Стихотворения [Николай Иванович Тряпкин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

СТИХОТВОРЕНИЯ

"А на улице снег, а на улице снег, "

А на улице снег, а на улице снег,
А на улице снег, снег.
Сколько вижу там крыш, сколько вижу там слег,
Запорошенных крыш, слег!
А в скиту моем глушь, а в скиту моем тишь,
А в скиту моем глушь, тишь.
Только шорох страниц да запечная мышь,
Осторожная мышь, мышь.
А за окнами скрип, а за окнами бег,
А над срубами — снег, снег.
Сколько всяких там гор! Сколько всяких там рек
А над ними все — снег, снег…
Затопляется печь, приближается ночь.
И смешаются — печь, ночь.
А в душе моей свет. А врази мои — прочь.
И тоска моя — прочь, прочь.
Загорается дух. Занимается дых.
(А на улице — снег, снег.)
Только шорох страниц. Да свечи этой вспых.
(А за окнами — снег, снег.)
А в кости моей — хруст. А на жердочке — дрозд.
Ах по жердочкам — дрозд, дрозд.
И слова мои — в рост. И страда моя — в рост.
И цветы мои — в рост, в рост.
А за окнами — снег. А за окнами — снег.
А за окнами — снег, снег.
Из-за тысячи гор. Из-за тысячи рек.
Заколдованный снег, снег…

"Ходит ветер в чистом поле, " 

Ходит ветер в чистом поле,
А за полем ходит гром.
А в том поле чья-то доля —
Белый камень под бугром.
Ой ты камень под горою!
Ты совсем не алатырь.
Только буйной головою
Кто здесь падал на пустырь?
И галопом скачет вихорь,
Закрывая белый свет…
Только холмик с облепихой,
Только пыльный горицвет.
Или, может, под тобою
Никого и ничего,
Только к вечному покою
Ждешь прихода моего?..
Ходит ветер в чистом поле,
А за полем ходит гром.
А в том поле чья-то доля —
Белый камень под бугром.
Скоро снова затоскую
И присяду в уголке.
Дай мне песенку такую,
Чтобы вспомнить налегке.
И за прялочкой за нашей
Заклубится волокно.
Дай мне песенку покраше,
А какую — все равно.
Чтоб кобылка вороная
Заплясала пред тобой,
Чтобы звездочка ночная
Зазвенела под дугой.
Чтоб дороженьку прямую
Снег-пурга не замела.
Дай мне песенку такую,
Чтобы вновь не подвела.

" Летела гагара "

Спой мне, спой, Прокошина,

Что луга не скошены,

М. Исаковский
1
Летела гагара,
Летела гагара
На вешней заре.
Летела гагара
С морского утеса
Над тундрой сырой.
А там на болотах,
А там на болотах
Брусника цвела.
А там на болотах
Дымились туманы,
Олени паслись.
2
Летела гагара,
Кричала гагара,
Махала крылом.
Летела гагара
Над мохом зеленым,
Над синей водой.
Дымились болота,
Дымились болота
На теплой заре.
Дымились болота,
Туманились травы,
Брусника цвела.
3
Кричала гагара,
Кричала гагара
Над крышей моей.
Кричала гагара,
Что солнце проснулось,
Что море поет.
Что солнце проснулось,
Что месяц гуляет,
Как юный олень.
Что месяц гуляет,
Что море сияет,
Что милая ждет.
Истопил камелек. Хорошо!
Что же! Значит, не все поутеряно.
И сижу я в тепле — корешок,
Не умерший в снегах, под метелями.
Что за скрипы в морозных сенях?
Что за вздохи печные глубокие?
Или вновь загрустили о нас
Журавли за морями далекими?
И какой ты увидела сон
В эту ночь суматошную, снежную?
Что же! Встань, заведи патефон,
Запусти эту песенку нежную.
Пусть в окошко заглянет капель
И в снегу просинеет пролужина.
Убери, как и прежде, постель
В свое прежнее, девичье кружево.
И поверь, что не все отошло,
Что снегами не все запорошено…
И зовет нас опять за село
Зацветающий голос Прокошиной.
Не весна ль тому виновница,
Долгожданная весна?
Вдруг возьмет да и припомнится
Песня русская одна.
Песня старая-престарая,
Молодая как заря…
Ой летела пчелка ярая
За далекие моря.
Отмыкала лето красное
(Что за ключик золотой!),
Выпускала солнце ясное
Над родимой стороной.
И пришло оно, приехало
К Волге-матушке реке
На скорлупочке ореховой,
На пшеничном колоске…
Песня с гордостью не знается,
Ходит по полю пешком,
Добрым людям улыбается
За пастушеским рожком.
Песня новая, не новая
В лапотках из берестин,
А росою васильковою
Все умылись, как один.
Даже самая отсталая
В сердце травка ожила…
А всего-то пчелка малая
За морями побыла!
He вздыхал, не грустил, не бродил
Возле белого барского дома
И не сравнивал бронзу перил
Со своей избяною соломой.
И на празднике майских ночей
Не брала меня злая досада,
Что не мне распевал соловей
В белой роще господского сада.
Что за роща сияла в цвету!
Что за флейта звала не смолкая!..
Да ведь сколько тут гроз на ветру
Пронеслось, все огнем опаляя!
Ничего! Ты послушай со мной:
Над заливом, что в зарослях скрылся,
Белый сад на волне ветровой
Белым шумом вовсю расходился.
Он шумит на десятки ладов
О земле полнокровной и честной,
И в полотнах его парусов —
Несмолкающий говор воскресный.
И летит с детворой карусель,
И гудит, заведенная током.
И зовет вечереющий хмель
Помечтать у ограды высокой.
Приходи и минут не жалей,
И совсем огорчаться не надо,
Что не нам распевал соловей
В белой роще господского сада.
Я уйду за красные туманы
Через те закатные мосты.
За далеким полем, у бурьяна,
Жди меня до поздней темноты.
Говорят, что там, за гранью алой,
Где садится солнце на шесток,
Зацветает силой небывалой
Огнекрылый сказочный цветок;
Что едва, мол, тронь его рукою —
И земля в таинственном саду,
И восходят звезды над тобою
На великом песенном ходу…
Дай же мне веселые заклятья
От глухой и скучной слепоты,
И пускай той верой на закате
Загорятся дальние кусты.
Жди меня, раздольная, у края,
За полями гаснущего дня…
Загорюсь тем светом, не сгорая,
И цветок достану из огня.
И пускай идет себе прохожий,
Ничего не думая про нас,
Превратись ты в камень придорожный,
Чтобы скрыться от ненужных глаз.
Ну а если вещие зарницы
Все же крикнут о конце моем, —
Ты сама на этой вот странице
Распустись негаданным цветком.
И пускай он — вечный и желанный,
Зазвенит гармошкой у крыльца,
И зажгутся тайной несказанной
И земля, и воздух, и леса.
И никто вовек не перестанет
Забываться в песне как во сне.
А цветок в глаза ему заглянет
И расскажет сказку обо мне.
А это всегда я имею в виду,
Когда через луг по ромашкам иду:
Что эти ромашки и эта земля
Живут, свою плоть меж собою деля, —
Друг друга питают, и соль свою пьют,
И в песенке пчел через год запоют.
И в эту работу цветов и земли
И прежние пчелы и травы пошли,
Пошли снеготалы — и снова пойдут,
И предки мои — обязательно тут;
И сам я и ты через годы, потом,
В живые круги мирозданья войдем.
И дальний потомок — забавный Адам —
Вот так же рукою притронется к нам.
А мы с тобой будем — земля и трава.
И скажет потомок такие ж слова:
Что вот, мол, какие ромашки цветут,
И предки мои — обязательно тут…
А мы закиваем, задрав стебельки,
Что гибели нету, а смерть — пустяки.

"Листья дубовые! Листья дубовые! "

Листья дубовые! Листья дубовые!
Стук желудей!
Пусть расползутся ненастья суровые
С наших полей.
Пусть улыбнется нам солнышко ясное,
Звезды горят.
Листья дубовые! Сучья угластые!
Злат листопад!
Добрую силу, густую, медяную,
Дайте ветрам.
Сыпьтесь в рубашку мою полотняную,
Кланяюсь вам!
Сыпься, прошу, в рукава мои белые,
Стук желудей!
Пусть они, ветры, веселые, смелые,
Грянут скорей.
Сыпьтесь в мое полотно непорочное,
Кланяюсь вам!
Пусть они скроются, грозы полночные,
Злобные к нам.
Дайте собрать вашу сень многодумную,
В узел связать.
Дайте средь поля на дерево шумное
Узел поднять.
Листья дубовые! Сучья угластые!
Злат ворошок!
Дайте подвесить под сени гривастые
Думный мешок!
Пусть он качнется под той наговорною
Кущей моей.
Пусть она схлынет, вся нежить упорная,
С наших полей.
Добрую силу, густую, медяную,
Дайте ветрам.
Сыпьтесь в рубашку мою полотняную,
Кланяюсь вам!
Никаких таких ракит
За речной заставою,
Только сосенка стоит
Раскудря-кудрявая.
Только сосенка-сосна,
Да какая сосенка —
Тихомиркина жена,
Золотая Фросенька!
Ходит рыбка через вир,
Припадает к донышку.
Ставит верши Тихомир
Да глядит на женушку.
То не солнце наверху,
А другая дивинка:
Варит Фросенька уху
Да играет в ливенку.
Ты играй, жена, играй,
Чтобы я приплясывал
Да рыбешку то и знай
Для тебя подбрасывал.
А ты кушай, да играй,
Да судьбу загадывай,
Да из сумки каравай
Покрупней выкладывай.
Это просто чудеса,
Если ты здоровая,
Да не будь, моя краса.
Чересчур суровая.

ПЕСНЬ О ВЕЛИКОМ ПОХОДЕ

Как ныне сбирается вещий Олег

Отмстить неразумным хазарам.

А. ПУШКИН
Итак, начинаю. Время
Приветствую светом дня.
Я ноги обую в стремя
И вам подведу коня.
На стогнах гремят витии,
А с нами — отряды муз.
О Русь! Купина! Россия!
Великий Советский Союз!
Настала пора походов,
Каких не бывало ввек.
В полях, на горах и водах
Играет в трубу Олег —
Олег не простой, а вещий,
Сияющий бог дружин.
Мы славим такие вещи,
Что стоят любых былин.
Мы любим свои базары
И дедовских песен вязь.
А в наши глаза хазары
Швыряют срамную грязь.
А в нашем Кремле хазары
Пускают страну в распыл…
Эгей, господа гайдары!
Недаром я злость копил.
Настала пора походов,
Каких не бывало ввек, —
С полюдьями всех заводов,
С разливом великих рек.
Матросы на Черном море,
Охотские моряки,
Балтийцы стоят в дозоре,
Готовые, как штыки.
А в селах гремят витии,
А с нами — отряды муз.
О Русь! Купина! Россия!
Великий Советский Союз!
Давай же, герой наш вещий,
Сияющий бог дружин!
Мы знаем такие вещи,
Что стоят любых былин.
Гремят по стране витии,
Высокий поднявши груз.
О Русь! Купина! Россия!
Великий Советский Союз!
Держава — на полном сборе.
Хвалынцы и тверяки.
И песни мои в дозоре,
Готовые, как штыки.

РУСЬ

Значит — снова в путь-дорогу,
Значит — в ночь не удалось
Значит — снова, братцы, — с Богом!
На авось, так на авось.
Что нам отчее крылечко!
Что нам брат и что нам друг!
Ты катись, мое колечко,
Хоть на север, хоть на юг.
Умираем, да шагаем
Через горы и стада.
А куда идем — не знаем,
Только знаем, что туда:
В те края и в те предместья,
Где дома не под замком,
Где растут слова и песни
Под лампадным огоньком.
Провались ты, зло людское,
Все карманы и гроши!
Проклинаю все такое,
Где ни Бога, ни души.
То крылечко — не в крылечко,
Где платочек — на роток…
Ты катись, мое колечко,
Хоть на запад иль восток.
Проклинаем да шагаем
Через горы и стада.
А куда идем — не знаем,
Только знаем, что туда.

ПОСЛАНИЕ МАРКУ СОБОЛЮ

Дружище Марк! Не упрекай меня,
Что я стучусь в твое уединенье.
Давай-ка вновь присядем у огня,
Что мы когда-то звали вдохновеньем.
Скорблю, старик, что наш ХХ век
Столь оказался и сварлив и смраден.
Задели гной — и вот уж сам генсек
Прополз по миру — гадина из гадин.
Да черт бы с ним, пускай себе ползет,
Да пусть он будет хоть червяк с помойки!
Но он ползет — и нас с тобою жрет,
Но он ползет — и мы с тобою в гнойке.
И вот бушуют вирусы вражды,
И вот снуют все яблоки раздора,
А мы друг другу целимся в зады
Иль прямо в грудь палим из-под забора.
Дружище Марк! А ты совсем не зверь,
Да ведь и я люблю тебя доселе.
Давай-ка, брат, сойдемся и теперь
И вновь по чарке тяпнем в Цедээле.
Для нас ли дым взаимной чепухи?
Поверь-ка слову друга и поэта:
Я заложил бы все свои стихи
За первый стих из Нового Завета…
Скорблю, старик, что наш ХХ век
Столь оказался и сварлив и смраден.
Хвала творцу! Хоть ты-то не генсек, —
И нынче мне особенно отраден.
А посему — не упрекай меня,
Что вот стучусь в твое уединенье.
Давай-ка вновь присядем у огня,
Что мы когда-то звали вдохновеньем.
"День", 12–18 сентября 1993 г.

СТАРИННЫЕ ПЕСНИ

(подготовка материала к публикации — А.Полубота)


Критик Владимир Бондаренко сказал о Николае Тряпкине, что «он, может быть, оказался последним поэтом русской глубинки, русского лада. Он не был чисто крестьянским поэтом, но все пропускал через свой крестьянский мир. Он был вольным хранителем русского слова. Не боялся и затронуть трагические темы раскулачивания, коллективизации, тяжелой жизни крестьянства».


В последний период своего творчества резко выступал против перестройки и разрушения России. Вошел в редколлегию газеты «День», был ее постоянным автором и в каком-то смысле поэтическим символом.

Вот, что писал о Николае Тряпкине поэт Юрий Кузнецов незадолго до своей смерти в статье "Заветное окошко мироздания":


"В какое время мы живём! Всюду толпа. На улицах — толпа, в квартирах у телевизоров — тоже толпа, хоть разъединённая, но загипнотизированная одним и тем же. Но пушкинская ремарка всё равно остаётся в силе: народ безмолвствует. Видимо, это надо понимать так, что он не участвует в политических страстях. Он живёт отдельно от толпы. Он поёт, он смеётся и плачет и всегда заявляет о себе, говоря устами своих певцов.

Один из таких певцов — Николай Тряпкин.

Толпа безлика, у народа есть лик. Этот народный лик проступает в творчестве Николая Тряпкина.

Бывают поэты, которые привлекают внимание "лица необщим выраженьем". Но тут другое. Тут лик.

А сам поэт обладает магической силой, одним росчерком пера он способен удерживать все времена:

Свищут над нами столетья и годы, —
Разве промчались они?
Николай Тряпкин близок к фольклору и этнографической среде, но близок как летящая птица. Он не вязнет, а парит. Оттого в его стихах всегда возникает ощущение ликующего полёта… Бытовые подробности отзываются певучим эхом. Они дышат, как живые. Поэт владеет своим материалом таинственно, не прилагая видимых усилий, как Емеля из сказки, у которого и печь сама ходит, и топор сам рубит. Но это уже не быт, а национальная стихия.

В линии Кольцов — Есенин, поэтов народного лада, Тряпкин — последний русский поэт. Трудно и даже невозможно в будущем ожидать появления поэта подобной народной стихии. Слишком замутнён и исковеркан русский язык и сильно подорваны генетические корни народа. Но если такое случится — произойдёт поистине чудо. Будем на это надеяться, а я уверен в одном: в XXI веке значение самобытного слова Николая Тряпкина будет только возрастать."

