Без бирки [Георгий Георгиевич Демидов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Демидов Георгий Без бирки

ГЕОРГИЙ ДЕМИДОВ

Без бирки

Пожарный темп, в котором на ключе "Фартовый", протекающем в глухом распадке среди высоких сопок на территории Юго-западного горнорудного управления Дальстроя, началось строительство нового золотого прииска, никого тут особенно не удивил. Это был обычный для колымского феодального государства с его всевластными царьками-наместниками "стиль" работы. Должно быть кому-то из магаданских эмвэдэвских генералов обнаруженные здесь запасы "первого металла" показались достаточно перспективными, чтобы, ткнув перстом в это место на карте, генерал изрек: Быть тут прииску! Сроку на обустройство даю четыре месяца! Приказ об организации на Фартовом прииска был "спущен" в мае третьего послевоенного года, а начало на его будущем золотоносном полигоне первых вскрышных работ намечено уже в октябре.

В сотне километров в сторону от главного колымского шоссе, на дне мрачноватого извилистого распадка закипела работа. Несколько сотен заключенных лесорубов, землекопов и плотников пригнали сюда "пешим строем". Палатки для временного лагеря, провиант, пилы, топоры и прочий инструмент бичевой на кунгасах притащили по рекам и речушкам. Вдоль наметившейся на Фартовый петлястой горной трассы разбили несколько палаточных "подкомандировок". Дорога при здешних строительствах - дело первоочередное и первостатейное. Все необходимое для этого строительства, его работы и жизни людей надо доставить на место еще до наступления зимы. Потом, когда завоет здешняя высокогорная пурга, надежда на узенькую боковую трассочку с ее незащищенными от заносов перевалами и узенькими карнизами-"прижимами" на склонах сопок будет плоха. Опыт на этот счет тут был богатый и горький. Не раз уж случалось при подобных скоростных строительствах, что сотни и даже тысячи подневольных работяг оказывались отрезанными зимой от сравнительно обжитых районов Колымы и едва не поголовно погибали.

На золотых приисках, особенно колымских, ничто не строится особенно основательно и всегда носит временный, подчас почти бивуачный характер. Дело тут не только в спешке, вызванной очередным генеральским хотением и щучьим велением. Строить на прииске что-нибудь слишком фундаментально просто не имеет смысла. Запасы золотого песка истощаются, как правило, за несколько лет и единственное, чаще всего, в целом обширном районе предприятие закрывается. Поэтому при строительстве поселка здесь нет и намека на мысль об его возможном расширении и благоустройстве.

Особенно недолговечными, самыми дешевыми по своему типу и качеству применяемых материалов строятся бараки приискового лагеря. Обычно, это строения "каркасно-засыпного" типа с "совмещенной" кровлей. В землю вкапываются не слишком толстые столбы, к ним с внутренней и внешней стороны будущего барака приколачиваются горбыли, а пустота между слоями обшивки засыпается опилками. Вот те и стены, которые, чтобы из них не выдуло опилок ветром, густо обмазываются с обеих сторон глиной. К стропилам над этим сооружением пришивается сплошной слой досок, покрываемых сверху дранкой. Крыша служит здесь одновременно и потолком помещения, поэтому она и именуется "совмещенной", а само строение на языке лагерных архитекторов носит также название "бесчердачного"

По такому же типу строились бараки и на Фартовом. Но вот что озадачило строителей. В подслеповатые оконца этих бараков им было приказано встраивать толстенные решетки, а на их двери навешивать снаружи тяжелые амбарные запоры. Это было бы смешно - стену такого барака можно было разломать в любом месте с помощью обыкновенного кола или кочерги - если бы люди не понимали, что назначение этих решеток и запоров вовсе не в том чтобы укрепить барак. Оно заключалось, несомненно, в угнетающем действии на его будущих жителей. В обычных лагерях так укреплялись только бараки усиленного режима, БУР-ы. Здесь они предназначались для всех лагерников. Выходило, что этот лагерь какой-то особенный.

Это было еще более очевидным, если судить по типу ограждения будущего лагеря. Оно строилось так, как будто его заключенных собирались удерживать здесь только постоянной угрозой их поголовного истребления, а сами эти заключенные только о том и думали, как бы им поднять общее восстание против своей охраны. На высоких, прочно врытых в землю, столбах густо и "впереплет" натягивалась колючая проволока. Со стороны лагерного двора, наверху каждого из столбов этой ограды укреплялась колючая проволока. Со стороны зоны образовывался род наклонного, колючего навеса, попробуй, перескочи! В двух метрах от проволочной ограды вокруг лагеря строился глухой и высокий досчатый забор, над которым в три ряда тянулась все та же "колючка". Третий пояс зонного ограждения, но уже изнутри, образовывала "запретка". Это невинный с виду невысокий деревянный барьер, на столбиках которого укреплялись выбеленные щиты с жирной черной надписью: "Стой! Стреляю!"

Удивительно мощным было также освещение линии ограды и двора лагерной зоны. С одного из каждых четырех кронштейнов на ее столбах свисала лампа-пятисотка, на вышках по углам лагеря и рядом с вахтой установлены прожекторы. С обеих сторон каждого барака врыты высоченные столбы с подвешенными на самом верху мощными лампами. Все это светотехническое хозяйство требовало такого количества энергии, что во время его испытания приисковая электростанция, передвижная американская установка с дизелем "болиндер", оказалось нагруженной едва не на половину всей своей мощности. Света, проникающего в оконца бараков с лагерного двора ночью было почти столько же, сколько его давали тусклые лампочки, подвешенные под двускатными потолками этих бараков.

Но самое тягостное впечатление произвели на строителей нового лагеря невысокие, но довольно широкие отверстия, которые плотникам велено было проделать на уровне пола в стенах "скворечников", будок для часовых, поднятых на толстых ногах-раскоряках. Отверстия были обращены внутрь зоны и закрывались, откидывающимися на петлях, деревянными щитами. Не сразу догадались, что это амбразуры для станковых пулеметов. Если такие пулеметы установить только на двух угловых вышках, то в лагере не останется ни одного угла, в котором можно было бы укрыться от их огня. Лагерные бараки не предоставляли от пуль почти никакой защиты.

Был еще один строительный объект, пожалуй более всего остального удивлявший даже самых бывалых и опытных из заключенных строителей - казармы охраны будущего лагеря. Обычно, это один-единственный небольшой барак, в котором размещается несколько десятков вохровцев, несущих службу конвоирования, охраны зоны и оцепления прииска. Здесь строилось несколько длинных, притом бревенчатых, а не каких-нибудь каркасно-засыпных, бараков, тесно поставленных параллельно друг другу. Бараки и ровный плац перед ними были окружены колючей оградой с вышками по углам. В будках этих вышек тоже были предусмотрены амбразуры для пулеметов, но проделаны они были уже в наружных стенах скворечников.

По-видимому, лагерь предназначался для осужденных на каторгу. Этот вид заключения появился во второй половине войны как мера наказания для особо тяжелых политических преступников, главным образом изменников Родины и пособников немецких оккупантов. Считалось, что КТР отличаются от обычных ИТЛ так же, как тюрьма отличается от воли. Но так как лагеря принудительного труда в то время, особенно те из них на Колыме, которые обслуживали дальстроевские предприятия "основного производства", и так были плохи хуже некуда, то чтобы выдержать упомянутый принцип, каторжанское начальство и конвой проявили тогда не мало усердия и изобретательности. Помноженное на их необъятные возможности это усердие сразу же принесло свои плоды. В одном из КТР почти всех его каторжников переморозили, затянув им выдачу зимнего обмундирования почти на два месяца - нет, мол, никакого, даже рваного! На другом достигли почти такого же результата, не давая в лагерь топлива. И всюду ненавистных предателей и изменников морили голодом. Все это в дополнение ко всему, что предписывал официально свирепый режим каторги. А каков он можно судить хотя бы по тому, что постельного белья, например, каторжникам не полагалось, они должны были спать на голых нарах. Местное начальство сумело кое-где усовершенствовать и этот пункт устава КТР. Настилы для барачных нар делали из горбыля "обзолом" вверх.

Все эти патриотические мероприятия не замедлили дать свои плоды. Почти все каторжане "первого привоза" погибли или стали инвалидами уже в первую свою зиму здесь. Успех был явный, но он вступил в противоречие с производственными интересами Дальстроя, КТР тоже были рабочей силой. В дело вмешалось, вероятно, высшее начальство, и режим каторги был значительно смягчен. Ко времени строительства на Фартовом прииске она от обычных лагерей отличалась почти только своими внешними атрибутами, правда, весьма унизительными и устрашающими. Рогатыми суконными шапками того же покроя, которые носили зимой немцы-оккупанты, номером на спине и на этой самой шапке, запиранием заключенных на ночь в бараки с решетками на окнах. Однако это были больше факторы морального воздействия, придуманные досужими специалистами из Гулага и нередко творчески переработанные на месте. Теперь и на каторгу распространялось спасительное нововведение, принятое в лагерях Дальстроя немногим более года назад. Оно заключалось в отмене прежней системы битья заключенных "по брюху" за невыполнение ими лагерных норм выработки. Лагерникам гарантировался даже при их отказе от работы такой минимум питания, при котором человек мог существовать неопределенно долго. Этот минимум так и назывался "гарантпайком" и был введен не без сильного сопротивления мудрецов из Гулага и некоторых бурбонов из дальнестроевского начальства. Эти полагали, что получив гарантийную восьмисотку, заключенный работать не станет, даже если за работу ему станут немного платить и дадут возможность приобретать себе дополнительное питание. Злые глупцы в генеральских погонах плохо знали человеческую природу. За миску мясных щей, которую можно было получить теперь за дополнительную плату, люди готовы были работать даже сверх своего рабочего дня. Не стало бесполезной "слабосиловки", почти прекратилась смертность. Рентабельность лагерного труда возросла во много раз. Изменения к лучшему произошли и на каторге. К ней привыкли, и охрана каторжных лагерей отличалась от обычной охраны не так уж сильно. Здесь же в этом отношении затевалось нечто исключительное.

Недоумение вызвало и то обстоятельство, что строительство и организация отделений КТР прекратились вместе с войной. Осужденных на каторгу, правда, иногда еще сюда привозили, но это были почти уже единичные случаи. Сейчас же - это было уже известно - строится не один лагерь такого же типа, что и на Фартовом. Откуда же взялось после всех "изъятий" и всесоюзных "облав" такое количество сверхопасных преступников? На этот счет среди заключенных ходили всевозможные слухи и кривотолки. Говорили, например, что на Колыму прибывает огромный пароход с преступниками, содержавшимися до сих пор в каких-то секретных тюрьмах. Это люди, совершившие во время войны тягчайшие преступления и сплошь приговоренные к виселице. Однако, по причине отмены в Советском Союзе смертной казни - она была действительно некоторое время формально отменена - бывшие пособники гестапо, вешатели и расстреливатели мирного населения уцелели. Теперь они будут вкалывать на Колыме, но в кандалах и под неусыпным конвоем. Нечего и говорить, что у каждого из осужденных на пожизненную каторгу тяжких преступников на спине номер и откликаются они только по этому номеру. Будущий лагерь будет носить название "Берегового лагеря", сокращенно "Берлага", хотя и непонятно причем здесь какой-либо берег. Это один из лагерей специального назначения с особым режимом. Заключенные в спецлагах как бы погребаются заживо. Они не имеют даже права писать родным письма. По сравнению с их режимом режим обычных КТР едва ли не курорт.

Было очевидно, что в Берлаге с его лагерями-крепостями будут содержаться действительно враги, озверелые политические бандиты, по сравнению с которыми итээловские липовые "враги народа" и самые тяжелые "урки" из блатных не более, чем мелкая шпана. Недаром для этих свирепых, вероятно способных на любой эксцесс в любое время извергов предусматривается такое число вооруженных до зубов охранников, которое едва ли не превышает число охраняемых.

Люди, живущие в нормальном обществе и обладающие всеми гражданскими правами, обычно думают об угнетении и унижении себе подобных с чувством отвращения и невольного внутреннего протеста даже если знают, что это вызывается общественной и государственной необходимостью. Те же, кто унижен и бесправен сам, реагируют на это иначе. Для большинства таких сознание, что есть кто-то, кто еще более унижен и бесправен чем они, питают в них чувство, похожее на сознание некоей сословной привилегии. Дворовый холоп нередко презирал смерда только потому, что хозяйский кнут по его спине гулял несколько реже чем по спине крестьянина-земледельца. Кастовость в Индии проявляется особенно грубо и резко на уровне "неприкасаемых". Многие из здешних итээловцев, проведав о режиме Берлага, для которого они строили ОЛП № 12 - это тоже было уже известно - преисполнились чувством едва ли не гордости. В самом деле, иногда, как например, теперь вот, они живут и работают почти без конвоя, номеров никаких не носят, писем домой могут писать сколько угодно. Лагерное начальство, надзиратели и даже конвоиры окликают их по фамилии. И только если не знают этой фамилии, то кричат: "Эй, ты!" или "Эй, мужик!". Но это совсем не то, что какой-то там "человек номер...".

Однако, в этом подленьком сознании своей некоторой привилегированности было и рациональное, эгоистическое начало. Оно заключалось в ощущении реальной выгоды, вытекающей для менее угнетаемых групп заключенных из учреждения лагерей с особым режимом. Было по опыту известно, что чем больше начальственного рвения уходит на репрессирование одной группы лагерников, тем меньше этого рвения остается на долю другой. Раз какие-нибудь берлаговцы объявляются "настоящими" врагами народа, то остальные, стало быть, являются менее настоящими. Во времена ежовщины, например, уголовники <174 > бытовики <175> официально именовались <174> социально близким <175> элементом и натравливались на <174> контриков <175>. Теперь неприкасаемость особо опасных врагов обеспечивалась их строжайшей изоляцией. Однако хитрое начальство всякими намеками и полунамеками старалось поддержать в итээловцах вообще примерно те же настроения что у блатных конца тридцатых годов, хотя уже с иными целями. Сознание, что они теперь едва ли не <174>социальные близкие<175> создавало у заключенных работяг чувство собственного благополучия и благотворно отражалось на производительности их труда.

Когда один из бараков строящегося лагеря был уже готов, в него из палаток переселили его строителей. По вечерам, глядя на забранные решетками оконца будущего жилья таинственных берлаговцев и на грозное ограждение лагерной зоны, заключенные, с удовлетворением сознавая, что они <174> не такие <175>, вкривь и вкось толковали о страшных, занумерованных преступниках и о том, откуда они взялись. Точнее, возьмутся. Дело в том, что никаких "радиошептограмм" из ногаевской пересылки, миновать которую никто из привезенных из-за моря никак не мог, покамест не поступало. Зэков привозили полными пароходами из Прибалтики, Западной Украины и других районов СССР, население которых подозревалось в сочувствии гитлеровцам. Но это были заключенные самого обыкновенного типа. Тут начальство хранило какой-то непроницаемый секрет.

Зима в этом году наступила рано. "Белые мухи" начали летать уже в конце августа, а к середине сентября снег довольно толстым слоем лежал на склонах окрестных сопок, дорогах, крышах, почти уже готового лагеря и строениях прииска. Все знали, это уж до далекой весны. Никаких, даже кратковременных отступлений здешняя зима никогда не делает. Но основные задания по строительству на Фартовом и монтажу несложного оборудования прииска были готовы к сроку, хотя, конечно, не без туфты. Если землекопы, плотники и вспомогательные рабочие были уже почти все отправлены обратно в их постоянные лагеря, главным образом "комендантский" лагерь на Брусничном, столице Юго-запада, то штукатуры, механики и электрики еще доделывали то, что согласно актом о выполнении работ считалось уже принятым. Из Магадана и  Брусничного их постоянно поторапливали. Видимо, вот-вот должны были прибыть эти, бог весть откуда взявшиеся, берлаговцы.

