Враг под покрывалом [Энтони Берджес] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Энтони Бёрджесс Враг под покрывалом

Посвящается


Ни одного описанного здесь малайского штата в действительности не существует.

Приходят они и проходят в ночи уверенно: на азиатские равнины (говорит он) слетаются аисты в такой назначенный день, разрывают последним идущего в клочья, заставляя их уйти.

Роберт Бертон[1] К. Отступление в воздухе
Аллах, несомненно, велик, и Соприкосновение – пророк его («Amours de Voyage»[2]).

Господь тоже, конечно, логичен; сам по себе, но только не при хорошей погоде («Хибарка в Тоберена-Вуличе»).

Артур Хью Клаф[3]

1

Капитан-китаец и второй пилот-малаец флегматично проходились по списку.

– Пристегнуть ремни, не курить?

– Суда.[4] (Я об этом позаботился.)

– Гидравлическая помпа?

– Тутуп. (Закрыта.)

– Температура карбюратора?

– Сед жук. (Холодная.)

Был китайский Новый год, первый день года Обезьяны. Пассажиров, ехавших жарким утренним городом в аэропорт, задерживал или останавливал вьющийся по улицам Танец Льва. Юные китайцы с тонкими талиями, чем-то похожие на мексиканцев в широкополых соломенных шляпах, били в гонги; проворный вспотевший танцор прыгал, бегал, кланялся, наступал, отступал. На плечах у него сидела безобразная круглая львиная морда, в хвосте, состоявшем из ярдов болтавшейся тряпки, прыгал маленький мальчик. Люди совали на счастье в открытую львиную пасть красные тряпочки – ань по. Но здесь, на коричневой траве летного поля, шел просто очередной летный день; почти пора отправляться на северный край полуострова.

Язык торчал во рту Виктора Краббе, как тряпочка, по, но ни в коем разе не ань. В голове кружился и топал Танец Льва под громкие удары гонгов. Его вчера вечером доконало китайское новогоднее гостеприимство. Птичьи гнезда, акульи плавники, молочный поросенок, жареная утка, побеги бамбука, бобовые стручки, огромная, вытаращившая глаза рыба, кисло-сладкие креветки, фаршированная тыква, хрустящий жареный рис и куриные крылышки. И виски. Стакан за стаканом, чистый. Кунь Хи Фат Чой. Это значит примерно «счастливого Нового года». Нельзя терять лицо, нельзя сказать: «Не надо больше виски». Он откинулся назад, закрыв глаза, закрыв также и уши к тихому плачу жены.

Фенелла Краббе сморкалась в носовой платочек, пассажир-сикх, сидевший через проход, сочувственно улыбался. Тяжело покидать старых друзей, любимый дом, знакомый город. Но долг есть долг. Куда британцев пошлют, туда они должны ехать. Так британцы построили свою империю, империю, грохот крушенья которой они сейчас слышат. Сикх улыбался над тщетностью человеческих устремлений. В ранние, не столь благополучные для него, времена он был предсказателем судеб. Теперь нет, теперь…

Фенелла Краббе вновь перечитала анонимное письмо. Его отдал ей в руки мальчик-тамил, когда они этим утром садились в такси. Напечатано старым плотным шрифтом конторского «Оливера» на сероватой бумаге. В письме говорилось:

«Дорогая сестра!

Сердце мое вновь и вновь переполняется смиренным признанием, что ты и твой муж не такие, как прочие белые в нашей стране. Ведь они, как жадные поросята из свиноматки, высасывают из обильной земли великие каучуковые богатства, насажденные индусами в доисторические времена. Высокомерно смеются и пьянствуют в клубах для белых мужчин, презрительно отвергая своих братьев с другим цветом кожи. Но твой муж, и ты, сестра, не такие. Ибо свободно общаетесь и проявляете любовь к своим бедным братьям и сестрам.

Однако ты, о сестра, может быть, заблуждаешься. Может быть, говоря словами вульгарных индийских стихов, любишь ты неразумно, но слишком хорошо. И тут я веду речь о твоем муже-учителе, мозги которого хоть и полны дарованными ему непомерными знаниями, а также рвением и готовностью обучать молодежь, по-прежнему устремляются к низменному сексуальному акту. Известно, что он долгие месяцы удовлетворял неудержимую похоть с простой малайской девушкой, вдовой и в то же время сиротой. Сама она уверена, что дитя, естественное последствие, будет иметь белую кожу, а мать станет объектом презрения собственного народа.

Сестра, скажу тебе всю правду, которая драгоценна, хоть и покоится на жабьей голове.[5] Советую предупредить его, чтобы вел себя осмотрительней на новом месте, куда вы едете. Там ведь живут мужчины с сильными страстями, очень преданные зеленоглазому чудовищу, которое лишает пользы вскармливающее его мясо. Они ударят твоего мужа топориками по голове, и английская кровь запятнает малайскую землю.

Теперь заканчиваю с добрыми пожеланиями и с надеждами, призываю благословение нашего единого Бога Отца на вашу новую жизнь, желаю удачи в работе, приятного общества.

Голос Востока.


Постскриптум: спроси у других, и они тебе то же самое скажут».

– Ради бога, перестань плакать, – сказал Краббе.

Полыхнул мотор номер два. Вскоре все заполонила вибрация, наверно, вроде шума крови, окружающей вялый зародыш. Китаец-пилот отпустил тормоз, двинул дроссель.

– Только подумать, что это все время творилось, – крикнула Фенелла чуть слышно сквозь моторы. – Я думала, у нас пет друг от друга секретов.

Сквозь моторы гремели гонги, лев в голове подпрыгивал и с треском приземлялся.

– Но все давно кончилось. Не было смысла рассказывать.

– И у нее будет ребенок.

– ЧТО?

– РЕБЕНОК.

– Ну, не мой. Могу доказать.

– Ты омерзителен. Я от тебя ухожу.

– ЧТО?

– УХОЖУ ОТ ТЕБЯ.

Путешественник-сикх улыбался в бороду. Меж собой ссорятся. Начало разлада. Но перед ним, перед Мохиндер Сингхом, светлое будущее. Пусть не говорят, будто сикхи годятся только для полиции, для воловьей упряжки, для жесткой койки ночного сторожа. Пускай не говорят, будто сикхи к бизнесу не способны.

Краббе взял у стюардессы глюкозную конфетку и раздраженно сгрыз. Дурак. Она вполне могла не узнать. А он, не подумав, усталый, поправил: малайская девушка не вдова, а разведенная, и не сирота, а имеет в далекой деревне набор очень бодрых родителей, бабушек, дедушек. Это, конечно, решило все дело. Если бы только он не страдал от похмелья, если бы только он до сих пор не страдал от похмелья. Краббе благосклонно взглянул на стюардессу. Звали ее, согласно маленькой табличке на двери кокпита, Молли де Круз. Евразийка. Перед Краббе в быстром кино прокрутилось видение славы Малакки, нашествия настырных португальцев. Длинноногая, ладная под форменным пиджаком, с пышной волной волос под шапочкой, она сейчас танцевала в проходе с газетами, раздавая «Тимах газетт», «Сингапур багл», малайский журнал с горделиво бегущими арабскими заголовками, мятую пачку выстроившихся китайских иероглифов. Краббе покачал головой, с улыбкой отказался, надеясь, продемонстрировать обольстительное обаяние. Фенелла сердито и хмуро горбилась над первой страницей, ничего не понимая в сингапурских беспорядках, в лозунгах «Долой британцев» над зубастыми улыбками и коричневыми ногами, в глупой ухмылке новой стриптизерши из Гонконга.

Глубоко внизу под ними лежали глубокие джунгли, а далеко на западе Малаккский пролив. Они с большой скоростью двигались к небу незнакомой земли Негери Дахага, малайской земли, омываемой Китайским морем, штата бедных честных рыбаков и рисоводов. Эта земля с запозданием уступила мягкому британскому давлению, китайские и индийские торговцы не торопились верить обещаниям мира и беспристрастной справедливости: земля была малайская, китайцы сидели здесь в собственных лавках и ели свинину тайком. Всего пятьдесят лет назад сиамцы, так же как и в соседних штатах Келантан и Трештану, отказались от бунга мае, золотого роскошного цветка дани. Британский Советник явился тогда, когда Резиденция в саду, сикхи-охранники, запряженная четверкой карета давно стали на западном побережье обычным явлением. И обнаружил, как до сих пор обнаруживают его преемники, что штат лишь номинально находится в руках султана. В Дахаге установилось феодальное наследственное правление чиновника, которого называли Абаном, носившего такие титулы, как Бич Грешников, Друг Угнетенных, Любимец Бога, Отец Тысячи, и претендовавшего на происхождение из фекалий Белого Быка Шивы.

Вступление в должность Абана традиционно свершалось гораздо торжественней коронации султана. Шумно трубили серебряные трубы, гремели барабаны, зловещим стуком высохших костей бряцали яванские ксилофоны. Столетний молельщик-индус распевал под безмятежным взором исламских властей. Выпевались имена некоторых предшественников Абана, великих героев, старавшихся подчинить мир Истинной Вере: Аль Искандер Великий, Аристотель, Мансор-шах, Аверроэс, Д'Албукерки,[6] Абу Бекр[7] и прочие. Ноги Абана омывали козьим молоком, за златотканым занавесом благословляли и умащали яйца. Под рев индийских труб танцевали девушки под покрывалами, ели богатый кэрри, бедным раздавали горы холодного риса. Султан улыбался и ерзал; его отправляли присматривать за своими ссорившимися четырьмя женами, играть в шахматы с адъютантами, видя себя самого, коронованного, но бессильного, неподвижно стоявшего или отступавшего на клетчатой доске. Абан тем временем правил, собирал много налогов, покоился в лимузинах, нетерпимый к мягким запретам Западного закона. От Запада ему требовались только автомобили и светловолосые женщины.

Главный город Кенчинг разбухал луковичными мечетями, гремел криками множества муэдзинов. Ислам был могуч. В месяц поста полицейские отряды вытаскивали из домов и кофеен евших днем грешников. Отсутствие в мечети по пятницам, – если в нем уличали, – жестоко каралось. Практиковалась полигамия, улицы кишмя кишели разведенными проститутками. Но в деревнях и пригородах преобладали древний индуизм и примитивная магия. Бомо, колдун, лечил сифилис и лихорадку, председательствовал на свадьбах, богател на деньгах рыбаков, просивших помолиться о добром улове. Обращались к богам моря и к богам риса, грозили им, награждали. А с севера шел сиамский буддизм, еще больше осложняя религиозную картину в Дахаге.

История? У штата истории не было. Он не менялся много столетий, с тех пор, как китайцы высадились на побережье и вскоре отступили, запечатлев его имя в трех иероглифах: ДА ХА ГА. Британцы практически не возмутили вековечный порядок. Реки по-прежнему оставались главными дорогами, хотя раз в неделю с юга пыхтел паровоз и ежедневно прилетал аэроплан. Были кинотеатры, несколько отелей, несколько британских коммерческих фирм в жалких офисах. Но Дахага считал это все суетой, которая сгинет, оставив нетронутым гладкий, неподвластный времени остов. Или, может быть, он поглотит британцев, как поглотил сиамцев во времена оккупации, когда японцы двигались на запад и юг, оставив Дахагу своим друзьям-шакалам с Таиланда. Будущее должно быть таким же, как прошлое, – театр теней с мифическими героями, бои быков и петушьи бои, верченье волчка и воздушные змеи, симпатическая магия, рубка на топорах, любовные зелья, кокосовые орехи, рис, вечное правленье Абана.

Виктор Краббе знал только одно: он назначен директором школы с преподаванием на английском. Должно быть, подобная школа вообще возникла в Дахаге по недосмотру одного из прошлых Абанов, который, попробовав виски, на минуточку стал англофилом или буркнул что-то во сне, принятое за согласие с мягкими рекомендациями британского Советника, Виктор Краббе никогда раньше не был директором, и, наряду с похмельем, эта мысль отвлекала его, толкнув на признание доли правды в анонимном письме. Иначе он сказал бы: «С такими письмами надо делать одно – сжечь и забыть». Впрочем, он всегда был уверен, что Фенелла рано или поздно узнает про связь с Рахимой. Никогда не видел необходимости в добровольном признании. Просто думал, что, если узнает, расхохочется на свой веселый утонченный лад и воскликнет: «Ну, милый, как забавно. На что это похоже?» В каком-то смысле ему не хотелось, чтоб она приняла это с таким легким сердцем, поскольку Рахима для него кое-что значила. А теперь вот она всхлипывает, словно какая-нибудь супруга из пригорода, как все ревнивые женщины, глаза красные, щеки распухли, грозит его бросить. Хотя это тоже вполне может быть следствием новогоднего перебора. Запивала жареную утку слишком большим количеством джина. Лучше не говорить ничего, обождать.

Краббе взглянул на других пассажиров, которых ему было видно. Коренастый китаец углубился в газету с идеограммами. Хаджа в тюрбане спал. Две жены-малайки робко прятались за своим мужем. Наверно, робкие от воздушной болезни, ибо обычно малайские женщины – сплошная плоть и кровь. Рыжий англичанин с портфелем, в темных очках. Лысый тамил, иссиня-чериый над белой рубашкой. И улыбавшийся сикх.

Сикх с состраданием во всю бороду улыбался Фенелле, которую тихо тошнило в бумажный пакет. Неустрашимые в прошлом британцы, правившие морями. Ах, они стали изнеженной расой. Теперь их от всякой мелочи выворачивает. И мужчина с ней рядом, муж, тоже позеленел. Белый мужчина позеленел. Ах, очень хорошо. Он, Мохиндер Сингх, никогда не чувствовал себя лучше.

– Мне так плохо, – сказала Фенелла и снова откинулась на спинку кресла. Краббе взял ее за руку, и она стерпела пожатие его пальцев.

– Ничего, дорогая.

– Как ты мог? – шепнула она безжизненными губами, закрыв глаза.

– Больше не повторится.

Впрочем, может быть, повторится, несмотря на страстных мужчин с топорами.

Вскоре желто-коричневая земля Дахаги стала нежно на них поглядывать, потом резко взметнула к ним руки из сонной песчаной постели. Кокосовые пальмы покачивались, как манекены, сильно растрепанные на морском ветру. Увидели выведенное известкой на длинной пальмовой крыше имя, прошептанное при знакомстве, потом закричавшее во все горло: КЕНЧИНГ.

Молли де Круз опять обнесла всех глюкозными леденцами. Электрическая табличка вновь велела НЕ КУРИТЬ, ПРИСТЕГНУТЬ РЕМНИ. Шлепнулись на землю, самолет из летающего корабля превратился в большой, неуклюже прыгавший автобус.

Мохиндер Сингх медленно погасил полнобородую уверенную улыбку. И засуетился. Должен кое-что передать мемсахиб.[8] Ей было плохо, вид такой же зеленый (ха!), но теперь она грациозно шла к открытой пасти самолета, к гигантскому солнцу и морскому небу. Мохиндер Сингх следовал за мужчиной, ее мужем, с трудом что-то выкапывая в заднем кармане своих белых брюк. Внизу, на досуге, если только найдется проклятая штука.

– Говорили, он нас встретит, – сказал Краббе. – Не вижу, чтоб где-нибудь ждал хоть один европеец. – Они шли к аэровокзалу из двух длинных лачуг, волоча за собой багаж. Две малайки в саронгах,[9] в белой пудре, на высоких каблуках, приветствовали жен-товарок. Их муж, несший только бумажную сумку, погнал своих курочек к поджидавшему автомобилю, гордо неся перед собой брюшко. Пассажира-китайца приветствовал громким хакка[10] желтый труп в свободной рубашке, сплошные очки и крупные зубы. Рыжий англичанин зашаркал прочь вместе с портфелем. У супругов Краббе было много багажа, которому предстояло пройти через таможню; им пришлось ждать. Но их решительно никто не ждал.

– Надо было позаботиться о подобных вещах, – заметила Фенелла.

– В письме было написано черным по белому, – сказал Краббе. – Официально.

Мохиндер Сингх вытащил бумажник, отчаянно начал искать. Удостоверение личности. Лотерейный билет. Сломанный гребешок. Фотография маленькой толстой племянницы. Грязная бумажка с магическими китайскими цифрами. Сложенная брошюрка о гуру Гобинд Сингхе. Несколько десятидолларовых бумажек. Только не искомое.

На барьере в душной хижине таможни был разложен багаж четы Краббе. Девушка-сиамка в форме с короткой юбочкой спросила, декларируют ли они что-нибудь. Нет, ничего.

В конце аэровокзала плоскостопо стояли малайцы того типа, которого Краббе никогда раньше не видел. Ноги голые, мускулистые, ступни плотно стоят на земле, словно в этом пристанище для летающих кораблей сама песчаная почва могла из-под них выскользнуть. На головах свободно повязанные тюрбаны из посудных полотенец, концы их треплет ветер. Драные спортивные рубахи, старые саронги. Лица морщинистые, глаза проницательные. Они молчали. А в руках у них…

Краббе сквозь похмелье ощутил дрожь страха. Нет, это невозможно. Черт побери, он только прибыл. Неужели слух уже разнесся? Донесли ее родственники с западного побережья, весть разнеслась барабанным боем сквозь густые джунгли? В руках у них были длинные тюки с одеждой, но пальцы стискивали узнаваемые рукоятки, и у Краббе возникло предчувствие острого лезвия топора, разносящего череп, или, в лучшем случае, тупого слепого удара обуха.

– Леди, – сказал Мохиндер Сингх. – К несчастью, я куда-то засунул свою деловую визитку. Меня зовут Мохиндер Сингх. Вы приехали в Кенчинг. Вам, возможно, понадобится много вещей для украшения дома. У меня магазин, совсем новый, на джалан Лакшмана. Тонкие шелка, занавески, любые одежды. Постельное белье. Комоды камфорного дерева. Приходите, будете довольны. И для детей всевозможные вещи.

– Не говорите мне про детей, – сказал Краббе.

– Смотри, – предупредила Фенелла. – Идут сюда. К нам. С оружием.

– Да, – сказал Краббе. – С оружием.

– А все ты виноват, – нелогично заявила Фенелла. – С местной женщиной спутался.

– Не отступай, – велел Краббе. – В глаза им смотри.

Мужчины неуклонно приближались, пятеро, в хвосте маленький мальчик, тоже со свертком, учившийся ремеслу. Девушка-таможенница не обращала внимания, болтая с какой-то мелкой аэровокзальной сошкой. Вскоре самый старший рубщик, энергичный патриарх, кратко рыкнул остальным, которые тут же просто остановились, беззлобно глядя на намеченную жертву. С неимоверным облегчением, от которого вновь накатило похмелье, Краббе понял, что их жертва – сикх-магазинщик.

– Что он говорит? – спросила Фенелла.

Патриарх пользовался скупым лающим языком, как бы из одних гласных с гортанными перебивками. Но Краббе кое-что понимал в этом странном диалекте: учитель малайского в Куала-Ханту познакомил его с фонологией. Старший рубщик приблизился к пытавшемуся укрыться сикху и сказал, что ни сам, ни коллеги вражды к нему не питают. Он просто выступает за друга. Сикху хорошо известно, что этот самый друг вскоре предстанет перед судом за кражу кухонного полотенца в магазине сикха. Сикху лучше было бы снять обвинение. Правда, сейчас он получит официальное предупреждение спять обвинение, ибо надо помогать друзьям, мир без дружбы – ничто. Если послушается предупреждения, угрожать ему больше не будут. Все это излагалось быстрыми коренными словами без особых структурных связей. Затем последовало само предупреждение.

Топор глухо стукнул по массивному тюрбану и нестриженым волосам сикха. Сикх сел на пол, слегка застонал. Патриарх вытащил из-под саронга на груди две сигареты. И сообщил сикху, что это единственная плата, принятая за работу для друга. Одну сунул в собственный рот, другую предложил сикху. Чтобы продемонстрировать, что вражды действительно нет. Можно сказать, работа.

– Глупый старик, – вставил один из рубщиков помоложе, стискивая топор. – Это ж бенггали тончит. Им религия запрещает курить.

– Правда, – сказал патриарх. – Мир полон неверных, набитых свининой. Пошли. – И они удалились; мальчик уважительно ждал, чтоб пристроиться в хвост.

– Какой стыд, – сказала Фенелла Мохиндер Сингху. – Вы сильно пострадали?

– Смотрите-ка, – сказал Мохиндер Сингх, – деловые визитки были у меня в тюрбане. Вылетели от удара оружия. В Дахаге такое бывает. Ни закона, ни порядка. Возьмите, пожалуйста, карточку, леди. – И засеменил в конец аэровокзала. Вскоре показался на велосипеде, пьяно виляющий по дороге.

– Что нам теперь делать? – спросила Фенелла. – Нельзя целый день тут торчать. Я чувствую себя ужасно. Вряд ли мне тут понравится. Ради бога, спроси у кого-нибудь что-нибудь.

Краббе спросил девушку-таможенницу. Не знает ли она, где живет мистер Толбот? Не знает. Мистер Толбот – начальник Службы просвещения[11] штата. Она такого не знает. Известна ли ей школа под названием колледж хаджи Али? Никогда про такую не слышала. Далеко ли от аэропорта до города? Это она знала: восемь мильных столбов. Можно найти такси? Отсюда нет. Есть здесь телефон? Нету.

– Очень полезные сведения, правда? – сказал Краббе. Солнце начинало полуденно жалить, пот пропитывал его рубашку.

– Надо куда-то пойти, – сказала Фенелла. – Кажется, я умираю. Никак нельзя в город попасть?

– Видно, единственный способ – попутку поймать, – сказал Краббе. – Похоже, вон главная дорога. Пошли туда.

– Ох, какая проклятая жуткая неразбериха, – простонала Фенелла. – Никогда ничего ты не можешь устроить. Снова и снова подводишь меня.

Краббе спросил девушку-таможенницу и заинтересованную троицу низших служащих, нельзя ли оставить багаж тут, в аэропорту, потом за ним прислать. Девушка не посоветовала – воров много. Может быть, предположил Краббе, можно сложить где-нибудь в запирающемся на замок кабинете. Нельзя, нет такого кабинета.

Тут вновь явились два рубщика-малайца в тюрбанах, на сей раз без топоров. Оба крутили педали ветхих велосипедов, оказавшись велорикшами, и один из них крикнул:

– Такси, туан?

– Где? – с надеждой спросила Фенелла. – Не вижу никакого такси.

– Они эти штуки такси называют, – пояснил Краббе. – Пошли, лучше, чем ничего.

Погрузили багаж на одного велорикшу, Фенелла и Виктор Краббе устроились на тростниковом сиденье другого. Сидеть пришлось близко, как любовникам; Краббе даже был вынужден ее обнять.

– Не сиди так близко, – сказала она. – Я твоего прикосновения не выношу.

– Ох, черт, – рявкнул он. – Если хочешь, пешком пойду. – Он всё и вся ненавидел. Но не шевельнулся.

Вскоре началось скучное путешествие, мускулистые крепкие ноги крутили педали по песчаной дороге к городу. Справа обычный тропический парадиз – море, пальмы, стройные девушки купались в намокших саронгах, лачуги аттап, дети машут руками. Слева рисовые заливные поля и массивные буйволы. Сверху безжалостная синева и солнце в зените.

Мимо проезжали немногочисленные машины, маленький «остин» с набившимся внутрь огромным семейством; дети махнули презрительно. Однажды встретился «кадиллак», пустой, кроме гордо курившего шофера в униформе; вместо номерного знака надпись «АБАН».

– Дурное предзнаменование, – сказал Краббе. – Для шин, я имею в виду. Интересно, как наша машина пойдет по такой дороге. Когда ее доставят.

– Если доставят. Наверно, об этом ты тоже договориться забыл.

– Ох, заткнись.

– Сам заткнись. Не смей так со мной разговаривать.

– Ох, заткнись.

Но тут перебранку они прекратили, так как перед ними остановился автомобиль. Из пыльного автомобиля выглянуло лицо, европейское, потом приветственная рука.

– Прямо как Стэнли с Ливингстоном, – заметил Краббе. – Мило с его стороны.

Лицо было бледное, глаза светлые, волосы почти белые, брови неразличимые, ресницы как будто сожженные. Лицо, впрочем, юное, острое, словно у эльфа.

– Лучше я вас подброшу, – сказал незнакомец. – Знаете, на самом деле, не надо бы вам колесить тут на этих штуках. Я хочу сказать, белые так не делают, равно как и всего остального, только не здесь; вдобавок действует Чрезвычайное положение. Коммунисты выскакивают из моря подобно Протею. Вы, наверно, новички. Без машины?

– Она идет поездом. Слушайте, я вас знаю. Где-то в Англии. Или в армии?

– Я был в авиации. Вы университетский? Я заканчивал…

– Вы изучали закон. Я – историю. Ман… ман…

– Хардман.

– Хардман, господи. Роберт Хардман. Ну, кто бы мог…

– Руперт Хардман.

– А я Краббе.

– Ну, боже милостивый, кто б мог подумать…

Рукопожатия, похлопыванье, недоверчивые восклицания. Фенелла терпеливо ждала. И наконец, сказала:

– Виктор, где твое воспитание?

– Виктор, конечно. А это миссис Краббе?

– Простите. Руперт Хардман – Фенелла. Что вы тут делаете?

– Закон. По-прежнему закон. А вас сюда назначили?

– Образование; меня должны были встретить. Толбот. Вы его знаете? Мы пытаемся в город попасть. Наверно, там кто-нибудь…

– Нет, не в городе. Знаю, он где-то тут поблизости живет. Багажа у вас много?

– Несколько ящиков. Остальное поездом идет. Вместе с машиной.

– Ну и ну, невероятно. Садитесь. Я вас к Толботу отвезу. Странный тип. Странная обстановка. Вообще у него, я имею в виду. Вам надо будет в отель перебраться. «Гранд» – не совсем правильно называется. А у Толбота странновато.

Расплатились с велорикшами, перегрузили вещи в багажник, забрались на заднее сиденье. Фенелла с любопытством разглядывала белоголового юриста, потрепанную обивку, забитую пепельницу, признаки неудач.

– Мортимер тоже тут был. Помните?

– Тот самый парень, что…

– Точно. Преуспевает. Женился на китайской вдове. С деньгами в кубышке.

– А вы? Женаты? Преуспеваете? Знаете, просто невероятно. Я хочу сказать, вот так встретиться.

Хардман пожал худыми плечами:

– Будет, наверно, и то и другое. Очень скоро. То есть если все пойдет хорошо. Знаете, не всегда хорошо идет. Только не тут.

– Знаю.

Хардман свернул налево, въехал на дорожку, ухабистую от корней и песчаных наносов. Машина проваливалась, подпрыгивала, скрипела.

– Боюсь, рессоры не очень хорошие. И мотор все время барахлит. Получу новый автомобиль. Надеюсь, по крайней мере. «Плимут», «ягуар» или еще что-нибудь. А «остин» пускай со своими закидонами остается.

– У меня «абеляр». Подержанный.

– Лучше продайте. Да побыстрей. Па восточном побережье таких немного. В Дахаге вообще нет.

– Что вы хотите сказать – продайте?

– Почти приехали, – сказал Хардман.

Проехали мимо пальмовых лачуг с массой кур и веселых голых ребятишек, приветственно кричавших:

– Табек!

Коза блеяла своему выводку возле дороги.

– Эй, детки, – сказал Хардман.

Скоро подъехали к одинокому бунгало с болотом позади и кокосовыми пальмами. Плодов на пальмах не было.

– Очень плохая почва, – пояснил Хардман. – Ничего не растет. Сплошная малярия. А все болота проклятые. Еще лихорадка от песчаных мух. И змеи. И игуаны. Большие.

– Очень у вас привлекательно получается, – заметила Фенелла. – Чем тут занимаются по вечерам?

– О, есть клуб. В городе. Только там никогда никто ни с кем не разговаривает. Вроде бы такое правило. В кино можно ходить. Индонезийские многосерийные фильмы, индийское представление о Багдаде, об очень плохо освещенном Багдаде. Лучше сидеть дома и пить. Много пить. Если можете себе позволить. А, купаться можно. Только немножко опасно. Смотрите, вот тут Толбот живет. Не возражаете, если я вас здесь высажу? Он о вас позаботится. Собственно, мне не особенно хочется его жену видеть. Да и его самого, если на то пошло. Свысока на меня поглядывает. Значит, в «Гранде». Там и побеседуем. Скоро, думаю, пива смогу вам поставить. Может, два. Надеюсь, по крайней мере. – Он безнадежно им улыбнулся, подал назад на грубую высокую траву, выехал задом на большую дорогу, раздраженно пыхая выхлопной трубой.

– Какой человек необычный, – сказала Фенелла. Они стояли на нижней ступеньке бунгало, окруженные со всех сторон вещами.

– Ох, он очень хороший, – сказал Краббе. – Тебе понравится, как только ты его узнаешь. Интересно, зачем он тут оказался.

– Мне интересно, зачем тут все вообще оказались. Интересно, черт возьми, зачем мы тут оказались.

– Ничего, дорогая. – Краббе с заискивающей улыбкой взял ее за руку. Солнце снова пробилось сквозь гонги в его голове, вернулся Танец Льва, вьющийся, прыгавший, приседавший. Но у него возникла надежда, ибо он проголодался. – Пойдем посмотрим, есть ли кто-нибудь дома. Может, дадут нам чего-то поесть.

И стукнул в деревянную стену рядом с открытой дверью, и вошел в жизнь штата Дахага.

2

– Видишь, – в неожиданном припадке злобы сказал он, – они еще тут. Несмотря на проклятые обещания. Каждый день одно и то же. Мы с тобой работаем, кишки надрываем на солнце, а эти на машинах катаются, виски пьют под большим вентилятором. – Коричневый морщинистый тощий работник опирался на свой тяжелый дорожный инструмент, чем бы тот ни был, возмущенно уставившись на проехавший автомобиль. Его компаньон сплюнул на развороченную дорогу и сказал:

– Они нас обманули. Говорили, как только их тут выберут, в стране ни одного белого не останется. Всех, говорили, живьем закопают. – Говорил он на туго задушенном малайском диалекте, на языке Дахаги.

– Сожгут заживо.

– А теперь у власти с прошлого августа, а белые все еще тут.

– И я первый сказал. Они все еще тут.

– Политикам нельзя доверять. Галстуки на шеи нацепят, ребятишек целуют. То тебе обещают, да сё обещают. А белые все еще тут.

– Все тут. И я говорю.

– Я так думаю, хватит нам на сегодня работать. Только на них и работаем. – Машина давно проехала, но он плюнул в ее сторону; плевок проглотила сильная дневная жара.

– Думаю, пошабашим теперь.

К ним направился жирный тамил-надсмотрщик, заговорил на зубном малайском, па малайском языке тамилов из другого штата, для этих работников все равно что по-гречески. Позади него сиял золотом викторианских доспехов, шипел в кипящем бессилии тяжелый паровой каток. Двое рабочих флегматично слушали, понимая одно слово из десяти, отчетливо представляя себе, куда клонит речь в целом. Когда надсмотрщик отошел, один сказал другому:

– В других штатах как раз тамилы занимаются грязной работой.

– Так им и надо, черным задницам. Адамовы ш-хи, как их мой отец называет.

– Каждый вечер тодди[12] пьют.

– Думаю, надо еще чуточку поработать, потом пошабашить.

– Ладно. Пока вой те обезьяны не перестанут орехи швырять вон с того дерева. Потом пошабашим.

Поглядели какое-то время, как берок, обезьяна обученная срывать кокосы, бросает их хозяину. Хозяин отдавал ей резкие приказания рвать только молодые орехи с мягкой сердцевиной. Она с ленивой грацией повиновалась. Двое рабочих нехотя принялись прибивать дорогу тяжелыми инструментами, как бы те ни назывались, под легким бризом, трепавшим болтавшиеся концы их головных повязок.

Белый мужчина в машине мчался к городу. Руперт Хардман был слишком белым мужчиной, и слишком хорошо это знал. У него в коже недоставало пигмента, но лишь в моменты крайнего уныния, когда светлые глаза горько глядели из зеркала, он называл себя альбиносом. Не совсем альбинос, просто необычный дефицит пигмента. День на пляже – и худое тело сердилось, гневно шелушилось. Лицо покрывалось загнувшимися чешуйками с белой каемкой. Тело против его воли уклонялось от солнца, как кошка уклоняется от таза с водой, замирая с выпущенными когтями.

Может быть, справедливо, что война навсегда переделала сделанное природой дело. Руперт Хардман левой рукой ощупал кожу вокруг рта и носа. Старая привычка, десятилетней давности. В конце войны его сбили, лицо обгорело. Белый человек горел заживо. Он до сих пор помнил запах воскресного ростбифа, самого себя в роли окорока в кабине-духовке. Шагая после одиннадцатичасовой мессы по пригородной английской воскресной улице мимо открытых дверей с теплым семейным обеденным запахом, всегда заново это переживал, регулярно спасался в пивной, открывавшейся как раз в двенадцать, пил холодное пиво. Говорили, врачи поработали великолепно. Сестры восторженно охали, пожалуй, чересчур восторженно. Взглянув в зеркало, он не ощутил недовольства. Приемлемое лицо, особенно под козырьком офицерской фуражки, прятавшей светлые волосы. А потом демобилизация.

Глупая девушка поздоровалась с ним в деревенской пивной и сказала:

– Ой, что это с тобой стряслось? Как будто лицо разорвал, потом сам снова сшил. До чего же забавно.

Хотя не похоже, чтоб Краббе заметил. Впрочем, Краббе никогда ничего особенно не замечал, мир чувственных феноменов значил для Краббе меньше, чем мир идей и рассуждений. Так было в университете, когда первокурсник Хардман ходил слушать речь Краббе в коммунистической ячейке, речь широко известного, блистательного Краббе, которому все пророчили степень с отличием. Краббе не интересовался свершением революции, не любил пролетариев, питал просто абстрактную страсть к диалектическому процессу, который мастерски применял ко всему. Но Краббе, вспоминал Хардман, интересовался одной девушкой: темноволосой, маленькой, вечно в джемпере с твидовой юбкой, оживленной, талантливой, занимавшейся музыкой. Краббе ведь определенно собирался жениться на ней? Точно, теперь вспоминается, Краббе женился во время войны. А сегодня Хардману была представлена в качестве миссис Краббе высокая блондинка, смутно напоминавшая патрицианку. Совершенно не подходящего для Краббе типа, считал он. Случайная встреча полностью расшевелила прошлое в памяти Хардмана, умело ехавшего к городу. Несмотря на многолетнее знакомство, пальмовые деревья, коричневые тела и Китайское море вдруг стали чужими, поистине экзотическими; он со стороны увидел себя за рулем автомобиля в малайском штате на пути к малайскому городу, проведя ночь в другом малайском городе, где выступал защитником в малайском суде; его дом в Малайе, доход – как таковой – получен от малайских клиентов; и задумался, каким образом, черт побери, все так вышло и что он тут, в любом случае, делает. Внезапно облившись потом, с жарой абсолютно не связанным, решил, что фактически здесь заключен как в тюрьме, на дорогу до Англии не наберет, а если вернется туда, что, в любом случае, будет делать?

Да, Краббе принес с собой веяние ностальгии. Старый дуб в затхлых прохладных залах, свежая, только что из типографии периодика, не пятинедельной давности; очередь на балет, живой оркестр, бочковое пиво, лед на дорогах, а не в одном морозильнике. Европа. «Лучше полвека Европы, чем десять лет Катая».[13] Теннисон. Пускай бы этот бородатый, хлещущий джин и смолящий по-черному салфеточный лауреат, ходячая добродетель, явился сюда, и…

Велосипеды на джалан Лакшмана, центральной улице Кенчинга; кинотеатр «Катай» рекламирует индонезийский фильм под названием «Хати Ибу» («Сердце матери»). Огромное плачущее коричневое лицо; на заднем плане рекламного плаката подрастающее поколение в джинсах, в гавайских рубашках, летит веселиться, забыв старые правила, не тронутое материнскими слезами. В соседнем киоске мрачная зрелая малайская девушка продавала лотерейные билеты. Пот блестел на тощих плечах рыбака в тюрбане со сверкавшим серебром уловом, висевшим на палке. Громкие ленивые споры на рынке над нефелиумом, баклажанами, красными и зелеными перцами, китайскими мандаринами, белокочанной капустой, сушеными кусочками рыбы, сырым красным воловьим мясом. Запахи поднимались в ярко-синем прибрежном воздухе. Хардман свернул налево, направился к «Гранд-отелю»; его приветствовало речное зловоние.

Он гадал, как себя будет чувствовать, став мусульманином, даже лишь номинально, и какая его ждет с ней жизнь. Он как бы предает Европу. Разве за то сражались крестоносцы, а Аквинат приручал в «Сумме» Аристотелево животное?[14] Но деньги важней веры. По крайней мере, сейчас. Вера может прийти позже.

В отеле по телефону гремел хриплый, расцветший от виски бас Тетушки. Стояла она на каких-то подмостках, как бы разговаривая по телефону в спектакле перед публикой в лице азиатских чаевников. Зад плоский, широкий, отвисшие красные брылы, жир трясся при разговоре.

– Мне тоже надо платить. У меня тоже есть кредиторы. Если не можете выпивку себе позволить, не пейте. Пить вам к тому же религия запрещает. Если вы в долгах увязли, тем хуже. Знаю, знаю. В конце прошлого месяца тоже обещали. А теперь другой месяц кончается. Вот так вот. – И прокомментировала чаевникам: – Чи Абдул Кадыр беи Мохаммед Салех. Из колледжа хаджи Али. Сто пятьдесят пять долларов. – Чаевники слушали с микроскопическим состраданьем во взглядах. Один из них записал фамилию на сигаретной пачке. Шантажисты? Агенты Верховного Совета Ислама?

– Завтра, – заключила Тетушка. – Самое позднее, завтра. На улице есть мужчины с топориками. Только рады заработать пару-тройку долларов. Им убить топором человека – пустяк. Это для них честный заработок. – И спокойно повесила трубку. Глаза с черепаховыми веками углядели Руперта Хардмана, убегавшего вверх по лестнице.

– Мистер Хардман.

– А, привет, Тетушка. – Руперт Хардман оглянулся с верхней ступеньки с широкой мальчишеской нервной улыбкой на худом лице.

Сердце Тетушки, как обычно, растаяло. Огромное тело как бы просело в суставах, точно от начинавшейся лихорадки.

– Я поднимусь, – объявила она, – на минуточку.

Поднималась по лестнице, передыхая на каждой ступеньке, передыхая после каждой фразы.

– Постоянные денежные проблемы. Вот серьезная болезнь Малайи. Не телевидение. Не малярия. И вы не лучше. – Застонала ступенька. – Всех прочих.

– Все будет хорошо, Тетушка. Просто обождите, и все.

– Жду. И продолжаю ждать. И по-моему, жду слишком долго.

Руперт Хардман зашел в свой маленький номер, включил вентилятор возле кровати. Лопает прохладно, успокоительно зажужжали, верхняя часть вентилятора сонно двигалась из стороны в сторону, с царственной щедростью рассылая прохладу туда-сюда, абсолютно беспристрастно. Хардман лег на кровать, взглянул вверх на новое голубое пятно темперы на потолке.

– Вы башмаки не сияли, – заметила, входя, Тетушка. – Постель пачкаете. Куча стирки.

– Вы мне вечно ступни щекочете.

– Может быть, были мужчины, которые только бы радовались, если б я им щекотала ступни. – Тетушка опустилась всей тушей в единственное кресло.

– Тетушка, где и когда это было? Когда вы танцевали чардаш с адмиралом Хорти? Когда Петроград был волшебным пушистым снежным царством?

– И что со мной стало теперь, в шестьдесят, без всяких сбережений, счета идут, никто долгов не платит?

– Когда вас поколотили в Брюсселе, обчистили и ободрали в Лондоне? Или не столь экзотично. Например, после шнапса с рийстафелем в какой-нибудь пивной в Джакарте. Я спать хочу. Тяжелые были два дня. Кроме того, я ничего не ел.

– Как вы можете есть, если по счетам не платите? Кредит не вечен.

– Тетушка, – сказал Хардман. – Я свой счет оплачу. – Он вдруг почувствовал безнадежность и возбуждение. – Полностью. А потом наверняка отправлюсь куда-нибудь, где не всегда просят денег. Куда-нибудь, где мне дадут денег.

– Ну ладно. – Она подошла, села в ногах кровати. – Вы озабочены. Я не забыла, что для меня сделали Редшо и Табб в Сингапуре. Очень хорошая фирма. Какая жалость, что вы от них ушли. Жили б сейчас припеваючи.

– Шайка проклятых мошенников. Крутые деляги. Не хочу о них говорить.

– Вот как. Шайка проклятых мошенников потому только, что меня отмазали. Ну-ну. – Тетушка позвонила в колокольчик у кровати.

– Суть не в том. Мне плевать на мораль. Как юристу. Хотели вести дела по-своему, пожалуйста. Наверно, не менее честные, как и все остальные.

– Какие я дела вела? – Тетушка выдохнула пинту возмущенного воздуха. – Законный бизнес. Назову только вас дураком, что из фирмы ушли. Чтобы самостоятельным юристом быть, нужны деньги. Контора нужна. Как вы можете это себе позволить, когда даже мои счета не оплачиваете?

– Я свои счета оплачу. И контору открою. Очень скоро. Помоги мне бог.

– Значит, эти два дня деньги раздобывали?

– Вчера, – колко, едко объявил Руперт Хардман, – я вел дело на юге, в штате Келантаи, в главном городе Кота-Бхару. Там я, Тетушка, видел милых людей, останавливался в милом отеле, который держит очень милая русская дама, дама, сказавшая, чтобы я счет оплачивать не спешил, так как ей известно о моих великих талантах, поэтому у меня, сказала она, хороший кредит. Я вел дело об изнасиловании. Китаец, хозяин мелкого магазинчика, воспользовался одной своей помощницей-малайкой. Я вам это рассказываю в доказательство, что у меня есть башли. То есть гонорары. Но я не способен заставлять клиентов платить скорей, чем они пожелают. С такими вещами нельзя торопиться. Надо произвести впечатление, будто гонорара можешь ждать вечно.

– Да-да, – успокоила его Тетушка. В дверь постучали. – Входи, – разрешила она. – Я хочу сказать, масок.

Руперт Хардман рассмеялся; к нему почему-то вернулось хорошее настроение. Вошел бой-китаец Номер Один.

– Виски, – велела Тетушка.

– И сандвич с кровавым ростбифом, – добавил Хардман. – Масок, – рассмеялся он. Бой у двери замялся. – Нет, нет, нет, – сказал Хардман. – Это я не тебе. – Бой вышел. – Я про то самое дело об изнасиловании. Прокурор рассуждал, сделал ли обвиняемый то, сделал ли сё, не было ли попыток заставить его обратить на нее внимание, настойчиво ли он требовал благосклонности, и, в конце концов, дайте подумать, вопрос весьма щекотливый, преуспел ли он, если можно так выразиться, в совершении, так сказать, проникновения хоть в какой-либо степени. Переводчик очень внимательно слушал, потом просто спросил девушку: «Суда масок?» – и та моментально ответила: «Суда».

– Масок! – взвизгнула Тетушка, сплошное трясущееся желе. Бой, терпеливо стоявший с выпивкой, подтвердил:

– Суда масок.

– Да-да-да. – Тетушка кашляла, как Гаргантюа. – Можешь теперь идти.

– Сандвичи с кровавым ростбифом, – сказал Руперт Хардман, – и с сырым луком.

Тетушка повернулась к Хардману, придвинулась ближе, положила огромную веснушчатую лапу на его худую лодыжку.

– Не то чтобы деньги меня волновали. Ваши деньги для меня никакого значения не имеют. Я всегда благодарна Редшо и Таббу.

– Я больше не работаю у Редшо и Табба.

– Да, – рассеянно кивнула Тетушка. – Вижу. Но очень многим можете мне помочь. Молодой образованный человек. Дружите со многими европейцами.

– Это теперь не особенно будет считаться. Экспатриантам глотки собираются резать.

– Ох. – Тетушка сильно нахмурилась. – Это все чепуха. Европейцы никогда не уйдут.