"Душа томилась много лет, "

Душа томилась много лет,
В глухих пластах дремали воды.
И вот сверкнул желанный свет,
И сердце вскрикнуло: свобода!
Друзья мои! Да что со мной?
Гремят моря, сверкают дымы,
Гуляет космос над избой,
В душе поют легенды Рима.
Друзья! Друзья! Воскрес поэт,
И отвалилась тьмы колода.
И вот он слышит гул планет
Сквозь камертон громоотвода.
Весь мир кругом — поющий дол,
Изба моя — богов жилище,
И флюгер взмыл, как тот орёл
Над олимпийским пепелищем.
И я кладу мой чёрный хлеб
На эти белые страницы.
И в красный угол севший Феб
Расправил длань своей десницы.
Призвал закат, призвал рассвет,
И всё, что лучшего в природе,
И уравнял небесный цвет
С простым репьём на огороде.
Какое чудо наяву!
А я топтал его! Ногами!
А я волшебную траву
Искал купальскими ночами!
Друзья мои! Да будет свет!
Да расточится тьма и врази!
Воспрянул дух, воскрес поэт
Из тяжких дрём, из мёртвой грязи.
Пою о солнце, о тепле,
Иду за вешние ворота,
Чтоб в каждой травке на земле
Времён подслушать повороты.
1958

"Земля, Вода, и Воздух, и Огонь!"

Земля, Вода, и Воздух, и Огонь!
Святитесь все — и ныне и вовеки…
Лети, мой Конь!
Лети, мой вечный Конь,
Через моря вселенские и реки!
Боков твоих да не коснётся плеть.
И гвозди шпор в тебя да не вонзятся.
Я жить хочу. И жажду умереть.
Чтоб снова тлеть —
И заново рождаться.
1971

"Горячая полночь! Зацветшая рожь!"

Горячая полночь! Зацветшая рожь!
Купальской росой окропите мой нож!
Я филином ухну, стрижом прокричу,
О камень громовый тот нож наточу.
Семь раз перепрыгну чрез жаркий костёр —
И к древнему дубу приду на сугор.
Приду, поклонюсь и скажу: "Исполать!"
И крепче в ладони сожму рукоять,
И снова поклон перед ним положу —
И с маху весь ножик в него засажу.
И будет он там — глубоко, глубоко,
И брызнет оттуда, как гром, молоко.
Животное млеко, наполнив кувшин,
Польётся на злаки окрестных долин,
Покатится в Волге, Десне и на Сож…
И вызреет в мире громовая рожь.
Поднимутся финн, костромич и помор
И к нашему дубу придут на сугор.
А я из кувшина, средь злаков густых,
Гремящею пеной плесну и на них.
Умножатся роды, прибавится сил,
Засветятся камни у древних могил.
А я возле дуба, чтоб зря не скучать,
Зачну перепёлкам на дудке играть.
1971

МОРЕ

Белая отмель. И камни. И шелест прилива.
Море в полуденном сне с пароходом далёким.
Крикнешь в пространство. Замрёшь. Никакого отзыва.
Сладко, о море, побыть на земле одиноким.
Где-то гагара кричит над пустынею водной.
Редкие сосны прозрачны под северным светом.
Или ты снова пришёл — молодой и безродный —
К тундрам и скалам чужим, к неизвестным заветам?
Что там за тундрой? Леса в синеве бесконечной.
С берега чайки летят на речные излуки.
Снова я — древний Охотник с колчаном заплечным,
Зной комариный в ушах — как звенящие луки.
Что там за морем? Лежат снеговые туманы.
Грезят метели под пологом Звёздного Чума.
Мир вам, земля, и вода, и полночные страны,
Вечно сверкающий кряж Ледяного Угрюма!
Сколько веков я к порогу земли прорубался!
Застили свет мне лесные дремучие стены.
Двери открылись. И путь прямо к звёздам начался.
Дайте ж побыть на последней черте Ойкумены!
Мир вам, и солнце, и скалы, и птичьи гнездовья,
Запахов крепкая соль, как в начале творенья!
Всё впереди! А пока лишь — тепло да здоровье,
Чайки, да солнце, да я, да морское свеченье.
Белая отмель. И камни. И шелест прилива.
Море в полуденном сне с пароходом далёким.
Крикнешь в пространство. Замрёшь. Никакого отзыва.
Сладко, о море, побыть на земле одиноким.
1961

СТАРИННЫЕ ПЕСНИ

Старинные песни, забытые руны!
Степные курганы, гуслярные струны!
Далёкая быль!
Давно пронеслись те года и походы,
И всё принакрыли извечные воды,
Ивняк да ковыль.
И только лишь кто-то кричит и взывает:
"По Дону гуляет, по Дону гуляет
Казак молодой".
И снова поёт пролетевшее Время —
И светится Время, как лунное стремя,
Над вечной Водой.
И снятся мне травы, давно прожитые,
И наши предтечи, совсем молодые,
А Время поёт.
И рвутся над нами забытые страсти,
И гром раздирает вселенские снасти,
А колокол бьёт!
По Дону гуляет!.. По Дону гуляет!..
А лунное Стремя звенит и сияет,
А звёзды горят…
Старинные песни! Забытые руны!
Над кем же рокочут гуслярные струны?
О чём говорят?
Давно пронеслись те года и походы,
И всё принакрыли извечные воды,
Извечный Покой.
А звёздное Время звенит и сияет
И снова над нами, свистя, пролетает
И прыщет стрелой.
1973

"Не бездарна та планета,"

"Не бездарна та природа,

Не погиб ещё тот край.

(Н.А. Некрасов)
Не бездарна та планета,
Не погиб ещё тот край.
Если сделался поэтом
Даже Тряпкин Николай.
Даже Тряпкин Николай
Ходит прямо к Богу в рай.
И Господь ему за это
Отпускает каравай.
Отпускает каравай
И кричит: "Стихи давай!
А врагов твоих несчастных
Я упрячу в гроб-сарай.
И в твоём родном районе
Я скажу в любом дому:
Дескать, Тряпкин — в пантеоне,
Ставьте памятник ему.
Заявляю, дескать, прямо —
И с того, мол, и с сего:
Для таких не жалко храма,
Пойте песенки его.
Ты же, Тряпкин Николай,
Заходи почаще в рай.
Только песенки плохие
Ты смотри не издавай.
А не сделаешь такого,
Я скажу, мол: "Ах ты, вошь!"
И к Сергею Михалкову
В домработники пойдёшь.
1973

А на земле мазурики

А на земле мазурики
живут себе, живут.
И дочек в щёчку чмокают
и замуж выдают.
И всё у них, мазуриков,
исправно как всегда:
И Лермонтов под пулею,
и должность хоть куда.
Живут они при дьяволах,
при ангелах живут,
И всё кругом при случае
как липку обдерут.
А ты, вояка, праведник,
ну кто ты есть такой?
Гуляешь, новый Лермонтов,
голодный и босой.
И каждый усмехается:
дурак ты, мол, дурак
пророки все наказаны,
и всё теперь не так.

"Завершились военные споры, "

Завершились военные споры,
Перестали тревогу трубить…
У какой-то мудрёной конторы
Я взялся огурцы сторожить.
Не давал я в те дни «сабантуя»
И не фабрил гвардейских усов.
И вернулся я к миру вчистую
Из далёких уральских лесов.
Походил я в разливы по сплавам,
А в морозы кряжи кряжевал.
Не пышна, разумеется, слава,
Да ведь тоже — победу ковал.
Далеко ещё отчая хата.
Да и что там? Репей над бугром…
Ну, а тут — и приют, и зарплата,
Огурцы и картошка притом.
Знай всё лето наигрывай в дудку,
Да чтоб вор не забрался в гряду!
И построил я строгую будку
У хозяйства всего на виду.
Что за будка! Из новой фанеры.
И флажок наверху — огоньком.
И всю ночь многозвёздные сферы
Говорили со мной о своём.
Говорили, и пели, и плыли,
А за речкой скрипел коростель.
И тогда потихоньку не ты ли
На мою приходила свирель?
И садилась к дымку понемножку,
Доставала какой-то чурек.
И такую пекли мы картошку,
Что иным не приснится вовек!
И такие там песенки спеты,
И такой отвечал коростель!..
Дорогая! Красивая! Где ты?
И какою ты стала теперь?
1966

"За синие своды,"

За синие своды,
За вешние воды
Зовут меня детские сказки природы,
На белую гору, к метельному бору,
Отвесить поклон старику Зимогору.
И северный дед, убелённый снегами,
Кудлатый, как бор, залопочет губами,
Читая берложьи священные Веды,
Усевшись на пень для высокой беседы.
Сосновые своды, глухие проходы…
Я слушаю тайную флейту природы,
Иду через дрёмы, очнуться не смея,
К прогалинам детства, в страну Берендея,
На красные горы, в певучие боры,
Где тучи с громами ведут разговоры,
Где сосны и ели вздыхают о Леле
И ждут заревой ворожейной свирели.
И старый медведь, умудрённый годами,
Там ходит с клюкой, оснащённой суками,
Храня заповедники Звука и Слова
От страшного зверя и глаза лихого.
Проносятся тучи, проносятся годы,
Меняются земли, меняются воды.
А я эти тропы, и вздохи, и стуки
Держу на примете, беру на поруки,
А я эти песни, рожки и свирели
Хотел бы оставить в родной колыбели,
Где красные горы, где шумные боры,
Где я на дулейке искал переборы
И слушал земли заповедные Веды,
Садясь на пенёк для высокой беседы…
1957

"А ты проснись на рубеже какой-то смутной веры "

А ты проснись на рубеже какой-то смутной веры
А ты стряхни с себя всю пыль, осевшую вчера.
Пускай на полке у тебя Вольтеры и Гомеры,
А ты впервые видишь дым пастушьего костра.
А ты впервые услыхал: звенят под влагой косы,
А ты впервые уловил: остёр на вкус щавель.
Земля извечно молода и зори вечно босы,
И вечно пляшут мотыльки под детскую свирель.
Пускай тут были до тебя касоги и шумеры.
Пускай ложатся пред тобой смирившиеся львы.
А ты проснись на рубеже какой-то смутной веры,
А ты услышь подземный рост кореньев и травы.

СТАНСЫ

Темнеет кровь. Идут года.
Растут деревья. Зреют думы.
Всё больше внятны, как вода,
В душе неведомые шумы.
Меня зовёт вечерний плёс
И тишина в осеннем поле.
И к тайным шёпотам берёз
Душа стремится поневоле.
Я вижу мрак и вижу свет,
Иду к стогам в родных долинах,
И голос тех, кого уж нет,
Я слышу в криках журавлиных.
О тополь мой, весенний мой!
Ты прошумел с грозой и пухом,
И со всемирною войной,
И со всемирною разрухой.
А жизнь бежит, меняет нрав.
И вот, свалив шальные воды,
Река идёт с настоем трав
И с мудрым светом небосвода.
Я засеваю отчий дол
И строю избы на излуке.
И брат пришёл и не нашёл
Того, что бросил в час разлуки.
А мне легко, легко до слёз.
А мне так радостно до боли,
Что я рождён, как тот овёс,
Дышать дымком родного поля!
Кладу по снегу первый след,
Встречаю праздник ледохода
И в смене зим, и в смене лет
Читаю исповедь природы.
И там, над дедовским ручьём,
Шумит знакомая осока.
И я, как лебедь, бью крылом
У заповедного истока.
1986

ИСЦЕЛЕНИЕ МУРОМЦА

Ах ты горькая доля, зловредный удел,
Избяная колода!
Тридцать лет я, ребята, без сил просидел
Да ещё вот три года.
За мою ли вину, за чужие ль грехи
Приключилось такое?
Не могу раздавить ни клопа, ни блохи
Ни рукой, ни ногою.
Допивайте же всё, что на этом столе,
Гусляры-скоморохи!
В Карачарове нашем, в дородном селе,
Угощенья неплохи.
Да ударьте ещё по своим по струнам,
Чтобы крепче задело!
Разбегается жар по моим по кровям,
Оживает всё тело.
Посмотрите, как землю весенним теплом
Распекло, разморило.
Это машет в полях огневым помелом
Животворец Ярило.
Посмотрите, как сыплют зерно мужички
В золотое лукошко.
Что же мне-то всё слушать, как свирчут сверчки,
Да глядеть из окошка?
Исходили вы тыщи привольных путей
По Руси и по Чуди.
Мне бы чуточку пыли от ваших лаптей,
Разлюбезные люди.
Что же! Дуньте, посыпьте моё чёрный кусок
При напутственном слове,
Чтобы сила пошла, как весенний поток,
По Илюхиной крови.
Да ударьте, ребята, ещё по струнам —
Это верное дело.
Разбегается жар по рукам, по ногам.
Оживает всё тело.
И махну же я, братцы, на добром коне
Через гривы курганов!
И помну я врагов по родной стороне,
Как печных тараканов!
1958

"Кто с нами за вешние плуги? "

Кто с нами за вешние плуги?
Кто с нами?
Кто с нами да к ясному солнцу?
Кто с нами?
Кто с нами разуется в поле?
Кто с нами?
Кто с нами по рыхлой земельке?
Кто с нами?
Кто с нами за вольную песню?
Кто с нами?
Кто с нами за русское слово?
Кто с нами?
Кто с нами засеивать пашню?
Кто с нами?
Кто с нами на добрую славу?
Кто с нами?
1966

"Где-то есть космодромы, "

Где-то есть космодромы,
Где-то есть космодромы.
И над миром проходят всесветные громы.
И, внезапно издав ураганные гамы,
Улетают с земли эти странные храмы,
Эти грозные стрелы из дыма и звука,
Что спускаются кем-то с какого-то лука,
И вонзаются прямо в колпак мирозданья,
И рождаются в сердце иные сказанья:
А всё это Земля, мол, великая Гея
Посылает на небо огонь Прометея,
Ибо жизнь там темней забайкальского леса:
Даже в грамоте школьной никто ни бельмеса.
А в печах в это время у нас в деревнюшке
Завывают, как ведьмы, чугунные вьюшки,
И в ночи, преисполненной странного света,
Загорается печь, как живое магнето.
И гашу я невольно огонь папироски,
И какие-то в сердце ловлю отголоски,
И скорее иду за прогон, к раздорожью,
Где какие-то спектры играют над рожью,
А вокруг силовые грохочут органы…
И стою за бугром, у знакомой поляны,
А в душе, уловляющей что-то и где-то,
Голубым огоньком зацветает магнето…
И, внезапно издав ураганные гамы,
Вдруг шибается небо в оконные рамы,
И летят кувырком с косяками и цвелью
Эти все пошехонские наши изделья.
А вокруг, испуская всё то же свеченье,
Как штыки, стояком замирают растенья.
И дрожат, как в ознобе, подъемные краны,
А в полях силовые грохочут органы.
И старушки в очках, те, что учат по книжкам,
Говорят из-за парты вскочившим детишкам:
А всё это Земля, мол, великая Гея
Посылает на небо огонь Прометея —
Эти грозные стрелы из грома и света…
Успокойтесь, родные.
И помните это.
1966

"У смеркшего дня, у стихающих кринов — "

У смеркшего дня, у стихающих кринов —
Загадочный запах осенних овинов —
У смеркшего дня.
И в древнем чаду залегли огороды,
И стелется дым из-под каждой колоды —
У смеркшего дня.
Скорее за пазуху — соль да ковригу
Да прямо к старухе — в знакомую ригу,
У смеркшего дня!
И всё там космато, в той жаркой берлоге,
А старая ведьма сидит на пороге —
У смеркшего дня.
И всё там над печкой в старинном порядке:
Заглохли в дыму прокопченные грядки, —
У смеркшего дня.
А сверху, как пращуров тайная свита,
Уселось верхом головастое жито, —
У смеркшего дня.
Скорей же пристройся на дымном пороге!..
Да что же там шепчут овинные боги —
У смеркшего дня?!
Какие там скачут в углах пересветы?
Какие тут сны проводами пропеты —
У смеркшего дня?
Давай же раскроем Глубинные Книги
На чёрном пороге дымящейся риги,
У дедовских рек!
Покуда у сердца хватает старанья,
Покуда хотим заповедного знанья,
А ты — человек!..
У смеркшего дня, у знакомых овинов
Заливисты нынче гудки лимузинов —
У смеркшего дня…
И только в душе глуховато немножко,
И где-то пропала знакомая стёжка —
У смеркшего дня!
1969

