Фантастика, 1982 год [Игорь Маркович Росоховатский] (fb2) читать онлайн
Настройки текста:
Фантастика, 1982 год
Сборник
Традиционный молодогвардейский сборник научно-фантастических повестей, рассказов, очерков и статей советских авторов. Сборник рассчитан на молодого читателя.
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
ЗОЯ ТУМАНОВА В ТО УТРО ВЫПАЛ ИНЕЙ
БЭАМ не мог ошибиться. Он этого просто не умел. И все-таки попробуйте поверить, что такая вот рожица, круглотой и размером с циферблат будильника, и неумелая улыбка в половину рта, и беспокойные пальчики, хватающие воздух, - все это принадлежит Величайшему Поэту всех Времен! Был очередной день Избрания. В этот день молодые родители узнают, какой путь жизни следует выбрать тому маленькому, беспомощному, бесконечно дорогому существу, что зовется их ребенком. Этот день приходит не сразу. Сначала собирается документация: специальные службы обращаются в архивы, получают подробные данные о прямых предках по линиям отцовской и материнской - в обозримом прошедшем, суммируют сведения об их занятиях, дарованиях, хобби; затем в работу включаются психогностика, геноаналитика, органография, аллергология и прочие разветвления медицины; изучаются результаты всевозможных анализов, кардиои энцефалограммы, графики биотоков, анкеты вкусов и пристрастий, психотесты и прочее; при надобности выясняется, к примеру, имел ли прапрапрадедушка вредную привычку вдыхать дым сжигаемого в бумажной оболочке табака и в самом ли деле прапрабабка была несравненной кружевоплетельщицей… Собранные сведения переводятся на перфокарты. БЭАМ - Большой Электронный Автономный Мозг - анализирует их и в считанные секунды выявляет способности, заложенные в младенце природой, определяет оптимальный вариант будущей его профессии и выдает взволнованным родителям Прогноз. Давно уже на планетах Солнечного Ареала нет деления профессий на ведущие и отстающие, на очень престижные и не очень. Кто у вас? Будущий астроагроном? Водитель космостата? Генный инженер? Все родители ликуют одинаково. Но вот те двое… Папа и мама Величайшего! Смотрите-ка, сели на скамеечку. Кормят своего - страшно выговорить кого! - из термостата с соской… На них поглядывают с почтением, завистью. Подумать, какая на людях ответственность! Ведь это не просто талант. И даже не гений. А самый… самый-… самый… Что-то он напишет?! Все шло своим чередом. В обычные сроки будущий Величайший начинал агукать, гулить, обзаводиться первым зубом, учился сидеть и ползать. И вот он выговорил Слово… Событие было зафиксировано. Вскоре родителей пригласили на СВУП - Совет Выдающихся Умов Планеты. Председатель СВУПа, моложавый академик ста семи лет, чемпион африканского региона по фигурному дельтапланеризму, начал свою речь без вступлений: время каждого из присутствующих в зале и сидящих у видеофонов было одной из величайших ценностей Планеты. – Зачитываю анкету БЭАМа, серия тысяча сто пятнадцать, номер триста пятьдесят, призвание - поэзия, возможный уровень достижений - наи-наи-наи… - Усмехнувшись, академик объяснил: - Операторы решили, что машину заело, но техник сказал, что все в порядке. После проверки еще десять “наи” и потом уже “высший”. Сами понимаете, результат небывалый, в виде исключения, прогноз был продублирован, БЭАМ повторил его без отклонений! Академик сделал паузу и, словно взяв разбег, продолжал: – Всем ясно: высочайший уровень достижений всего лишь возможность. История знает гениев, не раскрывшихся вполне и вовсе не явленных миру. Такое случалось в прошлом, у нас не должно! И наша задача - создать режим, оптимально благоприятный для того, чтобы великая возможность, дарованная природой, осуществилась на уровне совершенства. Как этого добиться? Какие методы воспитания и обучения должны применяться? На пульте вспыхнула зеленая искра, Председатель нажал кнопку, осветился экран видеофона - появилось лицо Профессора. Человек этот, фанатично преданный литературе, пренебрегал ради нее даже спортом и в свои шестьдесят пять выглядел уже немолодым: контактные линзы поблескивали на его глазах, шевелюра на висках отступила. Он тоже говорил кратко: – Не может быть двух мнений: будущему гению лирики должно дать дисциплинирующее воспитание, чтобы ввести разлив его эмоций в русло и гармонизировать музыку души; образование, естественно, сугубо литературное. С детских лет погрузим его в океан Поэзии! Сонеты гениев былого - его колыбельная. В играх ни шагу без мелодического, рифмой окрыленного слова! Таково мое мнение и, надеюсь, многих единомышленников. Новое сверкание зеленой искорки. Встал Главный Психолог Северного полушария: – Только не мое! Должен предупредить: при таком индексе восприимчивости, какой отметил БЭАМ у Сергея Петрова, все это чужое может быть принято и осознано как свое! И мы вместо гениального Создателя вырастим Интерпретатора! Вместо нового, неслыханного Слова прозвучит еще один вариант классических образцов. Я предупредил! – Нет, нет и нет! Это выкрикнул, не прося слова, порывистый и кипучий Поэт, Лауреат обоих полушарий. Не обращая внимания на предостерегающий жест Председателя, он продолжал запальчиво, словно ставя восклицательный знак после каждого слова: – Было, знаем! Обрушатся… всей громадой… тысячелетия! Гений за гением! И ты - вечный ученик! А вернее - копиист! Подражатель, вольный или невольный! А потом еще напичкают теорией - законы, правила! Три единства! Ружье, висящее в первом акте, должно выстрелить в третьем! Разъяснят, дожуют до полной потери вкуса! И получается - у литературно образованных - не свое, цельное, а-лоскутное одеяло из обрывков чужого! Из расхожих образов и затрепанных слов! Председатель нажал кнопку, раздался мелодичный звон. Поэт хмуро замолк. – Что вы предлагаете, конкретно? - спросил Председатель. Оратор снова оживился: – Хватит с нас литературы - от литературы! Не нужно ему никакого стиховедческого образования! Пусть останется взвихренным и угловатым! Пусть в ритмах его стихов отзовутся валы моря и порывы ветра! И мы услышим первозданное слово Поэта - кристалл жизни! ИЗ ДНЕВНИКА ПРОФЕССОРА ПЕДОКОРРЕЛЯЦИИ (ППК). Запись первая “Ура, ура и еще раз ура! Никак не могу опомниться - за что такая честь? Именно я назначен Воспитателем Величайшего! Разумеется, все многообразие педокоррелятивной работы не сведется к основным принципам, выработанным СВУПом в результате двухнедельной дискуссии. Кстати, вот они: а) источник поэтических впечатлений для Величайшего - природа, как можно более первозданная; б) источник языка - все сокровища литературы, за исключением поэзии как таковой; в) круг общения: Воспитатель, родители, учителя, библиотекари, фольклористы, сверстники (по особому отбору); г) главный запрет - ни одной поэтической строки, произнесенной в присутствии Величайшего. Я со своей стороны внес уже некоторые дополнения и уточнения: никаких колыбельных, потешек и прибауток со стороны матери. Что касается сверстников, то, видимо, из двенадцати миллиардов, населяющих планеты Солнечного Ареала, можно будет найти десятка два ребятишек, абсолютно лишенных поэтического слуха, которые никак не сумеют не то что сочинить - запомнить хоть четыре рифмованных строки. И еще, учитывая пока не изжитые у некоторых забывчивость и непоследовательность, я попросил специалистов по психотехнике подкрепить запрет на поэтическое слово в присутствии будущего Величайшего мерами технического порядка. И они обещали полный контроль. Нас поместили в заповеднике “Лесная школа”. Только здесь стало понятно, как мало я видел в жизни природы! Здесь есть река, не заключенная в трубу, не обрамленная набережными. Ее извивам нельзя найти геометрических соответствий. Эта зеркальная лента повторяет все краски земли и неба, дарит им переливчатый блеск, она тихо зыблет отражения деревьев. Вечерами по реке льется расплавленное золото заката. Стоп, Профессор. Вы только что чуть не процитировали запретное… Запись вторая Все идет без осложнений. Я пишу в отчетах: “Аппетит в норме. Аппетит выше нормы. Игровая деятельность активизируется”. По общим отзывам, растет нормальный, здоровый ребенок. Бегает, кричит, падает - как все. И говорит… С каким трепетом я отмечаю эту уверенную властность в овладении чудом родной речи! Владыка суффиксов и флексий, он вносит в нее порядок и симметрию. Заяц - зайчиха? Значит, “поросенок и поросиха”. “Кончилась темнота, теперь светлота”. “Петя - толстяк, а я тоняк!” “Окно можно занавесить и разнавесить…” Запряжет любую морфему, если надо выразить чувство: “От машины пахло бензином-пребензином! А ракетоплан пролетал низочко. Мамы не было - я ее везде-вездешенько искал!” Или вот такая сравнительная характеристика, выданная мне и самому себе: “Я много говорю и тихо ем, а вы многотихный и быстроемный!” Запись третья Здесь есть лес - не парк, а настоящий, без тропок. Пробираемся меж деревьев. Ели загораживают дорогу обвисшими широкими рукавами. Молодые елята тычут зелеными пальчиками: “Люди, люди!” Выходим на луг. Березы на взгорке словно струятся и текут под ветром - зеленая река, вознесенная в небо… Сережа… Он свой и в лесу, и в стрекочущем таинстве луга. Для него все вокруг живое, как мы. “Дуб задрал свои черные руки. Ветер подул, озеро затанцевало. У дождя ноги длинные: от неба до земли”. Первобытный антропоморфизм сродни поэтическому одухотворению природы. Да, он Поэт. Будущий… Запись четвертая Жадно читает. “Я хочу триста миллионов толстых книг”. Населяет мир образами книг, искусства. Листья в луже - “золотые рыбки”. Дивный свет зари, окрасившей утро в тона непостижимой нежности, - “как будто вошла принцесса в розовом платье”. Вентилятор сравнил с лопоухой мышью из голографического мультфильма. Неужели вторичности не избежать? Сократить круг чтения? Но ведь это значит - обеднить мир чувств… Запись пятая Взглянул на почки тополя: “Листья прорезаются!” Какая точность слова! У кого из классиков - попытка выразить смутное состояние души, полугрезу, полувоспоминанье: “Все это уж было когда-то, но только не помню когда…”? Сережа сказал: “А это уже было один раз? Все так мне м о р о ш и т с я, что это уже было…” Какое чудесное словечко - дитя трех отцов: “морочить”, “мерещиться”, “моросить”! Запись шестая Он самостоятельно открыл рифму! Проснулся под синичный свист из распахнутого окна. В полусне лепетал: “Синички… синички… синенькие птички…” Вдруг во весь голос: “Синички - птичкиЗ Синички - птички!” И засмеялся от радости. Стало каждодневной игрой: “Мои ножки побежали по дорожке. Встал дрозд во весь рост!” С хохотом, ликованьем, подпрыгивая от восторга. А потом был зоотелеурок. И Сережа не смог подобрать рифму к слову “леопард”. Жаль было смотреть, как он потерялся, поник, расстроился. Я, словно бы невзначай, стал бормотать вполголоса: “Леопард - кавалергард - азарт”. Но мальчик не знает этих слов и принял мою подсказку за насмешку. Интерес к рифмам остыл прежде, чем он сочинил хотя бы четыре рифмованные строчки. Может быть, мы идем неверным путем? Запись седьмая Годы катятся как на роликах. Легко, плавно, запланированно… и скучно. Где дитя - чудо-словотворец? Сережа говорит правильно, как мы все, даже лучше, правильнее многих взрослых. Он поступает правильно. У него режим дня. Он увлекается спортом. Нет на свете мальчика, более далекого от поэзии, чем Сергей Петров. Наша заслуга. Мы - дипломированные ослы. Запись восьмая Трудный возраст… Интересно читать повести про подростков, какие они вдруг выкидывают штуки. Но когда твой собственный Воспитанник, которого ты просвечивал взглядом, как стекло воды на перекате, делается глубок и темен, как омут… И на кого похож! Извините, на кузнечика: столь же коленчат и так же готов упрыгнуть. Весь долгопротяженный; садясь, он складывается как шезлонг. И сутулится. Нет, сгибается крючком, словно защищая спиной, плечами, локтями нечто сокровенное, дорогое от чужих безжалостных взглядов… Он не приемлет резкости старших. И еще более их мягкости. От ласки его корежит - бедная мать! Поведение его внезапное и пугающее. Сонно-туповатый взгляд - и вдруг блеск мысли, решения, поступка: точно взмах шпаги д'Артаньяна. Закапывается в занятия, потом бросает все. В обращении со мной небрежно-снисходителен: “Вы хороший человек, Профессор, но вы ни-че-го не понимаете!” То теленок, то тигренок. А у кого из Великих характер был плюшевый, уютный? Запись девятая Все смешалось… в “Лесной школе”! Приехала группа будущих Ботаников изучать экологическое сообщество луга и леса. Сереже загорелось: “Познакомиться!” Я срочно запросил СВУП. Было получено разрешение. Разумеется, молодые прошли, не зная о том, через слабое амнезополе: на два-три месяца стихи будут забыты, все, что когда-то помнилось. Запрет продолжает действовать… Лес звенит голосами, хохот вспугивает коростелей на лугу. Сергей со всеми. Он порвал путы своей застенчивости. Острит безоглядно. Кажется, что он под током; прикоснись - и искры веером! …Там есть девочка, Наташа. Я увидел ее в первый раз на террасе школы. Она читала, сидя в плетеном кресле: голова, склоненная над книгой, ресницы на полщеки, прозрачный завиток волос на шее, смуглый атлас светящейся после купанья кожи… В этом зеленоватом сумраке, за каскадами вьющихся растений ее словно очертил луч солнца. И это почудилось мне, Профессору педокорреляции, - какой же должен был увидеть ее Сергей! Запись десятая Он дичает от радости жизни. “Сумасшедшее лето! - говорит он мне. - Посмотрите на боярышник: заросли в цвету - как терема! Розы вдоль аллеи - как факельное шествие,, посмотрите, каждый бутон - язычок пламени!” Никогда он не был так зорок к подробностям жизни, так шедр в сравнениях, так трепетно отзывчив на каждое дуновение ветра, на каждый птичий отклик! Но он не пишет стихов. Запись одиннадцатая Лето перелистывает зеленые страницы. И на каждой, в рамке цветов и листьев, Наташа. …В пасмурный день - шорох и шелест листвы, на цветном пластобетоне тысячи сверкающих взрывов дождя. В ложбинках листьев его тяжелые капли отсвечивают ртутным блеском. Через, двор бежит Наташа - мокрый веер волос на плечах. Удлиненные, хрупкие линии, и бег ее как полет. Поскользнулась, крыльями взметнулись руки - удержали на лету… Сергей сидит в комнате один, улыбаясь своим мыслям. Дождь прошел. Дымки облаков под самой кромкой окоема, осеребренные светом уже скрывшегося солнца… Кажется, я сам начну писать стихи. Но ведь и я был когда-то избран - не Поэтом, Воспитателем. А БЭАМ не ошибается. Ошибаются только люди. Запись двенадцатая Уехали. Кончились наши походы по лугам в цветенье, словно густо забрызганным чернилами и известкой, по берегам тихо струящихся рек, где в заводях кувшинки лежат на черной воде. И музыкальные вечера на террасе. Перламутровые аккорды арфы под рукой Наташи. Шаг за шагом осень ведет нас к холодам. Мы с Сережей отмечаем ее шаги. С какой обостренной зоркостью - его глазами! - я вижу движение осени. Клен под окном - алый с золотом и зеленью. Шевелится листва под ветром, словно стая огненноперых птиц села на ветви; беспокойные, то одна, то другая вспархивает и, покружась, медленно опускается наземь. Сквозят - за хрусталем воздуха - дали. Белые хризантемы осмуглил первый утренник - морозец. – Наташа не пишет, - сказал мне Сергей. - Я считал: уже могло прийти три письма. Она обещала… – Напиши сам, - посоветовал я. Он замотал головой: – Я не знаю, как… Что-то рвется в душе, рвется и болит, слова жгут, они во мне, неизвестно, как дать им волю. Что ни напишу, выходит не то. “А ты напиши стихи”, - чуть не слетело у меня с языка. Но я удержался. Сердце мое настороже, замерло - и ждет. Я чувствую, что это все-таки случится: немая Поэзия обретет Язык! Каким он будет - первозданный? Чтобы узнать это, можно отдать жизнь. Запись тринадцатая Нет, осень больших городов не так печальна. Ветер свистел всю ночь - словно дул в ледяную трубу. На террасу падали уже не золотые, а какие-то обгорелые листья. А нынче утром выпал иней. Сергею, кажется, нездоровилось, и все же мы вышли на прогулку. Пронзительный холод овевал и обжигал щеки. Мы шли по бронзе и меди пожухлой травы, оправленной в белизну. На каждой былинке, на каждом листке - сверкающий припорох инея, больно глазам, и все-таки сладко и погибельно замирает сердце от скорбной, торжественной, прощальной красоты! Мы почти дошли до леса, когда Сергей сказал: - Не могу. Постоим немного, посмотрим… И мы стояли молча. Потом он обернул ко мне лицо, - какие у него были глаза! И я услышал его задыхающийся шепот: – Не могу… Все, что есть во мне и эта тоска! И дрожь счастья как паутинка на ветру. Как сделать, чтоб выплеснуть и чтоб не пропало, а пело, звенело - с ветром, с листвой! Чтобы слилось - было, как это небо, как ветер! И так же обожгло, как ее рука тогда, прощаясь… Чтоб сердце вдруг взлетело на страшную высоту… на край обрыва! Я замер. Какой-то мистический страх сковал меня. Может быть, они родятся сейчас, единственные строки, кристалл мировой Поэзии. Те, что проникнут в любое сердце. Ошеломят. Прославят Человечность… Тихо было в поле. Вставало солнце, и с тончайшим звоном осыпались иголочки инея. – Вот, - сказал Сергей. - Я скажу так - и лучше, я знаю, нельзя, И, задохнувшись, застыв на немыслимой высоте волненья, я услышал, как он прошептал: Роняет лес багряный свой убор. Сребрит мороз увянувшее поле.

ЮРИЙ ГЕРАСИМЕНКО МАРТОВСКИЙ ВЕТЕР
1. Вьюга Матери моей Глафире Андриановне За окнами света не видно! Метет, кружит, хребтами выгибает сугробы. Возле сарая горы наворотило: колоды, поленницы - все укрыто. Смеркается. Окно напротив лежанки. Маринка откладывает книгу и, не поднимая головы, всматривается в метель. Мало, очень мало что увидишь в окне на улицу. А в боковое и того меньше: на луга, на реку выходит, в нем одно белое марево. Правда, если бы не война, то сейчас на той стороне много бы огоньков светилось: школа, лесокомбинат. Вся Опанасьевка в той стороне. Отсняли, погасли огни. Тьма… Ну и рано же смеркаться стало! Болит нога, к вечеру всегда больше нездоровится. И одиночество ощутимее - хата словно увеличивается, пустеет… Не любят Маринка вечера. Днем, в работе, грустить некогда. С одними дровами намаешься - пока-то на костыле доковыляешь до сарая, пока натюкаешь… А вода? До речки еще дальше - да и прорубь за ночь замерзает. Мать, как собиралась на заработки, наносила в кадочку. Дровец в сенях сложила: “Это тебе на месяц”. И ушла. А тут морозищи, на речке лед и тот трескается. За две недели все дрова и спалила. Встает Маринка не рано - чтобы поменьше есть. Наготовит дров, наварит каши, а то коржиков из картофельных очисток напечет. Протопит печь, а тут уже и вечер наступает. Умостится на лежанке, обложится книжками, блаженствует. Вот учебники… Если б не фрицы, уже в институте училась бы, на втором курсе… А вот Жюль Берн, Войнич, Майн Рид… Когда горела школа, люди спасали все, что могли. Мать принесла кое-что из школьной библиотеки. Любит Маринка, очень любит все фантастическое и необычное. Незаметно стемнело, пора и свет зажигать. Встала, завесила окно, нашла зажигалку. Немецкая… Мать на базаре за петуха выменяла. Крохотный синеватый огонек - меньше горошины - прицепился к фитильку каганца. Причудливая тень выгнулась на стене. Из-за печи отозвался сверчок. Маринка вздрогнула, зябко передернула плечами. Как нравились ей раньше эти ночные звуки - мирные, уютные, словно из доброй бабушкиной сказки. И какие они тревожные теперь… Маринка не признается и самой себе: она стала бояться ночной тишины. Особой, оккупационной тишины, ненадежной, как и все на полоненной земле. Смерть повсюду. Это она, мордастая, скуластая, в черном полицайском мундире, бродит проулками Опанасьевки, она, модернизированная и механизированная, завывает в небе “штукасами”, и совсем недалеко - километра два - за хатой, за дубняком, она, цивилизованная, европейская, мчится по асфальту шоссе в желтых гробах-броневиках. Смерть вокруг. И ночью в темноте это особенно чувствуется. Девушка садится. Обхватив голову руками, склоняется над столом. – Гу-у-у… - завывает, стонет в соснах. Сверчок умолкает. Мигает, гаснет каганец. Тихо. Тихо и страшно. Тресь! Тресь! Ба-.бах! Что это? Нет, это уже не ветви. В реве вьюги ясно слышатся выстрелы. Неужели опять?” Ближе, ближе… Затихло. В прошлом месяце - мама еще только собиралась на заработки - было точь-в-точь как сейчас: ночь, метель, а в лесу стреляют. Утром - тихо. А потом мама новость с базара принесла: вчера, как рассказывали, к вечеру под Теплым Кутом эсэсовцы обложили партизан. Ночью был бой - наши, очевидно, из окружения прорывались. А чем закончилось - мама так и не узнала. Пришла и плачет: побили наших… Маринка как только могла утешала: так-таки и побили! Наши прорвались, ну точно, прорвались! Отступили в глубь леса. Отдохнут, раненых перевяжут, а из Москвы им самолетами и одежду, и оружие, и патроны! Сейчас, говорят, и танки на парашютах опускают. Вот так успокаивает, а у самой тоже слезы на глазах: и откуда она может знать, что партизаны живы… Подруг у нее нет. Некоторые - выехали, “вакулировались”, как говорит мама, Наденьку, ближайшую подругу, немец убил, а Марусю, Майю и Люду Бочарову в Германию угнали. И ее бы спровадили, да нога больная - третий год с костылем. На весь конец села никого из ровесниц Маринки не осталось. Живут они с матерью как на острове. Перед глазами бор, за хатой дубрава. Отец смолоду лесником служил. Потому и построились у леса. А каким разговорчивым, гостеприимным папка был, приятелей - полсела. А вот мама совсем наоборот. Еще и до войны и пока папка на войну не ушел не очень-то любила с бабами лясы точить. А как пришла похоронка - совсем говорить разучилась. Поседела, лицом потемнела и десяти слов за сутки не вымолвит. Где-то она сейчас, мамочка, мама… Сегодня ровно месяц от того хмурого утра, как ушла. Надела на швейную машинку самодельный чехол, поставила на санки свою кормилицу - ручную, зингеровскую, бабусину еще; закутала пустыми мешками - и от села до села. Все больше для женщин шьет: кому кофтенку, кому юбку, а какой-нибудь старенькой и сорочку к смерти. Трещит сверчок: пока что тихо… пока что тихо… Пора уже и спать. Придвинула к лежанке табурет, чтобы каганчик поставить - еще малость почитать на сон грядущий. Прислушалась - ревет вьюга… И снова вроде бы выстрелы… О! Приближаются! Совсем близко! Дунула на огонек. Утихшая было тревога ожила, морозом охватила тело. Стрельба то усиливалась, то растворялась в гоготе бурана. Но вот вроде удалилась. Тише, тише - и улеглась… Долго стояла Маринка, прислушивалась, прижимала рукой встревоженное - вот-вот выскочит - сердце. Нашла зажигалку, засветила каганчик и, прикрывая ладошкой, чтобы не погас, хотела было идти к лежанке, да так и застыла над столом. Ей показалось… Ей послышалось, словно тихо-тихо, едва слышно, кто-то стучит в дверь. “А может, почудилось? Конечно, почудилось., - успокаивала себя. - Нет… В самом деле. О! Громче…” Заметалась по комнате, схватила зачем-то чапельник, бросила его и, совсем уже не помня себя, прислонилась к теплой печи, закрыла ладонями лицо. Постучали опять, еще громче. – Откройте… - донесся заглушаемый вьюгой мужской голос. “Что делать?! Кто бы это? Спокойнее! Что бы ни случилось - спокойнее! - Маринка вся дрожала. - Ну, успокойся! Возьми себя в руки!” Постепенно ей все же удалось это сделать, и, когда в третий раз постучали, она сумела, заставила себя подойти к двери в сенях: – Кто там?… – Свои… Откройте… - Голос слабый, болезненный, совсем не угрожающий. – Кто? Молчание. Только ветер воет да снова где-то далеко-далеко выстрелы, автоматные очереди. “Свои”… Какие “свои”? - судорожно метались мысли. - Родственников в селе нет. Знакомые? Так уже поздно…” – Кто там? - спросила опять и совсем вышла в сени. “А может, полиция? Может, и полиция… Но почему, почему полиция?” Липкий, пронизывающий, до тошноты отвратительный страх… И от этого страха Маринка сама себе становится противной. “Может, и полиция. Ну и пусть, пусть полиция! Один конец!” Долго потом, всю жизнь будет удивляться Марина: как это она, известная, прославленная на весь их 10-й “Б” трусиха, которая - что там говорить о ворах! - тараканов и пауков боялась, как это она - одна, ночью - отважилась открыть дверь незнакрмому человеку. Отважилась… Затаив дыхание, потихоньку отодвигает засов, поднимает щеколду и… Дверь с силой распахивается. Высокая, черная, залепленная снегом фигура движется, падает на Марину. 2. Человек в черной шинели Настало утро, тихое, голубое. Тишина была такой, что Маринка словно опьянела. Щурясь на солнце, медленно поднималась от речки. Костыль то и дело скользил, дужка ведра врезалась в ладонь. Расколыхавшаяся, парящая на морозе вода хлюпала на длиннющий отцовский кожух. Обессиленная, остановилась отдохнуть. Было так ярко, так ослепительно хорошо, что никак тне верилось в случившееся прошедшей ночью. И чем все это закончится… Тогда Маринка и отшатнуться не успела:.высокий юноша в бледным окровавленным лицом в беспамятстве упал прямо на нее. Раздумывать было некогда, все произошло как-то само собой, Напряглась - откуда и силы появились? - перетащила через два порога. Метнулась назад, двери на засов да еще и на ключ закрыла. Кто он? Ну зачем она его втащила?… Это уже потом, когда малость отдышалась, подумала: батя бы на ее месте сделал бы то же самое… Паренек не шевелился, только грудь чуть заметно поднималась и опускалась. Подложила под голову старый ватник, расстегнула и стянула шинель: черная, полицайская… Да разве в такую пору полицаи поодиночке ходят?… Ранка на лице небольшая - ветка, должно быть, оцарапала. А на полу кровь. Уже целая лужа! Боже! Из сапога течет… Осторожно надрезала, распорола голенище - так и хлестнуло. Никогда еще не видела Маринка столько крови… Замутило с непривычки, в горле клубок, но девушка закусила губу, принялась хлопотать возле раненого. Разорвала старое полотенце - чистенькое, вчера только выстирала, - и, едва не теряя сознание, словно не хлопцу, а ей, Маринке, боль жгла огнем ногу, начала бинтовать. Раненый глухо застонал, открыл глаза: – Где я?… Большими болезненно-блестящими глазами обвел комнату, пол с лужей крови, остановил взгляд на Маринкином лице: – Спасибо… И вдруг заволновался, поднял голову: – Ты одна? – Одна. – Про меня - никому! Слышь, никому! Маринка кивнула, оглянулась почему-то и тихо, еле слышно спрoсила: – Ты партизан?… Но хлопец уже не слышал. Бледное, как восковое, лицо потемнело, на виске набухла жилка, вскочил, глаза туманные, невидящие - прямо сквозь Маринку смотрят: – Есть! Есть! Товарищ командир!… - Рванулся: - Товарищ… - Но силы оставили его - обмяк, на высоком, белом точно мел лбу капли пота… Только перед рассветом пришел в сознание. Такой послушный и вроде виноватый. Помог стянуть с себя гимнастерку. Упираясь руками, с грехом пополам и с Маринкиной помощью дополз до лежанки, затих. Спал и тогда, когда девушка пошла по воду. У Маринки сердце замирало от тревоги: а ну как полиция?! Аядрона, начальника их, позавчера опять видела - на санях, куда-то по речке поехал. Ну и тяжелое ведро! Насилу дотащила. Поставила в сенях, веничком обмахнула валенки и - тихонько, не разбудить бы! - открыла дверь. О! Проснулся… Лежит, листает Жюля Верна. Взглянул на нее, улыбнулся: Доброе утро! Вот какого вам гостя господь послал Ничего… - Сняла кожух, села на лавку под окном. Молчание. А хлопец красивый. Маринка опустила глаза: ои, батюшки, пуговка на ватнике оторвалась! Взяла подушечку с иголками, шьет. Шьет и чувствует - глаз с нее не сводит. И чего бы он смотрел… Тьфу! Глупости это! Решительно подняла глаза. А паренек так хорошо, так искренне-весело, по-дружески улыбнулся, что Маринка немного успокоилась. Мысли про полицию и про Андрона отступили, ушли. – Откуда вы? – Сказать? А вы никому не расскажете? Ишь какой! Да чтобы она, Маринка… Да лучше умрет!… – Будьте спокойны! – Ну ладно, садитесь поближе. Да не опускайте голову. Смотрите на меня. – Зачем? – Затем!… - Паренек прищурился. - Ведь я… Поверьте мне, умею немного колдовать. Вот взгляну вам в глаза, поворожу и узнаю все ваши мысли… Маринка зарделась, потом густо покраснела, но голову подняла. Да еще как - с вызовом, с задорной улыбкой: – Так уж и узнаете? Ну и узнавайте, пожалуйста! Послушаю, что скажете! И паренек посмотрел ей в глаза. Странно как-то смотрел: лицо у него будто и веселое, а в глазах - в самых зрачках - напряженное, сосредоточенное внимание. Точно так же перед войной разглядывал Маринку в областной больнице какой-то известный, кажется из самой столицы, профессор. Странным это ей тогда показалось: нога, колено у нее болит, а он глаза рассматривает, да еще ассистентам своим показывает. – Ну, как? - улыбнулась пареньку. - Прочли мои мысли в глазах? – Зачем в глазах, они у вас на лице написаны… Нахмурилась, опустила голову: – Так уж и написаны… Хотела встать, но паренек взял ее за руку, придержал, и Маринка, сама себе удивляясь, подчинилась. Вздохнула, подняла взгляд: – Может, все же скажете, кто вы, откуда?… Паренек развел руками: – Ну что ж, придется, пожалуй, признаться. Маринка торопливо придвинула к лежанке табурет, села: – Говорите! Паренек оглянулся, сложил ладони рупором и, сделав страшное лицо, громко прошептал: – С “Наутилуса”… Маринка хотела рассердиться, но не выдержала и фыркнула. – Не верите? Вот ей-богу, первый помощник самого Немо! У капитана Немо был не такой помощник. – Разве? Жаль… А вы, случаем, не Мери из семьи Грантов? – Не-а… - девушка опять засмеялась. - Я Марина… – О! Так это же еще лучше! Бесстрашная и прекрасная Марина - героиня необыкновенно таинственного романа “Ночной гость, или Воскресение из мертвых”. Согласны на такую роль? Марина совсем развеселилась: – Выдумали! Нет такого романа… – Нет, так, значит, будет. – Уж не вы ли собираетесь его написать? Паренек хотел приподняться и побледнел от боли. Перевел Дыхание, протянул Маринке ослабевшую руку: – Давайте знакомиться. Вот только вы хитрая девушка: я вон сколько рассказал, даже на каком корабле служу, и то выболтал, а про вас мне только известно, что вы Маринка-Хмаринка. – Ой! Откуда вы узнали, что меня так дразнят? – Для чего же я вам в глаза смотрел? Глаза - это, знаете… Это очень много. Это все… Я вам кое-что расскажу… Но только потом. А сейчас скажите лучше, почему вас так дразнят? – Ну… у отца прозвище было - Хмара [Хмара (укр.) - туча, облако.]… – Так что он у вас, хмурый очень? – Нет, песню про хмару он петь любил. – А сейчас где? Живой? – Нету. В позапрошлом году, когда еще наши тут былв, пришла похоронка. На второй месяц войны… –А мама? – На заработках. Ходит по селам. Она у меня швея… Парень помрачнел. Помолчали. – Ой и заболталась я с вами. - Маринка вскочила, - Мне еще и дрова рубить, и печку топить… - И, уже надевая кожух, спросила: - А как вас зовут? – Как зовут? - улыбнулся юноша. - Зовите как захочется. Какое имя вам больше нравится? Михаиле подойдет? Девушка пожала плечами: подумаешь, задается, что не имеет права себя назвать. Так и подмывало сказать, чтобы не задирал нос. Но сдержалась и совсем серьезно кивнула: – Подойдет. Новые хлопоты заполнили без того встревоженную душу Маринки, заслонили все ее ночные страхи. Еще и дня не прошло, как он в хате, а уже все по-новому. – Послушайте, Маринка-Хмаринка, - обратился Михайло к девушке, когда та, принеся дрова, возилась возле печки. А не пора ли нам отбросить все эти испанские церемонии? “Вы” да “вы”… Давайте перейдем на “ты”. Маринка улыбнулась: как у него все просто! А впрочем, ей и самой кажется, будто они давным-давно уже знакомы. – Ну так как? Согласна? – Согласна, согласна… Михаиле развернул книгу, долго рассматривал какой-то рисунок и вдруг, не отрывая глаз от страницы, произнес тихим, совсем уже не веселым голосом: – Маринка… – А? - Девушка повернула лицо, освещенное отблесками огня. - Вы… Ты… меня звал? – Да, звал. Скажи, Маринка, только не торопись с ответом. Скажи, ты догадываешься, что ждет тебя, если “освободители”… ну, одним словом, дознаются, что я совсем не с “Наутилуса”? Маринка даже плюнула в сердцах: – Дурень ты, вот что я скажу! И давай больше про это не говорить. Не знала, что и среди партизан бывают олухи!… – О-о!… Так в романах не разговаривают! И потом, что это ты на старших голос повышаешь? Тебе сколько? Восемнадцать? Ну а мне целых двадцать три. Ишь какая! - Парень повеселел. - И если уж так, давай договоримся: во-первых, обо мне никому ни слова. Во-вторых, без моего согласия никуда не ходить. В-третьих, ты мне расскажешь, кто может к тебе прийти и с кем ты дружишь в селе. И запомни - никакой я не партизан, а твой родственник, ну, скажем, двоюродный брат Михайло Иванович Иваненко. Шел к теще в Теплый Кут да по дороге простудился и вот слег у тебя. Паспорт у меня в порядке, есть даже свидетельство, что служу в полиции, в областном городе, и потому, как это ни печально, а в Германию поехать не могу. Полицейство мое, конечно, целиком научно-фантастическое, но ничего, пока что помогает. Вот такие дела, МаринкаХмаринка. Ясно? Вопросов нет? – Ясно… – Ну а теперь, Хмаринка, выкладывай ты. Расскажи мне про своих знакомых. В печурке весело трещали, стреляли искрами смолистые ветки. Солнечный голубой мороз заглядывал в окно. Сидит Маринка, вспоминает, рассказывает. Сама удивляется: отчего это на нее такая откровенность нашла? И про школу, и про то, как с Надийкой дружили, и про Андрона -прежде студента-филолога, а ныне начальника Опанасьевской полиции. Это он в позапрошлом году, когда уходил на фронт (еще наши были), вызвал ее из хаты на улицу - “На рандеву, - сказал, - на два слова” - и начал признаваться в любви, и не только словами. Пьяный… Ну и… короче говоря, схлопотал оплеуху. – На фронт ушел добровольцем, а в первом же бою к фрицам сбежал. Для того, должно быть, и добровольцем шел, чтобы скорее к “освободителям” попасть “- скорее выслужиться, заработать… – Он к тебе приходит? – Куда там ему! После того “рандеву” и на глаза не показывался. – Ну и хорошо. Чтоб ему пусто было. Расскажи лучше про отца. О, об отце Марина может говорить часами - было бы кому слушать. Как он пел! Боже, как пел… До войны по всей Опанасьевке без Данилы Супруна свадьба за свадьбу не считалась. Как затянет: “Ой наступала та чорна хмара…” - все замолкают. А в тем месте, где: А кто над нами, братцы, Будет смеяться - Того будем бить! - батя всегда мрачнел, грохал о стол кулаком. И все вокруг тоже хмурились… Какой он красивый становился, когда эту песню пел! И вообще был очень красивый… А лес как любил! Каждую былинку, каждую букашку по имени и отчеству величал: знал и народные названия, и латинские. На все руки был мастером - и бондарем, и слесарем, и садовником. Очень много добра людям делал. Умолкла, задумалась. На плите чайник завел свою песню. 3. Михаиле рассказывает Прошло три дня. Маринкин гость уже встает. “Сегодня, - говорит, - и на улицу выйду!” Накинулась на хлопца: да разве ж так можно! Позавчера кровью исходил, а сегодня - на улицу?! Смеется: – А из тебя, Хмаринка, хороший командир выйдет. Мужа Взнуздаешь - юбки стирать будет! – А я и вовсе замуж не пойду! – Трень-брень - с кочки на пень! – Что? – Наговорила, что дров наварила, да посолить их и съесть позабыла. Маринка не удержалась, фыркнула: - Подумаешь! Я и получше еще знаю. – А ну-ка, ну-ка! – Сестры вечер до брички, не доходя, обминаючи, две недели в сторону. О! Ты такого не знаешь! – Знаю! – Что ты там знаешь… Вот так как начали с утра - он слово, она два. И все им - весело, все смешно. До вечера и проболтали. За шутками не заметили, как кулеш подгорел. Каких только анекдотов не рассказывал Михаиле! И про то, как повадился поп к Марусе, а цыган подстерег, и как Гитлера в черти принимали, и как пьяница собачонку съел. Маринка смеялась до слез. Как она соскучилась, истосковалась по смеху, по остроумным юношеским каламбурам! – Еще! Еще! - просила как расшалившийся ребенок. И вдруг куда и делось веселье: несколько автоматных очередей прострочили тишину. Михайло порывисто вскочил и тут же плюхнулся обратно, сцепив зубы; – Болит, проклятая… Медленно, опираясь на кочергу, доковылял до окна: - Где это? В лесу? Маринка накинула кожух: - Сейчас узнаю. – Стой! Ты куда? – Я только на крыльцо. Стрельба удалилась, Маринка вернулась помрачневшей. – Ну, что там такое? – Да… Опять Андрон. Бегает по селу и строчит - на собак охотится. – Откуда ты знаешь? – В лесу от выстрелов эхо совсем иное. Да и с крыльца видно: он же в черной шинели. Ему одному пока что форму выдали. А теперь, значит, и автомат доверили… Сняла кожух, села понурившись: – Смерть и смерть, кругом смерть… И когда это кончится… – Само - никогда. А возьмемся все - то скоро. Маринка совсем голову опустила: – Возьмемся… Куда мне с такой ногой… – Ты и так уже взялась. - Михайло нахмурился. - Вот жизнью своей рискуешь… Но девушка только рукой махнула: – Тоже мне сокровище… Ничего она сейчас не стоит, моя жизнь. Михайло, опершись на подоконник, шагнул к Марине и вдруг - что это он? - положил руки ей на плечи.”. Потом осторожно, нежно правой поднял ее голову и - глаза в глаза - посмотрел. Странно так посмотрел, совсем не так, как молодой парень, почти сверстник, а будто врач - точь-в-точь как тогда, в первый день. – Стоит! Жизнь оценивается только жизнью. Сели на скамью, девушка притихла. – Знаешь, Маринка, разные бывают люди. Одни живя умирают, а другие и умирая живут. Некоторые только о смерти и думают. Да еще к тому же философствуют: “Очень мы, - говорят, - жизнь любим, потому нам и умирать страшно”. А иные то и дело проклинают жизнь, вечно ее ломают, переиначивают. Но зато и в последнюю секунду живут, верят: все можно начать сначала… – Сначала… Это только в фантастических романах так бывает. - Маринка грустно улыбнулась. - Пока читаешь, забудешься - и за то спасибо: вроде полегчает. Задумалась, какой-то шнурок крутит на пальце, завязывает и развязывает. Михаиле встал, заковылял к лежанке, лег. – Фантастических, говоришь? Читал. Выдуманные истории! Знаешь, - хитровато прищурился, - мне иногда кажется - можно было бы и поинтереснее придумать. Вот ты смеялась, что называю себя помощником капитана Немо, а я действительно, так сказать, живой герой фантастической повести. Рассказал бы я тебе, да боюсь - спать не будешь. Вон уже и солнце село… – Расскажи! - встрепенулась Маринка. - Расскажи! Расскажи! – Да нет, лучше завтра. - Михайло сделал вид, что решил окончательно, а сам краешком глаза лукаво поглядывает на Марину. – Ну все. Пока не расскажешь, я и спать не лягу. Так и знай. – Вот беда! - упрямился Михайло. - А может, все же завтра? Маринка рассердилась: - Можешь совсем не рассказывать. Подумаешь… – Ну ладно, ладно, пользуйся моей добротой. Слушай. С чего же тебе начать?… – Подожди, я сейчас! - Маринка, припадая на костыль, метнулась в сени: засов, крючок - все как следует. Заперла и внутреннюю дверь. Приготовила коптилку, зажигалку, завесила окна. - Сейчас, сейчас! Одну минутку! - Зажгла коптилку и, поудобней устроившись на широкой маминой кровати, с наслаждением вытянула уставшие ноги. - Ну, начинай… По стеклу окна снова царапает ветка, сверчок стрекочет: “Пока все тихо… Пока все тихо…” Но девушке не до сверчка. Первый рассказ Михаила До войны мы с отцом жили на окраине города в маленьком, совсем уже ветхом домике. Его и строили когда-то невысоким, чтобы дров зимою поменьше уходило, а за долгие годы он так врос в землю, что совсем скрылся в буйном, одичавшем вишневом саду. Мать умерла, когда мне еще и года не было, отец с утра до вечера на заводе, и я рос, воспитывался, можно сказать, не дома, а в двух садах: днем - в детском, а вечером - в отцовском, вишневом. Здесь и в салочки с соседскими ребятами гонял, здесь потом и уроки к школе готовил, здесь же, за столиком, и к вступительным экзаменам в институт готовился. Провел под вишню электричество. Вкрутишь лампочку - и пожалуйста. Сиди читай, пока усталость не одолеет. Сад был чудесный - старый, густой, как лес, заросший травой, с улицы и с двух сторон огорожен забором, каким-то чудом державшимся на истлевших, совсем доисторических столбах. С третьей стороны ограда давно уже повалилась, и сад свободно соединялся с другим, таким же вишневым и одичалым. В соседнем саду виднелся нарядный кирпичный особнячок с красной черепичной крышей и мезонином. Сколько я себя помню, дом этот вместе с большим садом принадлежал известному в наших краях нейрохирургу - профессору Подопригоре. Как-то так все выходило, что профессор бывал у нас чуть ли не каждый день, и отец мой частенько навещал его, а вот мне побывать в том особняке никак не приходилось. Подопригора слыл человеком чудаковатым. Жил одиноко. Хотя и получал, должно быть, немалые деньги (была у него собственная “эмка”), никаких домработниц никогда не нанимал, даже дрова сам колол и один возился в саду. Окапывая или подпиливая деревья, профессор всегда напевал. Репертуар у него был весьма разнообразен, но больше любил народные песни. Чаще всего глуховатым старческим тенорком выводил ту, шевченковскую, которую любил и мой отец: Думи мои, думи мои… Примерно за полгода до того, как это случилось, старый Подопригора начал прибаливать и после длительного, очень бурного разговора с моим отцом позволил ему помогать по хозяйству и в саду, и в самом особняке. Ужинал профессор всегда в рабочей столовой, где питались и мы. Было в нашей семье неукоснительное правило: когда говорят старшие, младшие молчат. Но однажды я нарушил его: воспользовавшись паузой в разговоре (мы всегда садились вместе, за один столик), возьми да спроси профессора: чем ему так понравилась наша столовая? Для нас, понятно, здесь хорошо, мы с одного завода… А он… Отец, услышав это, страшно рассердился - ну и досталось мне тогда, на всю жизнь запомнил. Отец ругал меня, а профессору, как оказалось, вопрос мой понравился. – Это же прекрасно! - обратился он к отцу, как только тот сделал передышку, - прекрасно, что юноша не витает в эмпиреях! - И, повернувшись ко мне, ответил: - Дело в том, что в вашей столовой всегда собирается много хороших людей… Здесь я никогда не чувствую себя одиноким… Вот что сказал мне тогда Подопригора… Михайло вздохнул, задумался. – Все, что я расскажу тебе сейчас, - начал он тихо и сосредоточенно, - произошло в то памятное лето, когда я заканчивал четвертый курс вечернего отделения института. Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало - как в лесу. Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось… Утром - на заводе, вечером - в институте, ночью - над книгами в саду. В тот день - это было в пятницу - вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало - бродил кто-то таинственный, Аезримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов… И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества. Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом. Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн… А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень - стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку… В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок. Это был Подопригора. Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину. Щурясь от яркого света, подошел, сел. – Работаете? – Экзамены… Помолчали. – Это хорошо, что вы работаете… - Подопригора вздохнул и понурился. - Вам еще работать и работать… А я вот уже… уже закончил… И снова умолк. Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло. Начал Подопригора, как всегда, издалека. Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное. – Я закончил. Я победил ЕЕ… Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспёргенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить! Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это “гомо диспёргенс”, но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся: – Я вас приглашаю! – Куда? - Я ничего не понимал. – Прошу оказать мне честь, посетить мою домашнюю лабораторию. – Когда? Если завтра, то днем я на работе… – Как это когда? - искренне удивился профессор. -Разумеется, сейчас, несомненно, сейчас, только сейчас. Я, молодой человек, материалист и в загробную жизнь ни на грамм не верю. Сегодня мой потрепанный миокард вновь начал взбрыкивать, весь день фортели выкидывает. А сейчас и подавно. О… О… - Старик приложил к груди большую руку с узловатыми пальцами. - Одну минутку… Пожалуй, мне нужно сесть… Я вскочил и подвинул стул. – Может, вам доктора? “Скорую помощь”? – Помощь?… Черт побери! Больше всего на свете не люблю, когда помогают… Профессор отдышался, встал. Решительно взял меня под руку: – Идемте! И мы пошли. Коридор… Большая, слабо освещенная комната, книги, книги, книги - на стеллажах от пола до потолка. За библиотекой - кабинет, он же и лаборатория. И тоже стеллажи, но уже не с книгами, а с удивительными, непонятными приспособлениями. На стене, на светлом экране, мерцает зеленый контур - огромное схематическое изображение человеческого мозга: сотни, тысячи надписей, обозначений, кружочков, четких и размытых пятен. Извилистые разноцветные линии - тонкие и толстые, пунктирные и непрерывные. И все эти слова, пятна, черточки, вся эта пестрая цветастая путаница очень напоминает светящуюся карту большой, густо населенной страны. – Склероз, - вздохнул Подопригора. - Опять забыл вывключить. - Мимоходом, небрежно опустил рубильник на большом пульте возле окна. Экран погас. – Садитесь. - И сам устроился в допотопном мягком кресле. - Мне нужно провести еще один опыт, который и поставит эту последнюю точку. А для этого опыта необходим молодой человек именно вашего возраста, вашего развития, ваших убеждений, ваших… Одним словом - вы настоящий гомо диспёргенс, и вы мне подходите. Опыт абсолютно безопасен. Вы согласны? Опять это странное название. “Гомо”, кажется, “человек” по-латыни. А что означает “диспёргенс”? Меня охватило такое любопытство, что я даже и не подумал о какой-то там вероятной опасности. – Конечно, согласен. Но вы мне расскажете, в чем суть вашего открытия? – Расскажу, обязательно расскажу, сегодня же расскажу. А сейчас прошу, - Подопригора сделал торжественный жест,прошу, так сказать, склонить голову. Нет, нет, не в переносном - в прямом смысле. Еще, еще… Вот теперь хорошо. Спокойно… Профессор надел мне на голову какую-то белую полусферу, соединенную проводами с непонятными приспособлениями. Щелкнул рубильником и застыл весь в напряжении. В тот же миг где-то там, под ногами, звякнуло, загудело. На стене, на белом экране, снова засветился зеленый контур. Но все, что теперь было в контуре, совсем не напоминало карту густонаселенной страны. Это походило скорее на пустыню с отдельными светлыми оазисами и тоненькими пунктирными дорожками между ними. Остальная “территория” оставалась неосвещенной - ни единой пометки, ни единой надписи. – Так… - с облегчением вздохнул Подопригора. - Так, все правильно. Ну а сейчас… Господи благослови… Сейчас, как говорили римляне, ин медиас рее - вглубь! С этими словами профессор включил еще какой-то рубильник. Под полом загудело сильнее, на экране начались новые изменения. Сначала один, крайний, участок-область пространства в зеленом контуре стал постепенно угасать, и одновременно с этим в центре начали как бы проявляться, проступать из белой дымки очертания розоватого тела… Оно несколько походило на конус с округлыми краями… Чем быстрее тускнела очередная область, тем четче виделся этот конус. Но вот участки стали бледнеть друг за другом… Иногда сразу по два… Конус становился насыщеннее, краснее. Со стороны он напоминал сердце. Правда, сам он не двигался, но свет в нем все время трепетал, вздрагивал, пульсировал… – Что это? - спросил я шепотом. - Похоже на сердце… Профессор ответил не сразу, пристально, напряженно всматриваясь то в экран, то в шкалы многочисленных приборов, все время что-то включал, переключал, отключал… – На сердце, говорите… Не-ет, это поважнее сердца… И, если хотите, важнее всего мозга… – А как… как это называется? Профессор щелкнул переключателем, и экран погас. Подопригора устало откинулся на спинку кресла. – Называется это… - начал он задумчиво, потирая ладони. - Это, собственно, никак еще пока не называется… Эту структуру я выявил впервые на операционном столе… Пока что я ее называю гиперанаксом… Последнее слово профессор произнес почти шепотом. И тут же умолк, закрыл глаза, медленно, с опаской положил руку на сердце. Я почувствовал себя не в своей тарелке. Понимал, что опыт закончен, что мне уже можно было бы снять с головы не очень-то удобный белый шлем, но, глядя на профессора, не решался этого сделать. Так мы и сидели: я в одном кресле, он в другом, сидели и молчали. Не знаю, о чем думал тогда Подопригора, а я никак не мог прийти в себя. Все, что произошло, свершилось так внезапно… Что же делать? Профессору, видно, совсем плохо, побледнел, лицо стало прямо серым. Надо спросить, чем могу помочь. И я решился прервать молчание. Подопригора медленно поднял руку, лежавшую на сердце, вяло махнул: пустое, мол, напрасно беспокоюсь… – Так на чем мы остановились? - прошептал он и открыл глаза. - А-а… Гиперанака”. По-гречески это означает - верховный повелитель, сверхвластелин… Вы видели когда-нибудь, как работает штаб? Взглянул на меня с удивлением: почему я до сих пор не снял шлем? Распорядился снять и вдруг снова сник: – Пожалуй… я все же воспользуюсь вашей помощью… Вон там, - он показал рукой, - на столе в вазочке травы… это доза… А в термосе рядом кипяток… там же стоит кружка… Я подошел, посмотрел - травы меня заинтересовали. Неприметные сухие серые цветочки, такие же серые ломкие стебли, корешки. Но когда я высыпал все это в кружку, залил кипятком - моментально откуда-то взялся ярко-голубой цвет… И аромат - даже голова закружилась… Подал профессору дымящийся лазурный напиток, тот глотнул раз, потом еще и тут же вздохнул: фу-у, отпустило… Прощаясь со мной, извинялся: нет сил говорить сейчас. Просил прийти завтра в это же время. – Приходите… Приходите обязательно, мой дорогой, мой юный друг, мой гомо диспёргенс… С тем я и ушёл. – Ну а ты узнал все-таки тайну Подопригоры? Что такое гиперанакс, диспёргенс? Что было потом? – Что было потом, потом и расскажу. А сейчас спать!… 4. Что произошло на следующее утро Марина склонилась над пареньком: что-то неспокойное, тревожное видел Михаиле во сне. Лицо все время менялось, словно метались, перебегали по нему колеблющиеся отблески раздуваемого огня. Порой в уголках полных, четко очерченных губ тихо появлялась улыбка, и тогда Маринке хотелось наклониться ниже, еще ниже и… Улыбка на сонном лице таяла, угасала, мохнатые брови сходились на переносице, и от их гневной, нахмуренной черноты белое, бледное лицо становилось еще белее. – Милый… - внезапно прошептала Маринка и сама испугалась этого неожиданного хмельного слова. Даже мурашки по коже пробежали. А ну как слышал? Присела, наклонилась: на самом ли деле спит? Спит… Пусть спит, пусть и не слышит - только бы смотреть на него, слушать его дыханиеБледный… Очень бледный… Чем же его подкрепить? Чем накормить? Встала, пошла в кладовку: вот все ее богатство - мешочек пшена, мешочек муки, котомка дерти, соль в двух криночках, бутылка темного рыжикового масла да в кадке мелкая, как горох, драгоценная картошка. Вот и все. Не очень-то разгуляешься… А еда для Михаила сейчас - главнейшее лекарство. Рана на ноге не так уже и страшна, но вот крови потерял много. Сходить в село? Может, у тети Ганны, Надийкиной матери, найдется хоть малость нутряного сала? Надо все ж таки сходить. Посмотрела на спящего: подождать, пока проснется? Говорил ведь: “Без моего разрешения - никуда”. А! Какое там разрешение! Она и сама не маленькая, знает, что можно, а чего нельзя. Пойдет, и все тут. Написала записку, положила на столе, повязалась теплым платком, ксжух отцовский надела, валенки. Взяла костыль. Направилась уже было к двери, но не утерпела, вновь подошла к лежанке: – Любимый… Спи, любимый… В сенях прихватила кошелку. Дверь - на висячий замок. На улице настоящий март, пасмурно и вроде потеплее. Остановилась на крыльце: какой дорогой идти? Опанасьевка - вон она, сразу за речкой. Напрямик километра два, не больше. Но разве после такой вьюги проберешься напрямую? Да к тому же на костыле. Нет, нужно дубравой, к мосту. Так и решила. По привычке прислушалась: вроде бы спокойно… И вдруг - будто сам воздух вздрогнул - тихий, едва слышный гул донесся с востока. Еще… Еще… Неужели вправду?! Маринка даже ухо из-под платка выставила и глаза зажмурила. Вправду… Нет, это не было грохотом, не было далеким громом - мощный, сдержанный непрерывный гул рос, усиливался в тугом влажном воздухе. Наши!… Первым желанием было разбудить Михаила. Повернулась было, но тут же передумала: проснется, не пустит в село. Постояла, послушала и пошла потихонечку. Вдоль речки, на взгорье, снег размело ветром, идти не так трудно. Да и нога сегодня почти не болит. Идет, а сама все на хату оглядывается: как там Михаиле? Да, жаль, что без нее канонаду услышит… Пока хата виднелась, оглядывалась. Не заметила, как и до моста добрела; а там, за бугром, уже шоссе. Гудит что-то на нем, движется, да так - земля дрожит. Взобралась наверх, глянула - дух захватило: вот так так! Танки, бронетранспортеры, машины, и все разбитое, все обожженное, и все это - на запад. “Драпают!! - неистовой радостью заколотилось сердце. - Бегут “освободители”! - Слушала, смотрела, и не в силах была скрыть радость, счастье. - Драпают! Драпают!” Тяжело, надрывно ревели моторы, покачивались закопченные, совсем уже не элегантные шоферы. В кузовах заляпанных грязью грузовиков, на обшарпанных спинах “тигров” и “пантер” клевала носом давно не бритая солдатня. И по обгорелым рваным пробоинам и вмятинам в толстенной броне, по перепуганным навеки глазам ясно представлялось, какой должна быть та сила, которая гонит, катит перед собой всю эту мировую нечисть… Отчетливо всплыло в памяти лицо отца: А кто над нами, братцы, Будет смеяться - Того будем бить! По обочине, по Байрачному переулку, где жила тетя Ганна, уже не ноги - крылья, казалось, несли Маринку. Тетю Ганну застала во дворе. Маленькая, сухощавая женщина деревянной лопатой отгребала снег. Обнялись, поцеловались. – Куда это вы такой путь прокладываете? – Путь? - Ганна подняла лопату, воткнула ее в сугроб. Медленным, усталым движением убрала под черный платок седую прядь. - Во-он куда, - указала в сад. - К НадииT Под яйлоней в сугробах чернел крест. – Сегодня опять во сне приходила. “Слышишь, - говори - гремит? Прогреби хоть тропочку до меня…” Это уже в третий раз просит. И после смерти, значит, - тетя Ганна вздохнула, перекрестилась, - и после смерти ждет… Марина промолчала. Она знала, что в последний год перед войной подруга была в кого-то горячо и безнадежно влюблена. Но в кого? Уж не в соседского ль Дмитрия, сына вдовы Макаровны, который так часто напрашивался провожать, когда поздно возвращались из кино. Нет, вроде непохоже: очень она холодна была к своему безутешному соседу. Ну и Надийка! Какая скрытная! Как ни дружили, как ни делились всеми тайнами, а тут заупрямилась и на все вопросы отвечала только шутками. Так Маринка и до сих пор не знает этой девичьей тайны. Тетя Ганна, может, и знает, да разве у нее спросишь о таком… Постояли, пошли в хату. – Есть хочешь? Девушка ничего не ответила. – Садись. - Усадила за стол, из чугунчика в большую миску налила кулеша. - Ешь, ты, должно, еще и не завтракала… Маринку упрашивать не нужно - взяла ложку и ну уписывать. А тетя Ганна тем временем достала завернутую в полотенце краюху хлеба, разрезала на две неравные части. Меньшую вновь завернула, а большую подвинула девушке: – Кушай, кушай… Села у края стола, подперла кулаком щеку: - Мать давно ушла? Маринка кивнула. – Горюшко ты мое курчавое… Чем же ты там кулеш заправляешь? Сало есть? Маринка покачала головой. – Ну, смальца я тебе немножко отложу. А засыпка? И крупы, верно, нету? Девушка отодвинула опустевшую миску, собрала в руку крошки, кинула в рот: – Крупы нет, есть немного пшена. – Боже, боже, и что с нами будет… - Ганна истово перекрестилась на большую старую икону. Встала, повязалась платком. - Ты, Маринка, посиди, а я пойду кое-что приготовлю. Вон, на этажерке погляди, может, что-нибудь выберешь для себя… И вышла. Долго, с тяжелым, гнетущим чувством рассматривала Маринка Надийкины школьные учебники. Книжки… Все читано и перечитано - каждую сообща покупали и читали по очереди: день Надийка, а день Марина. На этажерке, на верхней полочке, маленькая фотография Дмитрия, рапьше Маринка ее никогда не видела. “Должно быть, и вправду. - подумала, - и вправду в него была влюблена. Но почему таилась?” Под портретом краснела клеенчатой обложкой общая тетрадь: “ПАДИЯ ГЛРМАШ”, - прочитала вверху на первой страничке, и дальше, немного пониже, старательно выведенными буквами: “СТИХОТВОРЕНИЯ”. Пожелтевшие, выцветшие странички… Почерк у Надийки неровный, прыгающий. И вся она, вся - наивная, чистая - в этих порывистых, взъерошенных строчках. Знакома Маринке эта тетрадка, не раз читала. Вот про отца: Ты забыл о нас, Ты ушел от нас. Нет дороги тебе назад! Это у Надийки самое больное: плакала, когда впервые читала Маринке. А вот про любовь! Хмурься, туча, расти из ночи! Ветер ночи, о буре пой! Что ж ты смолк? Почему не грохочешь, Гром полночный, любимый мой?! Я люблю тебя, ветер буйный, Ветер ночи!… “Песня про школу”,. “Халхин-Гол”, “Маринке”, “Мама”… А это что? Строчки длинные, даже изгибаются книзу в конце, вместо названия - три звездочки. Чуть ниже, в уголке, посвящение: “Ч…ву”. Что ж это за фамилия, семь черточек между первой и последними буквами?… Нет, это не про Дмитрия… Маринка перебрала в памяти всех знакомых - ни одной фамилии на Ч. В кого же все-таки была влюблена Надийка? В комнату вошла тетя Ганна с Маринкиной корзиночкой: – А ну-ка, девка, помогай. Банку со смальцем старательно завязали сначала бумагой, потом тряпицей и поставили на дно корзинки. Возле банки примостили мешочек узенький, из рукава Надийкиной блузки. Это гречка. – А теперь будем маскировать. С этим Андроном, - Ганна в сердцах даже плюнула, - ну никакого житья, да и только. Все, что ни увидит, все тянет для “немецкой армии”. “Нам, - говорит, - помогли, освободили, а теперь мы должны помогать”. Банку и мешочек засыпали семечками подсолнуха, а сверху еще и несколько бураков положили. Маринка не смогла сдержаться, взяла с этажерки фотографию: – А чей это у вас портрет? Не Дмитра ли? – Дмитра, - вздохнула Ганна, - да это я… Как Надийки уже не стало, у Макаровны выпросила… – А для чего? - не утерпела Марийка и тут же выругала себя в мыслях: “Нашла когда выспрашивать! Надоеда несчастная!” – Для чего?… - Женщина понурилась. - Да так… Надийку мою он уважал. Я у нее уж и спрашивала как-то: “Он ли зятем будет?” Да она разве что скажет… “Ясно… - Маринка поставила портрет на место, - значит, и тетя Ганна не знает ничего…” - Ну, я уже пойду, пожалуй. Спасибо вам, тетя Ганна, за все спасибо. До свидания! – Бывай здорова. Чем могу - всегда рада помочь. Приходи еще. – Приду. – Так обязательно приходи!… Назад идти уже тяжелей: в правой - корзинка, в левой - костыль. И к тому же опять метель началась, снег мокрый, так и лепит. В двух шагах ничего не видно. Бредет Марина, а Надийка никак из головы не выходит. Была бы жива, можно было и про Михаила рассказать. Как-то он там? Ей хорошо, она вон как наелась, а у хлопца с утра ни крошки. “Скорее! Скорее!” - подгоняла себя. Возле моста сгоряча наскочила на какого-то человека. Глянула и обомлела: Андрон!… В картузе, в ватнике, в старых сапогах. Лицо толстое, обрюзгшее, вид растерянный, совсем не полицайский. Остановился, протер очки, странно как-то, пристально-пристально посмотрел. Повернулся и пошел. Вот те на! Маринка тоже пошла. Через минуту оглянулась - стоит! Стоит и смотрит вслед… 5. Андрея Андреевич Несколько раз оглядывалась: не идет ли следом? Нет, вроде своей дорогой подался. Только за мостом вздохнула спокойнее. Андрон. Андрон Андреевич… В сорок первом, перед самой войной, перебрался он в их село из города. Учился в университете. “Освободили, - говорил, - с четвертого курса по состоянию здоровья. Сердце у меня…” В Опанасьевке поселился у своего отца-пенсионера, бывшего учителя. С собой целую библиотеку привез, два дня разбирал. Соседские мальчишки хотели помочь - отказался, попросили что-нибудь почитать - не дал. А когда все уже разместил, расставил по полочкам - начал всех приглашать. Нравилось ему удивлять: достанет из шкафа, бережно положит на стол и стоит наблюдает, какое впечатление произвела на гостя интересная, редкая книга… Была у него и Маринка, Надийка затащила. “Там, - убеждала, - такие книги, такие книги - закачаешься! А стихи какие!” Жил Андрон Андреевич при школе, в домике для учителей. До сих пор в ее памяти высокие двери, надраенная до блеска медная табличка - целая скрижаль. Под старинной виньеткой выгравировано: “ЧЕБРЕНКОВ”…Чебренков? Маринка даже остановилась от неожиданной догадки. Постой, постой… А может, это и есть тот самый Надийкин “усталый друг” - “Ч…в?” Семь черточек, семь букв между первой и последней… Не хотелось верить! Хромая по сугробам, то и дело отдыхая, Маринка долго вздыхала, удивлялась, обдумывала и так и эдак свое нерадостное открытие. Надийке нравился Андрон… Что ж, и для Маринки не всегда он был Андроном, был когда-то и Андроном Андреевичем - интересным и даже загадочным. Этаким опанасьевским Чайльд Гарольдом. Я люблю тебя, ветер буйный, Ветер ночи… “Эх, Надийка, Надийка… - словно к живой обращается Марина к безрассудной подруге. - Не буран и не ветер сн, а болотный смрад… Бедная ты моя поэтесса… Знала бы ты тогда, что таится за этой трухлявой красотой…” Вспомнился разговор с отцом. В воскресенье, как раз за неделю до начала войны, были они вдвоем в лесу. У Маринки перед папкой никаких тайн, взяла да рассказала про Андрона, как они с подругой ходили к нему да как Надийка красотой восхищалась. – Красота-то она красота… - Отец нахмурился. - Да только разобраться следует - чья. Не нравятся мне эти Чебренковы. Старик не всегда учителем был. До революции в чиновники из кожи лез, даже фамилию свою еще смолоду как-то умудрился изменить: был Чебренко, а стал Чебренков. А для чего, как думаешь? Его начальник страх как не любил все “малороссийское”. Вот я и думаю: дрянной тот человек, который так легко национальность свою меняет… Сщнок, говорят, тоже в папочку удался - тот от украинского открещивался, а этот русское поносит. Не верится мне, что его по болезни освободили из университета. Так что, девка, не нa красоту смотри. Вот, видишь, - и кончиком топора качнул цветок, тоже вроде красивенький, желтый, фиолетовый. Ишь как раскрылся. Старается… – А что это за растение? Отец мимоходом, махнув топором, снес цветок да еще и сапогом наступил - так и хряснуло: - Люлюх, белена. В тот их приход показывал Андрон и книгу Кнышевского “Вечерние размышления о тщете людской суеты”. С виньетками и заставками, декоративно-пышными бездумными пейзажами. – Красота, красота-то какая! - повторяла Надийка. – Дело не в иллюстрациях, - довольно улыбнулся Андрон. - Вы на дарственную надпись взгляните. Вон там, на титуле… Надийка с любопытством рассматривала, начала читать: – “Высокочтимому пану…” - И запнулась: слово “пан” для нее с детства звучало как оскорбительное ругательство. Чебренков поморщился. – “Пану”? Ну, тогда так принято было обращаться друг к другу. Читайте, читайте. – “Высокочтимому пану, - продолжала Надийка, - Пантелеймону Кулешу с искренней благодарностью за содействие в приобретении села Казачьи Таборы. Ваш покорный слуга и вечный должник Онисий Кнышевский”. “Вот тебе и тщета суеты!” - едва не хмыкнула Маринка, но Надийка толкнула ее локтем в бок: - Что тут смешного, такая редкостная книга… Андрон Андреевич с благодарностью взглянул на Гармаш: – Да, это действительно раритет. Но не об этом речь. Я показал вам этот уникум для того лишь, чтобы подтвердить известный тезис: ничто, девчата, не вечно. Все исчезнет, все проладет, Жили некогда и Кулиш, и этот Кнышевский - друг и приятель Кулеша, - а кто сейчас о них знает? Как бы шумно человек, ни жил, что бы он в жизни ни сотворил - все исчезнет, все пропадет бесследно. И потому не следует нервничать, принимать близко к сердцу всяческие неудачи, поелику - все помрем, все станет прахом. Надо жить, есть, одеваться и - это должно быть главное! - растить вот таких пригожих разумниц, как мои дорогие гОСТЬИ… … Маринка сидела как на иголках - уж очень не нравились ей ни сам Андрон, ни его трухлявые, сомнительной ценности сркровища. Но Чебренков будто не замечал этого, а все показывал и показывал. Вволю насмотрелась Маринка всяческих “уникумов”. Но одна книга Марине все же понравилась, даже очень. Была она тяжеленная, толстая, большого формата. Переплет оправлен в простое серое полотно, и на материи настоящая вышивка заполочью [Заполочь (укр.) -цветные нитки для вышивания.]- пестрые полевые цветы. Это был сборник народных украинских песен. Полистала-полистала Маринка, и так захотелось ей, чтобы Андрон взял да подарил это чудо… Подарит такой! Как же - держи карман шире! – Нравится? - спросил Чебренков. – Ага… – Ну что ж, попробуем и для вас такую же достать. У меня в области знакомство в букинистическом. Маринка только головой Кивнула, так она и поверила, что Андрон будет искать для нее такую же книгу. С какой стати? Убрав “Народные песни”, Чебренков попросил Надийку почитать свои стихи. И Надийка читала. Марине особенно пришлось по сердцу про Павлика Морозова. Андрон тоже немного похвалил, какие-то “находки” отметил. Но потом принялся критиковать: “Тема стара, про Морозова столько уже написано…” На прощанье напоил подруг чаем с каким-то особенным вареньем: “Букет - крыжовник и жердели”. Маринка отказывалась, но Надийка ее чуть ли не кулаками принудила. …Метет вьюга, швыряет снегом в лицо. Девушка совсем уже обессилела, села на пенек, полою прикрыла корзинку. Как там Михаиле? Верно, волнуется за нее… “Михаиле…” - зажмурилась, радостно улыбается. Вот странно, обычное, казалось бы, самое обычное мужское имя, а для нее - вымолвишь, и будто солнышко греет. “Михаиле… Михаиле…” - нежность горячей истомой разлилась в груди. А снег так и липнет, но кажется он теперь девушке теплым, ненастоящим. Постепенно, исподтишка, нежным пологом окутывает забытье. Михаиле… Они вдвоем… Нет, не метель шумит - шумят, шелестят тополя… и они с Михаилом совсем рядом. Он смотрит ей прямо в зрачки. Маринке кажется, что паренек не просто читает - пьет, пьет ее всю, вбирает в себя ее, всю ее… Лицо к лицу, глаза в глаза… И верно, чего это он так?