КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 400045 томов
Объем библиотеки - 523 Гб.
Всего авторов - 170120
Пользователей - 90930
Загрузка...

Впечатления

PhilippS про Андреев: Главное - воля! (Альтернативная история)

Wikipedia Ctrl+C Ctrl+V (V в большем количестве).
Ипатьевский дом.. Ипатьевский дом... А Ходынку не предотвратила.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Бушков: Чудовища в янтаре-2. Улица моя тесна (Фэнтези)

да, ГГ допрыгался...
разведка подвела, либо предатели-сотрудники. и про пророчество забыл и про оружие

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
PhilippS про Юрий: Средневековый врач (Альтернативная история)

Рояльненко. Явно не закончено. Бум ждать.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ZYRA про серию Подъем с глубины

Это не альтернативная история! Это справочник по всяческой стрелковке. Уж на что я любитель всякого заклепочничества, но книжку больше пролистывал нежели читал.

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
plaxa70 про Соболев: Говорящий с травами. Книга первая (Современная проза)

Отличная проза. Сюжет полностью соответствует аннотации и мне нравится мир главного героя. Конец первой книги тревожный, тем интереснее прочесть продолжение.

Рейтинг: 0 ( 2 за, 2 против).
desertrat про Галушка: У кігтях двоглавих орлів. Творення модерної нації.Україна під скіпетрами Романових і Габсбургів (История)

Корсун: Очевидно же, чтоб кацапы заблевали клавиатуру и перестали писать дебильные коменты.

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
Корсун про Галушка: У кігтях двоглавих орлів. Творення модерної нації.Україна під скіпетрами Романових і Габсбургів (История)

блевотная блевота рагульская.Зачем такое тут размещать?

Рейтинг: -3 ( 1 за, 4 против).
загрузка...

Добрый мэр (fb2)

- Добрый мэр (пер. Михаил Шаров) 1.2 Мб, 349с. (скачать fb2) - Эндрю Николл

Настройки текста:



Эндрю Николл Добрый мэр

А. Н.

Л.

А. В.

~~~

В году таком-то, в бытность А. К. губернатором провинции Р., добрый мэр Тибо Крович пребывал на своем посту уже почти двадцать лет.

В наше время город Дот не может похвастаться большим количеством посещающих его чужестранцев. Мало у кого возникает надобность забираться так далеко на север Балтийского моря — и уж тем более заплывать в мелкие воды близ устья реки Амперсанд. Эти края изобилуют мелкими островками, причем некоторые из них появляются только при отливе, другие же время от времени сливаются с соседними клочками суши — с той же непредсказуемостью, с какой в итальянском парламенте создаются партийные коалиции. Географы четырех стран во время оно бились-бились, да так и не смогли составить точную карту этих мест. Екатерина Великая послала в Дот целую команду картографов; те реквизировали дом начальника гавани и прожили в нем семь лет, вычерчивая карту за картой и уничтожая затем свои творения. В конце концов они удалились в крайнем гневе и раздражении.

«C'est n'est pas une mer, c'est un potage!»[1] — заявил на прощание Главный Картограф; впрочем, никто из жителей Дота его не понял, ибо в отличие от представителей русской аристократии местные жители не были обучены выражать свои мысли по-французски. По-русски они тоже не изъяснялись. Дело в том, что, несмотря на притязания императрицы Екатерины, жители Дота не считали себя русскими. По крайней мере, так было в те времена. В те времена на вопрос «Кто вы?», — если бы кому-нибудь пришло в голову такой вопрос задать, — горожане сказались бы финнами или шведами. В какие-нибудь другие времена они, возможно, согласились бы считать себя датчанами или даже немцами, а некоторые даже назвали бы себя поляками или латышами. Но вообще-то в первую очередь они были гражданами Дота, и тем гордились.

Итак, граф Громыко отряхнул прах места сего с ног своих и направился в Санкт-Петербург, где, как он имел основания полагать, его ожидало назначение на пост главного конюшего Ее Императорского Величества. Однако в ту же самую ночь его корабль натолкнулся на не означенный на карте остров, имевший бестактность явиться из вод морских, и камнем пошел ко дну, унося с собой в пучину все плоды семилетних трудов.

Адмиралы Ее Величества, таким образом, вынуждены были пользоваться картами с белым пятном. Будучи людьми цивилизованными, они не могли написать на этом пятне «Здесь водятся драконы», а написали вот что: «Мелкие воды и скверные земли, навигация опасна» — и больше к этому вопросу не возвращались. И в последующие годы, когда вокруг Дота смещались туда-сюда, подобно непостоянным берегам реки Амперсанд, границы самых разнообразных государств, правители оных предпочитали обходить эти земли и воды молчанием.

Однако сами жители Дота не нуждались в картах, чтобы плавать меж островов, защищающих их маленькую гавань. Они, можно сказать, нюхом чуяли верный путь в лабиринтах архипелага; ориентирами им служили цвет морской воды, очертания волн, ритм течений, расположение и вид какого-нибудь водоворотика или буруна в момент столкновения прилива и отлива. Семь столетий тому назад граждане Дота смело пускались в путь, везя в города Ганзейской лиги шкуры и вяленую рыбу; столь же уверенно возвращались они в свою гавань вчера, нагруженные сигаретами и водкой, о происхождении которых никому другому знать совершенно незачем.

С той же уверенностью Тибо Крович отправлялся на работу в Ратушу. Взяв газету, дожидавшуюся его у входной двери, он проходил по вымощенной синей плиткой дорожке, что вела через ухоженный маленький сад к еле живой от старости калитке. У калитки росла береза, к ветке которой привязан был медный колокольчик с цепочкой, оканчивающейся треснувшей, зеленой ото мха деревянной ручкой.

Выйдя на улицу, Тибо сворачивал налево, покупал в киоске на углу пакетик мятных леденцов, переходил дорогу и останавливался на трамвайной остановке. Ожидая трамвай в солнечные дни, мэр Крович читал газету. Если же шел дождь, он раскрывал зонт и прятал газету под плащом. В дождливые дни он газету не читал; да и в солнечные, по правде сказать, ему не всегда это удавалось: частенько, пока он стоял на остановке, кто-нибудь мог подойти к нему и начать разговор: «А, мэр Крович! Я как раз думал, не спросить ли вас об одном деле…» И добрый Тибо Крович покорно сворачивал газету, выслушивал обращающегося и давал ему какой-нибудь совет. Хороший он был мэр, этот Тибо Крович.

До Ратушной площади от дома мэра ровно девять остановок, но он обычно выходил на седьмой и дальше шел пешком. На полпути заглядывал в кофейню «Золотой ангел», заказывал крепкий кофе по-венски, выпивал его, посасывая мятный леденец — всегда только один, — и уходил, оставляя пакетик с остальными леденцами на столе. Затем ему оставалось только спуститься по Замковой улице, пересечь Белый мост, пройти через площадь — и вот она, Ратуша.

Тибо Кровичу очень нравилось быть мэром. Ему нравилось, когда молодые влюбленные приходили к нему регистрировать брак. Нравилось посещать школы и просить детей помочь с рисунками для муниципальных поздравительных открыток на Рождество. Он любил своих сограждан, и ему нравилось улаживать их маленькие неурядицы и забавные разногласия. Ему доставляло большое удовольствие встречать приезжающих в город известных людей.

Он обожал церемонию входа в зал городского совета, когда перед ним шествовал мажордом, держащий в руках массивный серебряный жезл с изображением святой Вальпурнии — бородатой девы-мученицы, на чьи мольбы к небесам даровать ей уродство, дабы укрепить добродетель, был дан в высшей степени положительный ответ. Господь дважды осчастливил святую — сначала чудовищно пышной бородой, а затем и легионом бородавок, покрывших все ее тело. Бородавки эти она демонстрировала гражданам Дота едва ли не каждый божий день в неустанных попытках отвратить их от греха. Когда городу угрожали неистовые гунны, святая Вальпурния добровольно сдалась им с условием, что они пощадят других женщин города. В монастырских хрониках записано, что она устремилась к лагерю гуннов, вопия: «Возьмите меня, меня возьмите!» — а для этих звероподобных кочевников, привыкших удовлетворять свою похоть с домашней скотиной, позабавиться с бедной праведницей было одно удовольствие. Легенда гласит, что когда несколько часов спустя она испустила дух с именем Иисуса на устах, на всем ее бородавчатом теле не было ни одной раны. Господь в очередной раз проявил свое беспримерное благоволение к Вальпурнии, даровав ей смерть от сердечного приступа. Когда тело святой было найдено горожанами, они увидели блаженную улыбку, застывшую на ее губах под бархатистыми усами, — знак, что дух ее уже бродит по райским кущам. Так, по крайней мере, гласит легенда.

В году таком-то, когда А. К. был губернатором провинции Р., добрый мэр Тибо Крович пребывал на своем посту почти уже двадцать лет — а я наблюдала за происходящим в городе на двенадцать столетий дольше.

Я и сейчас здесь, на самой верхушке самого высокого шпиля названного в мою честь собора — но не только здесь. Необъяснимым для себя самой образом я в то же самое время стою далеко внизу, на выступе резной колонны, поддерживающей кафедру. А еще я изображена на гербе над входом в Ратушу, нарисована на боку каждого городского трамвая, написана маслом на картине, что висит в кабинете мэра, напечатана на обложке каждой тетрадки, лежащей на парте в каждом классе каждой школы города Дота. Я красуюсь на носу маленького грязного парома, который время от времени приходит из Дэша — на нелепой моей бороде поблескивает корка соли, а вокруг торса обмотан витой пеньковый канат, смягчающий столкновение с пристанью.

Дамы Дота носят цветные календарики с моим изображением в своих сумочках, и я щурюсь от света каждый раз, когда они достают деньги в каком-нибудь магазине, а потом клюю носом в темноте под позвякивание медных монет, среди памятных локонов и детских зубиков. Меня вешают в спальнях — над кроватями, ходуном ходящими от безумной страсти, и над постелями, объятыми холодным безразличием, над колыбелями невинных младенцев и над ложами умирающих. И еще я лежу здесь, в самом сердце собора: скелет, завернутый в древние рассыпающиеся шелка. Надо мной — золотой шатер, усыпанный бриллиантами, украшенный блестящей эмалью и витиеватым орнаментом. Короли и принцы, проливая слезы раскаяния, падали здесь на колени; возносили молитвы к небесам их бесплодные жены. Заходили, и до сих пор заходят, навестить меня и простые жители Дота. Я не могу объяснить, как такое возможно. Я сама не понимаю, как у меня получается быть во всех этих местах одновременно.

Мне кажется, что, когда я захочу, я могу оказаться всецело и полностью в каком-нибудь одном месте. Все существо Вальпурнии может находиться здесь, на шпиле собора, и взирать сверху на город и на бескрайнее море, или здесь, в золотой раке, или здесь, на обложке именно этой школьной тетрадки. Но в то же время кажется мне, что при желании я могу быть во всех этих местах одновременно, при этом оставаясь единым целым, — и наблюдать. Да, я наблюдаю. Я наблюдаю за продавцами в магазинах, за полицейскими, за бродягами, наблюдаю за счастливыми людьми и за людьми несчастными, за кошками, за птичками, за собаками и за добрым мэром Кровичем.

Я наблюдала за тем, как он поднялся по лестнице из зеленого мрамора в свой кабинет. Мэру нравилась эта лестница, и кабинет тоже нравился: темные деревянные панели на стенах, широкие окна с видом на площадь с фонтанами и на Замковую улицу, в конце которой виднелась белая громада моего собора, увенчанная медно-красной луковицей купола; каждый год туда, в собор, за благословением шествовал весь городской совет во главе с мэром. Тибо Кровичу нравилось сидеть в удобном кожаном кресле. Нравилось посматривать на висящий на стене городской герб с изображением улыбающейся бородатой монахини. Но больше всего ему нравилась его секретарша, госпожа Стопак.

Агата Стопак обладала всем тем, чего недоставало святой Вальпурнии. Да, у нее были длинные, темные, блестящие волосы — но росли они отнюдь не на подбородке. А ее кожа! Сияюще-белая, бархатистая, напрочь лишенная бородавок. Как подобает добропорядочной горожанке Дота, она заглядывала в собор, чтобы отдать мне дань уважения, но была явно не из тех, кто доходит в религиозном рвении до крайностей. Летом она всегда садилась у окна, и ветерок, долетавший с улицы, играл ее платьем из тонкого цветочного ситца, облегавшим каждый изгиб фигуры.

Зимой госпожа Стопак приходила в Ратушу в галошах, присаживалась за свой стол, снимала их и надевала сандалии на каблуке и с открытым мыском. Заслышав из своего кабинета ее шаги, влюбленный бедняга мэр падал на ковер и заглядывал в щель под дверью, пытаясь увидеть ее пухлые пальчики.

Потом бедный влюбленный Тибо вздыхал, поднимался на ноги, отряхивал ворсинки, приставшие к костюму, садился за стол и, обхватив голову руками, прислушивался к тому, как стучат по кафельному полу каблучки Агаты Стопак, как она открывает и закрывает картотечный шкафчик, варит кофе или просто тихо сидит там, по другую сторону двери, благоухающая и прекрасная.

В течение дня, как любой другой человек, госпожа Стопак время от времени отлучалась от своего рабочего места, повинуясь велению организма; а отлучившись, всякий раз возвращалась со вновь доведенным до совершенства макияжем, благоухая лаймом, лимоном, бугенвиллеей, ванилью и такими экзотическими ароматами, названий который добрый Тибо не знал. Он пытался представить себе страны, откуда они пришли, — овеянные запахом пряностей тихоокеанские острова, где в воздухе плывет тихий перезвон храмовых колокольчиков, а смирные волны набегают на берег и вздыхают, уходя в розовый коралловый песок. Он представлял себе и те места, где эти ароматы жили сейчас, — мягкие пухлые холмики под коленями госпожи Стопак, ее голубоватые запястья и ложбинку на груди. «Господи, — бормотал мэр Крович про себя, — зачем, собирая мои атомы из космической пыли, ты сделал меня мужчиной, хотя вполне мог бы превратить меня в маленькую капельку духов, чтобы я жил и умер ТАМ?»

~~~

Добрый мэр Крович был несчастен — но несчастна была и госпожа Стопак. Зимними ночами она лежала, дрожа от холода, слушала, как дождь барабанит по стеклу, смотрела, как сквозняк раздувает занавески, и размышляла, что на самом деле их колышет — ветер за окном или храп господина Стопака. Стопак лежал на спине, строго на своей половине кровати, как будто между ним и женой был положен меч, и его огромный живот, укрытый одеялом, походил на купол цирка. По пустоте, разделявшей супругов, гулял ветер, но и без того она была бы холодна, как лед.

От Стопака исходил запах шпатлевки и побелки. На серой сорочке, которую он надевал на ночь, виднелись пятна краски; краска была у него и под ногтями, а его храп напоминал Агате рев парового катка, который она однажды видела на Речной улице, когда возвращалась с работы домой.

Стопак храпел всегда, но раньше, когда они еще только поженились, это Агату ничуть не смущало. В те годы в их постели было тепло, и Стопак каждую ночь засыпал, прижавшись к ее пухлому розовому телу; его голова покоилась на ее большой белоснежной груди, его тело, словно одеяло, укрывало тело жены, одна рука пребывала между ее ног, а другая — под подушкой. И он, утомленный, лежал и храпел, а Агата, сияя от счастья, перебирала пальцами его волосы и шептала на ушко о своей любви.

Она хорошо его кормила. Прибежав с работы, она каждый раз успевала приготовить что-нибудь вкусненькое до того, как Стопак возвращался домой и усаживался за стол, покрытой скатертью с желтыми маргаритками. Однако в те времена Стопак никогда не садился за стол, не бросившись предварительно к Агате со стремительностью атакующего медведя. Обхватив ее и расцеловав, он пускался с ней в пляс по кухне, пока она, заливаясь смехом, не стукала его легонько толкушкой для картофеля и не усаживала на деревянный стул с прямой жесткой спинкой.

«Хватит! — кричала она. — Сила еще понадобится тебе попозже!» Потом она награждала его многообещающим поцелуем и кормила: ростбифом с жареной картошкой, домашним пирогом с дичью, отличным сыром, пирожными с заварным кремом и хрустящей сахарной корочкой; и, пока он ел, рассказывала обо всем, что случилось за день: кто был на приеме у мэра, как по Ратуше водили школьную экскурсию, как шляпа начальника полиции упала в ведро Петера Ставо, а вытащили ее уже совершенно белюсенькой, — и они вместе смеялись.

А потом, когда Стопак управлялся с ужином, Агата вставала со своего места, поднимала юбку и запрыгивала на него, и заключала его в объятия, и теребила его волосы, и целовала, целовала, целовала, а потом они падали в постель и в конце концов засыпали — грязная посуда могла подождать до утра. Тогда она любила его. Она любила его и теперь — но иначе. По-другому. Теперь ее любовь походила на любовь к старому слепому псу. Любовь-жалость. Любовь, недостаточно сильная для того, чтобы снять ружье со стены над камином и совершить акт милосердия.

Она продолжала любить его, потому что он был первым мужчиной, которого она полюбила, первым, с кем она разделила ложе, — а для такой женщины, как Агата, это всегда что-нибудь да будет значить. Она продолжала любить его, потому что когда-то у них была замечательная дочурка — и много лет назад Стопак стоял, склонившись переломанным пугалом над маленькой кроваткой с мертвым ребенком, и плакал навзрыд. Она продолжала любить его, потому что его коммерческие дела шли хуже некуда, потому что он был сломан и жалок. Она любила его так, как любят плюшевого медведя, игрушку детства, — не самого по себе, а как воспоминание о том, чем он был и что значил для тебя давным-давно. Не так, совсем не так должен быть любим мужчина!

Стопак, со своей стороны, не любил Агату так, как должно любить такую женщину, как она. С самого дня похорон он больше не прикасался к ней. С кладбища он вернулся, по-прежнему согнутый чудовищным весом маленького белого гробика, не обращая внимания на испачканные землей брюки, и, когда за последним опечаленным гостем закрылась дверь, рухнул на стул и зарыдал.

Агата подошла к нему и поцеловала в макушку, потом взяла за руку, вялую и холодную, как рыбина.

— Тише, тише, успокойся, — шептала она, прижимая его голову к своей груди. — У нас еще есть время. Мы снова будем счастливы, у нас еще будут дети. Конечно, не такие, как она.

Слезы текли по ее лицу и капали с подбородка.

— Таких, как она, уже не будет. Но у нас будут другие дети, мы будем их любить и расскажем им про старшую сестренку, живущую в раю. Не сейчас, но скоро.

Но Стопак, продолжавший кулем сидеть на стуле, пробормотал в ответ, едва справляясь с душившими его рыданиями:

— Нет. Никогда. Хватит. Никаких больше детей. Никогда.

И решение его было твердо. Жизнь в маленькой квартирке изменилась. Стопак стал поздно возвращаться с работы. Еда, приготовленная для него Агатой, сохла в духовке или отправлялась в мусорное ведро под раковиной. Но Агата любила мужа. Она верила, что сможет спасти его, и поэтому каждый вечер ждала, когда он вернется, и, как бы поздно он ни возвращался, садилась ужинать вместе с ним и вместе с ним жевала черствую разогретую еду. Стопак съедал все, что она ему давала, не проронив ни единого слова, словно не ужинал, а закидывал уголь в топку. Однажды она даже решила проверить его реакцию, дав ему сначала суп, потом сладкий вишневый пирог, а затем бараньи отбивные — но он и это все съел в полнейшей тишине, и было полное впечатление, что он поступил бы так же, даже если бы Агата свалила все три блюда в одну миску.

На следующий вечер, желая загладить свою вину, Агата купила пару фазанов. Придя домой, она вырезала им грудки и обернула мясо толстыми кусками копченого бекона. Пока грудки жарились, она покрошила морковки, сварила картошки и накрыла на стол. Ужин был готов к приходу Стопака, и тот съел его с таким видом, как будто жевал овсянку.

Потрясенная Агата смотрела на мужа, не веря своим глазам, и теребила густые черные волосы, чуть не вырывая их от огорчения.

— Ради всего святого, Стопак! — воскликнула она наконец. — Сказал бы хоть «Спасибо, было вкусно»!

— Спасибо, было вкусно, — сказал Стопак, достал из кармана висящей на спинке стула куртки вечернюю газету, раскрыл ее и погрузился в чтение.

Агата была огорчена, но сдаваться не собиралась. Она была женщиной и знала, что нужно мужчине. И прежде всего она знала, что нужно ее мужу.

На следующий день, едва звон колоколов собора возвестил начало обеденного перерыва, Агата встала из-за стола и зашла в пустой кабинет мэра. Там она обернула голову платком, повернулась к городскому гербу и торопливо прошептала молитву:

— Добрая Вальпурния, ты выдала себя на поругание гуннам, чтобы спасти женщин Дота. И вот я, женщина Дота, хочу, чтобы мой муж на эту ночь превратился в гунна. В гунна! Это не спасет всех женщин Дота, но может спасти одного мужчину. Помоги мне, пожалуйста!

Затем она сделала изящный реверанс, приоткрыв красивые ножки, и поспешила прочь.

Стуча высокими каблучками, она сбежала по мраморной лестнице, пересекла Белый мост и вошла в универмаг Брауна, где выложила целую стопку банкнот за несколько предметов нижнего белья — практически невидимых.

— Такие дорогие, — охнула она, подсчитав, во сколько обойдется покупка, — а материи почитай что и нет!

Пожилая продавщица улыбнулась.

— Это оттого, что они сделаны феями — из ваты, которую они собирают в полнолуние в горлышках склянок с аспирином. Об этом писал Андерсен, а один математический гений даже вывел формулу, объясняющую, отчего цена трусиков становится тем выше, чем меньше их размер. Покупаете?

— Да.

— Только вам в них будет ужасно холодно. Знаете что? Раз уж вы готовы заплатить такую цену, я, пожалуй, в придачу отдам вам еще эту милую теплую комбинацию. Носите на здоровье.

И продавщица аккуратно завернула покупку Агаты в розовую бумагу, переложенную лавандой, обвязала сверток лентами, уложила всю эту красоту в блестящую красную коробочку с золотой надписью «Браун» и стянула коробочку желтым шнурком из рафии.

Когда Агата вышла из магазина и поспешила назад в Ратушу, коробочка обнадеживающе покачивалась на ее мизинце. Весь оставшийся рабочий день коробочка провела в лотке для входящих бумаг. Когда в окно заглянуло солнце и нагрело ее, по кабинету поплыл аромат лаванды. Запах этот заставил Агату затрепетать.

До конца рабочего дня госпожа Стопак все поглядывала то на красную коробочку, то на часы над дверью в кабинет мэра и дрожала от нетерпения — дрожала так сильно, что, внося очередную запись в календарь мероприятий мэра, поставила на страницу большую уродливую кляксу. Кофе! Пришло время выпить кофе. Немедленно!

Стоя у кофейной машины, Агата пританцовывала на месте, напевая песенку «Парень, которого я люблю» — она выучила ее еще маленькой девочкой от бабушки. Она пела эту песню господину Стопаку, когда они впервые отправились вместе погулять, — и только тогда, будучи уже взрослой девушкой, поняла, что слова в песне были несколько непристойные. Вспомнив об этом сейчас, она почувствовала себя счастливой — не только от воспоминаний о бабушке, о первых свиданиях с будущим мужем и о тогдашних своих чувствах, но и от мыслей о маленькой красной коробочке и о том, что будет вечером. Она просто чувствовала себя счастливой, и дело было не в песне, а в коробочке и в надежде. Маленькая коробочка была полна надежды, как ящик Пандоры — бед, но в отличие от последнего была совершенно безобидна. Надежда и немножко непристойности — Агата была готова с радостью выпустить их в мир.

Кофейная машина всхрапнула последний раз, как Стопак, когда переворачивался на бок, и Агата наполнила две чашки, для себя и для доброго мэра Кровича. Затем, прихватив блюдце с парочкой имбирных печений, она прошла, покачивая бедрами, мимо своего стола к кабинету мэра. Еще не успев открыть дверь, она услышала, что мэр насвистывает «Парня, которого я люблю».

— Сто лет не слышал эту песню, — сказал он, принимая блюдце из рук Агаты. — Ее любила петь моя бабушка.

— И моя тоже.

— Озорная, надо сказать, была старушка.

— Моя тоже, — рассмеялась Агата. — Она ведь, знаете ли, была дочкой пирата.

— Не может быть!

— Нет, правда. Или дочкой пирата, или потерявшейся русской принцессой — в точности никто не знал. Ее нашли на берегу. Она тогда была еще совсем маленькой девочкой, бродила себе вдоль моря, сосала кулачок и прижимала бархатное одеяльце в красно-золотую полоску. Один добрый фермер приютил ее и удочерил. Мне все-таки кажется, что она была скорее пиратского происхождения, чем царского. Подумать только — учить юную девушку таким песням!

— Все чисто для чистого сердца, — сказал Тибо и спросил, указывая ручкой в сторону Агаты: — Это мне?

Агата сначала не поняла, что он имеет в виду.

— Вот эта коробочка из универмага — это подарок для меня?

И тут госпожа Стопак с удивлением и смущением заметила, что на левой руке у нее висит, покачиваясь, красная коробочка.

— Это? А, это! Нет, это не вам, извините! Это я себе купила в обеденный перерыв. Захватила сейчас по ошибке. Извините еще раз! Вот… — И Агата начала отступать, но Тибо остановил ее.

— Госпожа Стопак, у вас все в порядке? Я имею в виду, у вас дома? Я знаю, что для вас и господина Стопака сейчас… ээ, тяжелое время. Мы все вам так сочувствуем. Если бы вы решили отдохнуть день-другой, мы бы справились. Я бы взял пока секретаршу из канцелярии, их там все равно несколько. Уверяю вас, это не доставит мне никакого неудобства!

Лицо Агаты приняло подобающе серьезное выражение.

— Вы очень добры ко мне, господин мэр, но сейчас у нас уже все хорошо. Да, было плохо, но теперь намного лучше. Правда, лучше.

— Рад это слышать, — сказал мэр. — Послушайте, вы мне сегодня уже больше не понадобитесь. Если хотите, можете спокойно идти домой.

От этих слов Агата почувствовала себя еще более счастливой. В конце концов, она купила себе обновку и хотела ее примерить. Поблагодарив мэра, она выпорхнула из кабинета и, уже закрыв дверь, услышала:

— Да, и спасибо за кофе!

Ну что за добрый человек!

Лучи солнца еще поблескивали в струях фонтанов на площади, когда Агата вышла из Ратуши с перекинутым через руку плащом. Она шла, поскрипывая гравием, по бульвару вдоль реки Амперсанд, то ныряя в потоки солнечного света, то снова оказываясь в густой тени вязов. В голове ее крутилась мелодия той самой песенки, и сумочка в руке качалась в такт. На Александровской улице она зашла в кулинарию купить хлеба, сыра и окорок, но купила в придачу еще кое-что: первую клубнику в зеленой коробке из папье-маше, бутылку вина, плитку шоколада и две бутылки пива, которые устроились на самом дне сумки, рядом с красной коробочкой из универмага Брауна. «Если святая Вальпурния выполнит мою просьбу, мне нужно будет чем-то подкрепить его силы», — сказала Агата сама себе.

У мусорных баков рядом с ее подъездом играл маленький черный котенок. Агата остановилась, подняла его, погладила и сказала:

— Черные кошки приносят удачу, но у меня она уже есть, спрятана в маленькой красной коробочке. Так что тебе, дружок, придется остаться здесь.

И, посадив котенка назад на тротуар, она начала подниматься по лестнице. Ручки тяжелой сумки врезались в пальцы, но она этого не замечала. Из-за маленькой красной коробочки все на свете казалось легким.

Войдя в квартиру, Агата спиной (вернее, тем, что пониже) захлопнула дверь и выложила продукты на стол. Потом вооружилась острым ножом, нарезала хлеб, сыр и окорок, красиво разложила их на блюде, а бутылки с пивом завернула в мокрую ткань и выставила на оконный карниз.

«Вот и славно. Нечего жарить, нечего разогревать. Садись за стол и ешь, все уже готово». Но вино она решила не открывать — пусть это сделает муж. Это его, мужская работа. Потом она взяла красную коробочку, ушла вместе с ней в ванную, закрыла дверь и повернула краны.

Пока она раздевалась, ванную комнату наполнили клубы пара. Агата расстегнула платье. В зеркале над раковиной другая Агата сделала то же самое. Первая Агата, наша, оценивающе посмотрела на нее. Агата по другую сторону стекла в ответ улыбнулась. Тут обе они сделали легкое движение плечами, и платья с легким шорохом упали на пол. Наша Агата подняла свое платье и повесила его на крючок на двери. Оно еще понадобится ей позже. Зеркальная Агата, вероятно, поступила так же, но точно сказать нельзя, потому что она скромно прикрылась занавесью пара. На нашей стороне, в том Доте, где движение на улицах правостороннее, а милая родинка у Агаты над верхней губой слева, Агата стянула с себя нижнее белье и свернула его в шар. Оно ей больше не понадобится.

Оставшись сияюще нагой, она открыла коробочку из универмага Брауна. Вот разумно-теплая комбинация, подарок пожилой продавщицы. Как мило с ее стороны. Агата улыбнулась и положила рубашку на зеленый деревянный табурет. А вот розовая оберточная бумага. Когда Агата развернула ее, на пол посыпались лепестки лаванды. Агата хихикнула и наклонилась, чтобы собрать их с кафеля, не заметив, как это движение всколыхнуло аромат ее собственных духов. А вот Тибо заметил бы.

Через пару мгновений Агата уже держала в руках свою обновку. Поднесла ее к зеркалу и стала любоваться ее переливчатой прозрачностью и мягкостью, ее почти-несуществуемостью, а потом повесила на леску над ванной, туда, где обычно ночью сушились чулки. Так она могла видеть свою надежду, лежа в горячей воде.

Она аккуратно сложила всю упаковочную бумагу, сказав себе: «Пригодится на Рождество». На дне коробочки еще лежал слой лавандовых лепестков. Аромат от них шел чудесный: чистый, яркий, тонкий, летний. Агата глубоко вдохнула воздух из коробочки и задержала дыхание, чтобы прочувствовать аромат как следует; потом вытряхнула лепестки в ванну и помешала воду.

Положив красную коробочку на пол, подальше от опасного пара и брызг, — этим сокровищем следовало дорожить, — Агата шагнула в ванну.

Она была богиней. Тициан и тот не смог бы передать ее красоты. Она была Дианой, купающейся в лесном озере вдали от глаз смертных. Вода нетерпеливо сомкнулась, приняв в себя ее тело, и лизнула края ванны, а Агата, коснувшись дна, вздохнула от переполнявшей ее спокойной радости. Волосы свои она подняла, чтобы не намокли, и прибывающая вода шевелила темные завитки на шее. Она посмотрела вверх, на свое новое нижнее белье, и улыбнулась, пытаясь представить себе, как отреагирует на него муж, какие желания оно в нем породит, и на что она согласится — согласится с радостью — ради него.

Она опустила глаза и посмотрела на свое тело, порозовевшее от горячей воды, на изгибы пальцев ног под далекими кранами, на спелые дыни груди, омываемые лавандовой водой, на темные волосы на лоне, шевелящиеся, словно анемоны, в такт приливам и отливам — пусть не океанским, а ванным.

Агата, так долго не знавшая ласки, начала поглаживать себя — и остановилась. Потянулась за мылом. Намылиться для уважаемой замужней женщины вполне допустимо — но только намылиться. «Ну, Вальпурния, ты уж, будь добра…» — прошипела она сквозь зубы. Потом задержала дыхание и опустилась под воду.

~~~

Когда Стопак пришел домой, Агата, снова в желтом платье, сидела на стуле у окна. Заслышав, как поворачивается в двери ключ, она поспешила в прихожую.

Когда Агата целовала мужа, тот стоял недвижно, словно воротный столб, и хотя она убедила себя, что ничего не заметила, это был очередной знак отчуждения, еще один холодный сквознячок. Агата взяла Стопака за руку и отвела на кухню.

— Я сегодня купила вина, — сказала она, — ведь сегодня такой славный день! Но не могу его открыть. Открой, пожалуйста, ты ведь такой сильный. — Тут Агата потрогала мускулы Стопака и восхищенно ахнула.

Стопак сел за стол и вытащил пробку. Щелчок пробки прозвучал в мертвой тишине квартиры пистолетным выстрелом. На столе стояло два бокала, но Стопак не стал наливать в них вино, а просто поставил бутылку между ними — словно перевернутый красный восклицательный знак.

— Ну, теперь налей мне вина, глупышка, — сказала Агата и заставила себя рассмеяться.

Стопак наполнил бокалы и протянул один жене. Та отхлебнула немножко.

Стопак опорожнил свой бокал и снова его наполнил. Агата снова заставила себя рассмеяться:

— Да, дорогой, ты, я смотрю, сегодня в настроении выпить!

— Последнее время у меня всегда такое настроение.

— Вот и хорошо. Мне нравится, когда у мужчины хороший аппетит, — сказала Агата и в панике пробормотала про себя: «О, Вальпурния!»

Затем она поспешно шагнула к столу.

— Ну-ка, дай я за тобой поухаживаю.

И Агата стала накладывать на тарелку хлеб, сыр и ветчину. Она соорудила огромный бутерброд, желтовато поблескивающий маслом и гладкой, словно лакированной хлебной корочкой, и увенчала его куском ветчины. Взяв бутерброд с тарелки, она протянула его мужу, желая покормить его — как матери кормят своих детей и как возлюбленные кормят друг друга.

— Я могу поесть сам, — холодно сказал Стопак. — Я не…

Но он не смог выговорить это слово. Даже сейчас, несколько месяцев спустя, он не мог произнести слово «ребенок».

И в наступившей тишине он принялся, перегибаясь через стол, хватать хлеб, сыр и ветчину, шлепать их на свою тарелку и ожесточенно поедать.

Агата сделала вид, что все идет, как надо. У нее был план. Она собиралась устроить славный пикник со своим любимым мужчиной. На улице не так уж тепло, чтобы выбраться с корзинкой в парк, но у них будет пикник на кухне и потом они снова будут друг друга любить.

У нее был запланирован разговор, она уже придумала, о чем будет говорить, и она говорила — несмотря на то, это был не разговор, а монолог:

— Я подумала, что на праздники нам стоит выбраться в небольшое путешествие. Я видела брошюру в Ратуше — точнее, целую кипу брошюрок, они лежат в вестибюле, — знаешь, решено снова пустить праздничный пароход! Помнишь его? Теперь это уже настоящий антиквариат! Не знаю уж, где его держали все эти годы, но теперь он снова в строю. Мы могли бы съездить на острова или навестить твоего дядю в Дэше. Мы сто лет его не видели — ну, то есть, если не считать… Ты его любишь. Мне он тоже нравится, он всегда был к нам так добр. Не думаю, что нам следует напрашиваться к нему на ночь, — но мы вполне могли бы остановиться в том маленьком пансионе у коптильни. Там, конечно, слегка пахнет рыбой, зато недорого. Мы можем себе это позволить, можем даже остаться на несколько дней. Надо же тебе когда-нибудь отдохнуть! К тому же все равно на праздниках все в городе будет закрыто. Какой смысл оставлять магазин открытым, если туда все равно никто не будет заходить?

И она говорила и говорила, слово за словом, фразу за фразой, не останавливаясь, потому что только так она могла победить тишину, — а ведь если бы воцарилась тишина, ей пришлось бы молча смотреть на него, а он в ответ смотрел бы на нее с тем выражением скуки и неприязни, которое могло означать только одно: он считает ее скучной и неприятной — а она ведь не такая. Нет-нет, совсем не такая, уж она-то знает! Он ошибается. Это с ним, а не с ней что-то не так. Но она сможет излечить его, и разговор за ужином — часть курса лечения. Окончательное выздоровление, согласно плану, должно было произойти позже, всего на пару часов позже.

— Да, я еще хотела сказать о шторах в спальне. По-моему, надо повесить красные. Так будет веселее. В это время года в универмаге Брауна обычно бывает распродажа — там наверняка найдется какой-нибудь старый отрез, залежавшийся у них на складе. Вот увидишь, я отыщу там что-нибудь такое, что идеально подойдет для штор, да еще и на обивку для твоего старого кресла останется… Наелся? А клубники не хочешь? Я ее купила специально для тебя. Ну ладно, прибережем ее пока. Думаю, чуть попозже мне удастся тебя соблазнить. Ты пока иди, почитай газету, а я тут приберусь. Ты устал, у тебя был тяжелый день.

Скрип стула. Шелест газеты. Вздох диванных пружин.

Агата мыла посуду, тихонько напевая про парня, которого любит, но в голосе звенело напряжение, а глаза горели. Закончив свое дело, она слила воду из раковины и аккуратно вытерла тряпкой все вокруг. Чистую посуду сложила в стопку и убрала в буфет. Повесила влажное полотенце на вешалку у плиты, чтобы проветрилось и высохло. Потом вытащила из ящика стола старый нож и начала охоту на жир, проводя тупым лезвием по всем выступам на кухне: по эмалированному краю плиты, по чехлу дымохода, по верху буфета, по плинтусам. Из-под лезвия вылезали мельчайшие, почти незаметные стружки жира и прилипали к нему. Агата смывала их в раковину.

Она специально рассчитала так, чтобы уборка заняла почти два часа — ровно столько времени, сколько потребуется мужу, чтобы прочитать газету от корки до корки. Уж она-то знала. Именно столько времени у него и уходило каждый вечер на газету. Мало кто умеет так вдумчиво читать газету, как господин Стопак. И вот через два часа кухня сияла чистотой — та самая кухня, на которой они встретятся утром за завтраком, но только тогда все уже будет по-другому, потому что они снова станут любящими супругами; и он обнимет ее, посмотрит ей в глаза и поблагодарит за то, что она спасла его. Это будет так прекрасно! Словно первое утро после свадьбы. Словно новая свадьба. Она как раз заканчивала вытирать дверцы буфета, когда из комнаты послышался скрип диванных пружин: Стопак встал, собираясь отойти ко сну. В спальню он прошел, не сказав ни слова. Не пожелал спокойной ночи. Не предупредил, что собирается ложиться. Тишина. Агата услышала, как он сел на кровать. Ботинок упал на пол. Вздох. Второй ботинок упал на пол. Агата вылила ведро с мыльной водой в раковину и взглянула на свои ладони: покрасневшие, шершавые. Полностью отвернув холодный кран, она подставила руки под струю воды и убрала их, только когда трубы визгливо завыли и забились внутри стены. Теперь лучше. Мягче.

Кстати, на туалетном столике перед зеркалом стоит баночка с кремом. На какое-то мгновение Агате захотелось набрать полные ладони этого крема и измазать мужа, но она отогнала эту мысль прочь. Нет-нет, план такого не предусматривает. Она вытерла руки и прошла в спальню, где в постели, неподвижный, как труп, лежал Стопак.

— Привет! — прошептала Агата и включила лампу на туалетном столике.

— Я тут пытался уснуть, — недовольно сказал Стопак, давая понять, что заметил ее присутствие.

— Я знаю. Извини. Я быстро.

Агата расстегнула пуговицы, и желтое платье упало на пол к ее ногам. Она отбросила его в сторону легким движением ноги и осталась стоять посередине спальни, раздетая больше, чем если бы была совершенно нагой, облаченная в розовую кисейную дымку. Картинно нагнувшись, она подобрала платье с пола, подошла к гардеробу и повесила его на дверцу. Стопак сверлил ее взглядом.

— Как тебе? — спросила Агата, горделиво оглядев себя и пробежавшись пальцами по кусочкам ткани, украшавшим ее тело.

Стопак лежал в постели и молчал.

Агата снова прошлась по спальне и присела на маленький табурет у туалетного столика, положив ногу на ногу. Чулки при этом издали тихий шелестящий звук. Потом послышался звук металлический — это Агата открутила крышку с баночки с лавандовым кремом. Взяв пальцем немного крема, она стала медленно втирать его в кожу рук. Медленно-медленно. Втирая крем, она смотрела в зеркало на мужа, посылала ему воздушные поцелуи и строила милые рожицы.

— Ну не сердись. Эти вещички такие дорогие… И едва прикрывают меня здесь… — она показала, где, — и здесь… — она снова показала, где именно. — Такие тоненькие… Мне кажется, тебе сквозь них все видно, гадкий мальчишка! Не подглядывай!

Она видела в зеркале, что Стопак не может оторвать от нее глаз, и притворилась, что сердится:

— Я же сказала тебе не подглядывать, а ты подглядываешь! Смотришь прямо на меня. Ишь, какой шалун! — И она слегка надула губки. — Но я тебя не виню, — она встала, — вещички эти и впрямь очень красивые и, если подумать, стоят тех денег, что я за них отдала. Продавщица сказала, что их делают феи из ваты, которую похищают в полнолуние из горлышек склянок с аспирином. Вот почему они такие дорогие. Впрочем… — она опустилась на четвереньки перед кроватью и поползла вверх, к Стопаку, изгибаясь, как тигрица, — если большой сильный мужчина вроде тебя ухватится за них, он, наверное, просто порвет их в клочья. Ты мог бы даже сорвать их с меня зубами, как волк, правда?

Стопак откинул одеяло.

— Мне нужно сходить в ванную.

— Сейчас? Тебе прямо сейчас нужно в ванную?

— Да, сейчас. Именно в ванную.

— Ну хорошо, я подожду. Подожду. Но не задерживайся, шалунишка. На мне так мало одежды, что я просто заледенею без моего большого, сильного Стопака!

Но он не вернулся. Спустя некоторое время Агата сняла туфли и забралась под одеяло. Когда она проснулась, мужа по-прежнему не было в постели, а из глубины квартиры доносились странные звуки. Агата встала, завернулась в халат и на ощупь прошла в темноте в коридор, ощущая босыми ногами едва выпирающие спиленные сучки на досках под линолеумом. Звуки — как будто кто-то что-то рвет — раздавались из ванной. Встревоженная Агата попыталась открыть дверь, но та была закрыта изнутри.

— Стопак! С тобой все в порядке? Что ты там делаешь?

— Да, все в порядке. Я работаю.

— Что значит «работаю»? Послушай, сейчас, должно быть, часа три ночи. Что подумают соседи?

Стопак подошел к двери. Агата слышала его дыхание по другую сторону тонкой фанеры.

— Просто работаю, вот и все. Мне пришло в голову, что здесь кое-что надо подновить. Мы сто лет этого не делали.

— Боже мой, Стопак! — Агата почти кричала. — Мы очень многого с тобой сто лет не делали. Возвращайся в спальню и давай, наконец, займемся кое-чем другим! К черту твои подновления! Пошли в спальню! В Доте найдется немало мужчин, которые счастливы были бы услышать такое предложение!

— Ну назови, назови хоть одного! — заорал Стопак. Но дверь не открыл.

Агата несколько секунд молча постояла перед запертой дверью. Потом, когда из ванной снова послышался звук отдираемых обоев, она вернулась в спальню, стащила с себя сотканное феями нижнее белье, швырнула его на пол, голая забралась под одеяло и заплакала.

~~~

Утром, когда Агата проснулась, дом снова был погружен в тишину. Встав с постели, она побрела в ванную. Стены были голы, пахло сыростью. Стопак перекрасил все деревянные части, заделал множество маленьких дырочек в штукатурке и навел после этого чистоту, если не считать нескольких крошечных клочков бумаги, которые Агата нашла под ванной. Она подошла к раковине и застонала, увидев свое отражение в зеркале. Ну и ну! Просто какая-то Медуза Горгона. Не удивительно, что он не захотел. Она пустила воду и тщательно умылась. Глаза по-прежнему красные, но с этим ничего не поделаешь. Агата чувствовала себя разбитой, словно спала на куче камней. Горло горело от ночных слез, нос был забит и распух так, что напоминал свеклу, каждая косточка ныла.

— Вот, значит, что такое старость, — сказала она себе.

Но зеркало сказало в ответ:

— Вовсе ты не старая. Не позволяй ему превратить тебя в старуху!

На табурете по-прежнему лежала аккуратно свернутая комбинация из универмага. Агата взяла ее и надела, не заметив, как на пол упало несколько лепестков лаванды.

— Старуха!

Но это была неправда.

Отражающаяся в зеркале печальная женщина с красными глазами была куда привлекательней и эротичней той обольстительницы и развратницы, которую она пыталась изображать накануне.

Теплая комбинация облегла изгибы ее тела, остановившись на самой грани приличия. Агата побрела на кухню. Вчера она замышляла, что утром здесь будет пахнуть беконом, кофе и корицей — но сейчас на кухне стоял запах известки и скипидара от кистей, которые Стопак мыл в раковине, да там и оставил. Агата испустила глухой стон, вытащила кисти из раковины, положила их в старую чашку и стала оттирать остатки краски металлической губкой.

— И зачем я это делаю? — вдруг пробормотала она. — Какой в этом смысл, черт возьми?

Агата швырнула металлическую губку в раковину, поставила кофейник на плиту и, раздраженно топая, вышла из кухни. Затем, раздраженно топая, вернулась и сняла кофейник с плиты.

Снова выйдя из кухни, она вошла в спальню и села на табурет у туалетного столика.

— Какой, черт возьми, в этом смысл? — Мысль эта не давала ей покоя, и она снова и снова повторяла: — Какой, черт возьми, смысл? — Схватив гребень, Агата стала яростно расчесывать волосы, и черные пряди, упав, завитками окружили ее лицо. — Какой смысл, черт возьми? — Она встала, подошла к шкафу и достала из ящика чистые трусы — очень даже заметные трусы, огромные трусы, накрахмаленные, теплые, удобные трусы, и надела их.

— Комбинашка и трусы. Старушечья комбинация и чертовы старушечьи панталоны. Черт! Черт! Черт!

Агата снова уселась перед зеркалом и стала краситься, ни на секунду не прекращая ругаться — разве только когда дело дошло до помады, ей пришлось замолчать; но и тогда она продолжала ругаться про себя. И едва с помадой было покончено, как она снова выплюнула в зеркало накопившуюся за эти мгновения ярость.

И тогда она почувствовала себя лучше. Да, намного лучше.

В зеркале отражалась измятая постель, напоминающая рельефную карту Кордильер.

— К черту проклятую постель — пусть Стопак сам ее убирает!

Агата достала из гардероба голубое платье с белым кантом, надела туфли и вышла из квартиры.

На лестнице было темно. Она спускалась осторожно, держась одной рукой за старые деревянные перила, а другой — за каменную стойку, разделявшую лестницу посредине. Ступив с последней, ненадежной ступеньки, Агата облегченно вздохнула и готова была уже поспешить на работу, как вдруг…

— Доброе утро, Агата!

Рука Агаты непроизвольно дернулась к сердцу. Гектор. Она терпеть не могла Гектора. Дело в том, что он был вульгарно великолепен — темный, высокий и опасный. Всегда, летом и зимой, в черном плаще, полы которого метут тротуар; длинные, гладкие, прямые волосы, бледное лицо и горящие глаза, как у святого или у дьявола. Женщины, завидев его, начинали шушукаться — женщины, которых Агата хорошо знала, почтенные замужние дамы, которым следовало бы знать цену добропорядочным мужчинам с хорошей работой, а не болтать бог знает что о таком никчемном человеке, как Гектор. Поэтому Агата предпочитала испытывать к нему отвращение — будь он хоть трижды ее родственником.

Отвращение вызывало у Агаты буквально все в нем, от нечищеных ботинок до нелепых крысиных усиков. И пахло от него выпивкой и дешевыми сигаретами. Ему не помешало бы хорошенько вымыться. Агата кинула на него быстрый взгляд и возненавидела его еще больше.

— Доброе утро, Гектор. К сожалению, не могу предложить Тебе зайти — я ухожу на работу.

— Ну, это не беда, — Гектор заправил за ухо выбившуюся прядь волос, — все равно пришел-то я к Стопаку.

— Его тоже нет дома. Да и что тебе от него может быть нужно?

— Агата, ты меня удивляешь. Что за тон? Не найдется у тебя сигаретки? Хотя что это я — конечно, нет. Только не у Агаты! Ну а почему мне нужно искать какие-то предлоги и поводы, чтобы навестить моего родного кузена? Моего самого любимого во всем мире кузена? Моего драгоценного двоюродного братика?

— Так или иначе, его нет дома. Не знаю, где он сейчас, но точно знаю одно: денег у него нет, так что можешь с чистой совестью оставить своего драгоценного братика в покое!

Выпалив это, Агата пошла своей дорогой — только для этого ей пришлось протиснуться мимо Гектора, который и не подумал отойти в сторону, а остался стоять на месте, улыбаясь ей с высоты своего роста.

Она могла бы сесть на углу Александровской улицы на трамвай, идущий вдоль реки, но было еще слишком рано, так что она решила зайти в «Золотого ангела» и выпить чашечку кофе. Перейдя дорогу, она остановилась на углу у Зеленого моста и стала ждать трамвай до Замковой, нервно поглядывая в сторону своей улицы. Конечно, вот и Гектор. Он увидел ее. Смотрит прямо на нее и кривит губы. Она видела, как его ус немного поднимается с одной стороны. Какая идиотская ухмылка! Что, спрашивается, она должна означать? Смотрит на добропорядочную женщину так, будто что-то знает. А он не может ничего знать. Да и знать-то нечего!

Показался трамвай, и Агата подняла руку, чтобы он остановился. Кондуктор позвенел в свой железный звонок, и Агата осторожно поднялась по ступенькам на заднюю площадку. Когда трамвай тронулся с места, она посмотрела в заднее стекло и увидела Гектора рядом с «Тремя коронами». Это было заведение с сомнительной репутацией, где собирались любители азартных игр и драк. Субботними вечерами они проливали на тротуар вино, плевались и бранились между собой. Гектор подошел к человеку в рваном свитере. Они о чем-то заговорили, человек протянул Гектору сигарету. А тот по-прежнему смотрел на нее, пока трамвай не переехал через мост и не повернул.

Трамвай тряхнуло, Агата посмотрела вперед. Над Дотом светило солнце, люди шли на работу, и она смотрела на них, пока трамвай ехал по улицам города. Вот пара, целующаяся на прощание на трамвайной остановке, — забравшись на заднюю площадку, женщина оборачивается и машет рукой. Вот маленький мальчик в шортах, пинающий перед собой красный мяч и несущий домой утреннюю газету; за ним вприпрыжку бежит собака. Ее тявканье затихло позади, когда трамвай припустился по длинной прямой улице, ведущей к моему собору. Когда на него упала тень от купола, Агата холодно посмотрела вверх. Здесь могли бы прозвучать драматичные органные аккорды или ангельский хор — но нет. Она не почувствовала ровным счетом ничего. Ни благоговения, ни тепла. Может быть, чуть-чуть раздражения и разочарования, а так — ничего.

Лучи майского солнца просачивались сквозь юную листву и играли на известняковых плитах, которыми была вымощена улица, а среди ветвей метались силуэты птичек. Они с такой скоростью махали своими крылышками, что сложно было уловить взглядом, — и, казалось, выбивались из сил, ибо то одна, то другая вдруг складывала крылья и падала, словно крошечная бомба, вниз-вниз-вниз, а потом снова взмывала вверх. Сколько их было!

«Вот, скажем, эти птицы, — думала Агата под стук трамвайных колес. — Зачем они это делают? Какой в этом может быть смысл?» Тут она вдруг почувствовала себя очень глупой и уставилась на сумочку, аккуратно поставленную на колени. Нет никакого смысла. Просто они так устроены. Одним птицам суждено парить над океаном, раскинув широкие крылья, а другим приходится порхать с ветки на ветку и хлопать крыльями, как заводные игрушки. Какой в этом может быть смысл? Да никакого! И какой смысл взрослой женщине искать в этом смысл? Одни птицы летают так, другие этак, на деревьях распускаются листья, потом листья опадают, вот ты нужна мужчине, а вот уже и не нужна, вот рождается ребенок, а вот умирает. И все. Нет в этом никакого смысла. Никакого.

Агата почувствовала, что ее глаза наполняются слезами, поспешно вытащила из сумочки крошечный платочек и краем его вытерла влагу, прежде чем та успела повредить макияж.

Кондуктор позвонил в звонок.

— Следующая остановка — Замковая улица!

Агата сошла с трамвая. «Золотой ангел» был прямо напротив. Она подождала, пока пройдут машины, и перешла дорогу. Едва тяжелые застекленные двери кафе закрылись за ней, уличный шум смолк, словно его вежливо, но решительно остановил на пороге заботливый швейцар. Внутри все дышало покоем и радушием, пахло кофе, корицей и миндалем. Это был храм кофе, и в самом сердце его, подобно органу, мерцала отполированными до блеска боками и испускала токкаты аромата огромная, пышущая жаром кофейная машина.

Агата глубоко вздохнула и сняла перчатки. Все столики были заняты, но вдоль стойки стояли высокие табуреты, и все они были свободны. Агата очень не любила сидеть на таких табуретах. Это не подобало женщине ее положения. Она чувствовала, что если она залезет на такой табурет, на нее будут смотреть. И она не ошибалась, будут: мужчины — потому что не смогут не смотреть, а женщины — потому что будут знать, что не могут не смотреть мужчины.

Агата забралась на табурет у самого дальнего края стойки. Ей было неудобно и неловко. Пришлось подобрать юбку немного выше, чем хотелось бы; мало того, она и на бедрах натянулась немного сильнее, чем следовало. На нее смотрели. Мужчины заметили, что ее чулки на пятках немного сморщились. Женщины заметили, что это заметили мужчины.

Владелец кафе, господин Чезаре, пребывал у другого конца стойки, неподвижный, словно статуя. Все у него было черное-пречерное, кроме белоснежной рубашки. Волосы — бриллиантиново-черные, тонкие усы — угольно-черные; глаза, костюм, галстук, начищенные до блеска ботинки со слегка загнутыми вверх носками — все черное, и черноту эту только подчеркивала безупречная белизна перекинутой через руку салфетки.

Чезаре двинулся с места, чтобы принять у Агаты заказ, но тут откуда-то из глубин кофейной машины послышался резкий окрик:

— Чезаре, я сама!

— Да, мама, — сказал Чезаре и снова замер на месте. Он замечательно умел стоять неподвижно — долго, очень долго.

И тогда из-за кофейной машины появилась Мама Чезаре. Она была совсем крошечной, еле разглядишь за стойкой, но в то же время чрезвычайно внушительной — просто не женщина, а миниатюрный линкор. Если Чезаре предпочитал черный, то у его мамы все было серо-стального цвета: стянутые в тугой пучок волосы, шерстяные чулки на искривленных дугой ногах, туфли, которые когда-то были черными, но стерлись от многих миль, которые их владелица проковыляла вразвалку между столиками, и платье, которое тоже было черным, когда она впервые надела его, овдовев, — но то было несколько десятилетий и бесчисленное количество стирок тому назад.

Шаркая по половицам, за пятьдесят лет отполированным ее ногами до идеальной гладкости, Мама Чезаре подобралась к стойке, остановилась перед Агатой и, глядя на нее снизу вверх, улыбнулась ласковой акульей улыбкой.

— Что пожелаешь?

— Кофе, пожалуйста. И слоеный пирожок.

— Выпей кофе. А пирожок тебе не нужен.

Агата рассердилась.

— А я все-таки его возьму. Кофе и слоеный пирожок, пожалуйста.

— Нет, только кофе.

— Послушайте, кто здесь клиент? Клиент всегда прав!

— Только не в тех случаях, когда ошибается.

— Вы, интересно, со всеми своими посетителями так разговариваете?

В этот момент Чезаре у другого конца стойки пошевелился было, и, возможно, даже собрался прокашляться, но Мама подняла руку, и он снова замер.

— Я говорю так с теми посетителями, с которыми нужно так говорить. Тебе пирожок не нужен. Он тебя состарит. Не позволяй ему превратить себя в старуху. Ты еще молода.

Агата так и осела на своем табурете и пробормотала:

— Только кофе.

Процесс приготовления кофе занял некоторое время. Мама Чезаре прошаркала назад к кофейной машине, налила молоко в оловянный кувшинчик, смолола свою особую смесь иссиня-черных зерен, поколдовала над рычажками и кнопками; повинуясь ей, орган кофейного собора играл булькающие и свистящие ноты, завершившиеся бурным сливочным крещендо, которое накрыло чашку пенным облаком.

Мама Чезаре отнесла чашку к стойке и аккуратно поставила перед Агатой.

— Кофе, — сказала она. — И никаких пирожков.

Затем Мама Чезаре осторожно повернула блюдце — и там, на другой стороне, обнаружилась плиточка шоколада, белая снизу и темно-горькая сверху, с рельефным изображением крошечной кофейной чашечки.

— Никаких пирожков.

— Как вы узнали? — спросила Агата.

— Я, бывает, узнаю кое-что. Иногда сама вижу, а иногда люди рассказывают.

Агата забеспокоилась.

— Какие люди? Кто? Кто еще знает о…

Мама Чезаре успокаивающе похлопала ее по руке.

— Не эти люди, другие. Мои знакомые. Они порой заходят сюда поговорить со мной. Пей кофе. И поговорим.

Агата отхлебнула кофе и уставилась в свою чашку.

— Я не знаю, о чем говорить.

— Может быть, о нем? — И Мама Чезаре кивнула в сторону двери. Там, у столика, опоясывающего украшенную витиеватым орнаментом металлическую колонну, стоял высокий мужчина. — Это мэр Тибо Крович.

— Знаю, — сказала Агата. — Я у него работаю. Голоса вам об этом не рассказали?

Мама Чезаре хмыкнула, но предпочла оставить бестактность незамеченной.

— Каждое утро добрый мэр Крович приходит сюда и становится за этот самый столик. Каждое утро он заказывает крепкий кофе по-венски, пьет его, сосет мятный леденец из только что купленного пакетика, и, уходя, оставляет пакетик на столе. Каждое утро! А почему? Потому что он рассеян и забывчив? Нет! Разве может рассеянный и забывчивый человек управлять таким городом, как Дот? Нет, он просто знает, что я люблю мятные леденцы — а если бы он каждый день дарил мне по пакетику, мне пришлось бы отказываться. Вежливо, конечно, но все равно это весьма вероятно вызвало бы какую-то обиду, и я потеряла бы хорошего клиента, а он потерял бы возможность пить по утрам хороший кофе. Вот какой умный и добрый этот мэр Крович.

— Да, он очень милый человек, — сказала Агата. — Мне нравится у него работать.

— Милый, ха! Что же это ты шоколад не ешь?

Агата взяла плитку двумя изящными пальчиками, чувствуя, как шоколад слегка плавится от тепла кожи. Ей захотелось съесть шоколадку в один присест, но вместо этого она аккуратно разломила ее пополам и положила одну половину назад на блюдце. Две шоколадные крошки пристали к ее губам, она слизнула их кончиком языка. Мужчины смотрели. Целая вечность ушла на это.

— Я, собственно, вот что хочу сказать, — снова заговорила Мама Чезаре, — тебе нужен мужчина. Знаю-знаю, ты сейчас смотришь на меня и думаешь: откуда, мол, ей знать. Но я знаю. Вот этот малый, — она кивнула в сторону Чезаре, который черной статуей возвышался у дальнего конца стойки, — как думаешь, откуда взялся? И еще я хочу сказать вот что: когда находишь мужчину, убедись, что это хороший мужчина. Плохого-то любая найдет. Плохих везде в избытке. А вот хороших…

Агата едва не рассмеялась.

— Господин мэр — мой начальник. Я не вызываю у него интереса — и он не вызывает интереса у меня. Я добропорядочная замужняя женщина.

— Которая спит одна. Что, не права я?

Агата снова опустила глаза в чашку.

— Правы.

— Не забывай про кофе и шоколад. Ешь, пей.

Агата послушно, как школьница, отхлебнула кофе.

— Я же не уговариваю тебя прыгнуть к мэру в постель. Но время подходит, милая моя, и ты можешь сделать гораздо, гораздо худший выбор. Допивай кофе.

Агата поспешно опорожнила чашку. Пенка оставила белые усы над ее губами.

— А теперь переверни чашку, поверни ее три раза и подвинь мне. За блюдце, чашку больше не трогай!

Агата недоверчиво посмотрела на старушку.

— Вы смеетесь надо мной! Разве можно увидеть будущее в кофейной чашке? Никто этого не делает. Будущее читают по чаинкам!

— Отдай мне чашку, и все! — сказала Мама Чезаре. — Какая разница, чаинки или кофейная гуща? Я — strega, потомственная ведунья. И если я скажу, что прочитаю твое будущее по пене в ванне, значит, так оно и есть! — Мама Чезаре перевернула чашку и вгляделась в молочные разводы. — Гм, как я и думала. Ничего. Я так и знала.

— Как это — ничего? У меня же должно быть какое-то будущее! Скажите мне, что вы видите, скажите!

Мама Чезаре недовольно хмыкнула.

— Я вижу, что ты путешествуешь по воде, чтобы встретить главную любовь своей жизни. Вижу, что ты возвращаешься сюда сегодня в десять вечера, чтобы поговорить со мной. Еще вижу, что ты сегодня опоздаешь на работу.

Агата выпрямилась и встревоженно посмотрела на часы. За высоким столиком у колонны уже никого не было — но на нем лежал почти полный пакетик с мятными леденцами, а тяжелые двойные двери медленно закрывались.

— Мне нужно идти, — сказала Агата, — а то я опоздаю на работу.

Она осторожно слезла с табурета, но платье все равно непозволительно высоко обнажило ее лодыжку.

— В десять часов, — сказала Мама Чезаре. — Я хочу тебе кое-что показать. А теперь поторапливайся.

— Но я не могу прийти в десять. Это слишком поздно!

— В десять часов. Тогда и за кофе заплатишь. Я ждать не буду.

Агата устремилась к выходу, распахнула дверь и выскочила на улицу.

Там по-прежнему ярко сияло солнце. Она остановилась у широкой витрины «Золотого ангела», натянула перчатки и поглядела на свое отражение в стекле.

Мама Чезаре помахала ей из-за стойки. Взмах ее бугристой руки над красным деревом напомнил последний рывок тонущего в волнах матроса. Все хорошо, все правильно, Агата готова к работе, но нужно поторопиться.

Ей казалось, что она слышит сквозь автомобильный гул, как внутри собора приходят в движение зубчатые колеса, сдвигаются гири, разматываются цепи, жужжит огромный металлический механизм. Агата торопливо шла по Замковой улице, даже не поворачивая головы, чтобы посмотреть на свое отражение в витринах. Дойдя до магазина скобяных изделий Вертана Смитта, она увидела впереди мэра Кровича — он как раз вступал на Белый мост. Далеко на вершине холма над западными воротами собора открылись дверцы, и из них появились раскрашенный медный апостол с сияющим на солнце латунным нимбом и покрытый черной эмалью черт, готовый весь следующий час удирать от своего преследователя.

Мэр Крович тем временем перешел через мост и быстрыми шагами пересекал Ратушную площадь, но Агата, пусть и запыхалась немного, уже почти догнала его.

Какая-то пожилая дама подняла над головой свой красный зонтик — ей-богу, зонтик в такую погоду! — и помахала им.

— Господин мэр, господин мэр, можно вас на минутку? Я хотела с вами поговорить о школе, в которую ходит мой внук.