"Я искал твой след неповторимый "

Я искал твой след неповторимый
Да по тем залесьям и краям, —
За рекой Печорой, за Витимом
И по всем онежским пристаням.
Да у той у камской переправы,
Да у тех у Кольских берегов…
По каким ты шла цветам и травам?
У каких ты грелась очагов?
И сновали слухи надо мною,
Пролетали с вестью облака.
И стоял я вровень с той волною,
Что просилась в песню на века.
Только плыл твой голос журавлиный
И, как дым, спускался у воды.
Только дым осеннего овина
Заметал былинные следы.
Только дым от песни многословной,
Да и жизнь растаяла как дым…
Да куда ж ты скрылась, Ярославна,
Перед родом-племенем моим?
И пускай всё так же надо мною
Пролетают годы и века.
Под какой искать тебя стеною?
У какого камня-соловка?
И грохочут волны с переправы,
И кричу вот с тех же берегов:
По каким ты шла цветам и травам?
У каких ты падала снегов?
1970

"Знакомое поле, а в поле — траншеи и рвы, "

Знакомое поле, а в поле — траншеи и рвы,
Засохшая глина да куст полумёртвой травы.
Разбросаны трубы. Да вышки. Да снова — быльё.
Знакомое поле — моё — и совсем не моё.
Усни, моя горечь, и память мою не тревожь.
Пускай тут склонялась, как лебедь, высокая рожь.
Пускай тут звенели овсы и гуляли стада.
Усни, моя горечь. Пусть вечная льётся вода.
Железное поле. Железный и праведный час.
Железные травы звенят под ногами у нас.
Железные своды над нами гудят на весу.
Железное поле. А поле — в железном лесу.
Засохшая глина. Смола. Да забытый бурав.
Огромные трубы лежат у глубоких канав.
Знакомые травы куда-то ушли в никуда.
А сверху над нами густые гудят провода.
Проснись, моё сердце, и слушай великий хорал.
Пусть вечное Время гудит у безвестных начал.
Пускай пролетает Другое вослед за Другим,
А мы с тобой — только травинки под ветром таким.
А мы с тобой только поверим вРожденье и Рост
И руки свои приготовим для новых борозд.
И пусть залепечет над нами другая лоза,
А мы только вечному Солнцу посмотрим в глаза.
Знакомое поле, а в поле — траншеи да рвы.
Железные сосны — вершиной во мгле синевы.
Железные своды над нами гудят на весу…
И песня моя не пропала в железном лесу.
1970

СТАНСЫ

1.
Давно отпили, отлюбили,
Отгоревали, отцвели —
И стали горстью черной пыли
И затерялися в пыли.
И всё держались за кастеты,
И в землю падали ничком.
А ты всё так же, мать-планета,
Извечным крутишься волчком.
И вновь мы царства сокрушаем,
И снова пашем целину —
И всё ж стоим над тем же краем,
У той же горести в плену.
И снова падаем, как ветки,
К подножью древа своего.
И не спасают нас ни предки,
Ни хмель, ни слава — ничего.
И всё же в кратком просветленье
Мы песни петь не устаем
И славим каждый миг рожденья
И каждый солнышка подъем.
И перед космосом безмерным
Мы окрылённые стоим
И с той же гривенкой усердной
В калитку райскую стучим.
И только слёзы утираем,
И ставим город на холму…
И никому не доверяем
Свою убогую суму.
2.
Да, никому я не доверю
Ни этот посох, ни суму.
И буду вновь стучаться в двери
К земному смыслу моему.
И никогда не возревную
К довольству спящих и глухих,
И в поле вновь проголосую
За вечных странников моих.
И снова облако развесит
Кудлатый полог надо мной.
И через грады, через веси
Пойду я знойною тропой.
Гудите, звёздные набаты!
Гремите, зверю и столбу,
Что — нет! — не все замки посняты
И суть не вся в твоём горбу!
И пусть в лукавом пересуде
Не гаснет вечный уголёк,
И снова мёртвому Иуде
Не пригодится кошелёк.
И все подножные каменья
Да обретут словесный дар!
И пусть души моей томленья
Не примет галочий базар.
Уйду я к злаку или зверю
И возлюблю скитскую тьму.
И буду вновь стучаться в двери
К земному смыслу своему.
(1970)

ВОРОЖУ СВОЮ ЖИЗНЬ…

Ворожу свою жизнь — ухожу к тем начальным пределам,
Где я рос — прорастал, распускался цветком-чистотелом.
Заклинаю строку, а вдуше уголёк раздуваю,
И на струны свои эти пальцы свои возлагаю:
Старина ль ты моя! Прилетевшие первые утки!
Сторона ль ты моя! Луговые снега-первопутки!
Ворожба ль ты моя! Этих строк переборные струны!
Городьба ль ты моя! Из души исходящие руны!
Уплываю туда, ухожу к тем далеким началам,
Где так всё хорошо и с таким всё бывает навалом!
Где любые сороки поют, как заморские пташки,
Где любая труха превращается в запах ромашки.
Заклинаю строку. И в душе уголёк раздуваю.
И на струны свои эти пальцы свои возлагаю:
Старина ль ты моя! Прилетевшие первые утки!
Сторона ль ты моя! Луговые снега первопутки!
(1982)

"В долинах пестрели зацветшие злаки — "

В долинах пестрели зацветшие злаки —
А мы уходили.
В просторах шумели прохладные реки —
А нас провожали.
Тревожная песня. Военные годы.
Солдатские взводы.
В долинах пестрели зацветшие злаки —
А мы уходили.
Над нами стояло высокое небо —
А мы не смотрели.
За нами кричали задорные птицы —
А мы не слыхали.
Тогда ведь с тобою мы были солдаты.
Ты помнишь? Солдаты.
Над нами стояло высокое небо —
А мы не смотрели.
В ночах загорались прекрасные звёзды —
А мы воевали.
В лугах дожидались покосные песни —
А мы умирали.
Карпатские горы, дунайские воды,
Бои, переходы.
В ночах загорались прекрасные звёзды —
А мы воевали.
Но в травах горящих и в лавах кипящих
Мы к жизни тянулись
И в каждой пещере, бросаясь на зверя,
Людьми оставались.
И снилось нам это бессмертное лето
Из грома и света,
И в травах горящих и в лавах кипящих
Мы к жизни тянулись.
Пускай же пестреют зацветшие злаки —
Мы все их покосим.
И что нам от крови багряные реки?
Ведь мы их не просим.
За снежные горы, за тёплые воды
Кочуйте, восходы!
Пускай же пестреют зацветшие злаки —
Мы все их покосим!
1962

"Грядущие сородичи мои "

Грядущие сородичи мои
Да озарятся светом разуменья
И поведут все корешки свои
От дальней даты моего рожденья.
И скажут так: "Вот наши древеса
Они всегда раскидисты и юны.
У нас в роду не Божьи чудеса,
А золотые дедовские струны."
Где-то звонко стучали зенитки,
Где-то глухо работал фугас,
Пролетали кусты и ракитки,
Уходила дорога от нас,
И глядели всё кверху солдаты,
Прижимая винтовки к себе.
А над нами — всё тот же, проклятый,
Недоступный прицельной стрельбе.
И гремели под нами каменья,
Грохотал и рычал грузовик.
И горели пути отступленья,
Устремляясь к Москве напрямик.
И глядели всё кверху солдаты,
Из-под касок прищурив глаза.
А над нами — всё тот же, крестатый,
Приспустивший свои тормоза:
За петлёю петля завивалась,
За кольцом замыкалось кольцо…
Где-то юность моя оставалась,
И горело родное крыльцо.
Уходила машина к востоку,
Уносила меня из-под пуль.
А над нами высоко-высоко
Проплывал чернокрылый патруль.
Уходил я под чёрное небо,
Никому ничего не суля.
И пред ликом Бориса и Глеба
На колени бросалась земля.
1971

ТЫ ПРОСТИ МЕНЯ, ДЕД…

Ты прости меня, дед, что пою — не кую,
Что пою — не кую ни кольчуг, ни мечей.
Скоро я искуплю эту немощь свою,
Ибо чую — стою перед смертью своей…
Ты прости меня, дед.
Проклинаю себя, что не смог умереть,
Что не смог умереть за Отчизну свою.
Был я молод, здоров, а решил постареть
За игрой этих струн — и не сгинул в бою.
Проклинаю себя.
Что же делать мне, внук, если ты не живёшь,
Если ты не живёшь, а смердишь на корню?
За постыдную жвачку ты честь продаёшь,
А страну отдаёшь на раздел воронью.
Что же делать мне, внук?

"Буду Господом наказан, "

Буду Господом наказан,
Буду дьяволом помазан,
Буду грешником великим
Вплоть до Страшного суда.
В нашей пакостной юдоли
Не сыскать мне лучшей роли,
И у дьявола в неволе
Закисать нам, господа.
Навсегда мне рай заказан —
Слишком к тлену я привязан:
Что за жизнь без потасовок!
Что за вера без хулы!
При моём-то несваренье
Где мне в райские селенья!
Не гожусь для воспаренья —
Слишком крылья тяжелы.
У подземного Харлама
Заплюют меня, как хама,
Ах ты, Ванька, мол, чумазый,
Пошехонская свинья!..
И пойдёт такое, братцы,
Что ни в целости, ни вкратце
Не гожусь ни в ваши святцы,
Ни в парнасские князья.
В нашей пакостной юдоли
Слишком много всякой боли —
Стоном стонет вся планета,
Вся-то матерь наша Русь!
Как же тут не огрызаться?
Даже с тёщей буду драться!
Даже к тёщиной закуске
Тут же задом повернусь!
Даже ради очищенья
Не пойду на всепрощенье:
Зуб за зуб, за око — око!
Умирать так умирать:
С нашей родиной державной!
С нашей чаркой достославной!
А что будет там за гробом —
И потом смогу узнать.
Пусть я Господом наказан,
Но и с чёртом ведь не связан.
Эх вы, братцы-ленинградцы!
Сталинградские орлы!
Не гожусь я для смиренья,
Не гожусь для воскуренья…
Ах, простите, извините —
Слишком слёзы тяжелы.
1993

РУСЬ

С одною думой непостижной

Смотрю на твой спокойный лик.

С. Есенин
Сколько прожитых снов! Сколько звездного шума!
Сколько весен и зим на плечах!
А со мною все та ж непостижная дума
И все те же виденья в ночах.
И все так же свеча над бессонной страницей
Догорает в моей конуре…
И цветешь ты во мне луговою зарницей
И цветком, что весной на дворе.
И опять ухожу я к ракитам далеким
И к далеким мостам полевым,
Чтобы вновь прокричать журавлем одиноким
Над великим простором твоим.
Прокурлычу — и вновь не услышу ответа
И поникну печальным крылом.
Только снова под пологом лунного света
Застучишь ты в лесу топором.
Узнаю тебя, Русь. И не буду в обиде.
И свой подвиг свершу, как смогу.
И пускай той ракитой в осенней хламиде
Загрущу я в пустынном лугу.
И склонюсь под железом высокою рожью,
И сорокой скакну у ручья.
Ты — единый мой свет на моем раздорожье
И единая пристань моя.
И вернусь я к своей одинокой светлице
Никому не известной тропой…
И летит моя дума — полночная птица, —
И роняет перо над тобой.
(1973)

НЕТ, Я НЕ ВЫШЕЛ ИЗ НАРОДА!

Нет, я не вышел из народа.
О, чернокостная порода!
Из твоего крутого рода
Я никуда не выходил.
И к белой кости, к серой гости
Я только с музой езжу в гости.
И на всеобщем лишь погосте
Меня разбудит Гавриил.
И кровь моя — не голубая!
Что, голубая? Да худая!
Она — венозная, вторая.
То — не земля и не вода,
А только ил и только сода.
А соль вошла в кулак народа.
О, чернокостная порода!
О, черносошная орда!
Пускай я смерд. Но не смердящий.
Пускай я пес. Но не скулящий.
И пот — мой запах настоящий,
Мозоли — перстни на руках!
А если вы, мои онучи,
Порою черны и вонючи, —
Прополощу вас в Божьей туче
И просушу на облаках!
И даже в рубищах Парижа
Да не замучает нас грыжа!
И в этих песенках — не жижа,
А родниковая вода.
Нет, я не вышел из народа.
О, чернокостная порода!
Из твоего крутого рода
Не выходил я никуда.
(1982)

Эх вы, гнутые подковы 

Эх ты, мать земля — сырая,

Эх ты, небо-потолок!..

Эй вы, ироды, изуверы

Или вы забыли о Христе…

Эх, да ну ли!

Н. Тряпкин


Эх вы, гнутые подковы,
Утонувшие в пыли!
Эх вы, кони, да коровы,
Злаки матушки земли!
Эх вы, вешние просторы,
Эх вы, в поле васильки!
Эх вы, радости, да ссоры,
Эх вы, тюки, да кульки.
Эх вы, очереди всюду,
Да прилавков пустота.
Эй вы, знавшие Иуду,
Да проспавшие Христа!
Эх вы, крылья самолёта
Над излучинами рек!
Да среди водоворота,
Ах ты, — русский человек!

Песенка ивана заблудшего

Буду Господом наказан,
Буду дьяволом помазан,
Буду грешником великим
Вплоть до Страшного суда.
В нашей пакостной юдоли
Не сыскать мне лучшей роли,
И у дьявола в неволе
Закисать нам, господа.
Навсегда мне рай заказан —
Слишком к тлену я привязан:
Что за жизнь без потасовок!
Что за вера без хулы!
При моём-то несваренье
Где мне в райские селенья!
Не гожусь для воспаренья —
Слишком крылья тяжелы.
У подземного Харлама
Заплюют меня, как хама,
Ах ты, Ванька, мол, чумазый,
Пошехонская свинья!..
И пойдёт такое, братцы,
Что ни в целости, ни вкратце
Не гожусь ни в ваши святцы,
Ни в парнасские князья.
В нашей пакостной юдоли
Слишком много всякой боли —
Стоном стонет вся планета,
Вся-то матерь наша Русь!
Как же тут не огрызаться?
Даже с тёщей буду драться!
Даже к тёщиной закуске
Тут же задом повернусь!
Даже ради очищенья
Не пойду на всепрощенье:
Зуб за зуб, за око — око!
Умирать так умирать:
С нашей родиной державной!
С нашей чаркой достославной!
А что будет там за гробом —
И потом смогу узнать.
Пусть я Господом наказан,
Но и с чёртом ведь не связан.
Эх вы, братцы-ленинградцы!
Сталинградские орлы!
Не гожусь я для смиренья,
Не гожусь для воскуренья…
Ах, простите, извините —
Слишком слёзы тяжелы.
1993

Песнь о зимнем очаге

Раздуй лежанку, раздуй лежанку,
Стели постель.
На старой крыше срывая дранку,
Дурит метель.
В лесную темень уносит ветер
Собачий вой,
А нам так славно при ярком свете,
А мы с тобой.
Раздуй лежанку, сними сапожки,
Моя краса,
Заносит вьюга пути-дорожки,
Скрипят леса.
На снежных окнах седая проседь,
Густой убор,
Гуляет вьюга, стучатся лоси
На тёплый двор.
Гуляет ветер, швыряет ветер
Обрывки хвой,
А мы смеёмся, а мы как дети,
А мы с тобой.
А мы прижмёмся, а мы попросим
Летучий снег,
Чтоб даже лоси в глухом заносе
Нашли ночлег.

