КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 409447 томов
Объем библиотеки - 544 Гб.
Всего авторов - 149151
Пользователей - 93256

Последние комментарии

Впечатления

кирилл789 про Штаний: Отпуск на 14 дней (Любовная фантастика)

девушкам это должно нравиться.но, поскольку я не девушка, а из них тут никто не удосужился высказаться, выскажусь с противоположной точки зрения.
если у тебя есть идея сюжета, выкладывай сюжет. рюши словоблудия прекрасны если тебе нужно набрать текст для издателя. но, автор! следом идут читатели. и, если они не купят твоё "творчество", издателя у тебя не будет тоже.
я прочёл только 1/5 часть и больше не смог читать в 105-й или в 120-й раз, как размякает "она" от своего синеглазого. это - ОДНО И ТОЖЕ! и повторяется, и повторяется, и повторяется. и тебя сначала подташнивает, потом тошнит, а потом рвёт.
и, самый проигрышный вариант изложения, это - "ничего не расскажу". который идёт вкупе с "рассказываю по чуть-чуть, перемежая словоблудием о погоде, мокрых трусиках ггни, синих глазах, собственном уме, опять мокрых трусах, "какой прекрасный шкаф!", чуть-чуть рассказа по теме и опять - о посторонней хрени".
нормальный человек бросает читать сразу. ну, может промотать в конец и посмотреть кто с кем поженился. всё.
я промотал, посмотрел. попробую у штаний что-нибудь ещё, если везде так же, поставлю девушку в ЧС.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Маркова: Как отделаться от декана за 30 дней (Любовная фантастика)

мужчинам читать категорически запрещается.) и хорошо, что это заблокировано. когда магия выяснила у алтаря, что у невесты уже была помолвка и свадьба невозможна. а сотворивший это, в младенческом возрасте внучки дедушка, начинает придуряться при воспоминании когда же он это сотворил и где, это невыносимо.
а потом эта ггня приезжает к найденному жениху и вдруг, около двери, понятия не имея кто она, ни того ни с сего на неё нападает сегодняшняя невеста её старого жениха!
это - не роман! это - комедия абсурда! скученное количество несуразных ситуаций, не обоснованные НИЧЕМ! это не смешно, это глупо. очень-очень глупо, собирать глупость в кучу и считать, что получилась книга. нет, не получилось.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
PhilippS про Кулаков: Программист Сталина (Альтернативная история)

Зауряд-штамповка. Не понятно: пародия или нет.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Федоренко: Ничего себе поездочка или Съездил, блин, в Египет... (Боевая фантастика)

Читайте книгу со страницы автора на Самиздате:
http://samlib.ru/f/fedorenko_a_w/nichegosebepoezdochka.shtml
Или скачайте у автора файл fb2:
http://samlib.ru/f/fedorenko_a_w/nichegosebepoezdochka.fb2.zip
И кладите на ЛитРес большой прибор!

P.S. Кстати, на Украине ЛитРес официально заблокирован.

Рейтинг: +5 ( 6 за, 1 против).
Stribog73 про серию Коридоры и Петли Времени

Орфографию, где нашел, исправил. А вот с пунктуацией у автора труба!

Рейтинг: +5 ( 6 за, 1 против).
кирилл789 про Романовская: Верните меня на кладбище (Фэнтези)

это хорошо, что она заблокирована. очень-очень скучная вещь. очень.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
кирилл789 про Шавлюк: Огненная ведьма. Славянская академия ворожбы и магии (Фэнтези)

начал читать и понял, что, в общем-то, такую девку я и бы бросил. причём не мучаясь год, а сразу. а точнее, просто бы не стал знакомиться, как только бы она раззявила пасть.
надо же, 21 год, а какое великолепное хамло!

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).

Генри Лонгфелло. Песнь о Гайавате. Уолт Уитмен. Стихотворения и поэмы. Эмили Дикинсон. Стихотворения. (fb2)

- Генри Лонгфелло. Песнь о Гайавате. Уолт Уитмен. Стихотворения и поэмы. Эмили Дикинсон. Стихотворения. (пер. Борис Абрамович Слуцкий, ...) (и.с. Библиотека всемирной литературы (ХЛ)-119) 2.98 Мб, 369с. (скачать fb2) - Уолт Уитмен - Эмили Элизабет Дикинсон - Генри Уодсворт Лонгфелло

Настройки текста:



Генри Лонгфелло. Песнь о Гайавате Уолт Уитмен. Стихотворения и поэмы Эмили Дикинсон. Стихотворения

Три классика американской поэзии

Судьба их сложилась по-разному.

Генри Уодсуорт Лонгфелло (1807–1882) сполна насладился славой, какая нечасто достается поэту при жизни. Он завоевал ее едва ли не первыми своими поэтическими выступлениями, сумел удержать на долгие годы и упрочить.

Первое издание уитменовских «Листьев травы» в 1855 году современники встретили неодобрительно, трудности сопутствовали и каждому прижизненному переизданию сборника. И все же, хотя Уолту Уитмену (1819–1892) приходилось терпеть и материальные невзгоды и недоброжелательство критиков, имя его пользовалось известностью, а значение в американской литературе было понято довольно быстро если и не на родине поэта, то в Англии, во всяком случае.

Но вот уж амхерстские обыватели, провожавшие в 1886 году в последний путь свою странную соседку, никак не могли предположить, что всего через четыре года появление ее стихов в печати вызовет сенсацию, что и городок-то их войдет в историю как родина Эмили Дикинсон (1830–1886), место, где прошла ее жизнь.

Время прокорректировало оценки современников: оно уравновесило прижизненную славу Лонгфелло изрядной порцией отрицательных критических отзывов и охлаждением к нему читателей; оно подтвердило место Уитмена в американской поэзии как великого ее реформатора, взрастив его последователей и в США, и в других странах; оно с лихвой вознаградило Дикинсон за жизнь, прожитую в безвестности, назвав ее крупнейшим поэтом Америки; оно поставило этих трех поэтов в один ряд — классиков американской литературы.

Творчество каждого из них, будучи вехой в развитии американской поэзии XIX века, той или иной стороной соприкоснулось с американским романтизмом, по-своему откликнулось на него.

Лонгфелло стоит у его истоков, в его стихах отразились особенности и противоречия этого течения.

Уитмен выступил в эпоху, когда романтизм изживал себя частью в бесплодных подражаниях эпигонов, частью в претензиях на философичность у бостонских поэтов. В стране зрела гражданская война, но проблемы, составлявшие содержание общественной жизни, не находили себе доступа в поэзию. И Уитмен ринулся в бой с обветшалой эстетикой романтизма. Он полемизировал с романтизмом и стихами, и в газетных выступлениях. Эта полемика, несомненно, обновила американскую поэзию, научила ее новым способам выражения, однако во взгляде своем на американскую действительность, на перспективы развития американского общества Уитмен во многом оставался романтиком, и следы романтизма явственны в его творчестве, несмотря на все его грозные инвективы против романтического в поэзии.

Эмили Дикинсон ни борцом, ни революционером в поэзии себя не считала, однако стихи ее совершенно новы по мироощущению и полнее, чем уитменовские, порывают с романтической традицией.

Пафос творчества трех поэтов, их отношение к окружающему, к своей стране и ее проблемам можно уподобить трем возрастам человеческим. Лонгфелло и Уитмен — это, соответственно, ясное, полное надежд детство и мужественная зрелость американской поэзии. Дикинсон же — это мудрая старость, когда на смену вдохновенному энтузиазму приходят печальная прозорливость и горький скепсис.

В том, как каждый из них вступил в поэзию и прозвучал в ней, есть нечто чудесное. Чудесно рождение большого поэта в маленьком журналисте, «разнорабочем литературы» Уитмене. Чудесен контраст тихой и замкнутой «праведной» жизни старой девы из Амхерста и ее бунтарских стихов. Чудесен отклик, который возымели стихи Лонгфелло в стране, еще незадолго перед тем по-пуритански чуравшейся искусства, в особенности искусства, созданного не рассудком, но чувством.

Годы юности Лонгфелло — 20—30-е годы XIX века, время больших перемен в духовной жизни США. Успехи промышленной революции, развитие буржуазных отношений разрушали пуританские догматы и их влияние на умы, в страну проникали идеи немецкой идеалистической философии и утопического социализма, образовывались и росли различные религиозные секты и среди них — важнейшая по значению — секта унитарианцев, заменившая убеждение в греховности человеческой природы гуманистическим понятием о человеке как о «любимом детище господа, сотворенном по его образу и подобию», а потому преисполненном совершенства и благости. Унитарианцы проповедовали равенство людей, веротерпимость, уважение к человеческим правам. На основе их учения возникло специфически американское преломление европейского идеализма — трансцендентализм, провозглашавший божественность человека, божественность интуитивного разума, повинуясь которому человек может приблизиться к идеалу, усовершенствовать себя и окружающий мир.

Сбросивших оковы пуританизма молодых американцев неодолимо повлекло за собой искусство. Усваивались уроки европейского романтизма — мадам де Сталь, «Озерная школа», Вальтер Скотт, Гете. Крепли голоса и собственно американских писателей и поэтов — Вашингтона Ирвинга, Купера, Брайанта, По. Развивался американский романтизм. Можно ли назвать его подражательным? Несомненно, на него повлиял опыт европейских писателей-романтиков. Но, как писал глава движения унитарианцев Уильям Эллери Чаннинг, «для того чтобы воспринимать великие уроки, надо и самому обладать великой душой». «Великой душой» американской литературы начала XIX века был процесс преобразования страны.

Территориальный рост США, поток иммигрантов со всех концов света, экономические успехи — все внушало оптимистическую уверенность в великом предназначении Америки, в ее неограниченных возможностях. И хотя растущий меркантилизм американского общества, экспансионистская политика правительства, обостряющиеся классовые противоречия внушали известную тревогу наиболее дальновидным мыслителям, все же вдаль манил громадный, еще не заселенный материк и казалось, что нет таких трудностей, которые по смогла бы преодолеть молодая американская демократия.

Американское искусство, учась у европейского, в то же время отстаивает свою самобытность.

Двадцатые — тридцатые годы для США — время роста национального самосознания. Бурно развивается американская историческая наука, публикуются материалы из истории американской Войны за независимость, готовится двадцатипятитомник биографий знаменитых американцев. В 1834 году начинается выпуск в свет «Истории США» Банкрофта, монументальнейшего исторического труда тех лет. В 1828 году Ной Вебстер издает свой «Американский словарь», впервые зафиксировавший отличия американского варианта английского языка. В 1832 году с идеей защиты самобытной национальной литературы выступает Эмерсон в своей статье «Американский ученый». Американская литература, усваивая наследие европейской, ищет свой путь.

На волне этого «гуманитарного взрыва» возникает фигура Лонгфелло, человека, соединявшего в себе поэтический талант и эрудицию филолога, знатока европейских языков и литератур. Не это ли сочетание черт, столь остро необходимое моменту, позволило ему двинуть вперед американский романтизм и стать одним из его выдающихся поэтов?

Лонгфелло прожил тихую жизнь. Даже трагические события, несомненно, горестные для него, — смерть первой жены, гибель второй, — не нарушают благостности и покоя, которыми дышит жизнь Лонгфелло — профессора иностранных языков и литератур вначале Боудойнского колледжа, а затем Гарвардского университета, кабинетного ученого, жизнь, чей мерный ход разнообразился лишь путешествиями в Европу. Впечатления Лонгфелло, приобретенные им за время этих путешествий, оказались весьма обширны. Он глубоко постигает культуру европейских стран, их прошлое, их литературу. Знания Лонгфелло-филолога были весьма основательны. Он переводит испанского поэта XV века Хорхе Манрике и шведского поэта XIX века Тегнера, Гейне и Лопе де Вега, Уланда и Малерба, пишет статьи о французской, итальянской, испанской поэзии, составляет учебники французской и итальянской грамматики, увлекается Гете и немецкой поэзией. В 1845 году он издает антологию «Поэты и поэзия Европы», включающую более четырехсот переводов со многих языков; часть этих переводов была выполнена самим Лонгфелло. В том же 1845 году он редактирует антологию стихов английских поэтов и пишет к ней вступительную статью. В 1870 году вышел его перевод «Божественной Комедии» Данте. Свидетельства незаурядной филологической образованности Лонгфелло в его поэтическом творчестве поистине бессчетны.

Но вряд ли можно назвать кого-либо в европейской поэзии, чьим учеником и последователем был Лонгфелло. Он обогатил свою поэзию и тем самым поэзию американскую опытом европейской культуры в целом. Эта культура плотью и кровью впитывалась им, ее мотивы и элементы становились не просто деталями, сообщавшими дополнительные краски его собственным стихам: он поглощал их, делал «своими» — настолько же, насколько был для него «своим» его непосредственный жизненный опыт. И потому, например, облик старых городов (сборник «Башня в Брюгге и другие стихотворения») он рисует не только живописными средствами, то есть обращаясь к впечатлениям чисто зрительным, но и воскрешая в памяти страницы старых книг, старинные полотна, страницы истории. Прошлое и настоящее сливаются у него воедино, создавая особый мир — мир поэзии Лонгфелло, романтика, «сдружившего явь с мечтой», как сказал он о себе в последнем своем стихотворении. Впрочем, в «особости» романтизма Лонгфелло немало сугубо американского: это типично американский вариант романтизма — устремленный в будущее, оптимистический, чей конфликт с действительностью — конфликт весьма условный и весьма похожий на дань литературной моде. Конечно, как уже было сказано, в основе «ссоры» американского романтизма с действительностью лежали вполне конкретные жизненные противоречия. Но столь же конкретны были и причины относительно неглубокого характера этой «ссоры»; заключались они в особенностях развития американского капитализма, и впрямь дававшего тогда пищу для иллюзорной веры в «великую американскую демократию», способную якобы преодолеть все «временные трудности» на пути к «лучшему будущему», к процветанию Америки. Эта вера примиряла с действительностью Вашингтона Ирвинга и Джеймса Рассела Лоуэлла, сообщала оттенок либеральной ограниченности учению Эмерсона.

Этими же особенностями современного ему американского сознания отмечено и творчество Лонгфелло. Показательно уже первое из напечатанных им стихотворений. Называлось оно «Битва у Ловелз-Понд» и было посвящено историческому событию — происшедшей в начале XVIII века битве белых и индейцев. Здесь нет изображения самой битвы, уловлен лишь отзвук ее, когда утихли «и крики солдат, и клич краснокожих» и тишина спустилась над полем сражения. Вслушиваясь в тишину, поэт равно славит храбрецов-воинов обеих сторон. Конфликт, таким образом, сглаживается, снимается. И в этом весь Лонгфелло — острые драматические ситуации, душевные бури, кипение страстей — все признаки романтизма европейского чужды ему. Недаром поэту не давалась драматическая форма. Ну, а меланхолия, тоска по безвозвратно ушедшим и безвозвратно утерянному, элегическая грусть, подымающаяся в сердце от созерцания вечного круговорота жизни? Такая, не менее типичная, ипостась романтизма ближе темпераменту Лонгфелло. Но и эти чувства в его стихах лишены напряженности. Грусть, часто разлитая в них, тиха и как бы даже приятна.

Лонгфелло был человек тихий и скромный, он страдал от шума, яркого света, многолюдья, не любил чрезмерностей, в пристрастии к которым упрекал даже Шекспира. В романтизме, по его признанию, его настораживала склонность к вычурности, темнота выражения. Его собственные стихи просты, любимый жанр его — баллада, то есть жанр демократический, популярный. И именно в этом жанре его ожидали поэтические удачи. Резкая светотень, противопоставление белого и черного, света и мрака, добра и зла — прием, обычный в поэтике романтизма, почти не используется Лонгфелло, его стихия — мягкие сумеречные полутона.

Корень элегической мягкости произведений Лонгфелло не только в особенностях его темперамента, но и в том, что он, как и большинство современных ему американских поэтов-романтиков, в общем, не видит оснований говорить «нет» окружающей действительности. Сердцевина романтизма — неприятие жизни как она есть — в стихах Лонгфелло выхолощена. То, что составляет смысл и суть романтизма, для Лонгфелло лишь прием, лишь «тема», и потому он порой балансирует на грани банального.

Так по-лонгфелловски приглушен романтический пафос борьбы с несправедливостью в его известных «Песнях о рабстве» (1842). Мелодия, которая прозвучала бы бурей у Байрона, здесь исчерпывает себя в сентиментальных штампах и даже нотах явно фальшивых. Отметим, однако, что для современников Лонгфелло фальшивые ноты фальшью не звучали, а сентиментальность его не казалась сентиментальной, ибо сглаженность конфликта — не «недостаток» поэзии Лонгфелло, а особенность американского романтизма вообще, ярко у Лонгфелло проявившаяся.

И так же характерна для американского романтизма склонность Лонгфелло морализировать, прямо декларировать идею произведения, не довольствуясь образным раскрытием ее.

Выдвигая, в противовес культу «разума», культ «интуиции» и культ «чувства», американский романтизм все же с разумом полностью не порывает, ибо действительность не дает романтикам повода целиком разочаровываться в возможностях ее разумного усовершенствования. Отсюда морализаторство, рационалистичность, неприемлемая для романтизма европейского и вполне согласовывавшаяся с культом чувства, «интуиции», в произведениях Эмерсона или Лонгфелло.

Даже образ у Лонгфелло строится рационалистически: не буйство метафор, лишь «подталкивающих» к отгадке значения, лежащего за пределами сказанного, ожидает читателя в его стихах, но рационалистическая выверенность сравнения.

Черты, являвшиеся порождением времени, не могли охладить энтузиазма, с которым творчество Лонгфелло воспринималось читателями, и, может быть, они как раз и способствовали его необычайной популярности. Когда в 1882 году Лонгфелло умер, не только в Америке, но и в Англии был объявлен траур. Теперь же нам многое в его творчестве кажется устаревшим — и его сглаженно-сентиментальная трактовка романтических «конфликтных ситуаций», и даже те ставшие при его жизни хрестоматийными произведения, где он воспел двигавшую миллионами «американскую мечту», стойкость, с которой его соотечественники, веровавшие в великое будущее Америки, встречали все невзгоды и преодолевали все препятствия.

Жизнь великих призывает
Нас к великому идти,
Чтоб в песках времен остался
След и нашего пути.

Менее других устарели те стихи Лонгфелло, в которых он был наиболее верен себе и особенностям своего элегического темперамента, в которых он, принимавший ход, считавший его в конечном счете справедливым и оправдывавший его, все же грустит о невозможном и невозвратном. Среди этих гармонических, истинно «лонгфелловских» произведений наиболее гармоническое — поэма, пережившая автора, пережившая его славу, — «Песнь о Гайавате».

В «Песни о Гайавате» слились воедино Лонгфелло — выученик европейского романтизма и Лонгфелло — борец за национальную американскую литературу. В полном согласии с принципами романтизма, романтизма европейского, характеризующегося, в частности, пристальным вниманием к национальному прошлому, Лонгфелло воскрешает в своей поэме прошлое Америки. Он обращается к индейскому эпосу, индейским преданиям, черпая при этом и из сокровищницы европейской культуры. Так, для поэмы он выбрал стих финского эпоса «Калевалы» — белый четырехстопный хорей с женскими окончаниями. Знание индейского быта и его реалий, индейских обычаев и устного творчества, полученное Лонгфелло из трудов ученых, он подчиняет творческой задаче, для решения которой иной раз может пренебречь исторической точностью. И так ли важно, что поэт соединил воедино доподлинного исторического деятеля XVI века, основателя лиги ирокезских племен Гайавату, и индейское божество Таронхайавагона, если в память поколений врезались строки:

Если спросите, откуда
Эти сказки и легенды…

Пафос поэмы Лонгфелло — романтическая тоска о жизни первобытно — гармонической и ясной, столь же ясной, как ясны были письмена, которым обучил свой народ Гайавата:

Для земли нарисовал он
Краской линию прямую,
Для небес — дугу над нею,
Для восхода — точку слева,
Для заката — точку справа…—

тоска о жизни, безвозвратно прошедшей. В поэме нет риторики, натянутости, морализирования, обычного для Лонгфелло, потому что здесь ему не надо упрямо бороться с реальностью, возглашая гармонию там, где ее нет. Здесь романтизм Лонгфелло воскрешает гармонию былого; свободно и естественно преображаясь в эпос, он эпосом не становится, ибо все время сохраняется дистанция между «было» и «есть», сохраняется и мастерски передается читателю авторское отношение к прошлому как к прошлому и к гармонии этого прошлого как к гармонии недостижимой. Настроение меланхолии, светлой печали одушевляет «Песнь о Гайавате», придает единство и особую тонкую поэтичность картинам природы, переложениям народных легенд, сообщает поэме неувядаемую прелесть.

Уже во вступлении к «Песни о Гайавате» возникает тема смерти, тема утраты. Индейские слова, индейские названия, столь многочисленные в поэме, тоже рождают у читателя щемящее грустное чувство: Лонгфелло как бы восстанавливает их, как восстанавливают надписи на стершихся могильных плитах. Поэт-романтик Лонгфелло грустит о гармонии мира и рассказывает нам сказку о «золотом веке» — времени, когда «еще для смертных // Небеса и сами боги // Были ближе и доступней».

Мир «Гайаваты» отнюдь не «бесконфликтен» — он полон кровавых поединков и битв, в нем есть место невзгодам и даже невосполнимым утратам. Но и трагические события не нарушают цельности, конечной гармонии этого мира. Так, поединок не на жизнь, а на смерть между Гайаватой и отцом его, «владыкой ветров» Мэджекивисом, оказывается лишь «испытанием на мужество», измысленным для Гайаваты Мэджекивисом. Печальные исходы многих ссор и столкновений «Гайаваты» не вносят диссонанса в этот мир гармонии, ибо в соответствии с незыблемой моралью сказки утверждают добро, карая зло. (Так погибают злые чудовища Мише-Моква и Мише-Нама; превращаются в птиц, а затем в пигмеев злые люди, смеявшиеся над помощью Оссэо; умирает жестоко обидевший Гайавату По-Пок-Кивис). Гармония не нарушается, и даже смерть, оставляя в природе созидательный след, обнаруживает себя как некая грань бытия.

Все доброе и прекрасное также в конечном счете смертно, но по законам сказки, добрых ожидает за гробом вечное блаженство, и знание это, затверженное с детства, с первых уроков матери Нокомис, умеряет скорбь Гайаваты по другу его Чайбайабосу и по прекрасной Миннегаге.

«Песнь о Гайавате» воплощает романтический идеал — мечту о гармонии, о снятии всех противоречий, и первый же эпизод поэмы, когда собравшиеся «пред лицо Владыки жизни» послы всех народов по его велению зарывают в землю палицы и закуривают Трубку Мира, задает тон дальнейшему повествованию, являясь ключевым в смысловом отношении.

Точно так же воплощает романтический идеал главный герой поэмы Гайавата. Согласно пантеистическим воззрениям романтиков, в частности, Эмерсона, природа и человек тождественны и едины; велик тот, кто наиболее полно слит с природой, чей интуитивный разум способен воспринимать, постигать и интерпретировать ее. И подлинно велик Гайавата, с детства научившийся понимать природу, свободно общаться со всем живым и неживым в природе, знать ее язык. Знание это не раз выручает Гайавату, помогает ему в его подвигах и в его великих мирных деяниях.

Гайавата создан как идеально-романтический герой, объединяющий в себе черты поэта и воина, человека действия: он призван освободить мир от чудовищ, и вместе с тем он понимает «голоса природы», первый лук ему смастерил «рассказчик сказок Ягу», ближайшие друзья его — силач Квазинд и великий певец Чайбайабос; сам он велик не только в сражениях, но и когда находит проникновенные слова, плача об умершем друге и о навеки ушедшей жене. А кто, как не поэт, по воззрениям романтиков, может стать учителем человечества?

Таким учителем и явился Гайавата, проповедовавший мир между племенами, научивший людей земледелию, давший им в руки вместо меча другое, мирное, оружие — письменность. Поэма проповедует и воспевает добрые, возвышенные чувства, и сам Гайавата — пример доброты и благородства.

Но Гайавате, герою сказочно-гармонического века, не нашлось бы места в реальной Америке XIX века, и поэт, который в силу утопичности своих воззрений на ход исторического процесса пытался в финале поэмы провести идею преемственности между гармоническим миром Гайаваты и миром современного белого американца, повинуясь художественному инстинкту, в следующем же эпизоде как бы снимает фальшь эпизода «След Белого» и рисует печальное отплытие Гайаваты на Запад. Гайавата выполнил свою миссию. Белая Америка его не увидит.

И с ним уходила эпоха романтизма в американской поэзии. Внешне это выглядело иначе. Внешне романтизм процветал: почетом был окружен Эмерсон, восторженно встречались новые стихи Лонгфелло, кумирами Бостона и Кембриджа оставались поэты-романтики — остроумец Холмс и «бывший аболиционист» Лоуэлл. Но время грозное и яркое, время, когда в стране подготавливались события гражданской войны, нуждалось в иной поэзии, поэзии действительности.

В 50-е годы Штаты сотрясались спорами северян с южанами, выступлениями аболиционистов. Борьба народа за землю, против рабовладения увенчалась некоторыми практическими результатами — в том числе отменой рабства на территории вновь образованного штата Канзас. Идеал свободы и демократии — отвлеченный идеал передовой романтической философии, казалось, был близок к воплощению. Романтическая же поэзия приобретала все более книжный, условно-традиционный, консервативный характер. Позднего Лонгфелло, Лоуэлла, Холмса недаром прозвали «браминами». Пренебрежение «злобой дня» — вопросами социально-политическими, элитарность — вот что было свойственно бостонской «браминской» культуре, в которую в середине XIX века выродился американский романтизм.

И вот явился Уитмен. Как мог литератор, до тридцати шести лет не создавший ничего значительного, по видимости рядовой журналист и автор вполне традиционных стихов, испытать поэтический взлет, выразившийся в книге, ошеломляюще непохожей на все, что было написано до него? Этой «загадке Уитмена» находят разные, порою даже мистические объяснения. Однако едва ли тут есть почва для мистических гипотез. «Листья травы» — эту великую книгу — вызвал к жизни великий демократический подъем 50-х годов. К тому же «загадка» «Листьев травы» становится не столь загадочной, если знать подготовительную работу Уитмена — записную книжку конца 40-х годов, где можно различить наброски «Листьев травы», полные антирабовладельческого революционного пафоса стихи 50-го года, переходные от его ранней традиционно-романтической манеры к стилю подлинно уитменовскому.

В чем особенности этого нового стиля, что принес с собой Уитмен в поэзию?

У него есть строки:

Первый встречный, если ты, проходя, захочешь заговорить
Со мною, почему бы тебе не заговорить со мною,
Почему бы и мне не начать разговора с тобой?

Уитмен непосредствен, он восстал против условностей романтической поэтики, воспев красоту простого жизненного факта, как раз и бывшего для него идеалом красоты.

Лонгфелло написал много поэтических книг, Уитмен — всего одну. Но он пополнял ее все новыми и новыми произведениями, в которых, в отличие от Лонгфелло, не оставался неизменным, а развивался, эволюционировал. Однако некоторые — определяющие — принципы своей эстетики Уитмен пропагандировал и отстаивал всю жизнь. Всю жизнь он боролся с романтизмом в поэзии. И дело тут не только в его личных эстетических симпатиях. Питающее романтическую эстетику противоречие идеала и действительности для Уитмена снято. Идеал — это и есть сама действительность, такая, какой она предстает человеку, поэту. Ее он и стремится выразить. Все остальное — для него лишь «орнаменты», условности, которым не должно быть места в поэзии. Великая вера в американскую демократию, переживавшую в 50-е годы период подъема, диктовала Уитмену строки его предисловия к первому изданию «Листьев травы»: «Из всех наций, когда-либо существовавших на Земле, американская нация наиболее поэтична. Сами — величайшая поэма… Наконец-то в деяниях человека мы видим нечто, равное по своему величию природе. Американцы — это не просто нация, это нация наций. Это свободное, ничем не стесненное широкое движение масс». А потому — «Ты хочешь, чтобы твое произведение было прекрасно? Прежде всего не заботься об этом. Люби солнце, землю и людей, презирай богатство, возненавидь тиранов, проверь все, чему тебя учили в школе или церкви, и не только твое произведение — ты сам станешь прекраснейшей в мире поэмой». Девизом Уитмена-поэта становится категорическое: «Ничего во имя красоты!» Не традиционно-поэтические темы, а простой, казавшийся романтикам слишком грубым жизненный факт, деталь действительности. Не условно-поэтическая метрика, а ритм живой речи оратора или ритм моря[1]. Наконец, в противовес словоупотреблению поэтов-романтиков, не субъективная эмоция, подчиняющая себе значение слова и лишь отраженно в слове уловленная, а просто слово, обладающее, по мнению Уитмена, ни с чем не сравнимой музыкальностью и красотой.

Идеалом, источником и мерилом прекрасного провозглашена действительность, реальный мир, и он распахивается в строках Уитмена, потрясая нас своей широтой.

Уитмен поистине универсален. Он воспевает движение светил и каждый атом, каждую крохотную частицу мироздания. Эта особенность поэтического видения Уитмена отразилась и в названии его книги: мы видим траву, но кто из нас склонялся над травинкой — «листочком трапы»? Лишь поэт, до неистовства влюбленный в жизнь, опьяненный ею и каждым ее ростком.

Бесчисленны зарисовки быта современной Америки в стихах Уитмена. Эти зарисовки, эти «моментальные снимки с натуры» полемичны: до Уитмена поэзия не признавала за подобным материалом эстетической ценности.

Плотник строгает доску, рубанок у него каждый раз
шепелявит с возрастающим пронзительным свистом…
…Фермер выходит пройтись в воскресенье, и останавливается
у плетня, и, глядит на ячмень и овес.
Чахлый наборщик с седой головою наклонился над кассой,
Во рту он ворочает табачную жвачку, подслеповато мигая
над рукописью…

Встречи с людьми (Уитмен обладал даром легко сходиться с людьми, привлекать их и, в свою очередь, увлекаться ими), прогулки по Бруклину и Лонг-Айленду, помощь отцу в плотницком деле, работа журналиста, а Гражданскую войну — брата милосердия в нью-йоркских госпиталях, — все это обогатило Уитмена неисчерпаемым запасом впечатлений, которые стали материалом его стихов.

В противовес романтизму, улавливающему в красоте мира лишь отраженный свет «высшей гармонии», Уитмен видит высшую духовность в самой материальности мира и слагает гимны, для романтиков немыслимые, — гимны человеческому естеству или проклинаемой романтиками современной индустрии.

Уитмен — поэт равенства, ибо все стороны жизни для него равно прекрасны, все ее проявления для него важны и полны духовного значения:

Ничтожное для меня так же велико, как и все остальное.
Что может быть меньше и что может быть больше, чем
простое прикосновение руки?
Я говорю, что все это поэмы и части не только тела, но и души,
О, все это — сама душа!

И так же полна значения жизнь каждого человека, самого обыкновенного, «массовидного».

Уитменовская любовь к народу — к народам! — не поза, ибо вырастает из любви к каждому отдельному человеку. Он преклоняется перед совершенством человеческой природы, и несоответствие между красотой и величием Человека — венца мироздания — и жалкой, а подчас и позорной участью его заставляет поэта глубоко страдать. Напомним ставшие знаменитыми строки «Песни о себе»:

Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега,
пал на плетень отдышаться,
Я — этот загнанный раб, это я от собак отбиваюсь ногами.
Вся преисподняя — следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы…

Талант сострадания в высшей степени свойствен Уитмену, и в высшей степени развито у него умение выразить это чувство, поэтически претворить его. Потому его стихи вовсе не бесстрастное приятие всего сущего — в них слышатся и гневные ноты: это гнев против виновников человеческих страданий («Отвечайте мне! Отвечайте! // Каждого к ответу! Кто спит — разбудите! Чтобы никто не посмел увильнуть»), и солидарность с бунтарями, и прямой призыв к борьбе за свободу («Мой призыв есть призыв к боям, я готовлю мятеж»).

Но основной тон его поэзии — восхищение миром. Не всем писателям — современникам Уитмена американская действительность представлялась столь лучезарной. В те же годы, когда опьяненный мечтой Уитмен воспевал Америку, Мелвилл сказал о ней немало горьких слов в «Моби Дике» (1851) и «Израиле Поттере» (1855). Что ж, энтузиаст Уитмен не был особенно проницателен… «Положительная программа», система его взглядов, расплывчата в двойственна, как расплывчато и двойственно само понятие «американской демократии», вера в которую питала его мировоззрение. Уитмен велик, когда говорит от имени народа, окрыленного мечтой о справедливости и лучшем будущем. Уитмен близорук, когда путает мечту и ее реальное воплощение — американскую современность. И как результат — напыщенная кичливость некоторых частей «Песни о выставке» (1871) или туманная риторика «Пути в Индию» (1868).

На склоне лет Уитмен стал зорче вглядываться в американскую действительность и испытывал порой скепсис и разочарование (книга «Демократические дали», 1871), и все же никогда его не покидала вера в то, что американская демократия жизнеспособна и жизнедеятельна и что, преодолев все трудности, она вскоре явится основой нового, справедливого общества. Эта неистребимая вера была в конечном счете романтически-иллюзорна, и, быть может, потому, несмотря на глубокий конфликт Уитмена с романтической творчестве его немало рудиментов романтического. Романтические черты явственны в главном герое «Листьев травы» — лирическом «я» поэта: универсальностью, гиперболичностью своею он сродни героям Байрона, Шелли. Подобно им, он объемлет собою вселенную.

Приподнято-декламационный, подчас аффектированный, стиль книги — также черта, сближающая ее с произведениями романтической литературы. Не чужда романтической окраски и лексика Уитмена, когда он прибегает к условному «арго» интернациональных слов, используя их в качестве слов-символов, несущих идею интернационального братства народов. Охотно и опять же совсем по романтическим канонам прибегает Уитмен к «магии» индейских и местных американских названий (вспомним, что этим же приемом широко пользовался Лонгфелло в «Гайавате»).

Само сочетание лирического и эпического начал в поэзии Уитмена зачастую является сочетанием романтически-условным: «я» поэта и объективный мир не сливаются в гармоническое единство — объективный мир выступает нерасчлененной, поэтически не преображенной глыбой колоссальных «инвентариев», а «я» поэта в таких случаях становится пустой абстракцией, условно-поэтическим приемом, одним из тех приемов, которые Уитмен яростно отвергал. Невыразительность такого механического соединения демонстрирует поэма «Salut au Monde!» (1856). Пространные «инвентарии» этой поэмы служат лишь иллюстрацией идеи, высказанной в первых же ее строках, и потому они монотонны, а сама поэма — абстрактна и риторична.

Подобная иллюстративность возводилась Уитменом в творческий принцип. Отвергая поэтические красоты, он — в особенности поначалу, в годы создания первых поэм книги — отвергает и поэтические «фигуры», построенные на ассоциации, подтексте. В предисловии к «Листьям травы» 1855 года он писал: «Я не потерплю никаких ширм, даже самых живописных. Все, что я хочу сказать, я говорю прямо». К счастью, могучий талант и творческая интуиция Уитмена восставали против крайностей его же собственной доктрины. Подобно тому как отсутствие традиционного «метра» в свободном стихе Уитмена не привело к хаосу неритмичности, так и пристрастие к простоте перечислений не лишило его поэзию образности, а лучшие его произведения — композиционной целостности и художественной завершенности.

Такой завершенности он достигает в «Песне о себе» (1855) — центральной поэме «Листьев травы», которая строится на параллельном развитии двух образов: травы, символизирующей единство многозначности, связь всего сущего с лирическим героем поэмы, вначале выступающим просто как личность, и личность одинокая, лишь созерцающая мир, но стремящаяся с ним слиться, достигнуть универсальности, а следовательно, и величия травы, а затем постепенно эту универсальность и это величие обретающая.

В отличие от «Salut au Monde!», в этой поэме связь лирической и эпической стихий — «я» поэта, его духовной внутренней сущности и объективной реальности «вещного мира» — связь по внешняя, не механическая. Поэма строится как постепенное соединение этих двух стихий. Каждое перечисление здесь подчинено композиционной задаче, в нем можно различить внутреннюю связь. В финале поэмы образ «травы» и «я» поэта — ужо нерасторжимы:

Я завещаю себя грязной земле, пусть я вырасту моей
любимой травой,
Если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя
под подошвами.

Шедевром гармонической завершенности является поэма Уитмена «Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень» (1865). Содержание поэмы — это не только скорбь по безвременно и трагически погибшему президенту Линкольну, чьим идеям Уитмен был предан всей душой и которого он горячо любил и высоко чтил, но и описание трудного пути человека к постижению и приятию смерти как предшественницы жизни, как начала ее, путь от мрака к свету, от безысходности и трагизма погребального песнопения к патетическому гимну во славу жизни.

Могучий, светлый оптимизм характерен для Уитмена — ничто не способно было поколебать этот оптимизм: ни пороки общественной жизни послевоенной Америки, которые поэт достаточно четко различал, ни личные невзгоды (нападки критиков, тяжелая болезнь, терзавшая его почти двадцать последних лет). И хоть основа его жизнелюбия — вера в американскую демократию — была вскоре прогрессивными американскими поэтами утеряна, влияние Уитмена на американскую и мировую поэзию трудно переоценить. В американской поэзии творчество Уитмена — это мост, соединяющий классический ее период и современность, XIX и XX века. Под влиянием Уитмена росли и развивались такие известные американские поэты нашего столетия, как Сэндберг и Маклиш. Черты уитменовского стиля ясно различимы в творчестве многих поэтов, выдвинувшихся в США в 50—60-е годы. О признательности Уитмену писал и Пабло Неруда, и Хосе Марти. Один из проницательнейших исследователей творчества Уитмена, А. В. Луначарский выявил общность его художнических принципов с принципами Верхарна. Изобретенная Уитменом техника письма — его свободный стих — в XX веке становится популярнейшей поэтической формой. Стихи Уитмена, традиция Уитмена живы, пока жива убежденность поэтов в высоком предназначении своего искусства — служить людям, — пока жив гуманизм в поэзии.

Но зычный голос Уитмена не заглушил, не мог заглушить другого, тихого, голоса — голоса его современницы Эмили Дикинсон. Этим тихим голосом, традиционным размером пуританских религиозных гимнов вещались истины, удивительно нетрадиционные. Им говорила поэзия, не менее новаторская по отношению к господствовавшей тогда в американском стихотворстве романтической традиции, чем поэзия Уитмена.

Внешне Эмили Дикинсон не противопоставляла себя этой традиции и, в отличие от Уитмена, никак не декларировала своего новаторства. Она вообще не очень-то умела теоретизировать: суждения ее о поэзии можно посчитать наивными («Если появляется чувство, будто с головы у меня сдирают кожу, я знаю — это поэзия», — писала она своему другу). Она благоговела перед Эмерсоном. Лаконизм, эпиграмматическая краткость его стихов, по утверждению исследователей, повлияли на стиль Дикинсон. Она почитала Лонгфелло и других романтиков. Сама биография Эмили Дикинсон явилась как бы воплощением романтических доктрин, утверждавших необходимость самовоспитания и приоритет духовного над физическим. Ее жизнь — по преимуществу жизнь «внутренняя», жизнь духа. Еще в молодости она замкнулась в стенах отцовского дома (отец ее был видным человеком в городе, одним из столпов местного пуританства), ограничив общение с людьми кругом своих домашних и перепиской; позднее она перестала покидать свою комнату, посещавшие дом люди лишь изредка и случайно могли заметить женскую фигуру в белом, — она одевалась всегда в белое, — мелькнувшую у двери.

Что явилось причиной добровольного затворничества Эмили Дикинсон? Не раз биографы чертили привычную схему: несчастная любовь, роман с женатым человеком или смерть возлюбленного и как результат — уход от мира, принятый на всю жизнь обет. Кто же он, возлюбленный Эмили Дикинсон? Назывались разные лица и среди них Бенджамин Ньютон, клерк, служивший в конце 40-х годов в конторе отца Эмили; Генри Воген Эммонс, студент колледжа, с которым она была знакома в начале 50-х годов, священник Чарльз Уодсуорт, ее многолетний друг, частый адресат ее писем. Однако нет оснований считать кого-либо из них виновником ее «ухода от мира». Быть может, в этих схемах перепутаны причина и следствие? Не вернее ли предположить, что избравшая «жизнь духа» и не нуждалась во взаимности, в каком бы то ни было внешнем выражении чувства помимо строк своих стихов и потому могла питать свою поэзию и выдуманной (полувыдуманной) любовью?

В стихотворениях Дикинсон (особенно ранних) можно обнаружить и романтические штампы, и следы романтического мироощущения, родственного философии трансцендентализма. Но только лишь следы… В главнейшем она противостоит своим предшественникам — американским поэтам-романтикам. Если им человек и природа представлялись слитыми воедино в гармоническом созвучии, то у Дикинсон гармония раскалывается в диссонансе, как зеркало, раскалывающееся на тысячи кусочков.

Стиль Эмерсона современники признавали причудливым, хаотичным. Считалось, что мысль его скачет. «В чем связь частей вашей книги?» — спросили его однажды. «В боге», — ответил Эмерсон. Бог Эмили Дикинсон не круглит ее вселенную. И потому стиль ее поэзии — это как бы потерявший скрепляющую его ось стиль Эмерсона; строку рвут на части тире — излюбленный знак Эмили Дикинсон, рифмы неточны, порой заменяются ассонансами, стих дышит неровно. Поэтическая форма Дикинсон, как и Уитмена, предвосхитила XX век. Но дисгармоничность ее стиха — отражение дисгармонии мира, явленной глазам Дикинсон. И то, что она увидела мир именно таким, отличает ее от современников, в том число от Уитмена, и приближает к нашему времени, как бы переносит в Америку XX века.

Вселенная Дикинсон ощетинилась углами противоречий, трагических контрастов. Любовь, мгновение счастья — лишь пролог к разочарованию или утрате. Пьянящая надеждами весна — предвещает горечь осеннего увядания. За жизнью — следует смерть. О смерти Дикинсон пишет много. Она вглядывается в лица умирающих, воображает себя мертвой, вновь и вновь пытается разрешить непостижимую тайну смерти. Уитмена смерть не страшит — он провидит в ней продолжение и начало новой жизни, естественное звено в великой гармонии бытия. Для Эмили Дикинсон смерть разрушает эту гармонию; непонятность ее привносит в мир хаос, обесценивает, лишает смысла жизнь:

Провал и все же круговая цепь —
Семя — Лето — Склеп.
Рок — сужденный кому?
Почему?

Разгадать смерть — значит разгадать загадку жизни. Каждый поэт, стремившийся в стихах своих «дойти до самой сути», неизбежно касался этой темы. Таким поэтом была и Эмили Дикинсон, и потому прав критик Конрад Эйкен, утверждавший, что Дикинсон «умирала в каждом своем стихотворении».

Для Дикинсон смерть пугающе реальна. Смерть преследует поэта и все же ускользает от него. И так же ускользает от него цель бытия. Природа у Эмили Дикинсон предстает непостижимой, чуждой человеку:

Но кто — по правде говоря —
С ней коротко знаком?
Ведь мы тем дальше от нее —
Чем ближе подойдем.

Знание человеческое — ограниченно. Свершение не приносит радости, ибо оно мелко, радует лишь мечта:

Радость радужней всего
Сквозь кристалл муки.
Прекрасно то — что никогда
Не дастся в руки…

Удел человека — одиночество. Оно огромно и беспредельно, им полнятся все стихи Дикинсон, как полнится поэзия Уитмена ощущением братства людей, связанности всех со всеми. И беспредельно страдание человеческое. Мир вопиет от боли. Кого винить в этом? И Дикинсон, дочь правовернейшего пуританина и сама человек глубоко религиозный, обращает к богу слова, дотоле неслыханные по дерзости:

Я все потеряла дважды.
С землей — короткий расчет.
Дважды я подаянья просила
У Господних ворот.
Дважды ангелы с неба
Возместили потерю мою.
Взломщик! Банкир! Отец мой!
Снова я нищей стою.

Тихая старая дева из Амхерста, этой цитадели пуританства, обладала темпераментом и смелостью богоборца и скептицизмом, который был в США совсем не в духе времени.

Аксиом для Дикинсон не существует. Печатью скептицизма отмечены все области ее воззрений — и взгляд на возможность человеческого общения, возможность выразить себя так, чтобы быть понятой, и на способность разума познавать мир, и отношение к славе и извечному стремлению бороться со злом и несправедливостью.

Дикинсон оттачивает свой стиль в приеме, до нее американской поэзией не использованном, — в романтической иронии. Любую из святынь американской романтической философии — и Священное писание, и веру в райское блаженство, и самого бога, она может сделать мишенью своей иронии. В стилевом отношении прием романтической иронии выражается у Дикинсон как бы в смещении планов — отвлеченные понятия, предметы «плана высокого», она трактует намеренно сниженно, а бытовые предметы и понятия повседневного круга «завышает» лексикой подчеркнуто отвлеченной, абстрактной, иногда научной. Столкновение стилевых пластов высекает искру-иронию.

Ирония Дикинсон — подлинно романтическая ирония, и потому она всеобъемлюща, она охватывает собой и разрушает все стереотипы, привычные представления и связи вещей. Логический выход из такого умонастроения — либо самоубийственный нему подчас бывала близка Дикинсон), либо намеренный возврат от абстракций к незыблемости простых вещей, ограничение себя областью конкретного. Второй путь для Дикинсон более характерен. Если могучий земной реализм Уитмена, его влюбленность в конкретное — вещь, факт — питались его энтузиастическим мировоззрением, то Дикинсон толкает к реализму неверие. Простая красота мира — ее прибежище от разъедающего душу нигилизма.

Не раз и не два доказала Дикинсон свою любовь к красоте ординарного:

Если неба не сыщем внизу —
Вверху его не найдем.
Ангел на каждой улице
Арендует соседний дом.

Скромность она противопоставила пышности, безвестность — славе. Отношение ее к собственному творчеству не противоречит высказанному в стихах. Ее стихи при жизни не увидели света. Лишь несколько стихотворений нашли себе дорогу в печать. Они появились в периодических изданиях без ведома поэтессы.

День! Здравствуй — День очередной!
Означь свой малый срок.
Случайный выстрел иногда —
К виктории пролог!..

Но «виктория» венчает «случайный выстрел», когда он меток. Стихи Дикинсон не были бы великой поэзией, если б она лишь рифмовала самоочевидное. О своем даре — увидеть необычное в обычном — хорошо сказала сама Дикинсон:

Он был Поэт —
Гигантский смысл
Умел он отжимать
Из будничных понятий —
Редчайший аромат
Из самых ординарных трав,
Замусоривших двор,—
Но до чего же слепы
Мы были до сих пор!

Отвергнув общепринятое — старые каноны, стереотипы мышления, она устанавливает свои связи между вещами, сближает несовместимое, сопоставляет несопоставимое. Так рождаются знаменитые парадоксы Эмили Дикинсон.

Так рождаются ее метафоры, ошеломляющие своей новизной и своей правдивостью. В отличие от многих романтиков, в частности Эдгара По, Дикинсон всегда стремилась к правде, которая, по ее понятиям, нерасторжима с красотой, и потому эстетика ее тяготеет к реализму.

Трудно приводить примеры метафор Дикинсон, ибо стихи ее — тугие узлы метафор: они сцеплены между собой, одна ведет за собой другую — и так движется поэтическая мысль. Метафоры для Дикинсон — не украшение стиха, но его суть, суть мышления поэтессы, а строй ее мышления так же современен, так же предвещает век XX в поэзии, как и содержание мысли. В отличие от Лонгфелло, в отличие от Уитмена, она не обольщалась иллюзиями. Она радовалась красоте мира, мужественно встречала горести и беды жизни, проницательно судила о них. Она не нашла от них лекарства, как не находят его и многие современные поэты, но нашла им выражение. А разве выразить боль не значит наполовину освободиться от этой боли? Освободиться самому и тем самым облегчить боль страждущим, показать им путь исцеления.

Если сердцу — хоть одному —
Не позволю разбиться —
Я не напрасно жила!
Если ношу на плечи приму —
Чтоб кто-то мог распрямиться —
Боль — хоть одну — уйму —
Одной обмирающей птице
Верну частицу тепла —
Я не напрасно жила!

В совершенстве выражения универсальных человеческих чувств — гуманистический смысл поэзии Эмили Дикинсон.

Генри Лонгфелло, Уолт Уитмен, Эмили Дикинсон, каждый по-своему, воплотили в поэтическом творчестве грани сознания своего современника — американца XIX века. Наследие каждого из них, став вехой на путях развития американской культуры, а тем самым и культуры мировой, и в наши дни продолжает оставаться живой поэзией.

Е. Осенева.

ГЕНРИ ЛОНГФЕЛЛО ПЕСНЬ О ГАЙАВАТЕ

Перевод И. Бунина

Вступление

Если спросите — откуда
Эти сказки и легенды
С их лесным благоуханьем,
Влажной свежестью долины,
Голубым дымком вигвамов,
Шумом рек и водопадов,
Шумом, диким и стозвучным,
Как в горах раскаты грома? —
Я скажу вам, я отвечу:
«От лесов, равнин пустынных,
От озер Страны Полночной,
Из страны Оджибуэев,
Из страны Дакотов диких,
С гор и тундр, с болотных топей,
Где среди осоки бродит
Цапля сизая, Шух-шух-га[2].
Повторяю эти сказки,
Эти старые преданья
По напевам сладкозвучным
Музыканта Навадаги».
Если спросите, где слышал,
Где нашел их Навадага, —
Я скажу вам, я отвечу:
«В гнездах певчих птиц, по рощам,
На прудах, в норах бобровых,
На лугах, в следах бизонов,
На скалах, в орлиных гнездах.
Эти песни раздавались
На болотах и на топях,
В тундрах севера печальных:
Читовэйк[3], зуек, там пел их,
Манг, нырок, гусь дикий, Вава[4],
Цапля сизая, Шух-шух-га,
И глухарка, Мушкодаза[5]».
Если б дальше вы спросили:
«Кто же этот Навадага?
Расскажи про Навадагу», —
Я тотчас бы вам ответил
На вопрос такою речью:
«Средь долины Тавазэнта,
В тишине лугов зеленых,
У излучистых потоков,
Жил когда-то Навадага.
Вкруг индейского селенья
Расстилались нивы, долы,
А вдали стояли сосны,
Бор стоял, зеленый — летом,
Белый — в зимние морозы,
Полный вздохов, полный песен.
Те веселые потоки
Были видны на долине
По разливам их — весною,
По ольхам сребристым — летом,
По туману — в день осенний,
По руслу — зимой холодной.
Возле них жил Навадага
Средь долины Тавазэнта,
В тишине лугов зеленых.
Там он пел о Гайавате,
Пел мне Песнь о Гайавате, —
О его рожденье дивном
О его великой жизни:
Как постился и молился,
Как трудился Гайавата,
Чтоб народ его был счастлив,
Чтоб он шел к добру и правде».
Вы, кто любите природу —
Сумрак леса, шепот листьев,
В блеске солнечном долины,
Бурный ливень и метели,
И стремительные реки
В неприступных дебрях бора,
И в горах раскаты грома,
Что как хлопанье орлиных
Тяжких крыльев раздаются, —
Вам принес я эти саги,
Эту Песнь о Гайавате!
Вы, кто любите легенды
И народные баллады,
Этот голос дней минувших,
Голос прошлого, манящий
К молчаливому раздумью,
Говорящий так по-детски,
Что едва уловит ухо,
Песня это или сказка, —
Вам из диких стран принес я
Эту Песнь о Гайавате!
Вы, в чьем юном, чистом сердце
Сохранилась вера в бога,
В искру божью в человеке;
Вы, кто помните, что вечно
Человеческое сердце
Знало горести, сомненья
И порывы к светлой правде,
Что в глубоком мраке жизни
Нас ведет и укрепляет
Провидение незримо, —
Вам бесхитростно пою я
Эту Песнь о Гайавате!
Вы, которые, блуждая
По околицам зеленым,
Где, склонившись на ограду,
Поседевшую от моха,
Барбарис висит, краснея,
Забываетесь порою
На запущенном погосте
И читаете в раздумье
На могильном камне надпись,
Неумелую, простую,
Но исполненную скорби,
И любви, и чистой веры, —
Прочитайте эти руны,
Эту Песнь о Гайавате!

Трубка Мира

На горах Большой Равнины,
На вершине Красных Камней,
Там стоял Владыка Жизни,
Гитчи Манито могучий,
И с вершины Красных Камней
Созывал к себе народы,
Созывал людей отвсюду.
От следов его струилась,
Трепетала в блеске утра
Речка, в пропасти срываясь,
Ишкудой[6], огнем, сверкая.
И перстом Владыка Жизни
Начертал ей по долине
Путь излучистый, сказавши:
«Вот твой путь отныне будет!»
От утеса взявши камень,
Он слепил из камня трубку
И на ней фигуры сделал.
Над рекою, у прибрежья,
На чубук тростинку вырвал,
Всю в зеленых, длинных листьях;
Трубку он набил корою,
Красной ивовой корою,
И дохнул на лес соседний,
От дыханья ветви шумно
Закачались и, столкнувшись,
Ярким пламенем зажглися;
И, на горных высях стоя,
Закурил Владыка Жизни
Трубку Мира, созывая
Все народы к совещанью.
Дым струился тихо, тихо
В блеске солнечного утра:
Прежде — темною полоской,
После — гуще, синим паром,
Забелел в лугах клубами,
Как зимой вершины леса,
Плыл все выше, выше, выше, —
Наконец коснулся неба
И волнами в сводах неба
Раскатился над землею.
Из долины Тавазэнта,
Из долины Вайоминга,
Из лесистой Тоскалузы,
От Скалистых Гор далеких,
От озер Страны Полночной
Все народы увидали
Отдаленный дым Покваны,
Дым призывный Трубки Мира.
И пророки всех народов
Говорили: «То Поквана!
Этим дымом отдаленным,
Что сгибается, как ива,
Как рука, кивает, манит,
Гитчи Манито могучий
Племена людей сзывает,
На совет зовет народы».
Вдоль потоков, по равнинам,
Шли вожди от всех народов,
Шли Чоктосы и Команчи,
Шли Шошоны и Омоги,
Шли Гуроны и Мэндэны,
Делавэры и Могоки,
Черноногие и Поны,
Оджибвеи и Дакоты —
Шли к горам Большой Равнины,
Пред лицо Владыки Жизни.
И в доспехах, в ярких красках, —
Словно осенью деревья,
Словно небо на рассвете, —
Собрались они в долине,
Дико глядя друг на друга.
В их очах — смертельный вызов,
В их сердцах — вражда глухая,
Вековая жажда мщенья —
Роковой завет от предков.
Гитчи Манито всесильный,
Сотворивший все народы,
Поглядел на них с участьем,
С отчей жалостью, с любовью, —
Поглядел на гнев их лютый,
Как на злобу малолетних,
Как на ссору в детских играх.
Он простер к ним сень десницы,
Чтоб смягчить их нрав упорный,
Чтоб смирить их пыл безумный
Мановением десницы.
И величественный голос,
Голос, шуму вод подобный,
Шуму дальних водопадов,
Прозвучал ко всем народам,
Говоря: «О дети, дети!
Слову мудрости внемлите,
Слову кроткого совета
От того, кто всех вас создал!
Дал я земли для охоты,
Дал для рыбной ловли воды,
Дал медведя и бизона,
Дал оленя и косулю,
Дал бобра вам и казарку;
Я наполнил реки рыбой,
А болота — дикой птицей:
Что ж ходить вас заставляет
На охоту друг за другом?
Я устал от ваших распрей,
Я устал от ваших споров,
От борьбы кровопролитной,
От молитв о кровной мести.
Ваша сила — лишь в согласье,
А бессилие — в разладе.
Примиритеся, о дети!
Будьте братьями друг другу!
И придет Пророк на землю
И укажет путь к спасенью;
Он наставником вам будет,
Будет жить, трудиться с вами.
Всем его советам мудрым
Вы должны внимать покорно —
И умножатся все роды,
И настанут годы счастья.
Если ж будете вы глухи, —
Вы погибнете в раздорах!
Погрузитесь в эту реку,
Смойте краски боевые,
Смойте с пальцев пятна крови;
Закопайте в землю луки,
Трубки сделайте из камня,
Тростников для них нарвите,
Ярко перьями украсьте,
Закурите Трубку Мира
И живите впредь как братья!»
Так сказал Владыка Жизни.
И все воины на землю
Тотчас кинули доспехи,
Сияли все свои одежды,
Смело бросилися в реку,
Смыли краски боевые.
Светлой, чистою волною
Выше их вода лилася —
От следов Владыки Жизни.
Мутной, красною волною
Ниже их вода лилася,
Словно смешанная с кровью.
Смывши краски боевые,
Вышли воины на берег,
В землю палицы зарыли,
Погребли в земле доспехи.
Гитчи Манито могучий,
Дух Великий и Создатель,
Встретил воинов улыбкой.
И в молчанье все народы
Трубки сделали из камня,
Тростников для них нарвали,
Чубуки убрали в перья
И пустились в путь обратный —
В ту минуту, как завеса
Облаков заколебалась
И в дверях отверстых неба
Гитчи Манито сокрылся,
Окружен клубами дыма
От Йокваны, Трубки Мира.