И добрый мэр Крович, который всегда был готов выслушать жителей Дота, остановился, чтобы послушать пожилую даму с красным зонтиком, — как раз тогда, когда над Ратушной площадью раздался первый тяжело-бронзовый удар колокола. Девять часов. Агата взбежала по ступенькам Ратуши, на ходу поздоровавшись с мэром, и тот вежливо кивнул в ответ. Она даже не обратила внимания на выводок утят, плавающих в реке под мостом, через который она только что перешла.

~~~

Войдя в Ратушу, Агата увидела у подножия мраморной лестницы Петера Ставо с ведром в руках.

— Я там помыл! — крикнул он вслед Агате.

— Извините, я осторожно!

Агата сняла туфли и побежала вверх по лестнице босиком. Немного спустя, когда в Ратушу вошел Тибо Крович, следы ее пальцев еще не успели испариться с влажных ступеней. Он посмотрел на них и вздохнул.

Проходя по коридору, ведущему в его резиденцию, мэр остановился и восхищенно посмотрел на большую картину, висевшую рядом с залом заседаний городского совета. Картина называлась «Осада Дота». На ней был изображен мэр Сколвиг и горстка его собратьев по оружию, защищающих башню Старой Таможни и отстреливавшихся от грабящих город вражеских солдат. Все, кроме Сколвига, были потрепаны и перевязаны, а он, облаченный в черный камзол с кружевным жестким воротником, стоял в героической позе, воздев руку, чтобы дать согражданам приказ к очередному залпу. Тибо вдруг понял, что стоит перед картиной, словно перед зеркалом, подняв руку точь-в-точь, как Сколвиг, и размышляет: «А я? Смог бы я так?»

Имя Тибо уже было написано золотыми буквами на деревянной панели с именами всех мэров Дота — последнее в длинном ряду, уходящем мимо Анкера Сколвига в такую древность, когда и фамилий-то не было, только имена: Вилнус, Аттер, Скег… Затерянные в пучинах истории люди, от которых остались лишь обломки печатей на пергаментных свитках в архиве.

В зале заседаний Городского Совета на стенах между окнами висели потемневшие от времени портреты мэров Дота — мужей с величественными бакенбардами в одеждах из тонкого сукна. Тибо вошел в пустой зал, сел в свое кресло и, обведя стены взглядом, выбрал пустое место на одной из них. «Думаю, меня повесят сюда». И он на мгновение представил себе день, когда столы советников уберут, зажгут свечи в канделябрах, и собравшиеся гости поднимут бокалы за его здоровье — тот день, когда он в последний раз выйдет из Ратуши. А что потом? Ну да, у него наконец-то будет время починить садовую калитку, но потом-то что?

Тибо представил, как он трясущейся старческой походкой снова входит, опираясь на палочку, в Ратушу, как раз в тот час, когда пьют утренний кофе. Вот он дает мудрые советы новому мэру и новым членам городского совета, которые каждую неделю собираются на заседание под его портретом, а в свое время росли, слушая рассказы о деяниях мэра Кровича на благо Дота. На лицах у них натянутые улыбки. Они посматривают на часы, вспоминают, что у них назначены срочные встречи, и вежливо раскланиваются. «Но вы заходите в любое время, — говорят они. — Мы всегда рады вас видеть. Нет-нет, допивайте кофе. Вот печенье, не желаете?» Дверь за ними учтиво закрывается, и он остается один.

— Ну, это еще будет не скоро, — грустно пробормотал Тибо и вышел в коридор. Когда он снова взглянул на «Осаду Дота», Анкер Сколвиг, несмотря на героический антураж и пороховой дым, вдруг показался ему наглым воображалой. — Тебе было проще! — сказал ему Тибо.

Агата уже занималась утренней почтой. Он улыбнулся ей, проходя в свой кабинет. Не мог не улыбнуться. Как он ни старался оставаться спокойным, все, буквально все в ней его волновало: и то, как она держит этот конверт, и то, как уверенно обращается с ножом для бумаг, и то, как изящно возвращает печати в старую жестяную коробку из-под джема; и кончик ее языка, зажатый между губами в уголке рта, и взмах ресниц, и запах, и улыбка.

— Еще раз доброе утро, господин мэр! — сказала Агата.

— Здравствуйте, госпожа Стопак. Извините за опоздание.

И пока Тибо преодолевал последние метры до своего кабинета, густой ковер под его ногами казался ненадежным и топким, как патока. Она смотрит на него. Она видит. Она не может не понимать, что он чувствует. Однако когда Тибо, дойдя до двери, обернулся, то увидел, что Агата даже не изменила позы. Она вскрыла последний конверт, вытащила сложенное письмо, положила его в стопку и, не повернув головы в его сторону, сказала:

— Я скоро занесу вам почту. Не хотите ли еще кофе?

Тибо снял пиджак и повесил его на деревянную вешалку в углу кабинета.

— Только что пил, спасибо, — ответил он. — Как вы сказали? Еще кофе? А как вы узнали?..

Он достал из внутреннего кармана пиджака ручку и сел за стол. Я смотрела на него с городского герба на противоположной стене этаким женским воплощением Санта-Клауса.

— Помощи от тебя, прямо скажем, немного, — раздраженно сказал он мне.

Агата, как раз в этот момент входившая в кабинет, услышала его.

— Вы что-то сказали?

— Нет, это я сам с собой, — сказал Тибо. — Старость, должно быть, подбирается.

— Иногда только так и можно поговорить с понимающим человеком, — она протянула ему письма. — Вам пишет мэр Умляута. Что-то насчет празднования годовщины принятия их городской хартии. Приглашают делегацию из Дота. Это письмо лежит сверху.

Тибо фыркнул.

— Только этого еще не хватало! Вы, конечно, знаете, что граждане Дота терпеть не могут умляутцев. Но мне придется взглянуть на это письмо, никуда не денешься. Работа такая… Спасибо, что предупредили. Да, кстати, что вы имели в виду, когда сказали «еще кофе»?

Агата поняла, что Тибо не заметил ее в «Золотом ангеле» и по некоторым причинам решила, что не хочет, чтобы он узнал, что она там была.

— Извините, просто оговорилась. Я хотела спросить, не хотите ли вы кофе? Вот и все. Хотите?

— Нет, спасибо, — сказал Тибо.

— Хорошо. Как вам будет угодно. Не забудьте, в десять тридцать вы должны быть в мировом суде. Секретарь суда сказал, что там обычные дела, рутина. Пьяницы и побитые жены.

И Агата вышла, закрыв за собой дверь.

Тибо встал, обошел вокруг стола, подошел к двери и снова открыл ее. Тот час с небольшим, что оставался до похода в суд, он будет время от времени видеть ее.

К девяти двадцати пяти он уже прочитал всю почту. По большей части — всякая ерунда, может подождать до послеобеденного времени. В девять двадцать семь он попросил Агату зайти в кабинет, чтобы он мог продиктовать ей несколько неотложных ответов. Когда она присела за стол, скрестив ноги, Тибо воззрился в окно и стал пристально изучать купол собора.

— Его превосходительству мэру Запфу, Умляут, ратуша, — решительно начал он. — Это письмо должно быть в двух экземплярах. Итак, начинаем. Глубокоуважаемый господин Запф! Мэр и Городской Совет Дота получили ваше приглашение на торжества, посвященные годовщине принятия городской хартии Умляута. По здравом размышлении мэр и Городской Совет приняли решение отклонить это приглашение, которое есть не что иное, как плохо замаскированное оскорбление. Не думаете же вы, что память о гнусной череде предательств, о лжи и двурушничестве можно стереть, предложив выпить пива и закусить его плесневелыми бутербродами в антисанитарных условиях того гадюшника, который вы по недоразумению величаете ратушей? Что касается меня лично, то я предпочел бы попасть в лапы янычар, нежели замараться, посетив вашу грязную убогую деревню. Впрочем, насколько я понимаю, янычары сейчас все равно заняты, ибо забавляются с женами членов городского совета Умляута. Искренне ваш и проч. Теперь перечитайте вслух, пожалуйста.

Агата перечитала.

— Слово «гадюшник» мне не очень нравится, — сказал Тибо. — Грубовато. Пусть будет «бордель».

Агата сделала карандашную пометку. Тибо обернулся к ней и спросил:

— Готовы записывать следующее?

Агата кивнула.

— Господину Запфу, мэру Умляута. Дорогой Запф, спасибо за приглашение. Надеюсь вскоре отплатить ответной любезностью. Через выходные я собираюсь съездить на рыбалку. Встретимся на старом месте. Захвати пива. С наилучшими пожеланиями, Тибо. Это, пожалуйста, в одном экземпляре, и положите в обычный конверт. Да, и не вносите запись в журнал исходящей почты. Спасибо, пока все.

Агата встала и вышла, и Тибо смотрел ей вслед, пока она не скрылась за дверью, а потом сел за стол. За стеной застучала пишущая машинка. Тибо слушал, и воображение рисовало ему печатающую Агату.

Колокола собора пробили десять. Тибо посмотрел на часы и стал собираться в суд.

Три отпечатанных письма уже лежали на краю стола госпожи Стопак. Когда он проходил мимо, она протянула их ему.

— Господин мэр, подпишите, пожалуйста.

Тибо похлопал по карманам, нашел ручку и подписал два письма. На третьем он быстро что-то написал, свернул его и засунул в бумажник.

— Очень милое платье, — сказал он. — Вы сегодня очень мило выглядите. Ну, как обычно. Очень мило.

— Спасибо, — скромно улыбнулась Агата.

— Да, очень. Очень мило. — Тибо начал запинаться. — Цвет, знаете ли… Милый. И это… — Он неопределенно поводил рукой в воздухе, имея в виду, очевидно, кант, который Агата в свое время так долго и старательно пришивала. — Это очень…

Тибо злился на самого себя. Стоя перед Городским Советом в полном составе, он мог говорить о чем угодно, спорить о чем угодно, убеждать оппонентов в чем угодно, даже отдавать какие угодно приказы — но сейчас, стоя перед этой женщиной, он мог только бормотать «мило, мило». Однако Агату, похоже, радовало и это слово. Ни один другой мужчина в Доте никогда не называл ее милой, только добрый мэр Тибо Крович.

— Да, очень мило, — сказал он снова. — Ну что ж, теперь суд. Ухожу в суд.

Тибо положил ручку в карман, прошел по коридору мимо продолжавшего героически воздымать руку Анкера Сколвига, спустился по лестнице и вышел на площадь.

Здание городского суда, прямо скажем, было не самым привлекательным строением Дота, и чем ближе Тибо подходил к нему, тем меньше ему хотелось туда идти. Отцы города, возводившие здание, предпочли сильно не тратиться и выбрали для постройки дешевый грязно-коричневый песчаник, который с тех пор местами вздулся от дождей, а местами потрескался от зимних морозов.

Мое изображение, вырезанное над дверью, было теперь нечетким и оплывшим, напоминая утопленника, труп которого неделю провел в Амперсанде.

Снаружи у входа каждый день собирались «клиенты» суда, курили, бранились, переругивались. Тротуар был усеян плевками, жеваной жвачкой и окурками. Тибо презирал этих людей. Он ненавидел их за то, что они избрали его своим мэром. Он хотел быть мэром честных, трудолюбивых граждан, которые подметают свой порог, не забывают купать своих детей и одевают их в чистую одежду. Но ему приходилось быть мэром и для подонков — и не важно, ходят они на выборы или нет. Он должен был защищать их, от самих себя и друг от друга, и готов был пожертвовать ради них жизнью. Он знал это, как знал в свое время Анкер Сколвиг, но не ждал, что они будут рады этому или благодарны ему, что они будут писать его на картинах в героических позах или даже просто скажут «спасибо». Сжав губы, Тибо твердой походкой прошел мимо них. Никто не заговорил с ним. Кое-кто проводил его злобным взглядом. Кто-то плюнул — но не на него, а на тротуар.

Внутри было не лучше. Стены казенных цветов — желчно-желтого, грязно-коричневого и трупно-зеленого, запах хлорки, перемешанный с вонью пота и дешевого табака, и, как всегда, одна лампа на потолке не горит.

Тибо заглянул в зал суда. Он был пуст, только в ложе прессы сидел Барни Кноррсен из «Ежедневного Дота» и читал газету. Здесь будет тихо, пока не начнется заседание. «Клиенты» предпочитали курить и плеваться на улице, пока у них была такая возможность.

— Привет, Барни! — сказал Тибо.

— Доброе утро, господин мэр. Будет сегодня что-нибудь интересненькое?

— Боюсь, что нет. Мне сказали, что все, как обычно — пьяницы и избитые жены.

— Жаль. Давненько у нас не случалось хорошего убийства!

— Надеюсь, при мне и не случится. Послушай, Барни, хорошо, что я тебя здесь встретил. Хотел тебе кое-что показать — так, ерунда, а забавно, могла бы получиться хорошая статья для газеты. Интересно, что ты скажешь… — И Тибо достал из кармана свой бумажник, в котором лежал один из экземпляров ответного письма в Умляут, сложенный пополам и с надписью «конфиденциально» на конверте.

— Нет, не это, — пробормотал Тибо и положил сложенный конверт на широкий бортик ложи прессы. Барни не сразу сообразил, в чем дело, так что бедному Тибо пришлось довольно долго разыгрывать пантомиму, копаясь в бумажнике. — Нет, и это не то… — Господи, в этом бумажнике всего четыре отделения! Неудивительно, что Барни не попал в какую-нибудь крупную столичную газету. — Вытащить, что ли, все сразу и начать сначала?

Наконец, Барни как бы между прочим взмахнул свой сложенной газетой, письмо упало на пол, и он наступил на него ногой. «Чистит он когда-нибудь свои ботинки или нет?» — подумал Тибо, складывая все назад в бумажник.

— Извини, зря побеспокоил. Когда отыщу, покажу.

— Что вы, никакого беспокойства, господин мэр!

В противоположной стене открылась дверь, и в зал вошел одетый в черное секретарь суда. Кивнув Тибо, он сказал:

— Господин мэр, займите свое место. Заседание скоро начнется.

Тибо кивнул в ответ.

— Извини, Барни, мне пора. Ничего не поделаешь. Но я тебя еще разыщу по тому делу.

Ровно в десять тридцать Тибо занял свое место на возвышении, взглянул в сторону опустевшей ложи прессы и улыбнулся.

К одиннадцати часам он уже успел разобраться с двумя делами. Одно касалось старого пьянчуги, проведшего ночь за решеткой, а другое — докера, который под утро пришел домой с попойки и врезал своей жене, когда та поинтересовалась, где его зарплата. С пьянчугой все было понятно. Помочь ему было нельзя. Денег на штраф у него не было — каждую монетку, брошенную в его шляпу, когда он играл на одышливом аккордеоне на продуваемых всеми ветрами перекрестках, он тратил на самую дешевую водку, какую только можно было найти. Каждый день его видели на старом кладбище — он сидел на скамейке под раскидистым падубом и сосал свое пойло прямо из горлышка. Никто его не трогал, и это его вполне устраивало. Однажды зимой его найдут замерзшим на саване из жестких бурых листьев, и никто не будет о нем скорбеть. Однако накануне вечером один молодой ретивый констебль обнаружил его спящим в обнимку с бутылкой, завернутой в сиреневую бумагу, и решил исполнить свои служебные обязанности.

— Стало быть, вы провели ночь в камере? — спросил Тибо голосом, которым обычно говорят с пожилыми глуховатыми тетушками.

— Та, хаспатин мэр! — Голосовые связки старого пьянчуги были обожжены регулярной рвотой.

— Думаю, это лучше, чем спать на кладбище, а?

— Та, хаспатин мэр! Што и ховорить!

— Завтрак тебе дали приличный?

— Та, хаспатин мэр! Только я ехо не шъел. Не ошень хателошь.

— Представляю. Ну хорошо. Слушайте. Вот какое решение я принял. Проведенное в камере время засчитывается вам за наказание, а сейчас можете быть свободны. Но не попадайте сюда больше, иначе вас ждут суровые последствия. Понятно?

— Та, хаспатин мэр!

— Всё, можете идти.

Старик встал со скамьи подсудимых и поковылял прочь. Толпа у дверей расступилась, отшатнулась от него и от зловония его толстого твидового пальто, пропитанного грязью годами не мытого тела. Со своего возвышения у противоположной стены Тибо читал на их лицах те самые чувства, которые сам испытывал к ним. Как бы низко они ни пали, они могли презирать кого-то, кто был еще ниже. А есть ли кто-нибудь, кто презирает его самого, Тибо Кровича?

— Следующий! — прокричал секретарь. — Питр Стоки!

К скамье подсудимых развязной походкой прошел низенький человек. Было в нем что-то пренебрежительно-высокомерное — сразу видно, стреляный воробей. Заносчивый и грубый тип. Стоки уселся на скамью подсудимых и стал посматривать по сторонам с вызовом во взгляде, время от времени шмыгая носом и почесывая кривоватым пальцем переносицу.

Тибо наклонился вперед.

— Господин Стоки, вы обвиняетесь в избиении своей жены. Признаете ли вы себя виновным?

В этот момент со своего места поднялся Емко Гильом, самый толстый адвокат во всем Доте. Тибо показалось, что он услышал, как заскрипели его колени. Обширное чрево Гильома колыхалось, словно громадное желе, рубашка между пуговицами расходилась, и Тибо поймал себя на том, что пытается разглядеть адвокатский пупок — словно фермер из глубинки, приехавший на ярмарку и подглядывающий за представлением сквозь дырку в шатре.

— Я представляю интересы господина Стоки, — сказал Гильом. В голосе его слышались странные хрипы и присвисты, словно в органную трубу залили топленый жир. — Господин Стоки не признает себя виновным.

Секретарь вызвал первого свидетеля — констебля, крепко сбитого человека средних лет с респектабельными бакенбардами. Тот рассказал, что его вызвали в дом Стоки соседи, которые услышали крики и звук ломаемой мебели; упомянул о синяке под глазом госпожи Стоки и пересказал историю, которую поведала ему сама госпожа Стоки, а он слово в слово записал в записную книжку.

— Был ли господин Стоки в этот момент трезв?

— Нет, ваша честь, господин Стоки не был трезв в тот момент.

— Стало быть, господин Стоки был пьян?

— О да, господин Стоки был, несомненно, пьян.

Стоки на скамье подсудимых особенно громко шмыгнул носом и злобно воззрился на констебля, дергая плечами, словно боксер легчайшего веса перед боем. Однако на констебля это не произвело ни малейшего впечатления.

Тибо взмахнул ручкой, давая понять, что теперь может взять слово адвокат.

— Констебль, видели ли вы своими глазами, как мой подзащитный бил свою жену? — спросил Гильом.

— Боже мой, конечно, нет, господин адвокат! Судя по моему опыту, у которых вспыльчивый нрав и не получается сдержаться, то всегда получается, когда рядом констебль.

— Постарайтесь, пожалуйста, четко отвечать на заданные вам вопросы! — одернул его Тибо.

— Ничего страшного, ваша честь, вопросов у меня больше нет, — сказал Гильом и опустился на свое место — постепенно, словно приземляющийся воздушный шар. Когда он наконец уселся, кресло издало протестующий жалобный скрип.

— Остался только один свидетель, — сказал секретарь, — потерпевшая.

Тибо узнал ее. Он видел ее здесь каждую неделю. Если в суде было «все как обычно — пьяницы и избитые жены», то это как раз и была обычно избиваемая жена. Знакомая фигура — съежившаяся, блеклая, испуганная, зажатая до боли в костяшках. Одно и то же каждую неделю. Побои. Слезы. Крики. Одна и та же женщина. Снова и снова.

Добрый мэр Крович сдержал свой гнев и обратился к потерпевшей ровным и спокойным голосом:

— Должен предупредить вас, госпожа Стоки, что вы не обязаны свидетельствовать против своего мужа.

Стоки взметнул голову, пристально посмотрел на жену и яростно вытер нос. Знак был понят.

— Нет, — сказала жена Стоки, — я хочу дать показания.

И она подняла руку, дала клятву и начала рассказ.

Ее взгляд метался между Тибо и человеком на скамье подсудимых.

Нет, ее муж не был пьян. Нет, он провел вечер дома. Да, они поссорились, но виновата в этом была она сама. Ничего особенного, просто она совсем его запилила. Нет, он совершенно точно ее не бил.

Да, стул сломался, но это потому, что она неудачно на него упала. Она такая неуклюжая — вечно что-нибудь ломает. А Стоки — хороший человек и хороший муж.

Перед глазами Тибо стоял маленький мальчик с заплаканными глазами. Он поднимает кулачки, но огромная рука отца сметает его с дороги. Это было так давно… Надо попытаться вспомнить. Так давно… Он давно уже не маленький мальчик.

— Господин адвокат, есть ли у вас вопросы?

— Нет, никаких вопросов, ваша честь. Мне остается лишь предложить вам вынести решение по этому делу и оправдать моего подзащитного.

Прежде чем заговорить, Тибо положил ручку на записную книжку и потер переносицу.

— Господин Стоки, попрошу вас встать.

Коротышка с уверенным видом встал со скамьи.

— Господин Стоки, мой долг — взвесить все изложенные здесь показания, определить, кто говорит правду и всю ли правду — и на основании этого вынести приговор. Всей правды не говорит никто — какие бы обещания ни давал. Но я должен отделять зерна от плевел. Внимательно выслушав показания вашей жены, я пришел к выводу, что она одна из самых отъявленных лгуний, которых мне только случалось встречать на своем веку, и я нисколько не сомневаюсь, что вы виновны. Приговор суда: тридцать суток под стражей.

Не успел молоточек Тибо ударить по столу, как Емко Гильом уже ухватился за свой стол, пытаясь встать на ноги.

— Ваша честь, — просвистел он, — это самый вопиющий случай судебной ошибки, с каким я только сталкивался за годы своей практики! Мне ли напоминать вашей чести, что судья обязан выносить приговор на основании улик и показаний — и только улик и показаний, а что ему там показалось, не имеет ни малейшего значения!

Лицо Тибо приняло скучающее выражение.

— Это так. Но хозяин в этом суде я, и если вы хотите оспорить мое решение, всегда можно обратиться к вышестоящему судье. — Он повернулся к секретарю: — Кто сейчас рассматривает апелляции?

— Судья Густав, — ответил секретарь.

— Судья Густав, — повторил Тибо. — А разве он сейчас не в Умляуте?

— Да, ваша честь, — сказал клерк.

— По тому громкому делу об убийстве, не правда ли?

— Да, ваша честь.

— Но примерно через неделю он должен освободиться?

— Да, ваша честь.

— Стало быть, господин Гильом, дела обстоят следующим образом: судья Густав вернется в Дот примерно через неделю. Уверен, что мое решение он не одобрит и выпустит вашего клиента из-под стражи. Но до тех пор ему придется посидеть за решеткой. Констебль, уведите осужденного.

Гигантское чрево Гильома гневно заколыхалось, а лицо посинело от ярости.

— Вас за такие дела отстранят от должности судьи — пожизненно!

— Господин Гильом, я почти не сомневаюсь, что вы правы, — и, если так, у меня будет гораздо больше свободного времени, не правда ли? Но это случится не раньше, чем через неделю, а до тех пор этот гражданин, — Тибо гневно ткнул ручкой в сторону скамьи подсудимых, — будет надежно заперт в тюрьме! — В ушах у мэра стучала кровь, он еле сдерживался, чтобы не перейти на крик. Не сводя глаз с жирной физиономии Гильома, он проговорил: — Госпожа Стоки, вы слышали все, что было здесь сказано. Ваш муж на семь дней отправляется под арест. И если вы все еще будете дома, когда он вернется, — видит Бог, значит, вы заслужили все, что вас ждет. В заседании суда объявляется перерыв.

Стук молоточка заглушил первый удар колокола, но за пределами зала суда, на берегах Амперсанда, вдоль канала, в порту, в муниципальных учреждениях, стоящих по стойке «смирно» вокруг Ратушной площади, все одиннадцать ударов возвестили жителям Дота, что пришла пора выпить кофе.

Дамы, пришедшие за покупками на Замковую улицу, вдруг подняли глаза и подумали: а не заглянуть ли в «Золотого ангела», не отважиться ли съесть маленькое пирожное? В универмаге Брауна опустел галантерейный отдел, вслед за ним парфюмерный, ни души не осталось в отделе головных уборов — зато в кафе на верхнем этаже, окна которого были вровень с каменным изваянием Вальпурнии, установленном над огромными воротами кредитной компании «Амперсанд», на столиках вырос целый лес из серебряных подставочек для пирожных, бесконечно отраженный зеркальными стенами, которые сделали бы честь и Версалю.

Агата поставила кофейник на плиту, подождала немного, наполнила две чашки и спустилась с ними по черной лестнице в закуток Петера Ставо. Он заметил, что ей грустно, но ничего не сказал. Она тоже ничего не сказала. Петер съел два имбирных печенья и предложил Агате угощаться. Она вежливо отказалась, тогда он съел и те два, которые могла бы съесть она. Они допили кофе, и Агата ушла. «Бедная девочка», — пробормотал Петер и взялся за кроссворд.

Тибо тем временем умывался в комнате мирового судьи, тихо говоря сам себе: «Это было давно. Очень давно». Кофе, который принес ему секретарь, потихоньку стыл на столе.

Часом позже, когда колокол пробил снова, Агата приступила к разбору дневной почты. Работая, она время от времени поглядывала на то место на лотке для входящих бумаг, где всего лишь вчера стояла маленькая красная коробочка из универмага Брауна. Затем она прекратила думать об этом и погрузилась в работу.

Потом наступил час дня. По городу прокатился единственный басовитый удар колокола, и над епископским дворцом испуганно взвился в воздух вихрь голубиной стаи. Обеденный перерыв. Тибо поднялся с судейского кресла. Ворота суда захлопнулись и тут же были заперты изнутри.

— У вас есть какие-нибудь планы на обед, господин мэр? — спросил Емко Гильом.

Тибо хотел пробормотать что-то насчет бутербродов, ждущих его в комнате мирового судьи, но от изумления не смог произнести ни слова.

— В таком случае, прошу вас составить мне компанию. Я угощаю. Машина ждет. Моя машина всегда наготове.

Господин Гильом выдвинулся из задней двери суда и прошествовал к автомобилю, за ним, шаркая ногами, последовал добрый мэр Крович — словно маленький буксир рядом с огромным военным кораблем. Дойдя до машины, Гильом неопределенно махнул в воздухе своей огромной ручищей и просвистел:

— Будьте добры, садитесь вперед, господин мэр. Я люблю занять побольше пространства. Водитель знает дорогу. Я всегда обедаю в «Зеленой мартышке». Уверен, вам там понравится.

И, очевидно, полностью лишившись сил после такого продолжительного напряжения, он рухнул на заднее сиденье безмолвной горой суфле.

Когда Тибо покидал здание суда в компании Емко Гильома, Агата пересекала Ратушную площадь, направляясь в булочную на углу. Там за сандвичами, кексами и свежеиспеченными пирожками уже выстроилась очередь из служащих и продавщиц — они весело болтали друг с другом, обменивались новостями, рассказывали, как провели вечер, и хихикали. Агата покрепче сжала губы и отказалась прислушиваться к их разговорам.

Наконец, после долгого ожидания, оттяпавшего изрядный кусок от обеденного перерыва, Агата добралась до прилавка и купила булочку с сыром и яблоко. «Грабеж среди бела дня!» — подумала она, подсчитав сдачу.

В «Зеленой мартышке», тем временем, Емко Гильом разместился в гигантском шезлонге в углу зала, и два официанта в белой униформе с высокими воротничками и золочеными пуговицами подкатили к его устрашающей утробе стол на колесиках. Метрдотель одобрительно поглядывал в их сторону. Знаменитый адвокат Емко Гильом и его превосходительство мэр Тибо Крович вместе обедают в его заведении… Превосходно, просто превосходно.

— Первого не надо, — проговорил адвокат умирающим голосом. — Сегодня мне хотелось бы… Дайте-ка подумать… — Он возвел очи горе и остановил взгляд на розовобедрых нимфах, что так нескромно резвились на расписанном потолке. — Мне хотелось бы отведать что-нибудь, похожее вкусом на… На мясо молодой газели, удавленной в новолуние нубийскими девственницами, сваренное в молоке ее матери… С гарниром из последней горсти риса из голодающей азиатской деревни… Приправленное слезами брошенного младенца, умирающего от жажды под лучами беспощадного солнца… А? Есть у вас в меню такое? — Он вопросительно взглянул на метрдотеля. — Нет? Тогда омлет, пожалуйста. И спаржу. И стакан воды. Вам, господин мэр?

— Мне то же самое, — еле пискнул Тибо.

Официанты удалились, услужливые, словно султанские евнухи.

— Я не очень-то много ем, — сказал Гильом. — Это, — он обвел рукой свой живот, — следствие нарушения обмена веществ.

— Понятно, — сказал Тибо. — Мне очень жаль.

— Жаль, что я болен или жаль расставаться с представлением о гурмане и обжоре Емко?

Агата сидела у фонтана на Ратушной площади и доедала черствую булочку с сыром. «Я могла бы пообедать куда лучше за вдвое меньшие деньги», — думала она.

Прежде чем вернуться на работу, она поспешила в магазин скобяных изделий Вертана Смитта и купила голубой эмалированный контейнер с крышкой.

— Теперь, — сказала она себе, — я буду носить на работу свои собственные бутерброды!

Примерно в это самое время автомобиль Гильома остановился у здания суда и покачался на рессорах, когда адвокат извлек свое тело наружу.

— Здесь мы должны расстаться, — сказал Гильом и ухватил своей ручищей руку мэра.

— Почему вы пригласили меня на обед? — спросил Тибо.

— Потому что вы были правы. Этот недомерок и правда лупит жену. Не думайте, что, раз я адвокат, во мне не осталось любви к справедливости. Не следует путать справедливость и закон. Не следует путать то, что хорошо, с тем, что правильно. И не думайте, пожалуйста, что то, правильно — хорошо. Вы поступили правильно. Нет! Видите, как просто перепутать? Это я из-за вас сейчас ошибся. Вы поступили хорошо. По-доброму. Вот почему вас называют «добрый мэр Крович» — вы это знаете? «Добрый Тибо Крович» — как «Карл Великий» или «Иван Грозный». Должно быть, ради того, чтобы получить такое прозвище, даже стоит жить. Это было по-доброму, это было хорошо — но не правильно. Превращать закон в посмешище — недопустимо. Для нас, простых смертных, это единственная защита от «добрых» людей. Поэтому я сообщу о вашем поведении судье Густаву. Я должен поступить «правильно». У меня нет выбора. Таким людям, как вы, не место в суде. Вы опасны.

— Понимаю, — сказал Тибо. — Спасибо за омлет.

Колокол моего собора пробил два. Оставалось рассмотреть только одно дело.

— Гектор Стопак! — выкрикнул секретарь и передал Тибо бумаги.

«Стопак! — подумал Тибо. — Может быть, это тот самый Стопак, муж Агаты? Но ведь, наверное, в городе есть и другие Стопаки?»

Гектор прошел на скамью подсудимых. Довольно высокий человек с щегольскими усиками, темный, красивый, но выглядит грязновато и неряшливо. И молод. Слишком молод, чтобы быть мужем Агаты.

— Господин Стопак, насколько я могу видеть из полицейского протокола, — Тибо постучал ручкой по лежащим перед ним бумагам, — вы обвиняетесь в серьезном нарушении общественного порядка на территории таверны «Три короны»: вы кричали, нецензурно бранились, нанесли заведению материальный ущерб, а один из посетителей попал в больницу со сломанным носом и некоторыми другими, менее тяжелыми телесными повреждениями. Вот заключение врача. Признаете ли вы себя виновным?

Емко Гильом воздвигся над столом, словно аэростат заграждения.

— Я представляю интересы господина Стопака, ваша честь. Господин Стопак признает себя виновным.

— Имеются ли смягчающие обстоятельства?

— Желает ли ваша честь ознакомиться с ними?

— Не сказать, чтобы очень.

— Тогда позвольте мне сказать лишь, что господин Стопак — творческая натура, художник, и художник многообещающий. И неудивительно поэтому, что компанию он водит, в некотором роде, — Гильом сделал многозначительную паузу, — с представителями богемы. У моего подзащитного артистический темперамент, и его друзья-художники обладают столь же вспыльчивым нравом.

— Вот как? Я и не знал, что «Три короны» — такой очаг культуры, — сказал Тибо. — Сформировалась ли там уже своя школа?

— Скорее это просто пристанище артистов, ваша честь. Обстоятельства инцидента в целом соответствуют тому, что указано в протоколе. Между братьями-художниками вспыхнул спор, они несколько разгорячились, чему способствовало употребление алкогольных напитков…

— Et cetera, et cetera, et cetera,[2] — перебил его Тибо.

— He знал, что ваша честь — знаток латыни. В самом деле, история обычная, столь часто излагаемая в этом суде. Однако я счастлив сообщить суду, что не далее, как этим самым утром мой подзащитный нашел работу. Работодатель — его двоюродный брат. — Гильом с присвистом повернулся и указал в противоположный конец зала, на человека в тесных белых хлопчатобумажных брюках. У человека были отечное лицо и грустные глаза. — Старший господин Стопак — бизнесмен, художник-декоратор безупречной репутации, чье имя прежде не звучало в этом суде…

«Однако не то чтобы его имя было совершенно незнакомо суду», — подумал Тибо.

— …и он готов трудоустроить моего подзащитного на условиях полной занятости и регулярной заработной платы.

— Так что штраф он выплатить сможет? — спросил Тибо.

— Да, ваша честь, мой подзащитный готов возместить нанесенный им материальный ущерб.

— Очень хорошо. Господин Стопак, встаньте, пожалуйста. В свете обстоятельств дела и принимая во внимание тот факт, что вы уже не первый раз совершаете правонарушение, суд налагает на вас штраф в сто марок. Хозяин «Трех корон» уверяет, что вы нанесли его заведению ущерб на сто марок, так что пусть будет шестьдесят в его пользу и еще шестьдесят — тому бедолаге, которому вы сломали нос.

— Он уже был сломан, — сказал Емко.

— Тогда давайте сойдемся на пятидесяти. В общей сложности получается двести десять марок.

— По десять в неделю, ваша честь?

— Нет, господин Гильом, пусть лучше будет тридцать, раз уж ваш клиент имеет теперь достойную работу, — сказал Тибо, и, склонившись в сторону скамьи подсудимых, предупредил: — Пропустите хоть одну неделю, господин Стопак, и будете раскрашивать стены камеры!

На этом заседание суда было закрыто.

~~~

Когда Тибо закончил разбираться с судебными документами и отправился в Ратушу, было уже почти три часа. Сандор, рассыльный, уже принес вечерний выпуск «Ежедневного Дота», и Агата, не сказав ни слова, вручила его мэру, когда тот проходил мимо ее стола.

Тибо развернул газету. Аршинный заголовок гласил:

Мэр Крович дает отпор Умляуту

И ниже, не такими большими буквами, рядом с фотографией нахмурившегося Тибо:

Достойный ответ на оскорбление

И еще ниже, совсем мелким шрифтом:

Эксклюзивный материал Барни Кноррсена

Статья под этими заголовками представляла собой развернутый пересказ письма Тибо.

Агата поставила на стол рядом с газетой чашку кофе и блюдце с двумя имбирными печеньями. Тибо поблагодарил.

— Господин Стопак — обойщик, не так ли?

— Да, у него есть свой магазин. А почему вы спрашиваете?

— Так просто. У него сегодня было много дел?

— Не знаю. Но думаю, да — он ушел из дома очень рано, я еще спала. А что, у вас есть для него какая-нибудь работа?

— Нет-нет, не думаю. Но у меня самого, кстати, есть кое-какая работа, и сейчас самое время к ней приступить.

Прежде чем уйти, Агата постучала ярко-красным ногтем по газете.

— У них неправильно написано слово «бордель». Нашли, где делать опечатку! А вы так тщательно его подбирали!

И она вышла, закрыв за собой дверь и оставив легкий аромат духов в воздухе.

Тибо тут же встал и снова открыл дверь. Прежде чем приступить к работе, он посидел немного, попивая кофе и любуясь видом на фонтаны и собор. Агата подготовила ему на подпись целую стопку писем. Была еще груда документов в красной кожаной папке, ему и их придется прочитать; затем контракт на строительство нового полицейского участка в северном округе, и еще он обещал даме с красным зонтиком разобраться с тем делом о школе. Но пока Тибо медленно потягивал кофе, глядя на кружащую над собором стаю голубей.

В окно подул ветерок. Тибо видел, как он приближается: шевелит листву вязов на набережной, играет струями фонтанов, раздувает легкие занавески на окнах кабинета, шуршит бумагами на столе и, невидимый, проникает за дверь, туда, где сидит Агата, — и наверняка трогает ее, овевает ее губы, залетает в рот… Должно быть, она вдохнула его и даже не заметила.

— Госпожа Стопак, как называются ваши духи?

— Боже мой, зачем вам это знать, господин мэр?

— Так просто. Извините. Считайте, что я не спрашивал.

Тибо открыл красную кожаную папку и начал читать.

— Они называются «Таити», — сказала Агата.

Сидя за работой, Тибо время от времени повторял про себя это слово: Таити, Таити, Таити. Оно сплеталось со стрекотом пишущей машинки, с плеском фонтанов, с дребезжанием трамваев… Начало темнеть.

Если бы он попросил, Агата осталась бы помочь ему с работой хоть на весь вечер, но он не попросил, поэтому вскоре после пяти она убрала все со своего стола. Она чувствовала, как в груди скапливается холодное отчаяние и гладкими камушками падает, задевая ребра, на дно желудка. Идти домой незачем, но и не идти смысла нет. Запирая ящик стола, она вдруг поняла, что повторяет про себя одну и ту же фразу: «Дом — это там, куда тебя не могут не впустить». В устах бабушки эти слова звучали успокаивающе, как обещание, что от нее никогда не отвернутся, — но сейчас они походили на угрозу тюремного заключения. «Какой, черт возьми, смысл?»

Долгая дорога домой. Вчера это была веселая прогулка, а сегодня — утомительный пеший путь по пыльным жарким улицам после тяжелого рабочего дня. Она не торопилась. От каждого шага ныли и саднили ноги — как будто кожа на подошвах вот-вот оторвется.

Дойдя до кулинарии на углу Александровской улицы, Агата увидела хозяйку, госпожу Октар, — она вытирала тряпкой пространства между открытыми ящиками с фруктами и смахивала уличную пыль с яблок. Госпожа Октар помахала Агате рукой, та помахала в ответ.

Из-под ящика с апельсинами выглянул котенок, игравший накануне у подъезда.

— Он ваш? — спросила Агата.

— Нет, — ответила госпожа Октар. — Здесь всегда полно кошек. Они плодятся. Днем полеживают на солнышке, а всю ночь напролет делают котят. Неплохая жизнь, я сама от такой, наверное, не отказалась бы — но мне нужно оплачивать счета, и я не могу позволить себе изводить копченого лосося на таких вот бездельников.

Агата нагнулась, достала котенка из-под ящика, поднесла к лицу и подула на него, взъерошив шерстку.

— Он мне нравится, — сказала она, — я возьму его домой. Ему нужно немножко любви.

— Как и всем нам, — заметила госпожа Октар. — А еще ему нужно немного молока, копченого лосося и средство от блох.

Госпожа Октар была замечательным, даже выдающимся коммерсантом, — но, как и все мы, в то же время была она и жертвой обстоятельств. Ибо, хотя она и владела кулинарией, это была все-таки именно кулинария, и, как во всякой кулинарии в Доте, средство от блох здесь не продавалось.

— Молоко у меня есть, копченый лосось тоже найдется, но средства от блох нет. На вашем месте я бы пока оставила котенка здесь. Ничего с ним до завтра не случится.

— Он мне нравится, — сказала Агата, — и я возьму его с собой. Молоко и лосося куплю сейчас, а средство от блох — завтра.

— Ну и глупо. Пеняйте потом сами на себя. Послушайте, госпожа Стопак, старую мудрую женщину: во всех местах, куда нет доступа мужчине, если это не господин Стопак, у вас будут эти блохи. И когда вы будете завтра покупать средство от блох для господина Кота, вам, вполне вероятно, придется купить его и на свою долю.

Сказав это, госпожа Октар привычным жестом развернула бумажный пакет и положила в него бутыль молока и копченого лосося в промасленной бумаге. Котенок потешно извивался в руках у Агаты, упираясь лапками ей в грудь.

— Тише, тише, негодник! Подожди минутку.

— Четыре пятьдесят, — сказала госпожа Октар и протянула руку за деньгами. — А в придачу я дам вам еще один пакет — посадите туда котенка. Немножко гигиены не повредит, верно?

Агата посадила котенка в пакет. Тот укоризненно посмотрел на нее снизу вверх и растопырил свои пушистые лапки по углам. Однако выглядел он вполне довольным жизнью — пока Агата не подняла пакет за ручки. Пакет закачался в воздухе, а котенок жалобно замяукал, пытаясь удержать равновесие. Агата поставила пакет на ладонь, чтобы котенок почувствовал под собой твердую опору, и подула на него сверху, привлекая внимание.

— Шш, тише, тише, не бойся, маленький. Скоро мы будем дома.

Даже сквозь толстое дно бумажного пакета она чувствовала тепло маленьких лапок, и их невидимые милые движения напомнили ей что-то давно забытое.

— Да, скоро мы будем дома. Тебе нужно то же, что всем нам, — немножко любви. Так что пошли домой — теперь я буду за тобой присматривать.

Второй вечер подряд Агата поднималась по лестнице с надеждой в руках. Однако добравшись до своей лестничной площадки, она почувствовала, что надежда утекает из пакета и стекает в лужу на полу.

Дверь была открыта. Когда Агата отворила ее пошире, из глубины квартиры послышались мужские голоса. Она постояла, прислушиваясь. Голос мужа — она узнала его фыркающий смех, — и еще чей-то. Агата распахнула дверь и вошла в квартиру.

— Гектор, какой сюрприз! А я-то надеялась, что нас ограбили.

Стопак и Гектор сидели за кухонным столом, разделенные батальоном пустых пивных бутылок.

— Ну-у, не надо так, не надо, — проговорил Стопак. — Мы просто отмечаем одно событие — я и мой новый партнер. — И он указал бутылкой, которую держал в руках, в сторону Гектора.

— Твой новый партнер? Новый партнер! — Агата была потрясена. — Обойное дело ни с того ни с сего вдруг стало таким прибыльным, что понадобилось немного распределить доходы? Не справляешься с наплывом клиентов, да? И почему он, почему именно он? Все, что он знает об обойном деле, можно перечислить по пальцам одной ноги!

Агата выбежала из кухни и рухнула на кровать. Спальня — единственное место в доме, куда Гектор не посмеет войти.

Но он посмел. Он вошел и заговорил с ней, когда она лежала, уткнувшись лицом в подушку, с растрепанными и разбросанными в беспорядке волосами, в выправленной из юбки и расстегнутой блузке, и кипела от злости.

— На самом деле все не совсем так, как сказал Стопак.

— Гектор, уходи.

— Послушай, я вовсе не хочу тебе надоедать и все такое прочее. Просто хочу, чтобы ты знала, что мы со Стопаком не партнеры.

— Гектор, уйди, пожалуйста, — голос Агаты был приглушен подушкой.

— Ухожу-ухожу. Ты только не злись на Стопака. Он сделал доброе дело. У меня были небольшие проблемы, и он мне помог. Он дал мне работу, но я не его партнер и не претендую на долю прибыли. Ничего подобного. Это просто работа. Стопак — работодатель, я — наемный рабочий.

Агата подняла голову. Глаза у нее снова были красные и заплаканные. В последнее время, сказала она сама себе, она постоянно или расстраивается, или вот-вот расстроится. Агата убрала волосы назад в пучок, отчего блузка разошлась, показав комбинацию. Она поспешно застегнула пуговицы и оправила юбку.

— Гектор, меня не интересует, нанял он тебя или нет. Пусть нанимает хоть Ивана Грозного. Думаю, он нанял тебя, потому что Ивану Грозному предложили условия получше. Возможно, Иван Грозный примерно столько же соображает в обойном деле, сколько ты, но мне плевать. Уходи, Гектор.

— Хорошо, — сказал Гектор, — я уйду. Но тут с тобой еще кое-кто хочет поговорить.

Агата подняла глаза, ожидая увидеть пристыженную физиономию Стопака, но увидела все того же Гектора, протягивающего ей два бумажных пакета.

— Мне кажется, он хочет есть.

Агата молча взяла пакеты. Гектор некоторое время постоял, ожидая, что она что-нибудь скажет, и, не дождавшись, прибавил:

— Кстати, мы доделали ванную, — попятился и закрыл за собой дверь. Вскоре с кухни послышался звук открываемой бутылки, звон стаканов и смех.

— Чертовы идиоты! — сказала Агата и положила пакет на бок, чтобы котенок выбрался на кровать. — Ты единственный мужчина, который мне нравится. Гектор мне не нравится, потому что он плохой. Он мог бы быть симпатичным, но он такой плохой, что не нравится нам, да, малыш? А Стопак не нравится мне потому, что ему не нравлюсь я. Вот так. Нет, Гектор нам совсем не нравится!

Агата посмотрела на надежно закрытую дверь и снова потрогала пуговицы своей блузки, вспомнив, что совсем недавно они были расстегнуты, и гадая, что Гектор успел увидеть.

— А сейчас, — сказала она внезапно, — пришло время поужинать!

Она открыла молоко и смочила в нем пальцы, которые котенок с превеликим удовольствием облизал шершавым розовым язычком.

— Теперь попробуй-ка этого, — Агата оторвала полоску от копченого лосося, и котенок набросился на него, словно тигр. — Мне придется сходить в цирк за хлыстом и тумбой, зверюга ты этакая! Но не обманывайся и не строй воздушных замков. Мы здесь каждый день копченой лососиной не ужинаем. Это только в честь твоего прибытия. А завтра будет требуха из рыбной лавки.

Агата дала котенку еще несколько кусочков, а потом, решив, что копченый лосось слишком соленый и котенку захочется пить, снова дала ему облизать молоко с пальцев.

Хлопнула кухонная дверь, голос Гектора прокричал что-то вроде «Хватит пить чертово пиво!», а потом что-то о «Трех коронах». Заскрипели стулья, захлопнулась входная дверь, и стало очень тихо.

Агата взяла котенка на руки и легла на кровать, усадив его себе на грудь. Когда она стала почесывать его за ушком, он замурчал, словно маленькая мохнатая кофемолка. Так они и лежали: он мурлыкал, она чесала его за ушком. Она чесала его за ушком, он мурлыкал. В конце концов они незаметно и тихо уснули, и Агата проспала бы до самого утра, если бы котенок не написал на шторы и не стал царапать ковер, пытаясь закопать следы содеянного. От этого звука она и проснулась.

Агата вскочила с постели, отчего на пол посыпались обрывки промасленной оберточной бумаги и рыбья чешуя.

— Ах ты, гадкий котишка! — воскликнула Агата, и котенок поспешил укрыться под кроватью. Агата понятия не имела, что делать, когда кошки писают на шторы. Вот бабушка наверняка знала. У нее бы тут же нашлось какое-нибудь подручное средство: уксус, очистки репы, пищевая сода или еще что-нибудь в этом роде. Однако Агата твердо знала, что нельзя просто оставить это пятно сохнуть. Она сбегала на кухню и вернулась с чайником холодной воды, которую и вылила на пятно. «Вот теперь пусть сохнет. Хуже точно не будет», — подумала она и взглянула в окно. За окном был вечер. Агата посмотрела на часы: почти половина десятого. Мама Чезаре! Агата надела туфли и выбежала из квартиры.

На улице было пусто и тихо. Октары уже закрыли свой магазин. Стук Агатиных каблучков эхом отдавался от закрытых дверей и окон на противоположной стороне дороги. Направляясь к углу Александровской улицы, она услышала вдалеке лязг приближающегося трамвая и звон железного колокольчика. Она представила себе, как вылетают из-под колес искры на крутом повороте, и побежала быстрее, но когда достигла перекрестка, трамвай уже отъехал от остановки и громыхал по Зеленому мосту.

Агата медленно подошла к остановке и села на чугунную скамейку. Следующий трамвай должен был прийти через десять минут. Она поправила свой плащ, подтянула чулки, застегнула перчатки. Потом открыла пудреницу, взглянула в зеркальце, недовольно вздохнула, расстегнула одну перчатку, зубами стянула ее с руки, смочила палец слюной и поправила непослушную бровь. Снова взглянула в зеркало. Вот, теперь лучше — вид немного более респектабельный. Не надевая перчатку, она пересчитала монеты в кармане плаща. Хватит, чтобы доехать до Замковой улицы. Как долго иногда могут тянуться десять минут!

Агата откинулась на скамейке и немного опасливо взглянула в сторону «Трех корон». У дверей никого не видно. Когда их, наконец, вышвырнут на улицу, последний трамвай уже давно уйдет. Да, никого не видно. Агата встала и завернула за угол остановки, чтобы взглянуть в другую сторону, на мост и на мой собор на холме. Над позолоченными закатом куполами и шпилями кружилось белое голубиное облако. Агата неожиданно почувствовала, что завидует этим голубям. Возможно, у голубя нет свежеокрашенной ванной, но, насколько она могла судить, голуби не склонны придавать значения таким пустякам. Зато у него есть место для ночлега, где им всегда рады, место для дрожащего, танцующего, воркующего соприкосновения тел, место, где растут его птенцы… И если однажды вечером он не вернется, повстречавшись с ястребом или не заметив вовремя мусороуборочную машину, его будет кому-то не хватать — пускай всего один вечер. Агата вздохнула. «А что есть у меня? Котенок, который писает на шторы!» Она почувствовала себя одинокой и смешной. Ей следовало бы тайком выбираться из дома ради встречи с богатым любовником, который танцевал бы с ней, шептал на ушко всякие глупости, угощал ее бифштексом, а потом… потом… Что потом?

— Не знаю, что это за «потом» такое, — сказала Агата, — но когда оно случится, я его опознаю. И это «потом» явно не включает в себя ожидание трамвая, который должен отвезти меня в гости к сумасшедшей старухе, с которой я до сегодняшнего утра и словом не перемолвилась.

Она начала пританцовывать на месте, изображая каблуками что-то вроде чечетки.

— Десять минут. Десять минут! Даю им десять минут. И если трамвай не приедет, когда я досчитаю до ста, я пойду домой! — И она начала считать, по-прежнему пританцовывая. — Один слон, два слона, три слона…

К тому моменту, когда слонов набралось сто шестьдесят три, на перекрестке показался трамвай, пронзающий сумерки лучом своей единственной фары. Громыхая, он подкатил к остановке и застыл на месте, ожидая, пока Агата подберет свою юбку и поднимется по ступенькам.

Весь трамвай был в ее распоряжении. Она села, чопорно сдвинув колени и поставив на них сумочку. Подошел кондуктор.

— Куда едем, милашка? — сказал он, и Агате это ужасно не понравилось. Она так и знала, что он скажет что-нибудь в этом роде.

Почему бы ему просто не сказать: «Добрый вечер, до какой остановки едете?» или «Да, сударыня?» — вежливо и просто. Но нет, ему обязательно нужно ляпнуть «Куда едем, милашка?» — словно он ожидает, что эта пошлость, произнесенная в пустом трамвае, внезапно разожжет в ней огонь желания и заставит сорвать с себя все одежды. Она холодно посмотрела на него и произнесла:

— До Замковой улицы, пожалуйста, — подчеркнув интонацией последнее слово.

— Это будет… — начал кондуктор, но Агата прервала его на полуслове, с ловкостью иллюзиониста вложив в его ладонь пригоршню монет.

— Думаю, этого хватит, — твердо сказала она.

Кондуктор вручил ей маленький зеленый билетик и удалился на заднюю площадку. Он смотрел на нее оттуда, ухватившись одной рукой за вертикальный поручень у двери и раскачиваясь туда-сюда.

Отвращение Агаты не знало пределов. Она отказалась удостоить кондуктора даже одним-единственным взглядом, но и в окно смотреть было не интересно: в темноте виднелись лишь смутные силуэты деревьев, в ветвях которых утром резвились птички. Поэтому Агата стала следить за бегущей строкой под потолком.

Устал, все болит, бодрости нет?

Пилюли «Пепто» — вот наш совет!

И картинка: старичок выпрыгивает из кресла-каталки и делает «колесо» на полу. Решительно отброшенная палка улетает прочь. «Ну и глупо, — подумала Агата. — Просто глупо. Зачем человеку в кресле-каталке палка? Я хочу сказать, если тебя все время возят в кресле, какой смысл таскать с собой палку? Интересно, как там котенок. А если он написает на постель? Милый сюрприз будет для Стопака».

А потом она подумала: «Это будет первое влажное пятно на постели за долгое время» — но сделала вид, будто ничего такого не подумала, потому что это была грубая и отвратительная мысль.

Палаццо Кинема. Смена репертуара каждый четверг.

Двойные сеансы и еженедельный киножурнал.

Телефон: 27–27

«Ну вот, это хотя бы по-деловому. Все изложено четко и ясно. Сто лет не была в кино. Что, если…»

Пользуйтесь кремом для обуви «Эфиоп» — и ваши ботинки будут черными, как эфиоп!

«А это как-то нехорошо. Мне бы, например, не хотелось, чтобы какая-нибудь милая африканка, сидя в эфиопском трамвае, размышляла, сделает ли чистящее средство „Дот“ ее унитаз таким же белым, как я. Нет-нет, мне бы такое совсем не понравилось. Есть ли, интересно, в Эфиопии трамваи? А унитазы? О, господи!»

Кондуктор вертелся на поручне, словно акробат: отбегал к окну, прыгал назад, хватался в полете за поручень и, облетев его, возвращался на площадку. Агата ожесточенно продолжала не обращать на него внимания. «Конечно, — думала она, — если развязные фразочки не сработали, то уж обезьяньи прыжки точно должны меня возбудить!»

Кола «Бора-Бора»

Сенсация вкуса

Попробуй океанскую свежесть!

«Слишком сладкая. Помню, я пила ее однажды на пароме — так меня потом тошнило. Может быть, виновата качка, но я в любом случае больше не буду пить эту гадость. От одного вида этикетки меня уже бросает в дрожь», — и Агата быстро отвела глаза от бегущей строки.

Последнее объявление было написано простыми белыми буквами на красном фоне. Никаких слоганов, никаких словесных уловок.

Приют св. Вальпурнии.

Задумывались ли вы об усыновлении?

«Нет! — подумала Агата. — Да. Нет. Нет!»

Кондуктор позвенел в колокольчик.

— Следующая остановка — Замковая улица!

Агата спрыгнула с трамвая и побежала по улице, точь-в-точь как утром, стуча каблучками по тротуару, а над ней гудел и скрипел механизм часовой башни собора. Часы уже начали бить десять, когда она добежала до «Золотого ангела», почти полностью погруженного в темноту. Окна были закрыты плотными шторами, и такая же штора опускалась над дверью, повинуясь движению похожего на артишок кулачка. Агата постучала по стеклу. Из кулачка-артишока показался палец, решительно указывающий влево, в ту сторону, откуда Агата только что прибежала. Затем штора окончательно опустилась.

Агата была растеряна. Она снова постучала по стеклянной двери. Безрезультатно. Она подождала. Ничего не происходило.

— Ну же, — сказала она, — я не опоздала! Какое там опоздала — я пришла ровно в десять! — Она снова постучала по стеклу, и снова тишина была ей ответом. — Да что же это такое! — Агата надула губки. Все, она сдается.

Она повернулась и пошла в сторону трамвайной остановки, но через два магазина вдруг увидела Маму Чезаре, стоящую перед открытой дверью.

— Ты задержалась. Мы договаривались на десять.

Агата уставилась на нее, раскрыв рот, словно рыба, и пробормотала:

— Но… Но… Я десять минут ждала у дверей.

— И это было очень глупо с твоей стороны. Ты что, не видела, что я указываю тебе пальцем?

— Но я не знала, куда вы указываете.

— Зато теперь знаешь. Не стой, заходи.

Мама Чезаре взяла Агату за руку и провела ее сквозь открытую половинку двери в квадратный вестибюль с клетчатым черно-белым полом.

Дверь за ними захлопнулась, и Мама Чезаре опустила железный засов.

— Ну вот, теперь мы наедине, никто не помешает, — сказала она.

Маленькая сгорбленная Мама Чезаре и высокая, крепкая, пышная Агата заполнили пространство маленькой комнатки так, что она, казалось, готова была лопнуть.

— Так, пошли, — сказала Мама Чезаре и провела Агату вверх по лестнице, а потом сквозь наполовину застекленную вращающуюся дверь. — Сюда, сюда, за мной, — поторапливала она, но в коридоре за дверью было темно, и Агата шла медленно, осторожно ступая по скрипучему полу.

— Куда мы идем? — спросила она.

— Спокойно, девочка, спокойно, не нервничай!

Мама Чезаре раздраженно толкнула дверь справа от себя — дверь, невидимую в темноте, но хорошо знакомую ей, — и, когда та распахнулась, Агата увидела зал кофейни «Золотой ангел», освещенный огнями фонарей Замковой улицы. Все столики были на своих местах, а стулья составлены один на другой в ожидании набега половой тряпки.

— Вот видишь? Это кофейня. Мы просто идем другим путем. Успокоилась? Нельзя быть такой недоверчивой. Хотя нет, что это я говорю? Ты женщина. Не доверяй никому! Особенно самой себе.

Дверь закрылась, и в коридоре снова стало темно, даже еще темнее после света.

— Здесь четыре ступеньки, — сказала Мама Чезаре.

Агата услышала, как старушка снова зашаркала ногами, и двинулась вслед за ней, придерживаясь рукой за стену и нащупывая каждую ступеньку носком туфли. Потом послышался тихий щелчок, звук отодвигаемого засова, и в темноте отворилась очередная дверь. Мама Чезаре ухватила Агату за запястье, увлекая ее в комнату. Дверь закрылась, комната наполнилась светом, и Мама Чезаре заключила свою спутницу в объятия, радостная, как игривый щенок.

— Добро пожаловать, добро пожаловать! Спасибо, что пришла. Я так рада!

Это была странная комната: восьмиугольная, но вовсе не правильной восьмигранной формы — просто пространство, оставшееся, когда вокруг построили все остальное. Стены были оклеены старомодными, выцветшими французскими обоями, разрисованными гирляндами роз, переплетенных лентами. «Стопаку бы это не понравилось, — подумала Агата. — Слишком трудно совместить все эти ленты. Да и обрезков осталось бы многовато — слишком много углов».

Все в комнате было старое, но чистое и опрятное. Было два окна, но Агата не смогла понять, куда они выходят. Точно не на Замковую улицу. Может быть, в какой-нибудь внутренний дворик.

На стенах висели картины: на одной была изображена я за расчесыванием бороды — в Доте такую картину вешает над кроватью каждая добропорядочная женщина; на другой — рыбацкая лодчонка, борющаяся с такими страшными волнами, которые испугали бы и самый огромный военный корабль; на третьей — репетиция танцовщиц. Впрочем, при взгляде на третью картину сразу становилось понятно, что танцовщицы эти — из благопристойного, но бедного варьете, администрация которого не допускает, чтобы мужчины проходили за кулисы после представления; при всей своей любви к искусству танцовщицы не могли позволить себе оплачивать счета за свет и оттого постоянно репетировали в темноте. На той же стене, что и я, только немного пониже и левее, висело изображение святого Антония. Святой выглядел грустным, потому что со всех сторон его окружили черти, вцепившиеся в волосы и одежду, но в глазах его читалась надежда на счастье — стоит только стряхнуть чертей, а уж за Этим-то дело не станет.

В одном углу, закрывая при этом сразу две стены, стоял огромный темный гардероб с зеркальными дверями, такой высокий, что доставал до самого потолка. По его углам сползали вереницы резных фруктов. Еще в комнате была медная двуспальная кровать, покрытая домотканым стеганым одеялом, по обе стороны спадающим на пол, а рядом стояло трюмо с наклоненным вниз зеркалом. Пока Мама Чезаре восторженно вальсировала с ней по комнате, Агата видела, как трюмо и зеркала на дверях шкафа бесконечно отражают их фигуры.

— Я так рада, что ты пришла. Весь день гадала — придешь или нет? Ну, садись. Вот сюда, — Мама Чезаре слегка подтолкнула Агату, и та приземлилась на жалобно взвизгнувшую постель. — Стульев нет!

Мама Чезаре выпрямилась во весь рост, уперлась руками в бока и слегка откинулась, осматривая Агату изучающим взглядом, как крестьяне осматривают скотину на ярмарке. От этого Агате стало немного не по себе, и она никак не могла придумать, что сказать.

— Снимай плащ, — сказала Мама Чезаре. — Сейчас я заварю чай.

— А почему не кофе? У вас получается замечательный кофе!

— Это на работе. А для тебя, моей гостьи, я приготовлю чай.

Мама Чезаре открыла гардероб и достала из глубокого выдвижного ящика черный поднос с японскими рисунками, маленький медный чайник на подставке, спиртовую горелку, заварочный чайничек из коричневого фарфора, спичечный коробок, две изящные фарфоровые чашки, одна в другой на стопке дребезжащих блюдец, еще одно блюдце с лимоном, нож и жестяную коробку с откидной крышкой, разрисованной мечами и копьями, среди которых красовался портрет пышнобородого человека в красной рубахе.

Схватив чайник, Мама Чезаре извинилась:

— Один момент! — и шмыгнула прочь из комнаты.

Тут Агате ничего не оставалось, как сделать то, что любой сделал бы на ее месте. Она несколько раз подпрыгнула на кровати, прислушиваясь к ее забавным визгам и всхлипам, немножко посопротивлялась искушению как следует осмотреть комнату и, поскольку жизнь коротка, а время драгоценно, поддалась ему. Конечно, Агата была не из тех, кто стал бы выдвигать ящики и заглядывать в буфет — но между приличными людьми принято негласное правило: то, что выставлено на трюмо, на то и выставлено, чтобы можно было посмотреть.

Зеркало было слегка наклонено в своей деревянной раме к батарее баночек и бутылочек на столике. Среди них не было ничего особенного: обычный набор подарков на Рождество, который ожидаешь увидеть на столике у дамы определенного возраста, фарфоровая розетка со шпильками для волос и старомодными украшениями, и маленькая фотография в серебряной рамке. Взяв ее в руки, Агата почувствовала мягкое прикосновение бархатной ткани, которой она была обтянута с обратной стороны. Агата перевернула рамку. Бархат был красный и вытертый — похоже, фотографию часто держали в руках. Агата представила, как это выглядит: каждое утро и каждый вечер маленькая смуглая женщина садится перед зеркалом, берет фотографию и целует ее. Так это было? Агата снова посмотрела на оборотную сторону рамки и прошлась пальцем по вытертой полосе. Да, именно так, и никак иначе. Священный предмет. Реликвия. Она посмотрела на саму фотографию. На ней был изображен высокий, худощавый молодой мужчина с гладко зачесанными назад черными волосами, с усиками настолько тонкими и такой идеальной формы, что они были, должно быть, плодом пятнадцатиминутной ювелирной работы ножницами — или пятнадцатисекундной работы карандашом для бровей. Щеки — мертвенно-бледные, глаза — угольно-черные. Такие глаза могли быть только у человека, чья родословная уходит вглубь веков и оливковых рощ, за которыми виднеются древние финикийские храмы. Одет он был в плотный костюм, ткань которого с виду казалась пуленепробиваемой, а из кармана жилета свисала цепочка часов. Сквозь цепочку был продет его большой палец — единственная небрежность в облике этого человека, прямого как палка, застывшего, словно мертвец. Вторая его рука лежала на плече миниатюрной женщины, сидящей в кресле, — и впечатление было такое, будто это не столько жест ободрения и поддержки, сколько хватка полицейского, вжимающего ее в это кресло так, что не встать — хочет она того или нет.

— Это мой муж, — сказала Мама Чезаре, закрывая дверь ногой. — Папа Чезаре. День нашей свадьбы. Прямо из мэрии мы отправились к фотографу. Заставили всех ждать. Мы были такие красивые.

Она поставила чайник на подставку, и, прежде чем успела зажечь спиртовую горелку, на поднос выплеснулось немножко воды. Призрачно-синий огонек лениво потанцевал на фитиле, мигнул и разгорелся.

Мама Чезаре уселась на кровать (ноги ее до пола не доставали) и протянула руку, чтобы взять фотографию. Потом жестом пригласила Агату сесть рядом.

— Мой Чезаре. Ах, какой это был мужчина! — Она поцеловала фотографию и подпрыгнула на кровати. Кровать протестующе всхлипнула. — Слышишь, как скрипит? Это мы за двадцать восемь лет замужества довели кровать до такого состояния. — Она подпрыгнула еще несколько раз. — Не подумай, что я жалуюсь. У нас была такая жизнь! Такая жизнь, какая должна быть у тебя. О, то был мужчина! Настоящий мужчина!

Мама Чезаре посмотрела на фотографию долгим взглядом, снова поцеловала ее и обернулась к Агате.

— Я знаю, о чем ты думаешь. Ты смотришь на меня и видишь маленькую высохшую старушку. Что может старушка знать о скрипящих кроватях? Но эта старушка, — она прижала фотографию к груди, — очень даже многое знает о скрипящих кроватях, а самое главное, очень многое знает о любви. Есть любовь и есть постель. Любовь — хорошая штука, а постель — это… это fantastico! Но самое лучшее, — она хлопнула Агату по коленке, — это когда есть и любовь, и постель. Так бывает, когда добрый Господь, поплевав на пальцы, оттирает грязь с окошка, которое забыли протереть ангелы, и говорит: «Посмотрите сюда. Смотрите, что вас ждет. Смотрите, что я для вас приготовил!»

— У меня этого уже очень давно не было, — сказала Агата.

— У меня тоже. Но я помню.

— А я забываю.

— Знаю. Поэтому я так за тебя и беспокоюсь. Если заглянуть в окошко не с тем мужчиной, ничего особо прекрасного не увидишь.

Маленький медный чайник начал закипать. Мама Чезаре спрыгнула с кровати, насыпала в заварочный чайничек чай из расписной жестянки, залила воду, помешала ее и стала ждать, склонившись над чайничком.

— Почему вы заговорили со мной утром? — спросила Агата. — Откуда вы обо мне так много знаете?

— Я — strega, потомственная ведунья. Это не так уж трудно. Когда ты видишь человека, умирающего от голода, ты понимаешь, что он хочет хлеба. Ему не нужно об этом говорить. Ты просто смотришь и видишь. Всякий, кто посмотрит на тебя, поймет, что ты умираешь от голода.

— Но мой муж этого не видит.

Мама Чезаре разлила чай по чашкам.

— Мне кажется, он очень даже хорошо это видит. Мне кажется, он очень голодный человек. Человек, слишком трусливый для того, чтобы поделиться с тобой тем, что имеет. Он так боится умереть от голода, что оставляет тебя голодать в одиночестве. Это очень плохо. Ладно, — Мама Чезаре передала Агате покачивающуюся на блюдце чашку, — пей, пей до самого дна и молчи. Ни слова. Молчи и слушай.

Агата разомкнула сжатые пальцы и взяла чашку. Мама Чезаре уселась рядом на всхлипнувшую кровать. Словно в детстве, когда Агата сидела рядом с бабушкой, в трубе завывал ветер, и начиналась сказка: «Однажды, давным-давно…» Агата отхлебнула чай. Горячо. Ломтик лимона прикоснулся к губам.

— Давно, очень давно, — начала Мама Чезаре, — в моей старой стране была война.

Агата хотела спросить, какая война, но Мама Чезаре неодобрительно шевельнула бровью.

— Я же сказала тебе: молчи. Не имеет значения, какая это была война. Для таких людей, как мы, это никогда не имеет значения. У генералов, королей и президентов бывают разные войны, но для нас, маленьких людей, война всегда одна. Как бы то ни было, надеюсь, ты никогда не узнаешь, что это такое. Итак, давным-давно в моей старой стране была война. Но мы были маленькие люди, жили высоко в горах, далеко. Нас не интересовала их война. Она нас не касалась. Возможно, порой мы слышали, как с далеких холмов разносится гул пушек, а иногда ночью видели отблеск походных костров — но очень, очень далеко. А потом однажды на дороге была перестрелка, а вечером, когда все было кончено, под кустом нашли красного солдата, и на том месте, где у человека должна быть голова, у него не было головы.

Наступила тишина, только чашки едва дребезжали на блюдцах. Помолчав немного, Мама Чезаре продолжила:

— Потом снова наступил покой, пока однажды ночью не начался бой на наших полях. Кричали солдаты, стучали в наши ставни и двери. Лаяли собаки. Мы не открыли двери. Утром, когда все успокоилось, под деревом в саду моего отца сидел синий солдат, и там, где у человека должно быть сердце, сердца у него не было. Мы отогнали свиней, отнесли его на кладбище и похоронили. В тот же день все мужчины сошлись к церкви, чтобы решить, что делать дальше. Один говорил, что нужно держаться подальше от войны, что это не наше дело. Другой говорил, что война уже у нашего порога, в наших садах и стучится по ночам в наши ставни — поздно надеяться отсидеться в стороне. Один говорил, что наша деревня всегда стояла за синих, поэтому молодые мужчины должны идти сражаться на стороне синих. Другой говорил, что синие терпят поражение, а красные побеждают, поэтому мы должны принять красную сторону. И так они спорили весь день. Разгорячились. Я ушла домой варить суп.

Мама Чезаре наклонилась, пытаясь заглянуть в чашку Агаты.

— Допила? Продолжай слушать и молчи.

Агата наклонила чашку, чтобы ей было видно. Немного чая еще оставалось.

— Достань лимон и положи на блюдце. Допей до конца. Так вот, я ушла варить суп. И на следующий день у колодца мне сказали, что Чезаре ушел воевать.

Агата одним глотком допила чай и решительно поставила чашку на блюдце.

— На чью сторону он встал? Синих или красных?

— Допила? — Мама Чезаре внимательно посмотрела в чашку и осталась довольна. — Никто не знал, на чью сторону он встал. Никто не мог решить, кто лучше — красные или синие. Никто не мог решить, кто хуже. Мы ненавидели их всех, но они заставили нас воевать. Если мы будем красными, придут синие и сожгут деревню. Если мы будем синими, придут красные. Поэтому старики сказали, что мы пошлем наших парней в обе армии и скажем обеим сторонам, что мы за них. А наши парни уйдут из деревни и бросят жребий, кому в какую армию идти, но не будут об этом никому говорить, потому что одна армия победит, а другая проиграет, и солдаты обеих армий будут гибнуть, но кто-то все-таки вернется домой, и никто не будет возлагать на них вину за смерть других. Никогда!

— Должно быть, вам было страшно, — сказала Агата.

— Я думала, мое сердце не выдержит. Но хуже всего было то, что я не могла сказать об этом, потому что Чезаре не был моим. Он собирался жениться на моей лучшей подруге.

— На вашей лучшей подруге! — Агата восхищенно уставилась на Маму Чезаре. Это была история не хуже тех, что можно увидеть в «Палаццо Кинема» на Георгиевской улице — нет, даже лучше! Это была правдивая история о любви и войне. Она представила себя в зрительном зале с пакетиком леденцов в руках. Тревожные звуки трубы, барабанная дробь. Она поднимает глаза и видит, как из будки киномеханика вырывается луч голубого света, выхватывая из темноты завитки сигаретного дыма. По экрану бегут титры: «„Красные и синие“. В главных ролях…» Кто сыграет эти роли? Да, «Гораций Дюка в роли Чезаре и [вступают скрипки] Агата Стопак в роли Мамы». Над этим еще надо поработать. Нужно придумать имя получше. Да, а лучшая подруга? Нам нужна лучшая подруга. А Чезаре нужен лучший друг, с которым они глубокой ночью уходят из деревни, а потом на залитой лунным светом дороге бросают жребий, и — о ужас! — оказываются на разных сторонах. Они пытаются договориться с другими деревенскими парнями, чтобы им позволили быть на одной стороне, но не получается.

И вот Гораций Дюка стоит, освещенный светом полной луны, под быстро летящими обрывками облаков, и говорит: «Друзья, так не получится. Мы не можем взять и выбрать себе сторону, словно собираемся играть в футбол на деревенской площади. Вы не хотите сражаться со своими братьями. И что? Кого вы предпочли бы убивать? Никто не хочет убивать, никто не хочет умирать, поэтому давайте покоримся жребию и доверимся удаче. Вы — мои братья, и я пальцем бы не тронул никого из вас, даже чтобы спасти деревню, — но каждый из нас готов умереть за родной дом, за наши поля и за наших матерей. И если нам суждено умереть, разве не лучше погибнуть от руки друга? По крайней мере, мы не умрем в одиночку!»

Камера отъезжает, чтобы показать всю группу молодых людей. Угрюмо улыбаясь, они пожимают друг другу руки, хлопают друга по спине и расходятся — каждый своей дорогой. На экране — полная луна, потом свет меркнет. Смена кадра.

— Как звали вашу лучшую подругу?

— Кара.

— Красивое имя.

— И девушка она была красивая.

— Статная блондинка?

— Она была такой же невысокой и смуглой, как я. Как все девушки в нашей деревне. Ели-то не досыта. Очень смуглая. И над верхней губой небольшие усики.

«Нет, так не пойдет, — подумала Агата. — Этот факт мы проигнорируем. У искусства есть на это право — порой кино более правдиво, чем жизнь. „Эйми Веркиг в роли Кары“».

— Переверни чашку, поверни ее три раза и отдай мне, — сказала Мама Чезаре.

Агата повернула чашку, поморщившись от звука фарфора по фарфору.

— А что было потом?

— Ничего. Долгое время ничего не было. — Мама Чезаре перевернула чашку и принялась изучать чаинки, выискивая картины и истории. — Так, ничего такого, чего бы мы не знали… Смотри, вот лестница, но всем и так известно, что Стопак — обойщик. А вот эта капля говорит о путешествии по воде.

— О, не обращайте на это внимания. Капля остается каждый раз — и вы уже говорили мне утром, что я пересеку водную преграду, чтобы встретить любовь всей моей жизни.

Мама Чезаре ободряюще взглянула на Агату.

— Ну и как, встретила?

— Да я нигде не была. Только на работе. Расскажите мне лучше про Чезаре, про деревню, про синих и про красных.

Мама Чезаре немного помолчала, держа чашку в опущенных руках. Маленькие яркие глаза, только что заглядывавшие в Агатино будущее, теперь видели перед собой далекое прошлое.

— Ничего не происходило. До нас не доходили никакие вести. Конечно, нам было тревожно, но война шла вдалеке, и казалось, что план сработал. Все лето нам приходилось очень тяжело работать, потому что все молодые мужчины ушли, а потом, зимой, еще холоднее было в наших постелях. Выпал снег и защитил нас. Никто не мог пройти через перевалы. Мы ходили из дома в дом и коротали время вместе, рассказывали истории и пели песни. Когда все сидят у одного огня, хорошо получается экономить дрова. Но сердцем мы всегда были там, в снегах, рядом с нашими парнями, и Кара всегда плакала у меня на плече, вспоминая о Чезаре, и все говорила мне о том, как она его любит, и о том, как — пожалуйста, Господи, пусть он останется жив! — Чезаре вернется домой, и они поженятся. И я сидела у огня, глядя на мерцающие угли, слушала, как волки воют в горах, сжимала синие от холода пальцы, молчала и тихо ее ненавидела.