В начале октября в поселок с залихватским полублатным названием прибыла рота, первая из целого батальона, охранников будущего ОЛП-а № 12 и разместилась в своей новенькой казарме. Это были солдаты срочной службы, очередная неожиданность для старых колымчан. До сих пор все лагеря, в том числе и каторжные, охраняла вольнонаемная ВОХР. Хмурый офицер с погонами майора, командир охранного батальона и два его помощника, тоже офицеры, придирчиво принимали сооружения зоны и солдатских казарм. Было похоже, что они и впрямь собираются сдерживать пулеметным огнем восставших заключенных в загоне лагеря, а если это не удастся, то насмерть стоять в глухой обороне, отражая их штурмы.

Еще через два дня, хотя строительные недоделки были ликвидированы далеко еще не все, оставшимся итээловцам задолго до конца рабочего дня было приказано прекратить работу, сдать инструмент и явиться в свой барак. Здесь их не только пересчитали, но и проверили по формулярам. Затем объявили, что завтра, рано утром, они отправляются на Брусничный. Народу было совсем немного, едва только на одну этапную машину.

Однако, на рассвете следующего дня, как предполагалось накануне, эта машина из Фартового не выехала, так как в местном гараже ее не успели вовремя отремонтировать. Ефрейтор, начальник этапного конвоя, состоявшего, впрочем, только из него и еще одного, рядового вохровца ругался и кричал, что напишет на нерадивых гаражников рапорт. Его этап, видите ли, должен непременно добраться до главной трассы не позже, чем к двенадцати часам. Почему именно ефрейтор не говорил, есть такой приказ и все, и только продолжал ругаться, от чего, конечно, шестерни в коробке сцепления не переставали греметь. Выехали уже совсем засветло, часа на три позже намеченного времени. Ехали, как и предполагалось, довольно медленно, так как трассу местами уже успело занести снегом. Да и вообще при таких крутых, как здесь, подъемах и спусках, частых поворотах и прижимах шибко со скоростью не разгуляешься. К тому времени, когда машина должна была быть уже на главном шоссе, она только еще въезжала на вершину довольно высокого перевала, пришедшегося, примерно, на середину дороги до Фартового. Сидевший в кабине грузовика рядом с шофером начальник этапа злобно выругался и ударил себя кулаком по колену. Внизу он увидел то, за встречу с чем начальство посулило ему пять суток "губы".

Вытянувшись в длинную вереницу машин, навстречу маленькому этапу шел другой, громадный этап. Основную его часть составляли такие же "газы", наполненные людьми. Однако во главе колонны и в ее хвосте шли "татры", мощные, большегрузные машины, завезенные на Колыму совсем недавно. Их можно было узнать не только по внешнему виду, но и по характерному звуку их моторов. Его издавали вентиляторы воздушного охлаждения. Люди на татрах резко отличались от пассажиров газиков цветом своей одежды. Они были одеты в светлое, очевидно, в новые солдатские полушубки, а до каравана внизу оставалось еще около километра, можно было рассмотреть и оружие многочисленных охранников этапа, почти уже подходившего к подъему на сопку.

- Докукарекались! - с сердцем сказал ефрейтор, - Берлаг прет... Из-за филонов в вашем гараже не успели-таки вовремя на большак проскочить... Непременно напишу на вас, сволочей, рапорт!

- А по мне хоть два рапорта пиши, - пожал плечами шофер, - я, что ли у газика сцепление ремонтировал? - Все вы там б... - буркнул ефрейтор. Водитель начал спуск.

Лет пять шоферивший здесь и в заключении, он отлично знал писаные и неписаные законы колымских дорог. Если бы встречная колонна машин уже начала подъем на перевал, то подождать на специально для этого "спланированной" площадке и пропустить эту колонну должен был он. Но машина-одиночка въехала на склон первой. Теперь, как уже начавшей спуск, путь ей должны были уступить встречные машины, хотя бы их там была целая сотня.

Но внизу на этот счет были, видимо, другого мнения. Головная татра пересекала место, где еще можно было разъехаться, и начала карабкаться в гору. Это было слышно и по звуку ее вентилятора, завывшего на самой высокой ноте. Этот тонкий вой сразу же подхватили хриплыми голосами остальные машины, одна, другая, третья... - Шары там у них повылазили, что ли? водитель нажал на тормоза и растерянно взглянул на начальника,

- Шоферской закон нарушают б...!

-Плевали они на твой закон! - зло ответил ефрейтор, - у спецэтапа право на "зеленую улицу" есть, вот что! - Он открыл дверцу кабины и спрыгнул на дорогу; - выруливай вот теперь обратно наверх! Так тебе и надо, раз работать не хотите, филоны чертовы!

- Говорю, не я сцепление ремонтировал, - сказал шофер, - мое дело баранку крутить...

Заключенные в кузове и ехавший с ними второй конвойный солдат, тоже, конечно, давно уже заметили встречный этап. Вохровец взобрался даже на доску под кабиной, служившую ему сиденьем, ему и махал над головой автоматом; остановитесь мол! Сейчас, ребята, они нас как испугаются, дак к-а-ак шарахнутся со своими машинами под откос... - с издевательскими интонациями в голосе заметил кто-то из заключенных. Молодой солдат с лицом деревенского подпаска сердито обернулся, но ничего не сказал и начал со смущенным видом скручивать цигарку. Подавать спецэтапу сигналы остановки было с его стороны очевидно бессмысленным и довольно глупым делом.

- Солдатни-то сколько... - протянул кто-то из зрителей.

- А собак? - добавил другой. Было уже видно, что солдаты сидят не только в головной и замыкающей машинах. Ряды полушубков, по одному на каждую машину с заключенными белели и под кабинами всех этапных грузовиков. Были видны уже и белые прямоугольники на серых бушлатах заключенных, несомненно, их номера. Покамест все, что толковала о Берлаге лагерная молва, по-видимому, подтверждалось. А что внизу двигался этап с первыми новоселами только что отстроенного ОЛП-а N12 какого-то Берегового лагеря, сомнений быть не могло. Кое-кто силился найти и подтверждение слуха, что заключенные страшного Берлага постоянно закованы в кандалы. Рассмотреть этого пока не удавалось, а вот золотые погоны офицера, высунувшегося из кабины передней машины, были видны отчетливо. Очевидно это был начальник этапа. Он делал рукой такое движение, как будто что-то отпихивал от себя ладонью, перемежая их с угрозами кулаком. Давай, рули в гору! - сказал шоферу ефрейтор, - сама себя раба бьет, когда плохо жнет... - Шофер некоторое время хмуро молчал, позади был узкий прижим к крутым поворотам. Потом заявил: - Скажи своим мужикам, чтобы высадились из машины. С людьми этого драндулета в гору не поведу. - Ефрейтору, видимо, очень не хотелось этого делать. Ему было приказано избежать встречи с берлаговским этапом, чтобы здешние заключенные вообще его не видели. А все складывалось так, будто спецэтап провезут мимо них специально напоказ. Но требование шофера было весьма резонным, машина за милую душу могла скатиться по склону сопки в тартарары. - Вылезай, все! сердито крикнул начальник конвоя и сам, выпрыгивая из кабины. Злой не менее его, "водила" старенького газика вылез на подножку, посмотрел назад, на добрые триста метров петлястого карниза и, произнеся как молитву длинное блатняцкое ругательство, включил задний ход. Грузовик медленно пополз вверх.

Его пассажиры выстроились в тесный ряд на самом краю узкой дороги. Но начальник берлаговского конвоя считал, видимо, что и так они окажутся слишком близко к его машинам. - В сторону! Еще в сторону! - кричал он, взмахивая рукой уже таким образом, как будто он спихивал его нежелательных встречных куда-то в самый низ сопки. Те рискуя и в самом деле скатиться по ее склону, попятились еще.

Но и отсюда условия для разглядывания идущего мимо этапа были почти идеальными, тем более, что сдерживаемые пятившимся впереди газиком, машины едва двигались. Итээловцы пялили глаза на настоящих врагов народа и Родины, понуро сидевших на дне автомобильных кузовов. Борта этих кузовов были надстроены решетчатыми деревянными щитами как при перевозке скота. Но у машин-скотовозок дело этим и ограничивается, здесь же щиты были густо переплетены неизбежной "колючкой". Абы кого с такими предосторожностями этапировать не станут!

Ожидаемых кандалов, однако, на берлаговцах не оказалось. Они смирно сидели, положив руки на колени, над левым из которых тоже был нашит номер. Такой же номер, белый тряпичный прямоугольник с жирной трехзначной цифрой и буквой спереди, был и на шапках спецзаключенных.

Конвой этапа поражал своей боевой силой. Кроме автоматчиков среди конвойных были солдаты, вооруженные винтовками. Это, видимо, на случай дальнего боя. У многих к поясу были пристегнуты ручные гранаты. В передней и задней машинах сидело по солдату, державшему наготове ручной пулемет. Конвойные, ехавшие в машинах вместе с заключенными, были отделены от них высокой деревянной решеткой и в каждой из таких загородок скалилось по собаке.

И все же, густо облепленные номерами преступники в кузовах никак не производили впечатления плененных людоедов. Это были, большей частью, уже пожилые люди с усталыми, изможденными лицами. Более того, многие казались даже знакомыми.

- Да это ж старший агроном из нашего совхоза! - толкнув соседа локтем, изумленно сказал электромонтер из Брусничного, - гляди номер-ка - шестьсот тринадцать... - Сосед изумился еще больше. Этот агроном, фактический организатор одного из приполярных совхозов, вот уже много лет жил в своей конторке на тепличном хозяйстве. В лагерь он ходил вряд ли чаще одного раза в год, в дни общей проверки по формулярам, "инвентаризации поголовья", как называли эту операцию сами лагерники. Старый агроном "добивал" последние годы из полученных в ежовщину пятнадцати лет. - Степан Гаврилович, здравствуйте! - крикнул с обочины монтер.

Берлаговец криво улыбнулся и, скорей всего машинально, чуть приподнял руку от колена, сделал ею слабый приветственный жест. И тут же один из конвоиров в его машине, как ужаленный вскочил со своего места под кабиной и выхватил из кармана полушубка наручники: - Бруслетта захотел, ке-шестьсот тринадцатый! - Остальные солдаты в этой машине тоже вскочили и направили на зрителей дула автоматов: - А ну, отойди! - хотя отходить было некуда. Различия между заключенными на снегу обочины и их конвоирами берлаговские охранники, видимо, не делали.

Это были сплошь мальчишки, явно первогодки срочной службы. Такие принимают всерьез все, что их политруки говорят им и про их подконвойных, и про возможных пособников этих подлых преступников и про высокое назначение конвойной службы и, конечно, про опасности, связанные с охраной свирепых политических бандитов. Вид у сопляков был свирепый, вот-вот и в самом деле начнут стрелять.

Теперь этап провожали молча, только глазами, хотя знакомых в нем оказалось очень много. Эта была, большей частью, лагерная интеллигенция из Брусничного и прилегающих к нему итээловских подразделений: врачи, инженеры, бухгалтеры и другие специалисты из заключенных. В свое время они оказались нужными при организации больниц, гаражей, подстанций и это спасло их от доходиловки общих работ. Как правило, эти люди отдавали себя своей работе целиком, так как она не только спасала их от гибели, но и была единственным содержанием их нынешней жизни. Нечего и говорить, что почти все они были "врагами народа". Однако, несмотря на тяжелые пункты одиозной Пятьдесят Восьмой статьи, большинство специалистов жили за зоной, и сроки даже у двадцатилетников перевалили за половину.

Теперь было  ясно,  на какой контингент преступников рассчитывало начальство, отдавая приказ готовить для них укрепленные лагеря. Это была, по-видимому, очередная выдумка Верховного Управления лагерей, а может, кого и повыше. Притом кого-то, полностью игнорирующего интересы производства или ни черта в нем не понимающего. Для строительства лагерей нового типа отвлекается дефицитная в летнее время рабочая сила: из хозяйства Дальстроя выдергиваются и, вероятно, будут совсем загублены нужные и опытные в здешних условиях специалисты: производительность труда лагеря тем ниже, чем строже его режим, для поддержания которого требуется вон какая орава охранников-дармоедов.

Вот те и настоящие! Теперь итээловцев из Брусничного не радовало даже соображение, что репрессионистский пыл начальства будет отвлечен на этих несчастных берлаговцев. Особенно жалели врачей. Вон поехал хирург-чудотворец, в прошлом доцент из университетской клиники, спасший своим ножом великое множество людей, вон низко опустил голову доктор, без всякого рентгена видевший, что у больного внутри. Теперь таких, конечно, больше не будет. В Берлаг, однако, хватали не только интеллигентов. Рядом с доктором сидел автослесарь-большесрочник, которого называли тоже "доктором", только автомобильным. Он умел заставлять работать казалось совсем уже износившиеся "драндулеты".

Было очевидно, что втайне подготовленная операция по укомплектованию заключенных нового лагеря была проведена весьма оперативно. Но с одними только стариками ежовского набора населить многотысячный, судя по его многочисленным ОЛП-ам, Берлаг вряд ли было возможно. В большинстве машин ехали не эти старики, а судя по их виду, только что привезенные с Материка заключенные, в большинстве эстонцы, литовцы, латыши и "захидняки" из Западной Украины. Однако веры, что хоть эти "настоящие" больше не было. Людей с Запада гнали на Колыму уже давно и все они были не только не свирепее других заключенных, а пожалуй, даже мягче их. На этих номера еще не были нашиты. Это сделают, наверно, уже на месте.

Газик с Фартового вскарабкался, наконец, на вершину сопки и въехал в "карман" на обочине дороги. Берлаговские машины покатились быстрей. Проехала и замыкающая татра с нахмуренными, вооруженными мальчишками, убежденными, конечно, что они служат трудовому народу.

Недоумение было и на лицах итээловских вохровцев-конвоиров. - А мне агроном этот, - вспомнил рядовой, - один раз огурца из теплицы попробовать дал. ... До того я, наверно, года три никакого овоща не пробовал... - И он вздохнул, то ли пожалев старика- агронома, то ли вспомнив о местах, где обыкновенный огурец не считается экзотическим фруктом, выращиваемым только для стола высокого начальства. Однако, более политичный ефрейтор не поддержал разговора, тем более, что он был начальствующим лицом да еще при исполнении служебных обязанностей. - Все в машину! - Этапный газик уже спустился сверху, а его водитель затейливо ругался по поводу офицерюги-золотопогонника, из берлаговского конвоя, записавшего номер его машины и посулившего написать на шофера рапорт за задержку в пути спецэтапа. А откуда ему было знать, что даже правила движения по дорогам для этого паскудного Берлага не писаны?

Если в "эпоху Сталина" Советский Союз фактически почти не был конституционным государством, то по отношению к "государству в государстве", беззаконному царству бериевского МВД, это было верно безо всякого "почти". О какой законности могла быть речь в непрерывно разбухавшей системе лагерей принудительного труда с ее миллионами бесправных "крепостных" с одной стороны, и кучкой всевластных сатрапов с их аппаратом понуждения с другой. Это была своеобразная феодальная иерархия со всеми присущими ей пороками: бюрократическим бездушием, угодничеством перед вышестоящими, выслужничеством, тупой жестокостью по отношению к основе всей этой системы заключенному рабу. Довлеющие над страной уродства единоличной диктатуры сконцентрировались здесь как в фокусе увеличительного стекла. Чинопочитание, подхалимаж, почти узаконенное очковтирательство сверху донизу, казенный догматизм, верноподданничество расцветали в атмосфере фактической безответственности за жизнь и достоинство людей как анаэробные бактерии в гнилой воде.