Четыре ветра

«Слава, слава, Мэджекивис!» —
Старцы, воины кричали
В день, когда он возвратился
И принес Священный Вампум[7]
Из далеких стран Вабассо[8] —
Царства кролика седого,
Царства Северного Ветра.
У Великого Медведя
Он украл Священный Вампум,
С толстой шеи Мише-Моквы,
Пред которым трепетали
Все народы, снял он Вампум
В час, когда на горных высях
Спал медведь, тяжелый, грузный,
Как утес, обросший мохом,
Серым мохом в бурых пятнах.
Тихо он к нему подкрался,
Так подкрался осторожно,
Что его почти касались
Когти красные медведя,
А горячее дыханье
Обдавало жаром руки.
Осторожно снял он Вампум
По ушам, по длинной морде
Исполина Мише-Моквы;
Ничего не услыхали
Уши круглые медведя,
Ничего не разглядели
Глазки сонные — и только
Из ноздрей его дыханье
Обдавало жаром руки.
Кончив, палицей взмахнул он,
Крикнул громко и протяжно
И ударил Мише-Мокву
В середину лба с размаху,
Между глаз ударил прямо!
Словно громом оглушенный,
Приподнялся Мише-Моква[9],
Но едва вперед подался,
Затряслись его колени,
И со стоном, как старуха,
Сел на землю Мише-Моква.
А могучий Мэджекнвис
Перед ним стоял без страха,
Над врагом смеялся громко,
Говорил с пренебреженьем:
«О медведь! Ты — Шогодайя[10]!
Всюду хвастался ты силой,
А как баба, как старуха,
Застонал, завыл от боли.
Трус! Давно уже друг с другом
Племена враждуют наши,
Но теперь ты убедился,
Кто бесстрашней и сильнее.
Уходите прочь с дороги,
Прячьтесь в горы, в лес скрывайтесь!
Если б ты меня осилил,
Я б не крикнул, умирая,
Ты же хнычешь предо мною
И свое позоришь племя,
Как трусливая старуха,
Как презренный Шогодайя».
Кончив, палицей взмахнул он,
Вновь ударил Мише-Мокву
В середину лба с размаху,
И, как лед под рыболовом,
Треснул череп под ударом.
Так убит был Мише-Моква,
Так погиб Медведь Великий,
Страх и ужас всех народов.
«Слава, слава, Мэджекивис! —
Восклицал народ в восторге. —
Слава, слава, Мэджекивис!
Пусть отныне и вовеки
Ветром Запада он будет,
Властелином над ветрами!»
И могучий Мэджекивис
Стал владыкой над ветрами.
Ветер Западный оставил
Он себе, другие отдал
Детям: Вебону — Восточный,
Шавондази — теплый Южный,
А Полночный Ветер дикий
Злому дал Кабибонокке.
Молод и прекрасен Вебон!
Это он приносит утро
И серебряные стрелы
Сыплет, сумрак прогоняя,
По холмам и по долинам;
Это Вебона ланиты
На заре горят багрянцем,
А призывный голос будит
И охотника и зверя.
Одинок на небе Вебон!
Для него все птицы пели,
Для него цветы в долинах
Разливали сладкий запах,
Для него шумели реки,
Рощи темные вздыхали,
Но всегда был грустен Вебон:
Одинок он был на небе.
Утром раз, на землю глядя,
В час, когда спала деревня
И туман, как привиденье,
Над рекой блуждал, белея,
Он увидел, что в долине
Ходит дева — собирает
Камыши и длинный шпажник
Над рекою по долине.
С той поры, на землю глядя,
Только очи голубые
Видел Вебон на рассвете:
Как два озера лазурных,
На него они смотрели,
И задумчивую деву,
Что к нему стремилась сердцем,
Полюбил прекрасный Вебон:
Оба были одиноки,
На земле — она, он — в небе.
Он возлюбленную нежил
И ласкал улыбкой солнца,
Нежил вкрадчивою речью,
Тихим вздохом, тихой песней,
Тихим шепотом деревьев,
Ароматом белых лилий.
К сердцу милую привлек он,
Ярким пурпуром окутал —
И она затрепетала
На груди его звездою.
Так доныне неразлучно
В небесах они проходят:
Вебон, рядом Вебон-Аннонг —
Вебон и Звезда Рассвета.
В ледяных горах, в пустыне,
В царстве кролика, Вабассо,
В царстве вечной снежной вьюги,
Обитая Кабибонокка.
Это он осенней ночью
Разрисовывает листья
Краской желтой и багряной,
Это он приносит вьюги,
По лесам шипит и свищет,
Покрывает льдом озера,
Гонит чаек острокрылых,
Гонит цаплю и баклана
В камыши, в морские бухты,
В гнезда их на теплом юге.
Вышел раз Кабибонокка
Из своих чертогов снежных
Меж горами ледяными,
Устремился с воем к югу
По замерзшим, белым тундрам.
И, осыпанные снегом,
Волоса его — рекою,
Черной, зимнею рекою
По земле за ним струились.
В тростниках, среди осоки,
На замерзших, белых тундрах
Жил там Шингебис[11], морянка.
Одиноко в белых тундрах
Проводил он зиму эту:
Братья Шингебиса были
В теплых странах Шавондази.
И вскричал Кабибонокка
В лютом гневе: «Кто дерзает
Презирать Кабибонокку?
Кто осмелился остаться
В царстве Северного Ветра,
Если Вава и Шух-шух-га,
Если дикий гусь и цапля
Уж давно на юг умчались?
Я пойду к его вигваму,
Я очаг его разрушу!»
И пришел во мраке ночи
Ко врагу Кабибонокка.
Он намел сугробы снега,
Завывал в трубе вигвама,
Потрясал его свирепо,
Рвал дверные занавески.
Шингебис не испугался,
Шингебис его не слушал!
В очаге его играло
Пламя яркое, и рыбу
Ел он с песнями и смехом.
Ворвался тогда в жилище
Дикий, злой Кабибонокка;
Шингебис, от стужи вздрогнул
В ледяном его дыханье,
Но по-прежнему смеялся,
Но по-прежнему пел громко;
Он костер поправил только,
Чтоб костер горел светлее,
Чтоб кидало пламя искры.
И с чела Кабибонокки,
С кос его в снегу холодном
Стали падать капли пота,
Как весною каплет с крыши
Иль с ветвей болиголова.
Побежденный этим жаром,
Раздраженный этим пеньем,
Он вскочил и из вигвама
В поле бросился, шагая
По рекам и по озерам:
На борьбу над белой тундрой
Вызывал врага коварно.
Но без страха, без боязни
Вышел Шингебис на битву;
До рассвета он боролся
С Ветром Северным над тундрой,
До утра когтями бился
Шингебис с Кабибоноккой.
И без сил Кабибонокка
Отступил в свои, владенья,
Со стыдом бежал по тундрам
В царство кролика, Вабассо,
А за ним всё раздавались
Хохот, песни и насмешки.
Шавондази, тучный, сонный,
Обитал на дальнем юге,
Где в дремотном блеске солнца
Круглый год царило лето.
Это он шлет птиц весною,
Шлет к нам ласточку, шлет Шошо[12],
Шлет Овейсу[13], трясогузку,
Опечи[14] шлет, реполова,
Гуся, Ваву, шлет на север,
Шлет табак душистый, дыни,
Виноград в багряных гроздьях.
Дым из трубки Шавондази
Небеса туманит паром,
Наполняет негой воздух.
Тусклый блеск дает озерам,
Очертанья гор смягчает,
Веет нежной лаской лета
В теплый Месяц Светлой Ночи,[15]
В Месяц Лыж[16] зимой холодной.
Беззаботный Шавопдази!
Лишь одно узнал он горе,
Лишь одну печаль изведал.
Раз, смотря на север с юга,
Далеко в степных равнинах
Он увидел утром деву,
Деву с гибким, стройным станом,
Одинокую в равнинах.
Был на ней наряд зеленый,
И как солнце были косы.
День за днем потом смотрел он,
День за днем вздыхал он страстно,
День за днем все больше сердце
Разгоралось в нем любовью
К деве нежной, златокудрой.
Но ленив и неподвижен
Был беспечный Шавондази,
Да, ленив и слишком тучен:
К милой он пойти все медлил,
Он сидел, вздыхая страстно,
И все только любовался
Златокудрой девой прерий.
Наконец однажды утром
Увидал он, что поблекли
Кудри русые у милой, —
Словно первый снег, белеют.
«О мой брат из Стран Полночных,
Из далеких стран Вабассо,
Царства Северного Ветра!
Ты украл мою невесту,
Завладел моею милой,
Обольстил ее своею
Сказкой Северного Ветра!»
Так несчастный Шавондази,
Изливал свои страданья,
И бродил в равнинах знойный
Южный Ветер, полный вздохов,
Страстных вздохов Шавондази.
И наполнился весь воздух,
Словно снегом, белым пухом:
Погубили вздохи ветра
Деву с русыми кудрями,
И от взоров Шавондази
Навсегда сокрылась дева.
О мечтатель Шавондази!
Не по девушке вздыхал ты,
Не на женщину смотрел ты, —
На цветок, на одуванчик;
О цветке вздыхал ты страстно,
На цветок глядел все лето
День за днем с любовью томной
И сгубил его навеки,
В поле вздохами развеял.
Бедный, бедный Шавондази!

Детство Гайаваты

В летний вечер, в полнолунье,
В незапамятное время,
В незапамятные годы,
Прямо с месяца упала
К нам прекрасная Нокомис,
Дочь ночных светил, Нокомис.
Как дитя, она играла,
На ветвях на виноградных
Меж подруг своих качалась,
И одна из них, сгорая
Злобой ревности и мести,
Эти ветви подрубила,
И на Мускодэ упала,
На цветущую долину,
Замирая от испуга,
Летним вечером Нокомис.
«Вон звезда упала с неба!» —
Говорил народ в селеньях.
Там, на мягких мхах и травах,
Там, среди стыдливых лилий,
В тихой Мускодэ, в долине,
В звездном блеске, в лунном свете,
Стала матерью Нокомис,
Назвала дочь первородной —
Назвала ее Веноной.
И, как лилия в долине,
Расцвела ее Венона:
Стала гибкой, стала стройной,
Точно лунный свет, прекрасной,
Точно звездный отблеск, нежной.
И Нокомис часто стала
Говорить, твердить Веноне:
«О, страшись, остерегайся
Мэджекивиса, Венона!
Никогда его не слушай,
Не гуляй одна в долине,
Не ложись в траве меж лилий!»
Но не слушалась Венона,
Не внимала мудрой речи,
И пришел к ней Мэджекивис,
Темным вечером подкрался,
С тихим шепотом склоняя
На лугу цветы и травы.
Там прекрасная Венона
Меж цветов одра лежала,
Там нашел ее коварный
Ветер Западный — и начал
Очаровывать Венону
Сладкой речью, нежной лаской —
И родился сын печали,
Нежной страсти и печали,
Дивной тайны — Гайавата.
Так родился, Гайавата;
А коварный Мэджекивис,
Бессердечный Мэджекивис
Уж покинул дочь Нокомис,
И недолго после билось
Сердце нежное Веноны:
Умерла она в печали.
Долго с криками рыдала,
Долго плакала Нокомис:
«О, зачем жестокий Погок[17]
Не меня унес с собою?
Лучше б мне лежать в могиле!
Вагономин[18], вагономин!»
На прибрежье Гитчи-Гюми[19],
Светлых вод Большого Моря,
С юных дней жила Нокомис,
Дочь ночных светил, Нокомис.
Позади ее вигвама
Темный лес стоял стеною —
Чащи темных, мрачных сосен,
Чащи елей в красных шишках,
А пред ним прозрачной влагой
На песок плескались волны,
Блеском солнца зыбь сверкала
Светлых вод Большого Моря.
Там, в тиши лесов и моря,
Внука нянчила Нокомис,
В люльке липовой качала,
Устланной кугой и мохом,
Крепко связанной ремнями,
И, качая, говорила:
«Спи! А то отдам медведю!»
Там, баюкая, певала:
«Эва-ия, мой совенок!
Что там светится в вигваме?
Чьи глаза блестят в вигваме?
Эва-ия, мой совенок!»
Много-много рассказала
О звездах ему Нокомис;
Показала хвост кометы —
Ишкуду в огнистых косах,
Показала Танец Духов,
Их блистающие рати
В небесах Страны Полночной,
В Месяц Лыж морозной ночью;
Показала серебристый
Путь всех призраков и духов —
Белый путь на темном небе,
Полном призраков и духов.
Вечерами, теплым летом,
У дверей сидел малютка,
Слушал тихий ропот сосен,
Слушал тихий плеск прибоя,
Звуки дивных слов и песен:
«Минни-вава!»[20] — пели сосны,
«Мэдвэй-ошка!»[21] — пели волны.
Видел мушку, Ва-ва-тэйзи[22],
Что, сверкая белой искрой,
Светит в сумраке вечернем
Над травою и кустами,
И тихонько пел ей песню,
Что Нокомис научила:
«Ва-ва-тэйзи, Ва-ва-тэйзи!
Крошка, огненная мушка,
Крошка, белый огонечек!
Потанцуй еще немножко,
Посвети мне, попрыгунья,
Белой искоркой своею:
Скоро я в постельку лягу,
Скоро я закрою глазки!»
Видел, как над Гитчи-Гюми,
Отражаясь в Гитчи-Гюми,
Подымался полный месяц,
Видел тень на нем и пятна
И шептал: «Что там, Нокомис?»
А Нокомис отвечала:
«Раз один сердитый войн
Подхватил старуху-бабку
И швырнул ее на небо,
Зашвырнул на месяц прямо.
Так она там и осталась».
Видел радугу на небе,
На востоке, и тихонько
Говорил: «Что там, Нокомис?»
А Нокомис отвечала:
«Это Мускодэ на небе;
Все цветы лесов зеленых,
Все болотные кувшинки,
На земле когда увянут,
Расцветают снова в небе».
Если сов он слышал в полночь —
Вой и хохот в чаще леса, —
Он, дрожа, кричал: «Кто это?»
Он шептал: «Что там, Нокомис?»
А Нокомис отвечала:
«Это совы собралися
И по-своему болтают,
Это ссорятся совята!»
Так малютка, внук Нокомис,
Изучил весь птичий говор,
Имена их, все их тайны:
Как они вьют гнезда летом,
Где живут они зимою;
Часто с ними вел беседы,
Звал их всех: «мои цыплята».
Всех зверей язык узнал он,
Имена их, все их тайны:
Как бобер жилище строит,
Где орехи белка прячет,
Отчего резва косуля,
Отчего труслив Вабассо;
Часто с ними вел беседы,
Звал их: «братья Гайаваты».
И рассказчик сказок Ягу,
Говорун, хвастун великий,
Много по свету бродивший,
Верный друг Нокомис старой,
Сделал лук для Гайаваты:
Лук из ясеня он сделал,
Стрелы сделал он из дуба,
Наконечники — из яшмы,
Тетиву — из кожи лани.
И сказал он Гайавате:
«Ну, мой сын, иди скорее
В лес, где держатся олени.
Застрели-ка там косулю
С разветвленными рогами».
Гордо взял свой лук и стрелы
Гайавата и отважно
В лес пустился; птицы звонко
Пели, по лесу порхая.
«Не стреляй в нас, Гайавата!» —
Опечи пел красногрудый;
«Не стреляй в нас, Гайавата!» —
Пел Овейса синеперый.
На дубу над Гайаватой
Вниз и вверх скакала белка,
Меж зеленых листьев дуба
С кашлем прыгала, смеялась
И, смеясь, пробормотала:
«Пощади, о Гайавата!»
И вприпрыжку белый кролик
Робко бросился с тропинки,
Стал вдали на задних лапках
И охотнику промолвил
Хоть и в шутку, но трусливо:
«Пощади, о Гайавата!»
Но не слушал Гайавата, —
Точно сонный, брел он лесом,
Думал только об олене,
След его искал глазами,
След, что вел к речному броду,
По тропе к речному броду.
За ольховыми кустами
Сел и выждал он оленя,
Увидал два глаза в чаще,
Увидал над ней два рога,
Ноздри, поднятые к ветру,
Увидал и морду зверя
Под листвою, в пятнах света,
И, как легкий лист березы,
Сердце в нем затрепетало,
Как ольха, весь задрожал он,
Увидав над бродом зверя.
На одно колено ставши,
Он прицелился в оленя.
Только ветка шевельнулась,
Только листик закачался,
Но олень уж встрепенулся,
Отшатнувшись, топнул в землю,
Чутко встал, подняв копыто,
Прыгнул, точно ждал удара.
Ах, он шел навстречу смерти!
Как оса, стрела запела,
Как оса, в него впилася!
Мертвый, он лежал у брода,
Меж деревьев, над рекою;
Сердце в нем уже не билось,
Но зато у Гайаваты
Сердце так и трепетало,
Как домой он нес оленя
И ему рукоплескали
Старый Ягу и Нокомис.
Из оленьей пестрой шкуры
Внуку плащ Нокомис сшила,
Созвала соседей в гости,
Пир дала в честь Гайаваты.
Вся деревня собралася,
Все соседи называли
Гайавату храбрым, сильным —
Сон-джи-тэгэ, Ман-го-тэйзи[23]!

Гайавата и Мэджекивис

Миновали годы детства,
Возмужал мой Гайавата;
Игры юности беспечной,
Стариков житейский опыт,
Труд, охотничьи сноровки —
Все постиг он, все изведал.
Резвы ноги Гайаваты!
Запустив стрелу из лука,
Он бежал за ней так быстро,
Что стрелу опережал он.
Мощны руки Гайаваты!
Десять раз, не отдыхая,
Мог согнуть он лук упругий
Так легко, что догоняли
На лету друг друга стрелы.
Рукавицы Гайаваты,
Рукавицы, Минджикэвон[24],
Из оленьей мягкой шкуры
Обладали дивной силой:
Сокрушать он мог в них скалы,
Раздроблять в песчинки камни.
Мокасины Гайаваты
Из оленьей мягкой шкуры
Волшебство в себе таили:
Привязавши их к лодыжкам,
Прикрепив к ногам ремнями,
С каждым шагом Гайавата
Мог по целой миле делать.
Об отце своем нередко
Он расспрашивал Нокомис,
И поведала Нокомис
Внуку тайну роковую:
Рассказала, как прекрасна,
Как нежна была Венона,
Как сгубил ее изменой
Вероломный Мэджекивис,
И, как уголь, разгорелось
Гневом сердце Гайаваты.
Он сказал Нокомис старой:
«Я иду к отцу, Нокомис,
Я хочу его проведать
В царстве Западного Ветра,
У преддверия Заката».
Из вигвама выходил он,
Снарядившись в путь далекий,
В рукавицах, Минджикэвон,
И волшебных мокасинах.
Весь наряд его богатый
Из оленьей мягкой шкуры
Зернью вампума украшен
И щетиной дикобраза.
Голова его — в орлиных
Развевающихся перьях,
За плечом его, в колчане, —
Из дубовых веток стрелы,
Оперенные искусно
И оправленные в яшму.
А в руках его — упругий
Лук из ясеня, согнутый
Тетивой из жил оленя.
Осторожная Нокомис
Говорила «Гайавате:
«Не ходя, о Гайавата,
В царство Западного Ветра:
Он убьет тебя коварством,
Волшебством своим погубит».
Но отважный Гайавата
Не внимал ее советам,
Уходил он от вигвама,
С каждым шагом делал милю.
Мрачным лес ему казался,
Мрачным — свод небес над лесом,
Воздух — душным и горячим,
Полным дыма, полным гари,
Как в пожар лесов и прерий:
Словно уголь, разгоралось
Гневом сердце Гайаваты.
Так держал он путь далекий
Все на запад и на запад
Легче быстрого оленя,
Легче лани и бизона.
Переплыл он Эсконабо,
Переплыл он Миссисипи,
Миновал Степные Горы,
Миновал степные страны
И Лисиц и Черноногих
И пришел к Горам Скалистым,
В царство Западного Ветра,
В царство бурь, где на вершинах
Восседал Владыка Ветров,
Престарелый Мэджекивис.
С тайным страхом Гайавата
Пред отцом остановился:
Дико в воздухе клубились,
Облаками развевались
Волоса его седые,
Словно снег, они блестели,
Словно пламенные косы
Ишкуды, они сверкали.
С тайной радостью увидел
Мэджекивис Гайавату:
Это молодости годы
Перед ним воскресли к жизни,
Это встала из могилы
Красота Веноны нежной.
«Будь здоров, о Гайавата! —
Так промолвил Мэджекивис. —
Долго ждал тебя я в гости
В царство Западного Ветра!
Годы старости — печальны,
Годы юности — отрадны.
Ты напомнил мне былое,
Юность пылкую напомнил
И прекрасную Венону!»
Много дней прошло в беседе,
Долго мощный Мэджекивис
Похвалялся Гайавате
Прежней доблестью своею,
Приключеньями былыми,
Непреклонною отвагой;
Говорил, что дивной силой
Он от смерти заколдован.
Молча слушал Гайавата,
Как хвалился Мэджекивис,
Терпеливо и с улыбкой
Он сидел и молча слушал.
Ни угрозой, ни укором,
Ни одним суровым взглядом
Он не выказал досады,
Но, как уголь, разгоралось
Гневом сердце Гайаваты.
И сказал он: «Мэджекивис!
Неужель ничто на свете
Погубить тебя не может?»
И могучий Мэджекивис
Величаво, благосклонно
Отвечал: «Ничто на свете,
Кроме вон того утеса,
Кроме Вавбика[25], утеса!»
И, взглянув на Гайавату
Взором мудрости спокойной,
По-отечески любуясь
Красотой его и мощью,
Он сказал: «О Гайавата!
Неужель ничто на свете
Погубить тебя не может?»
Помолчал одну минуту
Осторожный Гайавата,
Помолчал, как бы в сомненье,
Помолчал, как бы в раздумье,
И сказал: «Ничто на свете.
Лишь один тростник, Эпоква[26],
Лишь вон тот камыш высокий!»
И как только Мэджекивис,
Встав, простер к Эпокве руку,
Гайавата в страхе крикнул,
В лицемерном страхе крикнул:
«Каго, каго![27] Не касайся!»
«Полно! — молвил Мэджекивис.
Успокойся, — я не трону».
И опять они беседу
Продолжали; говорили
И о Вебоне прекрасном,
И о тучном Шавондази,
И о злом Кабибонокке;
Говорили о Веноне,
О ее рожденье дивном,
О ее кончине грустной —
Обо всем, что рассказала
Внуку старая Нокомис.
И воскликнул Гайавата:
«О коварный Мэджекивис!
Это ты убил Венону,
Ты сорвал цветок весенний,
Растоптал его ногами!
Признавайся! Признавайся!»
И могучий Мэджекивис
Тихо голову седую
Опустил в тоске глубокой,
В знак безмолвного согласья.
Быстро встал тогда, сверкая
Грозным взором, Гайавата,
На утес занес он руку
В рукавице, Минджикэвон,
Разломил его вершину,
Раздробил его в осколки,
Стал в отца швырять свирепо:
Словно уголь, разгорелось
Гневом сердце Гайаваты.
Но могучий Мэджекивис
Камни гнал назад дыханьем,
Бурей гневного дыханья
Гнал назад, на Гайавату.
Он схватил руной Эпокву,
Вырвал с мочками, с корнями, —
Над рекой из вязкой тины
Вырвал бешено Эпокву
Он под хохот Гайаваты.
И начался бой смертельный
Меж Скалистыми Горами!
Сам Орел Войны могучий
На гнезде поднялся с криком,
С резким криком сел на скалы,
Хлопал крыльями над ними.
Словно дерево под бурей,
Рассекал Эпоква воздух,
Словно град, летели камни
С треском с Вавбика, утеса,
И земля окрест дрожала,
И на тяжкий грохот боя
По горам гремело эхо,
Отзывалося: «Бэм-Вава!»[28]
Отступать стал Мэджекивис,
Устремился он на запад,
По горам на дальний запад
Отступал три дня, сражаясь,
Убегал, гонимый сыном,
До преддверия Заката,
До границ своих владений,
До конца земли, где солнце
В красном блеске утопает,
На ночлег в воздушной бездне
Опускаясь, как фламинго
Опускается зарею
На печальное болото.
«Удержись, о Гайавата! —
Наконец вскричал он громко, —
Ты убить меня не в силах,
Для бессмертного нет смерти.
Испытать тебя хотел я,
Испытать твою отвагу,
И награду заслужил ты!
Возвратись в родную землю,
К своему вернись народу,
С ним живи и с ним работай.
Ты расчистить должен реки,
Сделать землю плодоносной,
Умертвить чудовищ злобных,
Змей, Кинэбик[29], и гигантов,
Как убил я Мише-Мокву,
Исполина Мише-Мокву.
А когда твой час настанет
И заблещут над тобою
Очи Погока из мрака, —
Разделю с тобой я царство,
И владыкою ты будешь
Над Кивайдином[30] вовеки!»
Вот какая разыгралась
Битва в грозные дни Ша-ша[31],
В дни далекого былого,
В царстве Западного Ветра.
Но следы той славной битвы
И теперь охотник видит
По холмам и по долинам:
Видит шпажник исполинский
На прудах и вдоль потоков,
Видит Вавбика осколки
По холмам и по долинам.
На восток, в родную землю,
Гайавата путь направил.
Позабыл он горечь гнева,
Позабыл о мщенье думы,
И вокруг него отрадой
И весельем все дышало.
Только раз он путь замедлил,
Только раз остановился,
Чтоб купить в стране Дакотов
Наконечников на стрелы.
Там, в долине, где смеялись,
Где блистали, низвергаясь
Меж зелеными дубами,
Водопады Миинегаги,
Жил старик, дакот суровый.
Делал он головки к стрелам,
Острия из халцедона,
Из кремня и крепкой яшмы,
Отшлифованные гладко,
Заостренные, как иглы.
Там жила с ним дочь-невеста,
Быстроногая, как речка,
Своенравная, как брызги
Водопадов Миннегаги.
В блеске черных глаз играли
У нее и свет и тени —
Свет улыбки, тени гнева;
Смех ее звучал как песня,
Как поток струились косы,
И Смеющейся Водою
В честь реки ее назвал он,
В честь веселых водопадов
Дал ей имя — Миннегага.
Так ужели Гайавата
Заходил в страну Дакотов,
Чтоб купить головок к стрелам,
Наконечников из яшмы,
Из кремня и халцедона?
Не затем ли, чтоб украдкой
Посмотреть на Миннегагу,
Встретить взор ее пугливый,
Услыхать одежды шорох
За дверною занавеской,
Как глядят на Миннегагу,
Что горит сквозь ветви леса,
Как внимают водопаду
За зеленой чащей леса?
Кто расскажет, что таится
В молодом и пылком сердце?
Как узнать, о чем в дороге
Сладко грезил Гайавата?
Все Нокомис рассказал он,
Возвратясь домой под вечер:
О борьбе и о беседе
С Мэджекивисом могучим,
Но о девушке, о стрелах
Не обмолвился ни словом!

Пост Гайаваты

Вы услышите сказанье,
Как в лесной глуши постился
И молился Гайавата:
Не о ловкости в охоте,
Не о славе и победах,
Но о счастии, о благе
Всех племен и всех народов.
Пред постом он приготовил
Для себя в лесу жилище, —
Над блестящим Гитчи-Гюми,
В дни весеннего расцвета,
В светлый, теплый Месяц Листьев[32]
Он вигвам себе построил
И, в виденьях, в дивных грезах,
Семь ночей и дней постился.
В первый день поста бродил он
По зеленым тихим рощам;
Видел кролика он в норке,
В чаще выпугнул оленя,
Слышал, как фазан кудахтал,
Как в дупле возилась белка,
Видел, как под тенью сосен
Вьет гнездо Омими[33], голубь,
Как стада гусей летели
С заунывным криком, с шумом
К диким северным болотам.
«Гитчи Манито! — вскричал он,
Полный скорби безнадежной, —
Неужели наше счастье,
Наша жизнь от них зависит?»
На другой день над рекою,
Вдоль по Мускодэ бродил он,
Видел там он Маномони[34]
И Минагу[35], голубику,
И Одамин[36], землянику,
Куст крыжовника, Шабомин[37],
И Бимагут[38], виноградник,
Что зеленою гирляндой,
Разливая сладкий запах,
По ольховым сучьям вьется.
«Гитчи Манито! — вскричал он,
Полный скорби безнадежной, —
Неужели наше счастье,
Наша жизнь от них зависит?»
В третий день сидел он долго,
Погруженный в размышленья,
Возле озера, над тихой,
Над прозрачною водою.
Видел он, как прыгал Нама[39],
Сыпля брызги, словно жемчуг;
Как резвился окунь, Сава[40],
Словно солнца луч сияя,
Видел щуку, Маскенозу,
Сельдь речную, Окагавис[41],
Шогаши[42], морского рака.
«Гитчи Манито! — вскричал он,
Полный скорби безнадежной. —
Неужели наше счастье,
Наша жизнь от них зависит?»
На четвертый день до ночи
Он лежал в изнеможенье
На листве в своем вигваме.
В полусне над ним роились
Грезы, смутные виденья;
Вдалеке вода сверкала
Зыбким золотом, и плавно
Все кружилось и горело
В пышном зареве заката.
И увидел он: подходит
В полусумраке пурпурном,
В пышном зареве заката,
Стройный юноша к вигваму.
Голова его — в блестящих,
Развевающихся перьях,
Кудри — мягки, золотисты,
А наряд — зелено-желтый.
У дверей остановившись,
Долго с жалостью, с участьем
Он смотрел на Гайавату,
На лицо его худое,
И, как вздохи Шавондази
В чаще леса, — прозвучала
Речь его: «О Гайавата!
Голос твой услышан в небе,
Потому что ты молился
Не о ловкости в охоте,
Не о славе и победах,
Но о счастии, о благе
Всех племен и всех народов.
Для тебя Владыкой Жизни
Послан друг людей — Мондамин[43];
Послан он тебе поведать,
Что в борьбе, в труде, в терпенье
Ты получишь все, что просишь.
Встань с ветвей, с зеленых листьев,
Встань с Мондамином бороться!»
Изнурен был Гайавата,
Слаб от голода, но быстро
Встал с ветвей, с зеленых листьев.
Из стемневшего вигвама
Вышел он на свет заката,
Вышел с юношей бороться, —
И едва его коснулся,
Вновь почувствовал отвагу,
Ощутил в груди усталой
Бодрость, силу и надежду.
На лугу они кружились
В пышном зареве заката,
И все крепче, все сильнее
Гайавата становился.
Но спустились тени ночи,
И Шух-шух-га на болоте
Издала свой крик тоскливый,
Вопль и голода и скорби.
«Кончим! — вымолвил Мондамин,
Улыбаясь Гайавате, —
Завтра снова приготовься
На закате к испытанью».
И, сказав, исчез Мондамин.
Опустился ли он тучкой
Иль поднялся, как туманы, —
Гайавата не заметил;
Видел только, что исчез он,
Истомив его борьбою,
Что внизу, в ночном тумане,
Смутно озеро белеет,
А вверху мерцают звезды.
Так два вечера, — лишь только
Опускалось тихо солнце
С неба в западные воды,
Погружалось в них, краснея,
Словно уголь, раскаленный
В очаге Владыки Жизни, —
Приходил к нему Мондамин.
Молчаливо появлялся,
Как роса на землю сходит,
Принимающая форму
Лишь тогда, когда коснется
До травы или деревьев,
Но невидимая смертным
В час прихода и ухода.
На лугу они кружились
В пышном зареве заката;
Но спустились тени ночи,
Прокричала на болоте
Громко, жалобно Шух-шух-га,
И задумался Мондамин;
Стройным станом и прекрасный,
Он стоял в своем наряде;
В головном его уборе
Перья веяли, качались,
На челе его сверкали
Капли пота, как росинки.
И вскричал он: «Гайавата!
Храбро ты со мной боролся,
Трижды стойко ты боролся,
И пошлет Владыка Жизни
Надо мной тебе победу!»
А потом сказал с улыбкой:
«Завтра кончится твой искус —
И борьба и пост тяжелый;
Завтра ты меня поборешь;
Приготовь тогда мне ложе
Так, чтоб мог весенний дождик
Освежать меня, а солнце —
Согревать до самой ночи.
Мой наряд зелено-желтый,
Головной убор из перьев
Оборви с меня ты смело,
Схорони меня и землю
Разровняй и сделай мягкой.
Стереги мой сон глубокий,
Чтоб никто меня не трогал,
Чтобы плевелы и травы
Надо мной не зарастали,
Чтобы Кагаги[44], Царь-Ворон,
Не летал к моей могиле.
Стереги мой сон глубокий
До поры, когда проснусь я,
К солнцу светлому воспряну!»
И, сказав, исчез Мондамин.
Мирным сном спал Гайавата;
Слышал он, как пел уныло
Полуночник, Вавонэйса[45],
Над вигвамом одиноким;
Слышал он, как, убегая,
Сибовиша[46] говорливый
Вел беседы с темным лесом;
Слышал шорох — вздохи веток,
Что склонялись, подымались,
С ветерком ночным качаясь.
Слышал все, но все сливалось
В дальний ропот, сонный шепот:
Мирным сном спал Гайавата.
На заре пришла Нокомис,
На седьмое утро пищи
Принесла для Гайаваты.
Со слезами говорила,
Что его погубит голод,
Если пищи он не примет.
Ничего он не отведал,
Ни к чему не прикоснулся,
Лишь промолвил ей: «Нокомис!
Подожди со мной заката,
Подожди, пока стемнеет
И Шух-шух-га громким криком
Возвестит, что день окончен!»
Плача, шла домой Нокомис,
Все тоскуя, опасаясь,
Что его погубит голод.
Он же стал, томясь тоскою,
Ждать Мондамина. И тени
Потянулись от заката
По лесам и по долинам;
Опустилось тихо солнце
С неба в Западные Воды,
Как спускается зарею
В воду красный лист осенний
И в воде, краснея, тонет.
Глядь — уж тут Мондамин юный,
У дверей стоит с приветом!
Голова его — в блестящих,
Развевающихся перьях,
Кудри — мягки, золотисты,
А наряд — зелено-желтый.
Как во сне, к нему навстречу
Встал, измученный и бледный,
Гайавата, но бесстрашно
Вышел — и бороться начал.
И слились земля и небо,
Замелькали пред глазами!
Как осетр в сетях трепещет,
Бьется бешено, чтоб сети
Разорвать и прыгнуть в воду,
Так в груди у Гайаваты
Сердце сильное стучало;
Словно огненные кольца,
Горизонт сверкал кровавый
И кружился с Гайаватой;
Сотни солнцев, разгораясь,
На борьбу его глядели.
Вдруг один среди поляны
Очутился Гайавата,
Он стоял, ошеломленный
Этой дикою борьбою,
И дрожал от напряженья;
А пред ним, в измятых перьях
И в изорванных одеждах,
Бездыханный, неподвижный,
На траве лежал Мондамин,
Мертвый, в зареве заката.
Победитель Гайавата
Сделал так, как приказал он:
Снял с Мондамина одежды,
Снял изломанные перья,
Схоронил его и землю
Разровнял и сделал мягкой.
И среди болот печальных
Цапля сизая, Шух-шух-га,
Издала свой крик тоскливый,
Вопль и жалобы и скорби.
В отчий дом, в вигвам Нокомис
Возвратился Гайавата,
И семь суток испытанья
В этот вечер завершились.
Но запомнил Гайавата
Те места, где он боролся,
Не покинул без призора
Ту могилу, где Мондамин
Почивал, в земле зарытый,
Под дождем и ярким солнцем.
День за днем над той могилой
Сторожил мой Гайавата,
Чтобы холм ее был мягким,
Не зарос травою сорной,
Прогоняя свистом, криком
Кагаги с его народом.
Наконец зеленый стебель
Показался над могилой,
А за ним — другой и третий,
И не кончилося лето,
Как в своем уборе пышном,
В золотистых, мягких косах,
Встал высокий, стройный маис.
И воскликнул Гайавата
В восхищении: «Мондамин!
Это друг людей, Мондамин!»
Тотчас кликнул он Нокомис,
Кликнул Ягу, рассказал им
О своем виденье дивном,
О своей борьбе, победе,
Показал зеленый маис —
Дар небесный всем народам,
Что для них быть должен пищей.
А поздней, когда, под осень,
Пожелтел созревший маис,
Пожелтели, стали тверды
Зерна маиса, как жемчуг,
Он собрал его початки,
Сняв с него листву сухую,
Как с Мондамина когда-то
Снял одежды, — и впервые
«Пир Мондамина» устроил,
Показал всему народу
Новый дар Владыки Жизни.

Друзья Гайаваты

Было два у Гайаваты
Неизменных, верных друга.
Сердце, душу Гайаваты
Знали в радостях и в горе
Только двое: Чайбайабос,
Музыкант, и мощный Квазинд.
Меж вигвамов их тропинка
Не могла в траве заглохнуть;
Сплетни, лживые наветы
Не могли посеять злобы
И раздора между ними:
Обо всем они держали
Лишь втроем совет согласный,
Обо всем с открытым сердцем
Говорили меж собою
И стремились только к благу
Всех племен и всех народов.
Лучшим другом Гайаваты
Был прекрасный Чайбайабос,
Музыкант, певец великий,
Несравненный, небывалый.
Был, как воин, он отважен,
Но, как девушка, был нежен,
Словно ветка ивы, гибок,
Как олень рогатый, статен.
Если пел он, вся деревня
Собиралась песни слушать,
Жены, воины сходились,
И то нежностью, то страстью
Волновал их Чайбайабос.
Из тростинки сделав флейту,
Он играл так нежно, сладко,
Что в лесу смолкали птицы,
Затихал ручей игривый,
Замолкала Аджидомо[47],
А Вабассо осторожный
Приседал, смотрел и слушал.
Да! Примолкнул Сибовиша
И сказал: «О Чайбайабос!
Научи мои ты волны
Мелодичным, нежным звукам!»
Да! Завистливо Овэйса
Говорил: «О Чайбайабос!
Научи меня безумным,
Страстным звукам диких песен!»
Да! И Опечи веселый
Говорил: «О Чайбайабос!
Научи меня веселым,
Сладким звукам нежных песен!»
И, рыдая, Вавонэйса
Говорил: «О Чайбайабос!
Научи меня тоскливым,
Скорбным звукам скорбных песен!»
Вся природа сладость звуков
У него перенимала,
Все сердца смягчал и трогал
Страстной песней Чайбайабос,
Ибо пел он о свободе,
Красоте, любви и мире,
Пел о смерти, о загробной
Бесконечной, вечной жизни,
Воспевал Страну Понима[48]
И Селения Блаженных.
Дорог сердцу Гайаваты
Кроткий, милый Чайбайабос,
Музыкант, певец великий,
Несравненный, небывалый!
Он любил его за нежность
И за чары звучных песен.
Дорог сердцу Гайаваты
Был и Квазинд, — самый мощный
И незлобивый из смертных;
Он любил его за силу,
Доброту и простодушье.
Квазинд в юности ленив был,
Вял, мечтателен, беспечен;
Не играл ни с кем он в детстве,
Не удил в заливе рыбы,
Не охотился за зверем, —
Не похож он был на прочих.
Но постился Квазинд часто,
Своему молился Духу,
Покровителю молился.
«Квазинд, — мать ему сказала, —
Ты ни в чем мне не поможешь!
Лето ты, как сонный, бродишь
Праздно по полям и рощам,
Зиму греешься, согнувшись
Над костром среди вигвама;
В самый лютый зимний холод
Я хожу на ловлю рыбы, —
Ты и тут мне не поможешь!
У дверей висит мой невод,
Он намок и замерзает, —
Встань, возьми его, ленивец,
Выжми, высуши на солнце!»
Неохотно, но спокойно
Квазинд встал с золы остывшей,
Молча вышел из вигвама,
Скинул смерзшиеся сети,
Что висели у порога,
Стиснул их, как пук соломы,
И сломал, как пук соломы!
Он не мог не изломать их:
Вот настолько был он силен!
«Квазинд! — раз отец промолвил, —
Собирайся на охоту.
Лук и стрелы постоянно
Ты ломаешь, как тростинки,
Так хоть будешь мне добычу
Приносить домой из леса».
Вдоль ущелья, по теченью
Ручейка они спустились,
По следам бизонов, ланей,
Отпечатанным на иле,
И наткнулись на преграду:
Повалившиеся сосны
Поперек и вдоль дороги
Весь проход загромождали.
«Мы должны, — промолвил старец, —
Ворочаться: тут не влезешь!
Тут и белка не взберется,
Тут сурок пролезть не сможет».
И сейчас же вынул трубку,
Закурил и сел в раздумье.
Но не выкурил он трубки,
Как уж путь был весь расчищен:
Все деревья Квазинд поднял,
Быстро вправо и налево
Раскидал, как стрелы, сосны,
Разметал, как копья, кедры.
«Квазинд! — юноши сказали,
Забавляясь на долине. —
Что же ты стоишь, глазеешь,
На утес облокотившись?
Выходи, давай бороться,
В цель бросать из пращи камни».
Вялый Квазинд не ответил,
Ничего им не ответил,
Только встал и, повернувшись,
Обхватил утес руками,
Из земли его он вырвал,
Раскачал над головою
И забросил прямо в реку,
Прямо в быструю Повэтин.
Так утес там и остался.
Раз по пенистой пучине,
По стремительной Повэтин,
Плыл с товарищами Квазинд
И вождя бобров, Амика[49],
Увидал среди потока:
С быстриной бобер боролся,
То всплывая, то ныряя.
Не задумавшись нимало,
Квазинд молча прыгнул в реку,
Скрылся в пенистой пучине,
Стал преследовать Амика
По ее водоворотам
И в воде пробыл так долго,
Что товарищи вскричали:
«Горе нам! Погиб наш Квазинд!
Не вернется больше Квазинд!»
Но торжественно он выплыл:
На плече его блестящем
Вождь бобров висел убитый,
И с него вода струилась.
Таковы у Гайаваты
Были верные два друга.
Долго с ними жил он в мире,
Много вел бесед сердечных,
Много думал дум о благе
Всех племен и всех народов.

Пирога Гайаваты

«Дай коры мне, о Береза!
Желтой дай коры, Береза,
Ты, что высишься в долине
Стройным станом над потоком!
Я свяжу себе пирогу,
Легкий челн себе построю,
И в воде он будет плавать,
Словно желтый лист осенний,
Словно желтая кувшинка!
Скинь свой белый плащ, Береза!
Скинь свой плащ из белой кожи:
Скоро лето к нам вернется,
Жарко светит солнце в небе,
Белый плащ тебе не нужен!»
Так над быстрой Таквамино,
В глубине лесов дремучих
Восклицал мой Гайавата
В час, когда все птицы пели,
Воспевали Месяц Листьев,
И, от сна восставши, солнце
Говорило: «Вот я — Гизис,
Я, великий Гизис, солнце!»
До корней затрепетала
Каждым листиком береза,
Говоря с покорным вздохом:
«Скинь мой плащ, о Гайавата!»
И ножом кору березы
Опоясал Гайавата
Ниже веток, выше корня,
Так, что брызнул сок наружу;
По стволу, с вершины к корню,
Он потом кору разрезал,
Деревянным клином поднял,
Осторожно снял с березы.
«Дай, о Кедр, ветвей зеленых,
Дай мне гибких, крепких сучьев,
Помоги пирогу сделать
И надежней и прочнее!»
По вершине кедра шумно
Ропот ужаса пронесся,
Стон и крик сопротивленья;
Но, склоняясь, прошептал он:
«На, руби, о Гайавата!»
И, срубивши сучья кедра,
Он связал из сучьев раму,
Как два лука, он согнул их,
Как два лука, он связал их.
«Дай корней своих, о Тэмрак[50],
Дай корней мне волокнистых:
Я свяжу свою пирогу,
Так свяжу ее корнями,
Чтоб вода не проникала,
Не сочилася в пирогу!»
В свежем воздухе до корня
Задрожал, затрясся Тэмрак,
Но, склоняясь к Гайавате,
Он одним печальным вздохом,
Долгим вздохом отозвался:
«Все возьми, о Гайавата!»
Из земли он вырвал корни,
Вырвал, вытянул волокна,
Плотно сшил кору березы,
Плотно к ней приладил раму.
«Дай мне, Ель, смолы тягучей,
Дай смолы своей и соку:
Засмолю я швы в пироге,
Чтоб вода не проникала,
Не сочилася в пирогу!»
Как шуршит песок прибрежный,
Зашуршали ветви ели,
И, в своем уборе черном,
Отвечала ель со стоном,
Отвечала со слезами:
«Собери, о Гайавата!»
И собрал он слезы ели,
Взял смолы ее тягучей,
Засмолил все швы в пироге,
Защитил от волн пирогу.
«Дай мне, Еж, колючих игол,
Все, о Еж, отдай мне иглы:
Я украшу ожерельем,
Уберу двумя звездами
Грудь красавицы пироги!»
Сонно глянул Еж угрюмый
Из дупла на Гайавату,
Словно блещущие стрелы,
Из дупла метнул он иглы,
Бормоча в усы лениво:
«Подбери их, Гайавата!»
По земле собрал он иглы,
Что блестели, точно стрелы;
Соком ягод их окрасил,
Соком желтым, красным, синим,
И пирогу в них оправил,
Сделал ей блестящий пояс,
Ожерелье дорогое,
Грудь убрал двумя звездами.
Так построил он пирогу
Над рекою, средь долины,
В глубине лесов дремучих,
И вся жизнь лесов была в ней,
Все их тайны, все их чары:
Гибкость лиственницы темной,
Крепость мощных сучьев кедра
И березы стройной легкость;
На воде она качалась,
Словно желтый лист осенний,
Словно желтая кувшинка.
Весел не было на лодке,
В веслах он и не нуждался:
Мысль ему веслом служила,
А рулем служила воля;
Обогнать он мог хоть ветер,
Путь держать — куда хотелось.
Кончив труд, он кликнул друга,
Кликнул Квазинда на помощь,
Говоря: «Очистим реку
От коряг и желтых мелей!»
Быстро прыгнул в реку Квазинд,
Словно выдра, прыгнул в реку,
Как бобер, нырять в ней начал,
Погружаясь то по пояс,
То до самых мышек в воду.
С криком стал нырять он в воду,
Поднимать со дна коряги,
Вверх кидать песок руками,
А ногами — ил и травы.
И поплыл мой Гайавата
Вниз по быстрой Таквамино,
По ее водоворотам,
Через омуты и мели,
Вслед за Квазиндом могучим.
Вверх и вниз они проплыли,
Всюду были, где лежали
Корни, мертвые деревья
И пески широких мелей,
И расчистили дорогу,
Путь прямой и безопасный
От истоков меж горами
И до самых вод Повэтин,
До залива Таквамино.

Гайавата и Мише-Нама[51]

По заливу Гитчи-Гюми,
Светлых вод Большого Моря,
С длинной удочкой из кедра,
Из коры крученой кедра,
На березовой пироге
Плыл отважный Гайавата.
Сквозь слюду прозрачной влаги
Видел он, как ходят рыбы
Глубоко под дном пироги;
Как резвится окунь, Сава,
Словно солнца луч сияя;
Как лежит на дне песчаном
Шогаши, омар ленивый,
Словно дремлющий тарантул.
На корме сел Гайавата
С длинной удочкой из кедра;
Точно веточки цикуты,
Колебал прохладный ветер
Перья в косах Гайаваты.
На носу его пироги
Села белка, Аджидомо;
Точно травку луговую,
Раздувал прохладный ветер
Мех на шубке Аджидомо.
На песчаном дне на белом
Дремлет мощный Мише-Нама,
Царь всех рыб, осетр тяжелый,
Раскрывает жабры тихо,
Тихо водит плавниками
И хвостом песок взметает.
В боевом вооруженье, —
Под щитами костяными
На плечах, на лбу широком,
В боевых нарядных красках —
Голубых, пурпурных, желтых, —
Он лежит на дне песчаном;
И над ним-то Гайавата
Стал в березовой пироге
С длинной удочкой из кедра.
«Встань, возьми мою приманку! —
Крикнул в воду Гайавата. —
Встань со дна, о Мише-Нама,
Подымись к моей пироге,
Выходи на состязанье!»
В глубину прозрачной влаги
Он лесу свою забросил,
Долго ждал ответа Намы,
Тщетно ждал ответа Намы
И кричал ему все громче:
«Встань, царь рыб, возьми приманку!»
Не ответил Мише-Нама.
Важно, медленно махая
Плавниками, он спокойно
Вверх смотрел на Гайавату,
Долго слушал без вниманья
Крик его нетерпеливый,
Наконец сказал Кенозе,
Жадной щуке, Маскенозе:
«Встань, воспользуйся приманкой,
Оборви лесу нахала!»
В сильных пальцах Гайаваты
Сразу удочка согнулась;
Он рванул ее так сильно,
Что пирога дыбом встала,
Поднялася над водою,
Словно белый ствол березы
С резвой белкой на вершине.
Но когда пред Гайаватой
На волнах затрепетала,
Приближаясь, Маскеноза[52], —
Гневом вспыхнул Гайавата
И воскликнул: «Иза, иза![53] —
Стыд тебе, о Маскеноза!
Ты лишь щука, ты не Нама,
Не тебе я кинул вызов!»
Со стыдом на дно вернулась,
Опустилась Маскеноза;
А могучий Мише-Нама
Обратился к Угудвошу,[54]
Неуклюжему Самглаву:
«Встань, воспользуйся приманкой,
Оборви лесу нахала!»
Словно белый, полный месяц,
Встал, качаясь и сверкая,
Угудвош, Самглав тяжелый,
И, схватив лесу, так сильно
Закружился вместе с нею,
Что вверху в водовороте
Завертелася пирога,
Волны, с плеском разбегаясь,
По всему пошли заливу,
А с песчаных белых мелей,
С отдаленного прибрежья
Закивали, зашумели
Тростники и длинный шпажник.
Но когда пред Гайаватой
Из воды поднялся белый
И тяжелый круг Самглава,
Громко крикнул Гайавата:
«Иза, иза! — Стыд Самглаву!
Угудвош ты, а не Нама,
Не тебе я кинул вызов!»
Тихо вниз пошел, качаясь
И блестя, как полный месяц,
Угудвош прозрачно-белый,
И опять могучий Нама
Услыхал нетерпеливый,
Дерзкий вызов, прозвучавший
По всему Большому Морю.
Сам тогда он с дна поднялся,
Весь дрожа от дикой злобы,
Боевой блистая краской
И доспехами бряцая,
Быстро прыгнул он к пироге,
Быстро выскочил всем телом
На сверкающую воду
И своей гигантской пастью
Поглотил в одно мгновенье
Гайавату и пирогу.
Как бревно по водопаду,
По широким черным волнам,
Как в глубокую пещеру,
Соскользнула в пасть пирога.
Но, очнувшись в полном мраке,
Безнадежно оглянувшись,
Вдруг наткнулся Гайавата
На большое сердце Намы:
Тяжело оно стучало
И дрожало в этом мраке.
И во гневе мощной дланью
Стиснул сердце Гайавата,
Стиснул так, что Мише-Нама
Всеми фибрами затрясся,
Зашумел водой, забился,
Ослабел, ошеломленный
Нестерпимой болью в сердце.
Поперек тогда поставил
Легкий челн свой Гайавата,
Чтоб из чрева Мише-Намы,
В суматохе и тревоге,
Не упасть и не погибнуть.
Рядом белка, Аджидомо,
Резво прыгала, болтала,
Помогала Гайавате
И трудилась с ним все время.
И сказал ей Гайавата:
«О мой маленький товарищ!
Храбро ты со мной трудилась,
Так прими же, Аджидомо,
Благодарность Гайаваты
И то имя, что сказал я:
Этим именем все дети
Будут звать тебя отныне!»
И опять забился Нама,
Заметался, задыхаясь,
А потом затих — и волны
Понесли его к прибрежью.
И когда под Гайаватой
Зашуршал прибрежный щебень,
Понял он, что Мише-Нама,
Бездыханный, неподвижный,
Принесен волной к прибрежью.
Тут бессвязный крик и вопли
Услыхал он над собою,
Услыхал шум длинных крыльев,
Переполнивший весь воздух,
Увидал полоску света
Меж широких ребер Намы
И Кайошк[55], крикливых чаек,
Что блестящими глазами
На него смотрели зорко
И друг другу говорили:
«Это брат наш, Гайавата!»
И в восторге Гайавата
Крикнул им, как из пещеры:
«О Кайошк, морские чайки,
Братья, сестры Гайаваты!
Умертвил я Мише-Наму, —
Помогите же мне выйти
Поскорее на свободу,
Рвите клювами, когтями
Бок широкий Мише-Намы,
И отныне и вовеки
Прославлять вас будут люди,
Называть, как я вас назвал!»
Дикой, шумной стаей чайки
Принялися за работу,
Быстро щели проклевали
Меж широких ребер Намы,
И от смерти в чреве Намы,
От погибели, от плена,
От могилы под водою
Был избавлен Гайавата.
Возле самого вигвама
Стал на берег Гайавата;
Тотчас крикнул он Нокомис,
Вызвал старую Нокомис
Посмотреть на Мише-Наму:
Мертвый он лежал у моря,
И его клевали чайки.
«Умертвил я Мише-Наму,
Победил его! — сказал он. —
Вон над ним уж вьются чайки.
То друзья мои, Нокомис!
Не гони их прочь, не трогай:
Я от смерти в чреве Намы
Был сейчас избавлен ими.
Пусть они свой пир окончат,
Пусть зобы наполнят пищей;
А когда, с заходом солнца,
Улетят они на гнезда,
Принеси котлы и чаши,
Заготовь к зиме нам жиру».
И Нокомис до заката
Просидела на прибрежье.
Вот и месяц, солнце ночи,
Встал над тихою водою,
Вот и чайки с шумным криком,
Кончив пир свой, поднялися,
Полетели к отдаленным
Островам на Гитчи-Гюми,
И сквозь зарево заката
Долго их мелькали крылья.
Мирным сном спал Гайавата;
А Нокомис терпеливо
Принялася за работу
И трудилась в лунном свете
До зари, пока не стало
Небо красным на востоке.
А когда сменило солнце
Бледный месяц, — с отдаленных
Островов на Гитчи-Гюми
Воротились стаи чаек,
С криком кинулись на пищу.
Трое суток, чередуясь
С престарелою Нокомис,
Чайки жир срывали с Намы.
Наконец меж голых ребер
Волны начали плескаться,
Чайки скрылись, улетели,
И остались на прибрежье
Только кости Мише-Намы.

Гайавата и Жемчужное Перо

На прибрежье Гитчи-Гюми,
Светлых вод Большого Моря,
Вышла старая Нокомис,
Простирая в гневе руку
Над водой к стране заката,
К тучам огненным заката.
В гневе солнце заходило,
Пролагая путь багряный,
Зажигая тучи в небе,
Как вожди сжигают степи,
Отступая пред врагами;
А луна, ночное солнце,
Вдруг восстала из засады
И направилась в погоню
По следам его кровавым,
В ярком зареве пожара.
И Нокомис, простирая
Руку слабую к закату,
Говорила Гайавате:
«Там живет волшебник злобный
Меджисогвон, Дух Богатства,
Тот, кого Пером Жемчужным
Называют все народы;
Там озера смоляные
Разливаются, чернея,
До багряных туч заката;
Там, среди трясины мрачной,
Вьются огненные змеи,
Змеи страшные, Кинэбик!
То хранители и слуги
Меджисогвона-убийцы.
Это им убит коварно
Мой отец, когда на землю
Он с луны за мной спустился
И меня искал повсюду.
Это злобный Меджисогвон
Посылает к нам недуги,
Посылает лихорадки,
Дышит белой мглою с тундры,
Дышит сыростью болотных,
Смертоносных испарений!
Лук возьми свой, Гайавата,
Острых стрел возьми с собою,
Томагаук, Поггэвогон[56],
Рукавицы, Минджикэвон,
И березовую лодку.
Желтым жиром Мише-Намы
Смажь бока ее, чтоб легче
Было плыть ей по болотам,
И убей ты чародея,
Отомсти врагу Нокомис,
Отомсти врагу народа!»
Быстро в путь вооружился
Благородный Гайавата;
Легкий челн он сдвинул в воду,
Потрепал его рукою,
Говоря: «Вперед, пирога,
Друг мой верный и любимый,
К змеям огненным, Кинэбик,
К смоляным озерам черным!»
Гордо вдаль неслась пирога,
Грозно песню боевую
Пел отважный Гайавата;
А над ним Киню[57] могучий,
Боевой орел могучий,
Вождь пернатых, с диким криком
В небесах кругами плавал.
Скоро он и змей увидел,
Исполинских змей увидел,
Что лежали средь болота,
Ежась, искрясь средь болота,
На пути сплетаясь в кольца,
Подымаясь, наполняя
Воздух огненным дыханьем,
Чтоб никто не мог проникнуть
К Меджисогвону в жилище.
Но бесстрашный Гайавата,
Громко крикнув, так сказал им:
«Прочь с дороги, о Кинэбик!
Прочь с дороги Гайаваты!»
А они, свирепо ежась,
Отвечали Гайавате
Свистом, огненным дыханьем:
«Отступи, о Шогодайя!
Воротись к Нокомис старой!»
И тогда во гневе поднял
Мощный лук свой Гайавата,
Сбросил с плеч колчан — и начал
Поражать их беспощадно:
Каждый звук тугой и крепкой
Тетивы был криком смерти,
Каждый свист стрелы певучей
Песнью смерти и победы!
Тяжело в воде кровавой
Змеи мертвые качались,
И победно Гайавата
Плыл меж ними, восклицая:
«О, вперед, моя пирога,
К смоляным озерам черным!»
Желтым жиром Мише-Намы
Он бока и нос пироги
Густо смазал, чтобы легче
Было плыть ей по болотам.
И до света одиноко
Плыл он в этом сонном мире,
Плыл в воде, густой и черной,
Вековой корой покрытой
От размытых и гниющих
Камышей и листьев лилий;
И безжизненно и мрачно
Перед ним вода блестела,
Озаренная луною,
Озаренная мерцаньем
Огоньков, что зажигают
Души мертвых на стоянках
В час тоскливой, долгой ночи.
Белым месячным сияньем
Тихий воздух был наполнен;
Тени ночи по болотам
Далеко кругом чернели;
А москиты Гайавате
Пели песню боевую;
Светляки, блестя, кружились,
Чтобы сбить его с дороги,
И в густой воде Дагинда[58]
Тяжело зашевелилась,
Тупо желтыми глазами
Поглядела на пирогу,
Зарыдала — и исчезла;
И мгновенно огласилось
Все кругом стозвучным свистом,
И Шух-шух-га издалека
С камышового прибрежья
Возвестила громким криком
О прибытии героя!
Так держал путь Гайавата,
Так держал он путь на запад,
Плыл всю ночь, пока не скрылся
С неба бледный, полный месяц.
А когда пригрело солнце,
Стало плечи жечь лучами,
Увидал он пред собою
На холме Вигвам Жемчужный —
Меджисогвона жилище.
Вновь тогда своей пироге
Он сказал; «Вперед!» — и быстро,
Величаво и победно
Пронеслась она средь лилий,
Чрез густой прибрежный шпажник.
И на берег Гайавата
Вышел, ног не замочивши.
Тотчас взял он лук свой верный,
Утвердил в песке, коленом
Надавил посередине
И могучей тетивою
Запустил стрелу-певунью,
Запустил в Вигвам Жемчужный,
Как гонца с своим посланьем,
С гордым вызовом на битву:
«Выходи, о Меджисогвон:
Гайавата ожидает».
Быстро вышел Меджисогвон
Из Жемчужного Вигвама,
Быстро вышел он, могучий,
Рослый и широкоплечий,
Сумрачный и страшный видом,
С головы до ног покрытый
Украшеньями, оружьем,
В алых, синих, желтых красках,
Словно небо на рассвете,
В развевающихся перьях
Из орлиных длинных крыльев.
«А, да это Гайавата! —
Громко крикнул он с насмешкой,
И, как гром, тот крик раздался. —
Отступи, о Шогодайя!
Уходи скорее к бабам,
Уходи к Нокомис старой!
Я убью тебя на месте,
Как ее отца убил я!»
Но без страха, без смущенья
Отвечал мой Гайавата:
«Хвастовством и грубым словом
Не сразишь, как томагавком;
Дело лучше слов бесплодных
И острей насмешек стрелы.
Лучше действовать, чем хвастать!»
И начался бой великий,
Бой, невиданный под солнцем!
От восхода до заката —
Целый летний день он длился,
Ибо стрелы Гайаваты
Бесполезно ударялись
О жемчужную кольчугу.
Бесполезны были даже
Рукавицы, Минджикэвон,
И тяжелый томагаук:
Раздроблять он мог утесы,
Но колец не мог разбить он
В заколдованной кольчуге.
Наконец перед закатом,
Весь израненный, усталый,
С расщепленным томагавком,
С рукавицами, в лохмотьях
И с тремя стрелами только,
Гайавата безнадежно
На упругий лук склонился
Под старинною сосною;
Мох с ветвей ее тянулся,
А на пне грибы желтели —
Мертвецов печальных обувь.
Вдруг зеленый дятел, Мэма[59],
Закричал над Гайаватой:
«Целься в темя, Гайавата,
Прямо в темя чародея,
В корни кос ударь стрелою:
Только там и уязвим он!»
В легких перьях, в халцедоне,
Понеслась стрела-певунья
В тот момент, как Меджисогвон
Поднимал тяжелый камень,
И вонзилась прямо в темя,
В корни длинных кос вонзилась.
И споткнулся, зашатался
Меджисогвон, словно буйвол,
Да, как буйвол, пораженный
На лугу, покрытом снегом.
Вслед за первою стрелою
Полетела и вторая,
Понеслась быстрее первой,
Поразила глубже первой;
И колени чародея,
Как тростник, затрепетали,
Как тростник, под ним согнулись.
А последняя взвилася
Легче всех — и Меджисогвон
Увидал перед собою
Очи огненные смерти,
Услыхал из мрака голос,
Голос Погока призывный.
Без дыхания, без жизни
Пал могучий Меджисогвон
На песок пред Гайаватой.
Благодарный Гайавата
Взял тогда немного крови
И, позвав с сосны печальной
Дятла, выкрасил той кровью
На головке дятла гребень
За его услугу в битве;
И доныне Мэма носит
Хохолок из красных перьев.
После, в знак своей победы,
В память битвы с чародеем,
Он сорвал с него кольчугу
И оставил без призора
На песке прибрежном тело.
На песке оно лежало,
Погребенное по пояс,
Головой поникнув в воду,
А над ним кружился с криком
Боевой орел могучий,
Плавал медленно кругами,
Тихо, тихо вниз спускаясь.
Из вигвама чародея
Гайавата снес в пирогу
Все сокровища, весь вампум,
Снес меха бобров, бизонов,
Соболей и горностаев,
Нитки жемчуга, колчаны
И серебряные стрелы —
И поплыл домой, ликуя,
С громкой песнею победы.
Там к нему на берег вышли
Престарелая Нокомис,
Чайбайабос, мощный Квазинд;
А народ героя встретил
Пляской, пеньем, восклицая:
«Слава, слава Гайавате!
Побежден им Меджисогвон,
Побежден волшебник злобный!»
Навсегда остался дорог
Гайавате дятел, Мэма.
В честь его и в память битвы
Он свою украсил трубку
Хохолком из красных перьев,
Гребешком багровым Мэмы,
А богатство чародея
Разделил с своим народом,
Разделил, по равной части.

