Поединок. Выпуск 8 [Валерий Борисович Гусев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Поединок. Выпуск 8

В восьмом выпуске ежегодника «Поединок» публикуются приключенческие повести и рассказы Андрея Левина, Анатолия Ромова, Валерия Гусева, Юлия Файбышенко и других авторов.

В книгу включены произведения, где рассказывается о революционном мужестве в боях за Советскую власть, о смелости тех, кто, рискуя жизнью, стоит сегодня на страже порядка, об обязанности каждого советского человека проявить твердость и храбрость в решительную минуту.

В разделе «Антология» опубликованы повесть Александра Малышкина «Падение Даира» и морские рассказы Бориса Житкова.



ПОВЕСТИ

АНАТОЛИЙ РОМОВ ПРИ НЕВЫЯСНЕННЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ

Ровнин щелкнул выключателем, зашел в ванную. Стал разглядывать себя в зеркале. Двадцать восемь лет. Да. И уже — черточки у губ. По две с каждой стороны. Стареем. Он вглядывался в себя тщательно, придирчиво. Потом подмигнул сам себе. Спокойно оглядел плечи, торс, поясницу. Здесь, на каждом участке тела, все должно быть разработано в норму. Именно — в норму. Не должно быть ни капли жира. Только мышцы и сухожилия. Пока в этом смысле все как надо. Метр восемьдесят один на семьдесят пять. Ровнин пустил душ, встал под струю. Он старался стоять подольше, а когда кожа заныла от холода, вытерся, быстро оделся, заварил чай, позавтракал по-холостяцки.

В девять утра Ровнин был уже на месте, на Огарева, 6. А в четыре дня его вызвали к генералу.

 

Ликторов потер ладони. Ровнин знал этот жест генерала и знал, что он делает так от раздражения.

— Убитые? — спросил Ровнин.

— Двое. Проходящая женщина и наш сотрудник. Капитан Евстифеев.

— Алексей?

Генерал молчал. Знал ли Ликторов, кем был для Ровнина Лешка? Конечно, нет.

— Что — сразу? — спросил Ровнин.

— Нет, — Ликторов поморщился. — В перестрелке.

«В перестрелке» как будто означало, что Лешка умер не сразу. Может быть, был тяжело ранен и мучился.

— Андрей Александрович, — казалось, Ликторов сейчас спокойно разглядывает свои ладони, лежащие на столе. — Туда направляем вас. Я считаю, что вы — лучшая кандидатура.

Ровнин попробовал приказать себе, чтобы вот эти кричащие слова: «Лешка убит... Лешка убит... Убит...» — чтобы они ушли.

— В мелочи я сейчас вдаваться не буду, Андрей Александрович. С Бодровым согласовано. Утром пораньше явитесь к нему. Предварительные материалы возьмете сейчас. У дежурного.

Это означало, что разговор окончен.

 

«20 августа. Начальнику ГУУР МВД СССР. О нападении группы налетчиков на инкассаторов, перевозивших 150 000 руб. из южинского Госбанка на завод «Знамя труда» для выдачи заработной платы. Сообщаем: 20 августа в 15 час. 15 мин. на машину, перевозившую заработную плату и остановившуюся у проходной завода «Знамя труда» в г. Южинске, было совершено вооруженное нападение. После того как кассир завода Черевченко Б. П. с сумкой, в которой находились деньги, и сопровождавший его стрелок ВОХР Лукин С. Н. вышли из машины, по ним был открыт огонь из стоящей среди других машин у проходной завода машины «Москвич» № 14-10, серия не установлена. Стрелявшие сначала не были замечены, так как лежали на полу и сиденьях машины. Прицельным огнем Черевченко и Лукин были ранены в руки и дальнейшего сопротивления оказать не смогли. Захватив сумку с деньгами, четверо налетчиков в масках сели в машину «Москвич» № 14-10 и скрылись. Поиски налетчиков и машины результатов не принесли.

Начальник ОУР Южинского УВД Семенцов».
«25 февраля. Начальнику ГУУР МВД СССР. О повторной акции вооруженной группы налетчиков в г. Южинске. Сообщаем: 25 февраля в 18 час. 05 мин. во время доставки дневной выручки Центрального городского торгового комплекса из центра комплекса в машину на переносивших деньги инкассаторов Госбанка Ульясова В. М. и Мотяшова В. А. и сопровождавшего их сотрудника ГУУР МВД СССР Евстифеева А. Д. было совершено вооруженное нападение. По предварительным данным, нападали четыре лица, совершившие ранее налет на инкассаторов у завода «Знамя труда» 20 августа. Так же, как и 20/VIII, нападавших было четверо. Все четверо были в масках и вооружены. В то время как один из налетчиков, угрожая инкассатору Ульясову В. М. пистолетом, пытался вырвать у него сумку с деньгами, трое остальных держали под прицелом Мотяшова и Евстифеева, угрожая в случае сопротивления открыть огонь по ним и оказавшимся у места происшествия прохожим. После того как Евстифеев А. Д. попытался перекрыть налетчикам сектор обстрела, в завязавшейся вслед за этим перестрелке Евстифеев был убит, Мотяшов и Ульясов ранены. Убита также оказавшаяся у места происшествия женщина, Кривченко В. К. Преступникам удалось скрыться на машине «Жигули» № 94-81 серии ЮЖА вместе с захваченными деньгами (138 000 руб.). Поиски налетчиков и машины пока результатов не принесли.

Начальник ОУР Южинского УВД Семенцов».
Ровнин отложил оба листка. Эти донесения были уже изрядно перечитаны и оказались единственными в папке.

Ровнин посмотрел на дежурного:

— А остальные материалы?

— Разве генерал вас не предупредил? — старший лейтенант смотрел настороженно. — Остальные документы у полковника Бодрова. У меня было указание...

Ровнин вышел в коридор — и остановился. Коридор пуст. «Перекрывая сектор обстрела...» Последний раз они виделись полгода назад, здесь же, на Огарева, в одном из коридоров. Они увидели друг друга еще издали, и Ровнин первым подошел и спросил: «Ты где? Что?» Лешка улыбнулся и вытянул губы трубочкой. Сказал — привычно, как всегда, чуть-чуть заикаясь, с этими вот губами трубочкой:

— У-уезжаю. А дела — л-лучше некуда.

Лучше некуда. После этого они сказали друг другу еще несколько слов и разошлись. Значит, Лешка тогда уезжал как раз в Южинск. Уезжал, чтобы вместе с Южинским ОУР раскрыть эту опасную группу. Двадцать пятого февраля. Сегодня — двенадцатое марта. А ведь скоро Лешкин день рождения. Девятнадцатого. Значит, ровно через неделю Лешке исполнилось бы двадцать девять лет. Лешка был на пять месяцев старше Ровнина.

Ровнин спустился вниз и на улице Горького остановился. Кем был Лешка? Кем он был — с губами, вытянутыми трубочкой, с этим его легким заиканием? Если говорить честно, Лешка был непревзойденным человеком. Маэстро. Мастером своего дела. За что бы ни брался. И вот сейчас он убит.

Ровнин пошел вверх по улице Горького, пытаясь найти хотя бы один свободный телефон-автомат. Как обычно в это время, все будки были заняты. Наконец он остановился у одной, там, где разговаривали две девушки. Все-таки он должен, просто обязан позвонить Евгении Алексеевне. Должен, как это ни будет трудно. Одна из девиц посмотрела на него, потом обе рассмеялись и вышли. Он вставил монету, снял трубку. Нет. Невозможно. Совершенно невозможно. Лешка был ее единственным сыном, он с семи лет рос без отца. Нельзя даже представить, как все это перенесла Евгения Алексеевна. Ровнин вспомнил — «Голубой Маврикий». Этот самый «Маврикий» связан с кроличьей горжеткой Евгении Алексеевны. «Голубой Маврикий» и кроличья горжетка. Ровнин начал набирать номер. Набрал пятую цифру и — повесил трубку. А ведь, собственно, Лешка в их дружбе всегда был первым. Лешка был живым и контактным, а он, Ровнин, стеснительным. Лешка был деятельным и инициативным, а он скорее инертным. Лешка его тянул. Да, он, Ровнин, по крайней мере сначала, только тянулся за Лешкой. Но не тянуться за Евстифеевым было невозможно. Даже в милицию после десятого класса его затянул Лешка. «С-старый, б-берут в школу следователей». — «Ну и что?» — «Ты что, очумел? Ты же не п-представляешь, это же ф-фантастика!»

Ни в какую школу следователей они тогда, конечно, не попали. А попали они в самое обычное училище младшего комсостава. Вот и все. С этого училища все и началось.

 

Утром Ровнин вошел в кабинет полковника Бодрова.

— Андрей Александрович. — Небольшого роста, с лицом, немножко напоминающим гуся, поджарый, сияющий свежевыбритостью, Бодров дружелюбно нахмурился. — Все материалы в седьмой комнате, посидите там? Пожалуйста? А я скоро приду.

— Спасибо, Сергей Григорьевич. Конечно.

Бодров, открыв дверь в кабинет, повернулся к секретарше:

— Нина Васильевна! Капитану Ровнину — ключи от седьмой.

— Хорошо, Сергей Григорьевич.

Бодров исчез в кабинете. Секретарша, с уважением поглядев на Ровнина, протянула ему ключи.

 

В седьмой комнате на длинном канцелярском столе лежали аккуратно положенные друг на друга четыре толстые папки. Рядом — большой пакет с фотографиями. Ровнин начал с них. Он вывалил плотные, двадцать на тридцать листы на стол и стал их перебирать. Чего здесь только не было. Одних фотографий места ограбления, как первого, так и второго, с разных точек — около ста. А дальше пошло. Следы протекторов. Фото подозреваемых машин. Где-то примерно через полчаса, изучая эти фотографии, Ровнин увидел фотографию мертвого Лешки.

Лешка в форме ВОХР лежал у выщербленной стены на сильно подтаявшем снегу, освещенный, видимо, уличным фонарем. Рядом лежали пистолет и фуражка. Фотография была донельзя казенной. Ровнин, вглядевшись, понял, что это — проход к торговому центру. Волосы Лешки были растрепаны, одна рука подогнута к груди, другая вытянута вверх ладонью. Безжизненность тела подчеркивали ноги, вытянутые, со ступнями, скошенными в одну сторону. В лице Лешки всегда, всю жизнь была некая лихость, несмотря на неправильные черты. На утиный нос и большой, можно даже сказать, слишком большой рот. Да, на лице Евстифеева, хотя оно, может быть, и было по строгим меркам некрасивым, — на его лице всегда, вечно жило некое столкновение чувств. Соединение врожденной застенчивости и азарта. Лицо Лешки никогда не было простым. На нем пусть скрытно, но всегда ощущалась борьба. Здесь же, на этой сугубо служебной фотографии, лицо убитого ничего не выражало. Лицо Лешки на этом фото было удивительно спокойным. Сложенные ровно и бесстрастно губы. Лешкино лицо выглядело заурядно спокойным. Лицо мертвеца, из тех лиц, которые Ровнин столько видел на фотографиях. Ровнин пересилил себя и всмотрелся еще раз. Пистолет лежит стволом наружу. Выпал. Фуражка тоже наверняка упала при падении. Форма ВОХР. Значит, Лешка переоделся? Пока не очень понятно почему. Почему он именно в этой форме оказался здесь, у торгового центра? Чтобы вместе с двумя инкассаторами участвовать в переносе дневной выручки? Нельзя же допустить, будто Лешка знал, что второй налет будет совершен именно здесь, именно на эту группу? Нет, он не знал этого. Потому что тогда наверняка придумал бы что-нибудь получше. Скажем, элементарную засаду. Если же он ничего не знал о налете, то ради чего переоделся? Непонятно. В сущности, он нарвался на то же самое. Нарвался на налет без всякой подстраховки. На четырех вооруженных грабителей. Ничем, кроме как глупостью, это не назовешь. Но Ровнин слишком хорошо знал Лешку. Он знал, что Лешка никогда бы не допустил такой глупости: Евстифеев никогда бы не допустил просто неоправданных действий, даже простой неосторожности. Тогда что же? Значит, во всем этом надо разбираться. Во всем. И в том, почему Лешка оказался именно в этой группе.

Сложив фотографии и спрятав их в конверт, Ровнин занялся первой папкой. Сверху лежала копия приказа Ликторова о Лешке. В приказе все было, как обычно:

«Для усиления расследования по делу о налете в г. Южинске откомандировать сотрудника ГУУР МВД СССР Евстифеева А. Д. в распоряжение Южинского УВД. Особые полномочия подтвердить».

Под приказом лежало медицинское заключение о Лешкиной смерти.

«...Причиной смерти Евстифеева А. Д. явились многократные тяжелые проникающие пулевые ранения в корпус и конечности. Наиболее серьезные: три в брюшную полость, два в грудную клетку с поражением обоих легких, три в шею».

Значит, по Лешке выпустили длинную очередь, он упал и, наверное, еще жил. Минуту или две. Но почему он оказался именно в этой группе? Ровнин чувствовал, что определить это будет очень важно. Он стал просматривать остальные документы, лежавшие в первой папке. Показания свидетелей. Новые фото — уже к показаниям. Докладные о разыскиваемых машинах. Ничего, что могло бы объяснить, почему переодетый Лешка оказался в группе ВОХР Госбанка, перевозившей выручку торгового центра, здесь не было. Но Лешка — он должен же был сам хоть до чего-то докопаться. Должен был. Обязан. Он уехал в августе-сентябре, а убили его в конце февраля. Ровнин подумал, что не может быть, чтобы Лешка, прожив в Южинске шесть месяцев, так ничего бы и не узнал. Хотя — даже если бы и узнал?

Ровнин вздохнул и открыл вторую папку. Здесь было собрано все, что касалось собственно преступления. Описание почерка налетов, первого и второго. Описание оружия, машин, на которых преступники скрылись как в первый, так и во второй раз. Проверка номеров машин: дальнейший розыск показал, что как первый, так и второй номер были поддельными. Описание одежды, которая была на каждом из четырех налетчиков. Описание их сложения, черт видимой части лица, даже попытка с помощью свидетельских показаний описать походку, характер, движения и жесты каждого из налетчиков. Именно здесь, просматривая второе описание, Ровнин понял, что все это Лешка описывать уже не мог. Но так как в первом явно чувствовалась Лешкина рука, то кто-то решил, что это его наблюдения, и сложил все описания вместе.

«Сводные описания налетчиков, совершивших вооруженное нападение на инкассаторов Черевченко Б. П. и Лукина С. Н. 20 августа у проходной завода «Знамя труда», г. Южинск. Составлено: Отделом уголовного розыска Южинского УВД после опроса и со слов свидетелей. Свидетели: инкассаторы Черевченко Б. П. (кассир завода) и Лукин С. Н. (стрелок ВОХР), непосредственно подвергшиеся нападению; вахтер проходной завода «Знамя труда» Сокич Ю. Г. и проходившая мимо домохозяйка Милославская Е. К., наблюдавшие сцену нападения. А также: гр. Губин Э. Д., учащийся 8-го класса, прож. ул. Некрасова, 27а, кв. 54, гр. Кастельман Н. Н., пенсионер, прож. ул. Некрасова, 27а, кв. 39, гр. Требилова О. В., домохозяйка, прож. ул. Некрасова, 27а, кв. 109, наблюдавшие сцену нападения из окон своих квартир.

Условные обозначения участников банды: «Рыжий», «Длинный», «Маленький», «Шофер».

«Рыжий» — лежал вместе с «Длинным» в задней части машины; открыв дверь, тут же повел прицельный огонь из пистолета по несшему сумку с деньгами Черевченко Б. П. После первых четырех выстрелов, ранив Черевченко в ногу и руку, выскочил через правую заднюю дверь машины и, убедившись, что Черевченко и Лукин ранены и не могут оказать сопротивления, жестом дал указание двум другим налетчикам. Судя по дальнейшим действиям налетчиков, эти жесты означали: «Длинному» — взять сумку с деньгами, «Маленькому» — держать под прицелом проезжую часть улицы. После того как «Длинным» сумка была взята, «Рыжий» сел в машину сзади справа.

Движения уверенные. Передвигается быстро и легко. Жесты повелительные и четкие. Это, а также без сомнения замеченные указания сообщникам во время налета дают основания считать «Рыжего» главарем преступной группы. Примерный возраст около 30 лет. Телосложение плотное. Рост примерно 1 м 75 см — 1 м 78 см. Вес около 80 кг. Шея короткая. Верхн. часть лица округлая. Брови ближе к темным, волосы светло-каштановые, в рыжину. Форму ушей, носа, губ и подбородка определить не удалось. Одет: кепка светло-коричневая, скорее х/б; туфли кожаные, светлого оттенка, скорее темно-желтые. Нижняя часть лица закрыта куском черной материн (платок, шелковый или х/б).

«Маленький» — лежал вместе с «Шофером» в передней части машины. Открыв (одновременно с «Рыжим») свою, правую переднюю дверь, повел прицельный огонь из пистолета по инкассатору Лукину С. Н. Ранив Лукина в ноги и руку несколькими выстрелами (три или четыре выстрела), затем уже с пистолетом выскочил из машины через правую переднюю дверь и, повинуясь жесту «Рыжего», встал у проезжей части улицы, держа оружие на изготовку. Как только сумка с деньгами была взята «Длинным», «Маленький» вернулся в машину и сел на прежнее место, рядом с «Шофером».

Движения резкие, короткие. Передвигается не очень уверенно, часто оглядываясь. При остановке не стоял спокойно, а непрерывно поворачивался. Примерный возраст 24—27 лет. Телосложение худощавое, сухое. Рост примерно 1 м 58 см — 1 м 62 см. Вес около 55—58 кг. Шея тонкая, уши скорее оттопыренные, волосы темно-каштановые, острижены коротко. Нос скорее прямой, с горбинкой. Форму губ и подбородка определить не удалось. Одет: без головного убора, куртка темно-синяя, ношеная, рубашка серая, скорее х/б, брюки темно-синие, ношеные, джинсы, туфли кожаные, темного оттенка, скорее коричневые. Нижняя часть лица закрыта куском черной материи (платок, шелковый или х/б).

«Длинный» — лежал вместе с «Рыжим» в задней части машины. После того как «Рыжий» и «Маленький» открыли огонь, выскочил с пистолетом в руке через левую заднюю дверь; нагнувшись к упавшему Черевченко, вырвал у него сумку с деньгами. После этого возвратился в машину и сел вместе с сумкой сзади с левой стороны.

Движения обычные. Реакция скорее замедленная. Передвигался широко, почти прыжками. Телосложение средней плотности, ближе к худощавому. Возраст около 30 лет. Рост примерно 1 м 85 см. Вес около 75—78 кг. Шея обычной пропорции. Уши прижаты. Волосы скорее светло-русые. Цвет глаз, форму носа, губ и подбородка определить не удалось. Одет: кепка светлая, беж, ношеная, х/б, пуловер темно-синий, скорее шерстяной, рубашка типа «ковбойка», в клетку, клетка скорее зелено-синих оттенков, брюки черные, вельветовые, туфли летние, матерчатые, светло-синего цвета. Нижняя часть лица закрыта куском черной материи.

«Шофер» — лежал вместе с «Маленьким» в передней части машины. Сразу же после того как был открыт огонь, выпрямился и включил мотор. Дождавшись, пока все участники нападения вернутся в машину, вывел ее на проезжую часть улицы и повел на большой скорости. Характер движений, жестов, а также черты лица определить не- удалось. Телосложение скорее плотное. Одежда: без головного убора, в свитере. Нижняя часть лица закрыта куском черной материи».

Сразу за этим описанием в папке лежали четыре рисунка карандашом — на листках, вырванных из блокнота. Рисунки эти наверняка были сделаны Лешкой. И без буквенных пометок в углах можно было понять, что на них изображены Рыжий, Длинный, Маленький и Шофер — так, как их описали свидетели, а затем представил себе Лешка Евстифеев. Все рисунки были выполнены по железному правилу составления фотороботов — на каждом тщательно прорисованы верхняя, средняя и нижняя части, с выделением контуров и расстановки бровей, глаз, носа, ушей, губ и подбородка. Как и следовало ожидать, среди четырех рисунков наиболее удачным выглядел тот, на котором был изображен Маленький — единственный бывший без головного убора и стоявший к тому же у мостовой. На Ровнина глядело схваченное довольно живо лопоухое, пытливое и одновременно злое лицо.

После того как Ровнин просмотрел описание и рисунки, ему стало легче. Теперь он отлично понимал, что стояло за всем этим. За всеми этими — «Рыжий», «Длинный», «Маленький», «Шофер» — зарисовками на листках из блокнота. За всем этим стоял Лешка. Стоял его труд. И Ровнин отлично понимал, какой это был каторжный, скучный и нудный труд. Он знал, чего могло стоить хотя бы просто найти стольких свидетелей. Хотя бы просто откопать всех этих людей, которые сейчас прозаически внесены в протокол как «гр. Губин», «гр. Кастельман», «гр. Требилова». Людей, которые случайно, бог весть по какой причине увидели нападение на инкассаторов из окон своих квартир. Ровнин прекрасно знал, что только для одного этого надо было не просто осторожно, или, как выражался Лешка, «нежно», обойти все квартиры в доме № 27а, судя по всему, стоящем как раз напротив заводской проходной. Эти квартиры надо было обойти грамотно, обойти не один, не два, а несколько раз. Надо было преодолеть осторожность, страх и бог весть еще какие чувства людей, живущих в этом доме. Людей, каждый из которых наверняка слышал что-то о налете с самыми невероятными добавлениями и преувеличениями. И к тому же еще наверняка с этими же преувеличениями обсудил все возможные и невозможные детали налета. И вот среди таких людей надо было не только найти и определить тех, кто действительно, а не в собственном воображении, видел налет. Надо было, найдя таких людей, разговорить их и правильно выслушать их показания. А выслушав, отобрать из этих показаний то, что действительно могло иметь ценность. То есть отобрать то, что в любом случае должно было не вызывать или почти не вызывать сомнений. Все это в не меньшей степени касалось и вахтера, и случайной прохожей, и кассира, и бойца ВОХР. И все это было выполнено. Выполнено Лешкой.

Ровнин стал просматривать протокол осмотра места второго налета. Лешки уже не было в живых. Собственно, это описание, как и первое, было вполне квалифицированным и приемлемым. Даже составлено оно было примерно так же и в тех же выражениях. И все-таки Ровнин сразу увидел, что в нем чего-то не хватает. При всем своем уважении к Южинскому УВД Ровнин отметил, что в этом втором описании совершенно четко проглядывается неучастие Лешки. Оно было правильным повторением, и не более того. Без особых находок. И все-таки в нем было то, на что можно опираться. Во-первых, второе описание подтверждало, что налет на торговый центр был совершен теми же людьми, которые «брали» сумку у проходной завода «Знамя труда». Второе, и это уже Ровнин отметил только для себя: выстрелы, зверские выстрелы в упор, оборвавшие Лешкину жизнь, выпустил не кто иной, как «Рыжий». Это было подтверждено всеми свидетелями.

Пролистав до конца вторую папку и не найдя в ней больше ничего особенно интересного, Ровнин взял третью, на которой было написано: «Дополнительные материалы». Развязал тесемки, открыл папку. Вошел Бодров.

— Я полностью в вашем распоряжении. Можете располагать мной хоть до конца дня. Ну что? — Бодров улыбнулся. — Спрашивайте, я буду отвечать.

Конечно, у Ровнина были вопросы к Бодрову. Прежде всего он понимал, что Бодров наверняка еще с августа в курсе всех дел, связанных с Южинском. А значит, сможет объяснить все, чего нет в бумагах. Потом, все-таки Бодров голова и может посоветовать немало дельного. Но главное заключалось сейчас для Ровнина в том, что наверняка Бодров, именно Бодров отправлял в Южинск Лешку.

— Сергей Григорьевич, Евстифеева отправляли вы?

Полковник отлично понял смысл вопроса.

— Я, — сказал он.

Выработанным навыком в этом «я» Ровнин прочитал сейчас почти все о грустном завершении Лешкиной миссии. Все, что, в общем-то, уже было понятно ему самому. Во-первых, то, что Лешке, как, впрочем, и всему ОУРу Южинского УВД, не удалось реально напасть хоть на какой-то след преступной группы. Второе в этом «я» касалось этической оценки полковником, а значит, всем ГУУР этого факта. Никто даже намеком не собирался винить Лешку за то, что преступная группа до сих пор не раскрыта. Потому что раскрыть ее должны в совокупности все сотрудники Южинского ОУРа. Все понимали, что Лешка был придан Южинскому отделу именно для усиления и геройски погиб на своем посту.

— Скажите, а Евстифеев так ничего и не успел узнать?

Полковник усмехнулся. Вопрос был лишним. Но в то же время этот вопрос был очень важен для Ровнина.

— Ничего, — сказал Бодров, бесстрастно разглядывая стол. — Ничего — если не считать, что он все-таки вышел на преступную группу. — Бодров посмотрел на Ровнина — опять с легкой улыбкой.

— А как он на нее вышел, Сергей Григорьевич?

Ровнин понимал, что и этот его вопрос был лишним. Потому что и дураку ясно: Лешка вышел на налетчиков случайно. Иначе он подумал бы о засаде.

— Не знаю, — сказал Бодров. — Не знаю, Андрей Александрович. Думаю, совпадение.

— Южинцы — они тоже так думают?

— Южинцы.... — Бодров покачал головой. — Евстифеев делал так несколько раз. Несколько раз он переодевался в форму ВОХР, чтобы грабители не догадались, кто он. Включался в группы по перевозке.

«Ладно, — подумал Ровнин. — Если нет фактов, надо переходить к лирике».

— Словесное описание первого налета он составлял?

— Конечно, — сказал Бодров. — Ну, само собой, вместе с отделом.

— Других прохожих не было? Только одна женщина?

Бодров вздохнул:

— Только одна женщина. Улица эта тихая. Фактически непроезжая. И не ходит по ней никто, магазинов нет.

— А с завода?

— С завода в этот час никто не выходил. Смена еще не кончилась, и кроме того — зарплаты ждали.

«Тихая улица, — подумал Ровнин. — Конечно, такая осторожная четверка должна была выбрать именно тихую улицу. И все-таки. Неужели после Лешки так ничего и не осталось? Только фотография, на которой он лежит рядом с упавшим пистолетом?» Ровнин поднял глаза и встретился со взглядом Бодрова. В глазах полковника было участие и желание помочь.

— Неужели Евстифеев даже предположений никаких не высказал?

— Предположений? А что, описания налета и участников преступной группы вам мало? — кажется, Бодров по-своему тоже защищал Лешку.

— Мало.

— Хорошо. У Евстифеева было предположение, что у налетчиков есть свой человек в банке, который и сообщает им о перемещении крупных партий денег.

«Свой человек в банке, — подумал Ровнин. — Ну, для этого не надо быть гением».

— Вам и этого мало? — сказал Бодров.

— Мало. Мне — мало. Понимаете, Сергей Григорьевич! Понимаете: не мог такой человек, как Евстифеев, ничего не раскопать.

В комнате наступила тишина, и, верней всего, потому, что такой разговор не входил в программу. Бодров поднял брови:

— Вы что — хорошо его знали?

— Да, — сказал Ровнин. — Он...

Ровнин остановился. Не нужно деклараций. Не нужно объяснять Бодрову, кем был для него Лешка. Собственно, что он может ему сказать? Что Евстифеев был для него другом? Но сказать это Бодрову — значило вообще ничего не сказать. Во-первых, Алексей Евстифеев был для него больше чем другом. А во-вторых. Во-вторых, Лешка был Лешкой. Но объяснить это кому-то невозможно. И говорить сейчас об этом — лишнее.

— Ну, как? — спросил Бодров. — Вижу: знали его больше чем просто по службе?

— Да. Я... Я его очень хорошо знал.

Бодров тронул первую папку:

— Вы как — все здесь просмотрели?

— Все. Но третью и четвертую папку я не смотрел.

— Третью и четвертую, — Бодров усмехнулся. — Так вы тогда самого главного не видели, Андрей Александрович. Записей.

— Записей?

— Да, — Бодров раскрыл третью папку. Порывшись, достал небольшой листок. Пробежал наспех и протянул Ровнину.

Ровнин всмотрелся. Листок был нелинованным, маленьким, вырванным из самого простого карманного блокнота. Такие блокноты, стоящие копейки, с картонной обложкой, покупают обычно «на раз». Чтобы, использовав, потом без всякой жалости выбросить. Записей на листке было немного. Первый листок был исписан примерно наполовину мелким и неразборчивым Лешкиным почерком.

— При нем нашли блокнот. Так вот, там был заполнен только первый лист. И еще четыре — под рисунки. Читайте, читайте.

Ровнин стал просматривать записи, сделанные на листке, и ощутил холодок. В общем-то, ничего особенного здесь не было. Но он знал Лешку и знал, что зря такие вещи Евстифеев писать не будет. Ровнин сразу понял, почему этот листок лежал в дополнительных материалах. Другого места для него и не могло быть. Собственно, разобрать эти закорючки не составляло особого труда. А разобрав даже часть, можно было без труда понять: то, что здесь записано, не может относиться к фактам. Все это может относиться к «выдумкам». К тому, что на служебном жаргоне принято называть идеалистикой. Но Ровнин отлично знал, что Лешка никогда не занимался идеалистикой. Было ясно, что эти записи Лешка делал для себя, а не для постороннего чтения. Фразы даже после расшифровки шли друг за другом без всякой внутренней связи. А то, что все это вообще было здесь написано, доказывало только одно: Лешке было трудно, страшно трудно. И он вынужден был — по этим записям — или сомневаться, или — лезть напропалую.

«Ш» — приз. кор. Если инт. б. — то туп. исп.?

ул. Некр. — тих. Выезды 20/VIII: ул. Гог. (оживл.) — 80 т., 2 ч. ул. Map. (оч. ож.) — 200 т., 3 чел., ул. Сад. (оживл.) — 110 т., 2 ч.

Ост. — мел.(?)

«М» — ст.? раб.? Обиж. судьб. зл. на всех (??).

«Р» — инт.? Авт., сист. — инт.! ИТР! Если — ИТР, тогда «Ш» р. там же.

«Ш»? (!!)

Сист.? Тогда — св. чел. в г/банке? Родств.? Тогда — св.? (!!)

«Д» — ИТР?

Тонк. сист.

Тетя Поля! Пищ. тех.! Св.?

Эта последняя запись — «Тетя Поля! Пищ. тех.! Св.?» — была обведена.

— Ну что? — спросил Бодров.

— Расшифровали? — вместо ответа спросил Ровнин.

— Расшифровали.

— Легко?

— А что, вы считаете, здесь нужна особая расшифровка?

— Считаю. — Ровнин подумал. Нет. Все-таки, ничего особенного здесь, кажется, не может быть. Хотя ему, например, не до конца ясно, что означают «инт.» и «св.». — Что значит «инт.» и «св.»?

— «Инт.» — вернее всего, «интеллектуальный», «интеллектуальная». «Св.» может иметь два значения. Первое: «свой человек». Второе: «связь».

Все точно. Так, как и предполагал Ровнин. Потому и легко работать с Бодровым.

— А это? — Ровнин показал. — «Тетя Поля! Пищ. тех.! Св.?»

— Скорее всего, «тетя Поля из пищевого техникума». В Южинске, в техникуме пищевой промышленности, действительно работает дежурной по общежитию Полина Николаевна Ободко.

— Значит, она уже проверялась?

Бодров вздохнул:

— Проверялась. Так как сокращение «св.» может означать или «свой человек», или «связь», эта самая «тетя Поля», Полина Николаевна Ободко, была основательно взята в работу Южинским ОУРом

— А именно?

— Ну, времени прошло сравнительно немного. Южинцы успели проверить все ее связи, знакомства, родственников и так далее.

— Ну и?

Полковник взял у Ровнина листок из Лешкиного блокнота. Просмотрел. Положил на стол:

— Ну и — пока ничего. Боюсь, эта тетя Поля — пустой номер.

Полковник порылся в третьей папке, достал и протянул Ровнину фотографию.

— Она? — Ровнин взял фото.

— Она. Ободко.

С фотографии, наверняка переснятой из личного дела, на Ровнина смотрела женщина лет пятидесяти. Лицо ее было простым, обычным, русским, с гладко зачесанными назад светлыми волосами. «Тетя Поля» подходило к этому лицу идеально. Ее волосы, казавшиеся на фото светлыми, могли быть и седыми. Как обычно на таких фотографиях, губы женщины были сложены в стандартную деловую складку. Впрочем, ни это обычное лицо, ни складка губ совершенно ничего не значат. Но у Лешки против этой «тети Поли» стоят два восклицательных знака. Да еще вся запись обведена кружком.

— Никаких выходов, Сергей Григорьевич?

— Никаких.

— Ну там — отлучек, совпадений?

— Никаких. Ни по поведению, Андрей Александрович, ни по родственным и иным связям. Есть мнение, что она нигде и ни в чем не может быть связана с преступной группой.

— А с Госбанком?

— И с Госбанком.

— А поговорить с ней не пробовали?

— Поговорить...

Бодров надолго замолчал. Пожалуй, даже слишком надолго. Видно было, что полковник, как непосредственно курирующий в ГУУР южинское дело, уже не раз думал об этом.

— Боязно поговорить. А вдруг? Вдруг, Андрей Александрович? Вдруг она как-то с ними да связана?

«Тоже правильно, — подумал Ровнин. — Но с другой стороны, если проверка показывает, что она чиста, с ней надо поговорить. Другого выхода нет».

— Ну а в принципе?

— В принципе можете попробовать, — сказал Бодров. — Как говорится, хозяин-барин.

«И на этом спасибо», — подумал Ровнин. Эти слова полковника он мог считать прямым указанием, что в Южинске ему следует прежде всего заняться тетей Полей. Полковник посмотрел на оставшиеся две папки. Ровнин подтянул их к себе, посмотрел на Бодрова:

— Подождете?

— Конечно.

Ровнин стал не торопясь изучать все, что было в оставшихся папках. Материалов здесь оказалось много, больше, чем в двух первых. Сброшюрованные в несколько стопок копии экспертиз, заключений, справки, другие документы. Все это надо было прочесть. Пока Ровнин просматривал материалы, полковник несколько раз приходил и уходил. Ничего, что показалось бы ему интересным, Ровнин не нашел. Сложив все по порядку, он аккуратно вложил в папки фото и бумаги. Завязал тесемки.

Бодров посмотрел на листок, который остался на столе. Лешкины записи.

— Это вам нужно?

— Да, Сергей Григорьевич, — Ровнин тронул листок. — Нужно. Это единственное, что мне нужно.

— Именно оригинал?

— Обязательно оригинал.

— Может быть, все-таки возьмете фотокопию? А, Андрей Александрович? Ну, возьмите фотокопию. А это все-таки оставьте. Не положено, Андрей Александрович.

— Сергей Григорьевич, ведь в деле эта штука никому не нужна. Не нужна ведь?

— Не положено, Андрей Александрович.

— А мне нужна. Я могу даже написать докладную Ликторову.

— Ну хорошо, — сказал Бодров. — Берите. Что еще?

«Спасибо, — подумал Ровнин. — Спасибо, полковник. Вы даже не представляете, какой подарок вы мне сейчас сделали!» Ровнин аккуратно сложил листок и спрятал в карман. Остальное, как любил говорить Лешка, приложится. Еще он любил говорить: «Что нам терять, если у нас за плечами одна Высшая школа и десять лет безупречной службы?»

— Все? — спросил Бодров.

— Ну, в принципе мне нужно знать, что собой представляет начальник Южинского ОУРа Семенцов.

— Ох, Андрей Александрович, — Бодров усмехнулся. — Анкетные данные? Или прикажете все остальное? Не по уставу.

— Я понимаю, Сергей Григорьевич. Но мне ведь с ним работать.

— Работать, — Бодров почесал в затылке. — Полковник Семенцов. Семенцов Иван Константинович. Человек крайне аккуратный.

Ровнин вежливо улыбнулся:

— Небогато. Мы все аккуратные.

— Да нет, он в самом деле обязательный. Очень точный. В смысле, если что сказал, обязательно сделает. Чисто человеческих качеств, не буду врать, не знаю. Знаю только, что человек он смелый.

— А... — Ровнин помедлил.

— Что — «а»?

— Давно работает в угрозыске?

Этот вопрос значил: что собой представляет Семенцов как специалист по особо опасным преступлениям?

— Пять лет. До этого многолетняя безупречная служба на обычной оперативной работе.

Ответ Бодрова означал одно: профессиональные качества Семенцова полковник с Ровниным обсуждать сейчас не собирается.

— Что-нибудь еще?

— Нет, больше ничего, Сергей Григорьевич.

Ровнин встал. Для него самого этот ответ означал, что ему теперь осталось только одно — оформить отъезд. То есть зайти в ХОЗУ и экспедицию, получить командировку, документы, деньги и билет. И еще — адрес квартиры, в которой он будет жить в Южинске.

— Если вы о приказе — приказ на вас уже оформлен. Еще вчера.

— Угу, — промычал Ровнин.

Они вышли в коридор. Ровнин аккуратно запер дверь и передал ключ полковнику.

— Ну что, надеемся, Андрей Александрович? — улыбнувшись по-служебному, полковник протянул ему руку. Ровнин сжал сухую крепкую кисть. Понял, что может сейчас ничего не говорить в ответ. И подумал, что так лучше.

 

Получив в бухгалтерии ХОЗУ деньги, а в экспедиции — авиационный билет и адрес, Ровнин, прежде чем выйти в коридор, остановился у окна в «предбаннике» ХОЗУ. Прежде всего он тщательно просмотрел адрес: «г. Южинск, ул. Средне-Садовая, 21, кв. 84, тел. 72-54-55. Квартира снята на 6 мес. с продлением». Очень хорошо. Для начала как раз то, что нужно. Несколько раз прочитав и запомнив адрес, телефоны и имена, Ровнин стал изучать авиационный билет. Билет взят идеально, на завтра, на первый утренний рейс. Если погода будет приличной, а кажется, на юге она сейчас приличная, около девяти утра он будет в Южинске.

 

Внизу плавно приближалась земля. Если прижаться лбом к самому иллюминатору, можно увидеть край моря. Земля совсем уже близко. Южная весенняя земля, деревья с зелеными листочками, домики.

Сойдя с автобуса «Экспресс» в центре города, у городского транспортного бюро, Ровнин вдохнул полной грудью. Половина десятого. Да, он знал это ощущение южного города, в который попадаешь зимой из Москвы.

 

Дом двадцать один на южинской Средне-Садовой, в котором ему предстояло жить, оказался девятиэтажным, блочным, с четырьмя подъездами. На трамвае от центра до него было двадцать минут. Подъезды дома выходили во двор, вдоль всей стены со стороны двора тянулся широкий, метров до десяти шириной, палисадник с густо засаженными клумбами и низкими кустами акаций. По улице мимо дома проходила трамвайная линия; остановка была недалеко, метрах в двухстах. Сойдя на этой остановке и отыскав свой подъезд, Ровнин поднялся на лифте на четвертый этаж. Открыл дверь с табличкой «84», заметив при этом, что ключ входит с трудом, а замок скрипит. Вошел. Огляделся.

Квартира была однокомнатной, но довольно просторной. Прямо на него со стены глядел огромный плакат, цветной, занимающий треть прихожей: смуглая красавица в японском кимоно, улыбаясь, держит бокал. Ровнин поставил сумку на столик в прихожей. Открыл стенной шкаф. Шкаф был почти пуст, если не считать шубы, накрытой марлевым чехлом. Ровнин повесил куртку. Заглянул на кухню: она была маленькой, квадратной, но все, что нужно, в ней было. Стол, плита с двумя конфорками, холодильник. Он прошел в комнату, отдернул занавески. В углу комнаты низкая и широкая тахта. Рядом с тахтой журнальный столик с телефоном. Два кресла. Книжный шкаф. Золя. Куприн. Стендаль. Томас Манн. Толстой. Ровнин подошел к окну и осторожно открыл фрамугу. Пахнуло теплом. Окно выходило во двор. Прямо под окном была детская площадка — песочница, деревянная вертушка, качели. Чуть дальше гуляла девочка лет четырнадцати с эрдельтерьером. Еще дальше виднелась трансформаторная будка, за ней такой же окаймленный акациями дом, четырехподъездный и девятиэтажный. Ровнин прислушался — шума как будто нет, только изредка проходит трамвай. Пожалуй, в этой квартире ему придется жить долго, может быть, столько же, сколько жил в Южинске Лешка.

Ровнин лег на тахту. Потолок — низкий. Вспомнилось, как будто проскандировали хором: «Ше-приз-кор! Если-инт-бэ! То-туп-исп! Ул-некр-тих!» Абракадабра. Но он знает, что стоит за этой абракадаброй. Ровнин сел, расстегнул сумку и стал не торопясь разбирать вещи. Сверху лежала одежда и белье. Он перебрал их: свитер, легкая водолазка, три рубашки, нижнее белье, носки. Ровнин вынул все это, сложил на тахту стопкой. Достал кеды и спортивный костюм. Черный пустой кейс. Летние туфли. Подумал — и положил все это рядом с одеждой. Одежда. Одежда. Куда же ее? В стенной шкаф. Туда также прекрасно уместится вот это: гимнастическая резина и кистевые эспандеры. Ровнин выложил черный футляр с электробритвой, рядом положил мыльницу, одеколон, крем, пасту, зубную щетку; все это пойдет на полочку в ванную.

Неторопливо разбирая вещи, раскладывая на тахте мелочь, Ровнин наконец добрался до дна сумки.

Там, завернутые в куски плотной синей байки, лежали рядом два самых главных предмета — оружие Ровнина: пистолет и короткий многозарядный автомат, выданный ему всего несколько дней назад для участия в этой операции. Про себя Ровнин называл его «Малыш». Каждую деталь «Малыша» он помнил, знал наизусть все сочленения автомата, так, будто это был некий предмет домашнего обихода, который он мог собрать и разобрать даже ночью, с закрытыми глазами.

Из двух свертков Ровнин достал тот, что подлиннее. Развернул байку. Тусклый, негусто, но хорошо смазанный автомат надежно темнел перед ним на куске синей ткани. Да, этот автомат в его глазах выглядел сейчас чуть ли не живым существом. «Малыш, — подумал Ровнин, — Малыш. Малыш». Куда же его положить? Пистолет, ясное дело, вполне можно и нужно носить с собой, но автомат? Оставить в сумке? В прихожей? Нет, нельзя. Прихожая для таких вещей довольно уязвимое место. Конечно, он сегодня же врежет в дверь квартиры новый замок, но все-таки. В ванной? В туалете? В туалете. Нет. В туалете глупо. На кухне? Но где? Нет, и кухня не подходит. Остается одно: в комнате. Где же в комнате? Ровнин огляделся. Два кресла. Журнальный столик. Книжный шкаф. Книжный шкаф? А что, вполне. Автомат идеально ляжет там. На нижней полке, как раз за Куприным. Правда, на нижней полке нет замка, а если он положит туда автомат, замок нужен. Замок или запор. Впрочем, запор, скрытый и надежный запор, легко можно сделать самому при помощи обыкновенного металлического гвоздя. Итак, решено, шкаф. Это удобно всем, и даже хозяевам, которые когда-то вернутся. Аккуратно сделанный запор никому не помешает.

Ровнин не торопясь завернул автомат в тряпку. Так же не торопясь выдвинул крышку нижнего отделения в шкафу. Вытащил восемь томов Куприна. Положил книги на пол. Всмотрелся. Освободившееся пространство как раз подходило по длине. Ровнин взял сверток с автоматом, примерил, вложил в образовавшуюся нишу. Вынул — и положил снова. Убедившись, что автомат лежит на полке хорошо, стал не спеша заставлять его книгами, ставя книги друг к другу точно и тщательно, каждый раз аккуратно подравнивая корешки. Закончив, опустил крышку. Осмотрел нижнюю полку. Полка широкая, зазор перед стеклом остался, и никто не подумает, что за книгами что-то лежит. Теперь осталось только сделать скрытый запор. И все — не подкопаешься.

Ровнин сел в кресло, взял трубку телефона. И снова в его голове возникла абракадабра. Только теперь она звучала не как скандирование, а как нервные, странные, наполненные мало кому понятным смыслом стихи:

Ше приз кор, если инт бэ,
То туп исп, ул некр тих,
Выезды 25 VIII ул гог оживл,
80 тэ, 2 че, ул мар оч ож...
Ровнин крутанул диск. (50-12-12.) И скандирование и стихи давно уже имели для него четкий и простой смысл. В этих стихах и в этом скандировании мучился, страдал, размышлял Лешка Евстифеев. Да и сейчас, уже мертвый, Лешка продолжал мучиться, страдать и размышлять. И он, Ровнин, постепенно, слово за словом, разматывал и расшифровывал эти оставшиеся ему Лешкины соображения и мысли. Вот, например, она, эта возникшая вдруг в нем первая строфа — от странного, то ли санскритского, то ли древнекитайского «ше приз кор» до какого-то — марсианского, что ли, — «ул мар оч ож». Строфа эта, как понимал теперь Ровнин, означала следующее:

«Андрюха, слышишь? Черт побери, как же понять, как выглядит этот «Шофер»? Бьюсь над этим — и ничего не могу сделать. Кажется, судя по обрывочным и не очень уверенным показаниям свидетелей (которых, уж поверь мне, я поспрашивал изрядно), он был приземистым и коренастым. Понимаешь, Андрюха, я все время исхожу из предпосылки, что это — «интеллектуальная» преступная группа. А «Шофер» приземистый и коренастый. Понял? Уж больно у них все четко разработано. «Рыжий», «Маленький» и «Длинный» —интеллектуалы. А «Шофер»? Не больно ли много интеллектуалов? Так вот, судя по почти неизвестному поведению этого «Шофера», может, он при них был просто тупым исполнителем? Виртуоз баранки, и не более того? С этим, Андрюха, пока всё. Теперь перехожу к закономерностям. Посмотри сам. Что за суммы перевозились в Южинске двадцать пятого августа? Улица Некрасова, где они взяли сто пятьдесят тысяч у проходной завода, — тихая, можно даже сказать, тишайшая. (Ох, Андрюха, тут, в этом месте, по части «тишайшая» — копать да копать!) А теперь глянь, какими были остальные перемещения крупных сумм в этот день. Два инкассатора перевозили восемьдесят тысяч из районного Госбанка с улицы Гоголя — довольно оживленной улицы в центре. Три инкассатора перевозили двести тысяч, зарплату завода имени 26 бакинских комиссаров на улице Марата, еще более оживленной. Народу там — просто пруд пруди...»

Здесь, на «ул мар оч ож», — строфа кончалась. Первая строфа. «Улица Марата очень оживленная».

Все это, весь этот, теперь уже ясный Ровнину, смысл Лешкиной записки, весь расклад мелькнул перед ним, когда он закончил набирать последнюю цифру — 12 — из телефонного номера начальника ОУРа. Гудки, щелчок. Уверенный, отрывистый, пожалуй, даже злой голос:

— Семенцов слушает!

Мешкать с таким голосом никак нельзя.

— Иван Константинович, здравствуйте. Я к вам из Москвы, от Сергея Григорьевича.

Это была условная фраза. Ровнин вполне мог сейчас говорить с Семенцовым просто, открытым текстом. Но если уж он применил условную фразу, то и Семенцов должен ответить ему условной фразой. Слова же Ровнина означали: «Все в порядке, я приехал и разместился».

— Андрей Александрович? — Семенцов помедлил. — Очень приятно.

Ровнин вздохнул. Фраза Семенцова означала: «Я все понял. Подтверждаю ваш приезд и готов встретиться для разговора». Во фразе начальника угрозыска Ровнину надо было проследить за порядком слов. Если бы он был нарушен, фраза не имела бы никакого скрытого смысла. Тут же Ровнин подумал: может быть, полковник недоволен, что он слишком темнит? Нет, Семенцов пока ничем не показал, что считает конспирацию Ровнина излишней.

— Как нам с вами встретиться, Иван Константинович?

— Пожалуйста, я жду вас.

— Прямо сейчас?

— А что, вам сейчас неудобно?

Начальник угрозыска Семенцов считает, что он, Ровнин, с конспирацией перегибает палку. Ровнин закрыл глаза и прислушался к шуршанию мембраны. Спокойно. Ау, Ровнин? Досчитай до пяти. Нет. У него сейчас нет никаких эмоций. Он спокоен. Главное для него — раскрыть эту опасную группу, он должен ее раскрыть и раскроет, а остальное — пустяки. «Ше приз кор, если инт бэ».

— Может быть, вы будете сегодня в городе?

— В городе?

«Да, в городе», — спокойно повторил про себя Ровнин. В конце концов, можно найти тысячу мест, где они могли бы встретиться. В городе, потому что он не хочет даже показываться у здания УВД. А тем более входить и выходить оттуда. Начальник ОУРа, да еще с многолетним стажем, должен все это понимать. Должен, просто обязан.

— Андрей Александрович, так вы просто заходите вечерком ко мне домой. Часиков в семь. Адрес ведь вы помните?

Кажется, с выводами насчет Семенцова он поторопился. Ровнин почувствовал облегчение. Вполне профессиональный поворот в разговоре. Семенцов все понял.

— Большое спасибо, Иван Константинович, я обязательно зайду. Не буду вам больше мешать. Всего доброго, до вечера.

— Всего доброго.

Ровнин положил трубку. Откинулся в кресле. Тишина. И уже половина одиннадцатого. Сейчас бы позавтракать. Да, только чем? До семи вечера он, конечно, успеет сделать то, что задумал, если все будет хорошо и ему ничто не помешает. «Ше приз кор, если инт бэ». В пятом классе Лешка приставал к нему, а он все отмалчивался. Лешка тогда пытался выяснить, какая же марка самая дорогая в мире. И он, чтобы отвязаться, сказал: «Голубой Маврикий». Потом Евгения Александровна два раза приходила к его матери, плакала и жаловалась, что у нее исчезла кроличья горжетка. «Дело не в горжетке, зима прошла, мне не жалко. Но поймите, он ведь никогда не воровал!» У Ровнина тогда залило альбом марок: соседи забыли закрутить кран. А примерно через неделю на переменке Лешка отвел его в сторону и показал марку. «Держи. «Голубой Маврикий». Он, Ровнин, долго рассматривал марку. Потом спросил: «Где взял?» «Купил за тридцатку», — небрежно сказал Лешка. Лешка не догадывался, конечно, что ему подсунули фальсификат. Но Ровнин определил сразу, что это — чистая подделка, причем даже не очень умелая. Конечно, говорить об этом Лешке он тогда не стал.

...Через час с небольшим он уже стоял на углу улицы Плеханова и Матросского переулка — именно здесь размещалось общежитие Южинского пищевого техникума.

 

Прежде всего он изучил подходы к переулку. Улица Плеханова оказалась довольно оживленной, движение на ней было четырехрядным в обе стороны. По улице проходил троллейбус, номер третий; остановка, на которой сошел Ровнин, называлась «Матросский переулок». Сам Матросский переулок оказался чуть сзади, метрах в двадцати от остановки.

Сойдя, Ровнин огляделся. В общем, этот район оказался не очень далеко от центра, ехать ему пришлось всего около двадцати минут. Переулок был узким, тихим и тянулся далеко — до следующей улицы. Здесь на углах улицы Плеханова стояли два дома довольно старинной конфигурации: один — шестиэтажный, красного кирпича, второй, с дальней от остановки стороны, был четырехэтажным, с лепными украшениями и светлой потрескавшейся штукатуркой. В этом доме на первом этаже размещался магазин «Молоко»; вход в магазин был с улицы Плеханова, но два окна выходили в переулок.

Ровнин не спеша двинулся по тротуару вдоль переулка. Тротуар был старым, с проломами и щербинами. Над аркой ближнего к магазину дома висела табличка: «Матросский пер., д. № 14». Значит, дом номер шесть, в котором расположено общежитие, должен быть с этой же стороны. Если нумерация не перепутана — четвертый от улицы. Ровнин шел, вглядываясь в дома и дворы, и от нечего делать считал прохожих. Ему встретились только двое — старушка с кошелкой и девушка, несшая в руке большую папку. Четвертый дом с правой стороны открылся сразу же, и он вполне походил на общежитие. Желтый, трехэтажный, с высокими этажами и белыми, ложными, покрытыми трещинами колоннами. В центре здания, вровень с колоннами, выступала невыразительная дверь. Подойдя к дому, Ровнин увидел, что на стене рядом с этой потертой, обшитой коричневым стеганым дерматином дверью прилажена вывеска: «Южинский техникум пищевой промышленности. Общежитие».

Ровнин открыл дверь и вошел. За дверью оказалась небольшая прихожая со стенами, покрытыми кое-где голубой краской. Краска во многих местах посветлела, а кое-где просто сошла, открыв белесо-желтую штукатурку. Справа от входа в прихожей висел небольшой темный стеллаж для писем; в открытых ячейках, обозначенных буквами, лежало несколько конвертов и открыток. С другой стороны прихожей, слева, стоял пустой стол. Из прихожей, которая была отделена от входа в общежитие застекленной сверху перегородкой, вела еще одна дверь, тоже застекленная. За перегородкой справа, сразу у двери, Ровнин разглядел стол с телефоном. За таким столом у входа обычно сидит дежурная. Сейчас ни в прихожей, ни за столом дежурной никого не было.

Ровнин прислушался. Ни шагов, ни голосов. Помедлив, открыл застекленную дверь и остановился у стола. Рядом с телефоном лежали старые роговые очки. В общем, так и должно быть. Сейчас занятия, все в учебном корпусе. Наверх вела лестница, в обе стороны от стола расходился небольшой полутемный коридор, с окнами в каждом конце. И с той и с другой стороны коридора Ровнин насчитал восемь дверей. Крайние двери с каждой стороны были чуть поменьше. Значит, служебные помещения. Обычно за такими дверями в общежитиях размещаются кухни, склады или туалеты. Четыре двери на каждую стену, всего шестнадцать на этаже, если без служебных — двенадцать жилых комнат. Итого во всем общежитии тридцать шесть. Живут обычно в таких общежитиях четверо в каждой комнате. А дежурной все нет. Ровнин осторожно кашлянул, но на его кашель никто не отозвался. «Тетя Поля! Пищ. тех! Св.?»

Если судить по оставленным на столе очкам, дежурная — пожилая женщина. Кто? Тетя Поля? Полина Николаевна Ободко? Но может быть, сегодня дежурит не она, а сменщица? Постояв немного, Ровнин поднялся на второй этаж. Заглянул в коридор. Пусто. Прислушался. Где-то говорили, и скоро он понял, что женские голоса доносятся из-за двери ближней комнаты. Там, за дверью, негромко разговаривали, и голоса были молодые. Значит, на занятиях не все, но это в порядке вещей. Ровнин поднялся на третий этаж, мельком осмотрел коридор, постоял несколько секунд. Здесь картина была такой же, как и на первых двух. Тишина. Хотя нет — в конце коридора слышен звук шипящего масла. На кухне что-то жарят. Ровнин спустился вниз и еще с лестничного пролета увидел, что за столом теперь сидит пожилая женщина.

Женщина читала книгу. На ней была синяя рубашка в мелкий белый горошек, повязанная крест-накрест бурым пуховым платком. Очки в роговой оправе чуть сползли на кончик носа. Услышав шаги, женщина лишь мельком взглянула на Ровнина и перевернула страницу. Тетя Поля? Похоже. Ровнин спустился до конца лестницы и увидел: нет, это явно не тетя Поля. Он кивнул и сказал негромко:

— Добрый день.

Женщина повела подбородком, продолжая читать, и он вышел на улицу. Постояв несколько секунд у обитой дерматином двери, вернулся. Не спеша прошел прихожую. Нарочито медленно открыл застекленную дверь. Остановился. Женщина подняла глаза.

— Извините, а... — Ровнин постарался сказать это как можно мягче и легче. — Тетя Поля когда будет?

— А зачем тебе? — женщина, перевернув книгу, положила ее на стол. — Что случилось?

— Ничего не случилось.

— Тогда зачем она тебе?

Ровнин медлил сколько мог.

— Надо.

— Надо. Ты что, наш, что ли?

Ровнин промолчал.

— Так наш или нет?

— Ваш.

— Что-то не припомню.

Женщина поправила очки и взяла книгу:

— С третьего этажа? — Не дождавшись ответа, она хмыкнула и снова стала читать.

— Так когда будет тетя Поля?

— В двенадцать, — женщина продолжала читать. — В двенадцать будет твоя тетя Поля.

— А, — сказал Ровнин. — Спасибо.

Женщина что-то буркнула, он повернулся и, стараясь идти как можно медленнее, вышел на улицу, теперь уже окончательно.

Пока с этим общежитием ему все было ясно. Сегодня он даже мог не дожидаться прихода тети Поли.

Вечером, без одной минуты семь, он стоял у двери квартиры Семенцова.

 

Семенцов встретил его по-домашнему, в спортивном костюме и шлепанцах. На вид начальнику Южинского ОУРа было не больше пятидесяти. Он был сухощав, чисто выбрит, но его щеки все равно казались темными — до того густыми и смоляными были волосы. Глаза полковника тоже выглядели темными и как будто бы злыми. Если бы Ровнин решил давать полковнику прозвище, он бы сказал, что Семенцов похож на жука.

— Андрей Александрович? — открыв дверь, сказал хозяин.

— Так точно, Иван Константинович.

— Прошу, — Семенцов посторонился, и Ровнин вошел в квартиру. Начальник ОУРа, пропустив Ровнина, прикрыл дверь. Внимательно оглядел гостя. Коротко показал головой еще на одну дверь, распахнутую в прихожую. За этой дверью виднелась небольшая комната с книжной полкой, столом и диваном. Около дивана горел неяркий торшер с зеленым абажуром. Ровнин вошел и остановился, ожидая, пока войдет хозяин.

— Чаю? — спросил Семенцов. Глаза его были все такими же, недоверчивыми и злыми.

— Спасибо, Иван Константинович. Нет.

— Может быть, все-таки?

— Нет, нет. Спасибо.

— Тогда — вы курите?

— Не курю.

— Пьете?

— Нет.

Семенцов показал рукой на диван. Подождав, пока Ровнин сядет, плотно прикрыл дверь в комнату и сел сам. Некоторое время они сидели молча. «Странно, — подумал Ровнин. — Кажется, полковник не знает, как вести себя со мной. Но в любом случае ясно, что это человек жесткий. И все, что говорил о нем Бодров, пока подтверждается».

— Хорошо, — сказал Семенцов. — Попрошу документы.

Ровнин достал и протянул Семенцову документы. Полковник долго изучал их. Проглядел на свету удостоверение, несколько раз прочел командировочное предписание. Наконец вернул бумаги, оставив себе лишь письмо Ликторова. Поправил абажур на торшере. И снова они сидели молча.

— Что вы собираетесь предпринять? — спросил наконец полковник. — Давайте сразу договоримся, — я хотел бы вас загрузить, потому что людей у меня мало.

— Это будет зависеть от нашего разговора, Иван Константинович.

Семенцов поморщился:

— От нашего разговора. Ну, во-первых, я не знаю, что вас интересует.

«Семенцов неразговорчив, — подумал Ровнин, — но это даже лучше». Спросил, стараясь придать вопросу нужный тон:

— Иван Константинович. Вообще-то, как это все получилось?

— Что — это?

— Ну, все это. У торгового центра.

Семенцов подошел к окну, шаркая при этом шлепанцами. Долго стоял, разглядывая что-то в вечерних сумерках.

— А что именно у торгового центра? — сказал наконец он, не поворачиваясь, и, так как Ровнин ничего не ответил, добавил: — Вас что-то особо интересует?

— Да, особо. Почему Евстифеев оказался именно в этой группе?

Полковник не ответил.

— Простите, Иван Константинович. Просто я хорошо знал Евстифеева.

— Я вам отвечу, — полковник повернулся. — Евстифеев включался в группы по перевозке денег по собственному усмотрению. А почему он в этот раз включился именно в эту группу, для меня загадка.

— Может быть, он... о чем-то догадывался?

— Не знаю. В тот день у нас было организовано три засады. Три.

— Три засады?

— А вы что думаете? — лицо Семенцова сморщилось. — Да вы поймите... Поймите, что это для меня значит — преступная группа в городе!

Семенцов отвернулся и стукнул кулаком по подоконнику. В следующую секунду, кажется, он уже пожалел, что сорвался. Сказал, на этот раз тихо, медленно, разделяя фразы так, будто увещевал маленького:

— Поймите, Андрей Александрович. С августа, с первого налета, наш ОУР и все УВД фактически на казарменном положении. Я не говорю уж там, что люди не уходят в отпуск, работают не отдыхая. Люди в предельной готовности. Каждый день все люди в предельной готовности. Вы понимаете?

— Понимаю.

— Для выявления преступной группы разработан и утвержден целый ряд мер, которые неуклонно проводятся в жизнь. Система ПМГ, СКАМ[1]. Быстрое реагирование на сигналы. Скрытое сопровождение, засады и так далее. Особенно засады. Так вот, в тот день, двадцать пятого февраля, нами были организованы три засады. Тщательно скрытые. Выбор мест для них делался с учетом наибольшей вероятности нападения. То есть как и в случае двадцатого августа. Засады были поставлены там, где крупные суммы денег переносились или перевозились в тихих, относительно безлюдных местах.

«Все правильно, — подумал Ровнин. — Все абсолютно правильно. Но — Лешка. Лешка-то оказался не там. Не в тихом и безлюдном месте».

— Евстифеев, конечно, знал об этих засадах?

— А как же? Мы вместе с ним эти засады и наметили.

«Наметили, — подумал Ровнин. — Наметили, а после этого Лешка поехал к торговому центру, Почему именно он туда поехал, никто не знает».

— Вы лично были в одной из засад?

— Да, — сказал Семенцов. — Был.

— Засады — со снайперами?

— Со снайперами.

— Вы уж простите, Иван Константинович, что я так с расспросами. Просто мне хотелось бы знать: в тот день, двадцать пятого февраля, Евстифеев что-нибудь говорил вам?

Семенцов смотрел куда-то мимо Ровнина:

— В частности, о торговом центре?

— Ну...

Семенцов нахмурился:

— Он, между прочим, в таких случаях всегда говорил одно и то же. И в тот день, утром, он тоже мне сказал, что ему кажется, что лично он в засадах не нужен. А потому подстрахует... — Семенцов невесело усмехнулся, — самое невероятное место.

«Невероятное место, — подумал Ровнин. — Невероятное место. Вообще-то, это чисто Лешкино выражение».

— Что, он так и сказал: «невероятное место»? Именно этими словами?

Семенцов пожал плечами:

— Так и сказал. Именно этими словами.

Некоторое время они молчали.

— А... как его? — сказал Ровнин.

Глаза Семенцова, до этого бывшие спокойными, сузились. Теперь, после разговора, Ровнину было хорошо понятно, откуда берется это спокойствие. Семенцов — профессионал. Железный профессионал. Поэтому и говорить с ним Ровнину легко.

— Как... — полковник взял карандаш, поиграл им и снова положил на стол. — А кто его знает как? Там же народу было — тьма.

Народу тьма. «В общем, — подумал Ровнин, — наверное, в такой ситуации любой опытный сотрудник поступил бы точно так же, как Лешка. И все-таки лично он, Ровнин, считает, что Лешка помимо железно осознанной необходимости броситься на выстрелы рассчитывал в тот момент еще и на свою реакцию».

— А с машинами что? — спросил Ровнин.

— С машинами ничего. Съемные номера, стандартная расцветка. Найди их. Прячут они их где-то. Под землей, что ли?

— Я слышал, вы занимались пищевым техникумом?

— Занимались. — Семенцов посмотрел на Ровнина и сел рядом. Кажется, напоминание о пищевом техникуме показалось ему сейчас чем-то посторонним, лишним. — Вас интересует тетя Поля?

«Тетя Поля. Ше приз кор, если инт бэ».

— Да, тетя Поля. Именно тетя Поля, — кивнул Ровнин. — Вы как действовали? Через кадры или скрыто?

— По-всякому мы действовали. И через кадры, и скрыто, — Семенцов мотнул подбородком. — Ничего. Пусто, Андрей Александрович, никаких концов у этой тети Поли не найдено. То есть абсолютно ничего.

— А как она как человек?

— Человек? — Семенцов подумал. — Судя по всему, безобидный она человек, с самой безупречной репутацией. Вот так.

— Но запись же о ней у Евстифеева была?

— Была.

— Хорошо. Собственно, у меня осталось немного.

— Да перестаньте, — Семенцов поежился и улыбнулся, будто нехотя, через силу. — Перестаньте, Андрей Александрович. Сидите хоть всю ночь.

Он сложил письмо Ликторова. Спрятал в ящик стола.

— И не темните вы. Говорите сразу, чем вы хотели бы заняться. А то не успеете оглянуться, как я вас загружу.

— Я хотел бы заняться именно этим самым пищевым техникумом.

Семенцов покосился, явно испытывая недоверие:

— Пищевым техникумом?

— Да. Тетей Полей. Ведь данных о преступной группе, как я понимаю, у нас до сих пор мало. А запись в блокноте у Евстифеева все-таки есть.

Ровнин прислушался. В квартире этой тихо. Интересно, большая ли семья у начальника ОУРа?

— Хорошо, — сказал Семенцов. — Попробуйте. В общем, не знаю, есть ли в этом резон, но попробуйте. Мы ведь пока даже не говорили с ней. Помощь вам нужна?

— Нужна, Иван Константинович.

— Пожалуйста, я слушаю.

— Вы знаете штатное расписание этого общежития?

Ровнину показалось, что вопрос повис в воздухе. Нет, не повис. Полковник прищурил один глаз, будто припоминая:

— Знаю. Комендант общежития, воспитатель, трое дежурных. Дежурство суточное, с двенадцати до двенадцати. Сейчас, впрочем, кажется, место третьей дежурной свободно, так что дежурных там работает в общежитии пока две — Ободко и Зыкова, каждая на полторы ставки. Место воспитателя тоже как будто не занято.

Семенцов замолчал, постукивая по столу пальцами — с протяжкой, после каждого перестука будто поглаживая стол.

— Вы что, хотите туда устроиться?

Выходит, южинцы действительно занимались этим техникумом всерьез.

— Да, хотел бы.

— Воспитателем? — спросил Семенцов.

— Ну, если уж никак иначе нельзя, можно воспитателем.

— Почему «иначе нельзя»?

— Воспитатель должен что-то делать, а мне — мне желательно иметь там побольше свободного времени, в этом общежитии.

— Что именно вы предлагаете?

— Вы ведь с кадрами в хороших отношениях?

Семенцов неопределенно пожал плечами.

— В крупных общежитиях есть должность помощника коменданта, — сказал Ровнин. — Это — общежитие средних размеров. Но все-таки.

— Вы хотите сказать, что я должен помочь вам устроиться помощником коменданта?

— Да. Только — вы извините, Иван Константинович, но об этом пусть знает только начальник отдела кадров. И никто больше. Простите, как его зовут?

— Сейчас вспомню, — Семенцов осуждающе покачал головой. Это означало, видимо, «ну и ну». — Лосев. Лосев Игорь Петрович.

— Еще раз извините, Иван Константинович. Лосев. Лосев Игорь Петрович. Просто даже только предупредите его обо мне. Не уточняя.

«Действительно некрасиво, — подумал Ровнин. — Яйца курицу учат». Казалось, Семенцов сейчас размышляет обо всем, что было сказано. Ровнин посмотрел на него, и полковник встряхнулся:

— Хорошо. Сделаю что смогу.

— А связь, наверное, та же. Я буду вам звонить.

 

На другое утро Ровнин прежде всего отправился в общежитие. Он хотел попасть туда пораньше.

Утром, в отличие от вчерашнего, троллейбус был переполнен. Ровнин втиснулся в заднюю дверь с трудом. Но, привыкнув, дальше он протолкнулся уже легче. Расщепив сдавленные тела, осторожно проскользнул к заднему окну. Переполненный транспорт был для него в данном случае слабым местом — из-за пистолета. Пистолет был подвешен в кобуре на поясе, даже не под курткой, а под рубашкой, подвешен довольно плотно, сбоку слева, почти под мышкой, так, чтобы предплечье все время прикрывало его. Но даже эта предосторожность его не устраивала: мало ли на кого можно натолкнуться в толчее...

Выйдя из троллейбуса, Ровнин не спеша завернул в переулок. Теперь, утром, он увидел еще издали, как из общежития выходят девушки. Сейчас он шел, стараясь не смотреть на них, делая вид, что рассеянно оглядывает дворы, мимо которых проходит. Дворы были южными, с кипарисами, пирамидальными тополями, бельем, висевшим между деревьями и этажами на натянутых веревках. Вокруг одного из дворов, вымощенного брусчаткой, тянулась на уровне второго этажа застекленная балюстрада. Ровнин посматривал в эти дворы, но девушек все равно видел. Они выходили из общежития парами, втроем, изредка по одной, и сразу же поворачивали в его сторону. Девушки явно спешили. Он уже знал, что учебный корпус — на улице Плеханова, всего через остановку, добежать туда можно минут за десять. Всем девушкам было примерно от семнадцати до двадцати; сейчас, проходя мимо, Ровнин почти физически ощущал, как они смотрят на него. Если же не смотрят, то явно обращают внимание, проходя мимо. «Да, с этим будет тяжело, — подумал Ровнин. — Неужели в общежитии одни девушки?» Нет. Вот из дверей вышел парень — невысокий, круглолицый, тонкошеий. В задерганном сером свитере, джинсах и кедах. Прошел мимо, посвистывая. Вот еще двое парней. Выходят, громко разговаривая. С ними три девушки. У всех сумки через плечо. Идут, разговаривая и сойдя на мостовую. Посмотрели на него, почти пройдя мимо. Вот ребята что-то сказали девушкам — те рассмеялись. Ясно, все они тут друг друга знают наизусть. Парней, кажется, раз-два и обчелся. Что называется, чистый девичник.

В женщине, которая сидела за столом дежурной, он безошибочно узнал Полину Николаевну Ободко. Волосы те же, что и на фотографии, соломенно-седые, стянутые назад тугим узлом. Когда-то, наверное, тетя Поля была пригожа собой, но сейчас от ее лица, от маленького носа и сложенных над сухим подбородком пухло-морщинистых губ исходили замкнутость и старческая настороженность. Тетя Поля будто все время пыталась понять, не скрыт ли во всем, что происходит вокруг, обман. Правда, это ощущение скрашивали глаза — широко расставленные, ясно-серые, смотревшие прямо и мягко. Тетя Поля была в цветастом, не раз стиранном платье; поверх платья была надета меховая овчинная безрукавка.

Ровнин остановился у стола. Кивнул. Так как тетя Поля молча смотрела на пего, он широко улыбнулся:

— Полина Николаевна?

Тетя Поля медлила, будто не зная, признаваться ли, что она — Полина Николаевна.

— Здравствуйте, — Ровнину сейчас нужно было только одно: произвести наилучшее впечатление. — Полина Николаевна, меня зовут Андрей. Я, наверное, работать с вами буду.

— Со мной? — тетя Поля всмотрелась в Ровнина. Мимо прошли еще три девушки — кажется, последние. — Зачем же со мной? Что, в общежитии?

— В общежитии.

— Так, так, так, так. Ох ты, сокол какой! — тетя Поля прищурилась. — Воспитателем? Воспитателя-то у нас нет.

Ей стало как будто легче. Да, человек она крайне недоверчивый.

— Не воспитателем — помощником коменданта.

— Это что же, должность новую ввели? — тетя Поля, кажется, совсем уже поверила ему. Добродушно оглядела Ровнина с ног до головы. — Помощник-то нам нужен, нужен. А от кого вы?

— От Игоря Петровича.

— От Игоря Петровича? — в голосе тети Поли теперь уже слышалось уважение. — Так, так, так, так. Ох ты, сокол какой!

— Правда, я еще только присмотреться пришел.

— А что тут присматриваться? Варя-а! — крикнув это, тетя Поля обняла себя за плечи, будто ей было холодно. — Присмотреться. Что присматриваться? Народ у нас аккуратный, хороший. А присматриваться — чего тут?

— Да уж наверное, — сказал Ровнин.

— Правда, насчет здания... — не договорив, тетя Поля оглянулась. Крикнула: — Варя! Варвара Аркадьевна! Аркадьевна-а! Варя! Ва-аря! Да где ты?

«Тетя Поля пищ. тех.! Св.? — подумал Ровнин. — Какая тут может быть «св.» — с такой тетей Полей?»

— Сейча-ас! — раздалось сверху. — Ну что там?

— Варь, спустись на минутку. Дело.

Тетя Поля повернулась:

— Комендант наш, Варвара Аркадьевна. Хорошая женщина.

— Полина Николаевна, вы что-то начали «правда, насчет здания» — и не закончили?

— Да нет, — тетя Поля улыбнулась. — Здание, я говорю, у нас небольшое, только, правда, хотела сказать, запущено немного. Так вот вы и поможете.

А может быть, именно как раз и «св.»? С такой тихоней?

— Это всегда, — сказал Ровнин. — Я ведь на все руки мастер. Штукатурю, белю, плитку кладу.

Сверху спустилась женщина в синем сатиновом халате, полная, пышущая здоровьем; лицо ее было кругло-розовым, волосы убраны под лиловую косынку. Сказать, сколько ей лет, было нелегко; после колебаний Ровнин дал ей от тридцати до сорока.

— Плитку? — сказала тетя Поля. — Ай-яй-яй. Неужто и плитку?

— Да я все. Сантехнику заменяю, краны. Телевизор есть — и телевизор подстрою.

— Неужто и телевизор? — сказала женщина.

Ровнин незаметно оглядел комендантшу:

— И телевизор. Здравствуйте.

— Здравствуйте, я комендант общежития, — женщина поправила косынку. — Варвара Аркадьевна.

— Работать он будет у нас, Варь! — тетя Поля покачала головой, что означало: «ну и дела». — Работать, слышь? От Игоря Петровича он.

Варвара Аркадьевна несколько секунд смотрела на Ровнина изучающе. Надо побыть здесь хотя бы несколько дней, подумал Ровнин. Мало ли что может стоять за этими тихонями. Ведь раз он уже взялся за этот техникум, с его стороны тоже все должно быть чисто.

— Я еще не знаю, — надо выглядеть как можно скромней. — Вот посмотреть зашел.

— А кем, интересно? — комендантша опять поправила косынку. — Работать?

— Вроде помощником вашим.

— Помощником? А не воспитателем? Что, должность новую ввели?

«Врать так врать», — подумал Ровнин. Да и потом, вряд ли Семенцов его подведет.

— Да как будто ввели.

— Ну вот и хорошо. У нас же тут, — Варвара Аркадьевна широко и театрально развела руками. — У нас же тут — одна молодежь! Работать удовольствие. Николаевна? — комендантша повернулась к тете Поле.

— Ну, я и говорю, — подхватила дежурная.

— Ребята, девушки, и все учатся, все за собой убирают. Совет общежития у нас, и вообще. Простите, вас-то как зовут?

— Андреем.

Кажется, пока все идет чисто. Даже очень чисто. А может быть, слишком чисто?

— А по отчеству?

— Да ну! — Ровнин улыбнулся. — Я по отчеству не привык. Зовите просто Андреем.

— Договорились — Андреем. Сами-то местный? Южинский?

Проверка? Или от простоты душевной?

— Считайте, южинский. Родился здесь, ну, потом уезжал, армия, то, се. Сейчас вот вернулся.

— Как хорошо-то, — тетя Поля сложила руки. — Ой, хорошо-то. И плитку умеет класть. Умеешь плитку-то класть, Андрей? Не врешь?

— Плитку? — Ровнин понял, что если это не наигрыш, то здесь «тепло». Ценные слова. Впрочем, плитка — это всегда почти точно.

— Говорил ведь? — тетя Поля добродушно нахмурилась.

— А как же, говорил. Какую надо, декоративную или простую?

— Да уж я не знаю. Любую.

— И телевизор? — сказала комендантша.

— И телевизор.

— Так значит, — Варвара Аркадьевна взяла его за рукав. Перешла на полушепот: — Андрей! Андрей-ей! Все-о! Все, молодой человек!

— Ну прям подарок, — сказала тетя Поля.

Неужели две такие чистые женщины — и с налетчиками? Нет, невозможно. Но тогда почему у Лешки запись?

— Идите к Игорю Петровичу! Ну, мигом? — все так же шепотом сказала комендантша.

— А что, и пойду, — Ровнин открыл застекленную дверь.

— Идите и скажите: Варя, ну, Варя — это я, Варя, скажите, просит. Просит слезно, чтоб оформил.

— Хорошо, я быстро и назад.

— Давайте, давайте, — сказала вслед комендантша.

Выйдя в переулок, Ровнин вздохнул. Кажется, пока все без проколов. По крайней мере, представился он так, как хотел. Но все-таки — так всегда бывает — на секунду возникло сомнение. Может быть, все это зря? Все это? Может быть, и общежитие, и тетя Поля — пустой номер?

Через час, застелив стол в прихожей общежития газетами и надев черный комбинезон «хэбэ-бэу», Ровнин тщательно смывал с потолка старые белила.

 

Все это, облачение в робу и побелка потолка, может быть, и было лишним. И вообще, пока в техникуме ничем толковым даже и не пахло. К тому же помощник коменданта совсем не обязан сразу браться за мелкий ремонт. Но все-таки, при всей сомнительности этой затеи, было два важных момента, о которых Ровнин все время помнил. Во-первых, тетя Поля и все, что было связано с удочкой насчет плитки, которую он забросил еще утром. Если она пригласит его к себе домой положить плитку и он сможет откровенно поговорить — это идеально. Во-вторых, надо же ему что-то выдумать здесь, в этом «женском монастыре», чтобы не вызвать в первый же день особого интереса. Ведь вполне может быть, что ему придется сидеть здесь не один день. Но если он будет торчать на проходе со скучным лицом — всякой конспирации конец, его тут же засекут. В лучшем случае начнутся догадки, пересуды и так далее. Значит, он должен сразу сделать что-то такое, что погасит к нему всякий интерес. Сразу стать чем-то своим, привычным, обыденным, таким же обыденным, как потолок, стены, запачканный краской комбинезон.

Тщательно смыв с потолка в прихожей старые белила, Ровнин начал не торопясь купоросить ближний угол. За время, пока он работал, в общежитие с улицы вошли только две девчушки, два этаких курносика, одна в очках, другая в спортивном костюме. Потом появилась почтальонша, полная, с мужеподобным лицом. Она быстро разложила по ячейкам письма и ушла. Два раза проплыла мимо, на улицу и обратно, Варвара Аркадьевна. Первый раз комендантша, проходя, сказала: «Вот молодец». Второй раз спросила:

— Обедать с нами будешь?

Обедать... Значит, они едят здесь. «Пообедать было бы неплохо», — подумал Ровнин.

— Так что, обедать будешь? — повторила комендантша. — Андрей? Что молчишь?

Ровнин сделал вид, что занят тем, чтобы слой купороса ложился ровно.

— Буду. Вот купоросить закончу, и все. А где?

— Да у нас тут, в дежурке.

Полное впечатление, что это чистые, кристально чистые женщины, но, с другой стороны, ведь есть Лешкина запись. Должна же она что-то значить.

— Спасибо, я сейчас приду, — сказал Ровнин.

— С тетей Валей тогда прямо иди. Тетя Валь!

Уже знакомая ему дежурная, сменившая в двенадцать тетю Полю, повернулась и подняла очки. Она была все в том же повязанном крест-накрест пуховом платке.

— Ну? — сказала она.

Кажется, все это время она делала вид, что не замечает его.

— Это наш новенький, я говорила, работать у нас будет.

— Знаю, — дежурная встала. — Виделись уже. Слезай, слезай, работник. Борщ доходит, сейчас принесу.

Дежурная комната была тут же, в начале коридора, небольшая, с диваном, квадратным столом и двумя аккуратно застеленными кроватями. «Хорошая комната, — подумал Ровнин. — Очень даже». Он сел на диван. Тетя Валя принесла из кухни борщ, разлила по тарелкам.

— Ешь, не стесняйся, на вот ложку, — она сунула ему ложку. — Здесь, если что, и заночевать можно. Звонок от стола проведен, что случится, позвони. — Тетя Валя, нарезав крупными кусками хлеб, придвинула к себе полную тарелку. — Мы здесь все свои.

Вернувшись в прихожую, он проверил белила, развел их пожиже, заправил в пульверизатор. Взобравшись на стол, для пробы легко провел первый слой. Кажется, белила ложились хорошо. Он стал не торопясь обрабатывать потолок. Закончив участок над собой, он слезал, передвигал стол метра на два и, взобравшись, начинал обрабатывать следующий участок. Входная дверь хлопнула всего два раза. Но потом, примерно через полчаса работы, дверь стала хлопать чаще. Когда же ему осталось только добелить угол, около четырех дня, дверь уже открывалась и закрывалась непрерывно — это возвращались из техникума девушки.

Ровнин продолжал работать, почти не оглядываясь на дверь. Входя, некоторые тут же исчезали в коридоре. Но большинство девушек сначала останавливалось у стеллажа для писем. На него, кажется, пока никто не обращал особенного внимания. Сначала он пытался запомнить каждую — лицо, фигуру, походку, движения, но потом понял, что это бесполезно. Девушек было слишком много. Ровнин выделил четырех — не заметить и не выделить этих четырех было просто невозможно. Про каждую из них он мог бы сказать: королева. Особенно запомнились ему две: блондинка спортивного вида и староста общежития, статная черноволосая красавица, которую все звали Ганной. Стараясь как можно тоньше и ровней наносить последние мазки, он спокойно рассматривал входящих.

На другой день, в субботу, обходя вместе с Варварой Аркадьевной и старостой общежития комнаты, Ровнин уже знал по спискам, кто где живет. Староста общежития Ганна Шевчук была красива — темноволосая, с большими светло-карими глазами. Правда, сейчас, когда они совершали обход, ее лицо постоянно хмурилось. Она казалась несколько тяжеловатой для своих двадцати лет, но явно обладала тем, что принято называть статью.

Они проходили комнату за комнатой, и Ровнин со слов Ганны старательно записывал: где сломана кровать, где не хватает лампочки, где разбито и пока заставлено фанерой или закрыто картоном окно. Ганна и говорила медленно, весомо, тяжело, добавляя обязательное «пожалуйста»:

— Андрей, пожалуйста... Андрей, пожалуйста, посмотри сюда... Девочки, пожалуйста, откройте кровати...

Когда они обошли все общежитие, Ровнин зашел в дежурку, достал блокнот, проверил записи. Дверь открылась, и он увидел тетю Полю. Она смотрела на него нерешительно. «Что это она?» — подумал Ровнин. Да, наверняка все это что-то значит. Неужели они его вычислили? Да, кажется. По крайней мере, очень похоже. И в любом случае упускать ситуацию сейчас нельзя. Никак нельзя.

— Да, тетя Поль? — Ровнин сделал вид, что изучает записи. — Значит, восемнадцатая комната — кровать. Двадцать вторая — лампочка.

— Андрюш, — тетя Поля вздохнула. — Уж ты извини, что обращаюсь. Но ты вот сказал. Помнишь, вчера-то еще? Насчет плитки.

«Вот удача!» — подумал Ровнин. Теперь только не упустить. Нет, он не упустит.

— Это насчет какой плитки, тетя Поль? — равнодушно спросил он.

— Да мне, Андрюш. Завтра как раз воскресенье. А, Андрюш? Плитку дома положить в кухне. За плитой и над раковиной. И все. Я бы не стала тебя беспокоить, да тут как раз...

Тетя Поля замолчала.

— А, — сказал Ровнин. — Плитку.

— А я эту плитку давно уже хотела.

— Где вам плитку-то? За плитой, говорите?

— За плитой, за плитой. И над раковиной.

— Далеко ехать-то до вас?

— Да какой там далеко? Зеленковская, сорок девять, квартира сто шесть. Только плитки этой у меня нет, понял? Я тебя, Андрюш, — сказав это, тетя Поля сузила глаза, — Андрюш, я тебя не обижу.

— Ну вот еще, не обижу. Нам же, тетя Поль, работать вместе, а вы — «не обижу».

 

Утром, в восемь, Ровнин уже стоял на лестничной площадке у квартиры тети Поли по адресу: Зеленковская, сорок девять. С собой он прихватил небольшой бидон с синей масляной краской и ящик плитки, заранее взятый у завхоза. Дверь после его звонка тут же открылась; тетя Поля, увидев Ровнина, заулыбалась, заохала:

— Ой, Андрюшенька, ой, молодец! Ну входи, входи. — Она взяла его под руку, осторожно ввела: — Заходи, заходи, вот сюда. Ставь, ставь. Помочь? Ой, прям не знаю, как благодарить. Да дай помогу. Ой, Андрюш, тяжесть небось. Иди сразу на кухню, сейчас поешь, я тебе горяченького приготовила.

— Ладно, ладно, тетя Поль, — Ровнин поставил ящик. — Есть я не буду, спасибо. А вот кухня, где она у вас?

— Это как не буду? Это ты брось, я тебе и бутылочку вчера купила, — тетя Поля повела его на кухню. — Садись. Да садись же.

— Нет, тетя Полечка, и пить я не буду. — Ровнин успел заметить — квартира однокомнатная, обставлена небогато. — Спасибо. Я сразу лучше за работу.

— И пить не будет. Что ж я, зря старалась? Ну, рюмочку-то выпьешь?

— Нет, тетя Поль, никак. Вы что, одна живете?

— Одна, Андрюшенька, одна, — тетя Поля силой усадила его за стол. — Садись. Да хоть яишенку-то съешь? А?

— Нет, тетя Поль, спасибо. Что, и детей нет?

— Как же нет? Дочь взрослая, работает под Южинском в санатории.

— А, — понимающе кивнул Ровнин.

— Двое у нее, мальчик и девочка. Я к ним каждую неделю езжу, а то, бывает, они. Ну что ж ты, так ничего не будешь есть?

— Не буду, тетя Поль. — Он встал и наскоро оглядел стену. Посмотрел, пройдет ли за плитой кисть. Как будто кисть проходила. Работы будет немного. А живет тетя Поля одна. Кажется, лучше всего сейчас с ней поговорить напрямую. К тому же вполне может быть, что Лешка в свое время именно так и сделал. Другого здесь просто не придумаешь.

— Ну что? — озабоченно спросила тетя Поля. — Получится? А?

— Получится, как не получиться, — Ровнин погладил стену. — Я, тетя Поль, долго думал, как вам плитку класть. Можно на спецпасту, можно на цемент. Но вы ведь, наверное, красиво хотите?

— Ой, Андрюш, — тетя Поля зажмурилась, покачала головой. Взяла тряпку, протерла стол. Вздохнула: — Кто ж красиво не хочет?

— Ну вот. Так я вам сделаю декоративно, на масляную краску, с зазором. Краска синяя, а плитка у меня белая, да еще квадратиков двадцать есть голубой, для симметрии. А, тетя Поль?

Тетя Поля приложила руку с тряпкой к сердцу:

— Ой, Андрюш. Прямо не знаю.

— Ну, ну, тетя Поль, я же еще не сделал. А теперь займитесь чем-нибудь. Ну там, в комнату пойдите, чтобы здесь не мешаться.

— Может, тебе помочь что, убрать?

— Не нужно ничего, тетя Поль, я сам. Вы побудьте где-нибудь.

— Хорошо, хорошо. — Тетя Поля ушла.

 

Часа через три последним, легким притирающим движением закончив работу, Ровнин выпрямился. Да, кухня стала лучше. Белая плитка, посаженная с редкими вкраплениями голубой на слой темно-синей масляной краски, гляделась. Невыразительная до этого бурая кухонная стена за газовой плитой и над раковиной теперь сверкала белизной, а голубая плитка и полусантиметровый зазор прямых линий придавали этой белизне нужную живость. Ровнин обернулся:

— Тетя Поль, вы где? Все-о! Принимайте работу.

Тетя Поля остановилась в дверях. Зажмурилась, заохала:

— Ой! Ой, Андрюш! Ой, красота! Ой, прямо не знаю. Ну-у! Ну-у!

Она подошла к стене.

— Только руками пока трогать не надо, тетя Поль, — Ровнин сел. — Высохнет краска, тогда пожалуйста.

— Ну, прямо красота. Уважил, Андрюшенька. Просто уважил. Когда высохнет-то?

— Денька три для верности придется подождать.

Кажется, сейчас самый момент. Да, именно сейчас. Он достал из внутреннего кармана Лешкину фотографию. Лешка на ней был снят для личного дела, незадолго перед тем, как уехать в Южинск.

— Тетя Поль.

— Да?

Она обернулась, увидела фотографию и глянула на Ровнина. Это явно было неожиданностью для нее, и она сейчас будто спрашивала: «Что это?» Ровнин протянул фото:

— Посмотрите, тетя Поль. Вам этот человек не знаком?

Тетя Поля взяла фотографию. «Нет, — подумал Ровнин, — ведет она себя абсолютно чисто».

— Что-то знакомое, — вглядываясь, сказала тетя Поля. Закусила губу. — Знакомое. Знакомое, а вот вспомнить не могу. Где же я его видела? Где же?

Не нужно ее торопить. И пугать не нужно.

— Вспомните, тетя Поль. Это очень важно. Очень.

— Так это ж Леша, — тетя Поля еще раз всмотрелась в фотографию. — Ну да. Леша, милиционер. Он. Ну, точно.

Леша, милиционер... Значит, она знает, кем был Лешка. Ну, прежде всего уже само по себе это новость. Тетя Поля все знает. Откуда?

— Леша-милиционер?

— Ну да. Леша. Он ко мне заходил, Недавно заходил. Зимой.

— Куда к вам?

— В общежитие. Куда ж еще?

Тетя Поля внимательно всмотрелась в Ровнина.

— Что, тетя Поль?

Ровнин понял: скрывать что-либо теперь уже не имеет смысла.

— Та-ак. — Это она сказала уже протяжно-утвердительно. — Та-ак. Значит, ты тоже милиционер. Ну и ну.

Крутись не крутись, хитрить теперь бессмысленно.

— А я-то думаю, что это он? Плитку положить, то се. Милиционер, значит?

— А откуда вы знаете, что он... — Ровнин помедлил, — этот Леша, был милиционером?

— А сам-то ты тоже ведь милиционер?

— Ну, милиционер.

— Как это откуда? — тетя Поля взяла тряпку, провела по столу и отложила. — А что тут не знать? Он же ко мне пришел и сам, ну, это — рисунки мне показал.

— Рисунки?

— Ну да — рисунки.

Лешка показал ей рисунки. Из третьей папки? Вот это номер!

— Какие рисунки?

— Какие. На рисунках этих четыре парня. Нарисованы, значит. Ну, трех-то я даже и не видела. А четвертого... — Замолчала. Молчит.

— Что — четвертого? Тетя Поля вздохнула:

— Худенький такой, лопоухий. Его я признала. Вроде похож.

— Подождите, подождите, тетя Поль.

Ровнин чувствовал, что все в нем сейчас колотится. Да, он хорошо знал, что это. Это чистый нервный колотун. Причем с ним давно уже такого не было. Ну-ка, Ровнин, успокойся. Успокойся. Ну, Ровнин.

— Подождите, тетя Поль. — Он отвел взгляд, чтобы она не видела, и зажмурился. — Да вы сядьте. Сядьте, пожалуйста.

— Ну, села, — тетя Поля села с другой стороны стола. — Села.

Кажется, мандраж прошел. Да, как будто бы.

— Расскажите все по порядку. Не торопитесь. С самого начала.

Она нахмурилась.

— Ну, прежде всего, когда он к вам пришел?

Молчит. Значит, может быть, что-то забыла. Вполне.

— Точную дату хотя бы вы можете вспомнить?

— Точную? Дай бог памяти. Было это... было... в конце зимы. Да, в конце зимы.

— В конце зимы. А когда точно?

— Да недавно совсем, недели три.

Она раздраженно замолчала, будто злясь на то, что не может вспомнить точной даты.

— В конце зимы — значит, в феврале?

— Ну да, в феврале.

— А день?

— День? Ах ты, прямо затмение. Не помню дня. В конце месяца.

— Вспомните, тетя Поль. Пожалуйста.

Тетя Поля с сожалением улыбнулась:

— Может, после дня армии, но точно не скажу. После праздника.

После праздника. Это уже много. Если Лешка приходил к ней после двадцать третьего февраля, а убили его двадцать пятого, то остальное, насчет даты, в принципе можно не выяснять.

— После праздника? Праздникдвадцать третьего февраля. Значит, двадцать четвертого?

Тетя Поля застыла вспоминая:

— Может быть. Двадцать четвертого. Или двадцать пятого. Да, так примерно. Нет, двадцать пятого. Я как раз дежурила двадцать пятого. Дежурство заканчивала, — она с облегчением улыбнулась.

Двадцать пятого. Ну и ну. Лешка приходил к ней в день своей смерти.

— А в котором часу?

— Утром. Да, утром, часов в десять. Все уже в техникум ушли.

— Он пришел к вам, и что дальше?

Тетя Поля покачала головой. По поведению — она чиста.

— Дальше. Дальше вошел, значит, он, а я и не думала сначала, что милицейский. В курточке такой, сам худенький. Подошел, значит: «Здравствуйте, говорит, я из милиции». Ну что ты, Андрюш, смотришь-то так?

— Вы, тетя Поль, подробней.

— А чего подробней, уж куда подробней. Книжку показал. Красненькую. Ну, я книжку эту не стала даже смотреть. Мне это ни к чему.

— А потом?

— Потом? Ну, потом. Потом он их и достал, эти рисунки. Карандашиком так, на бумаге нарисованы. Показывает, я гляжу — четверо парней. А он: «Посмотрите, — говорит, — у вас тут не болтался на входе кто-нибудь, похожий на этих?»

— Что, именно так и сказал?

— Да, говорит, не болтался ли, говорит? Особенно, говорит, около стеллажа для писем.

Вот это да! Около стеллажа для писем? Это — связь!

— Ну а вы?

— А что я? Я же говорю, как раз накануне я вроде видела одного, похожего на этого лопоухого.

Ровнин достал из кармана бумажник, порылся в нем, выудил фотокопии Лешкиных рисунков. Выбрал и положил на стол изображение «Маленького». Тетя Поля испытующе посмотрела на Ровнина. Подтянула к себе фотографию.

— Вот те на, и фото даже есть. Ну, он, он это, этот самый, которого Леша мне показывал. Он.

Ай да Лешка. Ай да Лешка, молодец! Черт, Евстифеев! Что же ты делаешь? Значит, Лешка ухитрился определить лопоухого. «Маленького». Вот тебе на. «Маленького» засекли. Ну и Лешка! Черт, ну и Лешка!

— Вы что, в самом деле его видели? — Ровнин спрятал фото. Проверить лишний раз не помешает.

— Кого?

— Ну, лопоухого?

— Да я же говорю, видела. Накануне, как раз то ли в праздник, то ли за день до праздника. Нет, в праздник.

Ровнин почувствовал, что он сейчас готов закричать: «Лешка! Лешка, ты молодец!»

— Я же своих-то всех знаю. А он, лопоухий-то этот, как раз днем, часа в четыре, входит.

Часа в четыре приносят вторую почту.

— Входит. Я его сразу заприметила. Такой вертлявый, щуплый. Только я не поняла, зачем он. Потому что обычно у нас тут, знаешь, молодежь, как на мед. Девки ведь, женское-то, считай, общежитие. Да еще праздник.

— Понятно, тетя Поль. А вы что, раньше его никогда не видели?

— Нет, не видела.

Не видела. А может быть, видела, но не замечала.

— Так что этот лопоухий?

— Ну просто, вошел так, я-то его вижу, что чужой, но подумала, мало ли чего. Всех, кто к нашим девкам постоянно ходит, я так в лицо будто знаю. А этого никогда не видела. А он в прихожей вроде у ящика с письмами покрутился. Покрутился так, покрутился, и вроде ничего.

Вроде ничего. Значит, она не увидела, как он брал письмо.

— Покрутился — и что дальше?

— Ну и назад, на улицу.

Не увидела. А он брал. Наверняка брал. Пятьсот процентов, что брал.

— Что — только покрутился?

— А что еще? — тетя Поля недоуменно посмотрела на Ровнина. — Покрутился, я ж и говорю. Покрутился и назад.

— Он из ящика ничего не брал?

Тетя Поля вздохнула. Задумалась. А может быть, он и в самом деле не брал? Может быть, вообще это был не тот лопоухий?

— Ну, тетя Поль?

— Да вот, этот вот, Лешка этот, он ведь тоже про письмо интересовался. «Брал ли, — говорит, — этот лопоухий письмо?» Все допытывался.

— Ну так что же все-таки, брал?

Пусто. Прокол. Ясно, что лопоухий, если это был тот лопоухий, письмо брал. И ясно, что взял он его так, что тетя Поля этого не увидела. Но может быть, она вспомнит.

— Тетя Поль? Ну? Пожалуйста? Вспомните. Может быть, все-таки видели?

— Не видела. Чего не видела, того не видела. Может, взял он это письмо, а может, нет. Народу у нас знаешь сколько бывает в прихожей. Стоят, девок ждут, это обычная картина. Ну и, я думаю, мало ли этому что надо. Крутится, и пусть себе крутится. Их тут много крутится. Мое дело, лишь бы в общежитие не проходили.

Впрочем, взял ли он письмо, теперь уже не так важно. Жаль, конечно, так можно было бы определить букву ячейки. Если, конечно, письмо вообще там лежало. А если лежало, то, верней всего, на нем должна была быть вымышленная фамилия.

— Ну и дальше что?

— А что дальше? Леша этот, он поговорил со мной. Я, конечно, все ему сказала. Ну, про этого лопоухого. Как оно все было.

— А он?

— А он, он говорит: «Спасибо, тетя Поля, я к вам, — говорит, — еще зайду». Приятный такой парень.

Зайти снова Лешка, конечно, уже не успел. Его убили. Если это было двадцать пятого февраля, то Лешка после этого разговора сразу же поехал вместе с группой ВОХР перевозить выручку торгового центра. Потом была перестрелка. Лешка, наверное, именно поэтому только и успел записать неразборчивое: «Тетя Поля! Пищ. тех.! Св.?» И все. Значит, Лешка вышел на тетю Полю, но как? Как именно он на нее вышел? Вариантов много. Но прежде всего, да и скорее всего, Лешка мог просто обходить все общежития. В смысле, все общежития, в которых есть вот такие, открытые для каждого желающего, стеллажи для писем. А такие стеллажи есть практически в каждом общежитии. Сколько же этих стеллажей в Южинске? Институты, училища, техникумы, интернаты. Потом есть еще стройобщежития. Но как Лешка вышел именно на эти стеллажи? Ясно, Лешка искал связь. Да, это очень похоже на Лешку. Особенно на Лешку в безвыходном положении. Лешка безусловно искал связь. Он перебирал все, что может быть, в смысле, перебирал варианты связи, которые трудно контролировать. И пробовал. Может быть, он пробовал что-то еще. Но в том числе взял в работу и эти стеллажи.

— Ой, Андрюша, — тетя Поля сложила ладони. — Ой. Значит, и ты из милиции? Вы что ж, ищете, что ль, кого? Этих четырех? Которые на рисунках?

— Тетя Поль, — Ровнин улыбнулся. — Плитку-то я вам разве плохо положил?

Она покачала головой, улыбнулась:

— Андрюш, да о чем ты говоришь. Да мне из милиции, не из милиции, лишь бы человек был хороший.

— Я из милиции. И ищем мы этого лопоухого.

— Ну да, я сразу поняла, жулик он. Крутился-то прямо как уж.

— Теперь скажите мне, Леша, он как, предупреждал вас, просил никому об этом не рассказывать? Что вы отворачиваетесь?

Все ясно. Наверняка она кому-то все рассказала — и о Лешке и о лопоухом. Да, судя по тому, как она сейчас отвернулась, рассказала. Если комендантше и сменщице, это еще ничего. Но ведь те тоже могли кому-то рассказать. Ладно. Придется исходить из того, что есть. Только не нужно ее сейчас пугать. Ни в коем случае не нужно. И вообще, от этой тети Поли теперь зависит довольно много, почти все, она и сама не представляет даже, как много от нее зависит.

— Только вы, тетя Поль, вы правду мне скажите. Если он просил не говорить, а вы об этом кому-то сказали — ничего страшного в этом нет. Просил?

Тетя Поля повернулась к Ровнину:

— Просил. Откуда же я знаю? Мало ли таких бродяг? Он сказал, Леша-то, придет, а сам не приходит. Ну я, я Вале, Зуевой Вале, сменщице своей, рассказала. Говорю, вот, мол, говорю, жулика на днях видела. У нас тут крутился. Знай, поди, кто жулик, а кто нет.

— А про Лешу? Про то, что из милиции приходили, вы тоже Зуевой сказали?

— Сказала, — тетя Поля нахмурилась. — Милиция, говорю, даже приходила, интересовалась. И Варе сказала, комендантше. Да какое это значение-то имеет? Не скажут они никому, я же их знаю, не скажут, Андрей! Они и забыли давно. Ну, говорили, ну, про жулика — да, и забыто.

— Вот что, тетя Поль. Вы мне вроде бы поесть предлагали. Так вот, как там насчет поесть? Стена, она затрат требует.

— Поесть? Ой, — тетя Поля приложила руки к груди. — Ой, Андрюш. Ну конечно. Поесть. У меня же тут и борщ, и вареники, и огурчики маринованные, — она открыла холодильник.

Пока тетя Поля возилась с духовкой, раскладывала на противне пирожки, Ровнин попробовал прикинуть, что и как будет происходить дальше. Прежде всего надо решить, далеко ли распространилась информация о Лешкином появлении и его разговоре с тетей Полей. Конечно, для комендантши и сменщицы сообщение тети Поли о некоем лопоухом не бог весть какая сенсация. Но только при условии, что обе, и Зуева, и комендантша, чисты. Допустим, он верит, что они чисты и что лопоухий не мог к ним относиться никаким боком. Тогда остается одно: принять на веру, что волны от Лешкиного появления никуда не распространились. Ну, принял. Значит, южинцы, в смысле южинское УВД, ничего пока не знают о Лешкином появлении в общежитии. Ну да, ведь им, как и всем, был неясен истинный смысл этой Лешкиной записи. Что ж, в первую очередь он должен сказать об этом Семенцову. Но что сказать, что именно? Хорошо, сегодня он заедет к Семенцову и все расскажет. Что Евстифеев был двадцать пятого февраля в общежитии и зацепил связь. Или хотел зацепить. Ведь должна же быть у банды более или менее безопасная связь с Госбанком. Ну, естественно, если у них в самом деле есть там свой человек. Правда, ориентировка по почти вымышленным портретам, конечно, не ориентировка. Кто был, как взял, что взял? Письмо от своего человека в банке? А может быть, все это туфта. В некоем общежитии у неких стеллажей болтался некий лопоухий? Что это значит?

Значит. Это — значит. Значит, потому что он, Ровнин, знает Лешку Евстифеева, как самого себя. В поисках скрытой связи Лешка мог перепахать весь город. Да что там — город, дай Лешке волю, он бы не по рисункам, а по воздуху, по запаху раскрутил бы всю эту группу. Да он ее и раскрутил — почти, если бы его не убили.

— Тетя Поль. Я... хотел с вами поговорить.

— Ну? — кажется, она поняла его взгляд. — Слушаю.

Как будто, по всем признакам, она его поняла. А раз поняла, то, хочет он того, или нет, у него не остается ничего другого, как полностью довериться ей. Полностью, до конца, иначе просто ничего не получится.

— Тетя Поль. Вы не представляете, как важно нам найти этого лопоухого. Найти его мы пока не можем.

Тетя Поля опустила глаза, провела ладонью по столу. Сказала:

— Я слушаю, Андрюш. — Судя по всему, она поняла. — Что же он... — она подняла глаза. — Такого натворил?

Сказать, что он убил Лешку? Нет, не нужно будить сейчас ее воображение. Ни к чему.

— Зло натворил. Много зла.

Он должен довериться. Довериться до конца, полностью. Иначе все будет впустую.

— Ну вот, тетя Поль. Это преступник. Опасный преступник. А мы, мы с вами, вдвоем, понимаете, мы попробуем его поймать.

— Это что — как же это поймать-то?

Если бы он знал как. Если бы.

— Во-первых, вам, тетя Поль, надо молчать. Никому уже теперь не говорить о нашем с вами разговоре. А во-вторых, думаю я вот что. Он еще раз придет. Как будто бы в этом стеллаже он письма брал. Ну вот, мы с вами и должны не спугнуть теперь этого лопоухого. Делать вам самой пока ничего не надо. А когда надо будет, я скажу. Главное же сейчас — молчать. А если лопоухий этот еще раз придет за письмом, тут мы его и накроем.

— А он придет?

— Не знаю. Ну, а вдруг придет? Если тетя Валя ваша и Варвара Аркадьевна не особо болтливы, то, думаю, он придет.

Сам Ровнин, конечно, понимал, что все это не так. Гарантий, что лопоухий придет снова, — два процента. Если он, Ровнин, все понимает верно, то таких, как эта преступная группа, может спугнуть все что угодно. Даже легкое облачко.

 

Вечером Ровнин встретился с Семенцовым и рассказал ему то, что услышал от тети Поли. Они решили: Ровнин должен продолжать контролировать стеллаж без подстраховки, так, как он и делал это с самого начала.

 

Мимо проходили девушки — кое-кто из них перепрыгивал через ступеньки, кто-то сбегал, некоторые шли с достоинством, но все спешили, потому что до занятий оставалось пятнадцать минут. Значит, так будет каждое утро. Ровнин сидел за столом рядом с тетей Валей и запоминал, потому что, чем раньше он будет знать каждую из живущих в общежитии в лицо, тем лучше. Из тридцати шести комнат одна — для дежурных, четыре мужских, в остальных живут девушки. Некоторых он уже знал и помнил. Вот тихо прошмыгнула мимо беленькая, с косичками, в перешитом школьном платье — Еремеева Галя, четвертая комната. Старый знакомый, тонкошеий парень в кедах и очках — Сабуров Борис, тридцать первая комната. Этих двух в белых свитерах в обтяжку он пока не знает, но заметил, что они ходят все время вдвоем. Вот похожая на белочку Лена Клюева из пятнадцатой комнаты. Дальше, с челочкой, в потертых джинсах — Бекаревич Юля, вторая комната. Глаза сияют, брови вразлет — Макарова Наташа, шестая. Битюг в замшевом пиджаке — Бондарев Алексей, тридцатая. Спортивная блондинка, та самая — Купреенко Оля, шестнадцатая. Эту не знает. Кульчицкая Эля, идти, на занятия ей жутко неохота, не проснулась еще, идет и смотрит под ноги — десятая комната. Ему пока нужно только одно — поймать момент, когда в одну из ячеек ляжет письмо. Только после того, как в ячейку ляжет письмо с несуществующей фамилией, появится след. Письмо с фамилией, не значащейся в списках общежития. Пока же все остается зыбким и неясным. Утопией, чистой утопией. Но ведь выбора у него нет. Просто нет. Полная, с ямочками на щеках, хмурящаяся от застенчивости, пробежала стремглав Собко Валя — из двенадцатой. Медленно проплыла мимо, искоса оценила его, тонная матрона, полная достоинства — Ревич Вика. Но ведь выбора у него нет, он должен верить в то, чего, может быть, и не существует. В нем сейчас происходил некий диалог — диалог, в котором он разговаривал сам с собой. Зачем он, этот лопоухий, появлялся у стеллажа? — Затем, чтобы взять оттуда письмо. — Допустим, напишу я в общежитие на любую фамилию. — Зачем? — Тютькину, ну а если под этой фамилией в общежитии никого нет? Письмо ведь никто не тронет, пока я сам его не возьму. — Не возьмет, ты прав. Но ведь зыбко? — Зыбко, а что делать?

Сидя за столом рядом с тетей Валей и делая вид, что проверяет инвентарные списки, Ровнин прикидывал. Почту в общежитие приносят два раза — утром и днем. От девяти до десяти и от двух до четырех. А запирают общежитие в одиннадцать вечера. Значит, он должен каким-то образом незаметно каждый раз после прихода почты проверять ячейки. Проверять, только и всего. Но как? Делать это надо нежнейшим образом. Тихо. Но как? Допустим, с первой почтой он в этом смысле может что-то сделать. А со второй? Единственное утешение: до тех пор, пока в ячейке не будет письма, никто из банды в общежитие не покажется. Светиться лишний раз им незачем. Но все-таки как проверять вторую почту? Так, чтобы было незаметно? Вторая почта — самый наплыв. Все толкутся у стеллажа. Надо что-то придумать. Придумать.

Тишина. Кажется, все ушли. Да, если лопоухий и появится, то вряд ли он это сделает утром. Потому что утром в будни прихожая пуста и он будет на виду. «Маленький» может возникнуть, если возникнет, скорее всего, днем, часа в четыре, когда в прихожей самая толкучка. Впрочем, это может быть и не «Маленький», а кто-то еще. Скажем, «Рыжий» или «Длинный». Хорошо, утром, допустим, он будет просматривать ячейки сам. Но днем?

 

Решение, как проверять дневную почту, возникло, когда после занятий в дежурку, где сидел Ровнин, вошла Ганна. Скорее, даже не вошла, а вплыла. Вплыла и, увидев его, остановилась:

— Андрей, извини, пожалуйста, я к тебе.

Ее лицо при этом неподвижно, будто каменное, а глаза не знают, на чем остановиться. «Такие, — подумал он, — именно такие девушки просто созданы быть старостами общежитий».

— Я слушаю, Ганна.

— Андрей, ты уж меня, пожалуйста, извини. А что насчет инвентарного списка? Тебе ведь нужно обходить все комнаты. Ну а там... — она отвела взгляд. — Ну, ты понимаешь. У нас же почти все девушки. Так вот, если тебе трудно и если ты не возражаешь, все женские комнаты могу обойти я.

Все женские комнаты может обойти она. А ведь это удача. Просто даже везенье. А он хорош. Ну и сотрудник — не додумался. Да ведь эта девушка создана, самой природой создана для того, чтобы помочь ему.

— Не возражаю, — он стукнул ладонью по столу. Кажется, все складывается. Ведь это — последнее, чего ему не хватало. — Ганночка, золотце!

Легче, легче, Ровнин, не перегибай.

— Да, Андрей?

— Ты даже не представляешь, какую услугу мне оказываешь. Ганночка, да я... я просто не знаю даже, как мне тебя благодарить. На колени встать?

— Ну что ты, Андрей? Что случилось?

— Встать или нет?

Покраснела. Чуть-чуть. Легкий румянец. И тут же нахмурилась. Вот оно, решение. Именно — такая девушка не продаст. Никогда не продаст. Да такую девушку, ее хоть сейчас просто на выставку.

— Мне же это совсем не трудно.

— Не трудно. Да ты понимаешь, Ганна!

Надо серьезней. Потому что говорить об этом — не лясы точить. Не лясы, он отлично понимает.

— Послушай, Ганна. Ты сама откуда? Родом ты откуда?

— Я? — она растерянно моргнула.

— Понимаешь, Ганна: то, что я хочу тебе сейчас сказать, очень серьезно.

— Серьезно?

Она посмотрела в упор. Ну конечно. Она пока не понимает, что он хочет ей сказать. Но это не так уж и важно.

— Ты где живешь? Дом твой где?

— Дом? В Желтянском районе. Под Южинском.

— Понятно. Там у тебя кто, родители? Братья, сестры?

— Родители и братишка и сестренка. Младшие.

Теперь уже она настроилась, без всякого сомнения, настроилась.

— Ты комсомолка?

— Комсомолка.

— Ганна, знаешь что, сядь. Ты ведь никуда не спешишь?

— А что случилось-то? — она села. — Я член бюро.

Просто удача. Такая девушка — действительно удача. Надо только все правильно ей изложить. Правильно, без пережима.

— Ганна. Ты встречала когда-нибудь в нашем почтовом стеллаже письмо или открытку с незнакомой тебе фамилией?

— Что?

— Я говорю серьезно — ты встречала когда-нибудь в нашем стеллаже конверт или открытку с незнакомой фамилией?

— С незнакомой фамилией?

— Ты ведь всех в общежитии знаешь по фамилии?

— Всех. — Она смотрела на него уже с тревогой. — Да что случилось-то, Андрей, ты можешь мне объяснить?

— Ну, ну, Ганночка. Не смотри на меня так. Абсолютно ничего не случилось. Все хорошо. Просто, понимаешь, кто-то балуется с нашим стеллажом для писем.

— Балуется? Со стеллажом для писем?

— У милиции, понимаешь, у милиции возникло подозрение, что кто-то использует наш почтовый стеллаж для скрытых передач.

Сейчас лучше всего помолчать. И дать ей почувствовать и осознать новость. Она повернулась к нему. Дернула плечами, будто отмахиваясь.

— Скрытых передач? Глупость какая-то. Каких скрытых передач?

— Во-первых, Ганночка, это совсем не глупость. Совсем. А во-вторых. Во-вторых, прежде всего, самое важное, ты должна запомнить: об этом нашем разговоре никто не должен знать. Это очень важно. Никто.

Она надменно поджала губы. Нахмурилась:

— Ну, само собой, Андрей. Ты мог бы мне этого и не говорить.

Само собой. Ты мог бы мне этого и не говорить. Золотая девушка. Просто золотая девушка.

Она опять посмотрела ему в переносицу:

— Так что? Что вообще тебе нужно?

— Умница, Ганночка. Умница, что поняла. А нужно мне совсем немного. Во-первых, как я уже говорил, никто не должен знать о нашем разговоре. Это — первое, самое первое. Второе — каждый день, утром и вечером, мы с тобой должны проверять свежую почту. Понимаешь? Проверять, чтобы выяснить, не появилось ли в одной из ячеек нужного нам письма. Нужного! Понимаешь? С незнакомой фамилией! Ты понимаешь?

— Понимаю.

— Объясню, почему я сказал: мы с тобой. Те, кто использует стеллаж, не должны знать или даже просто подозревать, что этот почтовый ящик под наблюдением и что мы с тобой будем его проверять. Значит, всю эту проверку нам нужно делать очень незаметно. Крайне незаметно. Совсем незаметно. Ты поняла?

— Да, конечно.

Кажется, накачивать ее больше не нужно. А вообще — вообще она хорошая девушка.

— Отлично. Значит, по утрам ячейки могу проверять я. Прихожая в это время пуста. А вот дневную почту — другое дело. Как раз все приходят с занятий, толкучка. Ну и, если я начну копаться во всех ячейках, сама понимаешь. Все это увидят.

Ровнин услышал шум шагов. Он успел только переглянуться с Ганной, как дверь открылась и вошла Варвара Аркадьевна.

— Ну что? Обвыкаем? — улыбаясь, спросила комендантша.

— Обвыкаем, Варвара Аркадьевна. Вот уточняем со старостой общежития инвентарный список.

— Я смотрю, ты скоро прямо меня заменишь, — комендантша сняла халат и надела плащ. — Я в учебный корпус. Если кто спросит, я там.

— Хорошо, Варвара Аркадьевна.

Комендантша ушла.

— А что, если я такое письмо увижу? — спросила Ганна. — Что тогда делать?

— Очень важно, что тебе в этот момент делать. Поясню. Когда будут приносить дневную почту, я всегда буду находиться тут же. Или за столом, или в дежурке. Каждый день, ты поняла? Обязательно каждый день.

— Что, и в воскресенье?

— И в воскресенье, даже особенно в воскресенье. Потому что в воскресенье здесь самая толкучка. Поэтому в воскресенье тебе придется проверять и утреннюю почту, чтобы опять на меня не обратили внимания. Ты поняла? В воскресенье и утреннюю? Как, не трудно тебе это будет?

— Не трудно.

Он оценил ее взгляд. Да, его выбор оказался точен. Такая не проговорится. Такая медлительная, с таким взглядом не проговорится.

— Значит, Ганночка, если такое письмо появится и я в это время буду сидеть у входа за столом — ты подойдешь и чуть тронешь телефон. Аппарат на столе. И все. Тронешь телефонный аппарат и можешь заниматься своими делами. В остальном разберусь я.

— Так. А если ты будешь в дежурке?

Она все поняла. И прежде всего поняла разницу между «за столом» и «в дежурке».

— Умница. Значит, если я окажусь в это время в дежурке, подойди к столу и незаметно позвони — коротко, четыре раза. Знаешь, где кнопка?

— Знаю. И все?

— И помни, Ганночка, хорошо помни, проверять ячейки каждый раз надо незаметно. Очень незаметно. Лучше, чтобы в это время никого не было рядом. А если кто-то стоит, делай вид, что ищешь письмо для себя. На всякий случай я дам тебе свой домашний телефон. Возьми бумажку и запиши.

— Хорошо, — она взяла бумажку.

— 72-54-55. Помни, звонить по нему можно только в самом крайнем случае. Ну, допустим, неожиданно принесли почту поздно, когда я уже ушел. Или меня нет, а ты вдруг заметила в ячейке письмо с незнакомой фамилией. Тогда сразу звони мне. Ясно?

— Да.

Ганна сложила и спрятала бумажку с телефоном. Да, с такой девушкой сразу — гора с плеч. Конечно, в любом случае он будет подстраховывать все ее действия.

— Все, Ганночка. Бери инвентарный список.

 

Теперь каждый его день начинался и кончался одинаково. Он вставал в полшестого, делал зарядку, принимал душ, варил геркулес и крепкий чай и, позавтракав, ехал в общежитие. Дорога занимала полчаса; обычно он входил в прихожую ровно в половине восьмого. Первое, что он делал, — незаметно оглядывал стеллаж. Движение в учебный корпус начиналось в начале девятого; он пережидал его, сидя в дежурке или за столом у входа. Теперь он уже знал в лицо и помнил имя и фамилию каждого проходящего — до последнего человека. Всех девушек, которых было сто двадцать три, и шестнадцать парней. Его тоже теперь все знали. В начале десятого почтальонша, которую звали Лизой, хотя ей было далеко за сорок, приносила первую почту. Лиза, полная, колченогая, с хмурым, неподвижно-недовольным лицом, лишенным всего женского, войдя в прихожую, обычно кивала Ровнину — быстро, наспех, будто стараясь скорей отделаться от ненужной обязанности. Сначала она отдавала ему все газеты, потом шла к стеллажу. Письма Лиза раскладывала умело и ловко. Она вынимала их веером, держа между пальцами, так, чтобы были видны фамилии. Всмотревшись, поднимала руки и точными скупыми движениями сверху вниз распределяла конверты по ячейкам.

Когда Лиза уходила, Ровнин по ее движениям уже примерно знал, сколько и в какие ячейки пришло писем. Он подходил к стеллажу и просматривал все, что поступило; постепенно он научился проверять ячейки за десять — пятнадцать секунд. Там, где лежали одно — два письма, хватало взгляда; там же, где писем было больше, — легкого движения руки.

Потом наступала протяженность — протяженность дня, который надо было чем-то заполнить. До начала четвертого, появления почтальонши и конца занятий, общежитие оставалось почти пустым, и он должен был найти себе какую-то работу или занятие, желательно — находясь при этом недалеко от входа. В первые дни работа еще была — Ровнин вычистил, замазал и заштукатурил все щели, вставил стекла, навел полный инвентарный порядок в кладовках, переписал все до одного списки. Все это было сделано довольно скоро; потом уже ему оставалось находить и придумывать занятия самому. Обычно он просто сидел за столом или в дежурке, выслушивая новости от тети Поли, тети Вали или комендантши. Все эти новости он давно уже изучил; он знал все о дочери и внуках тети Поли, знал об одинокой жизни тети Вали, знал, что главная забота и смысл жизни Варвары Аркадьевны — удержать собственного мужа, который хочет ее бросить и которого она любит. С комендантшей ему приходилось говорить особенно часто: она считала Ровнина человеком, хорошо знающим жизнь, и уже несколько раз спрашивала совета, как ей быть с мужем. Если же никого не было, то после первой почты Ровнин просто сидел один и просматривал газеты.

В два часа, к обеду, дежурная обычно заканчивала варить на кухне суп и жарить котлеты. После обеда было легче; в три кончались занятия, приходила вторая почта. После четырех до самого вечера прихожая уже не пустовала. Кто-то входил и выходил, кто-то кого-то ждал; иногда здесь просто стояли и разговаривали — свои и те, кто ждал девушек, как их называла тетя Валя, «пришлые». В воскресенье прихожая оживала с утра до вечера, и именно за счет «пришлых», которые иногда приходили с двенадцати. Обычно это были парни лет двадцати — двадцати двух. Они или вызывали кого-то, или оставляли дежурной документы и проходили к знакомым, или просто стояли в прихожей и ждали. Ровнин постепенно пригляделся к ним и в основном знал всех в лицо; каждого вновь приходящего он про себя отмечал. Но он понимал, что искать лопоухого среди «пришлых» — впустую. «Маленький» (или кто-то еще) может появиться здесь только один раз, чтобы взять письмо и уйти. Торчать здесь понапрасну, изображать любовь и мозолить всем глаза ему ни к чему.

 

Ровнин уже лег спать, когда раздался резкий звонок телефона. Не поворачиваясь, он нащупал в темноте и снял трубку:

— Алло. Алло, вас слушают.

Трубка молчала. Он посмотрел на часы — половина одиннадцатого. За время работы сотрудником ГУУР Ровнину много раз приходилось жить в гостиничных номерах и чужих квартирах, и почти в каждом номере и в каждой квартире раздавались вот такие звонки, без ответа. Ровнин знал, что эти безымянные, неизвестно как возникающие звонки — почти неизбежная участь любого места, где есть телефон. И вот сейчас такой звонок впервые раздался здесь, в квартире на Средне-Садовой. Мембрана тихо, еле слышно шипела. По звуку фона Ровнин понял, что неисправность линии или аппарата здесь ни при чем. В трубку просто молчали. Значит, кто-то или шутит, или очень хотел бы услышать его голос. А может быть, не то и не другое.

— Алло. Вас слушают.

Никто и на этот раз не ответил. Ровнин положил трубку.

Потом такие же точно звонки раздавались еще несколько раз. Постепенно Ровнин привык к ним. Звонили всегда по вечерам, в самое разное время: в восемь, в десять. Один раз даже в двенадцать.

 

В квартире в свободное время по вечерам Ровнин обычно читал или смотрел телевизор. Если же программа была скучной, а читать не хотелось, он разворачивал на полу и изучал карту города. Карту, а также указатели и путеводители он подготовил заранее, еще в Москве. Карта была крупномасштабной, с подробно выделенными микрорайонами, пригородами и маршрутами транспорта. Эту карту Ровнин постепенно выучил, как таблицу умножения. Он «прорабатывал» город район за районом, методично, неторопливо, по частям, с карандашом в руках, запоминая и повторяя названия. В названиях площадей, улиц, переулков, тупиков, пустырей полководцы уживались с писателями, а имена философов прекрасно чувствовали себя рядом с Биндюжными и Привозными. В конце концов он в любой момент мог представить себе весь город, целиком.