Но самое худшее, возможно, состояло в том, что разбухавшая по свойству всякой бюрократии, генеральская и полковничья верхушка Главного лагерного управления требовала деятельности, чинов и орденов. И в этом своем стремлении она придумывала для себя все новые объекты ложно патриотической и верноподданнической деятельности. Так, в первые послевоенные годы, в недрах Гулага была изобретена некая чрезвычайная опасность, исходящая якобы от значительной части многочисленных политических заключенных. Для предотвращения этой опасности всех осужденных по тяжелым пунктам статьи о контрреволюционных преступлениях и соответствующих ей "литерам" надлежало изолировать от остальной массы лагерников в лагерях особого назначения. Вероятно идея таких лагерей встретила высочайшее одобрение, возможно даже, что она и исходила от самого Вождя. Это было видно по преувеличенному до карикатурности усердию, с которым спецлагеря сразу же начали строиться и укомплектовываться. Паразитический аппарат МВД, начиная от гулаговских вельмож в Москве и кончая командиром и политруком охранного батальона на каком-нибудь Фартовом, получил новое и обширное поле деятельности. Патологическая жестокость и подозрительность на самом верху, сочетаясь с угодливостью, недоумием и карьеризмом снизу, породило новое детище, очередной, злокачественный метастаз раковой опухоли политического угнетения.

Режим, учрежденный для спецлагерей был суровее, чем даже режим каторжных подразделений, хотя к КТР мог за особо тяжкие преступления приговорить только суд, здесь же находились просто перемещенные из ИТЛ. Таким образом в законное, по крайней мере по форме, решение суда вносилась кардинальное и совершенно незаконное изменение. Вряд ли где-нибудь еще надменное презрение органов тогдашнего МВД к законности вообще сказалось более ярко, чем при комплектации спецлагерей.

Производилась она по инструкции составленной, конечно, в самом Гулаге. Согласно этой инструкции в лагеря особого режима водворялись все осужденные за контрреволюционные преступления на сроки выше десяти лет, хотя бы от этих сроков оставались только месяцы. Осужденные за шпионаж, политический террор и диверсию, а также заключенные по литеру ПШ ("подозрение в шпионаже") перемещались в спецлагеря независимо от срока. По этой ПШ были заключены, например, многие тысячи бывших служащих Китайско-Восточной железной дороги, добровольно приехавшие в СССР в середине тридцатых годов. Подлежали от изоляции от остальных лагерников также "политические рецидивисты", т.е. осужденные вторично.

По не слишком внятному объяснению, которое давало иногда лагерное начальство по поводу режима спецлагерей, делавшему их во многом даже хуже каторжанских подразделений, следовало, что этот режим диктуется соображениями не дополнительного угнетения заключенных, а только обезопасения от них Советского государства. Скапливались в одном месте по несколько сотен и даже тысяч злобные враги  народа, способные на политические эксцессы. Возникал, конечно, вопрос: неужели такую опасность представляют бывшие многолетние бесконвойники, женщины из Прибалтики и Западной Украины, согнанные в лагерь нередко целыми селами только потому, что возле этого села укрывалась кучка националистов, старики и инвалиды?

Ответ заключался в другом: бериевские христопродавцы, используя шизофреническое перерождение мозга верховного вождя, усилившее в нем врожденную жестокость и склонность к крутым мерам, ловили рыбку в мутной воде всеобщей подозрительности и недоверия. Что может в лучшем свете перед тираном представить его верноподданного слугу, чем неусыпное радение о государственной безопасности? Такое радение должны были проявлять теперь даже наименее усердные и внутренне скептичные из начальствующих. Кому охота быть обвиненным в преступной безмятежности? Учреждение спецлагерей расширяло деятельность МВД еще и потому, что все, закончившие срок в этих лагерях, по его хотению автоматически переходили под пожизненный гласный надзор того же МВД в качестве ссыльнопоселенцев в местах "весьма отдаленных". И лагеря спецрежима росли и множились на Крайнем Севере, в Сибири, Средней Азии, Дальнем Востоке и, конечно же, на Колыме.

Каждый из этих лагерей кроме номера имел еще собственное имя, отличавшееся тем, что оно не было связано, как обычно, ни с местностью, где он располагался, ни с характером его деятельности. Любой спецлагерь мог бы поменяться с любым другим лагерем того же типа своим именем безо всякого ущерба. Все эти названия были произвольно условными, даже если в них и звучал намек на географическое положение. Тот же "Береговой", например, имел такое же отношение к какому-либо берегу, как "Таежный" расположенный в степи к лесу, а "Дубравный" к дубам. Был еще "Минеральный", "Речной" и другие, смысл названий которых заключался в их бессмыслице и отражал в себе разве что меру убогой фантазии своих авторов, генералов и полковников "от параши", как называли их непочтительные враги народа из лагерных интеллигентов.

Названия имели только крупные лагерные спецсоединения, охватывавшие целые районы. Их отдельные лагерные пункты именовались только по номеру, по соображениям той же конспирации, сразу же, как всегда, ставшей секретом Полишинеля. Эмвэдэвское начальство обожало секретность, даже если дело шло о наименовании металла, добываемого на золотых приисках, или выписке спецзаключенному новых штатов взамен изношенных.

Совсем иной, чем у обычных лагерей, была и рабочая организация спецлагов. Их начальники не подчинялись, как в ИТЛ, начальникам производств, которые они обслуживали. Вообще тут всячески подчеркивалось, что соображения режима и охраны заключенных ставятся гораздо выше их трудоиспользования и вообще производственных интересов. Охрана разделялась на внутреннюю, подчиненную начальнику лагеря и состоявшую из вольнонаемных надзирателей, и внешнюю, которую несли армейские подразделения войск МВД. Отношения между этими службами были определены чрезвычайно жесткими и сухими предписаниями, делавшими эти отношения чуть ли не антагонистическими. Они были основаны на казенном, взаимном недоверии. Например, внутренняя и внешняя охраны обязаны были передавать друг другу заключенных непременно по строгому и сложному ритуалу, хотя бы дело шло об их ежедневном выходе на работу и возвращении в лагерь.

Все эти новшества, придуманные где-то в кабинетах Гулага, наносили делу страшный вред. Начлаг имел право по своему усмотрению, ссылаясь на соображения режима, комплектовать рабочие бригады из заключенных совсем не так, как того требовало производство. Плотников, например, направить на землекопные работы, а в бригаду строителей сунуть совершенно неквалифицированных людей. Мог он, ни перед кем не отчитываясь, под предлогом обслуживания лагерных нужд, и вообще недодать людей производству. Это, правда, противоречило финансовым интересам лагеря, который за выставленные на работу "крепостные души" получал арендную плату. А вот конвою, тому было на все наплевать. Вооруженные подсвинки, набранные в конвойные части по признаку малограмотности и провинциальной ограниченности, были, кроме того, подвергнуты еще и специальной политической обработке. Большинство из них было уверено, что их подконвойные - это сплошь предатели Родины и гестаповские палачи, которым советское правосудие даровало жизнь лишь по неизреченной милости Вождя народов, отменившего смертную казнь вообще. Мальчишкам, с одной стороны, импонировало доверие народа, поручившего им ответственное и опасное дело охраны подлых врагов, а с другой стороны, они знали, что за малейшее упущение они отвечают головой. К этому часто добавлялось еще усердие не по разуму, а у некоторых и стремление выслужиться. В результате заключенные в пути на работу и с работы становились объектом этого усердия, действительного или показного. От них требовали неукоснительного соблюдения "строя", придираясь к малейшему его нарушению, на людей орали, записывали их номера на предмет подачи рапорта о непослушании конвою, каждые несколько минут останавливали для пересчета или просто для "выстойки" на морозе. То же было и на полигоне. Охранники мешали работать, расставляя людей так, как им было удобно, нисколько не считаясь с интересами дела. Они без конца пугались, что кого-то недостает, сбивали людей в кучи и пересчитывали.

Еще хуже обстояло дело с использованием высококвалифицированных специалистов. Формально устав спецлагерей не возбранял назначение своих заключенных на работу по специальности. Но тот же устав не допускал и мысли о чьим-либо расконвоировании или малейшем смягчении режима. Второй принцип сводил первый почти на нет. Чтобы организовать,  например,  работу нескольких спецлагерников-специалистов на приисковой электростанции, понадобилась бы едва ли не перестройка этой электростанции и дежурство возле нее целого взвода автоматчиков с собакой. В несколько лучшем положении оказались медики, так как их можно было использовать в лагерной зоне. Но их в подразделениях спецлага образовался такой избыток, что врачи почитали себя счастливыми, если устраивались санитарами при внутрилагерной больничке. Словом, хозяйственной и организационной деятельности МВД в целом изобретение спецлагерей причинило несомненный и существенный вред. Но вслух об этом, конечно, не говорили, политика и безопасность государства превыше всего.

А для десятков тысяч заключенных угодивших в Берлаг на одной только Колыме это было жесточайшим ударом, сравнимым по тяжести разве только с несправедливым и беззаконным арестом. Особенно тяжело переносили этот удар старые лагерники из тех, на честнейшем труде которых было основано становление всего технического хозяйства Дальстроя. В благодарность за целое десятилетие работы они снова подвергались жестокостям и унижениям, в сущности противозаконного, берлаговского режима. Заключенные были тут людьми под номерами, почти начисто отрезанными не только от воли, но и от своих недавних товарищей по заключению в ИТЛ. Писатьдомой, правда, разрешалось, но не более двух писем в год. Да и были это, собственно, не письма, а автографы, состоящие из двух-трех стандартных фраз, жив, здоров, посылаю привет... Ни о местности, где находится лагерь и даже об ее климате, ни об исполняемой работе, ни о своем настроении писать не разрешалось. Нельзя было и выражать надежду увидеться со своими близкими, хотя бы в отдаленном будущем. Будущее спецлагерников заключалось в вечном поселении здесь же, в районе особого назначения. Отсюда не выпускали даже тех, кто завербовался в Дальстрой добровольно и не впускали сюда никого, кто имел, хотя бы отдаленную родственную связь с кем-нибудь из заключенных, даже бывших. Все это, в сочетании с бездушной атмосферой режимного лагеря многих из его заключенных поставило на грань отчаяния, а некоторых, давно уже уставших душевно, сломило окончательно.

Отдельный лагерный пункт № 12 Берегового лагеря при прииске Фартовом (обстоятельство, не подлежащее оглашению) принимал своих первых обитателей, прибывших с этапом из Брусничного. Происходила первая и, как всегда в таких случаях, подчеркнуто официальная и придирчивая приемка-передача особо опасных преступников внешней охраной, она же этапный конвой, внутренней охране лагеря. Машины уже ушли, и арестанты, ожидая своей очереди, сидели на снегу дороги, ведущей к лагерным воротам. Напротив этих ворот, не решетчатых как обычно, а глухих с массивной вышкой часового рядом, стоял столик, за которым сидели начальник лагерной УРЧ и начальник этапа. Обычного плаката со сталинским заявлением, что труд в СССР - дело чести, доблести и геройства, над воротами не было.

По обеим сторонам дороги выстроились солдаты с автоматами и почти на каждый десяток этих солдат один из них держал на поводке овчарку. Позади этапа и несколько поодаль от него дорогу перекрывал пикет из нескольких солдат с винтовками и двумя "дегтярами" на рассошках.

Сидящие на земле пятерки заключенных по команде вставали, подходили к столику и становились к нему в очередь. И каждый в порядке этой очереди произносил нечто вроде рапорта, начинающегося со слов: "Заключенный, личный номер такой-то..." Затем следовала фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок и прочие "установочные данные заключенного", его "позывные", как их называли в лагере. Все это, кроме "личного" номера, для старых лагерников было делом привычным. Но на номере, хотя его можно было считать с собственного колена или шапки, чуть не все эти люди сбивались и путались, как путались когда-то на своих "позывных". Таково действие психологического отвращения.

Однако начальник здешней учетно-распределительной части, молодой старший лейтенант с писарскими усиками добивался, чтобы ритуал представления заключенного своему новому начальству соблюдался в точности. Свою службу в лагере бывший штабной только еще начинал и власть над людьми, из которых многие были более чем вдвое старше его, ему явно нравилась. Сбивавшихся ретивый лейтенант заставлял отойти от стола, подойти снова и с самого начала повторить унылую тираду. Повторно у большинства она получалась еще хуже. От чувства унижения у некоторых срывался даже голос и они начинали путать уже все, включая статью, по которой был осужден и год своего рождения. В таких случаях начальник УРЧ делал насмешливые замечания по адресу путаника-недотепы с явной претензией на колкость и остроумие. Когда, например, ка-шестьсот тринадцатый, тот старый агроном, которому в дороге сулили надеть наручники, все забывал начать свой рапорт со слова "заключенный", начальник спросил его сколько лет он уже сидит в лагере? Двенадцать, - ответил агроном. - И жалуешься, небось, что срок велик! А вот того, что находишься в заключении, никак запомнить не можеть... Старик закусил губу, а стоявшие рядом надзиратели осклабились. - Ничего, у нас запомнит... - протянул начальник берлаговского конвоя, тот самый, который заставил пятиться на вершину сопки итээловский газик.

После отметки в картотеке заключенных тщательно обыскивали, хотя никакой практической необходимости в этом не было, их также тщательно уже обыскали конвойные перед посадкой в машины. Но, во-первых, это был ритуал, как бы подчеркивающий сухость и официальность отношений внутренней и внешней охраны, во-вторых, у заключенных отбирались сейчас "не положенные" в спецлаге вещи. К ним принадлежали все предметы "вольной" одежды, включая нижнее белье, все письменные принадлежности, книги и даже письма и фотографии из дому. Правда, письма и карточки отбирались с обещанием вернуть их после какого-то просмотра, но судя по тому, как их бросали на снег, было очевидно, что все бумаги просто выбросят или сожгут.

Канитель сдачи-приема тянулась страшно медленно. Наступили сумерки, которые приблизила еще плотная шапка свинцово- серых облаков, которая к вечеру нахлобучилась еще ниже на вершины окрестных сопок. В распадке, в котором приютился ОЛП № 12 становилось почти темно и его зона вызывающе вспыхнула всеми своими огнями. Вдоль, длинной еще темной полосы сидящих на дороге людей, лег луч прожектора с вышки у вахты. Все заключенные сидели в одной и той же позе, уткнувшись лицом в колени, схваченные руками. В эту позу их согнул, становившийся уже весьма чувствительным, холод, душевная подавленность, мучительная пустота в желудке, а теперь еще и этот нахальный свет прямо в глаза.

Время от времени, по мере уменьшения числа этапников на снегу, их заставляли подняться и на несколько шагов подойти ближе к лагерю. Соответственно короче и плотнее становились и ряды солдат по сторонам. Но если заключенные от холода все больше сжимались, то тут от того же холода, скуки и желания есть началось шевеление и притоптывание. В дороге было веселее, так как там почти всегда существовала возможность проявить служебное рвение при помощи окрика, размахивания "бруслетами" или автоматом. А повод для этого подневольные пассажиры грузовиков давали часто. То кто-нибудь из них из-за онемевшей ноги пытался переменить позу, то шепотом обращался к соседу, то слишком внимательно "зыркал" по сторонам. И во всех этих случаях можно было свирепым голосом прокричать номер нарушителя, считывая его с тряпки на арестантском колене или шапке. Такое развлечение сочеталось со служебной практикой и демонстрацией своей преданности долгу бойца Советской Армии. Но сейчас, хоть убей, придраться было решительно не к чему. Враги народа застыли в своих скрюченных позах чуть не под стать мертвецам. Солдаты томились.

Но вот, в дальнем конце оцепления этапа партии с автоматами насторожились, а одна из собак заурчала. Из рядов сгорбленных фигур на дороге послышалось какое-то невнятное бормотание сначала одного, а потом и нескольких голосов, похожее на приглушенный спор. Никто, однако, не пошевелился. Поэтому установить, кто же именно нарушил приказ об абсолютном молчании было нельзя и младший сержант, начальник отделения был вынужден ограничиться только грозным окриком: "Прекратить разговоры!"