Сватовство Гайаваты

«Муж с женой подобен луку,
Луку с крепкой тетивою;
Хоть она его сгибает,
Но ему сама послушна,
Хоть она его и тянет,
Но сама с ним неразлучна;
Порознь оба бесполезны!»
Так раздумывал нередко
Гайавата и томился
То отчаяньем, то страстью,
То тревожною надеждой,
Предаваясь пылким грезам
О прекрасной Миннегаге
Из страны Дакотов диких.
Осторожная Нокомис
Говорила Гайавате:
«Не женись на чужеземке,
Не ищи жены по свету!
Дочь соседа, хоть простая, —
Что очаг в родном вигваме,
Красота же чужеземки —
Это лунный свет холодный,
Это звездный блеск далекий!»
Так Нокомис говорила.
Но разумно Гайавата
Отвечал ей: «О Нокомис!
Мил очаг в родном вигваме,
Но милей мне звезды в небе,
Ясный месяц мне милее!»
Строго старая Нокомис
Говорила: «Нам не нужно
Праздных рук и ног ленивых;
Приведи жену такую,
Чтоб работала с любовью,
Чтоб проворны были руки,
Ноги двигались охотно!»
Улыбаясь, Гайавата
Молвил: «Я в земле Дакотов
Стрелоделателя знаю;
У него есть дочь-невеста,
Что прекрасней всех прекрасных;
Я введу ее в вигвам твой,
И она тебе в работе
Будет дочерью покорной,
Будет лунным, звездным светом,
Огоньком в твоем вигваме,
Солнцем нашего народа!»
Но опять свое твердила
Осторожная Нокомис:
«Не вводи в мое жилище
Чужеземку, дочь Дакота!
Злобны дикие Дакоты,
Часто мы воюем с ними,
Распри наши не забыты,
Раны наши не закрылись!»
Усмехаясь, Гайавата
И на это ей ответил:
«Потому-то и пойду я
За невестой в край Дакотов,
Для того пойду, Нокомис,
Чтоб окончить наши распри,
Залечить навеки раны!»
И пошел в страну красавиц,
В край Дакотов, Гайавата,
В путь далекий по долинам,
В тишине равнин пустынных,
В тишине лесов дремучих.
С каждым шагом делал милю
Он в волшебных мокасинах;
Но быстрей бежали мысли,
И дорога бесконечной
Показалась Гайавате!
Наконец, в безмолвье леса
Услыхал он гул потоков,
Услыхал призывный грохот
Водопадов Миннегаги.
«О, как весел, — прошептал он, —
Как отраден этот голос,
Призывающий в молчанье!»
Меж деревьев, где играли
Свет и тени, он увидел
Стадо чуткое оленей.
«Не сплошай!» — сказал он луку,
«Будь верней!» — стреле промолвил,
И когда стрела-певунья,
Как оса, впилась в оленя,
Он взвалил его на плечи
И пошел еще быстрее.
У дверей в своем Вигваме,
Вместе с милой Миннегагой,
Стрелоделатель работал.
Он точил на стрелы яшму,
Халцедон точил блестящий,
А она плела в раздумье
Тростниковые циновки;
Все о том, что будет с нею,
Тихо девушка мечтала,
А старик о прошлом думал.
Вспоминал он, как, бывало,
Вот такими же стрелами
Поражал он на долинах
Робких ланей и бизонов,
Поражал в лугах зеленых
На лету гусей крикливых;
Вспоминал и о великих
Боевых отрядах прежних,
Покупавших эти стрелы.
Ах, уж нет теперь подобных
Славных воинов на свете!
Ныне воины что бабы:
Языком болтают только!
Миннегага же в раздумье
Вспоминала, как весною
Приходил к отцу охотник,
Стройный юноша-красавец
Из земли Оджибуэев,
Как сидел он в их вигваме,
А простившись, обернулся,
На нее взглянул украдкой.
Сам отец потом нередко
В нем хвалил и ум и храбрость.
Только будет ли он снова
К водопадам Миннегаги?
И в раздумье Миннегага
Вдаль рассеянно глядела,
Опускала праздно руки.
Вдруг почудился ей шорох,
Чья-то поступь в чаще леса,
Шум ветвей, — и чрез мгновенье,
Разрумяненный ходьбою,
С мертвой ланью за плечами,
Стал пред нею Гайавата.
Строгий взор старик на гостя
Быстро вскинул от работы,
Но, узнавши Гайавату,
Отложил стрелу, поднялся
И просил войти в жилище.
«Будь здоров, о Гайавата!» —
Гайавате он промолвил.
Пред невестой Гайавата
Сбросил с плеч свою добычу,
Положил пред ней оленя;
А она, подняв ресницы,
Отвечала Гайавате
Кроткой лаской и приветом:
«Будь здоров, о Гайавата!»
Из оленьей крепкой кожи
Сделан был вигвам просторный,
Побелен, богато убран
И дакотскими богами
Разрисован и расписан.
Двери были так высоки,
Что, входя, едва нагнулся
Гайавата на пороге,
Чуть коснулся занавесок
Головой в орлиных перьях.
Встала с места Миннегага,
Отложив свою работу,
Принесла к обеду пищи,
За водой к ручью сходила
И стыдливо подавала
С пищей глиняные миски,
А с водой — ковши из липы.
После села, стала слушать
Разговор отца и гостя,
Но сама во всей беседе
Ни словечка не сказала!
Да, как будто сквозь дремоту
Услыхала Миннегага
О Нокомис престарелой,
Воспитавшей Гайавату,
О друзьях его любимых
И о счастье, о довольстве
На земле Оджибуэев,
В тишине долин веселых.
«После многих лет раздора,
Многих лет борьбы кровавой
Мир настал теперь в селеньях
Оджибвэев и Дакотов! —
Так закончил Гайавата,
А потом прибавил тихо: —
Чтобы этот мир упрочить,
Закрепить союз сердечный,
Закрепить навеки дружбу,
Дочь свою отдай мне в жены,
Отпусти в мой край родимый,
Отпусти к нам Миннегагу!»
Призадумался немного
Старец, прежде чем ответить,
Покурил в молчанье трубку,
Посмотрел на гостя гордо,
Посмотрел на дочь с любовью
И ответил очень важно:
«Это воля Миннегаги.
Как решишь ты, Миннегага?»
И смутилась Миннегага
И еще милей и краше
Стала в девичьем смущенье.
Робко рядом с Гайаватой
Опустилась Миннегага
И, краснея, отвечала:
«Я пойду с тобою, муж мой!»
Так решила Миннегага!
Так сосватал Гайавата,
Взял красавицу невесту
Из страны Дакотов диких!
Из вигвама рядом с нею
Он пошел в родную землю.
По лесам и по долинам
Шли они рука с рукою,
Оставляя одиноким
Старика отца в вигваме,
Покидая водопады,
Водопады Миннегаги,
Что взывали издалека:
«Добрый путь, о Миннегага!»
А старик, простившись с ними,
Сел на солнышко к порогу
И, копаясь за работой,
Бормотал: «Вот так-то дочки!
Любишь их, лелеешь, холишь,
А дождешься их опоры,
Глядь — уж юноша приходит,
Чужеземец, что на флейте
Поиграет да побродит
По деревне, выбирая
Покрасивее невесту, —
И простись навеки с дочкой!»
Весел был их путь далекий
По холмам и по долинам,
По горам и по ущельям,
В тишине лесов дремучих!
Быстро время пролетало,
Хоть и тихо Гайавата
Шел теперь — для Миннегаги,
Чтоб она не утомилась.
На руках через стремнины
Нес он девушку с любовью, —
Легким перышком казалась
Эта ноша Гайавате.
В дебрях леса, под ветвями,
Он прокладывал тропинки,
На ночь ей шалаш построил,
Постелил постель из листьев
И развел костер у входа
Из сухих сосновых шишек.
Ветерки, что вечно бродят
По лесам и по долинам,
Путь держали вместе с ними;
Звезды чутко охраняли
Мирный сон их темной ночью;
Белка с дуба зорким взглядом
За влюбленными следила,
А Вабассо, белый кролик,
Убегал от них с тропинки
И, привстав на задних лапках,
Из норы глядел украдкой
С любопытством и со страхом.
Весел был их путь далекий!
Птицы сладко щебетали,
Птицы звонко пели песни
Мирной радости и счастья.
«Ты счастлив, о Гайавата,
С кроткой, любящей женою!» —
Пел Овейса синеперый.
«Ты счастлива, Миннегага,
С благородным, мудрым мужем!» —
Опечи пел красногрудый.
Солнце ласково глядело
Сквозь тенистые деревья,
Говорило им: «О дети!
Злоба — тьма, любовь — свет солнца,
Жизнь играет тьмой и светом, —
Правь любовью, Гайавата!»
Месяц с неба в час полночный
Заглянул в шалаш, наполнил
Мрак таинственным сияньем
И шепнул им: «Дети, дети!
Ночь тиха, а день тревожен;
Жены слабы и покорны,
А мужья властолюбивы, —
Правь терпеньем, Миннегага!»
Так они достигли дома,
Так в вигвам Нокомис старой
Возвратился Гайавата
Из страны Дакотов диких,
Из страны красивых женщин,
С Миннегагою прекрасной.
И была она в вигваме
Огоньком его вечерним,
Светом лунным, светом звездным,
Светлым солнцем для народа.

Свадебный пир Гайаваты

Стану петь, как По-Пок-Кивис,
Как красавец Йенадиззи[60]
Танцевал под звуки флейты,
Как учтивый Чайбайабос,
Сладкогласный Чайбайабос
Песни пел любви-томленья
И как Ягу, дивный мастер
И рассказывать и хвастать,
Сказки сказывал на свадьбе,
Чтобы пир был веселее,
Чтобы время шло приятней,
Чтоб довольны были гости!
Пышный пир дала Нокомис,
Пышно праздновала свадьбу!
Чаши были все из липы,
Ярко-белые и с глянцем,
Ложки были все из рога,
Ярко-черные и с глянцем.
В знак торжественного пира,
Приглашения на свадьбу,
Всем соседям ветви ивы
В этот день она послала;
И соседи собралися
К циру в праздничных нарядах,
В дорогих мехах и перьях,
В разноцветных ярких красках,
В пестром вампуме и бусах.
На пиру они сначала
Осетра и щуку ели,
Приготовленных Нокомис;
После — пимикан[61] олений,
Пимикан и мозг бизона,
Горб быка и ляжку лани,
Рис и желтые лепешки
Из толченой кукурузы.
Но радушный Гайавата,
Миннегага и Нокомис
При гостях не сели к пище:
Только потчевали молча,
Только молча им служили.
А когда обед был кончен,
Хлопотливая Нокомис
Из большого меха выдры
Тотчас каменные трубки
Табаком набила южным,
Табаком с травой пахучей
И с корою красной ивы.
После ласково сказала:
«Протанцуй нам, По-Пок-Кивис,
Танец Нищего веселый,
Чтобы пир был веселее,
Чтобы время шло приятней,
Чтоб довольны были гости!»
И красавец По-Пок-Кивис,
Беззаботный Йенадиззи,
Озорник, всегда готовый
Веселиться и буянить,
Тотчас встал среди собранья.
Ловок был он в плясках, в танцах,
В состязаньях и забавах,
Смел и ловок в разных играх,
Даже в самых трудных играх!
На деревне По-Пок-Кивис
Слыл пропащим человеком,
Игроком, лентяем, трусом;
Но насмешки и прозванья
Не смущали Йенадиззи:
Ведь зато он был красавец
И большой любимец женщин!
Он стоял в одежде белой
Из пушистой ланьей шкуры,
Окаймленной горностаем,
Густо вампумом расшитой
И ежовою щетиной;
В головном его уборе
Колыхался пух лебяжий;
На козловых мокасинах
Красовались иглы, бисер
И хвосты лисиц — на пятках,
А в руках держал он трубку
И большое опахало.
Краской желтою и красной,
Краской алою и синей
Все лицо его сияло;
В косы, смазанные маслом,
И с пробором, как у женщин,
Вплетены гирлянды были
Из пахучих трав и листьев.
Вот как убран и наряжен
Встал красавец По-Пок-Кивис,
Встал при звуках флейт и песен,
Голосов и барабанов
И свой дивный танец начал.
Танцевал он прежде важно,
Выступая меж деревьев —
То под тенью, то на солнце —
Мягким шагом, как пантера;
После — все быстрей, быстрее
Закружился, завертелся,
Вкруг вигвама начал прыгать
Через головы сидящих
Так, что ветер, пыль и листья
Понеслись за ним кругами!
А потом вдоль Гитчи-Гюми,
По песчаному прибрежью,
Как безумный, он помчался,
Ударяя с дикой силой
Мокасинами о землю
Так, что ветер стал уж бурей,
Засвистал песок, вздымаясь,
Словно вьюга по пустыне,
И покрылося прибрежье
Все холмами Нэго-Воджу!
Так веселый По-Пок-Кивис
Танец Нищего окончил
И, окончив, возвратился
К месту пира, сел с гостями,
Сел, спокойно улыбаясь
И махая опахалом.
После друга Гайаваты,
Чайбайабоса, просили:
«Спой нам песню, Чайбайабос,
Песню страсти, песню неги,
Чтобы пир был веселее,
Чтобы время шло приятней,
Чтоб довольны были гости!»
И прекрасный Чайбайабос
Спел им нежно, сладкозвучно,
Спел в волнении глубоком
Песню страсти, песню неги;
Все смотря на Гайавату,
Все смотря на Миннегагу,
Тихо пел он эту песню:
«Онэвэ![62] Проснись, родная!
Ты, лесной цветочек дикий,
Ты, лугов зеленых птичка,
Птичка дикая, певунья!
Взор твой кроткий, взор косули,
Так отраден, так отраден,
Как роса для нежных лилий
В час вечерний на долине!
А твое дыханье сладко,
Как цветов благоуханье,
Как дыханье их зарею
В Месяц Падающих Листьев![63]
Не стремлюсь ли я всем сердцем
К сердцу милой, к сердцу милой,
Как ростки стремятся к солнцу
В тихий Месяц Светлой Ночи?
Онэвэ! Трепещет сердце
И поет тебе в восторге,
Как поют, вздыхают ветви
В ясный Месяц Земляники![64]
Загрустишь ли ты, родная, —
И мое темнеет сердце,
Как река, когда над нею
Облака бросают тени!
Улыбнешься ли, родная, —
Сердце вновь дрожит и блещет,
Как под солнцем блещут волны,
Что рябит холодный ветер!
Пусть улыбкою сияют
Небеса, земля и воды, —
Не могу я улыбаться,
Если милой я не вижу!
Я с тобой, с тобой! Взгляни же,
Кровь трепещущего сердца!
О, проснись! Проснись, родная!
Онэвэ! Проснись, родная!»
Так прекрасный Чайбайабос
Песню пел любви-томленья;
И хвастливый, старый Ягу,
Удивительный рассказчик,
Слушал с завистью, как гости
Восторгались сладким пеньем;
Но потом, по их улыбкам,
По глазам и по движеньям
Увидал, что все собранье
С нетерпеньем ожидает
И его веселых басен,
Непомерно лживых сказок.
Очень был хвастлив мой Ягу!
В самых дивных приключеньях,
В самых смелых предприятиях —
Всюду был героем Ягу:
Он узнал их не по слухам,
Он воочию их видел!
Если б только Ягу слушать,
Если б только Ягу верить,
То нигде никто из лука
Не стреляет лучше Ягу,
Не убил так много ланей,
Не поймал так много рыбы
Иль речных бобров в капканы.
Кто резвее всех в деревне?
Кто всех дальше может плавать?
Кто ныряет всех смелее?
Кто постранствовал по свету
И диковин насмотрелся?
Уж, конечно, это Ягу,
Удивительный рассказчик.
Имя Ягу стало шуткой
И пословицей в народе;
И когда хвастун-охотник
Чересчур охотой хвастал
Или воин завирался,
Возвратившись с поля битвы,
Все кричали: «Ягу, Ягу!
Новый Ягу появился!»
Это он связал когда-то
Из коры зеленой липы
Люльку жилами оленя
Для малютки Гайаваты.
Это он ему позднее
Показал, как надо делать
Лук из ясеня упругий,
А из сучьев дуба — стрелы.
Вот каков был этот Ягу,
Безобразный, старый Ягу,
Удивительный рассказчик!
И промолвила Нокомис:
«Расскажи нам, добрый Ягу,
Почудесней сказку, басню,
Чтобы пир был веселее,
Чтобы время шло приятней,
Чтоб довольны были гости!»
И ответил Ягу тотчас:
«Вы услышите сегодня
Повесть — дивное сказанье
О волшебнике Оссэо,
Что сошел с Звезды Вечерней!»

Сын Вечерней Звезды

«То не солнце ли заходит
Над равниной водяною?
Иль то раненый фламинго
Тихо плавает, летает,
Обагряет волны кровью,
Кровью, падающей с перьев,
Наполняет воздух блеском,
Блеском длинных красных перьев?
Да, то солнце утопает,
Погружаясь в Гитчи-Гюми;
Небеса горят багрянцем,
Воды блещут алой краской!
Нет, то плавает фламинго,
В волны красные ныряя;
К небесам простер он крылья
И окрасил волны кровью!
Огонек Звезды Вечерней
Тает, в пурпуре трепещет,
В полумгле висит над морем.
Нет, то вампум серебрится
На груди Владыки Жизни,
То Великий Дух проходит
Над темнеющим закатом!
На закат смотрел с восторгом
Долго, долго старый Ягу;
Вдруг воскликнул: «Посмотрите!
Посмотрите на священный
Огонек Звезды Вечерней!
Вы услышите сказанье
О волшебнике Оссэо,
Что сошел с Звезды Вечерней!
В незапамятные годы,
В дни, когда еще для смертных
Небеса и сами боги
Были ближе и доступней,
Жил на севере охотник
С молодыми дочерями;
Десять было их, красавиц,
Стройных, гибких, словно ива,
Но прекрасней всех меж ними
Овини была, меньшая.
Вышли девушки все замуж,
Все за воинов отважных,
Овини одна не скоро
Жениха себе сыскала.
Своенравна и сурова,
Молчалива и печальна
Овини была — и долго
Женихов, красавцев юных,
Прогоняла прочь с насмешкой,
А потом взяла да вышла
За убогого Оссэо!
Нищий, старый, безобразный,
Вечно кашлял он, как белка.
Ах, но сердце у Оссэо
Было юным и прекрасным!
Он сошел с Звезды Заката,
Он был сын Звезды Вечерней,
Сын Звезды любви и страсти!
И огонь ее, и чары,
И краса, и блеск лучистый —
Все в груди его таилось,
Все в речах его сверкало!
Женихи, любовь которых
Овини отвергла гордо, —
Йенадиззи в ожерельях,
В пышных перьях, ярких красках
Насмехалися над нею;
Но она им так оказала:
«Что за дело мне до ваших
Ожерелий, красок, перьев
И насмешек непристойных!
Я счастлива за Оссэо!»
Раз в ненастный, темный вечер
Шли веселою толпою
На веселый праздник сестры, —
Шли на званый пир с мужьями;
Тихо следовал за ними
С молодой женой Оосэо.
Все шутили и смеялись —
Эти двое шли в молчанье.
На закат смотрел Оссэо,
Взор подняв, как бы с мольбою;
Отставал, смотрел с мольбою
На Звезду любви и страсти,
На трепещущий и нежный
Огонек Звезды Вечерней;
И расслышали все сестры,
Как шептал Оссэо тихо:
«Ах, шовэн нэмэшин, Ноза[65]! —
Сжалься, сжалься, о отец мой!»
«Слышишь? — старшая сказала.
Он отца о чем-то просит!
Право, жаль, что старикашка
Не споткнется на дороге,
Головы себе не сломит!»
И смеялись сестры злобно
Непристойным, громким смехом.
На пути их, в дебрях леса,
Дуб лежал, погибший в бурю,
Дуб-гигант, покрытый мохом,
Полусгнивший под листвою,
Почерневший и дуплистый.
Увидав его, Оссэо
Испустил вдруг крик тоскливый
И в дупло, как в яму, прыгнул.
Старым, дряхлым, безобразным
Он упал в него, а вышел —
Сильным, стройным и высоким,
Статным юношей, красавцем!
Так вернулася к Оссэо
Красота его и юность;
Но — увы! — за ним мгновенно
Овини преобразилась!
Стала древнею старухой,
Дряхлой, жалкою старухой,
Поплелась с клюкой, согнувшись,
И смеялись все над нею
Непристойным, громким смехом.
Но Оссэо не смеялся,
Овини он не покинул,
Нежно взял ее сухую
Руку — темную, в морщинах,
Как дубовый лист зимою,
Называл своею милой,
Милым другом, Нинимуша[66],
И пришел с ней к месту пира,
Сел за трапезу в вигваме.
Тот вигвам в лесу построен
В честь святой Звезды Заката.
Очарованный мечтами,
На пиру сидел Оссэо.
Все шутили, веселились,
Но печален был Оссэо!
Не притронулся он к пище,
Не сказал ни с кем ни слова,
Не слыхал речей веселых;
Лишь смотрел с тоской во взоре
То на Овини, то кверху,
На сверкающие звезды.
И пронесся тихий шепот,
Тихий голос, зазвучавший
Из воздушного пространства,
От далеких звезд небесных.
Мелодично, смутно, нежно
Говорил он: «О Оссэо!
О возлюбленный, о сын мой!
Тяготели над тобою
Чары злобы, темной силы,
Но разрушены те чары;
Встань, приди ко мне, Оссэо!
Яств отведай этих дивных,
Яств вкуси благословенных,
Что стоят перед тобою;
В них волшебная есть сила:
Их вкусив, ты станешь духом;
Все твои котлы и блюда
Не простой посудой будут:
Серебром котлы заблещут,
Блюда — в вампум превратятся.
Будут все огнем светиться,
Блеском раковин пурпурных.
И спадет проклятье с женщин,
Иго тягостной работы:
В птиц они все превратятся,
Засияют звездным светом,
Ярким отблеском заката
На вечерних нежных тучках».
Так сказал небесный голос;
Но слова его понятны
Были только для Оссэо,
Остальным же он казался
Грустным пеньем Вавонэйсы,
Пеньем птиц во мраке леса,
В отдаленных чащах леса.
Вдруг жилище задрожало,
Зашаталось, задрожало,
И почувствовали гости,
Что возносятся на воздух!
В небеса, к далеким звездам,
В темноте ветвистых сосен,
Плыл вигвам, минуя ветви,
Миновал — и вот все блюда
Засияли алой краской,
Все котлы из сизой глины —
Вмиг серебряными стали,
Все шесты вигвама ярко
Засверкали в звездном свете,
Как серебряные прутья,
А его простая кровля —
Как жуков блестящих крылья.
Поглядел кругом Оссэо
И увидел, что и сестры
И мужья сестер-красавиц
В разных птиц все превратились:
Были тут скворцы с дроздами,
Были сойки и сороки,
И все прыгали, порхали,
Охорашивались, пели,
Щеголяли блеском перьев,
Распускали хвост, как веер.
Только Овини осталась
Дряхлой, жалкою старухой
И в тоске сидела молча.
Но, взглянувши вверх, Оссэо
Испустил вдруг крик тоскливый,
Вопль отчаянья, как прежде,
Над дуплистым старым дубом,
И мгновенно к ней вернулась
Красота ее и юность;
Все ее лохмотья стали
Белым мехом горностая,
А клюка — пером блестящим,
Да, серебряным, блестящим!
И опять вигвам поднялся,
В облаках поплыл прозрачных,
По воздушному теченью,
И пристал к Звезде Вечерней, —
На звезду спустился тихо,
Как снежинка на снежинку,
Как листок на волны речки,
Как пушок репейный в воду.
Там с приветливой улыбкой
Вышел к ним отец Оссэо,
Старец с кротким, ясным взором,
С серебристыми пудрями,
И сказал: «Повесь, Оссэо,
Клетку с птицами своими,
Клетку с пестрой птичьей стаей,
У дверей в моем вигваме!»
У дверей повесив клетку,
Он вошел в вигвам с женою,
И тогда отец Оссэо,
Властелин Звезды Вечерней,
Им сказал: «О мой Оссэо!
Я мольбы твои услышал,
Возвратил тебе, Оссэо,
Красоту твою и юность,
Превратил сестер с мужьями
В разноперых птиц за шутки,
За насмешки над тобою.
Не сумел никто меж ними
Оценить в убогом старце,
В жалком образе калеки
Сердца пылкого Оссэо,
Сердца вечно молодого.
Только Овини сумела
Оценить тебя, Оссэо!
Там, на звездочке, что светит
От Звезды Вечерней влево,
Чародей живет, Вэбино[67],
Дух и зависти и злобы;
Превратил тебя он в старца.
Берегись лучей Вэбино:
В них волшебная есть сила —
Это стрелы чародея!»
Долго, в мире и согласье,
На Звезде Вечерней мирной
Жил с отцом своим Оссэо;
Долго в клетке над вигвамом
Птицы пели и порхали
На серебряных шесточках,
И супруга молодая
Родила Оссэо сына:
В мать он вышел красотою,
А в отца — дородным видом.
Мальчик рос, мужал с летами,
И отец, ему в утеху,
Сделал лук и стрел наделал,
Отворил большую клетку
И пустил всех птиц на волю,
Чтоб, стреляя в теток, в дядей,
Позабавился малютка.
Там и сям они кружились,
Наполняя воздух звонким
Пеньем счастья и свободы,
Блеском перьев разноцветных;
Но напряг свой лук упругий,
Запустил стрелу из лука
Мальчик, маленький охотник, —
И упала с ветки птичка,
В ярких перышках, на землю,
Насмерть раненная в сердце.
Но — о, чудо! — уж не птицу
Видит он перед собою,
А красавицу младую
С роковой стрелою в сердце!
Кровь ее едва упала
На священную планету,
Как разрушилися чары,
И стрелок отважный, юный
Вдруг почувствовал, что кто-то
По воздушному пространству
В облаках его спускает
На зеленый, злачный остров
Посреди Большого Моря.
Вслед за ним блестящей стаей
Птицы падали, летали,
Как осеннею порою
Листья падают, пестрея,
А за птицами спустился
И вигвам с блестящей кровлей,
На серебряных стропилах,
И принес с собой Оссэо,
Овини принес с собою.
Вновь тут птицы превратились,
Получили образ смертных,
Образ смертных, но не рост их:
Все Пигмеями остались,
Да, Пигмеями — Пок-Вэджис,
И на острове скалистом,
На его прибрежных мелях
И доныне хороводы
Водят летними ночами
Под Вечернею Звездою.
Это их чертог блестящий
Виден в тихий летний вечер;
Рыбаки с прибрежья часто
Слышат их веселый говор,
Видят танцы в звездном свете».
Кончив свой рассказ чудесный,
Кончив сказку, старый Ягу
Всех гостей обвел глазами
И торжественно промолвил:
«Есть возвышенные души,
Есть непонятые люди!
Я знавал таких немало.
Зубоскалы их нередко
Даже на смех подымают,
Но насмешники должны бы
Чаще думать об Оссэо!»
Очарованные гости
Повесть слушали с восторгом
И рассказчика хвалили,
Но шепталися друг с другом:
«Неужель Оссэо — Ягу,
Мы же — тетушки и дяди?»
После снова Чайбайабос
Пел им песнь любви-томленья,
Пел им нежно, сладкозвучно
И с задумчивой печалью
Песню девушки, скорбящей
Об Алгонкине, о милом.
«Горе мне, когда о милом,
Ах, о милом я мечтаю,
Все о нем томлюсь-тоскую,
Об Алгонкине, о милом!
Ах, когда мы расставались,
Он на память дал мне вампум,
Белоснежный дал мне вампум,
Мой возлюбленный, Алгонкин!
«Я пойду с тобой, — шептал он, —
Ах, в твою страну родную;
О, позволь мне», — прошептал он,
Мой возлюбленный, Алгонкин!
«Далеко, — я отвечала, —
Далеко, — я прошептала, —
Ах, страна моя родная,
Мой возлюбленный, Алгонкин!»
Обернувшись, я глядела,
На него с тоской глядела,
И в мои глядел он очи,
Мой возлюбленный, Алгонкин!
Он один стоял под ивой,
Под густой плакучей ивой,
Что роняла слезы в воду,
Мой возлюбленный, Алгонкин!
Горе мне, когда о милом,
Ах, о милом я мечтаю,
Все о нем томлюсь-тоскую,
Об Алгонкине, о милом!»
Вот как праздновали свадьбу!
Вот как пир увеселяли:
По-Пок-Кивис — бурной пляской,
Ягу — сказкою волшебной,
Чайбайабос — нежной песней.
С песней кончился и праздник,
Разошлись со свадьбы гости
И оставили счастливых
Гайавату с Миннегагой
Под покровом темной ночи.

Благословение полей

Пой, о песнь о Гайавате,
Пой дни радости и счастья,
Безмятежные дни мира
На земле Оджибуэев!
Пой таинственный Мондамин,
Пой полей благословенье!
Погребен топор кровавый,
Погребен навеки в землю
Тяжкий, грозный томагаук;
Позабыты клики битвы, —
Мир настал среди народов.
Мирно мог теперь охотник
Строить белую пирогу,
На бобров капканы ставить
И ловить сетями рыбу;
Мирно женщины трудились:
Гнали сладкий сок из клена,
Дикий рис в лугах сбирали
И выделывали кожи.
Вкруг счастливого селенья
Зеленели пышно нивы, —
Вырастал Мондамин стройный
В глянцевитых длинных перьях,
В золотистых мягких косах.
Это женщины весною
Обрабатывали нивы, —
Хоронили в землю маис
На равнинах плодородных;
Это женщины под осень
Желтый плащ с него срывали,
Обрывали косы, перья,
Как учил их Гайавата.
Раз, когда посев был кончен,
Рассудительный и мудрый
Гайавата обратился
К Миннегаге и сказал ей:
«Ты должна сегодня ночью
Дать полям благословенье;
Ты должна волшебным кругом
Обвести свои посевы,
Чтоб ничто им не вредило,
Чтоб никто их не коснулся!
В час ночной, когда все тихо,
В час, когда все тьмой покрыто,
В час, когда Дух Сна, Нэпавин[68],
Затворяет все вигвамы,
И ничье не слышит ухо,
И ничье не видит око, —
С ложа встань ты осторожно,
Все сними с себя одежды,
Обойди свои посевы,
Обойди кругом все нивы,
Только косами прикрыта,
Только тьмой ночной одета.
И обильней будет жатва;
От следов твоих на ниве
Круг останется волшебный,
И тогда ни ржа, ни черви,
Ни стрекозы, Куо-ни-ши[69],
Ни тарантул, Соббикапш[70],
Ни кузнечик, Па-пок-кина[71],
Ни могучий Вэ-мок-квана[72],
Царь всех гусениц мохнатых,
Никогда не переступят
Круг священный и волшебный!»
Так промолвил Гайавата;
А ворон голодных стая,
Жадный Кагаги, Царь-Ворон,
С шайкой черных мародеров
Отдыхали в ближней роще
И смеялись так, что сосны
Содрогалися от смеха,
От зловещего их смеха
Над словами Гайаваты.
«Ах, мудрец, ах, заговорщик!» —
Говорили птицы громко.
Вот простерлась ночь немая
Над полями и лесами;
Вот и скорбный Вавонэйса
В темноте запел тоскливо,
Притворил Дух Сна, Нэпавин,
Двери каждого вигвама,
И во мраке Миннегага
Поднялась безмолвно с ложа;
Все сняла она одежды
И, окутанная тьмою,
Без смущенья и без страха
Обошла свои посевы,
Начертала по равнине
Круг волшебный и священный.
Только Полночь созерцала
Красоту ее во мраке;
Только смолкший Вавонэйса
Слышал тихое дыханье,
Трепет сердца Миннегаги;
Плотно мантией священной
Ночи мрак ее окутал,
Чтоб никто не мог хвастливо
Говорить: «Ее я видел!»
На заре, лишь день забрезжил,
Кагаги, Царь-Ворон, скликал
Шайку черных мародеров —
Всех дроздов, ворон и соек,
Что шумели на деревьях,
И бесстрашно устремился
На посевы Гайаваты,
На зеленую могилу,
Где покоился Мондамин.
«Мы Мондамина подымем
Из его могилы тесной! —
Говорили мародеры. —
Нам не страшен след священный,
Нам не страшен круг волшебный,
Обведенный Миннегагой!»
Но разумный Гайавата
Все предвидел, все обдумал:
Слышал он, как издевались
Над его словами птицы.
«Ко[73], друзья мои, — сказал он, —
Ко, мой Кагаги, Царь-Ворон!
Ты с своею шайкой долго
Будешь помнить Гайавату!»
Он проснулся до рассвета,
Он для черных мародеров
Весь посев покрыл сетями,
Сам же лег в сосновой роще,
Стал в засаде терпеливо
Поджидать ворон и соек,
Поджидать дроздов и галок.
Вскоре птицами все поле
Запестрело и покрылось;
Дикой, шумною ватагой,
С криком, карканьем нестройным,
Принялись они за дело;
Но, при всем своем лукавстве,
Осторожности и знанье
Разных хитростей военных,
Не заметили, что скрыта
Недалеко их погибель,
И нежданно очутились
Все в тенетах Гайаваты.
Грозно встал тогда он с места,
Грозно вышел из засады, —
И объял великий ужас
Даже самых храбрых пленных!
Без пощады истреблял он
Их направо и налево,
И десятками их трупы
На шестах высоких вешал
Вкруг посевов освященных
В знак своей кровавой мести!
Только Кагаги, Царь-Ворон,
Предводитель мародеров,
Пощажен был Гайаватой
И заложником оставлен.
Он понес его к вигваму
И веревкою из вяза,
Боевой веревкой пленных,
Привязал его на кровле.
«Кагаги, тебя, — сказал он, —
Как зачинщика разбоя,
Предводителя злодеев,
Оскорбивших Гайавату,
Я заложником оставлю:
Ты порукою мне будешь,
Что враги мои смирились!»
И остался черный пленник
Над вигвамом Гайаваты;
Злобно хмурился он, сидя
В блеске утреннего солнца,
Дико каркал он с досады,
Хлопал крыльями большими, —
Тщетно рвался на свободу,
Тщетно звал друзей на помощь.
Лето шло, и Шавондази
Посылал, вздыхая страстно,
Из полдневных стран на север
Негу пламенных лобзаний.
Рос и зрел на солнце маис
И во всем великолепье,
Наконец, предстал на нивах:
Нарядился в кисти, в перья,
В разноцветные одежды;
А блестящие початки
Налилися сладким соком,
Засверкали из подсохших,
Разорвавшихся покровов.
И сказала Миннегаге
Престарелая Нокомис:
«Вот и Месяц Листопада!
Дикий рис в лугах уж собран,
И готов к уборке маис;
Время нам идти на нивы
И с Мондамином бороться —
Снять с него все перья, кисти,
Снять наряд зелено-желтый!»
И сейчас же Миннегага
Вышла весело из дома
С престарелою Нокомис,
И они созвали женщин,
Молодежь к себе созвали,
Чтоб сбирать созревший маис,
Чтоб лущить его початки.
Под душистой тенью сосен,
На траве лесной опушки
Старцы, воины сидели
И, покуривая трубки,
Важно, молча любовались
На веселую работу
Молодых людей и женщин,
Важно слушали; в молчанье
Шумный говор, смех и пенье:
Словно Опечи на кровле,
Пели девушки на ниве,
Как сороки стрекотали
И смеялись, точно сойки.
Если девушке счастливой
Попадался очень спелый,
Весь пурпуровый початок,
«Нэшка![74] — все кругом кричали.
Ты счастливица — ты скоро
За красавца замуж выйдешь!»
«Уг!»[75] — согласно отзывались
Из-под темных сосен старцы.
Если ж кто-нибудь на ниве
Находил кривой початок,
Вялый, ржавчиной покрытый,
Все смеялись, пели хором,
Шли, хромая и согнувшись,
Точно дряхлый старикашка,
Шли и громко пели хором:
«Вагэмин, степной воришка,
Пэмосэд, ночной грабитель!»
И звенело поле смехом;
А на кровле Гайаваты
Каркал Кагаги, Царь-Ворон,
Бился в ярости бессильной.
И на всех соседних елях
Раздавались не смолкая,
Крики черных мародеров.
«Уг!» — с улыбкой отзывались
Из-под темных сосен старцы.

Письмена

«Посмотри, как быстро в жизни
Все забвенье поглощает!
Блекнут славные преданья,
Блекнут подвиги героев;
Гибнут знанья и искусство
Мудрых Мидов и Вэбинов,
Гибнут дивные виденья,
Грезы вещих Джосакидов!
Память о великих людях
Умирает вместе с ними;
Мудрость наших дней исчезнет,
Не достигнет до потомства,
К поколеньям, что сокрыты
В тьме таинственной, великой
Дней безгласных, дней грядущих.
На гробницах наших предков
Нет ни знаков, ни рисунков.
Кто в могилах, — мы не знаем,
Знаем только — наши предки;
Но какой их род иль племя,
Но какой их древний тотем —
Бобр, Орел, Медведь, — не знаем;
Знаем только: «это предки».
При свиданье — с глазу на глаз
Мы ведем свои беседы;
Но, расставшись, мы вверяем
Наши тайны тем, которых
Посылаем мы друг к другу;
А посланники нередко
Искажают наши вести
Иль другим их открывают».
Так сказал себе однажды
Гайавата, размышляя
О родном своем народе
И бродя в лесу пустынном.
Из мешка он вынул краски,
Всех цветов он вынул краски
И на гладкой на бересте
Много сделал тайных знаков,
Дивных и фигур и знаков;
Все они изображали
Наши мысли, наши речи.
Гитчи Манито могучий
Как яйцо был нарисован;
Выдающиеся точки
На яйце обозначали
Все четыре ветра неба.
«Вездесущ Владыка Жизни» —
Вот что значил этот символ.
Гитчи Манито могучий,
Властелин всех Духов Злобы,
Был представлен на рисунке,
Как великий змей, Кинэбик.
«Пресмыкается Дух Злобы,
Но лукав и изворотлив» —
Вот что значит этот символ.
Белый круг был знаком жизни,
Черный круг был знаком смерти;
Дальше шли изображенья
Неба, звезд, луны и солнца,
Вод, лесов, и горных высей,
И всего, что населяет
Землю вместе с человеком.
Для земли нарисовал он
Краской линию прямую,
Для небес — дугу над нею,
Для восхода — точку слева,
Для заката — точку справа,
А для полдня — на вершине.
Все пространство под дугою
Белый день обозначало,
Звезды в центре — время ночи,
А волнистые полоски —
Тучи, дождь и непогоду.
След, направленный к вигваму,
Был эмблемой приглашенья,
Знаком дружеского пира;
Окровавленные руки,
Грозно поднятые кверху, —
Знаком гнева и угрозы.
Кончив труд свой, Гайавата
Показал его народу,
Разъяснил его значенье
И промолвил: «Посмотрите!
На могилах ваших предков
Нет ни символов, ни знаков.
Так пойдите, нарисуйте
Каждый — свой домашний символ,
Древний прадедовский тотем,
Чтоб грядущим поколеньям
Можно было различать их».
И на столбиках могильных
Все тогда нарисовали
Каждый — свой фамильный тотем,
Каждый — свой домашний символ:
Журавля, Бобра, Медведя,
Черепаху иль Оленя.
Это было указаньем,
Что под столбиком могильным
Погребен начальник рода.
А пророки, Джосакиды[76],
Заклинатели, Вэбины,
И врачи недугов, Миды[77],
Начертали на бересте
И на коже много страшных,
Много ярких, разноцветных
И таинственных рисунков
Для своих волшебных гимнов:
Каждый был с глубоким смыслом,
Каждый символом был песни.
Вот Великий Дух, Создатель,
Озаряет светом небо;
Вот Великий Змей, Кинэбик,
Приподняв кровавый гребень,
Извиваясь, смотрит в небо;
Вот журавль, орел и филин
Рядом с вещим пеликаном;
Вот идущие по небу
Обезглавленные люди
И пронзенные стрелами
Трупы воинов могучих;
Вот поднявшиеся грозно
Руки смерти в пятнах крови,
И могилы, и герои,
Захватившие в объятья
Небеса и землю разом!
Таковы рисунки были
На коре и ланьей коже;
Песни битвы и охоты,
Песни Мидов и Вэбинов —
Все имело свой рисунок!
Каждый был с глубоким смыслом,
Каждый символом был песни.
Песнь любви, которой чары
Всех врачебных средств сильнее,
И сильнее заклинаний,
И опасней всякой битвы,
Не была забыта тоже.
Вот как в символах и знаках
Песнь любви изображалась:
Нарисован очень ярко
Человек багряной краской —
Музыкант, любовник пылкий.
Смысл таков: «Я обладаю
Дивной властью надо всеми!»
Дальше — он поет, играя
На волшебном барабане,
Что должно сказать: «Внемли мне!
Это мой ты слышишь голос!»
Дальше — эта же фигура,
Но под кровлею вигвама.
Смысл таков: «Я буду с милой.
Нет преград для пылкой страсти!»
Дальше — женщина с мужчиной,
Стоя рядом, крепко сжали
Руки с нежностью друг другу.
«Все твое я вижу сердце
И румянец твой стыдливый!» —
Вот что значил символ этот.
Дальше — девушка средь моря,
На клочке земли, средь моря;
Песня этого рисунка
Такова: «Пусть ты далеко!
Пусть нас море разделяет!
Но любви моей и страсти
Над тобой всесильны чары!»
Дальше — юноша влюбленный
К спящей девушке склонился
И, склонившись, тихо шепчет,
Говорит: «Хоть ты далеко,
В царстве Сна, в стране Молчанья,
Но любви ты слышишь голос!»
А последняя фигура —
Сердце в самой середине
Заколдованного круга.
«Вся душа твоя и сердце
Предо мной теперь открыты!» —
Вот что значил символ этот.
Так, в своих заботах мудрых
О народе, Гайавата
Научил его искусству
И письма и рисованья
На бересте глянцевитой,
На оленьей белой коже
И на столбиках могильных.

Плач Гайаваты

Видя мудрость Гайаваты,
Видя, как он неизменно
С Чайбайабосом был дружен,
Злые духи устрашились
Их стремлений благородных
И, собравшись, заключили
Против них союз коварный.
Осторожный Гайавата
Говорил нередко другу:
«Брат мой, будь всегда со мною!
Духов Злых остерегайся!»
Но беспечный Чайбайабос
Только встряхивал кудрями,
Только нежно улыбался.
«О, не бойся, брат мой милый:
Надо мной бессильны Духи!» —
Отвечал он Гайавате.
Раз, когда зима покрыла
Синим льдом Большое Море
И метель, кружась, шипела
В почерневших листьях дуба,
Осыпала снегом ели,
И в снегу они стояли,
Точно белые вигвамы, —
Взявши лук, надевши лыжи,
Не внимая просьбам брата,
Не страшась коварных Духов,
Смело вышел Чайбайабос
На охоту за оленем.
Как стрела, олень рогатый
По Большому Морю мчался;
С ветром, снегом, словно буря,
Он преследовал оленя,
Позабыв в пылу охоты
Все советы Гайаваты.
А в воде сидели Духи,
Стерегли его в засаде,
Подломили лед коварный,
Увлекли певца в пучину,
Погребли в песках подводных.
Энктаги[78], владыка моря,
Вероломный бог Дакотов,
Утопил его в студеной,
Зыбкой бездне Гитчи-Гюми.
И с прибрежья Гайавата
Испустил такой ужасный
Крик отчаянья, что волки
На лугах завыли в страхе,
Встрепенулися бизоны,
А в горах раскаты грома
Эхом грянули: «Бэм-Вава!»
Черной краской лоб покрыл он,
Плащ на голову накинул
И в вигваме, полный скорби,
Семь недель сидел и плакал,
Однозвучно повторяя:
«Он погиб, он умер, нежный,
Сладкогласный Чайбайабос!
Он покинул нас навеки,
Он ушел в страну, где льются
Неземные песнопенья!
О мой брат! О Чайбайабос!»
И задумчивые пихты
Тихо веяли своими
Опахалами из хвои,
Из зеленой, темной хвои,
Над печальным Гайаватой;
И вздыхали и скорбели,
Утешая Гайавату.
И весна пришла, и рощи
Долго-долго поджидали,
Не придет ли Чайбайабос?
И вздыхал тростник в долине,
И вздыхал с ним Сибовиша.
На деревьях пел Овейса,
Пел Овейса синеперый:
«Чайбайабос! Чайбайабос!
Он покинул нас навеки!»
Опечи пел на вигваме,
Опечи пел красногрудый:
«Чайбайабос! Чайбайабос!
Он покинул нас навеки!»
А в лесу, во мраке ночи,
Раздавался заунывный,
Скорбный голос Вавонэйсы:
«Чайбайабос! Чайбайабос!
Он покинул нас навеки,
Сладкогласный Чайбайабос!»
Собрались тогда все Миды,
Джосакиды и Вэбины,
И, построив в чаще леса,
Близ вигвама Гайаваты,
Свой приют — Вигвам Священный,
Важно, медленно и молча
Все пошли за Гайаватой,
Взяв с собой мешки и сумки, —
Кожи выдр, бобров и рысей,
Где хранились корни, травы,
Исцелявшие недуги.
Услыхав их приближенье,
Перестал взывать он к другу,
Перестал стенать и плакать,
Не промолвил им ни слова,
Только плащ с лица откинул,
Смыл с лица печали краску,
Смыл в молчании глубоком
И к Священному Вигваму,
Как во сне, пошел за ними.
Там его поили зельем,
Наколдованным настоем
Из корней и трав целебных:
Нама-Вэск[79] — зеленой мяты
И Вэбино-Вэск[80] — сурепки,
Там над ним забили в бубны
И запели заклинанья,
Гимн таинственный запели:
«Вот я сам, я сам с тобою,
Я, Седой Орел могучий!
Собирайтесь ж внимайте,
Белоперые вороны!
Гулкий гром мне помогает,
Дух незримый помогает,
Слышу всюду их призывы,
Голоса их слышу в небе!
Брат мой! Встань, исполнись силы,
Исцелись, о Гайавата!»
«Ги-о-га!» — весь хор ответил,
«Вэ»-га-вэ!» — весь хор волшебный.
«Все друзья мои — все змеи!
Слушай — кожей соколиной
Я тряхну над головою!
Манг[81], нырок, тебя убью я,
Прострелю стрелою сердце!
Брат мой! Встань, исполнись силы,
Исцелись, о Гайавата!»
«Ги-о-га!» — весь хор ответил,
«Вэ-га-вэ!»» — весь хор волшебный.
«Вот я, вот пророк великий!
Говорю — и сею ужас,
Говорю — и весь трепещет
Мой вигвам, Вигвам Священный!
А иду — свод неба гнется,
Содрогаясь подо мною!
Брат мой! Встань, исполнись силы,
Говори, о Гайавата!»
«Ги-о-га!» — весь хор ответил,
«Вэ-га-вэ!» — весь хор волшебный.
И, мешками потрясая,
Танцевали танец Мидов
Вкруг больного Гайаваты, —
И вскочил он, встрепенулся,
Исцелился от недуга,
От безумья лютой скорби!
Как уходит лед весною,
Миновали дни печали,
Как уходят с неба тучи;
Думы черные сокрылись.
После к другу Гайаваты,
К Чайбайабосу взывали,
Чтоб восстал он из могилы,
Из песков Большого Моря,
И настолько властны были
Заклинанья и призывы,
Что услышал Чайбайабос
Их в пучине Гитчи-Гюми,
Из песков он встал, внимая
Звукам бубнов, пенью гимнов,
И пришел к дверям вигвама,
Повинуясь заклинаньям.
Там ему, в дверную щелку,
Дали уголь раскаленный,
Нарекли его владыкой
В царстве духов, в царстве мертвых
И, прощаясь, приказали
Разводить костры для мертвых,
Для печальных их ночлегов
На пути в Страну Понима.
Из родимого селенья,
От родных и близких сердцу,
По зеленым чащам леса,
Как дымок, как тень, безмолвно
Удалился Чайбайабос.
Где касался он деревьев —
Не качалися деревья,
Где ступал — трава не мялась,
Не шумела под ногами.
Так четыре дня и ночи
Шел он медленной стопою
По дороге всех усопших;
Земляникою усопших
На пути своем питался,
Переправился на дубе
Чрез печальную их реку,
По Серебряным Озерам
Плыл на Каменной Пироге,
И в Селения Блаженных,
В царство духов, в царство теней,
Принесло его теченье.
На пути он много видел
Бледных духов, нагруженных,
Истомленных тяжкой ношей:
И одеждой, и оружьем,
И горшками с разной пищей,
Что друзья им надавали
На дорогу в край Понима.
Горько жаловались духи:
«Ах, зачем на нас живые
Возлагают бремя это!
Лучше б мы пошли нагими,
Лучше б голод мы терпели,
Чем нести такое бремя! —
Истомил нас путь далекий!»
Гайавата же надолго
Свой родной вигвам оставил,
На Восток пошел, на Запад,
Поучал употребленью
Трав целебных и волшебных.
Так священное искусство
Врачевания недугов
В первый раз познали люди.

По-Пок-Кивис

Стану петь, как По-Пок-Кивис,
Как красавец Йенадиззи
Взбудоражил всю деревню
Дерзкой удалью своею;
Как, спасаясь только чудом,
Он бежал от Гайаваты
И какой конец печальный
Был чудесным приключеньям.
На прибрежье Гитчи-Гюми,
Светлых вод Большого Моря,
На песчаном Нэго-Воджу[82]
Жил красавец По-Пок-Кивис.
Это он во время свадьбы
Гайаваты с Миннегагой
Так безумно и разгульно
Танцевал под звуки флейты,
Это он в безумном танце
Накидал песок холмами
На прибрежье Гитчи-Гюми.
Заскучавши от безделья,
Вышел раз он из вигвама
И направился поспешно
Прямо к Ягу, где сбиралась
Слушать сказки и преданья
Молодежь со всей деревни.
Старый Ягу в это время
Забавлял гостей рассказом
Об Оджиге, о кунице:
Как она пробила небо,
Как вскарабкалась на небо,
Лето выпустила с неба;
Как сначала подвиг этот
Совершить пыталась выдра,
Как барсук с бобром и рысью
На вершины гор взбирались,
Бились в небо головами,
Бились лапами, но небо
Только трескалось над ними;
Как отважилась на подвиг,
Наконец, и росомаха.
«Подскочила росомаха, —
Говорил гостям рассказчик, —
Подскочила — и над нею
Так и вздулся свод небесный,
Словно лед в реке весною!
Подскочила снова — небо
Гулко треснуло над нею,
Словно льдина в половодье!
Подскочила напоследок —
Небо вдребезги разбила,
Скрылась в небе, а за нею
И Оджиг в одно мгновенье
Очутилася на небе!»
«Слушай! — крикнул По-Пок-Кивис,
Появляясь на пороге. —
Надоели эти сказки!
Надоели хуже мудрых
Поучений Гайаваты!
Мы отыщем для забавы
Кое-что получше сказок».
Тут, торжественно раскрывши
Свой кошель из волчьей кожи,
По-Пок-Кивис вынул чашу
И фигуры Погасэна:
Томагаук, Поггэвогон,
Рыбку маленькую, Киго,
Пару змей и пару пешек,
Три утенка и четыре
Медных диска, Озавабик[83].
Все фигуры, кроме дисков,
Темных сверху, светлых снизу,
Были сделаны из кости
И покрыты яркой краской, —
Красной сверху, белой снизу.
Положив фигуры в чашу,
Он встряхнул, перемешал их,
Кинул наземь пред собою
И выкрикивал, что вышло:
«Красным кверху пали кости,
А змея, Кинэбик, стала
На блестящем медном диске;
Счетом сто и тридцать восемь!»
И опять смешал фигуры,
Положил опять их в чашу,
Кинул наземь пред собою
И выкрикивал, что вышло:
«Белым кверху пали змеи,
Белым кверху пали пешки,
Красным — прочие фигуры;
Пятьдесят и восемь счетом!»
Так учил их По-Пок-Кивис,
Так, играя для примера,
Он метал и объяснял им
Все приемы Погасэна.
Двадцать глаз за ним следили,
Разгораясь любопытством.
«Много игр, — промолвил Ягу, —
Много игр, опасных, трудных,
В разных странах, в разных землях
На своем веку я видел.
Кто играет с старым Ягу,
Должен быть на редкость ловок!
Не хвалися, По-Пок-Кивис!
Будешь ты сейчас обыгран,
Жестоко наказан мною!»
Началась игра, и дико
Увлеклись игрою гости!
На одежду, на оружье,
До полночи, до рассвета,
Старики и молодые —
Все играли, все метали,
И лукавый По-Пок-Кивис
Обыграл их без пощады!
Взял все лучшие одежды,
Взял оружье боевое,
Пояса и ожерелья,
Перья, трубки и кисеты!
Двадцать глаз пред ним сверкали,
Как глаза волков голодных.
Напоследок он промолвил:
«Я в товарище нуждаюсь:
В путешествиях и дома
Я всегда один, и нужен
Мне помощник, Мэшинова[84],
Кто б носил за мною трубку.
Весь мой выигрыш богатый —
Все меха и украшенья,
Все оружие и перья —
Все в один я кон поставлю
Вот на этого красавца!»
То был юноша высокий
По шестнадцатому году,
Сирота, племянник Ягу.
Как огонь сверкает в трубке,
Под седой золой краснея,
Засверкали взоры Ягу
Под нависшими бровями.
«Уг!» — ответил он свирепо.
«Уг!» — ответили и гости.
И, костлявыми руками
Стиснув чашу роковую,
Ягу с яростью подбросил
И рассыпал вкруг фигуры.
Красным кверху пали пешки,
Красным кверху пали змеи,
Красным кверху и утята,
Озавабики — все черным,
Белым только рыбка, Киго;
Только пять всего по счету!
Улыбаясь, По-Пок-Кивис
Положил фигуры в чашу,
Ловко вскинул их на воздух
И рассыпал пред собою:
Красной, белой, черной краской
На земле они блестели,
А меж ними встала пешка,
Встал Инайнивэг[85], подобно
По-Пок-Кивису красавцу,
Говорившему с улыбкой:
«Пять десятков! Все за мною!»
Двадцать глаз горели злобой,
Как глаза волков голодных,
В тот момент, как По-Пок-Кивис
Встал и вышел из вигвама,
А за ним племянник Ягу,
Стройный юноша высокий,
Уносил оленьи кожи,
Горностаевые шубы,
Пояса и ожерелья,
Перья, трубки и оружье!
«Отнеси мою добычу
В мой вигвам на Нэго-Воджу!» —
Властно молвил По-Пок-Кивис,
Пышным веером играя.
От игры и от куренья
У него горели веки,
И отрадно грудь дышала
Летней утренней прохладой.
В рощах звонко пели птицы,
По лугам ручьи шумели,
А в груди у Йенадиззи
Пело сердце от восторга,
Пело весело, как птица,
Билось гордо, как источник.
Гордо шел он по деревне
В сером сумраке рассвета,
Пышным веером играя,
И прошел; по всей деревне
До последнего вигвама,
До жилища Гайаваты.
Тишина была в вигваме.
На порог никто не вышел
К По-Пок-Кивису с приветом;
Только птицы у порога
Пели, прыгали, порхали,
Там и сям сбирая зерна;
Только Кагаги с вигвама
Встретил гостя хриплым криком,
С криком крыльями захлопал,
Взором огненным сверкая.
«Все ушли! Жилище пусто! —
Так промолвил По-Пок-Кивис,
Замышляя злую шутку. —
Нет ни глупой Миннегаги,
Ни хозяина, ни бабки;
Тут теперь что хочешь делай!»
Стиснув ворона за горло,
Он вертел им, как трещоткой,
Как мешком с травой целебной,
Придушил его и бросил,
Чтоб висел он над вигвамом,
На позор его владельцу,
На позор для Гайаваты.
А потом вошел в жилище,
Раскидал кругом порога
Всю хозяйственную утварь,
Раскидал куда попало
Все котлы, горшки и миски,
Мех бобров и горностаев,
Шкуры буйволов и рысей,
На позор Нокомис старой,
На позор для Миннегаги.
Беззаботно напевая
И посвистывая белкам,
Шел он по лесу, а белки
Грызли желуди на ветках,
Шелухой в него кидали;
Беззаботно пел он птицам,
И за темною листвою
Так же весело и звонко
Отвечали пеньем птицы.
Со скалистого прибрежья
Он смотрел на Гитчи-Гюми,
Лег на самом видном месте
И с злорадством дожидался
Возвращенья Гайаваты.
На спине, раскинув руки,
Он дремал в полдневном зное.
Далеко под ним плескались,
Омывали берег волны,
Высоко над ним сияло
Голубою бездной небо,
А кругом носились птицы,
Стаи птиц носились с криком
И почти что задевали
По-Пок-Кивиса крылами.
Он убил их много-много,
Он десятками швырял их
Со скалистого прибрежья
Прямо в волны Гитчи-Гюми.
И Кайошк, морская чайка,
Наконец вскричала громко:
«Это дерзкий По-Пок-Кивис!
Это он нас избивает!
Где же брат наш, Гайавата?
Известите Гайавату!»

