Пограничные зори [Лев Владимирович Канторович] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Пограничные зори

Иван Медведев АВАРИЯ ПРОИЗОШЛА НА РАССВЕТЕ

Вода в распределительном колодце кипела. Из глубины на поверхность поднимался песок, мусор, острые, как стекло, льдинки. Насосы захлебывались, выбрасывая из гофрированных хвостов сотни кубометров воды. Она двумя потоками устремлялась в ложбину. Там уже образовалось озеро, а вода в колодце не убывала.

Салават хмуро смотрел, как лихорадочно пляшут в колодце комья рыжей пены. Авария произошла на рассвете, а сейчас уже полдень. И ничего нельзя сделать: какая-то труба лопнула на дне колодца. Филипп Макарович уехал в мастерскую делать приспособление, чтобы нащупать на дне колодца вентиль и перекрыть магистраль. Николай Зайцев и Миша Коробов ушли в буфет перекусить. А он, Салават Закиров, остался глядеть за насосами. Салават сам строил этот водопровод и хорошо помнит сложное переплетение труб в распределителе. Скорее всего там вышибло колено, по которому вода подавалась на промбазу и в поселок. Остановился бетонный завод, притушили топки в центральной котельной. В поселке не работает ни одна столовая, тысячи людей остались без обеда.

«Воды нет — плохо!» — думает Салават. Вспомнил границу. Он служил в Средней Азии. Воду на заставу доставляли на автомашинах. Случалось, что они опаздывали, не могли пробиться сквозь пески. Тогда не то что умыться или постирать — напиться досыта нельзя было.

Однажды пришлось двое суток петлять по пескам — искали нарушителя. Жара стояла нестерпимая, аж в ушах звенело, во рту все пересохло, а фляги на ремнях были пустые. Губы у всех потрескались, пот ел глаза. К концу вторых суток и пота не стало, только соль на висках. Ох как хотелось тогда пить Салавату! За глоток воды, кажется, отдал бы десять лет жизни…

Плохо, когда воды нет, везде плохо: и на границе, и тут. Салават вздыхает и смотрит на дорогу: не едет ли начальник участка? Но Филипп Макарович не ехал, все машины проносились мимо. Случись авария летом, можно было бы нырнуть в колодец и закрыть вентиль, а сейчас… От одной этой мысли Салават ежится, по спине мурашки пробегают. Интересно, какая сегодня температура воздуха? Смотрит на почерневший сугроб, что лежит неподалеку, на бегущие по небу облака и зябко втягивает голову в плечи: градусов шесть, не больше. А в воде — лед.

Присел на ящик с инструментами, подпер подбородок ладонями и снова вздохнул. Да, апрель в Сибири не то, что в Средней Азии. Там теперь небось тюльпаны отцвели, ребята загореть успели…

Глаза Салавата — две щелки, прищуривать не надо, далеко смотрят.

…Двор пограничной заставы. Солдаты играют в волейбол. Рубахи с короткими рукавами и те сняли — жарко! Играют в панамах, чтобы голову не пекло. Заставский кот Васька укрылся в тени. Хитрый, черт: разлегся под грибком часового и делает вид, будто спит. А сам все время следит за сыном начальника — Володькой. Тот бегает по двору в одних трусиках и тоже поглядывает — где кот? Володька с Васькой друзья, они постоянно должны видеть друг друга…

Где-то в районе будущего завода отбойные молотки дробят промерзшую землю. А Салавату слышится далекий стук пулемета. Он сидит в блиндаже, над головой мишень. В углу блиндажа ефрейтор прижимает к уху телефонную трубку.

— Показать! — отрывисто бросает ефрейтор.

Салават поворачивает мишень, и она тут же чуть не вырывается у него из рук от сильного удара. Одновременно над головой слышится свист пуль. Проходит секунда, другая…

— Убрать! — раздается в трубке голос ефрейтора.

И только теперь докатывается звук выстрелов.

Хорошо стреляли ребята на заставе. Он, Салават тоже был метким стрелком; на проверках всегда получал благодарности.

Вспомнилось последнее комсомольское собрание. Ребята спорили, кому отдать путевку ЦК комсомола на ударную стройку. Салават вместе с другими подал заявление и сидел, опустив голову, в спор не вмешивался. И как током ударило, когда услышал он голос секретаря:

— По решению большинства комсомольская путевка вручается лучшему пограничнику заставы Салавату Закирову.

Потом дорога. У открытого окна вагона стоит Салават, ветер треплет его прямые черные волосы. Поезд мчится зеленой степью в огненных маках. Демобилизованные солдаты наперебой рассказывают друг другу, сколько волнений было с этими путевками…

На второй день маков уже не стало. Но зато степь заполнилась тракторами.

На третий день в окнах вагона замелькали заснеженные перелески Сибири. Поезд врывался в огромные, шумные города, проносился мимо громадных заводов и снова долго шел сквозь лес, стоящий по пояс в снегу.

Пограничники пели:

И снег, и ветер,
И звезд ночной полет…
Салават тоже пел. На своем родном языке, по-башкирски:

Меня мое сердце
В тревожную даль зовет…
Встретили их в Красноярске торжественно, с оркестром. Посадили в автобусы и привезли в рабочий поселок. Высыпали приезжие перед общежитием, потоптались в дверях комнат, убранных девчатами, и вышли покурить на улицу. А один моряк с Тихого океана отрезал намертво:

— Всё, братва, в этом кубрике будет корабельный порядок!

Потом их привели в заснеженное поле и сказали:

— Здесь будем строить алюминиевый комбинат. Крупнейший в мире. Начинайте!

— Так сразу? — спросил один из парней. — А где же техника?

— Техника будет. Пока есть только лопаты.

И начали. Рыли траншеи, прокладывали дороги, подземные коммуникации. Вот и этот водопровод… Салават помнит, как строили заборную станцию на острове, отстойники на берегу Енисея, как пробивали траншею в сторону будущего завода. Тогда тут было голое поле, а теперь!

Салават обводит глазами панораму стройки, жилые корпуса. И вдруг замечает, что воды в образовавшемся озере стало меньше. Нет, насосы работают исправно. Куда же девается вода?

Она пошла в траншею, которую строители проложили этой зимой. Засыпали траншею бульдозеры. Замерзшие глыбы земли легли неплотно, и вода начала просачиваться меж ними.

Салават понял, чем это грозит: вода разрушит траншею, подмоет основание, на котором лежат трубы, и тогда новая, более грозная авария!

«Где же Филипп Макарович, — заволновался Салават, — почему его так долго нет? Зайцев и Коробов тоже не возвращаются».

А вода уж вовсю хлещет в траншею. Земля в ней начинает шевелиться, оседать и плыть вместе с водой.

— У, шайтан! — Салават со злостью швырнул на землю рукавицы. Остановил насосы и, уже не колеблясь, мгновенно сбросил шапку, телогрейку, сапоги. Торопливо стащил с себя рубаху, потом брюки. Остался в одних трусах. Подошел к колодцу, нащупал в воде железные скобы и полез по ним вниз… Вот голова Салавата скрылась под шапкой пены, пляшущей на поверхности переполненного колодца. Проходит долгая-долгая минута. Наконец Салават выскакивает из воды, чуть ли не до пояса, словно его кто вытолкнул. Жадно ловит посиневшими губами холодный воздух и снова, уже как заправский купальщик, ныряет на глубину трех метров.

Томительно тянутся минуты. Вынырнул, отдышался и опять на дно…

Выбрался из колодца весь синий. Стыдливо огляделся, сбросил мокрые трусы и начал одеваться. Руки не слушаются — с трудом натянул сапоги. Включил насосы, выкрутил трусы и повесил сушиться. Схватил лопату, Побежал к траншее.

Неподалеку остановилась машина. Филипп Макарович с длинным металлическим штырем стоит у колодца, из которого на глазах убывает вода, и понять ничего не может.

Подошли Зайцев и Коробов. И тоже на лицах удивление.

— Что стоите? — напустился на них Филипп Макарович, — берите лопаты!

Вчетвером они быстро закидали землей промоину. Когда вернулись к колодцу, начальник участка спросил Закирова:

— Как вы закрыли вентиль?

Салават молчит, мнется. Знает, что начальник будет, его ругать.

Тут Филипп Макарович увидел мокрые трусы Салавата.

— В ко-ло-дец лазил?

— Ага, — выдохнул Салават отважно, будь что будет.

— Да вы с ума сошли! — Начальник участка шагнул к нему. — Жить надоело?

— Нельзя было ждать, — оправдывался Салават. От волнения у него усиливается акцент: — Вода на траншея пошла… Большой авария мог быть…

Филипп Макарович смотрит на Салавата и не знает, что сказать. С тех пор как сюда приехали эти отчаянные парни в зеленых фуражках и перевернули все представления о возможном и невозможном, он уже ничему не удивляется. Но то, что сделал этот чернявый башкир… И вот ведь — стоит и еще оправдывается. Глаза Филиппа Макаровича теплеют. В щелках Салавата тоже начинает что-то таять. И вот уже оттуда рвутся задорные искорки…

Стоят и смотрят друг на друга два строителя — пожилой инженер и молодой рабочий, бывший солдат границы.

— Ну, что улыбаетесь? — говорит начальник участка. — Воспаление легких хотите получить? Марш домой! Да согрейтесь там… чем-нибудь. Разрешаю.

— Не надо, Филипп Макарович, — смеется Салават, — я уже согрелся. Работать будем. Вода нужно скорей давать. Плохо, когда нет воды, я знаю — очень плохо! А где мои варежки?

И он пошел искать рукавицы.

Анатолий Проскуров СЕЛЬ

Уже несколько дней над горами висели облака. По утрам они опускались низко-низко, днем — приподнимались, и тогда можно было увидеть, что снег на вершинах уже не тот: пропала его режущая глаз белизна, весь он, как губка, набух и потяжелел.

А дождя всё не было.

Облака медленно плыли над заставой, чуть не касаясь выцветшего флажка, венчавшего наблюдательную вышку. И, как снег на хребте, они были тяжелыми и сырыми. Ветра не было, но облака двигались, наливались, темнея.

Под вечер, отдавая нарядам приказ на охрану границы, начальник заставы предупреждал старших о возможности селя.

