Метательница гарпуна [Юрий Сергеевич Рытхэу] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

1

Они пролежали полвека в вечной мерзлоте. Эта земля не была для них пухом. Она давила на них замерзшими глыбами, и солнце, о котором они тосковали в долгие зимние анадырские ночи, не пробивалось до них все эти пятьдесят лет.

Они лежали с открытыми глазами и смотрели в осеннее небо. Начинались морозы, тундра звенела под ломами и кирками. Робкие снежинки садились на белую кожу, на зрачки широко раскрытых глаз и не таяли.

Все кругом тихо удивлялись тому, как сохранила вечная мерзлота первых ревкомовцев, расстрелянных пятьдесят лет назад на реке Казачке, притоке Анадыря. Выглядели они так, будто положили их в эту могилу только вчера, — белы и свежи шерстинки на торбасах, живы выражения лиц. Золотое кольцо блестело на свету, нетленна была их одежда. Но Марию больше всего поразили нетающие снежинки на широко раскрытых глазах героев революции.

Мария Тэгрынэ вспомнила книжку в твердом коричневом переплете, и в памяти ожили давно прочитанные слова воззвания первого ревкома, словно зазвучавшие наяву:

«Товарищи далекого Севера! Люди голода и холода, к вам обращаемся с призывом присоединить свой голос и разум к общему голосу трудящихся России и всего мира…»

Могила была оцеплена, и распорядитель тихо просил любопытствующих не мешать. Перезахоронение останков первых чукотских революционеров производилось по решению окружного исполкома. Весть об этом облетела весь Анадырь.

Людские толпы потянулись с верха, где стоят ряды новых домов, со строительной площадки ТЭЦ. Остановились подъемные краны и автомашины. Катера пристали к берегу.

Кто-то бежал навстречу надвигавшейся толпе. Она уже перевалила за колхозный поселок. По морскому берегу спешил пограничный наряд.

Мария отошла в сторону и с высокого дернистого берега спустилась к лиману.

Снег падал на гальку и тут же таял. Морская галька была теплее мертвых глаз.


Взяв власть в Анадыре, ревкомовцы тотчас же решили направить своих представителей в тундру. Злая пурга шла низом. Синие мерзлые берега тянулись грядой по обе стороны скованного льдом Анадыря.

Выехали четверо — Берзин, Галицкий, Мальсагов и местный житель Куркутский — переводчик и каюр. Они направились вверх по Анадырю, в сторону старинного селения Маркова. Но главной целью их было, собственно, не Марково, а окрестные оленеводческие стойбища — там находились подлинные хозяева тундровой Чукотки. Без оленеводов замерла бы жизнь на этих огромных ледяных пространствах. Стоило только оленьим стадам откочевать подальше от того же Маркова, как чуванцы — потомки русских казаков и эвенов — выходили на берег и, с голодной надеждой поглядывая вдаль, обменивались недоуменными вопросами:

— Да что с этими суксисками? Чевой-то, мольця, олесек не везут?..

Маша с детства знала этот анадырский диалект. Ей стоило потом больших усилий отучиться шепелявить, вставлять в русскую речь странные, но, казалось, совершенно необходимые словечки, давно потерявшие изначальное свое значение.


…13 января 1920 года посланцы ревкома добрались до селения Усть-Белая. Недалеко от тех мест кочевал Машин отец, владелец громадных стад; гордый и сильный Гатле. Он еще ранней осенью предусмотрительно угнал оленей подальше, в глубь тундры, — прослышал, что между русскими идет борьба за власть, что свален Солнечный владыка, восседавший в далеком Петербурге, на золотом сиденье.

Тогда Тэгрынэ — Метательницы гарпуна — еще не было на свете, и мать ее Нутэнэу еще жила в Наукане, в эскимосском селении, играла куклой, сшитой из хорошо выделанной нерпичьей шкуры.

Представители ревкома собрали людей в самой большой устьбельской яранге и принялись рассказывать о революции. Послушать о любопытном событии в далеком Анадыре и угоститься даровым табаком пришли почти все жители Усть-Белой. За ярангой простиралась бесконечная холодная земля, и ревкомовцам трудно было представить, что всего лишь несколько месяцев назад корабль, доставивший их на Чукотку, болтало в студеных водах, за кормой тянулся светлый след, обрывавшийся где-то далеко-далеко в густой чернильной темноте. Позади оставалась революционная Россия, озаренная необыкновенным светом человеческой надежды. А впереди — кто и что? Какие-то дикие племена, ограбленные и униженные американскими торговцами и спившимися царскими чиновниками, немногочисленные рабочие на рыбацких промыслах, принадлежавших японскому промышленнику Сооне-Сану, да углекопы на анадырских шахтах. С шахтерами еще можно найти общий язык. А как быть с туземцами? Без знания их языка, их обычаев, души народной?

Когда корабль обогнул остров Алюмку и вошел в лиман, перед прибывшими открылись пологие берега. До самого горизонта ни кустика, ни деревца.

Да, это была ни на что не похожая земля, суровая и студеная. В низком осеннем тумане едва проглядывался уездный центр — Анадырь. Если бы не две высокие радиомачты — след неосуществленного намерения открыть трансконтинентальную телеграфную линию через Берингов пролив, — могло показаться, что на берегу нет никаких построек; одни камни и голая глинистая земля, покрытая жиденькой железной травой, которая уже ломалась под ранними осенними заморозками.

Однако когда корабельный баркас причалил вплотную к песчаному берегу, на косе возникли приземистые, словно вросшие в землю избы. Некоторые из них по самую крышу были обложены травянистым дерном, отчего казалось, будто они самостоятельно пробились из этой скудной почвы.

Над одной избой трепыхался неопределенного цвета флаг. В ней размещался «Совет», сформированный из коммерсантов и колчаковских офицеров.

Приезжие шли вдоль единственной улицы Анадыря, по обеим сторонам которой уцепились за галечный берег покосившиеся домишки с маленькими, подслеповатыми окошечками. Те, что не обложены дерном, обшиты старой мешковиной, обрезками толя, полуистлевшими оленьими шкурами. Высоко над крышами торчали железные либо кирпичные трубы. Из труб вился угольный жирный дымок, щекотавший ноздри.

За домишками виднелась вода — с одной стороны Анадырский лиман, с другой — тундровая речка Казачка, густо-коричневая, настоянная на мхах и лишайниках. Она и поила анадырских жителей. Речной водой надо было запасаться в отлив, но все равно она сохраняла солоноватый привкус. Этот привкус переходил и в чай, и в злую анадырскую брагу, которую здесь начинали варить поздней осенью, когда иссякал запас спиртного, привезенного редкими пароходами.

Местные жители в большинстве своем принадлежали к чуванскому племени. Оттого и наружностью они были неопределенны: черты лица вроде бы европейские, а выражение дикое. И слова русские произносили по-своему — пришептывая, прицокивая; с непривычки речь их трудно было понять.

В общем, уездный центр производил унылое впечатление. Чукчей в том Анадыре не проживало, если не считать нескольких спившихся субъектов, потерявших свой облик настолько, что они походили на любого пьянчужку в любом порту мира — от Петропавловска-Камчатского до Сингапура.

В конце 1919 года над Анадырем впервые взвился красный флаг, и тогда же появилось знаменитое воззвание к «людям голода и холода». Но оставленные на свободе рыбопромышленники и торговцы вскоре напали на ревком и арестовали всех, кто оставался в маленьком домике с красным флагом. А затем здесь свершилась и еще более страшная трагедия.

2 февраля 1920 года в комнатку, где содержались арестованные ревкомовцы, ударил первый солнечный луч. В тот день лишь краешек солнца и показался над Алюмкой, и сразу же стало смеркаться. Розовые нити протянулись по ледовому простору замерзшего лимана.

Послышались голоса. Громко топоча ногами, конвоиры вломились в сени, распахнули двери, впустив впереди себя морозный воздух. Арестованным объявили, что их переводят в другую тюрьму. Во главе со своим председателем Мандриковым ревкомовцы вышли из дома. Было тихо. На той стороне лимана, за заснеженными вершинами Золотого хребта, занималось северное сияние. Оно было еще слабым и казалось простым свечением неба. Но вот дрогнул и засиял один луч, рядом с ним вспыхнул другой, и яркая цветная занавесь повисла над льдами.

Тишина была такая, что хруст снега под подошвами идущих рвал воздух, разносился далеко вокруг, будто отскакивая от ледяных торосов. Арестованные шли медленно, не торопясь. И когда они ступили на лед Казачки, послышалась какая-то неясная команда, конвоиры бросились врассыпную. В тот же миг загремели выстрелы. Пули со звоном раскалывали лед.

Стреляли из домиков, стоявших над речкой. Выстрелы были меткими. Лунный свет и полярное сияние ярко выделяли на белом льду черные фигурки ревкомовцев. По льду расплывались пятна крови, словно отблеск полярного сияния упал на него.

Когда смолкли выстрелы, над Анадырем опять повисла зловещая тишина. Лишь через несколько дней их похоронили на старинном анадырском кладбище, свалив в яму в том виде, как они застыли на морозе.

А рано утром 7 февраля пули уложили и тех четырех, что были посланы в верховья Анадыря и возвращались назад в полном неведении о свершившейся беде. На этот раз стреляли из-за торосов, подпустив путников на такое расстояние, чтобы бить наверняка.


Тэгрынэ впервые ступила на берег этого лимана в 1947 году. Анадырь уже давно и с полным основанием носил звание столицы Чукотского национального округа. Населения в нем стало много больше, чем в то далекое время, когда сюда прибыли первые ревкомовцы. Преобладали по-прежнему чуванцы, но появились уже и чукчи — работники партийных и советских учреждений. Почти все они были молоды и старательно подражали приезжим русским, одеваясь в военную форму, которую прямо так, не перешивая, со следами споротых погон и петлиц, носили и в нудные осенние дожди, и в летнюю прохладу, и в зимнюю синюю пургу.

Но все же Анадырь в пору юности Маши Тэгрынэ еще мало отличался от того уездного захолустья, в которое приехали посланцы революции, первые большевики Чукотки. За двадцать восемь лет прибавилось лишь несколько домиков и в их числе Анадырское педагогическое училище, куда держала путь тундровая жительница, выпускница Марковской школы-интерната Мария Тэгрынэ. Многие домики были сколочены из ящичной тары — тонких дощечек, набитых на вертикальные столбы с большой тщательностью и терпением. Рядом стояли длинные складские помещения из серебристого гофрированного металла — постройки дореволюционных коммерсантов. А недалеко от педагогического училища на невысоком постаменте Маша увидела памятник Ленину.

Памятник был в человеческой рост. И в зимнюю пору, когда постамент заносило снегом, Ленин казался идущим по улице с кепкой, крепко зажатой в кулаке.

Этот памятник поразил девочку. Ей ведь не приходилось еще видеть изображение человека в натуральную величину.

В первую ночь Маша не могла уснуть. Среди ночи она оделась и выскользнула из комнаты. Где-то вдалеке тарахтел двигатель электростанции, но ни в одном окне света не было, и со столбов, торчавших вдоль улицы, слепо смотрели вниз пустые патроны, может быть, совсем не знавшие электроламп. Зато яркая луна озаряла улицу, и дома, и успокоившийся перед зимней стужей Анадырский лиман.

Состояние у Маши было странное. Словно кто-то чужой вел ее по безлюдному селению. Под ногами хрустела галька, и тень скакала со стены на стену, следуя за Машей, как добрый дух-хранитель. Маша была в одной камлейке, накинутой поверх ночной сорочки. Холодный ветер охватывал тело, заставляя сжиматься сердце. По другую сторону улицы тени возле домов были темны и глубоки, как морская пучина. Со стороны лимана доносились всплески — то ли шел отлив, то ли в узкую горловину поднималась соленая вода.

Маша переулком вышла на площадь. Серый камень памятника при луне казался живым и теплым.

— Дорогой Ильич, — зашептала девочка, — мне вчера исполнилось пятнадцать лет. И я хочу только вам сказать… хочу сказать… — Маша огляделась. Ей показалось, что кто-то подсматривает. Похолодело в груди. Но это была всего лишь собака. Она с любопытством уставилась на девочку, съежившуюся под старой камлейкой. — Дорогой Владимир Ильич, — продолжала Маша. — Меня даже в пионеры не принимали. А я так хочу в комсомол! Ведь ни я, ни моя мама не виноваты, что у меня оказался такой отец. Он нас выгнал, когда мне и года не исполнилось, а маме моей было тогда почти столько лет, сколько мне сейчас. Я всегда была за Советскую власть, потому что моя она… Я многого еще не знаю, окончила только семь классов. На «отлично»!.. Пусть люди не попрекают меня отцом. Для меня отцы — учителя мои и вы, Владимир Ильич…

Пес тявкнул. Послышались чьи-то тяжелые шаги. Может быть, это дежурный по общежитию пошел за водой? Маша поспешила прочь от памятника.

А днем на уроке истории она впервые услышала о первом ревкоме Чукотки. И в тот же день побывала на братской могиле расстрелянных. Над большим бугром, мало похожим на другие могилы, возвышался деревянный, побелевший от ветров и времени обелиск. Он слегка покосился, как и все окружавшие его надмогильные кресты и памятники, — таково уж было свойство анадырского кладбища. Здесь ничего не стояло прямо — почва зыбкая, болотистая, оттаивавшая летом лишь на полметра вглубь.


…И вот теперь ревкомовцы покидают это место, служившее им последним прибежищем пятьдесят лет.

Маша свернула с территории порта к книжному магазину. Прошла мимо старой бани, столовой и очутилась на главной когда-то улице Анадыря. Вот и бывшее здание педагогического училища — теперь общежитие строителей. Низкое, хоть и длинное. А в былые времена оно показалось девочке из тундрового интерната огромным дворцом.

Мария Ивановна Тэгрынэ, выпускница Тимирязевской академии, еще вчера успела побродить по новому Анадырю. Полюбовалась совсем городскими домами, выросшими на этой земле, где, казалось, они никак не могли стоять. Когда она еще училась в педагогическом училище и мечтала о будущем Анадыря, ее мысли не простирались дальше вот этой галечной косы, застроенной кривобокими избушками, среди которых выделялись лишь три длинных многокомнатных здания — школа, окрисполком да окружком. Потом на горе поставили новую школу, новое помещение окружкома, и люди толпами ходили туда посмотреть на чудо-дома. А это были простые деревянные двухэтажные здания. И со второго этажа в окна просматривался во всю ширь Анадырский лиман до самого острова Алюмка, совершенно необитаемого.

Вспоминая родные эти места среди шума московских улиц и на южных берегах, где растут пальмы, Маша всегда представляла себе, как со щемящим сердцем будет опять проходить здесь от мыса, где стоит баня, мимо памятника Ленину, мимо крохотного окружного музея к устью Казачки. Но вчера, переезжая лиман на современном пассажирском катере, она так и не ощутила этой щемящей радости. Город, возникший перед ней, словно горсть сахара, рассыпанная щедрой рукой посреди тундры, отвлекал внимание от старой части Анадыря на галечной косе, между двумя водными потоками — лиманом и обмелевшей, обнажившей грязное, замусоренное дно рекой Казачкой. Обнажились там и позеленевшие, замшелые устои двух мостов — старого, пешеходного и относительно нового, построенного в первый послевоенный год, когда в окружном центре появился первый автомобиль. Маша заметила это лишь сегодня, бродя в ожидании привычного чувства нерасторжимости с Анадырем конца сороковых годов. И только раз, когда спустилась во Вторую бухту, оставив позади и новый город и старый Анадырь, она на мгновение почувствовала себя вернувшейся в юность, в то далекое время, в котором так хотела очутиться, летя на огромной скорости выше облаков, навстречу нарождающейся луне, набравшей полный свет в черноте уже осеннего чукотского вечера.

И надо же было случиться, чтобы у неказистого анадырского кладбища она стала свидетелем необыкновенного события.

Маша шла к себе в гостиницу и думала о том, что сегодня там, где нетающие снежинки падали на угасшие давным-давно глаза первых ревкомовцев, берега прошлого и современности соединились незримым мостом.


Мария Тэгрынэ что-то не помнила, чтобы поздней анадырской осенью выдавался такой ясный, почти июльский день. Снега будто и не было. Солнце поднялось из-за лимана, над Золотым хребтом, и весь горизонт отодвинулся, открыв синюю даль. Обращенные к утренним лучам улицы наполнились светом.

Тэгрынэ повернула от гостиницы налево. Прошла возле здания окружного исполкома и остановилась. Почему так пустынно здесь?.. И вдруг до ее слуха донеслась музыка. Значит, проспала! Виновата десятичасовая разница во времени! Вчера уже к шести часам нестерпимо потянуло ко сну. Не было сил противиться неожиданно навалившейся дремоте, и Маша легла в постель. А проснувшись среди ночи, проворочалась до пяти утра, но потом снова забылась глубоким сном.

Мария заспешила вниз, туда, где глубоко и печально вздыхала музыка. В непривычной утренней тишине неожиданно громко стучали каблуки по бетонному тротуару. Этот звук напоминал по контрасту давнее, когда Маша Тэгрынэ шла по топкой тундре как раз в этом самом месте, чуть дальше двух высоких мачт старой радиостанции. Кочки были покрыты черными ягодами шикши, и подошвы торбасов чернели от ягодного сока. Чернели и губы и пальцы…

Теперь здесь все застроено, придавлено бетонными плитами. Ягоды больше не вырастут. Заполненные коричневой водой кочки ушли глубоко под толстые плиты.

А музыка становилась все громче, и сквозь тяжелые вздохи басов уже пробивалась мелодия печального марша. Какое, наверное, горе надо было испытать человеку, сочинившему такую музыку, ставшую выражением печали многих и многих людей! В ней так явственно слышно обыкновенное человеческое рыдание, плач по ушедшим сквозь облака… Вспомнилась мать. Когда она умерла, ее положили на голую землю — так хоронили чукчей всегда. На слегка припорошенной снегом земле лежало человеческое тело, бывшее живое тело. Маша хмурилась, сдерживая слезы, не в силах отвести глаза от плоско лежащих складок кожи, когда-то бывших тугими грудями, полными теплого материнского молока…

И вот сегодня она опять на похоронах. Похоронная процессия показалась на деревянном анадырском мосту через Казачку. Бедный мост! Сколько помнит его Мария Тэгрынэ, он всегда находился в плачевном состоянии. Строились новые дома, поднялись невиданные для Чукотки производственные корпуса, теперь строится птичник, где будет столько кур, сколько сидит кайр на птичьем базаре у мыса Дежнева, а древний мост через Казачку только время от времени чинят, латают и тут же разрушают, проезжая по нему на гусеничных транспортерах и тяжелых самосвалах.

Сейчас по мосту одна за другой следовали машины, украшенные зелеными ветвями и венками. Похоронный кортеж протянулся в длину настолько, что, когда головная машина, на которой стоял гроб с останками первого председателя ревкома Мандрикова, поравнялась уже со зданием окружного исполкома, конца людскому потоку еще не было видно, хвост процессии терялся где-то у старого здания педагогического училища. И опять, как вчера, будто по команде, умолк грохот над, причалами морского порта. Остановились краны и лебедки, заглушили двигатели плывшие по лиману катера и шхуны, замерли самые шумные в Анадыре механизмы, вбивающие сваи в вечную мерзлоту под фундаменты новых домов. Только музыка плакала над притихшим городом.

Две старушки чукчанки встали рядом с Машей. Они близоруко всматривались в процессию. Потом одна со вздохом произнесла:

— Наргынэн хорошо провожает — небо чистое, будто и не порог зимы.

— За народ люди пострадали, — значительно кивнула вторая и выжидательно посмотрела на Машу.

Маша тоже кивнула.

— Это правда, — сказала она по-чукотски.

— Так ты наша! — обрадованно произнесла старушка, стрельнув бойким взглядом по ее красным резиновым сапожкам и дорогой кофте. — Такая сейчас молодежь: посмотришь — и не отличишь, из яранги вышел человек или откуда с материка приехал.

— Меня-то уж трудно спутать с теми, кто родился на материке, — улыбнулась Маша, представив свое лицо, каким видела его каждое утро в зеркале. Широкое, скуластое, и вдобавок на щеке легкая татуировка, сделанная отцом, когда она только появилась на свет и еще не имела русского имени, а звалась просто Тэгрынэ.

Почему ее назвали так? Сколько помнила себя Маша, вокруг нее никто не метал гарпунов; главным оружием оленного человека были аркан и остро отточенный нож, с легким, тупым звуком вонзаемый в сердце поверженного оленя. А гарпун — оружие морское, разящее чудовищных зверей — моржей и китов, которых Маша видела только в тревожных снах, когда осенний ветер трепал замшевые полотнища яранги…

Раздумья эти оборвались так же внезапно, как и возникли, — похоронная процессия была совсем близко. Головная машина подъехала вплотную. Откинутые борта ее были обиты кумачом, и гроб терялся в алости траурного убранства.

Что-то кольнуло Машу в сердце. Вспомнились белые нетающие снежинки на мертвенно-бледных лицах, на широко распахнутых глазах. О чем они думали, эти русские, украинец, латыш, норвежец — далекие посланцы революции, ее верные рыцари? Как же иначе можно назвать их? Ведь они поехали сюда, в полную неведомость и в такую даль, которая просто пугала человека, жившего задолго до появления реактивных самолетов, быстроходных пассажирских лайнеров; путь из Владивостока до Анадыря тянулся тогда больше месяца…

За первой машиной двигались на розном расстоянии остальные одиннадцать. Рядом с каждой — почетный солдатский конвой. Молодые парни печатали шаг, отбивая ритм скорбной мелодии. Вздрагивали в такт на юных плечах карабины. Затем шли работники окружкома партии, окружного исполкома, комсомольцы, пограничники, просто жители Анадыря, среди которых было так много Машиных знакомых. Она их узнавала, они тоже ее видели, здоровались с ней вполголоса, и Маша с ними здоровалась, кивала головой…

Вон идет доктор Горелов, высокий, чуть растолстевший, получивший прозвище «летающий доктор», потому что заведует передвижным медицинским отрядом. Он с удивлением посмотрел на Машу, хотел что-то сказать, но только сделал рукой неопределенный жест.

А дальше с выражением упрека в глазах показалась давняя Машина подруга Катя Омрина из окружного исполкома. Она несла большой венок в паре с инструктором орготдела Семеном Нугэвэнтином, которого Маша помнила еще школьником, учеником Ново-Чаплинской лесной санаторной школы. Школа называлась лесной, а отстояла от ближайшего леса более чем на три тысячи километров. Катя позвала кивком головы, но Маша, уже давно намеревавшаяся присоединиться к траурной процессии, никак не могла улучить подходящий момент.

Она проводила глазами Катю и вдруг почувствовала на своем плече крепкую руку, которая потянула ее решительно в ряды. Это был Ходаков, секретарь окружного комитета партии. Маша помнила его еще шахтером в Беринговоком районе, не столь дальнем, сколько труднодоступном.

— Иди рядом, — сказал Ходаков. — И здравствуй. Завтра с утра жду в окружкоме.

Маша молча кивнула и глянула назад. Процессия все еще тянулась через мост, а передняя машина уже проезжала по площади Ленина, на которой стоял теперь другой памятник — большой, гранитный, на высоком пьедестале, напоминавшем обломок скалы с мыса Обсервации. За памятником высились, новые дома. И Маша опять подумала: «Может быть, где-нибудь в другом месте они показались бы обыкновенными — пятиэтажные, каменные, со всеми удобствами. Но здесь, на анадырской земле, поставить такой дом ничуть не легче, чем на луне». Дома стояли вольно, каждый словно самостоятельно выбирал себе место поудобнее, чтобы ветер не бил в окна и побольше досталось скупого северного солнца.

Траурные машины обогнули еще один памятник — бронзовый человек со знаменем олицетворял первый ревком Анадыря и сейчас смотрел на своих товарищей, медленно проезжающих мимо него к высокому берегу. Там, в береговой скале, для них была приготовлена другая братская могила, место теперь уже вечного упокоения зачинателей революции на Чукотке…

Музыка не давала думать ни о чем другом, кроме того, что происходило сейчас на высоком правом берегу Анадырского лимана. Мария Тэгрынэ взглянула на мыс Обсервации, и ей вдруг показалось, что левый берег приблизился. Впечатление было таким реальным, что она в тревоге оглянулась, ища Ходакова, но тот уже поднимался на специально построенную по этому случаю трибуну. И тут пришла догадка: оба берега высоки, человек, стоящий здесь, видит лишь небольшую часть водного пространства — остальная закрыта отвесным обрывом, отсюда и возникает такая аберрация — зрительная и мысленная. «Сдвинулись берега прошлого и настоящего!» — вторично мелькнуло в голове Марии Тэгрынэ.

А с трибуны произносились прощальные речи… Даже не речи — люди просто высказывали свои сокровенные думы.

Необыкновенно чистые, искренние слова разносились над осенним Анадырским лиманом. Солнце светило ясно, спокойно, ровно, и старушки, снова оказавшиеся возле Маши, уже громко повторили:

— Наргынэн хорошо провожает — небо совсем чистое, будто и не порог зимы…

Люди взобрались на крыши домов, облепили стальные фермы строительных кранов. Затаив дыхание слушали они рассказ старой анадырской жительницы, бабки Синицкой, которая все видела и слышала в ту далекую февральскую ночь.

— Да кабы мы знали! — звенело над притихшей толпой. — Да кабы мы понимали тогда! Темные были мы!..

А потом над свежей братской могилой членов первого ревкома Чукотки прогремел салют, и в музыку Гимна Советского Союза вплелись гудки стоящих на рейде теплоходов.

«Да кабы мы знали, — продолжало звенеть в мозгу и сердцах. — Да кабы мы понимали тогда!..»

Стало уже совсем темно, когда Маша вновь вышла из гостиницы. Освещенные улицы остались позади. Впереди маячили лишь корабельные огни на лимане. Осторожно нащупывая ногами дорогу, она вернулась на высокий берег. И как ни густа была темень, новая братская могила виднелась издали — холм из живых и искусственных цветов четко проектировался на узенькой светлой полоске неба. Все, что сумели вырастить анадырцы в своих новых квартирах, помещая цветочные горшки в самые теплые, лучше всего освещенные уголки, они принесли сюда.

Маша обошла цветочный холм, под которым скрылась гранитная плита, и стала лицом к лиману. Она не помнила, сколько времени простояла здесь, растворяясь в темноте, пока не почувствовала, как на щеку упала прохладная снежинка, пощекотала кожу и растаяла.

Зима все-таки вернулась, подарив анадырцам лишь один солнечный день.

2

В гостинице, где остановилась Мария Тэгрынэ, жили ученые, приехавшие из Новосибирска, Хабаровска, Владивостока, Ленинграда, Москвы, Магадана. В окружном Доме культуры происходил симпозиум, посвященный пятидесятилетию установления на Чукотке Советской власти.

Симпозиум… Какие слова появились на самом краю земли советской! В Москве Маша время от времени получала газету «Советская Чукотка» и как-то с удивлением прочитала заголовок: «Форум оленеводов Канчаланской тундры». Это звучало так необычно, что она не удержалась и рассмеялась весело. Ее воображению представилась забавная картина: канчаланские оленеводы, люди серьезные и степенные, враги пустого словопрения, — на древнеримской площади, именуемой форумом; сидят там в своих камлейках, напоминающих туники, а из-под подолов торчат жилистые ноги, исходившие кочковатую тундру, каменистые склоны пустынных холмов, бесконечные снежные пространства…

И тут же вспомнился окружной Дом культуры. Каким прекрасным казался он, когда его только что воздвигли над лиманом! Впрочем, и теперь анадырский Дом культуры выглядит неплохо, хотя уже требует основательного ремонта.

…Юбилейный симпозиум проводился, конечно, там. Очередной оратор допивал из граненого стакана последние капли желтой анадырской воды. «Классовая борьба в чукотской тундре» — так называлось его исследование.

Маша всмотрелась в докладчика. Да, это был Николай Кэральгин, соученик ее по Анадырскому педагогическому училищу, впоследствии студент Ленинградского университета, затем аспирант Института истории. Появившийся на свет в Хатырской тундре, в яранге оленевода, он оказался прирожденным ученым — упорным в поисках истины, скрупулезным, точным. Даже в личной жизни он отвечал самым распространенным представлениям о жреце науки: несмотря на приятную внешность, оставался убежденным холостяком, одевался довольно небрежно, интересовался только своим предметом да классической музыкой.

Маша устроилась в последнем ряду, хотя зал был большой, а ученых приехало не так уж и много. К тому же изрядная их часть оказалась в президиуме…

Докладчик допил свою воду и продолжал ровным голосом:

— Наиболее серьезное сопротивление Советской власти оказали владельцы тысячных стад, чукотские феодалы, оленные хозяева, эрмэчины. Установление новых общественных отношений угрожало именно им. Остальные слои чукотского общества того времени восприняли Советскую власть всем сердцем. Пришел именно тот общественный строй, который был по душе трудовому человеку севера, воспитанному в силу своего исторического положения, а равно и положения географического в традициях коллективизма, взаимной выручки. Имущественное расслоение среди приморских жителей только начиналось и еще не достигло таких размеров, как расслоение в тундре. Общество в тундре было сложным организмом, сохранившим, с одной стороны, пережитки родового строя, первобытного рабства, а с другой — создавшим свой, северный феодализм, где эксплуатация пастухов была доведена до той бесчеловечной стадии, когда охранитель стад оказался низведенным до животного, гораздо менее почитаемого, нежели олень…

«Николай не так уж бесстрастен», — отметила Маша, и, будто угадав ее мысли, он постарался укрепить их.

— Владельцы больших стад, — доносилось с трибуны, — держались на границе Корякии и Чукотки, а также в горных труднодоступных долинах почти до послевоенных лет. Они, первыми поднявшие оружие против Советской власти, поправ древнее правило чукчей — никогда не убивать человека, — попробовали затем отгородиться от новой жизни расстоянием. Но если уж идеи ленинизма, — тут голос ученого заметно повысился, — преодолели расстояние от Москвы до Анадыря, то рано или поздно они должны были достигнуть и. далеких стойбищ Армагиргина, Аккра, Гэмалькота, Гатле, Ранаутагина…

Машу словно ужалило невидимой иглой. «Гатле!..» Сколько будет жить она, всегда время от времени ей придется слышать это имя. Никуда ей не укрыться от него. И хоть близкие товарищи порой утешают тем, что, по существу, она не дочь Гатле, что он никогда не интересовался, осталась ли она жива или погибла, все-таки именно Гатле зачал ее в своей обширной яранге, где висело четыре полога по числу жен…

Мария Тэгрынэ потихоньку встала и вышла на улицу, неторопливо пересекла площадь, постояла с минуту у знакомого двухэтажного здания и поднялась на второй этаж.

У секретаря окружкома кабинет был светлый, просторный и ярко освещался многочисленными, умело скрытыми лампами дневного света. Перед окном, за обрывом, вздымались высокие трубы котельной.

— Давай сначала посмотрим новый Анадырь, — предложил Петр Ходаков, — потом будем разговаривать. А на трубы не обращай внимания, недолго осталось дымить им. Построим мощнейшую на северо-востоке теплоэлектростанцию, и они уже не потребуются. Будет вдосталь и тепла и электроэнергии. Хочешь, для начала поедем туда, на стройку?

Маша охотно согласилась.

У подъезда их ждала светло-голубая «Волга».

«Хорошо стали жить в Анадыре», — с доброй усмешкой подумала Маша, вспомнив, как в бытность ее секретарем окружкома комсомола в Анадыре появился первый автомобиль. У начальника милиции. И все, в том числе и она, ой как завидовали ему!

— У комсомола теперь тоже свой транспорт, — сказал Ходаков, словно угадав, чему она улыбнулась. — «Газик»-вездеход. Сами выбирали. На твоем месте сейчас знаешь кто? Георгий Оттынто. Заядлый охотник! Чуть ли не на работу с ружьем ходит.

— Откуда он родом? — спросила Маша, не сводя глаз с рядов новых домов, выросших за долгое время ее отсутствия.

— Инчоунский, — с оттенком уважения произнес Ходаков, задев Машину ревнивость.

Почему-то так повелось, что к жителям Уэлена, Инчоуна, Энурмина здесь относились не то что с большей теплотой, чем к чукчам из других районов, но, во всяком случае, всегда отличали их. Какие тому были причины, Маша и сама бы не могла сказать. Очевидно, потому, что те жили дальше всех? А может, это дань их охотничьей отваге? Уэленцы и инчоунцы испокон веков являлись добытчиками таких морских великанов, как кит или белый медведь. Заметно отличались они и уровнем общего развития — ведь давно общались с торговцами и моряками, проплывавшими Беринговым проливом. Недаром некоторые жители Уэлена, Инчоуна, Наукана и эскимосских селений вокруг бухты Провидения, помимо родного языка, знали вдобавок еще и английский.

Дорога шла вверх, на Верблюжку — небольшую гору, которая анадырцам, обладающим обостренным воображением, показалась почему-то похожей своими очертаниями на экзотическое животное.

— Все эти жилые дома, — рассказывал Петр Ходаков тоном экскурсовода, — принадлежат строителям будущей ТЭЦ. Строят они жилье высокого класса. Квартирой со всеми удобствами в Анадыре сейчас никого не удивишь, но вот такая квартира, как у них, — на двух уровнях, проще говоря, двухэтажная квартира, — это новинка даже для центральных районов страны…

А дорога все поднималась, пока взору не открылись далекие дали Анадырского лимана, переходящего за островом Алюмка в обширный Анадырский залив. Город оставался внизу. Отсюда он еще больше радовал глаз бело-розовой россыпью новых домов с черными вкраплениями старых деревянных строений. А дальше виднелись ровные ряды домиков колхоза имени Двадцать второго партийного съезда; они вытянулись за анадырским кладбищем далеко в тундру, к синеющей на горизонте горе Святого Дионисия.

Отсюда, с этого берега, где-то напротив нынешней окружной больницы, вышла некогда собачья упряжка, на которой отправлялся в первое свое предвыборное турне первый чукотский кандидат в депутаты Верховного Совета СССР — Тэвлянто. Он был хороший каюр и, даже став депутатом, предпочитал сам править упряжкой. Пожалуй, в нем раньше многих других сошлись берега прошлого и будущего. И, наверное, ему было нелегко.


Петр Ходаков стоял у «Волги» и наблюдал за погрузившейся в свои думы Тэгрынэ. Красивая женщина! Умная. Два диплома — педагогического института и Тимирязевской академии. Даже и не знаешь, что предложить ей. Такого работника на Чукотке еще не было. Позавчера на бюро до хрипоты спорили — назначить ли ее директором нового совхоза, начальником сельхозуправления или рекомендовать на пост заместителя председателя окружного исполкома. А тут еще звонки из Магадана: просят, чтобы Марию Тэгрынэ направили в распоряжение областного комитета партии. Ну нет! Она выросла на Чукотке, сама приехала сюда из Москвы, высказав желание работать только в родном округе…

У Петра Ходакова тоже есть что вспомнить. После окончания Сучанского горного техникума его направили на анадырские угольные шахты. Думал поначалу отработать положенное, а потом податься в теплые края. Ничего не получилось. Теплые края бывали только во время отпуска. Полярному шахтеру отпуск полагался трехмесячный, но уже через месяц Ходаков спешил назад. Со стороны может показаться бравадой, а ничего не поделаешь — тянет, и все. И главное куда! В ледяную, холодную пустыню, в зимние пурги, в тесную квартиру в продуваемом насквозь деревянном домике! Тогда только такие и строили. Сейчас-то что! Материковые удобства…

И когда учился в Высшей партийной школе в Москве, на каникулы тоже ездил на Чукотку, стойко перенося насмешки однокурсников, выбиравших летние маршруты от Рязанщины до черноморского побережья Болгарии. Что бы там ни говорили, но у русского человека Петра Владимировича Ходакова совершенно особое отношение к Чукотке и чукотскому народу. Был такой случай. Кто-то из работников окружкома выразил опасение: нет ли у некоторых представителей молодой чукотской интеллигенции проявлений национализма?

— У нашего народа национализм? — возмущенно оборвал его Ходаков. — Не путайте рост национального самосознания с национализмом. Да и откуда у такого маленького народа может быть национализм, к тому же буржуазный? Посмотрите, как мы относимся к русским и к другим народам… Нет, у нас не может быть национализма!

Только под конец своего пылкого монолога Ходаков почувствовал, что говорит так, словно он сам чукча. Да и все это заметили и прятали улыбку. Потом кто-то шутил: если и есть чукотский национализм, то у Петра Ходакова.

Да уж так получилось, что стал он настоящим чукчей, и даже такие требовательные люди, как Мухин, нынешний секретарь Чукотского райкома, уважительно говорили о нем: «Товарищ Ходаков умеет кидать чаут».

Маша вернулась к машине и молча села.

Ходаков тронул машину и через некоторое время остановил ее у корпусов нового птичника.

— Станем отсюда развозить курятину и яйца по всей Чукотке.

Это было так необычно, что Маша не знала, как и отнестись к услышанному. Куры и петухи на Севере! Там, где любая птица — только признак весны и лета… Но если уж строят птичник, значит, так и будет, как говорит Петр Ходаков.

Маша вспомнила, как на Чукотке появились первые зверофермы. Песцы, лисы и норки грустно смотрели сквозь железные сетки, вызывая сочувствие у бывших охотников. Случалось даже, что люди тайком выпускали зверей на волю. В памяти возник спор со старым охотником.

— Зверя нельзя держать в клетке, — убежденно говорил охотник.

— Звероводство — это высшая форма хозяйства, — возражала Маша словами, вычитанными в газете «Магаданская правда».

— А если человека держат в неволе, тебе приятно на него смотреть? — спросил охотник.

Маша никогда не видела человека в неволе, но она все-таки ответила:

— Конечно, неприятно.

— Зверь, разумеется, не человек, — продолжал охотник, — на и его держать в неволе нехорошо; выкармливать, заранее зная, что в конце концов убьешь.

— На охоте ты ведь тоже убиваешь зверей, — напомнила Маша.

— Там мы со зверем равны, — отвел ее довод охотник. — На воле он может состязаться со мной данными ему природой способами…

От птичника поехали в коровник. Животные гуляли по берегу Казачки, щипали желтую осеннюю траву. Маша безбоязненно подошла к ним. Да, было время, когда ее и силой нельзя было заставить приблизиться к корове. Однажды из-за коров опоздала даже на самолет. У полярной станции паслось небольшое коровье стадо. Маша бежала на самолет и вдруг увидела стадо перед собой. Пришлось сделать изрядный крюк, а самолет тем временем улетел.

— Теперь молочные стада появились даже в колхозах. В Лукрэнском, например, колхозе, — сказал Ходаков.

Лукрэн — прекрасное село. Дома стоят там на высоком берегу, и днем старики сидят, свесив ноги с обрыва, наблюдают в бинокли за китовой охотой.

Маша Тэгрынэ была в Лукрэне, когда ей передали письмо Тэвлянто, посланное из Полтавы, где некоторое время жил и лечился первый чукотский депутат Верховного Совета. Он изредка писал Маше. Письмо было на чукотском языке, и в каждом слове чувствовалась тоска по родным местам. Тэвлянто вспоминал далекое детство, проведенное в тундровом стойбище деда Куны, а потом в селении Усть-Белая «Я бы приехал, если бы здоровье позволило, даже киномехаником, — писал Тэвлянто в конце. — Может, оттого и болезнь меня не отпускает, что нахожусь вдали от тундры… Не пищи привычной хочется, не оленьего мяса, не строганины из чира, — а только бы выйти поутру из яранги навстречу раннему летнему солнцу, на лиман бы полюбоваться с высокого берега Анадыря. Все, что печатают про Чукотку, читаю. Собираю все фотографии, все газетные вырезки. Но живым бы глазом посмотреть».

И подумалось тогда Марии Тэгрынэ: надо бы поехать к старику, прихватив с собой какой-нибудь документальный фильм — вон их сколько наснимали Хабаровская студия, киногруппа Магаданского телевидения, — показать бы все это старику, обрадовать его…

Но так и не собралась. А когда получила известие о смерти Тэвлянто, сжалось сердце и горькое чувство вины опалило душу. Теперь уже поздно было что-то делать. Послала только телеграмму с выражением соболезнования.

Маша всегда интересовалась необыкновенной жизнью Тэвлянто. Может быть, потому, что именно он спас ее однажды от неминуемой, казалось, гибели. Да и судьбы их схожи.


…У оленевода Куны дочь Кококот была единственной радостью. Он никогда не жалел, что родилась дочь, а не сын. И было чем гордиться, потому что Кококот оказалась не только пригожа и лицом и телом, но с малых лет славилась расторопностью, умением красиво и прочно шить. А это в тундровой жизни очень ценимое качество женщины.

Куны принадлежал к той части оленеводов, которые формально хоть и не числились батраками Ранаутагина, но во многом зависели от него и старались всегда иметь с хозяином тундры хорошие отношения. Считалось, что их олени пасутся на пастбищах, принадлежавших Ранаутагину. Эта зависимость тяготила гордого Куны, но одной гордостью сыт не будешь, особенно когда надо кормить еще и больную жену и дочь, которая день ото дня становится все краше. Уже не один молодой сосед намекал Куны, что готов поселиться в его яранге и по древнему обычаю своим трудом отработать невесту, доказать на глазах будущего тестя, что мужем Кококот будет настоящий мужчина.

Однако жалко было расставаться с дочерью. Да и сама Кококот как будто еще и не выбрала парня по сердцу. Она казалась одинаково приветливой и ласковой со всеми. Никто не мог похвастаться, что девушка обратила на него особенное внимание.

Беда подкралась совсем с другой стороны. Пришел Ранаутагин и объявил, что олени Куны на самом деле принадлежат ему, и, если тот хочет убедиться, может посмотреть клейма. Действительно, во время весеннего перехода, когда надо было отбивать маточное стадо, олени Куны перемешались с оленями из стада Ранаутагина. Тогда хозяин великодушно сказал:

— Не надо беспокоиться. В тундре мы все братья. Где мои олени, там и твои.

Куны не стал возражать. Многие другие пастухи давно уже соединили свои стада со стадом Ранаутагина, и считалось, что хозяин кормит их, позволяя брать животных и на еду и на шкуры, чтобы шить одежду, крыть ярангу.

Только теперь спохватился Куны. Осмотрев своих оленей, он сгоречью убедился, что большинство из них имеют личное клеймо Ранаутагина. Что было делать бедному оленеводу? Он поник головой, но тут же услышал голос хозяина:

— Рано горюешь, Куны. Помнишь, говорил я тебе: в тундре мы все братья. Где мои олени, там и твои. И наоборот… Кем ты будешь без оленей? Последним человеком. Гордый Куны станет побираться по стойбищам или наймется пасти чужое стадо за дырявую шкуру на кухлянку, за мясо оленя, павшего от копытки… Но я спасу тебя от такого позора. Мало того, ты станешь моим родственником, и те, кто собирался насмехаться над тобой, будут с почтением смотреть тебе вслед и кидаться распрягать твоих оленей, когда ты приедешь к нам в гости. Собирай свою Кококот, послезавтра я приду за ней.

Кококот слышала весь этот разговор. Да, Ранаутагин был прав: единственный путь для спасения от позора и нищенства — выйти замуж за него. Многие девушки окрестных стойбищ посчитали бы великой честью для себя стать женой самого Ранаутагина. Несмотря на то, что он уже имеет двух жен и взрослых детей, среди которых славился силой и удалью Гатле, будущий хозяин несметных стад Ранаутагина. У парня свое личное клеймо — маленькие оленьи рожки. Он ставил этот знак на шкуры новорожденных телят. Телята росли, росло и клеймо, становилось все больше и больше…

— Не горюй, отец, — сказала Кококот. — Не будет тебе стыдно перед другими людьми: я согласна стать женой Ранаутагина.

И перешла в ярангу хозяина, стала шить на него, на его сыновей.

Ранаутагин великодушно предложил Куны:

— И ты можешь жить в моем стойбище. Поставь ярангу рядом с моей.

Так Куны потерял не только свою дочь, но и остатки своей независимости. Он стал простым батраком Ранаутагина с одним лишь отличием от других: время от времени хозяин звал его в свою ярангу и угощал обильной едой, всякий раз повторяя при этом, какую он оказал ему услугу, спасши от голода, от позора, да и дочь пристроена.

Казалось Куны, что хуже этого не может быть уже ничего. Оказывается, может быть и хуже.

Однажды, когда он пас стадо, из-за холма напала стая волков. Пастух был без оружия и не мог воспрепятствовать голодным хищникам, которые драли важенок и телят, обагряя кровью белый олений мех. У волка такая привычка: задрав несколько оленей, он волочет с собой только одну тушу, а остальные бросает на пастбище. Так случилось и в тот раз.

Гневу хозяина не было предела. Ранаутагин кричал на бедного старика, не зная, чем его еще унизить. И вдруг на глаза попалась Кококот. Она только что родила сына. Парень был не очень крепкий, куда слабее первых сыновей, которые уже собирались обзавестись собственными стойбищами. И сделал Ранаутагин то, что было самым страшным: изгнал из стойбища и Куны и его дочь Кококот с малолетним сыном. Старик с дочерью побрели к реке. Там Куны слабеющими руками соорудил плот, и поплыли они вниз по течению. Недалеко от села Усть-Белая плот выбросило на крохотный островок. Обессилевшие путники не могли даже громко кричать. Они уже приготовились к смерти, когда их обнаружили усть-бельские жители — чуванцы — далекие потомки русских казаков, пришедших на берега Анадыря вместе с Семеном Дежневым.

Так стал Куны оседлым жителем. И ничего страшного не произошло: в те годы в Усть-Белой в основном и жили обедневшие оленеводы, разоренные богатыми хозяевами.

Куны вырыл на берегу реки землянку — поглубже, чтобы не так было холодно, — приобрел рыболовные снасти и стал рыбачить. Улов брал японский рыбопромышленник, который расплачивался гнилой мукой, патокой и дурной веселящей водой, обладавшей такой крепостью, что у людей вылезали глаза из орбит, когда удавалось отведать кружку.

А мальчишка рос. Он бегал со своими сверстниками по высокому речному берегу и расспрашивал обо всем деда, мать. Как-то вечером при свете костра, отгоняющего дымом полчища комаров, он долго рассматривал знак на левой щеке матери. Знак был похож и на крохотные оленьи рожки, и на речной кустарник, и еще на что-то.

— Ымэм, что это такое? — спросил Тэвлянто.

— Мой знак, — грустно ответила Кококот. — Так меня пометил твой отец Ранаутагин, который потом изгнал нас из своего стойбища. Хорошо, что он не успел поставить такой же метки на твоей щеке. Теперь ты принадлежишь самому себе и должен надеяться только на себя…

Много лет спустя Тэвлянто уезжал учиться в далекий, неведомый Ленинград. Если сравнить это с чем-то теперешним, то только с путешествием на другие планеты. В глазах своих земляков он выглядел героем. Даже не героем, а странным человеком: зачем ехать в такую даль учиться, когда можно постигать грамоту с помощью учителя кочевой школы? Но сам-то Тэвлянто уже понимал, что быть просто грамотным мало.