– Так и в Индонезии говорили. А теперь посмотрите. – Руперт Хардман плеснул себе в виски воды из термоса. – Где, черт возьми, мои сандвичи? – И капризно выпил крепкий холодный напиток.

– Вы, например, женщин знаете. Милых женщин. Хорошо одетых, образованных женщин.

– Ну и что, Тетушка? – Руперт Хардман взглянул на нее снизу вверх, сладко, мягко улыбаясь.

– И джентльменов, конечно. Надо, чтобы у нас тут бывали милые люди. Из Бангкока ездят симпатичные бизнесмены, хотят встречаться с приятными людьми. С симпатичнымиангличанами.

– Ну и что, Тетушка?

– Может, получится милое заведение. Люди пьют коктейли, смеются, очень весело разговаривают. Изысканные обеды. Танцы под радиолу.

– А потом изысканный милый разврат?

Тетушка вскипела огромным мрачным гневом.

– Ах. У вас на уме только грязные мысли. Всегда так обо мне думаете.

– Нет, Тетушка, – серьезно, сердечно сказал Хардман. – Правда, действительно.

Тетушка улыбнулась, гадко, шаловливо, и ущипнула Хардмана за лодыжку.

– Дурной мальчик, – сказала она.

Пришел бой с сандвичами. Хардман поедал их целиком, жевал с раздутыми по-детски щеками.

– Одними сандвичами питаетесь, – заметила Тетушка. – Сегодня должны съесть горячий обед, с ложкой. Кэрри с курицей. Потом гула мелака.

– Все съем.

– Не очень-то много съедите с тем, что у вас в карманах.

– Во многих местах только рады оплачивать мои счета.

Пришел бой Номер Два с сообщением, что на телефоне кронпринц. Что-то насчет игры в маджонг.

– Ах, – сказала Тетушка и величественно двинулась к двери. – По крайней мере, – сказала она, оглянувшись, – вы мне хоть за маджонг не должны. Чего про кронпринца не скажешь.

Хардман после ее ухода разделся и беспокойно проспал час-другой. Сквозь сны отчетливо слышал ссору китайской четы в соседнем номере, детский плач напротив, настройку приемника с промежуточными взрывами индийской песни ниже по коридору. Сны ему снились смутные, исторические. Он был сарацинским шпионом в окружении Ричарда Львиное Сердце. Был испанским пропагандистом тонких доктрин Аверроэса. Был муэдзином, шагавшим кратким розовым вечером, объявляя, что нет Бога, кроме Аллаха. Но муэдзин был где-то в другом месте, кричал в мегафон молитву на заход солнца напротив банка. Хардман вспомнил о назначенной встрече, поднялся, сполоснул тощее тело под душем, сменил брюки, рубашку. Повязал также галстук, вспомнив, что он – англичанин в тропиках. Не из Колониальной службы, но все равно белый. Очень белый мужчина.

На город спускались ранние сумерки. Хардман перешел через дорогу, уворачиваясь от велорикш и велосипедов, разъезжавшихся по домам. Нашел питейный кедай, поднялся по лестнице к высокой крытой галерее, высокомерно поднявшейся выше уровня затопления. До муссонных дождей далеко, до них тянутся многие месяцы солнца, жары, в которой расплывается идеальная логика юридических книг. Но он надеется скоро устроиться, с табличкой на дверях, с плесневеющими на полках юридическими книгами, с тяжбами, поскрипывающими под сильным равнодушным дождем, под большим медным солнцем, неподвластным закону.

В кедае было темно, пусто, за исключением человека, с которым условился встретиться Хардман. Китаец с помятым луноликим лицом усмехался над стаканом пива на мраморном столе. На столе стояла тарелка с бананчиками и миска дымчатого стекла с печеньем. Большая бутылка пива была выпита наполовину, и китаец велел принести второй стакан.

– Решили насчет ренты? – спросил Хардман.

– Тридцать пять долларов в неделю.

– Многовато. В конце концов, дела не так уж хороши.

– Юристы зарабатывают большие деньги.

– Только не я.

– А еще две тысячи на чай.

– Слишком жирно.

– Я попросил бы три тысячи.

– Знаете, не совсем законно что-либо просить. Вас должен вполне устроить аванс в сумме месячной ренты.

– Всегда так делается. Таков обычай. Обычай – все равно что закон.

– Но две тысячи долларов!

– Спрос на мою лавку большой. Двое сегодня там крутятся. Один сказал, сильно заинтересован, с женой потолкует и завтра придет.

Руперт Хардман хлебнул пива. Очень горького на вкус. Он задолжал за три месяца за комнаты в Клубе в Куала-Лумпуре. Задолжал за машину. Задолжал по разным счетам из отелей. Слишком много денег потратил на девушку по имени Энид.

– Не желаете снять помещение?

– Нет. Да. Постойте. – Хардман взглянул в маленькие вопрошающие глаза, в китайские глаза, в глаза с чужим этическим кодексом, в глаза, в которые он мог взглянуть, но никогда не смог бы заглянуть. Лучше пятьдесят лет Европы. – Я к вам завтра приду. Рано. Наверно, сниму помещение. Вопрос в том, чтобы денег набрать.

– Наличными.

– Хань! – грянул голос, как гонг. – Хардман, ах ты, скотина. – Коричневый человечек с огромными зубами и широкими, как ворота, усами, рванулся к нему, обнял любящими руками, коснулся колючей щекой. Это был хаджа Зейнал Абидин. – Хардман, скотина, – объявил он, – бросил на пол Коран и наступил на него. Мужчина, который не уважает религию другого мужчины.

– Неправда, – сказал Хардман. – Ты его сам бросил на пол. Сказал, что для перевода Коран слишком священный. Сказал, что английский Коран – богохульство. И сам на него наступил.

– Не уважает религию другого мужчины, – повторил хаджа Зейнал Абидин. – Свет увидел. Я ему свет показал. А крайнюю плоть все равно сохранил. – И хрипло рассмеялся, показав красное горло и бессчетные зубы. – Хорошее слово, – продолжал он. – Я нынче боссу своему говорю. Говорю, мистер Чизи, приходит пора, когда в стране не останется ни одного необрезанного. Говорю, крайнюю плоть отправят по домам вместе с ее владельцами. А он спрашивает, что такое крайняя плоть. – Хаджа Зейнал Абидин громко, пронзительно посмеялся. – Только подумать, что я разговариваю на языке белых лучше, чем белый.

– С точки зрения анатомических фактов, – возразил Хардман, – у меня нет крайней плоти. Ее обрезали в младенчестве.

Хаджа Зейнал Абидин на секунду насупился. Потом вновь оживился и с большим благодушием представил тупого индуса, пришедшего с ним. Индус улыбался и был очень пьян.

– Мой коллега, – сказал хаджа Зейнал Абидин. – Нынче у него выходной, он старается провести его на свой обычный манер. Напивается и идет делать покупки. К счастью, сегодня китайский Новый год, так что многие магазины закрыты. Но он уже купил два холодильника, радиолу и «санбим-толбот».[15] Везде выписал чеки, а у самого и двух центов нету. Впрочем, его уже знают почти во всех магазинах. Сейчас обслуживают в основном приказчики, тукай ушли выпивать. А я рядом был и все чеки забрал. Когда-нибудь он в беду попадет. Ему два года назад доставили бульдозер, а он говорит, не знаю ничего. Снова будет то же самое, только, может, на сей раз окажется кинотеатр.

Ни в одежде, ни в поведении хаджи Зейнал Абидина не было никаких признаков пятидесятничной благодати, которую традиционно источает мужчина, совершивший паломничество в Мекку. Он не носил тюрбана, за открытый ворот нейлоновой рубашки был аккуратно заправлен галстук с заколкой в виде лошадиной головы, фланелевые брюки с хорошо отглаженной складкой, начищенные туфли. Дышал он ободряющим запахом хмеля, почти не убитого чесноком. Ему было под пятьдесят, и он обладал удручающей жизненной силой. Потребовал пива. Мистер Хань объявил, что ему надо идти.

– Завтра, – сказал Хардман.

– Ты ему деньги должен, – воскликнул хаджа Зейнал Абидин. – Все должны Ханю деньги.

– Хочу контору открыть, – пояснил Хардман. – Вот и все.

Хаджа Зейнал Абидин заговорил серьезным доверительным тоном.

– Деньги, – сказал он. – Тебе деньги нужны. Знаю. – Наклонился, приблизил к лицу Хардмана большой нос, большие глаза, щель в усах. – Я тебе говорю, только один способ есть.

– Знаю. Я думал. Надо еще немножко подумать.

– Что тебя удерживает?

– Тебе известно, что меня удерживает. Вернее, удерживало.

– Ну вот, опять, – взбесился хаджа Зейнал Абидин. – Потому что она малайка. Расовые предрассудки. Расовая ненависть. Я тебе еще раз говорю, английская скотина, не будет на земле мира, пока расовая ненависть не прекратится. Ты нас презираешь потому, что белый. Презираешь меня потому, что я малаец. Называешь малайским ублюдком. Ну а я не малаец. Афганец. – И триумфально откинулся на спинку стула. Тупой индус тихонько запел про себя.

– Неправда. Ты знаешь, что это неправда, глупый афганский ублюдок.

Хаджа Зейнал Абидин взревел от смеха. А потом сказал:

– Она женщина молодая. Ей всего сорок два. Что касается двух других мужей, не верь россказням. Оба управляли поместьями. Вполне возможно, что их коммунисты убили. Будешь хорошим мужем, она все для тебя сделает. Ничего не пожалеет. – И серьезно сильно сморщился. – У нее деньги есть.

– Удивительно, что на нее никто еще не позарился, – заметил Хардман. – Ты, например. У тебя сейчас всего одна жена.

Хаджа Зейнал Абидин подался вперед, на губах пена, лицо – дьявольски хитрая маска, в зубах точно нож зажат.

– У меня было четыре жены, – объявил он. – И четырнадцать или пятнадцать детей. Точно не помню. Из всех жен осталась одна, первая. Она для меня единственная женщина. Недавно я понял, что всегда так было. Обладает силой притяжения. Единственная на свете женщина, пробуждающая у меня хоть какой-нибудь аппетит. Хоть какой-нибудь аппетит. – Само слово он выговаривал с каким-то аппетитом. Хардман почувствовал, как его собственный рот наполнился слюной. – Никто не сравнится с арабскими женщинами, – мечтательно, лирично молвил хаджа Зейнал Абидин. – Ни по красоте, ни по верности. Ей было двенадцать, когда я ее впервые увидел в родительском доме, глаза темные, огнем сверкавшие над покрывалом. Было это в самой Мекке. Она не только дитя Мекки, но и госпожа из линии Пророка. Госпожа, да. Больше госпожа, чем вот эти малайские женщины, не истинные мусульманки. Шляются в пудре, на высоких каблуках, на людях пиво пьют. Стыда у них нет.

– Никакого выхода не будет? – спросил Хардман. – Если женюсь, ислам придется принять.

– Почему бы и нет? – взорвался хаджа Зейнал Абидин. – Это истинная религия, ты, христианский ублюдок. Единственная. Остальные – одно подражание.

– Ох, ты просто не понимаешь. – Хардман вновь ощутил безнадежность. А вскоре сказал: – Ты мне должен помочь выбрать имя. Мусульманское.

– С удовольствием, – согласился хаджа Зейнал Абидин. – Это мой долг, раз ты мой друг. А также станешь крестником. Ты будешь Абдулла бен Хаджа Зейнал Абидин. Нет, пет. Есть имена получше Абдуллы. Надо по-настоящему хорошее выбрать. – И призадумался.

– Значит, нынче вечером, – решил Хардман, – сделаю предложение.

– Много хороших имен. Просто вспомню имена своих сыновей. Не могу всех припомнить. Латиф? Реджван? Реджван – хорошее имя. Означает «Божья милость».

– Не хочу, чтоб меня Божьей милостью звали. Это женское имя.

– Тебя будут звать так, как я скажу. – Хаджа Зейнал Абидин растолкал индуса, заснувшего компаньона. – Проснись! Момент торжественный.

– Пойду к ней после обеда, – мрачно объявил Хардман.

– Все пойдем, – воскликнул хаджа Зейнал Абидин. – Составим компанию. Пойдем, и других соберем. Пива купим. Сначала позовем Кадыра. У него мотоцикл с коляской. Кадыр – хорошее имя. Абдул Кадыр. Тебя будут звать Абдул Кадыр бен Хаджа Зейнал Абидин. Вот как тебя будут звать.

– Б. П.[16] Адвокат высшего ранга. Немножко громоздко.

– Пошли, – сказал крестный отец Хардмана, вставая и поднимая за шкирку своего друга-индуса. Индус с улыбкой проснулся. – Великое событие. Неверный призван вернуться на путь истинный. Хвала Аллаху. – Он стоя допил свое пиво, удовлетворенно вздохнул, со стуком поставил высокий стакан. И пошел впереди всех к дверям, распевая тонким воем муэдзина.

Руперт Хардман последовал за ним в слабо освещенную тьму, Абдул Кадыр бен Хаджа Зейнал Абидин, наследник двух культур. Хвала Аллаху.

3

– Кто-нибудь должен быть дома, – сказала Фенелла. – Машина стоит.

– «Лендровер».

– Попробуй еще.

Краббе опять постучал, но слабый деревянный стук как бы поглотили широкие малайские просторы, подавило великое запустение. Ящерки стрелой метнулись в знакомые песчаные норки, солнце оглушало, коза вдалеке издавала дрожащий жалобный призыв. Жизнь индифферентно шла своим чередом, супруги Краббе никому нужны не были. Может, им следует по примеру своих передвигающихся боком тезок выкопать ямки, потом упокоиться в пустом широком море, отвергнув теплокровный земной мир. Но Виктор Краббе решил действовать. Вошел в дом, робко оглядел большую гостиную: сплошное дерево, выкрашенное в темно-желтый цвет, картины, половики, столики для выпивки, книги, веера из Тренггану, келантанское серебро, пустые стулья. Неуверенно крикнул:

– Есть тут кто-нибудь?

Тишина проглотила вопрос. Потом пустота лениво привела себя в движение. Открылась дверь, одна из трех, ведущих предположительно в спальни. Возник мужчина в форме ополченца с тремя звездочками на погонах. Темноволосый, усатый, большой, черты лица банально красивые – нос прямой, ямочка на подбородке, темно-карие доброжелательные глаза, уши маленькие, здоровый загар; ни одна умная женщина дважды на такое лицо не взглянет. Краббе заметил: форма только что надета, пуговицы застегнуты с определенной небрежностью, шорты сидят мешковато, поспешно причесаны волосы. С симпатией услышал мягкий шотландский голос.

– Вам Толбот нужен? Он обычно возвращается не раньше трех. Миссис Толбот через минуточку выйдет. Мы с ней репетировали сцену из пьесы, которую хотим поставить. Раскричались немножечко, поэтому ваш стук не слышали. Наверно, только что приехали? Я – Бэннон-Фрейзер.

Последовали рукопожатия. Бэннон-Фрейзер заинтересованно улыбнулся Фенелле.

– Мы тут не часто видим светловолосых леди, – сказал он, – теперь, по крайней мере. Вы уже, наверно, слышали.

– Нет, – призналась Фенелла. – Я – нет.

– О, – пояснил Бэннон-Фрейзер, – все дело в Абане. Слышали про Абана?

– Я читал, – сказал Краббе. – Во всяком случае, про должность читал, так сказать, про парадигму Абана. Что Абан делает со светловолосыми женщинами?

– Что делает? – Бэннон-Фрейзер рассмеялся, показав неизбежные крепкие белые зубы. – Что он делает со светловолосыми женщинами? Он их любит, дружище, и все ему мало. – Мальчишеская похотливость исчезла из его взгляда. – Простите, – серьезно сказал он Фенелле, – не стоило этого говорить. Вы из Службы просвещения, да? Ну, по-моему, с вами все будет в порядке. Он пока забавляется только на уровне Министерства осушения и орошения. Или сельского хозяйства. Земные дела. Образование, я бы сказал, немножко выходит за рамки его интересов. Мне теперь надо идти. Миссис Толбот уже вот-вот придет. Заходите как-нибудь в столовую. Или в клубе увидимся. Выпьем, – добавил он, словно мысль эта вдруг его осенила. И ушел с торопливостью мужчины, выполнившего свой долг, который по прошествии долгого времени все больше и больше превращался в формальность, в сберегающую труд функцию, в рутину, столь же приятную, как пятидесятая в день сигарета. Краббе с Фенеллой решили присесть, слыша, как «лендровер» с ревом удаляется по дороге.

Картина, висевшая на стене, явно любительская картина, привлекла внимание Краббе. Растущие в лесу женские груди, очень длинные, кисточками распушившиеся на сосках. Растительность примитивно раскрашена, словно детский молочник. У Краббе пропал аппетит. Он зачарованно разглядывал другие: змея вползает в женский рот; стилизованный сатир выскакивает из пупка в виде чашки; парад розовых бедер. На каждой картине проставлены смелые ярко-зеленые инициалы Э. Т. Вскоре они оба с Фенеллой бродили по комнате, время от времени сталкиваясь и бормоча:

– Извини.

– Хочет шокировать, – заключила Фенелла, когда они вместе тянули шеи к какой-то плакатными красками написанной плоти и членам с неправильными пропорциями вроде эротического Лаокоона. – Хочет, чтобы все считали его интересно порочным. Сплошное ребячество.

– Не надо смотреть, – сказал голос. Они пристыженно оглянулись. – Я это делаю ради собственного удовольствия. – Голос шел из дверей спальни, изо рта с сигаретой. Она была худенькая, в костюме как бы для балетных занятий. Лицо мальчишки, предводителя шайки, сглаженное невинностью, свойственной людям, которые по той же странной причине, что не позволяет взрослым понять тайну свиста или езды на велосипеде, так никогда и не освоили искусства любви или жалости, не уяснили как следует моральную дихотомию. Глазки маленькие, губы тонкие, черные волосы скромно зачесаны на пробор, как у Мадонны. Голос слабый, словно голосовые связки разъедены какой-то кислотой. Краббе вдруг услыхал голос малайской девочки, которая год назад поманила его с одинокой обочины: «Туaн маху майн-майн?» Но туан играть не захотел: в напряженном шепоте звучала аристократическая болезненная любовь.

– Я – Энн Толбот, – объявила она. – Вас, наверно, должны были встретить, или что там еще. Муж мне никогда ничего не рассказывает. Садитесь, пожалуйста, оба. – Фенелла вспыхнула: она не вставала при встрече, а просто стояла. Смутно вспомнила фильм, где шлюха времен Реставрации ободряла герцогиню: «Тут у нас без церемоний, леди». И не стала садиться, пока не досчитала до пятидесяти. Кроме того, считая, рот держала закрытым.

Краббе представился, и почему-то вдруг этого устыдился. Его фамилия вызывала ошибочные ассоциации с ракообразными, паразитами, вместо невинных диких яблок.[17]

– Краббе, – повторила миссис Толбот. – Краббе. Хорошая фамилия. Напоминает про дикие яблоки. – (Я ошибся, подумал он, посчитав их невинными.) – Я всегда страшно любила варенье из диких яблок, в Англии, конечно, когда была маленькой девочкой. А теперь никогда его не получаю. Никогда. Столько всяких вещей не могу получить. – Откинулась на спинку кресла, слабо выпустила дым. – Так надоедает все это.

Теперь Фенелла села. Взглянула на Краббе, который уставился в пол, и оба ощутили легкую дрожь предчувствия вдобавок к ветерку от потолочного вентилятора. Краббе чувствовал еще и стыд. Все это было описано много лет назад в рассказах человека, которого до сих пор хорошо помнили на Востоке. Уилли Моэм,[18] чертовски хороший игрок в бридж, истинное достояние любого клуба, вспомнил меня и вставил в книгу. Все тут слишком просто. Та самая елизаветинская пьеса об адюльтере и ревности, вспоминала Фенелла, пьеса с ироническим названием «Женщина, убитая собственной добротой», отражает в тысячу раз более сложную цивилизацию. Фенелла с Краббе коротко переглянулись, и анонимное письмо уже было разорвано.

– Что касается выпивки, – сказала миссис Толбот. – У наших слуг выходной. Не пойму, каким образом у двух малайцев могут оказаться кузены китайцы, но они так сказали, взяли выходной и отправились праздновать Новый год. Может быть, вы, миссис Краббе, нальете нам джипа и вермута. Все в буфете. А лед в холодильнике.

– Мне выпивать не особенно хочется, – отказалась Фенелла.

– И мне тоже, – подхватил Краббе, – не очень.

– Ну, – сказала миссис Толбот, – а я выпью. – Одарила Краббе пятисекундным взглядом маленьких глаз, гримаской тонких красных губ, пожала очень худыми плечами, поднялась, направилась к буфету. Краббе по-лягушачьи растянул рот и легонько развел руками Фенелле. Потом приблизился гул автомобиля, замер перед бунгало, и оба они облегченно вздохнули. Тяжело затопали поднимавшиеся ноги, и Краббе встал.

– Не говорите мне, не говорите, – предупредил Толбот. – Бишоп. Мы снова вместе. Боже мой, как давно это было. Здравствуйте, миссис Бишоп. Как всегда, молода и прекрасна, несмотря на тяжелое бремя лет. А другие ребята как, Бишоп?

Лунообразная физиономия неотесанного деревенщины, клок прямых соломенных волос свешивался на одно стекло веселых очков. Мясистое лицо, пухлое, коренастое тело, упакованное в голубую рубашку и в какие-то шорты для бега, свидетельствовали о безнадежной эйфории. С виду Толботу было лет сорок пять. Он явно пожинал сырую солому, женившись на гораздо более молодой жене. Слишком уж веселился. Наверняка скоро с энтузиазмом заговорит о своих хобби, возможно, о чем-нибудь трудоемком и безобидном. Лицо не характерное для мужчины с талантами или с темпераментом, чересчур узловатое, гладкое; сверкающие металлом зубы слишком охотно выпячиваются в отчаянной пустой улыбке.

– Краббе, – представился Краббе. – Вы должны были письмо обо мне получить.

– Краббе, – повторил Толбот. – А я думал, Бишоп. Вы очень похожи на Бишопа. И где-то, конечно, должна быть связь. Дайте подумать. Да. «Бишопом» назывался напиток в восемнадцатом веке. Его обожал доктор Джонсон.[19] А «овечью шерсть» делали из диких яблок. Это, как вы помните, тоже елизаветинский спиртной напиток. «Когда дикие яблоки зашипят в котелке». – Он произнес «котелок» почти как «потолок». – Или был какой-то епископ[20] Краббе. Где-то у Энтони Троллопа. Вы в каком-нибудь родстве с писателем?

– В дальнем. Но фамилия моей матери Граймс.[21]

– Ну-ну, – удовлетворенно кивнул Толбот. – Вы, наверно, приехали возглавить колледж. Быстро, надо сказать, развернулись. Фосс уехал только два дня назад.

– Нас почти месяц держали в подвешенном состоянии. В Куала-Ханту.

– Ох, боже, ужасное место. Ну-ну. Надо по этому поводу выпить. Энн, дай нам выпить.

– Они сказали, не хотят выпивать. Абсолютно определенно сказали, что выпивать не хотят. – Миссис Толбот вернулась, налив себе полный стакан.

– Понимаете, – пояснил Краббе, – дело известное, на голодный желудок.

– Дорогой друг, – произнес Толбот так, точно Краббе совершил в каноническом смысле смертный грех, но поскольку он, Толбот, был главным в мире иезуитом, то мог его смягчить, растянуть, пока он не растает, как эктоплазма, между решетками исповедальни. – Дорогой друг. – И тут Краббе понял, за что Толбот его пожалел. Преуспевшие наращивают жирок на ржанках в сметане, неудачники сидят на хлебе с джемом, делая большие глотки из баночки с горчицей. – Дорогой друг, вы должны поесть. Вот в чем проблема с моей женой. Тощая, как кочерга, потому что не трудится что-нибудь заказать. Говорит, не голодная. А я всегда голодный. Этот климат на разных людей по-разному действует. Я домой к ленчу никогда не возвращаюсь. Есть тут одно маленькое китайское заведение, где полно кур, морских ушек, овощей, с большим количеством тостов с маслом, я там парочку крабов всегда съедаю.

– Да, – сказал Краббе.

– С рисом и соусом чили. Потом нечто вроде блинчиков, правда, сыроватые, да мне нравится, с джемом, с какими-то взбитыми сливками, которые там подают в чайных чашках. Энн, еда есть какая-нибудь?

– Ничего не готово, а слуги ушли. Ну, вот тебе бесплатный подарок. Можешь для разнообразия написать вразумительный стих.

Толбот снисходительно посмеялся, как бы говоря: «Вот что она за штучка!» С обожанием взглянул на нее.

– В кладовой должно быть что-нибудь. Покопайся.

– Крабы хорошо копаются, – заметила миссис Толбот. – Может быть, мне мистер Краббе поможет.

– Краббе, да-да, помогите. А я тем временем побеседую с миссис Бишоп.

Краббе и миссис Толбот вошли в жаркую под солнцем кладовую. Там стояло множество жестяных и стеклянных банок.

– Можно взять колбасное ассорти с корнишонами, – предложила она, – а еще сыр в банке, анчоусы и паштет из свиной печенки. Или свекловицу и закуску в банке. Устроить пикничок. С листьев есть, как говорят малайцы. – Она стояла не близко, по ее запах распространялся в жаркой комнатке. Если он ее сейчас поцелует, она почувствует столь же случайный бесстрастный вкус, как у кусочка баночной закуски или у вялой холодной колбаски. Он вспомнил, что голоден, и сказал:

– Полагаю, вот это. И пожалуй, вот это.

– До чего жадный мальчик. Прямо как Герберт. Ну, давайте выкладывать на тарелки. – И повела его на кухню.

Нарезая хлеб, обрезала палец. Этого тоже следовало ожидать.

– Ох, кровь, смотрите! Кругом брызжет. Видеть не могу. – Принялась мило приплясывать и подпрыгивать, вынуждая его сказать: «Бедный пальчик. Дайте я его поцелую».

– Под воду подставьте, – посоветовал Краббе.

– Ох, ну, если капнет на свекловицу, ничего видно не будет, правда? И никто не узнает, правда? Кроме нас.

Краббе чувствовал загадочное беспокойство, словно безобидная провизия в банках служила сырьем для некромантии. Вспомнил порочную колдовскую репутацию Дахаги, но прогнал дурацкие фантазии. В конце концов, кровь ее, не его.

Вернувшись в гостиную с двумя подносами, нагруженными тарелками, они обнаружили Толбота, читавшего свои стихи. Читал он с листа, густо исчирканного многочисленными поправками, с резкими интонациями без нюансов:

…Под ангельские вопли с треском ломается
Кукурузно-свинцовая лепешка неба.
Круглая, как кукурузный початок,
Остроконечная, словно лютик, когтистая лапа.
Трах-тарарах, грубые сгустки лайма, уксусные мазки,
Пока из кружева костей не родится сморщенная рыба…
Фенелла сидела повесив голову, удрученная. Какое ребячество. И все-таки тема – не похотливый подростковый зуд. Тема стихов – еда, чистая еда. Они рисуют Толбота за завтраком или за ужином из резаных помидоров. Или, может быть, вся съеденная еда сливается с ним в оргии толстого бутерброда с маргарином и разнообразных бутылочек с соусами. Поэма звонила звоночком, на который собаки Павлова пускали слюну. Фенелла хорошо чувствовала гармонию слов. Сама была поэтессой.

Толбот жизнерадостно взглянул на нагруженные подносы.

– Немножечко проголодался, – объявил он. – рано завтракал. – Схватил колбаску, зачерпнул ложкой пикули-ассорти.

– Ну, – сказал Краббе, – расскажите мне все.

– Да… – Толбот подцепил тройку сардин, макнул в соус из пикулей. – Да. Вы имеете в виду колледж хаджи Али?

– Именно.

– Ну, ему дали название в честь хаджи Али.

– Великий человек в штате?

– Да. Вижу, вам все известно.

– Нет.

Толбот проглотил пару анчоусов.

– Стал героем в основном потому, что однажды надул китайца, хозяина лавки. Богом клянусь, это стоит труда. Был вдобавок бедняком и сделал неплохую карьеру. Вырос из карманника, рубщика, время от времени пирата, до хаджи. – Слово «хаджа» как бы добавило Толботу аппетита. Он подцепил десертной ложкой пикули в горчице и продолжал, шевеля шафрановыми губами: – Исправился, решил, что последняя кража поможет совершить паломничество. Богом клянусь, так и было. Он отправился в Мекку, вернулся в тюрбане. Потом стал городским колдуном, и, по-моему, неплохим. Вылечил султана от…

– Милый, не надо, пока наши гости едят.

– Так или иначе, когда он умер, наступила вселенская скорбь. Всю ночь барабаны гремели, черных детишек приносили в жертву неведомым индусским богам. Потом школу начали строить. Сперва была мысль назвать ее в честь Абана, однако рабочим явился дух хаджи Али, и дела пошли плохо. Знаете подобные вещи – строительные леса гниют на корню, кирпичи расползаются, вроде варенья. – Толбот озадаченно огляделся и наконец набросился на банку куриного бульона «Брэнд». Налил туда томатного соуса, посолил, выпил со вздохом. – Витамины нужны. Одной питательной массы мало. Вот в чем ошибка малайцев. Рис, рис и еще раз рис.

– Но взгляни на их талии, дорогой.

– Ну, вот что было дальше. Вся чертова постройка рухнула за месяц до открытия. Один рабочий сказал, что хаджа Али явился ему во сне и проклял по-арабски. Сказал, будто видел вместо школы огромный котел кэрри на грандиозном празднестве рабочих. Под радостные крики прибыл хаджа Али и плеснул туда что-то вроде жидкого чатни.[22] И все испарилось, оставив огромную глыбу белого риса. И послышался какой-то стереофонический глас Господень, сказавший: «Горе детям писания, ибо все их надежды превратятся в чеснок на ветру». Поэтому посчитали за лучшее переименовать колледж, и все пошло хорошо, никаких больше проблем не возникало.

– Расскажите, – настаивал Краббе.

– Хорошо. – Толбот отрезал кусок сыра из банки. – Вы получаете около тысячи учеников и штат из малайцев, индусов, китайцев, евразийцев. Все возненавидят вас всеми печенками, особенно старший преподаватель. Это тамил по имени Джаганатан, которому было определенно обещано место директора, когда Фосс уехал домой. Разумеется, обещание просто предвыборное, а подобные обещания не стоят ничего, да у этих бедняг никогда раньше выборов не было, и они искренне верят всякой белиберде насчет перерезанных белым глоток. Бедный старина Джаганатан собрал кучу голосов за того, кто ему место директора обещал, поэтому вы понимаете, как он к вам отнесется.

– Но я ведь не виноват, правда? Нельзя давать обещания, которых не можешь исполнить. Вдобавок этот самый Джаганатан не кажется слишком умным.

– Нет, но это значения не имеет. Он пятнадцать лет в колледже, у него много связей, хорошо ладит с местными колдунами. Слыхали про них?

– Немного. Хотите сказать, будто он собирается тыкать в мою фигурку булавками?

– Возможно. – Толбот с удовлетворением оглядел быстро очищенные тарелки, в конце концов нацелился на огромную красную глыбу свекловицы. И отправил всю в рот. Пока говорил, она пару секунд прыгала, словно второй язык. Миссис Толбот мрачно улыбалась Краббе, и Краббе стало ее слегка жалко. – Так или иначе, у него степени нет. Конечно, значения этому никто не придает. Все считают нашу кожу каким-то кусочком пергамента. Мы носим свою белизну, как диплом. Я бы сказал, неплохо. Надо это использовать.

– А дом? – поинтересовалась Фенелла.

– Дом хороший. Может быть, расположение странным покажется, он стоит как бы в центре кампонга. Но это из-за Фосса. Он все время зазывал малайцев к себе на веранду, рассказывал им истории про большой мир за морями. Фосс был чуточку тронутый. Холостяк, понимаете. Никогда не пил, в клуб не ходил. Воображал себя неким спасителем угнетенного коричневого человека. Раздавал деньги налево-направо, и вскоре местные малайцы начали перетаскивать свои дома и помойки к нему поближе, так что он попал в центр нового кампонга. Да вы сами наверняка видели что-то подобное, правда? Вся распроклятая деревушка тащит дома на собственных плечах с сумасшедшими воплями. Часто такое бывает. Переносные кампонги.

– Может, теперь, после нашего приезда, унесут их обратно, – предположил Краббе.

– Ну, старина, это уж ваше дело. Увидите, как они нынче вечером явятся послушать сказку на ночь. Я бы на вашем месте их выставил. Жутко обидчивые, и ходят с топорами.

– Слушайте, – сказала Фенелла, – когда следующий самолет обратно?

– Впрочем, старик Фосс не настолько обожал малайцев, чтобы не обзавестись одним из лучших в штате поваров-китайцев. Я там несколько раз великолепно обедал. Пробовал переманить, да он не пошел. Говорит, слишком стар, не станет обрубать концы, менять место. Стало быть, вам достанется вместе с домом.

– Вы хотите сказать, мы получим в придачу первоклассного повара? – уточнил Краббе.

– Вам повезло, старина. А-Винь – сокровище. Чуточку чокнутый, без конца до упаду хохочет, и немножко глухой, поэтому не стоит отдавать ему приказания. Пусть просто делает по-своему, будете весьма довольны.

– Так, – заключил Краббе, сонно откинувшись в кресле. – Не могу дождаться.

– Я домой еду, – объявила Фенелла. – Решительно еду домой. Как только ты это сможешь устроить.

– Не говорите так, – сказал Толбот, счастливый и сытый. – Вам тут понравится. Просто обождите, увидите.

– Обождите, увидите, – с какой-то язвительностью вставила миссис Толбот. – Тут просто рай для белой женщины.

– Ну а теперь извините меня, – извинился Толбот. – Надо ехать. Традиция, знаете. Все любят, когда к ним заскакиваешь в китайский Новый год, чего-нибудь съешь, выпьешь стаканчик виски. У меня несколько встреч назначено. Заходите к нам, когда устроитесь. Я должен вам еще свои стихи почитать, миссис Бишоп.

– Краббе, – поправила Фенелла.

– Простите? – Толбот несколько оскорбился.

– Вы не можете отвезти нас домой? – спросил Краббе. – Наша машина еще в пути. Кроме того, мы просто дороги не знаем. – И взглянул на миссис Толбот. – Я хочу сказать, в топографическом смысле.

– С удовольствием, – согласился Толбот. И пошел вперед с круглыми, как луна, ягодицами, туго обтянутыми очень короткими шортами. – Это ваш багаж?

– Большое спасибо, – во весь рот улыбаясь, сказал Краббе миссис Толбот, раскинувшейся в кресле, – за гостеприимство.

– Пожалуйста, – сказала она. – В любое время. Я люблю гостей принимать.

4

Чи Норма бинт Абдул Азиз руководила уборкой после приема гостей. Прием кончился рано: последние сентиментальные протесты вечной дружбы, банальное философствование, долгие визиты в джамбан на заднем дворе под упрекающий призыв муэдзина на ложной заре. Уборка была длительной и щепетильной: солнечный свет явил взору большой беспорядок. Абдул Кадыр старался, как всегда, расшевелить компанию. Вылил в кухонное ведерко почти все бутылки с пивом, кварту крепкого, фляжку бренди «Бихив», полбутылки «Винкарнис» и остатки виски. Приправил пенистую бурду красным перцем и предложил всем выпить. Это был его единственный вклад в угощенье гостей. Веселый, готовый к скандалу, вечно в рабочих шортах, со стриженной ежиком головой в форме пули, в ученых очках без оправы, он никогда не был платежеспособным. Регулярно извинялся за этот факт, являлся домой к друзьям, чтобы выразить сожаление по поводу невозможности отплатить гостеприимством, продолжал извиняться на поспешно предоставленном месте за обеденным столом, забывал об извинениях за последним стаканчиком на посошок, задавая провокационные вопросы, скажем: «Что такое религия?», «Почему мы позволяем белым у нас оставаться?», «Почему ислам не примет более просвещенных взглядов?». При подобных вопросах пробка вылетала у хозяина из бутылки.

Друзья его смутно стыдились, но стыд этот возник так давно, что перерос в какой-то особый тип любви. В его недостатках видели некую святую дурь, даруя привилегии: позволяли выхлестывать, сидя, целую бутылку бенедиктина, тошнить в пепельницу, изрекать грубые английские непристойности, выученные у военных моряков. Ему в любом случае многое можно было простить, так как он был не настоящим малайцем, а смесью малайца, китайца и голландца, только формально, поверхностно, вроде того самого красного перца, спрыснутой малайской пеной. Друзья, снисходительно жалея этот эксцентричный продукт смешанных браков, забывали о чужих клетках в своей собственной крови. Хаджа Зейнал Абидин перестал быть в основном афганцем; чи Абдулла больше не упоминал о сиамцах, впитанных с молоком матери; малютка Хусейн позабыл, что отец его – буги.[23] Рассуждая о малайском самоопределении, в действительности имели в виду, что ислам напугает китайцев картинами ада; но, возможно, даже этого не имели в виду. Сами слишком для добрых мусульман пристрастились к бутылке, целовали женщин, ели сомнительное мясо. Собственно, они точно не знали, чего хотят. Представителей среднего класса Кенчинга, не чересчур темных, не чересчур светлых, носивших мусульманские имена и фамилии, объединяли самые что ни на есть тонкие узы. Одной из них служил чи гуру Абдул Кадыр, козел с мохнатыми ногами, несший на спине их грехи, олицетворяя общий туманный образ истинного малайца (несуществующего) и истинного ислама (не особо желательного) в понятиях, которым подобные вещи не соответствуют. Разумеется, пара пива, непосещение время от времени мечети по пятницам казались не столь страшными рядом с Абдул Кадыром, который матерился, лежа в собственной блевотине.

Чи Норма с отвращением морщила плоский приплюснутый нос, пока слуга шваброй возил по ступенькам. Она любила гостей, но не любила, чтоб компания выходила из-под контроля. Когда она хозяйничала в двух каучуковых поместьях, гости были приличней: выпивали много виски, пели непристойные песни, но белые всегда понимали, что слишком далеко заходят; их, как правило, можно было держать в руках. (Чи Норма прекрасно знала, как держать в руках белого мужчину.) Но дай немного спиртного таким, как Мат бен Хусейн, Дин, Арифин, хаджа Зейнал Абидин, и можно ждать наихудшего. Столешница красивого китайского столика мутно запачкана плоскостопыми ступнями танцевавшего Арифина. Дин вольно пролил пену неловко открытого пива па персидский ковер. Кругом осколки стекла, готовые впиться в босую ногу. Даже чи Иза, всегда сходившая за леди коллега Абдул Кадыра, вела себя глупо, приставая к женатым мужчинам. Один Руперт демонстрировал разумную сдержанность. (Чи Норма выговаривала его имя на малайский манер, с метатезой: Руперет; последняя лабиальная глухая, не взрывная. Часто практиковалась в последнее время в произношении этого имени.) Руперт белый мужчина, его можно держать под контролем. Очень белый мужчина. Подумать только, что этот дурак хаджа предложил ему назваться в честь вшивого Кадыра, пьяницы и транжиры. Руперта назовут Абдуллой. Это имя ему дадут в мечети, под этим именем он будет похоронен. Дома по-прежнему будут звать Рупертом.

Чи Норма была хорошей малайкой, хорошей мусульманкой. То есть происходила она из семьи аче,[24] приехала с Северной Суматры, сама время от времени любила носить европейское платье, пила крепкую с розовым джином, проявляла невежество относительно содержанья Корана. Горячность и вспыльчивость аче вошли в поговорку, но ножами чи Норме служили лишь грозные взгляды и речи. Она опровергала европейское предубеждение – главным образом миссионерское предубеждение – о смиренности женщин Востока. Два мужа – первый голландец, второй англичанин – зачахли от непредсказуемых вспышек ее страсти и экспансивных сексуальных запросов. Пули коммунистов, дважды сделавшие чи Норму вдовой, просто в один яростный миг предупредили то, что с меньшей жестокостью совершило бы истощение.

Хаджа Зейнал Абидин весьма осторожно сообщил Хардману, что обоих, «возможно», коммунисты убили. Две идентичные смерти не вызывали никаких сомнений: долбильщики равнодушно стояли вокруг с открытыми ртами в момент совершения казни. Но может быть, на уме у хаджи Зейнал Абидина был более тонкий, более судебный вопрос о конечной ответственности. Макбет не втыкал в Банко нож, но все-таки убил его. Известно, что террористы-коммунисты, профессиональные убийцы, частенько по просьбе долбильщиков убирали непопулярных десятников. Они время от времени с радостью принимали заказ на убийство, довольствуясь вознаграждением в виде риса и нескольких банок говяжьей тушенки. Может быть, стоит, а может, не стоит принять во внимание, что и Биллем Пийпер и Джон Хит были застрелены за несколько дней до отъезда на родину. Мусульманский брак не нуждается в гражданском контракте, чтобы считаться законным в мусульманском штате, но в христианской стране брак без благословения регистратуры не брак. Просто есть вероятность, что и Пийпер и Хит легкомысленно относились к женитьбе на чи Норме, хотели просто «трахаться», выражаясь по-американски; носили мусульманские имена, как смешной маскарадный костюм. Но чи Норма – не Чио-чио-сан. Ружейными выстрелами коммунистов говорил Аллах, и чи Норма дважды стала богатой вдовой: премии надежно лежали в Англо-китайском банке, каучуковые компании выплатили приличную компенсацию, жизнь была застрахована. Теперь она, хозяйка в собственном доме, снова думала о замужестве, может быть о последнем. Сама продумала детали брачного контракта: если уж придется хорошо заплатить Руперту Хардману, решила оправдать свои деньги. Новый брак выше рангом: Хардман – специалист, не пресловутый десятник. Последуют приглашения в Резиденцию в день рождения королевы, танцы в клубе, престижные прогулки под руку с мужчиной, белую незагоравшую кожу которого с евразийской не спутаешь. Джон Хит пришел пьяный из клуба – один только раз, – и с жаром объявил, что кто-то назвал его серани. Коричневое лицо и руки – работа на воздухе, – женитьба на малайке; клубные кошечки с большой охотой ждали прикосновения смоляных черных усов. Он врывался бурей, многословно раскаивался в женитьбе, чи Норма в ответ метала ножи смертоносных речей, в заключение швыряла стул, потом, возбудившись, тащила его в постель. Биллем Пийпер не позволял себе никаких окровавленных раненых криков: возможно, действительно был евразийцем.

Дом был хороший, прочный, полный свежего воздуха даже без вентиляторов. Пока служанка убирала, чи Норма одобрительно оглядела комнаты, не жалея о высокой заплаченной за дом цене. И вид хороший. С веранды виден суд, банк и Большая мечеть, пикантная антология архитектурных стилей: колониальный палладианский, робкое подражание Корбюзье, голливудская Альгамбра. Никаких вопросов к мужу, явившемуся домой, благоухая хлорофилловыми таблетками, с жалобами на долгий день, проведенный в суде. Она его увидит на входе и на выходе. Другое дело – контора на джалан Лакшмаиа, но на джалан Лакшмана полным-полно ее соглядатаев. Чи Норма направилась к задним дверям, выглянула в прохладный сад: дождевое дерево и «лесной огонь», кричащие малайские цветы, в потугах любви классифицированные служащими Министерства сельского хозяйства на холодной латыни, но получившие от свободных крестьян более грубые прозвища, прозвища, чи Норме практически неизвестные, так как для нее все цветы относились к одной широкой категории бунга. Ибо единственное значение в ее жизни имела плоть. У ног ее лежала куча листьев под названием «недотрога»: они прикидывались умирающими и сворачивались при приближении руки или ноги. Видя это, чи Норма чему-то тайком улыбнулась.