А НА УЛИЦЕ СНЕГ

А на улице снег, а на улице снег,
А на улице снег, снег.
Сколько вижу там крыш, сколько вижу там слег,
Запорошенных крыш, слег!
А в скиту моем глушь, а в скиту моем тишь,
А в скиту моем глушь, тишь,
Только шорох страниц, да запечная мышь,
Осторожная мышь, мышь…
А за окнами скрип, а за окнами бег,
А над срубами — снег, снег…
Сколько всяких там гор! Сколько всяких там рек!
А над ними все — снег, снег…
Затопляется печь, приближается ночь.
И смешаются — печь, ночь.
А в душе моей свет. А врази мои — прочь.
И тоска моя — прочь, прочь.
Загорается дух. Занимается дых
(А на улице — снег, снег),
Только шорох страниц. Да свечи этой вспых.
(А за окнами — снег, снег…)
А в кости моей — хруст. А на жердочке дрозд.
Ах, по жердочкам — дрозд, дрозд.
И слова мои — в рост. И страна моя — в рост.
И цветы мои — в рост, в рост.
А за окнами — снег. А за окнами — снег.
А за окнами — снег, снег.
Из-за тысячи гор. Из-за тысячи рек
Заколдованный снег, снег…
(1968)

"Как научились воровать! "

Как научились воровать!
Воруют все — напропалую.
Ворует сын, ворует мать
И строит дачу воровскую.
Ворует пекарь у печей,
Ворует резчик у буханки,
Ворует сторож у бахчей,
Ворует книжник у стремянки.
Ворует врач у порошков,
Ворует сварщик у паялки,
И даже — тренер у прыжков,
И даже — мусорщик у свалки.
Воруют грунт из-под двора,
Воруют дно из-под кадушки.
Воруют совесть у Петра,
Воруют душу у Марфушки…
Кого просить? Кому кричать?
И перед кем стоять в ответе?
И что мы будем воровать,
Когда растащим все на свете?
Я искал твой след неповторимый
Да по тем залесьям и краям, —
За рекой Печорой, за Витимом
И по всем онежским пристаням.
Да у той у камской переправы,
Да у тех у Кольских берегов…
По каким ты шла цветам и травам?
У каких ты грелась очагов?
И сновали слухи надо мною,
Пролетали с вестью облака.
И стоял я вровень с той волною,
Что просилась в песню на века.
Только плыл твой голос журавлиный
И, как дым, спускался у воды.
Только дым осеннего овина
Заметал былинные следы.
Только дым от песни многословной,
Да и жизнь растаяла как дым…
Да куда ж ты скрылась, Ярославна,
Перед родом-племенем моим?
И пускай всё так же надо мною
Пролетают годы и века.
Под какой искать тебя стеною?
У какого камня-соловка?
И грохочут волны с переправы,
И кричу вот с тех же берегов:
По каким ты шла цветам и травам?
У каких ты падала снегов?
1970

"Суматошные скрипы ракит, "

Суматошные скрипы ракит,
Снеговая метель-хлопотушка.
Не на курьих ли ножках стоит
У тебя твоя вдовья избушка?
Ни двора, ни крыльца, ни сеней.
Только снег, что бельмо, на окошке.
Да на крыше концы от жердей —
Как у ведьмы надбровные рожки.
Да сермягой обитая дверь,
Да за вьюгою — ни зги в переулке:
Уж не ты ли тут скачешь теперь
На какой-то подмазанной втулке?
Только ворон — кричи не кричи,
Да и ты не страшна мне, колдунья,
И всю ночь мы с тобой на печи
Да под шубкой твоей да под куньей.
Пусть рыдает метель, как сова.
Пусть грохочут в лесах бурелому.
В нас такие пылают дрова,
Что сгорят все другие хоромы.
Только ночь, да крутель, да сверчок,
Только волчья грызня за избою,
Да заглохшая дверь — на крючок,
Да сиянье твое надо мною.
И всю ночь, как шальная, летит
Грозовая под нами подушка,
И с питьем недопитым стоит
За трубою волшебная кружка.

А НА ЗЕМЛЕ МАЗУРИКИ

А на земле мазурики
живут себе, живут.
И дочек в щёчку чмокают
и замуж выдают.
И всё у них, мазуриков,
исправно как всегда:
И Лермонтов под пулею,
и должность хоть куда.
Живут они при дьяволах,
при ангелах живут,
И всё кругом при случае
как липку обдерут.
А ты, вояка, праведник,
ну кто ты есть такой?
Гуляешь, новый Лермонтов,
голодный и босой.
И каждый усмехается:
дурак ты, мол, дурак
Бородки все оказаны,
и всё теперь не так.

ПЕСНЬ О ЗИМНЕМ ОЧАГЕ

Раздуй лежанку, раздуй лежанку,
Стели постель.
На старой крыше срывая дранку,
Дурит метель.
В лесную темень уносит ветер
Собачий вой,
А нам так славно при ярком свете,
А мы с тобой.
Раздуй лежанку, сними сапожки,
Моя краса,
Заносит вьюга пути-дорожки,
Скрипят леса.
На снежных окнах седая проседь,
Густой убор,
Гуляет вьюга, стучатся лоси
На тёплый двор.
Гуляет ветер, швыряет ветер
Обрывки хвой,
А мы смеёмся, а мы как дети,
А мы с тобой.
А мы прижмёмся, а мы попросим
Летучий снег,
Чтоб даже лоси в глухом заносе
Нашли ночлег.

СКОРО СНОВА ЗАТОСКУЮ

Скоро снова затоскую
И присяду в уголке.
Дай мне песенку такую,
Чтобы вспомнить налегке
И за прялочкой за нашей
Заклубится волокно,
Дай мне песенку покраше,
А какую — всё равно.
Чтоб кобылка вороная
Заплясала пред тобой,
Чтобы звёздочка ночная
Зазвенела под дугой.
Чтоб дороженьку прямую
Снег-пурга не замела,
Дай мне песенку такую,
Чтобы вновь не подвела.

ПЕСНЯ

Под Москвою,
Под Москвою,
Где-то прямо у «кольца»,
Хорошо вот так —
С женою —
Окопаться до конца.
В городском жилье законном,
Где ни скрипа, ни щелей!..
И смотреть, как на балконах
Машут крылья простыней!
Хорошо под новым древом —
Целый мир в один пакет:
И купальня с подогревом
И с пейзажем кабинет!
И не думай про погоду:
Что с хлебами?
Как покос?
Пусть там с глупостью природы
Где-то ссорится колхоз…
Ах, балконы с простынями!
Это — будни иль парад?
Это, скажешь, — над полями
Гуси-лебеди летят.
И не жди гостей с портфелем:
Сколько сена, мол, нагрёб?
Разве только из-под двери
Заползёт бродячий клоп:
Ах вы, черти, мол, косые,
Черносошная орда!
Что мне избы, мол, глухие?
Вы сюда —
И я сюда.
Через годы,
Через реки,
Через мелкие ручьи…
Ибо всё здесь —
Как в аптеке:
И приволье
И харчи…
1965

"Лесные загривки. Болота, болота. "

Лесные загривки. Болота, болота.
Здесь грустно кому-то и жалко кого-то.
Здесь чёрные тряси — лешачьи качели,
И чьи-то во мхи деревеньки засели,
Засели, заплыли — и всё позабыли, —
Как предки у речек скиты городили,
И сеяли хлеб старички-мухоморы,
И сказки слагали в сугробах Печоры.
И всё, что им снилось, во мхи превратилось,
И сердце моё здесь давно заблудилось.
И только над лесом, припомнив кого-то,
Куда-то проходит патруль самолёта.
И сердце блуждает, ко мхам припадает,
И чьи-то всё норы прощупать желает,
И чем-то прогрезить, во что-то поверить
И что-то волхвующей песней измерить.
И чую, что здесь, у какой-то запруды,
Укрылись мои самоцветные руды.
И я их открою, и я их достану,
И к тайнам земли припадать не устану.
1961

"Уж, видно, тот нам выпал жребий "

Уж, видно, тот нам выпал жребий
У края Млечного Пути:
Живую душу в мёртвом небе
К живому солнцу унести.
1962

"Песни мои — это "Тихий Дон", "

1.
Песни мои — это "Тихий Дон",
Сердца глухого и всплеск и стон,
Радость земли и горечь земли,
Гусли мои и цветы мои.
Песни мои — это "Тихий Дон",
Слышите ль, внуки, сей вещий звон?
Песен таких и стихов таких
Вам не сложить для сынов своих.
Песни мои — это "Тихий Дон",
Гусельный клёкот моих времен,
Горечь земли и радость земли,
Гуси мои, журавли мои.
2.
Ай вы, гусли мои, ай вы, гуси мои,
Гусли-гуси!
То ли радуга-дуга, то ли в пляске луга
У Маруси.
То ли в пляске луга, то ли бровь дорога, —
Эх ты, лада!
То ли в небе журавли, то ли в море корабли
Для приклада.
Ах ты, песня моя! Ах ты, Пресня моя!
Ах ты Флора!
Дуй, пей, не робей да смотри не околей
У забора!
(1980)

"Я искал твой след неповторимый"

Я искал твой след неповторимый
Да по тем залесьям и краям, —
За рекой Печорой, за Витимом
И по всем онежским пристаням.
Да у той у камской переправы,
Да у тех у Кольских берегов…
По каким ты шла цветам и травам?
У каких ты грелась очагов?
И сновали слухи надо мною,
Пролетали с вестью облака.
И стоял я вровень с той волною,
Что просилась в песню на века.
Только плыл твой голос журавлиный
И, как дым, спускался у воды.
Только дым осеннего овина
Заметал былинные следы.
Только дым от песни многословной,
Да и жизнь растаяла как дым…
Да куда ж ты скрылась, Ярославна,
Перед родом-племенем моим?
И пускай всё так же надо мною
Пролетают годы и века.
Под какой искать тебя стеною?
У какого камня-соловка?
И грохочут волны с переправы,
И кричу вот с тех же берегов:
По каким ты шла цветам и травам?
У каких ты падала снегов?
1970

ЧТО ЗА КУПЧИКИ ПРОЕЗЖАЛИ…

Что за купчики проезжали!
Что за путь не спеша держали, —
Из Москвы, говорят, да в Питер
Через волховские края!
Сколько раз на возах сидели!
Сколько раз у костров храпели!..
И к чему-то теперь всё это
Повторяет песня моя…
Что за кони в запряжке были!
Что за воду из речек пили!..
Эй, скорей, гусляры, за струны!
Да совместно ударим в лад:
А подводы, мол, — вот такие:
Все оглобельки — золотые!
А товары — парча да соболь,
А купчишки — сермяжный брат.
Заезжали они в харчевни,
Испивали кваску в деревне
И опять говорили: «Трогай!»
Да и снова — пошли, пошли…
Да и мы-то вовсю ударим,
Да покруче напев заварим:
Что за купчики, мол, ребята!
Что за бороды! Короли!
Проезжали они — такие,
Проезжали они — сякие.
Да по вотчинам тем посадским,
Да по громким тем слободам!
И с высоких возов смотрели,
Как за Псковом леса горели, —
А уж пели-то хлопцы, пели!
Хорошо б так теперь и нам.
Заводили они рассказы
Про хозяйские про лабазы…
Эй, гармони сюда, ребята!
Проверяй, гармонист, лады!
То не купчики удалые,
То извозчички молодые.
Знаменитые балагуры,
Дорогие мои деды.
Что за кони в запряжке были,
Что за воду из речек пили!
А в лесах-то кричала сойка,
А в домах-то цвела герань.
И сбирали мои «купчишки»,
Кроме денежной мелочишки,
То ли присказку, то ли сказку,
То ли песенку, то ли брань…
Ах вы чуды мои, причуды —
Эти гусельки-самогуды,
Да касатка моя — трёхрядка
Да поддужные соловьи!
Эй вы, «купчики» удалые,
Дедовья вы мои честные!
Ой, спасибо вам за раздолье
Этой песенной колеи.
Хорошо там у вас, в замостье,
Постоять на глухом погосте
И с кустом бузины дремучей
Погрузиться в покой времён!
И услышу я голос крови.
И пройдёт он, как ветер, в слове;
И проснётся в моей дремоте
Тот забытый вечерний звон…
Что за купчики проезжали!
Что за путь не спеша держали —
Из Москвы, говорят, да в Питер,
Через волховские края!
Сколько раз на возах сидели!
Сколько раз у костров храпели!..
И про это мое сказанье,
И про это песня моя.
1968

ВЕРБНАЯ ПЕСНЯ

За великий Советский Союз!
За святейшее братство людское!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси наше счастье земное.
О Господь! Наклонись надо мной.
Задичали мы в прорве кромешной.
Окропи Ты нас вербной водой,
Осени голосистой скворешней.
Не держи Ты всевышнего зла
За срамные мои вавилоны, —
Что срывал я Твои купала,
Что кромсал я святые иконы!
Огради! Упаси! Защити!
Подними из кровавых узилищ!
Что за гной в моей старой кости,
Что за смрад от бесовских блудилищ!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси моё счастье земное.
Подними Ты мой красный Союз
До Креста Своего аналоя.

РУСЬ

Значит — снова в путь-дорогу,
Значит — вновь не удалось.
Значит — снова, братцы, — с Богом!
 На авось, так на авось.
Что нам отчее крылечко!
 Что нам брат и что нам друг!
Ты катись моё колечко,
 Хоть на север, хоть на юг.
Умираем, да шагаем
Через горы и стада.
 А куда идём — не знаем,
 Только знаем, что туда:
 В те края и в те предместья,
Где дома не под замком,
Где растут слова и песни
Под лампадным огоньком.
Провались ты, зло людское,
Все карманы и гроши!
Проклинаю всё такое,
Где ни Бога, ни души.
То крылечко — не крылечко,
Где платочек — на роток…
Ты катись, моё колечко,
Хоть на запад иль восток.
Проклинаем да шагаем
Через горы и стада.
А куда идём — не знаем,
Только знаем, что туда.
1993

"Исходился, избегался царский стрелок "

Вадиму Кожинову

Исходился, избегался царский стрелок
Да по дебрям лесным.
Ничего не добыл он на царский пирог
Самострелом своим.
Ни единой косули не прыгнет вокруг,
И дроздов не слыхать.
И не к чести уже свой испытанный лук
Наготове держать.
Закручинился парень, уселся на пне.
(А уж ночка-то — вот!)
И послышалось вдруг: где-то там, в вышине,
Голубица поет.
И вскочил молодец, и наставил трубу
Сквозь лесные суки.
И узрел голубицу на Звездном дубу
Да у Млечной реки.
И ударила стрелка под то ли крыло,
И промчалась насквозь…
И великое пламя над миром прошло,
А верней, — пронеслось.
Издымились деревья, пропала трава,
И не стало воды.
Только месяц вверху зарыдал, как сова,
От великой беды…
И теперь, говорят, — ничего там вокруг:
Ни видать, ни слыхать.
Только эту вот притчу про сказочный лук
Мы решили сказать.
Грядущие сородичи мои
Да озарятся светом разуменья
И поведут все корешки свои
От дальней даты моего рожденья.
И скажут так: "Вот наши древеса
Они всегда раскидисты и юны.
У нас в роду не Божьи чудеса,
А золотые дедовские струны."
Ворожу свою жизнь — ухожу к тем начальным пределам,
Где я рос — прорастал, распускался цветком-чистотелом.
Заклинаю строку, а в душе уголек раздуваю,
И на струны свои эти пальцы свои возлагаю:
Старина ль ты моя! Прилетевшие первые утки!
Сторона ль ты моя! Луговые снега-первопутки!
Ворожба ль ты моя! Этих строк переборные струны!
Городьба ль ты моя! Из души исходящие руны!
Уплываю туда, ухожу к тем далеким началам,
Где так все хорошо и с таким все бывает навалом!
Где любые сороки поют, как заморские пташки,
Где любая труха превращается в запах ромашки.
Заклинаю строку. И в душе уголек раздуваю.
И на струны свои эти пальцы свои возлагаю:
Старина ль ты моя! Прилетевшие первые утки!
Сторона ль ты моя! Луговые снега первопутки!