Последним за получением приказа в тот вечер явился наряд ефрейтора Гришина.

Пограничники вышли, а начальник посмотрел в окно и подумал, что наряд в щель можно было бы и не назначать: не ровен час настигнет дождь, хлынут с гор потоки, а там и до беды недалеко. Но если дождя не будет, кто знает — пролезет по щели гадина, тоже беда. Гришин — солдат старослужащий, смелый и смекалистый. За него не так страшно. Но с ним пошел Чуприна — без году неделя на заставе…

Когда Гришин и Чуприна миновали ворота, позади затарахтел движок, вспыхнул свет в окнах. И такой уютной, теплой, родной показалась застава, что Чуприна с сожалением вздохнул. Он еще не привык к заставскому распорядку, по которому ночь и день меняются местами. И с непривычки трудно проводить ночь в наряде, особенно на карнизе в третьей балке.

Кто-то назвал ущелье Третьей балкой. Скучно! Фантазии, наверное, не хватило. А его можно было бы назвать Песочные Часы. Ведь если смотреть на ущелье с вершины хребта, который, между прочим, называют Магаданом, оно напоминает именно песочные часы: две воронки, соединенные узким горлышком. В этом самом горлышке располагались пограничные наряды. Место очень удобное. Стенки ущелья здесь вертикальны, исключена всякая возможность подъема; только внизу, почти у самого дна, тянутся карнизы в полтора-два метра шириной.

Кругом стояла тишина. Прислушайся — и услышишь шорох тяжелых туч, ползущих по хребту.

Дождь атаковал без классических первых капель. Сразу зашумели ливневые потоки, забарабанили по затвердевшим плащам, залопотали по каменным плитам. Чуприна повернул автомат стволом вниз, накинул капюшон. Гришин сказал:

— Не теряй меня из виду, не отставай, понял? Успеть надо в балку.

Чуприна удивился: почему «успеть»? Время движения наряда определено приказом. Идти — час сорок, размеренным шагом, основательно прослушивая тьму. Все наряды в балку идут ровно час сорок. Может, спешка связана со словами начальника заставы «возможен сель»?..

Чуприна всего полтора месяца на заставе и не знает, что такое сель. Сказано было — и он запомнил это новое слово, а учитывать сель — дело Гришина. Его же дело солдатское — выполнять. Но после того как Гришин сказал: «Успеть надо в балку», — сель уже не выходил из головы.

«И как только он соображает куда идти? — думал о Гришине Чуприна. — Темень такая… Выпусти меня одного, буду тыкаться, как слепой котенок».

Гришин шел быстро, не останавливаясь; Чуприна приноровился находить дорогу по чавканью его сапог, еле различимому в монотонном шуме ливня. Потом, когда до Третьей балки оставалось минут десять ходьбы, Гришин зашагал еще быстрее, и Чуприна побежал за ним, расплескивая лужи. Возле входа в балку Гришин обернулся и полушепотом сказал:

— Кажется, успели. Только осторожно.

И опять Чуприне вспомнилось: «возможен сель».

— А что такое сель? — спросил он.

— Узнаешь. Пошли.

Дно ущелья было усеяно камнями. Чуприна то и дело натыкался на валуны, мысленно клял дождь и всё на свете. Оступившись, новичок растянулся в грязи.

— Ну чего там? — сердито спросил Гришин. Он только делал вид, что не обращает внимания на младшего. — Вот ремень, держись.

Чуприна нащупал в темноте протянутый Гришиным конец ремня.

Чем ближе была горловина Третьей балки, тем больше становилось воды под ногами. Чуприна чувствовал, что вода давит на ноги. К шуму дождя примешивался шум ручья.

Гришин торопился. Наконец он каким-то образом определил, что они уже на месте, и сказал:

— Все. Будем располагаться. Поднимайся. — Он помог Чуприне вскарабкаться на скользкий карниз, потом залез туда сам. Напомнил, о чем говорил начальник заставы, а от себя добавил: — Ну, действуй, Иван. — И ушел.

Не ища удобного места, Чуприна лег на площадке, метрах в трех от дна ущелья, приготовил автомат. Карниз начинался у границы, и по нему можно было пройти вдоль Третьей балки. С противоположной стороны был такой же карниз, и там — замаскированное линейное гнездо. Туда и ушел Гришин. Каждый на своем карнизе должен перекрывать движение нарушителя и одновременно следить, не пробирается ли кто по дну ущелья. Чуприна, кроме того, должен по сигналу старшего освещать местность ракетами.

На границе есть телефонная связь, а сигнальные ракеты даются на всякий случай. Нигде так, как здесь, не берется в расчет случай. Выходя в наряд, пограничники экипируются как для боя. Это очень действует на молодых солдат. Они думают, что если выданы боевые патроны, значит обязательно придется стрелять.

Чуприна только-только начал избавляться от этого заблуждения. За полтора месяца стрелять довелось лишь на стрельбище. Границу, или линейку, как ее называют «старички», он увидел на втором году службы. А до этого служил «в тылу» — в гарнизоне части.

Там таких дождей не было. И темени такой тоже не было. Ночи как ночи, дожди как дожди.

В тылу все было проще. Теплая мастерская, теплые сухие стружки. Как дома. Позанимался, поработал, а вечером по распорядку — отбой. Когда окна плачут слезами дождя, спится крепко.

Отец так и говорил: «Старайся, Иван, по специальности попасть. В армии специалист ценится».

Сам-то в войну не устраивался по специальности. Он тоже плотник, но пять лет и рубанка не видел: из окопов — в госпиталь, оттуда — в окопы…

Чуприна-младший устроился по специальности легко. Среди молодых солдат отбирали трактористов, шоферов, слесарей и, конечно, плотников. Он делал рамки, мишени и прочую мебель, работал с душой — не привык халтурить. Его заметили, и когда молодым пришел черед отправляться на границу, оставили в роте. Вручили ключи от мастерской, где стоял верстак, и Чуприна потихоньку пилил, строгал, по воскресеньям ходил в городской отпуск. Одним словом, служба была не в тягость. Без скатки и лопатки.

А ребята, с которыми призывался, разъехались по заставам, разошлись по горам, что громоздились невдалеке — зимой белые от снега, осенью — серые, неприветливые, весной — зеленые, веселые, как акварельная картинка…

Ребята не надолго приезжали в управление части. Хвалились задержаниями. Поблескивали значками. Чуприна смотрел на них и удивлялся: вроде бы другими стали хлопцы. Не то чтобы совсем не похожими на прежних, а все-таки другими. И осанка, и походка, и даже загар иной. И в глазах светится что-то такое, чего Чуприна раньше у них не замечал.

Ребята приезжали в гости и снова уезжали «домой», а у Чуприны потом рубанок валился из рук, и видел он себя таким же, как эти ребята — с походкой пограничной, с загаром пограничным.

…На докладные командир отвечал Чуприне: «Приветствую ваше желание, однако…»

Но капля и камень долбит. Все же направили Чуприну на заставу. И теперь он каждый день выходит в наряд. В плаще, перекрещенном ремнями, он ничем не отличается от старослужащих…

А дождь лил и лил. Отчаянный, предвесенний. Плащ не выдержал, и по телу, еще не остывшему после ходьбы, потекли холодные струйки. Вода проникала и в рукава. Чуприна ежился. Но беспокоил не только холод. К плеску дождя примешивался какой-то далекий гул. С каждой минутой он становился явственней. И Чуприне опять вспомнилось: «Сель». С тревогой он прислушивался к нарастающему рокоту.

Внизу клокотал невидимый поток. Он тащил каменные глыбы, злобно колотил ими по стенам щели.

Непрерывный рокот, от которого каменное ущелье словно начало вибрировать и медленно двигаться, заполнил все. Чуприна прикрыл глаза, и ему почудилось, что площадка плывет. Противный до тошноты страх охватил парня, прижал его к стене. Чуприна схватился за небольшой щербатый выступ — площадка перестала двигаться, и солдат понял: его укачивает шум. Он никогда не думал, что шум может укачивать.

А страх не проходил. Площадка в самом деле вздрагивала. Еще несколько ударов, и она не выдержит напора воды. Солдату представилось, как, оторванную от каменной стены, площадку захлестывает ревущий поток. И никто не услышит крика, никто не увидит, как он, Чуприна, барахтается в воде. А потом выбросит его на равнине возле заставы…

Площадка вибрирует и опять медленно уплывает, руки опять хватаются за выступ в стене. Темная исполинская глотка ущелья без умолку ревет. Кажется, в громадном зеве перекатываются и сталкиваются каменные слова: «Зачем пришел! Вернись назад. Уйдешь?» — «Уйду! Завтра же уйду от вас, проклятые горы!..»

Чуприна перестал думать о потоке. И в первый раз за ночь подумал не о том, что может случиться с ним сейчас, а о том, что будет завтра.

Завтра не обещало ничего хорошего. Командир вызовет на беседу. Что да как. Зачем же тогда было проситься на заставу, если умеешь только доски строгать. «Уходи! — смеялись горы. — Стыд забудется. Уходи». — «Уйду. Завтра же».

Ночь медленно таяла, вместе с ней таял и гул потока. Дождь прекратился, а когда — Чуприна и не заметил. Серое утро раздвинуло облака, между ними образовалась полоска синего беззвездного неба. Поток смирнел на глазах. Бурая грязевая жижа уже не ревела под площадкой.

Утро вытеснило ночной страх; Чуприна радовался тому, что с ним ничего не случилось. Но посмотрел на противоположную площадку и обмер: на ней никого! Поток оставил лишь грязные полосы на стене выше карниза, где находился Гришин. Эх, Чуприна, Чуприна! А ты думал, что ему легче.

Тем временем Гришин, разбрызгивая жижу, бежал к Чуприне. Такой же, как и вчера, только грязный весь, с ног до головы. Он вскарабкался на площадку, весело засмеялся.

— Жив? Жив! А я волновался за тебя…

У Чуприны захватило дух.

— Волновался? Гришин, ты думал обо мне? Серьезно?

Гришин промолчал. А Чуприне хотелось без конца говорить и слушать человеческий голос.

— Боялся? — спросил Гришин.

— Боялся.