Агата представила себе эту сцену — крохотный домик, черный на фоне снежной бури, из маленького квадратного окошка пробивается слабый свет. Две молодые женщины сидят в бедно обставленной кухне. Эйми Веркиг, она же Кара, тихим, проникновенным голосом говорит о своей любви к героическому Чезаре, в ее глазах стоят слезы. Она склоняет голову на грудь прекрасной Агаты Стопак, которая глядит в окно, мраморно-бесстрастная, снежно-холодная. Та проводит рукой по волосам Кары… Смена кадра!

— Потом снова настало лето, — продолжала Мама Чезаре, — и синим пришлось туго. Один их отряд в спешке прошел через нашу деревню. Настроение у них было хуже некуда, но они знали, как предана наша деревня их делу, и посоветовали нам уходить, потому что красные приближаются. Мы сказали, что останемся, а они сказали, что им очень жаль, но они вынуждены взорвать мост на окраине деревни. Так они и сделали. Переправились на другой берег и взорвали мост. Мост-то, впрочем, был плохонький, да и взорвали они его не очень удачно, но в середине у него все равно образовалась дыра, так что ходить по нему больше было нельзя. На следующий день пришли красные.

— Думаю, вы и их обвели вокруг пальца. Не сомневаюсь, что вы все выскочили на улицу с приветственными криками.

Крупный план улицы: цветущие деревья, птичьи трели. Женщины, дети, старики бегут за марширующими солдатами и кидают им цветы.

— Смеешься? Мы орали на них. Мы обзывали их самыми плохими словами, какие только знали. Старики потребовали объяснений, где красные были до сих пор. Всему миру известно, что наша деревня — самая красная во всей стране, краснее не найдешь, но где были храбрые красные войска, когда здесь бесчинствовали эти синие трусы? Мы не могли защититься от них, потому что наши мужчины ушли в красную армию! Любая женщина деревни с радостью развлекла бы хоть дюжину бравых красных солдат, но после ужасов, которые творили здесь зараженные черт знает чем синие подонки, это было бы опасно и непатриотично. И все мы, девушки, рыдали и закрывали лица платками. На капитана это все произвело большое впечатление. Он сказал, что ему очень нас жаль, что он от всей души сочувствует нашим несчастьям, которые ничуть не легче тягот, которые пришлось вынести его подчиненным, и что мы внесли свой вклад в великое дело национального освобождения, а кстати, нет у нас чего-нибудь выпить? Потом, когда они выпили все вино, которое стояло на виду, и все, что мы спрятали так, чтобы можно было найти, капитан сказал, что ему очень жаль, но нам придется принести еще одну маленькую жертву. Они должны починить мост и — тысяча извинений — это означает, что им нужно взорвать чей-нибудь дом, чтобы завалить камнями ущелье. Вся деревня затаила дыхание, но мы знали, что он скажет, и он сказал именно это: самый подходящий для этой цели дом — тысяча, тысяча извинений, — если вы не возражаете, это дом отца Кары.

Агата восхищенно вздохнула, но тут же исправилась, в ужасе прижав руку к губам.

— О нет! Должно быть, она обезумела от горя! Он закричала? Потеряла сознание?

— Нет, ты не знаешь Кару. Она сохранила ледяное спокойствие. Она подошла к капитану, присела к нему на колени, обвила его шею рукой и проворковала: «Капитан, я знаю дом, куда более подходящий для того, чтобы его взорвать! Он больше, построен из самых хороших камней, стоит гораздо ближе к реке и принадлежит единственному на всю деревню синему мерзавцу. Мы прогнали его, а теперь вы можете окончательно гарантировать, что он не вернется назад. Нам здесь такие не нужны». Вот что она сказала. Я отлично помню каждое слово, словно это было вчера. Я вижу ее лицо так же отчетливо, как твое.

Мама Чезаре помолчала немного и спросила:

— Ты догадываешься, на чей дом она указала?

Сердце Агаты заколотилось в груди. Да, она догадалась.

— Это был дом Чезаре?

— Да, это был дом Чезаре. В тот же день мы услышали взрыв.

Агата представила себе, как это происходило. Прекрасная, но вероломная Эйми Веркиг, хохоча, целует пьяного красного капитана (в мелодраматичном исполнении Якоба Морера) прямо в его жестокие губы. Потрясенные жители деревни не могут поверить своим глазам. Они перестают разговаривать с ней при встрече. Они поворачиваются к ней спиной. Во время работы в поле под безжалостным солнцем никто не подаст ей воды. Возвращаясь в сумерках домой, она слышит за спиной проклятья. В ужасе бежит она к единственному дому, где может чувствовать себя в безопасности. На пороге стоит прекрасная Агата Стопак. В ее скромном жилище уютно мерцает огонь, на столе лежат фрукты и хлеб.

Эйми Веркиг, играющая вероломную Кару, бросается к ней. «Помоги мне, — рыдает она. — Я была не права. Я совершила ошибку. Впусти меня! Укрой меня!» Прекрасная Агата Стопак смотрит на нее с презрением и делает шаг назад, преграждая вход. «Нам здесь такие не нужны», — говорит она и захлопывает дверь. Эйми Веркиг, рыдая, падает у порога. Смена кадра.

— Как вы, должно быть, ее ненавидели! — сказала Агата. — Не сомневаюсь, вся деревня желала ей смерти.

— Не совсем так. Конечно, я ненавидела ее, но я к тому же была ее лучшей подругой и имела право ее ненавидеть, — а больше ни у кого такого права не было. Думаю, они это понимали. Любой поступил бы на ее месте так же. Если приходится выбирать между моим домом и домом Чезаре, давайте лучше взорвем дом Чезаре — кто знает, вернется ли он вообще домой. Но он вернулся.

Вечереет. Небольшая группка путников бредет по каменистой долине. Со склона горы раздается громкий свист пастуха. Приближается другая группа людей. Путники с радостью узнают друг друга. Деревенские парни встречаются на том же самом перекрестке, где так давно расстались под полной луной. Они утомлены и измождены, они отощали, но испытания закалили их. Их стало меньше. Где Франческо? Где Луиджи? Франческо не вернется, Луиджи остался на Песчаном Гребне. Но я тоже был на Песчаном Гребне. Все мы были на Песчаном Гребне, но мы никогда больше не будем об этом говорить. И те, кто выжил, продолжают путь, поднимаясь все выше в горы. Смена кадра.

Раннее утро в деревне. Дверь одного из домов отворяется. Для прекрасной Агаты Стопак начинается полный трудов день. Она моет стены своего скромного, но безупречно чистого домика. И, как любой другой день, этот начинается для нее с молитвы. «Господи, пусть наши мальчики сегодня вернутся домой! А если нам суждено ждать дольше, храни их, не оставь их своим попечением, пока мы не встретимся вновь». Лицо Агаты крупным планом. Ее глаза закрыты, губы шепчут молитву. Тихая органная музыка. Она открывает глаза и смотрит вниз, в долину. Что это? Неужели? После стольких месяцев ожидания — неужели это они? А Чезаре? Не может быть, чтобы его не было с ними! Агата бросает тряпку и бросается вниз по дороге. Смена кадра.

Мы снова видим возвращающихся домой солдат. Впереди спокойно идет храбрый Чезаре в убедительном исполнении Горация Дюка. Они замечают бегущую к ним Агату, машут руками и кричат, приветствуя ее. Вот они встречаются. Она по очереди подходит к каждому. «Дорогой Чико! Милый Зеппо! Как я рада видеть тебя, Беппо!» [Над именами можно подумать позже.] Потом она поворачивается — в музыке нарастает напряжение — и смотрит в глаза мужчине, в которого втайне страстно влюблена. Это Чезаре! «Добро пожаловать домой, — тихо говорит она и дотрагивается до его руки. — Кара будет так рада!» Но глаза Чезаре говорят: «Все эти месяцы боев, страданий и потерь в моем сердце жил образ одной-единственной женщины. Черт с ней, с Карой, мне нужна только ты! Ты и я, вместе и навсегда!» И Чезаре, очень тонко сыгранный Горацием Дюка, обнимает ее своими сильными руками и целует. Долгий крупный план, изображение уменьшается, пока не превращается в точку.

— Он вернулся посреди ночи, — сказала Мама Чезаре. — Залаяли собаки, и все поняли, что это значит. Никто не был напуган. Война закончилась. Я проснулась и выглянула в окно. Я увидела его. Я ничего не сказала. Не открыла дверь. Промолчала.

— И что же было после? Куда он пошел?

Мама Чезаре чуть не свалилась с кровати.

— Ты с ума сошла? Это же молодой мужчина! Его не было дома столько времени, и все эти месяцы он думал только об одном. С ума сошла? Конечно же, он пошел к Каре.

Агата ошеломленно уставилась на нее.

— Он пошел к Каре! После того, что она сделала? И вы позволили ему?

— Конечно, позволила. Я-то не сошла с ума.

Да-а, непросто! Агата почувствовала, что такой поворот событий потребует внесения серьезных изменений в сценарий, иначе не поймет даже искушенная публика, привлеченная именами Агаты Стопак и Горация Дюка.

— Ну хорошо, вы позволили ему пойти к Каре. Что случилось потом?

— Меня там не было. Откуда мне знать, что случилось? Я знаю одно: еще до зари он снова ушел из деревни. Когда он прошел мимо моего дома, я подождала немного, а потом пошла за ним, прихватив свои скромные сбережения и узелок с одеждой. Он ждал меня на перекрестке, глядя на дорогу, по которой я пришла. «Возьми меня с собой», — попросила я, и он ответил: «Хорошо». Вот и все.

— Вот и все? Вот и все? Не может быть! Как вы узнали, что он снова уйдет из деревни? Почему он должен был уйти? Что могло его заставить? Он вернулся с войны к девушке, которую любил, — зачем снова ее покидать? Так не бывает.

Мама Чезаре покачала головой.

— Я знала, что он не останется. Разве мог он остаться после того, как прочитал надпись, которую я сделала краской на развалинах его дома: «Это сделала Кара»? Большие белые буквы. Они, должно быть, блестели в лунном свете.

У Агаты отвисла челюсть. Она не знала, что делать: восхищаться женщиной, столь решительно добивающейся, чтобы мужчина, которого она любит, достался ей, — или ужасаться этой решительности.

— Значит, Кара вышла замуж за одного из других парней? — прошептала она.

— Каких других парней? Больше никто не вернулся. Деревня умерла, и я не собиралась оставаться на поминки. Мы с Чезаре решили уехать в Америку.

— И осели в конце концов в Доте.

— Это долгая история, а я вдруг что-то устала. Я хотела показать тебе кое-что, но с этим придется обождать. Ты придешь ко мне снова?

Агата сказала, что она, разумеется, придет, а сейчас Маме Чезаре нужно отдохнуть, и поблагодарила ее за чай, за рассказ и, конечно же, за гадание.

— Да, я совсем забыла, — сказала Мама Чезаре, когда они вместе вышли на улицу. — Скажи, кто такой Ахилл?

— Я не знаю никакого Ахилла. Я знакома с Гектором, и он мне не очень нравится.

— Чаинки сказали, что ты познакомилась с Ахиллом. Может быть, даже сегодня. Я никогда не ошибаюсь. Я потомственная ведунья. Ты знакома с Ахиллом. Он твой друг.

— Хорошо, я запомню, — сказала Агата. — Спокойной ночи!

Она шла по Замковой улице. Высоко на холме часы на соборе пробили полночь. Несколькими мгновениями позже — ибо даже тихой летней ночью звуку требуется некоторое время, чтобы преодолеть соответствующее расстояние, — водитель и кондуктор последнего трамвая встали с сидений на задней площадке, зашвырнули свои сигареты яркими метеорами в темноту, закрутили термосы с кофе и вывели трамвай из депо. Он проехал мимо погруженного в темноту здания оперы, где недавно состоялась премьера «Риголетто», не произведшая, увы, впечатления ни на критиков, ни на зрителей, через Музейную площадь, по Александровской улице — там в него сел директор «Палаццо Кинема», — потом завернул туда, где Замковая улица пересекается с Соборной, и подъехал к остановке, на которой в желтом круге фонарного света ждала Агата. Она села в конец салона. Когда директор «Палаццо Кинема» сошел на остановку раньше нее, она его не узнала, потому что скромно разглядывала пол, пока он проходил мимо. Почти сразу после того, как трамвай тронулся, она встала у двери, и стояла там, держась за поручень, пока трамвай пересекал реку.

Выйдя из трамвая по другую сторону Зеленого моста, Агата немного постояла, наслаждаясь ночным спокойствием. Под арками моста шумела вода, между фонарями, хлопая крыльями, пролетели две утки. В «Трех Коронах» было успокаивающе темно. Вдалеке затихал механический рокот трамвая, невидимого, но все еще сообщающего о своем существовании жалобным дрожанием проводов и вибрацией рельсов.

Агата взошла по лестнице, открыла дверь, пробралась на цыпочках в спальню, сбросила одежду, словно дриада, собирающаяся искупаться в залитом лунным светом озере, и грустно улеглась рядом с похрапывающим Стопаком.

Она еще не успела заснуть, когда маленький котенок вскарабкался на кровать по краю простыни, свернулся клубочком, приткнувшись к ее руке, и замурлыкал.

— Спокойной ночи, Ахилл! — сказала Агата и уснула.

~~~

Первая полоса утреннего выпуска «Ежедневного Дота» снова аршинными буквами сообщала о размолвке двух мэров. На стене киоска, в котором Тибо купил газету, был укреплен большой желтый щит с надписью:

Крович и Запф: война

В углу был свежий потек, оставленный пробегавшей мимо собакой. На остановке три человека читали одну газету: один держал, а двое заглядывали ему через плечо. Утренняя статья отличалась от вечерней только присовокуплением слов мэра Кровича, который решительно отказывался что-либо подтверждать. Посередине последней колонки, прямо под словом «благородный», употребленным ни к селу ни к городу, мэр Крович заявлял:

«Я не имею ни малейшего представления о том, каким образом частная переписка между мной и мэром Запфом могла стать достоянием общественности. Остается лишь заподозрить, что мы имеем дело с тщательно спланированной попыткой внести разлад в отношения между нашими городами. Вследствие этого я отказываюсь давать комментарии относительно этого вопроса и, таким образом, способствовать разжиганию нездоровых настроений среди граждан Умляута».

Пассажиры трамвая поприветствовали Тибо одобрительными кивками.

— Покажите им, господин мэр! — сказала полная дама в фетровой шляпе, ткнула пухлым пальчиком в газету и рассмеялась.

— Наглецы из Умляута опять за свое, — сказал кондуктор и позвонил в колокольчик.

Добрый Тибо Крович обнаружил, что борется с желанием поддаться чувству вины. Но почему он должен чувствовать себя виноватым? В чем он виноват? Обманывал ли он граждан Дота? Вряд ли. Он написал Запфу сердитое письмо. Это письмо существует. Он отказался говорить об этом письме с журналистами. Какой же это обман? Так или иначе, неприязнь к Умляуту — полезная штука для граждан Дота. Она заставляет городскую футбольную команду лучше играть, школьников — прилежнее готовиться к провинциальной контрольной работе по родному языку, садовников из управления городских парков — тщательнее пропалывать клумбы, а музыкантов из оркестра пожарной бригады — ярче начищать свои медные шлемы. «И это ты называешь „начищенный шлем“? — спросит, бывало, старшина оркестра. — Ты не в Умляуте, парень!» И тот, прежде чем отправиться в воскресенье со своими товарищами играть в парк имени Коперника, наводит на амуницию такой блеск, что ослепнуть можно. Нет, полезная штука, полезная! И Тибо велел совести замолкнуть.

Придя на работу, он обнаружил, что его стол пуст. Ни папок с документами Городского Совета, ни писем от разъяренных налогоплательщиков, ни проектов строительства новых водопроводных станций, ни запросов из управления транспорта относительно покупки новых трамваев. Ничего.

— Что сегодня значится у меня в расписании? — спросил Тибо у Агаты.

— В пять часов — бракосочетание. Та рыжая девушка с паромной пристани. Это, похоже, много времени не займет. А больше — ничего. — Она захлопнула тетрадь и улыбнулась Тибо.

— Ничего?

— Ничегошеньки.

— И никаких писем?

— Было одно. Школьница просила кое-какую информацию для своей самостоятельной работы о повседневной жизни Ратуши и спрашивала, можно ли ей прийти сюда и самой на все посмотреть.

— Что ж, нужно ей ответить и написать, что можно.

— Уже написала. За все время, что я здесь, вы еще никому не отказали в такой просьбе.

Тибо вздохнул.

— Значит, все. И больше ничего?

— Ничегошеньки. Я приготовлю вам кофе.

Тибо вытащил из кармана ручку и забарабанил ей по краю стола. Потом прекратил, вспомнив, сколько ручек уже сломал таким образом. Откинулся на спинку кресла, надул щеки и взлохматил волосы. Потом снова их пригладил. Ему уже стало скучно. Он пододвинул к себе блокнот и принялся чертить на нем округлые линии, которые, соединяясь между собой, превращались в набросок улыбающейся женщины, которая, по случайности, очень походила на Агату и, так уж получилось, была совершенно раздета. Когда Агата принесла кофе, он тщательно замарывал свой рисунок.

— Скучаете? — спросила она.

— Не то слово. Я же мэр. Предполагается, что у меня очень важная работа.

Она рассмеялась.

— Скоро праздники, люди уже начинают потихоньку расслабляться. Вы не виноваты.

— И все же я не могу просто так сидеть здесь весь день. Такое чувство, будто вытягиваешь из кого-то деньги мошенническим путем.

— Тогда сходите, прогуляйтесь, — предложила Агата. — Посмотрите на жизнь города. Кто-нибудь обязательно обратится к вам с каким-нибудь вопросом — что-нибудь насчет разбитого тротуара или протекающего водостока.

Тибо это предложение не особо воодушевило.

— А вы что будете делать?

— У меня всегда есть, чем заняться, — твердо сказала Агата.

— Может быть, вам помочь?

— Нет, не надо. Идите, прогуляйтесь.

И она вышла из кабинета, покачивая бедрами.

Тибо посмотрел в блокнот. Рисунок, сделанный им недавно, почти невозможно было различить. Он снова провел ручкой по замаранным линиям, возвращая их к жизни, но потом чертыхнулся и снова принялся яростно их уничтожать.

Затем добрый мэр Крович вышел из кабинета, оставив кофе стыть на столе.

— Я собираюсь предпринять инспекционный обход, — сообщил он Агате.

И Агата сказала ему вслед:

— Если кто-нибудь будет вас спрашивать, я скажу, что вы решили прогуляться.

Тибо спустился по прохладной мраморной лестнице и вышел на залитую светом площадь. Сначала он подумал, не зайти ли в книжную лавку на углу, но отказался от этой мысли. Глупо — у него и так весь дом забит книгами. А если ему захочется еще, директор городской библиотеки госпожа Хандке закажет для него все, что бы он ни попросил. Значит, книжная лавка отпадает. Он вышел с площади к реке и свернул налево, кивнув двум старикам, которые покуривали трубки, сидя на скамейке в прохладной тени:

— Хороший нынче денек!

— Да, неплохой, господин мэр, — согласились они. На этом беседа была окончена.

Навстречу шла женщина с детской коляской, доверху нагруженной покупками, а ее надутый малыш катил на бампере. За ними брел слепой в синих очках с собакой-поводырем. Слепой остановился, сунул свою трость под мышку, вытащил из кармана плаща бутылку с водой и стал лить воду туда, где, как он думал, была пасть собаки. Кое-что действительно попадало по назначению.

Свернув на Георгиевскую улицу, Тибо отметил себе, что надо бы поговорить с главным инженером относительно оборудования поилок для животных у фонтанчиков с питьевой водой. Неплохая идея. Так, Георгиевская улица. Свернуть направо к «Палаццо Кинема»? Нет, это было бы неправильно — все-таки инспекционный обход. Лучше свернуть налево, к музею. Да, здесь же как раз новая выставка. Замечательно. Самое подходящее место для мэра, слоняющегося без дела.

Между колоннами висела растяжка с изображением крылатого льва и надписью:

Краса Венеции

Растяжка хлопала на ветру, словно парус галеона. Тибо прошел под ней к наполовину застекленным дверям, у которых посетителей встречали два молодцеватых служителя в форменных куртках с медными пуговицами.

— Доброе утро, господин мэр, — сказали они, распахивая перед ним двери.

— Доброе утро, — откликнулся он. — Дай-ка, думаю, зайду, посмотрю.

Служители кивнули, заискивающе улыбнулись, но каким-то чудом удержались от того, чтобы довольно потереть руки.

«Вот же ведь работа! — удивленно подумал Тибо. — Два взрослых человека весь день стоят, открывая и закрывая двери. Разве это правильно? Господи, да ведь здесь же, наверняка, и другие такие же есть, чтобы подменять этих на выходных или когда они болеют. Целая армия людей в форменных куртках, открывающих двери и получающих за это зарплату. Надо будет обдумать эту ситуацию».

Двери закрылись тише, чем крышка гроба, и Тибо окружило музейное спокойствие. Он любил этот музей, любил с детства, с тех самых пор, как его впервые привела сюда мама. Тибо помнил, как он был поражен, увидев за стеклом высохшую голову амазонского индейца, темную, в кожаных складках, с мирно опущенными веками. Вся она была размером с кулак, и только свисающие пряди черных волос доказывали, что когда-то это был взрослый мужчина, несчастливый воин, неудачливый игрок — но все-таки игрок, все-таки воин. И еще чучело льва — ну ладно, передней половины льва — выпрыгивающего из зарослей сухой травы с кровожадно распахнутой зубастой пастью. Тибо помнил, как впервые встретился с этим львом: свернул за угол и, неожиданно увидев его, испытал мгновенный приступ паники. Он мог представить тогдашнего себя: маленький безволосый примат, замерший в ужасе посреди линолеумной саванны при виде смерти, выпрыгивающей из застекленного стенда; его лимонный леденец, похожий на пронзенную палочкой сверкающе-зеленую планету, со стуком падает и катится по полу.

Сейчас, проходя между гранитными колоннами, он видел впереди полускрытые тенями фигуры маленького мальчика в синем плаще и его мамы с корзинкой в руках (в корзинке бутерброды, они съедят их после музея в парке).

«Кому принадлежат эти картины, мама?»

«Они принадлежат нам всем, сынок. Ты можешь прийти сюда, когда захочешь, и посмотреть на них. Они принадлежат тебе».

Как здорово! Радость от этих слов осталась с ним навсегда.

«Мои. Они принадлежат мне».

Тибо свернул за последнюю колонну. Мальчик и его мама уже ушли.

По приземистой изогнутой лестнице добрый мэр Крович поднялся на второй этаж в картинную галерею, провожаемый взглядами давно позабытых жителей Дота, изображенных на мутных оконных витражах. Ковер, подумал он, очень милый. Не казенный и совсем не провинциальный. Внушительный. Столичный. «В конце концов, возможно, служители, приставленные открывать двери, тоже нужны».

Стены коридора на втором этаже городского музея были увешаны скучными пейзажами, глупыми слащавыми полотнами огромных размеров, где стоят по колено в пруду глазастые коровы или овцы бредут неверными шагами сквозь непроглядный туман. Висело там и несколько произведений раннего религиозного искусства, фрагменты посвященного мне алтаря и еще несколько экспонатов такого рода. Не обращая на них внимания, Тибо быстро прошел в главную галерею.

От его шагов задребезжал на стеклянной полочке вальдхаймовский кофейный сервиз, но внимание Тибо было поглощено другим: огромной картиной на противоположной стене галереи. Он ускорил шаг. Он захотел броситься к этой картине и обнять ее — словно заключенный, проведший многие годы в глубокой подземной темнице и внезапно выпущенный на свободу в объятия возлюбленной. Она была так прекрасна, что у него перехватило дыхание, прекрасна неописуемо… Так, по крайней мере, думал Тибо, но в литературных произведениях недопустимо употреблять такие слова.

В литературных произведениях без описаний никак нельзя, так что представьте себе огромную картину, где все почти в натуральную величину. Представьте себе, что летним днем вы, бредя по лесу, выходите на прогалину, подобно этому молодому охотнику в нижнем левом углу. Представьте гончих, весело бегущих за вами. Представьте колчан со стрелами на своей спине. Представьте, как сквозь листву пробиваются яркие лучи солнца, заливая стволы деревьев потоками света. Представьте, как там жарко; представьте, как хочется пить молодому охотнику и его собакам. Представьте, как они стремились к этому сверкающему, кристально чистому озерцу. Представьте изумление охотника, когда он раздвигает ветви и видит купающуюся богиню: совершенные формы, молочно-белая кожа, розовые кончики грудей. Представьте прислуживающих ей наяд, дриад, нимф или кто они там — всех оттенков кожи, в разной степени раздетых или одетых во влажно-прозрачные одежды. Представьте роскошную мантию из узорчатого бархата, небрежно брошенную на камни, и леопардовые шкуры, такие мягкие и нежные, что их морщит легчайший ветерок. Представьте ледяной взгляд богини — она в ярости, ибо ее застали за омовением, нарушили ее покой, унизили. Представьте себе ужас этой ситуации. Вот что видел Тибо. И еще — прекрасный город у моря, чьи богатства, награбленные в заморских колониях, позволяли рождаться на свет таким чудесным произведениям искусства.

Он мог бы провести здесь целый день, посвятить весь свой инспекционный обход инспекции одного-единственного сокровища — но, отойдя от первого приступа восторга, он заметил широкую спину Емко Гильома, восседающего на банкетке. Тибо решил тихо удалиться, пока его не заметили. Можно прийти сюда попозже. Но едва он повернулся, чтобы уйти, Гильом заговорил:

— Доброе утро, господин мэр.

— А. О! То есть… доброе утро, господин Гильом! — Было в Емко Гильоме что-то такое, от чего Тибо становилось немного не по себе, пусть они накануне и пообедали вместе. К тому же это дело о прекращении судейских полномочий… — Я не… Ну да. А как вы, интересно, меня заметили?

Гильом указал своей тростью на стену.

— Я увидел ваше отражение в стекле на этом маловыразительном маленьком Каналетто. Стекло, вы только подумайте! Стекло — проклятие для масляных красок. И этот Каналетто! Его картины не интереснее отпускных снимков, нащелканных каким-нибудь туристом. Вообще, картины развешаны так, что директора музея самого повесить мало.

У Тибо сложилось впечатление, что Гильом сидел здесь, поджидая случая произнести это суждение вслух. Он ничего не ответил, но, даже если адвокат был этим разочарован, то никак этого не выразил.

— Не присядете ли, господин мэр? Давайте проведем вместе несколько минут в молчаливом восхищении творениями Мастеров.

Тибо примостился на краю аннексированной Гильомом кожаной банкетки. Та издала тихий пукающий звук. Тибо молчал, пытаясь прогнать прочь мысль о том, как он сейчас выглядит, пытаясь расслабиться и забыть о себе, о том, где он, с кем он, кто он. Он представил себя обнаженным, входящим в прохладное зеленоватое озерцо, ласкающее ноги Дианы. Он погружается в воду. Он поднимает глаза и видит…

— Не кажется ли вам, что Диана удивительно похожа на эту вашу секретаршу, как ее, бишь, зовут? На госпожу Стопак?

— Нет, нисколько! — сказал Тибо. Несколько человек, рассматривающих картины, обернулись. Слишком настойчиво он это сказал. Он понизил голос до шепота, как в соборе: — И вообще, откуда вы знаете моего секретаря?

— Господин мэр, вы известный в городе человек. Все вас знают. Все о вас всё знают — а значит, и госпожа Стопак всем известна. Извините, если чем-то вас задел.

Тибо вежливо помотал головой.

Они снова помолчали. По прошествии некоторого времени Гильом сказал:

— Я часто пытаюсь представить себе, как люди воспринимают эти прелестные творения, — он указал тростью на картины. — Сегодня, когда Библия служит лишь для того, чтобы собирать пыль в книжном шкафу, сегодня, когда в школе не рассказывают о Гомере и о великих мифах, на которых зиждется наша цивилизация, — что могут сказать им эти прелестные, поистине прелестные картины? Красивая рыжеволосая девушка с чьей-то головой на блюде, обнаженная белокожая женщина в лесном пруду в окружении служанок злобно смотрит на мужчину и его пса. Что это все может для них значить?

— Возможно, для них это просто красивые картины, — предположил Тибо. — Мне кажется, можно ценить красоту и не понимая ее.

— Значит, вы думаете, что для них это просто красивые картины? Просто красивые? То есть они смотрят на молодую женщину с мертвой головой на блюде и говорят себе: «О, какая симпатичная девушка»? Или смотрят на бледную, сияющую плоть Дианы, не зная, что ее злобный взгляд сейчас превратится во вспышку божественного гнева, и она обратит несчастного Актеона в кабана, чтобы его затравили его собственные собаки, и говорят себе: «Ого, ну и цыпочка! Не отказался бы пригласить такую в кино субботним вечерком. Кстати, какая милая собачка». Так?

— Да, — просто ответил Тибо. — Что-то вроде этого. В конце концов, это действительно очень милая собачка.

Гильом вздохнул.

— Добрый мэр Крович, самое удивительное в вас — и я говорю это с подлинной теплотой и восхищением — то, что вы и в самом деле в это верите. Вы и в самом деле верите, что эти прекрасные произведения искусства принадлежат им так же, как и вам, — им, людям, которые никогда не смогут понять эти произведения и которых невозможно научить или заставить их понимать. Вы в это верите.

— Вы думаете, что это очень глупо?

— Вовсе нет. Вовсе нет, — Гильом успокаивающе повел в воздухе толстой пятерней. — Я восхищаюсь тем, что вас нет ни капли цинизма. Хотелось бы мне быть таким. Нет, правда, правда.

— Здесь дело не в глупости или цинизме. Это просто факт. Люди могут восхищаться чем-то, даже любить — и так и не приблизиться к пониманию. Они любят Бога, но не претендуют на то, чтобы его понимать. Сомневаюсь, что в Доте есть хоть один человек, который понимает свою жену, — и все же мужья любят своих жен.

— Некоторые, — поправил адвокат.

— О, большинство! К тому же я убежден, что произведения искусства принадлежат всем по праву. Я демократ.

Гильом едва сдержал смех.

— Да, демократия! Забавная идея, основанная на вежливой выдумке, будто все мнения имеют одинаковый вес и значение. Почему-то ее применяют только к политической жизни, и никогда — к слесарно-водопроводному делу, мореплаванию или переводам с санскрита. — Адвокат вздохнул, и его обширное тело заколыхалось. — Добрый мэр Крович. Бедный добрый мэр Крович, вы должны пообещать мне, что никогда не разочаруете этих людей, которых вы так любите. Иначе они разорвут вас на части. Вы станете их Актеоном. И еще пообещайте, что если вам случится наткнуться в лесу на Диану и собаки побегут по вашему следу, вы позволите мне прийти вам на помощь.

— До этого не дойдет, — сказал Тибо, — но спасибо. Если такое вдруг случится, я обращусь к вам.

Наступила пауза. Потом Тибо предложил адвокату пообедать вместе.

— Нет. Благодарю вас, но нет. Не думаю, что готов к этому, — сказал Гильом.

— Ну, тогда в другой раз.

— Да, в другой раз. — И Гильом с видимым физическим усилием протянул Тибо руку. — До свидания, господин мэр. Если вы не возражаете, я еще посижу тут наедине с Дианой.

— Да, конечно. Она ведь принадлежит и вам тоже.

И Тибо с улыбкой удалился.

Он уже почти дошел до коридора, когда Гильом крикнул ему вслед:

— Сегодня мой секретарь напишет докладную записку судье Густаву. Понимаете, о чем я?

Не обернувшись, Тибо ответил:

— Предложение пообедать остается в силе.

Он прошел назад по коридору и, в полном соответствии с предписанием на стене, отправился к выходу из музея по странному запутанному маршруту, который вел мимо диорамы «Осада Дота», мимо начерченной адмиралом Громыко карты берегов Амперсанда, и в конце концов с суровой неизбежностью подводил к сувенирной лавке.

Литературные произведения требуют описаний, но описывать эту лавку совершенно излишне. Все сувенирные лавки в музеях похожи одна на другую: сувенирные ручки, сувенирные ластики, сувенирные точилки — вещички, на которые в обычных обстоятельствах любой уважающий себя ребенок и не взглянул бы, но которые здесь, в музее, становятся желаннее, чем сама жизнь, драгоценнее рубинов, дороже всех богатств Индии. Сувенирные лавки в музеях твердо стоят на фундаменте из канцелярских принадлежностей, и только потом идут настенные календари, репродукции и умные книжки из тех, которые тетушки и дядюшки любят дарить племянникам на Рождество: книжки, рассказывающие об устройстве парового двигателя или о личной жизни пингвинов.

Тибо не обратил на все это ни малейшего внимания. У него, единственного ребенка в семье, племянников не было. Он подошел к вращающейся стойке с открытками, взял одну из них, с изображением Дианы и Актеона, и стал пристально ее разглядывать. Несомненно, при определенном освещении и угле зрения поверхностный наблюдатель мог обнаружить в Диане легкое сходство с Агатой Стопак. Тибо протянул руку, чтобы вернуть открытку на стойку, подумал, нашарил в кармане плаща несколько монет и встал в очередь за женщиной с припрыгивающим на месте ребенком. Только тут он заметил на другой вращающейся стойке другую открытку — не из тех, на которых изображены выставленные в музее картины. Надпись наверху этой стойки гласила:

Величайшие картины мира

Открытка на мгновение мелькнула перед глазами Тибо, когда расшалившийся мальчишка изо всех сил крутанул жалобно скрипнувшую стойку.

— Позвольте, — сказал он вздохнувшей маме шалуна, — можно? — И, протянув руку, остановил стойку.

Женщина не обратила на него внимания. Поймав сына за руку, она отвела его в сторонку и стала громким шепотом внушать, что надо вести себя хорошо.

Тибо взял открытку. На ней тоже была изображена богиня, но богиня иного облика, темноволосая, как Агата, а не скучная лесная блондинка; тоже обнаженная, но не застигнутая врасплох, а специально и вызывающе раздетая. И смотрела она совсем не злобно. Она возлежала на атласном ложе, томно поглядывая из зеркала, выставляя напоказ виолончельные очертания тела и круглые ягодицы (точь-в-точь цвета розового рахат-лукума в сахарной пудре), теребила черные вьющиеся пряди волос мягкими белыми пальцами, и взгляд ее в зеркале говорил: «Да, наконец-то ты пришел. Я так давно тебя ждала! Входи и закрой дверь». Вот, вот она — Агата! Добрый мэр Крович перевернул открытку. Там было обычное пустое место для послания, строчки, в которые нужно вписать адрес, серый прямоугольник с надписью «для почтовой марки», а в самом низу значилось: «Веласкес, „Венера с зеркалом“, Национальная галерея, Трафальгарская площадь, Лондон».

Очередь продвигалась, и вот Тибо уже протянул обе открытки продавщице. Они задрожали у него в руках, шум от их трения прокатился по всей сувенирной лавке. Он не стал ждать сдачу.

На выходе, когда он торопливо прятал конверт с открытками в карман, его напугали привратники в куртках с медными пуговицами.

— До свидания, господин мэр!

— Да-да. Пока! — пискнул Тибо и припустился вниз по лестнице.

Вскоре он почувствовал себя полным дураком. Он купил две открытки — вот и все. Открытки, продающиеся в таком благопристойном месте, как городской музей Дота, а вовсе не те, которые матросы привозят из Танжера. Такие изображения можно показывать школьникам. Господи, да их и показывают школьникам едва ли не каждый день! Более того, если бы подобные изображения не были бы доступны к обозрению в любой школе, это значило бы, что мэр и Городской Совет Дота плохо выполняют свой долг по отношению к молодежи. Эти картины воспевали чистую и здоровую красоту человеческого тела. Они представляли собой выдающиеся достижения европейского искусства и европейской культуры. И все же Тибо было почему-то не по себе, и уже второй раз за день им овладело искушение почувствовать себя ужасно, ужасно виноватым. Он посмотрел на часы. Почти полдень.

В универмаге Брауна официантки в отутюженных черных платьях собирали в стопки блюдца, расставляли по местам кофейники и белыми щеточками из конского волоса смахивали со скатертей крошки от пирожных. Городом овладели мысли об обеде, а Тибо уже достаточно отдохнул. Он пошел вдоль реки назад к Ратушной площади, сначала даже не замечая, что время от времени похлопывает себя по карману, проверяя, не исчез ли из него маленький твердый прямоугольник, а порой оглядывается и смотрит на тротуар позади себя, словно ожидает вдруг услышать окрик какого-нибудь добросердечного человека: «Господин мэр, это не вы обронили?»

Но никто его не окликнул. Когда Тибо дошел до Ратуши, открытки по-прежнему пребывали в его кармане. Там же оставались они, когда он взошел по мраморной лестнице, и не поменяли своего местонахождения, когда он, впервые с тех пор, как уволил городского казначея за то, что тот приставал к девушкам из машинописного бюро, собственноручно закрыл дверь в свой кабинет. Только тогда добрый мэр Крович достал открытки из кармана и, не открывая конверт, положил его в ящик стола, а ящик закрыл на ключ.

Чашка, которую Агата принесла ему утром, по-прежнему стояла на столе, кофе подрагивало под молочной пленкой. Тибо отодвинул чашку в сторону и навел на столе порядок: расположил блокнот, чернильницу, письменный прибор и настольный календарь строго параллельно друг другу. Откинулся на спинку стула. Вот теперь все, как следует. Аккуратно. Ничего лишнего, все на своем месте. Хорошо.

Потом Тибо снова встал и открыл дверь. Агата подняла взгляд от пишущей машинки и улыбнулась ему. Волосы вокруг ее шеи завивались точно так же, и взгляд говорил то же самое: «Да, наконец-то ты пришел. Я так давно тебя ждала! Входи и закрой дверь».

— Все в порядке? — спросила она.

— Да, спасибо. Все замечательно.

— Точно?

— Да. Только тот кофе, что вы мне принесли… Я забыл его выпить. Сейчас схожу и вылью.

Тибо вернулся в кабинет и забрал чашку.

— Давайте я схожу, — предложила Агата.

— Не надо, не беспокойтесь.

И Тибо медленно, чтобы не расплескать, прошел по коридору в мраморное уединение мужского туалета, всполоснул чашку, большим пальцем под струей воды оттер молочный след и полной грудью вдохнул бодрящий, пропитанный хлоркой воздух. Старина Питер Ставо делал свою работу на совесть.

Тибо провел влажными руками по волосам и оправил жилет. Из зеркала на него снова смотрел мэр Дота. Мэр Дота — не тот человек, который будет приобретать сомнительные открытки. Мэр Дота прошел назад по коридору мимо картины, изображающей последний бой Анкера Сколвига, и табличек с золотыми буквами имен своих предшественников, но мимо стола Агаты Стопак проходил уже Тибо Крович. Вдохнув ее аромат, он вспомнил об открытках, поспешил в кабинет и сел за стол.

— Хотите чего-нибудь? Может быть, кофе? — спросила Агата. — Я собираюсь сейчас сходить пообедать.

Тибо собирался сказать, чтобы она не беспокоилась, поднял глаза и увидел ее перед своим столом.

— Нет, спасибо. Ничего не нужно, правда. Все прекрасно.

— А как прошел ваш инспекционный обход?

— Прекрасно. Тоже прекрасно.

— Заметили что-нибудь такое, что нужно исправить?

— Кое-что. Так, мелочи. Ничего особенного. Придумал небольшое задание для главного инженера и, возможно, надо будет обсудить с начальником управления культуры и искусства кое-какие вопросы кадровой политики. Это может подождать.

— Хорошо, — сказала Агата. — Тогда после обеда.

— Да. — Тибо поколебался, но все-таки спросил: — А какие у вас планы на обед? Вы, наверное, встретитесь где-нибудь с господином Стопаком?

— Нет. Я купила себе специальный контейнер для еды — совсем с ума сошла — и сделала замечательные бутерброды. Собираюсь пообедать ими на площади у фонтана. Так делают многие девушки, которые здесь работают.

— Да, я видел.

Темы для разговора кончились. Поэтому вместо того, чтобы сказать: «Ради бога, Агата, давайте убежим отсюда, сядем на паром и уплывем в Дэш! Мы снимем комнату в отеле, будем пить шампанское и проведем всю ночь, предаваясь любви, пока не упадем в изнеможении, и домой не вернемся до утра!» — Тибо замолчал.

— Тогда я пошла, — сказала Агата.

— Да, конечно. Приятного аппетита.

И Тибо углубился в изучение содержания лотка для входящих документов, пока Агата не вышла на лестницу. Он подождал, прислушиваясь, потом подошел к двери кабинета. Да, она точно ушла. Он выглянул за дверь и посмотрел на ее стол. Там ее тоже не было.

Тибо вышел в коридор, ведущий на черную лестницу. Если бы он спустился вниз, то вышел бы мимо стеклянного закутка Петера Ставо на площадь. Но он пошел вверх, минуя плановое управление, инженерное управление, секретариат, отдел лицензий и отдел увеселительных мероприятий. Через три пролета ступеньки стали маленькими, лестница сузилась и вскоре уперлась в дверь, на которой не было никакой таблички.

Тибо достал из кармана связку ключей, нашел нужный, открыл дверь и вошел в небольшую комнату с белыми стенами. На полу лежала пыль от осыпающейся штукатурки. У стен стояли приставные лестницы, ведра и еще какие-то предметы неясных очертаний, завернутые в серую ткань. Четыре деревянные ступеньки вели к еще одной маленькой двери. Тибо поднялся по ним и вышел в огромное небо. Синева окружила его со всех сторон, точь-в-точь как мою статую, в одиночестве стоящую на самой верхушке собора. Синева неба над головой переходила в синеву моря, и там, посередине, виднелось темное пятнышко — наверное, возвращающийся в гавань паром.

Синева.

Он посмотрел вниз, на площадь, стараясь разглядеть среди голубиных стай и направляющихся в кафе служащих силуэт Агаты, ее походку. И он нашел ее — она сидела на бортике фонтана, откинувшись назад и подставив лицо солнцу. Сумочка и контейнер для еды стояли у ее ног.

Добрый мэр Крович смотрел на нее, на ее голубое платье, на голубой эмалированный контейнер, на синеву бескрайнего неба, отраженную в воде фонтана, и ему казалось, что нет ничего ярче, чем свет ее голубых глаз — словно их было видно с такого расстояния, — и он вдруг прошептал слово «лазурь». С Тибо такое иногда случалось. Без всякой видимой причины в его голове иногда всплывали красивые слова. Лазурь, сирокко, кариатида. А в другое время какое-нибудь слово, наоборот, могло вдруг выпасть из памяти. «Как же называется колонна в виде женской статуи?» — пытался вспомнить он, но слово «кариатида» никак не хотело вспоминаться. Тогда он говорил себе: «Похоже, я старею. Начинаю выживать из ума».

В последнее время он обнаружил, что между бровями у него стали расти толстые колючие волосы — справиться с ними было непросто. Кроме того, недавно он попытался сбрить нежелательные волоски, заведшиеся в ушах, но попытка была неудачной: он чуть было не истек кровью. «Старею», — вздыхал Тибо.

Но в такие моменты, как сейчас, в те моменты, когда он смотрел на Агату Стопак и мог позволить себе не отрывать от нее глаз, Тибо не думал о старости.

Порыв ветра обвил вокруг него флаг Дота. Тибо взял его за уголок и поцеловал. Когда он отпустил флаг, его взгляд был по-прежнему устремлен на Агату.

~~~

Вскоре часы собора пробили вновь. Служащие и продавщицы, а вместе с ними и Агата стали возвращаться на свои рабочие места. Когда Агата вошла в кабинет, добрый мэр Крович уже сидел за столом, там же, где она его и оставила. Газета, раскрытая на недоразгаданном кроссворде, пустая кофейная чашка и крошки печенья красноречиво свидетельствовали о том, как он провел это время.

— Вам нужно лучше питаться, господин мэр, — сказала Агата, сметая крошки в руку.

— Вечером поем как следует.

— Обязательно. Вы хотели написать два письма. Займетесь этим сейчас?

Она сходила к своему столу за записной книжкой, села на зеленый стул напротив Тибо, и он продиктовал ей письма к главному инженеру и начальнику управления культуры и искусства.

— Как вы думаете, нужны нам в музее люди, которые открывают посетителям двери? — спросил он.

— Больше они ничего не делают?

— Кажется, ничего.

— Я не уверена. А сколько мы им платим?

— Не знаю. Поэтому и хочу поговорить с начальником управления.

— Ну, — неуверенно сказала Агата, — с одной стороны, мне не хочется, чтобы люди теряли работу, но с другой стороны, как налогоплательщик…

— Да-да, именно так и я подумал.

— Еще один вопрос, и я определюсь со своим мнением. А в городском музее Умляута есть такие служащие?

— Крайне важный вопрос, проникающий, как обычно, в самую суть проблемы! Непременно надо будет спросить об этом у начальника управления.

День тянулся медленно. Тикали часы, стрекотала пишущая машинка, Агата готовила кофе. Принесли вечернюю газету. Заглянув в нее, Тибо порадовался, что его персону вытеснила с первой полосы новость о пожаре на ликероводочном заводе Арнольфини. Никто не пострадал, производство планируется возобновить уже завтра. Утренняя газета все еще лежала на столе, в кроссворде осталось неразгаданным одно-единственное слово, гордо возвещавшее пустыми клеточками о своем триумфе.

— Моя бабушка всегда говорила, что утром не следует смотреть в окно, — сказала Агата.

— Да, потому что нужно же будет чем-то заняться вечером. Спасибо, госпожа Стопак, мне всегда нравилась эта шутка.

— Сейчас, кстати, у вас будет, чем заняться. Уже почти пять. Не забыли о бракосочетании?

— Нет, не забыл. Девушка с паромной пристани. Как ее зовут?

— Катарина.

Пока Тибо надевал пиджак и поправлял галстук, Агата взяла газету с кроссвордом.

— Двадцать четыре по вертикали — импи. Боевое построение зулусов называется импи.

— Как-как?

— Импи.

Тибо восхищенно покачал головой.

— Я несколько часов ломал голову над этим словом. Откуда вы его знаете?

— Я вообще очень много знаю.

— Да, я не сомневаюсь. Вы, госпожа Стопак — гордость нашей городской системы образования. Значит, Катарина?

— Катарина.

— И?

— И Симон. У нее рыжие волосы и платье ей немного мало. Он — прыщеватый мальчик, который никак не может понять, как он во все это ввязался. Все данные, как обычно, изложены в анкетах.

— Катарина и Симон. Катарина и Симон. Что ж, пригласите их.

— Иду, — сказала Агата и вышла из кабинета все той же легкой плавной походкой, которая восхищала Тибо не меньше, чем ее способность решать кроссворды.

Вскоре Агата вернулась, ведя перед собой участников церемонии. Тибо достал из шкафа деревянный пюпитр и встал за ним, под городским гербом с моим улыбающимся изображением. Он и сам улыбался, приветствуя жениха и невесту, только вот их лица что-то были невеселы.

Тибо посмотрел на хмурую пухлую Катарину. Все в ней было какое-то неудачное: неудачное платье, неудачный подбородок, неудачные ноги, напоминающие ножки бильярдного стола, неудачный оттенок рыжих волос. Неудачная девушка. Она шла за неохотно переступающим ногами юношей, Симоном, подталкивая его перед собой, чтобы тот произнес в присутствии мэра нужные слова. Его лицо было все в прыщах, вызывающих в памяти библейские описания гнойных язв, — среди нас, праведных созданий, такая катастрофа на лице встретила бы осуждение как безвкусная демонстрация чрезмерного рвения. Одет он был в зеленый костюм явно с чужого плеча.

Добрый мэр Крович вышел из-за пюпитра, чтобы пожать брачующимся руки в своей знаменитой манере, прижимая зажатую в правой руке ладонь гостя сверху левой рукой, чтобы выразить искренность и глубину своих чувств.

— Симон, Катарина, здравствуйте, — мягко сказал он.

Те что-то неразборчиво пробормотали в ответ.

— Вы одни? — спросил Тибо.

Они посмотрели друг на друга. Посмотрели на мэра.

— С вами есть кто-нибудь? — Тибо не терял надежды получить ответ.

— Там была женщина, которая провела нас сюда, — сказал юноша.

— Да, это госпожа Стопак, мой секретарь. Но разве вы не привели с собой друзей? Где ваши родители?

Симон посмотрел на свои ботинки — точнее, на кончики их носков, выглядывающие из-под огромных штанин.

— Мой отец не захотел прийти. Он говорит, что я спятил. Не хочет об этом и слышать.

— А моя мама на работе, — сказала Катарина.

Тибо внимательно посмотрел на них. Дети. Они же просто-напросто дети. В его обязанности не входит сочетать браком детей. В особенности тех детей, родителей которых настолько не интересуют их собственные отпрыски, что они даже не зашли посмотреть на их свадьбу.

— Я не могу зарегистрировать ваш брак, — сказал он.

— Нет, можете, — сказал Симон. — Нам очень нужно.

— Вам нужно. А вы этого хотите?

Они посмотрели друг на друга — прыщавый юноша и неудачно-рыжая девушка.

— Нам нужно, — сказали они вместе.

Тибо почувствовал щемящую тоску в груди. Он понял, что ничего не может поделать. Перед ним стояли два гражданина Дота, которых он не мог защитить — даже от самих себя. И может, подумал он, именно поэтому они ему так симпатичны. Может быть, ему хотелось бы, чтобы именно таких людей было больше в его городе. Простые, некрасивые люди, которым «нужно» пожениться. Может быть, именно это чувство стыда — не меньше, чем чувство гордости, — необходимо такому городу, как Дот. Первое без второго лишено смысла. Второе без первого опасно.

— Я не могу зарегистрировать ваш брак без свидетелей, — сказал Тибо и позвал Агату. — Госпожа Стопак, эти молодые люди хотели бы, чтобы вы и Петер Ставо были свидетелями на их свадьбе. Не будете ли вы так любезны спуститься вниз и позвать Петера?

— Конечно, — сказала Агата. — А Катарина мне поможет.

Она сделала приглашающий жест рукой. В движении этом чувствовалось что-то вроде улыбки или даже ободрительного подмигивания. Катарина ушла вместе с ней, а Симон и добрый мэр Тибо Крович остались наедине, разделенные пюпитром. Тибо прокашлялся. Симон выдавил из себя слабую улыбку.

Тибо решил вернуться за стол и немного посидеть.

— Давайте присядем, — предложил он. — Они могут вернуться еще не скоро.

— Спасибо, я постою, — ответил Симон.

Тибо сел за стол и стал смотреть юноше в спину. Он решил сесть, и теперь глупо и неудобно было бы вставать. Симон решил остаться стоять и не мог теперь передумать и сесть. Так они и застыли, глядя в одну сторону, делая вид, что с интересом рассматривают меня, пришпиленную к гербу, словно огромная бородатая бабочка. Разговору это не способствовало, зато Тибо мог наблюдать шею Симона. Кожа на ней была розовой и раздраженной от бритвы парикмахера. Вдоль воротничка тянулась линия из трех вулканических прыщей.

Говорить было не о чем. Тибо немного пошуршал вечерней газетой, потом спросил:

— Вы уверены, что не хотите присесть?

— Нет, спасибо, я постою.

Отвечая, Симон слегка повернул голову, и это движение вызвало извержение одного из вулканов на его шее. На воротнике появилось маленькое красное пятно.

— Как хотите, — сказал Тибо.

И вот в конце концов, после целого столетия ожидания, Агата вернулась, ведя за собой Петера Ставо и Катарину. Петер расстался со своей коричневой спецовкой и выглядел вполне прилично событию. С Катариной же произошло маленькое чудо. Когда Симон обернулся, чтобы взглянуть на нее, его изрытое прыщами лицо озарилось улыбкой. За то время, что их не было, Агата каким-то образом умудрилась превратить Катарину в невесту. Она сделала ей другую прическу, повязала на шею шелковый шарф, пустила в ход румяна, тушь и помаду из своей косметички и вручила букет голубых цветов. Тибо узнал эти цветы. Они стояли в серебряной вазе перед картиной, изображавшей последний бой мэра Сколвига. «Почему бы и нет? — подумал Тибо. — Поступок не менее храбрый, чем любое из деяний Сколвига».

Петер Ставо подошел к Симону. Они обменялись рукопожатием.

— Мои наилучшие пожелания, — сказал Петер.

Агата заняла место рядом с Катариной и заулыбалась.

Тибо вдруг заметил, что они все улыбаются. Агате удалось сделать эту маленькую, потрепанную, стыдящуюся самой себя девчонку счастливой. Он встал за пюпитр и начал произносить положенные слова. Когда пришло время для того, чтобы Катарина и Симон взялись за руки, Агата приняла маленький букет и встала в сторонку, опустив глаза на цветы.

Тибо множество раз приходилось читать эти слова, но сейчас ему казалось, будто он слышит их впервые. В них не было абсолютно ничего из того, что есть в словах, которые произносят во время венчания в церкви: ни поэзии, ни величавости, ни чувства. Это были просто казенные формулы, официальный язык которых не отличался от языка разрешения на содержание собаки или охотничьей лицензии, однако сегодня они неожиданно показались Тибо странно волнующими. Он прочитал слова, которые должен был повторить за ним Симон, представляя себе, что жених он сам и что произносит он эти слова для Агаты.

Она стояла поодаль, скромно опустив глаза на взятый у невесты букет, а он обещал ей хранить верность до конца своих дней и одновременно сознавал, насколько он нелеп и как вообще все глупо, — то самое дурацкое чувство стыда и приличия, которое принудило этих детей быть вместе, не давало ему приблизиться к такой женщине, как Агата.

Когда Тибо сказал:

— Можете поцеловать невесту, — по его щеке потекли слезы. Агата подняла глаза, увидела их и тоже немножко всплакнула.

— Ну и ну, глаза на мокром месте! — сказала она и отвернулась, чтобы вытереть слезы. Им удалось обмануть друг друга.

И церемония завершилась не втихомолку на заднем крыльце, а на ступенях у главного входа в Ратушу, под смех и дождь из конфетти, которое Петер выгреб из своих карманов (на самом деле это были собранные им за многие недели бумажные кружочки из десятков дыроколов, что стоят на столах десятков служащих).

Потом они опрокинули парочку рюмок в «Фениксе» («Только одну. Нет-нет, мне хватит. Ну ладно, ладно — но имейте в виду, это вы меня заставили! Только одну — и всё!»), после чего расстались, обнявшись на прощание («Шарф? Оставьте его себе. Нет-нет, это свадебный подарок!»), и разошлись по домам: Тибо пошагал по Замковой улице, Агата осталась ждать трамвая на углу у Ратушной площади, Петер поднялся по лестнице в свою квартирку, расположенную прямо над мясной лавкой — не лучшей в городе, но уверенно занимающей второе место, а новобрачные, Катарина и Симон, побежали, смеясь, вниз по склону холма навстречу будущему — что бы оно им ни готовило.

Агата посмотрела им вслед и попыталась понять, что она чувствует. Зависть? Жалость? Тоску по прошлому? Раздражение? Потом вздохнула и отвернулась.

Холодный ветер, продувавший Замковую улицу, нагнал Тибо на трамвайной остановке и донес до него отголоски смеха Катарины и стук ее каблучков по брусчатке. Неудачная — так он назвал ее. Теперь он упрекал себя за это. Это были — оба — заурядные, скучные, некрасивые дети, вслепую бредущие по заурядной, скучной, некрасивой жизни, — но, по крайней мере, они бредут не в одиночку. «Неудачная? — говорил себе Тибо. — Черт возьми, Крович, когда это ты успел стать таким высокомерным?»

Подошел трамвай. Час пик уже прошел, и в полупустом салоне легко было найти свободное место. Тибо сел рядом с двумя похожими на него самого пассажирами: преуспевающие, хорошо одетые мужчины средних лет, немного засидевшиеся в баре, поскольку торопиться домой особо незачем.

Через несколько остановок добрый мэр Крович сошел на углу у киоска и по улице, усаженной вишневыми деревьями, дошел до своей калитки по правую сторону дороги. Калитка, казалось, обессиленно прислонилась к ограде, словно пьяница — к фонарному столбу. «Надо что-нибудь с этим сделать, — подумал Тибо. — Нет, в самом деле, ну что это такое!» Нагнувшись, он прошел под березой, на которой висел на случай прихода гостей медный колокольчик, и увидел, что на нем сидит бабочка и стучит по ободку своими тоненькими, как конский волос, ножками. Когда он уже дошел до дома и сунул руку в карман за большим черным ключом от входной двери, ему все слышался тонкий-тонкий звон с противоположного конца садовой тропинки.

Несколькими минутами ранее в центре города Петер Ставо открыл дверь своей квартиры. На кухне стоял пар от тушеного мяса с клецками. Петер поцеловал свою толстую жену, простоявшую перед этой самой плитой все тридцать лет, что они жили вместе, а та хлопнула его кухонным полотенцем по шее и раздраженно сказала:

— Ничего не скажешь, рано ты сегодня! К тому же еще и пил.

Но когда Петер сел за стол, повернувшись к ней спиной, и открыл газету, она посмотрела на него и улыбнулась.

А на другом краю Дота Агата сошла с трамвая и, стараясь держаться прямо и идти ровно, свернула на Александровскую улицу, миновала магазин Октаров, поднялась по лестнице и на лестничной площадке у своей двери, рядом с мусорным ведром, увидела Гектора, пытающегося отскрести от сковородки обуглившиеся остатки пищи.

— Ээ… — сказал он. — Извини. Мы со Стопаком… Ты что-то задержалась, и мы решили попить чаю.

По лестнице плыл дымок. Внутри квартиры он был гораздо гуще.

— Пожарных вызвали? — холодно осведомилась Агата.

— Ну не надо так, — сказал Гектор. — Агата, я не хотел. Честно. Извини.

— Где Стопак?

— Там. Вздремнул немного. — Гектор глупо хихикнул. — Немного вздремнул, вот и все. Тяжелый день…

— Полагаю, весь день вы клеили обои в «Трех коронах»?

На это Гектор смог ответить лишь:

— Ну не надо так, Агата. Я не хотел. Честно.

Он стоял на лестничной площадке, держа в одной руке тупой нож, а в другой — обугленную и исчерченную серебряными шрамами сковородку, из-под неровных усиков торчала сигарета. Агата посмотрела на него и чуть не расхохоталась. Вот во что превратилась ее жизнь!

— Сковородку-то выброси, — сказала она. — Брось в ведро, и дело с концом. Она испорчена. Мне такая не нужна.

Гектор уже собирался в третий раз сказать, что он не хотел, но в последний момент передумал, молча положил сковородку в мусорное ведро и закрыл крышку.

— Я сделаю тебе бутерброд, — сказала Агата и прошла на кухню. Там она с холодной яростью гарпии принялась резать хлеб, строгать ветчину и откручивать крышки банкам с соленьями. Гектор молчал. Съев все, что ему дали, он сказал «спасибо» и ушел.

В четыре утра, когда Стопак проснулся на диване с ломотой в шее и присохшим к небу языком, тарелка с приготовленными для него бутербродами все еще пребывала там, куда Агата ее поставила — покачивалась в такт дыханию у него на животе.

Так и текла жизнь Тибо и Агаты — один день похож на другой, все как обычно. Утром они садились на трамвай в противоположных концах города, приезжали на работу, и Агата погружалась в дела и грустила, потому что в целом мире не было никого, кто бы ее любил и кому она была бы нужна, — в то время как за дверью, всего лишь за стеной, сидел добрый Тибо Крович, страдающий от того, что во всем огромном мире ему не был нужен никто, кроме госпожи Стопак.

Они обманывали друг друга. Они обманули друг друга на свадьбе: Агата решила, что его слезы были простым проявлением сентиментальности, и даже подумать не могла, что плакал он оттого, что желал ее и не мог обрести; а Тибо не догадался, что она плакала от зависти к Катарине, которая ждала ребенка. Они обманывали друг друга каждый день тысячей различных способов, и никто не решался признаться, что им чего-то не хватает, никто не осмеливался заговорить о своей душевной боли, никто не хотел рассказать правду о своей жизни. И им удавалось — почти удавалось — обманывать друг друга.

И все-таки они и утешали друг друга тоже. Агата утешала Тибо своей радостной красотой — она не могла не быть красивой; а Тибо утешал ее своей добротой — он не мог перестать быть добрым. Они согревали друг друга этими дарами — добротой и красотой. Доброта и красота драгоценны. Их всегда не хватает.

Шли дни, измеряемые боем соборных курантов и звяканьем кофейных чашек, шли недели, измеряемые лентами для пишущей машинки и заседаниями комитета по благоустройству; и день за днем, неделя за неделей они втайне тянулись друг к другу, успокаивали друг друга, сами того не осознавая, и врачевали друг другу раны. Для Агаты, все утро поглядывавшей на голубой эмалированный контейнер, стоящий на том самом месте, где когда-то красовалась маленькая красная коробочка из магазина Брауна, лучшим моментом дня был тот, когда она садилась у фонтана и изображала радостное изумление при виде бутербродов, которые сама для себя приготовила дома, — но и для Тибо это тоже был лучший момент дня. Видите, вот он стоит наверху, на секретном балкончике у флагштока, и смотрит, смотрит на нее. Это точка опоры его жизни.

А когда Тибо в одиночестве возвращался в свой старый дом и сидел на кухне, ожидая, пока остынет сырная корочка на омлете, когда он лез в свой портфель, набитый документами городского совета, надеясь, что найдет там Агату, надеясь, что сможет избавиться от мыслей о ней, — она сидела в квартире на Александровской улице, над кулинарией Октаров, и думала о нем.

Когда Стопак лежал в постели, похрапывая и не обращая внимания на красивую, благоухающую женщину рядом, или когда Гектор стоял на ее кухне, жарил сосиски на ее плите и сплевывал в ее раковину, когда его сигарета выжигала дырки на ее столе, первой мыслью Агаты было: «Мэр никогда бы так не сделал. Уверена, мэр Крович никогда бы так не поступил. Не могу себе представить, чтобы господин мэр вел себя подобным образом».

Ночью, лежа в постели и поглаживая Ахилла, который превратился в роскошного сильного кота с когтями-саблями, она всегда вспоминала о нем. «Спокойной ночи, Ахилл, — говорила она. — Спокойной ночи, господин мэр. Спокойной ночи».

И там, в большом доме на другом конце города, одинокий мэр Крович слышал ее и, перевернувшись на другой бок под стеганым одеялом, сделанным его мамой, когда он был еще маленьким мальчиком, и натянув его на голову, говорил сквозь сон: «Спокойной ночи, госпожа Стопак. Да благословит вас Господь».