Сначала он добился того, что вся карта стала ему ясна и понятна. Потом, вспоминая Лешку и то, что он наверняка вот точно так же изучал эту самую карту, Ровнин стал наносить на нее, сверяясь с указателями, справочниками и путеводителями, все, что могло как-то пригодиться: районные банки, сберкассы, торговые точки, заводы, фабрики, стоянки такси, бензозаправочные колонки, вокзалы, аэропорты, пристани, крупные гостиницы и рестораны. Закончив с этим, занялся объектами помельче: отметил кафе, бары, санатории, дома отдыха, пляжи, базы проката лодок и морских велосипедов. За месяц, не выходя из своей квартиры, он узнал о Южинске все, что можно было узнать о городе, и теперь с закрытыми глазами представлял себе все коммуникации, извивы улиц, выезды за город и пригороды — до последнего прогулочного портпункта и остановки электрички.

 

Так прошли март и половина апреля. Дни, как и ожидал Ровнин, проходили без изменений. Не появлялось ни письма с незнакомой фамилией, ни лопоухого, ни просто намека на что-то похожее. В общем, Ровнин знал, что даже если у него есть шанс, слабый шанс, то и в этом случае ожидание может продлиться очень долго. Он подготовил себя к этому — и ждал. Знал он и другое: что такое ожидание и есть самое трудное. И тем не менее, несмотря на полную неопределенность, серьезное. Если ты хочешь хоть чего-то добиться, ты должен верить, что оно серьезно в любом случае. Но Ровнин знал, что в это обычно не верится. Наоборот, тебе все время, чем дальше, тем больше, кажется, что по сути своей все это «чистый порожняк».

Каждый день в четыре часа, а по воскресеньям утром и днем он видел, как Ганна проверяет письма. Сначала она делала это довольно топорно, так, что он морщился. Особенно в первые дни она буквально клевала каждую ячейку, поминутно оглядываясь, а когда кто-то подходил, замирала. Поэтому понять, что она проверяет ячейки, смог бы и младенец. В конце концов Ровнин однажды не выдержал — позвал Ганну в дежурку и сделал ей серьезное внушение:

— Ганночка. Я же просил тебя, чтобы ты делала это незаметно. А ты? Не замирай ты над каждой ячейкой! Пробеги глазами, и все. Не таись. Ты же, как курица, клюешь. У тебя что, с памятью плохо?

Закончив, он понял, что сказал лишнее. Ганна отвернулась, у нее покраснели виски и скулы.

— Ну вот, надулась. Я ведь хочу только тебе объяснить, что это очень важно. Ты понимаешь?

По-прежнему стоит отвернувшись. Черт возьми, какая святая обида! Ровнина взяло зло. Да ну ее с ее обидой! Этот детский сад надо кончать.

— Ганна! — он постарался нажать. — Ганна, прекрати!

— Да? — она не повернулась.

— Ты понимаешь, что это важно? Да перестань ты дуться, в конце концов.

— Понимаю, — еле слышно сказала она.

— Эмоции, Ганночка, здесь не нужны. Не обижайся.

— Я не обижаюсь.

— От тебя требуется одно — незаметно проверить пришедшие письма. Пришедшие, понимаешь? Пришедшие, а не все. Обычно их кладут ячеек в десять. В каждую по одному-два. Редко по три. Ну? Это же просто.

Кажется, она думает сейчас совсем о другом.

— Ганна!

— Я постараюсь, Андрей.

— Вот и постарайся. И не нужно эмоций.

Все-таки она ушла явно обиженной, но, кажется, после этого исправилась. По крайней мере, теперь уже понять, что Ганна проверяет почту, мог только он.

 

Ровнин знал, что пустышка, обычная, элементарная пустышка, рано или поздно должна появиться. Так и оказалось — он поймал ее в конце апреля. Это случилось утром, как только Лиза ушла. Ровнин подошел к стеллажу, как всегда, быстро осмотрел ячейки — и сразу же застрял на букве К. «Каныгиной Алле» — значилось на только что положенном в ячейку письме. В то утро на «К» Лиза положила только один конверт, и теперь Ровнин, не трогая его, внимательно осмотрел. Это был стандартный голубой почтовый конверт. Его приставили к стене ячейки почти вплотную, с небольшим наклоном. На конверте аккуратно, мужской рукой был выведен адрес:

«Гор. Южинск, Матросский пер., 6, Каныгиной Алле».

Обратный адрес:

«Гор. Южинск, Главпочта, до востребования».

И внизу, в углу, неразборчивая подпись.

Никакой «Каныгиной Аллы» ни в общежитии, ни вообще в техникуме не было. В общежитии из похожих фамилий была Каневская Света и Куницына Ира, но вряд ли даже Куницыну, не говоря уже о Каневской, можно переделать в Каныгину.

Осмотрев письмо, зафиксировав положение конверта и наклон — нельзя исключать условный знак, — Ровнин вернулся к столу. Тетя Поля что-то делала на кухне, комендантша еще до занятий ушла в учебный корпус. Ровнин сразу же подумал, что это «Каныгиной Алле» вполне может быть пустышкой, не связанной ни с лопоухим, ни вообще с бандой. Но обратный адрес, это «Южинск, до востребования», да еще неразборчивая подпись — все это очень и очень походило на ожидаемое. Правда, лопоухому, если он, допустим, окажется около стеллажа в самую толчею, все-таки удобней будет взять из ячейки конверт с мужской фамилией. Хорошо, но, может быть, одна из связных — женщина? Девушка? Можно допустить и другое: письмо адресовано женщине специально, чтобы не привлекать внимания.

Так или иначе, подумал Ровнин, надо позвонить Семенцову. Если все так, как рассчитывал Лешка и теперь рассчитывает он сам, за этим письмом должны явиться уже сегодня, в крайнем случае — завтра или послезавтра. Потянувшись к телефону, Ровнин еще раз вернулся к давно занимавшей его мысли: нужно ли просить Семенцова о дополнительном наблюдении? И снова, в который раз, решил, что не нужно, и прежде всего из-за тех же соображений о легком облачке. Ведь если банда что-то заподозрит — конец: пропадет последний шанс. Что же сказать Семенцову? Первое — попросить санкцию прокурора на вскрытие письма. Второе — намекнуть, что «авария» (появление письма) может быть «легкой» (кодовое обозначение пустышки).

Ровнин снял трубку, набрал номер; услышав ответ Семенцова, сказал:

— Иван Константинович? Здравствуйте. Андрей Александрович беспокоит. (Включенное во фразу официальное «Андрей Александрович» означало: «Звоню по делу».)

— Да, да, — отозвался Семенцов. — Здравствуйте. Я слушаю.

— Тут, кажется, у меня авария. («Пришло письмо».)

— Вот как? Легкая? («Предполагаете пустышку?»)

— Не исключено.

— Что, вам помочь отремонтировать? («Нужно ли установить дополнительное наблюдение за общежитием?»)

— Попробую пока справиться своими силами. («Дополнительного наблюдения пока устанавливать не нужно».)

— За ГАИ не беспокойтесь, это я беру на себя.

— Тогда спасибо, Иван Константинович, все в порядке, не буду больше задерживать. Я еще позвоню, хорошо? До свиданья.

— До свиданья.

Для того чтобы определить, пустышка это или нет, ему нужна помощь Ганны. Вскрывать заведомую пустышку — для уважающего себя оперативника позорно и неприлично. Может быть, эта Каныгина Алла когда-то училась в техникуме и Ганна ее вспомнит; кроме того, в Южинске есть еще пищевой институт, и Каныгина вполне может учиться там.

В двенадцать тетю Полю сменила тетя Валя. В два тетя Валя позвала его обедать, но он попросил дать ему только второе и перекусил за столом, сказав, что ждет звонка. Скоро Ровнин дождался прихода второй почты, конца занятий и медленного непрерывного движения возвращающихся с занятий через прихожую.

Ровнин только приподнялся ненадолго, чтобы заметить, положила ли Лиза сейчас письма в ячейку «К», и увидел, что там оказалось теперь еще два письма: Красиной и Кульчицкой. Вернувшись с занятий, обе, Красина и Кульчицкая, взяли свои письма. При этом письмо «Каныгиной» оба раза было передвинуто: Кульчицкая переставила его к другой стенке, а Красина, мельком посмотрев, положила голубой конверт плашмя, вверх адресом. Пришла Ганна, и, сидя за столом, Ровнин увидел, как она сразу же наткнулась на голубой конверт на имя Каныгиной. Про себя Ровнин отметил, что на этот раз Ганна действует почти идеально. Будто мельком осмотрев стеллаж, она подошла к столу, улыбнулась и, легко тронув аппарат, сказала:

— Здравствуй еще раз.

Хорошо, что она задержалась. Где же с ней переговорить? Переговорить надо так, чтобы их никто не слышал, и в то же время не терять контроль над ящиком. Где же? В переулке? Пожалуй. Перед дверью в общежитие — это самое удобное.

— Ганна, ты как насчет выйти на улицу?

Улыбнулась. Молодец, просто молодец девочка. Пожалуй, работу с ней он проводил не зря.

Они вышли в переулок и остановились у двери. На Ганне ее излюбленный цветастый сарафан; волосы чуть собраны и перевязаны голубой лентой. А глаза потемнели.

— Андрей, в ячейке «К» лежит письмо какой-то Каныгиной. Ты видел?

Что там ни говори, а девушка она что надо. Очень даже что надо. Жаль только, совсем, ну просто совсем не в его стиле. А ведь наверняка есть люди, которым нравятся именно такие. Вот такие, статно-тяжелые, с бархатным взглядом. Но не ему.

— Ганночка, может быть, ты все-таки знаешь какую-нибудь Каныгину? Может, такая училась здесь раньше?

Пока в дверь входили только свои и никто не вышел. Ровнин заметил: у Ганны на виске, у брови, на смуглой коже вспыхнуло и тут же исчезло красное пятнышко. Волнуется.

— Я здесь четыре года учусь и никогда о такой не слышала.

Проверить пищевой институт? Или этой же ночью вскрыть письмо и сразу узнать, что в нем: ожидаемое или пустышка?

Они вернулись в общежитие, и, только глянув на стеллаж, Ровнин увидел, что письма Каныгиной Алле в ячейке нет, а главное, никого нет и за столом дежурной.

Сначала он обругал себя. Ведь он должен был помнить, что в общежитии есть окна первого этажа, в которые можно самым обычным образом влезть. Нет. Влезать из-за письма в окно — для этого надо быть просто кретином. Кто же вошел в общежитие, пока они стояли в переулке? Кажется, три девушки. Да, точно, три девушки. Галя Попова, маленькая первокурсница из третьей комнаты, вошла одна. Чуть позже, вдвоем, вошли Аня Стецко и Лида Бекряева, обе из восьмой комнаты. Нет, он все-таки приличный лопух и запросто может сейчас влипнуть. Письмо вполне мог взять кто-то не из этих трех, и тогда в поисках голубого конверта придется перелопачивать все комнаты. А это уже не легкое облачко, а целый ураган.

— Смотри, Андрей, письма нет. Ты видишь? — сказала Ганна.

— Вот что, Ганночка. Пока мы были на улице, сюда вошли трое. Попова, Стецко и Бекряева. Так вот, ты осторожно спроси у каждой из них, не брала ли она письмо. Только осторожно, мимоходом.

— Все ясно.

Ганна ушла. Да, она-то молодцом. А он последний лопух, самый что ни на есть последний. Отлучился, называется, не теряя контроля. Теперь вот опрашивай все общежитие. Он ждал минут десять; наконец, услышав, как идет Ганна, вышел.

— Попова, — Ганна вздохнула. — Письмо взяла Попова.

Галя Попова. Тихоня. Тише воды, ниже травы. Страшное облегчение, буквально гора с плеч.

— Ты с ней поговорила?

— Это письмо для ее сестры, так она говорит. Сестра ее со своим мужем хочет расходиться, а сейчас встречается с одним мальчиком. Он здесь живет, южинский. А сестра под Южинском, в Сергиевке. Ну вот, этот мальчик ей сюда и написал — из-за мужа.

Все точно. Все по делу — и обратный адрес «до востребования».

— Это что, ее родная сестра?

— Да, родная. А муж — Каныгин. И знаешь что, Андрей? Если мое мнение тебя интересует, мне кажется, Галя не наврала.

Да, скорей всего, эта самая Галя Попова не наврала. Он ее хорошо знает. Такой мышонок. Тихий мышонок с первого курса. В таком случае можно сказать одно: первую пустышку он прошел, и прошел сравнительно легко.

Вечером он позвонил Семенцову и сказал, что авария была совсем легкой, легче даже, чем он думал.

 

Они сидели вдвоем в квартире Семенцова.

— Понимаете, Иван Константинович. В общем, вы, наверное, правы, даже почти наверняка вы правы. Я сам, честно признаться, уже мало верю, что чего-то дождусь. Но есть одно «но», понимаете, одно маленькое «но». Человеком, который работал здесь до меня, был Евстифеев. Вы хорошо его узнали?

Семенцов придвинул к себе блокнот и молча стал рассматривать пустые листы. Кажется, Ровнин попал в самую точку. Но из вежливости надо выдержать паузу.

— Понимаете, Иван Константинович, я знал многих отличных специалистов. И Евстифеев, по моему глубокому убеждению, был одним из самых лучших. Простите, Иван Константинович, вы согласны с этим?

— Согласен, — сказал Семенцов. — Согласен и понимаю. Но ведь нельзя же ждать бесконечно.

Кажется, тишина, которая наступила, довольно благоприятна.

— Я и не прошу ждать бесконечно.

Неизвестно, что будет дальше, но пока он Семенцова убедил. По крайней мере, неделю, а то и больше, он сейчас вытянет. А потом? Потом. Ведь между первым и вторым налетом прошло почти полгода. Невесело. Ладно, потом можно будет побороться за что-то еще. Скажем, за то, чтобы вместо Ровнина в общежитии остался дежурить кто-то другой.

— Сколько дней вам нужно? — Семенцов встал. — Конкретно?

— Две недели, товарищ полковник, — встав вслед за ним, сказал Ровнин. — Должно прийти что-то за это время.

— Много, — начальник ОУРа нахмурился. — Неделя.

— Иван Константинович? — Ровнин постарался изобразить борьбу. — Десять дней, а?

— Неделя, Андрей Александрович. Извините, но и это дальнейшее ожидание считаю бессмысленным.

 

В переулке тихо; уже десять, через час двери в общежитие закроют. Они прошли по пустому темному переулку мимо редких фонарей, остановились недалеко от двери. Ганна молчит. Кажется, наступает лирический момент. Как он хотел бы уйти сейчас от этого лирического момента! Но нельзя. Главное в том, что она ему нужна. Она ему по-прежнему нужна. Пусть всего на несколько дней, но нужна. Ровнин повернулся, Ганна посмотрела на него и потупилась. И вдруг, так, что он даже не успел отстраниться, обняла. Она обняла его осторожно, медленно, неумело. Обняла, будто боялась, что он сейчас не разрешит ей это сделать. Вырвется. Он же просто не знал, что сейчас сказать, и только чувствовал, как ее губы шевелятся у его груди. Какой же он все-таки подлец. Подлец и мерзавец.

— Андрей, ты знаешь, кажется, случилось ужасное.

Она сказала это спокойно, совершенно спокойно. Сказала, ровно дыша ему в грудь.

— Что — ужасное? Она вздохнула.

— Так что — ужасное?

— Я не знаю, как тебе сказать. Кажется, я просто не могу без тебя. Понимаешь?

Она ждала его ответа, но он молчал.

— И кажется, не смогу никогда больше. Ты понимаешь? Я — без тебя — никогда — не — смогу. Просто — не — смогу. — Она посмотрела ему в глаза и улыбнулась неуверенно, жалко. — Ты не думай. Насчет писем. Все будет в порядке.

Повернулась и ушла.

 

Ровнин видел, как Лиза разложила вторую почту; несколько человек уже стояли у стеллажа и ждали, чтобы посмотреть письма; все это были свои. Пока все, как обычно, среди них ждет и Ганна. Лиза ушла, и в это время Варвара Аркадьевна крикнула из дежурки:

— Андрюш, на минутку!

В принципе он не раз уходил в дежурку именно в момент, когда приносили вторую почту. Конечно, если устеллажа в это время оставалась Ганна. Поэтому и сейчас отошел со спокойной душой. И именно в этот момент, только войдя в комнату, услышал четыре коротких звонка.

— Кого это? — спросила Варвара Аркадьевна. — Тебя, наверное?

— Не знаю.

Значит, Ганна увидела письмо? Пустышка? Все может быть.

— Я пойду в техникум, Андрюш, проследи, чтобы белье собрали. Сам-то не занимайся, дежурные сделают, ты только посмотри.

— О чем разговор, бу-сделано.

Варвара Аркадьевна вышла, и в момент, когда она открывала дверь, Ровнин увидел, что в коридоре стоит Ганна. Зачем, они ведь договорились, чтобы она, позвонив, сразу шла по своим делам? Но в ее лице сейчас что-то есть, что ему не нравится, очень не нравится.

— Ты что? — тихо спросил он.

— Андрей, — она сказала это шепотом, — там, в ячейку на «П», письмо положил какой-то парень.

Все, что он подумал после этих слов, заняло доли секунды. Какой-то парень. Значит, не почта, а прямая передача? В общем, он этого всегда ждал. Но надо же было случиться, чтобы именно в этот момент он отошел! Да и ждал как один процент из ста. А зря, совершенно зря. Быстро — спросить у нее словесный портрет. Парень уже ушел? Или стоит? Если ушел, то в эти доли секунды надо решить: бежать за ним? Или не бежать? Раскрыть себя? Бежать больно уж соблазнительно. Собственно, строго по инструкции, если парень только что ушел, догнать его он просто обязан. Но если он сам побежит, то раскроет себя? Раскроет. Конечно, раскроет. И не просто раскроет, а завалит. Черт. И выхода, главное, нет. Ведь по инструкции он должен попробовать его задержать во что бы то ни стало, на то он и сотрудник угрозыска. Нельзя терять ни секунды. Решай, Ровнин, решай, какого черта ты телишься.

— Он что, ушел или еще стоит? — шепотом спросил Ровнин.

— Он сразу ушел, как только положил письмо.

— Как он выглядел? Быстро. И точней.

— Ну... Такой среднего роста. Плотный. В синей куртке. Нейлоновой, кажется.

Время уходит, просто катастрофически уходит. Бежать? Нет. Бежать сейчас, мчаться по переулку он не имеет права. Если это письмо не пустышка, если Лешка действительно вышел на связь, если он ее так точно накрыл, то он, Ровнин, не имеет никакого права сейчас ее заваливать. Пусть за то, чтобы он пытался догнать положившего письмо, будут тысячи инструкций.

— Глаза? Волосы?

— Глаза не помню. Волосы, кажется, светлые.

Это называется «точней». Ладно, словесный портрет он из нее потом выжмет. «Кажется, светлые»... Почему его не оказалось у стола в тот момент? Обида, несправедливость, но жалеть поздно.

— Ганна, проследи за письмом. Я сейчас.

Она кивнула. Прихожая — пока здесь все свои. Письмо на «П» — он его видит. Ровнин вышел в переулок. Незаметно и мгновенно посмотрел направо — пусто. Налево, в сторону улицы Плеханова. Там, кажется, кто-то есть. Несколько своих возвращаются из техникума. И кто-то уходит. Кто же это? Там, на полпути, уходят к улице Плеханова три человека. Парень в клетчатой рубашке, женщина с сумкой и мужчина, судя по походке — пожилой. Никого в синей куртке среди них нет. Впрочем, кажется, парень что-то несет в руке, и очень похоже, что это сложенная куртка. Какого цвета у него волосы? Не разобрать отсюда, но, кажется, не темные. Оттенок клетки на рубашке — желтоватый. Как хорошо было бы сейчас догнать его в любом случае, пусть даже этот бросок по переулку засекут. Если это тот самый парень, то уж как-нибудь он бы его взял. Одного-то взял бы за милую душу, причем взял бы тихо, без шума. Нет. Бежать нельзя. Ровнин не спеша пошел по переулку к улице Плеханова. Успеет ли он достать этого парня вот так, тихо, пока тот не завернет в какую-то из сторон? Неужели не успеет? Нет, не успеет. Или — успеет? Не успел. Все трое сейчас завернут за угол. Пожилой мужчина и женщина свернули влево, но они — не главное. Парень в клетчатой рубашке завернул направо, к остановке троллейбуса. Знать бы, что у него в руке. Шум электромотора — это подошел троллейбус, проскочивший в просвете переулка. То, что у него в руке, очень похоже на куртку, по крайней мере, это что-то — плотно свернутое в комок. А может быть, тот, в синей куртке, спрятался сразу же в одном из дворов в переулке? Теперь разбираться поздно. Вот Плеханова. Не спеши, только ради бога не спеши. Ровнин свернул направо и остановился. Троллейбус отходит, и, кажется, парень в клетчатой рубашке успел сесть. Женщина пропала, а вот пожилой мужчина вышел из магазина. Надо было сразу же спросить у Ганны, какая рубашка была у того, кто положил письмо. Ну и недотепа же он. Если бы он сразу спросил о рубашке — всё, он бы его тут же накрыл. Троллейбус отошел уже далеко. Конечно, он может сейчас остановить любую машину и попробовать догнать этот троллейбус. Нет. Пока он остановит машину, троллейбус подойдет к следующей остановке. И потом, что, если это не тот парень? А может быть, этот парень нарочно положил письмо, дождавшись, пока он, Ровнин, уйдет в дежурку? Черт. И ко всему еще — даже при том, что он шел тихо, можно было засветиться. Нет, кажется, он все-таки не засветился. Он шел не спеша, совсем не спеша. Хорошо, надо прикинуть: может ли быть, что он уже давно засечен? Вряд ли. Мало ли людей может выйти из общежития и пойти к улице Плеханова? Значит — прямая передача. Надо было сообразить, что по почте им слать письма на этот стеллаж совсем не обязательно. Конверт вполне можно просто положить в ячейку, минуя почту. Как он и думал раньше, очень похоже, что кто-то из них живет недалеко от общежития. Надо только решить кто: тот, кто положил письмо, или тот, кто его возьмет. Впрочем, может быть, вся эта горячка ни к чему и это снова пустышка.

Ровнин огляделся. Он стоял метрах в десяти от троллейбусной остановки, на углу, но так, что видел отсюда и вход в общежитие. У остановки набралось уже несколько человек. Нужно уходить, стоять здесь дальше и светить — бессмысленно. В любом случае подробный, словесный портрет этого парня он из Ганны выжмет до последней черточки. Кто же он? Обидно, конечно, что он от него ушел. Но только пока ушел.

Ровнин вернулся в общежитие, по дороге незаметно осматривая все дворы. Там, конечно, сейчас не проглядывалось ни малейшего шевеления, ни тени, ни следа парня в синей куртке. И все-таки хорошо, что он не побежал, очень хорошо.

Когда он вошел в общежитие, прихожая была пуста; у стола дежурной стояла Ганна. Ровнин подошел к стеллажу. Письмо в ячейке «П» лежало плашмя, вверх адресом. Это был обычный типовой конверт «авиа», но без штемпеля. Пустышка без штемпеля? Что, почтовой печати нет и на другой стороне? Сейчас переворачивать письмо не стоит: может быть, оно положено условленным образом, и потом, на конверте наверняка есть отпечатки пальцев. Почерк женский. «Здесь. Матросский пер., 6, Пурхову В.» И — всё. Без обратного адреса. Вполне может быть, что женский почерк — это старый трюк. Написать адрес на конверте можно попросить на том же почтамте любую постороннюю женщину. Способ старый, проверенный и довольно надежный: следы скрываются почти без хлопот. Хорошо. Если, допустим, это так, почерк можно скрыть, но отпечатки пальцев никуда не денутся. Если это не пустышка и если письмо до вечера не возьмут, он эти отпечатки снимет сегодня же. Пакеты и пленка для дактилоскопии у него с собой. Пурхову. Пурхов — хорошая фамилия. Ее мог сработать конечно же понимающий человек. Никакого Пурхова в техникуме нет. Он помнит все фамилии на «П», а также на «Пар», «Пер» и «Пор». Есть Поронин, Паршуков и Перчук, и больше ничего, даже отдаленно напоминающего «Пурхова». В то же время «Пурхову В.» — такая фамилия звучит на конверте довольно спокойно и не привлекает внимания.

Ровнин подошел к Ганне, спросил взглядом: ну что? Она молча изобразила что-то лицом — что-то среднее между сожалением и недоумением. Значит, пока он уходил, здесь ничего особенного не случилось. Но если кто-то за это время трогал письмо — мало хорошего.

— Письмо никто не трогал? Случайно не перекладывал?

— Нет.

Некоторое облегчение. Отпечатки пальцев на конверте никуда от него не денутся. Теперь нужно спросить ее как можно вдумчивей и проникновенней.

— Ганна, ты не помнишь, что у этого парня было под курткой?

Она посмотрела ему в глаза:

— Под курткой? По-моему, рубашка.

— По-моему или точно? Какого цвета?

— Светлая.

«Светлой» вполне можно назвать и рубашку в желтоватую клетку. Но все-таки, как бы он ни обнадеживал сейчас сам себя, рубашка ушла. Уплыла.

— Ганночка, может быть, ты все-таки вспомнишь?

— Знаешь, Андрей, честно говоря, на рубашку я не обратила внимания. Помню, что на нем была синяя куртка. И все.

— Хорошо. Тогда вот что: пойди в дежурку, возьми лист бумаги и постарайся описать мне этого парня. Понимаешь? Только не спеши. Посиди, подумай, вспомни и запиши о нем все, что вспомнишь. По очереди, все о его лице, начиная с макушки. Если ты точно помнишь, что волосы светлые, пиши: волосы светлые. Если помнишь оттенок, пиши оттенок. Если, допустим, не уверена, что светлые, тогда: кажется, светлые. Дальше то же самое о глазах. Потом о носе, и в том же духе до подбородка и шеи. Это называется «словесный портрет». Иди. Напишешь — и жди меня в дежурке.

Ровнин сел за стол, снял трубку. Кажется, без дополнительного наблюдения теперь не обойтись. Ладно. Теперь уже выбирать не приходится.

— Иван Константинович, не знаю уж, как и извиняться. Опять Андрей Александрович вас беспокоит. («Звоню по делу».)

— Да, да, здравствуйте, очень рад. Что, неужели опять авария? («Пришло письмо?»)

— Авария, Иван Константинович.

— Надеюсь, легкая? Как и в прошлый раз? («Предполагаете ли вы, что это опять пустышка?»)

Нет, он не предполагает, что это пустышка. Конечно, все может быть, но он не предполагает.

— Боюсь, на этот раз серьезней, Иван Константинович. («Вряд ли это пустышка».)

— Ай-яй-яй! Нужна помощь? («Нуждаетесь в дополнительном наблюдении?»)

— Нужна. Ну и, естественно, поставьте в известность ГАИ. («Прошу установить тщательно скрытое дополнительное наблюдение, а также взять санкцию прокурора на вскрытие письма».)

 

Словесный портрет, полученный от Ганны через полчаса, Ровнин спрятал, не читая. За столом он просидел, не отходя, до одиннадцати, пока не закрыли дверь, предупредив тетю Полю, что останется на ночь. У стеллажа все пока было спокойно: письмо оставалось в ячейке, его никто не тронул и не передвинул, хотя к стеллажу в разное время подходили до ночи около десяти человек — все свои. После одиннадцати тетя Поля ушла спать в дежурку. Выждав для верности еще часа три, до двух, Ровнин подошел к ячейке. Сначала он изучил расположение письма; потом оградил его для верности четырьмя спичками, установив точное расположение. Только после этого, подняв письмо «за ребра», он аккуратно, как можно аккуратней снял с двух сторон отпечатки пальцев. Спрятав ленту с отпечатками в пакетик, пошел на кухню, разогрел воду в чайнике; когда из носика забила струя, разогрел над паром клей и вскрыл письмо. Осторожно достал из конверта сложенный вчетверо листок. Внимательно осмотрел, прежде чем развернуть. Листок — нелинованный; в отгибе, в правом верхнем углу, хорошо проглядывается почтовый рисунок: голубой жезл Меркурия в голубом же лавровом венке. Листок куплен на почте, и написано письмо, скорей всего, там же. Он развернул листок: почерк мужской, совсем другой, чем на конверте. На пустышку не похоже. Вполне может быть, что и этот текст написан кем-то другим, по просьбе. Сняв и отсюда отпечатки пальцев и спрятав ленту, Ровнин стал внимательно читать текст. Он прочел его несколько раз, до тех пор, пока не запомнил наизусть:

«Витя, привет! Рад сообщить, что могу встретить тебя с Машей 5 июня в четыре дня у проходной «Пролетария». Если почему-либо тебе не нравится «Пролетарий», то в тот же день и в тот же час подходи с ней же к «Цветмету» или «Судостроителю» — на выбор. Встретимся в любом случае. Только предупреди. С приветом —

любящий тебя Вася».
Нет, это не пустышка. С Машей. Что такое «с Машей», понятно — это значит «с машиной». Сейчас третье июня; пятое — через два дня. Это не пустышка хотя бы потому, что срок между письмом и налетом здесь тот же, что был и тогда, с Лешкой. Четвертого, пятого и шестого — общие дни выдачи зарплаты. Сегодня вторник, значит, это будет четверг. «Пролетарий», «Цветмет» и «Красный судостроитель» — три завода, известные в городе. Все три в удаленных районах. Значит, рассчитывают, что эти три перевозки будут без радиоконтроля? Если так, то у них точно есть кто-то в банке. Шифр. Шифр в письме самый что ни на есть примитивный. Впрочем, заботиться о сложности шифра им ведь почти ни к чему. Потому что единственное, чего они могли бы опасаться, что письмо случайно вскроет кто-то из общежития. Дуриком. Но, увидев этот самый невинный текст, такой человек, по их мысли, запечатает письмо и снова положит его на место. Поэтому и затемнились они чуть-чуть, слегка. Именно на тот случай. На недотепу. Значит, Лешка был прав. Лешка, он даже сам не представил бы себе, до чего он был прав. Черт. Выползти на святом духу, почти ни на чем — на связь. На реальную связь, и на какую. На такую реальную, что дальше некуда, просто некуда. А он, Ровнин, он, кажется, этот выход, ювелирный выход, просто-напросто вчистую завалил. По своей же вине. Впрочем, это неважно, по своей ли вине, или по воле случая, но завалил. Ведь еще днем, всего несколько часов назад, он мог легко, совсем легко, без особых усилий взять того, кто положил письмо. Тепленького и свеженького. Сделал бы он это без всяких закорючек, играючи. На ласковом слове. «Тихо, не шуметь. Сопротивление бесполезно». Теперь же — никаких гарантий. Это называется — «везение». Черт. Варвара Аркадьевна, если бы не она... Впрочем, есть вариант, что дело здесь не в Варваре Аркадьевне.

Еще раз перечитав письмо, Ровнин слово в слово переписал текст. Сложил вчетверо оригинал и дубль; оригинал спрятал в конверт, заклеил и положил на прежнее место, так, как было отмечено спичками. Потом стал не торопясь изучать словесный портрет, составленный Ганной.

Видно было, что текст этот переписывался Ганной не один раз; но даже и в этой последней, ровной, аккуратной, сделанной с легким ученическим наклоном записи несколько слов все-таки были зачеркнуты:

«Волосы — светлые, длинные. Лоб — низкий (слово «низкий» зачеркнуто), кажется, обычный. Глаза — бесцветные (слово «бесцветные» зачеркнуто жирной линией), голубые. Нос — толстый. Губы — узкие. Подбородок — маленький, с ямочкой. Шея — толстая и короткая. Уши — маленькие и прижатые».

Конечно, все это упрощено. Но в принципе для рядового свидетеля вполне нормальный словесный портрет. Ровнин аккуратно переписал его, ничего не меняя. В оригинале приписал сверху:

«Составлено со слов свидетельницы Шевчук Г.».

Поставил число, расписался, вложил оригинал в чистый конверт; туда же положил дубликат письма «Пурхову В.» и оба пакетика с отпечатками пальцев. Да, передать все это в УВД придется Ганне, больше просто некому. Он написал на чистом конверте:

«Семенцову И. К. — лично».

Посмотрел на часы — четыре. Положил конверт в ящик стола и скоро заснул. Не очень крепко, но заснул прямо за столом. Он давно уже приучился спать в любой позе.

 

В семь Ровнин проснулся и прислушался. Услышал шум раковины. Потом движение. По общежитию ходят. Вот кто-то пробежал по второму этажу. Он посмотрел на стеллаж, отметил, что конверт на своем месте и не передвинут. Минут через пятнадцать, потягиваясь, из дежурки вышла тетя Поля. Постояла; шаркая шлепанцами, пошла на кухню — ставить чайник. Вернулась она уже к входной двери, сняла запор, кивнула ему, сказала: «Ой, не проснусь никак» — и снова ушла в дежурку.

Ровнин долго еще сидел за столом и ждал; ему нужна была Ганна. Она спустилась примерно около восьми, и он сразу же заставил ее вернуться и принести сумочку: нести конверт в руках было рискованно. Рассказал, как найти городское УВД. Отдать конверт в приемную попросил без всяких объяснений — просто отдать, и все.

Она вернулась часа через полтора. Остановилась около стола и кивнула. Ганна смотрела сейчас на него слишком внимательно, и он понял, что после поездки в УВД все для нее должно быть страшно серьезно, так как теперь она, конечно, понимает что к чему. Отстранить бы ее от всего этого. Нет, нельзя. Она будет ему нужна, пока они не придут за письмом, а если они не придут, то — до утра пятого июня.

— Все в порядке?

Ганна вместо ответа передернулась, и он понял, что у нее начался мандраж. Надо ее успокоить. Как угодно успокоить, тоном, голосом, поведением. Дать понять, что все, что происходит, не очень значительно. Он просто ищет мелкое жулье, самое мелкое. Надо ее успокоить, потому что нервотрепка ей сейчас ни к чему.

— Веселая жизнь, а, Ганночка? Ты поняла, что я жуликов ловлю? Аферистов?

Она кивнула. Легкое волнение у нее осталось. Впрочем, может быть, и не легкое.

— Скоро все это кончится. Пока же все, как обычно, девушка. В четыре жду вас на том же месте, у фонтана. Хорошо?

— Хорошо. — И она ушла.

 

В половине десятого Лиза принесла утреннюю почту; писем на «П» на этот раз не было. К десяти, сидя за столом и прихлебывая чай, который принесла тетя Поля, Ровнин наконец почувствовал себя свежим. Абсолютно свежим, отдохнувшим и легким.

В общем, он попытался убедить себя, что ничего страшного не случилось. Попытался смириться с провалом, случившимся, хочет он того или не хочет, по его вине. В самый нужный момент он отошел от стола. Неважно, позвала ли его при этом Варвара Аркадьевна или нет. Несколько раз он попробовал себе представить: может быть, завал произошел все-таки не по его вине? Что, если они уже давно пасли его? Засекли и пасли? И конверт, положенный в ячейку «П», — не что иное, как манок? Манок, подложенный ими специально, в момент, когда он отошел?

Притянуто. Абсолютный самообман. Им не было никакого смысла так рисковать. Виноват в том, что в нужный момент у стола никого не оказалось, он, один он.

Самое плохое, что он теперь вынужден будет ждать их до пятого числа. Потому что на наблюдателей, которых в переулке уже наверняка выставил Семенцов, надежда небольшая: ведь прихожая и стеллаж для них вне видимости, а по внешнему облику они смогут определить только лопоухого, по Лешкиному рисунку. Есть еще словесный портрет того, кто положил письмо.

Что бы он сделал сам на их месте? Сам он, наверное, обязательно взял бы письмо сегодня. Брать его четвертого, а тем более пятого — как будто поздновато. Но деться некуда, теперь он уже напрочь привязан к этому стеллажу, самым настоящим образом привязан.

 

В двенадцать позвонил Семенцов. Ровнин сразу узнал его голос, низкий, сухой, почти без посторонних оттенков:

— Андрей Александрович? Здравствуйте, Иван Константинович беспокоит.

— Здравствуйте, Иван Константинович. Слушаю вас.

— Насчет ремонта, о котором вы просили, все в порядке. («Дополнительное наблюдение за общежитием установлено».) За марочки спасибо, редкие, в каталогах их нет. («Письмо с отпечатками пальцев получил, всесоюзному розыску они неизвестны».) Что, с мастером увидеться вам так и не удалось? («Того, кто положил письмо, вы упустили?»)

— Да. Не дождался он меня, беда просто.

— Было светло? («Предполагаете, что он вас раскрыл?»)

— Да так, серединка на половинку. («Точно не знаю».)

— Вы сами свет не включали? («Вы ничем не могли себя обнаружить?»)

— Что вы, Иван Константинович.

— Ладно. Зато открыточка ваша просто загляденье. («Перехваченное письмо считаю чрезвычайно важным».) Андрей Александрович, у меня тут приятели скоро соберутся, так что позванивайте. Не забывайте старых друзей. («Скоро предстоит серьезная операция, поэтому прошу постоянно поддерживать со мной тесную связь».) До свиданья. Был рад.

— Конечно, Иван Константинович. Всего доброго. («Буду постоянно держать вас в курсе событий».)

 

Утром четвертого, как только Ровнин проснулся и вышел в прихожую, он первым делом посмотрел на стеллаж, чтобы убедиться, что письмо «Пурхову В.» лежит в ячейке нетронутым, плашмя, вверх адресом, так, как он его оставил. Пока еще тетя Валя не сняла запор, он быстро сходил в туалет, умылся и сел за стол. После первой почты Ровнин поймал себя на том, что думает сейчас только об одном: а вдруг выявили себя и засветились те, кто дежурит в переулке? Судя по Семенцову, народ у него опытный и быть такого не должно.

Ну а вдруг? Ровнин попытался представить себе, как они вообще это делают, как они скрыты, а главное, как держат вход. Если подвижно, да еще если кому-то из них вздумается ходить по Плеханова, изредка сворачивая в переулок, тогда все, полный конец, пиши припало. Поразмыслив, он все-таки решил, что они этого не сделают; наверняка они тихо заняли скрытые точки. Но и в этом случае их помощь может быть очень ограниченной. Что, если придет кто-то им неизвестный? Они и ухом не поведут: ведь «пришлые», приходящие к девушкам, в эти дни так и мелькают. Заходят, спрашивают кого-то, оставляют документы, проходят в комнаты. С другой стороны, это хорошо: больше надежды, что банда рискнет взять письмо, воспользовавшись этим. Ладно, что там ни думай, его дело сейчас телячье — ждать. А когда придет время действовать — действовать.

В двенадцать пришла тетя Поля. Подождав, пока уйдет сменщица, тетя Поля посмотрела на него и вздохнула. Взгляд этот был со значением, и в ее глазах Ровнин прочел, что она понимает его состояние. Понимает, что он неспроста третьи сутки сидит за столом и чего-то ждет.

И снова он с тоской подумал: ну что стоило ему вчера оказаться в нужный момент у стола? Чепуха какая-то. Просто не повезло. Случайность. Глухая случайность.

В одиннадцать тетя Поля заперла общежитие.

Значит, теперь он должен ждать завтрашнего утра, даже не утра, а двенадцати часов: в это время должен прийти наблюдатель от Семенцова, который заменит его, Ровнина.

 

Пятого июня, встав рано — еще не было семи, — Ровнин понял, что настроение у него сегодня чуть-чуть получше. Он вышел в коридор, сделал зарядку. Обтерся до пояса холодной водой. Потом сам заварил себе чай. Пока он сидел за столом, до момента, когда тетя Поля сняла засов, он заставил себя прогнать еще раз на память всю карту города. Всю, до последнего переулка и знака. Основные маршруты; потом — маршруты машин Госбанка; потом — расположение крупных заводов, дорог, перекрестков, выездов за город; потом, один за другим, все основные дорожные знаки; наконец, мелочи: выезды на окраины и в пригороды, неожиданные повороты и тупики, проходные дворы. Что бы там ни было, сегодня он должен быть в форме. В абсолютной форме. В нем должна быть полная ясность и чистота, независимо от того, придет ли сегодня кто-нибудь за письмом или не придет, состоится ограбление или не состоится.

Сейчас, разглядывая гладкую дерматиновую поверхность стола, Ровнин в который уже раз попытался с предельной ясностью ответить самому себе на вопрос: раскрыт он или не раскрыт? С одной стороны, когда в ячейку положили письмо, он, хоть и упустил сам момент, все остальное сделал абсолютно чисто, по всем правилам. Засечь его, его неторопливый, медленный выход из дверей общежития, его нарочно замедленный проход к троллейбусной остановке, можно было только в одном случае: если для того, чтобы положить письмо в ячейку, сюда приходил не один, а как минимум два человека. Значит, как же тогда все происходило? Один вошел и положил письмо, тогда как второй, давно дежуривший где-то в удобном месте, допустим, на лестничной клетке противоположного дома, наблюдал, подстраховывая. Следил, не выйдет ли вслед за напарником кто-то из дверей общежития. Кто же мог оттуда выйти, по их мнению? Тот, кто по внешнему виду мог быть сотрудником милиции. Он, Ровнин, вполне мог вызвать их подозрения. Натянуто? Осторожно? Да какая разница! Пусть даже сверхосторожно, а кто им мешает вести себя сверхосторожно? Суммы, которые они берут, заставляют их быть сверхосторожными. Собственно, что могло им помешать лишний раз подстраховаться? Тем более если они, как считал Лешка, не что иное, как «инт. пр. гр.» — «интеллектуальная преступная группа»?

И Ровнин вынужден был сейчас сказать сам себе: считай, что они тебя раскрыла. Может быть, они тебя и не раскрыли. Но считай, что раскрыли. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Значит, скорее всего, они изменят место и, может быть, время налета.

До двенадцати, наблюдая за стеллажом, Ровнин утешал себя тем, что все-таки, в любом случае, жить этой преступной группе в Южинске будет теперь значительно хуже. Потому что кольцо вокруг нее пусть не сразу, пусть пока тихо, но сужается. Во-первых, уже само по себе письмо «Пурхову В.» — немалый козырь. На нем есть два почерка, на конверте и на листке. Потом, известно, что его положил в ячейку короткошеий низколобый блондин с голубыми глазами и прижатыми ушами. Блондин со взятыми у него чисто, чище некуда, отпечатками пальцев, да еще явно имеющий какое-то отношение к банку. Значит, рано или поздно, но ОУР на него выйдет. С Семенцовым — выйдет. Даже если сегодня не будет налета, выйдет.

От этих размышлений Ровнину стало чуть-чуть легче. Все-таки что-то он здесь сделал, и пусть слабое, но утешение у него есть. Надо просчитать все варианты их поведения, если они заметили слежку.

 

Сменщик пришел без пяти двенадцать. В общем, пришел довольно хорошо: в прихожей, если не считать Ровнина и тети Поли, в этот момент никого не было. Парень оказался неприметным, среднего роста, светлоглазым, в тенниске и спортивных брюках. По виду скромняга, такой тихарик-студентик. Семенцов не подвел, сменщик подобран — не придерешься.

— Это ко мне, тетя Поль, — Ровнин кивнул. — Товарищ. Он побудет в дежурке?

Тетя Поля вздохнула:

— Побудет, побудет. Валя же сейчас придет. Андрей, может, тебе чего нужно?

— Ганну позовите, если не трудно? А?

— Чего ж трудного.

Тетя Поля ушла. Сменщик сразу же показал, что основательно изучил фото Ровнина. Скромно остановившись в углу, он подождал, пока тетя Поля уйдет, кивнул и подошел к столу — не сразу, а только после ответного кивка.

— Я от Ивана Константиновича, — сказал он тихо. — Вы Андрей Александрович?

— От какого Ивана Константиновича?

— От Семенцова. Иван Константинович будет вас ждать в Кисловском переулке, в машине «Жигули» вишневого цвета, сегодня в два часа дня. Номер машины семнадцать — шестьдесят восемь.

Ровнин внимательно изучил сменщика и сделал вывод, что держится парень как будто ничего. Кивнул на дверь дежурки:

— Подожди, пожалуйста, в этой комнате, я сейчас.

— Хорошо. — Сменщик исчез за дверью.

Спустилась Ганна, и Ровнин отошел с ней в угол прихожей:

— Ганночка. Я сейчас ухожу, и сегодня меня здесь не будет. Так вот, у меня к тебе просьба. Посиди здесь, а?

Она странно посмотрела на него, то ли укоряя, то ли пытаясь что-то понять.

— Сегодня до одиннадцати, пока закроют дверь? А, Ганночка?

Настроение из-за этого ее взгляда у него сейчас хуже некуда. Но для нее он должен выглядеть веселым, ясным я легким. Как она не может понять, что ему самому сейчас несладко? Что поделаешь, иначе нельзя.

— Ганна?

— Не нужно, — она покачала головой. — Не объясняй. Хорошо. Конечно же я посижу.

— Я думаю, письмо это сегодня никто не возьмет. Но если кто-то его все-таки возьмет, кто бы это ни был — ты ему не мешай. Только нажми незаметно четыре раза звонок. И все. В дежурке вместо меня останется мой товарищ. Хорошо?

— Хорошо.

Ганна отвернулась.

 

Перед тем как открыть дверь своей квартиры, Ровнин прислушался. Тихо. Сейчас двадцать минут первого. Значит, у него почти целый час. Убедившись, что за дверью сплошная, матовая тишина, Ровнин бесшумно повернул ключ, вошел. Всё на своих местах. Прошел на кухню, поставил чайник, заглянул в холодильник. Так, яйца и масло, больше ничего не нужно. Быстро побрился, принял душ, переоделся. Ловко поджарил яичницу.

После чая он несколько секунд сидел, обдумывая, куда лучше положить «Малыша».

Для «Малыша» у него были ремни, приспособленные, чтобы носить автомат под курткой. Кроме того, из Москвы он захватил с собой плоский черный кейс, подобранный по размерам автомата. Но может быть, лучше просто засунуть «Малыша» за пояс, скрыв его под рубашкой и брюками? Нет, сейчас слишком жарко, на солнце градусов тридцать. И ремни не подойдут, ведь тогда придется надевать куртку, а в куртке он спечется. Подумав, Ровнин решил, что лучше всего взять кейс.

Пройдя в комнату, он открыл нижнюю полку книжного шкафа. Вынул книги: все в порядке, «Малыш», завернутый в синюю байку, лежит в оставленной для него нише точно так же, как он положил его туда в последний раз, проверяя и смазывая, — примерно неделю назад. Ровнин вынул автомат, аккуратно поставил на место книги, закрыл полку. На диване развернул тряпку и стал тщательно, не торопясь осматривать оружие. Разобрал затвор, проверил патронник. Все в порядке. Он еще раз проверил каждую деталь и только после этого собрал автомат, завернул «Малыша» в тряпку и положил в кейс. Все. Можно идти.

 

«Жигули» вишневого цвета Ровнин увидел, как только свернул в Кисловский переулок с Большой Садовой. Переулок был совсем маленьким, и, пройдя несколько шагов, он заметил, что в машине, стоящей у тротуара недалеко от булочной, сидит Семенцов. Полковник был в светлой рубашке с короткими рукавами и открытым воротом. Семенцов кивнул, и Ровнин открыл дверцу:

— Здравствуйте, Иван Константинович.

Произнеся это, он вдруг поймал себя на мысли, что думает сейчас о том, что он, Ровнин, должен делать дальше. Сел рядом с Семенцовым, положил кейс на колени, захлопнул дверь. Полковник поправил ворот рубашки; чувствовалось, что ему сейчас очень жарко.

— Здравствуйте. Все по-прежнему?

Да, он думает совсем о другом. Что же он должен делать? Выбора нет, он должен идти в засаду. Но почему — должен? Ведь он убежден, на все пятьсот процентов убежден, что ограбление будет не там, где указано в письме, и не там, где поставят засады. А где-нибудь в другом месте.

— По-прежнему.

— Как добрались?

— Хорошо.

— В кейсе у вас оружие?

— Оружие.

Как будто есть ощущение — он, Ровнин, должен сейчас переломить инерцию. Во-первых, он не должен быть в засаде. Засада прекрасно обойдется без него. Полковник вздохнул. Черные брови сошлись; глаза Семенцова в самом деле непроницаемые, и, что за ними, не поймешь.

— Вот что, Андрей Александрович. Конечно, о том, что вы сделали, я буду писать отдельно, в докладной.

Что же делать? Что делать? А вот что. Вот что, Ровнин.

— Это вы о чем? О том, как я проморгал связного?

Семенцов усмехнулся:

— Перестаньте, Андрей Александрович. Не становитесь в позу.

— Я не становлюсь.

Становись не становись, а связного он, конечно, упустил бездарно.

— Я хочу написать о другом. О вашей высокой профессиональной выучке, сознательности, ответственности и чувстве долга. О том, что благодаря вам мы вышли на это письмо.

Приятно все это слушать, но благодарность не по адресу: на письмо они вышли только благодаря Лешке. Из вежливости он все же кивнул:

— Спасибо.

— Помимо докладной я хотел бы поблагодарить лично вас. Просто по-человечески.

— Ну что вы, Иван Константинович. Не за что.

— Есть за что. Ладно. Теперь о деле. Наверное, у вас есть какие-то соображения по поводу письма? И о возможности налета?

Соображения, конечно, у него есть, но при чем тут эти соображения, когда он, Ровнин, начинает постепенно понимать, что ему делать дальше? Все, что жило в нем раньше отдельными кусочками, разорванными мелкими соображениями, теперь как будто начинает соединяться в одно целое. И прежде всего он отчетливо понимает, что ни в одной из трех засад он Семенцову не нужен. Напрочь не нужен.

— Особых соображений у меня пока никаких.

Что он, лично он может добавить к засаде? Да ничего. Он должен сейчас решить: что бы он делал сам на месте налетчиков? Если бы, допустим, подозревал, что письмо перехвачено? Если бы знал, что на всем пути следования машин с деньгами и у всех трех заводских проходных будут организованы засады? И еще: если бы при этом вся техническая часть налета была бы тем не менее тщательно подготовлена? Что? Вот именно — что? Подумав об этом, он спросил:

— Эти три транспортировки предусматривались без радиоконтроля? Поэтому и наводка?

— Одна без радиоконтроля. Но на всех трех не очень опытный состав групп. И все три следуют по отдаленным маршрутам.

— Значит, у них свой человек в банке.

— Да, свой человек. Но только никуда он не денется.

Они долго молчали. Наконец Семенцов взялся за ключ зажигания.

— Нащупывается этот человек. Найдем мы его, думаю, самое большее, через неделю. Крайний срок — дней через десять.

Возможно. Но если эти налетчики возьмут сегодня большие деньги, они могут вообще навсегда исчезнуть из Южинска.

— Какие суммы на перевозках, Иван Константинович?

— На «Цветмет» и «Пролетарий» везут по сто пятьдесят тысяч, на «Судостроитель» — двести пятьдесят.

Хорошие цифры. Но ты, Ровнин, давно уже знаешь, что вряд ли они покажут нос у одного из этих трех заводов. Хотя ограбление сегодня будет. Вот где только?

— Засады, конечно, у всех трех проходных?

Ясно, что ограбление будет совсем в другом месте. В каком? В каком?

Семенцов достал платок и вытер пот на висках и лбу:

— У всех. У заводов и на всем пути следования машин.

Сегодня день зарплаты, денежных перевозок много, по всему городу. А под ними уже земля горит. Если они раскрыли его, то, наверное, понимают, что о заводах тоже известно. И если они теперь предполагают, что там поставлены капитальные, плотные засады, то естественно, что над остальными денежными перевозками контроль будет поневоле ослаблен. И могут воспользоваться этим.

— Поедете со мной? — спросил Семенцов.

— А вы где?

Семенцов включил зажигание:

— У «Судостроителя». Думаю, если они попробуют, то, скорей всего, сделают это там.

— Иван Константинович, какие еще сегодня перевозятся крупные суммы?

— Крупные суммы? — Полковник осторожно вывел машину из переулка, оглянулся перед поворотом на улицу. — Ну, по двести тысяч — зарплаты на фабрику «Большевичка» и «Сельмаш». Примерно столько же — недельная выручка городского трансагентства.

Мимо проплыли дома Большой Садовой. Семенцов вел «Жигули» на средней скорости — так, что многие машины их обгоняли.

— Всё?

— Относительно крупная сумма — сто десять тысяч, это перевозка в аэропорт.

— Они контролируются по радио?

— Кроме аэропортовской. Но там подобраны опытные инкассаторы.

— И в какое время?

— Примерно от трех до четырех часов.

Сейчас они едут к южной окраине, к морю, к «Судостроителю». Все, что перечислил сейчас полковник, — в противоположной части города, которая как раз не перекрыта засадами. Фабрика «Большевичка» — в центре, завод «Сельмаш» — в северо-восточной части, трансагентство — примерно между ними. А аэропорт еще дальше — в двенадцати километрах от города к северо-востоку. Все складывается как раз одно к одному. И все-таки он очень бы хотел, чтобы они пришли к «Судостроителю». Он хотел бы лично встретить их и посмотреть на них. Но почти точно, что они туда не придут.

— Иван Константинович, у меня будет просьба. Вы могли бы выделить мне оперативную машину?

— Оперативную машину?

— Да. Радиофицированную и с хорошим мотором. Потому что, как я считало, налет будет в другом месте.

Семенцов некоторое время молчал.

— Я могу вам эту уступить, — наконец сказал он. — Доедем до «Судостроителя», и забирайте.

 

Ровнин вел машину по Южинску, размышляя о том, что же это такое — серьезный, основательно разработанный налет. Наверное, это значит, что они все учли. Все просчитали. Это значит, что они могли основательно поработать с секундомером. А может быть даже — обзавелись радиопеленгатором.

— Пятый! Пятый! — раздалось в приемнике. — Пятый, придержи оранжевый двадцать девять — сорок один. Двадцать девять — сорок один, понял? Придержи его, проехал на красный.

Переговоры ГАИ. Он давно уже понял: если представить, как все эти три указанные в письме завода соотносятся с Госбанком, учесть засады и блокировку, то можно без труда понять, что во время этих перевозок почти полгорода будут надежно прикрыты. Если группа пойдет на налет где-то здесь, все ее возможные отходы будут блокированы в течение трех — пяти минут. Полгорода. Но ведь остаются еще другие полгорода. Восток и северо-восток, район аэропорта и Московско-Приморское шоссе. Сейчас, в ближайшее время, в этой части будут перевозиться четыре крупные партии денег: из Госбанка на «Сельмаш» и «Большевичку», из трансагентства в Госбанк и из Госбанка в аэропорт. Особенно его интересовала именно эта перевозка в аэропорт, так как она не прикрыта радиоконтролем — пусть там и очень опытные инкассаторы. Так как лучшие силы УВД стянуты сейчас в другую часть города, то получается, что все эти четыре перевозки фактически не прикрыты. Конечно, надо учитывать, что на всех четырех машинах есть вооруженная охрана, а три из четырех маршрутов на всем пути следования контролируются по радио. Надо учитывать также тщательно разработанную систему мобильных ПМГ и то, что после первого же сигнала об ограблении все магистрали в городе будут перекрыты, а на загородных — предупреждены посты ГАИ и в случае необходимости высланы вертолеты. Так что формально все четыре перевозки, конечно, подстрахованы, и все-таки это обычное прикрытие. Обычное. Для серьезного, основательно разработанного налета явно недостаточное. Явно.

Разговоры в эфире. Перекличка постов, мелкие происшествия по городу, переговоры по СКАМ. Весь его расчет и все надежды сейчас только на них, на эти разговоры в эфире. Голубая мечта, что Семенцов еще до четырех возьмет банду с микрофоном («Вы окружены, сопротивление бесполезно!») у «Судостроителя». Это, скорее всего, голубая мечта. Если налет действительно организован серьезно, то он может произойти в любой точке города. А это значит, что он сам конечно же напасть на следы банды в первые минуты налета не сможет. Ровнин убрал громкость приемника; теперь голоса звучали приглушенно. Навстречу не спеша двигались дневные улицы, и он вдруг подумал, что за два с лишним месяца в Южинске он так и не успел по-настоящему их рассмотреть.

Вот по сторонам потянулись двухэтажные домики из побуревшего кирпича. Ровнин понял, что это последние дома города; на табличках написано: «Улица Ветеранов», а улица Ветеранов замыкает окраину и заканчивается лесопарком. Дорога, ведущая сквозь лесопарк, выходит на развилку. От развилки — прямой путь на аэропорт. Направо начинается Приморское шоссе; пройдя вдоль линии пляжей, у порта оно сворачивает в город. Налево идет Московское шоссе. Оно начинается уже за чертой города и ведет на север.

Мелькнул в зелени и остался сзади последний двухэтажный домик, и сразу же за ним начался лесопарк. Въехав под кроны деревьев, Ровнин прислушался к фону в приемнике. Голоса звучат почти непрерывно, иногда накладываясь и перебивая друг друга. Все, что он пока услышал, — это главным образом переговоры постов ГАИ и доклады о мелких происшествиях. И только один раз он услышал экстренное сообщение о наезде: на углу Большой Садовой и улицы Нестерова грузовая машина сбила велосипедиста. Позже постовой инспектор сообщил, что пострадавший доставлен в больницу. Следить за всеми сообщениями на диапазоне УВД было трудно; еще трудней было отделять сообщения друг от друга. Но Ровнин понимал, что если он и может на что-то рассчитывать, то только на эти монотонные и непрерывные переговоры.

Проехав первые километры по лесопарку, Ровнин совсем сбавил скорость. Асфальтированная дорога проходила под нависшей над ней листвой, в окна залетал чистый лесной ветер. Движение здесь было стеснено, и Ровнину дважды пришлось прижаться к бровке, чтобы сначала пропустить просигналившее такси, а потом — тяжелый, заполненный пассажирами рейсовый «Икарус».

Перед развилкой дорога круто пошла под уклон. Вынырнув из-под деревьев, Ровнин повернул машину на стрелку с надписью: «Аэропорт — 11 км». По дороге на аэропорт впереди все как будто распахнулось. Приморское и Московское шоссе, расходящиеся в обе стороны, остались сзади. Дорога на аэропорт была четырехрядной, она шла по открытому полю и просматривалась со всех сторон. Сейчас в приемнике были громко и отчетливо слышны переговоры автоинспекции. Как он вскоре понял, говорили с открывшегося впереди стационарного поста ГАИ. Доехав до стеклянной будки поста, Ровнин развернулся к городу; чуть притормозил около стоявшего у обочины старшины с жезлом. Тот никак не прореагировал: наверняка он знал эту машину. Снова доехав до развилки, Ровнин на этот раз повернул налево, на Приморское шоссе.

Ветер стал прохладнее — дорога выходит к морю. Ровнин хорошо представлял себе эту дорогу вдоль пляжей, он помнил всю прибрежную линию, до последней прогулочной станции и прокатной базы. Значит, мимо пляжей он на той же скорости доедет до порта и потом снова по тому же маршруту еще раз пересечет город. Да, если бы это была обычная преступная группа, все пляжи до самого порта можно было бы смело считать для налета мертвой зоной. Но они хорошо знакомы с психологией, и доказательство — налет на инкассаторов у торгового центра. Знакомы и отлично понимают, что такое страх. Они и рассчитывают главным образом на страх. На страх, на панический ужас, который, как столбняк, охватывает безоружных людей, на которых направлено оружие. Оружие гипнотизирует, он знает. Ведь при втором налете весь их расчет был главным образом на страх, и, увы, этот расчет сработал.

«Сработал», — подумал Ровнин, разглядывая из окна загорелые тела, брызги прибоя, слушая музыку транзисторов. Единственным, кто тогда попытался сломать этот расчет, был Лешка. Лешка знал, что нет больших трусов, чем те, кто рассчитывает на страх безоружного перед направленным на него стволом. Просто этот страх надо хоть кому-то преодолеть, и тогда тем, кто на него рассчитывает, конец, хана. Но на этот раз все получилось наоборот. Хана пришла Лешке, потому что Лешка чуть-чуть не успел. Чуть-чуть.

Наконец пляжи кончились, шум стих, полоса гравия постепенно сошла на нет. Мимо потянулся высокий забор порта. Ровнин повернул к городу и минут через десять снова выехал в центр. Второй раз миновав «Большевичку» и «Сельмаш», он повернул на знакомую уже улицу Ветеранов. И здесь, среди шума в эфире, услышал продравшийся сквозь переговоры голос: «Внимание, говорит четырнадцатый! Всем постам ГАИ и ПМГ. Говорит четырнадцатый. На развилке при въезде в аэропорт тяжелая авария. Столкнулись машина инкассаторов и фургон «Мебель». Повторяю. На развилке при въезде в аэропорт тяжелая авария. Столкнулись машина инкассаторов и фургон «Мебель».

 

Место аварии оказалось метрах в двадцати от развилки, как раз там, где кончались деревья. Затормозив, Ровнин прежде всего увидел съехавший в кювет большой грузовик-фургон с надписью на бортах: «Перевозка мебели». Кабина грузовика была пуста, дверца со стороны водителя открыта. Уобочины стоял мотоцикл ГАИ с коляской, за ним виднелась машина инкассаторов: представлявший сейчас собой жалкое зрелище защитного цвета «рафик» с искореженным левым боком и выбитыми стеклами. Правая дверца кабины микроавтобуса была открыта. В кабине Ровнин увидел двух инкассаторов. Казалось, оба сидят совершенно спокойно, будто ничего не случилось. У распахнутой двери микроавтобуса стоял немолодой старшина милиции, тот самый, которого Ровнин видел на обочине, разворачиваясь у будки ГАИ. Подойдя к «рафику», Ровнин прежде всего осмотрел инкассаторов и понял: оба в тяжелом состоянии и вряд ли в ближайшее время придут в себя. Он повернулся к старшине. Из-под козырька на него глянули маленькие, окруженные сетью морщин глаза. По одному этому взгляду было видно, что старшина — хват.

— Семнадцатый оперативный, — Ровнин показал удостоверение. — Это «аэропортовская»?

— Она, — с досадой сказал старшина.

— Где инкассаторская сумка?

Ближний из инкассаторов открыл глаза. Лоб его был сизо-черным после удара о стекло, из носа густо текла кровь.

— Сумку... взяли... — сказал он.

Все ясно. Надо торопиться. Каждая секунда сейчас на счету. Инкассатор попытался что-то сказать и — закрыл глаза.

— Вызвали скорую? — спросил Ровнин.

Старшина кивнул:

— Еще у будки.

Почему у будки? Что, старшина узнал об аварии не здесь?

— Вы что, не сами обнаружили аварию?

— Мне сказал о ней шофер такси. Он видел, как они столкнулись.

— Где этот шофер?

— Задержан. В будке сидит.

— Что, он и налетчиков видел?

— Нет, он не понял, что это налет. Только видел, как люди выходили из автофургона. Хотел остановиться, чтобы оказать помощь, но решил доехать до меня.

— Срочно вызовите его! Пусть его подвезут сюда. Вы поняли — срочно!

— Слушаюсь! — старшина включил рацию, заговорил вполголоса: — Десятый! Десятый, четырнадцатый вызывает! Серега? Сергей? Сергей, это я! Шофер такси там? Ну — который сообщил? Давай срочно его сюда, на развилку! Срочно, ты понял! Быстро!

Ровнин пригнулся к инкассатору, достал платок. Осторожно вытер кровь. Среагировав, инкассатор вздрогнул и открыл глаза. Глаза инкассатора сейчас почти бессмысленны. Да, поломало его изрядно.

— Потерпи, — сказал Ровнин. — Сейчас приедет скорая.

Значит, они были на автофургоне? А потом? Потом, потом. Может быть, пересели на другую машину, подготовленную заранее? Пересели... Если так, то куда они поехали? По Приморскому шоссе? К пляжам? Или по Московскому?

— Говорить можете? — спросил Ровнин.

Инкассатор утвердительно закрыл глаза.

— Как они вас?

— Навстречу... — еле слышно сказал инкассатор. — Через осевую...

Значит, фургон «Мебель» ехал навстречу. И ударил. Не совсем в лоб, а под углом. Шофер успел отвернуть, но это не спасло. Выбрано самое удобное место — кругом лесопарк, впереди развилка.

— Вы их видели? Сколько их было?

— Кажется... Трое... Или четверо... — прошептал инкассатор.

Трое или четверо. Скорее, четверо. А «или» — потому что четвертый наверняка сразу побежал к запасной машине, вот только куда. Четвертым должен быть «Шофер».

— Лица их вы видели? Я спрашиваю, лица налетчиков вы видели?

— Д-да, — инкассатор еле шевелил губами. — В-ви-дел.

Значит, на этот раз они были без масок; вот только куда же они делись? Вряд ли они рискнут скрываться в лесопарке, слишком много народа кругом. Их наверняка ждала машина.

— Вы видели, куда они скрылись?

Инкассатор кивнул:

— Кажется... к развилке... через лес...

— Куда? Туда? — Ровнин показал налево. — Или в другую сторону? Налево? Или направо?

Молчит. Плохо, если он не ответит.

— Вы слышите? Куда они побежали? Налево?

— Н-нет... — губы инкассатора чуть шевельнулись. — Направо.

Направо. Значит, если у них была запасная машина и она была укрыта в лесу с правой стороны от выезда на развилку, они могли поехать только направо, по Приморскому шоссе. Только направо, в город, и не иначе. Что же, они сами полезли в западню? Впрочем, почему в западню? Может быть, они просто решили раствориться среди загорающих на пляже. Инкассатор как будто отключился. Осматривая панель управления, баранку, сиденье в надежде, что остались хоть какие-то следы, Ровнин попытался прикинуть, сколько прошло времени с момента налета. Примерно десять — двенадцать минут. Если они пробежали через лес к приготовленной заранее машине, от одиннадцати надо отнять минуту, ну, две. Остается девять. Округляем — значит, у них с самого начала было чистых десять минут на то, чтобы оторваться от погони. На машине с обычным мотором это километров двенадцать — пятнадцать. Приличная фора. Да еще его заминка здесь. Они успели уехать, вот только куда? К пляжам? Или к Москве? Треск мотоцикла. В коляске — парень лет тридцати с усиками и бакенбардами, за рулем совсем молодой лейтенант.

— Вот, — старшина кивнул на коляску. — Он мне сообщил.

— Вы видели столкновение? — спросил Ровнин.

— Да, — парень вышел из коляски. — Я сначала услышал удар. А потом вижу, фургон прямо в лоб «рафик» саданул. Хорошо еще, скорость небольшая. Обе машины — в кювет. Я хотел сначала остановиться, ну а потом думаю, там люди все равно есть, они из фургона вылезли, и рванул к посту.

— Четырнадцатый! — заговорили сразу обе рации, у старшины и у лейтенанта. — Четырнадцатый, Волна вызывает! Вы слышите, четырнадцатый? Волна вызывает!

Это СКАМ.

— Волна, я семнадцатый-оперативный, вы меня поняли? — пригнувшись, сказал Ровнин в микрофон старшины. — Я семнадцатый-оперативный, нахожусь на месте аварии, это налет, выясняю обстоятельства налета! Сейчас свяжусь с вами, не уходите с волны, вы поняли меня, Волна?

— Понял вас, семнадцатый-оперативный. Жду.

Ровнин повернулся к водителю такси:

— Вспомните: когда вы выезжали на развилку, вы не видели машины, стоявшей у обочины?

— Машины? — парень задумался.

Если он не сообщник, он должен был что-то увидеть. Хотя они вполне могли поставить эту машину за деревьями.

— Видел, — сказал парень. — Точно, видел машину, справа стояла, на обочине, на Приморском. В кустах.

Парень — сообщник, потому что уж очень все складывается.

— Какая машина?

— Легковушка, «Москвич» или «Жигули», я не разобрал, спешил.

Не разобрал, спешил. Натяжка, потому что любой водитель такси обычно отличает «Жигули» от «Москвича».

— Не помните, какого цвета?

— Кажется, темно-синего. Да, темно-синего.

Наводка? Теперь уже трудно понять, наводка это или нет. И все-таки теперь уже наоборот кажется, что парень этот чист.

— Номер машины не заметили?

Парень прищурился:

— Да я вот все вспоминаю. Даже в будке сидел, вспоминал. Не помню номера.

— Может быть, все-таки вспомните?

— Ч-черт, — парень вжал голову в плечи. Зажмурился. — Что-то такое... Первые две цифры, кажется, сорок один. Четверка и единица.

— Четверка и единица?

— Как будто, но точно не помню.

Четверку и единицу он помнит, а марку машины не разобрал. Ладно, больше из этого парня ничего не выжмешь. И еще: он, скорее всего, все-таки не сообщник. Ровнин снова пригнулся к микрофону старшины:

— Волна, я семнадцатый-оперативный! Как меня слышите?

— Слышу вас хорошо.

— По показаниям свидетелей и потерпевших, на развилке около двадцати — двадцати пяти минут назад совершено ограбление машины, проводившей перевозку в аэропорт. После столкновения трое или четверо налетчиков, похитив сумку с деньгами, скрылись, возможно, на легковой машине «Москвич» или «Жигули» темно-синего цвета, первые цифры номера — сорок один, четверка и единица. Как поняли?

— Все понял отлично. Темно-синяя легковая, машина, первые две цифры — сорок один.

— Правильно. Есть предположение, что машина ушла по Приморскому шоссе в сторону города.

Сейчас он должен на полной скорости ужом, змеей, как угодно, но разыскать эту темно-синюю легковушку, которая оторвалась от него теперь уже примерно на тридцать минут.

— Лейтенант! — крикнул Ровнин, кинувшись на сиденье и отжав сцепление. — Дальше держите связь сами! И держите место, поняли?

— Так точно, понял.

Доклад лейтенанта СКАМ Ровнин услышал, уже поворачивая на развилке в сторону пляжей. Выжав из мотора все, что только мог, он услышал, как радиоконтроль оповестил все ПМГ о темно-синей легковой машине, ушедшей в город.

 

Он мчит по шоссе, обгоняя машины. Вот впереди «Волга»; чуть отпустил ее; чувствуется соотношение скоростей; пауза; бросок влево по осевой на третьей скорости; обгон; тут же резкий бросок вправо; торможение. Этот старый и проверенный способ обгона, систему вождения машины «лесенкой» Ровнин хорошо изучил, не раз отрабатывал специально, поэтому сейчас шел по Приморскому шоссе к городу довольно легко, обгоняя все идущие впереди машины. Единственное, что требуется здесь, — это чувство паузы и ритма, иначе рискуешь врезаться на третьей скорости во встречный поток. Остальное уже зависит от техники вождения. Такси впереди; учел скорость; поймал паузу; бросок влево; вправо; торможение. И снова: впереди тяжелый «БелАЗ»; учел скорость; паузу; бросок влево; вправо; торможение. Пройдя на непрерывном обгоне по Приморскому шоссе около минуты, Ровнин встретил пока только одну темно-синюю машину — идущую на средней скорости новую, верней всего, учрежденческую «Волгу» с единственным водителем. Решив, что учитывать ее не стоит, тем более что ею все равно займется ближайший же пост, и продолжая обгонять машины, Ровнин вдруг понял, что совершенно не уверен в том, куда же они должны были поехать. В город? Или от города?

В город... Но ведь они должны понимать, что город для них — это кольцо. Замкнутое кольцо и блокировка, то есть самая что ни есть западня, если только им не удастся незаметно бросить машину. Тогда у них появится серьезный плюс: пляжи. Многокилометровые пляжи с тысячами отдыхающих.

От города... Это значит, что «кольца» уже нет, и перехватить машину смогут только посты ГАИ или вертолет. Но вертолета пока еще нет, и неизвестно, когда он будет, а они уже уходят. Пост же ГАИ — это всего только пост ГАИ. Не больше, если учесть четыре автомата.

Впереди показался знак разворота. И вдруг Ровнин понял, отчетливо и ясно: вот здесь они должны были развернуться. Должны были, обязаны были. Вот здесь, на этом развороте. Развернуться и уходить от города по Московскому шоссе. Если бы он был на их месте, он обязательно развернулся бы и поехал назад, сбив тем самым с толку преследователей.

До разворота остается около двухсот метров. Значит, если он сейчас не угадает и развернется впустую — все, они окажутся отрезанными от него где-то в городе. Правда, в городе они в любом случае будут иметь дело с Семенцовым и с хорошо отлаженной сетью ПМГ.

До разворота меньше ста метров. Разворачиваться? Хорошо. Но если они поедут в город и им удастся где-то незаметно остановиться, раздеться и лечь на пляже, у них будет огромное преимущество. Машину можно будет найти, но попробуй поищи их самих среди тысяч голых тел. Правда, не так легко незаметно выйти из машины, раздеться и лечь. Решай. Решай, Ровнин. Нет. Если они все продумали серьезно, то и раздеться, и затеряться на пляже они вполне смогут. И все-таки. Все-таки разворот. Так и не успев просчитать все до конца, не успев взвесить, что и как, Ровнин резко затормозил и развернулся. И почти тут же в приемнике среди многих незнакомых голосов, вызовов и откликов он услышал знакомый голос и понял, что это голос Семенцова:

— Семнадцатый! Семнадцатый, говорит третий! Семнадцатый, где находитесь в настоящий момент? Семнадцатый, отзовитесь!

Семенцов. Его голос. Ровнин представил себе, как сейчас весь город, все посты, вся отработанная за эти месяцы система блокировки пришли в движение. Перекрыты магистрали; выставлены группы захвата; проверяются и останавливаются все подозрительные машины. Судя по вызову Семенцова, налетчиков пока еще не нашли.

— Семнадцатый! — повторил голос в приемнике. — Семнадцатый, вас вызывает третий! Я — третий! Отзовитесь!

Все так же, лесенкой, угадывая паузы во встречном движении, Ровнин продолжал обгонять машины, понимая, что с каждой секундой удаляется от города. Что он может ответить Семенцову? «Думаю, они уходят по Московскому шоссе, следую в этом направлении?» Но ведь они вполне могут вести радиоконтроль за эфиром. Вполне. Поэтому сейчас грамотней будет не сообщать Семенцову ничего конкретного.

— Семнадцатый! Семнадцатый, я третий! Вы слышите меня?

— Слышу вас, третий, — сказал Ровнин. — Я — семнадцатый, слышу вас хорошо. Нахожусь недалеко от места аварии. Прошу разрешения на самостоятельные действия.

Кажется, он все сказал правильно. Семенцов должен, обязан понять, в чем дело. Обязан, если он действительно профессионал. А скажем, что-то указывать ему сейчас, объяснять, скажем, что надо перекрывать не только Приморское шоссе, но и Московское, будет лишним. Семенцов должен знать все это и без него.

— Как меня поняли? — спросил Ровнин. — Третий, как поняли?

Грузовик впереди; поймать паузу; бросок влево; вправо; можно увеличить скорость, впереди свободное пространство. Почему не отвечает Семенцов?

— Семнадцатый, я — третий! — наконец отозвался Семенцов. — Понял вас хорошо. Действуйте. Только держите меня в курсе.

Начальник ОУРа колебался — поэтому долго не отвечал. Бежевые «Жигули» впереди; поймать паузу; обгон; снова втиснуться в общий поток. Кажется, Семенцов все понял, больше того, кажется, полковник даже понял, что он преследует их сейчас вне города. Ровнин продолжал обгон, всматриваясь вперед. И вот, только он подумал, что вдруг все напрасно и напрасно он вышел на это шоссе, как увидел мелькнувшее впереди темно-синее пятно. Еще через несколько секунд он понял, что это явно легковая машина. Он прибавил скорость, внимательно следя за тем, как она идет. Идет средне. Теперь уже она всего в ста метрах впереди. Кажется, это «Москвич». Методично приближаясь к идущему теперь совсем близко впереди темно-синему «Москвичу», Ровнин попытался рассмотреть, сколько же людей в машине. Как будто трое. Да, трое. Причем как минимум одна из них женщина. Она сидит рядом с водителем. Очень похоже, что и на заднем сиденье тоже женщина. Ровнин обогнал последнюю машину отделяющую его от темно-синего «Москвича», Газ-24. «Москвич» — вот он, прямо перед ним. Номер не тот, 85-63. Ни четверки, ни единицы, но в принципе номер у них вполне может быть съемным или переворачивающимся.

На обочине стоит мотоцикл ГАИ. В нем два милиционера; остановившись, они наблюдают за машинами. Хороши — никакой реакции на темно-синий «Москвич». Почему? У них нет рации? Или из-за номера?

Мираж. Просто мираж. Если рассудить спокойно, за чем он сейчас гонится? Может быть, ничего похожего, никакой «темно-синей легковушки» вообще и не было. Запросто не было. Ведь вся его погоня основана на показаниях водителя такси. Но водителю такси все это могло просто показаться. Уж насчет номера и говорить не приходится, ошибиться в номере — раз плюнуть. Почему все-таки он пока встретил только один мотоцикл ГАИ? Что, в УВД не сообразили, что нужно «держать» и выезды? Семенцов наверняка должен был это сообразить.

Некоторое время Ровнин вел свою машину на одной скорости рядом с темно-синим «Москвичом», внимательно разглядывая водителя и пассажиров. Белесые волосы, хрящеватый нос. Сухощавый, в голубой рубашке с закатанными рукавами. Но главное, этот водитель никак не реагирует на него, не обращает никакого внимания на то, что он едет рядом, вплотную, и внимательно его разглядывает. Женщина, сидящая рядом с ним, верней всего, жена. Полная, в открытом платье, с тщательно уложенной сложной прической. Она вообще совершенно спокойна, сидит, будто стараясь рассмотреть что-то на стекле. Сзади дремлет старушка лет шестидесяти. Конечно, может быть, это — самая обычная семья, а машина здесь явно ни при чем.

Ровнин дал газ и ушел вперед. Проехав по свободному шоссе около километра, после поворота он вдруг наткнулся на длинную колонну машин и сразу понял, что машины стоят у опущенного шлагбаума. Далеко впереди виден пустой переезд. Еще не веря своей неудаче, Ровнин резко затормозил. Впереди, метрах в трех перед ним, стоит потертый «газик» с сельским номером. Слышно, что где-то далеко идет поезд, но именно «где-то». Главное, он никак не может разглядеть отсюда всю колонну, и непонятно, есть ли там что-то темно-синее. Выходит, все его ухищрения, погоня, лесенка, скорость — все это потеряло сейчас всякий смысл. Не говоря о том, что если он угадал и они успели проскочить шлагбаум раньше, то сумеют оторваться от него уже прилично, восстановив разрыв в полчаса, если не больше. А там свернут на какой-нибудь проселок. Значит, он может спокойно возвращаться в город. Потому что если их и будут сейчас ловить, то уже другие.

Ждать, пока пройдет состав и поднимется шлагбаум, пришлось около пятнадцати минут. За это время сзади, за его машиной, выстроился целый хвост. Через машину за ним остановился уже знакомый ему темно-синий «Москвич» номер 85-63. Ровнин посмотрел на часы: пятнадцать минут пятого. Да, пока все складывается как нельзя хуже. Причем, судя по переговорам в приемнике, в городе их пока тоже не нащупали. Это называется — крупно не везет. И вот, когда колонна наконец медленно тронулась и Ровнин попытался отогнать мысль о том, что он должен вернуться в город, он вдруг явственно услышал сзади и наверху ровный гул. Он не сразу понял, что это вертолет, а когда понял и выглянул, то разглядел на хвосте низко проплывшего вертолета цифры патрульной милицейской службы. И почти тут же Ровнин увидел впереди, в начавшей не спеша растягиваться колонне, темно-синие «Жигули». Связаться же сейчас с вертолетом он не может: во-первых, он не знает позывных, во-вторых, налетчики могут прослушивать эфир. Он опять пошел лесенкой и понял, что минут через десять нагонит эти темно-синие «Жигули». Правда, он пока не понимал, почему они идут так медленно. Маскируются? Вглядываясь в синее пятно впереди, Ровнин почувствовал прилив сил, почти радость. «Чему же я радуюсь?» — подумал он. — Ведь если в темно-синих «Жигулях» сидят они, то, как только я их догоню, сразу же наверняка последует схватка. Перестрелка, и перестрелка серьезная, не на жизнь, а на смерть». И тем не менее, прислушавшись сейчас к себе, он почувствовал радость. Да, он обрадовался; постепенно он понял, что обрадовался, по-настоящему обрадовался не возникновению темно-синих «Жигулей», а вертолету. Хотя ясно, что ждать сейчас помощи от этого вертолета, который, жужжа, плывет уже где-то впереди, смешно. Ведь вертолет — наверху, и на его борту наверняка никто сейчас даже и не знает, что пролетает над машиной Ровнина. Но глухим жужжанием, доносящимся сверху, вертолет сейчас говорил ему, что Семенцов понял его туманную фразу и догадался, что он выехал на Московское шоссе. Вот до темно-синих «Жигулей» осталось около десяти машин, теперь семь, пять. Продолжая обгон, Ровнин одной рукой открыл лежащий рядом на сиденье кейс и развернул тряпку, в которую был завернут «Малыш». Если в темно-синих «Жигулях» — они, то по тому, как он приближается к ним, то и дело вылетая на встречную полосу, они вполне могут понять, что это погоня. Значит, стрельба может начаться с ходу, как только он поравняется с темно-синей машиной. Правда, сначала он попробует обойтись пистолетом, но не исключено, что придется взяться за автомат. Три машины впереди. Обгон. Две. Обгон. Одна. Ровнин разглядел наконец номер «Жигулей»: 88-52. Не тот. Опять ни четверки, ни единицы. Он обогнал последнюю отделявшую его от «Жигулей» грязно-зеленую потертую «Ниву». Пристроился сзади, вгляделся. Кажется, снова мимо. За рулем «Жигулей» сидит какой-то сжавшийся толстяк. Рядом женщина, на коленях у нее мальчик лет шести-семи. Да, это не то.

Ровнин нагнал темно-синие «Жигули» и пошел с ними рядом, окно в окно. Машина шла медленно, не больше пятидесяти, километров, и их, идущих рядом обходили теперь все машины. Ровнин посмотрел на толстяка. Толстяк посмотрел на него. Толстяку этому лет тридцать пять. Маленький нос. Надутые щеки. На голове — не первой свежести белая кепочка. Интересно, что же это в глазах у толстяка. Что же? Даже мороз пробегает по коже. Жалко человека. Кажется, в глазах у этого толстяка сейчас самый настоящий ужас. Смертельный страх. Что же с ним? Зрачки расширены, губы дрожат. Да и с женщиной, с ней тоже происходит что-то непонятное. Обхватила мальчика, вцепилась в него так, будто его сейчас у нее вырвут. Ей лет тридцать, и лицо как будто очень приятное, если бы не испуг. Что же с ними? Ну и ну! Впечатление, что им секунду назад кто-то приставил нож к горлу. Или прицелился в лоб. Толстяк смотрит так, будто чего-то ждет. Вот судорожно отвернулся. Глотнул слюну. Выждал. Снова смотрит. В глазах у него ужас, застывший ужас. Даже непрофессионал понял бы, что здесь что-то не то. Ровнин нащупал пистолет. Может быть, они тут же? Сидят, спрятавшись под сиденьями? Несколько мгновений он пытался даже не разглядеть, а почувствовать, есть ли еще кто-то в машине. Нет, кажется, кроме этого толстяка и женщины с ребенком в машине никого нет. Ровнин поднял руку и ладонью показал толстяку: прижмитесь к обочине, остановитесь. Спросил кивком: понятно? Толстяк кивнул в ответ: понятно. Свернул к кювету, затормозил. Поставив свою машину впереди темно-синих «Жигулей», Ровнин подошел к левой передней дверце:

— Что с вами? У вас что-то случилось?

— Н-нет, — запинаясь, сказал толстяк.

Женщина, обхватив мальчика, повернулась к Ровнину. Кажется, она смотрит на него сейчас чуть ли не со злостью. Да, она явно его тихо ненавидит. Реакция. Естественная реакция на длительный испуг.

— То есть д-да, — толстяк сглотнул слюну.

— Что значит — «да», «нет»? Это ваша машина?

— Коля! — сказала женщина. — Коля!

Толстяк глянул на нее и тут же снова повернулся к Ровнину. Мальчик, тот весь дрожит. Что же случилось? Надо их как-то успокоить. Ровнин достал удостоверение:

— Я из милиции. Что случилось?

Женщина вдруг заплакала, прижавшись к мальчику. Выдавила дрожа:

— Они... они же... м-могли нас убить...

Бухнуло, застучало лихорадочно: они. Это налетчики, и он у них на хвосте. Значит, нельзя терять ни секунды. Тут же краем уха Ровнин засек, что жужжание вертолета постепенно исчезает. Вот оно совсем исчезло: вертолет ушел куда-то вперед и в сторону.

— Объясните: кто «они»?

Толстяк умоляюще посмотрел на жену, прижал руку к груди. Его губы лихорадочно прыгают.

— Я сейчас все расскажу. Они заставили нас остановиться. Они ехали на вот этой машине. Показали пистолет. Я остановился. Они говорят: мы из милиции. Говорят, перелезайте и садитесь в эту машину. И езжайте, только медленно.

— Коля, я же тебе с самого начала сказала, что они не из милиции, — прошептала женщина.

— Откуда же я знаю, если угрожают пистолетом? — взвизгнул толстяк. — И если со мной ребенок? Откуда?

— Коля! — лицо женщины сморщилось.

— Спокойней! — приказал Ровнин. — Спокойней!

Окрик подействовал, толстяк удивленно посмотрел на него и вжал голову, будто боялся, что Ровнин его сейчас ударит.

— Сколько их было?

— Четыре человека.

Значит, это они, и они сейчас уходят.

— Мам! — дрожа, сказал мальчик.

— Володенька, молчи, — женщина прижала его к себе.

Мальчик уткнулся ей в грудь и выдавил:

— Мам, мне страшно.

— Молчи, маленький. Молчи, — женщина погладила его по голове.

— Какого цвета ваша машина? Какая марка? — спросил Ровнин.

— «Жигули». У нас тоже «Жигули», только желтого цвета, — сказал толстяк. — Знаете, этот цвет называется «банан».

Банан. Но ведь он не должен упускать и эту темно-синюю машину, потому что она — улика. Черт, сейчас бы сюда тот мотоцикл ГАИ, с двумя инспекторами. Где они?

— Номер вашей машины?

— Номер 16-05.

Ровнин обошел темно-синие «Жигули», присел, осмотрел номер. Похоже номер здесь двойной. Он нажал на щиток, потянул, и табличка, поддавшись, сползла с нижней. Магнитные края. Вот он, второй номер, тот, который был, когда машина ждала у развилки: 41-14. Значит, это действительно налетчики и они сейчас уходят вовсю по Московскому шоссе на желтых «Жигулях» номер 16-05. Надо немедленно выходить в эфир. Ровнин вернулся к толстяку:

— Ваше фамилия, имя, отчество?

— Молчанов. Молчанов Николай Петрович.

— Где работаете?

— Механик в СМУ-11 Южинскстроя.

— Николай Петрович, успокойтесь. Преступники будут задержаны, но вы должны оказать нам помощь, и очень простую: никуда не выходить из этой машины, пока к вам не подъедут сотрудники милиции.

На толстяке сейчас лица нет от страха:

— Вы... уезжаете? М-может быть, вы все-таки подождете?

— Не волнуйтесь, я немедленно вызову милицию по радио. Только никуда пока не выходите, сидите здесь и ждите. Хорошо, Николай Петрович?

— Хорошо.

Строго говоря, он не имеет права оставлять их одних. Ведь это, без всяких сомнений, машина налетчиков. Но выбирать сейчас не приходится. Ровнин бросился в свою оперативку, дал полный газ. Эфир. Эфир забит прилично. Ничего, можно попробовать прорваться. Он щелкнул тумблером:

— Третий! Третий! Третий, вас срочно вызывает семнадцатый! Третий! Вас срочно вызывает семнадцатый!

Ответа нет. Надо продолжать обгон. Может быть, они уже свернули на проселок и где-нибудь спрятали машину? Ладно. Думать об этом сейчас все равно бесполезно.

— Третий! Третий, вы слышите меня? Я — семнадцатый!

В эфире слышны переговоры ПМГ и СКАМ, но Семенцов не отзывается. Пошел обгон. Впереди — целая вереница грузовиков с кирпичом. Ну, лесенка, выручай. Выручай, родная. Полная скорость; влево; выждал паузу; вправо. Пристроился, и снова: влево — пауза — вправо. Грузовики уже сзади. Сейчас надо обгонять все машины, которые попадутся на пути; все, которые пока отделяют его от желтых «Жигулей» № 16-05. Вот «газик» с брезентовым верхом. Рывок влево; вправо; торможение; есть «газик». Мешается автобус. Рывок влево; вправо; автобус сзади. Снова — влево... Вправо... Торможение... Лесенка. Лесенка, выручай! Шоссе надвигается, и впереди, по противоположной полосе, плывет навстречу непрерывный поток машин. Лето, ничего не поделаешь. Только бы они не свернули на проселок.

— Третий! — начал злиться Ровнин. — Третий, я — семнадцатый, отзовитесь! Третий, вас срочно вызывает семнадцатый! Всем постам! Вызовите третьего! Всем постам! Вызовите третьего!

Что с Семенцовым, ведь должен же он следить за эфиром и предполагать хотя бы, что он его вызовет? Черт, теперь путь заслонил плечевой трейлер. Обходить такую махину — замучаешься.

— Третий! Третий, отзовитесь, я — семнадцатый!

Наконец-то голос Семенцова:

— Семнадцатый, я — третий, что случилось? Слышу вас! Семнадцатый, где вы? Я — третий!

Легче, теперь намного легче; насчет же возможного радиоконтроля со стороны налетчиков — плевать, пусть слушают. Потом, они давно уже на чужой машине, так что вряд ли могут вести радиоконтроль, едва ли в чужой машине есть специальный приемник.

— Третий, я — семнадцатый! Сообщаю: следую за налетчиками по Московскому шоссе, интервал между нами пока примерно минут пятнадцать. Нахожусь в районе двадцатого километра. Угрожая оружием, они пересели в постороннюю машину. Как меня поняли?

— Хорошо вас понял.

— Налетчики в машине «Жигули» желтого цвета, оттенка «банан», номер 16-05. Их бывшая машина, темно-синие «Жигули» с двойным съемным номером, стоит у девятнадцатого километра. В этой машине люди, которых налетчики туда пересадили, муж, жена и ребенок. Срочно займитесь этой машиной. Как поняли меня?

Но они-то, они вполне могут рассчитывать, что он не знает не только о желтой, но даже о темно-синей машине.

— Все понял, машиной займемся, — ответил Семенцов. — Номер у нее какой?

— Номер двойной, на съемной магнитной табличке номер 88-52, под ней — 41-14.

— Понял. 88-52 и 41-14. Почему вас не нашел патрульный вертолет?

— Не знаю. Попросите его немедленно связаться со мной, я в районе двадцатого километра. Пусть проверит шоссе и прилегающие дороги и сообщит обо всех желтых легковых машинах, двигающихся от Южинска в пределах тридцати — сорока километров. Как поняли?

— Вас понял. Позывные вертолета — «Крыша-девять». Немедленно сообщаю ему о вас. Перейдите на резервную волну, вам будет легче.

— Хорошо, понял. Перехожу на резервную волну.

Ровнин чуть сдвинул ручку настройки. Сразу стало тихо. Только фон. Интересно, сколько желтых машин может оказаться впереди? Желтый цвет не очень хорошо проглядывается в дальномер. Впрочем, они ведь могли еще раз поменять машину. Очень даже могли, точно таким же способом.

— Семнадцатый, — близко сказали в приемнике. — Семнадцатый, я — «Крыша-девять», как меня слышите?

Это вертолет.

— «Крыша-девять», я — семнадцатый, — сказал Ровнин. — Слышу вас хорошо. Где вы?

— В районе Люсиновки.

Махнули. Это примерно в пятидесяти километрах отсюда.

— Вам передали просьбу о желтых машинах?

— Да, передали. Видим под собой желтую легковую машину похожего оттенка, вернее всего, «Москвич», движется в общем ряду. Больше желтых легковых машин под нами пока нет.

— Сообщите о ней ближайшей ПМГ и вернитесь чуть назад, примерно в район двадцать второго — двадцать пятого километра. Продолжайте наблюдение.

— Понял вас хорошо. Возвращаемся, продолжаем наблюдение.

Нет, это должны быть «Жигули». А может быть, им и нет никакого смысла сворачивать на проселок. Нет — из-за вертолета, которому легче будет их там увидеть.

 

Ровнин по-прежнему шел на полной скорости, продолжая обгон. Он непрерывно отжимал то тормоз, то сцепление, переводил рукоятку скорости, то прибавляя, то сбавляя обороты, то разгоняя мотор, то резко тормозя. Так он ехал довольно долго — и вдруг, когда он меньше всего ожидал этого, увидел впереди, совсем близко, желтые «Жигули».

«Жигули» стояли на обочине, и при подъезде ему показалось, что в машине как будто никого нет. Вглядевшись, Ровнин понял, что это не просто обочина, а небольшая стояночка на шоссе, крохотный асфальтовый прямоугольник. Номер? Номер тот самый: 16-05. Ровнин затормозил и огляделся: сразу за обочиной тянется пышный летний луг, примятостей на нем как будто не видно, за ним, метрах в пятидесяти, идет волнами густой садовый кустарник. Может быть, они спрятались в кустарнике? Нет, вряд ли, прятаться там и терять преимущество в отрыве им как будто не имеет никакого смысла. Тогда что же? А ведь вполне может быть, что они могли держать здесь, на этой стоянке, еще одну подготовленную ими машину. И уехать на ней, уже с гарантией. Значит, они от него все-таки оторвались. Ровнин огляделся — мимо в обе стороны идут машины, и больше никого кругом, только поле и кустарник. Никого, кто мог бы сказать, что происходило несколько минут назад на этом асфальтовом пятачке. Нет, он должен продолжать поиск. Должен продолжать движение лесенкой, обращая теперь внимание на все машины, в которых сидят четверо или пятеро мужчин. Пятеро — потому что пятый мог их ждать в машине на стоянке. Четверо или пятеро мужчин в одной машине — довольно редкий расклад. Он так и сделает. С сожалением оглянувшись на желтые «Жигули», Ровнин отъехал и сразу же вызвал вертолет.

Теперь уже придется все сообщить открытым текстом: счет идет на секунды.

— «Крыша-девять!», «Крыша-девять», я — семнадцатый! Как меня слышите?

— Слышу вас хорошо.

— На обочине в районе двадцать пятого километра обнаружил желтые «Жигули» номер 16-05 без пассажиров. Предполагаю, что налетчики бросили эту машину и пересели в другую, подготовленную заранее. Как меня поняли?

— Понял вас хорошо, семнадцатый.

— Продолжаю преследование и поиск всех машин, в которых будут находиться пятеро или четверо мужчин. Прошу передать такое же указание всем заградпостам и ПМГ по Московскому шоссе, а также оперативным силам в районе двадцать пятого километра. Поняли меня, «Крыша-девять?»

— Все ясно, семнадцатый. Ведем поиск машин, в которых сидят четверо или пятеро мужчин.

Ровнин продолжал двигаться лесенкой, следя за потоком машин впереди и старательно оглядывая те, в которых было много пассажиров. Он понял: теперь возможность засечь их на большой скорости резко сократилась, так как ему приходится считать пассажиров в каждой машине. Ну, а если они догадливые? И двое задних, допустим, лягут на пол?

Так он проехал километров пять, проверяя каждую машину. По четыре в машинах сидели довольно часто, но обязательно с женщинами. Трое мужчин и женщина, двое мужчин и две женщины. Наконец он увидел впереди зеленый «Москвич», в котором как будто бы сидели одни мужчины, четверо или пятеро, понять издали было трудно.

«Москвич» шел через несколько машин от него на средней скорости в общем ряду, не пытаясь никого обгонять. Оставив сзади около пяти машин, Ровнин чуть приблизился к этому «Москвичу», пытаясь разобрать, кто же там сидит. Издали ему показалось, что там четверо мужчин, двое впереди и двое сзади. Они? Вполне может быть, что они. Только не надо торопиться. И почему они едут на средней скорости в общем потоке? По идее им надо сейчас уходить на всех парах, так как они должны думать только об одном: как можно дальше оторваться от погони. Должны. А может быть, не должны?

Ведь они наверняка и видели и слышали вертолет. Значит, отлично поняли, что сейчас лучше всего не вырываться из общего потока. Не привлекать внимания. Он обогнал еще две машины. Всмотрелся. Теперь между ним и зеленым «Москвичом» оставались только два грузовика и чуть подальше, прямо за ядовито-изумрудной коробкой, — идущая впритирку к «Москвичу» серая «Волга». Эта «Волга» сейчас сильно ему мешала, так как загораживала номер. Нет никакого сомнения, что в зеленом «Москвиче» сидят четверо, и все четверо мужчины. Может быть даже, там самые мирные люди, но он должен считать, что это может быть вооруженная группа. И действовать соответственно. Жаль, что из-за серой «Волги» он пока никак не может разглядеть номер «Москвича». Но в любом случае надо вызывать вертолет.

— «Крыша-девять», я — семнадцатый, — сказал Ровнин. — «Крыша-девять», вы меня слышите? Где вы?

— Семнадцатый, я — «Крыша-девять», — тут же отозвался голос. — Находимся в районе пятидесятого километра. Что у вас?

— Я в районе тридцать первого — тридцать второго. Следую почти вплотную за машиной «Москвич» зеленого цвета. В машине четверо мужчин. Предполагаю, что это налетчики. Предупредите посты и подходите ко мне. Попробую задержать их самостоятельно. Как поняли?

— Понял вас отлично.

— Немедленно сообщите третьему.

— Понял вас. Сообщаем третьему и срочно идем к вам.

Идущий впереди грузовик, будто понимая, что Ровнин спешит, уступил дорогу. Ровнин обогнал его, а заодно и второй грузовик. Теперь его отделяет от зеленого кузова одна серая «Волга». Он по-прежнему никак не может рассмотреть номер. Ну что стоило бы этой «Волге» отстать, самую малость, чуть-чуть. Ясно, что эти четверо давно уже могли заметить его машину и в зеркало, и в заднее окно. Они вполне могли к тому же и понять, кто он такой. Понять или просто насторожиться. Но понять пока, даже если он включит громкоговоритель, они смогут только одно: что он из милиции. Всего только. Не больше. А его в каком-то смысле это даже устроило бы. Пусть они подумают, что он из ГАИ. Сейчас идеально было бы придумать какой-то повод, чтобы попытаться притормозить их. Но какой? Самым лучшим было бы, конечно, придраться к превышению скорости. Но пока они идут, ничего не превышая. Если же он попросит их, допустим, притормозить из-за несуществующего превышения скорости, ни с того ни с сего, они сразу же насторожатся. А впрочем, почему он должен этого бояться? Пусть думают, что он из милиции. Главное, они должны быть убеждены, абсолютно, на сто процентов убеждены, что он не вооружен ничем, кроме пистолета.

Ровнин протянул руку и осторожно переложил «Малыша» на колени. С самого начала его очень привлекала эта идея. Не нужно пока обгонять серую «Волгу» и пусть она прикрывает его от них — иначе они могут догадаться, что он что-то перекладывает и прячет. Ровнин вытащил из-под брюк край рубахи, втянул живот. Взял «Малыша» и втиснул автомат под брюки, под ремень. Заправил рубашку. Не очень удобно, теперь дуло «Малыша» твердо упирается ему изнутри в ногу. Но если начнется схватка и ему придется стрелять по ним из-за укрытия, они не заметят, что у него автомат. Пряча машину за серой «Волгой», Ровнин вытащил пистолет, жестко зажал его между коленями и оттянул предохранитель. Положил пистолет на сиденье, под левую руку.

Проделав все это, Ровнин глубоко вздохнул. Ну что ж. Теперь можно смело обгонять серую «Волгу». Он перевел машину влево, быстро пересек осевую, пристроился за «Москвичом» и сразу же увидел их номер: 45-27.

Все четверо сидят в машине, не оборачиваясь. И справа и слева от шоссе пока тянется поле; справа вдали видны какие-то домики. Нет, схватка сейчас вряд ли начнется. Им нет никакого смысла устраивать затор на шоссе. Ровнин подал чуть влево, прибавил и пошел рядом с зеленым «Москвичом». Все сидящие в машине не обращают на него никакого внимания: Все правильно, если это та самая группа, то так и должно быть. Тех, кто сидит сзади, рассмотреть сейчас трудно, но сидящий рядом с водителем, плотный, лет тридцати, очень похож на «Рыжего». Волосы, выбившиеся из-под голубой туристской шапочки, у него явно рыжеватые. Жаль, что он не видит задних. Лопоухого, или «Маленького», он узнал бы с полувзгляда. Ладно. Они едут и не смотрят на него, но в любом случае надо попытаться их притормозить. Пока не подойдет вертолет. Только вот где этот вертолет? Он пока не слышит даже звука его мотора. Ровнин покосился на зеленый «Москвич» и уловил на заднем сиденье какое-то движение. Кажется, они догадались, что он едет рядом неспроста, и готовятся. Сейчас он скажет им что-нибудь в громкоговоритель. Неважно что — главное, чтобы они поняли, что в его машине установлен громкоговоритель. Голос его при этом должен быть спокойным, даже чуть-чуть ленивым. Пусть думают, что он — разомлевший от жары сотрудник ГАИ. Ровнин включил громкоговоритель:

— 45-27! 45-27!

Никто из них не повернулся, но он уловил, как губы «Рыжего» шевельнулись, и тут же зеленый «Москвич», резко прибавив, ушел вперед. Что ж, теперь у него есть полное основание притормозить их за превышение скорости. Ровнин легко нагнал зеленый «Москвич» уже через несколько секунд. Взял левой рукой пистолет, не поднимая его. Сейчас они вполне могут открыть пальбу. Так и есть: по затылкам сидящих на заднем сиденье он понял, что они быстро и напряженно двигаются, верней всего, готовят оружие. Сказал:

— 45-27, вы превышаете скорость! Остановите машину! 45-27! Немедленно остановите машину, 45-27.

Сидящие сзади пока не оборачиваются, но он хорошо видит их затылки. Так. Водитель отреагировал на его слова: «Москвич» резко прибавил и идет теперь под сотню. Кажется, они всё поняли и стали уходить. Повернут? Да. Свернули вправо и пока уходят от него по обочине, обгоняя общий поток. Его дело сейчас маленькое: не отпускать их ни на метр. И быстро связаться с вертолетом. Ровнин отключил громкоговоритель и сказал:

— «Крыша-девять», я — семнадцатый. Налетчики в зеленом «Москвиче» номер 45-27 обнаружили меня и уходят на полной скорости. Преследую их вплотную. Возможна перестрелка. Как поняли?

— Понял вас хорошо, семнадцатый. Идем к вам. Предупреждены все посты, поднят оперативный отряд, две ПМГ следуют к вам в предельной близости. Мы тоже скоро будем. Держите нас постоянно в курсе, слышите, семнадцатый?

— Спасибо. Попробую.

Поля по краям шоссе кончились. С двух сторон пошли яблоневые и грушевые сады. Выплыл и остался позади указатель поворота направо: «Троицкое — 800 м». Троицкое — это, кажется, поселок и крупный совхоз. Точно, совхоз. И расположен он примерно в десяти километрах от шоссе. Надо ждать, что они сейчас завернут именно туда, потому что у них появился шанс спокойно, без помех, убить его в яблоневых садах. Так и есть. Сворачивают. Зеленый «Москвич» резко вильнул, заюзил, завизжали тормоза. Машина ушла вправо, нырнув в деревья, и Ровнин тут же повернул за ней. Щебенка. Серый, вбитый в высохшую землю щебень, и никого вокруг, одни яблони. Да, они сейчас выжимают из своей машины километров сто сорок. Всё, игрушки кончились, надо стрелять по их протекторам. Только делать это надо не сейчас, а на открытом пространстве, иначе вертолет может их не найти среди деревьев.

— «Крыша-девять», я — семнадцатый, — сказал Ровнин. — Налетчики свернули на щебенку вправо, едут в сторону Троицкого. Следую за ними. Как меня поняли?

— Все ясно, семнадцатый. Сейчас же сообщим об этом ПМГ и держим курс туда.

Наконец сады кончились. Потянулись бахчи. Дыни, тыквы, арбузы. Ровнин взял пистолет левой рукой и включил громкоговоритель:

— 45-27, не усугубляйте свою вину! Немедленно остановите машину! 45-27! Немедленно остановите машину! В противном случае вынужден буду открыть огонь!

Один из сидящих сзади обернулся, и Ровнин сразу узнал в нем лопоухого. Лопоухий некоторое время смотрел на него и наконец поднял на уровень глаз пистолет. Хорошо. Значит, они не принимают его всерьез. Надеются испугать пистолетом. А в случае чего и пристрелить из него же. Чтобы не дай бог, если кто работает рядом, не услышал. Ну что ж, пробуйте, гады. Целься, целься, лопоухий. На такой скорости, через стекло, на щебенке ты не только в меня, ты и в слона не попадешь.

— Немедленно остановитесь, 45-27!

Надо ждать, что они вот-вот затормозят. Ровнин выставил левую руку с пистолетом в окно, целясь в ближнее колесо.

— Остановитесь или стреляю!

Ровнин уловил звук разбитого стекла: это выстрелил лопоухий. Пуля даже не царапнула машину, но лопоухий, целясь, продолжал стрелять, и один выстрел каким-то чудом попал в правую часть лобового стекла. Надо не обращать внимания на выстрелы, самое главное сейчас — поймать момент их торможения. И он поймал, потому что, когда они наконец затормозили, Ровнин успел дать тормоз лишь мгновением позже. Машины пошли юзом, выбивая щебень, и именно в этот момент он успел двумя выстрелами пробить у них оба задних колеса. Пока они открывали двери, Ровнин вывалился из машины и выстрелил в воздух так, что всем четверым пришлось сразу же лечь на землю.

— Сдавайтесь! — крикнул Ровнин, отползая за заднее колесо. — Сдавайтесь, сопротивление бесполезно! Вы окружены и блокированы! Подходит вертолет!

Он прислушался: кажется, кто-то из них отползает в правую сторону. Да, хорошо слышно громкое шуршание. Нельзя позволить им окружить себя. Ровнин быстро выглянул из-за колеса и тут же выстрелил на звук. Шуршание прекратилось.

— У него осталось пять патронов, — сказал кто-то. Сразу же отползший справа защелкал из-за арбузов пистолетом. Раз выстрел. Два. Три. Двумя ответными выстрелами Ровнин заставил его прекратить стрельбу и по звуку понял, что тот отполз чуть дальше.

— Сдавайтесь! — крикнул Ровнин. — В противном случае буду вести огонь на уничтожение! Считаю до трех!

У зеленого «Москвича» молчали.

— Повторяю, считаю до трех!

Прижавшись к земле, Ровнин сунул руку под брючный ремень и осторожно вытащил «Малыша». Быстро подтянул его по земле к груди — и тут же понял, почему они так осторожно стреляют. Они боятсяповредить его машину. Ведь их машина уже не на ходу. Конечно. Они рассчитывают быстро убить его и уйти отсюда со всеми удобствами, на оперативных «Жигулях», бросив свой продырявленный «Москвич».

— Раз! — крикнул Ровнин. — Два!

Тут же он увидел, как «Шофер» пополз влево. Ровнин выстрелил по нему прицельно, «Шофер» замер на месте и секунд через пять застонал. Значит, он в него попал, и попал серьезно, иначе бы тот молчал.

— Не дайте ему перезарядить, — сказал тот же голос. — У него один патрон.

И в самом деле, в пистолете у него остался один патрон. Всё знают, сволочи, и систему пистолета успели определить. Ровнин нащупал правой рукой «Малыша». Ничего. По идее, они сейчас должны кинуться на него. Может быть, они сделают перед этим что-то отвлекающее. Только он подумал об этом, как о крыло разбился брошенный справа ком земли. Ровнин сжал «Малыша» и увидел, как они рванулись к нему с двух сторон, стреляя на ходу: двое слева, один справа. Короткой очередью он сбил первого — это был, как он понял, «Длинный» — и, чувствуя, что его задело и что силы уходят, безжалостно ударил в упор по набегающим «Рыжему» и лопоухому. Оба упали буквально в метре от него. Лопоухий попытался приподняться — и лег. Кажется, попал он по ним прочно и серьезно, но и его задело. Да. Кажется, его довольно прилично задело, продырявили его все-таки, сволочи, и он почувствовал, как слабеет. Черт, весь левый бок прямо горит. Главное, боли он пока не чувствует, но бок горит, будто его сожгли. Что же это с ним? Вот так, наверное, умирают. Вот его собственная рука — безжизненная, бессильная. А это — шум вертолета. Да, шум вертолета. И кроме этого шума, больше ничего нет. Ничего, совершенно ничего.

 

Когда Ровнин очнулся, то увидел над собой чье-то лицо. Лицо плыло над ним, шевелясь, качаясь; оно то уходило в туман, то возвращалось. Что же это за лицо? Чье же оно? Надо остановить его, приказать ему остановиться. Остановить. Постепенно это ему удалось. Лицо наконец остановилось. Но Ровнин по-прежнему не видел, кто это. Он просто понял, что остановившееся лицо — лицо женщины. Что же это за женщина? Ему очень хотелось бы знать это.

Ганна. Конечно, без всякого сомнения, это Ганна, ее губы шевелятся, но что же она ему сейчас говорит? Нет, она ничего не говорит, она плачет.

Кажется, его прооперировали. Прооперировали, потому что внутри все как будто стянуло. Больно. Очень больно. Он попробовал позвать Ганну, двинул языком и почувствовал: что-то мешает. Вот это что: резиновая трубка. Стома. Значит, он в реанимации. А вот капельница.

Ганна заметила, что он смотрит на нее. Ровнин собрал все силы, которые только в нем были, и понял, что все-таки не сможет спросить, что с ним. Ему трудно открыть рот и задать простой вопрос: «Что со мной?» Все-таки он спросил, но вместо вопроса из его рта послышалось одно шипение:

— Ш-шо... шо... шо-ой?

Ганна лихорадочно вытерла слезы:

— Андрюшенька!

Заулыбалась. Зарыдала в голос. Наконец успокоилась. Пригнулась к нему:

— Андрюшенька, все будет хорошо. Ты слышишь, все будет хорошо!

Нет, он не в реанимации. В реанимацию посторонних не пускают. Что же с ней? Почему она так плачет? Ровнин молча закрыл и открыл глаза: она должна понять по этому его знаку: он думает то же самое, что она сказала.

АНДРЕЙ ЛЕВИН ТАЙНА «ЗАПРЕТНОГО ГОРОДА»[2]

Начальник отдела безопасности управления «Феникс» майор Туан в последнее время засиживался на службе допоздна. И сегодня после ужина он снова вернулся в свой кабинет, чтобы подготовить для шефа очередной рапорт, который не успел составить днем.

Просидев почти два часа над чистым листом бумаги, майор смог выжать из себя только одну, да и то незаконченную фразу: «Довожу до Вашего сведения, что...» Доводить до сведения начальства было нечего, и Туан интуитивно чувствовал, что его ждут крупные неприятности. Месяца четыре назад появились данные, что в управлении действует хорошо замаскировавшийся вьетконговец[3]. Мероприятия по выявлению и уничтожению сайгонского подполья стали срываться все чаще и чаще. Лица, подлежавшие аресту или ликвидации, ускользали из-под самого носа полиции и агентов «Феникса». Американцы настойчиво утверждали, что информация просачивается именно из центрального аппарата.

Туан полагал, что через месяц-полтора сможет доложить начальству об аресте вьетконговского агента. Но шло время, а он продолжал топтаться на месте. Он начал нервничать. К тому же за последние месяцы он потерял двух осведомителей, внедренных в подполье, и охватившее майора раздражение росло с каждым днем.

Исчезновение двух опытных провокаторов насторожило Туана, и он стал выяснять причины их провала. Внимание майора привлекла одна деталь: обоих объединяло то, что Туан встречался с ними в доме некой Фам Тху — хиромантки и владелицы небольшого ресторанчика.

Майор завербовал Фам Тху года два назад. Ему нужны были явочные квартиры, а особняк гадалки вполне подходил для встреч с нужными людьми. Тщательно покопавшись в биографии Фам Тху, майор предложил ей сотрудничество. Та попыталась было отказаться, но Туан умел брать людей за горло.

Потеряв двух агентов, один из которых, кстати, и вывел майора на владелицу ресторана, Туан решил еще раз проверить всех обитателей особняка, включая хозяйку. Уже третью неделю его люди не вылезали из полицейских архивов. Бармен ресторана, которого Туан в свое время пристроил через третьих лиц в особняк, получил указание ежедневно докладывать о каждом шаге Фам Тху и ее прислуги, брать на заметку любой их кажущийся подозрительным контакт с посетителями.

...Походив по кабинету, майор снова сел за стол. Лист бумаги со словами «Довожу до Вашего сведения, что...», лежавший перед ним, с ехидной выразительностью напоминал майору о его безрезультатных усилиях за последние месяцы. Он со злостью скомкал лист и швырнул его в корзину. Зазвонил телефон.

— Слушаю! — рявкнул в трубку Туан.

— Господин майор, — раздался на другом конце провода приглушенный женский голос, — говорит Фам Тху. Скорее приезжайте... Он что-то делает... в том кабинете...

— Кто? — отрывисто спросил Туан, моментально сообразив, о чем идет речь.

— Мой дворник. А ему вход на второй этаж запрещен.

Туан сжал телефонную трубку так, что побелели кончики пальцев. Вот почему исчезли его агенты. Дворник Фам Тху — вьетконговец! «Что-то делает в том кабинете». Ясно что: проверяет аппаратуру для подслушивания.

— Не спугните его, — процедил в трубку майор. — Я сейчас буду.

 

Коричневая «мазда» Туана и серый «джип» с оперативной группой затормозили у аккуратного двухэтажного особняка на улице Небесных Добродетелей, обнесенного невысоким забором из частой металлической сетки. У калитки висела прямоугольная табличка с надписью:

Мадам Фам Тху,

дипломированная хиромантка

Тут же стоял небольшой щит из фанеры, разукрашенный всеми цветами радуги. На щите пляшущими черными буквами было выведено:

«ЗАЙДИ И ПОПЫТАЙСЯ УЗНАТЬ, ЧТО ЖДЕТ ТЕБЯ В ЭТО НЕУСТОЙЧИВОЕ ВРЕМЯ»

Люди Туана быстро выскакивали из «джипа». Несколько человек, вооруженных портативными автоматами, ринулись во двор. Остальные вместе с майором вошли в ресторан.

— Всем оставаться на местах! Полиция! Проверка документов!

Туан подошел к стойке бара.

— Где хозяйка? — спросил он у бармена.

— Наверху, — ответил тот. — Госпожа Фам Тху никогда не спускается в ресторан по вечерам.

— А дворник?

— Крутился где-то здесь. Наверное, во дворе или у себя в каморке.

Поднявшись по деревянной лестнице в темный холл второго этажа, майор нащупал выключатель. Зажегся свет, и он увидел распростертое на полу тело хозяйки особняка. Она лежала на боку и смотрела на майора широко открытыми глазами, в которых застыло удивление.

— Что случилось? — спросил Туан, но тут же сообразил, что гадалка мертва.

«Дворника искать бесполезно», — первое, что пришло в голову.

Он нагнулся над телом Фам Тху. На шее гадалки виднелось несколько ссадин от ногтей. Видимо, дворник услышал ее телефонный разговор с Туаном и, перед тем как улизнуть, придушил свою бывшую хозяйку.

Смерть еще не успела наложить зловещий отпечаток на красивое лицо Фам Тху. Оно начало бледнеть, но сохраняло мягкость черт.

У ножки кресла валялась серебряная зажигалка в виде фигурки сидящего на раскрытом цветке лотоса Будды. Туан поднял зажигалку, повертел в руках и, прочитав выгравированные на ней инициалы, сунул в карман.

Прежде чем спуститься вниз, он зашел в кабинет, где обычно встречался со своими агентами, включил свет. Из-за картины, висевшей на стене, торчал обрывок провода. «Я угадал, — подумал майор, — дворник проверял потайной микрофон и, убегая, оторвал его». Он подошел к распахнутому настежь окну, выглянул во двор. Внизу двое с фонариками шарили в траве.

— Что там? — спросил Туан.

Те подняли головы.

— Здесь примята трава, господин майор. Кто-то выпрыгнул из окна.

— Господин майор, дворника нигде нет, — раздался голос из темноты.

Туан ничего не ответил. Он спустился вниз и снова подошел к бармену.

— Это зажигалка Фам Тху? — спросил он, держа на ладони серебряную фигурку Будды.

— Нет, я никогда не видел у нее такой вещицы, — покачал головой тот.

«Наверное, дворник стащил у какого-нибудь американца, — решил майор, — а сегодня выронил здесь впопыхах».

Стоя у бара, Туан стал наблюдать, как его люди проверяли документы у посетителей.

 

Хоанг подошел к большому зеркалу в стене, поправил галстук. Из зеркала на него смотрел худощавый мужчина с веером морщинок у глаз. «Ты здорово постарел, — мысленно сказал Хоанг своему отражению. Тебе нет еще и сорока пяти, а выглядишь ты на все шестьдесят».

Он причесался и вошел в ресторан. К нему тут же подскочил официант, приглашая за свободный столик.

— Рис по-кантонски, лангусту на гриле и крабовый суп. А я пока выпью что-нибудь, — сказал ему Хоанг и направился в сторону бара.

Он сел на высокий табурет перед стойкой и заказал рюмку «куантро». Наливая ликер, бармен тихо произнес:

— Сегодня «дядюшка» сам придет на встречу. Он будет ждать тебя в половине восьмого у гробницы Ты Дыка.

Хоанг допил «куантро» и пересел за столик. Через минуту перед ним появились заказанные блюда. Но ни дымящийся рис, ни имбирный аромат рыбного соуса, ни золотистая корочка великолепно зажаренной лангусты не привлекали. Есть не хотелось. На душе было тоскливо. Сегодня ему исполнилось сорок три, и он снова — уже в который раз! — отмечает, а точнее, не отмечает, день рождения в одиночестве.

Когда в последний раз его поздравляли друзья? Кажется, лет десять назад или даже больше. Ну конечно, больше. Тринадцать лет! Он тогда партизанил со своим отрядом на Центральном плато. Хоанг попытался припомнить подробности того дня, но память лишь смутно сохранила улыбающиеся лица бойцов, вручавших орден своему командиру. Комиссар перехватил орден у связного, появившегося в отряде несколькими днями раньше, и все держал в тайне. Хоанг совсем забыл, что ему исполняется тридцать, а комиссар помнил...

Где-то он сейчас — неугомонный, неистощимый на всякие выдумки Лием? Его так не хватало Хоангу все эти годы! Ведь они были не только боевыми товарищами, но и близкими друзьями. Оба родом отсюда, из Хюэ. Вместе росли, вместе учились в школе... Где он теперь? Наверное, сражается где-нибудь, в джунглях?..

С каким удовольствием Хоанг взял бы в руки автомат и повел свой отряд в атаку. Он всегда считал, что именно там — настоящее дело. А здесь... За десять лет Хоанг так и не привык к своей роли бизнесмена. Умом он понимал, что делает важную и нужную работу. Да и центр высоко оценивал каждую его информацию. Умом он понимал. А в душе... В душе оставался партизаном.

Он посидел еще немного в ресторане, потом расплатился и вышел на улицу.

 

Оставив машину у каменной ограды, Хоанг вошел через небольшую дверцу на территорию гробницы Ты Дыка, а точнее, его бывшей загородной резиденции. Как и загородные резиденции других вьетнамских королей, она стала последним пристанищем четвертого по счету монарха из некогда могущественной династии Нгуенов[4].

Старик сторож не обратил на Хоанга ни малейшего внимания: сюда часто приходили люди, чтобы побродить в тиши усыпальницы августейшей особы. Хоанг прошел мимо заросшего фиолетовыми цветами ряски и розовыми лотосами пруда с деревянным павильоном на берегу и, поднявшись по каменным ступеням к бывшим королевским покоям, свернул направо, к могиле Ты Дыка.

Около нее стоял человек, лица которого Хоанг в темноте не различал. Он хотел было произнести условленную фразу пароля, но вдруг услышал знакомый, хрипловатый голос:

— С днем рождения, командир.

Хоанг на мгновение опешил. Перед глазами моментально возникла бамбуковая хижина в джунглях и лицо комиссара, вручавшего ему орден.

— Лием?!

— Угу. Я.

Хоанг бросился вперед, схватил друга за плечи.

— А пароль? — беззвучно смеясь, спросил тот.

— Иди ты к черту! Твое лицо надежнее всех паролей, — Хоанг все еще не верил, что видит живого Лиема. — Ты... ты помнишь, что у меня день рождения?

— Ну а как же? И даже орден тебе привез. Вернее, не сам орден, а приказ о награждении. Да и то устно. Вручение отложено до лучших времен.

Хоанг почувствовал, как все его существо начало ликовать. Он напрочь забыл все свои сегодняшние тревоги. Встретив старого товарища, он словно осязаемо прикоснулся к прошлому, и перед ним быстрой вереницей побежали картины давно минувших лет — бои, марши, привалы, лица боевых друзей. Ни один из эпизодов его партизанской жизни не вырисовывался отчетливо. Видения громоздились одно на другое, перехлестывались, повторялись. За несколько секунд Хоанг просмотрел странный фильм, склеенный из обрывков воспоминаний.

— Спасибо, — выдохнул он.

— За что? — не понял Лием.

— Ну, за орден... за высокую оценку... за то, что ты пришел именно сегодня. Такой подарок для меня...

— Э-э, ты стал совсем гражданским человеком, — лукаво прищурился Лием. — Забыл, как благодарят за награду в строю?

И, видя, что Хоанг смутился, добавил:

— Шучу, шучу. Потом будешь слова говорить. При вручении. Как ты догадываешься, я пришел не только для того, чтобы поздравить тебя с днем рождения.

— Догадываюсь. Один вопрос, и перейдем к делу.

— Я слушаю.

— Скажи, ты случайно... ничего не слышал о Лан? Ведь я не видел ее больше двадцати лет. А сына вообще никогда не видел. Пытался что-нибудь узнать о них, но безуспешно.

— Я понимаю, — ответил Лием. — Понимаю, как тебе трудно. И не только тебе. Сколько семей разлучила эта война! Страшно подумать. Не десятки, даже не сотни — тысячи! Ведь воюем уже тридцать лет!

Хоангу показалось, что Лием не хочет отвечать на его вопрос.