— Я еле дождался конца всего этого… Площадку заливало, так я вцепился в камень. Кажется, и зубами держался, — добавил Гришин. — Ну и сель был! Теперь не отстираешься.

— Гришин, ты серьезно думал обо мне?

Гришин прямо посмотрел ему в глаза, усмехнулся.

— Думал. И потому не так страшно было. Надо же было о чем-то думать.

— И я думал. Сперва — только о том, как меня смоет. А начал думать о другом, и страх немного прошел. И еще думал, что тебе легко — ты ведь привычный, и с заставой говорить мог: у тебя же связь была. Гришин снова усмехнулся.

— Связь? Смотри…

Там, где вчера проходила линия связи, блестели ручьи. В глине, принесенной потоком, не было видно столбов с отметкой «1954 г.».

— Последний такой сель был в пятьдесят четвертом…

Гришин удивленно взглянул на Чуприну, потом догадался:

— Дату, что ли, на столбах вспомнил?

С трудом вытаскивая ноги из вязкой грязи, Чуприна и Гришин брели на заставу. Третья балка осталась позади. Тихая, спокойная Третья балка, похожая на песчаные часы.

— Поработал сель, — сказал Гришин, оглядываясь.

На том месте, где тянулись ровные ряды проволочных заграждений, жирно поблескивала глина, такая же, как и в Третьей балке.

— Придется нам поработать, Иван.

— Поработаем! — живо откликнулся Чуприна.

Анатолий Марченко ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН

Стасик уходит в прошлое

Друзья звали его Стасиком. За обаятельную мальчишескую улыбку. За то, что умел по-настоящему дружить и мечтать. И, вероятно, за то, что ходил в строю на самом левом фланге.

Он очень любил свое училище. Но он ждал заветного дня, когда назовут его не Стасиком, а лейтенантом Лихаревым, когда можно будет подставить лицо сильному ветру, а плечи — тяжелой ноше.

Он завидовал тем, кто пришел в училище с границы. Эти парни вдоволь нашагались по дозорным тропам, вволю поели солдатской каши. Завидовал потому, что сам еще не мог похвастаться житейским опытом. В кармане пиджачка лежал аттестат зрелости — единственное богатство и надежда.

Станислав закончил школу в городке, каждая улочка которого, казалось, вела к границе. Не раз бывал на заставах. Знакомые офицеры из отряда, отправляясь на границу, неизменно приглашали: «Стасик, лезь в машину». И он ехал, ловил форель в голубых, как проснувшееся на рассвете небо, ручьях, лазил на кряжистые деревца диких урючин, вспугивал фазанов в сизых зарослях облепихи. Все здесь было таинственным, непознанным: и пограничные наряды, карабкавшиеся по скалам, и яркий огонек в окне заставы, и негромкие песни чабанов. А когда Станислав сделал выбор, кое-кто из школьных товарищей недоумевал:

— Всю жизнь быть военным? Служить где-то у черта на куличках? Да ты что?

— А что?

И Станислав Лихарев поехал в пограничное училище. Приняли. Он сам строго спрашивал себя: «Выдержишь?» Вместо ответа говорил: «Важно не кем будешь, а каким будешь». Он очень любил повторять эти слова. Особенно когда приходилось трудно.

И вот училище позади. Он ехал знакомой дорогой: чабанские кибитки, говорливые арыки, машины, груженные саксаулом, расплавленное солнце. Все это воспринималось теперь по-новому. Стасик был уже в прошлом. На заставу ехал лейтенант Лихарев.

Когда говорит дневник

Страничка первая. Молча смотрю на только что заполненную анкету. Обидно: чуть ли не наполовину пуста. А что, собственно говоря, ты сделал за двадцать прожитых лет? Окончил школу. Поступил в училище. Окончил, Всё? Нет! Ты вступаешь в члены партии. Это очень много. Очень! Вспомнилось, как в училище вручали кандидатскую карточку.

— Носи честно, — сказал секретарь парткома. Он говорил и еще хорошие, теплые слова, но эти врезались в память.

Страничка вторая. Почему в часы, свободные от занятий и службы, отсиживаюсь в канцелярии? Это вовсе не вызывается необходимостью. Как ни странно, меня тяготит непонятное чувство: боюсь идти к людям. Ведь им надо что-то сказать, дать разумный совет, ответить на трудный вопрос. А вдруг они увидят мою беспомощность, увидят, как от смущения и неловкости зарозовеют щеки? И вот меня выручает канцелярия заставы: тишина, изредка — звонки телефона и громкий голос дежурного в соседней комнате. Но совесть, совесть! Ведь она мучит. Выходит, ты сам по себе, а люди сами по себе, ты не знаешь, чем живут они, а им безразлично, какие мысли в твоей голове. Нельзя сказать, что я в канцелярии бездельничаю. Работы вдоволь. Книга пограничной службы. Тетради учета. Конспекты. Но что стоит вся эта работа, если ты отгородился от людей?

Идти к ним, жить с ними одной жизнью, понимать душу каждого и влиять на нее. Сколько раз ты слышал это в стенах училища, там все было простым, само собой разумеющимся; а здесь, на заставе, вдруг оказалось сложным, подчас недоступным.

Первые беседы с солдатами неутешительны. Настороженные взгляды, хитринка в глазах, скрытая усмешка. Люди разные, а отвечают одинаково коротко: «Так точно», «Никак нет», «Не знаю», «Есть». И, чувствую, с нетерпением ждут разрешения уйти. Как же завоевать доверие? Как установить душевный контакт? Что сделать? С мыслями об этом поднимаюсь, чтобы начать новый день.

Страничка третья. Первое политзанятие. Ну, начнем с того, как ты появился в Ленинской комнате. Входит розовощекий коротыш и сразу же, не поздоровавшись (первая ошибка), открывает конспект и начинает говорить. А слушают ли его? Неизвестно. Скорее всего — нет. Скорее всего — изучают. Так почему же он не видит этих глаз — карих, голубых, зеленоватых, черных? Настороженных, приветливых, недоверчивых, равнодушных, удивленных?

В конце — град вопросов. Большинство — совсем не по теме: «Что такое диктатура пролетариата?», «В чем сущность советской военной доктрины?», «Как действуют на космонавтов космические лучи?», «Что пишет Шолохов?». Потом поднимается рядовой Труфляк: «Товарищ лейтенант, а когда мне выдадут водительские права?» Ну, это уж слишком. А вообще, если бы в училище валял дурака, попал бы впросак на первом же занятии.

Страничка четвертая. «Ты очень неуравновешен, дорогой лейтенант. Можешь вспылить из-за пустяка, а потом ругать себя самыми последними словами. Начальник заставы потребовал на первых порах составлять личный план работы. Ты затеял с ним дискуссию: зачем эти бумажки? Бюрократизм. Формализм. И что я — мальчик? А теперь понял, что майор прав.

Страничка пятая. «Сегодня проходил мимо курилки. Случайно услышал разговор двух солдат:

— Ну как там наш мальчик?

— Лейтенант? Как всегда. Сидит в канцелярии. Думает.

Еле устоял на ногах. Значит, мальчик! Проклятый возраст! На заставе есть солдаты старше меня.

Ну, если так, вы увидите, какой я мальчик. Гайдар в шестнадцать лет командовал полком. А Олег Кошевой… Словом, долой затворничество. Держись, мальчик, смелее окунайся в жизнь!

Страничка шестая. Бьюсь с Труфляком. Побеседуешь — три дня золотой человек. На четвертый — всё по-старому. Недавно заявил в открытую:

— Служба к концу подходит. Чего меня воспитывать? Каким был, таким и уеду.

— Нет, таким не уедете, — твердо сказал я.

И решил: никто никогда не уедет с заставы таким, каким был. Уедет возмужавшим и сильным. Глаза каждого станут зорче, а сердце — горячее. И только так.

Труфляк хорошо поет. Попросил его помочь мне в организации художественной самодеятельности. Старается изо всех сил. Решили выступить в колхозном клубе. Накануне проверял службу нарядов. Труфляк громко разговаривал с напарником, нарушил правила маскировки. Сделал ему замечание. Не понравилось. Народ в клубе собрался, а Труфляк: «Не буду выступать. Настроение мне испортили, петь не могу». Сказал ему спокойно: «Ну, что ж, обойдемся». Труфляк пришел в клуб, выступил.

Страничка седьмая. Дневник прочитала Людмила. Весь, даже те строки, что писались еще в училище. Прочитала и говорит: «Здорово!» Спросил ее: «А что здорово?» — «Всё. В том числе и вот это. Открыла страничку, протянула мне. Вот что там было написано: «Усиленно занимаюсь боксом. Почему? Появился соперник, хороший боксер. Пристает к Людмиле. Сказал ему: «У меня теперь второй разряд по боксу. Ты должен об этом знать». Кажется, подействовало. Кстати, бокс пригодится и на границе». Говорю Людмиле: «Ну понятно, это тебе не может не понравиться. А всё же, честно?» В ответ услышал: «Хорошо, что критически относишься к себе. Люблю людей, которые занимаются самоанализом. И самовоспитанием. Не ждут, когда их покормят с ложечки». Мне стало весело от этих слов. Правда, не обошлось и без критики: «Всё-таки, Станислав, многовато о девушках». Люда, Людмилка, но ведь это же до тебя!

Страничка восьмая. Во дворе заставы растут тополя. Тополя как тополя. Но вот мне рассказали, что на заставу приезжал председатель знаменитого колхоза, бывший старшина-пограничник Головацкий. Подошел к одному, тополю, крепко, как старого друга, обнял его и сказал:

— Я сажал.

А было это в тридцатые годы. Значит, тополя — ровесники заставы.

Да, они не просто тополя…

Из рассказа майора Шубенко

Учились мы с Лихаревым в одном училище. Только в разные времена. Сейчас молодому офицеру рай, а не служба. Не успел приехать в отряд — к нему уже и начальник политотдела, и командир части. Чуть ли не с хлебом-солью. На заставу провожает штабной офицер. Рассказывает, показывает, как и куда ступить.

Приехал Лихарев вместе с капитаном Демидовым, секретарем парткомиссии отряда. Вы, наверное, напишите, что радовался я приезду молодого офицера. А как вы думаете, если бы прислали опытного политработника, а не паренька из училища, мне бы легче было или труднее?