Погоня за По-Пок-Кивисом

Гневом вспыхнул Гайавата,
Возвратившись на деревню,
Увидав народ в смятенье,
Услыхавши, что наделал
Дерзкий, хитрый По-Пок-Кивис.
Задыхался он от гнева;
Злобно стискивая зубы,
Он шептал врагу проклятья,
Бормотал, гудел, как шершень.
«Я убью его, — сказал он, —
Я убью, найду злодея!
Как бы ни был путь мой долог,
Как бы ни был путь мой труден,
Гнев мой все преодолеет,
Месть моя врага настигнет!»
Тотчас кликнул он соседей
И поспешно устремился
По следам его в погоню, —
По лесам, где проходил он
На прибрежье Гитчи-Гюми;
Но никто врага не встретил:
Отыскали только место
На траве, в кустах черники,
Где лежал он, отдыхая,
И примял цветы и травы.
Вдруг на Мускодэ зеленой,
На долине под горами,
Показался По-Пок-Кивис:
Сделав дерзкий знак рукою,
На бегу он обернулся,
И с горы, ему вдогонку,
Громко крикнул Гайавата:
«Как бы ни был путь мой долог,
Как бы ни был путь мой труден,
Гнев мой все преодолеет,
Месть моя тебя настигнет!»
Через скалы, через реки,
По кустарникам и чащам
Мчался хитрый По-Пок-Кивис,
Прыгал, словно антилопа.
Наконец остановился
Над прудом в лесной долине,
На плотине, возведенной
Осторожными бобрами,
Над разлившимся потоком,
Над затоном полусонным,
Где в воде росли деревья,
Где кувшинчики желтели,
Где камыш шептал, качаясь.
Над затоном По-Пок-Кивис
Стал на гать из пней и сучьев;
Сквозь нее вода сочилась,
А по ней ручьи бежали;
И со дна пруда к плотине
Выплыл бобр и стал большими,
Удивленными глазами
Из воды смотреть на гостя.
Над затоном По-Пок-Кивис
Пред бобром стоял в раздумье,
По ногам его струились
Ручейки сребристой влагой,
И с бобром заговорил он,
Так сказал ему с улыбкой:
«О мой друг Амик! Позволь мне
Отдохнуть в твоем вигваме,
Отдохнуть в воде прохладной, —
Преврати меня в Амика!»
Осторожно бобр ответил,
Помолчал и так ответил:
«Дай я с прочими бобрами
Посоветуюсь сначала».
И, ответив, опустился,
Как тяжелый камень, в воду,
Скрылся в чаще темно-бурых
Тростников и листьев лилий.
Над затоном По-Пок-Кивис
Ждал бобра на зыбкой гати;
Ручейки с невнятным плеском
По ногам его бежали,
Серебристыми струями
С гати падали на камни
И спокойно разливались
Меж камнями по долине;
А кругом листвой зеленой
Лес шумел, качались ветви,
И сквозь ветви свет и тени,
По земле скользя, играли.
Не спеша, поодиночке
Собрались бобры к плотине;
Осторожно показалась
Голова, потом другая,
Наконец весь пруд широкий
Рыльца черные покрыли,
Лоснясь в ярком блеске солнца.
И к бобрам с улыбкой хитрой
Обратился По-Пок-Кивис:
«О друзья мои! Покойно,
Хорошо у вас в вигвамах!
Все вы опытны и мудры,
Все на выдумки искусны,
Превратите же скорее
И меня в бобра, Амика!»
«Хорошо! — Амик ответил,
Царь бобров, Амик, ответил.
Опускайся с нами в воду,
Опускайся в пруд с бобрами!»
Молча в тихий пруд с бобрами
Опустился По-Пок-Кивис.
Черной, гладкой и блестящей
Стала вся его одежда,
А хвосты лисиц на пятках
В толстый черный хвост слилися,
И бобром стал По-Пок-Кивис.
«О друзья мои, — сказал он, —
Я хочу быть выше, больше,
Больше всех бобров на свете».
«Хорошо, — Амик ответил, —
Вот когда придем в жилище,
В наш вигвам на дне потока,
В десять раз ты станешь больше».
Так под темною водою
Шел с бобрами По-Пок-Кивис,
Под водою, где лежали
Ветви, пни и груды корма,
И пришел с бобрами к арке,
Что вела в вигвам обширный.
Там опять он превратился,
В десять раз стал выше, больше,
И бобры ему сказали:
«Будь у нас вождем отныне,
Будь над нами властелином».
Но недолго По-Пок-Кивис
Мог почетом наслаждаться:
Бобр, поставленный на страже
В чаще шпажников и лилий,
Вдруг воскликнул: «Гайавата!
Гайавата на плотине!»
Вслед за этим раздалися
На плотине крики, говор,
Треск валежника и топот,
А вода заволновалась,
Стала падать, понижаться,
И бобры поняли в страхе,
Что плотина прорвалася.
С треском рухнула и крыша
Их просторного вигвама;
В щели крыши засверкало
Солнце яркими лучами,
И бобры поспешно скрылись
Под водой, где было глубже;
Но могучий По-Пок-Кивис
Не пролез за ними в двери:
Он от гордости и пищи,
Как пузырь, распух, раздулся.
В щели крыши Гайавата
На него смотрел и громко
Восклицал: «О По-Пок-Кпвис!
Тщетны все твои уловки,
Бесполезны превращенья, —
Не спасешься, По-Пок-Кивис!»
Без пощады колотили
По-Пок-Кивиса дубины,
Молотили, словно маис,
На куски разбили череп.
Шесть охотников высоких
Положили на носилки,
Понесли его в деревню;
Но не умер По-Пок-Кивис,
Джиби[86], дух его, не умер.
Он барахтался, метался,
Изгибаясь и качаясь,
Как дверные занавески
Изгибаются, качаясь,
Если ветер дует в двери,
И опять собрался с силой,
Принял образ человека,
Встал и в бегство устремился
По-Пок-Кивисом лукавым.
Но от взоров Гайаваты
Не успел в лесу он скрыться;
В голубой и мягкий сумрак
Под ветвями дальних сосен,
К светлой просеке за ними
Вихрем мчался По-Пок-Кивис,
Нагибая ветви с шумом,
Но сквозь шум ветвей он слышал,
Что его, как бурный ливень,
Настигает Гайавата.
Задыхаясь, По-Пок-Кивис,
Наконец, остановился
Перед озером широким,
По которому средь лилий,
В тростниках, меж островами,
Тихо плавали казарки,
То скрываясь в тень деревьев,
То сверкая в блеске солнца,
Подымая кверху клювы,
Глубоко ныряя в воду.
«Пишнэкэ[87]! — воскликнул громко
По-Пок-Кивис. — Превратите
Поскорей меня в казарку,
Только в самую большую, —
В десять раз сильней и больше,
Чем другие все казарки!»
Но едва они успели
Превратить его в казарку —
В исполинскую казарку
С круглой лоснящейся грудью,
С парой темных мощных крыльев
И с большим широким клювом, —
Как из леса с громким криком
Стал пред ними Гайавата!
С громким криком поднялися
И казарки над водою,
Поднялися шумной стаей
Из озерных трав и лилий
И сказали: «По-Пок-Кивис!
Будь теперь поосторожней —
Берегись смотреть на землю,
Чтобы не было несчастья,
Чтоб беды не приключилось!»
Смело путь они держали,
Путь на дальний, дикий север,
Пролетали то в тумане,
То в сиянье ярком солнца,
Ночевали и кормились
В камышах болот пустынных
И с зарей пустились дальше.
Плавно мчал их южный ветер,
Дул свежо и сильно в крылья.
Вдруг донесся к ним неясный,
Отдаленный шум и говор,
Донеслись людские речи
Из селения под ними:
То народ с земли дивился
На невиданные крылья
По-Пок-Кивиса-казарки, —
Эти крылья были шире,
Чем дверные занавески.
По-Пок-Кивис слышал крики,
Слышал голос Гайаваты,
Слышал громкий голос Ягу,
Позабыл совет казарок,
С высоты взглянул на землю —
И в одно мгновенье ветер
Подхватил его, смял крылья
И понес, вертя, на землю.
Тщетно справиться хотел он,
Тщетно думал удержаться!
Вихрем падая на землю,
Он порой то землю видел,
То казарок в синем небе,
Видел, что земля все ближе,
А простор небес — все дальше,
Слышал громкий смех и говор,
Слышал крики все яснее,
Потерял из глаз казарок,
Увидал внизу вигвамы
И с размаху пал на землю, —
С тяжким стуком средь народа
Пала мертвая казарка!
Но его лукавый Джиби,
Дух его, в одно мгновенье
Принял образ человека,
По-Пок-Кивиса красавца,
И опять пустился в бегство,
И опять за ним в погоню
Устремился Гайавата,
Восклицая: «Как бы ни был
Путь мой долог и опасен,
Гнев мой все преодолеет,
Месть моя тебя настигнет!»
В двух шагах был По-Пок-Кивис,
В двух шагах от Гайаваты,
Но мгновенно закружился,
Поднял вихрем пыль и листья
И исчез в дупле дубовом,
Перекинулся змеею,
Проскользнул змеей под корни.
Быстро правою рукою
Искрошил весь дуб на щепки
Гайавата, — но напрасно!
Вновь лукавый По-Пок-Кивис
Принял образ человека
И помчался в бурном вихре
К Живописным Скалам красным,
Что с прибрежья озирают
Всю страну и Гитчи-Гюми.
И Владыка Гор могучий,
Горный Манито могучий
Распахнул пред ним ущелье,
Распахнул широко пропасть,
Скрыл его от Гайаваты
В мрачном каменном жилище,
Ввел его с радушной лаской
В тьму своих пещер угрюмых.
А снаружи Гайавата,
Пред закрытым входом стоя,
Рукавицей, Минджикэвон,
Пробивал в горе пещеры
И кричал в великом гневе:
«Отопри! Я Гайавата!»
Но Владыка Гор не отпер,
Не ответил Гайавате
Из своих пещер безмолвных,
Из скалистой мрачной бездны.
И простер он руки к небу,
Призывая Эннэмики[88]
И Вэвэссимо на помощь,
И пришли они во мраке,
С ночью, с бурей, с ураганом,
Пронеслись по Гитчи-Гюми
С отдаленных Гор Громовых,
И услышал По-Пок-Кивис
Тяжкий грохот Эннэмики,
Увидал он блеск огнистый
Глаз Вэвэссимо и в страхе
Задрожал и притаился.
Тяжкой палицей своею
Скалы молния разбила
Над преддверием пещеры,
Грянул гром в ее средину,
Говоря: «Где По-Пок-Кивис?» —
И рассыпались утесы,
И среди развалин мертвым
Пал лукавый По-Пок-Кивис,
Пал красавец Йенадиззи.
Благородный Гайавата
Вынул дух его из тела
И сказал: «О По-Пок-Кивис!
Никогда уж ты не примешь
Снова образ человека,
Никогда не будешь больше
Танцевать с беспечным смехом,
Но высоко в синем небе
Будешь ты парить и плавать,
Будешь ты Киню отныне —
Боевым Орлом могучим!»
И живут с тех пор в народе
Песни, сказки и преданья
О красавце Йенадиззи;
И зимой, когда в деревне
Вихри снежные гуляют,
А в трубе вигвама свищет,
Завывает буйный ветер, —
«Это хитрый По-Пок-Кивис
В пляске бешеной несется!» —
Говорят друг другу люди.

Смерть Квазинда

Далеко прошел по свету
Слух о Квазинде могучем:
Он соперников не ведал,
Он себе не ведал равных.
И завистливое племя
Злобных Гномов и Пигмеев,
Злобных духов Пок-Уэджис[89],
Погубить его решило.
«Если этот дерзкий Квазинд,
Ненавистный всем нам Квазинд,
Поживет еще на свете,
Все губя, уничтожая,
Удивляя все народы
Дивной силою своею, —
Что же будет с Пок-Уэджис?
Говорили Пок-Уэджис. —
Он растопчет нас, раздавит,
Он подводным злобным духам
Всех нас кинет на съеденье!»
Так, пылая лютой злобой,
Совещались Пок-Уэджис
И убить его решили,
Да, убить его, — избавить
Мир от Квазинда навеки!
Сила Квазинда и слабость
Только в темени таилась:
Только в темя можно было
Насмерть Квазинда поранить,
Но и то одним оружьем —
Голубой еловой шишкой.
Роковая тайна эта
Не была известна смертным,
Но коварные Пигмеи,
Пок-Уэджис, знали тайну,
Знали, как врага осилить.
И они набрали шишек,
Голубых еловых шишек
По лесам над Таквамино,
Отнесли их и сложили
На ее высокий берег,
Там, где красные утесы
Нависают над водою.
Сами спрятались и стали
Поджидать врага в засаде.
Было это в полдень летом;
Тих был сонный знойный воздух,
Неподвижно спали тени,
В полусне река струилась;
По реке, блестя на солнце,
Насекомые скользили,
В знойном воздухе далеко
Раздавалось их жужжанье,
Их напевы боевые.
По реке плыл мощный Квазинд,
По теченью плыл лениво,
По дремотной Таквамино
Плыл в березовой пироге,
Истомленный тяжким зноем,
Усыпленный тишиною.
По ветвям, к реке склоненным,
По кудрям берез плакучих,
Осторожно опустился
На него Дух Сна, Нэпавин;
В сонме спутников незримых,
Во главе воздушной рати,
По ветвям сошел Нэпавин,
Бирюзовой Дэш-кво-ни-ши[90],
Стрекозою, стал он тихо
Над пловцом усталым реять.
Квазинд слышал чей-то шепот,
Смутный, словно вздохи сосен,
Словно дальний ропот моря,
Словно дальний шум прибоя,
И почувствовал удары
Томагауков воздушных,
Поражавших прямо в темя,
Управляемых несметной
Ратью Духов Сна незримых.
И от первого удара
Обняла его дремота,
От второго — он бессильно
Опустил весло в пирогу,
После третьего — окрестность
Перед ним покрылась тьмою:
Крепким сном забылся Квазинд.
Так и плыл он по теченью, —
Как слепой, сидел в пироге,
Сонный плыл по Таквамино,
Под прибрежными лесами,
Мимо трепетных березок,
Мимо вражеской засады,
Мимо лагеря Пигмеев.
Градом сыпалися шишки,
Голубые шишки елей
В темя Квазинда с прибрежья.
«Смерть врагу!» — раздался громкий
Боевой крик Пок-Уэджис.
И упал на борт пироги
И свалился в реку Квазинд,
Головою вниз, как выдра,
В воду сонную свалился,
А пирога, кверху килем,
Поплыла одна, блуждая
По теченью Таквамино.
Так погиб могучий Квазинд.
Но хранилось долго-долго
Имя Квазинда в народе,
И когда в лесах зимою
Бушевали, выли бури,
С треском гнули и ломали
Ветви стонущих деревьев, —
«Квазинд! — люди говорили. —
Это Квазинд собирает
На костер себе валежник!»

Привидения

Никогда хохлатый коршун
Не спускается в пустыне
Над пораненным бизоном
Без того, чтоб на добычу
И второй не опустился;
За вторым же в синем небе
Тотчас явится и третий,
Так что вскорости от крыльев
Собирающейся стаи
Даже воздух потемнеет.
И беда одна не ходит;
Сторожат друг друга беды;
Чуть одна из них нагрянет, —
Вслед за ней спешат другие
И, как птицы, вьются, вьются
Черной стаей над добычей,
Так что белый свет померкнет
От отчаянья и скорби.
Вот опять на хмурый север
Мощный Пибоан[91] вернулся!
Ледяным своим дыханьем
Превратил он воды в камень
На реках и на озерах,
С кос стряхнул он хлопья снега,
И поля покрылись белой,
Ровной снежной пеленою,
Будто сам Владыка Жизни
Сгладил их рукой своею.
По лесам, под песни вьюги,
Зверолов бродил на лыжах;
В деревнях, в вигвамах теплых,
Мирно женщины трудились,
Молотили кукурузу
И выделывали кожи;
Молодежь же проводила
Время в играх и забавах,
В танцах, в беганье на лыжах.
Темным вечером однажды
Престарелая Нокомис
С Миннегагою сидела
За работою в вигваме,
Чутко слушая в молчанье,
Не идет ли Гайавата,
Запоздавший на охоте.
Свет костра багряной краской
Разрисовывал их лица,
Трепетал в глазах Нокомис
Серебристым лунным блеском,
А в глазах у Миннегаги —
Блеском солнца над водою;
Дым, клубами собираясь,
Уходил в трубу над ними,
По углам вигвама тени
Изгибалися за ними.
И открылась тихо-тихо
Занавеска над порогом;
Ярче пламя запылало,
Дым сильней заволновался —
И две женщины безмолвно,
Без привета и без зова,
Чрез порог переступили,
Проскользнули по вигваму
В самый дальний, темный угол,
Сели там и притаились.
По обличью, по одежде
Это были чужеземки;
Бледны, мрачны были обе,
И с безмолвною тоскою,
Содрогаясь, как от стужи,
Из угла они глядели.
То не ветер ли полночный
Загудел в трубе вигвама?
Не сова ли, Куку-кугу[92],
Застонала в мрачных соснах?
Голос вдруг изрек в молчанье:
«Это мертвые восстали,
Это души погребенных
К вам пришли из Стран Понима,
Из страны Загробной Жизни!»
Скоро из лесу, с охоты,
Возвратился Гайавата,
Весь осыпан белым снегом
И с оленем за плечами.
Перед милой Миннегагой
Он сложил свою добычу
И теперь еще прекрасней
Показался Миннегаге,
Чем в тот день, когда за нею
Он пришел в страну Дакотов,
Положил пред ней оленя,
В знак своих желаний тайных,
В знак своей любви сердечной.
Положив, он обернулся,
Увидал в углу двух женщин
И сказал себе: «Кто это?
Странны гостьи Миннегаги!»
Но расспрашивать не стал их,
Только с ласковым приветом
Попросил их разделить с ним
Кров его, очаг и пищу.
Гостьи бледные ни слова
Не сказали Гайавате;
Но когда готов был ужин
И олень уже разрезан,
Из угла они вскочили,
Завладели лучшей долей,
Долей милой Миннегаги,
Не спросясь, схватили дерзко
Нежный, белый жир оленя,
Съели с жадностью, как звери,
И опять забились в угол,
В самый дальний, темный угол.
Промолчала Миннегага,
Промолчал и Гайавата,
Промолчала и Нокомис;
Лица их спокойны были.
Только Миннегага тихо
Прошептала с состраданьем,
Говоря: «Их мучит голод;
Пусть берут, что им по вкусу,
Пусть едят, — их мучит голод».
Много зорь зажглось, погасло,
Много дней стряхнули ночи,
Как стряхают хлопья снега
Сосны темные на землю;
День за днем сидели молча
Гостьи бледные в вигваме;
Ночью, даже в непогоду,
В ближний лес они ходили,
Чтоб набрать сосновых шишек,
Чтоб набрать ветвей для топки,
Но едва светало, снова
Появлялися в вигваме.
И всегда, когда с охоты
Возвращался Гайавата,
В час, когда готов был ужин
И олень уже разрезан,
Гостьи бледные бесшумно
Из угла к нему кидались,
Не спросясь, хватали жадно
Нежный, белый жир оленя, —
Долю милой Миннегаги, —
И скрывались в темный угол.
Никогда не упрекнул их
Даже взглядом Гайавата,
Никогда не возмутилась
Престарелая Нокомис,
Никогда не показала
Недовольства Миннегага;
Все они терпели молча,
Чтоб права святые гостя
Не нарушить грубым взглядом,
Не нарушить грубым словом.
В полночь раз, когда печально
Догорал костер, краснея,
И мерцал дрожащим светом
В полусумраке вигвама,
Бодрый, чуткий Гайавата
Вдруг услышал чьи-то вздохи,
Чьи-то горькие рыданья.
С ложа встал он осторожно,
Встал с косматых шкур бизона
И, отдернувши над ложем
Из оленьей кожи полог,
Увидал, что это Тени,
Гостьи бледные, вздыхают,
Плачут в тишине полночной.
И промолвил он: «О гостьи!
Что так мучит ваше сердце?
Что рыдать вас заставляет?
Не Нокомис ли вас, гостьи,
Ненароком оскорбила?
Иль пред вами Миннегага
Позабыла долг хозяйки?»
Тени смолкли, перестали
Горько сетовать и плакать
И сказали тихо-тихо:
«Мы усопших, мертвых души,
Души тех, что жили с вами;
Мы пришли из Стран Понима,
С островов Загробной Жизни,
Испытать вас и наставить.
Вопли скорби достигают
К нам, в Селения Блаженных:
То живые погребенных
Призывают вновь на землю,
Мучат нас бесплодной скорбью;
И вернулись мы на землю,
Но узнали скоро, скоро,
Что везде мы только в тягость,
Что для всех мы стали чужды:
Нет нам места, — нет возврата
Мертвецам из-за могилы!
Помни это, Гайавата,
И скажи всему народу,
Чтоб отныне и вовеки
Вопли их не огорчали
Отошедших в мир Понима,
К нам, в Селения Блаженных.
Не кладите тяжкой ноши
С мертвецами в их могилы —
Ни мехов, ни украшений,
Ни котлов, ни чаш из глины, —
Эта ноша мучит духов.
Дайте лишь немного пищи,
Дайте лишь огня в дорогу.
Дух четыре грустных ночи
И четыре дня проводит
На пути в страну Понима;
Потому-то и должны вы
Над могилами усопших
С первой ночи до последней
Жечь костры неугасимо,
Освещать дорогу духам,
Озарять веселым светом
Их печальные ночлеги.
Мы идем, прости навеки,
Благородный Гайавата!
И тебя мы искушали,
И твое терпенье долго
Мы испытывали дерзко,
Но всегда ты оставался
Благородным и великим.
Не слабей же, Гайавата,
Не слабей, не падай духом:
Ждет тебя еще труднее
И борьба и испытанье!»
И внезапно тьма упала
И наполнила жилище,
Гайавата же в молчанье
Услыхал одежды шорох,
Услыхал, что кто-то поднял
Занавеску над порогом,
Увидал на небе звезды
И почувствовал дыханье
Зимней полночи морозной,
Но уже не видел духов,
Теней бледных и печальных
Из далеких Стран Понима,
Из страны Загробной Жизни.

Голод

О, зима! О, дни жестокой,
Бесконечной зимней стужи!
Лед все толще, толще, толще
Становился на озерах;
Снег все больше, больше, больше
Заносил луга и степи;
Все грозней шумели вьюги
По лесам, вокруг селенья.
Еле-еле из вигвама,
Занесенного снегами,
Мог пробраться в лес охотник;
В рукавицах и на лыжах
Тщетно по лесу бродил он,
Тщетно он искал добычи, —
Не видал ни птиц, ни зверя,
Не видал следов оленя,
Не видал следов Вабассо.
Страшен был, как привиденье,
Лес блестящий и пустынный,
И от голода, от стужи,
Потеряв сознанье, падал,
Погибал в снегах охотник.
О, Всесильный Бюкадэвин!
О, могучий Акозивин!
О, безмолвный, грозный Погок!
О, жестокие мученья,
Плач детей и вопли женщин!
Всю тоскующую землю
Изнурил недуг и голод,
Небеса и самый воздух
Лютым голодом томились,
И горели в небе звезды,
Как глаза волков голодных!
Вновь в вигваме Гайаваты
Поселилися два гостя:
Так же мрачно и безмолвно,
Как и прежние два гостя,
Без привета и без зова
В дом вошли они и сели
Прямо рядом с Миннегагой,
Не сводя с нее свирепых,
Впалых глаз ни на минуту.
И один сказал ей: «Видишь?
Пред тобою — Бюкадэвин».
И другой сказал ей: «Видишь?
Пред тобою — Акозивин!»
И от этих слов и взглядов
Содрогнулось, сжалось страхом
Сердце милой Миннегаги;
Без ответа опустилась,
Скрыв лицо, она на ложе
И томилась, трепетала,
Холодея и сгорая,
От зловещих слов и взглядов.
Как безумный, устремился
В лес на лыжах Гайавата;
Стиснув зубы, затаивши
В сердце боль смертельной скорби,
Мчался он, и капли пота
На челе его смерзались.
В меховых своих одеждах,
В рукавицах, Минджикэвон,
С мощным луком наготове
И с колчаном за плечами,
Он бежал все дальше, дальше
По лесам пустым и мертвым.
«Гитчи Манито! — вскричал он,
Обращая взоры к небу
С беспредельною тоскою. —
Пощади нас, о Всесильный,
Дай нам пищи, иль погибнем!
Пищи дай для Миннегаги —
Умирает Миннегага!»
Гулко в дебрях молчаливых,
В бесконечных дебрях бора,
Прозвучали вопли эти,
Но никто не отозвался,
Кроме отклика лесного,
Повторявшего тоскливо:
«Миннегага! Миннегага!»
До заката одиноко
Он бродил в лесах печальных,
В темных чащах, где когда-то
Шел он с милой Миннегагой,
С молодой женою рядом,
Из далеких стран Дакотов.
Весел был их путь в то время!
Все цветы благоухали,
Все лесные птицы пели,
Все ручьи сверкали солнцем,
И сказала Миннегага
С беззаветною любовью:
«Я пойду с тобою, муж мой!»
А в вигваме, близ Нокомис,
Близ пришельцев молчаливых,
Карауливших добычу,
Уж томилась пред кончиной,
Умирала Миннегага.
«Слышишь? — вдруг она сказала.
Слышишь шум и гул далекий
Водопадов Миннегаги?
Он зовет меня, Нокомис!»
«Нет, дитя мое, — печально
Отвечала ей Нокомис, —
Это бор гудит от ветра».
«Глянь! — сказала Миннегага. —
Вон — отец мой! Одиноко
Он стоит и мне кивает
Из родимого вигвама!»
«Нет, дитя мое, — печально
Отвечала ей Нокомис, —
Это дым плывет, кивает!»
«Ах! — вскричала Миннегага.
Это Погока сверкают
Очи грозные из мрака,
Это он мне стиснул руку
Ледяной своей рукою!
Гайавата, Гайавата!»
И несчастный Гайавата
Издалека, издалека,
Из-за гор и дебрей леса,
Услыхал тот крик внезапный,
Скорбный голос Миннегаги,
Призывающий во мраке:
«Гайавата! Гайавата!»
По долинам, по сугробам,
Под ветвями белых сосен,
Нависавшими от снега,
Он бежал с тяжелым сердцем,
И услышал он тоскливый
Плач Нокомис престарелой:
«Вагономин! Вагономин!
Лучше б я сама погибла,
Лучше б мне лежать в могиле!
Вагономин! Вагономин!»
И в вигвам он устремился
И увидел, как Нокомис
С плачем медленно качалась,
Увидал и Миннегагу,
Неподвижную на ложе,
И такой издал ужасный
Крик отчаянья, что звезды
В небесах затрепетали,
А леса с глубоким стоном
Потряслись до основанья.
Осторожно и безмолвно
Сел он к ложу Миннегаги,
Сел к ногам ее холодным,
К тем ногам, что никогда уж
Не пойдут за Гайаватой,
Никогда к нему из дома
Уж не выбегут навстречу.
Он лицо закрыл руками,
Семь ночей и дней у ложа
Просидел в оцепененье,
Без движенья, без сознанья:
День царит иль тьма ночная?
И простились с Миннегагой;
Приготовили могилу
Ей в лесу глухом и темном,
Под печальною цикутой,
Обернули Миннегагу
Белым мехом горностая,
Закидали белым снегом,
Словно мехом горностая, —
И простились с Миннегагой.
А с закатом на могиле
Был зажжен костер из хвои,
Чтоб душе четыре ночи
Освещал он путь далекий,
Путь в Селения Блаженных.
Из вигвама Гайавате
Видно было, как горел он,
Озаряя из-под низу
Ветви черные цикуты.
И не раз в час долгой ночи
Подымался Гайавата
На своем бессонном ложе,
Ложе милой Миннегаги,
И стоял, следил с порога,
Чтобы пламя не погасло,
Дух во мраке не остался.
«О, прости, прости! — сказал он.
О, прости, моя родная!
Все мое с тобою сердце
Схоронил я, Миннегага,
Вся душа моя стремится
За тобою, Миннегага!
Не ходи, не возвращайся
К нам на труд и на страданья,
В мир, где голод, лихорадка
Мучат душу, мучат тело!
Скоро подвиг свой я кончу,
Скоро буду я с тобою
В царстве светлого Понима,
Бесконечной, вечной жизни!»

След Белого

Средь долины, над рекою,
Над замерзшею рекою,
Там сидел в своем вигваме
Одинокий, грустный старец.
Волоса его лежали
На плечах сугробом снега,
Плащ его из белой кожи,
Вобивайон[93], был в лохмотьях,
А костер среди вигвама
Чуть светился, догорая,
И дрожал от стужи старец,
Ослепленный снежной вьюгой,
Оглушенный свистом бури,
Оглушенный гулом леса.
Угли пеплом уж белели,
Пламя тихо умирало,
Как неслышно появился
Стройный юноша в вигваме.
На щеках его румянец
Разливался алой краской,
Очи кроткие сияли,
Как весенней ночью звезды,
А чело его венчала
Из пахучих трав гирлянда.
Улыбаясь и улыбкой
Все, как солнцем, озаряя,
Он вошел в вигвам с цветами,
И цветы его дышали
Нежным, сладким ароматом.
«О мой сын, — воскликнул старец, —
Как отрадно видеть гостя!
Сядь со мною на циновку,
Сядь сюда, к огню поближе,
Будем вместе ждать рассвета.
Ты свои мне порасскажешь
Приключения и встречи,
Я — свои: свершил я в жизни
Не один великий подвиг!»
Тут он вынул Трубку Мира,
Очень старую, чудную,
С красной каменной головкой,
С чубуком из трости, в перьях,
Наложил ее корою,
Закурил ее от угля,
Подал гостю-чужеземцу
И повел такие речи:
«Сто́ит мне своим дыханьем
Только раз на землю дунуть,
Остановятся все реки,
Вся вода окаменеет!»
Улыбаясь, гость ответил:
«Стоит мне своим дыханьем
Только раз на землю дунуть,
Зацветут цветы в долинах,
Запоют, заплещут реки!»
«Стоит мне тряхнуть во гневе
Головой своей седою, —
Молвил старец, мрачно хмурясь, —
Всю страну снега покроют,
Вся листва спадет с деревьев,
Все поблекнет и погибнет,
С рек и с тундр, с болотных топей
Улетят и гусь и цапля
К отдаленным, теплым странам;
И куда бы ни пришел я,
Звери дикие лесные
В норы прячутся, в пещеры,
Как кремень, земля твердеет!»
«Стоит мне тряхнуть кудрями, —
Молвил гость с улыбкой кроткой, —
Благодатный теплый ливень
Оросит поля и долы,
Воскресит цветы и травы;
На озера и болота
Возвратятся гусь и цапля,
С юга ласточка примчится,
Запоют лесные птицы;
И куда бы ни пришел я,
Луг колышется цветами,
Лес звучит веселым пеньем,
От листвы темнеют чащи!»
За беседой ночь минула;
Из далеких стран Востока,
Из серебряных чертогов,
Словно воин в ярких красках,
Солнце вышло и сказало:
«Вот и я! Любуйтесь солнцем,
Гизисом, могучим солнцем!»
Онемел при этом старец.
От земли теплом пахнуло,
Над вигвамом стали сладко
Опечи петь и Овейса,
Зажурчал ручей в долине,
Нежный запах трав весенних
Из долин в вигвам повеял,
И при ярком блеске солнца
Увидал Сэгвон[94] яснее
Старца лик холодный, мертвый:
То был Пибоан могучий.
По щекам его бежали,
Как весенние потоки,
Слезы теплые струями,
Сам же он все уменьшался
В блеске радостного солнца —
Паром таял в блеске солнца,
Влагой всачивался в землю,
И Сэгвон среди вигвама,
Там, где ночью мокрый хворост
В очаге дымился, тлея,
Увидал цветок весенний,
Первоцвет, привет весенний,
Мискодит[95] в зеленых листьях.
Так на север после стужи,
После лютой зимней стужи,
Вновь пришла весна, а с нею
Зацвели цветы и травы,
Возвратились с юга птицы.
С ветром путь держа на север,
В небе стаями летели,
Мчались лебеди, как стрелы,
Как большие стрелы в перьях,
И скликалися, как люди;
Плыли гуси длинной цепью,
Изгибавшейся, подобно
Тетиве из жил оленя,
Разорвавшейся на луке;
В одиночку и попарно,
С быстрым, резким свистом крыльев,
Высоко нырки летели,
Пролетали на болота
Мушкодаза и Шух-шух-га.
В чащах леса и в долинах
Пел Овейса синеперый,
Над вигвамами, на кровлях,
Опечи пел красногрудый,
Под густым наметом сосен
Ворковал Омими, голубь,
И печальный Гайавата,
Онемевший от печали,
Услыхал их зов веселый,
Услыхал — и тихо вышел
Из угрюмого вигвама
Любоваться вешним солнцем,
Красотой земли и неба.
Из далекого похода
В царство яркого рассвета,
В царство Вебона, к Востоку,
Возвратился старый Ягу,
И принес он много-много
Удивительных новинок.
Вся деревня собралася
Слушать, как хвалился Ягу
Приключеньями своими,
Но со смехом говорила:
«Уг! Да это точно — Ягу!
Кто другой так может хвастать!»
Он сказал, что видел море
Больше, чем Большое Море,
Много больше Гитчи-Гюми
И с такой водою горькой,
Что никто не пьет ту воду.
Тут все воины и жены
Друг на друга поглядели,
Улыбнулися друг другу
И шепнули: «Это враки!
Ко! — шепнули, — это враки!»
В нем, сказал он, в этом море,
Плыл огромный челн крылатый,
Шла крылатая пирога,
Больше целой рощи сосен,
Выше самых старых сосен.
Тут все воины и старцы
Поглядели друг на друга,
Засмеялись и сказали:
«Ко, не верится нам что-то!»
Из жерла ее, сказал он,
Вдруг раздался гром, в честь Ягу,
Стрелы молнии сверкнули.
Тут все воины и жены
Без стыда захохотали.
«Ко, — сказали, — вот так сказка!»
В ней, сказал он, плыли люди,
Да, сказал он, в этой лодке
Я сто воинов увидел.
Лица воинов тех были
Белой выкрашены краской,
Подбородки же покрыты
Были густо волосами.
Тут уж все над бедным Ягу
Стали громко издеваться,
Закричали, зашумели,
Словно вороны на соснах,
Словно серые вороны.
«Ко! — кричали все со смехом, —
Кто ж тебе поверит, Ягу!»
Гайавата не смеялся, —
Он на шутки и насмешки
Строго им в ответ промолвил:
«Ягу правду говорит нам;
Было мне дано виденье,
Видел сам я челн крылатый,
Видел сам я бледнолицых,
Бородатых чужеземцев
Из далеких стран Востока,
Лучезарного рассвета.
Гитчи Манито могучий,
Дух Великий и Создатель,
С ними шлет свои веленья,
Шлет свои нам приказанья.
Где живут они, — там вьются
Амо[96], делатели меда,
Мухи с жалами роятся.
Где идут они — повсюду
Вырастает вслед за ними
Мискодит, краса природы.
И когда мы их увидим,
Мы должны их, словно братьев,
Встретить с лаской и приветом.
Гитчи Манито могучий
Это мне сказал в виденье.
Он открыл мне в том виденье
И грядущее — все тайны
Дней, от нас еще далеких.
Видел я густые рати
Неизвестных нам народов,
Надвигавшихся на Запад,
Переполнивших все страны.
Разны были их наречья,
Но одно в них билось сердце,
И кипела неустанно
Их веселая работа:
Топоры в лесах звенели,
Города в лугах дымились,
На реках и на озерах
Плыли с молнией и громом
Окрыленные пироги.
А потом уже иное
Предо мной прошло виденье, —
Смутно, словно за туманом:
Видел я, что гибнут наши
Племена в борьбе кровавой,
Восставая друг на друга,
Позабыв мои советы;
Видел с грустью их остатки,
Отступавшие на Запад,
Убегавшие в смятенье,
Как рассеянные тучи,
Как сухие листья в бурю!»

Эпилог

На прибрежье Гитчи-Гюми,
Светлых вод Большого Моря,
Тихим, ясным летним утром
Гайавата в ожиданье
У дверей стоял вигвама.
Воздух полон был прохлады,
Вся земля дышала счастьем,
А над нею, в блеске солнца,
На закат, к соседней роще,
Золотистыми роями
Пролетали пчелы, Амо,
Пели в ярком блеске солнца.
Ясно глубь небес сияла,
Тихо было Гитчи-Гюми;
У прибрежья прыгал Нама,
Искрясь в брызгах, в блеске солнца;
На прибрежье лес зеленый
Возвышался над водою,
Созерцал свои вершины,
Отраженные водою.
Светел взор был Гайаваты:
Скорбь с лица его исчезла,
Как туман с восходом солнца,
Как ночная мгла с рассветом;
С торжествующей улыбкой,
Полный радости и счастья,
Словно тот, кто видит в грезах
То, что скоро совершится,
Гайавата в ожиданье
У дверей стоял вигвама.
К солнцу руки протянул он,
Обратил к нему ладони,
И меж пальцев свет и тени
По лицу его играли,
По плечам его открытым;
Так лучи, скользя меж листьев,
Освещают дуб могучий.
По воде, в дали неясной,
Что-то белое летело,
Что-то плыло и мелькало
В легком утреннем тумане,
Опускалось, подымалось,
Подходя все ближе, ближе.
Не летит ли там Шух-шух-га?
Не ныряет ли гагара?
Не плывет ли Птица-баба?
Или это Во-би-вава[97]
Брызги стряхивает с перьев,
С шеи длинной и блестящей?
Нет, не гусь, не цапля это,
Не нырок, не Птица-баба
По воде плывет, мелькает
В легком утреннем тумане:
То березовая лодка,
Опускаясь, подымаясь,
В брызгах искрится на солнце,
И плывут в той лодке люди
Из далеких стран Востока,
Лучезарного рассвета;
То наставник бледнолицых,
Их пророк в одежде черной,
По воде с проводниками
И с друзьями путь свой держит.
И, простерши к небу руки,
В знак сердечного привета,
С торжествующей улыбкой
Ждал их славный Гайавата,
Ждал, пока под их пирогой
Захрустит прибрежный щебень,
Зашуршит песчаный берег
И наставник бледнолицых
На песчаный берег выйдет.
И когда наставник вышел,
Громко, радостно воскликнув,
Так промолвил Гайавата:
«Светел день, о чужеземцы,
День, в который вы пришли к нам!
Все селенье наше ждет вас,
Все вигвамы вам открыты.
Никогда еще так пышно
Не цвела земля цветами,
Никогда на небе солнце
Не сияло так, как ныне,
В день, когда из стран Востока
Вы пришли в селенье наше!
Никогда Большое Море
Не бывало так спокойно,
Так прозрачно и свободно
От подводных скал и мелей:
Там, где шла пирога ваша,
Нет теперь ни скал, ни мелей!
Никогда табак наш не был
Так душист и так приятен,
Никогда не зеленели
Наши нивы так, как ныне,
В день, когда из стран Востока
Вы пришли в селенье наше!»
И наставник бледнолицых,
Их пророк в одежде черной,
Отвечал ему приветом:
«Мир тебе, о Гайавата!
Мир твоей стране родимой,
Мир молитвы, мир прощенья,
Мир Христа и свет Марии!»
И радушный Гайавата
Ввел гостей в свое жилище,
Посадил их там на шкурах
Горностаев и бизонов,
А Нокомис подала им
Пищу в мисках из березы,
Воду в ковшиках из липы
И зажгла им Трубку Мира.
Все пророки, Джосакиды,
Все волшебники, Вэбины,
Все врачи недугов, Миды,
С ними воины и старцы
Собралися пред вигвамом,
Чтоб почтить гостей приветом.
Тесным кругом у порога
На земле они сидели
И курили трубки молча,
А когда к ним из вигвама
Вышли гости, так сказали:
«Всех нас радует, о братья,
Что пришли вы навестить нас
Из далеких стран Востока!»
И наставник бледнолицых
Рассказал тогда народу,
Что пришел он им поведать
О святой Марии-Деве,
О ее предвечном Сыне.
Рассказал, как в дни былые
Он сошел на землю к людям,
Как он жил в посте, в молитве,
Как учил он, как евреи,
Богом проклятое племя,
На кресте его распяли,
Как восстал он из могилы,
Вновь ходил с учениками
И с земли вознесся в небо.
И народ ему ответил:
«Мы словам твоим внимали,
Мы внимали мудрой речи,
Мы должны о ней подумать.
Всех нас радует, о братья,
Что пришли вы навестить нас
Из далеких стран Востока!»
И, простясь, все удалились,
Разошлись к своим вигвамам,
Рассказали на деревне
Юным воинам и женам,
Что прислал Владыка Жизни
К ним гостей из стран Востока.
От жары, в затишье полдня,
Тяжким воздух становился;
В полусне шептались сосны
Позади вигвамов душных,
В полусне плескались волны
На песчаное прибрежье,
А на нивах, не смолкая,
Пел кузнечик, Па-пок-кина.
Спали гости Гайаваты,
Истомленные жарою,
В душном сумраке вигвама.
Тихо вечер приближался,
Освежая знойный воздух,
И метало солнце стрелы,
Пробивая чащи леса,
В тайники его врываясь,
Все осматривая зорко.
Спали гости Гайаваты
В тихом сумраке вигвама.
С мягких шкур встал Гайавата
И простился он с Нокомис,
Тихим шепотом сказал ей,
Чтоб гостей не потревожить:
«Ухожу я, о Нокомио,
Ухожу я в путь далекий,
Ухожу в страну Заката,
В край Кивайдина родимый.
Но гостей моих, Нокомис,
На тебя я оставляю:
Сохраняй их и заботься,
Чтоб ни страх, ни подозренье,
Ни печаль их не смущали;
Чтоб в вигваме Гайаваты
Им всегда готовы были
И приют, и кров, и пища».
Так сказав ей, он покинул
Отчий дом, пошел в селенье
И простился там с народом,
Говоря такие речи:
«Ухожу я, о народ мой,
Ухожу я в путь далекий:
Много зим и много весен
И придет и вновь исчезнет,
Прежде чем я вас увижу;
Но гостей моих оставил
Я в родном моем вигваме:
Наставленьям их внимайте,
Слову мудрости внимайте,
Ибо их Владыка Жизни
К нам прислал из царства света».
На прибрежье Гайавата
Обернулся на прощанье,
На сверкающие волны
Сдвинул легкую пирогу,
От кремнистого прибрежья
Оттолкнул ее на волны, —
«На закат!» — сказал ей тихо
И пустился в путь далекий.
И закат огнем багряным
Облака зажег, и небо,
Словно прерии, пылало;
Длинным огненным потоком
Отражался в Гитчи-Гюми
Солнца след, и, удаляясь
Все на запад и на запад,
Плыл по нем к заре огнистой,
Плыл в багряные туманы,
Плыл к закату Гайавата.
И народ с прибрежья долго
Провожал его глазами,
Видел, как его пирога
Поднялась высоко к небу
В море солнечного блеска —
И сокрылася в тумане,
Точно бледный полумесяц,
Потонувший тихо-тихо
В полумгле, в дали багряной.
И сказал: «Прости навеки,
Ты прости, о Гайавата!»
И лесов пустынных недра
Содрогнулись — и пронесся
Тяжкий вздох во мраке леса,
Вздох: «Прости, о Гайавата!»
И о берег волны с шумом
Разбивались и рыдали,
И звучал их стон печальный,
Стон: «Прости, о Гайавата!»
И Шух-шух-га на болоте
Испустила крик тоскливый,
Крик: «Прости, о Гайавата!»
Так в пурпурной мгле вечерней,
В славе гаснущего солнца,
Удалился Гайавата
В край Кивайдина родимый.
Отошел в Страну Понима,
К Островам Блаженных, — в царство
Бесконечной, вечной жизни!

УОЛТ УИТМЕН СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ

ИЗ ЦИКЛА «ПОСВЯЩЕНИЯ»[98]

Одного я пою

Перевод К. Чуковского.

Одного я пою, всякую простую отдельную личность,
И все же Демократическое слово твержу, слово «En Masse».
Физиологию с головы и до́ пят я пою,
Не только лицо человеческое и не только рассудок достойны
Музы, но все Тело еще более достойно ее,
Женское наравне с Мужским я пою.
Жизнь, безмерную в страсти, в биении, в силе,
Радостную, созданную чудесным законом для самых свободных деяний,
Человека Новых Времен я пою.

Когда я размышлял в тиши

Перевод Б. Слуцкого.

Когда я размышлял в тиши,
Обдумывая стихи, возвращаясь к ним снова и снова,
Предо мною вырос Призрак с недоверчивым взглядом,
Ужасающий красотой, долголетьем и мощью,
Дух поэтов древних царств;
Обратив ко мне пламенный взор,
Он указал на многие бессмертные песни
И грозно спросил: «Что ты воспеваешь,
Разве ты не ведаешь, что у мировых поэтов есть только одна тема?
И это — тема Войны, военного счастья,
Воспитания настоящих солдат».
«Будь по-твоему, — я ответил, —
Я, надменная Тень, также пою войну, и куда более долгую и великую, чем любая другая,
И я в моей книге связан с изменчивым счастьем, с бегством, наступлением и отступлением, с медлящей и неверной победой
(Которая все же несомненна или почти несомненна), всемирной битвой
За жизнь и смерть, за Тело и за вечную Душу,
Ты слышишь, я тоже пришел, распевая песню битвы,
И я, первым делом, славлю храбрых солдат».

На кораблях в океане

Перевод А. Старостина.

В океане, на могучих кораблях
(Когда вокруг расстилается безграничная синь,
Ветры свистят и с гармоничным шумом вздымаются волны — огромные, величественные)
Или на одинокой шхуне, легко плывущей в темно-синем просторе, —
Когда, радостная, уверенная, распростерши белые паруса,
Она рассекает эфир в свете искристого, пенистого дня и под бесчисленными звездами ночи,
Моряки, молодые и старые, может быть, прочтут и поймут мои стихи, напоминание о земле,
И полностью сроднятся с ними.
«Вот наши мысли, мысли путников, — пусть скажут они тогда, —
Не только землю, не одну лишь сушу мы ощущаем здесь, —
Здесь небо раскинуло свод; смотри, под ногами колеблется палуба,
Нам слышно постоянное биение бесконечного потока, приливы его и отливы, —
Звуки невидимой тайны, неясные намеки широкого соленого мира, текучие слоги,
Благоухание моря, легкий скрип снастей, меланхоличный ритм,
Безграничный простор, горизонт, далекий и туманный, — все они здесь,
Это — поэма про океан».
И поэтому, моя книга, не робей, выполняй, что тебе предназначено, —
Ведь ты не только напоминание о земле,
Ты тоже одинокий парусник, рассекающий эфир, бегущий к неизвестной цели, но всегда уверенный.
Отплывай же и ты вместе с плывущими кораблями!
Отнеси им всем мою любовь (родные моряки, я вкладываю в каждый лист мою любовь к вам!),
Спеши, спеши, моя книга! Раскрой свои паруса, утлое суденышко, над величественными волнами,
Плыви все дальше и пой; во все моря, через безграничную синь, неси мою песню
Морякам и их кораблям.

Историку

Перевод Б. Слуцкого.

Ты, восхваляющий прошлое,
Ты, изучавший парадную сторону наций, жизнь — такой, какой она выставляет себя напоказ,
Ты трактовал человека, как порождение политиканов, группировок, вождей, жрецов.
А я, обитатель Аллеган[99], трактую его, как он есть, по естественным законам,
Держу руку на пульсе жизни, ведь она редко выставляет себя напоказ (у человека большое чувство собственного достоинства),
Я, певец Личности, намечаю то, что грядет,
Я набрасываю контур истории будущего.

Тебе, старинное дело борьбы за свободу

Перевод А. Старостина.

О старинное дело борьбы за свободу!
Не знающее равных, исполненное страсти, доброе дело,
Суровая, беспощадная, нежная идея,
Бессмертная во все века, у всех племен, во всех странах!
После странной, печальной войны, великой войны за тебя
(Да и все войны, во все времена, по-моему, люди вели за тебя — и всегда за тебя они будут воевать)
Эти песни — в твою честь, в честь вечного твоего движения вперед.
(Да, эту войну, солдаты, вы вели не только из-за самой войны,
Что-то более важное, гораздо более важное, молчаливо стояло за ее спиной; и оно выступает теперь, в этой книге.)
Ты, вселенная многих вселенных!
Кипящее начало! Заботливо выращиваемый, невидимый глазу росток! Центр всего!
Вокруг мысли о тебе вращалась война
С ее гневной, неистовой игрой причин
(И с ее обильными плодами, которые мир узнает через трижды тысячу лет),
Эти напевы — для тебя… Моя книга и эта война — это одно и то же,
Я и все мое — мы слиты с ее духом: ведь борьба велась за тебя!
Как вокруг оси вращается колесо — так и эта книга невольно
Вращается вокруг мысли о тебе.

Читая книгу

Перевод К. Чуковского.

Читая книгу, биографию прославленную,
И это (говорю я) зовется у автора человеческой жизнью?
Так, когда я умру, кто-нибудь и мою опишет жизнь?
(Будто кто по-настоящему знает что-нибудь о жизни моей.
Нет, зачастую я думаю, я и сам ничего не знаю о своей подлинной жизни,
Несколько слабых намеков, несколько сбивчивых, разрозненных, еле заметных штрихов,
Которые я пытаюсь найти для себя самого, чтобы вычертить здесь.)

Штатам

Перевод И. Кашкина.

Говорю всем Штатам, и каждому из них, и любому городу в Штатах:
«Побольше противься — подчиняйся поменьше».
Неразборчивое послушание — это полное рабство,
А из полного рабства, нация, штат или город не возвратятся к свободе.

Некоей певице

Перевод К. Чуковского.

Вот возьми этот дар,
Я его сберегал для героя, для оратора, для полководца,
Для того, кто послужит благородному правому делу, великой идее, всенародному счастью, свободе,
Для бесстрашного обличителя деспотов, для дерзкого бунтаря;
Но я вижу, что мой издавна сберегаемый дар принадлежит и тебе, как любому из них.

Я не доступен тревогам

Перевод К. Чуковского.

Я не доступен тревогам, я в Природе невозмутимо спокоен,
Я хозяин всего, я уверен в себе, я среди животных и растений,
Я так же восприимчив, податлив, насыщен, молчалив, как они,
Я понял, что и бедность моя, и мое ремесло, и слава, и поступки мои, и злодейства не имеют той важности, какую я им придавал,
Я в тех краях, что тянутся до Мексиканского моря, или в Маннахатте[100], или в Теннесси, или далеко на севере страны,
На реке ли живу я, живу ли в лесу, на ферме ли в каком-нибудь штате,
Или на морском берегу, или у канадских озер,
Где бы ни шла моя жизнь, — о, быть бы мне всегда в равновесии, готовым ко всяким случайностям,
Чтобы встретить лицом к лицу ночь, ураганы, голод, насмешки, удары, несчастья,
Как встречают их деревья и животные.

Слышу, поет Америка

Перевод И. Кашкина.

Слышу, поет Америка, разные песни я слышу:
Поют рабочие, каждый свою песню, сильную и зазывную.
Плотник — свою, измеряя брус или балку,
Каменщик — свою, готовя утром рабочее место или покидая его ввечеру,
Лодочник — свою, звучащую с его лодки, матросы свою — с палубы кораблей,
Сапожник поет, сидя на кожаном табурете, шляпник — стоя перед шляпной болванкой,
Поет лесоруб, поет пахарь, направляясь чем свет на поля, или в полдень, или кончив работу,
А чудесная песня матери, или молодой жены, или девушки за шитьем или стиркой, —
Каждый поет свое, присущее только ему,
Днем — дневные песни звучат, а вечером — голоса молодых, крепких парней,
Распевающих хором свои звонкие, бодрые песни.

Где осажденная крепость?

Перевод К. Чуковского.

Где осажденная крепость, бессильная отбросить врага?
Вот я посылаю туда командира, он проворен, он смел и бессмертен,
С ним и пехота, и конница, и обозы орудий.
И артиллеристы беспощаднее всех, что когда-либо палили из пушек.

Пусть безмятежен тот, кого я пою

Перевод А. Сергеева.

Пусть безмятежен тот, кого я пою
(Тот, рожденный борением противоречий), я посвящаю его Народу,
Я вселяю в него мятеж (о, тайное пламя и право бунта! О, неугасимое, животворящее пламя!).

Не закрывайте дверей

Перевод К. Чуковского.

Не закрывайте дверей предо мною, надменные библиотеки,
Ведь я приношу вам то, чего никогда не бывало на ваших тесно уставленных полках, то, что вам нужнее всего,
Ибо и я, и моя книга взросли из войны;
Слова моей книги — ничто, ее стремление — все,
Одинокая книга, с другими не связанная, ее не постигнешь рассудком,
Но то сокровенное, что не сказано в ней, прорвется на каждой странице.

Поэтам, которые будут

Перевод С. Маршака.

Поэты, которые будут! Певцы, музыканты, ораторы!
Не нынешний день оправдает меня и ответит, зачем я,
Нет, люди породы иной — коренной, атлетической, куда величавее прежних.
Явитесь! Вам надо меня оправдать.
Я сам напишу для будущих дней два-три указующих слова,
Выступлю только на миг, чтоб уйти опять в темноту.
Я — тот, кто, слоняясь в толпе, на ходу вас глазами окинет и снова лицо отвернет,
Вам предоставив его разгадать и создать отчетливый образ.
Главного жду я от вас.

Тебе

Перевод К. Чуковского.

Первый встречный, если ты, проходя, захочешь заговорить со мною, почему бы тебе не заговорить со мною?
Почему бы и мне не начать разговора с тобой?

В тебе, читатель

Перевод А. Сергеева.

В тебе, читатель, трепещет жизнь, гордость, любовь — как и во мне,
Поэтому для тебя эти мои песни.

РОЖДЕННЫЙ НА ПОМАНОКЕ

Перевод Р. Сефа.