Бормотание стихло. Но через несколько минут кто-то в том же ряду резко вскочил на ноги. Соседи нарушителя, схватив его за полы бушлата, заставили опуститься на место: - Совсем чокнулся, Кушнарев! Хочешь, чтобы из-за тебя и нас перестреляли? - Начальник отделения, однако, уже заметил его номер: Же-триста восемнадцатый, выйти из строя! - Однако теперь же-триста восемнадцатый съежился на своем месте и не выходил. Очевидно это был истеричный тип, под влиянием мгновенного нервного импульса сначала совершивший нарушение, а потом испугавшийся его последствий, но младший сержант уже выхватил из кармана наручники.

- Кому приказано, же-триста восемнадцатый?

- Выходи, Кушнарев! - шипели соседи нарушителя, - выходи, хуже ведь будет...

Кушнарев робко поднялся на ноги и двинулся к краю ряда. Но тут при виде направленных на него автоматных дул, его охватил новый приступ истерии: Стреляйте! - закричал жэ-триста восемнадцатый, наступая на ближайшего солдата с автоматом, который от неожиданности попятился, - Мне все равно, стреляйте!

- Ткачук, Барса! - крикнул начальник отделения. - Больной он, гражданин начальник... - попытался заступиться за Кушнарева кто-то из сидящих на снегу. - Разговоры! Больные в больнице! - Подбежал солдат с собакой: - Барс, взять! - Огромная овчарка с глухим рычанием бросилась на нарушителя и сразу же сбила его с ног. Послышался треск раздираемой материи. Собака входила в раж и захлебывалась от злости, рвала в клочья и без того изодранный бушлат Кушнарева.

- Отставить! - Ткачук с трудом оттащил Барса. - А ну, поднимайся! пнул сержант сапогом в бок нарушителя, лежавшего на снегу с прижатыми к лицу руками. Тот, пошатываясь встал на ноги. - Руки! - завел назад руки и начальник отделения довольно ловко защелкнул на них наручники. - Садись вон там! - Два солдата, подталкивая Кушнарева в спину прикладами, отвели его немного в сторону. Теперь одна из понурых фигур темнела на снегу уже по другую сторону шеренги конвойных. Рядом с ним рычал и скалился на поводке собаковода Барс. Эпизод был мелкий, начальство у ворот не обратило на него внимания.

Муштра и шмон продолжались, но дело подвигалось еще медленнее, чем прежде, так как теперь принимали уже новичков, только что привезенных с Материка. Большинство были не русскими, и чтение длинного шифра своих позывных многим из них не давалось почти совсем. У людей еще недавно живших дома была масса недозволенных в лагере вещей, возня с которыми сильно задерживала приемку. Кроме того в Ногаево новичкам выдали новые бушлаты и телогрейки, но еще без номеров. Теперь один из надзирателей в тех местах, где они должны были красоваться, вырезал ножницами огромные дыры. Завтра же сами заключенные залатают эти дыры прямоугольными латками со своими номерами, которые им выдадут в зоне. Дыра на месте самовольно споротого номера неплохо его заменяла. Мало что изменила бы даже серая латка на месте прорехи, слишком показательным было бы ее место. Мысль современных тюремщиков направлял опыт старой каторги,  на которой бубновые тузы не нашивались на арестантские халаты, а вшивались в них.

Тоже уже уставший от однообразно покорного и столь же однообразно бестолкового поведения принимаемых арестантов начальник УРЧ оживился, когда к его столу подвели последнего из сегодняшнего этапа. Вид у него был измученный и как-то по особенному угрюмый. Изодранный Барсом Бушлат третьего срока имел только одну пуговицу. Жалкий вид этого человека совсем не соответствовал надетым на него наручникам. Вся фигура Кушнарева выражала страшную подавленность, потухшие глаза глядели исподлобья, но выражали теперь только затаенную тоску и усталость.

- Нарушил строй, товарищ старший лейтенант! - доложил младший сержант. Но обращался он не к начальнику лагерной УРЧ, а к начальнику конвоя, тоже старшему лейтенанту.

- Почему нарушил? - спросил тот.

- Не знаю, товарищ старший лейтенант! Какой-то вроде малахольный...

Начальник УРЧ смотрел на нарушителя с любопытством. Даже для него было очевидно, что от этого требовать рапорта по форме - дело безнадежное. Поэтому, взглянув на его колено, старший лейтенант полез в одну из стоявших на столе длинных коробок и достал формуляр Кушнарева. Прочтя его, он присвистнул и взглянул на понурого арестанта с еще большим любопытством: Да это бегунец, оказывается, стреляный воробей! - Он показал карточку соседу по столу: - Глядите-ка, два раза в побеге был! По виду никак не подумаешь...

В формуляре значилось, что свой первоначальный срок, полученный им за антисоветскую агитацию, Кушнарев давно бы уже отбыл, если бы не два лагерных "довеска" за попытки побега. Одна из них была сделана еще до войны. Поэтому по статье "побег из мест заключения" беглец получил только три дополнительных года. А вот второй раз Кушнарев бежал уже в военное время, когда такое преступление квалифицировалось уже как контрреволюционный саботаж. Соответствующим был и второй, точнее третий срок - десять лет по статье пятьдесят восемь, пункт четырнадцатый.

- Все они волки в овечьей шкуре! - убежденно сказал начальник конвоя. Может ты опять хотел в побег уйти, жэ-триста восемнадцатый? - сощурился на Кушнарева начальник УРЧ, - И куда же, позволь спросить?

Заключенный молчал. - От нас, брат жэ-триста восемнадцатый, никуда не уйдешь! - наставительно сказал старший лейтенант, - разве что вот туда... Он ткнул пальцем в землю. - А, может, я туда и хочу! - сказал вдруг Кушнарев и его выцветшие глаза оживились выражением. - Ну, это дело хозяйское, усмехнулся начальник, нам лишь бы для отчетности не затерялся... - Он хохотнул и хлопнул рукой по своей картотеке. Кушнарев от этой шутки как-то съежился и сник снова, а старший лейтенант, сделав нужные отметки в его формуляре, сказал: - Так-то. Жэ-триста восемнадцатый! А за нарушение строя пойдешь сегодня ночевать в кондей... - Водворение в карцер было делом начальника лагеря, но его, вызванного зачем-то в Магадан в управление Берлага, и замещал как раз начальник учетно-распределительной части. Он был мужик не злой и никогда не упускал случая сбалагурить: - Надо же здешний карцер кому-то обновлять! Вот ты этим и займешься, жэ-триста восемнадцатый...

Бывший аспирант кораблестроительного института  Михаил Кушнарев, за чуждые советским людям политические убеждения был арестован и осужден еще в тридцать седьмом году. Уже тогда это был постоянно хмурый молодой человек, отличавшийся, притом, рядом странностей. Приверженность к пессимистической философии сочеталась в нем со способностью и любовью к математике, уменье находить трезвый подход к сложной теоретической проблеме с чуть ли не мистицизмом, когда дело доходило до его взглядов на жизнь и смерть. Правда, эти два вида увлечений в Кушнареве обычно чередовались. Когда его отпускала философская хандра, он и сам признавал, что идея бессмысленности человеческого существования логически не совместима с какой-либо деятельностью вообще, а тем более с такой как научная. Но это только подтверждает взгляд на сознательное существование как непрерывную цепь алогизмов. Действительно, обладая Разумом, человек живет по законам Инстинкта. Привлеченный эфемерными приманками, созданными для него Природой в период, когда он не сознавал еще своего места во Вселенной, он и теперь тащится на поводу этих приманок. Это еще понятно в людях, не привыкших и не умеющих мыслить. Но и те, кто подобно Кушнареву, знакомы с положениями угрюмой философии пессимизма от мудрецов древней Индии и Китая до Шпенглера и Шопенгауэра, ведут себя таким же образом. Они знают, что жизнь эфемерна, что человеческий разум Вселенной бессилен, что для этого разума непостижима ни Природа в целом, ни сам человек, что даже в лучшем случае, на долю самых удачливых из людей сумма жизненных наслаждений не идет ни в какое сравнение с суммой неизбежных страданий. Практический вывод отсюда прост - жизнь это игра, не стоящая свеч. Однако, подавляющая масса людей отгораживается от этого вывода всякого рода надеждами, иллюзиями и самообманом. Преодолеть темный инстинкт жизни, добровольно шагнуть в небытие им мешает нехватка воли. Вот и тащат люди ее тяжелый воз, вытягивая шеи к клоку сена, привязанному на конце дышла.

Кушнарев не составлял исключения и периодически страдал от сознания своей рабской подчиненности деспотическим законам существования. Выводило его из этого состояния, главным образом, только занятие теоретической гидромеханикой, предметом, который он очень любил и к которому проявлял недюжинные способности. Два старых тома шопенгауэровского трактата "Мир как воля и представление", шпенглеровский "Закат Европы", книги по индийской философии и конфуцианству перемешивались в неряшливой комнате молодого аспиранта с трактатами Эйлера и Бернулли, Светлова и Чаплыгина так же беспорядочно и сумбурно как и мысли в его постоянно думающей голове. На титульном листе сборника лекций Жуковского под эпиграфом "Человек полетит опираясь не на силу мышц, а на силу своего Разума", рукою хозяина и, по-видимому, безо всякой связи с этим выражением, было выведено изречение из Конфуция: "Всякое существование есть страдание". Была тут и Библия, заложенная логарифмической линейкой на книге Экклезиаста. Библейский пророк импонировал убежденному атеисту Кушнареву мрачным духом своей философии безнадежности.

Его интеллектуальное уныние началось давно, еще в юношеском возрасте. Поначалу думали, что Мишины философствования на тему о бессмысленности и безысходности жизни - обычная дань мальчишеской рисовке. А рисоваться, пожалуй, было чем. Миша был начитан в таких областях, о которых его сверстники-школяры даже понятия не имели. Они, впрочем, не были сыновьями профессора юриспруденции, умершего незадолго до революции и оставившего жене и сыну богатую библиотеку, в которой было множество книг по истории и философии. Обычный подросток к этим книгам и на версту бы не подошел, а Миша рылся в них со странным, не по возрасту, интересом. Сначала ему нравилось выискивать в них удивительные мысли и выражения, нередко идущие вразрез с общепринятыми теперь представлениями и поражать ими товарищей по школе и даже взрослых. А потом оказалось, что некоторые из этих мыслей вошли в такой резонанс с его собственным строем мышления, что стали почти навязчивой идеей на всю жизнь. Мрачным  настроениям Кушнарева-подростка немного способствовала и обстановка в семье. Мать, ставшая после с трудом пережитой Гражданской войны, переводчицей с французского в каком-то издательстве, вышла замуж за вузовского преподавателя диамата. Миша тоже прочел энгельсовского "Антидюринга" и "Диалектику Природы", пробовал даже читать "Капитал", но многого не понял и по мальчишеской ершистости почти ни с чем не согласился. С отчимом он вступал в частые философские споры, но вскоре сделал вывод, что тот не более чем начетчик и долдон. Диаматчик, в свою очередь, считал взгляды пасынка незрелой заумью и чепухой. Они поссорились. Уже окончивший школу, Миша ушел из дома, поступил рабочим на кораблестроительную верфь, а оттуда через два года в кораблестроительный институт. Жизнь есть жизнь. Мать его к тому времени умерла. Оказавшийся в полном одиночестве студент становился все угрюмее. Нашлись, конечно, девушки, которые заинтересовались этим  хмурым Чайльд-Гарольдом. И не только они пытались ему внушить, что с женитьбой все его упадочные настроения исчезнут. Однако принципиальный пессимист прочно сидел на своем коньке. Марк Аврелий и Конфуций, Шпенглер и Гартман, безусловно правы, жизнь есть бессмыслица. А род - так брак, поскольку главное назначение этого института - продолжение человеческого рода - бессмыслица в квадрате. От угрюмого бирюка отстали.

Однако по мере роста учебной нагрузки нездоровые настроения Кушнарева постепенно спадали. Его пытливый и беспокойный ум нашел пищу в решении задач по математической интерпретации гидродинамических явлений. Способного студента заметил руководитель кафедры гидромеханики. Это был не только большой ученый, но и талантливый педагог, сумевший отвлечь унылого парня от маниакальных идей теоретическими заданиями, имеющими немалый практический интерес. Профессор понимал, что философская оболочка этих идей в данном случае - лишь форма выражения болезненной меланхолии, ослабить которую можно только переводом мыслительных способностей меланхолика в другое русло. К концу последнего курса он преуспел в этом настолько, что мог поставить вопрос об оставлении Кушнарева на кафедре. Это было не просто. Нежелательный и в рядовом инженере характер убеждений выпускника был тем более нежелателен в советском ученом. Но авторитет руководителя кафедры был весьма высок, и его ходатайство уважили. Профессор не ошибся. Когда определилась тема кандидатской диссертации Кушнарева, то она обещала быть не тривиальной, "соискательской", а по-настоящему ценной научной работой. А заодно оказалась и лучшим лекарством против черной кушнаревской меланхолии, к тому времени заметно остывшей.

Но тут в Советском Союзе были обнаружены бесчисленные вредительские, шпионские, диверсионные и террористические организации. Не обошелся без них и кораблестроительный институт. Руководителя кафедры гидродинамики, всемирно известного своими работами по теории обтекаемости, арестовали. Было объявлено, что он и целый ряд его коллег, состояли в тайной контрреволюционной организации ученых кораблестроителей, дававших вредительские установки для проектирования судов. По институту прокатилась волна арестов, захватившая не только крупных, но и начинающих ученых и даже некоторых студентов из числа наиболее способных. В Кораблестроительном, как и всюду, поселился дух взаимной подозрительности и страха. Почти уже покинувшая Кушнарева его извечная угрюмость вернулась снова. Исчезла и пыль, покрывавшая в его комнате творения апологетов пессимизма. Особенно тех из них, которые трактовали о разгуле и непоколебимой власти Неразумной Воли в человеческом обществе, совершенно не по праву именующего себя разумной.

В связи с обострением политической бдительности было обращено пристальное внимание и на аспиранта Кушнарева с его чуждой советскому человеку идеологией. Припомнили, что и в студенческие годы и на занятиях по аспирантскому курсу диамата он часто задавал каверзные вопросы руководителям занятий, а то и чуть не прямо выступал с пропагандой идей реакционной, идеалистической философии. Возражать ему было трудно, так как вузовские гуманитарии-преподаватели, не говоря уже о студентах и аспирантах технического профиля о Конфуции и Шопенгауэре, в лучшем случае, только слышали. Однако прежде было принято считать, что мышление и поведение Кушнарева - это результат своеобразного мозгового вывиха, весьма нетипичного, а, следовательно, не столь уж и опасного с точки зрения его влияния на окружающих. Теперь же в свете разъяснений свыше о коварстве внутренней Контрреволюции становилось ясным, что такое понимание дела суть оппортунистическое благодушие и политическое ротозейство. Терпимость к человеку чуждых взглядов была бы неприятием на деле сталинских указаний о необходимости непримиримой борьбы со всеми проявлениями немарксистской идеологии. Стала почти очевидной и связь между мировоззрением Кушнарева и симпатией к нему арестованного руководителя кафедры. Проследили и его генеалогию. Оказалось, что в анкете чужака при его поступлении в институт было указано, что его отец член ВКП(б), тогда как это был только приемный отец. В действительности же он происходил от профессора Права царских времен и женщины дворянского рода. Сам Кушнарев обо всей этой возне за обитой железом дверью спецчасти института и не подозревал. Он снова вчитывался в строчки книг с дореволюционной орфографией и делал угрюмые замечания на семинарах по марксизму-ленинизму.