Вместе с ним в Ленинград отправлялся и Парфентьев — потомок анадырских казаков, хорошо знавший русский язык. Снаряжали парней всем ревкомом. Каждый принес лучшее, что имел из одежды. Общими усилиями будущих студентов Института народов Севера обрядили так, что, по мнению ревкомовцев — людей, хорошо знавших жизнь, — они стали похожи на младших служащих японского консульства во Владивостоке. Кто-то даже попытался повязать им галстуки, но эту «удавку» Тэвлянто снял, как только вышел из ревкома.

Пока он прощался со своими земляками, в ревкоме сочиняли удивительный документ, который должен был оградить будущего студента от всех превратностей судьбы. Бумага эта была вручена ему перед самой посадкой на пароход. Тэвлянто аккуратно сложил ее и спрятал на груди.

Пароход отплывал на рассвете.

С громадного водного пространства, занявшего всю ширь от горизонта до горизонта, с небольшой полоской берега по правому борту, Анадырь казался маленьким, почти жалким, и тем не менее именно это скопище разнообразных деревянных домишек, прилепившихся к галечной косе, занимало в тот миг все сердце Тэвлянто. Это был образ родной Чукотки, который он уносил с собой в другой, далекий город, известный Тэвлянто только тем, что там произошла Великая Октябрьская социалистическая революция, там жил Ленин, неповторимый человек из чукотской легенды, отважившийся поднять рабочих против царя и всех богатеев Российской империи.

Когда за кормой скрылись последние домишки Анадыря, Тэвлянто ощутил щекотание в носу; ему неудержимо захотелось всплакнуть. Но разве можно плакать будущему студенту?

На пароходе будущих студентов опекал сам капитан. Он приглашал Тэвлянто и Парфентьева к себе в каюту и вел с ними долгие разговоры о чукотских обычаях, просил молодого чукчу, чтобы тот рассказал ему все сказки, какие знает. Капитан собирал фольклор народов, населяющих берега, у которых бывал его корабль. Капитану хотелось написать и издать книжку для детей. И Тэвлянто вежливо повествовал ему о подвигах чукотских богатырей, пленивших могучего Якунина, но не знал, как ответить на вопрос — кто же такой этот Якунин?

Якуниным чукчи называли командира карательного казачьего отряда, майора Павлуцкого, который пытался окончательно завоевать чукотское племя, числившееся в реестре народностей Российской империи «не вполне покоренным». Поскольку Якунин был русским, как и капитан, Тэвлянто оказался в большом затруднении. Он хотел было назвать завоевателя якутом, ведь они всегда оказывались с теми, кто нападал на чукотский народ, однако воздержался: нельзя обманывать доброго капитана. И в конце концов капитан записал в свою толстую тетрадь: «Якунин — вождь враждебного чукчам, давно вымершего племени».

Бухта Золотой Рог поразила Тэвлянто не столько красотой своей, сколько шумом и огромным скопищем разнообразных кораблей. Наибольшее впечатление произвели, разумеется, корабли военные, ощерившиеся в разные стороны могучими пушками.

— Вот бы на китов охотиться! — не удержавшись, воскликнул Тэвлянто

Добрый капитан тут же пообещал:

— Когда государства отвергнут войну как способ разрешения споров между собой, Россия немедленно передаст все свои военные корабли чукотским охотникам для промысла морского зверя.

В ожидании поезда Тэвлянто с Парфентьевым переночевали в гостевом доме. В нижнем этаже этого дома был ресторан с большим шумным оркестром. Капитан парохода повел туда ребят поужинать. Они даже и не уразумели, что ели, так необычно было вокруг, даже голова кружилась.

— Последние нэпманы прокучивают остатки своих богатств, — разъяснял капитан. — Будете возвращаться обратно на свою прохладную Чукотку, их здесь уже не встретите. Весь этот ресторан займут представители трудящихся, и только для них будет играть этот оркестр, вскормленный нечистыми деньгами. Да и сама музыка ресторанная изменится: вместо мелкобуржуазного тустепа едоки смогут послушать в свое удовольствие наши революционные песни…

Капитан был навеселе, потому что в ресторане, в этом скопище едоков, главным развлечением являлась пока дурная веселящая вода во всех своих разновидностях — русская водка, японская сакэ, китайская хунжа, всевозможные красные вина и даже сладкая вода ситро, которым добрый капитан так усердно потчевал будущих студентов.

Поезд их уходил рано утром. Путешественники уселись у вагонного окна и благодарно смотрели на капитана, машущего им вслед.

На минуту Тэвлянто вспомнил свою работу каюром в ревкоме и удивительный обычай русских подолгу прощаться при расставании. Они придавали этой церемонии явно преувеличенное значение, и каюру всегда было жалко времени, которое бесцельно уходит на пожимание рук, на объятия. Мало того, нарта была уже далеко, а провожающие еще стояли, снимали шапки на морозе, махали ими над головами. Тэвлянто всегда в таких случаях гнал собак, стараясь поскорее отъехать еще дальше, чтобы не поморозить эти обнаженные головы.

Парфентьев, сидевший теперь напротив него, тоже, как видно, был утомлен затянувшимся прощанием. По обыкновению своему он ворчал себе под нос:

— Да сколь же можно стоять? Пора и трогаться.

Но поезд не собачья упряжка. Прежде чем тронулся длиннющий состав, пассажиры и провожающие успели окончательно надоесть друг другу. И все искренне обрадовались, когда вагон наконец дернулся, лязгая железными колесами, покатил сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Провожающие некоторое время пытались еще бежать за поездом, но скоро отстали, облегченно вздохнули и отправились домой.

А поезд шел вдоль морского берега. Тэвлянто смотрел на волны и думал, что, если плыть по ним на север, можно добраться до Анадыря, там пересесть на речной катер, подняться вверх, и вот тебе Усть-Белая. Совсем близко… Там-то все близко, а отсюда далековато…

Грустно стало Тэвлянто. Парфентьев пытался разговорить своего спутника, но тот все молчал.

Огромная земля проплывала за окнами вагона. Иногда где-нибудь на станции Тэвлянто выходил, и смотрел вдаль. Бесконечные рельсы убегали за горизонт, сливаясь в серебряную ниточку. Эта бесконечность наводила уныние. Даже яблоки, живые яблоки, а не консервированные, не развеселили Тэвлянто, пока Парфентьев не сказал сердито:

— Не можем же мы повернуть обратно эту железную нарту!

И вправду: обратного хода нет. Для того чтобы переставить огромный поезд на обратный путь — какая сила нужна! Как ни странно, но именно эта безысходность изменила настроение Тэвлянто. Хочешь не хочешь, а надо ехать до конца. Только там можно подумать об обратной дороге…

Путники даже Москвы не поглядели — так они торопились в Ленинград. Перешли сразу на соседний вокзал, и в тот же вечер другой поезд помчал их дальше.

В Ленинграде впервые воспользовались посланием ревкома, которое Тэвлянто бережно хранил у себя. Вокзальный работник в форменной фуражке читал этот документ и время от времени уважительно посматривал на ребят.

Вот что там было написано:

«Податель этого письма чукча Тэвлянто из Анадыря командируется по предложению Камчатского окрревкома для получения образования в школах Советской России, чтобы, вернувшись по прошествии нескольких лет к себе на родину, мог поделиться полученными знаниями со своими сородичами.

Вся его жизнь прошла в неприветливой, суровой тундре, в такой своеобразной обстановке, которая присуща только полярному Северу. Страна, куда он едет, совсем непохожа на его Анадырь. Ревком опасается, что ему не раз придется оказываться в безвыходном положении из-за незнания русского языка и русских обычаев. Немало неприятностей могут причинить ему и особенности его душевного склада: самолюбие, чрезмерная впечатлительность и прочее.

Те, кому доведется прочесть это письмо, к вам глубокая просьба: окажите Тэвлянто возможное содействие. Он вполне заслуживает этого. Несмотря на совершенную неграмотность, Тэвлянто является одним из наиболее одаренных молодых чукчей Анадырского района. В нем таится масса возможностей, которые усилиями русской школы, безусловно, извлекутся на поверхность и будут служить его соплеменникам.

Своими заботами о судьбе этого гражданина вы поможете Камчатскому окрревкому сделать первые шаги в деле просвещения кочующих туземцев нашего Крайнего Северо-Востока, не имеющих к концу X годовщины Октябрьской революции ни одного грамотного человека!

Анадырский райревком еще раз просит всех, кому Тэвлянто предъявит настоящее письмо, расспросить его о нужде, о его желаниях и телеграфировать при надобности и при его о том просьбе по адресу: Анадырь, окрревком».

Служитель вокзала постарался выполнить эту инструкцию с пунктуальной точностью и, конечно, помог юношам добраться в Детское Село, где тогда находился Институт народов Севера.

— Здесь хорошо, — с удовлетворением отметил Тэвлянто. — Людей не так много.

Они вошли в институтское здание. Их провели в одну из комнат, где сидел седоглавый старик с хитрыми, проницательными глазами за железными очками. Старик поднялся со скрипучего стула и вдруг заговорил по-чукотски:

— Амын еттык!

Все повидал на своем пути Тэвлянто. Многому удивлялся про себя. Но на этот раз не сдержался, воскликнул:

— Какомэй! Да ты вроде по-нашему говоришь?

— Говорю еще, говорю, — ответил старик. — Слышал, наверное, про Вэипа — пишущего человека?

Да, был такой человек в чукотских легендах. Сослал его на Чукотку — подальше от себя — Солнечный владыка, потому что заступался этот человек за бедных и обездоленных. Иных подробностей о нем Тэвлянто, разумеется, не знал. А этот Вэип, звавшийся по-русски Владимиром Германовичем Богоразом и печатавший свои литературные труды под псевдонимом Тан, учился некогда в Таганрогской гимназии вместе с Антоном Павловичем Чеховым. Затем, будучи уже студентом Петербургского университета, примкнул к «Народной воле» и был там настолько заметным человеком, что подписал последний манифест о роспуске этой организации. В ссылке он основательно занялся этнографией малых народов Северо-Востока и к началу двадцатого века стал самым высоким и, пожалуй, единственным признанным авторитетом в этой области.

Его известность в ученых кругах простиралась далеко за пределы Российской империи. Но чукчи ценили в знаменитом профессоре совсем иные качества. Кочуя по тундре, он спал в их пологах, не брезговал их пищей и вел себя среди них так, словно был братом, тогда как американские и русские купцы, а в равной мере и царские чиновники жителей тундры и приморья за людей не считали.

Вэип знал и уважал старинные чукотские обычаи, легко разбирался во всех шаманских хитростях. С течением времени в многочисленных легендах о нем появились фантастические преувеличения. Тэвлянто слышал, в частности, что во рту Вэипа росли зубы из денежного металла и язык не один, а несколько, каждый из которых предназначался для особого разговора — тот для чукотского, другой — для эскимосского, третий — для английского и главный, понятно, — для русского.

И вот этот Вэип, вышедший из легенды, стоит перед Тэвлянто, расспрашивает о Чукотке. Многих он знает там. Встречался и с богатым оленеводом Ранаутагином, который помечал своим родовым знаком в виде маленьких оленьих рожек решительно все, что ему принадлежало, — от оленей до собственных детей…


Быстро пролетели годы учебы в чудном Ленинграде, где летом такие же светлые ночи, как и в Анадыре, только нет кеты в Неве и собаки не ждут на набережной рыбьих потрохов. Учился Тэвлянто прилежно, но по ночам все эти годы ему снилась тундра, с ее оленьими стойбищами, с ее людьми.

А когда вернулся, не узнал своих земляков. Куда девались их замкнутость и отчужденность? Будто, пока Тэвлянто учился в Ленинграде, тут работал другой Институт народов Севера. Или, может быть, новый Вэип появился? Нет, Вэип — при всех его достоинствах и заслугах — это вчерашний день Чукотки. Гениального одиночку Вэипа сменили сотни русских большевиков, таких, как Петр Скорик — уэленский учитель, как Наум Пугачев — секретарь Инчоунского райкома…

Теперь вот дошла очередь и до него — Тэвлянто. Сын кочевника, сам бывший пастух и каюр, поехал по стойбищам в качестве кандидата в депутаты Верховного Совета СССР.

От речей с непривычки сохло горло, в голосе появилась хрипота.

— Трудно? — сочувственно спрашивали спутники.

— Трудно будет потом, — отвечал Тэвлянто. — Сейчас главное — повернуть тундрового человека к новому. Вот когда он повернется и поверит в то, что это и есть его настоящая жизнь, о которой он мечтал, тогда и начнется главная работа. Тогда и будет трудно. А сейчас разве трудно — только пить охота все время.

Нарта шла по руслу Анадыря. В упряжке залаяли передние. Кто-то со второй нарты приложил к плечу винчестер и застрелил волка.

А рядом с волком лежала обессилевшая, полубезумная женщина, в кэркэре которой нашли ребенка.


«И эти берега сошлись, — думала Мария Тэгрынэ, перебирая в уме жизнь Тэвлянто. — Мой берег и берег Тэвлянто… Так уж получилось, что во мне есть все — от древнейших времен и до наших дней. Родство мое идет и от первого ревкома и от Тэвлянто. Ведь Тэвлянто — дядя мне, потому что Гатле, мой отец, был ему родным братом…»

3

Много лет назад Гатле приехал в Наукан, эскимосское селение на берегу Берингова пролива.

Здесь жили морские охотники. Они вставали поутру и отправлялись в бурные воды пролива, предварительно умилостивив духов, стоящих на высоком мысу в каменном обличье.

Эскимосы полностью зависели от моря, и оленные чукчи представлялись им самыми счастливыми людьми — у тех еда сама ходит возле яранг, за ней не надо гнаться по торосистому или бурному морю.

Каждый эскимос старался обзавестись тундровым другом, к которому можно обратиться за помощью в трудное время — попросить шкур для одежды и полога, мяса для еды, когда морской зверь уходил от скалистого мыса.

Гость явился в облаке снега, поднятого мчащейся с перевала нартой. Только когда снежное облако рассеялось, вышедшие из яранг увидели при свете низкого красного солнца поднимавшегося с нарты Гатле. Самодовольно улыбаясь, оленевод направился в ярангу Рагтыргина.

Высокая фигура Гатле заслонила свет, и он не сразу увидел скопление детишек в чоттагине. А увидев, раскрыл рот от удивления, пробормотал:

— Какомэй! Чем вы тут занимаетесь?

Тщедушный юноша в матерчатом одеянии поднялся с бревна-изголовья. На его шее был намотан красный шерстяной шарф.

— Я учу детей грамоте, — по-русски ответил парень.

По виду парня нельзя было заключить, что он боится Гатле. А Гатле любил, когда его боялись. И сейчас независимость этого тщедушного была почему-то особенно неприятна ему.

— Грамоте? — переспросил Гатле.

Он прошел весь чоттагин, шагая прямо через головы притихших ребятишек, приблизился к небольшой черной грифельной доске, на которой были написаны буквы.

— Русская грамота? — снисходительно осклабился Гатле.

— Да, — ответил парень.

— У меня в стойбище жил Теневиль, — медленно начал Гатле. — Слышал про такого?

Учитель отрицательно покачал головой.

— Так вот, он выдумал чукотское письмо, и все равно оно оказалось бесполезным. Я выгнал этого бездельника. Теперь, говорят, он побирается, бродит от стойбища к стойбищу, словно бездомный пес. А ты учишь русской грамоте. Разве это дело?

В голосе Гатле послышалась добрая укоризна, и учитель с некоторым вызовом сказал:

— Я комсомолец! Меня послали сюда учить эскимосов грамоте. И они учатся, разве не видите?

— Вижу, — согласился Гатле. — Но ты еще глуп и жизни не знаешь. Эти маленькие люди, — Гатле обвел взглядом ребятишек, — не подозревают, какое ты им несешь несчастье. Ты возбудишь у них ненужное любопытство, и они забудут, как ходить на охоту. Они будут высматривать, что у соседа, что дальше соседа, и так, пока не потеряют собственное лицо и собственный разум.

— Вы говорите вредные слова! — выкрикнул учитель.

— Хорошо, — махнул рукой Гатле, — не буду больше. Делай свое черное дело.

Но учитель, разгневанный Гатле, отпустил детей:

— Сегодня учиться больше не будем. Приходите завтра.

Опустел чоттагин. Учитель медленно собрал тетради, свернул складную грифельную доску и, бросив на Гатле взгляд, полный ненависти, вышел из яранги.

Гатле уселся на бревно-изголовье.

— Зачем обидел комсомольца? — укоризненно заметил Рагтыргин.

— Ничего, — сплюнул Гатле. — Он все равно будет портить ваших детей… Где она?

Рагтыргин опустил голову.

— Сейчас придет…

Нутэнэу появилась в чоттагине почти мгновенно, и Гатле, глянув на нее, снова ощутил в груди давно утраченное нежное тепло, приятно согревшее стареющее сердце. Да, она стала настоящей женщиной. Это заметно было не только по ее походке, по тому, как ее тело напрягалось при каждом шаге, гнулось, как гибкий, распаренный над огнем березовый полоз, а и по ее мимолетному ответному взгляду, брошенному на гостя.

— Ты меня помнишь, Нутэнэу? — стараясь смягчить от природы грубый и низкий голос, спросил Гатле.



Девушка молча кивнула и отвернула лицо. Именно так полагалось поступать настоящей девушке, обладающей стыдом и благородным сердцем, распахнутым преданными чувствами навстречу будущему обладателю ее тела и жизни.

Гатле смотрел на девушку и громадным усилием воли отгонял совсем иные чувства, которые ему не годились сейчас, — покровительственные, почти отцовские. Откуда-то наползала мысль: а ведь и у него могла быть такая вот дочь, и он любовался бы ею, как прекрасным цветком над тихим тундровым потоком при свете догорающего солнца. Большое облако нежности, окутавшее его, готово было пролиться теплыми слезами умиления и восторга перед совершенством творения великого неведомого, неслышимого, но вездесущего создателя всего.

Гатле упорно вызывал другие мысли, будил в себе другие ощущения. Он напоминал своим ладоням, загрубевшим в жестких оленьих рукавицах, о существовании молодого теплого женского тела, слегка прохладного при первом прикосновении, потом разогревающегося до огненного жара, словно кусок железа в костре. Вспоминал женское сопротивление, которое распаляет угасающие силы сильнее всяких шаманских снадобий, непревзойденное сопричастие новому открытию неземного блаженства. Гатле помнил это, потому что был женат три раза и был уверен, что каждая женитьба обновляла его, возвращала ему убывающие силы.

— Ты знаешь, Нутэнэу, что должна поехать со мной и стать моей женой? — спросил он девушку, понизив голос.

Нутэнэу опять молча кивнула, и Гатле удовлетворенно посмотрел на Рагтыргина. Но тут же на его лице возникла гримаса пренебрежения: «Жалкий человек. Живет только промыслом морского зверя, которого надо еще выследить во льдах. А много ли пользы от мяса тухлого моржа? Только от силы идет сила, а сложенная слабость дает двойную слабость».

Как-то в год жестокого голода Гатле помог эскимосу Рагтыргину, дал ему две оленьи туши, чтобы совсем не пропал приморский житель. Поднялся Рагтыргин. Однако ненадолго и не очень высоко. Так, средний был охотник, хотя и уважали его на побережье, почитали за справедливость, рассудительность. С приходом большевиков все беднейшие охотники назвали Рагтыргина желанным главой новой власти…

Когда создавался совхоз в Снежном, куда сгоняли оленей, отобранных у тех, кто с оружием шел против новой власти, Гатле укочевал подальше. Он не стрелял в русских комиссаров, не выгонял учителей. Он просто уходил в далекие долины, до самой Якутской земли. И оттуда лишь время от времени приезжал на легких гоночных нартах в Наукан, чтобы осведомиться, как растет Нутэнэу, дочь Рагтыргина, обещанная ему при рождении. Гатле пытался забрать Нутэнэу к себе еще в малолетстве, когда умерла ее мать, хотел вырастить в своей яранге под бдительным присмотром старших жен, но Рагтыргин, убитый горем, умолил тогда оставить дочь с ним. Она росла рядом с отцом, вместе с подругами и мальчишками Наукана. Пошла учиться к первому науканскому учителю, Ивану Максимову, беловолосому парню, которого потом нашли задавленным снежной лавиной.

Днем Нутэнэу постигала грамоту, а вечерами в той же яранге, в том же чоттагине собирались стойбищенские бабки и рассказывали девочке старинные легенды о жизни оленных людей. Герой-революционер, буденновский конник из учительских рассказов, уступал место сильному, крепкому хозяину большого оленного стада, который не боялся слепящей пурги, мог пройти тундру от одного моря до другого, состязаться в скорости не только с самым быстроногим оленем, но и с ураганным ветром, ловко накидывать аркан на стремительно мчащееся животное. Герои из рассказов учителя были далекими, почти неправдоподобными, а тот, о котором рассказывали старушки, время от времени появлялся в отцовской яранге, вызывая смешанное чувство восхищения, страха и еще чего-то неясного, от чего даже те, кто никогда не зависел от него, понижали голос, разговаривая с ним, и смотрели не в глаза ему, а на кончик собственного торбаза. Нутэнэу с детства, как только начала помнить себя, слышала тайный шепоток о том, что он и есть ее суженый. Она давно ждала своего часа и, когда этот час наступил, была вне себя от счастья, головокружительного, расширяющего грудь до такого сладкого ощущения, когда сердце висело где-то возле самого горла, а потом колотилось в пустоте грудной клетки с оглушающим громом.

Нутэнэу приехала в далекое кочевье в отдельном возке, который тащил спокойный холощеный бык. Старшие жены Гатле усердно принялись ухаживать за ней, исполняли каждое ее желание, с утра до вечера трудились, готовя ей сразу несколько нарядных кэркэров из лучшего, непробиваемого ветром меха годовалого оленя.

Но все праздники кончаются, как бы они ни были продолжительны. Для Нутэнэу ее праздник кончился в одно утро, когда в чоттагин ворвался разъяренный Гатле и стал избивать ни в чем не повинных жен. Нутэнэу пыталась остановить его взглядом. Однако он, пахнущий спиртом и табаком, неумолимо приближался к ней с поднятыми кулаками и все-таки обрушил град ударов на ее хрупкое тело.

— Весь мир против меня! — кричал Гатле. — Даже природа Наргынэн оказалась на стороне большевиков и наслала на мое стадо великую беду — копытку…

Копытка? Нутэнэу знала, что это такое. Это когда тундра усеяна трупами павших оленей и вечную тишину рвут крики ворон. Птицы выклевывают глаза еще у живых, но уже обессилевших животных, и те с опустошенными, окровавленными глазницами бьются в последних судорогах, лишенные возможности унести в темноту смерти облик светлого неба.

К удивлению Нутэнэу, разъяренный Гатле не внушал ей ни страха, ни почтения. Это был жалкий, испуганный человечек, пытавшийся на женах сорвать свой бессильный гнев. Нутэнэу подставила себя под его удары так, чтобы сберечь живот, где уже начинало стучать сердце ее первого ребенка.

Стадо Гатле быстро сократилось более чем наполовину. Ставшие лишними пастухи ушли в другие стойбища, подались в колхозы и совхозы. Рядом с Гатле осталась ничтожная кучка преданных ему людей, которые, однако, не были усердны в оленеводстве, теряли оленей, уменьшая и без того оскудевшее стадо, когда-то топтавшее Верхнюю тундру так, что след его оставался на многие годы.

Гатле сразу превратился в старика. Бесконечно брюзжал или долгими ночами шептался со своими старшими женами. Стал придирчив и жаден, запретил домашним шить новую одежду. Все лучшее, в том числе и шкуры, он выменивал на спирт и напивался до такого состояния, что ему начинали мерещиться большевики на огненных драконах, угоняющие последних его оленей. Гатле то бросался за ними с обнаженным ножом, то прятался от них в пологе, то убегал в тундру. Глазами затравленного зверя обшаривал углы прокопченного чоттагина, пугался каждого звука, тихо всхлипывал.

С похмелья долго валялся в пологе, пил олений бульон и пытался овладеть то одной, то другой женой. Но и разнообразие не возбуждало его. Мужская сила ушла, словно просочилась в сухой песок. От былого владыки Верхней тундры остался жалкий, сморщенный символ, вызывающий лишь чувство презрения.

Даже путники перестали заворачивать в стойбище Гатле. Он оказался отверженным. От него отвернулись не только те, кто тянулся к новой жизни, но и вчерашние единомышленники, втайне враждовавшие с Советской властью: их пугали громкие разглагольствования Гатле о том, что надо перестрелять всех русских в тундре и на побережье.

Но однажды случай все же привел к нему гостя. Пурга бушевала по долине, намело много снегу, и одинокому путнику пришлось повернуть свою собачью упряжку к Гатле. Повинуясь закону тундрового гостеприимства, Гатле принял его, как родственника, велел крепко привязать собак и накормить их досыта, чтобы не сорвались с привязи.

Приезжий был приморским чукчей, заготовителем пушнины.

У него имелся запас спирта. Вечером крепко выпили, и гость повел речь о великих переменах:

— На побережье появились дома, в которых учат детей грамоте. Вместо шаманов больных лечат белые люди. Совсем белые! Даже одежду они предпочитают носить только белую, словно охотники на пушного зверя… И еще по всему побережью строятся новые стойбища, называемые культбазами. В них собирают взрослых и детей, чтобы учить новой жизни. Учат всему, даже как чистить зубы!

Нутэнэу представила себе диковинную картинку: лежит человек с разинутым ртом, а другой сидит на нем и большим шершавым рогом вычищает зубы, полирует их куском оленьей замши.

— Однако не это главное, — продолжал гость. — Иное страшит людей: стали преследовать тех, у кого много жен. Насильно разлучают.

— Да разве можно так? — с недоверием переспросил Гатле.

— И-и, — пропел гость. — Милютэгина знаешь? С одной женой оставили, а остальных передали в колхоз.

— В колхоз?

— А куда еще? Всех теперь в колхозы собирают.

— Ну хоть спрашивают, какую жену оставлять? — с затаенной надеждой спросил Гатле.

— Нет, — отрезал приезжий. — Решают все сами. Закон такой — у человека может быть только одна жена, если даже он может прокормить десятерых.

Трещал в чоттагине костер, освещая колеблющимся пламенем большую седую голову Гатле, поникшую, как у раненой птицы. Хищное тонкое лицо гостя плотоядно скалилось, словно он наслаждался смятением, охватившим хозяина.

Приезжий все ронял слова:

— Скоро и до тебя доберутся. Даль теперь уж не спасет: появились железные нарты, любое препятствие запросто перелетают

— Я видел их, — кивнул Гатле, — сильно гудят в небе.

— То самолеты, — уточнил гость. — А тебе говорят о нартах. Двигатель у них, как у самолета, а называются аэросанями. От них не убежать. Милютэгин со своими женами хотел убежать, так мигом догнали…

Погода утихла, и гость ускакал на хорошо отдохнувшей упряжке, оставив Гатле со смятенными мыслями. После этого еще два пастуха покинули его, отбили своих оленей и укочевали поближе к совхозу.

Стадо стало совсем крохотным и все продолжало таять: то пастухи теряли животных во время пурги, то тайно закалывали оленя и мясо делили между собой. А когда хозяин открывал это и накидывался на виновных с ругательствами, те дерзили, грозили оставить его в одиночестве. Гатле умолкал. И не от страха, а оттого, что раньше ему никогда не доводилось слышать такого

Нутэнэу родила девочку. Узнав об этом, Гатле протянул равнодушно:

— А говорили, что больше я не могу делать детей…

Он раскалил в огне костра маленькое личное клеймо, приложил на мгновение к нежной щечке новорожденной и, не обращая внимания на ее плач, растер на месте вздувшегося пузыря щепотку пепла.

После этого Гатле больше не вспоминал о своей дочери. Даже когда настало время дать имя новорожденной, он отмахнулся досадливо, — все равно, мол, она достанется большевикам.

Нутэнэу сама выбрала имя для дочери: назвала ее Тэгрынэ. В память о покинутом побережье, где пищу добывают гарпуном в открытом море

Рождение дочери вернуло Нутэнэу к жизни. Она вдруг открыла, какая эго радость, когда у тебя на руках другая трепетная жизнь, нуждающаяся в твоей заботе, в твоем покровительстве. Нутэнэу нянчила дочку, пела ей сочиняемые самой колыбельные песни, не подозревая, что и над дочерью и над нею самой собираются черные тучи

У Гатле уже не было сил делать далекие перекочевки. Он кружил на одном месте, выбирая остатки пастбищ. В стойбище стали наезжать представители новой власти. Считали, сколько людей кочует вместе с Гатле, предлагали избрать Совет, грозились забрать детей в школу. Даже доктор приехал и силой попытался раздеть больного старика Рультына, который все же вышел победителем в поединке с доктором — достойно удалился в тундру, сгибаясь на ходу от кашля и кровью сплевывая на белый снег. Доктора очень интересовали маленькие дети и беременные женщины, и это вызвало в стойбище такое неудовольствие, что ему пришлось поспешить с отъездом.

Не успели оправиться от визита доктора, как явился другой русский, подозрительно хорошо говоривший по-чукотски. Был он не в меру любопытен и говорлив. Кивнув в сторону ребенка, которого кормила Нутэнэу, спросил у Гатле:

— Внучка твоя?

— Дочка, — ответил Гатле.

— Дочка?! — удивился русский и обратился к Нутэнэу: — Нравится тебе жить со стариком?

Нутэнэу поразилась необыкновенному вопросу. Но ей не было страшно разговаривать с русским — в далекой молодости, хотя с той поры минуло всего года два-три, она училась у беловолосого русского учителя Ивана Максимова, который так хорошо рассказывал о героях революции, о буденновских всадниках, о первых ревкомовцах, поднявших красный флаг в уездном центре Чукотки Анадыре

— Коо, — неопределенно ответила Нутэнэу, и от ее голоса на Гатле вдруг повеяло холодом.

С отъездом этого русского Гатле еще больше сгорбился, перестал интересоваться своим стадом и все думал: почему его попрекают четырьмя женами, разве они голодают? Конечно, он уже не такой сильный, чтобы каждую ночь согревать их тела, но что поделаешь… Жизнь уже идет вниз, катится под гору, и, как ни тормози, вечная остановка ждет тебя у подножия.

Неужто начнут отбирать жен и его не спросят, с какой из них он желает остаться? Возьмут, и все… А если оставят с Нутэнэу? Ведь она даже плохо говорит по-чукотски. Молодая эскимоска так и не стала близким ему человеком. Еще в первые дни ее жизни в стойбище, когда Гатле был достаточно силен, чтобы проводить подряд несколько ночей в пологе новой жены, он почувствовал, что Нутэнэу ожидала чего-то другого. Правда, своего разочарования она не выказывала, но Гатле много пожил и хорошо разбирается в затаенных женских чувствах.

Интуиция не обманула его. Нутэнэу действительно давно разобралась в первоначальных своих заблуждениях, навеянных науканскими старушками. Сказка есть сказка. Она всегда отличается от реальности бытия. Молодая женщина только внешне смирилась со своей долей, а душой ждала каких-то перемен, и в грезах о будущей жизни почему-то вспоминались рассказы Ивана Максимова.

Перемена пришла неожиданно, страшная и обидная. До этого Гатле несколько дней предавался пьянству. Кто-то из пастухов привез ему много дурной веселящей воды. Кисловатым запахом пропиталась вся яранга, все оленьи шкуры, и Нутэнэу старалась поменьше бывать дома, чтобы уберечь от зловонного воздуха чистое дыхание Тэгрынэ.

— Уходите! — сказал Гатле. Эти слова были обращены к Нутэнэу и средней жене Эленеу, больной, полуослепшей женщине. — Уходите! Вы мне больше не жены. У меня нет надобности в вас.

«Нет надобности» — эти беспощадные слова, брошенные женщине, всегда имели страшную силу. Услышав такое, женщина должна была оставить ярангу мужа, искать себе другое пристанище. Без споров, без сопротивления.

Нутэнэу и Эленеу молча собрали пожитки и отправились пешком к реке Анадырь. Они прихватили небольшой запас мяса, приспособления для добывания огня и несколько оленьих шкур, чтобы не ложиться прямо на снег.

Яранги быстро растаяли в низком тумане, пронизанном лучами нового солнца.

Нутэнэу шагала твердо. Девочка помещалась у нее сзади, прильнув голым тельцем к теплой материнской спине.

Женщины надели в дорогу двойные кэркэры. В такой одежде можно было не опасаться холода, но все же дорога пугала.

Направление указал сжалившийся над женщинами старик Рультын:

— Спуститесь к реке и идите по течению. По берегу растет тальник, будет чем кормить огонь.

Эленеу было трудно идти. Она часто останавливалась, присаживалась и громко кашляла. Нутэнэу усаживалась рядом, перекатывала мирно спящую Тэгрынэ со спины на грудь и кормила.

Первую ночь провели в открытой тундре, вырыв яму в сугробе.

Нутэнэу долго не могла уснуть. Прислушивалась к далекому волчьему вою и с тревогой думала о том, как дальше жить. Надо искать нового мужа, который мог бы принять маленькую Тэгрынэ.

Мужа-то найти можно. Какого-нибудь вдовца, за которого молодые не идут. Но свершится ли то чудо, которого она ждала столько лет, сбудутся ли мечты о необыкновенной, новой жизни, если не для нее самой, то хотя бы для Тэгрынэ?..

Когда девочка начинала хныкать, Нутэнэу вынимала ее из кэркэра и держала над синим снегом. Желтый кружочек дымился теплом, а темно-коричневая, маслянистая кожа девочки становилась упругой, сопротивляясь морозу. Клеймо на щеке зажило, и маленькие оленьи рожки, засиненные пеплом, отчетливо выделялись. Солнце встало рано, и далекие еще холодные лучи его били в лицо Тэгрынэ, заставляя щуриться.

Нутэнэу опускала девочку обратно в кэркэр. Тэгрынэ опять распластывалась на теплой материнской спине и на некоторое время замирала.

Шли еще один полный день. В это время года дни в тундре длинные, да и в ночное время не бывает темноты. Останавливались надолго лишь раз — сварили в котелке мясо, попили горячего бульона. Но прошли немного: Эленеу едва передвигала ноги, все время хныкала, просила оставить ее в тундре.

Через два дня она наотрез отказалась подниматься со снежного ложа.

— Я все равно не дойду, — тихо сказала Эленеу, ловя полуослепшими глазами лицо своей спутницы. — Да и кому я нужна? Останусь здесь. А ты иди. Ты сильная, молодая, тебе еще жить и растить твою дочку.

— Я тебя понесу, — решительно сказала Нутэнэу.

— Не говори пустых слов! — прикрикнула Эленеу. — Иди.

Нутэнэу наварила полный котелок мяса, накормила больную, заставила ее выпить весь теплый бульон, разделила остаток мяса на две равные части, сказала на прощание:

— Дойду — пошлю за тобой людей.

Поправила движением лопаток уснувшую Тэгрынэ и зашагала по льду великой чукотской реки Анадырь вниз, к морскому побережью, к человеческому жилью. Впереди — единственный признак живого — запорошенный легким весенним снегопадом олений след.

Кончилось мясо. Тощала когда-то полная до ноющей боли грудь. Через три дня после расставания с Эленеу, когда уже притупилось чувство голода, Нутэнэу увидела на кончике своего коричневого соска окрашенную кровью бледно-синюю капельку — исчезло молоко.

Все чаще останавливалась женщина, и только плач дочери, требовавшей пищи, поднимал ее и гнал вниз по течению великой реки, скованной толстым льдом и закрытой плотным слоем затвердевшего снега.

Останавливаясь, Нутэнэу собирала тальниковые веточки, разжигала огонь и ставила набитый снегом котелок. Досыта пила теплую воду. Только после этого что-то живое приливало к пустым кожаным мешочкам грудей, и Тэгрынэ умолкала, зажав сосок твердыми, с уже намечавшимися зубками деснами.

Хотелось кричать от страха, от бессилия, от мысли, что нет ниоткуда помощи. Равнодушная красота холодной весны безмолвно наблюдала за молодой женщиной, идущей навстречу призрачному спасению.

Нутэнэу уже боялась останавливаться, чувствуя, что ей не хватит сил подняться, чтобы двигаться дальше. Иногда появлялась мысль — повернуть обратно. Но ведь так много пройдено, и дорога в обратную сторону одинаково гибельна, как и та, которой много дней брела Нутэнэу, бывшая четвертая жена бывшего владыки Верхней тундры, богатого оленевода Гатле.

А за спиной шевелилась его отвергнутая, ставшая сиротой дочь, продолжение некогда всесильного рода тундровых феодалов. От слабости Нутэнэу грезилось, что идет она к громадному костру, над которым висит большой котел с варевом. Или вставало перед ней прошлое. С обидой вспоминалось, как безразлично отнесся Гатле к рождению дочери, как выжигал на щеке новорожденной фамильный знак — крохотное изображение оленьих рожек; делал он это с таким равнодушным видом, словно метил теленка, а не свою родную дочь. Сначала щечка раздулась, и натертая древесной золой наколка воспалилась. Потом струпья отвалились, и на розовой, упругой щечке девочки появилось странное голубоватое изображение, в котором с одинаковой долей вероятности можно было угадать и оленьи рожки, и тальниковый куст, и диковинный головной убор.

Тэгрынэ на всю жизнь была отмечена знаком Гатле…

Был момент, когда Нутэнэу увидела себя в яранге, в просторном чоттагине; она шагала от костра до полога, баюкая плачущую Тэгрынэ, напевала сочиненную самой колыбельную:

Тальник над речкой,
Зайчик под кочкой,
Родничок из-под сугроба —
Это все ты…
Теленок под маткой,
Звезда над тучкой,
Колокольчик под шеей быка —
Это все ты…
Песня весенняя,
Радость сердечная,
Светлая слеза восторга —
Это все ты…
Колыбельная была бесконечной. От жаркого костра, привидевшегося Нутэнэу, растекались волны теплого дыма, обволакивая все вокруг, вызывая кашель и щипля глаза… А на самом деле шла Нутэнэу по слежавшемуся твердому снегу, под белым холодным солнцем северной весны, и позади нее даже не оставалось следа — такая она стала невесомая, высохшая от голода и страданий.

Нутэнэу падала, поднималась, карабкалась на четвереньках. Маленькая Тэгрынэ сползала под материнскую грудь, хватала пустые кожаные мешки и в голодном отчаянии кусала соски прорезавшимися зубками. Боль на мгновение взбадривала Нутэнэу. Она поправляла ребенка, закидывая обратно за спину, выпрямлялась, оглядывала бесконечное белое пространство и шла дальше, стараясь держаться верного направления, хотя спроси ее, куда она держит путь, толком бы не смогла ответить. В лучшем случае сказала бы: «Иду к людям». Это было ее самое большое желание — встретить человека, любого человека — только непременно живого, способного сказать настоящие слова настоящим человеческим языком.

Однажды, оглянувшись, Нутэнэу заметила что-то движущееся вслед за ней. В сердце затеплилась надежда. Женщина остановилась, собрав последние силы, потому что стоять неподвижно было гораздо труднее, нежели двигаться. Но то, что двигалось следом, тоже остановилось. Нутэнэу слабым голосом позвала неопознанное живое существо. Оно никак не отозвалось и, казалось, не думало приближаться к ней. Нутэнэу сделала несколько шагов назад, подумав, что это собака из ближайшего жилья, и вдруг разглядела тощего седого волка. Он был совсем близко. Волк словно знал, как ослабела Нутэнэу, и не стал отбегать.

Нутэнэу резко повернулась, хотела сама побежать прочь от волка и туг же упала в снег. Но не осталась лежать, а поползла на четвереньках, чувствуя кожей спины, как сзади неспешно идет зверь и ждет, когда она окончательно выбьется из сил. Нутэнэу вспомнила растерзанных тундровыми хищниками новорожденных телят и ясно представила, что ждет ее ребенка. Это прибавило ей сил, она поднялась на ноги, даже прикрикнула на волка, и пошла, шатаясь, навстречу светлым весенним сумеркам.

Нутэнэу шла и падала, поднималась и шла снова. А за ней неотступно следовал терпеливый волк, совершенно уверенный в своем часе. Порой он подходил так близко, что касался сухим голодным носом меха кэркэра, за которым скрывалась крохотная Тэгрынэ. Волк слышал голодный плач ребенка, и горькая голодная слюна заполняла пасть, вытекала между зубов и волочилась по снегу, оставляя бледные желтые следы.


Спутники Тэвлянто сначала заметили волка, хотя человек шел впереди. Может быть, потому, что собаки раньше почуяли волчий дух. Сидевший на передней нарте Тэвлянто крикнул:



— Осторожно — там человек!

Но с другой нарты уже грянул выстрел. Показалось, что попали в человека — он упал первым, а потом уже завертелся волк, разбрызгивая кровь из раны. Но человека пуля не задела — он упал, истощив последние силы.

Когда к Нутэнэу подбежали люди и подняли ее, чтобы положить на нарту, она едва слышным голосом прошептала:

— Дочка со мной.

Нарты повернули обратно в Марково. Кандидат в депутаты Верховного Совета СССР чукча Тэвлянто прервал свою предвыборную поездку. Он не жалел собак, спасая обессилевшую женщину и ее ребенка.

Подъехали прямо к медпункту. Женщину осторожно внесли в теплое помещение, выпростали из кэркэра девочку. Теперь их судьба всецело зависела от медиков. Кандидату в депутаты делать здесь было нечего.

Лишь несколько дней спустя, закончив предвыборные выступления и возвращаясь в Анадырь, Тэвлянто опять заехал в Марково. Ему сказали, что девочку и ее мать удалось спасти. Мать сообщала, что девочку зовут Тэгрьнэ.

Тэвлянто долго смотрел на круглое смуглое личико, пристально разглядывал синий значок на щечке. Задумчиво произнес:

— Знакомая метка… А девочку берегите. Это наша, советская Тэгрынэ.

Сама Тэгрынэ этого, разумеется, не знала. Ей рассказали об этом много позже. И теперь, стоя на том самом месте, откуда отправлялся в предвыборное турне первый депутат Чукотки, она до мельчайших подробностей представила себе, как все было.

«Опять берега сошлись», — с удовлетворением подумала Тэгрынэ и заспешила к наблюдавшему за ней издали секретарю окружкома.

— Извините, Петр Владимирович, задумалась.

Тот, по-видимому, понимал ее состояние, улыбнулся сочувственно.

— Когда возвращаешься в родные места после такого долгого отсутствия, обо всем надо основательно подумать.

Машина медленно двинулась дальше, на вершину горы.

— Я еще не знаю, куда вы меня направите на работу… — начала Тэгрынэ после некоторого молчания.

— Об этом — отдельный разговор, — поспешно перебил ее секретарь окружкома. — Пока у вас отпуск, мы прикинем, что вам лучше подойдет. Впереди еще полтора месяца.

— Прикидывайте, — покорно согласилась она. — А я хочу все вспомнить, посмотреть на себя как бы со стороны. Знаете, Петр Владимирович, у меня такое ощущение, будто начинаю все заново. Потому и хочется восстановить в памяти, как начинала здесь в былые годы.

4

А было так.

Лет десять назад избрали Машу Тэгрынэ секретарем Чукотского райкома комсомола. Внимательно выслушала она инструктора окружкома, который почему-то особенно усердно втолковывал ей правила делопроизводства, и осталась в растерянности. Правда, внешне Маша старалась не выдавать этого своего состояния, днем в райкоме держалась подчеркнуто строго, уверенно. Но по вечерам, а иногда и с утра, до работы, уходила на галечный берег залива Лаврентия и целиком отдавалась во власть невеселых мыслей и смятенных чувств.

Здесь всегда спокойно и тихо. Маша подолгу глядела на бегущие по заливу волны, и порой чудилось там необычное. Вон на носу того вельбота стоит ее мама. Вельбот медленно подходит к берегу. Падает спущенный парус, укрывает плечо женщины. Она даже не оборачивается, потому что взгляд ее прикован к той, которая ожидает ее на берегу. Нос вельбота касается гальки, и женщина сходит с него, смотрит на Марию Тэгрынэ и говорит: «Я пришла за тобой, моя дочка!»

И тут в сердце Маши Тэгрынэ поднимается такая буря, так больно и сладко становится ей, что захватывает дыхание и на глаза навертываются слезы. Нет, не от радости встречи с матерью, а от горестного сознания, что такого чуда никогда не будет…

Вельбот, который она увидела, все еще идет к берегу. Судя по номеру, он уэленский. Значит, прибыли морские охотники, знаменитые косторезы и, как они не без основания утверждают сами, лучшие на всем побережье — от мыса Дежнева до залива Креста — певцы и танцоры.

Вельбот глубоко сидит в воде, народу в нем много, и потому можно догадаться — не деловая это поездка. Дело, конечно, тоже есть — может быть, надобность в какой-нибудь запасной части к орудиям промысла, но главное не в том, главное — побродить по магазинам райцентра, встретиться с друзьями, повеселиться.

Моторист еще на подходе глушит мотор, и вельбот по инерции движется к берегу.

Маша слышит сзади гулкие ритмичные шаги: это идет пограничный наряд проверить документы у прибывших — такое уж здесь нерушимое правило, потому что рядом государственная граница.

Пограничники отдают честь секретарю райкома комсомола и ждут, пока люди сойдут с вельбота.

Почти все лица знакомые. Вон Гоном — он моторист. Хороший парень, талантливый, но с анархическим складом характера — не терпит дисциплины. Просьбой его можно заставить сделать любое дело, а приказывать лучше не пытайся… А вон Василий Корнеевич Рыпэль, знаток русского языка и дипломат местного значения, всегда уладит любой сложности вопрос и с районным и с окружным начальством… За ним высаживаются на берег молодые косторезы — Ваня Сэйгутэгин и Лева Никитин… На том же вельботе пожаловали старик Нутетеин с женой, Умка с женой, Августа Татро — почти весь уэленский ансамбль песни и пляски.

Мария Тэгрынэ здоровалась со всеми, а прибывшие тем временем разбивали палатки. Те, у кого есть здесь родственники, отправились к ним, но большинство предпочло разместиться в палатках.

Кто-то пошел за водой. Кто-то поближе к волнам разжег костер и поставил вариться моржовое мясо. Вокруг костра, чтобы мягче было сидеть на жесткой гальке, разложили слегка надутые нерпичьи пузыри, используемые на охоте как поплавки.