1
Рожденный на Поманоке[101], похожем формой на рыбу,
Взлелеянный и взращенный прекрасной матерью,
Неутомимый бродяга, влюбленный в толпы на улицах,
Обитатель города моего Манхаттена, житель южной саванны,
Солдат на биваке, солдат с ружьем и скаткой за плечами, рудокоп в Калифорнии,
Дикарь в лесах родной Дакоты, чья пища — мясо и вода из ручья,
Отшельник в глубоком уединении, предающийся сладостному раздумью,
Вдали от приливов и отливов городской суеты,
Человек, которому близки щедрость благодатной Миссури и могущество Ниагары,
Явствен топот буйволов на равнине и поступь сильногрудого косматого быка перед стадом,
Человек, живущий в благодарном изумлении перед землей, скалами, звездами, дождем, снегом и подснежниками,
Постигший все трели пересмешника и тайну парения горного ястреба,
Слыхавший на рассвете несравненного певца дрозда-отшельника в зелени болотного кедра,
Одинокий, я запеваю на Западе песнь Нового Света.
2
Победа, единение, вера, тождество, время,
Нерушимые договоры, богатства, тайна,
Вечный прогресс, космос и современные открытия.
Вот она, жизнь,
Появившаяся на свет в мучительных родах, в судорогах и конвульсиях.
Удивительная! И реальная!
Под ногами божественная земля, над головой солнце.
Смотри — вертится земной шар,
Вон там древние континенты прижались друг к другу,
А вот материки нынешние и будущие и перешеек между Севером и Югом.
Смотри — огромные бездорожные пространства
Меняются как по волшебству, их заполняют
Бесчисленные массы людей,
И вот уже существуют на этих землях выдающиеся люди искусства и государственные учреждения.
А теперь посмотри сквозь время
На бесчисленных моих читателей.
Твердым и уверенным шагом идут они неустанно,
Вереницы людей, Американос[102], сотни миллионов,
Вот одно поколение, свершив свой подвиг, уходит,
И другое поколение, свершив свой подвиг, уходит следом,
Лица идущих повернуты ко мне, дабы слышать.
И глаза их смотрят на меня.
3
Американос! победители! марш человечества!
Передовые! марш века! Либертад! массы!
Для вас мои песни.
Песни о прериях,
Песни о Миссисипи, бесконечно плывущей вниз к Мексиканскому морю,
Песни об Огайо, об Айове, об Индиане, Висконсине, Иллинойсе и Миннесоте,
Песни, которые разлетаются из Канзаса, из самого центра, которые слышны всюду,
Песни, которые бьются в огненных пульсах и все оживляют.
4
Возьми мои листья, Америка, унеси их на Юг, унеси их на Север,
Радуйся им, куда бы они ни прилетели, это отпрыски твоего древа,
Сбереги мои песни на Востоке и на Западе, и они сберегут тебя,
И вы, ранее спетые песни, в любви соединитесь с ними, ибо они стремятся в любви соединиться с вами.
Я постиг старину,
Я учился, сидя у ног великих мастеров,
И если я достоин, пусть великие мастера вернутся и изучают меня.
Во имя этих Штатов вправе ли я презирать древность?
Штаты — дети древности и тем самым оправдывают ее.
5
Ушедшие поэты, философы, священнослужители,
Великомученики, художники, изобретатели, давно исчезнувшие правительства,
Создатели языка в неведомых странах,
Народы, некогда могущественные, а ныне вымирающие и пришедшие в упадок,
Я не вправе продолжать, пока не воздам дань уважения тому, что вы оставили нам.
Я изучил ваше наследие, оно восхитительно (я даже порою бродил в мире ушедшем),
И понял — ничто не может быть более великим и заслуживать большего почитания, нежели оно заслуживает,
Но, тщательно изучив прошлое, я оставил его
И стою там, где я есть, — в моем сегодняшнем дне.
Здесь сходят на берег женщина и мужчина,
Мужская и женская наследственность мира, пламя материи,
Вот она, духовность, всем понятная и открыто признанная,
Вечное стремление, конец зримых форм,
Владычица одаряющая грядет после томительного ожидания,
Приближается душа.
6
Душа,
Во веки веков, дольше, чем земля останется бурой и твердой, дольше, чем будут существовать приливы и отливы,
Я буду слагать поэмы о материи, ибо считаю, что эти поэмы самые духовные,
Я буду слагать поэмы о моем теле и смертности,
Ибо считаю, что только так можно создать стихи о моей душе и бессмертии.
И для этих штатов сложу я песню о том, что ни один штат ни при каких обстоятельствах не должен подчинить себе другой штат.
И еще я сложу песню о том, что все штаты и днем и ночью должны жить в дружбе, и два соседние штата не должны враждовать.
А для ушей Президента я сложу песню, в которой будут слышны угрозы и лязг оружия,
И сквозь частокол оружия будут проглядывать хмурые лица;
И о безликом Страхе, вобравшем в себя черты многих, я тоже сложу песню,
О клыкастом, ощеренном Страхе, возвышающемся надо всеми,
О воинственном, грозном Страхе, чья голова в поднебесье
(Как бы ни был высок самый высокий человек, Страх подчас выше).
Я призна́ю все современные страны,
Я прослежу географию шара земного и сердечно приветствую все города, малые и большие.
А людские занятия! Героизм их — на море, героизм их — на суше, в песнях своих я расскажу об этом,
Все расскажу я о героизме, как понимают его американцы.
Я спою песню товарищества,
Я докажу, что в одном должны объединиться многие,
Я уверен, что многие должны создать идеал мужественной любви, найдя его во мне,
Потому и позволяю я вырваться наружу пламени, которое пожирало меня,
Долго тлели угли в костре, я уберу все, что мешало ему гореть,
Я дам полную волю огню,
Кто, если не я, может постичь любовь с ее радостями и печалями.
Кто, если не я, может стать поэтом товарищества?
7
Я верю в достоинство человека всех рас и веков,
Народ мой выслал меня вперед,
Моими устами поет безграничная уверенность.
Омнес! Омнес![103] Пусть некоторые презирают все на свете,
Я сложу песню о зле, и о зле рассказать я должен.
Ведь и во мне уживаются добро и зло, как во всей моей нации, и я утверждаю, что зло относительно.
(А если оно существует, то я утверждаю: оно неотъемлемая часть бытия и вашего, и моего, и страны моей.)
Я, который за многими шел, за которым следуют многие, провозглашаю свои взгляды и спускаюсь на арену
(Кто знает, может быть, именно мне суждено издать самый громкий, самый победный клич,
Вылетев из моих уст, может быть, он воспарит над миром).
Ничто не существует ради себя самого,
Я утверждаю, что вся земля и все звезды в небе существуют ради религии.
Я утверждаю, не бывало еще на земле истинно верующего.
И никто еще не склонил в почитании колен и не вознес молитв достойных,
И никто еще даже отдаленно не помышлял, сколь прекрасен он сам и сколь надежно будущее.
Я утверждаю: подлинное и надежное величие этих Штатов — вот истинная религия,
И нет на земле другого величия подлинного и непреходящего
(Нет ни существа, ни жизни достойной без этой религии.
Нет ни страны, ни мужчины, ни женщины без этой религии).
8
Что ты делаешь, юноша?
Неужели ты столь серьезен, столь предан литературе, науке, искусству, любовным утехам?
Ужли так важны для тебя мнимые ценности — политика, споры,
Твое честолюбие или твой бизнес?
Что ж, я не скажу против ни слова, я сам воспеваю все это,
Но смотри! Быстро они исчезнут, сгорят во имя религии,
Ведь не все вокруг создано, чтобы питать обжигающее пламя, главный огонь жизни,
И тем более гореть во имя религии.
9
Чего же ты ищешь, такой молчаливый и задумчивый?
Что нужно тебе, камерадо?
Сын дорогой мой, ты думаешь, это любовь?
Послушай, сын дорогой мой, послушай, Америка, дочь моя, сын мой,
Это так больно — любить женщину или мужчину бездонно, и все же это великое чувство, оно приносит удовлетворение,
Но есть чувство еще более великое, которое сплотит мир воедино,
Это чувство величественно, оно превыше всего, руки его распростерты надо всем и благословляют все.
10
Знайте только, ради того чтобы бросить в землю семена еще более высокой религии,
Эти песни, каждую в своем роде, я пою.
Мой товарищ!
Для тебя моя песня, чтобы ты мог разделить со мной два величия, и третье — самое великое и всеобъемлющее,
Величие Любви и Демократии, величие Религии.
Я вместил в себе целый мир, предметы зримые и незримые,
Таинственный океан, в который впадают реки,
Пророческий дух материи, сверкающий вкруг меня,
Живые существа и тождества, о которых мы не ведаем, им несть числа, они рядом,
Связь с ними я ощущаю ежедневно и ежечасно,
Связь с явлениями существующими и теми, которые должны появиться, требовательно они ждут от меня чего-то.
Нет, не человек, который в детстве каждодневно целовал меня,
Сплел нить, привязавшую меня к нему более,
Чем к небу и всему духовному миру,
Хотя им обязан я темами моих стихотворений.
О, эти темы-равенства! О, божественное общее!
Поют и дрожат под солнцем ныне, в полдень и на закате,
Мелодии, которые прилетели через века ко мне,
Я добавил к их неумолчным звукам свои аккорды и с легким сердцем отослал их в будущее.
11
Утром я обычно гулял в Алабаме
И любил наблюдать за самкой пересмешника, она высиживала птенцов в зарослях шиповника.
И самца пересмешника я наблюдал
И останавливался, бывало, неподалеку, чтобы лучше слышать его, радостная песнь раздувала птице горло.
И однажды понял я, что песнь его предназначалась не нам,
А тому неуловимому и еле внятному, что было скрытым еще,
Песнь его была сокровенным посланьем, тайным подарком тому, кто рождается.
12
Демократия! Я рядом с тобой, и радостная песнь раздувает мое горло.
Жена моя! Потомству нашему и потомству собратьев наших,
Тому, кто ныне живет, и тому, кто должен прийти,
Я готов вдохновенно петь гимны возвышенные и могучие, каких еще не слыхивала земля.
Я сложу песнь о страсти и напутствую ее в дорогу,
И ваши песни, изгнанники закона, я возьму с собой наравне со своими,
Недаром я сердечно и внимательно наблюдал за вами.
Я сложу правдивые стихи о материальных ценностях, которые необходимы, чтобы тело здравствовало, а непредвзятый ум работал, не поддаваясь смерти;
Я покажу эгоизм и докажу, что он существует, и я стану певцом индивидуальности,
Я покажу мужчин и женщин и докажу, что они равно прекрасны,
О великом акте зачатия я скажу! Слушайте меня, ибо со всей решимостью и бесстрашием я намерен заявить, что он великолепен,
И я докажу, что нет несовершенства в настоящем, равно как не будет его в будущем,
И я докажу, что любая неприятная случайность может обернуться к лучшему
И что умереть в свой срок тоже прекрасно.
Красной нитью пройдет в моих стихотворениях мысль о том, что события и время едины,
И что все предметы в мироздании суть истинные совершенства, и что каждое из них удивительно.
Я не стану слагать поэм о частях целого,
Но сложу поэмы и песни о целом в его единстве,
И не стану я слагать поэм о едином дне, но обо всех днях,
И не создам я ни одной поэмы и ни одного стихотворения, в которых не подразумевалась бы душа,
Ибо, окинув взором вселенную, я увидел, что нет в ней ни предмета целого, ни малой частицы этого предмета, существующей отдельно, но все связано с душой.
13
Ты, кажется, хотел увидеть душу?
Так посмотри на себя, на выражение лица своего; посмотри на людей, на предметы, на зверей, на деревья и бегущие реки, на скалы и побережья.
Все проникнуто радостной духовностью и постепенно излучает ее.
Может ли тело человеческое умереть и быть похороненным?
И твое тело, и тела всех мужчин и женщин
Мало-помалу ускользнут из рук гробовщиков и перенесутся в иные сферы,
Унося с собой все, что выпало на их долю с момента рождения до смертной минуты.
Но не в рабских копиях, отпечатанных жизнью, сущность ее и основной смысл,
Ведь не одно только естество мужское и жизнь и не одно только естество женское и жизнь возвращаются с телом и душой,
Равно до или после смерти.
Помни! Тело заключает в себе сущность и основной смысл, оно заключает в себе душу;
Кто бы ты ни был, как прекрасно, как удивительно твое тело и любая часть его!
14
Кто бы ты ни был, к тебе я взываю!
Дочь страны моей, ждала ли ты своего поэта?
Поэта, чьи уста отверзнуты, а перст указует
На мужчин и женщин этих Штатов,
Поэта, чьи возвышенные слова обращены к Демократии.
К земле, крепко спаянной и плодоносной!
К земле угля и железа! К земле золота! К земле хлопка, сахара и риса!
К земле пшеницы и мяса! К земле шерсти и конопли! К земле яблок и винограда!
К земле мирных долин и необозримых пастбищ! К земле бескрайних плоскогорий, на которых так легко дышится!
К земле стад, садов и простых глинобитных хижин!
К земле, над которой дуют северо-западные колумбийские и юго-западные колорадские ветры!
К земле восточного Чесапика! К стране Делавэра!
К земле Онтарио, Эри, Гурона и Мичигана!
К земле первых Тринадцати Штатов! К земле Массачусетса! К земле Вермонта и Коннектикута!
К земле океанских побережий! К земле горных хребтов и вершин!
К земле моряков и матросов! К земле рыбаков!
К земле сроднившихся краев! Нерасторжимых! Страстных!
Вставших плечом к плечу, как старшие и младшие братья!
К земле великих женщин! И женственности! К земле сестер многоопытных и сестер невинных!
К земле большого дыханья, арктических льдов и мексиканских бризов!
К земле Пенсильвании! Виргинии и двух Каролин!
О земля моя, горячо любимая мной! О бесстрашные народности, населяющие тебя! Я люблю вас всех любовью совершенной!
Я не могу быть отторгнут от вас! Ни от одной из вас, вы все важны для меня!
О смерть! Несокрушимая любовь моя, и потому, не замеченный тобой до сих пор,
Брожу я по Новой Англии, открытая душа, путешественник,
Шлепаю босиком по воде в Поманокском прибое,
Пересекаю прерию, снова живу в Чикаго, снова живу, где вздумается.
Вижу, как рождаются люди, развивается техника, возводятся здания, ставятся спектакли,
Слушаю ораторов на собраниях,
Каждая женщина и каждый мужчина в этих Штатах мне сосед навсегда.
Жители Луизианы и Джорджии так же близки мне, как я им,
Жители Миссисипи и Арканзаса со мной, пока я с ними,
Равно на равнинах, что лежат к западу от главной реки и в моей глинобитной хижине,
По пути на восток, в прибрежном штате и в Мэриленде.
И канадца, храбро встречающего зиму, снега и морозы, сердечно привечу я,
И подлинного сына Мэна, и жителя Гранитного штата, и штата залива Наррагансетт,[104] и штата Нью-Йорк,
А когда я к другим берегам отправлюсь, дабы освоить их, я стану приветствовать каждого нового брата,
Так я сплету новые листья со старыми, и с этой минуты ветви будут едины,
И среди новых братьев я стану ходить как равный, вот почему сегодня я обращаюсь к вам лично,
Приказываю вам вместе со мной принять участие в общем действии, сыграть в общем спектакле единую роль.
15
За мной, за мной в тесном строю, но торопитесь, торопитесь.
Все ваши жизни соединены с моей
(Может быть, меня придется упрашивать,
Прежде чем я отдам свою жизнь, — но что из того?
Ведь человеческую Природу надо уговаривать не раз).
Нет, я не изысканный dolce affettuoso[105],
Бородатый, обожженный солнцем, суровый, с задубелой шеей, я пришел,
Чтобы бороться за главные призы вселенной,
За них я буду сражаться, кто бы не пытался выиграть их.
16
Но по пути я остановлюсь,
Ради вас! Ради Америки!
И возвещу людям, что настоящее должно быть спокойным, а будущее радостным и возвышенным,
И о прошлом я скажу то, что сохранил сам воздух нашей страны, я скажу о краснокожих аборигенах.
Краснокожие аборигены,
Дыханье свое, звуки дождя и ветра, прозвища птиц и лесных зверей вы оставили нам в названьях:
Окони, Кууза, Оттава, Мопонгахела, Саук, Натчез, Чаттахучи, Каквета, Ороноко,
Уобаш, Майами, Сагино, Чиппева, Ошкош, Уалла-Уалла,
Оставив эти названья, вы ушли, растворив родные слова в воде, перемешав их с почвой.
17
Весь мир стремительно расширяется отныне,
Люди, природа, промышленность — все развивается неистово, быстро, бесстрашно,
Мир первобытен снова, нескончаемая цепь величественных видений удлиняется,
Новое великое человечество превзошло предков, оно участвует в новом состязании,
Новая политика, новая литература и религия, новые изобретения и искусства.
Их возвещает мой голос — я не буду более спать, я встану,
И вы, океаны, которые дремали во мне! О, как я чувствую вашу бездонность, там, в глубине, созревают невиданные доселе волны и штормы.
18
Погляди — пароходы плывут через мои поэмы,
Погляди — иммигранты прибывают и сходят на берег,
Погляди — вон вигвам, вон тропа и охотничья хижина, вон плоскодонка, вон кукурузное поле, вон вырубка, вон простая изгородь и деревушка в глухом лесу,
Погляди — по одну сторону моих поэм Западное побережье, а по другую — Восточное, но, словно на побережьях, в моих поэмах приливает и отливает море,
Погляди — вон в моих поэмах пастбища и лесные чащобы, звери дикие и ручные, а там, дальше, за Ко[106], стада буйволов щиплют траву на равнинах,
Погляди — вон в моих поэмах большие, прочно построенные города, здания в них из железа и камня, мостовые замощены, а сколько в них экипажей, какая идет торговля!
Погляди — вон многоцилиндровые паровые печатные станки и электрический телеграф, протянувшийся через континент,
Погляди — пульсы Америки через глубины Атлантики стучат в берега Европы, а она возвращает их вспять,
Погляди — мощные и быстрые локомотивы отправляются в путь и свистят, вздыхая на бегу,
Погляди — вон фермер на ферме, вон шахтер в забое, и несть числа заводам вокруг,
Погляди — вон механики на своих рабочих местах, в их руках инструмент — среди них ты увидишь верховных судей, философов и президентов,
Погляди — а вон это я бреду по Штатам, появляюсь то в поле, то в лавке, слоняюсь, всеми любимый, в обнимку с ночью и днем,
Прислушайся к громким отзвукам моих песен и пойми наконец, о чем они говорят.
19
О камерадо, мой близкий! Наконец-то мы вместе, хотя нас всего двое,
О слово, которое расчистит бесконечный путь вперед,
О то, что яростно и скрытно! О дикая музыка!
Отныне я триумфатор, и ты вместе со мной;
О рука в руке! О полнокровная радость — о еще один любовник и покоритель!
За мной, в тесном строю, но торопитесь, торопитесь за мной.

ПЕСНЯ О СЕБЕ[107]

Перевод К. Чуковского.

1
Я славлю себя и воспеваю себя,
И что я принимаю, то примете вы,
Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам.
Я, праздный бродяга, зову мою душу,
Я слоняюсь без всякого дела и, лениво нагнувшись, разглядываю летнюю травинку.
Мой язык, каждый атом моей крови созданы из этой почвы, из этого воздуха;
Рожденный здесь от родителей, рожденных здесь от родителей, тоже рожденных здесь,
Я теперь, тридцати семи лет, в полном здоровье, начинаю эту песню
И надеюсь не кончить до смерти.
Догматы и школы пускай подождут,
Пусть отступят немного назад, они хороши там, где есть, мы не забудем и их,
Я принимаю природу такою, какова она есть, я позволяю ей во всякое время, всегда
Говорить невозбранно с первобытною силой.
2
Пахнут духами дома и квартиры, на полках так много духов,
Я и сам дышу их ароматом, я знаю его и люблю,
Этот раствор опьянил бы меня, но я не хочу опьяняться.
Воздух не духи, его не изготовили химики, он без запаха,
Я глотал бы его вечно, я влюблен в него,
Я пойду на лесистый берег, сброшу одежды и стану голым,
Я схожу с ума от желания, чтобы воздух прикасался ко мне.
Пар моего дыхания,
Эхо, всплески, жужжащие шепоты, любовный корень, шелковинка, стволы-раскоряки, обвитые лозой,
Мои вдохи и выдохи, биение сердца, прохождение крови и воздуха через мои легкие,
Запах свежей листвы и сухой листвы, запах морского берега и темных морских утесов, запах сена в амбаре,
Мой голос, извергающий слова, которые я бросаю навстречу ветрам,
Легкие поцелуи, объятия, касания рук,
Игра света и тени в деревьях, когда колышутся гибкие ветки,
Радость — оттого, что я один, или оттого, что я в уличной
сутолоке, или оттого, что я брожу по холмам и полям,
Ощущение здоровья, трели в полуденный час, та песня, что поется во мне, когда, встав поутру, я встречаю солнце.
Ты думал, что тысяча акров — это много? Ты думал, что земля — это много?
Ты так долго учился читать?
Ты с гордостью думал, что тебе удалось добраться до смысла поэм?
Побудь этот день и эту ночь со мною, и у тебя будет источник всех поэм,
Все блага земли и солнца станут твоими (миллионы солнц в запасе у нас),
Ты уже не будешь брать все явления мира из вторых или третьих рук,
Ты перестанешь смотреть глазами давно умерших или питаться книжными призраками,
И моими глазами ты не станешь смотреть, ты не возьмешь у меня ничего,
Ты выслушаешь и тех и других и профильтруешь все через себя.
3
Я слышал, о чем говорили говоруны, их толки о начале и конце,
Я же не говорю ни о начале, ни о конце.
Никогда еще не было таких зачатий, как теперь,
Ни такой юности, ни такой старости, как теперь,
Никогда не будет таких совершенств, как теперь,
Ни такого рая, ни такого ада, как теперь.
Еще, и еще, и еще,
Это вечное стремление вселенной рождать и рождать,
Вечно плодородное движение мира.
Из мрака выходят двое, они так несхожи, но равны: вечно материя, вечно рост, вечно пол,
Вечно ткань из различий и тождеств, вечно зарождение жизни.
Незачем вдаваться в подробности, и ученые и неучи чувствуют, что все это так.
Прочно, и твердо, и прямо, скованные мощными скрепами,
Крепкие, как кони, пылкие, могучие, гордые,
Тут мы стоим с этой тайной вдвоем.
Благостна и безмятежна моя душа, благостно и безмятежно все, что не моя душа.
У кого нет одного, у того нет другого, невидимое утверждается видимым,
Покуда оно тоже не станет невидимым и не получит утверждения в свой черед.
Гоняясь за лучшим, отделяя лучшее от худшего, век досаждает веку, —
Я же знаю, что все вещи в ладу и согласии.
Покуда люди спорят, я молчу, иду купаться и восхищаться собою.
Да здравствует каждый орган моего тела и каждый орган любого человека, сильного и чистого!
Нет ни одного вершка постыдного, низменного, ни одной доли вершка, ни одна доля вершка да не будет менее мила, чем другая.
Я доволен — я смотрю, пляшу, смеюсь, пою;
Когда любовница ласкает меня, и спит рядом со мною всю ночь, и уходит на рассвете украдкой,
И оставляет мне корзины, покрытые белою тканью, полные до краев, —
Разве я отвергну ее дар, разве я стану укорять мои глаза
За то, что, глянув на дорогу вослед моей милой,
Они сейчас же высчитывают до последнего цента точную цену одного и точную цену двоих?
4
Странники и вопрошатели окружают меня,
Люди, которых встречаю, влияние на меня моей юности, или двора, или города, в котором я живу, или народа,
Новейшие открытия, изобретения, общества, старые и новые писатели,
Мой обед, мое платье, мои близкие, взгляды, комплименты, обязанности,
Подлинное или воображаемое равнодушие ко мне мужчины или женщины, которых люблю,
Болезнь кого-нибудь из близких или моя болезнь, проступки, или потеря денег, или нехватка денег, или уныние, или восторг,
Битвы, ужасы братоубийственной войны, горячка недостоверных известий, спазмы событий
Все это приходит ко мне днем и ночью, и уходит от меня опять,
Но все это не Я.
Вдали от этой суеты и маеты стоит то, что есть Я,
Стоит, никогда не скучая, благодушное, участливое, праздное, целостное.
Стоит и смотрит вниз, стоит прямо или опирается согнутой в локте рукой на некую незримую опору,
Смотрит, наклонив голову набок, любопытствуя, что будет дальше.
Оно и участвует в игре, и не участвует, следит за нею и удивляется ей.
Я смотрю назад, на мои минувшие дни, когда я пререкался в тумане с разными лингвистами и спорщиками,
У меня нет ни насмешек, ни доводов, я наблюдаю и жду.
5
Я верю в тебя, моя душа, но другое мое Я не должно перед тобой унижаться,
И ты не должна унижаться перед ним.
Поваляйся со мной на траве, вынь пробку у себя из горла,
Ни слов, ни музыки, ни песен, ни лекций мне не надо, даже самых лучших,
Убаюкай меня колыбельной, рокотом твоего многозвучного голоса.
Я помню, как однажды мы лежали вдвоем в такое прозрачное летнее утро,
Ты положила голову мне на бедро, и нежно повернулась ко мне,
И распахнула рубаху у меня на груди, и вонзила язык в мое голое сердце,
И дотянулась до моей бороды, и дотянулась до моих ног.
Тотчас возникли и простерлись вокруг меня покой и мудрость, которые выше нашего земного рассудка,
И я знаю, что божья рука есть обещание моей,
И я знаю, что божий дух есть брат моего,
И что все мужчины, когда бы они ни родились, тоже мои братья, и женщины — мои сестры и любовницы,
И что основа всего сущего — любовь,
И что бесчисленные листья — и молодые и старые,
И бурые муравьи в своих маленьких шахтах под ними,
И мшистые лишаи на плетне, и груды камней, и бузина, и коровяк, и лаконоска.
6
Ребенок сказал: «Что такое трава?» — и принес мне полные горсти травы,
Что мог я ответить ребенку? Я знаю не больше его, что такое трава.
Может быть, это флаг моих чувств, сотканный из зеленой материи — цвета надежды.
Или, может быть, это платочек от бога,
Надушенный, нарочно брошенный нам на память, в подарок,
Где-нибудь в уголке есть и метка, чтобы, увидя, мы могли сказать чей?
Или, может быть, трава и сама есть ребенок, взращенный младенец зелени.
А может быть, это иероглиф, вечно один и тот же,
И, может быть, он означает: «Произрастая везде, где придется,
Среди чернокожих и белых людей,
И канука, и токахо,[108] и конгрессмена, и негра я принимаю одинаково, всем им даю одно».
А теперь она кажется мне прекрасными нестрижеными волосами могил.
Кудрявые травы, я буду ласково гладить вас,
Может быть, вы растете из груди каких-нибудь юношей,
Может быть, если бы я знал их, я любил бы их,
Может быть, вы растете из старцев или из младенцев, только что оторванных от материнского чрева,
Может быть, вы и есть материнское лоно.
Эта трава так темна, она не могла взрасти из седых материнских голов,
Она темнее, чем бесцветные бороды старцев,
Она темна и не могла возникнуть из бледно-розовых уст.
О, я вдруг увидал: это все языки, и эта трава говорит,
Значит, не зря вырастает она из человеческих уст.
Я хотел бы передать ее невнятную речь об умерших юношах и девушках,
А также о стариках, и старухах, и о младенцах, только что оторванных от матерей.
Что, по-вашему, сталось со стариками и юношами?
И во что обратились теперь дети и женщины?
Они живы, и им хорошо,
И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет,
А если она и была, она вела за собою жизнь, она не подстерегает жизнь, чтобы ее прекратить.
Она гибнет сама, едва лишь появится жизнь.
Все идет вперед и вперед, ничто не погибает.
Умереть — это вовсе не то, что ты думал, но лучше.
7
Думал ли кто, что родиться на свет — это счастье?
Спешу сообщить ему или ей, что умереть — это такое же счастье, и я это знаю.
Я умираю вместе с умирающими и рождаюсь вместе с только что обмытым младенцем, я весь не вмещаюсь между башмаками и шляпой.
Я гляжу на разные предметы: ни один не похож на другой, каждый хорош,
Земля хороша, и звезды хороши, и все их спутники хороши.
Я не земля и не спутник земли,
Я товарищ и собрат людей, таких же бессмертных и бездонных, как я
(Они не знают, как они бессмертны, но я знаю).
Все существует для себя и своих, для меня мое, мужское и женское,
Для меня те, что были мальчишками, и те, что любят женщин,
Для меня самолюбивый мужчина, который знает, как жалят обиды,
Для меня невеста и старая дева, для меня матери и матери матерей,
Для меня губы, которые улыбались, глаза, проливавшие слезы,
Для меня дети и те, что рождают детей.
Скиньте покровы! предо мною вы ни в чем не виновны, для меня вы не отжившие и не отверженные,
Я вижу сквозь тонкое сукно и сквозь гингэм[109],
Я возле вас, упорный, жадный, неутомимый, вам от меня не избавиться.
8
Младенец спит в колыбели,
Я поднимаю кисею, и долго гляжу на него, и тихо-тихо отгоняю мух.
Юнец и румяная девушка свернули с дороги и взбираются на покрытую кустарником гору,
Я зорко слежу за ними с вершины.
Самоубийца раскинулся в спальне на окровавленном полу,
Я внимательно рассматриваю труп с обрызганными кровью волосами и отмечаю, куда упал пистолет.
Грохот мостовой, колеса фургонов, шарканье подметок, разговоры гуляющих,
Грузный омнибус, кучер, зазывающий к себе седоков, цоканье копыт по булыжнику.
Сани, бубенчики, громкие шутки, снежки,
Ура любимцам толпы и ярость разгневанной черни,
Шелест занавесок на закрытых носилках — больного несут в больницу,
Схватка врагов, внезапная ругань, драка, чье-то паденье,
Толпа взбудоражена, полицейский со звездою быстро протискивается в середину толпы,
Бесстрастные камни, что принимают и отдают такое множество эхо,
Какие стоны пресыщенных или умирающих с голоду, упавших от солнечного удара или в припадке,
Какие вопли родильниц, застигнутых схватками, торопящихся домой, чтобы родить,
Какие слова жили здесь, и были похоронены здесь, и вечно витают здесь, какие визги, укрощенные приличием,
Аресты преступников, обиды, предложения продажной любви, принятие их и отказ (презрительным выгибом губ),
Я замечаю все это, отзвуки, отголоски и отсветы этого — я прихожу и опять ухожу.
9
Настежь распахнуты ворота амбара,
Медленно въезжает фургон, тяжело нагруженный сеном,
Яркий свет попеременно играет на зеленом и буром,
Новые охапки сена наваливают на примятый, осевший стог.
Я там, я помогаю, я приехал, растянувшись на возу,
Я чувствовал легкие толчки, одну ногу я закинул за другую,
Я ухватился за жерди и прыгаю с воза, я хватаю тимофеевку и клевер,
Я кубарем скатываюсь вниз, и мне в волосы набивается сено.
10
Далеко, в пустыни и горы, я ушел один на охоту,
Брожу, изумленный проворством своим и весельем,
К вечеру выбрал себе безопасное место для сна,
И развожу костер, и жарю свежеубитую дичь,
И засыпаю на ворохе листьев, а рядом со мною мой пес и ружье.
Клиппер несется на раздутых марселях, мечет искры и брызги,
Мой взор не отрывается от берега, я, согнувшись, сижу за рулем или с палубы лихо кричу.
Лодочники и собиратели моллюсков встали чуть свет и поджидают меня,
Я заправил штаны в голенища, пошел вместе с ними, и мы провели время отлично;
Побывали бы вы с нами у котла, где варилась уха.
На дальнем Западе видел я свадьбу зверолова, невеста была краснокожая,
Ее отец со своими друзьями сидел в стороне, скрестив ноги, молчаливо куря, и были у них на ногах мокасины, и плотные широкие одеяла свисали с их плеч.
Зверолов бродил по песчаному берегу, одетый в звериные шкуры, его шею скрывали кудри и пышная борода, он за руку держал свою невесту.
У нее ресницы были длинны, голова непокрыта, и прямые жесткие волосы свисали на ее сладострастное тело и достигали до пят.
Беглый раб забежал ко мне во двор и остановился у самого дома,
Я услышал, как хворост заскрипел у него под ногами,
В полуоткрытую кухонную дверь я увидел его, обессиленного,
И вышел к нему, он сидел на бревне, я ввел его в дом, и успокоил его,
И принес воды, и наполнил лохань, чтобы он вымыл вспотевшее тело и покрытые ранами ноги,
И дал ему комнату рядом с моею, и дал ему грубое чистое платье;
И хорошо помню, как беспокойно водил он глазами и как был смущен,
И помню, как я наклеивал пластыри на исцарапанную шею и щиколотки;
Он жил у меня неделю, отдохнул и ушел на Север,
Я сажал его за стол рядом с собою, а кремневое ружье мое было в углу.
11
Двадцать восемь молодых мужчин купаются у берега,
Двадцать восемь молодых мужчин, и все они так дружны;
Двадцать восемь лет женской жизни, и все они так одиноки.
Отличный дом у нее на пригорке у самого моря,
Красивая, богато одетая, за ставней окна она прячется.
Кто из молодых мужчин ей по сердцу больше всего?
Ах, и самый нескладный из них кажется ей красавцем!
Куда же, куда вы, милая? ведь я вижу вас,
Вы плещетесь в воде вместе с ними, хоть стоите у окна неподвижно.
И вот она прошла здесь по берегу, двадцать девятая, смеясь и танцуя,
Те не видят ее, но она видит и любит.
Бороды у молодых мужчин блестели от воды, вода стекала с их длинных волос,
Ручейки бежали у них по телам.
И так же бежала у них по телам рука-невидимка
И, дрожа, пробегает все ниже от висков и до ребер.
Молодые мужчины плывут на спине, и их животы обращаются к солнцу, и ни один не спросит, кто так крепко прижимается к нему.
И ни один не знает, кто это, задыхаясь, наклонился над ним
И кого он окатывает брызгами.
12
Подручный мясника снимает одежду, в которой он резал скот, или точит нож о базарную стойку,
Я замедляю шаги, мне по сердцу его бойкий язык, мне нравится, как он пускается в пляс.
Кузнецы с закопченною волосатою грудью встали вокруг наковальни,
У каждого в руках огромный молот, работа в разгаре, жарко пылает огонь.
Я стою на покрытом золою пороге,
Гибкость их станов под стать их могучим рукам,
Вниз опускаются молоты, вниз так медленно, вниз так уверенно,
Они не спешат, каждый бьет, куда надо.
13
Негр крепкой рукою держит вожжи четверки коней, камень, прикрученный цепью, качается у него под повозкой,
Из каменоломни он едет, прямой и высокий, он стоит на повозке, упершись ногой в передок,
Его синяя рубаха открывает широкую шею и грудь, свободно спускаясь на бедра,
У него спокойный, повелительный взгляд, он заламывает шляпу набекрень,
Солнце падает на его усы и курчавые волосы, падает на его лоснящееся, черное, великолепное тело.
Я гляжу на этого картинного гиганта, я влюблен в него и не могу удержаться на месте,
Я бегу с его четверкой наравне.
Во мне ласкатель жизни, бегущей куда бы то ни было, несущейся вперед или назад.
Я заглядываю в каждую нишу и наклоняюсь над мельчайшими тварями, не пропуская ни предметов, ни людей.
Я впитываю все для себя и для этой песни.
Быки, когда вы громыхаете ярмом и цепями или стоите под тенью листвы, что выражается в ваших глазах?
Мне кажется, больше, чем то, что за всю мою жизнь мне довелось прочитать.
Проходя, я спугнул дикую утку и дикого селезня во время моей далекой и долгой прогулки,
Обе птицы взлетают вместе и медленно кружат надо мной.
Я верю в эти крылатые замыслы,
Я признаю красное, желтое, белое, что играет во мне,
По-моему, зеленое и лиловое тоже далеко неспроста, и эта корона из перьев,
Я не зову черепаху негодной за то, что она черепаха,
И сойка в лесах никогда не учила гаммы, все же трели ее звучат для меня хорошо,
И взгляд гнедой кобылы выгоняет из меня всю мою постыдную глупость.
14
Дикий гусь ведет свою стаю сквозь холодную ночь,
«Я — хонк!» — говорит он, и это звучит для меня как призыв,
Пошляку это кажется вздором, но я, слушая чутко,
Понимаю, куда он зовет, там, в этом зимнем небе.
Северный острокопытный олень, кот на пороге, синица, степная собака,
Дети хавроньи, похрюкивающей, когда они тянут сосцы,
Индюшата и мать-индюшка с наполовину раскрытыми крыльями —
В них и во мне один и тот же вечный закон.
Сто́ит мне прижать ногу к земле, оттуда так и хлынут сотни любовей,
Перед которыми так ничтожно все лучшее, что могу я сказать.
Я влюблен в растущих на вольном ветру;
В людей, что живут среди скота, дышат океаном или лесом,
В судостроителей, в кормчих, в тех, что владеют топорами и молотами и умеют управлять лошадьми,
Я мог бы есть и спать с ними, из недели в неделю всю жизнь.
Что зауряднее, дешевле, ближе и доступнее всего — это Я,
Я играю наверняка, я трачу себя для больших барышей,
Я украшаю себя, чтобы подарить себя первому, кто захочет взять меня,
Я не прошу небеса опуститься, чтобы угодить моей прихоти,
Я щедро раздаю мою любовь.
15
Чисто контральто поет в церковном хоре,
Плотник строгает доску, рубанок у него каждый раз шепелявит с возрастающим пронзительным свистом,
Холостые, замужние и женатые дети едут к своим старикам в День Благодарения[110],
Лоцман играет в кегли и сильной рукой лихо сбивает короля,
Привязанный к мачте матрос стоит в китобойном боте, копье и гарпун у него наготове,
Охотник крадется за дичью,
Дьяконы стоят пред алтарем, скрестив руки у себя на груди, их посвящают в сан,
Прядильщица ходит взад и вперед под жужжание большого колеса,
Фермер выходит пройтись в воскресенье, и останавливается у плетня, и глядит на ячмень и овес,
Сумасшедшего везут наконец в сумасшедший дом, надежды на исцеление нет
(Не спать уж ему никогда, как он спал в материнской спальне);
Чахлый наборщик с седой головою наклонился над кассой,
Во рту он ворочает табачную жвачку, подслеповато мигая над рукописью;
Тело калеки привязано к столу у хирурга,
То, что отрезано, шлепает страшно в ведро;
Девушку-квартеронку продают с молотка, пьяница в баре клюет носом у печки,
Механик засучил рукава, полисмен обходит участок, привратник отмечает, кто идет,
Юнец управляет фургоном (я влюблен в него, хоть и не знаю его).
Метис шнурует свою легкую обувь перед состязанием в беге,
Охота на фазанов на Западе привлекает молодых и старых, одни оперлись на ружья, другие сидят на бревнах,
Из толпы выходит искусный стрелок, становится на свое место, прицеливается,
Толпы новоприбывших иммигрантов заполняют верфь или порт,
Курчавые негры машут мотыгами на сахарном поле, надсмотрщик наблюдает за ними с седла,
Рог трубит, призывает в бальную залу, кавалеры бегут к своим дамам, танцоры отвешивают друг другу поклоны,
Подросток не спит на чердаке под кедровой крышей и слушает музыку дождя,
Житель Уврайна[111] ставит западни для зверей у большого ручья, который помогает Гурону наполниться,
Скво[112] завернулась в материю с желтой обшивкой и предлагает купить мокасины и сумочки, расшитые бисером,
Знаток изогнулся и полуприщуренным глазом озирает картины на выставке,
Матросы закрепили пароходик у пристани и бросили на берег доску, чтобы дать пассажирам сойти,
Младшая сестра держит нитки для старшей, старшая мотает клубок, из-за узлов у нее всякий раз остановка,
Счастливая жена поправляется, неделю назад родила она первенца, ровно через год после свадьбы,
Чистоволосая девушка-янки работает у швейной машины или на заводе, на фабрике,
Мостовщик наклоняется над двурукой трамбовкой, быстрый карандаш репортера порхает по страницам блокнота,
Маляр пишет буквы на вывеске лазурью и золотом,
Мальчик-бурлак мелким шагом идет бечевой вдоль канала, бухгалтер сидит за конторкой над цифрами, сапожник натирает дратву воском,
Дирижер отбивает такт в оркестре, все музыканты послушны ему,
Крестят ребенка, новообращенный впервые исповедует в церкви свою новую веру,
Яхты заполняют всю бухту, гонки начались (как искрятся белые паруса!),
Гуртовщик следит, чтоб быки не отбились от стада, и звонким криком сзывает отбившихся,
Разносчик потеет под тяжестью короба (покупатель торгуется из-за каждого цента).
Невеста оправляет белое платье, минутная стрелка часов движется медленно,
Курильщик опия откинул оцепенелую голову и лежит с отвисающей челюстью,
Проститутка волочит шаль по земле, ее шляпка болтается сзади на пьяной прыщавой щее,
Толпа смеется над ее похабною бранью, мужчины глумятся, друг другу подмигивая
(Жалкая! Мне не смешна твоя брань, и я не глумлюсь над тобой),
Президент ведет заседание совета, окруженный важными министрами,
По площади, взявшись под руки, величаво шествуют три матроны,
Матросы рыболовного смака[113] складывают в трюмы пласты палтуса один на другой,
Миссуриец пересекает равнины со своим скотом и товаром,
Кондуктор идет по вагону получить с пассажиров плату и дает знать о себе, бренча серебром и медяками,
Плотники настилают полы, кровельщики кроют крышу, каменщики кричат, чтобы им подали известь,
Рабочие проходят гуськом, у каждого на плече по корытцу для извести,
Одно время года идет за другим, и четвертого июля[114] на улицах несметные толпы (какие салюты из пушек и ружей!),
Одно время года идет за другим, пахарь пашет, косит косарь, и озимое сыплется наземь,
На озерах стоят щуколовы и не отрываясь глядят в обледенелую прорубь,
Частые пни обступают прогалину, скваттер[115] рубит топором что есть силы,
Под вечер рыбаки в плоскодонках причаливают к орешнику или к тополю,
Охотники за енотами рыщут в области Красной реки, или Арканзаса, или Теннесси,
Факелы сверкают во мгле, что висит над Чаттахучи или Альтомахо[116],
Патриархи сидят за столом с сынами, и сынами сынов, и сыновних сынов сынами,
В стенах эдобе[117] и в холщовых палатках отдыхают охотники после охоты,
Город спит, и деревня спит,
Живые спят, сколько надо, и мертвые спят, сколько надо,
Старый муж спит со своею женою, и молодой муж спит со своею женой,
И все они льются в меня, и я вливаюсь в них,
И все они — я,
Из них изо всех и из каждого я тку эту песню о себе.
16
Я и молодой и старик, я столь же глуп, сколь и мудр,
Нет мне забот о других, я только и забочусь о других,
Я и мать и отец равно, я и мужчина, и малый ребенок,
Я жесткой набивкой набит, я мягкой набит набивкой,
Много народов в Народе моем, величайшие народы и самые малые,
Я и северянин и южанин, я беспечный и радушный садовод, живущий у реки Окони[118],
Янки-промышленник, я пробиваю себе в жизни дорогу, у меня самые гибкие в мире суставы и самые крепкие в мире суставы,
Я кентуккиец, иду по долине Элкхорна[119] в сапогах из оленьей кожи, я житель Луизианы или Джорджии,
Я лодочник, пробираюсь по озеру, или по заливу, или вдоль морских берегов, я гужер, я бэджер, я бэкай,[120]
Я — дома на канадских лыжах, или в чаще кустарника, или с рыбаками Ньюфаундленда,
Я — дома на ледоходных судах, я мчусь с остальными под парусом.
Я — дома на вермонтских холмах, и в мэнских лесах, и на ранчо Техаса.
Я калифорнийцам товарищ и жителям свободного Северо-Запада, они такие дюжие, рослые, и мне это любо,
Я товарищ плотовщикам и угольщикам, всем, кто пожимает мне руку, кто делит со мною еду и питье,
Я ученик средь невежд, я учитель мудрейших,
Я новичок начинающий, но у меня опыт мириады веков,
Я всех цветов и всех каст, все веры и все ранги — мои,
Я фермер, джентльмен, мастеровой, матрос, механик, квакер[121],
Я арестант, сутенер, буян, адвокат, священник, врач.
Я готов подавить в себе все, что угодно, только не свою многоликость,
Я вдыхаю в себя воздух, но оставляю его и другим,
Я не чванный, я на своем месте.
(Моль и рыбья икра на своем месте,
Яркие солнца, которые вижу, и темные солнца, которых не вижу, — на своем месте,
Осязаемое на своем месте, и неосязаемое на своем месте.)
17
Это поистине мысли всех людей, во все времена, во всех странах, они родились не только во мне,
Если они не твои, а только мои, они ничто или почти ничто,
Если они не загадка и не разгадка загадки, они ничто,
Если они не столь же близки мне, сколь далеки от меня, они ничто.
Это трава, что повсюду растет, где есть земля и вода,
Это воздух, для всех одинаковый, омывающий шар земной.
18
С шумной музыкой иду я, с барабанами и трубами,
Не одним лишь победителям я играю мои марши, но и тем, кто побежден.
Ты слыхал, что хорошо победить и покорить?
Говорю тебе, что пасть — это так же хорошо;
Я стучу и барабаню, прославляю мертвецов,
О, трубите мои трубы, веселее и звончей.
Слава тем, кто побежден!
Слава тем, у кого боевые суда потонули в морях!
И тем, кто сами потонули в морях!
И всем полководцам, проигравшим сражение, и всем побежденным героям,
И несметным безвестным героям, как и прославленным, слава!
19
Это стол, накрытый для всех, это пища для тех, кто по-настоящему голоден,
Для злых и для добрых равно, я назначил свидание всем,
Я никого не обижу, никого не оставлю за дверью,
Вор, паразит и содержанка — это и для вас приглашение,
Раб с толстыми губами приглашен, сифилитик приглашен;
Не будет различия меж ними и всеми другими.
Вот — робкое пожатие руки, вот — развевание и запах волос,
Вот — прикосновение моих губ к твоим, вот — страстный, призывный шепот.
Вот высоты и бездонные глубины, в них отражено мое лицо,
Я погружаюсь в раздумье и возникаю опять.
По-твоему, я притворщик, и у меня затаенные цели?
Ты прав, они есть у меня, так же как у апрельских дождей и у слюды на откосе скалы.
Тебе кажется, что я жажду тебя удивить?
Удивляет ли свет дневной? или горихвостка, поющая в лесу спозаранку?
Разве я больше удивляю, чем они?
В этот час я с тобой говорю по секрету,
Этого я никому не сказал бы, тебе одному говорю.
20
Эй, кто идет? пылкий, бесстыдный, непостижимый, голый,
Как добываю я силу из мяса, которое ем?
Что такое человек? и что я? и что вы?
Все, что я называю моим, вы замените своим,
Иначе незачем вам и слушать меня.
Я не хнычу слюнявым хныком, как хнычут другие,
Будто месяцы пусты, а земля — это грязь и навоз.
Жалобы и рабья покорность — в одной упаковке с аптечным порошком для больных, условности — для дальней родни,
Я ношу мою шляпу, как вздумаю, и в комнате и на улице.
Отчего бы я стал молиться? и благоговеть, и обрядничать?
Исследовав земные пласты, все до волоска изучив, посоветовавшись с докторами и сделав самый точный подсчет,
Я нахожу, что нет мяса милей и дороже, чем у меня на костях.
Во всех людях я вижу себя, ни один из них не больше меня и не меньше даже на ячменное зерно,
И добрые и злые слова, которые я говорю о себе, я говорю и о них.
Я знаю, я прочен и крепок,
Все предметы вселенной, сливаясь воедино, стекаются отовсюду ко мне,
Все они — письма ко мне, и я должен проникнуть в их смысл.
Я знаю, что я бессмертен,
Я знаю, моя орбита не может быть измерена циркулем плотника,
Я не исчезну, как исчезает огнистый зигзаг, который горящею палочкой чертят мальчишки в потемках.
Я знаю, что я властелин,
Я не стану беспокоить мою душу, чтобы она за себя заступилась или разъяснила себя,
Я вижу, что законы природы никогда не просят извинений
(В конце концов я веду себя не более заносчиво, чем отвес, по которому я строю мой дом).
Я таков, каков я есть, и не жалуюсь;
Если об этом не знает никто во вселенной, я доволен,
Если знают все до одного, я доволен.
Та вселенная, которая знает об этом, для меня она больше всех, и эта вселенная — Я,
И добьюсь ли я победы сегодня, или через десять тысяч, или через десять миллионов лет,
Я спокойно приму ее сегодня, и так же спокойно я могу подождать.
Мои ноги крепко вделаны в пазы гранита,
Я смеюсь над тем, что зовется у вас распадом,
И я знаю безмерность времен.
21
Я поэт Тела, и я поэт Души,
Радости рая во мне, мучения ада во мне,
Радости я прививаю себе и умножаю в себе, а мучениям я даю новый язык.
Я поэт женщины и мужчины равно,
И я говорю, что быть женщиной — такая же великая участь, как быть мужчиной,
И я говорю, что нет более великого в мире, чем быть матерью мужчин.
Я пою песнь расширения и гордости,
Довольно унизительных попреков,
Величина — это только развитие.
Ты опередил остальных? ты стал президентом?
Ничего, они догонят тебя, все до одного, и перегонят.
Я тот, кто блуждает вдвоем с нежной, растущей ночью,
Я взываю к земле и к морю, наполовину погрузившимся в ночь.
Ближе прижмись ко мне, гологрудая ночь, крепче прижмись ко мне, магнетическая, сильная ночь, вскорми меня своими сосцами!
Ночь, у тебя южные ветры, ночь, у тебя редкие и крупные звезды!
Тихая, дремотная ночь — безумная, голая летняя ночь.
Улыбнись и ты, сладострастная, с холодным дыханьем, земля!
Земля, твои деревья так сонны и влажны!
Земля, твое солнце зашло, — земля, твои горные кручи в тумане!
Земля, ты в синеватых стеклянных струях полнолунья!
Земля, твои тени и блики пестрят бегущую реку!
Земля, твои серые тучи ради меня посветлели!
Ты для меня разметалась, земля, — вся в цвету яблонь, земля!
Улыбнись, потому что идет твой любовник!
Расточающая щедрые ласки, ты отдалась мне со страстью — и я тебе с такой же страстью,
С такой огненной любовью, перед которой ничтожны слова, — и я отвечаю любовью!
О, безумной любовью!
22
Море! Я и тебе отдаюсь — вижу, чего ты хочешь,
С берега я разглядел, как манят меня твои призывные пальцы.
Я верю, ты не захочешь отхлынуть, пока не обнимешь меня,
Идем же вдвоем, я разделся, поскорее уведи меня прочь от земли,
Мягко стели мне постель, укачай меня дремотой своей зыби,
Облей меня любовною влагою, я могу отплатить тебе тем же.
Море, вздуты холмами длинные твои берега,
Море, широко и конвульсивно ты дышишь,
Море, ты жизни соль, но вечно раскрыты могилы твои,
Ты воешь от бешеных штормов, ты вихрями вздымаешь пучину, капризное, нежное море,
Море, я с тобой заодно, я тоже многоликий и единый.
Во мне и прилив и отлив, я певец примирения и злобы,
Я воспеваю друзей и тех, кто спят друг у друга в объятьях.
Я тот, кто провозглашает любовь.
(Я, составляющий опись вещей, что находятся в доме, могу ли я не учесть самый дом, вмещающий в себя эти вещи?)
Я не только поэт доброты, я не прочь быть поэтом злобы.
Что это там болтают о распутной и о праведной жизни?
Зло толкает меня вперед, и добро меня толкает вперед, между ними я стою равнодушный.
Поступь моя не такая, как у того, кто находит изъяны или отвергает хоть что-нибудь в мире,
Я поливаю корни всего, что взросло.
Или очуметь вы боитесь от этой непрерывной беременности?
Или, по-вашему, плохи законы вселенной и надобно сдать их в починку?
Я знаю, эта сторона в равновесии, и другая сторона в равновесии,
Сомнение служит мне такой же надежной опорой, как и непоколебимая вера,
Нынешние наши поступки и мысли — лишь первые шаги бытия.
Эта минута добралась до меня после миллиарда других,
Лучше ее нет ничего.
И это не чудо, что столько прекрасного было и есть среди нас,
Гораздо удивительнее чудо, что могут среди нас появляться и негодяй и неверный.
23
Бесконечно в веках расцветание слов!
И я говорю новое слово, это слово: «En Masse»[122].
Слово веры, которое никогда не обманет,
Сейчас или позже — все равно для меня, я принимаю Время абсолютно.
Оно одно без изъяна, в нем завершение всего,
Это дивное, непостижимое чудо, в нем одном завершение всего.
Я принимаю Реальность без всяких оговорок и вопросов,
Материализмом пропитан я весь.
Ура позитивным наукам! Да здравствует точное знание!
Принесите мне очиток[123] и кедр, венчайте их веткой сирени,
Этот — лингвист, тот — химик, тот создал грамматику египетских древних письмен,
Эти — мореходы, провели свой корабль по неведомым и грозным морям,
Этот — математик, тот — геолог, тот работает скальпелем.
Джентльмены! вам первый поклон и почет!
Ваши факты полезны, но жилье мое выше и дальше,
Они только ступени к жилью моему, и по ним я пробираюсь туда.
Меньше напоминают слова мои об атрибутах вещей,
И больше напоминают они о несказанной жизни, о воле, о свержении рабских оков,
Они знать не хотят бесполых, они презирают кастратов, им по сердцу полноценные мужчины и женщины,
И бьют они в гонг восстания, они заодно с беглецами, с заговорщиками, с теми, кто замышляет бунт.
24
Уолт Уитмен, космос, сын Манхаттена,
Буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий, рождающий,
Не слишком чувствителен, не ставлю себя выше других или в стороне от других,
И бесстыдный и стыдливый равно.
Прочь затворы дверей!
И самые двери долой с косяков!
Кто унижает другого, тот унижает меня,
И все, что сделано, и все, что сказано, под конец возвращается ко мне.
Сквозь меня вдохновение проходит волнами, волнами, сквозь меня поток и откровение.
Я говорю мой пароль, я даю знак: демократия,
Клянусь, я не приму ничего, что досталось бы не всякому поровну.
Сквозь меня так много немых голосов,
Голоса несметных поколений рабов и колодников.
Голоса больных, и отчаявшихся, и воров, и карликов,
Голоса циклов подготовки и роста,
И нитей, связующих звезды, и женских чресел, и влаги мужской,
И прав, принадлежащих униженным,
Голоса дураков, калек, бездарных, презренных, пошлых,
Во мне и воздушная мгла, и жучки, катящие навозные шарики.
Сквозь меня голоса запретные,
Голоса половых вожделений и похотей, с них я снимаю покров,
Голоса разврата, очищенные и преображенные мною.
Я не зажимаю себе пальцами рот, с кишками я так же нежен, как с головою и с сердцем,
Совокупление для меня столь же священно, как смерть.
Верую в плоть и ее аппетиты,
Слух, осязание, зрение — вот чудеса, и чудо — каждый крохотный мой волосок.
Я божество и внутри и снаружи, все становится свято, чего ни коснусь и что ни коснется меня,
Запах моих подмышек ароматнее всякой молитвы,
Эта голова превыше всех Библий, церквей и вер.
Если и чтить одно больше другого, так пусть это будет мое тело и любая частица его,
Прозрачная оболочка моя, пусть это будешь ты!
Затененные подпорки и выступы, пусть это будете вы!
Крепкий мужской резак, пусть это будешь ты!
Все, что вспашет и удобрит меня, пусть это будешь ты!
Ты, моя густая кровь! молочные, струистые, бледные волокна моего бытия!
Грудь, которая прижимается к другим грудям, пусть это будешь ты!
Мозг, пусть это будут твои непостижимые извилины!
Корень болотного аира! пугливый кулик! гнездо, где двойные бережно хранимые яйца! пусть это будете вы!
Вихрастое спутанное сено волос, борода, мышцы, пусть это будете вы!
Струистые соки клена, фибры мужской пшеницы, пусть это будете вы!
Солнце, такое щедрое, пусть это будешь ты!
Туманы, то озаряющие мое лицо, то темнящие, пусть это будете вы!
Потные потоки и ро́сы, пусть это будете вы!
Ветры, что сладострастно щекочут мое тело, пусть это будете вы!
Мускулистая ширь полей, ветки зеленого дуба, путник, бредущий с любовью по моим извилистым тропинкам, пусть это будете вы!
Руки, что я пожимал, лицо, что я целовал, всякий смертный, кого я только коснулся, пусть это будете вы!
Я стал бредить собою, вокруг так много меня, и все это так упоительно,
Каждая минута, какова бы она ни была, пронизывает меня восторгом и счастьем,
Я не в силах сказать, как сгибаются лодыжки моих ног и в чем причина моего малейшего желания,
В чем причина той дружбы, которую я излучаю, и той, которую получаю взамен.
Я поднимаюсь к себе на крыльцо и останавливаюсь, чтобы подумать, верно ли, что оно существует,
Вьюнок за моим окном больше радует меня, чем метафизика книг.
Увидеть зарю!
Маленький проблеск света заставляет увянуть огромные и прозрачные тени,
Воздух так приятен на вкус.
Полеты нашей неугомонной вселенной, молчаливо и невинно резвящейся, вновь и вновь источающей влагу,
Несущейся вкось и высоко и низко.
Нечто, чего я не вижу, кажет сладострастные свои острия,
Моря ослепительно яркого сока разливаются по небу.
Охваченная небом земля смыкается с ним ежедневно,
Сверху с востока я слышу мне брошенный вызов,
Дразнящий меня насмешкой: по-твоему, ты — властелин?
25
Огромное, яркое солнце, как быстро ты убило бы меня,
Если бы во мне самом не всходило такое же солнце.
Мы тоже восходим, как солнце, такие же огромные, яркие,
Свое мы находим, о душа, в прохладе и покое рассвета.
Моему голосу доступно и то, куда не досягнуть моим глазам,
Когда я шевелю языком, я обнимаю миры и миллионы миров.
Зрение и речь — близнецы, речь не измеряется речью,
Она всегда глумится надо мной, она говорит, издеваясь:
«Уолт, ты содержишь немало, почему ты не дашь этому выйти наружу?»
Ну, довольно издеваться надо мною, слишком много придаешь ты цены произнесению слов,
Разве ты не знаешь, о речь, как образуются под тобою бутоны?
Как они ждут во мраке, как защищает их стужа?
Земля, расступающаяся перед моими вещими воплями,
Я первопричина всех явлений, все они у меня в равновесии,
Мое знание в моем живом теле, оно в соответствии со смыслом всего естества,
Счастье (пусть всякий, кто слышит меня, сейчас же встанет и пойдет его искать).
Не в тебе мое основное достоинство, я не позволю тебе отнимать у меня подлинную личность мою,
Измеряй миры во вселенной, но не пытайся измерить меня,
Только взглянув на тебя, я вызову в тебе самое лучшее.
Ни писание, ни речь не утверждают меня,
Все, что утверждает меня, выражено у меня на лице,
Даже когда мои губы молчат, они посрамляют неверующих.
26
Теперь я буду слушать, только слушать,
Все, что услышу, внесу в эту песню, пусть она обогащается звуками.
Я слышу бравурные щебеты птиц, шелест растущей пшеницы, болтовню разгоревшихся щепок, на которых я варю себе пищу,
Я слышу свой любимейший звук, звук человеческого голоса,
Я слышу, звуки бегут сообща, все вместе или один за другим,
Звуки города и звуки природы, дневные звуки и звуки ночей,
Многословные разговоры юнцов со своими друзьями, громкий смех рабочих за едой,
Озлобленный бас расторгаемой дружбы, еле слышный шепот больного,
Судью, прижимающего руки к столу, когда его побелевшие губы произносят смертный приговор,
Выкрики грузчиков, разгружающих судно, припев матросов, отдающих якоря,
Колокола, что возвещают пожар, грохот быстро бегущих пожарных машин с бубенцами и цветными огнями,
Свисток паровоза, громыханье подходящего поезда,
Тягучие звуки марша в голове многолюдной колонны, люди шагают попарно
(Они идут воздать почести какому-то трупу, к их флагам привязаны ленты из черного крепа).
Я слышу виолончель (эти скорбные жалобы юного сердца),
Я слышу пронзительные звуки корнета, они торопливо скользят ко мне в уши;
Сладкие-сладкие боли пробегают у меня по животу и по груди.
Я слышу хор, это опера.
Ах, это поистине музыка, которая мне по душе,
Тенор, широкий и свежий, как мир, наполняет меня всего,
Звуки, что льются из его округленного рта, наполняют меня до краев.
Я слышу хорошо обработанный голос сопрано,
Оркестр кружит меня в бешеном вихре, он мчит меня кругами Сатурна,
Он исторгает у меня такие экстазы, каких я и не подозревал в себе прежде,
Он несет меня на всех парусах, я болтаю босыми ногами, их лижут ленивые волны,
Он хлещет меня яростным градом, и я задыхаюсь,
Я захлебнулся медвяным морфием, он схватил меня за горло и душит,
А потом освобождает меня, чтобы я чувствовал загадку загадок,
И это зовется у нас Бытием.
27
Быть, существовать в любом обличье — что это такое?
(Мы вращаемся все время по кругу и вечно приходим назад),
Когда мы в начале пути, недурно побыть и моллюском в крепкой раковине.
Крепкой раковины нет у меня,
Стою ли я или хожу, все мое тело покрыто быстрыми, расторопными щупальцами,
Они схватывают каждый предмет и проводят его сквозь меня, и это не причиняет мне боли.
Я просто ощупываю пальцами, шевелюсь и сжимаю и счастлив,
Прикоснуться своим телом к другому — такая безмерная радость, какую еле может вместить мое сердце.
28
Прикоснуться, не больше? и вот я уже другой человек,
В мои жилы врываются эфир и огонь,
И то коварное, что таится во мне, перебежчиком спешит им на помощь,
И молния играет в моем теле, испепеляя то, что почти — я сам,
И руки-ноги мои цепенеют от злобных возбудителей похоти,
Они жаждут выжать из меня всю мою кровь, которой сердце мое не хочет отдать,
Они нападают на меня, как распутные твари, и я не в силах противиться им,
Они как будто нарочно отнимают у меня все мое лучшее,
Расстегивают одежду мою, прижимаются к моей голой груди,
Они похищают у меня, распаленного, и тихость лугов, и спокойствие солнца,
И все чувства, которые родственны этим, они бесстыдно гонят от меня,
Они подкупают меня уверениями, будто они будут пастись лишь на окраинах моего существа,
И какое им дело, что я смертельно устал, что я возмущен, разгневан,
Они приводят все прочее стадо, чтоб оно тоже надо мной поглумилось,
А потом сбегаются все на далекой полоске земли терзать меня тоской и унынием.
Часовые, оберегавшие каждую часть моего существа, оставили меня без охраны,
Они отдали меня, беззащитного, кровавому мародеру,
Они столпились вокруг, чтобы свидетельствовать против меня и помочь моим лютым врагам.
Я весь оказался во власти предателей,
Я стал говорить как безумный, здравый смысл покинул меня, оказывается, я-то и есть величайший изменник,
Я первый ушел на эту далекую полоску земли, отнес себя туда своими руками.
Ты, подлое прикосновение! Что же ты делаешь со мной? Я весь задыхаюсь.
Открой же скорей свои шлюзы, иначе мне не вынести тебя.
29
Слепое, любовное, победное прикосновенье руки, укутанное в мягкую ткань, острозубое,
Разве тебе становится больно, когда ты покидаешь меня?
Вслед за расставанием новая встреча, новая уплата и новый заем,
Щедрые ливни и еще щедрее урожаи.
Зелень такая богатая, кипящая жизнью, густо разрослась у дороги,
И простерлись далеко вокруг могучие, широкие, золотые пейзажи.
30
Все истины, что таятся в вещах, ждут, когда придет их черед,
Они не спешат на волю, но и не отвергают ее,
Им не нужно акушерских щипцов,
Ничтожное для меня так же велико, как и все остальное.
(Что может быть меньше и что может быть больше, чем простое прикосновение руки?)
Логика и проповеди никогда не убеждают людей,
Сырость ночная глубже проникает мне в душу.
(Убеждает лишь то, что очевидно для всех,
Чего не отрицает никто.)
Я верю, что из этих комьев земли выйдут и любовники и светила.
И что святая святых есть тело мужское и женское,
Что цвет и вершина всей жизни — то чувство, какое они питают друг к другу,
Что они должны излить это чувство на всех, покуда оно не станет всесветным,
Покуда мы все до единого не станем в такой же мере дороги и милы друг для друга.
31
Я верю, что листик травы не меньше поденщины звезд,
И что не хуже их муравей, и песчинка, и яйцо королька,
И что древесная лягушка — шедевр, выше которого нет,
И что ежевика достойна быть украшением небесных гостиных,
И что малейший сустав моих пальцев посрамляет всякую машину,
И что корова, понуро жующая жвачку, превосходит любую статую,
И что мышь — это чудо, которое может одно сразить секстильоны неверных.
Во мне и гнейс, и уголь, и длинные нити мха, и плоды, и зерна, и коренья, годные в пищу,
Четвероногими весь я доверху набит, птицами весь я начинен,
И хоть я неспроста отдалился от них,
Но стоит мне захотеть, я могу позвать их обратно.
Пускай они таятся или убегают,
Пускай огнедышащим горы шлют против меня свой старый огонь,
Пускай мастодонт укрывается под своими истлевшими костями,
Пускай вещи принимают многообразные формы и удаляются от меня на целые мили,
Пускай океан застывает зыбями и гиганты-чудовища лежат в глубине,
Пускай птица сарыч гнездится под самым небом,
Пускай лось убегает в отдаленную чащу, пускай змея ускользает в лианы,
Пускай пингвин с клювом-бритвой уносится к северу на Лабрадор, —
Я быстро иду по пятам, я взбираюсь на вершину к гнезду в расселине камня.
32
Я думаю, я мог бы жить с животными, они так спокойны и замкнуты в себе,
Я стою и смотрю на них долго-долго.
Они не скорбят, не жалуются на свой злополучный удел,
Они не плачут бессонными ночами о своих грехах,
Они не изводят меня, обсуждая свой долг перед богом,
Разочарованных нет между ними, нет одержимых бессмысленной страстью к стяжанию,
Никто ни перед кем не преклоняет коленей, не чтит подобных себе, тех, что жили за тысячу лет;
И нет между ними почтенных, и нет на целой земле горемык.
Этим они указуют, что они мне сродни, и я готов принять их,
Знаменья есть у них, что они — это я.
Хотел бы я знать, откуда у них эти знаменья,
Может быть, я уронил их нечаянно, проходя по той же дороге в громадной дали времен?
Все время идя вперед, и тогда, и теперь, и вовеки,
Собирая по дороге все больше и больше,
Бесконечный, всех видов и родов, благосклонный не только к тем, кто получает от меня сувениры,
Выхвачу того, кто полюбится мне, и вот иду с ним, как с братом родным.
Гигантская красота жеребца, он горяч и отвечает на ласку.
Лоб у него высок, между ушами широко,
Лоснятся его тонкие ноги, хвост пылится у него по земле,
Глаза так и сверкают озорством, уши изящно выточены, подвижные и гибкие.
Ноздри у него раздуваются, когда мои ноги обнимают его,
Его стройное тело дрожит от счастья, когда мы мчимся кругом и назад.
Но минута, и я отпускаю тебя, жеребец.
К чему мне твоя быстрая иноходь, ведь я быстрее тебя,
Даже когда я сижу или стою, я обгоняю тебя.
33
Пространство и Время! Теперь-то я вижу, что я не ошибся,
Когда лениво шагал по траве,
Когда одиноко лежал на кровати,
Когда бродил по прибрежью под бледнеющими звездами утра.
Мои цепи и балласты спадают с меня, локтями я упираюсь в морские пучины,
Я обнимаю сиерры, я ладонями покрываю всю сушу,
Я иду, и все, что вижу, со мною.
У городских четырехугольных домов, в бревенчатых срубах, поселившись в лесу с дровосеками,
Вдоль дорог, изборожденных колеями, у застав, вдоль высохших рытвин и обмелевших ручьев,
Пропалывая лук на гряде или копая пастернак и морковь, пересекая саванны, идя по звериным следам,
Выходя на разведку, добывая золотую руду, опоясывая деревья круговыми надрезами на новом участке земли,
Проваливаясь по щиколотку в горячем песке, таща бечевой мою лодку вниз по течению обмелевшей реки,
Где пантера снует над головою по сучьям, где охотника бешено бодает олень,
Где гремучая змея на скале нежит под солнцем свое вялое длинное тело, где выдра глотает рыбу,
Где аллигатор спит у реки, весь в затверделых прыщах,
Где рыщет черный медведь в поисках корней или меда, где бобр бьет по болоту веслообразным хвостом,
Над растущим сахаром, над желтыми цветами хлопка, над рисом в низменных, залитых водою полях,
Над островерхой фермой, над зубчатыми кучами шлака, над хилою травою в канавах,
Над западным персимоном[124], над кукурузой с продолговатыми листьями, над нежными голубыми цветочками льна,
Над белой и бурой гречихой (там я жужжу, как пчела),
Над темною зеленью ржи, когда от легкого ветра по ней бегут светлые струйки и тени,
Взбираясь на горные кручи, осторожно подтягиваясь, хватаясь за низкие, тощие сучья,
Шагая по тропинке, протоптанной в травах и прорубленной в чаще кустарника,
Где перепелка кричит на опушке у пшеничного поля,
Где в вечер Седьмого месяца[125] носится в воздухе летучая мышь, где большой золотой жук падает на землю во тьме,
Где из-под старого дерева выбивается ключ и сбегает в долину,
Где быки и коровы стоят и сгоняют мух, без устали подрагивая шкурой,
Где в кухне просушивается ткань для сыров, где таганы раскорячились на очаге, где паутина свисает гирляндами с балок,
Где звякают тяжелые молоты, где типографская машина вращает цилиндры,
Где человеческое сердце в муках судорог бьется за ребрами,
Где воздушный шар, подобный груше, взлетает вверх (он поднимает меня, я смотрю вниз),
Где шлюпка привязана к судну крепкими морскими узлами, где солнечный зной, как наседка, греет зеленоватые яйца, зарытые в неровный песок.
Где плавает самка кита с детенышем, не отстающим от нее ни на миг,
Где пароход развевает вслед за собой длинное знамя дыма,
Где плавник акулы торчит из воды, словно черная щепка,
Где мечется полуобугленный бриг по незнакомым волнам,
Где ракушки приросли к его тенистой палубе, где в трюме гниют мертвецы;
Где несут во главе полков усеянный звездами флаг,
Приближаясь к Манхаттену по длинному узкому острову,
Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице,
На ступеньке у двери, на крепкой колоде, которая стоит на дворе, чтобы всадник мог сесть на коня,
На скачках, или на веселых пикниках, или отплясывая джигу, или играя в бейсбол,
На холостых попойках с похабными шутками, с крепким словом, со смехом, с матросскими плясками,
У яблочного пресса, пробуя сладкую бурую гущу, потягивая сок через соломинку,
На сборе плодов, где за каждое красное яблоко, которое я нахожу, мне хочется получить поцелуй,
На военных смотрах, на прогулках у самого моря, на дружеских встречах, на уборке маиса, на постройке домов,
Где дрозд-пересмешник разливается сладкими трелями, плачет, визжит и гогочет,
Где стог стоит на гумне, где разостлано сено, где племенная корова ждет под навесом,
Где бык идет совершить свою мужскую работу и жеребец свою, где за курицей шагает петух,
Где телки пасутся, где гуси хватают короткими хватками пищу,
Где закатные тени тянутся по бескрайней, безлюдной прерии,
Где стада бизонов покрывают собой квадратные мили земли,
Где пташка колибри сверкает, где шея долговечного лебедя изгибается и извивается,
Где смеющаяся чайка летает у берега и смеется почти человеческим смехом,
Где ульи выстроились в ряд на бурой скамейке в саду, скрытой буйной травою,
Где куропатки, с воротниками на шее, уселись в кружок на земле, головами наружу,
Где погребальные дроги въезжают в сводчатые ворота кладбища,
Где зимние волки лают среди снежных просторов и обледенелых деревьев,
Где цапля в желтой короне пробирается ночью к каемке болот и глотает маленьких крабов,
Где всплески пловцов и ныряльщиков охлаждают горячий полдень,
Где кати-дид[126] играет свою хроматическую гамму над ручьем на ветвях орешника,
По арбузным грядам, по грядам огурцов с серебряными нитями листьев,
По солончаку, по апельсинной аллее или под остроконечными елями,
Через гимнастический зал, через салун с глухо занавешенными окнами, через контору или через зал для собраний,
Довольный родным и довольный чужим, довольный новым и старым,
Радуясь встрече с некрасивою женщиною так же, как с красивою женщиною,
Радуясь, что вот вижу квакершу, как она шляпку сняла и говорит мелодично,
Довольный пением хора в только что выбеленной церкви,
Довольный вдохновенною речью вспотевшего методистского пастора, сильно взволнованный общей молитвой на воздухе,
Глядя все утро в витрины Бродвея, носом прижимаясь к зеркальному стеклу,
А после полудня шатаясь весь день по проселкам или по берегу моря с закинутой в небо головой,
Обхватив рукою товарища, а другою — другого, а сам посредине,
Возвращаясь домой с молчаливым и смуглым бушбоем[127] (в сумерках он едет за мной на коне),
Вдали от людских поселений, идя по звериным следам или по следам мокасинов,
У больничной койки, подавая лихорадящим больным лимонад,
Над покойником, лежащим в гробу, когда все вокруг тихо, всматриваясь в него со свечой,
Отплывая в каждую гавань за товарами и приключениями,
Торопливо шагая среди шумной толпы, такой же ветреный и горячий, как все,
Готовый в ярости пырнуть врага ножом,
В полночь, лежа без мыслей в одинокой каморке на заднем дворе,
Блуждая по старым холмам Иудеи бок о бок с прекрасным и кротким богом,
Пролетая в мировой пустоте, пролетая в небесах между звезд,
Пролетая среди семи сателлитов, сквозь широкое кольцо диаметром в восемьдесят тысяч миль,
Пролетая меж хвостатых метеоров и, подобно им, оставляя за собою вереницу огненных шаров,
Нося с собою месяц-младенца, который во чреве несет свою полнолунную мать,
Бушуя, любя и радуясь, предостерегая, задумывая, пятясь, выползая, появляясь и вновь исчезая,
День и ночь я блуждаю такими тропами.
Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды.
Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.
Я летаю такими полетами текущей и глотающей души,
До той глубины, где проходит мой путь, никакой лот не достанет.
Я глотаю и дух и материю,
Нет такого сторожа, который мог бы прогнать меня, нет такого закона, который мог бы препятствовать мне.
Я бросаю якорь с моего корабля лишь на короткое время,
Мои посланные спешат от меня на разведки или возвращаются ко мне с донесениями.
С острой рогатиной я иду на охоту за тюленем и белым медведем, прыгая через глубокие трещины, я хватаюсь за ломкие синие льдины,
Я взбираюсь на переднюю мачту,
Влезаю в бочонок для вахты,
Мы плывем по северному морю, много света кругом,
Воздух прозрачен, я смотрю на изумительную красоту,
Необъятные ледяные громады плывут мимо меня, и я плыву мимо них, все отчетливо видно вокруг,
Вдали беловерхие горы, навстречу им летят мои мечты,
Мы приближаемся к полю сражения, скоро мы вступим в бой,
Мы проходим мимо аванпостов огромного лагеря, мы проходим осторожно и медленно,
Или мы входим в большой и разрушенный город,
Развалины зданий и кварталы домов больше всех живых городов на земле.
Я вольный стрелок, мой бивак у чужих костров.
Я гоню из постели мужа, я сам остаюсь с новобрачной и всю
ночь прижимаю ее к своим бедрам и к губам.
Мой голос есть голос жены, ее крик у перил на лестнице,
Труп моего мужа несут ко мне, с него каплет вода, он — утопленник.
Я понимаю широкие сердца героев,
Нынешнюю храбрость и храбрость всех времен,
Вот шкипер увидел разбитое судно, в нем люди, оно без руля,
Смерть в бурю гналась за ним, как охотник,
Шкипер пустился за судном, не отставая от него ни на шаг, днем и ночью верный ему,
И мелом написал на борту: «Крепитесь, мы вас не покинем».
Как он носился за ними, и лавировал вслед за ними, и упорно добивался своего,
Как он спас наконец дрейфовавших людей,
Что за вид был у исхудалых женщин в обвисающих платьях, когда их увозили на шлюпках от разверстых перед ними могил,
Что за вид у молчаливых младенцев со стариковскими лицами, и у спасенных больных, и у небритых мужчин с пересохшими ртами,
Я это глотаю, мне это по вкусу, мне нравится это, я это впитал в себя,
Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.
Гордое спокойствие мучеников,
Женщина старых времен, уличенная ведьма, горит на сухом костре, а дети ее стоят и глядят на нее,
Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал на плетень отдышаться,
Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная дробь и ружейные пули,
Этот человек — я, и его чувства — мои.
Я — этот загнанный раб, это я от собак отбиваюсь ногами,
Вся преисподняя следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы,
Я за плетень ухватился, мои струпья содраны, кровь сочится и каплет,
Я падаю на камни в бурьян,
Лошади там заупрямились, верховые кричат, понукают их,
Уши мои — как две раны от этого крика,
И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищами.
Мучения — это всего лишь одна из моих одежд,
У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым,
Мои синяки багровеют, пока я стою и смотрю, опираясь на легкую трость.
Я раздавленный пожарный, у меня сломаны ребра,
Я был погребен под обломками рухнувших стен,
Я дышал огнем и дымом, я слышал, как кричат мои товарищи,
Я слышал, как высоко надо мною стучали их кирки и лопаты,
Они убрали упавшие балки и бережно поднимают меня,
И вот я лежу на свежем воздухе, ночью, в кровавой рубахе, никто не шумит, чтобы не тревожить меня.
Я не чувствую боли, я изнемог, но счастлив,
Бледные, прекрасные лица окружают меня, медные каски уже сняты с голов,
Толпа, что стоит на коленях, тускнеет, когда факелы гаснут.
Отошедшие в прошлое и мертвецы воскресают,
Они — мой циферблат, они движутся, как часовые стрелки, я — часы.
Я — старый артиллерист, я рассказываю о бомбардировке моего форта,
Я опять там.
Опять барабанный бой,
Опять атака пушек и мортир,
Опять я прислушиваюсь к ответной пальбе.
Я сам в этом деле, я вижу и слышу все:
Вопли, проклятия, рев, крики радости, когда ядро попало в цель,
Проходят медлительные лазаретные фуры, оставляя за собой красный след,
Саперы смотрят, нет ли каких повреждений, и приводят в порядок, что можно,
Падение гранаты через расщепленную крышу, веерообразный взрыв,
Свист летящих в вышину рук, ног, голов, дерева, камня, железа.
Опять мой генерал умирает, опять у него изо рта вырываются клокочущие хриплые звуки, он яростно машет рукою
И выдыхает запекшимся горлом: «Думайте не обо мне… но об… окопах…»
34
Теперь расскажу, что я мальчиком слышал в Техасе.
(Нет, не о паденье Аламо:[128]
Некому рассказать о паденье Аламо,
Все были убиты в Аламо,
Все сто пятьдесят человек стали немыми в Аламо.)
Это повесть о хладнокровном убийстве четырехсот двенадцати молодых людей.[129]
Отступая, они образовали каре, их амуниция служила им брустверами,
И когда они попали в окружение, они отняли у врага девятьсот жизней, в девятикратном размере заставили они его расплатиться вперед, их самих было в девять раз меньше,
Их полковник был ранен, у них не осталось патронов,
Они сдались на почетных условиях, получили бумагу с печатью, сдали оружье и как военнопленные были отправлены в тыл.
Это были лучшие из техасских ковбоев,
Первые в стрельбе, в пенье песен, в разгуле, в любовных делах,
Буйные, рослые, щедрые, красивые, гордые, любящие,
Бородатые, обожженные солнцем, в охотницкой привольной одежде,
И ни одному из них не было за́ тридцать.
На второй день, в воскресенье, их вывели повзводно и стали убивать одного за другим; стояло красивое весеннее утро,
Работа началась в пять часов и к восьми была кончена.
Им скомандовали: «На колени!» — ни один не подчинился команде,
Иные безумно и бесцельно рванулись вперед, иные оцепенели и стояли навытяжку,
Иные упали тут же с простреленным виском или сердцем, живые и мертвые в куче,
Недобитые раненые скребли землю ногтями, вновь приводимые смотрели на них,
Полумертвые пытались уползти,
Их прикончили штыком или прикладом.
Подросток, еще не достигший семнадцати, так обхватил одного из убийц, что понадобилось еще двое убийц, чтобы спасти того.
Мальчик изодрал их одежду и облил всех троих своею кровью.
В одиннадцать часов началось сожжение трупов.
Таков рассказ об убийстве четырехсот двенадцати молодых людей.
35
Хочешь послушать, как дрались в старину на морях?[130]
Хочешь узнать, кто выиграл сражение при свете луны и звезд?
Послушай же старинную быль, что рассказывал мне отец моей бабки — моряк.
Враг у нас был не трус, даю тебе честное слово (так говорил он),
Несокрушимой и хмурой английской породы, нет и не было упрямее их, и не будет вовек;
Когда вечер спустился на воду, он подошел к нам вплотную и начал бешено палить вдоль бортов.
Мы сцепились с ним, у нас перепутались реи, дула наших орудий касались орудий врага.
Мой капитан крепко принайтовал нас своими руками.
В подводной части мы получили пробоины восемнадцатифунтовыми ядрами.
На нижнем деке у нас после первого залпа сразу взорвались два орудия большого калибра, убило всех, кто стоял вокруг, и взрывом разнесло все наверху.
Мы дрались на закате, мы дрались в темноте,
Вечер, десять часов, полная луна уж довольно высоко, в наших пробоинах течь все растет, и доносят, что вода поднялась на пять футов,
Комендант выпускает арестованных, посаженных в трюм под кормой, пусть спасаются, если удастся.
Часовые у склада снарядов теперь уже не подпускают никого,
Они видят столько чужих, что не знают, кому доверять.
На нашем фрегате пожар,
Враг спрашивает, сдаемся ли мы,
Спустили ли мы штандарт и кончен ли бой.
Тут я смеюсь, довольный, потому что слышу голос моего капитана.
«Мы не спускали штандарта, — кричит он спокойно, — мы лишь теперь начинаем сражаться».
У нас только три неразбитых орудия.
За одним стоит сам капитан и наводит его на грот-мачту врага,
Два другие богаты картечью и порохом, и они приводят к молчанию мушкеты врага и подметают его палубы дочиста.
Этой маленькой батарее вторят одни только марсы, и больше всего грот-марс,
Они геройски держатся до конца всего боя.
Нет ни минуты передышки,
Течь опережает работу насосов, огонь подбирается к пороховому складу.
Один из насосов сбит ядром, и все думают, что мы уже тонем.
Невозмутимый стоит маленький капитан,
Он не суетится, голос его не становится ни громче, ни тише,
Его глаза дают нам больше света, чем фонари у орудий.
К двенадцати часам, при сиянии луны, они сдаются нам.
36
Широко разлеглась молчаливая полночь.
Два огромных корпуса недвижны на груди темноты,
Наше судно, все продырявленное, тихо погружается в воду, мы готовимся перейти на захваченный нами фрегат.
Капитан, стоящий на шканцах, хладнокровно отдает команду, лицо у него бело, как мел,
А невдалеке труп ребенка, который был прислужником в каюте,
Мертвое лицо старика морехода с длинными седыми волосами и тщательно завитыми баками,
Пламя, что, наперекор всем усилиям, по-прежнему пылает внизу и на палубе,
Хриплые голоса двух или трех офицеров, еще способных сражаться,
Бесформенные груды трупов и отдельные трупы, клочья мяса на мачтах и реях,
Обрывки такелажа, повисшие снасти, легкое содрогание от ласки волн,
Черные бесстрастные орудия, там и сям пороховые тюки, сильный запах,
Редкие крупные звезды вверху, мерцающие молчаливо и скорбно,
Легкие дуновения бриза, ароматы осоки и прибрежных полей, поручения, которые дают умирающие тем, кто остаются в живых,
Свист ножа в руках хирурга, вгрызающиеся зубья его пилы,
Хрип и сопение раненых, клекот хлынувшей крови, дикий короткий визг и длинный, нудный, постепенно смолкающий стон, —
С этими так, эти безвозвратно погибли.
37
Эй, лодыри, там на часах! за оружие!
Врываются толпою в побежденную дверь! О, я сошел с ума!
Я воплощаю в себе всех страдальцев и всех отверженных,
Я вижу себя в тюрьме в облике другого человека,
Я чувствую тупую, безысходную боль,
Это из-за меня тюремщики вскидывают на плечо карабины и стоят на часах,
Это меня по утрам выпускают из камеры, а на ночь сажают за железный засов.
К каждому мятежнику, которого гонят в тюрьму в кандалах, я прикован рука к руке и шагаю с ним рядом.
(Я самый угрюмый и самый молчаливый из них, у меня пот на искаженных губах).
И вместе с каждым воришкой, которого хватают за кражу, хватают и меня, и судят меня вместе с ним, и выносят мне такой же приговор.
И с каждым холерным больным, который сейчас умрет, я лежу и умираю заодно,
Лицо мое стало серым, как пепел, жилы мои вздулись узлами, люди убегают от меня.
Попрошайки в меня воплощаются, я воплощаюсь в них,
Я конфузливо протягиваю шляпу, я сижу и прошу подаяния.
38
Довольно! довольно! довольно!
Что-то ошеломило меня. Погодите немного, постойте!
Словно меня ударили по голове кулаком.
Дайте мне очнуться немного от моего столбняка, от моих снов и дремотных видений,
Я вижу, что чуть было не сделал обычной ошибки.
Как же мог я забыть про обидчиков и их оскорбления!
Как же мог я забыть про вечно бегущие слезы и тяжкие удары дубин!
Как же мог я глядеть, словно чужими глазами, как распинают меня на кресте и венчают кровавым венком!
Теперь я очнулся,
Я заглажу свой промах,
В каждой могиле умножается то, что было вверено ей,
Трупы встают, исцеляются раны, путы спадают с меня.
Я бодрее шагаю вперед вместе с другими простыми людьми, и нет нашей колонне конца,
В глубь страны мы идем и по взморью, мы переходим границы,
Наша воля скоро станет всесветной,
Цветы, что у нас на шляпе, — порождение тысячелетий.
Приветствую вас, ученики! Теперь вы можете выйти вперед!
Продолжайте записывать то, что я говорю, продолжайте задавать мне вопросы.
39
Дружелюбный и кроткий дикарь, кто же он?
Ждет ли он цивилизации или уже превзошел ее и теперь господствует над ней?
Может быть, он с Юго-Запада и взращен под открытым небом?
Или, может быть, он канадец?
Может быть, он с Миссисипи? Из Айовы, Орегона, Калифорнии?
Или горец? или житель лесов? или прерий? или с моря матрос?
Куда бы он ни пришел, мужчины и женщины принимают его как желанного гостя,
Всем хочется, чтобы он полюбил их, притронулся к ним, разговаривал с ними, остался бы с ними жить.
Поступки, беззаконные, как снежные хлопья, и слова, простые, как трава, непричесанность, смех и наивность,
Медленный шаг, лицо — как у всех, заурядные манеры и излияния токов,
Они, преобразуясь, исходят с концов его пальцев,
Они идут от него с запахом его тела и дыхания, они истекают из взора его глаз.
40
Сусальное солнце, проваливай, — не нуждаюсь в твоем обманчивом блеске,
Ты лишь верхи озаряешь, а я добираюсь до самых глубин.
Земля! ты будто за подачкою смотришь мне в руки,
Скажи, старая карга, что тебе нужно?
Мужчина или женщина, я мог бы сказать вам, как я люблю вас, но я не умею,
Я мог бы сказать, что во мне и что в вас, но я не умею,
Я мог бы сказать, как томлюсь я от горя и какими пульсами бьются мои ночи и дни.
Видите, я не читаю вам лекций, я не подаю скудной милостыни:
Когда я даю, я даю себя.
Эй ты, импотент с развинченными коленями,
Открой замотанную тряпками глотку, я вдуну в тебя новую силу,
Шире держи ладони и вздерни клапаны у себя на карманах,
От моих подарков отказаться нельзя, я даю их насильно, у меня большие запасы, с избытком,
И я отдаю все, что имею.
Я не спрашиваю, кто ты, это для меня все равно,
Ведь ты ничто, и у тебя нет ничего, пока ты не станешь тем, что я вложу в тебя.
Меня тянет к рабу на хлопковых полях и к тому, кто чистит отхожие места,
Я целую его, как родного, в правую щеку,
И в сердце своем я клянусь, что никогда не отрину его.
Женщины, пригодные к зачатию, отныне станут рожать от меня более крупных и смышленых детей
(То, что я вливаю в них сегодня, станет самой горделивой республикой).
Если кто умирает, я спешу туда и крепко нажимаю ручку двери,
Отверните одеяло и простыни к ногам,
А врач и священник пусть уходят домой.
Я хватаю умирающего и поднимаю его с несокрушимым упорством,
Ты, отчаявшийся, вот моя шея,
Клянусь, ты останешься жив! всей тяжестью повисни на мне.
Мощным дыханьем я надуваю тебя и заставляю тебя всплыть на поверхность,
Каждую комнату в доме я наполняю войсками,
Теми, кто любит меня, теми, кто побеждает могилы.
Спи, — я и они будем всю ночь на страже,
Ни сомнение, ни хворь пальцем не тронут тебя,
Я обнял тебя, и отныне ты мой,
И, вставши завтра утром, ты увидишь, что все так и есть, как я говорил тебе.
41
Я тот, кто приносит облегчение больным, когда они, задыхаясь, лежат на спине,
А сильным, твердо стоящим мужчинам я приношу еще более нужную помощь.
Я слышал, что было говорено о вселенной,
Слышал и слышал о множестве тысяч лет.
Это, пожалуй, неплохо, — но разве это все?
Я прихожу, увеличивая и находя соответствия,
Я с самого начала даю бо́льшую цену, чем старые сквалыги-торгаши,
Я сам принимаю размеры Иеговы,
Я литографирую Кроноса, его сына Зевса и его внука Геракла,
Я скупаю изображения Озириса, Изиды, Ваала, Брамы и Будды,
В мой портфель я сую Манито[131], и Аллаха на бумажном листе, и гравюру распятия.
Вместе с Одином, с безобразным Мекситли[132] и с каждым идолом, с каждым фетишем,
Платя за этих богов и пророков столько, сколько они стоят, и ни одного цента больше,
Соглашаясь, что они были живы и сделали то, что надлежало им сделать в свой срок
(Да, они принесли кое-что для неоперенных птенцов, которые должны теперь сами встать, полететь и запеть).
Принимая черновые наброски всевозможных богов, чтобы заполнить их лучше собою,
Щедро раздавая их каждому, и мужчине и женщине,
Открывая столько же или больше божественности в плотнике, который ставит сруб,
Требуя, чтобы перед ним преклонялись больше, чем перед всеми богами, когда он, засучив рукава, орудует молотком и стамеской,
Не споря, что бог посылал откровения, считая, что ничтожный дымок или волос у меня на руке непостижимы, как любое из них,
Пожарные, качающие воду насосом или взбирающиеся по лестнице, приставленной к дому, для меня не менее величавы, чем боги античных сражений,
Я слышу, как звенят их голоса сквозь грохот обвалов,
Их мускулистые ноги несут их в целости над обугленной дранкой, их белые лбы невредимы средь пламени;
Жене машиниста с младенцем у сосков я молюсь о каждом, кто родился на свет,
Рядом свистят три косы на покосе в руках у дородных ангелов со вздутыми на поясницах рубахами;
Клыкастый и рыжий конюх искупил все свои грехи, настоящие и будущие,
Когда распродал все, что имел, и пошел пешком, чтобы заплатить адвокатам, защищающим брата его, и сидел рядом с ним, пока того судили за подлог,
И быку и букашке еще не молились, как нужно,
Никому и не снилось, как восхитительны грязь и навоз.
Сверхъестественное — не такое уж чудо, я сам жду, чтобы пришло мое время, когда я сделаюсь одним из богов,
Уже близится день для меня, когда я стану творить чудеса не хуже, чем наилучшее из них.
Клянусь жизнью! Я сделаюсь вскоре творцом всего мира,
Уже и сейчас полагая себя в лоно теней, которые таятся в засаде.
42
Чей-то призыв из толпы,
Мой собственный голос, звонкий, решительный, зычный.
Придите, мои дети,
Придите, мои мальчики и девочки, мои женщины, мои домочадцы и близкие,
Органист уже разжигает свой пыл, он уже сыграл прелюдию.
Легкие и бойкие аккорды, я чувствую гул ваших взлетов.
Голову мою так и завертело на шее,
Волнами катится музыка, но не из орга́на она,
Люди окружают меня, но они не мои домочадцы.
Вечно твердая, неоседающая почва,
Вечно те, что едят и пьют, вечно солнце то вверх, то вниз, вечно воздух, вечно неустанные приливы-отливы.
Вечно я сам и все прочие люди, непостижимые, порочные, живые,
Вечно старый, неизъяснимый вопрос, вечно этот палец с занозой,
Вечно назойливый гик «улю-лю!» — покуда мы не отыщем, где скрылся хитрец, и не вытащим его на расправу,
Вечно любовь, вечно всхлипывающая влага жизни,
Вечно повязка под нижнею челюстью, вечно стол, на котором покойник.
Блуждают то там, то здесь, а глаза прикрыты медяками.
Чтобы голодное брюхо насытить, щедро черпают ложкой мозги,
Покупают билеты на праздник, но на праздник не попадают ни разу,
Большинство пашет, молотит, обливается по́том и мякину получает за труд,
А меньшинство, не трудясь, богатеет и требует пшеницу для себя.
Это — город, и я — гражданин,
Что занимает других, то занимает меня, — политика, войны, рынки, газеты и школы,
Мэр, заседания, банки, тарифы, пароходы, заводы, акции, недвижимости, движимости.
Малютки-человечки во множестве прыгают там и здесь в хвостатых пиджачках, в воротничках,
Кто они, я знаю хорошо (нет, они не черви и не блохи),
Я признаю в них моих двойников, самый пошлый и самый ничтожный так же бессмертен, как я,
То, что я делаю и что говорю, то же самое ждет и их,
Всякая мысль, что бьется во мне, бьется точно так же и в них.
Я слишком много говорю о себе,
Эти мои строки всеядны, но других я не должен писать,
Каждого, кто бы он ни был, я хочу заполнить собой целиком.
Не рутинные фразы — эта песня моя,
Но внезапно задать вопрос, прыгнуть далеко за предел, и все-таки привести еще ближе;
Что эта печатная и переплетенная книга, как не наборщик и типографский мальчишка?
И что эти удачные фотографии, как не ваша жена или друг в ваших объятьях, таких нежных и крепких,
И что этот черный корабль, обитый железом, и его могучие орудия в башнях, как не храбрость капитана и машинистов?
А посуда, и мебель, и угощение в домах — что они, как не хозяин и хозяйка и взгляды их глаз?
И небо там, наверху — оно же и здесь, и над домом соседа, и над домами напротив,
И что такое святые и мудрые, о которых мы читаем в истории, как не ты сам?
И что такое проповеди, богословие, религии, как не бездонный человеческий мозг?
И что есть разум? и что есть любовь? и что есть жизнь?
43
Я не отвергаю вас, священники всех времен и народов,
Величайшая вера — моя, и самая малая — моя,
Я вмещаю древнюю религию, и новую, и те, что между древней и новой,
Я верю, что я снова приду на землю через пять тысяч лет,
Я ожидаю ответа оракулов, я чту богов, я кланяюсь солнцу,
Я делаю себе фетиша из первого камня или пня, я шаманствую палками в волшебном кругу амулета,
Я помогаю ламе или брамину, когда тот поправляет светильник перед кумиром,
В фаллическом шествии я танцую на улицах, я одержимый гимнософист[133], суровый, в дебрях лесов,
Я пью из черепа дикий мед, я чту Веды[134], я держусь Корана,
Я вхожу в теокалли[135] в пятнах крови от ножа и камня, я бью в барабан из змеиной кожи,
Я принимаю Евангелие, принимаю того, кто был распят, я наверное знаю, что он божество,
Я стою всю мессу на коленях, я пуританин, я встаю для молитвы или недвижно сижу на церковной скамье,
С пеной у рта, исступленный, я бьюсь в припадке безумия или сижу мертвецом и жду, чтобы дух мой воспрянул,
Я смотрю вперед на мостовую, на землю или в сторону от мостовой и земли,
Я из тех, что вращают колеса колес.
Один из этой центростремительной и центробежной толпы, я говорю, как говорит человек, оставляющий друзьям поручения, перед тем как отправиться в путь.
Упавшие духом, одинокие и мрачные скептики,
Легкомысленные, унылые, злые безбожники,
Я знаю каждого из вас, я знаю море сомнения, тоски, неверия, отчаяния, муки.
Как плещутся камбалы!
Как они бьются, быстро, как молния, содрогаясь и брызгая кровью!
Будьте спокойны, угрюмцы и окровавленные маловерные камбалы,
Я ваш, я с вами, как и со всеми другими,
У вас, у меня, у всех нас было равное прошлое,
И вас, и меня, и всех ждет равное будущее.
Я не знаю, каково наше будущее,
Но я знаю, что оно в свой черед окажется вполне подходящим и что оно непременно придет.
Оно уготовано всем: и тому, кто проходит мимо, и тому, кто стоит, оно не обойдет никого.
Оно суждено и тому молодому мужчине, который умер и похоронен на кладбище,
И той молодой женщине, которая умерла и погребена рядом с ним,
И тому ребенку, который глянул на миг из-за двери и скрылся за нею навеки,
И тому старику, что прожил без цели и смысла и теперь томится в тоске, которая горче, чем желчь,
И тому несчастному, что лежит в богадельне, изъеденный скверной болезнью от разнузданной жизни и пьянства,
И бесчисленным убитым и погибшим, и диким кобу[136], именуемым навозом человечества,
И простейшим амебам, которые просто плывут по воде с открытыми ртами, чтобы пища вливалась им в рот,
И всякому предмету на земле или в древнейших могилах земли,
И всему, что в мириадах планет, и мириадам мириад, которые обитают на них,
И настоящему, и самой малой соломинке.
44
Встанем — пора мне открыться!
Все, что изведано, я отвергаю,
Риньтесь, мужчины и женщины, вместе со мною в Неведомое.
Часы отмечают минуты, но где же часы для вечности?
Триллионы весен и зим мы уже давно истощили,
Но в запасе у нас есть еще триллионы и еще и еще триллионы.
Те, кто прежде рождались, принесли нам столько богатств,
И те, кто родятся потом, принесут нам новые богатства.
Все вещи равны между собой: ни одна не больше и не меньше!
То, что заняло свое место и время, таково же, как и все остальное.
Люди были жестоки к тебе или завистливы, мой брат, моя сестра?
Я очень жалею тебя, но я не встречал среди людей ни врагов, ни завистников,
Все вокруг были добры ко мне, мне не на что жаловаться.
(В самом деле, на что же мне жаловаться?)
Я вершина всего, что уже свершено, я начало будущих времен.
Я дошел до верхних ступеней,
На каждой ступени века́, и между ступенями тоже века́,
Пройдя все, не пропустив ни одной, я карабкаюсь выше и выше.
Выше и выше иду, и призраки остаются у меня за спиной,
Внизу, в глубине, я вижу изначальное огромное Ничто, я знаю, что был и там,
Невидимый, я долго там таился и спал в летаргической мгле,
И ждал, чтобы наступил мой черед, и не сгинул от углеродного смрада.
Долго пребывал я под спудом — долго-предолго.
Долго трудилась вселенная, чтобы создать меня.
Ласковы и преданны были те руки, которые направляли меня.
Вихри миров, кружась, носили мою колыбель, они гребли и гребли, как лихие гребцы.
Сами звезды уступали мне место, вращаясь в своих кругах,
Они посылали свои лучи для присмотра за тем, что должно было делаться со мною.
Покуда я не вышел из матери, поколения направляли мой путь.
Мой зародыш в веках не ленился,
Ничто не могло задержать его.
Для него сгустились в планету мировые туманности,
Длинные пласты наслоялись, чтобы стать для него опорой,
Гиганты-растенья давали ему себя в пищу,
И чудища-ящеры лелеяли его в своей пасти и бережно несли его дальше.
Все мировые силы трудились надо мною от века, чтобы создать и радовать меня,
И вот я стою на этом месте, и со мною моя крепкая душа.
45
О мгновенная юность! о гибкость, которую вечно толкают вперед!
О уравновешенная, пышно цветущая зрелость!
Мои возлюбленные душат меня,
Теснятся к моим губам, тискаются в поры моей кожи,
Волокут меня по улицам и людным местам, голые приходят ко мне ночью,
Днем они кричат мне: «Эгой», со скалы над рекою, качаясь и щебеча наверху,
Они кличут меня по имени из цветников, виноградников, из чащи густых кустов,
Они слетаются ко мне каждый миг,
Целуют мое тело поцелуями, нежащими, словно бальзам,
И горсти своих сердец бесшумно дают мне в подарок.
О величавый восход старости! Здравствуй, несказанная прелесть дней моего умирания!
Все сущее утверждает не только себя, но и то, что растет из него,
И у темного беззвучия смерти есть тоже свои ростки.
Ночью я открываю мой люк и смотрю, как далеко разбрызганы в небе миры,
И все, что я вижу, умноженное на сколько хотите, есть только граница новых и новых вселенных.
Дальше и дальше уходят они, расширяясь, всегда расширяясь,
За грани, за грани, вечно за грани миров.
У моего солнца есть солнце, и мое солнце покорно колесит вкруг него,
А то со своими соратниками примыкает к высшему кругу,
А за ними еще более великие, перед которыми величайшие становятся точками.
Нет ни на миг остановки, и не может быть остановки,
Если бы я, и вы, и все миры, сколько есть, и все, что на них и под ними, снова в эту минуту свелись к бледной текучей туманности, это была бы безделица при нашем долгом пути,
Мы вернулись бы снова сюда, где мы стоим сейчас,
И отсюда пошли бы дальше, все дальше и дальше.
Несколько квадрильонов веков, несколько октильонов кубических миль не задержат этой минуты, не заставят ее торопиться;
Они — только часть, и все — только часть.
Как далеко ни смотри, за твоею далью есть дали.
Считай, сколько хочешь, неисчислимы года.
Мое рандеву назначено, сомнения нет,
Бог непременно придет и подождет меня, мы с ним такие друзья,
Великий товарищ, верный возлюбленный, о ком я томлюсь и мечтаю, он будет там непременно.
46
Я знаю, что лучшее место — мое, и лучшее время — мое, еще никто не измерил меня и никогда не измерит.
Я всегда налегке, в дороге (придите все и послушайте!),
Мои приметы — дождевой плащ, и добрая обувь, и палка, срезанная в лесу,
Друзья не придут ко мне и не рассядутся в креслах,
Кресел нет у меня, нет ни философии, ни церкви,
Я никого не веду к обеду, в библиотеку, на биржу,
Но каждого из вас, мужчин и женщин, я возвожу на вершину горы,
Левой рукой я обнимаю ваш стан,
А правой рукой указываю на окрестные дали и на большую дорогу.
Ни я, ни кто другой не может пройти эту дорогу за вас,
Вы должны пройти ее сами.
Она недалеко, она здесь, под рукой,
Может быть, с тех пор как вы родились, вы уже бывали на ней, сами не зная о том,
Может быть, она проложена всюду, по земле, по воде.
Возьмем свои пожитки, сынок, — ты свои, я свои, — и поспешим в путь,
В чудесных городах и свободных странах мы побываем с тобой.
Если ты устал, возложи на меня твою ношу, обопрись о мое бедро,
А когда наступит мой черед, ты отплатишь мне такой же услугой,
Ибо с той минуты, как мы двинемся в путь, отдыха не будет у нас.
Сегодня перед рассветом я взошел на вершину горы, и увидел усыпанное звездами небо,
И сказал моей душе: «Когда мы овладеем всеми этими шарами вселенной, и всеми их усладами, и всеми их знаниями, будет ли с нас довольно?»
И моя душа сказала: «Нет, этого мало для нас, мы пойдем мимо — и дальше».
Ты также задаешь мне вопросы, и я слышу тебя,
Я отвечаю, что не в силах ответить, ты сам должен ответить себе.
Присядь на минуту, сынок,
Вот сухари для еды, молоко для питья,
Но когда ты поспишь, и обновишь свои силы, и наденешь лучшие одежды, я поцелую тебя на прощание и распахну пред тобою ворота, чтобы ты ушел от меня.
Слишком долго тебе снились презренные сны,
Я смываю гной с твоих глаз,
Ты должен приучить свои глаза к ослепительной яркости света и каждого мгновенья твоей жизни.
Слишком долго ты копошился у берега, робко держась за доску,
Теперь я хочу, чтобы ты был бесстрашным пловцом,
Чтобы ты вынырнул в открытом море, крича и кивая мне, и со смехом окунулся опять.
47
Я учитель атлетов.
Если твоя грудь после учения станет шире моей, ты докажешь, что и моя широка,
И тот докажет, что он усвоил мой стиль борьбы, кто убьет своего учителя насмерть.
Мне люб лишь такой мальчуган, что станет мужчиной не чужими стараньями, а только своими делами,
Он предпочтет быть беспутным, лишь бы не стать благонравным из страха или стадного чувства,
Свою милую любит он сильно и ест свое жаркое с аппетитом,
Любовь без взаимности или обида режет его сильнее, чем острая сталь,
Отлично он умеет скакать на коне, драться, стрелять в мишень, править парусным яликом, петь песни, играть на банджо,
Бородатые лица, или изрытые оспой, или с рубцами и шрамами милее ему, чем лощеные,
И черные от загара лица милее ему, чем те, что боятся солнца.
Я учу убегать от меня, но кто может убежать от меня?
Кто бы ты ни был, отныне я не отступлю от тебя ни на шаг,
Мои слова не перестанут зудеть в твоих ушах, покуда ты не уразумеешь их смысла.
Не ради доллара я говорю тебе эти слова, не для того, чтоб заполнить время, покуда я жду парохода.
(Они настолько же твои, как и мои, я действую в качестве твоего языка,
У тебя во рту он опутан и связан, а у меня начинает освобождаться от пут.)
Клянусь, что под крышею дома я никогда ничего не скажу ни о любви, ни о смерти,
И клянусь, я открою себя лишь тому или той, кто сблизится со мною на воздухе.
Если вы хотите понять меня, ступайте на гору или на берег моря,
Ближайший комар — комментарий ко мне, и бегущие волны — ключ,
Молот, весло и ручная пила подтверждают мои слова.
Никакая комната с закрытыми ставнями, никакая школа не может общаться со мной,
Бродяги и малые дети лучше уразумеют меня.
Мальчишка-мастеровой всего ближе ко мне, он знает меня хорошо,
Лесоруб, который берет на работу топор и кувшин, возьмет и меня на весь день,
Фермеру-подростку, что пашет в полях, приятно услышать мой голос,
На судах, которые мчатся под парусом, мчатся мои слова, я иду с матросами и рыбаками и крепко люблю их.
Солдат в походе или в лагере — мой,
Многие ищут меня в ночь перед боем, и я не обману их надежды,
В эту торжественную ночь (быть может, их последнюю ночь) те, которые знают меня, ищут меня.
Мое лицо трется о лицо зверолова, когда он лежит в одеяле,
Извозчик, размышляя обо мне, не замечает толчков своей фуры,
Молодая мать и старая мать понимают меня,
И девушка, и замужняя женщина оставляют на минуту иглу и забывают все на свете, —
Все они хотят воплотить то, что я говорил им.
48
Я сказал, что душа не больше, чем тело,
И я сказал, что тело не больше, чем душа,
И никто, даже бог, не выше, чем каждый из нас для себя,
И тот, кто идет без любви хоть минуту, на похороны свои он идет, завернутый в собственный саван,
И я или ты, без полушки в кармане, можем купить все лучшие блага земли,
И глазом увидеть стручок гороха — это превосходит всю мудрость веков,
И в каждом деле, в каждой работе юноше открыты пути для геройства,
И каждая пылинка ничтожная может стать центром вселенной,
И мужчине и женщине я говорю: да будет ваша душа безмятежна перед миллионом вселенных.
И я говорю всем людям: не пытайте о боге,
Даже мне, кому все любопытно, не любопытен бог.
(Не сказать никакими словами, как мало тревожит меня мысль о боге и смерти.)
В каждой вещи я вижу бога, но совсем не понимаю его,
Не могу я также поверить, что есть кто-нибудь чудеснее меня.
К чему мне мечтать о том, чтобы увидеть бога яснее, чем этот день?
В сутках такого нет часа, в каждом часе такой нет секунды, когда бы не видел я бога,
На лицах мужчин и женщин я вижу бога и в зеркале у меня на лице,
Я нахожу письма от бога на улице, и в каждом есть его подпись,
Но пусть они останутся, где они были, ибо я знаю, что, куда ни пойду,
Мне будут доставлять аккуратно такие же во веки веков.
49
Ты же, о Смерть, и горькие объятия Смерти, напрасно пытаетесь встревожить меня.
Без колебаний приступает к своему труду акушер,
Я вижу, как его рука нажимает, принимает, поддерживает,
Я лежу у самого порога этих изящных и эластичных дверей
И замечаю выход, замечаю прекращение боли.
А ты, Труп, я думаю, ты хороший навоз, но это не обижает меня,
Я нюхаю белые розы, благоуханные, растущие ввысь,
Я добираюсь до лиственных губ и до гладких грудей дынь.
А ты, Жизнь, я уверен, ты — остатки многих смертей.
(Не сомневаюсь, что прежде я и сам умирал десять тысяч раз.)
Я слышу ваш шепот, о звезды небес,
О солнца, о травы могил, о вечные изменения и вечные продвижения вперед,
Если уж вы молчаливы, что же могу сказать я?
О мутной луже в осеннем лесу,
О луне, что спускается с круч тихо вздыхающих сумерек,
Качайтесь, искры света и мглы, — качайтесь на черных стеблях, гниющих в навозе,
Качайтесь, пока так бессмысленно стонут иссохшие сучья.
Я возношусь от луны, я возношусь из ночи,
Я вижу, что это страшное марево — отражение полдневного солнца,
Я поднимаюсь к основному и главному от великого или малого отпрыска.
50
Есть во мне что-то — не знаю что, но знаю: оно во мне.
Тело мое, потное и скрюченное, каким оно становится спокойным тогда,
Я сплю — я сплю долго.
Я не знаю его — оно безыменное — это слово, еще не сказанное,
Его нет ни в одном словаре, это не изречение, не символ.
Нечто, на чем оно качается, больше земли, на которой качаюсь я,
Для него вся вселенная — друг, чье объятье будит меня.
Может быть, я мог бы сказать больше. Только контуры!
Я вступаюсь за моих братьев и сестер.
Видите, мои братья и сестры?
Это не хаос, не смерть — это порядок, единство, план — это вечная жизнь, это Счастье.
51
Прошедшее и настоящее гибнут — я наполнил их, потом исчерпал,
А теперь заполняю ближайшую впадину будущего.
Ты, слушающий песню мою! какую тайну ты хочешь доверить мне?
Прямо гляди мне в лицо, покуда я вдыхаю эту ночь.
(Говори мне по чести всю правду, нас не слышит никто, но я могу остаться не дольше минуты.)
По-твоему, я противоречу себе?
Ну что же, значит, я противоречу себе.
(Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей.)
Я отдаю все свои силы лишь тем, кто поблизости, я жду тебя у порога.
Кто завершил дневную работу? Кто покончил с ужином раньше других?
Кто хочет пойти прогуляться со мною?
Успеешь ли ты высказаться перед нашей разлукой? или
окажется, что ты запоздал?
52
Пестрый ястреб проносится мимо и упрекает меня, зачем я болтаю и мешкаю.
Я такой же непостижимый и дикий,
Я испускаю мой варварский визг над крышами мира.
Последняя быстрая тучка задержалась ради меня,
Она отбрасывает мое изображение вслед за другим, столь же верное, как и любое из них, на лугах, погруженных в тень.
Она соблазняет меня растаять в туман и пар.
Я улетаю, как воздух, я развеваю мои белые кудри вслед за бегущим солнцем,
Пусть течет моя плоть волнами, льется кружевными извивами.
Я завещаю себя грязной земле, пусть я вырасту моей любимой травой,
Если снова захочешь увидеть меня, ищи меня у себя под подошвами.
Едва ли узнаешь меня, едва ли догадаешься, чего я хочу,
Но все же я буду для тебя добрым здоровьем,
Я очищу и укреплю твою кровь.
Если тебе не удастся найти меня сразу, не падай духом,
Если не найдешь меня в одном месте, ищи в другом,
Где-нибудь я остановился и жду тебя.