Прежде всего на них старались не реагировать. Спор с Кушнаревым на философские темы был как бы разговором на разных языках или спором о вере с каким-нибудь сектантом. Но теперь находились люди, которые вступали с этим чудаком в публичную полемику. Возможно, что не все из них были провокаторами. Большинство, вероятно, просто хотело погромче продекларировать свою приверженность стандартным догмам в споре с их противником. Поэтому нельзя утверждать положительно, что спор о субъективном идеализме в философии на одном из аспирантских семинаров Кушнарев был втянут нарочито. Осталось, конечно, неизвестным и то, был ли написавший донос в НКВД участником этого спора или он только присутствовал на семинаре об "Антидюринге". И уж подавно нельзя было узнать, действовал ли доносчик по собственной инициативе или по заданию ежовских "органов". Впрочем, это не представляло особого интереса даже для самого Кушнарева. На допросах в НКВД он скоро признал, что пропаганду реакционно-идеалистических взглядов на отношения людей в Обществе он вел с осознанной целью помешать слушателям семинаров правильно понять учение Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Рука следователя прослеживается в этих показаниях с совершенной очевидностью, как и поведение его подследственного с позиции "все равно". Все равно миром движет все та же неразумная и злая, подчас, воля. Возможно, впрочем, что непротивление Кушнарева на следствии спасло его от куда более тяжелого обвинения. Не признай он себя сразу же антисовестким "болтуном", которого безо всяких хлопот можно было укатать в исправительные лагеря в индивидуальном порядке, его бы наверно, включили в состав институтской вредительской организации. А так бывший аспирант получил по самому легкому "широпотребскому" пункту Пятьдесят Восьмой статьи всего семь лет ИТЛ.

Многие из сокамерников Кушнареву завидовали. Сам он, однако, находился в состоянии тяжелой душевной депрессии. Теперь развитию такой депрессии не только ничто не препятствовало, но все окружающее ей способствовало. И обстановка следственной тюрьмы НКВД, и явное торжество Неразумной воли, и абсолютно ясная бессмысленность дальнейшего существования. Они часто создавали чувство безнадежности даже у людей с куда менее угнетенной психикой, чем у Кушнарева. Многие здесь в те годы вскрывали себе вены отточенным о цементный пол крючком от брюк или куском стекла, удавливались на самодельных веревочках и даже разбивали головы об отопительные батареи.

А вот сторонник философского вывода о ненужности жизни благополучно прошел и через испытания ежовского следствия, и через неправду сталинского суда и через тяготы многомесячного этапа до Колымы, чтобы долгие годы влачить здесь жалкое существование арестанта. На свое горе Кушнарев оказался таким же жалким рабом инстинкта самосохранения, как и тысячи людей, никогда не слыхавших о Шопенгауэре. Одно дело исповедывать идеи философии пессимизма, другое - доказать свою способность следовать им на практике. Всякий раз, когда возникала одна из многочисленных возможностей мгновенным усилием воли разрешить, наконец, затянувшийся спор между разумом и инстинктом, этой воли Кушнареву и не хватало. Каждую из попыток прыгнуть за борт арестантского корабля, выбежать из строя под пулю стрелка или иным способом привести в действие механизм смерти, где-то внутри него безотказно срабатывало какое-то предохранительное устройство, мешающее сделать последнее движение. Снова тупая бессмысленность инстинкта торжествовала свою очередную победу над неотразимой, казалось, логикой здравого смысла. И снова человек пытался оправдать свое безволие ссылкой на то, что задуманное на сегодня он может осуществить и завтра, хотя ему было мучительно стыдно перед самим собой.

Не находя в себе силы рассчитаться с жизнью, Кушнарев, однако, внешне был к ней совершенно равнодушен. В лагере он быстро опустился, не предпринимал ничего, чтобы хоть как-нибудь приспособиться к обстоятельствам или несколько противостоять им. С тупой, безотказной покорностью инженер и бывший аспирант вкалывал на общих работах, хотя его статья не исключала возможности устроиться иногда каким-нибудь слесарем или дежурным электриком на прииске. Нормы выработки Кушнарев выполнял редко, но никогда не делал попыток ни туфтить на работе, ни "косить" в лагерной столовой. Он не следил за своей одеждой, был грязен, оборван больше других, словом, "плыл, не видя берегов". Не раз доходил почти до крайних степеней истощения, но все-таки не умирал. Человека, подававшего когда-то надежды, что он станет крупным теоретиком гидромехаником, в лагере считали тупым, ни на что негодным дураком.

Его внутренняя война с самим собой затихала только в периоды спасительной "деменции", голодного слабоумия. Полуживые от истощения люди почти безразличны к жизни и смерти, по крайней мере в мыслительном аспекте этих понятий. Им просто не доступно бухгалтерское в своей сущности, сопоставление ценностей жизни и ее издержек. Животная сущность человека выступает в дистрофиках совершенно откровенно в виде примитивного стремления только к еде, теплу и сну. И это помогает им иногда выбраться из объятия медленной, но цепкой смерти.

Выбирался из этих объятий и Кушнарев. Возможно, что в этом ему помогала еще одна навязчивая идея, к которой он был, по-видимому, склонен от природы. С первого же месяца своей жизни в лагере им овладело неодолимое отвращение к мысли, что в случае его смерти здесь над ним будет проделан ритуал, обязательный для "оформления" умершего арестанта на архив-три. Это оформление, согласно специальной инструкции Гулага производилось в чисто рационалистических целях чтобы в принципе исключить возможность всякой путаницы при лагерных захоронениях и оставить возможность в любой момент найти и проверить это захоронение. А вдруг под видом двадцатилетника Ивана будет погребен пятилетник Петр, а Иван впоследствии выйдет на свободу на пятнадцать лет раньше положенного срока? Такая возможность была почти только теоретической, но ради ее предотвращения у мертвых людей снимали отпечатки пальцев, а к большому пальцу левой ноги покойника прикрепляли бирку с его установочными данными. Этот ритуал показался Кушнареву кощунственным и омерзительным. Познакомился он с ним, и притом весьма близко, во время своей работы в похоронной бригаде одного большого прииска, на который бывший аспирант попал прямо с магаданской пересылки. Работа могильщиков считалась тут легкой, и Кушнарев попал на нее по снисхождению к его истощенности и относительно нестрогому пункту строгой статьи.

С точки зрения философа, презирающего жизнь со всеми ее проявлениями, интерес к тому как будет поступлено с его бренными останками после смерти был праздным, почти вздорным. Но это при здоровой психике. Кушнарев же был явно склонен к маниакальным психозам. Теперь он вбил себе в голову, что должен умереть по возможности скорее, но при этом так, чтобы Некто бездушный и глумливый не мог проделать над ним своих гнусных манипуляций. Какая прекрасная возможность в  этом  смысле представлялась Кушнареву в те дни, когда ему, как и другим подневольным пассажирам "невольничьего корабля" разрешалось выходить из трюма на палубу, чтобы пройти в подвешенный к борту парохода временный, дощатый гальюн. Секунда, и какое-нибудь Японское или Охотское море решило бы все проблемы! Правда, проблема укрытия от бирки перед Кушнаревым тогда еще не стояла, он просто не знал об этой бирке. А, может быть, был бы решительнее, если бы знал?

Теперь задача осложнялась, никакого моря в лагере не было. Единственная возможность избавиться от бирки - это уйти и умереть в дебрях здешней лесистой тайги. Найти в ней тело мертвого человека практически невозможно не только для двуногих, но и для четвероногих следопытов даже в том случае, если оно лежит где-нибудь в зарослях. Но это тело может находиться к тому же на дне какой-нибудь таежной речки или озера! Кушнаревым со злобным удовлетворением думал о том, какая это будет неприятность для лагерного начальства и конвоя. Занести пропавшего без вести беглого в архив-три нельзя, нет положительных доказательств его смерти. Нельзя, конечно, записать его и в архов-один, список законно освободившихся. Остается архив-два-реестр ушедших "с концами". Хотя тюремщики почти убеждены, что девяносто девять из сотни таких загнулись в тайге, с точки зрения отчета перед высшим начальством им от этого не легче. Это, конечно, все мелкие и второстепенные соображения. Главное в том, что здешние горы, распадки, ущелья и болота враждебны живому человеку, пытающемуся их преодолеть, но мертвых они укрывают надежно и верно. Нужно только добраться до них пока тебя не поймают или не расстреляют. Поэтому нужно выждать пока условия для рывка в тайгу смогут гарантировать безусловную удачу, иначе неизбежна все та же проклятая бирка.

Эти условия образовались на одном из приисков, где Кушнарев попал в бригаду слабосильных и вместе с нею заготовлял дрова для лагеря в глухом, лесистом распадке. Охранял многочисленную бригаду только один полусонный конвоир. Куда к черту, мог уйти кто-нибудь из этих, едва передвигающих ноги людей, к тому же еще сплошь горожан и штымпов? Тем более, что стояла только еще ранняя для этих мест весна - конец июня. Снег в это время в распадках и на северных склонах сопок только еще начинает таять, по рекам и речушкам идет верховая вода, погода, как правило, стоит отвратительная, а еще через неделю начинается сокрушительный между гор весенний паводок. Даже заигравшиеся в буру уголовники, и те никогда не делают в это время года своих "рывков" специально рассчитанных на то, чтобы быть пойманными, изолированными от своих и ценой дополнительного срока спастись от ножей свирепой хевры, не прощающей карточных долгов.

Но именно в один из таких дней, когда мокрый снег сменялся дождем и дул сильный, пронзительный ветер, построившаяся для следования в лагерь бригада оборванцев-доходяг не досчиталась Кушнарева. Его поискали между пнями лесосеки - нередко случалось, что кто-нибудь, сидя на таком пне, вдруг валится с него и больше уже не поднимается. Если это происходит не на чьих-нибудь глазах, то труп заметает снегом и его иногда не удается найти до весны. Сегодня снег только обшлепал лесосеку серовато-белыми пятнами и вряд ли мог по-настоящему что-нибудь  укрыть. Никакого трупа, однако, не нашли. На место побега был отправлен небольшой отряд с собакой, но след беглого потерялся на залитом водой льду речки. Дальше вохровцы-оперативники идти просто поленились? Зачем силу тратить? Было известно, что бежавший городской штымп, самый обыкновенный "черт мутной воды". Вряд ли у него есть нож, безусловно нет спичек, а запас провианта не превышает остатка от недоеденной утренней пайки. Куда такой может уйти? Вернется в лагерь с повинной, как возвращаются почти все, еще не пробовавшие ночевать на мокром снегу под холодным дождем. Если, конечно, найдет дорогу обратно. Но вот зачем беглец сделал свой нелепый рывок? Штымп, конечно, в хевре не состоял, в карты не играл, и никакая опасность со стороны товарищей по лагерю ему не угрожала. Впрочем, из показаний собригадников Кушнарева, лагерного нарядчика и других, соприкасавшихся с ним людей, следовало, что в голове у него вроде не все дома. А в сумасшедшем доме, как известно, и валенок на голове носят.

Вспомнили, что Кушнарев говорил иногда что-то о том, что хорошо бы забраться в какой-нибудь таежный распадок и там подохнуть. Тогда-де не будет ни бирки на левой ноге, ни "рояля", ни архива-три. Его слушали пренебрежительно, пожимали плечами. Если уж жить надоело, то расстаться с ней всегда можно с достаточным комфортом. Удавился же в барачной сушилке на самодельной веревочке старик дневальный! Ночью, потихоньку, безо всякого шума. А хочешь с треском, так сделай вид, что идешь с топором на конвоира, мигом уложит. А там с биркой или без бирки - не один ли черт? Только слабо, небось! Тем более слабо робкому интеллигенту идти искать своей гибели в дебри горной тайги.

Оказалось не слабо. Этот рохля с виду осуществил свой план. По крайней мере первую его часть. Он действительно ушел в горы, где вряд ли можно найти в такое время что-нибудь другое кроме смерти. Но это было не самое трудное. Оставался еще вопрос: сумеет ли Кушнарев выдержать характер до конца и принять эту смерть? Или скиснет, не выдержав мучений голода и холода, и вернется. Мнения на этот счет разделились. Двое самых азартных из спорщиков даже заключили между собой пари на половину дневной хлебной пайки. Если в течение недели беглец не вернется, выигрывал тот, который ставил на последовательность Кушнарева. Но он проиграл. На третий день после своего побега, полуживой от усталости и голода, Кушнарев вышел к одной из застав оцепления прилагерной местности и сдался. Избитого прикладами и изодранного собаками - это была здешняя традиция, обязательная в отношении даже тех из беглых, которые возвращались добровольно, - его, скованного наручниками, показали на одном из утренних разводов. Это тоже была обязательная традиция; глядите все, чем кончаются побеги из лагеря! Если бы беглеца застрелили, то перед лагерными воротами положили бы его труп. Предотвратить подобную демонстрацию мог только его уход "с концами". Теперь уверовавший было в стойкость штымпа блатной, только плюнул, глядя на его жалкую, съежившуюся фигуру: - Эх, падло, зря только поднял!

Под следствием беглеца держали недолго, да и расследовать, собственно, было нечего. Следователь недоумевал только, куда это он собирался уйти с такими как у него средствами? Кушнарев угрюмо отмалчивался. Было похоже на правду, что он какой-то "чокнутый". Это, однако, не резон, чтобы дело оставить без последствий, всякого рода чокнутыми в лагере хоть пруд пруди.

Кушнарева с его бегляцкой статьей перевели теперь на золотой рудник, где золотоносный кварц добывался шахтным способом. На производствах такого типа легче обеспечить охрану заключенных, чем на открытых приисках. Не было теперь надежды и попасть в какую-нибудь слабо охраняемую слабосиловку. Но все это, в сочетании с еще дополнительным сроком, только усилило навязчивую идею маньяка. Когда на третьем году войны, на золотодобывающую фабрику при руднике поступило оборудование из Штатов, для помощи в разборе технической документации на английском языке из забоя извлекли Кушнарева, как-никак бывший аспирант. Его подкормили - от доходяг на умственной работе толку еще меньше чем на физической - и немного приодели. Разрешили даже иногда возвращаться в лагерь без конвоя, хотя расконвоировать его официально мешала беглецкая статья. Кушнарев злоупотребил доверием к себе и снова бежал.

Но этот раз его искали всерьез. Время было летнее, а главное, беглец не был теперь просто преступником, пытавшимся избежать наказания, на которое был осужден. Его надлежало рассматривать как контрреволюционного саботажника, не желавшего работать на добыче стратегического металла к каковым причислялось и золото. Однако старания целого взвода оперативников с двумя собаками успехом не увенчались. Их ошибка заключалась в том, что солдаты искали беглого во всех направлениях кроме того, по которому он ушел. Оно было совершенно безнадежно в смысле возможности куда-нибудь выйти за пределы Колымо-Индигирского района особого назначения.

Однако повторилось почти все, что было при первом побеге Кушнарева. Через неделю после его ухода из лагеря к костру геодезистов, занимавшихся топографической съемкой окрестностей высокогорного озера, подошел пошатывающийся от слабости человек в лагерном одеянии. Встреча с беглыми из лагерей была таежным топографам не в диковинку. Но этот забрел в места, в которые незачем было заходить ни одному здравомыслящему беглецу, и вообще производил впечатление почти помешанного. Когда  его спросили, куда, собственно, он направлялся, следуя по такому безнадежному пути, беглый ответил, что на дно вот этого озера. Да вот беда, тонуть он не умеет... Таежники переглянулись и ни о чем более его не спрашивая, покормили Кушнарева и показали ему дорогу к ближайшему вохровскому пикету.