ЧЕРНАЯ БАЛЛАДА

(по мотивам старинных песен)

— Ой ты, Ваня, Ваня.
Ваня, мой Иван!
Что же ты наделал?!
Мать родную утопил,
В черну прорубь опустил.
Что же ты наделал?!
Руки вскинула голубонька,
Закусила больно губоньку,
На порог упала.
То ли ворон за трубой, то ли сыч
Закричали:
— Магарыч!
— Магарыч!
Что-то взвыло, что-то ухнуло в трубе,
Крысы, мыши побежали по избе:
Ой, карга старуха,
Ни дупло, ни брюхо!
Полно с печки смотреть
Да вздыхать.
Полно Ваньку опивать,
Объедать.
Будет Ваня сам большой,
Будет Ваня пировать,
Будет женку одевать,
Заживет, куда там!
— Ой ты, Ваня, Ваня,
Ваня, мой Иван,
Что же ты наделал?!
Черный ветер шасть на лавку в избе,
Разрыдался по чьей-то судьбе.
То ли сыч, то ли вран,
Прямо в избу Иван,
Прямо в женку, прямо черный наган:
— Только пикни!
Изба содрогнулась, а двери — молчок,
Лишь темную пряжку прядет паучок.
За печью, в подполье, во тьме сундуков
Сидит он, проклятый, уж сотни веков…
— Ой ты, Ваня, Ваня,
Ваня, мой Ива-а-ан!
Ой! —
Выстрел!
Изба простонала. А двери — молчок.
… О страшная память! О злой паучок!
О древняя песня из тьмы избяной!
Когда это было? Под крышей какой?
Ты помнишь? Ты слышишь? Стой!
…………….
— Мамка! Мамуся!
Что же ты, мамка,
Лежишь на полу-то?
С полу-то люто,
Мороз.
— Мамка! Мамуся!
А мы ведь на лыжах
С Тузиком рыжим
Ходили за волком.
— Мамка! Мамуся!
Темно без огню-то,
Скребут по углам…
Хлебушка, мам…
— Глянь-ка, маманька:
А что же папанька —
Смирный такой
и На брусе висит?
— Ма-а-ама!!!
…………..
…Ты помнишь?
Ты слышишь?..
Стой!
1957

"Серебристая дорога, серебристая."

Серебристая дорога, серебристая.
Лес да горы, снег да лунный порошок.
Вечер брызгами охотничьего выстрела
В небе скважины горящие прожег.
И над пропастью, тенями перекрытою,
Задремали придорожные столбы.
И мерещится за каждою ракитою
Теплый запах от невидимой избы.
Может, скрытый кедрачами и березами,
Где-то рядом здесь прислушался марал,
Как трубит ему оленьими совхозами
Затуманенный лесистый перевал.
А дорога вверх под сумеречным пологом
Продолжает свой медлительный подъем,
Хорошо бы там с кочующим геологом
Развести костер на облаке ночном.
Лес да горы, снег да пропасти отвесные.
Не боюсь тропой рискованной пройти.
Вот ступлю на ту хребтину поднебесную —
И пойду уже по Млечному Пути.
1952

"И вновь кладбище. Сосны и трава "

И вновь кладбище. Сосны и трава.
Ограды. Плиты. И цветы кипрея.
И жалкие надгробные слова,
Что не прочтешь без страха, не краснея.
И только слышишь — скрипнул коростель.
Да чуешь гул со сводов мирозданья…
И вот — стучит бессменная капель:
Ни имени. Ни отчества. Ни званья.
1962

"Мы еще не трезвы от испуга "

В. Кожинову

Мы еще не трезвы от испуга
И не можем спать.
И угрюмо смотрим друг на друга:
Что же нам сказать?
У могил святых, могил напрасных
Что нам говорить?
Что в стране, под знаменем прекрасным,
Было трудно жить?
Только вспомним ружья конвоиров
Да в испуге мать…
Эти годы ждут своих шекспиров, —
Где нам совладать? Мы еще не так-то много знаем —
Только счет до ста.
Мы еще почти не открываем
Робкие уста.
Ну, а если все-таки откроем
И начнем рассказ, —
Никакою славою не смоем
Этих пятен с нас!
(1962)

"Какие ветры прошумели!"

Какие ветры прошумели!
Какая ночь тогда была!..
В какой же давней колыбели
Деревня отчая спала!
Ни проводов, ни чутких раций.
Спала и видела во сне
Флажки окрестных «капераций»
И что там есть, в какой цене.
А ночь свистела и кричала,
А что — попробуй дай ответ.
Спала деревня и не знала,
Что' суждено ей в смене лет.
И что нам завтра на рассвете
Вострубят трубы лебедей?
Мы спали праведно, как дети,
В качалке матери своей.
И кот урчал в хозяйский ворот
И не поведал никому,
Что жизнь идет в крутую гору,
Зарывшись в пасмурном дыму.
И сколько всякой перемены
Земле придется испытать!
И не сумеют эти стены
Пред бурей века устоять!
И только волны ржей колхозных
Заговорят со всех сторон.
И я замру здесь перед грозной
Неумолимостью времен.
И обойду кипрей высокий
И встану тихо у пруда,
Где в самой девственной осоке
Не пошелохнется вода…
(1963)

"А сколько их было за наших столом! "

А сколько их было за наших столом!
А сколько добра красовалось на нем!
А сколько высоких речей раздалось!
А сколько веселых ковшей испилось!
И во они нынче — грозою гроза,
И нашею солью — да нам же в глаза.
И мы повторяем забытый урок:
И жито забыто, и пиво не впрок.
1968

"Кабы мне цветок да с того лужка, "

1.
Кабы мне цветок да с того лужка,
Кабы мне флажок да с того стружка.
Кабы мне всегда да не скучно жить,
Кабы мне теперь да с тобой дружить.
Удалился б я да в густой лесок
Да срубил бы там смоляной скиток.
Золотой скиток из кругла бревна, —
Прорубил бы в нем только три окна:
Пусть одно окно — да на белый свет,
А другое пусть — да на маков цвет.
А третьё окно — да по стенке той,
Да по стенке той, что на терем твой.
Стал бы я всю жизнь только там сидеть
И всю жизнь оттоль на тебя глядеть,
Стал бы я в лужках да цветочки рвать
Да венки тебе завивать-сплетать.
Стало б мне тогда да не скучно жить,
Стал бы я тогда целый мир любить,
Да с тобой ходить на мирской покос,
Да шмелей сдувать с твоих русых кос.
2.
Эту песенку
Повторял мой дед.
Только был мой дед
Да на столб воздет.
Эта песенка
Досталась отцу.
Только сабля — хлесть
По его лицу!
Эта песенка
Сполюбилась нам,
Да промчались мы
По своим костям.
Эту песенку
Услыхал мой сын.
Да заплакал он
От моих седин.
Эту песенку
Да воспримет внук
И споет ее
У речных излук!
Пусть она сполна
Ему вспомнится,
И заветный сон
Да исполнится.
(1970)

"Черная заполярная,"

Черная заполярная,
Где-то в ночной дали,
Светится Русь радарная
Над головой Земли.
Над глухотой арктической
И над гульбой стиляг
Крутится тот космический,
Тот заводной ветряк.
Невидаль ты ушастая!
Гаечный нетопырь!
Громко тебя приятствую
Или твержу Псалтырь.
Пусть ты не сила крестная
И не исчадье зла.
Целая поднебесная
В лапы тебе легла.
Русь ты моя глобальная!
Знаю твою беду:
Скрипкою величальною
Дьявола не отведу.
Бредится иль не бредится,
Только у той скирды
Чую Большой Медведицы
Огненные следы…
Сторож Млечного пояса!
Свято твое копье.
Стонет радарным полюсом
Бедное сердце мое.
Пусть я не тварь господняя,
Но и не червь земли.
Небо и преисподняя
В песни мои легли.
(1978)

"Цены повышаются, цены повышаются, "

Цены повышаются, цены повышаются,
Дорожает век.
Цены повышаются, женщины ругаются
И скребут сусек.
Цены повышаются, облака снижаются,
Дождик моросит.
Облака снижаются, люди укрываются
В свой домашний скит.
Цены повышаются, двери запираются,
Гавкает Трезор.
Сумерки сгущаются, женщины пугаются,
Смотрят из-под штор.
Цены повышаются, цены повышаются…
Маятник стучит…
Кто-то появляется, кто-то приближается,
За углом стоит.
(1981)

"Это было в ночи, под венцом из колючего света, "

Это было в ночи, под венцом из колючего света,
Среди мертвых снегов, на одном из распутий моих
Ты прости меня, Матушка, из того ль городка Назарета,
За скитанья мои среди скорбных селений земных.
Это было в полях — у глухого промерзшего стога,
Это было в горах — у приморских завьюженных дюн…
Ты прости меня, Матушка, породившая Господа Бога,
За ристанья мои и за то, что был горек и юн.
Грохотала земля. И в ночах горизонты горели.
Грохотали моря. И сновали огни батарей…
Ты прости меня, Матушка, что играла на Божьей свирели
И Дитя уносила — подальше от страшных людей!
И грохлочет земля. И клокочут подземные своды.
Это все еще — тут, на одном из распутий моих…
Ты прости меня, Матушка, обрыдавшая веси и воды,
Что рыдаешь опять среди мертвых становий людских.
Проклинаю себя. И все страсти свои не приемлю.
Это я колочусь в заповедные двери Твои.
Ты прости меня, Матушка, освятившая грешную землю.
За неверность мою. За великие кривды мои.
(1980)

РЕЗУЛЬТАТЫ

1.
Экзотика мира сего — такая, брат, детская штука!
Такой примитивный парик — экзотика мира сего!
И даже романтики дым для зрелости, брат, не годится:
Не слишком, брат, хитрая вещь — туману в глаза напустить.
Из мухи выдуть слона иль страуса сделать блохою, —
Пусть это забавно порой — не в этом соль мастерства.
Предметы в натуре своей — вот высшая проба искусства,
И чувства в своем естестве — вот радость для истинных муз!
2.
А хотел бы я стать для себя летописцем смиренным,
И закрыться в скиту. И возжечь, как и древле, лампаду,
И сидеть, и писать, составляю правдивую повесть
Про себя и других, и про все, что я знаю и помню.
Ибо годы мои к той черте подошли заповедной.
Где ни звона не нужно, ни стука, ни денег, ни славы…
Затвориться б в ситу. И возжечь бы старинную свечку.
За себя и других наконец помолиться желаю.
3.
И вновь кричат: коль ты — поэт,
прославь свою страну,
и дом родной, и сельсовет,
и бабку и жену.
А ведь задача, милый мой, —
Не в том, чтобы хвалить,
А чтобы — взять фонарик свой
И людям посветить.
(1981)

ПОДРАЖАНИЕ ЭККЛЕЗИАСТУ

1.
Все на земле рождается,
И все на земле кончается,
И то, что было осмысленно,
В бессмыслицу превращается.
И вот она — суть конечная,
И вот она — грусть извечная.
Земля ты моя неустанная!
Галактика наша Млечная!
И если мы все рождаемся
И с волей своей не справляемся, —
Зачем же тогда к посмешищу
Мы заново устремляемся?
2.
Ты вышел из дома — все цитры звучали,
Все дети твои и друзья ликовали,
А в дом возвратился — и скорбь, и рыданья,
И всю твою семью ведут на закланье.
И видишь ты стол, оскверненный врагами,
И видишь ты пол, что утоптан скотами,
И видишь ты стены в моче и навозе
И всю свою утварь в разбойном обозе.
Крепись и мужайся и телом и духом.
Не все ли под солнцем проносится пухом?
И в славе почета, и в смраде бесчестья
Да будет в руках твоих шест равновесья!
3.
Ну кто из пастырей земли
упреки мудрых переносит?
Какие в мире короли
Глупца на пир свой не попросят?
Мудрец — он Богу самому
Всю правду выложит, не скроет.
(А тот по случаю сему
А возгремит, и волком взвоет!)
Зато глупец — известный жук:
Он перед властью медом льется!
А мед такой — хмельней наук,
Поскольку славою зовется.
4.
И видел я в земном своем скитанье —
Во всех углах на всех путях земных —
И свет ума, и полный мрак незнанья,
И гибель добрых, и всевластье злых.
И видел я, как подлость торжествует,
И как неправда судит правоту,
И как жрецы за глупость голосуют
И тут же всласть целуют ей пяту.
И проклял я все стогны человечьи,
И в знойный прах зарылся от стыда.
И под свистки холопского злоречья
К своим трудам ушел я навсегда.
5.
Суета сует, суета сует —
И в сто тысяч раз и вовек.
Только тьма и свет, только тьма и свет.
Только звездный лед, только снег.
Только тьма и свет, только зверий след
Да песок пустынь у могил.
Остальное все — суета сует,
То. Что ты да я наблудил.
И за годом год. И за родом род,
И за тьмой веков — снова тьмы.
Только звездный ход. Только с криком рот.
Да песок пустынь. Да холмы.
(1982)

СТИХИ О БЕРЕЗОВОЙ РОЩЕ

Вячеславу Байбакову

Не идолы славы и мощи,
Не цезарский пышный чертог —
Пусть снится мне белая роща,
А с ней голубой хуторок.
Той рощи давно уже нету,
Тот хутор навек позабыт.
Но столько блаженного свету
Мне память опять подарит!
У нас деревенька стояла
Всего лишь за вёрсту от них.
И вся эта роща сияла
Напротив окошек моих.
Сияла листвой многосенной,
Сияла стволами берез.
И я этот свет несравненный
Сквозь долгие годы пронес.
От жизни беспутной и дикой
Не раз он меня исцелял
И детскою той земляникой,
И зеленью тех опахал.
Доселе мне снится дорога
Под сенью березовых глав.
И веянье Господа Бога
Дороже мне всяческих слав.
Привет, межевая канава —
Святейшего храма порог!
И вдруг среди кущ, как застава,
Звучал хуторской флюгерок.
И снится мне белая гречка,
Играющий пчелами сад,
И то голубое крылечко,
И тот голубой палисад.
И ласковый свет новолунья
Доселе струится в меня —
И ты, хуторская певунья,
Красивая тетка моя!..
Изыди же, злой искуситель,
И всю свою смрадь уноси!
Поскольку не спит Искупитель,
Живущий у нас на Руси.
Промчатся года лихолетий,
Развеется пепел и дым,
И снова мы выйдем, как дети,
К березовым рощам своим.
И снова проляжет дорога
В тот белый сияющий храм.
И веянье Господа Бога
Промчится по всем клеверам…
Не идолы славы и мощи,
Не цезарский пышный чертог —
Пусть снится мне белая роща,
А с ней голубой хуторок.

ЖЕЛТЫЙ ТАЙФУН

Ах, ни горестных жалоб, ни смертной тоски!
И не место раздорам и суетной злобе!
Это просто запрыгали злые пески —
И пошли танцевать над просторами Гоби,
Из-под мертвых озер, из-под каменных дюн,
Из-под горьких пластов раскаленного света
Это каменный смерч! Это желтый тайфун!
Это злобные духи завыли с Тибета.
Где ты, ласковый свет сунгурийской зари?
Где вы, красные маки на рейдах Кантона?
Закружился песок над волной Уссури,
Над высокой звездой боевого кордона.
Закрывай же ладонями эту строфу
И не дрогни под гулом сыпучего шквала!
Это мудрый Конфуций и скорбный Ду Фу
Голосят под прыжком Огневого Шакала.
Это ходят, кружат, завывают пески
Над Великой стеной и по скверам Харбина.
Ах, ни горестных жалоб, ни смертной тоски!
Да святится в руке твоей щит паладина!