ИЗ ЦИКЛА «ДЕТИ АДАМА»

Запружены реки мои

Перевод К. Чуковского.

Запружены реки мои, и это причиняет мне боль,
Нечто есть у меня, без чего я был бы ничто,
Это хочу я прославить, хотя бы я стоял меж людей одиноко,
Голосом зычным моим и воспеваю фаллос,
Я пою песню зачатий,
Я пою, что нужны нам великолепные дети и в них великолепные люди,
Я пою возбуждение мышц и слияние тел,
Я пою песню тех, кто спит в одной постели (о, неодолимая страсть!
О, взаимное притяжение тел! Для каждого тела свое манящее, влекущее тело!
И для вашего тела — свое, оно доставляет вам счастье больше всего остального!)
Ради того, что ночью и днем, голодное, гложет меня,
Ради мгновений зачатия, ради этих застенчивых болей я воспеваю и их,
В них я надеюсь найти, чего не нашел нигде, хотя ревностно искал много лет,
Я пою чистую песню души, то вспыхивающей, то потухающей,
Я возрождаюсь с животными или с грубейшей природой,
Этим я песни мои насыщаю, а также тем, что сопутствует этому:
Запах лимонов и яблок, весенней влюбленностью птиц,
Лесною росою, набеганием волн,
Диким набеганием волн на сушу — я воспеваю и их, —
Увертюрой, что звучит еле слышно, как предвкушение мелодии,
Желанною близостью, видом прекрасного тела.
Пловец обнаженный, плывущий в воде или на волне неподвижно лежащий,
Близится женское тело, я потупляюсь, любовная плоть у меня и дрожит и болит,
И возникает удивительный, перечень для меня, для тебя и для любого из нас.
Лицо, руки, ноги — все с головы до пят — и чувства, что он пробуждает,
Загадочный бред, сумасшествие страсти, о, отдаться тебе до конца!
(Крепко прижмись и слушай, что я шепчу тебе,
Я люблю тебя, о, я весь твой,
Только бы нам ускользнуть ото всех, убежать беззаконными, вольными,
Два ястреба в небе, две рыбы в волнах не так беззаконны, как мы.)
Дикая буря, сквозь меня проходящая, и страсть, которая содрогает меня,
Клятва, что мы слиты навеки, я и женщина, которая любит меня и которую я люблю больше жизни моей.
(О, я охотно отдал бы все за тебя,
И если нужно, пускай пропаду!
Только бы ты и я! И что нам до того, что делают и думают другие!
Что нам до всего остального, только бы нам насладиться друг другом и замучить друг друга совсем, до конца, если иначе нельзя.)
Ради того капитана, которому я уступаю все судно,
Ради того полководца, который командует мною, командует всеми,
Ради нашего пола, основы всего,
Ради того, что в тиши я так часто томился один, когда
множество близких вокруг, а та, кого хочешь, не близко,
Ради долгого, долгого поцелуя в грудь или в губы,
Ради тесных объятий, которые делают пьяным меня и любого мужчину,
Ради того, что знает хороший супруг, ради этой работы отцовства,
Ради восторга, победы и отдыха — податливое одеяло отброшено прочь!
Ради легких рук, что ласкают меня, и пальцев, что перебирают мои волосы,
Ради того, что она так не хочет, чтобы я от нее оторвался, и я не хочу оторваться
(Но, нежная, помедли мгновение, я опять возвращусь к тебе!),
Ради этого часа, когда звезды сияют и падают росы,
Я славлю тебя, о священное дело, и вас, о дети, готовые к нему,
И вас, могучие чресла.

О теле электрическом я пою

Перевод М. Зенкевича.

1
О теле электрическом я пою;
Легионы любимых меня обнимают, и я обнимаю их;
Они не отпустят меня, пока не уйду я с ними, им не отвечу,
Пока не очищу их, не заполню их полнотою души.
Иль те, кто сквернит свое тело, не скрывают себя?
Иль те, кто поносит живых, лучше тех, кто поносит мертвых?
Иль тело значит меньше души?
И если душа не тело, то что же душа?
2
Любовь к телу мужскому или женскому превосходна, ведь тело само превосходно,
Совершенно тело мужчины, и тело женщины совершенно.
Выраженье лица превосходно,
Но сложенный хорошо человек выражен не только в лице;
Он выражен в членах, суставах своих, изящно выражен в бедрах, запястьях,
В походке своей, в осанке, в гибкости стана, колен, — его не скрывает одежда,
Сила и ловкость его пробивается сквозь все ткани,
Он идет, восхищая вас, словно поэма, иль даже больше,
Помедлив, взгляните вы на спину его, на затылок, лопатки.
Раскинутость пухлого детского тельца, груди и лица встречных женщин, складки их платья, их облик от головы и до ног;
Пловец в бассейне, когда он плывет в прозрачном зеленом блеске или лежит, запрокинув голову, покачиваясь на воде;
Наклон вперед и назад гребцов на лодках и всадника в седле,
Девушки, матери, хозяйки за хлопотливой работой,
Кучка рабочих в полдень с обеденными котелками и жены их в ожиданье,
Кормящая грудью мать, дочка фермера в коровнике или в саду,
Парень с мотыгой в поле, кучер, что правит шестью лошадьми, запряженными в сани,
Борьба двух рабочих подростков, здоровых, веселых, задорных, на пустыре вечером после работы,
Сброшены кепки и пиджаки, им любо померяться силой,
Обхват головы и спины, космы волос, упавшие на глаза;
Проезд пожарных в блестящих касках, игра их сильных мускулов под поясами,
Неспешное возвращенье с пожара, потом передышка и снова сигнал тревоги,
Все слушают напряженно — наклон головы — расчет по секундам;
Вот это люблю я — и, дав себе волю, шагаю свободно, к материнской груди припадаю с ребенком,
Плыву с пловцами, борюсь с борцами, еду с пожарными, отдыхаю, прислушиваюсь, считаю секунды.
3
Я знал одного фермера, отца пятерых сыновей, —
Они были отцы сыновей — и те тоже отцы сыновей, —
Он был удивительно мощен, спокоен, прекрасен,
Его голова, желто-белые волосы, борода, глубокий взгляд его темных глаз, широта и щедрость его обращенья —
Все это меня привлекало, я его посещал, — он был также мудр;
Он был шести футов ростом, старше восьмидесяти лет, — его сыновья были рослые, крепкие, бородатые, загорелые красавцы;
Сыновья и дочери любили его — каждый, кто знал, любил его;
Любили не из почтенья, а искренне — каждый по-своему;
Он пил только воду, — кровь пробивалась румянцем сквозь темный загар его лица;
Он был заядлый охотник, рыбак, — сам правил лодкой, что ему подарил судовой плотник; у него были ружья, что ему любя подарили;
Когда он шел с пятью сыновьями и многими внуками на охоту иль рыбную ловлю, он казался среди них самым красивым и сильным;
Вы хотели бы долго, долго быть с ним, сидеть с ним рядом в лодке, к нему прикасаясь.
4
Я понял, что быть с теми, кто нравится мне, — довольство,
Что вечером посидеть и с другими людьми — довольство,
Что быть окруженным прекрасной, пытливой, смеющейся, дышащей плотью — довольство,
Побыть средь других, коснуться кого-нибудь, обвить рукой слегка его иль ее шею на миг — иль этого мало?
Мне большего наслажденья не надо — я плаваю в нем, как в море.
Есть что-то в общенье с людьми, в их виде, в касанье, в запахе их, что радует душу, —
Многое радует душу, но это — особенно сильно.
5
Вот женское тело;
Божественный нимб от него исходит с головы и до ног;
Оно влечет к себе яростно притяжением неодолимым!
Я дыханьем его увлечен, словно пар, и все исчезает, кроме меня и его:
Все книги, искусство, религия, время, земля ощутимо-твердая, награда небес, страх ада — все исчезает;
Его безумные токи играют неудержимо — и ответ им неудержим;
Волосы, грудь, бедра, изгибы ног, небрежно повисшие руки — ее и мои — растворились;
Отлив, порожденный приливом, прилив, порожденный отливом, — любовная плоть в томленье, в сладостной боли;
Безграничный, прозрачный фонтан любви знойной, огромной, дрожь исступленья, белоцветный яростный сок;
Новобрачная ночь любви переходит надежно и нежно в рассвет распростертый,
Перелившись в желанный, покорный день,
Потерявшись в объятьях сладостной плоти дневной.
Это зародыш — от женщины после родится дитя, человек родится;
Это купель рожденья — слиянье большого и малого, и снова исток.
Не стыдитесь, женщины, — преимущество ваше включает других и начало других;
Вы ворота тела, и вы ворота души.
В женщине качества все, она их смягчает,
Она на месте своем и движется в равновесии полном;
В ней все скрыто, как должно, — она и деятельна и спокойна;
Ей — зачинать дочерей, и ей — зачинать сыновей.
Когда я вижу душу мою отраженной в Природе,
Когда я вижу сквозь мглу кого-то в совершенстве невыразимом,
Вижу склоненную голову и руки, скрещенные на груди, я Женщину вижу.
6
Мужчина тоже душа, и он на своем месте;
В нем тоже все качества — он действие, сила;
Изобилие познанной вселенной в нем;
Ему подобают презренье, влеченье и вызов,
И бурные страсти, безмерная радость, безмерное горе, и гордость ему подобают;
Ведь душу умиротворяет достойная гордость мужчины;
И знанье ему подобает, он любит всегда все исследовать сам;
Какое б ни было море и плаванье, он лотом глубь измеряет.
(И где ж ему лот свой бросать, как не там?)
Священно тело мужское и женское тело;
Чье б ни было — тело священно;
И тело раба. И тело сошедшего на берег забитого иммигранта.
Любой нужен здесь или там, как и тот, кто в достатке живет, как и вы;
И каждому в шествии место дано.
(Ведь все это — шествие,
Вселенная — шествие с размеренным стройным движеньем.)
Иль сами вы сведущи так, что зовете раба иль забитого иммигранта невеждой?
Иль мните, что вы имеете право здраво судить, а он иль она не имеет?
Иль думаете, что материя из текучей рассеянности отвердела, и почва лежит, вода течет, зелень растет
Только для вас, а не для него и не для нее?
7
С молотка продается тело мужское
(Я часто ходил до войны на невольничий рынок, смотрел, как торгуют рабами);
Помогу продавцу, — растяпа, он плохо знает свое дело.
Джентльмены, взгляните на это чудо!
Какую б цену ни дал покупатель — все будет мало;
Для него земля готовилась квинтильоны лет, без живых существ, без растений;
Для него непрерывно и точно вращались миры.
В голове его — всеобъемлющий мозг;
В ней и под ней — создаются герои;
Взгляните на руки и ноги, красные, черные, белые, — у них такие умелые сухожилья и нервы;
Их нужно все обнажить, чтоб вы могли их увидеть.
Отличные чувства, зажженные жизнью глаза, отвага и воля,
Слои грудных мускулов, позвоночник гибкий и шея, упругое мясо, крепкое телосложенье,
А там, внутри, еще чудеса.
Там, внутри, течет кровь,
Та же самая древняя кровь! Та же самая алая кровь!
Там бьется толчками сердце, — там все страсти, желанья, стремленья, порывы.
(Иль, по-вашему, там их нет, раз не выражены они в аудиториях и гостиных?)
То не один человек — то отец тех, что тоже станут отцами;
В нем — исток государств многолюдных, республик богатых;
В нем — несчетные вечные жизни, несчетные их воплощенья и радости.
Разве знаете вы, кто родится от потомка его потомка в столетьях?
(Разве можете вы узнать, углубившись в столетья, — от кого вы сами произошли?)
8
С молотка продается женское тело!
И она не одна — в ней плодовитая мать матерей;
Она породит сыновей, которые, вырастя, станут мужьями других матерей.
Любили ль вы женское тело?
Любили ль вы тело мужское?
Разве не знаете вы, что это так у всех людей, у всех народов, во все времена, на всей земле?
Если что-нибудь священно, то тело людей священно,
Слава и сладость мужчины — признак мужественности здоровой;
У мужчины, у женщины чистое, сильное, крепкое тело красивей красивейшего лица.
Видели ль вы безумцев, сквернящих живое тело свое?
Они не скроют себя и не могут скрыть.
9
О тело мое! Я не покину подобье твое в других людях, иль подобья твоих частей;
Я верю — подобья твои возникают, проходят с подобьем души (что они — душа),
Я верю — подобья твои возникают, проходят с моими стихами, что они — поэмы,
Поэмы мужчины, женщины, ребенка, отрока, мужа, жены, отца, матери, юноши, девушки;
Голова, шея, волосы, уши, барабанные перепонки;
Глаза, ресницы, радужная оболочка, брови, пробужденье и дрема век;
Губы, рот, язык, зубы, челюсти с их скрепленьем,
Нос, переносица, ноздри,
Щеки, виски, лоб, подбородок, горло, затылок;
Сильные плечи, мужественная борода, лопатки, широкий обхват груди,
Руки, подмышки, локоть, кости и мускулы рук.
Запястье, суставы запястья, ладонь, пальцы — большой, указательный, ногти;
Широкая грудь, курчавость волос на ней, грудная клетка,
Ребра, живот, позвоночник и позвонки,
Бедра, округлости бедер и корень мужской,
Крепления сильных мышц, хорошо несущих туловище,
Колени, коленная чашечка, голень, ступни,
Лодыжки, подъем, подошва, пальцы ноги, пятка;
Все очертанья, сложенье, все части моего, иль вашего, иль иного мужского иль женского тела,
Легкие, желудок, кишки сладкие, чистые,
Мозг с извилинами внутри черепной коробки,
Клапаны сердца, сочувствие, влеченье полов, материнство,
Женственность и все женское — и деторожденье,
Чрево, грудные сосцы, молоко, слезы, смех, плач, взгляды любви и ее треволненья,
Голос, жесты, язык, шепот и восклицанья,
Пища, питье, пульс, пищеварение, пот, сон, ходьба, плаванье,
Устойчивость ног, прыжок, наклон, обхват и сжиманье,
Изменчивость очертаний губ и около глаз,
Кожа, загар, волоски, веснушки,
Влеченье странное при касанье рукой нагого тела,
Реки артерий, дыханье, вдох и выдох.
Красота стана и бедер сверху до самых колен,
Алый сок внутри вас иль меня, кости и костный мозг,
Чудесное выраженье здоровья;
Я говорю, что все это поэмы и части не только тела, но и души,
О, все это — сама душа!

Час безумству и счастью

Перевод К. Чуковского.

Час безумству и счастью! О бешеная! О, дай же мне волю!
(Почему эти бури и смерчи несут мне такую свободу?
Почему я кричу среди молний и разъяренных ветров?)
О, испить этот загадочный бред глубже всякого другого мужчины!
О дикие и нежные боли! (Я завещаю их вам, мои дети,
Я предлагаю их вам, о новобрачные муж и жена!),
О, отдаться тебе, кто бы ни была ты, а ты чтобы мне отдалась наперекор всей вселенной!
О, снова вернуться в рай! О женственная и застенчивая!
О, притянуть тебя близко к себе и впервые прижать к тебе настойчивые губы мужчины.
О загадка, о трижды завязанный узел, темный, глубокий омут, сразу распуталось все и озарилось огнем!
О, наконец-то умчаться туда, где достаточно простора и воздуха!
О, вырваться из цепей и условностей, — тебе из твоих, мне из моих.
И, приобщаясь к Природе, вдруг нежданно-негаданно освободиться от всех жизненных тягот!
Вытащить кляп изо рта, говори и кричи, что захочешь,
Почувствовать, что наконец-то сегодня я совершенно доволен, и больше ничего мне не надо.
Сорваться со всех якорей!
Вольно мчаться! вольно любить! ринуться прямо в опасность!
Бросить опасностям вызов, дерзко заигрывать с ними!
Подниматься до самого неба любви, что судьбой предназначена мне!
Взлететь туда вместе с моей опьяневшей душой!
Если нужно, погибнуть, пропасть!
Напитать весь остаток жизни этим часом полноты и свободы,
Кратким часом безумства и счастья!