Маша тоже подсела к костру. Оказавшийся рядом с ней старик Нутетеин степенно стал рассказывать уэленские новости:

— Все строим и строим. Много домов понастроили, среди них можно заблудиться. А вдруг случится пожар в ветреную погоду? Пожалуй, весь Уэлен выгорит за полчаса. Может быть, даже быстрее. Ты знаешь, какие ветра в Уэлене! Не такие даже, что в старом Наукане…

Маша никогда не была в Наукане — селении своих предков. Только проезжала мимо несколько раз. Издали видела давно заброшенные, наполовину разрушенные жилища, сливающиеся с нагромождениями камней. По левому борту из воды торчал остров Большой Диомид, а чуть дальше, километра на три — Малый Диомид, уже американская территория.

Где-то в этих ярангах жил дед Марии Тэгрынэ, росла ее мама. По утрам дед выходил на берег, и солнце поднималось навстречу ему из-за американского острова. А в голодные зимние ночи он мечтал о сытой жизни и был уверен, что замужество дочери избавит его от нужды. Не первым дед роднился с оленными людьми. И до него были такие, кто отдавал своих дочерей за тундровых жителей. Только те оленеводы жили близко, кочевали по горам, подступающим к самому Берингову проливу. А Нутэнэу поедет далеко-далеко.

Просчитался дед: не получил ожидаемых благ от замужества дочери. Тэгрынэ это знает и потому, может быть, ни разу не заезжала в Наукан.

— А мы, старики, нет-нет да и завернем туда, — продолжал свою неторопливую речь Нутетеин. — Походим по тропинкам детства, поднимемся на холм, где лежат кости предков, и словно прикоснемся к живому источнику. После этого мне так хорошо бывает! Остается легкая, светлая грусть, как после печальной музыки. И у меня вот тут, — он ткнул пальцем в тощую грудь, — рождаются новые песни.

— Значит, за новыми песнями ездите на старое пепелище? — улыбнулась Маша.

— Я-то, пожалуй, да, — хитро прищурился Нутетеин. — А другие хотят приносить жертвы богам, которые осиротели. Если бы мы все поселились в одном месте, тогда, наверное, и боги последовали бы за нами. А так им пришлось остаться на старом месте. Не разорваться же богам на три части… Ведь что получилось? Эскимосы из Наукана перебирались не только в Уэлен. Большинство направилось в Нунямо, а несколько семей — в Лорино. Может быть, вместе нам было бы лучше.

В такой деликатной форме Нутетеин высказал свою мечту — собрать в одном месте всех эскимосов, разбросанных по Чукотскому полуострову. Хотелось старику объединить в своем ансамбле побольше хороших певцов и танцоров!

Много лет эскимосы и чукчи осваивали музыкальные инструменты, завезенные с материка. От балалайки до пианино. В первые послевоенные годы в чукотских селах появились даже аккордеоны и саксофоны. Природная одаренность помогала быстро овладевать этими диковинными штуками. Казалось, навсегда забыты старинные песни и танцы под бубен. Лишь изредка кто-нибудь из подвыпивших охотников вдруг заводил в сельском клубе родную мелодию, навлекая на себя гнев молодых людей, разучивающих танец молдаванеску или медленный гавот.

И также вдруг возродился небывалый интерес к своим песням и танцам. Пришлось заново, по крупицам собирать растраченное богатство. Знаменитый уэленский певец Атык снова взял в руки бубен, воспрянул духом Нутетеин, засверкал талант Умки. Но самое удивительное заключалось в том, что вся молодежь потянулась к старому. Да и было ли это старым? Новые мысли, новые идеи вдруг нашли новое воплощение в, казалось бы, навсегда утраченных формах.

Это произошло как раз в то время, когда Чукотка переживала великое переселение. Из яранг — в дома!

— Только три яранги осталось в Узлене, — продолжал Нутетеин. — Скоро лишь по книгам наши дети будут узнавать, как жили отцы. В Наукан будут ездить на экскурсии…

— А есть такие, которые не хотят из яранг уходить? — спросила Маша.

В райцентре часто спорили на эту тему. Одни говорили, что местные жители неохотно покидают древнее жилище. Другие утверждали, что каждый чукча и эскимос в любое время согласен оставить свою темную, дымную ярангу.

— Многие хотят переселиться, но есть и такие, что боятся, — ответил Нутетеин после короткого раздумья.

— А чего боятся?

— Непривычно, — вздохнул старик. — И хочется и страшно, как с новой женщиной.

— Что же страшного в доме-то? — продолжала допытываться Маша.

— Непривычно! — повторил Нутетеин. — Всю жизнь человек спал в пологе. Тело приспособилось к оленьим шкурам, руки сами знают, что где лежит, глазами не надо смотреть за их движением. Вещи испытанные — жирник, деревянное корытце для еды — кэмэны, бочки для зелени, каменные ступы — толочь жир и замороженное мясо. А в доме все иное. Нельзя же в дом переселяться с жирником, с каменной ступой, с кэмэны… Многое надо менять, ко многому привыкать заново. Молодым это легко, а старикам труднее. Вместе с вещами изменяются ведь и мысли. Многие мысли… А это очень трудно…

Нутетеин помолчал, пожевал с закрытым ртом. Маша знала, что во рту у старика огромный рэлюп — искусно сделанная жвачка из табачного листа и махорки, смешанной с легкими желтыми волокнами размятой папиросы «Казбек».

— И еще — холодные эти домики, — вновь заговорил Нутетеин. — Зимой все гвозди видны…

Маша представляла себе, что это такое. У нее в комнате тоже было так: в сильные морозы шляпки гвоздей покрывались инеем. Это было красиво, но неприятно, особенно по утрам, когда надо выскакивать из-под теплого одеяла и совать ноги в оледенелые тапочки.

— Наверно, время пройдет, пока люди придумают хорошие дома для Севера, — сделал свой вывод Нутетеин. — Яранга стала ярангой тоже не сразу. Пробовали сначала одно, потом другое. Между Уэленом и Науканом есть старинные, заброшенные стойбища. Если внимательно присмотреться, можно заметить следы жилищ. Совсем иначе жили наши предки, наполовину зарывались в землю. Стен у яранги почти не было, одна крыша. Человек рыл большую яму в половину своего роста, стараясь, чтобы земляные стены были ровными и не осыпались, а потом вокруг ямы ставил кости из китовой челюсти так, чтобы верхние их концы сходились, образуя шатер, и все это накрывалось моржовыми шкурами. Плотно. Тогда еще не знали мехового полога. Все было вместе: и чоттагин, и спальня, и очаг. Не то что теперь! Теперешняя яранга — очень удобное жилище. Ты бы посмотрела яранги в Уэлене! О-о! Чоттагин чистый, на земляном полу можно сидеть. Собаки отделены, не мешаются под ногами, не трутся рядом, когда человек ест. А полог — куда там комната! Стены в ярких ситцах, на полу — цветной линолеум. И не жирник уже горит, а хорошая керосиновая лампа. И свет дает и тепло. Хоть чайник над ней вешай… А что дома? Ведь и хороший деревянный дом можно превратить в грязную ярангу. Смотря кто там живет и как живет…

Сам Нутетеин не торопился переселяться в домик:

— Мы так решили: сначала пусть переселяется молодежь. Даже председатель нашего сельского Совета товарищ Кэлы тоже еще в яранге держится…

Об этом Мария знала. Кэлы даже вызывали на бюро райкома.

Председатель Уэленского сельсовета был уже немолодой, но крепкий мужчина, с заметной проседью. В райком явился в черном пиджаке и цветной рубашке с галстуком. Хорошо отглаженные брюки заправлены в добротные низкие торбаса.

Формально его вызвали с отчетом о деятельности Уэленского сельского Совета. Так и было записано в протоколе. Кэлы добросовестно перечислял, чем занимается Совет в первую очередь, что строится в селении, какие еще нужны постройки; горячо доказывал, насколько необходимо возводить новую школу в знаменитом селе, где каждый год обязательно бывает десятка полтора журналистов и кинооператоров…

— Гостиница нам очень нужна, — убежденно говорил он. — Приезжих приходится сейчас селить либо в мой кабинет, либо в интернат. А потом из интерната пустые бутылки выносим — плохой пример подрастающему поколению.

Вот тут-то секретарь райкома с внушительной фамилией — Маршалов — и решил его подловить, с ехидцей спросил:

— А вы-то сами какой пример подаете подрастающему поколению, товарищ Кэлы?

— Я непьющий, — обиделся Кэлы.

— Речь не об этом, — сказал Маршалов. — Почему до сих пор в яранге живете?

Кэлы растерянно заморгал.

— Так ведь у меня хорошая яранга, — возразил он. — Даже печку поставил, электрический свет провел. В моей яранге еще долго жить можно… Телефон есть… А молодым в этом отношении пример подавать не надо. Им дом подавай!

— Яранга остается ярангой, даже если ты сделаешь в ней совмещенный санузел с горячей водой, — веско сказал секретарь и, довольный своей остротой, продолжал: — Тебе предлагали уже четыре дома, а ты все держишься за ярангу! К лицу ли коммунисту, представителю Советской власти жить в ветхой, грязной, дымной яранге!

— Моя яранга чистая, крепкая, и дыма нет, — упорствовал Кэлы. — Не могу я переселиться…

— Почему? — нетерпеливо спросил Маршалов.

— Потому что представляю на селе Советскую власть.

— Ну?

— Поэтому и не могу переселиться, — упавшим голосом сказал Кэлы.

— Ничего не понимаю, — развел руками секретарь.

Остальные члены бюро тоже выразили удивление, недоуменно переглянулись. И Мария Тэгрынэ ничего не могла понять.

— Может, объяснишь нам, своим товарищам, в чем там у тебя дело? — уже мягче спросил Маршалов. — Говори откровенно. Можем ведь и помочь…

— Вы что, вправду не понимаете, почему я не хочу переезжать в новый дом? — изумился Кэлы.

— Не можем! — сказал секретарь и хлопнул ладонью по столу. Звук был громкий, хотя Маршалов с виду казался щупловатым и ростом невысок.

— Когда меня выбирали председателем сельского Совета, мне говорили, — Кэлы кивнул в сторону председателя райисполкома, — что первейшая моя обязанность — заботиться о том, чтобы каждому уэленцу жилось хорошо. Я всегда старался следовать этому правилу. Главное дело у нас сейчас — строительство жилья. Каждому хочется побыстрее сменить ярангу на благоустроенную квартиру. Люди Севера ждали этого веками. Какой же я буду представитель народной власти, если первым полезу в новый дом? Разве власть дается для того, чтобы хватать лучшее?

— Никто тебя не призывает хватать лучшее, — досадливо отмахнулся Маршалов и даже поморщился брезгливо. — Словечко-то какое выбрал: хватать.

Кэлы не стал отвечать на сердитую реплику.

— Я решил так: перееду в новый дом лишь после того, как последний уэленец покинет ярангу.

Сказав это, председатель сельсовета спокойно уселся на место.

Маше запомнилось странное выражение лица у Маршалова: он и сердился на Кэлы и как будто радовался, что такие вот кадры советских работников выросли на далекой Чукотке.


Но приятные эти воспоминания и не менее приятную беседу с прибывшими на вельботе уэленцами надо было кончать. Приспело время бежать на работу.

Нутетеин не стал прощаться, пригласил:

— Приходи вечером, может, песни будем петь… Ты ведь наша. Мы хорошо помним твоего деда и твою маму. Красивая была! Может быть, в Наукане после нее не появлялось больше такой красивой девушки. А ты на нее похожа…

Весь день Маша чувствовала какое-то необъяснимое волнение. Едва дождалась конца рабочего дня.

Забежала домой переодеться. Не задумываясь, сняла шерстяной костюм, надела платье полегче, а поверх него, вместо плаща — цветастую камлейку. Когда шла к берегу, кто-то окликнул ее:

— Уезжаешь?

До сих пор эту камлейку она надевала только в дорогу.

На берегу трещали костры, слышались веселые голоса. Сразу заметно, что уэленцы побывали в магазине. Огромные чайники висели над огнем. На дощечках, на ящиках, на лопастях весел были разложены куски вареного мяса, ломтики итгильгына, нерпичьи и моржовые ласты. Тут же рассыпано печенье, куски сахару, стоят банки с фруктовыми консервами.

— Пришла! — обрадовался Нутетеин. — Иди садись рядом со мной.

Молодые ребята отошли подальше от комсомольского секретаря — знали ее как непримиримую противницу употребления веселящих напитков. А вот Нутетеин не ведал этого.

— Немного выпьешь? — спросил он Машу.

Маша молча кивнула.

Старик достал старую эмалированную кружку и нацедил из бутылки шампанского. Лил осторожно и умело, так что напиток не пенился.

Пьяных на берегу не было. Но, пожалуй, человека два-три казались веселее остальных. Особенно Василий Корнеевич Рыпэль. Он говорил только по-русски, потому что рядом с ним сидел районный фельдшер Копылов, его большой приятель.

— В чем сущность полигамии? — вопрошал Рыпэль и сам отвечал: — В классовости. Только богачи на Чукотке могли управляться сразу с несколькими женщинами…

Маша спросила Нутетеина:

— Почему не приехал Атык?

— Болеет, — грустно ответил старик. — А ведь он не старше меня. Но досталось ему больше. Когда он гарпунером ходил на норвежском китобойце, капитан его сильно колотил. После этого хиловат стал. Однако песни и танцы не бросил. — И вдруг без заметной логической связи: — Слышала ты про «Челюскин»?

Маша кивнула.

— Думаю, не все слышала. Спасали мы моряков, можно сказать, всей Чукоткой. Помогали как могли. С пургой воевали. Пурга метет, а мы тут же ровняем сугробы, чтобы самолеты сесть могли. Тогда я впервые увидел и самолеты и такое множество русских людей. Конечно, гибель «Челюскина» — большая беда, но сблизила нас с русскими. Как и Великая Отечественная война… Налить еще?

— Не надо, у меня есть. — Маша прикрыла кружку ладошкой. Ей было так хорошо здесь, уютно, покойно, и не хотелось, чтобы это блаженное состояние чем-то вдруг нарушилось.

— Раньше, даже в годы Советской власти, у нас все же существовало настороженное отношение к белым, — продолжал Нутетеин. — Наверное, это оставалось от старых времен, когда человек с корабля считался предвестником беды. Оттого и держались с ним начеку. Но жизнь сама помогала перейти через это. После «Челюскина» и создал Атык свой знаменитый танец. Исполнял его только вдвоем с Кымыргиным. И это было так здорово, что в них двоих люди видели всех челюскинцев: и бородатого Отто Шмидта, и летчиков Ляпидевского, Водопьянова, и капитана Воронина… Ты, дочка, понимаешь — танец нельзя рассказывать. Скажу только, что после этого танца Атыка все признали настоящим, даже великим певцом и танцором…

Слушая Нутетеина, Маша не замечала, какие приготовления шли за ее спиной. Совсем нежданно для нее умолк научный спор между Василием Корнеевичем и районным фельдшером Копыловым, приутих разговор других уэленцев и слышнее стал плеск волн.

— Начинается настоящее веселье, — объявил Нутетеин.

Рыпэль, Гоном, Татро уже держали большие ярары, отсвечивающие желтым при пламени костров. Легкое прикосновение к ним вызывало тихое ворчание туго натянутой моржовой кожи.

В наступившей тишине родился первый звук. Прикрыв глаза, запел Рыпэль. Лицо его вдруг стало совсем иным — по-настоящему мудрым, полным глубоких мыслей, а не сумбура насчет полигамии. Наверное, в эту минуту он думал о жизни… Жизнь — ведь это сам человек. Вот он встает ранним утром, чтобы идти на охоту, на морской лед, или снаряжает байдару и вельбот в открытое море. Навстречу ему дует ветер. В руках! чувствуется сила, и человек встает на нос судна, беря в руки гарпун — тэгрыткунэн. От этого слова и происходит имя Тэгрынэ — Метательница гарпуна. Быть может, в далекие времена, когда сказка была действительностью, жили на свете женщины — метательницы гарпунов и копий. Иначе откуда взяться таким именам?..



Рыпэль отдает бубен соседу и вступает в освещенный кострами круг. Теперь он на тюленьем промысле. Крадется между торосов. Вдали, возле ледовой отдушины, лежит тюлень, и его надо настичь, потому что добыча — это тоже жизнь. Только сильный, сытый охотник по-настоящему радуется блеску снега, зимнему солнцу, ярким краскам у края горизонта. Но еще больше радость, когда он видит у яранги, там, где на стойках лежат зимние нарты, любимую женщину, которая продолжает его род, растит его детей. Женское тепло — это тепло домашнего очага, а улыбка ее — пламя огня…

Один за другим сменяются танцоры в освещенном круге. Со всех концов районного центра на берег моря спешат люди и молча становятся в толпу зрителей.

А песни все звонче. То, что поют и танцуют и Гоном, и Рыпэль, и Татро, и Умка с женой, — это только вступление. Главное впереди.

Нутетеин молча передает бубен жене и вытаскивает из-за пояса расшитые белым оленьим волосом перчатки. Без перчаток танцевать нельзя. Потому что руки в танце — и слово, и чувство, и мысль!

Мария Тэгрынэ сидит впереди. Так вот оно то, настоящее, чего она ждала. Вот как возникает ощущение полной слитности с землей, с людьми, с воздухом, которым дышишь. Словно до этого была она только плоским рисунком на полотне жизни, а теперь ее сущность наполняется глубоким содержанием, и она сама обретает объемность, весомость…

Волна разбивается о скалы Наукана. Бурный поток несется с горы и с грохотом падает в море, смешивая прозрачную пресную воду с соленой. Яранги ступеньками убегают наверх, туда, где всегда висит туман, готовый в любую минуту укрыть человеческое убежище. И что такого в этих нагромождениях камней, в похожих на пещеры жилищах, темных и сырых изнутри, пропахших неистребимым запахом пригоревшей ворвани, нерпичьего жира, прелых шкур? Но идешь между покинутых жилищ уже после того, как побывал в разных частях света, на берегу Черного моря, где скалы — лишь красивое обрамление; после того, как глаз твой ласкали бескрайние поля волнующейся пшеницы; после великолепия подмосковных лесов — и все равно это волнует до слез.

Все, что было в тундре мрачного, несправедливого, что самой пережито в детские годы, кажется ненастоящим, нереальным. А вот это действительно было. Она бродила по крутым тропам, поднимаясь с морского берега, откуда только что отчалил охотничий вельбот. Тэгрынэ — Метательница гарпуна, сказочная девушка, приносящая удачу морским охотникам, стоящая на носу корабля во весь рост, сжав в сильных руках остро отточенный гарпун, насаженный на массивное древко. Обернуться назад — белое пятнышко вельбота удаляется в сторону острова Диомида, в глаза входит огромный простор, бесчисленные стаи птиц, бесконечные волны. И она — часть этого простора, такая же птица, как кайры, поднявшиеся со скал при звуке выстрела, как белая чайка, летящая навстречу ветру…

Нутетеин танцует древний танец чайки. После него никто не отваживается исполнять этот танец, хотя все движения как будто просты. Но когда смотришь Нутетеина в том танце — видишь не человека и даже не птицу, а нечто большее — мысль о жизни, наполненной беспрестанной борьбой. Ты видишь свою родину с ее сложной судьбой, свой народ, переживающий нелегкий поворот в жизни, все человечество, частью которого ты являешься, маленький, отдельный человек, великий в том, что на тебе сходятся противоречия всего мира…

Летом в Наукане чаще всего стоит сырая погода, то туман ползет с окрестных гор, то с моря дует напоенный соленой влагой ветер. Зато когда выглядывает солнце, наступает такой праздник, что все люди выходят из своих жилищ, радуются простому, великому и непревзойденному — солнечному свету.

Ведь было такое время, когда эскимосов, как и чукчей, называли народами неисторическими. И только потому, что они не имели писаной истории. Но разве танец чайки — это не история?

И эти камни, свидетели жестокой борьбы за право называться человеком в самых трудных природных условиях на обитаемой части нашей планеты, покинутые стойбища и поселения, в которых копаются теперь археологи, — эго разве не история?

Вон куда протянулась родословная Марии Тэгрынэ, Метательницы гарпуна, рожденной в Верхней тундре, в семье оленного человека Гатле.

Танцем чайки закончился тогда вечер на берегу залива Лаврентия.

Певцы осторожно сложили бубны, надев на них чехлы из материи защитного цвета. Допили оставшееся шампанское и сгрудились поближе к кострам, на которых продолжали висеть наполняемые время от времени и вновь опустошаемые огромные чайники.

Наступило время повествования древних легенд и волшебных сказок, которые потом продолжаются во снах.

— Энмэн, — начал Нутетеин, отставив в сторону кружки. Он говорил по-чукотски, слегка шепелявя, смягчая резкие, гортанные звуки. — Там, где нынче пролив Берингов, раньше сухое место было. Перешеек соединял оба берега, и люди запросто ходили из Наукана до американского мыса Кыгмин. От Наукана тянулась низкая галечная коса и поднималась на первую гору, которая называлась Имаклик. Потом снова коса. Недолгая, но низкая, самая топкая, там даже и тогда существовал маленький пролив, через который были переброшены несколько китовых позвонков — мостик. И еще гора — Инатлик. А уже от Инатлика начиналась другая коса и вела до Кыгмина, где жили наши родичи, тоже охотники на морского зверя. Дружно жили. Не знали, что такое война, и главное состязание у них было — мериться силой разума и песен. Многолюдьем отличались здешние места: все косы — в ярангах. А зверя били у самых берегов; редко бывало, чтобы человек уплывал далеко. Потому что дружба существовала у людей с морем. Уважительно относились люди и к обитателям морской пучины. Если нерпу били, то, прежде чем внести ее в жилище, поили вкусной пресной водой, а съевши мясо, кости обгладывали дочиста. Так управлялись и с моржами и с китами. Женщины в ту пору были прекрасны, как никогда. Силой своей они равнялись с мужчинами — охотились вместе. Особенно пригожи и ловки были метательницы гарпунов, ведь у женщины глаз вернее и рука привычнее всаживать острие точно в цель.

Нутетеин сменил во рту жвачку и повел свой рассказ дальше:

— Жить бы людям и дальше так хорошо, да один из них усомнился в справедливости того, что говорят старики. И решил он стать выше всех, важнее всех. Объявит себя главным. Ни с того ни с сего. Кто не хотел ему подчиняться — силой заставлял. И еще сказал тот человек, что женщине место только у домашнего очага, что она существо нечистое. Разгневался тогда на этого человека Наргынэн и решил показать, кто в действительности сильный, кто хозяин в этом мире. Наслал такую неслыханную бурю, что даже сверкали редкие в этих краях молнии. Огромные волны обрушились на низменные места, сметая на своем пути яранги. Люди, оставшиеся в живых, побежали спасаться на высокие горы — Имаклик и Инатлик. Впереди, конечно, мчались мужчины, потому что женщины несли на своих плечах младенцев, да и одежда у них неудобна в движении. Много народу погибло в ту ночь. А те, что спаслись на горах Имаклик и Инатлик, глянули утром — нет кос, кругом простирается вольное море. И в жизни все переменилось. Иными стали охотники, разделенные проливом. Иными стали женщины. От той поры до нас дошли только имена. Вот твое имя, — старик повернулся к Тэгрынэ, — тоже появилось, когда женщины стояли на носу охотничьих байдар и держали в руках гарпун…

Трещали дрова в костре. Легкий ветер уносил искры в море, высвечивая темную воду. Слушатели неохотно освобождались от волшебства легенды, возвращались в реальный мир.

Приближалось начало учебного года, и Маша Тэгрынэ по поручению райкома партии занялась проверкой готовности школ. Дело знакомое, близкое. Она с удовольствием отправилась в командировку по стойбищам и селам Чукотского района.

Первая остановка была в Лукрэне. Село славилось по всему округу тем, что здесь происходило оседание кочевников. Для них строились новые дома.

Маша ехала на тракторных санях, ползших по каменистой и кочковатой тундре со скоростью десять километров в час. А иногда и медленнее.

Поражало обилие грибов. Спутники ее время от времени соскакивали с саней и, обогнав трактор, быстро набирали полный подол крепких, больших грибов.

— Чукотские грибы самые лучшие! — авторитетно заявила заведующая лукрэнским магазином, приезжавшая в районный центр за новыми товарами. — В них нет червей, да и чистить их почти не надо.

Только к вечеру, когда на землю уже опустилась плотная осенняя темнота, вдали показались огни Лукрэна. Директор начальной школы отвел Маше одну из классных комнат, поставил там кровать и тумбочку.

Перед сном Маша прошлась по пустым, гулким классным комнатам и с грустью подумала: «Вот где мое истинное призвание. Не надо было соглашаться на секретарство».

В годы учебы в педагогическом училище она не отличалась бойкостью. Наоборот, слыла тихоней. Но вот стали ремонтировать общежитие. Маша взялась за самое трудное — ездила с ребятами добывать белую глину, месила эту глину, штукатурила стены. Измазанная, посиневшая от холода, она не покидала своего рабочего места, пока не заканчивала дневное задание. Ребята заприметили это, и, когда начался учебный год и состоялось очередное комсомольское собрание, кто-то предложил ее кандидатуру в состав бюро, а на заседании бюро Марию Тэгрынэ единогласно избрали секретарем комсомольской организации педагогического училища.

Не случись тогда этого, готовилась бы она сейчас к первому своему уроку. Через несколько дней вошла бы в такой вот класс и, волнуясь, сказала заветные слова: «Здравствуйте, ребята. Я ваша новая учительница. Зовут меня Мария Ивановна Тэгрынэ…»

Школьное здание в Лукрэне было большим. Впору бы размещать здесь восьмилетку, а не начальную школу.

Утром, позавтракав в колхозной столовой и подивившись здешней дешевизне, Маша пошла к директору школы. Это был молодой парень, выпускник Хабаровского педагогического института. Он уже приготовил для Маши все необходимые документы в отдельной аккуратной папке.

Маша отодвинула папку.

— Почему у вас начальная школа, а не восьмилетка? — спросила она.

Директор даже растерялся.

— Об этом, наверное, надо спросить районный отдел народного образования.

— А мне интересно ваше мнение. У вас помещения хватит на то, чтобы учить здесь всех детей Лукрэна и окрестной тундры? — домогалась Маша.

— Помещения достаточно, но кадры…

— Сейчас учителей хватает, — твердо заявила Маша. — Значит, все дело в желании. Почему вы сами не поставили вопрос перед районом?

Директор только пожал плечами.

Поначалу он понравился Маше — одет в модный костюм, в белую рубашку, носит галстук, предупредителен, не лебезит перед районным начальством. Теперь он стал ей безразличен. Маша взялась за аккуратную папку. Погрузилась в учебные планы, в расписания занятий.

Перелистав расписания, она подняла голову, спросила:

— Почему нет уроков родного языка?

— Мы сняли их, — спокойно ответил директор.

— Как это сняли? — удивилась Маша.

— Преподавателя нет…

Все остальное в лукрэнской школе было вроде в порядке: классные помещения отремонтированы, оснащены всем необходимым, расписания составлены, дети привезены в интернат. И все же что-то не понравилось здесь Маше. С таким настроением ей не хотелось уезжать, и она зашла в сельский Совет.

Председатель сельсовета Вуквун внимательно выслушал Машу, помолчал и как-то грустно произнес:

— Может, так и должно быть?

— Как? — встрепенулась Маша.

— Ведь дело-то идет к тому, что рано или поздно все народы на земле смешаются.

— Что значит смешаются? — не поняла Маша.

— Пойдем со мной, — позвал Вуквун.

Они направились к большому, самому красивому в селе зданию. Здесь размещалось учреждение, которое на Севере называется несколько страшновато — «Деткомбинат».

В красивом доме жили ребятишки из тундры, дети русских служащих, дети охотников. Все они были резвые, шумные и как на подбор здоровые, упитанные.

Заведующая комбинатом выдала Вуквуну и Маше халаты, повела по группам. Они побывали в малышовой группе, в средней и в старшей, где ребятишки уже начинали читать и писать. На улицу вышли оглушенные детским гомоном, со звоном в голове.

Председатель сельского Совета спросил:

— Ну как?.. Слышали здесь хоть одно чукотское слово?

Только теперь до Маши дошло, что все ребята, даже самые маленькие, лопотали по-русски.

— Приехал как-то сюда из тундры мой старый друг Мэк, — продолжал Вуквун, — навестить внучку, которую год не видел. Является потом ко мне и плачет — оказывается, внучка его не понимает. Пришлось через переводчика с ней говорить. Деду с внучкой — через переводчика! Вот тогда и перевернулось у меня тут, — Вуквун показал себе на грудь, — и тут. — Он поднял руку к голове. — Подумалось мне: может быть, торопимся мы с этим смешением? Пусть бы все языки расцветали.

— Так и должно быть! — горячо поддержала его Маша. — В этом суть ленинской национальной политики!

— Я знаю, — откликнулся Вуквун. — И все другие это знают. А все-таки иногда слышишь: «Зачем учить родной язык? Его и без школы ребята узнают. Лишняя морока, лишние расходы на отдельного учителя».

— Тогда для чего создавали письменность? — в свою очередь, спросила Маша. — Ведь даже в ту пору, когда наша страна жила совсем бедно, издавались учебники на языках народов Севера. И преподавателей готовили — никому не приходило в голову, что это дорого.

— Что ты меня агитируешь? — рассердился Вуквун. — В районо агитируй…

По возвращении из командировки Маше пришлось выдержать несколько нелегких разговоров — и с заведующим районо и с председателем райисполкома. В командировке она пробыла только десять дней, и почти столько же жалоб поступило на нее.

Секретарь райкома Маршалов сухо сказал:

— Разберемся на бюро. Кстати, и Вуквуна вызвали…


До бюро оставалось еще дня два. За это время Маша успела узнать, по какому случаю вызван Вуквун.

Под обрывом, где из-под скального основания выходит галечный лукрэнский берег, стоят вельботы и лежат на высоких подставках байдары. В бурю они укрываются в небольшой лагуне, а в горячие дни летнего зверобойного промысла их даже не вытаскивают на берег — круглые сутки на плаву.

На другой день после Машиного отъезда из Лукрэна с промысла долго, не возвращался один вельбот. Гарпунером там был молодой парень Кикиру. Но пришел он с богатой добычей: два трактора еле вытянули на берег китовую тушу.

По мере того как туша выползала из воды, все больше мрачнело лицо Вуквуна. И когда его вначале смутная догадка превратилась в уверенность, он крикнул:

— Кикиру, подойди сюда!

Ничего не подозревавший гарпунер подошел к председателю сельского Совета, широко улыбаясь.

— Гляди, кого ты загарпунил!

Кикиру оглянулся. Огромная туша почти целиком лежала на берегу. Кит как кит…

— Ты загарпунил матку! — гневно сказал Вуквун.

У Кикиру холод пополз между лопатками. Он знал старинную легенду о прародительнице чукотского народа — Матери-китихе, которая, плавая по морям, обеспечивает морским зверьем всех береговых людей.

— Я гарпунил в темноте, — стал оправдываться Кикиру.

А перед ними на морском берегу, заарканенная стальным тросом, лежала Мать-китиха с плодом в огромном вздувшемся чреве.

Бригадир подошел к Вуквуну, осторожно осведомился:

— Что будем делать?

— Вина велика! — вздохнул Вуквун. — На моей памяти только один раз случилось такое.

Пока шел этот разговор, в светлом кругу, образованном тракторными фарами, председатель колхоза Сергей Иванович вместе с бухгалтером прикидывал, сколько приблизительно может весить эта туша и какую она даст прибавку к годовому плану. Молодец Кикиру! Зря держали его столько коровьим пастухом.

Но недаром Сергей Иванович вот уже второй десяток лет жил на Чукотке. Он вдруг почувствовал странное возбуждение на берегу, услышал перешептывание, суетню.

Люди уходили в темноту, снова возвращались, перекидывались малопонятными словами.

Сергей Иванович тоже подошел к Вуквуну.

— Что случилось?

Вуквун с минуту колебался. Сказать Сергею Ивановичу? Поймет он или только посмеется над ним? Председателю колхоза уже раз попало на партийной конференции за потворство темным пережиткам. В прошлом году, когда умирал первый председатель этого колхоза, по старинному обряду его «опросили» о последних желаниях. Тот высказал только одно желание: чтобы гроб с телом его везли на кладбище на тракторе, а не на погребальной нарте и чтобы следом шел весь механический транспорт колхоза «Ленинский путь».

У Вуквуна хранится фотоснимок этой удивительной похоронной процессии, за которую Сергею Ивановичу пришлось потом держать ответ…

— Сергей Иванович, — медленно начал Вуквун. — Случилась беда.

— Какая? — У председателя похолодело в груди.

— Кикиру загарпунил матку.

— Что ты говоришь! — Председатель колхоза хорошо знал, что по правилам китобойного промысла категорически запрещалось убивать китих. Правило это иногда нарушалось промысловыми судами, на которых гарпунеры не могли отличить самку кита от самца. Это доступно только таким опытным китобоям, как Вуквун. — Авось инспекция не узнает, — успокоился Сергей Иванович. — Давайте побыстрее разделаем тушу, и, как говорится, концы в воду.

— Туша-то с приплодом, — покачал головой Вуквун. — Мать-китиха.

— Что же делать?

— Идите домой, — посоветовал Вуквун. — Мы тут сами обмозгуем. Все будет в порядке.

Сергей Иванович по многолетнему опыту знал, что на Вуквуна можно положиться. Он кликнул бухгалтера, трактористов и велел им идти домой.

На берегу остались только старики. Из молодых задержался лишь виновник происшествия — Кикиру.

От туши отняли стальные тросы, убрали все лишнее в сторону и принялись за разделку. Вуквун остро отточенным лезвием, насаженным на длинную палку, сам вскрыл брюшную полость и извлек детеныша. Китенок был не больше средней нерпы, гладенький, покрытый совершенно ровной и чистой голубоватой кожей, напоминавшей пластик. Он казался искусно выполненной моделью кита.

Разделка туши происходила в полном молчании. Лишь слышалось тяжелое дыхание работающих да треск костра; в котором горели чадным жирным пламенем китовые кости. И еще прибой, мерно накатываясь на галечный берег, шуршал камнями.

К середине ночи туша была разделана. Жир ее и мясо перевезли в ледник, вырубленный тут же в прибрежной скале.

Китенка положили на платформу вагонетки. Вуквун чего-то шептал над ним. И удивительное было не в том, что председатель сельсовета шепчет слова заклинания, а то, что внешне он остается при этом именно председателем сельского Совета. Держится так, словно ведет очередное заседание.

— Принесите большие весла и сделайте треножник над костром, — попросил Вуквун.

Охотники связали треножник и водрузили над пламенем. Тем временем кто-то притащил огромный котел, в котором можно было сварить целого тюленя.

Китенка подтащили к воде

Вуквун вытащил свой нож,подержал над пламенем костра. И быстро разделал китенка. За несколько минут. Отрезанные куски мяса бросал в котел, наполненный морской водой.

Все делалось так, словно люди заранее сговорились. Из темноты показался нос кожаной байдары. Она все лето без дела пролежала на подставке и вот только сейчас понадобилась. В нее бросили внутренности китенка и, оттолкнувшись от берега, поплыли.

Гребли размеренно, стараясь не шуметь.

— Здесь, — тихо сказал Вуквун, и гребцы остановились.

Послышался всплеск — это Вуквун опустил в воду внутренности китенка. И теперь уже громче прозвучали слова его заклинания:

— Из далекого, покрытого морозным туманом прошлого пришла ты, родительница живущих у моря людей. Дети твои, не узнавши тебя, причинили боль. Мы молим тебя о прощении, зная о великой твоей доброте. Мы оставили тело твое в нас, оставшихся жить на земле, а сущность твою вернули морю, чтоб снова родились киты, братья наши, и наши жизни, плывущие во мраке зеленом воды…

Когда байдара вернулась на берег, там уже было все готово к священной трапезе. На платформе вагонетки, чисто выскобленной, были разложены куски вареной китятины.

В полном молчании люди принялись за еду. Кости бросали в темноту, в которой алчно блестели глаза собак.

Последний кусок был доеден, когда на востоке проклюнулась, заря. Все это время бедный Кикиру не находил себе места и молча повиновался указаниям Вуквуна. Когда солнце оторвалось от воды, люди разбрелись по своим жилищам. Вуквун и Кикиру вместе поднимались по узкой тропке. Вуквун сказал:

— В старое время того, кто нечаянно или намеренно убивал Мать-китиху, приносили в жертву: закалывали ножом и топили в море.

— Спасибо вам, — дрожащим голосом поблагодарил Кикиру. Только теперь до него дошло, почему председатель сельсовета взял на себя отправление древнего ритуала.


Маша одна сидела за своим рабочим столом, когда в дверь постучался Вуквун.

Старик уселся напротив.

— Худо у меня на душе, — начал он. — Я выполнил долг, завещанный предками, но нарушил партийный долг. Как же быть-то теперь? Я пришел к тебе, потому что сам был комсомольцем, ходил по ярангам, где жили шаманы, и выволакивал на свет дневной их закоптелые амулеты, божков разных — изображения касаток, нерп, лахтаков, воронов. Грозный Франк — уэленский шаман — насылал на меня самый сильный «уйвэл». Но и против него я устоял, потому что был комсомольцем.

— Наверное, тебя поймут на бюро, — тихо сказала Маша.

В кабинет Маршалова они прошли вместе. Вуквун решительно направился к столу секретаря райкома, взял графин и прямо из горлышка глотнул воды.

— Вы все знаете, — переведя дух, начал он, — каким слабым был раньше человек перед необъятным морем. Но море — это все для берегового жителя. Морской охотник всегда думал: там, в море, у него родственники. И он больше боялся этих родственников, чем любил их. Старался ничем не гневить. Отсюда множество обычаев, обрядов, которые требовалось исполнять перед морем, перед хозяевами жизни…

— Это кто же такие — хозяева-то жизни? — перебил начальник милиции.

— Боги, наверное, — предположил директор средней школы.

Вуквун оставил это без внимания.

— Не все обычаи были вредны, — продолжал он, понемногу успокаиваясь. — Были и такие, которые помогали человеку. Разные запреты удерживали зверя на лежбищах…

Вуквун совсем успокоился, даже сел на стул и деловито рассказал обо всем, что случилось темной ночью на берегу Лукрэна.

— Главная вина — на мне. Я руководил всем.

Члены бюро молчали. Даже начальник милиции, почувствовавший за рассказом Вуквуна дыхание прошедших веков, не задавал никаких вопросов.

Маршалов обвел взглядом присутствующих. Не впервые ему доводилось разбирать подобные дела. В таких, как Вуквун, нередко как бы сосуществовало сразу несколько человек, живущих в разных временах. Один проглядывал из далекого прошлого, сквозь пламя первого костра, словно бы озирался на открывшийся перед ним мир. Другой — человек наших дней, обремененный вполне современными заботами и делами. И, наконец, третий — весь устремленный вперед, невесть откуда вдруг обретший черты будущего человека, искренне бескорыстный, какой-то нездешний, фанатически преданный идее, как, например, председатель Уэленского сельского Совета Кэлы… Но бывает, вдруг схватятся между собой эти три человека, и один одержит верх, пересилит… Вот так в тот раз и случилось у Вуквуна.

— Вопросы будут? — спросил Маршалов.

Члены бюро по-прежнему молчали.

— Вроде бы все ясно, — вяло заметил директор школы.

— Тогда позвольте мне. — Маршалов встал. — С Вуквуном действительно все ясно. Разве что надо предупредить его, чтобы впредь был поосмотрительнее в отношении обычаев и обрядов. Уважать обычай нужно, но шаманствовать председателю сельсовета не к лицу.

А дальше он говорил о том же, о чем недавно поведал Маше сам Вуквун. Она слушала и дивилась, что этот человек, такой сухой на вид, всегда погруженный в заботы о дне насущном, так точно и правильно угадал мысли, заботившие и Марию Тэгрынэ и Вуквуна…

— По результатам поездки нашего нового секретаря райкома комсомола Марии Ивановны Тэгрынэ нам, видимо, придется обратиться в соответствующие организации. То, что мы упустили дело с преподаванием родного языка в начальной школе, — это позор. Пока существует чукотский язык, пока существует Чукотский национальный округ, пока есть на Чукотке Советская власть — а она здесь обосновалась прочно, — обучение правильному чтению и письму на родном языке означает проведение в жизнь ленинской национальной политики. На этом нельзя экономить копейки. А что до рассуждений вроде того, — Маршалов повернулся к заведующему районным отделом народного образования, — будто чукотский язык мешает высокой успеваемости, тормозит развитие школьника, то это просто глупости.

Когда все члены бюро разошлись, Маршалов попросил Машу задержаться.

— Начинаем новое на Чукотке дело, — сказал он. — Организуем зверофермы в колхозах. И крепко надеемся на помощь комсомола.

— Что в наших силах, сделаем! — весело ответила Маша Тэгрынэ.


До самой весны она не слезала с нарт и тракторных саней, налетала десятки тысяч километров на вертолетах и самолетах. А когда льды ушли от берегов Чукотки, Маша Тэгрынэ сама поехала за голубыми песцами, которых уже доставили из Якутии в бухту Провидения.

Для перевозки песцов была зафрахтована шхуна, принадлежащая гидробазе. Капитаном на ней служил молодой эскимос Андрей Пинеун, о котором Маша много слышала. В районном центре жила невеста Пинеуна, самая красивая девушка в районе — Валя Таум.

Шхуна плыла по спокойной водной глади — стояла отличная погода. Слева высились берега Провиденского массива, изрезанные глубокими фиордами с отвесными берегами.

Останавливались в маленьких селениях, в крохотных колхозах и в каждом из них выгружали голубых песцов, торжественно передавали колхозникам. Маша охрипла от речей. Она говорила о том, что в жизни чукотского охотника за пушным зверем наступил новый этап: отныне охотник не будет рыскать в поисках добычи по тундре, а станет выращивать зверя в клетке, пользуясь достижениями современной науки, — призывала пионеров брать шефство над зверофермами.

Председатели колхозов угощали капитана, зазывали к себе Машу, благодарили, а потом осторожно осведомлялись, куда относить убытки, если звери начнут дохнуть.

— Какие убытки? — недоумевала Маша. — Только кормите их как следует, и они будут приносить доходы. В тундре зверю жить трудно, а на ферме вы можете создать ему райские условия, и он вам с лихвой оплатит это.

Бросили якорь и у Лукрэна. Сюда предназначалась большая часть живого груза.

Сделали однодневную стоянку в районном центре — дали возможность Андрею Пинеуну повидаться с невестой — и поплыли дальше. В Уэлене шхуну встречала громадная толпа. Торжественно, на тракторных санях перевезли зверей на ферму, а вечером в новом здании клуба устроили большой праздник. В разгар праздника вбежал в зал какой-то мальчишка и закричал:

— Ръэу! Ръэу!

В одну минуту в зале остался только президиум.

К берегу подходили вельботы с убитым китом.

— Тащат корм для голубых песцов! — не без гордости сказал председатель колхоза.

Тогда здесь еще жив был знаменитый певец Атык. Он тоже стоял на берегу и вспоминал, как сам, когда ходил в море гарпунером, стоял на носу кожаной байдары, сжимая отполированное шершавыми ладонями древко.

— Хорошее у тебя имя, — сказал Атык, обернувшись к Маше. — Кто тебя так назвал?

— Мама.

— Мама? — удивился певец. — Обычно имена дает отец, да еще такое — Тэгрынэ… Может быть, в то время она ждала человека с моря?

— Нет, я родилась в тундре…

— Странно, почему же у тебя такое имя? Это неспроста.

— Моя мать была родом из Наукана, а вышла замуж за оленевода, — пояснила Маша.

— Тогда все понятно, — кивнул старик. — В тундре она ждала человека с моря, думала о нем, потому и назвала тебя так — Метательница гарпуна…

Кита вытянули на берег, разделали его и продолжали празднество. Атык пришел со своим старым бубном. Бубен гремел, и ослабевший голос певца как бы усиливался, ударяясь о тугую поверхность выделанного моржового желудка. Под собственное пение Атык исполнил танец кита, дошедший до нас из глубин веков. Когда-то исполнение этого танца было обязательным после каждой удачной охоты на кита.

Вслед за Атыком в круг вошла молодежь. Каждый уэленец умел держать бубен и плясать.

— Вот молодцы! — восхищался Пинеун, невольно подпевая и притоптывая.

Он стоял рядом с Машей в своей капитанской форме. И вдруг неожиданно для всех сбросил китель, снял фуражку, передал их Маше и попросил перчатки у стоявшего рядом Гонома. Пинеун вышел в круг в ослепительно белой рубашке, при галстуке.

Жена Памья, эскимоска родом из Наукана, взяла бубен. Рядом с ней встали другие женщины, и Маша с удивлением обнаружила, как много науканских женщин живет в Уэлене: жена костореза Гемауге, охотника Кмоля — это только те, которых она знала. Можно подумать, что старинное эскимосское селение одаряло невестами весь Чукотский полуостров!

Женщины запели о птице-топорке, вечно стремящейся на свою холодную родину, песню, одинаково популярную на обоих берегах Берингова пролива. Пинеун танцевал под нее, будто забыв, что ой капитан шхуны. Совершенно перевоплотился в морского охотника, вернувшегося с промысла. Глаза его были полузакрыты, лицо сияло счастьем.

Второй раз Маша видела у него такое лицо, когда он и Валя Таум сидели за свадебным столом в поселковой столовой. Маша была распорядительницей на этой первой в районе комсомольской свадьбе и искренне радовалась их счастью.

Незаметно промелькнули три года работы в далеком Чукотском районе. Потом два года учебы в Высшей комсомольской школе, и опять возвращение в Анадырь, в окружной комитет комсомола. Это время было ближе, и воспоминание о нем сопровождалось порой мучительными переживаниями, врывавшимися в сегодняшний день.

Пока Маша ездила и ходила по новому Анадырю вместе с секретарем окружкома, глаза ее настойчиво искали маленький домик, приткнувшийся к высокому берегу Казачки. Конечно, можно было попросить Петра Владимировича подъехать туда, но Маше хотелось одной прийти к этому домику и побывать там наедине со вчерашним. Совсем еще недавним.

5

Ноги сами привели Марию Тэгрынэ к заветной цели. Домик стоял на том же месте, на откосе, но к нему уже вплотную подступили добротные, красивые, светло-розовые двухэтажные дома. Они были поставлены на высокие фундаменты, с поднятыми крыльцами, широкими окнами…

Постарел, побурел от снега, ветров и дождей «особняк», как называли тогда этот домик отнюдь не за его добротность и удобства. Нет, это был обыкновенный одноквартирный стандартный домик с двумя комнатками и кухней. Где-нибудь в Центральной России он бы сошел за летнюю дачу, а здесь считался вполне пригодным жильем. Он тоже стоял на высоком фундаменте, и Маша хорошо помнила, как с пола дуло так, что гасило свечу, когда ее подносили к щели между половицами.

Три года прожила в этом домике Мария Тэгрынэ, секретарь окружного комитета комсомола.