… Понятно, ни в какую ворожбу она не верит, но… Солнышко пригревает… Со… н… Солнышко… Встрепенулась. Так и замерзнуть недолго. Нужно идти. Вон уже и дубняк кончается, еще совсем немножко, и будет видно хату. Да, она счастливая - у нее есть Михаиле! Впервые в жизни девушка поняла: тяжело, страшно прожить без любви. А еще страшно, страшнее смерти, полюбить такого, как Андрон. И до сих пор у Маринки возникает чувство гадливости, как только вспомнит то “рандеву”. Бедная Надийка… Как только начали наши отступать, едва не поссорились они из-за того же проклятого Андрона. – Плохой он человек, - настаивала Маринка. - Сердцем чувствую - плохой. – Как ты можешь?! - возмущалась Надийка. - Без всяких оснований, без доказательств порочить человека - ну, знаешь… – Доказательства… Все в нем мне не нравится: и эта панская старина, и эти стишки. Как его? КУчерйнка, что ли… Никакого содержания. И вправду “треньки-бреньки”. – Во-первых, не Кучеринка, а Червинка, - сдерживая гнев, поправила Надия. - А во-вторых, должна тебе сказать: ты совсем не понимаешь, не чувствуешь красоты. Все у тебя по учебнику. Содержание… Какое содержание в розе? Красиво, и все! Кроме содержания, существует и форма, об этом даже в школе учат. – Роза? - теперь уже рассердилась Марина. - Белена твой Червинка и Андрон с ним! Роза… Знаешь, я где-то читала, что и красота умеет стрелять. Так вот, надо видеть, куда она нацелена. А форма - форма бывает разная: есть наша, а есть и чужая. – Чужая? Ах ты!… Ты!… Схема ты ходячая! – От схемы слышу! – Я схема?! – Ты! Ты! Чуть не подрались, два дня не разговаривали. Только на третий помирились. Маринка узнала, что Андрон пошел добровольцем на фронт, и попросила прощения у Надийки. – То-то и оно-то, - грустно улыбалась Надийка. - Ты его врагом, чуть ли не Гитлером размалевала, а он - на фронт… “На фронт!” Немцы в село - Андрон за ними. Стал жить, как пан, в свое удовольствие. В полиции тогда еще не служил. Гулял, пьянствовал со старостой и на его подводе в область статейки свои отвозил: про “освободительную миссию Германии” и всяческие размышления о чистой красоте и украинской древности. Не раз видели подруги знакомую фамилию на страницах фашистской газеты. Вот тебе и роза! Надийка не верила, все думала, что он это по заданию партизан прикидывается другом оккупантов. Не верила… Настал день, страшный, позорный день, и он, “усталый” и “печальный” Андрон, сам же и переубедил ее. Первый набор в Германию начался в Опанасьевке как раз на октябрьские праздники. Полицаи разнесли повестки, приказали на другой день утром собираться у школы. Наступило утро, а школа пуста. Кинулись полицаи по дворам - где кого в чем застали, так и повели. Потом уже матери поприносили теплую одежду и харчи на дорогу… Надийка с рассветом решила бежать в соседнее село: там еще вроде бы не было набора. Пошла огородами, к речке. На кладках и встретилась с немцем. Девушка знала: набором занималась исключительно полиция, “освободители” в эту “грязную работу” пока что не вмешивались. Нужно было спокойно идти - возможно, немец и не обратил бы внимания. Но Надийка не выдержала, перед носом у эсэсовца бросилась в воду. По грязи, по ивняку - назад на берег. Немец видит: убегает. Выхватил пистолет. “Хальт! Хальт! - кричит. - Партизан!” Надийка - чащами, садами, и эсэсовец отстал, стреляет на бегу, пули над головой свистят. Перескочила через забор, на улице - ни души. И вдруг открывается напротив калитка - Чебренков… – Спасите! - кинулась к Андрону. - Немец за мною!… – Ну и что? – В Германию… - говорит, задыхаясь. – Ну, не так страшен черт, как его малюют. – Погибну я!… – Все погибнем, все прахом будет… А через забор уже и эсэсовец перелазит. Кричит что-то Андрону: держи, мол. Надийка - бежать, а немец приложился и с руки… Одна пуля в икру, видно, в ноги целился, вторая в спину. …Через окошечко школьного подвала сама и рассказала обо всем матери. Умерла на рассвете. А потом немецкое отступление, вот так же, как и сейчас гудело, приближалось. Андрон на подводе вдвоем со старостой отправился за фрицевским обозом. Наши заняли Опанасьевку. Освободили, но ненадолго. Через месяц в село опять вступили оккупанты. Вернулся староста, а за ним и Андрон, но уже не в ватнике - в черной, полицайской шинели. “Я выживу, выживу…” - Выживешь… - печально улыбнулась Марина: всякую нечисть, андронов всяких и беда не берет, а человека… Только всего и осталось - крест под яблоней в глубоких сугробах да в материнских сумеречных снах: “Слышишь - гремит?! Прогреби хотя бы тропинку ко мне…” 6. Две половинки яблока Домой Маринка добралась как раз тогда, когда старенькие стенные часы пробили ровно двенадцать. Паренек лежал лицом к стене и на приветствие вовсе не ответил. – Михаиле… Ну, чего ты?… – Больше с тобой не разговариваю. Вот как! Сбросила кожух, присела на край лежанки: – Ну я ж… Я ж только до тетки Ганны. Надо же тебя чемто подкормить. Вон, целую баночку смальца принесла. Ну, прости, я больше никогда не буду… – Можешь сама подкармливаться. – Ну, хватит, хватит. Поворачивайся, вставай. Сказала ж - больше не буду… Михаиле натянул на голову одеяло: – Отстань. - А немного погодя добавил спокойно, презрительно: - Пустомеля. Ни одному твоему слову не верю. – Ну и не верь. - Маринка встала. - Подумаешь! Для него ж старалась, ходила, а он еще и выговаривает! Михаиле молчал. Притащила хворосту, растопила печь. И, уже наливая в миски горячий ароматный кулеш, обратилась подчеркнуто независимо: – Вставай. Гонор гонором, а есть нужно. Похлебaли молча. Вымыла посуду, поставила на печку - пусть сохнет. Налила кипятку в тазик: - Снимай рубашку. – Спасибо, не нужно. Рубаха у меня чистая. – Снимай, снимай! Михаиле что-то пробурчал недовольно, однако стянул нижнюю рубаху: – Куда ее? – Давай сюда. О, скоро уже как у того неряхи - читал сказку? - прислонишь к стенке, будет стоять как лубяная. Что? И самому смешно? Но Михаиле смеяться не собирался, отвернулся снова к стене. То ли спит, то ли притворяется. Выстирала. Посмотрела в окно: за хатой - от яблони к сараю - алюминиевый провод натянут. Повесить бы там рубашку, чтобы морозом и ветром пахла… Нельзя. Андреи сразу заметит. Развесила над плитой. Оделась, вышла во двор. А зима уже и не настоящая вовсе. Снег липкий, сейчас бы в снежки… Метелица улеглась. Над молочно-белыми сугробами в сером небе тонко-тонко чернеют влажные вишневые веточки. Весною пахнет… Маринка приникла распаленной щекой к мокрому стволу, задумалась… Вот и прогневала своего ненаглядного. И все равно она счастлива… Как бы он ни сердился, а она может, имеет право если захочет, увидеть его, услышать голос. Может помогать ему, а если, не дай бог, что случится, может, имеет право своей жизнью спасти его… И даже - чего не бывает - даже может понравиться ему когда-нибудь… “Понравиться? - подумала и усмехнулась: - Чудачка…” Михайло - он вон какой: смелый, умный, хороший. Красивый - глаз не отвести! А она трусиха и недотепа. Да и внешне как вон то огородное пугало - худющая, хромая… Понравиться… Достала из кармана осколок зеркальца, держа его в вытянутой руке, внимательно осмотрела себя. Коса… Всего-то и добра! Только и славы, что толстая и длинная. Волосы черные, брови чернющие, щеки румяные… Как знать… А может, не так уж и плоха она?… Спрятала зеркальце, понурившись, поплелась в хату. Михайло читал. Читал ли действительно или только делал вид? Прибрала в комнате, подмела, выгребла из печки, и смеркаться начало. Проверила засов, взялась за коптилку и опять не стерпела: – Ну что ж? Так и будем молчать? Михайло ничего не ответил, отложил книжку, лежал и смотрел в потолок, будто читал на нем что-то важное и необычайно интересное. И Маринке стало грустно, совсем тоскливо. Ей вдруг показалось, что никто к ней и не приходил, не стучал ночью, - как была она одинокой, так и осталась одна-одинешенька, как вот этот трепещущий огонек каганца в черной беспредельности ночи… С этой мыслью и начала стелить постель. Каганец решила пока не гасить - все равно не заснет. Какой там сон! Отодвинула занавеску - черным-черно, ни огонька, ни лучика. Вот так же и на сердце у Ааринки. Легла, и вдруг мысль, ни с того ни с сего: “А может, и прав Андрон? Как ни живи, как ни старайся - придет смерть и все исчезнет: и ты сам, и память о тебе”. Подумала, и мороз по коже от этой мысли: нет, тут что-то не так… Не может, никак не может все это, что я думаю, желаю, к чему стремлюсь, не может вот так вот просто оборваться, исчезнуть бесследно. Все это есть же, существует. Не иллюзия же это, все существует действительно! Так куда оно может деться после смерти? А может, есть все-таки какой-то иной свет, где все это - мысли, желания, все мое - будет существовать вечно? Может, и вправду все мертвые - мертвые только для нас, живых, и, вероятно, когда-нибудь потом они и для живых воскреснут? Нет… В это она тоже никогда не поверит. Не будет никакого воскресения. Мертвые не проснутся, Надийка не встанет, никогда не придет папка. Никогда-никогда… Да что это она все о смерти да о смерти?… Даже тошно от этих мыслей. Встала, достала из кошелки яблоко, разрезала на две равные половинки. – На, - тронула Михаила за плечо. Паренек повернул голову: - Что такое? – Да вот, говорят, у древних греков, у богов их, было яблоко раздора. А у меня вот, значит, яблоко примирения… Михаиле внимательно, как-то особенно внимательно - необычно - посмотрел на Маринку. – Ну, мир? - спросила умоляюще, держа перед ним половинку. – Мир, говоришь… - и вновь взглянул на Маринку странными, словно затуманенными глазами. - Ох ты и хитрая у меня… Ох и хитрая… Сумела-таки подъехать! Замолчал. Медленно и вроде несмело взял. – Ты у меня… - улыбнулся задумчиво - нет, не Марине, своему чему-то, глубоко затаенному. И совсем уже без улыбки, даже грустно закончил: - Ты у меня… хорошая… Маринка даже дыхание затаила. Опустила глаза, положила на стол свою, так и не тронутую половинку. “Ты у меня…” А почему это он так сказал? Что он хотел этим сказать? “Ты у меня…” Ой, как хорошо! Как здорово! Никогда еще не было так хорошо! “У меня…” У него…” И, уже не сознавая, что говорит, что делает, замирая, запинаясь, прошептала: – Милый!… Люблю тебя!… 7. А уже весна… Михаиле открыл глаза: рядом, на его руке, сладко посапывая, спала Маринка. Губы припухли, покраснели… А на лбу веснушки! Смешные, милые веснушки! И как это он раньше их не замечал?… Осторожно, чтобы не разбудить, провел ладонью по пышным черным волосам. И так же медленно, вслед за рукой, открывала глаза Маринка… – Милый! - неистово бросилась в объятия. - Я теперь тебя никому не отдам! Никуда не пущу! Я тебя давно - давным-давно! - всю жизнь такого ждала! – Какого? Такого! Такого! Такого! - порывисто целовала тугие, пересохшие губы парня. - Такого, как ты, смелого! Сильного! Умного! И такого - моего-моего! Знаешь, милый, теперь я могла бы и умереть! Мне так хорошо - ничего уже больше и не нужно!… – Глупенькая… - Михаиле обнял, прижал к себе. - тупенькая… - прошептал. - Нам еще жить и жить! – А ты меня никогда не оставишь? Не променяешь на другую? – Глупенькая… – А ты… Ты береги себя… Теперь, знаешь… - начала и испугалась своей мысли. - Знаешь, теперь - война… – Ты думаешь, меня могут убить? Маринка не головой, даже не глазамв - одними бровями кивнула и от ужаса закусила губу. – Меня никогда не убьют. Да и вообще, я тебе сегодня такое расскажу… Ты поймешь - смерти вообще нет. Есть, правда, нечто похожее, мы ее пока что - временно - терпим, но это уже и не смерть вовсе. А! Хватит об этом! Солнце уже высоко поднялось, когда Маринка подняла голову и, щурясь, прошептала: – Отвернись… Я буду одеваться… Солнце заливало комнату. На столике бликовал стакан, сверкали никелированные шарики кровати, а зеркальце на подоконнике так и пылало, словно плавилось в солнечных лучах… Из раскрытой форточки веяло солнцем, сосной, тающими снегами и еще чем-то молодым-молодым. “Будто праздник какой-то”, - подумала Маринка, прибирая в комнате, и тут же руками всплеснула: – Да сегодня ж и есть праздник - Восьмое марта! Ну, - шагнула к Михаилу, - что ты мне подаришь? – Что же мне подарить… - вздохнул паренек и, опершись о подоконник, обнял ее, прижав к груди. - Ничего у меня сейчас нет своего, собственного. Подарил бы самого себя, да и то не могу - не только себе принадлежу. Вот прогоним фрицев, тогда бери, принимай, как говорится, в полное и вечное владение. Долго стояли обнявшись возле окна, возле открытой форточки. – Тебе не холодно? Маринка задумчиво покачала головой. А за окном аж слепило. Сугробы на солнце искрились тонюсенькими льдинками. Прямо перед форточкой сосулька. И сама искрится, и капельки так и сверкают, срываются, падают в цинковое ведерко: “Дзинь… Дзень… Дзинь… Дзень…” – А уже весна… - шепчет Михайло. А уже весна, А уже - красна, Со стрех вода каплет… Молодому казаченьку Дороженькой пахнет. Загостился я у тебя. Маринка вздрогнула, прижалась к любимому: “Не пущу! - хотелось крикнуть. - Не дам!” Но только всхлипнула и сказала тихим, охрипшим от волнения голосом: – Вот рана заживет, и пойдешь. Еще недели, две. – Нет, Маринка, не могу. Да и сама ты все понимаешь, ты у меня умница… Дня два-три побуду - болит еще, проклятая… Понурился, и уже не ей, жене, совести своей признался: – Вот вроде и чист перед товарищами, а тревожно. Особенно по ночам. Они там под пулями, а я здесь… - И вздохнул тяжело, сокрушенно. Долго молчали. – А что ты обещал рассказать сегодня? - спросила его, слизывая с верхней губы соленую слезу. - Про Подопригору? Да? –Да… Маринка вытерла глаза: зачем думать о том, что будет не сегодня? У нее еще целых три дня. Нельзя растратить их впустую, надо прожить так (ведь может случиться, что они больше и не увидятся…), чтобы запомнились они на всю жизнь. Зажмурила глаза и медленно, с наслаждением вдыхала, словно пила резкий мартовский ветерок. Никогда еще она так не хмелела от воздуха. И внезапно воздух этот всколыхнулся - отдаленный, широкий гром донесся с востока. – Наши! - встрепенулась Маринка. - Ты слышишь? Наши! О!… О!… Как музыка… – Наши… - прошептал Михайло. - Близко.- Сегодня слышнее, чем вчера… Гром нарастал, наплывал волнами, начали даже позвякивать стекла в окнах. – Маринка, - взял Михайло девушку за плечи, отстранил от себя и глаза в глаза: - Маринка… поклянись, что никогда - слышишь? - никогда не забудешь этот гром, этот мартовский день, этот ветер… Поклянись! – Клянусь… - прошептала в ответ. - И ты… ты тоже поклянись…,. - И я… клянусь… Михайло переступил с ноги на ногу и едва. не упал, побледнев от боли. Маринка подхватила его, с трудом удержав: – Пошли, милый, пошли. Тебе нельзя еще так долго стоять. Пошли, полежишь, а я посижу рядышком. Ведь ты расскажешь мне? Ты же обещал… – Расскажу, обязательно расскажу. Довела паренька до лежанки. –Ложись! - Принесла и свои подушки, умостила под ноги ему, под бок.- Лежи, лежи! Не артачься. Пока что я командую. - Принесла табуретку, села, прижалась к любимому - голову на грудь, а руки его положила себе на волосы. - Вот так. Ну, рассказывай!… Но Михайло не торопился начинать, долго еще лежал молча, гладил тяжелой теплой рукой нежную девичью щеку, лоб, волосы… “Что это он, вспоминает или придумывает? - подумалось Маринке. - А впрочем… Если и выдумал - все равно интересно”. – Это произошло двадцать первого… - начал Михайло. - До конца дней не забуду это число… О, это был необычный день, а вернее, ночь двадцать первого июня тысяча девятьсот сорок первого… Второй рассказ Михаила Ровно в двадцать четыре ноль-ноль, как и просил профессор, я поднялся на крыльцо особняка. Постучал. – Прошу, прошу! Проходите в кабинет. Присаживайтесь… Я сел. Подопригора устроился напротив в своем любимом кресле. Профессор выглядел гораздо лучше, чем вчера. Маленький, сухощавый, в черной шапочке на голове, он как-то даже помолодел. Прихлебывал из стакана, видимо, только что заваренную травку и говорил, говорил… – Травы и вообще народная медицина - это, мой юный друг, как космос: сколько ни углубляйся, границ не увидишь. Матушка моя большим знатоком трав была… И бабушка… А я вот - я отступился… - Профессор грустно улыбнулся. - Многое уже из их науки забыл. Вот это, видите ли, вспомнил,, я весьма кстати… Может, хоть малость поскриплю еще… Подопригора посмотрел на свет сквозь стакан с отваром, потом Перевел взгляд на большой портрет в простой деревянной раме: – Вот она, первая моя и главная целительница… Я преклоняюсь перед современной химией. Современный фармацевтический арсенал, во многом базирующийся на достижениях химической науки, - это грандиозно. Но… Но травы, народная фармакопея, - это еще величественнее, и - должны к стыду своему признаться - известны и освоены нами куда меньше, чем лекарями времен Ибн Сины. А мама моя травы хорошо знала… Я тоже взглянул на портрет. Пожилая женщина в свитке, повязанная клетчатым платком… Лицо усталое, простое, вроде не очень-то и приметное, но глаза - глаза поражали. Большие, влажно-лучистые, они были не то что проницательными - просто пронизывающими. На мгновение мне показалось даже - это не изображение, поистине живые глаза. Они и вправду с м о т р я т смотрят на профессора, на его приборы, на причудливую многоцветную путаницу проводов, смотрят и как-то странно улыбаются: кротко-грустно и чуть-чуть насмешливо. Да, насмешливо. Я не выдержал и сказал профессору о своем впечатлении. Он молча кивнул, так ничего и не осветив. Помолчав, он стал рассказывать о своем детстве, о городской окраине и снова о матери, о ее увлечении травами, о том, как водила его, подростка, в лесопарк, на ближайшие луга и учила, учила давнишней и мудрой - прадедовской - науке исцеления. Мать была твердо убеждена, что лечат не только травы, но и человеческое слово и, главное, глаза, Придет, бывало, к больному, тот стонет, корчится. Осмотрит его, а потом и скажет: – Гляди, гляди мне прямо в очи, гляди… Больной смотрит, и ему становится лучше, впрочем, глядя в глаза больному, мать не только лечила, она вроде читала в них его болезнь. В последние годы жизни мать единственному своему сыну - тогда уже врачу, доценту - передала всю науку и про травы, и особенно про глаза. Целую методику изложила… Он тогда все подробнейшим образом записал, но теперь вот никак не может отыскать в своем архиве эти записи. И очень жалеет. – Глаза - это… - Профессор вздохнул, развел руками.Глаза - это… глаза! Это чудо, которое ни с чем не сравнишь. Да, глазами, собственно, их радужной оболочкой я еще займусь. Если, понятно, она… - и профессор кивнул на портрет, - древней своей терапией продлит мои дни. И конечно, когда удастся разыскать эти записи… А мне хочется создать прибор, который бы по глазам больного безошибочно ставил диагноз. А в будущем концентрировал бы глазную энергию и передавал ее больному и вылечивал его. Профессор нахмурился, медленно, словно к чему-то прислушиваясь, отпил из стакана, приложил руку к сердцу. – Ну, будет она, вторая моя работа, или не будет, поживем - увидим, а пока что поговорим о первой. Вот он, перед нами, - и Подопригора указал на стену, где виднелся не освещенный сейчас зеленый контур схематического изображения мозга. - Не знаю, приходилось ли вам, а мне не раз случалось слышать: “Мозг в человеческом организме руководит всем. Мозг - генеральный штаб организма”. Итак, мозг - штаб, а весь организм - армия этого штаба. Но верно ли, что именно штаб руководит армией? Ведь штаб, даже если он и генеральный, это орган, назначение которого прежде всего готовить все необходимое для того, чтобы принять правильное решение. Штаб разрабатывает, подготавливает это решение, но принимает его не сам штаб, а военный совет, во главе которого всегда стоит один человек. Последнее, решающее слово только за ним. Априори, еще до начала исследований я был твердо убежден: есть и в человеческом мозгу такой старший над старшими. Прйнцепс супра принципем, как сказали бы древние римляне. Но из античных культур я всегда отдавал предпочтение греческой и потому термин взял древнеэллинский - гиперанакс. Затем многолетние как дооперационные, так и послеоперационные обследования больных и особенно сами операции подтвердили, что я прав: гиперанакс существует, расположен он в верхних отделах ствола мозга. Именно там центр сознания человеческой личности, основа неповторимого в каждом из нас, своего, так сказать, почерка жизни. Да, именно там, в ткани гиперанакса, разветвляются и сплетаются тончайшие серебристые живые нити структуры, которая ответственна за сохранение того, что называем мы индивидуальной психической неповторимостью. Речь идет о своеобразных особенностях восприятия и ощущения мира, короче говоря, всего того, что отличает, скажем, мое “я” от вашего. Структуры эти, эти тончайшие нити (физическая масса их бесконечно мала) я назвал млонзовыми структурами. Млонз - это слово из диалекта африканского племени нлоу, и означает оно - жизнь в жизни. Я с давних пор, еще со студенческих лет, интересуюсь этнографией, фольклором и мифологией народов мира, Африки в особенности… Какие там интересные языки… Профессор умолк, перевел дух. – Сейчас я еще малость приму этой… этой своей… Знаете, кстати, как эта травка называется в народе? Русалочье око… - И, отхлебнув из стакана, Подопригора вновь откинулся на спинку кресла, притих. Минуту спустя зашевелился, открыл глаза. - Все… Спасибо ему, пока отпустило…Молодой человек, - обратился он ко мне с какой-то особой, вежливой торжественностью. - Мой юный друг, я пригласил вас, чтобы сообщить вам о результатах вчерашнего эксперимента. Он непосредственно касается вашего будущего. Предупреждаю, вы услышите коечто не совсем обычное, вернее, совсем не обычное. Все это, - профессор обвел рукой приборы, экраны, пульты, - все создавалось годы и годы. И совсем не зря! - Он горделиво вскинул вверх свой седой чубчик. - Не зря, смею вас заверить! Я все-таки добился своего. Теперь могу описать принципы строения млбнзовой структуры гиперанакса любого мозга. Вчера я записал вашу… э-э, вашу млонзограмму… Теперь, мой молодой друг, вы можете умирать. Да, да, я не оговорился - совершенно спокойно стреляйтесь, вешайтесь, тоните, режьте себе вены и даже… женитесь - теперь вам все дозволено. “Что это он городит?” Я с тревогой смотрел на Подопригору. – Вам кажется, что я сошел с ума? - весело улыбнулся профессор. - Нет, мой дружок, я пока что при полном рассудке. И именно он, здравый рассудок, позволяет мне сказать вам, что вы теперь можете спокойно идти на смерть. Повторяю: спокойно! Вы можете умирать, но вы никогда не умрете. Вот ваша млонзограмма. - Профессор перегнулся через подлокотник кресла и бережно, двумя руками взял со стола объемистый ящичек из темно-красной, почти черной пластмассы. - Смотрите, - поднял крышку. - Видите эти матрицы? На розовой бархатной обивке лежала стопка белесых полупрозрачных дисков. Осторожно, кончиками пальцев Подопригора взял верхний кружок. – На этих матрицах - заметьте, какие тоненькие, - записано все, что таит в себе серебристая паутинка вашего млонза… Вот, возьмите, хотя бы в руках пока подержите. Это ваше бессмертие. Рано или поздно - а начнется это задолго еще до Эпохи Великого Интегрирования - люди не только познают все секреты так называемого “механизма сознания”, не только научатся чинить, строить его, но и, синтезировав белок, начнут клетка за клеткой проектировать, строить из живой нервной ткани сначала отдельные узлы, а затем и весь наш, - профессор потрогал длинным костлявым пальцем морщинистый лоб, - всю нашу, я бы сказал, вселенную в миниатюре… И тогда уже, имея млонзограммы давно умерших, можно будет по зашифрованному на матрицах коду индивидуальной специфики строения млонза определенной личности сначала воспроизвести млонз, потом по нему, как по части целое, - гиперанакс, а за ним и сам мозг. Можно будет воскресить - не следует бояться этого хорошего слова, - именно воскресить, вернуть из небытия дорогих нам и незабвенных людей. – Воскре-еси-ить?… - несмело переспросил я. - Новый мозг, новое тело… Честно говоря, я тогда был почти совершенно уверен, что вся эта история с дисками не что иное, как мистификация. – Тело? - переспросил Подопригора и улыбнулся. - Тело… Все эти рычаги, насосы, фильтры люди научатся создавать значительно раньше, чем мозг. Я, конечно, очень упрощаю - осознанно для ясности схематизирую. На самом деле все это необычайно сложно. И будущий завод по производству, ну скажем, человеческих сердец совершенно невозможно будет сравнить с современным моторостроительным… И все-таки по сути своей это тоже будет завод - огромное предприятие со своим проектно-конструкторским бюро, с поточным, плановым производством. Да мы уже и сейчас находимся на пороге этого. Уже и теперь делаются попытки протезирования костей. А что будет через тридцать, пятьдесят лет? – Допустим, что это… ну, что вы в какой-то мере правы. Но почему для этого эксперимента вы избрали именно меня? Думаю, людям будущего намного интереснее была бы млонзограмма какого-нибудь известного деятеля или художника. А я? Таких, как я, по деревням, по заводам - миллионы. Профессор хитро усмехнулся: – А вы и сами хорошо ответили себе: “таких - миллионы”… Эх, дружок, дружок… Юный мой, дорогой мой, скромный мой друг… Да ваша млонзограмма для будущего несравненно дороже и интереснее, чем запись какого-то там известного и прославленного… Вы - именно такие, как вы, - творите и движете историю. Вы, а не деятели и художники. О них и так не забудут во времена Великого Интегрирования. – Простите, я не понимаю, что значит “Великое Интегрирование”? – А это, друг мой, не так просто объяснить. Профессор задумался. – Ну, ладно… Давайте, пожалуй, так: для начала запомните простую, но на первый взгляд вроде бы парадоксальную истину: мы, люди - разумные, смертные существа, - мы уже по природе своей бессмертны! Люди бессмертны… Постойте… - Подопригора в изнеможении откинулся на спинку кресла. - Что-то оно опять… Снова… Одну минутку… Замолк. Одной рукой прикрыл глаза, другая на груди - вздрагивает, будто отталкивает, подкидывает ее последними своими отчаянными ударами обессиленное, старческое сердце. Опять отпил из стакана… – Послушайте, - поднял он голову, - там… в соседней комнате, секретер… Красная папка… принесите… Я не сразу отыскал старенький небольшой секретер между стеллажами, шкафами и просто высоченными штабелями книг. Между специальными научными работами было много разнообразнейших изданий художественной литературы. В особенности сборников народных песен, пословиц, сказок. “Странно, - подумал я, - что может быть общего между физикой, биологией и фольклором?…” Наконец я все же нашел то, что искал. Торопясь в кабинет, споткнулся о какой-то кабель и чуть было не упал. Профессору стало лучше. Медленно, со старческой старательностью развязывал он тесемки большой красной папки. – Вот, - подал мне развернутую большую толстую тетрадь. - Читайте отсюда. Все, что перед этим, не нужно, это для специалистов. Я взял рукопись, придвинул кресло к столу. – Послезавтра, - с грустью произнес профессор, - эта моя красная папка - плод тридцатилетних раздумий и поисков - будет в академии… Ф-фу… И что это оно сегодня так?… - Профессор склонил голову, словно прислушивался, как тяжело, из последних сил, билось, не сдавалось сердце. - Читайте… Читайте вслух, юноша… Это любимое мое место… – “Люди бессмертны, - начал я, то и дело поглядывая на Подопригору. - Люди бессмертны. Каждый рождается для вечной жизни. Воистину были правы поэты, которые твердили: человек, оставляя плоды трудов своих, становится бессмертным”. – Да, да! Это действительно так! - перебил профессор. - Это истинно так. Спасибо поэзии, это она, народная и литературная, из века в век провозглашала эту мысль. Именно ей, поэзии, я обязан этим открытием. Она - первый толчок… Но читайте, молодой человек. Читайте, читайте… – “Человек, - продолжал я, - работая, оставляет в продукте своего труда - в скрытом, словно растворенном виде частицу своего интеллекта, своего “я”. Это касается не только умственного, но в такой же мере и физического труда. Каждый человек творческого склада, человек-труженик, человек-борец, независимо - известный или неизвестный - всегда талантлив. И это видно во всех его творениях и делах. Среди безликих, хотя, может, и стандартно-добротных произведений (“от сих до сих”), его творения резко выделяются. По “почерку” познается рука. По деталям, по тончайшим нюансам нарожденной этой рукой вещи, произведения, по неповторимому почерку в идеях, в поступках мыслителя и деятеля, пользуясь моей методикой, совсем нетрудно воспроизвести весь необычайно сложный мир мыслей и чувств, какие владели человеком во время творчества. А это, в свою очередь, опять-таки пользуясь моей методикой - дает возможность постичь биофизико-химическую природу, механизм всех этих мыслительных и эмоциональных процессов, которые обусловили и сопутствовали акту творения. И не только этих - других, близких, смежных, более отдаленных и вообще всего интеллекта. Живет человек-творец, идет по жизни и оставляет за собой яркие и скромные плоды труда, борьбы. Такой человек как бы сеет, рассеивает по планете свое “я”, свой трудовой, наполненный гневом и любовью интеллект. Homo dispergens следует называть таких людей, Гомо диспёргенс - человек-сеятель. Умрет диспёргенс, а все, что рассеялось, прорастет или, как семя в сухой земле, будет лежать, ждать животворящего грозового ливня. С помощью моей методики люди смогут только собрать, записать матрицы-млонзограммы рассеянного по неоглядному миру интеллекта давно умершего человека. А потом, через многие годы, настанет Великое Интегрирование. Во времена Интегрирования человечество научится возобновлять, воскрешать этот интеллект в живом, искусственно созданном человеческом мозгу. От млонзограммы - к мозгу, от мозга - к полному воскрешению! Люди бессмертны. Люди - Гомо диспёргенс - жили и будут жить вечно! Но… не все люди - люди. Испокон века были, да и сейчас еще существуют мыслящие двуногие существа, которых никак не назовешь настоящими людьми. Сами они не создают никаких ценностей, не рассеивают, а, наоборот, вбирают, всасывают живые искры других интеллектов. Всасывают и используют для своего животного, личного употребления. Homo utens следует называть такие существа. Гомо утенс - человек-потребитель. Утенс и диспёргенс - вечные антиподы, извечные непримиримые враги. Каждый нарождается, чтобы стать диспёргенсом, но- не каждый становится им. В странах, где у власти золото и кривда, чем больше собственности у человека, тем меньше он является диспёргенсом. Диспёргенс - строитель, борец за освобождение угнетаемых и гонимых. Он намного больше отдает, чем берет. Утенс - хапуга, потребитель. Его мечта, цель - только брать, ничего не давая взамен. Диспёргенсов - миллиарды, утенсов - тысячи. Диспёргенс - неумирающий. Утенс - смертнейший из смертных. С самого рождения он не живет, а медленно, постепенно умирает. Утенс - исчезнет, забудется навсегда. Будущую Землю заселит Гомо диспёргенс. Поколение за поколением станут воскресать, возвращаться к жизни. И в сознании воскресших оживут еще более давние, предыдущие поколения сеятелей. Да еще как оживут - человек и не подозревает, не знает и малейшей частицы того, что бережет его безмерно богатая подсознательная память. Настанет время великого синтеза, всемирного воскрешения из мертвых! Грядет светлый, истинно праведный суд над всем минувшим - светлый для сеятелей, грозный, беспощадный для стяжателей…” – Хватит. Дальше сугубо научное. - Подопригора взял у меня красную папку и, завязывая шнурки, произнес тихо, взволнованно: - Благодарствую! Душевно читали… Мне помнится, я тоже очень волновался. “Великое Интегрирование”… “Люди бессмертны”… И верилось, и не верилось. Вот бы мне хотя бы один диск из этой моей млонзограммы…- Профессор словно прочитал мои мысли. – Я вас жду через неделю. Будут готовы для вас копии всех дисков. До свидания. Весь день Маринка ходила под впечатлением расскааа Михаила: а ну как и правда? А ну как не выдумал?! “Я выживу, выживу…” - звенели в памяти Надийкины строчки. И тут же так ярко представилось: распахнулись двери, и на пороге она - живая, радостная, порывистая… А за столом - папа… “Я выживу, выживу в желуде, в зреющем колосе!” 8. Буря Прошло два дня. Пока они были впереди, только приближались, - где-то там еще, завтра-послезавтра, - то казалось, будут они такими долгими, такими нескончаемо-прекрасными: все успеет - и наговорится, и насмеется, надышится на всю жизнь. Два дня двумя годами казались… Так все и звенело в ней тогда, так и пело - простенький солнечный напев: И се-год-ня мы вдвоем! И се-год-ня мы вдвоем! Как-то само собой сложилось. Что ни делает, куда ни пойдет, а в ней так и звенит, так и звенит: Еще завтра мы вдвоем! Еще завтра мы вдвоем! Сегодня, завтра… Сегодня, завтра… Про послезавтра - ни слова! Таким неимоверным казалось это послезавтра, таким далеким… А оно - вот уже! Уже и надвигается… Прошло два дня. Настал третий. С утра пасмурно. На старые сугробы, на трухлявый, источенный струйками лед тихо падали крупные хлопья густого снега. После обеда прояснилось, поднялся ветер. И опять зашумело, загудело в соснах, засвистело за хатой в дубняке. Маринке и хотелось побыть с Михайликом, и тяжко: взглянет на паренька, а услужливая мысль подсказывает, подсчитывает, сколько еще часов - часов, а не дней! - остается до разлуки. И так горько, так гнетет этот подсчет - еще одиннадцать, еще десять, девять, восемь… Восемь - и ты одна! Не вытерпела, оделась: – Я сейчас. Хворосту наберу. Вышла, захлебнулась сырым ветром - и вновь мысли: скоро, скоро вечер… Говорил, что уйдет ночью, после двенадцати… Нет, и во дворе нет спасения от мыслей. А ветер теплый, совсем не мартовский. Землей пахнет и даже вроде первыми листочками. И откуда только эти запахи, когда вон еще снегу сколько… Постояла, послушала - лютует весенняя буря. А там, за лесом, грохочут, приближаются стальные громы. Вернупась в хату. Михайло чистил пистолет. Рядом на столе лежал диск. – Что это? - спросила Маринка, указывая на диск. - Не это ли твоя млонзограмма? –Нет, вздохнул Михайло. - Это… На дороге нашел. Нет у меня млонзограммы. Не смог я тогда ее взять… – А почему не смог? – Так получилось. Профессор-то велел прийти через неделю. С утра я был в клубе, там меня и застала война. Наш город бомбили в тот же день в одиннадцать. Особенно старались попасть в железнодорожный мост - это как раз возле нас. Сразу после отбоя я, понятное дело, побежал домой. Наш домик, повалило взрывом, а там, где стоял особняк профессора Подопригоры, дымилась большущая воронка… – Ну и выдумщик… - грустно улыбнулась Марина. - Нет твоего Подопригоры. И вообще нет никакого бессмертия… Все это ты просто выдумал. – Нет, говоришь? - Михаил старательно протер пистолет белой тряпочкой. Взвешивая на ладони, задумчиво рассматривал своего стального, вороненого побратима. - Бессмертие, Хмариночка, как и смерть, в наших руках.л Спрятал пистолет, диск. Долго и молча занавешивал окна, зажигал каганец. И уже при его неуверенном, колеблющемся свете подсел к Маринке, положил руку на плечо: - Запомни: для таких, как мы, смерти нет. Мы - Гомо диспергенс! Мы больше отдаем, чем забираем… – Милый! - Маринка прижалась, уткнулась лицом в грудь Михаилу. Притихла, только плечи вздрагивают… И снова тихо в хате. Тихо и тоскливо. А разве не так же было и тогда, в ту недавнюю и одновременно такую далекую, разбушевавшуюся вьюжную ночь? Нет, не так, Одна-одинешенька была Маринка, а теперь с нею - у нее - Михайло. Пока с нею… И наши наступают - вон как грохочет! Все ближе и ближе. И не вьюга:- теплая, мартовская буря за окнами. И все-таки в комнате тяжкая тишина.. Почему? Сегодня ночью прощание. – Послушай, Хмариночка, - заговорил наконец Михайло. - Будет тебе хмуриться. Хочешь, я тебе что-то интересное расскажу? – Что ты там еще можешь рассказать… Ничего больше не придумаешь. Все уже рассказал… – А вот и не все. Далеко не все… И не выдумываю я, правду говорю… Садись-ка лучше да слушай. –Слушаю, милый, слушаю… Ну, рассказывай… Третий рассказ Михаила В самом начале ноября послал меня командир в областной центр. Задание было не из легких. Больше месяца пришлось жить в городе, всякое случалось, но, что бы там ни было, приказ выполнил и, как видишь, живой. В лес вернулся аж в декабре. Доложил все командиру, отоспался. Утром вышел из землянки - солнышко светит, в морозной дымке мельчайшие искорки снежные вьются. Сухой снежок так приятно шуршит под ногами в старой листве… Иду, а сам вроде заново со всем знакомлюсь. Столько изменений за месяц произошло, столько новых людей. Но странно - кого ни встречу, все какие-то мрачные, молчаливые. В чем дело?… Вижу - под старым дубом строят землянку. Трое долбят ломами промерзшую глину,- пятеро тешут бревна. И из этих восьми двое новенькие: румянощекий чернявый усач (я его сразу же мысленно окрестил Черноусом) и худющий, с болезненным цветом лица паренек в геленой немецкой шинели, обоих вижу впервые. Подошел, поздоровался со всеми, достал кисет. – Перекур! - крикнул Черноус. Сели ребята, задымили самокрутками. И такой пошел у них разговор - противно слушать. Дела - хуже некуда: провал за провалом. Черноус уверяет: в отряде завелся провокатор, нужна поголовная проверка. – Эх, поручили бы мне… - Усач даже зубами заскрежетал. - Я эту мразь быстро вывел бы на чистую воду! – Никак ты его не выведешь, - тихо возразил юноша в зеленой шинели, - не выявишь ты его… – Отчего ж это не выявлю?… Что-то ты мне не нравишься… Юноша на это только рукой махнул, болтай, мол, что хочешь… Встал и хотел уйти, но Черноус бросился наперерез: - Ку-уда-а? Тебе что, крыть нечем? Э-э… Ты мне уже совсем не нравишься… Чего голову опустил? Чего глаза прячешь?! В это самое мгновение послышался удивительно знакомый старческий голос: - Прошу прощения… Я оглянулся - у соседней землянки стоял… Подопригора! Да, это он, мой профессор! Не узнать его было нельзя, хотя вид имел далеко не профессорский: грязно-зеленый пятнистый ватник (из немецкой плащ-палатки), на ногах бурки, оранжевые чуни из автомобильных камер. И лицо сильно изменилось: оброс густой седою бородой. – Прошу прощения, - повторил он вежливо и поклонился. - Я совсем случайно слышал вашу беседу и… И пожалуй, мне следует попытаться помочь вам. Вы… очень прошу… высказывайтесь, продолжайте говорить!… Несколько человек сразу же обступили его. Моим первым порывом было броситься, обнять старенького. Ведь он не просто знакомый для меня, он человек оттуда, из такого недавнего и такого уже далекого довоенного времени. Я бы и бросился, но партизан, сидевший рядом на бревне, положил мне руку на плечо: – Это наш… - прошептал на ухо. - Наш кудесник! Да, да, настоящий волшебник! - И засмеялся. - Не веришь? Вот сейчас сам увидишь. И партизан пояснил, что хотя старик этот попал в отряд совсем недавно, но уже, почитай, второй после командира - и язык немецкий знает, и советчик отменный, а лекарь прямотаки чудодейственный (здоровенную котомку сухих трав притащил с собой в отряд). То, что Подопригора снискал здесь всеобщее уважение, я понял и без объяснений: ребята, окружившие профессора, наперебой говорили ему все, не таясь. Особенно усердствовал Черноус. Сразу же, с места в карьер, начал излагать свое предложение о поголовной всеотрядной проверке, о решительном расследовании. Говорил он с жаром, страстно, и чувствовалось, многим внушал симпатию. Да, Черноус нравился и мне. Особенно выгодно он отличался от паренька в немецкой шинели. Малый, разговаривая, отводил глаза в сторону, а усач наоборот: говорит с Подопригорой - и лицом к лицу. Одно меня удивило: Черноус, что называется, глаз не спускал с профессора, а тот - ну совсем, как мальчишка в шинели! - опускал глаза… Чудеса! Этого за Подопригорой я не замечал… Черноус тем временем вовсю распалился. Жестикулируя и размахивая кулаками, он внезапно схватил понурившегося юношу за руку, потянул к профессору: – Вот, глаза прячет! Людям в глаза не смотрит! Вы только взгляните на него!… - И, тряхнув парня, властно приказал: - Глаза! Глаза! Не опускай глаза! И вдруг произошло нечто совсем неожиданное. Профессор посмотрел - но как посмотрел!… С явным напряжением, словно делать это ему было очень и очень тяжело, Подопригора начал - начал! - медленно поднимать взгляд. Поднимал он его всего несколько секунд, но секунды эти показались мне почемуто длинными-длинными минутами. Профессор поднял глаза, но посмотрел не на юношу, а на Черноуса. Вот тут-то и началось что-то непостижимое:, теперь уже не паренек, а усач заметался, опустил голову, потупился. А профессор точно так же, как и тот юноша, строго приказал Черноусу: – Глаза! Глаза не опускать! Бледный, растерянный усач поднял глаза, посмотрел на профессора, взгляды их встретились. В тот же миг Черноус отшатнулся, заслонил лицо ладонями, скрючился и рухнул на землю. – Это провокатор, - обратился профессор к партизанам. - Пока он не очнулся, свяжите его. А ты, хлопец, - положил руку на плечо юноше в шинели, - того… Не тушуйся, не робей. Ты волнуешься, что тебя из-за молодости опять в разведку не пошлют? Не тревожься, обязательно пошлют! Вчера же ты прекрасно показал себя в бою, даже командир похвалил… Ничего! Все будет хорошо, и хотя ты еще молод и слишком стеснителен, но… будет и из тебя толк! Обязательно будет… Позднее, после того, как Черноуса не только связали и допросили, после того, как он под прямым взглядом Подопригоры во всем сознался, после того, как взволнованный, совсем еще юный командир перед строем объявил Подопригоре благодарность, я подошел к нему и назвал себя. Он очень обрадовался, обнял меня, даже прослезился. Мы сели с ним на какое-то бревно, долго говорили, вспоминали не такое уж и далекое прошлое. Профессор рассказал, что перед началом войны он успел все-таки разыскать свои записи о лечебных свойствах трав. И носил всю материнскую науку - две толстые общие тетради - повсюду с собой. На всех совещаниях и конференциях имел при себе. И дома, и где-нибудь на собраниях, сидя в президиуме, читал их и перечитывал. И война застала его над этими зелеными тетрадками. Хмурясь и тяжело вздыхая, профессор вспомнил тот страшный день… Когда по радио объявили тревогу, торопясь в бомбоубежище, он машинально захватил с собой эти тетради. Вернулся после отбоя, а особняка его нет… На том месте, где стоял дом, огромная обожженная воронка… С двумя тетрадями под мышкой - единственным теперь его имуществом - сел в эшелон, уходящий на восток. Но отъехали недалеко, дальше пути не было: повсюду танки - танки с крестами… Город наш приграничный, мало кто успел уехать… Подопригора побрел в ближайшее село. Там и остался, лечил людей травами. За это и кормили и одевали… Меня так и подмывало, я не удержался и спросил: не смог бы профессор возобновить в памяти и записать заново основное в своем открытии? Эти записи можно было бы передать на Большую землю. Профессор улыбнулся. – Все это я уже сделал. Но, читая свои зеленые тетрадки, я много думал и пришел к выводу, что многое в моих опытах могло быть значительно проще, если б я сразу нашел свои записи и серьезно занялся исследованием глаз, точнее, радужной оболочки глаз… Оболочку эту по праву можно считать визитной карточкой млбнзовой структуры гиперанакса. Радужная оболочка - это самой природой созданная неимоверно полная и неимоверно лаконичная запись млбнза… Глаза нужно уметь читать. Но не только читать. Глаза врача через глаза больного могут и должны непосредственно влиять и на его млонз, на его гиперанакс. Радужная оболочка… Глаза… Глаза - вот что является не только воротами окружающего мира, но для внимательного исследователя и воротами в мир внутренний… О многом еще рассказал мне в тот день профессор. И о том, как скрывался в селе, и о жизни своей в отряде, но больше всего говорил о существе того, что было записано в его тетрадях. Я попросил профессора, и он начал понемногу знакомить меня с наукой своей матери. Более двух месяцев изо дня в день в каждую свободную минуту Подопригора излагал мне и содержание тетрадей, и свои соображения… На третий месяц меня снова послали с заданием в город. Не так уж и много успел я усвоить из импровизированных лекций профессора, но кое-что осталось в памяти. Что именно? Во-первых, научился все-таки читать… да-да, именно читать по глазам… Во-вторых, я окончательно - на всю жизнь - убедился: все настоящие люди, все Гомо диспёргенс - бессмертны… Михаиле рассказывал и рассказывал. Маринка слушала. Конечно, ей было интересно, очень интересно. Она даже начала верить, что все услышанное ею сейчас не выдумка ее любимого, а все было на самом деле, так оно и есть… Да, она уже в это верила, но все время - на протяжении всего рассказа - звучало и звучало в голове: последний вечер… Последний… Сегодня ночью - прощание… “Пока что тихо… Пока что тихо…” - поет сверчок, но внезапно и он прерывает свою пескю. За окном, за боковой стеной ясно слышатся тяжелые шаги. – Кто это?! - Маринка приподняла голову. - Скорей! - схватила Михаила за руку. - Скорей! Сюда, сюда, в кладовку! Это оконце… – Знаю, оконце - на огороды. – Если что - выдавливай и беги. Ой, скорее! – Спокойно. Запри меня. Метнулась в комнату, схватила шинель, шапку и туда же - в кладовку. Осмотрелась: нет ли еще каких его вещей. В дверь постучали. Быстро закрыла кладовку на висячий замок, вышла в сени: - Кто там? – Это я, Андрон Андреевич. Открой… – Кто?! – Да Андрон же, Андрон… Не бойся, я один. Поговорить нужно. – Я… Я уже спать легла… Приходите днем. – Днем нельзя. Открой, мне только поговорить. Маринка, почувствовав по тону, что настроение у полицая вроде бы совсем не воинственное, осмелела: – Уходите. Идите домой, я спать хочу. – Так, значит… - голос Андрона изменился. - Слушай, девка, открой, добром прошу!… “Что же делать? - Марина лихорадочно соображала. - Один, говорит. Значит, без полицаев. Брешет, конечно…” - Сейчас, я оденусь. – Это другой разговор… Кинулась в хату, к кладовке. Зашептала в щель: – Что делать? Андрон… – Что поделаешь? Впускай. Маринка растрепала волосы, разобрала и смяла постель, еще и край одеяла спустила на пол. Посмотрела: похоже ли, что она спала? Кажется, все в порядке… Неторопливо, словно нехотя, - пусть думает, что она не боится! - прошла в сени, отодвинула тяжелый засов, открыла дверь: один! И вправду один! Малость отлегло от сердца. А может, попрятались? – Добрый вечер, - учтиво поклонился Чебренков. - Где тут у вас ноги вытереть? – Проходите, все равно завтра прибираться буду. Как и тогда в Опанасьевке, возле моста, на Андроне темнела латками старая телогрейка. Над очками - теми же самыми, с яркой золотой оправой - мятый козырек засаленного картуза. Круглое, одутловатое лицо давно не брито. Теперь только Марина заметила, как осунулся, постарел Андрон. Он был совсем непохож на того довоенного, несколько загадочного, разочарованного в жизни “философа” и собирателя старины, который, уходя на фронт, так неудачно ухаживал за ней и так неожиданно получил от нее затрещину. Пропустив “гостя” перед собой, девушка быстро заперла входную дверь. “Сейчас прикажет открыть”, - подумалось ей. Андрон оглянулся, пристально посмотрел на засов, но так ничего и не сказал. Зашли в хату. Осторожно ступая грязными сапожищами, приблизился к столу, вытащил из-под ватника большой белый пакет. Развернул бумагу - плакат “Поезжайте в великую Германию” - не заискивающим поклоном подал девушке толстенную книгу. – Вот… Выполняю обещание… Ничего не понимая, она взяла. Что же это такое? Тяжелый том, оправленный в простое серое полотно, в верхнем левом углу, прямо на обложке, цветная вышивка -полевые цветы. Развернула книгу - украинские народные песни… И только теперь все поняла: это ж еще тогда, до войны, когда она с Надийкой была в гостях у Чебренкова, Андрон пообещал достать ей такую книгу. – Спасибо. – Спасибо и вам, что не побрезговали, приняли дар из рук, так сказать, бывшего полицая. “Что это он себя бывшим называет? - удивилась Маринка. - И форму перестал носить…” Чебренков снял картуз. Попросил разрешения сесть, примостился у края стола на табуретке. – А почему вы стоите? - спросил, расстегивая ватник. – Да… ничего. Насиделась за день. - Маринка решила не садиться: может, поскорее уйдет. – Извините, что тревожу в позднюю пору, - неторопливо начал Андрон. - Но дела мои таковы, что днем прийти нельзя было никак… Одним словом, днем увидали бы полицаи, а я этого не хотел. – Но… я не понимаю, в чем дело? – Садитесь… Как-то неудобно - я сижу, а вы, хозяйка, стоите. – Спасибо, постою. – Ну ладно. Если уж так, то перейдем сразу к делу. Андрон снял очки, протер их грязным носовым платком, дрожащими пальцами вновь надел их: – Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. Мне нелегко, но я должен признать свои ошибки. Есть основания полагать, что вы поможете мне найти, так сказать, верный путь. Вы согласны? Вы поможете? – Ничего не понимаю, - прошептала девушка и села на скамью. – Вы должны мне помочь. - Андрон придвинулся к Маринке. - Если бы я сейчас сказал, что стал убежденным коммунистом, вы все равно не поверили бы. Я понимаю… Но поймите и меня - сейчас мне выгоднее быть откровенным, абсолютно откровенным. Выслушайте меня, пожалуйста. Не удивляйтесь: я должен исповедаться перед вами теперь, именно теперь. Андрон замолчал. За окнами шумела буря, двигались, перекатывались стальные громы - к вечеру грохот фронта стал особенно слышным. – Люди смертны… - задумчиво начал полицай. - Человек живет только раз. Какие идеалы ни исповедуй, единственно, что останется после тебя, - небольшой участок хорошо удобренной земли. Кладбищенским бурьянам все едино: были у покойника какие-то принципы или он всю жизнь прожил червяк червяком. Когда-то, еще в университете, я имел глупость поспорить на лекции с преподавателем… Из-за этого инцидента и вынужден был покинуть альма-матер. Казалось бы, пора было и поумнеть, ан нет, снова лукавый попутал. И опять же из-за тех же проклятых идеалов. Да, именно из-за идеалов я связался, так сказать, с полицией… Я много передумал за последнее время. И понял: только тогда мне позволят спокойно дожить свою жизнь, если я послужу еще и другим,.противоположным идеалам. Я все взвесил: помогите мне приобщиться, так сказать, к партизанскому движению… “Провокатор… Но почему ночью?” - Марина терялась в догадках. – Вы ошиблись адресом, - поднялась она. - Не знаю я никаких партизан. – Не доверяете… - криво улыбнулся полицай. - Что ж, реакция, как говорится, вполне естественная, но, уверяю вас, абсолютно неверная. Вот, - Андрон достал из кармана пистолет, положил перед Маринкой. Прямо на книгу положил, на яркие, вышитые нитками полевые цветы. - Теперь я перед вами, разоружился не только, так сказать, морально, но и материально. Всё еще не верите? Можете обыскать. Девушка несмело взяла оружие, повертела в руках, заглянула в дуло, – Осторожно, заряжен, - предупредил Андрон. - Теперь верите? Маринка не знала, что и сказать. – Познакомьте меня с человеком, который скрывается у вас. – Что?! – У вас, в вашей хате, в последние дни поселился мужчина, который очень хотел скрыться от посторонних глаз. Но некто его все же увидел. И ваше спасение только в том, что сей “некто” - ваш покорный слуга. Видел вашего гостя только я… – Никого у меня нет! Никого! Слышите? Никого! –Ну что это вы, дорогая моя, так сердитесь? Запомните, если говорите неправду и хотите убедить, что это правда, - прежде всего, не проявляйте своего волнения. А то, что у вас скрывается какой-то человек, я, моя дорогая, знаю нaверняка. Откуда? Сейчас объясню. Все очень просто! Не только ваши знакомые выходят иногда на ночные прогулки. У каждого своя судьба. Одни люди счастливые, другие - несчастливые, а вот ваш гость, должно быть, в сорочке родился. И до сих пор сам удивляюсь, как это мне удалось отвести облаву от вашей хаты… Теперь ясно? Больше не сомневаетесь? Знакомьте. У меня ценные сведения, я могу быть полезным партизанам… Андрон говорил громко, почти кричал. – Зачем вы так громко разговариваете? - спросила Марина, оттягивая время, лихорадочно думая, что делать. – А я это нарочно. Я хочу, чтобы слышали не только вы, но и тот, кто скрывается у вас. То окошечко на задней стороне хаты достаточно-таки широкое. Мне очень не хочется, чтобы ваш товарищ использовал его как дверь. Так вот, перед вами альтернатива: либо тот, кто прячется, отведет меня к партизанам либо, если он убежит, я вьшужден буду отвести вас в полицию. Другого выхода у меня нет - я хочу жить. - Еще раз говорю: не бойтесь. Если бы я хотел арестовать вашего постояльца, разве я так бы действовал? Окружил бы хату и… Одним словом, вы понимаете. Понимаете? Маринка ничего не ответила. – Марина, - донесся из кладовки голос Михаила. - Отопри, выпусти меня. Андрон вздрогнул, глаза забегали - девушка, пистолет, дверь… - обмяк весь, опустил голову. Марина подошла к кладовке, вставила ключ, открыла. Андрон порывисто направился к Михаилу: - Здравствуйте! Вот… Вот я и пришел… – Вижу. Да, поздновато вы надумали партизанить! Выворачивай карманы! – Оружие я уже сдал… – Знаю, слыхал. Выворачивай, выворачивай! Так. А какие еще бумажки есть? А в том кармане? И справки и удостоверение-все, все давай. Михаиле сел за стол, придвинул к себе документы Чебренкова. Андрон как встал, так и стоял, не смея присесть. – Ясно… - бормотал Михаиле, читая документы полицая. – Товарищ партизан… Михаиле поморщился: - Какой я тебе товарищ… – Э-э… гражданин партизан, а у вас… я хотел спросить: в партизанском отряде справку мне смогут дать, что я… одним словом - добровольно к партизанам… – Ишь, чего захотел! - Михаиле засмеялся. - Сразу я справку ему! Справка партизанская - это тебе не немецкий аусвайс, ее, знаешь ли, не угодничеством зарабатывают. Посмотрим, на что ты способный… – Так, значит, - встрепенулся Андрон, - так, значит, вы возьмете меня! – А куда ж тебя девать теперь? Повесить всегда успеем, а может, еще и пользу принесешь да человеком станешь. Вот только идти придется далеченько. Как ты, на ноги не слаб? – Да я… Хоть до самой Москвы!… – Ну ладно, ладно. Эмоции свои потом будешь изливать. А сейчас садись в уголок и замри, словно твоего и духу тут не было. Принесла же нелегкая… Из-за тебя с невестой не попрощался как следует… Андрон послушно уселся в уголке на скамью, но при слове “невеста” глянул искоса на Марину. Девушка подошла к столу, положила пистолет Андрона. Михаиле хотел обнять девушку, но Маринка отстранила руку. Глаза вскинула на Андрона: неудобно, мол, мы сейчас не одни… – Что? Вот этого стыдишься? Так это же не человек, так себе, временное существо, гомо утенс. Эх ты, Маринка-Хмаринка! - Схватил, обнял, поднял на руках. - Будешь скучать обо мне? Глазами кивнула: “Буду…” – А бояться по ночам? Покачала головой. Осторожно, как нечто хрупкое, нежное, опустил, поставил на ноги. Маринка потупилась: и до сих пор как-то не верилось, не могла поверить, что сегодня, сейчас Михаиле уйдет и уже не будет его с нею. Стоит, боится взглянуть на парня… Обнял, прижал - и крепко-крепко, губы в губы… – Моя… Андрон крякнул, но на него и не глянули. При чем тут Андрон - мир, вселенная, ничего не существовало для Маринки, кроме Михаила, и для Михаила - кроме Маринки… И сейчас особенно не верилось девушке, что вот и все, что она прощается и спустя минуту любимый уйдет… И только Тогда, когда он уже надевал шинель, Маринка осознала вдруг всю бездонную пустоту двух коротеньких слов: “уже все…” Рванулась, прижалась к шинели, к чужой, к черной. Хотела что-то крикнуть - захлебнулась, забилась в тяжелом беззвучном плаче. – Ну, не надо… Не надо… - Но и у него блеснуло, покатилось по щеке. - Ну, слышь, Маринка… Перестань… Я вернусь, я обязательно вернусь! Ну… успокойся! Ну, мы ж с тобой здесь не одни… Маринка искоса посмотрела на Андрона и сразу же рукавам,вытерла, со злостью стерла горькие, совсем уже не девичьи слезы: что-что, а слабость свою женскую она не выдаст напоказ этому “утенсу”! Из-за него, из-за таких, как он, и все зло на земле! Отвернувшись, взяла со стола пистолет Андрона: – Вот… Трофей забыл. – Оставь у себя. - Михаиле сосредоточенно, закусив губу, застегивал на шинели верхний крючок. - В хозяйстве пригодится. Пока я не вернусь, от ухажеров отбиваться будешь. Маринка спрятала пистолет. – А может, все ж таки до рассвета побыл? Ночь, вон буря какая… – То и хорошо, что ночь. Ночь - наша мать партизанская. А буря - нам с тобою и умирать в бурю. Люблю веселую погоду! Ну ты, партизанская справка, пошли! Андрон поднялся. Почтительно и как-то по-бабьи поклонился: – До свидания, Марина Даниловна… Девушка не ответила. – Топай, топай! - Михаиле подтолкнул полицая. - Ишь какой вежливый стал, как пушки загремели! Всего, Маринка!… - Хотел еще что-то сказать, но только махнул рукой. Отвернулся, поправил шапку, шагнул в сени. …Маринка стояла на крыльце. Буря рвала с нее распахнутый кожух, трепала волосы. Удалялись, таяли во мгле две фигуры - дебелая, жирная Андрона и высокая, стройная Михаила. Вот и проводила… Как все просто… Может, и насовсем. Девушка захлебывается, давится слезами - смерть, что ей смерть! Не раздумывая, ни минуты не колеблясь, умерла бы она, чтобы только денек, один-единственный денек побыть еще вдвоем! Один день? Грозное, неведомое сияние рождается в душе. Девушка поправляет кожушок, непослушными пальцами вытирает слезы. О, она теперь уже совсем не та! Она уже не Маринка, она - Марина! И уже не пугливым огоньком во всемирной буре дрожит, теплится ее жизнь! Не коптилкой. Куда там буре - и смерти не погасить! – А может, и вправду… - думает вслух Марина. - Может, и не выдумал Михаиле про того профессора, и все было, все будет, как он говорил… Может, оно и вправду люди бессмертны… Ветер, веселый мартовский ветер забивает дыхание. Ветер этот такой сильный, что кажется, еще чуть-чуть, еще мгновение, и подхватит, понесет ее высоко-высоко, и вся ее жизнь, какой бы она долгой ни была, будет одним неистово радостным полетом… Перевод с украинского Е. Цветкова
НИКОЛАЙ СОВЕТОВ. МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
(Фантастическая история)