Вижу: замполит такой же, как и я, невысокий, глаза зоркие. Посмотрит — всё поймет без слов. Это мне по душе. Познакомил его с участком. Левый фланг у нас — горы, скалы. Слабак какой-нибудь не выдержит. А мой замполит улыбается:

— Воздух здесь как на курорте.

Подожди, думаю, возглавишь поисковую группу ночью, узнаешь, какой здесь курорт. И точно, узнал. И не один раз. Но без нытья. Это тоже хорошо.

Устроили мы лейтенанта с его молодой женой — комнату отвели, мебелью, какая была, обставили. Ковер в военторге достали, радиоприемник. Посмотрел я — даже завидно стало. Ну, зависть, конечно, не злая. Но всё же. Вспомнилось, как сам начинал. И как меня встречали. А как? Очень просто. Приехали в горы. И там почти сотню километров — верхом. В горах очутились впервые. Посмотрю на вершину — голова кружится. Посмотрю вниз, в пропасть — темно, как ночью. Ну, думаю, пропал. Да и граница была для меня открытием: в те времена никаких стажировок не было.

Спрашиваю, где же застава. А вон там, говорят, на верхотуре. Вот так. Добрался, доложил начальнику, «Молодец, — говорит, — что прибыл. Комнаты нет, располагайся в казарме. Старшина покажет. И вникай оперативно: я на чемодане сижу. В отпуск, браток, пора».

И пошло. Со страшным скрипом. Пограничники были на заставе опытные. Стеснялся: теорию знал будь здоров, а практику…

В первый же день чуть не сорвался в пропасть. Солдат подпруги связал, конец вовремя кинул, а то бы моя должность стала вакантной. В другой раз увидел группу неизвестных, поднял заставу в ружье, докладываю коменданту участка: «Разрешите открыть огонь?» Тот проверил. «Ты что, спятил? Они же на своей территории!» Потом чуть шпионку не отпустил, поверил на слово. Всякое бывало.

Зимой приехала жена. Тоже добиралась верхом, в снег сколько раз падала, измучилась… Короче говоря, рассказывать очень долго. Да это я уже о себе завел. А начал с Лихарева.

Сейчас не жалею, что его ко мне прислали. Трудностей не боится, службу любит, а это основное. Голова на плечах есть. Сперва, как и я в свое время, стеснялся, организованности не хватало. Возьмется за дело, до конца не доведет — бросит. Всё один норовил делать. Приучаю. Ставлю в условия: меня здесь нет, решай сам любой вопрос. Вмешиваюсь в исключительных случаях. Посылаю его на границу чуть ли не каждую ночь. Школа что надо.

Парень он бодрый, энергичный. Кто условия заставы знает, тому не надо объяснять, трудно или легко наладить здесь, к примеру, художественную самодеятельность. А Лихарев наладил. Сам играет на баяне.

Политзанятия проводит с огоньком. Ну, хватит, а то перехвалю. Да и что это всё я рассказываю, вы сами посмотрите на него, со стороны виднее.

Взгляд со стороны

На противоположном берегу горной речушки мирно дремлет старый хребет. Кажется, он безучастен ко всему: и к людям, и к ветрам, и к солнцу. Но проложены через него невидимые тропки, по которым крадутся к границе незваные гости. И потому застава неусыпно и зорко смотрит на него с бугра. Внизу, в котловине, пограничное село. Проносясь над селом, ветры обрушиваются на заставу.

Пограничники первыми встречают рассвет. Вот и сегодня, задолго до того как потухли звезды, Шубенко и Лихарев отправились на левый фланг.

Они очень схожи, ветеран границы и этот совсем еще молодой офицер. Вот разве только улыбка… У Лихарева она почти не сходит с лица. А у Шубенко появляется редко, внезапно.

Как ни трудны скалистые тропы, чувствуется, что оба они любят горы. Не удивительно. Когда человек близок к этим гордым, неприступным вершинам, он забывает о мелочах жизни, чувствует себя смелым и счастливым.

Кони осторожно спускаются в каменистую щель. Внизу шумит река. Слышно, как в селе пытаются разбудить людей первые петухи. Бесшумно просыпаются горы.

— Помнишь? — тихо спрашивает Шубенко.

— Еще бы! — откликается Лихарев. — Ведь самый первый…

В ту памятную ночь Лихарев вел здесь поисковую группу. Два десятка километров. Километры бывают разные. По здешним тропам два десятка можно принять за сто. С камня на камень. Со скалы на скалу. С вершины в ущелье. В кромешной тьме. Когда неверный шаг стоит жизни.

Нарушителей задержали с помощью дружинников. Но Лихарев не считал это победой. Задержать можно было быстрее, если бы не проклятые ошибки: промахи в поиске по направлениям, прикованность к следам, которые исчезли на каменистом грунте. И, вероятно, растерянность, нехватка сноровки.

И все же именно с этой ночи солдаты начали по другому смотреть на молодого лейтенанта. А он отдохнул четыре часа — и снова в поиск. На другой фланг. С другой задачей. Но с прежним стремлением настичь нарушителя.

Рассвет неторопливо спускается с гор. В первых лучах солнца рубиновыми огоньками загораются кусты боярышника. Шубенко и Лихарев спешиваются у кибитки. Их приветливо встречает чабан. Лицо у него словно прокопченное, с реденькой седой бородкой.

Шубенко заводит разговор. Как здоровье семьи? Сколько настригли шерсти с овец? Когда отару погонят на высокогорные пастбища? А уж потом — что сделать, чтобы еще лучше помогать заставе охранять границу. Лихарев слушает, на ус мотает.

Чабан приглашает в кибитку. Хозяйка стелет на кошму коврик для желанных гостей. Разговор продолжается. В кибитке радиоприемник «Родина». Чабан просит прислать связиста — отремонтировать, подключить новые батареи. Без радио жить нельзя: как узнаешь, что делается на белом свете? Потом Шубенко проверяет связь: отсюда в любое время можно связаться с заставой. Все в порядке.

На следующий день Шубенко едет проверять наряды. Лихарев остается один. Теперь на его плечах множество неотложных дел.

Шубенко возвращается к обеду, спрашивает Лихарева:

— Физзарядку провели?

— Нет.

— Почему?

— Приводили в порядок казарму.

Шубенко наклоняет голову, словно не расслышал ответа. И ни слова. Не ворчит, не донимает «моралью», не грозится наказать. Просто молчит. Но Лихарев видит, как холодеют и становятся колючими его глаза, сдвигаются кустистые брови. Все ясно. Молчит и Лихарев. У него лишь ярко вспыхивают щеки. Он не клянется исправить ошибку. Но можно быть уверенным: промах не повторится.

Поздним вечером Лихарев заходит в Ленинскую комнату. Примостившись в углу, сидит рядовой Султангазиев. В руках — книга. «Джура» Г. Тушкана на киргизском языке.

— Почему не спите?

— Спать не люблю, товарищ лейтенант. Три-четыре часа сплю. Зачем больше?

Лихарев садится рядом, слушает его неторопливую речь. Обо всем Султангазиев говорит одним, ровным тоном, не удивляясь и не возмущаясь. Смуглое лицо печально.

Днем Лихарев доложил начальнику заставы, что Султангазиев снова сорвался. Пришел на стрельбище — пограничники уже вели огонь. Лихарев, не сдержавшись, накричал на солдата.

— Когда последний раз с ним беседовали? — спросил Шубенко.

— Уже давно.

— Побеседуйте, а потом свои выводы и предложения доложите мне.

И вот, кажется, удобный момент для беседы. Один на один. Что он знает о Султангазиеве? В «гражданке» был трактористом. Из Пржевальска. После службы собирается на целину. Кажется, женат. Все? Да, к сожалению, все. О чем он думает? Как намерен построить свою жизнь?

— Ну, как дела?

— Нормально, товарищ лейтенант.

— Хорошо пробрали комсомольцы? Почувствовал?

— Нет, не почувствовал.

Что это — бравада, простое упрямство?

— А Труфляк тебя здорово критиковал…

Это, кажется, в цель. Труфляка самого критикуют чуть ли не на каждом собрании.

— Пусть на себя посмотрит, — зло говорит Султангазиев. Лихарев радуется: равнодушие поколеблено. — Он больше нарушает.

— Ну и что?

— А вы с ним возитесь. Это правильно? А Султангазиев нарушил — сразу на бюро.

— Так это полезно. У нас коллектив хороший.

— Хороший? — ершится Султангазиев. — Хороший? А почему здесь земляк не земляк, товарищ не товарищ — критикуют? Что два года назад было — вспоминают. Зачем так жить?

— А ты разве забыл: все за одного, один за всех?

— Нет, не забыл. Моральный кодекс?

— Да, Султангазиев, моральный кодекс. Смотри. — Лихарев кивает на плакат:

«Над нашей заставой шефствует предприятие коммунистического труда. Будь достоин этой высокой чести».

Султангазиев долго думает. Лихарев вынимает из кармана письмо, читает вслух, будто самому себе:

«Фотографию, на которой мы сняты вместе с вами, получили. И пошла она из рук в руки. Одним словом, побывала у всех. В перерыв мы рассказали работницам о заставе, то есть о вас, наших подшефных. Нам завидовали. Вы знаете, что во время поездки побывали мы и на другой заставе. И все равно остались при своем неизменном мнении: наша застава лучше и ребята наши дружнее».

Дочитана последняя строчка письма. Оба молчат.

— Ну, мне пора, — говорит Лихарев. — Пойду высылать наряды.

Он идет к двери, а Султангазиев привстает с места, хочет что-то сказать, но не решается.

Лихарев входит в комнату дежурного. Перед ним очередной наряд. Молодой офицер ставит задачу. Тут же солдаты решают несколько летучек. След в районе арыка в сторону границы. Ваши действия?..

Наряд уходит в ночь. Он знает задачу и готов выполнить ее. Выполнить так, как приказал лейтенант Лихарев.

Вместо заключения

О Лихареве мне посоветовали написать офицеры училища. Когда я приехал в отряд, подполковник Ильясов сказал:

— Пишите. Поддерживаю. Если училище будет присылать на границы таких, как Лихарев, скажем спасибо.