Психическая ненормальность Кушнарева была теперь очевидной даже для лагерных следователей. Поэтому он был подвергнут в Магадане психиатрическому обследованию. Однако вовсе не на предмет освобождения от ответственности за повторный побег. Наоборот, правосудие должно было получить врачебную санкцию на осуждение частого дезертира с трудового фронта да еще в военное время, а главное вышибить у него и ему подобных саму мысль о возможности их защиты медициной. Тут эта наука была представлена либо офицерами медицинской службы в подчинении у того же МВД, либо вчерашними заключенными. Заставить таких написать то, что требуется, труда не составляло. И психиатры написали, что Кушнарев Михаил Алексеевич, возраст - тридцать шесть лет, отрицающий какую-либо наследственную отягощенность, страдает хронической угнетенностью психики и склонностью к навязчивым представлениям. Однако, свои поступки он сознает достаточно ясно и нести за них ответственность может. Да и что другое, впрочем, они могли написать о состоянии подследственного, который, когда его спросили: понимает ли он где он находится и с кем разговаривает ответил, угрюмо усмехнувшись, что может даже сказать "мама", сосчитать до пяти и предсказать вывод граждан экспертов. Лагерный суд признал Кушнарева виновным по статье 58, пункт 14 и размахнулся теперь уже на "всю катушку". Повторно получающих каторжные сроки можно было уподобить современным сизифам, если бы не одно обстоятельство. В отличие от Сизифа мифического, они толкают свой камень на гору, которая становится все выше.

Года четыре, теперь уже трижды осужденный арестант мыкался по всяким штрафным командировкам, много раз "доходил", тяжело болел, но и на этот раз умудрился выжить. Операция "заберложивания", как назвали перевод в Берлаг из ИТЛ лагерные остряки, застала Кушнарева на управленческой пересылке в Брусничном. И здесь был отобран как несомненный "политический рецидивист" на этап в лагерь для особо опасных политических преступников.

В начале ноября начальник учетно-распределительной части ОЛП-а N12, совместно с заместителем начальника лагеря по режиму производил проверку соответствия "личных номеров" на одежде заключенных с этими номерами в их формулярах. Это было связано с мероприятиями по подготовке к предстоящему революционному празднику. Годовщину Октября, также как и Первое мая тюрьма встречает чрезвычайным усилением бдительности. В подразделениях Берлага сейчас шла работа, напоминающая подготовку к отражению штурма. В бараках проверялись решетки и запоры, ограждение зоны тщательно очищалось от снега, чистилось и проверялось оружие охраны. Проверка номеров была сейчас тем более необходима, что на днях сюда поступил большой этап прямо с Материка. Теперь с приемкой очередного этапа канителились несколько меньше. Мешали очень крепкие уже морозы, да и сама нудная процедура сдачи-приема заключенных начинала надоедать даже таким ее любителям как здешний начальник УРЧ. У принимаемых в лагерь уже не прощупывали всех швов на их одежде, не отдирали подметок у ботинок и даже не прорезали дыр на их бушлатах и телогрейках. Как и нашивание номера, это было возложено на самих заключенных, конечно, с последующей, строжайшей  проверкой исполнения.

Именно такая проверка и производилась сейчас в бараке культурно-просветительной части лагеря. КВЧ формально полагались и в спецлагах. Здесь под нее был построен небольшой барак-полусарай, внутри покамест почти совсем еще пустой и голый. Согласно штатному лагерному расписанию были тут замещены и должности работников КВЧ, ее начальника и дневального. Начальник, полуграмотный, но неглупый малый, бывший штабной писарь, сразупонял, что он попал тут на "пенсию без отрыва от производства" и редко появлялся даже на территории лагеря. Как и большинство его коллег по лагерной службе, он целыми днями бродил с ружьем по окрестным распадкам, постреливая куропаток. Старик-дневальный из заключенных был, наоборот, сильно перегружен. Художник по профессии, он целыми днями был занят писанием номеров на белых "латках", которые приносили ему заключенные. Таких латок приходилось на каждого по несколько штук и общее число номеров исчислялось целыми тысячами. Из своих прямых обязанностей старик, в прошлом признанный мастер, выполнил только одну. Над маленьким досчатым помостом в конце барака, полом предполагаемой в будущем сцены, он повесил длинный плакат на полосе красной материи.. Плакат гласил: "Сила советского воспитания заключается в том, что это воспитание ПРАВДОЙ!" Была на кумаче воспроизведена и подпись автора этого утверждения - "М. Горький".

Наблюдение за тем, чтобы вновь поступающего в лагерь заключенные правильно и своевременно нашивали на свою одежду полученные номера было возложено на дневальных бараков. Они выдавали новичкам на время их работы иголку и нитки, а затем их, уже занумерованных, представляли перед лицом лагерного начальства. Кучка таких, уже прошедших проверку, толпилась у выхода из барака КВЧ, а их дневальный, опираясь на палку, по военному вытянулся перед столом, за которым сидело начальство: - Разрешите быть свободным, гражданин старший лейтенант! - Бывший профессиональный военный обращался к старшему в чине начальнику УРЧ, хотя дело относилось больше к компетенции начальника по режиму, молодому офицеру с кислым лицом и злыми глазами. Сидел дневальный за службу во власовской ОАР в чине артиллерийского штабс-капитана. Для работы на приисковом полигоне нестарый еще изменник Родины не годился. Взрывом мины на фронте ему оторвало правую ступню.

- Будешь свободен через двадцать пять лет! - Сострил на свой всегдашний манер старший лейтенант. Власовец криво усмехнулся и, тяжело припадая на толстую палку, поковылял к двери. Свой "бессрочный срок" он, действительно, только еще начинал.

К столу подошла новая группа лагерных новоселов, ожидавших в углу своей очереди. Эту возглавлял дневальный совсем другого вида, чем бравый штабс-капитан. Он остановился перед начальством уныло понурясь и, глядя в пол, что-то невнятно забормотал. Это бормотание перебил начальник УРЧ: Когда ты научишься правильно обращаться к начальству, жэ-триста восемнадцатый? А ну, отойди и повтори обращение!

Кушнарев - это был, конечно, он, ссутулясь еще сильнее, отошел на пару шагов назад, затем вернулся и сдавленным голосом забубнил уже более внятно: - Дневальный барака номер три, заключенный номер жэ-триста восемнадцатый... - затем следовал доклад о том, что для проверки их личных номеров им приведены сюда новоселы барака номер три. Начальник УРЧ слушал все еще сбивчивый рапорт Кушнарева насмешливо прищурясь. А тот, сутулясь все сильнее, ждал нового приказа отойти и повторить этот рапорт с таким видом, с каким ждут удара палкой.

В спецлагере нельзя было обратиться к кому-нибудь из начальства или надзирателей просто, а нужно было стать навытяжку, произнести эту проклятую тираду с личным номером, фамилией, позывными и прочим, чтобы сказать затем, что заключенный имярек просит разрешения сдать в сапожную мастерскую для подшивки свои разбившиеся ЧТЗ. Без такого разрешения сделать этого было нельзя. Находились среди лагерного надзора и такие, которые обрадовавшись возможности помурыжить какого-нибудь мучительно смущающегося интеллигента или старика крестьянина, заставляли их выйти из помещения, войти снова, сорвать с головы шапку и повторить длинную преамбулу простой и коротенькой просьбы. Случалось, что заключенный не выдерживал этой пытки унижением и пускался наутек - пусть лучше из разваливающейся обуви торчат пальцы наружу, чем служить шутом у ухмыляющегося держиморды. Но это было предусмотрено. Обычно в таких случаях глумливый прохвост выбегал вслед за убегающим заключенным и грозно кричал: - Вернуться, номер такой-то... - Засим следовало издевательство уже по усиленной программе.

Сейчас, однако, немного подумав, старший лейтенант не стал продолжать муштры явно неспособного даже к намеку на выправку интеллигента и сделал знак своему писарю вызывать заключенных по списку. - И-двести первый! выкрикнул тот. Из кучки заключенных отделился пожилой человек, по выговору крестьянин и начал скороговоркой бормотать свои "позывные". Этот, по-видимому, не был новичком в лагере.

- А ну вернись! - приказал ему начальник по режиму. Номер на спине телогрейки был правильный. - Покажи бушлат! - заключенный развернул бушлат, который держал под мышкой. На нем был тот же номер, но следовало еще проверить, есть ли под ним дыра: - Надорви угол! - старик торопливо, перекусив нитку зубами, выполнил приказание. - На рубахе номер нашит?

- Номерков не хватило, гражданин начальник!

- Как это не хватило! Ты сколько латок художнику отдал?

- Пять. Да только он пятого номерка не сделал, не успел говорит... Завтра, говорит, доделаю...

- Филонит придурок... Шингарев!

- Слушаю, гражданин начальник! - Из угла торопливо подошел с кисточкой в руке старый изможденный человек с номером на черной лагерной рубахе. Он и сейчас рисовал такие же номера в дальнем углу за столиком.

- Почему не полные комплекты номеров готовишь?

- Не успеваю, гражданин начальник. Я их и так сегодня чуть не полтыщи нарисовал...

- Не картины для выставки рисуешь, можно и побыстрей пошевеливаться! Или думаешь, мы на твою работу другого мазилы в лагере не найдем?

- Я этого не думаю, гражданин начальник.

- А не думаешь, так выполняй задание! Тут твоя "заслуженность" до лампочки! Понял?

Всем недовольный и раздражительный младший лейтенант считал себя неудачником. И больше всего потому, что его почему-то обходили в чинах. Преуспевающим в этом отношении он злобно завидовал, а теперь, получив возможность отыграться на некоторых из таких, не упускал этой возможности. Вызвав к себе под выдуманным предлогом бывшего полковника, немолодого уже и больного человека, начреж злобно и пренебрежительно окидывал его взглядом и затем говорил что-нибудь вроде: -Ты почему, номер такой-то, по стойке "смирно" не стал, когда с надзирателем во дворе встретился?

- Я стал, гражданин начальник!

- Какая это стойка? А сейчас как стоишь? Не забывай, что ты тут не полковник, а заключенный преступник! Понял? - Не любил младший лейтенант и штатских, достигших на воле видного общественного положения, всяких там директоров, докторов и кандидатов наук, заслуженных деятелей и тому подобных. Не будь дневальный КВЧ заслуженным деятелем искусств какой-то из союзных республик, начальник по режиму был бы к нему, вероятно, менее строг.

Старик отошел в свой угол, а писарь назвал номер следующего заключенного. Когда все новоселы барака номер три были уже проверены, его дневальный вместо просьбы о разрешении обратился к старшему лейтенанту с просьбой об освобождении его от дневальства. Даже для человека, у которого по всеобщему мнению были "не все дома" это была очень странная просьба. Какая работа для заключенного в лагере может быть проще и легче, чем несложные обязанности дневального? Начальник УРЧ посмотрел на него с удивлением: - И куда же это ты податься захотел, же-триста восемнадцатый?

- Прошу отправить меня на шурфовку, гражданин начальник!

- Тот, видимо, решил вначале, что ослышался: - Чего, чего? - Кушнарев повторил просьбу.

Шурфовка, "битье" шурфов на полигоне была тяжелейшей работой на прииске. Она заключалась в выдалбливании в скалистом грунте колодцев для закладки взрывчатки под слой "торфов", сланцев, закрывающих золотоносные пески. Шурфовщики по четырнадцать часов в сутки работали киркой и ломом на жестоких уже морозах, не имея возможности обогреться. Добровольно проситься на эту каторжную работу мог только окончательно помешанный человек.

- У печки, что ли, надоело сидеть?

- Не получается у меня дневальства, гражданин начальник!

- Образование, что ли, не позволяет полы подметать?

- Не умею я на горло брать...

- Это верно, товарищ старший лейтенант, - подтвердил присутствовавший тут же надзиратель, "прикрепленный" к третьему бараку, - Дневальный он никудышный. В бараке замерзаловка, кипятку и то достать не может...

Это была правда. И дрова, и кипяток в здешнем лагере в большом недостатке. Дневальными бараков они брались с бою и робкому, не умеющими работать локтями Кушнареву часто или ничего не доставалось или доставалось то, что не брали другие.

- А почему на него не жаловались? - спросил начальник УРЧ.

- Да его в бараке за чокнутого считают, называют "Догорай веники" рассмеялся надзиратель. - Он и в самом деле больной вроде.

- А вот из лагеря бегать, так не больной! - заметил начальник по режиму, подозрительно глядя на Кушнарева. - Теперь вот на шурфовку просится... Опять что-то затеял, же-триста восемнадцатый?

- Ничего я не затеял, - буркнул Кушнарев, - нравится мне на шурфовке работать, вот и все...

Начальники переглянулись. В здешнем лагере, правда, есть один заключенный, который проделывает над собой еще и не такие номера. Пришил прямо к животу тряпку со своим номером, голый садится в снег... Но тот, возможно, симулирует сумасшествие, "косит на восьмерку", чтобы его не гоняли на работу. Этот же сам на нее напрашивается. Впрочем, вряд ли тут может быть какой-нибудь подвох. А если даже и есть, то за его последствия ответит внешняя охрана. - Что ж, - сказал начальник УРЧ, - не хочешь в тепле метлой работать, вкалывай ломом на морозе. Вот только подберем тебе заместителя без высшего образования... - Этой шутке улыбнулся даже вечно хмурый начальник по режиму.

После праздника Тридцать Первой годовщины Октябрьской революции, когда заключенных водили на работу с увеличенным числом конвойных, а их бараки запирались на замок даже днем, Кушнарев сдал новому дневальному барака N3 два ведра, бачок для воды и метлу. На следующий день утром он вышел на развод с бригадой, бившей шурфы на здешнем полигоне. Новые собригадники знали, что со своей завидной должности Кушнарев ушел добровольно и недоуменно пожимали плечами. Впрочем, чокнутый, он чокнутый и есть.

Согласно распоряжению заместителя начлага свою первую ночь в здешнем лагере Кушнарев провел в карцере, кондовой бревенчатой избушке с решетчатыми железными дверями внутри, еще пахнущей лиственничной смолой. Кондей, конечно, не отапливался, но бушлат на его первом заключенном оставили, а наручники с него сняли. Это было сделано, вероятно, снисходя к сомнительности психического здоровья нарушителя. Однако нарушение строя есть нарушение, тем более, что оно было произведено заключенным, дважды бежавшим из лагеря. На утро Кушнарева отвели к местному оперуполномоченному. Надо было выяснить, не затевал ли он побега и отсюда.

Как и почти весь начальствующий персонал нового лагеря опер тоже был демобилизованным из Армии офицером. Но в отличие от большинства своих коллег, бывших служащих штабов и интендантства, он, видимо, воевал по-настоящему. Гораздо убедительнее, чем орденская колодка на кителе лейтенанта об этом говорила толстая палка, на которую опирался при ходьбе лагерный "кум". Человек, по-видимому, неглупый и незлой, бывший фронтовик с любопытством всматривался в изможденное лицо первого, особо опасного преступника, с которым ему приходилось сталкиваться. Папка с лагерным делом Кушнарева лежала перед ним на столе.

Если бы опер начал беседу с нарушителем как обычно здесь, на "ты", в грубом или издевательском тоне, то Кушнарев, как всегда, просто замкнулся бы в себе и молчал. Но лейтенант пригласил его сесть, обращался на "Вы" и, расспрашивая о прошлом заключенного, причинах его странных побегов и истерическом поведении вчера перед лагерными воротами, проявлял, по-видимому, искреннее сочувствие. Измученный вечной и безрезультатной войной с собственной душевной слабостью, а теперь еще и надломленный этим неожиданным водворением в особо режимный лагерь, Кушнарев, как это часто бывает с истеричными людьми, расчувствовался. И поведал человеку с суровым, но вдумчивым лицом о своем стремлении уйти от постылой жизни и от посмертной бирки. Но смерти, как выяснилось, он безвольно и малодушно боится. И теперь уж не понять, он ли цепляется, вопреки рассудку, за эту жалкую жизнь, или она сама держит его железной хваткой. Все попытки Кушнарева покончить с собой кончаются тем, что темный инстинкт стремления жить выводит его из положений, в которых погиб бы всякий другой...

- Значит, и вчера, когда Вы кричали бойцам "Стреляйте!", Вы тоже делали такую попытку? - спросил внимательно слушавший опер.