— Ты что-то знаешь? Скажи. Я... я готов ко всему.

Лием вдруг рассмеялся:

— Хотел сказать потом, в конце разговора. Да ладно уж, не буду тебя мучить. Жива твоя Лан, жива. Больше того, ты скоро ее увидишь.

— Лием! — Хоанг схватил друга за плечи. — Лием, дружище! Ты... ты это серьезно? Я... слушай... подожди... — Он вдруг резко вскинул голову и прищурился, глядя Лиему прямо в глаза. — Но почему же ты молчал столько времени? Почему не попытался увидеть меня раньше, сказать. Ты ведь знал! Ты ведь...

— Хоанг, меня перебросили в центр только три месяца назад, — мягко ответил Лием. — А до этого я ведь ничего не знал ни о тебе, ни о ней.

— Да, да, конечно, — Хоангу стало неловко за свою резкость. — Ты... прости. Скажи, а сын? Ты что-нибудь знаешь?

Лием отрицательно покачал головой:

— Я и о Лан узнал случайно. Она ведь работает в Сайгоне, а в моем ведении — подпольные организации Хюэ. У них в Сайгоне погиб связник. Ну, я и попросил кое-кого, чтобы тебя на пару месяцев перебросили туда, пока не подберут подходящего человека. Сказал, что вы не виделись с пятьдесят четвертого года. Оказывается, никто и не знал, что вы женаты.

— Так ведь наш брак не был зарегистрирован, — сказал Хоанг и добавил растроганно: — Спасибо, дружище.

— Вот так-то лучше, — шутливо проворчал Лием. — Ну, ладно, теперь о деле. В Сайгон ты, конечно, сможешь выбраться?

— О чем ты говоришь! — радостно воскликнул Хоанг.

— Так вот, в центральном аппарате «Феникса» уже несколько лет работает наш человек по кличке Смелый. Он передает свою информацию Лан. Лан была связана с товарищем, которого убили, а он — с оперативной группой и с центром. В зависимости от характера информации она шла либо в центр, либо прямо в подпольные ячейки. Лан для окружающих — гадалка и владелица небольшого ресторанчика по имени Фам Тху. Когда появишься у нее, будь предельно осторожен. И вот почему. Дело в том, что начальник отдела безопасности майор Туан считает, что Лан работает на него.

— Вот как?!

— Да. Там у него явочная квартира для встреч со своими агентами. Смелый появляется у Лан, не боясь навлечь на себя подозрения, потому что это санкционировано Туаном. Два года все шло нормально. Однако получилось так, что у Туана убили двух осведомителей, причем именно тех, с которыми он встречался в особняке Лан. Чистая случайность, но она насторожила Туана, и он занялся основательной проверкой обитателей особняка. Смелый успел предупредить об этом Лан. Ей некогда было ставить в известность центр, и она решила подстраховаться сама. В ее особняке работал дворником наш товарищ. Она позвонила Туану и сказала, что якобы разоблачила в своем дворнике вьетконговца. Туан клюнул и помчался к ней. Дворника в особняке, естественно, уже не оказалось. Кажется, Туан поверил и глубже копать не будет. Но все же имей это в виду. И постарайся вместе с Лан и товарищами из оперативной группы выяснить обстоятельства гибели связника. Нам нужно в ближайшее время точно знать: выследили только его или охранке известно что-нибудь еще. Пусть Смелый даст по этому поводу самую подробную информацию.

— Ну что ж, мне все ясно, — сказал Хоанг. — Давай адреса, пароли.

 

— Садитесь, Уоррел. — Грузный мужчина в больших роговых очках небрежно махнул рукой и вновь положил ее на подлокотник кожаного кресла.

Полковник Эдвард Уоррел, вытянувшийся по стойке «смирно» и приготовившийся было доложить о своем приходе по всей форме, расслабился.

— Благодарю вас, сэр, — отчеканил он и опустился в кресло по другую сторону большого квадратного стола.

— Курите, — хозяин кабинета щелкнул пухлыми пальцами по пачке «Кента». Пачка скользнула по гладкой поверхности стола, и Уоррел подхватил ее на лету.

— Благодарю вас, сэр, — повторил он тоном робота и достал из кармана зажигалку.

«Жирная, сытая свинья! — раздраженно подумал он, наблюдая, как толстые губы шефа медленно перекатывают из угла в угол рта сигарету. Ты-то будешь каждое утро садиться в свое кресло выспавшийся и чистенький. А меня опять пошлешь куда-нибудь к черту на рога?»

— Есть работа, Уоррел, — без обиняков начал генерал. — Я понимаю, вы имеете право на отпуск, но... Америка нуждается в вас.

«Черт бы тебя побрал! — выругался в душе Уоррел. — Америка всегда нуждается во мне в самое не подходящее для этого время».

— Вам предстоит командировка в Южный Вьетнам. Ее продолжительность будет зависеть от вас. Вы человек опытный, хорошо знаете страну...

Южный Вьетнам Уоррел знал действительно хорошо. Впервые он попал туда в 1954 году, сразу же после подписания Женевских соглашений. В то время американские специальные службы активно устанавливали контроль над деятельностью администрации Нго Динь Дьема, ставшего президентом с помощью США. Этой работой руководил крупный специалист по противоповстанческой борьбе полковник Лэнсдейл.

Двадцатипятилетний лейтенант Эдвард Уоррел почитал за счастье работать под началом такой известной и незаурядной личности. Он боготворил своего шефа, всегда подтянутого, безукоризненно одетого, подчеркнуто вежливого. А больше всего Уоррел восхищался взглядами Лэнсдейла, его умением схватить самую суть сложных и запутанных проблем, которых в Южном Вьетнаме было так много. Уоррел хорошо запомнил один из уроков психологии, который дал ему однажды шеф и которым он стал руководствоваться во всей последующей работе. Многие подробности того разговора давно забылись, но отдельные высказывания Лэнсдейла цепкая память Уоррела хранила до сих пор.

«Времена примитивной колонизации прошли, — сказал тогда и потом еще неоднократно повторял Лэнсдейл. — Если даже на каждом клочке Южного Вьетнама будет находиться американский солдат, мы не добьемся своих целей здесь. Но мы добьемся своих целей, если сможем завоевать сердца и умы этих людей, сможем войти в «запретный город» вьетнамского характера. А попав в его лабиринты, нужно освещать себе путь знанием местного языка, нравов и обычаев страны, литературы и истории ее народа. Только так можно стать хозяином «запретного города».

Уоррел пришел в восторг от столь выразительного сравнения вьетнамской души с «запретным городом». Он последовал совету шефа, любившего повторять вьетнамскую поговорку: «Хочешь попасть в Цитадель — прикинься юродивым», и стал штудировать вьетнамский язык, читать все книги о Вьетнаме, которые попадались под руку.

Прошло около двух лет, прежде чем Уоррел научился разбираться во всех тонкостях восточного уклада жизни. Постепенно он привык к различиям во вкусах, обычаях и представлениях между жителями Азии и людьми своей расы. Он перестал удивляться тому, что цвет траура здесь — белый, что обед не начинается с супа, а заканчивается им, что торцы, а не середина стола, считаются почетным местом, что азиаты улыбаются даже тогда, когда находятся в состоянии сильнейшей ярости. Одновременно Уоррел стал замечать, что умение держать себя в соответствии с местными обычаями облегчает ему контакты с нужными людьми, открывает перед ним двери домов, в которые порой нелегко попасть чужестранцу.

В то время как его коллеги интенсивно изучали интерьеры злачных мест Сайгона, Уоррел заводил знакомства среди врачей, литераторов, научных работников, пополняя свои знания о Вьетнаме и вьетнамцах. Он активно осваивал «запретный город» вьетнамской души и с удовлетворением отмечал, что это ему удается.

Углубленное и серьезное исследование местной действительности не помешало, впрочем, двадцатипятилетнему лейтенанту оставить хорошенькой танцовщице из «Паласа» Франсуазе Бинь память о себе в лице прелестного создания — девчушки с черными, чуть раскосыми глазами и пушистыми светлыми локонами.

Именно о дочери полковник почему-то и подумал в первый момент, когда Митчелл заговорил о Сайгоне. Он видел ее последний раз уже школьницей, когда приезжал на несколько месяцев в Южный Вьетнам восемь лет спустя после своей первой командировки. Но сейчас Лан исполнилось восемнадцать. И Уоррел не без удивления отметил, что чувство тоски, охватившее его в преддверии скорой разлуки с женой и маленькой дочкой Джуди, несколько отступило перед желанием увидеть взрослую уже дочь и вспомнить молодость, встретившись со своей бывшей любовницей — Франсуазой Бинь. К тому же Уоррел сможет увидеть своего любимца Виена, которого опекал в Штатах во время его учебы...

— Ваше задание, полковник, связано с программой «Феникс», — ворвался в воспоминания Уоррела голос Митчелла. — Если мне не изменяет память, вы участвовали в ее разработке?

— Так точно, сэр, — отозвался Уоррел.

Программе «Феникс» Уоррел посвятил целых три года. Эта программа, а точнее, многолетняя операция была задумана как составная часть более обширной программы по «умиротворению» южновьетнамского населения. Последняя заключалась в том, чтобы лишить Вьетконг опоры среди жителей на территории, находящейся под контролем властей. Она подразумевала создание «стратегических деревень» — поселений, обнесенных колючей проволокой и сторожевыми вышками. Каждый житель таких деревень находился под неусыпным контролем многочисленных осведомителей. А цель операции «Феникс» состояла в том, чтобы ликвидировать политическую и административную инфраструктуру коммунистов, или, другими словами, выявлять и физически уничтожать подпольщиков и кадровых работников Вьетконга.

Осуществлением программы «Феникс» занимались силы безопасности, при которых создавались специальные отделы. Ведало этими отделами управление «Феникс» при министерстве внутренних дел.

В первые годы программа выполнялась довольно успешно. Сказывалось присутствие опытных и грамотных американских специалистов по ведению противоповстанческой борьбы, прошедших школу Лэнсдейла. Под их непосредственным руководством была создана широкая сеть тайных агентов и осведомителей. Многих из них удалось весьма прочно внедрить в подполье. Но в последнее время эффективность программы значительно снизилась, и соответствующие отделы ЦРУ начали искать причины этого явления.

— Так что вам снова придется посетить знакомые края и освежить в памяти то, чем вы в свое время занимались, — продолжил Митчелл. — Введу вас немного в курс дела. В последнее время наша симпатичная птичка «Феникс» стала вяло летать. Причем настолько вяло, что руководство выразило серьезное беспокойство по поводу ее здоровья. Три месяца назад мы направили в Сайгон подполковника Уайта — выяснить, что мешает выполнению программы. Оказалось, что главная помеха — утечка информации. В управлении действует хорошо замаскировавшийся коммунистический агент, которого мы условно назвали Рексом.

— Есть конкретные данные? — поинтересовался Уоррел.

— Да. Сведения получены подполковником Уайтом от нашего осведомителя в подполье. Ваша задача — выявить и ликвидировать Рекса.

— Но если подполковник Уайт начал это дело... — позволил себе возразить Уоррел. — Я знаю Уайта давно. Он опытный офицер. Я, разумеется, готов, но, сэр... Мое вмешательство он воспримет как недоверие к нему...

— Не трудитесь давать характеристику Уайту, полковник, — перебил Уоррела Митчелл. — Я знал и ценил его не меньше вашего.

— Знали?!!

— Уайт погиб пять дней назад. Его застрелили. Обстоятельства гибели выяснить пока не удалось. В тот вечер Уайт должен был встретиться с Джейком — нашим человеком в подполье. Джейк срочно вызвал Уайта на внеочередную встречу — видимо, ему удалось что-то узнать. Уайт даже не успел предупредить своего помощника Стоута. Обычно тот страховал подполковника. Ну, а к полуночи военная жандармерия обнаружила труп Уайта в каком-то дворе.

— Стоут не виделся после этого с Джейком?

— Виделся. По словам Джейка, подполковник на встречу не явился. А вызывал он Уайта для того, чтобы сообщить ему место встреч Рекса с вьетконговским связником. Рекс передавал кому-то информацию в небольшом ресторанчике некой Фам Тху. А ее убили в тот же вечер, когда погиб Уайт. Это уже узнал Стоут. Ее задушили. Кто — неизвестно. Во всяком случае, уголовная полиция не смогла выяснить. Но убийство не было случайным. Потому что до уголовной полиции на месте происшествия побывал майор Туан со своими людьми.

— А кто такой майор Туан?

— Начальник отдела безопасности «Феникса».

— Значит, он тоже нащупал какую-то ниточку?

— Вероятно. Иначе с какой стати он стал бы интересоваться убийством владелицы ресторана? Ресторан продолжает функционировать — его кто-то купил. Но вряд ли Рекс появится там еще раз. Скорее всего, он перешел на запасную явку. Это лишь мои предположения. Вам предстоит выяснить, насколько они верны.

— Н-да, здесь придется повозиться, — задумчиво проговорил Уоррел. — А Уайт каким-либо образом координировал свои действия с этим самым Туаном?

Митчелл отрицательно покачал головой:

— Они регулярно встречались. Туан с улыбкой — вы же знаете, как умеют улыбаться азиаты, — говорил Уайту о необходимости действовать вместе, а сам фактически полностью саботировал всяческое сотрудничество с нами.

— Почему?

— По-видимому, никак не может простить нам своего провала в шестьдесят девятом году. Тогда он был полковником безопасности и прошляпил вьетконговцев в окружении президента. А мы их накрыли. Его разжаловали до майора, понизили в должности...

— Когда я должен вылететь в Сайгон?

— Неплохо было бы сделать это еще вчера. Но я, к сожалению, был занят и не смог вас принять.

— Я понял, сэр. Завтра я буду в Сайгоне.

 

Хоанг не торопясь шел по Старому рынку и время от времени останавливался у какой-нибудь лавки. Он брал в руки первую попавшуюся и ненужную ему вещь, рассматривал ее, торговался, украдкой проверяя, нет ли сзади «хвоста». Иногда он задерживался у лотков со старинными монетами.

— Есть монеты времен Минь Манга? — спросил он у одного из торговцев.

Тот отрицательно покачал головой. У торговца, сидевшего рядом, такой монеты тоже не оказалось. Хоанг хотел было пройти дальше, но вдруг наконец раздалась первая фраза пароля.

— Господин ищет монеты времен Минь Манга? — спросил мужской голос слева.

Хоанг повернулся и невольно вздрогнул: было что-то знакомое в лице говорившего. «Наверное, показалось», — подумал он. Он не заметил, что и торговец, который произнес условную фразу, как-то странно посмотрел на него — растерянно и испуганно.

Хоанг сел перед торговцем на корточки, взял монету, повертел в руках:

— Да, это, пожалуй, то, что мне нужно. Сколько ты хочешь за нее?

— Десять тысяч пиастров, господин.

— Дороговато. Шесть тысяч.

— Шесть тысяч за такую редкость? — на лице торговца было написано неподдельное изумление. — Господин смеется надо мной.

«Где же я мог его видеть?» — пытался вспомнить Хоанг.

— Семь с половиной, — предложил он.

Теперь торговец должен был назвать окончательную цену, которая вместе с ценой Хоанга дала бы предусмотренную паролем сумму: шестнадцать.

— Нет. Восемь с половиной, и монета ваша.

— Ну, хорошо, — согласился Хоанг, отсчитывая деньги.

— Большое спасибо, господин, — благодарно закивал торговец, вручая ему монету. — Большое спасибо. Приходите еще. У меня бывают очень редкие монеты.

И в этот момент Хоанг понял, кто сидит перед ним. «Нет, невозможно! возразил он самому себе. — Они просто похожи. Ведь Лан писала, что Шона застрелили полицейские на ее глазах».

Он медленно побрел дальше: после того как они обменялись условными фразами, связник должен был ждать Хоанга через два часа у рынка Бентхань. Хоанг шел, а в голове радостно билась мысль: «Это Шон! Шон! Брат!»

 

Хоанг вышел к памятнику перед рынком без двух минут час. Спустя минуту появился связник, и теперь Хоанг уже окончательно понял, что не ошибся.

Шон повел его переулками в сторону от центра. Шли они минут двадцать. Хоанга охватила бурная радость. Он двигался метрах в пятнадцати сзади Шона и с трудом сдерживался, чтобы не подбежать к брату, не схватить его за плечи, не стиснуть в объятиях. Невероятно! Он заново обрел жену, брата!..

Шон подошел к обшарпанному дому, отпер железные двери-жалюзи и исчез внутри. Хоанг на мгновение задержался у входа, оглянулся и шагнул следом.

Шон запер двери. Он молча нагнулся, пошарив в углу, потом резко выпрямился и повернулся к Хоангу. В его руке поблескивал пистолет.

Хоанг, готовый уже броситься в объятия брата, сделал по инерции шаг вперед и остановился в растерянности:

— Шон! Я не верю своим глазам! Неужели это ты?

Глаза брата смотрели на Хоанга холодно и отчужденно.

— Ни с места, — произнес он. — Руки.

— Опомнись, Шон! — Хоанг чуть приподнял ладони. — Я — Хоанг, твой брат. Неужели ты не узнал меня? Боже мой, Шон, ты жив! А Лан писала, что тебя убили полицейские.

Шон опустил пистолет. Теперь и на его лице появилась растерянность.

— Хоанг, — прошептал он. — Не может быть!

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга, потом одновременно рванулись вперед, обнялись.

— Брат! — Шон откинул голову, чтобы лучше рассмотреть Хоанга. — Ты прости, прости меня. Я тебя не узнал. Ты так изменился. Твое лицо еще на рынке напомнило мне одного... из охранки. Нервы. Но теперь это уже не важно. Понимаешь, я подумал...

— Все понимаю, все, — тихо и радостно смеялся Хоанг. — Ты стал осторожен и недоверчив. Это в порядке вещей.

Лицо Шона стало серьезным:

— Когда теряешь лучших друзей, поневоле становишься таким.

— Да и я тебя не сразу узнал, — признался Хоанг. — Мелькнула мысль... Но я решил, что ошибся, что просто встретил похожего на тебя человека.

Шон положил пистолет на низкий, покрытый бамбуковой циновкой топчан, взял Хоанга за руки и, сев на топчан сам, усадил его рядом.

— Ты не представляешь, как я рад нашей встрече. Подожди, сколько же лет мы не виделись?

— Пожалуй, больше двадцати.

— Двадцать лет! — воскликнул Шон. — Подумать только — двадцать лет! Ну, рассказывай, рассказывай, как ты жил все эти годы?

— Как жил? Партизанил в джунглях. Потом — подпольная работа. Ничего особенного. Ты-то как? Ведь я считал тебя погибшим. Помнишь нашу последнюю встречу в августе пятьдесят третьего?

— Еще бы! Ты сказал тогда, что Лан ждет ребенка.

— Так вот, через несколько дней меня взяли на улице. Я думал случайно. Но потом понял: кто-то выдал. Сначала водили на допросы. Потом трибунал, приговор: смертная казнь через повешение. Но мне устроили побег, и я перебрался в освобожденные районы. Первое время получал весточки от Лан, от тебя...

— Ну как же, — оживился Шон, — прекрасно помню. Лан передавала свои письма через меня. А я еще подшучивал над ней и говорил, что по правилам конспирации не положено вести любовную переписку. Ух, и злилась же она на меня!

— А потом пришло последнее письмо от Лан, — продолжал Хоанг. — Совсем короткое — всего несколько слов. Она писала, что у нас родился сын и что ты погиб в перестрелке с полицией на ее глазах. Если бы ты знал, как я переживал! Даже рождение Виена не обрадовало меня. Ведь я тебя любил больше, чем остальных братьев. Помнишь?

— Конечно помню, — задумчиво отозвался Шон. — Ты всегда заступался за меня перед отцом. Хотя попадало мне всегда за дело.

— Это верно, — согласился Хоанг. — Ты доставлял ему немало огорчений своими выходками.

— Да, я заставил тогда всех вас поволноваться. Помнишь, я заявил, что буду артистом, и убежал из дому с бродячей труппой? А как собирался стать богачом и завел дружбу с сыном хромого Тюнга — помнишь? Он держал ткацкую фабрику.

— Помню, — кивнул Хоанг. — Помню, как он чуть не затащил тебя в бойскауты националистов, да ты вовремя опомнился. Мы все ужасно переживали за тебя. Особенно отец. Он так боялся, что ты окажешься в другом лагере. А я его успокаивал и говорил, что это у тебя — возрастные заскоки и что ты обязательно станешь настоящим человеком. Так оно и получилось. Прошло время, ты угомонился и избрал единственно верный путь.

— И все благодаря тебе. Сколько сил ты потратил, чтобы образумить меня!

— Как давно это было! К счастью, Лан ошиблась, и я снова вижу тебя. Я до сих пор не могу поверить...

— Лан не ошиблась, Хоанг, — снова стал серьезным Шон. — Считай, что я выбрался с того света.

— Значит, действительно все было так, как она написала?

— Да. Все было именно так.

Шон поднялся, подошел к столу и бросил в небольшой чайник щепотку зеленого чая. Залив чай кипятком из термоса, он вернулся на место.

— Лан не ошиблась, — повторил он. — В тот день она должна была передать мне очередную информацию для центра. Я ждал ее в условленном месте и вдруг заметил, что за мной следят. Лан была уже в нескольких шагах от меня. Я побежал, чтобы они не успели заметить, кто должен ко мне подойти. Они бросились за мной. Я думал, что смогу оторваться, но наперерез бежали еще трое. Я выхватил пистолет, начал стрелять. Потом что-то обожгло спину, все начало вертеться перед глазами. Очнулся в доме у каких-то людей на окраине Сайгона. Они сказали, что неделю назад меня вынес из морга сторож. Случайно заметил, что я жив. Всю неделю я пролежал у них без сознания, а потом провалялся еще месяц. Они нашли доктора, который вытащил из меня три пули. А четвертая до сих пор сидит где-то под лопаткой — так ноет порой, сил нет. Когда я уже окончательно поправился, пробрался в Сайгон, нашел одного из наших — Кама. Не знаю, помнишь ли ты его. Кам сказал, что в городе были аресты и что почти вся наша группа разгромлена. Только через полгода удалось установить связь с подпольем. Потом — снова провал, семь лет тюрьмы, побег. И опять подпольная работа в Вунгтау, Кантхо и, наконец, здесь, в Сайгоне.

— Кам... Имя знакомое, а лицо вспомнить не могу.

— Да я тоже уже забыл всех в лицо. Видишь, даже тебя не узнал, грустно улыбнулся Шон. — Как мало нас осталось. И как много товарищей мы потеряли.

— Да, — задумчиво согласился Хоанг. — Потеряли мы многих.

Шон поднялся и подошел к столу. Поставив чайник и две маленькие керамические чашечки на деревянный поднос, он пошел назад, к топчану.

— И самая большая потеря для меня, — сказал он, — это гибель Лан. Столько лет прошло, а я никак не могу привыкнуть к мысли, что ее нет в живых.

— Лан?! — брови Хоанга удивленно поползли кверху. — Да что ты, Шон! Она жива. Жива!

Шон словно споткнулся о невидимую стену и остолбенело уставился на Хоанга, держа поднос в руках:

— Как — жива? Мне... мне сказали, что ее... в пятьдесят третьем... Ты это серьезно?

— Ну конечно же! — весело воскликнул Хоанг.

— И вы... все эти годы были вместе?

— К сожалению, нет, — вздохнул Хоанг. — С тех пор я не видел ни ее, ни сына.

— Тогда... откуда тебе известно, что?..

— Лием сказал, — снова повеселел Хоанг. — Помнишь Лиема?.. Он учился со мной в одном классе.

— Хм. — Шон собрал морщины на лбу. — Нет, не помню.

— Ну, неважно. Потом мы вместе партизанили, а сейчас... — Хоанг вдруг рассмеялся. — Да что ты стоишь как столб с этим подносом. Сядь, я тебе все расскажу.

Шон послушно опустился на топчан, продолжая держать поднос. Хоанг взял его из рук брата и поставил около себя.

— Ну так вот. Лием сейчас работает в центре. Мы с ним встречались перед моим приездом сюда. Он-то и сказал мне, что Лан жива и что я увижу ее в Сайгоне.

— И ты видел ее?

— Нет еще. Но завтра или послезавтра увижу. И сына, наверное, тоже. За несколько дней столько встреч! Лием, ты, Лан, сын. Просто не верится!

Шон поднялся и направился к двери походкой человека, который потерял что-то и теперь безуспешно пытается найти потерянную вещь. Потом он вернулся к столу.

— Ты чего? — удивился Хоанг.

— Сейчас, сейчас, — пробормотал Шон. — У меня где-то был рисовый самогон. Это нужно отметить. Такое событие... такое... Ничего не соображаю. Подожди, где же он? Ах, да, здесь.

Шон открыл створки старенького, обшарпанного буфета и вытащил оттуда запыленную бутылку, в которой торчала тряпка вместо пробки.

— А где же рюмки? — рассеянно спросил он сам себя. — Ох, у меня рюмок-то и нет. Ну, ничего. Выпьем из пиал. Черт возьми, где же они?

Шон отыскал наконец пиалы, стоявшие на столе перед его носом, налил в них самогон.

— Выпьем, Хоанг. За Лан и за тебя. За то, что счастье снова вернулось к вам. И пусть оно сделало долгий путь. Теперь все позади.

Они выпили самогон до дна. Хоанг закурил сигарету, а Шон достал из-за топчана бамбуковый кальян[5], поджег табак и забулькал, с шумом втягивая в себя дым.

— Увижусь с Лан, с Виеном, — мечтательно произнес Хоанг, — а потом мы встретимся все вместе. Я представляю себе лицо Лан, когда она увидит тебя. Вот будет потеха.

— А где ты ее увидишь? — спросил Шон. — И чем она сейчас занимается?

— Чем занимается? — улыбаясь, переспросил Хоанг. — Чем может заниматься Лан? Конечно, тем же, чем и мы.

— Слушай! — Шон хлопнул себя рукой по лбу. — Я только сейчас вспомнил, что ты направлен к нам центром. Узнал тебя, и все сразу выскочило из головы. Разболтался, расчувствовался, стал вспоминать молодость, самогон достал. Видел бы командир группы — ох, и досталось бы мне.

— Мы же живые люди, — возразил Хоанг. — Не каждый день встречаешь родного брата, которого считаешь погибшим. Я и сам забыл о том, что ты связной группы.

— Ну, ладно, — Шон отставил бутылку с самогоном в сторону. Вспомнили прошлое, старых знакомых. Теперь давай о делах. Ты приехал, чтобы заменить Диня, насколько я понимаю?

— Да, временно.

— Ясно. Сегодня я предупрежу командира группы, и завтра ты встретишься со всеми. Собираемся мы обычно у Зунга. Он держит небольшую чайную — там удобное место для встреч.

— Что ж, у Зунга так у Зунга. Поведешь меня к нему ты?

— Да. Завтра в половине шестого жди меня там же, где и сегодня. А теперь подожди — я посмотрю, все ли спокойно на улице.

 

Хоанг заказал еще одну рюмку «куантро», выкурил уже три сигареты, а Лан все не появлялась. Ему стоило больших трудов сдержать волнение, охватившее его еще на улице, когда он только подходил к особняку. Хоанг много раз мысленно рисовал себе встречу с женой и сыном, но шли годы, и он постепенно привыкал к тому, что встреча эта никогда не состоится. Он и сейчас еще не очень верил, что увидит свою Лан.

Хоанг снова подозвал официанта:

— Мне говорили, что хозяйка особняка гадает. Это правда? Я хотел бы узнать свою судьбу.

Официант вежливо выслушал Хоанга. Да, в этом доме когда-то гадали. Госпожа Фам Тху, прежняя владелица особняка. Она прекрасно гадала. К сожалению, господин немного опоздал. Сейчас особняк принадлежит господину Шау. Господин Шау недавно приобрел его. Кажется, у какого-то родственника госпожи Фам Тху. Чуть ли даже не у сына. Что? Нет, госпожа Фам Тху не уехала. Ее убили. Точнее, задушили. Совсем недавно, пятнадцатого января. Это было ужасно. Какие-то неизвестные люди. Говорят, что вьетконговцы. Да больше и некому. Все так переживали. Клиенты очень уважали госпожу Фам Тху. На похоронах было столько народу. Ее похоронили в Дакао — там есть буддийское кладбище неподалеку от пагоды Небесного владыки. Все случилось так неожиданно, так внезапно...

«Так неожиданно, так внезапно. Так неожиданно, так внезапно. Так внезапно... Точнее, задушили. Да больше и некому. У какого-то родственника госпожи Фам Тху. В Дакао...»

— С вас полторы тысячи пиастров. Нет, нет, не пятнадцать тысяч, а всего полторы тысячи. Господин, наверное, не расслышал.

«Я хотел бы узнать свою судьбу, свою судьбу, свою судьбу...»

 

Тет![6]

Забудьте все разочарования, горечь обид, несчастья!

Пусть под крыши ваших домов вместе с веселым треском праздничных петард и тонким ароматом золотистых лепестков дикой груши войдет радость!

Тет!

Оглушительный вопль ликования, которым потомки вьетов в канун всеобщего обновления природы и всего живого на земле провозглашают свою веру в жизнь, свою жажду счастья и благоденствия!

Тет!

Забудьте все разочарования, горечь обид, несчастья! Веселитесь, встречайте новую весну!

Хоанг шел ссутулясь и опустив голову. Он брел, сам не зная, куда и зачем. Иглой буравили голову строчки из Нгуен Зу[7]:

Друг с другом не сблизясь, мы разошлись
                      в предрассветную стынь.
Мы в ней не успели друг другаузнать...
«Как же так, Лан? Как могло случиться, что ты не уберегла себя? Милая, родная Лан! Я не видел тебя целую вечность, но я знал, что ты существуешь, я верил в нашу встречу, и это помогало мне пройти сквозь столько невзгод! А теперь? Как быть теперь?»

Лан! Когда Хоанг увидел ее впервые, красота девушки ошеломила его. Все было как во сне...

Он стоял у пагоды, и вдруг за его спиной раздались слова пароля, произнесенные таким голосом, словно кто-то мягко дотронулся до струны данбау[8]. Хоанг обернулся. Перед ним стояла девушка в фиолетовом аозай[9] с разбросанными по нему крупными бледно-розовыми лотосами и ноне[10], перехваченном под подбородком фиолетовой лентой. Черные густые волосы девушки ниспадали по ее тоненькой, изящной фигурке до пояса, а глаза, похожие на две спелые сливы, смотрели на Хоанга с детской доверчивостью и незащищенностью. И от одного этого взгляда у Хоанга пересохло в горле, а условный ответ напрочь выскочил из головы. Он промямлил что-то невразумительное, и девушка, пожав плечами, пошла дальше. И только когда она отдалилась на значительное расстояние, к Хоангу вернулась способность соображать. Он бросился вдогонку и на одном дыхании выпалил нужные слова. Девушка остановилась, удивленно посмотрела на него и вдруг расхохоталась...

«Лан, Лан! Что же мне теперь делать? Это так жестоко — жить, сознавая, что тебя больше нет».

Через несколько дней после их первой встречи Хоанг, нарушив все законы конспирации (за что был сурово наказан руководством подполья), разузнал, где жила Лан, и пришел к ней домой. Отец Лан — крупный чиновник — выгнал «нахального учителишку», осмелившегося явиться в гости к его дочери. Папаша считал, что, во-первых, Лан должна сначала закончить университет, а потом заводить «любовные шашни», а во-вторых, она не может иметь ничего общего с человеком более низкого круга. Об участии Лан в подпольной деятельности родители, разумеется, не имели ни малейшего понятия.

Хоанг и Лан встречались урывками, и лишь три года спустя, после смерти родителей Лан, они смогли быть вместе. Но их счастье продолжалось недолго — всего месяц. Однажды на улице Хоанг почувствовал, что за ним следят. Он сделал попытку уйти от «хвоста», юркнул в ближайший проходной двор и тут же понял, что это была не слежка, а охота за ним. Раздались свистки, и к нему устремились несколько полицейских и шпиков в штатском. Хоанг бросился на соседнюю параллельную улицу, но путь к отступлению был отрезан: видимо, полиция оцепила весь квартал. Его схватили, привели в полицейский участок, а затем отправили в охранку. Там его в течение двух недель водили на допросы, каждый день избивали, требуя назвать имена других членов подпольной группы. По нескольким неосторожно брошенным следователем фразам Хоанг понял, что выдан провокатором. Он стойко переносил допросы и пытки и страшился лишь одного — ареста Лан. Через две недели собравшийся на скорую руку трибунал приговорил его к смертной казни через повешение, но за день до казни товарищи устроили ему побег.

Оказавшись на свободе, Хоанг с радостью узнал, что Лан охранка не тронула. Но о возвращении домой не могло быть и речи. Им устроили встречу на явочной квартире в одном из предместий Сайгона. Они провели вместе всю ночь, а на следующий день Хоанг ушел в освобожденные районы. Могли ли они тогда предполагать, что это будет последняя супружеская ночь в их жизни?

Уже сражаясь в партизанском отряде, Хоанг неоднократно задумывался над причинами своего ареста, но ответа не находил.

Если его взяли случайно, то откуда в охранке столь подробная информация о нем? А если Хоанга выдал провокатор, то почему остались на свободе Лан и другие члены их подпольной группы?

Постепенно он перестал думать об этом, занятый другими делами. Первое время Хоанг получал весточки от Лан и своего младшего брата Шона. Последнее письмо от Лан принесло два известия: радостное и скорбное. Лан писала, что у нее родился мальчик, которого она назвала Виеном, и что брат Хоанга погиб в перестрелке с полицией на ее глазах.

Хоанг остро переживал и потерю брата, и разлуку с женой и сыном. Еще через некоторое время он узнал, что их группа разгромлена. Связь с Лан окончательно оборвалась.

Провоевав в джунглях лет пять, Хоанг получил задание перебраться в Хюэ, где вновь начал заниматься подпольной деятельностью под «крышей» бизнесмена.

«Лан, милая Лан, как же случилось, что нам не суждено больше увидеться?»

Хоанг не заметил, как прошла ночь. Утро застало его сидящим на берегу реки недалеко от города. Когда первые лучи солнца начали поглаживать водную поверхность, он поднялся и медленно побрел назад.

 

Хоанг вышел из Национального музея, где он только что встретился со связником центра. Связник сообщил, что центр разрешил Хоангу попытаться установить контакт со Смелым на могиле Лан. Эта мысль появилась у Хоанга после того, как он узнал о провале запасной явки для Смелого. Через два дня после посещения особняка Лан он отправился туда и увидел, что окна и двери магазинчика, хозяин которого был связным, наглухо заколочены. По соседству располагалось кафе, и Хоанг узнал от словоохотливых завсегдатаев, что владельца магазина арестовала полиция по чьему-то доносу.

Вот тогда-то и мелькнула у Хоанга мысль: а не догадается ли Смелый прийти на могилу Лан, чтобы оставить какой-нибудь знак, как-то сообщить о месте и времени встречи? Появляться на могиле Лан, разумеется, рискованно, и Смелый это наверняка понимает. Ведь убийство Лан, гибель ее связника и провал запасной явки нельзя считать случайными совпадениями. Значит, охранке стало что-то известно и она, возможно, охотится за Смелым. Но другой возможности восстановить с ним связь нет. Важно, чтобы Смелому пришла в голову та же мысль.

...У кладбищенских ворот рядком сидели нищие. Пары сотен пиастров оказалось достаточным для того, чтобы выяснить место захоронения богатой гадалки по имени Фам Тху, и Хоанг отправился в указанном направлении.

Попетляв немного среди надгробий, а заодно убедившись, что кругом нет никого подозрительного, Хоанг подошел к свеженасыпанному прямоугольному холмику. Над холмиком высилась мраморная стела, надпись на которой сообщала, что здесь покоится прах госпожи Фам Тху — предсказательницы человеческих судеб.

— Вот мы и встретились, моя Орхидея[11], — беззвучно произнес Хоанг, чувствуя, как пустота и безысходность вновь заполняют все его существо.

Он молча смотрел на холмик, а мысли опять унеслись к далеким дням их непродолжительного счастья. Медленно перебирая в памяти события прошлых лет, Хоанг снова вспомнил свою первую встречу с Лан, короткие свидания, шутливую зависть друзей, «возмущавшихся» его везением, сдержанную ревность брата Шона, тоже влюбленного в Лан. Как давно это было! И было ли вообще?

Хоанг позволил себе расслабиться всего на несколько минут, а потом стал медленно обходить могилу, внимательно осматривая каждый сантиметр надгробия. Догадался ли Смелый прийти сюда? Оставил ли что-нибудь для Хоанга? А что, собственно говоря, он смог бы оставить? Любое послание, понятное Хоангу, будет понятно и филерам. Значит, Смелый может только ждать сигнала от Хоанга. Опять же — какого? Хоанг попросил центр подумать об этом, но ответа пока не получил.

Хоанг обошел могилу и вдруг сбоку, в самом низу мраморной стелы, увидел какие-то слова, торопливо нацарапанные острым предметом. Он нагнулся и прочел:

Ты не придешь уже.
А твой посланец?
Мой талисман и место первой встречи.
День пятый. Полдень.
Пять лигатур[12], зажатые в моей руке.
По ним свою судьбу узнаешь...
Хоанг прочитал странное стихотворение еще раз, запоминая наизусть. Он не сомневался, что фразы, записанные в виде незарифмованной элегии, оставлены Смелым, и не мог не восхититься изобретательностью своего незнакомого коллеги. Смелый назначал встречу Хоангу каждый четверг[13] в двенадцать часов дня; для того чтобы Хоанг узнал его, он будет держать в руке пятипиастровую монету. А место встречи и опознавательный знак Хоанга зашифрованы в строчке «мой талисман и место первой встречи». Разгадать смысл этих слов было несложно, но сделать это мог, как представлялось Хоангу, только один человек: жена Смелого (если он был женат) либо женщина, которую он любит. Судя по всему, она находится в освобожденных районах, и Смелый рассчитывает, что Хоанг отправит «элегию» в центр для расшифровки. «Да, видимо, Смелый имеет в виду место, где он впервые встретился с какой-то женщиной, — еще раз сказал самому себе Хоанг, — а под талисманом подразумевает какой-то маленький подарок, сделанный ей. И этот «талисман» должен оказаться в моих руках».

Легкие шаги сзади заставили Хоанга обернуться. К могиле подошел молодой человек. «Засада!» — Хоанг лихорадочно соображал, что предпринять. Молодой человек внимательно посмотрел на него и вдруг спросил:

— Вы пришли сюда, потому что знали мою мать?

У Хоанга моментально пересохло во рту, по телу пробежала дрожь. Ощущение, охватившее его, было странным. Он почувствовал радость, но не такую, как при долгожданной встрече с близким человеком, а радость сдержанную, настороженную, недоверчивую. Он ответил не сразу, а закурил, чтобы скрыть волнение. Он был не готов к такой встрече.

— Когда-то, очень давно, — произнес наконец Хоанг, — эта женщина (он чуть было не назвал Лан ее настоящим именем, но вовремя спохватился) написала мне, что у нее родился сын. Мой сын.

На лице молодого человека появилась растерянность:

— Выходит... вы мой отец?

— Выходит, что так, — усмехнулся Хоанг, уже успевший побороть в себе смятение первой минуты.

Молодой человек провел рукой по лицу и тоже достал сигареты:

— Я... я не знаю, что нужно говорить в таких случаях.

— Я тоже, — признался Хоанг.

Отец и сын одновременно повернулись к могиле и молча стали смотреть на нее. Каждый думал о своем. Так простояли они минут пятнадцать, пока совсем не стемнело.

— Твое имя — Виен? — спросил Хоанг. — Так писала мне жена в своем последнем письме.

— Да, — ответил молодой человек.

— А мое — Хоанг. Вот мы и познакомились.

Хоанг украдкой посмотрел на сына. Виен был похож на мать. Такие же тонкие черты лица, необычный для вьетнамца нос горбинкой, та же манера поджимать губы. От Хоанга Виену достались только глаза. Даже не сами глаза, а взгляд — из-под полуопущенных век, немного недоверчивый.

— Тебе известно, как это случилось?

— А разве вам это интересно? — вопросом на вопрос ответил Виен. — Вы с матерью расстались еще до моего рождения, насколько я понял. Разве это не достаточный срок для того, чтобы стать посторонними людьми? И вообще, почему вы вдруг вспомнили о ней? Вас заинтересовало наследство?

Резкий тон сына, как ни странно, не обидел Хоанга. Даже наоборот обрадовал. В этой по-мальчишески не обдуманной прямоте угадывалось что-то человеческое, нефальшивое.

— Наш брак не был зарегистрирован, — спокойно ответил он. — Так что за наследство можешь не волноваться. Я на него не претендую. А где тебя учили судить людей, не успев узнать их?

Виен быстро посмотрел на отца и тут же отвел глаза в сторону.

— Простите, — буркнул он. — Просто я подумал... Впрочем, неважно.

— Я не обязан отчитываться перед тобой, но все же скажу: все эти годы я любил твою мать так же, как любил ее, когда мы были вместе. Думаю, что и она тоже... любила меня.

— Тогда почему же вы?.. — Виен осекся.

— Расстались и столько лет не виделись? Это долгая история. Долгая и сложная. Когда-нибудь я тебе расскажу. Но только не сегодня. А разве мать ничего не говорила обо мне?

— Я не видел ее с четырех лет, — отозвался Виен.

— Вот как? У кого же ты жил?

— У ее дяди. Он скрывал от меня, что мать жива. Говорил, что она умерла. Не знаю, зачем ему это было нужно. И только месяц назад я узнал, что он обманывал меня. Дядя умер, и я поехал в Дананг на похороны. Там нашел письмо от матери в его бумагах. Она просила дядю ответить ей и дать мне ее адрес, чтобы мы могли хотя бы изредка видеться. После похорон я вернулся в Сайгон, думал, что увижу мать. И снова попал на похороны.

— Так в последнее время ты жил один?

— Да, — ответил Виен, снова закуривая сигарету. — Мы с дядей переехали в Дананг, когда мне было лет десять. После школы меня сразу же забрали в армию и отправили учиться в Штаты. Там я пробыл пять лет и получил назначение в Сайгон.

Они медленно двинулись от могилы в сторону выхода.

— А где ты служишь сейчас? — спросил Хоанг.

— В управлении «Феникс».

— «Феникс»? — переспросил Хоанг как можно более равнодушным тоном. Красиво звучит. Только мне это ни о чем не говорит.

— Особые полицейские части. Занимаются выявлением и ликвидацией вьетконговской агентуры.

— Ты говоришь о своей работе так открыто?

— А почему я должен скрывать, где служу?

— Ну... обычно сотрудники таких служб стараются не афишировать свою принадлежность к ним.

— Филеры и осведомители — да. А я служу в канцелярии, хожу на службу в форме. Вьетконговцы прекрасно знают, где расположено управление, и при желании могут сфотографировать каждого, кто выходит из его дверей. Так что я не открыл вам никакого секрета.

Хоангу показалось, что слова «филеры» и «осведомители» Виен произнес с оттенком презрения. А может, ему просто хотелось услышать такую интонацию в голосе сына? Но надеяться было не на что, и Хоанг прекрасно это понимал. Рядом с ним шел враг.

— Ну и как, нравится работа?

Виен усмехнулся:

— Я не задумывался. Работа как работа. Во всяком случае, пользы от нее больше, чем от любой другой.

— Почему?

— Разве непонятно? — пожал плечами Виен. — Самое важное сейчас борьба с коммунистами. — И добавил: — Ненавижу их!

Такого ответа и следовало ожидать от человека, который был офицером безопасности марионеточного режима. И все же словно кто-то по лицу ударил Хоанга. Хлестко, наотмашь.

— Они тебе что-нибудь сделали?

Виен резко остановился.

— А вы что, симпатизируете им? — прищурившись, спросил он.

— О, в тебе, кажется, заговорил профессиональный инстинкт, засмеялся Хоанг, выдержав настороженный взгляд сына. — Я бизнесмен, и политика меня не интересует. Но ты говоришь так, словно у тебя с ними личные счеты.

— Да, у меня с ними личные счеты, — отчетливо и раздельно произнес Виен. — Они поломали мне всю жизнь.

— Вот как?

Виен скривил губы:

— Да, именно так. Они поломали мне всю жизнь, — снова произнес он. Я хотел быть врачом. Хотел лечить людей, а не убивать их. Но меня забрали в армию, сделали жандармом. И все из-за красных. Сколько лет длится эта проклятая война, которую они начали? Что им нужно от нас? Упрятать всех нас в казармы и заставить жить по команде? По команде любить, по команде жениться, по команде выбирать профессию. О такой свободе они постоянно толкуют? Они убили мою мать. За что? Что она им сделала? Вот их свобода свобода убивать!

— Откуда ты знаешь, что ее убили вьетконговцы?

— Было расследование. Они всех убивают, кто не хочет их поддерживать. И если им поддаться, они всех нас перебьют. И поэтому их нужно уничтожать. Я буду им мстить — за себя, за мать.

— Ну ладно, хватит о политике, — перебил сына Хоанг, которому каждое слово причиняло боль.

— Вот-вот! — еще больше распалился Виен. — Если вьетконговцы нас сожрут, то из-за таких, как вы, нейтралистов.

— Нейтрализм — это политика, — возразил Хоанг. — А я уже сказал, что политика меня не интересует.

— Действительно, хватит о политике, — вдруг примирительно сказал Виен. — Расскажи лучше... Расскажите лучше о себе.

— Тебе хочется назвать меня на «ты»? — потеплел Хоанг.

— Каждому человеку нужен отец, — серьезно ответил Виен. — Особенно остро это ощущаешь, когда у тебя его не было с детства.

— Тогда — прочь церемонии.

— Попробую.

И Виен улыбнулся отцу.

Смятение, которое Хоанг испытал в первые минуты их встречи, вновь вернулось к нему. Да, его сын — враг. Но ведь это его сын! Это их сын — его и Лан! Пусть он — враг, но в нем есть что-то человеческое, порядочное. И Хоанг не может, не имеет права отступиться от него! Эта их первая встреча не должна быть единственной! Ведь он столько лет ждал ее! Нет, он обязан что-то сделать. Но что? Рассказать Виену о его матери, о том, как они вместе начинали борьбу? Рассказать, что суровые законы подпольной работы разлучили их с Лан не на год, не на два, а на целые двадцать лет? Рассказать, что отец Лан проклял свою дочь за то, что она стала революционеркой и что именно поэтому дядя отобрал у нее Виена? А Хоанг не сомневался, что четырехлетнего Виена разлучили с матерью именно из-за этого. Хоанг о многом мог бы рассказать своему сыну. О том, как шагал сотни километров по пыльным дорогам, пробирался по топким болотам, по непроходимым джунглям, изъеденный до язв москитами, изнывающий от жары и жажды. О том, как не ел, не спал по нескольку суток, как спасал под бомбами детей в деревеньке, где стоял их отряд.

Да, Хоанг многое мог бы рассказать Виену. Увы, это было исключено. Во всяком случае, сейчас. Остается только ждать, присматриваться к нему, исподволь искать пути к глубинам его души, где, может быть, осталось еще что-то такое, что сможет их сблизить. Может быть...

— Мне рассказывать особенно нечего, — задумчиво произнес Хоанг, стараясь отогнать от себя невеселые воспоминания. — После того как мы расстались с твоей матерью, я уехал в Лаос, открыл небольшой магазин. Десять лет назад вернулся, поселился в Хюэ. Я ведь родом оттуда.

— А в Хюэ у тебя тоже магазин? — Виен уже окончательно перешел на «ты».

— Да.

— А чем ты торгуешь?

— Продаю картины на лаке.

— Сюда приехал ненадолго?

— На месяц-полтора. Хочу расширить дело и перебраться в Сайгон.

— Это было бы неплохо. Мы могли бы чаще видеться.

— Конечно, — согласился Хоанг. — Одиночество — паршивая штука. Знаю по себе. У тебя ведь здесь тоже нет близких, насколько я понимаю.

Виен отрицательно помотал головой.

— Встречаешься с какой-нибудь девушкой?

Виен замялся:

— Как тебе сказать? В общем-то, да.

— А кто она?

— Студентка. Учится в пединституте. Живет с матерью. Мать держит галантерейную лавку.

— Тоже без отца?

— Да нет. Отец у нее есть. Но он с ними не живет. Она — метиска. Ее отец — американец.

— Ну, сейчас это не редкость.

— А Лан ужасно переживает. В детстве ее всегда дразнили, да и сейчас задевают. Но она очень хорошая девушка.

«Лан! — снова кольнуло Хоанга. — Лан!»

— Ты ей тоже нравишься?

— Не знаю. Не могу ее понять. У нее такой вздорный характер.

— А как вы познакомились?

— Когда я учился в Штатах, ее отец преподавал у нас психологию. В позапрошлом году я приезжал сюда на каникулы, и он попросил передать Лан и ее матери подарки от него. Кстати, господин Уоррел иногда приезжает сюда. Это необыкновенный человек. Вьетнам знает так, что можно позавидовать. Я ему многим обязан. Он помогал мне в Штатах и вообще заботился обо мне. Почти каждый праздник я проводил в его доме, ездил с ним отдыхать на море. Он и устроил меня работать в «Феникс» через своих знакомых. Такое место сейчас нелегко получить. Я вас обязательно познакомлю. Он тебе понравится.

«Что ж, — подумал Хоанг, — встреча с этим Уоррелом не помешает. Даже наоборот — такие связи только охраняют. Тем более что знакомство будет вполне обоснованным и не вызовет подозрений ни у охранки, ни у американских секретных служб. А этот Уоррел, судя по всему, не простая птица и явно имеет к ним отношение. Преподает психологию в академии и иногда приезжает во Вьетнам. Не в ЦРУ ли работает этот «психолог»?»

— Через два дня — Тет, — сказал он Виену. — Где ты его празднуешь?

— У Лан. Она с матерью и я. А знаешь что — пойдем к ним вместе.

— Это, наверное, неудобно. Они приглашали только тебя. Тет — праздник семейный. Как же ты явишься вдруг с незнакомым человеком.

— Госпожа Бинь считает меня своим человеком в доме, — продолжал уговаривать отца Виен. — Она всегда так сокрушалась, что у меня нет родителей. В общем, решено: мы идем вместе.

 

Предположение Хоанга оказалось верным. В центре «элегию» Смелого расшифровали с помощью его жены очень быстро. Она рассказала, что познакомилась со своим будущим мужем в небольшом кафе «Виньлой» на бульваре Нгуен Хюэ и что Смелый подарил ей нефритовый медальон в форме сердечка. Передав Хоангу сообщение центра, связной вручил ему и этот медальон.

В четверг в двенадцать часов дня Хоанг подошел к кафе «Виньлой». Войдя внутрь, он сразу же увидел Смелого. Мужчина лет сорока в военной форме с одутловатым лицом и коротко подстриженными волосами сидел за столиком у окна и задумчиво вертел в руках пятипиастровую монету. «Элегия» была расшифрована правильно», — радостно подумал Хоанг и направился было к столику Смелого.

Но в этот момент из кухни вышел официант с подносом, на котором стояла чашечка кофе, и направился к столику Смелого. Увидев лицо официанта, Хоанг понял, что нужно немедленно уходить и что больше ему появляться в «Виньлое» нельзя.

Он узнал этого парня сразу. Тот был платным осведомителем полиции и раньше работал в отеле «Мажестик». Года полтора назад Хоанг, который приезжал в Сайгон по заданию центра, встречался в ресторане отеля с подпольщиком, тоже работавшим под «крышей» бизнесмена. Тот, видимо, попал в поле зрения полиции и привел за собой «хвост». Их попытались взять прямо в ресторане, и официант принимал в этом участие. Хоангу и его товарищу с трудом удалось уйти, пришлось отстреливаться... Официант не мог не запомнить Хоанга в лицо, потому что в течение нескольких дней обслуживал его, когда тот жил в отеле.

«Что же теперь делать? — думал Хоанг, направляясь в сторону набережной. — Как установить контакт со Смелым?»

И тут он вспомнил о брате. Ну конечно же! Шон отправится в следующий четверг в «Виньлой» и назначит Смелому новое место встречи с ним, Хоангом.

— Не верю, — голос Шона прозвучал глухо. — Не могу поверить. Понимаешь? Не могу.

— Понимаю, брат. Когда я услышал... — Хоанг махнул рукой и закурил.

— А сын? Сына ты видел?

— Видел. — Хоанг смотрел в одну точку, медленно выпуская дым изо рта. — Видел. Он... он — враг. Офицер службы безопасности...

— Как же так, Хоанг? — растерялся Шон. — Ведь Лан...

— С четырех лет Виен воспитывался у ее дяди. Ты, наверное, помнишь я рассказывал о нем. Это был тот еще тип. При слове «революция» у него начинался приступ астмы. Виен узнал, что у него есть мать, уже после смерти Лан. Мы встретились на ее могиле.

— И что же теперь ты будешь делать?

— Не знаю, брат. Не знаю. — Хоанг пожал плечами и повторил еще раз: — Пока ничего не знаю. Мне нужно время, чтобы осмыслить все, что произошло.

— Хоанг, — Шон дотронулся до плеча брата. — Я понимаю, как тебе трудно, и не буду искать слова утешения. Тебе от этого не станет легче. Скажу только, что у тебя есть я. Как бы ни сложились твои отношения с сыном, ты помни об этом...

— Да, да, конечно. Спасибо, брат, — растроганно произнес Хоанг. Встреча с тобой — это... это... Даже и не знаю, как сказать... Ну ладно, хватит об этом. Займемся делами. Гибель Лан осложнила ситуацию. Ведь Динь получал информацию от нее.

— Вот как? — удивился Шон. — Ты ничего не сказал мне об этом во время нашей первой встречи.

— Ты извини, — отозвался Хоанг, почувствовав легкую обиду, проскользнувшую в голосе Шона. — Но ты должен понять меня. Ведь я шел на встречу с Лан как связник. Я не имел права...

— Я понимаю, Хоанг, конечно же я все понимаю. Законы конспирации одинаковы для всех. — Шон покачал головой. — Подумать только! Мы работали рядом и ничего не знали друг о друге...

Он вскинул голову:

— Послушай, но... Динь и Лан... Я боюсь, что это не случайно.

— Больше того — провалена запасная явка, на которую должен был перейти человек, встречавшийся с Лан. Его кличка — Смелый. — Хоанг загасил сигарету и потер переносицу. — Завтра нужно будет собрать всю группу. Мы должны непременно выяснить обстоятельства гибели Диня и Лан и провала второй явки. Нужно установить, откуда исходит опасность. И нужно как можно быстрее восстановить связь со Смелым. Я уже пытался это сделать, но неудачно. В следующий раз пойдешь ты.

Хоанг рассказал Шону об официанте, которого видел в «Виньлое», отдал ему нефритовый медальон и сказал, как узнать Смелого.

 

Лан возвратилась домой только к шести часам вечера.

— Ты забыла, что сегодня Тет? — накинулась на нее мать, как только она вошла в прихожую. — Виен обещал прийти вместе со своим отцом. Они вот-вот появятся, а у нас ничего не готово. Помоги мне накрыть на стол.

Виен! Лан вспомнила о нем только сейчас. Как же она могла забыть, что сегодняшний вечер у нее занят и что посторонние в доме ни к чему? Ведь на сегодня назначена операция по освобождению студенческих активистов, арестованных неделю назад во время разгона демонстрации. Боевой группе, в которой состояла Лан, было поручено устроить взрыв тюремных ворот, чтобы во время суматохи заключенные могли перебраться через стену с противоположной стороны. А взрывчатка была спрятана у Лан, потому что ее дом находился почти рядом с тюрьмой. И в восемь часов Лан должна будет передать ее ребятам из группы.

Ох, как не нужны сегодня в доме посторонние люди! Лан продолжала стоять в прихожей, стараясь придумать, как выйти из затруднительного положения.

Постепенно мысли ее вернулись к Виену. Ну почему, почему он не с ней, не с ее друзьями? Ее отношение к Виену было настолько сложным и противоречивым, что она никак не могла разобраться во всем как следует, не знала, что ей делать.

Когда он впервые год назад появился у них в доме и привез подарки от отца из Америки, Лан сразу почувствовала, что понравилась ему. Да и сама она обратила внимание на высокого симпатичного юношу с чуть насмешливым взглядом. А особенно Виен пришелся по душе ее матери. И когда он попросил разрешения как-нибудь зайти к ним еще раз, мать поспешила пригласить его на ужин в ближайшую субботу.

Виен стал бывать у них в доме регулярно. Однажды в разговоре он сказал, что цель его жизни — истреблять вьетконговцев. На вопрос почему Виен ответил, что коммунисты разлучили его с родителями и что из-за развязанной ими войны он не смог осуществить свою давнюю мечту — стать врачом. Первой реакцией Лан было желание немедленно выгнать его и запретить появляться в их доме. Но она не сделала этого. И не только боязнь обнаружить перед Виеном свои симпатии к патриотам помешала Лан резко ответить ему. Было что-то еще. А что — она и сама тогда не поняла.

Как-то Виен пришел к ней в гости в форме, и у Лан мелькнула мысль, что он может оказаться полезным для нее и ее товарищей. Она посоветовалась с руководителями группы, и те разрешили ей встречаться с Виеном, чтобы присматриваться к нему, изучать его. Они виделись два-три раза в месяц, и Лан принимала ухаживания молодого человека в той степени, в какой это было необходимо для поддержания знакомства, не больше.

Виен был умен, эрудирован и смел в суждениях. Он в открытую говорил о том, что ему надоела война, хотя говорить об этом вслух означало навлечь на себя крупные неприятности. В разговорах с Лан он с нескрываемым отвращением называл своих сослуживцев негодяями и взяточниками, которые думают не о борьбе с вьетконговцами, а лишь о наполнении собственных карманов, торгуют наркотиками, крадут и продают казенное имущество.

Лан даже начала подумывать о том, чтобы поговорить с Виеном начистоту, но не решалась. Она уже поняла, что переубедить его одними словами будет трудно, практически невозможно. Слишком искренне верил он в свою правоту.

Виен нравился ей все больше и больше, а потом она поняла, что любит его. Долгое время девушка не хотела признаваться себе в этом, но сделать уже ничего не могла. Лан мучительно переживала свою любовь в одиночку, не решаясь порвать с Виеном, не осмеливаясь на откровенный разговор. Мысль о том, что человек, которого она любит, — враг и что она вынуждена «разрабатывать» его, причиняла Лан невыносимую душевную боль, не давала покоя, давила своей безысходностью.

— Лан, что же ты не поднимаешься наверх? — прервал размышления девушки голос матери. — Я же просила тебя помочь.

Франсуаза спустилась в прихожую, подошла к дочери:

— Ты не рада? А я-то думала, Виен тебе нравится. Такая подходящая партия для тебя... И отец у него — богатый человек. Как здорово, что они нашли друг друга. Ах Лан, как я была бы счастлива, если бы вы поженились! Виен мне сразу пришелся по душе. Еще в тот день, когда он впервые появился у нас. Такой симпатичный молодой человек. Имеет хорошую должность. Лучшего мужа...

— Мама, перестань! Ты ничего не понимаешь! Я никогда не стану женой жандарма! Господи, о чем мы вообще говорим? С чего ты взяла, что он мне нравится?

— Я же вижу, дочка. Вижу, как ты на него смотришь. А уж он-то... Он, по-моему, влюблен в тебя...

— Хватит! Я не хочу больше говорить на эту тему!

— Ну, хорошо, дочка. Только не надо сердиться. Иди оденься понарядней и накрывай на стол на пятерых.

— А кто пятый? — недовольно спросила Лан.

— Твой отец.

Лан резко повернулась к матери.

— Зачем ты его пригласила? — сухо спросила она.

— Но, дочка... — смущенно ответила Франсуаза, — он оказался в Сайгоне, позвонил... Мне было неудобно не пригласить его. Он не видел тебя лет восемь. Ему интересно...

Губы Лан задрожали, на глазах показались слезы. Франсуаза проворно подбежала к дочери, обняла ее за плечи:

— Что с тобой, дочка? Ну не надо, не плачь. Ну что я особенного сделала? Я думала, ты будешь рада. Ведь он все-таки отец тебе. Я... я не понимаю...

— Ему интересно! А ты подумала — будет ли интересно мне? — сквозь слезы быстро заговорила Лан. — Зачем, зачем ты его пригласила? Я не хочу его видеть! Никакой он мне не отец! У меня нет отца! Понимаешь? Нет! Мало мне того, что меня в школе дразнили бледным недоноском? Мало мне того, что у меня не такие, как у всех, черты лица? Почему я должна видеть у себя дома человека, который искалечил мне всю жизнь? Да еще любезничать с ним! Я не хочу! Не хочу!

— Бог с тобой, дочка, — принялась увещевать ее Франсуаза. — Что ты такое говоришь? Разве зазорно быть дочерью американца? Вовсе нет. Наоборот, это даже приятно. Они ведь наши друзья. Так получилось, что мы не поженились... Но что поделаешь? Эдвард — прекрасный человек. Ты увидишь.

— Оставь меня! — Лан сбросила со своих плеч руки матери. — Оставь меня в покое! Все, что ты могла сделать для меня, ты уже сделала... с этим американцем! Все они мерзавцы! Мерзавцы! Пусть они все убираются отсюда! И твой Уоррел тоже! Слышишь? Пусть убирается! Или я уйду из дому! Сегодня же! Сейчас же!

Лан бросилась к себе в спальню, заперла дверь на ключ и упала, рыдая, на кровать.

— Доченька, доченька, открой, — всхлипывала по ту сторону двери Франсуаза. — Лан, выслушай меня. Так нельзя, Лан. Так нельзя, Лан, ну пожалуйста, открой. Ты слышишь меня?

Лан плакала, уткнувшись в подушку, и не отвечала на призывы матери. Франсуаза еще немного постояла под дверью, умоляя Лан впустить ее, потом ушла.

Постепенно Лан успокоилась. Она перевернулась на спину и лежала, глядя в потолок заплаканными глазами. Ну почему, почему ей так не везет в жизни? Соседи считают ее мать легкомысленной женщиной, потому что у нее невьетнамское имя и потому что ее дочь — только наполовину вьетнамка. И Лан, насколько она себя помнит, всегда была вынуждена выслушивать обидные и грязные намеки. В детстве ей не давали проходу. Ее мать называли шлюхой, а ее саму — казарменной дочкой, проклятой американкой и еще бог знает какими обидными именами. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь из соседских ребятишек не оттаскал ее за волосы, приговаривая, что вьетнамка не может быть светлой и что ее нужно обрить наголо.

Немного повзрослев, Лан начала красить волосы в черный цвет, чтобы хоть как-то быть похожей на своих соотечественников. Когда она начала учиться в институте, ей в глаза никто ничего не говорил. Но за своей спиной она слышала ехидный, язвительный шепоток, чувствовала неприязненные взгляды окружающих.

Бедная мама! Конечно же она ни в чем не виновата. Ей было тогда только восемнадцать лет. Могла ли устоять она, молоденькая танцовщица из варьете, перед Уоррелом? А он, наверное, умел обхаживать хорошеньких девушек. Что ж теперь сделаешь, если так получилось? Мама — добрая, хорошая женщина. Но она ничего, совершенно ничего не понимает. Живет легко и беззаботно. Торгует себе женским бельем и думает, что счастлива.

Лан спустилась в кухню.

— Ма, прости меня, я не хотела тебя обидеть, — она подошла к матери и потерлась щекой о ее плечо.

Франсуаза всхлипнула. Отставив в сторону тарелку, она взяла обеими руками голову Лан, прижала к себе:

— Ты думаешь, мне легко? Все эти годы без мужа. Разве я виновата в том, что поверила ему? Хорошо — у тебя такой характер. Ты можешь постоять за себя. А у меня... Мне бы повесить трубку, когда он позвонил. А я вспомнила молодость. Тогда было хорошо. Но этого уже не вернешь. И я ни о чем не жалею. Потому что у меня есть ты. А ты... так меня обидела сегодня.

— Ну не надо, ма. Не надо так говорить, — жалобно попросила Лан. — А то я опять разревусь. Прости меня, ладно?

Франсуаза смахнула со щеки слезу и кивнула:

— Ну, иди приведи себя в порядок. Вот-вот придут гости, а ты еще не одета.

Лан чмокнула мать в щеку и побежала наверх.

 

На улице хлопнула дверца автомашины. «Уоррел, — досадливо поморщилась Лан. — Уж лучше бы Виен с отцом пришли первыми. О чем я буду говорить с этим американцем?»

Она бросила сердитый взгляд на дверь спальни, за которой переодевалась мать, и пошла вниз.

Лан угадала. Раздался стук в дверь, и на пороге появился Уоррел с огромной охапкой розовых лотосов.

Выглядел он эффектно. Поджарый, элегантный, в белом костюме. Даже симпатичный — с седеющими висками, смеющимся взглядом, мягкой линией рта и приятной улыбкой. Истинный американец с рекламных проспектов о стране, где «каждый может стать миллионером».

— Черт побери! — густым баритоном воскликнул Уоррел. — Неужели это Лан? Тебе не говорили, что ты дьявольски красива? Подумать только, что это моя дочь! Ну, здравствуй. Боже, как ты похорошела! Я же в последний раз видел тебя этаким неказистым волчонком, да к тому же еще и сердитым. Ну, дай я тебя поцелую!

— Здравствуйте, господин Уоррел, — тихо ответила Лан, отступив на шаг. — Вы знаете, мой характер с тех пор совсем не изменился.

— Что я ценю в людях — так это искренность, — засмеялся Уоррел. — Но от цветов, я полагаю, ты не откажешься?

Он отделил от букета половину лотосов и вручил их Лан.

— Благодарю вас, — ответила девушка.

— А где мама? — спросил Уоррел.

— Я здесь, Эд!

По лестнице торопливо спускалась Франсуаза в гладком темно-зеленом аозай.

— Вы не представляете, дорогой Эд, как я рада вас видеть! — воскликнула она, устремляясь навстречу Уоррелу.

— Добрый вечер, Франсуаза, — Уоррел элегантно поклонился и поцеловал ей руку. — Вы, как всегда, очаровательны.

— Что вы, что вы, Эд! — замахала руками Франсуаза и кокетливо добавила: — Годы летят так быстро.

Уоррел протянул Франсуазе оставшиеся цветы.

— Ах, какие замечательные цветы! — защебетала Франсуаза. — Я никогда не видела таких крупных лотосов. Лан, приглашай Эд... папу наверх, а я поставлю цветы в воду.

— Прошу вас, господин Уоррел, — Лан сделала приглашающий жест рукой, отступив на шаг.

— Ты называешь Эда господином Уоррелом? — Франсуаза обернулась и удивленно подняла брови. — Но это же твой отец!

— Я, конечно, польщена таким родством, — ответила Лан. — Но не знаю, на каком языке называть господина Уоррела папой. На своем? Это будет звучать странно для него. А по-английски — для меня теряется весь смысл этого слова.

— Лан, как тебе не стыдно!

Франсуаза виновато посмотрела на Уоррела:

— Совершенно несносный характер. Вы уж, пожалуйста, не сердитесь, Эд.

Уоррел засмеялся.

— Характер — мой, — не без гордости произнес он. — Я ведь в молодости тоже был таким... невыносимым. И потом, разве можно сердиться на человека за прямоту? Я прекрасно понимаю Лан. Ежедневно, в течение многих лет она сталкивается с моими соотечественниками, среди которых, увы, слишком много не самых лучших представителей Америки. Пьяные, грубые солдаты, оборванные хиппи, тупая военная жандармерия... И все они ведут себя на улицах ваших городов, словно в своем собственном доме. Вполне естественно, что Лан видит в каждом американце воплощение чуть ли не всех пороков. Но поверь мне, моя девочка, — Уоррел повернулся к Лан и заговорил проникновенным тоном, который был у него отрепетирован много лет назад, — поверь мне, что есть другая Америка. Америка ваших друзей. Америка, готовая всегда прийти на помощь своим союзникам. Америка, которая желает вам добра. Спроси об этом у Виена. Ты, конечно, можешь считать меня кем угодно — это твое право. Любовь не завоевывают насильно. Но я хочу, чтобы ты знала: твой отец Эдвард Уоррел никогда не был и не будет врагом твоего народа. Я не военный, не политик, а сугубо гражданский человек. Моя специальность психология людей. Я долго жил в твоей стране, занимаясь научной деятельностью, и проникся огромным уважением к твоим соотечественникам. И я рад, что мне, иностранцу, в какой-то мере удалось понять вашу психологию, войти, если можно так выразиться, в «запретный город» вьетнамской души.

Франсуаза, на которую спич Уоррела произвел большое впечатление, промокнула платочком покрасневшие глаза и сердито посмотрела на дочь:

— Вот видишь, какой человек Эдвард. А ты... ты всех всегда обижаешь, всем дерзишь.

Лан почувствовала себя смущенной: все-таки она слишком несправедлива к отцу. Он прав: не все американцы похожи на тех, что она ежедневно видит на улицах Сайгона. Ведь есть в Америке люди честные, порядочные. Может быть, и Уоррел относится к таким?

— Мама, давай цветы, я поставлю их в вазочки, — сказала она, чтобы скрыть свое замешательство, и, взяв у Франсуазы ее букет, направилась в кухню.

Там она выбрала две вазочки, но тут же убрала их обратно в шкаф, а цветы положила на табурет. Нужен же будет предлог, чтобы спуститься вниз в восемь часов, когда придут ее друзья за взрывчаткой. Потом, задумавшись, встала у окна. Как ей вести себя с Уоррелом? Еще не зная его, Лан уже сочла его врагом. Но ведь он отец ей. К тому же сейчас он, кажется, говорил искренне. Как быть? С кем посоветоваться? С ребятами? Они не поймут. Отец! Как странно! Лан уже привыкла к мысли о том, что у нее нет отца. Но кто может понять, что такое расти без отца? Виен, наверное, испытал то же самое. Он вообще с детства не знал родителей. Наверное, поэтому он и стал таким... жестким, суровым. Но ведь в душе он другой. Просто он замкнулся и не дает волю чувствам. Ну зачем, зачем он уехал в Америку?

От размышлений Лан оторвал новый стук в дверь. Она вышла из кухни, щелкнула замком входной двери.

— Добрый вечер, Лан, — сказал Виен, пропуская вперед отца. Знакомьтесь. Представлять вам друг друга я не буду — все и так ясно.

Хоанг и Лан обменялись вежливо-сдержанными приветствиями.

— Это тебе, — спохватился Виен, протягивая девушке букет роз.

Лан взяла букет и, извинившись, поспешила уйти в кухню — она все еще не могла оправиться от смущения, вызванного словами Уоррела, и не хотела показывать этого Виену и его отцу.

— Лан, как же так? — воскликнула, показываясь на лестнице, Франсуаза. — Ты оставила гостей одних!

— Здесь подгорело мясо! — прокричала Лан из кухни.

— Добрый вечер, проходите, пожалуйста, — Франсуаза спустилась вниз и кокетливо протянула руку Хоангу, затем Виену. — Я так рада с вами познакомиться, господин Хоанг. Это просто великолепно, что вы встретились с Виеном. Я ужасно переживала за бедного мальчика. С детства не знать родителей — это ужасно, ужасно.

И, не дожидаясь, пока Хоанг ответит, повернулась к Виену:

— А для тебя есть сюрприз. Угадай — какой?

— Сдаюсь заранее, — поднял руки Виен.

— Тет с нами будет праздновать господин Уоррел.

— Господин Уоррел! — удивленно и обрадованно воскликнул Виен. — Вот здорово! Когда же он приехал?

— Несколько дней назад, мой мальчик, — раздался сверху голос Уоррела.

Он неторопливо сошел по лестнице, взял Виена за плечи и откинул голову назад:

— Ну-ка, дай я посмотрю на тебя. Прекрасно, прекрасно выглядишь. Прошел всего год, как мы последний раз виделись, а ты изменился. Стал как-то взрослее.

Виен пожал плечами, криво усмехнулся.

— Я знаю, знаю, мой мальчик. Потерять мать — большое горе. Даже если ты ее совсем не знал. Но ты мужчина. А мужчина обязан переносить несчастья стойко. Все же ты нашел отца. Я понимаю, одно другого не заменит. Но тебе будет легче перенести горечь утраты. Теперь вас двое. У вас есть хорошие друзья. И не только в этом доме.

Виен благодарно улыбнулся.

Уоррел протянул руку Хоангу:

— Искренне рад с вами познакомиться, господин Хоанг. И рад за Виена. Не откажу себе в удовольствии заметить, что у вас отличный сын. Именно такие люди нужны сейчас вашей стране.

— Я тоже рад знакомству, — ответил Хоанг. — Хотя мы с Виеном не успели еще о многом переговорить, о вас он уже рассказывал, причем в самых восторженных словах. Приятно было слышать, что в чужой стране его окружили вниманием и заботой.

— О, нет, я с вами не согласен, — пылко возразил Уоррел. — Виен находился не в чужой стране. Правда, мой мальчик?

— Ну конечно, — улыбнулся тот. — В Штатах к нам относятся прекрасно, отец. Я чувствовал себя, как дома. Господин Уоррел позаботился об этом.

— Прошу всех в гостиную, — Франсуаза театрально раскинула руки. Ждать больше некого — все в сборе.

Хоанг и Виен прошли вперед, а Уоррел задержался, глядя в спину Хоангу. «Судя по всему, Джейк говорил о вас, господин торговец, — в душе усмехнулся он. — Забавно. Мы оба пытаемся встретиться с одним и тем же человеком, только цели у нас разные. Вы — чтобы установить с ним связь, а я — чтобы помешать этому. Вот уж никогда не подумал бы, что нам придется оказаться за одним столом. Да еще такое совпадение: наши дети, кажется, неравнодушны друг к другу. Забавно, забавно».

 

В гостиной Франсуаза подошла к домашнему алтарю — высокому столику, на котором стояли курильница, тяжелые подсвечники и блюдо с фруктами. Она зажгла свечи, благовонные палочки, и, повернувшись к присутствующим, высокопарно произнесла:

— Давайте сядем за этот скромный праздничный стол и в тесном семейном кругу встретим новую весну. И пусть души наших предков придут к нашему очагу, чтобы порадоваться за наше благополучие. Господин Хоанг, вы не будете возражать против того, что я назвала всех нас одной семьей? За этот год я так успела привыкнуть к вашему сыну, что считаю его... совсем своим. Надеюсь, что и для вас этот дом станет таким же близким.

— Благодарю вас за теплые слова, госпожа Франсуаза, — отозвался Хоанг. — Я уверен, что мы станем хорошими друзьями.

— Я тоже уверен в этом! — воскликнул Уоррел.

Вскоре скованность первыхминут, которую невольно испытывали все присутствующие, прошла. Уоррел перешел на вьетнамский язык и с довольно-таки сносным произношением посвящал Франсуазу в тайны вьетнамской лаковой живописи, временами торжествующе поглядывая на Хоанга. Он старался не упускать возможности блеснуть своими знаниями о Вьетнаме, особенно когда его собеседниками оказывались вьетнамцы.

Закончив свой монолог, время от времени прерывавшийся восторженными восклицаниями Франсуазы, Уоррел повернулся к Хоангу.

— Я нигде не допустил ошибки, господин Хоанг? — спросил он тоном, не предполагающим отрицательного ответа.

— Нет, — улыбнулся тот. — Я хорошо знаком с лаковой живописью и должен сделать вам комплимент: даже не многие вьетнамцы знают так подробно технологию создания лаковых картин. С такой осведомленностью иностранца я сталкиваюсь впервые. Я, разумеется, не имею в виду художников.

Франсуаза подняла свою рюмку:

— Давайте выпьем за то, чтобы наконец закончилась эта проклятая война!

— Поддерживаю! — воскликнул Уоррел. — Пусть на вашей земле установится мир. Я породнился с Вьетнамом давно и всегда очень остро переживал его трагедию. Пью за то, чтобы вы все были счастливы!

Большие напольные часы в углу пробили восемь, и Лан вздрогнула. Она смутно представляла себе, как пишутся картины на лаке, и, увлекшись рассказом Уоррела, не заметила, как прошло время.

— Ой! — воскликнула она. — Я же забыла поставить в воду цветы, которые нам сегодня принесли.

— О чем ты только думаешь? — укоризненно покачала головой Франсуаза. — Пойдешь на кухню — загляни в сковороду, где тушится мясо.

Лан вышла из комнаты. Быстро спустившись вниз, она тихо открыла защелку замка, чтобы ребятам не пришлось стучать. Потом отошла в кухню, прислушиваясь. Прошло минут семь, прежде чем за дверью послышались легкие шаги. Лан вернулась в прихожую, приоткрыла дверь.

В дом бесшумно вошли два худощавых паренька. Лан приложила палец к губам и выразительно посмотрела наверх, откуда доносилась музыка.

— Давай быстрее, — тихо произнес один из парней, показывая на часы.

Лан кивнула и вытащила из ящика под вешалкой сумку.

— Нгок, нужно бы проверить их, — сказал другой парень, — а то в темноте некогда будет возиться.

— Сейчас посмотрим, — отозвался Нгок.

Он положил сумку на пол, осторожно извлек из нее взрывное устройство и протянул напарнику. Но тот вдруг весь подобрался и сжал губы, глядя поверх головы Лан. Девушка резко обернулась. В дверях, за которыми начиналась лестница на второй этаж, стоял Хоанг. «Все пропало! пронеслось в голове Лан. — Он выдаст нас!»

Она растерянно посмотрела на Нгока. Тот выхватил пистолет и направил его на Хоанга.

— Советую не поднимать шума, — сквозь сжатые зубы процедил он.

В этот момент наверху послышались шаги, и раздался баритон Уоррела:

— Лан, я иду за тобой, чтобы пригласить тебя на танец. Где ты?

— Не спускайтесь сюда! Мы с Лан готовим вам сюрприз! — крикнул Хоанг Уоррелу и плотно прикрыл дверь на лестницу.

— Ждем! — хохотнул тот.

Хоанг повернулся к Лан и парням. Нгок, видимо растерявшись, продолжал стоять как вкопанный с пистолетом в руке. Лан смотрела на Хоанга с нескрываемой ненавистью.

— Что вы медлите? — тихо сказал Хоанг парням. — Ждете, пока он спустится сюда?

Губы Лан дрогнули, на лице появилось недоумение. Нгок быстро убрал пистолет, а его напарник сунул взрывное устройство обратно в сумку. И тут раздался резкий стук во входную дверь и голос на улице громко произнес: «Откройте, полиция!» Парни затравленно посмотрели на Хоанга, Лан испуганно прижала ладони к щекам.

Хоанг обвел глазами прихожую в поисках какого-нибудь убежища. Лан поняла его и молча показала парням рукой на дверь рядом с кухней, где была кладовка. Они скрылись там.

— Смейся, — прошептал Хоанг девушке, показывая рукой, что нужно открыть входную дверь.

Лан непонимающе нахмурилась.

— Смейся, черт возьми! — прошипел Хоанг. — У нас же праздник!

Лан наконец взяла себя в руки. Звонко засмеявшись, она подскочила к двери и отперла ее. На пороге появились трое полицейских. Голос сзади, из темноты, произнес: «Либо здесь, либо в соседнем особняке. Деваться им некуда. Я выследил их».

— В чем дело? — стараясь казаться невозмутимой, спросила Лан.

Один из полицейских в форме сержанта грубо оттолкнул ее рукой и, не оборачиваясь, бросил остальным:

— Обыскать дом.

— Но по какому праву вы врываетесь... — начала Лан.

— Тебе объяснить наши права сейчас или немного позже, полукровка? Или ты думаешь, что если твоя мать спит с американцами, мы обязаны тебе все докладывать?

И сержант направился прямо к той двери, за которой спрятались Тхань и Нгок. Но путь ему преградил Хоанг.

— Как ты разговариваешь с девушкой, хам! — гневно произнес он и влепил сержанту пощечину.

Остальные полицейские и Лан замерли от неожиданности. Глаза сержанта налились кровью. Видимо, такого по отношению к нему еще никто себе не позволял. Грязно выругавшись, он схватился за кобуру револьвера, но Хоанг коротким ударом в челюсть свалил его с ног.

— Виен! — закричала Лан.

На лестнице послышался топот, и в прихожую вбежали Виен и Уоррел. Сзади показалась испуганная Франсуаза.

Сержант сидел на полу и тряс головой. Его подчиненные, увидев американца, растерялись. Лан, у которой от обиды и перенесенного напряжения брызнули из глаз слезы, бросилась к матери.

— Что вам здесь нужно? — резко спросил Виен у полицейских.

— Мы... мы... — начал один из них.

— Отвечайте, как следует, когда вас спрашивает офицер безопасности, черт возьми!

— Прошу прощения, господин офицер. Наш человек выследил двух вьетконговцев. Они скрылись где-то в этих домах.

Сержант наконец пришел в себя.

— Убью, сволочь! — прохрипел он. — Ударить полицейского! Вьетконговец! Расстреляю!

Он снова потянулся к кобуре, но увидел Уоррела.

— Прошу прощения, — пробормотал он, — мы...

— Встать! — рявкнул Виен.

Сержант начал поспешно подниматься с пола. Один из полицейских бросился ему помочь и что-то прошептал на ухо, показывая глазами на Виена.

— Прошу прощения, господин офицер, — совсем растерялся сержант.

— Что здесь произошло, господин Хоанг? — спросил Уоррел.

— Этот мерзавец оскорбил Лан, — спокойно ответил Хоанг, — пришлось его немного проучить. Я спустился вниз, хотел предложить Лан устроить маленький новогодний маскарад. В это время раздался стук в дверь. Лан открыла, и ворвались эти люди. Сержант бесцеремонно оттолкнул Лан и приказал своим людям обыскать дом. А когда Лан потребовала объяснений, он позволил себе грязный намек относительно госпожи Франсуазы и... не совсем вьетнамской внешности Лан.

— Мерзавец! — вскричал Виен. — Я тебя научу правилам хорошего тона! Отделение, фамилия!

— Мы искали вьетконговцев, — попытался оправдаться сержант.

— Уж не думаешь ли ты, что вьетконговец — один из нас? — осведомился Уоррел.

— Фамилия! — снова произнес Виен угрожающим тоном. — И стоять смирно!

Полицейский вытянул руки по швам:

— Сержант Тхук. Отделение четвертого квартала Первого района. — И жалобно добавил: — Господин офицер, прошу проще...

— Молчать! — не дал ему договорить Виен. — Завтра ты у меня узнаешь! А теперь — вон отсюда!

— Слушаюсь, господин офицер.

Сержант попятился к двери, бормоча извинения. Остальные полицейские тоже стали бочком подбираться к выходу.

— Вы вели себя, как настоящий джентльмен, господин Хоанг, высокопарно произнес Уоррел, когда за полицейскими закрылась входная дверь. — Позвольте поблагодарить вас за то, что вы защитили мою дочь.

— Пустяки, — ответил Хоанг. — Просто я не терплю хамства вообще, а по отношению к женщинам — вдвойне.

— Вы — герой, господин Хоанг, — защебетала Франсуаза. — Так смело поступить с вооруженным полицейским. Он же мог вас убить. Меня до сих пор дрожь пронимает.

— Неплохо ты ему врезал, отец, — Виен смотрел на Хоанга с неподдельным восхищением. — Вот уж никогда не подумал бы, что у торговца может быть такой удар.

Лан вдруг подбежала к нему и поцеловала в щеку. В ее взгляде сквозила признательность.

— Спасибо вам, господин Хоанг. Вы... вы... Спасибо.

У Хоанга потеплело на сердце. «Нас здесь двое, — подумал он, — а Уоррел — один. И мы еще поборемся за Виена».

 

— В следующий раз, Стоут, утоляйте свою жажду после деловых разговоров, — раздраженно произнес Уоррел, безошибочно определив по глазам своего подчиненного, что тот уже успел побывать в баре.

— О! Даже десять стаканов виски не помешают мне сохранить ясность мысли, — развязно отозвался Стоут. — Здесь тропики, мистер Уоррел. А в тропиках постоянно хочется пить. Виски с содовой — тропический напиток. Он помогает нам выжить в этом микробообильном климате.

Уоррел решил больше не связываться со Стоутом по поводу его постоянного пьянства. Сегодня утром пришла телеграмма от Митчелла. Новый помощник для Уоррела подготовлен и прилетает на этой неделе. Стоут может быть откомандирован в любое время по усмотрению полковника.

— Не нужно мне рассказывать, что такое тропики. Вам удалось узнать что-нибудь о Фам Тху?

— Есть кое-какие сведения, — самодовольно сообщил Стоут, — и притом весьма любопытные.

— Интересно было бы узнать, — Уоррел скрестил на груди руки и изобразил на лице заинтересованность, давая понять Стоуту, что не очень надеется услышать от него сенсационную информацию.

— В течение двух последних лет она значилась в картотеке майора Туана в качестве его агента под номером К-23.

— Недурно, Стоут, — оживился Уоррел. — Когда вы хотите, вы можете создать о себе неплохое впечатление. Жаль, что такое желание появляется у вас крайне редко.

Стоут артистически раскланялся.

— Перестаньте паясничать, — недовольно поморщился Уоррел и. помассировал шею у затылка: видимо, ночью он застудил это место под струей холодного воздуха из кондиционера и теперь с трудом мог поворачивать головой. — Так, так. Значит, Фам Тху была двойным агентом...

— Судя по тому, что Рекс не в руках Туана, она работала на майора лишь по совместительству, — сквозь зевоту заметил Стоут, — а основную зарплату получала у чарли[14].

— Вьетконговцы сделали неплохую «крышу» своему агенту, — сказал Уоррел. — А какую роль она играла у Туана?

— Ту же, что и у вьетконговцев. Хозяйка явочной квартиры. В ее особняке Туан встречался со своими осведомителями.

— Прекрасно! — захохотал Уоррел. — Прекрасно! И этот идиот пытался уверить меня, что Рекс окажется в его руках в ближайшее время. Значит, теперь Рекс наверняка перешел на запасную явку.

— Есть еще один пикантный момент в биографии Фам Тху, — сказал Стоут.

— То, что она мать Виена? Знаю.

— Когда же вы успели? — разочарованно спросил Стоут, рассчитывавший поразить шефа своей новостью.

— Я вам больше скажу, Стоут. Вчера я познакомился с его отцом.

— Но вы же говорили, что у него нет отца.

— Виен и сам ничего не знал о нем. Они встретились совсем недавно на могиле Фам Тху. И кто, вы думаете, оказался его отцом? Хоанг. Тот самый Хоанг, который приехал из Хюэ для восстановления связи с Рексом. Вчера я сидел с ним за одним столом у очаровательной, в прошлом разумеется, Франсуазы Бинь. Джейк настолько точно дал приметы Хоанга, что я моментально узнал его. Ну! Что вы на это скажете?

— Фюить, — присвистнул Стоут. — Недурно.

Он зевнул и спросил:

— А вы не боитесь, что папаша попытается переманить сынка на свою сторону?

На этот раз самодовольная ухмылка появилась на лице Уоррела:

— Исключено. Я пять лет занимался Виеном. И то, что я ему внушил, не вытравить никакой силой. Если кто-то становится моим человеком, то это навсегда.

Уоррел не рисовался — он искренне в это верил. То, что он начал в Штатах опекать Виена, было чистой случайностью. На месте Виена с таким же успехом мог оказаться кто-то другой. Уоррел никогда не был филантропом. Но он учился у Лэнсдейла, а это кое-что значило.

По его глубокому убеждению, Соединенные Штаты смогут удерживать Южный Вьетнам, только если будут иметь там своих людей. И Уоррел никогда не жалел ни сил, ни времени на то, чтобы иметь своих людей. Особенно его привлекала молодежь. Уоррел считал, что именно на молодежь, приезжающую учиться в Америку, нужно делать ставку. Власть в Южном Вьетнаме со временем нужно отдавать в руки таких парней, как Виен, — энергичных, способных, твердых, а главное, впитавших американский образ жизни, считающих американскую действительность достойной подражания. Именно их руками нужно будет «делать политику» в этой стране. И своим коллегам Уоррел всегда советовал окружить заботой и вниманием минимум одного-двух аборигенов в академии, чтобы сделать из них «туземный вариант стопроцентного американца». И потом, любил говорить Уоррел, их нужно вести за руку по их служебной лестнице до такой высоты, пока они не начнут оправдывать затраченные на них время, силы и средства.

— Вам удалось что-нибудь узнать по поводу убийства Фам Тху? — снова обратился он к Стоуту, опухшие веки которого с короткими белесыми ресницами постепенно тяжелели от выпитого сегодня спиртного.

Белесые ресницы Стоута дрогнули. Он сделал над собой усилие, приподняв веки:

— Пока ничего интересного. Как вы помните, Джейк сказал, что коммунисты теряются в догадках. Майор Туан тоже ломает голову над этим убийством.

— Ну, хорошо. Будем ждать вестей от Джейка. Послушайте, Стоут, а вы уверены, что Джейк... не финтит?

— С чего вы взяли?

— Мне не нравятся обстоятельства гибели Уайта. Судите сами: Джейк вызывает Уайта на встречу, причем на внеочередную встречу, а на следующий день Уайта находят мертвым.

— Но Джейк сказал, что в тот вечер не видел Уайта, — возразил Стоут.

— Сказать можно все что угодно. Не нравится мне это.

— Джейк — человек проверенный, — не сдавался Стоут.

— Да, я знаю, — Уоррел поднялся с кресла и подошел к сейфу, вынимая ключи. — Но обстоятельствами гибели Уайта я еще займусь.

— Откуда у вас эта штучка? — спросил Стоут.

— Какая? — не понял Уоррел.

— Брелок.

Стоут глазами указал на миниатюрную серебряную зажигалку в виде фигурки сидящего на постаменте Будды, прикрепленную к ключам Уоррела.

— Ах, это! Мне подарил ее майор Туан. Вернее, я сам выпросил у него зажигалку. Жена страшно любит такие вещички. Тончайшая работа. А что?

— На ней случайно не выгравированы инициалы «С. У.»?

— Угадали, Стоут. Ну и что из этого следует?

— А то, что инициалы «С. У.» означают «Стив Уайт». Эта зажигалка принадлежала вашему предшественнику.

— Вы хотите сказать, что я должен вернуть ее родственникам Уайта? насмешливо прищурился Уоррел.

— Не в этом дело. За день до своей гибели Уайт искал ее и вспомнил, что на последней встрече с Джейком дал ему, чтобы прикурить, и забыл взять назад.

— Вот как? — Уоррел удивленно вскинул брови и нахмурился, припоминая что-то. — Послушайте-ка, Туан сказал, что зажигалку якобы обронил какой-то вьетконговец, который убил его агента. Черт возьми, а ведь агентов Туана убивают не каждый день!

Он быстро подошел к телефону и набрал номер отдела безопасности «Феникса»:

— Алло, господин Туан? Здесь Уоррел. Да, да, спасибо. Надеюсь, что и вы себя чувствуете прекрасно? Рад, рад. Послушайте, майор, помните, вы подарили мне зажигалку? Да. Вы сказали, что нашли ее на месте убийства вашего агента. Вы уверены, что она принадлежала убийце? Больше некому? А имя агента, которого убили, — Фам Тху? Угадал, да? Что? Расскажу при встрече. Да так, кое-что. Нет, нет. Благодарю вас. Всего хорошего.

Уоррел положил трубку и выразительно посмотрел на Стоута:

— Что вы на это скажете? Джейк убил Фам Тху вместо того, чтобы выследить Рекса, который приходил к ней на встречи. А нам заявил, что не знает никаких подробностей ее убийства.

— Вызвать его на встречу? — спросил Стоут.

— Не стоит торопиться. Я встречаюсь с ним в следующую среду. Зачем его настораживать? Через пять дней и поговорим.

Уоррел вдруг с досадой щелкнул пальцами:

— А если Джейк действительно работает на коммунистов, нам не подобраться к Рексу. Черт возьми! Впрочем... Не попытается ли папаша переманить Виена на свою сторону — спросили вы? — Уоррел скосил глаза, потом ударил себя по коленке: — Послушайте, Стоут, у меня возникла недурная мыслишка...

— Я понял, — перебил шефа Стоут. — Хоанг «вербует», так сказать, своего сына и поддерживает через него связь с Рексом.

— Именно. Как вам нравится такой вариант? На случай, если с Джейком получится «прокол».

— Неплохо. Если вы полностью уверены в своем любимчике... Все-таки речь идет о его отце. А на востоке почитание родите...

— Я никогда ничего не делаю без гарантий, Стоут. Я двадцать лет занимаюсь Вьетнамом, и «запретный город» вьетнамского характера, — Уоррел с удовольствием ввернул любимый афоризм своего учителя, — давно уже перестал быть для меня загадкой. Я недаром устроил Виена работать в «Феникс». Свои люди у нас должны быть везде. Правда, я не предполагал, что он пригодится мне так скоро и в качестве агента.

Уоррел поднялся с кресла и весело потер руки:

— Ужасно люблю психологические поединки. А это будет именно психологический поединок между мной и Хоангом. А если смотреть шире, между нами и красными. Маленький эпизод из большой идеологической войны. Ставка — Виен. Вы правы: папаша наверняка попытается его обработать. Вот мы и посмотрим, кто сильней. В выигрыше я не сомневаюсь. И эта небольшая победа еще раз подтвердит правильность теории Лэнсдейла: не грубая военная сила решает исход нашей борьбы с коммунистами, а умение завоевать сердца и умы людей.

— Мне кажется, мистер Уоррел, вы несколько переоцениваете роль психологической обработки этих аборигенов, — заметил Стоут. — Им нужно приказывать, а не играть в демократию. Азиаты просто не поймут вас, если вы начнете либеральничать.

«Увы, в нашей политике наступила другая эпоха, — с горечью подумал Уоррел, с отвращением глядя на ухмыляющуюся отечную физиономию своего подчиненного. — Эпоха стоутов. А с ними мы проиграем».

— Кстати, я забыл вам сказать, Стоут, — сухо произнес он. — Сегодня утром пришла телеграмма от Митчелла. Он вызывает вас в Вашингтон.

— Вот как! — криво усмехнулся Стоут. — Значит, я вас не устраиваю. А я, как последний идиот, стараюсь что-то вынюхивать, строю сейчас различные предположения в надежде, что и меня не забудут, когда мы заметем Рекса. Почти довел дело до конца... Мавр сделал свое дело, мавру не нужны лавры.

— Не будем обсуждать приказы начальства, Стоут. Вы можете лететь в Вашингтон в любой удобный для вас день.

 

Стоут заказал в баре порцию виски, потом еще две и почувствовал себя в форме. Пошатываясь, он подошел к телефону и набрал нужный номер.

— Хэлло, Кхай, крошка! Здесь Фрэнк, — икнув, проговорил он, когда на другом конце провода ответили. — Я сейчас приеду. Нет, именно сейчас. Мы обязательно должны встретиться, потому что теперь долго не увидимся. Что? Приеду — объясню.

Бросив трубку на рычаги, он направился к выходу.

 

Бедра Кхай плотно обтягивали голубые джинсы. В большом вырезе белой, с цветной вышивкой блузки красовался золотой медальон на массивной цепочке.

— Хэлло, крошка, — входя в дверь, Стоут потрепал ее по щеке.

— Хэлло, Фрэнк, — игриво ответила Кхай и, надув накрашенные перламутрово-розовой помадой губки, капризно добавила: — Ты так поздно сегодня. Мог бы и пораньше закончить свои дела. Мы в последнее время очень редко видимся...

— Мы будем видеться еще реже, — сказал Стоут. — Завтра я уезжаю в Штаты. Слишком далеко ездить. Да и накладно. Не представляю, как перенесу разлуку с тобой. Придется искать утешение в объятиях какой-нибудь красотки из штата Оклахома. Я сто лет не был в штате Оклахома, а ведь там живут мои предки.

— О, Фрэнк! — Кхай изобразила на лице страдание.

— Ты тоже будешь безутешна, дорогая, — в тон ей ответил Стоут. — А хочешь, я оставлю твой адрес человеку, который приедет вместо меня? Он наверняка неплохой парень, и ночью в постели ты не заметишь подмены. Можешь даже называть его Фрэнком — он не обидится. Идет?

— Не надо так зло шутить, Фрэнк. Ты ведь знаешь, что я...

— Что ты спишь с майором Туаном? Конечно, знаю. И выкладываешь ему все, что слышишь от меня.

— Фрэнк, что ты говоришь? Я люблю только тебя.

— Ах, как трогательно! Ты любишь только меня, только майора Туана, только... Сколько их там наберется? Кем еще интересуется майор Туан?

— О ком ты говоришь? Я не знаю никакого Туана, — нарисованные брови Кхай поднялись на самый верх лба.

— Ладно, — махнул рукой Стоут, — мне, в сущности, наплевать, с кем ты проводишь ночи. Это — твое дело. Ты исправно поставляешь мне героин, который, по-видимому, принадлежит тому же майору Туану, а остальное меня не касается.

— Фрэнк, ты сегодня хватил лишнего, — с оттенком раздражения произнесла Кхай, — мелешь какую-то ерунду.

— Я знаю, что говор-рю, — икнул Стоут. — Откупорь-ка лучше бутылочку виски. Нужно спрыснуть мой отъезд. — Он подтолкнул Кхай к небольшому полированному столику на колесах, стоявшему у дивана. — И пошевеливайся. Мои чувства к тебе растут обратно пропорционально количеству содержимого в бутылке.

Стоут плюхнулся на диван. Кхай налила виски с содовой в стаканы, положила туда лед. Стоут залпом осушил свой стакан и протянул его Кхай.

— Плесни-ка еще. Сегодня мне хочется напиться. Наконец-то мое пребывание в этой идиотской стране подошло к концу. Гип-гип, ура! Завтра я не буду больше видеть обезьянью рожу майора Туана и прочие пры-отивные морды. И меня не будут жрать ваши крокодилы, которых вы почему-то ласково зовете москитами. Настоящие москиты — это... это бабочки по сравнению с вашими птерода-актилями.

Стоут не успел поужинать и быстро хмелел.

— Ну, крошка, иссь сюда. Блесни напоследок своим искрометным талантом. Клянусь, я буду помнить тебя всю жизнь!

Он обнял Кхай за талию. Та мягко отстранилась.

— Не спеши, дорогой, — томно произнесла она. — Давай лучше выпьем. За нашу любовь.

— За нашу лю-убовь? — удивленно переспросил Стоут. — Это и-ик-нтересно. Давай выпьем за нашу... как ты говоришь? Любовь? Все-таки мы бесконечно любили друг друга целых четыре месяца. Рекордный срок для меня. Да и для тебя тоже. Ты скрасила мое существование здесь. В вашей дивной стране ужасно трудно найти подходящую партнершу. Твои подружки слишком дешево себя ценят, а это настораживает. Дешевая любовь противоречит моим убеждениям. Я считаю, что настоящее чувство должно хорошо оплачиваться. Иначе — какая же это любовь? А у нас с тобой была любовь — тут ты права. Большая любовь — судя по тем комиссионным за героин, которые я не жалел для тебя. Замечу, в ущерб себе. Но любовь превыше всего.

— Кстати, Фрэнк, — заметила Кхай, — за последнюю партию ты еще не расплатился. Я-то не волнуюсь. Я знаю, что за тобой не пропадет. Но... если ты завтра уезжаешь...

— Не волнуйся, крошка, — ответил Стоут, — все будет в полном порядке. — Он осушил еще один стакан виски. — Вот теперь я, кажется, созрел для любви. Иди же сюда.

Кхай села на диван и, повернувшись к Стоуту спиной, положила голову ему на колени:

— Раз ты уезжаешь — значит, вы нашли того вьетконговца? — как бы между прочим спросила она.

— Из тебя никогда не получится хороший агент, — захохотал Стоут. — Ты слишком прямолинейно ставишь вопросы. Скажи этой обезьяне Туану, когда будешь спать с ней на дереве, чтобы она тебя уволила. Если я делал вид, что ничего не замечаю, это не значит, что я ничего не знаю. Фрэнк Стоут разведчик высшего класса. И чтобы расколоть его, нужно иметь здесь, Стоут постучал пальцем по лбу Кхай, — чуть больше, чем напихано в кокосовый орех, который эта обезьяна Туан по ошибке считает своей головой. Бизнес бизнесом, а дело... Пусть работает сам, а не надеется на нас. Достаточно того, что мы его кормим. Ладно, хватит об этом. Передай обезьяне Туану, что он еще раз останется в дураках и очень скоро. Скажи ему, что тот вьетконговец у нас на крючке. Пусть позлится. А больше, мол, выудить у Стоута ничего не удалось. Все, крошка. Завтра я сажусь в «Боинг-747», и плевать я хотел на тебя и на твою обезьяну Туана. Так ей и передай.

Стоут попытался поцеловать Кхай, но голова его бессильно упала к ней на плечо.

— А Уоррел дурак, — пробормотал он. — Поменять меня на какого-то мальчишку. Дурак! Он еще пожалеет. Ох как пожалеет!

Стоут вдруг поднял голову и отодвинул Кхай со своих колен:

— Слушай, в прошлый раз я оставил у тебя в спальне ключи от машины, и мне пришлось кататься на «тойоте» Уоррела. Кажется, это ему не очень понравилось. Пока не забыл, нужно их взять.

Он поднялся с дивана и направился к дверям спальни. Кхай проворно соскочила следом и преградила ему путь:

— Фрэнк, подожди. Понимаешь, у меня в спальне не убрано. Я сама вынесу ключи.

Взяв Стоута за руку, она потянула его назад, к дивану.

— Что-то я раньше не замечал за тобой такой стыдливости, — ответил Стоут, вырываясь. — Может, ты прячешь там очередного любовника? Не волнуйся — я не ревнив. Мы выпьем с ним по стаканчику виски и мирно обсудим твои достоинства и недостатки. А ты будешь наглядным пособием.

Он снова двинулся к спальне.

— Фрэнк, прошу тебя, — Кхай обхватила его за плечи. — Что ты выдумываешь — нет там никаких любовников. Ну как ты не понимаешь? Я женщина, и... бывают вещи, которые не полагается знать даже мужьям.

— Мужьям, может, и не полагается, — согласился Стоут, — а любовники другое дело. Слушай, — он хлопнул себя по коленке, — а может, там эта обезьяна Туан? Нет уж, я желаю знать, почему тебе так не хочется пустить меня в спальню. Прочь с дороги, тварь!

Стоут отшвырнул Кхай к дивану. В этот момент дверь спальни открылась, и на пороге появился майор Туан.

— О, какая встреча! — театрально раскинул руки Стоут. — Я безмерно счастлив видеть вас, майор. Кстати, я не сомневался, что эта мерзавка работает на вас. Мы только что говорили о вас, и я искренне восхищался вашими способностями. Знакомство с таким незаурядным человеком, как вы, льстит моему самолюбию.

— Я слышал ваши комплименты в мой адрес, — с бесцветной улыбкой ответил Туан.

— Ах, вот как? — усмехнулся Стоут. — Это я любя. Кстати, майор, я завтра улетаю. Давайте выпьем по этому поводу.

Он подошел к столику, наполнил стаканы и протянул один из них Туану:

— Прошу вас, майор. Когда я уеду, ради бога, не ругайте крошку Кхай за то, что она приносила от меня слишком мало информации. Из Фрэнка Стоута трудно выудить что-либо, если дело касается серьезных вещей. И она слишком глупа для этого. Короче говоря, за мой отъезд.

Туан отстранил протянутый Стоутом стакан:

— Благодарю вас, господин Стоут. Я не пью спиртного. Давайте лучше напоследок поговорим о делах.

На лице майора по-прежнему играла неопределенная улыбка, которую можно было истолковать в равной степени как доброжелательную и не предвещающую ничего хорошего.

— О де-е-лах? — снова икнул Стоут. — Извольте. Вы, конечно, имеете в виду те дела, которые приводят нас обоих к крошке Кхай? — Он заговорщически подмигнул майору. — От Фрэнка Стоута трудно что-либо скрыть. Вы прекрасный компаньон, майор. В Америке мне будет сильно не хватать вас, ей-богу. Вас, конечно, интересуют деньги за последнюю партию товара. Право, я сейчас несколько стеснен в средствах. Но я расплачусь, майор. Слово Фрэнка Стоута.

Майор повернулся к Кхай и кивком головы указал ей на дверь. Та вышла из комнаты.

— Меня интересует, насколько далеко удалось Уоррелу продвинуться в своих поисках, — сказал Туан, снова повернувшись к Стоуту. — Вы передадите мне всю информацию, которую имеете, и тем самым частично покроете ваш долг мне. Майор Туан умеет благодарить за услуги. Считайте, что я ничего не слышал, находясь в спальне.

— Ах, вот вы о чем! Фрэнк Стоут не продается! — в пьяной запальчивости выкрикнул Стоут, выпятив нижнюю губу и размахивая своим огромным пальцем перед носом Туана. Он еще раз громко икнул и спросил: — А кстати, сколько вы дадите?

— Все будет зависеть от количества и качества информации, осклабился Туан.

— Предположим, я назову вам имя вьетконговца, который специально приехал в Сайгон для восстановления связи с агентом коммунистов в вашей конторе. Скажу, где найти его, как взять за горло. Сколько будут стоить такие сведения?

— Не густо, — заметил Туан. — Пожалуй, пару тысяч долларов я дал бы. А вы мне должны десять. Значит, с вас еще восемь тысяч.

— Издеваетесь, майор? — ухмыльнулся Стоут.

— Ничуть. Если бы вы назвали мне имя человека, которого я ищу, тогда — другое дело. А так — мне придется все раскручивать самому. Согласитесь, что вьетконговец, которого вы хотите мне продать, — небольшое приобретение. Иначе Рекс уже был бы в ваших руках.

— О! Вам знакома кличка Рекс? Мои комплименты, майор. — Стоут развалился на диване и закурил сигарету. — В общем-то, вы правы: сама по себе информация не очень... Но все зависит, с какой стороны ее рассматривать.

— С какой же стороны рассматриваете ее вы? — поинтересовался Туан.

— У вас ведь вообще нет никакой зацепки. А я даю вам в руки ниточку. Ухватившись за нее и приложив определенные усилия, вы не только сможете обскакать Уоррела. На карту поставлено ваше будущее, майор. Если Уоррел заметет Рекса раньше вас... Вы прекрасно понимаете, чем это вам грозит. Не расценят ли ваше бездействие как проявление симпатий к коммунистам? И не обвинят ли вас в том, что вы покрываете их? Вспомнят старое — тогда вы ведь тоже проявили недопустимую халатность. Не усмотрит ли кто-нибудь в этом определенную закономерность?

Туан выслушал Стоута с полным безразличием на лице и коротко бросил:

— Три тысячи.

Тот отрицательно помотал головой.

— Считайте, майор, что сделка не состоялась. Вы слишком дешево цените собственное благополучие.

— Сколько же вы хотите?

— Десять тысяч.

Улыбка сошла с лица Туана, на щеках задвигались желваки.

— Исключено, господин Стоут. Моя последняя цена — четыре тысячи долларов и, как говорят у вас в Америке, ни цента больше.

— Пф! — Стоут изобразил на лице презрительную мину. — Не хотите — не надо. Я не навязывался вам со своим товаром. Вы пришли за ним сами. К тому же, майор, вы легко возместите потери. Ваша должность — удобное место для торговли героином. В ваших интересах не потерять ее.

— В ваших интересах, господин Стоут, согласиться на мое предложение, — вежливо произнес Туан.

— Что?! — вскричал тот. — В моих интересах? Я что-то не улавливаю скрытого смысла в ваших словах. Вы, кажется, угрожаете мне? Мне, американцу? Белому человеку?

— Не стоит нам портить отношения, — попытался утихомирить Стоута Туан.

Но Стоут уже не слышал его. Он находился в той стадии опьянения, когда людей, склонных к скандалам и дебоширству, невозможно остановить.

— Ха-ха-ха! Он угрожает мне, Фрэнку Стоуту! Да как ты смеешь? Мартышка!

Глаза Туана стали совсем узкими, как щелочки.

— Я предупреждал вас, господин Стоут, — бесцветным голосом произнес он. — Мы могли разойтись по-хорошему. Но я не прощаю оскорблений.

— Что?! Ты... Да я...

Туан поднял руку и щелкнул пальцами над своим плечом. Из спальни выскочили трое мужчин и бросились на Стоута. Стоут был изрядно пьян, однако среагировал быстро: многолетняя выучка дала себя знать. Он резко выбросил массивный кулак, ударив одного из нападавших в лицо. Но подняться с дивана не успел. Другой нападавший ребром ладони нанес Стоуту скользящий удар под ребра, и тот согнулся пополам от боли. Ему молниеносно скрутили за спиной руки и надели наручники. Стоут свалился с дивана и зарычал, катаясь по полу. После нескольких минут борьбы подчиненным Туана удалось накинуть ему на ноги веревку и крепко стянуть.

— Ты ответишь за это, сволочь! — прохрипел он, с ненавистью глядя на Туана. — Напасть на американца! Да Уоррел завтра не оставит от тебя даже мокрого места!

— Я предупреждал, господин Стоут, — ответил Туан. — Что же касается полковника, то вы зря рассчитываете на его помощь. Для этого полковнику нужно как минимум знать, где вы находитесь. А мало ли несчастных случаев происходит ежедневно в таком большом городе? На вас могли напасть вьетконговцы... Скорее всего, Уоррелу так и доложат.

Он повернулся к своим людям и коротко приказал:

— Ко мне на виллу.

Приехав домой, Туан сначала принял душ, а потом спустился в подвал. Связанный Стоут лежал на полу с кляпом во рту. Майор посмотрел на американца, и на его лице заиграла злорадная усмешка. Сегодня он потешится вволю. Вряд ли такой случай представится еще когда-нибудь — хоть ненадолго сознавать, что один из этих заносчивых янки находится в его власти, что он, а не они, хозяин положения, что он имеет право позволить себе разговаривать с американцем свысока.

Майор отыграется за все на этом спесивом хвастуне. И за то, что американцы обошли его в шестьдесят девятом году, и за то, что они пытаются оставить его в дураках теперь, и за то, что он вынужден постоянно лебезить и заискивать перед ними.

— Для начала — «ихтиандр», — сказал Туан своим подчиненным, которые стояли около Стоута.

Те подняли американца с пола и потащили к огромной бочке с водой. Они затолкали Стоута в бочку до подбородка и привязали специально прикрепленными к ее стенкам ремнями. Затем двое из них взяли резиновые дубинки и принялись мерно колотить по бочке. Через минуту сквозь кляп начало прорываться мычание Стоута.

Внешне эта экзекуция выглядела намного безобиднее других пыток, но майор часто отдавал предпочтение ей. После «ихтиандра» на теле узников не оставалось никаких следов, но они испытывали адскую боль в печени и почках. У сердечников нередко наступал инфаркт.

Под аккомпанемент стонов, доносившихся из бочки, Туан размышлял о том, какое это наслаждение — причинять людям физическую боль и наблюдать, как боль превращает их в животных. Правда, Туану нередко приходилось сталкиваться с людьми, перед которыми он оказывался бессилен. Но майор считал это патологией.

— Достаточно, — махнул рукой Туан минут через десять.

Стоута вытащили из бочки. Американец еле держался на ногах, голова его безжизненно свисала с плеч. Туан посмотрел на часы. Время еще есть, и он успеет насладиться видом этого морально раздавленного янки, услышать от него раболепствующий лепет, мольбу о пощаде.

— Это только начало, господин Стоут, — с вежливой улыбкой произнес майор, когда американца привели в чувство и к нему вернулась способность соображать. — Сейчас вас привяжут к стулу, а сверху подвесят сосуд с холодной водой, и капли будут падать вам на голову. Вы, вероятно, слышали, что через несколько часов каждая капля будет напоминать удар молота. А потом в нашей программе — иглы под ногтями. Не очень приятная процедура. Кстати, мы значительно усовершенствовали этот метод. На каждой иголке тончайшая резьба, а с другой стороны прикреплено куриное перо. Вентилятор раскручивает перо, и иголка входит под ноготь сама. Это еще не все. Затем вам приклеят веки пластырем, чтобы вы не смогли закрыть глаза. Их зальют яичным белком. Сверху посадят двух больших пауков, которые ужасно любят яичный белок. Они настолько увлекаются пиршеством, что не замечают, как начинают выедать зрачки.

Майор щелкнул пальцами, и к самому лицу Стоута поднесли стеклянную банку, в которой копошились несколько пауков. Каждый — величиной с кофейное блюдце.

Стоут захрипел, его глаза были полны ужаса.

— Ну, а потом, — продолжал Туан, — потом, как я уже говорил, Уоррелу доложат, что вас убили вьетконговцы. Представляете, какой шум поднимет пресса по поводу их жестокости? Вы станете героем Америки, господин Стоут. Да и здесь отслужат пышный молебен в память о павшем борце за свободу Южного Вьетнама. Вы, кажется, хотите что-то сказать?

Туан приказал вынуть кляп изо рта Стоута.

— Господин майор, прошу вас, не убивайте меня! Не убивайте! Я вам все расскажу! Все, что знаю, — выпалил тот на одном дыхании.

— Я в этом не сомневался, — усмехнулся Туан.

— Вы не убьете меня? Обещайте! Не убьете?

Голос Стоута дрожал. Хмель улетучился, и огромный американец, выглядевший час назад наглым и самоуверенным, теперь был жалок.

— Я еще не решил, — зевнув, ответил майор.

— Я вам все расскажу. Я на коленях буду просить у вас прощения за... за свои слова. Только молю вас, не убивайте меня. И прикажите убрать э-это...

Стоут покосился на банку с пауками, и по его телу пробежала судорога.

Туан махнул рукой, и пауков унесли.

— Я слушаю вас, господин Стоут.

— Его зовут Хоанг. Ле Хоанг. Он приехал из Хюэ, чтобы восстановить связь с Рексом.

— Как его найти?

— Очень просто. Он — отец Ву Ван Виена, который работает у вас.

— Отец Ву Ван Виена — вьетконговец? — удивленно переспросил Туан.

— Да. Они случайно встретились на могиле Фам Тху.

— Это я знаю.

— Она — мать Виена.

— Тоже известно.

— Она работала на коммунистов, — продолжал быстро говорить Стоут. — Это мы выяснили.

— Что? — вскричал Туан. — Не может быть!

— Это так, господин майор. Она и была связной человека, за которым вы охотитесь.

Туан быстро взял себя в руки. Потом, потом он даст волю эмоциям. Когда возьмет Хоанга. Тому придется вынести двойную нагрузку — за себя и за свою жену.

— А лейтенант? — спросил он у Стоута.

— Он ничего не знает. Отца считает бизнесменом, мать — владелицей ресторана.

— Та-ак, — протянул майор. — А почему Уоррел спрашивал про зажигалку, которую я ему подарил?

— Дело в том, что зажигалка принадлежала Уайту и случайно оказалась у Джейка — нашего агента у вьетконговцев. Уоррел теряется в догадках — ему кажется, что Джейк водит его за нос. Непонятно, почему он убил Фам Тху. Уоррел намерен подключить Виена. Он хочет, чтобы Виен узнал у папаши, кто такой Рекс.

— Вот как! А что вы решили делать с Джейком?

— Не знаю. В среду Уоррел должен с ним встретиться.

— Где?

— В Шолоне. Улица Вечности, 15, в восемь вечера. Там у нас явочная квартира. Господин Туан, я вам рассказал все, что знал. Умоляю вас, — по лицу Стоута потекли слезы, — выпустите меня отсюда. Завтра утром я улечу и... Я буду нем как рыба...

Туан блаженствовал. Наконец-то! Наконец-то американец подобострастно разговаривает с ним.

— Деньги, — коротко бросил он.

— Я отдам, господин майор. Мы сейчас поедем ко мне, и я верну свой долг.

— Нет, господин Стоут, — с вежливой улыбкой возразил Туан. — Вам придется подождать здесь. А за деньгами я съезжу сам.

Майор забрал у Стоута ключи и поднялся наверх.

— Накачайте его спиртным, — сказал он своим подчиненным, — и вышвырните где-нибудь в городе. А впрочем... к чему лишний риск? Берите его — поедем вместе. Там его и оставим. Ограбление с убийством — так будет надежнее.

 

Туан уже целый час ходил из угла в угол своего кабинета. Такого приступа бессильной ярости он еще никогда не испытывал. Фам Тху два года водила его за нос, вьетконговский агент в управлении до сих пор не раскрыт, отец сотрудника отдела безопасности — вьетконговец, американцы снова вот-вот поставят ему подножку. Ведь если они первыми доберутся до Рекса, если обо всем, что произошло за последний месяц, узнает начальство — конец. Ему больше не выкарабкаться. Этот подонок Стоут был совершенно прав: Туана обвинят в симпатиях к коммунистам. А то еще, чего доброго, и самого сочтут вьетконговцем. Черт побери, что же делать? Главное — не дать всплыть истории с Фам Тху. Нужно будет задобрить Уоррела, чтобы он не сболтнул ничего лишнего. Это будет сделать нетрудно. У Туана найдется достаточно денег, чтобы договориться с ним. Но вот как обойти его и взять Рекса? Как? Перехватить у американцев Джейка? А черт, ведь Туан вчера не выяснил у Стоута, как его настоящее имя! Непростительная оплошность! Нервы. Впрочем, раз Уоррел перестал доверять Джейку, то и Туану он не нужен. Уоррел намерен действовать через Виена. Вот где нужно обогнать его! Но, опять же, как?

«Думай, — приказал себе майор, — думай. Твое благополучие, твоя карьера висят на волоске».

Итак, Фам Тху убита, а запасная явка Рекса провалена. Об аресте запасного связника Туан узнал случайно, когда на стол к нему легла фотопленка, попавшая в руки военной полиции во время одной из облав. Это были документы, переснятые в управлении «Феникс». Следовательно, если коммунисты не предусмотрели еще один вариант связи с Рексом, то Хоанг пытается сейчас заново установить с ним контакт. Вот здесь ему и должен «помочь» Виен. Но при этом Виен должен иметь на руках хороший козырь, чтобы папаша поверил в его «симпатии» к коммунистам. Подбросить какую-нибудь информацию? Слабовато.

И вдруг ехидные огоньки сверкнули в глазах майора. Джейк! Вот козырь! Виен подарит своему отцу Джейка! Вьетконговцы не могут не поверить человеку, который отдаст в их руки провокатора. Это ничего, что Туан не знает его имени, он знает время и место его встречи с Уоррелом. Для вьетконговцев этого будет достаточно, чтобы засечь Джейка. Шаг, конечно, рискованный. Если кто-нибудь узнает, что майор выдал американского агента в подполье коммунистам... Это смертный приговор. Но другого выхода нет. Без Джейка и без Виена, которого Туан не уступит Уоррелу, шансы американцев в охоте за Рексом практически сведутся к нулю.

Майор довольно потер руки, налил себе из термоса чаю и, отпивая его маленькими глотками, принялся рассуждать дальше. Теперь нужно тщательно продумать сценарий. Уоррел встречается с Джейком послезавтра. Значит Хоанг должен узнать об этом не позднее завтрашнего дня. Времени в обрез. Прежде всего нужно подготовить Виена к его роли. Виен страшно рад, что нашел отца, успел проникнуться к нему симпатией, и теперь необходимо настроить лейтенанта против Хоанга. Когда Виен узнает, что его отец вьетконговец... Нет, этого мало. А что можно придумать еще? Внушить лейтенанту, что его папаша — воплощение вероломства и коварства. Это он убил Фам Тху, потому что она работала на Туана и потому что она знала, кто такой Хоанг и могла помешать ему завербовать Виена. Так будет надежней.

Туан допил чай и снова стал медленно прогуливаться по кабинету. С лейтенантом все ясно. Нужно идти дальше. А дальше — Виен приходит к отцу и сообщает ему, что в их группу внедрен провокатор и что он встречается в среду... Стоп! Лейтенант — человек излишне эмоциональный и впечатлительный. А если он не сможет сыграть свою роль безупречно? Каким-нибудь образом обнаружит свою антипатию к отцу? Потребуется некоторое время, чтобы Виен остыл, чтобы в нем улеглась ненависть к человеку, который убил его мать. Да и Хоанг не поверит сыну. Лейтенант ненавидит вьетконговцев и наверняка в разговоре с отцом не скрывал своих взглядов. И вдруг такой крутой поворот! Да при первых же словах Виена Хоанг начнет отрицать, что он вьетконговец. Нет, этот вариант не подходит.

А если подбросить Хоангу записку, которую якобы написал Виен? Все будет выглядеть более естественно. Виен узнает у себя на службе, что его отец — вьетконговец, что ему угрожает опасность. И сыновние чувства велят ему предупредить Хоанга. Но он пишет анонимное письмо: ведь он из другого лагеря и не собирается менять свои взгляды. Он просто спасает отца, но не хочет, чтобы отецзнал об этом. А Хоангу нужно дать понять, что предупреждение об опасности исходит от сына. Хоанг сообразит, что Виеном руководили не симпатии к коммунистам, а родственные чувства, но наверняка начнет подумывать о том, чтобы перетянуть сына на свою сторону. Тем более что информация о провокаторе подтвердится.

Теперь нужно подумать о том, как передать записку Хоангу. Подбросить в гостиницу? Он не догадается, что это — дело рук Виена. А впрочем... Почему же? Хоангу будет совершенно ясно, что автор записки — не Рекс. Во-первых, Рекс подписал бы ее условным именем, известным Хоангу, а во-вторых, зная местонахождение Хоанга, Рекс нашел бы возможность встретиться с ним сам. Значит, остается «неизвестный доброжелатель», который работает в службе безопасности. А первый кандидат в «доброжелатели» — сын.

Туан довольно ухмыльнулся. Сегодня ему явно везло на хорошие идеи. Осталось только написать записку, а это он может сделать и без Виена. Лейтенантом Туан займется завтра.

 

Хоанг подошел к стойке за ключами.

— Это для вас, господин, — сказал портье, передавая ему вместе с ключами голубой конверт...

Хоанг поблагодарил портье и поднялся в свой номер. Он повертел конверт в руках, внимательно его разглядывая. В углу типографским способом было отпечатано название фирмы: «Дык Тхань. Изделия из лака». Странно. Хоанг не имел никаких дел с этой фирмой. Разорвав конверт, он вынул сложенный вдвое небольшой листок бумаги и прочитал отпечатанный на машинке текст:

«Господин Хоанг,

Цель вашего приезда в Сайгон известна службе безопасности. Об этом позаботился провокатор, который встречается со своими шефами в ближайшую среду в восемь вечера на улице Вечности, 15».