В конце командировки я снова встретился с Ильясовым. Он протянул мне протокол заседания партийной комиссии отряда.

«Слушали: заявление кандидата в члены КПСС тов. Лихарева Станислава Ивановича о приеме в члены КПСС.

Постановили: принять тов. Лихарева Станислава Ивановича в члены КПСС».

— Главное — Лихарев любит границу, — сказал Ильясов. — Попал к Шубенко. Вот и все.

Павел Ермаков ТЕБЯ ЖДУТ…

1

Случилось это зимней ночью.

…Начальник заставы взял телефонную трубку. Послышался далекий голос.

— Товарищ капитан, докладывает младший наряда. Обнаружены следы двух человек, идут в наш тыл. У Кривого дерева… Веткин приказал мне… сам пошел.. — в трубке треснуло, голос оборвался.

— Что Веткин? Где он? — кричал капитан.

Но телефон безмолвствовал.

Капитан взял пистолет, подпоясал полушубок ремнем и вышел в коридор. Там уже стояли в строю поднятые по тревоге солдаты. С заставы один за другим отправлялись наряды в холодную темноту.

Сам начальник решил выйти с группой в район Кривого дерева. В последнюю минуту обратился к капитану рядовой Муратов, прося и его взять с собой. Он только что вернулся со службы и не успел даже раздеться.

— Останетесь на заставе, на подмену часового, — ответил начальник.

— Я не устал. К тому же там мой друг, Веткин… — Пограничник говорил взволнованно, торопливо.

Глядя на Муратова, офицер вспомнил вчерашний разговор со старшиной. Тот рассказал, что Муратов и Веткин, про которых на заставе говорили «их водой не разольешь», поссорились. Капитан решил разобраться в этом деле, но не успел. Сейчас раздумывать было некогда.

— Хорошо, пойдете.

2

Размолвка Веткина и Муратова явилась неожиданностью для всех. Казалось, не было лучших друзей; они вместе начали службу, и сразу, с первого дня, потянуло их друг к другу.

Семен Веткин был москвич. Невысокого роста, плотный, очень подвижный, он не мог и минуты посидеть спокойно, в голове его постоянно рождались всевозможные идеи. Он вдохновлялся ими сам и будоражил других.

С помощью товарищей он построил механический подъемник для доставания воды из колодца. Затем увлекся насаждением фруктовых деревьев. За саженцами ездили со старшиной в колхоз.

Самым большим увлечением Веткина была живопись… Он часто уединялся с мольбертом. И уже немало картин было развешено в помещениях заставы.

Костя Муратов, колхозник с Кубани, как говорил он о себе, человек практический, не всегда поддерживал затеи Веткина. Но когда считал, что задумано дело стоящее, помогал другу и работал старательно, ловко.

Спорили они здорово. Веткин был остер на язык, за словом в карман не лез. А Муратов, сверкая черными глазами, горячился: «Ну тебя, больно много знаешь!» Отмахивался, как от назойливой мухи.

Может, эта несхожесть натур и сближала их. Трудно сказать. Но дружба была крепкой. Если не виделись сутки, начинали скучать.

И вот дружба нарушилась, в общем-то из-за пустяка.

Когда в горах начались сильные морозы, Веткин решил утеплить деревья в саду, сделать им шубы из соломы и ветоши. Он попросил Муратова помочь. Костя согласился, хотя ему надо было отдыхать после наряда. А через полчаса позвал Муратова командир отделения. Тут и начались неприятности. Сержант заметил, что оружие у Муратова вычищено плохо и объявил за это выговор.

— Из-за тебя влетело, — хмуро сказал Костя Веткину.

— Разве ты не знал, что надо хорошо чистить? — возразил Семен.

Муратов вскипел, бросил лопату в снег.

— Тебе помочь спешил… хватит!

Очень болезненно переживал он первое взыскание, но с другом об этом не говорил. То же самолюбие помешало ему сдержаться, когда дежурныйостался недоволен уборкой помещения. Муратов вступил в пререкания, против чего очень резко высказался на комсомольском собрании Веткин.

В их отношениях появился холодок.

Совсем недавно старшина командировал Веткина и Муратова в отряд за спортивным имуществом. Всю дорогу приятели молчали. Приехали, получили имущество, и Веткин сказал, будто ничего между ними и не произошло:

— Костя, ты укладывайся и подожди меня. Я схожу в магазин, куплю краски: все кончились…

— Ладно.

Муратов погрузился и выехал с территории склада. В голове его вдруг мелькнула озорная мысль: «Уеду-ка я один. Пусть пробежится до заставы рысцой… Художник!» Так и сделал. Стеганул лошадь и укатил. Сначала ему было весело, он представлял себе растерянное лицо Веткина, обнаружившего, что повозки нет. Но чем ближе Костя подъезжал к заставе, тем тревожнее становилось на душе. Он понял, что шутка может плохо кончиться. Поступил нечестно с другом, не выполнил распоряжение старшины, который предупреждал его: «Не задерживаться и возвращаться вместе». Приехав на заставу, он обо всем доложил старшине.

На душе по-прежнему было нехорошо. Он решил дождаться Веткина и поговорить с ним. Но тот приехал только на другой день, когда Муратов был на границе. Отдохнув, Веткин в свою очередь тоже отправился в наряд.

3

Вышел ефрейтор Веткин с заставы под вечер, в паре с молодым пограничником. Целый день в горах мела метель. Над ущельями, над узкими тропами нависли огромные снежные карнизы.

Темнело быстро, и Веткина беспокоило это: начальник заставы приказал ему выйти на перевал и проверить там снежный покров.

Семен шел по тропе, вспоминал о разладе с Муратовым. Как-то все нелепо получилось, думал он. Когда вышли к перевалу, ветер стих, мороз усилился, на небе вызвездило. Младший наряда, шедший сзади, вдруг остановился, негромко окликнул ефрейтора. По самой седловине перевала, по ровному белому полю тянулась цепочка полузанесенных человеческих следов.

Веткин присел у следа, ощупал его, определил, что шел не один человек. Люди ступали след в след. «Как волки, — подумал Семен. — На буран надеялись, считали — заметет…

С перевала начинался крутой спуск. По следу пограничники дошли до Кривого дерева. Здесь след раздвоился. Один уводил вниз, на равнину, где была проезжая дорога; другой — влево, и Веткин предположил, что человек повернул обратно. Его надо задержать в первую очередь. Веткин приказал напарнику добежать до ближайшей розетки и сообщить обо всем на заставу, встретить пограничников и указать им след. Сам поспешил за нарушителем, уходящим к границе.

Нарушитель спустился в ущелье. Веткин цеплялся за камни, прыгал и скользил все вниз и вниз.

Наконец он ступил на дно ущелья. Бешено колотилось сердце, стоял звон в ушах, и слышалось: хруп-хруп — уходил нарушитель. Теперь близко, не уйдет. Веткин снял с ремня автомат и побежал. Бежать вверх по руслу ручья было тяжело, но впереди уже слышалось хриплое дыхание человека, и это прибавляло силы. Веткин увидел его: человек прыгнул за камень, притаился.

«Сейчас будет стрелять», — подумал Веткин и инстинктивно отскочил в сторону, прижался к отвесной скале.

— Руки вверх! — сказал он тихо.

Человек молчит, не шевелится. Тогда Веткин стал приближаться к нему. Они всматривались друг в друга — пограничник и нарушитель. Веткин различал его широкие плечи, и пистолет в руке. Пограничник наступал, нарушитель пятился.

«Почему он не стреляет?.. — мучительно думал Веткин и наконец догадался: — А, боится обвала…»

И какое-то радостное чувство подхватило его, толкнуло вперед. Нарушитель отшатнулся. Веткин выхватил фонарик и осветил лицо врага. Тот несколько секунд стоял, ослепленный ярким лучом. Он облизывал запекшиеся губы, часто дышал. Веткин прыгнул, ударил его автоматом по голове. Затем обхватил со спины, прижал руками его локти и начал валить. Нарушитель попытался стряхнуть Веткина, но пограничник все крепче сжимал ему локти. И тогда нарушитель решился: он повернул пистолет, нашарил им руку Веткина и выстрелил. Ладонь пронзила страшная боль. А вверху, размельченное, стучало в стенки ущелья эхо. Послышался нарастающий гул. Веткин последним усилием толкнул нарушителя под скалу. Падая, он стукнулся головой и обмяк, Веткин упал рядом.

4

Вот Кривое дерево. Спустились в ущелье по следам Веткина. Стояла тишина. Снежная пыль успела осесть. С тяжело бьющимся сердцем искал друга Муратов.

Сначала был обнаружен автомат. Слой снега оказался тонким; голова Веткина была почти на поверхности. Муратов легко выхватил друга из снежной каши и поднял на руки. Он приник ухом к его груди и услышал слабое биение сердца.

— Жив, Веткин, жив! — крикнул он срывающимся голосом, сдернул со своей головы шапку и начал ею укутывать раненую руку Семена.

* * *
Солнечные лучи брызнули в окна. Сразу стало ослепительно бело. Веткин пошевелился и открыл глаза. Голова забинтована, левая рука в гипсе. В коридоре послышались шаги, за дверью дежурная сестра сердито сказала:

— Нельзя. Доктор не разрешает к Веткину.

Знакомый голос послышался в ответ:

— Так вся застава просит. И гостинцы ж надо передать…

Веткин приподнялся на кровати.

— Костя! Сестра, пустите его! — крикнул он и сморщился от колющей боли в голове.

Через минуту дверь отворилась, вошел Муратов в белом халате поверх гимнастерки. Еще у входа он улыбнулся и подошел к Веткину.

— Здравствуй, Костя. Садись, — тихо сказал Веткин.

Муратов присел на стул. Веткин спросил, что нового на заставе. Костя коротко отвечал, что на заставе все хорошо. Сад весь теперь утеплили, так что никакой мороз не страшен. Нарушителя в ущелье помяло обвалом. Другого тогда же взяли, привели на заставу. Капитан говорил, что Веткину будет отпуск, когда выздоровеет. А он, Муратов, получил взыскание.

— За что? — удивился Веткин.

Костя покраснел, опустил глаза.