МЕЛОДИЯ ВЫСОТНЫХ ПУСТЫНЬ

Над сушей и морем,

По звездам и зорям…

Шелли
Как детская песня, как дым над трубой,
Как дым над трубой.
Душа улетает в покой голубой
В покой голубой, —
К далекому свету, к тому ли лучу
И песня уходит, и сам я лечу,
За ними лечу.
Сверкают антенны, плывут облака,
Плывут облака.
Земля под ногами — так далека!
И так далека!
Душа улетает в мерцающий свет —
И нету своих, и чужих уже нет:
Мерцающий свет!
За тучкою тучка — дорогой своей,
Дорогой своей,
Как белое стадо гусей-лебедей,
Гусей-лебедей,
За остовом белым другой островок…
И сам я мерцаю, как белый дымок,
Как белый дымок.
А в наших долинах курчавится хмель,
Курчавится хмель.
И я проходил там — веселый, как Лель,
Горячий, как Лель.
Зачем же теперь я в пустыне такой
И сам проплываю, как тень, над собой,
Как тень над собой?
Родимой поле! Далекая мать!
Забытая мать!
Заблудшего сына верните опять,
Пригрейте опять!
И травами ночи, и птицами дня
Из мертвого плена спасите меня,
Раскуйте меня!..
За тучкою тучка — дорогой своей,
Дорогой своей.
А что мне сиянье бесплотных лучей,
Бесплотных путей?
Пусть ветер ударит, и гром запоет —
И дух мой на землю дождем упадет,
Дождем упадет!

"Когда Он был распятый и оплеванный, "

Когда Он был распятый и оплеванный,
Уже воздет,
И над Крестом горел исполосованный
Закатный свет,—
Народ приник к своим привалищам —
За клином клин,
А Он кричал с высокого ристалища —
Почти один.
Никто не знал, что у того Подножия,
В грязи, в пыли,
Склонилась Мать, Родительница Божия —
Свеча земли.
Кому повем тот полустон таинственный,
Кому повем?
“Прощаю всем, о Сыне Мой единственный,
Прощаю всем”.
А Он кричал, взывая к небу звездному —
К судьбе Своей.
И только Мать глотала Кровь железную
С Его гвоздей.
Промчались дни, прошли тысячелетия,
В грязи, в пыли
О Русь моя! Нетленное соцветие!
Свеча земли!
И тот же Крест — поруганный, оплеванный.
И столько лет!
А над Крестом горит исполосованный
Закатный свет.
Все тот же Крест… А ветерок порхающий —
Сюда, ко мне;
“Прости же всем, о Сыне Мой страдающий:
Они во тьме!”
Гляжу на Крест… Да сгинь ты, тьма проклятая!
Умри, змея!
О Русь моя! Не ты ли там — распятая?
О Русь моя!..
Она молчит, воззревши к небу звездному
В страде своей;
И только сын глотает кровь железную
С ее гвоздей.

ОБ АВТОРЕ

Лев Аннинский НИКОЛАЙ ТРЯПКИН: "КРОВЬ ЖЕЛЕЗНАЯ…" Из цикла "Мальчики Державы"

Владимир БОНДАРЕНКО со Львом АННИНСКИМ

Детство пахнет травой, сеном, древесной стружкой: отец — столяр. Железо отдается в названии тверской деревни Саблино, смягченном тихим и мирным именем речки Старинки, но подкрепленном песнями только что завершившейся Гражданской войны. Близ Катуни "мой отец зарыл родного брата, срезанного саблей Колчака". "И отцовская сабля промчалась сквозь долы и кручи — и старинную волость сменила на мой сельсовет".

Поэт, рожденный в 1918 году, навсегда зачисляет себя в ровесники Советской власти; первые воспоминания: "земелька" наделов, веселые свадьбы, заливистые гармошки, летающие качели, "Ильичевы красные значки" на куртках, железный "Серп-Молоток", укрепленный отцом на трубе дома.

"Малиновые петлицы" тоже начеку: железная власть прикрывает Орленка от бандитов. Кулаки с обрезами прячутся в лесу. Подковы военкома цокают под окнами.

     Железное поле, железный и праведный час.
     Железные травы звенят под ногами у нас.
     Железные своды над нами гудят на весу.
     Железное поле. А поле — в железном лесу.
Это написано через сорок лет после того, как "злая раскулачка" выдавила семью из тверской деревеньки, — оставшиеся пошли в колхоз "топорьем друг друга оглоушивать". Таким обернулся в памяти Великий Перелом; в реальности все обошлось чуть легче: выселение — по договоренности, и не в дикую далекую ссылку, а в ближнее Подмосковье, в село Лотошино, где после общего барака удалось семье купить кое-какой домишко и устроиться "под боком у строгих властей".

Железом мечены перемены. Железными гвоздями заколачивают оставляемое в Саблине жилье. Гремит железо фордзонов. Пахнет земля совхозной соляркой. Отзываясь полковой меди, гудят провода в соломе…

Провода в соломе! Вот и появляется первый советский поэтический ориентир: Михаил Исаковский. И общий строй проясняется, общий пляс: "Ой, ты, Русь, плясея-комсомолица, золотая моя колыбель!" Золотая?.. Есенин и Клюев до поры прячутся в рябящем золоте, но оно уже рушится под топором.

Топор — отцовский. Перед тем, как взорвать церковь, велит власть отцу ее "разгрузить", или, как тогда выражались, "раскулачить".

Сын столяра стоит на пороге обдираемой церкви, глядя, как ее курочат отец с напарником; им в глаза он не смотрит, он смотрит куда-то вверх, не понимая, что с ним…

     Он поймет это полвека спустя:
     И смотрел я туда, где сновало стрижиное племя,
     Залетая под купол, цепляясь за каждый карниз.
     И не знал я тогда, что запало горчайшее семя
     В это сердце мое, что грустило у сваленных риз.
     И промчатся года, и развеется сумрак незнанья,
     И припомнится всё: этот храм, и топор, и стрижи, —
     И про эти вот стены сложу я вот это сказанье
     И высокую Песнь, что споется у этой межи.
Но прежде, чем споется Песнь, железный век протащит певца сквозь строй. Поколение смертников Державы пойдет под пули. Наган, нашаренный когда-то в соломе тачанки, сменится пистолетами, снятыми с Паулюса… Да не улыбнется читатель такому повороту стиха (сколько пистолетов носил при себе плененный гитлеровский фельдмаршал?) — судьба обошла поэта солдатским опытом: по болезни (скупо поминаемой в автобиографии) его в 1941 году комиссовали, и отъехал он из прифронтового уже Подмосковья в сольвычегодскую глушь, где "километрах в семи от Котласа" приткнулся в колхозе.

Гибель, назначенная ему, как и его сверстникам, от него отступила, оставив вечное терзание души, когда смертельное железо гудит в небе, где патрулируют самолеты с крестами, а наши солдаты проносятся по большаку к фронту, звякая трехлинейками.

"Поскольку для солдатского дела я не пригодился… добрые люди подумали, подумали — сделали меня колхозным счетоводом".

Трудовую книжку этого счетовода оставим до времени, пока она не отзовется в его первой поэтической книжке, — а заглянем в душу, где совершается невидимое действие. Деревянный Котлас, голубая Вычегда, сливающаяся с Северной Двиной. Вековые леса.

"У меня впервые открылись глаза на Россию".

Осенью 1943 года в сожженное немцами подмосковное Лотошино возвращается — поэт.

Это не значит, что до того он не писал стихов. Писал еще в Саблине, и осталось от того писания — мемуарное четверостишие: "Уходил я в пустырь в глухоту репухов и крапивы и лежал среди книг, укрываясь в блаженной тени. А потом возвращался, и все мои тайные взрывы извергались в куплетах пред носом гудящей родни". Писал и в Северодвинье, и осталась от тех трех лет (кроме веселой и наивной "Песни о казачьей дивизии 1943 года") горькая ретроспекция: "Уходила машина к востоку, уносила меня из-под пуль. А над нами высоко-высоко проплывал чернокрылый патруль… И глядели всё кверху солдаты, из-под касок прищурив глаза. А над нами — все тот же, крестатый, приспустивший свои тормоза". Писал, вернувшись в ставшее родным Лотошино: "мечтал о специальном филологическом образовании, готовился к редакторской деятельности". И после школы поступил (успел поступить до войны) в Историко-архивный институт.

То есть ни о каком посконно-нутряном самооткрытии тут говорить не приходится: талант потому и прорезался, что началась интенсивная интеллектуальная работа. Исаковский действительно оказался первым образцом для подражания, но хотелось подражать еще и Безыменскому, и Жарову, "ходовым тогдашним стихотворцам". Кольцов и Есенин вполне естественны в числе предтеч, но еще и Бернс, и Сафо, и Гесиод, не говоря уже о Ветхом и Новом Заветах… но это позже, когда дух начального атеистического воспитания осядет вместе с пылью от взорванного (отцом!) храма…

В стилевом кружеве обнаруживается не столько баешник-певун (как Прокофьев, которому отсалютовано в "песельную Ладогу"), сколько фольклорист-книгочей, у которого в записях и сузем, и лешуга, и взрои кротовые, и кручи термитные…

И к кому же в 1945 году несет двадцатисемилетний лотошинец свои опыты? К Павлу Антокольскому! Который — при всех своих библиофильских экспериментах — отнюдь не имеет вкуса к просторечной самодельщине. И однако внимательно слушает то, что позднее Тряпкин опишет как "хатулище понятий народных и державный кошель языка". Слушая, поглаживает мэтр худые заплаты на пиджачишке молодого стихотворца, постукивает ногой в такт его пению, а потом говорит:

— Все, что будешь писать, парень, вези только мне! — и, перебрав названия тогдашних толстых литературных журналов (а их в Москве три), дает записочку — в "Октябрь": — Там главным редактором Федор Панферов, он твои стихи поймет.

С записочкой этой ("Дорогой Федор Иванович, примите… пригрейте…") поэтический новобранец летит в редакцию и оглашает коридор сиротским воплем:

— Где тут находится Федор Панферов?!

И Федор Панферов появляется. И не просто печатает в журнале обширную подборку стихов дебютанта, а объявляет на будущее: "Пусть его ругают критики. А мы его печатаем и будем печатать!"

Автор "Брусков" хорошо знает реальность. Критики с неизбежностью должны на Тряпкина наброситься. Во-первых, он теперь на виду: он участник Первого Всесоюзного совещания писателей и имеет там шумный успех. И, во-вторых, есть, за что ругать.

Даже без прямого упоминания Клюева знатоки засекают, какому Николаю наследует этот Николай. "Как с мурлыкой по-свойски огнем балагурит лежанка и, работая дратвой, воркует на керженке дед". В 1948 году это вам не дед с котом, это апология старорежимной деревни. Хорошо еще, если не кулацкой.

Надо защищаться. Упреждающий ход:

"Только вывел я нашу вечорку на концерт своих первых стихов, мое имя пошло на подкормку боевых долбунов-петухов. Не горлань ты упорно, гармошка! Ты, колхозная тройка, стоп! Нам припишут клычковскую кошку, что мурлычет про Ноев потоп…"

Поразительно: прикрывая Клюева Клычковым, шутник вроде бы и не вступается за мурлыку (а кот явно клюевского помёта), то есть как бы "выдает" его, отступается, но ситуацию реализует в такой ловкой скоморошине, что сверхзадача все равно высвечивается — несоизмеримая с актуальными литературными склоками. И летит стих куда-то, оттолкнувшись от избы…

Интонационно вырабатывается стих замечательно "летучий", стих, в котором все подымается, парит, реет, смотрит куда-то вверх, не встречаясь взглядом с теми, кто курочит реальность железом.

"И стоишь ты наверху, опершися на ольху. Кабы мне такую шубу — олонецкую доху, — чтобы в качестве такого я прошелся по Москве, чтобы критика Туркова я упрятал в рукаве".

Олонецкий ведун Клюев надежно засунут в рукав, в другом рукаве обеспечивает симметрию критик Турков (между прочим, отличающийся скрупулезной честностью своих оценок), но никто не должен обижаться: дело не в них, а в самой "скоморошине", которую запускает в литературное небо поэт Николай Тряпкин.

И еще одна "скоморошина" важна, ибо в ней утверждено имя поэта. С первыми двумя строками, переиначенными из Некрасова:

     Не бездарна та планета,
     Не погиб еще тот край,
     Если сделался поэтом
     Даже Тряпкин Николай…
Тут самое время сказать о мнимой "непоэтичности" фамилии, доставшейся Тряпкину от предков. Критик Бондаренко заметил, что с такой фамилией можно не выдумывать псевдонима. А если это как раз черта великой культуры, самые славные имена в которой звучат без всякой красивости, а как-то по-домашнему. Пушкин, Шишкин… К поэту и живописцу добавлю великого архитектора Душкина…

А "Некрасов"? Если отвлечься от того, что уже привычен слуху, — не звучит ли и его фамилия пародией на "Красова" (каковой уже имелся и был весьма признан к моменту, когда появились "Мечты и звуки")?

"Первая борозда" Николая Тряпкина появилась на излете эпохи: в 1953 году. Отредактировал книгу Сергей Наровчатов. И это тоже неслучайно (взорвала ситуацию статья Наровчатова: "…наше поколение лежало под пулями, оно лежит и под жестяными звездами, оно, а теперь ему не находят места в издательских планах!" Волна дошла: после Совещания молодых в 1948 году поколение фронтовиков "легализовалось" в литературе, и именно Наровчатову было предложено (в ЦК комсомола) оздоровить издательскую программу).

Война обошла Тряпкина огнем, но по складу души он был, конечно, сыном своего поколения, поколения смертников Державы; осмыслить ему предстояло именно расплату за спасение, прочувствовать обреченность, преодолеть ее, и сверстники, вернувшиеся с фронта на костылях, его приняли.

Он и сам это почувствовал.

Первая книга — сияющая исповедь сельского счетовода. Надо понять, почему именно эта фигура, довольно несерьезная рядом с железными тружениками: комбайнерами, механизаторами и вообще пахарями послевоенной советской лирики, — оказалась окружена таким вниманием. Именно потому, что — фигура легкая, воздушная, вызывающая улыбку сочувствия. И именно потому вызывает счетовод сочувствие, что рискует быть осмеянным (в пересчете на лирику городскую в пику людям металла русская лиричная душа, склонная жалеть заведомо обиженных, взлелеяла человека бумаги: "Ах, бухгалтер, милый мой бухгалтер!").

Тяжелый труд в "Первой борозде" тоже не обойден. В полном списочном составе, причем с неизменным отсветом войны. Рукоять топора, зажатая, словно шейка гранаты. Разбитый танк в поле. Лес, иссеченный свинцом. Ночные совещания в райкоме. Посевная. Урожай. Брезент на подводах. Снижение цен. Квитанции в теплом кармане. Лаборант-почвовед, мечтающий о научном преодолении старости. Выборы в Верховный Совет. И еще:

"По деревне, по деревне теплый ветер шел с проталин. Под гармонь дробили парни, складно чубом шевеля. В эту ночь про наше утро размышлял товарищ Сталин, и в предчувствии хорошем в полночь таяли поля".

Появление товарища Сталина среди тающих полей может показаться элементарной конъюнктурщиной — если не почувствовать дыхание "летящего стиха", в ауре которого подобные фигуры появляются и исчезают как пух на ветру (вспомним критика Туркова, выглянувшего на миг из тряпкинского рукава). Там еще и Сергей Михалков имеется (стихи которого любимая читает вместо того, чтобы слушать счетовода), и товарищ Вышинский (идущий на трибуну, чтобы в Нью-Йорке вправить мозги американским поджигателям войны). Опознавательные знаки времени, летящие фоном…

Разница в том, что товарищ Вышинский, как и товарищ Михалков, из тряпкинских песенок и вылетят подобно пуху, а вот товарища Сталина из песни не выкинешь. И он в стихи вернется — в 1962 году.

На смерть его Тряпкин не отреагировал — смерть совпала с работой над первой книгой, где Сталин улыбается влюбленному счетоводу.

Но на вынос вождя из Мавзолея десятилетие спустя — раскаленная реакция!