Хоанг подошел к окну, легонько постукивая себя по носу листком. Желание выспаться, которое он испытывал, возвращаясь в гостиницу, моментально улетучилось. Вот ответ на вопрос, почему убиты Динь и Лан и провалена запасная явка! В группе — провокатор! Не верить записке глупо. В ней все сказано четко и недвусмысленно. На улицу Вечности можно отправляться, не боясь никакой ловушки. Раз охранке все известно о Хоанге, а его не берут, значит, охранке нужен Смелый. Одно странно: почему охранка решила убрать Диня, Лан и запасного связника, вместо того чтобы выследить, от кого идет информация? Ладно, эту загадку Хоанг сейчас не решит. Интересно, кто автор записки? Смелый отпадает — он дал бы знать, что это написал он. «Неужели... Виен!» — удивленно и радостно подумал Хоанг.

Он загасил сигарету и тут же закурил новую. А почему бы и нет? Узнал обо всем, и в нем заговорили сыновние чувства. А почему не пришел сам? Все правильно. Это как раз тот случай, когда легче написать письмо, чем сказать с глазу на глаз. Хоангу очень хотелось, чтобы все было именно так. Пусть Виен не изменил и не скоро изменит свои взгляды, но если написал эту записку он, у Хоанга есть надежда, что когда-нибудь они с сыном станут друзьями.

Хоанг улыбнулся при этой мысли, и лицо его снова стало серьезным. Да, он поедет в среду на улицу Вечности. А после того как провокатор будет ликвидирован, Шон назначит Смелому новое место встречи и вся их группа исчезнет из поля зрения охранки. А со Смелым будет встречаться уже другой человек.

Приняв решение, Хоанг почувствовал, что ужасно хочет спать. Он лег на кровать и мгновенно уснул.

 

Хоанг приехал к Лан минут на двадцать позже, чем обещал по телефону такси попало в «пробку» на одной из улиц.

— А я уже решила, что вы передумали, — сказала Лан, впуская его в прихожую.

— Передумал? Хотел бы я видеть мужчину, который сознательно отказался бы от приглашения такой очаровательной особы. Правда, в гости я напросился сам, но уже успел позабыть об этом.

Они прошли в гостиную. Хоанг сел на диван, Лан — в кресло напротив.

— Ну, как ваши дела? — спросил Хоанг улыбаясь.

— В прошлый раз вы обращались ко мне не так официально, — сказала Лан, разливая чай в маленькие фарфоровые чашечки в серебряной оправе.

— Ну, если вы... если ты настаиваешь... Тогда зови меня не господин Хоанг, а дядя Хоанг. Идет?

— Угу, — кивнула головой Лан и, помолчав немного, добавила: — Я хотела еще раз вас поблагодарить...

Хоанг изобразил на лице недоумение:

— За что?

— Ну, тогда, в новогодний вечер... вы так помогли мне.

— Я? Помог тебе? Что-то не припоминаю, — Хоанг шутливо собрал морщины на лбу. — Нет, не помню.

Лан засмеялась, но тут же снова стала серьезной:

— Спасибо вам, дядя Хоанг.

— Не стоит, — махнул рукой тот и хитро прищурился. — Так я обещал тебе рассказать, как мои дела. Но если... если ты сделаешь мне пару бутербродов, я не стану утомлять тебя скучнейшими подробностями из жизни бизнесмена.

— Ой! — всплеснула руками Лан. — Извините, я не спросила — вы голодны?

— С утра ничего не ел, — признался Хоанг.

— Я сейчас.

Лан выскочила из комнаты. Минут через десять она вернулась, держа в руках поднос с едой.

— Нет, каков! — сказал Хоанг, накладывая себе в пиалу рис и свинину. — Напросился в гости, потребовал ужин. Представляю, что ты думаешь обо мне.

— Думаю, что вы очень хороший человек.

— А почему ты так думаешь? — спросил Хоанг, усердно опустошая свою пиалу.

— Не знаю. Так мне кажется.

— А что ты думаешь о Виене?

Лан вскинула взгляд на Хоанга и тут же опустила голову:

— Я... я люблю его. Вы — первый, кому я сказала об этом.

Хоанг протянул руку и погладил Лан по голове:

— Спасибо.

— За что? — не поняла Лан.

— За что? — повторил Хоанг. — За то, что ты вселяешь в меня надежду увидеть когда-нибудь сына таким, каким мне хотелось бы его видеть. Ты не смогла бы полюбить плохого человека.

— Но ведь он...

— Знаю, дочка, знаю, — вздохнул Хоанг. — Ему надо помочь. Я много думал о нем. Мне кажется, что ему можно помочь. Помочь разобраться во всем, понять, что главное в жизни. Может быть, тебе это удастся. Не исключено, что через несколько дней я уеду. Не знаю, когда доведется увидеться с Виеном. И я хотел попросить тебя... Не оставляй его.

— Я обещаю вам, дядя Хоанг. Обещаю сделать все, что в моих силах.

— Спасибо, дочка. И еще одна просьба... Мне нужна твоя помощь в одном очень важном деле.

— Я слушаю.

Хоанг внимательно и оценивающе посмотрел на Лан, словно еще раз решал для себя, говорить или не говорить ей о главной цели своего прихода.

— В Шолоне, на улице Вечности, 15, — сказал наконец он, — есть явочная квартира ЦРУ. Там американцы встречаются со своим осведомителем, внедренным в одну из подпольных групп Сайгона. Мне нужно ликвидировать провокатора. Я только что оттуда — изучал обстановку. Поджидать его на улице — бессмысленно. Ситуация там такая, что я не смогу остаться незамеченным. А мне нужно увидеть его лицо...

— Так вы... тоже?.. — глаза Лан радостно заблестели.

— Еще с пятьдесят второго года. Вместе с матерью Виена. Ее ведь тоже звали Лан, — Хоанг грустно улыбнулся, — вас с Виеном тогда еще и на свете не было... Вот так-то, дочка. В общем, думай, сможешь ли ты помочь мне. Предателя необходимо убрать как можно быстрее — речь идет о жизни многих людей. Я не имел права никого посвящать в свое задание, но... я не успеваю попросить у центра людей.

Лан задумалась:

— Мне нужно поговорить с Нгоком.

— С кем?

— Ну... один из тех двоих... помните?

Хоанг кивнул:

— Хорошо. Но учти: минимум участников. Если случится так, что кому-то на улице Вечности нужно будет заплатить, можете соглашаться на любую сумму.

— Дядя Хоанг, я постараюсь.

— Времени очень мало, — с сожалением прищелкнул языком Хоанг. — Встреча состоится послезавтра вечером.

— Ясно. Как мне найти вас?

— Завтра в час дня у кинотеатра «Иден». Сможешь?

— Да.

— Тогда я, пожалуй, пойду.

Лан проводила Хоанга до дверей.

— Не оставляй Виена, дочка, — сказал он на прощанье, легонько сжав локоть Лан. — Ну, удачи тебе.

 

— ...А на параллельной улице вас на всякий случай будет ждать машина, — Нгок закончил излагать свой план и протянул Хоангу ключи.

— В общем, неплохо, — улыбнувшись, закивал головой Хоанг. — А этот парнишка... Ему ведь нельзя будет оставаться больше в доме.

— Он уйдет вместе со мной, — отозвался Нгок. — За нас не волнуйтесь.

— А его семья?

— Он живет один. Так что все в порядке.

Хоанг посмотрел на часы:

— Ну что ж, тогда — вперед.

Поодиночке они вышли из парка и двинулись на улицу Вечности. Минут через пятнадцать все трое уже находились в небольшой комнатушке дома, который располагался по соседству с явкой американцев.

— Все в порядке? — спросил Нгок хозяина — невысокого мужчину лет тридцати, который немного нервно курил сигарету.

Тот молча кивнул. Они простояли несколько минут в полной тишине, Хоанг взглянул на часы и сказал:

— Пора.

Мужчина вывел их в небольшой квадратный дворик и остановился у глухого забора из досок и рифленого железа. Он осторожно отодвинул одну из досок и просунул голову в проем. Потом бесшумно пролез в проем и махнул рукой остальным. Хоанг, Лан и Нгок поочередно последовали за ним и оказались в другом небольшом дворике. Мужчина подкрался к дверям дома и негромко постучал.

— Кто там? — послышался приглушенный и немного испуганный голос.

— Господин Тао, это я — Фыок, — тихо отозвался мужчина.

— Чего тебе? — голос звучал уже не испуганно, а недовольно. — Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не смел заходить в мой двор с этой стороны.

Дверь открылась, и на пороге появился плотный китаец в черных трусах и белой майке. Нгок, который стоял сбоку от дверей, сделал шаг вперед и приставил пистолет к животу китайца.

— Т-сс, — приложил он палец другой руки к губам, увидев, что Тао открыл рот. — Не надо ничего говорить. Мы только посмотрим, что за люди встретились у тебя. Найди какую-нибудь щелочку. Если ты будешь вести себя хорошо, мы обойдемся без стрельбы и твои хозяева ничего не узнают. Все понял?

Тао послушно кивнул. Нгок пропустил его вперед и двинулся следом, держа пистолет у спины китайца. Хоанг и Лан пошли сзади, а Фыок остался во дворике.

Тао провел их по лестнице на второй этаж, тихо открыл какую-то дверь, и все четверо оказались в совершенно темном помещении. Хоанг слышал около себя напряженное дыхание Лан. Его глаза едва начали различать окружающие предметы, как вдруг темноту прорезала узкая полоска света: Тао снял со стены какую-то тряпку, и там появилась узкая щель.

Свет просачивался из соседней комнаты через рассохшуюся и треснувшую доску двери. Дверью, вероятно, не пользовались, потому что из нее торчали два ржавых гвоздя, которые уходили в косяк. Хоанг осмотрелся. Они находились в заваленном ящиками, старыми корзинами, негодной домашней утварью чулане. Из соседней комнаты слышались приглушенные голоса.

Нгок легонько стукнул пистолетом Тао по руке и показал дулом на дверь. Они вышли из чулана.

Хоанг и Лан приникли к щели, но тут же отпрянули от нее, изумленно глядя друг на друга. Лан открыла было рот, но Хоанг предостерегающе поднес палец к губам. Оба снова стали смотреть сквозь щель в соседнюю комнату.

По ту сторону дверей стоял Уоррел. У колченогого стола на табурете спиной к Хоангу и Лан сидел человек.

— Слушай, — негромко произнес Уоррел, — ты ведешь двойную игру, и нам все прекрасно известно.

Собеседник Уоррела что-то тихо ответил, но Хоанг не расслышал слов.

— Ложь! — жестко отрезал Уоррел. — Ты работаешь на коммунистов. Хотел провести нас? С нами эти номера не проходят.

— Уверяю вас, господин Браун... — сказал громче сидевший на табурете человек, и Хоанг вздрогнул, услышав его голос.

«Нет, такого просто не может быть, — подумал он. — Мне показалось...»

— Не надо меня ни в чем уверять! Твоя игра окончена.

— Я прошу выслушать меня, — оправдывающимся тоном произнес человек, сидевший на табурете.

— К черту объяснения! — прошипел Уоррел. — С какой целью ты убил Фам Тху, вместо того чтобы установить личность Рекса? Ведь она была его связной, и ты это прекрасно знал!

— Я... я не убивал, господин Браун...

— Врешь! На месте убийства нашли зажигалку Уайта, которую он дал тебе. Ну! Ты и теперь будешь отрицать, что работаешь на вьетконговцев?!

«Кто же? Кто?» — нетерпение Хоанга росло с каждой секундой.

В этот момент, когда Уоррел проходил мимо него, провокатор развернулся. Хоанг почувствовал такую боль в висках, словно по ним били молотком: перед ним сидел его родной брат. Шон! Хоангу показалось, что у него галлюцинация. Невозможно! Шон, с которым они вместе начинали подпольную деятельность! Шон, убитый жандармами и выбравшийся почти из могилы с четырьмя пулями в теле! Шон — сын и брат революционеров — стал предателем! Немыслимо! Невероятно! Какая-то чудовищная ошибка!

— Я сейчас все объясню, господин Браун, — быстро и жалобно заговорил Шон. — Я вам все объясню. Это я убил Фам Тху и не сказал вам, потому что боялся...

— Чего?

— Боялся, что вы подумаете... ну... как вы сейчас сказали... что я работаю на них.

— Так почему же ты ее убил?

— Понимаете, она узнала меня. Узнала. И если... если бы я не убил ее... все, конец... я не смог бы больше оставаться среди них...

— Так ты был знаком с ней раньше? — прищурился Уоррел.

— Да. Если позволите, я вам все расскажу. Все до мелочей.

— Рассказывай, — усмехнулся Уоррел. — И желательно с подробностями. С убедительными подробностями. От этого будет зависеть твоя жизнь.

— Я понимаю, понимаю, — лепетал Шон. — Сейчас я все расскажу. Это началось давно, очень давно. Двадцать лет назад. Даже больше. Я тогда работал в одной подпольной группе вместе с Фам Тху — ее настоящее имя Лан — и ее женихом Хоангом, моим братом.

— Хоанг — твой брат? Почему же ты не сказал мне об этом раньше?

— По той же причине. Боялся. Боялся, что вы перестанете мне доверять, если узнаете, что мой брат — вьетконговец. Ну, вот. Я тогда сотрудничал с ва... с вашими коллегами. Об этом — не знаю, каким образом, — пронюхала Лан. Однажды она застала меня врасплох, безоружного, и всадила в меня четыре пули. Я чудом остался жив. А позже до меня дошли слухи, что она погибла. И я успокоился, потому что никто больше не знал о моих связях с вами. И...

— Стоп, стоп, — перебил Шона Уоррел, — не очень убедительно. Что же, она никому не рассказывала об этом, даже твоему брату? И ты спокойно встречаешься с ним, не опасаясь мести с его стороны?

— Дело в том, что Лан всегда была... ну, чересчур эмоциональной, что ли. Перед тем как выстрелить в меня, она произнесла целую речь. Она всегда любила болтать языком. Несла какую-то чепуху про совесть, про патриотизм. Я уже толком и не помню. И заявила, что никогда не осмелится сказать Хоангу, что его брат... ну...

— Предатель, — подсказал Уоррел.

— В общем, она сказала, что не причинит ему горя таким известием, потому что слишком любит его. Сказала, пусть лучше Хоанг считает меня погибшим... Короче говоря, когда я очухался после того случая, я понял, что она действительно никому ничего не сказала. Я случайно встретился с одним из нашей группы — он ничего не знал. А когда я недавно встретился с Хоангом, я подстраховался на всякий случай. Я его сразу узнал на рынке. А потом, когда мы пришли ко мне, я сделал вид, что не узнал его, вернее, что спутал с каким-то провокатором, выхватил пистолет. А он стал говорить, что рад встрече, что не ожидал увидеть меня живым, потому что Лан в каком-то письме писала ему, что меня убили полицейские на ее глазах. Ну, тогда я понял, что все в порядке. А если бы я понял, что ему все известно и что он играет, я застрелил бы его. Если бы он все знал, он не смог бы сыграть. Он действительно не ожидал увидеть меня живым. Я ненавидел его всю жизнь, потому что он во всем был впереди меня. И в детстве и потом... Даже успел вперед меня понравиться Лан...

Шон говорил быстро, на одном дыхании, видимо боясь, что Уоррел не дослушает его.

«Подлец! Какой подлец!» — с горечью думал Хоанг, все еще не веря тому, что услышал.

— А кто убил Уайта? — спросил Уоррел.

— Динь.

Уоррел непонимающе наморщил лоб.

— Ну, один из нашей группы. Он получал информацию от Лан... от Фам Тху. Я долго не мог выяснить, куда он ходит. Осторожный он был. А потом узнал — в особняк Фам Тху. Ну я и вызвал Уайта на встречу. Но где-то, наверное, ошибся. Динь пошел следом, а я не заметил. И когда мы с Уайтом встретились, он выстрелил сзади. Целился в меня... Уайт упал, а он бросился бежать. Ну, я выстрелил вслед и попал... А вам не сказал, что встречался с Уайтом, потому что, опять же, боялся.

— Неплохо придумано, — помолчав, обронил Уоррел.

— Клянусь вам, я ничего не придумал, господин Браун! — испуганно возразил Шон. — И я могу доказать, что я с вами, а не с ними.

— Интересно, как же?

— Завтра Рекс в двенадцать дня будет в кафе «Виньлой». Хоанг ходил туда в прошлый четверг, но там его вроде бы кто-то узнал. Он не смог переговорить с Рексом и велел отправиться в «Виньлой» мне.

— Вот как? Что ж, неплохо. Иди на встречу. Завтра в кафе будет наш человек.

Хоанг был настолько ошеломлен, что находился в состоянии какого-то оцепенения. Он был потрясен лицемерием, коварством Шона, а еще больше тем, что брат оказался провокатором и убийцей его жены. И только сейчас Хоанг осознал, что случилось непоправимое. Уоррел узнал о завтрашней встрече! Как же Хоанг мог допустить такое? Почему не выстрелил в Шона несколькими минутами раньше? Как смел дать волю чувствам, забыв о главном? Мысль лихорадочно работала в поисках выхода. Что делать? Незаметно уйти, отправиться к Виену? А если не он автор записки? Нет! За одну ночь не убедить сына, что он должен помочь вьетконговцам. Даже с помощью Лан. Пусть Виен и не побежит доносить на отца, но и помогать он не станет. Слишком крутой поворот должен произойти в его взглядах, в сознании... Выход один — застрелить Шона и Уоррела. Пусть не удастся выбраться отсюда живым — Уоррела наверняка страхуют его люди, — но убрать этих двоих нужно во что бы то ни стало. Хоанг нащупал рукоятку пистолета под пиджаком. Потом повернулся к Лан:

— Уходи.

— А вы? — прошептала девушка.

— Никто больше не должен узнать о завтрашней встрече, — ответил Хоанг, вынимая пистолет.

— Я остаюсь с вами, — в шепоте Лан звучала твердость.

Она вытащила из сумочки небольшую книжку и раскрыла ее: в вырезанных страницах лежал дамский браунинг.

— Спасибо тебе, дочка, — Хоанг положил ей руку на плечо. — Но один из нас должен завтра появиться в «Виньлое». Связь с Рексом — у нас его зовут Смелый — нельзя терять. Если со мной что-то случится — пойдешь ты. Смелый будет сидеть за столиком, держать в руках пятипиастровую монету. Найди возможность заговорить с ним. Скажешь ему, что медальон из розового нефрита тебе не успели переправить. Потом все ему объяснишь. Пусть он назовет новое место встречи. В «Виньлое» встречаться опасно. И завтра же разыщешь в Национальном музее служителя по имени Дак. Дядюшка Дак. Расскажешь ему обо всем.

Хоанг сказал девушке пароль и отзыв для связи в Национальном музее и легонько подтолкнул ее к двери:

— Иди.

Хоанг еще раз посмотрел в щель. Уоррел что-то говорил Шону, но Хоанг не стал прислушиваться. Он тихо подкрался к заколоченной ржавыми гвоздями двери, потому что сквозь узкую щель стрелять было нельзя. Подождал несколько секунд, затем взялся за ручку и с силой рванул дверь на себя. С другой стороны ее прикрывала бамбуковая циновка. Хоанг сдернул ее рукой и оказался лицом к лицу с Уоррелом, Шоном и еще каким-то мужчиной, вошедшим в помещение. От неожиданности те замерли.

Но Уоррел моментально пришел в себя.

— Ах, это вы, господин торговец! — злорадно произнес он, выхватывая пистолет.

Его слова потонули в грохоте выстрелов. Хоанг выпустил две пули прямо в грудь Шону, затем выстрелил в Уоррела и в его человека. Но пока Хоанг стрелял в брата, американец успел прыгнуть в сторону и сделать ответный выстрел. Хоанг почувствовал острую боль в правом предплечье. Он перехватил пистолет левой рукой и отпрянул назад, в чулан. Рядом просвистели еще две пули: Уоррел стрелял из-за шкафа, стоявшего в углу комнаты. Хоанг дважды разрядил свой пистолет в то место, где находился Уоррел. Но пули, видимо, не достигли цели.

— Брать живым, — сказал кому-то Уоррел.

Хоанг захлопнул дверь. В комнате послышался топот. Видимо, туда вбегали еще несколько человек. Но никто больше не стрелял и к двери не приближался: боялись выстрелов из чулана.

Хоанг посмотрел на свой восьмизарядный «кобра-33». В нем оставался один патрон. Увидев длинную железную трубу на полу, Хоанг схватил ее, один конец упер в дверь, другой — в противоположный угол. Затем кубарем скатился с лестницы вниз и проскользнул через дыру в заборе во дворик Фыока. Там с браунингом в руках стояла Лан. Она молча показала ему на небольшую калитку в каменной стене. Они пробежали через нее и оказались на соседней улице, рядом с машиной, которую для них оставил Нгок.

— Мы поедем ко мне, — сказала Лан, садясь за руль. — Мамы нет дома.

— Хорошо, — отозвался Хоанг.

Дома Лан промыла рану и перевязала Хоангу руку. И только после этого спросила:

— Удалось?

Хоанг покачал головой:

— Уоррел... Я не попал в него. И он меня видел.

— Что же теперь делать?

— Не знаю. Выход один — поговорить с Виеном. Я все время думал об этом в машине.

— Боюсь, что ничего не выйдет, — Лан грустно улыбнулась. — Может, когда-нибудь Виен поймет... Но для этого нужно время. Одними словами его не переубедить. Здесь нужно что-то... что-то особенное... К тому же и Уоррел видел вас. Он наверняка сообразит, что Виен — ваш единственный шанс. И не спустит с него глаз до тех пор, пока Смелый не появится в «Виньлое».

— Да, да, ты права, дочка, — рассеянно отозвался Хоанг, задумавшись вдруг о чем-то. — Слов для Виена будет мало. И насчет Уоррела ты права. Он догадается... И об этом я думал в машине.

Хоанг резко поднялся с кресла:

— Поехали.

— Куда?

— К Виену.

— Но...

— Поехали, — твердо сказал Хоанг. — Я нашел выход. Нам только нужно опередить Уоррела.

Где-то в глубине души Хоанг все-таки надеялся, что записку написал Виен. Но на всякий случай он продумал еще и запасной вариант.

Через пятнадцать минут они уже находились перед домом, в котором жил Виен.

— Вы уверены, что сможете найти с ним общий язык? — спросила Лан, когда они поднимались по лестнице.

— Мы сделаем это вместе.

— Он не послушает нас.

— Мне уже нечего терять. Иначе Смелого завтра возьмут в «Виньлое».

Хоанг нажал кнопку звонка.

— Отец? — удивленно спросил Виен, открыв дверь. — Лан?

Он отступил в сторону, пропуская поздних гостей. Все трое прошли в комнату. Виен повернулся к отцу. В его глазах сверкнул недобрый огонек, черты лица стали жесткими. В упор глядя на Хоанга, он спросил:

— Что вам нужно в моем доме?

— Виен, как ты разговариваешь с отцом? — возмутилась Лан.

— Подожди, Лан, — чуть мягче произнес Виен. — Я хочу выяснить, что этому человеку нужно от меня. Ты, видимо, не знаешь, что он вьетконговец и что он убил мою мать.

«Кажется, успел, — облегченно подумал Хоанг. — Уоррел еще не звонил».

Он все моментально понял. Не Виен написал ему о встрече Шона с Уоррелом. Письмо подготовили в охранке. А из Виена хотели сделать подсадную утку. Но у них ничего не вышло: Виен не научился лицемерить.

— Ложь! — коротко бросил Хоанг сыну.

— Ложь? — переспросил Виен, прищурившись. — Вы будете отрицать, что вы — вьетконговец? Не надейтесь, я не поверю.

— Нет, этого я отрицать не буду. Но я буду отрицать, что убил Лан.

— Кого? — непонимающе наморщил лоб Виен.

— Настоящее имя твоей матери — Лан, а Фам Тху — псевдоним. В партию мы с ней вступали вместе двадцать лет назад. Так называемым агентом майора Туана она стала по заданию подполья. А убил ее мой брат. Он состоял в нашей группе и оказался провокатором. Я только что застрелил его.

Увидев, что Виен пришел в замешательство, Хоанг решил перейти в атаку.

— Я отвечу на вопрос, что мне нужно в твоем доме, — сказал он. — Но сначала я хочу задать вопрос тебе. Майор Туан дал тебе указание убедить меня в том, что ты сочувствуешь вьетконговцам?

— Какое это имеет значение? — хмуро спросил Виен.

— Да или нет?

— Предположим, — неохотно отозвался Виен.

— Почему же ты не выполнил его приказ?

— Это неважно.

— Неважно так неважно, — согласился Хоанг. — А теперь я скажу, зачем мы с Лан здесь.

Виен медленно повернул голову к Лан:

— И ты... тоже с ним?

— Да, Виен. Я — с коммунистами.

— Значит, он уже успел тебя обработать? — покривился Виен.

— Уже три года я состою в подпольной студенческой группе.

— Та-ак. И что же вы от меня хотите? Судя по этому, — Виен кивком головы указал на перевязанную руку Хоанга, — вы участвовали в какой-то перестрелке. И теперь хотите, чтобы я спрятал вас у себя или помог добраться до какого-нибудь безопасного места: ведь на улице комендантский час. Я угадал?

— Нет, — ответил Хоанг. — Тебе звонил сейчас Уоррел?

— А при чем здесь Уоррел?

— Это он ранил меня.

— Вот оно что! — Виен снова повернулся к Лан: — Значит, ты участвовала в покушении на собственного отца? Кто же после этого убедит меня, что у коммунистов есть что-либо святое?

— Есть, Виен, — сказала Лан. — Родина — вот самое святое, что есть у каждого человека. Во имя родины я стреляла в своего отца. Он — враг моей родины.

Виен саркастически засмеялся:

— Родина, патриотизм... Слова. Пустой звук. Все одинаковы — и вы, и те, против кого вы воюете. Каждый умеет порассуждать о родине, о высоких идеалах. Но когда речь заходит о жизни, каждый выбирает жизнь. И желательно с тугим кошельком.

— Неправда! — воскликнула Лан.

— Неправда? — Виен удивленно поднял брови. — Ну почему же? Вот вы, например. Зачем вы пришли ко мне? Вы боитесь за свою жизнь после неудавшегося покушения. Вы пришли, чтобы я помог вам выжить. Что ж, я сделаю это. Для человека, которого я считал своим отцом... и для девушки, к которой я — чего скрывать? — неравнодушен. В отличие от тебя, Лан, я чту родственные отношения. Я спрячу вас у себя и ничего не скажу Уоррелу. Но завтра мы расстанемся. Навсегда.

— Нам не нужна твоя помощь, Виен, — горячо заговорила Лан, — твоя помощь нужна другому человеку. Его жизнь — в твоих руках.

— Вы хотите, чтобы я еще помог вашим сообщникам? — Виен покачал головой. — Нет, этого я не стану делать. Достаточно того, что я сделаю для вас, хотя это противоречит моим убеждениям и хотя вы — мои враги. Точнее, были ими. Сейчас вы подняли руки, и не в моих правилах добивать людей, молящих о пощаде. Сдавшийся враг вызывает только жалость — не больше.

Хоанг жадно ловил каждое слово сына, не вмешиваясь пока в разговор. Времени оставалось в обрез, и он хотел за эти считанные минуты хоть как-то убедиться, что не напрасно пришел сюда.

— Пойми, Виен... — начала Лан.

— Подожди, дочка, — остановил ее Хоанг и повернулся к сыну: — Мы пришли к тебе не для того, чтобы искать здесь убежища. Лан не нуждается в этом, потому что Уоррел видел только меня. А я...

В прихожей раздался телефонный звонок.

— Не надо подходить к телефону, — сказал Хоанг.

— Не волнуйтесь, — усмехнулся Виен. — Если это Уоррел, я ничего ему не скажу.

— Уоррел позвонит еще раз. И тогда ты ответишь ему, что я у тебя.

В глазах Виена мелькнуло удивление. Лан недоуменно посмотрела на Хоанга.

— Хватит шутить! — резко произнес Виен. — Я же сказал, что вы можете не волноваться за свою жизнь.

— Мне не до шуток, Виен. Уоррел обязательно позвонит еще раз. И ты ему скажешь, что я нахожусь у тебя.

Хоанг уже все обдумал и теперь говорит спокойно, неторопливо, не пытаясь угадать, какие мысли появляются в голове Виена.

— Тогда я не понимаю, зачем вы пришли ко мне? — сказал тот.

— Сейчас поймешь. У подполья оборвалась связь с нашим человеком, который работает там же, где и ты...

— Не хотите ли вы предложить мне восстановить эту связь? — на губах Виена вновь заиграла саркастическая усмешка.

— Давай договоримся, что ты не станешь перебивать меня, — твердо и властно произнес Хоанг. — Я скажу все, что хотел сказать, а потом наступит твоя очередь. Итак, вернемся к оборванной связи. Я восстановил ее. Очередная встреча намечена на завтра в кафе «Виньлой» в двенадцать часов. Вместо меня туда должен был пойти мой брат, потому что мне в «Виньлое» появляться нельзя. Час назад я узнал, что мой брат — агент Уоррела. И Уоррелу стало известно о завтрашней встрече. Я хотел застрелить обоих, но это мне не удалось. Тогда я вспомнил о тебе. Ты единственный, кто может предупредить нашего человека о грозящей ему опасности.

Виен хотел что-то возразить, но Хоанг поднял руку:

— Я еще не кончил. Подумав о тебе, я сообразил, что мне будет трудно это сделать. Я понял, что нелегко будет заставить тебя пересмотреть свои взгляды за один вечер. И еще мешает проницательность Уоррела. Он видел меня и наверняка догадался, что я могу рассчитывать только на тебя. И даже если ты согласишься помочь мне, Уоррел не выпустит тебя из поля зрения до тех пор, пока наш человек, которого он ищет, не окажется в его руках.

Хоанг помолчал немного и продолжил:

— Но я решил обмануть Уоррела. Ты выдашь меня, и это собьет его с толку. Он не станет наблюдать за тобой. Вот зачем мы пришли к тебе, сын. Человек, которого ты должен предупредить, — небольшого роста, с одутловатым лицом и коротко подстриженными волосами. На вид ему лет сорок. Он ходит с погонами капитана.

— Нго Чак? — изумленно воскликнул Виен. — Заместитель начальника отдела безопасности? И он — тоже?

— Я не знаю его имени, — ответил Хоанг. — Но очень хочу надеяться, что ты угадал. Теперь звони Уоррелу. А лучше — к себе на службу.

— Ты... уверен, что я пойду на это?

Виен снова обратился к отцу на «ты», и Хоанг понял, что выиграл. Выиграл не просто схватку с Уоррелом за жизнь Смелого. Он схлестнулся с ним в поединке за своего сына. И вышел победителем. В глазах Виена Хоанг прочел, что творилось в душе юноши. Виену еще нужно будет сделать не одно усилие, чтобы решиться на такой шаг. Но Хоанг уже не сомневался в успехе. «Одними словами его не переубедить, — вспомнились слова Лан, — здесь нужно что-то особенное...»

— Уверен, — ответил Хоанг. — И это не просьба о помощи — Лан неточно выразилась. Я даю тебе возможность стать настоящим вьетнамцем. Такой возможности может больше не представиться, сын.

— Скажи, отец... — Виен запнулся, подбирая нужные слова, — скажи, ради чего ты хочешь принести себя в жертву? Ради постороннего человека?

— Если его арестуют, мы не сможем получать информацию из «Феникса», а значит, не сможем предотвратить гибель сотен наших товарищей. Для меня их жизнь дороже моей.

— И ты... согласен добровольно отдать себя в руки службы безопасности? Ты не знаешь майора Туана. Он делает с людьми такое, что они умоляют его убить их, потому что не в силах вынести пытки. Никто из тех, кого ты спасешь, не будет знать, кому они обязаны жизнью. Никто не вспомнит о тебе! Они будут жить, а ты?! Тебя не будет! Какая же тебе разница, что произойдет после твоей смерти? Ты не узнаешь этого!

— Я уже знаю, — улыбнувшись, ответил Хоанг. — Южный Вьетнам станет свободным. От американцев, от их прихвостней, от колючей проволоки, от горя, от слез, от всей мерзости, которую принесла эта проклятая война. Есть вещи, сын, которые ценятся выше жизни. Когда-нибудь ты поймешь. Ты обязательно поймешь. Хо Ши Мин сказал: «Нет ничего дороже независимости, свободы». Это не лозунг. Это величайшая правда. За эту правду отдано много жизней. И среди них — жизнь твоей матери.

Виен как-то беспомощно посмотрел на отца, потом на Лан.

— Если нам не суждено будет больше увидеться, — добавил Хоанг, — я хочу сказать тебе... береги Лан. Она любит тебя. И верит в тебя.

— Это правда, Лан? — не поворачивая головы, спросил Виен.

— Да, — ответила девушка сдавленным голосом сквозь подкатывающийся к горлу комок.

В комнате воцарилась тишина.

— Ну иди же звони, пока сюда не приехал Уоррел, — нарушил наконец молчание Хоанг. — Впереди у тебя целая ночь. Ты сможешь все хорошенько обдумать и принять то решение, которое тебе подскажет совесть.

Виен сделал несколько шагов к двери словно завороженный и остановился.

— Я не могу, — глухо произнес он.

— Может быть, есть другой выход? — нерешительно спросила Лан и повернулась к Виену: — Ты знаешь, где живет Нго Чак?

Тот отрицательно покачал головой.

— Нет, — вздохнул Хоанг, — другого выхода нет. Иди, Виен. И помни: Уоррел — тонкий психолог. Ты отказался участвовать в игре майора Туана, потому что не способен на ложь. Это хорошо. Но ты обязан сыграть свою роль безукоризненно.

Виен вышел в прихожую и через несколько минут вернулся с опущенной головой.

— Все в порядке? — поинтересовался Хоанг таким тоном, словно речь шла о том, чтобы заказать по телефону обед в ресторане.

— Да, — выдавил из себя Виен, не глядя на отца. — Они скоро приедут.

— Ну вот и хорошо, — улыбнулся Хоанг.

Он вытащил из кармана свою «кобру-33» и протянул сыну:

— Возьми. Скажешь, что обезоружил меня.

Потом повернулся к Лан:

— А ты уходи, дочка. Оставь свой браунинг Виену и отправляйся домой. А завтра сходи в Национальный музей. Ты запомнила все, что я говорил?

— Да.

— Виен, Нго Чаку скажешь новое место встреч: Зядинь, вход на могилу Чан Хынг Дао, каждый понедельник, в шесть вечера. Ну вот, пожалуй, и все.

Лан не смогла больше сдержать слез. Она бросилась на грудь Хоангу и зарыдала.

— Ну-ну, дочка, не надо, — смущенно пробормотал Хоанг, гладя девушку по голове. — Не надо плакать. Как же так? Подпольщица и вдруг — слезы? Ты же знаешь: в нашем деле всякое случается. Иди.

Хоанг поцеловал Лан в лоб и легонько подтолкнул к двери. Она хотела что-то сказать, но не смогла. Махнула рукой и выбежала из комнаты.

 

Уоррел без стука вошел в кабинет Туана, и майор поспешно поднялся ему навстречу.

— Добрый день, господин Уоррел, — короткие усики майора радостно затопорщились над растянутой в улыбку верхней губой. — Поздравляю вас. Ваш воспитанник показал себя с наилучшей стороны. Чувствуется, что вы крепко привили ему нужные взгляды. Родственные чувства во Вьетнаме очень сильны, и отдать отца в руки полиции — для этого нужно получить хорошую закалку.

— Да, майор, — согласился Уоррел, — лейтенант заслуживает поощрения. Молодец парень. В общем-то, я и не сомневался в нем. А я пришел к вам не только для того, чтобы увидеться с его папашей. Через полтора часа мы будем знать, кто передавал информацию вьетконговцам отсюда.

— Не может быть! — с радостным видом всплеснул руками Туан, стараясь скрыть свою досаду. — Вам удалось напасть на его след?

— Да, — небрежным тоном произнес Уоррел. — Правда, я потерял своего агента. Его пристрелил отец Виена. Здесь разыгралась целая семейная драма с вендеттой и тому подобное. Не хуже, чем в Сицилии.

— Теперь понятно, почему Хоанг пришел к сыну. Хотел его завербовать, сделать его своим сообщником.

— За успехи часто приходится расплачиваться агентами, — вздохнул Уоррел. — Вы ведь тоже недавно потеряли своего человека, если мне не изменяет память? Мать Виена...

— Да, да, — закивал Туан.

— А что же вы не поинтересуетесь, почему я спрашивал про зажигалку, которую вы нашли в особняке Фам Тху?

— Ах, да! — продолжал играть майор. — Если не секрет...

— Фам Тху, как вы поняли, жена Хоанга, а мой убитый агент — его брат. Фам Тху работала на коммунистов. Мой агент убил ее, а Хоанг — его. У них были свои счеты.

— Господин полковник, — Туан понизил голос, — надеюсь, это останется между нами? Я имею в виду Фам Тху и... Рекса. Я уберу его без шума. Вы понимаете, чем мне это грозит, если узнает начальство?

— Вас сочтут вьетконговцем, майор, — засмеялся Уоррел. — Но я не желаю вам зла. Мой вам совет: занимаясь подпольной торговлей наркотиками, находите все-таки время для выполнения ваших прямых обязанностей.

Туан обмяк, даже изменился в лице. Он выглядел жалким и раздавленным.

— Кстати о наркотиках, майор, — небрежно добавил Уоррел. — За такие вещи, по-моему, полагается суровое наказание? Ну-ну, не пугайтесь. Я не собираюсь доносить на вас. Тем более что торговля героином и опиумом хобби многих в этой стране, включая президента. Почему бы вам частично не освободиться от этого мерзкого и опасного товара? Я через пару дней уезжаю в Штаты...

— О, да, господин полковник, — обрадованно закивал Туан, — я вас понял. Когда вам будет угодно...

— Мне будет угодно сегодня вечером. Ладно, забудем о нашем разговоре. Вы уже допрашивали Хоанга?

— Предварительно.

— Ну и как?

— Пока молчит. Но он все мне расскажет. Я сделал небольшую передышку... пока его приведут в сознание.

— Не слишком увлекайтесь, майор. Стоут мне говорил, что вы как-то перестарались и очень интересный человек замолчал навсегда. Кстати, майор, я надеюсь, что Хоанга видели в лицо считанные люди?

— О его аресте не знает даже мой заместитель, господин полковник. Я, разумеется, не предполагал, что Хоанг имеет прямое отношение к Рексу... Но интуиция... Я брал его со своими двумя помощниками. Они — вне подозрений.

— Вне подозрений, говорите? — усмехнулся Уоррел. — Ну-ну. Я зайду к Виену — он должен услышать мои комплименты в свой адрес. А потом приду на допрос. Позаботьтесь о том, чтобы больше ни один человек в этом здании до двенадцати часов не знал об аресте Хоанга.

— Я все понял, господин полковник, — заискивающе ответил Туан. — Вы можете быть спокойны.

 

Виен нервно ходил из угла в угол своего кабинета. Голова разламывалась от мыслей, от выкуренных двух пачек сигарет и бессонной ночи. Поступок отца потряс его до глубины души, заставил встряхнуться, взглянуть на многое по-другому. Неужели вся его прошлая жизнь была сплошным заблуждением? Неужели все, во что он искренне верил, — ложь? Уоррел рисовал перед ним такие стройные схемы будущего свободного и демократического общества в Южном Вьетнаме, так убедительно говорил о необходимости бороться с коммунистами. У Виена не возникало никаких сомнений. Все было четко и логично.

И вот за какие-то полчаса отец, не говоря лишних слов, вывернул все привычные понятия в сознании Виена наизнанку.

Представление о коммунистах у Виена было другим. На протяжении многих лет ему внушали, что коммунисты — это злобные фанатики с низким уровнем мышления, отрицающие науку, культуру, проповедующие только насилие.

И вдруг такая неожиданность. Лан — дочь американца и бывшей танцовщицы, всегда так модно одетая, увлекающаяся джазом, импрессионизмом. Хоанг, его отец — прекрасно разбирающийся в живописи, отлично знающий литературу, английский, французский, интеллигентный, начитанный человек. Нго Чак — один из наиболее способных и перспективных офицеров службы безопасности, которому прочат блестящую карьеру. И все они — коммунисты. Здесь было над чем задуматься.

Всю ночь и все утро Виен пытался осмыслить то, что произошло. Шквал сомнений, противоречий бушевал в его голове, переворачивал душу. Одно было ясно: отец, Лан, Нго Чак — это не фанатики, а люди, глубоко убежденные в своей правоте. Фанатики не могут сознательно приносить себе в жертву.

Виен никогда не предполагал, что право выбора — такое мучительное, тягостное испытание. А он стоял перед выбором: идти или не идти к Нго Чаку. Отец сказал, что Виен волен решать сам, как поступить. Прошла ночь, а Виен так и не осознал все до конца. Но он чувствовал, что должен сделать так, как сказал отец: слишком дорого за это заплачено. Ведь Туан не оставит отца в живых — это Виен прекрасно понимал.

Придя утром на службу, он сразу же отправился в кабинет Нго Чака, но капитан уехал в город по делам. Виену стало страшно. Не оттого, что он не успеет предупредить Нго Чака и что капитана арестуют. Юноша еще не был морально готов к тому, чтобы оказать помощь коммунистам. Страшно ему стало оттого, что жертва отца окажется напрасной и что Лан будет считать Виена подлецом. Она не поверит в то, что Нго Чака не оказалось на месте. Именно эти мысли не давали ему покоя, и он каждые пятнадцать — двадцать минут стучался в кабинет капитана. Однако дверь была по-прежнему заперта.

Маленькая стрелка часов приближалась к одиннадцати, и Виен решил зайти к Нго Чаку еще раз. Он открыл дверь и на пороге столкнулся с Уоррелом.

— Здравствуй, мой мальчик, — в своей обычной манере весело пророкотал тот.

— Добрый день, господин Уоррел, — растерянно произнес Виен, стараясь не встречаться взглядом с полковником.

— Не помешал? Ты, я вижу, куда-то собрался?

— Я? Нет... То есть я... Просто... обычные дела.

— Ты, кажется, чем-то взволнован? Хотя да, я понимаю тебя, мой мальчик. На такой шаг способен не каждый. Ты действовал как настоящий патриот своей страны. А что он хотел от тебя?

— Что хотел? — переспросил Виен, застигнутый врасплох вопросом, он не был подготовлен к нему. — Хотел, чтобы я помог ему спрятаться. — И, чтобы предупредить новые вопросы, добавил: — Мне не хотелось бы больше вспоминать об этом человеке, господин Уоррел.

— Да, да, я понимаю, — ответил тот.

Но Уоррел не был бы Уоррелом, если бы в его голове не возникло смутное, не оформившееся пока подозрение. Хоанг не стал бы приходить к сыну, чтобы искать у него убежища. Если он пошел к Виену, то за другим. А может быть, в последний момент не решился сказать о цели своего визита? Или... Или попытался переиграть Уоррела? «Если бы Виен сказал мне, что отец к нему не приходил, поверил бы я ему? — спросил себя Уоррел и сам себе ответил: — Нет, не поверил бы. Потому что у Хоанга не было другого выхода. Значит... Нет, невозможно. Люди не могут добровольно приносить себя в жертву. Это нонсенс. К тому же Хоанг не мог быть уверен, что его план удастся. Идти на верную смерть, не зная, ради чего...»

Уоррел не мог бы поклясться, что дело обстояло именно так, но, коль скоро сомнения шевельнулись в нем, их необходимо было либо устранить, либо подтвердить.

— Ты знаешь, Виен, — сказал он. — Я ведь через два дня улетаю. Сегодня я пригласил Лан и госпожу Бинь на обед. И приехал за тобой. Не возражаешь?

— В общем-то... конечно. Но у меня тут... навалилась куча бумаг, и...

— Я договорился с майором Туаном. Он отпускает тебя.

— Если говорить честно, то у меня совсем нет настроения, — сделал еще одну попытку отказаться Виен. — И я боюсь испортить вам весь обед.

— Ничего, — настаивал Уоррел. — Это же не вечеринка. К тому же мы теперь не скоро увидимся. Госпожа Бинь очень хотела тебя увидеть. Да и Лан тоже.

Виен понял, что упорствовать нет смысла. Уоррел что-то заподозрил и теперь не оставит его в покое.

— Хорошо, господин Уоррел. Я согласен.

— Ну вот и прекрасно.

— Вы подождите минут пять, а я сдам документы и вернусь за вами.

Виен подошел к столу и начал быстро собирать свои бумаги.

«Кажется, я угадал, — подумал Уоррел, — и, судя по всему, пришел вовремя».

Виен положил документы в папку и направился к двери. Но Уоррел, поднявшись со стула, загородил ему дорогу:

— Пожалуй, пойдем вместе. Зачем тебе возвращаться сюда еще раз.

— Не ждать же вам в коридоре, — возразил Виен.

Он хотел обойти Уоррела, но тот положил руку на плечо молодому человеку:

— Виен, мне кажется, тебя что-то сильно смущает.

— Да нет же, вам показалось, — неуверенно ответил Виен.

— Меня трудно обмануть, мой мальчик, — перешел в атаку Уоррел. — Я чувствую, что ты хочешьсделать неверный шаг. Ты молод, а молодость порой легко поддается чувству. Я все понимаю, Виен. Он — твой отец. И он умеет располагать к себе людей. Ты поддался его уговорам. Но это мимолетное заблуждение пройдет. Законы военного времени суровы. Помощь коммунистам карается смертью — ты это прекрасно знаешь. Но я желаю тебе добра. Я уберегу тебя от ошибки, которая может оказаться роковой.

— Я не понимаю... — начал Виен.

— Ты все прекрасно понимаешь, — голос Уоррела стал звучать жестко, ты знаешь, о чем я говорю. Я не могу не восхититься изобретательностью и мужеством твоего отца. Но я — из другого лагеря. Эмоции никогда не должны подчинять себе рассудок. Тем более в нашем деле. Я люблю тебя, как сына, и потому помогу тебе. Я даже не спрашиваю, кого ты должен предупредить. Ты ведь должен кому-то сказать, чтобы он не появлялся в кафе «Виньлой», не так ли? Через час этот человек будет в наших руках. И через час я забуду о твоей ошибке, потому что верю в тебя, Виен.

Уоррел посмотрел на юношу и окончательно понял, что не ошибся. По лицу Виена было ясно, что он судорожно пытается найти выход из положения, в которое попал.

«Все кончено, — пронеслось в голове Виена. — Я не смогу предупредить Нго Чака. А как же Лан? Ведь она никогда не поверит, не простит... Будет считать меня трусом, подлецом... А отец прав: Уоррел видит людей насквозь. Что же делать? Что?»

— Может, ты уже предупредил этого человека? — продолжал Уоррел. — И сейчас решил удрать? Учти — в таком случае я буду вынужден выполнить свой долг. И, как это будет ни тяжело для меня, я заставлю тебя назвать его имя. В нашей священной борьбе с коммунистами нет места для жалости. Я пойду на все. Если ты будешь молчать, я привезу сюда Лан. Ты не сможешь выдержать этого зрелища. Подумай хорошенько, Виен. Подумай о последствиях своего шага. Я хочу, чтобы ты понял: во имя высоких целей я не остановлюсь ни перед чем. Я принесу в жертву даже собственную дочь, поскольку долг для меня и служение свободе — превыше всего. Не вынуждай меня идти на крайние меры. Не испытывай прочность моих убеждений.

«Боже мой! — подумал Виен. — И этого человека я уважал, восхищался им, считал благородным и добрым. А ведь он не человек. Собственную дочь... Нет, так не бывает, не может быть. Он просто хочет запугать меня. Люди не способны на такое».

Он посмотрел на Уоррела. Глаза полковника излучали стальной, безжизненный холод. И Виен вдруг понял, что Уоррел не играет. Он действительно выполнит свою угрозу. Лан! Мурашки побежали по спине Виена, когда он представил себе... Лан!

Виен уже был близок к тому, чтобы сдаться, уехать с Уоррелом, — в конце концов, он сделал все что мог... Но теперь, после этих слов Уоррела... Решение пришло само собой, помимо сознания Виена, словно к другому человеку. Он как бы наблюдал себя со стороны. Повернувшись к столу, он положил бумаги и, опустив голову, произнес:

— Простите меня, господин Уоррел. Я хотел обмануть вас. Я сам не понимаю, что вчера на меня нашло. Какое-то наваждение. Не знаю, как ему удалось уговорить меня...

— Я знал, мой мальчик, что ты образумишься, — с облегчением произнес Уоррел и расслабился. — Я знал, что твой трезвый рассудок...

Уоррел не успел договорить фразу. Виен резко развернулся и, выбросив вперед ногу, носком ботинка сильно ударил его под коленку. Уоррел взвыл от боли. Его левая нога подогнулась, и он упал на одно колено. Виен схватил со стола тяжелого мраморного льва, державшего в лапах стаканчик для карандашей, и с размаху обрушил его на затылок Уоррела. Тот рухнул на пол.

Сердце Виена бешено колотилось. Дрожащими руками он выдвинул ящик стола, вынул оттуда свой пистолет и положил в карман. Затем, стараясь казаться спокойным, вышел из кабинета и запер его на ключ. Заставляя себя не ускорять шаги, Виен поднялся этажом выше, без стука вошел в кабинет Нго Чака и облегченно вздохнул: капитан вернулся и теперь стоял у окна спиной к дверям и курил. Услышав шаги, он обернулся.

— Лейтенант, вы, кажется, забыли, что, входя в кабинет начальства, принято стучаться, — сухо произнес он. — Вон отсюда и в следующий раз потрудитесь соблюдать правила приличия.

— Господин капитан, — Виен облизнул пересохшие губы. — Не ходите в кафе «Виньлой».

— Что? — брови Нго Чака поднялись. — Что за чушь вы мелете, лейтенант?

— Не ходите в кафе «Виньлой», — упрямо повторил Виен. — В двенадцать часов там будут люди Уоррела.

— Да что с вами, лейтенант? Вы бредите? Какой «Виньлой»? При чем здесь Уоррел? Вы больны? Тогда сходите к врачу вместо того, чтобы врываться в кабинет начальства и нести всякий вздор!

— Господин капитан, человек, с которым вы должны встретиться сегодня в «Виньлое», — мой отец. Он арестован. А Уоррел, лежит в моем кабинете. Я... Я, кажется, убил его.

Виен выпалил все это на одном дыхании, пытаясь угадать по выражению лица Нго Чака, поверил ли он. Капитан смотрел на Виена оценивающим взглядом, что-то взвешивая в уме.

— Вы не верите мне, — с горечью произнес Виен, глядя прямо в глаза Нго Чаку. — А ведь я вчера был вынужден выдать отца майору Туану, чтобы сегодня иметь возможность предупредить вас. Отец не нашел другого выхода... Не верите...

— Верю, — вдруг сказал Нго Чак. — Верю. Спасибо тебе, Виен. Но что вчера произошло?

— Отец пришел ко мне поздно вечером, раненный...

Виен быстро рассказал Нго Чаку о своем разговоре с Хоангом и Лан. Капитан подошел к нему, положил руку на плечо:

— Я попытаюсь спасти его, Виен. Больше он ничего не передавал?

— Новое место встречи — вход на могилу Чан Хынг Дао в Зядине. Каждый понедельник, в шесть вечера.

Виен назвал Нго Чаку пароль и отзыв для встречи.

— Никто не видел, как ты входил сюда? — спросил тот.

— В коридоре было пусто.

— Тебе нужно немедленно уходить. Есть у кого спрятаться в Сайгоне?

Виен отрицательно покачал головой. Нго Чак задумался на мгновение.

— Тогда отправляйся на улицу Нгуен Хоанг, 38. Там живет адвокат Ле Винь. Он — мой старый друг. Скажи, что тебя прислал Бао — это мое настоящее имя. В подробности не вдавайся, скажи, что я просил переправить тебя в освобожденные районы. Он поможет встретиться с нужными людьми. И давай адрес или телефон Лан. Ее нужно предупредить. Даже если бы Уоррел остался жив, я не был бы уверен в ее безопасности.

Виен нацарапал на клочке бумаги несколько цифр и протянул его Нго Чаку.

— А теперь иди, — сказал капитан. — И еще раз — спасибо. До встречи после освобождения... товарищ Виен.

Нго Чак крепко сжал юноше руку и, подойдя к двери, приоткрыл ее. Он посмотрел в коридор, сделав знак Виену подождать, потом махнул рукой.

 

Уоррел открыл глаза. Какая-то белесая пелена мешала ему смотреть. Голова разламывалась на части. Он дотронулся рукой до затылка и поднес пальцы к глазам. Белесая пелена стала розоватой. Он потряс головой, пытаясь окончательно прийти в себя. Расплывчатые поначалу предметы стали принимать четкие очертания. И тут Уоррела словно пронзило током. Он вспомнил, что произошло. Этот ублюдок, этот молокосос перехитрил его! Уоррел никак не ожидал нападения и потому ничего не успел предпринять. Как же так? Он, матерый разведчик, обладающий молниеносной реакцией, позволил какому-то мальчишке... Уоррел выругался. Этот щенок предупредил Рекса и удрал! Проклятая страна, в которой никогда не знаешь, что тебя ждет! Проклятые люди, которые все делают вопреки логике! Уоррел считал, что видит Виена насквозь. И дважды ошибся. Первый раз, когда был уверен в своем воспитаннике на сто процентов. И второй — когда поверил в его «раскаяние».

Идиот! Потерпеть такое фиаско во Вьетнаме, который он, Уоррел, считал изученным до тонкостей, до мелочей.

Все пропало! Нет смысла ждать двенадцати часов. Никто не придет в «Виньлой». Полковник машинально взглянул на часы, и в его сознании промелькнул луч надежды. Прошло не больше двадцати минут, как этот... этот... (Уоррел не смог подобрать подходящего слова) ударил его чем-то тяжелым по голове! Он не мог далеко уйти. Немедленно поднять тревогу, поднять на ноги весь город, перетрясти каждый дом, каждое помещение! Уоррел не отдавал себе отчета в том, что это нереально — найти человека в огромном городе. Он сорвался. Сорвался впервые в жизни. Он находился в таком состоянии, когда чувство реальности мутнеет, уходит, уступая место безрассудству.

Найти, взять! Из папаши не вытянешь имени Рекса, но его ублюдок — не такой фанатик, он не выдержит боли. Уоррел сам займется Виеном. И заставит его говорить! На карту поставлен престиж Уоррела. Лан — вот кто развяжет ему язык. Мальчишка не может удрать из города, не увидев ее. А если и убежит, Уоррел заставит его вернуться. Немедленно отправить полицейских в дом этой разжиревшей дуры — Франсуазы Бинь!

В этот момент Уоррел уже не помнил, что в жилах Лан течет его кровь, что она — его дочь. Единственное, что ему было нужно, — имя Рекса. Пытать Виена, пытать на его глазах Лан, но вырвать имя человека, который должен был в двенадцать часов прийти в «Виньлой»!

Уоррел с трудом поднялся, пошатываясь, подошел к телефону и набрал номер Туана.

— Где Виен? — прохрипел он в трубку, когда майор ответил.

— Господин Уоррел, мы вас везде ищем. Лейтенант сказал, что вы пригласили его на обед...

— Где он? Где!

— Вышел от меня минут десять назад. Сказал, что едет за вашей дочерью, чтобы...

— Взять! Немедленно арестовать! И девчонку тоже! Он пытался убить меня! Он предупредил Рекса! Немедленно взять!

Уоррел бросил трубку на стол рядом с телефонным аппаратом. Из трубки доносился голос Туана, который кому-то что-то кричал. Полковник подошел к запертой двери и стал дубасить по ней кулаками в бессильной злобе.

Через несколько минут в коридоре послышался топот и раздался голос Туана:

— Господин Уоррел, вы здесь?

— Откройте дверь, сломайте ее, взорвите, но выпустите меня отсюда, черт побери!

Уоррел был близок к истерике.

Послышались сильные удары в дверь, и ее наконец вышибли. В проеме показалось растерянное лицо майора.

— Что случилось, господин Уоррел? Как это произошло? Я ничего не могу понять... Почему Виен?..

— Где он?

— Я отправил людей к нему домой. И к вашей дочери тоже. Я правильно понял?

— Проклятая страна! — скрежетал зубами Уоррел.

— Прошу вас, пойдемте в мой кабинет. Сейчас придет врач. Надеюсь, вы не сильно пострадали?

Уоррел вытащил из кармана носовой платок и приложил к затылку. Туан взял его под руку и повел по коридору. С другой стороны полковника поддерживал капитан Нго Чак. Двери кабинетов открывались, и оттуда показывались удивленные физиономии ничего не понимающих сотрудников «Феникса».

В кабинете Туана Уоррелу промыли рану, забинтовали голову. Рана оказалась неглубокой, просто сильный удар оглушил полковника. Через полчаса в кабинет Туана вошел его адъютант.

— Ну что? — нетерпеливо спросил Уоррел.

— Лейтенанта не могут найти.

— А девчонка?

— Куда-то ушла вместе с матерью. У дома оставлен наряд полиции.

— Проклятье! — снова выругался Уоррел.

— Господин майор, — обратился адъютант к своему шефу, — арестованного уже давно привели. Но вы сегодня, наверное, не будете его допрашивать? Я распоряжусь, чтобы его отправили обратно.

— Хоанг? — спросил Уоррел у Туана.

Тот кивнул.

— Давайте его сюда. Это наш единственный шанс. Он должен заговорить. Вы слышите, майор? Должен!

— Можете не сомневаться, господин Уоррел, — заверил полковника Туан, — я развяжу ему язык.

Два охранника ввели в кабинет Хоанга. Он был в наручниках, в разорванной рубашке, с кровоподтеками на лице. Уоррел поднялся, подошел к Хоангу и с размаху ударил его кулаком в переносицу.

— Ты... ты... — с ненавистью проговорил он. — Чем ты взял его?! Чем?

Хоанг усмехнулся:

— У вас, кажется, сильно испорчено настроение, господин Уоррел?

— Почему он сделал то, что ты захотел?! Почему он сделал это?

— Значит, у самого Виена спросить не удалось?! — глаза Хоанга радостно засветились. — Почему? Виен как-то сказал мне, что вы очень красиво рассуждали о «запретном городе» вьетнамской души. Вы считали, что проникли в него. Увы! «Запретный город» вьетнамской души так и не открыл вам своей тайны, господин Уоррел.

ЮЛИЙ ФАЙБЫШЕНКО ОСАДА

Ночью убили сторожа и ограбили склад потребкооперации.

Утром Гуляев допрашивал заведующего Козаченко.

— Какие товары были на складе? — спросил Гуляев.

— Мануфактура была, — зачастил заведующий, короткопалой рукой теребя лацкан выцветшего пиджака. — Продуктов: воблы — пятьсот фунтов, пряников старых там, подушечек и монпансье. Сахару колотого — шесть мешков, муки двадцать мешков. Как раз позавчера подсчитывали все с исполкомом. Распределяли.

— От исполкома кто был? — спросил Гуляев.

— Костышева и Куценко.

Гуляев кивнул. Куценко — председатель уездного исполкома — был вне подозрения. Вера Костышева — секретарь комсомольской ячейки маслозавода тоже.

— Как вы думаете, знали грабители о том, что хранится на складе? — спросил Гуляев.

Козаченко заморгал глазами:

— Откуда ж мне знать?

— На полках не осталось ни крошки, значит, брали уверенно. Похоже, операция была заранее подготовлена. Кто еще знал о том, сколько товара на складе?

— Сторож знал, — сказал Козаченко, поеживаясь и вжимая подбородок в раскрытый ворот грязной рубахи, — продавец из лавки знал... Завторгом знал...

В ту же секунду дверь распахнулась, и начальник Иншаков ворвался в комнату. Козаченко отпрянул в сторону.

— Ты, — закричал Иншаков. — Ты! Шкура! Стой!

Козаченко стоял, безмолвно моргая.

— Проморгал! — кричал Иншаков. — Шкура! Продал? Ах ты, иуда ты иудейский! Знаешь, что теперь с городом будет? Нет?

Козаченко сделал слабое движение головой, означающее, что не знает.

— Ты ж нас голодной смерти предал, иуда ты! — сказал Иншаков, шагнул к столу и упал на стул. — Подвозу в город нет, — вытирая лоб фуражкой, пояснил он Гуляеву. — Клещ нас только что не вплотную обложил, а конные его у самых окраин шмыгают. А энтот, — он повернулся всем телом к завскладом и махнул рукой. — Катись, гнида!

Козаченко ветром сорвало с места. Хлопнула дверь.

— Ты вот что, Гуляев, — сказал начальник, снова нахлобучивая фуражку на лысину, — ты это дело давай двигай без никаких! Тут ниточка неизвестно куда приведет: то ли это грабеж, то ли политическая провокация. Есть у тебя какие мысли, нет?

— Пока нет, — сказал Гуляев. — Вы б, товарищ начальник, дали мне Клешкова в помощь, тогда бы справились.

— Клешков тоже не доски задом строгает, — сказал начальник, вставая. — Раз велено одному — работай, понимаешь, какое дело, один, ясно?

— Ясно, — сказал Гуляев.

Начальник вышел.

 

Клешков в это время сидел в горнице маленького, до подоконника вросшего в землю дома и слушал, что говорит Бубнич низкорослому крепкому мужику с широким небритым лицом.

— Положение республики трудное, — гудел глуховатый голос Бубнича, не мне тебя просвещать, Степа, не для того тебя из губернии прислали. В уезде у нас дела неважные. Фактически мы удерживаем только Сухов, да еще в Острянице засел Карпенко.

В горнице стоял застарелый запах сапог и дегтя. Этот уединенный домик, затопленный буйным цветением старого, неухоженного сада, Бубнич давно уже избрал местом конспиративных свиданий.

— Самое же главное, Степа, — медленно произнес Бубнич, — это атаман Клещ. Мы его вначале недооценили. Казался шутом гороховым с его анархией, черным знаменем и грабежами. А тут совсем не шутки. У него сейчас сабель триста. Сил наших еле-еле хватает, чтобы оборонять Сухов. Короче, передай в губернию, что без помощи мы на данном этапе не вытянем.

— Значит, не понял ты мою миссию, Бубнич. В губернию обратно я не собираюсь. Прислан я к тебе в помощь по оперативным делам. Вот это и надобно нам обмудровать. А помощи просить — кого другого найди.

Они молча посмотрели друг на друга.

— Значит, ты — это и есть вся помощь, на какую взошла губерния?

— Мало тебе? — лукаво усмехаясь, спросил приезжий, копаясь в тощем кисете. — Мало — уеду.

— Хватит, — сказал Бубнич, подавив вздох, потом улыбнулся и хлопнул приезжего по плечу: — С тобой-то, Степан, мы этому Клещу хвост накрутим.

— Ладно, с этого и будем начинать. Переведаемся с батькой Клещом.

— Вот попрошу Иншакова дать тебе помощником Саню Клешкова. — У милиции людей хватает, а у меня шаром покати. Он тоже, можно сказать, приезжий. В городке его мало знают, а в уезде тем меньше.

 

Гуляев жил у Полуэктова. Огромный особняк стоял в глубине двора. В доме жили: сам старый Полуэктов, купец второй гильдии, солеторговец и владелец маслозавода, его тихая и неслышная как тень жена, их племянница, юная, высокая, с надменно окаменевшим в презрении ко всему окружающему лицом, и старуха кухарка Пафнутьевна.

Гуляев, которого вселили сюда по ордеру, и не пробовал наладить отношений. С утра он спускался вниз, в умывальную, коротко здоровался с хозяином, который в это время всегда торчал внизу, неизвестно что высматривая в заузоренные диким виноградом стекла террасы, оплескивался водой, вытирался своим полотенцем и шел на кухню, где ему принадлежал большой армейский чайник. Он наливал туда воду, бросал щепотку чаю, сыпал порой душистую траву, которой снабжал его завхоз милиции Фомич; потом, дождавшись, когда вода закипит, уносил чайник к себе. Порой во время этих операций в кухне мелькала жена Полуэктова, иногда входила и ставила на плиту какие-то кастрюли племянница. Кроме утренних приветов ни с кем не было сказано ни слова.

Теперь Гуляев сидел в своей комнате на рундуке, где устроена была его постель.

Вдруг внизу неясно зазвучали голоса. Он услышал чью-то иную интонацию. Посторонний.

Гуляев прошелся по мансарде. Половицы заскрипели. Внизу все смолкло. Он прислушался. Там перешли на шепот: боятся его. Он усмехнулся. Что ж, в такое время людям есть чего бояться. Они — «бывшие», а он — следователь угрозыска, работник рабоче-крестьянской милиции.

«Ограбить склад — дело вроде бы нетрудное, — подумал он о ночном происшествии. — Иваненко-сторожа знает весь город, заговорить с ним, отвлечь внимание мог каждый. Но с другой стороны, Иваненко — старый солдат, службу знает хорошо, ночью не должен был вступать в беседу. Кроме того, город патрулируется. Любой шум может привлечь внимание патруля. Склад недалеко от базара, а там, по распоряжению военкома, патрули ходят особенно часто. Нет, скорее всего, с Иваненко заговорил кто-то знакомый. Или его отвлекли другим способом. Могли убить и на улице, потом затащить труп в склад».

Он расспрашивал старшего патрульного, тот сказал, что они появлялись на Подьячей улице, где был склад, почти каждые полчаса, все было тихо. Первый раз они встретили сторожа около склада, он сидел на ступенях и даже окликнул проходящих: нет ли закурить? Второй раз старик прохаживался по улице. Потом его не видели — часов с двух ночи, но проверять не стали: к рассвету старик подремывал и забирался внутрь склада.

«Значит, убийство и ограбление произошло часов около трех. Но как могли за такой короткий срок вывезти товары? Хоть и было их не так уж много, но, чтобы увезти их, понадобилось наверняка несколько подвод. Скрипа же телег и грохота колес солдаты из караульной роты не слышали. На руках перетащить все это за полчаса-час слишком трудно... Ладно, гадать не будем, подытожим то, что имеем: ограбление произошло после двух, грабили профессионалы. Надо порыться в делах уездной управы и полицейского участка. Посмотреть карточки местного жулья. Но почему тут должны работать обязательно местные?»

Внизу стали разговаривать в полный голос. Сидят там за чаем, болтают. Гуляеву взгрустнулось. В этом незнакомом городке он был одинок. Правда, Санька Клешков — друг, но и с ним у Гуляева не всегда ладилось. Гуляев понимал почему. Для Клешкова, как и для Иншакова, он был чужак, «белая кость».

Он встал и спустился по винтовой деревянной лестнице вниз. Пафнутьевна, возясь у печи, коротко взглянула в его сторону и что-то пробурчала.

— Вы мне? — спросил Гуляев. Лучше было бы промолчать, но это было не в его характере.

— Говорю, не у себя дома, а ходишь тут будто хозяин.

— А-а, — сказал Гуляев. — Хозяева — это те, кто работает. Можно мне сюда чайник поставить?

— Ставь хоть бочку... Начальники!.. Откуда их набрали, начальства такого, ни вида, ни ума...

Гуляев поставил чайник, долил в него ковшом воду из ведра на лавке, и сразу же ему пришлось выдерживать новое нападение.

— Воду-то брать — это кто же велел! — подбоченившись, двинулась на него Пафнутьевна. — Аль не слыхал: кто не работает, тот не ест? Сам сказал: хозяева — это те, кто работает. Ты по дому что работал? Почто чужую воду берешь?

Гуляев посмотрел на нее, пятидесятилетнюю, крепкую еще, с нарумяненным печным жаром скуластым лицом, и засмеялся:

— Пафнутьевна, научи, куда идти, — принесу.

— Эх, злыдень, — остановилась против него и пропела Пафнутьевна, презирающе сузив глаза, — людей в могилу спосылаешь, а откуда воду берут, досе не узнал?

Гуляев остро взглянул на нее, подумал: стоит ответить или нет, решил, что нет, прихватил пустое ведро, стоявшее на лавке рядом с полным, и вышел в сени. У самой двери в темноте наткнулся на кого-то.

— Ч-черт, — сказал он, — извините, ничего не видно.

— Нет-нет, — в ту же секунду перебил его мужской голос, — это моя вина.

Вспыхнула спичка. Перед Гуляевым стоял худощавый мужчина среднего роста в пиджаке, с чеховской бородкой.

— Что-то не узнаю вас, — Гуляев не спешил уходить.

— Гость, потому и не узнаете, — сказал в темноте незнакомец. Разрешите представиться: Яковлев, работник здравоохранения, давний знакомый Полуэктовых. А вы, кажется, постоялец?

— Да, — ответил Гуляев, — постоялец. Работник милиции. Теперь позвольте пройти.

— Пардон, — посторонился в темноте Яковлев, — вы потом не зайдете ли? В пульку перекинемся, поболтаем.

— Вы же гость, я постоялец, — сказал Гуляев, — а приглашать могут только хозяева.

Он спустился по громыхающим ступеням, вышел во двор, припомнил, что колодец у конюшни, и направился туда. Луна выползала над городскими кровлями.

Скрипел журавль, лаяли вдалеке собаки, чернело небо, загораясь бесчисленными алмазными россыпями.

Едва он вошел в кухню и поставил ведро на скамью, послышалось шуршание платья.

— Простите, пожалуйста, — сказала хозяйская племянница, — дядя и тетя приглашают вас на чай.

Он посмотрел в ее большие северные глаза, спокойно и пристально наблюдающие за ним:

— Благодарю. Сегодня не могу, очень занят. В следующий раз, если позволите.

— Конечно. Приходите когда угодно, если вам позволяют ваши партийные инструкции.

— На этот счет нам инструкций не давали, — сказал Гуляев, жестко посмотрев на нее.

Они помедлили, глядя друг на друга, потом он вышел.

 

Что-то мешало спать, и Клешков приоткрыл глаза. Окно было странно багровым. Закат, что ли? Но разве ночью бывают закаты? Что за черт? Он привстал, вылезать из-под одеяла не хотелось: ночи стояли холодные, а в комнате было прохладно. Стекло накалялось, алые отблески полыхали вдали. Он спустил ноги на пол и, шлепая по залубенелым доскам и чертыхаясь, подошел к окну. Багровый нимб приближался. Потом вдруг что-то ухнуло, и огромное алое пламя ударило прямо в глаза. Клешков, крича сам себе, натянул галифе, на бегу прицепил пояс с револьвером, прыжком выскочил во двор и помчался вдоль забора. Горели полуэктовские склады, в которых хранились собранные за этот месяц запасы хлеба. Последняя надежда городка.

У полуэктовских лабазов, озаренные рычащим пламенем, бегали взад и вперед люди. В центре мелькали фигуры в шинелях, скакали в разные стороны всадники. Клешков увидел двух крутящихся друг перед другом конников. На одном из них пламя вызолотило белую папаху и оружие, на другом багряно светилась черная кожа куртки и фуражки.

— Товарищ начальник, — отрапортовал Александр, подбегая к всаднику в кожаном, — оперуполномоченный Клешков явился...

Лошадь начальника затанцевала, оттеснила Клешкова крупом.

— Под трибунал! — кричал Иншаков своим тонким голосом, способным пробуравить даже такую толщу, как рев огня. — Растяпы, а не бойцы революции!

— Кто растяпы? — грозно спрашивал комэск Сякин — это он был в белой кубанке. — Революционные бойцы, павшие при исполнении обязанностей? Это они растяпы?

Клешков отступил от них и осмотрелся. Три огромных деревянных склада были в сплошном огне, хрипели и вздымались обугленные стропила.

Подлетел шарабан, и с него соскочил приземистый широкоплечий человек в нахлобученной на лобастую голову кепке. Он быстро стал отдавать какие-то приказания, выстроил людей в цепочку, и по этой цепочке стали передавать ведра с водой. Несколько человек вывезли на площадь перед лабазом огромную старую пожарную бочку, потянули брезентовые рукава.

Клешков увидел Бубнича и побежал было к нему, но тот уже шел в его сторону, и Клешков остановился, ожидая приказаний.

Бубнич подошел и осадил коня Сякина, грудью толкавшего лошадь начальника Иншакова.

— Кто виноват — выяснит трибунал, — сказал он резко. — Сякин, быстро всех своих за водой! Пусть несут ее кто в чем может. Надо поставить конных цепью от реки.

Сякин немедленно умчался.

— Иншаков, — приказывал Бубнич, — оцепи пожар! Не подпускай посторонних!

Кто-то подошел и встал рядом с Клешковым. Он оглянулся. Приземистый широкоплечий человек. По лицу бегают огненные блики, кепка надвинута на самые брови. «Степан», — узнал Клешков.

— Сань, — сказал вполголоса, почти в самое ухо Клешкову приезжий, ты иди-ка стань на охрану. Там за складами один лабаз не подожжен. Если увидишь меня, не удивляйся. Что скажу — сделаешь, понял?

— Есть, — кивнул Клешков. Он пробежал мимо крайнего горящего склада, увидел, как кричит на кого-то Гуляев (хотел окликнуть его, но до того ли было), выскочил за ограду и тут увидел спешенных сякинских кавалеристов, державших коней за повод, и перед ними — темные тела на земле. Конники разом обнажили головы.

«Со своими прощаются», — понял Клешков. Склад охраняли сякинские ребята. «Видно, перебили их», — думал он, подходя к стоящему отдельно лабазу. Вокруг лежали тлевшие головешки. На двери был сбит замок. Он откинул засов, открыл дверь. Внутри — хоть шаром покати.

По жестам метавшегося в свете пламени Бубнича было видно, как он объединяет людей на борьбу за лабазы. Склады он, видно, считал потерянными.

«Чего я тут торчу! — с унылой злобой подумал Клешков. — Ну и выбрал мне Степан местечко».

Между тем у лабаза начинала собираться толпа. Он подошел, увидел повернутые в его сторону недобрые лица, приказал:

— А ну, двадцать шагов назад! — И, когда толпа зароптала, вынул наган: — Ат-ставить разговорчики!

Он шел на толпу, и она отступила. Подскакал Иншаков:

— Ты охрана, Клешков?

— Я, товарищ начальник.

— Не подпускать никого без приказу!

— Есть!

— Гляди, если что будет! Единственное, что не сгорело, стерегешь!

Клешков хотел было сообщить грозному своему начальнику, что тут потому и не сгорело, что нечему было гореть, но Иншаков уже несся к складам.

Среди толпящихся перед складом людей он вдруг увидел приземистую знакомую фигуру в картузе, которая мелькала то в одной стороне, то в другой. Клешков сразу насторожился. Степан здесь, поблизости, значит, он поставил его сюда недаром. Горящие склады бомбардировали толпу головнями. Одна упала прямо под ноги Клешкову, и тот сапогом загнал ее в рыжие от близкого пламени лопухи. Толпа впереди страшно заволновалась, он огляделся и охнул. Приземистая фигурка в кожушке и картузе, держа тлеющую головню, заворачивала за угол лабаза. Сцепив зубы от злости, он кинулся к ней, завернул за угол и увидел перед распахнутой дверью лабаза Степана.

— Саня, — приказал тот, — я сейчас этот лабаз поджигаю. Он пустой, хлеба там нет. Но об этом никто не знает. Твое дело ждать, что из этого выйдет, и не рыпаться. Главное, что бы ни было, молчи.

А между тем люди одолевали огонь. В движениях тех, кто тушил, уже чувствовался единый ритм. Ведра точно переходили из рук в руки и выплескивались на крышу, из рукавов хлестали струи, смельчаки с крюками уже сновали по стропилам, спасая крышу, раскидывая в сторону горящие обломки.

Толпа перед Клешковым вдруг снова загомонила.

— Комиссары, — гудел огромный бородач, известный в городе дьякон Дормидонт, — они доведут! Один амбаришко с хлебушком приберегли — и тот загорелся.

Клешков оглянулся. Лабаз, порученный его наблюдению, пылал. И тут же перед Клешковым заплясал конь Иншакова.

— Прошляпил, раззява? — Иншаков замахнулся плетью, Клешков отскочил. — Под трибунал! — кричал, наезжая на него конем, Иншаков. — Под трибунал у меня пойдешь за это! Не укараулил!

Гуляев высунулся из окна. Не веря своим глазам, смотрел он вниз, во двор: по направлению к амбарам, где держали арестованных, брел обритый наголо человек в косоворотке, в распояску, страшно похожий на Клешкова. За ним, старательно вынося штык, вышагивал парнишка-конвоир.

— Саня! — крикнул Гуляев, все еще не веря.

Спина узника дрогнула, он на ходу оглянулся, в мальчишеском, таком знакомом лице была усталость, он махнул Гуляеву рукой и побрел дальше.

«Клешкова? За что?» Первой мыслью было — выручать. Надо бежать к Иншакову, к Бубничу...

Скрипнула дверь. Гуляев обернулся. Вошел Иншаков.

— Товарищ начальник, — шагнул к нему Гуляев, — я сейчас...

Иншаков запыхтел. Обычно одутловатое лицо его теперь было худым и старым, под глазами — трещинки морщинок, даже короткий задорный нос не веселил.

— Вот что, Гуляй, — сказал он после недолгого молчания. — Как там у тебя это дело с ограблением кооперации?

— Пока ничего конкретного.

— Бросай. Не до нее нам. Берись за склады. Там, правда, Бубнич сидит, но он просит прибавить от милиции кого-нито.

— А с кооперацией?

— Отложим. Тут понимаешь какое дело, вдарили нас в самый поддых. Ловко работают, гадовье. Склады-то полуэктовские — последнее наше добро.

— Товарищ начальник, — сказал Гуляев, — я займусь полуэктовскими лабазами, только можно было ведь туда Клешкова бросить! А я бы тогда кооперацию довел до конца.

— Про Клешкова забудь, — вставая, отчеканил начальник. — Клешковым трибунал занялся.

— За что? — изумленно спросил Гуляев.

— Поручили ему амбар охранять, а он не уберег, — бросил, уходя, Иншаков.

 

Гуляев вошел в обгорелый лабаз, где в углу за дощатым столом сидел на деревянной скамье Бубнич. Неподалеку от них отлого поднималась гора зерна. От нее шел запах духоты.

Бубнич невидяще посмотрел на Гуляева и снова уставился перед собой. Лобастое крючконосое лицо уполномоченного ЧК было угрюмо.

— Иншаков прислал? — спросил он своим клекочущим голосом.

— Иншаков.

— Садись. — Бубнич подвинулся на скамье. — Видел убитых?

Гуляев кивнул.

— Что об этом думаешь?

— Похоже, взяли их всех вместе.

— Думаешь, ребята были в будке?

— Похоже на это.

— Сякинские хлопцы, конечно, подраспустились. И немудрено при таком командире, как Сякин. Все-таки бывший анархист. Но вояки они опытные, сплошь из госпиталей... Что-то не верится, чтобы они могли бросить посты и так запросто отправиться отдыхать.

— Тогда бы их не взяли, как кур. Шесть человек! Едва ли нападающих было больше. И ни выстрела, ни крика... По всему видно: работал батька Клещ. Но вот как он провел всю свою сволочь сквозь патрули, как разузнал, что где — вот вопрос...

— В городе, видимо, работают его осведомители, — сказал Гуляев. — И ограбление складов потребкооперации — тоже не просто грабеж. Опять все искусно, профессионально.

— Да, — ответил Бубнич, — Клещ — это сейчас главная забота. Мы тут кое-какие меры приняли... Но что делать с поджигателями? Обратились на маслозавод, к ребятам с мельницы, в ячейки, просили сообщить любые слухи, которые дойдут до них об этом факте. На счету каждый человек.

— Товарищ уполномоченный, — воспользовался поводом Гуляев и прямо взглянул в суженные жесткие глаза Бубнича, — людей так мало, а они за пустяк трибуналом расплачиваются.

— Ты это о чем? — сухо спросил Бубнич.

— Я про Саньку Клешкова. Сгорел там один амбар, а он его охранял... Ну вы же сами видели, какая обстановка была... Обыватель набежал... тут можно ведь не уследить...

— Отставить разговоры! — резко ответил Бубнич.

Гуляев опустил голову. Конечно, Санька был виноват. Но это ж Санька!

— Санька, товарищ Бубнич, — сказал он медленно, — никогда свою жизнь за революцию не щадил. Вы сами это знаете. Если мы таких парней шлепать будем, тогда уж не знаю...

— Ладно, — сказал Бубнич, внезапно и тепло улыбаясь, — товарища любишь — это правильно. Ты за Клешкова не беспокойся, все будет по справедливости. Задание сейчас тебе такое. Придумай что-нибудь сам, любым способом проникни к сякинцам, повертись там, — он встал и прошел к двери лабаза, — послушай, что они обо всем этом говорят. — Он выглянул в дверь и повернулся к Гуляеву: — А ну лезь в зерно. Затаись! Он не должен тебя видеть.

Гуляев, зачерпывая в краги зерно, проваливаясь по пояс, влез на самую вершину груды и лег там в тени. Ему был виден угол лабаза, где стоял стол Бубнича. Уполномоченный ЧК сидел за столом и что-то писал.

С грохотом отлетела дверь. Вошел и встал в проеме рослый человек в папахе. Он стоял спиной к свету, и Гуляев не видел его лица. Потом человек двинулся к Бубничу и в тусклом свете из окон стал виден весь: в офицерской бекеше, перекрещенной ремнями, в белой папахе, в красных галифе и сапогах бутылками. Шашка вилась и вызвякивала вокруг его ног, кобура маузера хлопала по бедру, зябкий осенний свет плавился на смуглом скуловатом лице.

— Ша, — сказал человек, останавливаясь перед Бубничем, — ша, комиссар! Увожу своих ребят резать бандитье в поле! Они мне втрое заплатят.

Бубнич с отсутствующим видом ждал, пока оборвется этот низковатый хриплый голос, потом взглянул в окошко.

— Садись, — сказал он, и Сякин, оглядевшись, сел прямо на зерно. Комэск красной и рабоче-крестьянской армии товарищ Сякин, — сказал Бубнич, — на что ты жалуешься?

Сякин вскочил и плетью, зажатой в руке, ударил себя по колену:

— А ты не знаешь, на что жалоблюсь? Шестерых ребят моих срубали, а ты спрашиваешь!

— Ты, Сякин, из Сибири?

— Оренбургский. Ты мне шнифты паром не забивай, комиссар. Говори: будет такой приказ идти на банду, иль мы сами махнем.

— Комэск товарищ Сякин, — сказал Бубнич, — ребят твоих срубали, потому что в твоем эскадроне нет никакой дисциплины, потому что ты с бойцами запанибрата и ищешь дешевого авторитета. Они ж не охрану несли, товарищ комэск, они ж пили в будке, их там и накрыли.

— Кто? — крикнул, ступив вперед, Сякин. — Покажи кто: по жилке раздерем!

— Это ты должен был знать кто, — встал Бубнич, — и учти, Сякин, момент тяжелый. В городе народ волнуется, потому что ты — понял: ты, и никто другой, — не уберег складов, где было все наше продовольствие. Мы еще продолжим этот разговор на исполкоме. И это будет разговор о революционной дисциплине.

— А! — махнул рукой Сякин, поворачиваясь к выходу. — Банду резать это и есть моя революционная дисциплина. Все!

Четко прозвенев шпорами, он вышел и грохнул дверью.

Гуляев спустился вниз.

— Вот какова обстановка, — сказал, поигрывая желваками, Бубнич, — вот наша опора. Эскадрон — единственная реальная военная сила в уезде, а Сякин — сам видишь!

— Его надо арестовать, а то он бузу разведет.

— Это для дураков, — ответил Бубнич. — С ним надо ладить. Этот оренбургский казачок, кстати, на фронте был что надо. Обратил внимание на его оружие? Почетное. Рубака классный. Нет, к Сякину нужен подход. И если мы найдем этот подход, из него можно воспитать хорошего командира.

Гуляев вышел. День хмуро занавешивался тучами. У магазина потребкооперации в каменной решимости стояла очередь. Из двери трижды высовывался человек:

— Граждане, на сегодня выдачи не будет! Слышали ж, граждане! Бандюки склады пожгли.

Очередь стояла угрюмо и бесповоротно. И только на вторичный его выкрик раздался дикий, озлобленный вопль:

— Пайка не будет — мы твой магазин разнесем, сука!

Настроение в городке было сумрачное. Гуляев прибавил шагу. На таком настроении легко играть батьке Клещу. Где-то рядом работают враги, упорные и умные. Все их действия имеют общую цель. Эх, будь рядом Санька, они бы вместе что-нибудь придумали. Бубнич отказался простить Саньку, но все-таки в том, как он ответил на просьбу Гуляева, было что-то успокоительное. Конечно, трибунал разберется.

Он постарался отвлечься.

Прежде всего надо переодеться. Его узкое серое пальто, краги — хотя и вытертые до рыжинки — все же сильно примелькались в городке. Он почти бегом пустился к Полуэктовым. Открыл своим ключом дверь веранды, одним махом взлетел по лестнице и остановился: дверь его комнаты была открыта. Он неслышно ступил туда, и легкая тень метнулась к окну. Он безотчетно выхватил из кармана наган, шепнул:

— Стой!

Тень остановилась. Теперь в проеме окна вырисовывался женский силуэт. Он сунул револьвер в карман, хотел было спросить, что она здесь делала, но вспомнил, что сам приглашал ее как-то заходить. Она стояла замерев, с поднятыми к груди руками, и он, насторожась, обшарил глазами комнату. Все было на месте, картина незыблемо возвышалась над сундуком. А вот крышка сундука была закрыта неплотно.

Он помедлил, потом взглянул на девушку.

— Садитесь, пожалуйста, — он кивнул ей на единственный стул у окна. Почему вы так легко одеты?

Она с трудом выдохнула воздух, опустила руки, прошла и села.

— Испугалась, — сказала она улыбаясь, — думала, кто-то чужой.

Теперь свет падал на нее сбоку и очень облагораживал слегка курносое бледное лицо с тяжелой косой пшеничного цвета.

— Мы с вами не знакомы по-настоящему, — сказал Гуляев, пристально оглядывая ее, — меня зовут Владимир Дмитриевич, если хотите — просто Володя. А вас?

— Нина Александровна.

«Что она здесь делала?» — подумал он и спросил:

— Скажите, чья это картина?

— Кто художник? — она повернулась на стуле и посмотрела на картину. — Не знаю. Какой-то сибиряк...

— А кто владелец? — спросил Гуляев, продолжая наблюдать за ней. Она только делала вид, что спокойна, а сама очень волновалась. Грудь ходила ходуном под черным платьем.

— Владелец? — она усмехнулась. — Я. Я купила ее, еще когда училась в Москве на курсах.

Он чувствовал ее напряжение и не забывал о том, что в комнате его несколько минут назад произошло нечто таинственное. Обдумывая ситуацию, он сделал вид, что рассматривает картину. И юное лицо женщины, порвавшей с чем-то в своем прошлом и несущейся с каким-то восторгом отчаяния в неизвестное, показалось ему прекрасным.

— Вам так нравится эта вещица? — произнесла она глубоким ненатуральным голосом.

— Что вы спросили? — он прошелся по комнате. «Как ее удалить отсюда и посмотреть, что она тут делала?»

— Я спросила: вам очень нравится эта вещица? — голос ее набирал силу, она постепенно приходила в себя.

— Очень. Я неплохо знаю школы живописи. Но это что-то совсем свежее, совсем особое, свое.

— Я не ждала, что красный Пинкертон может оказаться столь образованным человеком.

«Знают место работы и должность», — машинально отметил он и сказал насмешливо:

— Вы еще многого не знаете.

«Как ее выгнать отсюда хоть на минуту?» — думал он.

— Простите, что я так вольничаю, но не выпить ли нам по случаю внезапного знакомства чаю?

Прекрасно. Он обрадованно кивнул.

— Вот, — он подошел к подоконнику, где стояли в большой коробке его нехитрые запасы, — это кирпичный чай. Вполне удобоваримый.

— Неужели в наше время отвыкли угощать дам? — спросила она не двигаясь. — Ведь я у вас в гостях.

— Простите, — ответил он сухо, — я ведь по делам, должен переодеться и кое-что сделать. Коли вы подождете минут десять, я сам согрею чай.

Секунду она сидела молча, потом решительно встала:

— Нет, я согрею чай сама. И не кирпичный, — она отвела его руку с чаем, — а китайский. У буржуев он еще есть, — слабо усмехнулась она, — мы будем пить, вы не передумали?

Он послушал, как топочут по расхлябанному дереву лестницы ее каблуки, потом, стянув сапоги, на цыпочках прошел к сундуку. Крышка открылась без труда. Он заглянул внутрь: весь сундук был завален сахарными головками, какими-то банками, пачками развесного чая, под этим видны были длинные коробки. Он хотел было раскрыть их, но женский голос сзади строго произнес:

— Я принесла вам чай.

— Ставьте на подоконник.

Она поставила на подоконник поднос и сказала, точно отвечая на его вопрос:

— Мы сохранили кое-какой запас продуктов. Мы вынуждены прятать то, что у нас есть. У вас, к несчастью, не спросили... Поверьте, это все, что у нас есть. Не умирать же нам с голоду.

— Даете ли вы мне слово, что в доме больше нет скрытых запасов?

— Конечно! Даю честное слово. И давайте чаевничать.

 

На другой день вечером, при свете огарка, Гуляев прилег и раскрыл Рабле. Он любил этого неистового француза.

Вдруг он оторвался от книги и сел. За сегодняшний день ни разу не попробовал он пробиться к Саньке Клешкову, ни разу не попытался добиться смягчения его участи. Конечно, слова Бубнича его несколько утешили. Не могли начальники из-за одной ошибки так просто забыть заслуги Саньки. Он схватил сапог и начал его натягивать. Сейчас он пойдет в отдел, договорится с ребятами, и его пропустят к Саньке.

В это время на лестнице послышались шаги. Он поднял голову и прислушался. Шаги теперь быстро приближались, он узнал их. Это была Нина. Он нахмурился. А ему-то что? Они заигрывают с ним, потому что он представитель власти, чего же он так расчувствовался?

Постучали.

— Войдите, — сказал он, успевая натянуть второй сапог, благо портянка была уже намотана.

Вошла Нина.

— Владимир Дмитриевич, мое семейство просило узнать, не хотите ли вы принять участие в нашем вечернем чаепитии? Яковлев тоже будет.

Он смотрел на нее. При свете огарка лица почти не было видно, зато пылало золото волос.

«Интересно, — подумал Гуляев, а что все-таки за птица этот Яковлев?»

— Спасибо, — сказал он вслух, — я приду.

Она кивнула и вышла.

Он посидел в раздумье. Конечно, ему, следователю рабоче-крестьянского угрозыска, нечего связывать себя дружескими отношениями с «бывшими». Но с другой стороны, может быть, не все они безнадежны. Скажем, Нина. Ее можно перековать. И потом, надо приглядеться к этому Яковлеву.

Краснея и чувствуя, как во всех этих размышлениях он старательно обходит то самое главное, что заставило его принять приглашение, Гуляев надел свой серый пиджак.

За огромным столом с водруженным посреди самоваром сидело семейство Полуэктовых и Яковлев.

— Добрый вечер, — сказал Гуляев, входя.

— Здравствуйте, здравствуйте, — хозяин поднялся с места, — вот наконец сподобил бог узнать жильца, а то...

— Онуфрий! — перебила хозяйка, пожилая, дебелая, с грустным моложавым лицом, ни днем, ни ночью не снимавшая шали. — Садитесь, гостем будете, имя-отчество-то ваше вот не знаю.

— Владимир Дмитриевич, — сказал Гуляев, садясь на стул, придвинутый ему Яковлевым.

Он уже испытывал раскаяние,что пришел сюда и пьет чай с классовыми врагами. Хорошо, хоть Яковлев здесь. Нина подвинула ему вазочку с вареньем, Яковлев — какие-то пироги. Гуляев откусил пирога и от сладости его, от забытого аромата теплой избыточной пищи весь сразу как-то отяжелел. Когда он за последние годы ел пирог? В семнадцатом году дома, в Москве, на Пречистенке. Еще жива была мать... И тут он отложил пирог и выпрямился. Перед ним сидело купеческое семейство, ело пироги и угощало его, красного следователя, а вокруг орудовали враги, может быть, друзья этого купчика, а рабочие маслозавода не получили сегодня пайка совсем.

Он посмотрел на купца, тот спокойно доедал пирог, поглядывая на гостей, собираясь что-то изречь.

— Владимир Дмитриевич, — спросила Нина, — вы поете?

— Пою? — изумился Гуляев.

— Смешно звучит в наши дни, — понимающе улыбнулась она, — но знаете, мне кажется, лучше всего отвлечься... Ведь вокруг столько ужасов.

— Ну, положим, — холодно сказал Яковлев, тряхнув своей учительской бородкой, — отвлечься почти невозможно. Вчера сожгли продовольственные склады, город остался без хлеба и продуктов, сегодня уже в двух местах была стрельба, пахнет новым бунтом, резней, закрывать на это глаза нелепо.

— А что вы можете предложить? — спросила Нина. — Смотреть на все эти ужасы широко открытыми глазами? Мы уже четвертый год смотрим!

— Но прятать голову в песок и ждать, пока тебя зарежут, это не самое лучшее, — сказал Яковлев, проницательно взглядывая на Гуляева, потом на Нину и словно бы соединяя их этим взглядом. — Не так ли, Владимир Дмитриевич?

— Правильно, — согласился Гуляев, — что вы предлагаете?

— Ничего особенного, просто хочу посоветовать властям во всех этих событиях лучше использовать имеющиеся силы. Мне, например, не по душе еще одна резня. На германском фронте я командовал ротой, а теперь сижу в канцелярии. Завтра же попрошу использовать меня по назначению.

— Вы учтены по регистрации офицеров?

Яковлев со странной, почти торжествующей усмешкой посмотрел на Нину. Она отвернулась.

— Не регистрировался.

— Как так?

— Когда устраивался в конце прошлого года на работу, в анкете не упомянул, что был офицером.

Гуляев молча смотрел на него. Яковлев ответил коротким насмешливым взглядом:

— Не нравится, Владимир Дмитриевич? Мне сейчас самому не нравится. Но раньше я думал иначе. Ни за белых, ни за красных. Ни за кого.

Гуляев допил свой стакан чаю, изредка черпая ложкой из чашки варенье.

— Не можете ли вы мне сказать, товарищ, красный товарищ, — спросил вдруг купец, — что, нынче еще не будет главной-то заварухи?

— Какой главной?

— Ну эти... Из деревень-то не пришли еще грабить? Этот, Клещ-то?

— Господи, царица небесная, ужасти какие говоришь, отец! — перекрестилась купчиха.

— А то ведь стреляли, — пояснил купец, сжимая в толстых руках крохотную чайную ложечку, — до двух раз. Один раз за полудень, второй ближе к вечеру.

«Один раз эскадронцы, а второй?» — подумал Гуляев.

— Ничего страшного, Онуфрий Никитич, — сказал Яковлев, — у нас в канцелярии исполкома народ дошлый, всё знают. Первый раз стреляли — в эскадроне бунт начинался. Но его быстро прикончили. А второй раз палили здесь, рядом — бежал тут один. Его из трибунала вели, а дружки напали на охрану. Он и сбежал.

— Целый? — спросил купец.

— Целехонек, — усмехнулся Яковлев и повернулся своим ловким туловищем в обтертом кителе к Гуляеву: — Говорят, наш товарищ... Служил у нас, совершил какое-то должностное преступление, и вот...

«Клешков!» — подумал Гуляев и похолодел от этой мысли. Нет, не может быть. Клешков не сбежал бы. Принял бы любой приговор. Да и не могли его осудить на смерть. Там, в трибунале, знают ведь о его заслугах.

— Большое спасибо, — сказал он, вставая, — у меня дела. Нужно еще кое-чем подзаняться.

— Покидаете нас? — с грустной усмешкой спросила Нина. — Как хотите. Но дайте слово, что будете теперь к нам заглядывать.

— Даю, — Гуляев отдал общий поклон и вышел. Что-то не нравилось ему во всем этом чаепитии. Может быть, именно то, что он принял это приглашение.

Он поднялся к себе, на ощупь зажег огарок и сел на стул у окна, обдумывая происшедшее. В последнее время его жизнь, совсем недавно ставшая ясной и нацеленной, опять как-то раздвоилась и запуталась. Он считал себя решительным человеком, но решительность его сразу пропадала, когда приходилось иметь дело с чувствами. А тут все обстояло именно так. Ему не надо было вступать в какие-либо отношения с хозяевами, но он не хотел плохо выглядеть в глазах Нины. И ему надо было забыть о Клешкове, потому что Санька находился под судом революционного трибунала, и не ему, Гуляеву, было пробовать помешать трибуналу исполнить свой долг. Но Санька, Санька... Неужели его присудили к расстрелу? И неужели Санька, до последней капли своей молодой крови преданный революции, неужели Санька бежал после приговора? Если это так, решил Гуляев, значит, Санька не согласен с решением трибунала и бежал, конечно, не в банду, а в губернию, за справедливостью...

Он встал. От калитки долетал сильный стук, шум голосов. Что бы это могло значить?

Потом по всему дому загромыхали сапоги, загремели хриплые голоса. Гуляев, на всякий случай держа руку с наганом в кармане галифе, спустился вниз. На кухне возились, не слушая криков и ругательств Пафнутьевны, два милиционера, заглядывая во все кастрюли и миски. Всем командовал плотный красноносый человек в кожанке и картузе.

— Здорово, Фомич, — сказал Гуляев, узнав в командире завхоза милиции, — ты чего тут бушуешь?

— При сполнении обязанностев. А ты чего тут?

— Я тут на квартире.

— А! — сказал Фомич. — Хлебные и прочие излишки изымаем. У твоих-то, — он пальцем ткнул в хозяев, — у толстобрюхих этих, знаешь сколько всего заховано? Муки мы тут нашли три мешка, картошку в подполе обнаружили. Кое-что хозяевам оставим, чтоб концы не отдали. Хоть они и буржуйского классу.

Купчиха издалека закланялась, сложив руки на животе.

Гуляев выразительно посмотрел на Нину. Она отвела взгляд.

Гуляев, весь красный, боясь дотронуться до полыхающих щек, вышел в сени. Здесь тоже ворочали какие-то кадки, ругались и переговаривались милиционеры и парни в кепках, рабочие маслозавода.

В сени вышел Фомич.

— Слышь, Гуляев, — сказал он, — ты слышал — нет, что вышло-то?

— Где вышло? — насторожился Гуляев.

— Да Клешков-то! С тобой работал, помнишь?

— Еще бы!

— Его трибунал к решке, а он сбежал! Вот, братец, беда-то! Бдительность надо держать! Нам Иншаков речь сказанул, до кишок прожег! Раз уж наши ребята могут шатнуться... Тут в оба глядеть надо.

Гуляев прошел к себе и закрылся. Обыск кончился около полуночи.

 

Почти с самого начала все пошло не так, как задумывал Степан. Когда вечером конвойный вел Клешкова после заседания трибунала в отдел, Степан кинулся на него из-за угла. Но Васька Нарошный оказался на редкость крепким парнем, и пришлось крепко долбануть его по кумполу прикладом, прежде чем он выпустил Клешкова из своих медвежьих объятий. Дальше все было тоже не по плану. Они должны были бежать по Садовой, чтобы попросить убежища у вдовы Мирошниковой, про которую было известно, что она укрывает подозрительных людей, но с Садовой, как назло, вылезли два сякинских кавалериста — хорошо хоть без лошадей — и открыли такую стрельбу, что чуть не пристукнули обоих. Пришлось отходить через сады наобум, и кончилось бы это плохо, не возникни на пути неожиданность.

Ею оказался здоровеннейший мужчина с окладистой бородой. Они неслись как раз через его сад, когда он сам вылез в оконце и крикнул им:

— Православные! От бусурманов текете? Вали сюда!

Великан, сгибаясь, ввел их в низкую пристройку, открыл люк, спустился вниз, зажег там свечу и позвал:

— Айдате! Тут спасаться будете. Меня не страшись. Я дьякон. В соборе служу.

Степан, а за ним Клешков спустились в подпол.

— Тут пождете, — гулко сказал дьякон, распрямляясь и почесывая грудь в распахе ворота, — а я до церкви добегу, узнаю, какой слушок о вас ползет. — Он грузно полез вверх, лестница заскрипела. Упал люк.

Степан вздохнул и сел на ближнюю скамью.

— Товарищ Степан, — сказал Клешков и тут же осекся от грозного шепота.

— Очумел? Зови дядькой Василием, как договорено, — шепнул Степан, подсаживаясь ближе к нему. — Василий Головня. Знаю тебя еще по Харькову. Имел свою лавку — скобяные изделия. Ты у меня с двенадцати лет работал мальчиком, забыл?

— Помню.

— То-то. И не рыпайся. План наш не вышел, да уж думаю: не к лучшему ли?

Они посидели молча. Потом прошлись, осматривая убежище. Доски обшивки кое-где погнили, грозя обрушиться.

— Давно, видно, дьякон себе приют этот готовил, — сказал Степан, — вот и пригодился.

Наверху послышались тяжелые шаги. Глухо хлопнула дверь. Потом заскрипела крышка подпола.

— Вылазь, — гукнул дьякон.

Они вылезли. Рядом с дьяконом стоял небольшой сухонький старикашка в чиновничьей шинели и треухе. Лицо старика было узкое, льстивое, с хитрыми слезящимися глазами, неотступно преследовавшими каждое движение пришельцев.

— Вот староста наш церковный — Аристарх Григорьевич Князев. А вас-то как величать?

— Василий, сын Петров Головня, — степенно ступив вперед, сказал Степан, — в прошлом содержатель лавки скобяных изделий. Ныне бездомный бродяга, — он вздохнул, — а этот заблудший вьюнош давний мой знакомец, в старые времена, до германской еще, в лавке у меня служил.

— А в новые-то времена никак в милиции? — чему-то возрадовался и засмеялся церковный староста. — Аль не так, дружок мой?

— Служил, — сказал Клешков, недружелюбно царапнув глазом старикашку, — а они отблагодарили. Лабаз невесть кто поджег, а меня под расстрел!

— Лабаз тот я поджег! — скромно глядя в пол, сказал Степан, — а мальчонка-то вспомнил мои к нему милости и дал мне сбежать.

— Так во-он что-о, — протянул с особенным вниманием, окидывая взглядом обоих, Князев, — так лабазы-то вы пожгли? А-яй-яй, ай-ай! Людям кормиться-то теперь нечем!

— Лабазы-то не мы пожгли, — досадливо поморщился Степан, — тут есть народ поголовастее, я последний амбарушко там подпалил, чтоб глаза не мозолил... А люди пущай теперь на большевиков думают.

— Анчихристов! — бахнул молчавший до этого дьякон. — Бусурман! Верно говоришь, болезный!

— Нашел болезного, — захихикал старик, — он поздоровее меня будет! Поздоровей, нет, Василий Петров?

— Не знаю, здоровьем не мерялся. — А что там, господа-граждане, на воле про нас слышно?

— Ищут, — сказал дьякон, как в бочку, — патрули ездют. По садам шарят.

— Да, уж если попадетесь, они вам ручки-ножки отвернут, — серьезно сказал Князев, разглаживая на макушке длинные редкие волосы. — Как вы думаете дневать-ночевать, братцы-разбойнички?

— А чего, — сказал Степан, взглядывая на Князева, — ночью пройдем до крайних домов, а там и айда к батьке Клещу.

— К Клещу-у? — с сомнением протянул старичок и захихикал. — Кровушки захотелось? Нет уж, погодите, до Клеща далеко, а до чеки близко... Пождем, там решим. Живите вы, православные, тут. Дормидонт вас не обидит! Не обидишь, Дормидоша?

— Как можно! — успокоил дьякон. — Кто супротив анчихриста, тому у меня полная воля.

— Пождите, — сказал старик, сразу и жестко серьезнея, — а мы придем опосля, совет держать будем.

Они ушли.

Через полчаса дьякон принес ужин: миску вареного картофеля, два куска мяса, еще горячих, и полкруга домашнего хлеба.

— Бот и хлёбово, вот и питие, — сказал он, подставляя к принесенным им дарам жбан с квасом, — навались, работнички.

Он подождал, пока они выпили весь квас и доели все до крошки. Уходя, предупредил:

— Отселева — ни-ни! Большевички везде вас ищут, и мы на случай чего своих порасставили для стражи. Как бы они вас за чужих не приняли. Ждите.

— Не верят, — сказал Степан, когда дверь за дьяконом закрылась, попали куда надо, а действовать нельзя. Готовься к проверке.

 

На следующий день Гуляев вернулся домой поздно. Пока никаких новых сведений о пожаре собрать не удавалось. Жители ближних к складам домов хмуро помалкивали. Патрули подозрительных не встречали. Все в уездном отделе милиции нервничали. Кажется, нервничал и Бубнич, но это выражалось лишь в том, что он крепче и чаще растирал себе залысины и расчесывал могучие заросли на затылке. Во дворе, среди рядовых милиционеров, много толковали о побеге Клешкова. Кто жалел парня, кто клялся рассчитаться, и отмалчивался лишь один клешковский конвоир Васька Нарошный. Но Гуляеву он открылся.

— Оно, конечно, — сказал он, отведя клешковского друга в сторону, — что Санька пятки смазал, навроде подлость! Куда ему идтить? Одна дорожка к Клещу! А ить это — против своих. Но и то можно сказать: за что его к решке представили? За один-единый недогляд. Это с каждым могет быть. Потом, выяснив этот вопрос со всех точек зрения, он оглянулся и шепнул Гуляеву: — Я, брат, Саньке должник. У его в руках уж ружжо мое было, а я все за его чепляюсь. От страху больше. Он бы свободно штыком меня мог зарезать. Ан не стал. И тот, второй, хоть по черепушке врезал, а добивать не добил. Я ихнюю доброту помню. Коли когда Саньку встречу, ей-бо, не порешу. Душа у него человечья.

— Чудной ты, Васька, — сказал Гуляев, — это он просто шуму не хотел... А станет бандитом — нечего его и жалеть.

— Штыком — какой шум? — ответил Васька. — Не, это он по доброте, он завсегда такой был.

На этом разговор кончился, и Гуляев ушел домой, размышляя о странных свойствах человеческой натуры. Клешков теперь был ему враг, и ему не должно нравиться, что враг произвел даже при побеге большое впечатление на Васькину бесхитростную душу, и все-таки в глубине души ему было приятно, что Санька сохранил какие-то человеческие качества.

Размышляя над этими чудесами, Гуляев поднялся наверх и увидел свет в своей комнате. Он толкнул дверь. На стуле сидела Нина, а возле рундука стояли цветы.

— Как вам сегодня работалось? — спросила Нина, ожидающе поглядывая на него.

— Ничего, — ответил он, посидел молча, потом поднял голову.

— Нина Александровна, — сказал он. — Вы обманули меня. Я поверил, что в сундуке — единственные ваши запасы. Во всем городе нет лишней осьмушки хлеба. Я чувствую себя преступником. И ваша заботливость обо мне напоминает взятку. Очень прошу вас, давайте вернемся к прежним отношениям.

Она встала. Даже в тусклом пламени свечи было заметно, как побелело ее лицо.

— Вот ка-ак! — сказала она дрогнувшим голосом. — Вот как, значит... Она решительно прошла к сундуку и стала вытаскивать из него пакеты, ящички, банки. Расставив все это на полу, она очень медленно и тихо сказала: — Прошу вас, отдайте им, обреките нас на голодную смерть! Но только утешьте свою красную совесть!

Он смотрел на концы своих сапог.

— Я-то думала, что вы человек, Владимир Дмитриевич, а вы!.. — И убежала.

Через минуту тяжко пробухал по ступеням и рухнул перед ним на колени сам Полуэктов:

— Не погуби, милостивец, не донеси на нас, грешных. Ведь порешат нас всех! Я-то умру, ладно, баб моих не погуби, в чем они-то виноваты, подохнут голодной смертью — и все.

— Вам же оставили часть ваших запасов, — сказал Гуляев, — встаньте. Прошу вас об одном: уберите эти продукты из моей комнаты и никогда больше не пробуйте угощать меня ими!

Купец, пробормотав слова благодарности, с трудом вытолкал за дверь сундук, и слышно было, как он с грохотом сволакивает его вниз по ступенькам. Скоро все затихло.

Гуляеву стало вдвойне не по себе. Надо служить идее, как того требует революция. А он — мягкотелый интеллигент, вот он кто. Надо изживать в себе это.

 

Ночью они оба лежали на широких лавках в том же подполе. Дьякон ушел, недвусмысленно звякнув замком.

— Попали мы с вами, товарищ Степан, непонятно к кому, — шепнул Клешков.

— Запомни, — донесся к нему шепот Степана, — для тебя я Василий Петрович, что бы ни было — Василий Петрович! Или дядька Василий. Очень может быть, что повезло нам. На тех нарвались, на кого нужно было. Я, правда, по-другому обо всем этом думал, когда задумывал, но так лучше. Одно плохо, Санька. Не верят они нам. Убивать им нас — не с руки, должны они нас использовать. Но как? Вначале, конечно, наведут справки. В Сухове справки навести легко. Справки о тебе — что они дадут? Малый тихий. Почему, зачем в милиции оказался — кто ж знает? А вот что из комсы ты, узнают — это плохо. Узнают, как ты думаешь?

— Если у них агент среди наших есть — могут узнать.

— Тогда как будут спрашивать — не скрывай и сам.

— Ясно!

Проснулись они одновременно от громыханья замка. Вошли, освещая путь свечой, трое. Один, закутанный до самых глаз буркой, в нахлобученной до переносья папахе, остался в углу у входа. Князев с дьяконом прошли к столу, уселись там на лавке и стали прилаживать свечу, которая все время падала.

— Вставайте, ребятки, — сказал елейно Князев, установив наконец свечу, — все равно не спите, да и не время сейчас спать.

Степан сразу отбросил кожух, сел, поскреб в волосах, ткнул Клешкова:

— Малый, кончай дрыхнуть, хозяева идут.

Клешков вскочил, проморгался и поклонился сидящим.

— Почитает старших-то, почитает, — сказал, хихикая, Князев, — сразу видать, что у купца обучался. Видать.

Степан, перекрестясь на угол, где неслышно таился закутанный в бурку, почти невидный в темноте третий, прошел и сел на лавку рядом с дьяконом.

— Скамью-то поднеси, малый! — приказал Князев. — А ты, Василь Петров, ты с им насупротив садись. Разговор у нас к вам.

Клешков подтащил к столу и поставил лавку, на которой спал. Степан и он сели против хозяев.

— Дормидоша, займись! — прогундосил Князев. Дьякон грузно вылез из-за стола и ушел куда-то за спины Клешкова и Степана. — Так вот, соколики, страннички вы милые, — запел старик, шмыгая носом и посмеиваясь, словно радуясь чему-то, — вот решили мы тут, значит, полюбопытствовать, кто ж вы такие будете. И узнали кой-чего... Оружие-то есть?

— Есть, — сказал Степан и вынул из кармана браунинг.

— А у тебя? — старик цепко посматривал на Клешкова.

Санька поглядел на Степана.

— Покажь, — сказал Степан.

Санька вынул и положил на стол свой наган.

— Дайкося, — врастяжку сказал старик и потянул к себе за стволы оба пистолета.

— Дормидоша, — ласково сказал он, — займись.

Клешков почувствовал, что он взмывает из-за стола, что неведомая страшная сила поднимает его все выше и выше. Он вскрикнул. Дормидонт отпустил его ворот, и он упал на корточки.

— Василь Петров, — сказал старикашка, прищуривая глаза, — а ну дуплет к штофу?

— Икра паюсная да сельдь.

— Красно говоришь. Какую материю купец любит?

— Кастор, драп, а женский пол — для праздника крепдешин или крепсатен, панбархат, шелк, атлас. Для буден гипюр...

— Стой-стой, — со сверкающими глазами кричал Князев, — бостон в какую цену клал?

— Аршин — по десять, а то и по пятнадцать брал, — хитро, но с достоинством и не медля ни секунды отвечал Степан, — для визиток сукно первого сорта до двадцати за штуку материи догонял.

— Хват! — восторженно закричал Князев, стукнув рукой по столу. Первеющий ты, брат Василь Петров, первеющий ты человек в торговле! — Он посидел, пошевелил губами, обернулся к безмолвной фигуре в углу и вдруг скосил глаза на Саньку.

— Доверяю я тебе, Василь Петров, — он снова хихикнул, — а вот малого-то свово ты, брат, видать, плохо знал.

— Знал, — сказал веско Степан, — не боись, купец, и тут мой товар без накладу.

— Оно без накладу-то — факт, ан переоценил ты его! Скажи-ка, Саня, старичок весело блеснул глазом на Клешкова, — ты к хозяину-то свому сам приблудился, ай как оно вышло?

— Освободил он меня, — сказал Клешков. Его вдруг залихорадило от веселья в маленьких глазках Князева, от молчаливого присутствия человека в бурке, от длиннопалой руки с длинным ногтем на мизинце, которой тот придерживал полу, от тяжелой близости дьякона за его спиной. — Шлепнуть меня хотели, — пояснил он, чувствуя, как пересохло горло, и облизывая губы, — ну, и тут Василь Петрович... Я ему, как родному отцу...

— Ан и врешь, парнишка, — вскочил и подбежал, обогнув стол, вплотную к Саньке старик, — врешь все, милой! Комиссары тебя подослали, комиссары красненькие! Большевички-коммунисты!

Санька дернулся, но сзади на плечо упала чугунная рука, и голос дьякона предупредил:

— Стой смиренно!

— Какие комиссары! — воскликнул Санька, озлобляясь. Он сам понимал, что его сейчас может выручить только злоба. — Я этих комиссаров своими бы руками! Они меня под трибунал подвели.

— Занапрасно, Аристарх Григорьев, мальчонку теребишь, — сказал со своего места Степан, — ни в чем он не виновный. Что служить к большевикам пошел — за то я его хулю, да все по молодости, жрать-то надо! А малый он вполне нам сочувственный. Я его мысли наскрозь вижу.

— Наскрозь? — отскочив от Клешкова, сощурился Князев, — ой ли, Василь Петров, а про комсомол его знал, а?

— Так что — комсомол! — сказал Клешков. — Это я сам могу сказать.

— Говори! — поощрил Князев.

— Я в восемнадцатом году на электростанции работал...

— Рабочий! — уличающе поднял палец Князев.

— Да какой он рабочий, когда торговые все в роду, — перебил Степан, он же мой двоюродный племяш! Рабочий! Времена-то какие были! Тут хоть кто рабочим станет!

— Значит, комсомол? — спросил Князев, торжествующе усмехаясь. — Так, толкуй, кайся.

— Немцы в Харькове были, — пояснил Клешков, — а там ребята против них поднялись. Я и пристал к ним.

— Та-ак, — протянул Князев, — пристал, говоришь? А отстал ли?

— А на кой они мне, — сказал Клешков, — думаешь, дядя Аристарх, приятно было? Я и при обысках бывал. Все больших людей, солидных, обыскивали. Доведись так-то отцу бы не разориться да не помереть, и его б туда же, в чеку...

— Спас Харитошу господь, убрал его с грешной землицы, чтоб не лицезреть погибель нашу, — горестно вздохнул Степан.

Клешков похолодел. Если они сунутся в какие-нибудь его документы, то там черным по белому: Александр Савельевич... А Степан про отца Харитоша!

Но Князев вдруг нахмурился, отошел и сел на свое место. Туда же после его знака прошел и дьякон.

— Ладно, — сказал Князев, — на том и порешим. Есть у нас к вам дело, да только дюже оно деликатное. Потому так договоримся. Один делать его будет, другой у нас останется — на всякий случай. Согласны, голуби? Но скоро сказка сказывается, а дело-то, оно совсем нескорое.

 

Всю ночь шел дождь. Утром дорогу развезло так, что пройти было трудно. Гуляев направился к исполкому, где хотел отыскать Бубнича.

Длинные захламленные коридоры были пусты и темны. На втором этаже у предисполкома Куценко шло заседание. За машинкой мучился вооруженный боец, утирая пот со лба и через час по чайной ложке отстукивая буквы. На стареньком диване, ладонями обхватив колени, сидела девчонка в кожанке и платке. Крепкие ноги ее в кирзовых сапогах непрерывно двигались, то поджимаясь, то притоптывая. Это была Верка Костышева — комсомольский секретарь маслозавода.

— Здорово, Вер, — подсел к ней Гуляев, — не знаешь, Бубнич здесь?

— Все здесь, — не глядя на него, ответила Костышева. Она не любила Гуляева, и необъяснимая эта нелюбовь странным образом привлекала его к ней.

— Я у тебя хотел вот что спросить, — сказал он, разматывая шарф и растирая уши, — ты не помнишь, когда вы с Куценко осматривали склад потребкооперации, там посторонних не было?

Бубнич просил его на время оставить дело об ограблении складов потребкооперации и заниматься только поджогом полуэктовских лабазов. Но сейчас было время, а Костышеву он в милицию не вызывал, зная, как ее самолюбие будет задето допросом, поэтому он и воспользовался случаем расспросить ее между делом.

— Я бы всех этих ворюг в уездном торге вывела за Капустников овраг — и в расход! — Верка зло сузила глаза. — Сволочи, сами небось и склад ограбили, и сторожа угробили.

— Ворюги-то они ворюги, да как это доказать?

— Это таким тетеревам, как наша милиция, надо доказывать. А мне и так все ясно. Захожу раз к Ваньке Панфилову. Вся семья с чаем сахар трескает. «Откуда, — говорю, — сахар?»

Гуляев весь напрягся:

— Сказал?

— Мне не скажи, я б его враз на ячейку поволокла. Да мы и так потом его обсуждали.

— Сказал он, где сахар добыл? — нетерпеливо потряс ее за локоть Гуляев.

— Ты руки оставь! — жестко стрельнула в него Верка серыми глазами. — Это дело комсомольское. А ты в ячейке состоишь?

— Верка, — сказал он, преодолевая свой гнев к этой безудержно категоричной девчонке, — ты прости, что я тебе сразу не объяснил. Мы следствие по этому делу проводим. Сахар, раз появился в городе, он только оттуда — из кооперативных складов. Позарез надо знать, как его добыл Панфилов.

Верка пристально взглянула на него и задумалась.

— Тут дело-то не простое, — сказала она, морща младенчески ясный лоб. — Ванька-то, он у нас телок. Добрый до всех. У Нюрки Власенко мальчонка заболел. Нюрка сама больная, еле ходит. Ванька — мастер ихний. Он мальчонку-то на руки, да и до больницы допер. Спасли мальчонку. Сам фершал мазью мазал. Вот за это Нюрка его сахаром наградила. Две головки дала. Говорит, он у ей от старого режима схоронен был.

Гуляев открыл было рот, чтоб попросить Верку свести его с Иваном Панфиловым, как грохнула дверь и в приемную вломилась толпа взлохмаченных и разъяренных женщин.

— Давай их сюда! — кричала рослая работница в размотавшемся платке. — Давай комиссаров!

— Хлеба! — истошно вопила худая маленькая женщина в подвязанных к ногам калошах. — Хлеба давай!

— Детишки не кормлены!

Шум стоял неистовый. Боец, сидевший за машинкой, оторопело вскочил. Двери распахнулись, и Бубнич с Куценко стали в них, спокойно глядя на бушевавшую толпу. Гуляев и Верка с двух сторон застыли у дверей, готовые прийти им на помощь.

— В чем дело, гражданки? — спросил Куценко. — Яка нужда вас привела сюда?

— Именно, что нужда! — ответила рослая работница в платке. — А ты, начальник, видать, жрешь, хорошо, коли не знаешь нужды нашей! Голод! Дети голодают!

Дикий шум покрыл ее последние слова.

— Тихо, — сказал, поднимая руку, Куценко, — причина понятна. Дайте слово сказать!

— Ты нам не слова, ты нам — хлеба давай! — опять крикнула рослая.

— Вот я и хочу сказать за хлеб!

Толпа сдвинулась вокруг.

— Товарищи женщины, — сказал Куценко, дергая себя за ус, — дела такие. Враг поджег склады. Об этом известно?

— А где твоя охрана была? — закричали из толпы. — Ты нам зубы не заговаривай!

— Идет гражданская война, товарищи бабы, — глухо сказал Куценко, — мы строим первое в мире государство рабочих. Государство ваше и для вас! Трудно нам. Враг у нас ловкий. Бьет по самому больному месту. А про хлеб, товарищи бабы, я так скажу. Хлеб нам губерния уже послала. Хлеб идет. Но для того чтобы он дошел, надо нам сорганизоваться и разбить банды вокруг города, прибрать к рукам внутреннюю контру! И в этом нам нужна ваша помощь!

— Мы-то с голоду мрем, а буржуи колбасу трескают! — крикнула женщина в калошах.

— Всех к стенке! — кричала женщина у самого уха Гуляева. — Гады! Награбили при старом режиме!

— Живодеры! — басом перекрывала всех толстая женщина в истрепанной кацавейке.

— Ваша классовая ненависть правильная, — сказал Куценко, перебивая шум, — но только знайте, гражданки, что самосудом делу не поможешь! У нас социалистическая республика! Сейчас она в опасности. Вы должны помогать нам, мобилизовывать своих мужьев и братьев. Надо выполнять задания, которые вам дает исполком. Тогда мы вам гарантируем и хлеб, и работу, и школы для детей.

Толпа притихла. Куценко говорил уже свободно и легко, указывал, что и как надо сделать, чтобы выжить в эти трудные дни, а к Гуляеву пробралась Верка Костышева и, показав глазами в сторону красивой работницы с мучнистым лицом, шепнула:

— Она и есть — Нюрка Власенко! Баба себе на уме! Ты гляди с ней, допрашивать будешь — палку не перегни. Нервенная она, может и глаза выцарапать.

Гуляев проследил, как эта женщина толкается в толпе, как равнодушно слушает она то, что вокруг говорится, отметил, что даже в потертом своем пальтишке и черном платке она как-то выделяется среди остальных работниц, и определил, что она здесь совершенно посторонняя, что она — по случаю.

«Может быть, сейчас поговорить?» — подумал он. И тут же решил, что это неосторожно. Надо выяснить о ней все. Только тогда допросить. Но между прочим, поговорить не мешало. Он подошел и встал рядом с ней, притиснувшись плечом к стенке.

— Шуму сколько наделали, — сказал он, подлаживаясь под чей-то чужой язык и от этого чувствуя себя в глупой роли неумелого сыщика. — Было б с чего!

— Сам-то жрешь, — лениво ответила ему Нюрка, — вот тебе и метится, что не с чего. Имел бы ребенка — по-другому бы запел, кобель здоровый!

— Трудное время, — сказал он, не желая спорить, — надо потерпеть.

— А мало мы терпели! — тут же вскинулась Нюрка. — Мы-то, бабы, одни и терпим — вы, что ли, жеребцы кормленные.

— Давно уж замечаю, — сказал он, косясь на нее, — больше всех кричит не тот, кому на самом деле плохо, а тот, кто как раз лучше живет.

— Это ты про кого? — Нюрка, выставив грудь, повернулась к нему. — Про меня, что ли?