Когда впервые вошла в него, там никто еще не жил. Чистые стекла окон смотрели на Казачку, а за рекой виднелся колхозный поселок. По мере того как разрастался и хорошел сам город, поселок этот — былая гордость окружного центра — ветшал и темнел.

Маша подошла к домику. Его, видно, недавно подремонтировали. К южной стене прилепился железобетонный короб теплоцентрали и водопровода — значит, в домике есть теперь вода, и печки топить не надо.

А тогда там не было ничего, что принято называть удобствами. Но коричневый пол блестел, пахло свежей краской.

— Выбирайте любую комнату, — сказал председатель поселкового Совета.

Маша выбрала комнату с окнами на Казачку.

День спустя во вторую комнату въехал молодой журналист, выпускник Киевского университета Роберт Малявин с красавицей женой Розой. А через три месяца появился четвертый жилец — маленький сынишка Малявиных — Олежка.

Первое время Маша сторонилась журналистской четы. Несколько стеснялась, что у нее, несмотря на довольно высокий пост, нет солидного образования. Правда, перед тем она провела два года в Высшей комсомольской школе под Москвой и училась заочно на втором курсе педагогического института. Но эти ребята с университетскими дипломами, с красивыми ромбовидными значками на новеньких костюмах внушали ей священный трепет.

Роберт легко и просто вошел в жизнь анадырцев, словно всю жизнь прожил здесь. Он старался охватить Север сразу, целым куском. Молодой журналист немедленно обзавелся непромокаемыми сапогами, достал у геологов куртку на «молнии», странную шапочку, похожую на танкистский шлем, и еще кучу всяких вещей, которые с виду делали Роберта настоящим северянином. Но, как считала Маша да и другие анадырцы, Роберт несколько перестарался: все тут было — от унтов до хорошо обкуренной трубки и бороды, которую он стал отращивать, по словам жены, еще в дороге.

Как-то Роберт привел с собой Семена Кутова, застенчивого, худого геолога из комплексной экспедиции. Кутов оказался прямой противоположностью Малявина. Он даже меховой малахай носил с таким изяществом, словно это модная шляпа. И если Роберт старался перенять местный жаргон, то Семен говорил на безукоризненном русском языке и, казалось, даже физически страдал, если слышал что-то такое, что резало ухо, воспитанное на произношении лучших актеров Московского Художественного театра.

— Такого геолога, — любил повторять Роберт, — можно показывать за большие деньги… Ну что это? Человек с поля прибыл, а выбрит, чистое белье на нем, носочки, ботинки блестят. Да что у вас там, в партии, баня?

— С некоторыми трудностями, но баню сделали, — деловито ответил Сеня. — Мы ведь на берегу реки. Приспособили палатку, поставили котел и моемся…

Малявин предложил Маше сделать из Семена Кутова, как он выразился, «заправского обитателя высоких широт».

— Как это? — не поняла Маша.

— Давай пригласим знакомых, устроим ужин, строганины настрогаем…

Маша согласилась и взяла на себя хлопоты о рыбе и оленьих языках.

Все это пришлось доставать на складе колхоза.

Роберт попросил, чтобы мясо было сварено по-чукотски. Он не совсем представлял себе, как это делается. Но, когда Маша объяснила, что оленину придется варить в несоленой воде, храбро сказал:

— Ничего страшного. Для тех, кому не понравится, поставим солонку… А строганину буду делать сам. Спирт тоже за мной.

— Зачем спирт?

— А как же! Чтобы вечер был по-настоящему чукотским. У доктора Горелова выпросил…

Весь этот вечер Семен Кутов просидел на самодельном диване, сколоченном из досок и покрытом оленьими шкурами, а поверх — ковром, единственной ценной вещью, которая сопровождала Машу Тэгрынэ в ее кочевой жизни. Ковер она выиграла по лотерее, когда агитировала за нее жителей Чукотского района и потратила сама на покупку билетов почти половину своей заработной платы.

Роберт строгал в сенях рыбу, вносил белые стружки в глубоких тарелках и все старался, чтобы Семен Кутов ухаживал за Машей. Пытался даже руководить его поведением:

— Да ты что сел так далеко? Садись ближе к ней. Не стесняйся. Ну что из того, что она секретарь окружкома комсомола? Подумаешь! Здесь она просто милая, хорошая соседка — Мария Ивановна Тэгрынэ. Наша Машенька…

Роберт был в клетчатой теплой рубашке, несколько великоватой для него, в плотно облегающих кривоватые ноги джинсах. А Роза выглядела великолепно. Даже местная красавица, работник радио, которую прочили в дикторши строящегося телецентра, сильно уступала ей. Роза надела белый костюм и вся казалась такой необыкновенно белой, чистой, что боязно было прикасаться к ней. Но она запросто таскала из тесной кухни вареное оленье мясо, эмалированные кружки с бульоном, маринованные лососьи брюшки, которые Роберт широким жестом предлагал гостям, приговаривая:

— Салмон фиш! Аляскинские миллионеры не садятся за выпивку без такой закуски.

Должно быть, он вычитал об этом в одной из книг своей собственной библиотеки, где были собраны и самые новейшие, и старые издания по советскому и зарубежному Северу. Время от времени Роберт вытаскивал трубку и, поскольку в Анадыре не имелось хорошего трубочного табака, набивал ее какой-то страшной дрянью, от которой першило в горле даже у тех, кто курил.

Очень весело и непринужденно было в тот вечер в маленьком домике на берегу Казачки. Вот только Семен держался как-то не так: и разговорить его невозможно было, и не пил он, и ел мало.

— Не трудно вам в тундре? — спросила Маша и испугалась своего вопроса, потому что стоило только посмотреть на Семена Кутова, чтобы представить себе, как он мерзнет на жестоком чукотском ветру, режущем обнаженную кожу, словно стальным ножом. Лицом он был бледен, да и худоба его отнюдь не рассчитана на студеный климат.

— Хотите, я вам принесу бульон? — предложила Маша.

Не дожидаясь ответа, она побежала на кухню, налила бульону в самую большую кружку, заправила чесноком, перцем и подала геологу.

Пока Семен управлялся с бульоном и смотрел на нее благодарными глазами, Маша тоже не сводила с него глаз. Ей вдруг захотелось, чтобы Семену было и удобно, и тепло, и сытно, чтобы он чувствовал себя не хуже, чем самоуверенный Роберт и сильный Саша Горелов. Она не нашла ничего лучшего как предложить Семену:

— Давайте выпьем!

— Вообще-то я не пью, но с вами не смею отказаться, — галантно ответил Семен.

Маша налила спирт в чашки, наполовину развела водой, взяла тарелку с подтаявшей строганиной.

Спирт ударил, словно бич. На глазах у Маши выступили слезы. Но Семен выпил огненный напиток с такой невозмутимостью, словно ему подали простую воду. Это было так неожиданно для Маши, что она тут же спросила:

— Где вы так научились?

— Вообще-то я не пью, — повторил Семен, — но иногда попадаешь в безвыходное положение, когда невозможно отказаться. Вот и приходится делать это так, чтобы другим было приятно.

— Простите, что я вас заставила, — смущенно заметила Маша.

— Ничего, — сказал Семен, — мне на этот раз было тоже приятно.

— Прошу прощения, — совсем тихо сказала Маша. Ей действительно стало стыдно.

Маша чувствовала, как спирт затуманивает мозг, усиливает непонятную теплоту и нежность к этому тщедушному геологу. Но на Семена спирт подействовал по-иному. Он порозовел, осмелел. Сам подошел к столу, налил в опустевшую чашку спирта, развел водой, сделал то же самое для Маши и вернулся к дивану.

— Может, не надо? — робко спросила Маша.

— Надо! — непривычно твердым для него голосом сказал Семен.

Вторая чашка как бы осветила комнату. Вдруг захотелось музыки, и Маша потребовала, чтобы Роза притащила свой магнитофон. В записях были в основном песни, собранные Робертом в путешествиях, и все они — о Севере. Здесь и «Морзянка», и «За туманом», и «Чукотка», и «Карелия». И почему-то почти все исполнители пели хриплыми голосами. Роберт поставил ленту с «Чукоткой», но Маша шумно запротестовала:

— Сними ты эту халтуру!

— Ну почему «халтура»? — обиделся Роберт. — Хорошая песня.

— На Чукотке не смолят лодки! — удивляясь своей резкости, сказала Маша. — На Чукотке вельботы. Белые, как чайки. И косынками здесь не машут.

— Мне тоже не нравятся эти песни, — заметил со своего дивана Семен. — Их хорошо слушать, когда ты ничего не знаешь ни о Чукотке, ни о морзянке, ни о туманах… Они годятся где-нибудь в теплой квартире на Арбате, на Крещатике, на Петроградской стороне…

— Люди старались, сочиняли… — продолжал защищать свои записи Роберт.

— Вот именно — сочиняли, — заметил Семен.

— А я бы послушала простую русскую песню. Из старинных, — мечтательно проговорила Маша.

Это были песни ее детства. Их пели в Марковском клубе старики и старухи, чуванцы и юкагиры, носящие древние имена, каких сейчас уже никому не давали, — Иннокентии, Гаврилы, Анемподисты, Марфы, Матрены, Ермилы — потомки казаков из отряда Семена Дежнева. У поющих были большие, выдубленные морозными ветрами плоские лица, узкие, пронзительные глаза. А голоса прекрасные, и пели эти люди с таким проникновением, с такой задушевностью, словно своим пением пытались воскресить тот миг, когда на берег великой чукотской реки высадились странные бородатые люди с голубыми глазами, оборванные, усталые, исхудавшие до костей.

Их большие лодки были дырявы, паруса истрепались в лохмотья. Их язык был чужд местным жителям, и облик не внушал доверия. А в руках они держали копья и длинные, тогда еще неведомые здесь ружья.

«Мы русские», — сказали они. И принялись рубить избы из лиственниц. Постройки эти были удивительны. Особенно поражали чукчей и эскимосов огромные печи, в которых из белой пыли готовилась вкусная еда — хлеб.

Прибывшие втолковали чукчам, что земля эта принадлежит Владычице-государыне, сидящей на золотом сиденье, и зовется она Тиркэрым, ибо светом своим соперничает с солнечным. Жители всей земли обязаны приносить ей подарки. Предпочтительно мехами.

Местные старейшины, посовещавшись между собой, сказали, что они не прочь считаться подданными Солнечной Владычицы, но подарки принесут, когда сочтут нужным, и тем, чем сами захотят одарить далекую государыню. Попытались казаки силой и оружием взять подарки, но наткнулись на такое сопротивление, что пришлось оставить эти попытки. Приезжие стали обживаться на неприветливой, студеной земле. Взяли себе жен из юкагирского, эвенского и чукотского племен, но назвали женщин своими именами и обучили русским песням, ибо только через эти песни они как бы возвращались к себе, на пестрые приречные луга, на ласковую, родящую хлеб ниву, к зеленым дубравам…

Сотни лет истекли, истерся облик казаков, пройдя через многие поколения, восстановились лица юкаганов, эвенов и чукчей, возникло новое племя чуванцев, а имена и песни остались. Иннокентии, Гаврилы, Анемподисты, Марфы, Матрены, Ермилы пели «Ой, мороз, мороз!», «Комарика», свадебные напевы и похоронные причитания…

И Маша каждый раз, когда ей удавалось послушать настоящую русскую песню, вспоминала свое детство, низкий просторный зал сельского клуба и этот хор, составленный из Иннокентиев и Гаврил, Марф и Матрен.

— Почему сейчас некоторые русские молодые люди не любят своих песен? — с вызовом спросила Маша у Семена.

— Хотят выглядеть современными, — ответил тот, стараясь держаться тверже, потому что выпитый спирт потихоньку делал свое дело в жарко натопленной комнате.

— Вы только вслушайтесь даже в самую простую песенку — сколько чувства, какие слова! — горячо заговорила Маша. — И везде, где настоящая музыка, там русский напев. Вы слышали Большую симфонию Шуберта?

— Большую — нет, — мотнул головой Семен. — Неоконченную — слушал.

— Я говорю о Большой. Еще ее Девятой называют. Я слушала эту симфонию в исполнении Бостонского оркестра в зале Чайковского. И что удивительно. Начало! Начало — это русская распевная мелодия, самая что ни на есть, русская… Иногда слышишь: «Опять хор Пятницкого!» А чуть зазвучит электрогитара, так радио на полную мощность! Пусть я покажусь старомодной, но всегда буду повторять: еще никто не превзошел русскую песню! Никто!.. Я не так много слушала Чайковского, но когда на мою долю выпадало такое счастье, всегда видела рядом с ним еще двоих — Чехова и Левитана. Они удивительно дополняют друг друга. Для меня эти трое выражают русскую культуру так ясно, так прозрачно, как никто… Правда, у них есть что-то общее? Послушайте начало Первой симфонии, потом прочтите любой зимний рассказ Чехова, вспомните любую зимнюю картину Левитана, и все сомнения исчезнут. Я всегда думала, что это мое личное открытие — эти три имени рядом: Чайковский, Чехов и Левитан. И я сказала об этом одному человеку, который мне очень нравился и, казалось, тонко понимал искусство. Ведь он впервые сводил меня в музей имени Пушкина, показал и объяснил мне французских импрессионистов. С его помощью я постигла, что реализм велик и разнообразен, здоров и оптимистичен. Мне не хотелось выглядеть перед этим человеком, которого я ни вам, ни кому другому не назову, совершенной дикаркой. Потому и сказала ему, как сама соединила для себя три имени — Чайковского, Чехова и Левитана… И вы знаете, что он мне ответил?

Это был риторический вопрос. Семен уже достаточно протрезвел от крепкого оленьего бульона, чтобы внимательно слушать Машу.

— Он мне сказал гадость про Чайковского, а Левитану отказал в праве представлять русскую культуру… И я очень огорчилась. Огорчилась не тому, что кто-то пытался поколебать мои представления о великих людях. К великим уже ничего не пристанет, что бы о них ни говорили. Меня огорчило другое: то, что потух в моих глазах человек, который меня так восхищал, может быть, даже волновал. Он для меня больше чем умер. Умерших еще долго помнят или стараются вспоминать. А этот исчез бесследно…

Тут вдруг заговорил и молодой врач Саша Горелов, облетавший всю тундру и известный каждому оленеводу.

— Гигиена тундровой яранги… — начал было он.

— Да ну тебя! — прикрикнула на него Роза. — У нас получается прямо дискуссионный клуб, а не вечеринка.

Роза запела украинскую песню… Это была мало исполняемая песня, очень красивая. Пела она чистым, ровным, сильным голосом. Малявин попытался вторить ей, но Роза, не прерывая пения, сделала ему знак, чтобы замолчал, и продолжала одна.

Роберт оставил свою вонючую трубку, забыл про нее совершенно и смотрел на жену влюбленно, словно видел впервые. Маша украдкой глядела на Семена.

Прогорел в плите уголь, в домике становилось прохладно. И Маша предложила:

— Пойдемте, я покажу Анадырь моей юности!

Все оделись, глянули на крепко спавшего малыша и осторожно вышли под лунный свет.

На острове, посреди Казачки, тарахтела электростанция. Если отвлечься от ее шума — кругом царила тишина. Пошли по льду через реку и выбрались на другой берег возле кладбища, у братской могилы первого ревкома. Постояли в молчании и повернули к замерзшему лиману, мимо встывших в лед лихтеров, самоходных барж, направились к старому зданию педагогического училища. Оттуда снова спустились к морю.

— Вот здесь я вышла с кунгаса, — сказала Маша. — Вышла и остановилась в изумлении: какой большой город Анадырь! А в этом городе — одна-единственная улица. С правой ее стороны — наше училище и средняя школа, с левой — детский сад, типография и клуб. Дальше — окружной исполком, милиция — и конец Анадырю… Темными вечерами боялись нос высунуть из общежития. Тогда в Анадыре не существовало уличного освещения. Маленькая электростанция на колесах стояла вот здесь, и механиком на ней работал страшно высокий и худой дядя в замасленном комбинезоне. Сначала я думала, что он негр, но все оказалось проще: лицо у механика всегда было в мазуте, одни зубы блестели.

Маша умолкла и посмотрела на скованный льдом лиман. С грустью подумала: «Вот сегодня пришла сюда вспомнить Анадырь той своей молодости, когда училась в педагогическом училище, а потом явлюсь сюда же вспоминать сегодняшнюю молодость». Но грусть тут же сменилась головокружительной мыслью: «Какая еще большая жизнь впереди! Мне ведь только двадцать семь лет!»



…После той памятной вечеринки и Саша Горелов и Семен Кутов стали частыми гостями в домике на берегу Казачки.

По мере того как устанавливались морозы, усиливались ветры, в комнатах домика становилось холоднее. Исследовав стены, Роберт обнаружил, что межстеновое пространство пусто. Видимо, бумага и стружка, заполнявшие его, во время долгих осенних дождей намокли и упали вниз, уплотнились; мороз и ветер почти беспрепятственно проникали в помещение.

И все же после рабочего дня Маша спешила в свой «особняк», чтобы успеть затопить печку, поставить что-нибудь на плиту, чаще всего оленье мясо, которое варилось без особой хитрости и тем не менее было любимым блюдом гостей в домике над Казачкой.

У Семена наступило относительно спокойное время: экспедиция обрабатывала материалы летних полевых походов. Работа шла хорошо, Семен веселел с каждым днем и порой бормотал какие-то только ему понятные слова. Наконец он объявил:

— Будет еще один прииск на Чукотке. Большой, стабильный и совсем недалеко от окружного центра.

Чукотка переживала начало крутого промышленного подъема. Стоял вопрос о создании здесь специального горного управления. У Маши прибавилось забот. Но все их она старалась оставлять за порогом своего «особняка». Только вот переступать этот порог удавалось далеко не каждый день.

Все чаще Маша летала в Магадан. И там в обкоме ей сказали однажды:

— Готовьтесь к приему большой группы комсомольцев.

С этого времени ее скорее можно было встретить на мысе Шмидта, в Билибине, в шахтах Беринговского, на новых приисках.

— Главное — жилье, — не уставала повторять она, разговаривая с руководителями предприятий. — Не забывайте, что на Чукотку, в Арктику едут люди, не привычные к нашему климату.

Иные возражали:

— Главное — это производство, добыча золота. Ради этого в конечном итоге все и затевается. А людям мы платим двойную заработную плату, оплачиваем отпуск в любую теплую часть нашей страны и даже за границу: только работай, не хнычь!.. Конечно, важны и бытовые удобства. Хорошо отдохнувший человек работает лучше, дает больше продукции, того же золота.

И все-таки для приезжающих готовили неплохое жилье. Лучшее, что можно было построить тогда в здешних условиях.

Маша осматривала еще пустые общежития и не стеснялась мечтать вслух:

— Придет время, когда к нам поедут за опытом из других районов страны, будут любоваться прекрасными северными городами. У нас появятся плавательные бассейны, сколько угодно горячей воды, тепло. А тепло на Севере — это такая драгоценность, такое благо! Нигде оно не ценится так высоко, как здесь.

На одном из новых северных приисков перед прибытием комсомольцев с материка она сама вместе с уборщицами прошлась по комнатам с веником и шваброй. Даже не вернулась в гостиницу — осталась ночевать здесь.

Утром за ней заехал начальник прииска Коля Ковынев ее ровесник, окончивший Ленинградский горный институт. Вместе отправились встречать новоселов.

Самолеты приземлялись прямо на ледовое поле, расчищенное на реке. Лед был трехметровой толщины, а река в этом месте, перед впадением в океан, текла удивительно ровно, как по начерченной стреле десятикилометровой длины.

Два «АН-12» с интервалом в пятнадцать минут приземлились на реке. Оркестр грянул марш. Из вместительного чрева самолета высыпали комсомольцы. Сгрудились возле импровизированной трибуны из плотных снежных плит. Рабочие, сооружавшие эту трибуну ночью, сделали ее в виде маленькой копии Мавзолея.

Ковынев сказал короткую приветственную речь, а потом предоставил слово Маше.

— Дорогие земляки! — сказала она и почувствовала, как по толпе прибывших прошла волна оживления. — Да, я не оговорилась. С этой минуты вы мои земляки, люди Чукотки. У вас молодые руки, вы сильны и выносливы. Оглянитесь вокруг! — Маша сделала паузу, давая новичкам возможность осмотреться, увидеть дальние горы, освещенные набирающим силу солнцем, голые — снег там не задерживался — бело-розовые их вершины, похожие на гигантские женские груди, необозримое пространство тундры, открытое на все стороны.

Маша помнила, как сама она впервые углубилась в показавшийся ей нескончаемым ряд деревьев в подмосковных Вешняках. Ее охватил тогда ужас. Она бежала через лес и старалась смотреть вверх, чтобы не потерять неба. А выбравшись из леса, долго не могла отдышаться и все думала: что же может быть хорошего в пространстве, ограниченном со всех сторон, пусть прекрасными — с этим она согласна, — деревьями? Ей и в голову не приходило, какое удручающее впечатление производит поначалу на людей из тех мест бесконечная снежная равнина, как угнетает непривычного человека мысль о том, что на этой равнине не отойти далеко от теплого жилья: отойдешь — наверняка расстанешься с жизнью

— Здесь, — продолжала Маша, — живет маленький чукотский народ, который на протяжении многих веков доказывает всему человечеству, что для настоящих людей нет безжизненных земель. А вот вы пришли, чтобы доказать другое, самое главное — можно и эту землю сделать цветущей. Я не имею в виду оранжереи под стеклянными колпаками. Пусть тундра остается тундрой. Но пускай эта тундра наполнится яркими знаками человеческой жизни. Пусть по ней пройдут благоустроенные дороги! Пусть этот пейзаж прочертят линии высоковольтных передач тепловых, атомных, гидроэлектростанций! Пусть здесь будет такое море электрического света, чтобы померкло перед ним полярное сияние! Пусть и чукчи, и эскимосы, и эвены, и все другие малые народности этой земли приобщатся к труду, которого не знали их предки. Вам доверили громадной важности дело. Не позволяйте решать другим то, что должны решить вы сами! И еще: никогда не забывайте, что комсомолец — тот же коммунист. Я желаю вам веселой жизни!

Последние слова Маши вызвали сначала некоторое недоумение. Слушатели ее привыкли к другим завершениям речей, но потом раздались аплодисменты, и озябшие музыканты, обжигая губы о прокаленную морозом медь, снова грянули марш.


В Анадырь Мария Тэгрынэ возвращалась на самолете. Погода стояла ясная. С высоты полета видно было далеко. Маша узнавала знакомые хребты, долины рек, морское побережье. Она смотрела и думала, что, если по этой равнине подняться к северу, там начнется уже побережье Ледовитого океана, куда следующим летом направится партия Семена Кутова.

В анадырском аэропорту было тихо — уже несколько дней держалась устойчивая летная погода. Маша на вездеходе переправилась через лиман, вышла у строящегося Дома культуры и направилась к своему «особняку».

Издали она не узнала его. Подумала даже, что ошиблась дорогой. Весь домик по самую крышу был обложен ровными плитами плотного снега: настоящий эскимосский иглу. Желтый свет из глубоких оконных проемов еще больше подчеркивал сходство заснеженного домика с древним жилищем дальних арктических родичей Марии Тэгрынэ.

Она остановилась, перевела дух, опустив чемодан на снег. В этот предвечерний час на улицах Анадыря тоже было пусто — мороз, да и ветер резковат. Но Маша как-то не замечала ни этого мороза, ни этого ветра. Ее согревала радость возвращения после удачно выполненного дела. Ей было очень приятно, по-женски приятно вернуться в свой дом, чуточку постояв на крыльце в предвкушении того, что она вот-вот увидит привычные вещи, сядет на свой единственный скрипучий стул или покрытый ковром топчан, будет есть и пить из своей посуды.

«Странные настроения», — подумала про себя Маша и тряхнула головой, словно отгоняя все это. Напоследок мелькнул какой-то обрывок мысли о хороших соседях — Роберте, Розе, маленьком, избалованном родителями да и ею самой Олежке. И еще…

Она не успела подумать, что же еще. Скрипнула дверь, и на крыльцо вышел человек. Сердце у нее забилось. Хрипло позвала:

— Семен!

Он близоруко вгляделся и в несколько прыжков очутился возле Маши. Подхватил чемодан, сказал не то виновато, не то укоризненно:

— Мы вас ждали, Мария Ивановна, чуть позже. Послали за вами машину из экспедиции, еле выпросили у начальника. Роберт поехал под видом редакционной необходимости… Как же так? Всю торжественность встречи нарушили…

— Тогда, может, мне вернуться в аэропорт? — пошутила Маша.

— Да что вы! — смутился Семен. — Пошли скорее в дом!

Входная дверь была обита оленьими шкурами, уже объеденными снизу поселковыми собаками. «Не сообразили прибить доску или что-нибудь другое, что не по зубам анадырским бродячим псам», — усмехнулась про себя Маша.

В прихожей вешалка была задернута яркой ситцевой шторкой, а чуть сбоку висел искусно вырезанный — об этом можно было догадаться только вблизи — из консервной банки фонарь. Он казался выкованным из тонкой меди.

В своей комнате Маша не нашла никаких перемен, но по тому, как в некотором напряжении застыли на пороге и Роза и Семен, даже маленький Олежка притих, почуяла, что и тут есть какой-то сюрприз.

Маша еще раз внимательно оглядела комнату и увидела на столике телефонный аппарат. Семен отрицательно покачал головой.

— Вот это здорово! — радостно воскликнула Маша и устремилась в угол, где стоял проигрыватель «Юбилейный».

— Стереофонический! — с гордостью сказал Семен.

На диске стояла пластинка. Чайковский! Первая симфония — «Зимние грезы».

— Сейчас не надо! — остановила Маша Розу. — Попозже, когда будет тишина.

Но в этот вечер тишины долго не было. Едва Маша успела переодеться, как затрещал телефонный звонок и послышался сердитый голос Роберта Малявина:

— Мы тут ждем тебя, переругались со всем аэродромным начальством, а ты уже дома! Как же мы разминулись? Ну хорошо, мчимся домой!

Потом пришел Саша Горелов и принес удивительный напиток, названный им «Почти джин».

Только под утро, когда Маша быстро убрала со стола и сняла передник, она поставила пластинку. При первых звуках музыки она прикрыла глаза. Хотелось вспомнить место и время, когда впервые услышала эту симфонию: Концертный зал имени Чайковского в Москве, необыкновенный для столицы мороз; чтобы не замерзнуть, Маша поехала на концерт в расшитых бисером торбасах, в белой песцовой шапке с длинными ушами; на нее оглядывались в метро, даже у входа в зал, разглядывали ее торбаса…

Но сейчас же Маша попыталась вызвать другие видения. Черные скалистые складки, заполненные никогда не тающим снегом, замерзшие озера и реки. И чувство огромного простора, необъятных расстояний. Она сидит в бухте Провидения и буквально «видит», как через два часа очутится уже на берегу другого океана — Ледовитого, а оттуда унесется на берег Восточно-Сибирского моря. Из Певека — в Билибино, из районного центра — в оленеводческие бригады, в глубины тундры…

И снова поймала себя на том, что занимается такими размышлениями, чтобы уйти от других мыслей, пугающих ее. Но куда уйдешь, если он сидит рядом, если слышно его дыхание, если от желания прикоснуться к его волосам, коротким и непослушным, становится жарко?..

Музыка умолкла. После долгого молчания Семен откашлялся и сказал:

— Я давно смотрю и не решаюсь спросить…

Он дотронулся пальцем до голубого значка на Машиной щеке.

— Я все гадаю, что бы это могло значить? — продолжал он медленно. — Корона, что ли?.. Порой фантазирую, придумываю разные романтические истории. Точнее, вспоминаю истории, давным-давно вычитанные в книгах. И мне мерещится какая-то тайна вашего происхождения…

«Неужели он не знает?» А откуда ему было знать, если об этом давным-давно забыли все? Никто не помнит, что Мария Ивановна Тэгрынэ — дочь некогда знаменитого Гатле, владельца всех стад Верхней тундры.

И Маша сухо, деловито рассказала о своем прошлом.

Семен слушал молча, не прерывая. Только когда она закончила, сказал:

— В Москве на улице Горького есть Институт врачебной косметики. Там выводят любую татуировку.

— Знаю, — кивнула Маша. — Я ходила туда. Даже уже уселась в кресло, хирург приготовил инструменты. И вдруг я представила свое лицо без синего пятнышка, без этого клейма прошлого, и мне стало стыдно, будто хотела совершить какую-то подлость. Вскочила с кресла и бросилась вон из кабинета. А врач кричал вслед, что напрасно испугалась. А я не инструментов его испугалась. Я испугалась другого. Ну вот сниму этот знак… А потом мне еще что-то не поправится в моем облике… Японки же делают специальную операцию, изменяя разрез глаз на европейский манер… В общем, мне трудно все объяснять… Подумалось даже: вдруг произойдет чудо, оживет мама, глянет на меня и не увидит этого знака…

— Я понимаю, — тихо сказал Семен, и неожиданно Маша ощутила на щеке прикосновение его губ. Как раз на том месте, где синий знак.

Может, с того момента весь мир переменился для Маши Тэгрынэ. Как не хотелось ей отправляться в командировки! Но жизнь секретаря окружкома комсомола — сплошная дорога: то на север, то на юг — на новые прииски, в геологические партии, в оленеводческие бригады…

В апреле полетела в Москву на совещание в ЦК ВЛКСМ. Возвращаться собиралась тут же, сразу после совещания. Бывшие сокурсницы и сокурсники по Высшей комсомольской школе упрашивали задержаться хотя бы на один день. Маша не согласилась, лукаво сказала:

— Влюблена я. Ждут меня в Анадыре.

Однако обратный билет пришлось вернуть в кассу.

Марии Тэгрынэ объявили, что намечается зарубежная командировка. Ей стало даже страшно. Одно дело — съездить за границу в туристскую поездку, и совсем другое — командировка…

— Знаем, что вы по образованию педагог, — говорил секретарь ЦК комсомола. — Мы посоветовались с Магаданским обкомом, с окружкомом партии. Там вас охарактеризовали как хорошего специалиста по обучению детей северных народов родным языкам. Да и вам самой эта командировка будет небесполезна.

В Министерстве просвещения Маша узнала подробности. В Монреале намечалась международная встреча, посвященная развитию культуры арктических народов. Советская делегация состояла не только из ученых; в нее включались и практические работники Севера.

Многих из них Маша знала, встречалась с ними и раньше. А саму ее посылали не столько как специалиста, сколько как представительницу коренного населения Чукотки.

Огромный«Ту-114» двенадцать часов рубил винтами разреженный воздух. Весь полет Маша провела в предчувствии какого-то чуда. И ожидание не обмануло ее. С высоты в десять километров она увидела южный берег Гренландии, айсберги в зеленом поле океана. Картина была редкой по красоте, неповторимой! Как было бы хорошо взять сюда всех друзей и вместе полюбоваться на красоту земли!

После таможенных формальностей горячие приветствия работников советского посольства и сдержанные — устроителей встречи. Кругом такая пестрота лиц, наречий, красок, что на некоторое время Маша почувствовала себя как бы во сне.

Стеклянные двери распахнулись, повинуясь фотоэлементам. Скосив взгляд, Маша Тэгрынэ увидела два источника луча. Улыбнулась про себя: «Забавно!»

Заседания комиссии по изучению современного уровня развития арктических народов проходили скучно и не без эксцессов. На одно из заседаний пришли три пикетчика-эскимоса и выкрикнули несколько лозунгов. Их быстро выдворили из помещения, и Маше показалось, что это входило в программу, составленную заранее.

Советская делегация была достаточно обеспечена всеми необходимыми ей материалами, да и люди были образованные, знающие жизнь. А с той стороны какие-то третьестепенные чиновники.

Советские делегаты выступили с интересным докладом, раздали привезенную литературу, показали документальный фильм о жизни Чукотского национального округа. Маша несколько раз видела на экране себя, но никто здесь не узнал ее, потому что снята она была в национальной одежде.

Представители канадского министерства по делам северных территорий и датские чиновники, выступавшие от имени Гренландии, высказывали тревогу по поводу уменьшения численности арктических народов.

«Главная причина, — говорил один, — промышленное проникновение на Крайний Север и отсутствие законов об охране малых народов Севера. Канача за последние годы издала огромное количество распоряжений и запретов в отношении редких животных. Неужели ценность эскимосских племен меньше ценности гикающих журавлей? Когда умирает от голода целая эскимосская семья где-нибудь на Баффиновой земле, мало кто об этом знает. А когда ловят браконьера с парой серебристых форелей, в печати поднимается такая кампания, будто от этой пары рыбешек зависит благосостояние нации…»

Из другой речи зарубежного делегата запомнилось:

«Образование эскимосов и индейцев построено так, что практически, окончив школу, они не могут поступить в университет. Даже среднее образование эскимоса и индейца — это фикция…»

И когда на трибуну вышел индеец, Маша вся обратилась в слух.

— Белый человек, — говорил он, — живет на канадской земле по договору с нами, исконными жителями этой земли. Но оказалось так, что гости стали хозяевами, а сами хозяева не могут определить своего политического положения в собственной стране. Если ты индеец или эскимос, у тебя по существующим законам есть право на образование и медицинское обслуживание. Но все эти блага ты получаешь, когда находишься в резервации. А если не хочешь довольствоваться положением второсортного гражданина и покидаешь резервацию, все твои даже самые мизерные права разлетаются в прах. Индеец и эскимос в большом городе беззащитны…

Слушая эти речи, Маша вспоминала обширные статьи об абстрактном гуманизме. Но, оказывается, есть еще и ограниченный гуманизм; типичные представители этого гуманизма сидели здесь же, в уютном зале, и толковали о необходимости принять меры по охране исчезающих племен. Слова их звучали обидно — говорилось будто бы не о людях, а о живых украшениях земли, которая без малых народов Севера потеряет значительную часть своего очарования.

На второй или третий день развернувшейся дискуссии в зале заседаний появилась девушка, одетая несколько смело: очень яркая кофточка и брючки, плотно облегающие фигуру. Такие туалеты Маша видела до того лишь на улицах Торонто.

Машу познакомили с этой девушкой, назвавшейся Мери Карпентер.

— Вы с Чукотки? — удивилась Мери.

— Да, — ответила Маша по-английски.

— Тогда мы могли бы быть родственниками.

Маша недоуменно пожала плечами.

— Мой дед, — пояснила Мери Карпентер, — был крупным торговцем пушниной. Он жил и в Сибири и на Чукотке. А когда там, у вас, большевики захватили власть, дед переехал сначала на Аляску, потом в Тиктоюктак, где я и родилась.

Вечером, за ужином, Маша, к удивлению товарищей, вдруг хлопнула себя по лбу.

— Что с вами, Мария Ивановна? — участливо спросил глава делегации.

— Вы читали роман Тихона Семушкина «Алитет уходит в горы»? — спросила Маша.

Оказалось, что все члены делегации читали роман.

— Вы помните американского торговца Чарли?

Все помнили его.

— Так он дед той Мери Карпентер, которая принимает участие в работе нашего совещания…

Кто-то с сомнением покачал головой.

— Конечно, она внучка не буквально Чарльза Томсона, но его прототипа, — пояснила Маша. — Я слышала из уст самого Тихона Захаровича, что прообразом Чарли Красного носа являлись два человека, и один из них, Карпентер, торговал в Кэнискуне, у южного входа в Берингов пролив, в восемнадцати километрах от Уэлена. Развалины его лавки и склада сохранились до наших дней. Карпентер упоминается и в нескольких старых книгах о Чукотке. О нем довольно тепло отзываются такие авторитетные путешественники, как Харальд Свердруп и сам Амундсен… Надо же, такая встреча!

На следующий день Маша сама разыскала Мери Карпентер. Ей удалось установить, что сама Мери Карпентер не очень-то хорошо помнила деда, потому что тот давно умер. Но родители Мери и теперь довольно состоятельные люди — имеют несколько промысловых судов, свой причал. Это позволило Мери окончить нормальную среднюю школу и поступить в университет в Лондоне.

— Я изучаю социологию и литературу, — важно заявила Мери. — После окончания университета собираюсь целиком посвятить себя заботам об улучшении жизни моего народа. Я уже несколько раз выступала по телевидению, в печати… А вы боретесь за свой народ?

Мария Тэгрынэ улыбнулась и ответила:

— Конечно.

— И это вам удается?

— Почти всегда.

— Вы счастливы?

— Да, — ответила Тэгрынэ.

— А я нет, — грустно призналась Мери Карпентер. — Плохо у меня все получается. С одной стороны, всеобщий интерес к нашему народу. Меня внимательно выслушивают, сочувствуют. И в то же время… — Она запнулась. — В последние годы так разрекламировали Арктику, что туристы туда валом повалили. Предприимчивые дельцы начали строить для них отели, базы. Иногда едешь по снежной равнине, и вдруг словно сказка. Поселочек из нескольких домиков сияет электрическими огнями. Рядом стоят ярко раскрашенные вездеходы, лыжи, люди толпятся. Издалёка как будто бы эскимосы. Так кажется, потому что покрой одежды похож. А шьют ее из яркого морозоустойчивого нейлона, подбивают гагачьим пухом, орнамент пускают по рукавам и подолу… Это туристы… Ходят в наши селения, спаивают эскимосов, девушек совращают… Много у нас появилось в тундре так называемых турист-бэби… Вот так и живем… Я тут слышала, что вам разрешат поездку на Север. Не очень огорчайтесь, если увидите целые селения в полупьяной спячке, когда охотники не выходят на промысел, когда голодные дети бродят вместе с собаками по помойным ямам. Эскимосы тут ни при чем…

По мере того как Мери рассказывала, с нее сходил еле уловимый налет чего-то чуждого, и Маша видела в ней обыкновенную девушку-эскимоску из Ново-Чаплина или Нунямо. Невольно подумалось: «Как все-таки ей тяжело! А наши-то… послушать бы им эту Мери Карпентер! Хотя по сравнению с другими она находится в привилегированном положении, даже учится в университете!»

Тут же решила уточнить:

— Много вас, студентов-эскимосов?

— Я одна, — тихо ответила Мери. — На всю Канаду одна…

Советская делегация побывала в Торонто, на Ниагаре, а потом Маша попрощалась со своими спутниками и отправилась в далекий Йеллоунайф.

Ей достался билет первого класса, и любезная стюардесса проводила ее в отсек, где сидели еще два пожилых господина. По карте Йеллоунайф находится на той же широте, что и Анадырь, и, хотя уже кончался апрель, Маша боялась, что будет холодно. Знания языка ей пока доставало. Правда, порой хотелось попросить собеседника написать на бумажке то, что он намеревается сказать. Но еще труднее оказалось слушать объяснения рейсов в аэропортах. Это, видимо, общая беда аэродромных дикторов всего мира — говорить как можно невнятнее.

На одной из остановок Маша выбрала соседа посимпатичнее и обратилась к нему с просьбой:

— Простите, я плохо знаю английский, не всегда понимаю, что говорят по радио, и боюсь пропустить свой рейс. Разрешите мне держаться поближе к вам.

Оказавшись без переводчика, она заговорила по-английски довольно свободно. Верно, значит, главное не в том, насколько правильно ты строишь фразу, а в том, чтобы тебя понимали.

— Я буду рад вам помочь, — ответил солидный сосед. — Вы откуда?

— Из Советского Союза.

— А, русская! — понимающе закивал канадец. — Очень рад. Я был трижды на выставке «ЭКСПО» и каждый раз посещал павильон вашей страны. Вся наша печать сходится во мнении, что вашим павильоном вы завоевали в обеих частях американского материка больше друзей, чем можно было ожидать. Молотьши! — добавил он по-русски. — Я инженер, работаю в системе Си-Би-Си. Сейчас лечу на Север, чтобы изучить возможность строительства телевизионной станции к северу от Йеллоунайфа.

— А в Йеллоунайфе есть телевидение? — спросила Маша.

— Да. Наша станция там уже работает, — ответил инженер. — А у вас?

— В Магадане телевидение работает почти десять лет, — ответила Маша. — В Анадыре студия начнет передачи в этом году.

— Студия? — переспросил инженер.

— Да, студия.

— Значит, вы готовите программы на месте?

— Да.

— Это совсем не то, что у нас! — воскликнул инженер. — Мы ставим только станцию. Потом привозим программы, записанные на магнитофонных лентах, и станция работает.

— У нас тоже показывают московские передачи, — сказала Маша. — Но есть и свои. Дикторы наши говорят и по-чукотски и по-эскимосски. А теперь строим еще станцию, которая называется «Орбита»…

— О, я знаю, что такое «Орбита!» — перебил инженер. — Но это чертовски дорого! Где вы берете столько денег?

— Государство наше богатое, — гордо заметила Мария Тэгрынэ.

— О, извините… Я сказал глупость, — виновато улыбнулся инженер. — Вы достигли грандиозных успехов в продвижении телевидения на Крайний Север.

«Ну, не совсем так, — подумала про себя Маша. — Голубой экран в Анадыре — это, конечно, здорово, но хотелось бы, чтобы телевизор стоял у оленевода, у морского охотника где-нибудь в Уэлене или в Лорине. Им это ой как нужно!..»

На берегу Большого Невольничьего озера, когда оставалось преодолеть последний отрезок пути, Мария Тэгрынэ зашла в низенькое деревянное здание аэровокзала и с внутренним удовлетворением обнаружила, что благоустройство здесь похуже, чем где-нибудь в Маркове или в Лаврентии. И буфет закрыт большим фанерным щитом, и унылый бачок с питьевой водой, и цинковый таз, заполненный мусором..

Стартовав отсюда, самолет мягко опустился на поле йеллоунайфского аэропорта. Чиновник провинциального правительства встретил Марию Тэгрынэ и отвез в отель того же названия, что и сам город.

Гостиница оказалась получше, чем в родном Анадыре, и это ощутимо укололо самолюбие Марии. Номер ее находился на втором этаже. Внизу — ресторан, бар.

В тот же день состоялась встреча с властями провинции. Маша высказала желание познакомиться с учреждениями, школами, магазинами, поговорить с местными жителями. К ней приставили какого-то жалкого человечка, назвавшегося русским. Он сразу повел себя вызывающе:

— Чтобы у вас не было никаких вопросов в отношении моей персоны, позвольте отрекомендоваться. Я действительно русский, сдался в плен в начале войны. До войны работал в Москве в газетном киоске на Кузнецком мосту. Все остальное в моей личной жизни вас не касается.

— Очень мне нужна ваша личная жизнь! — брезгливо поморщилась Маша и попросила чиновника избавить ее от услуг этого типа.

На следующий день она побывала в магазине, в ремесленном училище, где обучались дети индейцев и эскимосов. Ничего нельзя было сказать худого о профессиональной подготовке будущих шахтеров. Ребята выглядели ухоженными, веселыми. В Марии Тэгрынэ они сразу узнали свою дальнюю соплеменницу, окружили ее, попытались о чем-то спросить, но учителя погнали их обратно за парты. Маше очень хотелось поболтать с этими ребятишками, живо напоминавшими ей учеников провиденской школы профтехобразования, — не пришлось! На помощь учителям поспешил чиновник.

— Вас ждут в городском суде, — напомнил он.

Суд предстал перед ней во всей своей торжественной монументальности. Канадские судьи восседали в мантиях, и перед началом судебного разбирательства подсудимой, эскимосской девушки, обвиняемой в краже пятидесяти долларов из кассы какого-то учреждения, дали поцеловать толстенную книгу. Сначала Маша подумала, что это свод законов, потом сообразила: «Библия!»

Смысла своего визита в суд она так и не поняла. Вроде бы это учреждение входило в список достопримечательностей Йеллоунайфа.

После посещения суда ее привели на почту. В телефонном отделе молодой человек пообещал Маше соединить ее с любым городом Советского Союза.

— У нас тоже неплохая телефонная связь, — гордо сказала она. — Знаете, где находится Уэлен?.. Мыс Дежнева?..

— А-а, Уэлен! — закивал телефонист. — Но это будет трудно…

— То-то! — озорно подмигнула ему Маша и вышла из помещения почты.

Программой было предусмотрено посещение оленеводческой опытной станции. Но Маше объявили, что погода нелетная, а потому добраться туда нельзя.

Действительно, сыпал мелкий снежок. Кто знает, может, и прав был чиновник.

На другой день погода улучшилась, однако Маше пришлось самой напомнить об оленеводческой станции. Ей ответили, что меры принимаются, хотя и сегодня шансов на полет мало.

До полудня она томилась в своем номере. Потом стала гулять по опостылевшим улицам маленького городка. Прогулки эти вошли в привычку. Но едва она выходила из гостиницы, как к тротуару пристраивался автомобиль и шофер предлагал свои услуги, сообщая, что он послан провинциальным правительством. Мария отказывалась от этих услуг и продолжала шагать дальше по тихим, совершенно пустынным улицам, мимо аккуратных домиков с белыми занавесками на окнах, мимо нескольких кирпичных зданий, на окраину, на берег еще покрытого льдом Большого Невольничьего озера. В номер возвращаться не хотелось. В четырех стенах одолевала тоска.

Приближалось время отъезда, а чиновники перестали даже показываться на глаза Марии, видимо, опасаясь напоминаний об обещанной поездке на оленеводческую станцию.

Она позвонила по телефону, попросила сказать, когда пойдет очередной самолет на юг. Сказали, что это будет только 3 мая. Значит, праздник придется провести в одиночестве.

В праздничное утро Маша проснулась рано и тут же включила радио. Шла обычная программа: местные, потом международные новости, реклама и музыкальные передачи… Поймала себя на глупой мысли. Глупой в том положении, в каком она очутилась в день великого праздника. Оказывается, ждала сообщений, как проходит праздник на ее родной Чукотке.

Представила себе, какое оживление сейчас в Анадыре. Обычно в этот день погода там хорошая. Движутся красочные колонны от старого педагогического училища мимо двухэтажного здания окружкома и окрисполкома, мимо новых жилых домов к стадиону и дальше — к памятнику членам первого ревкома Чукотки. А там стоит уже трибуна, и возле нее пограничный наряд, который отметит праздник салютом. А может быть, совсем и не так будет. Придумают что-нибудь новое.

Одиночество стало нестерпимым. Маша оделась, тщательно причесалась, поярче накрасила губы и спустилась вниз позавтракать. Она подошла к газетному киоску, взяла местную газету, журнал «Эсквайр» и уселась за свой излюбленный столик у стены. Официантка подошла быстро, спросила:

— Обычный завтрак?

Маша молча кивнула.

Позавтракала, вернулась к себе в номер, вынула из маникюрного набора ножницы и вырезала из обложки журнала красный бумажный флажок. Прикрепив его булавкой к лацкану пальто, Мария Тэгрынэ вышла на улицу Йеллоунайфа и медленно пошла, напевая вполголоса песни, которые поют на демонстрациях в Анадыре, в Москве.

У станции Си-Би-Си заметила следующий за ней автомобиль, придержала шаг.

— Пожалуйста, прошу в машину, — пригласил шофер.

— А далеко ехать до места, где живут индейцы и эскимосы? — спросила Маша.