Из бурлящего океана толпы

Перевод К. Чуковского.

Из бурлящего океана толпы нежно выплеснулась ко мне одна капля
И шепчет: «Люблю тебя до последнего дня моей жизни.
Долгим путем я прошла, лишь бы взглянуть на тебя и прикоснуться к тебе.
Ибо я не могла умереть, не взглянув на тебя хоть однажды,
Ибо мне было так страшно, что я потеряю тебя».
Ну вот, мы и повстречались с тобою, мы свиделись, и все хорошо.
С миром вернись в океан, дорогая,
Я ведь тоже капля в океане, наши жизни не так уж раздельны,
Посмотри, как круглятся великие воды земли, как все слитно и как совершенно!
Но по воле непреклонного моря мы оба должны разлучиться,
И пусть оно разлучит нас на время, но оно бессильно разлучить нас навек;
Будь терпелива — и знай: я славлю и сушу, и море, и воздух
Каждый день на закате солнца, ради тебя, дорогая.

Мы двое, как долго мы были обмануты

Перевод К. Чуковского.

Мы двое, как долго мы были обмануты,
Мы стали другими, мы умчались на волю, как мчится Природа,
Мы сами Природа, и долго нас не было дома, теперь мы вернулись домой,
Мы стали кустами, стволами, листвою, корнями, корою,
Мы вросли в землю, мы скалы,
Мы два дуба, мы растем рядом на поляне в лесу,
Мы, дикие оба, пасемся средь дикого стада, мы, вольные, щиплем траву,
Мы две рыбы, плывущие рядом,
Мы как соцветья локуста, мы благоухаем в аллее по вечерам и утрам,
Мы перегной растений, зверей, минералов,
Мы хищные ястребы, мы парим в небесах и смотрим оттуда вниз,
Мы два яркие солнца, мы планетарны и звездны, мы две кометы,
Мы клыкастые четвероногие в чаще лесной, мы бросаемся одним прыжком на добычу,
Мы два облака, мы целыми днями несемся один за другим,
Мы два моря, смешавшие воды, веселые волны — налетаем одна на другую,
Мы, как воздух, всеприемлющи, прозрачны, проницаемы, непроницаемы,
Мы снег, мы дождь, мы мороз, мы тьма, мы все, что только создано землею,
Мы кружились и кружились в просторах, и вот наконец мы дома,
Мы исчерпали все, нам остались лишь воля да радость.

Однажды, когда я проходил городом

Перевод К. Чуковского.

Однажды, когда я проходил по большому, многолюдному городу, я пытался внедрить в свою память его улицы, зданья, обычаи, нравы,
Но теперь я забыл этот город, помню лишь некую женщину, которую я случайно там встретил, и она удержала меня, потому что полюбила меня.
День за днем, ночь за ночью мы были вдвоем, — все остальное я давно позабыл,
Помню только ее, эту женщину, которая страстно прилепилась ко мне,
Опять мы блуждаем вдвоем, мы любим, мы расстаемся опять,
Опять она держит меня за руку и просит, чтобы я не уходил,
Я вижу ее, она рядом со мною, ее грустные губы молчат и дрожат.

Я слышал вас, торжественно-нежные трубы органа

Перевод. К. Чуковского.

Я слышал вас, торжественно-нежные трубы органа, в это воскресенье, проходя мимо церкви;
Осенние вихри, в потемках, в лесу, я слышал ваши протяжные вздохи, и была в них такая тоска;
Я слышал чудесного итальянского тенора в опере, я слышал сопрано в квартете;
Ты, сердце моей любви, тебя тоже я слышал, когда ты обняла мою голову,
Слышал твой пульс, как в ночной тишине он звенел над моим ухом бубенцами.

Когда я, как Адам

Перевод К. Чуковского.

Когда я, как Адам,
Крепко выспавшись, выхожу на рассвете из лесного моего шалаша,
Посмотри на меня и послушай мой голос, подойди ко мне ближе,
Тронь меня, тронь мое тело рукою,
Не бойся тела моего.

ИЗ ЦИКЛА «АИР[137] БЛАГОВОННЫЙ»

Для тебя, Демократия

Перевод К. Чуковского.

Вот я сделаю всю сушу неделимой,
Я создам самый великолепный народ из всех, озаряемых солнцем,
Я создам дивные страны, влекущие к себе, как магниты,
Любовью товарищей,
Вечной, на всю жизнь, любовью товарищей.
Я взращу, словно рощи густые, союзы друзей и товарищей вдоль твоих рек, Америка, на прибрежьях Великих озер и среди прерий твоих,
Я создам города, каких никому не разъять, так крепко они обнимут друг друга,
Сплоченные любовью товарищей,
Дерзновенной любовью товарищей.
Это тебе от меня, Демократия, чтобы служить тебе, ma femme!
Тебе, тебе я пою эти песни.

Эти песни пою я весной

Перевод Б. Слуцкого.

Эти песни пою я весной, собирая цветы для влюбленных.
(Кто лучше меня поймет влюбленных, все их радости и печали?
И кто лучше меня может стать поэтом товарищества?)
Собирая, я прохожу через сад мира и вскоре выхожу за ворота,
А теперь я иду по берегу пруда, а теперь вброд, не боясь промочить ноги,
А теперь вдоль ограды, близ которой навалены старые камни, подобранные на полях,
(Полевые цветы, и сорняки, и лоза взобрались на камни, приукрыли их; я иду мимо),
Все дальше и дальше в чащу леса, или просто слоняюсь летними вечерами, не думая, куда иду,
В одиночестве вдыхаю земляной дух, временами останавливаюсь среди тишины,
Мне кажется, что у меня нет спутников, но вскоре вокруг меня собирается целый отряд,
Кто рядом, кто позади, кто обнимает меня,
Это души милых друзей, умерших и живых,
Их целая толпа, она все гуще, а я — посредине,
Собирая, раздавая, распевая, я странствую вместе с ними,
Сорву что-нибудь и брошу тому, кто ближе, на память обо мне,
То сирень, то сосновую ветку,
То выну из кармана мох, который свисал с виргинского дуба во Флориде, и я его там отодрал,
То гвоздики, и лавра листы, и пук шалфея
Или то, что я вытащил из воды, забравшись в пруд
(Здесь я видел в последний раз того, кто нежно любит меня и теперь возвращается, чтобы никогда не расставаться со мной,
А это, ах, этот корень аира должен стать символом нашего товарищества,
Обменяйтесь им, юноши! И никогда не возвращайте его друг другу!),
И кленовые прутики, и каштаны, и цветы диких апельсинов,
И ветки смородины, и сливовый цвет, и ароматический кедр,
Окруженный плотным облаком душ,
Я прохожу, иногда указывая и касаясь, иногда отбрасывая от себя,
Объясняя каждому, чем он будет владеть, давая каждому что-нибудь.
Но то, что вытащил из воды на краю пруда, — это я приберег,
Я одарю этим тех, кто способен любить, как я.

Страшное сомненье во всем

Перевод К. Чуковского.

Страшное сомненье во всем,
Тревога: а что, если нас надувают?
Что, если наша вера и наши надежды напрасны
И загробная жизнь есть лишь красивая сказка?
И, может быть, то, что я вижу: животные, растения, холмы, люди, бегущие, блистающие воды,
Ночное, дневное небо, краски и формы, может быть (и даже наверное), это одна только видимость, а настоящее нечто еще не открылось для нас.
(Как часто они встают предо мной без покрова, будто затем, чтобы посмеяться надо мною, подразнить меня,
Как часто я думаю, что ни я, ни другие не знаем о них ничего.)
Но эти сомнения исчезают так странно перед лицом моих друзей, моих милых,
Если тот, кого я люблю, пойдет побродить со мною или сядет рядом со мною, держа мою руку в своей,
Что-то неуловимо-неясное, какое-то знание без слов и мыслей охватит нас и проникнет в нас,
Неизъяснимой, неизъясняемой мудростью тогда я исполнен, тихо сижу и молчу, ни о чем уже больше не спрашиваю,
Я все же не в силах ответить на свои вопросы обо всем, окружающем нас, о смерти и о жизни за гробом,
Но что мне за дело до них, я спокойно сижу и хожу,
Тот, чья рука в моей, разогнал мои тревоги вполне.

Суть всей метафизики

Перевод А. Сергеева.

Итак, джентльмены,
Дабы слово мое осталось в ваших умах и воспоминаниях,
Я открою вам суть и конечный итог всей метафизики.
(Как старый профессор — студентам
В заключение курса лекций.)
Исследовав все системы, новые и древнейшие, греческие и германские,
Исследовав и изложив Канта, а после — Фихте, Шеллинга и Гегеля,
Изложив ученье Платона — и Сократа, который был выше Платона,
Исследовав и изучив божественного Христа, который был неизмеримо выше Сократа,
Я обозреваю сегодня все эти греческие и германские системы,
Вижу все философии, христианские церкви и догматы вижу,
И явственно вижу сущность Сократа и сущность божественного Христа —
Их сущность — любовь человека к собрату, влечение друга к другу,
Мужа — к любимой жене и детей — к родителям,
Города — к городу и народа — к народу.

Летописцы будущих веков

Перевод К. Чуковского.

Летописцы будущих веков,
Вот я открою, что скрыто за этим бесстрастным лицом, и скажу вам, что написать обо мне.
Напечатайте имя мое и портрет мой повесьте повыше, ибо имя мое — это имя того, кто умел так нежно любить,
И портрет мой — друга портрет, страстно любимого другом,
Того, кто не песнями своими гордился, но безграничным в себе океаном любви, кто изливал его щедро на всех,
Кто часто блуждал на путях одиноких, о друзьях о желанных мечтая,
Кто часто в разлуке с другом томился ночами без сна,
Кто хорошо испытал, как это страшно, как страшно, что тот, кого любишь, может быть, втайне к тебе равнодушен,
Чье счастье бывало: по холмам, по полям, по лесам пробираться, обнявшись, вдвоем, в стороне от других,
Кто часто, блуждая по улицам с другом, клал себе на плечо его, руку, а свою к нему на плечо.

Когда я услыхал к концу дня

Перевод К. Чуковского.

Когда я услыхал к концу дня, как имя мое в Капитолии[138] встретили рукоплесканиями, та ночь, что пришла вослед, все же не была счастливою ночью,
И когда мне случалось пировать или планы мои удавались, все же не был я счастлив,
Но день, когда я встал на заре, освеженный, очень здоровый, и, напевая, вдохнул созревшую осень,
И, глянув на запад, увидел луну, как она исчезала, бледнела при утреннем свете,
И на берег вышел один, и, раздевшись, пошел купаться, смеясь от холодной воды, и увидел, что солнце восходит,
И вспомнил, что мой милый, мой друг теперь на пути ко мне, о, тогда я был счастлив,
И воздух стал слаще, и пища сытнее, и пригожий день так чудесно прошел,
И с таким же весельем пришел другой, а на третий под вечер пришел мой друг,
И ночь наступила, и все было тихо, и я слушал, как неторопливые волны катились одна за другою к земле,
Я слушал, как шуршали-шипели пески и вода, будто шептали, меня поздравляя,
Потому что, кого я любил больше всех, тот лежал рядом со мною, спал под одним одеялом со мною в эту прохладную ночь,
И в тихих лунных осенних лучах его лицо было обращено ко мне,
И рука его легко лежала у меня на груди, — и в эту ночь я был счастлив.

Я видел дуб в Луизиане

Перевод К. Чуковского.

Я видел дуб в Луизиане,
Он стоял одиноко в поле, и с его ветвей свисали мхи,
Он вырос один, без товарищей, весело шелестя своей темной листвой,
Несгибаемый, корявый, могучий, был он похож на меня,
Но странно мне было, что он мог в одиночестве, без единого друга, шелестеть так весело листвой, ибо я на его месте не мог бы,
И я отломил его ветку, и обмотал ее мхом,
И повесил ее на виду в моей комнате
Не затем, чтобы она напоминала мне о милых друзьях
(Я и без того в эти дни ни о ком другом не вспоминаю),
Но она останется для меня чудесным знамением дружбы-любви,
И пусть себе дуб средь широкого поля, там, в Луизиане, искрится, одинокий, под солнцем,
Весело шумя своей листвой всю жизнь без единого друга, —
Я знаю очень хорошо, что я не мог бы.

Незнакомому

Перевод К. Чуковского.

Незнакомый прохожий! ты и не знаешь, как жадно я смотрю на тебя,
Ты тот, кого я повсюду искал (это меня осеняет, как сон).
С тобою мы жили когда-то веселою жизнью,
Все припомнилось мне в эту минуту, когда мы проходили мимо, возмужавшие, целомудренные, магнитные, любящие,
Вместе со мною ты рос, вместе мы были мальчишками,
С тобою я ел, с тобою спал, и вот твое тело стало не только твоим и мое не только моим.
Проходя, ты даришь мне усладу твоих глаз, твоего лица, твоего тела и за это получаешь в обмен мою бороду, руки и грудь,
Мне не сказать тебе ни единого слова, мне только думать о тебе, когда я сижу, одинокий, или ночью, когда я, одинокий, проснусь,
Мне только ждать, я уверен, что снова у меня будет встреча с тобой,
Мне только думать о том, как бы не утратить тебя.

В тоске и в раздумье

Перевод К. Чуковского.

В тоске и в раздумье сижу, одинокий,
И в эту минуту мне чудится, что в других странах есть такие же люди, объятые тоской и раздумьем,
Мне чудится, что стоит мне всмотреться, и я увижу их в Германии, в Италии, в Испании, во Франции
Или далеко-далеко — в Китае, в России, в Японии, они говорят на других языках,
Но мне чудится, что если б я мог познакомиться с ними, я бы полюбил их не меньше, чем своих земляков,
О я знаю, мы были бы братьями, мы бы влюбились друг в друга,
Я знаю, с ними я был бы счастлив.

Когда я читаю о горделивой славе

Перевод Н. Банникова.

Когда я читаю о горделивой славе, о победах могущественных генералов — я не завидую генералам,
Не завидую президенту, не завидую богачам во дворцах,
Но когда говорят мне о братстве возлюбленных — как они жили,
Как, презирая опасность и людскую вражду, вместе были всю жизнь, до конца,
Вместе в юности, в зрелом и старческом возрасте, неизменно друг к другу привязаны, верны друг другу, —
Тогда опускаю я голову и отхожу поспешно — зависть съедает меня.

Мы — мальчишки

Перевод К. Чуковского.

Мы — мальчишки, мы вдвоем,
Неразлучные, гуляем,
То на гору, то с горы, то на север, то на юг,
Мы локтями пробиваемся, мы сжимаем кулаки,
Мы радуемся нашей силе, и оружие при нас,
Где придется, мы напьемся, и влюбляемся, и спим,
А законов мы не знаем, каждый сам себе закон,
То воруем, то деремся, то под парусом плывем, дышим воздухом, пьем воду и танцуем на прибрежье,
И дрожат пред нами скряги, и рабы, и попы.

Нет на моем счету

Перевод Н. Банникова.

Нет на моем счету облегчающей труд машины,
Нет и других изобретений или открытий,
Не завещать мне даров на постройку больницы или библиотеки,
Меня не вспомянут за подвиг во славу Америки,
Не будут чтить ни за ум, ни за пыльные книги на полках, —
Лишь несколько солнечных песен я на земле оставлю
Всем товарищам, всем влюбленным.

Приснился мне город

Перевод К. Чуковского.

Приснился мне город, который нельзя одолеть, хотя бы напали на него все страны вселенной,
Мне снилось, что это был город Друзей, какого еще никогда
не бывало, И превыше всего в этом городе крепкая ценилась любовь,
И каждый час она сказывалась в каждом поступке жителей этого города,
В каждом их слове и взгляде.

Ради чего, вы думаете, я берусь за перо?

Перевод И. Кашкина.

Ради чего, вы думаете, я берусь за перо?
Прославить военный фрегат, величавый и стройный, проплывающий передо мною на всех парусах?
Великолепие минувшего дня? Наступающей ночи?
Или чванливую гордость и блеск большого города? Нет!
Просто, чтоб рассказать, что я видел двух скромных людей,
В тесной толпе, у причала, они расставались:
Один, остававшийся, горячо целовал друга,
А тот, уезжавший, крепко его обнимал.

Если кого я люблю

Перевод К. Чуковского.

Если кого я люблю, я нередко бешусь от тревоги, что люблю напрасной любовью,
Но теперь мне сдается, что не бывает напрасной любви, что плата здесь верная, та или иная.
(Я страстно любил одного человека, который меня не любил,
И вот оттого я написал эти песни.)

Ты, за кем, бессловесный

Перевод К. Чуковского.

Ты, за кем, бессловесный, я часто ходил повсюду, чтобы побыть близ тебя,
Когда я шел с тобой рядом, или сидел невдалеке, или оставался с тобой в одной комнате,
Ты и не думал тогда, какой тонкий огонь электрический играет во мне из-за тебя.

Сейчас, полный жизни

Перевод А. Старостина.

Сейчас, полный жизни, ощутимый и видимый,
Я, сорокалетний, на восемьдесят третьем году этих Штатов,
Человеку, через столетие — через любое число столетий от нашего времени
Тебе, еще не рожденному, шлю эти строки, они ищут тебя.
Когда ты прочитаешь их, я — раньше видимый — буду невидим,
Теперь это ты — ощутимый, видимый, понимающий мои стихи, — ищешь меня,
Ты мечтаешь, как радостно было бы, если бы я мог быть с тобой, стать твоим товарищем,
Пусть будет так, как если бы я был с тобой. (И не будь слишком уверен, что меня с тобой нет.)

Salut au Monde![139]

Перевод М. Зенкевича и Н. Банникова.

1
О, возьми мою руку, Уолт Уитмен!
Какое мельканье чудес! Какие краски и звуки!
Какая цепь бесконечных звеньев, каждое связано с другим!
Каждое слито со всеми, каждое вместе со всеми владеет землей.
Какие просторы в тебе, Уолт Уитмен?
Какие волны и земли возникли?
Какие пояса, страны и люди?
Какие дети, одни играют, другие спят?
Кто эти девушки? Эти замужние женщины?
Кто эти старые люди, что медленно движутся, опираясь друг на друга?
Какие это реки? Какие леса и плоды?
Как называются эти высокие горы в дымчатой мгле?
Что за миллионы жилищ, наполненных людьми?
2
Во мне расширяется широта, удлиняется долгота;
Азия, Африка, Европа — на востоке, а на западе — Америка;
Выпуклость земного шара опоясал жаркий экватор,
Земная ось вращает Северный полюс и Южный;
Во мне — самый длинный день, солнце косо кружит, не скрываясь по целым месяцам,
Во мне — полуночное солнце, оно не опускается за горизонт,
Во мне — пояса, моря, водопады, заросли, вулканы, архипелаги,
Малайские, полинезийские и вест-индские острова.
3
Что слышишь ты, Уолт Уитмен?
Я слышу, как поет рабочий, как поет жена фермера,
Я слышу вдали голоса детей и крики животных рано утром,
Я слышу крик австралийцев в погоне за дикой лошадью,
Я слышу, как пляшут испанцы в тени каштанов под звуки кастаньет, трехструнной скрипки, гитары,
Я слышу непрерывный гул с Темзы.
Я слышу буйные французские песни свободы,
Я слышу певучий речитатив итальянского гондольера,
Я слышу шелестящий шум саранчи, она, словно град из тучи, бьет по хлебам и травам Сирии,
Я слышу, как грустный напев копта на закате припадает к темной груди кормильца Нила,
Я слышу гортанный щебет мексиканца-погонщика и бубенчик мула,
Я слышу призыв муэдзина-араба с высокого минарета,
Я слышу возглас священника у алтаря и отклик баса и сопрано,
Я слышу казачий окрик и голоса моряков, выходящих в Охотское море,
Я слышу стоны тяжело бредущих рабов, скованных по двое и трое ножными и ручными цепями.
Я слышу, как еврей читает псалмы и молитвы,
Я слышу певучие мифы греков и суровые легенды римлян,
Я слышу рассказ о божественной жизни и мученической смерти прекрасного бога Христа,
Я слышу, как индус повествует своему ученику о любви, о битвах, изречениях, дошедших до наших дней от поэтов, писавших три тысячи лет назад.
4
Что видишь ты, Уолт Уитмен?
Кого приветствуешь ты и кто друг за другом приветствует тебя?
Я вижу чудесный шар, несущийся в пространстве,
Я вижу на нем крошечные фермы, деревушки, руины, кладбища, тюрьмы, фабрики, дворцы, лачуги, хижины дикарей, шатры кочевников,
Я вижу его затененную половину, где люди спят, и другую половину, освещенную солнцем,
Я вижу волшебную смену света и тени,
Я вижу дальние страны, такие же близкие, родные их жителям, как моя страна мне.
Я вижу обильные воды,
Я вижу высокие пики, вижу горные цепи Анд и Аллеган,
Я вижу ясно Гималаи, Тянь-Шань, Алтай, Гаты,
Я вижу гигантские вершины Эльбруса, Казбека, Базар-Дюзи,
Я вижу Альпы Штирии, Карнийские Альпы,
Я вижу Пиренеи, Балканы, Карпаты, Доврефьель и у моря вулкан Геклу,
Я вижу Везувий и Этну, и Лунные горы, и Красные горы Мадагаскара,
Я вижу пустыни Ливии, Аравии, Азии,
Я вижу грозные айсберги Арктики, Антарктики,
Я вижу океаны — Атлантический, Тихий, — воды Мексики, Бразилии, Перу,
Воды Индостана, Китайское море, Гвинейский залив,
Воды Японии, чудесную — бухту Нагасаки, охваченную подковой гор,
Балтику, Ботнический залив, Каспий, берега Британии, Бискайский залив,
Солнечное Средиземное море со всеми его островами,
Белое море и море вокруг Гренландии.
Я вижу моряков всего мира,
Вижу, как борются они с бурями, как стоят ночью на вахте,
Как безнадежно дрейфуют, как тяжко болеют.
Я вижу парусники и пароходы всего мира, в портах и в плавании,
Вижу, как огибают суда мыс Бурь, Зеленый мыс, мыс Гвардафуй, Бон и Богадор,
Как плывут суда у мыса Дондра, и у мыса Лопатка, и в Зондском, и в Беринговом проливе,
И у мыса Горн, и в Мексиканском заливе, и у Кубы, у Гаити, и в Гудзоновом и Баффиновом заливе,
Как проходят суда пролив у Дувра, входят в залив Уош, Солуэй-Ферт, огибают мыс Клир, Лэндс-Энд,
Как входят суда в залив Зейдер-Зе, Шельды,
Как суда посещают и покидают Гибралтар, Дарданеллы,
Как пробивают суда дорогу в северных льдах,
Как плывут суда вниз и вверх по Оби, Лене,
По Нигеру, Конго, по Инду, Брамапутре и Меконгу,
Как стоят черные, быстроходные суда в портах Австралии,
Стоят в портах Ливерпуля, Глазго, Дублина, Марселя, Лиссабона, Неаполя, Гамбурга, Бремена, Бордо, Гааги, Копенгагена,
Как ожидают отплытия в Вальпараисо, Рио-де-Жанейро, в Панаме.
Как стоят суда у причалов в Бостоне, Филадельфии, Балтиморе, Чарлстоне, Новом Орлеане, Галвестоне, Сан-Франциско.
5
Я вижу железные дороги всей земли,
Я вижу железные дороги Великобритании, Европы,
Я вижу их в Азии, Африке.
Я вижу телеграфные линии всей земли,
Я вижу нити известий о войнах, смертях, потерях, удачах, страстях всего человечества.
Я вижу течение рек всей земли,
Я вижу Амазонку и Парагвай,
Я вижу четыре великих реки Китая — Амур, Желтую реку, Янцзы и Жемчужную,
Я вижу, как текут Сена, Дунай, Луара, Рона и Гвадалквивир,
Я вижу извивы Волги, Днепра, Одера,
Я вижу тосканцев на Арно и венецианцев у реки По,
Я вижу, как греческие моряки отплывают из залива Эгины.
6
Я вижу просторы древней Ассирии, Персии, Индии,
Я вижу, как Ганг перекатывается через высокую гряду Саукары.
Я вижу места, где божество воплощалось в человека,
Где сменяли друг друга священники, оракулы, жрецы, брамины, сабеи, ламы, монахи, муфтии, проповедники,
Вижу, как друиды шли по рощам Моны, вижу омелу и вербену,[140]
Вижу храмы, где покоятся мертвые боги, вижу древних прорицателей.
Я вижу Христа, преломляющего хлеб на тайной вечере в окружении юношей и старцев,
Вижу молодого божественного силача Геркулеса — он
самоотверженно, долго работает и затем умирает,
Вижу безгрешную привольную жизнь и несчастную судьбу
прекрасного сына ночи, пышнотелого Вакха,
Вижу Нефа, цветущего, всего в голубом, в венке из перьев,
Вижу Гермеса, всегда нежданного, — он умирает, любимый всеми, и говорит народу: «Не надо меня оплакивать,
Это не моя страна, из моей истинной страны я был изгнан, сейчас я туда возвращаюсь,
Возвращаюсь в небесные сферы, куда каждый уйдет в свое время».
7
Я вижу поля сражений на всей земле — на них буйно растет трава, и цветы, и пшеница,
Я вижу следы походов — недавних и древних.
Я вижу безыменные руины — почтенные памятники неведомых событий, героев — летопись земли.
Я вижу края, воспетые в сагах,
Вижу сосны и ели, терзаемые северным ветром,
Вижу гранитные валуны и утесы, вижу зеленые луга и озера,
Вижу каменные могилы скандинавских воинов,
Вижу, как они высятся по берегам немолчного океана, чтобы души мертвых, когда им надоедает пребывать в покое могил, выходили из них любоваться кипением волн, слушать штормы, ощущать бесконечность, свободу, деянье.
Я вижу азиатские степи,
Вижу могильники Монголии, вижу юрты калмыков и башкиров,
Вижу племена кочевников с их стадами,
Вижу плоскогорья, прорезанные лощинами, вижу джунгли и пустыни,
Вижу верблюдов, диких коней, стаи дроф, отары курдючных овец, стада антилоп, вижу степного волка.
Я вижу горы Абиссинии,
Вижу, как там щиплют траву козы, растет инжир, тамаринд и финиковая пальма,
Вижу посевы теффа[141], отливающие золотым и зеленым.
Я вижу бразильских вакейро,
Вижу, как боливиец поднимается на гору Сората,
Вишу, как гаучо, несравненный наездник, скачет по равнине с лассо на руке,
Вижу, как гонятся по пампасам за диким скотом, добывая шкуры.
8
Я вижу снега и льды,
Вижу остроглазых самоедов и финнов,
Вижу охотника на тюленей — он в лодке, он уже кинул гарпун,
Вижу, как житель Сибири едет на легких нартах, с собачьей упряжкой,
Вижу добытчиков нерпы, китобоев на крайнем юге Тихого океана и в Северной Атлантике,
Вижу скалы, ледники, стремительные потоки и долины Швейцарии, — зима там долга, нелегко от селенья к селенью добраться.
9
Я вижу города земли, я живу в них, какой бы то город ни был:
Я — истинный парижанин,
Я житель Вены и Петербурга, Берлина и Константинополя,
Я поселяюсь в Аделаиде, Сиднее, Мельбурне,
Я в Лондоне, Манчестере, Бристоле, Эдинбурге, Лимерике,
Я в Мадриде, Кадиксе, Барселоне, Опорто, Лионе, Брюсселе, Берне, Франкфурте, Штутгарте, Турине, Флоренции,
Я на улицах Москвы, Кракова, Варшавы — или еще на север, — в Христиании, или Стокгольме, или в сибирском Иркутске, или где-то в Исландии,
Я опускаюсь на все эти города и вновь поднимаюсь.
10
Я вижу туман над неведомыми странами,
Вижу дикарей, вижу луки и стрелы, отравленные наконечники и фетиши.
Я вижу города Африки и Азии,
Вижу Алжир, Триполи, Дерну, Могадор, Тимбукту, Монровию,
Вижу толпы Пекина, Кантона, Бенареса, Дели, Калькутты, Токио,
Вижу негра Либерии в хижине, и дагомейца и ашантийца в хижине,
Вижу турка — он курит опий в Алеппо, —
Вижу красочные толпы на базарах Хивы и Герата,
Вижу Тегеран, вижу Маскат и Медину и в зыбучих песках с трудом пробирающиеся караваны,
Вижу Египет и египтян, пирамиды и обелиски,
Я вглядываюсь в надписи, высеченные на плитах песчаника или гранита, рассказывающие о царях-победителях, о древних династиях,
Я вижу Мемфис и его саркофаги — в них мумии, туго обвернутые в льняную ткань, лежат много столетий,
Я гляжу на убитого в сраженье фиванца — у него большие выпуклые глаза, скошена шея, руки скрещены на груди.
Я смотрю на всех подневольных, на слуг за работой,
Я смотрю на всех, кто томится в тюрьмах,
Смотрю на калек, какие ни есть на земле,
На слепых, глухонемых, на кретинов, горбунов и помешанных,
На пиратов, воров, предателей, убийц и работорговцев — какие ни есть на земле, —
На беспомощных детей, на беспомощных стариков и старух.
Я вижу мужчин и женщин повсюду,
Я вижу светлое братство мыслителей,
Я вижу творческий дух человечества,
Вижу плоды упорства и трудолюбия рода людского,
Я вижу все звания, все цвета кожи, варварство и цивилизацию — я иду к ним, никого не чуждаясь,
Я приветствую всех, кто живет на земле.
11
Кто бы ты ни был!
Ты, англичанка или англичанин!
Ты, сын могучих славянских племен и царств! Ты, русский в России!
Ты, пришедший из темных глубин, чернокожий, с божественной душой африканец — рослый, благородных пропорций, с чудесно изваянной головой — у тебя высокое назначение, такое же высокое, как у меня!
Ты, норвежец! Швед! Датчанин! Исландец! Ты, житель Пруссии!
Ты, испанец в Испании! Ты, португалец!
Ты, француженка или француз во Франции!
Ты, бельгиец! Ты, влюбленный в свободу сын Нидерландов (от твоего корня пошел и мой собственный род),
Ты, стойкий австриец! Ты, ломбардец! Мадьяр! Богемец! Крестьянин из Штирии!
Вы, кто живет по Дунаю!
Ты, рабочий с Рейна, Эльбы, Везера! И ты, работница!
Ты, сардинец! Баварец! Шваб! Саксонец! Румын! Болгарин!
Ты, житель Рима! Неаполя! Греции!
Ты, стройный и гибкий матадор на арене в Севилье!
Ты, не ведающий законов горец Тавра или Кавказа!
Ты, бухарец, стерегущий в полях табуны кобылиц и жеребцов!
Ты, изящный перс, на всем скаку с седла посылающий стрелы в цель!
Ты, китаец или китаянка в Китае! Ты, татарин в Татарии!
Вы, женщины всей земли, делающие свое дело!
Ты, еврей, на старости лет пустившийся в опасное странствие, чтобы хоть раз взглянуть на Сирийскую землю!
Вы, евреи всех стран, ждущие своего мессию!
Ты, задумчивый армянин, размышляющий где-нибудь на Евфрате! Мечтательно разглядывавший развалины Ниневии! Поднимающийся на Арарат!
Ты, усталый паломник, с радостью завидевший вдали сиянье минаретов Мекки!
Вы, шейхи, правящие своими семьями и племенами от Суэца до Баб-эль-Мандеба!
Ты, садовник, лелеющий свои оливы в садах Назарета, Дамаска, Тиверии!
Ты, тибетский купец, торгующий в диких горах или в лавках Лхасы!
Вы, японцы, мужчины и женщины! Ты, житель Мадагаскара, Цейлона, Суматры, Борнео!
Вы, жители Азии, Африки, Европы, Австралии, всех континентов!
Вы, кто живет на бесчисленных островах и архипелагах!
Вы, люди грядущих столетий, которые услышат меня!
И вы, кто б вы ни были и где бы ни жили, кого я не назвал!
Привет вам! Привет и любовь от меня и Америки!
Каждый из нас неминуем,
Каждый из нас безграничен — каждый из нас обладает правом на эту землю,
Каждый из нас несет в себе вечные цели земли,
Каждый из нас в равной мере божественен.
12
Ты, готтентот, с твоим щелкающим языком! Вы, толпы людей с круто вьющимися волосами,
Вы, рабы, истекающие потом и кровью!
Вы, африканцы с непроницаемо темными, резкими лицами!
Вы, бедные кобу, на которых все смотрят с высокомерием, хотя у вас есть и язык и душа!
Вы, низкорослые камчадалы, гренландцы, лапландцы!
Ты, австралиец, голый, с грязновато-красной кожей, с выпяченными губами, униженный, вечно в поисках пропитанья!
Ты, кафр, бербер, суданец!
Ты, изможденный пустыней, невежественный бедуин!
Вы, зачумленные толпы Мадраса, Нанкина, Кабула, Каира!
Ты, темный насельник Амазонки! Ты, патагонец! Ты, житель Фиджи!
Я не ставлю и вас слишком низко по сравнению с другими,
Я не скажу против вас ни слова, как бы вы ни отстали
(В свое время вы двинетесь вперед и встанете рядом со мною).
13
Моя душа, полная состраданья и решимости, пронеслась над всею землей;
Я всюду искал равных себе, дорогих друзей, и нашел их — они ждут меня всюду,
Я уверен: что-то божественное делает их равными мне.
Я поднимался вместе с вами, туманы, плыл к далеким континентам и опускался там вместе с вами,
Я дул вместе с вами, ветры,
Я припадал к каждому берегу вместе с вами, воды,
Я протекал вместе с вами, потоки и реки земли,
Я замедлял свой полет на полуостровах и высоких скалах, чтоб крикнуть оттуда:
«Salut au Monde!»
Во все города, куда проникает свет и тепло, проникаю и я,
Ко всем островам, куда птицы стремят свой полет, стремлю свой полет и я.
Всем, всем от имени Америки
Я протягиваю высоко поднятую руку, подаю знак,
Чтобы он был виден вечно повсюду,
Из всех городов и селений, из всех жилищ человека.

Песня большой дороги

Перевод К. Чуковского.

1
Пешком, с легким сердцем, выхожу на большую дорогу,
Я здоров и свободен, весь мир предо мною,
Эта длинная бурая тропа ведет меня, куда я хочу.
Отныне я не требую счастья, я сам свое счастье,
Отныне я больше не хнычу, ничего не оставляю на завтра и ни в чем не знаю нужды,
Болезни, попреки, придирки и книги оставлены дома,
Сильный и радостный, я шагаю по большой дороге вперед.
Земля, — разве этого мало?
Мне не нужно, чтобы звезды спустились хоть чуточку ниже,
Я знаю, им и там хорошо, где сейчас,
Я знаю, их довольно для тех, кто и сам из звездных миров…
2
Ты, дорога, иду по тебе и гляжу, но мне думается, я вижу не все,
Мне думается, в тебе много такого, чего не увидишь глазами.
Здесь глубокий урок: все принять, никого не отвергнуть, никому не отдать предпочтенья,
Курчавый негр, невежда, преступник, больной — всякому открыта она;
Роды, кто-то бежит за врачом, нищий ковыляет, шатается пьяный, рабочие шагают гурьбой и смеются.
Подросток, удравший из дому, экипаж богача, расфуфыренный франт, жених, увозящий невесту тайком от родни,
Торгаш, что спешит спозаранку на рынок, погребальные дроги, мебель, что перевозится в город, а другая — из города,
Они проходят, и я прохожу, и все проходит, и никто никому не помеха,
Я никого не отвергну, все будут до́роги мне.
3
Ты, воздух, без тебя мне ни говорить, ни дышать!
Вы, предметы, творцы моих мыслей, дающие им отчетливый облик!
Ты, свет, что окутал меня и все вещи нежным и ровным дождем!
Вы, торные кривые тропинки, бегущие рядом с дорогой!
Я верю, в вас таится незримая жизнь, ибо вы так дороги мне.
Вы, тротуары, мощенные плитами! вы, крепкие каменные обочины улиц!
Вы, пароходики! вы, доски и столбы пристаней! вы, суда
в строительных лесах! вы, корабли на рейде!
Вы, вереницы домов! вы, фасады, пронзенные окнами! вы, крыши!
Вы, крылечки и парадные подъезды! вы, железные решетки перед домами!
Вы, окна, чья прозрачная скорлупа может так много открыть нашим взорам!
Вы, двери и ступеньки, ведущие к ним! вы, своды и арки домов!
Ты, серый булыжник нескончаемых мостовых! вы, перекрестки, исшарканные ногами прохожих!
Много прикосновений вы впитали в себя и втайне передаете их мне,
Вы населены и живыми и мертвыми, их образы встают предо мной, как друзья.
4
Земля простирается по правую руку и по левую руку,
Яркая картина встает предо мною, в ней каждая подробность — совершенство,
Музыка начинает звучать, когда нужно, а когда не нужно, умолкает,
Ликующий голос дороги, радостное, свежее чувство дороги.
Говоришь ли ты мне, о дорога: «Не уходи от меня»?
Говоришь ли ты мне: «Не дерзай уходить — если уйдешь, ты пропал»?
Говоришь ли ты мне: «Не расставайся со мною, ведь я так гладко утоптана и по мне так удобно шагать»?
«О большая дорога! — говорю я в ответ. — Я не прочь расстаться с тобою, но я тебя очень люблю,
Ты выражаешь меня лучше, чем я сам выражаю себя,
Ты больше для меня, чем та песня, которая создана мной».
Я думаю, геройские подвиги все рождались на вольном ветру и все вольные песни — на воздухе,
Я думаю, я мог бы сейчас встать и творить чудеса,
Я думаю: что́ я ни встречу сейчас на дороге, то сразу полюбится мне,
И кто увидит меня, тот полюбит меня,
И кого я ни увижу сейчас, тот должен быть счастлив.
5
Отныне я провозглашаю себя свободным от мнимых преград и уз,
Иду, куда вздумаю, — сам себе полный хозяин, наделенный неограниченной властью,
Прислушиваясь к тому, что мне скажут другие, внимательно вникая в их речи,
Размышляя, изучая, обдумывая снова и снова,
Мягко и учтиво, но с непреклонной решимостью освобождаю себя от тех пут, которые могли бы меня удержать.
Большими глотками и я глотаю пространство,
Запад и восток — мои, север и юг — мои.
Я больше, чем я думал, я лучше, чем я думал,
Я и не знал, до чего я хорош.
Всюду видится мне красота.
Вновь я могу повторить и мужчинам и женщинам: вы сделали мне столько добра, и я хочу отплатить вам добром,
Все, что я добуду в пути, я добуду для себя и для вас,
Я развею себя между всеми, кого повстречаю в пути,
Я брошу им новую радость и новую грубую мощь,
И кто отвергнет меня — не опечалит меня,
А кто примет меня — будет блажен и дарует блаженство и мне.
6
Если бы тысяча великолепных мужчин предстали сейчас передо мною, это не удивило бы меня.
Если бы тысяча красивейших женщин явились сейчас передо мною, это не изумило бы меня.
Теперь я постиг, как создать самых лучших людей:
Пусть вырастают на вольном ветру, спят под открытым небом, впитывают и солнце и дождь, как земля.
Здесь раздолье для геройского подвига
(Для подвига, что покоряет сердца всех на свете людей;
Столько в нем воли и силы, что он сводит насмарку законы и глумится над всеми властями,
И все возражения смолкают перед ним).
Здесь испытание мудрости;
Не в школах окончательно испытывать мудрость:
Те, у кого она есть, не могут передать ее тем, у кого ее нет.
Вся мудрость — в душе, ее нельзя доказать, она сама обнаружит себя,
И мудрость в каждом предмете, явлении, качестве, и больше ничего ей не надо,
В ней свидетельство реальности и бессмертия мира, а также его совершенства;
Есть нечто такое в этом потоке вещей и явлений, что манит ее из души.
Здесь я проверю сейчас все религии и философии,
Может быть, они хороши в аудиториях, но никуда не годятся под широкими тучами, среди природы, у бегущих ручьев.
Здесь цену себе узнают — и себе и другому,
Здесь проверяется каждый, здесь каждый осознает, что в нем есть.
Прошедшее, грядущее, величье, любовь — если существуют они без тебя, значит, ты существуешь без них.
Питательно только зерно;
Где же тот, кто станет сдирать шелуху для тебя и меня?
Кто справится с лукавством жизни — для тебя, для меня, кто снимет для нас оболочку вещей?
Здесь люди влекутся друг к другу не по заранее составленным планам, а внезапно, по прихоти сердца,
Знаешь ли ты, что это значит — когда ты идешь по дороге и вдруг в тебя влюбляются чужие,
Знаешь ли ты речь этих глаз, что обращены на тебя?
7
Здесь излияние души,
Она прорывается сквозь тенистые шлюзы, вечно пробуждая вопросы:
Откуда эти томления? Откуда непонятные мысли?
Почему многие мужчины и женщины, приближаясь ко мне, зажигают в крови моей солнце?
Почему, когда они покидают меня, флаги моей радости никнут?
Почему, когда я прохожу под иными деревьями, меня осеняют широкие и певучие мысли?
(Я думаю, и лето и зиму они висят на ветвях и роняют плоды всякий раз, когда я прохожу.)
Чем это я так внезапно обмениваюсь с иными прохожими?
И с каким-нибудь кучером омнибуса, когда я сижу с ним на козлах?
И с каким-нибудь рыбаком, что выбирает сети, когда я прохожу по побережью?
Откуда это доброе чувство, которое так щедро дарят мне мужчины и женщины?
Откуда у меня такое же чувство к ним?
8
Излияние души — это счастье, вот оно, счастье!
Я думаю, здесь в воздухе разлито счастье и поджидает каждого во все времена,
А теперь оно льется в нас, и мы полны им до краев.
Здесь-то и возникает в нас нечто влекущее,
Свежесть и душевная прелесть мужчины и женщины
(Утренняя трава, что лишь сегодня явилась на свет, не так свежа и прелестна).
И старый и молодой истекают любовью к тому, кто исполнен таким обаянием,
От него такие чары исходят, перед которыми и красота, и душевные силы — ничто,
С ним жаждут сближения до боли, до томительной дрожи.
9
Allons![142] кто бы ты ни был, выходи, и пойдем вдвоем!
Со мной никогда не устанешь в пути.
Земля не утомит никогда,
Сначала неприветлива, молчалива, непонятна земля, неприветлива и непонятна Природа,
Но иди, не унывая, вперед, дивные скрыты там вещи,
Клянусь, не сказать никакими словами, какая красота в этих дивных вещах.
Allons! ни минуты не медля,
Пусть лавки набиты отличным товаром, пусть жилье так уютно, мы не можем остаться,
Пусть гавань защищает от бурь, пусть воды спокойны, мы не вправе бросить здесь якорь,
Пусть окружают нас горячим радушием, нам дозволено предаться ему лишь на самый короткий срок.
10
Allons! соблазны будут еще соблазнительнее,
Мы помчимся на всех парусах по неведомым бурным морям,
Туда, где ветры бушуют вовсю, где сшибаются воды, где клипер несется вперед, широко распустив паруса.
Allons! с нами сила, свобода, земля и стихии,
С нами здоровье, задор, любопытство, гордость, восторг;
Allons! освободимся от всяких доктрин!
От ваших доктрин, о бездушные попы с глазами летучих мышей.
Зловонный труп преграждает дорогу — сейчас же закопаем его!
Allons! но предупреждаю тебя:
Тому, кто пойдет со мною, нужны самые лучшие мышцы и самая лучшая кровь,
Тот не смеет явиться на искус ко мне, кто не принесет с собою здоровья и мужества,
Не приходите ко мне, кто уже растратил свое лучшее, —
Только те пусть приходят ко мне, чьи тела сильны и бесстрашны;
Сифилитиков, пьяниц, безнадежно больных мне не надо.
(Я и подобные мне убеждаем не метафорами, не стихами, не доводами,
Мы убеждаем тем, что существуем.)
11
Слушай! я не хочу тебе лгать,
Я не обещаю тебе старых приятных наград, я обещаю тебе новые, грубые, —
Вот каковы будут дни, что ожидают тебя:
Ты не будешь собирать и громоздить то, что называют богатством,
Все, что наживешь или создашь, ты будешь разбрасывать щедрой рукой,
Войдя в город, не задержишься в нем дольше, чем нужно, и, верный повелительному зову, уйдешь оттуда прочь,
Те, кто останутся, будут глумиться над тобой и язвить тебя злыми насмешками,
На призывы любви ты ответишь лишь страстным прощальным поцелуем
И оттолкнешь те руки, что попытаются тебя удержать.
12
Allons! за великими Спутниками! о, идти с ними рядом!
Они тоже в дороге — стремительные, горделивые мужчины и самые чудесные женщины,
В море они радуются и штилю и шторму,
Они проплыли по многим морям, исходили многие земли,
Побывали во многих далеких краях, посетили немало жилищ,
Они внушают доверие каждому, они пытливо изучают города, они одинокие труженики,
Они встанут порой на дороге и вглядываются в деревья, в цветы или в ракушки на взморье,
Они танцуют на свадьбах, целуют невест, лелеют и холят детей, рожают детей,
Солдаты революционных восстаний, они стоят у раскрытых могил, они опускают в них гробы,
Они идут по дороге, и с ними их спутники, их минувшие годы, С ними бредет их детство,
Им весело шагать со своей собственной юностью, со своей бородатой зрелостью,
С женственностью в полном цвету, непревзойденной, счастливой,
Со своей собственною величавою старостью;
Их старость спокойна, безбрежна, расширена гордою ширью вселенной,
Их старость свободно струится к близкому и сладостному освобождению — к смерти.
13
Allons! к тому, что безначально, бесконечно.
Много трудностей у нас впереди, дневные переходы, ночевки,
Все ради цели, к которой идем, ради нее наши ночи и дни,
Чтобы пуститься в другой, более знаменательный, торжественный путь,
Чтобы не видеть ничего на этом пути, кроме цели, чтобы дойти до нее и шагнуть еще дальше вперед,
Чтобы не считаться с расстоянием и временем, только бы дойти до нее и шагнуть еще дальше вперед,
Чтобы не видеть иного пути, кроме того, что простерт перед тобою и ожидает тебя,
Чтобы идти к той же цели, куда идут все творения, бог ли их создал или нет,
Чтобы убедиться, что не существует сокровищ, которыми ты не мог бы владеть без труда и без денег, обделенный на жизненном пиру и все же участвуя в пире,
Чтобы взять самое лучшее, что только могут дать тебе ферма фермера или дом богача,
И целомудренное счастье дружной супружеской пары, и плоды и цветы садов,
Чтобы обогатить свою душу всеми щедротами города, по которому тебе случится пройти,
Чтобы унести из него здания и улицы и нести их повсюду, куда ни пойдешь,
Чтобы собрать воедино при встречах с людьми все их мысли и всю их любовь,
Чтобы увести с собою тех, кто полюбится вам, а все прочее оставить позади,
Чтобы понять, что весь мир есть дорога, очень много дорог для блуждающих душ.
Все уступает дорогу душам, идущим вперед,
Все религии, устои, искусства, правительства — все, что было на этой планете или на любой из планет, разбегается по углам и укромным местам перед шествием душ по великим дорогам вселенной.
Всякое другое движение вперед есть только прообраз и символ этого шествия человеческих душ по великим дорогам вселенной.
Вечно живые, вечно рвущиеся вперед, гордые, удрученные, грустные, потерпевшие крах, безумные, пылкие, слабые, недовольные жизнью,
Отчаянные, любящие, больные, признанные другими людьми или отвергнутые другими людьми, —
Они идут! они идут! я знаю, они идут, но я не знаю куда,
Но я знаю, что идут они к лучшему — к чему-то великому.
Выходи же, кто бы ты ни был! выходи, мужчина или женщина!
Ты не должен прохлаждаться и нежиться в доме, хотя бы ты построил его сам.
Прочь из темноты закоулка! из укромных углов!
Никаких возражений! они не помогут тебе: я знаю все и выведу тебя на чистую воду.
Я вижу тебя насквозь, ты не лучше других,
Ты не заслонишься от меня ни смехом, ни танцами, ни обедом, ни ужином, ни другими людьми,
Я вижу сквозь одежду и все украшения, сквозь эти мытые холеные лица,
Вижу молчаливое, скрытое отвращение и ужас.
Вашего признания не услышать ни жене, ни другу, ни мужу
Об этом страшном вашем двойнике, который прячется, угрюмый и мрачный,
Бессловесный и безликий на улицах, кроткий и учтивый в гостиных,
В вагонах, на пароходах, в публичных местах,
В гостях у мужчин и женщин, за столом, в спальне, повсюду,
Шикарно одетый, смеющийся, бравый, а в сердце у него смерть, а в черепе ад;
В костюме из тонкой материи, в перчатках, в лентах, с поддельными розами,
Верный обычаям, он ни слова не говорит о себе,
Говорит обо всем, но никогда — о себе.
14
Allons! сквозь восстанья и войны!
То, к чему мы идем, не может быть отменено ничьим приказом.
Привела ли к победе былая борьба?
И кто победил? ты? твой народ? Природа?
Но пойми меня до конца: такова уж суть вещей, чтобы плодом каждой победы всегда становилось такое, что вызовет новую схватку.
Мой призыв есть призыв к боям, я готовлю пламенный бунт.
Тот, кто идет со мной, будь вооружен до зубов.
Тот, кто идет со мной, знай наперед: тебя ждут голод, нужда, злые враги и предатели.
15
Allons! дорога перед нами!
Она безопасна — я прошел ее сам, мои ноги испытали ее — так смотри же не медли,
Пусть бумага останется на столе неисписанная и на полке нераскрытая книга!
Пусть останется школа пустой! не слушай призывов учителя!
Пусть в церкви проповедует поп! пусть ораторствует адвокат на суде и судья выносит приговоры!
Камерадо, я даю тебе руку!
Я даю тебе мою любовь, она драгоценнее золота,
Я даю тебе себя самого раньше всяких наставлений и заповедей;
Ну, а ты отдаешь ли мне себя? Пойдешь ли вместе со мною в дорогу?
Будем ли мы с тобой неразлучные до последнего дня нашей жизни?

На Бруклинском перевозе

Перевод В. Левика.

1
Река, бурлящая подо мной! Тебе смотрю я в лицо!
Вы, тучи на западе, ты, солнце почти на закате, вам также смотрю я в лицо.
Толпы мужчин и женщин, в будничных платьях, как все вы мне интересны!
И тут, на пароме, сотни и сотни людей, спешащих домой, вы все для меня интересней, чем это кажется вам,
Вы все, кто от берега к берегу будете год за годом переезжать на пароме, вы чаще в моих размышленьях, чем вам могло бы казаться.
2
Неощутимую сущность мою я вижу всегда и во всем.
Простой, компактный, слаженный строй, — пускай я распался на атомы, пусть каждый из нас распался, — мы все — частицы этого строя.
Так было в прошлом, так будет и в будущем,
Всечасные радости жизни — как бусинки в ожерелье — при каждом взгляде, при каждом услышанном звуке, везде, на прогулке по улицам, при переезде реки,
Теченье, так быстро бегущее, спешащее вместе со мною туда, далеко,
И следом за мною — другие, и связь между ними и мной,
Реальность этих других, их жизнь и любовь, и слух, и зренье.
Другие взойдут на паром, чтоб с берега ехать на берег,
Другие будут смотреть, наблюдая теченье,
Другие увидят суда на севере и на западе от Манхаттена, и Бруклинские холмы на юге и на востоке,
Другие увидят большие и малые острова,
Полвека пройдет, и на переправе их снова увидят другие, и снова солнце увидят, почти перед самым закатом,
И сто лет пройдет, и много еще столетий, и все это снова увидят другие,
И будут радоваться закату, и спаду прилива, и обнажившему берег отливу.
3
Ничто не помеха — ни время, ни место, и не помеха — пространство!
Я с вами, мужчины и женщины нашего поколения и множества поколений грядущих,
И то, что чувствуете вы при виде реки или неба — поверьте, это же чувствовал я,
И я был участником жизни, частицей живой толпы, такой же, как всякий из вас,
Как вас освежает дыханье реки, ее широкий разлив — они и меня освежали,
Как вы стоите над ней, опершись о перила, несомые быстрым теченьем, так сам я стоял, уносимый,
Как видите вы, так видел и я неисчислимые мачты, широкоствольные трубы больших пароходов я видел.
Я сотни раз пересекал эту реку и видел солнечный диск почти перед самым закатом,
Я видел декабрьских чаек, я видел, как на недвижных крыльях они парят над водой, слегка покачиваясь в полете,
Я видел, как желтый луч зажигает их оперенье, но часть его остается в глубокой тени,
Я видел медлительные круги, друг за дружкой бегущие борозды от кораблей, направлявшихся к югу,
Я знаю, как небо, по-летнему синее, отражается в тихой воде,
Я знаю, как ослепляет сверкающий солнечный след,
Как выглядит ореол из лучей, подобных тончайшим центростремительным спицам, вкруг тени, упавшей от моей головы на воду, искрящуюся под солнцем,
Я любовался прозрачной дымкой, окутывающей холмы на юге и юго-западе,
Смотрел на дымы, косматые, словно овечье руно, и чуть отливавшие фиолетовым,
Смотрел на внешнюю гавань и на входящие в порт корабли,
Следил, как приближались они, и на них были те, кто мне близки,
Я видел белые паруса плывущих шлюпок и шхун и видел суда на якоре,
Матросов, крепящих снасти, карабкающихся на мачты,
И круглые мачты, и зыбкие палубы, и змейками вьющиеся вымпела,
Большие и малые пароходы, и лоцманов в лоцманских будках,
И белый след за кильватером, и колеса, дрожащие в быстром вращенье,
Я флаги всех наций видал, я видел, как опускают их на закате,
Как черпают землю со дна машины, и волны бегут кружевами, крутя и дробя свои белые гребешки,
Пространства, бледнеющие вдали, и в доках гранитные серые стены портовых складов,
И ввечеру, на светлой воде — темнеющие буксиры, прижавшиеся к бортам широких, медлительных барж, и лодки, груженные сеном, и кое-где — запоздалые лихтеры[143],
И там, во тьме, на другом берегу — разверстые зевы плавильных печей, пылающих ярко, слепящих глаза, бросающих свет на кровли домов и в провалы улиц из черноты, где бешено пляшет их красный и желтый огонь.
4
И это, и все, и везде казалось мне точно таким же, каким оно кажется вам,
Я очень любил города, я любил величавую, быструю реку,
Все женщины, все мужчины, которых я узнавал, были мне близки,
И так же другие — все те, кто меня вспоминают в прошедшем, потому что я видел их в будущем
(Это время придет, хоть я еще здесь — и днем и ночью я здесь).
5
Так что же тогда между мной и вами?
Что сто́ит разница в десять лет или даже в столетья?
И что б это ни было, в этом ли дело, когда ни пространство, ни время не могут нас разделить;
И я жил на свете, я Бруклин любил — обильный холмами, был он моим,
И я бродил по Манхаттену, и я в омывающих остров соленых во́дах купался,
Меня, как вас, волновали внезапно рождающиеся вопросы,
Днем, среди шумной толпы, они набегали вдруг на меня,
И ночью, когда приходил я домой, когда лежал я в постели, они являлись ко мне,
И я возник из водной стихии, из которой возникла вся жизнь,
И, обретя свое тело, обрел я и личность свою,
И то, что я существую, познал через тело свое, и то, чем я мог стать, через тело свое и познал бы.
6
Не только на вас падают темные тени,
И на меня извечная тьма бросала тени свои,
Мне лучшее, что сотворил я, казалось пустым, сомнительным,
Но разве и вправду не были мелки те мысли, что мне представлялись великими?
Не вам одним известно, что значит зло,
Я тоже знаю, что значит зло,
Я тоже завязывал старый узел противоречий,
Я болтал и смущался, лгал, возмущался, крал и завидовал,
Я был похотлив, коварен и вспыльчив, — мне стыдно сказать, какие таил я желанья,
Я был капризен, тщеславен, жаден, я был пустозвон, лицемер, зложелатель и трус,
И волк, и свинья, и змея — от них и во мне было многое,
Обманчивый взгляд, скабрезная речь, прелюбодейные мысли — всем этим грешил и я сам,
Упрямство, ненависть, лень, надменность и даже подлость — во всем этом был я повинен.
Я был такой же, как все, и жил я так же, как все.
Но шел ли я мимо иль приближался — меня называли по имени звонкие, громкие, юные голоса,
Когда я стоял, я чувствовал на шее их руки, когда я сидел, меня небрежно касалось их тело,
Я видел многих, кого любил, на улице, на пароме, в общественных залах — но я никогда не говорил им ни слова,
Я жил одною жизнью со всеми, я так же смеялся, терзался и спал,
Играл свою роль, как пристало актеру или актрисе,
Все ту же старую роль, которая — как сумеешь — будет великой,
Иль малой, если не сдюжишь, или великой и малою вместе.
7
И вот я к вам приближаюсь,
Как думаете вы теперь обе мне, так думал я прежде о вас — я готовился к вашему приходу.
Я долго, серьезно думал о вас прежде, чем вы родились.
Кто мог предвидеть, что так оно будет?
Кто знает, как я этому рад?
Кто знает — а что, если я, несмотря на все разделившее нас расстояние, в эти минуты смотрю на вас, хоть вам-то мена не дано увидеть.
8
Ах, что может быть величавей, что может быть для меня прекрасней, чем этот Манхаттен, вздыбленный мачтами?
Моя река, и закат, и кружевные шалящие волны прилива?
И чайки, покачивающие корпус, и в сумерках лодки, груженные сеном, и кое-где запоздалые лихтеры?
Какие боги прекраснее тех, кто пожимает мне руку, чьи голоса, любимые мной, зовут меня быстро и громко по имени, когда я приближаюсь?
Что может быть крепче бесплотных уз, надежно меня связавших и с женщиной и с мужчиной, которые смотрят мне в лицо?
Что с вами сплавляет меня теперь и в вас перельет мои мысли?
Не правда ли, мы понимаем друг друга?
Что я обещаю без слов — вы разве не приняли молча?
Чему не научит ученье, чего не достигнет и проповедь — достигнуто нами, не правда ли?
9
Струись, река, поднимайся вместе с приливом и снова отхлынь, когда настанет отлив!
Шалите, играйте, гребенчатые, закрученные барашками волны!
Закатные, многоцветные облака! Своей красотой захлестните меня и все поколенья мужчин и женщин, которым явиться после меня!
Переезжайте от берега к берегу, несметные, шумные толпы!
Вздымайтесь, высокие мачты Маннахатты! Вздымайтесь, прекрасные всхолмия Бруклина!
Пульсируй, мой любознательный мозг! Ставь вопросы и сам ответствуй!
Вглядись в извечный поток явлений!
Гляди, влюбленный и жаждущий взор, на улицы, в жилища, в большие общественные залы!
Звучите, юные голоса! И громко и музыкально зовите меня по имени!
Живи, старуха жизнь! Играй свою роль, как подобает актеру или актрисе!
Играй свою старую роль, которая велика иль мала — зависит от каждого, кем эта роль создается!
Представьте все, кто читает меня: а вдруг, невидимый вами, теперь смотрю я на вас;
Вы крепкими будьте, перила, и впредь, чтобы поддерживать тех, кто праздно облокотился и все же спешит вслед за спешащей рекой;
Летите, птицы морские! Летите вдаль или чертите круги, — большие круги высоко над водою;
А вы принимайте летнее небо, вы, синие воды, держите его, чтоб каждый опущенный взор мог досыта им насладиться;
Лучитесь, тончайшие спицы света, вкруг тени от моей головы иль от другой головы на освещенной солнцем воде!
Вы, корабли у входа в гавань! Плывите туда иль обратно, — ты, белопарусный шлюп, вы, лихтеры, быстрые шхуны!
Вздымайтесь гордо, флаги всех наций! И опускайтесь в свой час на закате!
Взметайте свой пламень ввысь, плавильные печи! Бросайте в сумерки черные тени! Бросайте на крыши домов то красный, то желтый свет!
Явленья, отныне и впредь являйте сущность свою!
А ты, неизбежный покров, продолжай обволакивать душу.
Над телом моим для меня, над вашим телом для вас пусть реет божественный наш аромат,
Цветите, вы, города, — несите к ним грузы свои, несите свое полноводье, широкие, сильные реки,
Растите, и ширьтесь, и будьте выше всего, что явлено в царстве духа,
Материя, существуй, ибо что же другое бессмертно!
Вы ждали, безгласные лики, вы ждете, всегда прекрасны,
И мы принимаем вас, не колеблясь, мы жаждем вас неизменно,
А вы не отринете нас, пред нами не затаитесь,
Вы наша помощь во всем, мы вас не отвергнем — мы вас утверждаем в себе,
Мы вас не исследуем, нет! — Мы просто вас любим — ибо вы совершенны.
Вы отдаете лепту вечности,
И — велики вы или малы — вы отдаете лепту душе.