— Почему про тебя? — пробормотал он, слегка смущенный.

— Я те дам на честных женщин наговаривать! — в голос закричала Нюрка. — Вот ребятам скажу, они те холку намнут, дубина жердявая!

— Пошли, Нюрк, пошли, — потянула ее за собой, проходя, рослая работница. А женщина в калошах шепнула, дотянувшись до уха Гуляева:

— С энтой не вяжись, парнишка, а то перо в бок получишь!

— Вер, ты эту Нюрку хорошо знаешь?

— Чего бы ее не знать, — ответила Верка, прислушиваясь к тому, что говорится за дверью, — на нашем заводе лет пять уж как работает. Ребенок у нее. Баба занозистая, но дурного от нее нету.

— Вер, — сказал Гуляев, — а как мне Панфилова повидать?

— Зачем он тебе? — спросила Верка, недоверчиво окидывая его серыми непримиримыми глазами. — Он при карауле тут.

— Где — тут? — обрадовался Гуляев.

— Хоть бы и тут! Я его к тебе не потащу! — отрезала Верка. — Что ты нам за начальник?

— Никакой я не начальник, — сказал Гуляев, — а просто нужно мне знать все про эту Нюрку. Это не личный интерес, а дело.

— Если по делу — можно, — размышляюще пробормотала Верка, потом встала, поплясала немного, чтоб согреться, и вышла.

Вскоре она вернулась, подталкивая перед собой невысокого ловкого парня в армейской фуражке, длинном штатском пальто и обмотках. Винтовка без штыка висела у него на плече дулом книзу.

— Вот Панфилов, — коротко сообщила Верка и снова устроилась на диване.

— Гуляев, следователь милиции, — сказал Гуляев, вставая и подавая руку.

— Фу-ты ну-ты! — сдавив руку Гуляева, засмеялся парень. — С чего это я вдруг вам понадобился?

— Скажите, товарищ Панфилов, — Гуляев сознательно взял официальный тон, — сахар, который дала вам Власенко...

— А-а! — покраснел парень. — Я ж не крал его!

— Она на ваших глазах его доставала?

— Как доставала?

— Вы видели, где и как он у нее хранится?

— Видел. В мешочке таком.

— Большой мешок?

— Махонький.

— Сахару в нем много было?

— Кила три!

— Немало!

— По нонешним временам — клад.

— Откуда ж она его добыла, этот клад?

— Говорит, с прежних времен хранила.

— А вы верите?

Парень подумал, посмотрел на Гуляева, отвел глаза:

— Нюрка, она девка-то ничего, своя. Почему ж не верить?

— Скажите, а что за знакомства у нее?

— У Нюрки? — парень рассмеялся. — Ну, я вот — знакомство. Еще наши парняги...

— А кроме?

Парень посмотрел на Верку. Та вмешалась:

— Выкладывай, Вань. Милиция знает, зачем ей это надо. Давай, как на ячейке. Крой.

— Нюрка — она у нас лихая, — сказал Панфилов с некоторым усилием, — так навроде в доску своя, но есть у ей один изъян. — Он остановился и снова взглянул на Верку. Та тоже пристально и настороженно глядела на него. — В общем, значит, так! — решительно рубанул Панфилов рукой по воздуху. — Она, понимаешь, с блатными шьется. Тут такое дело. Ребенок-то у нее, он при прошлом режиме еще сработан. Был у нас в городе Фитиль, не слыхали?

Гуляев покачал головой.

— Сперва был, как все, потом подался в Харьков, еще огольцом, а потом уж наезжал в своем шарабане. В большие люди пробился. Говорили — шпаной заправлял. Вот от него Нюрка пацана-то и нагуляла. Перед самой революцией накрыла его полиция. А потом вроде мелькал он в городе. И главно, стали к Нюрке ходить разные налетчики... И всех она принимает. Одно время перевелись они тут, а вот опять, значит, появились.

— А Фитиль?

— Про Фитиля ничего не знаю.

— Ясно, — сказал Гуляев. — Вера, могла бы ты помочь мне в одном деле?

— Если общественное, помогу, — сказала Верка.

— Будь спокойна — не личное. А вы, товарищ? — он посмотрел на Панфилова.

— Раз Верка с вами, я тоже.

— Мне надо, чтобы вы ввели меня к Власенко. А потом придется, возможно, провести и обыск.

Панфилов помрачнел:

— На такие дела я не гожусь. Живу рядом, шабёр. А тут — обыск...

Гуляев усмехнулся, хотел что-то сказать, но вмешалась Верка.

— А на революцию ты годишься? — спросила она Панфилова. — Так что, Вань, бросай дурака валять. Раз требуется, надо сделать. Как договоримся, Гуляев?

— В шесть часов я прихожу к вам на Слободскую, и мы все идем.

Было темно, когда Гуляев добрался до барака, где ждали его Костышева и Панфилов. Вокруг стояли маленькие домики, крытые дранкой. За ними чернел поросший деревьями овраг.

— Сделаем так, — решила Костышева, — мы войдем в дом, отвлечем ее. О тебе предупредим, что пришел еще один. У нас к ней дело есть. Собираемся воскресник на заводе устроить. Ходим по домам, уговариваем. Мы пока поговорим с ней, а ты во дворе пошаришь: нет ли чего подозрительного. Так?

— Попробуем, — согласился Гуляев.

Они перешли улицу. В последнем свете умиравшего дня Гуляев следил, как отделившиеся от него Верка и Панфилов подошли к Нюркиной хате и скрылись во дворе. Стараясь держаться у самых заборов, он шел за ними. Калитка открылась. Он шагнул в просторный двор и осмотрелся. В полумгле виден был тупой силуэт клуни. Он прошел по двору, обогнул поленницу, нащупал дверь, распахнул ее. В клуне пахло гнилым картофелем. Он шагнул во тьму. Так и есть: почти до самой стены лежала картошка. Такого количества картофеля хватило бы, чтобы кормить целый взвод в течение недели. Расталкивая ногами картошку, Гуляев обошел клуню от стены до стены и ничего не обнаружил. Надо было идти в дом.

В горнице сидели Панфилов и Верка, а хозяйка возилась у печки.

— Вот и он, — сказала Верка. — Так ты придешь, Нюра?

— Ще не знаю, — послышался певучий голос, в котором Гуляев с трудом узнал тот резкий и хрипловатый, что был у женщины в черном платке. — Може, и буду.

— Нюрка, брось! — резко сказала Костышева. — Все наши будут. Надо готовиться.

— Ох, не знаю, — сказала, выходя из кухни и снимая фартук, Нюрка. Она приветливо взглянула на Гуляева, нахмурилась было, узнав, но тут же заулыбалась: — Той вредный прийшов! Сидайте!

Гуляев поблагодарил и сел. Панфилов вдруг буркнул что-то и вышел. Верка строго посмотрела ему вслед:

— Международное положение острое, бандюки со всех сторон лезут, а ты, Нюра, работница и должна быть вместе со своим классом. Так что в восемь утра у завода.

— Ладно, — сказала Нюрка улыбаясь, — приду. Чего ж вам до нас трэба? — спросила она, поворачиваясь к Гуляеву.

Верка встала и прошла в кухню.

— Вода-то у тебя тут? — спросила она из-за занавески.

— В сенцах, — ответила Нюрка, глядя на Гуляева.

По выражению Нюркиного лица видно было, что она считает Гуляева очередным претендентом на ее симпатии и уже решила, как ей отвечать на его хитрые начальнические приставания.

Верка ворочала чем-то железным в сенях.

— Нюра, — сказал Гуляев, глядя в черные лукаво-насмешливые глаза, скажите, кто вам дал сахар?

Секунду Нюрка сидела неподвижно, и только лицо ее, как платок в руках фокусника, непрестанно менялось.

— Який такий сахар? — спросила она, вся вдруг словно закаменев. — Та вы кто будете, товарищ хороший?

— Я следователь милиции, — сказал Гуляев и показал ей удостоверение, — и я вас, Нюра, прошу ответить мне без всяких уверток, потому что в этом случае вы не понесете никакой ответственности, — откуда вы добыли сахар!

Нюрка что-то прикидывала и соображала.

— Не знаю никакого сахара, — сказала она и встала, — не знаю и говорить ни о чем таком не желаю.

— Сядьте! — повысил голос Гуляев. — И не подходите к окну.

Она покорно села и отвернулась от него. Теперь Гуляев знал, что с сахаром действительно не все чисто. В ней чувствовалось такое внутреннее напряжение, что надо было только точно поставить вопрос — и она выдаст себя.

— Сколько у вас его? — спросил он, немного помолчав.

— Кого? — тоже помолчав, переспросила Нюрка. Гуляев внимательно следил за ней.

Она уже давно должна была закричать, разыграть гнев, истерику, а она вела себя спокойно. Что за этим? Опыт? Растерянность? Растерянной она не казалась, хотя все произошло неожиданно.

— Где сахар? — спросил он резко.

— Та який сахар? — закричала она, вскочив. — Ты чего прицепился? Нема у меня сахара никакого, вот и весь сказ!

Он встал и шагнул к ней. Теперь они стояли лицом к лицу. Он почти вплотную приблизил к ее лицу свое.

— Если ты мне сейчас не ответишь, мы устроим обыск, — отчетливо сказал он, — и тогда посмотрим, как ты заговоришь!

Она дернула головой, прикрыла глаза, отстраняясь от его взгляда.

— Якое такое право, — пробормотала она, — у нас обыскивать? Шо я шпана?

— Кто тебе дал сахар? — он повернул к ней лицо. — Кто дал сахар?

— Господи! — охнула Нюрка. — Та невиноватая я!

— Кто?

Она резко рванулась и отскочила.

— Ты хто такой? — закричала она с гневом. — А ну геть з хаты!

Он снова шагнул к ней.

— Не пидходь! — она схватила со стола лампу и подняла ее над собой.

Он подошел, она смотрела расширенными, сумасшедшими глазами. Он поймал ее руку, выхватил лампу и поставил на стол.

— Кто? Фитиль? — в последний раз спросил он. Она вся съежилась и смотрела на него в каком-то суеверном ужасе. — Он принес сахар?

Женщина молчала.

В сенях снова что-то загромыхало. Хлопнула дверь. Он отошел, чтобы видеть хозяйку и вошедшего одновременно. У порога стояла Верка, вытирая сапоги.

— Мануфактуры-то у тебя сколько! — гневно закричала она. — Всю, что ли, к тебе завезли?

И Нюрка, внезапно сев на лавку, вдруг ответила почти шепотом:

— Усю!

Гуляев, попросив Верку посмотреть за Власенко, вышел в сени. При тусклом свете свечи он обнаружил на подлавке огромные тюки материи. Не хотели в погреб или подвал спрятать — качество берегли. Подлавка была подновлена и подперта крепкими столбами. Он осмотрел сени повнимательнее. Кроме старого самовара, ржавой трубы и детских салазок, ничего больше не обнаружилось. Он вышел во двор и сразу наткнулся на чью-то темную фигуру.

— Кто? — спросил он, сжимая рукоять нагана.

— Панфилов, — ответила фигура молодым баском. — Сторожу вот.

— Сторожить тут пока не надо, иди со мной, — позвал Гуляев. Чувство близкого открытия не оставляло его. Он дошел до клуни, снова зажег и высоко поднял свечу. Темные холмы картошки громоздились до самых стен.

— Покопай-ка тут, Иван, — приказал он, — может, под картошкой что спрятано?

Иван снял винтовку, стал прикладом разгребать и прощупывать клуню.

Собственно, улик было достаточно. Нюрка безусловно была связана с грабителями. Может быть, даже сама участвовала в ограблении склада. Главное сейчас — узнать сообщников.

— Мешок! — сказал Панфилов, копошившийся в углу, и наклонился. Потом, с кряхтеньем присев, вывернулся и подтащил к выходу грязный мешок. Гуляев поднес свечу. Панфилов развязал тесемку. В глаза ударили своей слепящей белизной крупные, выставившие неправильные грани куски сахара.

— Понял? — спросил Гуляев.

— Понял! — Иван встал. — Сука! А я-то к ней, как к своей. — Он вскинул на плечо винтовку и выскочил из клуни.

Настоящий обыск надо провести завтра. Сейчас важнее всего имена и место пребывания грабителей. Гуляев закрыл клуню и прошел через двор к сеням. Еще не открыв дверь в горницу, он услышал голоса. Голоса эти накалялись.

— Спасибо, спасибо, сусид! — говорил низкий подрагивающий от злости голос Нюрки. — Услужил мне! Привел разбойников!

— Помолчала бы! — с не меньшей яростью вился голос Панфилова. — Люди голодают, жрать неча во всем городе, а ты, гада, одна все под себя подгребла!

Верка только повторяла, как заученный припев к хоровой песне:

— А я-то, дуреха, верила. Я-то говорила: «Наша баба, работница. Мозоли у нее на руках, сынок у нее растет!»

«Сын», — вспомнил Гуляев.

— Где ваш сын?

— На улице с ребятами играет, — ответила Нюрка и вдруг вскинула голову: — А на что вам мой сын, невиноватый он!

В наружную дверь стукнули три раза. Нюрка вскочила.

— Сидеть! — шепнул Гуляев, вырывая из кармана наган. — Вера, сними кожанку и открой. Иван, следи за ней! — он кивнул на Нюрку.

Верка, сбросив кожанку, вышла в сени. Иван подошел и почти уперся дулом винтовки в грудь Нюрки. Та отпрянула к самой стене. Гуляев встал так, чтобы дверь, открываясь, прикрыла его. Из своего угла он показал Нюрке наган и погрозил пальцем. Жестом он заставил Ивана спрятаться на кухне. В сенях беседовали вполголоса.

— Пройдите, сами ей скажите, — услышали они голос Верки, и в сенях послышались шаги. Открылась дверь. На пороге стоял человек в пальто и мокрой фуражке. Человек был низкорослый, крепкий, руки держал в карманах.

— Нюр? — спросил он негромко. — Што? А? Хапеж какой?

Гуляев, взглянув из-за его плеча, увидел расширенные, неподвижные глаза Нюрки и понял, что глаза эти выдают их.

— Руки вверх! — вдруг крикнула Верка и выхватила браунинг.

Человек прыгнул, повернулся и рванулся к двери. Гуляев ударил неточно, но все-таки услышал, как ляскнули зубы, и человек в фуражке сел на пол. Гуляев упал на него, прижав его руки к полу. Подбежал Иван, быстро обыскал незнакомца. Потом они подняли его. Но голова парня свисала вниз, а из угла рта бежала кровь. Панфилов рассовывал по карманам два пистолета и нож, найденные у бандита.

Фуражка упала на пол, и Панфилов отбросил ее ногой в угол. Парень все еще не пришел в себя. Светлые густые кудри разметались по лбу. Глаза были прикрыты.

— Кто такой? — спросил Гуляев у Нюрки. Та хрипло ответила:

— Виталька Гвоздь.

— Принимал участие в ограблении склада?

— А я почем знаю!

— Ну и ну! — сказал Ванька Панфилов, доставая и рассматривая финку с наборной, засиявшей при свете лампы янтарным многоцветьем рукоятью. — Это, брат, и правда Гвоздь. Из шайки Фитиля! Он!

Гвоздь раскрыл глаза, мутно оглядел комнату, склонившихся над ним людей и вдруг вскочил с такой легкостью, что успел бы выскочить в дверь, если бы Панфилов не двинул его прикладом. От удара он охнул и снова сел на пол. Потом повернулся, привстал и прошептал, глядя на Нюрку:

— Шкура! Легавых навела! Фитиль расплатится, — и снова упал, вжав голову в плечи.

— Прикидывается! — сказала Верка. Гуляев с Иваном отволокли его в кухню.

— Будь при нем! — предупредил Панфилова Гуляев. Он вошел в горницу и только раскрыл было рот, чтобы опять начать допрос Нюрки, как в сенях снова хлопнула дверь и затопали сапоги. Он кинулся к двери, встал заней, и тут же она распахнулась.

— Беги! — услышал он дикий вопль Нюрки. Ударили выстрелы, и он торопясь выстрелил сквозь дверь. Она захлопнулась.

Он рванул дверь в сени. Оттуда полыхнула навстречу вспышка. У самого виска всхлипнула пуля. Входная дверь ударила. Он кинулся за бегущим. Выскочил во двор. Выстрелил трижды в ту сторону, но заскрипел забор и залились по всей округе собаки. Он побежал к тому месту, где затрещали как ему почудилось — доски. Но все шумы вокруг тонули в шуме дождя, в его ровном неумолчном дроботе.

Когда он вошел в хату, Панфилов стягивал Верке руку каким-то платком. Нюрка сидела в углу, не глядя ни на кого. В кухне стонал раненый Гвоздь, а посреди горницы стоял мальчик во взрослом пиджаке, свисавшем с плеч, и картузе, насаженном до переносья. Он стоял, смотрел на разор в хате, на людей, бродящих по их дому, и бормотал:

— Мамк, чего это? А? Чего это, мамк?

 

Наступили сухие погожие дни, опять весело и не по-осеннему смотрело с неба солнце. Однако на улицах было пусто. Люди возились на огородах, толпами уходили в лес по орехи, и никакие посты и проверки документов не могли их остановить.

 

Утром Иншаков вызвал к себе Гуляева. В кабинете у него сидел Бубнич. Оба за последнее время осунулись, щеки Иншакова рыжели двухдневной щетиной. Сквозь открытые окна доходил в кабинет запах палой листвы и свежего навоза.

— Допросил Гвоздя? — спросил Бубнич, поворачиваясь от окна навстречу Гуляеву.

— Допросил. Это они втроем ограбили склад кооперации. Сторож знал Веньку — того, кого застрелили в перестрелке в доме у Власенко. Это и помогло. Сторож приторговывал зажигалками. На этом его и купили, хотя по ночам он был осторожен. Поддался на знакомое лицо. Фитиль ударил его по голове ломиком, они быстро очистили склад и вынесли вещи... Но дальше неясно. Я спрашиваю: вещи сразу перенесли к Власенко? Отмалчивается. Я спрашиваю: был еще кто с ними? Говорит: никого не было, но говорит неуверенно. Думаю, дня через два расколется. Он в холодной сидит. Там ему не нравится.

— Расколоть-то надо, понимаешь, какое дело, сегодня, — сказал Иншаков. Он сидел в своем кресле. Под светлыми ресницами изредка проблескивали линялые голубые глаза. — Дела такие, что сейчас от этой нити черт его знает что зависит...

Он повернулся к Бубничу:

— Военком звонил. Грибники и орешники идут валом. Чуть не до драки с караульными. Мы с этим, понимаешь, какое дело, подсобным промыслом можем в город всю банду пропустить.

Бубнич долго молчал. Потом сказал:

— Озлоблять людей нельзя. И без того положение трудное. Губерния просит продержаться две недели, раньше помощи прислать не может. О Клеще сведений фактически нет. Но, судя по всему, о нас он знает многое. Установлено, что в городе действует контрреволюционное подполье. Белые они, эсеры или анархисты — это еще только предстоит выяснить. Выход один действовать. А как — это надо обдумать. Вот, товарищ Гуляев, какое положение. Так что ваш Гвоздь должен заговорить. А как Власенко?

— Пока в истерике. Допрашивать нет смысла.

— Сегодня же допросить и выяснить все, что она знает.

— Есть!

Вернувшись в свой кабинет, Гуляев сразу же попросил привести Гвоздя. В комнате дымно бродило солнце, вились тучи пылинок.

Ввели арестованного. Гуляев махнул охране, чтоб ушли, приказал заключенному сесть. Гвоздь должен был заговорить, и, должно быть, он увидел решимость в гуляевских глазах, потому что сразу занервничал.

— Твое настоящее имя? — Гуляев смотрел на него с ненавистью, которую не желал скрывать.

— Семен, — сказал Гвоздь, отводя глаза. Русые волосы его взлохматились и потемнели за время пребывания в холодной.

— Фамилия?

— Да кликай Гвоздь. Мене все так кличут.

— Мне плевать, как тебя кличут. Я спрашиваю фамилию.

Гвоздь передернул плечами, словно ему было холодно:

— Воронов, я и забыл, когда меня так звали.

— Говорить будешь?

— А чего говорить? — тянул время Гвоздь.

— Последний раз спрашиваю: будешь говорить?

— А то — что?

— Охрана! — крикнул Гуляев.

Вошел молодой милиционер.

— Товарищ боец! — сказал он строго.

— Слушаю, товарищ следователь!

— Взять арестованного и сдать в трибунал.

— Есть, — конвоир выставил перед собой штык, шагнул вперед.

Гвоздь вскочил.

— Ладно, — сказал он, поворачиваясь к Гуляеву, — все расскажу... Только выгони этого...

— Товарищ боец, благодарю за службу, — сказал Гуляев. — Покиньте на время это помещение.

Конвоир четко откозырял и вышел.

— Где припрятали товар? — спросил Гуляев.

— Да мы, почитай, его и не вывозили, — сказал Гвоздь, — мы его только что перенесли — и всего делов.

— Куда перенесли?

— А через улицу. Там напротив лавка была при старом режиме. Она теперича закрытая. У Фитиля... — Гвоздь замолк и снова передернул лопатками, — у его ключ был, мы за полчаса весь товар и перенесли. Все там и оставили. А на другой день добыли тачки...

— У кого?

— Фитиль все... Ни я, ни Венька — мы не касались. Привез три тачки. Мы и перевезли все к Нюрке... Народ-то этими тачками завсегда пользуется.

— Хлебные склады вы подожгли?

— А на кой нам надо было их жечь? Тот склад кооператорский мы ведь почему взяли? Там всё вещички были, которые сбыть легко. Мануфактура, сахар. А хлеб продавать — враз заметут и к стенке! Какая ж нам выгода поджигать?

— Где сейчас Фитиль?

— Того не знаю, — Гвоздь отвел глаза. — Он мне не докладывался.

— Где вы чаще всего прятали награбленное?

— У Гонтаря в саду. Там у его шалаш, так мы там...

— С кем был связан Фитиль, кто к нему приходил?

— Не знаю. К нам никто не ходил. Он сам куда-то исчезал, чуть не раза три на дню. У нас никого не бывало.

— Проверим, — сказал Гуляев. — Если соврал — не помилуем.

— Чего пугаешь? — обозлился Гвоздь. — Мне, как ни верти, конец. Либо вы шлепнете, либо — Фитиль найдет, скажет: скурвился — подыхай.

— Фитилю до тебя не добраться. Руки у него коротки, — сказал Гуляев.

— Не-ет, у Фитиля руки длинные, — пробормотал Гвоздь.

Едва его увели, Гуляев кинулся к Бубничу.

— Товарищ уполномоченный, — с места в карьер начал Гуляев, — может, вы дадите кого-нибудь в помощь? Мне надо немедленно допросить эту Власенко. Гвоздь дал показания. Хочу проверить. У них, оказывается, база была в садах. Малина. Необходимо срочно проверить, а я один не смогу сразу и туда и сюда успеть.

Бубнич слушал, но слова словно отскакивали от его бронзового широкоскулого лица.

— Вот что, товарищ, — сказал он, — ты разве сам не видишь, какое положение? Надо все успеть и все — самому.

Гуляев кинулся в свою комнату, на ходу приказав привести к нему Власенко.

Он сидел и записывал суть показаний Гвоздя, когда ее ввели. Она стояла в потрепанной юбке с грязным подолом, в жакете с продранными локтями, упавший на плечи платок обнажил черные свалявшиеся волосы. Красивое белое лицо с очень ярким ртом хранило выражение какой-то отрешенной одичалости.

— Садитесь, — сказал ей Гуляев, кивнув на стул.

Она отвернулась от него, стала смотреть в окно.

— Слышите, что говорю! — поднял он голос. — Подойдите к столу и сядьте!

Как во сне, не отрывая глаз от окна, где билась и шуршала тополиная листва, она сделала два шага и села.

— У меня к вам несколько вопросов. Если вы ответите на все вопросы, мы вас выпустим.

Она словно бы и не слышала этого.

Гуляев разглядывал фотокарточку, взятую в доме Нюрки. Из желтоватой рамки с вензелями, выведенными золотыми буквами, смотрело молодое, хищное, зло улыбающееся лицо. Откуда-то он знал этого человека, где-то видел совсем недавно, но вспомнить — хоть убей! — не мог.

— Фитиль? — спросил он, подвинув фотографию Нюрке.

Она взглянула, потом взяла фотографию в руки и засмотрелась на нее. На усталом лице вдруг проступило выражение такой страстной нежности, что на секунду Гуляеву стало неловко.

— Это Фитиль? — повторил он вопрос.

Она отложила карточку, взглянула на него и кивнула.

— Как зовут Фитиля?

Она посмотрела на него диким, затравленным взглядом.

— Будете отвечать?

Она опустила глаза и молчала.

— Нюра, — сказал он, вставая, — если вы не будете отвечать, нам придется вас задержать.

Она вскинула голову:

— Гад!

Гуляев почувствовал, как тонкий холодок бешенства поднимается в нем. Она сидела здесь и оскорбляла его, следователя Советской власти, а любовник ее, сбежав от расплаты, где-то готовил новые грабежи и убийства... С трудом он заставил себя успокоиться. Она темная женщина, многого не понимает.

— Нюра, — сказал он, — ведь вы такая же работница, как и другие. Вы хлеб свой потом добывали. Для вас Советская власть не чужая. Почему же вы не хотите ей помочь?

Она опять взглянула на него, уже спокойнее, хотя дикий огонек все еще горел в глазах.

— Коли она не чужая, за шо арестует? Хлопец мой зараз один в дому.

— А когда вы хранили ворованный сахар, а вокруг женщины с голодухи только что дерево не грызли, вам не было стыдно? Разве они не такие же, как вы? У них не такие же хлопцы, как ваш?

— Сыночку мий родименький! — заплакала, запричитала Нюрка в ответ.

— Сын ваш на попечении соседок, — сказал Гуляев, еле сдерживаясь, — о нем заботится комсомольская ячейка завода.

— Сы-ночку, — плакала Нюрка.

— Где скрывается Фитиль? — Гуляев зачугунел от злобы. — Будете говорить?

Нюрка испугалась. Глаза ее закосили.

— Та я ж не знаю! Вин мне не говорил.

— Кто к нему приходил кроме членов шайки? — уже спокойно спросил Гуляев.

— Приходил черный такий... Здоровенный, с бородой!

— Фамилия? Ты же знаешь!

— А про Рому пытать не будете?

— Кто такой Рома?

— Та Фитиль!

— Пока не буду. Кто этот черный, с бородой?

— Дьякон! — глухо сказала она, уже раскаиваясь и сомневаясь. — Вин приходив. Вин же и на дило с ими ходив. А як же. А Рома — вин только сполнил.

Приказав ее увести, Гуляев посидел с минуту, обдумывая все, что узнал, и ринулся к Иншакову. Теперь в руках его была нить, и надо было идти по ней, пока не распутается весь клубок.

 

Уже смеркалось, когда впереди замерцали огни. Слышались собачий лай, рев скота.

— Посоветоваться надо, — сказал, сползая по склону оврага, Аристарх Григорьевич, — кабы на свою голову пулю не схлопотать.

Фитиль заскользил по мокрой глине оврага и ловко затормозил перед самым ручьем.

Клешков последовал за ним. Аристарх зачерпнул ладонями воду, выпил из них, как из ковша, стряхнул последние капли на лицо, обтерся длинным платком, добытым из-под чуйки, и присел на свой «сидор». Фитиль наскреб палых листьев и уселся на них. Клешков стоял, рассматривая узкую балку, заросшую рыжим кустарником и заплесневелым бурьяном. Вода в ручье глухо шумела, она была темной и холодной. Овраг уходил прямо в хмурое небо.

— Вот жизнь какая путаная, — сказал Аристарх, добывая в таинственных карманах под чуйкой спички, — сидишь в городе, так тебе этот Клещ на каждом шагу мерещится. Вышел за окраину — его днем с огнем не сыщешь. Я так скажу, — решил он, — айдате, братики, в деревню. Поведаем кому из настоящих хозяев об нашем деле, не обо всем, а так, с краешку, — он нас и сведет? А?

— Пошлепали! — сказал Фитиль. — Эй, чемурило, кончай портки просиживать!

Они вылезли из оврага и, следуя за Аристархом, дошли до первой поскотины. Позади всех, пришлепывая отстающей подошвой и затейливо матерясь, плелся Фитиль.

— Войдем, хатку поищем поисправнее, там и сговоримся с хозяином, сообщил Аристарх, пролезая под поперечную слегу. Почти немедленно вслед за его словами из-за плетня выпрыгнул огромный волкодав и бросился им навстречу.

— Кто такие? — закричал чей-то голос.

Князев что-то медово ответил.

— Беркут, домой! — К ним не торопясь подошел мужичонка с винтовкой под мышкой. — А ну, за мной! Батько разберется прямо на сходке.

Сходка была в разгаре. Конные, окружившие толпу, хрипло горланили. Атаман Клещ держал речь.

— Люды! — сказал Клещ. — Мы вольные казаки! Стоим за анархию и слободу! Комиссарам и чрезвычайкам пущаем юшку и ставим точку! — Он прокашлялся, лицо налилось кровью. — А шобы карать зрадников и прочую контру... — он замолчал и тупо оглядел стоящих. — Це вам усе объяснит мий главный заместитель Охрим Куцый.

Из-за спины атамана выдвинулся длинный сутулый человек в огромной карачаевской папахе, в расстегнутом полушубке, с плетью в руке. На широком длинноносом лице сверкал один глаз, веко другого было накрепко заклепано.

Подъехал конный и, увещевая, звучно врезал по чьей-то спине нагайкой. Неожиданно и звонко ударил неподалеку петух.

— Громадяне! — сказал одноглазый. — Батько Клещ поднял над округой наш черный прапор. Це прапор вильной селянской доли! Шо ж делают ваши избранные головы? С подмогой идут назустричь великой правде анархии тай свободы? Ни. Воны сидят, як вороны над падалью, и гавкают, шо воны ни с нами, ни с червоными комиссарами, ни с бароном Врангелем... Ось и дивитеся, громадяне. По усей округе встают селяне супротив билых господ та червоных нехристей, а воны задумалы сами отсидеться, тай вас заманили, вас, честных селян!

В толпе загомонили. Охрим повернулся в сторону Клеща:

— Наш батько, вин за волю! Вин за народ. Вин не желает вмешиваться в приговор. Треба вам, браты, казаты нам, шо заслуживают цеи запроданцы! Решайте, громадяне.

На секунду наступила тишина. Клещ молча глядел перед собой маленькими недовольными глазками.

— Ошиблись воны! — крикнул чей-то голос, и сразу обрушился гвалт:

— Та невиноватые воны зовсим!

— Як невиноватые? А хто ж виноватый?

— Батько, ослобони!

— Поучить их, вражьих сынов!

— Нехай живут! Ошиблися!

— К стенке их, курих детей!

Настроение большинства было явно в пользу освобождения. Охрим прислушался, повернулся к атаману. Толстое лицо Клеща побагровело. Крики толпы его явно не радовали. Одноглазый что-то нашептывал ему на ухо.

Неожиданно из толпы выступил Князев. Его длинные сивые волосы, странная фигура в поддевке, благостно улыбающееся лицо заставило толпу умолкнуть.

— Дозвольте, граждане, словцо молвить, — тонко пролился его голос.

Санька увидел, как Клещ вопросительно повернулся к Охриму, а тот шагнул было вперед, но Князев уже говорил.

— Вы, свободные граждане села Василянки, должны ноне судить свою избранную власть. Батько Клещ, защитник наш, дал вам полную волю постановить как захотите. Так дозвольте ж, граждане, сообчить. Вот мы трое идем с городу. Власть там у христопродавцев большевиков. Мучат они добрых людей, отнимают потом да кровью нажитое добро, довели народ до голодухи, до холодной смерти. Сами жрут, раздуваются, радуются, что у других кожа к ребрам прилипает. — Он повернул голову к Клещу. — Давеча в городе склады сгорели. Сами же они, большевички эти, и пожгли. Все товары вывезли да схоронили по тайным местам, а склады ночью пожгли, чтоб людям очки втереть. Вот какие дела на божьем свете деются... — Князев примолк.

По толпе прошел ропоток, но она ждала продолжения. Видно было, что и Клещ, и его люди слушают с большим вниманием. Фитиль толкнул в бок Саньку, шепнул:

— Хитер, подлюка! Кому хошь мозги вправит.

Князев поднял голову, словно очнулся от какой-то думы:

— Вот и хотел я вам сказать, люди добрые. Весь белый свет ополчился супротив анчихриста с красным флагом, да силен анчихрист! И не тем силен, что взаправду сила у его, а силен нашей глупостью. Кого комиссары грабят, кого казнят? Вас, мужиков, первых, да и нас, городских, не меньше. А за кем идете? За этими, что ли? — Князев ткнул рукой в троих у крыльца. Батько Клещ силу поднимает народную, всех собирает, чтоб опрокинуть проклятую анчихристову власть, а вы тут, как в берлоге, ото всех отгородились, мешаете пакость эту люциферову осилить! Вот и хочу напомнить вам, люди добрые, василянские жители, что не помогали вы батьке Клещу и воле народной скинуть комиссаров, а мешали — хоть и по неразумению, а ваши головы — те по умыслу. Большевики они по натуре, как на духу говорю: большевики, вот они кто! Нехристи они!

Толпа взорвалась криком. Князев молча ждал. Ждали и на крыльце. Князев заговорил, и толпа затихла.

— Вот и говорю вам, как со стороны прохожий, говорю: докажите вы свою преданность батьке, докажите, что вы за свободу да супротив общего ворога, выдайте вы сих изменников батьке головами. Пусть это клятва ваша будет, что отреклись вы от красного анчихриста, что будете с батькой и воинством его до самой победы!

Князев надел треух и, подойдя к крыльцу, встал у самых ног атамана. Тот, тяжело шевельнув шеей, скосил на него глаза, кивнул, одобряя.

Толпа молчала. Потом вышел жилистый мужик с окладистой бородой.

— Та воны ничего другого не достойны! — крикнул мужик. — Смерть им, гадам!

И тогда вокруг разразилось:

— Це вин за должок мстит!

— За шо их губить?

— Нехай живуть!

— Як батько решит!

И потом все громче:

— Треба батьке казаты!

Клещ осмотрел толпу, теперь вся она тянулась к нему глазами. Он шагнул вперед.

— Хлопьята, — сказал он зычно, — война вокруг! Война. Не воны нас, так мы их, а шоб мы их, треба вырвать с корнем все гадючье семя, шо им пособляет. Благодарен я вам, шо вы мене слухаете! Так я решаю: раз война, так пощады нема. Пусть гниют под забором! — и он махнул рукой.

Охрана прикладами затиснула арестованных во двор, и через минуту грянул оттуда залп. Дико взвизгнул бабий голос, и снова ударил выстрел, теперь уже одиночный.

— Расходись! — скомандовал Охрим. Толпа стала расползаться. Фитиль и Клешков смотрели, как Князев, сняв шапку, разговаривает с Клещом. Льстивое лицо старика сияло. Клещ слушал его молча, изредка кивал. Через несколько минут Князев обернулся к ним и поманил к себе.

— Вот, батько, — сказал он, подталкивая к нему спутников, — и эти со мной. По великой нужде к тебе, по крайнему делу.

 

На другой день с утра Князев ушел совещаться к Клещу, и его не было уже с полчаса. Мрачный Фитиль ссорился с хозяевами, требуя самогона, но прижимистые украинцы не спешили выполнить его требование — им не был ясен ранг постояльцев. Старший, видно, пользуется уважением, зато двое других не очень похожи на батькиных хлопцев. Клешков вышел и стал под пирамидальным тополем, наблюдая сельскую улицу.

У штаба толпился народ. Из ворот выезжали конные. Мимо Клешкова проехал всадник и осадил лошадь.

— Эй! — окликнул он Саньку. — Здорово, чего пялишься?

— А мне не запрещали, — сказал он с вызовом.

— Твой старый хрыч с батькой нашим грызется.

— Он такой! — сказал на всякий случай Клешков.

Вышел и встал у калитки Фитиль. Он безмерно скучал в этих местах, где ему не к чему было приложить свое умение.

— Парень, — позвал он всадника, — у вас в железку играют?

Тот, не привыкший к небрежному обращению, молча смотрел с седла на Саньку и поигрывал нагайкой.

— И откуда такая публика у нас взялась? — раздумывал он вслух. — Может, срубать вас к бису?

Фитиль подошел и тронул его за колено:

— Как звать-то тебя?

— Семка.

— Есть у вас, кто по фене ботает?

— Попадаются, — сообщил Семка, — могу познакомить.

Они двинулись к штабу.

— Тут погодите, — сказал Семка, кивнув на скамью под окнами.

Фитиль подобрал какую-то палку, вынул нож, уселся строгать. Клешков, сидя рядом, прислушивался к шуму за окном. Рама была приотворена, и низкий хриплый голос какого-то клещевского штабного перехлестывался с князевским тенорком.

— Вы уж меня извиняйте, — паточно тек голос Аристарха, — только что же вам в городе-то потом делать? Анархия там и сама не прокормится, и народ не прокормит. Меня начальники мои вот о чем просили: ты, мол, Аристархушко, объясни умным людям, что нам с ними надоть союз держать. Пусть они нам город помогут взять, а мы потом им поможем, ежели что, в деревне. Отсюда вместе и начнем.

В это время к Фитилю подошел Семен с тремя крепкими повстанцами, одетыми ярко и лихо: в мерлушковые папахи, в офицерские бекеши, в синие диагоналевые галифе и хромовые сапоги.

— Ось, знакомьтесь, — сказал Семка, — це тоже каторжные. И видать, по схожим делам.

— Есть где потолковать? — спросил Фитиль.

Все четверо поднялись и дружно пошли куда-то в конец улицы.

— Рыбак рыбака видит издалека, — сказал Семка, — а тебя чего он не взял?

— Я не с ним, я с Князевым, — пробурчал Клешков. Он еще не разобрался в обстановке. А пора было на что-то решаться.

Раскрылось окно. Наверное, было жарко. Санька услыхал голос Охрима.

— Гляди! — погрозил атаман и исчез в окне. Из комнаты опять донеслись раздраженные голоса.

— Кого это ждут? — спросил Клешков.

— Христю, жену батьки, — лениво ответил Семен. — Подлая баба, спасу от нее нет.

— А чего для нее охрану нужно?

— Для почету...

— Хай тому глотку заткнут, хто против объединения. И начихать, хто нам протягивает руку, лишь бы супротив комиссаров, — Клешков узнал голос одноглазого Охрима, выступавшего на митинге. — Возьмем город, тогда поделимся и поспорим, а теперь надо договориться и действовать. Нехай воны возьмут на себе пулеметы, а мы ударим с фронта. Ось тогда запляшут комиссарики. Я за то, шоб сговориться, батько.

Наступило молчание. Потом Клещ сказал:

— Добре. Мозгуй над планом, Охрим, и ты, Кикоть. Треба красных вырезать. Тогда поговорим.

Снова раздался голос Охрима:

— Кого же пишлем до городу?

Князев предложил Клешкова.

— Есть такой человек, — сказал он, — есть, есть. Надежный парень, голова. Иди-ка сюда, Саня, — позвал он, высунувшись в окно. — Вот и дело тебе придумали. Друга своего повидаешь, наставника Василь Петровича.

— Вин? — спросил Охрим, единственным глазом сверля Саньку.

— Он да Сема, они и справятся. Народ молодой, ловкий.

— Ладно, — сказал Охрим, — мне все ясно, вин так вин. Иды, хлопец, готовься. Ночью перебросим.

К вечеру приготовления были закончены. Семка должен был сопровождать Клешкова и в городе, третий оставался их ждать вместе с конями. Вернуться надо было как можно скорее, не обязательно с ответом от князевских друзей.

Семка и Клешков сидели на крыльце. В хате ссорились хозяева. Семка насвистывал какой-то известный мотив, а Клешков, у которого от напряжения дрожала каждая жилка, чистил наган. Он с усилием протирал промасленной тряпкой барабан.

— А вот и они! — пропыхтел запыхавшийся Князев, отбрасывая в сторону какой-то мешок. — Вот, ребятушки мои, вам мешок, возьмете с собой. В нем хлеб. Ежели застукают, один выход — спекулянтами прикинуться. Теперь пора, я вас провожу за посты, договорю, чего не сказал, а тебе, Сема, к батьке надо. Дюже ждет тебя батько.

Перед расставанием Князев настойчиво зашептал в ухо Клешкову:

— Запомни: три стука, потом: «От Герасима вам привет и пожеланье здоровья». Ответ: «Спаси Христос, давно весточки ждем». И чтоб этот обормот, — он чуть заметно кивнул в сторону Семки, — не услышал. Учти!

Впереди рассыпчато зацокали копыта, закричали. Князев и Клешков подняли глаза, прямо на них скакал всадник, по голосу они узнали Охрима.

— Вот ты где, старая калоша! Иди до батьки! Убежал твой брандахлыст, Фитиль этот, шо у карты резався.

 

Было хмурое утро. Гуляев поднялся на крыльцо исполкома, вошел в коридор, и первым, кого он увидел, был Яковлев. В стройном бритом военном, закрывавшем дверь какого-то кабинета, его нельзя было узнать — недавнего интеллигента с чеховской бородкой.

— О! — сказал, оглядываясь на шум его шагов, Яковлев. — Вот так встреча!

— Не пойму, что же было маскарадом, — шутливо, но с тайным смыслом сказал Гуляев, пожимая руку, — и в той и в другой одежде вы равно естественны!

— Потому что естественна ситуация, — сказал Яковлев. — Я получил новый пост. Вы не зайдете?

Они зашли в длинную пустую комнату с одиноким столом и ящиком телефона, привешенного к стене.

— Вот моя обитель, — Яковлев обвел рукой четыре стены и засмеялся, — военрук гарнизона Яковлев готов принять товарища Гуляева.

Гуляев тоже сделал вид, что ему весело. Какое-то внутреннее беспокойство не покидало его. И причиной тому был ненатуральный тон Яковлева. Он еще несколько минут поболтал с ним и помчался по исполкому, ища Бубнича. Ему сказали, что Бубнич на митинге на маслозаводе. Он попросил у Куценко его фаэтон и поехал на маслозавод.

На маслозаводе тесно стояли человек двести мужчин и женщин. Говорила Верка Костышева, секретарь комсомольской ячейки. За ней, неподалеку от стола, за которым сидели трое — президиум, горбился на табурете Бубнич, что-то записывая себе в книжечку.

— Товарищ Ленин, — четко отделяя слова, чеканила Верка, глядя в толпу, — говорит нам прямо: революция в опасности! Белые паны, барон Врангель и всякая нечисть — все лезут на нас! Наши ребята умирают в Таврии, и, может, оттого умирают, что мы им, тифозным и голодным, не можем прислать хлеба! А почему мы не можем его прислать, почему мы сами голодуем? Потому что некоторые завалились на лежанки и не видят, что бандюки под самым носом! Мы в ячейке все признали себя мобилизованными! Вчера мне Машка Панфилова чуть глаза не выцарапала, что я ее Ваньку по ночам домой не отпускаю...

В толпе захохотали. Стоящий рядом с Гуляевым парень с винтовкой за плечом сплюнул и пробормотал:

— Опозорила, дура горластая!

Гуляев тронул его за плечо:

— Здорово, Иван!

— Здорово, Гуляев! — радостно обернулся парень. — Как живешь-можешь?

— Потом поговорим, — остановил его Гуляев и стал пробираться к Бубничу. Верка заканчивала.

— Вам, товарищи, глаза себе тряпочкой повязывать незачем и плакаться друг другу в жилетку, что хлеба нет, и сахарина нет, и детишки раздеты-разуты — как тут Грищенко плакался, — ни к чему. Ежели допустим, что придет Клещ, он вам такую малиновую жизнь устроит, что, кто сегодня не очень красный был, весь покраснеет. От крови все покраснеют! Они, бандюки, миловать не умеют, а рабочего — с чего им миловать?

— А ты ихнюю программу читала? — крикнул кто-то из-за угла. Толпа задвигалась, заговорила.

— Ихняя программа — бей коммунистов, режь рабочего! — кричала своим громким голосом Верка. — И ты это не хуже других знаешь, Грищенко! А на твои предательские возгласы отвечу только одно: я бы таких, как ты, тут же к стенке ставила.

Теперь все вокруг загомонили, и Гуляев, пробившийся в первые ряды, увидел, как Бубнич что-то сказал Верке и она, вся багровая, распаренная от ярости и усилия, которое вызвала у нее речь, отошла в сторону, а сам Бубнич стал на ее место.

— Товарищи! — он поднял руку. — Попрошу тишины.

Толпа, разбившись на кучки, горячо обсуждала свое.

— Хлеб! Сахар! Мануфактура! — громко сказал Бубнич, и все сразу смолкли и подались вперед. — Все это революция и наша партия гарантируют вам, товарищи! Но разве нам до этого сейчас? Если бандиты захватят город, то не будет пощады ни старому, ни малому! У нас есть силы, и мы выстоим! Надо отмобилизовать все силы — Клещ будет разгромлен, и в город снова доставят хлеб и другие продукты! Только рвач и обыватель, — повысил голос Бубнич, — в такие дни думает о своей шкуре! А вы рабочий класс! Пролетарий! Я призываю вас под ружье!.. — Он замолчал и оглядел серые суровые лица вокруг. — Революция в опасности! В опасности наш город, важен каждый штык! Все, кто понимает это, должны записаться в отряд! Запись объявляю немедленно. Сознательные, вноси свои фамилии.

Толпа задвигалась. Вперед вышел худенький парнишка и подошел к столу. В общей тишине он прозвенел простуженным дискантом:

— Пиши. Фамилие мое Корнев.

И сразу за ним начала выстраиваться очередь.

А тем временем Бубнич подозвал Гуляева к столу президиума:

— Вот что, Гуляев. Информирую. Поскольку вестей никаких нет, наши товарищи, засланные к Клещу, наверное, провалились. Судя по всему, Клещ знает о нас многое. В городе действует контрреволюционное подполье, готовое в любую минуту помогать Клещу атаковать город. Надо быть готовыми к обороне. Собрать силы. Все коммунисты, чоновцы, уже на казарменном положений. На заводе пятьдесят человек получат оружие и будут пока оставаться в цехах. У нас шесть пулеметов, караульная рота, эскадрон Сякина. Сякин, к сожалению, дисциплины не признает. Нападение на город произойдет вот-вот. У монастыря наши обстреляли клещевский разъезд. Один из раненых сообщил, что со дня на день Клещ пойдет на город. Я сейчас организую все силы наших работников на проникновение в контрреволюционное подполье. Милиция в последнее время опередила нас и шла по следу, теперь след прервался. Надо его отыскать, Гуляев. — Бубнич жестко взглянул на Гуляева и опустил глаза. — Не знаю, как это сделать, знаю одно: дьякон нам нужен и нужен в ближайшие часы. Тут тоже очень многое скрыто... Сейчас судьба Советской власти в городе зависит от того, насколько у нас будет крепок тыл. Надо не дать вражеским элементам поддержать Клеща.

Иншаков встал.

— Слыхал? — спросил он Гуляева. — Хоть из-под земли, но добудь дьякона. Это тебе приказ. Не найдешь, пеняй на себя.

 

Гуляев вошел в пролом забора и зашагал между плодовых деревьев. У самого дома какой-то скрип насторожил его. По приставленной к дому лестнице карабкался Полуэктов.

Гуляев смотрел с любопытством. Что это задумал его хозяин? Откуда вдруг такая активность: подновленная дверь, посещение чердака?

Через несколько минут голова Полуэктова в картузе показалась в чердачной двери, он окинул сад взглядом и вдруг увидел Гуляева. С минуту они не отрывали глаз друг от друга.

— Смотрю, Онуфрий Никитич, ожили вы, — сказал Гуляев, — делом занялись.

Купец трудно протиснул в дверцу свое тело, повернулся задом к Гуляеву, медленно спустился.

Гуляев подошел. Полуэктов, далеко запрятав медвежьи узкие глаза, поздоровался, затоптался на месте.

— Скажите, Онуфрий Никитич, — вдруг вспомнил Гуляев, — вы в свою лавку, что напротив нынешней кооперации, кого-нибудь пускали?

У Полуэктова глаза полезли на лоб:

— Какая лавка, кого пускал? Избави господи от напастей!

— Да вот лавка у вас была... Напротив склада кооператоров.

— Так тот... склад, он опять же моей лавкой был. Так я что... Я не в претензиях... Новая власть, новые порядки.

— И Фитиля не пускали? Ключи-то от этой лавки у вас есть?

Полуэктов уставился в землю.

— Какой Фитиль? Какие ключи? — заморгал он. — Конфисковали у меня лавки-то эти, какие ключи тут?

— Значит, нет ключей?

— Нету, нету, — пробормотал Полуэктов и, вдруг повернувшись, резво ударился рысцой к дверям дома.

Гуляев поднялся к себе. «Странно, — думал он. — От одного вопроса пришел в неистовство».

И вдруг он понял: паника! Полуэктов был охвачен паникой, и причиной тому был он, Гуляев!

 

Пробраться в город оказалось легко. Лазутчики Клеща давно освоили один путь, который красные патрули не могли перекрыть. Это был путь через лабиринт оврагов.

На рассвете, прячась в садах, они нашли адрес, данный Клешкову Князевым. Несколько раз Клешков под разными предлогами пробовал оставить Семку в каком-нибудь саду, удрать от него, но у Семки, видно, были свои причины не покидать Клешкова, и он на все предложения разделиться безоговорочно отказывал.

Они постучались условным стуком в ставню. В домике началось движение, потом дверь приоткрылась на ширину цепочки.

— Кто такие? — спросил старушечий голос.

— От Герасима вам привет и пожеланье здоровья, — зашептал Клешков.

— Спаси Христос, давно весточки ждем! — голос у старухи дрожал. Пристально вглядевшись в Клешкова, она отворила дверь. — Проходите.

Через узкие сенцы они прошли в комнату. Там было жарко натоплено.

— Вы, соколики, тут пока погрейтесь, — говорила старуха, поспешно накидывая потертую плюшевую кацавейку и платок, — а я побегла за самим.

Она исчезла. Семка сидел на скамье, вытянув длинные ноги, и скучливо оглядывал комнату. Клешков тоже сел, прижавшись спиной к печке. Его темное пальто почти не грело, и он изрядно намерзся.

— Интересно поглядеть, что это за братия? — сказал Семка и стал свертывать самокрутку.

— А чего смотреть-то? — отозвался Клешков.

— Куркули! — презрительно сплюнул Семка. — Я вашего лысого козла, Князева этого, враз раскусил. Он с батькой только для виду.

Послышался скрежет замка, и в комнату вошел невысокий стройный человек в военной форме, в красноармейской фуражке, в шинели, перетянутой ремнями. Шашка билась у него на одном боку, кобура хлопала по другому.

— Здравствуйте, — сказал он, оглядывая их темными зоркими глазами. — От Князева?

— От него, — встал Клешков. Семка не двигался. — Это адъютант Клеща.

Военный пожал обоим руку, сел.

— Я руководитель суховского отделения «Союза спасения родины», — он еще зорче всмотрелся в посланцев батьки. — Какие задачи ставит перед нами атаман Клещ и какими силами он располагает?

— У батьки пятьсот сабель, — сказал Семка, сплюнув, — и хлопцы за батьку хошь в воду, хошь в огонь.

— Ясно, — оглядев его, перебил военный. — А каким образом атаман хочет действовать против суховского гарнизона?

— Через два дня по получении от вас ответа, — лениво заговорил Семка, — мы вдарим с двух сторон. Большая часть войска со степи, остальные обойдут город и кинутся от монастыря.

— Со стороны Палахинских болот? — недоверчиво сощурился военный. Там же места непроходимые, тем более для конницы.

— Ежели батько прикажет, — ощерился Семка, — так воны будуть проходимые.

Военный с сомнением покачал головой. Потом повернулся к Саньке:

— Что скажете вы?

— Где Василь Петрович? — спросил Санька.

— Жив, здоров.

— Пусть придет сюда.

— Это потом. Что передал Князев?

— Приведите Василь Петровича, тогда скажу.

Военный улыбнулся:

— Ну что ж! Пафнутьевна!

Появилась старушка, военный шепнул ей что-то, она исчезла. Подождали. Потом опять заскреб замок, и в комнату вошел обросший, исхудалый Степан.

— Так, — сказал военный, — ваше заточение кончилось, Головня, и прошу нас не винить. Времена трудные, а мы вас знали плохо. Это было вроде испытания.

Степан ничего не ответил.

— Так вот, — продолжал военный, — план ваш сам по себе довольно хорош. Напасть от монастыря удобно. Во-первых, потому что не ждут, во-вторых, потому что там много укрытий от пулеметного огня: сады, дома, лесопилка. Меня здесь одно только смутило: болота считаются непроходимыми.

— Считаются! — фыркнул Семка. — Наши те болота два раза проходили по батькиному приказу.

— Отлично, — сказал военный, — это уже солиднее. Чего требует от нас батько?

— Штобы вы уничтожили красные пулеметы, — ответил Семка.

— Ну что ж, беремся. У красных шесть пулеметов: два шоша, гочкис и три «максима». Один «максим» — на колокольне соборной церкви. Это самая опасная точка.

— Батько про это знает. Нападать будем с обеих сторон тильки по сигналу. Сигнал даете вы. Шесть вспышек фонаря с соборной колокольни. В ночь на третий день, як мы дойдем до батьки. Будет сигнал — зараз пускаем червонным юшку, и город наш.

— Хорошо, — сказал военный. — Мы берем на себя пулеметы. У нас есть возможность их обезопасить. Когда выступит обходный отряд?

— Сразу, як батько получит от нас вести.

— Когда он будет у монастыря?

— К вечеру другого дня.

— Обсудим детали, — военный развернул карту. — Прошу вас сюда.

Степан и Клешков, стараясь не проявлять особенного любопытства, сидели на скамье и тихо переговаривались.

— Впрочем, вот что, — сказал военный, — пожалуй, я напишу атаману письмо.

Он сел и в несколько минут исписал большой лист бумаги.

— Понесете вы, — обернулся он к Клешкову, — а вас, — это относилось к Семке, — я принужден оставить. — Он подошел к форточке и позвал: — Дормидонт!

— Как оставить? — спросил Семка, поднимаясь и засовывая руку за пазуху.

— Так, как оставили нашего Князева у батьки.

Подошел и стал около Семки огромный бородатый дьякон. За ним скользнул в комнату молодчик в жилетке. Семка посмотрел на них и вынул руку из-за пазухи:

— Заложником, что ли?

— Пока мы с атаманом не познакомились как следует, я буду вынужден поступать таким же образом, как и он.

Клешков думал только об одном: надо посоветоваться со Степаном. Надо успеть передать ему все, что он видел у батьки Клеща. Но Степана зачем-то повели во двор.

— Вы двинетесь в путь немедленно, — повернулся к Клешкову военный. Я пошлю с вами человека. Очень важно, чтоб перед началом выступления атаман отпустил к нам Князева, — внушал военный. — Вы поняли?

— Понял.

В ту же минуту с улицы раздался крик. Все застыли на своих местах.

— Стой! — кричал осипший голос, показавшийся Клешкову знакомым. Стой, говорят!

Послышался топот. Несколько раз выстрелили. И тотчас грохнуло, как из пушки. «Обрез», — подумал Клешков. Он вскочил на ноги. Его тут же насильно усадили на корточки, но главное он уже видел. Степан лежал почти у самого плетня, молодчик в жилете, придерживая у бока обрез, огромными прыжками мчался к калитке, за ним бежал человек в шинели и папахе. Еще раз оглушительно грохнуло, и, перескочив через калитку, ворвался давешний спутник Степана.

— Засада! — орал он, вытаращив глаза.

— Уйми его, — приказал военный Дормидонту. Тот хлопнул ладонью по голове кричавшего, и парень сел на пол.

На улице затопали, раздались выстрелы. Военный, раздвинув ветви дерева, смотрел.

— Дормидонт, веди их на пункт три, — приказал он, — там без меня никому не выходить.

Дьякон, кивком позвав за собой Клешкова, парня в жилетке и Семку, кинулся в сад. Они мчались за ним, отбрасывая с пути ветки, царапаясь о них, перепрыгивая через ржавые осенние кусты. Сады в Сухове были, как леса. Только купол собора сиял потускневшей позолотой справа от них, и Клешков благодаря этому знал общее направление. Они выбрались через поваленную изгородь еще в один сад.

— Сюда! — позвал дьякон. Они бегом добрались до небольшого домика.

— Тут досидим до темноты, — сказал дьякон. — Ты, Матюха, беги к начальству, сообчи: мы на месте, ждем приказу.

Парень в жилетке выскочил за дверь.

— Отдыхайте, — сказал дьякон. — Сейчас жратвы добуду.

Клешков посмотрел на Семку. В неясном свете свечи тот чему-то усмехался.

— Чего это ты? — спросил Клешков.

— Веселая жизнь.

— А у батьки разве не веселая?

— Тут все же у красных под боком. Аж щекотит!

Клешков замолчал. Семка был искатель приключений, его радовала любая заваруха. А у Клешкова погиб друг. «Может, он только ранен или прикинулся? — мечтал Клешков. — Тогда он все расскажет в штабе...» А если убили? Клешков мотнул головой, сел от внезапной боли в сердце. Степан!.. Ну, а если убит, чего прятаться? Надо глядеть в глаза фактам. Значит, надо думать, как сообщить своим. Сообщить все, что он знает, а от этого теперь зависит жизнь всех: Бубнича, Иншакова, Гуляева... Нужен план.

Вернулся дьякон с какой-то крышкой вместо подноса, на ней лежала разная снедь.

— Это ты хорошо придумал, — сказал Семка, потирая руки.

 

У Гуляева не было точных доказательств того, что Полуэктов замешан в ограблении потребкооперации, но само волнение хозяина, а главное, тот факт, чуть не выпавший у него из памяти, что награбленные продукты прятали в его бывшем складе, — все это заставляло торопиться с выяснением. В сумерках он поднялся, положил книгу, натянул сапоги и хотел было уже спускаться вниз, когда услышал, как задребезжали ступеньки под чьими-то шагами. Он быстро застелил шинелью свое ложе, присел на него. В дверь постучали.

Вошла Нина.

— Владимир Дмитриевич, по-моему, вы очень хороший и добрый человек.

В зыбком свете свечи лицо ее потемнело, и он понял, что это краска стыда.

— С чего бы такие сантименты? — спросил он резче, чем думал.

Нина вскинула голову:

— Вы правы. Самой смешно... Какие сейчас могут быть сантименты?

Он остановился над ней и взглянул сверху вниз ей в лицо. Глаза черно блистали на белом лице, щеки горели.

— Нина Александровна, с вами что-то случилось? Не таитесь!

— Ничего не случилось! — крикнула она. — Вы произвели впечатление воспитанного и гуманного человека, спасли нас во время обыска от голодной смерти. Я поверила вам, а оказалось, все это лишь затем, чтобы шпионить за нами!

— За кем — за вами?

— За мной и дядей!

— Откуда вы это взяли?

— Он сидит там внизу и ежеминутно ждет ареста. Говорит, что вы приписываете ему соучастие в каком-то грабеже!

— Одну минуту! — сказал Гуляев. — Где ваш дядя?

— У себя. Он уже готов, собрал вещи. Можете брать!

— Пойдемте-ка потолкуем, — Гуляев потянул ее за руку и повлек за собой.

Они спустились в комнаты. Посреди освещенного трехсвечником стола хозяин, грузный, с нечесаной бородой, пил чай.

— Так вот, Онуфрий Никитич, вы сочли, что я вас заподозрил? — спросил Гуляев. — А почему все-таки это пришло вам в голову? И потом... Если бы вы даже и бывали в лавке, если даже и ключи у вас от нее на самом деле имеются...

— Нету ключей! Нету! — каким-то утробным ревом вырвалось у купца. — Не мучь ты меня, лиходей! Матушка-заступница, царица небесная, спаси и помилуй раба твоего.

И в этот момент Гуляев вспомнил, откуда он знал то молодое хищное лицо на фотографии, взятой в доме Нюрки Власенко.

— Я говорю, что, если вы даже и были в лавке, это еще не доказывает вашу связь с бандитами, — продолжал Гуляев. — Но вот что я вспоминаю: а ведь я видел этого типа у вашего дома, видел, Онуфрий Никитич!

— Какого еще типа? — повернулся к нему на крякнувшем стуле хозяин.

— Фитиля-то я видел, — спокойно сказал Гуляев, — и как раз накануне ограбления. И не далее как в вашем саду.

— Это подлость! — вскочила Нина.

— Не могу! — сполз и рухнул на колени хозяин. — Не могу, вот те крест! Запужал он меня, Нинка! Все расскажу.

— Дядя! — зазвенел натянутый до предела голос Нины. — Встаньте! Рохля!

Гуляев нащупал в кармане рукоять нагана и накрепко обнял ее пальцами. Вот оно что! А он чуть было не поверил в наивность сладкоречивой племянницы.

— Встаньте, — сказал он, — собирайтесь!

— Какой-то шум, — прозвучал сзади знакомый голос, — по-моему, здесь все переругались.

Гуляев обернулся. В проеме двери, освещенный слабым светом из кухни, улыбался Яковлев. Шинель на нем была распахнута, в руке фуражка.

— Здравствуйте, Владимир Дмитриевич, второй раз на дню.

— Здравствуйте, — сказал Гуляев, — придется вам мне помочь.

— В чем же? — спросил Яковлев. — Впрочем, я к вам испытываю такую симпатию, что готов помочь в чем угодно.

— Надо отконвоировать моих уважаемых хозяев в ЧК.

— Отконвоировать? — Яковлев туманно улыбнулся.

Гуляев зорко оглядел всех троих. Нина стояла под иконой, сплетя руки у груди. Купец тяжко поднимался с колен. Яковлев смотрел на него с нехорошей усмешкой. Гуляев сориентировался.

— Эй, — сказал он, выхватывая наган, — отойдите-ка от двери.

— Это мне? — спросил, все так же улыбаясь, Яковлев.

— Вам! Ну!

Яковлев шагнул в комнату, и в тот же миг ударил выстрел. Гуляев отскочил. Купец бил в него с колен. В руках у Нины тоже воронено блеснуло.

Он выстрелил вверх, и в тот же миг по руке его ударили чем-то железным. Наган упал. Гуляев заскрипел зубами от боли и попытался поднять его левой рукой, но второй удар сшиб его с ног. С трудом нащупав затылок, уже влажный и липкий от крови, он стал подниматься. Сильная рука заставила его сесть.

— Веревки! — скомандовал голос Яковлева. — Надо спрятать этого большевистского Холмса. Он нам еще понадобится.

Гуляев с натугой приподнял гудящую голову. Нина с окаменевшим лицом принесла веревки. Яковлев, упершись коленом вгуляевскую спину, натуго скрутил ему руки.

— Не мечитесь, Онуфрий Никитич, — сказал он, — не надо было трусить. Не приди я вовремя, вы могли бы все дело завалить! Сейчас потрудитесь-ка на общую пользу. Отнесите нашего комиссара наверх. Мы тут кое о чем потолкуем между собой, а потом и с ним побеседуем.

Купец, охая и стоная, поволок связанного Гуляева по ступеням наверх и сбросил в его комнате.

Когда купец ушел, Гуляев приподнял голову. Рука болела нестерпимо. Голова была налита чугуном и ныла. Надо было собрать и привести в порядок мысли, а боль мешала этому. Он стиснул зубы, постарался собраться. Внизу грузно топал хозяин, слышались голоса, но слов разобрать было невозможно. Гуляев поднатужился, перекатился на живот и встал на колени. С большим трудом, стараясь не трясти головой, поднялся на ноги. «Ошибочку допустили, господин ротмистр, или как вас там по чину, — подумал он о Яковлеве, — ног не связали. А пока мы на ногах, нас еще не сбили». Он тряхнул головой и тут же чуть не упал от подступившей дурноты. Сейчас эти снизу явятся. Он прислушался. Среди голосов выделялся голос Нины. Он звучал на пронзительных, почти истеричных нотах. Требует вывернуть его наизнанку? Откуда такая горячность? Но вот уже полминуты что-то отвлекало его от голосов в гостиной. Слышался еле уловимый звук во дворе. Чуть-чуть звякнуло стекло, точно его коснулись чем-то металлическим. Неужели свои? Гуляев перестал дышать, слушал. Это было бы слишком большой удачей. К нему иногда присылали связных от Бубнича или Иншакова. Но как они могли явиться именно сейчас? На выстрелы? Но выстрелы в глубине дома почти не слышны на улице. Да и дом стоит внутри двора. Он услышал, как скрипнула входная дверь и крадущиеся шаги нескольких человек прошуршали в передней. Он ждал, боясь пошевелиться. Те, внизу, могли услышать по скрипу пола, что он уже на ногах. Вдруг ахнула дверь, и тотчас раздался крик Нины, в гостиной затопали, зарычали сдавленными голосами.

Гуляев шагнул было к двери, но вспомнил: за его спиной окно. Оно закрыто. Открыть он его не сумеет, но, если ударить плечом, можно высадить раму. Но куда бежать: ведь пришла помощь. Он подошел к двери и остановился. С яростной матерщиной кто-то выволок что-то тяжелое в прихожую.

— Ну, фрайер! — услышал он остервенелый голос. — Куда камушки запрятал?

В ответ глухо сопели.

— Будешь говорить? — накаленно спросил голос, тупо прозвучал удар по живому, в ответ застонали, и одышливый голос купца запричитал:

— Ай мы не расплатились с тобой? Что ж ты, как грабитель, ко мне врываешься?

— Не расплатились! — злобно сказал голос допрашивающего. — Мне склад был не нужен. Я по договору его брал. Я по мизеру не играю. Для вас старался. А потом? Нагрели меня, думали Фитиля обвести? Где камушки?

— Да откуда у меня камушки? — плаксиво забормотал купец. — Сколько обысков было, сколько голодали, продал все!

— Гляди, косопузый, — яростным шепотом пообещал голос, — даю тебе полминуты! Не вспомнишь, где камни лежат, пришьем и тебя, и твою девку, и зятя. Это я тебе гарантирую.

Вдруг в гостиной опять закричали, забегали и заворочались. Гуляев мгновенно принял решение. От грабителей ждать пощады нечего. Наших надо предупредить о заговоре, о том, кто такой Яковлев и семейка Полуэктовых. Он разбежался, вышиб плечом окно. Зазвенели разбитые стекла. Он сел на подоконник, высунул в сплошной мрак ноги и прыгнул.

 

К ночи большинство постояльцев садовой сторожки нашло себе занятие. Семка засел за карты с обоими парнями, дьякон захрапел, а Клешков, поглядывая на заставленные изнутри фанерой окна, все чаще начал выходить на улицу. Сначала Семка и тут не отпускал его от себя ни на шаг и покорно вставал рядом у кустов, как только Санька ступал из двери на садовую, усыпанную жухлой листвой землю. Немедленно появлялся и дьякон, и все трое сторожко, ощущая присутствие друг друга, смотрели в осенний мрак.

Потом, не разговаривая, молча возвращались. Наконец Семке надоело выходить за Клешковым, дьякон утомился и захрапел, и Клешков почувствовал, что теперь самое время бежать.

Можно было просто бежать в милицию. Или в исполком. Но на это ушло бы не меньше часа. Семка и остальные спохватились бы. И страшнее всего — от этого терялась суть его сообщения. Он знал теперь замысел повстанцев и городского белого подполья. И надо было сообщить об этом своим, не встревожив врага. Вот в этом и состояла задача.

Клешков встал. Не спеша подошел к двери и открыл ее.

— Куда пошел? — крикнул за спиной Семка. Оборвался храп дьякона.

— До ветру, — сказал он и ступил в сад. Из дому не выходили. Дом был шагах в пятидесяти. Он шагнул было в сторону и явственно услышал звук револьверного выстрела, за ним еще два. Потом он услышал сторожкие шаги во дворе. Пока ничего нельзя было разобрать, и инстинкт разведчика приказывал ему ждать. Наконец у тускло освещенной веранды появилась плохо различимая фигура. Прижалась к двери. Послышался звук вырезанного стекла, потом дверь раскрылась, и тот, кто открыл ее, а за ним еще трое беззвучно скользнули в дом.

Вдруг наверху с треском вылетела, звеня осколками стекол, рама, и тотчас же в прогале окна появился и с глухим шумом упал вниз человек. Клешков вскочил и в несколько прыжков домчался до кустов, где должен был находиться выпрыгнувший. Тот лежал лицом вперед, со странно заведенными за спину руками. Он хрипел. Клешков осторожно повернул его голову и не поверил своим глазам: перед ним был Гуляев. Клешков похлопал его по щекам. Гуляев открыл глаза. Он долго щурился, всматривался в почти прислонившееся к нему лицо Клешкова, потом бормотнул:

— Санька... — и тут же дернулся. — Предатель!

Клешков наклонился к самому его уху:

— Молчи. Идти сможешь? Не предатель я, задание у меня.

Гуляев попробовал поднять голову. Клешков разрезал веревку на его руках, помог сесть.

— Володя, не перебивай, — сказал он, — слушай внимательно.

Он быстро и четко пересказал ему все, что он знал о планах подполья и повстанцев, потом поднял, поставил его и попросил пройти. Гуляев чуть не упал. Но взял себя в руки и сказал, что дойдет.

— Иди, — сказал Клешков, — только вот что... Кто там в доме? Что за шум?

— Налетчики, — невнятно пробормотал Гуляев, — купца моего щупают. А купец — сам в подполье, и все там оттуда. Надо брать их.

Клешков увидел, как Гуляев шатаясь двинулся к саду. Он подождал, пока тот дойдет до деревьев, и, невесомо ступая, двинулся к двери дома.

На пороге он остановился. В комнате горели свечи в трехсвечнике на столе, и в их свете видна была привязанная к креслу светловолосая женщина. В углу над сидевшим на полу мужчиной в гимнастерке стоял широкоплечий малый в тужурке и кепке. Его обрез был уперт в темя сидевшего. Трое других толпились над кем-то, привязанным ко второму креслу, и один из них, самый высокий, все время спрашивал приглушенным голосом:

— Надумал колоться, падло? Нет? — Потом они что-то сделали, хрип усиливался. И снова равнодушно-свирепый голос высокого спрашивал:

— Развяжешь язык, старая портянка? Нет?

Дверь была полуотворена, она не скрипнула, и в течение, может быть, нескольких секунд, но секунд настолько долгих, что Клешков не забыл их потом всю свою жизнь, он был свидетелем пыток. Первой его заметила женщина и осеклась в крике. От этого оглянулся парень в кожанке и, дернувшись, вскинул свой обрез. Клешков выстрелил в него и тут же, присев на колено, выпустил все патроны в обернувшихся от кресла. Все они упали со стуком. Длинный попытался подняться. Но военный, сидевший в углу, вскочил и выстрелил ему в голову из перехваченного у своего мертвого сторожа обреза.

— Вовремя вы, — сказал он, и Клешков узнал в нем руководителя местного отделения «Союза спасения родины».

Не теряя времени, военный развязал женщину и старика. Старик был огромен, тучен и настолько черен лицом, что Клешков думал, что он сейчас умрет от разрыва сердца. Старик сидел, ухватившись за ручки кресла, и прерывисто дышал.

— Онуфрий Никитич, надо уходить! — сказал ему военный. — Выстрелы слышали в городе, скоро будут гости.

Затопали шаги. Клешков с наганом и военный с обрезом кинулись к двери. Вломился дьякон.

— Живы? — завопил он оглушительно. — Спаси господи! Целы!

— Поздненько являешься, Дормидонт, — опустил обрез военный.

Дьякон подошел к мертвецам, разбросанным на полу, поглядел и часто закрестился:

— Помилуй господи, сам Фитиль.

— То-то и оно. Я говорил вам и Князеву: нельзя связываться со шпаной. Так и вышло.

— Учтем, господин ротмистр.

— Уходим немедленно. Передай своим ребятам, чтобы проводили обоих: и этого, — он указал на Клешкова, — и того за город. Задерживать никого не будем. Побратались в деле. Уходить немедленно.

Дьякон исчез.

На время их разговора женщина пропадала куда-то и теперь возникла в дверях:

— Его нет!

— Нет? — переспросил военный. — Тогда бегом! Уходим! — Он быстро натянул шинель, нахлобучил фуражку.

— Сигналы остаются прежними, — сказал он Клешкову, — сроки тоже. Нас, конечно, будут искать, но, надеюсь, не сыщут. Через двое суток начинаем. До встречи.

Клешков выскочил во двор, за ним вышли и остальные. У ограды темнела кучка людей, слышался негромкий разговор. Когда Клешков подошел, один из молодчиков при дьяконе подал ему пальто и шапку.

— Бегом! — гаркнул дьякон. И сам первый пустился тяжеловатой трусцой.

 

С вечера эскадрон Сякина выступил. Движение это постарались сделать неприметным. Всадники группами и по одному съезжались к монастырю, во дворе его пристраивались к своим взводам. Гуляев, получивший задание быть при Сякине, ездил рядом с комэском как привязанный. Бубнич появился около полуночи, перед самым выступлением.

По плану, принятому после сообщения Гуляева, эскадрон должен был обрубить одно из щупалец, охватывающих город: встретить и уничтожить запасной отряд Клеща. Тот самый, во главе с Кикотем, что должен был появиться завтра здесь и напасть на защитников города с тыла.

Перед самым наступлением из монастыря, около полуночи, появился Бубнич.

Шли несколько часов. Кони вязли в размытой дождями глине, всадники, ежась от ветра, кутались в бурки, шепотом матерились. К Сякину и Бубничу подскакали разведчики.

— Выходят по болоту, — доложил один из них, парень с чубом цвета спелой пшеницы, выбившимся из-под кубанки.

— Много? — спросил Сякин.

— Да сотни две, кабы не больше.

— Последи и докладывай, — сказал Сякин и, переждав глухой топот умчавшихся разведчиков, повернулся к Бубничу: — Что будем делать, комиссар?

— Лучше всего подождать, когда они скопятся на выходе из болота, и рубануть пулеметами. А вы как считаете?

— Думаю, лучше бы их прямо на болоте резать, — сказал Сякин и желваки заходили по скулам. — Трудно будет, коли они до твердой земли дойдут. В два раза превосходят.

— Поступайте как знаете, — после минутного колебания ответил Бубнич. — Вы тут командуете. Вы тут командуете, Сякин, — повторил он, — и только вы, запомните. Мы верим в вас.

— Запомню, — пообещал Сякин. — Взводный, — закричал он, — второй взвод! Гони сюда старшего!

Примчался на рыжем дончаке лихой казачина с пышными черными усами, отсалютовал шашкой.

— Ты пощупай их за бугром, — сказал Сякин. — Мнится мне, они уже повылезли с того чертячьего болота. Коли так, не атакуй, а сообчи!

— Слухаю! — Взводный умчался.

На поляне строился эскадрон. На вершину бугра выехали и развернулись за стволами могучих дубов обе эскадронные тачанки.

— Первый и третий взводы — в резерв! — командовал Сякин. — Гони к тому клену, где комиссар товарищ Бубнич расположился! Четвертый взвод выдвинуться на взгорок и по команде — беглый огонь!

Гуляев сквозь кусты всмотрелся в пятнистое и кустистое поле впереди. Далеко сзади темнел лес, а по кочкам, с которых осыпался в черную прорву снег, гуськом — по одному — передвигалась длинная змейка людей, и в самом конце лошади осторожно вывозили тачанку. Это было неожиданностью: считали, что у банды нет пулеметов. Было слышно, как с глухим чавканьем прыгали с кочки на кочку идущие впереди. Коней большей частью вели в поводу, но кое-кто ехал верхом. Трясина, то и дело проступавшая сквозь снежный покров, была в этих местах, как видно, неглубокой. Передние бандиты давно обошли холм, где ждали сигнала милиционеры, и были уже не видны из-за других лесных холмов. Выход из болота был где-то в стороне, туда они и направлялись. Все ближе чавкала грязь под сапогами и копытами. Лица притаившихся за кустами милиционеров были бледны.

В этот момент Сякин вырвал шашку, и блеск ее высоко полыхнул в лучах рассветного солнца.

— Огонь! — крикнул он, и оба «максима» на тачанках одновременно затарахтели. Змейка повстанцев на болоте сразу порвалась. Несколько человек в середине ее рухнули в черную воду, остальные кинулись в стороны, забарахтались в трясине.

— Тачанку, тачанку не упустите! — высоким ломающимся голосом кричал сзади Сякин.

Гуляев увидел, как поднимались на дыбы и падали кони у самого начала болота, оттуда тоже затарахтело и заплясал огонь вокруг пулеметного дула. Вся цепь милиционеров и чекистов в кустах беглым огнем крыла разбегающихся и падающих повстанцев. Те, на болоте, почти не отвечали. Многие завязли, соскочив с тропы, многие пятились, пытаясь отстреляться, но пулемет на дальнем краю холма сек и сек разбегавшиеся серые фигурки, а второй «максим» непрерывно слал очереди по тачанке бандитов.

Гуляев тоже непрерывно стрелял. В несколько секунд он выпустил три обоймы. Вражеский пулемет замолчал.

— Урра-а! — закричали в цепи.

— Молодец, мильтон! Умеешь воевать! — одобрительно сказал хрипловатым голосом Сякин.

Но Гуляев не ответил. Он слушал. В тылу на поляне творилось что-то неладное. Вскочив и перебежав пространство до пологого спуска, он посмотрел вниз. Там внизу сшиблись всадники, и в полном безмолвии, лишь изредка вскрикивая, эскадронцы и неведомо откуда взявшиеся бандиты рубили друг друга. Хрипели лошади, стонали люди, но хрип, стон и топот были странно приглушены, словно это происходило во сне, а не наяву. У подножия холма жались испуганные коноводы четвертого взвода.

— По коням! — гаркнул сзади уверенный голос.

И сразу же покатились, поехали по пятнистому склону милиционеры и чекисты. Бандиты стали заворачивать коней в сторону коноводов. Но было поздно. Гуляев сам не помнил, как он влетел в седло.

— Вперед! — ударил голос Сякина. — Дави, ребята! Даешь!

— Да-е-шь! — заревели со всех сторон. Резко ударило несколько выстрелов, и бандиты, как по команде, стали поворачивать коней.

— В угон! — закричал Сякин.

Десятки всадников помчались радужным клубком, догоняя и обгоняя друг друга. Сякин, белый, потерявший кубанку и шашку, шагом ехал навстречу Бубничу. Тот на ходу осадил, вздыбил лошадь.

— Спасибо тебе, командир!

— А ты, дурочка, боялась, — сказал Сякин, блестя глазами. — Я, комиссар, присягу один раз даю. Вот тебе моя революционная дисциплина! Видал, как мы их гоним! Видал?

Из-за деревьев возвращались всадники, ведя в поводу трофейных коней. Вся поляна была завалена трупами людей и лошадей.

— Назад надо! — сказал Бубнич, пытаясь забинтовать плечо Сякина.

— Трубач! — из последних сил крикнул тот, и откуда-то из-за деревьев труба серебряно завела сигнал сбора.

 

Был уже полдень, когда проводник вывел Гуляева к монастырю. Солнце поджаривало землю не с ноябрьской, а скорее, с августовской силой, снег падал и исчезал. Болота вскрылись, тяжелые испарения висели над забредшими в трясину лесами. Лишь тогда, когда облезлые купола монастырских колоколен высверкнули из-за деревьев, копыта застучали по тверди. Правда, и тут была грязь, но выцветшая трава и облетевший кустарник цепко держали землю. Палахинские болота были пройдены.

Простившись с проводником, Гуляев перевел лошадь на рысь и, проскакав мимо белых, потрескавшихся и поросших курчавым кустарником монастырских стен, выехал к первым домикам окраины. Здесь он был задержан патрулем. Пока караульцы в шинелях и двое рабочих, переговариваясь, рассматривали его документы, Гуляев смотрел на город, на слои каменных и деревянных домов с порыжелыми голыми садами, возвышавшихся один над другим. Над всеми этими пластами ослепительно горел золоченый купол Соборной церкви. Там на самом куполе мелькали точки человеческих голов.

— Проезжайте, — сказал старший патруля. Гуляев погнал коня вскачь.

По искореженной мостовой он доскакал до исполкома. У входа стояло несколько оседланных лошадей. Часовой, не сказав ни слова, пропустил его внутрь. Пробежав по коридору, он остановился у двери председателя. За дверью сшибались голоса. Он вошел.

Три человека враз повернули к нему бледные лица.

В кресле сутулился Куценко. Он смотрел мрачно. У окна на стуле пыжился в своей неизменной кожаной куртке Иншаков, он даже привстал. Военком Бражной, крупный, круглобородый, смотрел хмуро, но спокойно.

— Что? — вырвалось у Куценко.

— Разгром полный, — сказал Гуляев. — Разгром противника полный! — повторил он. — Взят единственный пулемет банды. Тридцать пленных. Порублено и постреляно человек сто. Остальные рассеялись.

Иншаков вскочил и вдруг захохотал. Бражной зажмурился, и улыбка на секунду распахнула и высветила его хмурое лицо. Куценко выпрямился в своем кресле.

— Бубнич жив? — спросил Куценко, и тут Гуляева закидали вопросами:

— Как вел себя Сякин?

— Какие у нас потери?

— Настроение у эскадронцев?

После подробных ответов Гуляеву велели остаться и приступили к совещанию.

 

Армия Клеща обкладывала город. Батько, Охрим, ординарцы стояли на холме, прислушиваясь и угадывая во мгле движение тех или иных частей войска. Князев и Клешков, найдя по суете около холма ставку атамана, подъехали и пристроились позади. Кто-то во тьме прискакал, чавкая сапогами, полез на холм.

— Батько тут?

— Ходи ближче.

— Батько, подай голос.

— Хто будешь?

— С третьей сотни. Там наши хлопцы позаду оврага червонных накрыли. Двух узяли.

— Пусть приведут, — распорядился Клещ.

Связной молча зашагал по грязи. Потом звук его шагов утонул.

Привели пленных. Охрим, нагнувшись с лошади, стал их допрашивать. Топот и движение вокруг не давали Клешкову слышать, что они отвечали. Охрим вдруг привстал на стременах и резко махнул рукой. Один из пленных упал, застонал. Конвоир сзади ударил второго. Тот тоже упал в грязь.

Князев приблизился к Клещу, подождал, пока к нему подъедет Охрим.

— Батько, — торопливо заговорил Охрим, — оба краснопузые брешут, что Кикотя раскостерили.

— Шо таке? — повернулся к нему Клещ.

— Ей-бо! Я их сек и уговаривал не брехать, да один треплет, шо Кикотя разбили на болотах, шо привели пленных и шо по городу усю ночь йшлы обыски.

Клещ молча повернулся в седле и поскакал к оврагу. За ним, грузно топоча, помчались остальные. Клешков и Князев, шлепая по лужам, поехали следом.

— Батько! — вполголоса окликнул чей-то бас.

Клещ подъехал и спешился.

— Батько, — сказал тот же голос, — тут перебежчик до нас, балакает, шо с отряду Кикотя, та я не вирю.

Подвели человека.

— Батько, це я, Пивтора Ивана, — торопливо заговорил перебежчик, узнаешь?

— Узнаю, Васыль, — мрачно буркнул Клещ, — откуда взявся?

— Забрали нас, батько. На болотах застукали. Пулеметами порезали на гати.

— Дэ Кикоть?

— Не могу знаты того, батько!

— Ладно, ходи в третью сотню, кажи, шо я приказал одеть и вооружить.

— Дуже дзякую, батько.

— Охрим, — резко обернулся Клещ, — где эти... З городу?

В несколько секунд Князева и Клешкова содрали с лошадей, обезоружили и плетьми подогнали к Клещу.

— Зрада! — сказал Клещ. Лица его не было видно в темноте. Только плотный силуэт в папахе. — Зрада! Продали моих хлопцев. Ясно!

— А мы тут при чем, а, батько? — заспешил Князев. — Мы-то при тебе были.

— Хто при мне, а хто и в городу, — сказал Клещ.

За оврагом, на склоне, где уже начинались первые дома города, вдруг грохнуло и просыпался беглый ружейный огонь. Потом заорали десятки голосов. По вспышкам было видно, что бой перемещается в сторону города.

— Шо таке? — спросил сбитый с толку Клещ.

— Тамочке третья сотня, — раздумчиво сказал Охрим, — не воны ли без спросу з глузду сорвались?

Подскакал всадник:

— Батько! Третья сотня узяла пулемет и гонит червонных!

— На штурм! — Клещ кинулся к лошади и вскочил в седло. И тут же сотни голосов закричали, загомонили вдоль оврага. Зашлепали сапоги, затопали копыта.

Охрим кинулся назад удержать в резерве хотя бы полусотню всадников. По всему полукругу оврага заплясали вспышки ружейного огня. Скоро они переместились в улицы. Штурм начался. Князев и Клешков, отведенные назад двумя конвоирами, молча смотрели, как вспыхивает и разрастается в городе сумятица боя. Вспышки выстрелов неслись уже из центра.

«Как там наши?» — думал Клешков и вздрагивал от жесточайшей тревоги.

 

Бубнич и Бражной следили с колокольни за боем в городе. Горели дома. Непрерывно сыпался огонь винтовок, дробно заглушали все звуки пулеметы.

— Не пора ли Сякина бросить в дело? — спросил Бубнич.

— Нет! — отрезал Бражной. — Дай-ка им прикурить!

И тут же пулеметчик на колокольне повел стволом. Там у исполкома сразу задвигались и начали отбегать темные фигурки, а пулемет вел и вел свою огненную строчку.

Бубнич повернулся к Бражному:

— Кажется, отбили атаку, пора самим атаковать.

— Рано. Гляди, что на флангах делается. Эскадрон у нас единственный резерв, — Бражной опять уставился вниз.

В узких улочках, где пропала атакующая группа Иншакова, усилился огонь, потом высоко взмыл крик. Скоро на площади появились отдельные фигурки, они поворачивались, стреляли и бежали к исполкому.

— Отбили! — ударил по каменному барьеру Бражной. — А ты: эскадрон, эскадрон!

— Стой! — прервал его Бубнич. — Тут дело, кажется, похуже, чем думаем!

Действительно, со всех сторон, не только с Румянцевской, по которой повел было атаку Иншаков, но и с боковых улиц на площадь выскакивали и бежали кучками красноармейцы. Бандиты сумели обойти красных на флангах. Теперь узлом обороны становились исполком, и колокольня.

— Гуляев! — крикнул Бубнич. — В монастырь! Передай Сякину: атака! Пусть гонит их в степь.

Выскочив на улицу, Гуляев впрыгнул в седло первой же попавшейся лошади и ударил коня каблуками. Конек был заморенный, но и ему передалась тревога всадника, он понесся галопом. Гуляев направил коня на плетень, проскакал чьим-то огородом, перепрыгнул поленницу и выскочил на улицу, ведущую к монастырю.

У ворот монастыря его задержали два всадника:

— Документы!

— К комэску! — ответил он.

Его отконвоировали к Сякину. В темном дворе в полной боеготовности стояла кавалерийская колонна. Сякин на вороном коне в белой папахе стыл в главе строя.

— Военком приказал: атаковать, — бросил Гуляев.

— Какая обстановка? — тронул поближе к нему коня Сякин.

— Конница ворвалась на площадь. Сейчас там все перемешалось, наши в исполкоме и церкви еще держатся. Если не отобьем, будет поздно.

— Эскадро-он! — запел Сякин, поворачиваясь в седле. — Ры-сью-у — арш!

Гуляев вместе с Сякиным вылетел из-под арки ворот. Сзади слитно и могуче работали копыта.

В дверях исполкома уже дрались врукопашную. Пулемет на колокольне молчал, зато другой пулемет так и сыпал из какого-то сада вверх свои горящие строки.

— Тачанки на фланги! — гаркнул Сякин. — Эскадро-он! Шашки к бою! Вперед!

Гуляев остановился рядом с Сякиным. На этот раз Сякин сам не орудовал шашкой, он слушал и смотрел, и от него во все стороны мчались связные. Мимо впереди цепочки пехоты пробежал бородатый Бражной, ободряюще крикнув: «Молодцом, Сякин!»

Рубка на площади кончилась быстро. Началось преследование. Пешие цепи красноармейцев продвигались к окраине. «Победа!» — подумал Гуляев.

— Победа! — сказал подошедший Бубнич и тут же обернулся. Дробный стук пулемета на секунду перекрыл крики бегущих, топот лошадей, скрип подвод. Гуляев непонимающе посмотрел на колокольню и, дернув коня, погнал его к паперти. Лошадь взвилась на дыбы и стала падать. Гуляев успел высвободить ноги из стремян и упал на корточки. Сверху тяжело дробила мостовую очередь за очередью. Гуляев пополз по паперти, добежал до самой колокольни, прижался к ее холодному камню. В чем дело? Пулемет с колокольни расстреливал все живое на площади. Лежал Сякин, лежал около него Бубнич, ржала раненая сякинская лошадь. Бились в постромках тачанок перепуганные кони, ездовые и пулеметчики, разметав мертвые тела, валялись около или в самих тачанках. А пулемет бил и бил.

Гуляев вынул наган, обошел колокольню и ступил в черный вход.

Сверху вдруг посыпались звуки многочисленных шагов. Гуляев влип в стену. Но тут они его обязательно встретят. Он вытянул вперед руку с наганом и вдруг вспомнил: в переходе от него на лестнице была дверца. Он не знал, куда она ведет, но другого выхода не было. Он неслышно побежал вверх и, прежде чем спускавшиеся с колокольни успели оказаться в том же пролете, заскочил за скрипнувшую дверцу. Вокруг был сплошной мрак.

— Быстрее! — кричал голос, в котором Гуляев обнаружил какие-то знакомые нотки. — Гоним их от исполкома, берем второй пулемет! Дормидонт, это твое дело!

— Слушаюсь! — громыхнул бас. Шаги протопали мимо. Их было довольно много, человек двадцать. Так вот оно, белое подполье! Как вовремя вылезли, сволочи. Гуляев оглянулся. Крохотная комната была освещена луной. По-видимому, она служила кладовкой звонарю. У окна стояла скамья, валялись на полу какие-то шесты, жерди, веревки. Оставаться здесь нечего было и думать. Гуляев прислушался.

На лестнице было тихо, только наверху грохотал пулемет. Гуляев толкнул дверцу и вышел в лестничный пролет. Наверху тяжело трясся пол, грохотали длинные очереди. Он вытянул голову, всмотрелся. На колокольне бродил лунный свет. На площадке в разных позах лежало несколько трупов красноармейцев, застигнутых выстрелами сзади. У пулемета, тесно припав друг к другу плечами, орудовали двое. Пулемет стрелял непрерывно.

— Вон тех ошпарь! — крикнул второй номер.

— Чего? — оторвался на секунду от ручек «максима» первый.

— Я говорю, вон тех, в садах!

Пулемет опять застучал, и тогда Гуляев, неслышно ступая, подошел почти вплотную и выстрелил четыре раза. Двое за пулеметом дернулись и сползли вниз. Гуляев окинул сверху панораму городка. По всей Румянцевской и около исполкома стреляли. Горели дома. Крыша исполкома тоже курилась занимающимся пламенем. Небольшая цепочка лежала искривленными звеньями перед исполкомом и перестреливалась с его защитниками.

Гуляев с трудом опрокинул назад обоих пулеметчиков и стал на колени, прилаживаясь к пулемету. В этот миг цепочка перед исполкомом по знаку человека в шинели вскочила и кинулась к дверям здания. В бежавшем впереди военном Гуляев скорее угадал, чем узнал Яковлева. Он потрогал рукой раскаленный ствол «максима» и, прицелившись, повел ручками. Тяжелое тело пулемета затряслись под его руками. Цепь людей, подбегавшая к дверям исполкома, сразу рассыпалась и заметалась, но Гуляев не оторвался от ствола, пока последняя из мечущихся фигурок не замерла на мостовой. Тогда он поднялся, утер локтем пот со лба и спустился по лестнице вниз. Он выскочил из двери и побежал по звонкому щербатому булыжнику мостовой. Из горящего исполкома выбегали люди, выносили носилки с ранеными, несли их на руках.

— Бубнич здесь? — спросил он первого попавшегося. Но тот жевал самокрутку и ничего не слышал.

Гуляев обежал всех вышедших. Один был знакомый, он подошел к нему. Ванька Панфилов, чоновец, сидел рядом с носилками.

— Иван! — позвал Гуляев, но тот даже и не посмотрел на него. Он непрестанно поправлял шинель, прикрывавшую кого-то на носилках. Гуляев наклонился: перед ним лежала Вера Костышева, секретарь комсомольской ячейки маслозавода. Лицо ее было строго и неподвижно. Гуляев всмотрелся, потом приложил щеку к ее рту. Вера была мертва. А Панфилов все накрывал ее сползавшим краем шинели, все заботился о своем секретаре.

Выстрелы на окраине не стихали, даже приближались.

— Отря-ад! — крикнул кто-то тонким знакомым голосом. — Стройсь!

Команда сразу обратила всех к действительности. Гуляев подбежал и пристроился к шеренге. Всего стояло человек двенадцать. Перед строем прошелся Иншаков. Он скомандовал:

— На Румянцевскую! — Стрельба там усиливалась.

— Товарищ начальник! — Гуляев выскочил из строя и нагнал Иншакова. — Там на колокольне пулемет, надо послать людей, оттуда можно любую точку просматривать.

Иншаков, запаленный, с шалыми глазами, тут же крикнул:

— Двое, кто владеет, — марш к пулемету!

 

С холма, где расположились трое бандитов, охраняющих Князева и Клешкова, только по вспышкам выстрелов да по удалению или приближению стрельбы можно было разобрать, что происходит в городе. Сначала дела у нападающих шли успешно, и стрельба удалилась в центр. Потом в центре штурм увяз в садах и около исполкома, и, хотя время шло, ничего решительного не случалось. Затем нервничавший Клешков заметил, что толпа всадников конный резерв Клеща — вдруг снялась с места и исчезла в овраге.

Князев приплясывал на месте от возбужения.

— Нас-то, нас-то, Сань, того и гляди в расход, а? — спрашивал он непрерывно. — Ах, Яковлев, чтоб тебя громом расшибло, где ж вы, ваше благородие, господин ротмистр? Мы за вас тут страждаем, а вы нас разбойникам головой выдали!

Рядом покуривали конвоиры. Прискакал Охрим, послал кого-то к мужикам требовать, чтоб помогли: у кого есть оружие, пусть займут место у оврага.

Откуда-то появился Клещ. Он тяжело дышал, привалясь к шее лошади, отдыхал. К нему подъехал Охрим.

— Конница! — глухо промычал Клещ. — Конница ихняя всю музыку спортила. Кто у нас остался, Охрим?

— Человек с полста.

— Так веди их, Охрим.

Внезапно примчался связной:

— Батько! У червонных в тылу якись-то шум, стрельба! Наши прут!

И действительно, пальба и крики снова передвинулись ближе к центру. Пулемет на колокольне все строчил и сверкал алым огнем. По всему видно было, что выступило подполье. Удар был нанесен неожиданно. Клешкова трясло. Князев же ободрился.

— Вылезли наши-то, — теребил он Клешкова. — Слышь, Сань! Кажись, бог-то нашу сторону принимает.

Клешков ничего не отвечал. Клещ послал одного из конвоиров за Охримом. Минут через пятнадцать тот примчался.

— Батько, червонные знов жмут.

— Шо с подпольем?

— Пидмогли, а питом опять отступили. Пулемет на колокольне зараз знов у червонных.

— Батько! — кинулся к атаману Князев. — Бегут твои! Бегут!

Клещ молча посмотрел на него и вдруг, вырвал маузер, выстрелил ему в голову.

Князев упал, покатился по земле, скорчился и затих. Клешков сел, чтобы не привлекать внимания. Подъехал Семка.

— Семка, — сказал ему Клещ, — наши козыри биты. Возьми того пацана, шо був з им, — он кивнул на тело Князева, — да гони его в урочище. Поспрашаем на досуге. Кажись, воны лазутчиками булы!

Семка подъехал к Клешкову:

— Эй, потопали.

Санька встал. Тесная петля аркана внезапно стиснула его тело. Он дернулся, но Семка, дав лошади шпоры, потянул, и Клешков побежал за конем. Петля давила шею при малейшей попытке задержаться, Семка гнал коня рысью.

Он подскакал к дереву на большой поляне, обвил несколько раз вокруг него веревку, отъехал. Клешков стоял, глядя на своего конвоира, понимая, зачем эти приготовления. Семка, отъехав, вынул маузер.

— Гнида продажная! — крикнул он Саньке, хищно усмехаясь. — Хто б ты ни був, молись.

Санька повернулся к восходу.

— Стреляй, контра, — сказал он спокойно. — Стреляй! Все равно тебя кончут наши, и всех вас кончут. Товарищ Ленин сказал: «Вся власть Советам», — так и будет!

Семка пристально посмотрел на него, вложил маузер в кобуру и подъехал к дереву:

— Так ты червонный?

— А ты думал! — исподлобья глянул Клешков. — Дальше что?

Семка вырвал шашку и ловко перерубил аркан.

— Слухай, — сказал он, — там у вас служил один якись-то чудной хлопец. В таких навроде сапогах, но тильки воны сами расстегиваются по краям.

— В крагах? — спросил удивленный всем этим разговором Клешков. — То мой дружок, Володя Гуляев. Он у нас один в таких ходит.

— Дружок твой, говоришь? — Семка подъехал вплотную.

— Дружок — так что?

— Гарный парнюга. Агитировал он меня когда-то на германском фронте за червонных. Ось ты ему передай, шо Семка, хучь он и за всемирную анархию, а долги платить умеет, передашь? Уважаю я его, передашь?

— Ну, передам, — сказал окончательно изумленный Клешков. — А как я передам?

— Сумеешь, — сказал Семка, наклоняясь с коня и сдергивая с него путы. — Шлепай отсюдова, пока цел! И благодари Сему.

Санька растерянно помялся, все еще не веря в свое спасение, потом спросил:

— Может, и ты со мной? Я скажу, тебя не тронут.

— Немае смыслу, — сказал Семка, отъезжая. — Грехов на мне много. Прощай!

— Прощай! — Санька долго слушал затихающий в чаще мах Семкиного коня.

 

Гуляев ехал по городу. Чадили пожарища, повсюду: у завалинок, у плетней, посреди мостовой — были трупы. У исполкома стоял Бубнич в кожанке и кожаной фуражке, отдавал приказы. Одна рука была у него на перевязи. Гуляев подъехал.

— Жив? — спросил Бубнич. — Это хорошо. Молодцом себя вел.

Гуляев слез с лошади, стал рядом. От Румянцевской, окружая высокую мажару, шагом ехали несколько всадников. На мажаре пласталось тело. По белой папахе узнали Сякина. Двадцать всадников — все, что осталось от эскадрона, — проехали в скорбном и торжественном молчании. Отзвенели булыжник и гильзы под подковами...

— Иди-ка, браток, отоспись, — сказал Гуляеву Бубнич, — да возвращайся. Дел у нас невпроворот.

— Про Клешкова ничего не слышно?

— Про Клешкова? — Бубнич помедлил, потом прямо взглянул ему в глаза: — Ничего!

— Пойду, — сказал Гуляев.

А куда было идти? И он побрел куда глаза глядят.

Оказывается, они глядели в прошлое, потому что минут через пятнадцать, когда очнулся от разных осадивших его внезапно мыслей, он уже перелезал через скошенную изгородь полуэктовского сада. Как-никак, здесь был и его дом.

Он вошел внутрь, открыл дверь в гостиную — там никого не было, прошел по комнатам. В них было пусто. Ему показалось, что за одной дверью кто-то разговаривает. Он остановился. Здесь была спальня хозяев, ему туда не было доступа. Все-таки он открыл дверь. И остановился на пороге.

На высокой кровати лежал человек. Он повернул к Гуляеву перебинтованную голову. На изжелта-худом щетинистом лице горячечно жили глаза.

— А, — сказал, не удивляясь, Яковлев, — уже и чека.

Гуляев подошел, придвинул табурет, сел.

— Я все думаю, — еще больше бледнея и торопясь, заговорил Яковлев, может быть, правильно, что вы победили? Может быть, так и нужно, а?

— А вы сомневались?

— Видите ли, — сказал Яковлев, закрывая глаза, — я не сомневался. Я знал, что вы сильнее.

— Скажите — этим уже никому не повредишь, — зачем вы подожгли склады?

— Склады? — усмехнулся Яковлев, и на секунду его восковое лицо чуть оживилось. — Политика, политика, сударь! Вызывали недовольство обывателя.

— Мы так это и поняли.

— Понять было нетрудно, а вот предупредить вы не смогли. Ума не хватило, — он захохотал, ехидно скашивая глаза на Гуляева, но тут же закашлялся и замолк. — А ведь могли кое-что понять. Мы почти с открытым забралом выходили. Послали шпану очистить склад кооперации. Были бы вы поумнее — спохватились.

— А собственно, зачем вам был нужен склад кооперации?

— Отвлекали внимание... Кроме того, к тому времени мы еще не были уверены, что выйдет с хлебными складами. Но потом все продумали — вышло, он опять засмеялся. — Чистая психология. Учитесь, господа большевички... Знаешь, как удалось их поджечь?

Гуляев покачал головой.

— До сих пор не знаете, — уязвил Яковлев, — победители... Поясняю. Мне умирать, вам править. Поделюсь опытом. У меня в подручных ходил дьякон Дормидонт... Так вот он и поджег, чтобы народ на вас, на большевиков, думал... У-ми-ра-ю! — вдруг вскинулся Яковлев, дернулся и затих.

Гуляев посмотрел на его вытянувшееся тело и вышел.

Он не мог думать, не мог жалеть, не мог страдать. Там по улицам и садам городка были раскиданы трупы его товарищей, и самый близкий среди них — Санька Клешков тоже лежал где-то в степи или в лесу. Медленно-медленно поднялся он по лестнице.

И вдруг откуда-то издалека такой знакомый и молодой голос позвал:

— Володь-ка-а!

Он ринулся к окну и высунулся в его пустой проем.

Внизу стоял Клешков и таращился вверх.

— Санька! — крикнул он, а тот ответил ему криком сплошной радости, и тогда он почувствовал: победа! Они же опять победили! Потому что революция должна побеждать! Всегда!

РАССКАЗЫ

ВАЛЕРИЙ ГУСЕВ НЕПОНЯТНАЯ ИСТОРИЯ

1

С утра Андрей заглянул в магазин — проверить, не отпускает ли Евдокия водку раньше одиннадцати часов. При его появлении несколько мужиков озабоченно вышли из очереди и, будто вспомнив неотложные дела, гуськом, послушно, по-детски подталкивая друг друга в спины, выбрались на улицу. Один только Тимофей-Дружок смело задержался «поприветствовать милицию». Он браво поднес к ломаному козырьку кепчонки крепко сжатую ладонь, из которой нахально торчал уголок смятой рублевки, вытянулся и замер, хлопая глазами.

— Ты что, выходной сегодня? — строго поинтересовался Андрей.

— Никак нет, товарищ участковый, — несу трудовую вахту на вверенном мне участке молочной фермы.

Тимофей любил выражаться «культурно», к бранным словам относился брезгливо, в разговоре пользовался все больше заголовками газетных статей.

— Еще раз пьяным увижу, — не стал церемониться Андрей, — оформлю на лечение.

— Не подведу, товарищ участковый. Отвечу на вашу заботу ударным трудом.

Он по-солдатски развернулся и, умело скрывая разочарование, качнувшись у двери, вышел строевым шагом на крыльцо, огляделся, потом уныло побрел на ферму.

Старая Евменовна, дотошно изучавшая у прилавка поблекшие ценники на конфеты — решала, какие послать внукам в армию, — одобрительно закивала головой, хоть ничего не поняла. Потом быстренько выбрала те, что «рупь ровно», и, прижимая кулек к груди, засеменила за участковым.

Андрей, выйдя из магазина, присел на скамейку и, сняв фуражку, положил ее рядом.

В селе было тихо. Изредка гремело ведро, падая в колодец, слышался где-то на дальнем конце глухой стук топора, противно, с явной неохотой, задребезжала коза у Пантюхиных. И только во всю мочь горланил запоздалый петух председателя.

Трудно Андрею было работать. Правда, признали его сразу — сумел себя поставить. Но ведь чуть не все сельчане — родня, друзья, знают его с детства. Теперь вот многие держат обиду на него — не узнают при встрече, отворачиваются, особенно после того, как повел непримиримую борьбу с пьянством. Прежний участковый был не из местных, для всех чужой, для каждого — понятная, законная власть. Андрей же вроде свой, должен, по мнению многих, иногда и поблажку сделать, в положение войти. Не входит. Правда, на селе заметно спокойнее стало, порядку прибавилось. И помощники настоящие появились, и дружина стала работать как надо, со строгостью. Но многие еще косятся на него, никак не поймут, что не для себя, не для авторитета своего старается. А с другой стороны, случится что — все-таки к нему бегут, у него ищут и помощи, и защиты, и совета. Непонятная история...

Евменовна осторожно, как на гвоздики, присела рядом, пристроила кулечек на худых коленках, завздыхала, косясь на Андрея, ждала, не спросит ли сам, что ей надо.

Смолоду она была красавица редкая. И если случается, что и на склоне лет остается что-то в человеке от былой красоты — стать ли, упругая ли поступь, а то и свежий голос и ясная мудрость во взгляде, то Евменовна к старости все потеряла, живая баба-яга стала: нос — крючком, подбородок тянется к нему волосатой бородавкой, щеки ввалились, да и голос обрела новый, как у пантюхинской козы. Даже характер преобразился, будто и душа старела вместе с телом: была бойкая на язык — стала сварливая, легкую живость поменяла на суетливую пронырливость, вместо общительности приобрела надоедливость. Никто и не заметил, как веселая фантазерка и безобидная болтушка превратилась в ярую сплетницу и выдумщицу, сменив природный ум на упорную хитрость. И это бы еще ничего, но, смолоду привыкнув быть на виду, до сей поры любила Евменовна, чтобы о ней поговорили, вечно изобретала себе приключения, лишь бы внимание привлечь. Андрею доставало с ней хлопот.

Бабка покончила со вздохами, перебрала, уложила складочки юбки, перевязала платочек. Андрей тоскливо ждал.

— Андрей Сергеич, а ведь я заявление тебе несу. Для принятия мер. К Лешему — охотничьему егерю — ходила: не берет, ругается, ногами топает. Ты б, говорит, не шлялась по лесам, а на печке б сидела. А если у меня характер неспокойный, если...

— Я твой характер знаю, — улыбнулся, перебивая, Андрей. — Говори, пожалуйста, о деле.

— Помнишь, Андрюша, как ты мне быстро корову разыскал, — польстила бабка, — теперь снова выручай, беда пришла: от мишки избавь — чуть в лес не утащил.

— Какой Мишка? — не сразу понял Андрей. — Курьянов, что ли? Нужна ты ему, как же!

Евменовна законфузилась кокетливой улыбочкой, игриво отмахнулась конопатой лапкой, собрала сухие губы в ладонь:

— Андрюша, не смейся над старой — грех ведь. Какой Курьянов? Он уж до завалинки доползти не сумеет. Медведь за мной ходит. Вчера всю дорогу из Оглядкина следом перся, паразит, и мычал, как корова недоеная.

Зашептала, приблизившись:

— Знаешь, в народе говорят, если медведь вдовый, так он еще с лета бабенку себе присматривает, чтоб в берлоге теплее зиму коротать. А как бабенки нынче все крашеные, в пудре-помаде да духами обрызганные, так он ими брезгает, а я, видать, ему в аккурат пришлась. Да и не молодой уже, верно, в годах — морда и загривок седые, по себе, значит, подбирает, охальник.

«Совсем спятила», — сердито подумал Андрей, отодвигаясь.

— А чего тебя в Оглядкино занесло?

— Ну а как же? Бабы говорят, туристы там остановились, в Хмуром бору, — так поговорить с ними хотела, пообщаться, новости узнать, рассказать чего.

— Правильно Леший тебе посоветовал — на печке сиди, а по лесам не шляйся!

— Помоги, Андрюша, не дай бог, припрется ночью, утащит в лес — совсем ведь пропаду. Какая ему из меня сожительница!

Еще до армии — Андрей помнил — побрызгали Синереченские леса с самолета, чтоб извести какого-то вредного жучка, да так крепко побрызгали — не то что ежика, комара в лесу не осталось. В последние годы ожил старый лес, помолодел, зазвенел птицами, боровая дичь откуда-то взялась, лоси осмелели, волк за ними с севера потянулся. Вот и медведь объявился. Если, конечно, не врет Евменовна, гораздая придумывать что-то уж вовсе несуразное.

— Сходи, Андрей Сергеич, — ныла бабка, — и туристов погляди — вроде уважительные ребята, чайком с конфеткой меня напоили, да уж больно костры шибкие жгут и водки в кустахцельный мешок прячут. Вот пойдешь поглядеть и медведя застрели, ладно?

— Нельзя его стрелять, — теряя терпение, отрезал Андрей и встал. — Он на весь край один. На развод оставим. А ты не бегай от него, не бойся — не польстится он на такое сокровище.

— Смейся, смейся, внучок, — со злостью зашамкала ему вслед баба-яга, — кабы не заплакать тебе, злорадному!

2

Андрей забежал на минутку к себе, снял с вешалки планшетку, проверил, есть ли в ней на всякий случай бумага и бланки. Открыл сейф, достал пистолет, подумал, подумал — и положил обратно...

В Оглядкине Андрей оставил мотоцикл и пошел искать туристов. Нашел он их легко, поздоровался, осмотрелся. Ни «шибкого» костра, ни водочных бутылок не обнаружил. Ребята оказались аккуратные, из настоящих туристов. Стоянку держали в порядке: палатки туго натянуты, костерок обложен камнями — не поленились с речки натаскать, топоры торчали в старом пеньке, а не в живом дереве, как иногда бывает, даже ямка для мусора отрыта и прикрыта лапником от мух.

Медведя они, оказывается, тоже видели — приходил под утро, чисто вылизал не мытую с вечера посуду, погремел пустыми банками в помойке и ушел, «ничего не сказав».

Ребята предложили Андрею дождаться ухи — вот-вот должны были вернуться рыболовы, но он отказался — некогда...

Хмурый бор только зимой был хмурым, а вообще-то, в Синеречье не сыскать места приветливее и солнечнее. Андрей давно уже не бывал здесь, и радостно ему дышалось, весело было хрустеть валежником, поддавать носком сапога крепкие шишки, снимать ладонью с влажного лица невесомую, упрямую паутинку. Он, не удержавшись, срезал два крепких грибочка и зачем-то положил их в планшетку, высыпал в рот горсть горячей земляники и у большой, туго натянутой между землей и небом сосны остановился, прислонился к звенящему стволу, чувствуя, как он дрожит, шевелится, толкает в плечо, запрокинул голову. Над ним, высоко-высоко, размашисто качались далекие кроны, плыли по синему небу белые, пронизанные солнцем облака, толстым сердитым шмелем гудел в ветвях упругий ветер.

И вдруг в этом прекрасном разумном мире раздались два резких, слившихся выстрела. «Дуплет. Пулями. Кто?» — мелькнуло в голове Андрея. Он шел бесшумно, не раздвигая ветки, а скользя между ними так, чтобы не шуршала листва по одежде, ставил ноги легко, чтобы не трещали под сапогами сухие сучки.

На краю небольшой, зарастающей молодняком вырубки Андрей остановился, осмотрелся — увидел невдалеке задержанное густой листвой жиденькое, прозрачное облачко дыма, и ему показалось, что в воздухе еще стоит нерастаявший, тревожный запах пороха. Какой-то человек, стоя на коленях, возился с чем-то большим, темным, что-то быстро делал с ним.

Андрей терпеливо дождался порыва ветра, тихо подошел сзади, сжал зубы, непроизвольно закачал головой. Медведь лежал на спине, раскинув лапы, как убитый человек, запрокинув большую голову с открытыми, будто еще видящими глазами. Земля вокруг него была изрыта когтями, забросана клочьями выдранной травы; в глубокой бороздке шевелилась, извивалась белая личинка, облепленная муравьями. В воздухе густо стоял тяжелый дух сырого горячего мяса, жадно жужжа, кружились большие зеленые мухи.

Леший, мотая головой, сдувая с лица комаров, сноровисто, воровато свежевал тушу. Левая рука его, голая по локоть, в ошметках красного мяса, в клочьях мокрой шерсти, задирала, оттягивала взрезанный край шкуры; в правой — окровавленной — безошибочно, точно сверкал тусклым лезвием длинный нож.

— Здравствуй, Федор Лукьяныч, — негромко сказал Андрей.

Егерь вздрогнул, выронил нож, мокрая красная лапа метнулась было к ружью.

— Тьфу, черт! Напугал ты меня, Андрейка. Ловко подкрался.

— Участковый инспектор Ратников, — спокойно, официально представился Андрей, поднося руку к козырьку фуражки. — Прошу предъявить документы на предмет составления протокола о злостном нарушении правил и сроков охоты.

Леший хмыкнул и, давая понять, что оценил и поддерживает шутку, кивнул куда-то назад головой:

— А вон а, за пенечком, в котомке мой документ. И мне плесни чуток, может, комар отстанет — заел совсем, в рот ему селедку.

Имя синереченского егеря редко кто помнил, а уж фамилии вовсе никто не знал. По облику своему (бородища, бровищи, седые, чуть не до плеч волосы, скрипучий «от редкого употребления» голос, хромота) и повадкам (из леса не вылезал, частенько и ночевал у костра, людей сторонился) он справедливо звался Лешим.

Андрей никак не ожидал застать за таким подлым делом этого истинного лесовика, всегда упрямо честного, не по должности — по совести честного егеря. Как-то они вместе задержали браконьера (большого начальника из области), и Леший, отщелкивая цевье от дорогого новенького ружья, в ответ на угрозы, лесть, наглые посулы сказал твердо, со спокойной уверенностью в своей правоте и силе: «Это мой лес. Мне доверено соблюдать в нем все живое. И здесь, пока я сам жив, будет порядок. Никому — ни свату, ни брату, ни тебе, бессовестному, — не позволю его нарушить». Лешего боялись и свои, законные, охотники, и браконьеры; самые отпетые и отчаянные бегали от него, как мальчишки из чужого сада, какой-то козелихинский парень даже, говорят, прятался от него на болоте, всю ночь просидел по горло в грязной жиже, но зла на него не держал никто: видно, хорошо понимали, в чем корень его беспощадности.

«Не слышать бы мне этих выстрелов, — растерянно думал Андрей, стоя перед спокойным, уверенным, ничуть не смущенным егерем, — пройти бы мимо. Мало ли палят в лесу — за всеми не побегаешь. А теперь как быть?» Может, и не совсем так он думал, но похоже на это.

— Андрейка, возьми там и папироску, сунь мне ее в пасть, будь другом — руки-то, сам видишь...

Андрей достал ему папиросу, зажег спичку и внимательно, будто хотел понять, что же такое случилось и что ему теперь делать, смотрел, как Леший жадно курил, густо выпуская дым на потное, искусанное комарами лицо, жевал и мочалил мундштук, гоняя его из угла в угол волосатого рта. Он щурил глаза от папиросного дыма и все еще удивленно и весело улыбался, когда Андрей сел на пенек и щелкнул кнопками планшетки, доставая бланки протоколов.

— Погоди, Сергеич, ну что ты? Дай слово-то молвить, — Леший выплюнул окурок, потоптал его тяжелой ногой, сердито ухмыльнулся: — Я думал, поможешь мне, а ты дурака валять пришел.

— Обижайся не обижайся, Федор Лукьяныч, а протокол я обязан составить. И составлю. Хотя, по правде, очень тяжело мне это делать и обидно. Кого хочешь мог здесь ждать, но только не тебя. Такое доверие тебе от людей, а ты, прости, воруешь то, что охранять тебе поручено.

— Ты что, с печки упал, такие слова мне говорить? Сопляк в фуражке! Медведь-то полудохлый, больной, что, я не знаю! Он и потомства не даст, и беды наделает, потому что в берлогу не заляжет.

Андрей оторвался от бланка, поднял голову:

— Ты еще скажи, что он сам на тебя напал, а в твоем ружье случайно «жаканы» оказались, и Евменовну в свидетельницы притяни. Больно хорошо все сходится для того, кто на днях дочку замуж выдает.

— Все знаешь, участковый, — топнул ногой Леший. — Верно, выдаю Женьку. Гулять-то все село будет, а я не завмаг и на базаре цветочками не торгую. Где ж мне мяса и водки столько взять? Или на свадьбе родной дочери квас пить да макаронами закусывать?

— А если б не медведь? Где взял бы, украл?

— Сроду не крал, даже для голодных детей. Тебе ли не знать...

— До сегодня не крал, — жестко отрезал Андрей. — А сегодня ты вор...

Он едва успел увернуться от быстрого, наотмашь удара — так молниеносно бьет рысь когтистой лапой, — вскочил, перехватил тяжелую, неумолимую в своей силе руку, успел завернуть ее за спину и почувствовал, что все равно не удержит ее, даже если повиснет на ней всем телом. Но рука егеря вдруг ослабла, обмякла, плечи его вздрогнули, он захрипел и рухнул лицом в разодранную медведем землю. Андрей испугался, упал на колени, повернул его голову и замер — Леший плакал...

Андрей растерянно оглянулся, встал, отошел в сторону. Издалека проговорил:

— Федор Лукьяныч, ты что? Больно тебе, что ли, сделал?

Леший замычал, справляясь, простонал от стыда, сунул лицо в ладони, крепко потер его, будто затирал слезы внутрь, вдавливал обратно:

— Ничего, Андрей, это так — старый стал. Давай-ка костерок наладим, успокоимся. Только слова свои обратно возьми. Всю жизнь таких не слышал, не заслужил.

Андрей поспешно закивал (беру, мол, беру), стал суетливо ломать сушняк, чиркать спички, стараясь не видеть страшного и жалкого лица — в слезах, грязном медвежьем сале, крови.

Леший тяжело поднялся:

— Пойду умоюсь.

Пока его не было, Андрей сидел неподвижно, бездумно смотрел в огонь гнал от себя мысли, оттягивал трудное решение.

Леший подошел к костру, вытираясь выпущенным подолом рубахи, сбросил телогрейку, сел на нее и, покопавшись в котомочке, вытащил старую солдатскую фляжку в потертом матерчатом чехле.

— Давай-ка, Андрей, спокойно поговорим, разберемся.

— Да не о чем...

— Есть, участковый, есть, я, по правде, этого случая давно жду. Человек ты хороший, но еще молодой, поэтому часто несправедливость делаешь, а при твоей работе та несправедливость неисправимой может стать, — он не торопясь отвинтил колпачок фляги, наполнил его, протянул Андрею все еще дрожащей рукой. — Осторожней пей — спирт. Я почему так огорчился? Первое, конечно, что ты меня вором назвал. Какой же я вор, Андрюша? Я всю жизнь в этом лесу, я шишки гнилой для себя не вынес и другим не позволял. А вот твой районный начальник который год лося без лицензии бьет, это как? Погоди, слушай. Завмагу председатель разрешение дал на строевую сосну. Ты-то должен понимать: такое разрешение только в одно дело можно употребить, не к столу будь сказано. Значит, кому — можно, а кому осторожно?..

— Я не знал об этом! — перебил Андрей.

— Не знал! Ты все обязан знать. Сеньку, дружка своего, засадил (за дело — не спорю), Плетнева-старика вытрезвиловкой опозорил на весь колхоз, теперь меня вот выследил, а про начальника — не знал! Правильно, такие всегда из мутной воды сухие выходят. Я не обиделся, когда на петров, что ли, день ты меня, буйного, из клуба вывел, а за других мне обидно. Погоди, дай сказать, — Леший выпил, провел ладонью по рту, — ты бы вот об чем подумал. Когда ты по селу мальцом бегал, все тебя любили, а как участковым стал, так еще и уважать начали, но что я приметил, — он для убедительности поднял палец, посмотрел на него, будто проверял, правильно ли говорит и нужно ли это сказать, — приметил, что любят-то тебя уже не все. Ты непримиримостью своей людей отталкиваешь, без разбора судишь каждого. Скольких ты хороших мужиков на срамную доску повесил, опозорил. Может, оно и хорошо вы придумали эту доску для пьяниц, но и здесь мера должна быть. Не каждый пьяница — горький, а ошибиться может каждый, срыв у любого случается. И уж если решили кого пристыдить, с умом это делайте, не рвите человека с корнем. Карточку на вашу доску можно и с паспорта взять — чтоб в пиджаке и при галстуке, а не выставлять человека в пьяном безобразии, в скотском обличье, когда он в канаве валяется, чтоб за ним потом сопливые пацаны бегали и дразнились. Это жестокость к нему проявляется, а от нее лучше никто еще не стал.

Леший говорил медленно, подолгу замолкал в тяжелом раздумье, перекладывал в догорающем костре головешки, подгребая в кучку красные живые угли. Андрей слушал, не возражая, не перебивая его, чувствуя — хоть и прав в чем-то егерь, но, чем больше он говорит, тем сильнее в нем, Андрее, нарастает сопротивление, поднимается какая-то упрямая строптивость. В этих вроде верных и человечных словах было что-то очень неправильное, такое, на что сразу не найдешь возражения, что ответными словами не опровергнешь.

Леший встал, выдернул из пенька нож и вновь взялся за прерванное дело. Андрей не шевельнулся, только переложил на колено планшет.

— Или вот Ванюшку Кочкина взять — вот за кого душа болит. Помнишь, как его ребята по твоему совету на кино засняли и в клубе то кино показывали, помнишь такой факт? С того дня как потерял себя Ванюшка. А какой парень был — и на работу и погулять молодец. А теперь? Ты его хоть раз после этого веселым видел?

— А пьяным его кто-нибудь с того дня видел? — с вызовом спросил Андрей. — Он себя раньше потерял, когда до поросячьего визга напивался.

— Чудной ты парень стал, не в свое лезешь. И я твой протокол гадский не подпишу. Правда на моей стороне, и я за нее отвечу.

— Ну, давай, Лукьяныч, вали, круши все, что на пути попадет. Подавай, егерь, пример. Стреляй так, чтоб детям и внукам ни перышка, ни шерстинки не оставить!

Леший, не выпрямляясь, резко обернулся, будто Андрей неожиданно ударил по больному. В его позе, в лице и даже в голосе появилось что-то непреклонное, сильное и злое. Видно, решил для себя главное — теперь не отступится.