Чи Норма была красивой женщиной. (Еще одно самодовольное европейское заблуждение, будто восточные женщины быстро утрачивают красоту.) Чи Норме исполнилось сорок два, но волосы под перманентом не потеряли блеска, гладкая кофейная кожа, большие глаза, подтянутый подбородок. Прекрасно сложена: широкие бедра, но тонкая талия; пышнотелая, как гомеровская героиня. Походка ее заставляла припомнить образы, свойственные малайским поэтам, писавшим под персидским влиянием: дыни в сезон дынь; никогда не тающие луны-близнецы; но чи Норма старалась и не расплываться. Ела немного риса, обожала салат из огурцов, «дамских пальчиков», красного перца; чуточку нежного мяса из сингапурского холодильника, изысканный выбор морепродуктов. Ела только когда была голодна. Умела танцевать, но в игры не играла. Немножечко знала голландский, разговаривала на писклявом английском без интонаций. Говорила на малайском языке штата Ланчап, штата, где, пользуясь идиомой, впервые пролилась ее кровь; говорила на нем пламенно, с резкими гортанными перебивками, с массой клокочущих удвоений. (Малайцы по своему усмотрению повторяют слова ради множественности и усиления. Оба эти случая справедливы по отношению к чи Норме.)

Сегодня у ее суженого дело в суде. Ей было известно, что в двенадцать тридцать суд отправляется перекусить, скоро она увидит, как он выходит, худой, очень белый, вполне элегантный в неоплаченном тропическом костюме. (Столько его счетов придется оплатить; что ж, она заплатит.) Чи Норма приготовилась дореального подписания брачного контракта пользоваться своим будущим правом контролировать его передвижения и контакты. Времени много. Но ей почти сентиментально хотелось прорепетировать роль жены, которая ждет на пороге, машет тощей приближающейся фигуре, белому мальчишескому лицу, возможно расплывшемуся в приветственной улыбке. Реалистично мыслящая, как все аче, она знала, приветственная улыбка недолго продержится, или, даже если продержится, перекосится. Но старалась продлить редкое сентиментальное настроение, даже попыталась усилить его, применительно к будущему и к прошлому, поэтому сходила за фотоальбомом, усевшись босиком на ступеньке.

Фотографии из ателье: она сама в богатом малайском костюме; в пенистом вечернем наряде; в профиль с обнаженными коричневыми плечами; в довоенном Сингапуре с подружкой-яванкой; групповой снимок в поместье, рядом с ней обреченный голландец; она в купальнике, провокационно раскинувшись на солнце; китайский обед со вторым мужем, неловко запихивающим в рот кусочки; рассеянно улыбающийся Биллем, обнявший ее. Сентиментальное настроение не удержалось. Ее взгляд стал жестким.

Вскоре она вынесла на лестницу тарелку холодного кэрри с говядиной, с кусочками жгучего перца, принялась деликатно тыкать вилкой. Потом, не сознавая иронии, загудела «В один прекрасный день», ковыряя в зубах. «Человек, человечек идет по падангу». Слов она не знала.

Около двенадцати тридцати суд прекратил работу. Чи Норма увидела, как выходит ее нареченный, разговаривая с тамилом в белом костюме, по-адвокатски жестикулирует, держа портфель под мышкой. Потом увидела, как он готовится отъезжать, потом еще кто-то слева вышел на сцену и дружески его приветствовал.

В глазах ее замерцала гроза, ибо она, несмотря ни на что, была дочь ислама, а Руперт говорил с мужчиной, с которым не должен был говорить. Чи Норма стукнула кулаком на пустой тарелке из-под кэрри, и та раскололась на две половинки.

5

Позвонив еще ожидавшему в клубе клиенту, сообщив ему, что дело (о нарушении контракта, возбужденное слугой) будет слушаться не раньше второй половины дня, Руперт Хардман вышел из суда, раздраженно вытирая лицо и шею, зажав портфель под мышкой, слушая тараторившего тамила-переводчика, имя которого он позабыл. Китайские дела быстрые, тяжущиеся стороны спешат вернуться к делам, но индусы питают к закону нездоровую любовь, так что мелкое дельце о краже десяти долларов вырастает в высокую драму – с причитаниями, раздиранием уже рваных рубах, с горящими глазами, поэзией, с театральной демонстрацией младенцев в кульминационные моменты. Дело наверняка займет почти весь остаток дня – в связи с определенным драматургическим ритмом можно было грубо судить о его продолжительности; публика возражать безусловно не будет. Суд – цирк для бедных; скамьи были битком набиты aficionados[25] коротких ответов и длинных ответов, крещендо, кульминаций, биения в грудь и закаченных глаз, слез и повествованья о горестях.

– Наш досточтимый судья, – говорил переводчик-тамил, – чрезмерно очарован прелестями английских идиом. Он сказал китайцу-ответчику, что на сей раз прощает его, но дальше ему придется самостоятельно плыть в каноэ. Наш друг Вон перевел это слишком буквально, объявив, что ответчик во искупленье вины должен сплавать в сампане[26] вверх и вниз по реке. На что ответчик заявил, что согласен на все, кроме сампана, – на штраф в тысячу долларов, па неделю тюрьмы, – но не может в таком возрасте бросить бизнес и стать сампанщиком. Видите, какие глупые эти малайцы. Малайский судья заходит слишком далеко, включая английский язык, а, по нашему мнению, досточтимый чи Юнус не является исключеньем из правил.

Хардман кивал, вспоминая, как чи Юнус отводил тамила-свидетеля, принявшего ислам и назвавшегося Абдулла бен Абдулла. Неужели у него так мало фантазии, неужели он так мало ценит принятую веру, чтобы взять самое очевидное, самое скучное, под руку попавшее имя? Чи Юнус желал удалить его с места свидетеля, как человека без имени, пока адвокат вежливо не вмешался.

Чи Норма постановила, что Руперт Хардман примет повое имя Абдулла бен Абдулла.

Теперь Хардман чувствовал раздражение, проявлял нетерпение от долгого ожидания на жаре, от фривольного отношения Востока к спокойному течению западного судебного процесса и устало махнул рукой.

– Жара, мистер Хардман, – кивнул тамил. – Изматывает. Давно в отпуске были?

– В отпуске? Разве я могу позволить себе отпуск?

– Я слышал, скоро сможете. Но сумеете ли тогда им воспользоваться?

Хардман не ответил. Секретов в этом городе явно не существовало. Хаджа Зейнал Абидин, выпивая, громко объявлял всему миру об очередном неверном, увидевшем свет, об условиях контракта, размерах приданого; хвала Аллаху; бой, еще пива.

– Надеюсь воспользоваться, – усмехнулся в конце концов Хардман. Тамил с лицом сверкавшим на солнце, как отполированный дверной молоток, ушел, в высшей степени сердечно взмахнув на прощание сильной рукой.

Хардман направился к автостоянке. Тут из-за угла возник Жорж Лафорг и спросил по-французски:

– Я правду слышал?

– Что слышал, Жорж? – с любовью, смущением и стыдом улыбнулся Хардман.

– Что ты женишься.

– Да, Жорж. Прости.

– Лучше ко мне пойдем. Ленч тебе приготовлю. Машина твоя тут?

Жорж Лафорг был миссионером, десять лет провел в Китае, четыре из них в тюрьме, уже год жил в Дахаге, осталось еще два до отъезда. Он был чуть младше Хардмана, но выглядел гораздо моложе, чем подобало. Светлая, коротко стриженная голова, очки, невинный взгляд можно встретить в каком-нибудь кампусе[27] Среднего Запада; только рот взрослый, подвижный, французский. О роде его занятий открыто свидетельствовала длинная белая тропическая сутана, больше клиническая, чем алтарная; просторное антисептическое одеяние напоминало Хардману фразу из «Поминок по Финнегану»:[28] «Они не верят ни в нашу доктрину Истинного Отсутствия, ни в чудесную пшеницу, ни в хирургию душ П.П. Квемби». Рано или поздно все в «Поминках по Финнегану» обретает смысл, надо только обождать.

– Возможно, ты прав, – признал Хардман. – Если нас вместе увидят на улице, тебя могут выслать из штата. Вон она. – Сели в пыльную помятую машину, медленно накопившимся утренним металлическим жаром похожую на духовку, Хардман завел ее, пополз в потоке обеденных велосипедов и велорикш, громко гудя. Протарахтели по джалан Хань-Туа, свернули на джалан Рума-Джахат, – куры, дети, горы мусора на дороге, – потом на джалан-Чайна, подъехали к домику отца Лафорга. Отец Лафорг жил в конце шеренги магазинов с названиями, выписанными жирными иероглифами, его имя и сап тоже были написаны на дощечке белыми китайскими буквами. Так он объединялся с китайцами-прихожанами, честно объявляя о роде своей деятельности, как дантист, продавец рисовой водки, содержатель борделя, поставщик омолаживающих снадобий и афродизиака,[29] торговец акульими плавниками.

Входная дверь всегда стояла открытой, ибо красть было нечего, и Хардман вошел в единственную большую комнату, темную, душную. А вдобавок и грязную; слуг отец Лафорг не держал. Однажды попробовал; Комитет прихожан выделил на оплату восемьдесят долларов в месяц; но похотливые глазки преисполнились подозрений, со временем языки могли бы разнести наихудшее: бой-китаец означал педерастию, старушка – героитофилию, умная обезьянка намекала бы на скотоложство. Лучше уж обойтись самому, рискуя обвинением в онанизме.

Хардман сел на один из двух жестких стульев, заметил на столе открытую книгу, узнал «Аналекты Конфуция»; иероглифы столбик за столбиком – неподвластные фонетическим изменениям, диалектическим отличиям – хранили необычайно соблазнительный и опасный здравый смысл Древнего Китая. На единственной книжной полке стояли и другие книги, все китайские, – Шан Ян, Цыси, Хуэй Шин, Гун-сун Лунь, Чжуан Чжоу, Хань Фей, Пань Гу, Ван Чунь. Нигде не было видно трудов скользкого неотомиста Маритена, фон Хюгеля, даже Августина, Иеронима или Лигуори.[30] Жорж Лафорг знал смысл слова «соблазн».

– Выпить нечего, – виновато сознался священник. – Нет, постой. Есть немного рисового спирта. Можно разбавить алтарным вином.

– Ничего, Жорж.

Отец Лафорг сел, руки сложил на коленях, стал ждать.

– Понимаешь, я должен на это пойти, – сказал Хардман, – но это никакого значения не имеет. Как может быть иначе?

– Должно иметь какое-то значение. В противном случае зачем? – Из них двоих Хардман гораздо лучше говорил по-французски. Неуверенность в себе сгладила сознание власти, покоившееся под уклончивым католицизмом отца Лафорга. В Китае он разговаривал на хорошем языке мандаринов,[31] который за десять лет стал для него первым языком. Там он нашел прихожан, говоривших на хакка, на кантонском диалекте, и немногочисленных англичан, языком которых он едва владел. Французский, утратив источник питания, загрубел без употребления, стал шататься и спотыкаться в поисках нужного слова, которое всегда охотно подсказывал язык мандаринов. Отец Лафорг понимал выслушиваемые исповеди только с помощью лично составленного как бы разговорника с перечислением главных грехов и сформулированных по примеру колониального доктора общих многоязычных вопросов, симптомов, которые можно заучивать, как попугай.

– Понимаешь, мне деньги нужны. Честно тебе говорю. Никакой другой возможности не подвернулось. Но пойми, это все никакого значения не имеет. Я не совершу отступничество; я просто притворюсь мусульманином.

– Вопрос не в одной твоей вере, а в твоих поступках, – заметил отец Лафорг. – Просто идя в мечеть…

– Я в мечеть не пойду.

– Но не сможешь принять дары, пойти на мессу. Не забудь, ты будешь подчиняться исламским законам. Ислам – прежде всего традиция, прежде всего ритуал. Почти нет реальной доктрины, лишь вера в единого Бога, которую мусульмане считают столь оригинальной.

– Я думал об этом, однако…

– А разве ты не понимаешь, что будешь жить в грехе? Сожительствовать с той женщиной вне брака.

– Допустим, я буду сожительствовать только в строго буквальном смысле?

– Как это?

– Допустим, просто буду с ней жить в одном доме без плотского соития?

Отец Лафорг улыбнулся с мудрым и горестным видом.

– Ты хорошо знаешь свою натуру. Мужскую натуру. И по-моему, должен знать законы ислама по этому поводу. Она может подать на развод па основании уклонения от супружеских обязанностей. Есть для этого арабское слово.

– Нусус.

– Наверно. Л потом может потребовать сполна вернуть деньги, приданое. Для этого есть малайское слово.

– Мае кавин.

– Да. Тебе все известно.

– И тебе все известно.

– Было дело с тамилом-католиком, который сменил веру, чтоб жениться па малайке. Здесь, в твое отсутствие. Меня чуть из штата не выслали за попытку с ним поговорить. Я тогда многое понял в исламе.

Хардман знал, что они оба знают о невозможности компромисса: больше никакого притворства, никаких украдкой отслуженных в подвалах месс, причастия, принятого, когда город спит; уклонения от супружеского ложа.

– Слушай, Жорж, – сказал он. – Я знаю, что делаю, и больше всего тревожусь о твоем положении. Не хочу, чтоб ты считал себя обязанным постараться отговорить меня, рассорившись с исламскими властями. Можешь меня вычеркнуть. То есть временно. Я просто шанс не хочу упускать. Но ты себе не можешь позволить гоняться за заблудшей овцой, по крайней мере, прихожане тебе этого не позволят.

Отец Лафорг вздохнул.

– Ты же знаешь мой долг в этом смысле.

– Я ведь не то чтоб настоящий католик, – сказал Хардман. – Обращенный, и совсем недавно. В военное время браки всегда сомнительные, и обращение в военное время порой бывает таким же непрочным. Не будь у командира летного звена видений и прочего насчет разбившегося самолета, оно попросту не состоялось бы.

– Откуда ты знаешь?

– Вполне уверен.

– Но оно фактически состоялось. Обращение часто свершается абсолютно случайно. Надо тебе пообедать.

– Давай помогу.

– Да особенно нечего делать. Ми, немножко жареной свинины. Тебе ее теперь можно есть?

– На людях – нет, – усмехнулся Хардман.

– Я люблю чистосердечие. Если ты собираешься стать мусульманином, почему не стать настоящим? Все лучше, чем теплым. Помнишь, сказано: «Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден…»

– «…то извергну тебя из уст Моих».[32]

– Сиди тут, отдыхай. Где-то есть китайские сигареты. Я еду приготовлю.

Стоя над сковородкой, отец Лафорг уловил в запахе ми со свининой запах гористой провинции, где так долго жил и работал. Те десять лет подорвали его ортодоксию. Римский солдат на далеком посту, он оказался отрезанным от указаний, от новой политики и дефиниций, вынужденный исполнять закон, применительно к обстоятельствам. Врач, леча болезни в дикой стране, вполне способен наполовину превратиться в знахаря, распевать заклинания, совать талисманы в зубы пациенту, прежде чем вскрыть рану скальпелем. И отец Лафорг охотно приспособил доктрину Троицы к привыкшей к политеизму пастве, научился не выходить из себя при встрече с женатыми священниками-китайцами. Испытывал все больше и больше симпатии к харизматическим церквам, на которые гневался святой Павел. Быстро исполнял свои главные функции, в основном чудотворные: мог прощать грехи, претворять в Бога хлеб и вино, спасти от лимба[33] умирающего ребенка. Больше почти ничего не имело значения.

Он так тосковал по Китаю, что задумывался, имеет ли теперь хоть что-нибудь хоть какой-нибудь смысл, кроме возвращенья туда. Китайские власти в последнее время стали терпимей. Позволяют работать священникам, пока те стараются, чтоб их учение не вступало в конфликт с официальной философией. Конечно, священник по сути своей – вопиющий свидетель против коммунистической метафизики; иначе он ничто. Но Жорж Лафорг цеплялся за надежду. Все равно есть возможность опять очутиться в холодных горах с невероятными звездами, в безумном и логичном мире китайских крестьян. Франция не имела для него значения. Время от времени европейцы приглашали его пообедать, угощали фаршированными баклажанами, луковым супом и «Нюи Сен-Жорж», хорошим, по их мнению, кофе. Рассуждали, захлебываясь, о Нормандии, о Золотом Береге, о заведеньицах на Левом берегу. Проигрывали ему пластинки с музыкой французских кабаре. Признавались на смешном французском, перемешанном с малайским (оба языка чужие, оба в одном купе, легко смешиваются), в ностальгии по Франции, что слегка его забавляло, сильно утомляло, нисколько не умиляло. Теперь он редко получал приглашения в дома массового производства, принадлежащие Министерству общественных работ. Обедал с китайцами, беседовал с детьми, многие из которых учили язык мандаринов в школе. А еще у него был друг англичанин, Руперт Хардман.

– Наверно, – сказал он, накрывая на стол, ставя соевый соус, – наверно, я все вообще неправильно делаю. Надо было сказать тебе, я – голос Церкви, а он есть глас Божий; велеть пасть на колени и каяться. Потом ты себя чувствовал бы гораздо счастливей.

– Совершенно верно. Знаю, я не буду счастлив.

– И все же решился.

– У меня дело есть. Я юрист. Должен делать свое дело. Fie могу его делать с грузом долгов, не имея конторы. Все просто. Если б ты мне показал симпатичную богатую китайскую вдову, легче было бы, но… Что ж, приходится брать то, что есть.

– Не пойму. У тебя хорошая квалификация. Ты уже должен был разбогатеть. Юристы в этой стране много денег получают.

– Во всем Редшо и Табб виноваты. Пригласили меня работать в Сингапуре. Мошенники, а я об этом узнал слишком поздно. А условие репатриации не предусмотрено. Пришлось уйти из принципа и остаться в Малайе. Просто денег не хватило уехать домой.

– По-моему, забавно. Ты из фирмы ушел ради очень высоких принципов, а теперь сам обращаешься к самым низким принципам.

– Но там речь шла о профессиональной чести.

– Теперь ты ставишь профессиональную честь выше Бога. – Жорж Лафорг устыдился таких своих слов. Громкие слова в его устах становились пустыми. Для Хардмана хоть честь служила соблазном, а для пего самого просто горы да нечестивые смешные крестьяне. Тут святой Павел прав. Лучше не родиться. Но тогда он был Савлом. Или это кто-то другой сказал? Надо бы посмотреть, но посмотреть негде. И выбросил это из головы.

– Я разбогатею, – объявил Хардман. – Верну ей все деньги. А потом произнесу магическую формулу развода.

– Оставив на улице еще одну разведенную.

– Ей никогда не придется идти на улицу.

– Добро и зло так жутко перемешаны, – молвил Жорж Лафорг. – Я понял, что лучше об этом не думать. Предпочитаю думать о Конфуции и о человеческой чистосердечности. Ну, садись, ешь. Боюсь, придется пить теплую воду. У меня нет холодильника.

– Мы по-прежнему будем встречаться, – сказал Хардман. – Останемся друзьями.

– Да, – сказал отец Лафорг, – останемся друзьями. Как же иначе? – И сунул в рот кусочек жареной свинины. – Но друзья должны общаться, а мне кажется, мы никогда не сможем общаться.

– Ох, есть разные места. Скажем, кабаре «Бижу». Туда полицейские ходят, шлюх на ночь снимают. Там можно встречаться, беседовать о философии под прикрытием пива и девочек. Запросто.

– Знаешь, – сказал отец Лафорг, копаясь палочками в тарелке, – у меня реакции самые неортодоксальные. Меня не так огорчает твое обращенье в ислам, как огорчил бы переход в протестантство. Это нехорошо. Ведь протестантство – беспутный младший братишка, но все-таки член семьи. Тогда как ислам – старый враг.

– Фактически, – начал Хардман, и тут язык ему обжег огненный красный перец. – Фактишешки католишештво и ишлам могут больше друг другу шкажать (он хлебнул еще воды), чем ортодоксальное и гетеродоксалыюе христианство. В конечном счете рассорились, сохраняя здоровое взаимное уважение. И католики и мусульмане считают своим всеведущим учителем Аристотеля, а Данте отводил Аверроэсу весьма почетное место. Я имею в виду, нельзя слишком серьезно воспринимать Лютера, Кальвина, Весли, поэтому они в счет не идут. Но к исламу можно относиться со всей серьезностью, подсчитывать раны, рвать фотографии и признавать: «Мы старые враги, а старый враг лучше нового друга». Вроде боя быков в момент истины, когда тореадор с быком сливаются воедино.

– Ты вернешься, – кивнул отец Лафорг, – я знаю. Только важно, чтобы не слишком поздно вернулся. В любом случае, – добавил он без особого убеждения, – молитва может помочь.

– Мне в суд надо вернуться, – сказал Хардман. – А до того надо деньги отдать одному твоему прихожанину по имени Хань.

– Хань добрый человек.

– Безусловно, достаточно богатый, чтоб позволить себе доброту. А сегодня станет богаче на две тысячи долларов. Тридцать серебряников, – усмехнулся он.

– Будь очень осторожен на дороге, – предостерег отец Лафорг. – Смерть только и ждет, чтобы кольнуть булавкой. Скоро увидимся.

– Как друзья.

– Как друзья.

После ухода Хардмана отец Лафорг, оставив на столе жирные тарелки, с облегчением вернулся к «Аналектам». Перебирал, как гитарные струны, односложные мудрости: «Если человек поистине склоняется к чистосердечию, тогда его нельзя совратить…» Но не эти слова, не их смысл, вызвали на глаза его слезы. «…Мудрец не смущается, чистосердечный не бедствует, храбрец никогда не страшится». Он с безнадежностью чувствовал, что никогда не был ни мудрецом, ни храбрецом, пи чистосердечным.

Вторая половина дня прошла для Хардмана успешно. Помещение на джалан Лакшмана снято, Хань жадно пересчитал мятые банкноты, и Тетушкин счет был оплачен. Потом в суде Хардман выступил против повара-китайца, который требовал у бывшего хозяина плату за два месяца, утверждая, что не получил полагающегося уведомленья за месяц, а был просто с руганью выгнан. Хардман оставил дрожавшего, распустившего сопли жалобщика, открыв всему миру его злодейство и вероломство, разоблаченным, потерпевшим поражение, приговоренным судьей к оплате судебных издержек из расчета пять долларов в месяц. Клиент Хардмана, толстый плантатор, был доволен:

– Не спустили с рук этому жирному китайскому отребью, – и сердечно пригласил Хардмана выпить с ним в клубе виски за победу. Хардман выпил довольно много виски, выслушивая повествование о душевных горестях и невзгодах плантатора: богатый, но отвергнутый женщинами; даже жена, тощая, с крупным костяком и большим носом, ушла от него к другому мужчине, с которым живет теперь в австралийской глубинке в грехе. Хардман демонстрировал внимание и любезность, предвкушая со временем дело о разводе.

Клуб он покинул счастливым и как бы влюбленным, жаркие фантазии распалили шишковидную железу, женитьба представилась приключением, четко прозвучала строка из «Антония и Клеопатры»: «Мягки восточные постели». Ехал, виляя, к дому невесты, где был встречен яростным муссоном. Чи Норма сверкнула лезвиями унаследованных от аче глаз и пронзила его громогласным железным малайским со множеством повторений. Он выловил из кипящего гневом котла основные ингредиенты: «чакап-чакап» и «оранг оранг Назрани». Обвинение в болтовне-болтовне с мужчиной-мужчиной христианином. С блестевшими от виски светлыми глазами, он попытался взять ее за руку и процитировал вслух:

Когда любимая сильно разгневана,
Плени нежную руку, и пусть себе буйствует.
Она ничего этого не приняла, повторяя:

– Христиане плохие. Японские христиане и немецкие христиане, и все плохие малайские христиане. Христиане в трех Богов верят, противно мусульманскому учению. – Добавила, что ее подруга-японка была христианкой, и смотрите, что японцы натворили в Малайе. А теперь китайские коммунисты убивают, пытают, тоже христиане…

– С точки зрения фактической точности, – попробовал вставить Хардман, – просто с точки зрения точности…

Хардман был худой, но жилистый. Обнял ее полное тело, крепко поцеловал. Она тщетно боролась, лишь однажды оторвав губы для запрета любых контактов с падре. Потом сила гнева преобразилась в страсть, она покорилась ласкам, и вскоре он преждевременно приступил к исполнению супружеских обязанностей в подушках на полу.

Оправляясь, вспотев и почти протрезвев, уточнил:

– Ты мне правду сказала, что детей не можешь иметь?

– Аллах отказал мне в такой милости.

– Ты уверена, что один Аллах?

– Что ты в виду имеешь?

Он лег па спину, расслабился в дыму сигареты, кругом сплошной шелк, ароматы «Тысячи и одной ночи». Скоро девушка принесет кофе. Непрочные струйки дыма вздымаются минаретами, вдалеке тонко звякают верблюжьи колокольчики торговцев в широких одеждах, караван входит в ворота. Вполне приемлемый мир.

– Ты должен мне обещать, – потребовала чи Норма, – больше с падре не встречаться.

– Но он мой друг.

– У тебя будут новые друзья.

– Хорошо, – солгал Хардман. – Обещаю.

Она обняла его с неослабевшей страстью, и он почувствовал неуверенное восхищение мусульманами, неспособными жить, как минимум, без четырех жен. Возможно, Запад в самом деле изнежен.

На следующий день брачный контракт был подписан.

6

Термометр в кабинете Краббе показывал сто шесть градусов.[34] Фактически это был не кабинет, а хранилище для книг. Подлинный кабинет стал классной комнатой, приютив двенадцатую смену третьего класса, и вскоре – кампонги намолачивают ребятишек в строгой мальтузианской геометрической прогрессии – это самое хранилище для книг станет очередной классной комнатой. Тогда Краббе придется перетаскивать телефон и пишущую машинку в уборную. В данный момент он пошел в уборную без машинки и без телефона, чтобы сбросить рубашку, вытереть тело мокрым уже полотенцем, жадно выпить из-под крана воды, коричневатой, согретой солнцем. Вот уже две недели собирался купить большой термос и настольный вентилятор. Наследственная сухость кожи спасовала перед жарой, чрезмерным курением и обильным соленым завтраком.

В чрезмерном курении виноват колледж хаджи Али; Пантагрюэлев завтрак съедался благодаря образцовому представленью А-Виня о том, что служащий экспатриант должен съесть перед отправкой на службу. Краббе ел грейпфруты, ледяную папайю, овсянку, копченую рыбу, яичницу с беконом, и с колбасой, и с рубленой бараниной, тосты с медом. По крайней мере, все это ему подавалось; А-Винь пристально наблюдал из кухонных дверей. Теперь Краббе понял, что надо бы уговорить А-Виия пойти поработать у Толбота, который с радостью примет вызов, может, даже попросит добавочной порции и еще хлеба. Впрочем, возможно, А-Винь проницательно сочтет обжорство Толбота патологическим и почувствует к нему еще больше презренья, чем к Краббе, нарочно пережаривая бифштексы и переваривая картошку. Где-то в прошлом А-Виня крылся усатый законодатель в мантии, определивший порядок солидных обедов и плотных закусок. Может быть, А-Винь фигурировал на некоторых исторических фотографиях 1870-х годов, ухмыляясь из-за могучих рядов пионеров с толстыми руками-ногами, давших свои имена портам, городам, городским улицам. Безусловно, в густых супах, тюрбо, зайцах, жареных бараньих седлах, пудингах, вареных яйцах к чаю, хлебе с маслом и с мясным паштетом на утреннем подносе присутствовало предвкушение собственного упадка: традиция сохранялась ради смирения. Возможно, действительно пришло время британцам, прихрамывая, уносить из Малайи ноги.

А-Винь олицетворял фантастический образец китайского консерватизма. Сначала он не желал признавать Краббе женатым мужчиной и ставил па стол только один прибор. Со временем ворчливо подчинился хозяйскому языку жестов. В определенных ритуалах как бы закоснели обычаи давно репатриировавшихся служащих: субботним утром в постель подавалась большая бутылка пива; А-Винь дважды входил к Краббе в незапертую ванную, принимался тереть ему спину; однажды Фенелла была грубо разбужена от утреннего сна и ей суровыми жестами было велено выйти.

Однако личная жизнь А-Виня – насколько она высвечивалась в кратких кухонных контактах с супругами Краббе – отличалась гораздо более примечательным консерватизмом, головокружительно ошеломляя Краббе картинами Древнего Китая. Однажды он застал А-Виня за поеданием живой мыши. Через день А-Винь собирался отправить вслед черную кошку (говорят, черные кошки вкусней полосатых). Потом аптечка А-Виня – зуб тигра в уксусе, крупная ящерица в бренди, смесь свинца с устрашающим гоголь-моголем. Краббе выяснил, что его повар пользуется колоссальной репутацией у местных малайцев, с которыми вел громогласную торговлю афродизиаками – со временем летальными. Деревенский бомо ревновал к А-Вишо, объявлял его неверным. На самом деле религия А-Виня, хоть и не вполне анимистическая, была слишком сложной и не поддавалась исследованию.

Местные малайцы представляли проблему. Каждый вечер присаживались на корточки на веранде у супругов Краббе, ожидая сказок про дальние страны и западные чудеса. Теперь Краббе завел обычай читать им любовные пантуны – загадочные поэмы из четырех строк, обнаруженные в малайской антологии, – заметив, что некоторые стихи производят далеко идущий эффект, вызывая крики экстаза, глубокое ворчливое одобрение, энергичные кивки, ёрзанье. По крайней мере, здоровая литературная традиция. Больше всего страдала Фенелла. Малайцы восхищались ее светлыми волосами, приводили детей, и те липко к ней льнули, словно золотушные к королеве или к королю.[35] Женщины расспрашивали о нижнем белье, клянчили старые лифчики, бродили по гостиной, трогая безделушки и желая знать им цену. Краббе потратил какое-то время, чтобы свыкнуться со стариками малайцами, сидевшими на корточках на полу в столовой и пользовавшимися второй спальней для произнесенья молитв. Его предшественник определенно был слишком общительным. Фенелла до сих пор боялась принимать ванну, ибо дух искреннего любопытства влек к окну серьезную малайскую молодежь, выяснявшую, имеются ли у белой женщины физические отличия от коричневой. Жизнь нелегкая, и Фенелла все чаще и чаще заговаривала о возвращении в Англию.

– Не обращай внимания, дорогая, – говорил он. – Мы должны в их обычаях раствориться. Мы пока слишком крутые, чтобы они пас с легкостью переварили, но надо постараться размягчиться в пилюлю, надо уступить.

– Какие прелестные ты подбираешь метафоры.

– Я серьезно. Если мы собираемся жить в Малайе, работать в Малайе, придется отбросить многие западные привычки. Мы слишком охотно испытываем ошеломление и чересчур необщительны.

– Я старалась. Ты же знаешь, я старалась. Думала, мне удалось привыкнуть к Малайе, но теперь поняла, ничего не получится. Я должна вернуться домой.

– Но нам некуда возвращаться.

– Ты что, слепой? Разве уже не видишь начало конца? Мы здесь никому не нужны. Говорят, Малайя для малайцев. Европейцам здесь больше нет места.

– Это они так считают. А работать кто будет, если не мы? Они еще не готовы взяться за дело. И в душе это знают.

Знают? У Краббе возникли проблемы со старшим преподавателем Джаганатаном. Джаганатан был слишком уверен в своей компетенции для подчинения белому. Время от времени в кабинете-духовке они с Краббе повышали голос, клерки-малайцы поглядывали с интересом. Джаганатан представлял собой черный бочонок с круглым, набитым рисом брюшком и обрубками черных ножек под белыми шортами. Но голова резная, квадратная, точно огромный кусок угля, отполированный потом, всеми гранями отражающий свет; очки в стальной оправе вечно сверкали крошечными хрустальными нетерпеливыми раздраженными лунами. Голос мужчины среднего возраста завывал, ворковал, порой хрипел, задыхался при сильном волнении, скажем, нынешним утром, когда Краббе выходил из уборной, оправляя рубашку, чувствуя, как по спине течет пот.

– Говорю вам, мистер Краббе, люди очень сердятся, что вы не принимаете их детей. Люди хорошие, хотят детям дать образование и сердятся, что белый мужчина не дает им образования. Потом видят, как два белых ребенка, дети белых людей, приняты в школу, а их дети не приняты. Они на вас очень сердятся, покалечат вашу машину, бросят камни в окна.

– Слушайте, мистер Джаганатан, это не мое решение, как вам чертовски хорошо известно. Двум служащим экспатриантам было обещано для детей место в школе. Обещание было одним из условий их согласия здесь работать. Обещание было дано довольно давно на высоком уровне. Чего вы хотите? Не дать образования детям экспатриантов?

– Пусть сами заботятся об образовании. У них деньги есть, пусть открывают частные школы. Нельзя вырывать изо рта азиатов хлеб знаний. – Краббе догадывался, что Джаганатан уже где-то произносил эту речь: слишком легко подворачивались метафоры.

– И мне бы хотелось, чтобы вы поняли смысл финансовых вопросов, – продолжал Краббе. – Мне до смерти надоело слышать, будто я пью кровь угнетенных азиатов. Ваше жалованье намного выше моего.

– Не забудьте о моем опыте. Я преподаю гораздо, гораздо дольше, чем вы, мистер Краббе.

– Не забудьте о моей квалификации, – с жаром парировал Краббе. – Ради нее пришлось потрудиться, и за это платят. Лучше поймите, что некоторые из нас работают для Малайи; дело, которое мы делаем, требует определенных специальных познаний, и мы никак не считаем белую кожу какой-либо квалификацией. Я порой молю Бога, чтоб не быть белым, чтобы люди перестали глазеть на меня, точно на прокаженного, на тирана в ортопедическом ботинке, и получить возможность подумать, что я такое есть, что стараюсь сделать, а не только о прихотях пигментации.

Джаганатан озадаченно хрипло фыркнул, отчего колыхнулся живот.

– Вы, мистер Краббе, иногда очень злитесь. Нехорошо злиться в жарком климате. Белые к такому климату не привыкли, не для него родились. Лучше сохранять спокойствие. – Потом заговорил необычно звонко, певуче, как бы утешительно, повторяя: – Спокойствие, спокойствие, спокойствие, – с улыбкой бросая в глаза Краббе хрустальные блики очков. Краббе на миг испытал странную уверенность, будто Джаганатан пытается его гипнотизировать. Почувствовал себя обессиленным, ощутил в тошнотворной волне вкус съеденной на завтрак рыбы, чуял вдали, как на экране радара, приближение головной боли.

– Ладно, – буркнул он. – Извините. – И чуть устыдился. Нечего надеяться помочь Малайе, наживая врагов, теряя терпение по отношению к влиятельным людям, набрасываясь на своих же приспешников. Сел за стол, вытер шею промокшим носовым платком.

– Вы не совсем хорошо выглядите, мистер Краббе, – заметил Джаганатан. – Здесь очень трудно работать. Может, чуточку отдохнете, немножечко полежите? Вполне можете сейчас домой пойти.

– Все в порядке, – вымолвил Краббе. – Спасибо за заботу.

– Я подумал, наверно, у вас голова болит.

Краббе резко взглянул на него.

– Голова не болит, – объявил он. – Ну, прощу прощения, хочу пройтись по школе. Посетить несколько уроков.

– Этого не любят, мистер Краббе. Против этого возразят. Здесь только квалифицированные учителя.

– Некоторые па испытательном сроке. Проверка их работы входит в мои обязанности.

– Я с вами пойду, мистер Краббе.

Головная боль формировалась и крепла.

– Спасибо, мистер Джаганатан. По-моему, сейчас у вас начнется урок. Прошу прощения. – Рванулся и вышел.

Больше всего потрясли Краббе двое опытных учителей. Тамилка с резким голосом в ярком сари вела урок истории. Краббе стоял у классной комнаты, где его никто не видел, и слушал рассказ о британской тирании в Индии.

– …британцы индусов так сильно ненавидели, что выстроили в Калькутте тюрьму под названием «Черная дыра», бросали тысячи индусов в очень маленькую темную камеру, совсем без воздуха, индусы умирали…

Он охнул, не зная, плакать или смеяться, и пошел по каменному коридору к классной комнате чи Абдул Кадыра. Кадыр явно страдал с похмелья, расшвыривая кругом сочные трюмные инвективы, словно вонючие газовые шашки.

– …если ты, мать твою, собираешься разговаривать на этом чертовом языке, вытащи палец из задницы. Я тебе дал задание, а ты его выполнил чертовски плохо. Я тут стою, терпя великие страдания, ибо я больной человек, и вижу, вы, ублюдки, вообще не учите ни черта, скалитесь, как обезьяны трахнутые, будто все это ерунда. Но… – Стукнул по столу, снова скривил голландско-китайскую физиономию. – Это не ерунда, черт возьми. На кону стоит будущее всей страны Долбаной. Если не будете заниматься, ублюдки, воцарится хаос. – Выражение лица внезапно изменилось, и он с какой-то педантичной силой большими буквами начертал на доске слово ХАОС. Потом попятился и взглянул на него, вздернув углы губ в вялой улыбке. – Смотрите на это слово, – велел он. – Скоро оно станет важным. Смотрите, как пишется. – Любуясь словом, облизнулся, на мгновение высунув желчный язык. – Запишите в тетради. – Слово как бы излечило его от похмелья, наградило энергией, дружелюбием, он похлопывал детей по спине, ерошил мозолистой рукой волосы, в хорошем настроении бегал туда-сюда. Тем временем дети с открытыми ртами записывали, поднимая глаза на каждую букву. Тогда Краббе, незаметно заглядывавший в застекленную дверь, вошел в класс.

– Класс, встать! – рявкнул Кадыр.

Коричневые, там-сям желтые личики, широко открытые глаза, удивленные рты. Все встали и сели.

– Послушайте, – сказал Краббе, – нельзя употреблять подобные выражения. – Дети напряженно прислушивались к его тихому голосу.

– Хаос? Это не грубое слово.

– Нет-нет, я другие имею в виду. «Ублюдок», «черт возьми» и так далее. В приличном обществе ими не пользуются. – Краббе был рассудителен, вежлив, улыбчив, чуя затхлый хмель в дыхании Кадыра.

– Обычные английские выражения. Все матросы британских ВМС ими пользуются. Я английскому разговорному детей учу, а не пыльному книжному.

– Да-да, – терпеливо продолжал Краббе. – Но разве вы не понимаете…

В конце долгого утра головная боль разбушевалась, жестянка с сигаретами почти опустела. Дело казалось ему безнадежным. Один молодой учитель-тамил столь тщательно подогнал английскую фонетическую систему к родному языку, что его не понимали ни китайские, ни малайские дети, других было слышно только в двух первых рядах. Многие несли полную белиберду: Голливуд – столица Америки; Шекспир жил в Средние века; Сингапур основали малайцы; «без» – существительное; почки желчь вырабатывают. Свободный поток арифметики пышно цвел в плавившей цифры жаре, так что большинство ответов можно было признать верными. Перед финальным звонком пришел умный четырнадцатилетний малайский парнишка. Он хотел, чтоб его отпустили в Тахи-Панас для участия в проходившем там слете «Голос молодежи». Слет должен был состояться в субботу – выходной на западном побережье, по не в строго мусульманском штате Дахага. Можно отправиться в пятницу, сказал он, и вовремя вернуться к воскресным занятиям.

– Но учеба должна стоять на первом месте, – заметил Краббе. – На этой стадии учебы нельзя начинать брать отгулы.

– Встреча важная, сэр. Демонстрация малайской солидарности против вторжения чужаков.

– Чужаков?

– Не малайцев, сэр. Например, белых, сэр.

– По-моему, дело не слишком похвальное. Во всяком случае, не кажется столь важным, чтобы оправдать разрешение на отгул.

– Мне нельзя поехать, сэр?

– Думаю, лучше не надо.

Глаза малайского мальчика затуманились, рот скривился.

– Имейте сострадание, сэр, – сказал он. – Твою мать.

Вечером Краббе пошел в «Гранд-отель» встретиться с Хардманом. Хардман как бы уклонялся от встреч, и Краббе не получил приглашенья на свадьбу. Но они столкнулись на джалан Лакшмана у заведения шпагоглотателя, и Краббе предложил вместе выпить; в конце концов назначили время и место. Пили пиво в баре «Гранд-отеля» под вертевшимся по сторонам вентилятором, средь пищавших ручных ящерок, гортанного ястребиного клекота, голых китайских календарей, и мотор опять разогрелся.

– Но зачем вы сюда приехали? – спросил Краббе.

– Могу вам задать тот же самый вопрос. Собственно, оба мы не относимся к колониальному типу.

– Ох, история долгая. Жена моя погибла.

– Нечто подобное я и предполагал. Немножечко припомнил. Такая темноволосая девушка, музыкой занималась, да? Вы всегда были вместе, и, помню, во время войны мне кто-то говорил о вашей женитьбе. От всей души сочувствую.

– Ну, приходится смириться. Дело жуткое. Автомобильная катастрофа. Проклятая телега в реку рухнула. Я выбрался, целый и невредимый. Январь стоял, очень холодный. Потом на Фенелле женился. Раньше был с ней знаком: она в аспирантуре училась, когда я лекции читал. Просто никак согреться не мог. Вечно трясся в постели. Отчасти поэтому сюда приехал, – знаете, пьяный откликнулся на объявление, да еще какая-то гелиотропия, к теплу тянет. Просто не выношу холод.

– Понимаю. Слушайте, а вы помните, как я выглядел в прежние времена?

– Очень бледный всегда. Не сильно, по-моему, изменились.

– Ничего странного не замечаете вокруг носа и губ?

– А. Я думал, кожа шелушится от солнечного ожога, или что-нибудь в этом роде. Нет?

Хардман с ухмылкой ткнулся изуродованным лицом в полный пивной стакан. Потом сказал:

– Из-за этого уехал. Эгоизм распроклятый, наверно. Разбился в самолете. Так или иначе, я из-за этого так робел и стеснялся, что практически не мог работать в суде. Знаете, как Оскар Уайльд, закрывал рот рукой, глухо мямлил всю свою риторику. Редшо и Таббу понадобился партнер в Сингапуре, я и поехал. Наверно, рассуждал, тут все белые – более или менее белые; люди – я имею в виду азиатов – глазеют в любом случае. Ну и черт с ними. Слушай, давай виски выпьем.

– Да. Виски. А теперь ты женился.

– Женился. Извини, что не пригласил на прием.

– Ничего. Что там было, по малайским обычаям: ты в униформе, с крисом,[36] поминал славу древней Малакки и знахарей мумбо-юмбо?

– Это не обязательно, когда один из супругов уже состоял в браке. Просто подписали контракт, потом подали служителям мечети апельсиновый сок, потом спиртное остальным гостям. Поразительно, что я, как мусульманин, лучше большинства из них. Боже, что за вечер. Абдул Кадыр…

– Да. Твою мать.

– Да нет, неплохие люди. Чуточку поживей клубных типов.

– А жена?

– Знаешь, довольно хорошая. – Хардман выпил виски с водой. – По-моему, все будет в порядке. Малайские женщины весьма требовательные, если не возражаешь.

– Слышал. – Краббе открыл рот для рассказа о Рахиме, потом снова закрыл. Видно, она для пего еще что-то значила.

– Фактически это не похоть. А способ проверки, не был ли ты с другой женщиной.

На эту реплику вошла миссис Толбот. Распахнула дверь бара и встала, пристально глядя перед собой не совсем сфокусированным взглядом, растрепанная, с размазанной губной помадой. На ней было красивое шуршащее платье для коктейля, расшитое макаронниками местных серебряных нитей. Явно выпившая.

– Где он? – сказала она.

– Кто? – вежливо, холодно уточнил вставший Краббе.

– Вам чертовски отлично известно. Бэннон-Фрейзер. Наверху?

– Мадам, – сказал Хардман, – я просто никакого понятия не имею. – Двое выпивавших за одним столом китайцев без любопытства взглянули. Тут явилась Тетушка, колоссальная, с широко открытыми приветственными объятиями.

– Ах, – сказала она, – вот великая радость. Вы оказываете нам честь не так часто, как надо бы.

– Мистер Бэшюн-Фрейзер наверху?

– Мистера Бэннон-Фрейзера тут нынче нет.

– Наверху, с той самой сучкой.

– Ни с какой он не с сучкой; в любом случае, здесь его нет. Может, в каком-нибудь другом месте.

– Пойду посмотрю. – Миссис Толбот направилась к центральному залу.