Нет, это была просто бездумная нервная вспышка. Умереть так, это значит быть обреченным на бирку. Рассудок, однако, все чаще делает срывы...

- А вообще Вы полагаете, что он у Вас в порядке? - чуть заметно усмехнувшись, спросил уполномоченный.

- Такой вывод сделан магаданской психиатрической экспертизой, усмехнулся и заключенный. Ее заключение вот в этой папке...

Опер встал из-за стола и, опираясь на свою палку, прошелся по комнате. Ему не раз приходилось слышать, что дурак и сумасшедший это далеко не одно и тоже. Но в заключении с теми, кто соответствующими органами признан психически нормальным, надлежит и обращаться как с психически нормальными. Лейтенант остановился перед понуро сидевшим арестантом: - Вот что, заключенный Кушнарев! Здесь есть только одна возможность избежать бирки, которой Вы так боитесь - это честно отбыть свой срок! Всякие глупости надо прекратить! Отсидели десять лет, отсидите и остальные восемь... Вашу вчерашнюю выходку я оставляю без последствий, но это в последний раз. Можете идти!

В тот же день Кушнарева к его удивлению назначили не в одну из производственных бригад, а дневальным в барак. Потом он узнал, что неожиданный "блат" устроил ему опер.

Толстый слой глины, которым был обмазан этот барак еще не просох, когда в него поселили берлаговцев, главным образом работяг приискового полигона. Поэтому здесь было почти всегда не только холодно, но и сыро. Дров для железной печки, особенно при таком нерасторопном дневальном, каким был Кушнарев, едва хватало чтобы протопить ее перед самым возвращением бригад с полигона. Когда же изредка ее протапливали более основательно, глина издавала тяжелый, удушливый запах.

По вечерам здесь шли унылые разговоры о тяжелых условиях жизни и работы в этом чертовом Берлаге. То ли дело обычные ИТЛ с их дополнительным питанием за свой счет, зачетами рабочих дней, свободой передвижения на работе! С тех пор как в сочетании с гарантпайком все это было введено, люди рвутся на работу, чтобы сократить себе срок, заработать лишнюю копейку на своем лицевом счету, лишнюю миску супа. Здесь же никому не начисляется ни одной копейки. За найденный при шмоне рубль сажают на целый месяц в Бур, да еще отдают под настоящее следствие: где взял? Существуют, правда, повышенные категории питания, но заработать такое питание практически невозможно. Превращенные своими политруками в злых полуидиотов подсвинки-конвоиры не только изматывают своих подконвойных еще по дороге на прииск, но и отчаянно мешают работать. Если ты, скажем, выбил бурку для шурфа на нужную глубину, стой и замерзай! На новое место бригаду не поведут пока этой работы не закончат самые неумелые и слабосильные. Если у тебя затупился или сломался инструмент, считай, что день пропал без пользы. Замену такого инструмента производят, обычно, вольные десятники, но тут этих десятников и даже начальника прииска к заключенным и на пушечный выстрел не подпускают. В результате всего этого план прииска по вскрыше торфов отчаянно горит. Горит и финплан лагеря. Начальство экономит на гарантпайке, выдавая его недопеченным хлебом и баландой из плохо ободранного овса с длинными "усами". Нет даже тухлой селедки.

В бараке КВЧ под плакатом о воспитании правдой была приколота газета "Советская Колыма". Тот ее номер, в котором на прииск "Фартовый", как невыполняющий плана, была помещена большая карикатура. Она изображала его нерадивых работяг, загорающих на приисковом полигоне под ласковым солнцем. Пузатые дядьки возлежали в одних трусах на кучах песка рядом с составленными в козлы, кирками, лопатами и ломами. "Фартово лодырям на Фартовом!" гласила хлесткая надпись под карикатурой. В бараках смеялись. Вот бы автора этой карикатуры отвести на здешний полигон в одних трусах! Если в обычных лагерях работяг не выводили на работу уже при пятидесяти двух градусах, то для Берлага это нововведение писано не было.

Сразу же после поверки, которая происходила в бараке, всякие разговоры прекращались. Измерзшиеся за день и усталые работяги залезали на свои нары и засыпали. Дневальный, однако, не имел права спать до отбоя, точнее, до вечернего обхода лагеря дежурным комендантом. Он должен был встретить его рапортом по форме, что все население барака находится на месте и что посторонних в нем нет. После этого барак до утра запирался на замок.

В этот вечер в конце октября в нем было особенно холодно, так как морозы на дворе достигали здесь уже почти сорока градусов, а Кушнареву досталась на топливо только одна тонкая и сырая жердь. Обругав неспособного дневального: "Как ты на воле жил, такой чугрей?", работяги завалились спать, а он, привалившись к почти холодной печке, думал свою обычную, горькую думу о том, какой же он жалкий, слабовольный и никчемный человек. Он не сумел воспользоваться ни одной из бесчисленных возможностей, которые на протяжении многих лет предоставляли ему лагеря обычного режима для рассчета с ненужной и тяготившей его жизнью. Всегда робел, когда дело доходило до последнего, решающего усилия и откладывал на "потом".. И вот дооткладывался. Никто, конечно, не мешает сделать это усилие и здесь. Но избавиться от последующего лежания в земле с инвентарной биркой на левой ноге и фанерной эпитафией из своих собственных установочных данных здесь нельзя. В спецлаге стерегут так тщательно не людей - им и без охраны уйти отсюда почти некуда - а некие предметы с инвентарными номерами. И дело не в том, жив или мертв заключенный, а в том, чтобы он сохранился как этот предмет. И из такого отношения к заключенным здесь не делается никакого секрета. Кушнареву почти прямо говорили об этом и местный опер и здешний начальник УРЧ, от бирки-де не уйдешь... Опер, правда, советовал терпеть и "тянуть" оставшиеся восемь лет. Но теперь это уже невозможно. Предыдущие десять лет заключения не прошли бесплодно, а режим в спецлагере таков, что рано или поздно, а "загнешься на тачке" не выдержав изнурительной работы, холода и хронического недоедания. На дневальство особенно надеяться не приходится, непременно и скоро отсюда выгонят за нерасторопность. А это значит, что через год, от силы два, придется лежать в здешней мертвецкой с фиолетовым номером на пятке, ожидая очередь к "роялю" и бирке. От сознания этого охватывает чувство безысходности, которое бывает, наверно, у приговоренных не только к смерти, но и к посмертному глумлению над их телом. И всегда, когда это чувство особенно сильно, Кушнареву кажется, что оно знакомо ему уже давно, едва ли не с детства. Ощущение того, что происходящее сейчас когда-то уже было, знакомо всем. Чаще всего оно оказывается ложным, но здесь было что-то другое. Кушнарев напрягал память, пытаясь вспомнить что же именно, но не мог. Кроме разве того, что тягостное чувство связано у него с чем-то случившимся давно, давно, как будто даже в какой-то другой жизни.

Тяжелые мысли роились в тяжелой голове дневального все больше путаясь, а сама она клонилась все ниже. И вот исчез уже из глаз кусок грязного пола за печкой и край нижних нар со свисающим с него рукавом бушлата. Их место заняла поляна среди тропического леса с высокой дикарской хижиной посередине. В углу хижины, на охапке пальмовых листьев лежит  человек, обессиленный лихорадкой. Недалеко от его ложа сидит перед дымным костром на корточках другой человек, темный и обезьяноподобный. Это Игрну, шаман племени охотников за черепами и главный препаратор трофейных голов. Вот и сейчас он любовно поворачивает очередной трофей так и этак, тщательно прокаливая его в дыму костра. Игрну - артист своего дела. Сквозь дым хижины шамана видно как с ее потолка свисает множество его изделий.

- Скоро и ты умрешь, - говорит шаман безнадежно больному белому, - А я высушу твою голову и повешу ее вон там, на самом видном месте... Отталкивающая физиономия дикаря становится еще уродливее от выражения на ней радостного удовлетворения, а умирающего охватывает чувство безнадежности  и  тоскливой, бессильной злобы.

Сознание задремавшего человека как бы  раздваивается. Тоска европейца, погибающего в тропических джунглях, - его тоска. Но Кушнарев знает, что видит только сон, навеянный какими-то воспоминаниями и напряженно старается вспомнить, какими именно? Ах, да! Это же рассказ Джека Лондона "Красный звон", читанный в детстве и произведший тогда на Мишу Кушнарева сильнейшее и жуткое впечатление. Не тогда ли и зародилось в нем это неодолимое отвращение к посмертному надругательству над человеком, вспыхнувшее впоследствии в такой острой, болезненной форме? Читая рассказ, Миша остро сопереживал страданиям его героя и ненавидел Игрну, и чего только белый человек церемонится с этой отвратительной обезьяной? Да бабахнул бы шаману в башку из лежащего рядом ружья, которое дикари называют "громобойным младенцем"! Но автор, оказывается, имел в виду и этот вариант развития событий. Вот больной с усилием поднимает свое тяжелое ружье и целится в голову Игрну. Но тот только ухмыляется: - Ну что ж, если ты меня убьешь, то твою голову засушит кто-нибудь еще из племени, но все равно она будет висеть вон там... Ружье бессильно падает, а рядом с ним падает на руки и голова пленника. Теперь Кушнарев спит уже по-настоящему и видит настоящий сон. Игрну вдруг оказывается одетым в офицерский китель с орденской колодкой на груди. Он показывает рукой в потолок хижины, где между высушенных голов свисает на шпагате фанерная бирка с номером и установочными данными Кушнарева, и голосом опера глухо произносит: - Не уйдешь от нее, не уйдешь! - Потом шаман снова превращается в кривляющуюся обезьяну, подскакивающую к нему с визгом: - Не уйдешь! - Обезьяна множится в целое стадо себе подобных и все они приплясывая, кружатся вокруг бессильно лежащего человека и верещат: - Не уйдешь от бирки, никуда не уйдешь! - И вдруг в этом человеке вспыхивает такая ярость, что к нему возвращаются утраченные силы. - Уйду! - вскрикивает он и бьет кулаком по полу хижины. Пол оказывается неожиданно твердым и гудким как барабан, в который ежедневно колотят дикари. Видение исчезает. Снова виден кусок барачного пола за печкой, но теперь на нем стоят две пары добротных валенок. В валенки заправлены стеганые штаны, чуть выше закрытые полами овчинных полушубков. Обход! Испуганно протирая глаза дневальный вскакивает. За спанье до отбоя его могут сейчас отвести в кондей. Однако люди в полушубках настроены весьма благодушно. Они считают дневального третьего барака немного трахнутым, обиженным богом. - Этак ты печку расколотишь, дневальный! - говорит дежурный по лагерю, - Куда это ты уходить собрался? - Известно куда, в побег, - смеется надзиратель, ответственный за барак N3. Он же у нас на этом чокнутый... - и крутит пальцем перед звездочкой на своей шапке. - Ну нет, брат, - говорит комендант, - отсюда никуда не уйдешь, разве что на небо вознесешься, Иисус Христос... Надзиратели смеются, окидывают взглядом барак и, не требуя рапорта, уходят. Слышно как снаружи гремит железная полоса, которой перекрывается дверь, и два раза поворачивается ключ в тяжелом амбарном замке.

И эти о том же... Как сговорились все! "Разве что на небо вознесешься..." "Вознесся на небо" говорили на руднике, где пришлось работать Кушнареву, про одного тамошнего взрывника. Он подорвался на своих же шпурах в глубокой траншее. Сидя в "блиндаже", укрытий для работяг во время общего отвала, Кушнарев сам видел как над этой траншеей, среди высоко взметнувшихся камней летело что-то похожее на бушлат. У спецчасти лагеря, в котором содержался погибший заключенный, тогда возникли еще затруднения с его оформлением на архив-три. На одной из рук у него были оторваны пальцы, и снять отпечатки было не с чего... Среди вялых мыслей Кушнарева вдруг блеснула идея, заставившая его вздрогнуть, а затем замереть с открытым ртом. Взрыв - вот решение мучающей его проблемы! Человек, попавший в смерч огня и со свистом несущихся камней, умирает мгновенно. Кушнарев почувствовал, что перед этим видом смерти у него нет того страха, который он испытывал перед удушением водой или гибелью от голода. А главное, взрыв может быть и такой силы, что угодивший под него человек превращается почти в ничто, а его останки разметываются по окрестностям или погребаются под камнями. В этом случае не к чему бывает подвязывать бирки и не с чего снимать отпечатки пальцев.

Идея покамест была сырой. Конкретизировать задуманное, а затем и осуществить его можно было только работая на полигоне, на котором сейчас готовился гигантский взрыв "на выброс". Лучше всего в бригаде шурфовщиков.

Как ни плохо шли дела на Фартовом, а подготовка первого участка его полигона под такой взрыв приближалась уже к концу. Сквозь слой окаменевших глин толщиной около восьми метров, до уровня погребенного золотоносного песка здесь густо, через каждые два-три метра, были проделаны маленькие шахты. Это и были "шурфы", которые вместе с двумя сотнями других заключенных, вот уже почти три недели "бил" и Кушнарев. На первом участке эта работа была уже закончена. На дно шурфов заложены заряды, по целому ящику взрывчатки на каждый, и подведены провода электрозапалов. Теперь оставалось только снова засыпать колодцы камнями и щебнем и повернуть рукоять запальной машинки. Тогда сотни тонн аммонита, взорвавшись одновременно, поднимут на воздух и сбросят на борта полигона сотни тысяч кубометров камня. Дно древней реки с ее золотым песком будет обнажено и почти готово для выема и промывки этого песка. Это и есть взрыв на выброс.

Сегодня на первый участок, находившийся несколько в стороне от других участков прииска направлялись только бригады шурфовщиков. Все прочие в целях безопасности были отправлены, кто на расчистку дорог от снега, кто на заготовку дров. Работа предстояла нетрудная, засыпка шурфов, но сделать ее надо было быстро. На двенадцать часов дня был назначен взрыв.

Холода перевалили уже далеко за сорок, а на восходе солнца и за все пятьдесят, близился колымский декабрь. Мороз зло хватал людей за носы и щеки, особенно тех, у кого они и прежде были обморожены, а таких здесь было большинство. Боль и страх остаться без носа и ушей заставлял даже самых робких из заключенных забывать о правиле держать руки на этапе только за спиной. Но подносить их к лицу значило нарушать это правило. Следовал окрик кого-нибудь из бдительных конвоиров. Теперь придирки к этому виду нарушения строя вышли на первый план даже по сравнению с придирками к плохому равнению в шеренгах и "в затылок" тоже почти невозможными на горных тропах. Получившие замечание брались под особое наблюдение. После второго, а тем более третьего предупреждения на нарушителя одевались наручники. Если же он не подчинялся приказу выйти из строя, то на морозе держали всю колонну. На лица конвоиров были надеты вязаные маски с прорезью только для глаз и особенно спешить им было некуда. Вступивший в препирательство с конвоем в конце концов выходил. Таких кроме заковывания в наручники обычно травили еще собакой и записывали их номера на предмет рапорта начальнику лагеря о заключении непослушного арестанта в кондей. Происходившее каждое утро и каждый вечер происходило и сейчас. Однако сегодня конвоиры только записывали номера нарушителей строя, но почти не останавливали колонны и не производили с ними расправы на месте. Видимо существовал приказ не задерживать шурфовщиков по дороге на работу, чтобы не сорвать отвал в назначенный час. Несвоевременность взрыва, если бы она произошла по вине берлаговского конвоя, могла иметь неприятные последствия даже для его командования, хотя в общем то интересы производства были этому "до лампочки".

Когда замечание по поводу руки в рукавице, поднесенной к многократно обмороженному лицу получил и Кушнарев, он сначала сразу же завел эту руку за спину. Но потом, как будто вспомнив что-то, не только вернул ее на место, но добавил к ней и другую руку. - Же-триста восемнадцатый! - крикнул сержант, начальник конвоя, - Кому сказано? - руки назад! - И так как нарушитель снова не послушался, скомандовал: - Колонна, стой!