— Чьим таким детям-внукам? Моим? Или начальника твоего пузатого? Чтоб они добивали дичину? Нет уж, участковый. Я на этой земле родился, все в ней мое — и слезы, и пот, и кровь! Моя она, и все, что по ней бегает, что растет, — все мое! Сам все возьму, доберу остаточки! Ты только не мешайся!

— Не допущу, — твердо сказал Андрей, — не будет так.

Леший выпрямился, заслонил, казалось, собой весь лес, протянул к Андрею руку с ножом:

— Мы, знаешь небось, с твоим отцом замерзали вместе тут, неподалеку, до войны еще. Это я его тогда от смерти выручил, двенадцать верст на себе по голому снегу волочил, валенцы свои ему на руки насунул, чтоб не отморозил, а сам потом себе черные пальцы на ноге, чтоб вовсе не погибнуть, бритвой отхватил, хромым навсегда остался. Что же ты хочешь, Сергеич, чтобы я пожалел теперь, что друга своего от гибели спас, что ты потом на свет от него народился?

— Тихо, — привстал Андрей, прислушиваясь к близкому уже, хорошо различимому среди шума листвы стуку телеги. — К тебе едет? Кто?

И увидел егерь, что не смутил он молодого милиционера своими словами, что тот хотя и слушал его внимательно, но не поколебался, выходит, в своей правоте, да и слушал-то, значит, не потому, что сомневался. Понял егерь: окончен разговор и каждый приступает к своему делу, к своим обязанностям, каждому теперь — своя доля, свой ответ. Набычившись, отвернувшись, Леший хмуро бросил:

— Вовка это, Шпингалет.

— Нашел себе дружка, Федор Лукьяныч? Что же не по себе-то выбирал? Андрей встал, сложив за спиной руки, прислонился к дереву. — Ну, встречай подельщика.

Вовка Шпингалет дурацкую кличку свою с собой привез. Видно, как прозвали его там, за проволокой, так она и здесь чудом проявилась. Был он собой мелкий, но жилистый, и на вид — шпана шпаной, срисовал с кого-то себе облик, а может, в кино подсмотрел: челочка до глаз, сапоги в складочках, кепочка в обтяжку и зуб золотой. Натворить еще ничего не успел, но все время ходил по краешку. Андрей его сразу и крепко прижал, не спускал с него глаз. Оба они хорошо знали, что не миновать им серьезной встречи. Вот и встретились...

Шум становился громче: видно, Вовка дороги не выбирал и о конспирации не заботился. Он пел во все горло, гнал лошадь и наконец появился на краю вырубки. Заметно хмельной, стоя в телеге, размахивал над головой своей кепочкой. Вид участкового его не смутил, похоже, что Шпингалет даже обрадовался.

— Сейчас я получу искреннее удовольствие! — заорал он, спрыгивая с телеги и вытаскивая из нее лопату. — Ну-ка, Федя, придержи его, чтоб не убег.

Андрей удивленно, но спокойно смотрел на него. Он не понимал такой веселой, легкой наглости, не понимал, что он один и безоружен, а их — двое и он им мешает. Он все так же стоял, прислонившись к дерезу, и так же держал руки за спиной.

Шпингалет подбежал, перехватил лопату и со словами: «Не правда ли, чудесный день?» — ударил Андрея ногой в живот. Андрей всхлипнул, согнулся, и что-то очень тяжелое обрушилось на него...

3

Очнулся Андрей оттого, что будто кто-то мягко, но настойчиво поталкивает его в плечо и от этого очень больно голове. Он открыл глаза перед ним медленно двигалась полоска кустов, мелькали желтые головки цветов, качалась трава, и тогда он понял, что лежит в телеге, под головой — свернутая телогрейка Лешего. Сам егерь сидит впереди, покачивается его широкая спина, ветерок шевелит длинные седые волосы.

Андрей попытался подняться на руках. Леший обернулся:

— Ну, как ты, Андрюша? Темень шибко болит? Вот ведь какая служба у тебя нерадостная.

Андрей старался держать голову неподвижно, чтобы не было так больно, говорил одними губами.

— А Шпингалет где?

— Там же и валяется небось. Не убегет. Так я и позволил, чтоб всякий дерьма кусок наших, синереченских, бил...

Андрей постарался понять, что такое очень важное он должен сделать сейчас же, пока не уснул — в сон клонило неумолимо, жестоко. Вспомнил.

— Лукьяныч, сумка моя там осталась? Не видал?

Егерь пошевелился, запустил руку под зад, вытащил планшетку:

— Держи. Ты когда падал, так у ней ремешок лопнул.

Андрей, морщась, противно слабыми руками раскрыл планшетку, вытряхнул раскрошившиеся грибы, достал протокол...

— Погоди, погоди рвать, — опередил его Леший. — Ты почитай сперва.

— Я помню — что там читать...

Но уже бросилась в глаза косая, неровная строчка внизу листа:

«В чем собственноручно и подписуюсь. Федор Лукьяныч Бугров (Леший)».

Андрей уронил руку с листком на грудь, помолчал.

— Мотоцикл мой надо из Оглядкина забрать.

— Ключи где у тебя? В сумке? Не беспокойся, жениха пошлю — он сумеет.

— Непонятная история, — чуть слышно пробормотал Андрей непослушными губами, повернул голову набок, облегченно прикрыл глаза и тотчас глубоко и спокойно заснул.

ЕВГЕНИЙ ЛУЧКОВСКИЙ «И ПРОЧИЕ ОПАСНОСТИ!»

Этот день для Эдуарда Баранчука начался исключительно неудачно. На работу он проспал и потому, наскоро умывшись, сунул в рот огромный кусок колбасы и стал запрыгивать в брюки. Одновременно он еще натягивал свитер, но слегка запутался в нем. Ботинки Эдуард шнуровать не стал и, схватив куртку, ринулся в коридор, на ходу проверяя, на месте ли пропуск, права и запасные, «свои ключи» от замка зажигания и багажника. Пренебрежительное отношение к обувной фурнитуре не замедлило сказаться самым фатальным образом: в темном коридоре он наступил на шнурок, зацепил висящую на гвозде раскладушку, та в свою очередь сбила велосипед и самопроизвольно разложилась, перегородив все. Эдик промчался по этим хрустящим и звякающим предметам, вылетел на лестничную площадку. Там стояла полуглухая соседская испуганная бабушка, у ног ее жался испуганный пинчер.

— Поспешишь — людей насмешишь, — сказала бабушка.

«Только не нашего начальника колонны», — подумал Эдик, но, поскольку отвечать было нечем, поздороваться тоже — второй кусок колбасы раздувал его щеки, — он просто кивнул и поспешно прошествовал мимо.

Такси попалось сразу, лишь только он вылетел из подъезда. Эдик вскинул руку и, бросив взгляд на номер, машинально отметил: наше. Водитель, приспустив стекло, ткнул пальцем в трафарет возврата и устало сообщил:

— В парк.

Эдуард кивнул. Он сел рядом с водителем, слегка уязвленный тем, что его не узнали, не признали в нем своего, несмотря на кожаную куртку явно шоферского вида. Подтягивая поочередно то левую, то правую ногу, он стал шнуровать ботинки.

Водитель с интересом покосился. Потом хмыкнул. Потом подмигнул:

— Силен!

— Что? — спросил Эдик.

— С какого этажа прыгать пришлось? — снова подмигивая, осведомился водитель.

— Не понял юмора, — холодно пробурчал Эдик.

— Ладно, ладно... — с примирительным пониманием ухмыльнулся таксист.

Они подъехали к воротам парка. Машина остановилась.

— Приехали, — таксист щелкнул тумблером таксометра, зафиксировал его в положении «касса». На счетчике было девяносто восемь копеек.

— А если мне дальше ехать? — сказал Эдик.

— Вот и ехай, — жизнерадостно улыбнулся водитель, — а мне баиньки пора.

— Отказ в передвижении, — констатировал Эдик. — Где у вас тут директор парка?

Водитель нахмурился. Эдик притворно вздохнул и полез в карман:

— Ладно. Сдачи не надо, — съязвил Баранчук и широким жестом положил на торпеду новенький хрустящий рубль. Потом вышел из машины, негромко, по-водительски притворил дверцу и трусцой припустил к воротам.

...Дальше — еще хуже. Диспетчер не подписал путевку: оказалось, в парке ввели новшество — предрейсовый медицинский осмотр.

Впрочем, осмотр, как выяснилось, был обычной формальностью. Просто в кабинете инженера по безопасности движения сидела хмурая девушка в белом халате и измеряла шоферам давление. Она никак не реагировала на шутки таксистов, не отличавшиеся большим изяществом.

На осмотре Эдик потерял минут пятнадцать — была очередь. У окошка диспетчера тоже толпился народ, и от нечего делать, заняв очередь и медленно двигаясь вдоль переборки, Баранчук стал перечитывать объявление «Органы внутренних дел разыскивают» и так далее. В парке у диспетчерской постоянно висело что-нибудь подобное, но за все недолгие месяцы работы Эдик ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из шоферов непосредственно принимал участие в поимке преступника.

...Этот портрет висел уже дней десять. Он был рисованный и являл собой образ довольно приятного молодого человека, чем-то напоминающий его двоюродного брата из Серпухова. В первый раз Эдик даже вздрогнул: это было на прошлой неделе, после смены, когда он ночью сдавал путевку и деньги. «Надо же, — тогда еще подумал Эдик, — ну просто копия Борьки... Вот так попадется на улице — и возьмут».

Сейчас эта мысль его рассмешила. «Хорошо бы», — почти злорадно подумал он. Баранчук не любил своего двоюродного брата, не любил беспричинно, подспудно, может быть, потому, что рос один, без родителей, всего добивался сам. Борьке же легко давались и институт, и деньги, и девушки, шел он по жизни победно, принимая успех как нечто обыденное, даже порой тяготящее. В общем, на взгляд Эдика, пустой щеголь.

Впереди было еще человек пять-шесть, и Баранчук снова обратил свой взгляд на портрет. Текст с этой точки не просматривался, но он помнил его наизусть:

«...рост выше среднего, волосы темно-русые, зачесанные на пробор, нос прямой, расширенный книзу, зубы ровные, белые...».

«Ничего себе, приметочки, — усмехнулся про себя Баранчук, — таких тысячи, если не больше. Хорошо бы поинтересоваться у того, кто это писал: как быть с пробором, если тот в кепке, — попросить снять? А для полного опознания еще сказать, чтоб улыбнулся: дескать, в самом ли деле «зубы ровные, белые»?

Диспетчер подписал путевку, но сверху начертал: «Два заказа».

Эдик было возразил:

— И так опаздываю, план не наберу. — Он даже голос повысил.

Но диспетчер только поморщился:

— План не наберешь? А ты летай...

— А ГАИ? — ехидно спросил Эдик.

Диспетчер и не моргнул:

— А ты над ГАИ летай. Следующий!

Вокруг расхохотались, и спор с начальством закончился.

Во дворе он столкнулся с утренним таксистом. Баранчук хотел было обойти его, но тот загородил дорогу. Водитель улыбался совершенно по-доброму, без подвоха.

— Эй, мастер, сдачу-то возьми, — он повертел в пальцах новенький, вероятно, тот самый, хрустящий рубль и с наслаждением затолкал его в нагрудный карман Эдиковой куртки. — Ишь ты, молодежь, смена наша...

Добежав до своей машины, Эдик вспомнил, что накануне торопился и не вымыл «Волгу»: уж больно много народу было на мойку. Он в задумчивости потрогал пальцем крыло, махнул рукой и кинулся за руль. Двигатель взревел, мгновенно набрав обороты. Так, прогазовывая, но на малой скорости, словно бы сдерживая рвущуюся вперед машину, он подкатил к воротам и тормознул, подчиняясь жезлу дяди Васи, известного под кличкой Апостол.

— Путевку, вьюнош, — потребовал дядя Вася.

Баранчук протянул путевку, по-прежнему прогазовывая и давая понять, что теряет драгоценное время. Однако дядя Вася в путевку и не заглянул. Он сунул ее в карман и указал слегка подрагивающим коричневым перстом в сторону мойки, не унизив свой величественный жест ни единым словом. Пришлось бы Эдику ехать «мыться», но в это время, мрачно ступая, к машине подошел ночной механик Жора, бывший гонщик, человек добродушного и одновременно крутого нрава. Жора пользовался в парке авторитетом, но не по должности, а по чему-то такому, чего Баранчук еще и не понимал. Жора кряхтя загрузился в машину и уставился в лобовое стекло. Это значило, что его нужно везти к рынку в пивной зал. Ночной механик не выбирал Эдика, просто его машина стояла в воротах первой.

— Чего стоим? — с медным отливом пророкотал Жора. И голос у него был подходящий, под стать облику. Эдик молча кивнул на Апостола.

— Так машина грязная, — неуверенно сказал дядя Вася.

— А с чего ей быть чистой? — слегка удивился Жора. — На ней же ездют...

— Так начальство...

— Плюнь, — прогудел Жора. — Главное — спокойствие, Апостол. Береги нервы смолоду.

Второй аргумент окончательно убедил дядю Васю: он вернул Эдику путевку и опустил на воротах цепь.

Они выехали за ворота, и ощущение легкости и свободы овладело Эдиком, как всегда в начале смены. Он знал, что Жоре очень хочется пива, но был искренне удивлен, когда Жора, доселе мрачно молчавший, вдруг задумчиво произнес какие-то слова, оказавшиеся впоследствии стихами. Слова были такие:

Р-ревут мотор-р-ры!
Глушители поют аккор-р-рд!
Жора закончил декламацию и щелкнул ногтем по газете, которую держал в руках.

— Здесь напечатано, — сообщил он.

— Твои? — искренне удивился Эдик.

— А что, нравятся? — усмехнулся Жора.

Баранчук дипломатично пожал плечами и вежливо промолчал.

— Не мои, — сказал Жора. — Нашего водителя из третьей колонны.

— А что за газета? — просто так спросил Баранчук.

— Да не газета это, — поучительно прогудел Жора, — а наша многотиражка. Леща в нее завернул, вот и читаю.

У входа в пивзал утренняя толпа почтительно приветствовала Жору.

Эдик постоял немного, потом сообразил: какой же здесь пассажир? Он медленно двинулся вдоль рынка, зорко выглядывая людей на тротуарах и соображая, куда бы податься. «Сливки» ранней работы уже были сняты, вокзальный разбор шел к концу, оставался центр с его случайными превратностями, магазинами, приезжим людом. «В центр, — решил Эдик, но, проезжая мимо ворот рынка, все же остановился, — возьму чего-нибудь такого, когда еще сюда попадешь...»

Через пять минут он вернулся с кульком яблок, а в машине уже сидел пассажир — Жора, невозмутимый и терпеливый. «Не запер я ее, что ли? — подумал Эдик с горечью. — Теперь катай его...»

Впрочем, в парке не было замка, крючка, задвижки, вообще чего-нибудь такого, чего бы Жора не открыл.

Они тронулись в путь.

— Ты не подумай, Жора, я могу и бесплатно, — сказал Эдик, вспомнив злополучный рубль. — Меня самого сегодня бесплатно подвезли...

— Нет, — покачал головой механик, — тебе бесплатно еще рано. Вот станешь мастером, заведешь дела...

— У меня дел не будет, Жора.

Жора усмехнулся:

— Будут... Не захочешь, а будут. Это, брат, такси... Нервы, риск, деньги. Знаешь, кто в этом городе больше всех рискует? Милиция да таксисты.

Жора помолчал, Эдик его не расспрашивал.

— Ну, милиция, ей на роду написано, у них работа такая. А у нас? Выходит, тоже такая...

Тут Эдик не выдержал:

— Сравнил тоже... Такая! Где мельница, а где вода.

Жора закурил, развернулся к молодому водителю, облокотился поудобнее. Нелегкое это дело — передавать опыт.

— Вот ты, Эдуард, к примеру, ночью работаешь?

— Ну, работаю...

— Вот, представь: садятся к тебе двое мужиков. Чтобы водкой пахло ни-ни... Сажаешь ведь?

— Ну, сажаю...

Жора с видимым наслаждением затянулся:

— Один садится вперед, другой — сзади. Маршрут — дачный поселок Солнечный. Километров эдак двадцать за кольцевую, однако в пределах, допустимых инструкцией, везти обязан. Везешь?

— Ну, везу...

— А я не везу! — и Жора одним элегантным движением с силой выщелкивает окурок в ветровичок — навстречу потоку воздуха. — А я не везу, — продолжает он, — потому что чувствую: не тот это пассажир. И не повезу ни за какие деньги. А то ведь как может быть? Тот, что сзади, приготовил удавочку из тонкой лески. А передний, рядом с тобой, тоже не зря: перехватит руль в случае чего и машину остановит. Заехали в темное место, р-раз — и кранты. А все из-за чего? — с горечью заканчивает он. — В кассе-то больше тридцатки не наберется — копейки... А вообще-то, в такси всякое может быть. Ты в диспетчерской объявление видел? Вот они и надеются на наш острый глаз: где только за день не побываешь, с кем не столкнешься... Тормози здесь! Тут мне недалеко...

 

...Очередь двигалась быстро. Когда Баранчук оказался первым и, как всегда, не то чтобы с замиранием сердца, а с каким-то волнующим интересом ожидал «своего» пассажира, к нему подошла совершенно обыкновенная старушка. Она не села в машину, а, шустро семеня, обогнула ее и робко прикоснулась к дверце, не говоря ни слова и глядя как-то жалобно и таинственно.

— Мне что — подвинуться, бабушка? — вежливо спросил Эдуард.

Тогда старушка, просунув голову в салон и источая какой-то щемящий домашний запах, жарко зашептала:

— А не откажешь, сынок?

— Смотря чего, — осторожно ответил Эдик. — За руль не пущу.

— Мне телевизор купить... — по-прежнему виновато и просительно зашептала старушка. — Ты уж не откажи, сынок. Дело-то оно ведь такое, редкое...

— Бабушка, я ведь телевизорами не торгую, у меня свой поломанный. Вам в магазин надо...

— А зачем мне твой? Я и говорю, в магазине... — она робко прикоснулась к его плечу. — Дочка у меня замуж выходит...

По дороге в универмаг бабушка лопотала без умолку, и была в ее старушечьей болтовне какая-то уютная умиротворенность, тихая основательность старых людей, не привыкших к легким деньгам.

— Ты уж похлопочи, сынок, в магазине-то, выбери хороший. Но недорогой... Я в ентих телевизорах не разбираюсь, хотя слыхала, правду ль, нет говорят, есть такие — подороже дома будут... Так мне такой не надо. Ты недорогой выбери, только хороший, чтоб показывал... Дочка-то сюда переехала, теперь городская. А дома́ у нас в деревне, ну, совсем дешевые стали...

В магазине они пробыли минут сорок. Эдуард загонял продавцов, заставляя их выкатывать из подсобки и включать один телевизор за другим. Он был придирчив и взыскателен. То ему не нравился оттенок светящегося экрана, то тембр звучания, то неудовлетворительный предел качества настройки, а то и просто едва видимая царапина на полировке. Продавцы ему не перечили: эмблема такси на фуражке авторитетно свидетельствовала о хваткой бывалости этого человека. Бабушка жалась рядом с ним и за все долгое время закупочного процесса не проронила ни слова.

Наконец Эдуард выбрал телевизор, и продавцы облегченно вздохнули. Одной рукой оберегая старуху от толчеи, другой уцепив запакованный приемник второго класса, Баранчук наконец-то выбрался на улицу и торжествующе улыбнулся. У его машины стоял милиционер.

— Ваша машина, водитель? — зловеще спросил он.

Эдуард хотел уже было слегка нагрубить, но опыт подсказывал, что этого делать не надо, и потому он изобразил на лице испуг и пролепетал:

— Ну, моя...

Милиционер с гневной горечью улыбнулся.

— А я уже и уходил, — сообщил он, — потом вернулся. Сейчас хотел опять уйти, но, нет, думаю, дождусь, посмотрю, кто ж это за наглец такой...

— А чего бегать-то? — не выдержал Эдик, но, перехватив сокрушительный взгляд инспектора, виновато добавил: — Машина-то моя, куда я от нее денусь...

— Удостоверение на право вождения, товарищ водитель?

Эдик протянул права.

— Чистый, — глядя талон на просвет, усмехнулся инспектор.

— Чистый, — кивнул Баранчук.

Но когда младший лейтенант достал компостер, у Эдика дрогнуло сердце. Ему вдруг стало ужасно жалко свой новый талон. Он и не заметил, как произнес:

— Может, штраф, а, товарищ майор?

И вдруг рядом раздался истошный вопль. Совершенно забытый в этой драматической ситуации второстепенный персонаж вдруг явился на сцену, чтобы стать главным действующим лицом. Это была бабушка.

— Не губи, родимый! — завопила она. — Ой, не губи! — Она мертвой хваткой повисла на инспекторе, цепляя его за руки, за лацканы, дергая за планшет и причитая. — Не виноват он! Ой, не виноват! За что ты его, сердешного?! Это же такой человек! Он меня спас... Да! И дочь мою спас! Замуж она выходит... Отпусти ты его, батюшка, а? Христом-богом молю отпусти!

Вокруг уже собирался народ, и, как всегда, кто-то, не видный в толпе, выражая якобы общее мнение общественности, анонимно, но грозно спросил:

— Ну чего к старухе пристал? Лучше бы бандитов и воров ловили.

— Когда их надо, их завсегда нету, — немедленно поддержал чей-то пропитой альт.

Молоденький лейтенант покраснел, с трудом отцепился от бабки и, возвращая целехонькие документы Эдику, зло прошипел:

— Кати отсюда! И чтоб я тебя здесь больше не видел! Артист!..

По дороге обратно, к дому бабкиной дочери, Эдуард Баранчук думал о противоречиях человеческой натуры. Старушка сидит, как мышка, притихшая, но прямая, довольная собой до смерти, и — скромная, все-таки спасла от гибели такого человека. И Эдик не стал ее огорчать.

— Спасибо, бабушка, выручила ты меня, — пробурчал он.

Старуха в ответ разразилась целой речью, дескать, что она — это он ее выручил, спас от разорения, так что его, Эдика, она и хочет отблагодарить, поскольку вот ее дом и дальше ей ехать некуда.

Баранчук в темпе затащил телевизор вместе с бабушкой на третий этаж, отобрал у нее ключи и открыл квартиру, в которой не оказалось ни души.

«Вероятно, все на работе», — подумал Эдик.

И тогда он стремительно распаковал телевизор, водрузил его на комод и подключил антенну, которую они с бабушкой купили впрок в том же злосчастном магазине. Когда на экране появился хулиганистый волк из мультяшки и голосом артиста Папанова зарычал свое всегдашнее «ну, погоди», старуха, вся сияя от счастья, дрожащими пальцами стала разворачивать сильно похудевший после покупки белый платочек с каемкой. Она уж вытаскивала оттуда красненькую, но Эдик, не дав ей опомниться и не желая больше слышать слов благодарности, помчался вон из квартиры.

...Да, денек в смысле плана оказался не из лучших. Время летело катастрофически быстро, а в кассе — Эдик бросил взгляд на «цепочку» таксометра — шесть рублей с копейками и две сиротливые посадки.

У вокзала к нему сели какие-то две щебечущие девицы с цветами, в центре у почтамта к ним присоединился бородатый негр, говорящий по-русски лучше, чем ведущий передачи «Утренняя почта»: он иронично корил девиц за якобы невнимание к его чуть ли не коронованной персоне. Причем не подыскивая слов, вкручивал деепричастные обороты и вводные предложения.

Сошла эта троица у общежития университета. Там Эдик, бросив машину, посидел на бордюре, понюхал весеннюю травку на газончике. Было тепло, солнышко уже хорошо пригревало, и даже как-то лениво подумалось: а черт с ним, с планом. Однако чувство долга вскоре снова взяло верх, и Эдик включился в суматошные гонки по улицам.

От мебельного магазина он прихватил элегантного пассажира на Курский вокзал, по виду даже не скажешь, кем бы тот мог работать: дымчатые очки, вельвет, хлопок, через руку — плащ «лондонский туман», благородная, ухоженная проседь, на запястье, разумеется, «Ориент-колледж», словом, простенько, но со вкусом, неизбитый фасончик. Заплатил он, как само собой разумеющееся, вдвое больше по счетчику, и, когда Эдик было возразил, дескать, много, тот не улыбнулся, а по-деловому, серьезно заметил:

— Сам зарабатываю и другим жить даю. До свиданья, дорогой.

Эдик было встал в очередь, но двигалась она медленно, да впереди еще кто-то не спеша «банковал» с молчаливого согласия контролеров, и он решил выскочить на Садовое кольцо к обычной толкотне у бойкого «Гастронома»: авось повезет.

Так он и сделал. Тормознул за троллейбусной остановкой, достал расхожую тряпку из-под сиденья и, выйдя из машины, что есть мочи принялся тереть лобовое стекло до самозабвенного блеска: что поделаешь, водителя Эдуарда Баранчука еще со времен армии раздражала на стекле малейшая пылинка. Так он и тер, пока его не хлопнули по плечу и громкий голос не произнес:

— Неужели Эдуард Баранчук собственной персоной?

Эдик обернулся и обомлел: на него улыбаясь глядел парень, как две капли воды похожий на тот портрет, что висел в диспетчерской. Это, конечно, был его двоюродный брат Борис — Борька из Серпухова.

— Сколько лет, сколько зим! — фальшиво обрадовался Борька.

Не виделись они года три, а то и четыре.

— Здорово, — сумрачно сказал Баранчук.

Родственных объятий не случилось. Ишь выставился, чистюля... И проборчик аккуратненький, как из парикмахерской вышел.

— А я на часок по делам и обратно к себе в Серпухов, — сообщил Борька, как будто его кто спрашивал. — В одно местечко надо заехать... Не подвезешь?

Эдуард вытер руки той же тряпкой, неприветливо глянул на родственника. И вдруг его осенило: да это же Борькин портрет висит в парке! Точно! Он и в детстве был аферистом: если чего не выменяет или не стащит, три дня ходит дутый. Вот и сейчас, поди, что-нибудь спер, а следов, кроме описания своей подлой рожи, не оставил...

— Садись, — сказал Баранчук, он уже принял решение. — Прокачу с ветерком.

— Тогда погоди минутку, только сигарет возьму...

Борька пошел в киоск за сигаретами, а Эдик, как бы нехотя, как бы гуляя, пошел за ним: мало ли, такой и сигануть может, потом ищи-свищи... Однако брат купил сигареты — Эдик издали увидел: «Дымок» — и вернулся. «И сигареты — для маскировки, — наметанным взглядом частного детектива определил Баранчук. — А то, что вылизался, так это тоже маскировка, ясное дело, шпана шпаной...»

— Куда тебя? — спросил как бы невзначай Баранчук.

— Ты поезжай по Садовому, а я потом скажу...

«Темнит голубчик, ишь ты, «в одно местечко»... Сейчас тебе будет одно местечко, не обрадуешься».

Эдуард, конечно, знал Садовое кольцо как свои пять пальцев. «Если до Колхозной не скажет повернуть, так прямо во двор двадцать второго отделения и въедем...»

Он уже представлял себе Борьку в полумаске, «нос прямой, расширенный книзу, зубы ровные, белые».

— Молодец, быстро едем, — сказал Борька. — А то я в самом деле опаздываю...

— Не опоздаешь, — пообещал Эдик.

— За Колхозной — первый направо, — сказал Борька.

Но Эдик повернул раньше.

— Эй, ты куда? — завопил родственник. — Я же сказал, за Колхозной!

— Сиди и не рыпайся! — процедил Баранчук, поворачивая к уже близкой милиции.

— Останови! — взвизгнул Борька. — Останови, говорю! Куда ты меня везешь?

— Сейчас узнаешь, — и Баранчук затормозил прямо у входа.

Он ловко выскочил из машины, на ходу ухватив монтировку, и тут же оказался по ту сторону «Волги». Борька сидел весь белый и перепуганный. Эдик рванул дверцу.

— А ну, вылезай!

— Ты что, с ума сошел?! — прошипел Борька.

— Вылезай, кому говорю! — Баранчук левой рукой ухватил воротник замшевой куртки, а правой сунул под нос ее обладателю тяжелую монтировку. Борька отшатнулся, и воротник треснул по шву.

— Ты что же, гад, делаешь? — с холодной яростью изумился он и попытался ударить Баранчука ногой, не вылезая из машины. Но Эдик был начеку. Он успел схватить брата за ногу и наконец выдернул его из машины на свет божий. Борька больно стукнулся об асфальт и больше сопротивления не оказывал, а лишь постанывал, яростно сверкая глазами.

Эдуард втащил его в дежурную комнату, приткнул к стене и громко заявил:

— Арестуйте его! А заодно обыщите, у него может быть оружие.

— А кто это? — спросил дежурный капитан.

— Как кто? — удивился Эдик. — Мой двоюродный брат.

— Ну, этого для ареста маловато, — миролюбиво улыбнулся дежурный.

— Да вы что, товарищ капитан! Вы же его разыскиваете, у нас его портрет в парке висит.

Капитан посерьезнел, стрельнул глазами в сержанта:

— Обыщи, Платонов.

Оружия при Борьке не оказалось, документов тоже. Зато сержант извлек из заднего кармана брюк пачку валюты, какой — Эдик не разглядел.

— Н-да... — сказал капитан.

Борька криво усмехался:

— Да я за границу еду, товарищ капитан. С группой...

Эдик Борьку прервал:

— Какой он теперь тебе товарищ? Ты ему «гражданин капитан» говори...

Дежурный поморщился:

— Рано. До суда рано. Платонов, уведи пока.

Когда все было оформлено, капитан от души пожал Эдику руку и записал на бумажке телефон.

— Позвони попозже с линии, водитель. Может, еще понадобишься сегодня. А так — молодец. В парк сообщим, какого парня воспитали. Молодец!

Эдик вышел на улицу, закурил. Нет, он не чувствовал угрызений совести, хотя все-таки какой-то осадок был: как-никак родственник, родная кровь...

День близился к вечеру, начинался час пик, и Баранчук, наверстывая упущенное, включился в работу. Он колесил по городу с пассажирами, а мысли его нет-нет да возвращались в одну точку: что такого мог натворить Борька? Видимо, что-то серьезное, раз милиция обратилась за помощью к таксистам, зря такой розыск не объявят.

Когда работа схлынула, на одной из стоянок уже перед самым концом смены Эдик решил маленько передохнуть и покалякать с ребятами. Он уже вышел из машины и, подходя к ребятам, услышал обычное «везу я сегодня одного «пиджака», как вдруг вспомнил, что так и не взял ни одного заказа.

«Опять нехорошо, поди им потом доказывай, что был занят героизмом, подумал Эдик. — А пассажир всегда прав, ему ехать надо, будьте любезны подать в течение часа».

Он вызвал со стоянки диспетчерскую и назвал свой номер, втайне надеясь, что все заказы в городе выполнены. Оказалось, что нет. А поскольку у Эдика знакомых среди диспетчеров не было и в элитный круг водителей он не входил, то и заказ он получил так себе: кому-то приспичило на ночь глядя ехать на дачу. Туда, конечно, хорошо, но обратно — «конем».

Когда Эдик подал машину к массивному дому в одном из арбатских переулков, оказалось, что клиент уже расхаживает вдоль тротуара и нервно курит.

— Что ж так долго, товарищ водитель? — раздраженно спросил он.

— Я приехал на пять минут раньше, — возразил Баранчук.

— Ну, хорошо, хорошо, поезжайте, только быстрей, прошу вас, я заплачу... — и он назвал адрес — дачный поселок у черта на куличках.

Эдик погнал, это было и в его интересах — смена почти закончилась. Пассажир всю дорогу курил, а к тому времени, когда выехали за город, весь извертелся, то закрывая окно, то открывая ветровичок. Они выехали за кольцевую.

— Нельзя ли еще быстрей?

Эдик прижал. Он не задавал вопросов, уже по своему недолгому опыту зная, что извержение начнется само. Так оно и случилось: не доезжая километра три до места, клиент повернулся к нему и заискивающе заговорил:

— Вы только поймите меня правильно... Как мужчина с мужчиной. Я, конечно, заплачу... вы, наверно, тоже женаты... Господи, что я говорю?! Слушай, парень, мы сейчас едем ко мне на дачу, а там моя жена... Словом, у нее кто-то есть...

Игра становилась интересной.

— А я здесь при чем? — спросил Эдуард, который, в сущности, не былпоклонником домостроя, но к супружеской неверности относился резко отрицательно.

— Надо как-то войти в дом, чтобы он... ну, то есть тот... чтобы они не успели одеться и убежать...

— Я постучу и скажу: телеграмма, — предложил Баранчук. Роль частного детектива сегодня просто улыбалась ему.

— Гениально! — прошептал мужчина. — Просто, но гениально!

Он достал какую-то купюру, положил в ящик между сиденьями.

— Вот деньги, тут хватит, лучше нам рассчитаться сразу... по-прежнему заговорщицким шепотом оттарабанил пассажир.

«А чего он боится? — подумал Эдик. — Что любовник убьет его и он не успеет со мной рассчитаться?» Теплая волна сочувствия и нежности к этому благородному и обманутому человеку захлестнула Эдика.

— Приехали, — сказал пассажир, — здесь направо...

Они покинули машину и почему-то на цыпочках поднялись на крыльцо небольшого летнего домика. Эдик постучал. В доме зажегся свет, прошлепали чьи-то шаги, и сонный женский голос из-за двери спросил:

— Кто там?

— Вам телеграмма.

За дверью помолчали. Потом тот же голос сказал:

— Положите под дверь.

И тогда пассажир — Эдик не успел и мигнуть, — с жутким криком выставив плечо, бросился на дверь. Та с грохотом распахнулась, и он влетел в проем. Верный долгу, Эдик последовал за ним и тоже вошел в комнату. Никого! Позади них, усмехаясь и уперев руки в боки, стояла усатая неопрятная толстуха.

— Ну, что? — сказала она. — Опять таксиста привел?

Эдик вышел, на ходу подавляя в себе чувство невольного стыда. Он сел за руль и, включив дальний свет, стал по проселку выбираться на основное шоссе.

«Да-а, — думал он, — не зря красавицы жалуются, дескать, мужиков нет. А вот для такой всегда найдутся, еще и выбирать будет...»

В свете фар на обочине возникли две фигуры. Один из мужчин поднял руку.

«Повезло, — подумал Эдик, — холостого пробега не будет...»

Однако, памятуя советы Жоры, поставил, прежде чем подъехать, двери на кнопки: так они снаружи не открывались.

— Куда, ребята? — спросил Баранчук, приспуская окно.

— В город, шеф, — сказал, наклонившись, один из них. — Обижен не будешь.

Ребята как ребята, и Эдик поднял кнопку задней дверцы. Правда, лицо одного из них, того, с усиками, показалось ему знакомым, но мало ли знакомых и похожих лиц на дорогах и улицах...

Эдик включил скорость, и они тронулись. Второй парень, тот, что без усов, ловко скользнул меж сиденьями и пружинисто опустился рядом с водителем.

— Так-то лучше, — весело сказал он. — Поворачивай назад, шеф!

Эдик затормозил:

— Вы же сказали — в город?

— Верно, в город. Только в другой.

— Я не повезу, — заявил Баранчук, — у меня смена кончилась.

— Да ты не волнуйся, будешь в порядке, копейка есть...

— Сказал, не повезу.

— Глянь сюда, шеф, — негромко сказали с заднего сиденья.

Эдик оглянулся на усатого: в машине было темновато, но не настолько, чтоб не увидеть пистолет в руке пассажира. И тут Эдик вспомнил, откуда ему знакомо это лицо: если бы не усы, за его спиной сидел бы копия Борьки... «Вот и попал», — мелькнуло в голове у Эдика.

Делать было нечего. Он развернулся, лихорадочно соображая, что можно предпринять в такой ситуации. Выпрыгнуть на ходу из машины? Рискованно. Может, врубиться в столб?.. А потом что? Мысли потекли спокойнее. Раз они его сразу не стукнули, значит, он им нужен... Зачем? Сидящий рядом с ним парень как бы угадал, о чем он думает.

— Будешь себя хорошо вести — получишь сотенную.

«Ого, — подумал Эдик, — интересно, за что?»

Далеко впереди засветились слабые огоньки — пост ГАИ.

— Сейчас будем проезжать пост, смотри не балуй, — сказал передний.

— А если остановят?

— Проедешь мимо.

Эдик подумал.

— А догонят?

— Не на чем, — усмехнулся парень.

Там, вдали у будки, хорошо освещенной фонарями, действительно не было ни «коляски», ни «Жигуленка». На противоположной стороне стоял огромный рефрижератор, а его водитель как раз перебегал дорогу к остановившему его инспектору.

«Второй, наверно, в будке», — подумал Эдик и сбросил скорость до сорока километров, как того требовал знак. Он глянул в зеркальце заднего вида: усатого не было — лег за сиденье.

— Поезжай быстрей, — приказал парень. — Прижми!

— У них «коляска» может быть за углом...

— Прижимай, тебе говорят. Ну!

И тогда Эдик принял решение.

...Этот трюк они придумали еще в армии: у кого была «лысая» резина поливали плац и устраивали в выходной соревнование. Разумеется, в отсутствие офицеров. Трюк был простой, но требовал мастерства и хорошей «вестибулярки». Надо было, разогнавшись, заложить вираж — машина на мокром асфальте раскручивалась. Кто больше сделает оборотов, тот и выиграл.

Сейчас успех зависел от трех вещей: две из них были налицо — мокрая, после дождя, дорога и почти «лысая» резина, не выработавшая, к счастью, свой ресурс.

«Эх, не подвела бы дверца», — с тоской подумал Эдик.

Он уже понял, что инспектор, проверяющий документы дальнобойщика, и не собирается их останавливать: глянул только, убедился — такси, ну и пусть проезжает...

Тогда Эдик, на секунду выжав сцепление, резко бросил его и выжал до конца педаль газа. Мотор взревел, «Волга», чуть не встав на дыбы, рванула вперед, и тогда Баранчук, чуть откинувшись, вложил всю силу в правое плечо и врубился им в пассажира, сидящего рядом. Под двойной тяжестью дверца распахнулась, и ничего не соображающий парень кулем вывалился чуть ли не под ноги инспектору и дальнобойщику.

А Эдик, сцепив зубы и ожидая выстрела сзади, уже закладывал вираж, уже открывал свою дверцу и сам вываливался из машины. Падая, переворачиваясь и теряя сознание, он успел увидеть, что расчет оказался верным: заканчивая немыслимый пируэт, его «Волга» врезалась в рефрижератор именно той дверцей, где, как он думал, должна была находиться голова спрятавшегося преступника.

...Когда он открыл глаза, вокруг уже было полно маяков: два синих милицейских и один желтый — скорая. Кто-то в белом халате бинтовал ему голову, а сам он, чувствуя себя довольно сносно, сидел на земле, привалившись спиной к будке. Рядом стоял полковник и с великим любопытством взирал на Баранчука.

— Товарищ полковник, это преступники, — сказал Эдик слабым голосом. У вас городской телефон есть?

— Есть, — ответил полковник.

— Позвоните в двадцать второе, пусть моего брата отпустят...

АЛЕКСАНДР АБРАМОВ БЕЛЫЕ НАЧИНАЮТ...

1. «ДАЧНОЕ» ДЕЛО

Подымаясь по лестнице, майор Жемчужный чуть не столкнулся с девушкой в сером легком костюме. Она стремительно пронеслась — другого глагола и не подберешь! — вниз, прикрывая носовым платком явно заплаканные глаза. «Сколько своего горя несут сюда люди», — подумал майор, но раздумья его тотчас же были прерваны: окликнула секретарша отдела. Жемчужного требовал к себе начальник отдела угрозыска полковник милиции Кершин. Он критически оглядел майора и усмехнулся:

— Толстеешь...

— Старею... — в тон ему ответил Жемчужный. — Возраст, товарищ полковник.

— Есть шанс похудеть. «Дачное» дело знаешь?

— Кутыринское? Немного знаю.

— Придется познакомиться вплотную.

Жемчужный удивился, «Дачным» делом здесь называли дело о недавнем убийстве профессора Заболотского, которое вел один из старейших и очень опытных работников уголовного розыска, подполковник Кутырин.

— Ничего не понимаю, — сказал Жемчужный, — а Кутырин?

— У него инфаркт, — вздохнул Кершин. — Вчера в больницу увезли.

Жемчужный задумался. Жаль Кутырина. Поправится, уйдет на пенсию, а вместе с ним уйдет в прошлое еще одна живая страница истории милиции города. Без Кутырина даже трудно себе представить уголовный розыск.

— А кто еще работал по этому делу? — после некоторого раздумья спросил Жемчужный.

— От нас — капитан Парамонов и старший лейтенант Рыжов, — отвечал полковник. — А ведет следствие старший следователь прокуратуры Михайлов. Ты с ним работал?

— Было дело...

«Михайлов — опытнейший работник прокуратуры, да и Кутырин тоже, как говорится, краса и гордость угрозыска, — подумал Жемчужный. — Неужели они запутались?..»

— Поговори с Михайловым, ознакомься с материалами и доложи свои соображения.

...И разговор с Михайловым, и тщательное ознакомление с делом только подтвердили опасения Жемчужного: в процессе расследования пока ничего не прояснилось.

Обстоятельства убийства профессора Заболотского, одного из крупнейших знатоков славянской филологии, были действительно загадочны. Труп его нашли воскресным утром на даче, в большой комнате, служившей ученому и кабинетом и столовой.

Дверь комнаты была заперта изнутри. Окно в сад открыто настежь. Самодельная финка, искусно выточенная из напильника, торчала между лопаток. По заключению медицинской экспертизы, смерть последовала вскоре после полуночи от кровоизлияния в области сердца.

Убитый лежал ничком на ковре возле шахматного столика. Два легких соломенных кресла, подвинутые к столику, несколько черных и белых фигурок на доске, кучка таких же фигурок на краю стола — все говорило о том, что шахматная партия была не закончена или прервана.

Посреди комнаты на обеденном столе громоздились неубранные тарелки, рюмки, бокалы, бутылки из-под вина — следы ужина, сервированного на несколько человек. Повсюду — окурки и пепел: в комнате курили сигареты, папиросы и даже трубку. Она лежала с краю на шахматном столике, должно быть, ее курил сам хозяин. На зеленом сукне письменного стола обнаружили крохотные пятна крови: вероятно, кто-то из гостей профессора порезался о лезвие безопасной бритвы, торчавшее из-под толстого стекла на столе. А под столом найдена светло-серая пиджачная пуговица.

В замочной скважине распахнутого сейфа торчала связка ключей, а на полке внутри лежали аккуратные стопки исписанных тетрадей. Профессор работал над книгой по истории древнеславянских языков и хранил черновики в сейфе. Из денег в сейфе нашли только одну двадцатипятирублевку, прикрытую упавшей тетрадью. А между тем накануне профессор получил в издательстве гонорар за монографию — около трех тысяч в банковских пачках. За ужином Заболотский и рассказал о гонораре, и о сумме упомянул. Сейф у него, по словам свидетелей, был в это время раскрыт. Кто-то из гостей сделал профессору замечание: мол, так крупные суммы не хранят. Профессор, как говорят, отмахнулся — кому, дескать, грабить? — сейфа не закрыл, а между тем все деньги исчезли. Значит, было кому...

Под окном с трудом удалось обнаружить чьи-то следы, размытые дождем.

Кто же был в гостях?

Жемчужный взял листок бумаги, на котором рукой Кутырина были написаны несколько имен и фамилий.

Валя.

Маслов.

Вера Тимофеевна — жена Маслова.

Полковник Хмара.

Сизов.

Фамилии Сизова, Хмары и Маслова подчеркнуты красным карандашом — это соседи по дачному поселку. Валя приходилась профессору дальней родственницей, последнее время жила у него в мезонине. У отставного полковника Хмары и у доктора Маслова были собственные дачи, а лаборант Сизов снимал в поселке комнату с верандой.

Гости разошлись около одиннадцати. Профессор спросил, не хочет ли кто-нибудь сыграть с ним партию в шахматы. Желающих не нашлось. Маслова увела домой жена. Хмара беспокоился о дочери, уехавшей «на ночь глядя» в город к подруге. А Сизов вообще казался чем-то раздраженным. Профессор даже спросил его, не случилось ли что... «Голова почему-то разболелась, — ответил Сизов. — Пройдусь немного. Буду возвращаться — может, зайду...»

Обещал зайти и Хмара, «если Ленка уже дома». Валя, проводив Масловых, пошла к себе в мезонин и легла спать. К профессору она больше не заходила, хотя в его комнате горел свет и слышались чьи-то голоса.

А утром Заболотского нашли мертвым.

2. РОДСТВЕННИКИ И ГОСТИ

Ясным на первый взгляд казалось только одно: мотив преступления. Исчезнувшие деньги — это достаточно убедительно. Но убедительно ли? Убийство из-за трех тысяч?.. Михайлов сказал:

— Слишком невелика сумма, чтобы из-за нее убивать. Кутырин, кстати, тоже сомневался... Подумай, майор, подумай...

Жемчужный еще раз перечитал дело. Вот показания дочери Заболотского, Марии Львовны, сотрудницы одного из научно-исследовательских институтов. Она, хотя и жила отдельно от отца, иногда приезжала к нему на дачу. Отношения между ними уже давно были натянутыми. А за последнее время они еще более ухудшились.

Несколько раз прослушивал майор магнитофонную запись допроса.

«— Значит, отец жил один?

— Один. Я не могла ужиться с его второй женой. А когда они разошлись, я все равно не хотела простить отцу: ведь после смерти матери он обещал мне никогда не жениться...

— А давно он разошелся со второй женой?

— Еще во время войны, в эвакуации. Мы жили тогда в Ашхабаде.

— Где же она сейчас?

— Там же, вместе со своим сыном от первого брака. Работает артисткой городского театра. Сыну, наверное, уже более сорока.

— А как сложились ее отношения с вашим отцом после развода?

— Никак. Разошлись — и все. Недолго прожили. По-моему, даже не переписывались. Только Виктор один раз и навестил его за последние лет десять...

— Подружились?

— Наоборот: расстались как чужие.

— А что вы можете сказать о Вале?

— Валя — это дочка троюродной сестры моего отца, студентка. Учится в юридическом институте. Ну, а с кем встречается и где бывает — право, не знаю...»

Жемчужный снова и снова включал магнитофон. «С чего начинать? — думал он. — С кого? С гостей или родственников? Прежде всего необходимо установить всех, кто мог знать о хранящихся в сейфе деньгах. О них могли знать не только присутствующие на вечере».

И все-таки начинать пришлось с участников ужина.

Жемчужный взял чистый лист бумаги и крупно написал:

«Черенцова Валя, двадцать два года...»

Интересно, как она вела себя на допросах? Была искренней или играла? Трудно иногда судить об этом по протоколам: нет подтекста, нет ощущения живого человеческого слова, смысл которого порой зависит от того, как оно произнесено.

Он с интересом прослушал еще одну запись: Парамонов беседовал с Валентиной.

«— Как реагировали гости, когда профессор рассказал о деньгах? — спрашивал Парамонов.

— Не помню. Смеялись, кажется... Кто-то даже зааплодировал почему-то... А вот еще: Вера в шутку попросила профессора немедленно закрыть сейф, а то она готова соблазниться такой суммой...

— Кто упрекнул профессора в неумении хранить деньги? Не помните?..

— Точно не помню. Кажется, Хмара.

— А Сизов?

— Он тоже пошутил. Только очень мрачно. Он вообще был в этот вечер в плохом настроении.

— Что же он сказал все-таки?

— Сказал, что в нем сидит Раскольников. Что-то в этом роде. Не помню».

Жемчужному понравился характер допроса. Но почему Парамонов сосредоточил внимание на Сизове? Неужели из-за этой глупой шутки? А может быть, потому, что Сизов обещал вернуться и сыграть в шахматы? Но ведь и Хмара обещал заглянуть к профессору. И кто-то действительно был у профессора, когда Валя, проводив Масловых, вернулась домой.

«Лестница в мезонин ведет из передней, куда выходит и дверь из комнаты профессора, — читал Жемчужный показания Вали Черенцовой. — Я задержалась на секунду, вытирая ноги: на улице было грязно, дождь. Из-за двери дядиной комнаты тянулась узенькая полоска света и слышались голоса. Я слышала, как дядя спросил кого-то: «А почему ты в перчатках?» Другой голос ему что-то ответил, но что именно, я не разобрала. Потом услышала уже сверху, как внизу щелкнул дверной замок: кто-то запер дверь изнутри. Я долго прислушивалась, но внизу было тихо. Потом вдруг что-то упало. Подумала, что дядя передвигал стол. Но звона посуды не слыхала. Постояла минутку у окна и легла спать... Вот только когда закрывала окно — из-за комаров, — увидела в саду мелькнувший огонек сигареты».

Огонек сигареты в саду заметил и Сизов, возвращаясь домой с прогулки. По его словам, было около двенадцати ночи. У профессора в комнате горела лампа, окно было открыто. Сизов постоял у калитки, раздумывая, зайти или не зайти. Но время было позднее, и он направился к своему дому.

Итак, Сизов не заходил к профессору после ужина. Масловы тоже не возвращались. Не приходил вторично и Хмара. Показания полковника подтвердил жилец, снимавший у него беседку с верандой: Хмара, по его словам, встретился с приехавшей дочерью и остался дома.

Еще один листок привлек внимание Жемчужного. На четвертушке бумаги мелким почерком Кутырина было написано несколько неразборчивых строк. По всему было видно, что подполковник наспех записал мелькнувшие у него мысли.

«Кто мог быть у профессора ночью? Подумать, необязательно учитывая участников ужина.

Один или двое?

«Почему ты в перчатках?» Может быть, «вы»? Обмолвка.

Кому он так мог сказать? Проверить: с кем он общался на «ты».

Кто играл в шахматы?

Чей огонек был в саду?»

Жемчужный внимательно пересмотрел всю папку, которую нашел в сейфе у Кутырина. Он знал о привычке подполковника записывать на клочках бумаги мысли и наблюдения. Однако таких листков в папке было немного и они не содержали ничего существенного. Лишь вот эти наспех записанные мысли представляли интерес для розыска. Видимо, собранные показания свидетелей еще не давали сформироваться какой-то определенной версии.

«У меня ее тоже пока нет», — подумал Жемчужный.

3. СТРАННАЯ ПАРТИЯ?

В дверь постучали. Чисто выбритый, подтянутый, словно на параде, в кабинет вошел капитан милиции Парамонов.

— Разобрались, Леонид Николаевич? — кивнул он на папку.

— Тут, милок, разбираться и разбираться! А я не Эркюль Пуаро.

— Что-нибудь заинтересовало?

— Кое-что. У Кутырина я обнаружил несколько отрывочных записей. Читал?

— Читал. Только никого, кроме гостей за ужином, привлечь к этому делу не могу.

— Кто, кроме них, мог знать об авторском гонораре профессора?

— Среди дачников никто, по-моему. Профессор не любил хвастаться. Он и гостям-то о деньгах случайно сказал.

— Но о получении трех тысяч знали в издательстве. В редакции, в бухгалтерии — наверняка. И у кого угодно может быть муж, брат, друг. Надо там поработать. Бросим на это дело старшего лейтенанта Рыжова. Ну, а мы гостями займемся. — Жемчужный взглянул на список ужинавших. — Кстати, вы не знаете, почему в кутыринском списке подчеркнуты фамилии Сизова и Хмары?

— Это шахматные партнеры профессора. Хмара игрок попроще, а у Сизова первый разряд.

— А другие?

— Умеет и доктор. Только кто ж рискнет сражаться с кандидатом в мастера?

— Положение фигур записано? — вдруг заинтересовался Жемчужный.

— Вот! — Парамонов веером рассыпал по столу принесенную им пачку фотографий, на одной из которых был заснят шахматный столик с расставленными на нем фигурками. Партия явно заканчивалась. С каждой стороны короля поддерживали ладья, легкая фигура и пешка. Но единственную пешку черных защищал, кроме того, и черный ферзь, сама же она достигла последней линии и была уже не пешкой, а вторым ферзем. Катастрофа белых была очевидной.

— Разобрались, Леонид Николаевич? — спросил Парамонов.

Жемчужный кивнул, продолжая всматриваться в расположение фигур: он никак не мог понять, почему белые, потеряв ферзя без компенсации, все еще продолжали сопротивляться?

— Странная партия, — сказал Жемчужный.

— Почему странная? — робко возразил ему Парамонов. — Черные выигрывают, вот и все.

— А какими играл профессор?

— Белыми. Мы нашли отпечатки его пальцев на всех фигурах. А здесь вот видите... — Парамонов подвинул Жемчужному другой снимок, на котором виднелись десять симметрично расположенных оттисков пальцев. — Оставлены Сизовым на ладье, коне и ферзе, а также на нескольких пешках.

Жемчужный, казалось, не слушал его, задумчиво хмурился и молчал.

— Нелепо, все нелепо, — проговорил он глубокомысленно. — Профессор не мог играть белыми.

Взгляды их встретились. Парамонов явно не понимал, к чему клонит Жемчужный. Майор протянул ему снимок доски:

— Взгляните на белых... Будете доигрывать партию в таком положении? Нет. И я не буду. Профессор — тем более, если даже он зевнул на старости лет. Но до такого положения даже зевающий не доходит, особенно если у него равной силы противник.

— Он сдался: белые все же не сделали хода.

— До такого положения умный игрок не доводит. Сдаются раньше.

Жемчужный все еще с сомнением глядел на доску. Что-то в этой партии смущало его. Но Парамонов упрямился.

— Вы внимательно посмотрите, Леонид Николаевич, — настаивал он, — и станет ясно, почему он все еще продолжал игру. Но не в этом суть. Для нас важно сейчас, с кем он играл. Взгляните на отпечатки пальцев Сизова. Они на черных.

— Оттиски могут сохраняться долгое время. Мы же не знаем, когда он играл. И сизовские оттиски очень отчетливы: жирные пальцы. А профессорские еле заметны: чистые, сухие руки... Может быть, играл кто-то третий, в перчатках? Ведь Сизов решительно отрицает, что играл с профессором...

— Так он и призна́ется, что играл, — покачал головой Парамонов. — Вы на это рассчитываете, Леонид Николаевич?

— Я хочу, чтобы никто не делал скоропалительных выводов.

Парамонов не стал больше возражать, а лишь подвинул к майору еще несколько снимков. На стакане в серебряном подстаканнике, стоявшем на шахматном столике, виднелись четкие папиллярные линии.

— Пальцы Хмары. Мы попросили всех гостей помочь следствию — никто не отказался! — и взяли у всех отпечатки пальцев... Хмара, кстати, и не отрицает, что пил из этого стакана. Только за общим столом, а не за шахматным.

— Стакан могли переставить.

— Кто?

— Убийца. Он же мог и сыграть партию. Я же говорил о перчатках... Вот только расположение фигур странное. Профессор не мог довести партию до такой позиции: он был первоклассным игроком...

— Вы зря отводите Хмару, Леонид Николаевич, — заметил Парамонов. — Пепельница стоит тут же, на шахматном столике. В ней — два окурка «Беломора», а Хмара только его и курит. В пепельнице за общим столом — полпачки окурков, но вот как они к шахматистам-то перекочевали?..

— Еще одна инсценировка. Причем явная. Курящий человек за шахматной партией двумя папиросами не ограничится. Кстати, еще окурок — сигаретный, со следами помады — это уже третья инсценировочка. Кто-то, по-моему, очень спешил подмалевать эту партию. Стакан и пепельницу переставили сюда уже после убийства.

Парамонов словно поймал какую-то новую мысль.

— А почему мы забываем Масловых? — вдруг спросил он.

— Есть доказательства?

— Хотя бы косвенные. Масловы уже два года мечтают о «Жигулях». Очередь, как я выяснил, подошла, а денег-то не хватает. Говорят, просили у профессора — не дал. Скуповат был старичок. Сослался на возможность приобрести редкие и очень ценные книги.

Но Жемчужный не слушал:

— Предположим, что кто-то третий вернулся. Но где он достал финку, так искусно выточенную из напильника? Такую только на заказ сделаешь.

В кабинет заглянул Кершин.

— Завтра-послезавтра можно будет навестить Кутырина. Его уже перевели из реанимации, — сказал он Жемчужному. — Побывай у него обязательно. — Он взглянул на возбужденного Парамонова и насмешливо подчеркнул: — Вон у капитана, похоже, и решение уже готово...

— Пока только предположения, товарищ полковник, — замялся тот.

— Мы включаем в круг расследования также и аппарат издательства, — сказал Жемчужный. — Следователь прокуратуры в курсе. Я командирую туда Рыжова.

— Согласен, — подтвердил Кершин. — Когда выезжаете на место?

— Завтра утром.

— Приглядитесь поближе к Черенцовой. Одна ли она возвращалась на дачу? Интересна также и третья линия: кто из посторонних приезжал за последнее время в поселок? Мне кажется, что Кутырин как раз этого не учитывал.

4. ПОЛКОВНИК ХМАРА

На другой день Парамонов и Жемчужный выехали на дачу Заболотского. Лесная тропинка от станции привела их в дачный поселок на берегу небольшого пруда, густо поросшего у берегов ярко-зеленой ряской.

От пруда они свернули на дачную улицу и пошли вдоль невысокого забора, за которым тянулась живая изгородь акаций, прикрывающих от любопытных взоров грядки с клубникой и заросли малинника и крыжовника. В это воскресное летнее утро зеленая дачная улочка была совершенно безлюдна, только на скамейке перед голубым свежевыкрашенным забором сидел тучный человек в выцветшей майке. Его бритая голова сверкала на солнце как полированная. Сидевший, узнав Парамонова, вежливо поздоровался и с недоумением посмотрел на Жемчужного.

— На таком солнцепеке да без шапки, — сказал Парамонов. — Голову не жалеете.

— Привык. Но для сердчишка, пожалуй, вредновато.

— А наш Кутырин как раз инфаркт схватил. Вот что делают жара да перегрузка. А это — майор Жемчужный, — представил майора Парамонов. — Будет вести расследование вместо Кутырина. Познакомьтесь. Это — товарищ Хмара.

У Хмары даже лицо вытянулось от огорчения.

«Чего он боится? — подумал майор и, не дожидаясь приглашения, присел на широкую скамью. — А типаж-то знакомый: дачный кулачок, клубничкой подторговывающий...»

— Чем это вы играете? — спросил он отставного полковника.

Тот перебирал какие-то камешки.

— Вот горстку пуговиц собрал, — сказал он, показывая их Жемчужному.

То были светло-серые, испачканные грязью пуговицы от какого-то пиджака.

— Где вы их нашли? — заинтересовался Жемчужный.

— В этой канавке у дорожки. Раньше здесь лужа была, дожди шли. А сегодня солнышко все высушило. Я их и подобрал, даже удивился: кто это такие хорошие пуговицы в лужу выбрасывает? И ведь все чисто с одного пиджака срезаны.

— Покажите, — сказал Парамонов, забрав одну пуговицу. — Эти две — с переда, эти — с рукавов.

— Все ясно, — уточнил Жемчужный. — Составьте протокол изъятия, капитан, и возьмите пуговицы.

Хмара совсем нахмурился, оправдывая фамилию:

— Я ни при чем здесь. Я действительно в этой канавке их нашел.

— Мы вас ни в чем и не обвиняем. Вы помогли следствию. И никаких вопросов у меня к вам нет... Я — на дачу Заболотского, капитан. Закончите здесь и — туда.

Отойдя в сторону, Парамонов шепнул майору:

— Точно такая же была обнаружена под столом. Видимо, он здесь их и срезал. Лужа, ночь, трава... Вот он и подумал: кто их тут искать станет?

— Интересно: кто — он? А, капитан?.. — усмехнулся Жемчужный. — Главный вопрос...

5. ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК

На ступеньках лесенки, спускавшейся с веранды, сидели двое — мужчина и девушка. Услышав скрип калитки, девушка привстала и, узнав Парамонова, побежала навстречу.

Парамонов представил ей Жемчужного.

— А где же Юрий Константинович? — удивилась она, обернувшись. — Он только что здесь сидел.

— Кто это Юрий Константинович? — спросил майор.

— Уже допрос? — откликнулась Валя.

— Пока вопрос.

— Сизов. Наш общий друг. И вообще — очень хороший человек. Да-да, — подчеркнула она, обращаясь к Парамонову.

И по тону ее реплики, и по снисходительной усмешке Парамонова Жемчужный понял, что это какое-то продолжение их спора.

— Разрешите осмотреть сад, — попросил он.

— Пожалуйста.

Он двинулся в ельник у забора, пересек лужайку, обратив внимание на примятую местами высокую и густую траву.

— Валентина Васильевна! — позвал он. — А кто это здесь ходил?

— За деревьями? Это я грибы собирала.

— Когда?

— Сегодня утром.

— А вот эта примятость — вроде тропинки?

— Не знаю, — задумалась Валя. — Сюда обычно никто не ходит. Может, кто-нибудь из гостей...

Жемчужный вышел за калитку, медленно пошел вдоль забора, свернул за угол и сразу же остановился: в частом штакетнике две планки были оторваны, держались каждая на одном гвозде. Отодвинь и — пролезай. Жемчужный присел на корточки. На поперечине — прясле, как их называют, — остались кусочки рыжей глины. Он потрогал их пальцами: еще мягкие на ощупь, видно, кто-то недавно перелезал, задел подошвами...

— Валя, скажите, — Жемчужный выпрямился, — кто-нибудь пользуется этим лазом?

— Да нет, пожалуй, — Валя пожала плечами. — Насколько я знаю, никто. Разве мальчишки? Да им в саду и поживиться-то нечем...

— Проверяете свою версию о сером в перчатках? — не без усмешки спросил Парамонов.

— Все может быть, — отрезал Жемчужный. — Одно несомненно: недавно кто-то здесь пропутешествовал, вон — глина еще не засохла.

— Чужой?

— Валя утверждает, что свои ходят через калитку.

— Это не улика.

— Глина на заборе? Нет, конечно. Но на мысль наводит.

— На какую?

— Как раз о чужом...

— Я все хотел спросить вас, Валечка, — догнал отходившую от калитки Валю Жемчужный. — Скажите, зачем вы приходили к нам в управление?

— Мне показалось, что вы Сизова подозреваете. Но он действительно не играл с профессором в тот вечер в шахматы. Ему нельзя не верить. Он очень правдивый и честный человек. А Коля его почему-то особенно упорно допрашивал.

Она запнулась и умолкла. «Решительность Парамонова придется чуть охладить», — подумал майор и сказал вслух:

— Мы никого пока не подозреваем, Валечка, но допрашиваем всех, кто имеет прямое или косвенное отношение к профессору. Ряд вопросов к Сизову у меня, правда, еще есть...

— Между прочим, он сам хочет с вами поговорить... Может быть, выпьем чаю?

— С удовольствием. Вот и зовите его сюда. Вместе и поговорим.

Майор совсем не хотел чаю, но именно такой разговор ему был нужен — непринужденный, неофициальный.

Сизов оказался некрасивым, угловатым человеком лет тридцати пяти, с умными, насмешливыми глазами.

— Допрос за чашкой чаю? — спросил он, оглядывая накрытый стол и вазочки с вареньем, только что принесенные Валей.

— Юрий Константинович... — вмешалась Валя. — Не надо...

— Знаете, что самое трудное в следствии? — подчеркнуто спросил Жемчужный. — Создать атмосферу доверия, преодолеть внутреннее сопротивление собеседника. Вот вы внутренне сопротивляетесь. А почему? Не верите, ждете всяческих подвохов, сбивающих вопросов. А у меня единственное желание — послушать вас! Может, вы скажете какую-либо мелочь, которая откроет перед нами завесу...

— Какие уж тут мелочи, — перебил его Сизов: внутреннее напряжение его еще не угасло. — Давным-давно все переговорили.

— А телефонный разговор? — вдруг вспомнила Валя.

Сизов задумался:

— Ну, уж это действительно мелочь. Я даже забыл о нем.

— О каком разговоре вы забыли? — спросил Жемчужный.

— В субботу я пришел к профессору первым, вы это знаете. Когда проходил мимо его открытого окна, он с кем-то говорил по телефону. Я запомнил только одну фразу: «Не может быть! Какими судьбами?» Я постоял у двери, чтобы не мешать разговору, потом вошел в комнату. И еще запомнилось заключительное: «Надеюсь, старика не забудешь?».

— И профессор не говорил, кто ему звонил?

— Он хотел сказать, — вмешалась Валя. — Когда я принесла вино, дядя сказал мне: «Ты знаешь, кто сейчас мне звонил?» Но в это время показались на пороге Масловы. Они сразу стали что-то ему рассказывать. Я так и не узнала, кто разговаривал с дядей по телефону. — Валя задумалась и потом не совсем уверенно сказала: — Но, судя по тону, каким спросил меня дядя, я должна была знать об этом человеке.

— Может, это Мария Львовна?

— Нет, речь, по-видимому, шла о ком-то другом. Иначе, зачем бы он стал объявлять мне об этом так многозначительно?

— Возможно, вы правы, — заметил Жемчужный, допивая остывший чай.

6. НОВЫЙ ГОСТЬ

В этот момент скрипнула калитка.

От калитки к веранде смело шел человек лет сорока, в цветастой рубашке, лысоватый, с сединой на висках, без усов, но с широкой голландской бородкой, аккуратно подстриженной вдоль подбородка. В руках у него был большой мягкий чемодан, оклеенный с боков иностранными этикетками. Поставив чемодан у лестницы, он спросил:

— Я не ошибся, это дача Заболотского?

— Не ошиблись, — ответила Валя.

— А где же он сам?

Человек спрашивал вежливо, но без малейшей застенчивости или смущения.

— Позвольте узнать, кто вы такой? — спросила Валя.

— В известной степени — родственник.

— А именно?

— Степ-сон. По-английски — пасынок. Моя фамилия Шустиков. А ему скажите, что приехал Виктор Петрович из Ашхабада.

Валя смущенно взглянула на Жемчужного, но тот молчал, разглядывая этикетки на чемодане.

— Может быть, я не вовремя? — извинился гость. — Может, профессор уехал в город? Так я подожду...

Валя опять растерянно взглянула на Жемчужного, не зная, что отвечать. На этот раз он тут же пришел ей на помощь:

— Войдите на веранду, товарищ Шустиков, возьмите стул и садитесь.

— С кем имею честь? — спросил гость.

— С вами разговаривает старший инспектор уголовного розыска майор милиции. А профессор Заболотский, о котором вы спрашиваете, в прошлую субботу убит.

Гость растерянно оглядел сидевших.

— Как убит? — воскликнул он. — Я же в прошлую субботу ему из Ашхабада звонил.

— Вот после этого он и был убит.

— Кем?

— Ищем.

— Есть подозрения?

— Пока допросы. Вот и вас допросим, благо вы ко времени прибыли.

— Пожалуйста. Только у меня железное алиби. Жил и живу в другом городе. Только что прилетел из Ашхабада. Авиабилет и паспорт к вашим услугам.

— Где работаете?

— На ашхабадской киностудии. Снимаюсь в эпизодах, но регулярно. Сейчас в отпуску. У меня просьба... Разрешите немного пожить на даче...

— Пожалуй, лучше в гостинице.

— Хотя бы два-три дня.

— Попросите временную владелицу... Валя, не уступите ли вы ему на несколько дней свою комнату в мезонине?.. А сами перебирайтесь вниз.

— Да, пожалуйста... — Валя пожала плечами.

— Большое спасибо, — сказал гость. — В городе знакомая матери живет. Я к ней потом и переберусь. К сожалению, я рассчитывал на помощь профессора. Все-таки родственник, хотя и не близкий...

— С Марьей Львовной договоритесь, — заключила Валя.

Жемчужный покинул дачу вместе с Сизовым. Его заинтересовали некоторые обстоятельства дела: обстановка во время ужина и, в частности, беседа у шахматного столика — до и после приезда гостей. О странной шахматной партии он пока не говорил, рассчитывая разобраться в ней сам. Вдвоем зашли они и к Масловым, беседа с которыми, к сожалению, ничего нового не дала. Масловы повторили рассказ об ужине, об открытом сейфе, о лежавших в нем деньгах, о шутливых разговорах за столом. За шахматным столиком они не сидели, и Вера Тимофеевна не оставляла там своего окурка.

По возвращении в город Жемчужный нашел на столе записку:

«Позвонить Рыжову».

Тотчас же позвонил.

— О выплате гонорара Заболотскому в издательстве никто не говорит, — сообщил Рыжов. — Обычное дело у них, да и сумма невелика. Знать о ней, конечно, мог кто угодно. Но точно знали директор издательства Телепин, главбух Кротова Нина Петровна. Ну и кассир тоже...

— Побывайте завтра у них, поговорите — помягче только: вдруг они кому постороннему обмолвились о профессорских деньгах. Хоть путь этот и длинным может оказаться, а вдруг да что-нибудь засветится...

7. ВЕРСИИ НАМЕЧАЮТСЯ

В понедельник старший лейтенант Рыжов уже к полудню вернулся к Жемчужному:

— Есть новости, товарищ майор.

— Хорошие?

— Может, и неплохие, видно будет... Говорил и с директором, и с главбухом, и с кассиром. Все утверждают, что никому о гонораре профессора не сообщали. Даже удивляются: подумаешь, дескать, событие, Заболотский у них не один деньги получает... Тут вроде бы пусто. Но есть зацепочка. У Кротовой новая вещь появилась: серебряная брошь с сердоликами, старинная работа.

— Во-первых, откуда узнал? Во-вторых, ну и что?

— Отвечаю по мере поступления вопросов. Узнал от двух девчонок из бухгалтерии. Пока я Кротову ждал, они эту брошь на все лады обсуждали. Могу описание составить. Сам-то я ее не видел: Кротова не надела брошь. Как пришла, так девицы замолкли: боятся начальницу... А что касается вашего «ну и что», так брошь-то туркменская. И неделю назад ее у Кротовой не было.

— Повторюсь: ну и что?

— Товарищ майор, вспомните: Шустиков-то в Ашхабаде живет. И брошь оттуда.

— Верно... Хотя и на совпадение похоже, но взять на заметку стоит, — согласился Жемчужный.

Раздался звонок телефона. Следователь Михайлов сообщил, что ждет внизу: ехать в больницу к Кутырину.

Кутырин лежал в отдельной палате. Широкое итальянское окно ее выходило в сад. Жемчужный рассказал подполковнику обо всем, что успел узнать об убийстве. Глаза Кутырина, казалось, говорили: «Знал, что приедешь. Не такое это дело, чтобы с маху решать».

— Издательство проверили? — спросил он.

Жемчужный рассказал все переданное Рыжовым.

— Не отмахивайтесь сгоряча, — сказал Кутырин. — В Ашхабад можно за неделю слетать три раза.

— Для доказательств этой совсем уж неожиданной версии, — уточнил Жемчужный, — у него должен быть еще серый костюм с новыми пуговицами. Кстати, если это он, то, удирая с дачи, успел их все срезать и зашвырнуть по дороге на станцию в лужу. Полковник Хмара их нашел. Без одной — оторванной раньше.

— Стоит подумать.

— А я все думаю о Сизове, — признался Парамонов. — И у него есть серый костюм, и он мог срезать ночью пуговицы. Даже удобнее по дороге, чтобы не тащить их к себе на дачу. А «странная» партия, как назвал ее товарищ майор, мне совсем не кажется странной. Профессор, подвыпив, вполне мог прозевать ферзя. И у тех, кто помоложе, это бывает. А защищался из упрямства, у него это упрямство в характере. Ну и сдался все-таки, хода-то он не сделал.

— Заболотский партнеру говорил «ты», — подчеркнул Жемчужный.

— Во-первых, Черенцова могла ослышаться, во-вторых — солгала.

— Зачем ей лгать? — возразил Жемчужный. — Чтобы отвести подозрение от своего сообщника? Кого же именно?

— Допустим, от Сизова: она с ним дружит. Да и обстоятельства могли сложиться так, что он после прогулки вернулся на дачу и скрылся в саду. А потом уж проник в дом с помощью Черенцовой.

Теперь не только Парамонов, но и Кутырин с любопытством глядели на Жемчужного. Но он говорил не просто убедительно — убежденно:

— Бесспорно одно: если Сизов преступник, то показания Черенцовой его не спасают. Они вообще никого не спасают — ни его, ни ее. Если она лгала, то неизвестно зачем. Да и потом, что говорит против него? Отпечатки пальцев на двух-трех фигурах? Или то, что ему были нужны деньги? А кому они не нужны? Для того чтобы поддержать больную жену, он мог пойти на грабеж и убийство? Чушь! А что еще? Что он в шахматы играет, что в этот вечер, кроме него, едва ли кто мог быть ночным партнером профессора? В этом, конечно, есть вероятность. Но... не верится, нет. На темные дела способны только темные души. Не научно сказано, но тем не менее это так.

Кутырин улыбнулся и закрыл глаза.

— Что нам известно о нем? — продолжал Жемчужный. — Прежде всего то, что профессор хорошо знал и ценил его как партнера. Он никогда не слыл мастером слесарного дела, а финка выточена именно мастером. На дачу пришел гость с оружием и с заранее обдуманной целью. Знал ли заранее о деньгах Сизов?

Жемчужный помолчал, как бы собираясь с мыслями.

— И еще: зачем ему было пользоваться проломом в заборе, когда он спокойно мог уйти через калитку? Откуда же тогда на штакетнике следы засохшей глины? И последнее: допустим, он лжет, что, вернувшись на дачу, не играл с профессором. Но подобная партия между такими игроками, как Сизов и профессор, честно говоря, меня очень смущает. Она непрофессиональна...

Кутырин искоса взглянул на него.

— Вы не можете понять, почему профессор не сдался ранее, когда выяснилось, что партия проиграна? — спросил он.

— Вот именно. Бесспорный проигрыш должен быть обнаружен раньше. Такие партии доигрывают не упрямцы, а неумеки.

— Новый гость приехал только вчера? — вдруг спросил Кутырин. — Проверено?

— Точно.

— Мой совет: проверьте в Ашхабаде, не прилетал ли он сюда неделей раньше. Это первое. Второе: есть ли связь между Кротовой и пасынком профессора? Не зря Рыжов обратил внимание на ее брошь. Третье: узнайте, кто он такой, наш ашхабадский вояжер. Короче, слетать туда стоит. На киностудии поспрошать, с матерью познакомиться...

8. ЗАГАДКА ЧЕРНЫХ

Отправив Парамонова в Ашхабад, Жемчужный снова поехал на дачу, захватив с собой Рыжова. Валю они встретили поблизости от станции — она мчалась на велосипеде в трикотажных тренировочных брюках и красной мужской футболке, похожая на мальчишку, который вообразил себя гонщиком. Узнав Жемчужного, она на полном ходу затормозила, едва не свалившись в канаву. Жемчужного вполне устраивала эта встреча на окраине дачного поселка. Отойдя в сторону, они присели на придорожную траву.

— Ну, как ведет себя ваш дорогой родственник? — шутливо спросил Жемчужный.

— Он в город уехал, — равнодушно ответила Валя.

— Валюша, вы у него серого костюма не видали? — Жемчужный понимал всю нелепость вопроса, однако ничего с собой поделать не смог: задал его — и все тут.

Но Валя сразу охладила его:

— Не видала. Он то в свитере, то в коричневом костюме, вельветовом. Еще куртка у него есть, джинсовая. Вот и все, пожалуй...

Нет так нет. Жемчужный поймал невольную улыбку Рыжова, отвернулся, спросил сердито:

— Вы с ним не ссоритесь?

— Да мы и общаемся мало. А вообще он вежливый, неназойливый. Только... — она помялась, подыскивая слово, — какой-то парфюмерный. Слова в простоте не скажет.

— Ну, ладно, — Жемчужный встал. — Мы в дом. Можно?

— Конечно, конечно...

На даче майор сразу прошел к шахматному столику.

— Играешь? — спросил он Рыжова.

— Разряда нет, но играю немножко...

Расставив шахматы, Жемчужный попросил, чтобы его не беспокоили, запер дверь и продемонстрировал Рыжову оставленную на доске позицию.

Он долго сидел над доской, потом сыграл сначала один вариант, затем другой, третий. Нелепость положения была совершенно очевидна. За пешку, проведенную в ферзя, черные получали минимум ладью, а там разгром неминуем. Сопротивление профессора в этом положении казалось глупым. Разобравшись как следует в партии, Жемчужный еще более укрепился в своем предположении, что так профессор играть не мог.

Тем не менее он играл. Следы его пальцев, трубка и пепел подтверждали это.

— Парамонов считает, что профессор зевнул, — сказал Рыжов. — В таком преклонном возрасте это возможно.

Жемчужный пожал плечами:

— Такие игроки, как Сизов и профессор, зевнув ферзя, тотчас же прекращают игру. Или играется вариант, или новая партия. Ну-ка взгляни внимательно.

— Гляжу.

— Нет смысла?

— Нет.

— Теперь сними ферзя и пешку. Черные, конечно.

— Снял.

— Смотри внимательно.

Рыжов долго смотрел на доску. Жемчужный молчал.

— Теперь белые как будто выигрывают. Или ничья... — недоуменно проговорил Рыжов.

— Обязательно выигрывают! — подсказал Жемчужный. — Белые начинают и выигрывают.

— Начинают и выигрывают, — машинально повторил Рыжов, не сводя глаз с доски. — Этюд? — вдруг оживился он.

— Обыкновенный одновариантный этюд. Я уже решил его.

— А зачем? — удивился Рыжов: он всееще не мог понять, что делает его начальник.

— Затем, что в этой партии единственное решение, — Жемчужный поставил снятые фигурки на место. — Они стояли раньше на краю стола среди других фигур, не нужных в этюде. Не было никакой игры: профессор решал этюд. Вот так. Смотри, как все получилось.

Майор сохранил позицию этюдного варианта, оставив лишние фигуры на краю стола.

— Когда пришел ночной гость, Заболотский не садился за шахматный столик, а вставал из-за него. За этим последовал разговор, содержание которого нам пока не известно. Профессор спросил гостя, почему он в перчатках. Тот мог сказать, что у него болят пальцы или что-нибудь в этом роде. В шахматы, понятно, никто играть не садился, а финал разговора известен. Вероятно, убийца толкнул столик, полуоторванная пуговица упала на пол; забрать ее с собой он не успел или не заметил этого сразу. Затем инсценировал суетню у шахматного столика, перенес туда пепельницу с окурками, чужой стакан с общего стола и поставил две упавшие шахматные фигурки в этот уголок, не думая о позиции. Он просто хотел натолкнуть нас на версию о шахматисте-убийце. Затем забрал деньги, за которыми и приехал, запер дверь изнутри, а сам выбрался в открытое окно и пролом в заборе. В калитку уйти побоялся: вдруг встретит гостей или провожающих. Ночевал у знакомых или на вокзале, а утром улетел в Ашхабад. Воскресный приезд, уже вторичный, возможен для маскировки. Или, например: позондировать вопрос о наследстве. Этому шакалу ведь тоже что-то перепадает... Правда, наследства ему еще полгода ждать — по закону, но он захотел о себе заранее заявить.

— А откуда же взялись на фигурках оттиски пальцев Сизова? — спросил Рыжов.

— Сизов говорит, что помогал профессору расставлять шахматы, но бросил, потому что получил из дому неприятное известие. Да и оттиски-то были на пяти-шести фигурках из шестнадцати... Задача решена, Рыжов.

9. ПО СВЕЖЕМУ СЛЕДУ

Остановившись в гостинице «Ашхабад», Парамонов тут же пошел по следу. След вел в уголовный розыск города, где у Парамонова уже были друзья. Шустикова в местном угрозыске знали отлично: внештатный киноактер, за границу не выезжавший, а только оклеивающий чемодан этикетками иностранных отелей, не чистый на руку игрок, раза два отсидевший за кражу и фактически живущий на средства матери.

Артистку Еленскую тоже хорошо знали в городе, и не столько как местную кинозвезду, сколько как несчастную женщину, содержавшую лодыря и пьяницу сына.

— Чем могу быть полезной? — сдержанно приветствовала она инспектора Парамонова.

— Вы знаете о судьбе вашего бывшего мужа? — спросил тот.

— Знаю. В газетах было сообщение о его преждевременной смерти. Отчего он умер?

Парамонов рассказал.

— Я приехал выяснить, не можете ли вы помочь нам в расследовании дела.

— Едва ли. С Заболотским разошлась давно и не встречалась. К нему только ездил мой сын клянчить денег.

— Для вас?

— Что вы! Он и меня до копейки обобрал.

— И вы терпели?

— Что ж поделаешь? Сын.

Парамонов отважился спросить прямо:

— Вы не считаете его повинным в смерти вашего мужа?

Без единой кровинки в лице Еленская долго молчала.

— Вообще-то, он на все способен. Только не думаю, что он докатился до такой гнусности. Деньги у мужа были?

— Три тысячи. Они исчезли.

Еленская сжала синеватые губы:

— Ничего не могу вам сказать. Способен? Да. Расследуйте, судите, наказывайте. Если виноват, слез не будет.

Парамонов сообщил о разговоре по междугородному телефону. Трубку взял Кершин:

— Вам придется задержаться, Парамонов. Не было никакой партии — это установлено. Профессор играл в одиночестве. Решал этюд: так это у них называется...

— Взяли убийцу?

— Вечером возьмем. Кротова сама к нам пришла. Она — давняя приятельница матери Шустикова. Он у нее тогда и ночевал, и брошь подарил. Подробности выясняйте у Еленской: пусть она расскажет о своей дружбе с Кротовой, об ее отношении к Шустикову. И еще: деньги, скорее всего, должны быть в Ашхабаде. Ищите.

10. БЕЛЫЕ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ

Жемчужный и Рыжов подходили к ярко освещенной веранде дачи.

За столом Сизов и Валя пили чай.

Из комнаты вышел Шустиков с сигаретой в зубах, затянулся и выбросил окурок в сад.

— Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте, — саркастически бросил он с порога.

Жемчужный и Рыжов замедлили шаги, прислушиваясь к тому, что будет дальше.

Валя нахмурилась, а Сизов ответил, не оборачиваясь:

— Вы пошляк, Шустиков. Штампованный и самодовольный.

Шустиков усмехнулся, действительно очень довольный и теплым вечером, и самим собой.

— Обиделись, — процедил он сквозь зубы. — Угостили бы чайком жаждущего.

— Чай остыл, — сухо сказала Валя.

— Можно и подогреть. Хотя бы для проводов — последняя дань старомодной вежливости, — с наигранной учтивостью бросил реплику Шустиков.

— Мы тоже хотим чаю! — весело крикнул Жемчужный, выходя на освещенную полосу дорожки. За ним почти вплотную вышел Рыжов.

Жемчужный сразу отметил три ответные реакции: резкое недовольство Сизова, радость Вали и насмешливое любопытство Шустикова.

— Как это мило, Леонид Николаевич! — воскликнула она. — Сейчас будет чай.

— Ну как, шерлокхолмсы, нашли убийцу моего папы? — иронически спросил Шустиков.

— Конечно, нашли, — без улыбки подтвердил Жемчужный.

У Сизова даже выступили на лбу капельки пота, он стер их рукой. Валя машинально включила электрический чайник и вопросительно взглянула на Жемчужного.

— Арестовали? — спросил Шустиков.

— Пока еще нет.

— А по каким признакам нашли?

Сизов сидел, побелевший как полотенце, переброшенное через плечо Вали.

— В основном по пуговице от пиджака, найденной под шахматным столиком. Пуговице от серого костюма, судя по светло-серым ниткам.

— Это не улика, — сказал Шустиков. — У меня тоже есть серый костюм, только все пуговицы целы.

— А кроме того, — заметил Жемчужный, — мы нашли все срезанные пуговицы в канаве по дороге на станцию. В ту субботу там была лужа.

— Пуговицы можно пришить новые.

— Опытный криминалист-эксперт любую перешивку определит.

В голосе Шустикова уже сквозило волнение. Но он сдержался.

— Мне-то что до этого? В прошлую субботу я в Ашхабаде был. Еще звонил оттуда.

— Должно быть, я и слышал тот звонок, — вмешался Сизов. — Профессор стоял у окна и говорил по телефону.

— Пофантазируем, — сказал Жемчужный. — Позвонить на дачу можно откуда угодно. Звоню же я сюда из города.

Сизов заупрямился. Он даже подчеркнул это в своем ответе:

— Мне товарищ Шустиков безразличен и, если хотите, даже неприятен. Но я просто настаиваю на правде. Товарищ Шустиков звонил из Ашхабада, потому что он был именно в этом городе. Ведь он приехал сюда не в прошлое, а в это воскресенье.

— За неделю можно трижды прилететь сюда из Ашхабада...

— Но зачем прилетать и улетать по нескольку раз? — удивилась Валя. — Билеты ведь дорогие... И потом: как вы докажете?..

— Доказать легко, запросив ашхабадский и московский аэропорты, — сказал Жемчужный.

Шустиков возбужденно ходил взад и вперед по веранде, уже не скрывая волнения.

— Зачем фантазировать? — хрипло спросил он, останавливаясь у перил. — Ведь точно известно, что он убит во время шахматной партии после ужина.

— Верно, — сказала Валя.

— Вот что, Валя, — проговорил спокойно Жемчужный. — Я сейчас расскажу вам, как все это случилось. Вы ушли к себе, услышав вопрос профессора «Почему ты в перчатках?». Убийца и был в перчатках, потому что пришел сюда забрать деньги, полученные профессором, о чем узнал от главного бухгалтера издательства Кротовой, давней приятельницы его матери, и, если понадобится — он все продумал! — то и убить приемного отца. Для этого он и захватил с собой финку... Вероятно, он попросил старика одолжить ему эти деньги и, получив отказ, только подождал, пока профессор отвернется. Тогда он ударил его ножом в спину. Заболотский упал. Этот стук — стук тела — вы, Валя, и слышали наверху. Потом убийца поставил оброненные фигуры, добавил к ним еще две — первые попавшиеся, чтобы инсценировать партию, отнюдь не подозревая, что у профессора не было партнера. Ведь он решал простой одновариантный шахматный этюд. Так сказать, перед сном...

— Вы решили его? — воскликнул Сизов. — Решили даже при наличии бессмысленно поставленных фигур?

— В конце концов решил...

И в ту же секунду Жемчужный прыгнул вперед. Он был напряжен, как охотник, наблюдающий за дичью. Чуть позже он опоздал бы, потому что Шустиков успел вскочить на перила веранды... Впрочем, помог Сизов: он не перехватил Шустикова, но сумел толкнуть его, и тот упал на песок. Жемчужный защелкнул на нем наручники.

— Не понимаю, — раздался взволнованный голос Вали, — зачем же он возвращался сюда снова?.. После убийства...

— За наследством, Валя, — жестко сказал Жемчужный. — Он верил, что рассчитал все точно, нигде не ошибся, и собирался еще поживиться за счет убитого им человека.

А Сизов вдруг глубокомысленно добавил:

— Значит, белые начинают и выигрывают...

«Ну, это уж совсем глупо... — подумал Жемчужный. — Впрочем, шахматному делу и терминологию шахматную».

ДОКУМЕНТЫ И ФАКТЫ

АЛЕКСАНДР ПОДОБЕД ОПЕРАЦИЯ «ГЕНЕРАЛ»

Посвящается бесстрашным патриотам Обольской подпольной комсомольской организации

Володя Езовитов[15] возвращался с задания. По тихим, будто вымершим улицам и переулкам Оболи шагал он неторопливо, по сторонам не озирался, чтобы не вызвать подозрений у гитлеровцев или полицаев, которые могли встретиться на пути.

Никто, однако, Володе не повстречался. Он спокойно прошел еще один переулок, но только свернул на главную улицу, как тут же сделал шаг назад и замер, прижавшись к углу забора. То, что увидел Владимир в эти минуты, запечатлелось в его памяти, точно на кинопленке.

К двухэтажному дому лихо подкатила легковая машина. Ее сопровождали четыре мотоциклиста, вооруженные пулеметами. Из машины неторопливо вылез важный чин без знаков воинского различия. Его тут же почтительно окружила выскочившая из дома свита офицеров и застыла, выбросив руки в фашистском приветствии. Он тоже взмахнул ладонью. Потом, перебросившись несколькими словами с плотным приземистым полковником, высоко вздернув голову, вошел в дом.

Тем временем шофер-ефрейтор, проворно развернув машину, задним ходом завел ее в сарай.

А сарай тот Володя знал еще с довоенных времен — мальчишкой забирался туда не раз. Судя по всему, гитлеровцы устроили там гараж. Когда обитая листовым железом дверь сарая распахнулась, пропуская подкатившую машину, Езовитов успел разглядеть стеллажи, на которых громоздились колеса, запасные части.

В тот момент у него еще не сложился какой-либо определенный план. Однако появилась одна мысль. Несколько минут постоял он у забора, цепким глазом окинув и сарай, и водителя-ефрейтора, крутившегося у машины, и часового.

Потом, никем не замеченный, отошел назад, в проулок, и уже оттуда еще раз, для верности, внимательно осмотрел «позицию». Надо немедленно поставить в известность Фрузу Зенькову о прибытии в Оболь важной птицы, скорее всего, генерала.

Дорога до деревни Ушалы, где жила Фруза, была неблизкой, километров пять с гаком. Конечно, в мирное время отшагать по ней никакого труда не составило бы. Но сейчас, где бы и куда бы ни шел, надо быть все время настороже. А зазеваешься, ослабишь внимание — нарвешься на немецкий или полицейский патруль. И никогда не знаешь, чем это может кончиться.

Запоминая все, что попадалось на пути, Володя продолжал обдумывать ситуацию. Он представил себе, как доложит Фрузе о своей «находке», как отнесется она к его сообщению. А может, Фрузе и без него уже известно о том, что в Оболи обосновалась такая важная фашистская птица, как этот «генерал»? Но если и известно — не беда. Так или иначе, но они не могут оставить без внимания такое «событие». Генерала упускать из виду никак нельзя.

Езовитову повезло. Весь путь от Оболи до Ушал одолел он без помех: никто ему не встретился — ни гитлеровцы, ни полицаи. И тем не менее, подойдя к дому Зеньковых, он, как того и требовали правила конспирации, незаметно осмотрелся, еще раз проверив, не наблюдает ли кто за ним.

Все вокруг было тихо и пустынно, ничего подозрительного он не заметил. Осторожно вошел в дом.

Фруза была не одна. К ней еще до прихода Езовитова зашла Зина Портнова. Но Володя специально рассказал обо всем в присутствии Зины. Дескать, секретов от тебя у нас нет.

Сначала доложил о выполненном задании. Оружие: два автомата и три винтовки спрятаны в надежном месте. И тут же, не переводя дух, сообщил о своей нежданной «находке». Да, он так и сказал: «Нашел генерала!» А потом долго и обстоятельно объяснял, где, в каком доме расположился генерал, как он охраняется, что собой представляет сарай, оборудованный для генеральской машины.

Девушки слушали Володю, не перебивая. Новость взволновала их не меньше, чем его самого. Они тоже оценили важность события. И у них тоже возникла мысль о том, что уж такого «гостя» подпольщики не могут оставить без своего внимания. Но что именно предпринять?

Став подпольщиками, они как-то незаметно научились быстро понимать друг друга с полуслова, а иногда — как им самим тогда казалось — читать мысли друг друга. Поэтому, когда Езовитов закончил свой рассказ, Фруза только и сказала ему:

— А если это не генерал? Что тогда?

— Погон не видел, он был в черном плаще. Но, судя по тому, как его встречали, какая охрана и особняк, могу смело повторить — птица не простая.

— Ну и что ты предлагаешь?

— Предлагаю заняться этим генералом. Что и как надо сделать — о том еще подумаем вместе. Но одно ясно: живым из Оболи этого борова выпускать нам никак нельзя.

— А что же сделать? — спросила Зина. — К генералу днем не приблизишься: ведь охрана рядом. Да и ночью в дом к нему не проберешься.

— В дом, верно, нам не пробраться, — продолжал он свои размышления, а вот к сараю, куда машину генеральскую ставят, — туда, думаю, проникнуть можно.

И Володя принялся излагать свой план. Ему был хорошо знаком не только этот сарай, обращенный фашистами в гараж, но и все подходы к нему. Помнилось Володе и то, что между срубом и крышей был прежде лаз, не слишком-то широкий, но проникнуть через него внутрь сарая можно вполне...

— Ну, допустим, немцы лаз не заделали и попал ты в этот сарай. А дальше что? — спросила Фруза Володю, когда тот замолчал.

— А дальше... — растерянно произнес Езовитов. — Дальше — сам не знаю как быть. Была бы магнитная мина — подложили бы в генеральскую машину. И все дела.

Фруза задумалась. На первый взгляд у Володи все выходило просто. Залез в сарай... А если гитлеровцы и впрямь тот лаз заколотили? Подложил в генеральский автомобиль мину... А где она, эта мина, да еще магнитная, да еще с часовым механизмом? И потом — сумеет ли Володя вот так же легко, беспрепятственно выбраться из сарая? Ведь наверняка если не у самого сарая, то где-нибудь поблизости будет топтаться часовой. И притом, очень возможно, не один.

Наконец, самое главное: сколько времени пробудет в Оболи этот генерал? День, два или всю неделю? Кто об этом сумеет узнать? Может статься, что он уже завтра уберется отсюда... Значит, надо спешить, попусту времени не терять.

Позже, подробно, в деталях обсуждая план предстоящей операции, юные подпольщики поставили перед собой две основные задачи. Прежде всего надо было в самом срочном порядке раздобыть магнитную мину. И второе: предстояло тщательно разведать, как охраняется гараж. Есть ли возле него специальный пост? Насколько усиливают фашисты охрану генеральского дома в ночные часы? Ну и, понятно, очень важно было еще раз проверить, возможно ли проникнуть в гараж через тот самый лаз, о котором столь уверенно говорил Володя.

Первую задачу Фруза Зенькова взяла на себя. Она срочно встретилась со связной Марией Дементьевой и, тщательно проинструктировав ее, отправила к комиссару партизанского отряда Маркиянову за миной. Не стали терять времени и Володя с Зиной. Дождавшись сумерек, они отправились в разведку.

* * *
А погода, к счастью, испортилась. Подул холодный ветер, нагоняя тучи. Вскоре хлынул настоящий ливень. Он еще сильнее сгустил темноту наступившей ночи.

Промокшие до нитки Володя и Зина удачно подобрались к гаражу. Спрятавшись за штакетным забором, они залегли и зорко наблюдали за всем, что происходило поблизости.

Дождь, зарядивший с наступлением сумерек, к полуночи поутих. Но оттого теплее не стало. Вконец продрогшие, разведчики не могли даже пошевелиться. Всякое их движение могло насторожить часового, чей черный силуэт часто маячил у двери сарая. Путь гитлеровца от генеральского дома к гаражу был недлинным. Днем он хорошо просматривался. А теперь, ночью, силуэт часового не виден, только через каждые три минуты до слуха разведчиков доносится хлюпанье и чавканье его сапог.

Вдруг скрипнула дверь генеральского дома. От крыльца к гаражу двигались две фигуры. «Смена!» — догадался Володя и взглянул на часы со светящимся циферблатом, предусмотрительно врученные ему Фрузой. Стрелки показывали ровно два.

Езовитов не ошибся. Действительно, сменялись часовые. Разводящий вместе с новым часовым подошли к двери, подергали ее, осветили карманным фонариком замок, потом еще раз обошли сарай со всех сторон, подсвечивая себе дорогу. Убедившись, что все в порядке, разводящий со сменившимся часовым прошлепали по лужам к дому, вполголоса проклиная ненастную погоду. А новый часовой, потоптавшись у двери гаража, принялся, как и прежний, вышагивать взад-вперед.

Володя и Зина узнали все, что им требовалось. Сарай с генеральской машиной охранялся. Но только с фасада. Зато с боков доступ был свободен. И лаз, знакомый Езовитову, не был заколочен. Словом, проникнуть в сарай можно было. Зная и учитывая особенности конструкции магнитной мины, Володя понимал, что самым подходящим временем ее установки в машину будут предутренние часы.

Насквозь продрогшие, разведчики наконец покинули свой НП у штакетного забора. Бесшумно выбрались они на окраину поселка и там разошлись по домам, договорившись о новой встрече в Ушалах, в доме Фрузы.

Недолго отдыхали Езовитов и Портнова. Когда рассвело, они уже были у Фрузы. Там обстоятельно доложили о своих наблюдениях, подтвердили свой вывод о том, что в сарай пробраться можно, если не мешкать, если действовать с максимальной осторожностью.

— Была бы только мина, а мы уж приладим ее куда следует, — убежденно сказал Володя.

— Должна быть! — отозвалась Фруза. — Ждем Дементьеву с минуты на минуту. Если ничего с ней в пути не приключилось, она должна скоро подойти.

* * *
Зенькова не обманулась в своих надеждах. Не прошло и получаса, как в ее дом заявилась Дементьева. На вопрос: «А мина?» — она коротко ответила: «Тут!», указав на торбочку, которую осторожно положила на стол. Фруза раскрыла сумку и, выложив пару десятков картофелин, извлекла наконец оттуда небольшой металлический предмет.

Мина. Магнитная. С часовым механизмом...

Свое задание Дементьева выполнила. Сказано просто, обыденно. А вот в действительности все обошлось далеко не так просто.

К партизанам Маша Дементьева отправилась еще засветло. Обходя немецкие посты, вышла из Ушал и вполне благополучно добралась до опушки леса. А дальше, стараясь держаться подальше от проселка, зашагала по едва приметной тропке, не всякому даже местному жителю известной. И все бы ничего, да быстро сгустившиеся вечерние сумерки лишили ее ориентировки. Очень скоро она почувствовала, что сбилась с тропинки. Но вот при вспышке молнии девушка все же успела разглядеть слева от себя неширокую поляну, ту самую, которую, как запомнилось ей с прошлых походов в партизанский отряд, пересекала исчезнувшая тропинка. Вернувшись на нее, Дементьева повеселела, пошла быстрее.

...Сама не помнит как, но еще до рассвета добралась-таки она до ручья с заболоченной поймой. Здесь, в глубине густого соснового бора, находилась база партизанского отряда. Девушку встретили дозорные, дали ей в провожатые совсем юного паренька, который быстро привел ее к штабу.

Как и прежде, Машу приняли в штабе радушно. Расспросили о дороге и сразу же отвели в землянку командира.

— Ну, выкладывай, Маша, с каким поручением прислала тебя Фруза? — спросил командир отряда Нестеров. — Видно, дело серьезное, если ночью к нам добиралась.

Маша подробно изложила просьбу подпольного комитета комсомола.

Внимательно выслушав ее, партизаны недолго посовещались, потом Нестеров сказал:

— Мину мы вам дадим. Ваше предложение одобряем. Так называемый генерал, которого приметил в Оболи Володя Езовитов, как нам стало известно час назад, является особоуполномоченным чиновником Розенберга. Прибыл в Оболь по его специальному заданию, скорее всего, ненадолго. Разведка наша устанавливает цель его визита. Но одно другому не помеха. Даже если он окажется и не генералом, что вполне допустимо, бесспорно, что он отъявленный фашист и душегуб, это нам известно досконально, и он заслуживает самой суровой кары.

— Только будьте предельно осторожны, — добавил комиссар отряда Маркиянов, — еще сто раз все обмозгуйте.

По распоряжению командира отряда Нестерова в землянку принесли магнитную мину. Маркиянов сам упаковал ее, а сверху наложил картошку.

Пришел начальник штаба Пузиков. Узнав от командира суть дела, он похвально отозвался о комсомольцах, теплые слова высказал и в адрес Дементьевой. Заглянул в торбочку и тут же распорядился принести десятка два яиц и кусок сала.

— Будем надеяться, что это тебе вместо пропуска сойдет, — улыбаясь пояснил комиссар. — Сунут фашисты свой нос в твою торбочку, увидят яйко, шпек и враз про все забудут. А ты и не жалей. Сама отдай, но не все. Поторгуйся. Скажи, мать с голоду помирает. Поняла?

— Поняла, поняла, — согласно закивала головой Маша.

— Да! Вот еще что! Передай Фрузе, наши разведчики установили, что 318-я абвергруппа Шульце по-прежнему предпринимает меры по обнаружению вашей организации и внедрению в ее ряды провокаторов. Помните и ни на минуту не ослабляйте бдительности.

Когда сборы в дорогу были закончены и высказаны напутствия, Маркиянов самолично провел Марию через ручей и болото. Обнял, сказал:

— Будь поосторожнее, дочка! Смотри в оба!

Маша и без того знала, что ей положено глядеть в оба. И, стараясь ступать так, чтоб не слышно было ни шороха, ни треска, двинулась в обратный путь. Заблудиться Дементьева не боялась. Уже рассвело, и она легко находила заветную тропку.

Усталость от бессонной ночи все же давала о себе знать. Да и торбочка, довольно-таки увесистая, оттягивала руку.

А когда солнце, проглянувшее сквозь разрывы облаков, скользнуло по верхушкам деревьев. Маша выбралась на опушку. Тут ей надо было пересечь дорогу, где — она знала это — то и дело шныряли гитлеровцы. Осторожно раздвинув ветки кустов, она огляделась по сторонам. На дороге не было ни души. Однако только она сделала первый шаг, как за спиной раздался окрик: «Хальт!»

* * *
От неожиданности Дементьева едва не выронила из рук торбочку. Оказывается, не заметила Маша, что тут же, в придорожном кустарнике, расположились двое гитлеровцев с мотоциклом. Один из них, уже немолодой, смотрел на Марию зло, подозрительно. Другой, щупленький, улыбался: видно, доволен был, что девушка испугалась.

Тот, что был постарше, сразу уставился на торбочку, знаком приказал раскрыть ее. Увидев «шпек» и «яйки», радостно ухмыльнулся и тотчас принялся выгребать добычу и складывать ее на сиденье коляски мотоцикла.

Мария, стараясь не выдать своего волнения, следила за каждым движением его толстых, покрытых густыми волосами рук. Копни он чуть поглубже, и его пальцы наткнулись бы на твердый холодный металл. Одно лишь движение могло сейчас погубить ее.

А молодого солдата еда не интересовала. Изобразив из себя ухажера, он попытался обнять девушку. Легонько оттолкнув его, Мария словами и знаками принялась объяснять, что ходила, дескать, в соседнее село к фельдшеру, да на месте его не застала. А фельдшер ей очень нужен. Болеет она, кашель ее мучает. На чахотку похоже.

— Кранк я, — продолжала Мария, — больная я, кранк.

Лица на ней и в самом деле не было. Вся бледная, постаревшая. Услышав несколько знакомых ему слов, солдат отскочил в сторону точно ошпаренный. Видно, сильно пекся о своем здоровье, боялся заразиться. Он быстро сказал что-то старшему, и они — теперь уже оба — замахали руками: шнель, шнель, давай, мол, уходи отсюда скорее.

Ее расчет оказался верным...

Лишь отойдя на приличное расстояние, она почувствовала нахлынувший прилив страха, от которого у нее подкосились ноги. Страшно было даже представить себе, что бы случилось, если бы фашисты вдруг обнаружили под картошкой смертоносный груз. Пытки в гестаповских застенках, потом смертная казнь. А самое горькое — провал всей операции.

Лишь на подходе к деревне, где ждали ее Фруза с товарищами, она пришла в себя и могла говорить о своем походе как о приключении.

* * *
Итак, подступы к гаражу и его охрана разведаны. Мина хранится в надежном месте и ждет своего часа. Операция, которой они, не сговариваясь, дали название «Генерал», казалось бы, вступала в свою решающую стадию.

Вот тогда вдруг и встал перед ними вопрос, который подпольщики попросту упустили из виду. А между тем без его решения операция могла сорваться.

Вопрос этот пришел в голову сначала Фрузе Зеньковой: когда, в котором часу должен сработать взрывной механизм? И в самом деле, когда? Ведь мину надо было заложить в генеральский автомобиль с таким расчетом, чтобы машина взлетела на воздух не порожней...

— А то может статься и такое, — заметила Фруза Езовитову. Проберешься ты к машине, заминируешь ее, а генерал вдруг вообще в этот раз никуда не поедет. Что ж тогда получится? Машина взорвется в гараже. Шуму будет много, а толку — чуть.

— Нет, такого быть не может! — возразил Володя. — Генерал весь день в Оболи торчать не сможет. Что ему тут делать?

— В том-то вся и сложность, что мы ничего не знаем о его планах, — возразила Фруза. — Постарайся вспомнить, — просила она Володю, — если можешь, поточнее: когда ты увидел генерала? В котором часу он подъехал к своему дому?

— С точностью до минуты сказать не могу. Часов при мне, сама знаешь, не было. Помню только, что произошло это уже после полудня.

— После полудня? — переспросила Зенькова. — Надо бы узнать поточнее. В общем, придется отложить операцию еще на сутки и узнать, какой распорядок дня у этого генерала... Придется тебе, Володя, снова провести разведку. Только уже не вечером, а утром... Постарайся устроиться где-нибудь поблизости на чердаке и весь день глаз не спускай с генеральского дома.

Знавший в Оболи все ходы-выходы, Володя еще затемно пробрался к дому, покинутому его обитателями перед приходом гитлеровцев, и, пристроившись на чердаке, принялся наблюдать за всем, что творилось возле «резиденции» генерала. И вот что ему удалось узнать. Генерал, судя по всему, любил пунктуальность. Ровно в 7.30 утра шофер-ефрейтор подал машину к крыльцу. Через пять минут в нее уселся генерал с двумя вчерашними полковниками и незнакомым майором, и она, сопровождаемая мотоциклистами, покатила в сторону железнодорожной станции.

— А когда генерал вернулся? — спросила Фруза, выслушав рассказ Володи.

— К обеду, в 12.20.

— К обеду? Почему ты думаешь, что именно к обеду?

Володя объяснил: сразу после двенадцати в одном из окон второго этажа промелькнул белый поварской колпак. Нетрудно было догадаться, что там накрывали на стол...

— Предположим, что это так, — сказала Фруза. И, еще раз обдумав его сообщение, прикинула: — Если в 12.20 генерал возвращается к обеду, то минут через десять, то есть в половине первого, садится за стол. Соблюдая во всем пунктуальность, он уж к своему обеду навряд ли станет опаздывать. Значит, самым верным будет, если взрывной механизм у мины сработает часов в одиннадцать: в этот момент генерал как раз будет еще в пути.

На том и порешили.

* * *
Война изменила в сознании людей представления о многих вещах, заставила их совсем по-иному оценивать самые что ни на есть обыденные понятия. Ну кто, скажем, в мирные дни стал бы радоваться холодным и дождливым вечерам?

Готовясь к опасному делу, Володя Езовитов больше всего на свете хотел самой ужасной непогоды. И в самом деле, на улице было зябко и дождливо. Под вечер небо нахмурилось, ветер, подувший с севера, нагнал тяжелые, нависшие над землей тучи. По крышам дробно застучали первые капли дождя. Звук этот участился и вскоре слился в сплошной гул.

— Дождь-то обложной! — по-детски радовался Езовитов. — На всю ночку зарядил!

...Около десяти часов вечера он и Зина Портнова, припрятав в ту же счастливую торбочку мину, направились к центру Оболи, где находился генеральский дом. Дождь не прекращался. В кромешной тьме даже зоркий глаз Володи не мог разглядеть лужи. Володя и Зина старались держаться поближе к домам и заборам, там было посуше, а главное — здесь их труднее было заметить постороннему глазу.

Вдали мелькнула и скрылась за углом дома чья-то едва приметная тень. Видно, гитлеровцам и их прислужникам не было большой охоты мокнуть под дождем. В этом Володя и Зина еще раз убедились, когда приблизились к дому, где, как было известно, размещалась полевая жандармерия. Оттуда сквозь шум дождя и раскаты грома доносилось нестройное пьяное пение, сопровождаемое визгливым пиликаньем на губной гармошке. «Веселитесь, гады? — с ненавистью подумал Володя. — Посмотрим, что вы завтра запоете!»

Знакомой дорогой добрались до заранее намеченного места. Отсюда, через штакетный забор, лучше всего просматривались подступы к гаражу, и отсюда же при любой неожиданности было легче всего скрыться.

Приглядевшись, Володя и Зина еще и еще раз осмотрели все, что их окружало. Ничего подозрительного, тревожного не было.

До двух часов ночи, как было установлено Езовитовым и Портновой еще в позапрошлую ночь, часовые строго выдерживали график. Времени у них оставалось много. И все же Володя не стал дожидаться назначенного времени. А вдруг дождь поутихнет? А вдруг небо прояснится? Тогда незаметно подобраться к гаражу будет куда труднее.

— Пора, — чуть слышно шепнул Езовитов Зине и плотнее прижался к размокшей земле, чтобы проползти под забором.

Вдруг где-то рядом хлопнула дверь, как и в прошлый раз, послышались приглушенные голоса. От генеральского дома отделились две тени, направились в сторону гаража. «Неужели смена часовых?» — удивился Володя. Но нет: двое, подойдя к часовому, о чем-то поговорили с ним и двинулись дальше. Обойдя сарай со всех сторон, они почти вплотную приблизились к забору, за которым притаились Володя и Зина. Стоило фашистам хоть раз мигнуть фонариком, и подпольщики были бы обнаружены. Но нет, обошлось без фонаря. Зато в следующую секунду один из гитлеровцев принялся щелкать зажигалкой, пытаясь прикурить сигарету.

«Ну вот, все и кончилось! — мелькнуло в голове у Володи. — А жаль, столько сил на это дело угрохали... Маша головой рисковала, мину тащила... Надо же, приперлись, гады. Если что, придется стрелять», — решился Езовитов, взводя курок ТТ.

...Мгновения казались часами. Щелчок зажигалкой, еще одни щелчок... Ни огня, ни даже искры. Видно, камушек намок.

Выругавшись, офицер прибавил шагу, чтобы догнать напарника, уже снова подошедшего к генеральскому дому. Хлопнула дверь. И опять сквозь шум дождя слышалось лишь чавканье сапог часового...

Володя легонько тронул Зину за плечо: успокойся, мол, все обошлось, все в порядке. А сам подумал: «Хорошо еще, что на обход те двое не прихватили с собой овчарок. Те бы враз учуяли...»

«Уж теперь-то пора!» — решил Володя.

Ужом он пролез под забором, а потом, выждав, когда часовой отойдет от гаража, на одном выдохе перебежал проулок и прижался к бревенчатой стене сарая.

Зина, как и было условлено, осталась за забором, готовая в случае необходимости прикрыть товарища огнем из пистолета и тем самым отвлечь гитлеровцев от Володи.

А Володя не мешкал. Подпрыгнув, он обеими руками ухватился за верхнее бревно сруба. Собрав все силы, подтянулся и через знакомый лаз, что был между срубом и крышей, проник в сарай.

...Тьма в сарае была такой, что протяни перед собой руку — ладоней своих не увидишь. «Видно, придется все делать на ощупь», — тревожно подумал Володя. Впрочем, к этому он был уже готов и, растопырив пальцы, принялся шарить вокруг. Словно в жмурки играл...

Наконец почувствовал бок машины, провел ладонью по ее скользким лакированным дверцам, достал из-за пазухи мину. И тут его словно током ударило, в одно мгновение горячей испариной покрылся лоб. Казалось бы, все в этой операции было продумано до мелочей. И вдруг... на тебе: мину-то куда цеплять? Не подумали. Тогда никому и в голову не приходило, куда именно подложить мину.

«Может, под сиденье? — немного поостыв, принялся он рассуждать. Нет, не пойдет! А может быть, под капот? Нет, наверняка водитель будет проверять масло или воду. Не годится».

Вот ведь задача! Велика машина, а маленькую мину упрятать негде.

«Может, прилепить ее к днищу — она ведь магнитная?» Но тут же он представил себе, как при первом же толчке на ухабах мина отвалится, останется на дороге.

А время идет. До установленного «часа» остаются считанные минуты, это хорошо видно на светящемся циферблате его трофейных часов. Так надо же что-то придумать! Мобилизовав всю свою волю, Езовитов еще раз заставляет себя успокоиться, не суетиться понапрасну.

Он еще раз мысленно представляет себе всю машину, ощупывает радиатор, передние и задние дверцы, и наконец, багажник.

Багажник! Ну как же просто, оказывается, можно решить задачу! Где еще, как не в багажнике, можно упрятать мину?

Крышка, к счастью, приподнялась легко. На ключ багажник не был закрыт. Володя наклонился и прилепил мину в самый дальний угол — туда, где рукой не схватишь и глазом не достанешь. А если в пути на ухабе машину и тряхнет, то мина пусть и отвалится, но никуда не денется.

Теперь, когда самое главное сделано, пора уходить. Осторожно, чтобы не свалить какую-нибудь деталь со стеллажей и не оставить следов от своего «визита», Володя снова взбирается на верхнее бревно сруба. Прислушивается. Все так же шумит дождь, все так же хлюпает вода под ногами часового. Гремят раскаты грома.

А за забором его ждет Зина. Она вконец закоченела, ее бьет сильная дрожь. И от холода, и от томительного, напряженного ожидания, и, конечно, от страха. Нет, не только за себя. За Володю. И потому она сразу прижимается щекой к его плечу, обнимает, приглушенно всхлипывая от радости. А он еще никак не отойдет от пережитого — по-прежнему собран, сосредоточен, нервы натянуты.

— Все в порядке... Пошли...

Крепко сжав ее холодную, точно ледышка, ладонь, он уводит ее подальше от забора. Вот уж и окраина станции осталась далеко позади, давно перевалило за полночь, а дороги конца-края не видно.

— Пора расходиться, — проговорил наконец Володя. — Вот твой дом, а мне еще шагать и шагать. Устал маленько.

— Так, может, у нас переночуешь? — предложила Зина. — Бабуся у меня, сам знаешь, хорошая. Обогреет, чаю поставит.

— Знаю, знаю твою бабусю. Но собираться нам вместе нельзя. И не обижайся. Давай беги, а то простудишься.

Ефросинью Ивановну местная молодежь действительно любила. Она догадывалась, чем они занимаются, в том числе и ее внучка. Однако не досаждала Зине постоянными попреками. Лишнего не расспрашивала, не наводила справок, как это делали некоторые мамы. Чем могла, помогала своей внучке и ее товарищам. Но лучше было не заходить. Ведь поздний гость может вызвать подозрение у соседей, если ненароком его заметят.

* * *
Простившись с Зиной, Езовитов окраинными переулками добрался до своего дома и только там почувствовал, что вымотался вконец. Переодевшись в сухое, прилег на топчан, потеплее укрылся. Думал, что уснет сразу, но сон никак не шел. В мыслях своих Володя вновь и вновь возвращался к гаражу, мине. Перебирал в памяти действия свои. Все ли сделал как надо? Не допустил ли какой промашки?

А что же Зина? Бабушка, увидев ее, промокшую, посиневшую от холода, на этот раз не выдержала и запричитала: «Где же ты, внучка, была? Побереглась бы... Тебе бы еще в куклы играть, а ты вон чем занялась!»

Однако за причитаниями этими бабуся о деле своем не забыла. Достала из печи чугунок с горячей водой, налила ее в тазик, велела Зине отогревать ноги. Потом укутала внучку платком, напоила ее чаем с липовым цветом. И все приговаривала: «Заболеть теперь враз можно. А кто лечить будет? Докторов нету, лекарств нету...»

Зина потянулась к кровати. Но ее сон был беспокойным. Она еще не раз вставала, подходила к окну, прислушивалась, не возникла ли у гитлеровцев какая суматоха? Думала о Володе.

В тревоге провела эту ночь и Фруза. Она даже пожалела, что запретила ребятам явиться к ней сразу после выполнения задания. Но решить по-иному она, понятно, не могла — не позволяли этого правила конспирации. И Фрузе оставалось только одно: запастись терпением и ждать.

Не зря говорится, что ждать и догонять — хуже всего. Володя, вздремнув часок, больше заснуть не смог. После восьми утра до слуха донеслось приглушенное расстоянием урчание автомашины и стрекот мотоциклов. «Никак, генерал едет», — отметил про себя Володя.

И снова томительно потянулись часы и минуты ожидания. По улице протарахтели порожние подводы — то гитлеровцы из сельскохозяйственной комендатуры опять выехали на грабеж окрестных деревень. Потом где-то совсем близко послышались шаги. Слегка отогнув край занавески, Володя увидел полицаев. Не проспавшиеся от вчерашней попойки, с небритыми физиономиями, пошатываясь, прошли на край деревни.

Опять все стихло. На улице — ни единого прохожего. Любая встреча с фашистами могла обернуться бедой.

Наконец стрелки часов показали десять тридцать. Сердце у Володи вновь громко забилось, почти как тогда, в гараже. Сработала ли мина, с таким трудом добытая? Или, может, какая случайность помешала?

А спустя полчаса Иван Гаврилович Езовитов — отец Володи — сказал, заходя в хату: «Слышал, генерала какого-то взорвали...» А вскоре мимо Володиной хаты рысцой возвращались полицаи. К вечеру уже весь поселок знал, что машина с важным немецким генералом взлетела на воздух. Взорвавшейся миной, которую, наверное, «подложили на дорогу партизаны», убило и генерала, и всех, кто сопровождал его. Уцелели лишь два мотоциклиста — те, что ехали впереди...

Обсуждая меж собой такую новость, жители Оболи вспоминали партизан, дивились их смелости и находчивости, радовались их успехам. Никому и в голову не пришло, что «партизанам» этим в самый раз еще играть в партизан. Трем девочкам и одному хлопчику.

* * *
Партизанские разведчики докладывали: по уточненным данным, особоуполномоченный чиновник действительно являлся представителем так называемого «министра по делам восточных земель» Альфреда Розенберга Хаусфахера, который занимается угоном скота, увозом людей, хлеба и других ценностей из Белоруссии в фашистскую Германию.

Приговор, вынесенный советским народом душегубу, фашистскому сатрапу Розенберга, был приведен в исполнение Обольским подпольным комитетом комсомола 16 августа 1942 года.

ВИКТОР ФЕДОТОВ ВЫСОТА

В марте 1980 года Указом Президиума Верховного Совета СССР бывший командир противотанкового орудия 369-го отдельного истребительно-противотанкового дивизиона 263-й стрелковой дивизии Герой Советского Союза Н. Кузнецов награжден орденом Славы I степени. Он стал четвертым в стране Героем Советского Союза и полным кавалером ордена Славы.

К ордену Славы I степени старший сержант Н. Кузнецов был представлен в феврале 1945 года. Но получил эту высокую награду лишь тридцать пять лет спустя. Тогда, в сорок пятом, на пороге победной весны, война полыхала еще вовсю, жестокими боями катилась на запад, наши части стремительно шли вперед, и не всегда награды поспевали за награжденными, павшими и живыми...

В этом документальном рассказе повествуется непосредственно о том бое, за который Н. Кузнецов был представлен к ордену Славы I степени.

 

Почему-то эту высоту называли «Сердце», хотя она была безымянной и, как и многие другие высоты, числилась на воинских картах под определенным номером. «Мин херц», «Сердце, тебе не хочется покоя», — горько шутили уцелевшие после боя на ней бойцы, вспоминая слова из широко известных кинофильмов. Но шутить они будут уже потом, после того горячего, памятного боя, когда все утихнет, присмиреет, когда высота перестанет извергаться огнем, словно взбунтовавшийся вулкан, и замрет, обессилев.

Тишина наступит потом, а пока до нее было еще далеко, и Кузнецов даже не представлял себе, чем все может кончиться для ребят из его расчета и для бойцов комбата Бурова.

За несколько часов до боя его вызвал командир батареи Кузьменко. Был он сосредоточен, выглядел усталым даже глаза запали. Да разве он один? Последние дни как только вступили в Восточную Пруссию, работы было хоть отбавляй, батарея все время, что говорится, на колесах: сходились лоб в лоб с вражескими танками, отбивали атаки озверевших от бессилия автоматчиков, громили направо и налево огневые точки противника. Одним словом, «глухари», как иронически ласково окрестили артиллеристов, трудились на износ. И еще эта чертова февральская непогодь — серое, унылое небо сыпало то снегом с дождем, то дождем со снегом, дороги раскисли, никакие сапоги не вытерпят. Как тут не устать?

— Ну, какие новости, старший сержант? — Кузьменко протянул озябшую руку, и Кузнецов сразу определил: эти слова — так, присказка. Зря комбат вызывать не станет, значит, сейчас последует приказ. Правда, Кузьменко всякий раз, давая ему, Кузнецову, приказание, как бы и не приказывал вовсе, а лишь предлагал выполнить задание. Так повелось: в батарее Кузнецов слыл самым опытным и надежным командиром орудия. Кузьменко знал о нем почти все: не раз тот бывал с разведывательными группами во вражеском тылу, потом, после ранения и госпиталя, стал артиллеристом — сначала разведчиком, затем прекрасным наводчиком на «сорокапятке», командиром расчета, со штурмовой группой первым ворвался в Севастополь, водрузил знамя на вокзале, даже был представлен к Герою, но с Героем что-то не вышло, получил орден Красного Знамени, а уже после Севастополя — две Славы, а двумя медалями «За отвагу» был награжден еще до штурма. Словом, Кузнецов в глазах Кузьменко был превосходным командиром расчета, и потому отношение к нему было особое, чуть ли не дружеское. Пожав ему руку, комбат сказал:

— Бурову надо помочь,Николай Иванович. Очень нуждается в твоей помощи. С командиром взвода я уже говорил. Решили два орудия придать батальону Бурова — твое и Корякина. Буров просил именно тебя прислать...

При имени Бурова Кузнецов чуть приметно улыбнулся: любил он этого капитана, горячего, вспыльчивого, воюющего на совесть. С такой же симпатией относился и Буров к Кузнецову. Раз как-то, помнится, попросил капитан у командира артдивизиона два орудия для поддержки атаки батальона, тот ему тут же, без оговорок, и выделил их. Но из другого взвода. Буров закипел: «Да на кой черт мне твои эти две фукалки! Ты дай мне хоть одно орудие вместо двух. Кузнецова мне дай, этого парня «питерского». Мы с ним сработались давно, знаю, если встанет на позицию — не уйдет. И он меня знает. А ты мне кота в мешке подсовываешь. Только Кузнецова дай, никого больше не прошу!» И комдив уступил... Разговора этого Кузнецов не слышал, друзья о нем передали... И вот теперь Буров вновь просил его орудие.

— Что там у Бурова? — спросил он у Кузьменко, стирая с лица улыбку.

— Тяжело ему. На высоте он со своим батальоном окопался. На этой, как вы ее называете — «Сердце», что ли? Черт знает что за название. Вот, гляди. — Кузьменко повернулся лицом к высоте, макушку ее отсекал жиденький пласт тумана, хотя она и не была слишком высокой. — Там он, на другом склоне зарылся. Бой ведет пока только с пехотой. Сообщает, танки сосредоточиваются, немцы готовят мощную атаку. Сомнут. А там дальше, за высотой, у них пеленгаторные и радиолокационные установки. Им к морю выход нужен, вот и рвутся из окружения. Ошалели. Ничего не пожалеют. А на пути у них — высота. И Буров.