– Нельзя туда, – предупредила Тетушка. – Это для постояльцев. – И всей тушей преградила дорогу. – Заходите в бар, выпейте чуточку. Вместе со мной. – И потащила миссис Толбот в сторону, схватив ручищей-окороком цвета сырой говядины хрупкий локоть. Миссис Толбот шлепнулась на круглый стул, уткнулась локтями в стойку, зашмыгала.

– Все одинаковые, – всхлипывала она. – Все вы одинаковые. – И яростно набросилась на Хардмана: – Ты со своими проклятыми католическими добродетелями. Не настолько добродетелен, чтобы…

– Хватит, – оборвал ее Хардман. – Не здесь.

– Что будете, дорогая моя? – заискивающе спросила Тетушка. – Джин?

– Двойное виски.

– Слушай, – сказал Хардман Краббе, – мне идти надо. К десяти обещал вернуться. – Подмигнул, кивнул в сгорбившуюся над стойкой бара спину миссис Толбот. – В контору забегай как-нибудь.

– Я и сам ухожу, – сказал Краббе. Потом взглянул на миссис Толбот, супругу начальника Службы просвещения штата,напившуюся, не в себе, одинокую, не способную вести машину. И добавил: – Где-нибудь через минуточку. – Хардман опять подмигнул и тихонько ушел. Тетушка помахала ему, заговорщицки подмигнула.

– Как приятно тут вас видеть, – обратилась она к миссис Толбот. – Очень было б приятно видеть чаще. У нас иногда бывают приемы, из Бангкока и Пинанга приезжают милые люди. Хотят видеться с симпатичными европейцами.

– Ох боже, боже, – сказала миссис Толбот. – Никого никогда не хочу больше видеть. – Проглотила виски и крикнула: – Бой!

– Слушайте, – сказал Краббе, – выпейте томатного соку. Холодного. Вы ели что-нибудь?

Она безрадостно рассмеялась.

– У нас дома вечно едят. Беспрерывное представление. Ради бога, не напоминайте мне о еде.

– Не пейте больше виски, – попросил Краббе. – Прошу вас.

Она качнула головой.

– Стараетесь оградить меня от худшей стороны моей натуры, или что? – Чуть по-детски шепелявила, глядя на него, равномерно попивая виски из полного стакана.

– Давайте я вас домой отвезу, – предложил Краббе.

– Считаете, я машину вести не могу, или что? – Тот же тоненький детский невинный голос.

– Ну, разрешите мне отвезти вас домой. Он забеспокоится.

– Кто? Бэннон-Фрейзер? Он забеспокоится при нашей встрече. Я дам ему повод для беспокойства. Свинья. Червяк.

– У нас милые люди бывают, – сказала Тетушка. – Радиола есть. Можно потанцевать.

– Можете тут оставить машину, – продолжал Краббе. – Утром бой ее приведет. Давайте, позвольте мне отвезти вас домой.

– Ну, волынку завел. – Девочка-кокетка. – У тебя планы насчет меня? О-о-ох, как интересно.

– И повар новый, – добавила Тетушка. – Китаец. Получает сто пятьдесят в месяц.

– Еще одну на дорожку, – решила миссис Толбот, – прежде чем меня мистер Краббе уложит в мою одинокую постель. Или в свою одинокую постель. В какую? – Вытаращила па него глаза, покачиваясь, со слегка накопившейся в уголках губ пеной.

– Пошли, – сказал Краббе, беря ее за руку.

На улице моросило. Миссис Толбот потеряла равновесие, шарахнулась в стену.

– Держитесь, – сказал Краббе и обнял ее. – Моя машина тут, за углом.

«Абеляр» стоял, гладкий, призрачный в слабом уличном свете. Выяснилось, что этим вечером никто в нем домой не поедет. Все шипы проколоты. Должно быть, хорошие люди мистера Джаганатана с жаждой знаний, в утолении которой им отказал плохой белый мужчина, совершили мелкую месть. Краббе выругался, придерживая миссис Толбот.

– Глядите-ка, что эти свиньи сделали с моими покрышками.

Миссис Толбот поняла шутку и от всего сердца, почти трезво расхохоталась.

– Ничего смешного, – буркнул Краббе.

– Теперь вам придется отправиться ко мне домой, – сказала она.

– Давайте ключи от машины.

– Нет. Я сама вожу собственную машину.

– Только не сегодня. Давайте ключи.

– Нет. Садитесь.

Краббе заколебался. Почему-то она казалась протрезвевшей. Язык не заплетался; ключ зажигания был ловко вставлен.

– Ну. Поехали?

Машину она вела слишком быстро, но реакции вполне нормальные. Виляла по дороге из стороны в сторону, но быстро нажимала на тормоз. Возвращавшийся домой велорикша на много ярдов избежал гибели.

– Слушайте, – заметил Краббе, – дорога не та. – Она свернула с главного шоссе, мчалась к аэропорту. На слова его не обратила внимания. – Не та дорога, – повторил он.

– Да, милый. Знаю, что не та.

– Гогда какого черта вы делаете?

– Разве не знаешь, милый? Там, дальше по дороге, есть симпатичное тихое место, где нам с тобой будет вполне уютно.

– Но, черт побери…

– И я говорю. Черт побери всё. И всех. Молодость бывает лишь раз.

Физическое наслаждение само по себе хорошо, а некоторые мистики утверждают, что Бог точно так же хорош, как хорошо на вкус яблоко. В любом случае, не стоит отказываться от предложенного добра, несмотря на мораль, честь, личную гордость (она мстит Бэннон-Фрейзеру), сознание, что рано или поздно возникнет чертовская куча проблем. Краббе взял предложенное, как дольку апельсина, очищенный банан. Тем временем дождичек стучал по крыше машины, а на диспетчерской башне светился красный огонек – понапрасну.

7

– Брат, брат! Не сиди без конца у себя в магазине. Пойдем сегодня с нами выпивать.

Мохиндер Сингх пребывал в нерешительности. У них все очень хорошо. Картар Сингх – полицейский констебль, жирный, счастливый сознанием, что сейчас, за два года до пенсии, повышенья уже не получит. Тейя Сингх, безмятежно глубоко дышавший пузом-валуном, – ночной уличный сторож при китайском отеле. Никому терять нечего. Тогда как ему, Мохиндер Сингху, приходится идти своим путем, и терять есть чего: крупный годовой доход за свободно прогулянный день. Он пребывал в нерешительности.

Картар Сингх до того разжирел, что был вынужден пересматривать эстетические стандарты. До того разжирел, что не выглядел толстым; триумфальная жирность звучала какой-то победной восторженной утверждающей песнью, а не панихидой по исчезнувшим мускулам и выпиравшим кишкам. К этой жирности и сводился сам Картар Сингх: его плоть воспевала громоздкими кантиленами с сочными педальными нотами конгениальную самодовольную глупость, глупость, по своей сути не менее положительную, чем солнце. Примерно неделю назад Картар Сингх патрулировал улицы с констеблем помоложе – со смышленым малайцем, – и часы над банком пробили час.

– Теперь все, – сказал малаец. – Пора отчитываться за дежурство в участке.

– Откуда ты знаешь? – спросил Картар Сингх.

– Часы только что пробили, – ответил малаец.

Картар Сингх от души рассмеялся и говорит:

– Дурак, ну и что? Эти часы то и дело бьют.

Тейя Сингх представлял собой одни грязные седые волосы, чуть пробившуюся редкую бороду, грязные белые одежды и тюрбан, который постоянно надо было поправлять. Спал всю ночь на койке сторожа, досыпал днем. Теперь взял выходной от спанья – редкий случай.

– Смотри, – сказал Картар Сингх. – Вот бутылка доброй самсу, которую я получил в виде взятки от одного китайца. Очень светлая. Значит, хорошая. Возьми из своей кассы деньги, брат, ибо у нас нет ничего, пойдем в какой-нибудь кедай, потешимся.

Мохиндер Сингх пребывал в нерешительности. Оглядел магазин: рулоны материи, слоны из мыльного камня, трусы, соски для младенцев, бритвенные лезвия, единственный комод из камфорного дерева – и сказал:

– Трудно. Хозяин должен в магазине сидеть.

– Не всегда, брат. Мы, сикхи, время от времени должны встречаться. Нас так мало, а других рас так много. Мы должны показать миру солидное лицо, показать, что мы все заодно. Давай, брат, запусти руку вот в эту с верхом полную кассу, пойдем с нами в кедай поразвлечься.

Мохиндер Сингх забрал из кассы все ее содержимое – две долларовые бумажки и горсть мелочи, – запер дверь. Подозрительно глянул на высохшего китайца, который сидел в трусах, ковыряя в зубах, у соседней аптекарской лавки, на портного-малайца через дорогу.

– Не надо бы мне это делать, – сказал он, – арендная плата за месяц еще не уплачена.

– Что такое арендная плата, брат? Тирания домовладельцев. Пошли.

Рука об руку они проследовали по крытому проходу, приветствуя разнообразных знакомых. Вошли в Мусульманскую столовую Чень Леня, заняли центральный стол, громко потребовали стаканы. Потом откупорили свою самсу и выпили друг за друга.

– Что с нами будет, – спросил Тейя Сингх, – когда они получат свою независимость? Вижу впереди тяжелое время для сикхов.

– Сикхи против всего света, – сказал Картар Сингх. – Что такое немножко малайцев и еще немножко китайцев? Мы – раса воинов, можем биться за свои права.

– Где твой браслет? – спросил Мохиндер Сингх. – На запястье у тебя пет браслета. Каждый сикх должен носить браслет.

– Я способ нашел открывать им пивные бутылки, брат. К несчастью, он сломался. Другой раздобуду.

– Все время нами помыкали, – заметил Тейя Сингх. – Мы такие же люди, как и все другие на свете. Но где ты видел богатых сикхов, сикхов в собственных конторах со многими телефонами, сидящих за рулем собственных автомобилей? Я так скажу, сикхов унизили, а когда придет эта самая независимость, еще больше унизят.

Вошли две малайки-работницы с накрученными на головы старыми посудными полотенцами, уставшие, убивая дорогу. Спросили два стакана воды со льдом. Одна презрительно взглянула на огромное пузо Картар Сингха и сказала товарке:

– Вот они, погань жирная. Креветки бородатые, как мой отец говорит. Дерьмо в голове, точно как у креветок, так он говорит.

– Разжирели за наш счет. Делать нечего. Целый день пьют. Мозг сосут из малайских костей.

– Точно. Но скоро дела пойдут по-другому. Сикхи, китайцы, тамилы и белые… Слышала про того нового белого, который школой заправляет?

– Нет.

– У него жена с золотыми волосами, а он весь вечер провел в отеле толстой белой женщины, спал там с другой женщиной. Машина всю ночь на улице стояла. Когда отцы и матери некоторых учеников узнали, шины ему порезали.

– А.

– А он был в машине с другой белой женщиной рядом с пристанищем для летающих кораблей. Полночи, говорят. Вот какие творятся дела. Безбожничают, спят с женщинами. И такие люди учат в школах. Но скоро все пойдет по-другому.

– Один белый мужчина женился на малайской женщине и Веру принял. Слыхала? Очень белый мужчина.

– Принял Веру. Притворяются, будто приняли Веру, ради женитьбы на наших девушках. А потом уедут домой, и все кончено. Слишком много я слышала таких историй. У этого мужчины наверняка жена в своей стране. Все обманщики.

– Скоро они за это расплатятся.

– Да. Спроси еще два стакана холодной воды.

Самсу очень хорошо пошла. Мохиндер Сингх сказал:

– Никто не сможет отрицать, что, как минимум, один сикх проявил предприимчивость. Очень немногие ведут торговлю. Но молю Бога, чтоб у меня уже была машина, приказчики и телефон. Тогда б вы мной гордились.

– Мы все предприимчивость проявляем, – сказал Картар Сингх. – Нужна предприимчивость, чтобы стать хорошим полицейским. И наверно, – добавил он, – чтобы быть хорошим ночным сторожем. Сикхи везде делают важное дело. Охраняют жизнь спящих, ценную собственность, ухаживают за скотом, чтоб было свежее молоко, их увидишь на почте, на железнодорожной станции.

– Выпьем за сикхов, – сказал Мохиндер Сингх.

Одна малайка коротко рыгнула от глотка холодной воды. Сикхи оглянулись, сверкнули темными глазами над воинственными бородами, держа наготове призрачные мечи своих предков.

– Не обращайте внимания, – посоветовал Тейя Сингх.

Бутылка ходила и ходила по кругу, тюрбаны съехали, перекосились. Зашел китаец выпить чашку кофе, безобидный юноша, клерк в офисе авиалиний. Над газетой закурил сигарету.

– Вот он, – сказала малайка-работница. – Краб с клешней. Курит свою сигарету, как чертов раджа, и прикидывается, будто газету читает. Кто это так слова пишет. Как детские каракули.

– Придет их час, – сказала другая. – Когда получим независимость, не останется ни одного живого китайца.

– Еще стакан воды. Потом лучше вернуться к работе.

Посетители заходили и уходили, а сикхи сидели. Становились все веселее и веселее, могучая свинцовая отрава в самсу разгорячила их, громкой музыкой закричала в венах. Вскоре Картар Сингх одарил всех песней:

Птичка сидит высоко на баньяне,
И чирикает день, и чирикает ночь,
И прохожим на головы…
– Слушайте, – сказал Тейя Сингх, – у нас самсу больше нет. А деньги Мохиндер Сингха мы потратили на орехи.

– Продадим чего-нибудь, – беспечно заявил Мохиндер Сингх. – Из магазина чего-нибудь продадим. Лучше отнесем ростовщику комод из камфорного дерева. Он нам даст за него хорошие деньги.

И каждый прохожий обкаканный
Громко сердито на птичку кричит,
Что чирикает день и чирикает ночь,
Протирая глаза…
– Как минимум, треть от стоимости, – крикнул Мохиндер Сингх. – Нельзя все время работать. Даже работая сам на себя, мужчина имеет право на отдых. Пошли.

– Я в десять должен на работу идти, – заметил Тейя Сингх. – Сторожам в магазинах не так повезло. Они в шесть часов на посту спать ложатся. У меня ответственность больше, нельзя ей пренебрегать.

– Да мы быстро. Смотри, солнце даже еще не садится. Хватит времени.

А та самая птичка на дереве,
Что чирикает день и чирикает ночь,
Жалобы мимо ушей пропускает…
Но у дверей Мусульманской столовой Исмаила сидел Индер Сингх, ел ложкой суп, высокий, худой, мрачный, с подстриженной вопреки религиозным законам бородой на манер Мефистофеля, в аккуратном крахмальном тюрбане, снимавшемся и надевавшемся целиком, как тюбетейка. Он остановился на полпути между старым сикхом и новым – лысым, курящим, – читал современные западные книги, был учителем в колледже хаджи Али. Приветствовал собратьев по религии и предложил им пива.

И мы будем, как птичка на дереве,
Что чирикает день и чирикает ночь,
Не обращая внимания на безволосых прохожих…
– Ну, как там у вас белый мужчина? – вежливо полюбопытствовал Тейя Сингх.

– Как все прочие, – сказал Индер Сингх. – Ему многому надо учиться. Слишком сильно потеет. Все время по утрам рубашка как будто целлофановая.

– А жена его, золотоволосая? – спросил Мохиндер Сингх. – Она со мной летела тогда, мы с ней вместе из Тимаха летели.

– Все худеет, никогда не улыбается.

– А.

Выпивали, улыбались во всю бороду, ерзая на стульях. Была в том кедае ученая птица, скакала со стола на стол, чирикая, поклевывая рисовые зерна. Они ее ласкали, давали ласковые прозвища, обвиняли в шпионстве, мол, полетит к их женам, расскажет про мотовство и пьянство. Очень хорошо провели время.

– Теперь я должен идти домой к жене, – сказал Картар Сингх. – Она меня приблизительно к этому времени ждет.

Последовали сильные непристойные шутки насчет крепко сбитых кроватей и соответствующих позиций. Картар Сингх в высоком расположении духа рассказал историю про мужчину, который отнес врачу не ту бутылочку с мочой. Вечер был очень хороший.

Поплелись вниз по джалан Лакшмана. Рядом с магазином Мохиндер Сингха все так же сидел китаец-аптекарь, читая в неоновом свете газету, зажав в зубах зубочистку. Он поднял глаза на спотыкавшегося, обнявшего друзей Мохиндер Сингха и упрекнул его китайско-малайским стаккато.

– Сегодня рано вечером, – сказал он, – приходила рыжая собака, золотоволосая женщина. Много вещей хотела в твоем магазине купить. Комод хотела из камфорного дерева…

– Нет!

– И много ярдов шелка. А еще гребешок. И стаканы, и чайные чашки. А еще матрасы…

– Нет!

Не все было ложью. Насчет гребешка он был прав.

– Может, это предупреждение. Если торгуешь, торгуй. Хозяину магазина нечего шляться, бражничать…

– Почему ты меня не позвал? Знал ведь, где я был…

– А свою лавку бросил бы? В торговле первое правило – всегда будь на месте. Кроме тебя, сикх, на всей этой улице только один мужчина не всегда па месте. Белый адвокат. Тоже смысла не понимает. Но если хочешь научиться на очень горьком опыте…

Мохиндер Сингх набросился на своего жирного друга, чувствительно ткнув его в брюхо. Старик китаец крякнул от удовольствия.

– Ты являешься совращать меня с пути праведного, соблазняешь деньги тратить из кассы. Как мне преуспеть при этом? Теперь вынуждаешь трудиться, идти домой к белой женщине со всеми вещами, которые она пожелала купить. И платить за такси, за два такси. Ты не истинный друг…

– Не надо меня в живот так толкать. Скажу тебе, люди за меньшее гибли. Если снова осмелишься на такое…

– Нехорошо, – заметил Тейя Сингх, – опять его без предупреждения тыкать. Он такого не ожидал…

– Ты ложный друг. Теперь я погиб. Честь запятнана.

Собиралась небольшая толпа, включая двух работниц-малаек с накрученными на головы полотенцами. Одна сказала другой:

– Поганцы волосатые. Если не пьют, так дерутся.

– Денег больше, чем ума, – сказала ее подруга. – Дерьмо в голове.

– Как у креветки.

– Как у креветки.

Сикхи горячились. Полетели рассерженные слова Вскоре Картар Сингх вскричал:

– Если будешь и дальше меня оскорблять, я полицию позову. – Это слово что-то расшевелило в его тугодумных мозгах. – Полицию. Богом клянусь, я сам – полиция. – И полез в карман за свистком.

– Погиб… Больше того…

– Поступок определенно не дружеский…

– А как поразмыслишь на трезвую голову…

– Если снова осмелишься…

– Кроме того…

Мимо ехали Краббе с Фенеллой по пути на прием в Истане.

– Смотри, – сказала Фенелла, – начинается. Бунты, драки, скандалы. Завтра будут убийства. Ох, поедем домой, Виктор. Давай домой поедем.

– Успокойся, дорогая, – сказал Краббе, – успокойся, пожалуйста.

8

– Слушай, – сказал Краббе с апельсиновым соком в руке, – ничего я не начинал.

– Ох, меня тошнит от тебя. – Энн Толбот выглядела скромно-соблазнительно, как и было задумано, в очень низко вырезанном бутылочно-зеленом вечернем платье, в колье-воротничке из келантанского серебра, с серьгами в виде крошечных острых крисов. Накрашенная, набеленная, нарумяненная, надушенная, опьяняющая, устрашающая, божественная, неотразимая, подобно любой другой представительной женщине в вечернем наряде, особенно здесь, при низкой точке возгорания, под тропической луной, среди пальм, орхидей, гибискуса и коричневых лакированных тел. – Тошнит, тошнит, тошнит.

– Ничего я не начинал, – сказал Краббе, – как тебе хорошо известно. – Он потел в белом смокинге, рубашка потемнела от пота, чувствовал себя тяжелым, вялым, неуклюжим, апельсиновый сок нагревался в руке, пить его уже было нельзя.

– Вопрос не в том, кто начал, – сказала Энн Толбот. – Вопрос в том, что началось. Смотри, – добавила она, – вон тот азиат в очках что-то налил в бокал вон тому другому мужчине в тюрбане с усами. Я уверена, джин. Пойди посмотри, может быть, раздобудешь. Возьми мой бокал.

– Да, – сказал Краббе. – Кадыр и хаджа Зейнал Абидин. Но я не начинал ничего.

В залитом светом конце Большого зала под высокими золотыми лучами сидел на троне султан, Янь Маха Мулья султан Идрис ибн Аль-Марум султан Ясин, с какой-то глуповатой улыбкой, как будто наркотиками накачался по такому случаю, по случаю своего шестьдесят третьего дня рождения. Высоко поднимался дым от сигарет и от золотых подсвечников, расставленных не знающими смущения лакеями в белых ливреях, но пить было нечего, кроме апельсинового сока – официально. В уборных, за ширмами, за пилонами, в садовых кустах, под гогот и хихиканье мелькали бутылки и фляжки; непредусмотрительные новички в штате мрачнели, глядя на веселых старожилов.

Абан, благослови Бог его имя, беседовал с Фенеллой. Он был в малайском вечернем платье, состоявшем из богатой тупики, шаровар, фартука, бархатного сонгкока на гладко причесанной голове хорошей формы. Это был красивый мужчина, в чертах лица которого тонко смешались буги и сиамцы, с черными и густыми в пятьдесят лет волосами; длинные концы роскошных усов подрагивали после недавней аккуратной стрижки. По-английски он говорил хорошо, эффективно пользовался языком, как любым прочим властным инструментом, но не соблазнялся коннотацией его слов. Обучился ему у японца, выпускника какого-то американского университета, и ничто так не подчеркивало независимости Абана от суетливой опеки британской руки, как протяжные гласные с саундтрека и смелые народные идиомы. С Фенеллой он беседовал потому, что решил па досуге ее соблазнить. Вопрос о личной симпатии не стоял: его предки установили традицию получать наследственную власть от златовласого Духа Принцессы, а также при любой возможности освежать фамильную кровь путем совокупления со светловолосой женщиной. И теперь он пытался назначить ей предварительное свидание – ленч в Истаие – на священном языке кино.

– Вы просто прелесть. Хорошенькая, прямо картинка. Наверно, все так говорят.

– Ну, что вы… – Фенелла хорошо смотрелась в черном, с кожей, слабо тронутой солнцем, с тугими кудрями богатого золотистого цвета над крошечными ушами.

– По-моему, мы поладим. Можно где-нибудь встретиться, поболтать. Подольше поболтать, получше друг друга узнать.

– Мой муж…

– Кажется, я не имел удовольствия с ним познакомиться. Хотя так понимаю, что он очень милый. Мне говорили, в колледже проделал по-настоящему отличную работу.

– Я имею в виду, не хочу никого обижать, и вообще…

– По-моему, он поймет. Не обидится, и вообще. Как насчет ленча завтра?

Руперт Хардман стыдливо шмыгал в сонгкоке. Жена его, великолепная в плотно облегающем европейском платье, потребовала надеть это свидетельство обращения, и он нехотя уступил после ссоры, впервые, пожалуй, увидев потенциальную горячность ее нрава. В овальной черной шапочке чувствовал себя глупо, и хотел раздобыть у Абдул Кадыра выпивку покрепче. Хаджа Зейнал Абидин приветствовал Хардмана громким хриплым хохотом, демонстрируя красное горло и массу зубов.

– Всех нас сегодня постарались выставить распроклятыми дураками, – прокричал он, – меня в тюрбане хаджи, тебя в глупой шапчонке. И все-таки, – продолжал он, глотая апельсиновый сок, сильно сдобренный джином, – мы всему свету обязаны объявлять свою Веру. Не то что вот эти собравшиеся дураки чертовы, похожие на шлюх, будь я проклят.

Абдул Кадыр прямо с приема бегал в один из двух городских кедаев и почти не имел времени переодеться. Позаимствовал белые брюки, которые ему были слишком малы; рубашка с воротничком без пуговиц распахнута на шее, несмотря на слабо державший свободно повязанный галстук. Он нервно моргал сквозь очки, стараясь спрятать в огромной волосатой руке фляжку с джином. Скоро, предвидел Хардман, совсем превратится в матроса, в веселого Джека в ночном порту, хулиганя, ругаясь, однако беззлобно, как придворный шут.

– Мать твою, – сказал Кадыр. – Ну и долбаная ж вечеринка. – Хардман получил свою порцию джина и направился побеседовать с толстым молодым Протектором аборигенов. Близился взрыв ночной симфонии Кадыра.

– Обман, – говорил толстый молодой Протектор аборигенов. – В этом проклятом месте сплошной обман. – Плеснул апельсиновым соком в собственное живое жирное лицо и продолжал: – Я считал свое дело чисто антропологическим. Но это, черт возьми, политика – наставлять на путь истинный аборигенов, табаком подкупая принять демократические убеждения. Язык я не в состоянии выучить. Им никто даже не думает дать алфавит, а я главным образом полагаюсь на визуальное восприятие. В Африке меня на полгода поселили в местной лачуге, заставили жить в семье, просто для изучения языка. Ничего не вышло, будь я проклят.

– Да?

– Через полгода мог только пальцем тыкать на разные вещи, – как те люди, у кого я жил, – и обнаружил, вернувшись в Найроби, что делаю женщинам в клубе недвусмысленные жесты, не слишком хорошо принятые. – Он вздохнул. – На мой взгляд, антропология гораздо приятнее в библиотеке. Фактически сэр Джеймс Фрэзер[37] причинил большой вред, преподнеся все это в таком эллинистическом антисептическом свете. Наверно, на самом деле я не гожусь для работы на местах.

– Главное, – заявил мистер Джаганатан, лакированный, круглый, в белом пиджаке, – чтоб вы сделали все возможное для победы над коммунизмом в примитивных общинах. Это коварная идеология. – Опять же, мистер Джаганатан где-то уже произносил подобные речи.

– Ох, слишком много мы рассуждаем об идеологии, – возразил Хардман. – Люди, занятые только идеологией, вполне безобидны; это нечто вроде интеллектуальных игр, в которые мы играли студентами. В конце тридцатых – в начале сороковых они были весьма популярными, не имея ничего общего с пулеметами, баррикадами и газовыми камерами. Они были, говоря словами нашего друга, эллинистическими и антисептическими.

– С ошеломлением слышу подобные вещи, – сказал мистер Джаганатан, испуская та левой подмышки сильный взрыв неискреннего смеха. – Ведь присутствующие здесь британцы всегда гордились, что принесли с собой правосудие и институты традиционной парламентской демократии. А все сюда приезжавшие принадлежали к упомянутому вами типу – хорошие умные университетские молодые люди.

– До сих пор то же самое продолжается, – заметил Хардман. – Посмотрите на своего присутствующего здесь босса: консерватор, христианин, почти реакционер. – И махнул в сторону Краббе, обращавшегося к миссис Толбот с длинной хмурой речью. – А я знал его яростным коммунистом, лидером коммунистической ячейки, и прочее. Ленина без конца поминал. Теперь переменился.

– Какие вы интересные вещи рассказываете, – заметил мистер Джаганатан. – Я не знал, что мистер Краббе был коммунистом. – И выпил за свое открытие.

– Вы очень любезны, – сказала Фенелла Абану. – Посмотрим, удастся ли уговорить мужа меня отпустить. – Глазами поискала мужа и увидела, как Энн Толбот жеманно ему улыбается в дальнем углу. – Впрочем, думаю, возражать он не будет.

– Чудно, – сказал Абан. – Я машину за вами пришлю. Хотите на мои машины взглянуть? Коллекция обалденная, лучшая в Федерации, любая марка, какая в голову взбредет.

– У нас «абеляр», – сообщила Фенелла.

– «Абеляр»? У меня его нет. В наших местах их не часто увидишь. «Абеляр». Ничего себе… – И потащил Фенеллу к царским гаражам в дальней части Истаны.

– По-моему, лучше не надо, – запротестовала Фенелла. – Люди смотрят.

– Смотрят, конечно. Не часто видишь дам вроде вас.

По сигналу трубы были сдернуты покрывала с буфетных столов, расставленных по обеим сторонам длинного зала. Обнаружились блюда холодного мяса, булки, подносы с рисом и с густым коричневым кэрри. Все ринулись во главе с Толботом.

Краббе оказался между двумя изголодавшимися раджами, которые тыкали вилками ему в руку. Тыкали без разбора: там кусочек сушеной говядины, тут куриное крылышко, шмат холодной баранины с капавшим кэрри, человеческая рука. Толбот с громкими протестами выбрался, не позволяя тыкать в свою добычу. Из темных глубин зала поодиночке выныривали темные люди – стервятники. Краббе следил за высоким индусом интеллигентного вида в измятом костюме; он набивал карманы мясом, которое передавал ему крошка раджа. Краббе с интересом заметил, как ливрейные лакеи смешались с гостями, со смехом хватая мороженое и тарелки с пикулями; в элементарной охоте за едой было забыто о рангах. Каждый за себя, включая Абана. В сущности, Малайя – джунгли.

После закуски пришло время танцев. Единственный в Дахаге танцевальный оркестр сидел на галерее для музыкантов, исполняя приблизительный вариант популярных мелодий, в унисон и без нот. Отъезжали и подъезжали машины, привозя еще джина и виски. Кругом мелькали яркие бумажные обертки стаканов с апельсиновым соком – сухой хлеб восхитительно веселящих сандвичей.

– Тебе было бы интересно узнать, – шепнула Энн Толбот, сплошное подвижное облако аромата, мягкости, тепла, – что я тебя люблю?

– Даже если бы это была правда, – сказал Краббе, – я бы не обрадовался, а встревожился. Бог весть, у меня хватит проблем. – И сбился на повороте. – Прости.

– Но это правда, – сказала Энн Толбот. – Почему покрепче меня не обнимешь? Фенелла не смотрит. Другим занята.

Фенелла сидела с Абаном.

– Ох, Энн, – сказал Краббе, – ради бога, не затевай ничего.

– Всегда можешь сослаться на конференцию в Куала-Лумпуре. А я всегда могу навестить в Сингапуре подругу.

– Нет. Прошу тебя, нет.


– Нет, – сказал секретарь Исполнительного военного комитета штата, рыжий мужчина с ланкаширским акцентом, – пока не покончено, ни в коем случае. И долго еще не покончим.

– Прискорбно слышать, – сказал Хардмаи.

– Руперт, – прозвучал резкий голос с танцевальной площадки, – надень сонгкок.

– Политики хотят поразмыслить. Понимаете, это один из способов выдворить нас. Их стеной окружают аборигены, они получают продукты, оружие, отлично поживают. А сторонники независимости пас упрекают во лжи. Знаете, мы предъявили им пару ранцев со снаряжением, ружья, даже фуражку со звездой, – все настоящее, захвачено в джунглях, – а они нагло твердят, будто все это куплено в компании «Уайтуэйз».

– Очень скверно.

– Тут продукты кончаются. Бог знает почему, но кончаются. Паек риса в кампонгах сократился почти до нуля, черт возьми, тогда как в джунглях мы без конца обнаруживаем кучи еды. Мы до смерти обеспокоены и, казалось бы, заслуживаем хоть немножко симпатий. Проклятье, это их страна, не наша…


– Мать твою, раздолбай, убери от меня свои руки.

– Ладно, Кадыр, будь умницей. Выпьем по дороге хорошего черного кофе.

– Я не пьян, твою мать.

– Никто и не говорит. Немножко устал, вот и все. День был долгий.

– Не трогай меня, раздолбай.

– Ну, пошли. Бери его под другую руку, Касым.


– Можно очень хорошо провести время в Куала-Лумпуре. Там есть чудный отельчик, куда никто никогда не заглядывает.

– Наверняка все твердят, какая вы красотка. Не хочу повторять за другими. Просто скажу, вы, по-моему, что-то особенное.


– Нынче я получил необычайно важные сведения. Известно, что наш мистер Краббе был видным коммунистом.

– Нет.

– Да. А еще я всегда говорил, в каждом христианине найдешь коммунистическое учение. Вера одна и та же. Все индусы хорошие люди. У нас слишком много богов, чтобы стать коммунистами.

– Да.

– Но все это надо серьезно обдумать. Ужасно, что колледжем руководит выдающийся коммунист.

– Ужасно.


В полночь прием закончился. Султана с поклонами проводили в личные покои под аккомпанемент приблизительной версии гимна штата; гости направились к своим машинам. У ворот Истаны Абан впервые встретился с Краббе. Тепло пожал ему руку, сочувственно сверкнул глазами, ибо Краббе предстояло пострадать вдвойне: лишиться машины и стать рогоносцем.


Краббе с Фенеллой мрачно ехали домой. Приближаясь к кампонгу, один из них сказал другому:

– Не часто доводилось нынче вечером тебя видеть.

– И тебя.

– Так или иначе, что происходит?

– Вот именно. Что происходит?

– Простое общение.

– Порой общение заходит слишком далеко. Все смотрели на вашу парочку.

– И на вашу парочку все смотрели.

– Ох, брось, это никакого значения не имеет.

– Да. Наверно, вообще ничего не имеет значения.


Краббе в ту ночь спал прерывистым сном; лупа светила в лицо, Китайское море шумело в ушах. В четыре утра он проснулся в поту, в ужасе от старого сна – ему снился призрак, казалось, навсегда исчезнувший. Он был с первой женой в машине на скользкой январской дороге. Занос, пробитое ограждение, нырок ревевшей машины в речную ледяную воду, пузыри, неподвижное тело на пассажирском сиденье, лихорадочный прорыв из свинцовых глубин к холодному дыханию живой ночи, преступление, для которого нет искупления.

Он сел в постели, закурил сигарету. Слабые звуки ночной тишины – краткое щелканье домашних ящерок за охотой, гул холодильника, питаемого домашним генератором, далекое лягушачье кваканье, ровное дыханье Фенеллы. Он взглянул на замершую фигуру на соседней кровати, почувствовал жалость. Она столько ему отдает, но никогда не получает в ответ теплоту, которую он проявляет даже к случайной любовнице. Сделать тут ничего не возможно: никто не займет место первой, единственной. И все же он верил: есть шанс, особенно после того, как другой страх преодолел боязнь опять сесть за руль, когда террористы в засаде ранили в руку водителя, и было нечего больше делать, только перехватить руль. Однако сон вернулся вместе с безнадежным сознанием, что Фенелла не стала для него тем, чем должна была стать. Слыша теперь шум моря, он содрогнулся при мысли о вновь смыкающейся над головой воде, о том, как его поглощает стихия другой женщины.

Краббе встал, не в силах вновь заснуть, может быть, даже боясь вновь увидеть тот сои, и вышел из спальни. В гостиной налил себе виски, очень медленно принялся его потягивать. Заметил на столе начатые Фенеллой стихи. Рукопись густо испещрена тщательными поправками в поисках верного слова и рифмы. С жалостью прочитал:

Земля, где птицы песен не поют, цветы
Не пахнут, время не течет; тут
Ритмы северной земли застыли; часы —
Кусочки льда; и годы не идут,
Стоят, подвластные лишь лунным фазам,
А солнце здесь – Аллах, не аватара;[38]
Жизнь чахнет, рассыпается под неусыпным глазом
На радостное чавканье животного, чей разум
Живет одним лишь днем. Далека и стара
Та жизнь, что измеряется годами и трудами, но День полета может к ней вернуть…


Стихи не очень хорошие – путаные, рифмы грубые. Бедная Фенелла. Но факт ее несчастья надо очень серьезно учитывать, а она, безусловно, никогда не будет счастлива здесь, на Востоке. Это не ее вина. Она принадлежит Северу, миру весны и осени, культур, выросших из ослабления и усиления солнца, – зимние соболя на обнаженных плечах, сияющих под центральным отоплением, книги у камина, родившиеся из огня мифы.

Он дважды предлагал ей вернуться в Лондон, ждать там окончания срока его службы, надолго расставшись друг с другом. А что потом? Он рассчитывал вернуться, работая на Малайю до выхода в отставку или пока Малайя ему это позволит. И если нельзя дать Фенелле большую любовь, надо дать хотя бы часть желаемого, – быть с ней, жить там, где у нее были бы библиотеки, и музыка, и балет, разговоры об искусстве; ведь для него место жительства не имеет большого значения. Только он чувствует, что сейчас его место в Малайе, что его долг – показать Малайе не самые безобразные западные аспекты, подготовить ее к управлению опасным западным двигателем.

Краббе вернулся в постель и дремал до рассвета – неизменного тропического рассвета массового производства, не приветствуемого птичьим хором, рассвета, одинакового в любой месяц па этой земле, не знающей времен года. Народ в кампонгах уже ест холодный рис, рыбаки бредут к берегу. А-Винь радостно ставит па кухне чайник, собирает продукты для очередного гаргантюанского завтрака. Фенелла права насчет жизни единственным днем, насчет кубиков времени – овсянка, потом копчушки, потом яичница с беконом, потом рутинная работа: чавканье животного, время от времени поглядывающего на луну. Хорошо или плохо, таков его путь; он утратил желание жить более сложной и цивилизованной жизнью с той январской ночи.

9

Абан знал, конечно, что дни его сочтены. Но не роптал. Наряду с предшественниками он сполна попользовался властью, имуществом, женщинами. Деньги хранились в Австралии, имелись каучуковые и оловянные акции, парк автомобилей, ювелирные изделия, драгоценные камни, всевозможное наследство. Что бы там ни было, Абан с многочисленным потомством с голоду не умрет. Возможно, придется жить великолепным изгнанником в Каинах, в Монако, на Капри. Таких мест он еще не видел, но имел грубое представленье о Западе, грезил о новых типах власти, о возможности вознестись – подобно некоторым царственным сынам Пророка – на высоты восточного мифа путем бракосочетания с голливудскими кинозвездами. Видел себя в красивом костюме, в сонгкоке, с поклонами препровождаемого в пышные апартаменты «ритцей» и «уолдорфов»; в темных очках, подставляющего волосатую грудь спокойному солнцу у тихого моря. Видел себя, входившего в казино, слышал уважительный шепоток в адрес царственной особы в изгнании.

Царственной. Шутка, конечно. В его похотливом, хорошо сложенном теле не имелось ни капли королевской крови. Были раджи, получавшие несколько долларов в месяц, работая школьными учителями; тенгкусы, трудившиеся в мастерских. В туманных анналах Дахаги – отчасти исторических, отчасти легендарных – энергичные крестьяне получали власть над старчески слабоумным или сошедшим с ума от третичного сифилиса султаном, и миф претворялся в жизнь. Сам он не верил в сказку о происхождении из фекалий священного быка, в магическую акколаду[39] Духа Принцессы, но верил в силу традиции, способную возвысить текущую в некоторых глубочайших каналах штата земную кровь над жидкой голубой. Раджи и тенгкусы кланялись, сложив руки, тому, чей титул представлял собой грубый кампонгский окрик, ибо словом «абан» презрительно окликали слугу, не зная его настоящего имени. «Абан» означает «старший брат».

Абан читал Джорджа Оруэлла,[40] поражаясь необычайной уместности титула Правитель Океании. Какое-то время он тешился мыслью расклеить по всей Дахаге плакаты; плакаты, где под изображением его могучей головы шла бы подпись: СИ-АБАН МЕМАН-ДАН АВАК. Только поймут ли смысл его подданные малайцы? Ничего, он о них позаботится. Зачем он о них заботится? Больно уж они красивые, что ли? Но раз он о них заботится, и они вполне могут о нем позаботиться. Что кому-нибудь принесла подобная забота? Так или иначе, о чем заботиться? Впрочем, все его подданные, разумеется, пролы.

Правление Абана в эпоху возникновения методов бесконечной лапидаризации любого правления было обречено из-за возникновения партий. Политика была новинкой; все кричали: «Мердека!» Возникал новый класс: мелкие интеллектуалы, неудачники бакалавры искусств, разочарованные юристы, учителя – даровитые болтуны. Еще год, и придет независимость. Султаны попадут в аномальное положение, абаны вообще лишатся всякого положения. Централизация, директивы, куча бумаг, очкастая бюрократия, только отныне в кондиционированных офисах не будет видно ни одной белой презрительной физиономии. Британцев скоро выдворят; вместе с ними придет конец феодальному правлению.

В каком-то смысле забавно, что крах колониализма означает также крах причудливой сеньории в Дахаге. А в другом смысле – нет. Британцы многим обязаны аномалиям – аномальным личностям, аномальной этике, конституционным аномалиям. Аномалий при новом режиме не будет: яркий белый свет разгонит романтические готические тени. Потом, если динамомашина откажет, импортируют другую динамомашину, дающую яркий красный свет. Родится мечта о порядке – пожалуй, рассуждал Абан, романтическая в своем роде, но романтизм опасен, чреватый самообманом, – скорее всего, основанная на расовой мистике. Абан боялся красных орд, их передовых отрядов, таившихся в джунглях. Они не мечтают, а твердо стоят на земле, руководствуясь смертоносной логикой.

И других людей надо учитывать, – ра'айят, пролов. Неисправимые массы. Жизнь в кампонгах, рисовые поля, ловля рыбы, колдовство, суеверное бормотанье Корана, нищета – ничего не изменится. А правители будут от них далеки, мучительно осваивая новый язык, готовые исполнять властные директивы, которых крестьяне не понимают. Малайская гегемония не будет иметь никакого значения для реальной Малайи.

Теперь, на заре независимости, Абан начинал испытывать к британцам какие-то теплые чувства. Высокомерные, белые, толстые, неуклюжие, абсолютно не симпатичные, холодные, может быть, алчные, – вполне допустимо приписать им все это, – по Малайя без них опустеет. Общий враг был вдобавок и общим законодателем: холодность можно назвать правосудием. Слишком поздно дружить, слишком поздно пытаться учиться. Но можно хотя бы не любить с симпатией и провожать с улыбкой.

Сегодня, вспомнил он, к ленчу придет белая женщина. Наверно, она станет последней в ряду, хотя в каком-то смысле первой. Может быть, скоро он будет жить в ее мире, сам станет изгнанником. Обойдется с пей ласково, почитая в ней символ, соблазнит не сразу, культурно. Пошлет за ней лучший автомобиль с самым любезным шофером.

Абан вышел из своих апартаментов, спустился по отполированной лестнице – никакой спешки босыми ногами, – направился в дальнюю часть Истаны к царским гаражам. Там располагалась конюшня начищенных любимцев, обтекаемых глазастых покорных зверюг, собранных за многие годы. Конюхи их надраивали, посвистывая. «Даймлер», «бьюик», «роллс», «бентли», «ягуар», «остин-принсесс», «гудзон» – словно список героев. Все известные породы, кроме «абеляра». Добавится и он. Абан уже выяснил, что недавно прибывший в штат экземпляр в отличном состоянии, с четырьмя новенькими фирменными покрышками. Забавно, что его хозяин – муж той самой белой женщины, которая придет к ленчу. Что ж, это будет, возможно, последнее приобретение. Как-то нехорошо, что одного мужчину дважды придется обидеть. Впрочем, это, может быть, символично: «ракам», «креветкам», или какой их там рыбой прозвали в насмешку,[41] суждено стать последней жертвой, ибо они последними вторглись. Больше в Дахагу не явятся новые экспатрианты, кроме, пожалуй, индонезийских филологов или теологов, поэтому омары, лангусты стали неким сумеречным осязаемым прошлым.

Слабо заморосил дождик с темного морского неба. Сыграем в шахматы с султаном. Старик оценит, бедная драная кукла тряпичная. Абап проследовал в султанское крыло. Войдя, увидел в открытом кабинете адъютанта мусульманский календарь. Луна уже скоро начнет расти, так что лучше, наверное, не отбирать жен и имущество во время благочестивого воздержания. Направить сегодня же официальный запрос насчет «абеляра», а за златовласой женой послать «бьюик».

Султан в спортивных шортах и в старом саронге сидел в одиночестве, грызя ногти. Ухмыльнулся гостю.

– Что нового, туан-ку! Хорошие новости? – сказал Абап.

– Хорошие новости.

– Хотите в шахматы сыграть?

– Можно.

Расставили фигуры на огромной доске – слоны, хаджи, кони, первый министр возвышается над слабосильным раджой. Играли под бивший в окна дождь, стучавшие пишущие машинки, доносившиеся с кухонь песни; Абан играл плохо. И не удивился проигрышу – все как-то символично. Султан триумфально оскалился, поставил своего второго слона рядом с первым, отрезав отступление радже Абана.