Видите, как они присматривают друг за другом?

~~~

Но лето не задерживается в Доте надолго. Над Амперсандом чаще начинает дуть холодный ветер, и порой от него невозможно найти убежище.

Так было и в тот день, когда пришло письмо в белом, словно снег неизбежной зимы, конверте, который Тибо, придя на работу, обнаружил на своем столе. Агата уже разобралась с почтой: аккуратно вскрыла конверты, развернула письма, приколола скрепкой каждый конверт к своему письму и сложила их в аккуратную стопку на его столе, придавив пресс-папье, похожим на сплющенную дверную ручку. Но это письмо она не вскрыла. Оно лежало отдельно, буквально крича о своей важности и похваляясь перед другими письмами качеством бумаги, отливной кромкой и тканевой подкладкой. В левом верхнем углу уверенным почерком было написано: «Строго конфиденциально».

Тибо поднял письмо со стола, взвесил в руке. Взял его указательными пальцами за противоположные по диагонали уголки, покачал. (Твердые углы конверта миниатюрными сверлами вонзились в подушечки пальцев.) Подул на него и посмотрел, как оно крутится. Бросил назад на стол. Он как раз собирался встать, чтобы пройтись до двери и попросить Агату сделать кофе, когда она пришла сама, с чашкой и блюдцем в руках.

— Не подумайте, что я собираюсь лезть не в свое дело, — сказала она, но в ее голосе слышалась тревога.

— Все в порядке. Я ждал это письмо. Я знаю, что в нем.

— Хорошо, — сказала Агата, однако осталась стоять по другую сторону стола со сложенными на груди руками.

Тибо вскрыл письмо. Показалась небесно-голубая ткань подкладки — словно рана на белом теле конверта.

Он прочитал письмо вслух:

«Дорогой Тибо,

Тебе, не сомневаюсь, известно, что адвокат Гильом счел необходимым направить мне официальный протест в связи с приговором, вынесенным тобой по одному недавнему делу. Тибо, ты хороший человек, ты хорошо делаешь свою работу, нам нужны такие люди, как ты.

У каждого могут порой случаться приступы помешательства. К тому же никто не пострадал, и даже Гильом признает, что его клиент получил по заслугам. Если дело обстоит так, как он утверждает, то это действительно весьма серьезная ситуация — но если ты скажешь, что все это просто недоразумение, мне будет этого достаточно. Я пишу это письмо собственноручно в своем кабинете и, думаю, нет смысла говорить, что никто, кроме нас с тобой, о нем не узнает. Не сомневаюсь, мой мальчик, что ты сможешь быстро все прояснить».

И размашистая подпись: «Судья Седрик Густав».

Тибо бросил письмо на стол и мрачно вздохнул.

— Вот, стало быть, и все.

— Что, стало быть, и все? Очень милое письмо.

— Госпожа Стопак, вы же все слышали. Это предложение подать в отставку.

Агата схватила письмо.

— Послушайте: «Если ты скажешь, что все это просто недоразумение, мне будет этого достаточно. Не сомневаюсь, ты сможешь быстро все прояснить. Никто об этом не узнает». Он хочет, чтобы вы оставались на посту. Он просит вас остаться. Это вовсе не предложение подать в отставку.

— В таком случае, госпожа Стопак, вы должны согласиться, что это предложение солгать.

— Не глупите. Никто не просит вас лгать.

— Никто? А судья Густав? Вся эта чепуха насчет «приступа помешательства» и Гильома, признающего, что его клиент получил по заслугам… Если бы Гильом действительно так думал, он никогда не стал бы жаловаться судье, и если бы Густав полагал, что у меня есть шансы оправдаться, он продиктовал бы это письмо секретарю, а не стал бы строчить тайное послание в запертом кабинете. Это очень любезное, очень великодушное, очень милое приглашение подать в отставку.

Агата ткнула письмо обратной стороной карандаша, той, где ластик.

— Позвольте, я сама напишу ответ. Набросаю что-нибудь за минуту. Вам не придется этим заниматься.

— Госпожа Стопак, мне же все равно придется поставить под ответом свою подпись.

— Вовсе нет, я могу расписаться за вас. Скажу, что вас в этот момент не было на месте.

— Понимаю, что вы пытаетесь мне помочь, но я не могу на это согласиться. Это просто смешно. Нет.

— Смешно! Значит, я смешна, да? — Агата швырнула письмо судьи Густава через весь стол. — Делайте тогда, что хотите. Может быть, я и смешна, но…

— Да нет же, вы вовсе не смешны! Я не вас имел в виду.

— Да, может быть, я и смешна, но, по крайней мере, не имею привычки лицемерить!

— Лицемерить? — переспросил Тибо. — Вы думаете, что я лицемер. Стало быть, говорить правду — значит лицемерить?

Агата выскочила из кабинета и, обернувшись на пороге, выпалила:

— Пожалуйста, ради бога, подавайте в отставку, если вам так хочется. Мне все равно! — и захлопнула дверь.

А потом она села за стол и заплакала, утирая горячие слезы со щек, потому что ей было не все равно. Ей было очень даже не все равно. Она сидела и слушала, как Тибо бродит по своему кабинету в поисках бумаги. Но когда он, наконец, отчаялся найти бумагу и, выглянув из кабинета, попросил Агату помочь, она помогла. Потом она сидела и прислушивалась к скрипу его перьевой ручки, чувствуя, как острое перо врезается в ее собственную плоть. Она вручила ему конверт и вытащила из ящика своего стола красную печать, а когда он вышел из кабинета, направляясь к почтовому ящику, проводила его взглядом.

— Я вовсе не считаю вас смешной, — сказал он, не поворачивая головы.

И Агата ответила ему, только так тихо, что он не услышал:

— А я не считаю вас лицемером. — И снова немножко поплакала, потому что не могла защитить его, не могла разделить с ним тяжесть этой ситуации, не могла взять ее на себя.

Она делала все, что могла. Она хорошо выполняла свою работу. Она готовила кофе. Приносила вечернюю газету. Забавляла его историями о проделках кота Ахилла и наотрез отказывалась пересказывать сплетни — ну ладно, я расскажу, только, смотрите, больше никому! — о том, что случилось с супругой секретаря Городского Совета на воскресном школьном пикнике, — но никогда, никогда и словом не обмолвилась о своей семейной жизни, о Стопаке, о Гекторе.

И Тибо тоже делал для нее, что мог. Он был добрым и внимательным начальником. Он всегда был вежлив, никогда не заставлял ее засиживаться допоздна, всегда следил за тем, чтобы у нее было печенье к кофе, а иногда и пирожное, и никогда, никогда не говорил ей, что без ума в нее влюблен. Но прежде всего, он не переставал преданно присматривать за ней, пусть для этого требовалось десяток раз за день вставать из-за стола, чтобы открыть дверь, или, стоило ей уйти на обеденный перерыв, бежать сломя голову на крышу. Тибо делал все, что мог. Он чувствовал ее боль. Он видел ее боль, словно отражение в зеркале, — и оттого присматривал за ней.

Именно этим он и занимался в тот день в самом конце лета, когда Агата, сидя на бортике фонтана, случайно уронила свой эмалированный контейнер в воду.

Представьте себе, что вы смотрите вниз с крыши Ратуши, как это делал в тот день Тибо, как делал он это многие-многие дни, а потом вспоминал об этом ночью. Перед вами площадь, заполненная людьми: счастливыми, раздраженными, одинокими, любимыми, красивыми девушками и девушками обычными; вот грязный старый пьянчуга со своим разбитым, присвистывающим аккордеоном, вот к нему подходит полицейский, чтобы увести его с площади; вот собака на поводке, вот громыхает трамвай. Замечательный солнечный день, начало сентября, последний привет лета. Растения на окнах предпринимают последнюю героическую попытку расцвести, цветы в подвесных вазах на площади, словно услышав призыв походного горна, изо всех сил стараются перещеголять напоследок муниципальную герань Умляута, деревья на набережной реки и слышать не хотят про осень, дикие гуси на островах передумали готовиться к отлету на юг. И все они — цветы, деревья, листья, птицы, собаки, пьянчуги, продавщицы — все словно поют единым хором: «Зимы не будет!» — потому что здесь, в самом центре площади, сидит облеченное в плоть доказательство тому. Госпожа Агата Стопак, высокая, пышная и млечно-розовая, сидит на бортике фонтана и позволяет солнечным лучам целовать ее.

Посмотрите на нее. Посмотрите на нее глазами доброго мэра Тибо Кровича. Посмотрите на ее очертания и изгибы. На ножки, невесомо стоящие на каменной плите, на кончики пальцев, выглядывающие из сандалий, на овал пяток, на узкие лодыжки, на выпуклость икр, на изгиб колен. Взгляните выше, туда, где шелковое платье в горошек скрывает обещание бедер и тугие застежки чулок. Посмотрите на слаломный изгиб ее тела, берущий начало у подбородка и устремляющийся вниз, к груди, которая сделала бы честь богине из индуистского храма, к математически-абсолютно-невероятной талии, к округлости живота, к ягодицам, мягко прижатым к мрамору. Посмотрите на грацию и радость ее движений, когда эта восседающая у фонтана Саломея поправляет край клетчатой юбки, сползший с колена.

Она оборачивается, чтобы взять бутерброд из контейнера, вся — движение: талия, плечо, локоть, запястье, и изгиб, и линии, вплоть до самого кончика пальца, который сейчас, всего лишь на какой-то момент, прикасается к крышке контейнера, нажимает на нее и готовится подцепить. И этот момент длится вечность. В этот момент добрый мэр Тибо Крович оказывается вне времени, настолько же выше его течения, насколько выше он течения жизни на Ратушной площади. Ибо эмалированный контейнер госпожи Стопак начинает смещаться. Он соскальзывает с бортика фонтана. Он скользит в воду медленно-медленно, словно загустевший на морозе сироп, и Тибо бросается бежать. Сквозь дверь за флагштоком, одним прыжком над четырьмя деревянными ступеньками, через маленькую белую комнату с ведрами, приставными лестницами, матерчатыми чехлами и кучками обвалившейся штукатурки — за спиной хлопает дверь — вниз по черной лестнице, прыгая через ступеньки, три пролета вниз, мимо отдела лицензий и увеселительных мероприятий, мимо секретариата и инженерного управления, мимо планового управления, по коридору мимо резиденции мэра, сквозь стеклянную дверь и, прежде чем она перестанет качаться на петлях, по толстому синему ковру и снова вниз, теперь по зеленой мраморной лестнице, к главному входу и на площадь, туда, где госпожа Стопак с отвращением наклоняется над водой, чтобы вытащить свой промокший обед.

Добрый мэр Крович останавливается, прежде чем выйти на солнечный свет. Он оправляет пиджак, подтягивает манжеты, приглаживает волосы ладонью, шумно выдыхает и набирает в грудь побольше воздуха, чтобы успокоить дыхание. И тогда, в тот самый миг, когда каблук его ботинка касается одной из гладких серых плит, которыми вымощена Ратушная площадь, его часы вновь оживают, тик переходит в так, время возобновляет течение свое.

— Вы оказали бы мне честь, позволив угостить вас обедом, — сказал Тибо и почему-то, Бог знает зачем, почувствовал необходимость склониться в глубоком поклоне, словно гусар в какой-нибудь венской оперетте.

«Боже мой, разве так приглашают женщину пообедать? — думал Тибо. — Причем замужнюю женщину, да еще и свою подчиненную! Господи, Крович, о чем ты только думал?»

Сердце доброго мэра Кровича упало, потому что он понял, что сделал ошибку. Она откажет ему, высмеет его, унизит посередине Ратушной площади, покажет на него пальцем, чтобы все горожане над ним посмеялись, и это будет конец — ему придется уйти в отставку. Его изгонят из города. Его служение Доту окончится позором, когда она объявит его извращенцем и развратником. Но этого не случилось. Не случилось. Агата Стопак обернулась к нему, щурясь на солнце, хихикнула, как девчонка, и сказала:

— Для меня честь принять ваше предложение.

А после этого она сделала реверанс — движение столь же глупое, механическое и напыщенное, как его поклон, но было в нем что-то такое, что мгновенно успокоило бы самого неуверенного в себе поклонника. Она бросила свой мокрый контейнер обратно в фонтан, как будто он ничего для нее не значил, словно это была не более чем жестяная коробка с разбухшим от воды хлебом, взяла его за руку, прижалась к его боку, и они пошли — через площадь, а потом по Белому мосту. Тибо таял от счастья.

Но что-то произошло и с Агатой. В тот краткий миг, когда она увидела стоящего перед ней Тибо, что-то вдруг изменилось. Ее печаль прошла. Она снова ощутила себя привлекательной и желанной.

Перед ней был мужчина — и не просто мужчина, заметьте, а сам мэр Тибо Крович, — изъявивший желание пригласить ее пообедать. А почему бы и нет? Почему бы и нет, спрашивается? Что в этом плохого? Ровным счетом ничего. Придраться совершенно не к чему. И все же Агата ощущала странное волнение. Она чувствовала себя чуть ли не любовницей — а совсем не женой и не секретаршей. По правде говоря, она даже чувствовала себя немного — чуть-чуть — распутной. Но прежде всего она чувствовала, что изменилась.

Она покрепче — возможно, даже крепче, чем следовало бы, — прижалась к Гибо, который вел ее под руку по Замковой улице. В какой-то момент она поняла, что спрашивает себя: а что если бы Стопак пригласил ее пообедать — шла бы она с ним так же, как идет сейчас с другим? Но тихий голос в ее голове тут же, как будто поджидал такого вопроса, ответил: «Если бы Стопак водил тебя обедать, разве бы прогуливалась сейчас с мэром?»

Агата шла изящной покачивающейся походкой, и вокруг нее кружил аромат духов. Когда разъяренная совесть заметила неуместное покачивание бедрами и завопила: «Агата Стопак, прекрати немедленно! Ты достопочтенная замужняя женщина!», все, что ей удалось сделать — это перестать тереться о Тибо, словно кошка о ножку кухонного стола. Она чувствовала, как ее волосы касаются его подбородка, и думала, что он, возможно, смотрит ей в декольте. И вдруг она поняла, что это ее не смущает. Она хотела, чтобы он заглядывал ей в декольте. Более того, она почувствовала бы себя оскорбленной, если бы он этого не делал. Она быстро взглянула вверх и, удовлетворенная, опустила глаза.

Только когда за ними закрылись тяжелые двери «Золотого ангела», госпожа Стопак испытала приступ паники. Если бы это был фильм Стэнли Корека, пианист прекратил бы играть, кафе погрузилось бы в полную тишину, и взгляды всех присутствующих устремились бы на них. Но подобного не может случиться в таких респектабельных заведениях, как «Золотой ангел». Во-первых, в «Золотом ангеле» нет пианистов, а во-вторых, когда такой уважаемый клиент, как мэр Крович, оказывает заведению честь своим посещением, будь то в сопровождении своего секретаря или кого-либо еще, он может ожидать только одного: неизменно безупречного обслуживания.

Чезаре стоял за стойкой обсидиановым изваянием: черный костюм, черный галстук, ежевично-блестящие черные волосы, идеально очерченные черные брови, зеркально отраженные под носом иссиня-черными усами, — но на какую-то долю мгновения железная маска его лица шевельнулась. Агата заметила это. Заметила в тот самый момент, когда вошла в дверь: едва заметное движение бровей, микроскопическое подергивание губ и выражение во взгляде, говорившее: «Mamma mia! Это снова мэр, второй раз за день, и со спутницей! Невероятно! Поразительно!» Не прошло и секунды, как Чезаре вновь овладел собой и выслал им навстречу официанта одним быстрым движением глаз.

— Столик на двоих, сударь? — вкрадчиво спросил официант и провел их к нише у противоположной стены.

— Думаю, я сяду спиной к окну, — сказал Тибо, — если вы не возражаете. — И он с вопросительной улыбкой взглянул на Агату. Та кивнула.

Место у окна, на виду у всего города. Ну и что же в этом может быть постыдного?

Столик был накрыт на четверых. Пока официант убирал лишние тарелки, Тибо и Агата уселись.

— Сударыня, сударь, меню. Сударь, карта вин. — И официант удалился.

Тут они вдруг почувствовали себя неловко. Агата спросила:

— Может быть, вам лучше пересесть на этот стул, чтобы можно было смотреть в окно?

— Нет, — ответил Тибо, — я лучше буду смотреть на вас.

Агата посмотрела на свои сплетенные пальцы и устояла перед искушением потеребить край салфетки.

— Хотите что-нибудь выпить? — спросил Тибо, открывая кремового цвета папку с картой вин.

— Лучше не надо. Что скажет босс, если я вернусь на работу навеселе?

Это была такая глупая, такая неудачная шутка, а Агата, произнося ее, выглядела настолько похожей на проказливую девчонку, что Тибо не удержался и рассмеялся.

— Тогда ограничимся водой, — сказал он. И после этого дела пошли на лад.

Они говорили и говорили — обо всем на свете, начиная с нашествия вшей, случившемся в Западной школе для девочек.

— Говорят, что эти маленькие черти живут только в чистых волосах, но это неправда. Начинают они всегда с грязной головы. Я заходила вчера в аптеку, и мне сказали, что во всем Доте нет ни одной склянки со средством от вшей. От одной мысли об этом меня одолевает чесотка!

Тибо пообещал, что наведет справки в управлении санитарии и проследит за тем, чтобы были приняты все необходимые меры.

После этого они обсудили скандальное представление гипнотизера, имевшее место в Оперном театре на прошлой неделе.

— Я, конечно, не ханжа, — начала Агата.

— Я тоже, — вставил Тибо.

«Это хорошо, — подумала Агата. — Очень хорошо!» Но вслух сказала другое:

— Я люблю посмеяться, как и все мы, но вы слышали, что случилось, когда он вывел на сцену госпожу Беккер?

— Слышал, — с серьезным видом кивнул Тибо.

— Бедняжка преподает латынь в Академии. И как ей теперь глядеть в глаза своим студентам? Как она будет поддерживать порядок в аудитории после того, как полгорода видело ее панталоны? Я слышала, — Агата оглянулась, чтобы убедиться, что их никто не подслушивает, — что управление лицензий и увеселительных мероприятий было готово вмешаться, но в дело пошли деньги. Оперный театр каждый вечер распродает все билеты, и кое-кто греет на этом руки.

Тибо помрачнел.

— Надеюсь, это неправда. Каждый в Ратуше знает, что за такие дела я увольняю беспощадно. Здесь не Умляут, знаете ли!

Подошел официант и с глупой улыбкой склонился над столиком:

— Выбрали, что будете заказывать?

А папки с меню так и остались, неоткрытые, в их руках, пока они сидели, склонившись друг к другу, едва не соприкасаясь головами — настоящее раздолье для вшей, если бы они у кого-нибудь из них водились. Они посмотрели друг на друга и почему-то снова расхохотались.

— Извините, — сказал Тибо, — мы еще не успели. — Что в сегодняшнем меню вкусненького?

— У нас все вкусно, сударь, и каждый день.

Тибо удивился, как это лицо официанта до сих пор не перекосило от постоянных упражнений в высокомерном поднимании бровей.

— Хорошо, а что сегодня особенно вкусно?

Официант взял меню.

— Палтус только утром из порта. Еще трепыхался, когда его к нам доставили. К рыбе, разумеется, сударь выберет шабли.

— Да, почему бы и нет? — сказал Тибо. — Живем-то только раз.

Агата посмотрела на него в притворном ужасе и прижала дрожащую руку к груди, словно готова была упасть в обморок.

— Не беспокойтесь, — ухмыльнулся Тибо, — с боссом я все улажу сам.

Официант принес корзинку с хлебом, и они принялись есть его, запивая вином.

Подали еду — нежную, жирную, вкусную рыбу и овощи. Они ели. Они выпили по второму бокалу вина. Вино озорными искорками щипало язык, освежало, поднимало настроение, возвращало к жизни. Они много смеялись.

Потом, за кофе, она рассказала ему про Сару, симпатичную девушку, продавщицу в мясной лавке, той самой, что не самая лучшая в городе, но уверенно занимает второе место.

— У нее несчастная любовь, — сказала Агата.

— У Сары? — спросил добрый мэр Крович.

— Да. В субботу, когда я туда заходила, она выглядела просто ужасно, и я спросила ее: «Милая моя, с вами все в порядке?» И она ответила: «Мне очень плохо, я не спала всю ночь, мое сердце разбито, и вы — единственная, кто это заметил. Спасибо». И она отсчитала мне сдачу.

— Сара? — удивленно сказал Тибо. — Я был там в субботу, она продала мне полкило сосисок. Я ничего такого не заметил.

— А я заметила, — вздохнула Агата. — Я узнала симптомы.

И едва она произнесла эти слова, как тяжелая грусть, которую она утопила в фонтане вместе с контейнером, внезапно ринулась по Замковой улице, ворвалась в кафе и уселась рядом на свободный стул. «Я узнала симптомы» — какое признание! Она призналась в том, что ее собственное сердце разбито. Это было признание поражения — но еще не белый флаг.

Тибо прикоснулся к ее руке. Столик-то был маленький. Они сидели очень близко друг к другу, и на какую-то секунду или две их руки лежали, соприкасаясь, его пальцы почти у изгиба ее локтя, а ее — на твиде его рукава, а потом их ладони сошлись вместе. «Я узнаю симптомы, — безмолвно говорил Тибо. — Я тоже узнаю симптомы».

А главное, к ней прикоснулись — мужчина прикоснулся к Агате с нежностью впервые за… за очень долгое время, и чувствовать, что к тебе прикасаются, было очень приятно. Такой женщине, как Агата, необходимо, чтобы к ней прикасались. Она впитала в себя эти несколько мгновений и сберегла их. Они исчезли в ней, как капли дождя исчезают в иссушенной почве, и где-то в глубине ее души шевельнулся росток, который казался давно погибшим.

— Вы и Стопак… — заговорил Тибо, — у вас в семье не все хорошо?

— Да. У нас не все хорошо — и уже очень-очень давно.

— Из-за дочери?

— Да, мне кажется, с этого все началось. Наверное. Моя крошка. Бедный малыш. Упокой ее Господь. Не проходит и дня… вы понимаете.

— Я понимаю. Понимаю. Когда-нибудь вы встретитесь с ней снова.

— Да, — сказала Агата. Пустое «да» человека, понесшего утрату. У нее вдруг защипало в глазах, и она шмыгнула носом — немного громче, чем хотелось бы. — Очень-очень давно, — повторила она и вздохнула.

— Не хотели бы вы… — У Тибо плохо получалось завершать фразы, но как-то так получилось, что это не имело значения. Они и так понимали друг друга.

— Нет, — Агата покачала головой. — Делиться горем — только умножать его надвое, говорила моя бабушка. Спасибо вам, господин мэр, но это не поможет. Ничего с этой ситуацией не поделаешь, а то, с чем не можешь справиться, нужно терпеть.

— Вы очень смелая, — сказал Тибо.

— Вовсе нет. Иногда мне хочется просто сбежать. Куда-нибудь на побережье Далмации. Я читала о тех краях. Там тепло.

— Но ведь и здесь тоже тепло, — возразил Тибо, который и представить себе не мог, что кому-нибудь, а уж тем более госпоже Стопак, может прийти в голову по доброй воле променять Дот на какое-нибудь другое место. Ради чего? В Доте есть красивая река, не хуже любой другой, замечательные утки, морской пляж совсем неподалеку, исторические памятники — обо всем написано в туристических проспектах, что лежат на столе в вестибюле Ратуши.

Но Агате, похоже, эти резоны в голову не приходили.

— Это сейчас здесь тепло. Сегодня тепло. Но это не навсегда. Ничто не длится вечно — уж я-то знаю — и уже совсем скоро у нас снова будет промозгло и холодно. Снег на улицах, к обеденному перерыву уже темно.

— Ну, не совсем.

— Почти. И так несколько месяцев. А на берегах Далмации тепло круглый год, и еще там есть замки, скалистые пляжи и красивые древние города, которыми когда-то владели венецианцы.

Венецианцы… В голове Тибо ожили воспоминания о выставке в городском музее и о прекрасной обнаженной Диане, купающейся в лесном озере.

— Иногда, — продолжала Агата, — я покупаю лотерейный билет, и тогда я ношу побережье Далмации в своем кошельке. Мой собственный маленький домик у моря. Только мой. Никакого Стопака. Только я и мужчина, который любит меня, читает мне вслух Гомера и приносит мне вино, и вкусный хлеб, и оливки, когда я нежусь в прохладной ванне.

«О, Боже! — подумал Тибо Крович. — О, Боже. О, святая Вальпурния! Госпожа Агата Стопак в прохладной ванне. О, Боже!»

— Вы любите оливки? — пробормотал он.

— Если я выиграю в лотерею, я научусь любить оливки. И Гомера тоже.

— Тогда я буду приносить вам оливки.

Агата рассмеялась. Ей показалось, что теперь самое время убрать руку — именно теперь, когда это можно смягчить улыбкой, чтобы расставание рук выглядело таким же обычным делом, как их соединение.

— Я, — повторил Тибо, — я буду приносить вам оливки.

— Вы добрый человек, господин мэр.

— К тому же я люблю Гомера. Кажется, я подхожу.

Агата улыбнулась, и улыбка еще не сошла с ее губ, когда Тибо встал, чтобы расплатиться. Кажется, он подходит. Добрый человек, который любит Гомера. Но это же Тибо Крович, мэр Дота. Конечно же, он не стал бы, он не смог бы, он, разумеется, не имел в виду, что…

— Готовы? — спросил Тибо, вернувшись к столику.

— Да, готова, — ответила Агата. — Готова.

Она заметила, что счет он оставил лежать на блюдце, придавив несколькими монетами. Эти расходы, понятное дело, он не станет оплачивать из городской казны.

Они прошли по залитой солнцем Замковой улице, по мосту и вышли на площадь — по-прежнему рука об руку, по-прежнему так близко друг к другу — только теперь они шли назад, и ощущение поэтому было иным.

— Здесь я должен с вами расстаться, — сказал Тибо.

— Здесь? Разве вы не вернетесь в Ратушу?

— Вернусь, но чуть позже. Мне надо кое-что сделать. Увидимся позже.

Тибо выглядел сконфуженным.

«Ах вот как! — подумала Агата. — Значит, я гожусь для того, чтобы вместе пообедать, для того, чтобы гулять со мной под руку. „И еще славно было бы заглянуть вам в декольте, госпожа Стопак, но в Ратушу я вернусь без вас. Большое спасибо, госпожа Стопак“». Но вслух она сказала лишь: «Хорошо!» — и ожесточенно постучала каблучками вверх по лестнице, ругаясь про себя. «Кажется, я подхожу! Кажется, я подхожу! Что ж, ваше высоконравие, я не позволю примерять себя, как одежду в магазине, так и знайте!» Добравшись до кабинета, она швырнула свою сумочку на стол и стала злобно забрасывать кофе в кофейную машину.

Конечно, если бы госпожа Стопак выглянула в окно, она увидела бы, что Тибо Крович в это время стоял у южного фонтана и почесывал в затылке. Вода оказалась глубже, чем он предполагал — но там, на самом дне, лежал голубой эмалированный контейнер госпожи Стопак. На поверхности медленно расплывался на части один-единственный разбухший крекер. Тибо снял пиджак, аккуратно свернул его, как учили в детстве, и положил на чистое место. Потом закатал рукав рубашки, пока тот не сжал руку над локтем, словно жгут, встал на колени на бортик фонтана и потянулся к контейнеру. Мэр Тибо Крович, надо сказать, обладал обостренным чувством собственного достоинства и отчетливо сознавал, что его нынешнюю позу — голова внизу, седалище в небесах — трудно было назвать героической. Более того, она заставляла вспомнить одну из тех безнадежно несмешных короткометражек, которые любили показывать между фильмами в «Палаццо Кинема». «Сейчас как раз должен появиться человек, размахивающий приставной лестницей, — думал Тибо, — но терьер утащит мой пиджак только после того, как я свалюсь в фонтан».

Он нагнулся чуть ниже. Вода дошла до рукава, но тут ему удалось нащупать контейнер кончиками пальцев. Тибо подтащил его немного ближе, пока ему не удалось просунуть палец под крышку. Тогда он вытащил контейнер и слил воду, разбухший хлеб выбросил под герань, а все, что осталось в уголках, вытер своим большим зеленым платком. «Вот, так хорошо. Впрочем, если я буду водить ее обедать, эта штуковина все равно будет ей не нужна».

Тибо подобрал пиджак с каменной плиты и, перейдя площадь, вернулся в Ратушу. Госпожа Стопак до смешного обрадовалась, увидев свой контейнер.

— Так вот какие у вас были дела! — воскликнула она. — Спасибо, господин мэр! Я думала, что… Впрочем, не важно.

— Нет, расскажите. Что вы думали?

— Ничего. Ничего. Я приготовила кофе. Хотите?

— Нет, спасибо. Надо работать.

И в этот самый момент Тибо Крович, человек, который ни разу прежде не любил, понял — и в этом у него не было ни малейшего сомнения, — что любит Агату Стопак. Это как если бы к нему на кухню вдруг вошел слон — сразу было бы понятно, что это слон, хотя он никогда не видел слонов. Ибо кто это может быть еще, такой огромный, серый и со складками на коже? Тибо вошел в свой кабинет, но оставил дверь открытой, надеясь, что госпожа Стопак будет время от время проходить мимо, показываясь в проеме. Этого не случилось. Однако Агата обнаружила, что довольно часто отвлекается от работы. Она то и дело поднимала глаза, чтобы посмотреть на эмалированный контейнер, стоящий там, где некогда — не так уж много времени прошло — пребывала маленькая коробочка из универмага Брауна. Она смотрела на него так, словно он был сделан из лунной пыли — странный объект, пришелец из мира, в котором мужчины добры, не боятся немножко утрудить себя ради женщины и, главное, не стыдятся этого.

«Кажется, он и в самом деле подходит, — шептала она. — Он добрый и любит Гомера. Он подходит».

Агата повернулась к открытой двери в кабинет мэра, надеясь, что он покажется в ней, чтобы попросить кофе или скрепок, или чтобы продиктовать какое-нибудь письмо. Но подходить к двери она боялась — возможно, потому, что Тибо Крович по другую сторону стены сидел за своим столом в полной тишине, зажав в зубах карандаш, и, затаив дыхание, прислушивался к малейшему звуку ее движений, а иногда поднимал нос, пытаясь уловить аромат ее духов.

В пять часов госпожа Агата Стопак навела порядок на своем столе, закрыла ящик и ушла. Мэр Тибо Крович слышал, как она уходит. Он слышал, как она складывает бумаги, задвигает ящик и закрывает его на ключ, слышал, как она тихо проходит по кабинету, представлял себе, как она задувает огонек кофейной машины, округлив губы идеальной буквой О, чувствовал, как она выходит из кабинета, оставляя за собой в воздухе аромат духов, напряженно ждал, когда она скажет «до свидания», и молил небеса, чтобы она промолчала, потому что он боялся не справиться с голосом, когда будет отвечать. Прошептав про себя «до свидания, госпожа Стопак», он замер, словно охотник в засаде, пока часы не отмерили десять долгих минут — просто чтобы убедиться, что она ушла, что она не вернется.

И все эти десять минут, что он ждал и прислушивался, госпожа Агата Стопак стояла на лестнице, на полпути вниз, держась одной рукой за перила, и взволнованно дышала, потому что вдруг поняла, что впервые в жизни забыла сказать мэру «до свидания» — и поняла, почему. Она просто не смогла бы. Стоя на зеленой мраморной лестнице, она почувствовала, как внутри нее начинает клубиться внезапная, странная нежность, и поспешила прочь, чтобы спастись от нее.

А наверху, в кабинете, мэр Тибо Крович достал ручку и приступил к работе, которую должен был сделать днем. Его ждали контракты, которые нужно утвердить, письма, которые нужно подписать, заявки на лицензии, которые нужно просмотреть, — и только когда часы на соборе пробили семь, он вышел из кабинета, спустился по мраморной лестнице и прошел по площади. Утки вежливо покрякали ему из реки, когда он пересекал мост. Над головой, гоняясь за ночными мотыльками, пролетали летучие мыши. Все вокруг было другим. Цвета были немного ярче, птичье пение — слегка мелодичнее, каждая утка под мостом крякала чуть громче и веселее. Все то время, что Тибо шел по Замковой улице, он разглядывал свое отражение в витринах. «Неплохо, — думал он. — Высокий. Не толстый. Не худой, конечно, но и не такой упитанный, каким мог бы быть человек, двадцать лет занимающий пост мэра». Он решил купить новый костюм. Нет, два новых костюма. И новые ботинки. Мэр такого города, как Дот, должен хорошо одеваться. Он, Тибо, этого заслуживает. И Дот этого заслуживает.

Пока Тибо шагал по Замковой улице, разглядывая свое отражение в витринах, Агата стояла у плиты, переворачивая деревянной лопаточкой яичницу с ветчиной на блестящей сковородке, посматривала в окошко на темный силуэт города и думала о нем, и то странное новое чувство, что настигло ее на лестнице Ратуши и последовало за ней на трамвае домой, плавало в воздухе вокруг ее плеч и поглаживало по спине.

— Ты сегодня куда-нибудь пойдешь? — спросила она, ставя тарелку перед Стопаком и его вечерней газетой.

— Да.

— С Гектором?

— Да. Есть какие-нибудь возражения?

— Когда он придет?

— Около восьми. Может, и раньше.

— Тогда лучше поешь.

И Агата решила, что после их ухода надо будет надолго залечь в ванну.

Несколькими минутами позже, когда Агата Стопак, сливая из раковины грязную воду, последний раз взглянула в окно, в котором уже ничего не было видно, кроме ее собственного запотевшего отражения, добрый мэр Тибо Крович сидел у себя на кухне. На столе перед ним стояла тарелка с селедкой и жареной картошкой, а рядом лежал раскрытый блокнот.

Он составлял список — список вещей, которые хотел бы подарить Агате. Сласти, в первую очередь рахат-лукум, мягкий, розовый и податливый, квинтэссенция гедонизма, символ грехопадения, такой вкусный; фруктовое желе, чтобы освежиться; имбирь в шоколаде; карамель в шоколаде. Книги: Гомер, новое издание. Нет, пусть лучше будет старое, даже старинное, потертое от множества прикосновений любящих рук. Надо найти такое. Надо разыскать. Потом духи. «Таити», он запомнил это название. Он вспоминал его каждый день. Более того, он включил слово «Таити» в список красивых слов, которые любил тихо произносить время от времени. Это слово воскрешало в памяти аромат госпожи Стопак, и, когда он произносил его, он представлял, как лежит, одетый в военно-морскую форму, на белоснежном песке под изогнутой пальмой, а рядом, положив голову на его руку, лежит госпожа Стопак с цветами бугенвиллей в волосах. Да, духи. И трусики. Мужчины ведь покупают трусики любимым женщинам, разве не так? Но посмеет ли он? Осмелится ли зайти в магазин и купить женские трусики? Мэр Тибо Крович покупает женское нижнее белье? Он жирной линией зачеркнул слово «трусики» и посмотрел на него. В нем, зачеркнутом, был упрек и вызов. Тибо написал на следующей строке «нижнее белье». Может быть, и для этого придет время. Может быть, придет. Он исписал уже целую страницу, но перечитав список, обнаружил, что многие из перечисленных вещей хотел бы получить в подарок сам, например, кожаный несессер для письменных принадлежностей, который видел на витрине универмага Брауна, или серебряную ручку. Даже гольфы, признал он, на самом деле совсем не для нее. Совсем. «Позже я добавлю сюда еще что-нибудь», — сказал он сам себе и быстро написал на самой нижней строчке: «лотерейные билеты».

Он еще долго сидел за кухонным столом, читая и перечитывая свой список, наблюдая за образами, которые каждое слово рождало в его воображении. Он испытывал чувства, которые никогда не испытывал прежде — или же похоронил в себе так глубоко, что думал, будто невосприимчив к ним. Он поражался сам себе. Стоило ему даже просто прочитать слова «нижнее белье», и в груди начиналось непонятное волнение. Он положил ручку и отвел взгляд от блокнота.

— Я влюблен, — сказал он темной кухне. — Я люблю тебя, Агата Стопак. Я люблю тебя.

Он повторял эти слова, соскребая холодную селедку в мусорное ведро под раковиной. Не правда ли, странно, что когда любовь приходит или уходит, нас напрочь покидают мысли о еде? Хорошо еще, что иногда она остается с нами, иначе мы умерли бы от истощения.

— Я люблю тебя, Агата Стопак, — сказал он снова, поднимаясь по лестнице, и еще несколько раз, лежа в постели.

А на другом конце города, на Александровской улице, Агата Стопак лежала в своей постели. Ей было свежо и тепло после долгой ванны, кожу приятно пощипывало. Странное чувство, настигшее ее на работе, так никуда и не ушло. Оно прижималось к ней в трамвае, оно кружило вокруг нее, когда она стояла у плиты, оно било хвостом в ванне, а теперь лежало рядом с ней в постели, теплое и тяжелое, и мурлыкало совсем как Ахилл. Было в этом чувстве нечто преступное — преступное и восхитительное. Она по-дружески обняла его. А потом настало утро.

Стопака в постели не было, но Агату это не обеспокоило. Она откинула одеяло и опустила ноги на пол. Было холодно. По пути в ванную она увидела Стопака, распростертого на диване в гостиной недвижным жирным изваянием. Он храпел и пускал слюни. В той же позе он пребывал, когда она пробежала назад в спальню и сбросила с себя ночную рубашку. Та с тихим шелестом упала на пол. Агата переступила через смятый круг теплого хлопка, поддела его большим пальцем ноги, подбросила в воздух, поймала, скомкала двумя руками и бросила на постель. В движениях ее было что-то и от гимнастки, и от кафешантанной танцовщицы: изящная осанка, дразнящая раскованность, непроизвольная, пышущая здоровьем грация. Она подошла к старинному сундуку с изогнутой крышкой, склонилась над ним и выдвинула ящичек, в котором хранила свое нижнее белье. Там, у самой стенки, стояла блестящая красная коробочка из универмага Брауна.

Застыв на месте, словно статуя Пандоры, она держала в руке коробочку — заново завернутую в бумагу и перевязанную лентами, словно ее никогда не открывали — и смотрела на нее в нерешительности.

— Это не для него, — сказала она зеркалу. — Это для меня. Для меня.

На этот раз, открывая коробочку, Агата, не развязывая, стянула ленты, порвала оберточную бумагу, разодрала картон. В какую-то пару секунд коробочка превратилась из реликвии, напоминающей о былых муках, в кучку мусора, в старую использованную упаковку. Агата бросила ее на пол и пинком отправила в угол.

Агата была очень скромной женщиной, но сейчас поймала себя на том, что, облачаясь в тонкие, просвечивающие полоски материи, смотрит в зеркало — и находит себя красивой, даже соблазнительной. Она позволила пальцам пробежать по изгибам собственного тела, проследила за ними, а затем, снова взглянув в зеркало, с изумлением увидела, что женщина с той стороны зеркального стекла смотрит на нее, высунув наружу розовый кончик языка. Это был голодный взгляд. Агата залилась краской смущения и поспешила одеться. Простая белая блузка, благоразумная шерстяная серая юбка — возможно, немного обтягивающая на бедрах и слегка зауженная на икрах, но в целом вполне благоразумная и скромная. Несомненно, секретарша мэра может носить такую юбку, не вызывая шепотков за своей спиной, даже если она, юбка, заставляет ее, секретаршу, покачивать бедрами на ходу. Агата пригладила юбку сзади и, да, ощутила невесомое присутствие этих особенных трусиков. Так, совсем чуть-чуть.

Задержавшись дома не долее, чем требовалось для того, чтобы поставить на пол рядом со свисающей рукой Стопака чашку кофе и потрясти его за плечо, Агата поспешила на работу. Шла она танцующей походкой. Когда кондуктор в трамвае посмотрел на нее взглядом, в котором читалось: «Я изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не присвистнуть», она улыбнулась ему и, отдавая деньги, позволила своим пальцам чуть задержаться в его ладони. Вчерашнее странное чувство по-прежнему было с ней: радостное возбуждение, придающее всему вокруг ощущение свежести и новизны, электрический ток, пробегающий по телу. Это чувство было с ней, когда она спешила по Замковой улице, на ходу посматривая на свое отражение в витринах — не то чтобы она опаздывала, просто ею владело желание пуститься бежать, с которым она изо всех сил боролась. На углу она заметила Маму Чезаре, вытирающую столик у окна в одном из больших эркеров «Золотого ангела», и задержалась на мгновение, чтобы постучать по стеклу костяшками пальцев. Мама Чезаре подняла взгляд, увидела ее и улыбнулась.

— Отлично выглядишь! — прочитала Агата по ее губам.

— Спасибо! — Агата послала ей воздушный поцелуй и поспешила дальше. Она скользила сквозь толпу, как стрекоза скользит над прудом, рассыпая искры света и цвета: бутылочно-зеленый жакет, блестящие черные волосы, сверкающие туфли и сумочка, тускло отсвечивающий на солнце голубой эмалированный контейнер в руке.

То же самое электрическое чувство владело и Тибо. Оно разбудило его ни свет ни заря и заставило уйти на работу, не позавтракав. Придя в Ратушу раньше всех, он первым делом положил на стол Агаты, прямо посередине, на самом виду, запечатанный конверт. Потом достал свою ручку, написал в середине конверта «Госпоже Стопак» и подчеркнул эти два слова. Ему хотелось, чтобы надпись выглядела бодро, официально и по-деловому, но не слишком строго — в общем, так, как выглядела бы его записка любому из подчиненных. Но любовь изменила все, даже его почерк. Тибо казалось, что любой, взглянув на этот конверт и увидев эти два слова, сразу поймет, что они написаны влюбленным мужчиной. И даже если прочитать вслух на площади все письма, написанные им за всю свою жизнь, вывесить каталог его библиотеки на дверях Ратуши и опубликовать в «Ежедневном Доте» серию статей с его подробнейшей биографией, основанной на сведениях, собранных десятком правительственных агентов, — все равно эти два слова говорили о нем куда больше. Они говорили о нем все.

Тибо взял конверт со стола и снова внимательно на него посмотрел. Два слова. Больше ничего. Он вернул конверт на стол и прошел в свой кабинет. Однако тут же вернулся, взял конверт и небрежно бросил его на край стола. Так, что получилось? Достаточно ли буднично он лежит? Тибо прошел мимо стола, как прошел бы любой посетитель, пришедший на прием к мэру. Конверт стремглав бросился ему в глаза. Он взял его и бросил снова. Опять нехорошо. Тибо схватил конверт, отошел к двери и запустил его по воздуху в сторону стола. Конверт приземлился в мусорную корзину. Тибо извлек его оттуда и, устремившись в сторону своего кабинета, снова бросил на край стола. Чудо из чудес! Конверт остался стоять на ребре, опираясь на степлер.

Тибо взглянул на часы и решил, что еще есть время, чтобы отнести конверт вниз и подложить его в утреннюю почту. Он снова достал свою ручку и приписал:

Кабинет мэра,

Ратуша,

Ратушная площадь,

Дот.

Затем, подхватив конверт, он сбежал вниз по черной лестнице и просунул его в полукруглую щель в стеклянной стене закутка консьержа. У него перехватило дыхание. Потом он пригладил волосы ладонью, оправил пиджак и собрался с мыслями. Теперь он был готов подняться наверх, выглядя при этом так, как полагается выглядеть мэру Дота.

Но едва он ступил на лестницу, как дверь закутка открылась, и из нее вышел Петер Ставо.

— О, господин мэр! Рад вас видеть. Неудобно вас беспокоить, но только что пришло вот это письмо. Оно адресовано вашей секретарше Агате. Поскольку вы все равно идете в свой кабинет, не могли бы вы…

И пока Тибо управлялся с Петером Ставо, Агата взбежала по зеленой мраморной лестнице, перебросив жакет через руку, и в радостном нетерпении вошла в кабинет.

— Доброе утро, — сказала она, но никто ей не ответил. — Господин мэр? — Она заглянула в его дверь, но кабинет мэра был пуст. Разочарованная Агата повесила жакет на вешалку, посмотрелась в зеркальце, решила, что прическа в исправлениях не нуждается, и занялась приготовлением первого за день кофе.

Посыльный Сандор уже принес утреннюю почту. Агата села за стол и начала работать, но не успела она вскрыть первый конверт, как снова подняла глаза и остановила взгляд на двери, словно собака, ждущая, когда же раздастся звук поворачивающегося в замке ключа. Потом она встала и взяла салфетку, лежавшую перед кофейной машиной.

Войдя в кабинет Тибо, она развернула салфетку, покрыла ею свою голову и сделала реверанс в сторону городского герба.

— Помнишь, что я говорила тебе в прошлый раз — насчет Стопака? — сказала она мне. — Не обижайся, но ты не очень-то постаралась. А теперь вот… Теперь мэр Крович. Тибо Крович. Говорят, что ты — заступница за женщин Дота. Ты знаешь, что я не так уж испорчена, но иногда… видишь ли, иногда ты требуешь слишком многого. Думаю, ты знаешь, в чем дело. Так вот, я не жду чудес и не прошу тебя нарушать какие-либо принципы, но если можешь, пожалуйста, прояви доброту, понимание и, может быть, даже великодушие — это было бы очень мило с твоей стороны. Спасибо.

Сказав это, Агата снова сделала реверанс, сняла с головы салфетку и вышла из кабинета.

Когда пришел Тибо, она уже снова сидела за столом, раскладывая письма по стопкам. Тибо остановился в дверях и посмотрел на нее с благоговейным изумлением, с каким мог бы смотреть на картину, изображающую восход солнца. Проходя мимо ее стола, он слегка склонился, вдыхая ее аромат.

— Это письмо для вас.

— О, спасибо. Интересно, почему оно не пришло вместе с остальной почтой?

— Потому что это я его отправил.

Агата взглянула на конверт и улыбнулась, узнав знакомый почерк мэра. Внутри конверта лежали десять лотерейных билетов и записка. Когда Агата подняла голову, чтобы поблагодарить Тибо, он уже шел к своему кабинету. Он не остановился и не обернулся, пока дверь, отделяющая его от Агаты, не оказалась надежно закрыта. Тогда он встал, прижавшись к ней спиной, и подождал, пока не восстановилось дыхание и сердце не перестало бешено колотиться в груди.

— Вот и дело с концом, — сказал он сам себе. — Видишь, это было несложно. Просто письмо. Вот и все. Пустяки.

Он снял пиджак, сел за стол и приступил к работе, в то время как в какой-нибудь паре метров от него за своим столом сидела Агата и переводила взгляд с конверта на дверь его кабинета и назад, качая головой, не в силах поверить своему счастью. «Лотерейные билеты, — шептала она. — Десять лотерейных билетов. Он хочет, чтобы у меня был маленький домик на побережье Далмации. Лотерейные билеты».

Она вытащила их из конверта, чтобы разложить на столе, и вместе с ними выпала записка. «Дорогая Агата», — начиналась она. Не «дорогая госпожа Стопак». Агата обратила на это внимание. «Дорогая Агата, я надеюсь, что наш вчерашний обед доставил Вам такое же удовольствие, как и мне. Буду очень рад, если Вы пожелаете составить мне компанию и сегодня. Я угощаю». И подпись: «Тибо».

Через двадцать минут — это были самые длинные двадцать минут в жизни Тибо — Агата подошла к двери с чашкой кофе и двумя имбирными печеньями на блюдце. Свободной рукой, в которой был зажат свернутый пополам листок с эмблемой Городского Совета, она постучала и, не дожидаясь ответа, вошла в кабинет, словно Венера, возвращающаяся на Олимп после долгого дня, проведенного среди распаленных любовью пастухов. Стоило ей войти, как серые тучи рассеялись, солнце рванулось в окна и поцеловало прекрасные пальцы ее ног, а Тибо поднял глаза от своих бумаг и посмотрел на нее с тем выражением, с каким приговоренный, сидящий на электрическом стуле, смотрит на неожиданно вбежавшего посыльного с телеграммой в руках.

Склонившись над столом, Агата аккуратно поставила на него чашку. Добрый мэр Крович предпринял героическую попытку не смотреть в ее декольте, маняще открывшееся перед ним. И еще он убедил себя, что не заметил исчезающе-тонкого, волнующе-прозрачного лифчика, на который случайно наткнулся его взгляд. Он посмотрел ей прямо в глаза, и тут она сказала:

— Это для вас, господин мэр, — вручила ему сложенный листок и вышла из кабинета.

Тибо откинулся на спинку стула, развернул листок и прочитал: «Я с радостью составлю Вам компанию за обедом». Он был так потрясен, что не услышал, как Агата прошептала «спасибо», проходя мимо городского герба.

~~~

Все оставшееся утро они не решались заговорить друг с другом. Они чувствовали, что между ними произошло объяснение — что бы это ни значило, — но оба молчаливо согласились, что до того момента, как часы на соборе возвестят время обеда, говорить больше не надо.

Стрекотала пишущая машинка, звонил телефон, пыхтел кофейник, и вот, наконец, на дальнем конце площади над собором вдовьей вуалью взметнулась голубиная стая. Мгновением позже густой, медный «бомм» соборного колокола достиг Ратуши, и Тибо предстал на пороге своего кабинета.

— Похоже, уже час дня. Не хотите ли вы?.. — Он чуть было не сказал «меня», но удержался, удержался.

— Да, я готова. Мне только жакет набросить.

Тибо уже стоял у вешалки с жакетом в руках. Когда он помогал ей его надеть, аромат «Таити» коснулся его ноздрей.

— Сегодня прохладнее, — сказала Агата.

— Да, намного.

Тут они снова испугались — оба подумали, что обед так и пройдет в глупых, пустых разговорах о погоде, унылая волынка вместо вальса, и целый час им некуда будет деться от смущения.

Тибо ли взял Агату под руку, она ли первой протянула ее — это уже не имело значения, ибо оба этого хотели.

— Вы купили мне лотерейные билеты, — сказала Агата, когда они шли по мосту.

— Да, — сказал Тибо.

— Это очень мило с вашей стороны. Спасибо.

— Пустяки. Ничего особенного.

— Почему?

— Что почему?

— Почему вы купили мне лотерейные билеты?

— Разве вы не играете в лотерею? Кажется, вчера… Вчера вы говорили об этом, да? Насколько я помню, вы сказали, что каждый месяц играете в лотерею.

— Да, говорила. Очень мило, что вы это запомнили.

— О да, я запомнил. Вы играете в лотерею и, когда выиграете — заметьте, не «если», а «когда» — так вот, когда вы выиграете, вы купите себе виллу на побережье Далмации.

Агата чуть не обняла его за эти слова, но тут он бросил на нее деловитый взгляд, говорящий «мы пришли», и распахнул большую позолоченную дверь «Золотого ангела».

На этот раз черные итальянские брови Чезаре взметнулись чуть не до потолка. Его превосходительство мэр! Второй раз за день, второй день подряд! И с той же самой спутницей! Потрясение от их прибытия повергло официантов в судорожное состояние. Четверо одновременно двинулись из разных углов, быстрые и грациозные, как аргентинские танцоры танго; но, делая шаг, каждый из них инстинктивно окидывал салон взглядом, замечал движение своих собратьев, замирал на месте и устремлял взор на Чезаре, который стоял, посылая глазами тайные сигналы то одному из них, то другому, пока все, в конце концов, не застыли в полной растерянности.

Спасать честь заведения пришлось Маме Чезаре. Она подошла к Тибо и Агате и спросила снизу вверх:

— Стол на двоих? Сюда, пожалуйста.

И маленькая смуглая Мама Чезаре повела их за собой, переваливаясь с ноги на ногу, словно волшебный гриб из сказки, показывающий дорогу заблудившимся детям.

— Это хороший стол, — заявила Мама Чезаре тоном, не допускающим возражений. — Дать вам меню или доверите выбор мне?

Тибо сел и улыбнулся через столик Агате.

— Мы вам доверяем.

— Это хорошо. Вы пока говорите.

И Мама Чезаре удалилась.

— Так о чем же мы будем говорить? — спросил Тибо.

— О лотерейных билетах. Давайте поговорим о лотерейных билетах. Вы собирались рассказать, почему купили мне их.

Тибо смущенно потер лоб.

— Но вы же не против, правда? Я не хотел вас обидеть.

— Что за глупости. Разумеется, вы меня не обидели. Все в порядке. Извините. Это замечательный подарок. И не имеет никакого значения, почему вы его сделали.

Агата опустила глаза на скатерть и принялась водить ногтем по узору ткани, пока Тибо не остановил ее, накрыв ее руку своей.

Они снова прикоснулись друг к другу — второй раз за два дня, второй раз в жизни.

— Я купил вам эти лотерейные билеты, потому что хочу, чтобы вы были счастливы. Все, что я хочу — это чтобы вы были счастливы. Я обнаружил некоторое время назад, что хочу, чтобы вы были счастливы, с того самого момента, как познакомился с вами. Если бы я мог купить вам домик в Далмации, я сделал бы это, но я не могу — и поэтому купил лотерейные билеты. Вы этого заслуживаете. И не только этого — всего на свете.

Наступила пауза. Момент тишины, когда ничего не происходило, только его большой палец медленно и мягко поглаживал тыльную сторону ее ладони, чуть задерживаясь на бугорке между большим пальцем и указательным, поглаживал так нежно, что Агате казалось, будто ее кожа вот-вот растает. Ей вспомнилось, как в детстве она ездила к кузинам в деревню и заболела. Тогда, как раз перед тем, как у нее начался жар, она испытывала такие же ощущения: кожа стала необыкновенно чувствительной и словно бы даже исчезла, не оставив ей никакой защиты от окружающего мира, и каждое прикосновение обжигало, будто горячие угли.

— Нам снова дали столик у окна, — сказал, наконец, Тибо.

— Да. Наверное, скоро это будет «наш столик», — откликнулась Агата и, тут же подумав, не зашла ли слишком далеко, быстро прибавила: — Извините.

— За что? — спросил Тибо. — Хватит извиняться. Просить прощения вам совершенно не за что. Кто вас этому научил?

— Я просто подумала, что мои слова прозвучали немного самонадеянно. Словно я жду, что вы будете водить меня сюда каждый день. Словно это будет происходить регулярно.

— Я бы не возражал, — сказал мэр. — Мне бы даже хотелось, чтобы это происходило регулярно. Если вы не против.

— Думаю, я совсем не против. Было бы славно, — сказала Агата и через мгновение, которого ей хватило, чтобы сглотнуть, прибавила: — Если не возражаете вы, Тибо.

Мэр не оставил это незамеченным.

— Вы назвали меня по имени, — сказал он. — Никогда прежде вы этого не делали.

Агата сжала его руку и улыбнулась.

— Вы были первый. Вы обратились ко мне по имени сегодня утром.

— Я не посмел бы!

— А вот и посмели. В той записке, что была в конверте с лотерейными билетами, было написано «Дорогая Агата». Я заметила. Вы впервые обратились ко мне иначе — не как к «госпоже Стопак».

Тибо прокашлялся и кивнул.

— Да, — сказал он медленно, — и представьте себе, что для того, чтобы составить эту записку, мне потребовалось извести всего полторы стопки писчей бумаги. Целую рощу вырубили, чтобы я смог написать дюжину слов и пригласить вас пообедать.

Они немножко помолчали, глядя друг на друга, и тут в глубине кофейни распахнулась дверь и показалась Мама Чезаре с дымящимися тарелками в руках. Пока она пробиралась среди столиков, Тибо и Агата отпустили руки и разжали никак не желавшие разжиматься пальцы. Когда Мама подобралась к ним, они уже приняли строго-официальные позы и соприкасались лишь взглядами.

— Спагетти, — объявила Мама Чезаре. — Придете завтра, будут ньокки.

— Спагетти — тоже замечательно, — сказал Тибо, но глаз от лица Агаты так и не оторвал.

— Очень хорошо, — улыбнулась Мама Чезаре. Она поставила на стол корзинку с хлебом с хрустящей корочкой, не забыв при этом пояснить: — Хлеб, хороший хлеб, — предложила вино, воду, салаты, масло и уксус и выполнила все священные ритуалы итальянского кафе, посыпав тарелки тертым пармезаном и помахав в воздухе перечницей, в которой было что-то неуловимо фаллическое.

Когда она снова удалилась, Тибо попросил:

— Расскажите мне побольше о себе.

— Я и так рассказала вам вчера слишком много. Лучше вы расскажите о себе.

Тибо помолчал, пытаясь справиться с отправленными в рот спагетти, и, когда почувствовал, что может говорить как следует, сказал:

— Мне нечего рассказывать. Вы и так все знаете. Весь город знает обо мне решительно все. Это моя личная трагедия — в моей жизни нет ничего, о чем не было бы всем известно.

— Да я о вас почти ничего не знаю.

— Трудно поверить. Насколько я могу понять, вам известно все практически обо всем, что только ни происходит в Доте.

— Да ну, всякие глупости. Средство от вшей, проделки гипнотизера и прочие пустяки. Я знаю, что вы, Тибо Крович, хороший человек, добрый и красивый…

— Красивый!

— Да. По-своему вы очень красивы. Вы человек спокойный, честный, надежный и добрый, но больше я о вас ничего не знаю.

Тибо посмотрел на Агату, подносящую ко рту вилку со спагетти, и заметил в ней нечто такое, чего никогда прежде не замечал в женщинах. Было время (десять лет назад, двадцать лет назад, раньше?), когда дни, подобные сегодняшнему, должны были быть в порядке вещей, когда многообещающий молодой человек Тибо Крович должен был частенько заглядывать в «Золотого ангела» и даже в «Зеленую мартышку», громко смеяться в компании друзей и пить чуть больше, чем следует; он должен был сидеть в укромной нише у окна, держа за руку какую-нибудь симпатичную девушку, притворяться, что не замечает, как она рисует в воображении картины свадьбы, и думать о том, что утром надо будет послать ей цветы, а на следующей неделе неплохо бы пригласить на свидание ее сестру. Это нужно было делать тогда. Десятки молодых женщин должны были сменять друг друга в его жизни, ежегодно уступая друг другу место на рождественском благотворительном балу — целая вереница добровольных жертв, попавшихся в силки его простыней; и еще — одна, та, которая пришла и осталась бы навсегда и никогда не надоела бы. Только одна. Единственная. Та, которая потихоньку полнела бы в бедрах и раздавалась в талии, та, которая пролежала бы в матрасе ямки и ложбинки, та, которая снова и снова производила бы на свет пухлых, румяных и умных детей — целый дом детей. Это было бы правильно и естественно тогда, но не сейчас. Он упустил свой шанс. Даже самые преданные своему делу садовники из управления городских парков не могут заставить нарциссы цвести в октябре.

То, что он сидит сейчас здесь с такой женщиной, как Агата Стопак, — поразительное чудо, чудо из чудес. И все же это правда. Сейчас, в преддверии первых морозов, после долгого пустого лета, когда у него так и не нашлось времени для десятков женщин, разве что — да и то мимоходом — для двух или трех, что гораздо, гораздо меньше, чем одна, — сейчас он сидит вместе с Агатой. Если в твоей жизни было множество женщин, тут, наверное, есть чем хвалиться, сидя в баре, попыхивая сигарой и покручивая усы; и если была всего одна, одна-единственная, в этом есть что-то прямо-таки героическое; но если их было всего три — и ни одна не задержалась, не осталась, не стала Единственной — это жалко, уныло и скучно. Тибо подумал о них, и ему стало стыдно, потому что сейчас он понял — нет, он понимал это уже двадцать четыре часа, — то была не любовь. Он любил Агату. Он был влюблен в Агату. То была болезнь. А теперь он обрел лекарство.

Агата немножко подалась вперед, склонила голову над тарелкой, открыла рот и положила в него мягкие нити спагетти. Сердце Тибо заколотилось.

— Извините, — сказала она и приложила к губам платок.

— Нет-нет, это вы извините. Я так смотрел… Виноват. — Он так и не смог отвести глаза.

— Только одно, — сказала Агата, чтобы нарушить молчание.

— Простите?

— Скажите мне о себе только одно. Скажите свое второе имя.

— У меня его нет. Я просто Тибо Крович.

— Нет-нет, — решительно сказала Агата, — вы «Добрый» Тибо Крович. Так вас называют. Вы знаете?

— Да, кто-то когда-то мне об этом говорил. Это непросто — жить с таким прозвищем.

— Мими.

— Это ваше второе имя? Мими — ваше второе имя?

— Представьте себе, так звали мою бабушку. Я знаю, имя смешное.

— А по-моему, очень милое.

— Добрый Тибо Крович — никудышный лжец. Теперь ваша очередь. Спрашивайте.

Тибо немного подумал, кроша в руках корку хлеба и внимательно разглядывая потолок.

— Хорошо, — заговорил он наконец, — скажите мне, что нужно для того, чтобы вы были счастливы.

— Это нечестно! Я прошу, чтобы вы сказали свое второе имя, а вы спрашиваете, что нужно, чтобы я была счастлива.

— Извините. Это действительно слишком… Не стоило задавать этот вопрос. Извините.

Агата опустила вилку.

— Я не обиделась. Это хороший вопрос. Я задаю его сама себе и знаете, Тибо, я не нахожу ответа. Понятия не имею, что может сделать меня счастливой. Но ведь должно же быть что-то. Или кто-то.

— Но у вас есть Стопак, — сказал Тибо. Прозвучала его фраза скорее как вопрос.

— Нет, — ответила Агата. И больше ничего.

Они снова посмотрели друг на друга — сколько всего было в этом взгляде! Желание, предостережение, просьба, ободрение — невысказанные, но понятые, рожденные отчасти верой, отчасти же воображением.

— Нет, — сказал Тибо.

— Нет. — Агата снова взяла в руку вилку. — Впрочем, правила игры просты: сейчас моя очередь спрашивать. Скажите, что нужно для того, чтобы вы были счастливы?

— Я? Я и так счастлив. Я абсолютно счастлив.

— О, это хорошо. Это здорово. Только я вам не верю. И не смотрите на меня так оскорбленно. Когда вы последний раз смеялись?

— Да только что. Минуту назад. Вместе с вами.

— А до этого?

Тибо не смог сразу вспомнить.

— Сложно, знаете ли, когда вот так вдруг спрашивают. Но я все время смеюсь. Я смеюсь, честно!

— Ладно, верю. А как насчет друзей?

— У меня множество друзей.

— Это не очень хорошо — иметь множество друзей. Качество здесь важнее, чем количество. К тому же я имею в виду не тех людей, которые знакомы с мэром Дота, а тех, которые знают Тибо Кровича — тех, которым известно, сколько кусочков сахара он кладет в кофе.

— Я пью кофе без сахара.

— Я знаю. Я уже столько лет готовлю вам кофе! А кто еще знает?

Тибо обиженно ткнул вилкой в последний клубок спагетти.

— Что-то мне перестала нравиться эта игра. У вас слишком хорошо получается в нее играть.

Агата прикоснулась к его руке и прошептала:

— Простите меня. Простите. — Затем, когда их пальцы снова сплелись, она спросила: — А сколько сахара кладу я?

— Извините, я не знаю, — пристыженно проговорил Тибо. — Кофе всегда готовите вы…

— Вот видите? — рассмеялась Агата. — Тут вы меня опередили. У вас на одного больше.

Тибо промолчал.

— Теперь спрашивайте вы. Я разрешаю.

Тибо хотелось узнать так много всего, но пока он решил немного притормозить.

— Очень хорошо, госпожа Стопак, тогда скажите мне, сколько кусочков сахара вы кладете в кофе?

— Один. Всего один. Ну что, теперь нас официально можно считать друзьями?

— Думаю, да, — сказал Тибо и наклонился, чтобы поцеловать кончики ее пальцев, но в этот же момент заметил, что к ним направляется Мама Чезаре, и, раздраженно вздохнув, отпустил ее руку.

— Все хорошо? — спросила Мама.

— Замечательно, — сдержанным хором ответили они.

— Хорошо, замечательно, прекрасно. Сейчас я принесу вам кофе. Очень хорошо.

— Думаю, мы уже пойдем, — Тибо быстро взглянул на Агату — не возражает ли она. — Принесите, пожалуйста, счет. Нам пора возвращаться на работу. Кофе мы сможем выпить и там.

Мама Чезаре возмущенно фыркнула.

— Может быть, вы и выпьете там кофе, но не такой хороший, как у меня. Я принесу счет. Завтра будут ньокки. — И она вперевалку удалилась.

Когда они уже вышли на улицу, Тибо спросил:

— Вы любите ньокки?

— Я не совсем уверена, что знаю, что это такое, — ответила Агата. — К тому же завтра суббота.

Сначала Тибо не понял, что означают эти слова. Ньокки, маленькие картофельные клецки, можно есть в любой день недели, когда захочешь. И тут слово «суббота» обрушилось на него всем своим весом. Суббота. Выходные. Целых два дня не нужно приходить на работу. Целых два дня не будет никакого предлога увидеть Агату.

— Да, — сказал он. — Завтра суббота. У вас есть какие-нибудь планы на выходные?

— Думаю, нет. Да, совершенно точно, нет. — Агата надеялась, что Тибо поймет намек, но он ничего не сказал в ответ.

Минуту спустя она предприняла вторую попытку.

— А вы? У вас есть какие-нибудь планы?

— Ээ… Не смейтесь, я решил пройтись по магазинам. Может быть, куплю себе новый костюм. Или даже два.

— О-о! — насмешливо произнесла Агата.

— Я же сказал, не смейтесь!

— Не смеюсь, не смеюсь! Да, возможно, новый костюм вам не помешал бы.

На некоторое время они замолчали. Агата шла легкой покачивающейся походкой, заставлявшей мужчин оборачиваться и смотреть вслед, рядом шагал высокий, прямой, элегантный Тибо, и каждый гадал, может ли другой прочесть его мысли.

Тибо не говорил: «Да ну их к черту, эти костюмы! Вы и представить себе не можете, какие вещи мне хотелось бы купить для вас! Вы и представить себе не можете, какие вещи я дарил бы вам каждый день, если бы мог. Новые платья, новые туфли, меха, бриллианты и нижнее белье, прекрасное нижнее белье, конфеты, пирожные, цветы, шампанское, забавные безделушки, глупые безделицы, милые пустячки!»

И Агата не отвечала ему: «А знаете ли вы, какие трусики на мне надеты? Можете догадаться? Очень, очень непристойные. До смешного крошечные. Можете себе представить, какие женщины носят такие трусы? Надеюсь, по дороге домой я не попаду под трамвай. Одному Богу известно, как на такие трусики посмотрят в больнице».

— Да, стало быть, куплю новый костюм, — снова заговорил Тибо. — А в воскресенье, наверное, схожу в парк имени Коперника посмотреть на духовой оркестр.

— В воскресенье?

— Да, в воскресенье, в час дня.

— В час?

— Совершенно верно, парк имени Коперника, час дня, — многозначительно повторил Тибо. — Их последнее выступление в этом году. Конец лета. Улетают ласточки, журавли отправляются на юг, гуси покидают Амперсанд…

Агата рассмеялась.

— И оркестр пожарной бригады прячет свои трубы и тромбоны до весны! Ладно, господин мэр, давайте поторапливаться. Вы обещали мне кофе!

И она пустилась бежать, стуча каблучками по Белому мосту и плитам Ратушной площади. Чуть помедлив, Тибо побежал за ней.

Мэру Кровичу казалось, что его кабинет стал совершенно другим, словно он никогда раньше в нем не работал. Такова любовь: она всему придает новый вкус, окрашивает все в другие цвета, щекочет нервы остротой ощущений, вновь делает интересным давно опостылевшее. Кофе был сварен в том же самом кофейнике, который незапамятные годы кашлял, шипел и плевался на столике у двери — но такого кофе Тибо не случалось еще пить никогда в жизни. Помимо всего прочего, он приготовил его сам, впервые в Ратуше за очень долгое время, а Агата сидела за своим столом и заливалась смехом, глядя, как он разыскивает банку с кофе, теряет ложку и рассыпает по полу сахар. Но когда он подал ей чашку, она благодарно улыбнулась, принимая блюдце, задержала свои пальцы на его руке дольше, чем требовалось.

Потом они говорили — но на этот раз весело — о жизни и о том, какой они хотели бы ее видеть: жизни не в маленьком северном городке, а на берегу теплого, ласкового моря; не в окружении тысяч людей, никто из которых не знает, сколько сахару ты кладешь в кофе, а в компании одного-единственного человека, который знает, только знать и незачем — можно же пить вино.

Это был разговор, разбитый на фразы и полуфразы, маленькие кусочки правды, между которыми они болтали об афише «Палаццо Кинема» на эту неделю, о булочках с изюмом, которые пекла бабушка Агаты, теперь таких нигде не найдешь ни за какие деньги, о том, как это здорово, когда тебе девять лет, ты ловишь рыбу с пирса и прячешь в коробочку крабов, чтобы потом ночью пугать ими маму, о том, как ужасно быть одному и жить без любви, и о том, какая странная штука: гранаты каждый год появляются в магазинах не более чем на пару недель.

Снова пробили часы на соборе. Потом еще раз. Стало смеркаться.

— Нам надо поработать, — сказал Тибо.

— Да, надо, — согласилась Агата.

— У меня есть работа.

— И у меня тоже.

— Да.

— Если хотите, возьмите эту чашку кофе с собой.

— Да, спасибо, возьму.

Тибо спиной вперед удалился в свой кабинет, глядя поверх шутливо поднесенной к губам чашки и не отрывая глаз от Агаты. Он смотрел ей прямо в глаза и пятился, пока не свернул за дверь и внезапно не остался один.

— Мне и в самом деле нужно работать, — громко сказал он.

— И мне тоже, — откликнулась она.

— В самом деле, нужно.

Тибо сел за стол, открыл одну из красных папок, принесенных Агатой, и растерянно уставился на бумаги. Его мозг был занят мыслями о ней, и места для муниципальной чепухи в нем не осталось.

— Скажите, какое нам дело до высоты надгробных памятников? — обратился он к Агате через стену.

— Новые правила погребения на городских кладбищах и все такое. Будут обсуждаться во вторник на заседании комитета по паркам. Я сложила все бумаги в папку.

Произнося эти слова, Агата пыхтела и сипела, из-за стены доносились глухие удары и скрип, словно кто-то двигает мебель.

Тибо встал, чтобы посмотреть, в чем дело.

— Что это вы там делаете? — спросил он и столкнулся с Агатой. Она боролась с небольшим столиком: приподняв и уперев в бедро, пыталась протолкнуть его в дверь.

— Сюрприз! — Агата довольно улыбалась во весь рот. — Я придумала занести этот столик в ваш кабинет, чтобы можно было немного поработать вместе. Быстрее получится. Я и печенье принесла.

И действительно, на краю столика стояла пачка имбирных печений.

— Ну-ка, поставьте, — велел Тибо.

— Вы не хотите, чтобы я сидела с вами?

— Я не хочу, чтобы вы себя покалечили. Дайте-ка я…

Он поднял столик и перенес его к своему столу.

— Я схожу за вашей пишущей машинкой.

Агата сходила вместе с ним и принесла свой стул и стопку писчей бумаги с эмблемой Городского Совета.

— Забавно! — сказала она, усевшись и полистав записную книжку.

Тибо взглянул на нее, улыбнулся и покачал головой.

— Это безумие. Помешательство какое-то.

Однако они и в самом деле управились с работой, грызя печенье и усыпая ковер кучками крошек. Порой кто-нибудь из них на несколько минут замирал, глядя на другого, и тут же опускал глаза, когда другой их поднимал. На столах накапливались стопки документов, они передвигали их друг другу и потом убирали в скучные, добропорядочные папки.

А потом Тибо протянул руку и включил свет. В углах кабинета выросли тени.

— Уже поздно, — сказал он. — Шестой час.

— Я могу задержаться.

— Нет. Вы не должны перерабатывать. Завтра выходной.

— Да, вы правы, — сказала Агата.

Она встала и потянулась, вся движение, изгиб, красота и печаль. Выходные. Опять это слово. Два долгих дня. Одинокое время. И все это время между Дотом и Дэшем будет сновать паром. Парочки будут бродить вдоль бортов, держаться за руки, стоять на носу, смеяться в кают-компании, а потом, когда паром доплывет до островов, они подхватят свои сумки, и побегут по причалу, и найдут гостиницу с дымящим камином и громыхающими водопроводными трубами, и упадут в постель, и будут пить вино и смеяться и предаваться любви, но Агата не поплывет на этом пароме, а Тибо в час дня в воскресенье будет сидеть в парке имени Коперника и смотреть на духовой оркестр.

— Да. Пожалуй, я лучше пойду.

На лестнице стукнуло ведро Петера Ставо. Его тряпка заплескалась и заплюхала в воде, словно пытающийся сбежать кальмар.

— Я только поставлю столик на место.

— Не сходите с ума. Я сам его отнесу. А вы бегите.

— Хорошо, спасибо. До свидания, — пауза, — Тибо.

— До свидания, Агата. До свидания, госпожа Агата «Одна Ложка Без Горки» Стопак.

Агата улыбнулась и вышла из кабинета.

— Было здорово, правда? Обед и все остальное. Мило.

— Это было замечательно! — откликнулся Тибо. — И обед, и кофе, и… Все-все.

— Да, все.

