От часа тьмы до рассвета [Вольфганг Хольбайн] (fb2) читать постранично


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Вольфганг Хольбайн «Немезида: От часа тьмы до рассвета»

ЧАС ТЬМЫ

— Это просто паника… Детский голос, это просто безумие. Ребенок не способен на нечто подобное.

Юдифь повернула голову в сторону. Она разомкнула свои руки, чуть отстранилась от меня, повернулась в сторону Карла. Она просто не могла еще раз взглянуть на тело Эда. И я прекрасно понимал, почему: со свесившейся набок головой и зияющей раной на шее он выглядел как посаженная на дешевый пластиковый стул туша забитого животного, из шеи которого стекала кровь. Мне бы тоже хотелось иметь столько же воли, как у нее, чтобы ради собственного сохранения прекратить рассматривать тело Эда, краем глаза, снова и снова, с каким-то мазохистским удовольствием, как только предоставлялся случай, каждый раз борясь с подступающей тошнотой.

Я немного испугался самого себя, как только обнаружил, что совершенно не чувствую к нему никакого сострадания, только лишь отвращение к этому зрелищу и возмущение от бесчеловечности того, каким образом он ушел из жизни. Я по-прежнему пытался силой подавить в себе желание в подробностях представить себе, с каким хладнокровием и кровожадностью действовал убийца, но еще не прошло достаточно времени, чтобы постичь весь ужас тех картин, которые прокручивала у меня в мозгу разыгравшаяся фантазия. И все же я не испытывал особого сожаления, что Эда нет больше с нами, и не сожалел о том, что случилось с ним, а даже испытывал некоторое облегчение, что убийца не покусился, например, на Юдифь или на меня самого.

В порыве отвращения к моим собственным мыслям я инстинктивно чуть плотнее прижал Юдифь к себе, вдохнул запах ее волос и ощутил теплое, спокойное чувство, которое напомнило мне интимный момент, пережитый нами в подвале, — должно быть для того, чтобы убедить себя в том, что я еще могу что-то чувствовать. Да, я не выносил Эда, но это нисколько не оправдывало меня в моих собственных глазах. Он был бахвал, противный выскочка, эгоцентрик, словно вырезанный из энциклопедии Брокгауза и ставший плотью и кровью, но это была всего лишь опия его сторона, которую я узнал за то короткое время, что мы провели вместе. Неужели моя антипатия к этому пустозвону была настолько сильна, что оказалась важнее его гибели? Я не ощущал в себе никакой скорби, более того, когда я повнимательнее прислушался к себе, я услышал тихий потайной голос, который нашептывал мне, что это даже к лучшему, потому что он был для нас лишь обузой, камнем на ногах, тянущим нас ко дну.

Да я ли это?

Я попытался услышать в себе что-то другое, что говорило бы о том сочувствии, которое я почувствовал к нему, когда этот ковбой рассказывал о своем детстве, проведенном в разных интернатах, о ранней смерти родителей и о своем дедушке, который, хотя и был нацистом, всегда заботился о нем. Я искал в себе чувство, что я потерял человека, к которому я хоть и испытывал спонтанную антипатию, но с которым, тем не менее, меня связывала до ужаса похожая судьба, мысли о которой я более или менее успешно старался подавлять в себе все прошедшие годы. Возможно ли, чтобы одна страшная ночь так основательно переменила человека (меня)? Или я вовсе не так переменился, и этот циничный, хладнокровный тип уже давно был частью моей личности, так хорошо запрятанной, что даже я сам не мог распознать его под маской иногда неуклюжего, но все же весьма достойного симпатии, милого Франка?

— Дети не делают ничего подобного! — еще раз повторила Юдифь так решительно, как будто, повторяя это снова и снова, она могла отменить саму смерть Эда.

— Никогда не слыхала о детях-солдатах в Африке? — голос Элен прозвучал ясно и деловито. Она изучала Эда оценивающим взглядом медика, который уже не раз встречался с резаными ранами. Я не знал, что за пилюли она носила с собой в сумочке, но я думаю, что именно они поспособствовали тому, что такая сильная паника прошла так быстро и так бесследно. Хотелось бы и мне иметь такие таблетки. Должно быть, они имели сильнейшее успокоительное действие: ничто не напоминало о срыве Элен во дворе, не говоря уже о том, что она перенесла после гибели Стефана. Она вдруг снова вошла в роль хладнокровного, невозмутимого врача, который рассматривает и тяжелораненого, и даже погибшего от ран пациента с одинаково привычным хладнокровием, что в принципе всегда казалось мне неприятным, отталкивающим свойством врачей, достойным даже некоего презрения, однако в этот момент это подействовало на меня успокаивающе. Врача Элен я мог спокойно ненавидеть всем сердцем, зато, напротив, безумную Элен, потерявшую всякую дисциплину и самоконтроль, я основательно побаивался, а еще один источник страха был последним, чего я хотел бы в нынешнем положении.

— Это всего лишь вопрос воспитания, дорогуша, — с видом умника вздохнула Элен. — Дети могут быть бесконечно более жестокими, чем взрослые.

И еще как могут, мысленно согласился я с ней. Перед моим внутренним взором на краткий миг вдруг возникла