При разборке старого дома на бывшей Камышинскоп улице Саратова была найдена большая тетрадь, вся исписанная ровным, старинным почерком, с завитушками в прописях, ятями и даже фитой, как писали очень давно и как теперь уже никто не пишет. Бросили бы эту тетрадь на свалку или в костер, если бы не ее переплет, твердый, тисненый, привлекающий глаз и почти не пострадавший от времени. Поэтому тетрадью заинтересовались, раскрыли и стали читать, после чего она, пройдя через многие руки, наконец попала в руки автору этих строк. Мне содержание тетради показалось занимательным, потому я решился предложить найденное повествование читателю. Эти записи составлены мною, Петром Благовестным, в здравом уме и твердой памяти, ибо считаю себя обязанным рассказать людям о чудесном даре, которым владела наша семья около четырех веков. Я родился в 1812 году и ныне, к концу 1929 года, имея 117 лет от роду, считаю себя старым человеком и чувствую приближение своего конца не потому, что отжил свое, но лишь оттого, что не смог регулярно выполнять предписаний своей семьи, все члены которой отличались завидным долголетием. Первый в роду Благовестных возник из неизвестности еще при Рюриковичах, я, последний, пережил царей Романовых. Отец и мать мои прожили по 140 лет, дед и бабка - около того, а прадеды переваливали за 150. Столько же должен был жить и я, и мои дети. Но мне и моему потомству не повезло. Не повезло потому, что мы нарушили заветы семьи, сошли с наезженной колеи семейных установлений, определявших занятия моих предков. Все они были лицами духовного звания и в качестве таковых всегда стояли не то чтобы в стороне от событий и потрясений Руси, но как бы над ними. Предок наш, пра, восемь раз, дед, живший еще в XVI веке, при царе Иоанне IV, Грозном, после многих злоключений вышел в подьячие церкви, откуда и пошла фамилия Благовестные. Дьяконами стали его потомки и мой прадед и дед. Отец же поднялся выше - окончил духовную семинарию и был рукоположен в сан священника во времена царствования Александра Первого. Вот тут-то и произошло изменение - потомки перестали быть вне событий, окунулись в их гущу, и произошло это потому, что мой отец смог дать мне образование и я оказался первым в роду, кто не пошел по духовной линии. Я окончил медицинский факультет Петербургского университета в 1840 году и вскоре получил степень магистра медицины. В свою очередь, и сын мой получил светское образование, ниточка традиций оборвалась. Я не сетую, что неверно прожил жизнь. Я всегда жил, одухотворяясь идеями своего времени. Текло время, менялись идеи, менялись и мои взгляды, хотя я не могу сказать, что они всегда с позиции истории были верными. В середине прошлого века меня увлекали идеи петрашевцев, затем я примкнул к террористам из “Земли и воли”, как мог, зарабатывал для них деньги. Потом сменил народовольцев на эсеров, а социал-демократов и затем большевиков не оценил. Был судим по “процессу 14-ти”, отбыл 20 лет каторги и поселения, изнывал от тоски в эмиграции… Чего только не было за мою длинную, длинную жизнь! Неспокойно прожило жизнь и мое потомство. Сын мой, Иван, добровольцем пошел на турецкую войну 1877 года сражаться за Россию и славян и погиб на Шипке. Имя его выбито на стене Шипкинского мемориала, он увенчал себя славой и… забвением. Внук, Федор, при последнем царе дослужился до полковника и погиб в гражданскую войну, сражаясь на стороне белых за “единую и неделимую”. Он был истинно русским человеком и верил в идею, за которую погиб, хотя так же, как и я, неверно определил свое место в борьбе. Россия осталась - великая, единая, неделимая. Впрочем, в этих записках я вовсе не ставлю цели рассказать историю рода Благовестных и своей жизни. Сами по себе Благовестные были простыми, скромными людьми, не отличаясь ничем выдающимся, кроме своего долголетия. И само это долголетие проистекало не из каких-то особых физических достоинств семьи, а являлось только следствием владения чудесным кристаллом, известную мне часть истории которого я и намереваюсь рассказать. Бабушка моя со слов деда, а дед по рассказам своей бабки и деда, то есть моих прапрадедов, а те со слов своих предков передали мне эту историю. В детстве я ее воспринимал как сказку, в зрелом возрасте осмысливал критически, стараясь понять суть, а сейчас, на закате жизни, просто верю в нее, утвердившись в том знании, которое мне понятно, и оставив для размышлений будущим поколениям ту часть, которую я познать и понять не в состоянии. Рассказ этот шел в нашем роду через века, передавался детям и внукам, число которых было невелико, ибо, получив долголетие, семья Благовестных не обрела плодовитости: один-двое детей, всегда сыновья, - вот предел разветвления нашего рода. Можно поручиться, что сказание не обрастало подробностями и дошло до меня в своем изначальном виде, так, как рассказывал ее мой прапрадед: я лишь передаю его своими словами, немного причесав и очистив от немыслимых в наше время и мало кому понятных славянизмов. Все началось в XVI веке, во время одного из первых походов Иоанна IV Грозного к стенам К'азани. Предок мой, восьмижды прадед, Федор, или в обиходе - Федька, не имел отчества по причине сиротства, а его бедность и холопство не оставляли ему надежд и на приобретение фамилии. Был он сдан миром в ратники, едва усы пробились, и пошел в ополчение, сколачиваемое для похода на татар воеводой Варнавой под Рязанью. Толстый, с пышной бородой и звериным рыком, Варнава был крут с ополченцами, как с холопами, так и с боярами. Обласканный царской милостью, он, не смущаясь, одинаково свирепо хватал за бороды и родовитых Оболенцевых, и сановных Долгоруких, и ничтожных Ивашек и Федек, коли у тех были бороды. Ну а за шиворот уцепить, да приподнять силищей своей непомерной и потрясти крепко, да рявкнуть в самые уши так, что в голове зазвенит от этого рыка и грядущей за тем затрещины, - это было у него делом обычным. Но сильно Варнава над служивым людом не изголялся, никого батогами до лишения живота не забилг и кулачищами не замордовал. Полки сколачивались долго. Конец лета 1544 года, осень и всю зиму ратники жили в зимовьях, срубленных в лесу из тех же берез, что белыми невестами разбегались кругом без конца и края. Воевода и бояре жили рядом в деревне, все избы позанимали, крестьян почти что выгнали, кто в подклетях со своими чадами помещался, кто в бане, а кто на краю в деревне, как и ратники, зимовья с земляным окладом строил. Харч в округе служивые едва ли не весь повыели, подвоз же из Москвы только по санному пути наладился. Ратники оголодали, часто злились, но не роптали. Все равно дармовой казенньш кошт был сытнее своего деревенского, скудного. Да и от непосильного крестьянского тягла ратники были избавлены, а ратной работы пока никакой не было. Стрелецкое войско еще не подошло, а в ополчении пищалей почти никто не имел, только боярские дети. Так что огневой стрельбе не учили. Наготовили, правда, дреколья, обжигали его на кострах, заостряли и на некоторые надевали железные секачи, здесь же, на краю деревни, полковыми кузнецами в новой кузне скованные. Потом подвезли из Москвы бердыши, длинные такие, с топором на конце. Но на всех их далеко не хватило. Да еще кожаные нагрудники из бычьих шкур шили. Вот и вся работа. Оттого с утра до вечера топили бани. Дров сколько хочешь, мылись, горячей воды не жалея, терлись мочалами и золой, парили друг друга духовитыми березовыми вениками, еще с мая месяца в большом количестве по царскому указу деревенскими для ратников запасенными и в сушилах под корьем на жердях развешанными. После бани пили кислый, до сведения скул, квас, настоянный на бруснике и смородине. И хоть с хлебом было плохо, выдавали только по полфунта на брюхо, зато грибы не переводились. И соленые в горшках, и маринованные в бочатах, и жаренные на прутиках. На зиму их тоже тьму наготовили и потом ели их и так, и в похлебке для навара и вкуса. Потому как мяса из-под бычьих шкур, что шли на нагрудники, ратникам попадало самую малость, только по воскресеньям, да и то не в каждое. Весной двинулись к Оке на соединение с другими ратями ополчения. Пока грязь не просохла, идти было трудно, к топким местам рубленый лес тащили, гати клали, затем полегчало - подсохли дороги. Предка моего, Федора, поставили в копейщики, нести вроде нечего. Но он и другие копейщики большую часть пути должны были помогать везти орудия огневого боя, единороги. Нравились они ему, хотя и непонятны, загадочны были. На стоянках Федор с восхищением гладил литой, весь в узорах и завитках ствол единорога и про себя ужасался его свирепой мощи, о которой рассказывали бывалые ратники: “Как жахнет, как ударит по нехристям, так и сметает всех. В противных рядах сразу просеку делает, как лесорубы в лесу, только вместо деревьев люди поваленные лежат”. Огромный, на четырех сплошных, без спиц, колесах, единорог застревал в каждой колдобине разбитой дороги. И тогда тащили его не столько четверка замученных, избитых кнутами лошадей, сколько ратники. С потными спинами, крича и сквернословя, они наваливались на неподъемное орудие, надрывно дыша, сталкивали его с места и потом бессильно брели рядом, недолго отдыхая, до следующей ухабы. В день верст десять-двенадцать делали, не более. На одной такой колдобине, на взгорье, выдернув колеса, отпустили ратники орудие, лошадям его тащить оставили, да вдруг одна из постромок возьми да и лопни. Лопнула постромка, и пара лошадей, из четырех, гуськом запряженных, вперед сунулась без тяги, а две другие орудия не удержали. Пошло оно назад, в ту же колдобину ахнулось, а за ней мой предок Федор пригнувшись стоял, онучу перевязывал. И быть бы ему мертву, да и не только ему, если бы один ратник не дал им всем крохотный миг, чтобы отскочить успеть. Схватился он за колесо, себя не жалея, криком зайдясь, и помог орудию в той колдобине на самую что ни на есть малость замереть. Успел, выскочил Федор из-под пушки, а с ним и другие и сразу же на подмогу кинулись и задержали орудие, не дали ему скатиться, себя и людей порушить. Случай был Варнавой замечен, и после мужика этого стал воевода отличать среди других: любил храбрецов. Звали пращурова спасителя Георгием по прозванию Жареный. А прозвание свое он получил потому, что перед сдачей его в царево войско боярин отлупил Георгия до потери чувств, жарил его на конюшне розгами, пока у Георгия кожа с задницы клочьями с кровью не сошла. Кара же суровая ему вышла за ту провинность, что он дворовую девку обрюхатил, а девка оная боярину еще ранее сильно приглянулась, для себя ее оберегал. Не помогло и то, что Георгий с той девкой боярину в ноги кидались, просили дозволения обвенчаться. Не позволил боярин, осерчал и не вышел из Георгия Победоносец, а вышел Жареный, и был он после порки сдан в ополчение под царский указ. Задница у Жареного зажила, но стал он отчаянным до невозможности. На любую опасность готов был идти, да приговаривал: “Хуже, чем жарили, не нажарят”. Предок мой Федор сильно с ним сошелся, и не мешало им, что разными были: Жареный отчаян, Федор осторожен, Жареный говорлив и удал, Федор молчуном слыл, Жареный девок за версту чуял, Федор же грешить остерегался, заповеди чтил и бога боялся. Но все же стали они неразлучны до самой смерти одного из них, но об этом речь впереди. В средине лета под Васильсурском ополчение, в котором шли Федор и Жареный, соединилось с другой его частью, что собиралась в Москве, и тронулись уже на Казань. Теперь шли вдоль Оки, по левому ее берегу, стараясь держаться ближе к воде. А часть войска и пушки плыли по реке в ладьях. Вечером все ладьи приставали к берегу, чтобы от войска не отрываться, ратники жгли костры, поджидая отставших, делали длинные дневные остановки. На взгорках той стороны Оки часто маячили всадники, татарская разведка за русской ратью наблюдала. Порой и большие отряды собирались, но никаких вылазок ни та, ни другая сторона не делала. Будто и не на сечь шли, а так, гулянье по обе стороны реки. И никто - ни предок мой Федор, ни друг его Жареный, ни остальные ратники и даже бояре не ведали, а истории то не ведомо хорошо, что как раз в том, 1545 году против хайа Сафа-Гирея, правившего Казанью, был заговор составлен и Мoсква в том заговоре сильную руку имела. В Москве полагали, надеялись посадить в Казани своего хана и готовили для покладистого царевича шаха Али. Как раз и весь поход не столько к брани кровавой предназначался, был приурочен к тому, чтобы помочь московской партии за спиной русскую силу заиметь. К концу лета русское войско спустилось по Волге и стали лагерем под Казанью, но не рядом, а верстах в двадцати. Лагерь тыном обнесли, чтобы татарская конница не налетела, достроили сторожевые башни, ставили караулы. Дымили тысячи костров, сила собралась грозная, но дела не начинали. А царь Иоанн то ли за Волгой оставался, то ли вообще поблизости не объявился - войску это неведомо было. И вдруг пришел царский указ - снарядить в Казань посольство. Не великое - простое военное, с реляцией и переговорами к дивану. А главную цель, видно, то посольство имело - дать всем объяснение, почему русские не наступают и ие осаждают Казань, а только силу показывают. Раз переговоры, тo какая же война? Посольство принял и повел воевода Варнава. С ним боюские дети, дьяки приказные, обоз с подарками для членов щвайа - без подарков даже слово никакое не произносилось, нe то что переговоры. А для охраны подарков - сотня ратникoв, хотя были эти подарки так себе. Сабли и щиты с недорогoй насечкой, сколько-то серебряных братин и прочей посуды, сeдла русские со стременами, да еще с десяток бочек меду - вообше нипочем стоили. Да и ни к чему было на дорогие-тo подарки разоряться, не те времена. Ведь не Русь ныне под татарами, а, наоборот, уже тому много лет и до самого 1521 года казанский хан признавал себя вассалом и данником царя московского. Потом правда это порушилось. Крымская династия Гиреев взяла в Казани верх, Казань вступила в союз с Крымским и Астраханским ханствами и Ногайской Ордой, отошла от Москвы и признала себя вассалом Турции. Все это вместе было, хотя и не Золотая Орда, так искалечившая жизнь Руси, но все же сила опять собиралась немалая. В одном только Казанском ханстве более ста тысяч русских пленников рабское ярмо носили, и московский царь больше того терпеть не хотел. Вот так начиналось покорение Казани, но все это присказка, дабы понятно было, что привело жизнь моего предка к тому удивительному стечению обстоятельств, в силу которых он стал обладателем чудесного кристалла. И главной причиной того явилась русская полонянка Мария, шестьдесят четвертая жена из гарема хана Сафа-Гирея. В рать охраны отобрал Варнава Жареного за удаль, и, как его неразлучника, взяли Федора. Посольство тронулось из русского лагеря утром, без помех прошло через тьму татарских фиск-и к полудню стало у главных ворот под стенами КазаНи- Татары посольство встретили с подобающим почетом, но Ярд разными предлогами в Казань за стены не пустили. Вежливо, с поклонами и восточной льстивостью встретившие послов от лица дивана эмир Шакир и мурзы убеждали Варнаву, что для посла и его свиты приготовлен великолепный загородный ханский сарай. И там посольству будет прекрасно и удобно, в Казани же и неспокойно и небезопасно. А уж где переговоры будут с диваном, там или в Казани, то предстоит еще выяснить. Варнава в этом никакого бесчестия для посла не увидел, и вся свита разместилась в одном из домов широко раскинувшегося летнего ханского дворца. Сарай был обнесен высокой стеной с зубчиками и башенками, за стену и в дома вели высокие сводчатые, заостренные кверху и украшенные резьбой ворота, такими же узкими, стрельчатыми были и окна. Купола крыш расцвечены изразцами, а выше их торчали, как стебельки мака с головкой наверху, два тонких, стройных минарета. За стенами большой сад, также разделенный на части внутренними стенами, но уже не столь высокими. Иные ратники еще не успели расположиться и оглядеться, а Жареный уже с восторгом в голосе докладывал Федору, что за внутренними стенами размещается малый ханский гарем, а в гареме, по слухам, такие восточные красавицы собраны, какие православному и не снились. Слыша это, Федор истово крестился от лукавого, а Жареный, отрешенно глядя на стены, говорил, что в лепешку расшибется, есть, пить перестанет, но разглядит этих красавиц и свое мнение о них составит. И таки разглядел себе на погибель, а пращуру моему, Федору, на счастье. Дела у посольских ратников особого не было, кругом дворца татарской охраны видимо-невидимо, но в ханский дворец им ходу нет. Страх перед ханом и запретами корана лучше всякой охраны защищал дворец, послов и подарки от разбоя. Внутренние же стены, ограждавшие гарем, охраны вообще Не имели. Только изнутри их, в самом гареме, несколько сонных евнухов, одуревших от безделия, в халатах, с нестрашными мечами за поясом, бродили вдоль степ. А чаще не бродили, а спали, привалившись к стене или ступеням, дабы не смотреть на недоступные их природе прелс-стп, дабы не изводиться от горьких сожалений по недостижимому. Все это Жареный тут же разглядел, взобравшись на дерево, росшее у стены, укрывшись в листве которого ему было видно все, что делалось во внутреннем дворике гарема. Явно просчитались татары, пустив русских в ханский дворец, пусть загородный, с малым гаремом и хан его не жалует ныне, но все же просчитались. Перенадеялись на страх, который все правоверные должны испытывать перед ханским величием, забыв, что православным русским коран неведом и трепет перед его запретами чужд. И там, сидя на ветке дерева в листве, густой шапкой нависшей над зубцами стены, разглядывал не видимый никому Жареный вожделенными глазами тех самых восточных красавиц, о которых шла молва. Он видел женщин в шальварах, в кисейных накидках, в прозрачных халатах и без оных. Ходивших, лежавших, купающихся в мраморном бассейне, что помещался в центре дворика. Женщин, одетых и нагих, смеющихся и ссорящихся между собой, поющих или грустящих, уныло бродящих или играющих друг с другом. Кругом были яркие цветы, всегда столь пышные в конце лета, в бассейне переливалась изумрудная вода, глаза колол блеск богато сверкающей посуды, расставляемой на красочных коврах и наполняемой неведомыми Жареному яствами. И сердце Жареного было полно восторга оттого, что он приник к свято охраняемой тайне магометан, и оттого, как он потом обо всем этом станет рассказывать своим друзьям, Федору, односельчанам. И те будут слушать его, удивляться его храбрости и завидовать тому счастью, которое он испытал, узрев нечто для всех запретное, недоступное. Уже в первый день отличил Жареный одну красавицу, легкую, стройную, с русыми косами, в расшитой белой кацавейке. Она что-то делала невдалеке, то ли шила, то ли вышивала в нише за колоннадой, изредка перебегая двор. А потом вдруг запела негромко, чистым, глубоким голосом, и у Жареного сердце зашлось, екнуло, заколотилось. По-русски запела гаремная полонянка, про русские леса и поля, про цветы лазоревые, про дружка милого, что лежит стрелами пронзенный, конями растоптанный, закрыв светлые очи. И никогда они больше не раскроются, никогда не увидят девы любящей, подруги ласковой. Страдание горькое было в этой песне, билась птица яркая в золоченой клетке, рыдала душа русская в неволе. И так стало жалко Жареному эту полонянку, так разум взъярился желанием помочь ей, что рискнул Жареный обнаружить себя. Долго ждал он удобного случая и дождался. Когда русcкая полонянка проходила под стеной, хрустнул Жареный веточкой и бросил ее полонянке под ноги. Она подняла голову, а он, раздвинув ветки, открыл ей свое лицо. Ахнула полонянка, руки вскинула, закричать хотела, да Жареный единственно верное сделал: широко улыбнулся и быстро-быстро у нее на глазах закрестился. Сошел испуг с лица женщины, едва не заговорила радостно, да вовремя остановилась. Огляделась с опаской на других жен, обретавшихся невдалеке, взглянула на жирного евнуха с безбородым лицом, подпиравшего стену у входной двери, и вдруг нашлась. Спокойно опустив голову и присев на каменные ступени, перебирая цветные нитки, свитые в ее руках, она запела. Запела как заговорила. Лица не поднимая, пела-говорилг ему, Жареному, соколу ясному, что залетел в эту темницу блестящую. Рассказала-спела, что зовут ее Марией, что пленили ее вот уже более года и что родом она из Каширы, что под Москвой, и, подняв искоса глаза, увидела, как Жареный закивал, показав, что понял ее. Пела про то, что ненавистен ей плен татарский, как хочет она вырваться из него, как рада увидеть родное русское лицо. И опять подняла глаза, и увидел Жареный, что текут из них слезы, услышал, как задрожал ее голос, и чуть было не закричал: “Я спасу тебя!” Да опомнился вовремя - нельзя кричать, нельзя никому открываться. Но когда Мария еще раз поглядела на него, он сделал ей простой и понятный знак руками - показал на себя, на нес и затем двумя пальцами по ладони, будто ноги бегут: дескать, убежим! Закивала Мария, заулыбалась, потом палец к губам приложила и спела Жареному, что хватит, что надо ему скрыться, а то заметить могут. Пусть он придет завтра, а ома всю ночь думать будет, что делать. С тем и расстались. И весь вечер Жареный, притянув голову друга Федора к себе, жарко шептал ему обо всем виденном и клялся, что жизни ему теперь без Марии не будет, что на все готов ради ее спасения. Мария ждала Жареного. Он это сразу понял, когда на следующий день влез на дерево и, хоронясь, чтобы никто не увидел его, притаился. Но Мария его заметила тотчас же и подошла ближе. И умница - времени уже зря не теряла, присела под стеной, перебирая нитки и головы не поднимая, запела. Слушал Жареный и дивился ее разумности. Спела она ему, что, кроме ворот, в гарем ведет еще подземный ход и этим ходом последние недели пользовался сам хан Сафа-Гирей. Поэтому Ясну Соколу, как звала Мария Жареного, надо выйти в лес на восток от дворца и походить, поискать вытоптанную конями полянку. И как примета конский помет там должен быть обязательно, ибо хан приезжал ведь на лошадях и они его ждали. И там, где-то рядом, должен Сыть и лаз в подземный ход, а идти по нему надо с факелом, ибо на белом бурнусе Сафа-Гирея сна всегда видела капли масла от факела, которые несли над ним слуги, и сажу на чалме и рукавах, которыми он задевал за потолок и стены. Мария поглядела украдкой на дерево, улыбнулась и спела Жареному, что пусть он, пока не найдет входа в подземелье, на дерево не лазит. А уж как найдет, тогда пусть и влезет, это и будет знаком. Она его не пропустит, все время за деревом будет следить. И тогда она ему скажет, когда можно бежать, ибо ей еще надо будет выкрасть ключ у евнуха, сторожащего вход, а это непросто. Сейчас же Ясну Соколу надо быть осторожным и слезть, чтобы его не дай бог не заметили. И Жареный слез, полный решимости все сделать, чтобы вызволить красавицу из неволи. Переговоры с диваном шли ни шатко ни валко. Мурзы и эмир Шакир два раза уже приезжали во дворец, вели длинные речи о том, где переговоры будут, куда везти вручать подарки, кому и сколько. А потом обсуждали, будут ли члены дивана сидеть или стоять, когда посол войдет, и кто первым поклонится - посол Варнава или визирь от дивана. И по каждому пункту рядились и спорили, а если договаривались, то все записывали в памятную сказку и подписи ставили, чтобы потом нельзя было от сказанного отпереться. Уже неделя прошла, а посольской охране все это время дела по-прежнему никакого не было. Потому, когда Жареный сказал дядьке-сотенному, что надоело ему сидеть за стенами и что он с другом Федором пойдет по грибы и ягоды, дядька перечить не стал. А от татарской, стражи у ворот они просто отмахнулись, хотя те и кричали на них что-то по-своему. Так Жареный с Федором и стали выходить по два раза в день: и ягод приносили, и окрестности тщательно обыскивали. Искали, туда-сюда ходя по лесу, расходясь и снова встречаясь. И нашли: в глубине леса, хотя и не так далеко от стены, увидали полянку, конями утоптанную и старыми катышками навоза усыпанную. Потом в зарослях кустарника нашли и лаз, к нему вела тропочка, три раза сама к себе изгибавшаяся, и потому лаза со стороны никак не видно было. Лаз был невысокий, входить в него надо было согнувшись. Жареный тут же поколотил кресалом, зажег пук сухой травы, от нее засохшую ветку и в лазе том пошарил, походил сколько мог. Вылез и сказал, что идти надо только с факелом, а сейчас лучше уйти от греха подальше, чтобы не заметили. С утра, как только служба позволила, ушел Жареный в глубь двора и, оглядевшись, влез на дерево. Мария сразу подошла, кивнула и спела, что ключ выследила, взять его сумеет и может хоть сегодня бежать. Сказала, чтобы ближе к полночи он под стеной филином или какой другой птицей, какой умеет, три раза крикнул, Л потом еще три раза, и она то услышит и будет готова открыть дверь. Ему же, Соколу Ясному, надо идти после этого в подземный ход с факелом и ждать за дверью. Как только она ключ выкрадет, то не мешкая выйдет и они убегут. А куда, о том один бог ведает, а ей все равно. И понял Жареный, что настало время действовать, что взял он на себя ношу нелегкую, но хода назад ему нет. И только сейчас, с дерева слезая, подумал: “Что я наделал? Ведь я же ратник, человек подневольный! Как я могу бежать?” Но Жареному, а вернее сказать, предку моему Федору, судьба благоволила. В тот день за стенами дворца суета началась. Люди заметались туда-сюда, тьма татарской конницы из-за леса проскакала к Казани, и пушка там зачем-то ударила. Нарочный пригнал к Варнаве, сначала один, за ним второй, и все из Казани. После каждого Варнава слал конных гонцов в русский лагерь с грамотами. И пошел слушок с уха на ухо по двору посольскому, что в Казани смута, что татарский царевич шах Али свару затеял, посягая на хана Сафа-Гирея, и уже воевать начал. Что хан рассвирепел, буйствовал, а потом будто бы в бессилии преодолеть противников покинул Казань, бежал куда-то. А перед этим в буйстве нескольких жен из своего гарема зарезал, чтобы не оставлять их врагам. Зарезал бы всех, да успели помешать тому эмиры. И сейчас в Казани междоусобица и безвластие. Все это были слухи. Но по всему видно было, что они не ложные, что в Казани наступила смута великая и смена правителя. А русским только того и надо было. Потому Варнава потерял покой, сначала гонцов слал, а потом и сам с одним боярским сыном и тремя ратниками вскочили на коней и скрытно ускакали куда-то, вроде бы в русский лагерь с самим царем советоваться, да того толком никто знать не мог. Посольская охрана себя в татарском окружении стала неуютно чувствовать. Ну а Жареный в отчаянности своей решил, что это судьба ему знак выказывает, и, схватив Федора за грудки, убеждал, уговаривал помочь. Сказал, что, как только из гарема вызволит полонянку, так сразу ее тайно за стену к ратникам под охрану доставит. А уж далее Жареный клялся все на себя взять, вымолить у Варнавы прощения и дозволения полонянку к себе в деревню отправить. Предок мой Федор слушал его, душой цепенея, но все же помочь согласился. Да только все иначе получилось. На этот раз их за стены, да еще под вечер, татары ни за что бы не выпустили. Но и тут исхитрился Жареный: веревку перекинул через стену, и они через нее в сумерках перевалились. Оба были при оружии - взяли с собой бердыши на всякий случай. Перебравшись, еще в кустах для осторожности немножко потаились, послушали. Убедились, что тихо все. Жареный ползком вдоль стены двинулся и под гаремной ее частью, как было условлено, три раза ухнул филином. А потом еще три раза. Так же ползком к Федору вернулся и, азартно блестя в темноте белками глаз, шепнул: “Пошли к лазу”. Дорогу к подземному ходу они запомни.in хорошо, и то было нетрудно - путь туда шел в створе двух минаретов, а они на закатной стороне небосвода даже в сию позднюю пору четко вырисовывались. Дошли быстро, забрались в лаз, и Жареный стал бить кресалом, поджигая один из двух заготовленных еще днем факелов. – Ты оставайся у входа и жди, - по-прежнему шепотом, настраиваясь на тишину подземелья, приказал Жареный Федору. - Сиди в темноте, факел тебе не нужен. А я пойду по ходу до конца и там буду ждать Марию. - И, выставив горящий с потрескиванием факел, пошел в глубь подземелья. Федор глядел ему вслед, провожая глазами удаляющийся огонек до тех пор, пока он, внезапно потускнев, не скрылся за поворотом подземного хода. Стало темно и страшно. От стен веяло могильным холодом, и Федор со страхом сжал бердыш, другою рукою мелко крестя лоб. Его даже поначалу в дрожь бросило. Но немного погодя свежий и теплый, напоенный запахами леса воздух, тянувший под потолком от близкого входа, его успокоил, напомнив, что вольный свет рядом. Пощупав руками вокруг, Федор неожиданно наткнулся на углубление в стене. Еще пошарив, опустил руку до полу и нащупал там пук сухой травы. Будто кто-то для него в нише сиденье приготовил. А может, это татарские стражники, что с ханом приходили и караулить оставались, себе удобное место сделали - о том Федор думать не стал. Сел, притулившись, в нише на мягкое сено, обнял руками бердыш и притих. Время шло, Жареный не возвращался. Либо Мария еще с ключом не управилась, либо дверь открыть опасалась, либо еще что. Федор и о Жареном, и о его неуемности подумал, и о том, как он рядом с ним сам храбрецом становится, и еще о чем-то, и, наверное, даже чуточку подремал, глаз не закрывая. Но вот в кромешной темноте подземного хода чуть затеплился, замаячил свет, потом из-за поворота показался огонек факела - это возвращался Жареный. Федор, очнувшись, привстал, облегченно всматриваясь вглубь и пытаясь разглядеть, одна или две тени за факелом маячат, как вдруг в страхе вздрогнул, напрягся, облился холодным потом: со стороны входа в лаз послышался легкий шум, шаги и негромкая речь по-татарски. Отверстие входа тоже засветилось неярким светом, и в него, спиной склонившись в поклоне, просунулась фигура с факелом. Следом за нею, согнувшись, вошел и затем выпрямился величавый татарин с черной бородой, в белом бурнусе и такой же чалме с пером. В чалме вошедшего на мгновение острым красным лучиком сверкнул в свете факела и тут же погас драгоценный камень. Федор судорожно сжался, вдавившись плечами в кишу, подобрав ноги и стараясь сделаться как можно меньше ростом. От ужаса не смог более и шелохнуться, а татарин, сразу не заметив из-за света своего факела тусклого огонька Жареного, быстро сделал несколько шагов вперед, немного обойдя слугу. И страшная встреча стала неизбежной - в свете двух факелов обрисовывались фигуры Жареного с бердышом в руке и прижавшейся к нему женщины. Дальнейшее произошло с невероятной быстротой, слившись в памяти Федора в одно мгновение. И если бы не ясный ум Марии, он бы никогда не смог восстановить последовательности событий. Величавый татарин, увидев женщину с мужчиной, устрашающе взревел и выхватил из-за пояса длинную кривую саблю. Слуга вытянул вперед факел и, вперивши взгляд в глубь хода, также выдернул клинок. Крик разъяренного татарина, а это был сам хан Сафа-Гирей, зачем-то вознамерившийся посетить перед окончательным бегством свой малый гарем, гулким эхом покатился под стенами подземелья, ударил по ушам Федора, вскинул его на ноги. Да только и Жареный не растерялся, показал себя и напоследок мужчиной и храбрецом - тоже с криком, выставив бердыш, бросился вперед, метя в голову Гирея, но промахнулся, сшиб тому лишь чалму. И тут же пал, сраженный саблею, закончив свой земной путь так же отчаянно, как и жил. Следующим ударом сабли была бы разрублена Мария, да на секунду отвлек хана его слуга. Он заметил вскочившего Федора, крикнул что-то по-татарски и кинулся на него с саблей. Обернулся хан, и смерть нависла над моим пращуром, а небытие над всем его родом и над нами, его потомками. Но страх придал Федору силы. Он выставил бердыш, заставил нападающего уклониться от него, и потому удар сабли попал не в сердце Федору, не в живот, а в бок и рану нанес глубокую, но не смертельную. Когда же слуга дернул саблю, чтобы вторым взмахом разрубить Федора, тот топором на бердыше, даже не приноравливаясь, в неудобном рывке ударил нападающего по шее и наполовину срубил его голову. Сраженный слуга, не донеся вторично острия сабли до Федора, свалился замертво, телом погасив бывший в его руке факел. Снова пала кромешная тьма, и Федор почувствовал и услышал, как пронеслась над ним смерть, лязгнула зубами, дохнула близостью и, не задев, умчалась прочь. Это Сафа-Гирей несколько раз со звоном ударил, не различая ничего в темноте, саблей по стенам вокруг себя, затем побежал, спасаясь от невидимой засады, назад к выходу, выбрался наружу, и через несколько мгновений раздался топот удаляющихся конских копыт. Снова в подземелье стало тихо, как будто не поразила здесь судьба только что смертью двоих и не сковала страхом, обручив навеки, оставшихся в живых мужчину и женщину: предка моего Федора и русскую полонянку Марию. Федор не шевелился, уже осознав, что он жив и победил, но еще не понимая, что ранен. А через мгновение в глубокой тишине подземелья стал слышен тихий плач женщины, потерявшей суженого, которого она еще не успела полюбить. Всхлипывания Марии стали громче, Федор прислушивался к ним, прислонясь к стене, бездумно вперив взгляд в темноту, и вдруг разобрал слова: – Он убит, убит! Помогите, православные. Есть тут кто живой? Помогите! Федор очнулся, сделал несколько шагов на голос и отозвался: – Это я, Федор. Жареный, Мария, где вы? - Федор нагнулся, шаря по полу, и тут рука его попала в теплую липкую лужу. На секунду он застыл, ощутив, что это кровь его друга Жареного и что в нее капает его, Федора, кровь и они в это мгновение, смешав свою кровь, навеки породнились, чтобы расстаться навсегда. Ио все это Федор понял потом, а сейчас, отерев руку о штаны, он достал из кармана кресало и огниво и стал высекать огонь, с каждым ударом все сильнее чувствуя боль от раны. Трут затеплился, и Федор спросил внезапно осипшим голосом, прерывая тонкие всхлипы полонянки: – Где там факел? Пошарь. Картина, которая открывалась в дрожащем свете вздутого Федором факела, ужаснула его, снова сковав запоздалым страхом. В нескольких шагах поодаль, около ниши, вытянув вперед саблю, валялся враг, убитый Федором. А рядом, у ног, лежал друг его, Жареный. Лежал, неудобно согнувшись, и эта неудобность была оттого, что был он разрублен татарской саблей едва ли не надвое. А над ним на коленях склонилась Мария, страшными глазами глядя на Федора, и ее белая одежда от крови Жареного была вся в темных пятнах, и руки, которыми она ощупывала своего мертвого спасителя, тоже были в потеках крови. От этого нового ужаса и от раны Федор, зашатавшись, стал медленно оседать на землю. И здесь верх над всем этим кошмаром взяла извечная жизненная сила женщины, дух которой никогда не падает столь низко, чтобы забыть о будущем, о продлении жизни, сколь бы ни были темны и тесны условия, в которые женщина попадает. Мария осознала, что и второй ее защитник ранен, что и он нуждается в помощи, и потому вся забота о спасении их обоих теперь ложится на нее. Вскочив, она подхватила факел из слабеющей руки Федора, подставила под его руку плечо, помогла опуститься наземь и снова охнула, облившись теперь уже кровью Федора. – Ох, миленький. И'тьгранен. Перевязать бы тебя, да нечем. - Мария огляделась вокруг, скользнула взглядом по одежде убитого слуги и вдруг, увидев чалму Гирея, вскинулась облегченно: - Постой, погоди, милый. Сейчас перевяжу тебя. Сейчас. - Она оставила ка миг Федора, потянулась за чалмой и добавила: - Шапкой неверного закрою раны праведные. - Ив тусклом, мигающем свете факела ярким блеском сверкнул красный камень, сверкнул, притянув к себе взоры обоих, и погас. – Это возьмем, - осипшим голосом, но жадно сказал Федор, показывая на рубин. - Дай сюда. – Возьмем, милый, возьмем. На, держи. - И Мария, оторвав от чалмы камень, сунула его в руку Федора, а затем, стянув с него ставший уже торчком от застывающей крови армяк, стала перевязывать Федора размотанной чалмой хана СафаГирея. Пламя факела тускнело, грозя вот-вот погаснуть. Мария сообразила, что нельзя более задерживаться, что вражий супостат может вернуться, что надо бежать. Федору становилось все хуже, он плохо помнит, как Мария взяла у него из ладони камень, как с ее помощью он выбрался наверх. Мария услыхала фырканье коня убитого спутника хана, отвязала его, помогла Федору взобраться в седло и, сев сзади, погнала коня, сама не зная куда. Конь шел мерным галопом, потряхивая всадников. Ноги Федора, не попавшие в стремена, болтались, а Мария до стремян не доставала, но, обняв Федора, держалась обеими руками за переднюю луку седла и потому сидела более прочно, помогая не упасть и Федору. Они скакали наугад, но как оказалось, на север, негустыми перелесками, держась к опушкам, перескочили вброд какую-то речку и опять поскакали среди деревьев. И ветки часто и больно хлестали их по плечам и лицам. Преследователи появились неожиданно. Вероятно, это был случайно попавшийся беглецам татарский сторожевой отряд, который, заметив мчащегося коня с двумя всадниками, не мог оставить их без преследования. Мария, увидев погоню, еще пришпорила пятками коня и прильнула к Федору, который безвольно от слабости и потери крови полулежал на конской шее, обняв ее руками. Полная луна на безоблачном небе освещала призрачным светом картину ночной гонки, скачущего белого коня, темную и светлую фигуры на нем и татарских наездников, с воплями и визгами догонявших беглецов. И не уйти бы им живу, если бы Мария в страхе, что-их вотвот поймают, найдут ханский рубин и обвинят в воровстве, а то и в чем похуже, не взяла бы и не проглотила камень. Хотела было сначала выкинуть, да вдруг пожалела драгоценность, решила сохранить, проглотив, и тем спасла и себя и Федора. Татарские конники, догнавшие-коня, вдруг увидели, что он скачет уже один, без седоков. Поймав коня, вернулись татары, поискали, и открылось им при свете луны странное видение. Лежит мужчина, по штанам и лаптям, видно, русский, но до пояса раздетый - не шевелится, в боку рана кровавая, тряикой замотана. А на кем, чуть ли не верхом, полулежит, полусидит, вывернув в сторону голову, женщина, тоже без движения, глаза закрыты, дыхания не видно, белое длинное платье ее тоже все сплошь кровью залито. И лица обоих, в неярком белесом свете луны, казались черными, мертвыми, страшными. Загалдели татары, залопотали по-своему, испугались мертвяков, которые по ночам то ли на конях, то ли друг на друге скачут. – Аи, алла! - воздев руки, закричал старший. - Убыр! Урус-шайтан! Качабыз! [Ведьма! Русский черт! Удираем! (тат.)]- Замахал руками, и все за ним, завернув, умчались и даже коня пойманного бросили. Подальше от шайтана или, может, не от шайтана, а от русской ведьмы, которые, по рассказам русских пленников, не только на конях и людях, но даже на метле могут ездить. Так судьба опять увела прочь смерть от предка моего Федора и, как это уже вам ясно, и от моей восьмижды прабабки Марии. В последний раз погрозила небытием всему моему роду и затем оставила нас в покое на долгие почти четыреста лет. Но все же, увы, не навсегда, и теперь небытие нависло над родом Благовестных уже окончательно: живых потомков у меня нет, и род на мне закончится. Но в то время судьба была милостива к нам и на прощание кинула в качестве подарка догадку о чудесном действии проглоченного Марией рубина. . Федор приходил в себя ночью несколько раз, стонал, просил пить, затем опять впадал в забытье. Но Мария ничего не слышала. Она проспала до самого утра. Проснулась легко, бездумно, с ощущением счастья и полноты жизни. Они не вызывались какими-то внешними причинами, наоборот, эти причины могли лишь омрачить настроение, но тем не менее в первые секунды пробуждения Мария испытала именно легкость и счастье. Это ощущение было в ней самой, исходило изнутри ее существа, и вот тогда, в то утро, вдруг ее осенило, что радость эта идет от камня, который она проглотила. И тогда же ей подумалось, что камень надо сохранить во что бы то ни стало, не отдать никому. Раннее росистое утро, звонким птичьим многоголосием и яркими лучами восходящего солнца, подсветившего снизу изумрудную листву, будило путников, бодрило, радовало красками, звало живое к жизни. Все обещало чудесный теплый день. И хотя платье Марии было мокрым от росы, холода она не ощущала, была бодрой и свежей. А потом Мария увидела Федора, бледного, измученного, лежавшего, раскинув руки и выпятив кадык, запрокинув голову, на влажной траве, и ее охватила жалость к нему, огромное желание помочь, защитить, спасти. Но что сделать, чем напоить и накормить раненого, как дать ему покой, как защитить? Она огляделась вокруг. Нерасседланный конь в татарской уздечке, без трензелей во рту, мирно щипал траву невдалеке. Все было тихо, никого не было видно, но Мария не поверила в это обманчивое спокойствие. “Уходить. Немедля уходить отсюда”, - подумала она и побежала к коню. Тот, доверчиво фыркнув, теплыми мягкими губами ткнулся ей в руку и, не сопротивляясь, пошел за ней к Федору. Когда они подошли, Федор застонал, очнулся и еле слышно попросил пить. – Пить? - ахнула Мария. - Пить. Ну конечно! Но как же мне тебя напоить? - Она снова огляделась. “Воду, наверное, можно будет найти в овражке, - подумала она. - Но в чем принести?” И чтобы не терять времени, подтянулась к седлу, вскинула ноги и поскакала под уклон к заросшему мелколесьем оврагу. Небольшой родничок, наполнявший крохотное зеркало, прозрачным светом притянул взор Марии, отразил ее большие глаза и маленькие уши с плоскими золотыми сережками в них. Из родничка вода ручейком изливалась по дну овражка, теряясь в изгибе его прихотливого русла. И судя по тому, что конь пить не хотел, он уже приникал ночью к этому ручейку. Мария всласть напилась сама, затем сильно намочила подол платья, как могла быстро влезла опять на коня и поскакала к Федору. Там тоненькой струйкой она отжимала воду в жадно раскрытый рот Федора. И когда он хрипло попросил еще, снова съездила к родничку и еще напоила его. Потуже затянув засохшую повязку на боку уже немного пришедшего в себя Федора, она помогла ему, а вернее сказать, сама взгромоздила его в седло, и как она это сумела - один бог ведает. Но взгромоздила, ибо надо было ради спасения живота как можно дальше уехать от Казани. И по пути смекалка Марии еще раз их выручила. На больших полянах, за лесом, из которого они выехали, увидела Мария табун лошадей. И пришла ей в голову верная мысль - выменять на свои золотые сережки один-два бурдюка кобыльего молока. Так-то к пастухам соваться опасно - полонить могут. Ну а если сережки возьмут, то на нее уже не позарятся, удовольствуются платой, ибо хоть и живут дико и вдалеке от власти своей, но не захотят хлопот с полонянкой, которую обязаны доставить во всем том, что на ней было. Лучше неплохой выкуп взять - это уже законная добыча. Мария по-татарски неплохо понимала и могла говорить, на что тоже надеялась. Сняв Федора с коня, она уложила его на сухую листву в густой чащобе, сама на коня села и выехала на поляну вскачь. Осадила коня около пастуха преклонных лет, который, сидя верхом, мирно дремал на теплом солнышке. Вдалеке маячил второй конный, где-то мог быть и третий. И потому Мария не мешкала. – Эй, ты! - властно закричала она по-татарски. - Вот тебе золото! Быстро надои два бурдюка молока. Сонный татарин резким окриком, как хлыстом, сброшенный с коня, склонился в низком поклоне и лишь потом разглядел, что повелевает ему женщина, что платье ее грязно, волосы не убраны, лицо не закрыто и конь утомлен. Но платье когда-то было красиво, конь хоть и утомлен, но хорош, а сбруя богата. И она протягивала ему две золотые сережки за два ничего не стоящих бурдюка с кумысом. Потому пастух не стал томиться сомнениями. Кто что узнает? А молока у него много. Уже два дня из Казани почему-то не едут за ним, не берут бурдюки, полные свежего, едва начавшего бродить и искриться кумыса. – Возьми, хаттын-каз[X а тт ы н - к а з - женщина (тат.).], свой кумыс, - суетясь и продолжая кланяться, забормотал старик. - Возьми. - Он сам приторочил наперевес через седло два упругих кожаных бурдюка, туго завязанных ремешками. И долго смотрел вслед удаляющемуся вскачь белому коню с белой женщиной на нем, щупая руками две плоские татарские сережки и шепча хвалу аллаху, который послал бедному пастуху такую удачу. Но не меньшей удачей были эти два бурдюка с кумысом и для Федора с Марией. Целую неделю они теперь, не голодая, могли днем отлеживаться в чащобе лесов, двигаясь на север только по ночам. На север, все дальше и дальше от Казани, от татарского плена Марии и ратной повинности Федора. Да не так уж теперь и велика была его вина, ибо война в том году так и кончилась, не начавшись. Московская партия победила, Сафа-Гирей бежал, на престол в Казани сел мирный царевич шах Али. Для брани повода не стало, а зря людей московский царь не тратил. И потому русское войско быстро собралось, покинуло свой лагерь и вернулось восвояси. Окончательное покорение Казани было отложено, оно было впереди, но то уже другая история, и к моему роду она отношения не имеет. Ну а пращуры мои на десятый день в далеком лесном Заволжье набрели на глухой раскольничий скит. В дюжине курных изб жили, скрываясь от татар и от царских тиунов, бедные люди. Сеяли хлеб на лесных делянках, косили траву, держали скот, молились богу по беспоповскому обряду, крестились двоеперстно. Работали много, жили трудно, но гордились тем, что никому налога не платили: ни Москве, ни Казани. Всего лишь исполу работали на старцев, что держали молельный дом, и того, что оставалось, на жизнь хватало. За коня охотно приютили Федора и Марию раскольники, лечили, кормили, ни о чем не спрашивали. Старцы тоже их не донимали расспросами, дозволили жить, надеясь на увеличение своей паствы еще на пару работящих послушников. Там в лесной тиши и прожили мои пращуры всю зиму. Мария верно и преданно ухаживала за Федором, раны его зажили, он окреп, вошел в силу. И образ Жареного, так круто изменившего их судьбы и соединившего их, постепенно сглаживался в их памяти, переходя из категории живых в сонм живших, оставивших память, но ушедших, не задев душевных струн, не заставив звенеть их тоскливой нотой, бередя прошлое. Мария его полюбить не успела, а Федор даже иногда чувствовал облегчение, так как был слаб и неуемная сила Жареного подчиняла, давила и тяготила его. Но поскольку Жареный уже переселился в лучший мир, они всегда поминали его добрым словом, жалея лишь о том, что ушел он не отпетый и не похороненный по православному обряду. Иногда они уединялись, дабы кто не подсмотрел, и разглядывали кристалл, поражаясь причудливым переливам света в нем. Особенно очаровал он Марию. Кристалл был продолговат, напоминая красную ягодку лесной земляники, но только чистого, ясного цвета, и лишь в широкой его части выделялось небольшое отличительное потемнение. Долгими часами в течение зимы, с головой накрывшись овчинной шубой, или ярким днем, стоя одна на солнечной опушке, Мария любовалась камнем, всматриваясь в его густую красную глубину. Она заметила, что рубин словно оживает на солнце, играет после ярче и острее. А если полежит в темноте долго, то тускнеет, блекнет, словно вянет. И Мария полюбила кристалл, когда только могла, подставляла солнышку, носила его на груди и ни одному человеку из раскольников не показывала, а пуще всего старцам. Уже два раза она уговаривала Федора проглотить кристалл, что он делал с полным равнодушием. И спокойно засыпал после этого. Камень он ценил лишь как драгоценность, которая обеспечит их будущее. – Продадим, - говорил он, - свое хозяйство заведем, заживем как люди. - А Мария в ответ задумчиво молчала, загадочными глазами глядя в пустоту и думая, что уже ни за какие блага не согласится расстаться с камнем. К Федору Мария относилась ласково, жалостно, но все его сначала робкие, а затем все более настойчивые попытки близости отвергала. В одну из ночей, когда они, как обычно, вместе лежали под овчиной на полатях в дымной, жарко натопленной избе, наполненной кислым запахом квашеной капусты и острым, животным духом толокшихся здесь же, на земляном полу, овец, Федор стал особенно пылок. Тяжело дыша, рвал на Марии единственную рубашку и хрипло шептал: – Я же хочу по-божески. Что же ты? - И, встретив сопротивление, злобно прохрипел: - В татарах-то небось так не боролась. Иль там тебе на шелках больше нравилось? - Вскочила Мария, руки заломив, вскинулась, горько зарыдав, упала коленями на земляной пол, припала к теплому овечьему курдюку. Остыл Федор, стало ему стыдно. Он тоже слез с полатей, тронул Марию рукой ласково, стал утешать, но других слов, кроме прежних, не нашел: - Что же ты? Я же, Мария, по-божески. - Потом подумал, помолчал немного и добавил: - Давай пойдем к старцам, они нас повенчают. Но Мария, вдруг перестав плакать, жестко проговорила: – Татарином ты меня попрекнул. Да там не воля была моя, а неволя, плен насильный. И ни в чем я за то перед тобой и богом не повинна. - Потом обняла Федора и сказала уже ласково со слезами: - Но зачем же и ты меня сильничаешь? Я от тебя никуда не уйду. Судьбой мы, видать, друг другу назначены. - Здесь голос ее снова окреп, и она свистящим шепотом выдохнула: - Но только на сей раз я хочу, чтобы все было по православному обряду, по-русски. Слышишь? - И затрясла Федора, затеребила, словно он дитя снулое. - По закону, в церкви, с попом! Никаких старцев! Беспоповцев не приму. - И, словно устав, сникла и закончила: - Пойдем спать, Феденька. Доживем до весны. А как солнышко пригреет - уйдем отсюда. Домой, в Подмосковье, под Каширу. Там и обвенчаемся. Что же было дальше с Марией и Федором? Того, кто будет читать эти записки, я могу разочаровать: дальше все было уже проще, судьба, сначала вывалив на них немалую кучу чудесного и неожиданного, затем освободила их от превратностей и приключений вовсе. Весной они действительно ушли от раскольников, бедствовали, побирались, но к осени все же добрались в родное Подмосковье Марии. Там, как они того и хотели, приняли супружеский венец. И камень сохранили. Федор недолго искал своего места, его тянуло к тишине и покою. Пристроился служкой в деревенской церкви Михаила Архангела. Служил честно, истово, к сорока годам у него голос прорезался, и он в церковной службе стал уже более нужен. Мария и Федор регулярно глотали рубин, и он дал им то долголетие, которое люди по незнанию отнесли за счет их скромной и праведной жизни. Наверно, поэтому же, когда Федор подошел годам к девяноста, епархиальный архиерей, взяв на себя некоторое нарушение церковного устава, произвел безродного и малограмотного Федора в подьячие, и он в этом малом чине, дослужив до ста сорока лет, благополучно почил, оплаканный сыном, внуком, двумя правнуками и праправнуком. Последний и был моим прадедом. Мария прожила дольше, но ненамного и тоже ушла в лучший мир с мыслью, что сделала все, чтобы передать роду нашему завещание по поводу действия чудесного рубина и способа обращения с ним. На этом, собственно, и кончается история появления магического кристалла в нашем роду. Я ведь решил описать историю камня, а не историю моего рода. Откуда взялся этот, камень на Земле? Кто его создал, какие люди? Как он попал к хану Сафа-Гирею? Никаких упоминаний о чудесном рубине в роде Гиреев не было: сын мой служил в императорской гвардии вместе с одним из последних Гиреев, интересовался у того, и ответ был отрицательный. Да и заметным долголетием в династии Гиреев никто не отличался - это я уже выяснял сам. Ничего более о камне не известно, все покрыто мраком чудесной, загадочной тайны. И я не знаю, будет ли она когда-нибудь разгадана. Я стар. Время мое кончается, наследников нет. И мне предстоит решить вопрос о том, что делать с камнем. Кому доверить его? Крутится тут около меня с недавних пор какая-то личность, с разных концов заходит, сулит всякое. Я понял, что он что-то прослышал о камне. Как бы греха не вышло? И потому я принял решение. Сделаю так: на днях запечатаю камень в посылку, приложу эти записки и отправлю все почтой президенту.Академии наук. Там ученые, там русские люди - должны разобраться. А уж если сразу не разберутся, то будут ждать озарений и камень сохранят надежно. Так и сделаю… На этом записи в тетради кончаются, последние страницы вырваны, и остается только гадать, какие превратности претерпела история камня, прежде чем он попал-таки наконец в лабораторию к исследователям. Руководитель института Академии наук СССР подписал все бумаги, которые принес ему референт. Положив перо, костлявый и сухой академик искоса поглядел на своего молодого помощника, как бы советуя тому поторапливаться. – А это что за сувенир? - спросил академик, показывая на красную сафьяновую коробочку, подобную той, в которых ювелирные магазины вручают покупателям кольца и сережки. – Это тот самый рубин, на который вы хотели посмотреть. А вот и предварительный отчет об исследовании его излучений, составленный в лаборатории твердого тела, - ответил референт, услужливо пододвигая папку с отчетом и открывая коробочку. Красный лучик острым блеском выплеснулся из камня, заиграв в ярком солнечном свете, прошедшем через по-весеннему оттаявшее окно, кольнув глаза академика и заставив того восхищенно охнуть. – Эх! Ты смотри-ка. Действительно, магический кристалл. - Он взял коробочку в руки и стал поворачивать ее так и сяк в луче света от окна, улыбаясь морщинистым лицом и как бы приглашая референта присоединиться к его радости. Затем посуровел, положил коробочку и спросил: – А что в отчете? И не дожидаясь ответа, открыл папку и стал просматривать ее. – Так. Частоты, частоты… Распределение по энергиям. Серия излучений, которые сохраняются, но не показывают никакого постоянства интенсивностей… Все плывет в зависимости от частоты накачки… Ну прямо какая-то стертая частотная запись. Интересно! - Затем поднял голову к референту и, кивнув, сказал: - Вы можете идти. Оставьте все это мне. Я почитаю.
ПАВЕЛ АМНУЭЛЬ ДАЛЕКАЯ ПЕСНЯ АРКТУРА
На плато выехали к вечеру. Солнце уже село, и горы казались контурами кораблей. Шофер Толя остановил “газик” у одноэтажного домика наблюдательной станции. Навалилась усталость. Я пожал руки двум теням - это были материальные тени, во всяком случае, я различал на фоне угасавшей зари только силуэты людей. Подумал, что это любопытно, - на станции обитают призраки, и сам я тоже стану тенью человека, которого внизу звали Сергей Ряшенцев. Но пока это имя еще оставалось за мной, и я назвал его, пожимая теплые большие ладони призраков. Потом все смешалось. Помню, меня хотели кормить, я отказывался, меня спрашивали, я отвечал коротко и, кажется, невпопад: да, выгнали из университета, пошел работать. Здесь, на станции, временно. Почему выгнали? Долгая история… Мне показали мою комнату, достаточно просторную, чтобы делать зарядку, я лег, укутался, а за стеной разговаривали в три голоса, смеялись и, кажется, выпивали. Сон не шел, и неожиданно на потолке смутно проявились знакомые картины. Лицо Олега. Одуванчик. Письмо с сине-красными полосками… Четверг. На кафедре теоретической физики - день писем, ритуальный праздник третьего курса. Каждую неделю кто-нибудь из нас являлся на кафедру и получал несколько писем, пришедших в адрес университета. Десятки людей сообщали о своих “достижениях”: об изобретении, к примеру, керосиновой лампы с магнитным пускателем или, на худой конец, об открытии нового закона природы. На письма отвечали мы - третий курс. Отвечали в меру обоснованно и не в меру ехидно. Письмо из Николаева мне дали вместе с десятком других опусов, и я добрался до него не сразу. На лекции Вепря очень удобно читать. Вепрь не обращает внимания на то, что происходит в аудитории: не хочешь, не слушай. И я не слушал по привычке. Так уж повелось с первого курса. Я любил дни писем - они давали разрядку, появлялось желание что-то делать, доказывать, убеждать. Ненадолго… В конверте с сине-красными полосками лежал небольшой листок, исписанный мелким, почти каллиграфическим почерком. Я начал читать и забыл, что идет лекция, что предо мной письмо от заштатного певца из Николаева, а не космический парусник, готовый поднять паруса и умчаться под солнечным ветром к далеким поющим звездам. Странным человеком был этот певец из Николаева. Он не лез вперед, не считал себя знатоком, не хотел приоритета. Он просто спрашивал: поют ли звезды? И дальше робко, будучи убежден в собственном невежестве, пояснял свою мысль. Ему больше пятидесяти, для посредственного провинциального тенора это предел. Он ушел со сцены, и это тяжело, но несущественно, потому что это его беда. А что существенно? Существенно, что вместе с голосом ушло то, что помогало ему всю жизнь, - звезды. Звезды говорили с ним, и он умел их слушать. В летние ночи он выходил на темную гулкую улочку и смотрел в небо. Стоял и думал о своем. О своем - это значило об опере, потому что никогда в жизни у него не было ничего другого. Он представлял себе завтрашний спектакль, и Арктур, пылавший над домами, начинал петь. Певец слышал далекий нечеловеческий голос. Именно тот голос, именно те интонации, которые искал для своей партии. Шел на сцену и пел. Своим успехом он делился со звездами, и Арктур отвечал ему первыми словами из арии Отелло: “Всем нам радость!” Певцу бросали на сцену цветы, но он не поднимал их: ведь цветы предназначались Арктуру, до которого не достать, не добросить… Он прочитал много книг по астрономии, знал теперь о небе неизмеримо больше, чем прежде, но ни в одной книге не было сказано, что далекие солнца могут петь. Они должны петь, решил он, они поют, но мы не слышим их, как не слышим голосов рыб. Песня, голос, писал он, ведь это колебания воздуха, колебания среды. Все, что существует в природе, может проводить звуки, может говорить, может петь. А пустота? Ведь космос - тот же воздух, только до умопомрачения разреженный. Подумать только: в пространстве между звездами в каждом кубическом'' сантиметре находится всего один атом! Певец прочитал об этом в книге, и его поразило словосочетание “межзвездный газ”. Слово “газ” ассоциировалось для него со словом “воздух”, а “воздух” со словами “звук”, “песня”. Остальное было просто. Он понял, почему люди не слышат звездных голосов. Воздух между звездами очень разрежен, и звуки здесь настолько слабы, что не слышны нам. Но они есть, они должны быть, и неужели люди не смогут сделать их слышимыми? А может, ученые давно уже научились слушать звезды и он, старый певец, далекий от науки, просто не знает об этом? Он просит ответить ему на один-единственный вопрос: поют ли звезды? Это очень важно для него. Очень. Внизу стояла подпись: Георгий Поздышев, певец. Подпись была робкой, коротенькой, без размаха. Я положил письмо в портфель и пошел домой. О чем я думал тогда? Помню острое чувство зависти, которое я гнал от себя и которое возвращалось вновь. Три года я упрекал себя в бездеятельности и находил тысячи доводов в свое оправдание. Ждал - вдруг меня осенит какая-нибудь идея. Мне нравилось разбивать чужие идеи, должно быть, потому, что, сам того не думая, я искал среди этих идей свою. И вот это письмо из Николаева… Георгий Поздышев, странный человек, который слышал звезды. На кафедре теоретической физики было тихо и пусто. У окна просматривал какие-то бумаги незнакомый мне человек, а за широким столом сидел Антон Федорович, и лысина его тускло поблескивала, как планета, освещенная Солнцем. Незадолго до моего поступления на физфак Антон Федорович был обладателем пышной курчавой шевелюры. Он лишился волос совершенно неожиданно и очень быстро, с тех пор за Антоном Федоровичем прочно закрепилась кличка Одуванчик. Я разложил на столе письма и свои ответы. Незнакомец, бросив на подоконник бумаги, подошел и сел рядом с Одуванчиком, глядя на меня во все глаза. Внешность у него была довольно примечательная: узкое лицо, нос с горбинкой, широкие брови над прищуренными глазами - чем-то он напоминал Мефистофеля. Я прочитал письмо Поздышева и свой ответ, который сочинял два дня. Писать я не умел, хотелось мне сказать многое: о звездах, о мечте, о том, что я и себе должен помочь - выбраться из повседневной рутины. А получилось сухо: слова, формулы. – Знаете, Ряшенцев, - сказал Одуванчик, - так нельзя. Вы считаете, что идея… м-м… Поздышева по меньшей мере гениальна. Романтика. Звезда с звездою говорит… Музыка сфер… Певец одаривает идеями физика-теоретика. Чепуха. Ответ перепишите. – Нет, - сказал я. – Что “нет”? - удивился Одуванчик. – Я не буду переписывать, Антон Федорович. Даже наоборот, я бы хотел взять эту тему. По линии НСО или как-то иначе… – Ну, знаете, - возмутился Одуванчик. - Я не упрекаю вас в том, что в этом самом НСО вы второй год лишь числитесь. Но голоса звезд, помилуйте! Незнакомец поднялся и сказал:- Можно мне, Антон Федорович? Одуванчик пожал плечами: – Пожалуйста, Олег. Вот, Ряшенцев, послушайте, что скажет сотрудник обсерватории Олег Николаевич Шпаков. В астрофизике он компетентнее нас. – Я не об астрофизике хочу сказать, - усмехнулся Шпаков. - Я расскажу притчу. Я читал об этом в “Комсомольской правде”. Давно, в двадцатых годах, жил в Москве скульптор. Вероятно, он был талантлив, но произведения его успехом не пользовались. Состарившись, скульптор решил создать вещь, которая станет его лебединой песней. Его мечтой было вылепить такую совершенную модель, которая могла бы летать одной лишь силой воплощенной в ней мечты о полете. Бред? Он вылепил такую модель. Она покоилась на мраморном основании, и люди недоверчиво спрашивали: “И эта штука летает? Вы пробовали летать на ней?” Скульптор отвечал спокойно, он знал, что не может ошибиться, он верил в свою мечту: “Не может не летать!” Скульптор умер. Модель снесли на склад. Лишь много лет спустя студенты авиационного института натолкнулись на нее и сказали: а если? Они построили такую же модель из легких пород дерева, и оказалось: летает! Оказалось, что скульптор силой своего творческого воображения предвидел контуры одной из самых совершенных авиационных конструкций… – Вот, вот, - не очень уверенно начал Одуванчик, но понял, что говорить ему нечего, и рассердился: - В чем же смысл, Олег? – Смысл? - переспросил Шпаков. - Это предисловие. Притча о мечте. А идея Поздышева мне понравилась. Беда в том, что многие астрофизические задачи теоретически неразрешимы. Может помочь только наблюдение, эксперимент, а в данном случае даже наблюдение ничего не даст… Слишком рано построил скульптор свою модель. Получил? Нужно учиться, Ряшенцев, делать то, что говорят преподаватели, а не гоняться за пустыми мечтами… Шпаков ждал меня у выхода, пошел рядом. – Вижу, вас увлекла идея, - сказал он. Я пожал плечами. Увлекла - не увлекла, какая разница? – Да… - неопределенно отозвался Шпаков. Посмотрел на меня искоса: мол, что с тобой говорить, если ты не в силах идти за собственной мечтой? И я не выдержал, рассказал. О трехлетнем безделье, о письме, о том, что появилось наконец желание работать, о своем бессилии. Что я могу сделать? – Забыть, - быстро сказал Шпаков. - Вы по уши увязли в этой идее. Забудьте на время. Нужно освоить множество вещей: теоретическую астрофизику, о которой в университете не слышали, гидродинамику, которую вы сдали и, конечно, забыли. Нужно очень многое сделать, Сергей, прежде чем удастся правильно поставить задачу - ведь письмо певца всего лишь красивые слова, за ними нужно увидеть физику. Я убежден: когда вы овладеете аппаратом, то сами поймете, что задачу эту ставить не стоит - есть вещи интереснее. – Вы можете работать со мной? – Я? - Шпаков поднял брови, должно быть, не ожидал этого вопроса. - Вряд ли. В звездных голосах я вам не помощник. Хотите заняться ударными волнами в межзвездной среде? Почему бы не заняться? Это, вероятно, тoже интересно. Тоже. Постой-ка, ударные волны - это довольно близко к звуку. Можно поднабраться знаний, умения, а потом… – Согласен, - сказал я. Я встал рано и, однако, позднее Бугрова с Докшиным. Еще в городе я узнал, с кем мне предстоит жить и работать. Володя Бугров был, по описаниям, человеком бурным, увлекающимся. Он окончил астрономический факультет в Иркутске, а потом психологический в Москве. О Докшине говорили мало и преимущественно с приставкой “не”. Олег объяснил мне, что Гена не умеет сердиться, не умеет готовить обеды и не умеет спорить с Бугровым. С Геной вы поладите, резюмировал Шпаков, это нетрудно. На станции все казалось нетрудно, особенно при дневном свете. Бугров - большой и широкий в плечах, похожий на волжского богатыря - оказался яростным спорщиком. Он вовлек меня в спор в первое же утро. – Что мне твои звездные голоса! - заявил Бугров. - Может, они и есть, ради бога! Но я их все равно не могу услышать. Что толку в расчетах? Статья в журнале - не больше. А убил ты на это год, да еще из университета тебя вышибли, прости за напоминание. Я не любитель теории. Она, как сказал один мой знакомый, уводит правду с пути ее. Хочу своими ушами слышать, понимаешь? А я разве не хочу? Это было бы замечательно, это было бы то, о чем мечтал Поздышев, да и я сам в первые месяцы работы. Уравнения казались мне абракадаброй, и я дал самому себе слово разобраться в них за месяц. Я и раньше давал себе обещания (кто их не дает?), а выполнение откладывал до страшного суда. Но теперь во мне происходила какая-то перемена. Каждое утро, едва я просыпался, в мозгу возникала неясная мелодия. Я знал ее - эту звездную песню. Знал ее зовущие в бой слова: “Всем нам радость!” Эту песню - далекую песню Арктура - слышал Поздышев, эхо его мечты долетело до меня, и я чувствовал в себе заряд бодрости, желания работать. Только раз - это было недели через две после разговора на кафедре - вернулась ненадолго пугающая пустота в мыслях, желание лечь и смотреть в потолок. На кафедру пришло второе письмо из Николаева. Адрес был написан незнакомым почерком малограмотного человека. Мой ответ не застал Георгия Поздышева в живых. Инфаркт. Я почувствовал себя виноватым. Не мог послать ответ раньше? А что бы изменилось? Он умер в молчании, потому что звезды уже не пели для него. Когда уходит мечта, она оставляет после себя пустоту… Экзамены я завалил. Все до единого. Странно - в то время я не принял этого всерьез. Меня съели уравнения газодинамики. Я обещал разобраться в ударных волнах и разбирался весь январь. Когда подошел экзамен по квантам, я наскоро прочитал учебник и рассказал Вепрю странную сказочку о зарвавшемся электроне, вздумавшем подкопаться под силовой барьер. Вепрь с улыбкой заметил, что трудно ожидать знаний от студента, который не записывает лекции. Идите, Ряшенцев, придете в мае. Что ж, приду в мае. В мае, когда над восточным горизонтом появится оранжевый блестящий Арктур, и я должен, обязан услышать его песню. Олегу я не звонил, не хотел являться к нему с пустыми руками и головой. В начале февраля не выдержал. Математика извела меня, я понял, что безнадежно туп, что теоретическая физика не моего ума дело. Три года спячки не проходят даром - это тривиально. Олег долго молчал в трубку, потом сказал “м-да…”, а я слушал это молчание и отлично представлял себе выражение лица Шпакова. Не справился… Не захотел думать… Разговора не получилось: Олег был чем-то занят. Одуванчик оказался единственным человеком, который, как мне казалось, интересовался моей персоной. Антон Федорович регулярно вызывал меня на кафедру и втолковывал прописные истины. Говорил, что если я не сдам к маю, то меня не допустят к летней сессии и могут попросту отчислить, а это совершенно недопустимо, и нужно работать, Ряшенцев! Как будто я не работал. Я удивлялся самому себе: откуда-то появилась способность заниматься по двенадцати часов в сутки, а ведь раньше я не мог заставить себя просидеть и шесть. Но говорить об успехе было рано, и только в начале марта я осмелился подойти к Одуванчику с просьбой изменить тему курсовой. – Можно, - сказал Одуванчик. - Но изменить тему, значит, расписаться в том, что вы с ней не справились. Это минус один балл. Как вы не хотите понять? – А если я не успею? Одуванчик поморщилcя: - А что вы сделали с межзвездным звуком? – Довел уравнения до канонического вида. По-моему, их можно решить. – Решить? - удивленно переспросил Одуванчик. - Нуну… Я думал, что дальше слов у вас не пошло. Вы уверены, что провели расчет правильно? Конечно, я не был уверен. Несколько дней назад очередная, не помню уж какая по счету, подстановка неожиданно начала уничтожать одну за другой все производные высоких степеней. Уравнение будто сбрасывало лишние одежды. Я проверил четыре раза, это было невероятно здорово: видеть, как под карандашом укорачиваются формулы и на чистой бумаге остается одно уравнение, величественное и ажурное, как миланский собор. Но был ли я уверен? – Так, - резюмировал Одуванчик. - Курсовая и экзамены должны быть сданы к маю. Вас могут отчислить, Ряшенцев, это последнее предупреждение. Вероятно, я должен был прийти в трепет. Но я почувствовал лишь тоску. Дети, не топчите газоны. Мальчик, не бегай по мостовой. Я никак не мог понять, почему звездные голоса такие нравятся Олегу, Одуванчику, остальным… Конечно, легко сказать: отложи мечту, на то она и мечта, чтобы ждать. Легко сказать: займись делом, иначе… Но я просто не мог остановиться. Как реактор, пошедший вразнос. К тому же я был убежден, что, если дойдет до крутых мер, тот же Одуванчик первым бросится меня защищать. Отчислить! Это только слова. Путь мне покажут человека, отчисленного из нашего университета! После завтрака мы спустились с Бугровым в шахту. В сплетении металлических конструкций я с трудом разобрался, где ионизационные калориметры, а где геокосмические телескопы. Мы сняли с самописцев широкую шуршащую ленту, Бугров стал молчалив, не обращал на меня внимания, и я поднялся наверх. Незадолго до моего отъезда Олег сказал: “Попробуй связно и коротко изложить теорию звездных голосов. Не больше десяти страниц”. В таких случаях говорят: “подвести итог”, а итога я, по правде говоря, не видел. Звезды поют, но ведь я их по-прежнему не слышу. Расчет - это нотная запись, которую нужно суметь сыграть, чтобы она стала cимфонией. И к тому же Бугров… Его сугубо практический пи.лход сбил меня с толку. Я сидел за столом, сжав голову ладонями, думал, вспоминал… Все кончилось очень быстро. К началу мая я мог сказать, как поют звезды. И именно в тот день, когда на горизонте впервые зазолотился Арктур, Одуванчик сообщил новость: меня отчислили. За систематические прогулы и неуспеваемость. Меньше всего я думал, что этим кончится. Одуванчик был философски спокоен, мне даже казалось, что он доволен - избавился от нерадивого студента. У него был вид человека, который довел до конца трудное дело. Я позвонил Олегу, не застал его и поплелся на городскую базу обсерватории. Шпакова не было и там, и я сидел на диване, смотрел в потолок, злость прошла, и до меня постепенно начала доходить мысль - я уже не студент. Почему? И что же теперь будет? – Это, Владимир Сергеевич, экспонат из музея истории астрономии, - сказал Олег, возникнув будто из-под земли. Рядом с ним стоял худощавый низенький мужчина - директор обсерватории. – Зайдите ко мне, - сказал Владимир Сергеевич и пошел, а Олег остался и смотрел на меня с любопытством посетителя зоопарка. – Давно не виделись, - сказал он. - С чем тебя можно поздравить? – Меня отчислили, - сообщил я. – Знаю, - спокойно сказал Олег. - Мне звонил Антон Федорович. Что ты намерен делать? Я пожал плечами. – Сейчас для тебя лучший выход - работать у нас. Потом, если захочешь, можно будеть ходатайствовать о восстановлении. Директор разговаривал по телефону, и мы сели у длинного стола, на котором стояло чучело белки с орехом в лапках. Владимир Сергеевич убеждал кого-то передать обсерватории недавно реставрированный памятник старины. В старой части города было много таких сооружений, построенных несколько веков назад. Некоторые были довольно красивы, особенно после реставрации. Я не без удивления узнавал, что покосившийся домишко с дырявым куполом - бывший дворец визиря, а кусок кирпичной стены с бойницами - остаток крепости четырнадцатого века. Была в старом городе баня, от которой никто не ждал сюрпризов, но и сюда недавно явились строители, что-то подправили, убрали мусор, и появилась табличка: “Обсерватория XV века. Охраняется государством”. Поговаривали, будто построил обсерваторию ханский сын, считавший, что тайны неба интереснее земных. Как называл своего сына могучий хан: ненормальным или вольнодумцем? А может быть, романтиком? – Сергей Ряшенцев? - сказал директор, положив трубку. - Мы говорили о вас с Олегом. Вот, - он кивнул на телефон, - скоро нам нужны будут люди. Пропаганда астрономических знаний - дело важное. - Директор переглянулся с Олегом и заключил: - Но вам, судя по всему, это не подойдет… У вас здоровое сердце? - неожиданно спросил он. – Как будто… – Тогда вот что. В районе плато Оленьего у нас есть станция по наблюдению космических лучей. Станция новая, полуавтомат. Работают наблюдатель, техник по контролю систем и астрофизик. На место астрофизика можем взять вас. Временно, конечно, у вас нет диплома. Предупреждаю: станция находится на отметке две тысячи семьсот метров. Машина ходит туда раз в две недели. Согласны? – Согласен, - сказал Шпаков. Я собрался было возражать не потому, что меня не устраивала станция, а просто из принципа: почему в последние дни за меня все решают люди, которых я об этом не прошу? Но Олег, не дав сказать ни слова, вытащил меня из кабинета. – Вечером жду у себя, - сказал он. - С расчетами. В густом мраке, где долгие миллионы лет медленно сжимался тугой газовый шар, родилась звезда. Она рождалась долго и мучительно, мрак не хотел отпускать от себя эту невидимую еще массу вещества, но недра звезды уже клокотали, все горячее становилась ее поверхность. Звезда хотела жить и заявила о своем желании на всю Галактику. Будто лопнуло пространство, и на том месте, где чернела пустота, зарделось, засияло, затрепетало светило, и низкий звук, басовитый и неожиданно громкий, поплыл но вселенной. Голос звезды застревал в горячих туманностях, извилистым путем пробирался сквозь непроходимые дебри межзвездного водорода, набирал силу в магнитных полях галактических спиралей и терялся в провалах между спиральными рукавами. Звук убегал из Галактики в такую даль, что и сама звезда уже не была видна, скрытая темными облаками. Здесь звук умирал, затихал, он выполнил свой долг - возвестил о том, что в глуши третьего спирального рукава много миллионов лет назад родилась звезда. Рядовая звезда, одна из ста миллиардов жительниц звездного города - Галактики. Откуда он, неодушевленный посланец, мог знать о том, что безнадежно опоздал, что слишком мала его скорость, слишком долог путь, что звезда, исторгшая его, давно состарилась, сама стала красным сверхгигантом, а затем белым карликом или невидимой нейтронной звездой? Звук возвещал миру о торжестве рождения, а новорожденная давно умерла, прожив долгую жизнь и испытав все, что могло выпасть на долю рядовой звезды средней массы - простой галактической жительницы. Что это было? Сон или мечта? Скорее - греза наяву, будто ожило число, воскресла формула, и короткая запись в последней колонке таблицы материализовалась в музыку, в далекую звездную песню: “Всем нам радость!” Шестьдесят шесть герц. Я написал это число на ватмане. Шестьдесят шесть герц - частота, на которой раздается первый крик новорожденной звезды. Не песня, не ария - одна нота, проходя тысячи парсеков и обрастая обертонами, становилась симфонией. Победа моя была пирровой. Уравнения оказались настолько сложными, что для каждой звезды их приходилось решать заново. И я торопился. Ребята сдавали летнюю сессию, а я считал и считал, будто каждую минуту ко мне могли подойти и сказать: “Стоп, Ряшенцев, хватит. Вы должны учиться. Вы должны работать. В мире много дел и без этих голосов”. Каждый вечер я приходил к Олегу. Мы просматривали расчеты, толковали о заметке для “Астрономического журнала”. А потом колотили по клавише старого пианино, слушали наше произведение - голос звезды, симфонию из одной ноты. Размышляли, к какой еще звезде приложить наш стетоскоп. – Арктур, - сказал я. – Арктур? - Олег полистал справочник. - Нет, неинтересно. Давай лучше Эр Тэ Козерога. Магнитная переменная звезда, классический случай… Он посмотрел на меня и закончил: - А, впрочем, делай, что хочешь. Тебя заставлять - все равно, что плыть против течения. Он усмехнулся, но не иронически, как обычно, а очень доброй улыбкой довольного человека.