Он услышал, как закачалась вешалка, и представил себе, как Агата надевает жакет. Потом с лестницы послышалось «пока», обращенное к Петеру Ставо, и воцарилась тишина.

~~~

Если присутствие Агаты делало каждый момент более ярким и отчетливым, то стоило ей уйти, и мир для Тибо превратился в рисунок сепией. После этого была поездка домой, вечерняя газета, тарелка супа, который он сварил три дня назад, ванна и постель — и ничего из этого не отложилось в его памяти. А потом наступила суббота, и все началось снова. Агата, Агата, Агата — ее имя кружилось и кружилось в его голове.

«В магазин! — сказал Тибо сам себе, выливая в раковину наполовину недопитую чашку кофе. — За костюмами. Давай, Крович, встряхнись!» Он торопливо похлопал по карманам, чтобы убедиться, что кошелек и ключи на месте, и так грохнул дверью, что почтовый ящик жалобно задребезжал. На ободке колокольчика лежали бусинки росы, несколько желтых березовых листьев пристали к калитке, опасно наклонившейся над дорожкой из синей плитки. «Надо что-нибудь с этим сделать, — подумал Тибо. — Нет, в самом деле, давно пора!»

Трамваи, которые ездят по Доту в субботние дни, очень отличаются от тех, что катятся по улицам в остальные дни недели. В субботние дни они переполнены с утра до вечера, а не только в те часы, когда везут людей на работу и после долгого рабочего дня назад домой. По субботам в трамваях полно детей — кислолицых шалопаев, которых матери насильно тащат в магазины; другие матери — но без детей — во множестве едут в муниципальные бани со сложенными полотенцами под мышкой или же возвращаются оттуда, дрожа от холода, потому что приглаженные их волосы мокры; тетушки и бабушки в лучших своих нарядах направляются в универмаг Брауна с намерением отведать кофе с кусочком торта, а после возвращаются по домам, и у каждой с собой по семь огромных свертков, связанных такой тонкой бечевкой, что непонятно, как она не отрезает им пальцы; хихикающие стайки старших сестер, прихорашиваясь друг перед другом, едут на вечерние танцы; старшие братья и их приятели предпочитают стоять на верхней площадке и, опершись на задний бортик, разговаривать так громко, что одна половина пассажиров в страхе вспоминает недавно опубликованную в «Ежедневном Доте» статью о вооруженных бритвами бандитах, которые, по слухам, орудуют в городе, а другая половина надеется про себя, что вот сейчас явится откуда ни возьмись огромная ветвь и, саблей просвистев по площадке, смахнет кого надо за борт.

Мэра Кровича все это не раздражало. Направляясь в центр, он встал на задней площадке рядом с кондуктором. Так они и ехали, синхронно подаваясь вбок на поворотах, когда железные колеса издавали пронзительный визг. Тибо читал газету, обхватив одной рукой белый вертикальный поручень; колени его были чуть согнуты, и ноги дергались в такт покачиванию трамвая. «Индифферентный», — сказал он сам себе. Ему казалось, что люди на улице должны были находить в его качающейся фигуре нечто пиратское. Но никто не обращал на него внимания.

Трамвай притормозил перед последним поворотом на Соборную улицу, пошатался и остановился. Мэр Крович легким уверенным шагом сошел на вымощенный брусчаткой тротуар и отсалютовал трамваю газетой. Кондуктор помахал в ответ и улыбнулся.

— Хорошего дня, господин мэр!

Тибо открыл свой портфель и достал сложенный пополам конверт. На одной его стороне было написано «Мэру Т. Кровичу, Ратуша, Ратушная площадь, Дот», а на другой — «лук, сосиски, курица, чечевица, морковь, книга, костюмы». Последнее слово было дважды подчеркнуто. Тибо любил иметь под рукой список того, что нужно сделать. Пробежав его глазами, он составил план на день.

«Первым делом — книга. Зайду в магазин Кнутсона».

Тибо подождал, пока мимо прогромыхает груженый углем грузовик, и перебежал дорогу. Потом спустился по широкой каменной лестнице, ведущей от Соборной улицы к тому месту, где Альбрехтовская упирается в Коммерческую площадь. Не доходя примерно трети до конца этой улицы-лестницы, по правую сторону и находится книжный магазин Кнутсона. К нему, изящно изгибаясь, ведет еще одна лесенка, снабженная для безопасности железными перилами посередине; она упирается в двойной эркер с витражом из маленьких зеленых стеклышек. Стеклышки эти все в пузырьках и ряби, так что когда смотришь сквозь них на книги, кажется, что пытаешься разглядеть библиотеку, погрузившуюся на дно затерянной лагуны. Фасад магазина выкрашен в грязноватый темно-зеленый цвет — цвет аспидистры на окне двоюродной бабушки; краска наложена тонким, но ровным слоем, без малейших потеков. Золотые буквы классического шрифта над дверью гласят:

И. Кнутсон. Современные, старинные и букинистические книги

Тибо любил этот магазин, любил каждое проведенное в нем мгновение. Каждый раз, когда колокольчик на двери громко и уверенно говорил «динь!», приветствуя его, он выбрасывал из головы все посторонние мысли и не пускал их назад, пока колокольчик не звенел вновь, на этот раз прощаясь.

В книжном шкафу Тибо до сих пор стояла самая первая книга, которую он купил у Кнутсона еще мальчишкой в один ужасно дождливый день. С его плаща стекала вода, образуя на темном дощатом полу лужицу вокруг ног.

— Все книги в этой коробке — по одной марке, — сказала госпожа Кнутсон. — Специальное предложение.

Тибо помнил, как он все стоял и стоял рядом с этой коробкой, раздумывая, что купить. Он выбирал так долго, что госпожа Кнутсон успела уйти, и ее место занял господин Кнутсон, ее муж, которому Тибо в конце концов и протянул два старинных тома.

— Так-так, молодой человек, сколько же мы с вас за это возьмем?..

Тибо помнил, как его захлестнуло смущение и тревога. С деньгами в семье было плохо, он не мог позволить себе ими разбрасываться. Он подумал, настанет ли когда-нибудь день, когда он сможет вести себя так, будто не должен считать каждый грош, и, запинаясь, проговорил:

— Госпожа, которая здесь стояла, сказала, что все эти книги по одной цене, каждая стоит одну марку.

Господин Кнутсон поднял брови выше оправы очков.

— Что ж, госпоже не следовало говорить такую глупость, поскольку она не перерыла всю эту коробку так, как это сделал ты. — Владелец магазина помолчал, размышляя. — По этой цене я позволю тебе приобрести только одну книгу. Выбирай.

— Спасибо, — сказал Тибо. Он понял, что его проверяют.

Непростой, очень непростой выбор был предложен этому молодому человеку, этому мальчику, который осмелился требовать к себе уважения и отстаивать свои права здесь, в магазине Кнутсона, хотя вода с его плаща и залила весь пол.

— Спасибо, — сказал он, — я возьму эту. — И он указал пальцем на иллюстрированный том Данте.

— Вы уверены? — спросил Кнутсон. — Точно уверены? Может, подумаете еще?

— Нет, спасибо, я хотел бы купить именно эту книгу.

— Тогда я ее заверну.

Господин Кнутсон отмотал кусок коричневой упаковочной бумаги с барабана, висевшего над прилавком, и привычным уверенным движением завернул книгу. Потом протянул руку за деньками.

— Извините, — сказал Тибо. — У меня только пять одной бумажкой.

— Стало быть, я должен отдать вам четыре марки? Сударь, вы не представляете, что вы со мной делаете. Вы меня просто без ножа режете.

Господин Кнутсон открыл ящичек кассового аппарата (тот металлически лязгнул), отсчитал четыре монеты, с недовольным видом отдал их Тибо и тяжелым взглядом проводил его до двери.

— Вы сделали правильный выбор, молодой человек. За эту книгу можно было бы запросить и четыре сотни.

Тибо был ошеломлен.

— Извините, пожалуйста! Я, разумеется, верну ее на место.

Но господин Кнутсон предупреждающе поднял руку.

— Разумеется, вы никуда ее не вернете! Мы с вами заключили договор. А договор дороже денег, вам следует это запомнить. Здесь никого не обманывают. Никто никогда еще не был обманут в магазине Кнутсона — ни разу. Это вопрос чести. Но прошу вас, ради Бога, несите эту книгу под плащом. На улице дождь. — И господин Кнутсон взмахнул рукой, разрешая Тибо удалиться.

Холодный, звонкий голос колокольчика, проводивший его в тот день на улицу, сегодня приветствовал его возвращение. И внутри магазина все тоже было по-прежнему, только на том месте, где когда-то стоял господин Кнутсон, теперь пребывала одна госпожа Кнутсон — второй том без первого.

Она тепло поприветствовала Тибо, назвав его «господин мэр», хотя за столько лет знакомства имела полное право обращаться к нему по имени.

Однако госпожа Кнутсон, похоже, полагала, что такой клиент, как мэр Дота, своим визитом делает ее магазину честь, и потому произносила его титул с особенной гордостью, в которой было что-то материнское и собственническое. Ведь это не просто какой-нибудь обычный библиофил, зашедший, чтобы пройтись между полок, взять какой-нибудь том, полистать, погладить корешок, изучить выходные данные и список опечаток и убедиться, что да, на сорок шестой странице в таком-то слове написано «и» вместо «е», — не просто какой-нибудь обычный посетитель, знаете ли, а сам добрый Тибо Крович, мэр Дота.

— Господин мэр, — возвестила она на весь магазин, — как всегда, рада вас видеть! Интересует ли вас сегодня что-нибудь особенное?

— Здравствуйте, госпожа Кнутсон. Вы замечательно выглядите — впрочем, как и всегда. Спасибо, я просто похожу, посмотрю.

— Замечательно, господин мэр! Смотрите, сколько вам угодно. Мы всегда рады видеть у себя такого клиента, как вы. Я ведь помню вас еще мальчиком, а теперь — только посмотрите! Посмотрите!

Из-за стеллажей стали показываться головы не столь почетных клиентов. Некоторые глядели поверх своих ученых очков, другие же и вовсе снимали их, оставляя висеть на тонких золотых цепочках материальным воплощением звука «тсс!»

— И для меня всегда большое удовольствие к вам заглядывать, — тихим успокаивающим тоном произнес Тибо и похлопал госпожу Кнутсон по руке с резко проступающими костяшками и синими линиями вен под бледной, мягкой, тонкой, как папиросная бумага, кожей. — Я тут похожу, посмотрю.

— Да-да, господин мэр, походите, посмотрите. В магазине Кнутсона вы всегда найдете что-нибудь интересное.

Тибо поспешил спрятаться за полками — «Извините! Простите! Доброе утро! Позвольте, я пройду?» — и уверенно, так же уверенно, как у себя в Ратуше, стал пробираться мимо «Современной беллетристики», «Драмы», «Поэзии», «Теологии и религии» (обширного отдела, пустынного и неизведанного, как амазонская сельва, где — Тибо не имел об этом ни малейшего понятия — многие десятилетия кощунственно обнимались парочки нетерпеливых влюбленных), мимо «Путешествий и этнографии» к «Классике».

— Доброе утро, господин мэр.

Емко Гильом оккупировал кожаный диван в конце прохода между полками, как морж оккупирует участок морского берега. Колени его были раздвинуты свисающим пузом, руки, раскинутые в стороны, возлежали на спинке, а голова была прикрыта свежим выпуском «Ежедневного Дота», который возвышался над его носом наподобие китайской пагоды.

Гильом сжал газету пальцами-сосисками и снял ее с головы.

— Господин мэр, не так ли? Я слышал, как объявили о вашем появлении.

— Здравствуйте, господин Гильом. Как часто мы с вами встречаемся!

— Увы, теперь не в суде. Я слышал, что произошло. Мне искренне жаль.

— Я не в претензии. Вы поступили совершенно правильно.

— Правильно, но, к сожалению, не «хорошо». Не так, как поступили бы вы. И я весьма об этом сожалею.

Наступила неловкая пауза. Наконец Гильом тихонько всхрапнул и сказал:

— Извините мою бестактность. Прошу вас, присаживайтесь.

Он слегка сдвинулся в сторону, освобождая место с одного края дивана (тот протестующе затрещал), но Тибо, посмотрев на предложенный ему скудный кусочек кожаной поверхности, вспомнил их предыдущий разговор и ответил:

— Спасибо. Я постою.

Гильом всепрощающе улыбнулся.

— Я вспоминаю тот день, когда сказал вам на выставке, что собираюсь отправить письмо судье Густаву…

— Ей-богу, не стоит! Я все понимаю.

— Нет-нет, я не о том. Я уже понял, что вы меня амнистировали. Я собирался поговорить о другом. Помнится, мы беседовали о древних поэтах, которых ныне никто не читает… — Он указал рукой на полки, от пола до потолка заставленные книгами. — Вы пришли сюда, чтобы освежить свою память? Я иногда это делаю. Боюсь, я жестоко злоупотребляю гостеприимством госпожи Кнутсон.

— В Доте, как вы знаете, есть несколько неплохих публичных библиотек.

Гильома передернуло, а на лице его появилось такое выражение, какое бывает у метрдотеля, когда клиент заказывает красное вино к рыбе.

— Нисколько не сомневаюсь, что любая библиотека, привлекающая ваше внимание, в высшей степени мила. Но я предпочитаю туда не ходить. Я вообще предпочитаю избегать любых заведений, в названии которых есть слово «публичный». В таких местах всегда есть опасность столкнуться с кем-нибудь из своих клиентов.

— Я вот постоянно натыкаюсь на своих клиентов, — сказал мэр.

— Что до ваших клиентов, то только большинство из них — преступники и подонки. А мои все таковы.

Тибо присел на подлокотник дивана и сложил руки на груди.

— В таком случае, неужели вам никогда не приходила мысль покупать книги, чтобы читать их у себя дома, вдали от взглядов нелюбимых клиентов?

— По правде сказать, это представляется такой нелепой тратой денег, когда все, что мне нужно, можно найти здесь. Я наслаждаюсь этим самым томиком Катулла уже… гм, уже довольно долгое время. Да и вообще, у меня есть какое-то предубеждение к покупке книг — кажется нечестным уносить их отсюда. Я часто задаюсь вопросом, что такого может купить владелец книжного магазина, что было бы хотя бы вполовину столь же драгоценно, как то, что они продают.

— Вино. Это вы про вино.

Гильом немного сместился вперед, изобразив что-то отдаленно напоминающее поклон — это было признание, что он имеет дело с достойным оппонентом, его способ сказать «неплохо!» Затем его потряс великанский зевок, угрожающий оторвать нижнюю челюсть, и, наконец, он проговорил:

— Так или иначе, вы еще не сказали мне — вы пришли сюда затем, чтобы вплотную заняться Дианой и беднягой Актеоном? Вы найдете их вон там, — он указал на высокий узкий стеллаж у окна. — Овидий, «Метаморфозы» — единственная достойная вещица, которую он написал… А с другой стороны, кто из нас смог бы зажечь свечу, которая горела бы две тысячи лет? Кого из нас вспомнят через пару недель после смерти?

— Вот, например, старик Кнутсон. Его помнят.

— Лично я — нет.

— Думаю, он не возражал бы. А вот госпожа Кнутсон его помнит, а прошло уже гораздо больше, чем две недели.

Гильом явно изнемогал в борьбе со сном — видно было, что его так и тянет скрыться в убежище из страниц «Ежедневного Дота».

— Извините, Крович, но это просто сентиментальная глупость, а не память, остающаяся в веках. Госпожу Кнутсон тоже вскоре унесет поток всесильного времени, и те из нас, кто ее помнят, вскоре отправятся следом. Несколько ударов сердца — и не останется никого, кто помнил бы даже то, что книготорговца Кнутсона кто-либо когда-либо помнил.

— Это как с любовью. Тоже очень личное чувство. Когда любишь, мавзолеи не нужны.

Гильом уставился на Тибо своими бледно-голубыми глазами, помолчал и наконец произнес:

— Боже мой. Бедный, бедный Крович. Это хуже, чем я думал, — после чего развернул свою газету, закрыл ей лицо и снова собрался отойти ко сну. Беседа, по всей видимости, была окончена.

Тибо встал и принялся рассматривать многочисленные издания Гомера: строгие тома в кожаных переплетах, книги с кричаще-вычурным ручным тиснением, книги в болтающихся бумажных обложках, книги, которые, возможно, покупали по размеру, и потом десятилетиями, не открывая, держали в угрюмо-респектабельных книжных шкафах. И все же он нашел, что искал: именно такую книгу, которую хотел подарить Агате. То была книга, которую любили, но не до безумия, читали, но не растрепали. Замшевая обложка цвета красного вина, цвета возлияния богам, — замечательно будет смотреться рядом с блюдом оливок в залитой солнцем комнате. Тибо поднес книгу к носу и вдохнул запах раскаленного пляжа, песка и розмарина. Она наполнила его руку тяжестью меча и решительной силой морского прилива. Это была та самая книга.

Тихо, чтобы не разбудить Гильома, Тибо направился к выходу, но тут же услышал сзади полушепот адвоката:

— Поцелуй меня тыщу раз, пожалуй; сто еще, снова тыщу и сто по новой; снова тыщу, сызнова сто, не меньше. А потом, как тыщ наберется много, мы со счета собьемся — что нам в числах? Да и злюка завистник вдруг нас сглазит, разузнав, сколько было поцелуев.[3]

— Это ваш приятель Катулл? — спросил Тибо.

— Он самый, — подтвердил Гильом. — Осторожнее, Крович. Поцелуи — опасная штука. А со счета можно не только сбиться, иногда по нему приходится платить. И порой это бывает ужасно тяжело.

Ответить на это было нечего, и Тибо ушел.

Вскоре, попрощавшись с громогласной госпожой Кнутсон — «Приходите еще, господин мэр! Мы всегда рады вас видеть!», — Тибо снова оказался на улице, только на этот раз с книгой в руках.

Госпожа Кнутсон была так мила, так радовалась его приходу — и все же, услышав за спиной прощальный звон колокольчика, Тибо, к своему удивлению, пробормотал про себя: «Она не знает, кладу я сахар в кофе или нет. Даже не догадывается!» Все еще слегка покачивая головой, добрый мэр Крович начал спускаться к Коммерческой площади.

Сначала он хотел купить обещанные себе костюмы в универмаге Брауна, однако потом, подумав немного, решил, что пойдет в магазин Купфера и Кеманежича. Может быть, там дороже и выбор меньше, но зато там никогда не бывает много покупателей и можно примерить костюм, не опасаясь, что из кафе вдруг нагрянет толпа статных дам, которые на полчаса застынут на месте и станут на него глазеть, лениво стряхивая с груди крошки кекса и бессловесно обсуждая увиденное — кивками, улыбками и заговорщическими причмокиваниями. У Купфера и Кеманежича обстановка была если и не совершенно приватная, то на паноптикум, во всяком случае, походила куда меньше. А это имело для Тибо большое значение.

Шагая по Коммерческой площади, он перекладывал книгу из руки в руку, чтобы дать просохнуть влажным пятнам, которые его ладони оставляли на оберточной бумаге. Страх перед покупкой одежды жил в его сердце с детства. Он смотрел, как мама выуживает из кошелька последние монетки, чтобы купить ему брюки, или слушал, как она весь вечер вздыхает, размышляя о завтрашнем походе в обувной магазин, и его охватывало невыносимое чувство вины. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, при мысли о том, чтобы заглянуть в магазин одежды, у него пересыхало во рту и становились влажными руки. Мэр Крович с радостью потратил бы последний грош на покупки для Агаты Стопак, только бы увидеть, как она улыбается; он никогда не проходил мимо вонючего аккордеониста на Ратушной площади, не бросив монетку в его засаленную шляпу, — но такое потворство человеческой слабости, как покупка новой рубашки, повергало его в ужас, а идея приобрести два (!) новых костюма уже начинала представляться каким-то вавилонским излишеством. Однако, как и все прочие события в его жизни (за исключением некоторых событий последних нескольких дней), поход к Купферу и Кеманежичу был заранее запланирован и продуман.

Это была его система, изобретенный им способ идти по жизни, как если бы он ее знал, — или мимо нее. И сейчас, начав приводить план в исполнение, он не мог его изменить или отступить от него. Тибо Крович должен был приобрести два костюма в магазине Купфера и Кеманежича с той же неизбежностью, с какой трамвай № 17 проезжает по Соборной улице.

И точно так же, как трамвай № 17 затормозил бы, если бы на его пути вдруг оказалась Агата Стопак, так и Тибо Крович, свернув на Альбрехтовскую, замер на месте. Он увидел ее.

Агата приехала в центр рано утром и сначала убивала время, стоя у витрины зоомагазина и переглядываясь со щенками, которые сидели в коробках с опилками по другую сторону стекла. Агата завидовала им, невинным, нетребовательным, довольным жизнью и больше всего на свете желающим любить. Как это, должно быть, здорово — быть щенком, думала она: сидишь и ждешь, когда придет человек, которому ты нужен, потом уходишь с ним и начинаешь его любить. У женщины в Доте жизнь куда сложнее, даже если эта женщина хочет примерно того же, что и щенок. Агата немного печально погладила стекло пальцами и пошла дальше.

Когда ее увидел Тибо, она стояла рядом с кооперативным обувным магазином и переводила взгляд с витрины на свои ноги и обратно. Ему захотелось броситься к ней, схватить за руку, завести в магазин и купить ей все, что там продается. Ему захотелось усадить ее на красную кожаную скамеечку, достать чековую книжку, призвать одну из девушек-продавщиц и сказать: «Размер пять с половиной. Мы берем по одной штуке из всего, что у вас есть. То есть по две штуки. В смысле, по одной паре!» Ему хотелось сказать Агате: «Смотри, вот сапожки с меховой опушкой, зимой ты будешь носить их каждый день и не будешь больше приходить на работу с замерзшими ногами. А вот туфельки на высоком каблуке — ты будешь надевать их, отправляясь со мной на танцы. А посмотри на это! И на это! Да, надо еще купить подходящие по стилю сумочки». Но вместо всего этого он сказал:

— Привет, Агата!

Она удивленно и обрадованно подняла глаза и шагнула ему навстречу, потом заставила себя остановиться.

— О, Тибо! Привет.

Тибо не нашел ничего лучше, чем спросить:

— Покупаете обувь?

— Да нет, просто смотрю. — Она указала на пару зимних сапожек на витрине. — Скоро зима. Как вы думаете?..

— Позвольте себе немножко безумия. Порадуйте себя, купите их.

— Может быть, и куплю — когда получу зарплату, но мне кажется, что это будет ужасной расточительностью. В конце концов, у меня есть замечательная пара галош, но…

— Но ноги у вас мерзнут.

— Да-да, именно так. А у вас? Каждый раз, когда у меня замерзают ноги, целая вечность уходит на то, чтобы их отогреть.

Тибо внезапно набрался храбрости и сказал:

— Вы всегда можете греть свои ножки об меня.

Но Агата не расслышала, потому что продолжала говорить:

— Знаете, я готова побиться об заклад, что в Далмации ни в одном обувном магазине нет ни галош, ни зимних сапог. Они там просто никому не нужны. В Далмации ни у кого никогда не мерзнут ноги. Извините, что вы сказали?

Тибо улыбнулся.

— Нет-нет, ничего.

По Альбрехтовской улице грохотали набитые трамваи, спешили автомобили, проехал в сторону завода по производству удобрений старый, серый от пыли грузовик, груженый бочками с отходами мясной лавки; а наверху, над самыми дешевыми и маленькими квартирками с покрытыми сажей бархатцами на подоконниках, летали птицы, маленькие точки на фоне неба. Они пели, но никто их не слышал. А на углу, там, где все лето устраивали свой медленный фейерверк одуванчики — желтые звезды и потом белые помпоны, — показалась и прошла мимо кошка с голубыми глазами. Ее никто не заметил. Но позже, вспоминая эти мгновения, Тибо обнаружил, что все это словно выгравировано в его памяти: и ярко-желтые цветы, и упитанная кошка с колокольчиком на шее, звяканье которого порой заглушала громкая птичья песня.

— А вы зачем сюда пришли? — спросила Агата.

«Чтобы познать тебя и наслаждаться тобою вечно» — должен был бы прозвучать ответ, но Тибо сказал:

— Чтобы купить костюм.

— А, да, помню-помню. Можно, я схожу с вами? — спросила Агата так, словно интересовалась, не желает ли он еще чашечку кофе. «Можно, я схожу с вами» — чтобы увидеть его тайное унижение! Все равно, что пойти вместе с ним к врачу, все равно, что наблюдать, как ему чистят уши или срезают мозоли.

— Можно, я схожу с вами?

— Да, конечно, — ответил Тибо и предложил ей руку.

~~~

Магазин Купфера и Кеманежича был через два здания: стеклянная дверь, задернутая изнутри коричневой льняной занавесью, и единственная широкая витрина с усатым манекеном, который вот уже пятьдесят лет стоял на одном и том же месте, бесстрастный, как часовой, не меня ни позы, ни прически — что летом, когда солнце грозило расплавить его восковые усы, что зимой, когда его наряжали в теплое пальто последней модели; не обращая на все это ни малейшего внимания, он стоял твердо и непоколебимо, воплощая собой неизменность высших стандартов обслуживания, принятых в магазине Купфера и Кеманежича.

Внутри магазин казался бесконечным. Длинный ковер с неярким узором устилал дно каньона из высоченных деревянных стеллажей и шкафов с надписями на пронумерованных по размерам ящичках: «носки синие», «носки черные»… В дальнем конце каньона Тибо и Агата увидели самих себя, рука об руку в рядах зеркал. Было в этом что-то неожиданно тревожное, слишком уж свадебное: мужчина и женщина, идущие так близко друг к другу, так напряженно-спокойно, так застенчиво-непринужденно. Они взглянули на отражения друг друга и тут же отвели глаза, как будто их застали за чем-то постыдным.

— Сударь, сударыня.

Это был господин Кеманежич собственной персоной, в темно-синем костюме и белоснежной рубашке с алым платочком в кармане. Через мгновение, уже узнав мэра, он пододвинул Агате позолоченный стульчик и слегка толкнул ее им под коленки, приглашая сесть.

— Господин мэр, рады видеть вас в нашем магазине. Чем можем быть полезны?

— Я думал купить костюм… — тонким неуверенным голосом проговорил Тибо.

— К вашим услугам, сударь. — Откуда ни возьмись в руках Кеманежича — точь-в-точь как у фокусника, являющего зрителям живую змею, — оказался портновский сантиметр, и он принялся хлестать и стегать им Тибо, измеряя обхват груди, ширину плеч, длину рук, окружность талии и — «Не соблаговолит ли сударыня посмотреть на эти образцы?» — бедер.

Затем Кеманежич извлек из воздуха крошечный блокнотик в кожаной обложке. Внеся в него несколько быстрых пометок, он сказал:

— Замечательно, господин мэр. Сейчас вы выберете материал, а через две недели можно приходить на примерку.

Тибо был уничтожен.

— Да, — сказал он, — конечно. — Через две недели. — И, торопливо выбрав два образца материала, повернулся к выходу.

— Однако пока вы шьете новый костюм, господину мэру нужно будет в чем-то ходить, — сказала Агата. — У вас же есть готовое платье? Что-нибудь из этой вот синей ткани в елочку. — Она указала на образец.

— Готовое платье? — с сомнением в голосе произнес Кеманежич. — Подождите, госпожа Крович, я посмотрю.

Когда они остались наедине, Тибо благодарно посмотрел на Агату.

— Спасибо!

Агата сочувственно улыбнулась.

— Я не знаю, как с ними разговаривать, — сказал Тибо.

— Он на это и рассчитывал. Вы не должны позволять так собой понукать.

— У меня замечательно получается управляться с начальником полиции или с секретарем Городского Совета, это у меня только… — он понизил голос до сдавленного шепота, — с портными так.

Агата опустила взгляд на свои туфли.

— Вы заметили?

— Да. Он назвал вас «госпожа Крович».

— Нужно его поправить.

— Да, конечно, — согласился Тибо, но было в его голосе что-то мальчишески-неохотное. Такой гон куда больше подошел бы для фразы «Ну пожалуйста, еще пять минут!»

Они смотрели друг на друга, пытаясь сдержать смех, пока не вернулся господин Кеманежич, сопровождаемый бледным юношей с огромной кипой костюмов в руках. Тогда они снова постарались обрести серьезный вид.

Господин Кеманежич отдернул занавеску примерочной кабинки так, что загромыхали кольца, на которых она висела.

— Будьте добры примерить, господин мэр!

Господин Кеманежич обладал удивительной способностью (наблюдающейся также у матерей, очень хороших учителей и злодеев-дворецких в фильмах про инспектора Войтека) произносить даже самые простые и вежливые просьбы так, что они казались зловещими угрозами. «Будьте добры примерить» в его устах звучало так же грозно и безысходно, как в устах тюремного надзирателя звучат слова «Пора, сынок», обращенное к узнику камеры смертников.

Тибо беспокойно посмотрел на Агату, но та только тихонько похлопала его по руке.

Снова загромыхали кольца занавески, и Тибо остался один в деревянной примерочной кабине. В ней была тусклая лампочка, укрытая матовым стеклянным колпаком, зеркало с левой стороны, два крючка с правой и маленький коричневый плетеный стульчик в углу. Тибо присел на него, развязал ботинки, встал и снял их один о другой. Потом снял пиджак и повесил его на крючок, стянул брюки, аккуратно сложил их по складкам и повесил на спинку стула. Брюки тут же с тихим шелестом сползли на пол и сложились гармошкой. Тибо подобрал их и положил на стул. Больше попыток к бегству они не предпринимали.

Тибо хмуро посмотрел в зеркало. Черные носки, белые ноги, свисающий подол рубашки. «Я похож на индюка», — прошептал он и надул щеки. Разве может он показаться желанным хоть какой-нибудь женщине, не говоря уже об Агате Стопак, нежно-розовой, соблазнительной и благоухающей «Таити»? «Впрочем, обычно начинают раздеваться не с брюк, — сказал он сам себе. — Как правило, начинают сверху». Однако это не снимало проблему носков. Тибо представил себя облаченным в одни лишь носки и простонал:

— О, Вальпурния!

— Все в порядке, господин мэр? — послышался голос Кеманежича.

Занавеска шевельнулась, но Тибо успел схватить ее и остановить.

— Все замечательно! — рявкнул он. — Спасибо. Один момент!

Он опасливо отпустил занавеску, но та больше не выказывала поползновений распахнуться.

Еще секунду постояв настороже, Тибо вытянул брюки из вешалки, на которой висел первый костюм из предложенных господином Кеманежичем. Приятный синий цвет, глубокие карманы, на боках — застежки, которые можно приспособить по размеру. Хорошие брюки. И точь-в-точь впору. Тибо надел ботинки. Нет, точно — эти брюки ему впору! Тибо любовался своим отражением в зеркале, как вдруг РРРАЗ! — занавеска распахнулась, и за ней предстал господин Кеманежич, вцепившийся в свисающий с шеи сантиметр так, что побелели костяшки.

— Все в порядке, господин мэр? Может быть, позволите помочь? — Еще одним неуловимым жестом он освободил пиджак от вешалки и набросил его на Тибо. — Костюм, как видите, однобортный. Вам очень к лицу. Четыре пуговицы на обшлаге. Одна шлица. Очень современный стиль.

— Я думал… — начал Тибо.

— И совершенно правильно, господин мэр, я полностью с вами согласен. Двубортные костюмы идут мужчинам более худощавого телосложения. — Кеманежич приставил к животу Тибо два пальца и обежал ими его талию. — Очень хорошо сидит, не слишком узко. — Затем он хорошенько дернул за шов на спине. — Садиться будет удобно, как видите. Мы гордимся своим щедрым кроем.

— Спасибо, — пробормотал Тибо. — Я как раз думал о чем-то в этом роде.

— Очень приятно это слышать, господин мэр. Давайте теперь покажем результаты наших усилий обворожительной госпоже Крович.

И единственным вальсирующим движением господин Кеманежич развернул Тибо так, что он в мгновение ока оказался по ту сторону занавески.

Агата встала, приветствуя их появление улыбкой.

— О, да, — сказала она. — О, да, это то, что нужно. Дайте-ка, я посмотрю поближе… — По ее голосу слышно было, как она им гордится, и чувство это было более чем просто дружеским. Таким тоном жены обычно говорят о своих мужьях. Тибо заметил это и решил, что он не против. Ему казалось, что у нее есть на это право.

Именно таким голосом говорила бы с ним Единственная, если бы она только была в его жизни, если бы он ее нашел, — и сейчас, слушая Агату, Тибо понимал, что он все-таки нашел ее. Агата и была той единственной.

Она столько лет была рядом — и только сейчас, в магазине Купфера и Кеманежича, среди ящиков с надписями «носки синие» и «носки черные», стеклянных шкафов с нижним бельем и ночными рубашками, вешалок с галстуками кричащих расцветок, что стояли вокруг и смотрели, словно зеваки, увидевшие аварию на дороге, — только сейчас он понял, что она была Единственной все это время. Но она была Агатой Стопак, и, хотя они и выйдут из магазина вместе, вскоре она должна будет с ним расстаться. Она должна будет расстаться с ним на ближайшей трамвайной остановке и отправиться на Александровскую улицу, к обойщику Стопаку. Он увидел это так ясно, как если бы смотрел на город с высоты моего собора. Он увидел это и спросил:

— Ну как?

— О, мне нравится. Очень элегантно. — Агата повернулась к Кеманежичу: — А есть у вас такой же, только черный?

— Да, сударыня, есть.

— Точно такой же?

— Точно такой же, сударыня, — с ледяной вежливостью ответил Кеманежич. — В точности. Абсолютно идентичный.

Агата обворожительно улыбнулась.

— В таком случае мне кажется, — она обменялась с Тибо быстрым взглядом, — мы его возьмем. Я имею в виду черный. Упакуйте, пожалуйста, оба. И вешалки тоже.

Господин Кеманежич слегка поклонился, как поклонился Емко Гильом в книжном магазине, признавая, что имеет дело с достойным противником, и удалился.

А после этого оставалось лишь перетерпеть несколько неприятных мгновений у прилавка — торговый эквивалент ватки, которую дантист прикладывает к тому месту, где только что был зуб. Тибо открыл свою чековую книжку, положил ее на поцарапанную стеклянную крышку ящика со сложенными белыми майками, выписал чек на астрономическую сумму и завладел двумя пухлыми коричневыми свертками, на каждом из которых красовался темно-красный диагональный штамп: «Купфер и Кеманежич».

Господин Кеманежич поспешил открыть дверь и встал у выхода, согнувшись в поклоне этаким полуоткрытым перочинным ножом.

— Костюмы просто замечательные, — сказала Агата.

— Спасибо, сударыня. Спасибо. Можем заверить вас, что они прослужат исключительно долго.

— Такие замечательные, что господину мэру, пожалуй, не понадобится костюм, сшитый по мерке. Извините за беспокойство и спасибо.

Дверь за ними закрылась так резко, что восковый манекен в витрине зашатался, словно решил, наконец, предпринять робкую попытку к бегству. Тибо ухмыльнулся.

— Как вы ловко с ним, а! — Он обернулся и увидел, что Кеманежич смотрит на него, отогнув уголок занавеси. Занавесь тут же вернулась на место. — Давайте-ка поторопимся, пока на нас не спустили собак!

С учтивостью, приличествующей мэру Дота, Тибо предложил Агате руку, и она, как то приличествует Единственной, обхватила ее двумя руками и прижалась щекой к его плечу.

Так они и шли — как мужчина, несущий свежеприобретенные костюмы, должен идти вместе с женщиной, которая его любит, — шли по Альбрехтовской улице по направлению к Коммерческой площади, мимо кооперативного обувного магазина, когда Тибо увидел такси, которое очень, очень медленно двигалось им навстречу, едва не касаясь колесами тротуара, словно шхуна, огибающая в бурю мыс Горн; и там, в этом такси, держась за кожаную ручку, свисающую над задним стеклом, сидел адвокат Емко Гильом. Когда такси проехало мимо, он медленно повернул голову, словно закованная в броню черепаха, решившая взглянуть на безобидное бревно, плывущее неподалеку. Он не улыбнулся. Не кивнул. Не помахал рукой. Он вообще никак не дал понять, что узнал Тибо, — но их глаза на мгновение встретились. Гильом смотрел на него, словно в пустоту, словно ничего не видел. Но он видел. Такси проехало мимо, и Тибо остановился, глядя ему вслед на затылок Гильома. Голова адвоката была повернута строго вперед, в направлении лобового стекла.

Вечером того дня, сидя в одиночестве у себя дома и разглядывая пляшущие в камине язычки пламени, Тибо вспоминал, как тогда на Альбрехтовской улице он внезапно оцепенел, а по спине пробежал холодок. Он вдруг выпрямился, поднял голову, которая до того момента была склонена к голове Агаты, стал очень отстраненным и холодно-учтивым. Он довел ее до трамвайной остановки, где с видом банковского посыльного, доставившего пакет по назначению, спросил:

— Кажется, вы здесь садитесь на трамвай, не так ли?

Снова и снова повторял он эти слова, ожесточенно вороша кочергой угли.

— Кажется, вы здесь садитесь на трамвай, не так ли? Кажется, вы здесь садитесь на трамвай, не так ли? — передразнивал он себя. — Ты не смог пригласить ее выпить кофе, не так ли? Ты не смог даже просто прогуляться с ней!

Он представил, как они идут и идут, прижавшись друг к другу, через весь Дот, пока не оказываются за городом. Тогда Агата вдруг приходит в себя — или не приходит — и они ложатся спать под деревом, укрывшись плащами.

— Но нет, нет! Ты не смог на это осмелиться, не так ли, чертов Тибо Крович? Как же, вас ведь заметил адвокат Гильом! Неудобно было, нехорошо, чертов ты идиот! — Тибо с грохотом швырнул кочергу в камин и отправился спать.

Но ему не спалось. Некоторое время спустя — было слишком темно, чтобы разглядеть, сколько времени, — Тибо отбросил одеяло. Надев свой новый черный костюм и начищенные ботинки, ждавшие его под кроватью, он вышел на темную улицу. Трамваи уже не ходили, прохожих не было. Тибо направился в сторону центра. Однако, завернув за угол, он увидел фары приближающегося такси. Он уже собирался остановить его, но такси ехало медленно, очень медленно, и было перекошено на одну сторону так, что чуть не скребло днищем мостовую. Тибо охватили страх и стыд. Он знал, хотя и не мог видеть, что в такси сидит Емко Гильом, и знал он также, что когда такси поравняется с ним, двери распахнутся и его затащат внутрь, и они будут ехать и ехать, ехать и ехать со скоростью черепахи, и Гильом будет смеяться над ним, пока он, Тибо, не умрет. Он бросился бежать. Он бежал, бежал, бежал — но каждый раз, когда останавливался передохнуть, схватившись за фонарный столб и глядя, как капли пота падают со лба на носки начищенных ботинок, такси выкатывалось из-за поворота, и нужно было снова бежать. Воздух горел в горле и обжигал легкие.

«Только бы найти полицейского! — думал Тибо. — Куда подевались все полицейские? На что уходят мои налоги? Я, между прочим, мэр этого чертова городишки!»

Но все он бежал и бежал в сторону центра, пробежал уже девять трамвайных остановок, а ужасное черное такси неотступно следовало за ним, всего в нескольких метрах, а иногда почти настигало его, и тогда он чувствовал, как шины трутся о каблуки, — но ему так и не встретилось ни единой живой души, кроме Сары, которая сидела у окна мясной лавки с пакетом сосисок в руках (на пакете было написано «Крович») и сотрясалась от рыданий.

— Вот ваши сосиски, господин мэр, — проговорила она между всхлипами.

— Спасибо, Сара, — сказал Тибо. — Почему вы плачете?

— Потому что это сосиски с луком, и еще потому, что вас так долго не было!

Тогда Тибо извинился и пообещал, что непременно вернется позже и расплатится, но сейчас ему нужно бежать, поскольку такси уже близко — «Надеюсь, вы меня понимаете» — и тут из-за угла ударил желтый свет фар.

Тибо снова пустился бежать и свернул на Соборную улицу. Развязав на ходу пакет с сосисками, который дала ему Сара, он стал отрывать их одну за другой от связки и швырять на дорогу. Естественно, машине приходилось вилять из стороны в сторону, чтобы их огибать, — но затем Тибо постепенно пристрелялся и стал попадать прямо в шины, отчего такси начинало заносить на раздавленном мясе и жире. Поэтому когда он наконец добрался до дверей собора и вбежал внутрь, такси уже не было видно. Тибо открыл дверь, ведущую в часовую башню, и стал подниматься по лестнице. «Теперь тебе ни за что до меня не добраться», — сказал он. Вскоре лестница кончилась, и он оказался на самом верху.

А там стояла Агата Стопак в парадном облачении мэра.

— Надеюсь, вы не возражаете? — спросила она, но тут же сбросила с себя одежду и осталась абсолютно нагой, если не считать чулок. — Что, неужели вы так шокированы?

Затем она спрыгнула со стены прямо на самый большой колокол собора, обхватила его ногами и стала раскачивать, как дети раскачивают качели.

— Давайте же! Помогите мне!

Тибо прыгнул вниз, вцепился в колокол и уселся на него напротив Агаты. Их ноги сплелись. Они раскачивались и раскачивались, и каждый раз, когда она подавалась вперед, он откидывался назад, а каждый раз, когда он подавался вперед, откидывалась назад она; они хохотали и кричали, подбадривая друг друга:

— Да, да, вот так! То, что надо!

И когда Тибо посмотрел вниз, мимо бедер госпожи Стопак, туда, где у подножия башни лежала маленькая, съежившаяся площадь, он услышал, как она спрашивает:

— Кажется, вы здесь садитесь на трамвай, не так ли?

Тогда он закричал, но никто его не услышал, потому что как раз в этот момент колокол наконец ударил.

БОМММ!

~~~

Ученые полагают, что сон, который, как нам кажется, длится всю ночь, на самом деле продолжается не более нескольких секунд. Мы часами летаем среди облаков, или день напролет стоим голышом на людной улице, или, смеясь от счастья, обнимаем маму, которая, оказывается, вовсе не умерла тридцать лет назад, или пробегаем тридцать миль, спасаясь от такси-призрака, — но в странном мире по другую сторону сна за все это время мы едва успели бы моргнуть.

Вот и когда Тибо, запутавшийся в одеяле и изо всех сил вцепившийся в подушку, проснулся от собственного крика, воскресный перезвон, который послужил причиной сновидения, еще продолжал звучать над Дотом.

Тибо не ходил в церковь. Да, ему очень нравилось возглавлять ежегодную процессию членов Городского Совета, направляющуюся в собор, а в тяжелые моменты он, как и все добропорядочные жители Дота, которые учатся этому с детства, произносил имя Вальпурнии. У себя в кабинете он порой даже разговаривал с бородатой монашкой на городском гербе, как говорят со старым верным другом. Молитву он воспринимал как средство успокоиться и собраться с мыслями, но никогда не ждал, что будет услышан. Слова молитвы он произносил очень искренне. Они падали в его сердце, как снег в оттепель падает с крыши — но снег вскоре исчезает. Он превращается в туман или утекает в канализационную решетку, от него не остается и следа. Тибо знал, что молясь, он разговаривает сам с собой, а не со мной и, конечно, не с Богом, и понимал, что на самом деле это, разумеется, никакая не молитва, — а поскольку у себя на кухне с самим собой можно разговаривать с тем же успехом, что и в церкви, то какой смысл ходить в церковь?

Среди людей, направлявшихся тем утром в собор, были люди куда более дурные, чем Тибо, и, возможно, им это нужно было туда больше, чем ему. Тибо же в первую очередь нуждался в чашечке кофе, и у него было время ее выпить, ибо не нужно было торопиться в собор. Он побрел в ванную, а из ванной — на кухню. Все его тело ныло, словно он спал на матрасе, набитом камнями. Он все еще чувствовал себя усталым, разбитым и встревоженным после странного, неприятного, неприличного сна, который осел в его мозгу, как табачный дым оседает на шторах. Он застонал и потряс головой, но лучше не стало.

Чулки Агаты и ее белые бедра продолжали стоять у него пред глазами, и никуда не делось ощущение широкого стремительного раскачивания, как бывает, когда после поездки на пароме в ногах надолго остается ощущение морской качки. Но это ощущение было не в ногах.

Добравшись до кухни, Тибо бросил в кофейник четыре ложки кофе, поставил его на плиту и поспешил к входной двери за воскресной газетой. В ней не обнаружилось ничего интересного. Статья на первой странице — из разряда тех, которые публикуют едва ли не каждую неделю: туманные намеки на некую оплошность губернских властей, которая могла быть — а могла и не быть — следствием коррупции или, во всяком случае — возможно — далеко зашедшего кумовства. Еще была заметка об актрисе, сыгравшей роль второго плана в последнем фильме с Горацием Дюка — она поругалась со своим шофером и устроила громкий скандал; а рядом — фотография помидора странной формы, обнаруженного на огороде вблизи Умляута.

— Вот что такое для вас Умляут. Родина деформированных помидоров! — произнес Тибо вслух, швырнул газету на стол и занялся приготовлением тостов.

Остаток утра он провел, в целом, так, как и следовало бы ожидать от состоятельного холостяка, которому нечем заняться на досуге, а времени для этого самого досуга полным-полно. Он покончил с завтраком. Потом аккуратно разложил газету на квадратной зеленой жестянке с джемом, внимательно, страница за страницей, ее, газету, изучил, и пришел к выводу, что в ней нет ничего, достойного чтения. Он вымыл посуду и поставил ее в сушилку. Принял душ. Побрился. Вернулся в спальню и оделся. Когда дело дошло до пиджака от нового черного костюма, он поднес к носу его рукав — то ли для того, чтобы вдохнуть его запах, то ли чтобы убедиться, что на нем не осталось следов пота после гонки по ночным улицам.

Потом он надел плащ и обнаружил, что в кармане остался лежать коричневый сверток, перевязанный бечевкой — книга для Агаты. Он предполагал подарить ее в понедельник; если же взять книгу с собой сейчас, это будет означать, что он рассчитывал встретить Агату в час дня в парке имени Коперника, у эстрады — а это, разумеется, совершенно не так. Если Агата окажется в парке Коперника, это будет не более чем счастливым стечением обстоятельств, так что брать книгу бессмысленно. Глупо и бессмысленно и, к тому же, если взять книгу, то Агата, конечно, не придет.

Тибо вынул книгу из кармана и положил на полочку перед зеркалом. Хлопнула входная дверь, громыхнул медный письменный ящик, ботинки Тибо застучали по синим плиткам садовой дорожки. Тибо прошел под мокрой от ночного дождя березой, открыл несчастную покосившуюся калитку и вышел на улицу. Только пошел он на этот раз вниз по склону — в парк.

Полуденное солнце расплывчатым лимоном проглядывало из-за полупрозрачных облаков. С реки, прямо с востока, дул ветер, пролетевший бессчетные мили над степями и еще несколько миль над морем, но, несмотря на это, казалось, что в парк устремилась половина жителей Дота — лучшая половина, именно та, которую Тибо был горд представлять. Румяные представители этой половины, которой Тибо так завидовал, шли в парк, ведя за руку воспитанных, чистеньких детей в вязаных шапочках и начищенных ботиночках; завидев его, они улыбались, кивали и учтиво говорили: «Здравствуйте, господин мэр!»

Парк тоже вызывал у Тибо чувство гордости. Ему нравились его большие арочные ворота, напоминающие врата небольшого рыцарского замка, его затейливая железная ограда и широкий нежно-зеленый газон, спускающийся по склону холма между деревьями к ровному пространству, окружающему нарядную эстраду с крышей в форме колокола.

Тибо прошел через итальянский сад — детище специалистов из управления городских парков, которые каждый год, презирая данные географии и опыт своих собственных органов чувств, с неизменным успехом создавали в Доте кусочек Тосканы или Умбрии. Там было тепло и сухо и пахло базиликом. Северным оленям понравилось бы тут пастись, если бы они только вдруг надумали забрести немного на восток. Вот он идет среди высоких колонн кипарисов, задаваясь вопросом, так ли ему следует идти, и не так ли именно он ходил вчера, и не изменить ли немного походку, чтобы идти так, как пристало ходить мэру Дота и в то же время так, как подобает человеку, облаченному в новый костюм от Купфера и Кеманежича. Он движется с севера на юг, неуклонно приближаясь к эстраде — странной восьмиугольной постройке, напоминающей огромный чугунный торт красно-бело-синей расцветки с глазурью золотых полосок на самом верху. И вот он уже подыскивает свободный стул, чтобы сесть.

Концерты, которые дает оркестр пожарной бригады, всегда вызывают интерес у жителей Дота, а последний концерт в году превращается в настоящее празднество. Сюда приходят, чтобы показать новые шляпки. Несомненно, мэру города полагалось бы занять место в первом ряду, но это могли бы счесть за проявление тщеславия. А если бы он сел где-нибудь позади, где его вообще никто не заметил бы, это было бы чересчур уж скромно. Такую скромность, пожалуй, сочли бы показной — этакое смирение паче гордости.

Добрый мэр Тибо Крович занимал свой пост достаточно долгое время, чтобы знать, какое значение имеют такие мелочи, и, даже найдя подходящее место, не мог сесть, пока его не увидят, пока он не улыбнется и не кивнет нескольким людям, чьи имена, оказывается, не очень хорошо помнит, и разумеется, пока не пожмет руки нескольким известным в городе персонам, среди которых, например, господин Томазек, президент Ассоциации рестораторов («А это, должно быть, ваша сестра. Очень приятно познакомиться. Как, вы его мама? О, госпожа Томазек, не могу поверить!»), секретарь Городского Совета Горвич («Госпожа Горвич, как всегда, рад вас видеть!») и, конечно же, господин Свенсон, начальник пожарной бригады («Какие бравые у вас ребята в оркестре, Свенсон! Город ими гордится!»). И только когда, покончив со всей этой чепухой, он обернулся, собираясь сесть на присмотренное место — место во втором ряду, наиболее подходящем для мэра Дота, — только тогда он заметил Агату. Она стояла на посыпанной гравием дорожке вокруг эстрады, в своем темно-зеленом плаще, скромно держала двумя руками сумочку и вежливо ждала, пока он закончит здороваться.

— Агата! — в голосе Тибо была улыбка. — Я, признаться, не ожидал… Очень мило с вашей стороны.

И он начал пробираться к концу ряда, извиняясь на ходу, пока не добрался до прохода и не вышел на гравиевую дорожку. Он взял ее руку в свою — не так, как руку господина Свенсона или даже госпожи Горвич. Им он протягивал прямую, жесткую ладонь и пожимал руку строго, по-мужски. Агате же он протянул руку ладонью вниз, и она подняла свою руку к его ладони. Так они и стояли, держась за руки.

— Нам надо найти, куда сесть, — сказал Тибо. — Концерт вот-вот начнется.

— Здесь так много народу, — ответила Агата. — Может быть, вам лучше вернуться на свое место? Вряд ли мы найдем два пустых стула рядом. Извините, что я так опоздала. Сначала были дела, потом трамвай никак не хотел приходить, а когда я сюда приехала, я никак не могла вас найти.

— Пустяки, сейчас что-нибудь придумаем. Давайте посмотрим с другой стороны.

Субботний мэр Крович, тот, что оцепенел на Альбрехтовской улице, встретившись взглядом с адвокатом Гильомом, вряд ли бы сказал такое, а если бы и сказал, то точно не пошел бы по дорожке вокруг эстрады вот так, держа Агату за руку, — но это был другой мэр Крович, тот, который провел предыдущий вечер, глядя в камин и проклиная себя за глупость, а большую часть ночи — спасаясь от демонического такси и сплетаясь ногами с госпожой Стопак. И все же Тибо чувствовал себя быком на выставочном ринге. Каждый стул в парке был повернут в сторону эстрады, и сотням зрителей не оставалось ничего иного, как смотреть на мэра Кровича, идущего за руку с… Кстати, кто это такая? Симпатичная женщина, а? Нет. Ничего симпатичного. Тибо почувствовал, как пальцы Агаты сжались чуть сильнее. Она немножко сбилась с ноги, пытаясь успеть за ним.

Дойдя до южного края эстрады, они обнаружили Емко Гильома, занимающего изрядную часть первого ряда. Тибо резко затормозил, скрипнув каблуками о гравий, и, возможно, попытался бы сбежать, но, обернувшись, увидел, что оркестранты уже начинают выстраиваться на сцене.

А потом, снова в панике взглянув на Гильома, он понял, что бежать поздно. Адвокат восседал на толстой полированной доске, накрывавшей все стулья переднего ряда. Не то чтобы он был так широк в седалище, чтобы занимать семь стульев, — однако для того, чтобы выдержать его вес, требовались все четырнадцать ножек. Даже при том, что доска распределяла этот самый вес, стулья под ней покосились. Когда Гильом приподнял свою шляпу в знак приветствия, поверх его плеча Тибо заметил такси, ожидающее у ворот парка. Слышно было, как мотор автомобиля зловеще рычит.

— Такое впечатление, что весь город сюда пришел, — сказал Гильом, — концерт вот-вот начнется. Не соблаговолите ли вы и ваша спутница присоединиться ко мне? А то я по некоторым причинам занял несколько стульев.

Тибо и Агата переглянулись. Делать было нечего. Сидеть рядом с Гильомом было лучше, чем целый час стоять на виду у всех зрителей. По крайней мере, они будут вместе. Поэтому, несмотря на то что Агата считала адвоката виновником отставки Тибо с должности судьи и ненавидела его за это, она с благодарностью приняла его предложение.

— Спасибо, — просто сказала она и присела на край доски, оставив Тибо последний клочок свободного пространства между собой и адвокатом.

Прежде чем сесть, Тибо посчитал нужным соблюсти правила вежливости.

— Господин Гильом, позвольте представить вам мою хорошую знакомую и коллегу по работе, госпожу Агату Стопак. Агата, перед вами мой ученый коллега, господин Емко Гильом.

Гильом подался вперед, опершись на трость, — то ли привстал, то ли поклонился, причем этот жест вежливости явно дался ему нелегко, и протянул Агате руку. Та вежливо пожала ее кончиками пальцев.

— Здравствуйте, госпожа Стопак, — проговорил он. — Приятно познакомиться.

— Здравствуйте, — ответила Агата, и Тибо уселся между ними.

Неуловимым движением руки, которого следовало бы ожидать скорее от танцора фламенко, нежели от человека такой комплекции, Гильом извлек из кармана визитную карточку и протянул ее Тибо.

— Возможно, госпожа Стопак не откажется принять от меня это.

Тибо передал карточку Агате, и та благодарно улыбнулась Гильому. Она была безупречно вежлива.

— Выбор музыки удручает, — снова заговорил адвокат. — Слишком большой упор на военные марши. И все же.

— И все же? — в голосе Тибо прозвучало куда больше раздражения, чем ему хотелось бы.

— И все же я полагаю, что публика должна получать то, что хочет. Мы об этом, помнится, с вами уже говорили. Людям нужна стабильность. Им не нравится, когда ближние обманывают их ожидания. Они предпочитают, чтобы учителя воскресной школы не танцевали в свободное время танго. Им хочется, чтобы их мэр был милым, ограниченным человеком. Они до слез расстроятся, если узнают, что один смехотворно толстый адвокат на самом деле не обжора. И, конечно же, они будут просто убиты, если оркестр пожарной бригады отважится вдруг сыграть что-нибудь из Моцарта. Нет ничего хуже, чем разочарованная толпа. Нет ничего омерзительнее. — Гильом обернулся, посмотрел Тибо в лицо и добавил: — Я говорю это как человек, хорошо знакомый со всякими мерзостями.

Добрый мэр Крович был неожиданно тронут. Он дружески похлопал адвоката по колену, как потрепал бы по голове испуганную собаку.

— Гильом… — начал он так, словно хотел сказать: «Что это с вами? К чему затевать этот разговор?» — но тут, кажется, понял, что тот имел в виду, и немедленно принялся оправдываться: — Знаете ли, такой «ограниченный» мэр, как я, пригодился бы любому городу…

Гильом посмотрел ему прямо в глаза и сказал:

— Спокойно.

Тибо так никогда и не узнал, что он хотел этим сказать. Грянула музыка.

И оказалось, что Гильом прав. Программа была ужасна. Ни изящества, ни чувства — один лишь грохот и трубные завывания, сплошная воинственная чепуха. Где-то посередине второй пьесы («Моя кокетка из Померании», если верить программке), Агата решила, что все смотрят на оркестр, а не на нее, и под прикрытием музыки опустила руку вниз. Это было приглашение, которое Тибо тут же принял. Он тоже опустил руку к их тесно прижатым бедрам и обхватил ее пальцы.

— Я взяла с собой конфеты, — сказала Агата и свободной рукой протянула ему одну конфетку. Тибо взял ее и засунул один конец фантика в рот, чтобы развернуть.

— Я люблю карамельки, — сказал он. — А орешки в ней несть?

— Нету. Спросите, он не хочет?

— Не хотите ли конфетку? — прошептал Тибо Гильому.

Тот поднял в знак отказа розовую ладонь.

— Спасибо, нет.

— Какой угрюмый тип, — сказала Агата.

Тибо сжал ее руку.

— Тсс! Вы его совсем не знаете. Он хороший человек.

— Это вы говорите после того, что он вам сделал?

— Пустяки. Он не хотел. Все забыто.

— Вы слишком мягкий… Но именно таким вы мне и нравитесь.

Агата сжала его руку и прижалась щекой к его плечу, точно так же, как когда они вместе шли по Альбрехтовской улице, до того, как мимо проехало такси.

— Ой, я испачкала ваш плащ пудрой. Извините! — И она отряхнула его рукав.

~~~

Конечно, такого никогда-никогда не случается на самом деле, только в литературных произведениях, — но если бы, скажем, какая-нибудь чайка, пролетающая над Дотом после утомительного дня, проведенного в погоне за паромом в Дэш и обратно, и размышляющая, что делать теперь: слетать в порт или порыться в мусорных баках на рыбном рынке, — так вот, если бы такая чайка, летящая на достаточной высоте, в нужный момент посмотрела бы вниз, она могла бы увидеть на одном конце города Агату, прижавшуюся к Тибо в поисках тепла, и Тибо, прижатого к Гильому из-за недостатка свободного пространства; а если бы эта чайка взглянула своими острыми черными глазками в другую сторону, она могла бы, вероятно, на какое-то мгновение рассмотреть в кухонном окне одного из домов на Александровской улице двух мужчин, сидящих за столом и обедающих. Разумеется, она ни за что бы не услышала, о чем они говорят, — с такой-то высоты, да и ветер свистит в ушах. А поскольку лучшие истории, включая и нашу, состоят из слов, как дом состоит из кирпичей, а песчаный пляж из крошечных песчинок, то мы лучше не будем тратить время на эту гипотетическую чайку.

Но если бы, скажем, кот Ахилл сидел у плиты на кухне в доме на Александровской улице, он услышал бы каждое слово. Ахилл и в самом деле сидел там; он как раз закончил чесать лапкой за ухом и планировал посвятить следующие несколько минут вылизыванию интимных частей своего тела — но тут его испугал и заставил залезть под диван грохот брошенной в раковину сковороды, той самой новой Агатиной сковороды.

— Хлеб еще есть? — спросил Стопак.

— Только этот, — ответил Гектор, вытер толстым куском хлеба жир от бекона со своей тарелки и тут же отправил его в рот.

— А яйца?

— Ты съел всю коробку. Неудивительно, что ты толстый, как бочка.

— Мне нужны силы.

— Я думаю! Эта Агата, небось, многого от тебя требует, а? А? Так?

Стопак изобразил оскорбленную скромность.

— Она просто тигрица какая-то. Никак не могу от нее отбиться. Ей все время хочется. Нон-стоп. Ни минуты покоя.

— А пиво еще есть? — спросил Гектор.

— В угловом шкафу.

Гектор встал, чтобы проверить.

— У тебя осталась всего пара бутылок. Но скоро откроются «Короны». Поскольку ты мой друг, я позволю тебе угостить меня чем-нибудь покрепче.

Они некоторое время посидели в тишине. Стопак уписывал разогретую жареную картошку, Гектор курил, пуская в потолок колечки дыма.

— Значит, эта Агата, она… А?

— Да уж, эта Агата… Такая женщина, ух! Можешь мне поверить.

— Не сомневаюсь. Ты счастливчик, кузен.

Стопак не смог ответить сразу, потому что сражался с огромным куском бекона. Наконец он проговорил:

— Послушай, Гектор, это все не так здорово, как тебе кажется. Я тебе говорю: быть таким видным мужчиной, как я, — проклятие. Сущее проклятие! Она настоящая самка.

— Это, должно быть, ужасно.

— Ужасно, да.

— Бьюсь об заклад, тебе есть что порассказать!

— Ты и половине не поверишь.

— Да, жаль, что матрасы не умеют разговаривать.

Стопак что-то промычал с набитым ртом, но ничего не ответил. Даже когда Гектор поощрительно замолчал, растягивая паузу, которая так и взывала к Стопаку о том, чтобы он заполнил ее рассказом о голой ненасытной Агате, — даже тогда он не произнес ни слова.

Через некоторое время Стопак отхлебнул из бутылки и спросил:

— Что ты делаешь?

— Тебя рисую.

— Что ж, я тебя понимаю.

— Ты — замечательная натура. У меня целые блокноты изрисованы твоими набросками.

— Вообще-то я плачу тебе, чтобы ты клеил обои и красил стены, а не писал портреты. Я думал, ты давно забросил эту свою мазню.

— Не могу. Это у меня в крови. Сиди спокойно.

Стопак слегка повернулся к окну.

— Так лучше? Кстати, продал ты хоть один свой рисунок?

— Рано или поздно это случится.

— Ты бы лучше сосредоточился на покраске водосточных труб и оконных рам. Так хоть на хлеб заработаешь.

— Нельзя же заниматься этим всю жизнь. Кажется, пора?

Стопак взглянул на часы.

— Да, они открылись. Пошли, угостишь меня стаканчиком.

— Подожди, сначала посуду помою.

— Брось. Этим Агата займется, когда придет.

— А где она, кстати?

— В церкви. Снова в церкви. Она оттуда не вылезает.

— Наверняка молит святую Вальпурнию даровать ей целомудрие.

— Поздно, дружище, поздно. Я же говорю, эта моя жена — словно течная сука. Ни минуты покоя. Продыху не дает. Я тебе вот что скажу: нарисуй-ка ты ее! Нарисуй Агату. Напиши большое такое ню, повесим его над камином.

Гектор закрыл блокнот и втиснул его в карман куртки рядом с коричневым томиком Омара Хайяма.

— Не могу, — сказал он. — Написать Агату? Обнаженной? Так нельзя. Я даже подумать о таком не могу.

Дверь за ними закрылась, Ахилл вернулся к плите и принялся вылизывать свои гениталии.

В тот момент, когда он приступил к этому занятию, оркестр пожарной бригады как раз собрался устроить антракт. Щеки надуты, как спелые яблоки, пот течет из-под начищенных касок; оркестранты во весь опор несутся по последним тактам чего-то чрезвычайно бравурного, предвкушая встречу с ящиком пива, что лежит в сторожке, в цинковой ванночке рядом с газонокосилкой. Все смотрим на дирижера! Ритм держим, ритм — это к вам относится, господин глокеншпиль! Все вместе заходим на финальный аккорд, иииии… Аплодисменты!

— Боюсь, осталось вытерпеть еще столько же, — обреченно проговорил Емко Гильом.

— Не могу понять, зачем вы сюда пришли, если все это вам так не нравится? — поинтересовалась Агата.

— Возможно, не столько ради музыки, сколько ради компании. Вам не кажется, госпожа Стопак, что зачастую именно ради этого мы ходим по разным мероприятиям?

В более тихой обстановке, а не в окружении шумной толпы, тихое «гм!», произнесенное Агатой, могло бы быть услышано, но сейчас никто его не услышал; а поскольку она сидела на первом ряду, и все присутствующие смотрели более или менее вперед, то никто, кроме Тибо, не заметил, что она отпустила его ладонь и скрестила руки на груди, слегка надув губы. Но даже об этом было забыто, когда Гильом снял свою шляпу, нацепил ее на трость и поднял в воздух наподобие флага.

— Боже мой, что вы делаете? — изумилась Агата.

— Да, — сказал Тибо, — что это вы такое делаете?

— В моем лице вам предстоит обнаружить, — ответил Гильом, — неисчерпаемый источник удивления и развлечения.

И он улыбнулся такой обаятельной, располагающей, неотразимой, детской улыбкой, что Агата против воли улыбнулась в ответ.

Тем временем Гильом принялся размахивать своей палкой вверх-вниз, как тамбурмажором, и гудеть, изображая ту самую глупую мелодию, которую оркестр исполнял перед антрактом:

— Помм! Помм! Пум-пурум-пум-пум!

Удивительно, но никто из зрителей, казалось, не находил в поведении адвоката ничего странного. Более того, они, похоже, вообще не обратили на него ни малейшего внимания — даже когда он стал вращать шляпу на трости, на манер тех китайских жонглеров, которые два года назад вызвали своими трюками с палками и тарелками такой ажиотаж в Оперном театре.

— Ох, это утомительно, скажу я вам! — пропыхтел Емко. — Не знаю, сколько я еще смогу выдержать.

— Ну, если без этого небо упадет нам на голову или случится еще что-нибудь в этом роде, — хихикнула Агата, — я готова принять эстафету. Помм! Помм! Пум-пурум-пум-пум!

— Весьма признателен вам за это любезное предложение, госпожа Стопак, но, кажется, особой нужды в этом все-таки нет. — И тут, вместо того, чтобы в очередной раз прогудеть «помм!», адвокат опустил свою палку и сказал: — Там-тадах! — Изобразив, таким образом, финальные фанфары.

Рядом с Агатой появился тощий человечек со значком таксиста. В руках он держал складной бамбуковый столик и корзину для пикника.

— Так вы подавали знак! — догадался Тибо.

— Конечно, я подавал знак, Крович. А вы думали, я сошел с ума? Как иначе этот бедняга нашел бы нас? — Гильом произнес эту тираду довольно бодро, но когда обратился к Агате, его голос упал до изможденного шепота: — Госпожа Стопак, будьте добры, не откажитесь выступить в качестве хозяйки. Буду очень признателен.

Водитель такси распрямился, охнул, потер спину и растворился в толпе, предоставив Агате разбираться с содержимым корзины. Она открыла ее примерно с тем же выражением на лице, с каким Эстер Роскова открывала сундук с сокровищами в финальной сцене «Королевы ямайских пиратов».

— Ну и ну! Чего тут только нет! — воскликнула Агата и тут же взглянула на Гильома, опавшего на свою трость, как опадает цирковой купол, когда цирк снимается с места. — Как вы себя чувствуете? — заботливо спросила она.

— Посмотрите, есть ли там что-нибудь попить, — сказал Тибо и положил руку адвокату на плечо. — Похоже, вы слегка перестарались, господин Гильом. Ничего, скоро придете в себя.

— Здесь есть вино, — сказала Агата, передавая Тибо бутылку и штопор. — Я с этим никогда не умела управляться.

Это была неправда. Агата отлично знала, как пользоваться штопором, ей просто хотелось сделать Тибо приятное — ибо открывать бутылки, так же как выносить мусор и поднимать из подвала уголь, — занятие для больших, сильных мужчин.

Тибо зажал бутылку коленями, вытащил пробку и плеснул вина в протянутый Агатой бокал.

— Выпейте-ка, — предложил он Гильому. Тот взял бокал за ножку и отхлебнул немного. Вино окрасило его губы, бывшие только что интересного голубоватого оттенка, в красный цвет.

— Спасибо, — проговорил Гильом. — Там, кажется, есть глазированное печенье. Дайте, пожалуйста, одну штучку.

— Глазированное печенье, — сказал Тибо.

— Глазированное печенье, — повторила Агата. — Пожалуйста! — И она передала печенье с тем выражением на лице, с каким медсестра передает хирургу скальпель в решающий момент сложной операции.

Емко откусил кусочек печенья и стал вежливо жевать его передними зубами, как кролик.

— Не обращайте на меня внимания, дети мои, — сказал он. — Сейчас я приду в себя. Давайте, ешьте. Ешьте все, что есть. Приятного аппетита.

— Здесь на целый полк хватит, — сказала Агата.

— Вы что, ждали, что мы придем? — спросил Тибо. — Не собирались же вы все это съесть в одиночку?

— Как я уже говорил, дорогой Крович, никогда нельзя обманывать ожидания публики. Я собирался пожевать сухое печенье, однако сегодня вечером о моем обжорстве будет судачить вся Соборная улица. Бухгалтеры с безупречной репутацией и служители религиозного культа будут клясться, что видели, как я съел целую корову. Но вы должны мне помочь. — Гильом повернулся к Агате. — Кажется, госпожа Стопак, там должна быть еще бутылка шампанского. Угощайтесь.

И они угостились. Тибо вытащил вторую пробку. Они выпили шампанского и закусили холодным цыпленком, и ветчиной, и нежно-розовой, тонко порезанной говядиной; еще в корзине обнаружилась большая банка консервированных персиков и горшочек со сливками, густыми, как заварной крем. Они ели и смеялись, но Агата время от времени посматривала на Емко с нежной заботой во взгляде. Потом она шепнула Тибо:

— Давайте пересядем, хорошо? Я хочу сесть рядом с ним.

Вот так и вышло, что все второе отделение концерта, до самого марша Радецкого, Тибо сидел на краю ряда, у прохода, вытаскивал из корзинки марципаны и клал их в рот Агате, поскольку у той обе руки были заняты: одна лежала в его собственной руке, а другая покоилась на плече у Емко, время от время по этому самому плечу тихонько похлопывая.

Одному Богу известно, за что пожарный с тубой так мучил свой инструмент, но, как бы то ни было, к тому моменту, как оркестр грянул национальный гимн, Гильом уже совершенно оправился от переутомления, вызванного фокусами со шляпой. Он поднялся на ноги вместе со всеми остальными зрителями, однако, в отличие от Тибо и Агаты, не стал утруждать себя пением.

— Ну вот, теперь до следующего года, — сказал Тибо. — Пора готовиться к зиме.

— Это был замечательный пикник, — сказала Агата. — Помочь убрать со стола?

Гильом покачал головой.

— Этим займется водитель. Было очень приятно.

— Тогда я провожу Агату до трамвая.

— Да, — сказал Емко. Больше он не сказал ничего, но ему удалось вложить в это единственное слово очень многое. Так дикие гуси, улетающие с Амперсанда на юг, всегда издают один лишь единственный однообразный клич, который, однако, наполняет все небо печалью и тоской.

Тибо понял это и решил, что теперь самое время распрощаться и пойти вместе с Агатой через парк навстречу дню, сулящему… кто его знает, что сулящему.

Но Агата тоже поняла это, и сердце ее наполнилось жалостью. За какой-то час холодная ненависть к Емко Гильому сменилась в ней почти материнской любовью. Она посмотрела на него, и ей почему-то (она сама не понимала, почему) захотелось ему помочь. Поэтому, когда добрый мэр Крович сказал:

— Думаю, если мы поторопимся, то успеем на трамвай, — она ответила:

— Да-да. Вы идите пока, а я через минутку догоню, — и снова повернулась к Емко.

Тибо, конечно, никогда бы в этом не признался, но он был немного обижен.

— Да, — сказал он, — конечно. Я подожду вас у ворот.

И он побрел по запруженной народом дорожке мимо опрокинутых складных стульев, время от времени оглядываясь. А Агата стояла лицом к лицу с Гильомом, в шаге от него, и держала его за руку. На горизонте, в стороне моря, Тибо заметил тонкую линию облаков, которая всегда предвещает бурю. На парк вдруг налетел порыв ветра; люди стали поднимать воротники и, смеясь, говорить, что зима, похоже, уже не за горами.