     У могил святых, могил напрасных
     Что нам говорить?
     Что в стране, под знаменем прекрасным,
     Было трудно жить?
     Только вспомним ружья конвоиров
     Да в испуге мать…
     Эти годы ждут своих шекспиров, —
     Где нам совладать!
В 1962 году это воспринималось как яростная вариация на тему разоблачаемого Гулага. Обещана шекспировская мощь — вот пусть только правда откроется…

     Мы еще не так-то много знаем —
     Только счет до ста.
     Мы еще почти не открываем
     Робкие уста.
     Ну, а если все-таки откроем
     И начнем рассказ, —
     Никакою славою не смоем
     Этих пятен с нас!
"Шестидесятники" могли бы смело писать эти строки на своих знаменах. Если бы не вслушивались в обертона. Если же вслушивались… ну, хотя бы в тряпкинские "Стансы", в том же 1962 году появившиеся:

     И где он — тот, чей край шинели
     Мы целовали, преклонясь?
     Пошла в назём кремлевским елям
     Его развенчанная власть.
     Что мог бы он теперь ответить?
     Как посмотрел бы нам в глаза?
     Или опять мы — только дети,
     Не раскусившие аза?
Кто кому смотрит в глаза? Кто перед кем должен каяться? Сталин перед нами или мы перед Сталиным? И кто выдумал ту славу, которую мы ему кадили?

     Пускай мы пели и кадили
     И так мечтали жизнь прожить.
     Но вы-то как — что нас учили
     И петь, и славить, и кадить?
     Мы не обидим вас упреком,
     И так вам солоно пока:
     Ученики от тех уроков
     Едва созрели к сорока.
Ну, именно! "К сорока" в 1962 году подошло как раз тем детям, кто мог считать себя ровесниками Державы, как раз тем мальчикам, что пошли в огонь, ее спасая. Поколение смертников. Что делать — им, мальчикам, если их учителям нечего больше сказать?

     Мы только будем чуть добрее
     И дальновидней, может быть,
     Чтобы под своды Мавзолея
     Гробов обидных не вносить.
     Чтоб стало загодя понятно —
     Кому, за что, какая часть, —
     И не вытаскивать обратно,
     И людям в притчу не попасть…
А ведь стих уже не летит, стих юлит. Притча — не плач. Грусть от недоразумения — не рана души… Пройдет!

     Но все проходит. И над Русью
     За светом новый вспыхнет свет…
     И только вот — морщи
     нка грусти
     От злого хмеля стольких лет!
Морщинка разгладится, но не так скоро. Через три десятка лет. Тогда Тряпкин еще раз вспомнит вождя:

     И старый вождь, и наша муза —
     Святынь своих не истребим,
     И герб Советского Союза
     Мы с новой страстью утвердим…
     Ликуйте, звери, пойте люди!
     Услышьте, пахарь и матрос:
     Какую мощь из нашей груди
     Исторг поруганный Христос!
Отношение к Сталину пришлось выяснять всем советским поколениям. У тех, кто успел полюбить его, это оборачивалось горьким похмельем: у Симонова, у Твардовского… Младшим братьям, мальчикам, перешла в наследство "притча", Борис Слуцкий ею душу вымотал себе и читателям. "И дал ему стол и угол".

Но так блаженно примирить Сталина со Христом… то есть коммуниста, под чьим водительством были сметены храмы в эпоху Великого Перелома, дорубаны иконы, еще уцелевшие от безумств 20-х годов… Только Тряпкин решился на это — так безнадежно, так горько, так сладко, только у него хватило души вознести неразрешимость в такую высь, где все разрешилось как бы само собой…

Надо почувствовать ту ойкумену, в которой это стало возможно.

Ойкумена — словцо греческое, но насквозь русскую лирику Тряпкина оно не минуло, потому что из эпохи Мировой Революции, Тряпкин, как и все его поколение, вынес планетарный угол зрения, космическую ширь, земшарную оглядку. Это у всех.

Следующий вопрос: у кого и чем это оборачивается?

У Тряпкина в стихотворении 1946 года, как и полагается по советской схеме, "лежит со всех сторон… громкий мир". Три с лишним десятилетия спустя этот мир воспринимается уже как "греза", несущаяся "по звездной какой-то спирали". Можно почувствовать, что предложенный эпохой земшарный охват изначально не совпадет у Тряпкина с официально принятым. Не совпадает по содержанию. Но совпадает по объему. Лирическому герою надо, чтобы что-то "охватило" его.

И охватило. Не краснозвездными рукотворными крыльями оказалось сшито мировое пространство, а полетом живой чуткой птицы.

"Летела гагара, летела гагара на вешней заре. Летела гагара с морского утеса над тундрой сырой. А там на болотах, а там на болотах брусника цвела. А там на болотах дымились туманы, олени паслись…"

Не похоже это зелено-голубое мироздание на союз пролетариев всех стран. Но это несомненно мироздание, собранное воедино и, как всякая великая поэзия, — загадочное.

"Летела гагара, кричала гагара, махала крылом. Летела гагара над мохом зеленым, над синей водой. Дымились болота, дымились болота на теплой заре. Дымились болота, туманились травы, брусника цвела…"

Магия повторов сообщает стиху колдовское очарование, неотличимое от чувства ледяного вольного простора. Куда ляжет трасса полета? Вернуться к Орленку, взмывшему когда-то выше солнца? Устремиться к голодной соловецкой чайке Жигулина? Есть притягательность именно в невесомости, в этом радостном и тревожном крике:

"Кричала гагара, кричала гагара над крышей моей. Кричала гагара, что солнце проснулось, что море поет. Что солнце проснулось, что месяц гуляет, как юный олень. Что месяц гуляет, что море сияет, что милая ждет".

Стихотворение — 1955 года. По необъяснимой логике лирического резонанса — именно оно становится поворотным пунктом — от лучезарности влюбленного счетовода к горькой любви странника, которого ждет милая, а он никак не долетит…

Планетарное сознание отбрасывается в черноту. Дыбом ставится планета… Звезды падают на дома и застывают "у нас на мезонинах". Вселенная пахнет порохом. Ревут космодромы. Космос пустынен и опасен.

"Дайте ж побыть на последней черте Ойкумены!" — к последней, смертной черте отступает герой, которому предписано было стать покорителем космоса, а он в этом космосе зябнет от одиночества. И все это пишется — в 60-е годы, под гимны Гагарину…

Нет, в "шестидесятники" лотошинского ведуна не запишешь…

В 70-е годы его муза замирает у Полярного круга. Стынут кометы. Ось мира раскаляется. Мать-Земля кружится волчком. Всемирная юдоль — вот его теперешнее мирозданье. "Вьется звездный пух над Гончим псом". То ли мертво-безлюден космос, то ли захвачен чужаками.

"Дорогая сторонка моя! Приготовься на этом рассвете. Расплюются твои сыновья, разбегутся по новой планете".

В 80-е годы звездный шатер в поэзии Тряпкина разгорается ярким, воспаленным, порочным светом. Планета крутится среди блуда. Планета, "вздыбив полушария", летит во тьму. Планета уносится в "безвестность". Гудит всемирный крематорий. "Ветер мироздания" падает на "звездные ресницы" "роковым пеплом". "Вселенская пыль оседает на дедов порог". "Вселенская лужа" — вот что остается человеку от Божьего замысла.

"Планетарное" мышление выворачивается в "гнуснейшую песню двадцатого века": все — "планетарно" и все — "лучезарно" в воплях: "Права человека!" А человек меж тем дремлет в качалке земной у подножья всего мирозданья, загадочно и грозно молчащего.

"Вселенская тишь" покрывает мир, столь "громкий" когда-то в мальчишеских "грезах".

     Где спасение?
     Увы! Не древние Титаны
     Из бездны дыбом поднялись,
     А племена твои и страны
     В звериной ярости сплелись.
     И расщепляются стихии,
     И рвутся тверди под Ядром.
     И снова ты, моя Россия,
     Встаешь смирительным щитом…
Россия — щит, спасающий от всемирного безумия? Или еще: "дозорный пост", "засека". Или даже так: "стражник с плеткой"…

     Допустим.
     Но надо еще спасти — Россию.
     Враги — как "печные тараканы": со всех сторон.
С Запада… Тут придется зафиксировать проклятья в адрес Черчилля: для середины советского века Черчилль — такая же ритуальная мишень, как для 20-х годов — Колчак. Но с 1941 года каменеет ненависть к немцам — обрушивается и на мифологического Зигфрида, и на средневековых рыцарей в музейных экспозициях Ливонского монастыря.

На Восток — взгляд неожиданно умиротворенный: "Принимаю всю грязь, что монголо-татарин месил". Такое евразийство.

На Севере еще легче: "Поднимутся финн, костромич и помор и к нашему дубу придут на сунгор". Костромич приведен явно за компанию, а финн и помор — по делу.

Самая запутанная ситуация — на Юге. Там счеты древние: "В наши глаза хазары швыряют срамную грязь". В нынешнее время неразумные хазары, засевшие "в нашем Кремле", "пускают страну в распыл". Если к этим неистребимым хазарам приложить слегка переиначенные строки из пушкинского "Памятника" и вспомнить Библию, получится следующая картина: "Пусть вопят на весь мир, что живу и люблю я, умея лишь мечами махать, помирая, водяру глушу. Но казаха, тунгуса и дикого ныне еврея к океанам-морям, словно тот Моисей, вывожу".

"Весь мир" может убедиться, что более или менее конкретно тут обрисован только русский, остальные — вполне декоративны. "Бражники-ляхи" Тряпкину куда интереснее. Общий же фронт в "Литании 1613 года" у него обрисован так:

     Да не снидет боле духа здесь пришлецкого —
     Ни ордынского, на панского, ни грецкого!
Упоминание духа грецкого вполне может быть истолковано как подкоп под православие. Но нельзя же к поэту подходить с такими допросами! "Ныне дикий" еврей может принять на свой счет проклятье Израилю: "Пади с Сионской кручи! Я сам тебя столкну своей пятой". И еще: "Рыдай же, Израиль! Завидуй паденью Содома! Легка его смерть: он погиб от мгновенного грома". Еще хлеще: пусть они ответят "за наших князей, что рождались из гноя и кала, за наших детей, что плясали на стогнах Ваала!"

"Они"… То есть: и за наше бесконечное (княжье еще) междоусобие, и за то, что наши дети плясали на площадях, радуясь падению Державы, — за все это в ответе все тот же "Израиль"? Можно еще приписать Тряпкину злорадство по поводу того, что Ягве никак не исхитрится попасть "в голову Аллаха" (причем картина современного мироздания увенчивается Ассамблеей, надо думать ООНовской, и крышей из тысячи ракет, надо думать, НАТОвских).

Ясно, что вся эта вертепная жуть — типичная анафема по перечислению, что кары Господа любимому сыну, который "с железных крючьев свалился чуть живой", — парафразис плача о русских, не удержавших Божьего замысла.

     Точно так же псевдонимны "Стихи о печенегах":
     Это были авралы, и штурмы, и встречные планы,
     Громовое "Даешь!" и такое бессменное "Есть!"
     А потом лихачи уходили туда — в котлованы,
     И вовсюворовали — и тачки, и цемент, и жесть…
Печенеги несомненно остолбенели бы, если бы узнали, какая история им тут приписана. Зато русские без всякого остолбенения должны узнать себя и своих гостей в тех фигурах, что "за вином твоим окосеют и рыгают тебе под стол". Они-то и должны внять воплю: "И что мы будем воровать, когда растащим все на свете?" Они и должны ужаснуться тому, что их (нас) ждет:

     Не боюсь я ни смерти, ни жадных когтей Немезиды,
     Не боюсь, что и в смерти не встречу удачу свою,
     А боюсь я того, что подкожные черви и гниды
     Источат не меня, а бессмертную душу мою.
Стихи — 1982 года. Кажется, впервые мысль о смерти так отчетливо входит в стихи. Биографы выяснят, связано ли это с личными драмами поэта (переселение из подмосковного Лотошина в столицу тоже дорого ему далось), или навеяно предчувствием распада Державы, уже обжегшейся в Афгане и теперь прислушивающейся к тому, как медленно отдает концы последний крепкий генсек, еще удерживающий страну в несокрушимом величии, в традиционном единстве, в железной стабильности, короче — в Застое.

Тема гибели уходит у Тряпкина в изначальное ощущение того, что Державе нужны жертвы. "Наши иволги сомлели в конце сороковых"… (Хочется добавить словами сверстника: сороковых-роковых). В середине 60-х — о том же: "Ты поляжешь в поле под картечью, ты истлеешь в глыбах рудников". Меж тем, отмерено жить Николаю Ивановичу еще тридцать три года. И все это время — мысль о смерти: "На каком-нибудь починке я источу последний пыл и слягу в старой веретинке у староверческих могил…" До восьмидесяти дожил. А все о том же: "Не гулять мне долго, не гостить". Не о собственной гибели мысль, а о гибели страны. "Отобрали у нас Россию…"

Кто отобрал? Грубый тевтон? Бражник-лях? Дикий еврей, вылупившийся из полумифического хазарина? Свалить бы на них, да не получается. Ужас в том, что от нас же самих порча, распад и гибель. "Из кровей же моих, из блуда…" Вот откуда распад страны. "И теперь мы — ни псы, ни кмети, — запропали среди репья. Потеряли мы все на свете. Потеряли самих себя". От этого — боль, глубокая, потаенная, смертная. "Не заморская тля-паскуда прямо в душу мою впилась, а из жил моих, вот отсюда, эта гибель моя взялась…"

Откуда же она взялась?

На Севере, когда в военную пору "вдруг стала до боли близкой" древность, Русь представилась — такая "рассякая-необузданная", что поверилось: "поплывем Лукоморьями пьяными да гульнем островами Буянами".

Трезвость наступила в зрелости, на переломе от космодромных 60-х к застойным 70-м: засветилась "Русь радарная", и послышался "в кости моей хруст". Тогда во спасение от глобальности (надо же, как слово-то угадал: Русь ты моя глобальная, знаю твою беду" — это за три десятилетия до триумфов мировой "восьмерки") — вот от такой беды и захотелось в скит, в глушь, в тишь.

Однако околеть под забором оказалось можно и в тиши-глуши. К 80-м годам проблемы стягиваются в узел: не супостаты нас сгубили — отцы передрались. Краткий очерк истории России умещен в несколько строк 1981 года:

     Прогнали иродов-царей,
     Разбили царских людоедов,
     А после — к стенке, поскорей
     Тянули собственных полпредов.
     А после — хлопцы-косари
     С таким усердьем размахнулись,
     Что все кровавые цари
     В своих гробах перевернулись.
Добавить хочется лишь строчку из стихотворения 1982 года: "И нет пока истории другой…"

"Пока"…

На герценовский вопрос: кто виноват? — имеется, как видим, почти рефлекторный ответ: "кровавые цари". Самого грозного из них, неосторожно показавшегося на современном шоссе (или это показалось поэту), он мысленно давит, размазывает под колесами.

Можно взглянуть на это дело и пошире: "Начальнички! Начальнички! Районные кусты! Да тропочки конторские. Да с нумером листы". Может, дело и не в том, сколько крови пролил тот или иной начальничек, а в самом факте, что — начальник? Самый последний генсек крови не пролил, а его Тряпкин награждает такими гадливыми эпитетами, что я их не повторяю из элементарной корректности. Выходит, так: одного в расход за то, что был слишком крут да прям, другого — за то, что был слишком мягок да увертлив? А посредине что? Истина?

Посредине, как мы уже убедились, не истина, а проблема. И имя ей — товарищ Сталин.

Так что же нам делать с собой и страной? Как превратить "великую заплачку в золотой и гордый Песнеслов"? Как вернуть к жизни "край запустыренный мой"? "Кто ж мы такие? Заблудшие ль грешники? Или безродные псы?"

     От таких вопросов можно и жизни не взвидеть.
     Проклинаю себя, что не смог умереть,
     Что не смог умереть за Отчизну свою.
     Был я молод, здоров, а решил постареть
     За игрой этих струн — и не сгинул в бою…
     Сверстникам-смертникам впору позавидовать?
     Внуку — не позавидуешь:
     Что же делать мне, внук, если ты не живешь,
     Если ты не живешь, а смердишь на корню?
     За постыдную жвачку ты честь отдаешь,
     А страну отдаешь на раздел воронью.
     Что же делать мне внук?
На этот чернышевски-ленинский вопрос — два ответа.