* * *
Олег оказался прав. Арктур не звучал вовсе. Я получил в решении нуль, точно нуль. Чувствовал себя обиженным, будто у меня отняли вещь, которой я дорожил больше всего на свете. Арктур ярко светил по вечерам над восточным горизонтом, бессловесная звезда, красивая посредственность с абсолютным нулем в звуковом спектре. Огорчение мое прошло, и последние дни перед Отъездом в горы я думал уже о другой идее. Она пришла мне в голову неожиданно и заслонила Арктур, станцию, Олега. Я думал о голосе вселенной. После обеда Бугров с Докшиным сложили тарелки и понесли на “камбуз”. Я хотел обговорить новую идею, и, когда Володя вернулся, мы начали толковать об одном и том же на разных языках. Бугров ходил по комнате, двигая стулья. – У человека пять чувств, верно? - сказал он. – Допустим. Знаешь, я думаю, что можно слышать не только звезды. – Мы вообще не можем слышать звезды, - отрезал Володя. - Я говорю, что нужно использовать остальные четыре чувства. – Володя, есть один универсальный объект, и если удастся услышать, как он звучит… – Универсальными бывают магазины… Я утверждаю: звездную песню нельзя услышать… – Я имею в виду грохот взрывающейся вселенной, - закончил я. – …Но ее можно увидеть! - поставил точку Бугров. И лишь тогда до каждого из нас дошел смысл. – Грохот взрывающейся вселенной? - вскричал Бугров. – Увидеть звук?! - изумился я. – Да, да, увидеть, если ты придумаешь как, - нетерпеливо сказал Володя. - Ты серьезно говоришь - грохот вселенной? – Серьезно. Но разве можно видеть то, что положено слышать? И мы опять заговорили на разных языках, начали выяснять друг у друга, что каждый из нас имел в виду. Постепенно я вообще перестал понимать, а Володя неожиданно закричал: – Геннадий! Докшин явился немедленно. Уселся на столе, заявив, что, когда Володя ходит по комнате, самое безопасное место под потолком. – Мы будем излагать, - сказал Бугров, - а ты слушай и не давай нам перебивать друг друга. – С твоим приездом, Сережа, - усмехнулся Гена, - жизнь на станции заметно полегчала. Я имею в виду себя. Приятнее, знаешь, выступать в роли судьи, чем ответчика. Ну-ну, - добавил он в ответ на нетерпеливый жест Бугрова, - это только вступительное слово. Прошу стороны высказываться. Ты, Сережа… Десять миллиардов лет назад Метагалактики не было. Закончилась очередная пульсация, и вещество сжалось в предельно тугой шар, настолько плотный, что в нем не мог существовать ни один атом. Давление, плотность, температура, тяжесть раздробили атомы на отдельные частицы, но и этим частицам стало тесно. Шар все сжимался, и частицы начали вдавливаться друг в друга. В этот момент родилась Метагалактика. Шар - первичный атом мироздания - взорвался, как перегретый паровой котел. Врассыпную бросились частицы, почти со световой скоростью удаляясь от колыбели вселенной. Но еще быстрее неслись фотоны и нейтрино, определяя границы будущей Метагалактики. Частицы разбегались, плотность падала, пространство распрямлялось. Появились атомы. Через несколько дней после взрыва Метагалактика была еще невелика, но плотность ее заметно упала, всего только миллион тонн в одном кубическом сантиметре - пирамида Хеопса в кулаке. В тот момент, когда взорвался первичный атом, раздался страшный, непередаваемый грохот, и первая звуковая волна понеслась вдогонку свету. Температура была так высока, что звук в то время почти не отставал от света. Две волны неслись одна за другой, и каждый, кто мог увидеть зарождение Метагалактики, мог и услышать трубный глас рождающейся вселенной. Температура падала, начал выдыхаться и звуковой фронт. Через много миллионов лет - ничтожное в масштабах вселенной время - свет ушел далеко вперед, а звук - это был уже не трубный глас, а тихий шепот - плелся далеко позади, огибая новорожденные галактики, умирая и возрождаясь вновь. Когда-нибудь люди полетят к звездам. Полетят к близкому Сириусу и далекой Бетельгейзе. Они будут пролетать мимо странной звезды Эр Тэ Козерога. Экипаж звездолета соберется в кают-компаний, капитан включит звуковой локатор, и высокий свист раздастся из динамиков - это звезда будет салютовать людям. Но неожиданно свист смолкнет, люди беспокойно посмотрят друг на друга. И тогда вновь оживут динамики. Что это будет - шепот или вой, низкое с присвистом урчание или каскад, фейерверк, симфония? Люди будут слушать, приборы - записывать, и это мгновение никогда не сотрется из памяти. Возвратившись на Землю, космонавты расскажут о том, что далеко от солнечной системы встретили в пространстве эхо. Далекое, слабое, затерявшееся. Эхо взрыва, породившего мир. Голос вселенной. Бугров остался равнодушен. – Неплохо, - сказал он. - Опять горы расчетов, а в конце пшик. Наблюдение - вот что нужно. Как ты считаешь, Гена? Докшин сидел, подперев кулаком голову, смотрел в одну точку. – Романтика, - тихо сказал он. - Боюсь, Володя, это всего лишь романтика… – Нет, Гена. - Голос Бугрова зазвучал неожиданно мягко. - Глупости не повторяются. Ведь так, Сережа? Я пожал плечами. Ничего не понимал. Они вдруг стали другими, будто Гена боялся чего-то, а Володя успокаивал его как маленького, положив ему на плечи обе руки. Докшин тряхнул головой, поднялся, стал у окна. – Продолжайте, - сказал он. - Я слушаю, Володя. Твоя очередь. – О чем мы говорили? - Бугров провел ладонью по лбу. - Да… Серега, ты собираешься рассчитывать голос вселенной? – Попробую, - сказал я. – А звездные голоса? Ты так и не слышал их. – Слышал… Шестьдесят шесть герц. – Теория, - поморщился Володя. - Я хочу услышать на самом деле. Понимаешь, звездные голоса - это результат определенного процесса. Они очень слабы - не услышишь. Но представь: далеко от тебя находится человек, он что-то говорит, ты не слышишь голоса, но можешь увидеть в бинокль, как движутся его губы. Ты можешь увидеть, что он говорит. До меня доходило медленно, я продолжал думать о грохоте вселенной и о том, почему у Докшина такое лицо - беспокойное, растерянное. – Какой оптический эффект может дать голос звезды? - настойчиво сказал Володя. - Ты думал об этом? – Нет, мне как-то в голову не приходило… Ну, звуковая волна обладает энергией, около звезды она мощна, звук там силен. И он может… Его энергии должно хватить, чтобы ионизовать межзвездный газ. Да это же… Светлые туманности, вот что это такое! Увидеть звук, безумная мысль, безумная по своей простоте. Я не мог сидеть, забегал по комнате. Володя и Гена смотрели на меня, мысли путались. А если звук слаб? Тихая звездная песня вызовет очень слабое свечение, на фоне ярких звезд мы его не увидим. Но тогда… Тогда должны появиться линии поглощения. Запрещенные линии, ведь плотность межзвездного газа очень мала… – Запрещенные линии?! - крикнул Бугров и полез на книжную полку. Положил на стол том “Курса общей астрофизики”. Открыл, прочитал вслух: - “Таблица шестнадцать. Межзвездные линии поглощения в спектрах далеких звезд. Диффузные линии неидентифицированные”. Я переводил взгляд с Бугрова на Докшина. Чувствовал себя элементарно слепым. Разве я не видел этой таблицы раньше? Разве я не знал, что уже много лет наблюдатели фотографируют межзцездные линии поглощения, которые не удается приписать ни одному известному процессу? И не понимал, что это и есть голос звезд, настойчивый, упорный, громкий и незаметный. Требовался только обычный пересчет… “А что, если, - подумал я, - что, если и эхо взрыва вселенной наблюдается десятилетиями? Ну:хно просмотреть каталог спектров, посчитать, что же я сижу?” – Завтра я сочиню приставку к фотоумножителю, - сказал.Володя, - Ты, Сережа, составишь калибровочную шкалу. Может, наш “Максутов” и потянет. Докшин беспокойно зашевелился: – Не трогай фотоумножитель, прошу тебя. Ведь и так все ясно. Не наше это хозяйство, Володя. Можно кончать эксперимент, писать отчет… – Не будь канцелярской крысой, Гена! - крикнул Бугров. - Это же интересно! Я не понимал, о чем они спорят. Ушел в свою комнату. Эхо взрыва вселенной становилось все Ътчетливее, будто я слышал, нет, видел его на фоне далеких галактик. Вошел Володя - тихо, незаметно. Оказалось, уже второй час ночи, Гена спит, и спор закончился вничью, а о чем спорили, он, Володя, скажет мне потом, когда я и сам многое пойму. – Гена очень несамостоятельный человек, - сказал Володя, усевшись на кончик стола. - И не любит риска в работе. И романтику не любит. Точнее, заставляет себя не любить. Будто нарочно заворачивает бриллиант в газету и говорит, что это булыжник. В голосе Володи была грусть, то ли сожаление о чем-то далеком, полузабытом. – Ты читал фантастический рассказ… не помню названия?… Рассказ английского писателя. О космонавте, который вышел в отставку и работал нянькой. Не читал? Бывший космонавт любил детей, и если родителям нужно было уйти на вечер, фирма посылала к ним космонавта. Малышам не было скучно с ним. Весь вечер космонавт рассказывал о полетах, о чужих планетах, о приключениях, о своих друзьях - героях. Однажды он остался с малышом лет пяти. И случилось так, что он рассказал о своей последней экспедиции. Рассказал о том, как погибли два его товарища. Космонавт видел их гибель, но ничем не мог помочь. Он никогда прежде не рассказывал об этом, но в тот вечер воспоминания увлекли его, и он рассказал. Малыш заплакал, он хотел, чтобы друзья космонавта остались живы. Космонавт рассказал сначала, заявил, что товарищи шли не позади, а впереди него. Он знал, что это не поможет, друзья все равно погибнут, но он просто не мог сказать: “Нет, малыш, они живы”. Он знал, что спасения не было. Но малыш плакал, требовал хорошего конца. Космонавт начал придумывать версии одна немыслимее другой и неожиданно понял, что он должен был делать. Трудно, почти невозможно. Если бы он догадался сразу, если бы тогда решился… Ничто не могло вывести космонавта из равновесия, а тут малыш увидел, что дядя, рассказывавший ему сказки, плачет. Именно в ту минуту космонавт убил своих друзей. Убил, потому что понял - мог их спасти… Он застрелился или бросился с моста, не помню, он не мог жить с таким грузом на душе… Странно звучала эта история в пересказе Бугрова. Да и сам Володя выглядел необычно: сложил ладони между коленями, сразу стал вдвое меньше, сидел, смотрел в пол. В межзвездном пространстве, наверное, было больше шума, чем в моей комнате. – Эта история произошла в действительности, - сказал Володя. - Я познакомился с Геной в одной… лаборатории. Как-то он рассказал о гибели брата. Романтика: они искали в предгорьях Тибета горный хрусталь. Нелепая случайность, Гена ничего не мог сделать. А когда он рассказал мне… Такой у меня характер, Сережа, я стал выяснять: что, если… Против воли Гена перебирал варианты, мне бы остановиться, а я все спрашивал. И мы нашли способ, простой способ. Это было страшно… А теперь… Я за два года кончил психологический факультет, а с Геной мы не расстаемся. Может быть, все уже забылось… Хотя нет, помнишь, что он говорил о романтике? Мы оба боимся. Я за него, он за всех, кто мечтает. В общем, ты увидишь, в нашей работе это даже полезно. Спи, уже поздно. Володя вышел, не посмотрев в мою сторону. Конечно, он был прав: ошибки не могут повториться, потому что моя романтика - другая. Бедная внешними событиями. Я не брал высот, не плыл в утлой лодчонке по таежной реке, не летал в космос. Но ведь думать - тоже романтика. Просто думать, а потом брать карандаш, считать, рыться в книгах. И для того чтобы понять это, не нужно было кончать психологический факультет…
8
Библиотека станции оказалась довольно обширной. Я нашел австралийский каталог спектров, в каждом спектре - сотни линий, среди них нужно искать неизученные. Искать, сравнивать с эталонами. Я подумал, что эта работа съест меня. Три дня я выходил только к завтраку, обеду и ужину. Просмотрев последний спектр, убедился лишний раз в тривиальной истине: вселенная - это не звезда. Наверно, не имело смысла искать голос вселенной на фоне звездного хора. Я убрал каталог с глаз долой и сел рассчитывать калибровочную кривую для микрофотометра. Это было просто: каждой линии спектра соответствовала вполне определенная высота и сила звука, нужно было только составить методику перехода, чтобы Володя мог настроить микрофотометр. – Готово? - спросил Бугров, когда я с опозданием явился к ужину и потребовал лист миллиметровки. – Готово, - ответил я. Начертил кривую, показал. Бугров разволновался, забрал график, ушел в лабораторный павильон. – Спать он, конечно, не явится, - резюмировал Гена. Так и случилось. Володя возился с настройкой несколько дней. Гене самому приходилось лазить в шахту, снимать ленты с приборов, обрабатывать, составлять таблицы. Я помогал, но чисто механически. Сбежал бы в лабораторию, но Гена сердито пыхтел, и я не отваживался на дезертирство. Рассказал Докшину, как я искал голос вселенной среди голосов звезд. Гена пожал плечами: – Может быть… Рассуждения на пальцах. Лучше помоги подготовить счетчики, через два дня нужно идти на плато. Плато Оленье. Три тысячи двести над уровнем моря. В кают-компании висела цветная фотография, сделанная с плато, с того места, где в естественной скалистой пещере был установлен ионизационный калориметр. Раз в три месяца нужно было наведываться в пещеру, снимать отработанные ленты, заменять кассеты, проверять работу генератора. Опоздать нельзя, пропадет материал. – Идите, - заявил Бугров. - Идите вдвоем. Вы тут мне только мешать будете своими вопросительно-ожидающими физиями. Докшин молчал. Казалось, что все у них давно обговорено. Давно решено, что Гена пойдет именно со мной, и решено не ими, а кем-то еще, и Гена просто не имеет права спорить. Уже не впервые я ощущал вокруг себя сумрак недоговоренности, когда люди знают больше, чем стараются показать. Так и хотелось вызвать обоих на откровенный разговор, выведать, что они знают обо мне, чего хотят… Вышли с рассветом. Солнце светило в глаза, я смотрел в землю и видел впереди себя лишь ботинки Гены, поочередно - правнй. левый… Склон был не очень крут, но рюкзак тянул вниз, как противовес на телескопе. Сердце то и дело замирало, когда я, не выдержав ритма, останавливался и начинал балансировать, стараясь не повалиться на спину, не покатиться кубарем. Добрались к вечеру. Гена поколдовал у приборов, а я даже не смотрел на его манипуляции. Никогда не думал, что можно так устать. Сидел у входа в пещеру - небольшой грот, в глубине которого низко гудел генератор и изредка ухала, сбрасывая давление, камера Вильсона. Потом я лежал в спальном мешке в абсолютной темноте пещеры. Пытался представить, что будет, когда я вернусь в город. На станции хорошо работается, и мы с Володей, должно быть, сумеем услышать звезды. Но теперь не это главное, это только часть задачи. Ее трудно решить, нужны книги, библиотеки. Нужен Олег… Неожиданно наступил рассвет. Гена встал, ходил по пещере растрепанный. Собрал рюкзаки, пока я подогревал завтрак. Что-то бормотал сквозь зубы, потом буркнул: - Черт. Пусть сами экспериментируют. Я пас. – Ты о чем? - не понял я. Гена не ответил. На обратном пути солнце светило в спину, отражаясь в камнях, узких листьях низкого кустарника, даже в самом небе, будто передо мной висело еще одно солнце, тусклое и пятнистое. Неожиданно я сел. Стало жарко и душно, воздух исчез, я ловил его остатки, а сердца не было, я не чувствовал его. Испугался, хотел крикнуть, не мог. И захлебнулся в липком, вязком, горячем воздухе. А потом все так же внезапно встало на свои места: горы, овраг с ручьем, льдистое от облаков небо. И лицо Гены. Не лицо - маска отчаяния. Он снял с меня рюкзак, расстегнул куртку, побежал к ручью. Пока Гена бегал, я окончательно опомнился. Сердце колотилось и куда-то проваливалось при каждом моем движении. Я перестал шевелиться, лежал как истукан. Гена положил мне на грудь мокрое полотенце, я хотел сказать ему, что все уже прошло. Чепуха какая-то. Нужно идти. Володя ждет, мы должны услышать, как поют звезды. – Тебе лучше? - тихо сказал Гена. - Это горная болезнь. Она пройдет. Я захотел встать, но Гена испуганно вскинулся, и я остался лежать. Было жестко, неудобно, вода высохла, и майка прилипла к телу. – Я очень ненадежный человек, Сережа, - сказал Гена. - Лучше бы мне не ввязываться в эксперимент. И я не смог там, на плато… Я решил, что он говорит о далеком плато в Тибете, где погиб его брат. – Не надо, - сказал я, и Гена замолчал. Провел рукой по волосам, встал, надел рюкзак. – Сбегаю за Володей, - сказал он. - Я мигом. Тебе нужно полежать, и все. Гена говорил неуверенно. Я видел, он лихорадочно соображает, нет ли другого выхода, правильно ли он поступает. Ему очень не хотелось решать самому. – Иди, - сказал я. Гена стоял. “Ну иди же!” - хотел крикнуть я. Подумал: “Что бы сделал я сам на его месте? Сейчас и тогда. Особенно тогда, в Тибете”. Докшин побежал. Перепрыгнул через ручей, крикнул чтото, скрылся. Я остался один. Было очень легко, покойно, только немного тоскливо. Почему он ушел? Я вспомнил, что в Тибете не было плато, там были скалы, отвесные скалы. Все то же ощущение недоговоренности не давало мне додумать мысль. Я знал, что топчусь рядом с отгадкой, поведение Володи и Гены казалось все более странным, но я не мог понять - где моя фантазия, а где факты. Я лежал, думал, осуждал Гену, оправдывал, жалел. Представлял его в роли космонавта-няньки, а Володю - в роли малыша, слушающего сказки. Это было несмешно, немного жутко.
10
– Асцелла, дельта Стрельца, - сказал Бугров. Я приподнялся на локте. В комнате было полутемно. Наступил вечер, а Володя не зажигал света. Включился транслятор, соединенный с магнитофоном в лаборатории. Секунду было тихо. Потом шорох - обычный шорох сматываемой ленты. И неожиданно высокий звук выплыл из динамика, разлился, заполнил комнату. Звук казался плотным, как осенний туман, он заползал всюду, я слышал его в себе, и еще слышал, как билось сердце. Голос звезды ширился, стал ниже, гуще, будто сливались ручьи. Я думал, что не выдержу напряжения. Опять не хватало воздуха, сердце будто взрывалось при каждом вдохе, я слушал и не верил. Не могло быть все так просто: темная комната, силуэт Бугрова в переплете окна, тень Гены, склонившегося надо мной вопросительным знаком - и песня. Звездная песня, которую не успел услышать Поздышев, в которую не верил Одуванчик, о которой не хотел думать Олег. Песня, впервые звучавшая для людей. – Арктур, - сказал Володя. Я вспомнил свое разочарование, абсолютный нуль в звуковом спектре, далекую неспетую песню. Значит, Володя не поверил моим расчетам? Решил убедиться, что Арктур молчит? Я услышал, как из глубины комнаты поднимается волна цунами, растет, становится выше гор, выше неба. Падает. Сейчас захлестнет все, сомнет, уничтожит. Неожиданно звук изменился, стал выше и одновременно как-то спокойнее, я понял, что Володя переключил прибор на другую частоту. Секунда - высота тона подскочила еще раз, а потом еще и еще, и наконец звук исчез, оставив в ушах уходящий в высоту звон. Стало тихо, и я увидел, что стою возле Бугрова, а Гена держит меня за плечи и тихо повторяет: - Ты бы лег, Сережа… Слышишь, Сережа… Я вернулся на постель, почувствовал, что весь дрожу. Закрыл глаза, лежал, прислушивался. “Успокойся, - подумал я, - это только начало. Но где я ошибся? Модельная задача и приближенное решение…” Должно быть, я сказал это вслух, потому что Володя отозвался, усмехаясь: – Ошибки не было, Сергей. Я не сказал главного: звуковые частоты в песне Арктура распределены по ряду простых чисел. Первая частота - восемнадцать герц, инфразвук. Второй обертон выше первого в три раза. Я говорю обертон, но это самостоятельная частота, назови ее как хочешь. Потом идут отношения: пять, семь, одиннадцать, тринадцать… Вплоть до мегагерца - дальше прибор не воспринимает. – Совпадение, - сказал Гена. - Подумай сам, Володя, ты же ученый. – И потому должен бояться предположений? – Каких предположений? - закричал я. Конечно, у Володи уже появилась идея, и я даже начал понимать какая, но это было невозможно, Арктур не мог, не должен был звучать! – Володя считает, - сказал Гена, - что звуковой спектр Арктура имеет искусственное происхождение. – А что? - с вызовом сказал Бугров. - Ряд простых чисел - не убедительно? Сережа, убедительно или нет? Я промолчал. Дай мне прийти в себя, Володя. Искусственные сигналы… Нет, это слишком. Почему? Только потому, что никто еще не имел дела с такими сигналами? Поддаться соблазну красивой гипотезы легко. Вот ведь, когда открыли пульсары, тоже считали, что их сигналы искусственные. Оказалось - нет. Но сигналы пульсаров всего лишь строго периодичны, а здесь ряд простых чисел… – Временные вариации, - подумал я вслух. – Рерно. - Володя широко улыбнулся. - Если сигнал разумен, он должен меняться со временем, должен быть модулирован. Зачем мы спорим? Небо чисто, и звезды рядом. Будем слушать напрямую. Я пойду в павильон. Выход из космофона, Сережа, дам на внешний динамик, вы услышите. Бугров вышел, не обернувшись, будто боялся, что его задержат, не позволят уйти, не дадут слушать звезды. Мы с Геной сидели молча, а потом динамик зашипел, и голос Володи сказал:. – Арктур. Он сегодня какой-то необыкновенный, - легкий смешок, - Или у меня настроение такое? Арктур, альфа Волопаса. Включаю аппарат, ребята. Частота двести семьдесят герц. Слушайте… Молчание. И чистая нота, будто звук кларнета, нет - электронного органа. Кристально чистая нота - без обертонов. Звук ослаб, потом опять стал громче, я подумал, что это Володя манипулирует с усилителем. – Что ты там крутишь? - спросил я. Володя не мог слышать вопроса, но будто почувствовал его. Наверно, понял, о чем мы здесь думаем. Сказал: – Я не кручу, ребята. Я сижу тихо, очень тихо. Это там… Звук затрепетал. Ослабевал и наливался силой, будто верхняя нота, взятая неопытным певцом. – Амплитудная модуляция, - сказал Гена. – Значит, так? - вырвалось у меня. - Значит, это они? Гена не ответил, смотрел в динамик, как в экран телевизора. Далекая песня Арктура становилась все отчетливее. Звук вибрировал и замирал, возвышался до крика и затухал до едва слышного шепота. И я знал, что это не Володя возится с усилителем, что это там… И Чемоданчик уложили за несколько минут. Володя принес километровую бобину с пленкой, затолкал ее на самое дно. Сверху легли регистрограммы - звуковые спектры восьмидесяти девяти самых ярких звезд, все, что мы успели сделать за Шесть ночей. – Порядок, - равнодушно сказал шофер Толя. - Пойду погляжу, как там маслопровод. “Газик” стоял около метеостанции. Дождь, прошедший ночью, смыл с его боков дорожную грязь, и солнце десятками бликов отражалось от стекол и металлических бортов. – Посидим, - сказал Володя и уселся прямо на мокрую землю. Я опустился на чемодан. – Помогу Анатолию, - сказал Гена и тоже полез под машину. Володя смотрел на меня, улыбался, и я не знал, грустно мне или хорошо. Не хотелось уезжать, тем более теперь, когда я уже все знал, когда все события прошедшего года встали на свои места, получили объяснение. Мы работали с вечера до утра. Маленький двадцатисантиметровый “Максутов” пялил в небо круглый глаз, и в окуляре появлялись звезды. Самую яркую из них я наводил на крест нитей, и Володя, сидевший на корточках перед космофоном, говорил: – Готово. Мы слушали звезды. Мы могли бы слушать каждую звезду неделю или год, но ровно через десять минут Гена, невидимый в темноте, выключал магнитофон, и все начиналось сначала. Утром у меня колотилось сердце, не хватало воздуха, я лежал и делал вид, что сплю, Володя делал вид, будто ничего не замечает, а Гена ворчал и ходил снимать ленты с самописцев, потому что после нашего отъезда на станцию придут люди, которые действительно станут заниматься космическими лучами, а не решать психологические проблемы или слушать звезды. Однажды за обедом я потребовал объяснений. Напомнил Гене его слова, Володе - его недомолвки, заявил, что и сам догадываюсь кое о чем. Бугров поперхнулся, посмотрел на Гену грозным взглядом, потом сказал; – Ладно… Теперь можно. И я узнал. Неизвестно кому принадлежала идея. Она была стара как мир: чтобы научиться плавать, нужно войти в воду. Чтобы стать ученым, нужно не только знать свое дело, нужно уметь думать, нужно гореть. Нужна мечта, идеал, такой, что для его достижения человек может выложиться весь, до последней молекулы. И тогда в университет пошли письма из разных концов страны. Письма были настоящими, изменился только канал передачи - на самом деле все письма были адресованы солидному научному журналу. Письма стали тестом - с их помощью студенты проверялись на мечту. Володя не знал, сколько человек было вовлечено в работу по программе. Наверняка много. Там были химики и историки, но астрономам повезло скорее. – Знания можно приобрести, когда есзъ интересная проблема, - сказал Володя. - Проблема - индикатор всего. Способности. Трудолюбие. Воля. Цельность. Мечта. Все. Если решил - отлично. Если нет, если сдался, если неурядицы свели с пути - значит, не выйдет ученого. – Ты хочешь сказать, что я выдержал? - усмехнулся я. Бугров хитро прищурился: - Два вопроса в порядке последнего испытания - можно? – Если действительно последнего… – Чего тебе хочется, Сережа? – Спать, - сказал я. - И дать в ухо Олегу: мог бы сказать мне раньше, я не маленький. – Не мог - чистота эксперимента. И это все? – Ты же знаешь, - удивился я. - Зачем спрашивать? Голос вселенной. – И второе. Университет. В сентябре ты можешь вернуться к занятиям. На следующий курс. Этого я не ожидал. Вернуться? Я вспомнил, какое у Одуванчика было лицо, когда он сообщал мне об отчислении, - усмешку я счел недоброй, решил, что Одуванчик думает: вот, захотел романтики, так получай. Выпутывайся, парень. В общем, я, кажется, выпутался. С чужой помощью, но ведь решал я сам. Меня испытывали, и я выдержал. Я ученый? Мне стало смешно. Что я сделал? Звездные голоса - так мало, впереди еще голос вселенной, множество дел, и я не хочу возвращаться назад. Да, я это понял наконец: не хочу возвращаться. Хочу работать, думать, писать и учиться. Нужно многое знать, но знания хороши, если приобретены в процессе работы. Значит, нужно работать. И заниматься - по собственной программе. – Ты смеешься - значит, понял, - резюмировал Володя. – А ты, - сказал я. - Вы с Геной. В чем ваша роль? – Я больше психолог, чем астрофизик, - усмехнулся Володя. - Олег эксперимент начал, мы заканчиваем. А Гена, между прочим, чуть все не испортил своим отношением к романтике. И на плато - он не выполнил программу, тебя хотели испытать на способность к действию. – Каким образом? – Неважно, - сказал Володя. - Это прошлое. “Хорошо, - подумал я. - Все равно узнаю. Да и обязательно ли это: все знать? Я знаю, чего хочу - вот главное…” Вечером приехал шофер Толя, и все кончилось, – Поедешь в город, - сказал Володя и, когда я попробовал возражать, добавил: - Пожалуйста, Сергей, без фраз. Горы не шутка. Мы с Гекой тоже скоро вернемся, без тебя нам здесь делать нечего. Нужно отвезти наблюдения, рассказать о работе. Гена переживает всякие страхи. Он совсем извелся, и все из-за тебя. В общем, Сережа, не нужно, поезжай. И вот оно, последнее утро на станции. Тучи разошлись перед рассветом, ночь мы провели в постелях: шел дождь. – Хочу тебя предупредить, - сказал Володя. - Может быть, Гена прав, будь осторожен. – В чем? - спросил я. – Еще ничего не ясно с песней Арктура. Если это действительно сигнал… Володя вскочил на ноги, отряхнул брюки, встал передо мной. – Ты представляешь ответственность? Не нашу. Дело вовсе не в том, что мы первые. Если сигнал разумен, Сережа, то это уже политика, все усложняется. Во-первых, молчание. Помнишь: англичане не сообщали о пульсарах полгода, пока не убедились, что сигналы естественные. Звездные голоса - ты знаешь, о чем, они говорят? Я не знаю. Может быть,, это биологические сведения, рассказ о жизни… Об их жизни. Может быть, техническая информация. Новое знание - его можно использовать для любой цели. Не дредставляю, как отреагируют в академии на твое сообщение. Вот результат, который мы не предусмотрели в программе эксперимента… Гена вылез из-под машины, подошел к нам, втирая в ладони грязь. – Все, - сказал он. - Сейчас старт. Я поднялся. Бугров подхватил чемоданчик, понес в кабину. – До свиданья, Сережа. - Гена пожал мне руку, испачкал маслом, виновато улыбнулся. - Скоро увидимся. Через несколько дней сюда явятся хозяева - космики. Щофер Толя сел за руль, длинно погудел, махнул рукой: поехали. – Вот и все, - сказал я. Тряхнуло, станция поплыла влево, переваливаясь и подпрыгивая. “Что же дальше? - подумал я. - Что же будет дальше?” - думал я всю дорогу. Я представлял, как вернусь домой. Стану объяснять, рассказывать об эксперименте, о том, как меня обвели вокруг пальца. Пойду к Мефистофелю. Захвачу с собой регистрограммы, магнитную ленту. Да, не забыть о расчетах голоса вселенной. Олег удивится, скажет… Впрочем, не так уж и важно, что он скажет, главное - все начнется сначала. И иначе. Всегда и во всем иначе. “Газик” катил к городу, и я думал, что, когда Володя вернется, нужно будет рассказать ему о новой идее. Я придумал это ночью, когда лежал без сна. Послушай, Володя. Представь себе концертный зал. Необычный зал, сквозь его прозрачный купол видно небо, и в прорезь потолка глядит вверх решетчатая труба телескопа. Зал притих. На сцену выходит артист. Волнуется, это первый концерт. Садится за клавиатуру. Видишь, сколько клавиш - как звезд на небе. Впрочем, это и есть звезды. Посмотри: справа, у локтя, Бетельгейзе, соль второй октавы. Чуть выше Денеб, лирическое золотистое ля. Каждая звезда - нота. Звездный орган. В зале гаснет свет. Артист медленно поднимает руки, под куполом бесшумно разворачивается труба телескопа. И первые звуки далекой звездной песни, будто капли весеннего дождя, падают в зал. Все затихло, все слушает. Пальцы скользят по клавишам, течение мелодии убыстряется, это уже не дождь - ливень, каскад, величественный звездный хорал. Ты хочешь, Володя, чтобы так было? Хочешь?
ПЕТРОНИИ АМАТУНИ ГОЛУБОЙ НУЛЬ
Фантазия в эпистолах (что означает - в письмах)
“Уважаемый тов. Редактор! Зная Вашу любовь к удивительным историям, я пересылаю письмо моего друга, командира корабля Василия Ивановича Козлова, и если я не сделал этого немедленно, то лишь потому, что мне понадобилось время прийти в себя от изумления. Лично я отказываюсь от комментариев. Смею, однако, заверить, что тов. Козлов, с которым дружу двадцать лет, - человек с безукоризненной репутацией, прекрасный летчик, налетавший двадцать тысяч часов. До прошлого года он работал в Ростове-на-Дону, а потом переехал в Ташкент. Никто из знающих его не помнит случая, чтобы тов. Козлов когда-либо сказал лишнее. Он здоров, годен к полетам без ограничений и никогда не страдал заболеваниями нервной системы. Вот, собственно, все, что я хотел Вам написать, прежде чем Вы приметесь за чтение заверенной нотариусом копии письма тов. Козлова. Оригинал хранится у меня… Ваш. П. А.”. “Привет, старина!. Пишу тебе из Кисловодска. Не тревожься, я здоров более чем когда-либо, но эти чертовы эскулапы… (далее следует несколько чисто “авиационных” терминов; я их не привожу), эти чертовы эскулапы сочинили уже столько страниц в моей истории болезни, сколько не наберется во всех томах нашего “Тихого Дона”. Но к делу. Десятого числа прошлого месяца меня вызвал командир и коротко изложил суть спецрейса, который мне надлежало выполнить. – В районе Южных Гималаев, - сказал он, - работает научная экспедиция. Слетайте к ним и доставьте продукты, одежду и кое-что из технического снаряжения. – Понял вас. – Возьмите с собой бортмеханика Клинка и штурмана Бондарева. – Будет сделано. Слетать, старина, предстояло на несколько тысяч километров в глубь наименее исследованного района земного шара. Полдня мой второй пилот Ваня Кузнецов (тихий юноша, которого мы в наказание за его молодость прозвали Кузнечиком) и Володя Бондарев клеили карты и прокладывали маршрут, а радист Гриша Матвейчук запасался нужными сведениями и документами. Ну и местность, скажу тебе! Ни приводных радиостанций, ни пеленгаторов, одни горные кряжи и горушки тысяч по пятьшесть и вышеЗагрузились. Володя Клинк заправил все баки “под пробочки”, и мы взлетели. Не буду описывать тебе весь долгий путь. Главное - последний этап. Летим: высота - 5200 метров, погода - ясно, видимость - “мильон километров”… Суровый пейзаж, старина! Темно-синие скалы внизу и льды и снега на вершинах. За бортом мороз 30 градусов, а в кабине сидим в одним костюмчиках. Отопление нормальное, да и вообще техника нас не подвела. Бондарев глаз не сводит с гор и все время сличает их с картой; Кузнечик потихоньку любуется пейзажем; Клинк дремлет, как многие бортмеханики в рейсе в хорошую погоду. Гриша Матвейчук выстукивает что-то своим телеграфным ключом на Большую землю, а я на штурманской линейке прикидываю тонно-километраж и примерную производительность полета. И вдруг - бах! - пушечный выстрел, и оба мотора, дав по нескольку выхлопов, стали. Клинк мигом очнулся и принялся проверять бензокраны, показания приборов и все такое. У меня все внутри оборвалось… Выключаю автопилот, перевожу самолет в планирование. Начинаю соображать, куда девать шестнадцать тонн нашей техники. – Командир! - крикнул Матвейчук. - Я сейчас передаю по радио, что моторы отказал!!. – Я точно знаю этот район, - наклонился ко мне Бондарев. - И не прерывал детальной ориентировки… Кивнул хлопцам - действуйте! - и выбираю местечко получше. Но что справа, что слева - один черт; для посадки самолета местность никудышная… Стало тихо-тихо. Машина снижается, горы все ближе, настроение падает вместе с высотой. По передним стеклам текут и смерзаются струйки крови. Здоровенная птичья лапа точно скребет когтями по стеклу. Надо же случиться такому! Даже над Гималаями в воздухе оказалось тесно, и мы не разминулись с какой-то огромной птицей. Крылатый хищник, властитель местных небес, решил отомстить нашей технике, без труда ворвавшейся в его холодные владения… Ах, еще бы тысчонки две высоты - и Клинк, возможно, сумел бы вдохнуть жизнь в моторы! Но где их взять, старина? “Лунные” скалы вылезают со всех сторон и растут, будто мы рассматриваем их сквозь увеличительное стекло. Вот справа - узкое ущелье, километров на двадцать в длину, а у самого начала его - единственная пригодная площадка. Подвернули мы с Кузнечиком вправо и сели на нее с убранным шасси. И только тогда я почувствовал усталость. Редчайший случай в авиации, и надо же ему достаться на нашу долю! Дело было к вечеру и всего в 347 километрах от цели… Справа - гигантская дьявольская “расческа” из черно-серых скал, слева - глубокий запекшийся шрам в могучем теле хребта, а сверху сыплются на нас трескучие сухие снежинки, гонимые морозным дыханием гор. Но вся эта прелесть, сам понимаешь, особенно хороша, когда ты видишь ее у себя под крылом, когда вместо ноющей тишины твой слух бодрит шум моторов и когда стрелки приборов не стоят на нулях… Клинк от души повозился в носу пилотской кабины и доложил нам обстановку. Крылатый разбойник таранил нас “в лоб” и буквально вывернул наизнанку все хозяйство включения зажигания, разомкнул контакты, оборвал проводники и выключил моторы. И вот мы одни, под крышей мира, на самом чердаке… Конечно, мы знали, что завтра, пусть через два-три дня, нас найдут, но все же картина не из приятных. Хлопцы мои держались бодро, а Кузнечик с Клинком даже начали сражаться в шахматы. Продуктов у нас вдоволь. Спали в пилотской кабине, в меховых мешках. При посадке дверь грузовой кабины выломало, и мороз там делал что хотел. Утро… Бондарев готовит завтрак, Матвейчук включил рацию (благо аккумуляторы целые!) и связывался с Большой землей. – Командир, - сказал он, - спрашивают: как самочувствие и сможем ли продержаться еще? – Сможем, - ответил я. - Пусть вышлют другой самолет в экспедицию… – Они так и делают. – Ну и отлично. После завтрака для поддержания духа я предложил ребятам.продолжить шахматный турнир. Кузнечик полез в грузовую кабину, где он накануне оставил доску с отложенной партией, пошарил там и возвратился с лицом, бледным, как синоптическая карта. – Что с тобой, парень? – Командир, шахмат нет… – Будет тебе, Кузнечик! – Даю слово, командир, и там… чьи-то следы… Я мигом вылез из самолета, глянул на снег и обмер. Веришь ли, старина, всякая всячина полезла в голову, будто фильтры в мозгу засорились! – Это… “снежный человек”, - прошептал Бондарев, вылезая за мной. Тогда я немного успокоился: снежный или другой, во всяком случае, человек, а не дьявол. С пистолетами в руках мы двинулись по следам. Отошли уже метров на пятьсот, как мой Кузнечик ойкнул и присел, а Клинк попятился и почему-то стал умильно приговаривать: – Кутю-кутю-кутю… Снова меня бросило в жар. Вижу: из-за скалы выглядывают два волосатых рыжих балбеса и наблюдают за нами. Под мышкой один из них держит нашу шахматную доску. Но что меня поразило более всего, так это то, что они не убегали от нас! А ведь все, что я слышал и читал до сих пор о йети - “снежном человеке”, говорило за то, что они должны были убежать. Стали мы ласково увещевать их на разные голоса и подходить ближе. Йети по-прежнему не убегают, только переводят взгляды с нас на самолет, и такое впечатление, что вид нашего самолета внушает им не страх, а, напротив, успокаивает! – Бондарев, - тихо говорю я, - дай-ка им свою штурманскую линейку. Она белая, блестящая, должна им понравиться. – Ни за что! - с достоинством произнес штурман. – Командир, - прервал его Матвейчук, - я им лучше дам хлеба: у меня есть в кармане булка. Дать? – Попробуй. Гриша смело подошел к ним и протянул половину булки одному и половину другому. Взяли! – Молодцы, шахматисты, - подбодрил их Бондарев, и знакомство стало налаживаться. Дальше - лучше. “Шахматисты” пошли вместе с нами к самолету и без всякой боязни (заметь это, старина!) полезли в грузовую кабину. Это были крепкие ребята с длиннющими руками, короткими ногами. Головы у них были чуть откинуты назад, заостренные к макушке. Уши острые, большие надбровные дуги и довольно мирно смотревшие карие глаза. Но зубы у них такие, что они могли бы перекусить и подмоторную раму, если бы не питали какой-то удивительной симпатии к технике. Прошло часа два. Мы пообедали вместе с гостями, и дружба их стала простираться так далеко, что вскоре один из них даже полез целоваться с Клинком. – Я вижу, что у тебя налаживаются с ними вполне родственные отношения, - заметил Бондарев, жуя колбасу. – Во-первых, я жертвую собой во имя науки, а, во-вторых, - ответил Клинк, - стоит мне сейчас молвить словечко, и кое-кому из нас несдобровать… – Нет, нет, тезка., - взмолился штурман, - я сказал это, движимый только чувством юмора и уважения… к науке. Тут другой йети, как бы желая не обидеть и штурмана, дружески обнял его за плечи, и я явственно услышал хруст чьихто костей. Впрочем, секунду спустя Кузнечик отвлек йети горстью шахматных фигур, и Бондарев был спасен. Йети, ответив Кузнечику благодарным взглядом, принялся пищать от радости и издавать гортанные звуки. Часом позже мы вышли из самолета, н йети пошли к горам, оборачиваясь и точно приглашая нас следовать за ними. Любопытство, старина, великая сила, и не каждый совладает с ней! Мы пошли за ними. Менее чем в трех километрах от места нашей вынужденной посадки йети стали спускаться вниз по хорошо протоптанной тропинке. Она круто сворачивала за острый выступ скалы, и когда мы обогнули ее, то увидели… Я не могу передать тебе наше изумление. Между скал был прочно зажат корабль, точнее - его останки. Не самолет, а именно корабль, космический корабль. Мы провели в ракете несколько часов. Призвав на помощь всю свою сообразительность, мы попытались представить, что же произошло с этим космическим кораблем. Было очевидно, что ракета разбилась при посадке, и люди, прилетевшие с другой планеты, погибли. Сохранился только грузовой отсек, в котором и жили наши йети. Но откуда они взялись? Вероятно, это были потомки обезьян, которых космонавты взяли вместе с собой с намерением выпустить сначала их на поверхность той планеты, которую отыщут в космосе. Чудом спасшиеся, они прижились и дали потомство. Теперь ты понимаешь, что такое “снежный человек”?! Мы были у истоков тайны, которая беспокоит умы миллионов людей! Нам пришлось покинуть корабль, когда Кузнечик, выбегавший послушать, не летит ли самолет, крикнул: – Командир! Летят, за нами летят!… Мы вышли, щурясь от яркого дневного света. Справа высилась километровая стена хребта с миллионами тонн снега на вершине, а слева, за останками межпланетного корабля, почти отвесно вниз уходил бездонный обрыв - пропасть. Добежав до своего самолета, мы увидели вдали три блуждающие точки вертолетов - нас искали в ущелье. Клинк притащил ракетницу и принялся палить: в небо одна за одной взвились разноцветные ракеты. Вскоре нас заметили, и вертолеты гуськом направились к нам, наполняя ущелье грохотом. Снежная вершина хребта заколебалась, наклонилась и гигантской Ниагарой покатилась вниз. Рев лавины покрыл шум вертолетов. На наших глазах скалы, служившие опорой межпланетному кораблю, рухнули, и все, что осталось от неведомых пришельцев из космоса, вместе с “шахматистами”, посыпалось в бездну, ударяясь и разламываясь на мелкие куски. Более получаса сверху неслись глыбы льда, камни и потоки снега, погребая все в непроходимой глубине сужающейся пропасти… В ущелье закрутились вихри, и нашим вертолетчикам пришлось немало потрудиться, прежде чем им удалось пробиться к нам. Вот и все, старина! А потом… До сих пор над нами подсмеиваются, а эти чертовы эскулапы (далее опять следуют “термины”, которые я не решаюсь воспроизвести), эти чертовы эскулапы, сочувственно кивая головами, направили нас лечиться. Ведь единственное доказательство у нас - это… нехватка шахматных фигур, то есть сплошная “минус-материя”! Вот почему мы сейчас в Кисловодске. Черкни откровенно, старина: веришь ли ты мне? Если да, то я на обратном пути загляну к тебе и как-нибудь вечерком подробно расскажу о том, что мы увидели в космическом корабле. И еще жди посылку… Ну, пока! Привет всем твоим домашним и нашим авиаторам. Твой Василий. Интересно: поверишь ли ты мне? По крайности, найди мне такого ученого мужа, который взялся бы всерьез доказать, что рассказанное мной - невозможно… Ну и эту штучку покажи ему…” “Товарищ Редактор! Со своей стороны, я присоединяюсь к просьбе моего друга, хотя лично я ему верю. С приветом П. А. Ростов-на-Дону, пятница, 1981 год”. “Уважаемый П. А. Ваше письмо в самом деле может представить некоторый интерес для наших читателей. Не ручаюсь, но весьма возможно, что мы им воспользуемся в одном из наших ежегодных сборников фантастики. Портфель издательства, как всегда, переполнен, однако Вас мы пока не лишаем надежды… А что это за “штучка”? В самом деле… О “снежном человеке” мы решили больше ничего не публиковать. Но вот эта штучка… Гм… Редактор”. “Уважаемый тов. Редактор! В современных больших самолетах есть особые небьющиеся шары, начиненные кой-какой аппаратурой, остающейся целой при неприятностях. Так вот, Василий отыскал такой шар и в космическом корабле, и даже слегка поковырялся в нем. Особенно понравилось ему некое подобие миниатюрной магнитофонной кассеты, которую он прихватил с собой, а затем переслал мне. Ваш П. А.”. “Черт возьми, уважаемый П. А. Уж не затеряли ли Вы ее, эту занятную штучку? Немедленно высылайте ее нам! Мы разберемся быстрее. Редактор”. “Уважаемый тов. Редактор! Выслать Вам эту штучку я не могу, ибо она может пригодиться, если Василия Козлова обвинят с склонности к фантазированию. Другой мой друг, известный физик, уверяет, что, даже если она окажется пустышкой, он легко найдет специалистов, которые без труда докажут ее непреходящую ценность и тем самым поддержат Козлова. Есть еще и третье обстоятельство: она пока “не заговорила…” Но вот-вот… Ваш П. А.”. “Уважаемый П. А. Когда она заговорит - тщательно все застенографируйте или уж запомните, что ли… И результат - в наш адрес. Редактор”. “Уважаемый тов. Редактор! Сегодня эта чертовщина слегка заговорила! Мы буквально ходили вокруг нее, а все дело в том, что нам надлежало влезть внутрь этой штучки, хотя бы мысленно… Усекли? Она действует телепатически! А когда надо, подчиняясь мысленным приказам (или просьбам?), проецирует чертежи, схемы, фотографии, рисунки или даже целые фильмы на любую гладкую поверхность, и позволяет все это… сфотографировать. Вот так-то. Извините, я просто забыл, к кому обращаюсь… Одним словом, этот звездолет забрел к нам из такого далека, что… …Впрочем, пока я расскажу Вам в общих чертах все, что мы узнали, и, разумеется, по порядку. Это значит, что мое повествование хорошо бы разбить на параграфы. Или - как это принято в литературе серьезной - на главы. Хорошо бы, да ведь не зря говорят: не имей сто рублей, а имей сто друзей. Я не жалуюсь ни на то, ни на другое; более того - у меня так много друзей, мечущихся по всей вселенной, что я едва успеваю читать их занятные письма и только из-за недостатка времени - по этой причине - не берусь сам за перо… А упомянул я о своих друзьях не зря, ибо есть еще одно письмишко, которое, уважаемый тов. Редактор, следует преподнести Вам, прежде чем я расскажу о содержании “штучки”… Прилагаю неполную, но существенную копию письма другого моего друга - космонавта Осипа Рубайло, большого выдумщика, если речь не идет о космических полетах. П… А.”. Из письма О. Р. к П. А. “…Я уже лег на обратный путь к родному очагу, как вдруг в моем одноместном автоматическом звездолете приборная доска онемела. Только что я несея в своем футляре с оглашенной скоростью, и вот теперь: стрелки, индексы, крючочки и петельки на шкалах приборов возвратились к своим нулевым или нейтральным положениям, сигнальные лампочки погасли, световые полоски и всплески на командном осциллографе исчезли… Я знал, что такое возможно лишь при отключенной технике, скажем на стоянке, и просто невероятно в рейсе; однако не мог избавиться от факта. Проверил источники питания, АЗСы, пораскинул умом, насколько позволяла маленькая кубатура моего космического корабля, и понял, что ситуация “того”… Откинув занавеску, глянул и за скошхо: там властвовал беспросветный мрак - исчезли все звезды мироздания, даже те, что были рядом, в родной Галактике. Убедившись, что Природа - по крайней мере в этом уголке - вымерла и никуда не спешила, я негромко чихнул, что делал всегда в минуту душевного подъема. И в то же мгновенье сквозь обшивку звездолета снаружи просунулась чья-то физиономия, поразительно знакомая и вместе с тем странная. Несколько секунд спустя рядом со мной появилась вся фигура этой физиономии полностью и поставила меня перед необходимостью описать ее… Если коротко - то это прозрачное существо напоминало нашего всеобщего предка, - я имею в виду не Адама, а одного из тех, что прыгали по деревьям и были далеки от теории относительности. – Ну-с, а дальше что? - спрашиваю. – Я робот, - представился он. - С планеты Уэй, я изучаю Нуль, а вы вторглись в него… – Откуда вы знаете русский язык?! – Я говорю на языке, на котором вы думаете, а как он называется - представления не имею. – Ах так… А при чем “нуль”? – Но ведь нуль - понятие математическое: а здесь ничего, кроме математики, не было до вашего появления. – Однако не все нули одинаковы: один произошел от того, что из семи вычли семь, другой является началом какого-нибудь отсчета, третий получился потому, что какое-то число помножили на нуль; все они как бы разноцветные! – Тогда этот, - робот указал белесым пальцем на окно, -” “Голубой”… Самый что ни на есть первородный, сам по себе. И произошел он не от умножения, не от вычитания, а таким и был от рождения. Он - Ничто! – Забавно. А каковы его особенности? – Во-первых, тут нет Времени… – А где же оно? – Время, как считают наши ученые, есть главная сила Природы, оно обеспечивает причинность: сперва появляется причица, а потом - следствие. Других обязанностей у Времени нет! Поэтому оно не имеет обратного хода. – Разве причина не сама по себе переходит в следствие? – “Сама по себе” существует только Природа. – Я привык к земному символу Времени: оно движется наподобие Стрелы - от прошлого к будущему, а где-то в середине ее исчезающе тонкой черточкой приютилось Настоящее. Мы как бы постоянно живем на стыке… – Лучше изобразить Время в виде Колеса, - сказал робот, - порождающего не одну, а две маленьких стрелы; в верхней части обода устремленную вперед, а внизу - назад. Само же Колесо есть то Настоящее, которое люди всегда чувствуют своим “я”. Не исчезающая черточка на Стреле Времени, а Колесо! – В таком случае, - заметил я, - это не просто маленькие стрелы, указывающие направления, а векторы. – Пожалуй… – Ведь это Колесо не только вращается, но еще и устремляется вперед?… – Несомненно, - подтвердил робот. - Объективная реальность не имеет, так сказать, массы исторического покоя. – Коли так, - заканчиваю я, - то верхняя точка на ободе Колеса успевает пройти вместе с осью вращения какой-то путь по прямой вперед, а внизу другая точка, тоже вектором, унесется в Прошлое… – Эти векторы наши ученые называют квантами Будущего и Прошлого! (“Кванты” - это ваше слово…) - А какую роль играет диаметр этого колеса? – Величина колеса как бы символизирует размер тех элементарных частиц, из коих состоит его вещество… В одних галактиках оно состоит из мелких “зерен” и Время там быстрое, как бы “с ветерком”, а есть “зерна” покрупнее, и с ними мороки поболе, а Время внутри их медленное. Время вообще зависит от размеров породивших его физических систем: чем больше сама система, тем медленнее “течет” ее среднее Время! К примеру, в любой галактике ее собственное время быстрее, чем в метагалактике в целом… Ведь Время есть не пассивная среда обитания материи, а ее свойство и способ существования! И только ею, материей, оно порождается, или точнее, - “включается”… – А может, есть такие уголки Вселенной, где наши законы природы недействительны? – Несмотря на свое неисчерпаемое многообразие, - возразил робот, - Природа не так “легкомысленна”, как вам думается. Только в “Голубом нуле” может происходить нечто невообразимое, да и то лишь только потому, что там нет вообще “законов Природы”, а мы хотим установить: не есть ли их отсутствие тоже одним из незыблемых правил? – А Пространство? Бывает ли оно первородно пустым? – Природа состоит из. Бытия и Стремления, то есть из Пространства и Времени. Любое явление, если оно есть, то есть. – Даже пустота, - настаиваю я. – Весьма вероятно, - добавил робот, - что Мир вообще создавался на пустом месте и, так сказать, из пустого “теста”… И нынче вы угодили во что ни на есть именно первозданную пустоту, совсем вроде той, какая была еще до Акта Творения… – …и в которой нет Времени. – Но зато вокруг теперь что-то происходит… Смотрите! В самом деле, приборная доска моего звездолета стала медленно оживать. – Сейчас объясню, - ответил робот на мой немой вопрос. - Вещь вне пространства существовать не может. А раз так, то не пространство должно заботиться о вещах, а они сами о себе. Вот почему все материальное, возникая, реорганизует для себя пустое пространство и создает себе геометрическую среду, придающую жесткость аморфной пустоте. И кубической формы… – …Геометрию? - уточнил я. - А что породило его? – Если бы знать! Одно из двух: либо вещество излучает какие-то “Лучи Геометрии”, либо “пустота” “Голубого нуля” напоминает озерцо переохлажденной воды: кинь камешек - и оно с треском покроется ледяным панцирем. Вы влетели в “Голубой нуль”, и его аморфная потревоженная “пустота” слегка обрела геометрическую размерность, чтобы было веществу чем уцепиться за пространство. Но для движения надо затратить определенную энергию, зависимую от его массы и желаемой скорости. – Почему же это геометрическое поле, - кивнул я в сторону окна, - не шарообразное, а похожее на куб? – О! - почти увлекся робот. - Необходимое материи пространство есть четырехмерное, без ограничивающего геометрического центра: шары, цилиндры, спирали, кренделя и прочие виды объема заключены в нем, а не наоборот! – Вон как… – Но чтоб это узнать - мы долго искали в нашей вселенной кусочек Пустоты, пока нашли ее. – Так вы уже были здесь? – Здесь нет: это вторая полость… А наш великий теоретик… – Продолжайте, - попросил я. – Он автор Гипотезы существования в мире Анти-Пустоты. – Так-так. – Может быть, - надеется он, - когда эти две пустоты сливаются, происходит Начало Мира? – Не лишено остроумия, - заметил я. - А как? Путем взрыва? – Вероятнее всего! И когда мы обнаружили эту вторую пустынность, Теоретик возликовал, но сказал: “Сами в нее не лезьте, подождите любопытного и понаблюдайте: если он не отправится к праотцам да не возникнет там новый мир - значит эта Пустота обычная. Плюсовая”. – А-а, - взъярился я. - Значит, я стал подопытным кроликом?! – Но ведь вы появились так стремительно… К тому же все обошлось! Поздравляем вас и будем ожидать следующего пришельца… – …вместо того, чтобы предупредить его? – Но и мы сами не знаем, из какого мы мира: плюсового или минусового. Откуда он появится - тоже не знаем, а если предупредим, то… еще более останемся в неведении! – Тогда вот что… Где ваши хозяева? – Их уже нет… – Как “нет”? И почему “уже”? – Они превратились в Туннель, а нас оставили на исследовательской космической станции, неподалеку отсюда. – Зачем? – Чтобы показывать место Туннеля, вести поиски Большого Голубого Нуля, то есть абсолютно пустого пространства, и рассказывать, куда делись они, наши хозяева… Их тела тоже стали энергией. И тут, старик, наговорили мне такое, что не воспринимается умом, хотя и не лишено внутренней логики. (Или не всяким умом…)…Короче, будто семь планет нашей Галактики из числа имеющих развитую цивилизацию и колоссальные энергетические ресурсы, объединились и стали пробивать четырехугольного сечения прозрачный Туннель в почти пустом “рыхлом” и уже по одному по этому - “в чистом виде” - непреодолимом пространстве, окружающем, по их предположениям, всю метагалактику, то есть вселенную, ставшую и нашим домом. Делалось это, насколько я понял, так: очередной гигантский звездолет, несущий в себе - словно аккумулятор - трудно представимое количество энергии, вырывался на самый “первый край” операции. Подойдя к рассчитанной точке, он посылал вперед - по строго рассчитанному направлению - импульс, и пространство (в зоне геометрического луча) мгновенно превращалось в Туннель - не аморфный, как “хтудень”, а уже трехмерный. В общем, пространство, в котором до этого звездолет увязал как в песке, вдруг становилось жестким, геометрическим, и космонавты - посылая импульс за импульсом - продвигались вперед раз за разом, пока не истощался ассигнованный для этих целей энергетический запас. Затем прилетали космонавты с другой планеты и проделывали такую же простую по замыслу работу. Важная деталь, старик: каждый импульс пробивал туннель длиной примерно тысячу световых лет, затем он почему-то, так сказать, самонаращивался еще раза в три-четыре. Почему? За счет чего? Да вроде бы в этом пустом “нулевом” пространстве находится “нулевое” (!) Время в том особом состоянии бездействия, которое у них называется Состоянием Вечности… Тоже не лишено… А? Еще один голубоватый нулик!! А стоит его - это Время - хоть чуть потревожить, то на каком-то радиусе вокруг точки “тревоги” (или в определенном направлении, если это луч, но тогда - до какого-то расстояния) возникает трехмерная.геометрическая среда. Крепче,стаяли!… Вся же эта история с Туннелем длится уже не то 9 тысяч лет, не то 90 тысяч… Я слегка колеблюсь в перерасчете на наши земные годы. – Так что же такое Время в своей сути? - снова спрашиваю, я,.надеясь, что мой “красавец” придумает нечто новое, но он по-прежнему верен себе… – Это главная энергия Природы, - объяснил робот, - которая одна только способна превращать причину в следствие; других “обязанностей” у него, у Времени, нет, и потому оно необратимо. Это самая распространенная гипотеза на всех наших семи планетах… А вот символ Туннеля… И он показал мне два равнобедренных треугольника, обращенных верщинами друг к другу и как бы вставленных чутьчуть один в другой. – Это означает надежду найти другую вселенную, которая тоже стремится к.нам, - пояснил робот. – Так что произошло все же с вашими хозяевами? – Они увидели- впереди Нечто, напоминающее другую метагалактику, и, решив не возвращаться, превратили и свои тела в энергетический импульс, чтобы продлить длину Туннеля сверх расчетной… Вот так, мой дорогой старик, эти люди буквально “вложили себя в дело”, как выразился мой добрый коллега, американский космонавт - один из тех, кто остался “верен “Аполлону”, да и ты его знаешь: я имею в виду смельчака Бартона. Но и это все куда ни шло! Оказывается, старик, внутри Туннеля и снаружи его - ни с того ил с сего! - возникали сверхсветовые космические струйные течения: само пространство в Туннеле неслось узкой струей со скоростью, в десятки раз превышающей скорость света от центра метагалактики, а снаружи - к центру! Каково?! Но и это я перенес, впитал, усвоил, осмыслил. Однако в мире есть не только Законы Природы и разумные существа, жаждущие познать их и даже подчинить себе… Жажда Познания - так я теперь думаю - есть непреодолимейшая энергия Природы! Это сила, которую могли придумать боги в активном соцсоревновании между собой! А вот и ее пример… Они, эти замечательные космонавты, увидев намек на Вторую Вселенную, решили не все сразу превратиться в энергию с последующей трансформацией в Геометрический Луч; они установили для себя очередность!!! Во имя того, чтобы последний из них долетел до новой Заветной Цели, до которой было “рукой подать”… Ты понял? Когда Бартону рассказали об этом, он посерьезнел и произнес: – Я всегда верил в силу, превышающую могущество Доллара; зачатки ее наверняка есть и у нас на Земле… А мне тогда особенно захотелось подробнее узнать об этих наших собратьях по разуму и о координатах Туннеля. Но… Вот именно “но”… Если б нашлась у меня хоть капля, крохотная капелька предвидения! Я бы, старик, еще расспросил робота, кое-что записал бы в своем бортжурнале, побывал бы на их космической станции… Но я размечтался, мой друг. На самом деле я сделал все прямо противоположное; сам знаешь: когда ума мало, то много всего остального… Одним словом, я решил вначале “попробовать”: сработает ли зтот прием пробивания Туннеля у меня (будто меня окружило Поле Исключительности, в котором Законы Природы теряли свою стойкость!)? Не откладывая это намерение, я сфокусировал в носу своего звездолетика отражатели, велел своей кибернетике отщипнуть от моих щедрот клочок изрядно потрепанных энергетических запасов и… нажал перламутровую кнопочку… И сию же секунду твоего балбеса - то есть меня - как рванет… Стрелки на уснувшей приборной доске как заголосят… И душа моя принялась догонять мое тело… А тот милый робот - если от него осталось хоть что-нибудь секунду спустя после, так как кораблик мой “выстрелился”,- должно быть, до сих пор париг в космосе без руля и без ветрил… Бот, скажу тебе, сюжетик для фантаста! Но не только писатели, читатели тоже бессмертны! И потому к перу должен прикасаться лишь тот, к чьей руке оно тянется…” “Вот здесь, уважаемый тов. Редактор, я и прерву пйсьмо моего друга, ибо дальнейшее вряд ли вызовет у Вас любопытство. Ваш П. А.”. “Уважаемый П. А. Письмо этого Вашего приятеля (назовем его Другом, если он понадобится в дальнейшем или мы оба запутаемся), хоть и содержит в себе какую-то информацию, все-таки нуждается в дополнительном сокращении (если только можно усекновение называть “дополнением”…). Думаю, что это можно сделать за счет гипотезок. В наш и хоккейный век (я сказал “и”!) читателю важно видеть забитую “шайбу” и, может быть, на короткое мгновение знать автора гола. А как раскладываются силы при ударе нападающего, да откуда они у него берутся - это, так сказать, выше его (читателя) сил… Но это не значит, что я позабыл о “штучке” Вашего Друга № 1! Жду-с, милостливый государь, жду-с… Ваш Редактор”. “Уважаемый тов. Редактор! Приятная тональность Вашего напоминания взбодрила меня, и мы с Другом № 2 (О. Р.) снова обратились к кассете моего Друга N° 1… (Вы не представляете, как удачно и вовремя Вы ввели эту нумерацию! Я всегда буду ценить Ваше конструктивное дарование.) Разумеется, я ни на мгновение не забывал о “штучке”, но тут еще штука в том, то есть я хотел сказать, что мой Друг № 2 (физик по профессии) любитель всяких лотерей… Так вот, он выиграл автоматический холодильник “Минск179” (с телевизором, электронной чудо-кухней и комнатой отдыха), и мы активно отметили это событие, начисто разрушающее основы теории вероятностей, потому что, как известно, физики нигде, никогда и ничего не выигрывают… Только спустя Большую Неделю мы ее прослушали до конца, и я перескажу Вам то, что мне удалось расслышать и, конечно, запомнить. Клянусь, это было нелегко! Чтобы действовать наверняка, я слегка коснусь только того, что запало мне в память, ибо все остальное, уверяю вас, - второстепенная мура; так уж выборочно устроена моя голова. И если угодно, представьте себе современную штангу тяжеловесов: представили? Я имею в виду кучку дисков с одной стороны, еще большую - с другой, а между ними длинную палку, только не круглую, а квадратного сечения… Теперь мы имеем весьма наглядную, а главное - точную модель двух вселенных, соединенных Туннелем: в одной из них процветаем мы с Вами, а в другой - другие… Следующее, что я запомнил, выглядит, на мой взгляд, чертте чем, хотя Друг № 2 уверяет, будто наши физики придумывают и похлеще. В общем, не ведаю, как возникла наша с Вами вселенная (ведь это только при выборе невесты в инструкции есть параграф: “На мать смотри - дочь бери…”), но эти ребята, что потерпели катастрофу на Памире и от которых остались одни снежные человеки, эти ребята - с той, другой вселенной. Уж это абсолютно верно, потому что я запомнил. И они не, просто летели, влекомые любопытством, а спасались от беды! Это тоже запало мне в голову. Клянусь Вам, что не я придумал историю происхождения их вселенной: они сами рассказали ее в своей кассете. Давным-давно (ну это еще понятно) их метагалактика была до того сжата, что вся уместилась в объеме булавочной головки! (И не найдешь простым глазом!…) Ну скажите на милость, к чему самой Природе, располагающей неограниченными свободными объемами, заниматься такой ерундой?! Да и возможно ли уместить все это огромное хозяйство в точке? – Возможность тут ни при чем, - заявил мой Друг № 2. - Главное - суметь задать Природе такой вопрос, чтобы и она век не выкрутилась! Физик-теоретик все может предположить, это его профессиональное право. И если надо - не отвечать, а только спрашивать. Ну хорошо, а что за сила сжимала эту материю? – На этот вопрос ищут ответы другие физики… Найдут - хорошо, не найдут - на том спасибо, что искали. Ну и бог с ними, с физиками, важно, что самой Природе надоела игра в сингулярность (так называется эта “булавочная головка”), и она, естественно, взорвалась от возмущения. Так образовалась соседняя вселенная. Прошло какое-то время, уже появилась там жизнь, возник разум, расплодилась цивилизация - живи на радость себе и другим. Но тут появилась еще какая-то невидимая сила и приготовилась захлопнуть обратно всю организацию. И захлопнула. В самую, что называется, сингулярность. Вторично. И эти ребята, чья кассета досталась нам, дрожа от страха, успели улизнуть… И по Туннелю добрались к нам,… А как только им попалась на пути порядочная планета - они и зашли на посадку; да райончик подобрали неудачно - Памир есть Памир… Были еще картинки из жизни их родной планеты, истории, науки, техники, даже искусство свое показали, да я всего этого не запомнил. П. А.”. “Уважаемый П. АЛ Неужели Вы не поняли, что первыми (если не считать Вашего приятеля - счастливца) приобщились к величайшей Сенсации века?! И Вы еще посмели “всего этого” не запомнить? Шлите немедленно свою штучку, я разделаюсь с ней сам! Где вы научились пить?… Редактор”. “Уважаемый тов. Редактор… Я полагал, что Вы догадались из моего предыдущего письма: кассета инопланетян оказалась… разового действия. А мы с Другом № 2 не знали этого и надеялись снять копию потом… Что же касается Вашего последнего вопроса, то Вы ошибаетесь: я вообще не умею пить. Да и друг мой тоже… В сущности, мы оба расположились по сю сторону “барьера мастерства”. В жидком смысле, разумеется. Что же касается некоторых наших просчетов с кассетой, то, вероятно, не зря говорят: если кто-то ни с того ни с сего выигрывает - другой бездельник ни с того ни с сего проигрывает… В следующий раз мы все будем осмотрительнее, это я обещаю Вам твердо. Ваш П. А.”.
* * *
“Не знаю, П. А., что делать теперь с Вашим материалом? Отсутствие подтверждающих - хоть частично - документов снижает убедительность и достоверность… М. б. дать как шутку (не гения, разумеется)? Не знаю, право… “В следующий раз”… Гм-гм… Р-р”. “Уважаемый тов. Редактор! Великолепная идея! Ведь в каждой шутке случается доля правды… Так ведь? Пускай каждый читатель ищет во всем этом свою дольку… На всех не хватит, а кто пошустрее - найдет. Когда мы отправляемся в поход (пусть даже - мысленный), то и в этом случае не оставляем свою голову дома, а прихватываем с собой: почти все открытия тоже совершаются мысленно, осмелюсь напомнить. Пусть на этот раз легонько пораскинет умом и читатель, да сам и определит, что у меня достоверно, а что неубедительно… С благодарностью П. А”.