— Совсем близко! Мили четыре будет, не больше, — ответил шофер.

Мария уселась на заднее сиденье.

Дорога шла по берегу озера. Кое-где из снега торчали ветки, камни. Поверхность озера, насколько хватал глаз, была покрыта льдом. «И по Анадырскому лиману, наверное можно еще ездить на машине», — подумала Маша.

Вдали показалось скопище маленьких разноцветных домиков. За домиками виднелись кучи мусора. Лохматые собаки подбегали к дороге, лаяли на проезжавший автомобиль.

— Где остановить машину? — учтиво спросил шофер.

— Где хотите, — ответила Тэгрынэ.

Машина свернула с шоссе и подкатила к одному из домиков.

— Здесь?

Маша вышла. Постояв в нерешительности, она направилась к ближайшему домику, постучала в дверь и, не дождавшись ответа, вошла в темный тамбур. Из тамбура дверь вела внутрь помещения. Отворив ее, Мария очутилась в кухне. Значительную часть кухни занимала железная плита и большая бочка для воды, покрытая деревянной крышкой. Тут же у стола, придвинутого к окну, сидел малыш лет пяти и ложкой выковыривал содержимое из большой консервной банки. На минуту Маше показалось, что она попала в ярангу уэленского школьного истопника Элекука, переехавшего в Азию с этого берега.

Мальчик не обратил никакого внимания на вошедшую.

Зато взрослые, находившиеся в смежной комнате, почему-то переполошились. Какой-то взъерошенный мужчина встал с покрытой ярким мятым одеялом постели и запихнул что-то под кровать. Остальные выжидательно уставились на Машу.

— Здравствуйте, — сказала она.

— Здравствуйте, — отозвалась одна из трех женщин, довольно молодая, даже миловидная, но грязная и, по всему видно, выпившая.

— Я пришла познакомиться с вами, — с трудом подбирая слова, сказала Мария Тэгрынэ. — Я тоже эскимоска… Только с другого берега. Плохо говорю по-английски…

— А мы думали, ты кри! — добродушно сказал мужчина и выудил обратно из-под кровати бутылку.

— У нас с индейцами-кри плохие отношения, — пояснила молодая женщина. — Индейцы всегда были врагами эскимосов

— И в древних легендах об этом говорится, — поддакнула старушка с больными, слезящимися глазами.

— Так откуда ты явилась? — спросил мужчина.

— Издалека, — ответила Мария Тэгрынэ, усаживаясь на стул, любезно пододвинутый молодой женщиной. — Из Советского Союза. Знаете, где находится такая страна?

Женщины переглянулись между собой, в глазах мужчины мелькнул испуг.

— Не может быть! — воскликнул он.

— Я серьезно говорю, — подтвердила Маша.

— Не может быть! — повторил мужчина. — Большевики давно уничтожили эскимосов на своем берегу. Это я точно знаю!

— А радио? — спросила старуха. — Когда я гостила у своих на Юконе, сама слышала оттуда передачи. По-эскимосски говорили.

Мужчина задумался, еще пристальнее поглядел на Машу.

— Значит, ты оттуда? — И он неопределенно хмыкнул. — Непохожа ты на большевика.

Мария не знала, что ответить на это.

Но тут поднялась молодая женщина, подошла к Маше и, показывая на бумажный красный флажок, приколотый к отвороту пальто, крикнула:

— Она говорит правду: смотрите — красный флажок!

— Зачем же?.. Зачем же? — заикаясь, спросил мужчина. — Зачем же ты пришла к нам? Собираешься поселиться здесь?

Маша не успела ответить. В тамбуре послышался шум, и в комнату влетел знакомый чиновник, опекавший ее.

— Мадам, извините, — бормотал он растерянно. — Если бы мы заранее знали о вашем желании, мы бы подготовили хороших, честных эскимосов. Здесь есть хорошие, непьющие семьи. Солидно зарабатывают, мебель у них приличная… Извините, но отсюда вам надо уйти.

Мария Тэгрынэ покорно поплелась за чиновником. Ее машины не было, стояла другая, на которой приехал чиновник.

«Попадет ему, что пустил меня в этот поселок», — решила Маша.

Сославшись на усталость, она попросила отвезти ее в гостиницу и опять уединилась в своем номере.

Домик, в котором ей довелось побывать, в сущности, мало отличался от жилищ эскимосов на Чукотке. Но люди… Какая колоссальная разница!

Конечно, работать надо много и у себя дома. Там тоже далеко не трезвая жизнь, особенно когда приходит первый пароход. Но там хоть есть что сказать людям, и люди чаще всего прислушиваются. А что туг скажешь?

Мария не пошла вниз обедать. Сквозь деревянные стены отеля до нее доносился из бара шум мюзик-бокса. Она знала, что сейчас там многолюдно, дымно. Пришли молодые индианки и эскимоски, шахтеры с золотого прииска. Пьют виски с содовой, по столам разбросаны измятые деньги, слегка подмоченные консервированным пивом «Мольсон». Время от времени перед мюзик-боксом на свободную от столиков площадку выходят танцевать пары. Они извиваются друг перед другом, и, глядя на лицо эскимоски, можно уловить в современном танце, в этих ритмических покачиваниях, древний женский танец, полный зазывного томления.

Мария то засыпала, то просыпалась, и ей грезилось, что она у себя дома, в Анадыре, а снизу доносится шум праздничного веселья. Но для жителей Йеллоунайфа это был обыкновенный день, обыкновенный вечер.

Уже близко к полуночи раздался резкий телефонный звонок. Маша, схватив трубку, стала отвечать по-английски, пока не разобрала, что с ней говорят на русском.

— Мария Ивановна? Это советник Семенов. Посол и все наши сотрудники, а также члены вашей делегации сердечно поздравляют вас с праздником и желают вам здоровья и хорошего настроения…

Маша вслушивалась в эти простые, привычные слова, доносившиеся с далекого юга страны, из Оттавы, и на душе у нее потеплело.

— Как у вас там? — спросил советник, и Маша уловила в его голосе тревогу. — Все в порядке?

Тогда она еще не знала, что разномастные изменники и другие грязные подонки устроили провокацию у празднично украшенного советского посольства, попытались помешать торжественному приему в честь Первомая.

— У меня все в порядке! — закричала Маша в трубку. — Только очень хочется домой! Очень хочется!

И вправду в эту минуту Маше вдруг так остро, неудержимо захотелось домой, на Родину, или хотя бы очутиться среди соотечественников.

После телефонного разговора она долго не могла уснуть. Как люди живут? На этой же земле, но словно на другой планете!..

Третьего мая со вздохом облегчения Мария Тэгрынэ поднялась по трапу в самолет Северо-Западной авиакомпании. Переночевала в недорогом отеле в Эдмонтоне, заказала на утро такси и к вечеру вошла в зал Торонтского международного аэропорта, где ее уже встречал сотрудник посольства и один из членов делегации.

— Ох, как я рада вас видеть! — только и могла сказать Маша.

Перед отъездом из Канады ей довелось еще раз встретиться с Мери Карпентер. Та сама пришла в гостиницу и привезла сувенир — вырезанную из мягкого камня фигурку танцующего эскимоса. У Маши оставался большой, разрисованный уэленскими мастерами моржовый клык. На одной стороне был изображен старый Уэлен, с ярангами, с двумя домиками, принадлежавшими когда-то деду Мери, а на другой — новый Уэлен, сплошь застроенный деревянными благоустроенными домиками, с двухэтажной школой посреди селения.

— Вот это место, где торговал твой дед, — сказала Маша Тэгрынэ, показывая Мери старый Уэлен. — Селение было таким в годы процветания торгового дома Чарльза Карпентера… А вот это новый Уэлен.

Мери внимательно рассмотрела обе стороны клыка.

— Мне бы хотелось когда-нибудь побывать в вашей стране. Посмотреть, как живут мои сородичи… Мне даже кажется, что именно здесь, — она кивнула на клык, — моя настоящая родина.

На прощание Маша Тэгрынэ и Мери Карпентер обменялись адресами.

После своего имени Мери вывела в Машиной записной книжке: «W-3-244».

— Это что, почтовый индекс? — спросила Маша.

— Нет, — ответила Мери, — это мой номер.

— Не понимаю…

— Эскимосы Канады, — с дрожащими от обиды губами объяснила Мери, — для государственных учреждений не имеют имени. Объясняют это тем, что эскимосские имена слишком трудны для произношения, а в написании их могут быть ошибки. Поэтому решено каждому эскимосу присвоить индивидуальный номер. Западные эскимосы перед своим номером имеют, как у меня, букву W, а восточные — E. Легко и просто. У нас, в Тиктоюктаке, номера выбиты на деревянных кружочках, и каждый эскимос носит свой номер на шнурке, рядом с крестиком.

Маша вдруг ощутила при этом легкое жжение на том месте, где синел знак, поставленный Гатле.

— Так могут поступать только очень жестокие и отсталые люди, — сказала она.

— Но это так, — грустно откликнулась Мери. — Мы ведь неполноценные граждане. Вот нас и опекают. Даже пронумеровали, чтобы кто-нибудь не потерялся…

Как радостно было после всего этого прилететь в весеннюю Москву!

А сердце рвалось в родной Анадырь. В суматохе и спешке Мария Тэгрынэ часто старалась представить себе домик над Казачкой, наверное, уже оттаявший.

Перед отъездом она успела зайти в магазин граммофонных пластинок. Неожиданно застала там выставку-продажу польских грамзаписей. Как приятно было в Польше! Одни светлые воспоминания, без горечи, без этой картины пьяной эскимосской семьи на окраине Йеллоунайфа.

Маша купила комплект фортепьянных пьес Шопена и еще одну пластинку в красивом глянцевом конверте с изображением Катаржины Радзивилловой работы неизвестного художника XVII века. На диске были записаны два концерта старинной польской музыки Мальчевского и Зеленьского.

Анадырь весь был высвечен солнцем. На аэродроме в зал ожидания невозможно пробиться: начиналась отпускная пора.

Сердце подгоняло медлительный вездеход при переправе через Анадырский лиман. И вот уже знакомый «особняк». Снежная стена под лучами весеннего солнца и впрямь подтаяла, осела, обнажив дерево.

В комнате, на столике, где стояло зеркало, Маша обнаружила записку: «Улетел в партию, на реку Пучэвээм. Подробности расскажет Роза. Не знаю, как это правильно пишется, только одно могу сказать: отношение мое к тебе более чем очень хорошее. Целую в голубую корону. Сеня».

Маша взяла листок и прижала к щеке, к тому месту, где была татуировка.

Роберт тоже улетел в командировку. Роза была одна. Домой возвращалась поздно — работала на радио. Бедный Олежка находился в круглосуточных яслях.

В светлые весенние вечера Маша подолгу слушала музыку. Однажды взялась за пластинку с ясновельможной пани Катаржиной Радзивилловой. Старинная польская музыка… Напомнит ли она о днях, проведенных в Польше?

Когда предложили поездку в Польскую Народную Республику в составе молодежной делегации, Маша прежде всего раздобыла книги Серошевского и прочитала его рассказы. Польский писатель рассказывал о чукчах Восточной тундры, граничащих с якутами. Сейчас там лучшие, богатейшие колхозы. Повезло этим хозяйствам с самого начала: высоковольтная линия пересекла их пастбища, а потом через их же земли пролегла автомобильная дорога. Несмотря на грозные предупреждения и таблички с устрашающими человеческими черепами, оленеводы часто привязывали оленей к опорам высоковольтных линий. Типичным фотоснимком в тамошней районной газете был оленевод под заиндевелыми проводами, на фоне автоколонны…

Поначалу Маша не очень прислушивалась к звукам музыки. Они тихо лились из двух далеко расставленных репродукторов, заполняли маленькую комнатку. Вдруг Маша уловила что-то необычное. Как все в этой музыке великолепно, просто и ясно! Об этом не надо, рассказывать словами, разъяснять. Так понятно! Как белизна снега, прозрачность воздуха и чистота красок полярного сияния.

Ну где ты, Сеня? Худощавый непоседливый геолог, покоритель Севера, почему уехал, не дождавшись?.. А как он мог подождать? Дело. Большая работа. После геологов туда, на реку Пучэвээм, придут строители, воздвигнут новый поселок…

Чуть севернее поселка Черский стоит памятник Ивану Черскому, бывшему ссыльному поляку, знаменитому географу. Может быть, он тоже слушал эту музыку? Или другой знаменитый поляк — Вацлав Серошевский? Человек, написавший первое художественнее произведение о чукчах.

Хранительница Вавельского замка пани Янина Козерацка знала пана Вацлава. «Он так хорошо рассказывал о езде на собаках, — вспоминала старая пани. — Так вы, значит, оттуда, где Вацлав провел свои молодые годы? Это же очень далеко! Давайте я вас проведу не так, как все идут. А так, как ясновельможные польские короли Ягеллоны встречали иностранных послов. Пойдемте, пани Мария… Имя-то какое прекрасное — Мария!.. А что значит ваше второе имя — Тэгрынэ?.. Метательница гарпуна? Как странно и романтично!»

Пани Янина Козерацка шла впереди, вела Марию Тэгрынэ по пути, который проходили важные иностранные послы разных государств, и всё вспоминала бывшего ссыльного поляка, друга своей давно ушедшей молодости, знаменитого писателя Вацлава Серошевского. «Знаете, — продолжала пани Козерацка. — Он искал нового человека. Он был страшно разочарован, что в мире не осталось чистых людей. И он считал, что нашел их в вашем краю. А он был красавец… Озорник был».

Может быть, в том замке, где висят удивительной красоты гобелены, звучала и эта музыка: сочинение Николая Зеленьского, человека, который не знал и не ведал, что где-то очень далеко, в необозримо далеком будущем, на берегу Анадырского лимана будет сидеть вечером чукотская девушка и слушать его музыку…

Пластинка кончилась. Маша осторожно сняла диск и аккуратно опустила его в плотный фирменный конверт с красавицей на глянцевой бумаге.


Иногда от Семена приходили письма. Шутливые, очень сдержанные. Маша отвечала, стараясь изо всех сил не проговориться, не дать волю своим чувствам. Она мысленно сочиняла десятки страниц, наполненных самыми нежными словами, но на том листочке, который вкладывала в конверт, были лишь новости анадырской жизни, что-то вроде отчетов о приездах и отъездах неугомонного Роберта Малявина, который становился все экзотичнее и живописнее. Он ухитрился даже пропитаться запахом старой яранги — прогорклого моржового жира. Роза пыталась вытравить этот дух, держала мужнину одежду за окном, стирала в импортных порошках, обливала одеколоном — ничто не помогало.

Писала Маша и о своих делах. Об экзаменационной сессии в Хабаровском педагогическом институте, о переходе на третий курс филфака…

В середине лета ей все же удалось вырваться в тундру к геологам. От побережья Ледовитого океана до партии, где работал Семен Кутов, надо было лететь вертолетом.

В тот год лето стояло жаркое, комариное. Лицо горело от жидкости, которой густо мазались, чтобы спастись от укусов кровожадных насекомых. Комары не покидали своих жертв даже в вертолете. На аэродроме они врывались в открытую дверь и отправлялись в путешествие вместе с пассажирами. Порой Маше казалось, что звон их заглушает гул двигателя.

Речная дельта сузилась до одного потока, и, ориентируясь по нему, летчик повел вертолет к подножию хребта, к истокам рек, несущих золотоносный песок в океан. Сверкали многочисленные озера, мелькали холмы, поросшие оленьим мхом и цветами. Вдоль реки тянулась зеленая лента кустарника.

Маша старалась думать о делах, но все застилала огромная радость предстоящего свидания.

Разные видела Маша геологические партии, но эта, была самая благоустроенная. Брезентовые палатки были даже снабжены железными печками, о чем свидетельствовали выведенные наружу трубы. Имелась здесь и своя вертолетная площадка — ровное, расчищенное поле на берегу реки. Туда устремились все, кто в тот день не был на маршруте.

Маша узнала Сеню еще издали. Даже здесь, в глубинной тундре, вдали от цивилизованного мира, в среде бородатых и нестриженых, Семен Кутов выглядел джентльменом, был тщательно выбрит!

— Это ты? — удивленно спросил он Машу. — Вот не ожидал!

Весь день они провели вместе, но для Марии он пролетел, как мгновение. В палатках, во время беседы с секретарем комсомольской организации, за обедом она не сводила глаз с Семена.

Когда шли к вертолету, Маша чуть отстала и тихо сказала ему:

— Буду очень ждать тебя.

— Ты молодец, что прилетела, — дрогнувшим голосом ответил Семен и крепко пожал руку.

В вертолете Маша сидела, прильнув лицом к стеклу. Не могла разобраться в самой себе. Что это такое? До сих пор жизнь представлялась Марии Тэтрынэ ясной, и она не понимала тех, кто видел неразрешимые трудности в сердечных делах. А такими делами ей по роду своей должности приходилось заниматься довольно часто. То парень обманет девушку, бросит с ребенком. То где-то на материке жена изменит поехавшему на Чукотку мужу.

Маше были чужды нерешительность, рабское отношение к чувству. Другим она советовала: если любовь с двух сторон — значит, все прекрасно, надо бороться за эту любовь. А если любовь без взаимности, то она гроша ломаного не стоит. Маша была убеждена, что любви неразделенной не существует. Во всяком случае, ее не должно быть в жизни. От этого все сложности. Она откровенно презирала девушек, которые бегали за своими возлюбленными и старались удержать их возле себя даже ценой собственного унижения.

И вдруг у нее самой возникло чувство такое непонятное и странное. Как хочется, чтобы Семен был чуть повнимательнее, лишний раз взглянул бы на нее, сказал слово, обращенное только к ней. Все время, пока Маша была в геологической партии, она старалась находиться рядом с ним, не отходила от него ни на шаг, может быть, даже смущала этим парня. Вспомнила в вертолете такое свое поведение, и стыд залил краской лицо. Да, нехорошо, недостойно вела она себя.

И здесь же, в вертолете, освещенном незаходящим солнцем, приняла твердое решение: впредь держать себя в руках.

Но все же поздней осенью, когда стали возвращаться геологические партии, Маша постаралась устроить так, чтобы не уезжать из Анадыря. К удивлению своих соседей, Розы и Роберта Малявиных, она очень много занималась теперь благоустройством собственного жилища. Купила полированный диван-кровать, хороший стол, несколько стульев, отчего в крохотной комнатенке стало так тесно, что каждый раз, провожая гостей, Маша сама поражалась, как они поместились здесь и даже ухитрились потанцевать.

Впрочем, когда Семен Кутов работал в тундре, гости бывали здесь редко. Маша предпочитала оставаться в комнате одна и слушать музыку.

Соседи знали, что в это время ее лучше не беспокоить. Лишь однажды сквозь звуки бетховенской фортепьянной сонаты пробился робкий стук в дверь. На пороге Маша увидела Роберта вместе с Нутетеином. Знаменитый эскимосский певец и танцор приехал работать консультантом в окружной Дом народного творчества.

— Тыетык! — сказал старик и, не дожидаясь приглашения, прошел в комнату, уселся на новенький диван. Оглядевшись, отметил с грустью: — У нас со старухой комната тоже есть, а вот мебели нет.

— Если хотите — помогу купить, — предложила Маша.

— Купить-то просто, — покачал головой Нутетеин. — Только зачем? Все равно уедем отсюда.

Видно, не очень нравилось ему в Анадыре.

— Разве это жизнь? — словно подтверждая догадку Маши, продолжал он. — На охоту нельзя ходить, одна только рыбная ловля. А рыба — это тьфу!

— У вас же интересная работа, — сказала Маша.

— Верно, — согласился старик. — Только стыдно мне. — И пояснил: — Когда ты поешь и танцуешь после трудового дня — это хорошо. А если песня и танец превращаются в работу, это уже нехорошо. Раньше у нас самый большой праздник, самый красивый танец когда был? Когда добывали кита. А теперь хоть и кита-то нет, а требуют, чтобы был хороший танец. Большая радость только от большого труда бывает…

Улучив минуту, Роберт шепнул Маше:

— Я привел его к тебе, чтобы он послушал классическую музыку. Почему-то уверен, что сразу поймет, что к чему.

Подумав, Маша поставила на проигрыватель Первую симфонию Чайковского. Старика усадила за стол и налила ему кружку чая.

При первых же звуках Нутетеин отодвинул чай и подпер голову рукой. Так он и просидел все время, пока звучала музыка. Позу переменил, только когда Маша перевертывала пластинку на другую сторону. По лицу было видно — нравится ему музыка. Но Роберт все же не удержался от вопроса:

— Амто?

— Я очень люблю музыку Чайковского, — проста и сдержанно ответил Нутетеин. — Я слушал ее в Москве, в зале его имени. Запомнил навсегда. Много в ней такого, что есть в древних эскимосских напевах…

И тут до Маши донесся из сеней голос дорогого ей человека. Она перестала слушать Нутетеина, бросилась навстречу, распахнула дверь. Геолог предстал перед ней в облаке холодного воздуха, смущенно улыбаясь. Семен был, как всегда, тщательно одет и на этот раз показался Маше особенно красивым.

— Я пришел не вовремя? — деликатно осведомился Семен.

— Ты пришел как раз вовремя! — ответила Маша, позабыв данные самой себе клятвы сдерживаться при Семене.

Она сразу так преобразилась, что Нутетеин заторопился домой. Маша пыталась удержать его, но старик сказал:

— Я ведь все вижу. И радуюсь за тебя. Вам будет хорошо вдвоем.

Старик оказался прав. Маше и Семену было очень хорошо в тот вечер и особенно в ту ночь. С нее у Маши начался другой отсчет времени. Для всех окружающих казалось само собой разумеющимся, что вот-вот в Анадыре состоится шумная свадьба.

Маша съездила на осеннюю сессию в институт и была так переполнена радостью и счастьем, что почти все экзамены сдала на пятерки.

Из Хабаровска пришлось лететь в Москву. В общем отсутствовала больше месяца и никогда так не торопилась в Анадырь, как в тот раз. Очень опасалась, что по лиману пойдет шуга и трудно будет одолеть последние восемь километров, отделяющие аэропорт от окружного центра.

Шуги еще не было. Маша пересекла лиман на рейсовом катере, поднялась на берег и уже на крыльце почувствовала что-то неладное. В сенях было мусорно и прохладно, в доме стояла гробовая тишина.

Маша вошла в свою комнату, прислушалась. У соседей кто-то был. Собралась уже идти к ним, но в дверь просунулась лохматая голова и возникло опухшее лицо Роберта Малявина.

— В дураках мы с тобой оказались, Мария Ивановна, — упавшим голосом проговорил он.

— Что случилось? — спросила Маша.

— Они влюбились.

— Кто?

— Роза и Сеня… Влюбились всерьез, по-настоящему. И ничего тут не поделаешь. Се ля ви, как говорит один мой знакомый эскимос…

Маша обессилено опустилась на диван.

— Это невозможно…

— Я тоже так думал, — криво усмехнулся Роберт. — Но это так. Уехали в Магадан. И Олежку моего забрали. Вот это подло. А остальное… Ну что мы можем с тобой поделать?

И Роберт Малявин заплакал.

А Маша не могла плакать. Это было так невероятно и очень больно.


Даже сейчас, через столько лет, когда она подошла к этому покосившемуся домику, что-то давнее кольнуло в сердце и долго не отпускало.

6

Зима пришла в один день. Сначала лиман сковало ровным тонким льдом, потом с моря задул ветер и раскромсал, разломал ровное ледяное зеркало. У берега образовались непроходимые торосы. Люди, еще вчера радовавшиеся тому, что сама природа позаботилась о ровной дороге, сегодня топтались на берегу и только горестно разводили руками.

Все это было отлично видно из кабинета Петра Ходакова.

Разговор между секретарем окружкома и Марией Тэгрынэ шел о чем угодно, только не о том, где и кем будет она работать.

Петр Ходаков долго стоял возле карты и рассказывал о проектируемых приисках. Вернувшись за стол, умолк, давая Маше подумать.

— И вот еще что, — продолжил он после паузы, — по-моему, надо шире привлекать в новые отрасли местное население. Конечно, не кампанейски, а добровольно… Или еще проще — строить промышленные предприятия рядом с чукотскими селами, особенно там, где традиционные промыслы отмирают… Ты знаешь, что международные соглашения резко ограничили добычу китов и моржей. Практически моржа бить запрещено. Значит, надо искать новое. Я за то, чтобы местное население шло на промышленные предприятия, но некоторые товарищи опасаются ассимиляции.

— Ассимиляции? — усмехнулась Маша. — Сколько лет я слышу разговоры об этом! Да ведь вся история человечества — это непрекращающаяся ассимиляция! Чего тут бояться? Страшно, когда идет насильственная ассимиляция, когда силой оружия уничтожают целые народы или насаждают чужой язык, чужие нравы…

— Когда у тебя кончается отпуск? — перебил ее Ходаков.

— У меня впереди еще целый месяц, — ответила Маша.

— Поедешь куда-нибудь?

— Еще не решила. Может быть, съезжу в Чукотский район… А вы еще не придумали, куда меня пристроить?

— Почти придумали, — загадочно улыбнулся Ходаков.

— Учтите — только на работу по специальности, — серьезно и строго сказала Маша.

— Посмотрим, посмотрим, — уклончиво ответил Ходаков.


В конце концов Маша твердо решила провести остаток отпуска в Чукотском районе. Получилось так, что она считала Наукан своей родиной, хотя родилась в Верхней тундре, в стойбище Гатле.

О судьбе отца она знала лишь в общих чертах. До самой Великой Отечественной войны Гатле скрывался в глубинной тундре, таская за собой родню. Но и родичи тоже уходили от него. Кто в Якутию, кто на Колыму. Гатле остался совсем один, стал тихим, но вступать в колхоз упорно отказывался. Сам пас свое стадо.

Болезни начали одолевать его. Стадо катастрофически шло на убыль, и в одну из трудных зим оказался Гатле лишь с тремя ездовыми быками.

Смирив гордыню, он попросился в стойбище своего бывшего пастуха. Кочевал в дальней бригаде.

Кто с ним жил, куда девались остальные две его жены — Мария не слышала. Сама она никого об этом не расспрашивала, в разговоре никогда не упоминала даже имени отца. А собеседники тоже щадили Машу и, даже если что-либо узнавали о Гатле новое, предпочитали помалкивать…

Прямо с Анадырского лимана, со льда поднялся маленький АН-2 и взял курс на северо-восток. Вел самолет Машин знакомый, уроженец Нунямо, Володя Пины.

— МарияИвановна, хотите в кабину? — спросил он.

За время своих нескончаемых путешествий Маша привыкла к самолету, как к собственному дому. Она уверенно прошла вперед и села на место второго пилота. Здесь обзор был лучше, далеко проглядывались скованные льдом реки. Самолет летел, пересекал эти ленты рек, горные хребты, глубоко врезавшиеся в материк морские заливы и бухты.

— Красиво! — прокричал Володя. — Сколько ни летаю, не могу привыкнуть. Здесь еще можно спокойно сидеть в кресле, а там, — Пины неопределенно кивнул в сторону северо-востока, — хочется петь и кричать от восторга. Особенно когда летишь по береговой кромке. Пока в летной школе учился, истосковался… Вы тоже, наверное, соскучились?

Маша смолчала.

Да, она соскучилась. И что это за чувство такое? Ведь повидала она места куда более красивые, чем вот эта голая, покрытая белыми снегами и синими льдами земля? Подмосковье, Крым, нежная красота Желязовой воли — родины Фредерика Шопена, Ниагарский водопад… А сердце принадлежит здешним просторам, которые в это время года с каждым днем все меньше получают солнечного света.

Все же какой интересный район — Чукотский! Кого только здесь не перебывало! На китобойных судах плавали норвежцы, датчане, шведы, финны, англичане, американцы. Нежных лососей в дореволюционные годы ловили японские рыбаки. Они даже держали целые рыболовецкие предприятия, арендовали береговые полосы и устья рек на многие сотни километров.

Недалеко от бухты Лаврентия в старину американские китобои устроили жиротопный заводик, на котором работали негры. Недаром в соседних селениях появились губастые курчавые детишки с удивительно большими глазами.

А вот она и сама, эта бухта! Мария Тэгрынэ попрощалась с Володей Пины и вернулась на свое место в пассажирский салон.

Снег уже плотным слоем покрыл песчаную косу и морской простор залива Святого Лаврентия. Поселок совсем рядышком, до него пешком идти не больше пятнадцати минут, но тем не менее к самолету прибыли несколько легковых автомашин — «газики», «Волги» и две собачьи упряжки.

— Етти, Машай! — Плотный, если не сказать толстый, человек в коричневом меховом пальто подбежал к Марии и схватил ее чемоданчик.

Это был председатель райисполкома Николай Александрович Кэргына. Давний знакомый Марии по комсомольской работе здесь, когда-то стройный спортсмен, он обладал теперь весьма внушительной внешностью.

— Что же ты такой толстый? — не удержалась Маша.

— Не задевай больное место, — грустно попросил Кэргына. — Ведь и ем мало и почти не сижу на месте. Вот только что вернулся из тундры, а послезавтра собираюсь в Уэлен.

Пообедав у Николая Кэргына дома, Мария отправилась гулять по поселку. Знакомое сразу узнавалось, но понастроили много новых домов. Они стояли в низине, открытой заливу. Тундра начиналась невысокими холмами. На другом берегу залива — живописная бухта Пинакуль, на восточном мысу — Нунямо, старинное чукотское селение, куда перебралось большинство эскимосов Наукана.

В заливе громоздились зеленые обломки торосов. В прибрежной полосе из-под снега торчали подпертые толстыми бревнами, вытащенные на зимнюю стоянку морские катера, вельботы, лодки. Между торосов бежала собачья упряжка: кто-то ехал из районного центра в Нунямо.

Мария уселась на нос занесенного снегом судна. Хорошо здесь! А летом еще лучше. Солнце долго не садится. Над спокойным заливом летят утки, едва не касаясь крыльями поверхности воды, вдали плывут белые вельботы, на рейде на якорях стоят большие корабли.

А сейчас все корабли под снегом! И тишина вокруг. В такой тишине человека охватывает удивительное ожидание чуда, какого-то откровения.

Когда-то ранним летним утром как раз отсюда она встречала подплывающие вельботы. А вечером у воды горели костры, белели палатки. Теперь, наверное, такого не бывает — приезжающие не ночуют на берегу, привыкли к гостинице. Сегодня, когда Мария устраивалась там, она видела, что весь «гостевой дом» заполнен чукчами и эскимосами.

Вспомнив о гостиничном тепле, повернула обратно. Прошла мимо магазина, столовой, которую строили еще в бытность ее секретарем райкома комсомола. Снова окинула взглядом широкие улицы, ряды двух-трех-этажных домов, бегущие автомашины — нормальный современный поселок! Чистый и красивый. Может быть, остаться здесь работать?



Пришло на память описание этого поселка в книге Тихона Семушкина «Чукотка»:

«Большой залив Лаврентия глубоко врезается в материк. На левом берегу, в десяти километрах от входа в бухту, возле склона горы, вытянулись, словно по линейке, одиннадцать домиков европейского типа.

Это и есть Чукотская культбаза…»

С той поры прошло более сорока лет.

Николай Кэргына — ровесник этой культбазы. Для него история поселка — собственная жизнь. И многое из того, что возникло в ближайших селениях, — это тоже его жизнь.

Почему-то Николай настойчиво советует съездить в Лукрэн. Может быть, и вправду последовать этому совету? Чем стал Лукрэн за эти годы?.. А потом можно податься в Нунямо, в Уэлен, на Ледовитое побережье.

Завтра, кстати, в Лукрэн направляется вездеход…


Вездеход ломал подмерзшую колею — земля еще была слаба: под тонким слоем замерзшей тундры пружинил талый мох, хранивший тепло короткого лета. Из-под гусениц летели грязные комья льда, перемешанного с остатками пожелтевшей травы, пепельно-синего мха, шляпок и ножек грибов, красными искрами переспелой, несобранной морошки.

Когда в магазине полно апельсинового сока, лень пойти за последний дом и насобирать сочной, душистой ягоды. А грибов-то! Материковый грибник задохнулся бы от счастья, оказавшись в грибную пору в чукотской тундре. Местное население, однако, не особенно жалует их. Только приезжие засаливают грибы бочками и даже ухитряются сушить на скупом северном солнце. Здешние грибы все один к одному — крепкие, чистые, без червей. Стерильность арктического воздуха не позволяет развиваться паразитам.

В бытность секретарем Чукотского райкома комсомола Маша пристрастилась к грибам. Часто после работы уходила за ближайший холм, чтобы через полчаса притащить полное ведро на ужин. На такие ужины собирался почти весь штат райкома.

Ходила она и в заросли лесотундры, где старушки собирали коренья или взламывали маленькими мотыжками мышиные кладовые, чтобы набить туесок подернутой синим туманом голубикой. Ранней весной на проталинах там вырастает цветок нэет. Его тоже собирали, смешивали с рыбьим или тюленьим жиром, слегка посыпали сахарным песком — и это было очень вкусно!

Чтобы отвлечься от мыслей о еде, Маша поглядела на сидящего рядом водителя. В райцентре он важно представился:

— Михаил Ненек.

— Уэленский? — догадалась Маша.

— Оттуда, — подтвердил он.

Руки его в черных кожаных перчатках, потускневших от машинного масла, кое-где покрытых серыми пятнами от капель горючего, лежали, подрагивая, на рычагах.

Ненек, наморщив лоб, всем своим видом старался показать, как он занят вездеходом.

Дорога в Лукрэн хорошо выделялась на глади пустынной, запорошенной снегом тундры. По этой дороге ездили с незапамятных времен — задолго до того, как появилась культбаза в бухте Лаврентия. В старинных легендах говорится, что на этой дороге разбойничал некогда чукотский Прокруст — Троочгын. Может быть, сказку о его ложе, на котором обрубал он ноги тем, кто не помещался, и, наоборот, вытягивал из суставов кости у тех, кто был короток, чукчи заимствовали у заезжих людей, знавших классическую мифологию, но сам Троочгын был, очевидно, реальной фигурой — Маше показывали его потомков в старом чукотском селении Аккани.

Тогда она увлекалась фольклором. В любую поездку брала толстую тетрадь и в свободные минуты старалась записать какую-нибудь новую сказку. К тому времени настоящие сказочники были уже страшно избалованы учеными-фольклористами. Им платили за каждую сказку, за каждую легенду поштучно. А те из фольклористов, которые приезжали с магнитофонами, ввели почасовую оплату, и сказочники тут же смекнули, что сказку всегда можно растянуть так, чтобы получить за нее вдвое или даже втрое больше. С этой целью они стали вводить в чукотские и эскимосские легенды персонажей из русского фольклора, переплетали судьбу какого-нибудь Иванушки-дурачка с традиционным героем чукотских сказок Ейвэлом, сажали Ейвэла на ковры-самолеты, давали ему в руку волшебный посох.

Однажды в гостиничный номер к Маше вошел парень, весь какой-то встревоженный, суетливый.

— Сказки покупаешь? — деловито спросил он.

— Садись.

— Мне срочно нужно три рубля.

По его виду и глазам нетрудно было догадаться, для чего ему понадобилась такая сумма.

— А что за сказка у тебя? — спросила Маша.

— Нормальная, — ответил парень. Он говорил только по-русски, хотя с очень заметным акцентом. — Про Ворона и Бога.

Маша достала тетрадь, села за стол. Гость устроился на стуле у окна.

— По-русски буду рассказывать, — объявил он. — Так быстрее. — И без паузы начал: — Приходит Ворон к Богу и говорит ему: «Гражданин начальник»…

— Откуда ты? — прервала сказочника Маша.

Парень смутился.

— Из тюрьмы, — еле слышно проговорил он. — Полтора года сидел.

— Ты мне лучше расскажи про это.

— Неинтересно, — потухшим голосом сказал парень. — Выпустил зверей.

— Каких зверей?

— Работал на звероферме в Лукрэне. Выпил и повздорил с председателем. Потом пошел на звероферму и клетки открыл. Голубых песцов на волю выпустил…

После этого случая Маша как-то потеряла интерес к записыванию сказок, но несколько толстых тетрадей, плотно исписанных аккуратным почерком, бережно хранила. В Москве она часто вынимала их из чемодана и читала, вспоминая обстоятельства, при которых были записаны. Порой тетрадь открывалась на странице с незаконченной фразой: «Приходит Ворон к Богу и говорит: — Гражданин начальник»… И Маша ясно видела перед собой того суетливого парня.

Интересно, живет ли он сейчас в Лукрэне?

Или решил не возвращаться в родное селение, чтобы не краснеть перед земляками?

— Долго нам еще ехать? — спросила она Ненека, пытаясь как-то завязать разговор с молчаливым водителем.

— Два часа, — ответил Ненек. — Сейчас хорошо ехать: дорога твердая, снегу пока немного. Вот когда навалит сугробы, тогда труднее. Особенно при переезде через речки и озера. Гусеницы пробуксовывают…

— Сколько классов кончил?

— Семь.

— Что же дальше не пожелал учиться?

— Не хотел учителем быть, — вздохнул Ненек. — Я технику люблю.

— Разве из десятилетки или института дорога только одна — в учителя? — удивилась Маша.

— Почти одна, — сразу ответил Ненек. — Где-то кто-то почему-то решил, что все чукчи и эскимосы должны быть учителями. В Анадыре — педагогическое училище, в Ленинграде — педагогический институт, в Магадане — тоже. Конечно, там все условия: и жилье, и стипендия, и даже проезд оплачивается… Но вот я подумал: когда-нибудь наступит такое время, когда все чукчи и эскимосы получат педагогическое образование. Страшное дело!

Эти слова Ненек произнес с неподдельным ужасом, и Маша невольно рассмеялась.

— Нет, правда, — серьезным тоном продолжал Ненек. — Представьте Уэлен из одних учителей. Некому ходить на охоту, топить печи, заводить трактор, кормить зверей на ферме. Каждый только хочет учить другого…

Маша почувствовала в этих, пусть шутливых, словах справедливый укор. Действительно, чукчи и эскимосы в большинстве своем получают одностороннее образование. Почти каждый окончивший институт — обязательно педагог. А как нужны здесь уже экономисты, техники, строители, животноводы, специалисты по звероводству! Маша прекрасно знала, что на всю Чукотку она единственный человек, имеющий специальное высшее образование по клеточному звероводству.

— Сначала я работал трактористом в Уэлене, — говорил между тем Ненек, — но там желающих водить трактор слишком много. Каждому хочется сесть за штурвал. Вот и подался сюда. Я могу и легковую машину водить, и грузовой автомобиль, и вездеход — разбираюсь во всех двигателях внутреннего сгорания, какие есть в нашем районе. Думаю переходить на электростанцию… Может быть, потом в какой-нибудь техникум поступлю. Говорят, в Магадане есть политехникум. Гляди, выучусь на горного мастера. К тому времени и в нашем районе непременно откроют полезные ископаемые…

Вездеход ринулся вниз. Он катился с грохотом, разговаривать стало трудно, впору сберечь язык, не откусить его.

— Держитесь крепче! — прокричал Ненек. — Сейчас выедем на ровное место!

Впереди на пригорке показались домики Лукрэна. Стояли они кучно, вплотную друг к другу.

Маша помнила Лукрэн, когда он только начинал застраиваться. Тогда ставили домики в одну-две комнатки. Зимой даже слабый морозный ветер легко пробивался через тонкие деревянные стены, оседал инеем в неплотно законопаченных щелях и на шляпках гвоздей. В комнате приходилось вешать меховой полог. Люди ворчали, ругали новое жилье и все же старались переселиться в него побыстрее. В этом их стремлении скорее расстаться с ярангой было что-то непонятное, странное, никак не согласовывавшееся с рассказами о том, что порой чукча ставит рядом с новым домом ярангу и время от времени ночует в ней. Такое и впрямь случалось — яранги приберегали, чтобы спасаться в них от совсем уж несносной стужи. Или для собак… А так терпели все — простуживались, примерзали к заиндевелым простыням, но стойко держались в домах, приспособляли южное жилище для северных условий, обивали его оленьими шкурами, обкладывали дерном и снегом.

Поначалу, когда все береговые селения обстроились одинаковыми домишками, поставленными по линейке, появилось унылое однообразие. Лукрэн стал похож и на Уэлен, и на Янракыннот, и на Инчоун. Только люди оставались разными. Потребовалось еще некоторое время, прежде чем к селениям вернулись их отличительные черты.

Первым среди других стал выделяться Лукрэн. В нем выстроили большие, многоквартирные дома, мастерские, вместительный клуб. Все эти здания высились в центре и были видны издалека.

Лукрэнский колхоз всегда отличался зажиточностью: окруженный хорошими пастбищами, он как магнит притягивал оленеводов из окрестной тундры. А морские охотники били здесь китов, жирующих на мелководье обширной Мечигменской губы. Так что у лукрэнцев почти всегда было вдоволь и оленьего мяса и китового жира. Они первыми завели обычай торговать олениной и взялись за выращивание зверей в клетках. Над ними смеялись в других селениях, изображали окончательно разленившимися, заевшимися так, что ходить на охоту для них стало в тягость. Но колхоз богател, хорошо платил своим колхозникам и позволял себе дорогостоящие опыты. Правление его во главе с энергичным председателем попыталось своими силами изменить тундровый быт. Сконструировали и потащили трактором в тундру передвижной домик. В газетах появились большие статьи об этом почине.

Домик, скрипя полозьями, переваливал через водораздельные хребты, поднимался на крутые речные берега, становился рядом с ярангами, позируя перед фотоаппаратами местных и приезжих журналистов. Маша сама моталась по стойбищам, агитировала других, по ее мнению, консервативных председателей колхозов обзавестись передвижными домиками. Упрекала их: «Сами-то живете как люди, теплая печка обогревает вас, а ваши пастухи, от труда которых зависит благосостояние всего колхоза, ютятся по-прежнему в ветхой яранге, где коптит жирник и нет места помыться…»

Правда, в передвижном домике особых удобств тоже не было. Рукомойник чаще всего пребывал в замерзшем состоянии, и теснота такая, что пастухи предпочитали спать в яранге. А домик использовали вроде передвижной красной яранги.

Председатели других колхозов обращали на это Машино внимание, отговаривались тем, что передвижной домик съедает огромные деньги и такую роскошь могут позволить себе только очень крепкие хозяйства. Но Маше казалось, что они лишь в силу косности своей тормозят преобразование тундрового быта, что сердца их не постигают всей тяжести пастушьего труда.

Однако и сами пастухи относились к новой затее сдержанно. У них появилась открытая неприязнь к грохоту трактора, таскавшего передвижной домик и притом перемалывавшего гусеницами тонкий слой плодородной почвы, на котором росли мох, грибы и ягоды. Сторонники новшества доказывали, что трактор даже притягивает к себе оленей, а ночью светящиеся его фары отгоняют волков. Маша тоже твердила это. Она так была увлечена передвижным домиком, что не хотела замечать прохладного отношения к нему постоянных жителей тундры. Иногда пыталась теоретизировать: люди, мол, живут в оленеводческом стойбище, занимаясь хозяйством, схема которого за тысячи лет не претерпела существенных изменений. Основные черты оленеводства остались прежними, несмотря на то, что теперь вертолет возит продукты пастухам, доставляет газеты, журналы, кинофильмы; несмотря на то, что в яранге появились ковры и транзисторный радиоприемник. Все это прекрасно. Но оленевод дежурит в стаде так же, как дежурили его деды и прадеды, так же перегоняет животных с пастбища на пастбище, ловит древним арканом нужного оленя и колет его хорошо испытанным способом…

Тут Маша вступала в непреодолимые противоречия с самою же собой: выходило, что при неизменности методов труда и передвижной домик ничего не изменит в жизни тундрового оленевода.

Со временем все образовалось. Дорогостоящие передвижные домики тихо вернулись на центральную усадьбу лукрэнского колхоза и стали на прикол у механической мастерской. Некоторое время они использовались как помещения для зимнего хранения мяса, а потом их незаметно демонтировали, и остались возле мастерской лишь массивные рамы с громадными полозьями, обитыми отполированным на камнях и сухом снегу металлом.


…Вездеход прошел косу, на которой стояли вверх килем вытащенные на зиму вельботы и покоились на подпорках два морских катера с зачехленными надстройками. В этой заботе о сохранности судов виделась чья-то хозяйская рука.

— Пинеуна катера, — с оттенком уважения произнес Ненек.

— Чьи? — переспросила Маша.

— Андрея Пинеуна, — повторил водитель.

— Разве он здесь живет? — спросила Маша, вспоминая шумную комсомольскую свадьбу первого капитана из эскимосов Чукотского полуострова и красавицы Валентины Тум, дочери одного из первых учителей культбазы у залива Лаврентия.

Отец Валентины — Иван Тум погиб на войне, а сама она вместе с матерью, чукчанкой из Энурмина, жила в райцентре. Окончила десять классов и осталась работать на узле связи.

Валя и Андрей представлялись такой идеальной парой, что никто не сомневался в прочности их счастья. Но, будучи уже секретарем окружкома комсомола, лет через восемь после свадьбы, Маша узнала горькую историю. Пинеуна направили учиться во Владивостокское мореходное училище. Пока он отсутствовал, у Вали появился воздыхатель. Маша его тоже знала. Это был совсем неплохой парень, ветеринарный врач, тихий и воспитанный человек, с такими светлыми волосами, что казался преждевременно поседевшим. Все считали главной виновницей саму Валю, и она не скрывала этого, гордо выставляла свою любовь напоказ, заставила ветеринара переселиться к ней.

Бедный Пинеун примчался ранней весной, попытался образумить жену, но ничего не добился. Валя развелась с ним. Их сын Спартак остался с бабушкой — Валиной матерью. Школьная учительница как-то рассказала Маше о сочинении Спартака. Ребятам было задано описать свою главную мечту в жизни. И Спартак написал, что больше всего ему хочется, чтобы морской лед как можно раньше уходил от берега и папа мог бы приплыть поскорее.

Андрей Пинеун командовал в это время гидрографическим судном и действительно появлялся на побережье, как только уходили льды…

Течение Машиных мыслей нарушил Ненек — он направил свой вездеход к механической мастерской, отстоящей довольно далеко от центра села.

— Куда же ты? — спросила Маша.

— У них тут свои правила, — пренебрежительно отозвался Ненек. — По улицам не разрешается ездить на гусеничном транспорте… Подумаешь, Лондон!..

А к вездеходу уж спешили встречающие, хотя Маша никому не сообщала заблаговременно о своем приезде. Рядом с людьми топтались собаки, и на их мордах было написано не меньшее любопытство, чем на лицах людей.

Несколько человек помогли Маше выбраться из вездехода. Она вглядывалась в знакомые лица, здоровалась. Кругом слышалось беспрерывное:

— Какомэй, Маша!

— Какомэй, Тэгрынэ!

— Етти!

Вон гарпунер Вуквукай, огромного роста и небывалой силы мужчина. Он остался таким же, каким был десять лет назад.