- Когда заключенные остановились, последовал приказ жэ-триставосемнадцатому выйти из строя. - Не выйду! - отозвался тот.

- Не выйдешь, подам начлагу рапорт! - А хоть его жене подавай! ответил Кушнарев. Такое вызывающее поведение было вовсе ему не свойственно. Несмотря на свои странные "рывки" обычно он вел себя с начальством и конвойными как робкий, забитый штымп.

Ладно, сволочь фашистская, ты у меня в карцере насидишься! - злобно пригрозил сержант, пряча в карман вынутые было наручники. Это ты - фашист! раздался в ответ голос Кушнарева. Начальник конвоя остолбенел от неожиданности и злости. Он был убежден в своем праве оскорблять заключенных, но ему и в голову не приходило, что сам он и его команда мало чем отличаются от молодчиков из СС. Задерживать этап, однако, было нельзя. Поэтому начальник конвоя только погрозил кулаком строптивому арестанту: - Ну, погоди! - и скомандовал: Шагом марш. - То ты тележного скрипу боишься, вполголоса сказал Кушнареву его сосед по ряду, - то, как дурак, на рожон лезешь... Ты ж сейчас не меньше десяти суток кондея отхватил, а то еще и дело заведут... - Не будет теперь никакого дела! - со странной уверенностью сказал Кушнарев. Сосед пожал плечами: - Смотри, тебе жить...

Жить... Многие замечали, что в последние недели несмотря на тяжелый труд на морозе, недоедание и издевательства конвоя Кушнарев как-то странно приободрился. Он теперь не плелся как прежде, а ходил, меньше горбился, глаза перестали быть тусклыми, а их взгляд приобрел уверенность. Но никто не знал, что произошло это именно потому, что жить более он не собирался. И не только не чувствовал в себе прежних колебаний и страха перед смертью, но и шел на нее сейчас с чувством какого-то просветления, почти радости. Все у него было в деталях продумано заранее, все укладывалось в стройную схему. Так бывает всегда, когда решение верно в принципе.

Изрешеченный шурфами полукилометровый участок полигона представлял собой узкую, шириной немногим более ста метров, и слегка изогнутую полосу на дне неширокого распадка. С одной стороны она почти вплотную примыкала к довольно крутой и высокой сопке, с другой полигон ограничивал продолговатый, невысокий бугор. На гребне этого бугра стоял столб с подвешенным к нему рельсом. С его помощью все в окрестностях полигона будут оповещены, что сейчас произойдет взрыв. По другую сторону бугра, почти рядом со столбом, находилась искусственная пещера, блиндаж взрывников. Туда, к запальной машинке сходились провода ото всех электродетонаторов, заложенных в ящики с аммонитом на дне шурфов.

Работа сегодня шла быстрее обычного, так как конвойные, с нетерпением ожидавшие невиданного ими зрелища большого взрыва ей, против обыкновения, почти не мешали. Последний ряд шурфов был засыпан за целый час до намеченного времени.

Затем по боковому склону сопки, граничащей с полигоном, заключенных отвели на ее гребень. Восхождение по заснеженному склону было нелегким, но зато здесь находилось самое безопасное место в ближайших окрестностях взрыва. В стороны камни отлетают иногда на километр и более, вверх же они поднимаются не выше чем на сотню, другую метров. Хотя общее количество заложенной в шурфы взрывчатки было огромно, она находилась на значительной глубине под землей и была сильно рассосредоточена. Главный взрывник заверил начальника конвоя, что ни один камень на вершину сопки не залетит.

Бывший фронтовик решил, однако, принять дополнительные меры для обезопасения людей и приказал заключенным, когда те немного отдышались после подъема на гору, сложить по ее краю подобие длинного бруствера. Поверхность сопки подверглась сильному выветриванию и огромные камни валялись здесь в изобилии. Когда невысокий бруствер был готов, последовал приказ залечь за ним всем. Приближалось время взрыва. Заключенные в тесный ряд легли на снег посредине ненужного заграждения, солдаты расположились на некотором расстоянии от них по его краям. И все, приподнявшись, принялись смотреть сквозь дыры между камнями на полигон внизу. Отсюда он был виден как на ладони и казался узенькой, саблеобразной полоской серого щебня на фоне сверкающего под солнцем снега. Многие испытывали не только любопытство, но и нервное напряжение сродни страху. Особенно конвойные. Никто из них не видел еще ничего подобного тому, что предстояло увидеть сейчас.

На той стороне полигона к рельсу на столбе подошел человек и часто заколотил по нему молотком. Окончив звонить, он нагнулся и что-то сделал у себя под ногами. Все знали: это он зажег запальный шнур заряда-петарды. Взрыв этой петарды и последнее предупреждение для попрятавшихся людей и сигнал к включению запальной машины. Длина шнура под ногами у взрывника ровно один метр. Значит, гореть он будет почти точно сто секунд. Начальник конвоя вынул из кармана часы и начал следить за их секундной стрелкой. Две, три, пять, десять секунд... До взрыва остается еще целых полторы минуты...

- Стой, стой! - вскрикнул вдруг, почти взвизгнул один из солдат и, вскочив, пустил очередь из своего автомата куда-то, по направлению к полигону. Скосив глаза в сторону заключенных, он увидел как один из них перескочил через импровизированный бруствер и бросился вниз по склону. Это произошло в месте, где только что сложенный заборчик из камней пересекал дорожку, протоптанную вольнонаемными рабочими прииска.  Их поселок расположился в распадке по эту сторону сопки под ее более пологим склоном. Чтобы не обходить сильно вытянутую гору идя на работу, работяги помоложе, когда выпало уже достаточно снега проложили путь на полигон прямо через ее вершину. Они поднимались сюда и затем по противоположному изогнутому склону съезжали вниз на "пятой точке". Это сильно сокращало путь, но требовало известной сноровки и смелости. Скорость спуска, особенно после того как снег долго не выпадал и спусковая дорожка до глянца отполировывалась бушлатами и полушубками ребят, была очень большой. Пойти же кубарем, слететь с этой дорожки и треснуться о какой-нибудь выступ склона означало увечье, а то и смерть. Между самыми смелыми из вольняшек здесь устраивались даже соревнования по скорости спуска. Чемпионы этих соревнований скатывались вниз меньше чем за одну минуту, хотя длина склона со стороны прииска составляла здесь что-то около километра. И только эти чемпионы решились на такой спуск сегодня. Нового снега не было уже больше недели и дорожка к полигону на фоне заснеженного склона сопки выделялась пугающе блестящей узкой полоской.

Отчаянный беглец стартовал совсем не так как парни с поселка при спуске с горы. Те усаживались на дорожку, обычно подложив под себя какую-нибудь тряпку чтобы не протирать одежды, и обхватывали руками колени. Этот же бросился на нее плашмя, лицом вниз и сразу же заскользил к полигону. Так прыгают с невысокого берега в воду пловцы, когда хотят поскорее набрать скорость.

В нескольких шагах от бруствера дорожка круто загибалась вниз. Поэтому впопыхах пущенная из-за этого бруствера очередь бдительного конвойного вряд ли задела беглеца. А когда по нему начал строчить уже целый взвод, он был уже далеко от стрелков и быстро удалялся от них со все возрастающей скоростью.

- За мной! - выхватив наган, начальник конвоя перемахнул через бруствер и, утопая в снегу, побежал вниз по склону. Вспомнив, однако, что впереди не неприятельские позиции, а гигантский фугас, приближение к которому не сулит ничего доброго, лихой сержант в нерешительности остановился. Остановились и немногие, последовавшие за ним, солдаты, среди которых был и ефрейтор с собакой. - Спуская Гитлера, Жигаев! - Но тот сделал бы это и без команды, если бы не ожидание взрыва внизу: - Нельзя, зря только собаку загубим! Неопытные юнцы сильно преувеличивали опасность для себя предстоящего взрыва. Кроме того им казалось, что до него остались уже считанные секунды, часы были только у начальника конвоя. Кто-то бросился назад, к гребню с бруствером, за ним остальные. Собаковод хотел последовать за ними, но его сдерживала рвущаяся вниз овчарка. Гитлер уже понял, что кто-то убегает и его следует догнать и рвать зубами. Тащить собаку обратно, ухватившись за поводок, ефрейтору помогал сержант. - Слабо! - не выдержал кто-то из заключенных за бруствером. Злорадный выкрик напомнил конвоирам, что две сотни охраняемых ими опасных врагов заодно с тем, который делает сейчас свой отчаянный рывок. Не зря начальство говорит, что их ни на секунду нельзя спускать с мушки. Некоторые из заключенных приподнялись на своих местах и смотрели уже поверх бруствера. - Лежать, мать вашу...! - заорал сержант, обрадовавшись возможности проявить какую-то деятельность и выстрелил из нагана. Нарушители плюхнулись обратно в снег. Однако ложности положения начальника конвоя это не изменило. Чтобы маскировать перед подчиненными свою растерянность и почти паническое состояние, он снова вынул часы. Наблюдение за ними полезно еще и в том отношении, что позволяет упорядочить мысли. На всю эту кутерьму ушло уже пятьдесят секунд. Значит, для реализации его плана у беглеца остается еще две трети минуты. А план этот заключается, конечно, в том, чтобы до взрыва перебежать начиненный взрывчаткой полигон и укрыться от града камней где-то на той его стороне. Фашист рассчитывает на выигрыш времени, который получит из-за того, что на пару километров оторвется от своей охраны, прежде чем взрывники дадут сигнал отбоя и можно будет начать его розыск. Затея, конечно, сумасшедшая и безнадежная. Если даже беглец не подорвется на полигоне, он все равно будет пойман. Особенно если кинется в какой-нибудь из окрестных распадков. Тогда Гитлер будет колошматить беглого уже через какой-нибудь час. Но и в этом случае для начальника его конвоя неизбежны неприятности. Пусть только на этот час, но особо опасный подконвойный все же уходил из-под охраны. И, прежде всего потому, что она была расположена неправильно, в нарушение конвойного устава. И сооружение бруствера, и вытягивание в одну цепочку охраняемых и охранников - ненужная выдумка, теперь сержант и сам это понимал. Но кто мог подумать, что среди этих охраняемых найдется такой, который не только не побоится взрыва на полигоне, но даже попытается его использовать в своих преступных целях! Для начальства это, конечно, не резон. Провинившегося служаку отправят на какой-нибудь пикет, а вожделенная третья лычка на погонах отдалится на него в неопределенность. Все это, однако, в лучшем случае, если беглец будет пойман до истечения суток. А что если он знает, что после предстоящего взрыва снега кругом провонят аммоналом и следа на нем собаки взять не смогут! Тогда ничто ему не мешает забиться в какую-нибудь дыру здесь же на прииске и не быть обнаруженным до утра, а, может быть, и дольше. В этом случае об исчезновении из-под охраны спецзаключенного будет доложено по телеграфу самому Берии и объявлено ЧП в масштабе всесоюзного МВД. Виновный в упущении опасного заключенного будет отдан под суд Военного трибунала. А тот усмотрит в действиях начальника конвоя и самоуправство и, наверное, преступную трусость. Кто мешал ему, например, попытаться настигнуть преступника, следуя за ним по его же дорожке и тем же способом? Ах, страх перед взрывом! А вот беглец этого взрыва не побоялся!

Однако часы и менее паническая линия мысли не подтверждали такой  мрачной перспективы. В оставшееся между концом спуска и взрывом время беглец вряд ли успеет перебежать полигон и перебраться на ту сторону бугра, где для него еще есть какой-то шанс на спасение. Он почти наверняка попадет или под самый взрыв или под целые тонны камней, которые обрушатся на него с неба. Правда, и в этом случае останется обвинение конвойного начальника в нарушении устава. Тем более, что неизбежны затруднения связанные с оформлением погибшего фашиста на архив-три. Даже ради такого важного дела вряд ли станут разгребать ту гору камней, под которой будут погребены его разорванные в клочья останки.

Напряженно следивший за стрелкой своих часов и одновременно за скользившим вниз человеком, сержант напоминал сейчас судью на каком-нибудь спортивном соревновании. Он был, однако, скорее болельщиком. Главным из тех, кто не желал удачи герою этой жуткой игры. Противоположными были желания у другой, более многочисленной группы болельщиков, расположившихся в центре. Правда, лишь до того, как кто-то сказал: - А Кушнарев-то, товарищи, вовсе не в побег идет... - И тогда даже тем, кто не знал этого человека раньше, стало ясно, что перед ними совершается, осознанное и, теперь уже неотвратимое самоубийство, вспыхнувший было спортивный ажиотаж быстро угас как неуместное сейчас и бессмысленное чувство.

На флангах этого пока не понимали. На одном из них продолжал следить за часами начальник конвоя. Остается двадцать секунд, пятнадцать, десять... Теперь беглецу никак не перебежать смертного поля даже если он совершено цел, не подстрелен и не расшибся. Облегченно вздохнув, сержант спрятал часы. Темный предмет в конце дорожки перелетел через снежную осыпь у основания сопки и упал на щебень полигона. Если бы не белая тряпка номера на его спине, он почти перестал бы быть виден. Две-три секунды белое пятно оставалось неподвижным. На флангах раздались радостные выкрики, палили по беглецу кажется не зря.

Он, однако, поднялся и прихрамывая, поковылял к середине полигона. Все равно не уйдешь, сволочь! - крикнул кто-то из солдат и на радостях пустил из автомата короткую очередь. Но человек внизу, видимо, и не пытался перейти полигона. Он остановился, обернулся лицом к сопке и прощальным жестом поднял вверх руку. Теперь, даже те на гребне горы, кто раньше презирал Кушнарева за его житейскую неприспособленность, склонность к философской зауми и бесплодную войну с собственной природой, прониклись к нему чувством, близким к почтению. Этот человек пошел на добровольную, красивую смерть, возвышающую перед этими желторотыми крикунами не только его, но ивсех, над которыми они ежедневно измываются. Теперь кое-что дойдет, наверное, даже до их, забитого политруковским лганьем, сознания. Выкрики на флангах действительно, затихли. Зато в центре кто-то крикнул: Прощай, Кушнарев! - как будто тот мог его слышать.

Но он, конечно, знал, что на него глядят сотни пар человеческих глаз. В таких случаях даже у людей, слабых духом, нередко просыпается гладиаторская гордость. На миру, говорят, и смерть красна.

Раскатисто грянула петарда на той стороне полигона и почти вслед за ее взрывом сопка дрогнула как от подземного толчка. Изогнутая темная полоса внизу среди заснеженных сопок мгновенно превратилась в котел клубящейся пыли и взметнувшихся камней. Впрочем, как и предвидели взрывники, на значительную высоту вырывались только некоторые из них. Но и эти, далеко не долетев до вершины сопки, возвращались вниз. Тяжелый, казавшийся не очень громким, но слышный в десятках километров от места взрыва, гул прокатился по окрестностям. В течение нескольких секунд после того, как он затих, было слышно как свистят и гремят о дно распадка падающие назад камни.

Пылевое облако внизу, казавшееся вначале упругим и плотным, быстро становилось разреженным и косматым. Со стороны низкого, оранжевого солнца космы каменной пыли были красноватого цвета и казались более легкими чем другие, освещенные менее ярко. Скоро стал виден и длинный, широкий ров, проделанный взрывом. Его глинистого цвета дно окаймляли серые валы взорванного камня, "банкеты" полигона.

Люди на гребне сопки, безоружные с номерами на спинах, и их вооруженные охранники теперь уже не лежали за своим ненужным бруствером, а стояли. И все пристально до боли в глазах всматривались вниз, хотя ни один из них не смог бы ответить на вопрос, что, собственно, он силится там разглядеть?

1966