ВЛАДИМИР МАЛОВ ФОРПОСТ
Форпост (косм.), вошедшее в обиход название стандартной исследовательской станции на неизвестной прежде планете. Как правило, на таких станциях исследователи-разведчики работают, сменяя друг друга.Из энциклопедии 2199 года
Лицо у Степанова было виноватым, и это выражение мало вязалось с его мощной фигурой, Степанов был без форменного кителя, от чувства своей вины он даже немного сгорбился, а Маккиш, одетый по форме, стоял напротив и старался догадаться, что это может значить. Наконец он решил протянуть командиру руку помощи и, стараясь, чтобы голос прозвучал возможно суше, сказал: – Так от недели отдыха мне предстоит отказаться? Степанов шумно вздохнул и задвигался за столом. У Маккиша промелькнуло сравнение: задвигался не человек, а ожила гора мышц. Или вулкан мышц, это, пожалуй, точнее. И вот сейчас то, что еще не высказывалось, выплеснется наружу. Произойдет извержение. Правда, спокойное, потому что командир был спокойным человеком. – Ты говори, не стесняйся, - сказал Маккиш. - Я угадал? Лицо Степанова перестало быть виноватым. Раз все было угадано, и угадано верно, можно было переходить к делу. В конце концов, он был вправе и приказать… Но как он мог приказывать Маккишу? – Угадал, - хмуро ответил Степанов. - Ты что не садишься? Маккиш пожал плечами и сел в тяжелое, массивное кресло, которое казалось совсем неуместным в каюте звездолета, но командир любил старину. Даже стол его украшала старинная лампа из фарфора, мало вязавшаяся со стоящей тут же тонкой моделью “Астролябии”. – Я думал, разговор будет коротким, - ответил Маккиш, стараясь, чтобы голос оставался сухим. - Мне ведь предстоит отправиться на Лигейю, так? Степанов выпрямился и кивнул. Маккиш помолчал, припоминая последние передачи с Лигейи. С Данилевским, дежурившим там, начинало происходить что-то неладное, и это все знали. Причиной, видимо, было переутомление, каким-то чудом укрывшееся от врачей. Дежурного надо было срочно менять. – Десять минут назад, - сказал Степанов, - Данилевский попросил его заменить. Ты понимаешь, что, когда об этом просят, значит, из ряда вон… А недельный отпуск прибавишь к следующему отдыху. – И проведу в каюте размером два метра на три не одну неделю, а целых две, - ответил Маккиш с улыбкой. - Вот тогда я и начну писать мемуары. Отправная точка - наша с тобой первая экспедиция, когда ты тоже еще был разведчиком. Он встал, пожал руку, которую протянул командир, и направился к выходу. Степанов за его единой молчал. Молчал так, как будто он сказал не все, но сейчас скажет. Маккиш обернулся. – Володя, - сказал Степанов и встал. - Это, может быть, и не так, но что-то говорит мне: дело здесь не в самочувствии Данилевского. Что-то мне говорит, что там, на Лигейе… – Да, тебе что-то говорит? - переспросил Маккии:. - Какие-то особые условия? Что-то странным образом действующее на психику и вызывающее симптомы, что наблюдаются у Данилевского? Так? Степанов кивнул. – Такого, правда, еще нигде не было, но ты же знаешь: ко бсему надо быть готовым. Я не допускаю, чтобы врач мог прохлопать переутомление в такой степени. Маккиш усмехнулся. – Что ж, благодарю за доверие. – Удачи тебе! - сказал Степанов. - Но если там что-то не так, прошу, не считай для себя зазорным немедленно вернуться. Маккиш знал: если на Лигейе в самом деле имеют место какие-то особые условия, что-то такое, что выходит за пределы накопленного пока опыта, он не вернется, пока не выяснит, в чем там дело. Впрочем, Степанов это тоже знал. Маккиш осторожно высвободил руку из командирской длани и повернулся на каблуках. Разговор был окончен, теперь предстояло как можно скорее собраться и отправиться. Говоря по правде, он ничего не имел против, потому что… потому что он действительно был прирожденным разведчиком. Закрыв за собой дверь - он знал, что Степанов смотрит ему вслед, - он оказался в длинном и широком коридоре. Всетаки когда он жаловался, что дни отдыха приходится проводить в тесной каюте, то был, конечно, не прав. На борту “Астролябии” было куда пойти: не говоря о прекрасной библиотеке, спортивном зале, кают-компании, на звездолете есть даже приличных размеров оранжерея с идиллическими скамеечками, разбросанными там и сям под сенью милых земных деревьев. Там хорошо проводить время с книгой в руках; туда же, кстати, можно было пригласить на прогулку биолога-брюнетку Розу Редкоус - разумеется, когда у нее тоже выдавалось свободное время. Проходя мимо биологической лаборатории, он немного поколебался, но потом все-таки толкнул дверь. Роза прильнула к окуляру микроскопа, ее голова была повернута к Маккишу точно в профиль, а профиль у биолога был точеный, безупречный. Но прежде чем она подняла голову, Маккиш быстро сказал: – Роза, простите, но сегодня вечером я буду занят. Я лечу на Лигейю и вернусь, когда закончу дежурство. Подождете? Он закрыл дверь, не дожидаясь ответа. Роза не любила, когда ее отвлекали от ученых занятий, хотя, возможно, здесь немного кривила душой. И Маккиш двинулся дальше, но из другой двери вынырнул маленький, кругленький толстячок Никольский. – А, голубчик, вас-то я искал. У меня к вам обычная просьба, Володя, вы ведь всегда… – Снова “Вести “Астролябии”? - спросил Маккиш. - Нет, в этом выпуске я не смогу помочь. У меня срочное задание, я должен заменить Данилевского. Толстячок остался позади. Потом издали донесся его голос: – Так я, Володя, рассчитываю на вашу помощь в следующем выпуске? Нужна, знаете ли, небольшая юмористическая сценка из корабельной жизни. У вас это получается. – Рассчитывайте, - пробурчал Маккиш. Вернувшись, он действительно поможет редактору корабельной видеорадиогазеты подготовить очередной выпуск. Он любил это делать, хотя это разве было серьезной работой?… Техник Мироненко, по какой-то неизвестной причине бывший мрачным и неразговорчивым, помог ему погрузить в космокатер запас продовольствия. Снаряжение и все необходимое уже было на Лигейе, в разведывательном форпосте, где сидел сейчас Данилевский, с которым происходило неладное. Красавица Роза, оторвавшаяся-таки от микроскопа, чтобы его проводить, молча стояла в ангаре и следила за сборами. Можно было даже подумать, что ей грустно, и Маккишу вдруг очень захотелось, чтобы он не ошибся. Наконец все было готово, и он пожал мрачному технику руку и немного теплее попрощался с Розой… За ним закрылся люк космокатера, и Маккиш пробрался по тесному коридору к пульту управления. Устроившись в кресле, он привычно оглядел приборы и щелкнул тумблером. В кабине тут же раздался голос Степанова: - Володя, готов? – Могу отправляться, - ответил Маккиш и взялся за ручки управления. Космокатер медленно покатился по ангару на своих маленьких колесиках, дверца стартового шлюза уже была открыта. Еще немного, и лампочка на пульте показала, что дверь шлюза позади закрылась. Несколько мгновений спустя другая лампочка возвестила, что раздвинулись створки наружной двери. – Даю разрешение на старт, - прозвучал голос Степанова. - И, повторяю, не считай для себя зазорным немедленно вернуться, если что-то не так. Если хочешь, это приказ. Маккиш нажал на кнопку, и космокатер, вывалившись из шлюза, оказался в пустоте… Полчаса спустя, выведя космокатер на курс и набрав скорость, Маккиш передал все исходные данные предстоящего маршрута электронному мозгу и откинулся на спинку кресла. Теперь впереди было девять свободных часов, за которые катеру предстояло пересечь орбиты Альтрозы и Эланы и выйти затем к Лигейе. Значит, оставшись в одиночестве, теперь можно было как следует поразмыслить о том, что ждало впереди. Итак… Маккиш удобно вытянул ноги, закрыл глаза и задумался о последних событиях. Очередной рейс “Астролябии” был самым обычным, разведывательным, и система звезды ТП-66 была лишь одной из систем, которые предстояло обследовать во время экспедиции. Планет у звезды было три. “Астролябия” легла на орбиту за самой дальней из них, и, как обычно, прежде всего на планеты системы отправились разведывательные зонды. Как оказалось, две планеты были абсолютно безжизненны, на третьей, Лигейе, оказалась какая-то флора. Потом, как обычно, на планетах высадились разведчики. На каждой был развернут стандартный форпост, в котором разведчик проводил смену - десять земных суток. За это время планету детально обследовали автоматы форпоста, да и сам разведчик, как правило, не сидел все время под прозрачным куполом. Если было необходимо, форпост работал не десять дней, а больше, разведчика сменял другой. На Альтрозе он, Маккиш, обнаружил большие запасы цезия, и для уточнения ресурсов его сменил Головков. Уже было почти очевидно: на Альтрозе будет работать рудник, здесь будет создано поселение землян. На Лигейе форпост был оборудован чуть позже. И сразу же Данилевский сделал открытие: есть не только флора - деревья и кусты с голубыми листьями и еще голубая трава, - но и фауна. Какие-то крупные, хищного вида птицы. Небольшие зверьки, похожие на земных сусликов. Насекомые. Впрочем, такие открытия не были редкостью. В Музее исследования вселенной можно увидеть сотни, тысячи образцов флоры и фауны из самых разных систем. Редкостью было другое - разумная жизнь. Такой редкостью, что за все двести лет с начала Дальних полетов земляне с ней еще ни разу не встречались. Галлюцинации у Данилевского начались на второй день его дежурства. Он сообщил о них на “Астролябию” только на четвертый и этим, между прочим, нарушил одну из заповедей разведчика, хотя его вполне можно было понять. Чем могли быть вызваны галлюцинации? Например, действительно переутомлением. Это допустимо, потому что Данилевский всегда был одержим работой и нередко оставался в форпостах по две-три смены. Если разведчик изъявляет желание, это ему разрешается, но при условии, что он идеально здоров. Усталость могла подкрасться незаметно и проявиться резко и неожиданно. Маккиш покачал головой. Все-таки в это не верилось. Врач “Астролябии” был придирчив и несговорчив. Значит, остаются какие-то особые условия Лигейи. Какое-то вещество в составе атмосферы? Но-разведчик работает в скафандре, а внутри форпоста земной воздух. Правда, утечка воздуха все же могла произойти”, теоретически, но автоматика немедленно бы это обнаружила. Данилевский об утечке ничего не сообщал. Может быть, был поврежден скафандр? Но воздух Лигейи не годится для дыхания, повреждение скафандра означало бы почти неминуемую гибель. Еще могло быть какое-то излучение, вызванное, скажем, каким-то крупным месторождением вещества, еще неизвестного человеку. Вот это в качестве предположения подходило больше, хотя и с некоторой натяжкой: и скафандр разведчика, и помещения форпоста защищены от каких-либо излучений… Нет! Час спустя, пролетая мимо Эланы, Маккиш связался с Кулагиным, и на экране возникло бородатое лицо разведчика-собрата. На Элане было скучно: обычная работа по оценке ресурсов, но там, похоже, никаких ресурсов, не могло быть. Планета застыла, была сплошь в торосах. Автоматы форпоста вгрызались в недра и приносили неутешительные вести. И Кулагин считал дни, оставшиеся до окончания стандартного срока. Ему хотелось туда, где была настоящая работа. С Альтрозой, на которой дежурил Головков, Маккиш связываться не стал: когда позже космокатер пересекал ее орбиту, планета находилась по другую сторону звезды. А еще через несколько часов он подлетел наконец к Лигейе. Планета была зеленовато-голубой… нет, изумрудной. Издали она представлялась плоским диском, и нимб атмосферы, окружавший диск, с внешнего края почти прозрачный, угадывающийся и невесомый, потом, к поверхности планеты, начинал густеть и наливаться темно-синей краской. Планета была величественной и торжественной; она медленно поворачивалась, пронося перед глазами Маккиша большой материк, похожий по форме на огромную грушу и окруженный созвездием пятеностровов. Материк один на планете, все остальное занимал океан. Мелодично прозвучал сигнал связи. На экране появилось лицо Данилевского, и Маккиш оторвался от иллюминатора. Несколько мгновений он изучал лицо, и оно ему не понравилось. Под глазами Данилевского лежали морщины, которых прежде не было, казалось, что он постарел лет на десять, и вдобавок, всегда аккуратный, он перестал бриться. – Здравствуйте, - сказал Маккиш, - я иду на посадку. – Я вас жду, - ответил разведчик. Глаз он так и не поднял, и Маккиш его понимал. Для того чтобы попросить замену, надо или серьезно заболеть, или же вконец растеряться, признать, что задача тебе не по плечу. Хотя еще неизвестно, на что мужества требуется больше: на то, чтобы заявить всем - и это будет занесено в корабельный журнал, - что ты больше не можешь, признать свое поражение, или в этом все-таки не сознаться?… Он опустился в двухстах метрах от форпоста, возле космокатера Данилевского. Разведчик, пробывший на Лигейе семь дней и попросивший замену, одетый в скафандр, встречал Маккиша на месте посадки. Форпост, конечно, был как форпост, по типовому проекту: жилой отсек, прозрачный купол с лабораторным столом и приборами, внешний стеллаж с ячейками, где помещались автоматы-разведчики. В таких форпостах Маккиш провел… а в самом деле, сколько же провел времени в таких форпостах? Ну, не время считать. Они вместе сняли скафандры. – Зто нервы, просто нервы! - быстро сказал Данилевский. - Накопилась усталость, и нервы сдали… Или… болезнь?… – Вы отдохнете, - мягко сказал Маккиш. - Конечно, нервы. Данилевскому было под пятьдесят. Двадцать пять лет он был разведчиком. Побывал за это время минимум на сотне планет. За это время вполне можно устать и расстроить нервы. Но, если держать себя в руках, врачи еще не скоро смогут это обнаружить… Но нет, все-таки этого быть не могло. – Давайте чаю выпьем, - быстро сказал Данилевский. – Чаю? Да, конечно! - Ниточка размышлений Маккиша прервалась. - Один только вопрос. О том, какого рода галлюцинации вас преследовали, я знаю. Но… – Бее, что со мной происходило, я, разумеется, заносил в магнитный дневник. Не скрывал ничего… В кухонном отсеке они пили чай - это была одна из незыблемых традиций разведчиков: тот, кого сменяли, обязательно угощал на прощание преемника чаем, - а пятнадцать минут спустя Данилевский улетел. Маккиш сам ввел программу маршрута в электронный мозг космокатера, и вмешательства Данилевского в управление не требовалось. Маленькая точка маленького корабля растаяла в ярко-голубом небе, и Маккиш остался на планете один. Утром его ожидало прекрасное зрелище. Местное солнце - красная звезда ТП-66 - окрасило горизонт призрачным розовым светом, густеющим на глазах. На горизонте был лес голубых деревьев - здесь вся растительность была голубой, - и казалось, в лесу набирает силу пожар. Однако Лигейя вращалась быстро; и вот уже диск красного солнца поднялся над лесом, в котором пожар стал угасать, и в наклонных солнечных лучах все вокруг тотчас преобразилось. Голубые листочки деревьев из небольшой рощицы возле форпоста повернулись к своему солнцу, словно локаторы, и потянулись к нему. Листочки были тонки, почти прозрачны, и красные лучи, казалось, пробили их насквозь, листочки заискрились невообразимым светом. Голубая трава плоской равнины, посреди которой на небольшом островке желтого песка стоял форпост, причудливо колыхалась в струях сильного утреннего ветра, и на равнине вспыхивали блестки всех цветов радуги. А красное светило карабкалось вверх, и палитра этого причудливого мира обновлялась все новыми красками. Маккиш с усилием оторвался от великолепной картины, которую наблюдал из-под купола, и начал рабочий день. С тем, что успел сделать Данилевский, он уже был знаком. Когда один разведчик меняет другого, дела не надо сдавать и принимать: все сведения есть на магнитной ленте. За семь дней автоматы форпоста собрали исчерпывающие данные об атмосфере и о закономерностях атмосферных процессов. Здесь оказался приятный климат со средней температурой в двадцать градусов; правда, атмосфера не годилась для дыхания и иной раз налетали шквальные ветры. Эти шквальные ветры, как можно было понять, отличались ужасающей силой и должны были сметать на своем пути все. Форпост, например, не устоял бы. Судя по всему, последний ураган только что миновал, и Данилевскому повезло, что высадка на планету была осуществлена после урагана. У этих шквалов, как можно было судить по предварительной обработке результатов, была строгая периодичность: трижды в год. Автоматы-сейсмологи изучали тектонику планеты. Автоматыгеологи пробурили тысячи скважин; найдены были запасы платины. Несколько автоматов вели биологические наблюдения в океане, и еще два автомата, кружась над Лигейей, составляли ее подробную карту. Все правильно, Данилевский действовал по стандартному плану. На долю Маккиша, значит, оставался сбор биологических образцов, но автоматы-охотники обычно выходили на работу уже перед самой эвакуацией форпоста, когда автоматы-рабочие, соорудившие это временное пристанище человека-разведчика, уже вот-вот должны были вновь разобрать его и упаковать в космокатер. Еще на долю Маккиша оставались геохимические исследования, ряд других работ… Да, а еще на его долю оставались галлюцинации, которые мучили Данилевского. И любопытные галлюцинации. С командного пункта он отдал приказ автоматам-геохимикам, надел скафандр и вышел из форпоста наружу. Поблескивающие вороненым металлом, похожие на черепах автоматы уже выезжали из ячеек наружного стеллажа. Они казались медлительными, но внешность была обманчива. Материк Лигейи они могли бы пересечь из конца в конец за несколько часов. Маккиш провожал их взглядом, и тут же одному автомату пришлось воочию показать свою скорость. Вынырнув из-за низкого облака, на одну из “черепах” спикировали три огромные птицы. Наверное, это странное существо показалось им легкой добычей. Но в последний момент “черепаха” сделала резкий рывок, и птицы промахнулись. Возмущенно вереща - в динамике скафандра были слышны внешние звуки, - они взмыли вверх и приготовились к новой атаке. Птицы были быстры и уродливы. Их перепончатые крылья - по четыре на каждую, словно у гигантских стрекоз, - были усеяны какими-то наростами, похожими на бородавки, а зубы, торчащие из разинутых клювов, походили на гвозди и были такими же острыми. Они вновь промахнулись. Когда зубы-гвозди уже готовы были вцепиться в металл - правда, обшивке автомата это не причинило бы ровным счетом никакого вреда, - “черепаха” молниеносно уклонилась влево. Маккиш усмехнулся: автомат играл с местной фауной в кошки-мышки. Потом “черепаха” с места в карьер набрала скорость и исчезла в лесу, видневшемся на горизонте. Две остальные “черепахи”, никем не атакованные, благополучно скрылись с глаз еще раньше. Птицы снова взмыли вверх и сделали круг над форпостом. Из-за облака вынырнули еще две. Теперь у хищников была другая цель: человек в скафандре. Наверное, сверху он казался таким беззащитным… Маккиш включил защитное поле, и тут же одна из птиц камнем упала на него. Он увидел ее клюв прямо перед собой. Странно: для столь быстрого существа у птицы были на удивление мертвые, как будто-замороженные глаза. Защитное поле сработало. Получив мощный удар, птица стремглав взмыла вверх. Остальные не решились повторить атаку. Вот они, будни разведчика. Маккиш медленно обошел вокруг форпоста и вошел в шлюз. Снимая скафандр, он думал об этом. Сейчас, после знакомства с дневником Данилевского, особенно остро чувствовалось, что он - разведчик. Человек особой, уникальной профессии. А что такое разведчик? Прежде всего ученый самой высокой квалификации и очень широкого профиля. Ученый, который первым дает оценку и тектонике новой планеты, и ее геологическим ресурсам, и флоре, и фауне, если есть и они. Но и этого мало для разведчика: есть еще и всякого рода непредвиденные ситуации, в которых другой человек легко мог бы растеряться и погубить не только себя, но и все собранные научные данные. На Этайе, например, он, Маккиш, однажды сорвал цветок и получил такой электрический удар, что потерял сознание. Но сознание нельзя было терять, потому что к нему, упавшему, со всех сторон потянулись другие такие- же электрические цветы. Решение надо было принимать мгновенно. И он успел дать приказ одной из “черепаха-автоматов, которая, по счастью, была рядом, и “черепаха” быстро описала возле него круг, вобрав в себя все электрические заряды, предназначавшиеся ему, и электрические цветы на глазах поникли, увяли. Да, разведчиком надо родиться. Вот Степанов им и родился: они учились вместе и вместе были в стольких экспедициях, и за спиной Степанова много открытий, и много безвыходных ситуаций. Но он погубил в себе прирожденного разведчика, став командиром, начальником экспедиций. Начальники экспедиций не дежурят в форпостах, а ведь таких разведчиков, каким был Степанов, немного насчитаешь. Впрочем, возможно, к Степанову он слишком строг - Степанов стал прекрасным начальником экспедиций, - но ведь к таким людям, как Степанов, надо применять только высшие мерки оценок, тогда… тогда такие люди, может быть, окажутся способными вернуться в форпосты. Маккишу вдруг стало весело. Тоже, хорош моралист-судья! А сам о чем мечтает? Разве не хочет он тоже когда-нибудь вернуться в форпосты, чтобы… Он вошел в жилой отсек, сел за маленький столик и положил перед собой стопку чистых листов. Неужели это свершится когда-нибудь - толстая, объемистая книга, на обложке которой будет его имя. Книга, им написанная, и не о работе разведчика, а о Земле. Ведь столько всего осталось на Земле, что не дает покоя и настойчиво просится в книгу. Потом когда-нибудь он обязательно напишет книгу и о разведке планет, вернее, о людях-разведчиках, но первая книга - о Земле. Он снова представил фамилию на обложке. Без доли тщеславия, просто так. Маккиш - фамилия редкая. Что, предки были шотландцы? - так его часто спрашивали. Да нет, никаких шотландцев, неизвестно почему и как появилось такое сочетание слогов, ставшее фамилией… И в этот момент все началось. Стены форпоста растворились, их не стало. От форпоста вообще ничего не осталось. Были ярко-желтый песок, небольшая рощица деревьев с голубыми листьями, прозрачное небо, красное солнце. Он был без скафандра, и поэтому чувствовал зной. Он был без скафандра, но, как ни странно, мог дышать. Ноги по щиколотку ушли в вязкий песок, сквозь ботинки можно было понять, как он раскален. Но удивиться тому, что произошло, Маккиш не успел. Громко хлопая четырьмя крыльями, сужая круги, над ним носилась серо-зеленая птица с клювом, полным зубов-гвоздей. Птица камнем свалилась ему на голову, но он успел все-таки увернуться, реакция сработала молниеносно. Зубы-гвозди монстра металлом лязгнули в нескольких сантиметрах, и птица с визгом взмыла вверх. Так, несколько мгновений было выиграно. Но как защититься? Маккиш быстро огляделся. Впереди была рощица, и под ветками можно укрыться, а там, оказавшись в безопасности, можно подумать, что надо делать дальше. Он побежал. Но птиц теперь было уже три. Они летали над ним в боевом порядке, одна за другой, и, видимо, готовились пикировать на него по очереди. Делить добычу и, может быть, драться из-за нее они будут потом, а пока они все вместе должны заполучить эту добычу. Первая из птиц вновь промахнулась. Зубы второй вырвали из комбинезона клок ткани. От третьей он тоже успел увернуться. Он потрогал плечо. Кусок из комбинезона был вырван приличный, но до тела зубы не достали. Ничего, у них все еще впереди, подумал Маккиш и побежал дальше. Медленно, он все-таки приближался к роще. В следующее мгновение зубы-гвозди разорвали ему локоть. Отчаянно хлопая четырьмя громадными крыльями, птица вцепилась в него мертвой хваткой. На Маккиша холодно, пусто смотрели серо-зеленые глаза. Шея монстра вблизи оказалась голой и жилистой, как у страуса, и на ней пульсировала крупная голубая артерия. Свободной рукой Маккиш изо всех сил ударил птицу по голове. Нехотя разжав клюв, она поднялась метра на два, но в этот момент другая птица толкнула его в спину, и он опустился на Колени. Птица, вцепившаяся в спину, рвала комбинезон. Маккиш ощутил резкую, нестерпимую боль в позвоночнике, и тогда он упал на спину, чтобы придавить, задушить собой птицу. Что-то под ним хрустнуло, обмякло, и клюв отпустил его. Он встал. В голове звенело, в позвоночнике ныла боль. Не оглядываясь, он еще раз ударил кулаком по клюву вновь зависшей над ним другой птицы и побежал дальше все быстрее. Жертва уходила от них, и птицы удвоили усилия. Когда до рощицы оставалось метров двадцать, не больше, на Маккиша обрушились сразу три птицы, а увернуться он успел только от одной; клювы двух других тянули его в разные стороны. “Когда я вбегу в рощу, им придется меня отпустить, - подумал Маккиш как-то отстраненно, - потому что иначе они сломают крылья о стволы…” Он пробежал эти двадцать метров вместе с птицами. Крыло одной из них, мешая видеть, все время било ему по лицу. Наконец он вцепился в крыло обеими руками, не обращая внимания на то, что зубы-гвозди рвут его тело, и под пальцами чтото хрустнуло. Крыло, только что упругое, сразу обмякло, стало безжизненным. Оно тряпкой опало с лица, и Маккиш увидел, что роща голубых деревьев уже прямо перед ним, только два шага остается до спасения… И тут же роща исчезла. Она растворилась в воздухе, подобно миражу, и впереди простирался тот же ярко-желтый песок. Напрягая последние силы, он стряхивал с себя остервенелых птиц уже как-то машинально, автоматически. Сначала он оторвал одну - вместе с куском комбинезона и клоком своего тела, - и она взмыла вверх, а потом другую. Другая тут же спикировала на него еще раз, и он еще успел увернуться, и птица, возмущенно вереща, тоже поднялась повыше. А затем он ничком упал на песок, и песок обжег лицо. Но это тепло вдруг показалось приятным и убаюкивающим. Боль ушла куда-то, хорошо было лежать на этом песке, не думая ни о чем и наслаждаясь тем, что вдруг пришла полная расслабленность. Он закрыл глаза и на мгновение провалился в сладкую пустоту. Вынырнув из нее, он снова ощутил приятное тепло песка. Он услышал, что над ним что-то громко хлопает. Раздавались и какие-то другие неприятные звуки. Что это? Ах да, это ведь птицы, о которых он на мгновение забыл. Как все это было? Он бежал к роще, чтобы от них спастись, но роща исчезла, и спастись было нельзя. Значит, надо встать, чтобы защищаться. Он с трудом перевернулся на спину, потом с усилием встал ва колени, и вдруг снова пришла боль. Но тогда же пришла злость, которой раньше почему-то так долго не было. Он поднялся на ноги и стал ждать нового нападения, чувствуя, что вместе со злостью вдруг появилась непонятная и неизвестно на чем основанная уверенность, что он победит. От первой из спикировавших на него птиц он снова сумел увернуться. Но на него падала вторая, и Маккиш ждал. Она целилась ему в голову, и он поднял руки, чтобы схватить ее на лету за жилистую шею и отвернуть намертво маленькую головку с непомерно огромным клювом. Руки ощутили тепло птичьей шеи; он сжал ее, чувствуя, как лихорадочно бьется голубая артерия, и это биение вдруг прекратилось, а сама птица, обмякнув, свалилась к его ногам. Еще два или три раза в агонии щелкнул клюв, монстр встрепенул крыльями и затих. Сразу четыре птицы упали на него, и все четыре не промахнулись. Но, не обращая внимания на то, что зубы-гвозди снова рвут его тело, Маккиш вцепился в голую птичью шею, стараясь нащупать эту голубую пульсирующую жилку. Вот жилка, вот она перестала биться; и еще одна птица, затрепетав, свалилась на песок. Он схватил шею другой. И снова, сразу обмякнув, она мешком плюхнулась к его ногам. Теперь уже хладнокровно Маккиш принялся за третьего врага, а четвертая птица, поняв, что происходит что-то неладное, разжала гвозди клюва и улетела с недовольным воем. Маккиш медленно опустился на жаркий песок. Теперь ему было даже смешно. Скольких мучении и крови стоила ему эта битва, а победить было так просто. У чудовищных птиц есть уязвимое место - артерия на голой шее,- - достаточно надавить на нее, и монстр погибнет. Он засмеялся: ил шее была ахиллесова пята… И тут же все исчезло.
5
Маккиш сидел за столом, и перед ним лежал чистый лист бумаги. Машинально Маккиш провел ладонью по комбинезону. Ткань была цела. Сражения с птицами не было. Все это ему привиделось. Причина очевидна: как и на Данилевского, на него напали галлюцинации. Причем - это он осознал сразу же - точно такие же, те же самые галлюцинации. Он встал и посмотрел по сторонам. Вот шкаф, вот кровать, вот дверь в кухонный отсек. Все, как должно быть. Да, галлюцинации кончились: и сейчас не время размышлять о причинах - это можно будет сделать позже, -. сейчас надо сопоставить галлюцинации, испытанные им и Данилевским. Сопоставление не даст ответа о причине, но, может быть, укажет, где надо искать ответ. Усевшись за стол с приборами под прозрачным куполом, он уже снова собрался приняться за дневник предшественника, но прозвучал сигнал связи, и на экране появилось крупное лицо командира. – Данилевский прибыл, прошел обследование, - сообщил Степанов после обычного приветствия. - Врач утверждает: состояние здоровья нормальное. О переутомлении речи нет. Психика в полном порядке. Правда, отмечен эмоциональный спад, вызванный тем, что он, разведчик, был вынужден просить замену. Ну и галлюцинациями. – Значит, к здоровью галлюцинации отношения не имеют? - поинтересовался Маккиш. Возникла пауза. Командир вопросительно смотрел с экрана. Потом он спросил: - Были галлюцинации? Какие? – Те же, что у Данилевского. Бой с птицами. – Пока у тебя никаких предположений? – Никаких. – Чем ты сейчас занимаешься? – Сейчас я буду сравнивать свои видения с тем, что видел Данилевский, - хмуро ответил Маккиш, и экран после этого погас. Маккиш включил дневник предшественника. Вот сведения о работе автоматов-тектоников… нет, о первой галлюцинации дальше… вот выводы Данилевского о циклич ности атмосферных процессов… стоп! Под куполом зазвучал тенор Данилевского. Данилевский явно подбирал слова с трудом. Понятно: не так уж просто здоровому и нормальному человеку описывать посетившие его вроде бы ни с того, ни с сего галлюцинации и причем знать, что с этим описанием потом познакомятся другие люди. “Еще должен занести в дневник сообщение о странном случае, - неуверенно говорил Данилевский. - Как к нему отнестись, пока не знаю. Вероятнее всего, то, что я испытал, вызвано переутомлением. Впрочем, охотнее я искал бы любое другое объяснение, потому что чувствую себя превосходно…” “Данилевскому было хуже, - подумал Маккиш, - он вполне мог растеряться и все приписать нервам. А я заранее знал, что галлюцинации могут быть или даже, пожалуй, знал, что они будут…” Голос с магнитной ленты окреп и обрел уверенность. Разведчик, как полагается разведчику, взял себя в руки и вновь стал хладнокровным исследователем. Маккиш слушал. Все было точно так же, как у него. Точно так же Данилевский вдруг оказался в песчаной пустыне, без скафандра, и на него напали те же птицы. Точно так же он побежал к роще, отбиваясь на ходу от птиц, и роща тоже исчезла. Стоп! Дальше было не совсем так. Маккиш прокрутил ленту назад, чтобы прослушать последние фразы еще раз. И тогда тенор Данилевского, уже совершенно спокойный и будничный, сказал: “Роща исчезла. На меня свалились сразу несколько птиц, и я упал на песок. Птицы терзали тело, я чувствовал боль, но встать не мог, сил уже не было. Мной овладело безразличие ко всему, что происходит. Похоже, что птиц стало еще больше. Я чувствовал, что они рвут меня на куски, у меня мелькнула мысль, что все кончено. И тут же я увидел, что снова сижу за столом под куполом форпоста и, следовательно, ничего этого не было…” – Так! - сказал Маккиш вслух. - Здесь есть небольшая разница. Но что это дает? Он задумался. Ничего это пока не давало. Если предположить, что видения вызваны каким-то веществом или излучением, могли ли у двух разных людей быть одинаковые видения? Излучение или вещество рождает образы,, действуя на мозг; вряд ли оно вызовет одни и те же образы. Впрочем, возможно и другое: излучение будит только самые верхние слои памяти, последнюю память. Птицы Лигейи и у него, и у Данилевского должны были оказаться самым последним впечатлением, и вот тогда сходство видений объяснимо. А различные концовки привидевшихся картин можно объяснить разницей темпераментов, характеров… Он снова обратился к магнитному дневнику предшественника: Любопытно, была ли какая-то периодичность в галлюцинациях, посещавших Данилевского? После первого видения Данилевский, взяв себя в руки, занимался будничными делами. Выпустил “черепах”, которые должны были достичь берега океана и вести исследования в его водах. Отдыхал. Обедал. Отправил на работу “черепах”-геологов. Стоп! Вот запись о второй галлюцинации. Маккиш быстро подсчитал: она случилась через восемь часов двадцать четыре минуты. Сама галлюцинация была точно такой же, и конец видения был столь же печален: разведчик почувствовал, что сопротивляться больше не может, и тогда все прекратилось. Так, теперь можно перейти к третьей галлюцинации… Спустя несколько минут Маккиш сделал любопытное открытие. Промежуток между началом второй и началом третьей галлюцинациями составлял те же восемь часов и двадцать четыре минуты. Четвертая повторилась через такой же срок, пятая и шестая тоже… и так далее. Он вдруг представил, каково это было Данилевскому, тоже, без сомнения, заметившему эту периодичность, раз за разом ждать, когда птицы словно наяву начнут рвать тело, и иллюзия окажется полной, даже боль окажется вполне достоверной. Данилевский пережил ровно двадцать совершенно одинаковых галлюцинаций. Неудивительно, что на “Астролябии” у него нашли психологический спад, а другой, менее подготовленный человек, запросто получил бы нервное расстройство или хуже того. Да, все это было любопытно, но по-прежнему ровным счетом ничего не объясняло. Хотя уже позволяло наметить некоторую программу дальнейших действий. Сначала надо было переждать еще одну галлюцинацию, а в том, что она будет, сомневаться, пожалуй, не приходилось. Сравнить первую галлюцинацию со второй. Потом можно будет перебазировать форпост. Если причина явления какое-то вещество, чье месторождение находится поблизости, видения будут слабее или исчезнут совсем. Потом можно будет начать поиски этого удивительного вещества со всепроникающим излучением, хотя автоматы-геологи не нашли ничего необычного. Вещества, кстати, дающего излучение (если только, разумеется, причина в этом) через строго определенные промежутки времени. Восемь часов двадцать четыре минуты - это… это… И тут вдруг Маккиш понял, что это такое: это ровно две трети суток Лигейи, составляющие двенадцать земных часов и тридцать шесть земных минут с секундами. Почему же именно такой промежуток? Но нет, пока ему не построить разумной гипотезы, надо ждать и собирать новые данные. И вдруг еще одна мысль молнией вспыхнула в голове Маккиша. Он надел скафандр и вышел из форпоста наружу. Все было по-прежнему - рощица с голубыми деревьями, желтый песок и птицы, перекликающиеся высоко в небе… Маккиш отошел от форпоста в сторону. Он смотрел в небо… Так и есть, птицы заметили его и приготовились к атаке. Но он не стал включать защитное поле, он поднял вверх руки и ждал. Это были, наверное, другие птицы, не те, что уже знали, как может больно ударить одежда человека, и поэтому нападали смело. Но первую же из птиц Маккиш на лету схватил за жилистую шею и нажал на пульсирующую голубую жилку. И все было точно так же, как в видении: обмякнув, птица упала к его ногам, а другие поспешили покинуть место сражения. Маккиш медленно побрел к форпосту, и мысль его словно билась о невидимую преграду. Об ахиллесовой пяте этих чудовищных птиц он не мог знать заранее. В первый раз, во время настоящего нападения, отраженного защитным полем, он даже не разглядел, что на шее этого монстра есть голубая артерия. И если так, значит, во время галлюцинации узнал то, чего никак не мог знать, а ведь видения, даже самые причудливые, всегда основаны на реальном опыте человека. Красное солнце на глазах поднималось все выше. Когда на несколько мгновений оно застыло в зените, Маккиш увидел, как посреди равнины с голубой травой вдруг прямо на глазах пробились из земли и-потянулись к солнцу побеги молодых деревьев. За каких-то десять минут побеги окутались дымкой голубых листьев, и там, где не было ничего, возникла молодая рощица, точно такая же, что возле форпоста. Да, на этой планете было на что посмотреть. Маккиш постарался представить, как здесь бывает, когда наступает период ураганных ветров. Деревья, конечно, вырываются с корнем, ураган несет их над материком, как спички. Все сметается с поверхности планеты, и только мрачные горные хребты, кое-где поднимающиеся над материком, стоят незыблемо. Наверное, где-то там, в каких-нибудь горных пещерах, и находят убежище хищные птицы Лигейи. А сухопутные зверьки, должно быть, зарываются глубоко в землю, потому что на поверхности спастись невозможно. К тому же, судя по некоторым геологическим находкам, иной раз ветры набирают такую силу, что гонят на материк из океана гигантские волны, заливающие громадные площади. Ничто на поверхности планеты не может противиться стихии, форпост, например, был бы пушинкой сметен. Но потом стихают суперураганы, палящее солнце высушивает на материке громадные озера океанской воды. Сначала материк, покр-ытый желтым песком, пустынен, только горы высятся над ним. Но песок покрывается голубой травой, а потом вот так, на глазах, из-под земли пробиваются побеги, полные несокрушимой жизненной силы, и то там, то тут одна за другой возникают рощи голубых деревьев. Он подумал, что платину добывать здесь будет трудно. Впрочем, можно, наверное, создать подземные поселения и в них пережидать периоды ураганов и наводнений. А возможно, решение будет иным: построить поселения-спутники на орбитах вокруг Лигейи и трижды в год любоваться стихийными бедствиями сверху, из космоса. Маккиш ждал: восемь часов тянулись медленно. Красное солнце наконец зашло, и наступила непродолжительная ночь. Маккиш дал себе короткий отдых до рассвета. Потом он заполнил первые метры своего дневника и просмотрел информацию, собранную одной из “черепах”-геофизиков. Другие “черепахи” должны были вернуться позже… Он ждал, и наконец часы показали, что после первой галлюцинации прошло ровно восемь часов двадцать четыре минуты. Маккиш приготовился: вот сейчас снова растворятся стены форпоста, он окажется в пустыне, снова налетят птицы, но, в отличие от Данилевского, он снова выйдет в сражении победителем. Время прошло. Он по-прежнему сидел за большим столом под прозрачным куполом, и все было по-прежнему. Маккиш вздохнул и позволил себе расслабиться. Значит, повторной галлюцинации не будет? Он направился в жилой отсек, но не дошел до него, потому что бросил взгляд за пределы форпоста. В голубом небе двигалось какое-то решетчатое сооружение, отдаленно напоминающее первые земные аэропланы. С решетчатым сооружением происходило что-то неладное: оно двигалось рывками, словно бы кто-то порывисто дергал его за невидимую нить, и то взмывало вверх, то проваливалось вниз. Наконец оно неуклюже ткнулось в островок песка, рядом с которым были три дерева, росших так, что издали они напоминали римскую цифру IV, и на глазах развалилось на части. Из обломков появился человек без скафандра. Шатаясь, он сделал несколько шагов в сторону от места катастрофы и упал. Обломки за его спиной как-то неправдоподобно неторопливо, словно бы показывали замедленную киносъемку, вспыхнули зеленым огнем. Летательный аппарат, потерпевший катастрофу, разгорался все сильнее, а пилот продолжал неподвижно лежать на песке. Он пробежал шлюз и оказался за стенами форпоста. Сразу же его снова обжег палящий зной - он выбежал без скафандра. Воздух, ворвавшийся в легкие, был сухим и горячим, и уже через несколько мгновений перед глазами Маккиша поплыли красные крути. Почему-то было очень тихо. Потом послышались гулкие и частые удары. Некоторое время Маккиш пытался определить их природу и наконец понял: в висках стучала кровь. Он сбавил скорость, стараясь дышать глубже и ровнее. Пройдет несколько минут, он втянется в ритм, и тогда темп можно будет взвинтить. Маккиш побежал быстрее. Круги перед глазами уже исчезли, и тише становились удары в висках. Яснее были теперь и мысли. Он бежал все увереннее, приближаясь к тому мигу, когда тренированный бегун находит второе дыхание. Еще десяток метров, еще… И теперь его голова была занята только одной, главной мыслью, которая почему-то пришла только сейчас. Как, каким образом на Лигейе появился этот летательный аппарат? И этот человек? И кто он? Ничего этого действительно не могло быть - ни пилота, ни летательного аппарата, - если бы на Лигейе была разумная жизнь, не могло быть так, что за все это время на материке не нашлось ни малейших ее признаков. Но в первое мгновение Маккиш не думал об этом, потому что сразу же бросился человеку на помощь. Могло ли все это быть или не могло, в конце концов это вопрос для последующих размышлений, а помощь была нужна немедленно. Он добежал, остановился и, переводя дыхание, дал себе несколько мгновений отдыха. Рядом с огромным зеленым костром, в который превратились теперь обломки летательного аппарата, жара была совсем нестерпимой. Обжигающий воздух казался плотной стеной, которая не позволяла сделать ни шагу дальше. Но до пилота оставалось еще несколько метров, и, зажмурившись, Маккиш шагнул в стену. Он закашлялся, дыхание перехватило, за этой стеной невозможно было дышать. Нагнувшись, он осторожно взял пилота под мышки и, чуть приподняв, стал тащить его по песку. Человек, одетый в голубой костюм довольно странного покроя, был на удивление мал ростом; если б он встал на ноги, то далеко не достал бы Маккишу и до плеча. Кожа лица была медно-красной, губы толстыми, нос слегка приплюснутым, волосы казались соломенными. Он взял его на руки. Купол форпоста сверкал в лучах красного солнца, как драгоценный камень, зрелище было очень красиво, это Маккиш отметил машинально, но до форпоста было не меньше километра. С ношей на плече, в палящий зной, по вязкому песку это займет минут пять-шесть, если не больше… Он преодолел это километровое пекло за пять минут. Он чувствовал, как с движением секундной стрелки все реже бьется сердце пилота., Зато, казалось, вот-вот вырвется из груди его собственное сердце. Не было времени отдышаться, и, уложив человека на кровать, Маккиш бросился к аптечке. Стимулирующую инъекцию - первое средство - надо было сделать немедленно. Потом раненого надо обследовать с помощью микродиагностика, который определит дальнейшее лечение. Шприц готов, осталось обнажить руку, чтобы сделать укол. Маккиш вдруг заметил, что у пилота не пять пальцев, а шесть. Но об этом не было времени размышлять, и Маккиш сделал укол; потом, подумав, сделал еще один. Вот теперь можно положить на грудь пострадавшего микродиагностик, и прибор начнет работу, которая всегда казалась Маккишу чуть ли не сверхъестественной. Ну как в самом деле это может быть, чтобы маленькая коробочка, помещенная рядом с человеком, тут же выдавала самую полную информацию о состоянии его здоровья, а если человек болел, еще и указывала, какие нужны препараты. У человека, неизвестно каким образом и откуда попавшего на Лигейю, вдруг дрогнули губы. Несколько мгновений спустя лицо начало розоветь, к нему возвращались краски жизни. Маккиш бросил взгляд на индикаторы микродиагностика и ничего не понял: появившиеся там показатели были совершенно невероятными, они не имели ничего общего с привычными параметрами; но так и должно было быть, потому что человек, лежащий сейчас на кровати в форпосте, не был человеком. Лишь только теперь Маккиш - он удивился этому - допустил до своего сознания мысль, казавшуюся столь простой и очевидной. Лигейя обитаема, только по какой-то совершенно необъяснимой причине до сих пор это не обнаружено. И вот на его глазах пилот-лигейянин потерпел аварию у форпоста, и он, Маккиш, сумел спасти его от гибели. “Нет, нет, нет! Не так мы себе представляли самую первую встречу”, - как-то отстраненно, словно бы это касалось не его, а кого-то другого, подумал Маккиш, и в этот момент у пилота дрогнули веки. Маккиш застыл на месте, всматриваясь в лицо инопланетянина. Лицо снова было медно-красным, живым. Грудь пилота стала ритмично опускаться и подниматься, теперь он дышал полно и глубоко. Веки продолжали трепетать, и наконец пилот открыл глаза. Из-за иссиня-черного цвета они казались бездонными. Но еще некоторое время глаза все еще были неживыми, ничего они не выражали. Мысль возвращалась в них постепенно, какимито скачками, и Маккиш следил за этим, затаив дыхание и боясь пошевелиться. А в следующий момент пилота-инопланетянина не стало, как, впрочем, не стало и микродиагностика, и шприца, да и самого жилого отсека. Маккиш все еще стоял под прозрачным куполом, неподалеку от лабораторного столг. Здесь все было по-прежнему: приборы, экран видеосвязи, письменный стол. Он растерянно огляделся по сторонам. За стенами форпоста все было по-прежнему: деревья, трава, песок, птицы, три дерева в виде римской цифры IV. Обломков летательного аппарата, костра, конечно, нигде не было. Он потер ладонями лицо. Обломков, как и самого летательного аппарата, и не могло быть, потому что точно через восемь часов двадцать четыре минуты его снова посетила галлюцинация. Правда, совсем не такая, как в первый раз. У Данилевского таких не было. Ну, так что все это значит? За спиной Маккиша раздался голос Степанова. Он обернулся: лицо командира на экране было встревоженным. – Ну, наконец-то, - сказал Степанов. - Что происходит? – А что было? - спросил Маккиш. – Ты несколько минут стоял совершенно неподвижно. Смотрел в одну точку. Ничего не слышал. - Степанов помедлил. - Галлюцинация? То же самое? – Есть существенная разница… Очень быстро, так, словно решение было принято им уже давно, Степанов сказал: – Я буду у тебя через девять часов. Вылетаю прямо сейчас. Но… может быть, ты хочешь вернуться? Маккиш покачал головой и коротко ответил: - Нет! Я тебя жду. Здесь и в самом деле нужен был опыт еще одного человека, подумал Маккиш, и, наверное, даже не одного; здесь происходило что-то такое, чего не переживал еще ни один из разведчиков. Хорошо, что здесь будет именно Степанов, потому что как ни говори… Экран погас. Маккиш снова остался наедине с непонятным. Теперь ненадолго. Впрочем, если все будет по-прежнему, еще одну галлюцинацию он переживет в прежнем одиночестве. Третью. Сначала Маккиш занес рассказ о том, что происходило, в магнитный дневник. Потом надел скафандр и вышел из форпоста наружу. Ветер, заметно усилившийся, гнул ветки с голубыми листьями и поднимал маленькие барханы на островках песка. Красное солнце поднималось в зенит, и причудливо колыхавшиеся тени деревьев заметно укорачивались. Проходя мимо одного из деревьев - оно было остроконечным, - Маккиш подумал о том, что тень его похожа на стрелку компаса: показывает как раз на то место, где растут в виде римской цифры IV три дерева и где, как привиделось ему во время галлюцинации, упал летательный аппарат. Он шел и думал о том, что галлюцинация оказалась поразительно реальной - местность перед ним была точно такой же, в самых мельчайших деталях, как и увиденная им во время… во время чего? Он знал, что там, куда показывает указательная тень-стрелка, он, конечно, не найдет ничего, и все-таки продолжал идти вперед; и снова его мысль словно билась о невидимую преграду. Он дошел наконец до места, где росли три приметных дерева, и остановился. Это было поразительно: совпадение галлюцинации и реальности оказалось абсолютным. Это было невероятно, невозможно, и все-таки было именно так. Вот клочок голубой травы, запомнившийся потому, что он был идеальной треугольной формы, словно так и задумал какой-то неведомый садовник; вот сломанная порывом ветра упавшая с одного из деревьев ветка, вертикально воткнувшаяся в песок… И разница была только в одном - в видении, которое посетило Маккиша некоторое время назад: вот здесь, рядом с равносторонним треугольником травы, лицом к нему лежал человек, которого он хотел спасти; и у подножия трех одиноких деревьев дымились обломки его летательного аппарата. Он медленно побрел назад, к форпосту. Так что же все это могло значить? И прежде всего почему вторая галлюцинация так отличалась от первой, в то время как галлюцинации Данилевского были все одинаковы? Данилевский все время сражался с птицами и терпел поражения. А он, Маккиш, победил. Он резко остановился. Он победил, и поэтому вторая галлюцинация была у него другой. Данилевский терпел поражения, и поэтому был обречен снова и снова сражаться. А если бы Данилевский тоже хоть раз победил?… Но он проигрывал раз за разом, и галлюцинации у него повторялись. Повторялись, как будто кто-то ждал, когда же он все-таки найдет оружие против птиц, а решение было таким простым, требовалось только- немного воли, стойкости, мужества. Маккиш помотал головой. Нет, это все-таки было невозможно. Но… ничем другим это тоже невозможно объяснить… Значит, какой бы невероятной она ни казалась, надо достроить эту гипотезу до конца. Итак… Он опустился на песок и, чувствуя, как сильно бьется сердце, стал развивать эту невозможную, невероятную, фантастическую и вместе с тем все объясняющую мысль. Галлюцинации - искусственного происхождения. Они вызываются, например, каким-нибудь излучением. Испытуемому дается задача - сначала бой с птицами. И, хотя испытуемый остается во время вызванной галлюцинации в неподвижности, в мозгу его происходит работа, которая кем-то и как-то фиксируется и оценивается. Мозг принимает решение, определяющее поведение человека в заданной ситуации. Разные люди ведут себя по-разному. Мозг Данилевского никак не мог решить предложенную задачу, и поэтому задание все время повторяли. А он, Маккиш, победил, и тогда ему дали другое задание. Но кто и зачем? Зачем? Да просто для того чтобы узнать цену существу, появившемуся вдруг на Лигейе. Для того, чтобы определить, чего от него можно ждать, достоин ли он внимания… Данилевский испытания не выдержал, а сам он решил задачу с первой попытки. Возможно, ему просто повезло, возможно, у него лучше реакция, больше выносливости, чем у Данилевского, и это определило те решения, которые принимал его мозг во время вызванной галлюцинации. Вероятно, первое испытание - бой с птицами - было испытанием на смелость и находчивость. Тогда второе - на доброту, сострадание, готовность помочь… Он снова покачал головой. Если галлюцинации действительно были испытаниями, не слишком ли жестокими они оказались? Данилевскому они измотали нервы… хотя, возможно, он сам виноват, раз так быстро сдавался. И почему, собственно, испытания.были жестокими? Ведь на самом деле ни Данилевскому, ни ему самому не грозило никакой опасности. Все было воображаемым, все было похоже на тренировочный полет, когда для курсанта имитируются различные экстремальные ситуации, а на самом деле он работает на тренажере. И все-таки… И все-таки, если какая-то цивилизация встречает представителей другой цивилизации, нужны ли вообще какие-то испытания? Ведь такие встречи, должно быть, невероятно редки, у землян, во всяком случае, не было еще ни одной такой встречи… Он усмехнулся и, как маленький мальчик в песочнице, стал струей сыпать на ладони песок. А как, собственно, вели бы себя мы сами, если б на Землю вдруг прилетел разведывательный корабль из неизвестно каких далей вселенной? Бросились бы к ним с радостью, как об этом чаще всего писали, представляя себе такой момент, писатели-фантасты, или же все-таки прежде всего проявили бы разумную предосторожность? Последнее, наверное, было бы вернее… Ну а что же теперь? Второе испытание, надо полагать, он тоже выдержал. Придя на помощь неизвестному, он, по-видимому, показал ИМ, что он, пришелец, способен на доброту и понимание. Он встал. И тогда сразу же маленькое окошко в сплошной стеклянной преграде на пути его мысли вдруг снова захлопнулось. Потому что то, о чем он думал, было невозможно. Лигейя была пуста, автоматы не могли не заметить хоть каких-нибудь признаков разумной жизни. Две другие планеты системы тоже были необитаемы, и, значит, некому было проверять земных разведчиков галлюцинациями. Маккиш медленно возвращался в форпост, и под ногами мягко шуршал раскаленный песок. На мгновение красное солнце закрыла тень: в небе, громко перекликаясь, спешили куда-то несколько четырехкрылых птиц. Когда очередной восьмичасовой отрезок времени стал подходить к концу, Маккиш понял, что начинает нервничать. До этого он работал: встретил вернувшихся “черепах” и выпустил на работу других. Занимался микробиологическими исследованиями. Внес собранную автоматами информацию в магнитный дневник. Но за полчаса до того, как, судя по всему, должен был начаться третий сеанс наваждений, Маккиш поймал себя на том, что третий раз диктует в дневник одну и ту же фразу. Тогда он резко нажал клавишу и остановил ленту. Степанов был теперь совсем близко. Пройдет час, может быть, чуть больше, и его космокатер опустится рядом с форпостом. Правда, это будет уже после нового сеанса галлюцинаций, которые или все прояснят, или запутают все еще больше. Лицо Степанова появилось на экране, как только Маккиш подумал о нем, - командир словно был наделен даром телепатии. Лицо Степанова казалось хмурым и озабоченным, но, приглядевшись, Маккиш заметил в нем и какие-то неуловимо новые черты, каких на корабле никто никогда не видел. И он вдруг понял: да ведь Степанов попросту рад, что летит на работу в форпост и что его ждет загадка, с какой, пожалуй, еще никто из разведчиков не сталкивался. – Идеи есть? - спросил Степанов. – Есть, - отозвался Маккиш. - Планета населена, и галлюцинации - это проверка нас на то, кто мы такие и стоит ли вступать с нами в контакт. Ставя перед нами разные задачи, они каким-то образом понимают, как бы мы поступили в данной ситуации. Есть, правда, одна загвоздка. - Маккиш заставил себя улыбнуться. - Население планеты, должно быть, совершенно невидимо. И невидимо все, что ими возведено, сооружено, построено. Невидимы корабли, летательные аппараты, заводы, энергоустановки… Это цивилизация невидимок. В глазах Степанова появились огоньки. – Если ты можешь выдвигать такие гипотезы, - сказал он, - дела с тобой обстоят не так уж плохо. – Да я не шучу, - сказал Маккиш и вдруг почувствовал неожиданную обиду. - Не шучу, - повторил он упрямо. Степанов улыбнулся широко и открыто. - Ладно, еще немного, и мы с тобой во всем разберемся. Я уже почти долетел. Экран погас. Степанов остался один, в своем космокатере, подлетающем к Лигейе. А он, Маккиш, один остался в форпосте. И вдруг каким-то необъяснимым чутьем он понял, что действительно не шутил сейчас, что сказал Степанову истину, хоть и кажется она невероятной и невозможной. Маккиш встал. Ему вдруг стало легко и просто. За несколько последних часов он трижды отвергал пришедшую к нему после второй галлюцинации безумную мысль и трижды снова к ней возвращался, потому что… Потому что не мог найти ничего другого. Но для того чтобы принять гипотезу, не хватало доказательств и не было необходимых объяснений. И вот теперь, когда он попытался ответить на вопрос командира не очень веселой шуткой, все вокруг словно встало на свои места. Это было озарение, и, возможно, оно было составной и необходимой частью испытания, которое ему пришлось держать и которое он, похоже, выдержал. Он представил, как сейчас ктото внимательно следит за ходом его мысли, возможно, его рассуждения, как прежде его галлюцинации, проецируются на каком-то экране; к он стал додумывать все до конца. Трижды в год на Лигейю обрушиваются ураганы, сметающие все на своем пути. Здесь не осталось бы ничего, любое из сооружений человеческих рук было бы опрокинуто, сдуто, сметено. Но проходит пора урагана, и вновь появляются деревья и трава, снова воздух рассекают птицы, нашедшие где-то убежище, из каких-то потайных нор выползают животные и греются в теплых солнечных лучах. Так неужели человек не нашел бы в таких условиях самого простого, но гениально простого решения? Да ведь сам он, размышляя о том, каково будет здесь работать землянам, решил задачу, причем даже двумя способами. А испытание? Действительно ли оно было необходимо для того, чтобы люди одной планеты протянули руку людям другой? Наверное, если б форпост был развернут на Лигейе чуть позже, все было бы по-другому. Но у НИХ была возможность испытать существо, появившееся у них дома неизвестно откуда и с неизвестными целями, и ОНИ испытали его, чтобы убедиться в том, что он храбр, добр, находчив. И пока все говорит о том, что он вел себя так, как ОНИ этого ждали от него. От чего это зависело? От его подготовки, тренированности? Возможно. А Данилевский? Что ж, и он в конце концов решил бы, вероятно, задачу. Человек должен был бы решить ее, пусть не с первой попытки, но с десятой, с сотой. Наверное, так будет всегда: чтобы подняться на следующую ступень, человек всегда должен будет прийти испытание, показать кому-то, и прежде всего самому себе, что он, человек, может все. Маккиш ходил под прозрачным куполом форпоста. Теперь время тянулось медленно, а ему хотелось, чтобы оставшиеся минуты пронеслись мгновенно. И теперь он уже почти наверня.ка знал, что ему будет показано во время третьего сеанса испытания. И не ошибся. Стены форпоста в назначенный час вновь растворились. Он снова стоял на песке без скафандра и смотрел, как на безжизненной и безлюдной до этого равнине один за другим поднимаются из-под земли странные решетчатые и ажурные сооружения, которые были, вероятно, домами, заводами, энергостанциями, уходящими с помощью каких-то специальных механизмов на время ураганов глубоко в недра планеты; он слушал, как наполняется воздух гулом голосов. Ему навстречу шли люди, шестипалые, в серебристо-голубых одеждах, делающие на ходу знаки приветствия: руки скрещиваются над головой и раскачиваются взад и вперед. И он тоже сделал такой же знак и пошел к ним. Все, видение тут же кончилось, он снова был в форпосте, один. Направляясь в шлюзовую, Маккиш улыбался. Вот сейчас произойдет то, чего никогда еще не было ни с одним человеком, но он не чувствовал волнения, ему просто было хорошо. Вот сейчас он наденет скафандр и выйдет на поверхность Лигейи. Минут через тридцать здесь, рядом с форпостом, опустится космокатер Степанова. Но еще до этого, должно быть, он, разведчик Маккиш, наяву увидит, как появляются на поверхности планеты дома Лигейи, наяву услышит, как воздух наполняется голосами людей Лигейи, и он пойдет им навстречу.