Первый — государственный. Восстанавливать Державу! В какой форме — в советской? Да! — отвечает сын столяра, бежавший когда-то от злой раскулачки. Русь казалась красной, а на самом деле она голубая. "Голубая Советская Русь".

Этот мотив становится чуть ли не сквозным в стихах 90-х годов, то есть после развала СССР. (В ту пору, когда СССР существовал, Тряпкину и в голову не приходило выдавать ему славословия. И это к его чести).

Ответ второй — православный. Покаяться.

Но как каяться, если сызмала не верил, если "безбожник… да с таким еще стажем и опытом"? Кому каяться, если нынешнее командное шествие под сень храмов со свечками в руках вместо партбилетов — он воспринимает как "взятку Богу"…

     Да когда ж покаяние было логичным?
     Не держи Ты всевышнего зла
     За срамные мои вавилоны, —
     Что срывал я Твои купола,
     Что кромсал я святые иконы!
Это он-то кромсал? Это он срывал? Да он глаза прятал, не знал, куда от ужаса деться, когда отец топором орудовал!

     Но разве это о себе?
     О Господь! Всеблагой И
     исус!
     Воскреси мое счастье земное.
     Подними мой Советский Союз
     До креста Своего аналоя…
Это сильный поворот — вот так соединить черное с белым, красное с голубым. Воззвать ко Господу, не стирая "огневой слезы", во сраме гноя и сивухи. Увидеть новую Русь "под созвездием Третьего Рима". Это ли не ответ на вопрос: что делать?

Это ответ. Причем, ожидаемый. Ответ, претендующий на закрытие вопроса. Ответ железный.

Но когда душа пытается соединить режущие края, она должна истечь слезами и кровью. Тут нужна великая поэзия. Великая поэзия должна мучиться над вопросами, на которые нет ответов.

Поэт Николай Тряпкин не дожил сорока пяти недель до Третьего тысячелетия христианской эры. Он успел выкрикнуть во тьму:

     Гляжу на крест… Да сгинь ты, тьма проклятая!
      Умри, змея!..
     О Русь моя! Не ты ли там — распятая?
      О Русь моя!..
     Она молчит, воззревши к небу звездному
      В страде своей.
     И только сын глотает кровь железную
      С ее гвоздей.
ПОСТСКРИПТУМ.
"Дикий" еврей нашелся. В Америке. Русский поэт Александр Межиров, один из ярчайших лириков военного поколения, укрывшийся на старости лет за океаном, — ответил от имени евреев:

"Вот и вышло, что некстати мне попался тот журнал, исторгающий проклятье: кто-то что-то проклинал, — и какая-то обида. Застарелая. Твоя. И взамен псалма Давида — бормотуха бытия".

За что обида? — Тоже объяснил:

"И в подвале на Урале государь со всей семьей, получилось, мной расстрелян, получилось — только мной".

Поэма "Поземка" была адресована "Коле Тряпкину, истинному поэту".

"Коля" ответил:

"Грохочут литавры, гремит барабан. У Троицкой Лавры — жидовский шалман…"

Так распалось поколение Мальчиков Державы.

Интересно, что ни в итоговый посмертный однотомник Тряпкина "Горящий водолей", ни в прощальную книгу Межирова "Поземка" эти залпы 90-х годов не вошли: стыда ради составители их убрали. А опубликовал — в книге "Последние поэты Империи" — критик Владимир Бондаренко.

Куняев С Тряпкин Николай Иванович

Тряпкин Николай Иванович (19.12.1918—20.02.1999), поэт. Родился в д. Саблино Тверской губ. в семье крестьянина-столяра. В 1930 под угрозой раскулачивания семья перебралась в с. Лотошино, где Тряпкин окончил школу. В 1939 поступил в Московский историко-архивный институт. С началом войны Тряпкин, не попавший на фронт по состоянию здоровья, в числе эвакуированных оказывается под Сольвычегодском, где работает в должности счетовода.

Первые стихотворения Тряпкин написал еще во время учебы в институте. Но подлинную силу его поэтический голос обрел именно на Русском Севере. «Коренной русский быт, коренное русское слово, коренные русские люди… — писал он в автобиографии. — У меня впервые открылись глаза на Россию и на русскую поэзию, ибо увидел я все это каким-то особым, “нутряным” зрением. А где-то там, совсем рядом, прекрасная Вычегда сливается с прекрасной Двиной. Деревянный Котлас и его голубая пристань — такая величавая и так издалека видная! И повсюду — великие леса, осененные великими легендами. Все это очень хорошо для начинающих поэтов. Ибо сам воздух такой, что сердце очищается и становится певучим. И я впервые начал писать стихи, которые самого меня завораживали. Ничего подобного со мною никогда не случалось. Я как бы заново родился, или кто-то окатил меня волшебной влагой». Критика отмечала сходство ранних стихов Тряпкина со стихами Н. Клюева, а сам поэт по этому поводу впоследствии писал:

Не горлань ты узорно, гармошка!
Ты, колхозная тройка, стоп!
Нам припишут клычковскую кошку,
Что мурлычет про Ноев потоп.
Поэт развивался и рос в течение десятилетий, медленно, неуклонно совершенствуя свой талант. Со временем то, что лишь отдельными штрихами проявляло себя и давало возможность говорить о Тряпкине, как о наследнике Н. Клюева (не издававшегося в России с 1928 по 1977), обрело полновесное звучание уже в тот период, когда стало ясно, что Тряпкин не ограничился бережно сохраненным наследием. В его поэзии обрела свое второе дыхание оборванная в период «канунов» вольная песня крестьянской лиры, обрела свое новое звучание в голосе человека, сохранившего в памяти и трагические 30-е, и трагические 40-е — всю страшную эпоху «великого перелома»:

Проснись, мое сердце, и слушай великий хорал.
Пусть вечное Время гудит у безвестных начал.
Пускай пролетает другое вослед за Другим,
А Мы с тобой — только тростинки под ветром таким.
С годами выявлялся определяющий мотив творчества Тряпкина — мотив Памяти. Памяти, несущей в себе все тяжелое, трагическое, надрывное, что сосредоточилось в истории уничтожения русского крестьянства и его самобытной культуры, дошедшего в нынешние окаянные дни до своего апогея. Эта тема дала себя знать не сразу — должно было пройти время, прежде чем пережитое, накопленное, стало воплощаться в стихи. Тряпкин отнюдь не надрывен, он отдал щедрую дань смеховой, песенно-плясовой стихии народного творчества. Не так уж мало в его наследии стихотворений, в которых он не прочь и над собой поиронизировать, и над окружающими по-доброму, а подчас и едко посмеяться. И все же, если читать его стихи в хронологическом порядке, ощущение земной тяжести и боли за утраченное время будет нарастать. Память поэта надвое рассечена рубежом, по одну сторону которого слышится «звон боевых копыт» и скрип детской колыбели, а по другую — совсем иные, тревожные звуки — треск сломанного дерева и тоскливый вой пурги. Свирель, поющая над погостом, — еще не символ конца жизни, это лишь этап, страшный отрезок, который проходят несколько поколений, дабы те, кому Бог дал, выжили и сумели донести до потомков свою горькую повесть, спеть старую, народную, исполненную удалого разгулья и сердечной тоски, почти забытую ныне песню… («Эта песенка сполюбилась нам, да промчались мы по своим костям…»). Медленно, шаг за шагом подходил поэт к эпическому сказанию о своей родословной. Первые главы его были написаны в н. 80-х, когда Тряпкин обрел былинную поэтическую мощь, когда прежние отдельные попытки совместить временные пласты соединились в единую картину трагедии, в которой органически слилось недавнее прошлое и видения набегов и захватов, переселений народов и исчезновений их с лица земли, отделенные тысячелетиями:

И стучал молоток, забивая горбыльями окна,
И лопата в саду засыпала у погреба лаз.
И родная изба, что от слез материнских промокла,
Зазвучала, как гроб, искони поджидающий нас.
Это было — как миф. Это было в те самые годы,
Где в земной известняк ударял исполинский таран.
И гудела земля. И гремели вселенские своды.
И старинный паром уходил в Мировой океан.
Тряпкин соединил в своей поэзии и разнородные языковые пласты — три основных слоя в неразрывном единстве: слой фольклорный, слой, разработанный русской классической поэзией XIX в., и слой современного живого разговорного языка. С годами песенная линия не сошла «на нет», но основное место в творчестве Тряпкина заняли стихи философского склада. «Крестьянская» традиция сказывается в них в остро-публицистическом пафосе, с каким поэт подчеркивает свою принадлежность к народу, свою крестьянскую сущность. Публицистический пафос, соответствующий нелегкому движению поэтической ноты, вырывающейся из потаенных глубин, сродни «аввакумовскому» пафосу его великого предшественника — Н. Клюева. В «Предании», посвященном памяти «Аввакума двадцатого столетья», Тряпкин акцентирует органичную связь поэтического слова с природой, с Матерью-Сырой Землей. Слово, имеющее глубокие корни в народной почве, в национальной стихии, не пропадет и не сгинет, даже если долгое время будет существовать под спудом в иные драматические минуты истории, прикрытое невидимой завесой Тайны, скрывающей от непосвященных божественную поэтическую мелодию:

Он сам себя швырнул под ту пяту,
Из-под которой — дым, и прах, и пламя.
Зачем же мы все помним ярость ту
И не простим той гибели с мощами?
Давным-давно простили мы таких,
Кому сам Бог не выдал бы прощенья.
А этот старец! Этот жалкий мних!
Зачем в него летят еще каменья?
Вселенское Время в творческом сознании поэта сжимается, целые тысячелетия проносятся в течение нескольких часов. В единую секунду бытия существуют Рождение и Закат человеческой цивилизации, зачатие Вселенной и распад узловых корней земного существования. В нерасторжимом единстве сплетены общенародные, государственно-национальные взгляды и общечеловеческая, космическая мысль. Поэту доступно воплощение всемирности, единовременности всего, происходящего на Земле и в бесконечности. Словно по спирали он расширяет свой духовный мир, что дает ему время от времени возможность раздвинуть границы прекрасной эстетической традиции, унаследованной от Клюева. Здесь, на грани Земли и Космоса глазам поэта открывается прошлое, настоящее и будущее, здесь он — творец мира. Россия сама становится частью Космоса, венчает землю своей светящейся короной:

Черная, заполярная,
Где-то в ночной дали
Светится Русь радарная
Над головой Земли…
Пусть ты не сила крестная
И не исчадье зла,
Целая поднебесная
В лапы твои легла.
Столь характерное для поэта совмещение реального и исторического пластов ярче всего воплотилось в его «библейском» цикле, в частности, в одном из лучших его стихотворений — «Песнь о хождении в край Палестинский». Легенда, рассказанная поэтом о своем дедушке-богомольце, воспринимается как реальность, но одновременно как далекое прошлое, окутанное идиллической дымкой, не имеющее ничего общего с трагедией, которую творят на Иорданских берегах современные «давиды».

Убежденность неотвратимого возмездия сливается в голосе Тряпкина с трагической нотой при обращении к истории и мирозданью от имени погибших, в голосе поэта, принявшего на себя их боль и воплотившего ее в строках, обретших пророческую силу, пронизывающих земной круг и космические дали:

Грохотала земля. И в ночах горизонты горели,
Грохотали моря. И сновали огни батарей…
Ты прости меня, матушка, что играла на тихой свирели
И дитя уносила — подальше от страшных людей…
Проклинаю себя. И все страсти свои не приемлю.
Это я колочусь в заповедные двери твои.
Ты прости меня, матушка, освятившая грешную землю.
За неверность мою. За великие кривды мои.
В последние годы жизни Тряпкин тяжело переживал развал страны и воцарение в ней чужебесия: «И фриц, и лях, и татарва, хватало и другого хама. Но не видала ты, Москва, такой блевотины и срама… И все наши рыла — оскаленный рот. И пляшет горилла у наших ворот. <…> Огромные гниды жиреют в земле. И серут хасиды в Московском Кремле».

Песенный талант тончайшего лирика не иссякал, но в его поэзии все отчетливей звучала нота сопротивления черной силе, накрывшей Россию. Стихи, проникнутые этим чувством, публиковались исключительно на страницах газеты «Завтра» и журнала «Наш современник».


Оглавление

  • СТИХОТВОРЕНИЯ
  •   "А на улице снег, а на улице снег, "
  •   "Ходит ветер в чистом поле, " 
  •   " Летела гагара "
  •   "Листья дубовые! Листья дубовые! "
  •   ПЕСНЬ О ВЕЛИКОМ ПОХОДЕ
  •   РУСЬ
  •   ПОСЛАНИЕ МАРКУ СОБОЛЮ
  • СТАРИННЫЕ ПЕСНИ
  •   "Душа томилась много лет, "
  •   "Земля, Вода, и Воздух, и Огонь!"
  •   "Горячая полночь! Зацветшая рожь!"
  •   МОРЕ
  •   СТАРИННЫЕ ПЕСНИ
  •   "Не бездарна та планета,"
  •   А на земле мазурики
  •   "Завершились военные споры, "
  •   "За синие своды,"
  •   "А ты проснись на рубеже какой-то смутной веры "
  •   СТАНСЫ
  •   ИСЦЕЛЕНИЕ МУРОМЦА
  •   "Кто с нами за вешние плуги? "
  •   "Где-то есть космодромы, "
  •   "У смеркшего дня, у стихающих кринов — "
  •   "Я искал твой след неповторимый "
  •   "Знакомое поле, а в поле — траншеи и рвы, "
  •   СТАНСЫ
  •   ВОРОЖУ СВОЮ ЖИЗНЬ…
  •   "В долинах пестрели зацветшие злаки — "
  •   "Грядущие сородичи мои "
  •   ТЫ ПРОСТИ МЕНЯ, ДЕД…
  •   "Буду Господом наказан, "
  •   РУСЬ
  •   НЕТ, Я НЕ ВЫШЕЛ ИЗ НАРОДА!
  •   Эх вы, гнутые подковы 
  •   Песенка ивана заблудшего
  •   Песнь о зимнем очаге
  •   А НА УЛИЦЕ СНЕГ
  •   "Как научились воровать! "
  •   "Суматошные скрипы ракит, "
  •   А НА ЗЕМЛЕ МАЗУРИКИ
  •   ПЕСНЬ О ЗИМНЕМ ОЧАГЕ
  •   СКОРО СНОВА ЗАТОСКУЮ
  •   ПЕСНЯ
  •   "Лесные загривки. Болота, болота. "
  •   "Уж, видно, тот нам выпал жребий "
  •   "Песни мои — это "Тихий Дон", "
  •   "Я искал твой след неповторимый"
  •   ЧТО ЗА КУПЧИКИ ПРОЕЗЖАЛИ…
  •   ВЕРБНАЯ ПЕСНЯ
  •   РУСЬ
  •   "Исходился, избегался царский стрелок "
  •   ЧЕРНАЯ БАЛЛАДА
  •   "Серебристая дорога, серебристая."
  •   "И вновь кладбище. Сосны и трава "
  •   "Мы еще не трезвы от испуга "
  •   "Какие ветры прошумели!"
  •   "А сколько их было за наших столом! "
  •   "Кабы мне цветок да с того лужка, "
  •   "Черная заполярная,"
  •   "Цены повышаются, цены повышаются, "
  •   "Это было в ночи, под венцом из колючего света, "
  •   РЕЗУЛЬТАТЫ
  •   ПОДРАЖАНИЕ ЭККЛЕЗИАСТУ
  •   СТИХИ О БЕРЕЗОВОЙ РОЩЕ
  •   ЖЕЛТЫЙ ТАЙФУН
  •   МЕЛОДИЯ ВЫСОТНЫХ ПУСТЫНЬ
  •   "Когда Он был распятый и оплеванный, "
  • ОБ АВТОРЕ
  •   Лев Аннинский НИКОЛАЙ ТРЯПКИН: "КРОВЬ ЖЕЛЕЗНАЯ…" Из цикла "Мальчики Державы"
  •   Куняев С Тряпкин Николай Иванович