— Да в тот раз… уехал без тебя. Капитан по справедливости…

Веткин кивнул, глаза его весело искрились.

— Костя, — сказал он, — а ты, знаешь, ты просто замечательный парень…

— Выздоравливай скорее, — сказал Костя, вставая. — Все тебя ждут на заставе. Я тебе яблоки принес.

Косте многое хотелось сказать, и, главное, что сам он больше всех ждет возвращения Веткина, и что сам смастерил для друга новый мольберт, купил большой набор красок, только рисуй. Но ничего этого он не сказал; подвинул лежавший на тумбочке кулек, повернулся и пошел к двери.

Павел Ермаков ТИМОФЕИЧ

Прозрачным свежим утром я приехал на заставу. Солнце только взошло и заливало багрянцем снежные шапки недалеких гор.

В ожидании начальника, находившегося на границе, я присел под деревом на скамейку. Под навесом чистили оружие вернувшиеся из нарядов пограничники. Они тихо переговаривались между собой в голубой дымке самокруток.

По просторному двору бродила лошадь. Изредка она останавливалась и, как будто нехотя, щипала жухлую траву, Вот поплелась к солдатам. У края стола протирал автомат один из них, высокий и плечистый. Лошадь прикоснулась губами к его спине, легонько мотнула головой. Солдат обернулся.

— А, Тимофеич, — сказал он добродушно и похлопал лошадь по жилистой шее. Потом полез в карман, вытащил что-то, очевидно, кусок сахара, и сунул лошади. Она зашевелила ушами, захрустела и пошла, вяло переставляя сухие, сильно утолщенные в суставах ноги.

Это была или больная, или, скорее всего, очень старая лошадь: жиденькая грива и короткий хвост, на холке и груди шерсть вытерта; хребтина и ребра четко выступали.

Я хотел было спросить о ней у солдат, но в это время из кухни вышел повар, свистнул и позвал:

— Тимофеич!..

Конь сразу направился к нему, уткнулся в подставленные ладони и зажевал.

— Готовься, Тимофеич. Сейчас поедем, — сказал повар.

Он снял белый фартук, положил его на окно. А конь покорно повернулся и потрусил к конюшне.

Отношение солдат к нему заинтересовало меня. Я пошел на конюшню посмотреть, что будет дальше. Тимофеич (как-то непривычно его звали — по-человечьи) подошел к повозке, на которой была укреплена бочка, и стал в оглобли. Повар запряг его и скомандовал:

— К роднику.

Повозка тронулась.

— Ученый конь, — сказал я, шагая рядом с пограничником.

— Старый он очень, — заговорил повар. — Говорят, ему много больше двадцати лет. И все на этой заставе живет. Сейчас «на пенсии». — Солдат засмеялся. — Только и работы, что воды привезти…

Тимофеич подтянул повозку к роднику. Повар начал ведром наливать бочку. Конь стоял не шевелясь, свесив голову. Когда бочка наполнилась, он повез.

— Э, Тимофеич, да ты совсем стариком становишься, — проговорил повар, черпая из родника. — Одного ведра недолили, а ты пошел… Счет знает, — обратился он ко мне. — Как выльешь пятнадцать ведер, сразу трогает. А может, это я нынче просчитался?.. — в задумчивости проговорил солдат, выливая воду обратно.

Несколько дней я жил на заставе, изучал ее историю, беседовал с пограничниками, ходил в наряд, слушал рассказы старшины-сверхсрочника, который помнил немало событий. Удалось установить и «биографию» Тимофеича.

Много лет тому назад ездил на нем старшина заставы, не этот конечно. Лихой и умелый был командир. А кличка у коня тогда была другая: это уж потом солдаты стали величать его Тимофеичем. В одной боевой схватке он спас жизнь хозяину.

А было так. Границу нарушила вооруженная группа. В тесном горном ущелье ее встретил пограничный наряд. Завязался бой. На помощь наряду поскакали пограничники с заставы.

Нарушители ожесточенно сопротивлялись, стремясь вырваться из ущелья. Во время схватки начался буран, как часто бывает в горах. По ущелью со свистом проносился ветер, густо сыпал снег.

Нарушители, видя, что их замысел не удается, решили уйти обратно. Пограничники бросились в погоню. В горячке, в снежной кутерьме никто не заметил, как старшина упал с коня и остался лежать. А конь проскакал несколько метров следом за пограничниками и остановился. Он вернулся к хозяину и встал рядом, долбя копытом землю, как будто пытаясь разбудить спящего. Свирепствовала метель, сыпала снегом, и скоро ущелья не узнать. Замело тропки, замело место боя, а конь все стоял, оберегая человека, и разгребал копытами снег.

Пограничники настигли и захватили нарушителей. Тогда вернулись в ущелье и благодаря Тимофеичу отыскали старшину. Конь промерз на ледяном ветру, его бил озноб.

Врачи сумели спасти жизнь старшине, и он снова служил на этой заставе. Тимофеич тоже приболел, но скоро поправился.

С тех пор он любимец заставы.

— А теперь состарился, — говорили солдаты, окружив Тимофеича, — сам себя едва носит…

Конь словно понимал, что разговор о нем, уткнулся вздрагивающими губами старшине в плечо. Глаза его, глубокие, умные, светились мягким внутренним светом. Казалось, он тоже вспоминает о далеком и славном времени — днях своей молодости.

Павел Ермаков ВОЗДУШНЫЙ ПОЧТАЛЬОН

В сквере пожилой майор отдыхал и смотрел, как по аллее расхаживали голуби, собирались стайками, клевали рассыпанные зерна. Я сидел рядом с ним. Вдруг майор погрозил пальцем вихрастому мальчишке: тот попытался поймать голубя и распугал птиц.

— Как тебе не стыдно, — начал укорять он мальчугана. — Зачем ты голубей трогаешь? Школьник ведь, правда? Ну вот, а птиц не любишь…

— А что — жалко? Тут этих голубей много, под ногами путаются… Бестолковая птица.

— Вы слышали! — воскликнул с возмущением майор, обращаясь ко мне. — Еще ничего не понимает, а туда же…

С какой-то особой теплотой он посмотрел на голубей, достал из кармана кулек и начал разбрасывать зерна. Голуби видели, что этот человек добр к ним, подходили и клевали корм прямо с ладони. Возможно, что майор бывал тут часто, и птицы уже привыкли к нему.

Пожилой офицер (очевидно, уже в отставке) понемногу разговорился, стал вспоминать о своей службе на границе.

…Служил на заставе пограничник, звали его Василием Сафоновым. У себя в деревне, где-то под Москвой, до призыва держал он голубей и даже принимал участие в голубиных выставках. Узнав об этом, начальник заставы поручил ему заставский голубятник. Ведь было время, когда связь пограничных нарядов с заставой поддерживали в основном голуби. Шел наряд на границу и брал с собой клетку с парой голубей.

Сафонов взялся за дело с охотой. Кормил своих подопечных, чистил в клетках. И по утрам гонял голубей, внимательно наблюдая за каждым: как он ведет себя в воздухе, высоко ли летает, умеет ли падать камнем. На заставе некоторые посмеивались:

— Вася забавляется… Свистит, как соловей-разбойник.

— Эти голуби еще выручат нас, — отвечал Сафонов и продолжал свои занятия.

Постепенно он отобрал наиболее сильных и быстрых, стал уходить с заставы все дальше и дальше и пускал птиц. Они всегда возвращались домой, на заставу. Этого он и добивался от своих пернатых друзей.

Один голубок пользовался особым вниманием Сафонова, большой, широкогрудый, с красивым оперением. У него была хорошая скорость в полете, и Сафонов называл его Ветерком. Прилетая с границы, он шумно хлопал крыльями и садился на свою кормушку, дожидаясь, когда дежурный возьмет записку из металлического колечка, закрепленного на лапке.

Как-то раз начальник послал Сафонова в паре с другим пограничником в далекий дозор по тылу заставы. Там не было ни телефонных линий, ни больших дорог, зато много крутых спусков в ущелье.

Пограничники уходили на целые сутки. Сафонов взял с собой своего любимца — голубя.

Наряд отошел километров на пятнадцать от заставы, когда случилось несчастье. На одной из тропинок у Сафонова из-под сапога сорвался камень. Пограничник упал. При падении он сломал ногу и потерял много крови. Напарник сделал ему перевязку, но жизнь Сафонова была в опасности.

Решили пустить голубя. В записке указали свое местонахождение.

— Выручай, Ветерок, — сказал Сафонов.

Словно зная, в какую беду попал его хозяин, Ветерок стремительно взвился и, не сделав обычного круга, скрылся в синеве предвечернего неба.

Всю ночь метался в жару Сафонов. Когда удавалось на несколько минут вырваться из обморочного состояния, он говорил:

— Не долетел, значит, Ветерок…

Помощь пришла на другой день. И весть о несчастье принес на заставу Ветерок. Около полудня часовой по заставе увидел голубя, который забежал во двор: был он весь взъерошенный, грязный, левое крыло волочилось по земле. Когда дежурный взял его в руки, то почувствовал, как бешено колотится сердце птицы. Чтобы голубь пешком возвратился на заставу — такое случилось впервые. Может, его в полете захватил ветер и ударит о скалу, а может, коршун пытался прервать его путь. Но у него хватило сил дойти до заставы…

Нога у Сафонова зажила. Вернувшись из госпиталя, он вырастил еще много хороших голубей. А Ветерку больше не суждено было подняться в небо. Но Сафонов не забывал о своем пернатом друге, ухаживал за ним, оберегал его. И каждый раз, когда в голубой вышине кувыркались голуби, сажал одинокого своего любимца на плечо.

— Вот какие истории в жизни бывают, — почему-то сердитым тоном закончил майор. — А он говорит — бестолковая птица…

Майор встал, кивнул мне на прощанье и направился по аллее. При ходьбе он чуть заметно припадал на правую ногу.