Агата ушла из парка едва ли не последней. Выбравшись за ворота, толпа быстро рассеялась: кто пошел домой пешком, кого развезли по разным уголкам города старательные трамваи.

Стоя в одиночестве у толстой каменной колонны, Тибо заметил, что к его ботинку прилип конфетный фантик. Он нагнулся, отлепил его и бросил в урну, прицепленную к зеленому фонарному столбу. Потом, оглянувшись, заметил, что Агата уже рядом. Она сразу начала отряхивать его спину и плечи облаченной в перчатку рукой.

— Вы к чему-то прислонились, — пояснила она.

Но Тибо жестом попросил ее перестать.

— В следующий раз вы, чего доброго, будете вытирать мне лицо смоченным слюной платком.

Агата стояла с ним лицом к лицу, как с Гильомом, только ближе, так близко, что пуговицы их плащей соприкасались; подбородок поднят, глаза закрыты, на губах — намек на улыбку. Она была счастлива, она была рада его глупым протестам, она была уверена в себе, как бывает уверена в себе женщина, которая знает, что у нее есть право отряхивать пыль с плеча мужчины.

Их тела соприкасались — бедра, живот, грудь — обнаженные, как в брачную ночь, разделенные лишь несколькими слоями теплой ткани. Ветер играл ее волосами. Ее запах наполнил все его существо. Она ждала, что ее поцелуют.

Но Тибо ее не поцеловал. Он отступил на шаг и спросил:

— Чего хотел Гильом?

Ее плечи опустились. Она открыла глаза. Ее тело словно неслышно вздохнуло от разочарования.

— Он хотел предложить мне свою дружбу. Он говорит, что он мой друг. Тибо, а вы? Вы — мой друг?

Добрый мэр Крович бросил на нее быстрый взгляд, затем посмотрел в сторону опустевшей эстрады, потом снова перевел глаза на Агату.

— Я провожу вас до трамвая.

Они не разговаривали, пока стояли на остановке. Когда из-за угла показался трамвай № 36 с большой белой табличкой «Зеленый мост», Агата сказала только: «Ну, пока». И когда она поднялась на заднюю площадку — плащ туго облегает бедра, изгиб икр напряжен, пятки и лодыжки, словно у мраморной статуи — она не оглянулась назад. Когда трамвай отъехал от остановки, мэр Крович обвел улицу взглядом и обнаружил, что остался в полном одиночестве. Он пошел — больше ему ничего не оставалось делать. Вскоре начал накрапывать дождь, но Тибо продолжал идти. Где-то через час он добрался до Литейной улицы, а оттуда до порта оставалась лишь миля. Вокруг было тихо — воскресенье. На тротуаре мокли под дождем старые газеты, распластанные на камнях, как морские звезды. Брусчатка осклизла и почернела, промежутки заполнила угольная пыль. У складских дверей валялись кучи окурков, отмечая места, где в свободные минуты толпились, толковали между собой и плевали наземь портовые рабочие. В темных лужах плавали радужные нефтяные разводы и морщились, когда в них попадали капли дождя.

Унылые чайки злобно смотрели на проходящего мимо Тибо черными глазами-пуговками или ненадолго взлетали, издавая скрипучие механические звуки. Они уже вычистили все рыбные отходы из мусорных ящиков. Им было скучно. Дождь все усиливался. Тибо прошел через весь порт. Брусчатая дорога сменилась тропинкой; та, попетляв немного среди дюн, вывела на длинный каменистый пляж, в конце которого сквозь потоки дождя смутно виднелась высокая серая башня — маяк. Тибо брел, скользя и спотыкаясь, по осыпающейся гальке, пока не добрался до самого края земли, где его встретила гладкая каменная стена маяка. Он вскарабкался на плоский парапет и боком, держась к башне спиной, пошел вокруг нее, глядя в сторону скрытых дождем островов и крича так, что чайки, болтавшиеся на волнах, испуганно взлетели и загомонили. Он кричал:

— Что, черт побери, ты делаешь, Крович? Что ты делаешь? Это, по-твоему, жизнь? Что это за мужчина, который так труслив или так глуп, что не может поцеловать женщину? — Он закрыл лицо руками и снова спросил себя: — Что ты делаешь?

Далеко-далеко в окнах уже начинали загораться огни. За одним из этих окон у раковины стояла Агата и домывала последние тарелки, оставленные Гектором и Стопаком. Ее плащ и сумочка кулем были брошены на кухонный стол, рядом на полу валялись туфли. Агата держала маленькую губку, примотанную к рукоятке тонкой медной проволокой, и каждый раз, погружая эту губку в мыльную воду, злым голосом говорила себе:

— Что ты делаешь, Агата? Что ты делаешь? Как можно быть такой чертовой дурой? Это, по-твоему, жизнь?

Она терла и терла сковородку, пока та не засияла.

А за углом, в таверне «Три короны», по окнам которой молотил дождь, несомый ветром со стороны Зеленого моста, за столиком в углу сидели двое мужчин. Один из них спал, прижимая к огромному пузу бутылку, другой же смотрел, прищурившись, сквозь дым своей сигареты на блокнот, в котором что-то рисовал, зачеркивал и рисовал снова. Он спрашивал себя:

— Что, черт побери, ты делаешь? Рисуешь ее весь день напролет. Каждый день. Пытаешься представить ее голой, а ведь мог бы сходить сам и посмотреть. Что, черт побери, ты делаешь? И это, по-твоему, жизнь?

~~~

У маяка, на самом дальнем клочке земли, который только может именоваться частью Дота, Тибо повернулся спиной к волнам и пошел домой — сначала по берегу, затем через дюны. В порту уже показались проститутки, вышедшие на свою ночную работу. Они кричали: «Привет!» и спрашивали, не одиноко ли ему. Тибо чуть не рассмеялся. Он шагал дальше, не говоря ни слова, и держался посередине дороги, избегая глядеть на мужчин, стоящих в подворотнях. Они тоже на него не смотрели. Наконец, он выбрался на набережную Амперсанда. С вязов сыпались капли. Почти все листья с них уже опали, а сейчас дождь сбивал последние, и они лежали на тротуаре грязным, мокрым ковром.

Выйдя на Ратушную площадь, Тибо порылся в карманах, достал ключи и открыл дверь, ведущую на черную лестницу. Когда дверь захлопнулась, ему показалось, что вся Ратуша вздрогнула. Тибо вытянул руку и нащупал перила, потом осторожно подвинул вперед ногу, пока она не уперлась в первую ступеньку, и стал подниматься, считая на ходу:

— Первая, вторая, третья. Площадка. Поворот.

Он отсчитал еще пятнадцать ступенек, потом еще пятнадцать, и вышел в коридор; спотыкаясь в темноте, добрел до нужной двери, на ощупь обошел Агатин стол, добрался до своего кабинета и стал шарить по столу в поисках лампы. Когда свет зажегся, он, наконец, перестал чувствовать себя взломщиком.

Тибо снял мокрый плащ, встряхнул его, повесил на вешалку в углу и сел за стол. Ящик, в который он уже некоторое время избегал заглядывать, открылся легко и бесшумно. Там, в дальнем углу, он нащупал бумажный пакет. На пакете стоял штамп «Муниципальные музеи Дота», а внутри лежали две открытки. Тибо взял ту, на которой была Венера Веласкеса — пышная, нежно-розовая женщина, возлежащая на кровати и глядящая в зеркало взглядом, исполненным желания и радости. Теперь он мог признаться сам себе, что она и в самом деле напоминает ему Агату. Другую открытку он бросил назад в ящик, даже не взглянув на нее.

Тибо взглянул на городской герб на противоположной стене и испустил глубокий вздох, который, как он надеялся, я должна была расценить как вопль о помощи. Потом он пригладил мокрые волосы, чтобы вода с них не капала на открытку, вытер влажные руки о штанины и достал ручку. Написав: «Дот, Ратушная площадь, Ратуша, кабинет мэра, госпоже Агате Стопак», он снова вздохнул. Такой маленький кусочек белой бумаги — в половину конверта — и этого кусочка должно хватить, чтобы сказать ей… Сказать ей что? Еще один вздох, еще один взгляд в мою сторону, и он продолжил писать. «Вы прекраснее этой Венеры. Вы драгоценнее, чем она. Желаннее, чем она. Вы достойны поклонения более любой богини. Да, я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ваш друг». Места на открытке не осталось. Тибо втиснул букву «К.» в нижний угол и пошел к столу Агаты искать печать. В тусклом свете, проникавшем сквозь дверь его кабинета, он нашел ее не сразу. По ходу дела он бросил монетку в коробку с надписью «На мелкие расходы».

Рассказ о том, как Тибо надевал плащ и на ощупь выбирался на площадь, занял бы слишком много места, так что давайте сразу представим его стоящим перед двойным почтовым ящиком на углу у Белого моста. На одном отделении ящика эмалевыми буквами написано «Дот», на другом — «Междугородняя и международная корреспонденция». Тибо просунул открытку в первое отделение и в самый последний момент задержал руку. Еще было время вытащить открытку и подумать еще немного. Это была всего лишь открытка — и все же… Это было свидетельство. Письменное свидетельство. Черт возьми, да какая разница? Свидетельство чего? Но слова, правильные ли он выбрал слова? Достаточно ли этих слов? Открытка выскользнула из пальцев и скрылась в глубинах запертого железного ящика. Тибо пошел к трамвайной остановке. Сердце готово было выпрыгнуть у него из груди. «Все, теперь ты это сделал, — говорил он себе, пока шел по Замковой улице. — Теперь ты это сделал».

Эмалированные буквы на почтовом ящике обещали, что «последняя выемка писем осуществляется в 24.00», и почтовая служба сдержала свое слово. Почтальон подошел к ящику в полночь. Не без пяти двенадцать — тогда он еще был на Замковой улице, и не в десять минут первого — в тот момент он уже подходил к Оперному театру. Ровно в полночь. Полночный почтальон не был поклонником искусства. Он не обратил внимания на открытку с Венерой, да и вообще, хотя ему и было свойственно испытывать простое человеческое любопытство к чужим делам, у почтальонов нет времени разглядывать каждую открытку или строить догадки относительно каждого надушенного конверта. Им нужно наполнять мешки, им нужно ссыпать письма в большие медные воронки в стене главного почтамта, над дверями которого стоят две статуи — очень красивые статуи, напоминающие некоторым ангелов: у одной в руках бронзовый конверт, у другой — молния. «Молния символизирует телеграммы», — говорит начальник почтамта каждому новичку почтовой службы.

Тибо давно уже лежал в постели, разморенный после горячей ванны, а его костюм висел на кухне над плитой для просушки, когда открытка с Венерой оказалась под покровительством упомянутых статуй. Она слетела по деревянному желобу, отходящему от медной воронки, и упала на широкий стол посреди просторного зала. За столом сидел Антонин Гамиллио, который на самом деле был вовсе не почтовым служащим, а писателем. По ночам он работал в почтамте, чтобы иметь под рукой запас бумаги и чернил, пока его роман о повседневной жизни почтамта в среднего размера провинциальном городке не будет принят издательством. Антонин мельком взглянул на адрес и ловко швырнул открытку в открытый мешок с надписью «Центр», стоящий у стены. Антонин бы полностью уверен в своих швырятельных способностях. Настолько уверен, что уже начал читать адрес на следующем письме, когда открытка Тибо еще летела по воздуху. Сортировщики писем в почтамте гордились тем, что могут позволить себе не смотреть, как корреспонденция падает в мешки, — а жаль, потому что семь лет тому назад одно письмо, адресованное господину А. Гамиллио и отправленное главой одного из крупнейших столичных издательств, пролетело мимо мешка с надписью «Парковый район», ударилось о стену и соскользнуло на пол, где и осталось стоять прямо, прислонившись к ножке стола. В той же позиции оно пребывало и теперь, в этот самый вечер, только успело за семь лет покрыться толстым слоем серой пыли.

К счастью, хотя такие проделки судьбы часто используются в романах для того, чтобы испортить жизнь влюбленным и посеять между ними непонимание, ничего подобного не произошло с открыткой Тибо. Через некоторое время мешок с надписью «Центр» отнесли к деревянному стеллажу с ячейками, каждый ряд которых был снабжен табличкой с названием улицы, а каждая ячейка — табличкой с номером дома. В самом конце нижнего ряда было четыре ячейки, объединенные в одну — для корреспонденции, отправленной в Ратушу. В самом начале четвертого открытка Тибо оказалась в этой ячейке, в пачке, стянутой красной резинкой, между письмом с жалобой по поводу разбитого тротуара на Коммерческой площади и коричневым конвертом с чеком для Отдела лицензий. Только представьте себе: обнаженная богиня в таком, с позволения сказать, сандвиче! Но так она и отправилась в очередное путешествие. Не волны морские и не купидоны несли ее. Нет, ее связали резинками, бросили в мешок и втащили в двери Ратуши в половине девятого утра. Сорок минут спустя, когда Агата вошла в свой кабинет (она опоздала, главным образом, потому, что не могла придумать ни одной весомой причины торопиться на работу), открытка уже ждала ее на столе.

Посмотрите на нее. Видите, как она перебирает утреннюю почту и натыкается на открытку? «Это странно, — думает она, — это непривычно и необычно». Она берет открытку в руки. Переворачивает. Читает: «Вы прекраснее этой Венеры. Вы драгоценнее, чем она. Желаннее, чем она. Вы достойны поклонения более любой богини», и видит подпись: «К.» Кто такой этот К.? Но здесь написано: «Я действительно ваш друг». Нет-нет! «Я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ваш друг»! Видите? Это ответ на вопрос, а «К.» — это Крович! «К.» — это Тибо.

Знаете, как это называется? Восторг.

Посмотрите на нее. Видите, как она улыбается? Кусочек картона и несколько слов, вот и все. Так мало! Видите, как она переворачивает открытку, смотрит на обнаженную богиню и думает: «Я прекраснее, чем она? Я и в самом деле прекраснее, чем она? Более желанна?»

Ну конечно же! Ведь женщина на открытке — не более чем пятно краски на кусочке картона, а Агата Стопак — теплая и нежно-розовая. Настоящая. Женщину, изображенную на картине, несколько веков назад похоронили там, где хоронили в Мадриде проституток, а Агата Стопак жива и дышит, по ее венам струится кровь. Посмотрите на нее. Видите, как она заходит в пустой кабинет Тибо, подходит к городскому гербу и показывает мне открытку, словно говоря: «Посмотри, какие оценки я сегодня получила в школе!»? Потом она делает милый реверанс и с улыбкой говорит: «Спасибо!», потому что она хорошая девочка и вежливая.

А вот она ищет в ящике стола кнопку, прикалывает открытку к стене над столом и сидит, не сводя с нее взгляда. Этому занятию она продолжала предаваться и тогда, когда в кабинет вошел мэр Крович. Выглядел он очень удрученно.

Но Агата лучисто улыбнулась ему и прикоснулась изящным ноготком к краю открытки — не столько для того, чтобы ее поправить, сколько для того, чтобы привлечь к ней внимание.

— Доброе утро, — проговорил Тибо чуть дрожащим голосом. — Обед? Я хотел сказать, потом. Не хотели бы вы сходить пообедать? Потом? Со мной?

— Было бы славно, господин мэр.

— Хорошо, — сказал Тибо. — Хорошо. Послушайте, мне сейчас надо будет уйти, так что, может быть, договоримся встретиться там, в «Золотом ангеле»? Около часа?

— Было бы славно, господин мэр.

— Хорошо. И еще я хотел бы извиниться. За вчерашнее. За вопрос про дружбу. Я сожалею.

— Знаю. Все забыто. — И Агата снова слегка поправила открытку кончиком пальца.

Через несколько минут после часа дня, когда Тибо прибежал на Замковую улицу, Агата уже сидела за столиком у окна. Он увидел, как она улыбается ему сквозь стекло.

Когда он пробрался к ней сквозь ряды занятых столиков, Агата подняла свою сумочку со стула, который заняла для него.

— Я уже сделала заказ и за вас тоже, — сказала она. — Становлюсь дерзкой на старости лет.

— Отлично. Так что у нас на обед?

— Как обычно — то, что, по мнению Мамы Чезаре, сегодня особенно хорошо удалось.

Они засмеялись. Потом Тибо сказал:

— У меня для вас подарок. — Он положил на стол коричневый пакет и подвинул его к Агате. — Это книга.

Агата посмотрела на него взглядом, в котором читалось: «Я догадывалась», и взяла пакет в руки.

Было в Агате Стопак что-то такое… Как-то так она умела делать самые обычные вещи, что на нее нельзя было не смотреть. Это получалось у нее не специально — более того, она даже не подозревала об этом, а если бы подозревала, то у нее и не получалось бы так приковывать к себе внимание. Но иногда она двигалась, или смотрела, или просто была — так, что прежде никому и в голову не могло прийти, что можно двигаться, смотреть или быть настолько красиво, настолько совершенно. Так было и сейчас. Она поднесла пакет ко рту, словно собиралась его поцеловать, схватила зубами кончик ленты, потянула за него и развязала узел. Потом провела пальцами по чуть стершимся золотым буквам на обложке.

— Гомер… — Это был полу-вопрос.

— Вы говорили, что хотели бы, чтобы в вашем доме в Далмации был Гомер. Когда вы выиграете в лотерею.

— Я не очень-то много читаю, Тибо.

— Это не важно — читать-то будете не вы, забыли? Вы будете лежать в прохладной воде и пить красное вино, а я буду угощать вас оливками.

Агата улыбнулась, поднесла книгу к лицу и вдохнула ее запах.

— Пахнет, как на пляже. Как на пляже в солнечный день. Спасибо. Очень милый подарок. Я сохраню его в целости и сохранности до тех пор, пока вы не захотите почитать мне вслух.

— Можно было бы прямо сейчас, — предложил Тибо.

— Нет-нет, сейчас уже принесут спагетти. Кстати, я могу вам кое-что показать.

— Моя очередь получать подарки? — с надеждой в голосе спросил Тибо.

— Увы. У меня для вас ничего нет, но я могу поделиться с вами вот этим, если вы не против. — Агата достала из сумочки записную книжку, такую пухлую, словно между всеми ее страницами были положены закладки из плотной бумаги. — Вот, смотрите: это и есть мой домик на побережье Далмации. Я все время ношу его с собой. Там вы и сможете почитать мне Гомера.

Агата перелистнула несколько страниц записной книжки и показала Тибо вырезанные из журналов фотографии.

— Видите, я хочу, чтобы у парадной двери стояли вот такие большие цветочные горшки с лавандой и розмарином. А между плитками садовой дорожки должен расти тимьян.

Тибо вспомнил угольную пыль между камнями брусчатки в порту, проституток и мужчин в тени подворотен.

— В детстве я собирала такие вырезки и менялась ими с подружками на детской площадке. Их можно было купить в газетном киоске. Мне нравились картинки с толстыми ангелочками, которые опираются локтями на облака и выглядят чем-то недовольными, как господин Гильом.

Тибо перелистнул страничку и показал пальцем на следующую картинку.

— А это что? Расскажите.

Но в этот момент к столику подошел официант с двумя огромными тарелками спагетти.

— Penne pikante, — объявил он и совершил над тарелками обычные магические пассы перечницей и теркой для пармезана.

— Вот такой я хочу камин, — сказала Агата, когда официант удалился, — достаточно большой, чтобы можно было греться зимой, не боясь сквозняков. Когда я перееду в Далмацию, то никогда больше не буду мерзнуть.

— Я этого не допущу, — вставил Тибо, и Агата едва не замурлыкала от удовольствия. Она слегка изогнулась и, порочно улыбаясь, проговорила:

— Не сомневаюсь.

Тибо почувствовал себя глупым и неловким — она перещеголяла его в нахальстве. Он хотел казаться порочным, опасным и бывалым человеком, но она видела его насквозь и показала это, сказав всего-то пару слов.

Тибо опустил глаза в тарелку.

— Кушайте, — сказал он и, помолчав, прибавил: — Очень вкусно, не правда ли?

— Да, вкусно, но я приготовила бы не хуже.

— Вы любите готовить?

— Да, и у меня это очень хорошо получается. Но в наши дни никто это не ценит, — Агата ткнула спагетти вилкой.

— Расскажите, что вы любите готовить.

Польщенная таким интересом, Агата снова заулыбалась.

— Я готовлю мужскую еду. Бабушка меня научила. У меня получается замечательная еда для мужчин.

Тибо застонал про себя. «О да, — подумал он. — И из тебя получилась бы отличная еда для мужчины. Ты и есть мужская еда!» Но он был уже достаточно учен, чтобы промолчать. Он только кивнул, поощряя ее продолжать.

— Мужчинам нравится что-нибудь мясистое, что-нибудь такое, во что можно вонзить зубы.

Тибо едва не взвизгнул.

— Вам что, смешно? — спросила Агата. — Не смейтесь, еда — это очень серьезно. Это способ показать человеку, что ты его любишь. Ну или, — она снова опустила взгляд в тарелку, — один из способов. Нужно отобрать правильные ингредиенты, выбрать хороший кусок мяса, правильно его приготовить и красиво сервировать. Так ты показываешь человеку, что хорошо к нему относишься. Так ты проявляешь свою доброту.

Тибо знал, что можно быть жестоким, абсолютно ничего не делая, не крича на человека и не избивая его, — достаточно только не давать ему шанса проявить свою доброту. Он положил ладонь на руку Агаты.

— А что бы вы приготовили для меня?

Агата немного подумала.

— Я сварила бы вам рыбный суп — нет, мясной суп. Затем потушила бы кролика в сметанно-горчичном соусе по своему фирменному рецепту, и еще приготовила бы большой рисовый пудинг с мускатными орешками и изюмом.

— Этак я раздамся не хуже, чем пудинг.

«Ну нет, я бы этого не допустила, — подумала Агата. — Я бы держала тебя в форме, милый Тибо Крович. С тебя бы семь потов по ночам сходило». Но вслух она сказала другое:

— Ну, вам не помешало бы немножко поправиться. В любом случае, господина Гильома вы догоните еще не скоро.

— Да уж. Но сейчас мне что-то не хочется десерта. Уверен, Мама Чезаре кладет нам особенно большие порции, чтобы показать, что мы ее любимые клиенты. А вы закажите что-нибудь, если хотите.

— Нет, я тоже наелась. Приготовлю вам кофе в Ратуше.

Когда Тибо подошел к стойке, чтобы расплатиться, Мама Чезаре вышла из-за сияющей кофейной машины, заулыбалась, закивала и стала рассказывать, как ей приятно их видеть и как мило с их стороны, что они заходят, и как хорошо они выглядят. Потом она поманила Агату поближе к себе, и Тибо вежливо отошел к двери, чтобы не слышать, о чем они говорят.

— Приходи ко мне в гости поскорее, — сказала Мама Чезаре. — Приходи сегодня вечером.

— Сегодня я не могу, — ответила Агата. Это была неправда. Она вполне могла прийти. У нее не было никаких причин оставаться дома. Однако в настойчивости Мамы Чезаре было что-то такое, от чего Агате хотелось проявить непокорность.

— Тогда приходи, когда сможешь. Приходи поскорее.

От этих слов Агате стало грустно и стыдно.

— Я приду. Скоро приду, — сказала она.

Они шли рука об руку по Замковой улице, запруженной выбравшимися в поход по магазинам домохозяйками и служащими, возвращающимися после обеда на работу.

— Надеюсь, вам понравилась книга, — сказал Тибо.

— Я уже люблю эту книгу.

Это слово! Оно прорезало гомон толпы, словно звон монет или рев младенца. Это было всего лишь слово — слово, произнесенное на людной улице, но оно заслуживало большего, чем «эту книгу». Оно заслуживало того, чтобы за ним следовало меньше звуков. После него должно было стоять одно слово, а не два.

— Я люблю эту книгу, — повторила Агата. Только так можно было заглушить звон этого слова.

— Мне тоже понравилась ваша книжка.

Она удивленно посмотрела на него, ожидая продолжения.

— Ваша книжка. Записная. Та, в которой ваш дом.

— А!

— Она очень милая.

— Да, действительно. — В голосе Агаты почему-то слышалась нотка разочарования. — Я ношу с собой целый дом, а в нем — лотерейные билеты. Иногда достаю, чтобы посмотреть на них. Грею о них руки. Это словно маленький лучик надежды, спрятанный в моей сумочке.

Если Тибо и почувствовал, сколько печали было в этих словах, он никак этого не показал. Он сказал:

— Когда вы показывали мне эту книжку, вы сказали, что хотите поделиться со мной. И мне хотелось бы, если позволите, разделить ее с вами. Внести свой вклад. Находить вещи, которые вам нравятся, и помогать вам обустраивать ваш дом — пока вы не выиграете в лотерею и не приобретете его на самом деле. Если вы не против.

— Я не против, — сказала Агата. Они как раз дошли до площади.

~~~

После этого жизнь стала состоять главным образом из обедов. Утренние часы они проводили в ожидании обеденного перерыва, а после него смеялись, вспоминая то, над чем смялись за столом. А за столом они всегда смеялись и говорили обо всем на свете. Говорили о книгах: Тибо был эксперт в этой области. Он читал буквально все и щедро делился с Агатой своими знаниями. Говорили о еде: в этой области экспертом была Агата. Любое блюдо, которое подавали в «Золотом ангеле», она могла бы приготовить лучше. Вскоре она снова начала приносить на работу голубой эмалированный контейнер: она клала туда еду, приготовленную для Тибо, чтобы он разогревал ее у себя дома на ужин. Хватит ему питаться селедкой и картошкой. И еще говорили они о жизни, о грусти и об одиночестве: оказалось, что в этой области эксперты оба. Но у каждого была своя специализация. Тибо знал, что значит быть одиноким, когда ты один, Агата знала, что значит быть одинокой вдвоем.

Тибо дарил ей подарки, всякие милые глупости, которые, как ему казалось, могут ее порадовать: рахат-лукум (она брала плотные розовые кусочки двумя пальцами и, к его восторгу, обволакивала их губами), сокровища из пыльных углов лавки старьевщика, бессмысленные пустячки, которые значат так много. Почти каждый день Тибо являлся на работу с каким-нибудь подарком.

Каждый месяц он покупал ей новую пачку лотерейных билетов, и каждый раз по ним не удавалось выиграть ни марки. Но это не имело значения. За обедом они все равно строили планы на будущее. Они размышляли над картами Далмации из старого путеводителя Бедекера, который Тибо обнаружил в книжной лавке на улице св. Вальпурнии. Они извели бесчисленное множество салфеток, рисуя разнообразные варианты планировки дома, который Агата купит, когда выиграет в лотерею. Здесь — нет, лучше здесь — будет ванная, а рядом — лоджия с видом на залив и скалы вдалеке. Кухня должна быть такой-то, а гостиная (с камином на случай холодной зимы) будет здесь. И еще кладовка для оливок и библиотека для Гомера. Иногда Тибо приносил с собой иллюстрации, вырванные из мебельных каталогов, и они обсуждали, как лучше обставить дом. В их воображении он уже разросся до целой семейки приземистых белых корпусов под красными черепичными крышами с широкими карнизами и общей тенистой верандой, выходящей на юг.

Внутри дома стоят огромные уютные кожаные диваны, за огромные деньги вывезенные из лондонских клубов, где их целое столетие обкуривали дорогими сигарами (а порой обливали бренди) английские джентльмены. Пол устилают яркие афганские ковры. Двойные двери с резными стеклами, заключенными в золоченые рамы в стиле рококо (похищены из «Золотого ангела») ведут из гостиной прямо в спальню. Стены спальни оклеены обоями с узорами из пышных роз, а окна укрыты многослойными шторами из муслина, чтобы смягчать ярость летнего солнца. Засидевшись однажды над равиоли, они решили, что постельное белье должно быть из белого хлопка, и отобрали набор простых строгих скатертей для обеденного стола. Хрусталь, постановили они, не нужен. Агата взяла со столика кофейни высокий узкий стакан из толстого прессованного стекла. Лучи солнца, проходя сквозь него, приобретали зеленоватый оттенок. После двадцати лет ежедневной мойки стенки стакана поцарапались и истерлись, и теперь напоминали кусочки морского стекла на берегу.

— Вот какое в Далмации будет море, — сказала Агата. — Нам нужны именно такие стаканы. К чему нам затейливые фужеры? Нам нужны стаканы, которые будут подскакивать, если их уронить на пол — только побольше, чем эти, чтобы вмещалось больше вина. Я собираюсь лежать в ванне долго, очень долго.

Представив себе Агату, лежащую в ванне, нарисовав в воображении, как вода дрожит и завивается в водоворотики вокруг ее бедер, грудей, живота, Тибо вздрогнул от сладостного волнения. Вечером того дня он зашел в аптеку и купил для нее упаковку ароматного мыла.

По вечерам Агата готовила у себя на Александровской улице мужскую еду, чудесные яства, а утром приносила их на работу в эмалированном контейнере или в горшочках, которые в трамвае держала на коленях. Отдавая их Тибо, она говорила: «Съешьте это», или: «А вот вкусный суп», или: «Попробуйте этот пирог. Вы совсем не заботитесь о себе».

Вечером, когда Агата стояла у плиты и думала о Тибо, он сидел у себя на кухне, ужинал и думал о ней. Вечером, садясь за стол, чтобы съесть приготовленные ею кушанья, Тибо размышлял, помнит ли она те свои слова о еде и о любви. И открывал вечернюю газету.

Вечером, переливая суп в чистый горшочек, который Тибо вернул ей утром, Агата размышляла, помнит ли Тибо ее слова о еде и любви. И выливала остатки в тарелку Стопака.

И это значило, что каким-то непостижимым образом они все время были вместе, и на работе, и дома; и при этом они все время думали: «Это должно случиться».

Они шли под руку по Замковой улице по направлению к «Золотому ангелу» и думали: «Это должно случиться сегодня».

На обратном пути они спешили пересечь продуваемую ледяным ветром Ратушную площадь и думали: «Это должно случиться сейчас».

Каждый вечер, стоя у раковины в пустой кухне, Агата говорила себе: «Это должно случиться завтра».

Вытирая полотенцем свежевымытую тарелку, в которой Агата передала ему пирог, Тибо шептал: «Я знаю, это случится завтра».

В долгие выходные, когда обедов в «Золотом ангеле» не было, они бродили по рыбному рынку, часами разглядывали витрины универмага Брауна или бесцельно разгуливали по парку имени Коперника, надеясь, что могут случайно (по чистому стечению обстоятельств, вы же понимаете) встретиться, и каждый из них снова и снова повторял: «Это должно случиться».

Когда Тибо приносил ей консервированные оливки (которые она не любила), порванный путеводитель Бедекера с картами Далмации, окна, занавески и орнаменты для ее записной книжечки, когда он входил в кабинет, когда соприкасались их руки, лежащие на скатерти, Агата понимала: это должно случиться.

Когда Агата приходила на работу, источая аромат особенного мыла, которое он купил для нее, когда она открывала коробочку с рахат-лукумом, зажимала кусочек между указательным и большим пальцами, обволакивала его губами, смотрела на Тибо взглядом, источающим удовольствие, и ничего не говорила, когда в воздухе плавало благоухание «Таити», когда она входила в кабинет, когда соприкасались их руки, лежащие на скатерти, Тибо понимал: это должно случиться.

И Тибо, сидя у себя дома и слушая, как осенний ветер тихо звонит в колокольчик у калитки, и Агата, лежа в холодной постели и представляя, что это не ее руки трогают ее тело, — оба говорили: «Это должно случиться. Скоро».

Но никто из них, ни добрый мэр Крович, ни госпожа Агата Стопак, никогда не говорили: «Сегодня я это скажу!» Ни разу за два месяца с лишним. Ни в конце сентября, ни в октябре, ни в ноябре, когда стены в универмаге Брауна украсили гирляндами и заводные птицы запели на его почти уже легендарной рождественской ели, ни в декабре, когда Агата начала терять терпение.

По правде сказать, госпожа Агата Стопак была раздосадована и даже немного злилась. Возможно, причиной этого отчасти было время года. Было холодно, а Агата терпеть не могла мерзнуть. И еще она терпеть не могла топать на работу в галошах, а не в своих любимых туфельках, которые так удачно подчеркивали форму ноги. К тому же декабрь — конец года. Это огорчало ее. Это означало, что начнется еще один год со Стопаком, еще один год в пустой постели (если не считать Ахилла), еще один год без ребенка и без любви.

И вот однажды утром, пока Агата шла на работу в холодных резиновых галошах, она разожгла в себе настоящую ярость. Еще только проснувшись, она заметила, что где-то рядом с сердцем тлеет маленький злой уголек. В трамвае она неустанно его раздувала, а сойдя на Замковой улице, подложила в огонь несколько тонких «Да что с ним такое?» и хорошенько высушенных «Или дело во мне?», а сверху полила эту охапку горючим «Он что, не видит?» К тому моменту, как она села за стол, пламя полыхало вовсю.

Сев за стол, Агата стряхнула галоши. Они отлетели в сторону и косолапо застыли у стены, словно бы некую невидимую школьницу поставили в угол за провинность. Когда пришел Тибо и весело, как всегда, с ней поздоровался, она в ответ промолчала. Тибо успел дойти почти до двери своего кабинета, прежде чем понял это. Тогда он остановился на пороге, оглянулся и спросил:

— С вами все в порядке?

— Все отлично, — холодно ответила она.

Тибо подошел к ее столу.

— Точно?

— Несомненно. Что могло со мной случиться? Все отлично.

— Хорошо, — сказал Тибо, ушел в свой кабинет и сел за стол.

Агата пришла через несколько минут. Она бросила на стол перед Тибо пачку писем и протянула ему фарфоровую миску.

— Пирог с рыбой.

Тибо взял миску и улыбнулся.

— Спасибо, Агата. Вы меня балуете.

— Несомненно. Мы пойдем сегодня обедать?

— Конечно.

— Конечно? Почему «конечно»? Вы меня еще не приглашали! — И Агата решительно вышла из кабинета.

Тибо вздохнул, встал и пошел за ней.

Она уже сидела за столом и резкими движениями раскладывала бумаги по стопкам.

— Простите меня, — сказал Тибо. — Вы совершенно правы. Я не должен был считать ваше согласие чем-то само собой разумеющимся.

— Хм! — сказала на это Агата.

— Агата, если у вас нет других планов, я был бы счастлив составить вам компанию за обедом.

— Да. Хорошо. Было бы славно.

— Агата, я сделал что-то не так?

Агате чуть не пришлось в буквальном смысле слова прикусить язык. Ей хотелось вскочить со стула, схватить его за лацканы пиджака и закричать: «Тибо, ты НИЧЕГО не сделал. Целых три месяца сплошных обедов — и ты не сделал ровным счетом ничего. Я что, невидимка? Ты меня не видишь?» Однако вместо этого она сказала:

— Нет, Тибо. Вы ничего не сделали.

— Точно?

— Да.

— Вы уверены?

— Абсолютно.

— Мне нужно сходить на заседание библиотечного комитета. Оно займет все утро.

— Да.

Больше она ничего не сказала и даже не посмотрела на него, а только положила в пишущую машинку новую стопку бумаги с эмблемой Городского Совета.

— Хорошо. Тогда до встречи в час.

~~~

На заседании библиотечного комитета Тибо лишь краем уха прислушивался к дискуссии членов Совета о том, сколько книг следует заменить в этом году, что делать со старыми и какие купить новые, и следует ли штрафовать школьников, если они слишком долго задерживаются с возвратом. Он с беспокойством думал об Агате и вспоминал свою вчерашнюю находку. Вчера вечером он обнаружил в одном журнале фотографию двух фарфоровых кошечек, разрисованных пышными розами и с глазами из зеленого мрамора. Сейчас они, вырванные из журнала со всей возможной аккуратностью и готовые попасть в Агатину записную книжку, лежали у него в бумажнике. Они ему помогут, решил Тибо. Что бы там ни случилось, он все исправит. Все снова будет хорошо.

Едва заседание, наконец, закончилось, он поспешил к себе. Агата уже ушла. Тогда он сбежал по лестнице, на ходу натягивая плащ, но не нагнал ее ни на площади, ни в толпе на мосту, и только пробежав половину Замковой улицы, увидел, как она заходит в «Золотого ангела».

Когда Тибо вошел в кофейню, Агата уже сидела у окна. Она заметила, как заулыбалась ему Мама Чезаре — заулыбалась и жестом указала на столик, за которым сидела, подперев голову рукой, Агата.

Агата вдруг поняла, что ее раздражает, что все замечают Тибо, приветствуют его и расцветают, когда он заговаривает с ними. А он воспринимает это как что-то само собой разумеющееся. Он не понимает, какой он замечательный. Он не замечает, что она считает его замечательным. Не замечает, что она его любит.

Она смотрела, как он пробирается к ней среди столиков, раскланиваясь и здороваясь на ходу — милый, как веселый щенок, и такой же глупый. Когда Тибо уселся, она поприветствовала его раздраженным вздохом. Он притворился, что не заметил. Она заметила, что он притворился, что не заметил.

— Что у нас сегодня вкусненького? — с улыбкой спросил Тибо. — Что у нас сегодня аппетитного, кроме вас, самой замечательной секретарши на всем белом свете?

«Аппетитная, значит? Так что же ты не утащишь меня в укромный уголок и не съешь, идиот ты этакий?»

— Суп. Сегодня суп. Когда я пришла, Мама Чезаре сказала, что сегодня будет суп.

— Хорошо. Какой?

— Откуда я знаю?

— Извините. Я просто спрашиваю.

— Послушайте. Я только что пришла. Она поздоровалась со мной и сказала, что сегодня будет суп. Я села за столик, и тут пришли вы. Вот и все. Больше я ничего не знаю.

Тибо состроил обиженную физиономию и замолчал. Агата читала по глазам его мысли: «Что мне на это сказать? Лучше вообще ничего не скажу».

Ей хотелось схватить зубочистку и ткнуть его в глаз. Ей хотелось вскочить на стол и заорать: «Черт побери, Тибо, скажи что-нибудь! Заметь меня!» А он все сидел, опершись локтями о стол, и смотрел поверх ее плеча на улицу. Она хмыкнула и подняла глаза к потолку.

Вскоре к столику подошел официант с двумя огромными тарелками минестроне в руках и двумя корзинками с хлебом на предплечьях; каким-то чудом он поставил все это на стол, не пролив ни капли.

Тибо благодарно кивнул официанту, вежливо улыбнулся и взял ложку.

— Выглядит замечательно!

Это была просьба о перемирии. Агата проигнорировала ее и, ни сказав ни слова, склонилась над тарелкой. Наступила тишина, только ложки гремели, как якорные цепи.

— О, чуть не забыл! — снова заговорил Тибо. Он откинулся на стуле и вытащил из кармана пиджака бумажник. — У меня для вас подарок.

— Надеюсь, это деньги.

— Нет, не деньги. А вам нужны деньги? Если нужны, я могу дать.

Агата покачала головой и позволила себе слизать языком каплю супа с уголка рта. Потом она протянула руку, словно говоря: «Давайте уж, что у вас там?» и вытащила кусочек бумаги из пальцев Тибо.

— Это для дома в Далмации, — сказал он. — Декоративные статуэтки. Кошки. Фарфоровые кошки с глазами из мрамора.

— Вижу.

Агата открыла сумочку, вытащила свою записную книжку, засунула в нее кошек и швырнула книжку на стол.

На лице Тибо снова появилось обиженное и озадаченное выражение, как у Ахилла, когда тот являлся домой с замечательной упитанной мышкой и обнаруживал, что хозяйка вовсе не в восторге от этого. Это был кусочек бумаги, всего лишь кусочек бумаги. Почему он думает, что она должна ахать и охать над каждой мелочью?

— Мы придумали вам замечательный дом, — сказал Тибо, похлопав по записной книжке. В голосе его звучало беспокойство.

— Да. Вы думаете, мы когда-нибудь туда попадем?

Тибо улыбнулся. Едва ли не все, что говорила Агата, могло вызвать у него улыбку.

— Я делаю все, что от меня зависит. Столько лотерейных билетов — и пока ни одного выигрыша. Ни единого джек-пота.

— Я не виновата. Это вы всегда покупаете пустышки. Вам следовало бы принести их все в магазин и потребовать свои деньги назад. Все равно… — она пристально всмотрелась в свою тарелку, — все равно, мне хватило бы для счастья и маленькой сырой квартирки у канала. Не обязательно ехать на побережье Далмации.

— Но вы достойны побережья Далмации.

Агата снова опустила ложку в суп.

— Я много чего достойна, но готова довольствоваться и чем-нибудь вполне обычным, лишь бы это что-то было моим. Лучшее — враг хорошего, не так ли?

Она взглянула на него, не в силах понять, как же он не понимает, что сейчас — самое время? «Я готова довольствоваться и чем-нибудь вполне обычным, лишь бы это что-то было моим», сказала она, и если бы он только предложил ей это обычное, оно сразу стало бы прекрасным и замечательным.

Но он промолчал, и оттого она взглянула на него по-новому.

Вокруг шла своим чередом жизнь: спешили от столика к столику официанты, коммерсанты торопились расправиться с обедом, люди на улице смотрели на низкое серое небо и думали, не пойдет ли снег, — и она знала, что если спросить у них, кто сидит за средним столиком у окна «Золотого ангела», каждый сказал бы: «Это добрый Тибо Крович». Но сегодня они ошиблись бы. Сегодня ответ был: «правильный Тибо Крович».

А ей был нужен добрый. И он мог бы поступить по-доброму. Он мог бы вскочить на ноги, опрокинуть, если нужно, стол, схватить ей и броситься с ней на улицу, словно спасая из горящего дома. Он мог бы спасти ее. Он мог бы унести ее в свой дом, пронеся сквозь покосившуюся калитку, мимо медного колокольчика, по дорожке из синей плитки, положить на кровать и спасать ее весь оставшийся день и всю ночь. Он мог спасать ее, пока сил спасать уже не осталось бы. Он мог бы спасать ее снова и снова, как ни один мужчина никогда не спасал ни одну женщину и не будет спасать впредь, спасать всеми способами, какие только сможет себе представить, и всеми способами, о которых не догадывался до этой самой минуты, а потом она предложила бы еще несколько собственных идей. Но он этого не сделал. Тибо Крович был мэром Дота, а ведь даже и вообразить невозможно, чтобы мэр Дота бегал по улицам с чужой женой на плече, даже если это его собственная секретарша, даже если она любит его так давно, что не помнит, когда это началось.

«Самое время» прошло. Оно испарилось на ее глазах — там, где «когда» становится «сейчас» и начинает стремиться назад в «тогда». Для этого достаточно секунды.

Сбитый с толку Тибо взял записную книжку с воображаемым домом и начал ее листать.

— Как тебе вот это? — спросил он, указывая на вырезку из журнала, на которой была изображена огромная ванна.

— Разноцветная, — сказала Агата.

— Что? Она же белая.

— Разноцветная, — сказала она, глядя ему прямо в лицо, и повторила это слово еще несколько раз, тихо-тихо, почти неслышно.

Тибо Крович был растерян. Он подумал, что у Агаты, возможно, нервное расстройство.

— С вами все в порядке? — спросил он.

— Все отлично, Тибо. — И Агата зачерпнула ложкой супу, но не донесла ее до рта, потому что боялась, что обольется. Ее рука дрожала. Дрожь сотрясала все ее тело. Глядя на нее, Тибо думал, что она вот-вот расхохочется, но на самом деле она изо всех сил сдерживалась, чтобы не заплакать.

— Как вам суп? — ни к селу ни к городу спросил Тибо.

— Мммм… Минестроне. — В голосе Агаты слышалось что-то вроде сарказма. — Вы знаете, из всех похлебок это самая… — В ее глазах была мольба, она снова и снова повторяла про себя: «Ради бога, Тибо, посмотри на меня. Посмотри на меня. Посмотри!»

— Разноцветная? — подсказал Тибо.

— Точно, Тибо! Разноцветная. — И она снова беззвучно зашевелила губами, повторяя: — Раз-ноцвет-ная. Раз-ноцвет-ная. Интересно, почему у нас в Доте не придумывают таких супов? Почему нам приходится завозить их из Италии, где и так тепло, где жизнь яркая и… — Она посмотрела ему в лицо и снова произнесла это слово: — Раз-ноцвет-ная.

Тибо неохотно признался себе, что не понимает правил этой игры, и решил развить тему супов.

— У нас есть окрошка, — сказал он. — Это хороший суп. Не хуже любого итальянского.

— На вкус она, как холодная земля. Словно ешь могилу. Но я готова признать, что окрошка, по крайней мере… — Она сделала паузу, достаточно долгую, чтобы он успел поднять глаза. — …раз-ноцвет-ная.

— Не понимаю, что это на вас сегодня нашло.

— Да, Тибо, это непросто!

Она еще раз неслышно произнесла: «Раз-ноцвет-ная», и в ее глазах заблестели слезы, потом бросила салфетку на стол, неловким движением схватила сумочку, вскочила на ноги и выбежала на улицу.

Тибо провел немало дождливых вечеров в «Палаццо Кинема», и знал, что как теперь ни поступить (окликнуть ее, выбежать на улицу или с непроницаемым лицом доесть суп), все одно будет клише. Через несколько секунд, ушедших на размышления о том, какой вид унижения предпочесть, он увидел, как Агата пробежала мимо окна.

Тибо решил доесть суп. Под взглядом официанта, устремленным на его затылок и покрасневшие уши, на это ушло ужасно много времени. Больше он ничего не заказал. Даже не обернувшись, он жестом подозвал стоявшего у стены официанта, попросил счет, а когда счет принесли, присыпал его горкой монет (куда большей, чем требовалось) и быстро вышел вон.

Было холодно. По Замковой улице и Белому мосту кружила первая в этом году поземка. Вместе с Тибо она добралась до площади, на которой рабочие выключали до весны фонтаны. Тибо потуже затянул пояс пальто, надвинул поглубже шляпу и посмотрел через реку, туда, где злое серое облако готово было поглотить купол собора. Еще не было двух, но почти во всех окнах Ратуши уже горел свет. Тибо поднялся по лестнице. Агаты на месте не было. Тикали часы. Ветер швырял в окна пригоршни ледяных гвоздей. Темнело. Тибо оставил дверь между кабинетами открытой, но Агата так и не вернулась. В шесть часов добрый мэр Крович прибрался на своем столе, закрыл ящик на ключ и ушел в ночь. Откуда-то из другого конца коридора доносилось погромыхивание ведра Петера Ставо — далекое и печальное, как клич последнего журавля, улетающего на юг.

На продуваемой ветром трамвайной остановке все молчали. Люди стояли в очереди, подняв воротники пальто и сдвинув шляпы набок, чтобы защититься от снега, и не обращали друг на друга внимания. Наконец из мрака выплыл трамвай, светящийся, словно лайнер посреди ночного океана. Очередь двинулась к двери и втиснулась внутрь. Один только Тибо, стоявший в самом конце, вскарабкался на верхнюю площадку. Он сидел, сгорбившись, на передней скамейке: ноги вытянуты, воротник поднят, руки в карманах — а ветер всю дорогу дул ему в спину.

Людям, сидящим на ярко освещенной нижней площадке, ничего не было видно в окна, но Тибо видел вырастающие из темноты дома, фонари, проплывающие так близко, что можно было, протянув руку, стряхнуть тонкую полоску снега с ободка, отцов и мужей, возвращающихся с работы домой, открывающиеся двери, за которыми в гостиных играют дети, окна теплых кухонь, запотевшие от пара, идущего от тарелок с супом.

Когда трамвай подъезжал к шестой остановке, Тибо встал. На плечах у него лежал тонкий слой снега, ограниченный прямой линией, оставленной спинкой скамейки. Когда трамвай замедлил ход и свернул за угол, добрый мэр Крович неуклюже слез по скользкой лестнице. Ветер болтал колокольчик на березе из стороны в сторону, так что он почти — почти — звенел.

Тибо посмотрел, как он качается в тусклом фонарном свете, и отчего-то, бог знает, отчего, в голове у него всплыло слово «заунывно».

— Заунывно, — сказал он, толкнув блестящий обод колокольчика кончиками пальцев. Колокольчик тихо звякнул. — Заунывно, — повторил Тибо.

Он приподнял завалившуюся калитку, так, чтобы ее можно было открыть, и ступил на садовую дорожку. Ее синие плитки уже почти исчезли под тонким слоем мокрого снега, и Тибо шел осторожно, почти не сгибая ноги, чтобы не поскользнуться. Его следы отпечатывались в снегу черными дырами.

Он не стал зажигать свет и в темноте прошел на кухню, там снял пальто и встряхнул его. Ошметки мокрого снега разлетелись по всему полу и немедленно начали таять. Перчатки он сунул в шляпу, а шляпу положил рядом с большой железной плитой — к утру будут сухие и теплые. Потом сел за стол, поужинал черным хлебом и желтым сыром. Прочитал газету. Потом решил, что пора ложиться спать. Он лежал в кровати и слушал, как шум ветра затихает и превращается в глубокую темно-белую тишину, которая приходит с большим снегопадом. Что это значило? Что это могло значить?.. Затем наступило утро.

Тибо протер запотевшее зеркало над раковиной и уставился на свое отражение. Ему вдруг показалось, что на висках слегка прибавилось седины. Он опустил кисточку для бритья в обжигающе-горячую воду, поболтал и потер об мыло. Зеркало снова запотело. Тибо снял с крючка полотенце и протер его.

— Разноцветная,[4] — сказал он. — Разноцветная! Разноцветная! Разноцветная! — Потом он произнес это слово так, как произносила Агата: — Раз-ноцвет-ная. — Потом тише, почти беззвучно: — Раз-ноцвет-ная… — Мыло выпало из его пальцев и поскакало по фарфоровой раковине. — Раз-ноцвет-ная. — Пораженный Тибо уставился на человека в зеркале, и тот произнес одними губами: — Я люблю тебя.

~~~

Выскочив из «Золотого ангела», Агата побежала по Замковой улице, быстрее, чем когда-либо бегала любая уважаемая жительница Дота старше двенадцати лет. Она неслась так, словно была охвачена пламенем, и плакала, и рыдала так, что тушь струйками растекалась по лицу, и издавала странные всхлипывающие звуки, словно сломавшая ногу корова. Ее калоши скользили по обледеневшему тротуару, горло горело от рыданий, лицо, все в слезах и соплях, напоминало маску Медузы Горгоны. Так она пробежала по Замковой улице, через Белый мост, мимо почтового ящика, в который Тибо опустил ее открытку, и врезалась прямо в Гектора, который поприветствовал ее, сказав «Ох!» и прибавив какое-то неразборчивое проклятие. Агата его даже не заметила. Она отскочила, словно влетела в стену или в железный бок трамвая, она даже не взглянула на него, только немного пошатнулась, сделала шаг в сторону и бросилась бежать дальше. Однако пробежать она успела всего шаг, даже полшага, потому что ее нога еще не успела опуститься на землю, когда Гектор узнал ее и ухватил под локоть.

Агата обернулась кругом, словно костяшка счетов на проволоке, и снова врезалась в Гектора, уткнувшись лицом в его рубашку. Его распахнутый плащ почти сомкнулся над ее головой, он обхватил ее руками, удерживая и поддерживая, но она продолжала издавать все те же всхлипывающие звуки.

— Агата! — испуганно сказал Гектор. — Агата, перестань! Это я, Гектор. Что с тобой стряслось? Что случилось? Тебя обидели?

Агата вытерла мокрое лицо об его рубашку.

— Агата, что с тобой?

— Все в порядке, — сказала она и издала такой всхлип, которому позавидовала бы засорившаяся водосточная труба.

— Нет, не в порядке. Я же вижу.

— Все замечательно. Пусти меня!

— Не пущу.

— Гектор, не нужно меня держать.

— Говорю же, не пущу.

Гектор стоял, слегка покачиваясь, словно деревце посреди голого поля, и дышал тихо и спокойно, пока ее дыхание не обрело тот же ритм, пока не разжались ее пальцы. Она обвила его руками под плащом.

— Снег идет, — сказал он. — Пойдем.

— Пойдем, — ответила она. И они пошли, обнимая друг друга и не говоря ни слова.

По маршруту, который соединяет Ратушную площадь и Зеленый мост и идет назад по Соборной улице, трамваи ходят очень часто, так что если бы они хотели сесть на трамвай, им не пришлось бы долго ждать. Но они шли, а вокруг падал снег. Снег скрадывал шум города, гнал людей с улиц, опускал кружащийся занавес на каждом углу и усыпал Дот клочьями морозного пуха, которые жарко шипели, падая в воду Амперсанда. Они шли в обнимку, словно сомнамбулы, пока не дошли до угла Александровской улицы и бренчание разбитого пианино, доносившееся из «Трех корон», не пробудило их.

— Мне нужно сюда зайти, — сказала Агата, но руки не отпустила.

— В самом деле?

— Мне нужно сюда зайти.

— Тебя там кто-то ждет?

— Не знаю. Может быть. Скорее всего, нет.

— Ты можешь пойти ко мне домой.

В голосе Агаты послышался стон:

— Гектор, я не могу!

Он не ответил. Падал снег. Небо было совсем белое.

— Я не могу, Гектор. Не могу.

— Снег идет, — сказал он. — Все идет и идет, и прекращаться не собирается. Мне надо идти домой.

Агата стояла с ним лицом к лицу, пуговицы ее пальто терлись о его рубашку, подбородок поднят, глаза закрыты. На полуоткрытых губах таяли снежинки, падали на ее бледную кожу и умирали.

Он укрывал ее полами своего плаща, стараясь согреть ее и защитить, и их тела соприкасались — бедра, живот, грудь. Ее запах наполнил все его существо. Она ждала, что ее поцелуют. И Гектор поцеловал ее. Не робея и не стесняясь. Не еле-еле касаясь губ губами. Не так, чтобы у нее была возможность в негодовании отшатнуться. Без страха. Не спрашивая, хочет ли она этого, потому что знал — хочет. Он целовал и целовал ее, а вокруг кружился снег, бренчало пианино, из таверны доносились шум голосов и запах прокисшего пива.

— Там кто-нибудь есть? У тебя дома?

— Нет. Там никогда никого не бывает.

Она обняла его крепче, прижала ладони к его спине и ощутила его тепло сквозь тонкую ткань рубашки; уткнулась лицом в грудь, его шею, его горло.

— Никогда?

— Да, Агата. Никогда.

Он пробежался поцелуями по ее заснеженным волосам, лбу, глазам и вернулся ко рту.

— Отведи меня туда, — сказала она.

Квартира Гектора была неподалеку — пройти немного вдоль реки и свернуть на Приканальную улицу. Теперь они шли быстро, не так, как ходят люди, которым хочется подольше побыть вместе и не хочется расставаться, а так, как ходят те, кто спешит к чему-то долгожданному, о чем мечталось долгое-долгое время. Деревья вдоль черного канала вздымали к небу голые руки. Снег ложился в развилины ветвей. Он уже скрыл брусчатый тротуар вдоль доходных домов, и улегся на ржавых перилах, отделяющих набережную от воды. Каскады пушистых снежинок заставляли каждый фонарь мерцать и искриться, словно зеркальный шар под потолком танцевального зала на Речной улице.

Агата когда-то ходила туда со Стопаком, и сейчас на какую-то секунду ей вспомнился статный мужчина в синем костюме, обнимающий ее и улыбающийся ей. Она выбросила это воспоминание из головы.

— Быстрее, — сказала она и чуть сильнее прижалась к Гектору. — Далеко еще?

— Уже пришли. Вот эта зеленая дверь. Номер пятнадцать. Скоро ты у меня согреешься.

Она снова прижалась губами к его рту. У него был сигаретный привкус.

— Мне тепло. В самом деле, тепло. Только лицо замерзло.

— Верю.

Он обхватил ее, прижал к себе и стал целовать. Его руки блуждали по ней, ощупывая все ее изгибы и наслаждаясь ими. Ее тело было восхитительно на ощупь даже сквозь толстую ткань пальто. Запах ее духов пробрался во все его поры. Они целовались, целовались, целовались, его руки становились все более настойчивыми, и вот она уже распластана по нему, из ее груди вырываются глубокие стоны, она трется об него, вдавливается в него, и ее пальто начинает ползти вверх по бедрам, а за ним и юбка.

Агата отпрянула.

— Нет! Не здесь. Не на улице. Давай войдем в дом. Быстрее, ради бога!

Гектор похлопал по карманам в поисках ключей.

— Быстрее! Быстрее! — Агата нетерпеливо пританцовывала на месте.

Гектор дважды обыскал карманы брюк, плаща, рубашки, и наконец нашел ключи. Они были прижаты сверху блокнотом и Омаром Хайямом.

— Подержи-ка, — сказал Гектор, передавая блокнот и книжку Агате и склоняясь к замочной скважине. — Не видно ничего. — Его руки дрожали. — Я так замерз! — И голос его дрожал тоже.

Потом дверь распахнулась, и Гектор обернулся, собираясь пригласить Агату войти, но она уже проскользнула мимо него, едва не вбежала в темную квартиру, задев его на ходу рукой.

— Покажи мне, куда… — Она уже сняла пальто.

Так ли уж необходимо рассказывать, что произошло дальше? Разве наш рассказ из тех, где нужно описывать каждый вздох, крик и стон? «Покажи мне», — сказала она, но Гектор не показал. Он напомнил.

Все, что он мог дать ей, она впитала, словно губка, которая все лето сохнет на полочке в ванной, а потом, снова оказавшись в воде, жадно вбирает ее в себя, становится мягкой, разбухает и выпивает каждую каплю, и затем с радостью отдает все назад. Агата была такой. Гектор напомнил ей, как быть такой. Напомнил о том, что на самом деле она никогда не забывала.

Весь остаток дня они предавались любви на старой медной кровати в углу комнаты, а когда устали, Гектор сходил к шкафчику под раковиной и достал бутылку водки, голубоватую в снежном свете окна. Они пили, пока не стемнело, лежали, натянув одеяло до подбородка, и разговаривали. А потом снова занялись любовью.

В полночь, когда добрый Тибо Крович спал в своем одиноком доме, когда Стопак лежал лицом вниз на диване, выронив пустую пивную бутылку, а открытую входную дверь качал туда-сюда сквозняк, когда кот Ахилл вытаптывал себе удобное гнездышко на Агатиной кровати, Гектор, полностью голый, стоял у плиты и готовил омлет из шести яиц, а Агата, тоже голая, лежала в постели, опершись на локоть, и с улыбкой смотрела на него.

А потом, съев омлет и выпив еще немного водки, они снова занялись любовью. Плита, остывая, поскрипывала и потрескивала, снег бесшумно падал всю ночь напролет.

~~~

Потом настало утро. Проснувшись, Агата обнаружила, что лежит на спине, придавленная телом храпящего мужчины. Как давным-давно, в другой жизни.

Тонкие шторы были задернуты, но не сходились до конца. Зимняя заря только занималась, фонари на улице еще горели, и их лучи, отражаясь от завалившего улицу снега, проникали сквозь зазор между кое-как повешенными шторами и наполняли комнату сероватым светом.

«Мужчина делал, — думала Агата. — Я могла бы это исправить. Я могла бы сделать для этой комнаты очень милые шторы».

Ее левая рука была придавлена Гектором, а правой, свободной, она перебирала его волосы, закручивая их в колечки вокруг пальцев. Его голова лежала на ее груди, как на подушке. Время от времени она осторожно наклонялась, целовала его в макушку и снова откидывалась назад, улыбаясь и шепча: «Ты прекрасен!», или: «Спасибо, спасибо!», и один раз: «Что я наделала!»

Потом она обвела комнату взглядом. Становилось все светлее, вещи выступали из темноты и обретали очертания: плита (возможно, не самая чистая), большая фарфоровая раковина у окна, под ней шкафчик, затем сушилка для посуды, буфет (или гардероб?), посередине комнаты стол и вокруг него три стула.

Четвертый стул стоял у кровати, притворяясь ночным столиком. На нем стояли стаканы, из которых они пили водку, лежали сигареты, коробок спичек, блокнот и книжка — те самые, что Гектор вытащил из кармана и дал ей, когда открывал дверь. Агата взяла их и положила на одеяло. У блокнота обложка была черная и гладкая, а у книжки — потертая, из зеленовато-коричневой выцветшей замши. Золотыми буквами на ней было написано: «Омар Хайям». Милое имя. Осторожно, чтобы не разбудить Гектора, она открыла книжку, держа ее свободной рукой и переворачивая страницы носом. К ее удивлению, в книжке были стихи. Маленькие стихотворения. Множество маленьких стихотворений. Некоторые — веселые. Некоторые — о любви. Довольно много стихотворений о вине, и больше всего — грустных. Но они все равно ей понравились, и она решила, что немного позже почитает еще.

Отложив книжку в сторону, она взялась за блокнот. Обложка у него была простая и черная, как у Библии, но если Библия толстая и пухлая, то блокнот был тонкий и щеголеватый. У Библии страницы тонкие, как из папиросной бумаги, а тут — толстые и сливочно-белые. Агата открыла лежащий на одеяле блокнот, взяла его одной рукой и подняла над головой, словно собираясь читать надписи на потолке. И тут она увидела себя. Обнаженную. У Агаты перехватило дыхание. Она чуть не закричала. Она чуть не вскочила, но на ней лежал и спал голый мужчина. Она быстро перевернула страницу. Еще одна обнаженная Агата. И еще одна, и еще. Очень красивые рисунки: Агата сидит, Агата идет, Агата стоит, потягивается, бежит, лежит — везде равно прекрасная и везде, абсолютно везде — обнаженная. Ей вспомнилась открытка, прикрепленная кнопками над ее столом. «Прекраснее, чем она, желаннее, чем она» — вот что там было написано.

И она поняла, что и в самом деле прекраснее. И желаннее.

— Нравятся рисунки? — спросил Гектор, не поднимая головы с ее груди, не открывая глаз. Агата почувствовала кожей движение его усов и утренней щетины на подбородке.

— Господи, они просто замечательные. Гектор, я и понятия не имела, не догадывалась!..

— Ну вот, теперь ты догадываешься. Но ты и половины еще не знаешь.

Гектор приподнялся на руках и коленях, чтобы перелезть через Агату, словно боялся раздавить ее, и на пару секунд их тела снова соприкоснулись во всю длину. Она почувствовала, что он возбужден. Он взглянул ей в глаза, улыбнулся и поцеловал в нос, а потом продолжил свое движение и слез с кровати.

— Хочешь есть? — спросил он.

— Нет, я не голодна. — Глядя на него, Агата не могла удержаться от улыбки.

— Кофе?

— Да, было бы славно. Спасибо.

— Через минуту будет. Сначала я хочу тебе кое-что показать.

Гектор подошел к окну и раздвинул тонкие хлопчатобумажные шторы.

— Нужно больше света, — пояснил он.

Но Агата, испустив вопль ужаса, спряталась под одеялом.

— Гектор! Я же раздета! — Она выглянула из-под одеяла и посмотрела на него. — И ты тоже раздет! Тебя вся улица увидит!

— Не бойся, там никого нет. Люди, живущие на этой улице, редко встают до открытия «Корон». К тому же это мой дом. Хочу ходить голым — хожу голым, это мое дело. А теперь посмотри-ка сюда.

Гектор вытащил из проема между раковиной и гардеробом большой длинный холст, укрытый рваной простыней.

— Нет, так не пойдет: я загораживаю свет, — сказал он, подтащил холст к самой кровати и поднял его. — Ничего не говори. Нужно смотреть и чувствовать.

Простыня упала на пол.

Агата догадывалась, что увидит еще одно изображение самой себя, но совершенно не была готова к тому, что перед ней предстало. Картина сияла. Она сочилась цветом, жизнью и животным теплом. Она наполняла комнату вожделением. В каждом мазке чувствовалась темная страсть, которую Гектор лелеял в себе многие-многие дни, недели и месяцы и затем выплеснул на холст. Агата на картине лежала на правом боку, повернувшись спиной к зрителю. Волосы сколоты на затылке, но несколько непокорных, соблазнительных завитков остались на шее. Она лежит на диване, на пухлых подушках, окруженная бархатом и шелками, которые меркнут перед мягкой простотой ее кожи. Но это еще не все, ибо весь задний план занимает огромное зеркало в позолоченной раме, и там, в отражении, снова лежит она, абсолютно нагая, и улыбается, и все ее тело смело выставлено на обозрение, каждый виолончельный изгиб виден и спереди, и сзади.

— Это развитие сюжета одной известной картины, — сказал Гектор. — Она называется «Венера с зеркалом», принадлежит кисти художника по имени Веласкес. Он из тех, кого называют Старыми Мастерами. Ты, наверное, о нем не слышала.

— Нет, я припоминаю эту картину.

Агата отбросила одеяло и поползла к краю кровати, как тигрица, завидевшая соперницу. Картина восхищала ее и пугала. Этот взгляд, эта многозначительная улыбка, отраженная в зеркале, желание в ее глазах… Как он узнал? Как он смог это изобразить?

Гектор обвел пальцем зеркало на холсте.

— Зеркало я сделал побольше. В те давние времена больших зеркал не было, а я хотел…

— Я знаю, что ты хотел. Ты хотел меня всю. — Агата стояла на коленях у края постели и во все глаза смотрела на картину, забыв про утренний холод и распахнутые шторы. — Ты хотел меня всю. — Она протянула руку, чтобы погладить холст, но Гектор отставил его в сторону.

— Трогать не надо, — сказал он.

Когда картина исчезла, Агата рухнула на кровать, словно ее освободили от заклятья, вытянулась на спине и стала медленно извиваться и выгибаться, танцуя под музыку слышных только ей слов: прекраснее, чем она, желаннее, чем она.

— Гектор хотел меня всю, — сказала она, — и он может потрогать меня, если хочет.

— Гектор хочет.

— Задерни шторы.

Задерни шторы! Это, возможно, очень мудрый совет. Если задернуть шторы, даже такие тонкие и куцые, ничто не будет привлекать внимания к окну дома № 15 по Приканальной улице. Ничто не испугает бледных детей в тонких брюках и промокающих ботинках, которые идут в Восточную начальную школу, перебрасываясь на ходу снежками; а если по каналу вдруг пройдет груженая углем баржа, у капитана не будет ровным счетом никаких оснований разинуть рот от изумления и побежать на корму, чтобы как можно дольше смотреть в это окно. Не будет ни единого намека на то, что там, за шторами, красивая молодая женщина предается любовным утехам с кузеном своего мужа — причем, заметьте, уже пятый раз со вчерашнего обеда. Задерните шторы! Это разумный совет и для тех, кто читает литературные произведения, и для тех, кто живет в них. Задерните шторы и подождите снаружи под снегом, пока Агата не раскроет их снова, как сделала она этим утром, когда успела вымыться, одеться, причесаться и накраситься. Сковородка из-под омлета была вымыта, стаканы сияли чистотой, а кофейник стоял на плите.

Агата взяла поднос и поставила на него кофейник, бутылку молока, которую обнаружила на карнизе ванной, две голубые чашки и зеленую сахарницу. От влажных ложек сахар слипся в один большой ком, но с помощью вилки эту ситуацию удалось более-менее исправить. Поднос она отнесла на стол, стоявший посередине комнаты. Там, за столом, сидел Гектор, облаченный в рубашку, и читал вчерашний выпуск вечерней газеты.

И тут случилась странная вещь. Рыдание, которое пряталось в уголках ее рта и притворялось смехом, когда она ела суп в «Золотом Ангеле», внезапно вернулось. Агата села за стол, начала наливать кофе в чашку и вдруг принялась смеяться. Она смеялась и смеялась, пока не заплакала; хохотала, закрыв лицо руками, пока смех не сменился рыданиями и всхлипами; а потом согнулась пополам, завывая и молотя кулачками по столу, и слезы градом покатились по ее щекам на полосатую клеенку.

Стопак, увидев такое, перепугался бы. Тибо перепугался бы тоже, но стал бы утешать ее, положил бы руку ей на плечо и ворковал бы на ушко что-нибудь успокаивающее, пока она не придет в себя. Но ни тот ни другой не поняли бы, что происходит и как на это реагировать. Гектор был умнее. Он сидел по другую сторону стола, попивал горячий кофе, читал описание лошадей, участвующих в скачках, порой бросал на Агату быстрый взгляд, но ничего не говорил и не пытался ее утешать.

Он ничего не сказал, даже когда рыдания смолкли. Когда она уронила голову на стол и застонала, он не произнес ни слова. Она затихла и только тихо шмыгала носом — Гектор молчал и продолжал читать газету. Агата поднялась из-за стола, подошла к раковине, включила холодную воду, умылась и вытерла глаза кухонным полотенцем, что висело на крючке у плиты. И даже тогда он промолчал. Он подождал, пока будильник на подоконнике не скажет «тик-так» двадцать раз, и только тогда опустил газету, поставил чашку на поднос и сказал:

— Тебе нужно было выплакаться.

— Да, — сказала Агата. — Боже мой, что мы сделали? Что мы сделали, Гектор?

— Мы подарили друг другу счастье, вот что мы сделали. Ну, по крайней мере, — он скромно опустил глаза на скатерть, — ты сделала меня очень счастливым.

Агата слегка хлопнула его кухонным полотенцем.

— Ты тоже сделал меня очень, очень счастливой.

— Я не про то. Слушай, я говорю серьезно. Если ты жалеешь о том, что случилось этой ночью, считай, что ничего не было. На работе скажешь, что проспала. Стопак даже и не заметил, что тебя не было дома. Он, наверное, как обычно, до сих пор храпит после вчерашней выпивки. Сходи домой, дай ему чашку кофе, и он ничего не заподозрит. От меня он ничего не узнает.

— Ты этого хочешь?

— А ты этого хочешь?

— Скажи, что мне делать.

— Я никогда не буду указывать тебе, что делать. Обещаю.

— Тогда скажи, как бы ты хотел, чтобы я поступила?

— Я хочу, чтобы ты стала жить со мной.

— О Боже! — Агата снова уткнулась в кухонное полотенце.

Гектор встал из-за стола, подошел к ней и обнял.

— Агата, послушай меня. Если в том, что я скажу, будет хоть слово лжи, ты почувствуешь и поймешь это. Я люблю тебя. Я люблю тебя с того самого дня, когда ты вышла за Стопака, а я танцевал на вашей свадьбе. Я люблю тебя. А Стопак тебя убивает. Он убивает тебя день за днем и оттого мне хочется убить его. Если хочешь остаться с ним, оставайся. Если ты захочешь порой приходить ко мне, чтобы получить то, чего Стопак тебе не дает, я не буду отказывать. Но я люблю тебя и хочу, чтобы мы были вместе.

Агата очень долго молчала. Потом шмыгнула носом.

— Я тоже люблю тебя, Гектор. Я люблю тебя. О, как я тебя люблю!

— Значит, договорились?

— Ты хочешь, чтобы я жила здесь?

— Думаю, можно будет переехать на Александровскую. Поменяемся квартирами со Стопаком.

Агата отпрянула.

— Гектор, нет! Ты шутишь!

— Я все продумал. Стопак — рассудительный дядька. Я просто объясню ему ситуацию, и он поймет, что двоим нужно больше места, чем одному. Я соберу его вещи и перевезу их сюда. Тебе не понадобится с ним встречаться.

Агата спрятала лицо в кухонном полотенце. Стыд жег ее грудь, как желчь.

— Гектор, он мой муж. Ты не можешь так с ним поступить.

— Послушай, это же очень просто.

— Это не просто. Во-первых, ты потеряешь работу.

— Не потеряю.

— Потеряешь! Он не будет платить человеку, который похитил у него жену!

Гектор взял ее за руку и отвел назад за стол.

— Сядь, — сказал он. — Ты должна кое-что понять. Ты, правда, и так это знаешь, но не хочешь самой себе в этом признаться. Ты вдова, Агата. Стопак мертв. Мужчина, чьей женой ты была, мертв, и уже очень давно. Только выпивка поддерживает его существование. Он живет на пиве и водке, как вампир живет на человеческой крови, и пока у него есть пиво и водка, ему не нужно больше ничего. Я не похищал тебя. Он сам тебя выбросил. Я мог бы сходить к нему сейчас и купить тебя за бутылку водки. Твоя совесть чиста.

Но совесть ее вовсе не была чиста. Вчера она сидела за средним столиком у окна «Золотого ангела» и беззвучно признавалась Тибо в любви. Сегодня она сидит в квартире на Приканальной улице и говорит кузену своего мужа, что любит его.

— Есть еще кое-что, — сказала она. — Ты должен это знать.

— Я ничего не хочу знать. Все, что было, — прошло. Моя мама говорила мне: «Неважно, кто был первым, если ты — последний». Это самое главное. Так что я пойду к Стопаку, объясню ему, что к чему, потом мы покрасим несколько стен, а вечером ты, как обычно, вернешься домой.

— Боже мой, Гектор, я не могу! Не могу. Не могу. Позволь мне переехать сюда. Я не могу вернуться. Там соседи и госпожа Октар. Я не могу. Не могу! Но я люблю тебя. Я в самом деле тебя люблю. Я тебя люблю. Позволь мне переехать сюда. Пожалуйста!

Гектор кивнул, взял Агату за руку и поцеловал ее пальцы.

— Если ты этого хочешь, переезжай сюда. Если ты действительно этого хочешь.

Услышав это, она расцвела, улыбнулась и поцеловала его в глаза, и в нос, и в губы.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Знаешь… Ты будешь смеяться. Не смейся! Может показаться, что это глупо, но это не глупо. Давным-давно — я вспомнила об этом, когда лежала ночью в постели, а ты храпел…

— Я не храплю.

— Нет, храпишь. — И она поцеловала его снова. — Пока ты храпел, я вспомнила, как давным-давно одна моя знакомая старушка предсказала мне судьбу, и (поцелуй) сказала, (поцелуй) что я (поцелуй) совершу путешествие по воде (поцелуй) и встречу любовь всей моей жизни (поцелуй). И когда я вчера перебежала через реку по мосту (поцелуй), я встретила тебя.

Гектор рассмеялся.

Конечно же, он рассмеялся, и, конечно же, Агата его не любила. Она любила Тибо. Она даже немножко любила Стопака — печальной, жалостливой, ностальгической любовью. Агата не любила Гектора, но она была не из тех женщин, что могут провести полдня, кувыркаясь в жаркой постели с мужчиной, которого не любят. Агата была хорошей женщиной. Другая, возможно, совершив подобное, восприняла бы все проще: как способ расслабиться, как безобидное развлечение, забаву, удовлетворение телесных потребностей — все равно что съесть бутерброд или сходить в туалет. Но у такой женщины, как Агата, при одной только мысли об этом душа сжимается в комок от жгучего стыда, как слизняк сжимается от соли. Это невозможно. Это в буквальном смысле слова немыслимо. Такая идея просто не могла сформироваться в ее голове, и потому, чтобы не сойти с ума, она схватилась, как за соломинку, за другую, равно невозможную невозможность. Она поверила, что Гектор — любовь всей ее жизни.

В этом нет ничего особо невероятного. Все мы сочиняем небылицы, чтобы помочь себе понять смысл того, что происходит с нами и вокруг нас: начиная со странного процесса в мозгу, благодаря которому мы видим мир так, как видим, хотя всем известно, что наши глаза видят его вверх ногами, и заканчивая очаровательной верой в то, что «рано или поздно все наладится»; от надежд, витающих вокруг лотерейного киоска, до стойкого убеждения, что если бы отец был со мной немного поласковее, или если бы я лучше подготовился к этому экзамену, или надел бы другой галстук на то собеседование, все сейчас было бы хорошо.

Человек обладает поразительно развитой способностью вводить самого себя в заблуждение и упорно отрицать очевидное, а также блестящим талантом видеть мир в розовом свете и не замечать того, что угрюмо маячит прямо перед глазами. И ведь это огромное благо. Именно поэтому мы сочиняем стихи. Именно поэтому мы поем песни, пишем картины и строим соборы. Именно поэтому на свет явились дорические колонны, в то время как обычные деревянные столбы справлялись с их ролью ничуть не хуже. Этот чудесный, прекрасный, мучительный дар и делает человека человеком.