Песня радостей

Перевод К. Чуковского.

О, создать самую праздничную песню!
Полную музыки — полную женщин, мужчин и детей!
Полную всех человеческих дел, полную деревьев и зерен!
О, если бы ей голоса всех животных, быстроту и равновесие рыб!
О, если бы в ней капали капли дождя!
О, если бы сияло в ней солнце и мчались бы волны морей!
О, счастье моей души, — она вольная — она прянула молнией!
Мне мало всего шара земного, мне мало любой эпохи,
У меня будут тысячи этих шаров и все до единой эпохи.
О, радость машиниста! вести паровоз!
Слышать шипение пара, радостный крик паровоза, его свист, его хохот!
Вырваться в далекий простор, нестись без преград вперед!
О, беззаботно блуждать по полям и горам!
Цветы и листья простых сорняков, влажное, свежее молчание леса,
Тонкий запах земли на заре до полудня!
О, радость скакать на коне!
Седло, галоп, крепко прижаться к седлу и слушать журчание ветра в волосах и в ушах.
О, радость пожарного!
Я слышу тревогу в ночи,
Я слышу набат и крики! Я бегу, обгоняя толпу!
Вижу пламя и шалею от восторга.
О, радости борца-силача, что, как башня, стоит на ринге, вполне подготовленный к бою, в гордом сознании силы, и жаждет схватиться с противником!
О, радость широкого и простого сочувствия, которое лишь душа человека может изливать из себя таким ровным неиссякающим током!
О, радости матери!
Оберегать, и безмерно любить, и страдать, и прилежно рождать без конца все новые и новые жизни.
О, радость роста, накопления сил,
радость умиротворения и ласки, радость согласия и лада!
О, вернуться туда, где родился,
И еще раз услышать, как щебечут на родине птицы,
Побродить по родному жилью, сбегать в поле, побывать на гумне,
И еще раз прогуляться по саду, по его старым тропинкам.
О, расти в лагунах, заливах, бухтах или на берегу океана,
И остаться там до конца моих дней, и жить, и работать там,
Соленый и влажный запах, берег, соленые водоросли на мелководье отлива,
Труд рыбака, труд ловца угрей и собирателя устриц;
Я прихожу с лопаткой и скребком для раковин, со мною моя острога для угрей,
Что? уже отлив? я иду на песчаную отмель, подхожу к собирателям устриц;
Я смеюсь и работаю с ними шутя, я молодой весельчак,
А зимою я беру мою острогу, мою ве́ршу и шагаю по льду залива, и при мне мой топорик, чтобы прорубать лунки во льду,
Смотрите, как тепло я одет, я иду с удовольствием и к вечеру возвращаюсь домой,
И со мною ватага товарищей, они молодцы,
И подростки, и взрослые, только со мной им так любо работать, — со мной и ни с кем другим!
Днем работать со мной, а ночью отдыхать со мной.
А в жаркую пору, в лодке, поднимать плетенки для крабов, опущенные в воду на грузных камнях (мне известны их поплавки),
Как сладко майское утро перед самым рассветом, когда я гребу к поплавкам
И тяну накренившиеся плетенки к себе, сбоку, и темно-зеленые раки отчаянно угрожают клешнями, когда я беру их оттуда и сую в их клешни деревяшки,
И объезжаю одно за другим все места, а потом гребу обратно к берегу,
Там кидаю их в кипящую воду, в котел, покуда они не станут багровыми.
А в другой раз ловить скумбрию,
Сумасшедшая, жадная, так и хватает крючок у самой поверхности моря, и похоже, что ею покрыты целые мили воды;
Или ловить губанов в Чесапике[144], я один из загорелой команды,
Или выслеживать лососей у Поманока, я, весь напряженный, стою на баркасе,
Моя левая нога на шкафуте[145], моя правая рука бросает кольца тончайшей лесы,
И вокруг меня юркие ялики, они юлят, выплывают вперед, их до полсотни, они вышли на ловлю со мной.
О, пробираться на веслах по рекам,
Вниз по Сент-Лоренсу[146], великолепные виды,
Парусники, Тысяча Островов[147], изредка бревенчатый плот и на нем плотовщики с длинным рулевым веслом,
Малые шалаши на плотах, а над ними дымок по вечерам, когда стряпают ужин.
(О, страшное, грозящее гибелью!
Далекое от скаредной, жизни!
Неизведанное! словно в горячечном сне!
То, что со всех сорвалось якорей и вышло на вольный простор!)
О, работать на рудниках или плавить железо,
Раскаленный поток металла, литейная, высокий корявый навес, просторный полутемный завод.
И домна, и кипящая, жидкость, что струится, выливаясь, оттуда.
О, пережить сызнова радость солдата!
Чувствовать присутствие храбреца-командира, чувствовать, что он расположен к тебе!
Видеть его спокойствие — согреваться в лучах его улыбки,
Идти в бой — слышать барабан и трубу,
Слышать гром артиллерии — видеть, как сверкают на солнце штыки и стволы мушкетов!
Видеть, как падают и умирают без жалоб!
Упиться по-дикарски человеческой кровью, — осатанеть до конца!
Радоваться ранам и смерти врагов!
О, радость китобоя! Я опять иду старым рейсом!
Я чувствую бег корабля подо мной, я чувствую, как меня обвевает атлантический бриз,
Я слышу, как с топ-мачты кричат: «Там… водомет кита!»
Я на снасти, смотрю, куда смотрят другие, — и тотчас же вниз, ошалев от восторга,
Я вижу огромную глыбу, она нежится на солнце в полусне,
Я вижу, встает гарпунщик, я вижу, как вылетает гарпун из его мускулистой руки,
О как быстро раненый кит несется вперед против ветра, туда в океан, и ныряет, и тащит меня на буксире!
Снова я вижу его, он всплыл, чтобы вдохнуть в себя воздух, снова гребем к нему,
Я вижу, как глубоко вонзилось в его тело копье, как оно повернулось в ране,
И снова мы отплываем назад, он снова ныряет, жизнь быстро уходит от него,
И когда он всплывает наверх, он выбрасывает кровавый фонтан и плавает кругами, кругами, и каждый круг становится все меньше, — я вижу, он умирает,
В центре круга он судорожно взметается вверх и тотчас же падает на воду и застывает в окровавленной пене.
О, моя старость, чистейшая из всех моих радостей!
Мои дети и внуки, мои белые волосы и борода,
Как я безмятежен, широк, величав после продолжительной жизни!
О, зрелая радость женщины! О, наконец-то я счастлива!
Я многочтимая мать, мне уже девятый десяток,
Как ясны мои мысли — как все вокруг влекутся ко мне!
Что их влечет ко мне еще сильнее, чем прежде? Какое цветение пышнее цветения юности?
Та красота, что снизошла на меня, излучается мною на всех!
О, радости оратора!
Выкатывать громы из легких, из горла,
Возбуждая в людях те самые чувства, какие бушуют в тебе: ненависть, сострадание, страсть,
Вести за собою Америку — покорять ее могучею речью.
О, радость моей души, что утверждает себя, опираясь на себя самое, в мире материальных вещей, впитывая их и любя,
Как моя душа обогащает себя зрением, слухом, осязанием, мыслями, сравнением, памятью,
И все же подлинная жизнь моих чувств и плоти превосходит чувства и плоть,
Ибо плоть моя — не только материальная плоть, и глаза мои — не только материальные глаза,
Ибо в конце концов видят мир не они,
И не только моя материальная плоть в конце концов любит, гуляет, смеется, кричит, обнимает, рождает.
О, радости фермера!
Того, кто живет в Канаде, в Миссури, в Канзасе, в Айове, в Огайо, в Иллинойсе, в Висконсине!
Встать на рассвете дня и сразу же окунуться в работу,
Осенней порою пахать под озимые,
Весенней порою пахать под кукурузу,
Взращивать фруктовые сады, делать деревьям прививку, собирать яблоки осенней порой.
О, плавать в заводи или броситься с берега в море,
Плескаться в воде или бегать нагишом по прибрежью!
О, понять, как безмерно пространство,
Множественность и безграничность миров!
Появиться на свет и побыть заодно с небесами, с солнцем, с луною, с летящими тучами!
О, радость величавого мужества!
Ни перед кем не заискивать, никому ни в чем не уступать, никакому известному или неизвестному деспоту.
Ходить, не сгибая спины, легким, пружинистым шагом,
Глядеть безмятежным или сверкающим взором,
Говорить благозвучным голосом, исходящим из широкой груди.
Смело ставить себя на равной ноге с любым человеком.
Знаешь ли ты прекрасные радости, которые дарует нам молодость?
Радости крепкой дружбы, веселого слова, смеющихся лиц?
Радости блаженного яркого дня, радости игр, расширяющих грудь?
Радости звонкой музыки, освещенного бального зала, танцоров!
Радость обильных обедов, разгульной пирушки и выпивки?
И все же, о моя душа, ты превыше всего!
Знаешь ли радости сосредоточенной мысли?
Радости свободного одинокого сердца, нежного, омраченного сердца?
Радости уединенных блужданий с изнемогшей, но гордой душой, радости борьбы и страдания?
Муки, тревоги, экстазы, радости глубоких раздумий дневных и ночных,
Радости мыслей о Смерти, о великих сферах Пространства и Времени?
Радости предвидения лучшей и высшей любви, радости, приносимые прекрасной женой и вечным, нежно любимым товарищем,
Твои, о бессмертная, радости, достойные лишь тебя, о душа!
О, покуда живешь на земле, быть не рабом, а властителем жизни!
Встретить жизнь, как могучий победитель,
Без раздражения, без жалоб, без сварливых придирок, без скуки!
Доказать этим гордым законам воздуха, воды и земли, что моя им неподвластна.
Что нет такой внешней силы, которая повелевала бы мной.
Ибо снова и снова скажу: не одни только радости жизни воспеваются мной, но и радости Смерти!
Дивное прикосновение Смерти, нежное и цепенящее,
Я сам отдаю тело, когда оно станет навозом, чтобы его закопали, сожгли или развеяли в пыль.
Мое истинное тело, несомненно, оставлено мне для иных сфер,
А мое опустошенное тело уже ничто для меня, очищенное, оно опять возвращается в землю, к вечным потребам земли.
О, притягивать к себе могучим обаянием!
Как, я не знаю сам, — но смотрите! Нечто бунтующее, никому не подвластное,
Оно не защищается, а всегда нападает, но как привлекает оно!
О, бороться с могучим врагом и в неравной борьбе не уступать ни шагу!
Биться одному против всех до потери последних сил!
Прямо смотреть в лицо пыткам, и тюрьмам, и гневу толпы!
Взойти на эшафот и спокойно шагать на ружейные дула!
Быть воистину богом!
О, умчаться под парусом в море!
Покинуть эту косную, нудную землю,
Эту тошную одинаковость улиц, панелей, домов,
Покинуть тебя, о земля, заскорузлая, твердая, и взойти на корабль,
И мчаться, и мчаться, и мчаться под парусом вдаль!
О, сделать отныне свою жизнь поэмою новых восторгов!
Плясать, бить в ладоши, безумствовать, кричать, кувыркаться, нестись по волнам все вперед.
Быть матросом вселенной, мчаться во все гавани мира,
Быть кораблем (погляди, я и солнцу и ветру отдал мои паруса),
Быстрым кораблем, оснащенным богатыми словами и радостями.

Песня о топоре

Перевод М. Зенкевича.

1
Крепок, строен, обнажен!
Недрами земли рожден!
С деревом металл скреплен! Но один и стук и звон!
Алым жаром закален! Малым семенем взращен!
Отдыхает, прислонен,
Сам опорой служит он!
Проявление силы и свойства силы — мужские ремесла, навыки, звуки;
Длинный ряд единой эмблемы, удары музыки;
Пальцы органиста, отбивающие стаккато на клавишах большого орга́на.
2
Привет всем странам земным, каждой за ее свойства;
Привет странам сосны и дуба;
Привет странам лимона, инжира;
Привет странам золота;
Привет странам маиса, пшеницы, привет виноградным странам;
Привет странам сахара, риса;
Привет странам хлопка и странам картофеля белого, сладкого;
Привет горам, равнинам, пескам, лесам, прериям;
Привет берегам плодородных рек, плоскогорьям, ущельям;
Привет бесконечным пастбищам, привет земле изобильной садов, льна, конопли, меда;
Привет и другим, суровым странам,
Таким же богатым, как страны золота, плодов и пшеницы,
Странам копей и крепких и грубых руд,
Странам угля, меди, олова, цинка, свинца,
Странам железа — странам выделки топора!
3
Чурбан в груде дров и воткнутый в него топор;
Хижина в лесу, плющ над дверью, расчищенный для сада участок;
Шум неровный дождя в листве после утихшей бури,
Вопли и стоны порой, напоминанье о море,
Мысль о борющихся с бурей судах, опрокинутых набок, срубающих мачты,
Ощущенье огромных бревен старинных домов и амбаров;
Припомнившийся рассказ, гравюра, плаванье по океану мужчин с семьями, скарбом,
Их высадка на берегу и основанный новый город,
Плаванье тех, кто искал Новую Англию и нашел, положив ей начало,
Поселения в Арканзасе и Колорадо, в Оттаве и Вилламетте,
Их медленный рост, скудная пища, топор, ружье, седельные сумки;
Красота людей предприимчивых, смелых,
Красота лесорубов с их простыми лицами,
Красота независимости, отъезда, решительных действий,
Презренье американское к уставам, обрядам, безграничное чувство свободы,
Скольжение вольное личности наугад среди разных людей, самозакалка;
Мясник на бойне, матросы на шхунах и шлюпках, плотовщики, пионеры;
Лесорубы на зимней стоянке, рассвет в лесу, деревья в инее, треск сучьев,
Ясный, радостный звук своего же голоса, веселая песня, жизнь средь лесного приволья, тяжелый дневной труд,
А ночью пламя костра, вкусный ужин, беседа, постель на хвое и шкуре медвежьей;
На постройке плотники за работой,
Обтеска, распилка бревен, долбленье,
Подъем стропил, установка их и правильная укладка,
Пригонка столбов шипами в гнезда, согласно разметке,
Стук молотков деревянных, железных, движенья рабочих, изгибы их спин,
Наклон, выпрямленье, сидя верхом на бревнах, вбивают гвозди, держась за скобы, подпорки,
Изогнутая рука над листом железа, другая рука с топором,
Настильщики перекрытий, пригонка досок, закрепление гвоздями,
Движенья рабочих, врезавшихся инструментами в балки,
Раскаты эха в пустом строении;
Огромный склад воздвигается быстро в городе,
Шесть рабочих, два посредине, и двое по концам, осторожно несут тяжелую балку,
Длинный ряд каменщиков с лопаткой в правой руке воздвигают ходко боковую стену в двести футов длиною,
Наклоны гибких спин, непрерывный стук лопаток о кирпичи,
Кирпичи, один за другим, искусно кладутся и ложатся под ударом рукоятки лопатки,
Груды материала, известь в лотках, подносчики пополняют ее запас непрерывно;
На верфи плотники, длинный ряд молодых подмастерьев,
Взлеты их топоров над бревном, обтесываемым для мачты,
Резкий короткий косой удар стали по крепкой сосне,
Сыплются желтые, словно масло, щепки, стружки,
Движенья быстрые рук загорелых и бедер под легкой одеждой;
Строители верфей, мостов, пристаней, паромов, судов, волноломов;
Пожарный — внезапный пожар вспыхнул в тесном квартале,
Приезд пожарных машин, хриплые крики, быстрота и отвага,
Трубный сигнал команды, развернутый строй, подъем и паденье рук, качающих воду,
Тонкие, судорожно бьющие светлые струи, установка лестниц, работа баграми,
Обвал и снос переборок, взлом полов, если пламя под ними тлеет,
Освещенные лица толпы, ослепительный блеск и темные тени;
Добывший железо, и тот, кто его обработал,
Кто сделал топор, большой и малый, сварщик, закальщик,
И тот, кто его выбирал, дыша на холодную сталь, пробуя пальцем лезвие,
И сделавший топорище, и насадивший прочно топор;
Мелькание призрачных лиц всех тех, кто им прежде работал,
Упорные первые механики, зодчие, инженеры,
Древнейшие зданья Ассирии, Мизры[148],
Римские ликторы с топором перед консулами,
Старинный воин Европы с топором в сраженье,
Тяжелый взмах, стук ударов по голове в шлеме,
Предсмертный вопль, паденье бессильного тела, натиск друзей и врагов,
Осада вассалов, восставших в борьбе за свободу,
Предложение сдаться, стук в ворота замка, переговоры;
Разграбление взятого старого города,
Разгул ворвавшихся изуверов и наемных солдат,
Рев, огонь, кровь, опьяненье, безумье,
Открытый грабеж в домах и храмах, вопли женщин в руках разбойников,
Обманы и воровство лагерных мародеров, бегство мужчин, отчаянье старцев,
Ад войны, жестокости изуверства,
Список всех совершенных деяний, правых или неправых,
Могущество личности, правой или неправой.
4
Сила и смелость во всем!
То, что жизнь усиляет, усиляет и смерть,
И мертвые наступают, как и живые,
И будущее неизвестно не больше, чем настоящее,
Суровость земли, человека — не меньше, чем нежность земли, человека,
Ничто не вечно, кроме личных достоинств.
Что считаете вы долговечным?
Долговечен ли город огромный?
Иль богатое государство? Иль его конституция? Иль гигантские пароходы?
Иль отели из камня и стали? Иль шедевры зодчества, крепости, вооруженья?
О нет! Не сами собой они ценны,
Они преходящи, как музыка, как танцы их празднеств;
Их зрелища, так же как все, проходят
И длятся, пока не сверкнет возмущенье.
Великий город — это город самых великих мужчин и женщин,
Может стать даже нищий поселок величайшим городом в мире.
5
Город великий не там, где тянутся пристани, доки, заводы, склады товаров,
Не там, где всегда встречают прибывших, где поднимают якорь отплытий,
Не там, где роскошны высокие зданья, магазины с издельями разных стран мира,
Не там, где лучшие библиотеки, академии, где изобилие денег,
Не там, где множество населенья,
А там, где есть мощное племя ораторов и поэтов,
И там, где любимы они, где их понимают и чтут,
Где памятники героям — подвиги и дела,
Где бережливость на месте своем, как и благоразумье,
Где легки для мужчин и для женщин законы,
Где нет ни рабов, ни рабовладельцев,
Где восстанет сразу народ против наглости выборных лиц,
Где толпы людей текут, как волны морские по свистку тревожному смерти,
Где власть убежденья сильнее, чем власть принужденья,
Где гражданин — глава всего, а президент, мэр, губернатор — его наемные слуги,
Где учат детей управлять собою, на самих себя полагаясь,
Где решаются все дела беспристрастно,
Где поощряется парение духа,
Где женщины, как мужчины, участвуют в уличных шествиях,
Где входят они на собранье и садятся с мужчинами рядом.
Там, где город друзей самых верных,
Там, где город любви самой чистой,
Там, где город отцов самых здоровых,
Там, где город матерей самых крепких, —
Вот где великий город.
6
Как жалки все доказательства пред решительным действием!
Как вся вещественная пышность городов сжимается пред мужским или женским взглядом!
Все ждет или идет кое-как, пока не явится сильный;
Сильный человек — доказательство силы народа и мощи вселенной;
Когда он иль она появляется, вещества благоговеют,
Прекращается спор о душе,
Обычаи старые, мысли проверяются, отвергаются.
Что теперь ваше деланье денег? Чем теперь оно вам поможет?
Что теперь ваша почтенность?
Что теперь богословие ваше, воспитание, общество, традиции, своды законов?
Где теперь все увертки ваши от жизни?
Где теперь придирки ваши к душе?
7
Бесплодный пейзаж скрывает руду — он хорош, несмотря на свою неприглядность.
Вот здесь рудник, здесь рудокопы;
Плавильная печь, закончена плавка, стоят кузнецы наготове с молотами, щипцами,
То, что служило всегда и служит всегда, — под рукою.
Ничто не служило лучше — топор служил всем:
Служил красноречивым, изысканным грекам и задолго до них,
Служил при постройке самых прочных сооружений,
Служил иудеям, персам, древним индийцам,
Служил тем, кто насыпал курганы на Миссисипи, и тем, чьи руины остались в Центральной Америке,
Служил для альбийских[149] храмов в лесах иль в полях, с грубой их колоннадой, служил друидам,
Служил для вырубки обширных мрачных пещер в снежных горах скандинавских,
Служил тем, кто в незапамятные времена высекал на граните изображения солнца, луны, звезд, судов, волн океана;
Служил при нашествии готов, служил племенам пастухов и номадам;
Служил самым древним кельтам, служил отважным пиратам балтийским,
Служил еще раньше мирным жителям Эфиопии,
Служил для выделки рулей на галерах прогулочных и военных,
Служил при всех работах на суше и море,
Служил и средним векам, и более давним,
Служил не только живым, тогда и теперь, но и мертвым.
8
Я вижу европейского палача:
Он стоит в маске, одетый в красное, с большими ногами и сильными голыми руками,
И оперся на тяжелый топор.
(Кого обезглавил ты недавно, палач европейский?
Чья кровь на тебе, свежая, липкая?)
Я вижу светлый закат мучеников,
Я вижу призраки, сходящие с эшафота,
Призраки мертвых вельмож, развенчанных королев, осужденных министров, свергнутых королей,
Соперников, изменников, отравителей, главарей опальных и прочих.
Я вижу тех, кто в разных странах боролся за правое дело;
Скуден посев, однако жатва не оскудеет!
(Запомните, о короли, первосвященники, — жатва не оскудеет.)
Я вижу, что кровь с топора начисто смыта,
Чисты и лезвие и топорище,
Не льется кровь европейской знати, топор не касается шей королев.
Я вижу — палач удалился и стал ненужен,
Я вижу — пустой эшафот плесневеет, я не вижу на нем топор
Я вижу мощную дружескую эмблему моего народа — нового большого народа.
9
(Америка! Я не хвалюсь любовью моей к тебе,
Я владею тем, что имею.)
Топор взлетает!
Могучий лес дает тысячи порождений,
Они падают, растут, образуются —
Палатка, хижина, пристань, таможня,
Цеп, плуг, кирка, пешня, лопата,
Дранка, перила, стойка, филенка, косяк, планка, панель, конек,
Цитадель, потолок, бар, академия, орган, выставочный павильон, библиотека,
Карниз, решетка, пилястр, балкон, окно, башня, крыльцо
Мотыга, грабли, вилы, карандаш, фургон, посох, пила, рубанок, молоток, клин, печатный вал,
Стул, стол, бадья, обруч, калитка, флюгер, рама, пол,
Рабочий ящик, сундук, струнный инструмент, лодка, сруб и все прочее,
Капитолии штатов и капитолий нации штатов,
Ряды красивых домов на проспектах, сиротские дома, богадельни,
Пароходы и парусники Манхаттена, бороздящие все океаны.
Возникают образы!
Работа разная с топором, и работники, и все, что их окружает.
Лесорубы, откатчики бревен к Пенобскоту иль Кеннебеку,
И жители хижин в горах Калифорнии, иль у малых озер, или у Колумбии,
И жители южней — на берегах Хилы иль Рио-Гранде, их сборища, типы, шутки,
И жители северней — у реки Святого Лаврентия, или северней — в Канаде, или южнее — у Иеллоустоуна, на побережье и дальше,
Охотники на тюленей, китобои, полярные моряки, пробивающие проходы средь льдов.
Возникают образы!
Образы фабрик, литейных заводов, арсеналов, рынков,
Образы двухколейных железных дорог,
Образы мостов со шпалами, огромных железных ферм, балок, арок,
Образы флотилий барж, буксиров, судов на озерах, каналах, реках.
Верфи, сухие доки на восточных и западных берегах, во многих бухтах и около них,
Кильсоны из падуба, сосновые доски, рангоут, корни лиственницы для книц,
И сами суда в плавании, строительные леса, рабочие внутри и снаружи,
Инструменты вокруг: бурав и буравчик, струг, болт, наугольник, долото, уровень.
10
Образы возникают!
Распилено дерево на козлах, сбито, окрашено,
Образ гроба для мертвеца, чтоб улечься в саване,
Меняется образ в стойки кровати, в ножки кровати для новобрачной;
Образ корытца, качалки под ним, колыбель для ребенка,
Образ досок для пола, настила для пляшущих ног,
Образ досок для семейного дома родителей любящих и детей,
Образ крыши дома двух молодоженов, крова над юной счастливой четой,
Крова над ужином, весело приготовленным верной женой и весело съеденным верным мужем после рабочего дня.
Образы возникают!
Образ места для подсудимого в зале суда и его иль ее на этом месте,
Образ стойки бара с двумя пьяницами, молодым и старым,
Образ пристыженной и гневной лестницы, попираемой воровскими шажками,
Образ укромной софы и парочки тайных прелюбодеев,
Образ игорного стола с дьявольским проигрышем и выигрышем,
Образ лесенки для осужденного убийцы с осунувшимся лицом и связанными руками,
Шерифа с помощниками и безмолвной бледной толпы, покачивание веревки.
Образы возникают!
Образ дверей, многих выходов и входов;
Дверь, откуда поспешно вышел, покраснев, друг вероломный,
Дверь, куда проникают новости хорошие и плохие,
Дверь, откуда вышел, дом покидая, самонадеянный, легкомысленный сын,
Дверь, куда он вошел опять после долгих скитаний, — больной, надломленный, без чести, без средств.
11
И образ ее возникает:
Она, защищенная меньше и все ж больше, чем когда-либо;
Средь грубых и грязных она шагает, не боясь грубости, грязи;
Она узнает мысли, когда проходит, — ничто от нее не скрыто;
Она, несмотря ни на что, дружественна ко всем;
Она любима больше всего — без исключений, — и нечего ей бояться, она ничего не боится;
Проклятия, ссоры, песни с икотой, непристойная ругань не заденут ее, когда она мимо проходит;
Она молчалива, владеет собой — они ее не оскорбляют;
Она принимает их, как законы природы их принимают, — она сильная,
Она тоже закон природы, — нет закона сильней, чем она.
12
Главные образы возникают!
Образы Демократии, полной — в итоге столетий;
Образы, что вызывают другие образы,
Образы буйных мужественных городов,
Образы друзей гостеприимных по всей земле,
Образы, крепящие землю и крепнущие землей.

Из «Песни о выставке»

Перевод К. Чуковского.

Муза, беги из Эллады, покинь Ионию,
Сказки о Трое, об Ахилловом гневе забудь, о скитаниях Одиссея, Энея,
К скалам твоего снегового Парнаса дощечку прибей: «За отъездом сдается внаем».
И такое же повесь объявление в Сионе, на Яффских воротах и на горе Мориа,
И на всех итальянских музеях, на замках Германии, Испании, Франции,
Ибо новое царство, вольнее, бурливее, шире, ожидает тебя как владычицу.
* * *
Наши призывы услышаны!
Да и сама она издавна жаждала этого.
Она идет! Я слышу шелест ее одежд!
Я чую сладостный аромат ее дыхания!
О, царица цариц! О, смею ли верить,
Что античные статуи и эти древние храмы не властны ее удержать?
Что тени Вергилия, Данте и мириады преданий, поэм не влекут ее, как магниты, к себе?
Что она кинула их и — пришла?
Да, уже замер, умолк ее голос там, над Кастальским ключом,
И египетский Сфинкс с перебитой губою молчит,
И замолчали гробницы, хитро ускользнувшие от власти веков,
Каллиопа уже никого не зовет, и Мельпомена, и Клио, и Талия мертвы,
Иерусалим — горсть золы, развеянной вихрем, — сгинул,
Полки крестоносцев, потоки полночных теней, растаяли вместе с рассветом.
Где людоед Пальмерин?[150] где башни и замки, отраженные водами Уска?
И Артур, и все рыцари сгинули, Мерлин, Ланселот, Галахад[151] сникли, исчезли, как пар.
Ушел он! ушел навсегда этот мир, когда-то могучий, но теперь опустелый, безжизненный, призрачный,
Шелками расшитый, ослепительно яркий, чужой, весь в пышных легендах и мифах,
Его короли и чертоги, его попы и воители-лорды, его придворные дамы.
В короне, в военных доспехах, он ушел вместе с ними в свой
кладбищенский склеп и там заколочен в гроб,
И герб на его могиле — алая страница Шекспира,
И панихида над ним — сладко тоскующий стих Теннисона.
К нам спешит высокородная беглянка, я вижу ее, если вы и не видите,
Торопится к нам на свидание, с силой пробивает себе дорогу локтями, шагает в толпе напролом,
Жужжание наших машин и пронзительный свист паровозов ее не страшат,
Ее не смущают ни дренажные трубы, ни циферблат газомера, ни искусственные удобрения полей,
Приветливо смеется и рада остаться
Она здесь, среди кухонной утвари!
* * *
Но погодите — или я забыл приличье?
Позволь представить незнакомку тебе, Колумбия! (Для чего же я живу и пою?)
Во имя Свободы приветствуй бессмертную![152] Протяните друг другу руки
И отныне, как сестры, живите в любви.
Ты же, о Муза, не бойся! поистине новые дни и пути принимают, окружают тебя,
И странные, очень странные люди, небывалая порода людей,
Но сердца все те же, и лица те же,
Люди внутри и снаружи все те же, чувства те, порывы те же,
И красота, и влюбленность те же…
* * *
…О, мы построим здание
Пышнее всех египетских гробниц,
Прекраснее храмов Эллады и Рима.
Твой мы построим храм, о пресвятая индустрия…
Я вижу его, как во сне, наяву,
Даже сейчас, когда я пою эту песню, я вижу, он встает предо мною,
Я вижу его, как во сне, наяву,
Громоздится этаж на этаж, и фасады из стекла и железа,
И солнце, и небо ей рады, она раскрашена самыми веселыми красками,
Бронзовой, синей, сиреневой, алой,
И над ее златокованой крышей будут развеваться во всей красоте под твоим стягом, Свобода,
Знамена каждого штата и флаги каждой земли,
И тут же вокруг нее целый выводок величавых дворцов, — они не так высоки, но прекрасны.
В стенах ее собрано все, что движет людей к совершеннейшей жизни,
Все это испытуется здесь, изучается, совершенствуется и выставляется всем напоказ.
Не только создания трудов и ремесел,
Но и все рабочие мира будут представлены здесь.
Здесь вы увидите в процессе, в движении каждую стадию каждой работы,
Здесь у вас на глазах материалы будут, как по волшебству, менять свою форму.
Хлопок будут собирать тут же, чуть ли не у вас на глазах,
Его будут сушить, очищать от семян и у вас на глазах превращать в нитки и ткань,
Вам покажут старые и новые процессы работ,
Вы увидите разные зерна и как их мелют, пекут из них хлеб,
Вы увидите, как грубая руда после многих процессов становится слитками чистого золота,
Вы увидите, как набирает наборщик, и узнаете, что такое верстатка,
С удивлением увидите вы, как вращаются цилиндры ротационных машин,
Выбрасывая лист за листом тысячи печатных листов,
Перед вами будут создавать фотоснимки, часы, гвозди, булавки, модели всевозможных машин.
В больших и спокойных залах величавый музей даст вам безграничный урок минералов,
А в другом вам покажут деревья, растения, овощи,
В третьем — животных, их жизнь, изменения их форм в веках.
Один величавый дом будет домом музыки,
В других будут другие искусства и всякие другие премудрости,
И ни один не будет хуже другого, их будут равно почитать, изучать и любить.
* * *
(И это, все это, Америка, будут твои пирамиды и твои обелиски,
Твой Александрийский маяк, твои сады Вавилона,
Твой Олимпийский храм.)
* * *
Довольно твердить о войне! да и самую войну — долой!
Чтобы мой ужаснувшийся взор больше никогда не видал почернелых, исковерканных трупов!
Долой этот разнузданный ад, этот кровавый наскок, словно мы не люди, а тигры.
Если воевать — так за победу труда!
Будьте нашей доблестной армией вы, инженеры и техники,
И пусть развеваются ваши знамена под тихим и ласковым ветром.
…Так прочь эти старые песни!
Эти романы и драмы о чужеземных дворах,
Эти любовные стансы, облитые патокой рифмы, эти интриги и амуры бездельников,
Годные лишь для банкетов, где шаркают под музыку танцоры всю ночь напролет,
Разорительные эти забавы, доступные лишь очень немногим.
…Муза! я приношу тебе наше здесь и наше сегодня,
Пар, керосин и газ, экстренные поезда, великие пути сообщения,
Триумфы нынешних дней: нежный кабель Атлантики,
И тихоокеанский экспресс, и Суэцкий канал, и Готардский туннель, и Гузекский туннель, и Бруклинский мост.
Всю землю тебе приношу, как клубок, обмотанный рельсами и пароходными тропами, избороздившими каждое море,
Наш вертящийся шар приношу…

Песня разных профессий

Перевод М. Зенкевича.

1
Это песня разных профессий!
В работе машин и ремесел, в полевых работах я вижу движенье вперед
И нахожу вечный смысл.
Рабочие и работницы!
Если бы я был блестяще образован, то разве это значило бы так много?
Если бы я был директором школы, богатым благотворителем, мудрым государственным деятелем, то разве это значило бы так много?
Если бы я был предпринимателем и платил вам, то разве это удовлетворило бы вас?
Образован, добродетелен, благожелателен и прочие подобные названия,
Но ведь любят меня, а не подобные названия.
Я не слуга и не хозяин;
Я принимаю и высшую и низшую цену — я хочу получить только свое от того, кто рад мне;
Я равен вам, и вы равны мне.
Если вы за работой стоите в цехе, то и я стою рядом с вами;
Если вы даете подарки вашему брату иль лучшему другу, то и я принимаю их, как ваш брат или лучший друг;
Если вы принимаете радушно того, кого любите, мужа, жену, то вы принимаете и меня;
Если вы унижены, больны, стали преступником, то и я становлюсь таким же ради вас;
Если вы вспоминаете о своих безумных противозаконных поступках, то разве и я не вспоминаю о таких же моих поступках?
Если вы пьете за столом, то и я пью напротив вас за столом;
Если вы, встретясь с незнакомцем на улице, полюбите его иль ее, то и я не раз полюбил незнакомых встречных на улице.
Что вы думаете о себе?
Или вы сами недооцениваете себя?
Или вы думаете, что президент более велик, чем вы?
Или богач лучше вас? Или образованный мудрее вас?
(Если вы грязны, прыщавы, были пьяницей или вором,
Если вы больны, стали ревматиком или проституткой,
Если вы легкомысленны, слабовольны, не образованны и не видели свое имя в печати,
То разве из-за этого у вас меньше прав на бессмертье?)
2
Человеческие души! Это не вас называю я невидимыми, неслышными, неосязаемыми;
Это не о вас я спорю — живые вы или нет;
Я заявляю открыто — кто вы, если никто другой не заявляет.
Взрослый, подросток, ребенок в этой, как и во всякой другой, стране, в доме, вне дома, каждый равен другому,
А все остальное после них или через, них.
Жена — и она нисколько не меньше мужа,
Дочь — и она так же хороша, как сын,
Мать — и она совершенно равна отцу.
Дети неграмотных бедняков, подмастерья-подростки,
Работники молодые и старые на фермах,
Моряки судов каботажных, торговых, иммигранты —
Я вижу их всех, вижу вблизи и вдали,
Ни один не скроется от меня, да никто и не хочет скрыться.
Я несу очень нужное вам, то, что у вас есть,
Не деньги, любовные связи, одежду, еду, образование, но не менее нужное;
Я не шлю агента-посредника, не предлагаю образцов, а даю саму ценность.
Есть нечто проникающее ко всем сейчас и всегда,
Не то, что печатается, проповедуется, обсуждается, оно ускользает от обсуждения и печати,
Оно не входит в книгу, нет его и в этой книге,
Оно для вас, кто б вы ни были, оно не дальше от вас, чем ваши слух и зрение,
Оно в самом близком, обычном, доступном и всегда ощутимо.
Вы можете читать на многих языках, но ничего не прочтете об этом,
Вы можете прочесть послание президента и ничего не прочтете об этом,
Ничего нет об этом в сообщениях министерства иностранных дел или финансов, в газетах и журналах,
Ничего нет об этом в переписи, в отчетах о доходах, в курсах ценных бумаг или акций.
3
Солнце и звезды, что мчатся в пространстве,
Круглая, как яблоко, Земля, и мы на ней, — величественно их движенье!
Я не постигаю его, но знаю, что в нем величие, счастье,
Что наша конечная цель здесь не умозрение, не острословие, не попытка,
Не то, что случайно может нам удаться или может стать нашей ошибкой,
И не то, что может быть почему-либо утрачено.
Свет и тень, странное ощущение тела и личности, жадная любознательность ко всему,
Гордое достоинство и достижения человека, невыразимые радости, страданья,
Чудо, которое каждый видит в каждом, и чудеса в каждой минуте вечного времени,
Чему ты их отдаешь, товарищ?
Отдаешь ли ты их ремеслу или полевой работе? Или торговле в магазине?
Или для своего обеспечения? Иль развлеченью в часы досуга?
Или ты хочешь изобразить пейзаж красками на холсте?
Иль описать мужчин и женщин и сложить песни?
Иль, как ученый, познать законы тяготения, текучести атмосферы и гармонию разных сочетаний?
Иль нанести на карту бурую сушу и синее море?
Иль сочетать в созвездия звезды и дать им причудливые названия?
Или собрать отборные семена для выставки и посева?
Старые учреждения, искусства, библиотеки, музеи, легенды, достижения техники расцениваются высоко?
Высоко расценивают свой доход и занятия? Я не возражаю.
Пусть расценивают их высоко, но ребенка, рожденного женщиной, человека я ставлю выше всего.
Мы считаем союз наших штатов великим и конституцию нашу великой,
Я не говорю, что они плохие, пусть будут они велики,
Сейчас они нравятся мне, как и вам.
Ведь я люблю вас и всех моих собратьев на всей земле.
Мы считаем Библии, религии священными — я этого не отрицаю,
Но я говорю, что все они выросли из вас и все еще растут;
Не они дают жизнь, а вы даете жизнь,
Как листья растут из деревьев, а деревья растут из земли, так и они растут из вас.
4
Все известные почести я отдаю вам, кто б вы ни были,
Президент в Белом доме должен быть для вас, а не вы для него,
Министры в своих кабинетах должны быть для вас, а не вы для них,
Конгресс должен созываться ежегодно ради вас,
Законы, суды, все штаты, хартии городов, торговля, почта — все это должно быть для вас.
Внимательно слушайте, мои дорогие ученики!
Все догмы, вся политика, вся цивилизация исходят от вас,
Все изваянья, памятники, все написанное на пьедесталах существует для вас.
Вся история, все цифры статистики, все мифы, сказанья живут сейчас в вас,
Если б вы не дышали, не двигались, то где были бы они?
Самые знаменитые поэмы обратились бы в прах, драмы и речи стали бы пустотой.
Вся архитектура возникает лишь тогда, когда вы на нее глядите.
(Разве она выражена только в белом или сером камне? Или в линиях арок, карнизов?)
Вся музыка оживает от вас, когда о ней напомнят вам инструменты;
Ведь музыка — это не скрипки, не корнеты, не гобои, не барабаны, не ноты для сладкого пения баритона, не ноты мужского или женского хора,
Музыка и ближе и дальше.
5
Когда же целое станет единым?
Может ли каждый увидеть признаки лучшего, глядя в зеркало!
Разве нет более великого?
Разве все здесь с вами, с таинственной незримой душой?
Странную, как парадокс, суровую истину я утверждаю:
Грубая вещность и невидимая душа едины.
Строительство домов, разметка, распилка бревен;
Кузнечное дело, выдувка стекла, покрытие крыш железом, гонтом;
Судостроение, сооружение доков, засолка рыбы, мощение улиц, тротуаров;
Откачка насосом, забивка свай, подъем лебедкой, топка углем, обжиг кирпича;
Шахты и все, что в них под землей, лампочки в темноте, эхо, песни, какие широкие, самобытные мысли видны на темных от угольной пыли лицах;
Огни сталелитейных заводов в горах иль по речным побережьям, литейщики лапчатым ломом пробуют плавку, глыбы руды и засыпка руды, каменного угля, известняка;
Домны и пудлинговые печи, брызги, осколки от плавки, прокатный стан, чугунные болванки, тавровые крепкие рельсы для железных дорог;
Нефтяные промысла, шелкопрядильня, завод свинцовых белил, сахарный завод, лесопилка, огромные фабрики, заводы;
Обработка камня, украшение фасадов, окон, входов, молоток, зубило, щиток для защиты большого пальца;
Чеканка, наполненный варом котел и под ним костер;
Тюки хлопка, крюк грузчика, пила и козлы пильщика, изложница литейщика, нож мясника, ледяной плуг и все ледовые работы;
Инструменты такелажника, парусного мастера, изготовщика гаков и блоков;
Изделия из гуттаперчи, папье-маше, краски, кисти, изготовление кистей, инструменты стекольщика;
Обклейка фанерой и горшок с клеем, кондитерские украшения, графин и стаканы, ножницы, утюг,
Шило и ремень, мера пинты и кварты, стойка и табуретка, перо гусиное или стальное, изготовление всех острых инструментов;
Пивоварня, пивоварение, солод, чаны, работа пивоваров, виноделов, уксусников;
Выделка кож, изготовление экипажей, котлов, плетенье веревок, перегонка, раскраска вывесок, гашение извести, уборка хлопка, гальванопластика, электротипия, стереотипия;
Станок для клепки, строгальный станок, жнейки, плуги, молотилки, паровозы;
Повозка возчика, омнибус, ломовой фургон;
Пиротехника, разноцветный фейерверк ночью, причудливые фигуры и струи;
Мясо на прилавке, бойня, мясник в кровавой одежде;
Загон для свиней, молоток для убоя, крюк, лохань для ошпаривания, потрошение, большой нож для разделки, молоток упаковщика, кропотливая зимняя заготовка свинины;
Помол пшеницы, ржи, кукурузы, риса, мешки муки в баррел, в пол и четверть баррела, груженые баржи, высокие груды на пристанях и набережных;
Люди и труд людской на паромах, железных дорогах, каналах, каботажных судах, рыбачьих баркасах;
Ежечасный обычный порядок вашей или другой человеческой жизни, магазин, склад, депо, фабрика;
Все это вблизи тебя днем и ночью, о рабочий, кто б ты ни был, показывает твою ежедневную жизнь;
В этом, в них тяжелейшая весомость гораздо больше, чем ты считаешь, и гораздо меньше;
В них подлинная сущность, в них поэмы для тебя и для меня.
В них, не только в тебе — ты и твоя душа объемлет все вещи, независимо от оценки;
В них развитие к лучшему, в них все темы, намеки, возможности.
Я не утверждаю, что видимое вами вокруг — бесполезно, я не советую вам остановиться,
Я не отрицаю значения того, что вы считаете значительным,
Но я говорю, что ничто не ведет к более великому так, как ведет все это.
6
Вы ищете где-то вдали? Вы наверное назад вернетесь,
В самых знакомых вещах находя самое лучшее или только хорошее,
В людях, самых близких к вам, находя самое нежное, сильное, дорогое;
Счастье и знанье не где-то в другом месте, а здесь, не в другое время, а сейчас;
Мужчина — в том, кого вы видите и касаетесь, всегда в друге, брате, ближнем соседе, женщина — в матери, в любимом, в жене;
Народные вкусы и труд первенствуют в поэмах и во всем.
Вы, рабочие и работницы наших Штатов, владеете чудесной и мощной жизнью,
И все остальное уступает место людям, таким, как вы.
Если б псалом пел вместо певца,
Если б проповедь проповедовала вместо проповедника,
Если б кафедра, поднимаясь, двигалась вместо резчика, украсившего ее резьбой,
Если б я касался тела книг ночью или днем и они прикасались к моему телу,
Если б университетский курс убеждал, как спящая женщина и ребенок,
Если б позолота свода улыбалась, как дочь ночного сторожа,
Если б акты ручательств отдыхали в креслах напротив, как мои друзья,
То тогда б я протянул им руку и прославил их так же, как мужчин и женщин, подобных вам.

Молодость, день, старость и ночь

Перевод Н. Банникова.

Молодость, щедрая, страстная, любвеобильная — молодость, полная сил, красоты, обаянья,
Знаешь ли ты, что и старость придет столь же красива, сильна, обаятельна?
День, горячий, роскошный, сияющий — день с великолепным солнцем, полный движенья, стремлений, смеха,
За тобой идет ночь, у ней миллионы солнц, и сон, и живительный сумрак.

ИЗ ЦИКЛА «ПЕРЕЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ»[153]

Пионеры! О пионеры!

Перевод К. Чуковского.

Дети мои загорелые,
Стройно, шагом, друг за другом, приготовьте ваши ружья,
С вами ли ваши пистолеты и острые топоры?
Пионеры! о пионеры!
Дольше мешкать нам нельзя,
Нам идти в поход, мои любимые, туда, где бой всего опасней,
Мы молодые, мускулистые, и весь мир без нас погибнет,
Пионеры! о пионеры!
Ты, западная молодежь,
Ты неустанная, горячая, полная гордости и дружбы.
Ясно вижу я тебя, ты идешь с передовыми,
Пионеры! о пионеры!
Что же старые народы?
Утомились, ослабели, и их урок пришел к концу, там, за дальними морями?
Мы их ношу поднимаем, их работу и их урок,
Пионеры! о пионеры!
Старое осталось сзади,
Новый, краше и сильнее, свежий мир, могучий мир,
Мы в этот мир ворвемся с боем, в мир похода и труда!
Пионеры! о пионеры!
Мы бросаемся отрядами
По перевалам и над кручами, по дорогам неизведанным,
Напролом, в атаку, грудью завоевать и сокрушить.
Пионеры! о пионеры!
Мы валим древние деревья,
Мы запруживаем реки, мы шахтами пронзаем землю,
Прерии мы измеряем, мы распахиваем нови,
Пионеры! о пионеры!
Мы родились в Колорадо,
Мы с гигантских горных пиков, мы с сиерр, с плато высоких,
Мы из рудников, из рытвин, мы с лесных звериных троп,
Пионеры! о пионеры!
Из Небраски, из Арканзаса,
Мы из штатов серединных, мы с Миссури, в нас кровь заморских наших предков,
Мы с товарищами за руку, мы северяне, мы южане,
Пионеры! о пионеры!
Все смести, снести с пути!
О любимые, о милые! Грудь от нежности болит!
Я и радуюсь и плачу, от любви я обезумел,
Пионеры! о пионеры!
С нами знамя, наше знамя,
Поднимите наше знамя, многозвездную владычицу,
все склонитесь перед нею,
Боевая наша матерь, грозная, во всеоружии, ее ничто не сокрушит,
Пионеры! о пионеры!
Дети мои, оглянитесь.
Ради этих миллионов, уходящих в даль столетий, напирающих на нас,
Нам невозможно отступить или на миг остановиться,
Пионеры! о пионеры!
Дальше сжатыми рядами!
Убыль мы всегда пополним, мертвых заместят живые,
Через бой, через разгром, но вперед, без остановки,
Пионеры! о пионеры!
Все живые пульсы мира
Влиты в наши, бьются с нашими, с западными, заодно,
В одиночку или вместе, направляясь неустанно в первые ряды для нас,
Пионеры! о пионеры!
Многоцветной жизни зрелища,
Все видения, все формы, все рабочие в работе,
Все моряки и сухопутные, все рабы и господа,
Пионеры! о пионеры!
Все несчастные влюбленные,
Все заключенные в темницах, все неправые и правые,
Все веселые, все скорбные, все живые, умирающие
Пионеры! о пионеры!
Я, моя душа и тело,
Мы, удивительное трио, вместе бродим по дороге,
Средь теней идем по берегу, и вокруг теснятся призраки,
Пионеры! о пионеры!
Шар земной летит, кружится,
И кругом планеты-сестры, гроздья солнц и планет,
Все сверкающие дни, все таинственные ночи, переполненные снами,
Пионеры! о пионеры!
Это наше и для нас,
Расчищаем мы дорогу для зародышей во чреве,
Те, что еще не родились, ждут, чтобы идти за нами,
Пионеры! о пионеры!
И вы, западные женщины!
Старые и молодые! Наши матери и жены!
Вы идете вместе с нами нераздельными рядами,
Пионеры! о пионеры!
Вы, будущие менестрели,
Затаившиеся в прериях, скоро вы примкнете к нам, нам споете ваши песни.
(А певцы былого века лягте в гроб и отдохните, вы свою работу сделали.)
Пионеры! о пионеры!
Не услады и уюты,
Не подушки и не туфли, не ученость, не комфорт,
Не постылое богатство, не нужны нам эти дряблости,
Пионеры! о пионеры!
Что? Обжираются обжоры?
Спят толстобрюхие сонливцы? И двери их наглухо закрыты?
Все же скудной будет наша пища, и спать мы будем на земле,
Пионеры! о пионеры!
Что? уже спустилась ночь?
А дорога все труднее? и мы устали, приуныли и засыпаем на ходу?
Ладно, прилягте, где идете, и отдохните до трубы,
Пионеры! о пионеры!
Вот она уже трубит!
Там, далеко, на заре — слышите, какая звонкая?
Ну, скорее по местам — снова в первые ряды,
Пионеры! о пионеры!

Тебе

Перевод К. Чуковского.

Кто бы ты ни был, я боюсь, ты идешь по пути сновидений,
И все, в чем ты крепко уверен, уйдет у тебя из-под ног и под руками растает,
Даже сейчас, в этот миг, и обличье твое, и твой дом, и одежда твоя, и слова, и дела, и тревоги, и веселья твои, и безумства — все ниспадает с тебя,
И тело твое, и душа отныне встают предо мною,
Ты предо мною стоишь в стороне от работы, от купли-продажи, от фермы твоей и от лавки, от того, что ты ешь, что ты пьешь, как ты мучаешься и как умираешь.
Кто бы ты ни был, я руку тебе на плечо возлагаю, чтобы ты стал моей песней,
И я тихо шепчу тебе на ухо:
«Многих женщин и многих мужчин я любил, но тебя я люблю больше всех».
Долго я мешкал вдали от тебя, долго я был как немой,
Мне бы давно поспешить к тебе,
Мне бы только о тебе и твердить, тебя одного воспевать.
Я покину все, я пойду и создам гимны тебе,
Никто не понял тебя, я один понимаю тебя,
Никто не был справедлив к тебе, ты и сам не был справедлив к себе,
Все находили изъяны в тебе, я один не вижу изъянов в тебе,
Все требовали от тебя послушания, я один не требую его от тебя.
Я один не ставлю над тобою ни господина, ни бога: над тобою лишь тот, кто таится в тебе самом.
Живописцы писали кишащие толпы людей и меж ними одного — посредине,
И одна только голова была в золотом ореоле,
Я же пишу мириады голов, и все до одной в золотых ореолах,
От руки моей льется сиянье, от мужских и от женских голов вечно исходит оно.
Сколько песен я мог бы пропеть о твоих величавых и славных делах,
Как ты велик, ты не знаешь и сам, проспал ты себя самого,
Как будто веки твои опущены были всю жизнь,
И все, что ты делал, для тебя обернулось насмешкой.
(Твои барыши, и молитвы, и знанья — чем обернулись они?)
Но посмешище это — не ты,
Там, в глубине, под спудом затаился ты, настоящий.
И я вижу тебя там, где никто не увидит тебя,
Пусть молчанье, и ночь, и привычные будни, и конторка, и дерзкий твой взгляд скрывают тебя от других и от самого себя, — от меня они не скроют тебя,
Бритые щеки, нечистая кожа, бегающий, уклончивый взгляд пусть с толку сбивают других — но меня не собьют,
Пошлый наряд, безобразную позу, и пьянство, и жадность, и раннюю смерть — я все отметаю прочь.
Ни у кого нет таких дарований, которых бы не было и у тебя
Ни такой красоты, ни такой доброты, какие есть у тебя,
Ни дерзанья такого, ни терпенья такого, какие есть у тебя.
И какие других наслаждения ждут, такие же ждут и тебя.
Никому ничего я не дам, если столько же не дам и тебе,
Никого, даже бога, я песней моей не прославлю, пока не прославлю тебя.
Кто бы ты ни был! иди напролом и требуй!
Эта пышность Востока и Запада — безделица рядом с тобой,
Эти равнины безмерные и эти реки безбрежные — безмерен, безбрежен и ты, как они,
Эти неистовства, бури, стихии, иллюзии смерти — ты тот, кто над ними владыка,
Ты по праву владыка над природой, над болью, над страстью, над каждой стихией, над смертью.
Путы спадают с лодыжек твоих, и ты видишь, что все хорошо,
Стар или молод, мужчина или женщина, грубый, отверженный,
низкий, твое основное и главное громко провозглашает себя,
Через рожденье и жизнь, через смерть и могилу, — все тут есть, ничего не забыто! —
Через гнев, утраты, честолюбье, невежество, скуку твое Я пробивает свой путь.

Франция (18-й год наших Штатов)[154]

Перевод И. Кашкина.

Великое время и место,
Резкий, пронзительный крик новорожденного, который так волнует материнское сердце.
Я бродил по берегу Атлантического океана
И услышал над волнами детский голос,
Я увидел чудесного младенца, он проснулся с жалобным плачем от рева пушек, от криков, проклятий, грохота рушившихся зданий.
Но я не устрашился ни крови, струящейся по канавам, ни трупов, то брошенных, то собранных в кучи, то увозимых в телегах,
Не отчаялся при виде разгула смерти, не убоялся ни ружейной пальбы, ни канонады.
Бледный, в суровом молчании, что мог я сказать об этом взрыве давнего гнева?
Мог я желать, чтоб человек был иным?
Мог я желать, чтоб народ был из дерева или из камня?
Чтобы не было справедливого воздаяния времен и судьбы?
О Свобода! Подруга моя!
Здесь тоже патроны, картечь и топор припрятаны до грядущего часа,
Здесь тоже долго подавляемое нельзя задушить,
Здесь тоже могут восстать наконец, убивая и руша,
Здесь тоже могут собрать недоимки возмездья.
Потому я шлю этот привет через море
И не отрекаюсь от этих страшных родов и кровавых крестин,
Но, вспомнив тоненький плач над волнами, буду ждать терпеливо, с надеждой,
И отныне, задумчивый, но убежденный, я сохраню это великое наследство для всех стран мира.
С любовью обращаю эти слова к Парижу,
Где, надеюсь, найдутся певцы, что поймут их,
Ведь должна быть жива во Франции музыка тех лет.
О, я слышу, как настраивают инструменты, скоро звук их заглушит враждебные голоса,
Я надеюсь, что ветер с востока принесет к нам торжественный марш свободы.
Он достигнет сюда, и, от радости обезумев,
Я побегу перелагать его в слова, воздать ему славу, —
И еще пропою тебе песню, подруга моя.

Год метеоров (1859–1860)

Перевод Б. Слуцкого.

Год метеоров! Зловещий год!
Закрепить бы в словах иные из твоих деяний и знамений,
Воспеть бы твои девятнадцатые президентские выборы,
Воспеть бы высокого седого старика,[155] взошедшего на эшафот в Виргинии.
(Я был совсем рядом, молчал, сжав зубы, наблюдал,
Я стоял возле тебя, старик, когда спокойно и равнодушно, дрожа только от старости и незаживших ран, ты взошел на эшафот.)
Воспеть бы, не жалея слов, твои отчеты о всеобщей переписи,
Таблицы населения и производства, воспеть бы твои корабли и грузы,
Гордые черные корабли, прибывающие в Манхаттен,
Одни набитые иммигрантами, другие, те, что идут с перешейка, — золотом,
Спеть бы обо всем этом, приветствовать всех, кто сюда прибывает,
Воспеть бы и вас, прекрасный юноша! Приветствую вас, юный английский принц!
(Помните, как вздымались валы манхаттенских толп, когда вы проезжали с кортежем из пэров?
Я тоже был в толпе, преданный вам всем сердцем.)
Не забуду воспеть чудо, корабль, входящий в мой залив.
Четкий и величавый «Грейт Истерн» плыл по моему заливу, в нем было шестьсот футов,
Он входил в гавань, окруженный мириадами лодок, и я не забуду его воспеть;
Не забуду комету, что нежданно явилась с севера, полыхая в небесах,
Не забуду странную, бесконечную процессию метеоров, ослепляющую и в то же время видимую совершенно отчетливо.
(Миг, только миг она несла над головами клубы неземного огня,
Потом удалилась, канула в ночь и пропала.)
Воспеваю это порывистыми, как и все это, словами — хочу, чтобы этим сиянием сияли гимны,
Твои гимны, о год, крапленный злом и добром, — год зловещих предзнаменований!
Год комет и метеоров, преходящих и странных, — ведь и здесь, на земле, есть такой же преходящий и странный!
И я пересекаю ваши рои и скоро кану в ночь и пропаду; в конце концов эта песня
И я сам только один из твоих метеоров!

ИЗ ЦИКЛА «МОРСКИЕ ТЕЧЕНИЯ»

Из колыбели, вечно баюкавшей

Перевод В. Левика.

Из колыбели, вечно баюкавшей,
Из трели дроздов, подобной музыке ткацкого челнока,
Из темной сентябрьской полночи,
Над бесплодными песками и полем, по которым бродил одинокий ребенок, босой, с головой непокрытой,
Сверху, с небес, омытых дождем,
Снизу, из трепета зыбких теней, дышавших, сплетавшихся, словно живые,
Из зарослей вереска и черной смородины,
Из воспоминаний о певшей мне птице,
Из воспоминаний о тебе, мой скорбный брат, — из падений и взлетов песни твоей,
Из долгих раздумий под желтой луной, так поздно встающей и словно опухшей от слез,
Из первых предвестий любви и недуга, там, в той прозрачной дымке,
Из тысяч немолкнущих откликов сердца,
Из множества ими рожденных слов,
Которым нет равных по силе и нежности,
Из этих слов, воскрешающих прошлое,
Порхавших, словно пушинка, то вверх, то вниз и уже высоко в небесах,
Рождавшихся здесь, на земле, и потом ускользавших поспешно, —
Я, взрослый мужчина, плачущий снова, как мальчик,
Который кидался на влажный песок, лицом к набегавшей волне,
Певец печали и радости, в котором прошлое встретилось с будущим,
На все едва намекая, над всем паря и скользя, —
Сплетаю песню воспоминаний.
Однажды, Поманок,
Когда уже не было снега, и в воздухе пахло сиренью, и зеленела трава,
Я видел в кустах шиповника, здесь, на морском берегу,
Двух пташек из Алабамы, —
Гнездо и четыре светло-зеленых яйца в коричневых крапинках,
И дни напролет самец хлопотал, улетая и вновь прилетая,
А самка с блестящими глазками дни напролет сидела молча в гнезде,
И дни напролет любознательный мальчик, чтоб их не вспугнуть стоявший поодаль,
Следил, наблюдал и старался понять.
Свет! Свет! Свет!
Дари нам свет и тепло, великое солнце!
Покуда мы вместе, — покуда мы греемся здесь!
Мы вместе!
Дует ли южный, дует ли северный ветер,
Белый ли день или черная ночь,
Дома иль где-нибудь там, над рекою, в горах —
Все время петь, забывая время,
Покуда мы вместе.
И вот внезапно,
Быть может, уб