Ата Атаджанов БАЛЛАДА О КОМИССАРЕ

Сквозь ветер тропа увлекла
И в зной за собою вела.
Вокруг — без конца и без края —
Родимая степь пролегла.
По бархатной шири иду я,
В траве утопает нога.
Несет величавые струи
Туркменская чудо-река.
Я шел, уставал я недаром:
В зеленом раздолье полей
Стоит одиноко чинара
И — холмик могильный под ней.
Здесь ветры сникают угрюмо
И вроде не яростен зной.
— Скажи мне, краса Каракумов,
Ты чей охраняешь покой?
Чинара вздыхает листвою:
— В одну из далеких ночей
Упал большевик подо мною,
Сраженный свинцом басмачей.
— Ты помнишь, чинара, я знаю,
И жажду, и шашки удар…
О чем говорил, умирая,
В ту ночь, большевик комиссар?
— Он выкрикнул: «Верю… свобода…
Придет…» — и умолк навсегда.
Идут караванами годы,
И я не жалею труда.
Я праведный сон охраняю
От зноя, от буйных дождей.
Примолкни, к могиле склоняясь:
Он счастья желал для людей.
— Чинара, ты славишь героя,
Но кто он? Откуда? Ответь.
Где матери выпало горе
О сыне погибшем скорбеть?
— Не знаю, прохожий, не знаю,
Могу лишь поведать одно:
Батыра багряное знамя.
Туркмении светит давно.

Перевод о туркменского Эд. Скляра

Евгений Воеводин РАССКАЗ О РАСКАЛЁННОМ ПЕСКЕ

Всякий раз, приезжая на заставу, я испытываю странное чувство, которому, пожалуй, нет точного определения. Это и торжественность, и внутренняя собранность тех особых минут, когда встречаешься с чем-то значительным, исполненным большого смысла.

Чувство это мне знакомо давно. Хорошо помню день, когда с сержантом Федором Ольхиным мы вышли к неширокой просеке, заросшей иван-чаем, к полосатому красно-зеленому столбу, и сержант, обернувшись, сказал:

— Вот здесь и начинается наша земля.

Сказал тихо, с тем уважением, с каким обычно говорит о своей земле рачительный хозяин.

Но сержант Ольхин не был земледельцем. Несколько лет спустя я встретил его на стройке. Он поднимал дома за Невской заставой. На работу приходил в пограничной фуражке, она была как новенькая, сохраняла нежный цвет первой травы. Ее, эту фуражку, видели издалека, и бригадира на стройке отыскивали по ней.

Как-то вечером Ольхин заглянул ко мне: «Шел мимо, дай, думаю, загляну». И тут же смутился, потому что живет он в другом конце города и вряд ли ходит мимо моего дома. Сели пить чай, и вдруг он спросил:

— А помните, как на Глухотке щуки брали?

Я помнил, как брали на Глухотке щуки: одна такая страшила здорово помучила меня, прежде чем удалось ее вытянуть. И я понял, куда клонит Ольхин и почему он «случайно» оказался здесь.

— Может, съездим? — глядя в стакан, спросил он. — Сейчас самая ловля, и у меня через три дня отпуск…

— Не темни, Федор, — сказал я, — нужна тебе эта рыба…

Он сразу повеселел. Мы договорились: едем через три дня к Емельянову.

* * *
Когда-то капитан Емельянов спас Ольхину жизнь. Об этом кратко сообщалось в окружной газете. Заметка называлась: «Поединок с рысью». Зверюга набросилась на Ольхина неожиданно, сзади, и, не будь поблизости капитана, Федору пришлось бы худо. Капитан отодрал от Ольхина рысь и, держа ее в вытянутых руках, задушил. Сержанта отправили в госпиталь, там ему наложили швы на раны, тянувшиеся по спине от шеи. А чучело этой рыси и сегодня стоит на шкафу в квартире Емельянова.

В поезде Ольхин рассказывал:

— Крепкий человечище! Крут — это у него есть, верно? Ах да, вы же не знакомы с Емельяновым, он ведь на курсах был, когда вы к нам приезжали. У нас с ним при первом знакомстве такая история была. Я, помню, приехал на девятую с одним солдатом. Ну, доложились по всей форме, устроились в казарме, получили оружие, плащи — словом, все, что полагается пограничнику. Время к обеду подходит, вдруг дежурный вызывает нас к капитану. А он уже в коридоре ждет. «Пошли, — говорит, — я вам участок заставы покажу, с обстановкой познакомлю». Кто-то из солдат успел мне шепнуть: «Держитесь, ребята, сколько сможете…»

Ольхин рассказывал, а я отчетливо представлял себе холодный весенний день, скользкую от недавнего дождя тропу и трех пограничников на ней. Емельянов шел впереди — очень легкий для своего немалого роста и возраста (ему было тогда под сорок). Временами капитан останавливался. Показывал на валуны, поросшие изумрудным лишайником, на малоприметные изгибы тропы, на деревья, которые едва отличались от других. Он мог ходить по участку ощупью, как ходят в обжитой квартире, когда перегорят пробки.

Шли час, другой, третий. Уже начало смеркаться, и все в лесу: и валуны, и деревья — стало расплывчатым. Снова заморосил дождь, на склонах тропа выскальзывала из-под ног.

Мысленно Ольхин клял этот дождь, от которого сделался грузным и без того тяжелый брезентовый плащ, и эту ускользающую тропу, и наступающую ночь. К концу пятого часа он выдохся. Сзади спотыкался напарник. Оба не представляли себе, где находятся, темень была глухая и только впереди желтело пятно от следового фонаря в руке капитана.

Еще через полчаса, вскарабкавшись за капитаном на холм, Ольхин сказал:

— Товарищ капитан…

— Что?

— Ничего, — зло ответил Ольхин. Он вспомнил слова: «Держитесь, ребята, сколько сможете», — и понял, для чего капитан затеял этот ночной поход. Надо стиснуть зубы и идти. В конце концов капитан тоже не железный, а что касается упрямства — еще посмотрим, кто кого переупрямит!

…Когда они, повесив плащи и протерев карабины вошли в казарму, от подушек оторвалось несколько, голов.

— Как — живы?

— Вроде живы.

— Выдержали?

— Не совсем.

— Ничего, ребята, тут главное — хорошие портянки, а потом уже самолюбие.

Вот так и состоялось знакомство Ольхина с капитаном Емельяновым. И потом не раз ходил он с ним «на прогулку», и возвращались через семь, восемь часов…

* * *
Емельянов оказался таким, каким я и представлял его себе: огромный, с крупными чертами лица и складкой над переносицей. С Ольхиным он обнялся, мне пожал руку, потом взглянул на меня оценивающе.

— Как же вы в костюмчике у нас ходить будете? Все-таки осень, сыро… Ну, да подберем что-нибудь. А вечерком сходим на участок, я вас с обстановкой познакомлю.

— Нет уж, — ответил я, вспомнив рассказ Ольхина, — ночью все равно ничего не увидишь, а днем мне хотелось бы с людьми поговорить.

Капитан поглядел на Ольхина; тот рассматривал носки своих сапог, будто ничего на свете, кроме них, его не интересовало.

— Успел наболтать, — проворчал капитан, — Хотя вы люди гражданские…

— Вот именно, — облегченно выдохнул я.

Вечером капитан пригласил меня к себе, и пока Екатерина Ивановна возилась на кухне, говорил о заставе, о солдатах. Я перебил его.

— Вы о себе расскажите, Владимир Владимирович.

Он хмуро покосился на меня.

— Ну, обо мне-то вам, я чувствую, Ольхин уже доложил. А ведь я такие прогулочки с солдатами не зря проделываю. Вот и расскажу вам, кстати, историю о том, как я понял, что пограничник должен уметь ходить.

* * *
Тогда был я рядовым, служил на заставе второй год, в нелегкое, неспокойное для Средней Азии времечко. Тяжело было еще и потому, что с утра до вечера стояла жара, от которой негде спрятаться: кругом, до самого горизонта, сухая, голая, выжженная солнцем степь; лишь возле самой заставы, вдоль арыка, еще росла запыленная трава. Наш колодец давал мало воды, и поэтому часто пили прямо из арыка: зачерпнешь ковшиком, закроешь один его край гимнастеркой да так и тянешь, как через сито, чтобы не набилась в рот всякая нечисть. Вода теплая, коричневая, сейчас вспомнишь — и то передернет тебя. А ничего, пили.

В день, когда произошла эта история, жара выдалась необыкновенная, и даже начальник заставы, кажется, впервые не шутил с нами, не подбадривал: видать, и ему, привычному, тоже стало невмоготу. Двух пограничников, вернувшихся из наряда, положили в санчасть: они едва добрались до заставы и тут же свалились от солнечного удара.

В пятнадцать ноль-ноль был черед выходить в наряд моему другу Савину. Вместе с напарником, сержантом Ниязовым, они оседлали коней и выехали к границе.

Я уже говорил, в тех местах не было пограничной речки; прямо в степи стояли один за другим столбы, внизу обложенные камнями, а дальше была чужая страна. Трудно перейти границу в таком месте: все кругом просматривается. Поэтому обычно ее переходили ночью. Степные ночи черные, непроглядные. И пограничники днем опасались больше не нарушителя, а изматывающего зноя.

От заставы Савин и Ниязов отъехали далеко, километров на десять, внимательно разглядывая голую глинистую землю в крупных трещинах.

Никаких следов, только верткая ящерица, пробегая, оставляла свои «елочки», да там, где проползли змеи, виднелись неглубокие, ребристые ложбинки.

Наряд должен был находиться здесь два часа — под палящим солнцем. На той стороне росло несколько кустов саксаула, и Ниязов, усмехнувшись, сказал:

— Надо же им было вырасти именно там, а?

— Да, непонятливое растение, — согласился Савин, чувствуя, как пот ручейком бежит у него между лопаток.

Проехали еще метров пятьсот, когда Ниязов, тревожно схватившись за бинокль, спросил товарища:

— Ты не видишь, что там? Вон — бугры какие-то.

Савин действительно увидел на той стороне небольшие бугры — пять или шесть. Раньше их не было. А за ними, чуть поодаль, высились еще два бугра, и Савин показал на них старшему наряда. Ниязов посмотрел в бинокль.

— Черт, его знает, что там такое! По форме — лежащие лошади, а цвет выжженной земли. Вот, гляди сам, даже трава на этих буграх жухлая.

Савин поглядел: на буграх трава, старший не ошибся. Такая же трава и во всей степи. Даже комья земли успел разглядеть Савин, как вдруг раздался выстрел, и пуля, тоненько свистнув, взметнула струйку пыли, зарылась в песке.