— Ясно, товарищ старший лейтенант.

— Еще орудие Корякина пойдет. Подниметесь на высоту, выберете позицию. Стоять надо, держать высоту. Во что бы то ни стало держать. Комдив сказал, живые ли, павшие — Героями станете. Я уже отдал вашему взводному все распоряжения. Вот только молод он у вас... Ну, одним словом, все сам понимаешь, Николай Иванович, — главная надежда на тебя.

Кузнецов в свои неполные двадцать три года каждый раз стеснялся, когда командир батареи называл его по имени-отчеству. Но с другой стороны, это придавало уверенности, рождало чувство ответственности и за выполнение задания, и за ребят из своего орудийного расчета. Как-никак, а именно ему, никому другому, надо руководить ими в бою — еще не каждый из шести человек понятен ему целиком и полностью, некоторые пришли совсем недавно. Вот только наводчик Глазков — кремень, и глаз у него верный, точно фамилию ему специально для такого дела дали. И силач редкий — их 76-миллиметровое орудие один набок заваливает. С Глазковым Кузнецову повезло — наводчик он отменный, а в бою это уже больше полдела.

— Ясно, товарищ старший лейтенант, — еще раз сказал Кузнецов. — Ну, насчет Героев — лишнее, конечно. А дело свое сделаем как надо.

— Давай, Николай Иванович. Бери полный боезапас — и давай.

И Кузьменко опять, теперь уже на прощанье, пожал своей озябшей рукой узкую, но очень крепкую руку Кузнецова.

«Что ж, значит, бой с танками, — рассуждал Кузнецов, направляясь к своему орудию. — Кому-то из нас суждено сложить здесь голову. Очень уж вымотались ребята за последние дни. После Севастополя, считай, пятый расчет меняю: кто убит, кто ранен, кто контужен... А теперь еще горше терять людей — война вроде бы к концу подвигается. Всякому охота дойти до этого конца. Да не всякий дойдет... Ребятам по ночам чаще сны стали сниться, сами говорят. О доме сны. Рассказывают друг другу, полушутливо вроде бы, а в глазах нет-нет да и промелькнет надежда и тревога: дескать, доживем ли...»

Думал Кузнецов и о себе, скользя кирзачами по скользкой, размытой дороге, припорошенной снежной слякотью, обходя зябкие лужи. Но странно, о себе ему думалось как бы в третьем лице. Сиюминутные заботы, свалившиеся сейчас на него, после разговора с Кузьменко, эта высота, где предстоял, судя по всему, нелегкий бой, заслоняли собой личное, и оно отдалялось, воспринималось несколько отвлеченно, а потому и неопределенно. Нет, каждый на войне не может не думать о себе, о своей судьбе и жизни, особенно перед близким боем. Как он сложится? Останешься ли в живых, выйдешь раненым или не выйдешь вовсе? Такие мысли не прогонишь, они назойливо лезут в голову, а порой и одолевают. Но по-разному приходят они к разным людям. Одно дело — к бойцу, у него все наготове, лишь жди команды и выполняй ее, действуй умело и смело, по обстановке; другое дело — к командиру, ему надо многое решить перед боем, и в первую очередь продумать, как выиграть этот бой и выиграть с наименьшими потерями. Эти заботы не дают ему порой времени подумать о себе. Личное как бы отодвигается на второй план, становится неглавным.

Кузнецов осмотрел орудие Корякина, свое стояло метров на пятьдесят дальше. Видно, только что привезли горячий обед, и расчет, примостившись кто где, обедал. Тут же был и взводный, молоденький лейтенант, совсем недавно пришедший из училища. С котелком и ложкой в руках, с поднятым воротом шинели (все сыпал и сыпал дождик со снегом), он вылез из кабины «студебеккера», груженного боезапасом, подошел. Подошел и сержант Корякин.

— Садись с нами! Поешь.

— У себя, — ответил Кузнецов, — тут рядом. Ну что, на высоту?

— На высоту, — Корякин вздохнул озабоченно: — Крутоват подъем с этого склона. Одолеем, как полагаешь?

— Попытаемся. Машины у нас с тобой мощные, потянут. Надо, чтобы потянули.

— Надо, — согласился Корякин. — Попробуем...

— Задание вам ясно, товарищ старший сержант? — спросил взводный. Наши два орудия приданы стрелковому батальону. Бой — на том склоне высоты, нам приказано поддержать. Полный боекомплект — и выступаем. Поднимемся наверх — позицию выбирать самостоятельно. Я пойду с орудием Корякина.

— Ясно, товарищ лейтенант. — Кузнецов ответил серьезно и твердо, чуть нажимая на звание и этим давая понять, что его ни в коей мере не смущают молодость и неопытность взводного. Он знал: то и другое со временем проходит — на фронте человек скоро взрослеет. Недаром здесь год за три считается. Эта неожиданная мысль вдруг удивила его самого: выходит, он уже почти десять лет воюет... — Все ясно, товарищ лейтенант, — повторил он. Знаю: тяжело там Бурову, надо торопиться. Танки подтягивают немцы...

— Срочно готовьтесь — и выступаем. Орудие Корякина готово. Так, сержант?

Корякин кивнул, оглядывая высоту.

— Крутоват все же подъем. Попыхтим.

— Разрешите осмотреть подножье, товарищ лейтенант? — сказал Кузнецов. — Надо выбрать место, где лучше подниматься. Вслепую нельзя, можно засесть. Я быстро, на машине.

— Давайте, — согласился взводный.

— А ваше орудие следом пойдет, как выберу дорогу. Так надежнее.

— Добро. Выполняйте!

В голосе лейтенанта уже послышался командирский полубасок, и Кузнецов одобрительно улыбнулся ему одними глазами: так, мол, держать, командир, все в порядке. И ему показалось, что взводный это почувствовал.

И он, лейтенант, нисколько не ревнует и не обижен тем, что комбат вызвал командира первого орудия и говорил с ним лично о предстоящем бое. Значит, старший сержант заслуживает того. Что ж, посмотрим его теперь на высоте — как будет действовать. А пока, несмотря на награды и опыт, незаносчив, уважителен, чувствует в нем, взводном, командира. И это пришлось по душе лейтенанту, придало уверенности. Вот только бы самому достойно и умно провести бой, не оплошать. Как ни странно, но взводному на миг показалось, будто ему, как какому-нибудь школяру-семикласснику, вот-вот предстоит сдавать труднейший экзамен, а принимать его будет старший сержант Кузнецов.

Подходя к своему орудию, Кузнецов видел, как навстречу ему поднимается весь боевой расчет — все пять человек. Это удивило его: должно было быть четверо, потому что одного, Сименцова, уже давно отозвали в дивизион, поваром. Он прекрасно готовил, прежде, до войны, вроде бы работал по этой части, а вот тут из него, из боевого артиллериста, начальство сделало, как сам он выражался, «чумичку». Сименцов страшно обиделся. К тому же он оставался числиться в боевом расчете орудия Кузнецова. Много раз он приходил, просился назад, но дивизионное начальство и слышать не хотело: Сименцов был хорошим поваром.

Да, Сименцов был здесь, и Кузнецов сразу признал его. «Опять проситься пришел, не сидится ему в кухонном тепле». Расчет, как и корякинский, обедал. Все пятеро выжидающе глядели на него, ждали, когда подойдет: ведь не зря вызывал комбат Кузьменко, наверняка какую-то новость несет с собой командир орудия.

— Товарищ старший сержант, — сразу же выдвинулся навстречу Сименцов. Мокрое лицо его улыбалось. — Я пришел, товарищ командир. Совсем. Опять к вам.

«Пришел... На гибель свою, может, пришел, нашел время».

Кузнецов кивнул ему:

— Потом, потом разберемся. — И шоферу Головину: — Заводи машину. — Глазкову бросил, проходя мимо, к кабине: — Отцепить орудие!

— Что случилось? — Глазков отставил котелок на крыло. Высокий и мощный, он тревожно посмотрел на командира сверху, с высоты своего громадного роста.

— В бой идем, на высоту, — ответил Кузнецов. — На это «Сердце», будь оно неладно. — Он вкратце разъяснил задачу сгрудившемуся вокруг него расчету. Все притихли, дожидаясь от него еще чего-то, что могло бы прояснить обстановку до конца. — Готовить орудие, боекомплект, сухой паек.

— Орудие всегда наготове, — сказал Глазков. — Только зачем его отцеплять?

— Прокатиться надо на машине, приглядеться, где лучше на высоту залезть. Я скоро. И сразу пойдем. Корякин следом за нами.

— Опять мы, — хмыкнул Егор Котов, заряжающий. — Чуть что — опять наше орудие затыкай глотку фрицам. Ведь только что из боя вчера. И какого боя... Толком еще и не отошли, не оклемались. Промокли насквозь к чертовой матери. На себя-то взгляни.

«Старослужащие», те, которые уцелели из прежнего расчета, а их только двое и осталось — Глазков да Котов, говорили с Кузнецовым на «ты», и это не было какой-то фамильярностью. Просто они, все трое, вынесли такое обращение из прежних боев, как бы молча условившись о той незримой, порой товарищеской близости, какая рождается в общем трудном и опасном деле. Когда граница между жизнью и смертью размыта настолько, что практически не существует. Когда жизнь зависит не только от случая, удачливости, но и от умения твоего и твоих товарищей по оружию. Именно это давало им право на такое обращение, оно сближало их, но не мешало Кузнецову оставаться командиром, а Глазкову и Котову — его подчиненными.

— Да, понимаю, Егор, — скупо ответил Кузнецов, снимая танковый шлем с головы и отряхивая его от дождя. — Тяжело, конечно, да и промокли насквозь. А ты понимаешь, почему именно нас посылают? Вникни. Потому что доверяют, надеются на наш расчет. Так комбат и сказал. А там, на высоте, Буров ждет со своим батальоном. И именно нас просит он помочь. Вот Глазков знает Бурова: тот зря просить не станет.

— Знаю, — подтвердил Глазков, — не станет.

Почти те же слова, что и Егор Котов, чуть было не сказал Кузнецов в разговоре с Кузьменко: мол, чуть что, в любую брешь мое орудие посылают. Но вот не сказал, удержался, слава богу, и теперь покойно на душе от этих невысказанных слов. А было бы гадко.

Мотор уже работал, орудие отцепили, и Кузнецов, сидя в кабине, наскоро дохлебывая суп, сказал Глазкову:

— За меня остаешься. Я скоро. Передай Корякину, пусть подтягивает свое орудие к нашему. Радиста обещали дать, проследи. — Сунул ему опорожненный котелок, хлопнул дверцей. — Давай, Головин, трогай. К высоте держи.

«Студебеккер» зарычал, ходко взялся с места, сразу же свернул с дороги, меся мощными скатами лысую прошлогоднюю траву, укрытую жиденькой снежной кашицей. «Дворники» ловко слизнули пот с лобового стекла, и Кузнецов, приглядываясь к высоте, сказал шоферу:

— Вдоль подножья проедем с этой стороны и назад. И ты приглядывайся, выбирай, где поположе будет забраться наверх, выбирай. Как думаешь, возьмет «студебеккер» этот подъем?

— Машина что надо, — ответил Головин. — Можно бы и лебедкой в крайнем случае, да склон-то голый, ни деревца, кустарник один. Вот здесь неплохо бы, — кивнул в сторону лощинки, широким желобом уходящей ввысь, к самому гребню. — Подниматься будем?

— Нет. Подниматься будем с орудием. Смотри, смотри, Головин, ты теперь царь и бог, от тебя все будет зависеть.

Машину трясло, но она упрямо шла вперед, подминая под себя мелкий, жиденький кустарник. В кабине заметно потеплело.

— Выходит, бой-то будет не из легких, — сказал Кузнецов, помолчав. — Война... У тебя дома-то как?

— Кому нынче весело...

— В сорок первом и не то было... А теперь, гляди, по Восточной Пруссии идем.

— Понимаю, — согласился Головин, подкручивая баранку, обшаривая все вокруг взглядом. И вздохнул: — До победы дожить хочется.

Кузнецов не ответил ничего, понимая его и молча соглашаясь. Конечно, погибать никогда не к месту, но погибать кому-то на войне все же надо, без этого не обойтись. Он помнил всегда об этом, но ему удавалось, хотя и ценой немалых усилий, отгонять такие мысли, потому что оставаться наедине с ними и воевать было нельзя. Но если в начальных боях, пока толком не был еще обстрелян, каждая пуля, каждый осколок казались твоими, то потом, со временем это несколько отошло — пришла, хоть и лет всего ничего, фронтовая мудрость. С ней воевалось проще и надежней, однако ощущение близкой опасности совсем не проходило никогда, оставалось, потому что она всегда шла рядом, могла в любой миг выбрать и тебя. И вот теперь, когда стал, хотя и далеко еще, как бы проглядываться конец войны, такое ощущение возвратилось ко многим вдруг еще более обостренно. Не дожить до близкой победы, погибнуть, пропасть, когда долгий и тяжкий путь в скором повернет к домашнему порогу, — в этом крылась великая и обидная несправедливость. А бои шли тяжелые и непрестанные: немцы не хотели отдавать эту землю, судорожно цеплялись за каждый клочок...

Наверное, обо всем этом думал Головин, и Кузнецов ничего не ответил ему, промолчал.

— А Котов правильно сказал, — бросил вдруг Головин, — чуть что опять нашим орудием любую брешь затыкают. Как штрафниками какими... Негоже так, командир. По-моему, и этот хлеб надо на фронте делить поровну.

— Насчет штрафников ты хватил, конечно. Факт! — урезонил Кузнецов. — Напротив... А ты вот скажи мне: чего это Сименцов появился? Опять в расчет просится?

— Да нет, совсем вроде бы.

— Как это совсем? А приказ?

— Сам вам доложит. — Головин помолчал, потом не удержался, прыснул со смеху.

— Ты чего?

— Да как же! Приходит. Весе-е-лый, глазами играет, ровно пацан нашкодивший. Так и так, прибыл для дальнейшего прохождения службы в дорогом моему сердцу боевом расчете. «Как так? — удивляемся. — Ты же повар, а не артиллерист, топай назад, к своим сковородкам, угощай начальство послаще». А он: «Я же говорил, что не останусь там! Выставили наконец. Ступай, сказали, где прежде был, постреляй из своей пушки. Ну, я манатки в зубы и почесал без оглядки...» — «Что же ты натворил, Сименец?» — спрашиваем. «А я такое меню стал готовить, — отвечает, — глаза б мои не видели...»

— Ай да парень! — Кузнецов тоже рассмеялся. — Ох, хитрец! Что ж, значит, расчет наш опять в полном комплекте. Хорошо, как раз к делу... Разворачивайся, Головин, давай назад и притормози у той лощинки. Кажется, лучше места не найти для подъема.

— Пожалуй.

«Студебеккер» круто развернулся, нащупал колесами свою же колею и помчался по ней, утопая в кустарнике по самые крылья. У лощинки Головин придержал его.

Кузнецов распахнул дверцу, прислушиваясь:

— Заглуши-ка мотор.

Тихо стало вокруг, лишь дождик со снегом шелестел по капоту и крыше кабины. Но вот в эту тишину вплелись приглушенные пулеметные и автоматные очереди: на другом склоне высоты шел бой. Судя по всему, пока спокойный бой, будничный. Тонкий пласт тумана слизнуло с макушки ветром, и теперь хорошо стало видно, что лощинка уходит до самого верха, выгрызая в гребне неглубокий овраг с пологими скатами.

— Слышишь? — спросил Кузнецов, оглядывая лощинку и уже думая о ней как о возможном месте для позиции. На самом гребне орудие окажется на виду, хотя обзор с него, конечно, и дальше и лучше. Здесь же можно будет укрыться.

— Слышу, — отозвался Головин, — стреляют. Должно, бой идет. Но не очень жаркий.

— Вот-вот, давай скорее к дому.

— Хорошенький дом, — усмехнулся Головин. — Прямо хоть на печку блины трескать.

— Не нравится — на высоте другой присмотрим, покомфортабельней. Вид, так сказать, сверху. До моря еще далековато, а то можно бы и с видом на море. А, Головин?

Тот в ответ только головой покачал: ну, командир...

Через несколько минут «студебеккер» остановился возле орудия, и Кузнецов спрыгнул с подножки-навстречу Глазкову.

— Орудие, боекомплект, паек, вода?

— Все готово, командир. Сименцов по приказу явился. И радист прибыл с рацией.

— В самый раз. Цеплять орудие, сейчас же выступаем.

— Есть!

Взводному и Корякину Кузнецов рассказал, что приглядел лощину, будет подниматься по ней и чтобы они шли следом, но не слишком близко — черт знает, залетит какой-нибудь шальной снаряд, наделает беды. Авиации бояться нечего — погода для немцев нелетная.

— А там, наверху, — он кивнул на высоту, — по обстановке. Разрешите, товарищ лейтенант, действовать? Время...

— Давайте, — распорядился взводный, забираясь в кабину корякинской машины. — Мы идем следом. Трогайте!

— Порядок! — Кузнецов стянул с головы шлем, улыбнулся радисту, сидящему рядом в кабине, только сейчас разглядев его: — Что-то ты уж больно молод, парень, а?

Тот смутился, точно виноват был в своей молодости, поправил на коленях рацию — деревянный зеленый ящик с широким брезентовым ремнем. Пожал плечами:

— Послали вот.

— Ты с какого же года? — спросил Кузнецов, стараясь не обидеть. Был радист действительно молод, совсем мальчишка — тонкая шея далеко высунута из шинельного ворота, голый, не тронутый бритвой подбородок, чистые и светлые, как речные голыши, глаза...

— С двадцать седьмого. Прошлой осенью призывался. На курсы сперва послали, а теперь вот сюда — на войну, к вам.

— Ого! — присвистнул Головин. — Прямо уж так сразу и на войну? Ну, берегись теперь фашисты — главные силы подошли из России. Да ты не обижайся, это так, к слову.

Радист, прикусив губу, молчал, глядел, как и другие, вперед, на бегущую сквозь кустарник колею.

— А как же? — не унимался Головин. — Считай, по возрасту-то отцы и дети воюют. Такие дела, брат... Вот у нас в дивизионе с девяносто пятого года есть мужики. В прошлом веке еще родились, Цусиму помнят мальчишками, «Потемкина». А революцию и гражданскую уж своими руками делали. Даже не верится, ага. А тут — ты. Подумать только...

Радист незаметно шмыгнул носом: слова шофера произвели впечатление.

— А ты сам-то с какого, Головин? — спросил Кузнецов, чтобы слегка приземлить его.

— Я? С двадцать четвертого. Но тут другое...

— Старик уже, — засмеялся Кузнецов. — Молодой старик.

— Старик не старик, а третий год воюю. А фронтовые года втрое дороже, сами знаете. Кто доживет — зачтутся. Ну, а кто не доживет...

— Повоевал хоть немножко? — Кузнецов положил руку радисту на плечо, успокаивая.

— Самую малость, товарищ командир, — смущенно отозвался радист. Он не знал звания Кузнецова — на том была танкистская куртка без погонов, потому смущался еще более.

— Ничего, это уже кое-что. Остальное быстро наживешь. Главное первый раз, а там пойдет. Как тебя величать-то?

— Тимофеем. — Радист встрепенулся вдруг, сообразив, что оплошал. Но уж больно доверчиво вел с ним разговор командир. — Рядовой Тимофе...

— Ладно, ладно. Откуда сам-то?

— Саратовский. Извините...

— Хорошо у вас там, должно быть, весна скоро, степи зацветут.

— Зацветут, — вздохнул радист. И улыбнулся: — Красиво...

Головин заметно сбросил скорость.

— Лощина, товарищ старший сержант. Поворот?

— Да. — Кузнецов распахнул дверцу, вылез на подножку, дал корякинской машине, идущей следом, отмашку: дескать, иду влево, держи дистанцию. Сел опять на сиденье, натянул потуже шлем, радисту бросил: — Рацию, Тимофей, крепче держи. — И водителю: — Ну, теперь твое слово, Головин. Давай!

Машина свернула в лощину — она сразу уходила на подъем, — сердито и мощно взревела двигателем и ринулась на высоту, задрожав от напряжения.

Стрелки на приборной доске приплясывали, «студебеккер» слегка лихорадило на невидимых кочках, припорошенных серым снежком, заваливало с борта на борт — лощина оказалась узковатой и не такой уж ровной, какой виделась снизу, от подножья. Но пока все шло как надо, и Головин, слившись с баранкой, не выказывал никаких признаков тревоги. Вдруг, когда уже одолели больше половины высоты и до гребня, казалось, рукой подать, по крыше кабины забарабанили.

— Жми, жми! — крикнул Кузнецов шоферу, выбираясь на подножку. Останавливаться никак нельзя, машина набрала хороший ход, лезла и лезла ввысь. — От, черти! Да куда же их понесло! — Он увидел: корякинская машина поворачивала влево, выбиралась из лощины по небольшому, пологому ее склону, таща за собой орудие. Метров на пятьдесят она приотстала, как и условились. Но зачем же поворачивать? Кузнецов погрозил кулаком: какого черта! И тут же увидел взводного, тот стоял тоже на подножке и махал рукой жестикулируя: вы, дескать, давайте лощиной, а мы на самый гребень двинем.

Хорошая, мощная машина «студебеккер», но дважды пришлось артиллеристам помогать ей всеми силами. Фыркали из-под колес фонтаны грязи вперемешку со снегом, месили эту грязь кирзачи, вздувались лица от напряжения.

— Давай, соколики, давай! — орал Глазков, налегая могучим плечом на борт. Казалось, перед такой силищей, как у него, вряд ли и танку устоять. — Нажимай, глухарики! Наддай пылу!

Заражаясь его злым азартом, что есть мочи наваливались ребята с обоих бортов, и Головин, высунувшись из кабины, тоже что-то орал, но его слова пропадали в реве мотора. А корякинская машина тем временем довольно спокойно выбралась из лощины, ушла влево и поднялась на самый гребень. Было видно, как она там разворачивается, устраивается, знать, на позиции.

— Навались! — ревел Глазков, и этот его рев словно и в самом деле помогал: оба раза «студебеккер», слегка помешкав, все же вырывался из слякоти, рывком уходил вперед.

Когда наконец взобрались наверх, Кузнецов, оглядевшись, выбрал позицию для орудия. День, и без того серый и неуютный, стал увядать: в конце февраля сумерки наступают скоро. Видимость была неважная, по ту сторону высоты местность лежала почти ровная, а дальше за ней зубчатым темным заборчиком стоял лесок. Орудие отцепили, установили на подровненной площадке, надежно вкопали сошники, подтащили ящики со снарядами. Утопленное в лощине, оно вряд ли могло быть замеченным немцами, во всяком случае, на первых порах, а вот корякинское метрах в ста выделялось на гребне, и Кузнецову это сразу не понравилось, хотя он и понимал, что обзор у него побогаче.

Окопы Бурова рваной полосой вытянулись пониже, на склоне. Бой притих, немцы и буровцы лениво перестреливались, ничто, казалось, не предвещает серьезных перемен. Но когда Кузнецов спустился к ним, из окопов навстречу ему донесся радостный крик:

— Ура-а-а! Ребята, танки пришли!

— Танки, танки! — Кузнецов, подходя, помахал бойцам шлемом, засмеялся. По одежде они приняли его за танкиста. — Артиллеристы пришли, ребята!

— Много вас? — несколько сникнув, спросил пожилой боец.

— Две семидесятишести. С полным боекомплектом!

— Тоже хлеб. Замучали нас эти паразиты: лезут и лезут.

— Теперь пускай сунутся.

Пришел Буров. Был капитан в выпачканной окопной грязью шинели, правая пола продырявлена осколками. Тряхнул Кузнецову руку:

— Прибыл, питерский? Мой грех, прости, я настоял, чтобы сюда тебя. Второе орудие чье?

— Корякина. Взводный с ним.

— Ну, теперь легче будет. А то покоя не дают, шнапса до черта, видать — по погоде. Четырежды отбивались. Убитые, раненые... Рацию разнесло в прах.

— Рация со мной, — сказал Кузнецов, — раненых машиной отправлю, давайте их наверх, в лощину.

— Дело, старший сержант, выручил. Гора с плеч. Сейчас распоряжусь. Буров повел взглядом по местности перед высотой. — Ну, а остальное сам видишь. Вон из того леска они и напирают. Да это ладно, полбеды. Танки, по-моему, там сосредоточивают, вот в чем беда.

— Встретим, товарищ капитан. Отобьемся.

— Знаю тебя, питерский, потому и попросил. Не первый ведь раз, а? Сколько ты меня поддерживал...

— Не первый, — согласился Кузнецов. — Как с боеприпасами?

— Пока хватает. Убитых-то все больше с каждым часом...

— Да-а-а. Ну, я наверх. Давайте раненых.

Кузнецов поднялся к орудию, велел выгрузить из машины все ящики со снарядами. Сказал Головину:

— Заберешь сейчас раненых и — вниз. Отправишь их, возьмешь новый боекомплект и жди у лощины. Понадобишься — ракету дам в твою сторону.

— Есть! — Из этого распоряжения Головин понял: крепко здесь командир решил обосноваться, раз орудие без машины оставляет.

Понял это и весь расчет.

Когда уже погрузили раненых буровцев и Кузнецов дал команду отправляться, на позицию к нему поднялись замполит и какой-то незнакомый лейтенант. Замполит, осмотрев местность перед высотой и позицию, сказал:

— С ранеными-то хорошо поступаете, товарищ старший сержант. А если машина понадобится — орудие перетащить. Что тогда?

— Не понадобится, товарищ старший лейтенант, — ответил Кузнецов сердясь. — Будут снаряды нужны — подбросит, внизу будет стоять наготове. А здесь пока ей делать все равно нечего. Разве что мины дожидаться развернуться негде.

— А если?.. Если придется отходить?

— Уходить не собираюсь. Не за тем забрался сюда.

 

Кузнецов подошел к орудию. Все было готово для боя. Лишь радист, пристроившись чуть в сторонке, в неглубокой выемке, покрикивал в трубку:

— «Сосна»! «Сосна»! Я — «Береза»! Как меня слышите? Прием. — И после паузы: — Да, да, «Береза» я, вас слышу хорошо! Хорошо слышу!

Не успел он доложить, что связь с артполком налажена надежно, как перед Кузнецовым вырос улыбающийся Сименцов.

— Товарищ командир, товарищ старший сержант, снова я в вашем расчете! По приказу. — В глазах у него играла лукавинка. — Все честь по чести.

— Знаю, уже рассказали про твои фокусы. Знаю и хвалю. Занимай свое место. Да ты, вижу, уже и занял.

— Есть, товарищ командир! — весело отчеканил Сименцов. — Теперь я дома. Порядок!

Сумерки все густели, справа, со стороны далекой Балтики, тянуло низовым промозглым ветром, было сыро вокруг и неуютно, но дождь перестал и не шумел больше в кустарнике. Робкая луна выкатилась из-за невидимой тучи, пошла по свободному, просторному небу, заливая местность перед высотой и саму высоту жидким зеленоватым светом. И тут же, словно только и дожидались этого лунного сигнала, словно проснувшись от него, со стороны леса взревели моторы.

— Внимательно наблюдать! — скомандовал Кузнецов, вглядываясь в пространство. Но пока ничего не было видно, и только в окопах Бурова произошло едва приметное оживление. — Приготовиться к бою!

Эти последние минуты перед схваткой всякий раз волновали его, и он знал их легкую напряженность, привык к ним — сколько приходилось вот так же выжидать! — и потому хотел только одного: скорей бы они прошли. Он хорошо знал это состояние и знал, что оно сразу же проходит, когда вступаешь в дело. Но ему, командиру, ни на секунду нельзя было поддаваться даже этому легкому напряжению — тут нужны свежая голова, верный расчет, стойкость: на тебя смотрят подчиненные. И ему вспомнилось вдруг, как в одном из боев — тоже танки шли на его позицию — подносчик, молодой парнишка, не выдержал и кинулся прочь от орудия. Кузнецов понимал его, но со страшным криком: «Стой, салажонок! Пристрелю!» — бросился следом, догнал, рванул за шиворот и с маху ударил по лицу. Наткнулся на почти невменяемый, ошалевший взгляд — знал бы, какой у него самого был в этот миг, — и ударил еще раз: «Назад, к орудию! — Резко рванул за рукав: Быстро!» Потом, после боя, который беглец провел достойно, даже азартно, позабыв про всякий испуг, Кузнецов поставил его перед расчетом, побледневшего, виноватого уже другим испугом, перед товарищами, запачканного, как и все, пороховой гарью и грязью, опустившего стриженую голову, и сказал: «Что делать с ним, ребята? Под трибунал... или сами к стенке поставим?!» Парнишка вздрогнул, поднял глаза. В них прочитался приговор самому себе, и Кузнецов, облегченно вздохнув, подтолкнул его в плечо: «Занимайся своим делом. Скоро немцы опять полезут...»

Вот так, ни за что, по минутной слабости, мог пропасть человек, рассуждал Кузнецов, а потом парнишка воевал молодцом, раненным однажды не ушел из боя. Но под Шауляем пуля все-таки достала его...

— Танки идут, командир! — крикнул Глазков. — И автоматчики, кажись!

— Расстояние!

Но доклада не последовало: танков еще не было видно, лишь все нарастал и нарастал рев моторов, накатывался широко и мощно на высоту. Затем, минутой позже, хлестнули автоматным и пулеметным огнем буровские окопы, ушла в сторону наступавших немцев осветительная ракета, и лунный дрожащий свет померк в ее яркости.

— Танки, командир! — опять раздался голос Глазкова. — Двести метров! И автоматчики!

— Подкалиберным!

Теперь, уже при тающем свете ракеты, Кузнецов и сам разглядел танки. Приземистые, черные, они тяжело шли разбросанным клином, и между ними густыми цепями бежали, строча, автоматчики. Батальон Бурова вел встречный огонь. Светящиеся, неровные трассы очередей метались в темноте, скрещивались у подножия высоты и на склоне. Танки надвигались пока угрожающе молча, не стреляли из пушек, уверенные в броневой своей защите, и были уже почти у самого подножия.

Волнение ушло, осталась только работа, и Кузнецов торопливо считал, стараясь ухватить все одним взглядом. «...Пять... восемь... двенадцать... А крепко нужна им эта высотка, раз такую силищу бросили...» Он выбрал головной, нацеленный прямо в гущу буровской обороны.

— Подкалиберным по головному! Цель!..

В этот миг рявкнуло на гребне корякинское орудие, еще дважды подряд рявкнуло, и на левом фланге танкового клина взметнулось пламя. «Есть! Молодец Корякин! — возбужденно подумал Кузнецов. И тут же танки ответно ударили по гребню. — Все, засекли, сволочи!..»

— Расстояние сто пятьдесят! — крикнул Глазков. — Есть головной... Цель держу!

— Огонь! — скомандовал Кузнецов, выдержав паузу.

Ударил выстрел, и снаряд с визгом, молниеносно ушел в темноту. Огненные брызги посыпались из танковой брони, вырвалось пламя, высоко осветив склон.

— Попадание! В головной попадание!

Кузнецов видел и сам, как горит танк, но его еще больше обрадовало то, что немцы пока не поняли, откуда било его орудие. Рядом с подбитым танком вырвалась другая машина, явно ослепленная ярким пламенем, заметалась, отыскивая орудие, но не находила. Дала два выстрела наугад, ударила зло из пулемета и рванулась вперед. Кузнецов отлично понимал: она стремится во что бы то ни стало выскользнуть из световой полосы. А он, напротив, торопился не дать ей уйти в спасительный полумрак. Теперь этот танк, обойдя подбитый, стал как бы сам головным и несся прямо на окопы, увлекая за собой правое крыло клина.

— По переднему! — крикнул Кузнецов.

— Есть цель! — тут же послышался доклад Глазкова. Ответ его последовал мгновенно: видно, он и сам заранее определил выбор.

— Огонь!

Первым же снарядом с танка сорвало башню, но он, резко потеряв скорость, как ни странно, все еще продолжал двигаться.

— Еще снаряд по нему!

Кузнецов боковым зрением видел, как метнулся от ящика заряжающий Котов, как замковый дослал снаряд, щелкнул замком. Отметил: лихо работают ребята.

— Огонь!

С третьего попадания танк запылал, и было видно, как в высокое и яркое пламя над ним врывались черные клубы дыма.

— Есть второй! — радостно воскликнул Глазков.

— «Сосна»! «Сосна»! Я — «Береза»! Я — «Береза»! — радист старался перекричать грохот боя. — Зажгли две свечи! Горят! И одну слева! Прием...

Кузнецов снова бросил взгляд на гребень высоты. Орудие Корякина вело самый скорострельный огонь, какой только возможно. Узкие, точно жало, огненные языки торопливо вспыхивали в темноте, снаряды с визгом уносились вниз, рвались среди танков, лезущих на высоту. Танки на ходу били по гребню, и Корякину там, судя по всему, приходилось туго: орудие его фактически было открыто. «Так долго не продержится, — с досадой подумал Кузнецов, — а позицию теперь не сменишь. Да и куда денешься на этом голом гребне...»

Из окопов Бурова взмыла еще ракета, зависла над самым подножием. Танки, потеряв строй, путано лезли на высоту, изредка отстреливаясь жесткими выстрелами. Мельтешили между ними смутные фигуры автоматчиков, тянулись от них сизоватые при свете ракеты трассы очередей. Буров со своими отбивался, полетели из окопов гранаты, судя по силе, «лимонки», их взрывы всплескивались небольшими султанчиками среди бегущих немцев... Противотанковым время еще не приспело — не добросить пока.

Кузнецов приметил: и танки и автоматчики почти неуловимо — может, неуловимо и для себя — слегка смещаются влево, в том направлении, откуда било орудие Корякина. Туда, на тот фланг, немцы обрушили яростный огненный шквал, и гребень заклубился землей и дымом в серой ночи, на фоне серого неба.

Стоило удивляться: даже при свете двух пылающих машин немцы, точно ослепшие, не замечали укрывшееся в лощине орудие. Но когда Кузнецов сделал несколько выстрелов осколочными по автоматчикам, видя, как там, в гуще наступающих, пропадают фигурки, точно проваливаются, и порванные цепи редеют, крайний танк на ходу развернулся поспешно и пошел прямо на него, набирая скорость. «Наверное, это даже хорошо, что он идет на нас, подумалось Кузнецову. — Это хорошо, — повторил он себе, — Корякину будет легче... И все-таки он зря залез на этот гребень...»

— Командир, крайний прямо на нас прет!

Танк, ревя двигателем, наползал уже почти на самые окопы, задрав переднюю часть, опуская ствол пушки. Горящие позади две машины хорошо подсвечивали его, и тяжелый, угловатый корпус обозначился четко.

«Что же там Буров со своими? Противотанковой можно достать...»

— Подкалиберными!

И в этот миг ухнула танковая пушка, но снаряд, раздирая воздух, прошелестел в стороне, разорвался метрах в двадцати — непросто при такой болтанке поразить цель, да еще когда толком и не видишь ее. Почти одновременно с выстрелом густо ударил пулемет, пули дробно застучали по орудийному щиту, отскакивали со звоном, рикошетя.

— Восемьдесят метров, командир! — нетерпеливо выкрикнул Глазков. Цель держу!

«Что же там Буров? Может, на этом фланге никого не осталось?..»

— Подкалиберными! — повторил Кузнецов, прячась от пуль за щиток. — Огонь по танку!

Прогремел выстрел. Взвизгнув, снаряд унесся в ночь, однако взрыва не последовало. С Глазковым такое не часто случалось, но на этот раз он промахнулся. Такая досада! Именно тогда, когда промахиваться было никак нельзя. Заорал Глазков зло, он злился на себя за промах:

— Давай! Сейчас мы ему вкатим!

Звенькнула выброшенная гильза, заслан другой снаряд — секунды, растянувшиеся в минуты, в вечность. Захлебывался пулемет. Танк неумолимо надвигался.

— Огонь!

Взрывом рвануло броню, языки пламени вырвались наружу: танк запылал. Крышка люка откинулась, и Глазков не столько по выпрыгивающим немцам — их можно и из автомата снять, — сколько со зла за свой предыдущий промах влепил по горящей машине еще снаряд.

— Цель поражена!

— Хорошо, ребята!

— «Сосна»! «Сосна»! Я — «Береза»! Я — «Береза»! — доносился из выемки голос радиста.

Другие танки, повернувшие было на орудие Кузнецова, смешались позади пылающей машины, сбавили разом обороты и, словно потоптавшись в недоумении, стали поспешно разворачиваться. Они уходили вниз, под уклон, и автоматчики бежали следом, норовили взобраться на броню. Скатывались с нее, настигнутые огнем из буровских окопов, снарядами кузнецовского орудия.

— Уходят! Уходят фрицы — не по зубам!

— Командир, три на нашем счету! Неплохо, а? — Это Глазков, еще минуту назад виноватый и злой от первого промаха, кричал восторженно. — Пускай еще сунутся! А для начала неплохо, а, командир?

«Да, большая удача — подбить три танка в ночном бою, — подумал Кузнецов. — Лощинка выручила, укрыла при первых выстрелах. А первые, если тебя не засекли, — всему голова, весь настрой боя от них идет». И все-таки он понимал, глядя вслед четырем уцелевшим танкам, уходившим с высоты, что если бы они выдержали атаку, не растерялись бы при виде трех своих подбитых машин, а полезли напролом, то его орудию несдобровать бы. Он со своим расчетом просто не успевал бы отбиваться, и они могли расстрелять его почти в упор или смять. И тут уж никакая лощинка не спасла бы. И все же она помогла: полезь он, как Корякин, на гребень, оголись, кто знает...

С этой мыслью Кузнецов оглянулся, бросил взгляд на корякинское орудие. Оно молчало, а танки на том фланге все лезли и лезли на высоту, посылали снаряд за снарядом. Он насчитал их пять и все ждал с нетерпением, когда же навстречу им ударит орудие Корякина. Но оно молчало, и тогда он почувствовал, как от страшной догадки разом заледенело под сердцем, и стал лихорадочно соображать, как быть дальше. На его участке танки уходили все дальше, в сторону леса, и были теперь не опасны. Но там, у Корякина, бой кипел, рвались гранаты, пулеметы пропарывали ночь. Буровцы, судя по всему, дрались отчаянно, и им было нелегко. Орудие на гребне молчало. И тогда Кузнецов, почти целиком уверовав в самое худшее, крикнул Глазкову между выстрелами:

— Переноси огонь на левый фланг! Видишь, танки там все нажимают? Помочь надо. А эти, черт с ними, пускай улепетывают!

— Что же Корякин не поддерживает Бурова? — Глазков, обернувшись, разом все оценил, осекся на полуслове. — Беда, что ли, а?..

— Остаешься за меня! — приказал Кузнецов. — Я туда, на гребень. Бей, бей по танкам, молоти. Нельзя их пускать на высоту. Слышишь, Василий, нельзя! Не жалей снарядов!

— Есть! Все выполним как надо.

— Ну, я туда, к Корякину. Скоро вернусь.

— Осторожнее, командир! — Голос Глазкова догнал Кузнецова, когда он уже выбрался из лощины.

До корякинского орудия было метров сто. Запыхавшись, продирался Кузнецов через кустарник, забрав чуть ниже гребня с другой, тихой стороны. Намокшие шлем и куртка, набрякшие сапоги были тяжелы и тесны, и автомат казался пудовым. Он бежал, жадно нащупывая взглядом то место, где должно находиться орудие, но все еще не видел его и не слышал, и тревожное предчувствие беды нарастало с каждым шагом. По ту сторону гребня рвались снаряды, то один, то другой, пущенные второпях, бесприцельно, проносились с гулом и шелестом выше, над головой, — воздух при этом густел, становился тугим, — и взрывы их вспыхивали багрово в темной немой дали, не тронутой боем. Автоматная стрельба доносилась сюда приглушенно, отгороженная гребнем, не приближалась и не удалялась, и Кузнецов подумал, что Буров со своими держится. Но и немцы не отходят. В трескотне и грохоте боя он отчетливо различал голос своего орудия — из тысячи других, наверное, узнал бы его — и порадовался за свой расчет, за Глазкова, за так удачно проведенную молниеносную схватку с танками.

И вдруг на самом гребне он увидел орудие Корякина. Контурно, резко обозначалось оно на фоне серого неба, ствол слегка задран, словно артиллеристы намеревались ударить по дальней цели. Но оно мертво молчало, и танки уже не били по нему, не встречая его огня, считая, что с ним покончено, — они били теперь по буровским окопам, по высоте и по его, Кузнецова, орудию, вступившему с ними в схватку.

Жарко дыша, Кузнецов рванулся вверх, взбежал на площадку. Не ждал такой беды, хоть и предчувствовал ее: весь корякинский расчет погиб. Неподалеку от орудия чернели две большие воронки, захватывая одна другую снаряды легли рядом, внахлест, — и никому из артиллеристов не суждено было миновать этих страшных взрывов, града раскаленных осколков, густым веером брызнувших на позицию. Там и тут лежали разбросанные взрывом тела бойцов, он склонялся над ними в надежде, что кто-нибудь еще остался в живых, но все было тщетно. Тогда он, ошеломленный, оглушенный этим безысходным горем, поднялся во весь рост и, не слыша свиста проносившихся рядом пуль, воспаленно жарких ударов сердца, посмотрел вниз.

На склоне, почти перед самыми буровскими окопами, грохотало все, стреляло и рвалось — там кипел бой. Кузнецов хорошо видел танки — те же пять, которые посчитал прежде, — они настойчиво лезли на крутизну, били на ходу из пушек, выплевывая из стволов пламя при выстрелах. «Сомнут, подумал он, стискивая кулаки, — сомнут, паразиты, Бурова. Не удержится...» Его орудие стреляло со стороны, перенеся огонь сюда, в гущу боя, но он понимал, что Глазкову теперь нелегко накрывать цель: эти танки были далеко от него и, будучи почти не видны, вели по нему огонь.

«Что же я? Зачем сюда бежал? Чем мог помочь? — плеснулась горькая мысль. — Но разве можно было... Кто же знал... Выходит, зря...» Сознавая досадную свою беспомощность, он схватился за автомат, но тут же обругал себя и усмехнулся: «Что им тут сделаешь? Игрушка ведь, не орудие...» И вдруг, словно кто-то подтолкнул его, бросился к слегка накренившемуся корякинскому орудию, ни на что не надеясь, ни на какое чудо: «Да нет же, не может уцелеть, два взрыва рядом, не может быть...»

Но орудие, к великому его удивлению, оказалось цело. Действительно чудо! Он наспех осмотрел все, проверил. Нет, ничто не мешало вращению по углу и азимуту. Ящики со снарядами, вскрытые, лежали справа чуть поодаль, и потому, наверное, взрывами их не задело. Вот только как быть с креном? Эх, если бы кто был рядом! Он попытался нажать плечом на слегка скособочившееся орудие, оно не поддавалось, и он пожалел, что нет сейчас с ним Глазкова, его силача Глазкова, тот мигом бы привел все в порядок. Но не уходить же ни с чем назад...

Кузнецов отшвырнул автомат, сбросил шлем и что есть мочи нажал на орудие спиной. Кровь хлынула в голову, застучало в висках, в глазах потемнело от напряжения. Понимая, что одному не управиться, все же продолжал нажимать, упираясь дрожащими ногами в рыхлую землю. Заломило невыносимо плечи, сапоги сползали, не находя твердой опоры. Повизгивая, мельтешили слепые пули, звонко ударялись о щит. И вдруг, уже почти отказавшись от безнадежной затеи, он почувствовал, что орудие слегка подалось, пошло. Вот оно замерло в верхней точке, и он, ликуя, навалился на него, собрав оставшиеся силы. Наверное, в обычной, будничной обстановке ему не справиться бы с такой задачей.

Орудие осело на свое прежнее место, и Кузнецов припал к земле, пережидая, когда схлынет это нечеловеческое напряжение, и чуть не плача от радости. Он не думал, как станет стрелять один, — такое и в голову не приходило, пока добирался сюда и потом боролся с орудием. Но сейчас такой вопрос встал перед ним в прямой своей неизбежности, и он ответил себе на него без малейшего колебания. Иначе все, что сделано, теряло всяческий смысл. Пускай удастся сделать всего лишь нескольковыстрелов, этим будет уже все оправдано, и он непременно сделает их, если не успеют убить. Придавало уверенности и то, что еще до форсирования Сиваша, до штурма Севастополя он был наводчиком на «сорокапятке» и потом, позже, командуя уже 76-миллиметровым орудием, не раз занимал в боях место наводчика. А как поднести снаряд, зарядить орудие, произвести прицельный выстрел — все было знакомо до последней мелочи.

Кузнецов, приходя в себя, поднялся с трудом, припал к панораме. Все было так, как и несколько минут назад: прямо перед окопами Бурова кипел бой. Тогда он волоком подтащил ящик поближе, чтобы был под рукой, выхватил из него снаряд и зарядил орудие. Волнуясь, но не торопясь — по нему не стреляли сейчас, — поймал в перекрестие ближний к себе танк и, на мгновение замерев, скомандовал себе: «Огонь!»

Грянул оглушительно выстрел, орудие рванулось назад, и снаряд с пронзительным визгом ушел вниз. Танковую броню обдало огненными брызгами, машину даже чуть развернуло от удара. «Срикошетил!» — обожгла досадная мысль, и он, торопясь, уже почти автоматически перезарядил орудие и опять скомандовал себе: «Огонь!»

На этот раз снаряд угодил в борт развернутому танку, и пламя над ним взметнулось вверх, заклубилось вперемешку с черной, смрадной гарью.

«Вот так, — одобрительно сказал себе Кузнецов, досылая новый снаряд и чувствуя еще больший прилив уверенности. — Идите, идите, субчики, снарядов на всех хватит, тут после Корякина много осталось... — Ему стало вдруг не по себе, холодком обдало горячую, парную спину: — Ведь вот они, корякинские ребята и сам Корякин, каких-нибудь полчаса вели огонь из этого орудия. Полчаса назад... и вот их нет, ни одного... — Он знал их всех и сейчас, даже убитых, видел живыми, и рукоятки маховиков показались ему еще теплыми, сохранившими живую теплоту их рук. — Вот так! — повторил он, стиснув зубы и выбирая новую цель. — Идите, подходите поближе...»

По нему, заметив, ударила самоходка, ревущая рядом с подбитым танком, и в выстреле ее он вроде бы различил какое-то недоумение: дескать, как же так, орудие ведь не стреляло и не должно стрелять, разбито оно?

«Должно! Не разбито! — Кузнецов засмеялся ликующе и нервно. Но это был внутренний смех, лицо же его, мокрое от пота и напряжения, оставалось сосредоточенным и строгим. — Сейчас, сейчас я тебе врежу, получишь свое, сволочь! Не уйдешь! — Он злился на эту самоходку, уловив ее выстрел, довольно точный для первого раза: снаряд разорвался совсем близко от орудия, даже землей обдало. Злился и чувствовал, что вторым снарядом она накроет его, если он не успеет опередить. А если не успеет, то придет конец и Бурову. И высоте конец. Выцелил тщательно, быстро и опять подал себе команду: «Огонь!»

Попадание пришлось в левую гусеницу. Самоходка завертелась на месте, и он, возбужденный и счастливый, засмеялся, теперь уже во весь голос, не скрывая своего торжества. Крутясь, самоходка произвела еще два выстрела, но это, он понимал, уже от отчаяния — снаряды ушли за высоту. И все же она сильно обозлила его, даже своей вертлявостью и этими выстрелами, хотя и бессмысленными, вызывала раздражение, и он, удовлетворенный, опять засмеялся, когда увидел, что после второго снаряда, выпущенного им, она перестала крутиться и весело запылала.

Другие танки, наткнувшись на огонь неожиданно для них ожившего орудия и попав под выстрелы Глазкова, стали поспешно разворачиваться и уходить. Автоматчики бежали следом, норовя забраться на броню. Все было так, как и полчаса назад, на правом фланге. Только теперь вслед им понеслось из буровских окопов возбужденное «ура!». Но крик этот, показалось Кузнецову, был жидковатым, и он подумал, что в живых там, должно быть, осталось совсем мало людей. И жив ли сам Буров или нет, он этого не знал.

Долгая, настойчивая атака немцев наконец захлебнулась, последние, уцелевшие танки рокотали уже у самого леса. Вслед им полетело еще несколько снарядов от Глазкова, и все умолкло — пришла звенящая тишина.

Кузнецов оглядел позицию корякинского орудия, окинул еще раз взглядом погибших артиллеристов и, ссутулившись, теперь уже не прячась, побрел вниз, к себе. Он отошел совсем немного, когда немцы, словно в отместку, ударили из минометов по высоте, и прямо на глазах у него мина угодила на корякинскую позицию. Снаряды сдетонировали, мощный взрыв содрогнул гребень высоты, и орудие взлетело, переламываясь в воздухе и тяжело опадая.

Кузнецов замер, ошеломленный. Но подумал не столько о себе, хотя просто чудом избежал смерти, сколько о погибших артиллеристах: «Все. Теперь даже и не похоронишь, они уже похоронены...»

Он вернулся к себе. Ребята сидели на снарядных ящиках, отдыхали. Молча поднялись при его появлении, и Глазков удивленно спросил:

— Живой, командир? Камень с души...

Но радость его была сдержанной, и Кузнецов почуял недоброе.

— А у вас что? Все целы?

— Замкового наповал, — тихо ответил Котов. — Осколком. Вон лежит.

Кузнецов приподнял плащ-палатку, но лица Сименцова не разглядел, оно смутно белело в темноте, и он с жалостью сказал, прикрывая его опять:

— Вечная память. С теплой кухни да под пули... — Сел вместе со всеми на ящики. — Кто останется, напишет ему домой. Как все было. Похоронка сама по себе... Героем пал наш товарищ, так и напишите. К награде бы надо... И, помолчав, вздохнул тяжело: — Ладно, после боя похороним. Пускай напоследок с нами побудет...

— Думаешь, опять полезут? — спросил Глазков.

— Обязательно. Дров мы им порядком наломали. Значит, полезут, не стерпят. Нужна им эта высота, как кость в горле застряла.

— И радиста вот зацепило, — Котов указал на сидевшего тут же с перевязанной рукой Тимофея.

— Как, Тимофей, вниз пойдешь? — спросил Кузнецов. — Или ничего, потерпишь до утра? Выбирай, воля твоя...

Радист вскочил, вытянувшись:

— Товарищ командир, рация ведь цела! Зачем же вниз? — В голосе обида послышалась. — Рана так себе...

— Ну, ну, — согласился Кузнецов. «Вот и этот, как Сименцов, свое ищет... ведь право имеет уйти, так нет. А молодец саратовский». И повернулся к Глазкову: — Все полегли корякинцы, все до единого. Орудие вдребезги, но это уже в последнюю минуту, миной.

— Кто же стрелял? Неужто один?

Кузнецов не ответил, помолчал, и Глазков не стал переспрашивать, помолчал тоже.

— Одни мы теперь, — сказал Кузнецов, — надо орудие тщательно подготовить. А у Бурова что?

— Плохо, должно быть, чуть танками не помяли.

У Бурова и впрямь дела были неважные: у него осталась только треть батальона.

— Это от той трети, с которой я начал оборону высоты, — зло говорил он, придя вскоре к Кузнецову. — В предыдущих боях здорово нас помотало. Только называется батальон. А так...

Они сидели вдвоем, курили потихоньку, поглядывали в сторону черневшего в ночи леса. Тихо и угрюмо скользила луна меж темных туч, блеклым, зеленоватым светом обдавала и высоту, и пустое пространство перед ней. Со стороны Балтики все тянуло низовым промозглым ветром, и опять стал накрапывать дождик.

Кузнецов рассказал о своих делах.

Буров поднял воротник шинели, натянул поглубже фуражку:

— Вдвоем мы с тобой остались, Николай: твое орудие и мой батальон. Он впервые назвал Кузнецова по имени. — Если б не вы, смяли бы нас танками в два счета. Помощь обещали только утром: мол, держись, Буров, не подкачай, надеемся на тебя. А как тут не подкачаешь... Связь-то с артполком имеешь?

— Рация уцелела, есть связь, товарищ капитан.

— В случае нужды огонька просить надо... А танки твои, гляди, коптят еще — ювелирная, скажу, работа... Но мы тоже кое-что сделали. Развиднеется, увидишь, сколько этих гавриков на склоне отдыхает... Ну, прощай, питерский.

Повторную атаку немцы начали ближе к рассвету: раньше, видно, не успели. Со стороны леса опять послышался гул танковых моторов, он нарастал, приближался, но Кузнецову удалось лишь через несколько минут разглядеть сами танки. Теперь они шли развернутым строем, нацеливаясь прямо на высоту. На этот раз он насчитал только восемь, но ведь и на высоте оставалось лишь одно его орудие да потрепанный вконец батальон Бурова. Надо было что-то предпринимать, и он решился.

— Приготовиться к бою! — скомандовал. И крикнул радисту: — Вызывай артполк!

— «Сосна»! «Сосна»! Я — «Береза»! Я — «Береза»! Как меня слышите? — звал радист и через несколько секунд, почти сразу, обрадованно доложил: Есть связь, товарищ командир!

— Попроси НЗО[16]. Пусть дадут НЗО двести перед высотой, — приказал Кузнецов.

И опять радист стал кричать в трубку:

— «Сосна»! «Сосна»! Я — «Береза»! Дайте НЗО двести! Дайте НЗО двести перед высотой! — Ему тут же ответили, и он сообщил Кузнецову: — Сигнал приняли, товарищ командир.

— Хорошо, Тимофей, сейчас увидим, что из этого выйдет.

Кузнецов следил за танками. В серой предрассветной мути они мчались уже по равнине, набирая скорость, и он с нетерпением ждал, когда из глубины расположения раздастся залп орудий артполка. Но танковый строй вдруг раздвоился, стал расходиться на стороны — одна четверка забирала к его флангу, другая — чуть левее, на окопы и на корякинское орудие, которого уже не существовало. Он понимал, что, если они успеют разойтись, накрыть их будет труднее, и с досадой крикнул радисту, чтобы там, в артполку, поторопились.

— Какого черта! — выругался. — На блины, что ли, к теще...

И тут же, словно услышав его, за спиной далеко и глухо зарокотали орудия. Ему почудилось, что дыхание мощного залпа обдало его упругим, горячим воздухом, но в следующий миг над головой пронеслись со звенящим шелестом пудовые снаряды, вспороли землю, вздыбились черной стеной перед танками. «Порядок», — подумалось второпях, хотя видел, попадания не вышло. Но чувствовал: вторым залпом может накрыть — первый как бы упредительный.

— Еще залп! Координаты те же!

— «Сосна»! «Сосна»! Я — «Береза»!.. — передавал радист команду. Из выемки, в которой он находился, торчала лишь его спина.

И опять после далекого гула тяжелым, скользящим шелестом дохнуло серое низкое небо и земля впереди, содрогнувшись, вспухла от взрывов. Танки пропали в клубах вскинутой земли, однако через несколько секунд на большой скорости вырвались на простор и продолжали мчаться, тут же открыв огонь. Но теперь Кузнецов насчитал только шесть машин и ликующим голосом воскликнул:

— Орудие! Подкалиберным по переднему!

— Есть цель! — отозвался на команду Глазков.

— Огонь!

Но в бою, особенно таком скоротечном, удачен не каждый выстрел, даже у хорошего наводчика. Орудие повело огонь, выпуская снаряд за снарядом, и, перекрывая грохот, неслась соленая и злая ругань Глазкова. Сам на себя ругался — это ему помогало, Кузнецов знал.

Танки неудержимо неслись к высоте, автоматчики не поспевали за ними, отставали, и лишь те немногие, что удержались на броне, хлестали беспорядочными очередями. Третий залп полковой артиллерии чуть запоздал и еще раз накрыл два подбитых, горящих танка и отставших автоматчиков. Уцелевшие машины ревели уже у самого подножия, перестроившись на ходу: теперь три из них шли на правый фланг, на кузнецовское орудие, столько же — на окопы Бурова. Просить НЗО было уже опасно: снаряды могли лечь слишком близко к окопам, а то и накрыть прямым попаданием.

Хотя на его фланг нацелились три танка и были они опасно близки, надвигаясь, стреляя на ходу, Кузнецова больше беспокоил Буров со своим вымотанным до предела батальоном. Как бы вновь, только теперь с еще большей обостренностью, он осознал, как не хватает корякинского орудия. Вдвоем они сумели бы неплохо встретить эту танковую шестерку. А теперь что ж он один сумеет с ней сделать, раздвоенной пополам?.. Он мельком бросил взгляд на окопы — оттуда уже полетели гранаты; потом на «свои» танки — они были так близко, что его удивило, как это пока еще не расстреляли орудие, а лишь по щиту хлестало пулями и осколками. И все-таки он отдал команду Глазкову:

— По танкам слева осколочными три выстрела! — Он прикинул: больше трех раз не успеет выстрелить, надо будет немедленно возвратить орудие в прежнее положение, иначе сомнут. И, проследив, как ствол пошел влево и замер, торопливо взмахнул рукой: — Огонь! Крой их, Глазков!

Орудие трижды рявкнуло так скоро, что Кузнецов и сам удивился. Глазков и весь расчет понимали, видели опасную, почти неотвратимую гибельность момента.

— Есть попадание! — вскрикнул Глазков, лихорадочно возвращая назад орудие. Ствол замер, нащупав ближний танк. — Держу цель!

Танк перед буровскими окопами горел, из люка, откинув крышку, вываливались танкисты, прямо на чью-то меткую автоматную очередь. Двое скатились у самой гусеницы, третий пылающим факелом остался на броне.

— Огонь! Двумя по головному — огонь!

Первый снаряд только лизнул по башне, высек небольшой сноп искр, другой и вовсе прошел мимо.

— Командир, обходят! Обходят, паразиты!

Танки, встретив прицельный огонь, тут же, не сбавляя скорости, развернулись и, выбрасывая из-под гусениц перемолотую землю, кустарник, окутавшись дымом и пылью, точно дымовой завесой, рванулись еще правее по склону вниз. Два танка, уцелевших перед буровскими окопами, тоже пошли в обход, только с другой стороны: видно, посчитали, что стреляло по ним то орудие, которое на гребне, — не знали, что его там уже нет.

И сразу же из лесу немцы ударили из минометов. Взрывы вскидывались все ближе и ближе, словно кто-то, невидимый, довольно точно и умело дирижировал этой стрельбой. Осколки густо хлестали по щиту и стволу, расшибаясь, брызгали железным градом, обсыпали расчет. Кузнецов чувствовал, как этот град сечет по куртке и сапогам. Кто-то вскрикнул с удивленной болью, кажется, Уринцев... Сейчас накроет. Надо менять позицию: рванут снаряды — и все! Но как? С обеих сторон небольшие, но крутолобые выкаты из лощины — не вытащить, сзади уклон, тяжелое орудие покатится вниз — не удержать. И тогда он, понимая, насколько велик риск, отдал, казалось бы, лишенную всяческого здравого смысла команду:

— Сошники поднять! Орудие вперед!

Только убитый Сименцов, лежавший под плащ-палаткой, на которую тоже сыпались осколки вместе с дождем, не удивился этой команде. Остальные весь расчет, все четверо — с недоумением смотрели на своего командира: дескать, ты что, товарищ старший сержант, как же так?.. Зачем вперед-то, навстречу танкам? Под мины-то зачем?

— Орудие вперед! — повторил Кузнецов. Он ждал этого недоуменного их взгляда, молчаливого и справедливого вопроса. Но знал: выход только один взрывы густые, но не очень частые вырастали на глазах, неотвратимо приближались, словно нащупывали позицию, и стоило только уловить точно паузу между ними и рвануться с орудием, проскочить вперед, как взрывы эти уйдут с перелетом за спину. Риск огромный, но другого выхода нет. К тому же все равно надо разворачивать орудие вправо — вот-вот оттуда покажутся танки. — Вперед! — крикнул он еще раз. — Иначе угодим под минометный огонь.

Теперь они поняли его замысел, дружно и мощно навалились на орудие, и оно пошло. Еще взрыв взметнулся недалеко перед щитом, но следующий уже опоздал — полыхнул сзади.

— Разворачивай вправо! Ящики со снарядами сюда!

О площадке для орудия нечего было и думать — едва подтащили снаряды, как показались танки. Сошники наскоро, кое-как воткнули в землю.

— По местам! Подкалиберным... — Кузнецов видел, как радист, выскочив из своей выемки, согнувшись, прижимая рацию, вскачь несется к орудию. «Убьют, — тревожно плеснулась мысль, — не добежит. И рацию разнесет...»

Передний танк уже вылезал, нависал над лощиной мощной бронированной тушей, поводя стволом пушки, нащупывая орудие. Дробно и резко ударил пулемет, пули вспороли землю у самых ног радиста, он что-то отчаянно закричал, взмахнув забинтованной рукой. И упал.

«Все!» — в отчаянии подумал Кузнецов и, увидев направленный на орудие ствол танковой пушки, оглушенный ревом и словно завороженный этим хищным, подрагивающим зрачком, на мгновение замер. До танка оставалось не более сорока метров.

— Командир! — не своим голосом закричал Глазков.

— Огонь!

Орудие рявкнуло, снаряд впился танку в серую челюсть, взрывом откинуло его чуть в сторону. Танк припал слегка на бок, на самом скате в лощину, из передней части вырвалось пламя.

— Еще снаряд! Огонь!

Но выстрела не последовало.

— Орудие отбросило, не вижу цель! — крикнул Глазков.

— Сделать упоры! — вгорячах скомандовал Кузнецов, но тут же понял, что сошники вкопать не успеют: два других танка с грохотом и лязгом спускались в лощину пониже подбитого. Они стреляли из пушек, но их, точно на волнах, мотало на буграх и впадинах, и снаряды то уходили ввысь, то зарывались в гребень высоты. За танками бежали автоматчики.

— Глазков, бей! Как хочешь бей! — крикнул Кузнецов, зная, что в таком положении поймать цель почти невозможно. — Огонь, Глазков, огонь!

— Здесь блиндаж какой-то! — раздался голос Уринцева. — Проваленный!

— Упереть сошники в блиндаж! — Кузнецов вдруг увидел радиста и обрадовался: тот, присев рядом с рацией, бил из автомата по немцам: — «Ох, саратовский! Вот молодец, живой!» — Давай сюда, Тимофей! — закричал он. И когда радист подбежал, приказал ему: — Вызывай «Сосну»! Быстро!

Кузнецов успел бросить взгляд на буровские окопы — там отбивались от наседавших автоматчиков, рвались гранаты, то вспыхивали, то пропадали автоматные и пулеметные очереди. А сбоку, по тому склону высоты взбирались к окопам три целых, невредимых танка. «Нет, не устоять Бурову, сомнут...» Кузнецов уже ничем не мог помочь погибающему батальону. Свое орудие било по спускавшимся в лощину танкам — до них было метров пятьдесят, — но било бесприцельно, и снаряды с визгом уносились прочь, не задевая их. Глазков матерился зло и нервно. Тогда Кузнецов сорвал автомат, полоснул навстречу бегущим немцам и повернулся к радисту.

— Есть, товарищ командир! «Сосна» на связи! — быстро доложил тот, точно только и ждал его взгляда.

— Огонь по высоте! Вызывай огонь по высоте! Живо!

Кузнецов слышал взволнованный, прерывающийся голос радиста, зовущий «Сосну», слышал свою команду, отданную его криком. Но он не различил за грохотом боя приглушенного отдаленного залпа артиллерийского полка, нарастающего тупого шелеста тяжелых снарядов.

В следующий миг высота вздрогнула, точно ее мощно и резко толкнуло из-под земли, и заклубилась горячо вспыхнувшим вулканом в сером предрассветном утре нарождающегося февральского дня. Взрывы снарядов и мин, рев танков, стрекотанье пулеметов и автоматов — все перемешалось в общем могучем гуле, слилось воедино, и надо было, если удастся, переждать весь этот губительный чертополох, чтобы увидеть и понять что-либо.

Кузнецов поднялся, сквозь несущиеся клочья порохового дыма и гари оглядел высоту. Танки уходили, и он пожалел, что они уходят и, наверное, уйдут, потому что связи у него уже не было: радист лежал рядом с разбитой рацией, из которой, точно окровавленные кишки, вывалились наружу провода. Он не мог больше вызвать на себя огонь артполка, посмотрел на буровские окопы — оттуда неслась пальба вслед убегающим немцам — и обрадовался: значит, там живы, не угодили под снаряды. Потом бросил взгляд на свое орудие и еще больше обрадовался: оно было цело.

— К бою! — скомандовал он, еще не видя пока никого из своего расчета.

— Уходят! — крикнул Котов из-за орудийного щита. — Уходят, собаки, командир!

— Надо всыпать им вдогонку. Орудие к бою!

Показался Глазков. Огромный и могучий, без шапки, со слипшимися, перепутанными волосами, прокопченным лицом, он осмотрел на скорую руку орудие, кивнул на Котова — больше не на кого было кивать, — сказал:

— Боевой расчет к бою готов, командир. Орудие стрелять не может — нет наката. Устало оно. Мина рядом рванула, как еще устояло...

«Не дай бог немцы опять пойдут на высоту, — тревожно подумал Кузнецов, — совсем нечем будет отбиться... Автоматами не удержишь...»

Но танки уходили все дальше по равнине, к лесу, автоматчики бежали следом, и Кузнецов почувствовал, как забился в горле комок, перехватывая дыхание, и ноги онемели от слабости. На миг перед глазами поплыли, мелькая и крутясь, лиловые радужные окружья, и он, боясь, что ноги не удержат, подкосятся, тяжело опустился на снарядный ящик.

Моросил дождь, со стороны Балтики все тянуло низовым промозглым ветром, сизые тучи хмуро скользили в чужом неопрятном небе, совсем рассвело, но казалось, утро еще не занялось — такая хмарь висела кругом.

Согнувшись, упершись локтями в колени, охватив ладонями лицо, Кузнецов сидел, прислушиваясь к удаляющемуся рокоту танков. Он молчал, ощущая тупые и не в меру частые удары сердца. Думал о закончившемся бое: сколько он длился, этот бой? Долго, очень долго, должно быть, целую вечность... И вот эта вечность отошла вместе с ушедшими в нее корякинским расчетом, своими ребятами — совсем молодыми. И все-таки, несмотря на горечь, жалость и сострадание, он понимал, что их гибель была не напрасна — бой этот за высоту был необходим...

Глазков и Котов сидели рядом, тоже молчали. Потом Глазков спросил:

— Что теперь, командир?

— Снимите замок, панораму — и в дивизион. К Бурову подкрепление подойдет...

Они шли, спускались с высоты по ее тихому, не тронутому боем склону, в изодранной одежде, измотанные вконец, полуоглохшие, еще не остывшие от схватки.

— Чертово «Сердце», — горько усмехнулся, оглянувшись, Котов. — «Мин херц»! Вот тебе и «Мин херц»! — кол ей в глотку! Придумают же имечко...

Они все трое постояли с минуту, глядя на высоту, — она словно бы слегка курилась в дождливом рассвете, но стояла тихо и неприметно, ни о чем не говоря постороннему глазу.

Внизу, у подножия, их поджидал Головин с машиной, доверху груженной боезапасом. Как-то во время боя и позабылось о нем — не было нужды в снарядах, — и он, выполняя распоряжение командира орудия, целую ночь все ждал ракету, как условились, прислушиваясь к недалекому бою. И вот дождался их самих. Он кинулся навстречу, застыл перед ними, обнимая их радостным взглядом. И вдруг сразу сник:

— А остальные?

Глазков молча кивнул за плечо, и Головин отступил в сторону, пропуская их, глядя им в спину с жалостью и недоуменным испугом.

Мимо, чуть поодаль, густыми цепями поднимались на высоту стрелковые роты — шло подкрепление батальону Бурова.

— Наступление начинается, — сказал Глазков. — Теперь порядок, командир. Всыпют немчуре...

— Это уж точно, — согласился Котов. — Но мы тоже всыпали дай бог. Расчистили дорожку, как по асфальту идут...

Возле машины их встретил офицер. Поднял руку, загораживая дорогу:

— Стой! Куда направляетесь?

— В дивизион, за новой матчастью, — ответил Кузнецов, смекнув в чем дело.

— Все в наступление, вперед, на высоту, — прикрикнул было тот, — а вы...

— А мы с высоты. Оттуда...

— Кузнецов? — приглядевшись, удивился офицер. — А тут сказали, что ты погиб... Ну и видок: кошки, что ли, вас драли?

— Собаки. Железные собаки...

— Вижу. Ну, идите докладывайте своему начальству. Что там, на высоте?

— Подниметесь, сами увидите...

По пути в дивизион им повстречались замполит и лейтенант-артиллерист из училища, которые приходили к ним на высоту перед боем.

— Живы? — замполит не верил своим глазам. — Кузнецов, ребята, — живы! А мы уж тут... Из артполка сообщают: огонь на себя просите. Ну, думаем... А вот, живы! Корякин-то где?

— Погиб весь расчет, товарищ старший лейтенант, — понуро ответил Кузнецов. — Все до единого полегли... Водка у вас есть? Извините, конечно...

Замполит кивнул молоденькому лейтенанту, и тот с готовностью протянул флягу. Кузнецов налил Глазкову первому, потом Котову, выпил сам. Это надо было обязательно — они едва держались на ногах.

Замполит смотрел на них, на их изодранную одежду, из которой клочьями торчала вата. Сказал:

— Наступление начинается. Удержали высоту: молодцы! А теперь к себе. Подробности на месте.

Кузнецов вытряхнул из сапог мелкие осколки — эти стальные брызги вперемешку с землей мешали идти, — Глазков и Котов сделали то же, и они устало побрели в дивизион.

Комбат Кузьменко, выслушав короткий доклад Кузнецова, обнял каждого из них.

— Орудие твое, Николай Иванович, — сказал он, — возьмем и починим. Не беспокойся.

— Орудие починят, — произнес с болью Кузнецов, — а вот людей...

— Война... — вздохнул Кузьменко. — Скорей бы конец ей... А теперь отдыхать.

Они спустились в землянку, и сон сразу же одолел их, едва успели добраться до лежаков, забросанных голыми ветками и старыми, изношенными телогрейками.

Кузнецов спал мертвецким сном. Но для него бой на высоте все еще продолжался...

Несколько дней спустя политотделом 263-й стрелковой дивизии был издан «боевой листок»:

Смерть немецким оккупантам!

Слава русским богатырям!

«Слушай, Родина, слушай, Москва, живую повесть о героических делах трех воинов-богатырей, навсегда прославивших свои имена невиданными ратными успехами... — говорилось в нем.

...Три простых русских человека...»

Далее рассказывалось о подвиге командира расчета старшего сержанта Кузнецова Николая Ивановича, наводчика сержанта Глазкова Василия Егоровича и заряжающего младшего сержанта Котова Егора Павловича. «Боевой листок» заканчивался горячим призывом:

«Пусть героические дела трех славных большевиков озаряют всем нам путь к полному и окончательному разгрому немецко-фашистских бандитов!

Слава сержанту Кузнецову — кавалеру ордена Славы всех трех степеней!»

Политотдел
27 февраля 1945 г.

«АНТОЛОГИЯ «ПОЕДИНКА»

БОРИС ЖИТКОВ МЕХАНИК САЛЕРНО

I

Итальянский пароход шел в Америку. Семь дней он плыл среди океана, семь дней еще оставалось ходу. Он был в самой середине океана. В этом месте тихо и жарко.

И вот что случилось в полночь на восьмые сутки.

Кочегар шел с вахты спать. Он шел по палубе и заметил, какая горячая палуба. А шел он босиком. И вот голую подошву жжет. Будто идешь по горячей плите. «Что такое? — подумал кочегар. — Дай проверю рукой». Он нагнулся, пощупал: «Так и есть, очень нагрета. Не может быть, чтобы с вечера не остыла. Неладно что-то». И кочегар пошел сказать механику. Механик спал в каюте. Раскинулся от жары. Кочегар подумал: «А вдруг это я зря, только кажется? Заругает меня механик: чего будишь, только уснул».

Кочегар забоялся и пошел к себе. По дороге еще раз тронул палубу. И опять показалось — вроде горячая.

II

Кочегар лег на койку и все не мог уснуть. Все думал: сказать, не сказать? А вдруг засмеют? Думал, думал, и стало казаться всякое, жарко показалось в каюте, как в духовке. И все жарче, жарче казалось. Глянул кругом — все товарищи спят, а двое в карты играют. Никто ничего не чует. Он спросил игроков:

— Ничего, ребята, не чуете?

— А что? — говорят.

— А вроде жарко.

Они засмеялись.

— Что ты, первый раз? В этих местах всегда так. А еще старый моряк!

Кочегар крякнул и повернулся на бок. И вдруг в голову ударило: «А что, как беда идет? И наутро уже поздно будет? Все пропадем. Океан кругом на тысячи верст. Потонем, как мыши в ведре».

Кочегар вскочил, натянул штаны и выскочил наверх. Побежал по палубе. Она ему еще горячей показалась. С разбегу стукнул механику в двери. Механик только мычал да пыхтел. Кочегар вошел и потолкал в плечо. Механик нахмурился, глянул сердито, а как увидел лицо кочегара, крикнул:

— Что случилось? — и вскочил на ноги. — Опять там подрались?

А кочегар схватил его за руку и потянул вон. Кочегар шепчет:

— Попробуйте палубу, синьор Салерно.

Механик головой спросонья крутит — все спокойно кругом. Пароход идет ровным ходом. Машина мурлычет мирно внизу.

— Рукой палубу троньте, — шепчет кочегар. Схватил механика за руку и прижал к палубе.

Вдруг механик отдернул руку.

— Ух, черт, верно! — сказал механик шепотом. — Стой здесь, я сейчас.

Механик еще два раза пощупал палубу и быстро ушел наверх.

III

Верхняя палуба шла навесом над нижней. Там была каюта капитана.

Капитан не спал. Он прогуливался по верхней палубе. Поглядывал за дежурным помощником, за рулевым, за огнями.

Механик запыхался от скорого бега.

— Капитан, капитан! — говорит механик.

— Что случилось? — И капитан придвинулся вплотную, глянул в лицо механику и сказал: — Ну, ну, пойдемте в каюту.

Капитан плотно запер дверь. Закрыл окно и сказал механику:

— Говорите тихо, Салерно. Что случилось?

Механик перевел дух и стал шептать:

— Палуба очень горячая. Горячей всего над трюмом, над средним. Там кипы с пряжей и эти бочки.

— Тсс! — сказал капитан и поднял палец. — Что в бочках, знаем вы да я. Там, вы говорили, хлористая соль? Не горючая? — Салерно кивнул головой. — Вы сами, Салерно, заметили или вам сказали? — спросил капитан.

— Мне сказал кочегар. Я сам пробовал рукой. — Механик тронул рукой пол. — Вот так. Здорово...

Капитан перебил:

— Команда знает?

Механик пожал плечами.

— Нельзя, чтобы знали пассажиры. Их двести пять человек. Начнется паника. Тогда мы все погибнем раньше, чем пароход. Надо сейчас проверить.

Капитан вышел. Он покосился на пассажирский зал. Там ярко горело электричество. Нарядные люди гуляли мимо окон по палубе. Они мелькали на свету, как бабочки у фонаря. Слышен был веселый говор. Какая-то дама громко хохотала.

IV

— Идти спокойно, — сказал капитан механику. — На палубе — ни звука о трюме. Где кочегар?

Кочегар стоял, где приказал механик.

— Давайте градусник и веревку, Салерно, — сказал капитан и закурил.

Он спокойно осматривался кругом. Какой-то пассажир стоял у борта.

Капитан зашагал к трюму. Он уронил папироску. Стал поднимать и тут пощупал палубу. Палуба была нагрета. Смола в пазах липла к руке. Капитан весело обругал окурок, кинул за борт.

Механик Салерно подошел с градусником на веревке.

— Пусть кочегар смерит, — приказал капитан шепотом.

Пассажир перестал глядеть за борт. Он подошел и спросил больным голосом:

— Ах, что это делают? Зачем, простите, эта веревка? Веревка, кажется? И он стал щупать веревку в руках кочегара.

— Ну да, веревка, — сказал капитан и засмеялся. — Вы думали, змея? Это, видите ли... — Капитан взял пассажира за пуговку. — Иди, — сказал капитан кочегару. — Это, видите ли, — сказал капитан, — мы всегда в пути мерим. С палубы идет труба до самого дна.

— До дна океана? Как интересно! — сказал пассажир.

«Он дурак, — подумал капитан. — Это самые опасные люди».

А вслух рассмеялся:

— Да нет! Труба до дна парохода. По ней мы узнаем, много воды в трюме или нет.

Капитан говорил сущую правду. Такие трубы были у каждого трюма.

Но пассажир не унимался.

— Значит, пароход течет, он дал течь? — вскрикнул пассажир.

Капитан расхохотался как мог громче.

— Какой вы чудак! Ведь это вода для машины. Ее нарочно запасают.

— Ай, значит, мало осталось! — И пассажир заломил руки.

— Целый океан! — И капитан показал за борт. Он повернулся и пошел прочь. Впотьмах он заметил пассажира.

Роговые очки, длинный нос. Белые в полоску брюки. Сам длинный, тощий.

Салерно чиркал у трюма.

V

— Ну, сколько? — спросил капитан.

Салерно молчал. Он выпучил глаза на капитана.

— Да говорите, черт вас дери! — крикнул капитан.

— Шестьдесят три, — еле выговорил Салерно.

И вдруг сзади голос:

— Святая Мария, шестьдесят три!

Капитан оглянулся. Это пассажир, тот самый. Тот самый, в роговых очках.

— Мадонна путана! — выругался капитан и сейчас же сделал веселое лицо. — Как вы меня напугали! Почему вы бродите один? Там наверху веселее. Вы поссорились там?

— Я нелюдим, я всегда здесь один, — сказал длинный пассажир.

Капитан взял его под руку. Они пошли, а пассажир все спрашивал:

— Неужели шестьдесят? Боже мой! Шестьдесят? Это ведь правда?

— Чего шестьдесят? Вы еще не знаете чего, а расстраиваетесь. Шестьдесят три сантиметра. Этого вполне хватит на всех.

— Нет, нет! — мотал головой пассажир. — Вы не обманете! Я чувствую.

— Выпейте коньяку и ложитесь спать, — сказал капитан и пошел наверх.

— Такие всегда губят, — бормотал он на ходу. — Начнет болтать, поднимет тревогу. Пойдет паника.

Много случаев знал капитан. Страх — это огонь в соломе. Он охватит всех. Все в один миг потеряют ум. Тогда люди ревут по-звериному. Толпой мечутся по палубе. Бросаются сотнями к шлюпкам. Топорами рубят руки. С воем кидаются в воду. Мужчины с ножами бросаются на женщин. Пробивают себе дорогу. Матросы не слушают капитана. Давят, рвут пассажиров. Окровавленная толпа бьется, ревет. Это бунт в сумасшедшем доме.

«Этот длинный — спичка в соломе», — подумал капитан и пошел к себе в каюту. Салерно ждал его там.

VI

— Вы тоже! — сказал сквозь зубы капитан. — Выпучили глаза — утопленник! А этого болвана не увидели? Он суется, носится за мной. Нос свой тычет, тычет, — капитан тыкал пальцем в воздух. — Он всюду, всюду! А нет его тут? И капитан открыл двери каюты.

Белые брюки шагнули в темноте. Стали у борта. Капитан запер дверь. Он показал пальцем на спину и сказал зло:

— Тут, тут, вот он. Говорите шепотом, Салерно. Я буду напевать.

— Шестьдесят три градуса, — шептал Салерно. — Вы понимаете? Значит...

— Градусник какой? — шепнул капитан и снова замурлыкал песню.

— С пеньковой кистью. Он не мог нагреться в трубе. Кисть была мокрая. Я быстро подымал и тотчас глянул. Пустить, что ли, воду в трюм?

Капитан вскинул руку.

— Ни за что! Соберется пар, взорвет люки.

Кто-то тронул ручку двери.

— Кто там? — крикнул капитан.

— Можно? Минуту! Один вопрос! — Из-за двери всхлипывал длинный пассажир.

Капитан узнал голос.

— Завтра, дружок, завтра, я сплю! — крикнул капитан. Он плотно держал дверь за ручку. Потушил свет.

Прошла минута. Капитан шепотом приказал Салерно:

— Первое: дайте кораблю самый полный ход. Не жалейте ни котлов, ни машины. Пусть ее хватит на три дня. Надо делать плоты. Вы будете распоряжаться работой. Идемте к матросам.

Они вышли. Капитан осмотрелся. Пассажира не было. Они спустились вниз. На нижней палубе беспокойно ходил пассажир в белых брюках.

— Салерно, — сказал капитан на ухо механику, — занимайте этого идиота чем угодно! Что хотите! Играйте с ним в чехарду! Анекдоты! Врите! Но чтобы он не шел за мной. Не спускайте с глаз!

Капитан зашагал на бак. Спустился в кубрик к матросам. Двое быстро смахнули карты на палубу.

— Буди всех! Всех сюда! — приказал капитан. — Только тихо.

Вскоре в кубрик собралось восемнадцать кочегаров и матросов. С тревогой глядели на капитана. Молчали, не шептались.

— Все? — спросил капитан.

— Остальные на вахте, — сказал боцман.

VII

— Военное положение! — крепким голосом сказал капитан.

Люди глядели и не двигались.

— Дисциплина — вот. — И капитан стукнул револьвером по столу. Обвел всех глазами. — На пароходе пожар.

Капитан видел: бледнеют лица.

— Горит в трюме номер два. Тушить поздно. До опасности осталось три дня. За три дня сделать плоты. Шлюпок мало. Работу покажет механик Салерно. Его слушаться. Пассажирам говорить так: капитан наказал за игру и драки. Сболтни кто о пожаре — пуля на месте. Между собой — об этом ни слова. Поняли?

Люди только кивали головами.

— Кочегары! — продолжал капитан. — Спасенье в скорости. Не жалеть сил!

Капитан поднялся на палубу. Глухо загудели внизу матросы. А впереди капитан увидал: Салерно стоял перед пассажиром. Старик-механик выпятил живот и покачивался.

— Уверяю вас, дорогой мой, слушайте, — пыхтел механик, — уверяю, это в Алжире... ей-богу... и арапки... танец живота... Вот так!

Пассажир мотал носом и вскрикивал:

— Не верю, ведь еще семь суток плыть!

— Клянусь мощами Николая-чудотворца! — Механик задыхался и вертел животом.

— Поймал, поймал! — весело крикнул капитан.

Механик оглянулся.

Пассажир бросился к капитану.

— Все там играли в карты. И все передрались. Это от безделья. Теперь до самого порта работать. Выдумайте им работу, Салерно. И потяжелее. Бездельники все они! Все! Пусть делают что угодно. Стругают. Пилят. Куют. Идите, Салерно. По горячему следу. Застегните китель!

VIII

— Идемте, синьор. Вы мне нравитесь... — Капитан обхватил пассажира за талию.

— Нет, я не верю, — говорил пассажир упрямо, со слезами. — У нас есть пассажир. Он — бывший моряк. Я его спрошу. Что-то случилось. Вы меня обманываете.

Пассажир рвался вперед.

— Вы не хотите сказать. Тайна! Тайна!

— Я скажу. Вы правы — случилось, — сказал тихо капитан. — Станемте здесь. Тут шумит машина. Нас не услышат.

Капитан облокотился на борт. Пассажир стал рядом.

— Я вам объясню подробно, — начал капитан. — Видите вы вон там, капитан перегнулся за борт, — вон вода бьет струей? Это из машины за борт.

— Да, да, — сказал пассажир, — теперь вижу.

Он тоже глядел вниз. Придерживал очки.

— Ничего не замечаете? — сказал капитан.

Пассажир смотрел все внимательнее. Вдруг капитан присел. Он мигом схватил пассажира за ноги. Рывком запрокинул вверх и толкнул за борт. Пассажир перевернулся через голову. Исчез за бортом. Капитан повернулся и пошел прочь. Он достал сигару, отгрыз кончик. Отплюнул на сажень. Ломал спички, пока закуривал.

IX

Капитан пошел наверх и дал распоряжение: повернуть на север.

Он сказал старшему штурману:

— Надо спешить на север. Туда, на большую дорогу. Тем путем ходит много кораблей. Там можно скорее встретить помощь.

Машина будто встрепенулась. Она торопливо вертела винт. Пароход заметно вздрагивал. Он мелко трясся корпусом — так сильно вертела машина.

Через час Салерно доложил капитану:

— Плоты готовят. Я велел ломать деревянные переборки. Сейчас машина дает восемьдесят два оборота. Предохранительные клапаны на котлах заклепаны. Если котлы выдержат... — и Салерно развел руками.

— Тогда постарайтесь дать восемьдесят пять оборотов. Только осторожно, Салерно. Машина сдаст, и мы пропали. Люди спокойны?

— Они молчат и работают. Пока что... Их нельзя оставлять. Там второй механик. Третий — в машине. Фу!

Салерно отдувался. Он снял шапку. Сел на лавку. Замотал головой. И вдруг вскочил:

— Я смерю, сколько градусов.

— Не сметь! — оборвал капитан.

— Ах да, — зашептал Салерно, — этот идиот! Где он? — и Салерно огляделся.

Капитан не сразу ответил.

— Спит. — Капитан коротко свистнул в свисток и приказал вахтенному: — Третьего штурмана ко мне!

— Слушайте, Гропани, вам двадцать пять лет...

— Двадцать три, — поправил штурман.

— Отлично, — сказал капитан. — Вы можете прыгать на одной ножке? Ходить колесом? Сколько есть силы, забавляйте пассажиров! Играйте во все дурацкие игры! Чтобы сюда был слышен ваш смех! Ухаживайте за дамами. Вываливайте все ваши глупости. Кричите петухом. Лайте собакой. Мне наплевать. Третий механик вам в помощь, на весь день. Я вас научу, что врать.

— А вахта? — и Гропани хихикнул.

— Это и есть ваша вахта. Всю вашу дурость сыпьте. Как из мешка. А теперь спать!

— Есть! — сказал Гропани и пошел к пассажирам.

— Куда? — крикнул капитан. — Спать!

X

Капитан не спал всю ночь. Под утро приказал спустить градусник. Градусник показал 67. «Восемьдесят пять оборотов», — доложили из машины. Пароход трясся, как в лихорадке. Волны крутым бугром расходились от носа.

Солнце взошло справа. Ранний пассажир вышел на палубу. Посмотрел из-под руки на солнце. Вышел толстенький аббат в желтой рясе. Они говорили. Показывали на солнце. Оба пошли к мостику.

— Капитан, капитан! Ведь солнце взошло справа, оно всходило сзади, за кормой. Вы изменили курс. Правда? — говорили в два голоса и пассажир и священник.

Гропани быстро взбежал наверх.

— О конечно, конечно! — говорил Гропани. — Впереди Саргассово море. Не знаете? Это морской огород. Там водоросли, как змеи. Они опутают винт. Это прямо похлебка с капустой. Вы не знали? Мы всегда обходим. Там завязло несколько пароходов. Уж много лет.

Пожилая дама в утреннем платье вышла на голоса.

— Да, да, — говорил Гропани, — там дамы хозяйничают, как у себя дома.

— А есть-то что? — спросила дама.

— Рыбу! Они рыбу ловят! — спешил Гропани. — И чаек. Они чаек наловили. Они у них несутся. Цыплят выводят. Как куры. И петухи кричат: «Ку-ка-ре-ку!»

— Вздор! Вздор! — смеялась дама.

А Гропани бил себя в грудь и кричал:

— Клянусь вам всеми спиртными напитками!

Пассажиры выходили на палубу. Вертлявый испанец суетился перед публикой.

— Господа, пока не жарко, партию в гольд! — кричал он по-французски и вертел черными глазами.

— Будьте мужчиной, — говорил испанец и тряс за руку Гропани, приглашайте дам!

— Одну партию до кофе! Умоляйте! — Испанец стал на колени и смешно шевелил острыми усами.

— Вот так и будете играть, — крикнул Гропани, — на коленях!

— Да! Да! На коленях! — закричали дамы.

Все хохотали. Испанец делал рожи, смешил всех и кричал:

— Приглашайте дам!

Гропани поклонился аббату и сделал руку кренделем:

— Прошу.

Аббат замахал рукой:

— Ах, простите, я близорук.

Всем стало весело. Кто-то притащил клюшки и большие шашки. Началась игра; на палубе начертили крестики. Клюшками толкали шашки.

XI

— Сегодня особенно трясет, — вдруг сказал испанец. — Я чувствую коленками. Не правда ли?

Все минуту слушали.

— Да вы посмотрите, как мы идем! — крикнул Гропани.

Публика хлынула к борту.

— Это секрет, секрет, — говорил Гропани. Он поднял палец и прищурил глаз.

— Матео! — крикнул Гропани вниз. — Скорей, скорей, бегом!

Третий механик быстро появился снизу. Он был маленький, черный. Совсем обезьянка. Он бежал легко, семенил ножками.

— Гой! — крикнул Гропани, и механик с разбегу прыгнул через испанца. Все захлопали в ладоши.

— Слушай, секрет можно сказать? — спросил Гропани. — Нам не влетит?

— Беру на себя, — сказал маленький механик и улыбнулся белыми зубами на темном лице.

Все обступили моряков. Испанец вскочил с колен.

— Наш капитан, — начал тихим голосом механик, — через два дня именинник. Он всегда останавливает пароход. Все выходят на палубу и должны поздравлять старика. Часа три стоим все, поздравляем, все равно, даже в шторм. Вот он и велит гнать. А то опоздает в порт. Чудачина-старичина! И катанье какое-то затевает, морской пикник, — совсем тихо прибавил механик. Только, чур, молчок! — И он волосатой рукой прикрыл рот.

— Ох, интересно! — говорили дамы.

Буфетчик звонил к кофе.

Механик и Гропани отошли к борту.

— У нас в кочегарке, — быстрым шепотом сказал механик, — переборка нагрелась — рука не терпит. Как утюг. Понимаешь?

— А трюм нельзя открыть, — сказал Гропани. — Войдет воздух, и сразу все вспыхнет.

— Как думаешь, продержимся два дня? Как думаешь? — Механик глянул в самые глаза Гропани.

— Пожар, можем задохнуться в своем дыму, — сказал Гропани, — а впрочем, черт его знает.

Они пошли на мостик. Капитан их встретил.

— Идите сюда,— сказал капитан. Он потащил механика за руку. В каюте он показал ему маленькую рулетку, новенькую, блестящую.

— Вот шарик. — Капитан поднес шарик к носу механика. — Пусть крутят, бросают шарик, пусть играют на деньги. Говорите — это по секрету от капитана. Тогда они будут сидеть внизу. Мужчины хотя бы... Дамы ничего не заметят. Возьмите, не потеряйте шарик! — И капитан ткнул рулетку механику.

Третий механик вышел на палубу. Официанты играли на скрипках. Две пары уже танцевали.

XII

Команда работала и разбирала эмигрантские нары. Под палубой было жарко и душно. Люди разделись, мокрые от пота.

— Ни минуты, ни секунды не терять! — говорил старик Салерно. Он помогал срывать толстые брусья. — Потом покурите, потом! — пыхтел старик. — Ну, чего стал? — крикнул Салерно молодому матросу.

— Вот оттого и стал! — во всю глотку крикнул молодой матрос.

Все на миг бросили работу. Все глядели на Салерно и матроса. Стало тихо. И стало слышно веселую музыку.

— Ты это что же? — сказал Салерно. Он с ключом в руке пошел на матроса.

— Там танцуют, — кричал матрос, — а мы тут кишки рвем! — Матрос подался вперед с топором в руке. — Давай их сюда!

— Верно, правильно говорит! — загудели матросы.

— Кому плоты? Нам шлюпок хватит.

— А плоты пусть сами себе делают.

Все присунулись к Салерно, кто с чем: с молотком, с топором, с долотом. Все кричали:

— К черту! Довольно! Баста! Остановить пароход! К шлюпкам!

Один уже бросился к трапу.

— Стойте! — крикнул Салерно и поднял руку.

На миг затихли. Остановились.

— Братья матросы! — сказал с одышкой старик. — Ведь там пассажиры. Мы взялись их свезти... А мы их... выйдет... выйдет... погубим... Они ведь ехать сели, а не тонуть...

— А мы тоже не гореть нанялись! — крикнул молодой матрос в лицо механику.

И молодой матрос, растолкав всех, бросился к трапу.

XIII

Капитан слышал крик. Он спустился на нижнюю палубу. Шел к мостику и прислушивался.

«Бунт, — подумал капитан. — Они бьют Салерно. Пропало все. Уйму, а нет — взорву к черту пароход, пропадай все пропадом!»

И капитан быстро зашагал к люку.

Вдруг навстречу матрос с топором. Он с разбегу ткнулся в капитана. Капитан рванул его за ворот. Матрос не успел опомниться, капитан столкнул его в люк. По трапу на матроса напирал народ. Все стали и смотрели на капитана.

— Назад! — рявкнул капитан.

Люди попятились. Капитан спустился вниз.

— Чего смотреть?! — крикнул кто-то.

Народ встрепенулся.

— Молчать! — сказал капитан. — Слушай, что я скажу.

Капитан стоял на трапе выше людей. Все на него глядели. Жарко дышали. Ждали.

— Не будет плотов — погибли пассажиры. Я за них держу ответ перед миром и совестью. Они нам доверились. Двести пять живых душ. Нас сорок восемь человек...

— А мы их свяжем, как овец! — крикнул матрос с топором. — Клянусь вам!

— Этого не будет! — крепко сказал капитан. — Ни один мерзавец не тронет их пальцем. Я взорву пароход!

Люди загудели.

— Убейте меня сейчас! — Капитан сунулся грудью вперед. — И суньтесь только на палубу — пароход взлетит на воздух! Все готово, без меня есть кому это сделать. Вы хотите погубить двести душ — и женщин и малых детей. Даю слово: погибнете вместе. Все до одного.

Люди молчали. Кто опустил вниз злые глаза, а кто глядел на капитана и кивал головой.

Капитан с минуту глядел на людей.

Молодой матрос вскинул голову, но капитан заговорил:

— Плоты почти готовы. Их осталось собрать и сделать мачты. На шесть часов работы. У нас ведь есть сутки. Двадцать четыре часа. Пассажиры в воде — это дети. Они узнают о несчастье — они погубят себя. Нам вручили их жизнь. Товарищи моряки! — громко крикнул капитан. — Лучше погибнуть честным человеком, чем жить прохвостом! Скажите только: «Мы их погубим», — капитан обвел всех глазами, — и я сейчас пущу себе пулю в лоб. Тут, на трапе. — И капитан сунул руку в карман.

Все загудели глухо, будто застонали.

— Ну, так вот вы — честные люди, — сказал капитан. — Я знал это. Вы устали. Выпейте по бутылке красного вина. Я прикажу выдать. Кончайте скорее — и спать. А наши дети, — капитан кивнул наверх, — пусть играют, вы их спасете, и будет навеки вам слава, морякам Италии. — И капитан улыбнулся. Улыбнулся весело, и вмиг помолодело лицо.

— Браво! — крикнул молодой матрос.

Он глядел на капитана. Капитан быстрыми шагами вбегал по трапу.

— Гропани! — крикнул капитан на палубе. Штурман бежал навстречу. Идите вниз, — говорил капитан, — работайте с ними во всю мочь! И по бутылке вина всем. Сейчас. Там танцуют? Ладно. Я пришлю за вами, в случае станут скучать. Ну, живо!

— Есть! — крикнул Гропани и бегом бросился к люку.

XIV

Капитан прошел в свою каюту. Он сел на койку, сжал кулаки со всей силой и подпер бока. «Держаться, держаться, — говорил капитан, — что есть сил держаться! Сутки одни, одни только бы сутки! И нисколько не легче становилось капитану. Он знал: не за сутки, а за один час, за минуту все может погибнуть. Крикнет этот матрос с топором: «Пожар!» — и готово. «Дали им вина?» — подумал капитан и вскочил на ноги. Но тут влетел в каюту Салерно. Старик осунулся в эти два дня. Он схватил капитана за плечи, стал трясти. Тряс и все глядел в глаза, и лицо у старика кривилось и вдруг совсем сморщилось, и он заплакал, заревел в голос. Он с размаху сел на койку и уткнул лицо в подушку.

— Что ты? — Капитан первый раз заговорил с ним на «ты». — Что ты? Салерно...

Капитан повернулся, взялся за ручку двери. Старик встрепенулся.

— Минуту! — говорил старик.

Он задыхался, схватил графин и пил из горлышка. Обливался. Другой рукой он держал капитана.

— Ведь я умру подлецом, — говорил старик сквозь слезы. — Пожар не потухнет. В этих бочках, ты не знаешь, — в них бертолетова соль!

— Как? — спросил капитан. — Ведь ты сказал — хлорноватая какая-то соль...

— Да, да! Это и есть бертолетова. Я не соврал. Но я знал, что ты не поймешь.

— Я спрашивал ведь тебя: не опасно? А ведь это — взрыв!..

— Нет, нет, — плакал старик, — не взрыв! Ее нагревает, она выпускает кислород, а от него горит. Сильней, сильней все горит. — Старик умоляюще глядел на капитана. — Ну, прости, прости хоть ты, господи! — Старик ломал руки. — Никто, никто не простит... — И Салерно искал глазами по каюте. — Мне дали триста лир, чтобы я устроил... дьявол дал... эти двадцать бочек. Что же теперь? Что же? — Салерно глотал воздух ртом. — Иисусе святой, милый, дорогой...

— Идите к аббату, приложитесь к его рясе. Нет? Тогда вот револьвер стреляйтесь! — сказал капитан и брякнул на стол браунинг.

Старик водил выпученными глазами.

— Тоже не хотите? Тогда умрите на работе. Марш к команде.

— Капитан, — хрипло сказал Салерно, — на градуснике... вчера было не семьдесят восемь, а восемьдесят семь...

Капитан вскинул брови, вздрогнул.

— Я не мог сказать... — Старик рухнул с койки, стал на колени.

Капитан с размаху ударил старика по лицу, вышел и пристукнул за собой дверь.

XV

Капитан взял веревку с градусником. Он сам смерил температуру — было 88 градусов.

Маленький механик подошел и сказал (он был в одной сетке, мокрый от пота):

— На переборке краска закудрявилась, барашком пошла, но мы поливаем... Полно пару... Люди задыхаются... Работаем мы со вторым механиком...

Капитан подошел к кочегарке. Глянул сверху, но сквозь пар не мог увидеть. Слышал только — лязгают лопаты, стукают скребки.

Маленький механик шагнул за трап и пропал в пару.

Солнце садилось. Красным отсветом горели буруны по бокам парохода. Черный дым густой змеей валил из трубы. Пароход летел что есть силы вперед. В трюме парохода горел смертельный огонь. Пассажиры приятно пели испанскую песню. Испанец махал рукой. Все на него смотрели, а он стоял на табурете выше всех.

— Споемте молитву, — говорил испанец. — Его преподобию будет приятно.

Испанец дал тон.

Капитан быстро пошел вниз, к матросам.

— Сейчас готово! — крикнул навстречу Гропани. Он, голый до пояса, долбил долотом. Старик Салерно, лохматый, мокрый, тесал. Он без памяти тесал, зло садил топором.

— Баста! Довольно уж! — кричал ему судовой плотник.

Салерно, красный, мокрый, озирался вокруг.

— Еще по бутылке вина, — сказал капитан. — Выпить здесь — и по койкам. Двое — в кочегарку, помогите товарищам. Они в аду. Вахта по часу.

Все бросили инструменты. Один Салерно все стоял с топором. Он еще два раза тяпнул по бревну. Все на него оглянулись.

Капитан вышел на палубу. На трюме в пазах стена пошла пузырями. Они надувались и лопались. Смола прилипала к ногам. Черные следы шли по палубе.

Солнце зашло.

Яркими огнями вспыхнул салон; оттуда мирно мурлыкал пассажирский говор.

Гропани догнал капитана.

— Я доложу, — весело говорил Гропани, — очень здорово, то есть замечательные плоты, говорю я... а Салерно...

— Видел все, — сказал капитан. — Готовьте провизию, воду, флаги, ракеты. Фальшфейера не забудьте. Сейчас же...

— А Салерно чудак, ей-богу! — крикнул Гропани и побежал хлопотать.

XVI

Ночью капитан пошел мерить температуру. Он мерил каждый час. Температура медленно подходила к 89 градусам. Капитан осторожно прислушивался, не гудит ли в трюме. Он приложил ухо к трюмному люку. Было горячо, но капитан терпел. Было не до того. Слушал: нет, ничего — это урчит машина. Ее слышно по всему пароходу. Капитану начинало казаться: вот сейчас, через минуту пароход не выдержит. Взорвется люк, полыхнет пламя — и конец: крики, вой, кровавая каша. Почем знать, дотерпит ли пароход до утра? И капитан снова щупал палубу. Попадал в жидкую горячую смолу в пазах. Снова мерил градусником уже каждые полчаса. Капитан нетерпеливыми шагами ходил по палубе. Глядел на часы. До рассвета было еще далеко. Внизу Гропани купорил в бочки сухари, консервы. Салерно возился тут же. Он слушал Гропани и со всех ног исполнял его приказы. Как мальчик, старик глядел на капитана, будто хотел сказать: «Ну, прикажи скорее, и я в воду брошусь!»

Около полуночи капитану доложили — двоих вынесли из кочегарки в обмороке. Но машина все вертелась, и пароход летел напрямик к торной дороге.

Капитан не мог присесть ни на миг. Он ходил по всему пароходу. Он спустился в кочегарку. Там в горячем пару звякали дверцы топок. Пламя выло под котлами. Распаренные люди изо всех сил швыряли уголь. Не попадали и снова с ожесточением кидали. Ругались, как плакали.

Капитан схватил лопату и стал кидать. Он задыхался в пару.

— Валяй, валяй, сейчас конец, — говорил капитан.

Гайки закрыли. Капитан вылез наверх. Ему показалось холодно на палубе. А это что? Какие-то фигуры в темноте возятся у шлюпки.

Капитан опустил руку в карман, нащупал браунинг. Подошел. Три матроса и кочегар вываливали шлюпку за борт.

— Я не приказывал готовить шлюпок, — тихим голосом сказал капитан.

Они молчали и продолжали дело.

— На таком ходу шлюпки не спустить, — сказал капитан чуть громче. — Погибнете сами и загубите шлюпку.

Капитан сдерживал сердце: нельзя подымать тревогу.

Матросы вывалили шлюпку за борт. Оставалось спустить.

Двое сели в шлюпку. Двое других готовились спускать.

— А, дьявол! — вскрикнул один в шлюпке. — Нет весел. Они запрятали весла и паруса. Все. Давай весла! — крикнул он в лицо капитану. — Давай!

— Не ори, — сказал тихо капитан, — выйдут люди, они убьют вас!

И капитан отошел в сторону. Он видел, как люди вылезли из шлюпки. До рассвета оставалось три часа. Капитан увидел еще фигуру: пригляделся Салерно. Старик, полуголый, шел шатаясь.

Он шел прямо на капитана. Капитан стал.

— Салерно!

Старик подошел вплотную.

— Что мне теперь делать? Прикажите.

Салерно глядел сумасшедшими глазами.

— Оденьтесь, — сказал капитан, — причешитесь, умойтесь. Вы будете передавать детей на плоты.

Салерно с сердцем махнул кулаками в воздухе. Капитан зашагал на бак. По дороге он снова смерил: было почти 90 градусов.

Капитану хотелось подогнать солнце. Вывернуть его рычагом наверх. Еще 2 часа 45 минут до света. Он прошел в кубрик. Боцман не спал. Он сидел за столом и пил из кружки воду. Люди спали головой на столе, немногие в койках. Свесили руки, ноги, как покойники. Кто-то в углу копался в своем сундучке. Капитан поманил пальцем боцмана. Боцман вскочил. Тревожно глядел на капитана.

— Вот порядок на утро, — тихо сказал капитан. И он стал шептать над ухом боцмана.

— Есть... есть... — приговаривал боцман.

Капитан быстро взбежал по трапу. Ему не терпелось еще смерить. Градусник с веревкой был у него в руке. Капитан спустил его вниз и тотчас вытянул. Глядел, не мог найти ртути. Что за черт! Он взял рукой за низ и отдернул руку: пеньковая кисть обварила пальцы. Капитан почти бегом поднялся в каюту. При электричестве увидал: ртуть уперлась в самый верх. Градусник лопнул. У капитана захватило дух. Дрогнули колени первый раз за все это время. И вдруг нос почувствовал запах гари. От волнения капитан не расчуял. Откуда? Озирался вокруг. Вдруг он увидел дымок. Легкий дымок шел из его рук. И тут капитан увидел: тлеет местами веревка. И сразу понял: труба раскалилась докрасна в трюме. Пожар дошел до нее.

Капитан приказал боцману поливать палубу. Пустить воду. Пусть все время идет из шланга. Тут под трюмом пар шел от палубы. Капитан зашел в каюту Салерно. Старик переодевал рубаху. Вынырнул из ворота, увидал капитана. Замер.

— Дайте химию, — сказал капитан сквозь зубы. — У вас есть химия.

Салерно схватил с полки книгу — одну, другую...

— Химии... химии... — бормотал старик.

Капитан взял книгу и вышел вон.

«Может ли взорвать?» — беспокойно думал капитан. У себя в каюте он листал книгу.

«Взрывает при ударе, — прочел капитан про бертолетову соль, — и при внезапном нагревании».

— А вдруг там попадет так... что внезапно... А, черт!

Капитан заерзал на стуле. Глянул на часы: до рассвета оставалось двадцать семь минут.

XVII

Остановить пароход в темноте — все пассажиры проснутся, и в темноте будет каша и бой. А в какую минуту взорвется? В какую из двадцати семи? Или соль выпускает кислород? Просто кислород, как в школе на уроке химии?

Капитан дернулся смерить, вспомнил и топнул с сердцем в палубу.

Теперь капитан как закаменел: шел твердо, крепким шагом. Как живая статуя. Он прошел в кубрик.

— Буди! — сказал капитан боцману. — Двоих на лебедку! Плоты на палубу! Собирать!

Люди просыпались, серые и бледные. Всеми глазами глядели на капитана. Капитан вышел. С бака на него глядели бортовые огни: красный и зеленый. Яркие, напряженные. Капитан уже слышал сзади возню, гроханье брусьев. Тарахтела лебедка. Вспыхнула грузовая люстра.

— Гропани, к пассажирам! — сказал капитан на ходу. Он слышал голос Салерно.

— Салерно, ко мне! — крикнул капитан. — Вы распоряжайтесь спуском плотов. И ни одной ошибки!

Второй штурман с матросами вываливал шлюпки за борт. Одиннадцать шлюпок. Капитан глянул на часы. Оставалось семнадцать минут. Но восток глухо чернел справа.

— Всех наверх! — сказал капитан маленькому механику. — Одного человека оставить в машине.

Пароход несся, казалось, еще быстрей, напоследки — очертя голову.

Капитан вышел на мостик.

— Определитесь по звездам, — сказал он старшему штурману, — надо точно знать наше место в океане.

Легкий ветер дул с востока. По океану ходила широкая плавная волна. Капитан стоял на мостике и смотрел на сборку плотов. Салерно точно, без окриков руководил, и руки людей работали дружно, в лад. Капитан шагнул вправо. Ветром дунул свет из-за моря.

— Стоп машина! — приказал капитан.

И сейчас же умер звук внутри. Пароход будто ослаб. Он с разгону еще несся вперед. Люди на миг бросили работу. Все глянули наверх, на капитана. Капитан серьезно кивнул головой, и люди вцепились в работу.

XVIII

Аббат проснулся.

— Мы, кажется, стоим, — сказал он испанцу и зажег электричество.

Испанец стал одеваться. Поднимались и в других каютах.

— Ах да! Именины! — кричал испанец.

Он высунулся в коридор и крикнул веселым голосом:

— Дамы и кавалеры! Пожалуйста! Прошу! Все в белом! Непременно!

Все собрались в салоне. Гропани был уже там.

— Но почему же так рано? — говорили нарядные пассажиры.

— Надо приготовить пикник, — громко говорил Гропани, — а потом, — шепотом, — возьмите с собой ценности. Знаете, все выйдут, прислуга ненадежна.

Пассажиры пошли рыться в чемоданах.

— Я боюсь, — говорила молодая дама, — в лодках по волнам...

— Со мной, сударыня, уверяю, не страшно и в аду, — сказал испанец. Он приложил руку к сердцу. — Идемте. Кажется, готово!

Гропани отпер двери.

Пароход стоял. Пять плотов гибко качались на волнах. Они были с мачтами. На мачтах флаги перетянуты узлом.

Команда стояла в два ряда. Между людьми — проход к трапу.

Пассажиры спустились на нижнюю палубу.

Капитан строго глядел на пассажиров.

Испанец вышел вперед под руку с дамой. Он улыбался, кланялся капитану.

— От лица пассажиров... — начал испанец и шикарно поклонился.

— Я объявляю, — перебил капитан крепким голосом, — мы должны покинуть пароход. Первыми сойдут женщины и дети. Мужчины, не трогаться с места! Под страхом смерти.

Как будто стон дохнул над людьми. Все стояли оцепенелые.

— Женщины, вперед! — скомандовал капитан. — Кто с детьми?

Даму с девочкой подталкивал вперед Гропани. Вдруг испанец оттолкнул свою даму. Он растолкал народ, вскочил на борт. Он приготовился прыгнуть на плот. Хлопнул выстрел. Испанец рухнул за борт. Капитан оставил револьвер в руке. Бледные люди проходили между матросами. Салерно размещал пассажиров по плотам и шлюпкам.

— Все? — спросил капитан.

— Да. Двести три человека! — крикнул снизу Салерно.

Команда молча, по одному, сходила вниз.

Плоты отвалили от парохода, легкий ветер относил их в сторону. Женщины жались к мачте, крепко прижимали к себе детей. Десять шлюпок держались рядом. Одна под парусами и веслами пошла вперед. Капитан сказал Гропани:

— Дайте знать встречному пароходу. Ночью пускайте ракеты!

Все смотрели на пароход. Он стоял один среди моря. Из трубы шел легкий дым.

Прошло два часа. Солнце уже высоко поднялось. Уже скрылась из глаз шлюпка Гропани. А пароход стоял один. Он уже не дышал. Мертвый, брошенный, он покачивался на зыби.

«Что же это?» — думал капитан.

— Зачем же мы уехали? — крикнул ребенок и заплакал.

Капитан со шлюпки оглядывался то на ребенка, то на пароход.

— Бедный, бедный... — шептал капитан. И сам не знал — про ребенка или про пароход.

И вдруг над пароходом взлетело белое облако, и вслед за ним рвануло вверх пламя.

Гомон, гул пошел над людьми. Многие встали в рост, глядели, затаив дыхание...

Капитан отвернулся, закрыл глаза рукой. Ему было больно: горит живой пароход. Но он снова взглянул сквозь слезы. Он крепко сжал кулаки и глядел, не отрывался.

Вечером виден был красный остов. Он рдел вдали. Потом потухло. Капитан долго еще глядел, но ничего уже не было видно.

Три дня болтались на плотах пассажиры.

На третьи сутки к вечеру пришел пароход. Гропани встретил на борту капитана.

Люди перешли на пароход. Недосчитались старика Салерно. Когда он пропал, — кто его знает.

БОРИС ЖИТКОВ «ПОГИБЕЛЬ»

Так все в порту и звали этот пароход: на него я нанялся поденщиком. Так и сказали мне кричать: «На «Погибели!» Давай шлюпку!» Пароход стоял у стенки волнолома. Наконец шлюпка отвалила. Один человек юлил веслом за кормой. Человек оказался рыжий. Весь в ржавчине и в веснушках. Я сказал, что хозяин прислал меня поденщиком.

Рыжий сказал:

— Ну, вались! Юли сам назад.

Он пихнул весло ко мне, а сам сел на банку. Я погнал шлюпку. На полдороге рыжий спросил:

— Ты знаешь, куда поступил?

— Чего мне знать? На поденщину. Ржу обивать.

— На «Погибель» ты поступил. Если там ржу обить, так останется от нас всего, что только нас — четыре поденщика. Ты приставать будешь, так легче борт пробьешь.

— Заливай! — сказал я.

— Нам, брат, не заливать, а отливать только поспевай. Смеешься? Мы на палубе ночуем, а то как пойдет под заныр — выскочить не успеешь.

Мы подошли к борту. Борт был страшный: рябые ржавые листы местами были закрашены суриком, вмятины обрисовывали ребра, как у голодной клячи. Пока я влезал по штормтрапу, я уже измазался ржавчиной. Я вошел в кубрик, поздоровался и поставил на стол две бутылки водки. В кубрике было полутемно, и, когда зажгли лампу, я поразился обстановкой: все, все — и деревянные койки, и стол, и скамейка, — все было черно и все было изъедено морским червем. Лампа была зеленого цвета, иллюминаторные рамы, медные крючки и замки на дверях — вся медь была густо-зеленого цвета. На потолке приросла засохшая ракушка.

— Что смотришь? — сказал рыжий. — «Погибель» пять лет на боку под берегом лежала. Здесь утопленники в карты дулись. Вот на этом самом столе.

— А до того на ней без ремонту пятьдесят годов кряду мертвых спать возили.

Это сказал другой, маленького роста, седоватый.

Третий все молчал и сидел в углу.

Стали пить водку. Закусывали луком, грызли его, как яблоко. Больше ничего у поденщиков не нашлось. Я узнал, что рыжего зовут Яшкой, а старика Афанасием Ивановичем.

— Маша, Маша! — закричал рыжий. Я оглянулся. — Маша, ты сядь к нам, выпей.

Третий, что сидел в углу, поднялся и подошел. Это был человек высокого роста, с большими черными глазами. «Грек — не грек», — подумал я.

— Да ты не удивляйся: у него бабье имя — Мария. У него с пяток имен, и вот Мария тоже. Так мы его — Маша. Он не русский — испанец. Испаньоло! — Тут Яшка ткнул испанца в плечо и показал на жестяную кружку: — Вали!

Испанец немного отпил. Яшка со стариком собирались на берег за третьей бутылкой. Я отдал последние медяки. Мы остались с испанцем вдвоем. Он плохо говорил по-русски. Но я кое-как понимал. Он прихлебывал водку, будто вино, из стакана. Сначала конфузился, потом сел картинно, а потом вскакивал на ноги, когда говорил.

Он рассказал мне, что был тореадором. Я первый раз в жизни видел живого тореадора. Он был в синей куртке, в парусиновых портках, весь измазан ржавчиной, но так бойко вскакивал на ноги и в такие позиции становился, что я забыл, в чем он одет. Казалось, все блестит на нем. Я только боялся, чтобы не вернулись Яшка с Афанасием и не сбили бы с ходу тореадора. Он говорил, что уже входил в славу. Был на лучшей дороге. Жил в гостинице. Каждый день с утра — цветы. Полно, полно цветов! Руками показывал, сколько, — некуда поставить. Прислуга крала, торговала этими цветами. Даже в комнате было душно от цветов. У него был выпад — удар шпагой — такой, как ни у кого, молния!

— Я не становился в позицию, я стоял как будто рассеянно, как будто я сейчас буду ногти чистить. И я следил глазами за быком, я точно знал, что это — последний миг. Нет, пол, четверть мига! — Он звонко щелкнул ногтями. И вот замерли, всем кажется, что вот поздно уже, — и в это мгновенье — молния! — Испанец ткнул в воздух рукой. Я, сидя, отшатнулся. — Вот! И секунду весь цирк молчит, и я слышу шум вздоха. Вы знаете, когда весь цирк враз вздохнет... Что аплодисменты! — Он небрежно постукал в ладонь. — Или крик. Это что! Но надо знать быка. Надо смотреть на его скок, на его прыть, когда его дразнят, когда бросают бандерильи[17], когда он бодает лошадь, — это все надо подметить, тогда можно угадать это мгновенье: вот он стоит перед тобой, и вот... и тут молнии. Ах! И это все.

Он сел.

И вот раз случилось — на полмгновения раньше ринулся бык. Тореадор стоял небрежно, как всегда. Он не мог отскочить и ткнул шпагой, просто защищаясь, ткнул не по правилам и не туда, за рогами, — ткнул, чтобы попасть в сердце. Он убил быка, спасая свою жизнь. Цирк взревел. Он слышал, что крикнули: «Мясник!» Шпага осталась в быке, а он бежал, как был, в тореадорском наряде, — он знал, что его разорвет толпа. Бежал даже больше от стыда, как сфальшививший на поединке трус. Дело было в портовом городе, и он не помнит, как оказался на иностранном пароходе и там забился в какой-то угол. Он не выходил на свет до самого отхода. А потом ему дали переодеться и сунули в руки лопату.

— Теперь я угольщик — карбонеро. Но я сказал себе, что это я испугался первый, но и последний раз. Я теперь всю жизнь ничего не смею пугаться.

Афанасий с Яшкой уже стояли в дверях. Они выпили по дороге половину.

— Ничего не должен бояться! — закричал Яшка с порога. — А ну! Ну! Ты плавать, говоришь, не можешь? Нет? Ну, прыгай с борта в воду. Трусишь! Машка, должен ты сейчас прыгать, или ты...

Но испанец уже шел к дверям. Я побежал за ним, но он оттолкнул Яшку и вышел на палубу. Было темно, только далеко на пристани горели фонари. Внизу с высокого борта вода чернела, как мокрый асфальт. Я не успел задержать испанца, он козлом перемахнул через борт и сильно плюхнул внизу. Яшка с Афонькой притопали к борту.

— Круг, круг давай! — кричал я им. Но они, свесившись, глядели за борт.

— Греха-то, греха! — завыл Афанасий.

— А ну, вынырнет где? Или раков кормит? — пьяной губой шлепал Яшка.

Я бросился по штормтрапу к шлюпке.

Я слышал, как сверху закричали:

— Ай, Машка, выплыл!

Я не успел отвязать шлюпку: испанец неподалеку бил по воде руками. Я подсунул ему весло. Он ухватился.

В кубрике я совал мокрому испанцу свою куртку. Афанасий — кружку с водкой. Испанец отмахивался.

— Ну, скажи, какая утопленница фокусная, — хрипел Яшка.

Они с Афанасием допили.

— Да и черт с тобой! — бубнил Яшка. — Утопленница! Думаешь, испугался? Да тут поискать — может, в каком углу и живой утопленник-то есть, — я говорю, дохлый, — найдется на «Погибели» на нашей, где-нибудь в трюмах. Или под котлами? А? Афонька, правду я говорю?

Но никто не отвечал. Яшка погрыз луковицу. Поглядел на нас и вдруг озлился.

— В воду летом сигать — подумаешь, фокус какой, а вот я сейчас пойду в машину, и я вот этой кувалдой как тарарахну по борту, так вся она, «Погибель» эта, тут на дно и сядет. Что! Тогда сами, как лягушата, с нее попрыгаете. Машка первый. Что? Не пробью? Нет? А вон!

Яшка схватил из-под койки тяжелую скрябку и изо всех силы швырнул ею в борт. На том месте осталась черная дырка — скрябка пролетела наружу.

— Ага! ага! — закричал Яшка.

Он схватил из угла кувалду, вскинул на плечи и, мотаясь на ходу, побежал к двери.

— Вот сейчас вы у меня увидите!

Афанасий слабо махнул вслед рукой:

— Не дойти ему... темно... трап крутой...

Мы слышали, как Яшка обронил кувалду на железную палубу и как поволочил ее.

Афанасий пьяно мотал головой и махал на дверь рукой:

— Там и заснет... и свалится в болото.

Испанец подрагивал в одном белье. Лампа потрескивала. Афанасий заснул сидя.

Вдруг мы услышали глухие стуки; они по железу корпуса ясно доносились к нам в кубрик. Афанасий встрепенулся.

— Крушит, ей-богу, крушит! Очень просто, что проломает. Не... не переночуем.

Он встал. Вскочил и испанец. Он бросился к своему сундучку, огарок свечи уж у него в руках; он схватил со стола спички и был уже на палубе, пока я вылез из-за стола.

— Го! го! — кричал испанец откуда-то снизу.

Я не знал этого огромного парохода. Шел спотыкаясь, наобум, пока не увидел, что свет маячит где-то справа. Я бросился туда. Свет был из входного люка. Оттуда глухо я слышал «го! го!» Я спустился по трапу. Нащупал ход. Вот коридор. Вдали белая фигура со свечкой — испанец. Я догнал его бегом. Сзади где-то дрябло топали сапоги Афоньки. При свечке видны были вымоченные посинелые двери кают, кожа на диванах, треснувшая, как картон, позеленелые медные часы и желтый намет песку в углу кают-компании. Местами сухие водоросли свешивались с потолка и щекотали лицо. А снизу бухал и бухал молот. То замирая, то остервеняясь, ухали удары.

Вот трап вниз. Испанец легко босыми ногами перебирал ступеньки. Я боялся потерять его свечку. Сзади я слышал, как падал и ругался старик. Мы теперь были ниже уровня воды.

Вдруг удары молота смолкли, и вдали коридора из дверей высунулась рожа:

— Ага! Перетрусили! А я и не пущу!

И дверь захлопнулась. Когда мы добежали, дверь уже не поддавалась. Яшка, видно, припер ее чем-нибудь изнутри. Молот бил теперь отчаянно.

Я кричал, но не слышал своего голоса за гулом. Удары скоро оборвались.

— Что? — услышали мы запыхавшийся Яшкин голос. — Теперь на коленках... просите... Машка, проси меня по-испански...

Испанец стукнул ногой в дверь. Стукнул голой пяткой, и дверь затрещала. Вот они, легкие ноги!

— Открой, дурак! — крикнул я.

— Стой, ребята! — Афанасий просунулся между нами. — Он это по цементу садит. Там этого цемента пол-аршина, — шептал старик. И вдруг гнусавым голосом, как дьячок с клироса, Афанасий запел: — Тебя мы здесь запре-е-ем! И ты сыщешь себе гнусную могилу на этой «Погибели». А мы пошли! На шлюпку! И на берег! И будь ты четырежды анафема. Примешь смерть, как мышь в ведре. Аминь!

Афанасий икнул. Минуту было молчание. Потом два раза стукнул молот. Но уже слабо.

— Пошли! — скомандовал Афанасий громко.

Мы двинулись. И вдруг сзади услыхали бой и треск: это Яшка крушил кувалдой дверь.

Афанасий дунул на свечку, толкнул меня и шепнул:

— Ховайся!

Мы с испанцем ощупью юркнули в какую-то дверь и замерли. Мимо нас прошлепал сумасшедшей рысью Яшка. На бегу он кричал:

— Пошла, пошла! Ходом пошла вода!