– Шах и мат.

– Да. Король умер.

– Почему плохо играешь сегодня?

– Не знаю. Будет время научиться. Много времени.

10

– Скажи, – сказал Краббе, – я, по-твоему, толстый?

Москиты нынче сильно кусались – весь вечер приходилось шлепать по коленкам, – в стаканах с виски плавали крылышки летучих муравьев.

Хардман светлыми глазами внимательно исследовал линию подбородка и талию.

– В точном смысле не толстый. Я бы сказал, слегка набрал вес после приезда сюда. Конечно, в университете ты был, я бы сказал, аскетичного типа – острый подбородок и впалый живот. Что ж, никто не молодеет. Втянуть можешь?

– О да. Запросто.

– М-м-м.

Фенелла легла рано, капризничала, была не в форме. Все говорят, здешний климат не для белой женщины.

– Откуда внезапное беспокойство насчет ожирения? – полюбопытствовал Хардман.

– Да просто что-то Фенелла заметила. Говорит, будто я думаю лишь о своем жирном брюхе, о ней ни черта не забочусь, превращаюсь в свиноподобного и толстокожего хама. Ну, ты мужчина женатый, знаешь подобные вещи.

– Ятакого от Нормы не слышу. Так мне кажется, по крайней мере. Иногда она слишком быстро для меня говорит.

– Еще виски?

– Спасибо.

В кампонге били барабаны, на свадьбе или на похоронах. На кухне А-Винь перемывал многочисленные тарелки, распевал бесконечную однозвучную песню. Трехсложно стрекотали цикады – тикити-тикити; большой жук неуклюже шумно бился в стену.

– Ты действительно не возражаешь, что я пригласил сюда Жоржа?

– Очень рад. Впрочем, боюсь, мой французский уж не тот, что прежде.

– Не разжирел.

– Нет. – Краббе выпил на мгновение мрачно задумался и сообщил: – У нас небольшие проблемы. Она явно поступила дьявольски глупо, согласившись на ленч в Истане. Я ее не пустил. И по-моему, правильно сделал.

– О да, ты сделал правильно.

– А она потом говорит, у нее никаких развлечений, торчит тут без дела среди немытых крестьян.

– Они очень чистые.

– Так я ей и сказал. Как бы там ни было, тогда она меня начала обвинять, мол, я шляюсь с женщинами, пока она обязана послушно сидеть дома без всяких развлечений.

– Почему во множественном числе?

– Что во множественном? А. Кое-что было в Куала-Ханту. С тех пор я – образец супружеской верности.

– Угу, – усмехнулся Хардман. – Я заметил.

– Слушай, меня слегка беспокоит этот самый Абан. Прислал за ней к ленчу машину, которую я с чертовским трудом отправил обратно. Мем, говорю, поехать не может, у нее лихорадка. Очень странно, что она сегодня из-за этого разозлилась.

– Ох уж эти мушки песчаные. И тут у тебя безусловно добрый выводок москитов. – Хардман шлепнул себя по шее. – Еще одним меньше.

– Никак не мог заставить шофера уехать. Так целый день и стоял бы, не дай я ему пять долларов. А он вручил мне вот это.

Хардман открыл большой конверт с гербом и медленно про себя перевел:

«С приветом от Абана, Грозы неверных, Целителя недужных, Утешителя оскорбленных, Казначея бедных, Надежды слабых и пр., и пр.

Абан с милостивой благосклонностью извещает о желании включить в свою коллекцию ваш автомобиль, известный как чудо и гордость западного мира. За него будет выдано справедливое вознаграждение. Будьте добры доставить машину при первой возможности вместе с соответствующими документами, необходимыми для официального оформления передачи права собственности, согласно действующим предписаниям.

Истана, Кенчинг,

12-го дня месяца Шабан, в год Хиджры 1374-й».

– Чего им от нас надо? – сказал Краббе. – Заставляют работать до смерти и вдобавок требуют наших жен и имущества. Что говорит закон?

– Насчет ленча с твоей женой? Дело исключительно твое, конечно. Или ее. Она, разумеется, знает, что произойдет?

– Я ей объяснил. Но все женщины утверждают, будто сами могут за себя постоять. Говорит, у него глаза хорошие, он ничего плохого не сделает.

– Да. Относительно машины дело опять же твое. Он просто тебе предлагает продать ему машину.

– Нет. Он мне приказывает ее продать. И ничего не сказано о реальной цене.

– Сказано «справедливое вознаграждение». Это предположительно означает цену, которую дал бы тебе за нее любой авторитетный гараж. Денег, конечно, придется обождать.

– Долго?

– Бесконечно.

– А если я откажусь продавать?

– Найдут какой-нибудь предлог и выдворят из штата.

– Ясно. – Оба выпили виски. Насекомые под грубый бас барабанов весело, индифферентно занимались своими делами. А-Винь расставил последние тарелки и с песней пошел в собственные загадочные покои. На веранду взобрался старик малаец, приветствовал Краббе беззубым приветствием:

– Табек! – потом скорчился в темном углу, жуя твердыми деснами кусок сиреха.

– Жизнь, – сказал Краббе, – мягко говоря, тяжелая.

– О да.

– И ничего нельзя сделать?

– Не позволяй ему застать твою жену одну. Он воспользуется правом сеньора, не церемонясь, как орангутанг.

– Значит, надеть на нее паранджу?

– В каком-то смысле да. Разумеется, если бы она приняла ислам, была бы в безопасности. Абан глубоко религиозен.

– Тогда и я должен стать мусульманином?

– Совершенно верно. Ты при этом вообще окажешься в гораздо более выгодном положении. Станешь членом семьи.

– Тебе нравится быть членом семьи?

– Что касается машины, я бы просто потянул резину. Вежливо ответь на письмо, сообщи, что с радостью продашь, только надо сначала кое-что поправить, ибо ты не желаешь передавать ее в состоянии, неподобающем его высокому положению и известной репутации великого знатока. И всякое такое.

– Долго можно будет тянуть?

– До перевода на другое место.

– Но не могу я просить перевода, проработав всего пару месяцев.

– Кто говорит насчет просьбы?

– Ты что-нибудь слышал?

На улице заскрипели колеса велорикши, потом по ступеням веранды поднялся отец Лафорг, многословно извиняясь за опоздание. Скрипучий мотор французского языка Краббе медленно разогревался, пока Хардман захлебывался в потоке легко приходивших на ум идиом.

– Виски, mon pére?[42]

– Блягодарю.

– Как дела, Жорж?

– Неплохо. Покончил с Ван Чунем. Любопытно сравнить с Хань Феем. Тут еще много материала для изучения.

– А приход?

– Живет. Кажется, мсье, в вашей школе работает мой старый прихожанин. По имени Махалингам. Я его потерял, когда он женился па малайской девушке. Он был равнодушным католиком. Может быть, стал теперь равнодушным мусульманином.

– Je ne sais pas. Il est malade.[43]

– Да? – Отец Лафорг не слишком интересовался: Махалингам больше не числился среди его пациентов.

Беседа не складывалась. Отец Лафорг пытался говорить по-английски, Краббе пытался говорить по-французски, затронув тему контроля над рождаемостью и его необходимости на перенаселенном Востоке.

– Сайя ингат, я хочу сказать, je pense qu'il faut l'introduire…[44]

– Церковь не говорит о'кей. Бог не говорит о'кей. – Но отец Лафорг не слишком интересовался. Хардман тоже; им столько надо было сказать друг другу. Религия как бы захлопнула дверь между ними. Краббе велел подать еще льда. Отец Лафорг с энтузиазмом приветствовал присеменившего А-Виня – кривоногую мумию, одни морщины и жилы, – словами, звучавшими для Краббе на манер виброфона. А-Винь ответил радостной старческой безумной песней. Отец Лафорг обрадовался.

– Очень, очень близок его диалект моей старой провинции. – И вовсю зачирикал; А-Винь живо слушал, ладонью придерживая глухое ухо, понимая наполовину, щебетал в ответ. – Ничего, – спросил отец Лафорг, – если я предложу ему сесть?

– Ну…

– Это может внушить ему ложное представление о своем статусе, – пояснил Хардман.

– Понятно. Англичане очень щепетильны в подобных вопросах. Нельзя ли нам отправиться к нему па кухню, там чуточку поговорить? – Отец Лафорг обнял А-Виня за плечи и радостно ушел, оставив свой стакан, полный виски с водой, летучим муравьям.

– Так ты что-нибудь слышал? – вернулся Краббе к своим проблемам.

– Ох, ничего я не слышал. Просто такое у меня ощущение, что ты долго тут не продержишься.

– Почему?

– Враги. У тебя есть враги.

– А. – Краббе облегченно уселся. – Я думал, ты о настоящих врагах. То есть Джаганатан никогда…

– Все твои враги настоящие, – заявил Хардман. – Готовы тебя вышвырнуть, всех вас вышвырнуть. Время белых подходит к концу. Götterdämmerung.[45] Вы проиграли.

– Ты так говоришь, будто сам больше не белый. – Краббе взглянул на бескровное лицо, светлые волосы, кроличьи глаза.

– Нет. Я в стране обосновался. Меня никогда не вышвырнут. Когда-нибудь выйду в отставку, заработав деньги честной практикой; возможно, уеду, поселюсь на юге Франции. А до той поры, – которую, может быть, ждать придется совсем не так долго, – буду почтенным малайцем, верным сыном ислама, усердным тружеником, держа свои деньги в стране. Знаешь, как называют вас, экспатриантов? Пиявками белыми.

– Много зарабатываешь?

Хардман повел худыми плечами.

– Пока нет. Не было еще особых возможностей. Конкуренция, понимаешь. Новый юрист-китаец с произношением выпускника Бейллиола.[46] Только я прорвусь. Имеются кое-какие внешние признаки больших денег. «Ягуар». Приличная одежда. Нет нужды слишком надоедать людям насчет гонораров. Все это порождает доверие. – Он налил себе еще виски, самодовольно поджав распущенные губы. Краббе почувствовал легкий укол отвращения.

– Значит, оно того стоит?

– Что?

– Женитьба на вдове-малайке, отказ от европейского образа жизни, полный отрыв от корней.

– Я здесь окопался. Пущу корни.

– Но вспомни европейскую архитектуру, художественные галереи, Лондон в дождливый день, речной туман, осеннюю деревню, украшенные к Рождеству пабы, книжные магазины, симфонию в исполнении живого оркестра…

– Мечты изгоя о доме, – усмехнулся Хардман. – Милый мой Виктор, ты переменчив, как море. Разве это наша старая безжалостная диалектика, наш твердокаменный столп чистого разума? Знаешь, ты определенно жиреешь.

«Боже, – подумал Краббе, – я говорю как Фенелла. Кой черт меня на это толкнул?»

– В тебе говорит старый строитель империи, – продолжал Хардман. – Ты немножечко опоздал, старина. Тебе досталась лишь третья драма из цикла. После добычи золота Рейна следует громоподобный топот копыт. А потом родсы, рафлсы,[47] зигфриды в доспехах, плохие стихи. И вечный замогильный вопрос: «Что они знают об Англии?» Зачем ты сюда приехал?

– Я тебе уже рассказывал, – устало буркнул Краббе.

– Знаю. Нес какую-то дребедень про гелиотропизм, про отклик на объявление в пьяном виде. А на метафизическом уровне, на идейном уровне? Я хочу сказать, зная тебя, не настолько же ты изменился…

– Ну, – Краббе затягивался сигаретой, отсыревшей в вечернем воздухе, – пожалуй, отчасти я думал, что в Англии одно телевидение, забастовки и всем абсолютно плевать, черт возьми, на культуру. Думал, я здесь больше нужен.

– Не нужен. Здесь нужен кто-то другой, причем только для того, чтоб он их научил бастовать и устанавливать телевизионные передатчики. Виктор, это не твоя специальность.

– Я могу научить их мыслить. Могу внушить определенное представленье о ценностях.

– Ты никогда не научишь их мыслить. И тебе чертовски отлично известно, что у них свои ценности, которые они не намерены менять на ценности какого-нибудь полоумного колониального служащего с розовыми коленками. Теперь они готовы взять верх. Возможно, заварится распроклятая каша, но не в том суть. Спелые или гнилые плоды придется пожинать?

Краббе в свой черед усмехнулся:

– И разумеется, всегда есть армия незаменимых законников.

– Не такая уж армия. Вот поэтому у меня хорошее положение. Но ты не станешь отрицать, что закон – деталь машины. Без тебя они обойдутся. Без меня – нет.

– Так что я, по-твоему, должен делать? Домой ехать?

– О, найдут для тебя что-нибудь; в любом случае, на какое-то время. Только не исторический семинар для ясноглазых слушателей с коричневой кожей, охотно лакающих млеко культуры. Ты станешь винтиком механизма исполнительной власти, в нужный момент легко заменимым, составляющим директивы для молодых новых лидеров в духе национальной политики. А я в конце концов увижу, что мое дело не такое уж неблагородное. Безусловно, в нем будет больше творчества, чем в твоем.

– Ты изменился, Руперт. Чертовски изменился.

– Да, изменился. Не забудь, я разбился в конце войны, а до того несколько лет вечно ждал, что разобьюсь. Бог дал мне одно лицо, война – другое. – Хардман выпил четыре большие порции виски, и это становилось заметно. – Поэтому я целиком за Юстицию. В любом случае, за Закон. – И хлебнул еще виски.

В молчании весело возвратился отец Лафорг, в очень шумном молчании, с деловым фабричным гулом джунглей, охотничьими криками домашних ящерок, стуком жуков о стены, с не умолкавшим в кампонге барабанным боем.

– У него имеется кое-что замечательное, – объявил он. – Великолепные снадобья. – И показал пузырек из-под аспирина с жидкостью цвета рвоты. – Вот, дал мне от зубной боли. – Отец Лафорг сел, взял свое теплое виски, усеянное крылышками летучих муравьев, как осенними листьями, удовлетворенно взглянул на хозяина и на друга. – Старик весьма примечательный. Живет одним прошлым. А еще очень добрый, обладает массой старых китайских достоинств. Китайцы никогда друзей не предают, всегда помогают нуждающимся. Постоянно поддерживают бедных родственников, например.

– Doucement, – попросил Краббе, – s'il vous plaоt.[48] Он слишком быстро для меня говорит, – пояснил он Хардману.

– Этот ваш слуга, – продолжал отец Лафорг с той же скоростью, но погромче, – сестре своей в Китай регулярно шлет деньги, очень добр даже к зятю, живущему в джунглях.

– Я все-таки не совсем понимаю, – сказал Краббе.

– Он зятю своему помогает, – растолковал Хардман.

– Его зять – солдат, – сообщал отец Лафорг. – У него есть оружие, и он в джунглях стреляет. Только еды у него очень мало, и поэтому ваш слуга посылает ему продукты. Очень странно, конечно, ведь я всегда думал, будто у солдат хороший паек.

Краббе почувствовал легкую тошноту.

– Он рассказывает о большой помощи аборигенов, которые доставляют продукты в джунгли зятю вашего слуги, а тот ими делится со своими товарищами. Китайцы очень щедрые. Хотя я очень долго сидел у них в тюрьме, все равно говорю, самые щедрые в мире люди. И самые преданные. – Отец Лафорг сиял, не замечая, то ли из-за теней, то ли из-за полной своей поглощенности призрачным миром Китая, нараставшей бледности Краббе. – Много могу вам поведать о щедрости ко мне китайцев. Один раз, например, сильный ветер свалил мою церквушку…

– Вот теперь, – объявил Хардман Краббе, – тебе действительно нужен юрист.

11

Виктор Краббе лег в постель очень поздно, очень усталый. Вместе с Хардманом и отцом Лафоргом он провел душный час в комнатках А-Виня, где простодушный старик выслушивал многословные речи, подвергался перекрестному допросу, все без особого толку. Собеседование представляло собой лингвистический кошмар – с английского на французский, с него на китайский или просто с французского на китайский, потом точно так же обратно; упреки и угрозы по-малайски от Краббе, крики птицы-подранка. Ни священника, ни слугу не удалось убедить в совершении одного из ужаснейших преступлений против законов Чрезвычайного положения. У Краббе голова шла кругом. Вся их компания, словно в ватном мире лихорадочного бреда, перебрасывала из рук в руки вопросы, ответы, следила, как они меняют цвет, форму, роняла, теряла, и все это на зловонном фоне сушившихся ящерок, тигриных клыков, древних яиц, жирных кошек, портрета Сунь Ятсена. А-Винь по окончании оставался невозмутимым. Сидел по-портновски на койке, обхватив мозолистые ступни, с застывшей улыбкой беззубого рта, время от времени удовлетворенно кивал, нередко недопоняв или недослышав. Мячик часто пропадал в его глухоте. Он руководствовался простой логикой: если дочкин муж нуждается в горсточке риса, разве семья просто-напросто не обязана помогать? Солидарность. Концепция Государства никогда не могла прийти ему в голову, где прочно утвердилось Святое Семейство. Но, втолковывал Краббе, коммунисты дурные, жестокие, хотят свергнуть нынешнюю власть, править с помощью расстрельных рот, резиновых дубинок. Начал даже рассказывать истории про отрубленные головы и выпущенные кишки. Никакой разницы. А-Винь как бы даже радовался перспективе правления красных китайцев в Малайе. Кровь сильнее идеологии. Кроме прочего, зять – человек молодой, всегда усердно трудился, храбро бился с японцами. Хороший парень. Враг Человечества? Чепуха.

Искренняя невинность – опаснейшая на свете вещь. Краббе содрогнулся, осознав свое собственное положение. Он всегда сам оплачивал счета за продукты – Фенелла ему не экономка, – никогда не трудясь проверять. Фенелла как-то раз вроде прокомментировала напрасные траты, но Краббе не обратил внимания. Теперь мысленно видел, как террористы сидят за копчушками, которые он недоеденными отправлял обратно, за огромными окороками, от которых отрезано лишь несколько кусочков, за холодной, завернутой в газету яичницей, за горами вареного риса с кэрри, возвращавшимися каждый вечер на кухню. А-Винь даже не крал ничего: просто пользовался привилегией слуги присваивать объедки, крошки и хвосты.

В такой ситуации, видимо, не годились никакие ортодоксальные меры. А-Виня следовало сдать полиции, но тогда самого Краббе тоже. Стукнуть органам безопасности – придется давать неприятные разъяснения. Как минимум, выгнать А-Виня, но рано или поздно он в старческом слабоумии расскажет все китайцам, тогда как есть люди, необязательно китайцы, которых обрадует обвинение Краббе в сношеньях с врагом. Неразумно изгонять А-Виня из его изолированного Эдема. Он никогда не ходит в город, встречается только с малайцами, не слишком заинтересованными в Чрезвычайном положении, да с несколькими сакаями с трубками для стрельбы, да с шоферами торговых фургонов. А как насчет самих торговцев? Вряд ли у них возникнут особые подозрения, разве что у одного оптового поставщика, заказчиками которого были супруги Краббе. Даже если в каком-то беспошлинном кедае приказчики и толкуют о горах мяса, съеденных новым директором школы, им вполне могут припомниться времена славных в прошлом обильных званых обедов. А колоссальный болезненный аппетит Толбота подкрепляет уверенность в неумеренном потреблении пищи экспатриантами из Службы просвещения. Будущее хозяина А-Виня можно обезопасить, немедленно сократив заказы, но пускай А-Винь плывет в собственной лодке. Краббе тревожило прошлое: «УЧИТЕЛЬ-ЭКСПАТРИАНТ СНАБЖАЕТ СКРЫВАЮЩИХСЯ КОММУНИСТОВ-ТЕРРОРИСТОВ». Хардману и отцу Лафоргу можно предположительно доверять. Но в целом дело в высшей степени неприятное. Одно хорошо: сократятся счета за продукты, Краббе сбросит вес и сэкономит деньги.

И все-таки он поднялся к последнему обильному завтраку с кисловатым привкусом во рту. После рабочего утра с многочисленными сигаретами причина кисловатости позабылась. С приближением мусульманского месячного поста учебный семестр заканчивался, выставлялись экзаменационные отметки. Один учитель по имени (в котором Краббе никак не мог разобраться) мистер Ганга Дин прибежал сгоряча с сообщением об имеющемся у него неопровержимом свидетельстве, что Абдул Кадыр продал своему классу вопросы – по два доллара за вопрос – и что Краббе найдет подтверждение этому в астрономических оценках наиболее состоятельных учеников Абдул Кадыра. Вдобавок Краббе прочитал несколько ответов по истории, превозносивших мифическое индийское правление в XIX веке в Малайе и проклинавших свергнувших его британцев:

«Сэр Рафлс убил много малайцев за неуплату жестоких налогов и выстроил большую тюрьму, где малайцев, индусов, китайцев пытали, а солдаты отрубали головы детям, играя жестокую шутку на потеху смеющимся англичанам».

Через пять минут после финального утреннего звонка он сидел за своим столом с переполненной пепельницей перед стопкой ведомостей с невразумительными отметками. Вошел торжественный отлакированный мистер Джаганатан.

– Хочу с вами поговорить, мистер Краббе. По-моему, нам лучше выйти, так как клерки-малайцы хорошо понимают английский. Разговор очень серьезный.

– Вы имеете в виду Абдул Кадыра?

– По-моему, нам лучше выйти.

И они пошли по сухой траве спортивной площадки. Солнце поднялось высоко, воздух полнился детским шумом, звоночками велосипедов, ехавших домой. Мистер Джаганатан, с головой оросившейся под солнцем, с мокрыми подмышками, заговорил:

– Мистер Краббе, я все про вас знаю.

– Простите?

– Слишком поздно просить прощения, мистер Краббе. Я узнал очень-очень серьезные вещи. Никому не скажу. Но вы должны понять, у вас один выход.

«Долго ждать не пришлось», – думал Краббе. И с горечью вспомнил, что здесь, в колониальном обществе, не бывает секретов. Тем не менее предъявил Джаганатану изумленное лицо, готовое в любой момент изобразить гнев.

– Может, лучше объяснитесь, мистер Джаганатан.

– Объяснюсь. Прямо скажу, здесь, сейчас и без всяких вступлений, все, что мне стало известно о вашей политике.

– У государственных служащих нет никакой политики, мистер Джаганатан. Вы так долго служите, что должны это знать.

– Тем хуже, мистер Краббе, учитывая характер вашей политики. Не тратя слов попусту, мистер Краббе, скажу: я узнал, что вы – видный коммунист и приехали сюда помогать коммунистам-террористам в джунглях под видом обучения малайских малышей.

– Обвинение очень серьезное, мистер Джаганатан. Надеюсь, вы понимаете его серьезность.

– Отлично понимаю, мистер Краббе. А также понимаю серьезность вашей работы в школе, вашей ответственности за невинные умы, которые вы намерены развратить порочными коммунистическими доктринами.

– Я не стану сердиться, мистер Джаганатан. Не будь ваши утверждения столь клеветническими, почувствовал бы искушение посмеяться. Какие у вас есть свидетельства в подтверждение этого дикого заявления?

– Свидетельством служит то, что об этом мне рассказал хорошо знающий вас человек, мистер Краббе. Мужчина, знакомый с вами много лет. Он учился в одном с вами университете и говорит, что вы даже тогда были выдающимся коммунистом.

– Вы не мистера Хардмана в виду имеете?

– Никого другого, мистер Краббе. Я слышал это совсем недавно из его собственных уст. Больше того, при свидетеле в лице джентльмена, ответственного за аборигенов. Я очень огорчен, мистер Краббе. – Он весь вспотел от горя; рубашка промокла от горя.

– Ясно. И вы, естественно, этому джентльмену поверили?

– Я не хотел, мистер Краббе. Но обязан подумать о бедных невинных детях.

– Правильно, мистер Джаганатан. – Краббе чувствовал не столько злобу, сколько опустошение. Всегда жди предательства. Господи помилуй, что Хардман может против него иметь? Краббе решил, что знает: старая зависть маленького первокурсника-альбиноса, робевшего женщин, к преуспевающему, выдающемуся студенту третьего курса, собиравшемуся жениться на хорошенькой талантливой девушке. И зависть оттого, что Хардман во время войны пострадал больше, чем Краббе. А потом новый мир Хардмана без корней, бедность, эксцентричная женитьба. Хардман действовал быстро. Но достаточно ли всего этого для оправданья предательства? Наверно, приходится постоянно учиться, постоянно изумляться.

– Мистер Джаганатан, – медленно произнес Краббе. – Можете делать все, что вам будет угодно. Я не собираюсь опровергать или подтверждать ваше предположение. Если желаете верить этой невероятной истории, пожалуйста. Можете принимать меры в любой миг, как только пожелаете. Но запомните, у вас потребуют доказательств, весьма решающих доказательств. Ради вашего личного блага прошу тщательно подумать, прежде чем действовать.

– Но, мистер Краббе, я не хочу действовать. Знаю, это мой долг, но я читал Шекспира, понимаю ценность милосердия. – Милосердие струилось по его лицу, пробивалось сквозь рубаху. – Вы должны сделать простое дело. Просто должны попросить перевода. Не имею желания губить вашу карьеру. Хочу только, чтоб вы не развращали здесь бедных детей, в школе, где я так давно работаю.

– Знаете, мистер Джаганатан, у вас должно быть желание погубить мою карьеру. Будь у меня решительные доказательства, что вы были коммунистом, я бы немедленно начал вашу карьеру губить. Немедленно сообщил бы полиции. И успокоился бы, только увидев вас запертым в камере.

Мистер Джаганатан улыбнулся с потной снисходительностью.

– Вы человек молодой, мистер Краббе. Возможно, уже осознали ошибки на своем пути. Может, уже точно знаете, что делаете. Даю вам шанс.

– Какие у вас доказательства? – спросил Краббе. – Если честно, мистер Джаганатан, по-моему, все это блеф. Хотите меня выставить с самого моего появления в школе. Теперь предпринимаете первую полноценную попытку от меня избавиться. Знаете, не получится. Вам известно не хуже, чем мне, что в этой дьявольски глупой клевете ничего нет. Хардман что-то против меня имеет, вы тоже. Утверждаете, будто я коммунист. Хорошо, то же самое я могу сказать про вас, про Абана, султана, Верховного комиссара. Только надо иметь доказательства, веские доказательства. Вы отлично понимаете, будь я проклят, что не осмелитесь пойти с этим в полицию. Просто абсолютная бесстыдная гнусность, вы за нее ответите… – Он слишком быстро выходил из себя. Сглотнул, замолчал. Джаганатан его успокоил улыбкой и жестом.

– Ну-ну, мистер Краббе. Нехорошо вот так вот терять контроль над собой. Здешний климат совсем не годится для этого. Сквозь рубаху видно, как у вас сердце колотится. Пойдите теперь домой, полежите немножечко, отдохните, подумайте о моих словах. Я могу стать вашим другом, мистер Краббе. Прошу совсем немного, а потом уж вы сможете ничуть меня не бояться. Ну, идите, успокойтесь, мистер Краббе, успокойтесь, успокойтесь, успокойтесь.

Краббе чувствовал, что лишается сил, слыша успокоительно певучий голос, вспомнив, как в другой раз Джаганатан тем же самым тоном советовал отдохнуть, вспомнив упоминание Толбота о «колдунах». Взглянул на Джаганатана, но обнаружил, что щурится на солнце, а на Джаганатана смотреть не может. Бред, разумеется, чертовщина.

– Вы за это заплатите, Джаганатан, – буркнул он. – Богом клянусь.

– Вы сами заплатите, мистер Краббе, если за ум не возьметесь. Идите домой, отдохните, потом напишите в Куала-Лумпур короткую просьбу о переводе. Очень просто. Вам никогда тут не нравилось, мистер Краббе, вам здесь все ненавистно. Вы будете гораздо счастливей в любом другом месте, гораздо счастливей.

Краббе потащился по травянистому склону к машине, стараясь соображать. Доказательства. Допустим, Хардман злоумышленно прицепился к А-Виню, привлек в качестве переводчика невинного отца Лафорга. Допустим, он дал Джаганатану то самое свидетельство очевидца… Допустим наихудшее – обратился в органы безопасности, посоветовав проследить за очередными послами сакаев, обнаружить дорогу в укрытие. Зачем, зачем, зачем? Неужели Хардману хочется его вышвырнуть таким гнусным образом? Карьеру погубить? Какой за всем этим реальный мотив? Или просто в этом примитивном штате живет некое особое вековечное зло, бесы старше исламских и даже индусских, изгнанные в джунгли, молча действуют посредством мужчин с топорами, колдунов, друзей-предателей, мужчин, которые почти против воли жестоки к своим женам, как он к Фенелле?

Добравшись домой, Краббе обнаружил стол, накрытый на одного, а на столе сложенную записку.

«Абан лично позвонил и пригласил поехать с ним на водопады в Бедеба. Почему бы и нет. Возможно, вернусь поздно. Не волнуйся. Ф.».

Он мрачно съел грандиозный эдвардианский полдник – суп из бычьих хвостов, жареную рыбу соль, яичницу по-шотландски, говядину с овощами, сливки с жженым сахаром, камамбер. Почти с ненавистью поглядывал на весело щебетавшего А-Виня. Снова пытался предостеречь его,но А-Винь не понимал по-малайски, а Краббе не знал китайского. А-Винь радостно кивал, соглашался неведомо с чем и ушел, распевая, на кухню. После ленча Краббе беспокойно уселся, попробовал почитать, корча кислую физиономию даже Фатиме, юной аме, которая, виляя бедрами, прошла в спальню с охапкой выстиранного белья. Перед ним разворачивалась пустота – школьный день с громким пеньем Корана, с местными языками, неподвластными белому человеку, – и сейчас ему была нужна Фенелла, пожалуй, осознал он, впервые за долгое время.

Краббе был одинок и встревожен. Надо встретиться с Хардманом, разобраться, но только не одуряюще жарким днем. Может, отправиться к водопадам и поскандалить с Абаном. Наконец он решил повидаться с Энн Толбот. Толбот, разумеется, в офисе, Энн, разумеется, дома. Ему требовалось утешение, пусть даже от дряблой груди и тощих бедер.

Выяснилось, что она вполне готова утешить. Вторую половину дня они убивали, потея в спальне без вентилятора, в конце концов задремали под близкое пение петуха, шум моря, шелест кокосовых пальм, где рылись бероки. Тем временем в раскаленном солнцем городе выпивали три сикха.

– Брат, – сказал Картар Сингх, – бизнес твой не процветает, и это знак. Знак, свидетельствующий, что торговля – занятие неблагородное для людей нашей расы. Сам Бог тебе говорит, покупка и продажа – дурное занятие для воинственного сына великого Гуру. Кончай, брат, пока не поздно. Наша жизнь – служба, не выгода. Мы, воины, днем и ночью защищаем слабых и робких граждан в конторах и в магазинах. – Таким образом он деликатно отметил пользу ленивого рода деятельности Тейя Сингха. Тейя Сингх, не уловив деликатности, поднял стакан самсу и торжественно выпил.

– Конкуренция, – объяснил Мохиндер Сингх. – Китайцы, бенгальцы, тамилы бесчестные люди. Продают слишком дешево. Но им покровительствуют обманутые городские глупцы. Я теряю деньги, братья. Слишком быстро теряю.

– Что деньги? – сказал Картар Сингх. – Ничего.

– Полезны для покупки самсу, – заметил Тейя Сингх.

– Давайте, – сказал Картар Сингх, – песню споем. – И высоко, немелодично запел сомнительную балладу:

Все одинаковы, люди и звери, —
Тут один, пара там, тройка в целом.
И с этой тройкой они без потери
Играючи делают дело.
Две работницы-малайки с головами, обмотанными посудными полотенцами, зашли выпить холодной воды.

– Вон они, паскуды волосатые, целый день пьют.

– Не работают.

– Пускай радуются. Недолго осталось.

– Одно дерьмо в голове.

– Как у креветок.

Сам су текла вольной рекой. В тот день Картар Сингх закрыл глаза на запрещенную стоянку, и благодарный водитель-китаец сунул ему пять долларов. Их ублажал волшебный цветок кратких сумерек, обращенный к Мекке распев муэдзина, зажигавшиеся в магазинах огни; один Мохиндер Сингх был мрачен.

– Я потерпел поражение, – признал он. – Потерпел поражение. И вот, благодарен за гостеприимство констеблю полиции, когда сам должен был бы выставить на стол бутылки.

– Так и будет, брат, будет. Еще не поздно начать все сначала. В полиции много возможностей. И, – махнул Картар Сингх огромной бородой на Тейя Сингха, – и даже у ночных сторожей.

– Нам сейчас деньги нужны, – заметил Тейя Сингх. – У меня всего тридцать центов. Бутылка пустая.

Скудная доля разума, изнемогшая нынче от духоты в монументальном жире Картар Сингха, решила вырваться наружу. Какого черта.

– Та самая белая женщина, брат, – вскричал он. – Ты забыл? Забыл, как она хотела весь твой магазин скупить? Комоды из камфорного дерева, одеяла, простыни, культовые предметы, тарелки. Пойдем к ней домой. Доставим все это. Нам заплатят. Может, виски даже поднесут.

– Разве можно? – Мохиндер Сингх лишился уверенности в себе. – А вдруг нас прогонят. Тогда и на рикшу потратимся, и лицо потеряем.

– Лицо потеряем? Это только трусливых китайцев заботит. Мы, сикхи, отважные люди, любим приключения. Проиграем так проиграем. Но мы не проиграем.

Картар Сингх проявлял признаки таланта торговца. Демонстрировал предприимчивость. Мохиндер Сингху это не понравилось.

– По-моему, мысль не очень хорошая, – заявил он.

– Значит, ты тут пьешь за мой счет целый день, а когда возникает возможность отплатить гостеприимством, отказываешься. Назову это неблагодарностью.

– Ты меня уговорил пойти выпить. А я не хотел.

– Не так уж и не хотел. На уговоры понадобилось всего три минуты.

– Вспомни, что ты меня прежде полезного дела лишил. Мало сказать, неразумно.

– Брат, этого дела ты сам постарался лишиться, без всякой помощи с моей или еще с чьей-нибудь стороны.

– Ты намекаешь…

– Братья, братья, – успокоил их Тейя Сингх, – нельзя нам ссориться.

– Нет, ссориться не будем, – решил Картар Сингх. – Принимаю его извинения. Ну, пошли. Нас ждет легкое приключение.

Поплелись в магазин, с некоторым трудом открыли, потом принялись громко звать рикшу. Вскоре начали грузить товар под сардоническим взором мумифицированного китайца-аптекаря по соседству.

– Я так и знал, из тебя никогда не получится хозяин магазина. Слишком часто уходишь.

– Все это, – объявил Картар Сингх, – мы везем на продажу. Побьем вас, тукаев, на вашем же поле. Найдем клиентов на шоссе, на окольных дорогах. Не просиживаем задницу, ковыряя в зубах, ожидая, когда придут покупатели. Мы сами к ним идем. – В тот вечер Картар Сингха посетило вдохновение.

– Значит, он не закрывается?

– Мы не закрываемся, – подтвердил Картар Сингх.

После всех его речей о неблагородстве торговли Мохиндер Сингху не понравился новый собственнический тон, царственное множественное число. Но он ничего не сказал. Неуклюже нагрузили трех рикш разнообразными товарами, заперли магазин, кликнули еще двух велорикш, одного для Тейя Сингха с Мохиндер Сингхом, другого для Картар Сингха. Мохиндер Сингху это не понравилось, хотя было ясно, что огромная туша полицейского займет все сиденье целиком. Все равно Мохиндер Сингх предпочел бы возглавлять процессию, с комфортом, в одиночестве, а не прижиматься к помятой грязной личности, которая, если отбросить вопрос расовой солидарности, занимала более низкое положение в обществе по сравнению с ним. Не менее неприятно было, конечно, видеть, как Картар Сингх командует вилявшим потевшим кортежем вроде какого-то вновь восставшего бога виноделия, являющего свою полноту и громкие речи смиренному деревенскому народу.

В одном месте на темной дороге комод камфорного дерева рухнул в пыль, но услужливые кампонгские парни водрузили его на место. Потом упал и змеей размотался рулон муслина. Но для простой героической души Картар Сингха подобные мелкие неприятности входили в программу приключения, давая повод для жирного смеха и даже для песни.

Наконец подъехали к дому супругов Краббе, цивилизованному аванпосту среди жалких малайских лачуг.

– Смотрите, – триумфально указал Картар Сингх, – свет горит. Пьют сейчас перед ужином виски. Мы их развлечем. Нас поприветствуют, пригласят подкрепиться. Разве я ошибался, братья, предложив небольшую поездку? Разве она не доставит нам удовольствие, одновременно принеся прибыль?

Однако, входя на веранду, они с изумленьем увидели великую суету, услыхали громкие китайские речи, малайские вопли.

– Конечно, – заметил Тейя Сингх, – этот китаец не хозяин дома. Не надо бы ему вот так бегать за молодой девушкой.

– Ха, – сказал Картар Сингх, – я знаю эту девушку. Дочка Абу Бакара. Он в полиции со мной работает, капрал. Часто вижу ее у него дома. Ну, что же делает этот старик?

– Она черную кошку несет, – сказал Мохиндер Сингх.

– Это ее не спасает.

Преследователь и преследуемая скрылись в темном коридоре. Преследуемая выскочила с другой стороны с визгом и по-прежнему с черной кошкой.

– Тут мы должны вмешаться, – храбро решил Картар Сингх. – Он нехорошо поступает. – Вытащил из левого нагрудного кармана свисток, Дунул. Потом прошествовал в дом, сопровождаемый друзьями. Внушительная бородатая шеренга преградила дорогу А-Виню. Девушка шмыгнула к себе в комнату.

– Как тебе не стыдно? – сказал Картар Сиигх. – Такой старик и такая молоденькая беззащитная девушка.

Говорил он по-малайски. А-Винь ответил на том же языке или на неком темном его варианте, в котором удалось разобрать только слово «макан».

«Макан» чересчур многозначное слово. Оно в основном означает еду, но иногда используется применительно к играм петуха с курицей, быка с коровой, лишнее в языке, богатом моторными и сенсорными терминами. Пока для Картар Сингха еще не угас редкий день разыгравшегося воображения, он воспринял именно этот вторичный смысл. И забыл, что малайцы кошек почитают, тогда как китайцы их просто едят. И торжественно погрозил пальцем А-Вишо, предупреждая, что плотский грех последним подлежит прощению. Потом, как бы смягчившись, сказал:

– Мы с твоим хозяином пришли повидаться. Обождем. Принеси нам чего-нибудь выпить.

А-Винь явно не понял, поэтому Тейя Сингх произнес на универсальном языке два слова, два могучих слова, для которых никогда не заходит солнце:

– Полиция. Виски.

А-Винь бросился бежать. Сикхи с властной вольностью уселись на веранде. Явились кампонгские жители, любопытствуя, запоздало откликнувшись на свисток. Картар Сингх обратился к ним:

– Ничего. Полиция держит все под контролем. Просто старый глупый китаец хотел покрыть девственницу, вернув себе ушедшую молодость. Такое у них суеверие. А, старый друг, Абу Бакар. Давно не видались. Ага, твою дочку. Хаха, ничего. Старый китаец гонялся за ней. Да мы вовремя появились. Сикхи всегда вовремя появляются.

Слова его произвели определенный эффект. Поднялось бормотание. Напряженные темные лица оборачивались друг к другу с гортанными жалобами. Двумя днями раньше в городе произошел небольшой китайско-малайский скандал: две малайки-работницы в тюрбанах из кухонных полотенец увидали китайца за ужином и обвинили в употребленье свинины. Поднялся шум; появились другие малайцы; ужинавший – который ел невинную рыночную говядину, халяль,[49] – кликнул своих сыновей, выскочивших на подмогу из лавки. Обменивались сильными словами; явилась полиция. В умах некоторых свидетелей инцидента крепло мнение о грядущем Дне гнева, о приближении часа освобождения малайцев от своих китайских кредиторов, о скором обретении независимости. Простодушный А-Винь попал теперь в щекотливое положение, особенно когда слова Картар Сингха услыхал поклонник юной амы Фатимы. Молодой плотник, увлекавшийся в свободное время театром теней, часто молился Па-Догоку в виде бычьей фигурки, герою древней индийской легенды, которую он разыгрывал по вечерам, о смягчении сердца высокомерной девушки. И вот теперь китаец, старик, краб с клешней, напичканный свининой, осмелился на то, о чем сам он только мечтал, заливаясь румянцем. Толпа рассердилась. Заговорили о топорах.

– Прошу вас, – сказал Картар Сингх, – оставить это дело. Он ничего не сделал. Я пришел вовремя. Сделал выговор. Посильней любого топора. Прошу вас… Закон и порядок… Я буду вынужден снова свистнуть в свисток…

– Весок, – крикнул кто-то. – Завтра. – Клич был подхвачен.

– Сейчас, – крикнул кто-то другой. – Мадам ини.

– Не сейчас, – сказал Картар Сингх. – А то в свисток свистну.

Толпа рассеялась с ропотом. А-Винь, слушая в своей комнатке, уловил некоторые угрожающие ключевые слова. Он знал, что малайцы не одобряют употребления в пищу кошек, но топоры, конечно, немножечко слишком.

– Долго он там копается с виски, – заметил Тейя Сингх.

– А где белые люди? – спросил Мохиндер Сингх. – Уже поздно, а они ужинать не идут. Я и сам бы чего-нибудь съел.

– Как его звать? – спросил Тейя Сингх. – Позови его.

– Разве я плохо справился? – сказал Картар Сингх. – Вам не кажется, что я очень успешно разогнал толпу?

– Лучше нам уйти, – сказал Мохиндер Сингх. – Они не идут. Мы уж долго прождали. Говорил я вам, мысль неудачная.

– Всегда есть еще завтра, – сказал Картар Сингх. – Завтра снова придем. Все-таки не напрасно приехали. Я свой долг выполнил.

Велорикши нетерпеливо звонили. Трое сикхов спустились.

– Пропал, – закричал Мохиндер Сингх. – Комод из камфорного дерева. Его нету.

– И рулон материи, – заметил Тейя Сингх. – Тоже исчез.

– Эй, парень, – крикнул Мохиндер Сингх одному велорикше, – что тебе об этом известно? Кто тут воровал?

Все рикши изобразили полное неведение.

– Снова ты во всем виноват, – гневно набросился Мохиндер Сингх на жирного констебля. – Вечно ты виноват. Каждый раз, когда силой тащишь меня за собой, что-нибудь дурное случается. Ну, теперь ты, наверно, доволен. Я погиб.

– Не надо так со мной говорить, – предупредил Картар Сингх. – Не надо так меня обвинять.

– Ты меня погубил. Я всегда это знал. Ты все это нарочно задумал.

– Не говори так…

– Свинья жирная. Мешок поганого свиного сала…

– Не смей…

– Парни деньги хотят получить, – заметил Тейя Сингх. – Обратно не повезут, пока не заплатим.

– Друг! Упасите меня небеса от подобных друзей…

– Я силу применю…

– Ты даже представления не имеешь, как…

– Поберегись…

Тейя Сингх тихонько отдал одному рикше остатки чайного сервиза. Вместо наличных. И тихонько поехал во тьму на работу. Оставил двух друзей ругаться. Его ждала койка ночного сторожа. День выдался утомительный, и он потягивался в блаженном предвкушении честной трудовой ночи.

12

Она абсолютно не вправе вот так исчезать, особенно после всех пережитых им предыдущим днем трудностей, лжи, потраченных долларов. Разве ей не понятно, что она превращает его в полного дурака, в посмешище всего города, разве не знает репутации Абана, не соображает, что на уме у него одна цель, которой он, Бог свидетель, быстро бы добился, если бы Краббе не помешал?

Или уже добился?

Как он смеет высказывать грязные инсинуации? Абаны всегда были вежливыми и внимательными, образцом добродетели. Какова б ни была у него репутация, все-таки хоть какое-то разнообразие – удостоиться такого внимания за много месяцев, пустых лет, когда муж замечает ее не больше, чем корзину с грязным бельем. Шляться с другими женщинами полным-полно времени, а для собственной жены его нет. И при всех обещаниях продолжается прежнее.