~~~

Когда Агата вышла из квартиры № 15 (уже больше чем на час опаздывая на работу) и, не сгибая колен, чтобы не поскользнуться, поковыляла по снегу к трамвайной остановке на Литейной улице, она знала, что любит Гектора. Она это знала. Она была в этом уверена так же, как в том, что ее зовут Агата, что она может найти Дот на карте и приготовить вишневый кекс, не заглядывая в рецепт и не взвешивая ингредиенты. Это было нечто настолько очевидное, что и думать не о чем.

И когда она села в трамвай, теплое свечение любви, разгорающееся в ее груди и вырывающееся наружу улыбкой, было столь же реальным, как волны стыда и тревоги, время от времени захлестывающие ее душу. Тибо. Что она ему скажет?

Тибо, со своей стороны, уже решил, что скажет Агате. Он скажет ей: «Раз-ноцвет-ная». Он будет повторять и повторять это слово, медленно и отчетливо, глядя ей прямо в глаза, чтобы показать ей, что он все понял. Он наконец-то понял, что она пыталась ему сказать, и теперь хочет сказать ей то же самое. «Разноцветная!» — снова и снова, каждый день, до конца его жизни. Нет, до конца ее жизни. Это важно. Он твердо решил: она должна знать, что любима — любима больше и сильнее, чем любая женщина в Доте, чем любая женщина в мире, — и сознавать это каждый день своей жизни.

— Я люблю тебя, Агата Стопак! — кричал он. — Я люблю тебя!

Никто его не слышал, потому что кричал он у себя на кухне, но он был твердо настроен донести это известие до всего Дота — и в самом скором времени. Сам-то он, разумеется, знал это давным-давно, с того самого дня, как ее бутерброды упали в фонтан, но только теперь мог себе в этом признаться.

Будет непросто. Он отдавал себе в этом отчет. Будет скандал. Языки будут молоть, не переставая, на него будут показывать пальцем, но Тибо был к этому готов. Когда мэр в зеркале ванной спросил его:

— А как насчет должности? Ты готов от нее отказаться? — Тибо честно ответил:

— Да, я готов даже на это.

— И что же ты будешь тогда делать? На что будешь жить? Как будешь добывать ей пропитание?

— Найду что-нибудь.

— Только не в Доте, — сказал мэр в зеркале. — Кто возьмет тебя на работу? Что ты сможешь делать? Ты забрался слишком высоко, нахальный господин Крович. Падать будет больно.

— Тогда мы уедем. Переберемся в Умляут.

— Там будет еще хуже. Ты станешь посмешищем, главной сенсацией местных газет. Сам себя-то не обманывай. Тебе повезет, если тебя возьмут играть на флейте в общественном туалете, и тогда городские школьные экскурсии специально будут заводить туда, чтобы подрастающее поколение задумалось над твоим ужасным примером.

— Я перееду в Дэш и буду торговать у причала наживкой для рыбы.

— Не очень-то похоже на побережье Далмации, а? — усмехнулся зеркальный мэр.

— Ей не нужна Далмация. Со мной она будет счастлива и в сырой квартирке у канала. Она сама так сказала. Она любит меня, а я люблю ее. Я люблю Агату Стопак.

Несколькими минутами позже, выйдя из дома, Тибо продолжал повторять эти слова, привыкая к новизне их звучания: «Я люблю тебя, Агата. Я люблю ТЕБЯ, Агата!» Притворив калитку, он поднял голову и посмотрел на небо. Оно словно благословляло его, ярко-белое и жемчужно-розовое на востоке, голубино-серое и крысино-черное за спиной, на западе.

— Перламутр, — сказал Тибо и свернул налево к трамвайной остановке.

Выйдя на улицу, Тибо с удовольствием отметил, что работники ночной смены трамвайного парка провели время с пользой и прикрутили к трамваям снегоочистители. Посередине дороги лежали кучи снежных комьев, но рельсы — и здесь, и по всему городу — были совершенно чисты, и трамваи исправно, как обычно, развозили людей на работу.

Тибо снова залез на верхнюю площадку, но на этот раз сидеть там было удовольствием, а не наказанием. Он поднял воротник, обмотал шею шарфом, и ледяной ветер с островов ничего не мог с ним поделать. Он поглядывал вниз, улыбался, и плыл, покачиваясь, через Дот — яркий, чистый, исполненный снежного сияния Дот, город, в котором живет Агата Стопак, — и благодушно кивал, словно махараджа, восседающий на спине величественного слона.

— Паланкин, — шептал он про себя.

Этим утром Мама Чезаре и официанты «Золотого ангела» были поражены и немало разочарованы, увидев, что мэр Тибо Крович впервые за очень долгое время прошел мимо дверей их заведения, не заглянув в него, чтобы заказать, как обычно, кофе по-венски. Вместо этого он прошел немного дальше по Замковой улице и пересек дорогу, чтобы зайти в цветочную лавку, которая уже тридцать лет принадлежала Райкарду Марголису — с тех самых пор, как его мать крайне неудачно попала под лавину тюльпановых луковиц. На верфях Дота до сих пор вспоминают тот случай. Зайдя в лавку, Тибо выписал чек на астрономическую сумму за все цветы, какие только в ней были, кроме тех, разумеется, что требовались для намеченных на тот день похорон, и распорядился отнести все корзинки, букеты и букетики в свою резиденцию, и как можно скорее.

Господину Марголису и трем девушкам-продавщицам пришлось совершить несколько забегов с набитыми цветами корзинками по заснеженной Замковой улице — при этом они слегка напоминали доярок с полными ведрами. Последние два забега господин Марголис совершил один, в рубашке, ибо в его пальто были аккуратно завернуты редкие экземпляры орхидей.

— Они очень нежные, — пояснил он, грея руки о чашку кофе, предложенную мэром.

Когда же чуть ли не все содержимое лавки перекочевало в резиденцию мэра, господин Марголис отослал девушек-продавщиц готовить венки для похорон молочника Невича, и начал, следуя распоряжению мэра, сооружать что-то вроде цветочной беседки вокруг стола Агаты. Вскоре стол уже утопал в цветах: они теснились подле пишущей машинки, водили хоровод вокруг кофейника, во всех направлениях маршировали по полу, стояли в почетном карауле у стула. А Тибо, бедный, глупый Тибо, бегал из одного конца кабинета в другой, подавая господину Марголису отдельные цветочки, чтобы тот состригал с них листья и сматывал кусочки мягкой проволоки. Он был так увлечен всем этим, так поглощен восторгом от созерцания волшебного грота, который помогал создавать, так жаждал разделить радость Агаты при виде этого великолепия, что даже не заметил, что она опаздывает на работу.

Собственно говоря, Агата добралась до площади как раз в тот момент, когда господин Марголис, надев пальто и утомленно вздохнув, начал спускаться по зеленой мраморной лестнице с четырьмя корзинками в каждой руке. Когда он выходил из Ратуши, бормоча что-то себе под нос и красный от напряжения, Агата придержала ему дверь, но едва ли его заметила. Разминувшись с ним, она застыла на пороге, и только шлепок закрывающейся двери по пятой точке заставил ее сделать следующий шаг.

Бедная Агата! Она сделала глубокий вдох, закусила губу, расправила плечи и отправилась вверх по лестнице с таким же видом, с каким Констанция О'Киф поднималась на эшафот в последней сцене фильма «Страсть в Париже», — только наверху ее ждали не глумливые крики кровожадной толпы и не жестокий палач, готовый связать ей руки и с усмешкой бросить в ужасные объятия гильотины. Агату ждало кое-что похуже: аромат тысячи цветов. Розы, расцветшие в декабре благодаря искусству работников оранжереи, хризантемы, фрезии, большеглазые маргаритки и десятки, десятки других цветов, названий которых она даже не знала, которые прежде ни разу не видела, заполнили ее кабинет и напоили воздух своим ароматом. А посередине всего этого, на ее стуле, в простой голубой вазе стояла великолепная белая роза. Агата нагнулась, чтобы поднять ее, и по стеклу стукнула маленькая белая карточка, привязанная к стеблю золотой лентой. На карточке было написано: «Разноцветная. Тибо».

Агата тяжело опустилась на стул, так что тот слегка откатился назад, а колесики жалобно пискнули. Так она и застыла: сумочка висит на локте, в руке ваза с розой; потом поднесла сжатую в кулак руку ко рту и заплакала.

Дверь на лестницу за ее спиной тихо закрылась. Это Тибо вышел из своего треугольного укрытия, где дожидался ее прихода. Он быстро подошел к столу, положил руки ей на плечи, склонился и поцеловал ее в макушку.

— Тише, тише! Все хорошо. Теперь все будет хорошо. Тише, не плачь. Разноцветная, разноцветная! Теперь я все понял. О, Агата, о, моя дорогая Агата! Разноцветная, разноцветная, разноцветная!

Агата отвела кулак ото рта (на костяшках остались следы зубов), опустила сумочку на пол и аккуратно поставила вазу на стол. На фоне кроваво-красных лилий за кареткой пишущей машинки роза выглядела очень строго и целомудренно. Не обернувшись, не подняв голову в ожидании поцелуя, ничего не сказав и вообще не издав ни звука, разве что тихо шмыгнув носом, Агата похлопала Тибо по руке, что по-прежнему лежала на ее плече. Спокойно, мягко, по-дружески. С жалостью.

— Разноцветная, — сказал Тибо. — Разноцветная.

Агата молчала и легонько поглаживала его руку.

— Разноцветная, Агата, разноцветная.

Она молчала.

— Агата, разноцветная?

Он не понимал, почему она не отвечает. Разве он не разгадал код? Разве он не заслуживает награды? Не снимая рук с ее плеч, он развернул стул, чтобы взглянуть ей в лицо.

— Не плачь. Больше не нужно плакать. Теперь ты будешь счастлива всегда. Ты подарила мне счастье, и я подарю его тебе. — Он поцеловал ее руку. — Тебе нравятся эти цветы? Все они для тебя. Жизнь в окружении цветов такая… — он сделал паузу, чтобы выудить из воздуха кавычки, — «разноцветная».

Агата почувствовала, что ее глаза снова наполняются слезами.

— Не плачь, ну не плачь же! — сказал Тибо. — Все хорошо. Теперь я знаю. Разноцветная. Я знаю, что это значит.

— Да, Тибо, я тоже знаю.

— Разноцветная.

Она подняла руку и прижала палец к его губам, чтобы он замолчал, но он, как полный болван, покрыл ее ладонь поцелуями и сказал:

— Я люблю тебя.

На эти слова, на самом деле, может быть только один ответ, и произнести его нужно быстро. Иначе очень скоро в воздухе повисает растерянное замешательство. А пауза длится. И длится. И превращается в томительную, неловкую тишину.

Агата отвернулась, медленно покачала головой и стала разглядывать пол. Наконец она проговорила:

— Я должна вам кое-что рассказать.

— Не нужно.

— Нет, нужно.

— Нет. Послушай, это же глупо. Я ничего не хочу знать. Это не имеет значения.

— Вы должны это знать.

— Нет. Лучше посмотри на эти цветы! — Тибо провел рукой над орхидеями, которые вдруг чрезвычайно его восхитили.

Агата промолчала.

Вниманием Тибо завладел горшочек с маргаритками, стоящий на другом конце стола. Он подошел к нему и зарылся носом листья.

— Значит, вы и Стопак, — сказал он, — решили попытаться начать все сначала? Это хорошо. Это… Ээ… Я рад за вас. Правда.

— Нет Тибо. Я ухожу от Стопака. Уже ушла. К другому.

— Когда же вы успели? Ведь вчера вы сказали мне… А теперь говорите, что у вас появился кто-то другой!

— Это не так. Я знаю его очень давно.

— И все это время… Все эти наши обеды!.. — Теперь в его голосе слышалась не только обида, но и злость. Агата возмутилась. Да, он имел право обижаться, но как он посмел злиться!

— Какое такое все время? — усмехнулась она. — Обеды, говорите? Вам денег жалко, да? — Она открыла сумочку, вытряхнула ее содержимое в цветы, заполонившие стол, выхватила из груды вещей кошелек и угрожающе взмахнула им. — Денег жалко?

— Агата!

— Так?

— Конечно же, нет, Агата!

Ее руки безвольно упали.

— Все это время… Все это время… И все эти обеды… Вы даже ни разу меня не поцеловали.

— Я не мог.

— Сегодня вы поцеловали меня впервые. Я была в вашем полном распоряжении. Я хотела вас так сильно, что вы могли взять меня, и я никому не сказала бы ни слова, только бы у меня был шанс хоть на миг назвать вас своим — но вы ни разу даже не поцеловали меня до сегодняшнего дня.

— До сегодняшнего дня я не знал. Я не догадывался. Вы не говорили. Только сегодня…

— Ох, Тибо, хватит. Все, сегодня поздно. Вы опоздали на день. Мне жаль. Мне очень, очень жаль.

Тибо снова спрятал лицо в маргаритках. Его макушка мелькала за листьями, словно раненое животное в зарослях джунглей.

— Можно поинтересоваться, кто он?

— Какая разница, Тибо?

— Это тайна?

— Нет, не тайна. Мы будем жить вместе. Вы его не знаете. Его зовут Гектор. Он кузен Стопака.

— Да вы шутите! — Тибо выскочил из-за маргариток, обогнул стол и снова встал перед ней. — Агата, не надо так шутить. Гектор Стопак? Конечно, я его знаю. А знаете ли вы, что он за человек? Да на него в городском суде целое досье! Он никчемный бездельник, преступный элемент!

— Хватит! — Агата подняла руку, словно пытаясь остановить несущийся поезд. — Он не такой. Я знаю, какой он, и он не такой. Я понимаю, что в нем нет и десятой части ваших достоинств, но я оказалась нужна ему тогда, когда не нужна была вам. Он пришел ко мне на помощь, а вы нет. Он — настоящий, а вы не были настоящим, и люблю я его, а не вас.

— Ради Бога, Агата!

— Тибо, пожалуйста, порадуйтесь за меня. Пожалуйста.

— У него работа-то хоть есть?

— Конечно. И дом у него тоже есть, и еще он великий, великий художник!

— Неплохо. Я бы хотел купить его картины. Куда мне сходить? Где они продаются?

— Вы сможете купить их уже очень скоро. Все будут за ними гоняться. Я ему помогу. Скоро он станет известен во всем мире!

— Скоро. Не сегодня — завтра. Очень скоро. Только не сейчас — какая незадача.

— Пожалуйста, Тибо, перестаньте! Тибо, пожалуйста!

Они разговаривали, подавшись друг к другу, — не кричали, а тихо говорили, изливая друг на друга холодную боль, умоляя боль прекратиться и изливая ее снова; а потом, после этого последнего «пожалуйста» их словно отбросило друг от друга, как магниты на уроке физики. Так отскакивают друг от друга сцепившиеся в лесу звери, когда страх и боль берут верх над адреналином и они понимают, что никто из них не выживет, если не разжать хватку.

Тибо подошел к окну и выглянул на улицу.

— Значит, я опоздал на день.

— Пожалуйста, попытайтесь меня понять.

— Я понимаю. Честно, понимаю. Агата, это же вся моя жизнь, как мне не понять? Все, что я когда-либо хотел, это чтобы вы были счастливы. Если вы счастливы, тогда счастлив и я. Вот что такое любовь, Агата.

После этого говорить было не о чем. Они еще побыли немного наедине, проливая невидимые слезы. Тибо смотрел в окно на площадь, на то самое место, где она сидела в тот день, когда уронила бутерброды в фонтан, и порой поднимал глаза на купол собора — совершенно и абсолютно пустого (теперь он был в этом точно уверен) во всех смыслах этого слова. Агата переводила взгляд с туфель на руки, потом на цветы на столе, потом на плечи Тибо и снова на туфли.

Наконец она сказала:

— Тибо, я хочу, чтобы вы верили, что я говорила правду. Да, вчера я говорила правду. Вы и сейчас остаетесь тем же человеком, в которого я была влюблена, тем же самым прекрасным человеком, хорошим, добрым человеком, и я никогда не перестану вас любить. Я всегда, всегда буду любить вас.

— О, ради Бога! Ради Бога, Агата, замолчите!

Сказав это, Тибо быстро и осторожно, все время держась к Агате спиной, проскользнул в свой кабинет и захлопнул дверь.

Возможно, весь Дот и все, что в нем есть, слишком долго пребывали в зыбком равновесии, ожидая, когда же мэр Крович скажет «Я люблю тебя» и гадая, что после этого произойдет, или дело просто в том, что кусочек голубиного помета, за два столетия слежавшийся до прочности бетона, маленькой бомбочкой упал со стропил колокольни прямо в часовой механизм, — что бы ни послужило тому причиной, факт остается фактом: часы на соборе не пробили две четверти часа подряд. А потом то ли прошло напряжение момента и застывший механизм пришел в себя, то ли мощной пружине часов удалось наконец сокрушить кусочек голубиного помета, — так или иначе, когда часовые мастера — целая бригада — отдуваясь, залезли на колокольню, дабы определить, почему часы не бьют, они не обнаружили никаких неполадок. Через несколько минут после того, как мэр Крович удалился в свой кабинет, часы на моем соборе пробили одиннадцать именно тогда, когда должны были пробить. Агата раздвинула хризантемы, плотным кольцом окружавшие кофейник, достала пачку имбирного печенья и отправилась с ней вниз, в закуток Петера Ставо.

Когда они выпили по кружке кофе и съели почти все печенье, Агата встала и сказала:

— Господин мэр попросил передать, что все цветы, которые сейчас стоят у него в резиденции, нужно отвезти в больницу. Закажите такси. Точнее, два такси. Или даже несколько. Там полным-полно цветов. А я ухожу домой. Мне нездоровится.

Задребезжала, закрываясь, стеклянная дверь, и Петер Ставо доел последние три печенья в одиночестве.

— Бедная девочка, — сказал он.

~~~

Привычка — вторая натура. Мы следуем привычными путями, подобно трамваям, — иногда чуть наклоняясь на поворотах, порой слегка поскрипывая тормозами или рассыпая фонтанчики искр, но в целом придерживаясь одного и того же маршрута. И несмотря на то, что жизнь Агаты сошла с рельсов, по которым катилась столько лет, она, к удивлению самой Агаты, катиться не перестала. Не перевернулась, не остановилась. Ни увечий, ни жертв, никакого ущерба — просто новый маршрут, расходящийся со старым. Или движение вовсе без маршрута.

Эти мысли пришли Агате в голову, хотя она и не была поэтической натурой, когда она сошла с трамвая у Зеленого моста, там же, где и всегда. И только терпеливо дождавшись, когда трамвай отъедет от остановки и пройдут все машины, только собравшись уже перейти на другую сторону, она вспомнила, что теперь нужно будет пройти еще две остановки до Литейной. «Я здесь больше не живу», — сказала она сама себе и пошла по заснеженному тротуару мимо «Трех корон» и дальше, к Приканальной улице.

Ей было грустно, и она ничего не могла с этим поделать. Даже сияние новой любви не могло помочь. Агата не могла не грустить после такого объяснения с Тибо. Она вспоминала, как он спасся бегством в свой кабинет, не поворачиваясь к ней лицом. Она вспоминала, как он закрыл дверь, — раньше он никогда этого не делал, и она знала, почему. Она знала, что он боялся, что она увидит его слезы, и мысль об этом причиняла ей боль.

«Я не смогу вернуться, — думала она. — По крайней мере, у Гектора есть работа, а вдвоем можно жить практически на те же средства, что и одному. А может быть, и на меньшие средства — посмотрим, как пойдут дела, когда я возьмусь за хозяйство. И он больше не будет просаживать деньги в „Трех коронах“ — особенно если учесть, что он больше не сможет пить со Стопаком».

Она все еще продолжала успокаивать себя мыслями о перспективах трудовой жизни Гектора, когда, свернув на Приканальную улицу, увидела его самого у дверей дома с коробками в руках.

Лицо Агаты приобрело озадаченное выражение.

— Почему ты не на работе? — спросила она. — Сейчас еще только середина дня!

— О, это мило, ничего не скажешь! — ответил Гектор. — Я таскаю через полгорода твои вещи — и вот благодарность! Превращение не заставило себя долго ждать, а?

— Какое превращение?

— Превращение страстной любовницы в сварливую жену.

— Гектор! — возмущенно воскликнула Агата. С языка чуть было не слетели отрепетированные за много месяцев повторения слова «Тибо Крович никогда бы такого не сказал», но она удержала их и проглотила. — Гектор, я просто хочу знать, почему ты сейчас здесь.

Гектор поднял красный картонный чемодан с кожаными углами, втащил его в квартиру и прокричал из темноты:

— Видишь ли, оказалось, что Стопак не такой разумный парень, как я думал. Он сказал мне, чтобы я проваливал — или что-то очень близкое по смыслу.

— Что? — Агата поспешила пройти в дверь.

— То! Сейчас я официально безработный.

— Нет-нет, я не о том. Расскажи, что случилось.

— Да ничего. Я пришел к нему, как обычно. Сварил кофе. Ввел его в курс дела.

— Что ты ему сказал? Боже, как я могла допустить… Я сама должна была поговорить с ним.

— Я постарался быть помягче. Я же не идиот. Но такую новость все равно приятной не назовешь. Как я должен был ее преподнести? Я сказал, что ты провела ночь со мной и домой возвращаться не собираешься. Он не дурак. Графики рисовать не пришлось.

— Он разозлился?

— Хороший вопрос. Скажем так: он выплеснул кофе мне в лицо и врезал кулаком в живот.

— О Боже, Гектор, только не говори, что вы подрались!

— Прости, малышка, он парень крупный. Пришлось повозиться, пока он пришел в себя.

— С ним все в порядке? — Агате было непросто так сразу полностью перенести чувство привязанности с одного объекта на другой.

— Эй, это мне плеснули кофе в лицо. Это мне заехали кулаком в брюхо!

Агата бросилась к Гектору и стала целовать его в лоб, в глаза, в щеки — множество маленьких поцелуйчиков.

— Да, да, я знаю! Бедный мой мальчик. Но ведь он такой большой и сильный мальчик!

Однако Гектор был не в настроении. Он отстранил ее голову одной рукой, а другой ухватил за пухлую попку.

— Послушай, никто не пострадал. Соседям, конечно, было развлечение…

— О, Боже!

— И я лишился работы, но это не важно. Теперь у меня будет больше времени для живописи, вот и все. К тому же ты по-прежнему работаешь в Ратуше. Это поможет нам пока продержаться.

— Гектор, я…

— Кроме того, — он крепко поцеловал ее в губы, — мне понадобятся силы, чтобы удовлетворять твои женские потребности. — И он пинком захлопнул дверь и повалил Агату в постель.

Такова любовь — по крайней мере, поначалу, — и, поскольку Гектор напомнил Агате об этом, он в то же время заставил ее забыть, что именно так когда-то было у нее и со Стопаком. И когда она стонала и извивалась под ним, на нем или рядом с ним, когда она ласкала его, когда они шептали и когда кричали, — она не помнила больше ни о чем.

Она забыла о работе и об ужасной перспективе снова встретиться с Тибо, она забыла о том, что каждый день ей нужно будет ходить в Ратушу, чтобы им с Гектором было на что жить. Она забыла обо всем и помнила только одно: она должна сделать Гектора великим художником. И она сделает его великим художником. Он станет знаменитым, и она сделает для этого все и пожертвует всем. Она будет согревать его постель, готовить для него, работать для него, позировать, танцевать голой, лгать, будет делать все, что угодно, потому что любит его, а любовь именно такова. По крайней мере, поначалу.

~~~

С Тибо все было совсем не так. Он передвигался с места на место — из дома на работу, из спальни в ванную — как движутся фигуры апостолов в часах на соборе. У него был ежедневный маршрут, работа, обязанности — но он не понимал, зачем все это нужно. Он просто плыл по течению, без руля и без ветрил.

Его сознание онемело, застыло в беззвучном крике. В четыре часа утра он мог вдруг обнаружить, что стоит на лестнице, не в силах понять, то ли слишком рано проснулся, то ли еще не дошел до кровати. Он перестал есть. Какой в этом смысл? Любая еда была на вкус, как старый башмак, и не доставляла ни малейшего удовольствия. К тому же каждый раз, начиная есть, он вспоминал о другой еде — о той, которую давным-давно готовила для него Агата.

Ближе к середине зимы Тибо стал все чаще бродить по городу. Каждый день (а иногда и дважды в день) он ходил к маяку и стоял у его подножия, под кинжально-острым лучом, насквозь продуваемый ветром. Поскольку зимние дни коротки, а работы у мэра много, чаще всего он оказывался у маяка в темноте, когда невидимое море ревело и билось о груды камней внизу, и злобно тянулось к нему когтями брызг, желтыми в скользящем свете прожектора. Иногда, впрочем, ноги приводили его сюда и днем, и тогда он старался дышать в такт доносившимся с вершины башни звукам движения огромных линз или подладить стук сердца под ритм накатывающихся на берег волн. Все, абсолютно все напоминало ему об Агате. Весь мир был ее метафорой. Прожектор маяка, внезапно погасший или переместившийся на несколько метров, чтобы обречь несчастных мореходов на гибель. Полярная звезда, сдвинувшаяся со своего места. Все, что было правдой, оказалось ложью, все, что было прочным, оказалось призрачным. Часами стоя у маяка, Тибо терзал и мучил себя. Разбитое сердце снова и снова прогоняло по венам злобу и обиду. «Как она могла так со мной поступить, если сама сказала, что любит меня? Она меня любит, она повторила это, я ей не безразличен. Как же тогда она могла причинить мне такую боль? Значит, она солгала. Она лгунья и шлюха. Но разве я мог влюбиться в лгунью и шлюху? Получается, я круглый дурак? Чего я стою, если не могу отличить лгунью и шлюху от добропорядочной женщины? Тогда, вполне вероятно, я напринимал на работу в бухгалтерский отдел воров и мошенников. Если Агата лгунья и шлюха, тогда ни в чем нет смысла, ни в чем нельзя быть уверенным. Значит, это не так. Агата — хорошая женщина. Но как она могла так со мной поступить?» И снова и снова, опять и опять, одни и те же мысли в такт злым волнам, искушающе шумящим внизу. Тибо отступил от края, медленно отошел назад, пока спина не уперлась в прочную стену башни, и подождал, пока успокоится сердцебиение.

— Нет, — сказал он. — Нет, этого не будет. Я, Тибо Крович, мэр Дота, не дам себе сойти с ума. Я не сойду с ума. Я не сойду с ума.

Снова и снова повторял он эти слова, громче и громче, пока они не покатились по волнам и чайки не начали в испуге взлетать и с криками метаться над его головой; тогда он пригладил растрепанные мокрые волосы, запахнул полы набухшего от влаги пальто и побрел, спотыкаясь, по галечной отмели в порт и потом домой. «Я не сойду с ума», — повторял он свое заклинание. Оно помогло ему против женщин в порту — когда он проходил мимо, они отступали в тень дверных проемов. Эти женщины привыкли иметь дело с калеками, но избегают сумасшедших. Безумец порой слышит глас Господа, а у того, похоже, нет добрых слов для шлюх; а иногда безумец носит с собой острый нож, чтобы получше исполнить Божью волю. Они прислушивались к его бормотанию и, глядя ему вслед, спрашивали себя, не были ли сейчас на волосок от смерти. «Я не сойду с ума? Я не сойду с ума? Еще одна такая зима — и, очень может быть, сойду».

Ежедневные прогулки к маяку научили Тибо любить чаек. Чтобы не сойти с ума, он принял решение быть как они. Главное, решил он, не поддаваться панике и чувствовать себя как дома в той ситуации, в которую попал, — как чайка. Если бы какой-нибудь рыбак оказался в полном одиночестве посреди моря без руля и без ветрил, он стал бы страдать и, возможно, умер бы, но чайке одинаково хорошо что на суше, что на море, она чувствует себя как дома и над одним участком моря, и над другим. Если у тебя нет дома, не все ли равно, где ты ночуешь? Пусть бушуют черные волны. Плыви. Выживай. Будь чайкой.

На работе он не решался выглядывать в окно, опасаясь, что увидит фонтан и место, где она сидела в тот день. А она была всего лишь по ту сторону стены — работала, источала прекрасный аромат и была сама собой, была Агатой. Каждое рабочее утро он начинал, стоя у двери и прислушиваясь к шагам на лестнице. Когда Агата приходила и сбрасывала галоши, он кидался на пол и смотрел в щель в надежде увидеть ее милые пухлые пальчики, вползающие в туфли. Несколько секунд ползанья на карачках (не самая величественная поза) — и бедный, добрый, безумный Тибо Крович вздыхал, поднимался на ноги, отряхивал ворсинки, приставшие к костюму, садился за стол и, обхватив голову руками, прислушивался к тому, как стучат по кафельному полу каблучки Агаты Стопак, как она открывает и закрывает картотечный шкафчик, варит кофе или просто тихо сидит там, по другую сторону двери, благоухающая и прекрасная. И он вздыхал, и тихо стонал, и плакал.

Он пытался быть чайкой. Он пытался чувствовать себя как дома в любом месте, куда занесет его ветер. А потом ему представилась чайка, просыпающаяся в бескрайнем море наутро после бури. Она взлетает с воды и летит, летит, летит, но земля все не появляется. «Я летел не в ту сторону, — сказал себе Тибо, — и забрался слишком далеко в океан. Теперь мне никогда не вернуться домой. Все это время я летел не в ту сторону». Он закрыл лицо руками и заплакал.

Плакал Тибо часто. У маяка, дома, в своем кабинете за закрытой дверью. Это вошло у него в привычку. Он обнаружил, что может заплакать с такой же легкостью, с какой некоторые начинают клевать носом, стоит усадить их в мягкое кресло. Во время десятиминутного перерыва между важными мероприятиями или встречами он мог, предавшись горю, залить слезами полстола, потом взять себя в руки, успокоиться и вернуться к делам. Агата, конечно, об этом знала, и это ранило ее, но она ничем не могла ему помочь.

Однажды, вскоре переезда на Приканальную улицу, она попыталась это сделать. Взяв папку с письмами, она тихонько постучалась к нему в дверь, подождала и, не услышав ответа, постучала снова. Через секунду послышался сдавленный голос Тибо:

— Да, входите.

Агата открыла дверь. Тибо не поднял головы — очевидно, был так поглощен изучением какого-то доклада, что не обратил внимания на ее появление, даже когда она положила папку на стол. Агата дотронулась до его руки. Он замер. Ручка застыла посередине слова.

Агата поняла, что совершила ужасную ошибку, но уже не могла повернуть назад. Она словно бы раздвоилась: одна Агата стояла у стола и держала напряженную руку Тибо, а другая витала под потолком и в ужасе слушала, как та, первая, говорит:

— Пожалуйста, Тибо, послушайте меня. Я хочу, чтобы вы поняли. Дело не в вас. Вы все тот же замечательный, милый человек, и всегда таким останетесь, и я всегда, всегда буду вас любить, но у меня нет другого выхода. Просто нет. Пожалуйста, Тибо, постарайтесь порадоваться за меня. Постарайтесь понять.

Рука Тибо лежала в ее руке, как мертвая рыба. Не поднимая глаз от страниц доклада, он проговорил:

— Я понимаю. Прекрасно понимаю. Сколько еще раз мне нужно отпустить вам грехи? Сколько еще раз мое сердце должно облиться кровью? Все, что я когда-либо хотел, — это чтобы вы были счастливы. Теперь вы счастливы, и я, стало быть, тоже счастлив. Я счастлив за вас, и это, — он злым чернильным кругом обвел влажные пятна на листе промокательной бумаги, — это слезы счастья.

Агата вышла. Сказать больше было нечего, и ей хотелось убежать, пока ее слезы не начали падать на промокашку рядом со слезами Тибо. На подоконнике здания по другую сторону площади танцевал голубь, и она устремила на него свой взгляд, вцепившись в край стола, словно боялась упасть. За спиной раздался щелчок — это Тибо закрыл дверь своего кабинета.

Тибо не шел у нее из головы. Вечером, когда она лежала, развалившись, на кровати, а Гектор рисовал ее, она, наконец, разозлилась. «У него нет права! — думала она. — Какое ему дело! У него был шанс. У него было множество шансов. Я не позволю ему испортить мне жизнь своими хныканьями. Плакса! У меня теперь есть настоящий мужчина». Она слегка повернула голову, чтобы посмотреть на Гектора.

— Ради Бога, не шевелись! — сказал тот.

— Извини. — Агата вернула голову в прежнее положение. — Может быть, поговоришь со мной?

— Нет. Я работаю. Ты думаешь, это так, игрушки? Помолчи.

Агата вздохнула и почтительно замолчала.

В углу на потолке сплел паутину паук, а рядом виднелись три темных пятна, два больших и одно поменьше. Откуда они там взялись? И как быть с Тибо Кровичем? Ее раздражает, что он так расстраивается. И еще больше раздражает, что он не желает этого показывать. Он должен бушевать, кричать, осыпать ее оскорблениями, умолять ее вернуться, может быть, даже стукнуть ее разок — но нет, от него этого не дождешься. Он будет упорно притворяться, что рад за нее, когда и слепому видно, что он убит горем. Это он специально, чтобы ее помучить!

— Ты сдвинула ногу. Верни ее назад. Нет, другую! Ну вот, теперь ты сдвинула обе. Пошире… Да, так хорошо.

Но больше всего Агату расстраивало то, что Тибо страдает. Это оскорбляло ее женские инстинкты, которые были в ней так хорошо развиты: стремление воспитывать, кормить, лечить, утешать. Его нужно кормить. Она могла бы накормить его. «Я могла бы. Могла бы. Ведь я готова была сделать это раньше. Это не значило бы ровным счетом ничего. Просто проявление доброты. Только один раз».

Гектор захлопнул блокнот.

— Не шевелись. Сохраняй эту позу. Я хочу взять тебя именно в этой позе, и чтобы на твоем лице было именно такое выражение.

Он швырнул штаны на пол и запрыгнул на нее.

~~~

На следующее утро (это был четверг, последний четверг в жизни Мамы Чезаре) мэр Тибо Крович, по обыкновению, зашел в «Золотого ангела», не торопясь, выпил кофе по-венски и вышел, оставив на столике пакетик с мятными леденцами.

Как обычно, едва он ушел, Мама Чезаре поспешила к оставленному им столику, но на этот раз вместо того, чтобы тихо и спокойно все убрать, она схватила леденцы, засунула их в карман передника и выскочила на улицу.

Ей пришлось поспешить, чтобы не потерять Тибо из виду. Быстро-быстро переставляя короткие ноги, она пробиралась между прохожих, петляла в утренней толпе среди людей, которых никогда прежде не видела, потому что они, спешащие на работу, всегда были снаружи, а она — внутри, подавала кофе и пирожные. Пар от их дыхания висел над ее головой и плыл призрачными лентами вдоль Замковой улицы, словно дымка, по которой летним утром можно проследить течение реки, невидимой среди полей или укрытой в низине. День был очень холодный. Люди говорили об этом по пути на работу, а позже, сидя в «Золотом ангеле», высказывали предположение, что если бы Мама Чезаре чуть-чуть задержалась, чтобы надеть пальто, а не выбежала на улицу в одном платье и коричневом переднике, возможно, она прожила бы на несколько лет дольше.

Однако Мама Чезаре не чувствовала холода, пока бежала. Он хватал ее за рукав, его жгучие щупальца проникали в ее легкие, но она этого не замечала. Она сконцентрировала все свое внимание на Тибо, который, впрочем, шел своей обычной дорогой: по Замковой улице, по мосту через замерзший Амперсанд, по обильно посыпанной песком площади — в Ратушу. Только когда Мама Чезаре добежала до парадного входа и остановилась у одной из квадратных гранитных колонн, оглядывая площадь, Замковую улицу, набережную и снова площадь, — только тогда она начала ощущать, как мороз кружит вокруг нее и хватает своими когтями, как хищник хватает жертву.

Мама Чезаре пританцовывала в своем укрытии за колонной, обхватив себя руками и бормоча мрачные проклятья на горском диалекте, она била себя костлявыми кулачками, пока, наконец, не показалась Агата. Когда она проходила мимо колонны, Мама Чезаре протянула руку и ледяными пальцами ухватила ее за запястье.

Агата схватилась за сердце.

— Господи, как вы меня напугали!

— Это хорошо, — чуть дрожащим голосом проговорила Мама Чезаре. — Тебе следует хорошенько испугаться. Приходи сегодня вечером.

— Не знаю, получится ли, — сказала Агата. — Я постараюсь. Послушайте, вам не холодно? Зайдите в Ратушу и погрейтесь немного.

— Никаких «погрейтесь» и никаких «не знаю». Приходи. Я жду давно. Ты все время говоришь, что придешь. Сегодня вечером. Ты придешь сегодня вечером. Лучше уж тебе прийти.

Хватка маленькой старушки была такой крепкой, что даже сквозь рукав зимнего пальто Агата чувствовала ее пальцы.

— Я жду давно. Приходи.

Агата посмотрела на свое запястье и попыталась освободить руку.

— Хорошо. Если это так важно, я приду.

— Обещай. Дай обещание.

— Обещаю.

— В десять часов. Как в прошлый раз. Ты обещаешь.

— Да, обещаю. В десять часов.

Только тогда Мама Чезаре разжала пальцы и, ни сказав больше ни слова, поковыляла к Белому мосту.

Льдистый холод, уже начавший пробираться к сердцу Мамы Чезаре, проник и в Агату. Она почувствовала это, когда поднималась по зеленой мраморной лестнице, с хмурым видом потирая запястье. Холод окружил ее, когда она вошла в кабинет. Там было зябко. Там было морозно. Огонек под кофейником не горел. Лицо Тибо казалось заиндевелым. Когда Агата вошла, он быстро скрылся в своем кабинете. Дверь тихо закрылась у нее перед носом. Агата подняла руку, чтобы постучать, но передумала и пошла вешать пальто.

Агата была по-прежнему твердо настроена сделать Тибо предложение, о котором думала накануне вечером. Не ради себя. Не то чтобы она этого хотела — нет, но ей казалось, что для него это будет выходом из тупика. Под прошлым будет подведена жирная черта — благодаря ее великодушию. Она освободит его, а потом они пойдут каждый своей дорогой. Агата сидела за столом, заваленным бумагами для перепечатки, механически щелкала клавишами пишущей машинки и размышляла, какие именно скажет слова. «Тибо, я думала… Нет. Тибо, я подумала… Нет. Тибо, тебе не кажется, что… Послушай, если мы один, только один раз… О, Боже!»

Через два часа гора бумаг на одном краю стола значительно уменьшилась, а на другом — выросла. Агата уже собиралась привести себя в порядок и спуститься в закуток Петера Ставо выпить кофе, когда дверь открылась, и в кабинет вошел сам Петер.

— Там внизу вас спрашивает один тип, — сказал он. — Не нравится мне, как он выглядит. Говорит, что его зовут Гектор. Что ему сказать?

Агата вздохнула и подровняла стопку отпечатанных документов.

— Все в порядке. Я его знаю. Сейчас спущусь.

Гектор, потрепанный и всклокоченный, бродил из стороны в сторону у подножия лестницы, засунув руки в карманы и нетерпеливо поглядывая наверх. При виде его в голове у Агаты мелькнул образ Тибо, всегда опрятного и спокойного. И все же, увидев Гектора, она расцвела и сбежала по последним ступенькам чуть ли не вприпрыжку. Петер Ставо закрыл дверь своего стеклянного закутка и театральным жестом раскрыл газету.

— У тебя есть деньги? — спросил Гектор.

У Агаты упало сердце.

— Да, есть немного.

— Тогда давай их сюда.

— Они у меня в кошельке, в кабинете.

Гектор посмотрел на нее, как на идиотку.

— Ну, и?..

— Да. Хорошо. Подожди минутку. Извини! — И Агата побежала наверх, спрашивая себя: «За что я извиняюсь?» Но вслух ничего не сказала.

Когда она вернулась, Гектор выглядел еще более нетерпеливым и взбудораженным. Агата открыла кошелек и спросила:

— Сколько тебе нужно? — Но рука Гектора уже выудила из кошелька все банкноты, которые там были.

— Это все? — спросил он. — Ладно, думаю, хватит.

— Гектор, это все мои деньги!

Он выхватил у нее кошелек и заглянул в него.

— На трамвай хватит, домой вернешься. Зачем они тебе нужны-то, собственно говоря?

— А тебе зачем?

Гектор внезапно застыл на месте, нахмурил брови и сжал губы в тонкую линию. Его рука сделала неуловимое движение, которое, однако, заставило Агату отшатнуться. Петер Ставо уронил газету и встал.

— Вот, значит, как? — прошипел Гектор. — Тебе жалко? Жалко для меня пары монет. Я что, маленький мальчик, который клянчит у мамы карманные деньги? Так, да? Вот, пожалуйста. Забирай назад. Забирай все, черт побери! — И он швырнул деньги в Агату, так что они ударились в ее грудь и разлетелись по полу, словно осколки снаряда.

— Нет, я вовсе не это имела в виду. Гектор, я же просто спросила! — Агата присела на корточки, чтобы собрать банкноты, но когда она встала, двери Ратуши уже раскачивались на петлях, а Гектора в вестибюле не было. Агата выбежала следом, и он слегка замедлил шаг, чтобы она смогла догнать его на углу у почтового ящика, там, где врезалась в него в первый день. — Гектор, Гектор! — Она схватила его за рукав тонкого черного пальто. — Гектор, прости меня! Конечно же, ты можешь взять деньги, если нужно.

Он даже не посмотрел на нее.

— Гектор, возьми их, пожалуйста!

Агата свернула банкноты в комок, засунула их в его карман и почувствовала, как его пальцы схватили деньги и сжались в кулак.

— Ну, если ты просишь… — сказал он. — Только не надо делать мне одолжений.

— Нет-нет, это не одолжение! У нас же все общее. Эти деньги и твои тоже. Я хочу, чтобы ты их взял. — Агата подняла лицо, ожидая поцелуя.

Но Гектор не поцеловал ее.

— Что ж, ладно. Будем считать, что этот вопрос улажен. Я вернусь поздно, не жди.

— Куда ты идешь?

— Господи, Агата, я не твой щенок! У меня нет поводка. Или ты этого хочешь? Хочешь, чтобы я был таким? Тебе что, нужен второй Стопак, да?

— Нет, Гектор, нет! Мне нужен ты. Я просто спросила. Гектор, не надо так! Прости.

— Мне что, нельзя пойти, куда я захочу? Ты думаешь, я твоя собственность? Твоя чертова игрушка?

— Нет, это не так!

— Может, будешь отмечать время моего прихода и ухода, как на заводе?

— Нет. Прости меня. Пожалуйста, прости! Увидимся ночью.

— Хорошо.

Больше Гектор ничего не сказал. Он свернул к трамвайной остановке и не оглянулся, но, прежде чем он вышел с площади, Агата увидела, как он достал из кармана скомканные банкноты, расправил их, пересчитал и покачал головой.

Агата вернулась к Ратуше и обнаружила, что Петер Ставо ждет ее у отрытой двери своего закутка.

— Кофе почти готов, — сказал он.

— Спасибо, но я лучше вернусь к себе и поработаю.

— Все в порядке?

— Да, все замечательно.

— Темная он личность, этот парень.

— Нет, он хороший.

И Агата потащилась вверх по лестнице.

У дверей кабинета она столкнулась с Тибо. Тот хотел воспользоваться возможностью улизнуть, пока Агаты нет на месте, и налетев на нее, почувствовал себя ужасно неудобно. Во рту тут же пересохло. Он пригладил волосы, повернулся, чтобы пойти назад в кабинет, понял, что попался в ловушку, снова повернулся и сказал:

— Доброе утро, госпожа Стопак.

У Агаты задрожали губы.

— Вы собираетесь меня уволить?

— Уволить? Разве вы сделали что-то такое, за что вас следовало бы уволить?

Он мог бы сказать это по-другому, мягче и ласковее. Он мог бы сказать, например: «Что за глупости? Зачем мне вас увольнять? Разумеется, я не собираюсь это делать. Я вас люблю». Но его отучили — она отучила — говорить такие вещи. Она преподала ему жестокий урок, и теперь он был готов постоять за себя.

— Не знаю, — сказала она. — А вы думаете, я что-то такое сделала?

Тибо затянул галстук так, что узел сжался до размеров горошины, и отчеканил:

— Я не собираюсь вас увольнять.

— Вы назвали меня «госпожа Стопак». Вы очень давно меня так не называли. Я подумала, что это не просто так, и решила, что вы хотите меня уволить.

Тибо устремил взгляд за ее плечо, на пятнышко на противоположной стене коридора.

— Да, — сказал он. — Госпожа Стопак, я имел в виду, что… Как бы это получше сказать? После некоторых размышлений я пришел к выводу, что в свете известных вам обстоятельств было бы лучше, если бы мы вернулись к более формальному стилю общения. Если вы не возражаете, я буду обращаться к вам «госпожа Стопак», и мне хотелось бы, чтобы вы отныне называли меня «господин мэр».

— Значит, вы не собираетесь меня уволить, — ее плечи опустились, — господин мэр?

— Нет.

— И не хотите перевести меня на другое место?

— Нет.

— Мне нравится моя работа.

Она солгала. Она ненавидела свою работу. Ее угнетала атмосфера, воцарившаяся в резиденции мэра в последние недели, — неловкая, холодная, горькая.

— Вы в высшей степени квалифицированный и опытный работник, госпожа Стопак. Не могу себе представить, чтобы кто-нибудь мог справляться с обязанностями секретаря лучше вас. В последнее время нам с вами было непросто, нет смысла это отрицать, но мы оба взрослые люди и можем найти способ… ээ… Да. Не сомневаюсь.

Его глазам уже больно было смотреть в одну и ту же точку. Он мог бы сказать: «Я не могу найти ни одной причины вставать по утрам, кроме мысли о том, что проведу рядом с вами весь день. Это убивает меня, но если бы вас не было рядом, я умер бы быстрее». Но он промолчал.

— Спасибо, господин мэр, — сказала Агата и медленно прошла к своему столу. — Не забудьте, в три часа в Ратушу приезжает школьная экскурсия. Вы хотели лично ее встретить.

— Спасибо, госпожа Стопак. Не забуду.

И Тибо, спотыкаясь, ссыпался по лестнице, словно его подстрелили, но он еще не набрался мужества умереть.

Опустошенная и вымотанная Агата присела за стол и тут изумленно заметила, что «Венера с зеркалом», немного запылившаяся и покосившаяся, до сих пор висит на стене. Она сорвала ее и прочитала слова на обратной стороне. «Вы прекраснее этой Венеры. Вы драгоценнее, чем она. Желаннее, чем она. Вы достойны поклонения более любой богини. Да, я ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ваш друг». Затем она разорвала открытку на клочки и выкинула их в мусорное ведро. Кнопка осталась торчать в стене, но рисковать ради нее ногтем не стоило. Пусть торчит.

Странное дело: хотя Агата уже многие недели не замечала приколотую над столом открытку, эта кнопка теперь так и лезла ей в глаза, и, когда она смотрела на нее, сорванная картинка вновь оживала — и не только картинка, но и слова, которые Тибо написал с обратной стороны, и скрытое в них значение, и Гекторова версия Веласкеса, и скрытое в ней значение — то есть то значение, которое, как она думала, в ней скрыто. Призрачная открытка маячила на стене, когда она вернулась на работу после обеда (ела бутерброды в каморке Петера Ставо, потому что у фонтана сидеть было слишком холодно). Она была все там же в три часа, когда Агата оторвалась от бумаг и встала, чтобы постучать в дверь Тибо и напомнить ему о школьной экскурсии. Никуда не делась она и в пять часов вечера, когда Агата прибралась на столе и выключила лампу.

— Ну и черт с тобой! — сказала Агата и вышла.

~~~

Агата купила газету у одноногого газетчика, который стоял на своем обычном месте, на углу у банка, выкрикивая заголовки заплетающимся языком. От него немного попахивало, он был одет в свое всегдашнее грязное пальто, которое носил и зимой, и летом, а фуражка испускала аромат креозота. «Чей-то ребенок, — подумала Агата. — У меня тоже был ребенок. Бедный малыш!»

Стоя на остановке, Агата видела, как Тибо вышел из Ратуши и направился в сторону Замковой улицы. Она смотрела на него, пока он не повернулся и не посмотрел в ее сторону. Тогда она быстро опустила глаза в газету и предалась изучению статьи о рекордных объемах экспорта капусты. Прочитав заголовок, она кинула взгляд на то место, где стоял Тибо. Он все еще был там и по-прежнему смотрел на нее. Она повернулась к нему спиной и снова уставилась в газету. Она ненавидела его. «Ваше превосходительство „называйте-меня-господин-мэр“ Крович! Малыш, бедный мой малыш».

Ее глаза наткнулись на слова «квашеная капуста» и застряли на них. Она читала их снова и снова, пока не пришел трамвай.

До весны было еще далеко, и свет шести тусклых лампочек под потолком превратил окна трамвая в квадраты непроницаемой темноты. Пассажиры, не глядя друг на друга, читали газеты, изучали свои перчатки или в сотый раз смотрели на цветастую рекламу «Бора-бора-колы», приклеенную у потолка. В задней части трамвая было два свободных места, глядящих друг на друга через проход. Агата терпеть не могла эти места, поскольку там волей-неволей приходится сидеть лицом к лицу с пассажиром напротив, но все-таки села. Сначала она смотрела в пол, потом без особой надобности порылась в сумочке — а потом, на второй остановке по набережной, когда кондуктор прокричал: «Улица Ясеневая!», трамвай наполнился пассажирами.

Они втиснулись в трамвай, покинув холодную и влажную набережную, и семерым из них пришлось остаться стоять. Хватаясь за красные кожаные висячие ручки, они побрели по проходу, и вдруг Агата обнаружила, что прямо напротив нее остановилась госпожа Октар из кулинарии.

Обе они совершенно синхронно сделали одно и то же: посмотрели друг на друга, признали в женщине напротив старую знакомую, соседку, которую давно уже не видели, улыбнулись и одновременно радостно сказали:

— Здравствуйте! — А затем вдруг вспомнили, отчего так долго не виделись, и на лица их легла тень замешательства.

— Здравствуйте, госпожа Стопак! — сказала госпожа Октар.

— Здравствуйте, госпожа Октар! — сказала госпожа Стопак.

— Как поживаете? — спросила госпожа Октар.

— Спасибо, хорошо, а вы как?

Госпожа Октар пошевелила губами, но не сказала ничего, кроме едва слышного «гм».

Больше говорить было не о чем. Госпожа Октар притворилась, что смотрит в окно. Агата развернула газету и притворилась, что читает.

«Квашеная капуста, квашеная капуста, квашеная капуста», — читала она. Трамвай медленно продвигался вперед, Агата потихоньку закипала. «Она не имеет права судить меня. Я не сделала ничего дурного. Не сделала! Мне нечего стыдится. Она ничего не знает!»

Госпожа Октар упиралась бедром в коленку Агате. От прикосновения грубой ткани зимнего пальто кожа горела и чесалась. Агата представила, как на колене появляется рельефный узор, похожий на решетку вафельницы, и разозлилась. Она попыталась слегка подергать ногой, чтобы немного досадить госпоже Октар, а может быть, даже заставить ее отойти, не показавшись при этом грубой и невежливой. Внутри у нее все кипело от злости.

По проходу, собирая плату за проезд, пробирался кондуктор с полукруглой сумкой на груди, из которой выуживал сдачу. Для того, чтобы открыть кошелек, госпоже Октар понадобилось отпустить ручку. Пытаясь не потерять равновесие, она слегка подалась вперед и сдвинула газету, которую держала Агата. Дамы обменялись ледяными улыбками и подняли брови. Агата разглядела в кошельке госпожи Октар маленькую карточку с моим изображением и почувствовала мгновенный укол совести.

— Зеленый мост! — прокричал кондуктор и позвонил в колокольчик.

— Мне выходить, — сказала госпожа Октар.

— Да, — сказала Агата.

— А вам, кажется, немного подальше?

— Да.

— Тогда до свидания.

— До свидания.

Госпожа Октар одарила Агату еще одной ледяной улыбкой и сделала несколько шагов, чтобы встать у задней двери. А потом, прежде чем спуститься по ступенькам и раствориться в темноте, прежде чем отправиться в свою уютную квартиру над кулинарией, в объятия ароматов корицы и первосортного бекона, она оглянулась и обнаружила, что Агата смотрит прямо на нее. И тогда госпожа Октар сказала:

— Я жалею, что много лет назад не сделала того, что сделали вы.

И сошла с трамвая.

Остаток пути до Литейной улицы Агата провела с открытым ртом, глядя на место, где только что стояла госпожа Октар, и размышляя о том, какая же это удивительная, непостижимая тайна — чужая жизнь. Она была так поражена, что забыла собраться с духом для прогулки по Приканальной улице.

Агата ненавидела ходить по Приканальной улице. Когда растаял снег, укрывавший ее в первую ночь, она потеряла всякое очарование. Брусчатка была старой и разбитой, перила вдоль канала — неровными и ржавыми, и разбитую лампочку в фонаре все никак не меняли, хотя Агата и обращалась в отдел уличного освещения. По всей видимости, до Приканальной улицы никогда ни у кого не доходили руки, а пойти к Тибо и потребовать принять меры представлялось невозможным.

Ахилл узнал ее шаги в темноте, бесшумно спрыгнул с оконного карниза и с мурчанием стал тереться о ее ноги. Агата нагнулась и почесала его за ушком.

— Знаю, знаю. Я тоже тебя люблю.

Ахилл обошел ее кругом, забежал немного вперед и тут же, весело мяукнув, вернулся. Он составлял ей компанию.

Агата подходила к дому Гектора осторожно, боясь поскользнуться на грязной брусчатке. Ключи она сжимала в кулаке, словно кастет: стальные и медные шипы торчали между пальцев, готовые вонзиться в первого же алкоголика, выступившего из тени.

Что же до Ахилла, то ему на Приканальной очень даже нравилось. После того, как Гектор притащил его в коробке из квартиры Стопака, его целую неделю не пускали на улицу. Когда же, наконец, ему разрешили выйти на разведку, он сразу почувствовал себя здесь как дома. Ему нравилось все, что раздражало Агату. Ему нравились грязь и тени, опасности и угрозы. Ему нравилось, что никто (кроме Агаты) никогда не прикрывает как следует крышки мусорных баков, нравилось, что вокруг шныряют крысы, нравились покосившиеся сараи с плоскими крышами (на которых летом так славно принимать солнечные ванны), нравились красавицы-кошки с соблазнительно поднятыми вопросительными знаками хвостами, нравились полночные схватки, но больше всего нравилась Агата. Пробираясь по улице, он шел плавной походкой боксера, готовый в любую секунду выпустить кинжально-острые когти, но в обществе Агаты превращался в маленького котенка, ждущего, когда же его приласкают и погладят.

Пока Агата пыталась попасть ключом в замочную скважину, Ахилл терся о ее ноги.

— Да-да, я знаю, ты голоден. Сейчас, подожди немножко. Здесь так темно, что я ничего… Готово!

Дверь распахнулась, и Ахилл проскользнул мимо Агаты, как она когда-то проскользнула мимо Гектора. Но сегодня Гектора не было. Квартира была пуста. Когда Агата повернулась, чтобы закрыть дверь, только тени ждали ее на пороге. Она замерзла, ей было одиноко, а где-то на краю сознания формировался ужасный вопрос, который она предпочла проигнорировать.

— Ну-ка, давай мы тебя покормим.

Ахилл одобрительно изогнул хвост, наблюдая, как Агата достает из шкафчика под раковиной консервную банку и выкладывает рыбу в его блюдце. Затем он издал дребезжащее мурчание, похожее на далекий звук возвращающегося в порт парома, и приступил к еде.

«Так, а что насчет моего ужина?» — подумала Агата и заглянула в буфет. Там лежал кусок черствого хлеба и одинокое яйцо. «Яичница с гренками. Очень-очень маленькая яичница с гренками. Никто еще от этого не умирал».

Она натерла хлеб чесноком, порезала его на кусочки и обжарила до золотистой корочки, потом разбила яйцо, поперчила его и отправила на сковородку. Одновременно она объясняла Ахиллу свои действия, шаг за шагом, как когда-то объясняла ей бабушка, так, чтобы Ахилл когда-нибудь сам смог приготовить себе яичницу с гренками — если у него возникнет такое желание.

Когда яичница была готова, Агата выложила ее на голубую тарелку, села за стол и развернула газету. Читать там было решительно нечего. Кто-то поджег старый диван, валявшийся во дворе многоэтажного дома, и начальник пожарной бригады Свенсон строго предупреждал, что такое хулиганство может повлечь ужасные последствия.

— Пожар небольшой, никто не погиб, — сказала Агата Ахиллу. — Знаешь, в каком-то смысле я рада, что живу в городе, где такая новость может попасть в газеты. Если им больше не о чем писать, значит, мы можем спать спокойно.

Ахилл ничего не ответил, только перевернулся на спину и развесил лапы в стороны, предлагая Агате почесать ему животик.

— Да-да, я тебя вижу, глупый кот. — Агата решила не обращать внимания на его просьбы. Она попыталась есть яичницу медленно, но четырех движений вилкой хватило, чтобы исчезла последняя крошка. — Пожалуй, на мытье посуды уйдет больше времени, чем на еду. Знаешь, я удивляюсь, что обо мне до сих пор не написали в «Ежедневном Доте». Как же, такой скандал! С другой стороны, госпожа Октар так не думает, верно? А, я же не рассказала, что встретила госпожу Октар. Она спрашивала, как ты поживаешь.

Вставать и мыть посуду Агате не хотелось, поэтому она перевернула страницу. И мгновенно увидела среди множества печатных слов — как сразу же различила бы свое имя в гуле голосов на вечеринке, — имя «Гектор Стопак». Рубрика «Дела судебные» с глупой картинкой, изображающей весы.

— О, Господи! О, святая Вальпурния! — воскликнула Агата, прикрыла страницу рукой, свернула газету, и только когда имя Гектора и рассказ о том, что он сделал, оказались надежно спрятаны, вытащила руку.

Ахилл тем временем готовился запрыгнуть ей на колени. Он пританцовывал на месте, переставляя лапы то на миллиметр вперед, то на самую чуточку влево, вычисляя правильный угол полета сквозь узкий просвет под столом, потом передумал и встал на задние лапы, поставив передние Агате на колени, словно маленький мальчик, который хочет, чтобы его взяли на руки.

Агата подняла его, положила на плечи, словно боа, и стала поглаживать (Ахилл благодарно мурлыкал), устремив пустой взгляд на объявление о зимней распродаже в универмаге Брауна на первой полосе, под которой скрывались рассказы о мебели, сгоревшей на свалке, и о квашеной капусте, и еще кое-что похуже. Так она и сидела, глядя в пустоту, а Ахилл, закрыв глаза, блаженствовал на ее плечах, пока минутная стрелка будильника на окне с еле слышным щелчком не встала на отметку «VI». Половина восьмого.

— Время идет, — сказала Агата и встала, чтобы вымыть посуду.

Пока кипятился чайник, Ахилл с обиженным и надутым видом расхаживал по кухне, а Агата тем временем решила сосчитать, сколько мелочи осталось у нее в кошельке. Кажется, не так уж много — купить завтра утром билет на трамвай, и почти все. На поездку к «Золотому ангелу» и обратно точно не хватит.

— Я бы туда не пошла, — сказала Агата. — Но я обещала.

Она высыпала деньги на сушилку и начала считать, сбрасывая монетки в ладонь. Оказалось достаточно для двух поездок на трамвае. «Съездить туда и обратно, а на работу пойти пешком? Или туда сходить пешком, а обратно и на работу — на трамвае? Или туда поехать, а обратно пойти?»

Чайник вскипел. Агата высыпала монеты назад в кошелек. «У Гектора наверняка что-нибудь останется. Не мог же он потратить все».

Она вымыла посуду, вытерла ее и поставила в буфет, за все это время ни разу не посмотрев в сторону газеты, которая по-прежнему лежала на столе.

Потом она опустила закатанные рукава блузки, оправила юбку, причесалась перед зеркалом — и больше целых два часа до самой встречи с Мамой Чезаре делать было нечего. Совершенно нечего. Только читать газету.

Агата присела на кровать. Газету оттуда было видно. Агата легла и, в который раз, поглядела на пятна на потолке. Снова села. Газета никуда не делась. Агата вернулась к столу, оперлась на него ладонями, поставив их по обе стороны газеты, и стала на нее смотреть. Смотрела довольно долго, а потом сгребла ее обеими руками и смяла в ком. Встревоженный шумом Ахилл прекратил вылизываться и обвел комнату удивленным взглядом.

— Вот так-то! Я не могу здесь оставаться. Ахилл, мы уходим.

Сказав это, Агата надела пальто и выпустила Ахилла на улицу. Однако не успел будильник протикать и десять раз, как она вернулась и схватила со стола газетный ком.

В нем была спрятана тайна — нечто такое, в чем Гектор раскаивался, в чем ему было бы стыдно признаться, — и поэтому, решила Агата, он не должен знать, что она вообще покупала газету. Какая разница, что она ее не читала — кто в это поверит? Гектор просто об этом не узнает. Агата подошла к ограде канала и уронила газету в воду. В слабом свете фонарей было видно, как белый бумажный ком плывет по черной воде, медленно разворачивается, словно бутон розы, и тонет.