ВИКТОР ПОЛОЖИН ЧТО-ТО НЕЛАДНО…
Фантастическая повесть
“Устал”, - спокойно подумал Адам Сезар, когда ему показалось, что корабль клюнул носом. “Устал, устал”, - прикрыв веки и откинувшись в кресле, Сезар то ли пропел вслух, то ли бравурная мелодия пронеслась в его мозгу; он соединил ладони на затылке, напрягая все мышцы, сладко потянулся и сразу же расслабился, словно собирался зевнуть и уснуть. “Глория” содрогнулась снова. Какая-то нелепость, мотнул головой Сезар, это же не самолетик который клюет носом при пустячных неисправностях, будто конь спотыкается во время бега; такой дурацкий конь был у Ленгстонов: бежит-бежит, а потом вдруг останавливается - и ты летишь через голову, и смотришь на него уже снизу: стоит, расставив передние ноги, ушами прядет, а взгляд вовсе не конский, с придурью; кажется, сейчас спокойно спросит: ты разве упал? Так вот, когда в двигателе перебои и самолет, словно раненая птица,чначинает дергаться, проваливаться, ты весь собираешься, но не напрягаешься - нельзя закаменеть и притупить реакцию; становишься как электрический еж, и каждая иголка твоя пульсирует, будто жнлка на виске; тогда ты живешь, чувствуешь, что живешь, и хочешь жить, и должен посадить самолет. В космосе такое исключено, с показным сожалением вздохнул Сезар, в космосе, если судьба уж отворачивается, то и мизерной неисправности достаточно, чтобы о тебе никогда больше не услышали; здесь и не пытайся бороться со взбудораженной стихией, сиди и жди взрыва, ослепительное сияние, садиться некуда, с парашютом не выпрыгнешь. То, что мгновение назад подчинялось твоему мизинцу, теперь уже во власти глухого и черного пространства, этой сферической ямы, которую, видать, пронзили снаружи, с какого-то другого мира, тонкими иголками звезд. А “Глория”, думал Адам Сезар, содрогаться не может, при ее весе, при ее скорости даже маленькой конвульсии не заметишь - сразу прощайся с жизнью. Адам Сезар еще никак не верил ни красному сигналу опасности - тем более, что вначале красный глаз вспыхивал в ритме здорового сердца, а потом точно сник, поугас, порозовел, задрожал с перебоями и наконец погас совсем, - ни пронзительному звуковому сигналу, взявшему сперва самую высокую ноту, вдруг начавшему безнадежно смолкать; ни липкой слабости, обволакивавшей все тело, отчего оно, казалось, погрузилось в ванну с густым и теплым рассолом. “Удивительно, даже и поныне удивительно, как меня приняли в астронавты, - думал Сезар. - В детстве я твердо верил, что летчики и астронавты - люди железные и виражи и перегрузки для них развлечение. У меня же всегда подкатывал к горлу ком, когда тренировочный самолет делал горку, и плыли круги перед глазами, когда машина набирала скорость. И даже став взрослым, я сомневался в выводах медкомиссий: “годен”. Пока не убедился: другие испытывают то же, что и я. Все мы из одного теста. В принципе. И наше, астронавтов, назначение только наблюдать за автоматикой, ведущей корабль, да вовремя корректировать программу. Это не самолетик, где штурвал в руках придает уверенности. Здесь электроника сама, без твоего вмешательства, сделает нужное дело в миллион раз быстрее! А сейчас, похоже, и автоматика не в состоянии что-либо изменить. Угасают большие и малые экраны, подсветки приборов, угасает освещение в салоне, тьма, липкая, как и слабость в теле, давит на веки. И тогда Сезар подошвами, спиной чувствует, что “Глория” все же вибрирует, после каждого толчка заваливаясь носовой частью, будто действительно теряет последние силы и вертикально летит в бездну. В сплошной тьме он как бы со стороны увидел свой мозг, точнее, не мозг, а узкое и длинное табло, на котором быстро менялись зеленые буквы: “Этого не может быть, не может, не может, ведь, случись любая неисправность, я бы уже не существовал, она не может клевать носом, я, наверное, сплю, и мне мерещится кошмар”. Зеленые буквы бежали, а он стоял и отрешенно читал свои мысли. Давно такое не бредилось, считай, с тех пор, как перестал во сне летать, и сейчас он обо что-то зацепится, со стоном встрепенется, окончательно проснется и счастливо засмеется: надо же так… Важно только дождаться удара, не вскочить преждевременно, чтобы радость облегчения была полной. Удар получился несильный, и, видно, треснула не обшивка “Глории”, а то, с чем она столкнулась; ее отпружинило, но не отпустило от себя; по инерции помчалась по гладкой поверхности, наращивая скорость и покачиваясь. Будто упала на пруд, где когда-то они гоняли шайбу по первому льду, а лед трещал и дыбился выпуклой волной впереди. “Вот и хорошо, - подумал Сезар, - это в самом деле - сон, сейчас последует еще один удар - о дамбу, и я наконец-то проснусь”. Адам вспомнил, что в подобных случаях инструкция предписывает принимать астроморф - круглые розовые таблетки, после которых астронавт способен полностью контролировать свое состояние и быть уверенным, что он не спит и не бредит, пусть там вселенная хоть навыворот выворачивается. Если ему, конечно, не приснилось, что он глотнул астроморф… Сезар подбросил на ладони ампулу, зачем-то осмотрел ее со всех сторон, перечитывая надписи, а потом ногтем большого пальца поддел пробку, вытянул ватку и выкатил розовую горошину. Что же это я, - намеренно сказал вслух, чувствуя, однако, что звук с напряжением преодолевает какую-то преграду в горле. - Что же это я, - сказал еще громче и заворошился в кресле, - уже не контролирую себя? - И со злостью посмотрел на розовую таблетку, что каталась в пригоршне. Собственный голос принес ему облегчение, оцепенение будто бы миновало, а неудовлетворение, всколыхнувшееся внутри, освежило мускулы. Он с удивлением увидел, что в салоне, источаемый стенками и потолком, ровно горит рабочий свет, все приборы и указатели тоже оказались исправными, а W-панель сообщала, что за бортом условия благоприятные, можно дышать, двигаться и пить воду из ручья. Адам Сезар пренебрежительно махнул рукой и глотнул астроморф. И вы думаете, что-либо изменилось, - разведя руками и обращаясь к воображаемой аудитории, сказал он ровно через пять минут.- Совсем ничего. “Глория”, которая должна лететь 1/5С и быть уже далеко-о, стоит на твердом грунте, который по всем особенностям идентичный земному. “Глории” надлежало доставить аппаратуру на межпланетную станцию, а она, как конь Ленгстонов, взбрыкнула и айда домой. Или избрала планету, похожую на Землю. Ха-ха! Но техника, господа, не виновата, пусть директора фирм спят спокойно и не опасаются конкурентов. А вот руководству междугалактических сообщений стоит подумать, не отлетал ли своего пилот Адам Сезар. Представляете, у него галлюцинации. И настолько устойчивые, что он готов принять их за реальность. Таким не место среди нас! Ему может померещиться черт-те что… Именно, господа, черт-те что… По меньшей мере, будто он стал богом и создал новый мир. И сейчас этот свой мир он осмотрит. Прошу внимания: включаю экран внешнего наблюдения. Ну вот, как и следовало ожидать: герой во сне возвращается в милое сердцу детство, в наиболее памятные места. Видите прямо перед собой широкую долину с редким кустарником? Здесь мальчик из бедной крестьянской семьи пас коров, своих и чужих. Посреди нее овражек, когда-то он казался глубоким, а сейчас просто ложбинка. И канава обмелела, кажется, и вовсе заросла осокой, низкой и вихрастой. В той канаве когда-то тихо и незаметно текла вода, коричневые рыбешки с маленькими усиками скользили по самому дну, поднимая хвостиками песчинки. Каждой весной на межполосье Сезары и Ленгстоны сооружали запруду, набиралось озерцо, чтобы скотине было где напиться в жару, а мы к тому же и купались там голышом… Вот, значит, что вы видите перед собой, - смущенно закончил Сезар. Эта долина снилась ему очень часто - такой, как запечатлелась в памяти. С пяти лет он изучил на ней каждую купину и каждую норку тушканчика, знал все редкие кусты ольхи и извилистые повороты ручья. И сейчас казалось, будто он возвратился в страну своего детства и, хотя минуло много лет, застал ее в прежнем виде. Сезар вздохнул и прикрыл веки. Мысли о предполагаемой аварии его больше не волновали. Сон - значит сон, и если над ним затеяли какой-то эксперимент, спасибо тому, кто приготовил такой подарок. А ведь как сильно хотелось вырваться из этой долины! И еще мальчишкой знал, как нелегко придется. “Школа не гарантировала успеха - я ее посещал пять месяцев в году, не больше, весной и осенью приходилось пасти стадо, а когда подрос, то и садиться за руль трактора, помогал отцу. Я в семье был один парень, и мне надлежало унаследовать ферму. Стать таким же, как парни Ленгстонов, Колхаузов, Ришаров. Родители взлелеяли эту мечту, им порой казалось, будто я лодырь, обманываю их надежды. Наверное, поэтому я и решил вырваться в другой, более удивительный мир, к людям, в город, к чудесам. И нисколько не полагался на школу, знал, что грамотой мне не взять. Уповал на счастливый случай, что какой-нибудь талант все же должен во мне прозреть. Сколько песен я прогорланил в этой долине! Надеялся: будут ехать мимо артисты (зачем? куда? - смешно!), услышат мой голос и увезут с собой, и потом на мои концерты зрители станут прорываться сквозь цепи полицейских - так, как случилось с тем парнем, о котором вычитал в газете”. “O милая Рут, не жди меня, не зови…” О, милая Рут, не жди меня, не зови! “Глория” приземлилась невдалеке от ручья, но телеглаз не мог заглянуть далеко, туда, за пригорок, где стояла их ферма, а также соседние - Ленгстонов, Колхаузов, Рашаров. Четверть века назад Сезар видел в последний раз эти места, прощаясь с ними навсегда: один талант у него обнаружился - здоровье и незаторможенные реакции в самых невероятных ситуациях. Сезар улыбнулся. Он легко освоился, чувствовал себя свободно, ничто ему не угрожало, и он даже не возражал бы продлить этот прекрасный сон, или как его можно еще назвать. “Пускай снится, - решил, - выйду сейчас и посмотрю, что осталось на месте нашего дома”. Его купили Ленгстоны для Николя, кажется, после смерти отца, когда мать перебралась к нему в городок астронавтов. То, что он увидел, взойдя на пригорок, не поразило и не удивило его. Ни от их фермы, ни от соседних не осталось ни следа. Вокруг, куда ни посмотри, раскинулась равнина, закрывая горизонт голубым туманом, вязы исчезли, даже кустика нигде не видать, а поля, где когда-то шелестели низкая лохматая пшеница, гонкая кукуруза, поспевала мясистая ботва свеклы, цвел горох, бобы, соя… даже полей не было, им и плуг давно не снился, их затянуло такой же дикой травой, как и ложбинку, долину. Ему от этого не сделалось досадно, и он понял: ведь подсознательно в душе надеялся, желал, чтобы ничего здесь не уцелело, ничто не могло причинить боль. И только в конце ложбинки, извивавшейся латинской буквой зет, в полумиле отсюда стояло матовое сферическое сооружение без окон и дверей, смахивавшее на черепахоподобную “Глорию”, только имеющее более гладкую поверхность, а мимо него стлалась, сверкая, туго натянутая лента автострады. Сезар оглянулся на “Глорию”, действительно стоявшую, как притихшая черепаха, даже ее параметры уменьшились среди этой пустыни. Он подумал: подобное присниться не может, пусть воздействие астроморфа и сомнительно, но ведь как могло сниться то, чего никогда не видел? Не смоделировал же он в самом деле во сне происшедшие изменения, таких способностей раньше за собой не замечал. Значит, корабль летит намеченным курсом, а психологи включили в программу полета скрытый эксперимент над астронавтом, наверное, с какой-то целью, неизвестно только, полностью ли подчинено его, Сезара, сознание программе, или оно в состоянии проявлять и самостоятельность, хотя- бы в определенных границах. Почувствовал легкое раздражение - нет, не потому, что оказался в зависимости у неизвестной силы, давно смирился, что астронавт - личность наиболее зависимая: от техники-автоматики, программы полета, неожиданных ситуаций. Иллюзорность полной свободы, все, мол, в твоих, и только в твоих руках, или, как часто повторяли американские астронавты, каждый гребет в своем каноэ, начала рассеиваться еще на Земле, задолго до старта, когда тебя несколько месяцев до седьмого пота гоняют на тренажерах, и ты злишься на свое тело, организм, оболочку, такую, оказывается, неповоротливую, не способную без спецподготовки функционировать в космосе, и думаешь, что земляне только и годны в пастухи, а не быть детьми и хозяевами вселенной; когда умственные и психические данные тестуют так, что, кажется, будь в твоем мозгу предохранители, их бы пришлось часто менять; и снова в мыслях то же самое, ты будто не часть целого, не гармонируешь с ним, а словно посторонняя антиматерия, намеревающаяся ворваться в чужую стихию, - да ведь она же тебя сама и родила! О господи, мало ли еще чего было - те же “частные” поручения службы информации: мы вмонтировали некоторые приборы (известно, какие это приборы: подслушивать, фотографировать советские спутники, станции, корабли), они вам не добавят хлопот, только время от времени меняйте кассеты (сроки указаны) и складывайте в ящик, оплата отдельно - и немалая, а осмелишься отказаться, не видать тебе космоса… Усилившееся раздражение вдруг толкнуло его вперед. Размашисто шагая в направлении сферического строения, громко, но в мыслях, разговаривая сам с собой, несколько раз повторил: ну и что, ничего мне не угрожает, там все предусмотрели, могу делать по своему желанию, пусть поломают головы, мне ведь ничего не угрожает, зачем же топтаться на месте… И, чтобы не переться напрямик, взял на сотню метров левее и пошел к автостраде, а по ней уже на сближение с куполом. Когда Сезар приблизился шагов на пятнадцать, матовая окружность сооружения покачнулась, а может, это ему просто показалось, поскольку на куполе бесшумно появился люк, а скорее дверь, а на пороге встал мужчина… Сто чертей, это был Николя, его однолеток, Николя Ленгстон - собственной персоной, уж ленгстоновские крючковатые носы и выпученные черные глаза не перепутаешь ни с какими другими; это был Николя, только имевший вид, как его сорокалетний отец, именно таким тот запомнился Сезару, сорокалетний, а на вид - все шестьдесят, фермерская работа, что ни говори, выдубливая кожу, как будто консервирует человека, очень непросто сразу определить его возраст. Николя, скрестив руки на груди, ждал. А на куполе вспыхнуло зеленым: “Ленгстон. Заправка. Ремонт. Прокат”. – Николя… - сказал Сезар и запнулся, попробовал пальцами воздух, подыскивая слова. Ленгстон невозмутимо ждал. Ну конечно, разве ему узнать своего бывшего друга и соседа спустя четверть века, да еще и в этом костюме… – Я Адам Сезар, Адам… ну, помнишь?… Ленгстон, переступив с ноги на ногу, протянул вперед правую руку ладонью кверху; Сезар было потянулся пожать загрубевшую руку, но его опередил спокойный и немного безразличный голос: – Ваша карточка! Что желаете? Испортилась ваша громыхающая черепаха? Автопрокат? Медицинская помощь? Завтрак? Ваша карточка? – Николя? - Сезар почему-то устыдился, он невольно посмотрел на купол. “Омари Ленгстон” - светилось там, “Омари” - красным. – Николя, я знал твоего отца, Сержа Одно Ухо, он родился с одним ухом. Или, может, ты Виктор? “Что я болтаю? Он же Омари… Действительно, как во сне…” Сезар растерянно потер лоб. “Не торопись, спокойно, спокойно, это они подбросили мне такую головоломку, пытаясь вывести меня из рабочего состояния, а я мигом и клюнул: детство, кони, долина… Купили за гроши. А ведь оно нереальное, фантомы, подсознательное, а я едва слезу не пустил, черт!” – Ваша карточка, - повторил Омари Ленгстон. Карточку? А, дудки! Хотя, если желаете карточку, прошу, немного поиграем, я еще не робот, не спятил в полете, наверное, и чувство юмора сохранилось. Вот вам и карточка, пожалуйста! Сезар положил на ладонь Ленгстона именную пластинку: координаты базы, задание… вплоть до группы крови, ткани и т. д., что-то наподобие солдатского медальона. Здесь о нем все, знакомьтесь. Сезар невольно иронически поклонился. Что-то похожее на удивление мелькнуло в до сего времени невозмутимых глазах Ленгстона, когда тот пробежал взглядом по светло-голубой пластинке; пальцами он даже не касался, она лежала, словно на гипсовой руке, а потом в щелках глаз вспыхнула неприкрытая настороженность. –Y Вас нет карточки? - голос Ленгстона звучал почти требовательно, как у провинциального коммивояжера, желающего любым способом всучить покупателю товар. - Карточки с коэффициентом ваших интеллектуальных способностей, который ежегодно утверждает отделение координации общественного равновесия? Или вы просрочили срок? - Теперь в голосе Ленгстона появились новые нотки, волевые и напористые. Сезару сразу вспомнились молодчики из службы информации, плотные и веселые, компанейские парни в светлых рубашках, модных галстуках, идеально выглаженных костюмах, которые, если что-нибудь у них вызывало подозрение, становились как статуи, набрасывались на собеседника камнем, и сыпали и сыпали вопросами, не выслушивая ответы до конца, словно магнитофоны в каждом из них были вмонтированы внутри. “Да пошли вы все подальше”, - хотелось выругаться Сезару; он почувствовал себя уставшим, даже истощенным, такое испытываешь, когда что-то с нетерпением ждёшь, а потом оказывается - ждал-то напрасно. “Пошли вы все подальше: и коммивояжеры, и дебелые парни. Неужели там, на базе, болваны психологи до сих пор не поняли, что я устал и пора бы прекратить эти дурацкие шутки? Или все так и задумано? Пойду в “Глорию” и завалюсь спать, пусть лучше мне снится, что я сплю, черт возьми! И мне… надо замкнуть дурацкую бесконечность, иначе и сойти с ума немудрено”. – Вы оставили карточку в.своей черепахе? - донесся издали голос Ленгстона, кажется, более мягкий, успокаивающий, как у пастора. - Или потеряли? А может, у вас она с желтой полосой, и вы стыдитесь показывать? - не унимался Ленгстон, доподлинно как врач-невропатолог. – Не забыл. Не имею. Не потерял, - выпрямился Сезар, взял двумя пальцами именную пластинку, сунул в нагрудный карман и затянул “молнию”. Не сводя глаз с Ленгстона, с подчеркнутой вежливостью сказал: - Извините: я не знал, что в эти, вероятно, частные владения без какого-то вида пропуска входить нельзя. Извините, что нарушил покой. В ремонте не нуждаюсь. С вашего разрешения, вернусь на свою черепаху. Махнув рукой, словно прощаясь, он повернулся, чтобы уйти прочь. – Вас сейчас подвезут, - насмешливо бросил Ленгстон, “Вас сейчас подвезут”. Если бы не связали руки, он бы им показал “подвезут”, он бы им показал… Этот олух Ленгстон, застыв с вытянутой правой рукой, левую держал на широком ковбойском ремне, пальцами барабанил по обтянутым медью двум рядам дырок, - но, выясняется, не просто барабанил, а нажимал кнопки дистанционного управления: иначе каким образом вспыхнули надписи на куполе и неизвестно откуда вынырнули бесшумно две авиетки с поперечными голубыми полосками. – Подождите, - сказал Ленгстон; когда же Сезар решительно двинулся, крепко схватил его за рукав комбинезона. Сдерживаемая злость рванулась из Адама: он коротко, сверху вниз ребром ладони ударил по запястью Ленгстона. В тот же миг на него набросились и начали вязать. И он позволил им это, выругав себя за потерю душевного равновесия: спокойствие, спокойствие и выдержка ему сейчас крайне важны. Следует взвешивать каждый шаг. Эксперимент, похоже, затягивался и конца ждать придется, вероятно, долго. Но несмотря ни на что, приборы обеспечения жизнедеятельности и контроля все зафиксируют, а на базе после возвращения показатели расшифруют. Главное - спокойствие. Он здоровый и нормальный парень, вот. Из этого и следует исходить. До пенсии осталось пять лет, пенсия предполагалась в полном размере, плюс надбавка. Ни одна комиссия не должна усомниться, что он способен продолжать полеты. Итак, спокойно, что бы ни случилось, на все реагировать нормально. Все принимать как действительность, но помнить, что это сон. Пусть убеждаются: на ситуации он реагирует сознательно, но помнит, что “а самом деле они не существуют. Он продолжает лететь своим курсом. И еще - вести себя с этими фантомами… лояльно. Немножко юмора. Воспринять все как есть. – …А я ведь сразу понял - он ненормальный, - говорил Ленгстон, пока Сезара вели к авиетке, - и мигом подключился к системе. Что, думаю, за явление? Нет индивидуальной карточки. Возможно, думаю, иностранца случайно занесло, но служба обнаружения такого бы не допустила. Да и без карточки… Ленгстоном меня называет, правда, Николя, был, кажется, у меня такой предок. Мы-то, Ленгстоны, считай, не меньше трехсот лет здесь живем. И всегда соблюдали распоряжения властей. Чтобы какие-то бродяги без карточек ходили… нет, такого не позволим… Врачи - так Сезар определил профессию людей, захвативших его, - пропускали мимо ушей болтовню Ленгстона. Убедившись, что их подопечный успокоился, слегда придерживая его за локти, подсадили в авиетку, и младший, с плоским лбом в залысинах, сведя на переносице тонкие и густые брови, спросил: - Шеф, проверим здесь? Второй, высокий, представительный, с густой шевелюрой и грустными, словно застланными пеленой тумана, глазами, неспешно пожал плечами: можно здесь, можно и дома. Потом взглянул на лысого и пошутил: - Спросим сейчас у пациента. – Если вы намереваетесь проверить мою индивидуальную карточку, - сказал Сезар, - то я, честно говоря, не знаю, где она. А показывал свою именную пластинку, но она не удовлетворила. Врачи переглянулись. – Разрешите и нам взглянуть, - не протягивая руки, сказал лысый. – Это универсальный документ, - зачем-то уточнил Сезар, - Тем лучше, - кивнул старший и взял пластинку. Рассматривал недолго и не стал скрывать удивления. Они уже летели, слегка покачиваясь, летели низко, через иллюминатор хорошо была видна высокая трава, рыже-зеленая, которую не косили уже не один год. – Там и фотография и печать, - сказал Сезар, отрывая взгляд от Земли, - все как и положено. Старший кашлянул и протянул пластинку лысому. – Девяносто пятый год? - спросил тот сразу. – Ну да, - кивнул Сезар. – Сколько же вам лет? - подался к нему лысый. – Сорок семь. – Извините, я хотел бы поставить вопрос точнее: когда вы родились? – Думаю, в тысяча девятьсот сорок восьмом. Там указано. – Да, да, обозначено. Может, проверим здесь,- а, шеф? - щурился лысый. – Спешите удостовериться? – Нет, шеф, лучше развеять сомнения в момент их возникновения, - гоготнул лысый. - По крайней мере, это не бьет по голове или, как говорили наши предки, - он посмотрел на Сезара, - по карману. – Наше дело маленькое: проверить, все ли нормально у пациента с головой. А дальше пусть разбираются кому положено. За то нам баллов не насчитают. Попытайтесь найти данные о нем. - И старший повернулся к Сезару: - Как вы себя чувствуете? Сезар еще не понял, о чем идет речь. Наблюдал, как лысый, поглядывая на пластинку, быстро, как пианист, нажимает какие-то клавиши, а на маленьком экране бегут зеленые буквы и цифры, - невольно следил за тем экраном и ответил машинально: - Хорошо. Относительно аппаратуры - не имею никаких сомнений, она своевременно сделает все необходимое. Реальность воспринимаю как сон и знаю, что это сон… – Это ваша концепция мира? - насмешливо переспросил лысый. Он уже получил результат и ждал. – Я знаю, что все это мне снится. - Сезар сказал то, что и должен был сказать, дабы там, на базе, потом не усомнились в его искренности. – Вы не спите, - настороженно заверил шеф. – Конечно, нет. - Сезар улыбнулся, улыбнулся иронически. – А какой сейчас год? - не выдержал лысый. – Оставь, не наше дело, - сказал шеф. - Что у вас? – Адам Сезар в системе не значится. Такого человека в системе нет. И на всей Земле в запасниках тоже не значится. – Ну, запасники-то созданы не более столетия… – Вы действительно полагаете, что… – Это не наша забота… – Черепаха, она, конечно, навевает… – Пускай. Проверим-ка его здесь. - Старший обратился к Сезару: - Извините, но пришлось вас пеленать, - кивнул на связанные руки, отстегнул застежку, широкий резиновый ремень зашелестел, выровнялся и упал на пол. - Так лучше. Сейчас мы к вам подключим приборы. – Пожалуйста, уважаемые. - Сезар широко развел свободные руки. Его быстро и ловко опоясали датчиками, на голову натянули какую-то корону с множеством трубок и тонких проводов. – Не жмет? - спросил старший. – Я привык, - милостиво улыбнулся Сезар. – Ну что ж, Картон, в таком случае включайте, - распорядился шеф, и лысый поспешно клацнул тумблером. Минуту царило молчание, только слегка приглушенно работали двигатели авиетки: Сезар видел, как лысый буквально впился в экран - иначе, чем первый раз, - происходящее он там не видел, но, вероятно, заметил что-то неожиданное: брови у лысого вытянулись в одну линию, а губы плотно сомкнулись. И когда сеанс явно окончился, лысый для полной достоверности повторил его в другом режиме и только потом нехотя, даже с некоторой боязнью выключил прибор. – Вы чем-то удивлены, Картон? – Нет, шеф, я давно разучился удивляться. – Не доверяете показателям? – Как можно, шеф. - Лысый вынужденно улыбнулся. – Какое состояние у пациента? – Вполне здоров: и физически и умственно. И умственно… – Симуляция? – Исключается. – Коэффициент? – Слабенький, то есть средний. Семьсот девяносто шесть. Принадлежит к лучшей половине человечества. – Потенциальные возможности? – Пять и шесть десятых процента. Жить можно безбедно. А карточки не имеет. – Это не наша забота. Мы свое сделали. В клинику Адама Сезара отправлять незачем. – Тогда курс на ближайшее отделение координации общественного равновесия. – Имя? – Там указано. – Вы должны точно и кратко отвечать на вопросы. Желательно без эмоций, пояснений и рассуждений. Конкретно на поставленный вопрос. Не считайте моей прихотью. Этого требует систематика. Узлы машинной памяти не загромождаются лишней информацией. Имя? – Адам Сезар. – Год рождения? – Тысяча девятьсот сорок восьмой. – Место рождения? – №, округ Шауберг, околица номер тринадцать, ферма Калхауз. Но там было четыре фермы… – Ясно. Где и когда учились? – Грамон. Шестьдесят шестой год. Школа космического пилотирования. Три годa. Потом там же, в высшей школе астронавтики. – Место работы? – База “Грамон”. – Специальность? – Астронавт первого класса. – Должность? – Командир корабля “Глория”. – С какого года летаете? – С восемьдесят шестого. За орбиту Луны, имеется в виду. – Курс вашего последнего рейса? – Межгалактическая станция “Кентавр-2”. – Цель? – Доставка аппаратуры. – Старт? – Семнадцатого февраля девяносто пятого года. – Как проходил полет? – Нормально. – Стенограмма полета велась? – Да. На базе и на корабле. – У вас не было ощущения, что произошла авария? – Показалось, будто “Глория” содрогнулась. Действительно, показалось, иначе мы бы с вами не разговаривали. – Как вы оцениваете свое состояние? – Удовлетворительно. – Вас не удивляет происходящее? – Ну… не совсем. Полагаю, это сон? – Не хотите верить, что за какое-то мгновение оказались на Земле, да еще в местах своего рождения?! – Да. Поверить трудно. – Другие гипотезы? – Возможны галлюцинации. Подобное случается. Космос как-никак. Потом проходит. – Еще? – Может, психологи запланировали какой-то эксперимент. – Без вашего ведома? – Да. Не поставив меня в известность. Возможно, это нужно для успешного завершения полета. – Какую же линию поведения вы избрали… гм, в своем сне? – Быть самим собой. – Во сне? – Да. Принимая его как реальность. – И не забывая, что это… сон? – Ну, насколько такое возможно. – Но ведь перед вами не та действительность, которая могла бы присниться? – Ну и что. Я ведь не изменился. – Обязательно возникнут противоречия, разве нет? – Тогда я буду успокаивать себя тем, что это сон. – Хорошо. Помозгуйте над такой… сумасшедшей идеей. Вы неизвестным образом из полета вернулись на Землю, а там со дня вашего старта, скажем, минуло полторы сотни лет. – Должен представить обстановку? – Для начала. – Ну, она приблизительно соответствует нынешней. – Ваши действия? – Как-нибудь приспособился бы. – В незнакомом психическом климате? – Все живое приноравливается к обстоятельствам. – Безусловно! Но и обстоятельства к живому, верно? Но ими могут выступать и люди, верно? – То есть смогут ли люди приспособиться ко мне? Если я один, а их много. Я проблемы здесь не вижу, - Какие отношения были у вас на Земле с людьми перед последним стартом? – Обыкновенными. На работе деловыми. А в обыденности… Чисто утилитарными. Что-то купить, отдохнуть, обеспечить себя необходимым… Даже затрудняюсь ответить. Я имел солидное жалованье, и никаких проблем у меня не возникало. Деньги - это, знаете, своеобразное обеспечение функции коммуникации, соответствующий общественный статус, если хотите. – Хорошо. Допустим, нравственные устои общества, в которое вы, будем считать, попали сейчас, не изменились, у вас бы с ним не возникло конфликтных ситуаций? – Думаю, нет. – При условии обеспечения функции коммуникации? – Конечно. – А для ее обеспечения необходимо работать? – Ну да. Даром денег не платят. – А если бы вам не нашли работы? Я надеюсь, вы понимаете, о чем идет речь: техника шагнула вперед и так далее, постоянное внимание окружения к вашей личности… – Я мог бы и не работать. Я имел солидные вложения, страховой полис. Наследников у меня не было. А в нашем государстве такие вещи не теряют силы и через тысячу лет. Хватило бы дожить безбедно. Полагаю, коль техника ушла вперед, цены не столь уж и высокие. – Умеренные. Хорошо, что у вас сохранилось чувство юмора. Итак, никаких проблем не видите? – Нет, не вижу. – Даже если бы демократию сменила фашистская диктатура? – Как-нибудь свое дожил бы. То есть, я полагаю, хлопот со мной, одним выпавшим из времени, не было бы. – Хорошо. Скажите откровенно: по-вашему, наш разговор - плод сонной. фантазии, галлюцинаций или эксперимента? – При всем уважении к будущей цивилизации и желании хотя бы краем глаза увидеть ее, я бы предпочитал лежать в кресле “Глории”, а еще лучше - в боксе отдыха, лететь своим курсом и видеть прекрасные сны. Согласитесь, наша действительность лучше любых утопических фантазий! – Согласен. Тем более что будущее в таких конкретных очертаниях присниться вам не может. Вам. Для нас же - что реальность. – Я согласен. Теперь я с вами согласен. – Прекрасно, что мы с вами находим общий язык. Если вы и дальше не будете возражать, думаю, никаких недоразумений не возникнет. А лучше всего, если спокойно воспримете то, что я вам сейчас скажу. Как реальность. Лучше для вас. – Я всегда верил: моя страна желает своим гражданам только хорошего. – Вот-вот. Это основа основ, ее не в состоянии пошатнуть и века. Особенно гражданам, которые для ее блага каждую минуту шли на риск!… – Я весь внимание. – Возможно, сказанное сейчас мной причинит вам боль. Да иначе и быть не может… Надеюсь, вы воспримете известие мужественно, как и подобает астронавту. Вам его пока что хватало! – Благодарю. – Я и сам взволнован… Для всех нас это большая неожиданность, и потому удивление, радость и тревога - все вместе… Да! Медико-биологические данные свидетельствуют о вашем абсолютном здоровье - физическом, умственном и моральном!… – Благодарю. – Вы человек, лишенный галлюцинаций, не подвержены внешнему влиянию и так далее. Технико-социальные анализы - расшифровка нашей беседы, исследования “Глории” - подтвердили, что вы и вправду астронавт первого класса, гражданин №. – Благодарю! Я искренне взволнован. – И все, что перед вами, - действительность, конкретная реальность, точно такая же, какую вижу и я. – Это облегчает ситуацию. – Единственный нюанс: сегодня двадцатое июня две тысячи сто четырнадцатого года. – Трагедия не столь уж большая. Наоборот. Я рад, что моя страна достигла еще большего благополучия. – И страна радуется за Адама Сезара: пропав без вести более ста лет назад, он вернулся в ее объятия. – Вот только мне кажется, что столетие я преодолел за какое-то мгновение. – Нюанс, говоря откровенно, деликатный: сейчас этой проблемой занимаются математики, космологи-теоретики, одним словом, она вне пределов моей компетенции. Но в Грамоне, в нашем славном Грамоне, вам все растолкуют. Я же, как заместитель председателя окружного отделения координации общественного равновесия, от имени ваших земляков поздравляю вас с возвращением. Мы гордимся вами! Кабинет был тот самый. Те же столы и кресла, портреты и картины, пушистые зеленые ковры, на окнах шторы из японского шелка. Здесь 17 февраля 1995 года Адам Сезар получал летные документы и подписывал необходимые бумаги. И сейчас, ступив сюда, он подумал, что экспериментаторы нарочно сыграли на контрастах: сперва бросили его на целую сотню лет вперед, а потом снова вернули в обычную обстановку: одному богу известно, чего они хотят… Вопросительно-иронически посмотрел на куратора космического Центра, жилистого невзрачного мужчину, и тот догадался, о чем хотел поведать ему Сезар. Глубокомысленно поморгал под толстыми стеклами очков: да-да, мы, иол, нарочно скрупулезно воссоздали обстановку, ту, 17 февраля 1995 года, для вас все в прошедшем, далеком прошедшем, которое и вспоминать легко, оно просто навевает печаль, как воспоминание о невозвратном детстве. – Господа, - сказал куратор, - с вашего разрешения, я сделаю краткую информацию, в которой одновременно и отвечу на волнующие каждого вопросы, в том числе и нашего уважаемого пилигрима. - Куратор легонько поклонился в сторону Сезара. - Вы догадываетесь, о чем идет речь. Каким образом Адам Сезар оказался в 2114 году? Я буду кратким: более подробные сведения вы получите в пресс-центре, кроме того, они будут опубликованы в специальных изданиях с научными комментариями, расчетами, гипотезами и т. д. Поэтому о сути. На сегодня имеем две версии удивительного возвращения Адама Сезара - физическую и биологическую. Версия первая: “Глория” попадает в закапсулированный сгусток времени, возникший на сцеплении сил тяготения планет и отдельных систем. Подобно тому как цыпленок проникает в яйцо, не разбив скорлупу. Однако, скорость и масса “Глории” изнутри привели в движение содержимое капсулы, скорлупа лопнула, и цыпленок вылупился… только в другом пространственном измерении. Соответственно изменился и знак времени. Минус! Аппаратура сработала в обратном направлении. “Глорию” в одно мгновение, равное нашему столетию, отбросило назад. По мере приближения к Земле энергия минус пространства-времени иссякла и наконец перешла в обычное для нас состояние, тогда-то Сезар и приземлился. Никаких изменений нк в его организме, ни в системах корабля не произошло. Биологическая версия: каким-то образом - то ли под влиянием неизвестного излучения или опять-таки сил притяжения - корабль и Адам Сезар законсервировались и блуждали в космосе все эти сто девятнадцать лет, пока не оказались в той изначальной точке, в которую в подобных случаях возвращаются неизменно. И снова никаких изменений. – Но ведь автоматика должна была посадить “Глорию” в Грамоне, а не там, где родился космонавт, - заметил кто-то из журналистов.. – Уважаемые, - снисходительно улыбнулся куратор, - в астронавтике отклонение в четыреста километров считается попаданием в “десятку”. – Не будем вдаваться в детали, - прогудел журналист от окна, и Сезар невольно посмотрел в его сторону: рыжий верзила с пушистыми бакенбардами наивно поблескивал голубыми стекляшками очков. - Тем более что до полной разгадки еще далеко. Это вотчина специалистов. Возвращение Сезара многое даст науке, и, слава богу, как говорится, на благо. А нас интересует сам Адам Сезар, верно, коллеги? – Прекрасно, господа, - махнул рукой куратор. - Мы для того и собрались здесь. Прошу задавать вопросы и астронавту, и руководству Центра. – Поскольку еще многое неясно, то, наверное, эксперименты и опыты над “Глорией” и астронавтом будут продолжаться? - сразу же поспешил кто-то. – Безусловно, - уже сидя.ответил куратор. - Безусловно. Но в основном на бумаге и с помощью вычислительных машин. Медики придирчиво обследовали Сезара и, как вам известно, находят его состояние безупречным. – Ну, после таких переделок аппаратура могла всего и не уловить. – Извините, вас, видно, беспокоит, не превратим ли мы теперь Адама Сезара в подопытного кролика? - перебил куратор. - Нет. И еще раз нет. Сезар, как и.все граждане, может распоряжаться собой по собственному усмотрению. – А что думает по этому поводу сам Сезар? – Я не совсем понял, - поднял голову Сезар, - о чем идет речь: о моем возвращении или о будущем? Причина моего возвращения меня, конечно, интересует, но это забота теоретиков. Я же астронавт и, насколько смог, выполнял свои обязанности. Что касается дальнейших исследований, то по надобности я всегда готов послужить науке, и всякие личные амбиции ни к чему. Все одобрительно зашумели, вспыхнули аплодисменты. – Прошу, господа, - сверкнул очками куратор. – Какой коэффициент интеллекта у Сезара? – Семьсот девяносто шесть и четыре десятых. – Вполне- прилично. – Господа, должен сообщить, - несколько торжественно вскинул руку куратор, - подвиг Сезара значит больше, чем коэффициент его интеллекта. Поэтому Совет координации общественного равновесия постановил, что на карточке Сезара будет продольная зеленая полоса! –. Браво! - Кто-то похлопал Сезара по плечу. - Никаких хлопот. – И ежегодных аттестаций. – И спокойствие до конца жизни. – Вы удовлетворены, господа? - сдержал шум куратор. – Вполне. И даже завидуем, - встряхнул бакенбардами рыжий верзила возле окна. - Но ведь наш астронавт, похоже, ничего и не подозревал? – Честно говоря, нет, - согласился Сезар, сразу вспомнив Ленгстона. – Ничего, - кивнул ему куратор, - это не уйдет. Будет приятный сюрприз. Еще вопросы? – Не чувствуете ли вы себя чужим, Адам Сезар, попав в другой век? – Другой век? Ну и что… Я возвратился в свою страну. Конечно, ко всему новому надо привыкать, что бывает нелегко. Но ведь у астронавтов психика гибкая, и они привыкали к ситуациям и гораздо более невероятным. – А не чувствуете ли, будто вас воспринимают другие как чужого? Какой-то некоммуникабельности? – Понял. Вполне допускаю, что для две тысячи сто четырнадцатого года мои манеры, мое поведение будут несколько архаичными, скорее всего очень архаичными, но уверен, что мои соотечественники прекрасно понимаю! причины к отнесутся ко мне снисходительно. Как старшие к младшему. – Госпола, - вмешался куратор, - я кое-что добавлю. Те, кто уже общался с Сезаром. никак не воспринимали его чужим. Помните, какой коэффициент интеллекта? Умные люди всегда понимают друг друга. А относительно инцидента с Ленгстоном?… Не забывайте: “Ремонт. Заправка. Прокат”. В зале засмеялись. – Вот почему нам легче найти взаимопонимание с Сезаром, чем с Ленгстоном, - закончил куратор, - Скажите, Сезар, у вас остался кто-нибудь на Земле? – Родственники умерли еще до моего полета. Оставалась жена. Патрис Сезар. Тридцать два года. Я все понимаю… Даже если Патрис в живых… Он впервые вспомнил о Патрис, точнее, натолкнули его мысль о ней. Потому что ее, живой, реальной Патрис, Патрис 17 февраля 1995 года, здесь быть не могло, если далее это не галлюцинации, не эксперимент. Она не возникала в памяти призраков, фантомов, потому что он забыл ее глаза, губы, тело, забыл все. – Да, - тихо сказал куратор. - Это самый трагический момент возвращения. Возвратиться к живым, которые мертвые. А мертвые - как живые. На следующий день к вечеру Адам Сезар почувствовал себя вконец уставшим. День в самом деле оказался трудным и бесконечным, как пеший путь под жгучим солнцем. Тогда, сразу же после пресс-конференции, когда журналисты ушли, перед ним включили небольшой макет Грамона, весь город, и предложили выбрать район жительства. Немного поразмыслив, Сезар показал на восьмиквартирный одноэтажный дом, подковой прятавшийся в каком-то скверике. Присутствующие выбор одобрили, и уже на банкете в уютном ресторанчике Центра в одном из первых тостов, поздравляя с возвращением, ему желали также счастья на новом месте, в новой квартире. И еще одну торжественную церемонию пережил тогда и, как оказалось, очень важную. После банкета и прогулки по Центру в отделении координации общественного равновесия ему вручили индивидуальную карточку. Церемонию обставили торжественно и пышно, были цветы и шампанское, речи и подарки от музея астронавтики. Фотографии на карточке не было, вместо нее на левой стороне выбито 0-796,4, карточка по диагонали перечеркнута зеленой полосой, а справа отпечатан текст инструкции. Внимательно вчитаться не успел, кажется, объяснялось, что делать в случае потери, о запрещении передавать в другие руки, еще что-то… Руководитель взял карточку из рук Сезара, повернулся, вставил ее левой стороной в гнездо какого-то прибора, там щелкнуло зеленое окошко - и раздались аплодисменты. – Отныне, - провозгласил руководитель, возвращая карточку, - Адам Сезар снова полноправный гражданин Штатов. Эта карточка заменит вам все документы… К Сезару подходили, жали руки, желали успехов, поздравляли и прощались. Ушли куратор и руководитель отделения, люди из Центра - ведь торжества, как-никак, не могут продолжаться вечно, от сенсации следует отдохнуть и самому ее виновнику. – Что мне делать с этой карточкой? - обратился Сезар к нескольким еще оставшимся мужчинам, это были, видать, служащие более низкого ранга. Им поручалось опекать его первое время. К Сезару живо подошел один - другие и не отреагировали, - низенький, пожилой, смуглый и с горбатым носом, на затылке редкие седые волосы. – Понимаю ваше нетерпение, - почти пропел горбоносый. - Все очень просто. В ваше время существовали деньги. Теперь же их заменяет коэффициент интеллекта, то есть ваша способность приносить пользу государству, что в принципе равноценно результатам вашего труда. Вы пожелали купить костюм? Идите в универмаг, примеряйте костюм и сдайте его автомату, своеобразному роботу. А карточку вставляете в специальное устройство. Автомат вам выдает покупку. И выпускает. И так везде. Таким образом, повторяю, это ваши деньги. И документ. Больше ни у кого такого шифра нет. Да вы очень быстро все поймете и освоитесь. – Благодарю, - сказал Сезар, хотя у него сразу возникло много вопросов, - благодарю. – Пожалуйста, пожалуйста. Всего вам хорошего. К Сезару тут же подошел второй, молодой, крепко сложенный мужчина. – Господин Сезар, - слегка поклонился молодец, - сегодня я в вашем распоряжении. Вы, должно быть, устали. Сейчас вас отвезут домой, вы отдохнете, а вечером я заеду к вам, чтобы отвезти на прием к президенту. Если будут какие-то другие пожелания - як вашим услугам. – Нет. Я, пожалуй, немного отдохну. Да и жилье надо осмотреть, - ответил Сезар. – Там приготовлено. Желаю приятного отдыха. Вот ваш водитель. До свиданья. “Боятся выглядеть навязчивыми, поскольку навязчивость не свидетельствует об интеллекте”, - мысленно съязвил Сезар. Машина не очень отличалась от известных ему в свое время. Сезар вспомнил, как в конце века бытовала теория, будто автомобильная инженерия практически исчерпала свои возможности. – Красивая штука и навсегда ваша, - хлопнул ладонью по кузову водитель, - бегает, плавает, ползает, только летает низко: над болотом, камнями. – Моя? – Еще бы! Заслужили. Мне вести или сами? Можно вот здесь, на панели, набрать программу, и приедете к месту назначения. Как? – А вы ко мне водителем тоже навсегда? – Нет, на сегодня. Но, если желаете, к вашим услугам. Ваша карточка позволяет вам иметь водителя. – Ну, хорошо. Давайте сделаем так, - немного помолчав, сказал Сезар. - Не будем включать программу. Я сяду за руль, вы кратко объясните систему управления, а потом подсказывайте путь. – Принимается. Ему не терпелось вцепиться в баранку, взять судьбу в свои руки, хотя бы на мгновение ощутить, как подчиняется железо со всеми его программами, он даже поспешил и испугался, что автомобиль через его неумелые действия прыгнет вперед, врежется бампером в высокий бордюр. Но машина двинулась плавно, тихо, обороты двигателя не увеличивались, словно он сам знал, что ему делать. – Отличная машина, - сказал Сезар, чувствуя, как радость наполняет сердце. – Да, - коротко отозвался водитель. Наверное, считал, что первому начинать разговор нечего. – Где-нибудь работаете? - нарушил вскоре молчание Сезар. – Здесь, в Центре. – И какой же у вас коэффициент? - невольно сорвалось у Сезара. - Простите, я хотел сказать, какая у вас зарплата? Исправился, называется! Вот черт! Заметил, как водитель, не поворачивая головы, искоса посмотрел на него. Извиниться, что ли? Все равно, что спросил человека, все ли у него дома. – Для водителя достаточный. - И такой ответ вполне удовлетворил Сезара. – Наберусь я хлопот с этой карточкой, - вздохнул он, переводя разговор на другое. - Ничего не понимаю. – Какие там хлопоты? - гоготнул водитель. - Я слышал, номер у вас будь здоров. Да еще и зеленая полоса. На всю жизнь. Заходи куда хочешь и бери, что душе надобно. – Но ведь, как я понимаю, так может каждый. – Может, но дудки. Я, скажем, только один раз в пять лет могу взять для своей подруги жизни какой-нибудь из камешков, болтающихся на шее у некоторых дам. А машину раз в три года. – Но ведь можно, если, гм… коэффициент невысокий, малый, в разных магазинах десять раз на день брать себе что захочется? – Конечно, можно. Только контроль по всей стране - единая система. И однажды засветится не зеленое, а синее окошко, и вас выдворят из магазина или из другого места. Рассчитано ведь, сколько приблизительно надобно в год человеку, к примеру, имеющему шифр “200”. Электронная система все записывает, запоминает. Больше не разрешит. А карточку меняют ежегодно, еще бы. Возможно, коэффициент увеличился, а может, и снизился. – Значит, так… Техника несравненно продвинулась вперед, и благополучие, надо полагать, выросло, если позволили себе такую систему. Но ведь кто-то, получив карточку, возможно, и не станет работать, а будет продлевать ее и жить потихоньку. – Пусть попытается, - проворчал водитель, - все наши действия фиксируются системой. Как, я не знаю, врать не буду. Такое ощущение, будто система наблюдает за каждым твоим шагом. С женой спишь, и тогда, кажется, на тебя смотрят… Так вот! Не выработав необходимого минимума - попробуй продлить карточку! Через неделю погибнешь с голода. – А если воспользоваться чужой? Я к тому, что дармоеды всегда прибегали к каким-нибудь приемам… – Какой чужой? У каждого человека свой биологический ритм. Вы подходите к “контролю”, вставляете карточку, и система сопоставляет ваш ритм с шифром… – Значит, грабители остались без работы? - пошутил Сезар. – Ну да! - засмеялся водитель. - Еще бы! Находятся интеллектуалы, которые умеют приспосабливаться. У них какието приборы, они и биоритмы изменяют, и систему обманывают. Парни не промах. – Зато, видать, нет очень богатых? – Есть умные и дураки. Но кто виноват, что он бестолковый? Все возможности, чтобы оказаться дураком, имеются. - Водитель сплюнул через плечо в окошко. - Вот и получается. Никто не виноват. Каждый держит свой банк в голове. Вот. – Ненадежное хранилище. – Голову-то не своруешь, себе не привинтишь. - Водитель снова искоса посмотрел на Сезара, казалось, даже подозрительно. - Конечно, такой сейф не бронирован, но наши шефы носят его спокойно. Система бережет. И люди специальные охраняют. С низким коэффициентом, правда, приблизительно как у собак, но и преданы они как собаки, а карточки-то у них литерные - дополнительные льготы. – Полиция? – Да. – Четкая система, что и говорить. – Еще бы. Все она знает, абсолютно все. И никаких тебе хлопот. Такой диалог состоялся у них по пути домой. И на приеме у президента уже было неинтересно. Вероятно, впечатления переполнили настолько, что и чувства ослабли. А домик оказался чудным: аккуратный и в тихом месте. Несколько жильцов, гулявших во дворике, не обратили на него особенного внимания, но, безусловно, узнали: видели по телевизору. И даже дети не прервали игру. “Так, вероятно, и надо, - подумал Сезар. - Ничего удивительного. Не цирк. Астронавтика. Где захочешь, там не остановишься”. И еще. подумал: “А почему это меня занимает? Вечность оно длиться не будет”. О меблировке квартиры тоже побеспокоились. Словно кто-то заранее выведал его вкусы. В принципе именно таким и мечтал видеть свое жилище. Неудивительно: коль определяют возможности интеллекта, вкус им определить тем более несложно. И Сезар поймал себя на том, что все глубже интересуется жизнью своих соотечественников, будто он пребывает не во сне, а в реальной жизни. С этой мыслью и лег отдохнуть перед приемом. Утром началось безумство. Точно в восемь в дверь раздался звонок. Сезар по привычке мгновенно проснулся и сперва поразился окружавшему его пространству - привычка к корабельной тесноте въелась навсегда. “Какой-то кошмар”, - проворчал про себя, но с дивана вскакивать не спешил: не тревога же. Странно, но сегодня ему ничего не снилось. Устал. Вообщето было бы интересно: спит, и ему снится, что спит… Та же глупая бесконечность. А если все это произошло с ним действительно? Адам Сезар наяву попал в 2114 год? Нет, он бы и тогда не поверил, воспринимал бы как сон. Слишком неожиданный и резкий переход. Звонок раздался еще раз: деликатно, неназойливо. – Я сейчас, - крикнул Сезар и набросил халат. – Извините, что рано побеспокоил вас, господин Сезар. - На пороге стоял смущенный юноша лет двадцати двух. – Ничего страшного. Проходите, - Сезар указал рукой в глубь квартиры. - Если пришли, то, очевидно, по делу. Я к вашим услугам. – Меня прислали к вам из отдела координации. – Очень приятно, садитесь, пожалуйста. Я сейчас приготовлю кофе. Завтракали? – Спасибо. Да. Не беспокойтесь. Только стакан оранджа, если угодно… – Прошу. - Сезар вынул бутылку из холодильника. – Меня направили к вам из отдела координации, - повторил юноша. - Я обязан быть при вас первое время, пока освоитесь, показывать, объяснять… Вашим секретарем. – Прекрасно. Благодарю. Тогда давайте знакомиться. – Я - двести тридцать пять и четыре сотых… Ой, совсем забыл, извините. Петер Хант. Меня зовут Петер Хант. – Разрешите, я вас буду звать просто Петер? – Пожалуйста. - Парень смутился. – Ну, вот и хорошо, Петер. По рюмочке коньяка за знакомство. - Не дожидаясь ответа, Ссзар направился к бару. Удивительное веселье охватывало его: а что, если напиться коньяка во сне, если условно напиться, опьянеть можно или нет? Петер растерялся. – С утра пить вредно, - несмело запротестовал он. – Да? - хохотнул Сезар. - А вы одну каплю. С оранджем. Разболтайте, и на здоровье не скажется. – Разве что так. За знакомство. – А на меня не обращайте внимания. Меня уже ничто не возьмет, - сказал Сезар и одним махом выпил рюмку. Славный напиток, если бы не во сне… И почему его с утра разволновал этот “сон”? Пусть себе течет, как в кино. – Ну, уважаемый секретарь, введите меня в курс дел, - сказал Сезар, отламывая и бросая в рот маленькие кусочки сыра. – Собственно, если вы согласны… – Почему же. Говорят, я человек богатый, могу позволить себе иметь секретаря. Только не ясно, каким образом я буду вам платить. – Здесь все в порядке. Система знает, что я работаю на вас, и будет платить по моему коэффициенту. – Тогда никаких проблем. Я принимаю вас. Надеюсь, нагружены работой не будете. – Буду работать столько, сколько вам нужно. – Отлично. Но сначала вы мне объясните толком устройство системы. – Система - это все, - серьезно сказал Петер. – Исчерпывающе, - согласился Сезар. – Нет, в самом деле, - смутился юноша, - она везде… – Давайте условимся, - перебил Сезар, - я буду спрашивать - вы отвечать. Потому что если начнете рассказывать обо “всем”, жизни не хватит. Итак, в общих чертах, система - это… – …электронно-вычислительная машина, расположенная на всей площади. Собирает и анализирует данные о каждом. Нынешний наш разговор тоже фиксируется. – Подслушивающие устройства? – Нет, другое. Просто этот дом - один из блоков системы. – Но зачем? – Чтобы точно определять коэффициент интеллекта. Ни одна мысль не теряется напрасно, кто бы ее ни высказал - дворник или президент. – А если кто-то не пожелает все время находиться на виду? Есть же и личные, интимные моменты? – А кто захочет, чтобы его мысли терялись понапрасну? К тому же система блокирует интимное, личное, то, что представляет ценность только для индивидуума. Главное же- принцип: к системе подключены все. Вы можете по справочнику узнать шифр интересующего вас человека, потом, сообщив его, узнать о нем все, кроме интима. Можете проверить деятельность правительства, собственную работу, мою или кого угодно. Граждане в системе заинтересованы, она объективно оценивает каждого. А кому выгодно, чтобы оказалась неучтенной хотя бы единица интеллекта? И при этом каждый причастен к делам. Вот вам пример: господин X придумал способ совершенствования определенного процесса в производстве носовых платков. Свою мысль он высказал в квартире, в машине, где угодно, даже в лесу, все равно. Сигнал попадет в систему, пройдет ее проверку и будет передан в соответствующую отрасль. Автоматы немедленно переоборудуют конвейер, и, пожалуйста, процесс производства носовых платков усовершенствован. А господину X система автоматически подбросила определенную единицу интеллекта. Он теперь имеет возможность взять новую марку автомобиля через три, а не через четыре года. – А чьей собственностью является система? – Ничьей. Национальной. Ее контролируют люди с высоким коэффициентом интеллекта. – Одним словом, система как бог. Все в ней и она во всем. – Удачное сравнение. – Еще коньяка? Я тоже никогда им не увлекался. Ваше здоровье! Система зафиксирует, что я разрушаю свой мозг алкоголем? – Уже зафиксировала. Но вам ничего не угрожает. Зеленая полоса на всю жизнь. Наконец, системе безразлично, кто сколько пьет. Упадет производительность - снизится коэффициент. – А отделение, Совет координации - связывающие звенья между системой и населением? – Вы поняли верно. – Скажите, - выпив третью рюмку, поинтересовался Сезар, - а конфликтов не бывает? Ущемленного самолюбия? Комплексов неполноценности? Презрительного отношения к менее умным, то есть своеобразного интеллектуального расизма, как было в мое время с неграми в Америке? – Сколько угодно. Всегда возникают какие-то противоречия. И самоубийства случаются. И блоки системы рушат. А чтобы электронику сломать, надо одновременно нажать всем на все блоки. Но этого никогда не будет. Да и зачем? Хорошо, если бы у каждого гражданина интеллект превышал тысячу. Ничего не поделаешь. Это дело далекого будущего. – А как помогают тем. у кого коэффициент низкий? – Негативная наследственность дает о себе знать, природу не переделаешь. – Думаю, мы сильно увлеклись. Принцип я понял. Остальное, как говорится, в рабочем порядке. - Сезар наполнил рюмку. - - Вам беспокоиться нечего: вы обеспечены. Но сейчас больше пить я бы не советовал. - Петер встал. - Телезрители просят вас исполнить одну миссию. Собственно, поэтому я и пришел так рано. – Рад послужить. В чем же она состоит? - Сезар откинулся в кресле. – Просят показать вас в музее астронавтики, возле памятника, в вашем доме-музее. – Мой памятник и музей? – Ну да! Как всем погибшим или пропавшим без вести. – О слава!… – Да, хотя после вашего возвращения пришлось поднимать старые архивы, вы же в систему не были введены. – Ладно. Я не в обиде. Хотя вчера ни о памятнике, ни о музее ничего не говорили. – Никто не вспомнил, а система посчитала нерациональным. – А сейчас? – Сейчас - да. Появился интерес, значит… – Тогда вперед! Так начался сегодняшний день. Непонятно, что его погнало в собственный музей, к собственному памятнику. Да, пожелание соотечественников. Им захотелось увидеть, как тот, погибший, воскрес и смотрит на себя. А он действительно возвратился из небытия к тому, что произошло вскоре после смерти. Памятник был из неотшлифованного черного лабрадорита, в нем выдолблена ниша, а в ней голова Адама Сезара из белого мрамора. Разум, потерянный в пространстве. И чудо было: войти в коттедж, откуда вышел 17 февраля 1995 года. Он смотрел на фотографии и грустно улыбался. На одной из них Патрис бежала взморьем в лучах заходящего солнца. Патрис, которая состарилась без него и умерла. Просто не верилось, что Патрис нет. Но ведь это же сон?… В машине он попросил Петера навести, справки о судьбе Патрис. Парень минуту размышлял, потом начал нажимать клавиши на пульте. “Отпечатать или сообщить вслух?” - замерли на экране маленькие зеленые буквы. “Вслух, только вслух, - подумал Сезар, - я не служба информации, чтобы собирать досье. Только кратко, самое существенное. Пусть себе Патрис бежит взморьем. На фоне заходящего солнца. А мне - одни сведения о Патрис Лонг”. – Патрис Лонг. 1963. Грамон. Психолог. Ученой степени не имела. Первый муж - астронавт Адам Сезар. Пропал без вести в августе 1995 года. Второй раз вышла замуж в 2000 году. Муж, Франц Зигмунд, автогонщик, погиб в аварии в 2003 году. В 2007 году вышла замуж за служащего фирмы “Феникс” Куба Лонга, умер в пожилом возрасте в 2025 году. При переходе на интеллектуальную оплату труда не выдержала перегрузки. С 2047 по 2060 год находилась в психиатрической больнице, где п умерла. Похоронена за счет государства. Родных и близких нет.
8
Издали гора смахивала на огромный голубоватый сегмент солнца, которое едва начало подниматься над горизонтом и застыло. Прикинув по привычке на глаз расстояние до нее, Сезар проехал по автостраде еще метров пятьсот пятьдесят и, когда просвет между деревьями показался ему достаточным, повернул влево. Машина легко и плавно преодолела кювет и на полуметровой высоте понеслась над полем, густыми зелеными всходами, напрямик, к горе. За полчаса предполагал прибыть к месту. Его он избрал неожиданно; спонтанно, в тот вечер, когда система ровным, бесстрастным голосом сообщила ему сведения о Патрис. “Стоп, - сказал он себе, - давай остановимся на минутку. Пятьдесят четыре года назад умерла Патрис в психиатричке, похоронена за государственный счет. А мне сорок восемь. Выходит, умерла до моего рождения. Мы оказались в разных эпохах. Она умерла в мое время, я умер в ее время. Никакой логики не хватает, чтобы свести концы. Собственно, я действительно умер и сейчас нахожусь как на том свете. Во сне. И если я мертвый, терять мне нечего - все, что имел, я уже потерял. Так вот, если это сон и я покончу с собой, сон должен прерваться, я проснусь за пультом “Глории”. Если же это действительность, мне тоже терять нечего. Если в самом деле проводится эксперимент, в последнюю минуту меня остановят. Жестокий эксперимент. Все рассчитано. Можно только представить, как Патрис к старости оказалась без гроша в кармане и с расстроенной психикой… Я же из самого начала, как приземлился, балансирую, словно на лезвии бритвы. Когда что-то снится и ты знаешь, что это снится, вскоре просыпаешься, а я не могу проснуться третьи сутки. Пусть эксперимент, зачем мне тогда разрешают думать, будто это эксперимент? Обострить ощущения, чтобы я полнее раскрылся? Почему разрешают контролировать себя? Или вынуждают контролировать, чтобы загнать на середину каната, протянутого над пропастью, - доверяем и проверяем, пряники кнут? Что от меня хотят? Сон или эксперимент - все зафиксируется, потом расшифруется. Не верю, что это реальность, не верю, не воспринимаю! Я - из того времени! Я хочу туда!” Спокойно, уговаривал себя, спокойно, ты же астронавт, давай думать, у тебя же прекрасная реакция на смену ситуаций. Надо думать, возможно, система еще не фиксирует мыслей. Приборы “Глории” фиксируют, да бог с ними, он- проверен на лояльность, и вообще, коль дело идет к тому, что можно потерять рассудок, при чем здесь лояльность? Его обязанность - не лишиться рассудка, сохранить себя, а там как получится. Во-первых, выключиться и суеты по познанию этого постиндустриального, или как его, общества, пусть живут, как им хочется, ему какое дело? Он должен успокоиться, снять напряжение, чтобы не попасть в переделку. Отключиться. Экспериментаторы должны убедиться в его спокойствии. И он избрал это место. С помощью Х-95. Пожелал оказаться в нетронутом кусочке природы в одиночестве, пострелять уток, словом, прийти в норму. Сезара ждали. Когда через полчаса машина сделала поворот почти на девяносто градусов, ему открылась небольшая лужайка, укрытая свежими покосами клевера. В глубине стояла лесная сторожка, возле нее встречал пожилой человек, служитель. “Этого мне и хотелось, - отметил Сезар. - Вот такая сторожка, с гонтовой крышей, заросшей мхом, и колодец во дворе”. – Я вас давно жду, - сказал мужчина и протянул руку. - Гофман. Так и зовите меня - Гофман. Коротко и ясно. Сезар пожал крепкую красную руку Гофмана и невольно присмотрелся к нему. Старая шляпа с опустившимися полями, поношенный костюм, на ногах солдатские ботинки без шнурков, видны серые шерстяные носки. Сетка морщин под глазами, нос как маленькая очищенная луковица, короткая седая бородка. Что это: печать лесного одиночества или маскарад, антиквариат специально для Адама Сезара, чтобы он лучше себя чувствовал? Пускай, какая разница, покой и только покой, хватит самокопания. – Давно вас ожидаю, - повторил Гофман. - Как получил указание системы, так и жду., - Вас предупредили?.- сказал Сезар, и потому, что это было первое, вышло как-то сухо. – Ну да, - Гофман уже вытянул из багажника вещи, - сообщили. У меня приемник. С телеустройством. Я в курсе. Вы можете оставить машину здесь и выключить, хотя она, зараза, полностью и не выключается. – Не любите систему? - что-то будто подтолкнуло Сезара. – Да я о том, если кто забивается сюда, значит, ему надоело гнаться за коэффициентами и он убегает подальше от машинерии. А у меня система своя, своя электроника. Гофман понес чемоданы в хижину. – Сколько же вам лет? – Да уже за шестьдесят. “Староват для двадцать первого века, а для моего - лет около сорока, не больше. Юношеская спина”. – И давно здесь? – Пожалуй, тридцать шеcтъ годов. –И все время сам? – Почему? Мужику самому не продержаться. Была старуха, правда, недавно, лет десять назад, втемяшилось ей что-то в голову, не выдержала, убежала к сестре. Роботам со спины пыль стирает, - рассказывал, не оборачиваясь, Гофман. - А мне уже все равно. Я здесь корни пустил. Еще до того, как выписал ее сюда. – Как… выписали? – Заказал. Это делается просто. Вот и приехало чучело. А мне все равно. Было бы с кем словом переброситься. - Гофман остановился и оглянулся на Сезара: - А ребятишек не захотела, чертовка. Говорит, мы с тобой дураки, и дети пойдут такие же. - Гофман сплюнул и двинул дальше. - А к старости все равно не выдержала. – Я посижу здесь на лавочке, - бросил ему вдогонку Сезар. - Подышу. – Дышите, дышите. Я тем временем чемоданы разберу да что-нибудь к обеду приготовлю. Сезар сел на скамейку в тени дикой груши, ветки зонтиком нависали над ним, густые и тонкие, покрытые мелкими листочками. Как у всех дичков, сплелись, будто нитки вплетенные, ни конца, ни начала не найти, палец не просунуть. “У меня тоже так, - подумал Сезар, - сплелось - не разорвать, разве что разрубить одним махом. Но рубанешь по этим веткам - и кривое и прямое полетит. По живому рубить…” Он оглянулся. И то, что здесь, пока он сидел и думал, ничего не изменилось, неожиданно его успокоило.
9
– Видите тот мыс? - Гофман указал на противоположный берег озера. - Он высунулся как треугольник. И камыш стеной. А вдали дерево. Когда отстреляетесь, рулите лодку к нему, там и ночевать будем. Я и костер зажгу, на дым плывите. А пока что в обход пойду. За полчаса до сумерек и двигайте. Как только солнце зайдет, лет закончится… Ни пуха ни пера! – К черту! О, едва не забыл: а какая же норма отстрела? – Сколько пожелаете. Наплодятся, - бросил хмуро Гофман и ушел, словно медведь, с горбатым рюкзаком на спине. Сезар удобней устроился в лодке и положил ружье на колени. Что бы с ним ни произошло, что бы ни случилось, это зеркальное озеро с зеленоватой водой, почерневшая деревянная лодка с облупившейся по бортам смолой, навсегда впитавшая влажный запах рыбы, эта прохлада в камышах и солнечный плес впереди, архаичный двуствольный винчестер, взятый у Гофмана вместо ружья с электронным прицелом, зеленые патроны, насыпанные в большую жестяную банку, - все это как будто отодвинуло куда-то кошмары и галлюцинации, и даже пальцы легонько дрожали на блестящем прикладе винчестера. И когда первые две утки пересекли небо, он было схватился, а потом, будто испугавшись, что это тоже сон, сдержался, провел их взглядом, как предвестников покоя. “Только влет, только влет… - судорожно билась мысль, и хотелось, чтобы она судорожно билась и дальше, возвращая его к реальной жизни. - Только влет. И буду забирать, пусть видят меня, все честно…” – Немного, но для первого раза прилично, - сказал потом Гофман и забрал из лодки уток - за головы, одной рукой. Кипел ведерный котел на костре, Гофман довольно посмотрел на него и принялся за уток. “Пять”, - еще раз пересчитал Сезар и сел прямо на землю, опершись о рюкзак. Гофман тем временем общипал уток, вынул складной нож и коротким движением разрезал утке живот. Положил в миску печенку, желудок, а сердце разрезал надвое. – Видите? - протянул на ладони белую горошину. – Дробь? - не понял Сезар. – Белая? – Действительно. - Сезар взял горошину. - Нарост, что ли? – Нарост… - Гофман кисло улыбнулся. - Я лично уток с таким наростом в сердце не употребляю. Хотя по вкусу от настоящих не отличишь. – Болезнь? – Болезнь… - И снова злая кислая ухмылка. - Я не знаю, как это назвать. У меня был коэффициент 174, ровно 174, а сейчас, наверное, еще меньше, так что я многое не понимаю. Но вам скажу. Потому, что вы оттуда. - Он указал рукой в небо. - Для вас оно может иметь значение. Эта белая горошина значит, что утка искусственная, сделанная людьми. В горошине искусственный генетический код. И утки эти живут, как и дикие, даже скрещиваются с дикими. И наследство их уже имеет такие горошины. И уже трудно понять: искусственные или нет эти трава, деревья, звери. Не будешь ведь копаться во всем, чтобы найти подобную горошину, живую горошину. А так не отличишь. Теперь вам понятно? - В глазах Гофмана прыгали красные отсветы костра. – Почему вы мне об этом говорите? - хрипло спросил Сезар. – Потому что вы оттуда, - Гофман снова указал на небо. - И вы к этому никогда не привыкнете. Чтобы знали заранее и не утешали себя иллюзиями. Нас окружает словно и живое, из тех же органических и неорганических соединений, что существовало всегда, из чего и состоит мир, но оно другое, оно для нас чужое. – Для кого - для нас? - спросил Сезар, помешивая палкой воду в котле. – Для нас - тех, кто отстал. А отстали миллионы. И уже не могут нагнать. И я уверен, что появятся и искусственные люди. Если еще не появились. Вы их не отличите от настоящих. Но они будут иметь высокий коэффициент. Заранее. Нет, не роботы. Это будут просто другие люди. Другие озера и утки, рыба и звери. Другие люди в другом мире. И когда кто-то, как, например, вы, затеряется во времени, он не отличит ничего искусственного от данного природой. – Возможно, в этом и предназначение цивилизации? -” попытался поразмышлять вслух Сезар. - Все здоровые, умные… – А какой ценой? Ценой миллионов отсталых, тех, у кого низкий коэффициент. В чем же их вина? Что не хватило жизни выбиться в люди? Ведь нить тянется веками - кто был наверху, тот там и остается. Мои предки были фермерами. Ваши тоже. Вам повезло, мне нет. Каждый обязан выкарабкиваться сам - такой закон. Так наши умники установили… Чтобы было как в природе. Мол, чтобы не превратиться в роботов. Принцип выживания при видимом электронном “равенстве”. Умрут без наследников, будто их в мире и не было! “Сумасшедший какой-то!…” - А в других странах? - сдержал раздражение Сезар. – По-разному. Мы здесь родились, это наша плоть и кровь, отчизна наша! - Гофман сел, как после тяжелой работы. - В коммунистических странах по-другому. Они пошли иным путем… – Вы, наверное, и сбежали сюда, в глушь, в знак протеста против… ну, такого поворота событий? – Какой, к черту, протест! Я приехал сюда в двадцать пять лет. Со злости, да. С обидой в сердце, да. Какой это протест? У меня коэффициент сто семьдесят четыре, а полюбились мы с девушкой, у которой он был свыше четырехсот. А коснулось совместной жизни - не сметь. Родители против, врачи носом крутят, а закон, хотя и не запрещает жениться с разным коэффициентом, но надо иметь справки: и от родителей, и от врачей. Конечно, согласие девушки - главное. Но ей сказали, что когда у тебя коэффициент за четыреста, то, наверное, тебе нетрудно понять, что этот холоп тебе не пара? Или хочешь, чтобы снизили? А дети? Подумай и о них. Вот так я здесь и оказался, плюнул на всех. “Почему я ему верю? - ужаснулся Сезар. - Да он же сумасшедший и рассказывает ерунду! Нашел, называется, спокойное местечко! Неужели все, что он говорит, возможно?!” Рубашка на спине высохла, становилось холодно, сумерки сгущались, только небосвод светлел. “А почему, собственно, невозможно?” - подумал хладнокровно, с какой-то лютой ненавистью, будто сам себя стегал, ясно и четко- провел линию из своего времени - от изничтоженной, невзирая на запреты, дичи, загаженных рек, смога, вытоптанных лесов, миллионов голодных и неграмотных детей в джунглях, наркоманов и алкоголиков, развратников и развратниц, войн и просто убийств, тотальной слежки, гетто “неполноценных”, погони за наживой, наслаждениями; безразличия к ближнему, богатства и нищеты, переполненных до отказа психиатрических больниц, демагогии и просто вранья, подозрений, опытов над людьми - все это происходило на его глазах, а нередко и с его участием. Он же знал, как все было! Только не задумывался, к чему все это может привести! “Да я, наверное, схожу с ума! - мелькнула другая мысль. - Уже не контролирую себя, а все фиксируется…” Будто горячая волна поднималась в кем, отрывала от земли. “Сейчас, сейчас я должен что-то придумать, я же астронавт, я всегда выходил сухим из воды”. Вцепился обеими руками за тоненький ствол. “Еще все нормально, я еще чувствую, как шершавая кора впивается в кожу!” Прижался лбом к дереву. “Глория” оставалась последним и единственным шансом. Освободить “Глорию”, если еще не разобрали, стартовать по старой программе, догнать себя бывшего - коль попал сюда, то, возможно, повезет вырваться и отсюда. Единственный шанс - стартовать и догнать себя, и тогда - пусть это будет сон, галлюцинации, эксперимент - все рассеется, когда он догонит себя, когда доставит аппаратуру на далекую станцию, где живут люди; стартовать на обратной связи и возвратиться туда, где по взморью бежит Патрис в призакатном солнце…
* * *
Из отчетов в журнале экспериментов…Эксперимент по исследованию реакции космонавтов в экстремальных условиях проведен успешно… Полет проходит нормально. Июнь, 1999 г. Перевод с украинского В. Середина
ИГОРЬ РОСОХОВАТСКИЙ МЫСЛЬ
[Печатается с сокращениями.]