Вон председатель колхоза Мыльников Сергей Иванович, а рядом с ним Федя Кикиру, первый пастух коровьего стада.

А вот и Андрей Пинеун с темным обветренным лицом, с седой прядью, выбивающейся из-под меховой шапки.

— Отдыхать пойдете? — учтиво спросил Сергей Иванович, не зная, какой тон взять, пока у Марии Ивановны нет должности.

Кикиру подхватил ее чемодан и пошел вперед.

— У нас теперь своя гостиница! — гордо объявил он. — Как «Россия» в Москве. Четыре общих номера и два «люкса»!

«Люкс» представлял собой одноместный номер с отдельным рукомойником и обилием ковров. Ковры были на стене, на полу, и даже кровать застелена ковром.

— Устраивает вас эта комната? — с прежней учтивостью спросил Сергей Иванович. — На кухне есть плита. Она топится с шести утра. Имеется электрический чайник… А вообще можно питаться в столовой. Она рядом с гостиницей.

Кикиру на правах человека, принесшего чемодан, все еще оставался в комнате, хотя перед уходом председатель выразительно посмотрел на него. Парень сделал вид, что не заметил этого.

— Какие тут у вас новости? — спросила Маша, снимая пальто.

— Какие могут быть новости при сухом законе? — сердито буркнул Кикиру. — Выдают только по субботам и только по бутылке на человека. Разве могут произойти какие-нибудь интересные события при такой нищенской норме? — Кикиру сел на стул и посмотрел в окно. — Приходится стиркой заниматься.

— Разве это так уж плохо? — не поняла Маша.

Кикиру неопределенно пожал плечами:

— Стиральная машина берет много энергии. А напиток получается в общем-то не очень крепкий.

— Ничего не понимаю, — растерянно сказала Маша. — Какой напиток? При чем тут стирка?

— А вы разве не в курсе? — невинным голосом продолжал Кикиру.

— Нет.

— В стиральной машине можно варить брагу, — пояснил он. — Это мое личное открытие. Так сказать, открытие века! Вы посмотрите: в магазинах очереди теперь за стиральными машинами.

— Чего только не придумают! — произнесла Маша, пораженная услышанным.

Кикиру вздохнул, взял шапку.

— Тогда я пошел…

Маша долго смотрела на захлопнувшуюся за ним дверь…

Она переоделась, умылась и тоже вышла — решила пообедать в столовой. В свое время лукрэнская столовая славилась по всему району. Только здесь подавались такие экзотические блюда, как моржовые и нерпичьи ласты «фри», бифштекс из белухи, натуральный олений прэрэм, моченая морошка и дикий тундровый чеснок.

В столовой было оживленно, но много столиков пустовало. Кругом — разноцветный пластик, стулья легкие. Словом, колхозная лукрэнская столовая была не хуже какого-нибудь материкового кафе.

Маша выбрала место у окна. На столике лежало меню, отпечатанное на машинке. Суп из оленьего мяса, оленье жаркое… Курица… Свежие огурцы и помидоры… Сметана, яйца…

Подошла девушка. Она была в белом переднике, в белой наколке.

— Еттык! — поздоровалась она по-чукотски. — Хотите свежую строганину? Только что привезли.

Стружки белого чира скоро оттаивали, строганину надо было есть быстро. Потом девушка подала густой олений суп. Поднося ложку ко рту, Маша с тоской подумала, что при такой еде ей ни за что не похудеть. «Надо, наконец, сделать окончательный выбор между едой и стройной фигурой. А может быть, уже поздно заботиться о фигуре?..» Маша в общем-то не очень задумывалась о своем возрасте. Может, и оттого, что у нее не было своей семьи, и оттого, что она всю жизнь или работала среди молодежи, или жила среди молодых. Последние годы она провела в студенческом общежитии. И хотя оказалась там почти на десять лет старше других, не ощущала этой разницы. Да и все другие удивлялись, когда узнавали истинный возраст Марии Тэгрынэ.

Маша с удовольствием доела суп, оленье жаркое и тогда лишь решила, что надо все-таки худеть. Вспомнилась шутка Роберта Малявина. «Надо позавтракать так, чтобы не хотелось обедать, надо обедать так, чтобы не хотелось ужинать. А вечером надо поесть плотно, чтобы и завтракать не хотелось…»

Она уже пила чай, когда в столовую вошел Андрей Пинеун. Заметив Машу, он заколебался, но подошел.

— Можно с вами сесть?

— Я буду очень рада, — ответила Маша. И действительно была рада.

Она еще никогда не ездила по Чукотке в качестве отпускницы. Было как-то странно чувствовать себя совершенно свободной. У нее решительно никаких дел ни к председателю колхоза, ни к кому-либо из колхозников Она даже не гостья здесь, потому что в Лукрэне у нее нет ни родственников, ни близких друзей. Пожалуй, зря она приехала сюда. Ни к чему этот месячный отпуск. Надо было сразу браться за работу. Откровенно говоря, она не чувствовала никакой усталости. Наоборот, испытывала огромное желание поскорее взяться за настоящее большое дело.

Андрей Пинеун заказал себе обед и уставился в окно.

«Что же это он? — подумала Маша. — Сел со мной и молчит. Да еще с таким безразличием смотрит в окно. И выражение на лице какое-то отрешенное. Даже не посмотрел в тарелку и, наверное, не представляет, что ест. Для него все равно, что в тарелке — оленье мясо, моржовое или китовое. Для него это просто питательные вещества…»

Видимо, Андрей почувствовал ее взгляд и поспешно сказал:

— Извините…

— Ничего, ничего, — быстро ответила Маша. — Кушайте.

Но Андрей уже положил ложку на стол, аккуратно вытер губы салфеткой.

— Вы, наверное, удивляетесь тому, что я живу здесь, в Лукрэне?

— Почему?

— Ну, помните… Помните, что вы говорили на нашей свадьбе?

Честно говоря, Маша не помнила.

— Вы тогда сказали: придет время, и Андрей Пинеун будет командовать большим океанским лайнером… Тогда это слово еще было новым — и все старались щегольнуть им… А предсказания-то ваши и не сбылись: я капитан всего-навсего маленького морского катера. Колхозный капитан… Попросту — судоводитель среднего класса.

— Ну и что же? — бодро возразила Маша. — Каждый на своем участке может добиться многого.

— Да-а, — протянул Андрей. — Не выветрилось еще у вас крупноблочное мышление…

— Что?! — чуть не вскрикнула Маша.

— Извините, — усмехнулся Андрей. — Я имею в виду эти выражения: каждый на своем месте добьется великого… нет профессий неинтересных… романтиком можно быть и за кухонной плитой… И многие другие готовые блоки, используемые в воспитательных целях.

— Лучше расскажите, как вы жили эти годы, — попросила Маша.

— Рассказывать долго, — вздохнул Пинеун. — Хотите, встретимся вечером? Вас не шокирует такое предложение? С ходу, так сказать.

— Нисколько. Давайте адрес.

— Я сам зайду за вами, — пообещал Пинеун…

К обусловленному часу Маша почувствовала, что она неспокойна. Обошла все селение, заглянула на звероферму, зашла в сельский Совет, в библиотеку, в школу, в детский сад. Почти все знакомые приглашали вечером на чай — она отказывалась.

Точно в семь послышался стук в дверь, и перед Машей предстал Андрей Пинеун. Он был в морской шинели, в шапке с крабом. На рукаве сверкало золотое шитье. Припорошенные снегом ботинки носили явный след попыток навести блеск.

— Добрый вечер, — сказал Пинеун, краснея. Он вдруг смутился оттого, что Маша так внимательно оглядела его.

Смущение сменилось раздражением. Пинеун сухо произнес:

— Если вы готовы, пойдемте.

Маша молча оделась. Андрей подал пальто и распахнул дверь перед ней.

Холодный воздух, идущий плотным потоком со стороны замерзшего моря, бил в лицо. Вокруг высились дома, новые и старые. Переулки кончались у высокого обрыва, за которым виднелся близкий горизонт заторошенного моря. Что-то было необычное в облике Лукрэна, хотя дома такие же, как во всех иных чукотских селениях, может, только некоторое преобладание многоквартирных зданий да длинные короба центрального отопления придавали ему особый вид… Нет, что-то другое. Может быть, лампочки уличного освещения, закрытые плотными матовыми колпаками?

— Лукрэн отличается от других селений Чукотки тем, что на его улицах нет следов от гусеничных машин, — деловито разъяснил Пинеун. — Земля целая, не развороченная. Мы даже грузовые автомобили пускаем в обход. Тундровая почва обладает таким свойством, что чуть тронешь ее, как уже ничем не прикрыть рану, не залечить… Помните колхозный поселок в Анадыре? Сколько гальки вогнали в топь, а хорошей улицы все равно не получилось. Тундра все глотает.

Действительно, улицы в Лукрэне отличались опрятностью. По ним приятно было идти.

— Летом даже трава растет, — с оттенком гордости сообщил Пинеун.

Миновали массив новых добротных домов и вышли к самому обрыву. У домика, наполовину вросшего в землю, с окнами, обращенными в сторону моря, Пинеун остановился.

— Вот здесь я живу…

Маша огляделась. К домику подведены электричество, телефон, горбился короб парового отопления. На залатанной крыше торчала замысловатая антенна.

В тамбуре было темно и холодно. Андрей отворил входную дверь, обитую оленьими шкурами, и включил свет. Маша увидела кухню-прихожую с большой плитой, заставленной разнокалиберными кастрюлями. В углу цветным пластиком отгорожен душ.

В комнате рядом сразу же бросалась в глаза расстеленная на полу огромная, отлично выделанная шкура белого медведя. Одну стену целиком занимали книжные полки, вдоль второй шли какие-то радиосооружения, а у третьей стены, слева от входа, стояла широкая тахта.

Андрей, проходя в комнату, скинул ботинки.

— Советую вам сделать то же самое, — сказал он Маше.

Маша с удовольствием погрузила ноги в прохладный, шелковистый мех. Как ей хотелось иметь такую же шкуру, но с некоторых пор бить царя льдов запрещалось законом. Его охранял внушительный штраф в пятьсот рублей.

Андрей снял китель и принялся хлопотать, готовя на низеньком столике угощение. Он поставил темную бутылку с неизвестной жидкостью, вывалил на тарелку банку крабов, поставил большое блюдо с холодными оленьими языками, стопки и вышел в тамбур. Через минуту вернулся оттуда с тарелкой, заполненной ярко-красными стружками мороженой нерпичьей печенки. При виде этого блюда Маше даже не потребовалось усилий, чтобы отогнать мысль о необходимости похудеть.

— За встречу, — предложил Пинеун.

Маша выпила и зажмурилась. Это было что-то вкусное, жгучее, медленно разлившееся по всему телу. Холодные, сладковатые куски строганной печенки таяли во рту.

— Ешьте, — угощал Пинеун с плотно набитым ртом. — У меня редко бывает такое угощение.

— А что это за напиток? — Маша показала на темную бутылку.

— Спирт с апельсиновым соком, — ответил Пинеун. — Вкусно?

— Очень.

Молча выпили по второй. Опустела тарелка с нерпичьей печенкой.

— Принести еще? — спросил Пинеун.

— Пожалуй, хватит, — нерешительно сказала Маша, — Я и так безобразно растолстела.

— Ну что вы, Мария Ивановна! — возразил Пинеун. — Вы остались такая же, как полтора десятка лет назад. Только седина появилась в волосах. Но и она украшает вас.

— Спасибо, — потеплевшим голосом поблагодарила Маша.

Перед чаепитием она безуспешно попыталась помочь убрать со стола.

— Ни в коем случае! — остановил ее Пинеун. — Вы гость. Если начнете помогать, вы лишите меня удовольствия принимать вас…

Пока Андрей хлопотал над чайником, приготовляя, по его словам, какой-то совершенно особый напиток, Маша уже подробнее рассмотрела комнату. Радиокомплект, насколько она могла понять, представлял собой комбинацию из магнитофона, проигрывателя и сложной системы акустических тумб, расставленных по всей комнате. В специальном шкафчике стояли пластинки. Много было русских народных песен, хоров и классики.

— Включить? — спросил Пинеун, появляясь с чайником, укутанным в пыжик.

Маша согласно кивнула.

— Что вы хотите послушать?

— Ваше самое любимое.

Пинеун что-то пробурчал себе под нос и щелкнул выключателем. Подождал, пока нагреются лампы, и включил запись. После первых же тактов Маша подозрительно, в каком-то замешательстве посмотрела на Пинеуна. Это было невероятно! Поймав ее взгляд, Андрей спросил:

— Не нравится? Могу поставить что-нибудь другое. Хотите — джаз, Воронежский хор?..

— Нет, нет, — остановила его Маша. — Пусть остается то, что поставлено.

Видимо, это была перезапись с пластинки. Но сделана очень чисто, почти как в стационарной студии. Лишь внимательно прислушавшись, удавалось уловить легкое шипение иголки.

Это опять Николай Зеленьский. Тот самый концерт — «Фантазия Секунда» — для струнных и клавесина в исполнении камерного оркестра.

Андрей Пинеун осторожно поставил чайник на столик и тихо сел рядом с Машей.

Интересно свойство музыки возвращать человека туда, где впервые она была услышана. Маша снова очутилась в «особняке» над Казачкой, в своей крохотной комнатке, и перед ней эта пластинка с портретом Катаржины Радзивилловой. А потом вспомнился Вавельский замок над Вислой, тихий голос пани Янины Козерацкой и подернутые туманом времени изображения прошедшей жизни на роскошных гобеленах.

Это ее воспоминания. А что у Пинеуна связано с этой музыкой? Ведь что-то же связано, если перезаписал ее и она стала для него самой любимой…

Странное у Маши было ощущение: сердце щемило, но совсем не от жалости к прошедшим годам, а скорее от грустной мысли, что человеку свойственно возвращаться к прошлому только в воспоминаниях.

Какие же чувства испытывал автор этой музыки Николай Зеленьский, польский композитор шестнадцатого века? Неужто такие же, какие переполняют сейчас столь далекую от него во времени и пространстве Марию Ивановну Тэгрынэ, наполовину эскимоску, наполовину чукчанку, убежденную коммунистку?..

Музыка стихла. Некоторое время Маша и Андрей сидели молча. Потом Пинеун опять включил свой музыкальный комбайн и спросил:

— Вы знаете эту музыку?

Маша утвердительно кивнула.

— Правда, великолепно?

— Да.

— Я впервые услышал ее у одного капитана в бухте Провидения. Он плавает по всем морям. И в былые времена всегда приглашал меня в гости, как только возвращался из плавания. Однажды в его капитанском салоне слушали мы концерты Бетховена в исполнении Гилельса и Бостонского симфонического оркестра. Потом он поставил вот эту пластинку. Концерт мне понравился. Репродукция с какой-то картины — средневековая дама в роскошном наряде.

— Пани Катаржина Радзивиллова, — сказала Маша.

— Она, — кивнул Пинеун. — Послышались первые звуки, и тут как раз кто-то пришел. Разговариваем, а я все внимательнее прислушиваюсь к музыке. Совсем непохоже на строгую классику. Какая-то вольность и сердечность… В тот вечер несколько раз заводили эту пластинку. Уходя, я захватил ее и переписал в районной студии. С тех пор эта музыка всегда со мной… Может быть, с точки зрения музыкально образованного человека она пустяк, но для меня много значит… Лично для меня, — добавил Пинеун после короткой паузы.

— И для меня тоже, — тихо подтвердила Маша.

Затем они пили чай. О музыке больше не говорили. Маша была убеждена, что рассуждать о содержании музыкальных произведений смешно. Как можно передать музыку какими-то бледными словами?

Андрей Пинеун рассказал о своей работе, о делах в колхозе.

— Вы знаете нашего председателя… Мужик хороший, но сложный. Безусловно, честен и благороден. Только вот дело какое… зарплата у него огромная. Я как-то поинтересовался у секретаря парткома, с каких сумм платит наш председатель взносы. Оказывается, не всякий министр столько получает… Лично я считаю, что ему платят по заслугам…

— Куда ж он тратит здесь такие деньги? — перебила Маша.

— Семья у него большая. Трое дочерей и сын. Две дочки уже студентки. Помогать им надо. Посылает еще и своим родителям и матери жены… Дело, однако, совсем в другом…

Андрей замолчал, нашел сигарету и закурил. Маше вдруг тоже страшно захотелось курить, и она попросила:

— Дайте и мне сигарету.

— Извините, я не знал, что вы курите…

— Собственно, не курю, а так, иногда…

Пинеун дал ей прикурить.

— Так в чем же дело? — спросила Маша, выпустив струйку дыма.

— Дело в нас. — Пинеун посмотрел в глаза Маше. — Дело в том, что мы, получив образование, ищем чего-то за пределами интересов наших земляков. Хотим водить большие корабли в то время, когда здесь требуется сейнер и вельбот. Хотим быть большими государственными деятелями, когда здесь некому руководить совхозами… Если бы во главе нашего колхоза стоял человек, который одновременно с теплицей на горячих ключах не строил себе кооперативную квартиру в Краснодаре, было бы прекрасно. Надо нашу землю и нашу жизнь сделать такой, чтобы люди, которые приезжают жить сюда, не думали с первых же дней пребывания на Чукотке, как бы уехать обратно…

— Поэтому вы и вернулись в Лукрэн? — спросила Маша.

— Не надо иронизировать, — обиделся Андрей. — У меня совсем другое. Я ведь очень любил Валю и до последнего времени надеялся, что она вернется. Каждую весну я приводил свой гидрографический корабль в бухту Лаврентия. Мы становились на ледовый якорь, и я искал ее среди тех, кто приходил к нам по ледовому припаю… Но приходила не она, а ее мать и приводила моего сына…

— Кстати, где он сейчас?

— В Лаврентий. Седьмой класс кончает. Каждое лето проводит вместе со мной. Плавает. Настоящий моряк из него получится….

— С бабушкой живет?

— С бабушкой… Валя с мужем перебралась в Магадан. Он ведает ветеринарной службой в областном управлении сельского хозяйства, а Валя дома сидит.

— Дети у них есть?

— Девочка.

Судя по тону, Андрею все еще больно было говорить о своей бывшей жене. Любит он ее до сих пор, хотя в этой любви уже не было места нежности.

— Когда все это случилось, — глухим голосом продолжал Пинеун, — мне показалось… извините за несколько затасканное сравнение, показалось, будто померк свет. Я знаю, в жизни случаются всякие беды — неожиданная смерть, пожар, болезнь, даже землетрясение, но такое… Я долго считал, что на Валю нашло какое-то умопомрачение… Только Спартак удержал на этом свете… Но жил я как в тумане. Все надеялся на что-то, на перемену, на то, что пройдет помрачение разума у Вали и она вернется ко мне. Писал ей письма, уговаривал… Да, была еще одна глупость: решил встретиться с новым ее супругом! Он пришел на берег. Знаете, я собрал все силы, чтобы не кинуться на него, хотя всегда был уверен, что ветеринар не виноват. А поглядел ему в глаза и чувствую, вот-вот брошусь, может, даже зубами вцеплюсь. И в то же время внутри меня голос — такой трезвый, рассудительный — подсказывает: человек же он, тоже любит ее. Не знаю сам, откуда это пришло. Двух слов не успели друг другу сказать, как Валя показалась. Бежала она со стороны складов, и ружье у нее в руках. «Тронешь его, — кричит, — застрелю на месте!» Тогда-то и уразумел я, наконец, что возврата нет. Шагнул на шлюпку и уплыл на свой корабль… В ту осень сходили мы до устья Колымы. Я знал, что это рекорд, но меня он не радовал. Когда вернулись в бухту Провидения, попросился на берег. Начальство не отпустило. Надо было вести корабль на ремонт во Владивосток. Настояли. Ну что было делать? Повел. А когда поставили корабль в док, вот тут и пустился я во все тяжкие. Через два месяца мне уже не пришлось подавать заявления — без того списали на берег. И опять Спартак выручил. Получил от него письмишко. Написал сам. Тут будто бы небо для меня прояснилось. Покончил со всеми делами во Владивостоке, вернулся в Провидение. Работал в порту. Бывало — даже простым грузчиком. И как только крен становился опасным, тут же вспоминал сына. Честное слово!

Андрей примолк, закурил, дал сигарету Маше.

— Я вот думаю иногда, наблюдая своих земляков: не всегда надо детишек отдавать в интернаты. Если уж некому доглядеть за ребенком, тогда без интерната не обойтись. А то ведь иные живут здесь же, в селении, все у них есть, а детей держат в интернате. Ребенок в доме — это как бы открытая совесть, в которую все время заглядывает человек… И Сергею Ивановичу я многим обязан. Подоспел он вовремя — попросил консультации моей, когда покупал катера на Петропавловской верфи. Ездили туда с ним вместе. Он в ту пору и высказал мне свою сокровенную мысль. Очень любопытную. Во-первых, говорит, хочу превратить лукрэнский колхоз в лучший на Чукотке, а во-вторых, соберу в этом селении самых знаменитых людей полуострова. Под таким соусом и меня пригласил. Я сказал ему, что не могу причислять себя к лучшим. А он, хитрюга, свое гнет: «У нас лучшими становятся…» И правда, людей он ценить умеет. Получаю я здесь даже больше, чем на гидрографическом судне в должности капитана. Вы не смотрите, что в таком домике живу. Я сам выбрал его. Сергей Иванович уже три раза строил для меня домики и приглашал переселяться. Но мне здесь нравится. В окно всегда море видно, и уж очень уютно. Похоже на ярангу… Правда?

Маша не возразила.

— Наверное, я надоел вам своим рассказом? — вдруг спохватился Пинеун. — Извините меня. Вас бы надо послушать. У вас есть о чем рассказать. За границей бывали… Я читал вашу статью о поездке в Канаду. И про эту Мери Карпентер… Вы с ней переписываетесь?

— Я получила от нее несколько писем, — ответила Маша. — В последнем она писала, что выходит замуж за какого-то африканского дипломата.

— Интересно, — протянул Андрей. — Наверное, жарится где-нибудь сейчас эскимоска на африканском солнце.

Он посмотрел на часы.

— Уже поздно. Давайте я вас провожу.

Ветер с моря погнал снег. Поземка заплуталась: дома в Лукрэие поставлены тесно, и снег беспорядочно толкался в узком пространстве, забивался под воротник, в нос, порошил глаза.

— Первая пурга этой зимы, — сказал Пинеун. — Можете надолго застрять в Лукрэне.

— А я не тороплюсь, — сказала Маша. — Побуду подольше.

— Вот и хорошо, — искренне обрадовался Пинеун. — Еще раз приглашаю в гости. Обещаю молчать и только слушать.

7

С каждым днем Марии Тэгрынэ все больше нравилось в Лукрэне. С самого раннего утра слышался деловитый шум — люди шли на работу. Еще задолго до рассвета, когда над Мечигменской губой только что загоралась красная полоска зари, в торосы уходили морские охотники, оставляя на ночной пороше отпечатки переплетений «вороньих лапок» — снегоступов. Потом улицу селения занимали мамаши с ребятишками. Частый хруст снега под ребячьими подошвами напоминал прохождение оленьего стада. Затем отправлялись люди на звероферму, в механические мастерские, шагали в школу учителя.

Торопливо пробегал по утреннему морозу председатель сельского Совета Вуквун. В темном пальто, в костюме, при галстуке, обутый в ботинки. В присутственное место, по его собственному выражению, он всегда являлся одетым, «как Ворошилов».

Позже наступало время для командированных. Сначала они спешили в столовую, а потом разбредались по всему селению.

Маша завтракала обычно вместе с командированными. Из столовой спускалась к морю, подолгу стояла у кромки торосистого припая, а потом медленно шла к большому зданию посреди селения, где помещались правление колхоза и сельский Совет.

Дел в Совете было меньше, чем у Сергея Ивановича, поэтому Маша заходила к Вуквуну, который каждый раз вскакивал из-за своего стола и, делая широкий жест, произносил по-русски:

— Добро пожаловать!

Однажды Мария спросила:

— Почему вы говорите «добро пожаловать» вместо «здравствуйте»?

— Очень мне нравится это выражение, — весело ответил Вуквун. — И вообще я стараюсь побольше говорить по-русски, особенно в сельском Совете. В государственном учреждении надо говорить на государственном языке!

— На территории нашего округа чукотский язык тоже государственный, — напомнила Маша.

— Верно, — согласился Вуквун. — Недаром мы с тобой воевали за то, чтобы его снова стали преподавать в школе. Так что я и за свой язык, и за русский…

Маша успела уже заметить, что к председателю сельского Совета Пинеун тоже питал самые добрые чувства, порой говорил о нем даже с восхищением:

— Вот кого я уважаю безо всяких оговорок! Это настоящий коммунист, живой человек, умница. У Вуквуна каждое слово исполнено глубокого смысла. Как-то он мне сказал: «Ты родился уже в советское время, воспитывался в нормальной советской школе. И спрос с тебя и с таких, как ты, должен быть такой же, как со всех…»

— Что это значит? — не поняла Мария.

— А то, что нас, представителей так называемых малых народов, ставят иногда в особые условия, облегченные по сравнению с другими. Я до сих пор не могу вспомнить без стыда, как поступал в мореходное училище.

— В свое время это было нужно, — заметила Маша

— В свое время — да, — согласился Пинеун. — Но сейчас это уже не нужно. Формула «все дороги открыты» понимается некоторыми слишком буквально. Они хотят, чтобы их на машине везли по этим дорогам. А самим, своими ногами топать считают уже делом чересчур обременительным… Наши народы выжили в очень жестокой борьбе за существование. Иногда задумаешься, и, честное слово, гордость в груди поднимается! Никакие там «теории» о превосходстве рас не могут затмить подвига арктических народов. Сколько бы ни было покорителей Севера, они остаются в тени памятника всем-чукчам, эскимосам, ненцам, которые доказали, что человек может жить и на Севере, где далеко не всякий зверь выдерживает. Наши предки знали цену каждому мгновению жизни и умели им пользоваться. Они ценили все, что способствовало выживанию в этих трудных условиях. Не пойдешь на охоту — помрешь с голоду. Не утеплишь жилище — всю зиму будешь мерзнуть, и дети твои будут обречены.

— Хотите сказать, что уровень современной жизни плохо влияет на неповторимый характер северянина? — с улыбкой перебила Маша.

— А не надо бояться такой постановки вопроса, — запальчиво ответил Пинеун. — Тут тоже есть над чем поразмыслить… Ко мне приехал на каникулы сын. Пошли мы с ним на охоту. Через час ходьбы по льду он вдруг запросил воды попить. Воды на льду! Это же надо только представить! Все им стало легко, просто и доступно…

И все-таки, когда Андрей вспомнил о сыне, его голос сразу потеплел, в глазах появилось выражение нежности. Маша подумала, что он, по существу, так и не израсходовал запас этой нежности. Иногда она выплескивалась по самым неожиданным поводам. Для этого порой достаточно бывало одного лишь слова — «сын».

И вот однажды вечером Андрей Пинеун явился к Маше вместе с сыном. Это был высокий красивый парень с удивительно глубокими черными глазами.

— Честь имею представить — Спартак, — несколько театрально произнес Андрей. — Мы пришли пригласить вас на торжественный ужин…

В домике все уже было заранее приготовлено. Шумно топилась плита, столик был заставлен сладостями — коробками конфет, какими-то булочками. И тут же стояли две открытые банки сгущенного молока.

Спартак держался поначалу довольно скованно. Время от времени поглядывая на Марию, рассказал ей о школьных своих новостях.

— Хоть бы ты плохо учился! — сокрушенно сказал Андрей. — А то прямо образцово-показательный парень. Не к чему придраться. Как же мне тебя воспитывать?

Не дожидаясь ответа, он встал и пошел на кухню за чайником.

— А мы вас в школе проходили, — вдруг обронил Спартак.

— Как это «проходили»? — смутилась от неожиданности Маша. — Я что, полководец или писатель?

— Как государственного деятеля, — серьезным тоном пояснил Спартак. — На уроке обществоведения учитель нам сказал, что есть государственные деятели, вышедшие из недр народа. И вас назвал. Как пример.

— Что ты смущаешь гостью? — с шутливой строгостью заметил вернувшийся из кухни Андрей.

— Не буду больше, — виновато пообещал Спартак.

Маша опять обратила внимание на его проницательные глаза: они как бы просвечивали человека насквозь. Даже было как-то не очень уютно оказаться вдруг под этим взглядом.

— Завтра утром мы уходим на охоту, — сказал Андрей. — Надеемся на молодом льду добыть первую нерпу. И у нас к вам, Мария Ивановна, есть просьба: будьте нашей хозяйкой.

— С удовольствием, — улыбнувшись, ответила Маша. — Только объясните мне, что это значит.

— Ах да! — спохватился Андрей. — Вы же выросли в тундре. Вам действительно надо объяснить это… Ну, прежде всего к приходу охотников надо приготовить еду. На ваше усмотрение. Побольше только мяса. Верно, Спартак?

Мальчик, занятый магнитофоном, кивнул в подтверждение.

— Разумеется, чай, — продолжал Андрей. — Но самое главное — угадать время нашего возвращения. Когда мы подойдем совсем близко к домику, вы должны выйти навстречу с ковшиком в руках. В ковшике должна быть вода с кусочком льда. Если мы будем с добычей — а в этом мы не сомневаемся, — вы обливаете морды нерп или тюленей водой, а остаток подаете охотнику. Это самая важная часть ваших завтрашних обязанностей.

— Хорошо, — согласилась Маша.

…На следующий день сразу же после завтрака она отправилась в домик над обрывом. Это был воскресный день, когда на улицах Лукрэна относительно пустынно и тихо. Выпал свежий снег, и со всех сторон к морю тянулись тропы ушедших из Лукрэна охотников. Некоторые отправились на собаках, и следы от полозьев пересекались в разных направлениях, потому что каждый охотник имел свое излюбленное место на ледовых пространствах. Одни шли ближе к заливу Лаврентия, другие направлялись к Мечигменской губе.

В домике было убрано, и на низеньком столике лежала записка:

«Дорогая Мария Ивановна! Все продукты лежат в кладовой, расположенной в тамбуре. Там же запасы угля, растопка. Но если вам не захочется возиться с плитой, есть электрическая плитка. Меню на ваше усмотрение. Андрей, Спартак».

В кладовой оказались половина оленьей туши и замороженная печень. Там же на гвоздике висели тюленьи ласты. В кухонном шкафу — консервы и разные специи. Был также запас муки и жестяные банки с аккуратно написанными названиями разных круп. Хозяйственно жил Андрей Пинеун!

После некоторого раздумья Маша решила приготовить пельмени. Впереди целый день, и времени для этого более чем достаточно. Маша замесила крутое тесто, разожгла плиту. Огонь она разводила с удовольствием. Давно ей не приходилось делать этого, хотя в свое время намучилась с углем и дровами — сначала в Лаврентии, а потом в анадырском «особняке» над рекой Казачкой.

Нащепав лучины из ящичных дощечек, Маша тщательно вычистила плиту, выгребла золу из поддувала и сложила костерок на железных колосниках: в самом низу кусочек бумаги, а сверху палочки, — чем выше, тем толще. Когда костерок разгорелся, Маша осторожно положила на него несколько крупных кусков угля. Загудела воздушная тяга, зазвякала дверцей!

Покончив с этим, Маша присела в комнате подождать, пока оттает в тазу с водой оленье мясо.

Было уютно и тихо.

Маша включила проигрыватель и достала конверт с изображением Катаржины Радзивилловой.

Хорошо иметь свой дом, даже такой вот повисший над замерзшим морем — без газа, без ванны, без водопровода. Видно, и для Маши приспело время иметь свой угол, постоянное свое пристанище, куда хочется возвращаться из самых дальних странствий, где ждут тебя любимая обстановка, любимые книги, любимый человек…

Андрей Пинеун в этом отношении опередил ее. У него не только есть свой угол, но и свой сынище, большой, красивый, в котором уже угадывается настоящий мужчина, крепкий человек.

А вот для нее все это только несбыточные мечты. Почему? Может быть, потому, что она такая самоуверенная, то есть уверенная в себе, независимая?.. Она и физически всегда была готова помериться с любым мужиком. Вон в высшей комсомольской школе ради озорства приседала под штангой, надевала боксерские перчатки… Зачем? Наверное, не у одного из сокурсников, наблюдавших тогда за ней и подбадривавших ее, мелькнула мысль: не дай бог связать свою судьбу с этакой бабой!..

Но что тогда роднит ее с какой-то Катаржиной Радзивилловой? Откуда такая чистота, нежность, прозрачность и вдруг смятенность у человека, жившего более трехсот лет назад? Ведь это же шестнадцатый век — время феодальной раздробленности, алхимии и инквизиции… Как мог тот человек чувствовать почти одинаково с далекой для него, затерянной в тумане грядущих лет, в бесчисленной толпе потомков, на краю студеной земли Метательницей гарпуна?..

Маша почувствовала жжение в глазах, потом что-то горячее капнуло на щеку. Она тряхнула головой, словно отгоняя от себя эти «бабские» мысли, и вышла на кухню.

Мясорубка нашлась в тамбуре. Навертев фарша и раскатав тесто, Маша принялась лепить пельмени. И опять подумала: могло ведь случиться так, что каждый бы день занималась этим делом. Если не пельменями, то чем-нибудь похожим на них. Ждала бы мужчин, ушедших на промысел или в оленье стадо, и готовила им еду. Сколько сверстниц вот так коротают свой век, и, наверное, большинство из них счастливы, ни за что не согласны променять свою судьбу на какую-то иную. Было время, когда Мария Тэгрынэ жалела этих обреченных на кухонное прозябание женщин, но, оказывается, и у них не все так просто, как кажется издалека. Сколько переживаний в таком вот ожидании мужчин, ушедших на морской лед! Там может случиться всякое: лед еще недостаточно крепок, да и погода сегодня ветреная… А может быть, просто не повезет, вернутся они с пустыми руками, голодные, мучимые жаждой. Надо будет сделать так, чтобы у них хватило сил быстрее преодолеть свое огорчение…

Размышляя, Маша проворно лепила пельмени. Белые плотные конвертики, начиненные оленьим фаршем, щедро сдобренные луком и перцем, вставали рядами на чисто выскобленную доску.

Заполнив одну доску, она вынесла ее на мороз и принялась лепить еще.

Хлопоча на кухне, Маша чувствовала, как это прекрасно — быть кому-то нужной. Не только абстрактному человечеству, а и вполне конкретному человеку, который где-то далеко думает о тебе, радуется скорой встрече с тобой.

В хлопотах незаметно пролетел день. Наступило время зажигать свет. У Маши все было готово: пельмени ждали своего часа, в чайнике тихо бурлил кипяток, в ведре, в холодной воде плавали льдинки, стукаясь о жестяной ковшик.

Когда окончательно стемнело, она почувствовала легкое беспокойство. Накинув на плечи пальто, вышла на улицу. Домик стоял как раз на пути возвращающихся охотников. Из голубоватой темноты один за другим выныривали согбенные под тяжестью добычи люди, и затрудненное их дыхание доносилось до Маши. Они молча шагали мимо одинокой женщины, прислонившейся к стенке домика. Они спешили к своим домам, где их тоже ждали близкие, родные.

Маша узнала Вуквуна и хотела уже окликнуть старика, как тот сам повернулся к ней, сказал негромко:

— Не волнуйся. Идут позади меня. Трех нерп убили. Готовь большой котел.

И действительно, минут через десять на льду показались двое в белых камлейках, с надетыми на ноги снегоступами.

Маша не могла отвести глаз, все смотрела на приближающихся охотников, пытаясь угадать, Пинеун это с сыном или кто-то другой, пока не услышала прерываемый дыханием голос Андрея:

— Ковшик с водой несите!

Маша кинулась в домик, торопливо зачерпнула воды со льдом и выбежала обратно.



Андрей и Спартак уже стояли у домика, подтащив убитых нерп прямо к порогу.

Маша осторожно полила на морду одной нерпы, другой, третьей и подала ковш Андрею. Она так волновалась, впервые исполняя этот обряд, что рука у нее дрожала и льдинки в ковшике звенели.

Андрей дал отпить сыну, сделал сам долгий глоток, похрустел попавшей в рот льдинкой и выплеснул остаток воды в сторону моря.

— А теперь можно вносить добычу в дом, — сказал он.

За долгую дорогу нерпы успели подмерзнуть. Андрей положил их возле плиты оттаивать. Тем временем Маша принесла доску с пельменями и бухнула их в кипяток, плеснув водой на раскаленную плиту.

— Хорошо дома! — заметил Спартак, стаскивая через голову камлейку.

Пока мужчины переодевались, Маша бистро приготовила на стол, поставила тарелки, бутылку со спиртом.

Охотники явно устали, но были довольны и охотой и тем, как их встретили дама.

— Мария Ивановна, — возбужденно рассказывал Спартак, — мы встретили белого медведя! Он долго шел за нами и только у самого берега отстал. Большущий медведь!

— Одну нерпу Спартак сам застрелил, — с гордостью сообщил Андрей. — Ух, какие пельмени! Давно таких не ел!

— А я вообще такие вкусные пельмени впервые пробую, — сказал Спартак и посмотрел на Машу.

— Кушайте, кушайте, — потчевала их Маша, суетилась… Все, что устоялось за день ожидания, поломалось, нарушилось, и теперь она опять не знала, как себя держать… Вроде и гостья она тут и в то же время хозяйка.

— А папа там все только о вас и говорил, — вдруг объявил Спартак, лукаво взглянув на отца.

— Ну что ты, Спартак… — смутился Пинеун.

— Интересно, что же он такое говорил? — подзадорила Маша.

— Расхваливал, — сказал Спартак. — Мне советовал брать с вас пример.

— В чем именно?

— Ну, чтобы хорошо учился, — начал перечислять Спартак. — Был, как это… принципиальным. Чтобы кончил два высших учебных заведения. Чтобы знал прилично хоть один иностранный язык… Вы, Мария Ивановна, хорошо говорите по-английски?

— Так себе, — поскромничала Маша.

— Но за границей-то без переводчика разговариваете?

— Случалось и без переводчика. Нужда заставляла. А вообще уметь разговаривать хоть на одном из иностранных языков надо.

— У меня по английскому пятерка, но разговаривать я еще не умею, — вздохнул Спартак.

— Старайся, — назидательно сказал Пинеун. — Правда, ты уже прилично знаешь три языка: чукотский, эскимосский, русский, но четвертый тебе тоже не помешает.

— Эскимосский вполне можно считать иностранным, — заявил Спартак. — Ведь большинство эскимосов живет за границей.

Насытившись, мужчины вызвались помочь Маше разделать нерп.

— Теперь нерпа — самый модный мех, — продолжал болтать Спартак, облегчая, сам того не ведая, несколько стесненное состояние и Маши и отца. — В детстве у меня были штаны из нерпы. Без санок на них катался с гор. А теперь бабушка не шьет мне нерпичьих штанов. А здорово бы по Москве в таких штанах прогуляться! Как вы думаете, Мария Ивановна?

— Жарко будет, — ответила Маша.

И вдруг вспомнила пятьдесят седьмой год — Всемирный фестиваль молодежи, студентов с Чукотки на московских улицах.

— Ты слышал об эскимосском поэте Юрии Анко? — спросила она Спартака.

— Слышал, — ответил Спартак. — Даже учил наизусть его стихи.

Пусть мы уедем далеко,
Пусть даже в небо залетим,
В родной Уназик все равно
Мы возвратиться захотим…
Он был летчиком?

— Да, — почти механически подтвердила Маша, не желая расстаться с приятными воспоминаниями.

…Лето было жаркое. После удачного выступления на ВДНХ чукотско-эскимосский ансамбль песни и пляски пешком возвращался в гостиницу. Ребята были в нерпичьих брюках — исполнение эскимосских танцев требовало соответствующего одеяния. И Юра Анко, тогда еще совсем молодой парень, еще не летчик, а только начинающий поэт, вдруг сказал: «О, как мне хочется снять штаны!..»

Маша рассказала Спартаку о фестивале, о том, как их ансамбль получил серебряную медаль, о Юрии Анко. Рассказывая, она разделывала нерп, а Андрей относил куски мяса и жира в тамбур, складывал в бочки.

— На целый год мне теперь хватит этого, — радовался он. — Будет чем гостей попотчевать.

А Спартак тем временем совсем разоткровенничался с Машей:

— Я вам очень завидую. Вы так много повидали!.. Когда мы проходили вас в школе, я думал, что вы уже древняя старуха. А вы, оказывается, совсем еще молодая. Папа сказал мне, что он вам ровесник, но я этому не верю. Вы гораздо моложе папы…

Непосредственность мальчика грозила большими осложнениями. Поэтому, покончив с разделкой нерп, Маша заторопилась к себе в гостиницу. Андрей и Спартак в один голос уговаривали ее побыть с ними еще немного, выпить чаю, поесть свежего нерпичьего мяса, но Маша была непреклонна.

Андрей пошел проводить гостью.

— Вы не сердитесь на парня, — говорил он по дороге. — Он действительно от вас в восторге. Все время расспрашивал…

— Да нет, я не сержусь, — тихо ответила Маша. — Только мне почему-то показалось, что вы и без расспросов наговорили ему обо мне слишком много.

— Ну и я тоже, — сознался Андрей. — Я вас тоже… очень уважаю.

— Спасибо, — поблагодарила Маша и протянула руку.

Андрей попытался задержать ее в своей руке.

— Спокойной ночи, — сухо сказала Маша. — Вы устали, вам надо отдохнуть.

— Спокойной ночи, — упавшим голосом отозвался Пинеун…

Ложась в постель, Маша подумала, что надо бы поторопиться с отъездом из Лукрэна: «Начинается со мной что-то неладное».

Но уехать ей скоро не пришлось. На следующее утро в столовой подсел к ней Сергей Иванович, заказал стакан чаю.

— Мария Ивановна, — начал он, заметно волнуясь. — Не хотел я вас беспокоить, знаю, что вы в отпуске. Но сегодня проснулся и подумал: какой я буду дурак, если не воспользуюсь тем, что у меня в колхозе гостит специалист по клеточному звероводству! А тут еще в районе подзадорили. Говорят, что сманил вас к себе на работу. О таком я, конечно, и мечтать не могу, но позвать вас на звероферму, кое о чем посоветоваться все же решился.

— Что вы, Сергей Иванович! — с готовностью откликнулась Маша. — Я рада быть хоть в чем-то полезной вам. Честно говоря, самой уже осточертело неопределенное положение. Хочется взяться за настоящую работу. На ферму вашу наведаюсь с удовольствием.

— В таком случае откладывать не будем. — Сергей Иванович встал из-за стола.

На улице, у крыльца, стоял «газик». Председатель колхоза сам водил машину.

По дороге он делился своими планами:

— В ближайшие два-три года снесем оставшиеся здесь старые домики. Они свое отслужили. Теперь дело за тем, чтобы переселить наших колхозников в действительно современное жилище — с центральным отоплением, с водопроводом, с теплым душем. Производство стараемся располагать подальше от жилья. Но это не всегда удается — село растет. Три года назад мы считали, что наша звероферма достаточно далеко от жилья, а теперь, глядите, дома уже подступили к ней вплотную. Коровник же вовсе рядом со школой оказался…

Здешнюю звероферму Маша помнила хорошо. Правда, за десять лет ферма разрослась — прибавились новые корпуса, открытые шеды, в которых лежали, свернувшись калачиком, белые норки.

— Откуда начнем? — спросил Сергей Иванович, притормаживая машину.

— С шедов, — деловито предложила Мария.

Зверьки там выглядели неплохо. Заведующая зверофермой, наряженная в свежестиранный и хорошо отглаженный синий халат, надетый поверх пальто, шагала рядом и давала пояснения.

Опытным глазом Маша примечала упущения. Иногда останавливалась у того или иного зверька, открывала клетку, вынимала его и подолгу разглядывала, ощупывала руками.

Так они прошлись по всей ферме, осмотрели белых и цветных норок, черно-бурых и серебристых лис, голубых пестов, зашли в помещение, где готовился для зверей корм, в маленькую тепличку, где на гидропоне росла зеленая подкормка.

Когда со всем этим было покончено, заведующая вопросительно поглядела на Машу, на председателя.

— Все, что в ваших силах, вы делаете верно, — подбодряла ее Маша. — Но, будь моя воля, я бы все тут переделала.

— Так берите эту волю! — воскликнул Сергей Иванович. — Честно вам скажу, вот где у меня эти звери сидят! — Председатель снял шапку и постучал по своей крепкой, изрезанной морщинами шее. — Они приносят такой убыток, что на эти деньги я бы мог всех женщин нашего колхоза в модные манто нарядить!

— Хорошо, — подумав, сказала Маша. — Я попробую составить вам предложения по перестройке зверофермы. Но мне нужно основательно изучить и кормовую базу, и запасы зеленой подкормки, и состояние построек.

— Все документы, все мои помощники в полном вашем распоряжении, — пообещал Сергей Иванович. — И любой транспорт в райцентр — вертолет, вездеход, собачья упряжка! Насчет оплаты тоже не будете обижены.

— У меня еще отпуск, Сергей Иванович, — улыбнулась Маша. — Так что платы никакой не надо. А то получится, что я и впрямь поступила к вам работать, а ведь мною окружком партии распоряжается.

8

Теперь Мария Тэгрынэ уже не испытывала неловкости, появляясь утром в столовой: после завтрака ее ждало дело. Она шла в колхозную контору и садилась работать в кабинете председателя. При необходимости брала машину и ездила на звероферму, где ее встречали как хозяйку. Однажды невольно подслушала такой разговор о себе:

— Тэгрынэ — высший специалист по звероводству. Академию кончила, в Канаде была.

Маша очень ценила это доверие к вей и трудилась с утра до вечера. А в итоге составила короткую докладную записку, смысл которой можно были свести к одной фразе: ликвидировать звероферму и создать на ее базе новое узконаправленное хозяйство по разведению голубых песцов.

Сергей Иванович долго и внимательно изучал эту записку, аккуратно перепечатанную на машинке. А Маша сидела напротив, наблюдала за ним и делала неожиданные открытия. Постарел Сергей Иванович, волос совсем не осталось на голове. Они у него даже не успели поседеть, избегнули этой участи, выпав почти полностью. Лицо председателя прорезали глубокие морщины, и только в них сохранился естественный цвет кожи, а так все оно давно покрыто крепким загаром полуночного летнего солнца, продублено морозными, режущими ветрами.

— Насколько я понял, — осторожно произнес Сергей Иванович, отрываясь наконец от записки, — вы предлагаете ликвидировать звероферму?

— Да.

Сергей Иванович снова поднес к глазам листок, словно устного подтверждения ему было недостаточно.

— Совершенно ликвидировать?

— Совершенно.

— Даже не верится, — вздохнул он.