Агата пошла дальше, довольная собой. Она гордилась своей твердостью: решила, что не будет подсматривать, — и не подсматривала. Она даже позволила себе подумать, что у нее есть некоторое моральное превосходство над Гектором. Он сделал что-то плохое, а она его простила. Более того, он пытался ее обмануть, но она все равно простила его. А для того, чтобы оградить его от мук и доказать, как сильно его любит, она обманет его, притворившись обманутой. Бедная Агата, как мало она знала о лжи!

~~~

Было бы слишком утомительно пройти весь путь до центра вместе с Агатой. Не надо смотреть, как она стоит у окна «Трех корон», рядом с замершими детьми, которым велели «подождать десять минут», и прислушивается, не донесется ли изнутри голос Гектора, а потом подходит к двери, поднимает руку, замирает — и торопливо устремляется прочь, когда дверь внезапно распахивается. Слишком больно. Зачем вам знать, что она перешла дорогу, прежде чем дойти до Александровской улицы. Это слишком личное. Не стойте с ней на Зеленом мосту, глядя, как течет внизу черная вода, порой поблескивая в свете фонарей. Слишком холодно. Постарайтесь не заметить, как она украдкой бросает взгляд на лучащиеся теплым сиянием окна квартиры Октаров. Это ее дело.

Не докучайте ей, пока она идет по Соборной улице, от одного пятна света до другого, от одного до другого, — она слишком погружена в свои мысли; и не поднимайтесь вслед за ней по ступеням собора, чтобы постоять несколько минут у запертых дверей — если она и хочет что-то сказать, эти слова не для ваших ушей. Почему бы не пройти немного вперед? Подождите ее у «Золотого ангела».

Никак нельзя сказать, что Агата торопилась на встречу с Мамой Чезаре, однако когда она добралась до кофейни, едва пробило девять, а она уже замерзла. Она дотронулась до блестящей, гладкой дверной ручки, так непохожей на ручку «Трех корон» и вошла в ярко освещенный мир тепла, спокойствия, пара, миндаля и кофе.

В «Золотом ангеле» было еще полно народу: пары, зашедшие поужинать после представления в Оперном театре, юноши, желающие поразить своих подружек чашечкой эспрессо и сигаретами, холостяки с обтрепанными манжетами, готовые скорее заплатить, чтобы кто-то другой приготовил им ризотто, нежели подвергнуть риску пожара свою собственную кухню. Впрочем, Агата все-таки нашла свободный столик в углу, далеко от окна, сняла перчатки, положила их перед собой и стала ждать. Вскоре перед ней возникла Мама Чезаре.

— Ты рано, — сказала она не очень-то дружелюбно.

— Извините. Но мне сейчас все равно больше нечего делать. Я думала посидеть здесь и подождать.

— Что закажете?

— Только кофе, больше ничего. Спасибо.

— Сейчас вернусь. Но мы открыты до десяти. Может быть, ты хочешь газету?

— Нет! — сказала Агата несколько более решительно, чем ей хотелось бы. — Нет, спасибо. Только кофе.

Мама Чезаре отправилась к кофейной машине, поколдовала над рычажками и кнопками, погромыхала старой оловянной кружкой и вернулась с великолепным, трепещущим, пышным капучино — настоящим кучевым облаком в чашке. Но шоколадки на блюдце на этот раз не было.

Мама Чезаре порылась в кармане фартука, вытащила маленький блокнотик с листочком копирки и выписала счет.

— Ой, — сказала Агата, — у меня нет с собой денег.

Мама Чезаре посмотрела на нее сверлящим взглядом и забрала счет.

— Ты гость. Гости не платят.

Однако Агата заметила, что когда Мама Чезаре вернулась к стойке, она наколола счет на медный стержень и бросила в ящичек кассы несколько монет.

Агата знала, как растянуть чашку кофе на целый час. Она взглянула на часы, висящие над стойкой, и пообещала, что будет делать один глоток в четыре минуты. Между глотками она будет смотреть на посетителей и придумывать про них истории, представлять себе, как они живут и что делают, когда не проводят одинокие вечера в «Золотом ангеле».

Она часто играла в эту игру раньше, но странное дело: сейчас у нее придумывались только грустные истории. Вот этот мужчина, сидящий за столиком в одиночестве, приходит сюда каждый день с тех самых пор, как умерла его жена. Эта женщина решила немножко развеяться и сходить в кофейню, а завтра она отправится в почтамт на Коммерческой площади, чтобы выяснить, почему от ее мужа из Америки никак не приходит письмо с долгожданным приглашением приехать к нему. А вот эти мужчина и женщина, что держатся за руки, женаты, но не друг на друге. Сегодня они встречаются в последний раз, чтобы проститься навсегда.

После дюжины глотков Агата успела нагнать на себя полную тоску, а затем, когда до времени закрытия осталось ровно десять минут, официанты «Золотого ангела» пришли в движение, подобно апостолам на соборной колокольне. Один из них шагнул к входной двери, опустил засов и достал из кармана большой медный ключ. Ключ щелкнул в замке, как пистолетный выстрел. Посетители подняли глаза, посмотрели в сторону двери и увидели, что официант стоит на страже, готовый преградить дорогу всякому, кто пожелает войти. Прежде чем они успели почувствовать себя обиженными, с их столиков испарились пепельницы. Исчезновению пустых тарелок сопутствовал краткий вопрос «Можно?», не предполагающий ответа. По скатертям решительно прошлись тряпки. Операция была проведена в высшей степени умело, эффектно и эффективно, и грань, отделяющая решительность официантов от настоящей грубости, была столь же тонкой, как их усы. Посетители потянулись к выходу: одинокий вдовец, несчастные влюбленные, брошенная жена. Когда эта последняя, стоя у двери, наматывала на шею шарф, Мама Чезаре крикнула ей:

— Завтра письмо придет. Вот увидишь. Завтра!

— Надеюсь, — сказала женщина, храбро улыбнулась и шагнула в темноту.

Этот день был так полон сюрпризов, что Агата почти не удивилась. «Интересно, как я об этом догадалась?» — подумала она. Дверь тем временем закрылась, и кроме нее, в кофейне не осталось ни одного посетителя.

Официанты стали переворачивать стулья и водружать их на столы, освобождая простор для утреннего мытья полов, наполнять сахарницы и солонки и уносить на кухню последние чашки и блюдца. Когда часы на соборе пробили десять, в кофейне уже не осталось ни малейшего следа пребывания посетителей. Она блестела чистотой и была готова к завтрашнему дню.

— Переверни свой стул, — сказала Мама Чезаре. — Пойдем. — И она провела Агату через маленькую дверку, которую показывала ей в прошлый раз, и по темному коридору, ведущему вглубь здания. — Не отставай!

Агата повернула за угол и увидела Маму Чезаре в дверном проеме ее комнаты.

— Иди сюда. Быстрее.

Когда Агата вошла в комнату и закрыла дверь, Мама Чезаре, сгорбившись, сидела на кровати. Вид у нее был усталый и изможденный.

— Садись. Садись сюда, — сказала она, похлопав рукой по матрасу. Когда Агата уселась рядом, Мама Чезаре взяла ее за руку.

— Мне очень, очень жаль. Я плохая, скверная старуха, вот кто я такая.

— Вовсе нет, — возразила Агата.

Мама Чезаре похлопала ее по руке.

— Вовсе да. Я груба с тобой, но это только потому, что я волнуюсь. Волнуюсь за тебя.

— О, вам не нужно за меня беспокоиться. Вы просто немножко не в духе. Когда наступит лето, вы будете чувствовать себя лучше.

Мама Чезаре слабо улыбнулась, словно хотела сказать, что лета ей уже не дождаться, однако тут же спрыгнула с кровати и взяла с блюдца на туалетном столике большой ключ.

— Помнишь, — спросила она, шмыгнув носом, — я говорила тебе, что люди рассказывают мне кое-что, а я слушаю?

— Помню.

— Я хочу познакомить тебя с моими друзьями. Ну-ка, помоги мне.

Мама Чезаре уперлась бедром в трюмо, которое стояло на своем прежнем месте — в единственном свободном углу комнаты, наполовину перегораживая дверцу буфета, и стала толкать его. Булавки в стакане задребезжали, бутылочки и флакончики зазвенели, ударяясь друг о друга, свадебная фотография в потрепанной рамке упала. Наконец, трюмо немного отодвинулось от стены.

— Ну же, помоги мне! Я старая женщина, у меня нет сил.

— Вы хотите заглянуть в буфет? — спросила Агата.

— Какой буфет, глупая девчонка? Это лестница!

Агата ухватилась за угол столика и потянула его на себя. Ей, сильной молодой женщине, подвинуть его не составило ни малейшего труда.

— Хорошо. Теперь можно войти.

Агата ожидала увидеть лаз, опутанный паутиной, и услышать писк летучих мышей, но Мама Чезаре никогда не потерпела бы в своем доме такое безобразие. Свет, проникший из комнаты сквозь полуоткрытую дверь, осветил широкий проход, стены которого были задрапированы красной выцветшей парчой, и каменные ступеньки, уходящие куда-то вверх и скрывающиеся в темноте.

Мама Чезаре взяла Агату за руку и повела за собой.

— Сейчас ты увидишь, — сказала она.

Агата шла, касаясь локтем бархатного каната, который тянулся вдоль стены наподобие перил. Выше золотисто мерцали трезубцы и львиные головы, поддерживающие стеклянные шары старинных газовых ламп. Затем, когда тусклый свет сзади окончательно померк, впереди начало разгораться радужное сияние — золотое, красное, синее и зеленое, оно изливалось на темную лестницу сквозь стеклянную дверь, украшенную розами и лилиями, обрамленную листвой. А посредине двери красовались две маски: одна плакала, другая смеялась.

— Это же театр! — воскликнула Агата.

— Естественно, театр, — проворчала Мама Чезаре. — Ты, может быть, ожидала попасть на рыбный рынок?

— Но я всю жизнь живу в Доте и ни разу не слышала об этом месте!

Мама Чезаре фыркнула.

— Всю свою жизнь! Это что, долго? Всего пара дней — и ты ничего не слышала. Еще пара дней — и ты забудешь.

— Нам можно туда войти?

— Сколько еще у тебя глупых вопросов?

Мама Чезаре налегла плечом на дверь и открыла ее.

Они словно попали в шкатулку с драгоценностями высотой в две комнаты, усыпанную золотыми цветами и увешанную гроздьями фруктов. К стенам по обе стороны сцены, словно бабочки в альбоме энтомолога, были пришпилены маленькие пухлые купидоны, в восхищенном предвкушении волшебного зрелища устремившие взгляд на сцену. Шесть рядов красных бархатных кресел отражались в затуманенных серебряных зеркалах, а под самым потолком сияла роскошная люстра в стиле рококо.

— Как красиво! — сказала Агата.

— Красиво, — согласилась Мама Чезаре.

— Прекрасный маленький потайной театр. А кто еще о нем знает?

— Ты, я и Чезаре. Но он делает вид, что забыл.

— Разве можно забыть о таком чуде?

— Можно. Когда он был еще маленьким мальчиком, он так испугался этого места, что никогда больше сюда не приходил. Можно закрыть дверь, загородить ее трюмо и притвориться, что ничего нет. Люди иногда так делают. Закрывают дверь и делают вид.

Если Агата и поняла, что это намек на нее, она отказалась это признать.

— Но здесь так мило! — сказала она. — Почему он испугался?

Мама Чезаре глубоко вздохнула и посмотрела в потолок.

— В тот первый день, когда мы открыли дверь, все было черным-черно. Везде пыль и паутина, старые коробки, рваная бумага и мусор. Маленький Чезаре убежал и не вернулся. Ему не нравится это место. Ему не нравятся театральные люди.

— Театральные люди?

Мама Чезаре взяла Агату за руку и подвела к первому ряду.

— Садись сюда и говори, что ты слышишь.

Агата прислушалась. В зале стояла тишина.

— Я ничего не слышу. — Она наклонила голову и прислушалась снова. — И сейчас ничего не слышу.

— Может быть, позже.

— А что я должна услышать?

— Ты слушай, а говорить буду я. Когда мы с моим Чезаре уезжали из старой страны, ты думаешь, мы хотели плыть в Дот? Что такое Дот? Кто о нем слышал? Мы знали только об Америке! Ты едешь в Америку, работаешь изо всех сил, зарабатываешь кучу денег, и однажды маленький Чезаре становится президентом всех Американских Штатов. И вот мы пошли. Мы шли и шли, день за днем, и наконец пришли к морю и нашли корабль в Америку. — Мама Чезаре строго подняла палец. — Никаких вопросов. Не говори. Слушай. Что ты слышишь?

— Только вас, — сказала Агата.

— Слушай в оба уха! Две недели мы плыли на этом корабле. Хорошо, что погода была спокойная. Мы с Чезаре не скучали. О, какой это был мужчина! — Мама Чезаре засмеялась, и смех ее перешел в кашель. Она кашляла, пока не начала задыхаться, и только невероятными усилиями переборола приступ.

Агата встревожилась.

— Вы, похоже, простудились. Вам надо лечь в постель. Я приготовлю чай.

— Это не важно. Слушай. Продолжай слушать.

Агата кивнула и взяла старушку за руку.

— Я слушаю, слушаю.

— Две недели на корабле, и потом однажды ночью капитан показывает нам Америку. Но везде полиция, говорит он. Поэтому мы садимся в его шлюпку и гребем к берегу. Мой Чезаре несет меня на берег сквозь волны, все целуются, пожимают руки и прощаются, а утром мы приходим в Дот.

— Это была не Америка?

— Не Америка.

— О, боже. Что же вы стали делать?

— Работать. Мы работали, работали и работали. Я отскребла каждый пол в Доте, постирала каждую рубашку, вымыла в Доте всю репу. Три недели мы думали, что попали в Америку, а потом поняли, что нет. Что ты теперь слышишь?

Агата слегка нахмурилась.

— Мне показалось, что я слышу оркестр.

— Я заметила по твоему лицу.

— Продолжайте рассказывать.

— Однажды я проснулась и поняла — мы не в Америке. Но таковы люди. Они знают правду и не верят ей. Я ничего не сказала Чезаре, а он знал и ничего не говорил мне. Потом, когда мы однажды лежали в постели, обессиленные после тонн репы, он сказал мне. И мы заплакали.

— Вот, опять, — сказала Агата. — Оркестр. Слышите? На улице, наверное.

— Может быть. — Мама Чезаре повернула голову и начала шевелить пальцами в такт музыке.

— Вы тоже слышите?

— Может быть. Так ты хочешь потанцевать или дослушать мой рассказ?

— Дослушать рассказ.

— После этого мы разозлились и стали работать еще больше. Купили милую комнату над лавкой. Потом лавка разорилась. Мы арендовали ее и стали варить кофе — такой кофе, какого никто в Доте никогда не пробовал. Все нас полюбили. А потом однажды вечером я пошла прогуляться и увидела «Золотого ангела». Там было пусто и грязно, окна заколочены. И тут ко мне вышли театральные люди и сказали, что это помещение можно купить за бесценок, потому что никто не хочет сюда ходить, но я могу сюда перебраться, если приберусь в театре.

— Я бы на вашем месте сказала им, чтобы они сами прибирались в своем театре.

— Они не могли. Им была нужна я. Они знали в Доте всех. Они знали все обо всех и выбрали меня. Знаешь, почему?

— Почему?

— Потому что мы похожи. Ты знаешь, что такое погром? Однажды, очень давно, театральные люди услышали, что идет погром, собрали свои вещи, инструменты и парики, костюмы и мебель и весь зверинец, и сбежали. Но они не добрались до Америки и вернулись.

— Им следовало бы определиться, чего они все-таки хотят.

— А тебе следовало бы проявить немножко уважения.

Сияние театра стало меняться. Люстра под потолком постепенно меркла, на стены легла тень, и золотые крылышки затрепетали в предвкушении. Агате казалось, что теперь свет исходит по большей части от сцены, поскольку на ней зажглись огни рампы — однако в глубине продолжали перешептываться тени.

— Они вернулись, — прошептала Агата.

Мама Чезаре взяла ее за руку и не дала вскочить с кресла.

— Бояться нечего. Я потомственная ведунья. У меня есть дар. У моего сына Чезаре есть дар. И у тебя. Ты им нравишься. Они присматривают за тобой. Они беспокоятся за тебя.

— Они вернулись! — больше Агата не могла произнести ни слова. Теперь музыка была слышна уже совершенно отчетливо, она звучала со сцены, а не доносилась откуда-то издалека.

— Тс-с! — сказала Мама Чезаре. — С ними случилось то же самое. Плохой капитан. Он высадил их на берег и сказал: «Америка — в той стороне. Прогуляйтесь немного со своими барабанами, тамбуринами и дрессированными собачками, и попадете в Америку». Но это была отмель. Капитан уплыл, пришел прилив, и все утонули. Все, кроме одной маленькой девочки. Эту маленькую девочку завернули в бархатное одеяльце с красными и золотыми полосками, одеяльце дрессированной собачки Мими, положили ее в барабан, и она уплыла прочь. Теперь они приходят на ту отмель и ждут ее.

— Но она, должно быть, давным-давно умерла.

— Не говори им об этом. Они расстроятся.

Агата заерзала в кресле.

— Сиди спокойно, а то описаешься, — посоветовала Мама Чезаре. — Смотри. Просто смотри.

Мама Чезаре была хорошо знакома с театральными людьми. Она знала их имена и истории их жизни. Она видела их совершенно отчетливо, но Агата словно смотрела в ванночку с проявителем. Медленно, постепенно на сцене проступали силуэты: прекрасные длинноногие танцовщицы в усыпанных блестками трико, силач в леопардовой шкуре, собачки, прыгающие через обручи, жонглеры с булавами… Но она смотрела слишком долго, фотографию не достали вовремя из ванночки с проявителем, изображение потемнело и исчезло.

— Они ушли, — сказала Агата.

— Нет. Перестань смотреть, тогда увидишь.

— Не вижу.

— Что ж, зато они тебя видят. Они очень давно хотели с тобой встретиться. Они говорят мне, что с этим человеком, художником, ты никогда не будешь счастлива.

Агата опустила глаза.

— Знаю. Я ушла от художника.

— Нет. Ты ушла от обойщика и пришла к художнику. Думаешь, я не знаю? Думаешь, они не знают?

Агата снова увидела циркачей. Они стояли на сцене — не танцевали, не жонглировали, а смотрели на нее. Между ними плясали неясные голубые сполохи, похожие на порхающих с ветки на ветку птиц, и от этих сполохов на Агату повеяло теплом любви и сочувствия.

Мама Чезаре гневно ткнула пальцем в сторону сцены.

— Они знают. У тебя был хороший мужчина, но ты выбросила его.

— Это Стопак-то хороший мужчина?!

— Да кто говорит о Стопаке? Посмотри на них. Посмотри на сцену. Думаешь, они не знают? Думаешь, твоя бабушка не знает?

— Бабушка! — Агата, раскрыв рот, смотрела на сцену. — Бабушка, это ты?

Мама Чезаре вышла из себя.

— Глупая девчонка! Это не твоя бабушка. Это мой Чезаре! Ты что, не видишь усы? Как же ты меня утомила! Все, в постель. В постель. А ты иди. И помни!

— Но у моей бабушки были усы, — прошептала Агата.

~~~

Агата ехала домой на верхней площадке трамвая, не обращая внимания на холодный ветер, и пыталась уложить в голове все, что увидела и услышала. «Но у моей бабушки были усы, — время от времени повторяла она про себя. — У моей бабушки были усы». В конце концов эта фраза стала казаться настолько смешной, что она и в самом деле засмеялась; а к тому времени, когда трамвай доехал до Зеленого моста, она окончательно поняла, что все события вечера были не более, чем вздор и чепуха. Самый настоящий вздор и несомненная чепуха. А что это еще могло быть такое? Она просто устала, вот и все. Переработала. Призрачный театр, надо же! Привидение в розовом трико и с железными гирями! Чепуха.

Что интересного — поднимать призрачные тяжести, да и откуда вообще взялись призраки гирь? А призрак бабушкиных усов? Эта мысль была настолько смехотворна, что Агата снова рассмеялась — но замолчала, когда трамвай повернул, и там, на углу у «Трех корон», она увидела Гектора. Он был пьян и еле волочил ноги, согнувшись, как обезьяна, и шатаясь из стороны в сторону, от стены до мостовой и обратно. Агата смотрела на него с ужасом и отвращением, как посмотрела бы на любого оборванного пьяницу, но потом вспомнила, что любит его и что ему очень стыдно за то, что он сделал (что бы он там ни сделал), и еще она вспомнила его поцелуи, и ей стало его жалко. Бедный Гектор.

Агата выскочила из трамвая на Литейной и побежала, цокая каблучками по брусчатке. Когда Гектор пришел домой, она уже лежала в кровати у стенки и притворялась, что спит, пока он бродил по комнате, натыкаясь на мебель и производя столько шума, сколько может производить только пьяный, старающийся не шуметь.

Она «не проснулась» даже от грохота падающего стула, а когда Гектор откинул одеяло и срубленным деревом рухнул в постель, она подождала немножко, а потом укрыла его получше, положила на него ногу и поцеловала. Усы привычно кольнули ее губы.

— У моей бабушки были усы, — сказала Агата, снова поцеловала Гектора и заснула.

Так они и лежали, переплетясь руками и ногами, словно нищие, спящие в могиле, когда зазвенел будильник.

Агата перебралась через Гектора (тот не пошевельнулся) и слезла с кровати. Пока она умывалась и одевалась, Гектор перекатился в теплое углубление, оставленное в матрасе ее телом.

Есть было нечего, делать — тоже. Оставалось только поехать на работу, но для этого нужны деньги, а их можно было найти только у Гектора, в карманах его брюк. Вечером ему как-то удалось повесить их на крючок за дверью. Когда Агата тихонько залезла в карман, тяжелая пряжка ремня громко ударилась о стену.

— Что ты делаешь?

— Тихо, тихо, спи дальше.

Но Гектор не стал спать дальше. Он сел в кровати. Вид у него был злой и нездоровый.

— Ты что, роешься в моих карманах?

— Нет. Извини, мне просто нужны деньги на трамвай. Нужно ехать на работу.

— Езжай на свои, черт побери!

— Что?

— Не смей рыться в моих карманах, вот что! Не смей поступать так с мужчиной. Имей уважение!

Агата начала злиться. Она немножко испугалась этого и попыталась успокоиться.

— Гектор, я не роюсь в твоих карманах. Мне просто нужны деньги на трамвай.

— У меня их нет.

— Но я вчера отдала тебе все мои деньги!

— А я их потратил, и теперь тебе придется раздобыть еще. И куда больше.

В его голосе было что-то такое, что заставило Агату быть поосторожней с ответом.

— Не понимаю, — сказала она.

Гектор снова откинулся на подушку.

— Не понимаю, ах, не понимаю! — нараспев произнес он с идиотской плаксивой интонацией. — Что ж, я объясню — так, что даже ты поймешь.

Он отбросил одеяло и пошел к Агате.

Увидев, как он движется, Агата снова, как в первый раз, почувствовала, что по коже бегут мурашки, но этот раз ей стало немного не по себе. Когда он подошел к ней и протянул руку, чтобы снять брюки с крючка, она помимо своей воли вжалась в угол у раковины.

Карманы брюк были набиты мелочью — сдачей после вечера в «Трех коронах». Гектор набрал пригоршню монет и злобным движением сунул их в руку Агате.

— Вот, пожалуйста! Еще? — И он снова сделал то же самое, так что монетки посыпались у Агаты между пальцев.

Она высыпала деньги на стол.

— Гектор, только на трамвай — больше мне не нужно, — сказала она и стала отсчитывать требующуюся сумму.

— А вот мне — нужно. Нужно больше! Мне нужны деньги на холсты и краски, а кроме того, мужчина должен иметь возможность угостить друзей кружкой пива. Или это теперь запрещено? А?

— Нет, Гектор, конечно, не запрещено!

— Ну и все тогда.

Гектор по-прежнему стоял у двери, голый, с брюками в руках, и Агата скорее проторчала бы весь день у стола, чем осмелилась пройти мимо него на улицу.

Наконец, после нескольких минут тишины, Гектор натянул брюки.

— Я пойду, — сказала Агата.

— Иди.

Агата убедила себя, что в этом единственном слове были скрыты целые страницы смущенных извинений — словно он пришел в себя после попойки, отягощенный смутными воспоминаниями о каком-то постыдном происшествии. Гектор отступил в сторону и даже открыл ей дверь, опустив глаза, будто поставленный в угол мальчик.

Агата надела пальто, подхватила сумочку и поспешила на улицу.

— Подожди!

Ее сердце упало.

— Ты меня не поцелуешь?

Она повернулась.

— Конечно, поцелую.

И она поцеловала его.

— Как следует!

Она поцеловала его еще раз, прямо на пороге. Его рот отдавал желчью, похмельем и нечищеными зубами, от него пахло пивом, табачным дымом, потом и мужчиной, и ей хотелось его все больше и больше, пока он не отодвинул ее от себя, сказав:

— Иди. Уходи на работу — или возвращайся в постель.

— На работу. За деньгами для картин.

Всю дорогу до Ратуши его вкус оставался у Агаты во рту. Она отыскала его на кончике языка, проследила все его следы и задумалась, почему испугалась Гектора. Она никогда за все годы замужества не боялась Стопака, и даже представить себе не могла, чтобы ее могло испугать что-либо в Тибо Кровиче. А вот Гектор ее пугал. Было в нем что-то такое… Наверное, дело в том, что он — мужчина, настоящий мужчина. Она никогда прежде не знала таких мужчин. И в то же время — мальчик. Маленький мальчик, которому стыдно признаться в своем проступке и рассказать, зачем ему нужны деньги. «Глупый мальчик», — подумала она. Она оплатит все его штрафы, сделает это с радостью, и ему даже не нужно будет говорить спасибо. Она будет вознаграждена уже одним сознанием того, что помогла ему.

Агата продолжала улыбаться, даже когда входила в Ратушу. На столе уже лежала утренняя почта — груда одинаковых конвертов, адресованных мэру, серый картонный пакет от секретаря Городского Совета, две заявки на подряд на починку крыши скотобойни, а под всем этим листок бумаги с почерком мэра, положенный на стол еще до того, как пришел посыльный. Тибо писал: «На дверях „Золотого ангела“ висит записка: „Заведение закрыто в связи с тяжелой утратой“. Пожалуйста, узнайте, что произошло и не можем ли мы чем-нибудь помочь. К.».

~~~

За три года в «Золотом ангеле» многое изменилось. Маленькая свадебная фотография в потертой рамке, некогда стоявшая на столике в комнате Мамы Чезаре, теперь занимает почетное место на стене зала. Выше в золоченой нарядной раме висит фотография побольше, на ней — подозрительно черноволосый мужчина средних лет и темноглазая женщина в пышном платье. Это Чезаре и Мария, его жена. Мария намного младше мужа. Каждый день она кормит его спагетти и каждую ночь говорит ему, что ей нравится в Доте, хотя здесь холодно и родина далеко.

Мария — не единственное новое лицо в «Золотом ангеле». Теперь здесь есть маленький Чезаре, который уже почти научился вылезать из своей колыбели — и это хорошо, потому что вскоре у него появится сестренка, маленькая Мария. И еще в «Золотом ангеле» теперь работают братья Марии, Луиджи и Беппо. Однажды, заглянув в пересохший колодец на своей ферме, где из скота осталась пара коз, они решили, что место официанта в далекой кофейне нового зятя — совсем неплохой вариант.

Чезаре был поражен, узнав, что в старой стране его почитают за миллионера, однако семья есть семья, и если прибытие братьев обрадует Марию, то и он будет счастлив.

Но счастья не получилось. Луиджи и Беппо ненавидели друг друга, и в ненависти своей доходили до буйства. Вовсе не таких людей хотелось бы Чезаре видеть стоящими, подобно швейцарским гвардейцам, на страже его кофейного Ватикана. Они вечно переругивались через весь зал, и сколько бы Чезаре не испепелял их взглядом, не унимались. Иногда — слава богу, Мама не дожила до такого позора, — ему приходилось выходить из-за стойки и словесно — словесно! — приказывать им замолчать. Но помогало это ненадолго. Вскоре они снова начинали шипеть и брызгать слюной, словно готовые подраться коты, или начинали обмениваться гнусными жестами, смысла которых, к счастью, не понимали мирные, никогда не бывавшие в южных странах жители Дота.

— Так не пойдет, — сказал Чезаре Марии.

— Отправь одного из них ко мне на кухню. Скажи, что это повышение.

На следующее утро Чезаре похлопал Луиджи по плечу и сказал:

— У меня для тебя хорошее известие: повышение. Отправляйся на кухню к Марии. Плата та же.

Но это была ошибка. Мария всегда больше любила Луиджи, и Беппо об этом знал. Еще в раннем детстве, когда Беппо уходил из дому ловить ящериц, или смотреть, как взрослые закалывают свинью, или швырять камни в птичек, Луиджи всегда оставался дома и вместе с Марией мастерил из тряпок кукол, собирал в саду цветы и хихикал над всякими глупостями. И теперь Беппо воспринял мнимое повышение брата как еще один знак нерасположения. Теперь у них будет время перемывать ему на кухне косточки.

Беппо пришел в ярость. У него появилось обыкновение специально приносить на кухню неправильные заказы — лишь для того, чтобы потом возвращать блюда назад и говорить: «Клиенты передумали», или «Они говорят, что минестроне на вкус, как помои. Должно быть, его готовил Луиджи». После этого снова вспыхивала перебранка и начинали биться тарелки.

— Так больше не может продолжаться, — заявил Чезаре. — Наш уютный дом превратился в поле боя.

Но Мария только поцеловала его и сказала:

— Они все-таки братья. Я все улажу.

Но помощи от нее Чезаре не дождался. Она была поглощена разработкой меню, и, когда однажды придумала новый рецепт пиццы, назвала ее «пицца Луиджи».

— А как же я? — спросил Беппо. — Когда ты приготовишь «пиццу Беппо»?

— Приготовлю, непременно приготовлю! — сказала Мария. — Как только раздобуду достаточное количество тухлых помидоров.

Это обошлось «Золотому ангелу» в одну чашку и с полдюжины блюдец.

— Посиди с ними, выпей пива, — предложила Мария. — Если они смогут выпить вместе пару кружек, дела пойдут на лад.

Беппо был не против, даже если ради этого ему пришлось бы пожертвовать своим личным временем, отведенным на выпивку, но Луиджи отказался от предложения наотрез. Каждый вечер после работы, повесив фартук на крючок, он спешил домой, в маленькую квартирку, которую снимал вместе со своим другом, официантом Золтаном. Золтан был бледен, носил густые усы и смотрел на мир из-под длинной темной челки. Они с Луиджи никогда никого к себе не приглашали и сами никуда не ходили.

Чезаре как-то вслух поинтересовался, чем они занимают свободное время.

— Играют в дочки-матери, — фыркнул Беппо, и Мария швырнула чашку в стену над его головой.

Вскоре после этого, выйдя как-то утром в зал, Чезаре увидел, что Золтан сидит рядом с угловым столиком и смотрит пустым взглядом в ведро с мыльной водой.

— Что это с тобой? — спросил Чезаре.

— Я получил письмо от родителей. Они собираются приехать меня навестить.

— И поэтому ты бросил мыть пол? Разве это плохое известие?

Золтан встал и оперся на швабру.

— Родители ненавидят меня. Дело в том, что я написал им, что живу с девушкой. И теперь они приезжают, чтобы познакомиться с ней.

— И ты окажешься в дурацком положении, потому что никакой девушки у тебя нет. Так тебе и надо. Зачем, спрашивается, было лгать родителям?

— Чтобы не говорить им кое-что похуже, — сказал Золтан, окунул швабру в ведро и принялся натирать пол.

— Работай давай, — сказал Чезаре, встал на свой пост рядом с кофейной машиной и притворился, что ничего не понял.

Однако всякая надобность притворяться отпала через несколько минут, когда открылась дверь и в кофейню вошел Луиджи. По правде сказать, он выглядел великолепно, и Чезаре косился на темноглазую красавицу на высоких каблуках, плавной походкой идущую по залу, пока та не приблизилась к стойке и не сказала:

— Меня зовут Луиза, я буду здесь работать.

У Чезаре отвисла челюсть. Он был настолько потрясен, что не смог даже сдвинуться с места, а «Луиза» тем временем прошла на кухню, помахав рукой улыбающемуся Золтану.

Голуби вихрем взлетели с купола собора, услышав истошный вопль Марии. Она выбежала из кухни с наброшенным на голову фартуком, и понеслась по залу, натыкаясь на столы и голося на ходу.

Один лишь Беппо сохранил полное спокойствие.

— Я всегда это знал, — сказал он. — Удивительно, что вы не знали. — Он прошел на кухню и поприветствовал Луизу: — Здравствуй, сестрица! Я тебя люблю.

Теперь давайте уйдем из «Золотого ангела», пройдем известным маршрутом и заглянем в кабинет доброго Тибо Кровича. Мы застанем его в той же позе, что и в первый день знакомства: он лежит на полу и смотрит в щель под дверью, надеясь увидеть кусочек Агаты Стопак.

А потом, увидев, как она проходит мимо двери, посмотрев любящим взглядом на ее маленькие пальчики с накрашенными розовым лаком ногтями, убедившись, что она села за стол и исчезла из поля видимости, мэр Крович приступает к работе.

Этот день начался так же, как и все остальные, — с отряхивания костюма и с вздоха. Потом добрый мэр Крович сел за стол и вздохнул еще раз. Вздохи были для Тибо прогрессом. Теперь он только вздыхал. Он больше не был жертвой беспомощных тихих рыданий. Тибо приспособился — как потерявший одну лапу пес приспосабливается худо-бедно бегать на трех и не забывает опереться о фонарный столб, прежде чем пописать. Внезапные приступы плача его больше не одолевали. Он обнаружил, что ему больше не надо оставлять Агате записки с распоряжениями — он мог обратиться к ней сам, и его голос при этом оставался спокойным и ровным. Он мог даже смотреть ей в лицо — пока она не поднимала на него свои бездонные черные глаза. И все же, подобно трехногому псу, Тибо был калекой. Какая-то часть его души была ампутирована и никак не могла отрасти заново.

Это была слабость. Он корил себя за нее. Он возлагал вину за нее на Агату. Себя же он корил, поскольку, несмотря на все твердые обещания стать счастливым к Новому Году, или полностью прийти в себя ко дню рождения, или позабыть обо всем в сентябре, «потому что в сентябре будет два года, а двух лет более чем достаточно», он по-прежнему продолжал ее любить. И ненавидел себя за это. Смешно, в самом деле: два года оплакивать то, что продолжалось всего несколько месяцев и закончилось через пару часов после того, как он понял, что происходит. Впрочем, говорил он себе, тогда не стоило бы ценить и саму жизнь, ибо она быстротечна. Ребенок, умерший в колыбели, ребенок, рожденный мертвым, — все же ребенок, о нем скорбят и помнят его. А это была все-таки любовь, пусть и продлившаяся так недолго.

Итак, маятник качнулся назад, и теперь Тибо гордился своей верной, крепкой любовью и рассматривал ее как доказательство своего благородства и вероломства Агаты. Это она виновата в том, что он никак не может излечиться, она виновата в том, что он изо дня в день должен выносить пытку ее красотой, ее ароматом, ее глубокими, темными, печальными глазами.

За все эти три года он ни разу не сказал ей о своей боли, ни разу не намекнул, что страдает, ни разу ни в чем не упрекнул ее — и при этом в глубине души понимал, что это ежедневное проявление любви Агата принимает за безразличие. Его ранило, что она не замечает того, что он для нее делает, но тем слаще становилась его жертва. Иногда он, впрочем, замечал, что упивается ее холодностью. Тогда он обхватывал голову руками и бормотал про себя: «Жалкий тип!» Ибо жалок человек, набравшийся мужества молчать о том, о чем три года назад боялся заговорить, пока не стало слишком поздно.

Тибо одолевали обычные фантазии отвергнутых поклонников. Он представлял, что умер, однако все-таки способен с горькой радостью видеть, как Агата льет на его могиле слезы раскаяния. Он снова и снова рисовал в воображении день, когда она вдруг одумается и постучит в его дверь, будет умолять о прощении, признает, что ошибалась, назовет его хозяином своего сердца. А потом — радостный, благословенный момент, когда он сможет осушить поцелуями ее слезы, сжать ее в объятиях и отнести на кровать. Но даже три года спустя Тибо еще задумался бы, не поддаться ли сладостному искушению просто захлопнуть дверь у нее перед носом.

Однако Агата и не думала раскаиваться. Она ни разу не попросила прощения и ни разу не сказала ни единого слова участия, хотя Тибо и был уверен, что порой читает в ее глазах нечто вроде болезненного сочувствия. Это был ее дар ему, ведь на самом деле ей хотелось приласкать его и утешить. Но она оставалась отстраненной и холодной, потому что надеялась, что это его излечит. Вот что она делала ради него, а он принимал это за жестокость.

Но это не было жестокостью. Агата не была способна на жестокость. Она полагала, что это проявление вежливости. Она предлагала ему тот же самый удобный и надежный покров секретности, который набросила на свою собственную жизнь.

Агата никогда и никому (и в первую очередь Тибо) ни слова не говорила о своей жизни за пределами Ратуши. Она никогда не упоминала о квартире на Приканальной улице, никогда не рассказывала о Гекторе и о том, что он делал, ни разу не обмолвилась об очередной картине, которую он бросил, не закончив, или о том, что он никак не приступит к новой, потому что для этого нужно вдохновение, а заниматься искусством — вовсе не то же самое, что класть кирпичи или разносить бутылки с молоком. Когда Гектор находил работу, она никому об этом не сообщала. Она молчала, когда он тратил все деньги — и свои, и ее. Молчала, когда он снова терял работу — а он терял ее постоянно. Она никогда не признавалась (в особенности себе самой) в том, что уже очень давно в ее груди поселилось грызущее разочарование — обычно оно вело себя тихо, но иногда показывало зубы и превращалось в нечто вроде страха. Она никогда не говорила о тех ночах, днях и снова ночах, когда она не вылезала из постели даже чтобы приготовить что-нибудь поесть, чтобы не потерять ни мгновения, которое можно провести с ним. Она никогда не говорила об этом — тем более с Тибо. Она была молчалива, спокойна и сдержанна. Так она защищала себя — и из вежливости предлагала ту же защиту Тибо. Она никогда ни о чем его не спрашивала и делала вид, что ни о чем не знает, холодная, прекрасная и твердая, как мрамор.

В то утро, когда она постучала в дверь Тибо, она была особенно прекрасна.

— Входите, госпожа Стопак, — сказал он.

Она вошла, окруженная ароматами «Таити» и отзвуками далекого ангельского хора, и когда она заговорила, Тибо постарался сконцентрировать внимание на маленькой родинке над ее верхней губой, которая была словно точкой в длинном рассказе о ее великолепии. Но это не помогло. Его голову заполонил сонм образов. Агата обедает с ним — как давно это было. Агата голая. Агата у фонтана. Две улитки с тигровыми полосками на раковинах, которых он встретил однажды по дороге к маяку, — они ползли, выбиваясь из сил, от одного островка травы к другому, который не могли ни увидеть, ни представить, ползли через бесконечный пыльный океан зазубренного гравия и переползли его уже на три четверти, когда он поднял их и перенес к месту назначения. Агата голая. Агата, идущая по Замковой улице. Агата голая. Ее запах, ее звук, она прижимается к нему у ворот парка. Агата голая. И зачем? К чему все это? Что более бессмысленно: две улитки на дороге или жизнь без Агаты? И какое это имеет значение?

— Утренняя почта, — сказала Агата и аккуратно положила на стол кожаную папку.

— Спасибо, — сказал Тибо. Сказал он это автоматически, не сознавая, что говорит, и в суде под присягой, в присутствии адвоката Гильома, он поостерегся бы утверждать, что произнес это слово. «Просто закрой глаза и подумай о чем-нибудь хорошем», — сказал он себе. Но это не сработало. Его глаза были открыты. «Смерть — это тоже приключение!» — одна глупая мысль следовала за другой. Черт бы побрал предыдущее поколение членов Библиотечного комитета! Если бы они не догадались приобрести «Питера Пэна», он не прочитал бы его, и тогда, может быть, сейчас его жизнь была бы лучше. А может, и нет.

— Ничего особенного нет, — сказала Агата.

— Да.

— Я имею в виду, в почте.

— Да, я понял.

— Не знаю, собирались ли вы…

— Да, собирался. — Его раздражало, что даже сейчас они могли читать мысли друг друга, заканчивать начатые другим фразы.

— Хорошо. Конечно. Извините. — Агата положила на стол вторую папку. — Расписание сегодняшних мероприятий. Заседание Планового комитета — в одиннадцать. Обеденное время свободно.

«Оно всегда свободно», — подумал Тибо.

— В три часа вы должны присутствовать на открытии нового физкультурного зала в Западной школе для девочек.

— Разрезание ленточки?

— И гимнастическое представление. Но это уже не вы, это девочки. И потом ничего до общего заседания Городского Совета. Вот повестка дня.

— Спасибо, госпожа Стопак, — сказал Тибо, пристально глядя на лежащие перед ним папки. И повторил: — Спасибо. — Когда она уходила, он, не поворачивая головы, проводил ее глазами и прошептал: — О, Боже мой! О, святая Вальпурния!

Потом Тибо приступил к работе. Работа была бумажная: он писал на листах бумаги, читал листы бумаги, долго смотрел на листы бумаги или перекладывал их из папки в папку. В какой-то момент ему понадобились скрепки, но блюдце, где они обычно лежали, оказалось неожиданно и необъяснимо пустым. Тибо открыл ящик. Долгий опыт общения с письменными столами научил его, что в каждом ящике стола в любом кабинете непременно найдется запылившийся леденец, тупой карандаш, устаревшее железнодорожное расписание и уж точно хотя бы одна скрепка. Он засунул руку поглубже, и в самом конце ящика, под двумя прошлогодними рекламными календарями, нащупал твердый бумажный прямоугольник. Тибо, конечно, успел забыть об открытках из музея, но стоило ему прикоснуться к конверту, как воспоминание о том дне ожило в его памяти.

Не было никаких причин не вынуть конверт, не было никаких причин не взглянуть на открытку, которая, как он знал, должна там лежать, и не впустить в голову те мысли, которые при виде этой открытки возникнут. Но Тибо почему-то казалось, что это было бы неправильно. Это значило бы поддаться слабости и расковырять рану, к которой он твердо решил больше никогда не прикасаться. Поэтому он солгал сам себе и притворился, что не понимает, что это за хрусткий, словно осенний лист, конвертик лежит у него в столе.

— Интересно, интересно… — пробормотал он и замер. Бессмысленно. Обманывать некого, разве что самого себя — а это не получится. Он вытащил открытку из конверта и положил на стол. Прекрасная женщина у стремительного водопада. Диана. Разъяренная богиня с испепеляющим взглядом ледяных глаз. Агата. Три года не изменили ее. Она была все той же. Тибо вздохнул, взял открытку, разорвал ее пополам, потом еще раз, и бросил в мусорное ведро. Ничего не должно оставаться, решил он, никаких свидетельств. Ничего. Но даже ничто — уже что-то. Тот факт, что он уничтожил открытку, был доказательством некоего другого факта, и само небытие этой открытки — как и той, другой, которую он послал по почте — имело не меньшее значение, чем ее присутствие в глубине ящика. То же самое и с мылом, что он дарил ей, давным-давно уплывшим в сливную трубу, и с давным-давно съеденным рахат-лукумом, и с лотерейными билетами, не принесшими ни гроша. По прошествии трех лет на их месте по-прежнему зияла пустота, похожая на оставшийся на стене след снятой картины, нестираемый знак отсутствия.

~~~

Через час или около того мэр Крович произнес слово «одалиска», и в этот же самый момент Агата постучала в его дверь.

— Пришел господин Чезаре из «Золотого ангела», — сообщила она. — Прием ему не назначен. Я сказала, что посмотрю, на месте ли вы.

— Да, я на месте, — сказал Тибо.

Он встал и подошел к двери, повторяя про себя: «Одалиска, одалиска», наслаждаясь пухлым, сочным «о», неровным, резким «иск» и их превосходным сочетанием.

— Приготовьте, пожалуйста, кофе, госпожа Стопак.

— В этом нет нужды, он принес кофе с собой.

Из-за угла показалась набриолиненная голова Чезаре.

— Надеюсь, вы не возражаете, — сказал он и указал на квадратную корзинку, в которой помещался завернутый в плотную ткань кофейник и с десяток пирожных.

— Отчего же я должен возражать? — сказал Тибо и радушным жестом пригласил гостя войти. — Проходите, господин Чезаре. Госпожа Стопак, думаю, нам понадобятся чашки и блюдца.

Агата удалилась и вернулась с двумя чашками, а Тибо тем временем усадил Чезаре за стол напротив себя.

— Так вы к нам не присоединитесь? — спросил Чезаре, но в его голосе прозвучала нотка облегчения, так что Агата в знак отказа вежливо улыбнулась и бросила печальный взгляд на Тибо.

— Тогда возьмите пирожное, — предложил Чезаре. — Нет, возьмите два! Съедите, когда сами будете пить кофе.

Агата заколебалась.

— Конечно-конечно, — сказал Тибо. — Возьмите себе пирожное!

Эти слова, похоже, повлияли на выбор Агаты.

— Нет, спасибо, — сказала она и вышла.

Несколько секунд добрый мэр Крович и Чезаре с корзинкой отвергнутых пирожных на коленях сидели неподвижно и глядели на закрывшуюся за Агатой дверь.

— Что ж, — сказал наконец Тибо.

— Очень, очень милая, — отозвался Чезаре и понимающе вздохнул.

После этого снова возникло впечатление, что темы для разговора не находится.

— Что ж, — сказал Тибо, — что ж, хорошо. — И потер руки, пытаясь казаться веселым и ничуть не смущенным.

— Кофе? — предложил Чезаре.

— Да, было бы славно.

— Как вы любите, господин мэр, по-венски.

— Хорошо. Спасибо.

Чезаре развернул кофейник, налил кофе в чашки и поднял свою, словно собираясь произнести тост.

— Ох, совсем забыл! Пирожное, господин мэр? — Он приподнял свою корзинку. — Ну и официант я, ничего не скажешь!

Тибо промычал что-то ободряющее и взял круассан.

— Здесь вы гость, господин Чезаре. Вы гражданин Дота, и для меня честь поухаживать за вами.

Они снова замолчали. Пожевали пирожные. Отхлебнули кофе. Мэр Крович поймал себя на том, что рассматривает роскошные черные усы Чезаре, прилипшую к ним микроскопическую крошку глазури и тончайшую, не толще нити, полоску седины там, где не прошлась кисточка с краской.

Они улыбались, кивали друг другу, жевали, прихлебывали и молчали. Цель визита Чезаре, если таковая и была, оставалась неясной, но Тибо был готов подождать.

— Как идут дела? — спросил он.

— Грех жаловаться. Работа кипит. Однако в последнее время вы, господин мэр, стали у нас редким гостем.

— Нет-нет, я… — Тибо неуверенно помолчал и продолжил: — Да, пожалуй, мне следует чаще к вам заглядывать. Да.

Сказав это, он откусил от пирожного изрядный кусок. Это дало ему возможность помолчать подольше, но жевал он целую вечность и в конце концов еле проглотил все, что было во рту.

— А у вас, — Чезаре взмахнул в воздухе остатком пирожного, — а у вас как дела, господин мэр?

— О, у меня то же самое. Как и у вас, работа кипит. Хлопот полон рот.

Снова молчание.

— Как бы то ни было, — сказал Тибо, — не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?

Чезаре провел языком под верхней губой, на случай, если там укрылись крошки.

— Да, — сказал он. — Да, в самом деле. Не хотите ли еще кофе, господин мэр? Он еще горячий.

Чезаре разлил по чашкам остатки кофе, но оставил свою стоять на столе, а сам подошел к окну и встал там, засунув руки в карманы и покачиваясь на каблуках.

— Смотрели последний фильм в «Палаццо»? — спросил он через некоторое время.

— Нет. А что, хороший?

— Мне так понравилось, что думаю сходить еще раз. Шпионский детектив. В главной роли Элмо Ритал.

— Отличный актер.

— Да, несомненно.

Тибо поставил чашку на блюдце.

— Господин Чезаре, если я могу быть вам чем-нибудь полезен, говорите, не стесняйтесь.

— Это сложный вопрос. Деликатный.

— Можете не сомневаться: что бы вы ни сказали, это не выйдет за пределы моего кабинета, — сказал Тибо, но потом, подумав (и тут же этого устыдившись), не собирается ли Чезаре предложить ему взятку, прибавил: — Если это не что-нибудь противозаконное, конечно.

Чезаре снова уселся на стул, раздвинув колени, и обхватил голову руками.

— Ничего такого, господин мэр. Это не деловой вопрос. Речь идет о семье. Мне нужен совет.

— Тогда мы можем поговорить, как друзья. Расскажите, в чем дело. Начните с самого начала.

Чезаре глубоко вздохнул и сгорбился.

— Моя мама… Вы помните, она умерла три года назад…

Тибо покачал головой.

— В самом деле? Столько времени прошло. А кажется, будто вчера.

— Да, будто вчера, — согласился Чезаре. — Мы вспоминаем ее каждый день.

— Нам всем ее не хватает. Без нее Дот никогда уже не будет прежним. Но теперь вы женаты. Жена, конечно, помогает вам пережить утрату.

— Да, — сказал Чезаре и замолчал.

Тибо решил, что сейчас один из тех случаев, когда тишину не стоит до поры до времени нарушать, и протянул руку за пирожным.

Когда пирожное было наполовину съедено, а мэр Крович решил отряхнуть крошки с лацканов, Чезаре заговорил снова:

— Вы знаете, я не хотел жениться, пока мама была жива.

Тибо медленно кивнул.

— Но когда она умерла, я поехал на родину…

— Полно, господин Чезаре, — вы живете здесь дольше, чем я.

— Знаю, знаю, но все равно… И там я нашел Марию. Она была такая юная и прекрасная! Я привез ее сюда.

Тибо оперся на локти и наклонился к Чезаре.

— У вас нелады?

— У нас с Марией? Нет, никогда. Но вскоре после ее приезда сюда прибыл ее брат Луиджи, а вскоре после него — Беппо.

И Чезаре приступил к рассказу, начав с распри между братьями и ссоры по поводу пиццы, и в конце концов дошел до утренних событий.

— Этот Луиджи… Он снимает квартиру вместе с одним из наших официантов. Сегодня утром Луиджи, мой собственный шурин… Он пришел на работу, и… Мой собственный шурин! И Мария — она так его любит! — Чезаре закрыл глаза влажной от пота рукой.

— Продолжайте, — сказал Тибо. — Он пришел на работу, и?..

Глубокий вздох.

— Он пришел, переодетый в девушку. Сказал, что теперь его зовут Луиза. — Чезаре обхватил голову руками. Он чуть не плакал. — Господин мэр! Я не знаю, что мне делать.

— Я мэр, — беспомощно проговорил Тибо. — Я не врач и не священник. Что вы от меня хотите — чтобы я его арестовал?

— А вы можете его арестовать? — спросил Чезаре с надеждой в голосе.

— А вы этого хотите? Мария этого хочет? Вы за этим ко мне пришли?

Чезаре помолчал, внимательно разглядывая участок ковра между своими ботинками.

— Господин Крович, я пришел к вам потому, что вы хороший человек и многого достигли в жизни. Вы знаете жизнь. Скажите, что мне делать.

Тибо охватили смущение и стыд. «Хороший человек». Сколько раз он слышал эти слова? Добрый мэр Крович. Может ли быть ноша тяжелее этой? Он был хорошим мэром, когда во время наводнения трое суток работал, не смыкая глаз. Но был ли он хорошим человеком? Хороший человек бросил бы работу и побежал к своей старой тете Кларе, спасать ее вещи от наводнения.

У мэра нашлось время для всех, но только не для несчастной старушки, и когда она умерла — умерла от горя, потому что потеряла все, что имела, — Тибо знал, что это он убил ее. Убийца Крович — так следовало бы его называть. И вот Чезаре приходит к нему за советом, потому что он, Тибо, многого достиг в жизни, потому что он знает жизнь. У Тибо было время подумать на этот счет. Он знал, что сделал свою жизнь пустой и бессмысленной. Он сделал это сам, и в награду люди называют его добрым и хорошим и обращаются за советом. Тибо было стыдно. Он-то знал, кто он такой. Обманщик. Он закрыл лицо руками и едва не расплакался. Так они и сидели наедине, два печальных человека, и каждому из них было стыдно, и каждому из них было грустно. И оба молчали. Наконец Тибо проговорил:

— Господин Чезаре, своим доверием вы оказали мне большую честь.

Чезаре вытер глаза и громко высморкался в большой красный платок.

Мэр Крович подождал, пока стихнет эхо, и продолжил:

— Как мэр, я ничего не могу вам посоветовать. Но я дам вам совет, как друг. Вот, что я знаю о жизни… Я знаю, что в мире не так уж много любви, чтобы мы могли позволить себе ею разбрасываться. Дорога каждая крупинка. И если нам посчастливится найти любовь — не имеет значения, где, — мы должны ее беречь и наслаждаться ею, сколько сможем, до последнего поцелуя. Если бы я был на вашем месте…

Раздался стук, и в дверь просунулась голова Агаты.

— Я только напомнить, что в одиннадцать — заседание Планового комитета.

Чезаре громко вздохнул.

— Вы занятой человек, господин мэр. Мне пора уходить.

— Нет, подождите. Госпожа Стопак, пожалуйста, передайте членам комитета мои извинения. Место председателя пусть займет советник Брело.

— Он будет вне себя от радости, — сказала Агата и исчезла за дверью.

— Если бы я был на вашем месте, — продолжил Тибо, — я бы устроил вечеринку в честь приезда моей новой родственницы.

— Будет скандал. Над ним будут потешаться. Только подумайте: такой стыд, такие мучения!

— Вы говорите о его мучениях или о своих? Если он сможет все это вынести, то сможете и вы. Жизнь коротка.

Чезаре снова громко высморкался и вытер глаза.

— Я не сомневался, что нужно обратиться именно к вам, господин мэр. Вы — человек, знающий жизнь, но я и представить себе не мог, что это знание обошлось вам так дорого.

Тибо внезапно снова чрезвычайно заинтересовался поверхностью своего стола.

— Нет-нет, послушайте меня, — сказал Чезаре. — Только что мы разговаривали, как друзья. Позвольте же и мне сказать вам кое-что, как другу. Я обычный человек и уже немолод. Но моя мама была ведуньей, и я унаследовал ее дар. Почему такая молодая и красивая девушка, как Мария, вышла замуж за такого человека, как я? Потому что я приворожил ее заклинанием, вот почему. Я могу сделать для вас то же самое. Все, что для этого нужно, — несколько волосков с расчески. Это очень просто.

Тибо усмехнулся, не поднимая глаз. Какая нелепая идея! Мария полюбила Чезаре, потому что он хороший человек, или же ее привлекла та жизнь, которую он мог ей обеспечить, так что дело, разумеется, не в каком-то глупом заклинании. И уж ему-то, Тибо, приворотное зелье точно не нужно. Ему нужно проклятие — злое, ядовитое проклятие, орудие мести, которое заставит ее страдать так же, как страдал он, которое будет грызть и мучить ее, и никогда, никогда не ослабнет.

— Это я тоже могу сделать, — сказал Чезаре.

— Что «это»?

— То, что вы сказали.

— Господин Чезаре, я ничего не говорил.

— Вот я и могу это сделать — ничего. Как бы то ни было, мне пора идти. Вы — занятой человек, у меня тоже есть дела. Кроме того, нужно организовать вечеринку — за это вам надо сказать спасибо.

Они вместе вышли из кабинета, спустились по зеленой мраморной лестнице и учтиво распрощались, ни словом не упомянув о каких бы то ни было заклинаниях.

Однако когда Тибо возвращался к себе и проходил мимо пустого стола Агаты, его глаза остановились на сумочке, стоящей на полу рядом со стулом. Из сумочки выглядывала расческа. Добрый Тибо Крович, тот самый, который не верил в Бога и могущество святых, даже святой Вальпурнии, нагнулся и вытянул из расчески несколько темных волосков. Это было падение, и он это знал. Тибо Крович был не таким человеком, чтобы лазить в дамские сумочки — в особенности в сумочку госпожи Стопак. И он сделал это, когда слова Чезаре еще звучали в его голове. За это нет прощения. Он ненавидел то несчастное съежившееся существо, в которое превратился. И ненавидел ее, потому что именно она сделала его таким.

Тибо обмотал волоски вокруг пальца и поцеловал их, уверяя себя, что от них исходит ее аромат. Впервые за три года он прикасался к ней — но и это был лишь призрак прикосновения.

Он услышал шаги на черной лестнице — ее шаги, он ни с чьими не мог их спутать. К тому моменту, когда госпожа Стопак вернулась за свой стол, дверь в кабинет мэра уже несколько секунд как закрылась.

Агата села на стул и посмотрела на эту дверь. У кофейной машины стояли две чашки, одна в другой. Агату возмутил заключенный в них немой приказ. «Вымойте-ка, госпожа Стопак!» Она подняла глаза к потолку и хмыкнула. Потом облокотилась на стол и опустила плечи. В глаза ей в стотысячный раз бросилась воткнутая в стену кнопка, напомнила об открытке, которую когда-то держала.

Агата поддела кнопку самым кончиком изящного ногтя и извлекла из нее тихую нотку. Кланк! Потом устало вздохнула и покрутилась на стуле из стороны в сторону. Нога задела сумочку. Агата взглянула вниз, увидела, что расческа торчит наружу, и запихнула ее поглубже. Что-то было не так.

Словно птица, которая бросает гнездо, если, вернувшись, найдет его потревоженным, Агата знала — что-то не так. Возможно, чего-то не хватает. Она заглянула в ящики стола, потом подняла с пола сумочку, открыла ее, проверила, на месте ли кошелек.

Кланк! Дергать ногтем эту кнопку уже превратилось у нее в привычку. Это заставляло ее вспоминать. Иногда день проходил за днем, а она не вспоминала, хотя и сидела с утра до вечера за столом, глядя на кнопку и не замечая ее. А потом, по какой-то неведомой причине, старые мысли возвращались к ней, и она понимала, что забыла. Забыла, что помнит.

Кланк! Она вспомнила, как лежала на кровати Гектора, а он писал с нее очередную «Обнаженную», ни одну из которых так никогда и не закончил. Она вспомнила, как лежала, смотрела на пятна на потолке и размышляла о Тибо и об этом вопросе. Она ведь так и не спросила его: «Тибо, если мы с тобой один раз, всего лишь один только раз займемся любовью, поможет ли это тебе? Хватит ли тебе этого? Излечишься ли ты?»

Кланк! Агата встала, быстро подошла к двери кабинета мэра и впервые за три года вошла, не постучавшись, — просто распахнула дверь и вошла. Тибо сидел за столом, засовывая что-то в коричневый конверт. Он посмотрел на нее и улыбнулся — ведь поскольку она не постучала, у него не было времени сделать угрюмый вид, а его естественной реакцией даже на саму мысль о ней была улыбка. И он улыбнулся, как улыбался в старые времена, когда она заходила в его кабинет.

— Господин мэр, — начала Агата и замолчала. Продолжать было невозможно. Ни одна фраза, начинающаяся со слов «господин мэр» не могла закончиться приглашением в постель. Агата захлопнула рот так резко, что щелкнули зубы, развернулась и вышла. Через пару секунд Тибо встал из-за стола и закрыл дверь.

~~~

На следующее утро, когда добрый мэр Крович сошел с трамвая на две остановки раньше Ратушной площади и прошелся по Замковой улице до «Золотого ангела», в кармане его пиджака лежал тот самый коричневый конверт, который видела Агата, когда ворвалась к нему в кабинет. На ходу Тибо то и дело засовывал руку в карман, чтобы убедиться, что конверт на месте, надежно прижат бумажником.

Войдя в кофейню, Тибо встал на свое обычное место за высоким столиком у двери, заказал кофе по-венски и притворился, что читает газету. Конверт жег его карман, как когда-то открытки, а уши горели от стыда, но именно сегодня, когда ему больше всего хотелось быть невидимым и никому не известным, не было ему спокойствия в «Золотом ангеле». Каждый официант, проходя мимо, обязательно чуть-чуть задевал его и извинялся.

И каждый по очереди говорил: «Доброе утро, господин мэр», так что он был вынужден отвечать: «Доброе утро!», а потом, когда не поздоровавшихся официантов не осталось, они продолжали улыбаться и кивать ему, бесшумно перемещаясь по залу. Тибо погрузился в чтение статьи о самой старой золотой рыбке в Доте. Потом в его чашке кончился кофе. Тибо посмотрел на часы: без десяти девять. Он вытащил мятный леденец из пакетика, купленного в киоске у трамвайной остановки, поболтал его языком между зубами, достал из кармана конверт и положил его на стол. Его ручка была наполнена черными чернилами. Он размашисто и зло написал на конверте «господину Чезаре», придавил его пакетиком с леденцами, словно опасаясь, что его может унести ветер, положил на блюдце несколько монет и вышел на улицу.

Тибо поставил себе за правило каждый день приходить на работу немного раньше девяти, а Агата неизменно чуть-чуть опаздывала. Формальной договоренности об этом у них не было, так сложилось само собой. Это их устраивало. Меньше тягостных встреч на лестнице, меньше случайных взглядов, в которых можно было бы по ошибке увидеть обиду, тоску или упрек. Так было проще, вот и все. Кроме того, приходя на работу первым, Тибо имел возможность исполнять свой глупый ритуал: прислушиваться к ее шагам, бросаться к двери, падать на ковер и подсматривать.

Так он сделал и в то утро. Бедный, добрый, убитый любовью мэр Крович лежал на своем обычном месте и смотрел на прекрасные розовые пальчики госпожи Стопак, когда они вдруг удивительным образом развернулись в его сторону. На то, чтобы понять, что происходит, и подняться с ковра, у Тибо ушла секунда-другая, и он опоздал. Дверь открылась и ударила его по щеке. Грохот получился не хуже, чем когда груженый углем грузовик перевернулся при столкновении с памятником графу Громыко, но Агата не собиралась извиняться.

— Тибо, хватит вести себя как ребенок! Сядьте! — Она указала ему на стул, на котором накануне сидел Чезаре, и без особого сочувствия посмотрела, как он потирает челюсть и пробует языком, нет ли выбитых зубов. — Тибо, у меня нет на это времени.

Мэр Крович почувствовал, что его губа начинает стремительно распухать, но все же проговорил:

— Вот уже второй раз вы назвали меня Тибо.

— Я жалею, что перестала так вас называть.

— И второй раз вы заходите, не постучавшись.

— Я не могу тратить время на пустые формальности. Это вопрос важный и срочный.

Тибо забеспокоился. Он перестал потирать челюсть и сказал:

— Говорите, в чем дело. Что бы ни случилось, расскажите мне об этом, и я вам помогу.

И Агата задала ему свой вопрос.

— Так не может продолжаться, — сказала она. — Вы думаете, я не знаю, но я знаю. Вы думаете, я не вижу, но я вижу! Я должна помочь вам покончить с этим. — Она взяла его за руку. — Один раз, Тибо, всего лишь один раз, и больше никогда. Чтобы покончить с этим. Чтобы поставить точку.

Добрый мэр Крович сидел и молчал, прислушиваясь к пульсированию крови в щеке. Вид у него был немного рассерженный и слегка шокированный. Наконец Агата нарушила тишину:

— Скажите же что-нибудь!

— Убирайтесь, — сказал Тибо. — Вон из моего кабинета, немедленно!

Агата поспешно встала. Она увидела в глазах Тибо знакомый недобрый огонек и узнала его. Такой огонек иногда загорался в глазах Гектора, и Агата знала, что в такие моменты надо держаться подальше. Она выбежала из кабинета.

— И закройте, черт побери, дверь! — прокричал Тибо ей вдогонку. Хорошо, что она уже сидела за своим столом и ожесточенно стучала по клавишам пишущей машинки, когда он добавил шепотом: — Сука!

Тибо еще много чего сказал, когда Агата оказалась вне пределов слышимости. Он вскочил со стула для посетителей так резко, что тот грохнулся на пол. Тибо не обратил на это внимания. Он обогнул стол, рыча, словно медведь, и пнул корзину для мусора. Он не хотел этого делать, но она сама оказалась на его пути! Корзина издала звук, похожий на звук лопнувшего барабана, и тут Тибо взорвался. Он изо всех сил врезал по несчастной корзине, так что та отскочила от стены, и принялся молотить ее ногами, пока она, в свою очередь, не ударила его по голени. Тогда он рухнул на стул.

— Сука! Ну и сука! Богом клянусь, если она придет сюда снова, я ее удушу ее же собственными вонючими чулками! Ни один присяжный, черт побери, не признает меня виновным! Уличная девка! Сказать мне в лицо такое! Вот, значит, что она обо мне думает! Она думает, что со мной так можно, что я тряпка, что я чертов пудель! Подобрала и бросила! Сука!

Тибо скрежетал зубами и тяжело дышал. Потом, мало-помалу, дыхание его успокоилось, челюсть замерла, и вскоре от его ярости ничего не осталось, только горечь в горле и что-то вроде стыдливой обиды в груди.

Он взглянул на пол и увидел, что весь кабинет усыпан вскрытыми конвертами, рваной бумагой и карандашными очистками. Надо бы прибраться. Он поискал глазами мусорную корзину, поднял ее и попытался вернуть ей изначальную форму. Занятие это было успокаивающее, но результата не дало. Корзина, прежде круглая, гладкая и симметричная, теперь была покорежена, изогнута и походила на ананас. Тибо поставил ее на стол. Корзина накренилась и задребезжала. Тибо улыбнулся и снял ее со стола. Потом он опустился на четвереньки и принялся собирать пахнущие кедром карандашные очистки и заворачивать их в бумажные листки. Очистки обнадеживающе похрустывали.

А когда он закончил собирать мусор, поднялся, покряхтывая, на ноги и тяжело оперся на стол, ему вспомнился Чезаре. Сколько времени требуется, чтобы наложить заклятие? Может быть, десяти минут достаточно? Конверт наверняка попал в руки Чезаре через какое-то мгновение после того, как Тибо отошел от столика. Дверь кофейни, должно быть, еще не перестала хлопать, когда Чезаре увидел темные волоски и, конечно, сразу понял, что от него требуется. Но можно ли наложить такое заклинание, всего лишь произнеся пару слов и сделав руками несколько магических пассов, или для этого нужно дождаться полнолуния и поймать доверчивого котенка? Нет-нет, теперь он твердо знал: Чезаре наложил свое заклятие, пока он, Тибо, шел по Замковой улице. Агата начинала снова в него влюбляться. Она пыталась с этим бороться, но безуспешно. Вот единственно возможное объяснение ее идиотского, нелепого предложения! Тибо великодушно простил ее.

— Бедная девочка, — сказал он вслух и вышел из кабинета. — Все в порядке. Простите меня, это я во всем виноват!

Но Агаты не было на месте. Тибо немного постоял с изуродованной мусорной корзиной в руках, глядя на пустой стул, а потом в дверях показался Петер Ставо. В руке у него были клещи, и он пощелкивал ими, словно кастаньетами.

— Агата сказала, что ей нездоровится и она пойдет домой, — сказал Петер и еще раз щелкнул клещами. — Пожаловалась на какую-то кнопку, которая ее раздражает. Я пришел, чтобы ее вытащить. И похоже, босс, вам требуется новая мусорная корзина?

~~~

Разумеется, Агата не была больна и домой не поехала. Она спустилась по черной лестнице, поговорила с Петером Ставо и поспешила через площадь в универмаг Брауна. Там она поднялась в кафе и заказала чашку кофе и тройную порцию пирожных. Пирожные прибыли в серебряной трехэтажной вазочке, этаком кондитерском зиккурате: внизу булочки, повыше — солидные куски фруктового торта, а на самом верху — нелепая, невозможная роскошь эклеров и меренг. Поедая их, Агата злобно смотрела в окно на мою статую, украшающую крышу кредитной компании «Амперсанд», и широкими взмахами руки заказывала еще кофе.

Есть изящной десертной вилочкой получалось слишком медленно. Агата со звоном швырнула ее на тарелку и принялась запихивать пирожные в рот руками. При этом она продолжала смотреть на меня, на бедную, волосатую, бородавчатую Вальпурнию, вынужденную в полном одиночестве стоять в любую погоду на крыше, и проклинала меня. «Мошенница! Лгунья! Обманщица! Самозванка!» Потом она прокричала с набитым ртом:

— Ышшо коффа! — И махнула пустой чашкой в сторону проходящей мимо официантки.

Милые дамы, зашедшие в универмаг Брауна выпить утренний кофе, вовсе не огорчились, когда Агата собралась уходить, да и она, по правде говоря, рада была уйти отсюда. Нервный припадок прошел. Она почувствовала, что объелась. Когда девушка за кассой стала делать несмелые жесты салфеткой в сторону ее лица, Агата со стыдом увидела, что на ее носу угнездилась огромная блямба крема, многократно отраженная в зеркальных стенах кафе. Она вытерла ее тыльной стороной ладони, как мальчишки на Приканальной улице вытирают свои сопливые носы, и спаслась бегством — по лестнице, сквозь галантерейный отдел, мимо косметики и парфюмерии, на залитую солнцем улицу.

Она запыхалась, кружилась голова. Можно было бы поехать домой. Можно было бы даже не поехать, а прогуляться под солнышком вдоль Амперсанда. Она взглянула в сторону реки, подумала и пошла в противоположном направлении.

Агата была достаточно хорошо знакома с грустью, чтобы различать ее виды и оттенки. На Приканальной улице ее ждала одна из разновидностей грусти — та, которую она смывала каждую ночь телесным жаром, стыдом и сном. Но сейчас, стоя у дверей универмага Брауна под моей тенью, снисходящей на нее, как благословение, она почувствовала, что в ее душе рождается другая грусть. Кажется, она узнала ее — как узнаешь лицо человека, которого давным-давно не видел. Это грусть болезненно-приятная, похожая на ощущение от укола булавки в, казалось, навсегда отнявшуюся ногу или руку. Ее огонек только начинал заниматься, но Агата узнала его и захотела погреться у него подольше. Ей хотелось раздуть его, но не задуть. Она пошла. Проходя по площади, она ускорила шаг, стараясь держаться поближе к стене Ратуши, на тот случай, если мэр Крович стоит у окна и высматрив