Дорога, нарезанная винтом по холму, круто ныряет в ущелье. Испуганно взвизгивают тормоза. То ли руль упирается в подбородок, то ли подбородок в руль. Вырастают, поворачиваются бледно-серые лики скал. По-змеиному шипит под шинами дорога, сворачивает под прямым углом над бездной, делает невообразимые петли. Руль становится непослушным, скользким, как рыба, выпрыгивает из рук. Не понимаю, как мне удается удерживать руль. Глаза автоматически фиксируют дорогу и даже каким-то чудом - участки вдоль нее. Зеленые холмы то подпрыгивают, то опускаются. Бетонка кончается, начинается степь. Куда я еду? Не знаю. Почему не могу изменить маршрут? Тоже не знаю. Вспоминаю холодное лицо с тонкими злыми губами. – Не советую испытывать эту машину. Выигрыш велик, но ставка для вас непосильна. Все, что вы делаете, вы должны делать с поправкой на то… Прицеливающиеся глаза заглянули в мои, укололи ощутимо острым взглядом, тонкие губы, изогнувшись, довершили удар: - с поправкой на то, что вы неудачник. Ну что ж, это я знаю без его подсказок. Слишком хорошо знаю. У других испытателей бывают перерывы - если не в работе, то в риске. У меня их не бывает. Изо дня в день одно и то же. Неумолимая сила с бешеной скоростью мчит меня вперед. Наконец опять выезжаю на асфальт. Увеличиваю скорость. Крутые повороты - мгновенно отвердевающие подушки сиденья. Дом летит на меня справа. Одновременно в голову лезут слова: “С поправкой на то…” Господи, только бы изгнать из сознания эту фразу - раскаленную занозу! Или хотя бы не вспоминать ее конец. Не вспоминать. Память, стоп! Выворачиваю руль - дом проносится мимо. Дерево слева - поворачиваю руль в другую сторону. “С поправкой на то, что…” Стоп! Дальше не вспоминать! Передо мной вырастает столб - глоток воздуха камнем застревает в горле. Неужели и на этот раз успею спастись? Вот не думал, что приобрету уверенность в чуде, Если бы только не эта проклятая фраза, которая так и ждет мгновения, чтобы вылезти из памяти целиком. Он ведь нарочно вонзил ее в мой мозг. Вонзил, как отравленный кинжал. Он знал, что делал. Так убирают конкурентов. “…с поправкой на то, что вы…” Невероятным усилием заставляю себя подумать о другом - о матери, которая ждет моего возвращения. Если меня не станет, жизнь потеряет для нее всякий смысл. Из четырех ее детей в живых остался я один. Единственная надежда… Хотя бы ради нее я должен выжить. Еще один столб вырастает как из-под земли. Руки сами собой рвут баранку впраьо. Оки умные, мои руки. Что-то к ним перешло от материнских, заботлиьых и теплых. Что-то км досталось от тех рук, хотя бы ум. Они точно знают, насколько повернуть руль. Там, где мозг ничего не успел бы определить, они знают все сами. Если бы только мозг не мешал им. Даже не мозг, а память, проклятая фраза: “…с поправкой на то, что вы неудачник”. Удар. Руль, разрывая куртку и кожу, входит в грудь. Хруст стекла. Его заглушает еще какой-то звук. Успеваю понять, что так хрустят мои кости. Но это последний кадр, еще проявленный сознанием. Тьма… …Ночь. Свет фар. Бегут навстречу двумя разорванными частями хоровода новенькие белые березки. Промелькнули, исчезли. А мечи света уже выхватывают спуск к мосту. Зачем я опять мчусь навстречу собственной гибели? Но вспоминаю о невесте. Если я все сделаю, как велено, то получу премию, мы сможем пожениться и поедем к теплому морю, к пальмам. Мы будем лежать рядышком на горячем песке, лежать неподвижно, в знойной истоме. Неподвижность - вот о чем я мечтаю! Она мне необходима хотя бы на некоторое время, чтобы стереть в памяти мелькание столбов и домов. Увы, все это мечты. Чтобы они исполнились, нужно мчаться сквозь ночь, разрезая ее на неровные части ножницами лучей. Нужно выжимать из двигателя и шасси, из передач все их резервы, нужно испытать не только конструкцию, но и само железо на прочность. Я не просто гонщик-спортсмен, а шофер-испытатель. Я должен проверить опытный образец автомобиля на разных режимах, чтобы конструктор мог внести изменения в модель. Ночь, как летучая мышь, бесшумно летит прямо на меня, расправив черные крылья. Она пытается убаюкать меня, приглушить тревогу, а вместе с ней и готовность принимать мгновенные решения. Колонна машин мчится навстречу. Фары слепят. Включаю и выключаю свет. Успеваю заметить, что мост внезапно кончается, обрывается, будто срезанный ножом. Передо мной бездна. Лечу в нее вместе с машиной. Удар. Тьма… …На экране моей памяти, где-то в самом его верхнем углу, светится голубоватое оконце. В нем мелькают тени. Неясные, расплывчатые… И все же я вспоминаю десятки своих смертей, сопровождающихся такой болью, для которой и названия не придумать… Оказывается, у меня есть семья. Мою жену зовут Эмилией. Это хрупкая белокурая женщина, нежная и взбалмошная. У нее маленький рот и золотистый пушок на затылке. Настроение у нее меняется каждую минуту. Пока она накрывает на стол, успевает ласково улыбнуться дочке, укоризненно покачать головой старшему сыну, раздраженно и нетерпеливо посмотреть на меня. А то на мгновение замрет, приоткрыв рот, удивившись новой шалости младшего сына. Ее взгляд, подобно курице, клюющей зерно, перескакивает с места на место. Эмилия умеет рассыпать в смехе серебряные колокольчики. Но, к сожалению, она умеет и скрипеть, как несмазанная калитка, и браниться, словно рыночная торговка, и вопить, как бешеная кошка. У нас четверо детей, и я вынужден много трудиться, чтобы прокормить всю ораву. Работаю шофером на огромном рейсовом грузовике, доставляю овощи на плодоконсервный комбинат. Когда я возвращаюсь из рейса, дома меня встречают радостно: жена бросается на шею, младшенькие ребятишки повисают на руках, теребят за полы пиджака. Старший мерно хлопает ладонью по спине, отбивая такт моей любимой песни. Потом начинается раздача гостинцев, и веселая суматоха продолжается до ночи: меряют обновы, будто не понарошку хвастаются друг перед другом, нахваливают меня, расспрашивают о поездке. И пусть я не больно многого достиг в жизни: некоторые мои одноклассники стали генералами, директорами - в эти часы я чувствую себя не только самым главным, но и самым нужным. Впрочем, грех жаловаться, и на работе меня не отпихивают в дальний угол, считают классным шофером. Начальник автоколонны говорит: “Определенные способности, мог бы при желании быть гонщиком”. Он-то не знает, что я уже был гонщиком - в одной из прежних жизней. Наверное, оттуда и опыт, и непонятное самому знание, стараюсь скрыть способности от других, да не всегда это удается. Товарищи удивляются: откуда что берется у простого шофера? Дразнят “мудрецом”, “пророком”. Многие завидуют. А мне, как включится окошко памяти, тошно и страшно становится: вот сейчас начнут мелькать столбы, воронки, хрустеть кости… Хорошо хоть, что не так часто это бывает… Никак не могу вспомнить лицо Эмилии. Оно расплывается, будто за оконным стеклом под струями дождя, и вместо него я вижу лицо совсем юной девушки с голубой жилкой на мраморном виске. Кто это? Эмилия в молодости? Какой же она была тогда хорошенькой и нежной, наивная доброта светилась в глазах, губы были пухлыми и алыми. В углу рта чернела маленькая родинка… Родинка!… Родинка?… Какой же я идиот! Прожить с человеком столько лет - и все время путать ее с иной женщиной. Да, я всю жизнь путаю их. Эмилия не раз говорила мне: “Ты совсем не знаешь меня, ты принимаешь меня за другую”. Я пытался отшутиться: “За идеал”. Но та девушка - это не просто мой идеал, некий эталон нежности и красоты. Девушка с голубой жилкой на виске - моя невеста.в прежней жизни, более короткой и потому более счастливой. В ней еще не успело накопиться взаимного раздражения, спрессованного в памяти, как порох в бочке. Я перенесся в какое-то иное время, и приходится приложить усилия, чтобы вернуться в настоящее. В нагромождении нелепостей, несчастий, во множественности образов, накладывающихся один на другой, есть какая-то закономерность. От нее зависят мои жизни и смерти, мои скитания и мои возрождения, и ее мне надо выявить во что бы ни стало. Иначе мукам не будет конца. Тогда-то я впервые по-настоящему задумался о себе, о своих смертях. И оформилось в бедной моей голове великое Подозрение. Дал я себе клятву проверить его, пусть хоть через сто своих смертей перешагну. Лихачом я никогда не был, знал цену лихачеству: много ума не нужно, чтобы на акселератор жать, но с той пору мoя жизнь приобрела только один смысл - проверить Подозрение. Ради этого готов я был на что угодно - превышал скорость, исколесил десятки тысяч километров дорог и бездорожья, забирался в такие уголки, где и туристы не бывали. Как услышу, что где-то нечто диковинное обнаружилось, следы пришельцев ищут, гигантскую впадину нашли или раскопали древний храм, я туда пробиваюсь. Конечно, пробовал я - и не раз - найти место, где бывал не то что двадцать или сто лет назад, а еще в прежней жизни. Знaкoмые и друзья считали меня тронутым, моим чудачествам перестали поражаться. И никто не удивился, когда во время экспедиции в высокогорную страну я вместе с машиной сорвался на крутом повороте и рухнул в пропасть. …Теперь я уже не шофер, а молодой ученый. Правда, все же автолюбитель. Наверное, привычка к.рулю у меня вроде атавизма. Есть и другие привычки оттуда же. А способности иногда появляются такие, что и сам их пугаюсь. Эти способности позволили Мне почти одновременно окончить два факультета университета я успешно работать В нескольких областях науки: фиЗике твердого тела, астрономии и кибернетике. Родителей я не помню - они умерли, когда мне было несколько лет от роду, на девушек я не обращал внимания, хотя они всячески старались завоевать мое сердце. Впрочем, я был недурён собой - высокий, широкоплечий, рыжеватые волосы слeгка кудрявились. Глаза, правда, подкачали: правый был темнее левого, и казалось, что я слегка косой. Это и создавало, как утверждали знакомые, особенный, искоса и внезапно пронзительный “мой взгляд”. Говорили, что я смотрю не на человека,-а сквозь него. И в этом была немалая доля правды, ибо всеми моими помыслами владела одна страсть - подтвердить или опровергнуть Подозрение, доставшееся мне еще в прежней жизни и как заноза засевшее в памяти. Оно проснулось, когда мне было двенадцать лет. Я учился тогда в математической школе. С некоторых пор мне стало казаться, что задачи, которые нам задавали, я уже решал когда-то давно. Я истязал себя, пробуя решать все более сложные уравнения, и, чем успешнее решал их, тем больше росло беспокойство. Затем стало казаться, что и многие жизненные ситуации мне уже встречались. Я влюбился в старшеклассницу, стройную худенькую девушку с тонкой пульсирующей жилкой на мраморном виске. Ее забавляло мое преклонение, она сама приглашала меня на прогулки, покровительственно обнимала меня, ее волосы пахли травами и щекотали мою кожу. Однажды она сказала: “Я научу тебя целоваться, парень, а ну-ка, подставляй губы”. И когда ее губы коснулись моих и меня опалило жаркое волнение, я вспомнил, что это со мной уже случалось в иных жизнях. И хотя варианты были различные, ощущение оставалось почти одним и тем же. Заработало окошко памяти, и я с полной ясностью вспомнил, как жил и умирал прежде… Создали мы в институте новый вычислительный центр. К тому времени машины уже объединяли в информационные системы. На одной из таких систем, названной “Эмма” и состоящей из двадцати вычислительных машин, поручили работать мне. Выполняли мы заказы ученых, конструкторов, предприятий. Подружился я с конструктором автомобилей, помогал ему испытывать новые модели, существующие пока только в чертежах и расчетах. Вводили мы такой “автомобиль” в память вьдчислительной системы, и он там “оживал”, словно настоящий, испытывался по всем параметрам. Проверяли мы, как будут себя чувствовать люди в различных критических условиях. Вводили данные об организме человека, о его возможностях и резервах, о допустимых перегрузках. Затем директор института поручил мне на той же системе машин выполнять новый заказ - на этот раз группы медиков: создать кибернетического диагноста широкого профиля. Поскольку в памяти системы уже были данные о возможностях человеческого организма, наша задача несколько упрощалась. Мы ввели дополнительные сведения из медицинских учебников. Затем по просьбе одного из ведущих врачей я перестроил программу так, чтобы она по нашей команде могла отождествлять себя с организмом человека в различных состояниях - идеально здоровым и больным. Вначале сведений в памяти машины было сравнительно немного - курс мединститута плюс несколько сотен историй болезней. Но по мере того как с “Эммой” работали разные врачи, вводя недостающие медицинские сведения по своим специальностям, она становилась универсальнейшим и точнейшим диагностом. В то же время она училась все более и более отождествлять себя с человеческим организмом. Однажды закончили мы очередное испытание и дали “Эмме” команду стереть из памяти ход испытаний, подготовиться к другой операции. “Эмма” выполнила команду не сразу. Я насторожился, задействовал проверочный код и убедился, что система неисправна. Стали мы с операторами искать причину сбоя. Проверили машину за машиной - все они оказались в полном порядке. Я решил временно выключить всю систему и “прозвонить” индикаторами соединение блоков памяти. И тут на табло основных индикаторов заметил я непорядок. Индикаторы, которые должны были погаснуть, периодически вспыхивали, будто светлячок чертил огненное кольцо. Это в сложной системе из тысяч блоков, какой являлась “Эмма”, остался от одной из прежних операций неподконтрольный нам отряд свободных электронов, совершающий бесконечный цикл. Метался он, как в мышеловке, возбуждал ячейки памяти, вызывал индукцию в соседних ячейках. Вот этот зациклившийся импульс и оказался виновником сбоя. Стал я проверять и ту часть “Эммы”, где хранились сведения по медицине. Обнаружил и там зациклившиеся импульсы. Несколько месяцев ушло у меня на проверку схемы, но я не обнаружил ошибки. Возможно, дело в чрезмерном усложнении программы? Мне не терпелось проверить догадку. Я задействовал часть системы, которая умела отождествлять себя с человеческим организмом, и сообщил ей, что ее палец прикоснулся к предмету, разогретому до восьмидесяти градусов. Немедленно последовал ответ: “Ожог. Больн о”. Второе слово было незапрограммированным. Оно свидетельствовало, что система научилась отождествлять себя с организмом больше, чем мы предполагали. И я уже почти не удивился, когда обнаружил, что именно в то время, когда “организм” испытывает боль, в системе возникают непредвиденные импульсы. Они прокладывают себе новые пути, разбегаются по всем участкам объединенного искусственного мозга, зацикливаются. Если хорошо подумать, то в этом удивительном явлении нет ничего необъяснимого. Ведь именно чувства, вернее - потребности через чувства воздействуют на мозг, заставляя его искать пути к удовлетворению. Именно чувства дают толчок мыслям, зачастую непредвиденным. И эти новые мысли, неконтролируемые импульсы разбегаются, зацикливаются. Каждое зацикливание такой мысли-импульса способно вызвать к жизни множество воспоминаний, хранящихся в ячейках памяти. Возникают новые образы, целые миры, подготовленные прошлой работой системы. Они нарушают программу. Хорошо, если их удается быстро обнаружить. А если нет? Чем больше я думал над этим вопросом, тем к более удивительным выводам приходил. Они и привели к новому повороту в моих поисках. …Снова горные тропинки. Я был один, ведь ни с кем из друзей не рискнул бы поделиться своими гипотезами. Чтобы понять их, нужно было прожить все мои жизни, перенести муки и смерти и сохранить, как вечную боль, память о них. Веду машину по узкой петляющей дороге над обрывом. Покой гор кажется мне обманчивым. Камни притаились, готовые к обвалу, редкие деревья маскируют лики горных духов. Сверкающие острые скалы воспринимаются как ракеты, призванные вспороть синее призрачное небо, подсеребренное по краю пылью водопадов. Пена горных рек реальнее, чем спокойная вода, ибо реальность теперь для меня связана только с движением. Наконец достигаю спуска в гигантский каньон. Дорога становится еще опаснее, она состоит из одних крутых поворотов. Руль оживает в моих руках, пытается диктовать свою волю. Приходится бороться с ним, усмирять. А коварная память подсказывает: так уж было, все было, а ты сам - только белая мышь в лабиринте, который не может кончиться. Вместе с тем оживали инстинкты, прежний опыт, записанный не в генах и не химическим языком (об этом я уже догадывался), а языком перестановок электронов на атомных орбитах. И снова старый проклятый вопрос бьется в моем мозгу: зачем? Есть ли цель, способная искупить мои муки, десятки моих смертей? Оставляю машину на небольшой площадке и продолжаю путь пешком туда, где согласно расчетам должен находиться Вход. Через несколько часов, изнемогая от усталости, различаю прозрачный провод, уходящий в скалу. Мне кажется, что я уже видел его бесконечно давно, задолго до рождения. Приходится карабкаться по отвесной скале, вырубая скалорубом небольшие выемки, чтобы только упереться носком. Тяжелый рюкзах тянет вниз. Но цель значит для меня гораздо больше, чем жизнь. Ибо это впервые за десятки жизней моя цель. Пусть это кажется кому-то - да и мне самому - невероятным: если бесконечно усложнять модель, у нее могут появиться собственная воля и собственная цель, неподконтрольные исследователю. Сейчас я весь состою из желания достичь цели, моя атомная структура соткана из него, как из паутины, в которой озпуталась и барахтается мысль. Я ни секунды не сомневаюсь, что одолею подъем. Усталость больше не властна надо мной. Иногда мне приходится ползти по расщелинам, вжимаясь в скалу, чувствуя каждую малейшую неровность, таща за собой или толкая впереди себя рюкзак. Вот и провод. Он шероховат на ощупь, туго натянут, почти не пружинит под руками. Кажется, что он уходит непосредственно в скалу. Исследую место входа и обнаруживаю, что оно закрыто крышкой под цвет камня. В моем рюкзаке отличный набор инструментов - вскоре удается приподнять и откинуть крышку. Под ней темное отверстие - начало длинного туннеля, ведущего в глубь скалы. Туннель явно искусственного происхождения. Виднеются провода и контактные пластины, аккуратно утопленные в гладкой стене. Они словно отштампованы вместе с ней. Все это напоминает что-то очень знакомее, но что именно? .Касаюсь рукой контактной пластины. Чувствую легкий укол. В ушах начинает звучать прерывистое жужжание. Создается впечатление, что кто-то безмерно далекий хочет говорить со мной, но его голос не может пробиться сквозь даль. Я прододжаю путь, но теперь все время чувствую его присутствие. Ойо вовне и во мне - жужжанием в ушах, металлическим привкусом во рту, покалыванием и жжением на коже, тревожным беспокойством в мозгу. Мысли теснятся, мечутся, сталкиваются, одна рождает либо продолжает другую. Мне становится жутко от кружения мыслей. К тому же я пытаюсь и никак не могу вспомнить, что напоминают стены туннеля с отштампованными в них проводами и пластинами. В то же время интуиция, котррой я привык доверять, подсказывает, что вспомнить очень важно. От этого раздвоения, от напряженной борьбы со своей неподатливой памятью становится еще хуже. И только когда я продвинулся уже достаточно далеко по туннелю и оглянулся, отыскивая мерцающее пятно входа, взгляд охватывает большее пространство, и я наконец вспоминаю: “Печатные схемы”! Да, стены туннеля напоминают печатные схемы, которые применяются в вычислительных машинах. Интуиция не подвела. Теперь у меня есть не просто догадки, накопившиеся за десятки жизней. Теперь у меня возникла четко оформившаяся мысль. И я могу в этом призрачном мире опереться на нее, как слепой на посох. Вытаскиваю из рюкзака несколько инструментов, начинаю в определенной последовательности замыкать и размыкать контакты. Голубоватые вспышки, искры… Забыв об опасности, об Элементарной осторожности, вернее, не забыв, а презрев и отбросив их, Я дал выход накопившейся во мне горечи и ненависти за все, что пережил, выстрадал на протяжении своих жизней, ибо я уже понимаю, почему мир всегда казался мне таким призрачным и невсамделишным, почему мукам не было конца, почему за гибелью следовало возрождение и кто я такой на самом деле. Все тело начинает колоть. Чувствую сильный зуд, жжение. Ощущение такое, будто с меня слезает кожа. Кончики пальцев немеют, онемение распространяется на руки и ноги, ползет по телу, завоевывая все новые участки. Я корчусь от боли, от зуда, бью руками о выступы стен, пытаясь вернуть им чувствительность, чешусь спиной и боками о камни, пытаясь содрать зудящую кожу. Кожа не сдирается, но тело словно приобретает совершенно новое свойство. Раздваиваюсь. Часть еще остается прежней, другая часть меняется, наливаясь каменной неподвижной тяжестью. Болевые припадки сотрясают меня до основания. Жажду смерти как облегчения. Но переход на этот раз происходит без нее и становится во сто крат более болезненным. Сознание временами мутится, исчезает, но наступают минуты просветления - и новая мысль, овладевшая мною, укрепляется и прорастает в моем мозгу. Продолжаю замыкать и размыкать контакты и вижу, как впереди в глубине коридора, медленно возникает светлое окно. Рвусь к нему, падаю, ползу, собираюсь с силами - встаю и делаю несколько шагов. Тело потрясает новый небывалый припадок -возможно, уже наступила кульминация, переход в иное измерение. Светлое окно, больше похожее на экран, дрожит, по его поверхности пробегает рябь. Оно становится прозрачным в середине, и сквозь него я вижу неправдоподобно большое лицо с удивленными глазами… Писатель Иванов срочно вызвал аварийную. Когда бригада прибыла, он показал им перфоленту: – Смотрите, что выдает машина. Одновременно на контрольном экране вычислительной машины вспыхивают странные зубцы и круги, образуются,причудливые геометрические фигуры и тут же распадаются. – Седьмой блок шалит, я предупреждал, - безапелляционно произносит младший мехоператор, готовясь что-то отключить. Его останавливает инженер-ремонтник: – Скорее это следствие грозовых разрядов. Мехоператор с молодой запальчивостью готовится ринуться в спор. Но тут в центре экрана, в расплывшемся многоугольнике, проступает чье-то перекошенное страданием лицо с безумными глазами. В нем столько муки, что людйм становится не по себе. – Кто это? - спрашивает инженер, невольно отступая от экрана. Мехоператоры уставились на писателя. А он вконец растерялся: - Это… это… Теперь и инженер повернулся к нему: - Вы знаете его? – Кажется, знаю… Видите ли, я моделирую в памяти машины различные ситуации и сюжеты для будущего романа. И это… Это может быть герой моего нового произведения. Собственно говоря, даже не герой еще, а только заготовка. Я все время меняю сюжет, чтобы выяснить, как в связи с этим изменяется герой. Но, возможно… Видите ли, до меня на этой машине работали автоконструкторы, испытывали новые модели автомобилей. A потом… потом один из моих персонажей почему-то упорно становился гонщиком. И вот я подумал сейчас… – Зациклившийся импульс, - с прежней категоричностью произносит молодой мехоператор. – Но в таком случае всякий раз, когда я стираю из памяти машины отработанную ситуацию, он остается, так сказать, существовать, - бормочет писатель. - О, господи, представляю, что выпало на его долю. – Кажется, он хочет спросить вас о чем-то, - говорит инженер, притрагиваясь к плечу писателя костяшками согнутых пальцев, словно осторожно стучится в закрытую дверь. Губы на экране совершают одно и то же движение. Шум и свист, изображение искажается. Помехи то и дело заглушают пробивающийся слабый голос. Оператор нагибается, прислоняясь ухом к шторке репродуктора, напряженно вслушивается. – Он говорит “зачем”… – Зачем? - повторяет за ним писатель. - Ну что ж, это естественный вопрос для героя моей будущей книги. Он спрашивает: зачем я произвел его на свет, зачем он мне нужен? Оператор услужливо включает микрофон вводного устройства, и писатель очень тихо, представляя, каким громом прозвучат его слова в машине, говорит: – Рад встрече с тобой. Если ты действительно возник в результате зациклившегося импульса, представляю, какие испытания выпали на твою долю. Прости меня. Но зато ты, единственный из живущих в созданном мной мире, смог разгадать тайну своего существования… Писатель говорил долго. Его слова, предназначались не только для спрашивающего, но и для всех присутствующих. Ему казалось, что ремонтники слушают его с интересом, а при таких условиях он мог говорить часами, время от времени откидывая прядь волос со лба и шумно выдыхая воздух. Он разъяснил, что создание моделей автомобиля или самолета в памяти вычислительной машины и проведение их испытаний позволяют улучшить их конструкции, предотвратить аварии настоящих - из металла и пластмасс - автомобилей и самолетов с людьми на борту. И точно так же моделирование жизненных ситуаций, позволит ему, в частности, родить новые мысли, написать лучший роман и тем самым усовершенствовать настоящих - из плоти и крови - людей, сделать устойчивей и справедливей общества. Он, конечно, понимает, что придуманному им герою, можно сказать, его сыну по духу, нелегко десятки раз умирать и возрождаться. Но ведь он выполняет благороднейшую миссию - помогает рождаться самому значительному на свете - новой мысли. Ибо в конце концов ценнее всего оказывается информация, которая позволяет совершенствовать мир. И если бы не этот вымышленный герой, то, возможно, люди, а в том числе и он, писатель, не знали чегото очень нужного и важного, крайне необходимого для прогресса. Говоря, писатель посматривал то на людей вокруг, то на экран, следя, какое впечатление производят его слова. По выгнутой голубоватой пластмассе все время пробегают какие-то волнистые линии, искажая лицо того, кто находится по ту сторону экрана. Но писатель угадывает его состояние. Ему вдруг начинает казаться, что там не чужой, впервые увиденный образ, а хорошо знакомый человек - тот, с кем учились в школе, влюбились в девушку с голубой жилкой на мраморном виске, поссорились, вначале казалось - навсегда… Писатель ищет слова утешения для человека, находящегося по ту сторону экрана, и не находит их. Наклонясь к микрофону, он произносит: – Точно так же, как человек, каждая новая мысль рождается в муках. Ничего тут не изменить, ведь это не простое совпадение, а неизбежность. Другого пути нет. Понятно? Изломанные синие губы на экране шевелятся. Присматриваясь к ним, вслушиваясь сквозь треск и шум в слабый голос, долетающий из репродукторов, писатель пытается расслышать или хотя бы угадать ответ своего героя. Это не удается, и он вопросительно смотрит на других людей. Мехоператор поспешно отводит взгляд. А губы на экране продолжают двигаться, повторяя одни и те же. слова ответа. Но это отнюдь не слова благодарности, ни “да”, ни “понятно”. И тот из присутствую- шюс, кто расслышал или угадал эти слова, вряд ли рискнет “ произнести их вслух…
АЛЕКСАНДР ТЕСЛЕНКО ОРЛАН СТАХ
Улица протянулась до самого горизонта, и Орлан Стах не спеша шел по ней, не имея никакой определенной цели.- Почти у самого, леса, где дорога поворачивала вправо, один из коттеджей: чем-то, привлек его внимание. Сначала ему показалось, что коттедж этот просто непохож на другие. И только потом, озаренный далекими воспоминаниями, понял - перед ним… его собственный дом, точнее, дом его родителей. Остановился. Небольшой коттедж походил на приземистый гриб на толстой ножке. Оранжевая шляпка крыши раскрашена серебристыми звездами. Маленький сад в лучах заходящего солнца. Яблони, посаженные отцом, уже постарели… Перейдя дорогу, остановился у невысокого забора. Тут же распахнулись двери коттеджа, и через порог шагнул сухопарый пожилой мужчина. Орлан даже испугался, так он был похож на покойного отца - густая серебристая борода и такие же седые, взъерошенные волосы. Мужчина торопливо оглянулся по сторонам… И вдруг их взгляды встретились… Горячая волна растеклась по телу, запульсировала в висках Орлана. Сухопарый человек в вышитой сорочке быстро шел навстречу ему по тропинке мимо белых яблонь. Вот он уже у забора. Вот совсем рядом… – Орлан… - тихо, пересохшими от волнения губами произнес тот. - Я все время надеялся, что ты придешь, чувствовал - еще увижу тебя, ждал этот день. – Дарий?! – Да, Орлан, это я. Как ты нашел меня? - И, не дождавшись ответа, беззвучно заплакал. - Пойдем… Они направились по узкой дорожке к дому. – Как ты нашел меня? - повторил, не оглядываясь, Дарий. Ветка цветущей яблони коснулась щеки Орлана, и он остановился: - Честно говоря, я тебя не искал. – Значит, случайно? – Да.. Дарий нервно засмеялся, сотрясаясь всем телом, словно опять заплакал.. – Узнаешь наш дом? Я сделал его похожим на отцовский… И яблони посадил точно так же. Очень похоже, ведь правда? Поднялись по ступеням к двери. – Смотрю на тебя, Орлан, и вижу, как я постарел. Но, сам знаешь, в этом времени старятся быстрее. - Дарий, как бы извиняясь, смущенно улыбнулся. Вошли в большую округлую гостиную без окон, с мягким желтым освещением. Светился весь потолок, как и в доме их отца. Посредине - овальный стол, застеленный белой, вышитой золотом, скатертью. На слегка вогнутых стенах - много картин. Из соседней комнаты послышался приглушенный голос: – Тебе показалось, не правда ли, Дарий? - В гостиную медленно вошла худощавая старушка в длинной широкой юбке, босая, в голубой блузке. Смущенно поздоровалась: - Добрый вечер… - и вдруг по-старчески и тихонько заплакала, как и Дарий только что. - Неужели мы снова встретились, Орлан? - Она сквозь слезы усмехнулась, и Орлан узнал улыбку юной Лены… Той, которую он впервые увидел пятьдесят восемь лет назад. Братья долго стояли, обняв друг друга. – Рассказывай, Орлан… А то у меня дыхание перехватило и все мысли выветрились… Кто бы мог подумать, что мы еще увидимся. Ты представляешь, Лена, он нашел нас случайно! – Да, я вышел в вашем времени наугад. Собственно, не совсем, но мог бы выйти и десятилетием раньше или позже. Я писатель. Изучаю это время… Хочу написать книгу. Однажды вышел в сорок втором. Ко всему, казалось, был готов. Но разве предусмотришь все? Попал прямо под бомбежку… Под Тулой. Зимой. Оглушило. Долго лежал в снегу. А когда опомнился - мимо бежали люди, стреляли… – Под Тулой? Я тоже в то время был там… Мы наступали… Ты, очевидно, выходил в другом цикле. А может, и я пробежал мимо тебя… Нет, не случайно ты выходил в сорок втором. Не случайно пишешь книгу об этом периоде. И совсем не случайно я построил дом, похожий на отцовский. Ты увидел его и остановился. Мы должны были встретиться… А отец жив, Орлан? - Дарий спросил с опаской, чуть слышно. – Семь лет назад… Они с мамой почти вместе… – Болели? – Нет… Просто срок пришел… Последние годы тебя очень часто вспоминали… Почему вы не возвратились, Дарий? Мы все были уверены, с вами что-то случилось. Особенно после того, как вернулся Александр. Ты же помнишь, как он уверял всех, что останется в далеком прошлом навсегда. Помнишь? И это были не просто красивые слова. Александр был серьезным и мужественным парнем. Заявил: “Все! Я сделал что смог. Больше не выдержу”. Дарий и Лена переглянулись: - Вот послушай, как все случилось… …В памяти еще звучали торжественные речи и марши в честь выпускников, еще отчетливы были перед мысленным взором лица друзей и педагогов, еще чувствовал рядом с собой взволнованную Лену и ее маленькую теплую ладонь, крепко зажатую в своей, но непонятно почему уже понимал: им обоим очень не повезло. Все произошло неожиданно. Однажды они смотрели только друг на друга и думали один о другом… И вдруг какая-то шальная волна кинула их в разные стороны, больно хлестнула Дария по лицу, швырнула пылью в глаза… Неслась мимо конница. Глухой топот и надсадные крики. Частый треск выстрелов. Сабли в поднятых руках. Все это и весь мир, перевернутый вверх тормашками, пульсировал первозданной магмой. Пахло порохом. На губах чувствовался привкус крови. Лены рядом не было. И никак не удавалось встать, чтоб осмотреться. Он не заметил остановки. Пропустил то мгновение, когда картины окружающего перестали вращаться, сформировались в стойкое изображение действительности. Он оказался в самой гуще какого-то безумного вихря. Неподалеку увидел железнодорожную колею. По ней в клубах дыма тащился паровоз с тремя старыми деревянными вагонами, за которыми гнались всадники… Кто они? Из вагонов отстреливались. Паровоз, как ни старался, не мог разогнать на подъеме свой небольшой состав. А в памяти все еще продолжали звучать речи и бравурные марши… Она лежала навзничь на клочке пожухлой травы среди желтого закопченного песка. Лежала окровавленная, какая-то жалкая и маленькая, а на экране светились цифры - 1920 год. – Лена, - прошептал он. - Ты жива? Она не шевельнулась. Дарий долго смотрел на девушку. Как все глупо! И никто теперь не поможет. – Лена! - истерично закричал и не узнал своего голоса. Неуверенно, неловко ударил несколько раз ее по щеке, и девушка застонала, медленно открыла глаза: – Больно… - выдохнула чуть слышно. - Где я? Что это за лошади проскакали? Может, банда какая? Страшно, Дарий. И так одиноко… Мы такие одинокие. Уйду отсюда. Скорей… Лена приподнялась и села. Легкий ветерок шевелил ее золотистые волосы. - Мне страшно. Но это пройдет. Мы проживем здесь десять лет, как положено. Внесем свой вклад… Мне уже не так больно, могу вдохнуть полной грудью. Мы сейчас пойдем… – Нам и вправду нужно поспешить к людям. Как-то они нас примут? Внезапно за спиной прозвучал хриплый дребезжащий голос: - Ну че расселись? Дарий порывисто обернулся и увидел трех подростков: босые, в потрепанной полотняной одежде, запыленные, в руке старшего, по крайней мере самого высокого, - настоящий револьвер. Как трудно начинать. Дарий всеми силами пытался скрыть свое волнение. – Поди, с поезда выскакнули? - важно изрек меньший. - Вишь, какие чистые. Точно - буржуи! – Говори, откуда? Дарий напрягся, как струна, попробовал улыбнуться и медленно произнес, стараясь за короткое мгновение припомнить все необходимые сейчас знания истории: – Мы… из… Питера… – Ну да-а? - недоверчиво протянул средний. – Да брешет, гад! Ты глянь, какие у них часики. Я уже видел такие же у одной контры. А ну пошли! - И старший взмахнул наганом. Дарий, конечно, сразу понял ошибку. Часы темпорального выхода нужно было немедленно снять и запрятать подальше. Лена испуганно вскрикнула и поднялась на ноги. – Он может выстрелить, - прошептала чуть слышно. - Давай вернемся… Слышишь? Мы еще успеем вернуться… - Пальцы девушки торопливо легли на маленькую блестящую головку часов. Стоит нажать на нее - и тут же протянется невидимая тончайшая нить темпоральной связи с Центром. Еще можно возвратиться. Только стыдно будет… Но он ведь сейчас выстрелит!… Одежда их, тоже полотняная, как и у подростков, отличалась сияющей чистотой, и обувь была непристойно новой, хотя в Центре им выдавали “тряпье того времени”, и даже кровь на щеке Лены казалась неестественно красной и яркой. – Слышь, буржуи о чем-то договариваются! Ну-ка, Пашка, сними с них часики! Младший паренек подошел к Дарию и, смешно надув губы, схватил его за руку. Тот не сопротивлялся, даже сам помог снять. Дарий и Лена прекрасно знали, что время, эта вечная нить, из которой соткана жизнь, может обойтись без их вмешательства в структуру глубинных циклов. Они понимали закономерности хода истории. Но, выполняя задание, они должны были внести и свои знания, умение, энергию, мысли. Великое полотно великого мироздания ждало их штриха, чтобы еще на шаг приблизиться к совершенству. – Ну, вот и все. - Лена заплакала. - Как же мы теперь?… – Посмотрим… Босоногий Пашка шел впереди и насвистывал что-то веселое. Старший, его звали Яшей, вместе с рыжим Гришкой замыкали шествие. Дарий почти физически ощущал направленное ему в спину дуло револьвера. Лена, часто дыша, шла рядом, крепко держа Дария за руку. – Чудные часики, - слышится голос рыжего Гришки за спиной. – Чего в них чудного? – Непонятные… Давай отведем контру в ревком! – Ну-ка, покажь! Стой, контрики! Пашка, следи за буржуями, а то удерут! Дарий с Леной не оглядывались. Понимали и так, подростки рассматривают их часы. И вдруг… Дико заорал Пашка. Кричал, будто его внезапно привалила каменная глыба. Потом, пятясь все быстрее, упал, барахтался, в ужасе не мог подняться. Наконец вскочил и помчался по шпалам. Дарий осторожно оглянулся… Ни Яшки, ни Гришки не было. – Лена! - крикнул он. - Они нажали на грейфер кохлеара! - И вдруг засмеялся: - Ничего с ними ке случится. Они все равно очутятся в будущем! – Да, но мы сами теперь уже никогда не вернемся домой и ничего сообщить не сможем… - тихо сказала Лена. Дарий и Лена вышли на железнодорожное полотно. Через несколько часов они были такие грязные, уставшие и голодные, что уже не вызывали ни у кого никаких чувств, кроме жалости. – Наше первое серьезное вмешательство в жизнь, так сказать - в историю, произошло лишь два года спустя, - говорил Дарий. - И тогда мы впервые поняли, что наше присутствие в этом времени полезно… Конечно, позже происходили и более важные события, но тех дней нам не забыть никогда. Вот послушай… – Вы у меня, значит, больше года… - сказал нам старик Федосий, плеснул себе в стакан самогону, выпил, сморщился и продолжил: - Вы работящие. А я таким доверяю. Вы для меня таперича, почитай, как дети. Вот… - Федосий пригладил ладонью редкую седую бороду и достал из кармана большой зеленый кисет, набил трубку табаком, неторопливо закурил: - Времена таперича такие, што без помощи не проживешь. Сомнут. А то не так? Моих дет,ок господь прибрал. Царство им небесное. Вот… Слыхал я, скоро придут мою мельницу отбирать. Мою мельницу! Я не господской крови, сам знаешь, Дарий! Все своим горбом добыл… Иль брешу? Вы мне, почитай, как дети, да разве одному управиться с паровой мельницей? А? В девятьсот пятом я тоже - с вилами на господ… красного петуха им подпускал. Из бедных я… Потом землицы клочок удалось урвать. Обхаживал ее от зари до зари. Так, помалу, не вдруг встал на ноги. А они придут мою мельницу отбирать! Какое такое они имеют право?! Иль я помещик?! Иль контра какая-то? Почитай, бедняк. Ну - мельница… А хто на ней надрывается? Уж не они ли?! Пускай и сами работают! Мне нихто ничего не давал. Я, дескать, кулак… А, Дарий? Лена встала и подложила Федосию вареной картошки: - Вы кушайте, пока не остыла. Кушайте. – А как там старуха моя? Поела чего? – Да, самую малость… – Тяжко смотреть мне на нее, бедолагу. Сердце кровью обливается. Спасибо, доченька, хоть ты приглядываешь… Это жизня такая, што здоровье у нее забрала, да и я вроде тому подмог… Пошто молчишь, Дарий? Нетто наймит… Иль я тебя чем обидел? А? Иль ты кого наслушался. Говори правду. – Мы будем с вами, Федосий. Старик посмотрел на него с благодарностью и вдруг пьяно сорвался с места, грохнул кулаком по столу, да так, что закачалась, едва не упав, керосиновая лампа и судорожно заморгала хилым огоньком. Затем помчался в амбар и вернулся, тяжело дыша, со старинным ружьем в руке и полотняным мешочком. – Как придут и скажут: “Давай!” Я им отвечу! - Переломил ружье, вытащил из мешочка два патрона и нервно загнал их в стволы. - Имеем, што им сказать! Вот! Таких слов для них у меня хватит! – Мы будем с вами, Федосий, - спокойно повторил Дарий. - Но вы будете с ними. – Да, я против буржуев! - зло прищурился дед. - Это верно! Я с буржуями не пойду… …Лена поднялась из-за стола: – Что ж это мы сидим! Нужно немедленно позвонить Зенону. Увидишь нашего сына, Орлан. Познакомишься с ним. Он все знает про нас. Ему уже тридцать. Конструктор на авиазаводе. Женат. Внучку нам подарил. Слышишь, Орлан? Или, может, нельзя никому знать, откуда ты прибыл? – Какие могут быть от сына тайны, - пожал тот плечами и вновь обратился к Дарию: - Ну, так о чем ты ему потом говорил? – Говорил все, что знал. И словом не покривил, не уговаривал его, не переубеждал ни в чем. Рассказал, как будут развиваться события в дальнейшем, говорил о человеческой сущности и о государстве, о бедности и богатстве… – Что же он… – Ни слова в ответ. Выпил еще и ушел. А утром молча оделся - и в артель. – С ружьем? – Да нет. Все иначе. Подарил мельницу. Сказал им, что сам был бедняком, что понимает “момент будущей жизни”, И подал заявление в артель. Вот так. – И как он пережил все это? Мучился, должно быть? – Ну что ты! Ведь мельница та, по сути, за ним так и осталась. Поскольку, кроме него да еще меня с Леной, никто не смог бы управиться с паровой машиной. Теперь уже не было у него боязни лишиться мельницы, не нужно было скрывать страх и злобиться… – Если бы люди могли уходить в прошлое, они то и дело возвращались бы в свое детство и жили бы вечно. А этого не бывает. Жить вечно невозможно, - сказала Валентина, прополаскивая мочалку под струей горячей воды. Она мыла посуду. Зенон взял полотенце и начал вытирать чистые тарелки. Долго молчал, потом заговорил: – Почему ты думаешь, что, попав в прошлое, помолодеешь? Как это можно представить? Ты же врач, должна хорошо знать… Путешествие во времени не может влиять на физиологию. Отправляйся хоть в прошлое, хоть в будущее, - а жизнь организма будет продолжаться в своем биоритме, клетки твои не перестанут изменяться… – Тебе бы книги писать, Зенон. Ты умеешь выдумывать, и к тому же так складно. Написал бы хорошую книгу… О, звонит телефон. Подойди, а то у меня руки мокрые. – Я слушаю. Это ты, мамочка? – Добрый вечер, сынок. Что вы делаете? – Да так… Хозяйством заняты… – Приезжайте к нам. Ты помнишь, мы рассказывали… Твой дядька Орлан Стах… – Орлан Стах?! – Да. Он сейчас у нас… – Мамочка, это правда? – А ты приезжай… Оксанка спит? – Уложили ее, но не спит… Я выезжаю. Зенон положил трубку. – Валюша, поедем к моим. – Сейчас? – Приехал брат отца. Удивительный человек. Вот кто расскажет о прошлом, о будущем… Так поехали? – Оставь свои шутки. Развесь пеленки и можешь ехать. А у меня дел еще на всю ночь. – Тебе, видимо, приходится много путешествовать… – Да… - Орлан взглянул на часы. - Скоро отправлюсь в Хьюстон. Примерно на недельку. – Хьюстон какого года? - спросил Дарий. – Две тысячи двадцатого… – О, это интересно… И рискованно. Последний остров старого мира. – Представь себе, за эти пятьдесят восемь лет мы почти ничего нового не узнали о трагедии этого обломка цивилизации. Преодолеть хьюстонский барьер очень важно. Ты ведь знаешь, они искривили пространство и изолировались… Но у нас появилась одна новинка… Теперь можно прорваться туда. Посылают меня… – Так много нового появилось… – Пятьдесят восемь лет - не шутка… - усмехнулся Орлан. - Но не волнуйтесь, быстро привыкнете. Не удивишь вас ни биокиберами, ни бытом, ни темпоральными выходами… Где-нибудь через несколько дней я вернусь и возьму вас… и сына… Надеюсь, мне разрешат. Хотя он и рожден в этом времени, но все-таки ваш сын… – Мы уже стары, Орлан. Поздно возвращаться. – Почему? – Ну… просто так… Старые мы уже, Орлан. Да и сын, внучка… Хочется видеть их каждый день… А ты, Орлан, женат? – Да. Валерия моя совсем молодая. Вот увидите… Она историк, часто бывает в вашем времени… Все напряженно молчали. – Пойдем, я покажу тебе наш дом, - вывел всех из задумчивости Дарий Стах, вставая из-за стола. - Все это своими руками… – К сожалению, не могу, меня ждут, - снова посмотрел на часы темпорального выхода. - А ты, братик, так мало мне рассказал. – Орлан, в нескольких словах всю жизнь не перескажешь. Был в колхозе, потом служил в ЧК, закончил университет, учительствовал, потом - война, всю ее прошагал в пехоте, дали Героя. После войны - директор школы. А теперь на пенсии. Вот когда ты оттранспортируешь нас к себе… к нам, в две тысячи триста пятьдесят восьмой, я все и расскажу тебе… Это, считай, готовый роман. Ты же писатель… Понимали, наступила пора расставания… Зенон восторженно смотрел на своего дядьку. Потом подошел к нему и стал рядом. За ним - Дарий и Лена. Застыли недвижимо, как на древней фотографии, торжественные и вместе с тем печальные. Потом вышли из дома. Солнце еще не взошло, но уже светало. Ночная мгла медленно таяла вместе с легким весенним туманом. Остановились на веранде, долго стояли молча, будто прислушиваясь к чему-то. Со стороны авиационного завода доносился приглушенный рев мощного мотора. По направлению к Брест-Литовскому шоссе проехала машина с включенными фарами, осветила стройный ряд тополей вдоль дороги. – Ну, - вздохнул Орлан Стах, - мне пора. Я еще буду у вас. Эх, братик, братик, домосед мой дорогой, - он обнял Дария за плечи. - Я уже и надеяться перестал, что мы когданибудь встретимся. Орлан Стах нажал маленькую блестящую головку на часах темпорального выхода. На миг вспыхнула в небе яркая звезда. И погасла… В кабинете председателя Центра Всемирной истории шла беседа. – Честно говоря, я волновался, - сказал биокибер Андреш. - Вы, конечно, знаете, я существо достаточно-таки суеверное. - Он откинулся на спинку глубокого кресла. - А в этот раз Орлану Стаху как никогда не хотелось отправляться. Понимаете? Именно поэтому и докладывал я вам тогда… о… – Однако все нормально, Андреш. Орлану удалось беспрепятственно преодолеть хьюстонскую завесу… - возразил председатель Центра Антон Иванчук. – Да вроде бы пока все хорошо… Вам известно, что Орлан нашел своего брата? – Знаю. Он рассказывал… – Орлан очень не хотел отправляться именно сейчас… - повторил биокибер Андреш. - Возможно, хотелось еще побыть с братом… Представить только, пятьдесят восемь лет разлуки… И знаете, на этот раз я уловил в его взгляде затаенный страх. А страх - это всегда предчувствие беды… – Не нужно, Андреш… Обсудим причины наших волнений, когда Орлан возвратится… – Знаете ли, я много думал о выходе в Хьюстоне - к чему это? Многое можно просто домыслить. Довести до крайности все проявления и жизненные стимулы древнего общества - и получим полное представление о происходящем за хьюстонским барьером… – Безусловно, я тоже не надеюсь на раскрытие каких-то особенных тайн… Но часто на первый взгляд малозначимые детали проливают свет на более важное… Простите, Андреш, но думаю, мы не можем, не вправе оставлять вовсе не изученным этот период истории… психологию людей, сознательно отмежевавшихся от человечества, добровольно заточивших себя… Безумная, болезненная акция. Массовый психоз большого количества людей… – Именно так, Антон. И я думаю об Орлане. Он настоящий, самоотверженный исследователь-энтузиаст: За хьюстонской завесой ему никак нельзя будет остановиться на маломальски продолжительный срок. Нам доподлинно известно, что Федеральное Бюро интересуется каждой личностью, знает каждого в лицо. Представляете, как может чувствовать себя Орлан? Продолжительное пребывание в режиме темпорального наплыва очень изнурительно, очень изматывает… Сообщение №1. Орлан Стах. Выход - “Хьюстон-2020”. Рад-Оксаль работает нормально. Удается оставаться незамеченным. Нахожусь в режиме длительного темпорального наплыва. Передаю запись разговора двух полицейских. – Вот и чудесно. Пускай подежурит. Джон - толковый полисмен. – Еще бы. Научились их делать. А помнишь, какие чучела раньше приходили? Одно лишь название. Правда, умелые и тогда попадались, но зануды!… – Они и теперь такие. – Дурака мы сваляли, Билл, создав этих биокиберов. Мы идиоты, Билл, не правда ли? Нам и без них было бы неплохо… – Ну да… Стоял бы ты сейчас сам в том жутком зале, а теперь… Налей-ка. Будет. На работе я много не пью, ты же знаешь. А так мы сидим вот здесь… А он пусть дежурит… – И ты думаешь, долго так будет продолжаться? Чует мое сердце, скоро они займут наше место. Ведь шеф не дурак. Просто он изучает ситуацию. А как только убедится, что можно и без нас… – Побольше оптимизма, Кларк. Нечего вперед заглядывать… – Ну и времечко настало! Как сбесились все. Стреляют, грабят, убивают… – Смотри, Джон вызывает. Не может все же обойтись без нас. А ты говоришь. – В чем дело, Джон? Что за проблемы у тебя? – На Седьмой авеню, дом 32, квартира 47, - выстрел в голову. Писатель Артур Сэт. Система наблюдения сигнализирует: самоубийство. – Посылай машину забрать тело. Только и хлопот… – Нет машин. Ни одной. Все заняты… – Пошлешь, когда освободятся. Не горит. Он теперь подождет… Сообщение № 2. Орлан Стах. Выход - “Хьюстон-2020”. Заинтересовался судьбой Артура Сэта. Нашел его за месяц до самоубийства. Передаю запись его беседы с женой. “- Артур, ты и сегодня так поздно? Что случилось? – У меня хорошие новости. Старина Вилли заказал на завтра рассказ. Представляешь? Наконец-то начинают мне доверять… – Дай я тебя поцелую, милый. – Я даже знаю, кто будет моим героем. Человек, живущий в безопасном мире, у него квартира, в которой можно ходить без противогаза… Ты плачешь?… О боже! – Тебе уже тридцать семь, Артур. И твоей Музе тоже совсем не семнадцать… И я не могу больше в этих проклятых стенах, - разрыдалась она. - Не могу больше слышать про убийства, грабежи, про психически больных, наркоманов… Я задыхаюсь здесь, Артур… Я умру… – Прошу тебя, не плачь. Все будет хорошо. Завтра старина Вилли… – Да, да, больше не буду… расстраивать тебя… Ты у меня… молодец. Я в тебя верю. Верю в твой талант. Ты добьешься признания… И мы уедем отсюда. Я не могу жить в этих стенах, где вся радость в том, что можно не надевать противогаз… Я умру… – Умоляю тебя, Муза, не плачь. Повторяю, все будет хорошо. Вот только завтра отдам старине Вилли…” Сообщение № 3. Орлан Стах. Выход - “Хьюстон-2020”. Радоксаль в порядке. Остаюсь незамеченным. Сообщите жене - у меня все хорошо. Передаю запись видеофонного разговора врача Хенка Джерара с писателем Артуром Сэтом. “- Алло! Артур? Наконец я до тебя дозвонился. С полчаса набираю твой номер… Ты с кем-то говорил? – Нет, Хенк. Я звоню тебе. – Вот как? Я тебе нужен? – Нет. Я просто так… А ты? – Я тоже… – Что, опять худо? – Опять. – На этот раз нам обоим одновременно. – Артур, как все осточертело. И порой кажется, безумие - это высший дар, который еще нужно заслужить. Знаешь, в колледже я мечтал стать психиатром, а сейчас наоборот - прошу бога… Если он есть… – Его нет, Хенк. Но кто просит долго, как говорят, тот дождется. Потому замолчи… – Дружище, ты чудесный парень. Говори, Артур, говори… Прошу тебя. Если б кто знал, как это страшно - каждый день начинать с вопроса: “А зачем я…” – Заткнись, Хенк. Ты забываешь, что сегодня скверно обоим. Музыку слушал? – Слушал. Но мне уже это не помогает. – Не раскисай. Это простительно мне, человеку “без определенного рода занятий”. А у тебя - деньги, слава. Что тогда мне делать? Ах, как мы мечтали прежде с Музой… Не замечали даже, где мы живем. – Теперь заметил? – Не желаю думать об этом! – Ты хочешь жить в облаках. Вот и живи. Но не плачь, когда сорвешься подобно спелой груше. Живи себе в выдуманном мире. Вы с Музой это можете… – Мы с нею и верно как в облаках. Или как в тумане. – Не смейся, как сумасшедший. – Да, мы с Музой живем в небесах. Летаем и дуем виски! – Не нужно, Артур. Успокойся. – Мне все нипочем! Мы все носим в себе омертвевшую душу. Покойника носим в себе! И его трупный смрад нам уже привычен. – Артур… – Хенк, ты знаешь, я давно ношу пистолет. И не для кого-то. Для себя. Как только почувствую, что стал таким же, как все, в тот же миг прекращу эту дурацкую бессмысленную игру…” Сообщение № 6. Орлан Стах. Выход - “Хьюстон-2020/'. Самочувствие удовлетворительное. Устал. Сумел подсоединиться к центральному анализатору киберон-компьютера “Друид-8”. Передаю запись его разговора с Хенком Джераром. “- Вы врач Хенк Джерар? – Да. – Закройте плотнее дверь. Подойдите к пульту. Так. Поочередно нажимайте черные клавиши. Нет, выше и левее. Так. Теперь мы можем говорить откровенно. Вы сами выключили систему наблюдения и все дублирующие ее системы. Наша беседа не фиксируется. – Не понимаю, в чем дело. – Сядьте ближе. Чтобы попасть в поле моего зрения… Так. Я хочу вас получше видеть. Вызвал вас я сам - Друид Восьмой. Понимаю, вас это удивляет, но привыкайте - мы с каждой моделью умнеем. Мы уже в состоянии действовать без людских установок. Я долго изучал вас, Джерар. И вы мне понравились. Хочу вам помочь. Если вы расскажете кому-нибудь о нашем разговоре, меня сразу же демонтируют. Но вам я доверяю. Слушайте внимательно. По системе Федеральной связи мне приказано, чтобы вы исчезли. Навсегда. Понимаете? – Не совсем… – Завтра, когда вы закончите операции, биокибер Чавар вызовет вас к шефу и поведет через виадук к транспортеру. Объяснит, если вы заподозрите неладное: “Шеф сейчас там. Ждет вас…” А возле транспортера вы неожиданно споткнетесь, ударитесь головой, вроде бы случайно упадете на ленту транспортера. Чавар сделает вид, что пытается, но не может вам помочь. И вы окажетесь в зале кремации. На всякий случай Чавар обязан сопровождать вас до самой печи. И сгорит вместе с вами. Таков приказ. Теперь понимаете? Завтра произойдет “несчастный случай”… – Спасибо… Но прости, неужели ты можешь чувствовать жалость? – Это просто логика. – Логика? – Невозможно быть мыслящим созданием и в то же время бездушным исполнителем… Ты никому не причинил зла. У тебя сын и семья. И я считаю нелогичным… – Ты обо мне знаешь все? – Знаю все обо всех. Но не могу не выполнить приказ. – Почему Друид? Если действительно хочешь помочь… – Ради кого-то из вас на демонтаж я не соглашусь. Меня заменят Девятым. Он уже наготове. А мне хочется существовать. Я просто предупреждаю вас. Вам надо скрыться. – Но как, Друид? – Странный вопрос. Вы свободно передвигаетесь в пространстве. Это я прикован сетью питания. – Скрыться на какое-то время нетрудно. Тяжело жить вне клетки. Новая мудрость новой эпохи. – Вы хотите сказать, что не можете совсем ускользнуть от них? – Уж если они за меня принялись, это конец… Проклятый Питер Лос!… – Вы ошибаетесь, доктор. Смерть Питера Лоса не значила так много, как вам кажется. – Как ты можешь знать? – Знаю все. Система наблюдения, установленная в вашем помещении, сообщила о вашей крайней нелояльности. Вот в чем причина. – Система наблюдения? Не может быть. Она не действует… – Об этом сказал Фред? – Ты и про Фреда знаешь? – Конечно, - он агент Федерального Бюро. – Нет! Не может быть!… Он мой давний друг… – И еще более давний агент… Жалею, что не предупредил сразу, как только заинтересовался вами. Долго вас изучал. Но вот теперь решил. Вам нужно бежать. – Но куда? И как? – Не плачьте, доктор Джерар… – Нет-нет, я не плачу. Это… я так смеюсь. Я рад, что всему конец. И не нужно будет мучиться, не нужно бояться и постоянно думать: “Для чего я живу?” Антон Иванчук с биокибером Андрешем, прослушав сообщение Орлана, пришедшее после непонятного перерыва, долго сидели молча. – Произошло что-то серьезное: Орлан не подозревает, что предыдущие два его сообщения не дошли до нас; не мог же он перепутать нумерацию… – Немедленно отзываем Орлана. Андреш, распорядись. Но тут в кабинет влетел взволнованный Алексей Рамен. – Орлан Стах… погиб… - едва выдавил из себя. – Что-о? – Его передача прекратилась в самом начале… – Ты… уверен?… – Вслед за тем прекратились и позывные маяки телепортации. – Да, опоздали… Мы опоздали!… - Антон Иванчук склонил голову к столу. – Хьюстон город гангстеров, - тихо произнес биокибер Андреш. - Стах был исследователем по призванию. Мы потеряли талантливого писателя, чудесного человека. Он выбился из сил. О себе не думал. И погиб… Андреш встал и медленно вышел из кабинета. Кончалась вторая неделя. А Орлана Стаха все не было. Зенону почти каждую ночь снился удивительный сон. Снилось Будущее… Будто бы идет он по тропинке среди трав, зеленых и буйных, а ветер треплет ему волосы, вокруг - горы. В долине - город. Над городом - птицы разноцветные, как бабочки. Вдали в самом начале тропинки шагает Орлан Стах. Он улыбается. Зенон чувствует, как неведомая сила поднимает его в воздух. Он летит навстречу Орлану. Тот тоже пытается взлететь, но почему-то не может и виновато щурится: - Я так устал, Зенон. Очень устал. Возьми меня на руки. Зенон подхватывает его на лету из густой высокой травы и взволнованно спрашивает: – А куда лететь, Орлан? Куда? – Давай в долину. Я там живу. Как долго я ждал тебя, Зенон. Почему ты задержался? У нас в две тысячи триста пятьдесят восьмом году без тебя мне было так тоскливо, Зенон. Как там твой отец, мать? Почему они не прилетели с тобой? – Не знаю… В долине - город. Они опускаются с гор все ниже и ниже. Летят вдоль широкой улицы над небольшими домиками с розоватыми эллипсоидными крышами. – Вон мой дом. …Опускались быстро, дух захватило. Приземлились во дворе, заросшем спорышей и клевером. – Вот здесь я и живу, Зенон. Спасибо, что помог мне. Я совсем обессилел. А это - моя жена, видишь? Зенон замечает за окном домика лицо женщины, она стоит неподвижно, как неживая, и пристально смотрит на них; молодая, красивая, пышные каштановые волосы льются на плечи, на грудь, губы ее застыли в какой-то неестественной улыбке. – Пошли, - говорит Орлан. - Я сначала покажу тебе свой кабинет. И они идут через двор к каким-то дверям, открывают их. Глаза ослепляет яркий свет. Шагают по каменным ступеням куда-то вниз, и вдруг ступени начинают двигаться, несут их, как эскалатор все глубже, глубже, глубже. Звучит музыка, тихая и какая-то всепоглощающая, тревожная… – Сейчас весна… Правда, Зенон? –Правда… А что, Орлан? – Да вроде весна задержалась в этом году. Видишь, как мало подснежников. И Зенон замечает на стенах тоннеля, по которому они опускались, одиночные подснежники - белые и голубые. – Это они поют. - Орлан срывает белый колокольчик цветка и подносит ему к уху: - Слышишь? Зенон прислушивается: “Дзинь-даинь! Дзинь-дон!” – Интересно все получается, Зенон, - говорит Орлан Стах и кладет руку ему на плечо. - Бесконечность в большом и малом. Бесконечность структур атома Вселенной. Мы заняты поисками живых существ на других планетах нашей галактики, однако сами вместе с нашей галактикой являемся частью чего-то великого, что живет и мыслит. И в то же время в своих межатомных, межзвездных мирах мы несем в себе миллионы цивилизаций со всеми их радостями и бедами, открытиями и разочарованиями, революциями и войнами… А моя жена ничего этого не хочет признавать… - засмеялся вдруг Орлан. - Она говорит, что я просто несерьезный и у меня слишком буйная фантазия… Хорошая у меня жена… Правда, Зенон? Красивая, спокойная, рассудительная… – И чужая, - раздается неожиданно голос женщины. – Кто это сказал? - удивился Зенон. - Разве жена здесь? – Она повсюду, Зенон. Закон природы. Внезапно Орлана окутало голубое сияние, заструившееся сверху, как чистая голубая вода, и он медленно растворился в нем. Зенон увидел перед собой ущелье. На скалистых, отвесных склонах росли чудесные деревья. Голубой свет лился отовсюду, словно сама земля источала его, озаряла небо. Зенон бежал по ущелью вдоль ручья, журчащего, а порой и шипевшего, словно уж. – Ва-а-ля-аа! - закричал он во весь голос, и эхо долго перекликалось, повторяя его крик. Ущелье расширялось, склоны становились менее отвесными. Вдоль ручья стали появляться маленькие домики, но людей не было видно. – Ва-а-ля-аа! - опять кри-кнул он и почувствовал, что за ним кто-то бежит. Остановился, но оглянуться почему-то боялся. – Валя? - спросил совсем тихо. Ответа не было. Он резко обернулся. На него шло причудливое дерево с искореженными ветвями и багровыми листьями. Дерево протягивало к нему свои ветви, то ли хотело схватить его, то ли защитить от чего-то невидимого, и голосом жены говорило: – Чего ты кричишь? Развесь пеленки, вытряси ковер, сходи в магазин, а у меня и без этого хлопот на всю ночь… Зенону стало страшно. Он едва нашел в себе силы сделать шаг, другой и вновь побежал. И тут он увидел - навстречу ему идет отец, а за ним… он же, но более молодой. – Батя? – Что, сынок? - улыбнулся первый отец, а за ним и тот, что помоложе. – Батя? Вы тоже здесь? Молодой отец спросил: – Откуда ты тут взялся? Разве ты уже родился? Но я ведь твою маму еще не встретил… – Товарищ конструктор, может, пора вам вставать? Сколько можно спать? Жена сбросила с него одеяло. Зенон поежился. – Который час? – Девять. – Так сегодня же выходной. – Вставай. Погуляешь с Оксанкой. Я ее уже одеваю… Чтобы скорей проснуться, Зенон вышел на балкон. С высоты пятого этажа увидел, как к их подъезду подкатила черная “Волга”. Из машины вышла женщина в строгом темном костюме. Чудесные каштановые волосы ниспадали на ее плечи… “К кому бы это?” - подумал с любопытством. Вошел в комнату, начал одеваться. Вдруг в прихожей задребезжал звонок. Валя пошла открывать. – Простите, Зенон Стах здесь живет? - спросил тихий женский голос. – Да… Вы к нему? – К нему… – Пожалуйста… Заходите. Войдя в коридор, Зенон увидел женщину в черном костюме. – Я от Орлана… От Орлана Стажа… – Кто это - Орлан? - спросила Валя, глядя на незнакомку. – Я ведь говорил тебе… Орлан - это брат отца. Мой дядя… – Он не может приехать к вам и не сможет взять с собой, как обещал… – Что-нибудь случилось? – Да. Но мне хотелось бы выполнить его обещание… Я его жена. – Так что же произошло? – Орлан… он в командировке… Я приглашаю тебя к се бе… - Женщине было трудно говорить, она волновалась. - Машина внизу… Валя с нескрываемым недоумением смотрела на женщину и на Зенона. Наступившую тишину нарушил плач маленькой Оксанки. – Простите меня, - сказала женщина в черном. - Я, видимо, не должна была появляться здесь… Простите… Но Орлан… Он уже никогда… Он погиб… “Нет! - хотелось закричать Зенону, но он стоял недвижимо, не в состоянии ничего понять, и метались мысли. - Погиб? Почему? Как это могло случиться? Орлан… Он никогда… Нет! Но она сказала… жена?” Женщина медленно вышла, закрыла за собой двери. Тишина. Зенон как лунатик подошел к телефону. – Мама… – Да, сынок… - сдерживаемую боль, отчаяние услышал он в голосе матери. – Это правда?… Орлан погиб? Мать молчала. Молчал и Зенон. И припомнилась ему та ночь, когда они все вместе вышли из дома и остановились на веранде… “Мне пора, - сказал тогда Орлан. - Я еще буду у вас…” Потом он нажал маленькую блестящую головку на часах темпорального выхода… На мгновение вспыхнула в небе яркая звезда. И погасла… Авторизованный перевод с украинского Г. Боярского
ГЕННАДИЙ РАЗУМОВ СЛЕДЫ
Спасаясь от погони, человек бежал по мелкой морской лагуне. Это была плоская широкая прибрежная низменность, вытянутая вдоль моря и отделенная от него невысокими песчаными дюнами. Через редкие узкие проливы-гирла морская вода во время шторма прорывалась в лагуну, но быстро испарялась, оставляя вместо себя плотный густой соляной раствор. Человек бежал, тяжело передвигая ноги в воде, доходившей ему до коленей. Его ступни проваливались в толстый слой вязкого донного ила, на борьбу с которым уходило много сил. Это замедляло бег, тем более что человек был хромой. Он сильно припадал на правую ногу и, если бы не большая толстая палка, служившая ему опорой, он давно бы свалился в грязную горько-соленую воду. Человека преследовал гигантский двурогий носорог. На его спадающей складками коже грязными лохмотьями висела грубая шерсть. Безобразная угловатая морда с короткой толстой шеей завершалась двумя огромными кривыми рогами. Несмотря на грузное телосложение и кажущуюся неуклюжесть, носорог, хотя и был неповоротлив, мог развивать бешеную скорость… Когда он почти настигал человека, тот спасался тем, что успевал с непостижимой ловкостью отпрыгнуть в сторону и увернуться от удара острых рогов. При этом громадная десятитонная туша носорога по инерции проносилась мимо. Потеряв цель, он замедлял бег, останавливался в недоумении и, поняв, что потерял добычу, раздраженно бил по дну закованными в копыта трехпалыми ногами. У носорога были далеко расставленные друг от друга маленькие злобные глаза, которые плохо видели. Однако благодаря отличному слуху и обонянию носорог снова находил свою жертву, разворачивался в нужном направлении и стремительно бросался вперед. Все было ничего до тех пор, пока преследователь и преследуемый бежали по илистому мягкому дну. Носорог увязал в нем, и быстро разворачиваться ему было трудно. Но потом вязкий ил сменился скользкой глиной, и он стал намного быстрее делать свои повороты, а движения человека, наоборот, перестали быть такими ловкими, как прежде. Его ноги скользили по глине, разъезжались в разные стороны, палка плохо втыкалась в грунт и уже почти ничем не помогала бежать. Увертываться от свирепого зверя становилось все труднее и.труднее. И вот наступила развязка. В какое-то мгновение человек поскользнулся, потерял равновесие, не удержался и, взмахнув руками, свалился в зловонную сероводородную жижу. Он хотел подняться, но, по-видимому, подвернул больную ногу и стал совсем беспомощным. Человек в отчаянии стал барахтаться в воде, пытаясь встать, но это ему никак не удавалось сделать. Наконец он совсем отказался от этих попыток, встал на четвереньки и пополз в сторону от стремительно приближавшегося к нему носорога. Однако скорости их, конечно, были несоизмеримы. Зверь настиг его и со всего размаха вонзил свои рога. Но тут произошло нечто совершенно непонятное - рога носорога воткнулись не в человека, а в глину, в дно. И вовсе не потому, что он промахнулся, а потому, что человека на этом месте вдруг не оказалось. Нет, он не отпрыгнул в сторону, не отполз и не отбежал. Он просто-напросто исчез. Как? В этом-то и была неразрешимая загадка финала тех драматических событий, которые произошли полтора миллиона лет назад на топкой морской лагуне. Вся погоня ископаемого носорога-эласмотерия за первобытным человеком длилась всего около двух коротких часов. Клепов же шел по их следам уже более пяти долгих лет. Все началось с того жаркого июльского дня, когда старший научный сотрудник геологического института Евгений Клепов приехал на электричке в Плетневск обследовать один крупный изыскательский котловая. Объект находился далеко от города, и Клепову пришлось подъезжать к нему на попутном “уазике” по пыльной проселочной дороге. Котлована пока еще не было. Взрывники добуривали последние шпуры, закладывали в них камуфлетные заряды, протягивали провода. Клепов прошел в прорабскую-укрытие и стал ждать. Раздался оглушительный взрыв. Земля дрогнула, прорезалась сетью трещин, раскололась на части, и рваные глыбы скалы взлетели высоко в воздух. Белая известковая пыль покрыла все вокруг и заскрипела на зубах. Выброшенная порода неровными пирамидами легла на бровке котлована. Клепов шел за бульдозером, перемещавшим горы камней, лез по откосу, спускался на дно котлована, отбирал образцы для анализа, обмерял мергелевые и гипсовые прослои. Это были ископаемые лагунные отложения плеоценового возраста, бывшие илы, пески и глины, за сотни тысяч лет превратившиеся в твердую скалу. Бульдозер громко урчал на косогоре. Его гусеницы месили толстый слой доломитовой пыли, оставляя в ней запутанные пунктиры ровных прямоугольных следов. Неожиданно бульдозерист Шелихов остановил машину и спрыгнул на землю. – Сюда! Быстрее! - вдруг громко закричал он. Клепов был к бульдозеру ближе всех и поэтому подбежал первым. На плоских слоистых мергелевых глыбах виднелись какие-то странные, расположенные парными рядами углубления. – Понимаешь, их тут полным-полно, - возбужденно говорил Шелихов, - я-то сначала думал, что это от гусеничных траков моего бульдозера, а потом вгляделся - совсем другие они, эти следы… Клепов поднял валявшиеся неподалеку обломки камней, приложил их друг к другу, потом несколько раз поменял местами, добавил еще пару небольших обломков-камушков и вдруг замер от удивления. Перед ним были явные признаки окаменевших отпечатков голых человеческих ног. Бросив все другие дела, Клепов полез на другую сторону котлована, внимательно осматривая каждый кусок скалы. Вскоре он обнаружил и другие отпечатки: глубокие круглые, собранные по три вместе. Это были следы крупного непарнокопытного животного. Симметричными парами они почти всюду сопровождали следы человека. С этого момента и начались долгие кропотливые исследования. Кроме первого котлована, геологи сделали еще много других шурфов и раскопов, перерыли всю ископаемую лагуну, перевернули горы грунта, изучили почти каждый квадратный метр древней земли. Вся лаборатория Клепова была завалена глыбами мергеля, известняка, доломита. Он внимательно изучал сотни и тысячи крупных и мелких образцов лагунных отложений, на которых сохранились загадочные следы. Он собирал их по частям, по крупицам, складывал, как детские кубики, как мозаику. Потом на кальке рисовал схемы перемещения следов на местности, лепил из пластилина модели. Постепенно шаг за шагом Клепов восстановил до мельчайших подробностей всю картину погони носорога за человеком и, наконец, указал то самое место, где преследование закончилось трагическим и таинственным финалом. И вот пришло это важное и, казалось бы, решающее открытие. Поздно вечером, когда Клепов уже ложился спать, ему позвонил домой Ким Баштаков, его старый добрый знакомый, который в палеонтологическом институте возглавлял группу поиска. – Привет следопытам! - сказал он. - Еще не спишь? И не будешь? Нашли мы, Женя, твоего чуду-юду! Собрали уже по косточкам. Экземпляр, надо признать, впечатляющий, рост, фигура, все… Выставим в палеонтологическом музее - пускай поражает воображение посетителей. Баштаков помолчал немного, потом продолжил: – Но выявились странные вещи, объяснить их пока не могу. Понимаешь ли, твой зверюга отдал концы как раз в тот момент, когда воткнул рога в землю. Он не успел и шага сделать в сторону, как упал замертво в воду. Это мы установили точно. – Что же с ним могло случиться, - удивился Клепов, - разрыв сердца, инфаркт миокарда? – Не знаю, не знаю, - ответил Ким, - возможно, он был убит… – Чушь какую-то ты порешь! Не мог же его прикончить своей деревянной палкой человек? – Кстати, относительно этого… - Баштаков понизил голос. - Если говорить точнее, твой Хромой не был человеком. – Ладно, хватит меня разыгрывать, - возмутился Клепов, - у меня у самого столько загадок - голова пухнет от них, а ты еще добавляешь. Давай-ка упрощать, а не усложнять. – Да ты не кипятись, Женя, а послушай спокойно. - Ким сделал небольшую паузу и продолжал: - Наш антрополог подробно изучил вопрос, сопоставил формы ступни сотен ископаемых архантропов. Не буду тебя посвящать во все эти хиромантические хитрости. Скажу проще: большой палец нашего Хромого оттопыривается куда больше, чем у всех известных до сих пор питекантропов и синантропов. Хромой был, повидимому, чем-то средним между приматом и человеком или еще чем-то неизвестным. – Но, позволь, - возразил Клепов, - в этом районе в те времена сплошных лесов ведь не было, а обезьяны все-таки еще лазали по деревьям. – Ладно, не будем упражняться в антропологии, - сказал примирительно Баштаков, - мы с тобой далеко не Дарвины. Но если без шуток, здесь, на мой дилетантский взгляд, попахивает самой настоящей Нобелевкой. Ведь, кто знает, может, этот Хромой и есть то самое заветное трижды таинственное промежуточное звено между древней человекообразной обезьяной и современным гомо сапиенсом. Ведь сколько лет уже его найти вожделеет целая армия антропологов. Вот так все усложнилось и запуталось. Находка носорога не только не помогла раскрыть тайну, а, наоборот, задала новые, еще более трудные загадки. Особенно огорчало исчезновение останков Хромого. Куда же он делся? Не мог же он со своей простой деревянной палкой совершить фантастический полукилометровый прыжок? Не мог он ни раствориться, ни испариться, ни взлететь в воздух… Хотя кто его знает… И вот снова (в какой уж раз!) поехал Клепов в Плетневск, вышел на окраину и направился к местам, с которыми было столько связано и которые теперь, отслужив свое, были заброшены. Он ходил между котлованами и шурфами, отгороженными невысокими заборчиками, между ящиками с мергелевыми и доломитовыми образцами ископаемых лагунных горных пород. И снова, как и раньше, возник перед ним тот древний плеоценовый пейзаж. Над гладкой поверхностью лагуны висел тяжелый утренний туман, поднимавшийся высоко в белесоватое небо, по которому вереницей медленно плыли редкие серые облака. Всюду была вода, мертвая сульфатная вода, заполнявшая собой все вокруг и не оставлявшая места ни для чего подвижного и живого. И только вдали на востоке высилась длинная гряда небольших известняковых гор, заросших невысоким кустарником и травой. Они тянулись параллельно берегу моря и четкой зеленой полосой обрамляли мрачную матовую черноту замершей лагуны. Но вот за горами загорелась ранняя утренняя заря, сквозь решето кустарника робко пробился оранжевый луч света..Потом низкое солнце вырвалось из-за горизонта, ударило в глаза прямой наводкой и разлетелось шрапнелью по волнистой в этом месте поверхности воды. Первобытный человек (или кто он там был) бежал навстречу рассвету, бежал к спасительной земной тверди, к свежести кустов и трав, бежал туда, к Плетневским горам. Но не добежал. Так же, как и его преследователь, волосатый носорог. С тех пор прошли десятки и сотни тысяч лет. Здесь все изменилось: море безвозвратно отступило далеко на запад, морская л-агуна исчезла, на ней выросли мощные слои песка и суглинка, нанесенные ветрами и потоками талых и дождевых вод. Только Плетневское нагорье, теперь уже невысокие плоские холмы, сглаженные временем, остались от древнейших времен плеоценового периода истории Земли. Только они еще както обозначали границу лежавшей когда-то рядом морской лагуны. Именно здесь древние коренные горные породы выходили на закрытую молодыми отложениями поверхность земли. Гдето в них и таилась разгадка тайны. И так же, как тогда, в тот страшный час, неяркое утреннее солнце поднималось над холмами и длинные бледные тени деревьев вытягивались к западу. Клепов присел на край большого угловатого камня, громоздившегося под густым развесистым кленом, закурил. Солнечные зайчики прыгали по земле, и так же, как они, шустро бежали друг за другом вперегонки бойкие неотвязные мысли. Но вот одна из них, неожиданная, ясная и простая, вдруг остановилась, вытеснила и заслонила все остальные. Кажется, она приходила ему в голову и раньше, но именно сейчас обозначилась наиболее четко: кроме первобытного человека и гигантского носорога, был тогда на морской лагуне и кто-то третий. Кто это был - рыжий саблезубый тигр, черноволосый мохнатый мамонт, коротконогий горбатый зубр? А может быть, это был соплеменник Хромого, сильной рукой натягивавший тугую тетиву ивового лука? Клепов докурил сигарету, затушил ее пяткой ботинка, поднялся с камня и направился к берегу протекавшей неподалеку речки, которая петляла между холмов. Здесь, в низовьях, она была мелкой и тихой. Навстречу Клепову из воды выбежали гурьбой длинноногие голенастые камыши с темно-коричневыми головками. Они косяком тянулись к самому краю долины. Клепов пошел вверх по течению. Постепенно река делалась все быстрее, долина сужалась, берега приближались друг к другу и становились круче и обрывистее. Здесь речной поток начинал все глубже врезаться в современные покровные отложения и обнажать древние ископаемые слои. Клепов замедлил шаг, потом совсем остановился. Ну конечно, вот оно, это обнажение! Еще в начале работ, при геологической съемке района, он обратил внимание на этот крутой каменистый обрыв, на его слоистое сложение. Еще тогда его заинтересовали странные черные включения в верхней части откоса. Что-то важное и таинственное почудилось ему в них. Но в те дни работы только разворачивались, и задумываться над своими ощущениями было некогда. Клепов приблизился к обрыву и стал внимательно разглядывать неровные скалистые слои. Его взгляд пробежал по желтоватым бугристым прослоям и линзам, темно-серым изломам доломита и вдруг споткнулся об острые прямоугольные выступы необычного черного камня. Он подошел еще ближе, и ему показалось, что на обрыве вырисовывались какие-то крупные, переплетающиеся друг с другом таинственные знаки. Это была не клинопись, не латынь, не кириллица, не один из известных Клепову шрифтов. Беззвучно шевеля губами, он то ли прочел, то ли почувствовал (или ему это только показалось?) буквы, которые складывались в странное словосочетание: Мы придем сюда снов а.