— Почему же? — пожала плечами Маша. — Хозяйство это убыточно, бесперспективно. Так звероводством заниматься нельзя. Надо раз и навсегда запомнить: клеточное разведение пушных зверей — дело серьезное, требующее научной постановки. Прежде чем заводить клетки и покупать производительную часть поголовья, надо организовать ветеринарную службу, чтобы исключить падеж. Затем необходимо обеспечить высокую продуктивность, а ее не достигнешь без тонкой племенной работы… Впрочем, обо всем этом я написала.

— Вижу, что написали, — раздумчиво произнес Сергей Иванович. — И, скажу честно, затронули мою собственную мечту, которую сам я считал совершенно несбыточной. Если бы мне вчера сказали — полетишь на луну, скорее бы поверил, чем в ваше предложение ликвидировать звероферму… На такое замахиваться!.. Не знаю, право, мне даже как-то не по себе.

— Боязно, Сергей Иванович?

— Боязно, — поежился председатель колхоза. — Я уже примирился с этой болячкой и радовался, когда убытков от нее оказывалось чуть поменьше, чем планировалось. А уж думать о прибыльности я и не смел. Это все равно, что ждать рентабельности от пурги.

— Если уж заниматься разведением пушных зверей, это надо делать с умом и размахом, — продолжала Маша. — А такие, как ваша, карликовые зверофермы с дохлыми зверями — все равно что производство стали в домашней духовке. Даже не только стали, а разных металлов. Ведь у вас на ферме и чернобурки, и норки, и песцы… Каждой твари по паре…

— А знаете, сколько мне пришлось воевать против этого? Два выговора имею. Один из них с такой формулировкой: за игнорирование передовых методов ведения хозяйства… Боюсь, что и на этот раз нас с вами не поймут. — Сергей Иванович повертел листок Машиной докладной в руках. — Пойти с этим в райисполком и райком?.. Да нас сочтут там за чудаков, которые вдруг решили доказать, что земля вертится в другую сторону.

— А если она действительно вертится в другую сторону? — не отступала Маша. — То, что я написала здесь, не открытие, это всем давно известно. Чудаки, Сергей Иванович, не мы с вами, а те, кому кажется, что землю можно заставить вертеться по их предписанию.

— Похоже, что так, — вздохнул председатель и подумал: случись у него такой специалист лет десять—пятнадцать назад, он бы, не задумываясь, полез в драку.

— Иной раз я размышляю, откуда у нас это? — негромко, словно бы про себя, сказала Маша. — Ведь с первых лет Советской власти мы твердо усвоили и добиваемся, чтобы у нас была настоящая промышленность, чтобы железо и сталь выплавлялись не в домашних печах, а в современных домнах и мартенах, чтобы электричество производилось самым дешевым и прогрессивным способом. Словом, знаем, что такое умное, научное ведение хозяйства. И в то же время позволяем себе иногда такую вот кустарщину.

— Эх, Мария Ивановна, — уныло откликнулся председатель. — Втянул я вас в это дело, а теперь и сам не рад… — Он пригладил тяжелой ладонью несуществующие волосы и вдруг заявил решительно: — Что ж, поедемте завтра в райцентр!..

Вечером в гостиницу зашел Андрей Пинеун.

— Тут такие слухи пошли! — весело начал он. — Говорят, собираетесь закрывать звероферму и сесть в кресло нашего Сергея Ивановича…

— Чушь! — гневно возразила Маша и подробно рассказала Андрею о своих соображениях.

— Это вы здорово, — сказал Андрей. — Одного только не пойму: специалист по звероводству и вдруг выступает против звероводства.

— Я не против звероводства, а против такого звероводства, — уточнила Маша.

— Да ладно, — отмахнулся Андрей, — я, собственно, не за этим пришел. Хочу попросить вас кое-что отвезти сыну.

Маша с самого начала заметила у него аккуратно увязанный полиэтиленовый мешок.

— Тут мясо и кое-какие лакомства, — похлопал по мешку Андрей. — А живет он недалеко от кинотеатра, в новом доме. Спросите Софью Напаун, каждый покажет. Бабка и теперь работает вахтером на почте.

— С удовольствием передам, — обещала Маша.


В райцентр полетели вертолетом. Он привез медикаменты для фельдшерского пункта и несколько пассажиров, а погрузил здесь несколько мешков свежей рыбы и взял на борт Сергея Ивановича с Марией Тэгрынэ. В салоне, однако, оказалось довольно тесно из-за громадной бочки с запасом горючего, установленной прямо посередине и закрепленной металлическими тросами.

Давно не летала Маша этим маршрутом. А он так знаком по прошлому, буквально исхожен собственными ногами.

За галечной косой начинается горный массив, отвесно обрывающийся в море. Когда морем плывешь из Лукрэна в районный центр, это — самое трудное место. Даже в безветренную погоду здесь бушует неутихающий шторм. А когда свежеет, обрывистый мыс не обойти; вельбот причаливает к берегу, и отсюда уже надо шагать пешком. Когда-то на самом мысу располагалось селение. Ближе к Лаврентию находилось еще одно. Теперь же с высоты полета даже следов былых жилищ не различить. Все поглотил лукрэнский колхоз, люди потянулись к Сергею Ивановичу.

Лететь до районного центра всего минут пятнадцать. За это время Сергей Иванович и Маша не сказали друг другу ни слова. А на аэродроме их уже ждала райисполкомовская «Волга», и опять над толпой возвышался Николай Кэргына.

— Амын еттык, сельские жители! — радушно приветствовал он прибывших. — О вас, Мария Ивановна, беспокоятся в округе, спрашивают, куда вы пропали. Вчера только разговаривал с Ходаковым… Ну я ответил: отдыхаете, мол, набираетесь снова чукотского духа, акклиматизируетесь.

— Мы вообще-то по делу приехали, — улучив момент, вставил Сергей Иванович. — Вопрос серьезный. О зверях.

— Падеж? — спросил Кэгрына, заметно бледнея.

— Если бы только падеж, — загадочно сказал Сергей Иванович.

Кэгрына притормозил машину, обернулся назад.

— Не шутите. Говорите прямо, что случилось. Знаете сами: за звероводство головой отвечаем!

— С головами будет худо, — продолжал Сергей Иванович, лукаво поглядывая на Машу.

Она удивилась тому, как переменилось настроение у председателя колхоза. Ведь сам недавно с дрожью в голосе говорил о невозможности отказаться от зверофермы, а теперь такой смелый, что даже шутит.

Зато Кэгрына как-то сник и в молчании довел машину до крыльца вместительного здания, где в одном крыле размещался райком, а в другом — райисполком.

— Ко мне зайдете или прямо к секретарю?

— Как хотите, — ответила Маша.

Разделись в кабинете Кэгрыны, и уж оттуда все трое отправились к секретарю райкома партии.

Маша хорошо знала Александра Венедиктовича Мухина, бывшего председателя колхоза на побережье Чукотского моря. Принял он этот колхоз в очень запущенном состоянии. Люди там жили почти натуральным хозяйством: что оленеводы, что приморские — одинаково. Стойбища располагались далеко друг от друга, и объехать их на собачьем транспорте не было никакой возможности, а нанять вертолет не хватало средств. Охотники на морского зверя, сделав отчисление в общую мясную яму, распоряжались остальной добычей по старому испытанному способу: делили ее, руководствуясь малопонятными принципами, учитывавшими даже такую тонкость, как владение байдарой.

До того Саша Мухин провел три года зоотехником в тундре. А первое знакомство с ним состоялось у Марии так.

Однажды в райком комсомола в зимнюю темень ввалился запорошенный снегом человек. Густой мех росомахи скрывал его лицо, и Маша, естественно, обратилась к нему по-чукотски:

— Етти.

— Ии, тыетык, — ответил посетитель.

— Садитесь.

Человек сел на предложенный стул, откинул капюшон, и Маша увидела белобрысого, скорее даже рыжего парня.

— Александр Мухин, — представился он. — Зоотехник.

Разговор продолжали по-чукотски. Язык он знал прекрасно, со всеми оттенками, с какими говорит настоящий оленевод тундры, примыкающей к устью реки Амгуэмы.

Саша Мухин рассказал тогда много интересного. Зооветтехникум он окончил в Костроме. Не знал и не гадал, что ему придется иметь дело с оленями. Получив назначение в Магаданскую область, наивно полагал, что и там ему непременно предложат работу на молочной ферме. А когда услышал, что надо ехать зоотехником на Чукотку, он даже растерялся.

— Я ведь только на картинке видел оленей.

— Я тоже, — спокойно ответил человек, занимавшийся распределением прибывших специалистов.

— Да разве так можно? — беспомощно развел руками Саша.

— Можно, — глубокомысленно изрек спокойный человек. — Олень — животное загадочное. Верблюд тундры.

Еще большие неожиданности подстерегали Сашу впереди. В районном центре ему сказали, что следует немедленно отправляться в тундру, в оленеводческое стойбище. А он не знал ни языка, ни обычаев людей, с которыми предстояло иметь дело.

— Они меня пристукнут. Зачем я им нужен? — взмолился Мухин. — Я ведь специалист по крупному рогатому скоту.

— У оленя тоже крупные рога, — сказал главный зоотехник района и вручил предписание.

Как был Саша Мухин в ватной курточке, в бумазейных брючках, в городских ботинках и кепке-лондонке, в таком виде и предстал перед бригадиром Айметом.

Первой была мысль о том, что из тундры трудновато удрать. В оленеводческую бригаду его доставили вертолетом и высадили с запасом продуктов, с большим ящиком разных медикаментов для лечения оленей.

Чукчи окружили приезжего и с любопытством стали разглядывать. Саша гадал: о чем они толкуют? Но так и не понял, что речь шла о его одежде.

От толпы отделился высокий пожилой чукча. Подошел, протянул руку, сказал по-русски:

— Я Аймет, твой бригадир.

И повел приезжего в свою ярангу.

Не без трепета вошел Саша Мухин в древнее тундровое жилище. В холодной части яранги лежали собаки, под замшевым шатром висели вяленые оленьи окорока. Чуть слева от входа трещал костер, и пахучий дым волнами стлался по чоттагину. Приглядевшись, Саша обнаружил полку с книгами, а возле самого полога, на бревне-изголовье, транзисторный приемник.

Первую ночь Саша Мухин почти не спал. Ворочался на мягких оленьих шкурах и все думал, как он будет работать с оленями, которых и теперь еще не видел.

Солнечный луч, ударивший прямо в глаза, разбудил его. В чоттагине сидел Аймет и пил чай из большой зеленой кружки.

— Жду тебя, — сказал он Саше. — В стадо пора.

Возле оленьей шкуры, на которой спал Саша, уже лежали приготовленные торбаса, замшевые легкие штаны и летняя кухлянка.

Мухин переоделся, ощущая непривычную жесткость не очень хорошо выделанной шкуры. Поежился. Заметив это, Аймег сказал:

— Наши женщины нарочно так делают, чтобы мужчина сам своими движениями смягчал шкуры. Побегаешь в тундре несколько дней, и твоя одежда станет такой, какой ни на одном кожевенном комбинате не выделают!

Аймет хорошо говорил по-русски, почти без акцента. В самом строе его речи чувствовалась образованность. Саша спросил:

— А где вы учились, товарищ Аймет?

Вдали уже показалось оленье стадо. Услышав вопрос, Аймет замедлил шаг, сделал широкий жест.

— Вот здесь. Тундра учила меня. И теперь еще учит… А грамоту постигал в школе, как все. Потом был слушателем окружной совпартшколы.

— Понятно, — кивнул Саша

От качающихся под ногами кочек заныли мускулы ног. Хотелось присесть, передохнуть, но Аймет все шел и шел навстречу сероватой массе оленьего стада.

— Олень, конечно, не корова, — рассуждал по дороге Аймет, — однако тоже предмет животноводства. Поэтому не очень огорчайся, что впервые видишь его. У тебя же есть общая зоотехническая подготовка. Да и выносливый ты парень. А это очень важно в тундре.

Но прошел не один год, прежде чем Саша Мухин стал настоящим зоотехником-оленеводом. А поначалу занимался лишь тем, чем занимаются все пастухи: караулил стадо, перегонял его с одного пастбища на другое, разбирал и собирал ярангу при перемещениях стойбища.

Первая его тундровая зима сильно запоздала. Поехал он в райцентр встречать Новый год. На обратном пути почувствовал, как теплые порывы ветра ласкали открытое лицо. Но в этой ласке угадывалось что-то противоестественное.

Аймета он встретил у входа в ярангу. Старый оленевод, прищурившись, смотрел вдаль.

— Беда идет, — сказал он. — Худо, когда зимой тепло в тундре.

Бригадир не ошибся. Случилось неправдоподобное: в середине января пошел дождь! Сначала он пробил дырки в неплотном снежном покрове, а потом съел весь снег.

В эти дождливые дни стадо погнали на юг, в те места, где стояла нормальная зима, где был снег, а под ним олений мох — ягель. Убегали от будущего мороза.

Часть стада отстала. Животные обессилели, падали на звенящую от мороза землю. Появились черные вороны. Со зловещим карканьем кружились они над упавшими оленями, садились на них и у живых выклевывали глаза.

Саша Мухин отгонял воронов, поднимал оленей, пытался даже тащить их на себе и молча глотал слезы бессилия, слезы ужаса.

Потеряв часть стада, люди собрались в яранге. Сидели вокруг догорающего костра и молчали. Саша Мухин, потрясенный увиденным, выкрикнул:

— Так не должно быть! Надо придумать что-то такое, чтобы и в тундре человек был настоящим хозяином!

Ему никто не возражал.

Летом он выбрался в райцентр, наговорил там всяких резких слов и вернулся на вертолете, до отказа загруженном новейшим зоотехническим оборудованием, опрыскивателями, химическими препаратами. В следующую весну бригада Аймета по сохранности телят вышла на первое место. А вместе с тем упрочилось положение и самого Мухина. Однако первые его впечатления о страшном гололеде остались с ним навсегда.

Позже Сашу Мухина рекомендовали председателем в маленький отсталый колхоз. Тогда-то и пришел он к Марии Тэгрынэ просить, чтобы комсомол взял шефство над этим далеким колхозом.

Маша сама несколько раз летала туда. Помогала чем могла, но колхоз с трудом поднимался на ноги. Оленей было немного, морской зверобойный промысел тоже не приносил достаточного дохода.

И вдруг расщедрилась скупая северная природа, словно бы сжалившись над тщетными усилиями молодого председателя. В устьях тундровых рек оказалось столько рыбы, что ее буквально можно было черпать ведрами. Председатель «мобилизовал» всех колхозников от мала до велика и наловил столько рыбы, что в первые зимние месяцы все здешние самолеты только и возили «мухинский улов». На вырученные деньги колхоз поставил небольшой жиротопный цех, оборудовал ледник в вечной мерзлоте, приобрел два вездехода и трактор, занялся звероводством — благо появился избыток кормов.

Организаторские способности Саши Мухина получили безоговорочное признание не только в районе, но и в округе. Его послали в Высшую партийную школу, а оттуда он вернулся с рекомендацией на пост первого секретаря райкома партии…


— Амын еттык! — воскликнул Александр Венедиктович, выходя из-за стола и дружески обнимая Машу. — Наконец-то почтила меня своим посещением! А то ведь я даже рассердился. Что это такое? Приехала в район и признает только Советскую власть, а партийное руководство будто и не существует.

— Вас же не было на месте, — напомнила Маша.

— Телефон имелся в твоем распоряжении, — возразил Александр Венедиктович. — Или, может быть, там, в Лукрэне, Сергей Иванович поселил тебя в номере без телефона?

— Я создал Марии Ивановне все условия и для отдыха и для работы, — деловито пояснил председатель лукрэнского колхоза.

— Может быть, пойдем чай пить? — предложил Александр Венедиктович. — Как-то не хочется такую встречу проводить в служебном кабинете. Пойдемте или ко мне домой, или в ресторан, а?

— В рабочее-то время? — укоризненно заметил Николай Кэргына.

— Ну, если в рабочее время нельзя, давайте встретимся у меня вечером, — уступил Мухин.

— Так ведь мы не в гости, а по делу приехали, — сказал Сергей Иванович и искоса посмотрел на Николая Кэргыну.

— О деле давайте поговорим здесь, — согласился Мухин.

— Мария Ивановна, — начал председатель колхоза, — досконально ознакомилась с состоянием нашего звероводческого хозяйства…

— Бессовестный ты человек, Сергей Иванович! — перебил его Мухин. — Она к тебе отдыхать приехала, а ты сразу в работу запрягаешь. Как вы, Мария Ивановна, отважились ехать в Лукрэн? Неужто забыли, каков там предколхоза? Он же никого в покое не оставит. Видеть не может неработающего человека. Как-то мы с ним побывали в анадырском доме инвалидов. Выходим оттуда — Сергей Иванович грустный такой. Ну, думаю, расчувствовался, пожалел убогих людей. А он мне вдруг выпаливает: «Хорошо бы этот дом инвалидов к нам в колхоз перевести: народ тут еще годный к работе. На таких можно изготовление сувениров возложить».

Сергей Иванович не принял предложенного Мухиным тона, ушел от шуток:

— У нас дело серьезное. Мария Ивановна считает, что звероводство в том виде, какой оно имеет в нашем колхозе, — это пустое растранжиривание народных средств и трудовых ресурсов…

По мере того как он пересказывал тезис за тезисом Машину докладную, Александр Венедиктович все больше мрачнел, все ниже опускал голову, а потом и вовсе уткнулся в какую-то бумагу, лежавшую перед ним. Заметно было, что этот разговор тяжел и неприятен для него.

— Мария Ивановна! — внезапно вскинулся он. — Ты нам тычешь пальцем прямо в открытую рану. С этими твоими предложениями ни в область, ни в округ лучше и не соваться.

— Да уж это верно, — грустно согласился Николай Кэргына. — Нам там еще и такое скажут: мы вырастили для вас отличного специалиста по клеточному звероводству, а вы ее хотите оставить без работы.

— Можно мне? — попросила слова Маша.

— Конечно, — кивнул Мухин

— Речь идет не о свертывании звероводства на Чукотке. Надо у людей воспитать правильное отношение к зверю.

При этих ее словах Николай Кэргына усмехнулся. Заметив это, Маша повторила:

— Да, правильное отношение к зверю. Вы знаете, что в лукрэнском колхозе почти каждый из зверей, нелегально, так сказать, носит имя или фамилию какого-то конкретного, реально существующего человека? На первый взгляд это только смешно. Но возьмите в расчет, что по кличкам этим определяется отношение к зверю.

— Нехорошее отношение? — иронически заметил Кэргына.

— Разное, — сердито ответила Маша.

— Что же отсюда следует? — строго спросил Мухин.

— А то, что карликовые зверофермы безвозвратно скомпрометировали себя и теперь компрометируют тех, кто боится с ними расстаться. Я за ликвидацию таких звероферм и за создание на их базе хотя бы в том же Лукрэне образцового звероводческого хозяйства.

— Настоящей фабрики высококачественного меха! — подхватил Сергей Иванович. — Вот спасибо, Мария Ивановна!.. Ведь я и обэтом думал! Мы школу бы специальную открыли, молодежь привлекли…

— На это деньги большие нужны, — попытался охладить его Кэргына.

— В банке возьмем ссуду, да и в колхозной кассе кое-что найдется, — не сдавался Сергей Иванович

— В общем-то дело заманчивое, — осторожно заметил Александр Венедиктович. — Сам я тут не специалист. По оленеводству еще кое-что моту, а в звероводстве не силен. Но если вы меня убедите, дадите обоснованные рекомендации, поддержку…

— Только вот на Марию Ивановну вся надежда, — подсказал Сергей Иванович. — Тут потребуются и знания и размах.

— Если вы доверите, я бы с удовольствием взялась, — с готовностью откликнулась Маша.

— Не отпустит вас к нам округ, — засомневался Мухин.

— И область будет возражать, — подтвердил Кэргына.

— Ну, положим, тут и мое собственное мнение кое-что значит, — резко возразила им Маша.

— Со своей стороны я могу предложить вам самые лучшие условия, какие только могут быть созданы в колхозе, — твердо сказал Сергей Иванович. — На руках будем носить.

— Мне лично особые условия не нужны, — заявила Маша. — А вот зверям они потребуются. На этом буду настаивать…


Прямо из райкома пошли в гости к Мухину. У дома, в котором жили вместе и председатель райисполкома, и секретарь райкома, крутилась стая собак.

— Александр Венедиктович, — строго сказал Николай Кэргына, — сколько же можно терпеть это?

— Штрафуйте, ничего не могу поделать, — смиренно принял упрек Мухин и принялся объяснять Маше: — Тут вот какое дело. Пока я работал в колхозе, у меня всегда была упряжка, и дочки мои, можно сказать, выросли вместе с собаками. А заводить упряжку здесь вроде бы ни к чему — есть вездеход и легковая автомашина. Но девочки скучают по собакам. Стали привечать псов со всего поселка. Кормят, ласкают. Когда нас дома нет, потихоньку в квартиру пускают. У председателя райисполкома из тамбура эти псы стащили торбаса и нерпичьи брюки — съели. Рассказал я о происшествии дочкам. Они пообещали ликвидировать свой собачник. Но ничего у них не вышло: собаки-то уже привыкли.

Собачья стая, словно понимая, что разговор идет о ней, смотрела на гостей, помахивала хвостами, заискивала.

— Добро бы были ездовые, а то ведь тунеядцы! — продолжал сердиться Николай Кэргына, пропуская вперед Машу.

…За большим и обильным столом засиделись далеко за полночь. А наутро Маша отправилась к бывшей теще Андрея Пинеуна.

Бабушка Софья быда дома, внук находился в школе.

— Какомэй, Маша! — запричитала старушка. — Я тебя хорошо помню. Какая ты стала видная. Замужем? Нет? Все верно, кто ж партийную-то возьмет? Побоится любой. Мужики ведь выпить любят. А партийная жена разве дозволит? Она сразу в райком пойдет…

«Говорит, что думает», — решила про себя Маша и тут же простила старуху.

Бабушка Софья поставила электрический чайник, постелила на матерчатую скатерть кусок синтетической пленки, вытащила из буфета чашки, сахар, конфеты. И затараторила опять:

— Я слышала, что ты теперь ученая, академик.

— Не академик я, бабушка, а просто специалист по звероводству, — поправила Маша.

— Да ведь академию ж кончила? И институт и академию — это ж надо! Кто на такой осмелится жениться-то?

— Я уже привыкла без мужа, — сказала Маша.

— Как же?! — Старушка подозрительным взглядом осмотрела ее. — Ты ж еще молодая. Мне вон сколько лет, а и то бывает, проснусь ночью от беспокойства, будто в молодости.

Маше тяжело было продолжать этот разговор. Она решительно повернула на другое:

— У меня есть посылка и поручение от Андрея. Когда Спартак приходит из школы?

Старушка отогнула рукав платья и посмотрела на стрелки золотых часов.

— Через полчаса будет. Подожди, не торопись.

Пришлось еще некоторое время терпеть ее причитания об ушедшей молодости, о сильных мужчинах; таких нынче, конечно же, нет и в помине.

Услышав шум в коридоре, Маша вдруг почувствовала, что ее волнует предстоящая встреча со Спартаком. «Словно собственного сына жду», — с болью в сердце подумала она.

— Здравствуйте! — обрадовался Спартак. — Я так и думал, что вы приедете! Целый день сегодня на уроках места не находил. Даже замечание получил.

Маша подала ему сверток.

— Большое спасибо, — поблагодарил Спартак. — Честное слово, я так рад вам… Вы надолго?

— Сегодня еду обратно.

— В Анадырь? — испугался Спартак.

— Нет, в Лукрэн. У меня там появились кое-какие дела.

— Хорошо бы, если б вы совсем остались в нашем районе.

— Я сама так считаю, — улыбнулась Маша.

И в этот миг раздался сильный стук в дверь. Показалась голова посыльного из райкома.

— Мария Ивановна, вас вызывают к телефону.

Маша быстро оделась.

— Что передать отцу?

— Я провожу вас, — вызвался Спартак.

Они вместе вышли на улицу. По дороге в райком Спартак молчал, но возле самого здания, когда надо уже было прощаться, вдруг попросил:

— Если вам не трудно, посмотрите там за моим папой…

— Обещаю, — тихо ответила Маша.

— Передайте отцу, что очень хочу приехать на выходной.

— Передам.

— До свидания, Мария Ивановна…

В кабинете Мухина, кроме его самого, никого не было. Он поднял трубку, крикнул два слова:

— Анадырь! Ходакова!

И почти сразу же:

— Товарищ Ходаков? Мария Ивановна у телефона.

Когда Маша была здесь секретарем райкома комсомола, чтобы дозвониться до Анадыря, требовалось полдня. А тут — взяла трубку и сразу услышала четкий голос Петра Ходакова:

— Здравствуй, Мария Ивановна. Что это ты загостилась там? И сами мы беспокоимся, и из области звонят, интересуются.

— У меня ведь отпуск еще, — напомнила Маша.

— Знаем, знаем, — ответил Ходаков. — На твой отпуск никто не посягает. Но не забывай, что в начале зимы погода у нас неустойчивая. Можешь застрять там надолго. Помнишь, как было, когда праздновали тридцатилетие округа?

Еще бы не помнить! Тогда Маша просидела на северном берегу Анадырского лимана ровно двадцать восемь дней, не имея возможности перебраться на другой берег: по лиману шла шуга, и пуржило так, что никакой самолет не мог подняться в воздух.

— Не скучаешь там? — продолжал Ходаков.

— Скучать некогда, — ответила Маша. — Можете считать, что я уже начала работать в лукрэнском колхозе.

— Поработать успеешь. Ты пока отдыхай, набирайся сил. У нас тут есть для тебя интересные предложения. Приедешь — потолкуем.

— Насчет этого вы не особенно беспокойтесь, — вдруг выпалила Маша. — У меня уже есть предложение Чукотского райкома.

— Ты не слушай Мухина. Он мастер сманивать готовые кадры. Сам должен растить специалистов. Дай-ка ему трубку.

Мухин взял телефонную трубку и укоризненно посмотрел на Машу.

— Алло! Никто ее не сманивает. У нее своя голова на плечах… Хорошая голова… Да что вы! Никто силой не держит ее здесь… Да за кого вы нас принимаете…

А повесив трубку, лукаво подмигнул Маше.

В Лукрэн ехали вездеходом. Погода действительно испортилась и, наверное, надолго.

Липкий снег забивал ветровое стекло. Водителю то и дело приходилось выскакивать из машины, соскребать налипший снег, высматривать дорогу. Здесь легко заблудиться, и на памяти Маши было несколько случаев, когда сбившиеся с дороги вездеходы и тракторы проваливались в воду, проламывая своей тяжестью не окрепший еще морской лед.

Около трех часов тащился вездеход до Лукрэна. Транспорт этот не отличается скоростью и лишен всякого комфорта, но без него в тундре не обойтись.

По улицам Лукрэна тоже разгуливала пурга. На столбах зажглись фонари, и круги света мотались по снегу.

От дверей гостиницы снег пришлось отгребать лопатой. В помещении было пусто — все командированные поспешили уехать до наступления ненастья. Задержались лишь два-три специалиста по строительству теплиц, но и они собирались на днях ехать на Горячие ключи, где Сергей Иванович намеревался развернуть выращивание овощей, и помидоров.

Не успела Маша переодеться с дороги, как пришел Андрей Пинеун.

— Что там мой сын?

— Передает большой привет и поручил мне надзирать за вами, — весело сообщила Маша.

Андрей был тщательно выбрит, подстрижен, благоухал цветочным одеколоном.

— Готов с удовольствием принять ваше покровительство, — склонил голову он. — Каков результат поездки?

Маша рассказала о разговоре в райкоме.

— Да, кончается их спокойная жизнь, — с оттенком злорадства пошутил Пинеун.

— Они не очень-то и сопротивлялись, — продолжала Маша. — Это мне понравилось.

— Не обольщайтесь. На них могут так цыкнуть из округа или области, что они тут же позабудут о своих обещаниях, — мрачно заметил Пинеун.

— Вы не правы, — возразила Мария Тэгрынэ. — И мне неприятен тон, которым вы говорите о работниках райкома и райисполкома. Им тоже нелегко.

— Конечно! Куда уж легко, если в течение нескольких лет поддерживали заведомо убыточное производство!

— Андрей! Ну хоть бы меня пожалели! Я ведь тоже из тех, кто ратовал за звероводство. Сама развозила зверей по колхозам. Да и вы, товарищ Пинеун, приложили к этому руку…

— Приложил, — задумчиво сказал Андрей. — Далекое, молодое время…

9

Марии нравилось каждое утро шагать в правление колхоза. Там, в кабинете председателя, для нее поставили специальный стол.

Иногда из соседнего помещения наведывался Вуквун, приглашал на обед.

— У нас с женой переходный возраст, — посмеивался он. — Дети выросли, а внуков еще нет. За стол сядем, и поговорить не о чем: все давно рассказано и пересказано. Вот появятся внуки, не буду тебя звать. А пока пойдем — поразвлекай стариков.

Дочь Вуквуна была замужем в Уэлене, сын работал в Провиденском порту и женился там на русской.

— Приезжали они к нам, — рассказывала Аканна, жена Вуквуна. — Готовились мы к их приезду, наверное, больше, чем к встрече министра.

Аканна имела в виду предполагавшийся год назад, но так и не состоявшийся вояж на Чукотку министра сельского хозяйства.

— А увидела сноху и чуть не разревелась, — лукаво подмигнул Вуквун.

— Верно, — призналась Аканна. — Жалко мне стало сына! Сноха — тоненькая, как травинка, бледная, худенькая. Спрашиваю сына: чего ж ты такую взял, ведь холодно тебе будет возле нее? А он отшучивается: скоро, говорит, пополнеет, потому что в столовую работать устроилась… Зато характер ее мне понравился: добрая у нас Неля и ласковая. Меня всё мамочкой называла.

Обеды у Вуквуна всегда были вкусны и обильны, хотя не отличались разнообразием. Он предпочитал исконно чукотскую пищу — в основном мясо и чай в большом количестве.

— Почему в гостинице живешь? — допрашивала Машу Аканна. — Тебе квартиру должны дать, как молодому специалисту?.. А то переходи к нам: у нас есть свободная комната.

— Да ведь я здесь только в отпуске, Сергею Ивановичу просто так помогаю, — пояснила Маша. — Постоянную работу для меня еще подбирают…

— Ты сама подбери, — настаивала Аканна. — Разве тебе не нравится в нашем селении? Поживи, осмотрись. Замуж здесь выйдешь. У нас хорошие женихи есть. Вот хотя бы Пинеун. Такой красавец! Тут учительница жила. Видная такая, хорошо пела про птицу мира голубку, на гитаре играла. Как она любила Пинеуна! Как старалась завлечь! Но он в то время в дурном состоянии находился. Заперся в своем домике и никого не пускал, только музыку слушал. Такая тоска от этой музыки, что даже собаки перестали возле его дома спать, перебрались к пекарне. Погоревала учительница, потеряла уважение учеников — у нас здесь каждый человек, как на снегу, всем виден — и уехала к себе на Украину. А наш Пинеун опять остался одиноким капитаном.

Вуквун поддержал жену:

— Действительно, Тэгрынэ, почему бы тебе не остаться в Лукрэне? Это лучшее место на Чукотке.

— Подумаю, — отговаривалась Маша.

…А пурга бушевала без перерыва. Иногда приходилось полчаса добираться до колхозной конторы. Председательский «газик» не мог пробиться через сугробы и отстаивался в гараже.

По утрам за Машей частенько заходил Андрей Пинеун и провожал ее до самого крыльца конторы. Отсюда он шагал дальше, в свою механическую мастерскую, а Маша оставалась на крыльце и следила, как постепенно исчезает в снежной круговерти его наклоненная встречь ветру фигура…

Телефонный аппарат, стоявший на столе у Сергея Ивановича, трезвонил не переставая. Вызовы следовали то из Анадыря, то из Магадана. Все заботились о том, чтобы оленьи стада находились в таких местах, где не страшен гололед, если наступит оттепель.

Иногда трубку приходилось брать Маше, и слышался голос Петра Ходакова. Секретарь окружкома сердился:

— Ты все еще там сидишь? Смотри, опоздаешь на работу!

— У меня же пока нет назначения, — оправдывалась Маша. — В Анадыре мне делать нечего, а здесь, по крайней мере, настоящее дело есть.

— Ну ладно, ладно, — сбавлял тон Ходаков. — А все же вылетай немедленно, как только установится погода.

И действительно, времени у нее оставалось мало. Отпуск кончался. А в Лукрэне конца работы не видно. Говоря откровенно, то, что делала здесь Мария Тэгрынэ, представляло собой лишь самые приблизительные наметки. Но уже и в них вырисовывалась такая картина будущего, что захватывало дух.

Вечером, усталая и довольная, Маша брела под пургой в гостиницу и опять ждала Пинеуна. Так уж повелось, что все вечера они проводили теперь вместе в его домике, занесенном по самую крышу снегом. До поздней ночи слушали музыку, а потом брели обратно в гостиницу. Каждый раз Маша с замиранием сердца ждала, что Андрей предложит ей остаться здесь на ночь и боялась, что у нее не хватит духу отказаться.

Однажды это почти случилось. Маше пора было возвращаться домой. Вдвоем они вышли в тамбур, уже одетые. Андрей распахнул дверь и вместо темени увидел перед собой гладкую снежную стену, на которой отпечатались доски входной двери.

— Занесно, — сказал Андрей и вопросительно посмотрел на Машу. — Что будем делать?

— Как что? Откапываться! — решительно ответила она.

— Правильно! — сказал он и пошел искать лопату.

Переместив сугроб с улицы в тамбур, Пинеун открыл дорогу.

Откапывали и входную дверь гостиницы.

— Придется прекратить эти поздние визиты, — с сожалением сказала Маша. — А то будет беда.

— Какая же беда? — пожал плечами Пинеун. — В чем она? В том, что вы останетесь у меня или я заночую у вас в гостинице?.. Если вы называете это бедой, то извините… Может быть, и верно, нам не следует встречаться.

Андрей говорил это каким-то потухшим, потускневшим голосом.

— Милый, хороший мой человек, — торопливо перебила его Маша. — Не надо так… Вы же прекрасно понимаете, в чем дело, чего я боюсь. Мы с вами… мы с тобой взрослые люди. Очевидно, ты взрослее меня, потому что у тебя есть сын… Пойми же меня, Андрей. Мне с тобой очень хорошо. Когда я с тобой, мне тепло, покойно, уверенно. Но всегда ли так будет? Зачем торопить время?

Андрей стоял очень близко. Лицо его почти касалось Машиного лица.

— Как хорошо, что ты сама все сказала! — с каким-то глухим стоном произнес он. — Ты действительно мудра, не зря говорили люди. Спасибо тебе, Машенька! Иди спать, и я желаю тебе сегодня самой спокойной, самой сладкой ночи. Иди!

Андрей шагнул в пургу, оставив Машу на крыльце гостиницы.

Она вняла его совету — сразу улеглась в постель. Но не было у нее спокойной ночи. До самого утра слушала вой пурги, и в этом вое, свисте, шуме, грохоте ей чудились таинственные голоса. Ехали сказочные «рэккэны» — крохотные человечки — вестники всякой смуты, сердечных невзгод, болезней… Однако бывало, что на своих малюсеньких нартах они везли и счастье. А что такое счастье? В общежитии в Вешняках кто-то сказал однажды: «Счастье — это большой аккордеон, на котором не всякий может сыграть. Вопроса — есть ли счастье? — не существует. Существует другой вопрос: умеете ли вы играть на этом инструменте?..»

И тут же стали выстраиваться чередой, больно царапнув сердце, иные вопросы: «Собственно, кто я такая? Дочь бывшего кулака?.. Так ведь я его никогда не видела! Родители мои те, кто пятьдесят лет пролежал в вечной мерзлоте, кто смотрел широко распахнутыми глазами в осеннее небо, и снежинки не таяли на зрачках… Мои отцы и Тэвлянто, и Отке, и Тэгрынкеу — все, кто строил на Чукотке новую жизнь, за которую теперь мы в ответе, и нет такой силы, что могла бы заставить нас отстраниться от нее, этой ответственности, превратиться в простых наблюдателей. Так уж нас воспитали, так учили в школе, в педучилище, этом чукотском университете, на работе в комсомоле. И такими вырастили… Как все-таки хорошо, что мне довелось по-настоящему поработать в комсомоле! В полную силу! Отрешившись почти полностью от всего личного!.. А может быть, это и не очень хорошо — устраивала всем счастье, а о себе забывала». Но ведь даже самое прекрасное с виду счастье для себя оказалось таким непрочным и на ее глазах развалилось как-то глупо, даже некрасиво. Валя и Андрей выглядели как на плакате — счастливейшая комсомольская чета. А каков финал? Плакатное великолепие порей нежизненно. Крепче то, что подчас ни на что не похоже, что ценно само по себе, а не только похоже на что-то ценное. Чувства не могут быть похожими — вот какой урок вытекал из того небольшого опыта по этой части, какой имела она сама, по крови дочь богатейшего оленевода, по духу прямой потомок ревкомовцев, первых коммунистов Чукотки, Мария Ивановна — по-русски, Тэгрынэ — по-чукотски — Метательница гарпуна…

Маша заснула только под утро, но по привычке встала в начале восьмого. Надо было идти в колхозную контору. Не пойти или хотя бы опоздать туда, не появиться на своем рабочем месте в девять она уже не могла.

Только почему-то не работалось ей в это утро.

Маша все чаще посматривала в замороженное окно. Сергей Иванович перехватил ее взгляд и истолковал по-своему:

— Да, пурга утихает. Вот и барограф показывает улучшение погоды.

Верно, ветер сегодня потише. Это Маша сама заметила, когда шла в столовую. Значит, и отъезд ближе… А нелегко будет воевать за возвращение в Лукрэн.

— Вид у вас сегодня какой-то кислый, — заметил председатель. — Может быть, пойдете отдохнуть? Ей-богу, будет лучше. Работать надо с удовольствием, без этого ничего хорошего не получится, по себе знаю… Пойдите, право, в гостиницу, полежите. Я распоряжусь, чтобы и обед вам принесли туда.

— Ни в коем случае, Сергей Иванович! — запротестовала Мария Ивановна. — Я совершенно здорова. Только чуточку устала. Пойду лучше прогуляюсь.

— В такую-то погоду?

— Сергей Иванович, вы забываете, что я родилась в тундре.

— Извините…

Маша оделась. Поверх пальто натянула камлейку, позаимствованную несколько дней назад у жены Вуквуна. Накинув капюшон на голову, вышла из конторы и направилась к чернеющим вдали механическим мастерским.

Пурга мела понизу. Небо посветлело, кое-где даже проглядывали кусочки синевы. Температура резко понизилась, и это тоже было предвестием хорошей погоды.

Маше пришлось обойти кругом все здание мастерской, прежде чем она нашла дверь

Андрей был удивлен ее неожиданным появлением. Встревоженно спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего. Просто захотелось тебя увидеть.

— Надо было позвонить по телефону, я бы пришел.

— Хотела посмотреть, как ты работаешь, что здесь делаешь.

Не оправившийся от неловкости Андрей заговорил тоном экскурсовода:

— Задача нашей мастерской заключается в том, чтобы всю технику, которой мы пользуемся в летнее время, за зиму привести в должный порядок. Отремонтировать все двигатели, навигационное оборудование. Ремонтируем также тракторы, вездеходы… Вот на этих станках обрабатываем детали. А это вот — мои ближайшие помощники, молодые представители рабочего класса Чукотки — Антон Каанто и Сергей Кымын.

Два чумазых паренька с первой же минуты, как только в мастерской появилась Маша, уставились на нее и не отводили глаз.

— Андрей, — тихо заметила Маша, — что ты так со мной говоришь? Будто отчитываешься.

Он вытер вспотевший от смущения лоб, сказал виновато:

— Извини. Это от неожиданности твоего прихода. Не знаю, как держать себя…

— Прежде всего познакомь со своими товарищами.

— Ребята, это Мария Ивановна Тэгрынэ, — опять тем же деревянным голосом произнес Пинеун.

— Знаем! — враз ответили ребята и улыбнулись одинаковыми улыбками.

— Руку подать не можем — грязная, — добавил от себя Антон Каанто.

— Зато можем чаем угостить, — продолжил Сергей Кымын.

— С удовольствием выпью чаю, — сказала Маша и откинула капюшон камлейки.

В углу мастерской было оборудовано нечто вроде цеховой конторки мастера. Там стояли грубо сколоченная из досок лавка-диван, такой же стол и большой стальной сейф с облупившейся краской. Из этого сейфа, повернув со скрежетом ручку, Сергей Кымын извлек четыре металлические кружки, чайник, пачку чая, печенье и большие куски сахару.

Зачерпнув из бочки воды, он приладил провод, опустил его в воду и включил рубильник.

— Чай будет готов ровно за пять минут, — пообещал Андрей.

— Как у вас тут хорошо! — похвалила Маша и уселась на лавку.

— Сами себе хозяева, — откликнулся Сергей Кымын.

— Отличные ребята, правда? — не без гордости спросил Андрей и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Летом они у меня лучшие штурманы и мотористы, зимой — слесаря-универсалы. Им цены нет. Начитанны, грамотны, во всех отношениях современны. Словом, будущее Чукотки. Окажись поблизости прииск или какое-нибудь иное технически оснащенное предприятие — их бы с руками у нас оторвали.

— А нам и здесь хорошо, — отозвался Антон Каанто.

— Чай готов, — объявил Сергей. — Прошу к столу!

Чай был горяч, крепок, но изрядно попахивал машинным маслом. Во время чаепития Сергей осторожно поинтересовался:

— До нас дошли слухи, что вы, Мария Ивановна, решили остаться в нашем селении. Правда ли это?

— Я бы с удовольствием, ребята, — ответила Маша. — Но ведь я коммунистка и должна работать там, куда партия пошлет.

— А разве партия не учитывает личное желание? — спросил Каанто.

— Конечно, учитывает, — подтвердила Маша. — Думаю, что все будет хорошо. Мы с вами, ребята, поставим здесь такое хозяйство, что к нам будут ездить учиться со всего мира!

— Промышленное производство высококачественной пушнины, — солидно произнес Антон Каанто. — Сейчас такая установка есть — все производить промышленно. В газетах пишут так: промышленное производство свинины, промышленное производство птичьего мяса, яиц…

— Тут иронизировать не над чем, — заметила Маша. — Это серьезно. Я была в одном свиноводческом совхозе под Ленинградом. Там действительно промышленное производство свинины. В свинарниках светло и чисто, как в заводском цехе. Вода и корм свиньям подаются конвейером. Навоз тоже убирается механическим способом. Имеется даже единый пульт управления всеми этими процессами.

— А я не иронизирую, — уточнил свою позицию Каанто. — Я тоже считаю, что все это серьезно…

Чай пили долго. Маша успела рассказать о своей поездке в Канаду, о двух молодых эскимосах, которых она встретила у профессора Уильямсона в Саскатуне, в институте полярных исследований. Профессор содержал этих двух парнишек и сам готовил их в университет, потому что из эскимосской средней школы в высшее учебное заведение не попасть.

— Они примерно вашего возраста, но куда ниже вас по развитию, — заключила Маша.

После чаепития она вернулась в контору. Сергей Иванович, взглянув на нее, сказал:

— На пользу вам прогулка. Не замерзли?

— Нисколько, — ответила Маша. — Я была в вашей механической мастерской.

Сергей Иванович деликатно промолчал.


Вечером в гостиницу пришел Андрей. Грустно сказал:

— Вот и погода улучшается.

— Не тужи, — успокоила его Маша. — Я уж постараюсь сделать так, чтобы вернуться в Лукрэн.

— А как со зверями?

— Завтра утром окончательно оформлю предложения, перепечатаю на машинке, оставлю копию Сергею Ивановичу, а первый экземпляр повезу в Анадырь. Если понадобится, и в Магадан. В Магадане не согласятся, полечу в Москву.

— Надо ли все это затевать? — с сомнением спросил Андрей.

— Надо, — решительно ответила Маша. — Ты куда идешь?

— Домой.

— Если позволишь, я пойду с тобой.

— Буду очень рад…

Поужинали нерпятиной, послушали музыку. Беседа не клеилась. На улице было удивительно тихо, ветер больше не бил в стекла маленьких окон, не дребезжал железной печной заслонкой. И электрический свет горел ровно, без тревожного мигания.

— Не хочется уходить, — тихо произнесла Маша.

— Кто-то сказал, — вспомнил Андрей, — человек должен гибнуть на пороге счастья. Если каждый будет счастлив вполне, исчезнет двигатель жизни.

— В таком случае давай погибнем! — предложила Маша, ощутив всем телом, какой это сильный, крепкий человек, Андрей Пинеун, выросший, как одинокая скала в море, без нежности, без ласки…

Рано утром зазвонил телефон.

Андрей долго сонно окликал собеседника, пока не сообразил, кто говорит.

— Когда придет? В три часа?.. Хорошо, буду готов.

На вопросительный Машин взгляд ответил:

— Вертолет придет в три часа дня, и я полечу в райцентр за топливной аппаратурой. Сегодня же вернусь.

— Возвращайся обязательно, — попросила Маша. — Я закончу работу и буду свободна…

Весь день, не разгибая спины, Маша печатала в нескольких экземплярах предложения по устройству большого звероводческого предприятия. Машинка была отличная — электрическая «Оптима»; печатать на ней — одно удовольствие.

Вертолет прилетел точно в назначенное время. Маша слышала, как он взлетал. Она прекратила работу и напряженно слушала, пока не стих шум мотора.

Наскоро перекусив в столовой, снова вернулась в контору и засела за машинку.

Через час пришлось зажигать свет: наступили полярные сумерки.

Пришел Сергей Иванович, осторожно, чтобы не мешать Маше, сел за свой стол и защелкал арифмометром.

Вдруг словно что-то толкнуло Машу. Она спросила председателя:

— Сергей Иванович, а почему же вертолета нет? Ведь светлое время кончается.

Председатель посмотрел в окно и спокойно сказал:

— Можно считать, что уже кончилось.

— Может быть, что-нибудь случилось? — встревожилась Маша.

— Скорее всего так и есть, — с тем же спокойствием ответил Сергей Иванович. — Погода только ведь установилась, могли позвонить из Уэлена: срочно больного вывозить или еще что-нибудь неотложное подоспело. А то и просто мог сломаться вертолет. Машина старая, ненадежная, давно пора в капитальный ремонт, а все гоняют.

— Может быть, позвонить в райцентр? — предложила Маша.

— Это проще простого, — сказал Сергей Иванович и взялся за телефон.

Через минуту его соединили с начальником аэрослужбы, и начались вопросы, ответов на которые Маша слышать не могла.

— Когда вылетели? Да что вы?! Сами беспокоитесь?.. Выслали вездеход?..

По мере того как голос Сергея Ивановича повышался, сердце Маши проваливалось куда-то вниз, и вдруг нестерпимо озябли ноги, хотя они были в меховых торбасах.