Что продолжается?

Ох, не такая уж она дура. Видит, что творится прямо у нее под носом. Поглядывая на Энн Толбот, все признаки видит. Если он собирается жить своей жизнью, она будет жить своей. Разве он не видит, что уже несколько месяцев не проявляет никакого желания заняться с женой любовью? Она потеряла уверенность в себе, а теперь, наконец-то, хоть чуточку вновь обретает. Если он не считает ее привлекательной, что ж, другие считают.

И прочее.

Пятница – выходной в школе. Но Краббе рано проснулся, поднялся задолго до появления подноса с завтраком, чуя что-то необычное, что-то неладное. В шортах, сандалиях и гавайской рубашке, немытый, небритый, пошел на кухню, найдя ее пустой, холодной. Кликнул А-Виня, ответа не получил. Может быть, заболел, может быть, – Краббе быстро прогнал жестокую надежду, – старик умер во сне. Постучал в дверь А-Виня, раз, другой, взялся за pучку – дверь была не заперта. В комнате не оказалось ни старых яиц, ни ящерок, ни. чутких снадобий, скрашивавших жизнь А-Виня. Только портрет Сунь Ятсена висел на стене, глядя стеклянным взором на новый Китай среди запахов старого. А-Винь исчез.

Краббе кликнул Фатиму, и та вскоре явилась с распущенными по спине волосами, с обнаженными пухлыми юными коричневыми плечами над завязанным под мышками саронгом. За ней шла, мяукая, черная кошка.

– Туан?

– Где А-Винь?

– Ушел, туан. Все свои вещи забрал.

Куда ушел? Она не знает. Знает только, что прошлой ночью из дома черным ходом вышли двааборигена в драных шортах, следом за ними А-Винь. Не захотела мешать туану ссориться с мем, чтобы сообщить об этом.

– Почему он ушел?

– Дья такут капак кечил, туан.

– Вот как, топоров испугался? – Краббе почувствовал, как его охватывает колоссальное облегчение, словно теплая кровь после холодного душа. А-Винь ушел, должно быть в джунгли к зятю, будет там радостно щебетать над котлом среди змей, пиявок и звяканья ружей; навсегда исчез из жизни Краббе. Он не потрудился выяснить, почему А-Винь топоров испугался: рано или поздно у каждого найдется причина бояться топоров. Провиденциально, что у А-Виня такая причина возникла именно в данный конкретный момент. Ликующему Краббе следовало обнять пухлое желанное тело Фатимы, поцеловать влажные, как бы искусанные пчелами губы в благодарность за даровавшие освобожденье слова, но он тоже побаивался топоров. Поэтому лишь улыбнулся и пошел обратно на кухню ставить чайник.

Сидя за чаем с хлебом и мармеладом, он думал: «Ну, мистер Джаганатан, теперь можете выкинуть любую пакость. И вы тоже, мистер Хардман». Никто теперь ничего не мог сделать: дорога в джунгли закрыта, нить в лабиринте оборвана, материальное свидетельство поглотила чудовищная зеленая пасть леса и плотно стиснула зубы. А самому Краббе надо отпраздновать вернувшуюся свободу кратким отдыхом в Куала-Лумпуре, в нетерпеливых объятиях Энн Толбот.

Он направился в спальню, грубо разбудил Фенеллу.

– У нас повара нет. Если хочешь позавтракать, сама готовь. Я ухожу повидать Джаганатана.

– Повара нет? Что ты хочешь сказать?

– А-Винь ушел. Не спрашивай почему. Просто ушел, и все.

– Ты этим, кажется, очень доволен.

– Да.

Дом Джаганатана представлял собой душное деревянное сооружение на полпути между колледжем и городом. Подъезжая, Краббе слышал громкий дневной тамильский давно начавшийся шум. Возле дома визжали, толкались пузатые черные ребятишки, изнутри неслась громкая женская перебранка. Крупный пес – коричневый, бесформенный, старый, но явно зубастый – рванулся на крепкой железной цепи, окрысившись на Краббе.

– Хорошая собака, хорошая. Ну, дай лапу, чтоб тебя разразило.

В дверях возник мистер Джаганатан с черной потной обвисшей грудью над клетчатым саронгом. Любезно приветствовал Краббе, пригласил войти.

– Не могу.

– Говорят, англичане так любят собак. – Джаганатан снисходительно схватил рычавшего пса за прочный толстый ошейник, дав Краббе пройти.

Гостиная была полна детей, в большинстве своем голых. Один малыш ел на пыльном полу холодные чапатти, лежавший на обеденном столе младенец жалобно кричал, требуя грудь. Джаганатан провел Краббе в альков, откуда выгнал двух девиц брачного возраста в сари, тихонько сидевших за уроками. Широкими гостеприимными жестами указал Краббе на стул, и двое мужчин взглянули друг на друга через стол, накрытый стеклом, под которым лежали семейные моментальные снимки, изображения индийских кинозвезд, реклама китайской минеральной воды.

– Мистер Краббе, вы над моим советом подумали?

– О да, мистер Джаганатан.

– Очень жарко сегодня. В государственных домах подобного класса вентиляторов нет. Желаете выпить, освежиться, мистер Краббе? У меня виски есть.

– Нет, спасибо, мистер Джаганатан. – Они всегда так начинали беседу, с обильного обмена любезностями.

– И к какому вы пришли решению, мистер Краббе?

– Вполне определенно не оправдывать ваших надежд, мистер Джаганатан. Если один из нас Должен уйти, то безусловно не я.

Джаганатан победно улыбнулся:

– Думаю, нам обоим надо выпить виски, мистер Краббе. У меня несколько бутылок содовой стоят в колодце. Должна быть холодная.

– Можете сколько угодно пить, мистер Джаганатан. Я не стану, спасибо.

Джаганатан громко крикнул, явился трепещущий парень.

– Мой старший сын, – объявил Джаганатан. – Совсем никудышный. Умеет только делать ошибки да выполнять лакейскую работу. – Он громко неразборчиво заговорил по-тамильски, отвесил парию подзатыльник, проследил, как тот убегает.

– В прошлый раз, мистер Краббе, вы о доказательствах рассуждали. Сегодня я предъявлю вам свое доказательство.

– Предъявите?

– Да, мистер Краббе. У меня зять в Сингапуре. В университетской библиотеке работает. Тамошний университет получает издания всех крупных английских университетов, мистер Краббе. Я попросил его кое-что поискать, мистер Краббе, и он просмотрел все прошлые номера журналов вашего Университетского союза, мистер Краббе. Результаты в высшей степени любопытные.

К Краббе направилась голая девочка, пуская слюни. Мистер Джаганатан посадил дитя на колени, с гордостью наблюдая за медленным слюнотечением.

– Вы написали много статей, мистер Краббе, о всемирной необходимости коммунизма.

– Правда, мистер Джаганатан? Знаете, я совсем позабыл.

– Сейчас вспомните, мистер Краббе.

Краббе почувствовал определенное разочарование. Значит, это и есть доказательство? Джаганатан опять громко крикнул, снова явился парень, на сей раз с бутылкой виски и с портфелем. Джаганатан сердито взревел, стукнул пария кулаком.

– Дурак, ни стаканы, ни содовую не принес.

– В отличие от некоторых ваших индийских богов, мистер Джаганатан, у него всего две руки.

– Извините меня на минуточку, мистер Краббе. – Он спустил на пол голого ребенка. Дитя подползло к Краббе, стало капать слюной на сандалии. Джаганатан открыл портфель и вытащил брошюру в красной обложке. У Краббе сердце екнуло с возвращением прошлого. Это был номер студенческого журнала «Виста», куда он действительно часто писал, даже год был редактором. Как странно, что здесь, за восемь тысяч миль, оставив целую жизнь позади, вспоминаешь прошлое, вынырнувшее в тамильском доме, битком набитом ревущими детьми, с кудахтавшими вокруг курами, протянутое коричневой потной рукой. Как странно.

– Взгляните, мистер Краббе, и решите, это доказательство или нет. И не только это. Есть и другие издания с вашими сочинениями на ту же тему.

– Все это было очень-очень давно, мистер Джаганатан.

– Кажется, не так уж давно. В том году, когда я впервые стал учителем в колледже хаджи Али. Посмотрите как следует, мистер Краббе.

Краббе посмотрел как следует. Снова екнуло сердце, когда он открыл статью под названием «Стравинский и традиция». И фамилия автора… Он задохнулся, почувствовал слабость.

– Видите, мистер Краббе. Вы сделали очень, очень глупую вещь.

А вот стихи Хардмана, совсем плохие стихи. Краббе увидел расплывавшиеся печатные строчки, только взяв себя в руки и сосредоточившись.

Единственная мне желанная,
Как яблоня, стройна.
В речах се лето благоуханное,
Птицы, ветер морской и волна.
А вот статья Виктора Краббе, высокомерная, невежественная, желторотая:

«Практики часто пренебрегают принципом детерминизма, заимствованным Марксом у Гегеля. Классовая борьба неизбежна, неискоренима в диалектическом процессе, и революция, как бы она ни медлила, тем не менее наступит…»

– А вот здесь, мистер Краббе, вы рассуждаете о коммунистической революции на Востоке. Утверждаете, будто это следующая важнейшая арена с самым низким в мире уровнем жизни. А еще говорите…

– Это было очень давно, – тихо сказал Краббе. Вытащил носовой платок, промокнул левый глаз. – Давным-давно.

– Вижу, вас стыд одолел, мистер Краббе. И поэтому не желаю быть слишком жестоким. Вам надо лишь сделать, что я говорю.

– Вы почти ничего не понимаете, – сказал Краббе. – Тот мир умер. Я другой. Мы все тогда в это верили. Это был наш новый миф, наша новая надежда. Очень глупо.

– Очень глупо. И вы теперь начинаете видеть последствия своей глупости.

И она, темноволосая, в синем джемпере, время от времени вставляла слово в дискуссию. Однажды проигрывала в ячейке пластинки Мосолова и Шостаковича.

– О боже, – крикнул Краббе, – это было искренне, прекрасно, молодо. Нам тогда это казалось правильным. Мы хотели сделать мир лучше. Искренне думали, будто любим человечество. Может, так оно и было. О, мы поняли, что поклоняемся ложному богу, но тогда это считалось единственной религией для мало-мальски чуткого интеллигентного человека. Статьи мои, я их ничуть не стыжусь. Я от них не отказываюсь. Они были искренними на той стадии моего развития. Но теперь ничего не говорят обо мне.

– Говорите, не отказываетесь от них, мистер Краббе?

– Джаганатан, вы чертов дурак. Я оказал бы очень дурную услугу Малайе, если б ушел, а вас оставил.

– Будьте добры не называть меня чертовым дураком в моем собственное доме, мистер Краббе. – Джаганатан встряхнулся. – Кто вы такой, чтоб говорить о моей непригодности к месту директора школы? Я руководил этой школой, когда вы писали вредные статьи о необходимости на Востоке коммунистических банд. Я руководил этой школой, когда вы были просто глупым юным солдатиком.

– Учителя были вами довольны, мистер Джаганатан?

– Они мной были довольны, мистер Краббе. Знали, что я эффективно работаю, и часто говорили об этом.

– Японцы эффективную работу ценили, не так ли? Плохо, Джаганатан, что вам никогда не понять наших настроений в то время. Мы стояли на линии огня, с любым готовые сражаться. Вряд ли последовали бы вашему примеру. Может, я ошибаюсь, но вряд ли. И теперь, если верх возьмут коммунисты, вы поступите точно так же. Все, что угодно, за чуточку личной власти. Меня от вас тошнит.

– Мистер Краббе, я не потерплю таких слов в своем доме. Уходите сейчас же.

– О, ухожу. Только, если хотите драться, Джаганатан, пожалуйста, черт побери. Я тоже драться умею.

– Я не стану драться. Исполню свой долг. Размножу вот эти статьи, раздам штатным сотрудникам. Увидят, кто вы такой, и больше не станут сотрудничать с вами. И родителей соберу, они тоже узнают. Отныне у вас будут одни проблемы, Краббе, ничего, кроме проблем.

Краббе поднял брови. Джаганатан впервые обратился к нему без непременного титула «мистер». И усмехнулся.

– Позвольте напомнить, что вы разговариваете с директором, мистер Джаганатан.

– Недолго им останетесь.

– Достаточно долго, мистер Джаганатан. – Краббе осторожно пробрался между вертевшимися детьми к дверям. Пес снова на него огрызнулся. Он на сей раз огрызнулся в ответ. Ошеломленная собака спряталась в ящике из-под сахара, служившем конурой. Черный ребенок таращил глаза и сосал палец.

Медленно возвращаясь домой, Краббе думал не о войне, объявленной Джаганатану, а о своей юности, столь нежданно явившейся на тех детских страницах с запахом старых яблок. Сердце опять екало от потрясающих воспоминаний о ней, выскочивших перед ним из напыщенной неосведомленной статьи. Он ее видел, чуял, трогал темные завитки над белой шеей, обнимал. И почти не разглядел «ягуара», ехавшего по другой стороне окаймленной пальмами дороги. Это был Хардман, с ним отец Ласрорг. Оба мрачные. Священник не поздоровался, устремляясь вперед, осторожно держа что-то, как бы боясь расплескать.

– Я хотел тебя видеть, – объявил Краббе. – Мне пришлось скушать чертовски горькую пилюлю.

– Не сейчас, – шепнул Хардман. – Дело важное.

– У меня тоже важное. Какого черта ты шепчешь?

– Тише. Не видишь, что тут у него? Где живет Махалингам?

– Махалингам?

– Ну, знаешь, – нетерпеливо пояснил Хардман, – больной учитель. Он умирает. Хочет уйти с миром. Послал за Жоржем.

– Умирает? Мне никто не сказал, мне никто ничего не сказал.

– Скорей. Где он живет?

– В новом семейном квартале. За водокачкой.

– Проводи нас. Скорее. Нельзя терять время.

– Умирает? Мне никто не сказал. – Краббе развернул машину на невысокой песчаной дорожной обочине и вновь стал удаляться от дома. – Он ведь мусульманин, не так ли?

– Был. Скорее. Можем опоздать.

Краббе никогда не встречал Махалиигама и вдруг устыдился этого факта. Знал, где он живет, так как ежемесячно отправлял ему чек. Даже не знал, чем он болен. Плохо. Плохо для директора. Он мчался по центральному шоссе, за ним рокотал «ягуар», свернул направо у заброшенной кокосовой плантации, налево у водокачки, подъехав, наконец, к кварталу новеньких домов. Кучка упырей, собравшихся в ожидании у открытых дверей, четко указывала, где живет или умирает Махалингам.

– Лучше я один пойду, – сказал отец Лафорг, тоже шепотом, зная, что, несмотря на широкое жаркое синее небо и на детский шум, несет с собой Причастие, суть и средоточие благоговейной тишины. Он пошел, и малайцы неловко попятились, отчасти с неохотой, отчасти боясь неведомого волшебства. Белый падре шел убить Махалингама, но вроде бы Махалингам сам этого хочет. Жена с распухшими глазами проследовала за отцом Лафоргом в дом.

– Будет жуткий скандал, – сказал Хардман, сидя за рулем. – Надеюсь, никто не станет слишком много болтать. Власти тонной кирпичей навалятся на бедного старину Жоржа.

– Я даже понятия не имел, что он умирает, – почти извинялся Краббе перед Хардманом. И внезапно сменил тон на резкий, вспомнив о другом деле. – Чего ты наболтал Джаганатану?

– Наболтал? Ты о чем? Кто такой Джаганатан?

– Тебе чертовски хорошо известно, кто такой Джаганатан. Ты же с ним разговаривал? Обо мне.

– С Джаганатаном? Твой друг тамил? Школьный учитель?

– Ох, брось. Ведь ты его знаешь. Рассказал ему о моих мнимых симпатиях к коммунистам. Нечего отрицать. Только хочу знать – зачем? Скажи, бога ради, что ты против меня имеешь?

– Виктор, давай разберемся. Кто тебе все это сказал?

– Сам Джаганатан. Сказал, ты ему это все сообщил, да еще кто-то при этом присутствовал. Что ты наговорил?

– Правда, Виктор, просто не могу припомнить, чтоб хоть когда-нибудь разговаривал с этим человеком. По-моему, никогда и не видел. – Белое лицо Хардмана морщилось как бы в искреннем недоумении.

– Что ты против меня имеешь? Вот что мне хочется знать. Какой я тебе вред хоть когда-нибудь причинил?

– Но я даже не знаю, когда мог с ним встретиться. Честно стараюсь припомнить…

– Не после случая с А-Винем? Нечего так уж стараться припоминать. Скажу тебе вашим юридическим языком: по каким-то тебе лучше известным соображениям ты вступил в контакт с Джаганатаном, проинформировав его, будто я снабжаю коммунистов продуктами. Так?

– Господи боже, старик, – ошеломленно вымолвил Хардман. – Ты действительно этому веришь?

– А откуда ж у него такая идея? Он даже позаботился раздобыть в Сингапуре номера старых университетских журналов. Собирается рассылать кругом некоторые мои статьи. Собирается заварить очень даже неприятную чертову кашу. Ты его на это толкнул.

– О боже, – охнул Хардман. – Глупость какая. Теперь вспомнил, я виделся с ним. Разговаривал минут пять в Истане. В день рожденья султана. Я сказал, нет никакого вреда в интеллектуальном коммунизме. Сказал, в наше время почти вся молодежь увлекалась теоретическим коммунизмом. Наверно, тебя в пример привел. Наверно, сказал, даже ты был интеллектуалом-коммунистом.

– Ты мне доставил чертовские неприятности.

– Но он сделать ничего не сможет. Я имею в виду, те статьи ты писал так давно, когда люди мыслили иначе…

– Молю Бога, чтобы впредь ты держал на замке свой чересчур большой рот. Разве не понимаешь, что здешний народ никаких фаз развития не признает. С его точки зрения я по-прежнему верю в то, во что в двадцать лет верил. Время на Востоке стоит. Теперь они обзавелись прекрасной дубинкой для очередного белого угнетателя. Ты мне сам говорил, что ты больше не белый.

– Слушай, Виктор, опомнись. Никто ничего сделать не сможет. Власти просто посмеются. Полиция тоже, если на то пошло.

– Знаю, знаю. Но это не означает, что у меня здесь проблем не возникнет. Бог весть, работать и так тяжело, даже без забастовок, без выбитых окон, проколотых шин, а может быть, и топоров. Соображаешь, что ты наделал, дурак чертов? Чуть не погубил мою карьеру.

– Ну ладно, это уже чересчур…

– Этого ты хотел, да? Хотел с дороги меня убрать. Не хотел, чтоб я тут потешался над тем, что ты с жизнью своей сотворил. Правда, правда? Не хочешь расстаться с прошлым…

– Слушай, ты несешь просто бред какой-то чертовский…

В дверях появился отец Лафорг, сурово грозя им пальцем. Вдобавок они поняли, что малайцы заинтересованно, сосредоточенно следят за их открытыми ртами.

– Все это просто немножечко недостойно, правда? – сказал Хардман. – Ссориться в момент чьей-то смерти. Хочешь поговорить, пожалуйста, приходи ко мне в контору. Не желаю скандалить на улице.

– Ох, пошел ты… – Краббе удержался от непристойности, сел в машину, яростно запустил мотор, уехал с мыслью: «Три скандала за двенадцать часов. Нехорошо, на меня не похоже: тропики меня достали, но не я это начал. Что на всех других нашло?»

Раскрасневшийся Хардман дрожавшими руками закурил в ожидании сигарету, глядя на неловко завернувший за угол «абеляр». Отец Лафорг вышел, с виду довольный.

– По-моему, он вполне может поправиться. Последнее помазание нередко возвращает здоровье. Я часто видел в Китае. Как лекарство.

– Да. – Хардман завел машину, медленно стал отъезжать.

– Думаю, люди будут молчать. На жену все это невольно произвело впечатление. Они явно поразились, когда он так очевидно обрадовался.

– Правда?

– Здесь многих можно обратить. Я уверен. Но ислам очень уж подавляет. Не допускает свободы совести. Почти как кальвинизм.

– Наверно.

– Высади меня на окраине города. Я там рикшу возьму. Не надо, чтоб нас видели вместе. Неприятности нам ни к чему.

– Да.

– Что с тобой, Руперт? Ты почти не разговариваешь. – Отец Лафорг причмокнул. – Пожалуй, понимаю. Наверно, испытываешь ошеломление.

– Что?

– Подобные вещи не просто отбросить. Знаешь, ты все еще веришь. Все равно что встретиться с женщиной, которую ты, по-твоему, больше не любишь. А сердце все так же колотится. Во рту пересыхает. Мне об этом ничего не известно, но вполне могу себе представить. Я счастливее тебя, гораздо. Вот тут вот меня можешь высадить.

Отец Лафорг встал на обочине в тщетном ожидании велорикши. Но была суббота, почти все мужчины направлялись в мечеть. Хардман по пути домой несколько раз слышал тоненький вой муэдзина, призывавшего правоверных к молитве.

13

Светил тонюсенький обрезочек новой луны. Гремели пушки, начался месяц поста. В жарком дневном сне, окутавшем город, изнемогали слуги и работники. Повсюду в воздухе звучало харканье, плевки – закон даже слюну запрещает глотать. Оживление наступало только после захода солнца, когда пост прерывался сухим хлебом и жадными глотками воды. Потом рис, жгучие соусы, бой барабанов; старики собирались, читали Коран. Среди ночи опять зажигались огни, не вовремя проглатывался последний ужин, потом во тьме кромешной бухала пушка первым плевком сухого голодного долгого дня.

Подошел к концу длинный медовый месяц Хардмана. Исчезли шелковые девушки, подносившие шербет, восточная постель утратила мягкость. Полиция в хаки, чистившая город во имя Аллаха, обрела в лице Хардмана легкую жертву. На третий день поста, закурив по рассеянности сигарету на джалан Лакшмана, он был задержан двумя костлявыми констеблями и доставлен к старшему кади.[50]

– Ты больше не пользуешься привилегиями белого человека. Ты для нас больше не белый, а сын Ислама. Курить сигарету значит нарушать пост вопреки закону. Больше того, глупо делать это на людях. Штраф десять долларов.

– Но курение не еда. Я хочу сказать, дым идет в легкие, а не в желудок.

– Ничего в рот нельзя брать во время поста. – Кади был добрый старик, но твердый как кремень. – Штраф десять долларов.

Хардман теперь себя чувствовал напрочь отрезанным от своих. Хотя он и прежде сокрушался по поводу того факта, что ислам почти ничего не оставил на личное усмотрение индивидуума, но высказывал чисто академические соображения; зубы ислама его еще не коснулись. Теперь он попал в положение школьника, жующего на уроке ириску. Видел других европейцев, которые ели у всех на виду среди белого дня, пили пиво в ке-даях, шумно вываливались из клуба. Ребяческие выпивки во время ленча теперь казались необычно взрослыми. Даже вокруг клуба вертелась полиция: Хардман представлял собой не только легкую, но и желанную жертву, оставшись по-прежнему белым. Получал наихудшее от обоих миров.

Отрезанный от Краббе, он оказался отрезанным и от Жоржа Лафорга. Лишился безопасного места для встреч. Дома от жажды и голода бешено нарастал темперамент. Хардман и этот пост опасался нарушить, тогда как домогательства Нормы стали ритуальными и регулярными. Поскольку днем все плотские наслаждения запрещены, она признала чуть ли не своим религиозным долгом тащить его в постель сразу после вечернего выстрела. Он худел, бледнел, больше нервничал, его одолела какая-то клаустрофобия; ночью часто просыпался от страшных душащих снов.

Выхода не было. Хардман больше не видел себя со стороны, потому что теперь ему не с кем было поговорить. Он по-настоящему отдалялся от Запада, стал носить смешное исламское платье, как привычную одежду. Задыхаясь, однажды уехал за двадцать миль к правительственному Дому отдыха, стоявшему у паромной переправы на берегу Сунгай-Дахаги. Там заказал пиво у аденоидного китайца-управляющего, целый день пил, жадно высасывая бутылку за бутылкой, чувствуя, как постепенно взрослеет. И почему-то принялся набрасывать pensées[51] в карманном дневнике:

«Тысяча и одна ночь» – книга главным образом для мальчишек».

«Коран явно написан неграмотным».

«Объявлять Бога единым то же самое, что утверждать, будто вода мокрая».

«Я с ума сойду».

Жертва не окупилась. Практика не процветала. Он жил на содержании. Возвращался назад, распевая «Иерусалим» Блейка, въехал в город при выстреле пушки. Было у него предчувствие, что полиция остановит, заставит дыхнуть; наверно, властям уже известно о дневном загуле, но черт с ними со всеми. Он взрослый, цивилизованный. Юрист, ученый, космополит. Пил вино в Италии, ел осьминогов на берегах Средиземного моря, осматривал замки в Германии, беседовал с поэтами в Сохо. Он в себя вмещает весь здешний народ, превышает его.

Приблизившись к дому, припомнил, что дом не его, а жены. Ощутил шевельнувшийся под плотной пивной эйфорией страх. Не посмел войти в дом. Импульсивно направился к клубу, подъехал, – можно зайти? День поста кончился, закон не будет нарушен; и пошел пить виски с сидевшей там целый день шайкой плантаторов с волосатыми ногами в пропотевших рубашках.

В одиннадцать один плантатор сказал:

– Пошли обедать.

– Обедать? Сейчас?

– Выпьем сначала. Потом пообедаем. Никогда не обедаю раньше полуночи. – И радостно крутнулся на стуле.

– Я бы с удовольствием, – сказал Хардман, ища опору в бильярдном столе.

– Хочешь, ночевать оставайся. Кроватей полно. Все ходят ночевать.

– Да, – сказал Хардман. – Переночую. Уехал по делу. Жену забыл предупредить. Да. – Он себя чувствовал в безопасности. Над ним развевался защитный флаг, гордый под враждебным небом. Убежище. Он был среди своих.

Никогда не следует чувствовать себя в безопасности. Бомбы падают на Резиденции. Чи Норма имела полное право войти в клуб, действительным членом которого был ее муж.

Она не позволит ему сесть за руль. Машина – ее машина – может стоять всю ночь возле клуба. Велела рикше обождать. Медленно крутя педали, он увез их, прижатых друг к другу; чи Норма мало что сказала, умея держать себя под контролем. Дома атаковала армия, ножи полетели, пронзая его, как святого Себастьяна. Освещенную сотней ватт комнату заполнили как бы тысячи голосов. Это было великолепно, слава Господня в тропическом шторме, горы, джунгли, огонь, лавина. Она была Кассандрой, Медеей, гарпиями и фуриями. Докрасна раскаленный малайский лился сталью из печи. Она пригвождала его взорами, заряжала своей космической энергией; он был клочком бумаги в жарком водовороте.

А потом не выдержал. И выкрикнул арабское слово. В спутанном виски сознании оно приобрело колдовское очарование, но выскочило, словно застрявший в зубах кусок пищи, из потока юридических дел. Это была исламская формула развода.

– Талак!

Она замолчала, изумленная, ошеломленная, не веря ушам, словно слышала грязную брань из детских уст.

– Талак!

– Дважды, – сказала она. – Надо трижды. – Смотрела на него в восхищении, будто он располосовал себе щеку бритвой.

– Талак!

– Теперь три, – заключила она. – Развод. – Потом, успокоившись, как бы полностью удовлетворившись, села, взяла сигарету. И по-английски сказала: – Глупый мальчик. – На четком хорошем медленном малайском продолжила: – Нельзя так говорить. Это очень опасно.

Хардман плясал, подпрыгивал, жутко потел, выражался нечленораздельно, хрипел непристойности, закончив рефреном, как в конце «Упанишад»:

– Сука! Сука! Сука!

– Никогда так больше не говори. Даже не пробуй со мной развестись. Один раньше пробовал. Такие речи очень, очень для тебя опасны. – Смотрела на него смягчившимся взором, почти прощая. – Понимаешь, тут тебе конец придет. – Она как бы уже не слышала потока проклятий. Держалась за арабское слово, словно за оружие, выхваченное у капризного ребенка, который не понимает его смертоносности. Слишком ошеломляет сознание, что ребенок способен схватить подобное оружие, обратить его против тебя; чувствуешь даже парадоксальное уважение к столь опасному ребенку. Слово вполне магическое, усмиряет бесов. Но спокойствие курившей Нормы, мягкий, задумчивый взгляд, медленные слова были смертоноснее любых бесов. Голодный день, полный живот пива и виски начинали посылать Хардману тошнотворные сигналы. Он весь вспотел.

– Ты чего-нибудь ел? – спросила Норма. Он покачал головой. – Холодное кэрри есть. – Он снова покачал головой. – Надо поесть. А то заболеешь.

– Не хочу есть. – Он обессилел. Сел на пол, прислонился лбом к прохладной стене, закрыл глаза, чувствуя, как она его оценивает, будто выставленного на рынке раба.

– Тогда ложись в постель.

– Не хочу в постель.

– Руперет, – сказала она, сплошной мед, раздевая его прохладными коричневыми руками, – больше никогда такого не говори. Если скажешь, будет очень плохо. Я эти твои слова забуду, и ты тоже забудь. Больше не будем говорить об этом. Мы будем очень-очень счастливы вместе, будем любить друг друга. А теперь пойдем в постель.

И увела его, белого, голого, пятнистого, худого, костлявого, как птичка, космополита, ученого, вмещавшего в себе всех людей. Он быстро отключился. Мягки восточные постели.

14

– С меня просто течет, – сказала Энн Толбот. – А еще говорят про любовь в тропиках. Просто жару жаре добавляет. – Она лежала на спине, изнуренная, на жесткой односпальной кровати. – Умеренная зона. Зима. Изморозь на окнах. А когда первый ложишься в постель, весь дрожишь. Вот это для меня.

– Сегодня действительно жарко, – подтвердил Краббе и целиком вытерся простыней. – Жалко, что вентилятора нет.

– Вентилятора, ванны, цивилизованной уборной. Харканье и плевки на лестницах. Что тебя вообще заставило выбрать это место?

– Желание сохранить тайну. Здесь никто не интересуется. Никто не знает. – Рядом на узкой улочке британские солдаты, измученные службой в джунглях, пьяно орали, швыряли долго копимые доллары. Потом начнут драться, отключаться, пыхтеть в борделе. Снизу из бара отеля просачивался шум музыкального автомата. Краббе выглянул, почесывая вспотевшую спину. – Никак нельзя остановиться в мало-мальски приличном месте. Малайя – просто округ.

– Девять часов, – объявила Энн Толбот, взглянув на свои часы па столе и вновь шлепнувшись на пропотевшую подушку. – Ты выбрал самое что ни на есть нелепое время. Спать слишком рано, опять одеваться слишком поздно.

– Я выбрал? – Он сел рядом с ней.

– У тебя брюшко отрастает. Точно как у Герберта, только совсем не такое большое. Но ведь ты моложе. И пахнешь. – Перевернулась лицом вниз, голос зазвучал приглушенно. – Мужчиной пахнешь.

– Снова тропики. Все мы в тропиках пахнем. А Герберт, припомни, не только самим собой пахнет. Еще луком, сыром, какао.

– Ох, заткнись насчет Герберта.

Комнатка казалась низкой, кругом разбросана одежда, два пустых стакана, муравьи ползают по тарелке. В комнате рядом дребезжал портативный приемник, взорвался на хинди, утих до китайского лепета. Лампочка в сто ватт, голая, тепло освещала голые тела.

– Грязноводиая дельта, – молвил Краббе. – Или, по выражению Жана Кокто, Kouala L'impure.[52] Слышишь. – На улице слышался вой, звон битого стекла. – Ну, пошли. Выпьем где-нибудь.

– Где? В клуб нельзя, в «Арлекин» нельзя. В городе полно съехавшихся на конференцию директоров. Все нас знают. Меня наверняка.

– Да. – Действительно, проходила конференция школьных директоров, внушавшая какое-то чувство вины. Энн, по мнению Толбота, навещала подругу, работавшую на малайском радио.

– Ну, пойдем куда-нибудь. – Краббе хотелось выбраться из потной душной комнаты со смятыми серыми простынями.

Оделись, и Энн, крася губы, сказала:

– Признайся. Когда ты говоришь о любви, это лишь голос возбужденной плоти?

– Частично.

– Потому что я должна уйти. Больше не собираюсь с ним жить. Только ест, да к тому же и пьет. А потом превращается в одни волосатые руки. Я могу только в уборной закрыться. Нельзя провести остаток жизни в уборной.

– Когда это было?

– Часто бывает. Было вечером перед моим отъездом.

– Бедняжка, – сказал Краббе, поцеловав ее в левое ухо. Она взглянула на него в зеркало. Без особенной теплоты. И сказала:

– Вопрос вот какой. Что ты по этому поводу намереваешься делать?

– Что намереваюсь делать?

– Да, милый. Знаешь, у тебя есть определенные обязательства передо мной.

Краббе в туго затянутом галстуке, в пляжном костюме, сидел на лишней кровати, утирал со лба пот.

– Чего ты от меня хочешь? – спросил он.

– Настанет пора, когда ему придется со мной развестись. Он знает. Не сможет бесконечно тянуть. Когда станет слишком позорным посмешищем, вынужден будет что-нибудь сделать. Задумается о своей драгоценной карьере.

– А я тут при чем?

Она отвернулась от зеркала, снова собранная, серьезная, после потворства своим желаниям час назад.

– Можешь отправить Фенеллу домой. Она вечно ноет, что хочет домой.

– Она без меня домой не поедет.

– Скоро поедет домой. Навсегда.

– Хочешь, чтоб я развелся? Так, что ли?

– Как знаешь. У тебя достаточно веских причин.

– Она говорит, Абан ничего дурного не делает. Говорит, просто издали обожает ее. Так или иначе, чего ты хочешь?

– Хочу отделаться от Герберта.

– Ты же знаешь, что не обязана с ним оставаться. Всегда можешь уйти.

– Как? Куда я пойду? Где деньги возьму? Даже квартиру не смогу снять без его разрешения.

Краббе закурил сигарету, глядя на нее сквозь дым.

– Все равно не пойму, при чем тут я. Хочешь, чтоб мы поженились?

– Нет. Никогда больше замуж не выйду. Хочу быть свободной. Дай и мне тоже. – Он дал ей прикурить.

– Ясно. Хочешь меня использовать, да? Хочешь, чтоб я помог поднять крупный скандал и он бы тебя отпустил. Что потом будешь делать?

– С тобой останусь.

Краббе изумленно глядел в детско-гангстерское лицо.

– А что будет с моей драгоценной карьерой?

– У тебя ее нет. Здесь, в любом случае. Слишком поздно. Когда этот срок твоей службы закончится, больше ничего не получишь. Если не подпишешь контракт с властью. Останешься в системе Зарубежной Гражданской службы, придется куда-нибудь переезжать. В Гонконг, в Африку… Осталось не так много мест, правда? А время Герберта, может быть, кончилось.

– Откуда тебе все это известно?

– О, просачивается информация. От белых хотят поскорее избавиться.

– Значит, все напрасно, – сказал Краббе, уставившись в голый пол. – Слишком поздно. – Стоит ли воевать с Джаганатаном? Хардман был прав, здесь сумерки, когда как-то можно работать, но только неумело. Света мало, в глаза тычутся летучие мыши, москиты кусают. Когда любишь, любовь редко бывает взаимной. Малайя в нем не нуждается.

– Скажи честно, Виктор, – сказала она. – Тебе брак не нужен. Ты вроде меня. Хочешь любви с открытой дверью. Я могу давать тебе счастье так долго, как ты пожелаешь. Или как я пожелаю.

– Я был женат по-настоящему. Думаю, это бывает лишь раз.

– Повезло тебе. Слушай, Виктор. – Она села с ним рядом. – Тебе было со мной хорошо. Правда? Действительно хорошо. Никто про нас не узнает. Ни души. Я умная.

– Фенелла что-то подозревает.

– Не так уж много. И у меня имеется какое-то достоинство. Напоказ не выставляюсь. И мы были осторожны, не так ли? Чересчур, черт возьми, осторожны. Но знаешь, ты мне дорог, довольно-таки дорог.

– Ты тоже мне дорога, – неубедительно сказал он, накрыв ее прохладную руку горячей ладонью. Она ее отдернула, сосредоточившись лишь на своих словах.

– Если я дорога тебе, не заставляй меня страдать, ради бога. Можем быть вместе до конца твоего срока службы. Сможешь кое-что сэкономить. Сможешь дом мне купить. Самое меньшее, что можешь сделать. Но я с ним не могу оставаться, просто не могу. Меня физически тошнит от него, от самого присутствия, когда он бормочет и мямлит стихи, потом пахнет виски и тянет ко мне волосатые руки. – Все это как-то не походило на Толбота, тихого, неотесанного, луноликого, по-мальчишески толстозадого.

Краббе вздохнул и сказал:

– Все так сложно.

– Сложно? А как насчет моих сложностей? Ты просто ничего еще не понимаешь. Вполне готов в постель меня завалить, правда? Все кричал, будто любишь меня. Но когда речь идет о реальной помощи, точно такой же, как все остальные…

– Остальные?

– Остальные. Все мужчины. Эгоисты. Хватают, что могут. Ох, ладно, пойдем выпьем.

Спустились по узенькой лестнице, видя голые ступеньки, грязные тарелки там и сям, бутылки с соевым соусом. У входа стоял менеджер отеля, посасывая зубочистку, в пиджаке и в трусах. Он не стал их приветствовать. На жаркой улице попрошайки, малайцы, индусы, кричали: «Такси, туан?» – и клянчили мелочь. С песней шатались солдаты, жирная китайская проститутка громко плевала в муссонную дренажную канаву. Энн с Краббе шли к питейному заведению, где расположился отряд военной полиции.

Их ошеломил дым, крикливые разговоры, металлическая громкая музыка. Краббе заказал пиво. У стойки бара развалился усатый молодой человек с пухлыми плечами в вечернем костюме. Солдаты пели громко, разевая рты, не замечая льнувших к ним шлюх. В дальнем углу разбился стакан.

– Не совсем в моем вкусе, – заметила Энн. – И тут не поговоришь. – Ввалилось свежее армейское подкрепление, один весь мокрый, с него текло, волосы слиплись после крещения пивом, другой с карманами набитыми бутылочками с соусом. Над альковом, где сидели Энн с Краббе, возникла бесцельно болтавшаяся рука. Схватила Энн за волосы, вцепилась. Энн закричала, неслышно в плотном шуме, Краббе ткнул руку своей горящей сигаретой. Рука вновь исчезла в своем мирке и больше не появлялась.

Наполовину выпив пиво, увидели начало главной драки. Она представала у них перед глазами сегмент за сегментом, как стонущая грохочущая волна, которой предшествовала груда стульев, столиков, мелькающие бутылки, битое стекло.

Драка представляла собой антологию всех способов драки – щипки, пинки, удары бутылкой в лицо. Молодой, дико растрепанный тамил высоко выбрасывал бьющую ногу, как балетный танцовщик, светловолосый новозеландец интимно кусал за ухо своего оппонента. Волна разбилась о музыкальный автомат, запестревший мелькающими разноцветными огоньками. Явилась военная полиция, и под ее прикрытием Краббе с Энн удалились.

Взяли такси до Кэмпбелл-роуд, заказали в просторном обеденном зале под открытым небом пиво, суп с курицей, жареные ми.

– Знаешь, – сказала Энн, – все это становится просто гадким. Я не ожидала. А ведь мы могли так хорошо проводить время. Знаешь.

Краббе взял ее за руку.

– Подумаем, – сказал он. Его охватывала сумеречная мрачность. Имеет ли теперь хоть что-то значение? Возможно, прошла пора осмотрительности. Может быть, Энн в самом деле его понимает. Может быть, тоже хочет быть нужной.

– О боже, – сказала Энн. – Мы опять в Кенчинге. Смотри, кто тут.

Им кланялся отец Лафорг за маленьким столиком. Он был в своем хирургическом белом, улыбался, радуясь толпе оживленных китайцев.

– Но что, скажи на милость, он тут делает? – удивился Краббе. – Он не может себе развлечений позволить.

– Может, тут еще и церковная конференция, – предположила Энн.

Отец Лафорг подошел, пожал им руки, быстро заговорил по-французски.

– Выпьете, отец?

Он отрицательно покачал головой.

– Merci.[53]

– Что вы делаете на этой галере?

– Я больше не живу в Дахаге, – сообщил отец Лафорг. – Меня выдворили.

– Помедленнее, помедленнее, пожалуйста.

– Меня выслали. – Говорил он без горечи. – Помните, как умирал тот учитель. Он был не так болен, как думал. Кроме того, последнее помазание часто способно вернуть здоровье по Божию усмотрению. Вполне возможно. И он, чтобы выразить благодарность, выдал меня исламским властям. Или, вернее, по-моему, его жена. Наш милый друг Руперт тоже в большой беде. Его жена ужасно рассердилась, узнав, что он подвозил меня к дому Махалингама в своей машине. Или, вернее, в ее машине, как она говорит. Ей пришлось своих святых вызывать, чтоб очистить ее. – Отец Лафорг улыбнулся. – Очень забавно в каком-то смысле. Но мне страшно жаль Руперта. У него теперь с властями большие неприятности, и жена па него очень сердится. И все это из-за наших стараний помочь умирающему.

– Когда это было? – уточнил Краббе.

– Позавчера мне вручили приказ убираться. Дали лишь двадцать четыре часа. Кое-какие друзья-китайцы собрали денег на самолет, договорились об отправке книг. Я вчера сюда прилетел, теперь жду указаний. – Он по-прежнему улыбался. – Я не огорчаюсь. Встретил тут много китайцев, гораздо больше, чем в Дахаге. Есть школьный учитель – китаец, пишет книгу о китайской философии. Только все думаю о бедном Руперте. Хотя в каком-то смысле это как бы наказание. Бога не предают.

– Выпейте.

– Нет. Извините, мне надо вернуться к друзьям. Мы заказали суп из акульих плавников. На восточном побережье не получишь хорошего супа из акульих плавников. А здесь можно. А потом идем на вечерний сеанс китайского фильма. Видите, полно дел.

– Прихожанам будет вас недоставать, – сказал Краббе.

– Прихожанам. Да. Моим прихожанам. – Отец Лафорг пожал плечами. – Найдут кого-нибудь другого. – И неискренне добавил: – Получше. Всего хорошего, мистер Краббе. Всего хорошего, миссис Краббе. – Он уже не запоминал европейские лица.

Снова потея ночью в душной комнате, Краббе чувствовал какую-то любовь к Энн. Такую, какой ей вроде бы хотелось. Любовь с открытой дверью, как она говорит. Ему лишь однажды хотелось запереть дверь, задвинуть засов, удержать любовь, чтоб она никогда не ушла. Та дверь до сих пор заперта на замок, на засов, но теперь он снаружи и только во сие безнадежно стучится, чтобы его вновь впустили.

За день до окончания конференции Краббе вернулся в отель среди дня. Энн сидела в маленьком баре, выпивала, спокойно, но серьезно беседовала с одетым в форму мужчиной. Кроме них, там присутствовал взъерошенный солдат, который упорно пил, проливая спиртное на скомканные долларовые бумажки, разбросанные на столе. Без конца нес какую-то околесицу, чередуемую со стонами и проклятиями, произносимыми сонным низким голосом. Энн с поддельным изумлением оглянулась на вошедшего Краббе. Тут он увидел, что мужчина в форме – Бэннон-Фрейзер.

– Виктор! – вскричала она. – Что вы делаете в Куала-Лумпуре?

Он ей подыграл. Хорошая девочка, бережет его репутацию.

– Тесен мир, – сказал Бэннон-Фрейзер. – Я тут на курсах. Распроклятые дураки отправили меня на курсы, как раз когда контракт кончается. Впрочем, наверно, типично.

– Ваш контракт возобновляют? – полюбопытствовал Краббе. Одинокий солдат позади неожиданно выругался громко и четко.

– Ну и ну, – заметила Энн.

– Они его достали! Достали, ублюдки! Лучшего друга, будь я проклят, какой только бывает.