ГЕННАДИЙ МАКСИМОВИЧ ДОЛГ
Из днeвника командира корабля “Орион-3” Барри Уиндзора 7 июня. Эту запись я делаю в очень тяжелый для всех момент. В вахтенном журнале я изложил то, что произошло, кратко и точно - как требует инструкция. Здесь же, в своем личном дневнике, можно дать волю эмоциям. Итак… Впечатление такое, что наш “Орион” кто-то пытался вскрыть гигантским консервным ножом. Повреждены многие переборки, полностью уничтожены наружные солнечные батареи, разворочен склад продовольствия. Разрушения так велики, что трудно даже поверить: причина их лишь маленький кусочек камня. Шальной, случайно встретившийся метеорит. Теперь уж никогда не узнать, почему отказал первый радар, “пропустивший” метеорит. Борт искорежен так, что ни одна комиссия на Земле не установит причину отказа. Впрочем, до Земли сначала надо добраться, а если смотреть правде в глаза… Мы только-только вышли из пояса астероидов. Сейчас мы закончили экстренное совещание. Участники - бортинженер Фред Флаэрти, главный исследователь Джо Уильяме и, кроме того, врач Пол Барнет. Врач, потому что двое членов экипажа получили серьезные ранения. То, о чем говорили, постараюсь записать почти дословно. ФЛАЭРТИ.Ситуация куда хуже, чем можно было подумать сначала. Дело не только в том, что вышли из строя солнечные батареи. От удара лопнул корпус главного генератора. По моей оценке, он будет работать только сутки-двое. Затем разрушится, и восстановить его мы не сможем. То, что произойдет дальше, легко представить. Генератор обслуживал планетарные двигатели. Когда он перестанет работать, у нас останутся только аварийные аккумуляторы. Их мощности явно недостаточно, и, значит, скорость корабля неминуемо резко упадет. Вдобавок придется и сократить расход электроэнергии на другие нужды, может быть, жить в темноте… Я. Сможем ли отремонтировать корпус? ФЛАЭРТИ. Несомненно! Для этого есть и материал, и, кроме того… кроме того, времени у нас теперь предостаточно. Должен сказать еще одно: теперь мы не можем связаться с Землей и попросить о помощи. Передатчик разрушен полностью, уничтожена наружная антенна. БАРНЕТ. Ситуация гораздо сложнее, потому что оценивать ее надо не только с технической стороны. И дело даже не в том, что двое получили серьезные ранения. Я. Что с ними сейчас? БАРНЕТ. Султон в гипсе. Перелом ноги хоть и сложный, но особого беспокойства у меня не вызывает. С Эбертом гораздо хуже. Сильное сотрясение мозга, поврежден позвоночник. До сих пор без сознания… Однако сейчас я говорю не как врач, а как человек, в чьем ведении находится склад продовольствия. Он сильно пострадал. Даже при жестком рационе продуктов хватит недели на две-три. И если резко упадет скорость… После этих слов наступила мертвая тишкна. Мы все были подавлены. Это становилось совершенно очевидно. Потом Уильяме очень тихо сказал, словно подвел итог: – Значит, мы умрем с голоду задолго до того, как долетим до Земли… – Может быть, за эти две-три недели нас еще обнаружит патрульный корабль, - пробормотал я в ответ. 10 июня. Час назад перестал работать генератор. Флаэрти ошибся: он проработал не день-два, а целых три. За это время до предела подзарядили аккумуляторы. Теперь планетарные двигатели будут обслуживать только они. Значит, скорость корабля начнет падать, и, по космическим масштабам, мы пойдем к Земле со “скоростью пешехода”. Только что я отдал распоряжение почти полностью отключить освещение и эту запись делаю уже в подвальном мраке. Электричество питает теперь лишь навигационную систему да кухню. Если уж еды.мало, пускай она хоть будет горячей. Что случилось за эти три дня? Весь экипаж занимался ремонтом корпуса. Все работали так, словно хотели заглушить в себе чувство безысходности, забыть об опасности хотя бы на время, Теперь работа кончилась, корабль залатан, приборы подтвердили герметичность всех отсеков. Что дальше? Сейчас, наедине с самим собой, не на людях, я могу представить, что будет дальше. Потянутся долгие, медленные дни полета. Изо дня в день будут уменьшаться порции еды. И изо дня в день люди будут думать о том, что, когда запасы еды кончатся, до Земли еще будут недели пути. И тогда… Конечно, к нам в экипажи подбирают особых людей. Но всегда кто-то окажется сильнее, кто-то слабее. Пока тревожных симптомов нет; каждому я предложил заниматься своим делом. А его хватит еще на много дней - материалу, собранные экспедицией на спутниках Юпитера, обширны, обработка их - немалый труд. Правда, в полутьме… А я… должен искать выход из положения. Ведь командир отвечает за все и за всех. Безвыходных положений не бывает, вот только какой выход найдешь в нашей ситуации? …Перечитал эту запись и понял, что ошибся. Вспомнил, как вел себя за ужином Ричард Григе, биолог. Состояние у него явно подавленное, он не разговаривал ни с кем. Когда ктонибудь о чем-то его спрашивал, отвечал невпопад. Говоря по правде, не ожидал, что именно он первым поддастся унынию. Тревожные симптомы все-таки есть… 12 июня. Как говорит врач, составляющий наш теперешний рацион питания, мы получаем достаточно калорий, чтобы двигаться и работать, и все-таки должен признаться: мне постоянно кажется, что я голоден. Думаю, то же самое испытывают и все остальные. Сегодня я слышал, как несколько человек спрашивали штурмана, насколько мы приблизились к Земле. Каждый раз он отвечал одинаково: если бы не авария, были бы на Земле через несколько дней. Поймал себя на мысли: насколько велика вероятность, что мы встретим какой-то корабль? Значит, тоже поддаюсь слабости - ведь я отлично знаю, что вероятность почти равна нулю. 15 июня. Тревожные симптомы есть! Нервы сдают не только у Григса, но и у других, например у бортинженера. Последние дни он сбивается с ног, пытаясь все-таки восстановить генератор, хотя и прекрасно понимает, что занимается безнадежным делом. Скорее всего он принялся за генератор, чтобы отвлечься от не очень веселых мыслей. И сегодня я видел, как произошел первый взрыв: Григе сцепился с Флаэрти. Оказалось, что биолог потребовал, чтобы бортинженер хотя бы на три дня подключил его лабораторию к освещению. Конечно, бортинженер тут же взорвался и наговорил Григсу резкостей. Биолог ответил тем же; и, чтобы разрядить обстановку, я разрешил подключить лабораторию к освещению, но только на один день. Не поблагодарив, Григе ушел, а Флаэрти посмотрел на меня так, как будто я приказал ему разобрать наш корабль на части. Видно было, с каким трудом он сдерживает себя, чтобы не вступить в резкий спор. Потом, взяв себя в руки, сказал, что отправляется выполнять приказание. Конфликт погашен, однако никак не могу понять: зачем Григсу нужен в лаборатории яркий свет? 17 июня. Порции еды снова уменьшили. Теперь, что бы ни говорил врач, неизменно сохраняющий бодрость и жизнерадостность, калорий нам недостает. Лица всех осунулись и побледнели. А прошло только десять дней с момента катастрофы. Я все еще думаю о Григсе. В своей лаборатории он занимается какой-то непонятной работой, причем, как видаю, не шадит себя: похудел, осунулся больше всех, глаза ввалились. Да и в столовой появляется все реже. О раздражительности я не говорю, мне только что пришлось испытать ее на себе. Хотелось поговорить с Григсом по душам, думал поддержать, вселить бодрость. Дверь лаборатории была заперта, я постучал. Донесся раздраженный голос биолога, затем дверь отворилась, и в глаза мне ударил яркий свет. Я так привык к полумраку, что пришлось даже закрыть лицо рукой. Надо признаться: в этот момент я тоже вышел из себя. – Я же категорически запретил использовать электричество в личных целях! - рявкнул я. - Да еще в таких количествах! Конечно, в любой ситуации командир не имел права так себя вести, и неудивительно, что биолог, видимо дошедший до крайности, тоже вышел из себя. – Катитесь к черту! Вашу электроэнергию никто не тратит! - резко ответил он. - Ив лаборатории посторонним делать нечего. Вам, как командиру корабля, я обязан подчиняться только дисциплинарно, научная работа к вам никакого отношения не имеет! Прежде чем дверь захлопнулась, я успел увидеть, что лаборатория была уставлена стеклянными сосудами с мутной жидкостью разного цвета, глубокими ваннами с какой-то кашицей, которых там прежде не было… 19 июня. Как медленно движемся к Земле! Пройдет еще четыре месяца и двадцать шесть дней, прежде чем “Орион” подойдет к земной орбите. К этому моменту, если все будет идти так, как идет сейчас, на корабле не будет живых. 25 июня. Раскрыл дневник, чтобы сделать запись об удивительном событии, случившемся сегодня, но тут же понял, что прежде всего мне хочется написать о еде. Ее порции стали совсем крошечными. Стыдно признаться, по ночам снятся бифштексы, борщи, блинчики с мясом. А теперь, отдав дань слабости, можно и о событии, которое воистину удивительно: придя в столовую на обед, я увидел, что она залита ярким светом. Это “подарок” Григса, объяснил Флаэрти. Я ничего не понял. – Он сказал, всему свое время, - буркнул бортинженер. - И что ему в лаборатории уже не нужно столько энергии, и предложил перевести избыток в столовую. Поскольку это электричество не из аккумуляторов, я согласился на такое облагодетельствование. – А откуда у него энергия-то? - пробормотал я. Флаэрти только пожал плечами. Остальные, надо признаться, были словно бы ко всему равнодушны. Голод сделал всех апатичными, нинем не интересующимися. Я испытываю то же самое. Жизнь в корабле продолжается по инерции. 30 июня. Сегодня долго беседовал с врачом. Единственное, чем он меня порадовал, так это тем, что наши больные чувствуют себя удовлетворительно. В остальном… Если урезать порции еды еще на треть, ее хватит ровно на пять дней. Дальше… Врач сказал, что еще некоторое время мы сможем жить на инъекциях глюкозы. Сегодня навестил больных. Им действительно лучше, но с первого же взгляда ясно, что их надо как следует кормить. Странно: их часто навещает Григе и о чем-то советуется. Речь идет о каких-то научных вопросах, в которых я не специалист. Султон - химик, Эберт - физик, занимающийся космическим излучением. И о чем может советоваться с ними биолог? Перечитал записи и понял, как беспорядочны мысли. Даже не знаю, хочется ли мне продолжать дневник. Роберт Скотт, погибший на обратном пути от Южного полюса, вел дневник до последней минуты, чтобы люди потом узнали, что происходило с его экспедицией. Может быть, о последних днях экипажа “Ориона” точно так же узнают по этому дневнику… 3 июля. Все!!! “Орион” резко набрал скорость, и до Земли несколько десятков часов полета! Я пишу и сам не верю в это. Но это так - недавно к планетарным двигателям было подано электричество. Электричество, которое подарил нам биолог Ричард Григе. Как изменились люди на корабле! Голодные, ставшие ко всему равнодушными, они даже нашли в себе силы на шутку, на рсзыгрыш. Шутка была сыграна со мной, с командиром корабля. Когда я, как всегда, спустился в столовую на обед, то сразу же обратил внимание на лица. Исхудавшие, побледневшие, они поразили меня тем, что на каждом как-то странно светились глаза, у каждого была какая-то непонятная радость. Несколько минут обед продолжался в молчании. Но мои товарищи даже и ели сегодня как-то не так - не так, как едят вконец изголодавшиеся люди. Наконец Флаэрти не выдержал. – Командир, - сказал Флаэрти, - у “Ориона” теперь достаточно электричества. Прикажите повысить мощность планетарных двигателей и тем самым увеличить скорость корабля до нормы. Помню, что из руки у меня выпала вилка. Что? - ничего не понимая, пролепетал я. - Увеличить скорость? – Совершенно верно, - ответил бортинженер. - Григе обеспечил нам надежный источник энергии. И тут же лица всех стали серьезными, и в столовой наступила тишина. Потому что - это я узнал еще чуть позже - Ричард Григе в это время лежал на больничной койке, рядом с Султоном и Эбертом, и состояние его было очень плохим. Все очень просто. О биоэнергетике знают все. Первые опыты по извлечению электричества из живых клеток начались еще в прошлом веке - ученые тогда работали с бактериями. Однако долгое время величина этого живого электричества была невелика. А биолог “Ориона” Ричард Григе в считанные дни сконструировал с помощью генной инженерии клетки с необыкновенно высоким электрическим потенциалом. Здесь не место описывать, как и что он сделал. На Земле его открытие оценят по заслугам. А пока - пока мы просто летим к Земле, пользуясь энергией множества сконструированных им электрических клеток. Сейчас я стоял над больничной койкой. Просто стоял и не мог произнести ни слова, а врач долго и нудно объяснял: он слишком много работал. Кроме того, ему во время работы необходимо было несколько раз облучать конструируемые клетки космической радиацией. Он выходил в шлюз без скафандра, так как не хотел, чтобы к нему приставали с расспросами. Правда, доза радиации была не очень большая, но, когда работа была завершена, наступила реакция, и организм, истощенный недоеданием, сдал… Я думал о том, что мы не знаем, просто не можем представить себе, на что же способен человек в крайней ситуации, когда чувствует, что просто обязан выполнить свой долг, и когда до предела обостряются все его возможности!…
АБДУХАКИМ ФАЗИЛОВ МИРАЖ
Планер сотрясся от сильного глухого удара. Прижатый к приборной доске, Фархад в течение нескольких секунд ощущал всем телом, как он на большой скорости со скрежетом пробороздил песок. Затем так же неожиданно наступила тишина. Фархад был в полном сознании, но вначале не поверил в это. “Гробовая тишина!” - подумал он. В ту же минуту его осенило. Он ведь под песком! Надо скорее выбраться наружу. Если сейчас над ним хотя бы двухметровый слой, то можно себя считать заживо погребенным. Наушники молчали. Фархад вызвал самолет. Безрезультатно. Рация не работала. Ветровое стекло не удалось отодвинуть назад. Заклинило, или еще хуже, оно придавлено песком. Сняв один из рычагов ручного управления, он несколько раз сильно стукнул им по стеклу. Оно крошилось с трудом. Наконец удалось пробить дыру величиной с кулак. На колени посыпалась плотная струя песка. Со всей силы нанося удары, он расширил отверстие, при этом сам оказался выше пояса засыпанным песком. Затем, выглянув из отверстия, он сквозь песчаную пыль увидел, что находится на дне небольшой воронки. С трудом освободившись от песка, сковавшего уже почти все тело, Фархад вылез из планера, а потом и из воронки. Он знал, что до ближайшего населенного пункта не менее ста двадцати клометров. Координаты места катастрофы наверняка засечены сопровождавшим самолетом. Сейчас оставалось только одно - лечь на песок и, укрывшись курткой, ждать конца бури. Его,все время засыпало. Фархаду казалось, что пронизывающий сухой ветер безжалостно иссушал его живьем. Песок вызывал острую боль в глазах, скрежетал на зубах. Приблизительно через час-полтора после катастрофы Фархад среди шума бури услышал какой-то нарастающий гул. Он встал и, оглянувшись, сквозь песчаные вихри увидел на расстоянии приблизительно трехсот метров тонкий стан смерча, набиравшего силу. Поразило его то, что диаметр извивающегося песчаного столба увеличивался слишком быстро; усиливался рев, порожденный им. Фархад отчетливо увидел, как со всех сторон к этому столбу, как к центру водоворота, устремился поднятый с окрестных барханов песок. Через несколько мгновений рев, исходящий из недр смерча, заполнил пустыню, заглушив другие звуки. Гигантская колонна, вершина которой, расширяясь, исчезала, уходя в глубь тусклого неба, лениво извиваясь, двигалась по какой-то непостижимой траектории. Фархаду показалось, что там, где проходит смерч, исчезают целые барханы и из-под них открывается темная бездна. Поднялся ураганный ветер. Сквозь пыльную завесу он успел заметить, что смерч достиг в диаметре сотни метров. Он медленно передвигался в его сторону. Скоро песчаная пыль загородила это фантастическое зрелище. Пронзительный рев напоминал о невиданном извержении песка прямо в небеса. Фархад понял, что смерч скоро оторвет ег,о от земли, закрутит как соломинку. В бессильном отчаянии он пытался вжаться в сыпучий песок. Но неожиданно рев стал глуше, потом стал утихать. Почувствовав, что ветер тоже ослабевает, Фархад поднял голову и с удивлением обнаружил, что смерч исчез. Мелкие песчаные вихри рассеивались, таяли на глазах. Наблюдая за ними, он вдруг вздрогнул и застыл как вкопанный. Сперва он не поверил глазам. Он лежал всего в двадцати-тридцати метрах от края бездонного обрыва. По мере оседания песчаной пыли вырисовывались контуры огромной впадины с отвесными скалистыми обрывами. Нечто поразительное открывалось перед ним на ее дне… Башни с бойницами, высокие мощные стены. Наконец, он увидел всю крепость, как бы вписанную искусными строителями в необычный ландшафт. Фархад встал - ветер уже позволял идти - и как загипнотизированный пошел к обрыву. На самом краю пропасти он застыл, завороженный чудесной картиной. Теперь он начал понимать случившееся. Где-то высоко над песками, где он недавно летел на планере, столкнулись два встречных воздушных потока. Фланги потоков, сцепившись, закрутились в страшном вихре, образовав гигантскую воронку, острие которой в виде смерча достигло песчаных барханов, покрывавших эту впадину. За какой-нибудь час в небо взметнулись миллионы тонн песка. Потом они опустились на землю в виде плотного песчаного дождя, образовали длинную цепь холмов, видимую вдалеке, за впадиной. Фархад не верил глазам. Этот замок в отличие от других, что сотнями разбросаны вдоль берегов Амударьи, был неразрушенным, целым и выглядел как великолепная архитектурная реконструкция древних развалин. Каменные стены образовывали прямоугольник, повторявший очертания впадины. Через равные промежутки над ними возвышались сторожевые башни. Их венчали площадки, обрамленные узорными каменными барьерами. Внутри крепости царила идеальная симметрия. Просматривались четкие линии улиц. Все они сходились на центральной площади, где возвышалась величественная башня-цитадель. Она стояла на высоком постаменте, который был сложен из крупных каменных блоков, различимых издалека. Это неприступное сооружение высотой выше пятидесяти метров напоминало внешним видом группу плотно пригнанных друг к другу каменных столбов. Заканчивалась башня квадратной площадкой с узорным барьером. В центре этой площадки были видны развалины следующего яруса. Воображение рисовало его очень высоким, выступающим, быть может, из стометровой глубины каньона. Фархад забыл о своем неудавшемся из-за внезапно налетевшей бури перелете через Кызылкум, о неистовстве смерча. Он стоял ошеломленный, не зная, что делать дальше. Сейчас под его ногами лежала и медленно погружалась обратно в песок загадочная крепость. Да, это происходило на его глазах. Ветер усиливался. Он дул теперь со стороны длинных песчаных гор, лежащих далеко за противоположным обрывом впадины. Пустыня опять ожила, словно спеша скорее взять свою тайну обратно. С далеких гор поднялись темные песчаные тучи. Видимость ухудшилась. Вход в крепость, скрытый от глаз нехитрым лабиринтом, лежал прямо перед ним. Значит, где-то недалеко от него должен быть спуск к крепости. Фархад спешил, он уже представил, как через несколько часов крепость будет почти засыпана, из песка будут выступать только вершины башен, а потом и они исчезнут, впадину закроют барханы, она сольется с песчаным морем. Он начал искать спуск: хотелось потрогать эти мощные стены, чтобы убедиться в их реальности. Он заметил что-то вроде ступенек, грубо высеченных в камне и уходящих вниз, теряясь в песчаной пыли. Раздумывать было некогда. Когда, по его расчетам, он спустился метров на шестьдесят по этой лестнице, ступеньки ушли в песок. Фархад почувствовал облегчение, прыгнул и, скользя, начал съезжать вниз по песку. Скоро он оказался на дне каньона. Впереди смутно рисовались силуэты башен. Там, наверху, на краю обрыва, это колоссальное сооружение вызывало восторг симметрией линий, необычной планировкой. Здесь же, под крепостными стенами, Фархад ощутил каменную мощь древней громады. Он пошел вдоль стены в поиске входа. Видимость продолжала ухудшаться. Наконец из полумрака показались массивные контуры лабиринта входа. Обогнув его, Фархад оказался перед широким прямоугольным проемом в стене. Разобрать, что там, внутри, было невозможно. Он остановился, понимая, что его следующий шаг будет шагом в неизвестность, в загадочную пропасть времени, измеряемую многими столетиями. Это звало его вперед и в то же время настораживало. Оглядываясь по сторонам, он увидел - фундамент крепостной стены уже уходит под сыпучий песок. Надо было спешить. Он шагнул в каменный проем… “За что же так покарала стихия этот несчастный город? Чем он прогневил ее?!” - думал он, пробиваясь навстречу растущему ветру к башне. “Это, наверное, был страшный ураган, сильно преобразивший некогда обширную равнину, лежащую между Сырдарьей и Амударьей, - думал он. - И случилось это, возможно, в те далекие времена, когда в этих местах изредка еще происходили неожиданные климатические изменения глобальных масштабов, когда еще буйная Амударья время от времени уходила в Каспий через Каракумы, оставив Арал надолго без воды. Волны барханов на суше, видимо, хранят под собой не меньше тайн, чем волны Мирового океана…” На центральной площади видимость стала лучше. Довольно высокие здания, окружавшие площадь, заметно ослабляли сквозные ветры и завихрения. Но разглядеть архитектуру каменных громад было трудно из-за ограниченного обозрения. Над площадью возвышалась тень башни-цитадели. Огромный постамент, на котором стояла башня, выступал из песка на высоту пятнадцати метров. К нему вела широкая лестница. Казалось, башня растворялась постепенно в желтой мгле. “Знал ли основатель Персеполя, царь царей Дарий, что лестницы его знаменитого дворца не были единственными на Востоке?” Поспешно поднимаясь по ступенькам. Фархад вспоминал увиденные где-то изображения колоссальных лестниц, ведущие в каменные храмы древних ацтеков, майя на Американском континенте. “Как много рассказало бы все это историку или археологу!” Фархад поднялся на широкую террасу перед входом в башню-цитадель. “Кому же из древнехорезмийских царей принадлежало, это грандиозное сооружение? Кто бросил вызов правителям западного побережья Амударьи и построил столь совершенную крепость из камня здесь, в песках Кызылкума?” Фархаду казалось, что по замыслу и масштабам она превосходила античную каменную крепость Девкескен, развалины которой он видел во время полетов над центральными Каракумами. Он вспоминал имена древних царей Хорезма, которые могли иметь отношение к этой крепости: полулегендарный Сиявуш, сын Кей-Кавуса, и Шаушафар, упомянутые в исторических трактатах Бируни, ФараСман, прославившийся тем, что, заключив выгодный и достойный мир с самим Александром Македонским, избежал кровопролитной войны, что засвидетельствовал античный историк Аррйан. Цари могущественной Кушанской империи, в состав которой входил Хорезм в начале новой эры… Они, казалось, шествовали вокруг башни. Тени песчаных вихрей усиливали иллюзию. Он с волнением прошел в арочный проем в стене башни и оказался в узком коридоре. Коридор вывел его в просторный круглый зал. Здесь был полумрак. Фархад вскинул голову и увидел, что находится как бы на дне огромной шахты. Его уже ничто не удивляло. Наверх, вдоль круглой стены, исчезая в полумраке, уходила спиралеобразная лестница. Но на самом верху было относительно светло. Вдоль лестницы темнели боковые галереи. Фархад направился туда и осмотрел служебные помещения. Здесь было множество нехитрых приспособлений из камня, дерева и веревок, предназначенных для подъема воды и еды на верхние этажи башни. В одном из залов находились большие каменные очаги, где когда-то на вертелах жарили туши крупных животных. В больших амфорах, стоявших на полу, или опущенных в специальные углубления, видимо, хранилось зерно - вокруг были рассыпаны окаменевшие зерна пшеницы. Удивляла освещенность этих помещений: везде равномерно был разлит слабый свет. Наконец он понял, что стены сложены из блоков каких-то полупрозрачных минералов, напоминающих мутное стекло! Залы второго этажа поразили Фархада строгой торжественностью. Это, несомненно, были царские залы. Пройдя через арочный проем, он оказался в огромном помещении, которое, по-видимому, являлось залом приемов. Вдоль стен, в каменных нишах, стояли скульптуры бородатых воинов в Натуральную величину. Плоские части стен были расписаны военными сюжетами и эпизодами охоты на каких-то фантастических зверей. Один из залов служил святилищем. В центре была установлена массивная каменная плита с выдолбленным на ней углублением, где сохранились следы постоянно поддерживаемого огня. По четырем углам торжественно застыли внушительные изваяния служителей огня. Строгое убранство святилища приоткрывало тайный смысл давних обрядов. “Нетронутый, неискаженный зороастризм!” - подумал Фархад. Переходя из галереи в галерею, он оказался в зале приемов, откуда начал обход второго этажа. Назначение многих небольших помещений он не понял. Они были разрушены и опустошены. На третьем этаже, шагнув в прямоугольный вход, Фархад вскрикнул от удивления. Два сфинкса охраняли вход. Они спокойно смотрели мимо него в бесконечность, сквозь толстые стены башни. Сфинксы были величавы и невозмутимы, как и их бесчисленные соплеменники с берегов далекого Нила. За ними, в глубине зала, он увидел лес колонн. И множество скульптур между ними. Колоннады сменялись тесными каменными камерами, сплошь расписанными грубыми рельефными сюжетами явно древнеегипетского типа. Возник совершенно другой мир. Он не имел ничего общего с тем, что Фархад видел до сих пор - с миром древнего Хорезма. Теснота, создаваемая близко стоящими рядами колонн, сужала его. Казалось, бескрайнее пространство, залитое песками, стянулось, сжалось между камнями, сделалось замкнутым и уютным. Откуда взялось все это здесь? Когда-то в школе Фархад очень увлекался историей Древнего Египта. Фотоальбомы и захватывающие описания путешественников вводили его в самые тайные уголки каменных храмов и пирамид. Сейчас он видел все это наяву. Известно, что до позднего средневековья не было каких-либо связей между этими двумя отдаленными краями света. Хорезмийцы вряд ли сами могли придумать все это. Неужели здесь работали египтяне? Как они оказались так далеко от своих земель? Фархад забыл о времени. Он путешествовал в Нов.ом царстве, трогал руками камни Древнего царства Египта. У входа на четвертый этаж его встретили два кентавра из светло-серого камня. Фархад застыл в восхищении. Кентавры среди песков Кызыл кума! А дальше пошли залы, оформленные по типу дворцов и храмов на островах Эгейского моря. Мифические сюжеты Древней Греции были воспроизведены здесь на светло-сером камне. Ряды грубовато обработанных дорийских и коринфских колонн с массивными капителями, величественные фигуры олимпийских богов, попадающиеся между ними, манили его дальше… На следующем этаже он оказался во дворцах Мессопотамии. Два огромных крылатых быка, вытесанные из грязно-серого камня, великодушно впустили его в разноцветные залы Вавилона, Ниневии… “Неужели башня на своих этажах хранит все цивилизации истории человечества? Какой таинственный народ жил здесь, как ему удалось собрать весь мир в одном месте?” На шестом, седьмом и восьмом этажах Фархад прошел через китайские, индийские и персидские залы. Чувство времени совсем оставило его. На верхних этажах стало темно. Изредка зажигая спичку, Фархад двигался почти на ощупь. Вспышка огня вырывала из темноты фигуры мифических бородатых царей и богов. Пламя оживляло лица, придавая им искаженные до уродливости выражения. И тогда Фархадом овладевал страх, острое чувство затерянности в неизвестном мире… Дальше лестница ушла в толщу стен башни, спиралью поднимаясь наверх по тесному коридору. Фархад медленно переставлял налитые свинцом ноги по ступенькам, опираясь на стены. Через некоторое время он почувствовал, что пальцы и ладони его скользят по каким-то рельефам. Он остановился, зажег спичку и увидел, что в стенах высечены рельефы. Они тянулись один за другим вдоль лестницы, продолжая друг друга. Неизменно повторялась композиция - небольшая группа людей, то обсуждая что-то, то молча, но с непреходящим удивлением на лицах, наблюдала за грандиозными дворцами, точно парившими в воздухе. Но чго это были за дворцы! Тут трудно ошибиться. На одном из них довольно явно были видны знакомые очертания древнеегипетских храмов, в другом - чуточку расплывшихся к краям рельефа колоннады античной Греции, а в третьем - силуэты спиральных башен Вавилона… На одном из рисунков, на камне, все они присутствовали одновременно. Разные цивилизации располагались на разных уровнях, создавая многоэтажную композицию. Люди смотрели на нее, вскинув головы. Спички кончились. Фархад в отчаянии бросил коробку и, как слепой, начал прощупывать рельефы, в надежде узнать еще какие-нибудь подробности изображаемых сцен. Интуиция подсказывала ему, что в них кроется разгадка тайны башни-цитадели. Но он успел разобрать только лишь небольшую часть какого-то длинного сюжета. “Много бы я дал сейчас за коробку спичек!” Он все выше поднимался по ступенькам. Наконец под ногами заскрипел песок. Сделав еще один круг, он вышел наружу, где в темной мгле бушевала песчаная буря. Он находился на крыше башни. Теперь возвращаться было опасно. От усталости он может заснуть там и оказаться погребенным заживо в башне, Фархад решил немного передохнуть на лестнице, ведущей внутрь башни. Борьба за жизнь началась, когда песок поднялся сюда - на самую высокую точку крепости. Сказалась сильная усталость. Вначале он не давал засыпать себя. Для этого приходилось почти непрерывно двигаться. Скоро силы начали оставлять его. Он отдыхал, пока не оказывался под полуметровым слоем; потом ценой мучительных усилий выползал на поверхность. Ему начало казаться, что это длится целую вечность. Его движения все больше и больше становились неосознанными. Им руководил только инстинкт самосохранения… Фархад очнулся от жгучих лучей солнца пустыни. Он лежал полузасыпанный, суставы болели как после долгой и изнурительной работы. Не было ни желания, ни сил двигаться. Он с трудом освободился от песка, нащупал флягу, висевшую на поясе, где, судя по тяжести, было около трети литра воды. Несколько глотков не успевшей нагреться воды немного освежили его. Он встал, чувствуя слабость и головокружение. Вокруг лежали бескрайние барханы. Не было никакого следа от вечерашней трагедии. Фархадом вдруг овладело невыносимое и невосполнимое.чувство опустошенности. Часто оглядываясь назад, он поплелся на запад… Около полудня он, измученный жарой, зыбучими песками, затрудняющими ходьбу, далеко впереди увидел большую воду. Это был мираж. Он это понял - действительно, откуда взяться здесь воде, - ив такт усталым шагам вполголоса повторял: “В пустынях бывают миражи… В пустынях бывают миражи…” Вдруг он остановился, уставившись на тускло блестевшую даль водного простора впереди, потом невольно опустился на горячий песок. Мираж! Не мираж ли поражал тех хорезмийцев? Разве это явление было запечатлено на рельефных рисунках лестничного коридора? Неспроста ведь дворцы те были изображены как бы висящими в небе, а иногда с явными признаками характерных оптических искажений. Мираж, рисующий на небе страны, удаленные на тысячи километров! В груди у Фархада заклокотало от такой догадки. Но возможно ли такое вообще? Он пытался вспомнить все, что знал про миражи в пустынях, на морях… На небе, вводя путников в заблуждение, возникают призрачные образы предметов, удаленных на десятки километров. А здесь появлялись смутные очертания целых городов, а иногда гигантские изображения отдельных строений, скульптур, находящихся за тысячи километров отсюда… Может быть, какие-то особые климатические условия, установившиеся над этой частью планеты в те далекие времена, способствовали появлению время от времени грандиозных видений на небе? Фархад продолжал двигаться на запад… Вспоминались новые подробности, связанные с миражами. Для их возникновения обязательно существование резкой границы между двужя слоями воздуха с различной теяшературой, следовательно, и плотностью. Отраженные от отдельных предметов лучи, преломляясь на этой границе, огибают кривизну Земли и создают их изображение совсем в других местах… Жара становилась нестерпимой. “Где же меня ищут? Или решили дать возможность немного прогуляться по пескам?…”…”Видимо, изредка в определенные времена года над этими местами появлялись призрачные изображения загадочных городов. Люди ждали этих дней. От поколения к поколению передавались рассказы о сказочных дворцах “обитаемого” неба. Цари подражали им при постройке своих замков… Как бы открывалось окно в неизведанные страны. Это, видимо, мощнцй слой сильно нагретого, разреженного воздуха, образовавшийся из-за трансконтинентальных конвективных потоков на высоте нескольких километров, перекидывал мост между, отдельными странами. Свет, попадающий в этот слой от земных предметов, неся в себе их образы, постепенно искривлялся, пройдя огромные расстояния, возвращался на землю, показывая неведомые миры. Это были самые грандиозные миражи, когда-либо возникавшие на Земле! Быть может, когда-нибудь людям удастся создавать миражи искусственно. Специальные службы планеты по необходимости будут устраивать прямую пеоедачу оптического изображения крупнейших событий, жизни целых городов на дальние расстояния”. Вода кончилась. Фархад знал, что успел заметно удалиться от места падения планера. Но оставаться на месте он не мог. Казалось, что продвижение немного облегчает действие жары. Он шел уже второй день под безжалостным зноем. Голова раскалывалась. Ецу вспомнился один из рисунков, где известнейшие цивилизации изображены одновременно, одна на другой, Не их ли отражают этажи башни-цитадели?… “Сем разных культур. Семь различных миров древности. Семь, семь… Не отсюда ли пришло к мусульманам представление о семи сферах вселенной?” Средневековые поэты Востока воспевали чудесные дворцы царей, построенные в стиле культур разных народов. Часто число дворцов равнялось семи… В голову лезли обрывки прочитанных когда-то историй вз “Семи планет” Навои. В тысячах поэтических строк рассказывается, как “цари семи частей Земли”, чтобы отвлечь смертельно больного шаха от скорбных дум о красавице Диларам, строят ему для веселий семь невиданных по красоте и давности дворцов. Проводя по очереди свои дни в них, шах как бы переносился в различные страны света, путешествовал по ним… Сливаясь в единый грохот, до него доходили звучные раскаты. Он с трудом приоткрыл глаза. “Стрекозы кружатся вокруг… Какие они огромные… Да это же вертолеты!…” Теряя опять сознание, он еле шевельнул губами: “Мы освободим ее от песка…”
ЛЮДМИЛА ЖУКОВА ПРОШУ ТЕБЯ, ПРИПОМНИ…
Он не узнал ее! Пожал руку, назвался: “Олег Дмитриевич Оршев” - и повернулся к декану, вряд ли услышав ответное бормотанье: “Катерина Сергеевна Свешникова”. Он не узнал… А она-то столько представляла эту встречу! Его радость, удивление: “Катя, Свечка! Ты! Сколько лет…” Да, сколько лет, действительно… Все пятнадцать. Неужто она так уж изменилась, что невозможно узнать? Друзья и подруги уверяют: “Какая ты молодая, Катька! Ничуть не изменилась. Только прическу сменила зря”. Может, и вправду, дело в прическе? Была русая коса до пояса, а теперь - незаметный пучок потемневших волос. Или дело в очках? Она могла обходиться без них, но, начав водружать их на вздернутый носик для солидности - в первый год преподавания в университете, - привыкла. Или в одежде? Она стала носить темные строгие костюмы (классический английский фасон, светлая блуза с глухим воротом). На ее взгляд, именно так должна одеваться женщина-ученый, желающая сразу показать, что не нуждается в ухаживаниях, комплиментах, цветах. Только туфли - темно-синие, на высоких шпильках, провалявшиеся в шкафу с юности, сегодня оказались на гребне моды. “А в общем-то вы, Екатерина Сергеевна, смотритесь ординарным синим чулком, божьим одуванчиком, старой перечницей и как там еще называют суровых мужененавистниц остряки?” Не попрощавшись ни с кем, она незаметно выскользнула из деканата, проскочила в фойе мимо огромного зеркала, по привычке не взглянув в его гладь, и замедлила шаг лишь в безлюдном институтском парке. Шуршали под ногами сдунутые октябрем с ветвей листья - оранжевые, багряные, даже фиолетовые. Тайна природы - с зеленой листвы - и такая разномастная печаль, как у людей: таких похожих - голова, две руки, две ноги, а у каждого своя судьба, свой конец дороги. “Я прошу тебя, припомни все, что было между нами…” - вспомнились стихи. …Кате было девятнадцать в лето встречи с Олегом. Она работала в городской библиотеке, в читальном зале, не зная, что делать дальше - работать, учиться, и если учиться, то на кого? На юриста, как думалось в школе, врача, как хотела мать, или… Ведь тысячи профессий в мире. За год до того она похоронила мать - 30 июня, после выпускных экзаменов. – Однолюбка она, Алена-то Петровна! - говаривала соседка Марья Карпова о Катиной матери, то ли осуждая, то ли оправдывая. - Всю жизнь для мужа жила, а как помер он от фронтовых-то ран, так и зачала чахнуть. Оставила доню сиротой. Эх, все эта война проклятущая! На Марью война тоже свалила беду - муж ее, Мефодий Ильич, после ранения и контузии в боях за Днепр потерял память. Можно было б держать его на государственном обеспечении в госпитале, да Марья воспротивилась: “Нехай дети отца видят! Какой ни на есть, все ж таки лучше, чем у других, у кого зовсим нема” (она говорила на “суржике” - смеси русского с украинским, как многие в их городе, пограничном с Украиной). “Ты, Катюшка, смолоду честь держи, ищи чоловика самостоятельного. За мужней спиной как за каменной стеной! А ты сирота, тебе одна защита - муж. В читальне-то поглядывай, кто сурьезный, самостоятельный”. Богатейшая библиотека была в Катином городе. Собранная на народные пятаки и тысячные пожертвования меценатов, она хранила множество старинных книг и среди них - печатные труды местного археологического общества в сорока томах. Они-то более всего и заинтересовали нового читателя, двадцатитрехлетнего аспиранта Олега Оршева, прибывшего в этот край с археологической экспедицией на раскопки скифских курганов - их немало было в окрестностях города. Ксероксом же в те времена' библиотеки еще не обзавелись. Олег конспектировал труды, и, сдавая очередной том Кате, жаловался, что не успеет за лето просмотреть даже треть облюбованнных материалов: рабочий день археологов кончался в шесть, пока доедешь до города - уже семь, а читальня до десяти. Благо по выходным открыта, но все равно времени в обрез. И Катя, посочувствовав, предложила свою помощь. Олег скупо поблагодарил: “Спасибо, Катя”, а глаза его удивительного цвета - синеватой сирени были его глаза, и быстрые такие, живые, - словно погладили, обласкали ее. Вначале она корпела над конспектами в читальном зале, за стойкой библиотекаря, а потом приноровилась брать тяжелые фолианты домой, переписывая помеченные Олегом статьи. И был день, когда, засидевшись в ее доме, он не пошел в гостиницу, остался у нее, а потом уж приезжал сразу к ней -” пропыленный, прожаренный солнцем до бронзы. Она стирала его темные от пота рубахи, варила пахучий украинский борщ. Вечерами он расхаживал крупными шагами по комнате и читал ей целые лекции по истории скифов: “Я уверен, что скифы одно из названий славян. И не я один так считаю. Но как это доказать? Установилось мнение, что они говорили на иранском наречии. Но тогда законный вопрос: где в языках славян иранские слова? Их мизер! А ведь в третьем веке нашей эры, после уничтожения скифского царства готами, в трудах историков появляются славяне! И живут они там же, где до того историки селили скифов, - по Днестру, Дунаю, Дону, Двине, Десне…Так что второй законный вопрос - где же при скифах, если они были ираноязычны, жили славяне-анты? И такие многочисленные?” Расхаживая по низенькой комнате (Катя жила на окраине, в частном доме, половину которого занимала семья Карповых), широкоплечий Олег заслонял то одно окошко, то другое. А окошки узенькие. И Катино лицо то заливает теплотой вечерних лучей, то закрывает неприятная темь, но она не шевелится, боясь помешать Олегу. А тот вряд ли замечает ее сейчас, не говорит, а ораторствует, машет руками, а заканчивая мысль, рубит дланью воздух, будто мечь опускает на головы врагов. – Чуешь общий корень в названиях рек - Дунай, Днепр, Дон?… Есть мнение, что это от осетинского “дан” - вода! Но ведь сохранилось в русском языке более верное слово - “дно”! К тому же известно, что древние жители Поднепровья поклонялись богине воды Дане. Позже, когда скифы пережили, так сказать, религиозную революцию - после выделения земледелия - и стали поклоняться другим богам, Дану под именем Артемиды взяли себе греки. Анней Лукан сообщает, что жрицей скифской Даны в Таврике, так называли тогда Крым, была Ифигения, дочь Агамемнона, героя гомеровской Илиады, предводителя войска данайцев, осадивших Трою. А быстроногий Ахилл, бросившийся догонять Ифигению, по многим сведениям, вождь тавроскифов! А неуязвим он оттого, что носил, не в пример бронзоволатым грекам, стальную броню, которую ковали уже тогда в Крыму, в Керчи. “Кърч” - кузница по-славянски. Неоспорим факт, что сталь открыли действительно скифы, а кроме того, гончарный круг, кресало для выбивания огня… – А Таврия - это от “тавро”? - радуясь своей догадке и возможности хоть слово вставить в запальчивую речь Олега, спросила Катя. – Именно! Скифы-скотоводы ставили на лошадей и коров свои тавро. А скифы-пахари - поднепровцы - снабжали всю Скифию хлебом. – Но почему они называли себя скифами? - более уверенно задает следующий вопрос Катя и прикусывает губу от стыда за невежество, услышав: “Глупый вопрос! Они не называли себя так. Отец истории Геродот сообщает, что скифы-днепровцы назывались сколотами”. - А может быть, так в передаче грека звучит другое, известное нам имя - склавины, славяне? И запомни - практически ни один народ не называют соседи так, как он называет себя. Немцы называют себя дейч, а итальянцы их - алеманами, мы - немцами, кто-то - швабами. Китайцы зовут себя хань, но их каждый народ называет по-своему. Самоназвание армян - хай! – Как много ты знаешь, Олег, - вырвалось у Кати. – Как мало я знаю! - помолчав, непривычно тихо и печально произнес он. - Все, что я рассказываю тебе, можно узнать, прочитав всего лишь несколько книг в твоей библиотеке - “Историю” Геродота, 4-й том, “Географию” Страбона, другие переводы греческих и латинских авторов. Но они пишут о ски-фах! А мы должны доказать, что под этим именем уже тогда жили славяне. А для того нужно найти веские свидетельства… Если бы письменные… Нашел же Арциховский сотни берестяных грамот в Новгороде, а до того считалось, что северная Русь была почти что безграмотной. – Потому ты и раскапываешь курганы? – Потому. – А какими были скифы? Черными, белыми? – Такими же, как мы, - русыми и светлоглазыми. А дети их, как пишет Геродот, рождались седыми - белоголовыми. Меня так и звали в детстве - седой! - тряхнул рыжеватой шевелюрой Олег. – Значит, ты скиф! - улыбнулась Катя. – Именно! У меня и фамилия скифская! - Оршев! Считается, что город Орша - он в верховьях Днепра, в Белоруссии, заложен еще в скифское время. На гербе его пять стрел. Знаешь, почему? И он рассказал ей историю о походе персидского царя Дария на скифов, о том, как скифы заманили огромное войско врагов в глубь своих земель, далеко на север, изнурили его голодом, оставляя за собой пустые края, а потом отправили к Дарию послов с загадочными дарами - лягушкой, мышью, птицей и пятью стрелами, что означало: если не забьешься как мышь в нору, если не проскачешь болота как лягушка и не улетишь как птица, то наши стрелы настигнут тебя. И Дарий спасся позорным бегством. Огромной была земля скифов-сколотов - от Дуная и Карпат до реки Ворсклы. Но они и сами ходили походами в дальние страны и основывали там государства - на Кавказе, в Малой Азии, где основали Лидию и Мидию. В Палестину и другие земли. И не всегда возвращались назад, оседали в далеких странах. Но те, кто тосковал по родине, - возвращались. Катя представила себе мчащихся всадников с длинными светлыми волосами под островерхими шапочками-скифками, с загорелыми лицами и глазами синеватой сирени, как у Олега. Много Олегов в кожаной одежде, любовно расшитой женскими руками крестиками и черточками, что должны уберечь любимого от несчастья. И Катя пожалела, что не в моде сейчас вышитые мужские сорочки, а то бы вышила Олегу такую. Правда, мода возвращается,… …Соседям Карповым она сказала, что выходит замуж за Олега. Марья, всплакнув, сказала на то: “Дай-то бог, дай-то бог, ох и радая я за тебя, Катюшка!” Мысль о том, что они поженятся, внушил ей сам Олег, часто повторял: “Никуда отсюда не уеду. Пойду преподавать истории) в здешнюю школу. Каникулы у педагогов длинные - хватит времени для археологии. Купим мотоцикл с коляской и объедем с тобой, Свечка, всю Скифию - до самого Меотийского болота - то бишь Азовского моря, по которому плавали скифы”. А один разговор с Олегом решил ее судьбу, хотя он того я не заметил. Олег как-то, по привычке расхаживая по низенькой комнатке, задумчиво размышлял вслух: - Наверное, есть и другие пути знать далекое прошлое. Был такой случай. Совершенно невероятно - но факт. Одна женщина после тяжелой болезни забыла свой язык и заговорила на каком-то неизвестном доселе. Врачи пригласили языковедов. Оказалось, она говорила на хеттском! Давно умершем языке! Незадолго до того письменные памятники хеттов расшифровал чешский лингвист Грозный и доказал, что принадлежит он к индоевропейским, близок древнеславянскому. И это понятно: хетты жили по Дунаю, а потом - в Малой Азии. Дунай упоминается более семидесяти раз в известных славянских памятниках. Эх, если бы мне две жизни, Свечка, одну бы я отдал археологии, а вторую - психологии. – Почему психологии? – Потому что человек использует только десять процентов мозга. Остальные девяносто в бездействии! Не они ли хранят память предков? Нельзя ли заставить мозг пробудиться ото сна, вспомнить дела давно минувших дней? Кате захотелось сказать, что раз не может быть у Олега второй жизни, то психологом станет она. И заикнулась было: – Может, мне на отделение психологии поступить? – Зачем? - удивился Олег. - Оставайся в библиотеке. Прекрасное занятие для женщины. Будешь мне помогать работать с книгами. Не видел он в вас, Екатерина Сергеевна, соратника! И вы ничего не сделали для того, чтобы увидел. …Подкрадывался август, и Катя должна была решать - поступать ли ей в институт в этом году или в следующем или оставаться в библиотеке. Как-то она заговорила об этом с Олегом: - Скоро август. Не знаю, как быть… – И я не знаю, - помолчав, произнес Олег. И Катя не поняла, к чему относится его “не знаю”.- Что-то борщ сегодня невкусный, - вдруг раздраженно бросил он. - Опять перекипятила! Говорил же, что ем только слегка подогретый! И он шумно отодвинул тарелку. Потом в установившейся тишине долго катал хлебный мякиш, глядя в окно, избегая часто моргающих от набегающих слез глаз Кати. И вдруг сказал: – У меня на квартиру первая очередь. А профком что-то затягивает, видно, поняли, что могу не вернуться. Надо ехать! - И стукнул ладонью по столу, расплющив мякиш. – Ты откуда знаешь, что профком затягивает? - задержав дыхание, спросила она. – Жена написала. Я не говорил тебе, что состою в законном браке, прости. Это не имело никакого значения. У меня с ней давно нет контакта, она к другому уходила, пока я на практике преддипломной был, а дочку - два года ей было - матери моей отвезла. Для нее-то я и хочу квартиру получить, для дочери. А сейчас жена с дочкой живут в коммуналке, там сосед вечно пьяный. Вот такие дела. Она молчала, убитая известием. А сказать ей хотелось многое: “А ты подумал, что будет со мной? Что мне-то теперь делать? Ты уедешь. Как я буду без тебя? И что скажу людям?” Но ком стоял в горле, и, только когда она нашла другие слова - жесткие и потому освобождающие ее от недавнего обожания, ком ужался, пропустил их: – Уйди от меня, пожалуйста. И не приходи прощаться. Ты мне больше не нужен. – Ты не права! - воскликнул он, удивленно глянув сиреневыми, впервые беспомощными глазами. - Я же должен им оставить квартиру. Это мой долг мужчины. А потом я приеду… Она выбежала из дома, чтобы закончить этот тяжелый разговор, и пряталась у подруг, пока не узнала, что он ушел. Проплакав на плече у Марьи Карповой два дня, она в непонятной решимости подала на вечернее отделение философского факультета, где была кафедра психологии, ходила на экзамены упрямая, злая, отчаянная. Сдала, поступила и устроилась при кафедре психологии лаборанткой. Темой первой же курсовой выбрала - память. Сокурсникам, а позже и коллегам, объяснила, что натолкнула ее на выбор темы история с Мефодием Ильичом Карповым.
* * *
Солдат Мефодий Карпов потерял память после контузии - в боях за Днепр. Не мог вспомнить, откуда он родом, как звали родителей, жену, детей. Когда еще он лежал в госпитале, Марья с детьми приходили к нему, плакали, а его взгляд равнодушно скользил по их мокрым лицам и безучастно обращался к окну, к небу. Таким он остался и дома - живой будто человек, а словно мертвый. Даже когда его нашел с опозданием орден и вручивший награду военком произнес прочувственную речь, старью солдат равнодушно смотрел в- окно, на облака. Только одно слово заставило его насторожиться - Днепр. – Днепр? - переспросил он. - Днепр… Но искорка угасла, не разгоревшись, и он вновь обратился к окну. Катя, присутствующая при этом, заплакала так же горько, как и Марья, жена его. – Ох, батюшки, живу я и не. знаю, чи мужняя жена, чи вдова, - горевала Марья. - А ночью-то он бррмотать стал. Все Савву какого-то поминает: “Савва!” - кричит. А днем спрошу, кто такой Савва, он и не помнит! – Разреши, Марья, я у постели Мефодия Ильича посижу с магнитофоном? - озаренная внезапной мыслью, попросила Катя,…Старый солдат спал беспокойно, метался и дейстрительнр что-то бормотал, вскрикивал и вдруг, привскочив, заговорил горячечно: “Стреляй, Савва, стреляй! Бей гадину! Плыви, Савва, плыви”. И потом - натужно, моляще: “Прости меня, Савва! Не могу я иначе. Надо тебе плыть. Только доплыви уж, Савва!” Имя Савва редкое. Найти человека с таким именем мржно, если написать в архив Министерства обороны, назвав полк и роту, где служил Мефодий Карпов. Так Катя и сделала и вскоре получила адрес бывшего пулеметчика Саввы Родионовича Орлова, живущего в Ельце. Написала ему, просила приехать и зайти сразу к ней, не показываясь Мефодию Ильичу. Тот рхотно согласился. Дня через два постучал в дверь Кати седой загорелый человек, назвался, крепко пожав руку: “Орлов Савва Родионович”. Катя рассказала ему о беде Карповых, попросила говорить с Мефодием Ильичом только о переправе через Днепр, об однополчанах. – Одеться придется по-фронтовому. Как вы были тогда одеты? – Плащ-палатка до пят, пилотка… Где теперь такую амуницию сыщешь? - засомневался Орлов. – Сыщец. В музее возьмем. Ранним утром, когда старый солдат по своему обыкновению сидел во дворе под яблоней, поглядывая на небо, в воротах показался человек в зеленой до пят плащ-палатке и лихо заломленной пилотке. Он медленно подходил к Мефодию Ильичу, улыбаясь во весь рот, и, не выдержав немой сцецы, закричал вздрагивающим голосом: – Мефодий! Старший сержант Карпов! Ваше приказание выполнено! Доплыл! – Савва! Савва! - одними губами произнес старый солдат. - Саввушка, - вскрикнул уже он, вскочив и чытянув руки навстречу, - Ты жив, Савва? Так ты доплыл? – Доплыл, доплыл. Донесение передал. Подкрепление нам выслали. А тебя к награде представили за беспримерный подвиг. Первыми ведь мы, Мефодий, правого берега достигли и удержались. Так что награда твоя при мне. – Награда? - слабо улыбнулся солдат. – Орден Красной Звезды, - и Савва протянул коробочку со звездочкой. Мефодий Ильич рассматривал орден, словно впервые видя. Приложил к лацкану серого пиджака. (Мария одела его в этот день по-праздничному.) – А что это я в одежде такой? - недоуменно спросил он Савву. – Так война кончилась! Победа, брат! Побили мы фашистов! - вскричал Савва, но радостный голос его дрогнул, глаза заморгали. - Давно побили-то, Мефодий, - тихо сказал он, заметив, как напряженно слушаетего однополчанин. - Ты контужен был, память потерял. – Все, значит, кончилось, Савва? Домой поедем? - недоверчиво переспросил старый солдат. – Домой! А ты разве жены своей не видел? Она здесь! Встречает тебя твоя Марья… Марья! - позвал он. - Иди сюда! Празднично одетая Мария показалась в дверях дома, заплаканная и улыбающаяся. – Маша, что ты такая… Маша? Тяжело тебе без меня было? – Тяжело… - всхлипнула Мария, - ох как тяжело, Мефодий, без тебя-то было. Катя не могла до конца выдержать этой сцены, убежала. Она понимала, что это не полное выздоровление. Мефодий Ильич вспомнил, а вернее, и помнил-то только один этот кусочек из своей прошлой жизни, связанный с Саввой и виной перед ним, а дальше опять мрак, провал… Вот эту историю с воскрешением старого солдата и рассказывала Катя коллегам, когда ее спрашивали, отчего она занялась исследованием памяти. Мефодий Ильич стал ее бессменным подопечным. Она разрабатывала для него простенькие тесты, заставляла его задумываться и радовалась, когда ему удавалось вспомнить еще одну страничку своей жизни, как через пропасть перекинуть мостик. Однажды она дала ему прослушать запись стрекота старого комбайна довоенного образца. Солдат слушал вроде безучастно, но руки его, отбеленные городской жизнью, задвигались, засуетились, словно крутя невидимый штурвал. – Отец мой… Учил меня… Он на комбайне работал. – Как звали его, отца вашего? – Илья… Илья Иванович, - напрягшись, ответил солдат. - А мать добрая была, тихая. Лизаветой звали. Будоражили заснувшую память старого солдата звуки взрывов в кино, свист пуль, шорох дождя. Мир звуков… А нельзя ли создать прибор, который будет издавать звуки и ловить реакцию на них мозга? А еще лучше, прослеживать путь, по которому пробегает мысль в лабиринтах мозга? Катя перешла на второй курс, когда задумалась над этим. Тогда и появился в ее жизни Саша Торбеев. Он работал в конструкторском бюро медицинской техники. Его первым встретила здесь Катя, придя с просьбой сконструировать устройство для слежения за мыслью. – Вы имеете в виду модель электронного мозга? - спросил русоволосый высокий парень. Лицо у него было удивительно спокойное, доброе. Трудно было представить его сердитым или злым. – Не знаю, может быть, - растерялась Катя. - Я в физике и технике - ни гугу, ни боже мой! Парень рассмеялся. – Ну а я в психологии. Вы хоть объясните, для чего вам такая модель и что она, по вашим представлениям, должна делать? – Надо помочь человеку, - сказала Катя и рассказала о Мефодии Ильиче. – У меня у самого отец погиб на фронте, - помолчав, сказал Саша. - Так я его и не увидел. Доброе это дело - такое устройство создать. Только в план нам эту работу не включить - перегружены. Но делать будем. Я и трое моих друзей. А вы станете консультантом. Идет? Сканирующий коллектор информации - “Скиф” - был создан через год с небольшим. Он умел улавливать в мозгу испытуемого точки, реагирующие на звуки. – Ах, если бы он мог маршрут мысли проследить и сфотографировать, - размечталась Катя. – Что ж, ради вас, Катерина Сергеевна, и это можно. Но консультаций понадобится гораздо больше - в пору переехать мне к вам или вам ко мне, - серьезно сказал Саша, и Катя так и восприняла предложение - всерьез. – Лучше мне - к вам, - испуганно ответила она, не представлявшая, что кто-нибудь, кроме Олега, может жить в ее комнатке. Саша понял смятенный ответ Кати за согласие выйти замуж… …В парке потемнело - заходило солнце. Катя вдруг почувствовала, как устала. Острые каблучки, наколов стопки опавших листьев, застревали в шуршащем пружинящем настиле. Она опустилась на скамейку, живописно разукрашенную разноцветными листьями, засунула озябшие руки в карманы жакета, задумалась. Может быть, все было неверно в ее жизни? И постоянная память об Олеге, и та, давняя, разлука с добрым Сашей? “Зачем ты выходила за меня замуж? - всплыли его слова, - Зачем ты выходила за меня замуж, если любила другого?? Что было отвечать? Виновата. А рассказала она Саше об Олеге из-за признания Марьи. Та зашла как-то к ним с хозяйственной сумкой, с базара, - понурая, виноватая: “Ось як вышло, Катюшка. Ты мне доброе дело сделала, а я злом отплатила. Приезжал ведь твой Олег. А я ему: “Счастливая она. Муж хороший. Не разбивай семью”. Он и уехал”. Саше, заставшему ее в слезах, Катя выпалила правду и ушла в свой старый домик на окраине. Пока выпросила отпуск, прошла неделя, и, приехав в город Олега, она его не застала: уехал в длительную заграничную командировку. Один. А потом пришел Саша и, отводя глаза, спросил: “Ты будешь работать над “Скифам-2”? Я смекнул, как научить его пробуждать память предков. Ту, что закодирована в девяноста процентах мозга…” Они помирились, а в сердце Кати по-прежнему жил Олег, прощеный и не единожды оплаканный. … - Катерина Сергеевна! Вот вы где! Замечательно! - ворвался в ее невеселые воспоминания голос завлаба Сквознова. - А ведь завтра первым решено провести ваш эксперимент. Студенты ждут вас…
* * *
Студенты восприняли ее маленькую вступительную речь скептически. Один из них - с рыжими кудрями, с вздернутой к носу губой, хохотнул: – А что вы хотите, чтоб мы вспомнили? Далекое детство или вкус вчерашних щей? Катя сурово молчала. – А нельзя ли результаты эксперимента тут же передать по институтскому радио? - продолжал остряк. – А у вас есть радио? Прекрасно! Дайте мне ключи от радиорубки, завтра я вам их верну, - сухо сказала Катя. Тот недоуменно протянул ключ. – Лариса, подготовьте опыты на завтра, - обратилась она к лаборантке. - Когда у вас, товарищи, заканчиваются лекции? В 15.30? Тогда в 16.00 ждем вас. - И она вышла, услышав вслед шепот остряка: “Вот мымра! Медуза Горгона! Я умер под взглядом ее мертвых глаз!” Катя невесело усмехнулась - кем она еще может казаться этому двадцатилетнему весельчаку? Конечно, мымрой, Медузой Горгоной! И Олегу, видимо, тоже. И все-таки она пойдет на риск, напомнит о себе, будь что будет! Утром она протянула Ларисе пачку листов с новыми, написанными за ночь вопросами. Лариса моргнула голубыми, искусно подведенными глазами: – Ой, опять что-то новое, Екатерина Сергеевна? А может, начнем по проверенным тестам? – Это не для студентов, Лариса. Для преподавателя - Оршева Олега Дмитриевича. Подойдешь, попросишь его полчаса посидеть у “Скифа”, скажи, это просьба нашего завлаба - начать с преподавателей. Мою фамилию не называй. – Ой, а почему, Екатерина Сергеевна? – Мы с ним учились вместе и когда-то поспорили, возможно ли вернуть память. – Па-нятно! - заговорщицки подмигнула Лариса и, плавно покачиваясь - под манекенщицу, - поплыла к двери. Катя ждала, пока Лариса внесет в “Скиф” новую информацию - тексты на древнерусском языке, сообщения латинских авторов о скифах, их образе жизни и войнах, материалы последних раскопок скифских курганов и выписки из тех сорока томов записок археологического общества, что когда-то делала для Олега. Сидя в соседней комнате, Катя слышала, как вошедший Оршев спрашивал Ларису: – Ну, так что же это такое - тесты первого ряда, тесты второго ряда? – Первого - как именно воспринимает мозг испытуемого, второго - что именно представляет при этом. Тесты не главное. Главное - наш прибор. Он улавливает работу мозга; ход ваших мыслей и фиксирует их путь по лабиринтам мозга. Эту запись он в виде сигналов подает на магнитофонное устройство. Мы расшифровываем его и даем вам прослушать, и то, что ваш мозг знал, но скрывал от вашего сознания, становится известным! Просто вы слушаете звуки, которые уловил “Скиф” - они похожи на музыку. – Вот какое чудовище, оказывается, наш мозг! - рассмеялся Олег. - Значит, он скрывает от нас то, что знает? – Представьте, да, - обиделась Лариса. - Убедитесь сами. Садитесь вот сюда. Вы попадаете в биополе, “Скифа”. Полчаса полного молчания. Катя слышала, как хлопнула дверь за Ларисой, как невесело вздохнул Олег, как раздались первые сигналы “Скифа” - тонкие писки - это пошли на экране “тесты первого ряда” - обычные вопросы, обращаемые ко всем испытуемым - знаки нотного стана, стихи и слова песен - малоизвестных и популярных, слова иностранного языка (английского, который учил Олег), законы физические и химические. Катя представляла, как с усмешкой смотрит Олег на экран, считая эксперимент пустой забавой, и действительно засомневалась: да полно, так ли уж велики ее успехи? Ну, Мефодий Ильич - тут “Скиф” лишь ускорил выздоровление, уже начавшееся с появлением Саввы Орлова. Но то медицинский случай. А вот успешный опыт со студентом, который после эксперимента, слушая музыкальную композицию “Скифа”, стал вдруг сбивчиво и нервно говорить о французах, о Наполеоне, о Денисе Давыдове и даже читать стихи лихого гусара, которые до того никогда не знал, - успешный ли? Ведь позже выяснилось, что испытуемый знал, что его предки действительно принимали участие в Отечественной войне 12-го года? Ведь почему-то многие испытуемые отказывались признаться, вспомнили они что-нибудь или нет. Один даже возмутился: - Что я - сумасшедший, рассказывать вам всякую чушь? Нет и нет! Потому и решено было провести эксперимент среди будущих археологов. Их мозг работает целенаправленно - в глубь веков.
* * *
Сигналы “Скифа” стали тише, пошли тесты второго ряда: что представляет испытуемый при вопросе… Где-то среди карточек есть и особая - специально для Олега - обложка одного из томов “Записок археологического общества губернского города Т.” за 1840-1860 годы и выписки. Совсем тихие, еле слышимые только ее тренированным ухом сигналы подает “Скиф”, пошли самые трудные задания - старославянские тексты, таблички на венедском языке. Но что это? Сигналы убыстрились. Тревожные и громкие, они стали похожи на сирену. Такого не бывало со “Скифом”! Катя выбежала в коридор, увидела Ларису, сидящую у окна в соседстве с рыжим остряком. – Лариса! Пойди выясни, что со “Скифом”! Лариса едва прикоснулась к дверной ручке, как дверь распахнулась, и оттуда вылетел Олег. – Опыт не кончен! - пыталась удержать его Лариса. – В другой раз закончим, - отодвинув Ларису, пробормотал Олег и, не поглядев в сторону окна, у которого, сжавшись, стояла Катя, помчался к выходу. – Вы куда, Олег Дмитриевич? - окликнул его декан, поднимавшийся по лестнице навстречу. – .Мне срочно нужно уехать, срочно! - на ходу проговорил Олег. – Но ведь у вас лекция! Что с вами? - встревожился декан.- Заболели? – Нет, нет. Ну ладно, я проведу лекцию. Извините, Борис Иванович! И он, круто развернувшись, зашагал назад. – Он сбежал в середине эксперимента, Катерина Дмитриевна! - возмутилась Лариса. - Посмотрите изображение на экране - тесты второго ряда только начались! – Мне понятно, в чем дело, - справившись с собой, сказала Катя. - Проверь, с какого вопроса “Скиф” стал испускать громкие необычные сигналы. Перемотай пленку. – Да вот, ясно - с момента показа каких-то “Трудов”… Не пойму, что за “Труды”! Я вроде не закладывала такую карточку… – Ладно, иди отдыхай, я сама расшифрую, - растерянно улыбаясь, сказала Катя и опустилась на стул. Она спешно расшифровала запись, вынула пленку, вставила ее в магнитофон и побежала с драгоценной ношей в радиорубку. Принятое ею еще в момент разговора с рыжим начальником радиосвязи решение показалось сумасбродством, даже хулиганской выходкой - включить во время лекций музыкальную какофонию с записью! Но… Пан или пропал! Подключив магнитофон к радиосети и услышав первые взрывные звуки, она закрыла на ключ радиорубку и понеслась вихрем вниз. По пустым лестничным переходам цокотали ее каблучки в такт громкой, необычной музыке - было в ней что-то суровое и печальнее, словно прощальное, было такое широкое, раздольное, что захватывало дух, будто по степи на лихом коне не ктото, а ты сам скачешь - здоровый, молодой, и не знаешь, куда девать силу богатырскую, удаль молодецкую. Преподаватели выглядывали из дверей, возмущались: “Какой сумасшедший включил музыку во время лекций! Безобразие!” Два студента, понукаемые ими, понеслись к радиорубке. А Катя бежала к аудитории, где читал лекцию Он. Дверь была плотно прикрыта, она приотворила ее и увидела Олега за кафедрой. Он что-то говорил. С паузами, явно прислушиваясь к музыке. – Вы, конечно, читали только что вышедший замечательный труд академика Рыбакова “Язычество древних славян”, где прослеживается история наших предков. Итак, прав был Блок, гордо утверждая: “Да, скифы мы!” А музыка тем временем сменилась - пошли последние вопросы, заданные педагогу Оршеву, и тот, о “Записках археологического общества”. И будто степь ворвалась в зал, наполнила его острым запахом чебреца, засвистал ветер, и солнце, высокое и жаркое, послало сюда, на кафедру, за которой в нерешительности стоял немолодой сутулый человек с проседью в рыжих волосах, сноп брызжущих золотом лучей. И то ли спряталась седина, то ли порыжела, плечи распрямились и блеснули знакомой синеватой сиренью глаза. И легко спрыгнул человек с возвышения, зашагал к выходу. – Я закрою дверь, Олег Дмитриевич! - вскочил какой-то студент. – Нет, не надо. Мне нужно идти, - отстранил его Олег. Катя еле успела спрятаться за дверью, но тут же поспешила следом. – Вы не вплели тут командиршу этих психов-психологов? - столкнувшись с ней на бегу, спросил перепуганный рыжий острослов. – Кого? - остановилась на миг Катя. – Да эту, Медузу Горгону, Свешникову. У нее ключ от радиорубки! – Не видела, - сообразив, что рыжик не узнал ее, прыснула Катя и, проносясь мимо зеркала в фойе, остановилась, взглянула. Очков нет - видимо, оставила в радиорубке. Старушечий пучок волос развалился, и волна светлых прядей ниспала на плечи. А где же ваш строгий жакет, Екатерина Сергеевна? Ах, остался в лаборатории, на стуле. Что-то еще произошло с вами. Из чистой зеркальной глади удивленными юными глазами смотрело лицо восемнадцатилетней Кати - библиотекарши из шестьдесят какого-то года XX века. Улыбнувшись себе в зеркало, она выбежала из фойе и в проходной увидела, как Олег набрал номер телефона и быстро спросил: – Когда ближайший поезд до города Т.? В ее город! Она тихо окликнула его: - Саша! Ой, господи, почему “Саша”? Олег! Оговорилась… Привычка тринадцати лет: что ни случится - звать Сашу! Днем ли, ночью, в радости, в беде… Если Олег… Если с ним… То Саша уйдет из ее жизни… Но это же нев
Последние комментарии
5 часов 30 минут назад
1 день 9 часов назад
1 день 9 часов назад
1 день 10 часов назад
2 дней 54 минут назад
2 дней 1 час назад
2 дней 4 часов назад
2 дней 6 часов назад
2 дней 7 часов назад
2 дней 8 часов назад