Сергей Иванович положил трубку и встал.

— Где-нибудь на полпути между Лаврентием и Лукрэном сделали вынужденную посадку. Но рация молчит, а это уже худо. Надо свой вездеход гнать.

— Я поеду вместе с вами! — сказала Маша

— Куда вы, Мария Ивановна! — возразил председатель. — Не исключено, что нам придется всю ночь блуждать. Оставайтесь дома, мы вам все сообщим.

— Нет, я поеду, — еще настойчивее заявила она.

— Хорошо, — уступил председатель. — Идите переодевайтесь. Потеплее оденьтесь. Я за вами заеду. — И тут же позвонил в гараж: — Срочно вездеход! Прямо к правлению!.. Плевать на запретные знаки. Может, беда какая!

Маша забежала к Вуквуну, объяснила, что ей необходимо.

— Кэркэр можешь надеть? — спросил Вуквун. — Не отвыкла?

— Давайте.

Маша разделась до белья и влезла в принесенный из сеней прохладный кэркэр. Ее тут же охватил озноб, но Аканна уже держала наготове чашку горячего чая. А Вуквун тем временем наливал чай в термос. Когда вездеход подкатил, для Маши была подготовлена вместительная сумка с провизией и большим термосом, полным горячего чая.

Обеспокоенные проезжающим по улице вездеходом, люди повыскакивали из домов, и тревожная весть волной катилась по Лукрэну: вертолет пропал.

Сергей Иванович сел рядом с водителем. За его спиной разместились Маша, молчаливый бородатый фельдшер и Вуквун.

— Поедем вдоль морского побережья. Это обычный маршрут вертолета! — прокричал Сергей Иванович, и вездеход, дернувшись, покатил вниз.

В крохотное, залепленное снегом боковое окошечко Маша и Вуквун не могли рассмотреть ничего: полярная ночь покрыла мраком все ледовое пространство.

Кэркэр был впору, только ворот слишком широк. Впрочем, он ведь таким и делался, чтобы женщина легко могла выпростать руки.

Под шум вездехода разговаривать было трудно, но Вуквун ухитрялся произносить слова прямо в ухо Маше.

— Вернемся домой, скажу Аканне, чтобы сшила тебе меховое пальто из неблюя. Она хорошо шьет. Не идет тебе кэркэр. И вообще он отжил свое — совсем немодная и неудобная одежда. А вот пальто из неблюя будет в самый раз… Можно бы и из пыжика, но у пыжика слишком мягкий мех. На «Волге» в пыжиковом пальто ездить, а не на вездеходе…

Маша слушала Вуквуна, но видела другое лицо: родное, мужественное и беспомощное, одинокое, как скала в ледовитом море. И вдруг вспомнила другие слова. Они огнем сверкнули в мозгу: «Человек должен погибнуть на пороге счастья!» Значит, он предчувствовал? Знал? Не может быть! Это какая-то мистика. Ничего не должно с ним случиться. Это только в кино так бывает: сказал красивые слова — и умер…

А Вуквун продолжал свое:

— Мы тут выполняли заказ для московской киностудии. Шили нерпичьи куртки. Только нерпичий мех жесткий, плохо лежит на плечах, а вот неблюй…

Вездеход вдруг остановился. В проеме, соединяющем пассажирский салон с водительской кабиной, показалась голова Сергея Ивановича.

— Видим большой костер. Похоже, что они вылили весь бензин и подожгли.

Вездеход понесся вперед еще стремительнее. Грохот стал таким, что Маша больше не слышала не единого слова, только видела губы Вуквуна, шевелящиеся в полутьме, подсвеченные сверху слабенькой электрической лампочкой.

Маша пыталась рассмотреть костер через боковое оконце, но за стеклом по-прежнему была непроглядная темень.

Судя по рывкам, по чудовищной тряске, которая не давала открыть рот, вездеход мчался прямо по торосам. Это продолжалось еще примерно с час. Наконец водитель притормозил, в проеме опять возникло лицо Сергея Ивановича, и Маша услышала:

— Видны фигурки людей!

«Живы», — с облегчением подумала она.

Теперь уже и в боковое окошечко виднелся отсвет бушующего где-то впереди красного огня. По тому, как быстро этот красный отсвет переходил в белесо-голубоватый, можно было заключить, что вездеход близок к цели.

Зарево теперь проникало даже внутрь вездехода, плясало по лицу Вуквуна, по бороде молчаливого фельдшера.

Как-то неожиданно вездеход остановился.

Вуквун откинул брезент. Вплотную стояли закопченные, растерянные, незнакомые люди. Маша спрыгнула вслед за Вуквуном на снег и принялась искать среди них Андрея.

— Вон еще один вездеход идет, — сказал летчик, указывая на мыс, из-за которого показались две светящиеся точечки фар.

— Что случилось? — спросил Сергей Иванович.

— Беда, — коротко ответил летчик.

А Маша все искала Андрея. Она вглядывалась в каждое лицо, стараясь угадать дорогие черты под густым слоем копоти, и все твердила про себя, едва сдерживаясь, чтобы не закричать во весь голос: «Нет, не может быть!.. Он жив!.. Он должен остаться среди живых!..»

Наконец она не вытерпела, подбежала к летчику, который разговаривал с Вуквуном. Почему-то шепотом спросила:

— А где же Андрей Пинеун?

Летчик опустил голову.

— Не повезло Андрею.

— Где он?

— Нету его.

— Как это нету?

— Вон под брезентом. — Летчик устало махнул рукой в сторону бесформенной кучи тлеющего брезента.

Маша оттолкнула его и побежала. Ее догнал Вуквун, схватил за рукав кэркэра.

— Не надо, Тэгрынэ. Не надо.

— Почему?.. Почему не надо?! Где доктор?

Молчаливый фельдшер возник из темноты, встал в отсвет пламени горящего вертолета.

— Я здесь, Мария Ивановна.

— Идемте вместе.

Вуквун продолжал держать Машу за руку.

— Не надо, Тэгрынэ.

Подошел Сергей Иванович.

— Мария Ивановна. Не надо. Там почти ничего не осталось.

— Этого не может быть! — закричала Маша, не подозревавшая, каким громким может быть ее голос. — Этого не может быть! Почему?.. Почему он погиб?

В тот же миг она поняла, что на вопрос ее нет ответа, а крик неуместен здесь, и бросилась в сторону чернеющих во тьме торосов, чтобы остаться наедине со своим горем.

Сергей Иванович побежал было за ней, но Вуквун остановил его:

— Не надо. Пусть побудет одна.



Тем временем подъехал райисполкомовский вездеход, и оттуда выскочили Кэргына, врачи районной больницы, начальник аэрослужбы, начальник милиции.

Летчик еще раз принялся рассказывать:

— Когда вертолет упал, бочка с запасом горючего сорвалась с оттяжек и заклинила дверь. Андрюша откатил ее, открыл дверь и, придерживая бочку, стал орать, чтобы все выходили. Пассажиры выскочили. Я остановился, хотел помочь ему управиться с бочкой, но он и на меня закричал: «Прыгай!» И только я оставил машину, ка-ак полыхнет сзади, аж отбросило меня. Рвануло и баки и бочку разом. Когда огонь чуть-чуть утих, подобрались мы ближе, а там… страшно смотреть. Оттащили Андрея в сторону, потушили на нем огонь, завалили снегом. Потом уж нашли обгорелый брезент и прикрыли…

— Товарищи, — распорядился Кэргына, — все в один вездеход — и в районный центр. Здесь останутся только начальник милиции, медицинский эксперт да я. Остальные — домой.

Споткнувшись о торос, Маша остановилась. Впереди была чернота ночи, сзади шумело пламя. Вот и все. На пороге счастья… Как же он говорил?.. И лицо было такое доброе, счастливое… И утром сегодня он был такой беспомощный, стеснительный, словно не отец почти взрослого сына, а мальчишка, проведший свою первую ночь с женщиной.

Шумело пламя, и что-то знакомое слышалось в нем. Откуда-то лилась печальная музыка. Что это — галлюцинация?.. Был человек — и нет человека. Так говорят. Много раз слышала Маша такое, но никогда не чувствовала по-настоящему, что это значит: был человек — и нет человека. Какая пустота и темень — нет человека. Нет его дыхания, его голоса, его слов, теплоты его тела, его будущего. Только одно прошлое. Все позади, а впереди — ничего. Был человек — и нет человека. Такая боль в сердце, словно кусок от него оторвался. И горячо в груди от хлынувшей из раны крови…

— Мария Ивановна!

Маша обернулась на голос и увидела Кэргыну.

— Поезжайте, Маша. Вездеход уходит. Пойдемте.

Маша покорно пошла вслед за ним. Как неудобно шагать в кэркэре. Вуквун прав: отжила свое эта древняя одежда чукчей и эскимосов. Мало кто теперь носит кэркэры… Как шумит пламя, и как светло возле вертолета, потерпевшего катастрофу. Не надо туда смотреть! Не надо!!

И все-таки неведомая сила поворачивала ее голову в сторону лежащего на снегу обгорелого брезента. Может быть, под брезентом и нет никого? Ошиблись люди — отскочил в сторону Андрей, прыгнул в темноту, упал в снег, а его и не заметили?

— Жалко Андрея, — услышала она голос Кэргыны. — Такой человек погиб! Красиво погиб!

Но разве смерть может быть красивой? Был человек — и нет человека, разве это красиво? И сил уже нет возразить, крикнуть. Только слезы сами катятся, заполняют рот, забивают дыхание…

Маше помогли сесть рядом с водителем. Побледневший, потрясенный случившимся Ненек запустил двигатель. Заскрежетали по торосистому льду гусеницы и потащили машину прочь от зловещего костра.

Через полчаса Ненек сказал:

— Если бы не было бочки, Андрей остался бы жив. Вертолет так рассчитан, что, когда он падает, лопасти служат как бы парашютами. Получается авторотация. Воздушный встречный поток раскручивает винты и не дает вертолету камнем падать вниз…

Вездеход подкатил к гостинице.

— Вам приготовлен номер, — сказал Кэргына.

— Я пойду к сыну, — глухо ответила Маша.

— Может быть, лучше завтра?

Маша заколебалась. Но желание увидеть мальчика было так сильно, что она тут же отрицательно покачала головой.

— Нет, я пойду. Кто-то должен сказать ему. Так уж лучше я.

Дверь открыла сонная бабушка Софья.

— Кыкэ вынэ! — всплеснула она руками. — В кэркэре!

— Где Спартак? — спросила Маша и тут же услышала его обрадованный голос:

— Мария Ивановна? К нам в гости приехали?

Спартак предстал перед нею в трусиках, босиком, в накинутом на голое тело школьном кителе.

— Что с вами?

— Ничего, — прошептала Маша. — Ничего со мной.

— С папой?! — вдруг закричал Спартак.

Он подбежал вплотную к Маше, вцепился в рукав кэркэра и продолжал кричать:

— Что случилось с папой? Где он? Почему он не с вами?

Маша прошла в комнату, села на диван и прошептала, глядя прямо в глаза Спартаку:

— Нету папы… Нету Андрея Пинеуна… Был человек — и нет человека…

Последнюю фразу сказал будто кто-то другой, неожиданно возникший в Маше, мешая ее мыслям.

Спартак бросился ничком на диван и зарыдал. Он еще был ребенком, и плач для него являлся естественным выражением горя.

Старушка же опустилась у изголовья мальчика и продолжала тупо повторять:

— Как же так?.. Как же так?..

Маша всю ночь провела вместе с ними. Только к утру мальчик успокоился и заснул. Но спал всего часа два. Проснувшись около восьми, он молча встал, умылся, почистил зубы, взялся за свой ученический портфельчик.

— Никак ты в школу собрался? — с удивлением спросила бабушка.

— Папе было бы неприятно, если бы я пропустил уроки, — глухим, изменившимся за ночь голосом произнес Спартак.

Маша вспомнила, как несколько часов назад мальчик бросился ничком на диван, как сотрясались его худые плечи под бременем горя. Но сейчас это был уже взрослый человек. И до чего же он похож на того Андрея Пинеуна, с которым она везла морем песцов из бухты Провидения и который танцевал тогда древний эскимосский танец на сцене уэленского клуба.

— Может быть, тебе действительно не стоит сегодня ходить в школу? — осторожно спросила Маша.

— Нет, пойду, — ответил Спартак. — Если уж совсем не смогу заниматься, отпрошусь…

Маша дождалась здесь девяти часов и пошла в райком. По дороге она вдруг почувствовала, что стесняется мехового кэркэра, старается поскорее добраться до райкома, чтобы спрятаться там от любопытных взглядов прохожих, которые узнавали и не узнавали ее.

Похоже было, что Саша Мухин и Николай Кэргына тоже не сомкнули глаз в эту тревожную ночь.

— К нам летит большой вертолет МИ-8, — сообщил Мухин. — На нем — комиссия для расследования причин катастрофы. Из Анадыря вышел пассажирский. Останки погибшего повезли в Лукрэн. Туда ушли оба вездехода. Так что только после обеда полетим. Я разговаривал с Ходаковым, он просил отправить тебя с первым рейсом, не позднее послезавтрашнего дня. — Мухин помолчал. Потер твердой ладонью голову. — Да, горе, — глухим голосом продолжал он. — Всех спас, а сам погиб… Какой человек!

— Не забудьте, чтобы в Лукрэн взяли сына Пинеуна, — попросила Маша.

— Не забудем, — пообещал Николай Кэргына. — Из Анадыря уже вылетела Валя. А вам, Мария Ивановна, лучше бы пойти в гостиницу и хорошенько отдохнуть. Я попросил жену принести вам туда одежду.

— Да, надо бы переодеться, — машинально сказала Маша…

У крыльца ее ждала райкомовская машина.

Приехав в гостиницу и пройдя в свой номер, Маша скинула кэркэр, повалилась на кровать и зарыдала. Так она и уснула со слезами на глазах. Уснула таким крепким сном, что не слышала, как приходила жена Кэргыны, как дежурная поставила на стол термос с чаем и бутерброды.

Ее разбудили уже перед самым отлетом. Маша, не присаживаясь к столу, выпила стакан чаю, съела бутерброд и стала переодеваться…

На вертолетной площадке ждали только ее. В толпе отлетающих она узнала Валю. Рядом стоял Спартак. Когда все вошли в салон вертолета, Маша увидела там несколько железных венков с ярко окрашенными зеленой краской листьями.

— Такое горе! — всхлипнула Валя, здороваясь с Машей. — Я всегда думала, что добром у него не кончится.

— Мама, не надо, — перебил ее Спартак. — Он погиб совсем трезвым и как настоящий человек, спасая других.

— О погибших всегда говорят хорошо, — обиженно поджала губы Валя.

Она стала еще красивее — прямо столичная дама. На голове у нее была пышная шапка из меха голубого песца, на ногах — расшитые бисером корякские торбаса, шуба из первоклассной норки. Маша-то понимала толк в мехах. И знала, как шьются такие шубы. Это называется «нестандарт»…

В большом вертолете были удобные мягкие кресла. Маша всю дорогу смотрела в иллюминатор. Летчик сделал круг над местом катастрофы, словно отдавая честь погибшему человеку и честно отслужившей свою нелегкую службу машине.

Траурный митинг состоялся в колхозном клубе.

Сколоченные вместе стулья убрали прямо на улицу, а гроб поставили на возвышение. Крышка была наглухо заколочена.

Маша не слушала речей. У нее было такое чувство, будто это происходит во сне. Она старалась проснуться, чтобы исчезло все это, но ничего не исчезало. Мельком заметила, как становятся в почетный караул Кэргына и Мухин. Каким-то образом сама очутилась в почетном карауле с красной повязкой на рукаве чужого пальто. Едва сдерживая слезы, на нее в упор смотрели Антон Каанто и Сергей Кымын.

А потом она поднималась вместе со всеми на холм, где уже была вырыта могила. Когда гроб засыпали мерзлой землей, смешанной со снегом, и водрузили деревянный обелиск с жестяной звездой, прислонили венки с железными зелеными листьями, звенящими на ветру, у Маши так перехватило горло, что отнялось дыхание. Ей показалось, будто пришла и ее смерть. Маша незаметно удалилась в сторону, села на сугроб и положила в рот кусок снега.

Один за другим уходили люди с кладбища. Мухин подошел к ней, спросил:

— Когда за тобой присылать?

— Завтра.

— Послезавтра первым рейсом в Анадырь.

Маша покорно кивнула.

У могилы остались только Валя и Спартак.

Перед тем как покинуть кладбище, они тоже подошли к Маше.

— Не знаю, что теперь делать с парнем, — жалостливо проговорила Валя. — Оставлять его с бабушкой или брать к себе?

— Мария Ивановна,скажите маме, что я должен закончить седьмой класс, а потом видно будет, — попросил Спартак.

— Я думаю, он прав, — сказала Маша.

— Так ведь фактически один остается, — колебалась Валя.

— Не один! — возразил Спартак. — Со мной бабушка. И Мария Ивановна тоже…

— А вы разве не уезжаете? — удивилась Валя.

— Я вернусь, — твердо ответила Маша.


Вечером она пошла в осиротевший домик на берегу залива. Стояла отличная погода, и роскошный йынэттэт — полярное сияние — полыхал по всему небу.

Маша вошла в тамбур, некоторое время помедлила перед обитой оленьими шкурами кухонной дверью.

В кухне было темно, а плита еще теплая. Маша нашарила на стене выключатель. Вспыхнул ослепительный свет.

Села на диван и огляделась. Вещи долго живут после смерти их владельца, но по каким-то неуловимым признакам уже видно было, что нет той хозяйской руки, которая их касалась.

Маша подошла к проигрывателю и включила его. Поджидая, пока нагреются лампы и загорится зеленый огонек индикатора, смежила веки и вспомнила портрет Катаржины Радзивилловой, нарисованный неизвестным художником.

Потом полились знакомые звуки. Музыка рассказывала о том, что было здесь совсем недавно.

Резкий телефонный звонок заставил Машу вздрогнуть. Она поспешно схватила трубку и услышала голос Сергея Ивановича:

— Мария Ивановна. Извините, что беспокою. Увидел свет и догадался, что это вы. Вам оставили ужин в гостинице.

— Спасибо, Сергей Иванович.

Маша медленно положила трубку, выключила свет, разделась и легла в постель. В окно мерцал йынэттэт, и, казалось, несколько его лучиков проникли в комнату, зажглись цветными огоньками на индикаторе, на шкале проигрывателя.

Утром перед самым отъездом Маша еще раз поднялась на холм, к могиле Андрея Пинеуна. Уже издали она заметила там какой-то странный предмет. Это был огромный трехпалый якорь, выкрашенный корабельным суриком.

Видно, Сергей Кымын и Антон Каанто постарались. Только вот как им удалось поднять сюда такую махину?

Маша уселась на одну из якорных лап. Перед ней раскинулся весь Лукрэн, расчерченный ровными улицами, заставленный белыми штукатуренными домиками. Чуть в сторонке, над самым обрывом, притулился занесенный снегом домик Андрея Пинеуна. А там, ниже, на косе, возле торосов, на высоких подставках виднелись корабли, потерявшие своего капитана.

Стояла такая прекрасная погода, была такая тишина, такой покой вокруг, что не верилось в реальность совсем недавно бушевавшей здесь пурги, свирепого ветра, обжигающего мороза.

10

Дорога, запомнившаяся осенней, нынче была совсем зимней. Лаврентьевская аэростанция утонула в снегу, на ней работали снегоочистители. Самолеты надели лыжи. Через залив со стороны Нунямского мыса шли цепочки нарт — ехали охотники, оленные люди.

Накануне весь вечер Маша провела у Спартака Пинеуна. Она привезла ему почти все имущество отца, в том числе большой радиокомбайн.

Сергей Иванович на прощанье не посмел спросить Машу, что же дальше будет с их совместным планом перестройки зверофермы. Видел, как тяжело переживает она смерть Андрея, и был тактично молчалив. Но на лице его Маша прочла этот немой вопрос и почему-то не смогла дать ответа. Неужели у нее самой еще нет твердого решения?

Да, теперь все у нее перемешалось, ничего нет ясного. Что сказать Петру Ходакову? Согласиться с любым его предложением? Можно быть уверенной, он подобрал по-настоящему интересную, достойную теперешнего ее положения работу. Вот только сама она не знает, как быть…

Командир самолета Володя Пины, передав управление второму пилоту, прошел в пассажирский салон, подсел к Марии.

— Обратно возвращаетесь? — спросил он.

Маша кивнула.

— Отдохнули?

Вроде бы отдыха не получилось, но Маша опять кивнула утвердительно. Хороший парень Володя Пины. Летает себе над Чукоткой и, наверное, счастлив. Был у Маши другой вот такой же знакомый — Юрий Анко, первый эскимосский поэт, первый летчик. Чем-то они оба похожи на Андрея Пинеуна.

Пусть мы уедем далеко,
Пусть даже в небо залетим,
В родной Уназик все равно
Мы возвратиться захотим…
На первый взгляд не очень много поэзии в этих строчках. Но здешние люди вообще немногословны. И уж если Анко сказал: «В родной Уназик все равно мы возвратиться захотим», — значит, очень дороги были ему этот берег, омываемый студеными волнами сурового моря, эти обрывистые скалы и маленькие яранги под ними. Из самой далекой дали видел Анко родной Уназик и всегда держал на него курс.

Маша впервые встретила Анко в Анадырском педучилище. Юрий пришел туда уже взрослым человеком, поработав слесарем на Анадырском рыбокомбинате. Потом он уехал учиться в Ленинградский пединститут, но вскоре перевелся оттуда в военное училище. Это был кратчайший путь к мечте — стать летчиком. Он все осуществил, к чему стремился, — стал летчиком, выпустил первую книжку стихов и, как сказал Андрей, погиб на пороге счастья…

И еще очень верно говорил Андрей: «Все мы дети первого ревкома, дети Тэвлянто, Отке, первых наших русских учителей. Пока мы будем помнить это, будет уверенность, будет настоящая цель в жизни и настоящая твердая земля под ногами…» Если всерьез посмотреть, то и у нее самой, и у Андрея Пинеуна, и у Юрия Анко, и Володи Пины вся жизнь была посвящена продолжению дел, начатых первым ревкомом — Тэвлянто, Отке, Скориком…

И совсем напрасно мы стесняемся порой говорить об этом вслух. Чем худо гордиться таким родством? Может быть, кричать об этом не стоит, но гордиться нужно.

…Володя Пины, как видно, понял, что Машу нынче не разговоришь. Он извинился и пошел к себе, в пилотскую кабину. Напоследок сказал:

— Сейчас будем садиться. Заправимся, возьмем почту — и прямым курсом на Анадырь.

Когда приземлились, Маша вышла из самолета. Володя звал пить чай, но она отказалась. Стояла возле деревянного здания и будто впервые присматривалась ко всему.

Высокие сопки красиво уходили в темнеющее небо. За заснеженной, застывшей бухтой гремел портовый поселок. Маша любила здешние крутые улицы, идущие лесенками вверх, их городскую щеголеватость.

Почему-то вдруг вспомнилась одна из поездок сюда. Всего только одна из многих десятков. Она шла к самолету через пустырь, на котором паслись коровы, и в ушах назойливо звенела песенка Раджа Капура из кинофильма «Бродяга». Когда же это было? Неужели прошло так много лет? За это время почти вся Африка стала независимой, прекратилась война в Корее, вспыхнула война в Индокитае…

Маша шла вон там, под теми радиомачтами, остерегаясь коров, и опоздала на самолет, улетавший в Чукотский район.

«Не опоздать бы и сегодня», — с тревогой подумала она и инстинктивно посмотрела на темнеющее небо. Но тут же подосадовала на себя: «Забыла, что Анадырь принимает теперь самолеты круглые сутки».

В этот вечер была удивительная тишина. В зимнем безмолвии природы было что-то от настроения самой Маши, от ее горя. И вдруг грянул оглушительный голос:

— Мария Ивановна Тэгрынэ!

Маша вздрогнула: Оказывается, она стояла под самым репродуктором, укрепленным на высоком столбе.

— Мария Ивановна Тэгрынэ! — снова прогрохотал голос диктора. — Вас просят пройти на пвсадку.

Маша поспешила к самолету.

Стоит хоть на два-три дня наладиться погоде, и пустеют северные аэропорты и станции, люди разлетаются по своим местам до следующей пурги, до следующего ненастья, когда пурга сведет их снова где-нибудь…

В Анадыре самолет сел при свете прожекторов. Диспетчер сказал Маше, что заночевать ей придется по ту сторону лимана, в окружной центр ее доставят завтра утром. Анадырский лиман еще не замерз. Вода в нем будет дымиться в морозные дни почти до нового года. Сообщение с городом поддерживается в это время года только по воздуху.

Ну что же, это даже лучше. Есть еще одна ночь для того, чтобы хорошенько подумать над своей дальнейшей судьбой.

Маша прошла в приготовленный для нее номер. Роскошно стали жить в Анадыре! В номере были две комнаты, телефон, на столе стоял графин со светлой водой.

Не успела она снять пальто, как телефон зазвонил. Это был, конечно, Петр Ходаков.

— Поздравляю с благополучным прибытием! Как устроились?

— Прекрасно, — устало ответила Маша, — буду отдыхать.

— Отдыхайте на здоровье, а завтра встретимся… Да, чуть не забыл: тут пришел ваш багаж, четыре больших ящика. Поставили пока в наш склад…

Багажом Маша направила из Москвы книги. Богатство, накопленное за все время учебы. Вот уж не думала, что книги так трудно перевозить. Пришлось целый день связывать их в пачки, потом паковать в большие ящики. Маша не очень верила представителю транспортного агентства, уверявшему, что книги дойдут до Анадыря в полной сохранности, — в газетах часто ругали эти агентства, но вот все же оказывается, что работать они умеют.

Вспомнились опустевшие книжные полки в покинутом домике Андрея Пинеуна. Хорошо бы на эти не очень чисто оструганные доски поставить свои книги. Сейчас в том домике никто не живет. Дверь занесло снегом, молчит телефон, остыла и покрылась инеем плита. Даже тропка, по которой столько хожено, исчезла под толстым слоем снега. Когда смотришь со стороны селения, с главной улицы, домика совсем не видать, если в нем не топится печь, не дымит труба…

Маша рывком поднялась с кровати, оделась и вышла на улицу. Мороз на секунду задержал дыхание. На небе дрожали крупные звезды; даже яркий свет электрических ламп и прожекторов не затмевал их. «А еще говорят, что южные звезды самые яркие», — подумала Маша, направляясь к почтовому отделению. На утепленной оленьими шкурами двери висело объявление: «После 22 часов принимаются только телеграммы и заказы на междугородные телефонные переговоры».

Сонная дежурная открыла дверь и сердито подала телеграфный бланк. «Зачем такая спешка? — урезонивала сама себя Маша. — Все равно телеграмма уйдет только завтра утром. Проще было бы завтра же позвонить из Анадыря по телефону». Но она знала, что уже не уснет, не успокоится, если не подаст эту телеграмму.

Телеграмма адресовалась Сергею Ивановичу. Не задумываясь, Маша написала: «Прошу убедительно оставить за мной домик Пинеуна. До скорой встречи. Тэгрынэ».

Сонная почтарша равнодушно приняла заполненный бланк, выписала квитанцию, получила деньги и тщательно закрыла дверь за поздней посетительницей.

Все! Теперь все было ясно. И на душе стало легче. Даже есть захотелось. Маша направилась в зал ожидания: там должен работать буфет.

На воздушных трассах, вблизи окружного центра, сколько бы ни стояла хорошая погода, никогда не бывает пусто. И на этот раз в зале ожидания все места были заняты. Многие расположились основательно: не иначе как в Беринговский район летят. Туда добраться трудно, а уж оттуда выбраться и подавно! Можно просидеть на чемодане месяц. Маша с улыбкой вспомнила историю, которая приключилась с Экэнэу — ее знакомой из Хатырки. Прилетела Экэнэу на сессию областного Совета и застряла в Анадыре: в Беринговском районе не было погоды. Тем временем понадобилось послать по какому-то делу человека в Москву. Разыскали Экэнэу, снарядили. Вернулась она из Москвы — опять нет погоды. А тут новая сессия областного Совета — пришлось возвращаться в Магадан. Потом начались весенние пурги, и Экэнэу вторично надолго осела в Анадыре. Она стала своим человеком в окружном исполкоме, ходила утром в один из его отделов, как на работу, и оттуда звонила в диспетчерскую ГВФ, но погоды все не было. Экэнэу посылали на разные совещания в область, включали в какие-то комиссии, а отчаявшийся муж грозил разводом. И надо же такому быть: каждый раз в ее отсутствие открывался Беринговский район, а как только она возвращалась в Анадырь, погода опять ухудшалась. Когда в окрисполкоме заболел заведующий отделом, с которым Экэнэу поддерживала деловые контакты, кто-то предложил ее кандидатуру для замещения появившейся вакансии. На очередном заседании исполкома она была утверждена в должности, и, как бы в насмешку, в тот день в Беринговском районе установилась такая погода, что семья Экэнэу без помех перебралась в Анадырь.

…В буфете было относительно свободно по причине позднего времени. Маша поела жареной рыбы, попила жидкого чаю и отправилась в свой номер. Спала она спокойно, даже без сновидений. Однако встала рано, чтобы успеть подготовиться к перелету в окружной центр.

Теперь вертолеты приземлялись довольно далеко от центра города: много понастроили домов, протянули провода электропередачи. Но Петр Ходаков уже поджидал ее здесь. Усадив Машу в свою «Волгу», он повел машину по хорошо укатанной, убитой морозом дороге.

— Совсем нынче зима, — сказала Маша.

— Давно зима, — поправил Ходаков.

Он кое-что слышал о ее отношениях с Андреем Пинеуном, но что там в действительности было, его в общем-то не очень интересовало. И все-таки это требовалось выяснить. Для того хотя бы, чтобы знать, как говорить с Машей о деле.

— Хорошо отдохнула? — начал он издалека.

— Сказать, что отдохнула, было бы неверно, — ответила после некоторого раздумья Маша. — Немного отдохнула, немного поработала. Но поездка для меня была полезной и необходимой. Теперь я знаю, что мне нужно.

— Александр Венедиктович прислал нам твои предложения по перестройке звероводческого хозяйства в лукрэнском колхозе. Мы изучили и передали на отзыв специалистам.

— Каким специалистам? — ревниво спросила Маша.

— В отдел сельского хозяйства.

— Разве в моих предложениях есть что-то сомнительное?

— Не в сомнениях дело, — уклончиво ответил Ходаков.

Он подвез Машу к новому зданию.

— Почему не в гостиницу? — удивилась она.

— Это и есть гостиница, — ответил Ходаков. — Гостиница горного управления. Мы тебя хотели поселить сюда еще тогда, но ученые понаехали. А теперь вот поживешь здесь, пока выберешь квартиру.

— Квартиру себе я уже выбрала, — с некоторым вызовом ответила Маша.

— Где?

— Даже не квартиру, а целый дом с видом на море.

Ходаков воздержался от дальнейших уточнений.

— Вот временные твои апартаменты, — торжественно сказал он, впуская Машу в прихожую. — Номер-«люкс».

Это была обычная однокомнатная квартира, обставленная современной полированной мебелью, даже устланная коврами. Имелись здесь и телевизор, и телефон, и мощный электрический обогреватель. В кухне стоял холодильник, в шкафчике блестела посуда. Жить в таких условиях было бы, наверное, приятно, особенно для Маши, которая многие годы обитала в деревянных, продуваемых всеми ветрами хибарах, без элементарных бытовых удобств…

Петр Ходаков уже ушел, пообещав принять ее в окружкоме после обеда. И Маше стало вдруг неловко за свою резкость, за то, что она не нашла возможности потеплее поговорить с человеком, который так по-дружески к ней относился и делал все для того, чтобы ей было хорошо.

Маша прошла на кухню, обследовала ванную комнату. Все краны работали исправно, и, хотя из них текла обычная желтоватая анадырская вода, она вымылась с удовольствием и решила прогуляться по городу.

Шла привычным маршрутом — мимо Дворца культуры, мимо памятника Ленину, мимо старой гостиницы. И спустилась в нижнюю часть города. Ничего не поделаешь, что-то тянуло ее на кривые улочки старого Анадыря, к этим домикам, вросшим в землю, с окошками на таком уровне, что собаки мочились прямо на стекло. За последними домиками виднелся лиман с ледяными торосами. Вдали угадывалась открытая вода: там курился пар.

Остановилась у книжного магазина. Почему его держат в старом помещении? «Культура руководителей определяется по их отношению к книге», — вспомнила Маша где-то услышанный или вычитанный афоризм.

Распахнула дверь и шагнула через порог. На магазинных полках было пустовато. Не выдержав, обратилась к продавщице:

— За счет чего же вы выполняете план? Я слышала, что по книжной торговле Анадырь стоит на одном из первых мест в Союзе.

— Правильно, — сказала продавщица. — Стоит. А стоял бы на первом, если бы нам завозили книг в три, в четыре раза больше, чем завозят. Все раскупается моментально…

Проходя мимо того места, где раньше было общежитие педагогического училища, Маша вдруг почувствовала себя на много лет моложе. Такою, как тогда, когда окончила училище и предполагалась самостоятельная работа в маленькой сельской школе. Она даже получила назначение в Нешканскую школу, но вдруг вызвали в окружком партии и предложили ехать в Чукотский район. А там единогласно избрали секретарем районного комитета комсомола. Сколько с тех пор воды утекло! Как быстро летит время!..

Спохватившись, Маша посмотрела на часы. Приближался срок решающего разговора с Петром Ходаковым. Она заторопилась вверх. Но, поднявшись к новым домам, постаралась идти размеренно, чтобы удержать ровное дыхание, унять сердцебиение. И все-таки в вестибюле окружкома ей пришлось постоять. Она тревожно прислушивалась к сердцу. Что это с ним? Неужто дает знать возраст?

Петр Ходаков уже ждал ее. В кабинете он оказался один, отчего Маша несколько растерялась: она предполагала встретиться здесь со многими членами бюро.

— Бюро поручило мне лично поговорить с вами, — сказал Ходаков. — Вы не против?

— Да нет, — нерешительно ответила Маша, благодарная в душе такому повороту дел.

— Садись сюда, Машакай, — уже другим тоном продолжал Петр, показывая на низенький столик в углу кабинета; там был накрыт чай.

Они сели друг против друга — секретарь окружкома партии Петр Владимирович Ходаков и коммунистка Мария Ивановна Тэгрынэ, еще не знающая, что ей поручат, обладательница двух дипломов об окончании высших учебных заведений.

— Кымнылтэл, — попросил Ходаков, наливая густой, хорошо заваренный чай. — Рассказывай.

— Мне понравились дела в Чукотском районе, — начала Маша. — Понравились люди и в райцентре и в колхозах, хотя я была только в одном из них.

— В других дела не так блестящи, — уточнил Ходаков.

— Вы знаете, что я уж начала понемногу вникать в звероводство. Это моя специальность, и надеюсь…

— Наши специалисты одобрили все то, что вы предлагаете, — объявил Ходаков.

— Значит, могу возвращаться в Лукрэн и приступать к делу.

Маша старалась сказать это как можно тверже и спокойнее, однако голос ее дрогнул, и она заметила на лице Ходакова едва уловимую усмешку.

— Крепкие тылы подготовила ты себе, Машакай! — неопределенно сказал Ходаков.

— Какие же это тылы? — пожала плечами Маша. — Это фронт работы.

— Как там сын Пинеуна?

— Спартак? — переспросила Маша, вздрогнув от неожиданности.

Ходаков кивнул.

— Пока остался жить у бабушки. Куда же ему деться?

— В интернат не хочет?

— Тогда бабушка останется совсем одна. Можно ли лишать ее последней радости? И для Спартака такая резкая перемена в жизни не пойдет на пользу. Он хороший мальчик, не по летам серьезный, с развитым чувством долга… Да и я надеюсь быть недалеко от него.

— Мария Ивановна. — Ходаков все никак не мог найти верного тона: то говорил с ней на «ты», то на «вы». — Мы тут много думали над тем, куда тебя поставить. Разные были варианты. Я, скажем, настаивал на том, чтобы поручить тебе руководство окружным управлением сельского хозяйства. И со мной почти все согласились. Но мы упустили одну малость — не спросили, куда тебе самой хочется. Ты нам дала урок. И поделом. Он пойдет на пользу… Я тебя понимаю. Понимаю и в другом плане, ты догадываешься, о чем я говорю… И очень сочувствую.

Маша вскочила, едва не опрокинув чашку с чаем, и бросилась обнимать его.

— Машакай! Да ты что? В кабинете! Машакай, уймись!

— Дорогой Петр Владимирович! Какой вы хороший!

— Какомэй! Что тут происходит?

Маша обернулась на знакомый голос. Это была Анна Григорьевна, ответственный работник исполкома, депутат Верховного Совета всей страны.

— Никак целуетесь? Извините. — Анна Григорьевна сделала движение, будто собирается выйти из кабинета.

— Куда же вы, Анна Григорьевна? — смущенно и виновато воскликнула Маша. — Аннушка! — позвала она вдруг.

Да, когда-то дочь морского охотника с мыса Шмидта, учившуюся с Машей в одном педагогическом училище, только курсом старше, звали именно так.

— Ну, раз я Аннушкой снова стала, тогда пошли ко мне, — с доброй улыбкой сказала Анна Григорьевна. — У меня к тебе тоже разговор есть. И чай варкын.

Они вместе перешли лестничную площадку и очутились в другом рабочем кабинете.



В глубине этой просторной комнаты Маша увидела старого человека в замшевой кухлянке старинного покроя с множеством кожаных ленточек на спине. Старик сидел за столом и шумно тянул с блюдечка горячий чай.

Анна Григорьевна, остановившись в дверях, тихо спросила Машу:

— Узнаешь?

— Кто это? — У Маши болезненно сжалось сердце: на щеке старика среди морщин синели вытатуированные оленьи рожки.

— Это Гатле, — сказала Анна Григорьевна. — Я пойду, а вы поговорите. Чувствуй себя как дома. Что нужно — вот кнопка: секретарь придет.

Маша медленно пересекла большую комнату, уселась напротив старика.

— Тыетык.

— Етти, — не очень охотно ответил Гатле. — Какомэй, в этом огромном доме — одни женщины! Где мужчины?

Странное было ощущение у Марии Тэгрынэ. Она не знала, как держать себя со стариком, который приходился ей родным отцом.

— Тебе кто-нибудь нужен из мужчин? — спросила Маша.

— Сейчас нет. Я свое дело решил. Пенсию мне определили.

Маша улыбнулась про себя: врагу Советской власти Советская же власть назначает пенсию. Где еще такое может случиться?

— Однако много я поработал, заслужил отдых, — стал разглагольствовать старик. — Олешек выпасать по тундре нелегкое дело. В совхозе на хорошем счету был. Теперь вот года большие, а родных нет. Спасибо Советской власти, пенсию дала…

Возле старика в папке лежали какие-то бумаги. Маша раскрыла папку. Сверху оказалось ходатайство о пенсии. Там говорилось, что хоть Гатле и был в свое время классовым врагом, но многолетним трудом заслужил прощение и вполне достоин пенсии как по старости, так и по трудовому стажу. Бумагу эту подписал директор совхоза. Здесь же в папке лежали разные квитанции, свидетельство о сдаче двадцати голов оленей в фонд обороны, старые облигации.

— Бумажки рассматриваете? — с усмешкой спросил Гатле, вскинув голову, и вдруг выражение его лица переменилось.

— Хорошие бумажки, — спокойно сказала Маша.

— Кто ты такая? — прохрипел старик.

— Меня зовут… — она чуть помешкала, — Марией Ивановной.

— Нет, ты не Мария Ивановна!

— Кто же я? — вызывающе спросила Маша.

— Я знаю, кто ты, — упавшим голосом ответил старик и опустил голову. — У тебя на щеке мой знак…

Маше показалось, что на ее щеку упал огонек. Неужели в детстве перенесенная боль от раскаленного клейма отозвалась через три с лишним десятилетия?

— Значит, ты меня узнал?

Старик молчал. Он не смел даже поднять глаза.

Схватив дрожащими руками папку, Гатле встал и пошел к двери.

— Куда так торопишься?

— Мне надо ехать, — пробормотал он. — Я сделал все дела. Надо успеть перебраться на другую сторону лимана и ждать самолет.

— Разве ты не хочешь поговорить со мной?

Только после этого Гатле посмел глянуть в глаза дочери. Наверное, так смотрит загнанный старый волк.

— О чем нам с тобой разговаривать? У тебя в сердце ненависть ко мне…

Она промолчала. Ей трудно было разобраться в своих чувствах. Над всеми ее чувствами господствовали пока смятенность и растерянность. Может, было бы лучше, если бы Гатле сейчас же уехал в Верхнюю тундру, оставив в одиночестве Тэгрынэ, свою родную дочь с нетундровым именем?

— Я тебя забыл, — каким-то детским голосом пролепетал Гатле. — Ты такая была маленькая, когда твоя мать ушла из стойбища.

Маше хотелось сказать: ты выгнал нас! Но она подумала: «Зачем сейчас это? Что теперь можно изменить? Надо думать о будущем, а не о прошлом».

— Спокойно пей свой чай, — сказала она. — Самолет сегодня уже не полетит. Видишь, темнеет.

— Наш летчик хороший. Боря его зовут, — с несвойственной ему теплотой произнес Гатле. — Он со мной хорошо разговаривает. Понимает меня. Хорошими папиросами угощает. С всадником.

«Казбек», — догадалась Маша и подумала, что надо бы купить старику папиросы в дорогу.

— Где ты остановился? — спросила она.

— В гостевом доме… Там еще тракторист из нашего совхоза. За новой машиной приехал. Аэросань называется… Правду сказать, солгал я насчет самолета. Боря еще вчера улетел, а мы на этой аэросане поедем. Новая машина. Как самолет, только крыльев нет.

— Я к тебе зайду сегодня, — пообещала Маша. Ей становилось тягостно, она не знала, о чем говорить с этим человеком. Каждое его слово казалось ей неискренним.

Гатле поспешно забрал папку, сунул под мышку и пошел к двери. Фигура старика, в длинном замшевом балахоне с кожаными полосками на спине, в роскошном малахае, отделанном росомашьим мехом, и с бумажной папкой под мышкой, вызывала невольную улыбку.

— Приходи, приходи… — Гатле задержался у двери. — Вот только не знаю, как мне тебя и называть. Мария Ивановна? Или Тэгрынэ? А может, просто…

— Как хотите, так и называйте, — ответила Маша.

Гатле ушел, а она осталась за столом, на котором остывал чай в стакане. Свой стакан старик допил. Он не мог уйти, оставив драгоценную жидкость, да еще сдобренную сахаром.

Отворилась дверь. Появилась Анна Григорьевна.

— Я считала своим долгом устроить вам эту встречу, — виновато произнесла она. — Он узнал тебя?

Маша молча показала на свою татуировку.

— Да, он на все ставил это клеймо, — задумчиво сказала Анна Григорьевна. — А теперь вот пришел за пенсией к Советской власти… Знаешь, Маша, когда я подписывала его бумаги, одна мысль пришла мне в голову: какая же стала наша страна, если мы так вот запросто своим бывшим врагам выдаем пособия на жизнь!

— Я его совсем не знаю, — тихо обронила Маша. — Сидя вот здесь, все ждала, искала чего-то, думала, мелькнет какой-нибудь проблеск в душе, проснется какое-то подобие дочернего чувства — ничего не мелькнуло, ничего не проснулось…

Анна Григорьевна только улыбнулась.

— Ну а когда в Лукрэн? — после продолжительного молчания спросила она.

— Как можно скорее, — ответила Маша.

— Все, что будет надо — ты знаешь мой телефон, — можешь позвонить. А можешь и приехать. Я всегда готова помочь тебе, — сказала Анна Григорьевна на прощание.

— Спасибо, — поблагодарила ее Маша.

Выйдя из окружкома, она направилась в магазин. Рабочий день еще не кончился, поэтому в торговом зале было не много людей. Маша взяла десяток пачек «Казбека», бутылку красного вина и отправилась в гостиницу.

Гатле сидел в холле второго этажа и смотрел телевизор.

— Я тебе принесла папиросы, — сказала Маша. — И бутылку красного вина.

— Я вина не пью, — брезгливо поморщился старик. — От него радость на мгновение, а болезнь на несколько дней. Однако все равно спасибо. Возьму нашим пастухам. Они будут рады.

— Я еду работать в Чукотский район, в Лукрэн, — сообщила Маша.

— Хорошее место, — похвалил Гатле. — Китов там много.

— Если что надо будет, сообщи. Пыныл пошли с кем-нибудь или попроси грамотного письмо написать.

— Я и сам могу написать, — похвастал Гатле. — Пять лет назад научился. Ничего, оказывается, хитрого нет в этой грамоте.

Он взял бутылку и громко, как первоклассник, прочитал:

— Порт-ве-йн. Номыр твасать тва.

Похоже, что Гатле и говорить по-русски научился. Но с дочерью он объяснялся на чукотском:

— Мне сейчас ничего не надо. Пенсия есть, да еще немного денег на книжке имеется.

Он вытащил из-за пазухи сберкнижку и показал Маше. Она не хотела смотреть, сколько там у него денег, но едва сдержала возглас удивления, когда Гатле сам назвал сумму. Этого хватило бы для покупки двух автомашин среднего класса.

Попрощались за руку, и Маша вышла из гостиницы.

На улице уже было темно. Начиналась поземка. Видно, придется задержаться в Анадыре. Но задержка теперь не страшила. Все определилось, все прояснилось. Впереди была работа, домик на берегу моря, мальчик, о котором надо заботиться.

Маша прошла мимо новых домов, мимо гостиницы горного управления и вышла на высокий мыс.

Даже в темноте братская могила ревкомовцев была видна издалека. Холм из живых и искусственных цветов, наполовину занесенный снегом. Маша подошла ближе и заметила, что некоторые венки и букеты отнесло ветром к самому обрыву.

Ветер был жгучий, холодный. Маша собрала разметанные венки и букеты, отнесла опять на могильную плиту. Даже ухитрилась достать цветы, повисшие над самым обрывом.

Приведя в порядок цветочный холм, она постояла молча и вдруг вспомнила себя студенткой первого курса педучилища, когда стояла вот так же холодной осенней ночью перед памятником Ленину в старом Анадыре, где теперь морской порт. Окажись она сейчас в том же возрасте, может быть, снова повторила бы слова, которые сказала Владимиру Ильичу. Повторила бы их тем, кто лежит под этой гранитной плитой с золотыми буквами, чьи широко распахнутые глаза смотрели на новую Чукотку, и снежинки падали на них и не таяли…

Направляясь в гостиницу, Мария Тэгрынэ несколько раз оглядывалась и видела, как светится красным холмы могил ревкомовцев. Красный маяк, который светил и будет светить ей всю жизнь.


Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10