– Нет, – ответил Бэннон-Фрейзер. – Несмотря на тот факт, что Чрезвычайное положение еще действует в полную силу. Да я все равно не волнуюсь. Нашел работу в Сингапуре. В одной китайской транспортной фирме. Домой нечего ехать, а Сингапур мне нравится. И платят хорошо.

– Поздравляю, – сказал Краббе, хлебнув джина, которым угощал его Бэннон-Фрейзер. – А вы что тут делаете? – обратился он к Энн. Ему нравились такие безобидные шарады.

– Специалисту показываюсь. Снова старые проблемы, – невинно взглянула она на него. – Не могу спать по ночам.

– Я и не знал, что вы часто заскакиваете вот в такие местечки.

– Как правило, нет. По магазинам набегалась, пить захотелось, а здесь показалось сравнительно тихо. И пила исключительно безобидный апельсиновый сок, когда Джок пришел. Тесен мир, по его выражению. – Краббе не улыбнулся в ответ. Не подстроено ли все это? Бой из бара тронул его за руку, вручил несколько писем. Судя по виду, счета.

– Да, а я тут остановился, – сказал Краббе. – Жизнь убогая.

– Ужас, – подхватила Энн. – Грязь жуткая. Вот где приходится проводить уик-энд.

– Да, – сказал Краббе. – Вот тут вот. – Он упорно смотрел на нее. – Nostalgie de la boue[54] с моей стороны.

– У меня ленч с приятелем в клубе «Селангор», – объявил Бэнноп-Фрейзер. – Простите, что убегаю. Энн, вас подбросить? Кстати, вы мне не сказали, где остановились.

– У подруги.

– Выпьем! – крикнул солдат. – Лучший друг, будь я проклят, какой только бывает.

– Ну, может быть, отвезти вас куда-нибудь? Или вас Краббе на ленч пригласит?

– Виктор должен заботиться о своей репутации, – сказала Энн. – Его не должны видеть за ленчем с женой вышестоящего служащего.

– Моя репутация сама о себе позаботится, – сказал Краббе. – Если ваша сможет, почту за честь согласие пообедать со мной.

– Носы задрали, ублюдки! – пробормотал солдат. – Выпивать не желают.

Бэшюн-Фрейзер достойно продемонстрировал самообладание.

– Извини, приятель, – сказал он. – Мы не можем остаться. Как-нибудь в другой раз. И думай, что говоришь, в присутствии леди, веди себя прилично.

– Я вам говорю, они его убили. Эти сволочи его убили.

– Знаю, меня тоже чуть не убили. Ну, идти надо, – сказал Бэннон-Фрейзер. – Как считаете, может, вечером все вместе встретимся? Побродим по городу, и так далее. В компании безопасно. – Адресовал Энн рекламную улыбку, надел фуражку, каждым дюймом истинный офицер-ополчепец, со всей своей банальной красотой.

– Было бы очень мило, – согласилась Энн.

– Слушайте, – сказал Краббе. – Мы тоже пойдем. То есть, если вы пожелаете, – бросил он в сторону Энн. – По-моему, в клубе «Селангор» еда неплохая. Можете нас подбросить, – обратился он к Бэннон-Фрейзеру.

– Собственно, мне не особенно хочется идти на ленч, – сказала Энн. – Я редко полдничаю.

– Ну, прошупрощения, – сказал Бэшюн-Фрейзер. – Встретимся около восьми в «Арлекине». Годится? – И ушел, улыбчивый, молодой, мускулистый, без брюшка, возможно, ничем не пахнущий. Солдат крикнул вслед:

– Сволочь надутая!

– Итак, – сказал Краббе. – Все подстроено?

– Что подстроено?

– Ты знала, что он тут, да? Знала, что он в Куала-Лумпуре?

– Смутно слышала, что он на курсах, да.

– Значит, снова все начинается, так?

– Ох, Виктор. – Она стиснула его запястье. – Все давным-давно кончено.

– И теперь вы просто друзья.

– О, знаешь, такое бывает.

– Леди, сюда идите, садитесь, – пригласил солдат. – Выпейте со мной.

– Забавно, что ты ревнуешь, – сказала она. – Вспомни, что всегда говорил.

– Что?

– Что не хотел ничего затевать.

Солдат поплелся к стойке, обнял их обоих, слепо глядя в лица. Пахло от него всеми запасами бара, соломенные волосы дико растрепаны, зеленая тропическая форма залита пивом.

– Они его убили, – сказал он. – Устроили засаду. Поэтому я напился, попятно? Напейтесь со мной, – предложил он.

– Перестаньте, пожалуйста, меня лапать, – резко бросила Энн. – Виктор, скажи ему, пусть отойдет.

– Уходите, – сказал Краббе.

– Тело нашли, все израненное, попятно? Поэтому я…

Энн вырвалась и направилась к выходу, Краббе следом. Их ошеломил жарко-белый свет улицы, шум машин, велосипедов, коричневых попрошаек.

– Довольно неудачно, – сказал он.

– Ох, какое убожество, грязь. Я туда не вернусь. Пойду еще куда-нибудь.

– Скоро это кончится.

– Да.

– Прошу тебя, Энн. – Краббе пытался поймать ее руку. – Не сердись.

Она замедлила шаги.

– Я не сержусь. Просто устала, и все. Жизни почти не видела. И вспомни, к чему мне предстоит вернуться.

– Это тоже долго не продлится.

– Не знаю.

Вечером бродили по городу. Все было очень прилично. Выпивали в барах респектабельных отелей. Краббе и Бэннон-Фрейзер, в пиджаках, в галстуках, потягивали в кондиционированных залах среди представителей собственной расы и класса тропическое успокоительное. Бэннон-Фрейзер, красивый, бестолковый, аккуратно топтался, прижав к себе Энн, на маленьких танцевальных площадках, произносил у стойки бара невинные шутки, приветствовал знакомых теплым кратким смешком. В полночь оставили кондиционированный призрачный мир, вышли на улицу в пекло.

– Краббе, я сперва вас подброшу. – Значит, вот как.

– Да, пожалуйста.

У отеля на пьяной, грубо певшей улице сторож-сикх спал на чарпое, стоял индифферентный управляющий, посасывая зубочистку. Краббе попрощался.

– Спокойной ночи, Виктор, – сказала Энн, глядя снизу вверх с пассажирского сиденья.

– Доброй ночи, старина, – сказал Бэннон-Фрейзер. – Приятный был вечер.

15

Когда Виктор Краббе собирал вещи, Энн пришла за своими.

– Я сама за себя расплачусь, Виктор. Будет только честно.

– Нет, мы приехали как супруги. Так и закончим. Что ты собираешься делать?

– Мы едем в Сингапур.

– Но его контракт еще не кончился.

– Всего месяц остался. Он считает, как раз на этот месяц его сюда и прислали, заниматься какой-то конторской работой.

– Где остановишься?

– Не скажу, – улыбнулась она. – Не хочу, чтобы Герберт приехал за мной, упрашивал вернуться, закатывал красивые потные сцены.

– Ты действительно думаешь, будто я ему сообщу?

– Можешь, милый. Не верю мужчинам.

– Кроме Бэшюн-Фрейзера?

– Нет, даже ему не верю. Хотя доверие – еще не все.

– Может быть, передать что-нибудь Герберту?

– Нет. Я ему напишу. Слушай, ты не обиделся, а?

– Не особенно. Ты всегда была вполне честной.

– Старалась. Когда у тебя самолет?

– В час.

– Лучше поцелуй меня на прощанье. Ты по-прежнему для меня много значишь, Виктор.

– Снесу вниз твои вещи.

– Нет, просто иди. Я сама.

– Тогда прощай. – Он легонько поцеловал ее. А когда открыл дверь, она окликнула:

– Виктор! А ты что собираешься делать?

– О, просто жить. Думаю, надо мне постараться стать хорошим мужем. Сейчас для этого больше возможностей.

– Ты способен быть хорошим мужем?

– Однажды у меня был такой дар. Может, снова вернется.

– Не похоже, правда?

Краббе не ответил.

– Прощай, Энн, – сказал он. – Надеюсь, будешь счастлива.

Откинувшись на спинку кресла высоко над джунглями, убаюканный гулом моторов, Краббе проводил ревизию самому себе. Романтический сои, которым он тешился, сон, который довел Рафлса до преждевременной смерти, потерял смысл в то время, когда спать невозможно. Весь Восток пробуждался, строил дамбы и каналы, электростанции и автомобильные заводы, создавал комитеты, писал конституции, отбирал немногочисленные западные фокусы, которым способен был научиться и применять на практике. Время Рафлса было также временем Китса и Шелли; Восток оставался туманным, манящим, хам вполне мог тихонько позвякивать романтический образ: Катай – сплошь золотые драконы, Япония – край земли. Либерализм – сам по себе романтическая мечта – давно провалился; больше нет места отдельной личности, один человек ничего теперь не способен построить. Краббе вспомнил несколько строчек из неоконченного сонета Хоикинса,[55] которые ему как-то цитировала Фенелла:

Что еще? Здесь твой мир заключен.
Дракон оттуда изгнан, грех искоренен.
Твоя воля – закон в этом маленьком царстве…
Пришла пора задуматься о своей личной жизни. Может быть, в самом деле есть два типа брака, оба одинаково ценные; один – чистое вдохновение, нежданно-негаданно сложенная поэма; другой надо строить, трудолюбиво, с Лучениями, самоуничижением, целенаправленно сооружать, потея и ломая ногти. Он видел свою жестокость к Фенелле, беса, который внушал ему, будто это ошибка, а она в каком-то смысле узурпаторша. Нельзя прожить жизнь, храня верность мертвым. Это романтизм самого низменного пошиба. В Индонезии джунгли расчистили, рис посадили. Пора и ему расчистить романтические джунгли, где он хотел укрыться; признать жизнь борьбой, а не сном, выращивать из посеянных зерен прочные отношенья с женой.

Он прибыл в Кенчинг рано вечером. И с изумлением обнаружил, что его явился встречать Толбот. Пока самолет катился по земле, разглядел плотную коренастую фигуру, седевшую паклю волос, очки, толстые ноги в спортивных шортах, топтавшиеся взад-вперед у машины. Краббе, сияя, приветствовал его с фальшивой и виноватой радостью. Толбот был мрачен.

– Поехали, – буркнул он. – Я вас домой отвезу. Поговорить хочу.

– Ох, что случилось? Опять Джаганатан?

Толбот завел машину, неловко дернул с места.

– Вам чертовски отлично известно, что я хочу поговорить не об этом. А о вас и о моей жене.

– Да? – Краббе с трудом сглотнул.

– Вы за ней приударяли в Куала-Лумпуре, да? Мне надо было бы догадаться. Я был дураком распроклятым. Даже и не подумал бы, если бы ваша жена на мысль меня не навела.

– Моя жена?

– Да. А потом тот субъект, Хардман, встретился с вашей женой в городе, высказал предположение, что она с вами в Куала-Лумпуре, потому что тот самый священник-француз прислал ему открытку, где сообщил, что встретил вас обоих. Тут-то ваша жена и сложила все вместе. Ради Христа, скажите, давно это тянется? – Он какими-то крюками ехал по центральной дороге.

– Герберт, обождите. Просто пару дней обождите.

– Я ее выгнал, я с ней покончил. Вполне можете ее забрать, черт возьми, она мне не нужна.

Я не ждал, что вы обо мне подумаете, но могли бы о своей жене подумать. Будто у нее без того мало проблем.

– Каких проблем?

– Ох, она сама вам расскажет. Хотя, может быть, не захочет. По-моему, вряд ли когда-нибудь вообще захочет разговаривать с вами. Я ее не виню, будь я проклят.

– Герберт, прошу вас, послушайте.

– Говорить больше нечего. Вред причинен. Я выставлен перед всеми в Куала-Лумпуре дураком распроклятым.

– Слушайте, Герберт. Ладно, расскажу, все равно скоро сами узнаете. Она вам напишет.

– Напишет? О чем?

– Помните человека по фамилии Бэннон-Фрейзер?

Толбот остановил машину на обочине, очень осмотрительно.

– Бэннон-Фрейзер? Он ведь еще здесь?

– Поехал на курсы в Куала-Лумпур. Я встретил его. Вместе с Энн. Они вместе уезжают.

Толбот на секунду задумался и предупредил:

– Нечего таким манером выкручиваться. Не стоит все сваливать на кого-то другого.

– Но это правда. Он работу нашел в Сингапуре. Она сказала, собираются вместе жить.

– Где они сейчас? Богом клянусь, если найду обоих… – Толбот сурово взглянул на Краббе. – Откуда мне знать, что вы правду сказали?

– Сами скоро узнаете. Она вам письмо пришлет.

– Откуда вам все это известно? Вы тоже тут замешаны? Клянусь Богом, когда их найду, будь я проклят… Где они? Где живут?

Работник-малаец замешкался по дороге домой и глазел, открыв рот, на машину, в высшей степени пораженный возбуждением Толбота. Краббе махнул ему, чтоб убирался.

– Не знаю. Она не пожелала сказать.

– Я их найду. Обыщу чертов город. Ему конец. Им обоим конец.

– Не стоит, Герберт. Вы ничего сделать не сможете.

– Не смогу? Я их разоблачу. Оповещу про них всю эту чертову Федерацию. – Он крепко стиснул руль, опустил голову на клаксон, словно хотел охладить ее. Потом поднял взгляд и сказал: – Что она за женщина? Проститутка? Сперва с вами, потом с этой другой свиньей. Я ее просто не понимаю. Просто ничего не знаю о ней.

– Мы только обедали вместе однажды вечером. Вот и все.

Толбот принялся всхлипывать, хотя глаза оставались сухими.

– Вам не кажется, что это к лучшему? – сказал Краббе. – Знаете, ничего из этого не получалось. Честно признайте, ведь так? Я в первый же день понял, как только вас обоих увидел, что ничего не выходит. – И утешительно потрепал толстое трясущееся плечо.

– У меня, кроме нее, ничего нет, – рыдал Толбот. – Я ей все отдал.

– У вас еще много всего, – сказал Краббе. – Работа, поэзия. Знаете, из великой печали рождается великая поэзия.

– Великая печаль, – шмыгал Толбот. – Никогда больше не буду писать.

– Слушайте, – сказал Краббе, – поезжайте ко мне домой. Расскажите все Фенелле. Она поймет. Посочувствует. Вспомните, вы оба поэты.

Меня можете в школу забросить. Я машину в школьном гараже оставил, подумал, там надежней, смотритель па месте. Я ее заберу и подъеду через полчасика, потом можно вместе перекусить.

– Да, – сказал Толбот, теперь успокоившись. – Надо поесть. Подкрепиться. – И почти весело добавил: – А машины у вас теперь нет.

– Что вы хотите сказать?

– Ничего от нее не осталось. Просто груда старого железа. Понимаете, был пожар. Кто-то начисто сжег гараж. И уборная для мальчишек сгорела.

– Джаганатан.

– О нет. Не думаю. Джаганатан отсутствовал. По-моему, ездил в Малакку. Но пожар был адский. С чертовским трудом потушили.

– Когда это было? Почему мне никто не сообщил?

– Всего пару дней назад. Писать как бы не было смысла. И Фенелла была так расстроена.

– Из-за…

– Да, из-за той самой истории. – Охваченный внезапным порывом, Толбот крикнул: – Найду эту парочку, убью обоих. Вот так. Они меня погубили, выставили величайшим дураком распроклятым…

Слава богу, не забыл страховку продлить. «А теперь, – думал Краббе, – пусть ее получает Абан. Я достаточно долго тянул. Пускай забирает. В любой момент».

– Тогда, – бросил он Толботу, – поехали домой.

Толбота не пришлось уговаривать войти в дом первым. Он ворвался, громко и горько сообщая о предательстве Энн и о том, что он сделает с Бэннон-Фрейзером. Краббе прикрывался им, словно зонтиком против ожидаемого ливня, и вскоре Фенелла настолько смягчилась, что приняла приветственный поцелуй. Хотя у нее хватало проблем. За обедом она заговорила об этом.

– Окно в спальне. Камень прямо туда попал. Люди все кулаками грозили. Потом пожар в школе, машина. Ужас. Я три ночи в Истане ночевала.

– В Истане?

– Да. Мне отвели комнату для гостей. Абан был очень любезен.

Новый повар-малаец принес Толботу еще картошки. Масса углеводов породила философический взгляд на будущее, и Толбот, намазывая на хлеб толстый слой масла, принялся цитировать с затуманившимся за стеклами очков взором:

Но и утрата, как минимум, вещь, которую можно
Схватить в темноте, почуять остроту. Нож —
Оружие обоюдоострое, пригодное для резьбы и убийства.
Нож на скотобойне и нож на столе,
Туша становится мясом, а мертвое сердце из камня —
Грубым материалом искусства ваятеля…
– Возьмите еще говядины, – предложила Фенелла. – Боюсь, подливка остыла, но есть, если любите, вустерский соус.

Изо всех сил чавкавший Толбот, наконец, в завершение принялся черпать ложкой фруктовый салат, обрел умиротворение с последним кусочком сыра, потратил всю страсть на третью выпитую чашку кофе. Похлопывая себя по животу, объявил, что будет двигаться домой. Надо стих написать.

– Простите за подозрения, Виктор. Мне бы следовало догадаться.

– Герберт, все в порядке.

Оставшись одни, Фенелла и Краббе сидели напряженно, смущенно. Краббе заговорил первым:

– Мне нужно время подумать. Я был не очень хорошим мужем, Фенелла. Поверишь, если скажу, что хотел бы начать все сначала?

– Вполне могу поверить. Мы явно не смогли бы и дальше так жить.

– Я тебя в самом деле люблю. Теперь вполне ясно понял.

– Правда? – Она казалась застывшей, отчужденной, сидела в бамбуковом кресле, выпрямив спину. Потом встала, пошла к столу, накрытому стеклом, остановилась под репродукцией Пауля Клее, взяла сигарету из ящичка. Краббе видел, как она изящна, красива золотой красотой, и постарался выдавить слово «люблю» из нараставшей в нем жалости.

– Может быть, слишком поздно, Виктор, – сказала она. – Я не утверждаю. Просто есть вероятность.

– Я, должно быть, не понял.

– Ты никогда меня особенно не понимал. Фактически никогда не старался. Забавно. Я в последнее время много о себе узнала. Очень хорошо все вижу. Выяснила, например, что я умная. Много могу дать людям.

– Совершенно верно.

– А ты этого никогда мне не говорил. Ни единого раза Не стану тебя винить. Но в твоей жизни была лишь одна женщина. Скажи честно, Виктор, ты все время меня с нею сравнивал. Никогда отчетливо меня не видел.

– Правда. Но нельзя всю жизнь болеть. Я выздоравливал. Теперь знаю, чего хочу. Ты должна дать мне шанс, Фенелла. Я могу быть счастливым с тобой. И хочу, чтобы ты со мной была счастлива.

– Да, я верю. Забавно, что это теперь происходит.

– Забавно?

– Да. Именно после того, как другой мне сказал то же самое.

Краббе опешил.

– Неужели ты имеешь в виду…

– Да. Юсуф. – Краббе недоуменно насупился. – Юсуф – это имя Абана. Он совсем не такой, как о нем люди думают. Меня даже пальцем не тронул. Даже не попытался…

– Ох, Фенелла, – охнул Краббе, – не будь так наивна. Он ждет, убаюкивает тебя, пока не придет пора прыгнуть.

– Нет, – возразила Фенелла, – он этого не хочет. Я вполне уверена. По-моему, я хорошо его знаю. Понимаешь, когда мы встречаемся, то просто разговариваем. Иногда по-малайски, порой по-английски. Кажется, я избавила его от американского акцента. Он вполне прилично теперь говорит. Говорит, никогда раньше по-настоящему не разговаривал с женщиной, и я верю. Ислам явно не одобряет бесед с женщинами.

– И о чем вы беседуете?

– О, собственно, я пытаюсь учить его. Он так мало знает о жизни, правда, особенно о нашем образе жизни. А ему надо знать эту жизнь, он ведь больше здесь оставаться не хочет. Изо всех сил меня уговаривает вернуться домой. Говорит, что, когда он приедет в Европу, – очень скоро, – я сумею во многом помочь. Кроме помощи, ничего не просит.

– Понятно.

– Поэтому получается, Виктор, это я – настоящий учитель. Забавно, правда? Ты приехал сюда с богатыми западными дарами, и, по твоим словам, потерпел поражение, а я не проиграла. Безусловно кое-чему научилась.

– Действительно хочешь уехать домой?

– Я не знаю. Во всяком случае, пока нет. Это все еще зависит от тебя.

– Я тебе говорю, дорогая, хочу попытаться. Все может быть совсем иначе. И ты будешь нужна мне больше кого бы то ни было.

– Я не знаю.

Краббе хотел было что-то сказать, повторить возражения, по возле дома послышался шум подъезжавшей машины. Донесся жирный голос, распевавший что-то на незнакомом языке.

– Забыла сказать, – спохватилась Фенелла. – Мы теперь под охраной полиции. Абан лично распорядился. Довольно-таки старый констебль-сикх. Вряд ли в кризисный момент принесет много пользы, но, похоже, отпугивает наших врагов, кем бы они ни были.

– Враг лишь один.

– Нет. Ты потерпел поражение, Виктор. Мы больше здесь не нужны, никто из пас. Отныне все враги. Боже, как мелодраматично звучит. Но политика, разумеется, сплошь мелодрама. Невероятно жестокая.

– Знаешь, я получу отставку. Слышал кое-что в Куала-Лумпуре. Нового назначения определенно не получу. Но…

– Знаю, что ты сейчас скажешь. Останусь ли я здесь с тобой, пока не придет пора окончательно упаковывать чемоданы. Я уже говорила, от чего это зависит.

– Потому что «возвращенье домой» – эвфемизм, заменяющий…

– А ты не тугодум, Виктор. Я порой забываю, как ты сообразителен. Но ведь ты не давал мне особой возможности, правда? Смысл «возвращенья домой» тот, какой ты в нем видишь. Либо выйдет быть вместе, либо не выйдет. Если нет… Что ж, я еще молода. И, как Юсуф говорит, привлекательна. Имею право немного пожить.

– Энн точно то же самое говорит.

– Энн? Да, и об этом я знаю. В такой стране нелегко что-то скрыть. Только больше тебя не виню. Понимаю теперь. И жалею…

– Жалеешь? – Краббе взглянул на нее, все так же стоявшую, с небольшим удивлением, прищурился в слабом намеке на гнев.

– Пойдем лучше в постель. Завтра сходим на пляж. Давно я не купалась.

Картар Сингх послал на веранду жизнерадостное приветствие. В ответ ему выслали пива. Супруги Краббе легли в постель, предоставив своему охраннику тихонько напевать про себя, совершая обход по периметру, остановившись под окнами спальни, откуда не доносилось ни звука. Картар Сингх знал: белые люди холодные. У белого мужчины в жилах нет красной крови. Время плясать пружинам, но с двух отдельных кроватей не слышалось даже сонных звуков. Картар Сингх жирно улыбнулся и радостно продолжил обход.

16

Рикша, сгорбившись в плетеной коляске на двоих, лениво смотрел на них, ковыряя в зубах. Его просят час обождать. Час, два, три – какая разница. Белого мужчину он выдоит; спросит с него два доллара за поездку туда и обратно и наверняка получит. Денег у белых больше, чем ума. Приятно тем временем передохнуть на солнышке с усмиряемым сильным морским ветром жаром, в блаженном сознании, что, как минимум, пару дней не придется работать. Два доллара – большие деньги.

На северо-восточном морском берегу с Малайи слетали последние дешевые ошметки цивилизации. Китайское море богато рыбой, кокосовые и банановые деревья, заливные рисовые поля. Женщины ходят в просторном цельном одеянии, мужчины демонстрируют мускулистые торсы в пятнах от легких кожных заболеваний. Идиотизм и замедление речи – плоды множественной эндогамии;[56] характерная для фрамбезии[57] сыпь, не тронутая пенициллином, пышно цветет на коже. Жизнь короткая, но счастливая. На широких песках раскинулись Краббе с женой, полузакрытыми глазами глядя на далекую диораму сампанов.

Фенелла Краббе представляла высокому синему небу крепкую золотистую плоть, и Краббе никогда раньше до такой степени не сознавал ее красоты. Впрочем, весь здешний мир легко дышал сладострастием: обнаженные женские плечи, голые дети, запах рыбы; море, где зародилась жизнь; ожидающая погружения – но не пассивно – вода; пустая огромная желтая постель пляжа. Поэтому оп с готовностью возобновил свои клятвы, помня и о собственной теплой наготе под мощнейшим афродизиаком тропического солнца.

– Бывает такая вещь, – сказал он, – слепота. С полной покорностью признаю свою слепоту. Никогда больше не буду слепым.

– Значит, ты меня действительно любишь?

– Я действительно тебя люблю. Хочу исправить все, что смогу. Все хочу искупить.

– Можешь выполнить небольшую просьбу?

– Что угодно.

– Я сейчас иду в воду. Собираюсь поплавать. Хочу, чтоб ты со мной пошел.

Краббе от нее отшатнулся.

– Ты же знаешь, что я не могу.

– Ты сказал, что угодно.

– Все разумное, все, что тебе потребуется…

– Безусловно, любовь не всегда разумна, не так ли? Так или иначе, это разумно, вдобавок легко. Давай, Виктор, ради меня. Пойдем, искупаемся.

Краббе яростно набросился на нее:

– Зачем ты просишь об этом? В чем смысл?

Она села и ровным тоном сказала:

– Хочу посмотреть, действительно ли ты меня любишь. Если любишь, то выбросишь из головы прошлое. Хочу, чтоб в твоей жизни была одна женщина – я. Давай. – Грациозно поднялась, высокая, стройная, округлая, в скромном красивом купальнике. – Пошли купаться.

– Нет. Не могу. Ты же знаешь, не могу.

– Ладно, не плавай. Просто войди. До подмышек. Вода совсем тихая.

Краббе с горечью посмотрел на нее. Она съежилась в календарную красотку. Желание и нежность исчезли.

– Не могу, – повторил он. – Ты знаешь почему. Если б я мог преодолеть этот страх, преодолел бы. Однако не знаю, как это сделать.

– Ты годами твердил, что никогда больше не станешь водить машину. А теперь водишь. Преодолел страх. Я хочу, чтоб и этот преодолел.

– Не могу.

Она улыбнулась; Краббе смутно увидел в улыбке жалость.

– Ладно. Не имеет значения. Я иду, в любом случае.

Побежала по песчаным барханам, загоняя песчаных крабов в поры. Море с тихим галечным рокотом слало длинной береговой линии цветущие волны прибоя. Фенелла вошла в воду, балансируя руками для равновесия, будто шла по натянутому канату. Песчаное дно очень медленно понижалось. Только когда вода доходила до пояса, встречались неожиданные провалы, потом склон возвышался к песчаной полоске, к новому бережку, островком торчавшему в море. Она поднялась на полоску, постояла секунду, словно на волнах, шагнула в новое море и вскоре была далеко, плывя сильными взмахами.

Покинутый Краббе лег на живот, рассеянно чертя на песке буквы. И вдруг потрясенно увидел, чье имя пишет. Быстро пробежал пальцами по расплывчатым буквам, стер, только ее не стер. Фенелла знает. Но должна верить, что он готов постараться, что, возможно, со временем прошлое потеряет над ним власть. В конце концов, все отдавать не способен ни один мужчина. А он нужен ей полностью, вывернув все оттопыренные карманы памяти; она хочет заполнить его собой, одной собой. Но прошлое не принадлежит ему; это он принадлежит прошлому. Что еще можно сделать? Придется ей смириться с Минотавром. В Лабиринте места много, хватит для жизни вдвоем, – на стенах повиснут полки и картины, в коридорах, где рыщет Зверь, эхо будет звучать только раз в много лет.

Фантазируя, он услышал манивший его с моря голос Фенеллы, лениво перевернулся – солнце било в глаза, – увидел ее вдалеке. Снова услышал голос. Пристальней вгляделся. Показалось, будто руки машут, море вокруг бурлит. Встал. Голос точно звал на помощь. С заколотившимся сердцем он ринулся к кромке воды, напряженно щурясь, надеясь, что это ошибка, шутка. Голос тоненько кликал над морем, тело билось в небольшом объеме воды, руки бешено колотились. Он вспомнил предупреждения о коварных подводных течениях, но ведь они бывают только в сезон муссонов. Или морской змей?

С тошнотворным предчувствием и безнадежностью Краббе ступил в море. Оно жадно потянулось выше, лизнуло щиколотки, икры, колени, бедра, поясницу. Потом дно без предупреждения ухнуло вниз примерно на фут, и он сам обезумел, чувствуя обхватившую грудь зеленую, расцветшую пеной воду. В панике замолотил руками, всхлипывая, повернул к берегу. Ничего не получится, просто ничего не получится. Он лежал, тяжело дыша, на губах у моря, не смея оглянуться, отчаянно стараясь не слышать далекий голос.

– Милый, все в порядке. – Фенелла очутилась рядом, успокаивая его своим мокрым телом. – Правда, может быть, это нечестно. Но мне просто надо было знать.

– В порядке? – Облегчение начинало претворяться в злобу. Все зря… – Ты просто притворялась?

– Да. Там безопасно, как дома. Даже безопасней. Ну, хватит.

Он лежал, судорожно дыша в сухой песок.

– Я просто должна знать, – повторила она, растирая полотенцем лицо, руки, плечи. – Когда ты думал, будто до нас доберутся бандиты, сумел вести машину. Казалось, сумеешь изгнать бесов, если сосредоточишься. Старый инстинкт самосохранения. Но когда речь идет всего-навсего о моей жизни…

– Это нечестно. Ты ведь понимаешь, что это нечестно. Вода – стихия, враг, это другое дело…

– Не другое. Просто на сей раз ты не смог сделать усилие. Фактически для тебя это было не так важно. Не имело значения. Я тебя не виню. Но теперь видишь, ничего не выйдет. Я уже какое-то время назад поняла, что должна сделать. Это был просто довольно наглядный способ тебе объяснить.

– Нечестно. И опять повторю, это было нечестно.

– Не важно. Мне действительно жаль тебя, Виктор. Плохо, что раньше ума не хватало понять. На самом деле ты никогда мне не изменял, потому что никогда не был верен. Дурачество с малайской девушкой, потом афера с Энн Толбот. Это вовсе не то, чем казалось. И я теперь знаю, что мне надо делать.

– Что тебе надо делать?

– Надо ехать домой. Может быть, на досуге получим развод. Спешить некуда. Но все это было скорее пустой тратой времени, правда?

Краббе, насупившись, ничего не сказал.

– Слава богу, я еще молода. И ты тоже. Все как-нибудь уладится. Только не между нами. Возможно, найду кого-нибудь, выйду замуж, чтоб для него это было впервые. А ты никогда больше не женишься. Вполне уверена. Можешь и дальше хранить ей верность, то есть наслаждаться виной. Несправедливо, чтоб кто-нибудь себя чувствовал виноватым перед двумя. Больше тебе не придется чувствовать себя виноватым передо мной.

Он опять ничего не сказал.

– Даже не надо чувствовать себя виноватым за пустую трату времени. Мы с тобой оба впустую потратили время. Причем ты, по-моему, больше страдал.

Краббе монотонно проговорил:

– Чего ты от меня хочешь?

– Свяжись с федеральными властями. Пусть отправят меня самолетом домой. Я имею па это право. По-моему, приблизительно за неделю управишься.

– Что будешь делать в Англии?

– О, кое-что найдется. Первым делом вернусь на Мейда-Вейл.[58] Дядя будет рад меня видеть. Могу получить работу в нескольких местах. Абан сделал очень заманчивое предложение. Хочет, чтоб я при нем стала чем-то вроде секретарши. Думаю, у меня неплохо получится. Можно будет попутешествовать. Хорошо вновь увидеть Европу. Только я еще не решила.

– До чего ты хладнокровная.

– Я? Ох, вряд ли. Просто хочу возместить потраченное время, и все. – Она с улыбкой пожала ему руку. – Развеселись, дорогой. Знаешь, все к лучшему.

Краббе узнал пронзившее его ощущение, болезненное возвращение к жизни после судороги, и с изумлением обнаружил, что его можно назвать облегчением.

– Ну, – сказала она, – а теперь нам лучше дернуться. Дел еще много, чем раньше я начну, тем лучше.

Они плелись назад по песку к поджидавшему рикше, разбудили храпевшего возницу. Сидели на узком двойном сиденье, как прежде, давно, как любовники; он положил руку на спинку сиденья, тела их прижимались друг к другу. Получив плату у дома, рикша недоверчиво вытаращился па единственную купюру. Пять долларов! Целую неделю выходной. Денег у белых безусловно больше, чем ума.

17

– Но я тебе говорю, – устало сказал Хардман, – в десятый раз говорю тебе, это клиентка.

Чи Норма прошлась вдоль гостиной, резко развернулась в конце сцены и продолжила обвинения. Многие ей сообщали, говорила она, не только малайцы, что эта самая китаянка заходит к нему в контору, бесстыдно одетая, в чопгсаме с провокационно высоким разрезом, проводит с ним там взаперти целый час. Кое-кто говорит, полтора, другие – час с четвертью, третьи – час пять минут. Час – время долгое, многое может случиться за час, на юридическое дело час не потратишь.

– Дело сложное, – возразил Хардман. – Насчет автомобильной аварии. Надо много времени, чтобы вникнуть в детали.

Поверит она, когда у кошки рога вырастут.

– Руперет, – проворковала чи Норма, – Руперет, ты должен быть очень-очень осторожным. Я надеялась, ты окажешься не таким, как Два прежних. А ты пьешь, и встречаешься с другими женщинами, и поносишь имя Пророка в клубе для белых мужчин.

– Нет. На других женщин даже не смотрю. – И правда. На Норму уходил полный рабочий день. – И пи слова не сказал про Пророка.

– Ты сказал, что Пророк не умел ни читать, ни писать.

– Но он и возможности не имел научиться. Все знают.

– Кади и муфтии про тебя слышат и тоже говорят, ты плохой мусульманин. Как я, по-твоему, после этого выгляжу в глазах города? – В ясных глазах ее отразился свет, они сверкнули серебром. – Ты меня дурочкой выставляешь. Я не позволю. Другие два поняли, только слишком поздно. Я тебя предупреждаю. На дороге найдутся мужчины с топориками.

– Ох, надоело мне, я устал слушать про эти чертовы топоры. Что, здешним людям не о чем больше думать, кроме топоров, топоров, топоров? – Тон повышался при повторении: – Капак, капак, капак.

– Руперет, я не позволю на меня кричать. Ты все время кричишь.

– Я не кричу, – крикнул Хардман.

– Потому что я добрая, все прощаю, ты все время стараешься этим воспользоваться.

– Слушай, – сказал Хардман, вставая со стула, – я ухожу.

– О нет, не уйдешь. – Встала, сложив руки, у открытой двери, спиной к резкому дневному свету, грубой зелени. – Твоя контора сегодня закрыта. Не хочу, чтобы ты ходил к белым беспутным друзьям, прятался у них за закрытой дверью, выпивкой осквернял постный месяц. Ты останешься здесь со мной.

– Нет у меня белых друзей, – сердито бросил он, – беспутных или каких-то других. Ты об этом позаботилась. Избавилась от моего лучшего друга, добилась его высылки. За одну попытку помочь умирающему. А еще говоришь про терпимость ислама. Да ислам…

– Не говори о религии дурно, – спокойно предупредила она, сделав к нему шаг-другой. – Я тебя предупреждаю. А тот самый твой белый друг очень плохой. Христианин. Хотел убить того учителя за принятие Истинной Веры. Заставил какую-то гадость съесть, все тело ядом намазал.

– Ох, ты ничего в этом не понимаешь, – простонал Хардман. – И просто не хочешь понять, никто из вас не хочет. Слушай, я ухожу. Отойди от дверей.

– Не отойду. Не уйдешь.

– Мне не хочется применять силу, – сказал Хардман. – Только лучше пойми, раз навсегда: я намерен жить собственной жизнью. Намерен быть хозяином. Если не отойдешь от этой самой двери, я…

– Что сделаешь?

– Говорю тебе, я ухожу. Не валяй дурака.

Чи Норма оставалась на месте, всем своим великолепным телом противодействуя его хрупкому, слабому, белому. Хардман повернулся, направился к кухне.

– Ты куда это, Руперт?

– В джамбан.

– Нет. Через черный ход думаешь выйти.

Хардман рванул бегом. Скатился по трем каменным ступенькам к большой прохладной кухне, выскочил во двор. Но ворота были заперты, ржавый железный ключ не торчал, как всегда, в скважине. Услыхал позади легкий смех Нормы, сердито оглянулся.

– Господь Вседержитель, я что, в тюрьме?

– Ключ у меня, и от машины тоже.

Хардмаи легко вскочил на мусорный ящик, стоявший у низкой дворовой стены. Влез на стену, приготовился прыгнуть.

– Руперет! Я тебе не позволю дурой меня выставлять! Вернись сейчас же!

Хардман спрыгнул на улицу на глазах у двух разинувших рты малаек-работниц с головами обернутыми посудными полотенцами.

– Бешеный, – сказала одна другой.

– Все они бешеные.

– Руперет!

Хардман добежал до угла, прыгнул в корзинку рикши.

– Мана, туан?

– Куда-нибудь. Нет, постой. В колледж хаджи Али. К дому гуру безар.

– Я не знаю, где это, туан.

– Скорей поехали! – поторопил его Хардман. – За угол.

Много народу – мужчины, женщины, дети, разодетые в субботу, – со слабой искоркой интереса и любопытства видели очень белого мужчину и рикшу, с неслыханной быстротой крутившего педали. Аллах, за ним гонятся кредиторы, мужчина с топором или собственная жена. На Востоке у такой ситуации не много вариантов.

«Значит, вот до чего дошло, – думал Хардман, пока они мчались по центральной улице. – Мое единственное прибежище – человек, считающий, будто я его предал. Но он поможет, он должен помочь». Опять оглянулся, однако по-прежнему не было никаких признаков преследующей фурии. Он глубоко вздохнул и вытащил из нагрудного кармана промокшей рубахи письмо, полученное вчера в конторе, письмо уже сильно измятое, разгладил и перечитал:

«Дорогой Хардман!

Рад получить от вас весточку после стольких лет. Очень жаль, что ваше восточное приключение не оправдывает ожиданий. Но по-моему, времена, когда можно было надеяться сколотить состояние на Востоке, прошли и миновали. Видно, действительно наступает пора переворота старого порядка вещей, когда Восток возобладает над Западом. У нас тут, как минимум, на двух факультетах имеются весьма способные преподаватели с непроизносимыми индийскими именами, жизнь и душа факультетских собраний. Есть там, должно быть, некая сила, в Европе давно перегоревшая. Что ж, будь что будет. Я поинтересовался по вашей просьбе возможностями работы на факультете. Оказалось, что как раз имеется место младшего преподавателя, освобожденное Джилксом (вы помните Джилкса?), назначенным на юридический факультет довольно захудалого второсортного университета, кажется, в Луизиане, во всяком случае, в каком-то южном американском штате. Наверно, помните, он написал книгу о Кодексе Наполеона и теперь получает возможность до конца жизни вдалбливать его юнцам, стриженным ежиком. По-моему, книжка написана плохо. Но место в октябре еще остается вакантным. Жалованье младшего преподавателя небольшое, как вам известно; может быть, нелегко будет вам приспособиться к жизни без роскоши, к которой, само собой разумеется, вы на Востоке привыкли. Тем не менее напишите, известите, желаете ли занять его, и я пущу в ход машину.

С наилучшими пожеланиями искренне ваш

Э.Ф. Гудол».

Теперь надо денег достать на дорогу. Хардман помнил рассказ Краббе про долю от лотерейного выигрыша, полученную им в Куала-Ханту. Можно ведь попросить взаймы, скажем, две тысячи долларов? В конце концов, их связывает тонкое кровное родство, общая альма-матер.

С колотившимся от надежды и волнения сердцем Хардман представлял себя в самолете, взлетевшем из Сингапура, воображая, как видит в иллюминаторе исчезающий из его жизни остров, за ним слабые очертания полуострова, которые ему никогда не захочется больше увидеть. Насчет бегства от Нормы он не испытывал ни малейших угрызений совести. Пусть оставит себе машину, юридические книги, небольшой баланс в банке. В конце концов, она имеет на это право – реституция мае кавин после исчезновения мужа. А как только он окажется в Англии, вырвется из щупальцев исламского закона, она уже не сможет предъявлять претензии, ибо их брак не имеет законного гражданского статуса.

И тогда он вернется в приятную затхлую атмосферу юридического факультета, к профессору Гудолу с пропитанными никотином усами и с трубкой, которая не раскуривается; пойдут споры о гражданских правонарушениях, о законодательных актах, зазвучат монотонные успокаивающие голоса мира, к которому он поистине принадлежит; будет дождь, еженедельные газеты, громыхающие трамваи, деревья в копоти, студентки в джемперах и в шелковых чулках. Нет, теперь в нейлоновых. Мир меняется у тебя за спиной.

Сейчас за спиной у него была лишь пыльная дорога да бесплодные кокосовые пальмы вдали. Доехав до кучки малайских домов, окружавших дом Краббе, он расплатился с рикшей, поднялся с пересохшим горлом по лестнице на веранду. В доме царила тишина и, по мнению Хардмана, существенный беспорядок. На стенах пятна от висевших картин, вазы без цветов. Он вошел крадучись в открытую гостиную. На полу нет ковра, только призрак ковра, очерченный на ненатертом полу. Впрочем, письменный стол казался живым, заваленный бумагами, папками, письмами. Хардман не смог удержаться, взглянул на одно, неуклюже напечатанное на машинке:

«Его высочеству Абану

Истана

Кенчинг

Сим извещаю Ваше высочество, что я поручил господам из автомобильного агентства и гаража Тан Чень По доставить в Истану мой автомобиль «абеляр» для пополненья коллекции Вашего высочества. Боюсь, машина не в лучшем состоянии, но надеюсь, что Ваше высочество меня извинит. Хотя, возможно, одному из последних западных экспатриантов вполне уместно даровать восточному владыке все, что, видимо, сейчас Запад способен предложить Востоку, а именно – дотла сгоревшую машину.

Всегда к услугам Вашего высочества

Виктор Краббе».

Хардман тихо прошел по грязному коридору, заглянул в створку дверей спальни. Там в разгар дня лежал в постели Краббе, небритый, с чересчур длинными волосами, курил, читал Тойнби. Краббе слепо взглянул на него. На столике у кровати стояла бутылка джина, кувшин с водой, стакан.

– Кто там? Какого черта ты тут делаешь?

– Дружеский визит. Если позволишь, хочу извиниться. – Хардман вошел в комнату. Жаба прыгнула у него из-под ног.

– Заходи. Садись на другую кровать. Наливай себе выпить.

Хардман сел на холодную опустевшую смежную кровать.

– Известия от жены получил? – спросил он, – Письмо вчера пришло.

– Мне очень жаль, что все так получилось, Виктор. Я просто совсем не подумал. Прошу тебя, поверь, не было никакого злого умысла.

– А? О, это больше значения не имеет. Смотри, какое длинное письмо прислала. Я уже позабыл, как она хорошо пишет. – Краббе поднял с пола у кровати тоненькие голубые листки. – Говорит, хорошая была поездка. В Карачи разруха, а Бейрут, говорит, первый класс. Теперь они остановились в Бейруте, потому что на Кипре проблемы.

– Везде проблемы.

– Да. Помнишь такого типа по имени Рафлс?

Может, у Краббе крыша поехала? История для него стала безвременным сном?

– Ты Стамфорда имеешь в виду?

– Нет, собственно Рафлса. Довольно милого еврейчика из Технического колледжа.

– А, того Рафлса.

– Да. Фенелла с ним встретилась в бейрутском аэропорту. У него теперь собственная небольшая авиакомпания. Пара «биверсов», и еще один хочет купить. Совершает рейсы из Джидды в Ливан, а теперь расширяется аж до Марселя.

– Джидда, это где?

– Рядом с Меккой. Тебе следует знать, как доброму мусульманину. Этот порт – колыбель твоей веры.

– Виктор, я домой хочу.

– Да ты ж только пришел, – возразил Краббе, налив себе джина и протягивая бутылку Хардману.