Я слышал, как за Яшкой затопал старик. Он успел крикнуть:

— Тикайте!

Но испанец снова зажег свечу и спросил меня, что случилось. Я сказал:

— Он пробил насквозь, пошла вода, как водопад.

Испанец весь напружинился.

— Они туда, — он указал вдоль коридора, — а я должен сюда.

И он зашагал к разбитой двери.

Я понимал, что Яшка не мог сделать пробоину, от которой наша «Погибель» пошла бы ко дну сразу, как дырявая плошка, но, если вся подводная часть держалась на цементе, мог провалиться в тартарары сразу большой кусок обшивки. Она — как слоеный пирог из трухлявых листков хрупкой ржавчины.

Но испанец шел уже со свечкой, он отгреб обломки двери. Он выпрямился, напружился, будто шел на арену.

Мы вошли в небольшое помещение. Среди разбитых досок, черных, источенных червями, разбросан был цемент, разбитый в щебенку. Кувалда валялась тут же. Воды не сочилось ни капли.

Испанец нахмурился, коряво обругался по-русски, и мы молча поплелись обратно.

В кубрике мы не нашли ни Яшки, ни Афанасия. Под бортом я не увидел шлюпки. Уже занималась заря, когда мы легли спать в кубрике. На «Погибели» нас осталось двое в эту ночь.

— Как это по-русски? — вдруг спросил испанец, когда я уже начал дремать. — Я не можно...

Я догадался.

— Я не должен ничего бояться. Спите, дон Мария, ну его — на сегодня хватит.

Я забыл, что уже наступило «завтра».

А назавтра не оказалось ни шлюпки, ни Яшки с Афанасием, ни кое-чего из сундучка испанца.

Испанец мне объяснил, что наша работа заключается в осторожном отбивании ржавчины и подмазывании оставшегося суриком. К полудню он меня спросил:

— Как это: мне не можно?..

Но я был голоден и сказал:

— Не можно голодать вторые сутки, вот что.

Я бросил скрябку и рашкет и полез просить харчей на соседнюю баржу: она стояла у стенки, неподалеку от нас. Я добыл хлеба, кукурузной муки, и мы на горне варили кашу без грамма жиру. Машка называл наш корабль «Погибелья». Я объяснил ему, что это по-русски значит.

Под вечер приехал хозяин, привез полтора десятка поденщиков, и пошел ремонт.

У нас с испанцем удержалась дружба. Мы работали вместе на подвеске за бортом, и он пел в такт молотка испанские песни. Каждый день хозяин давал расчет, и мы получали свои «рупь двадцать». И каждое утро испанец спрашивал: «Как это: мне не можно?..» — и я учил его говорить: «Я не должен всю жизнь ничего бояться».

Это так. А ремонт я понял. Хозяин готовил судно, как барышник лошадь: лишь бы не тонуло и могло двигаться. «Ремонт» приходил к концу. Все поденщики понимали, в чем дело.

— На таком судне только пьяный дурак в море пойдет, одно слово «Погибель», — говорили поденщики.

Я это понимал не хуже их.

Судно назвали «Петр Карпов». Сам Петр Карпов как-то под вечер явился на судно и объявил, что все могут идти на берег. Ремонт закончен. На другой день члены комиссии с осмотром прошли по судну, после завтрака, шатаясь и с очень громкими голосами; главный инженер попал ногой между шлюпкой и трапом. Но его быстро вынули из воды, так что даже не успел намокнуть.

— Что, боитесь остаться? — спросил нас хозяин, когда увезли комиссию. — Кто не боится? — И хозяин лихо вздернул подбородком ввысь. — Не должен бояться...

Гляжу, мой испанец вышагнул вперед:

— Я!

Не знаю почему, но и я сделал за ним шаг. Хозяин прищурился на нас и спросил фамилии.

На другой день нас поставили к пристани под погрузку. Песку уже достаточно взято было для балласта. Ну, пусть песок, это экономия. Но ящики с апельсинами, что подавали с берега в трюм, были что-то легковаты. Я хотел взять один хотя бы апельсин, подорвал в трюме ящик, он оказался порожним. Я подорвал еще десятка три; только в четырех были апельсины. Я сказал об этом испанцу. Он, по-моему, только обрадовался. Будто и не понял, что дело становится все темней и темней. Помощники капитана распоряжались погрузкой. Капитана мы все еще не видели.

Наконец был назначен день отхода. За сутки пригнали кочегаров. Испанец пришел, махая руками:

— Это разбойники и пьяницы. Я один за всех.

Однако пар подняли. Котлы текли, и пар шел от котлов, как из самовара. Два юрких механика поспевали всюду: они сами хватались за лопаты и кидали уголь, потом мазали машину. К нашему удивлению, в четыре часа вечера машина дала пробные обороты.

Наконец пригнали матросов. Их было семеро. Шестеро из них были пьяны, и пятеро сейчас же сознались, что они природные дворники. То есть... Что «то есть»? То есть после военной службы они ничем другим не занимались. Сюда пошли, соблазнившись деньгами. Какими? Они хныкали, пока не заснули.

Последним, за час до отхода, явился капитан. Это был толстенький человек, ядовитый, грязненький. Глазки навыкате. Он ими вовсе не глядел в лицо, а если вдруг упирался глазами в глаза, то глядел, как очумелый баран. И человек не знал: бросится ли он на него, или навек замрет, застекленеет в своем взгляде, и потом не разбудишь?

Мы о нем ничего не успели услышать. Но только одно: когда он во время отхода вышел на капитанский мостик, то с берега грянуло такое «га», что мы долго не могли расслышать никакой команды. Мне все время хотелось выпрыгнуть на берег, но мне уже нельзя было бросить испанца.

Мы снялись под вечер. Испанец был на вахте внизу, в кочегарке. Мне заступать вахту на руль через час. Я глядел с борта на огни в городе, курил и сплевывал в воду. Было жутковато идти в море на такой посудине и с такой командой, но, признаться, меня забавляло: что же будет дальше? Я думал: зачем этот фальшивый груз?

И вдруг надо мной на мостике я услышал ругань. Сначала вполголоса, потом крик:

— Ну и гони его! В шею!

И по трапу скатился человек. Это был матрос. Следом за ним сбежал вниз старший помощник капитана. Было уже совсем темно. Он подскочил ко мне вплотную, сгреб за плечо и зло тряс:

— А ты-то, ты можешь стоять на руле?

Это шипел он мне в лицо. Я крепче потянул папироску, огонек раздулся, и я увидел лицо, оскаленное от злости. Не лицо, а кулак.

— А конечно, — сказал я.

— Ну так марш, марш! — Он тянул меня, вцепившись в плечо. — Вахта? Какие вам еще вахты? По сто целковых на брата дают, а еще вахты!

— Ничего мне не известно, — говорил я.

Но мы были уже на мостике. Свет из нактоуза освещал лицо капитана — это он сейчас стоял на руле.

— Так вот и держи: зюйд-ост шестьдесят три, — сказал капитан, когда я взялся за штурвал.

«Странный курс», — подумал я. Я знал, что груз адресован на Ялту, что курс наш должен быть приблизительно градусов на двадцать южнее. Неужели такая поправка компаса?

Помощник стоял у меня за спиной и глядел через плечо, держу ли я пароход на курсе. Через пять минут он сунул мне папиросу в рот:

— На, кури!

И сам поднес спичку. Он стал ходить по мостику.

Я заметил, что он задерживается иногда подолгу в правом углу.

Наконец я увидел, что он запрокидывает голову, а вот швырнул за борт бутылку.

«Что за плавучий кабак, — думал я, — рулевой с папироской, а вахтенный штурман пьет на мостике прямо из горлышка!»

Я на минуту огляделся по сторонам: капитана уже не было.

Помощник подошел ко мне и над самым ухом сказал:

— Как же тебе не говорилось про сто рублей? — От него сильно разило вином. — Все равно получишь все.

Но в это время на мостик поднялся капитан. Я слышал, как помощник его спросил:

— Так вы говорите — еще упал? А вон штиль какой стоит! Могут и сутки-другие пройти.

Я понял, что они говорят про барометр. Мне слепил глаза свет из компаса, и я не видел впереди ничего, кроме ночи, но знал, что должен уж открыться Тендровский маяк. Он горит на конце низкой песчаной косы. Она тянется почти прямо на юг, сотни на полторы километров. Кроме кордонов пограничной стражи, ничего нет на этом песке. Редкий рыбак забредет сюда в это время года.

— Дайте-ка мне бинокль, — услыхал я голос капитана. — Верно, верно это Тендровский.

И я услышал, как зазвонил телеграф в машине. Машина сбавила ход и теперь еле слышно ворчала внизу.

— Право! — скомандовал капитан. Он подошел к компасу. — Еще право! Так! Так и держи.

Мы шли теперь малым ходом на юг, то есть вдоль Тендровской косы.

— Огни гасите, — сказал капитан.

Они с помощником ушли в штурманскую рубку. И до меня через открытую дверь долетели слова:

— Именно, именно этим часом, на вашей вахте, так и запишите... Нет, вашей рукой должно быть записано в журнале: загорелся подшипник, коренной подшипник... — Это говорил капитан. — Теперь старшего механика ко мне с машинным журналом.

Через две минуты механик был здесь.

— Принесли машинный журнал? — слышал я капитана из штурманской. Пишите: загорелся подшипник. Что-о? Струсил? Пиши, а то полетишь у меня за борт... Нет, не я должен, твоей рукой должно быть написано. Писать! Ага, то-то! Покажи! Ты что ж это написал? Ах ты...

Механик быстро сбежал с трапа, как скатился. Я слышал, как капитан треснул журналом о стол, точно выстрелил.

— А, черт! Помарок же делать нельзя!

Я уже давно отстоял свои два часа, — часа три я уже стоял у штурвала.

— Ты отдохни, — сказал помощник. — Я постою. А ко мне пришли второго.

Я пошел вызывать второго штурмана на мостик. Он был грек, черный, как жук, маленький, на кривых ножках. Он вскочил с койки и затараторил куда-то мне через плечо, как будто кто еще за мной стоял. Я даже не мог понять: по-русски это или по-гречески?

— Ой, голубчик, она ж лопнет сейчас, маты панайя[18], лопнет наша барка. Я уже не могу терпеть больше! — Он закрыл глаза и замотал головой. Я думал, она у него отлетит. — А, дьяволос! Когда же берег? Не знаешь? Я тоже не знаю, никто не знает. Хорошее дело. Ай, нет! Дело очень хорошее, очень-очень-очень может выйти хорошее дело. Ай, только надо берег, скорее берег! Ма, давай берег скорей! — Он топтался на месте. — Давай, давай!

Но тут резкий свисток с мостика и крик:

— Спирка!

Спирка замахал руками и, как был, в брюках и сетке на голое тело, покатился по палубе. Таких шулеров я видел в севастопольских бильярдных.

В кубрике все спали. Только двое под лампой дулись в затрепанные карты. В жестяном чайнике нашелся холодный чай. Я потянул из носика и пошел на палубу посидеть.

Тендровский маяк слабо мерцал направо за кормой. С мостика было слышно, как галдел грек и как покрикивал старший помощник:

— Ты правь, Спирка, а не махай руками. Держись хоть за штурвал, обезьяна!

Из кочегарского кубрика протопали четверо — смена. И через минуту испанец уже сидел со мной рядом.

— Я бил их, механик тоже их бил. Они не могут кидать уголь, они не могут держать пар. Это не кочегары, это...

Я перебил его:

— Ты знаешь, куда мы идем?

— Нет. — Испанец стал глядеть по сторонам, как будто можно было увидеть.

— И я не знаю. — И я ударил его кулаком по колену. — Понимаешь ты: это кабак плывет по морю. Кабак — ну, таверна, или как по-вашему?

И в тот же миг я вдруг отчетливо вспомнил треугольник из красных огней на молу на мачте, когда мы выходили, — штормовое предупреждение. Закрыл глаза на минуту и вспомнил, что вверх острием висели огни, — шторм с юго-запада.

— Ты дурак, и я дурак, — говорил я. — Ведь это корыто развалится, это ж песок, склеенный слюнями. Как он от хода не рассыплется в порошок!

— Я не можно никогда... — Испанец встал.

Встал и я. И тут заметил, что пароход чуть покачивает на зыби. Зыбь шла с правого борта, шла к юго-западу. Но ветра еще не было. Зыбь шла с моря, оттуда, где работала уже погода.

— Хозе, — сказал я испанцу на ухо. — Ты смотри за шлюпками с правого борта, вон за теми, а я здесь. Они могут удрать и нас бросить, — я говорю про начальство. Капитан, механики, помощники...

Нет, Хозе ничего не понял.

— Хозе! Сядь здесь и смотри, чтобы не подходили к шлюпкам. И сейчас же скажи мне. Я буду здесь.

Но Хозе хотелось пить. Я сказал, что принесу ему целый чайник воды.

Когда я вышел с чайником на палубу, уже махал в воде порывистый бойкий ветерок. Он наскакивал, отступал, пробегал дальше. И вдруг задуло. С мостика помощник свистел и кричал, чтобы я шел на руль. Там были уже капитан и оба помощника. Машина все так же работала малым ходом. Я оглянулся с мостика вдаль, назад — Тендровского маяка уже не было видно.

Я взялся за штурвал — курс был тот же: на юг.

— Лево! — крикнул капитан.

Я сильно положил руль. Пароход покатился влево, и теперь мы шли прямо на восток, то есть прямехонько в берег, в эту песчаную косу, которую и днем-то за полкилометра иной раз не увидишь.

— Спирка! — крикнул капитан греку. — Пошел на лот![19] Пошел, не болтать мне!

Кто-то поднялся на мостик; я слышал, как он крикнул через ветер:

— Надо ходу больше, мы воду не успеваем качать!

— Вон отсюда! — крикнул капитан.

Зыбь теперь поддавала в корму справа. Я боялся, что каждую минуту может лопнуть пополам наша жестянка, вода хлынет в машину, под нами взорвутся котлы, и кашлянет нами «Погибель», как вареным горохом. Скорей бы к берегу!

— Стоп машина! — скомандовал капитан.

Зазвонил телеграф. Но машина наддала ходу.

— Дайте им по зубам! — заорал капитан.

И помощник скатился с трапа.

Через минуту машина стала.

— Спирка! Набрось! — закричал в рупор капитан. — Сколько? Не слышу!

Спирка взбежал с мокрым линем[20] в руках.

— Двенадцать саженей! — крикнул Спирка. — Ну, ей-богу, двенадцать! Сейчас берег, честное слово, как я Спиро Тлевитис.

— Готовь якорь, — сказал капитан.

Но Спирка вернулся через минуту.

— Они все закачалися, капитан, они все как барашки, они рыгают, они не могут ничего, совсем...

— Молчать! — оборвал его капитан. — Зови из машины.

Ветер крепчал. Он уж рвал белые гребни валов. Наносило острый дождь; он бил в лицо, как свинцовой дробью.

— Бросай руль! — сказал мне капитан. — Найди людей, бей их аншпугом. Вывалить все четыре шлюпки за борт, приготовить к спуску!

Я бросился к испанцу. Хозе тянул из чайника воду и что-то жевал.

— Хозе, к шлюпкам! Бей их, скажи, что тонем.

Я вошел в кубрик, и меняедва не стошнило от вони.

— Вставай! Гибнем!

Многие сели на койках и глядели на меня, выпуча глаза. Но тошнить их перестало.

— Все на палубу! Марш!

Они спрыгивали с коек; я толкал, бил их в шею. Они падали на мокрой, шатающейся палубе, вставали на четвереньки.

На баке[21], я слышал, громыхала цепь: видно, Спирка наладил дело, якорь готовит.

Кое-как добрались до шлюпок. Они лезли в них тут же, не вывалив их за борт. Я нашарил в шлюпке румпель[22] и бил этих людей по чему приходилось. Это привело их в чувство. Они теперь слушались и кое-как исполняли, что я велел.

На другом борту орудовал испанец с кочегарами. Мы возились уже с последней шлюпкой. Сколько всякого припаса было наложено в этих шлюпках! Тут грохнула цепь — это отдали якорь. Теперь ничего не было слышно. Над нашими головами ревел пар, его выпускали из котлов: видно, боялись взрыва.

Теперь дело пошло легче: оба помощника и капитан помогали делу. Я бросил их на минуту, чтоб захватить из кубрика кое-что из моих вещей. По дороге я видел, как два механика освобождали запоры трюмов. В кубрике я застал Хозе. Он возился над своим сундучком, что-то выбирал оттуда. Лампа еще горела, и он подносил каждую вещь к лампе.

— Скорей! — крикнул я. — Они могут нас тут бросить.

— Я не можно... — Хозе улыбнулся.

— Пойдем! — Я дернул его за рукав.

Но он не спеша завязывал в узелок свои вещи. Ох, наконец он их завязал, надел узелок на локоть. Мы вышли. Команда уже сидела на шлюпках. Я боялся, что трудно будет спустить их с высокого борта. Но вода была теперь совсем близко. «Погибель» быстро набирала воду. Пароход грузно переваливался на волне. Казалось, что меньше стало качать. Он стоял теперь носом к зыби.

Одну шлюпку уже спустили. Никто не греб, только один человек стоял на корме с веслом. Шлюпка быстро исчезла в темноте, в дожде. Мы с Хозе спустили последнюю; в ней кроме нас был Спирка и еще двое кочегаров. Мы отвалили по всем правилам. Спирка что-то городил, быстро, как молитву. Но я крикнул ему: «Молчать!» Он затих. Я успел глянуть на «Погибель»: до борта оставалось не больше трех метров.

Нас несло штормовым ветром к берегу, это мы знали. Я правил сзади веслом. Уговорились: при первом толчке о песок — всем в воду и подтащить, сколько можно, шлюпку вручную.

Мы уже слыхали, как рассыпался прибой в прибрежном песке. Зыбь становилась мельче и круче. Вдруг я достал веслом дно.

— Готовсь! — заорал я.

Шлюпку ударило носом в песок, подбросило валом корму и вмиг повернуло. Мы едва успели выскочить, как следующий вал ударил ее в борт и опрокинул. Воды было по грудь.

— Бежим! — крикнул я и дернул за шиворот Хозе.

Я помнил, что он не умел плавать.

Нас поддало волной, повалило. Но мы уже стояли на четвереньках, и здесь было на локоть воды. Испанец хохотал и что-то кричал. Куда разбросало остальных, я не видел. Через три минуты мы были уже на суше, то есть на мокром песке. Но это был берег. Я стал гукать, свистеть. «Го! го! Го!» — кричал Хозе. Нам было холодно в мокрой одежде на ветру. Дождя уже не было, но ветер остервенело рвал и облеплял нас мокрым, холодным платьем. Никто не подходил, не отзывался на наш крик.

— Черт с ними! — сказал я. — Утром увидим.

Мы отошли от воды. Зуб не попадал на зуб. Вдруг мы стали на колени рядом и, не сговариваясь, оба стали рыть песок. Мы накидали руками вал и легли за ним, прижавшись спинами друг к другу. Вал прикрывал нас от ветра.

Мы проснулись, когда совсем рассвело. Еле развели скрюченные ноги и оба сейчас же поглядели на море. Желтый прибой все так же буравил берег, низкие тучи гнало от самого горизонта. Из воды, саженях в ста от берега, торчали черные мачты «Погибели». Они, как две пики, направлены были на берег. Из валов временами показывалось жерло трубы, как открытый рот. Я глянул вдоль берега — неподалеку из воды торчало белое дно нашей шлюпки: прибой занес ее песком, как метель снегом. Разбросанные ящики — наш груз — волны таскали взад и вперед, кувыркали и били о песок. Испанец тыкал пальцем куда-то вдаль и гоготал. Я присмотрелся: шалаш из брезента. Дым из него гнало ветром низко по земле. Испанец дергал меня, чтоб идти. Но он глядел уже налево, и было на что: шагах в ста от нас у воды на корточках сидел человек. Он чем-то ковырял в воде.

— Апельсины! Ловит апельсины. Бежим!

Испанец закоченелыми ногами заковылял что было силы по песку. Но скоро мы узнали капитана в этом человеке. У него что-то серое в руках. Теперь видно: это книга. Ну ясно, это машинный журнал в парусиновом переплете, в масляных пятнах. Я дернул испанца, чтобы говорил тише. Но за ревом прибоя капитан все равно нас не услышит. Я подошел совсем близко и присел на корточки. Капитан что-то подмывал морской водой на странице журнала. Наконец он крякнул, закрыл страницу и до половины окунул журнал в подоспевшую зыбину.

— Теперь ол-райт! — сказал капитан. Он повернулся и увидел меня.

Хозе в десяти шагах стаскивал с себя мокрые ботинки. Капитан с минуту глядел на меня, выкатив глаза.

— Это откуда? Наши?

Он не знал в лицо своей команды.

А я молчал, ухмыляясь, и глядел на него снизу.

— Да кто ты есть? — крикнул капитан и шагнул ко мне.

Я молчал. Он сделал еще два шага. Но тут босиком подбежал Хозе.

Капитан глядел на него. Я помотал головой. Хозе понял и тоже молчал.

— Что вы за люди? Говорите, бестии! Говорите же!

Мы молчали. Хозе улыбнулся во весь рот. Игра ему понравилась.

— Тьфу! — плюнул капитан.

Он с журналом под мышкой зашагал прочь. Но вдруг круто поворотил назад.

— Что ты видел? — крикнул он мне. — А ты? А ты?

Капитан двигался на Хозе.

Хозе стал боком, скосив глаза на капитана. Тот насутулился и глядел остекленелым взглядом: неподвижным, пристальным. Он приоткрыл рот и сдвигал все ближе брови, весь подавшись вперед. Я глядел, что будет. Вдруг что-то мелькнуло, и капитан опрокинулся навзничь. Чем и когда попал ему Хозе в переносицу? Я и сейчас сказать не могу. «Вот она, молния», — вспомнил я. Капитан не сразу очнулся. Наконец он сел на песок. Мы оба сидели против него.

— Слушайте, — сказал он хрипло. — Не будем много говорить. Вы, наверное, двое из команды... кого недосчитались. Значит, никто не погиб. Все в порядке. — Он говорил просительно, как больной. — Вы, значит, и есть испанец. — Он указал на Хозе. — А вы — рулевой. Ведь верно? Я вами очень доволен. Теперь никакой заботы, всего только — молчать. Вы, я вижу, на это мастера. Вот ему, — он указал на Хозе, — я даю триста рублей. — Капитан выставил три пальца.

Хозе их поймал в кулак и завернул дудочкой; капитан вскрикнул.

— Мало? Поезжайте в Испанию — на триста рублей можно год пьянствовать. Там вино дешевое. И вам триста. И вы уезжайте себе подальше. Понимаете? Чего вы молчите? Не поедете?

И глаза его снова остекленели.

Он встал и пошел к палатке, оглянулся и крикнул коротко, кажется «ладно», — отнесло ветром.

Хозе хохотал. Он прыгал. Должно быть, чтобы согреться.

Мы выловили дюжины две апельсинов — их вынесло прибоем — и съели. Признаться, я трусил теперь идти к палатке. Нас очень просто могли сделать утопленниками, погибшими при кораблекрушении. Я не говорил об этом Хозе, а то непременно полезет в драку.

Должно быть, было уже около полудня, когда слева показались подвода и трое верховых.

Это были пограничники.

Среди солдат на подводе сидел Спирка.

— Хлеб тоже везем! — кричал он нам с подводы. — Борщ немножко, и сейчас едем все на маяк.

Мы пошли за подводой. У Хозе за пазухой были апельсины. Солдаты сейчас же отрезали нам хлеба. По берегу против «Погибели» поставили часовых:

«имущество потерпевших в море под непосредственным ее величества государыни императрицы покровительством».

В палатке дворники кипятили чай на досках от ящиков. Солдаты провожали нас до маяка. Офицер слез с коня и шел рядом с капитаном. У капитана на лбу был багровый кровоподтек. Офицер глядел и расспрашивал его про катастрофу. Дворники на расспросы солдат только хмыкали и жевали хлеб. Поздно ночью мы добрались до Тендровского маяка, и о катастрофе полетела на берег телеграмма. Наутро, если позволит погода, за нами придет катер.

У смотрителя на квартире офицер записывал показания капитана. В окно мне видно было, как они переворачивали слипшиеся листы судового журнала.

Тут меня застал Спирка. Он тоже не ложился спать. Он взял меня под руку и повел в сторону.

— Ну слушай: ну какую же пользу ты имеешь? Ты что же хочешь? Пятьсот? Я! Я! — бил себя в грудь Спирка. — Я, вот побей меня бог, не получаю пятисот. А ты тысячу хочешь? Ну, а что? Такой пароход — это хорошо, что погиб, ему так и надо. А? Нет, скажешь? Человек один пропал? Не пропал! Груз? Какой же был груз? Сам знаешь. Значит, хорошее все это дело. И зачем ты хочешь, один ты, миллионы? Мириадес! А страховка — страховку хозяин получает, а не капитан. Капитан не хозяин. Люди получают сто рублей и говорят «спасибо».

И Спирка остановился и снял шапку.

— А ведь вы двое всем делать хотите зло! Люди же тоже могут обижаться. Знаешь, если люди обижаются...

Он тараторил без умолку, и я понял, что надо быть начеку. Я не знал, куда делся Хозе.

— Ладно, мы подумаем, — сказал я и вырвался от него.

— Чего думать? — крикнул мне вдогонку грек. — Это можно сейчас. А то может нехорошо выйти.

Я пошел искать Хозе. Дворники уже спали в сарае на полу. Среди них Хозе не было. Я вышел на двор и вдруг ясно услышал голос испанца:

— О! Я не можно ничего...

Я поспешил на голос. Кто-то прошел мимо меня. Я оглянулся и в свете окна узнал фигуру капитана. Хозе стоял посреди двора и потягивался.

— Он мне говорил: «Возьми триста, а то тебе плохо будет». А я сказал...

Я слышал, что он сказал: на весь двор сказал.

Мы спали вдвоем на кухне смотрителя. Я лег под самой дверью на полу, припер дверь собой.

К полудню шторм стал стихать. За нами приполз катерок только к вечеру. На длинном буксире притащил шлюпку с харчами для маячных. Нас по пяти человек подвозили на шлюпке. Катер снялся. На море не улеглось еще волнение, и катерок здорово качало на зыби. Порожняя шлюпка волоклась сзади и мешала ходу. Я хватился Хозе. Мне помнилось, он сел на лавку в каюте. Я всех спрашивал. Дворники проклятые опять все жевали что-то и только мычали. Их скоро укачало. Капитан стоял рядом со шкипером и не хотел со мной говорить. Когда высаживались, я протиснулся к сходне, перебрал всех. Не было только Хозе. Я тогда же ночью пошел в портовую полицию и заявил. Там сказали:

— Ну, значит, остался на маяке. Капитан список подал на всех людей, ничего не заявлял. Приходи утром.

Тогда я стал ругаться, требовать, чтобы сейчас же записали мои показания, но в это время вошел портовый надзиратель.

— Это еще кто? А ну, документ? Нету? С парохода, говоришь, с погибшего? А ну, дайте-ка мне ихний список! Как, говоришь, твоя фамилия? Такого, братец, нет. Вон ты что за гусь! Гляди-ка, чего выдумал! Ай же и мастер! С погибшего? Отвести! — крикнул он стражникам.

Мне вывернули карманы, сняли поясок и пропихнули в «холодную». На полу храпел какой-то пьяный.

Это капитану обошлось, конечно, дешевле трехсот рублей. Я сел в угол на цементный пол и, признаться, заплакал с досады.

Надо было мне взять и за испанца и за себя по триста рублей, тишком-ладком, а потом на суде грохнуть все.

Наутро я растолкал пьяного. Оказался — ломовой извозчик. Я ему толковал, чтобы всем говорил: «Одного человека, мол, утопили, а другого в полицию взяли».

Всю ему историю раза четыре пересказал. А он с похмелья только глазами хлопал, как сова.

Его вытолкали на улицу, а меня повели в тюрьму. Я был уверен, что испанца кинули в море, пока мы на катере добирались. Плавать он не умеет, его за три сажени от берега утопить можно.

В тюрьме я ребятам рассказал, в чем дело. Мало кто верил, только стали меня звать «погибшим». А потом меня вызывал жандарм и спрашивал: не я ли слесарь Храмцов Иван с Брянского завода, которого полиция ищет, — он прокламации разбрасывал и бунтовал рабочих? Я говорил, что нет. А он говорит: «Погоди, дорогой, доберемся!»

Я уже второй месяц годил. Народу в камере сколько переменилось! Вдруг как-то привели новенького. У него сменка белья в газету завернута. Я попросил газетку. К окну, к решеткам. Вдруг, вижу, картинка, и нарисован пароход: лежит на боку, торчат труба и мачты из воды.

Потом читаю:

«ТРАГИЧЕСКАЯ КАТАСТРОФА
Пароход «Петр Карпов», следуя по пути в Ялту, был застигнут свирепым юго-западным штормом и прижат к Тендровской косе. Машина не выгребала против урагана. От усиленной работы загорелся подшипник коренного вала. Были отданы оба якоря. Но силой шторма пароход все гнало на берег, и якоря стали сдавать. Распорядительность и хладнокровие капитана, старого, опытного моряка, находчивость и удачные маневры среди разбушевавшейся стихии — все это не дало возникнуть обычной в этих случаях панике. Команда благополучно достигла на шлюпках берега.

Авария произошла по стихийной причине. Судовой журнал — этот главный документ корабля, беспристрастный свидетель его героической борьбы со стихией — час за часом говорит нам, как боролось судно за свою жизнь и честь. Машинный журнал говорит об этом размывами чернил по страницам, просоленным морской водой.

Многие записи нельзя разобрать. Но они подписаны самим морем.

Пароход шел первым рейсом после капитального ремонта с грузом апельсинов. Прибывшая на место гибели комиссия нашла пароход занесенным песком. Напором воздуха изнутри, при погружении парохода в воду, вырвало грузовые люки, и груз частью оказался выброшенным на берег в виде обломков ящиков и разбросанных апельсинов, частью же погребен песком. Груз был застрахован в сумме 350 тысяч рублей».

 

Внизу был помещен портрет нашего капитана. Выражение на портрете было благородное и скорбное. Я даже не узнал его сначала.

Вот те и на! Не боятся даже в газетах печатать: «из капитального ремонта», когда весь порт называл пароход «Погибелью». Но коли хозяин получает 350 тысяч, то можно тысчонок пять бросить на подмазку. Комиссии за фальшивый осмотр он дал, агенту страхового общества дал, газетчикам дал...

Черт возьми! Не дал ли он еще кому надо, чтобы меня гноили по тюрьмам, пока я не сознаюсь, что я не матрос Николай Чумаченко, а слесарь с Брянского завода Иван Храмцов?

А не объявить ли, что я и есть Храмцов? Будет суд, на суде все рассказать. На суде уж не затрешь. Я посоветовался с одним рабочим, что сидел в нашей камере, и он сказал:

— Чудак ты! Ты думаешь, они глупей тебя? Никакого тебе суда не дадут, а просто административным порядком сошлют тебя, знаешь, где в бане льдом моются, снегом пару поддают. Там у тебя глаза от холоду лопнут. Суда еще захотел! Гляди ты какой!

Я задавил в себе досаду. Но было — хоть об стенку головой! Тут случился в тюрьме тиф: попал я в больницу. Говорили, я бредил этой «Погибелью». А потом слышно стало: кругом забастовки, тюрьму набили народом доверху. Стало уж не до меня. Из больницы меня, полуживого, вытолкали за ворота. Одна была бумажка, что из-под следствия освобожден.

Нищим оборванцем добрался я до своего порта. Здесь товарищи мне помогли. Сказали, что суд был, капитана оправдали. Дело у них сошло с рук. Испанца никто не знал, и такого не видели.

— А капитан?

— А он плавает на портовом буксире «Силач».

У меня, видно, рожу перекосило, потому что все стали говорить:

— Брось, мало насиделся?

Но я ничего не говорил.

Вечером я пошел в порт и стал ждать «Силача». Вот он подошел и стал кормой к пристани. Я узнал голос, он крикнул:

— Сходню ставь веселей!

Я прислонился к штабелю угля. В руке у меня был кусок фунтов в десять. Капитану дорога мимо меня, и народу сейчас мало. «Сейчас тебе, дракону, конец», — говорил я про себя. Вот он идет мимо фонаря, вот зашел в тень, и я в тени. Тьфу! За ним бегут двое.

— Господин капитан, Леонтий Андреич! Разрешите полтинничек. Ей-богу, мы ж за вас! В счет получки, вот истинный Христос! — И уж совсем почти рядом со мной: — Мы ж зато молчим.

Знакомые голоса. Фу ты! Да это Афанасий с Яшкой. Они шли за ним и клянчили. Я пошел следом. Тут уж вышли на людное место, я бросил свой уголь. Капитан полез в карман, и я слышал, как он сказал:

— Последний раз, а то я вас уберу. Знаете?

Афанасий с Яшкой дошли до пивной и ввалились туда. Они сидели за столиком, когда я вошел. Они меня не узнали, так переменили меня тюрьма и болезнь. Я спросил кружку пива за гривенник и сел рядом. Из их разговора я понял, что их взял служить капитан на «Силач», чтобы они помалкивали, и что теперь как бы в самом деле не был это последний полтинник, что они выудили у капитана. Потом они подвыпили, и Афанасий пьяным голосом кричал:

— Ей-богу, он хороший человек! Вот мы с тобой выпили, честное слово: сам живет и другим жить дает. А это он так. Пугает только. Надо же попугать. А он, ей-богу...

И вдруг он уставился на меня. Обернулся и Яшка и тоже выпучил глаза. Он еле сказал:

— Ты... живой?

Я скорее встал, кинул официанту гривенник и вышел. Может, они еще не поверили своим пьяным глазам. Нет, нет, все равно дурака я свалял! Они скажут капитану и уж за десятку, а не за полтинник, продадут ему меня.

Я ночевал теперь по ночлежкам, работал на сноске. Я решил переждать с неделю и снова пойти стать под углем.

И вот раз в ночлежке, когда все в полутьме уже засыпали и только в углу шел гулкий разговор, вдруг слышу:

— Мне не можно...

Я так и подскочил: не может быть! Я крикнул на всю ночлежку:

— Машка!

Действительно, это был испанец. Он подбежал ко мне. Я не мог ничего говорить. Я его ощупывал и ругал. Ласкательно ругал, но последними словами. Я не мог его разглядеть, было полутемно. Старики уже бранились, что мы шумим.

Хозе начал вполголоса:

— Они спихнули меня с катера. Я не видел, кто сзади. Но я бил руками и ногами. Я не боялся. Браво! Сзади это шлюпка на буксире! О! Я поймал шлюпку. Они не видели, что я влез туда. Я там лег. Они шлюпку оставили на якоре до утра, далеко от берега. Я видал ночной пароход. Они на нем уехали. Утром я попал на берег. Искал тебя до ночи. Значит, и ты уехал с ними. Так я думал. Я не видал капитана, как он уехал. Я б ему голову разбил, как горшок камнем.

Хозе уже говорил громко, но всем было забавно, как он говорил; многие поднялись и подошли.

— У меня не было денег, не было документа, я в этом городе никого не знаю. Я пошел носить мешки на погрузку. Потом меня взяли на пароход угольщиком. Я думал, ты уехал с ними. Я здесь третий день. Я без места. Нет паспорта. Консул говорит: «Ты эмигрант, пошел вон!» Я его хотел бить, такая каналья!

Я не хотел говорить сейчас Хозе, что капитан здесь. Он бы начал ругаться, грозить, а тут кругом народ и непременно есть «лягаши», как во всякой ночлежке. Завтра мы сидели бы за решеткой.

Я рассказал о себе. И мы заснули на одной койке.

Наутро я сказал Хозе, что капитан здесь, на буксире «Силач».

В ту же ночь мы стояли у штабеля угля. Мы слыхали, как стал «Силач» на свое место. Было пусто. Где-то по набережной шаркали пан-туфлями грузчики-турки, возвращаясь с работы. Я выглядывал из-за штабеля. Сердце мое колотилось. Вот он, капитан. Он в белом кителе. Да, и двое по бокам. У одного в руке дубинка. Ого! С конвоем. Ну да: Яшка и Афанасий по бокам. Я шепнул Хозе:

— Их трое.

— Мне не можно... — и он прижал меня ближе к углю. — Идут!

И вдруг Хозе сказал что-то по-испански, вышел на середину и стал перед капитаном.

Они все трое остановились как вкопанные.

— Тебе... тебе чего? — сказал Яшка и завел назад дубинку.

Я подбежал с куском антрацита. Яшка попятился.

— А я живой! А! Капитан! — Испанец ударил себя кулаком в грудь. — Я Хозе-Мария Дамец.

Яшка замахнулся дубинкой. Я бросил изо всей силы в него углем, но уголь пролетел мимо — Яшка уже лежал. Я видел, как капитан сунул руку в карман. Револьвер! Застрелит! Но «молния» — и капитан сел, расставив руки. Револьвер звякнул о мостовую. Афанасий бежал назад и выл на бегу длинной коровьей нотой. Я успел наступить ногой на револьвер.

Капитан вскочил — он хотел повернуться. Но Хозе поймал его за грудь.

Да... А потом мы бросили его, как тушу, на штабель. Яшка лежал молча. Мы пошли. Я слышал, что сзади топают несколько ног. Мы вошли в людное место и смешались с народом.

— Идем вон отсюда, из этого города, сейчас же! — говорил я испанцу.

— Ого! Мне не можно ничего...

— Тебе не можно, а мне нужно, и я боюсь один. Ты что же, меня не проводишь?

К утру мы были уже за тридцать пять верст, на берегу, у рыбаков. Там всегда всякого народу много толчется.

А что скажете: в полицию идти жаловаться? Или в суд подавать, может быть?

АЛЕКСАНДР МАЛЫШКИН ПАДЕНИЕ ДАИРА Повесть

I

Керосиновые лампы пылали в полночь. Наверху на штабном телеграфе несмолкаемо стучали аппараты: бесконечно ползли ленты, крича короткие тревожные слова. На много верст кругом — в ноябрьской ночи — армия, занесенная для удара ста тысячами тел; армия сторожила, шла в ветры по мерзлым большакам, валялась по избам, жгла костры в перелесках, скакала в степные курганы. За курганами гудело море. За курганами, горбясь черной скалой, лег перешеек в море — в синие блаженные островные туманы. И армия лежала за курганами, перед черной горбатой скалой, сторожа ее зоркими ползучими постами.

Лампы, пылающие в полночь, безумеющая бессонница штабов, Республика, кричащая в аппараты, стотысячный топот в степи; это развернутый, но не обрушенный еще удар по скале, по последним армиям противника, сброшенного с материка на полуостров.

В штабе армии, где сходились нити стотысячного, за керосиновыми лампами работали ночами, готовя удар. Стотысячное двигалось там отраженной тенью по веерообразным маршрутам — на стенах, закругляя щупальца в цепкий смертельный сдав. Молодые люди в галифе ползали животами по стенам — по картам, похожим на гигантские цветники, отмечая тайные движения, что за курганами, скалами, перешейками: они знали все. В абстрактной выпуклости линий, цветов и значков было:

громадный ромб полуострова в горизонталях синего южного моря. Ромб связан с материком узким двадцатипятиверстным в длину перешейком;

в ста верстах западнее перешейка еще одна тонкая нить суши от ромба к материку, прерванная проливом посередине;

на материке перед перешейком цветная толпа красных флажков; N-я армия и красные флажки против тонкой прерванной нити — соседняя, Заволжская армия; и против той и другой — с полуострова — цветники голубых флажков: белые армии Даира.

Путь красным армиям преграждался: на перешейке Даирской скалой, пересекавшей всю его восьмиверстную ширину, от залива до залива, с сетью проволочных заграждений, пулеметных гнезд и бетонных позиций тяжелых батарей, воздвигнутых французскими инженерами, — это делало недоступной обрывающуюся на север, к красным, террасу; перед Заволжской армией — проливом; пролив был усилен орудиями противоположного берега и баррикадирован кошмарной громадой взорванного железнодорожного моста. За укреплениями были последние. Страна требовала уничтожить последних.

Керосиновые лампы пылали за полночь. В половине второго зазвонили телефоны. Звонили из аппаратной: фронт давал боевую директиву. Галифе торопливо слезали со стен, бежали докладывать начальнику штаба и командарму. У аппаратов, ожидая, стояла страна.

И минуту спустя прошел командарм: близоруко щурясь, выпрямленный, как скелет, стриженный ежиком, каменный, торжественный командарм N, взявший на материке восемь танков и уничтоживший корпус противника. В ветхих скрипучих переходах штаба, ведущих на телеграф, отголосками — через стены выл ветер, переминались и шатались деревья, черным хаосом скакала ночь! И казалось, с облаками бурь, с гулом двигающихся где-то масс затихли и стали времена в вещем напряжении...

ОТ КОМАНДУЮЩЕГО ФРОНТОМ
Секретная. Вне всякой очереди. Командармам N-й, Заволжской, Коннопартизанской.

Дополнение директиве приказываю:

Перейти наступление рассвете 7 ноября.

Заволжской армии произвести демонстративные атаки переходимый вброд Антарский пролив дабы привлечь себе внимание и силы противника.

N-й армии усиление коей переданы две коннопартизанских дивизии прорвать укрепление Даирской террасы ворваться плечах противника Даир и сбросить море.

Коннопартизанской армии двигаться фронтовом резерве; N-й армии стремительно выдвинуться полуостров и отрезать отход противника к кораблям Антанты.

Вести борьбу до полного уничтожения живой силы противника.

Из кабинета командарма отрывистый звонок летел в оперативное.

— Ветер?

Галифе, звякая шпорами, почтительно наклонялись к телефону.

— Северо-западный, девять баллов.

Каменная черта на лбу таяла — в жесткую, ироническую улыбку: над теми, дальними, что за террасой. Счастливый, роковой ветер дул, ветер побед.

И начальник штаба бежал с приказом из кабинета на телеграф. В приказе было: начать концентрацию множеств к морю, к перешейку; нависнуть молотом над скалой... Аппараты простучали в пространства, в ночь — коротко и властно.

А в ночи были поля и поля: земля черная молча лежала. Дули ветры по межам, по невидимому кустарнику балок, по щебнистым пустырям, там, где раньше были хутора, скошенные снарядами, по дорогам, истоптанным тысячами тысяч — теперь уже умерших и утихших — по дорогам, до тишайшей одной черты, где лежали, зарывшись в землю, живые и сторожкие; и впереди в кустарнике на животах лежали еще: секрет. Туда дули ветры.

И все-таки в черной ночи, впереди, видели — не глаза, а что-то еще другое — темный, от века поднятый массив, лютый и колючий; и за ним чудесный Даир — синие туманы долин, цветущие города, звездное море...

Так казалось только: за террасой никаких чудес не было, а те же лежали поля. За террасой в пещерах и землянках сидели и курили люди в английских шинелях с медными пуговицами и в погонах; смеялись и разговаривали, кое-кто дежурил у телефонов. Но этим людям виделось иное. Безглазое и страшное, страшное молчанием, нависало из-за террасы с черных полей, где кто-то присутствовал и выжидал, может быть, уже полз в темноте. И нависло так: вот еще миг и вдруг погаснут смех, и разговоры, и коптилками освещенные стены; и вот а-а-а-а!.. кричать, зажать голову, лицо руками, бежать прямо туда — в ужас, в безглазое и поджидающее, подставляя под удары, под топоры мозг, тело...

И дальше по дорогам на юг; за деревушки, еще не спящие; за пылающие огнями станции, со скрипящими составами поездов, полными солдат в английских шинелях; за платформы станций, где лихорадочно ждут поездов люди и с поездами угромыхивают в темь — все дальше шло это: безвестьем, ползучей тоской.

И вот, гудя в туннелях — с поездами — катилось еще дальше на юг, где глухо и веще стучало море в обрыв и тысячами пожаров стояли пространства, пронизав ночь. И там...

...гудящая циркуляция площадей — в пылании светов; шелесты шин щегольских авто, и грудные гудки, и звон скрещивающихся в голубых иглах трамваев, и лязг рысачьих копыт, и во всем пронизывающие токи толп, вперед — назад, выбрасывающие под свет низких солнц плосковатые, припудренные светом лица, ищущие глаза, сонные, прогуливающие скуку глаза, безумные глаза и еще — с пролетки — очерченные карандашом, увядающие и прекрасные. И все неслось — в фасады — в аллеи каменных архитектур — в кипящие ночным полднем пространства — в сонмы бирюзовых искр и взошедших солнц.

Даир.

Распахивались зеркальные вестибюли громад, пылающих изнутри, сбегали, сходили и снова восходили, рождаясь и тая в кипучем движении панелей: красивая из кафе, с румяной ярью губ, гордо несущая страусовое перо на отлете, и этот — бритый, заветренный ротмистр с выпуклыми, изнуренными и жесткими глазами, волочащий зеркальный палаш, и вон тот, пожилой, тучный, в моднейшем сером пальто и цилиндре, с выпяченной челюстью сластника, обвисший сзади багровым затылком — и еще — и еще. Охваченные водоворотом, грохотами ночного полдня, где сквозь слепую от светов высоту кричали стены небоскреба огненным роскошный выбор мсье Нивуа... поставщик императорской фамилии... Спешите убедиться... шли мимо ослепительных витрин, где изысканно-скудно разложено матовое серебро, утонченные овалы вещей, которых будут касаться пресыщенные, ничего не хотящие руки владык; и вот мимо этих, неживых обольстительных восковых, с чересчур сказочными ресницами и щеками — с этих дышит шелк, как дыхание, как Восток; и мимо окон озер, разливающихся ввысь стройной — до ноябрьских южных звезд — «Гастрономическое» — под налетом влажной пыльцы тускнеет виноград, пахнут коричневые круто сбитые груши и корзины оранжевой земляники и алого, прохладного, горьковато-весеннего... и все мимо шли — к перекрестку: там оплеснутая огнями светилась над зыбью многоголового карикатура знаменитого «Триумф».

На ней — с круглым обритым черепом, приплюснутым до бровей, с исподлобным сверканием маленьких звериных глазок, шел некто в скомканном картузе со звездой, в рваной шинели и чугунно-тяжких ботах.

Из ночи, из улиц приливала глазеющая зыбь. Стыли раскрытые рты, разверстые неподвижные зрачки, восковые от голубых светов лица. Сзади, обходя толпу, заглядывали, привстав на цыпочки, еще: мимоидущие. На цыпочках безглазое ползло в свет, в улицы, в улыбки — щемью, дикой тоской...

— Не придут, где там.

— Союзные инженеры работали. Теперь — миллионы положи, не возьмешь!

— Пускай эти Ваньки попробуют, хе-хе!

— А слыхали? Говорят, будто...

— Что вы, что вы!..

— Тише, это ни-ко-му... Ужас... ужас!..

А на улицах шли и бежали люди, словно торопясь за счастьем, по двое таяли в бульвары, где просвечивал звездный ход волн. Высоко на мутной стене небоскреба огненным прожектором кричало:

СВОДКА ШТАБА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО
Атаки красных на твердыни Даирской террасы легко отражаются артиллерийским огнем.

На всех фронтах спокойно.

II

В селе Тагинка штабы двух дивизий: Железной, численностью и обилием вооружения равняющейся почти армии; неделю назад дивизия, выполняя директивы командарма N, разбила белый корпус и захватила восемь танков, и Пензенской — эта дивизия, окровавленная и полууничтоженная, зарывшись в землю, принимала на себя тяжелые удары врага, пока Железная сложным обходом выполняла маневр.

В школьной избе, в штадиве Железной; в присутствии начальников дивизий и штабов командарм излагал план операции.

Противник имел численно меньшую армию, но эта армия была сильна испытанным офицерским составом и мощью усовершенствованной военной техники. У красных были множества; множествами надлежало раздавить и мстительное упорство последних, и хитрость культур.

Армия противника стояла за неприступными укреплениями террасы, пересекающей все пути на полуостров. Надо было преодолеть террасу. Бросить массы за террасу — уже значило победить.

Армия, атакующая в ярости террасу под ураганным огнем артиллерии и пулеметов противника, обратилась бы в груду тел. Исход был или в длительной инженерной атаке, или в молниеносном маневре. Но страна требовала уничтожить последних сейчас. Оставался маневр.

Дули северо-западные ветры. По донесениям агентуры, ветры угнали в море воду из залива, обнажив ложе на много верст. Ринуть множества в обход террасы — по осушенным глубинам — прямо на восточный низменный берег перешейка, проволочить туда же артиллерию, обрушиться паникой, огнем, ста тысячами топчущих ног на тылы хитрых, запрятавшихся в железо и камни.

— Надо спешить, пока ветер не переменился и вода не залила пространств, — сказал командарм. — Общее наступление назначаю в ночь на седьмое ноября. Остальные части армии одновременно атакуют террасу с фронта. Если так — мы прорвем преграду с малой кровью.

Собрание молча обдумывало. Начдив Пензенской, тощий, впалогрудый, похожий на захолустного дьякона (он и был дьяконом до войны), заволновался и замигал.

— План верный, товарищ командующий, что и говорить, а мои ребята — хоть и через воду — все равно перепрут. Только я ведь докладывал: разутые, раздетые все, как один. Железная после операции вся оделась — они, изволите видеть, первые склады захватили! А за что мои страдали? Как?

— Относительно обмундирования мне известно, — сказал командарм, — но нет нарядов из центра. И вообще... У Республики едва ли есть. За террасой все оденутся!

Он встал, каменный, чуждый мирным сумеркам избы.

— Оперативных поправок нет?

Очевидно, не было: все молчали. План был принят — он висел над глухой сосредоточенностью полей. В них снилась невозможная горящая ночь.

В пасмури слышались, близились идущие шумы. Как в бреду, где-то в далеком кричали лошади и люди.

Командарм вышел на улицу.

В сумерках, жидко дрожавших от множества костров, шли горбатые от сумок, там и сям попыхивая огоньками цигарок. Земля гудела от шагов, от гнета обозов; роптал и мычал невидимый скот. В избах набились вповалку, до смрада: в колеблющейся тусклости коптилок видно было, как валялись по избам, по полу, едва прикрытому соломой, стояли, сбиваясь головами у коптилок, выворачивая белье и ища насекомых. Между изб пылали костры; и там сидели и лежали, варили хлебово в котелках, ели и тут же, в потемках, присаживались испражниться; и вдоль улиц еще и еще горели костры, галдели распертые живьем избы, и смрадный чад сапог, пота ног, желудочных газов полз из дверей. Это было становье орд, идущих завоевывать прекрасные века.

Командарм подошел к костру. На колодах кругом сидели несколько; кое-кто, сутулясь, мешал ложкой в котелке; обветренный и толстомордый парень, оголившийся до пояса, несмотря на мороз, озабоченно искал в лохмотьях вшей и бросал их в костер; у костра лежал пожилой, в австрийской шинели и кепи, глядя на огонь из-под скорбных полузакрытых век; и лежали еще безликие. Сколько бездомных костров видели они в далеких затерянных скитаньях... Из тьмы подошел командарм, на него взглянули мельком: велик мир, бесконечны дороги, много людей подходит к бездомным кострам... Полуголый рассказывал:

— Есть там железная стена, поперек в море уперлась, называется терраса. Сторона за ней ярь-пески, туманны горы. Разведчики наши там были, так сказывают, лето круглый год, по два раза яровое сеют! И живут за ней самые елементы в енотовых шубах, которые бородки конусами: со всей России туда набежались. А богачества-а-а! Что было при старом режиме, так теперь все в одну кучу сволокли!

— И опять они хозяева, — сказал лежачий от костра.

Полуголый обозлился и хлестнул об землю лохмотьями.

— Хозяева, в душу их мать!..

— Подожди, домой придешь, и ты хозяином будешь!

— До-мой-ой!.. А ежели вот у этого, — парень ткнул пальцем в пожилого в кепи, — и дома-то нет, кругом один тернаценал остался? Што?

Лежавший поднял на него мутные добрые глаза.

— У бедних дому нема. Една семья, една хата — интернационал.

— Эх, друг! — хлопнул его по спине парень и заржал. — Все книжки читаешь, умна-ай!

Сутулый от котелка хихикнул.

— А ты, Микешин, все больше насчет жратвы? Имнастерка-то где? Ох, и жрать здоровый, чисто бык!

— Верно, что бык, — отозвались лежавшие.

— У нас в деревне у дяде бык был, такой же на жратву ядовитый, так уби-или!

— Ха-ха-ха!..

Микешин тоже смеялся, открыв широкий крепкозубый рот.

— Вот когда в Цаплеве стояли, — сказал он, — так кормили: пошенишный хлеб, аль сала, аль свинина, прямо задарма. Вот кормили! А теперь народу нагнали, братва все начисто пожрала. Вот мы этих енотовых пощупам, погоди, погуля-ам!..

Кто-то из лежавших изумленно и смутно грезил, корчась в нагретой стуже:

— Боже ж, какая есть сторона!..

— А может, брешут, — хмуро сказал другой; оба легли на локтях, стали глядеть на огонь задумчиво и неотрывно.

Сутулый исподлобья взглянул на командарма, греющего руки над костром, и спросил:

— Вот вы, може, ученый человек будете, скажите: правда ли, если мы этих последних достанем, так там столько добра напасено, что, скажем, на весь бедный класс хватит? Или как?

Командарм улыбнулся каменной своей улыбкой и ничего не ответил.

Что сказать? Он знал, что над этой ночью будет еще, горящая и невозможная; в огненной слепоте рождается мир из смрадных кочевий, из построенных на крови эпох...

Из потемок оглянулся: у костра сели в кружок около полуголого, хлебали из котелка, говорили что-то, показывая в темь: наверно, о той же чудесной стране Даир. В избах хлопали двери, кто-то, оберегая смрадное тепло, кричал: «Лазишь тут, а затворять за тобой царь будет?..» За околицей, в темном, цвела чудесная бирюзовая полоса от зари; в улицах топало, гудело железом, людями, телегами, скотом, как в далеком столетии. И так было надо: гул становий, двинутых по дикой земле, брезжущий в потемках рай — в этом было мировое, правда.

III

Целый день шли войска.

С рассвета двинулись коннопартизанские дивизии. Запружая дороги, лавой катились телеги с пулеметами, мотоциклетки, автомобили со штабами и канцеляриями, подтрясывались конные с пиками, винтовками и палицами, высматривая зорким озорным глазом, нет ли дымка за перевалом. И если показывался дымок, деревня — сваливалось все в кучу, задние с лету шарахались на передних: начиналась дикая скачка на дымок, на околицу — с пиками наперевес, с криками «дае-о-ошь!». В улицах, сразу пустеющих, сползали на скаку брюхами с лошадей, жгли наскоро костры, шарили по погребам, варили баранов, ели, рыскали за самогонкой, гоняли девок — и снова, вскочив на коней, относились, как ветром, в версты, в мерзлую пыль.

Впереди скакал слух: конные идут.

У мостов еще с ночи стояли мужики с подводами: через мосты было не проехать, надо было ждать, когда схлынет волна... Мужики обжились, распрягли лошадей, варили в ведерках снедево, спали, а то прохаживались, переругиваясь от тоски. Сзади подъезжали еще; останавливались; гомоном, ярмарками кишело в полях у мостов.

От Тагинки примчались и тут же круто застопорили армейские автомобили. С машин гудели в упор в едущих сиплыми пугающими гудками; адъютант бегал по мосту, едва не попадая под ноги лошадям, кричал, потрясая револьвером, но безуспешно: глухая сила хлестала через мост, спершись стеной и не пропуская никого. Черноусый в бурке нагнулся с седла к командарму и, дерзко подмигнув, крикнул:

— Посидишь, браток! Закуривай! Га!

С трудом рванулись из клокочущих летящих лав назад — к Тагинке, чтобы взять в объезд. И сразу обе машины ринулись, словно спасаясь — и сразу рухнуло гиком, засвистело сзади и заревело тысячами горл; отставшие неслись, нахлестывая лошадей, на автомобили, на близкий дымок. Командарм оглянулся: оторвавшись от толп, падали в зияние дорог автомобили, за ними, словно предводимое вождями, неслось облако грив, пик и развевающихся в ветер отрепий. Ревели дико и пугливо машины вождей; мчалась ножовщина, сшибаясь друг с другом осями, сворачивая плетни и ветхие палисаднички, улицы тонули в звякающем железе, вопле бубнов, визге лошадей. Командарм силился подняться, его сбивало ветром — в ветер, в гик злобно кричал:

— Молодцы! Блестящая кавалерийская атака!..

Селом зачертили машины — в пустые пролеты — в степь. Из штаба дивизии глядели недоуменно, в штабе бросили работу, липли к окнам: все хотели увидеть знаменитые полки, овеянные ужасом и красотою невероятных легенд. Пылью и гомоном крутило улицы. За пылью и гомоном в полдень разграбили дивизионный склад с фуражом; гикая, метались по задворкам, высматривая у мужиков и по штабным командам лошадей; которых посытее брали себе, а взамен оставляли своих, мокрых и затерзанных скачкой. То и дело запыхавшиеся прибегали в кабинет к начдиву — доложить; в кабинете топали ногами, материли в душу и в революцию, — улицы крутило пылью, гоготом, стоном; дьяволы мчались, скалясь на штаб.

В переулке остановили вестового Петухова, подававшего лошадей комиссару: в лакированную пролетку переложили молча пишущую машинку и пулемет, поверх всего посадили рябую девицу в шинели и велели ехать за собой.

Петухов было фыркнул:

— Ну-ну, шути да не больно!.. Я тебе не собачья нога! Я от комиссара штаба, за меня ответишь, брат!..

В это утро выряжен был Петухов в новый френч и галифе, нарочно без шинели — на зависть тагинским девкам, и ехал с фасоном, держа локти на отлет. Конные оглядели его озорными смеющимися глазами и фыркнули.

— Вот фронтовик, а!..

Черноусый в бурке подскакал, танцуя на коне, по-кошачьи изловчился и переел лошадей нагайкой.

— Га!..

Лошади встали на дыбы, упали и понесли. И сзади тотчас же загикало, засвистало, рушилось и понеслось стеной. Вот-вот налетит, затопчет, развеет в пыль. В глазах помутилось. «Несут, ей-богу несут», — подумал Петухов, закрыл глаза, сжал зубы и вдруг — не то от злобы, не то от шалой радости — встал и надвернул еще раз арапником по обеим лошадям...

— Держись! — завопил он в улюлюканье и свист. — Разнесу! Расшибу, рябая бандура!..

Так и унесло всех в степь.

 

Пели рожки над чадными становьями пеших. В морозных улицах, грудясь у котлов, наедались на дорогу; котлы и рты дышали паром; костры стлали мглу в поля. А небо под тучами гасло, день стал дикий, бездонный, незаконченный; тело отяжелело от сытости, а еще надо было ломить и ломить в ветреные версты, в серую бескрайнюю безвестень. Где еще они, ярь-пески, туманны горы?

Микешин от скуки покусал сала, потом подошел к впалоглазому в кепи, лежавшему у завалины с книжкой, и сказал тоскливо:

— Юзеф, што ты все к земле да к земле прилаживаешься? Вечор тоже лежал... Тянет тебя, што ли? Нехороший это знак, кабы не убили.

Юзеф слабо улыбнулся из-под полузакрытых век.

— А что же, у меня никого нема. Ни таты, ни мамы. За бедних умереть хорошо, бо я сам быв бедний.

За околицей налегло сзади ветром, забираясь под шарф и под дырявый пиджак. Микешин глядел на шагающего рядом Юзефа: и о чем он думает, опустив в землю чудные свои глаза? И дума эта вилась будто по миру кругом в незаконченном дне, в бездонных насупленных полях — о чем?.. В дали, в горизонты падали столбы, ползли обозы, серая зернь батальонов, орудия. По дорогам, по балкам, по косогорам тьмы тем шли, шли, шли...

И еще севернее — на сотню верст, — где в поля, истоптанные и сожженные войной, железными колеями обрывалась Россия — ветер стлал серой поземкой по межам, по перелескам, по льдам рек, голым еще и серым — где в степных мутях свистками и гудками жила узловая станция — кишел народ, мятый, сонный, немытый, валялся на полях и на асфальте; на путях стояли эшелоны, грузные от серого кишащего живья, и платформы с орудиями, кухнями, фуражом, понтонами — шли тылы и резервы N-й армии на юг, к террасе.

И еще с севера, скрипя и лязгая, шли загруженные эшелоны, перекошенные от тяжести, вдавливающие рельсы в грунт, с галдежом, скандалами, песнями. С вагонов кричало написанное мелом: даешь Даир! Эшелоны шли с севера, из России, из городов: в городах были голод и стужа, топили заборами, лабазы с былым обилием стояли наглухо забитые, стекла выбиты и запаутинены, базары пусты ибезлюдны. Но в голодных и холодных городах все-таки било ключом, кипело, живело и вот изрыгало на юг громадные эшелоны — за хлебом, за теплом, за будущим. С севера великим походом шли города на юг; телами пробить гранитную скалу, за которой страна Даир.

Из грязных теплушек валил дым: топили по-черному, разжигая костры на кирпичах, прямо на полу, и, когда холодно, ложась животом на угли. Но чем южнее, тем неузнаваемей и чудеснее становилось все для северных — обилием былого, уже затерянного в снах; а на узловой станции, преддверии юга, продавали давно невиданное — белый хлеб, сало, колбасу. Распоясанные, засиженные копотью, сбегав куда-то, возвращались и, задыхаясь, кричали в вагоны своим: «Братва, айда, здесь вольная торговля, ий-богу!» — «А де ж базар?» — «А там за водокачкой...» За водокачкой стояли телеги с мясом и тушами, бабы с горшками и тарелками, в которых было теплое — жирный борщ с мясом, стояли с салом, коржами, молоком, буханками пшеничного... И из эшелонов бежали туда косяками с бельем, с барахлом, навив его на руку для показа; и тут же сбывали за водокачкой и проедали, садясь на корточки и хлебая теплый борщ, таща в вагоны сало, мясо, буханки. В вагонах уборных не полагалось, и, расслабленные, распертые от обильной пищи, лезли тут же под тормоза и в канавы.

Поезда шли только на юг, на север не давали паровозов силой. Едущие на север жили на станции неделями, обносились, проелись, обовшивели, очумели от долгого лежанья по перронам и полям, но надежды уехать все-таки не было. Напрасно представитель Военных сообщений, черненький, ретивый, в пенсне и кожаном, бегал по станции, звонил в телефон, висел над аппаратами в телеграфной, писал, высунув язык от гонки: на узловой пробка, на узловой катастрофическое положение и саботаж, самовольная прицепка паровозов, угрозы оружием — «прошу виновных привлечь к суду Ревтрибунала, единственная мера — расстрел»... напрасно с пеной на губах кричал озлобленной, понурой и голодной толпе, ловившей его на перронах, что первый же паровоз, тот, который подчинивается сейчас в депо, пойдет на север, — все шло своим чередом, как хотелось молоту множеств, падающему в неукоснительном и чудовищном ударе на юг. И на паровозе, предназначенном на север и чистящемся в депо, кричало уже на чугунной груди мелом: даешь Даир! — у депо дежурили суровые и грубые с винтовками наперевес: ждали. И на перронах ждали, глядя в провалы путей жадными, впалыми и полубезумными глазами — видели только муть, тоску, безнадежье...

А в отяжелевших от сытости эшелонах ухало и топало. Из дверей черный ядовитый дым полз на пути, в дыму кричали:

— Ох-ох-ох! Безгубный шинель загнал! Полпуда сала, три четверти самогону! Гуля-ам!

Чумазый плясал над дымным костром распоясанный, с расстегнутым воротом гимнастерки. В теплушке словно медведями ходило.

— Крой, Безгубный! Ах, ярь-пески, туманны горы! Зажаривай! Не бойсь, там те и без шинели жарко будет!..

— На теплы дачи едем!..

Из депо выкатывался паровоз, тяжко пыхтя; машинист, перегнувшись над сходней, курил и хмуро ждал. Платформу запрудили едущие на север с мешками, с узлами, зверели, толкались кулаками и плечами, пробираясь к путям, чтобы не опоздать и не умереть. Ждавшие с винтовками вывели паровоз на круг, схватились за рычаги и повернули чугунную грудь к югу. Начальник эшелона вынул наган из-за пояса и сказал машинисту: «Веди к эшелону на одиннадцатый путь». Машинист хотел протестовать, но подумал, бросил с сердцем окурок и повел. Помощник успел убежать.

По эшелону обходом кричали:

— Эй, кто за кочегара поедет? Товари-шши!

— Вали Безгубного, он летось у барина на молотилке ездил, всю механизму знает! Погреется заодно без шинели-то!

— Без-губ-на-а-а-ай!

Паровоз стал под эшелон. На платформах завыло: обманутые материли, махали кулаками, выбегали на рельсы, дребезжали по стеклам станции, грозя убить.

Черненький бегал вдоль вагонов, терял пенсне и исступленно кричал:

— Это бандитизм! Разбой! Вы все графики спутали, вы подводите под катастрофу всю дорогу! Помните — это даром не пройдет!.. Я по проводу в Особый отдел!

— К черту! — отмахивался начальник эшелона. — У меня боевой приказ в двадцать четыре часа быть на месте — плевал я на ваши графики. Дежурный, отправление!

— Расстрел!.. — вопил черненький.

В эшелонах зазвякало, задребезжало, рявкнуло тысячеротым «ура» и пошло всей улицей.

— Дае-о-о-о-ошь!..

На подъеме за станцией паровоз забуксовал: перегруженный эшелон был не под силу. Распоясанные выскакивали из дыма и галдежа на насыпь, рвали ногтями мерзлый песок, подбрасывали его на рельсы, чтобы не скользило; ухали, подталкивали, подпирая плечом, и в то же время откусывали от пшеничной буханки и пропихивали за отторбученную щеку.

— Гаврило, крути! Таш-ши, миленок!

— Безгубна-а-ай, поддава-а-ай!..

— Го-го-го!.. Гаврюша, крути!..

— Таш-ши!..

В перелески, в мутную поземку волокли красную громадину плечами, а впереди черный, с налитыми огнем глазами, натужно пыхтел, крича хриплыми гулами в степь: дае-о-о-ошь!..

IV

И за террасой готовились. В Даире провожали на фронт эскадрон, свою надежду, самых храбрых и блестящих, чьи фамилии говорили о веках владычества и славы.

Наутро они уходили в степи — к конному корпусу «мертвецов» генерала Оборовича, — того, который сказал:

— Идя в бой, мы должны себя считать уже убитыми за Россию.

Был незабываемый вечер в Даире. Он вставал бриллиантово-павлиньим заревом празднеств, он хотел просиять в героические пути всеми радугами безумий и нег. Музыка оркестров опевала вечер; бежали токи толп; женские нежные глаза покоренно раскрывались юным — в светах мчавшихся улиц, в качаниях бульварных аллей. В прощальных криках приветствий, любопытств, ласк, юные проходили по асфальтам, надменно волоча зеркальные палаши за собой; в вечере, в юных была красота славы и убийств. И шла речь; во мраке гудело море неотвратимым и глухим роком; и шла ночь упоений и тоски.

Был круговорот любвей; встречались у витрин, у блистающих зеркал Пассажа, в зеленоватых гостиных улиц, у сумеречных памятников площадей. Девушки на ходу протягивали из мехов тонкие свои драгоценные руки; звездные глаза смеялись нежно и жалобно: их увлекали, сжимая, в качающуюся темь бульваров, голос мужественных, тоскующих шептал:

— Последняя ночь. Как больно...

Горя хрустальными глазами, метеорами мчались машины — через гирлянды пылающих перспектив — во влажные ветры полуостровов, — с повторенными в море огнями ресторанов (там скрипка звенит откликом цыганского разгула...), в свистящий плеск ветвей и парков. Сходили в муть, в обрывы, там металось довременное мраком, нося отраженные звезды, шуршали колеблемые над ветром покрывала. Прижимались друг к другу холодноватыми от ветра губами, полными улыбок и тоски, и волны были сокровенны и глухи, волны бросали порывом это хрупкое, драгоценное в мехах к нему, уходящему, и девушка, приникая, шептала:

— Мне сегодня страшно моря... Я вижу глубину, она скользкая и холодная.

И он, может быть, этот, ушедший с любимой к морю, может быть, другой — там, в городе, у сумеречного памятника, может быть, еще третий и сотый — в ослепительных зеркалах ресторанов — повторял, торопясь и задыхаясь:

— Любимая моя, эта ночь — навсегда. В эту ночь — жить. Мы выпьем жизнь ярко! Ведь любить — это красиво гореть, забыть все...

И снова в туманы, теплые и влажные, кричала сирена, летели, валясь назад, загородные кварталы, трущобы бедноты и керосиновых фонарей. А влажные туманы просвечивались и утончались; раздвигались; рос и ширился в золотистом зареве ночной полдень улиц; раздвигались перспективы, и туда, ринувшись, потеряв волю, мчались машины — в арки громадных молочно-голубых сияющих шаров.

Это Доре.

Замедлен лет плавных крыльев; еще толчок — и стали, качнув бриллиантовую эгретку. И еще и еще, обегая полукруги, стекались авто, убегали; спархивали, стопывали на асфальт засидевшиеся телеса, ловко оталиенные цилиндры, плюмажи миссий, драгоценные манто, аксельбанты сиятельных; туда — в кружащиеся монументально зеркальные зевы.

Уютный подъем лестниц, сотворенных из ковров, растений и мягких сияний; утонченно почтительные поклоны лакеев, перехвативших на лету крошечное пальто бритого, тучного, с обвислой сзади оливковой шеей; у зеркал на повороте краткая остановка блистающей подруги, и за ней причмокивающийся, щурящийся через монокль взгляд того, с выпяченной челюстью — в атласный вырез, в розовую роковую теплоту.

Спутник сжал рукой палаш. «Наглец!» — хотел крикнуть он, но девушка умоляюще, нежно сжала локоть.

— Это же известный... парижский... Z... — Офицер почти приостановился, подавленный: это качались на лакированных носках, шаловливо посмеиваясь, сумасшедшие алмазные россыпи, мировая нефть... Надо было улыбнуться, хотя бы дерзко, но любезно — в прищуренный испытующий монокль, в бриллиантовую запонку пластрона — мы не варвары, мсье!

И за портьерой открылась сияющая вселенная: проборы, орхидеи, белые снега грудей, бриллианты, голые плечи, летящие в блаженную беспечность, выдохи сигар, смех и говор беспечных. Пьянели залы, опеваемые смычками. Был вечер у Доре, был час, когда — жить...

Рты, раскрываясь, давили горячим небом нежную сочащуюся плоть плодов; распаленные рты втягивали тонкое, жгучее, на свету драгоценно мерцающее вино; челюсти, сведенные судорогой похоти, всасывали, причмокивая, податливое, жирное, пряное.

Смычки окутывали мир.

Вставали — откуда? — преисполненные спокойствия и обилия вечера, любовь на закате, у тихого дома. Качались задумчиво головы опьяненных; грустили ушедшие куда-то пустые глаза, смычки терзались в идиотическом качании, мир исходил блаженной слюной. Шептали, безумея:

— Любимая, мы будем потом навсегда, навсегда... Будет ваш парк в Таврии, пруды, солнце... Мы будем одни! Парк, звезды твоих глаз... Как хочется забыть жизнь, моя!..

— А завтра?

И вдруг тревогой колыхнуло из недр, смычки кричали режуще и тоскливо: дуновение катастрофы пронеслось через зальные, бездушно сияющие пространства. И тучный, с выпяченной челюстью, задрожав, встал в ужасе из-за дальнего столика, выкатывая мутнеющие глаза...

...А на много верст севернее — за дебрями ночи — из дебрей ночи прибежали двое в английских шинелях с винтовками и, показывая окоченевшими, дрожащими пальцами назад, крикнули заглушенно: «Там... идут... колоннами... наступление...» Зазвонили тревожно телефоны из блиндажных кают в штаб командующего, ночью проскакали фельдъегеря в деревни — будить резервы; зевы тяжелых орудий, вращаясь, настороженно зияли в мрак: три дивизии красных густыми лавами ползли на террасу. Из штаба командующего, поднятого на ноги в полночь, звонили: немедленно открыть ураганный огонь по наступающим, взорвать фугасы во рвах. И в ночь из-за террасы ринули ураганное: пели все сотни пулеметов, винтовки; и еще громче стучали зубы в смертельной лихорадке. Прожекторы огненными щупальцами вонзились в высь — и вот опустились, легли в землю, в страшное, в оскалы ползущих... но не было ничего, пустые кусты трепыхались в ноябрьском ветре, мглой синела безлюдная ночь, огненный ураган безумел и вихрился в пустых полях.

— Ложная тревога! — кричали бледные в телефон — в штаб командующего; и те двое, прибежавшие из ночи, тут же легли у каюты начальника дивизии, пристреленные из нагана в затылок.

А из стен, с высот, нависло, росло... и вдруг, под рукой надменного метрдотеля погасли огни, где-то визгнул гонг; подтолкнутый ужасом, тучный рванулся, прижимая вилку к груди, коротенькими безумными шажками добежал до прохода и упал, хрипя. Взвыл гонг, погасли залы, эстрада вспыхнула малиновым неземным сиянием сквозь вязь волшебных растений — и знаменитая баядера выплыла из сказок, из томных лун, заломив голые руки в алом... Бесшумные лакеи бежали к лежавшему, бережно и почтительно будили за плечо, но поздно: на губах трупа густела и склеивалась кровь.

И когда в темноте — в пьяное, и жадное, и тоскливое дыхание притянули девушку, она сказала изнеможенными и влажными глазами: да, можно все.

Глыбы черных этажей, пылающие изнутри. Каменные аллеи улиц, пустые, чуткие после полуночи.

Остановиться у фонаря, глядеть в тихое насильственное сияние его в безглубом. Не кажется ли, что делается потайное, страшное за зловещей безмолвью? И им в этот час, и им, несущимся на бесшумных крыльях авто, сжимала сердце тревога, плывущая с пиров.

Раскрывались зеркальные зевы гостиниц, распахивались портьеры комнат, принять тех, кто возвращался спать, усталый, со ртом, раскрытым от наслаждений. И тени бесшумных любовников скользили в зеркальные двери: цилиндры, ярь губ, заглушенный стук палаша, черный шелк Коломбины, опущенный на бровь. И в кабинетах — в полузакрытых, упоенных глазах, в объятиях последней ночи — были закаты гаснущих уходящих веков...

А на площади, оцепленной гигантским канделябром голубых фонарей, — и где еще скрещивались фонари кварталов, где звонко и безлюдно процокали последние рысаки, летя в кварталы, — безглубая тишина поднялась в высь, в мировое пространство. Никла вселенская ночь. В мутной обреченности площадей, на фонарях висели трое, с покорными понурыми головами, глядя себе в грудь черными впадинами глазниц...

К зеркальным дверям поднесли рысаки. Двое поднимались в темно-красные, отуманенные мерцанием слабых светов бесконечные ковры. За портьерой, полной мрака и невнятного благоухания чужих, любивших и ушедших, повторялось вдруг: площадь, опрокинутая в безглубое, трое висящих и где-то в черных пропастях та полночь, жуткая ужасом и позором... Девушка прижала ладони к бьющимся вискам; вдруг а близящиеся к ней с мукой и обожанием глаза тихо засмеялась, слабея...

И шла или стояла ночь. В сказках щемящим разгулом выл бубен баядеры. Или звенели неисходным пространства гаснущего рая, в зеленоватом тумане заката, последнего на земле...

 

...Пели гудки в тусклом брезжущем окне. Рождался день; он был, может быть, в навсегда. Распахнули окно — в зелень высот, в холодное играние рассвета. Пели гудки; по асфальтам — из переулков, из кварталов, из трущоб шли, тихо перекликаясь, безликие, утренние; шли в гудки.

В непогасших лампах комнаты тени вчерашнего, непроснувшегося, жили еще. В постели клубочком спала подруга, и был округл в усталой синеве драгоценный очерк ресниц, ушедших в себя.

В жесткой ясности восхода свет. Утренние шли в сумерках асфальтов, за ними четкость будней, жизнь. Кто-то, бережно целуя руку спящей, глядел, тускнея, в окно; день оттуда восходил, как смерть.

V

На побережье готовились к смотру красных войск.

С севера пришли армейские и дивизионные автомобили со штабами. С курганов открывался плац, в песках под полуобгорелой ржавой крепостью, оставшейся от древних степных царств; там знамена и серые квадраты батальонов зыблились под ветром, как поле; от опушки изб кольцом теснился глазеющий народ. Был день перед боем, день, нахмуренный в безвестье...

На плаху среди поля вбежал без шапки косматый, чернобородый, яростный. Шинель, сбитая ветром, сползла с плеч. Волосатые голые руки выкинулись из гимнастерки, кричали в поле, в толпы, в бескрайний ветреный день:

— То-ва-ри-шши!

О последних черных силах, о солнечных рубежах, за которыми счастье, хлеб и вечера как золотеющая рожь. Хмурые батальоны молчали; бесшумно знамена плескались под плахой в желтом свечении горизонтов. А в горизонтах лежали поля, рыжие, пустые, холодные; и бесконечная тусклая свинцовость вод, уходящих в муть: там была жуткая лютая грань, оплаканная матерями.

Гигантское полотно колыхалось за плахой. И как призраки — в серых ветрах дня Красный и Черный всадники сшиблись в вышине грудями огненноглазых, бешено вздыбленных коней. Кто кого раздавит в сумерках полей, в смертельной схватке... А за ними уходит ночь, и брезжут рассветы красной золотеющей рожью.

Это есть наш последний и решительный бой...
Оркестры играли. Просторы мощно и задумчиво разверзались, грустью наплывали замедленные певучие ветры: колыхались знамена застывших батальонов. Перетянутые ремнями накрест ротные семенили перед фронтом. Около командарма, в центре круга, собрались начдивы, начальники штабов. Начальник Пензенской дивизии, мигая озябшими веками, нагибаясь, обидчиво говорил:

— Вы на моих-то картинок обратите внимание, товарищ командующий. Не солдаты, а босая команда! Где же справедливость, а?

С рядов летела придушенная команда:

— Рав-вня-й-айсь!

И вдруг, после паузы застывших движений — ревом барабанов и труб ударили два оркестра. Колоннами повзводно шли батальоны. Тысячи ног били по песку мерно и четко. И в степи — от медных и певучих стенало откликом — гортанно и грустно; пело о бурях и прекрасных веках.

Был на рубеже времен желтый день в полях, и в нем торжественный церемониал толп на пепелище пышного когда-то степного царства, командарм и штабы, вытянувшиеся, пронизанные трепетом идущего, и ветры, и безвестье неизжитых, неизволнованных дней...

И под пенье гортанных торжественных фанфар видел командарм — шли, наступая, ряды, кося глазами ему в грудь. И впереди всех двое — их встречал он где-то: они запомнились навсегда, как рыжий день, как мерзлые пустые поля. Крайний с фланга рослый парень с красным обветренным лицом, в черном заплатанном пиджаке, в опорках, укутавший шею в красный дырявый шарф; и рядом с ним в австрийской аккуратной шинели и кепи, усатый, пожилой, с крупными прозрачными глазами.

Пели трубы, тысячи ног били в песок, и желто просвечивали поля — безграничные; и эти двое шли (за ними еще тысячи и тысячи); в пенье фанфар шли упоенные — на крыльях сказок о прекрасных веках — парень в дырявом шарфе, закинув голову и орлом глядя вперед; другой, опустив веки (крупные и впалые), утонув в далекие брызжущие сны...

Проходили ветераны Пензенской дивизии. Командарм знал эти израненные, окровавленные остатки.

— Спасибо, товарищи!

— Служ... ба... ре-во-лю-ции!

Железные птицы гудели в зените. Закат из-за далеких рубежей дрожал в облаках и на крыльях птиц червонной дрожью. Как ветры, бесконечные, безликие провлекались ряды, в безвестье, в забвенные волны. И вдруг прекрасным стал вечер; или чудесным переход фанфар: будто уже нет тех, кому надо завтра умереть, будто прошли века, прошумели все бури, и стерлись все письмена, и в успокоительных прекрасных временах поют чудесные песни о них, полузабытых тенях...

Проходили части Железной дивизии, с причудливым разнообразием обмундированные: в гусарских венгерках, в офицерских шинелях стального цвета. В командарма впивались огрубевшие от боев и походов глаза — и в них было то же оторванное, чуждое уюту, бездомное, как у него самого. Шли тупомордые броневики, безглазые и безлюдные, слепо поводя щупальцами пулеметов. Рыча гигантскими гусеницами, ползли глыбастые суставчатые танки, те самые, о взятии которых насмешливо кричали советские радио в Париж; еще не смыта была внутри кровь перерезанных белых танкистов. И белые танкисты, оставшиеся в живых, вели танки церемониальным маршем; дойдя до командарма, они заставили вертеться волчком и чудовищные, потрясающие землю тела: танки отдавали честь командарму. И шла суета сует. Газетные корреспонденты бегали в соседние избы, лезли в погреба заряжать фотографические камеры, народ глазел и ахал. Сумерки падали, омрачая пески.

Вечерея, уходили ряды вдаль, в темно-кровавую пыль, в навсегда. Суровей и настойчивей дул ветер на залив. В волны, в муть гортанно грустили трубы, уходя в бесконечное.

VI

И еще день прошел.

Вечером — в Даире — восходило огненным:

СВОДКА ШТАБА ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО
Красные перешли к позиционной войне.

Наши части завершают перегруппировку, готовясь к очередному разгрому большевистских армий. На всех фронтах спокойно.

И еще через минуту:

ДОРЕ

Н е с р а в н е н н е й ш а я

Анжелика Асти

Балет! Открытая сцена до утра!

Элегантные кабинеты!

Но кто-то уже проведал о красных лавах на побережье. На тайной неуловимой бирже платили безумное — бриллиантами и золотом, чтобы попасть в секретный план эвакуации, лежащий в несгораемом шкафу в кабинете главкома. Панический шепот шелестел в улицах. На рейде дредноуты дымили загадочно и угрюмо.

Ночью в степном городке горели факелы и строился корпус генерала Оборовича. Под звездами, сняв шапку, генерал сказал:

— Прощайте, братцы. Помните: идя в бой, мы должны себя считать уже убитыми за Россию.

Корпус шел в боевой резерв: его берегли для решающего момента. Первым скакал в степь офицерский эскадрон. Просмеявшись беспечной лихостью, гинул он в пустыню, где замкнулась за ним ночь навсегда...

И еще позже — в селе Перво-Николаевка, что на северном берегу залива, было так:

Красноармеец Микешин, сидя перед пылающей печкой в волостном исполкоме, где разместился взвод, доел последнее сало, аккуратно подрезая его ножичком, обтер тряпичкой рот и, посасывая зубом, сказал товарищу, что лежал животом на полу:

— Кончил, Юзефка. Ну, и сала же попалась вкусная, лихо ее забери...

И лег рядом.

В избу зашел секретарь исполкома, кривой инвалид, которого заели в боковушке солдатские вши. От бессонницы решил кое-что поделать для завтрашнего праздника — годовщины, полез по лавкам протирать портреты вождей, потом из канцелярского шкафа достал два красных свертка. Солдатам крикнул:

— Помогите, што ль, лозунга-то развесить, эй!

Никто не встал: все спали, а то нежились, жмурясь и затягиваясь из цигарок. Кривой протянул один плакат над окном, но для другого не хватило места, да и работать одному разонравилось. Микешин поднял голову и от безделья разбирал:

Мы — миру — путь — укажем — новый...
Секретарь сел к печке, к теплу и прикорнул. В полночь велели собираться. Взводу назначено было идти в головной колонне, роздали ножницы для резки проволоки и гранаты. Микешин подтянул ремешок, поглядел на спящего секретаря и взял, подмигнув, оставшийся красный сверток.

Ночь стояла без дна, без края; после тепла сонно и дрожко зяблось. Ротный обходил, считая людей.

— Первое дело, братва, не шуметь, ни гугу... Мы его на печке живьем сцапаем! Слушать команду...

В бездонно-черном белые пожары далеко-далеко играли, трепетали, качались, вспыхивали огоньками: это вправо нервничали за террасой, щупая ночь прожекторами и ракетами. На заливе и впереди стоял глухой морок, шуршала и тревожно гудела только где-то земля. То шли к берегу тьмы тем с прибрежных деревень, волоча за собой артиллерию.

— Взвод... арш...

Прошли мимо темных ометов за околицу, полезли под откосы. За откосами начиналось высушенное ветрами морское ложе. Микешин отошел в сторону, снял опорки и быстро, на ходу, перекрутил ноги плакатом: старые обмотки истлели, а братва говорила, что придется лезть через море. Впереди колыхались по земле багровые тени — это на берегу, сзади, жгли костры, чтобы не сбиться идущим.

И справа далеко-далеко шли и качались белые пожары. Они светили в пустые поля, где не шел никто... А в сухое море сползали из мрака тьмы тем, уже железом орудия загромыхали по откосам, под мягкое глухое ржанье, скатываясь в неезженный морок. Головные ушли далеко. Понемногу скрылись костры, только зарева их тлели обманно, призрачно. Микешин сказал Юзефу: «Друг за дружку давай держаться, братишка»... И вот стало все глухо, черно и мертво, как на дне.

Через час взводный учуял что-то впереди и прошипел: «Ложись!» Тогда пригнулись к земле и полезли дальше, сжав зубы.

Так начался знаменитый удар командарма N.

Всю ночь молчали аппараты.

И с рассвета тусклые облака пошли от моря на страну. В пространства ползли полчища облаков — неслышно, могуче, бездонно. На рассвете тревожные звонили в кабинет к командарму: «Дуют ветры южных румбов, восемь баллов...» Из бессонного кабинета верные и четкие шаги отзвучали в сумерках коридоров к аппаратам. Свинцовый рассвет глядел в окна: рассвет ли, день ли, годы ли? И опять:

— С частями за заливом связи нет. Слышна канонада на побережье...

Перед террасой с севера лежали полки: ждали. Вот-вот должно было: вспыхнуть зовами, заревами в далеком — за террасой, загудеть из моря позади смятенного, не верящего еще противника; и тогда, с севера — ощетиненным потоком взреветь на террасу — в крик, в крошево, в навстречу.

Но в облаках, тяжких, лизавших угрюмые, лютые массивы, уже шел рассвет; за массивами продолжал лежать враг, хитрый, настороженный, и сзади его все молчало... На рассвете, не дождавшись, потоком разъяренных, опасливо пригибающихся к земле, хлестнуло на террасу и — разбилось о камни: отхлынув, легли человечьими грудами во рвах, в мглистых плоскостях плацдарма...

С моря дул ветер.

И с моря бежало ручейками, серо-грязными озерами — бежало хлябями тусклых высот; затопляло дно залива, взрыхленное ступнями тысяч. В слякоти, в озерах, глубиневших каждую минуту, хлюпали резервы, брошенные вдогонку ушедшим. Свинцовым поясом стояли воды у берегов, в водах тонули дороги. Не было дорог. И опять:

— Немедленно, по приказанию командарма...

— Все меры исчерпаны. Связи нет...

На рассвете грозой пробило из-за моря. Это они, прижатые к берегу множества — прижатые к морю — в туманы били грозой. В море шли резервы, изнемогая, по колена в воде; с материка выгоняли деревни в воду — мостить плотины — задержать море. Деревни хлюпали базарами в воде, путались ленивыми, вязнущими телегами, плотины росли — осклизлые, зыбкие, седые — и таяли тотчас: ветер и воды пожирали их.

Командарм стоял у аппаратов — серый, как тень, от железной бессонной ночи — может быть, единственной в жизни и — в истории. Аппараты молчали... и вдруг — из дальнего, из прорвавшихся ослепительных снов — крикнуло грозой:

— Есть. В двенадцать часов без выстрела форсирована терраса. Противник бежал, угрожаемый красными дивизиями с тыла. Соединившиеся части атакуют первую линию Эншуньских укреплений.

Армия была за террасой. Рубеж был перейден. Полки лежали на солончаковом плато перешейка — перед последней тройной линией заграждений, опутавших узкие дефиле озер. Сквозь шестидесятиверстную даль — через шины железных проволок — через гарь боя — и командарм видел уже счастливую синь долин...

Армейские автомобили мчали к террасе. Коннопартизанским дивизиям, еще замешкавшимся у залива, было приказано: стянуться на перешеек через террасу. Но через террасу был переход в двенадцать верст; а с перешейка уже дышало гулом, дрожанием недр; там начиналось... И, хрипя от нетерпения и злобы, конные сваливались под берег, ордой забурлили — в воды, в кипящую муть.

VII

Был день, — из жизни, из снов ли? — во мгле его остались седые плескания волн, кому-то понятные передвижения в тумане прибрежий — вперед — назад, обреченность переступивших через черту, стоны, матерщина озверелых, немолчное татаканье, бледные в рассвете зарева зажженных хуторов — в избе, на минутку, хлопнулся Микешин бедрами на пол, отвел в сторону потные волосы и пил, тяжело дыша, из котелка.

— Ну и вода же здесь, Юзефка! Соленая-рассоленая, аж с нее пить хоцца! И железой отдает... Вот ты какая местность, а!..

И потом Юзеф лежал рядом, за бугром, в вечерении синих озер, и в этот беглый огневой треск отдавал свою долю, ложась ухом на приклад, едва открывая веки, усталые, запавшие — какая мечта, какая боль за ними?.. А впереди выло и ахало железом из-за озер, рвалось, ураганилось сзади, в безводных солончаках, заревами вздыбливалась пыль, и в пологах пыли, в ночах пыли и дыма тупо и лениво ползли суставчатые серые громады в синь озер.

— Садуны-то! — всхлипнул Микешин. — От зажварят теперь! Крепись, Юзефка!..

Танки шли прорывать первую линию дефиле. На хуторе, в пяти верстах сзади, сидел командарм с начдивами и штабами дивизий: танки были его воля. За танками бросить в прорыв всю армию — в последнее, в Даирскую степь. И на минуту вдалеке смолкло татаканье сотен пулеметов, только ухало и дышало железным гулом в земле — это танки подошли окопам и, не переставая, били мортиры из-за озер. И вдруг слева застрочило, запело, визгнуло медными нитями ввысь — и в степи, в озера бежали поднимающиеся из-за бугров, бежали пригнутыми, разреженными токами в крик и в грохот, где танки плющили кости, дерево и железо; из-за бугров подходили еще, пригибаясь, и тоже бежали, и за ними еще зыбилось нескончаемое поле масс — до краев степей, до мутных вечереющих заливов: это был вечер, исторический вечер 7 ноября — первый прорыв левого сектора Эншуньских дефиле.

На карте одноверстного масштаба командарм зачерчивал математически рассчитанные параболы движений. Он думал: это уже завершение, конец.

Но это было не все. За озерами стоял свежий, нерастраченный корпус генерала Оборовича: его берегли к концу. И теперь час настал. Когда левый сектор белых, окровавленный и разбитый, сползался за вторую колючую сеть и пешие настигали его железом, сбыченными лбами, глыбами танков — он рванулся с правого, растекаясь в просторы тучами конных фаланг. Это с убийственным вращением лезвий, с тусклым холодом глаз — в бреши живых, теплых, раздавливаемых тел мчались те, которые уже были убиты.

Была мгновенно прорвана тонкая завеса пеших против правого сектора. Конные растекались уже сзади — во взбесившиеся обозы, в марширующие резервы, в лавы опрокинутых, зажимающих головы руками. Корпус обходил фланг армии. И еще дальше — заходя правым плечом, корпус выходил в тыл армии. Над армией был занесен отчаянный удар.

На дорогах, в тылу наступающей армии нависло тревожное. В долах метались спины масс, крики и гиканье плыли из-за холмов. У хутора, где стоял штаб, рвались с привязи фельдъегерские лошади, вставали на дыбы, били копытами по лакированным крыльям автомобилей. Командарм вышел и глядел в степи: там творилась смута.

Корпус выходил в тыл армии, загоняя ее в мешок между дефиле и заливом. Впереди корпуса офицерский эскадрон лихих, беспечных, смеясь, мчался в смерть. Жадно раздувались ноздри — и в близкой гибели, и в вечере, и в зверином шатании масс была острая жизнь, было пьяное, жгуче одуряющее вино. Им, за которыми твердели века владычества, верилось в гениальность маневра, в легкость победы над диким, орущим и мечущимся безголовьем.

Командарм был спокоен, может быть потому, что знал закон масс. От командарма скакали фельдъегеря к коннопартизанским дивизиям с приказанием немедленно выступать на поддержку частям. Но не успели доскакать: дивизии уже шли сами, дивизии, мокрые от усталости и воды, проволочившие свои телеги и пулеметы через море, — шли прорвать дорогу в кочевья, где молоко, мясо и мед. И еще — они хотели пить.

Черной пилой колеблясь в горизонтах — от залива до залива, тяжко неслась лава коней, бурок, телег, прядающих грив — в вечереющее. Это шел конец. Против прорыва, зияющего между заливом и скопищами армии, развертывались гигантским полукругом телеги, подставляя себя под бешеное паденье мчащихся фаланг.

На левый сектор только еще дошла тревога из тылов. Пешие не знали, куда идти; глыбастые громады, огрызаясь пулеметами, отползали назад, их били в упор подкатившиеся почти вплотную орудия. В водовороте стоял Микешин, большой, с кроваво-красными обмотками на упорно расставленных ногах, кричал в лезущее:

— Юзеф, Юзеф, где же ты? Давай друг за дружку держатца! Уходют, слышь, Юзеф!..

Из-за второй линии озверелые лезли догонять отходящих, били гулы, выпыхивали молнии из стальных зевов, расстреливавших почти в упор, на картечь... Во вселенском бреду, на земле, под ботами тысяч, лежал Юзеф — боком, поджавшись, земляной и убаюканный... или не он, может быть, а еще сотни других. Над ними кричал Микешин, охрипнув, разевая в гуле будто безмолвный рот:

— Братишка, аль же в тебя попало, а? Дружок! Слышь, Юзеф! Эх, друг-то ведь какой бы-ыл...

И обернувшись к озерам, махал винтовкой:

— Жлобы!.. Вы!.. Напоследок и его, а-а-а!..

Рядом, из сумерек, упирался в бегущих ротный, гололобый матрос, тряся маузером, визжал:

— Бежать? Шкурники! Трусы!.. А революция, бога вашу мать? Первого на месте... сам!.. Назад!..

В этот миг заездил вперед и назад полукруг телег: на них обрушились, хрипя лошадьми, эскадроны. И брызнул огонь — с телег, страшных, двигающихся, разбегающихся, косящих невидимыми лезвиями пулеметов. В конных тучах скрещивались пулевые струи телег, секли, подрезали, подламывали на скаку, клали колоннами наземь; опустевшие лошади, визжа, крутя головами, уносились дико в муть. Распадались перебитые кости, чернели рты, исцелованные вчера любовницами; в кровавое месиво, истоптанное ногами, сваливались улицы, фонтаны светов, изящество культур, торжественные гимны владычеств... А телеги мчались по лежащим взад и вперед на ржавых скрипящих осях; мчался Петухов на пролетке, в одном френче, с цигаркой в зубах, держа локти на отлет: сзади рябая, сжав зубы, строчила железом; грохотала и пела смерть гнусавыми визгами.

И с флангов из-за телег сорвались и ринулись конные, крича «дае-о-ошь!» невидимой в ночи массой поднятых кулаков, пик, бурок, прядающих грив. Обратно в правый сектор уходил, истекая кровью, корпус. А в левый, в пролом, бежали опять матрос и Микешин и за ними груды потных, хрипящих, злобных от жажды — «дае-о-ошь!» — и вот: на второй линии полег матрос, повиснув через проволоку затылком почти оземь, и на правом — мчась в табуне визжащих взбешенных коней, рухнул тот, в бурке, черноусый, рухнул вместе с конем, завязив размозженную голову ему под шею. И через них и за ними в сеть оскаленных проволок, ям, блиндажей неслись телеги, бежали пешие, скакали конные; далеко за озерами, прильнув к гриве лбом, уходили остатки последних, глядя назад тусклыми выпуклыми глазами.

Конец.

К ночи прошли укрепления, под откосом, в степной речушке, пили пресную воду. Микешин лег на живот, пробил прикладом ледешек и пил, а потом камнем уснул тут же на берегу. И легли еще множества и спали. И венах — сквозь зарево, жуть и кровь — успокоением сияли в мглах светы.

Ночью, в ста верстах восточнее, у Антарского мыса, двинулись еще множества и в полночь форсировали пролив. Шли по пояс в воде, на берегах толпами пылали костры, в пролетах вздыбленного моста пылали факелами керосиновые бочки, пронзая дугою зарев ночь. Противник ушел. В заревах армия форсировала пролив, и множества пили пресную воду на том берегу и, упав камнем, спали на теплой еще от вражеских ног земле.

И командарм в далекой избе, на попоне, завернувшись с головой в шинель, спал не спал — видел зарева, висящие в безднах, и идущих из черных снов в века.

VIII

В ночь противник оторвался от передовых нагоняющих частей и сгинул в степях. Вперед были брошены коннопартизанские дивизии — настичь отходящего и не дать ему сесть на корабли. Из-за террасы — с севера шли резервы, вразвалку, в накинутых на плечи шинелях, за ними волочились бесконечные обозы в солончаках; резервы шли на смену усталым от трехдневных переходов и боев частям. Но боевые части встретили пришедших матерщиной и насмешками и сменяться не пожелали — впереди уже светились молочно-синие долы Даира. Резервные бригады тоже не хотели оставаться в тылу; полки их втиснулись кое-как между полками Пензенской и Железной, и на рассвете, скрипя и гудя тысячеголосым, армия повалила по большакам на юг.

И правофланговая Заволжская армия, проделав заход правым плечом, выходила на магистральный тракт к Даиру. Запоздавшая благодаря маневру, она наткнулась там же на обозы далекой ушедшей N-й армии. Но армия не хотела прийти последней; она свернула на проселки, там понеслась вскачь на подводах и повозках, задыхалась пешком, волочила рысью артиллерию, бросая застрявшие орудия у зыбких рухающих мостков на степных речонках; и с тылов двинулась коннопартизанская — прямо в неезженное, сбритое осенью и утрамбованное копытами белых — три армии бежали наперегон в островную даль. Ближе и ближе чудились брошенные богатства городов; золотом крыш горело из сказок... С пересохшими ртами бежали кочевья потных, иструженных, ведомых снами...

Далеко впереди катились, расползаясь по радиусам степей, армии врага: к кораблям. С презрительной усмешкой, свертывая с дорог, отделялись от них последние из мертвецов Оборовича. Эти не хотели уходить: скрываясь в горах, поджидали идущих с севера, чтобы напасть, убить, еще раз умереть.

И дальше — в бушующей мути крутились корабли бежавших. Еще грузились у берегов: толпы бежали по дамбам, топча брошенные узлы и тюки, под бегущими зыбкой обвисали и трещали сходни, с берега кричали и проклинали оставленные, гудки кричали угрюмо с берега в нависающую жуткую расправу и смерть. Черный дым с судов, не оседая на зыбь, куревом ночи полз у прибрежий; дикая смятенная ночь шла.

В ночи гул дальних. Все ближе на города надвигались раскаленной тенью костров.

Командарм выехал в рассвет — в степь.

Были пустые поля, теплеющий иней на развалинах разбитых хуторов, за курганами невнятная, огромно восходящая заря, как грань времен. Ночь грезилась за спиной, будто черные дремотные ворота, вставшие до высот. Заглушенно гудел мотор, главными крыльями пожирая пространство; мерцающая дорога, обложенная лошадиными трупами, кружительно пробегала назад. Трупы... трупы со вздутыми боками, с оскалом челюстей, за горизонтами опять трупы, недвижные, как вещи... Тысячи, коридоры из тысяч... И, заслышав шум, стаи трупных собак, пригибаясь брюхами к земле, отползали в поля, облизываясь, глядели на дорогу фиолетовыми кровяными глазами, мутными от страсти...

В сумерках истории, в полуснах лежали пустые поля, бескрайные, вогнутые, как чаша, подставленная из бездн заре...

Как это? Русь, уже за шеломянем еси?.. В бескрайном курганы уплывали, как черные — на заре — шеломы: назад, в сумерки, в историю... Где-то сзади раскинулось в рассвете поле битв, еще бредящее кровью, криками, гарью; пустынно брошенные, не раскраденные еще деревнями на топливо, стоят рогатки с сетями колючек, разметано железо убийц, кости, помет животных, ямы, зияющие сумраком. Ветер треплет лохмотья бурки, повисшей на железных шипах в безумно-наклонном полете вперед... И тишина плывет над полем битв — дневная тишина запустенья; плывут, осыпаясь неуловимыми пластами забвенья, времена.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Перед сумерками авангард ворвался в Даир. По площади копыта отзвонили пустынно и гулко. Авангард подскочил к углу трех улиц, где над каменной рябью мостовых свисали со стен небоскреба алые флаги непоколебимо, как металл: Ревком. Под балконом, потрясая пиками, авангард прокричал свой дикий и радостный вызов. И с высоты из-за решетки, ликуя, наклонялись маленькие, безумно юркие, в пиджаках и без шапок, махали руками и кричали в приливающие ощетиненные низины:

— ...приветствуем...

— ...пусть услышат угнетенные массы мира!..

— ...да здравствует!..

Из далей, перспектив, как прибой, мчались конные, рассыпая в улицах крик телег и дробь копыт. С низов махали шапками, из опрокинутых лиц тысячи горящих глаз глядели ввысь — на ниспадание алого, на гаснущие алебастровые химеры небоскребов, на каменные арки культур — там оркестры веяли волнами слав — из раскрытых пересохших глоток, из спертых зыком грудей выло:

— ...а-а-а-а!..

С окраин, из доков, из трущоб бедноты шли вставшие из земли, давя улицы множеством, зыбля алые лохмотья над зыбким океаном тысячеголовья, и от них, еще невидимых, из сумеречных недр стенало:

— ...а-а-а-а!..

В порту глыбями и насыпями громоздилось изобилие вспоротых пакгаузов и складов — тюки, ящики, остовы машин, брошенные задыхающимися на бегу. Цепи конных оттеснили берега и порт, сторожили, покуривая, глядя в невиданную тысячелетнюю даль; зыбь шла туда зеленоватым свечением, словно из-за горизонтов заря.

Улицы вспыхнули от синих, бесконечно убегающих огней. В светы изумленные смеющиеся глаза тысяч глядели, как в утро. Из этажей, из стеклянных подъездов выходили нерешительные, спускались на асфальт, кривясь ласковой и боязливой улыбкой, помахивали тросточками: «И мы рады, и мы тут!..» — выходили, осмелев, женщины напудренные, со сладкой горячкой глаз, шепчась, улыбались обветренным и хищно скалящимся галифе. Мутным, радужно-болотным оком вчерашнее глядело, догасая...

В особняке черного переулка, оцепленного конными, угрюмыми и молчаливыми, осудили последних, захваченных у взорванного туннеля в горах. За безлюдьем переулка ширился гул и крик, вещающий о рассветах; резко и жутко прогрохотал грузовик в мраке у ворот.

А ночью пришли полки. Массы расступились под железным упором рядов. На правом фланге впереди шел рослый, с обветренным красным лицом, в новой английской шинели, с ногами, красными, как кровь; глаза, не мигая, упоенно глядели перед собой в крики толп, в пенье труб, в светы культур. Из глоток мощным выдохом ревело:

Не надо нам монархии,
Не надо нам царя,
Бей буржуазию!
Товарищи, ура!
Промчавшийся из степей автомобиль, замедленный полками, стал на перекрестке. На шествии бесконечных, на сиянии пространств — недвижим был в остром шишаке профиль каменного, думающего о суровом. Полураскрытый рот хотел крикнуть призывно и властно.

Армия, командарм вступали в Даир.

 

Таврия, 1920—1921

НАШИ АВТОРЫ

РОМОВ АНАТОЛИЙ СЕРГЕЕВИЧ родился в 1939 году в Москве. После окончания средней школы поступил в мореходное училище, служил на флоте, был электронавигатором и штурманом на торговых судах, плавал вокруг Африки, работал в цирке, был конюхом и наездником на ипподроме, разъездным корреспондентом журнала «Смена», стажировался в угрозыске. В 1962 году окончил Литературный институт имени Горького, в 1965-м — Высшие сценарные курсы. По его сценариям поставлены художественные фильмы «Легкая рука», «Невероятная правда», «Развязка». Первая приключенческая повесть «Следы в пустоте» напечатана в третьем выпуске сборника «Поединок». В 1977 году в издательстве «Советский писатель» вышел в свет роман А. Ромова «Воздух» о труде цирковых артистов. Тему поисков жизненного ориентира автор продолжил в романе «Приз», опубликованном в 1980 году в седьмом номере журнала «Звезда» (вышел также отдельной книгой в издательстве «Советский писатель»). В основу романа легли африканские впечатления, а также судьбы и быт наездников ипподрома. В 1980 году сначала в журнале «Сельская молодежь», а затем в приложении к нему — «Подвиге» напечатана остросюжетная повесть «Таможенный досмотр». Предлагаемая вниманию читателей повесть «При невыясненных обстоятельствах» ранее публиковалась в «Искателе» № 6 за 1981 год.

 

ЛЕВИН АНДРЕЙ МАРКОВИЧ родился в 1944 году в Москве. В 1968 году закончил Институт стран Азии и Африки при Московском государственном университете имени М. В. Ломоносова. По специальности — востоковед-историк. После окончания института работал в ТАССе, затем —собственным корреспондентом «Комсомольской правды» в странах Юго-Восточной Азии.

Результатом его журналистской работы явились две книги: «Кампучия: народ, который хотели убить» и «Направление экспансии — юг». В книгах рассказывается о многолетней враждебной деятельности китайского руководства по отношению к Демократической Республике Вьетнам — деятельности, включающей в себя шпионаж, пропагандистские кампании, провокации на границе, которые вылились в вооруженную агрессию против суверенного государства, а также о маоистском эксперименте в Кампучии, где в течение четырех лет пекинские ставленники проводили политику массового уничтожения людей.

Литературный дебют автора состоялся в 1976 году, когда в журнале «Смена» был опубликован остросюжетный роман «Желтый дракон «Цзяо» (позднее вышел отдельной книгой).

Роман повествует о борьбе сингапурской полиции против одного из крупнейших тайных обществ в Юго-Восточной Азии — «Триады». Автор, используя большой фактический материал, анализирует истоки и причины организованной преступности тайных обществ в этом регионе, именуемых там «китайской мафией» и занимающихся грабежом, торговлей наркотиками, валютой, золотом, «живым товаром». В книге вскрывается бессилие официальных властей и полиции перед гангстерским миром, за спиной которого стоят крупные монополии и Пекин, усиленно использующий тайные общества в своих великодержавных шовинистических целях.

В своей новой работе Андрей Левин остается верен региону, о котором пишет уже давно. В повести «Тайна «запретного города» рассказывается о подпольщиках Сайгона (ныне город Хошимин).

В настоящее время Андрей Левин — главный редактор русского издания журнала «Вьетнам». Работает над новой повестью о борьбе вьетнамского народа против контрреволюционных сил, пытавшихся после освобождения юга страны помешать созидательному труду вьетнамского народа.

 

ФАЙБЫШЕНКО ЮЛИЙ ИОСИФОВИЧ (1938—1976) родился в Воронеже, затем учился в тульской средней школе и здесь же, в Туле, поступил на историко-филологический факультет педагогического института. Закончив институт, уехал по распределению работать учителем в сельскую школу в Сибири. Начал печатать очерки в иркутских областных и районных газетах. Через несколько лет, вернувшись в Тулу, преподавал в ПТУ. Одновременно писал повести и рассказы. Первая повесть «Кшися» была опубликована в издательстве «Молодая гвардия» в 1970 году (сборник «Приключения»). Вслед за этим там же, в сборниках, вышли в свет повести «Розовый куст» и «Троянский конь».

По мотивам двух произведений Ю. Файбышенко «Розовый куст» и в «Медвежьем углу» в 1979 году режиссером С. Евлахишвили снят телевизионный трехсерийный фильм «Ярость».

Как и во всех произведениях писателя, в публикуемой повести «Осада» отражен интерес автора к событиям революции и гражданской войны, воспеваются романтика строительства новой жизни и созидания, борьбы человека за свою идею, служения высоким помыслам справедливости, пролетарского братства.

Повесть «Осада» посвящается событиям первого периода становления Советской власти, людям, посвятившим себя борьбе с контрреволюцией, с уголовными элементами — с теми, кто мешал молодой Советской Республике строить новую жизнь.

 

ГУСЕВ ВАЛЕРИЙ БОРИСОВИЧ родился в Рязани в 1941 году. После окончания средней школы поступил в Московский институт инженеров сельскохозяйственного производства имени В. П. Горячкина на факультет механизации. В 1964 году, закончив институт, работал там же преподавателем на кафедре почвообрабатывающих машин. В 1969 году перешел на другую работу — в редакцию «Международного сельскохозяйственного журнала», где был сначала редактором, затем — заместителем главного редактора. В настоящее время — консультант министра сельского хозяйства СССР.

В 1977 году избирался народным заседателем Сокольнического районного народного суда Москвы.

Начал выступать в печати с 1970 года — с очерками, статьями, информациями.

В 1977 году в журнале «Сельская новь» опубликована приключенческая повесть «Шпагу князю Оболенскому!», которая затем была включена в пятый выпуск сборника «Поединок» (Издательство «Московский рабочий», 1979 год).

В 1979 году в журнале «Сельский механизатор» напечатана повесть В. Гусева «Первое дело», а в 1981-м в журнале «Сельская новь» — приключенческая повесть «В Синеречье снова спокойно».

 

ЛУЧКОВСКИЙ ЕВГЕНИЙ АРКАДЬЕВИЧ родился в Киеве в 1938 году. Закончил среднюю школу в городе Михайлове Рязанской области, затем поступил в Новомосковское техническое училище. Вместе со всем выпуском был направлен в Москву, где работал монтажником-высотником на строительстве ТЭЦ. Учился на сценарном факультете ВГИКа. В 1975 году закончил Высшие литературные курсы. Член Союза писателей СССР.

Имя Евгения Лучковского известно читателям «Поединка» по повести «Путь в полдороги», опубликованной в шестом выпуске этого сборника. В своих остросюжетных произведениях автор стремится показать, что место подвигу есть не только в экстремальных обстоятельствах, но и в обычной жизни, подчеркивая способность каждого честного человека к отваге и душевному порыву.

В настоящее время писатель работает над романом «Ветер удачи». Это — автобиографическое произведение о судьбах молодых людей, избравших после окончания ПТУ профессию монтажника-высотника. Юношеская любовь, настоящая дружба, становление личности — вот основные мотивы романа.

Евгений Лучковский — автор нескольких поэтических книг.

 

АБРАМОВ АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ родился в 1900 году в Москве. Окончил Литературный институт имени В. Я. Брюсова. Его первые книги были написаны в жанре научной фантастики — «Гибель шахмат» (1924) и в жанре приключений — «Бумажник из желтой кожи» (1926). Позже он целиком посвящает себя критике и литературоведению, занимается изучением истории английской и американской литератур и лишь в 50-е годы вновь возвращается к прозе. Среднему поколению читателей хорошо известны повести А. Абрамова «Я ищу Китеж-град», «Когда скорый опаздывает», «Прошу встать!» и др. В соавторстве с С. Абрамовым создан целый ряд научно-фантастических романов и повестей, снискавших широкую читательскую популярность.

А. И. Абрамов — член Союза писателей СССР.

 

ПОДОБЕД АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ родился в 1930 году под Минском. Во время Великой Отечественной войны двенадцатилетним мальчиком принимал участие в партизанском движении, был связным в партизанском отряде. Свои воспоминания об этом времени он отразил в документальном рассказе «На всю жизнь» («Поединок», выпуск шестой). Имеет военные награды — медали «За отвагу», «За победу над Германией в 1941—1945 годах» и др. После войны закончил Московское Краснознаменное военное училище имени Верховного Совета РСФСР и Всесоюзный юридический заочный институт.

Юрист, член Союза журналистов СССР.

Печатается с 1947 года. Рассказы, повести, очерки, статьи публиковались в журналах «Неман», «Пограничник», «Советский воин», газетах «Красный воин», «На рубежах Родины» и многих других. Публикуемый документальный рассказ — о подлинных событиях Великой Отечественной войны.

Обольский подпольный комитет комсомола 675 дней и ночей вел смертельный поединок с фашистскими захватчиками, подпольщики занимались разведывательной работой. Под откос летели эшелоны с гитлеровцами и техникой, в партизанский отряд комсомольцы доставляли оружие, боеприпасы, разведывательные данные и медикаменты, среди местного населения распространяли листовки, газеты и сводки Совинформбюро.

28 августа 1943 года Обольский подпольный комитет комсомола выдал абверовцам провокатор. Почти все его участники были арестованы и казнены. Их родители казнены или увезены в концентрационные лагеря смерти...

Лишь благодаря сохранившимся архивам, рассказам чудом оставшихся в живых подпольщиков мы узнали о подвигах молодогвардейцев белорусской земли.

 

ФЕДОТОВ ВИКТОР ИВАНОВИЧ родился в 1927 году в Ульяновской области. В 1941 году закончил семилетнюю школу и пошел работать токарем на завод, а весной 1944-го ушел добровольцем на флот. Семь лет служил на Тихоокеанском флоте, командиром отделения радистов на «морских охотниках». С 1951 года демобилизовался и до 1966 года работал монтажником, регулировщиком, техником на московском заводе. Одновременно учился в школе рабочей молодежи. В 1961 году поступил на заочное отделение Литературного института имени Горького и закончил его в 1967 году.

Рассказы автора печатались в центральных журналах и газетах («Знамя», «Наш современник», «Смена», «Сельская молодежь» и др.). В различных московских издательствах выходили книги: «Последняя торпеда» (1965), «Своя песня» (1974), «Матрос с «Червоной Украины» (1976), «Закон моря» (1980). В 1976 году в сборнике «Поединок» (выпуск второй) была напечатана повесть «Пропавшие без вести».

В. И. Федотов — член Союза писателей СССР и член Союза журналистов СССР.

 

ЖИТКОВ БОРИС СТЕПАНОВИЧ (1882—1938) родился в семье преподавателя математики. В 1905 году, живя в Одессе, принимал участие в революционных событиях. В 1906 году окончил естественное отделение Новороссийского университета, а в 1916 году — кораблестроительное отделение Петербургского политехнического института. Был ихтиологом и капитаном научно-исследовательского судна, штурманом парусника, рабочим-металлистом, морским офицером и инженером, преподавателем физики и черчения, руководителем технического училища.

Печататься начал в 1924 году. Он писал морские повести (сб. «Злое море», 1924; «Морские истории», 1925—1937), пьесы («Пятый пост», 1927, «Семь огней», 1929), сказочные повести («Элчан-Кайя», 1926), научно-художественные книги («Про эту книгу», 1927, «Пароход», 1935, и др.) и книжки-самоделки («Одень меня», 1928); создал также детскую энциклопедию «Что я видел» (1939, опубликовано посмертно). В 1934 году закончил работу над романом «Виктор Ваныч», посвященным революции 1905 года.

Произведения Житкова динамичны, отличаются напряженным сюжетом и неожиданностью развязки. Писатель показывает «кто чего стоит» в минуту опасности, когда человек остается один на один с нею.

В своих научно-художественных книгах Борис Житков умел «писать технику словом, как живописец пишет красками» (Жизнь и творчество Б. С. Житкова: Сборник, 1955).

Сам писатель говорил, что никогда не ориентировался заранее в своих книгах на определенный читательский возраст, что его произведения рассчитаны на тех, на кого придется — по своей интересности и увлекательности.

Текст публикуемых рассказов печатается по изданию: Борис Житков. Джарылгач: Рассказы и повести. М., Детская литература, 1980.

 

МАЛЫШКИН АЛЕКСАНДР ГЕОРГИЕВИЧ (1892—1938) детские годы провел в Мокшанске. В 1916 году закончил филологический факультет Петроградского университета и был призван в армию. Служил на Черноморском флоте. В годы гражданской войны был историографом в штабе М. В. Фрунзе. Участник штурма Перекопа. Становление Малышкина как писателя тесно связано с впечатлениями детства и юности, проведенными в уездном городе.

Читательское признание принесла автору повесть «Падение Даира» (впервые опубликована в альманахе «Круг», 1923, № 1). Появление этого произведения было событием в литературной жизни 20-х годов. Критики писали, что «Падение Даира» «может быть, единственная пока, отразившая в подлинной художественной форме нашу гражданскую войну».

Новаторский характер повести был в центре внимания развернувшегося обсуждения: «...это — род лирико-эпической, героической поэмы...», «это — романтика Гражданской войны». Критик Горбачев, отмечая, что автор нашел новые формы историко-литературного обобщения, писал: «...повесть реалистическая, порою протокольная, со сводками и оперативными приказами о взятии Крыма в ноябре 1920 г. становится мифом-легендой о падении «Даира»... Подслушан в повести ход истории, топот ее железных шагов — это дано немногим художникам».

Творчество А. Малышкина всегда отличалось резко выраженным интересом к социальной жизни общества. Широкую известность приобрели роман «Люди из захолустья», повесть «Севастополь» и циклы рассказов писателя.

Текст повести «Падение Даира» печатается по изданию: Александр Малышкин. Избранные произведения, М., Художественная литература, 1978, т. 1.

СОДЕРЖАНИЕ

Повести

Анатолий Ромов. При невыясненных обстоятельствах (Журнал «Искатель», № 6, 1981 г.) (6)

Андрей Левин. Тайна «запретного города»* (117)

Юлий Файбышенко. Осада* (210)

 

Рассказы

Валерий Гусев. Непонятная история* (294)

Евгений Лучковский. «И прочие опасности!»* (307)

Александр Абрамов. Белые начинают...* (324)

 

Документы и факты

Александр Подобед. Операция «Генерал»* (352)

Виктор Федотов. Высота* (368)

 

«Антология «Поединка»

Борис Житков. Механик Салерно (406)

Борис Житков. «Погибель» (428)

Александр Малышкин. Падение Даира. Повесть (452)

 

Наши авторы (485)

Примечания

1

ПМГ, СКАМ — передвижные милицейские группы, служба контроля над автомашинами.

(обратно)

2

«Запретный город», или «Цитадель» — бывшая резиденция вьетнамских королей в городе Хюэ, куда вход иностранцам и простому люду был строжайше запрещен. — Прим. авт.

(обратно)

3

Вьетконг — вьетнамские коммунисты (вьетн.). Так американцы и марионеточные власти называли патриотов Южного Вьетнама.

(обратно)

4

Династия Нгуенов правила во Вьетнаме с начала прошлого века.

(обратно)

5

Во Вьетнаме такие кальяны очень популярны. В толстую бамбуковую трубку, закупоренную с одного конца, наливается вода для охлаждения дыма. В патрончик, вставленный посередине трубки, насыпается табак. Этот табак, который называют лаосским табаком, настолько крепок, что одной-двух затяжек курильщику хватает на несколько часов.

(обратно)

6

Тет — вьетнамский Новый год по лунному календарю, который празднуется в конце января — начале февраля.

(обратно)

7

Вьетнамский поэт конца XVIII — начала XIX века.

(обратно)

8

Вьетнамский национальный музыкальный инструмент с одной струной, имеющий весьма мелодичное звучание.

(обратно)

9

Национальная женская одежда — длинная, ниже колен, шелковая туника с разрезами по бокам, под которую поддеваются белые шелковые брюки.

(обратно)

10

Конусообразная шляпа, которую носят вьетнамки.

(обратно)

11

Имя Лан — по-вьетнамски означает Орхидея.

(обратно)

12

Мелкая монета в старом Вьетнаме. Во времена колонизации ее заменил пиастр.

(обратно)

13

Во Вьетнаме дни недели не имеют названий, а обозначаются порядковыми номерами начиная с воскресенья. Таким образом, четверг — это «пятый день».

(обратно)

14

Презрительная кличка, которую американцы дали южновьетнамским патриотам.

(обратно)

15

Все фамилии героев — подлинные.

(обратно)

16

Неподвижно-заградительный огонь.

(обратно)

17

Бандерильи — стрелы, которые бросают в быка, чтобы раздразнить его.

(обратно)

18

Греческая божба.

(обратно)

19

Лот — веревка со свинцовой гирей на конце; им измеряют глубину.

(обратно)

20

Линь — веревка лота.

(обратно)

21

Бак — носовая часть палубы.

(обратно)

22

Румпель — рычаг, который надевается на руль для поворота.

(обратно)

Оглавление

  • ПОВЕСТИ
  •   АНАТОЛИЙ РОМОВ ПРИ НЕВЫЯСНЕННЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ
  •   АНДРЕЙ ЛЕВИН ТАЙНА «ЗАПРЕТНОГО ГОРОДА»[2]
  •   ЮЛИЙ ФАЙБЫШЕНКО ОСАДА
  • РАССКАЗЫ
  •   ВАЛЕРИЙ ГУСЕВ НЕПОНЯТНАЯ ИСТОРИЯ
  •     1
  •     2
  •     3
  •   ЕВГЕНИЙ ЛУЧКОВСКИЙ «И ПРОЧИЕ ОПАСНОСТИ!»
  •   АЛЕКСАНДР АБРАМОВ БЕЛЫЕ НАЧИНАЮТ...
  •     1. «ДАЧНОЕ» ДЕЛО
  •     2. РОДСТВЕННИКИ И ГОСТИ
  •     3. СТРАННАЯ ПАРТИЯ?
  •     4. ПОЛКОВНИК ХМАРА
  •     5. ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК
  •     6. НОВЫЙ ГОСТЬ
  •     7. ВЕРСИИ НАМЕЧАЮТСЯ
  •     8. ЗАГАДКА ЧЕРНЫХ
  •     9. ПО СВЕЖЕМУ СЛЕДУ
  •     10. БЕЛЫЕ НАЧИНАЮТ И ВЫИГРЫВАЮТ
  • ДОКУМЕНТЫ И ФАКТЫ
  •   АЛЕКСАНДР ПОДОБЕД ОПЕРАЦИЯ «ГЕНЕРАЛ»
  •   ВИКТОР ФЕДОТОВ ВЫСОТА
  • «АНТОЛОГИЯ «ПОЕДИНКА»
  •   БОРИС ЖИТКОВ МЕХАНИК САЛЕРНО
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •   БОРИС ЖИТКОВ «ПОГИБЕЛЬ»
  •   АЛЕКСАНДР МАЛЫШКИН ПАДЕНИЕ ДАИРА Повесть
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  • НАШИ АВТОРЫ
  • СОДЕРЖАНИЕ
  • *** Примечания ***