– Нет, домой по-настоящему. Мне в университете место предложили. Младшего преподавателя.

– Что ж, поздравляю. А я думал, и тут все идет хорошо, с финансовой точки зрения, я имею в виду. Думал, ты обосновался.

– Я должен бежать, – страстно заявил Хардман. – Она меня убивает.

– Правда? – Краббе оперся на локоть, с тупым интересом глядя на Хардмана. – Ты хочешь сказать, именно так дела обстоят? Должен заметить, ты очень плохо выглядишь. Похудел. Может, лепят твои восковые фигурки и растапливают на медленном огне? Я уверен, со мной то же самое делают. Погано себя чувствую.

– Поэтому в постели лежишь?

– Нет. Просто вставать незачем.

– Слушай, Виктор, – решился Хардман, – можешь мне одолжить две тысячи долларов? Я отдам, когда домой вернусь. Могу помесячно высылать.

– Две тысячи? Большие деньги. Ты не пробовал к городским ростовщикам обращаться?

– Боюсь, – признался Хардман. – Все об этом узнают. И она узнает.

– Деньги большие.

– Ты ведь можешь, Виктор. Я к тебе одному могу обратиться. Одному тебе верю.

Краббе лег, сложил на груди руки, точно покойник, уставился в затянутый паутиной потолок.

– Не так уж ты мне веришь. Не больше, чем я тебе.

– Ох, со всем этим покончено. Но пойми, я должен добраться до дома. У тебя есть деньги, я знаю. Ты мне рассказывал.

– Да?

– Да. Про долю от выигрыша в лотерею. Сам рассказывал. Друг твой выиграл главный приз и отдал тебе часть.

– Нэбби Адамс. Он теперь в Бомбее. Все мы уезжаем. Все покидаем Малайю. Мы ей больше не нужны.

– Слушай, Виктор, ради нашего прошлого. Деньги будут целы, как в байке. Все получишь обратно. С процентами, если желаешь.

– У меня нет денег. Я их отдал Фенелле. Они принадлежали ей точно так же, как мне.

– Все? – спросил Хардман.

– Все. Мне много денег не нужно. – Краббе так и лежал, медленно следя глазами за ищущим полетом осы, лежал на спине, со сложенными на груди руками.

– Ладно, – надулся Хардман, – если не хочешь помочь…

– Не могу, старина. Хотел бы, но не могу. Просто не могу, и все. Выпей еще джина.

– Я пока и не пил ничего. Как можно еще выпить?

– Да. Вроде Алисы.[59] Где ты, Алиса? – Краббе повернулся на бок, отвернувшись от Хардмана.

– Ты пьян, Виктор?

– Не пьян. Мне просто погано. Просто не совсем хорошо. Заходи ко мне. В любое время. Всегда рад повидать старого друга. – На двух последних словах голос его угас.

В два часа пополудни в доме вновь стихло, деловито бегали пауки, жаба все так же прыгала по комнате, оса по-прежнему искала место для постройки гнезда, Краббе лежал, не спал, думал: «Неужели я в самом деле такая свинья? Есть деньги со страховки, делать с ними нечего. Это был бы дружеский поступок».

Он неловко приподнялся в поисках сигареты, думая: «Постелил себе постель, пускай там и лежит. Кстати, вспомнил, надо постель постелить. Лучше встать». Но остался лежать, слыша, как часы жизнерадостно маршируют к трем часам, к четырем, а вставать незачем.

К вечеру вернулся Хардман в праведном негодовании. Часть дня он провел в столовой полевых войск, прячась от острого взора ислама, мрачно попивая пиво. Встретился там с инчи Мат бен Анджином, который тоже прятался от острого взора ислама, не столь мрачно попивал пиво. Последний проинформировал Хардмана, что в офисе Краббе ждет чек па две тысячи долларов, на сумму страховки автомобиля, а Краббе до сих пор не позаботился за ним зайти.

Хардман ворвался в темный дом, повключал везде свет, ошеломив разбежавшихся по степам чичаков. Пошел в спальню, зажмурился от резкого потока света, открывавшего взору смятое постельное белье, разбросанные книги, бумаги, скачущих жаб, Краббе с широко открытыми глазами, с потемневшей щетиной, с еще больше растрепанными волосами.

– Какого черта?

– Ты когда-нибудь вставать собираешься? Давай поднимайся.

– Буду лежать, если захочу.

– Ты мне соврал.

– Что ты хочешь сказать – соврал?

– У тебя есть две тысячи долларов. Знаю. Страховка за машину. Мне сегодня сказали.

– Какое тебе до этого дело?

– Одолжи мне. Черт возьми, ты сказал, дал бы, если бы мог.

– Значит, ты будешь кругом со свистом раскатывать в огромном «ягуаре», а я пешком, что ли, должен ходить? Проклятье, старик, мне надо новую машинукупить.

– Можешь взять напрокат, можешь ездить на рикшах. В любом случае, кажется, ты не очень стремишься куда-то попасть. Валяешься целый день.

– Это мое дело.

Хардман сел на кровать и сказал:

– Боюсь домой ехать.

– Ну и хорошо. Тогда тебе не нужны две тысячи долларов.

– Нет, нет, к ней боюсь ехать, в ее дом.

– «Дом» – двусмысленное понятие. Фенелла всегда говорила. Хочешь, тут ночуй.

– Ты чего-нибудь ел?

– Нет.

Но вскоре пришел Толбот и гарантировал, что никто с голоду не умрет. Он доставил в спальню скудный запас из буфета – сыр в банках, сардины, колбаски ассорти, концентрат куриного бульона «Брэнд», зачерствевший батон, банку мясной подливки, холодную баранью ногу, соус «Эйч-Пи» и солонку.

– Что с вашим поваром? – спросил Толбот, жуя, подбирая крошки хлеба.

– Мне больше повар не нужен.

– Где ваша ама?

– Ленивая сучка.

Позже вечером прибыл констебль полиции Картар Сингх в сопровождении двух друзей-сикхов. Краббе заявил, что больше не нуждается в полицейской охране, охранять больше нечего. Картар Сингх сказал, если сахиб не возражает, он по-прежнему будет его охранять, теперь с помощью своего друга Тейя Сингха, который потерял место ночного сторожа и вполне может спать здесь, как и в любом другом месте. Если сахиб не возражает против таких его слов, местечко теплое, и он будет очень признателен, если сахиб не станет сообщать начальнику полицейского округа, что в охране больше не нуждается. Мохиндер Сингх мрачно сидел, мысленно видя, как истекает кровь его жизни по мере ухудшения магазинной торговли, пока бенгальцы, тамилы и китайцы заключают жирные сделки, а в магазин Мохиндер Сингха ни один человек не заходит.

Вокруг постели Виктора Краббе пили пиво, ели сыр, послали еще за пивом. В конце концов Хардман лег на другую кровать и сказал Краббе:

– Виктор, подумай. Подумай, что это для меня значит. Я все тебе верну, до последнего цента.

Краббе прикинулся спящим.

18

Его поджаривали на медленном огне, барбекю из человечины. Джаганатан следил, как его поворачивают и поливают жиром, часто приговаривая: «Хорошие люди. Вы люди хорошие, я хороший. Все мы хорошие». Толбот сбрызгивал жиром костлявую тушу, выражал озабоченность, наконец, привел доктора, который издавал приятный запах спирта и рассуждал о гипертермии неизвестного происхождения. Слово «гипертермия» стало вертеться, подпрыгивать, точно снежный ком, катящийся с горы, и разбилось о черное зимнее дерево, обнажив каменную сердцевину, которая означала «огонь». Это, кроме того, означало, что она сунула в духовку кастрюлю на медленную готовку, пока они отправляются слушать скрипача, исполнявшего сонату Цезаря Франка. Она оживленно рассуждала о каноне в последнем такте, о циклической форме, критиковала неизбежную для неоклассицизма романтическую слащавость. Толбот заинтересовался слащавостью, процитировав пассаж из «Петра-Пахаря» о слащавости небес. И черпал ее ложкой в ожидании, когда из духовки вытащат гипертермическую миску. В миске лежал печеный краб.

Канонада в последнем такте возвестила об окончании месячного поста, ибо кто-то высмотрел крошечный полумесяц, которого все ждали. Подошел Джаганатан, вытер слезы капавшего жира, объявил, что война началась. Существует список сердитых родителей, подписавших еще ненаписанную петицию, антологию восточных письмен. Перепуганная ама пришла подмести комнату. Перед ней прыгали жабы.

Когда Краббе немного остыл, услыхал голос Абдул Кадыра: «Мать твою, вытащи палец из задницы. Чертовски хорошая статья о революции на Востоке. Это правда, и я всем подтверждаю, что правда. Люди с голоду мрут, риса мало. К сожалению, им все известно про вас в Куала-Лумпуре, в отеле с чужой женой. Иначе вам бы позволили устроить революцию».

Революционный цикл в Катае. Где Хардман? Хардман так и не пришел.

Снова жар, вечный огонь, простыня промокла от горячего жира. Пахнувший виски мужчина толковал про больницы. Толбот велел ждать до завтра.

В жаркой ночи вспыхнул свет. Краббе услышал радостно чирикавший старческий голос. Старик давал ему что-то выпить, огненно горячее. Он лежал, обессилев. В комнате было полно народу, впрочем, ничего удивительного; комната давно уже полна народу, одни мертвые, другие живые, одни здесь, другие за тысячи миль. Краббе старался сфокусировать взгляд. Один мужчина хорошо говорил по-английски с выговором китайской высшей школы.

– Я не совсем понимаю, – вымолвил Краббе.

– Объявлена амнистия. Так сказано в газете, в которую рис был завернут. Власти больше вопросов не задают. Оплачивают дорогу до Китая.

– Я ему оплачу дорогу до Англии, – сказал Краббе. – Всегда хотел это сделать. Только встать не могу. А он ко мне не заходит. Слушайте, вы все китайцы.

– Все китайцы. В Китай хотим вернуться. Поэтому А-Винь привел нас к вам.

– Но я столько денег сразу не смогу достать. Найду только на дорогу до Англии. И только для него.

– Вы, наверно, больны. Я вас не очень понимаю.

– Обождите, – сказал Краббе и попытался сесть. А-Винь подскочил помогать. – Кстати, что происходит?

– Мы вышли из джунглей. Не стоит там оставаться. Продукты трудно добывать. Вы долго нам помогали. Теперь больше помогать не можете. Но мы благодарны за помощь, которую вы нам оказывали, когда могли.

– Нет-нет, – возразил Краббе, отчетливей видя молодого человека. – Ничем я не помогал. И не стал бы. Вы – шайка… Шайка…

– Теперь мы сдаваться идем. Тут у вас телефон. Только они должны сдержать обещание.

– Кто?

– Полиция. Правительство. Не должны нас обманывать.

Что бы ни дал ему А-Винь, оно принесло ясность, даже некую ватную пьяную эйфорию. Краббе оглядел комнату с десятью – двенадцатью китайцами, одни в обтрепанной форме, другие в старых рубахах и выцветших серых штанах. Пара с ружьями.

– Это женщина, – заметил он.

– Да, Роза. А я – Бу Инь. А-Винь – отец моей жены. Моя жена погибла при японцах.

– Чего вы от меня хотите? – спросил Краббе.

– Вы можете позвонить в полицию, сказать, что мы сдаемся, если власти будут вести честную игру.

– Честную игру? – переспросил Краббе. – Откуда вам известно это выражение?

– В школе в баскетбол играл.

– Вот что, – сказал Краббе, – где-то тут должен быть полицейский. Я вроде помню, что дом охраняет полиция или кто-то еще. Понимаете, я был болей. Во всем виноват Джаганатан. Втыкал в меня булавки. Или на огне сжигал. Точно не знаю.

– Там толстый сикх возле дома. Он спит. И его друг, тоже спит.

Краббе пытался встать, чувствуя страшную слабость. Его поддерживали А-Винь и мрачный юноша с длинными черными волосами. Казалось, как-то неправильно, что у китайца длинные волосы.

– Не спешите, мистер Краббе. Торопиться особенно некуда.

Его провели по коридору в гостиную. Везде лежала пыль, на столе куча газет, пунктуально доставляемых, но не читаемых, – календарь болезни.

– Какой беспорядок, – посетовал он. – Кому звонить?

– Это дело начальника полиции. Важное дело. Краббе уловил на кухне голоса и спросил:

– Тут еще кто-то есть?

– О да. Нас всего человек тридцать. Вы не против, если они поедят? А-Винь сварил рис, а в кладовой у вас мы нашли банки мясных консервов.

Краббе трясущейся рукой потянулся к телефону.

– Слушайте, – сказал он. – Который час? Просто понятия не имею.

Бу Инь взглянул на «Ролекс» у себя на руке.

– Час ночи. Лучше звоните домой начальнику. Только дурак торчал бы сейчас в участке.

Краббе послушно попросил соединить его с домом начальника полиции. Голос его звучал пьяно, голос начальника – сонно и недовольно, с намерением бросить трубку. Но когда Краббе упомянул Бу Иня, голос начальника насторожился, точно форму надел.

– Бу Инь, говорите?

– Именно.

– Боже милостивый, обождите. Ничего не предпринимайте. Задержите их там. У вас есть оружие?

– В данный момент нет. Но по-моему, могу достать.

Один из террористов услужливо протянул Краббе маленький автомат. Незаряженный. Другой услужливо разбудил Картар Сингха и его напарника. Казалось только справедливым приобщить их к славному делу.

– Знаете, – объявил Краббе, – это самое зелье А-Виня довольно хорошее. Я себя чувствую гораздо лучше. Слабость, конечно, но это неизбежно. Хотелось бы знать, не окажет ли А-Винь любезность, не заварит ли чай?

– Он по-прежнему ваш слуга. Вы его об увольнении не предупреждали, он вас об уходе не предупреждал. Чай, конечно, приготовит.

– А что это за снадобье?

– Очень сильное. Печень тигра, тушенная в бренди. Лучше всех европейских лекарств.

Краббе попал в газетные заголовки. Когда заголовки забылись, по кампонгам по-прежнему кочевали рассказы, как белый мужчина, хоть и умиравший от лихорадки, единолично поймал тридцать опасных коммунистов-террористов. Пока он, выздоравливая, сидел на веранде в прохладных сумерках, вокруг него вновь собирались малайцы, позабыв о том времени, когда они в нем сомневались, флегматично выслушивая, что он – враг человечества.

Краббе им рассказывал свою историю, сильно приукрашенную, ибо чистая правда не польстила бы Востоку. Он знал, что когда-нибудь эта история претворится в один из подвигов Хань Туа, храброго малаккского Лакшманы,[60] или, скромней, в хитроумную шутку, сыгранную легендарным оленьком с целым стадом слонов.

Когда Краббе вернулся в душный кабинет в колледже хаджи Али, Джаганатан с удивлением и удовольствием поднял взгляд от заваленного начальственного стола.

– Мистер Краббе, я всегда знал, что вы хороший человек.

– Спасибо, мистер Джагапатан. – Джаганатан не встал. Краббе, еще слабый, сел на стул, подставленный клерком-малайцем.

– Вы бы мне раньше сказали, что подали просьбу о переводе, мистер Краббе. Я ваших прошлых слов не понял. Мы оба избавились бы от массы проблем.

– О переводе, мистер Джаганатан?

– Да. Вас переводят. Может, вы еще не слышали?

– Нет, не слышал.

– Я часто слышу подобные вещи раньше других. Дело в знакомстве с клерками в нужных местах, вот и все. Клерки всегда все знают.

Джаганатан был прав. Краббе почти сразу отправился к Толботу, совершив долгую и мучительную поездку в город на рикше. Он пока не купил другую подержанную машину. Страховой чек на две тысячи долларов по-прежнему лежал на хранении в конторе инчи Мат бен Анджина. В Министерстве образования Толбот завтракал – блюдо дымившихся ми, пара пышек с кэрри, стакан темного кофе со льдом.

– Заходите, Виктор. Вполне можете узнать про свое новое место работы. Простите, что раньше не успел сообщить вам приятную новость. Адская куча работы. Займете мое место. Станете НСП.[61]

– Пожалуйста, повторите помедленнее. Не забудьте, я еще слаб.

– Вы занимаете мое место. Я еду в Куала-Лумпур. Работа, скорей всего, временная, пока на должность не подыщут малайца. В этом штате вперед быстро выходят малайцы, так что все высшие должности к ним отойдут. Индусам и китайцам не нравится, но ничего не поделаешь. Штат малайский. Думаю, вы довольно скоро последуете за мной в столицу. Всех европейцев сгоняют в центр. Конец близок.

– Ночь, когда никто не работает.

– Знаете, я бы так не сказал. Ничто не вечно, всегда есть время, если запастись временем. Я бы сказал, мы должны сейчас работать, как никогда прежде. Но не в классе и не в кабинете. Просто надо с людьми беседовать, вот и все. Разговаривать за обедом, за парой стаканчиков виски, стараться немножко их дружески предупредить, дружески посоветовать. Раньше этого не требовалось. Мы за них думали. Теперь должны по-настоящему их учить. Быстро, серьезно, под давлением необходимости. Я об этом стихи написал. Где-то тут. – И принялся рыться в заваленном ящике для поступающей корреспонденции. – Только первый набросок. Надо будет отделать, но вы, по-моему, общую мысль уясните. – И хриплым ровным тоном процитировал без нюансов собственные строки. Привыкшие к нему клерки не обращали внимания.

Голод приходит в кризисные моменты, бьет
Из стонущих труб; время обеда – рассвет,
Или, может быть, время
Перед паденьем на землю бесконечной ночи.
Утренний или вечерний свет
Превратил реку в искрящийся золотой сироп,
А деревья в волшебные фрукты…
Рот его слегка наполнился слюной. Толбот положил рукопись.

– Ну, вы поняли общую мысль, – сказал он.

– Кто возглавит колледж хаджи Али? – спросил Краббе.

– Ах да. Старику Джаганатану не повезло. Понимаете, хотят малайца, а самый большой опыт работы у Абдул Кадыра. Я бы сказал, Кадыр вполне годится. Может быть, продвижение его чуточку отрезвит.

– Так, – заключил Краббе. – Мать твою.

Покинув кабинет Толбота, он забрал у инчи Мат бен Анджипа свои две тысячи долларов. Потом стал искать Хардмана. Но контора Хардмана была закрыта, и ни один тукай в магазинах с обеих сторон никаких сведений не имел. Дом тоже был пуст. Похоже, никто ничего не знал о местонахождении Хардмана и чи Нормы.

Кроме хаджи Зейнал Абидина. Краббе навестил его в начале дня. Дом представлял собой деревянную двухкомнатную постройку па высоких подпорках с шаткой деревянной лестницей, ведущей со двора, – где шумели куры и дети, – в жаркую темную дыру жилой комнаты. В комнате сидела жена хаджи Зейнал Абидина, работавшая за японской вязальной машиной в окружении других детей. Это была красивая чернобровая женщина с крючковатым арабским носом. Она заявила по-малайски, что муж спит, а она не смеет его будить. А также одарила Краббе искренним призывным взглядом, который он проигнорировал.

В спящем мозгу хаджи Зейнал Абидина дрогнула занавесь паранджи: его жена показывала лицо незнакомцу. Хаджа Зейнал Абидин проснулся и вышел в гостиную, одетый в полосатый саронг и пижамную куртку, – лучшее от обоих миров.

– Дорогой коллега, – сказал он. – Я польщен. Чего выпьем? Виски выпьем? Бренди? Есть только «Винкарнис», его моя жена принимает от анемии. Где наш сын Номер Один? В школе? Номер Два? Только Номер Пять, а ему нельзя доверять. Очень полезно иметь детей, когда им нельзя доверять выполнение даже простейшего поручения. Очень хорошо, пошлем в магазин на угол маленькую Хадиджу. Она пива нам принесет.

– Вы очень любезны, – сказал Краббе, – но я, собственно, не надолго.

– Вот как, – сказал хаджа Зейнал Абидин, – не желаете пользоваться гостеприимством только потому, что я простой малаец. Потому, что я только простой чертов малаец, не имею красивого европейского дома с постоянно вертящимся вентилятором. Скажу тебе, сволочь английская, никогда не будет мира на земле, пока европейцы не научатся обращаться со своими черными братьями как с братьями. Бесконечная нетерпимость. – Он предложил Краббе сигарету и шумно приказал хорошенькому ребенку найти спички.

– Я ищу Хардмана, – объяснил Краббе. – Кажется, никто не знает, где он.

– Хардман, – сказал хаджа Зейнал Абидин, – мой крестник. Хардман на время уехал. Отправился в паломничество. Он свет увидел.

– Вы хотите сказать, он отправился в Мекку?

– Куда еще можно совершать паломничество? Говорю вам, невежество погубит все надежды на свете.

– Он один поехал?

Хаджа Зейнал Абидин громко рассмеялся, показав бесчисленные зубы и красный язычок.

– Хотел ехать один, да жена не пустила. Сказала, имеет такое же право, как он, стать хаджой, вдобавок за свои деньги. Она правду сказала, по Хардмана жалко. Арабские женщины лучшие в мире, единственные, кто возбуждает в мужчине хоть какой-нибудь аппетит. Хоть какой-нибудь аппетит. – И с аппетитом взглянул на жену, которая тайком жеманно улыбалась Краббе. – Так что, понимаете, – продолжал хаджа Зейнал Абидин, – Хардман вернется хаджой. Вроде меня, хаджой. Только совсем младшим хаджой. А я тут самый старший хаджа. Я… – помедлил, прежде чем вымолвить mot juste,[62] – прототип хаджи. Знаете такое слово – прототип? Я своему боссу его сегодня сказал, а он смысла не понял. Только подумать, что я говорю на языке белых лучше белого. – Он хрипло и долго смеялся, по-прежнему с аппетитом в глазах. Краббе решил, что пора уходить. Хаджа Хардман. Ну-ну…

19

14 июня

Я должен с кем-то или с чем-то поговорить. Поговорю с бумагой, чего не делал со школьных времен. Это будет дневник Паломничества. Она, спящая на узкой койке, считает местом назначения Мекку. Если речь идет обо мне, ошибается. Я еду домой. Рафлс меня вспомнил, – и правда, кто, когда-либо знавший меня, сможет забыть лицо, которое я сейчас вижу, мимолетно взглянув в зеркало на туалетном столике? Лицо очень белого человека, которого солнце не принимает. Хотя вот эти шрамы – новые стигматы, Рафлс их еще не видел. Я бы сказал, евреи очень деликатны. Он знает, что я был летчиком. Обещал дать самолет, если я возьму с собой домой небольшой груз. Я не стал расспрашивать о характере груза. Он сказал, что один человек, который сейчас в отпуске, перегонит самолет обратно. Все это кажется вполне разумным.

Она перевернулась во сне, издав одно грубое малайское слово, которого я не знаю и знать не желаю. В иллюминаторе блестит Индийский океан, весь грохочущий пароход погружен в дневной сон в Индийском океане. Не то что паломнические корабли лорда Джима,[63] масса рук, ног, храпящих ртов, страница за страницей, широкая сеть, полная рыбы, оторванных ножек крабов и щупальцев, движущихся во сне к Мекке.

Краббе должен был помочь. Мог помочь. Только когда я окажусь на твердой английской земле, завернусь в свой собственный халат, вернусь в мир, который никогда не следовало покидать, только тогда подумаю о прощении. А как быть с Церковью? Ну, посмотрим. Собственно, Жорж – не светоч мудрости; готов душу продать, чтоб вернуться в Китай. Бедный Жорж. А обо мне кто скажет: «Бедный Руперт»? Руперт Шикарный, Принц Руперт, Рыцарь Руперт. Перестань себя жалеть, черт возьми.

Норма мало ест. Сильно страдает от морской болезни. Мне всегда жалко тех, кого тошнит. Когда я к ней чувствую жалость, она может легко превратиться в некий тип любви. Интересно, почему она такая? Не жаждет ни меня, ни какого-либо другого мужчину. Может быть, если б у нее родился ребенок, все было бы иначе. А теперь слишком поздно. Женщины на Востоке охотно отождествляют себя со своей биологической функцией. Поэтому они женщины до мозга костей. Обособленность – крупнейшее наше западное преступление. Норма стала бы Великой Землей-Матерью. Ее разочарованные слезы над миром с жадными когтями, над мужским миром. Скоро пора пить чай.


16 июля

Пароход голландский. Кажется, я единственный белый пилигрим, и, видно, почти все пассажиры-азиаты принимают меня за члена команды, вечно несущего вахту. Сегодня утром один индонезиец обратился ко мне по-голландски. За меня ответила Норма из своего обвисшего палубного шезлонга. В итоге завязался восторженный диалог по поводу ее первого мужа, Виллема, которого она теперь ценит после всех его пакостей, пьянства, измен. Теперь она на меня возлагает большие надежды и честно признается, что вряд ли когда-нибудь позвала бы мужчин с топорами. Достаточно того, что я осознал свои прегрешения и раскаялся. Боже, прости кающегося грешника. Она представляет, как мы оба возносимся на небеса, рука об руку, в сияющих одеждах паломников. Потом предложила на время вернуться в каюту, но я сказал, неважно себя чувствую.

И действительно. Вчера вечером играл в карты и тайком пил джин с главным инженером, корабельным врачом и ресторатором в каюте метрдотеля. Норма верит, будто я удалялся читать Коран.


17 июня

Коломбо; еще несколько паломников. Норма вставать не хочет. Я с какой-то чрезмерной чувствительностью подумал, когда катер во влажной, похожей на северную, морской атмосфере повез к туманному острову нескольких пассажиров, любителей осматривать достопримечательности, что при желании мог бы сейчас бежать. Но слишком далеко не ушел бы. Она непременно внезапно возникла бы, за ухо притащила меня назад, закатив очередную особую сцену, величественную и чрезмерно воинственную. В Джидде надо быть весьма осторожным.

В судовой библиотеке почти все книги голландские. Поэтому я, как ни странно, читаю, к огромному удовольствию Нормы, английский перевод Корана. Интересно, как мог ислам получить такое распространение при всей этой повторяющейся мешанине банальностей, излагающих столь самоочевидную теологию и столь ребяческую этику. А потом вспомнил, что официально я мусульманин. Нет, даже мусульманин-паломник.

Днем на борт доставили почту. Мне письмо. Рафлс действительно хороший парень. Говорит, дело надо сделать в полночь, рассказывает, как добраться из Мекки до Джидды и где искать его или служащего у него араба. Он знает одного человека, который довольно дешево увезет меня приблизительно за шестьдесят миль. Как ни странно, это пилигрим-малаец, решивший остаться в Мекке, зарабатывая достаточно денег в кашляющем такси от Священного Города до порта.


18 июня

Норму снова тошнит нынче утром, хотя море спокойное. Я пишу сейчас пьяный, выпив бутылку «Болса» со вторым помощником в его гнусной каюте, оклеенной рекламой бюстгальтеров. Я бы сказал, нехорошо для паломнического судна. Говорю ему, что добрый мусульманин не потерпит таких фотографий на святом пароходе. Он говорит, к чертям, еще «Болса». «Боле» служил паролем. Рассказывал, что одна девчонка в Хуле обожает англичан, чертовых дураков. Днем я отключился на нижней койке; она спит на верхней. Ха-ха.


20 июня

Признавая, что жизненная проблема заключается в цельности, кто нам скажет, как этого добиться, и что мы имеем в виду, говоря об абсолютно цельном человеке? Если мы имеем в виду гармоничного человека, знающего, чего он хочет, я назову его слабоумным, который курит трубку со смешком, ассоциирующимся у меня только с глупостью или с безумием. Нет, я назвал бы поистине цельной смерть, ибо тогда уже нет перемен и ты не зависишь от изменяющегося по отношению к тебе мира. Я остался таким, каков есть, тощим белым обломком крушения, вступив в брак, который все больше и больше становится фантастическим по пути к Адену, почти раю, с перспективой предложить уютному западному миру сказку «Тысячи и одной ночи», которую он прочтет в подземке в вечерней газете. Доктор человек хороший. У него в каюте бутылка шерри-бренди, нынче вечером он читал мне Роберта Геррика,[64] которого любит. За что ему любить Роберта Геррика? Я имею в виду, что в сладострастной лирике девонширского пастора может нравиться жирному флегматичному медику из Хилверсама? А еще рассуждают о цельности! Тьфу!


23 июня

Приближаемся к Адену по Арабскому морю с ликующими дельфинами. Норма показалась доктору. Не поверила его словам. И я тоже не верю. Он говорит, нет никаких сомнений. Обсуждал это с доктором и со вторым помощником за «Болсом», потом за шерри-бренди.

Ах, сверкание моря за поручнями! Фосфоресцирующая ночь, озаренная морским благословением, которое приписываешь глубинам. Человек никогда не бывает таким одиноким, проблема цельности никогда столь полно не одолевает его, как в тот миг, когда он под мачтой и под неподвижной звездой тянется к морю, чего оно желает, но слишком охотно берет. Шлепнулся на скамью па палубе, запел строки Блейка:

Мойра его застала, когда он в блаженстве высоком парил,
Сотворяя богов (другого такого экстаза никто никому не дарил),
И, как усыпленного Бейлы цветами Лоса, унесла в темноте,
Или как страдающего Христа на побочном кресте.
Мойра – это Судьба, которую на Востоке называют Кисмет.


24 июня

Варимся в Красном море. Влажность. Хватаю ртом воздух, играя с главным инженером в шахматы, задыхаюсь, отбрасываю сигареты после пары затяжек. Забыл, как тут бывает. Прозрачные рубахи прилипают к мужским спинам, женщины медленно ходят по палубе, у каждой видны лямки лифчиков под одеждой, как под намокшей бумагой. Итак, приближаемся к Священному Городу.


25 июня

Норма определенно беременна. Лежит на койке, преображенная, изменившая форму. Могу идти и делать, что хочу. Флиртую со стюардессой-голландкой, крупной блондинкой из Рисвика, поцелуи которой пахнут эдамским сыром. Решил, что Восток окончательно извратил мое отношение к женщинам. Сидя с доктором поздно вечером, ошеломленно увидел сквозь Геррика и шерри-бренди, что часть себя оставил на Востоке. Эта пуповина резинкой растянется на восемь тысяч миль. Я никогда не стану прежним.


27 июня

Приближаемся к порту, Норма вцепилась мне в руку. Пилигримов впервые в жизни тянет к Востоку. Они прибывают домой. Я прибываю домой, или почти домой. Боги парящих крыльев и надежных двигателей, не оставьте меня. Приближается мой великий день. Меня тоже тянет к Востоку.

20

– Но мы должны поставить это на коммерческую основу. Будет только справедливо.

Весь долгий день к порту проезжали машины, сверкающий, маслено-гладкий конвой. Абан уезжал. На джалан Лакшмана сияли огни с двумя темными провалами в ряду магазинов, словно зубы в золотых коронках.

– Брат, я в прошлом для тебя столько сделал. Был твоим финансовым гарантом и опорой. Ну, слегка отплати теперь за множество благодеяний. Кроме того, я не могу к этому относиться серьезно.

– Не можешь относиться серьезно? Но это наука, основанная на вселенской философии, для этого требуется существенная подготовка и опыт.

Тейя Сингх поставил свою койку у «Гранд-отеля», готовый охранять постояльцев, посторонних обедавших и выпивавших, толстую женщину-начальницу, тощую темную женщину, развлекавшую бизнесменов из Пинанга и Бангкока. Зевнул, сел, любуясь новым подержанным автомобилем школьного учителя.

Картар Сингх с двумя блестящими нашивками на рукаве во всю бороду улыбался собрату по религии, склонившему тюрбан над толстой несложной ладонью, исследуя скудную линию ума, тонкий штрих счастья, пухлый бугор Венеры.

Виктор Краббе слабо улыбался с высокого табурета у стойки бара. Рядом с ним примостился Абдул Кадыр, моргая над галстуком, чистой рубашкой, брюками со складкой, потягивая маленькую бутылочку пива.

– По-прежнему не понимаю, – признался Абдул Кадыр. – Не то чтоб я был в самом деле хорош. Как мистер Дин, например, получивший в Индии степень, который не пьет и почти не потеет.

– Милость даруется по своему собственному усмотрению, – пояснил Краббе. – Тут уж ничего не поделаешь.

– Какой странный мир, – заметил Абдул Кадыр.

Краббе снова вгляделся в снимок на первой странице «Сингапур багл». Он изображал китайских террористов, садившихся на корабль, которому предстояло доставить их в свою Мекку, в страну тяжелого труда и однообразной серой униформы, отмеренного пайка и жалких развлечений, в их собственную недоразвитую Утопию. Забудь, забудь ее синий джемпер и записи Шостаковича, ее теплую белую шею, утешительность отзывчивого компактного тела, кипевшие в их квартире в духовке кастрюли, женщину, которую он не мог оставить одну. А вот это конкретное лицо, криво улыбающееся над коренастыми телами китайцев, честные глаза, стрижка ежиком; это лицо, разумеется, ему знакомо.

– Как вам дом? – спросил Краббе.

– Чертовски хороший. Я хочу сказать, – поправился Абдул Кадыр, – дом мне очень понравился. Только слишком хорош для мне подобных.

– Вы усвоили униженность нижней палубы, – заключил Краббе. – Ну, вступайте в права наследства и помните – это ваша страна.

– Только все это кажется несправедливым, – сказал Абдул Кадыр. – Что-то новенькое: белый мужчина отдает мне дом, а сам переезжает в маленький номер отеля. Этого я понять не могу.

– Дом принадлежит колледжу, – пояснил Краббе. – Это директорский дом. Вдобавок у англичан семьи маленькие или вообще нет семьи. Даже жены, – добавил он. – Не переживайте за меня. Мы на Западе усохли, как сушеные фрукты. И гораздо меньше привыкли к роскоши, чем вы думаете.

– Выпейте пива долбаного, – предложил Абдул Кадыр, и в совиных глазах его отразилось внезапное потрясение. – Я хочу сказать, мистер Краббе, пейте пиво.

Вошли две малайки-работницы с туго намотанными на головы тюрбанами из посудных полотенец. Заказали апельсиновый сок.

– Все еще тут, – сказала одна. – Белые паразиты все тут.

– И креветки в тюрбанах с дерьмом в голове. Только теперь недолго.

– Нет, недолго.

– А у той малайки родится ребенок. Пузо на нос лезет.

– Лучше сказать хамиль.

– Зачем тратить хорошее слово? Ребенок белого гада, который исчез.

– Навсегда исчез.

– Что знает чертов почтальон? Ему идут кипы писем из Англии. И телеграммы из Англии. Он прячется, от всех прячется, и от английских, и от здешних женщин.

– Говорят, он сгорел.

– Это раньше было, во Вторую мировую перанг.

– Его летающий корабль упал в холодной стране. Зачем бы иначе малайская женщина плакала? Что раз с мужчиной случилось, еще раз случится.

– Хороший конец для поганца.

Краббе вспомнил заключительную историю, рассказанную им малайцам на веранде. Историю о человеке из далекой страны, который старался помочь, обрел волшебные силы, убивал пиратов, бандитов, побеждал болезни, учил последним мировым чудесам. У него выросли крылья, непобедимый кулак, он стал неприкасаемым и перестал быть человеком из далекой страны, вошел в сонм героев в малайской Валгалле, стал собственностью крепких коричневых мужчин, сидевших на веранде с открытыми ртами. Скрестив ноги, стал одним из них. И последняя паитуна Краббе, пока его добро укладывали в грузовик:

Калау туан мудек ка-хулу,
Чарикан сайя бунга ксмойя.
Калау туан мати дахулу,
Нантикан сайя ди-пинту шруга.
– Переведите мне, Кадыр. Всему миру переведите.

– Если отправишься вверх по реке, – перезолил Кадыр с остекленевшими от выпивки глазами, – сорви меня, сорви меня… Мать твою, слово забыл.

– Как жасмин.

– Как жасмин. А если первым умрешь, жди меня…

– У врат рая.

– У врат рая. Мать твою, старина, чего вы плачете? Выпейте еще пива долбаиого.

– Выбирайте выражения, Кадыр.

– У вас очень счастливое лицо, мистер Краббе, – сказал Мохиндер Сингх. – У вас лицо очень счастливого джентльмена. Если вы вот тут минуточку посидите, я всегда за два доллара предскажу вам счастливое будущее.

Словарь

Ама – нянька; служанка (малайск.).

Amman– лачуга из пальмовых листьев (малайск.).

Безар – большой человек, начальник (малайск.).

Бинт – женщина (араб.).

Джамбан – уборная (малайск.).

Кампонг – деревня (малайск.).

Кедай – лавка, магазин (тамил.).

Майн – игра, играть (малайск.).

Макан – есть; пища (малайск.).

Малам – вечер, ночь (малайск.).

Мердека – свобода, освобождение. Боевой клич Национальной Организации Объединенной Малайи (малайск. от санскрит.).

Ми – вид макарон (кит.).

Нарака – ад (араб.).

Паванг – колдун, предсказатель (малайск.).

Сайя – я (малайск.).

Сакай – невежливое наименование аборигенов (буквально: раб) (малайск.).

Самсу – дешевый китайский рисовый спирт (кит.).

Сонгкок – круглая бархатная шапочка мужчин-малайцев (малайск.).

Сурат – письмо, завещание (малайск.).

Табек – малайское приветствие (малайск.).

Туан – господин, сэр. Европейцев именуют «туан», малайцев – «хаджа» и потомками Пророка (малайск.).

Тукай (английское произношение романской малайской транскрипции китайского слова «таук») – китаец: хозяин или владелец магазина.

Хаджа – человек, совершивший паломничество в Мекку (араб.).

Чарпой – постель (урду).

Примечания

1

Бертон Роберт (1577–1640) – английский философ, автор «Анатомии меланхолии», резюме медицинских и религиозных взглядов своего времени. (Здесь и далее примеч. пер.)

(обратно)

2

Любовь к странствию (фр.).

(обратно)

3

Клаф Артур Хью (1819–1861) – английский поэт, многие произведения которого полны безверия и унылого скептицизма.

(обратно)

4

Некоторые восточные слова и выражения объясняются в авторском словарике в конце книги.

(обратно)

5

По восточным поверьям, жаба носит в голове драгоценный камень, заключающий в себе истину.

(обратно)

6

Д'А лбукерки Афонсу (1453–1515) – мореплаватель, основатель португальской колониальной империи на Востоке.

(обратно)

7

Абу Бекр (573–634) – первый халиф Арабского халифата, один из ближайших сподвижников Магомета.

(обратно)

8

Мемсахиб – госпожа.

(обратно)

9

Саронг – национальная мужская и женская одежда народов Малайского архипелага, кусок ткани, завязанный на груди или на поясе.

(обратно)

10

Xакка – одна из семи основных диалектных групп китайского языка.

(обратно)

11

Начальник Службы просвещения – в Великобритании армейская должность, сохранявшаяся в колониях, где присутствовал военный и административный контингент.

(обратно)

12

Тодди – здесь: перебродивший пальмовый сок.

(обратно)

13

Катай – старое европейское название Северного Китая.

(обратно)

14

Аквинат – Фома Аквинский (1225–1274) – осмысливает в незавершенном трактате «Сумма теологии» наследие Аристотеля с христианской точки зрения.

(обратно)

15

«Санбим-толбот» – модель легкового автомобиля компании «Крайслер».

(обратно)

16

Б. П. – бакалавр права.

(обратно)

17

Краб (crab) – дикое яблоко (англ.).

(обратно)

18

Имеется в виду Уильям Сомерсет Моэм (1874–1965), английский писатель и драматург, много лет проживший на Востоке.

(обратно)

19

Джонсон Сэмюэл (1709–1784) – английский писатель, критик, лексикограф, составитель авторитетного толкового словаря, основатель знаменитого Литературного клуба.

(обратно)

20

«Бишоп» (bishop) по-английски «епископ».

(обратно)

21

Фамилия английского романиста Энтони Троллопа (1815–1882) буквально означает «неряха»; «граймс» (grimes) по-английски «грязнуля».

(обратно)

22

Чатни – восточноиндийская приправа из цитрусовых, винограда и специй, сваренная с острыми травами и кайенским перцем до желеобразного состояния.

(обратно)

23

Буги – народ Индонезии.

(обратно)

24

Аче – народ Индонезии.

(обратно)

25

Любители (исп.).

(обратно)

26

Сампан – в малайском и яванском языках название маленькой лодки с одним гребцом.

(обратно)

27

Кампус – в США территория университета, колледжа, школы.

(обратно)

28

«Поминки по Финнегану» – загадочный, абсурдный роман Джеймса Джойса.

(обратно)

29

Афродизиак – средство для усиления полового влечения.

(обратно)

30

Mаритен Жак (1882–1973) – французский философ, пытавшийся примирить теологию и философию, синтезировать рациональное и иррациональное на основе учения Фомы Аквинского; фон Хюгель – католический богослов-модернист; Лигуори Альфонсо Мария (1696–1787) – итальянский адвокат, богослов, doctor ecclcsiae (учитель церкви), автор фундаментального труда «Теология нравственности».

(обратно)

31

Язык мандаринов – основной китайский диалект, особенно в северных и центральных районах вокруг Пекина, официально признанный властями в качестве национального языка.

(обратно)

32

Апокалипсис, 3: 16.

(обратно)

33

Лимб – пространство на границе ада и рая, без адских мук, для душ некрещеных, патриархов, праведников и младенцев.

(обратно)

34

Чуть выше 41 градуса по Цельсию.

(обратно)

35

По древнему поверью, прикосновение короля или королевы излечивает золотуху.

(обратно)

36

Крис – короткий малайский меч или кинжал с изогнутой рукояткой.

(обратно)

37

Фрэзер Джеймс (1854–1941) – английский религиовед и этнолог, автор фундаментального этнографического исследования «Золотая ветвь».

(обратно)

38

Аватара – в индуистской мифологии нисхождение божества на землю и воплощение в смертном существе ради спасения мира.

(обратно)

39

Акколада – обряд посвящения в рыцари.

(обратно)

40

В романе Джорджа Оруэлла «1984» тоталитарной Океанией правит вечный Старший Брат (таково же значение слова «абан»); там же фигурируют упоминаемые ниже «пролы», т. е. пролетарии.

(обратно)

41

Английских солдат прозвали «раками» за красные мундиры.

(обратно)

42

Отец мой (фр.).

(обратно)

43

Я не знаю. Он болен (фр.).

(обратно)

44

По-моему, его нужно ввести (фр.).

(обратно)

45

Сумерки богов (нем.).

(обратно)

46

Бейллиол – один из известнейших колледжей Оксфордского университета.

(обратно)

47

Родс Сесил Джон (1853–1902); Рафлс, сэр Томас Стамфорд (1781–1826) – английские колониальные деятели.

(обратно)

48

Помедленнее, пожалуйста (фр.).

(обратно)

49

Xаляль – разрешенное законом (араб.).

(обратно)

50

Кади– судья (араб.).

(обратно)

51

Мысли (фр.).

(обратно)

52

Игра слов: последнее составляющее названия столицы Малайи Куала-Лумпура сходно по звучанию с французским l'impure – «нечистая».

(обратно)

53

Спасибо (фр.).

(обратно)

54

Ностальгия по грязи (фр.).

(обратно)

55

Xопкинс Джсрард Мэнли (1844–1889) – английский поэт и священник-иезуит.

(обратно)

56

Эндогамия – браки внутри родственного племени.

(обратно)

57

Фрамбезия – тропическое кожное заболевание.

(обратно)

58

Мейда-Вейл – улица в северо-западной части Лондона.

(обратно)

59

Хардман почти дословно повторяет ответ героини «Алисы в Стране чудес» Льюиса Кэрролла на предложение выпить еще чаю.

(обратно)

60

Лакшмана – герой древнеиндийского эпоса «Рамаяна».

(обратно)

61

НСП – начальник Службы просвещения.

(обратно)

62

Верное слово (фр.).

(обратно)

63

Лорд Джим – герой одноименного романа Джозефа Конрада (1857–1924), посвятивший всю жизнь искуплению своей вины, поддерживая мир и порядок в далекой малайской деревне.

(обратно)

64

Геррик Роберт (1591–1674) – английский поэт и священник.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • Словарь
  • *** Примечания ***