— Спешивайся, клади коня! — крикнул Ниязов.

Для них, уже привыкших к таким сюрпризам, это было недолгим делом. Залегли, выжидая, что будет дальше. Хлопнуло еще несколько выстрелов из-за бугров, и тогда они зашевелились, превратились в коней, и простым глазом стало видно: всадники вскакивают в седла.

Дрожащими от волнения руками Савин зарядил ракетницу, В воздух взлетели две зеленые ракеты; шипя, мигнули и погасли. Но на заставе все-таки должны были заметить сигнал.

Несколько человек, стреляя на скаку, мчались прямо на них. Савин увидел: зашевелились и два других бугра — поодаль, тоже превратились в лошадей, и двое всадников понеслись метров на пятьсот правее основной группы. Ниязов крикнул:

— Поднимай коня, скачи за теми, а я здесь!

Оставлять Ниязова одного Савину не хотелось, но и спорить было нельзя, тем более что, прикрываясь заслоном, двое явно норовили проскочить на нашу территорию.

Пули так и повизгивали, когда Савин, уже в седле, погнал своего Князька наперерез двум нарушителям. Там, сзади, негромко застучал ручной пулемет Ниязова, и Савин усмехнулся: на стрельбище Ниязов бил без промаха…

Но выстрелы затихли. Савин, обернулся и мельком увидел, что нарушители положили своих коней, и Ниязов выжидает. Судя по всему, его огонь был метким. И еще Савин увидел облачко пыли со стороны заставы: сюда скакал конный пограничный наряд.

А двое нарушителей все гнали коней по прямой. Они были в выгодном положении: их кони успели отдохнуть, Князек же приустал, и пограничник не мог рассчитывать на длительную погоню.

Раза два он выстрелил по нарушителям. Но — то ли нервничал, то ли попросту плохо целился — его выстрелы пропали впустую. Нарушители все уходили и уходили. Тогда он стал целиться по лошадям. И вот лошадь, словно наткнувшись на невидимую преграду, упала, но человек вовремя соскочил с нее и что-то крикнул другому, тот остановился. Дальше они поскакали вдвоем на одной лошади.

Тот из них, что сидел сзади, стал стрелять в Савина. Он, видимо, был хорошо тренированным стрелком. Пуля ударила в савинского Князька, и конь рухнул на землю. Пограничник едва успел высвободить ноги из стремян.

Нарушители были уже далеко. Что оставалось делать Савину? Он перезарядил карабин и подошел к коню, чтобы снять с седла флягу с водой.

Фляга была пуста, ее задела пуля. И все равно нужно было идти вдогонку тем двум, и Савин пошел…

Чаще и чаще стучала в висках кровь, начало покалывать сердце. От пыли саднило лицо. Где-то впереди маячила темная точка: нарушители, должно быть, уже считали себя в безопасности.

Савин шел и думал о том, на сколько километров он успел отойти от границы. В степи мало примет, но по времени Савин определил: километров на восемь, не меньше. Понятно, что часть пограничников сразу же направится сюда и будет здесь минут через тридцать. Но тут же он сообразил, что ни через тридцать минут, ни через час его не догонит никто: ведь их коням пришлось уже проскакать десяток километров, им просто не осилить еще столько. Значит… значит, он должен был полагаться пока только на свои силы, а их — он чувствовал — оставалось не так-то много.

Степь оборвалась неожиданно. Реже стали попадаться кустики мертвой травы, и уже не серая пыль лежала под ногами, а бледно-желтый песок. Теперь Савин точно знал, какое расстояние отделяет его от своих: пески начинались в тринадцати километрах от границы.

Ему казалось, что кругом него так и полыхает огонь. Горели в тяжелых сапогах ноги, горели руки, лицо, все тело. Но разуться было нельзя: в песок зарываются or жары змеи; да и невозможно идти босиком по раскаленному песку. Нельзя было и раздеться, иначе через час по всему телу пойдут волдыри ожогов, а там — потеря сознания, смерть. Единственное, что он сделал, — это скинул ремень; стало немного легче.

Следы копыт были отчетливо видны на песке, и Савин не боялся сбиться. Но быстро идти не мог: дрожали колени, и он все чаще останавливался перевести дыхание.

Часа через два он споткнулся обо что-то и упал. Он не помнил, как поднялся. Перед глазами вертелись зеленые и оранжевые круги. Приглядевшись, увидел выпиравшую из песка кость: наверно, прежде здесь пролегала караванная тропа, и от жары падали замертво даже выносливые верблюды…

Потом Савин отыскал следы и снова пошел, тяжело переставляя ноги. Все это было как в дурном сне, когда хочешь проснуться и не можешь. Трудно было поднять голову, и он смотрел вниз, на отпечатки копыт.

Все-таки он поднял голову. Впереди что-то чернело. Отерев рукавом пот, заливавший глаза, он увидел лежащую лошадь. Зубы у нее были оскалены, а огромный, вздувшийся живот то поднимался, то опускался. Савин сразу же упал в песок, целясь в сторону лошади: нарушители могли притаиться за ней. Но сколько он не глядел, ничего не было видно, кроме загнанной, хрипящей лошади. Осторожно, стороной он приблизился к ней: отсюда начинались две пары человеческих следов.

Сразу же Савину стало легче. Значит, и им, двоим, придется идти пешком, и хотя у них наверняка есть с собой вода, полтораста километров до ближнего селения пройти не так уж просто. Сам он нисколько не сомневался в том, что сможет пройти все эти полтораста километров, хотя на деле он не осилил бы и малой части этого расстояния.

Солнце палило нещадно, и Савин поймал себя на мысли, что ему хочется лечь, спрятать куда-нибудь обожженное лицо и дождаться ночи. Но тут же припомнилась поговорка, которую любил повторять на занятиях начальник заставы: «В пустыне как бывает: ляжешь — уснешь, уснешь — не встанешь, не встанешь — орлы сыты будут».

А пограничников все не было. Савин уже стал сомневаться в том, точно ли он видел облачко пыли на горизонте. Может, на заставе не заметили сигнала? Но все равно их должны были хватиться часа через три.

Уже наступал вечер, а Савин все шел и шел: посреди пустой степи один-единственный, шатающийся из стороны в сторону человек с карабином в опущенной руке…

Он догнал их. Он не знал, сколько прошел по этой проклятой пустыне, но все-таки он увидел их наконец. Они тоже шли пошатываясь, как пьяные, и когда Савин выстрелил, оба упали. Только один сразу, а другой прошел еще шагов пять, зашатался сильнее и ткнулся боком в песок. «Второго живьем, — подумал Савин. — Только живьем…»

Они лежали друг против друга, и нарушитель стрелял. Но его пули уходили в сторону. Он отчаянно мазал. По-видимому, у него сдали нервы.

Для большей безопасности Савин решил обойти нарушителя так, чтобы низкое солнце било ему в глаза. Но лазутчик разгадал маневр. Едва только Савин отполз влево, как нарушитель пополз туда же, время от времени стреляя из своего карабина.

Они долго бы ползли так, не уступая друг другу. Но… Савин сначала не понял, почему вдруг нарушитель поднялся, бросил карабин и с поднятыми руками пошел к нему, своему преследователю. Чувствуя какой-то подвох, он прицелился и крикнул:

— Не подходи!

Но нарушитель смотрел мимо Савина, и тогда он, на секунду повернув голову, увидел солдат, переваливавших через бархан…

Потом Савину передали, о чем рассказал задержанный. Когда его спросили, на что рассчитывали нарушители границы, он хмуро ответил:

— Мы не думали, что один человек осмелится остаться против нескольких. И мы не думали, что ваш пограничник пойдет за нами один в такую страшную жару.

Вот, собственно, и вся история. Собирался я рассказать вам о том, зачем пограничнику нужно уметь ходить, а получилось, кажется, о другом…

Капитан Емельянов замолчал, словно припоминая что-то, затем подошел к открытому окну, вдохнул полной грудью свежего воздуха.

— Да, было дело!..

* * *
Не дожидаясь, пока у Ольхина кончится отпуск, я уехал с заставы в комендатуру и за обедом познакомился с офицерами. Один из них — военврач, человек со скуластым лицом и черными раскосыми глазами, спросил меня:

— Значит, вы от Емельянова? Не знаете, как там, нет больных?

— Нет, но могли быть. Меня капитан «прогулять» хотел было. Хорошо, один товарищ предупредил.

Военврач улыбнулся так, что его раскосые глаза превратились и вовсе в щелочки.

— Старая школа! Он вам не рассказывал, как служил в Средней Азии?

— Рассказывал. Очень интересно… Вы не знаете этой истории с Ниязовым и Савиным?

Офицеры переглянулись, и лицо у военврача сразу стало непроницаемым.

— Нет, не знаем, — ответил он за всех. Майор-комендант постучал вилкой по тарелке и укоризненно сказал:

— Нехорошо гостя обманывать, товарищ Ниязов!

Военврач смутился и пробурчал что-то невразумительное. Потом он снова поглядел на меня.

— Какую вы фамилию еще назвали? Савин? Не было у нас такого. Это Емельянов пошел тогда за нарушителями…

Потом я уехал на другие заставы. Тот же серый от дорожной пыли газик бежал между опустевших полей, иссеченного осенними дождями жнивья. А мне ясно виделась раскаленная, выжженная солнцем степь. И одинокий человек, бредущий по ней с карабином в опущенной руке.

Виталий Беляев, Александр Кучеренко КАЖДУЮ ВЕСНУ ЦВЕТУТ ТЮЛЬПАНЫ

Большой, черноволосый, со спокойным взглядом, он неторопливо ходил по заставе, вникая в каждую мелочь, беседовал с бойцами, расспрашивал их о доме, о родителях. Он был не особенно речист, говорил немного, зато умел заронить в душу добрые зерна…

Часто приходили Бутырину письма. Приносили они с собой шелест ковыля, плеск прозрачной речушки, теплый голос матери, оставленной где-то очень далеко. Прочитав письмо, парторг делился новостями с товарищами.

…Шел сентябрь тридцать первого года. Над заставой занимался новый день, легкий ветерок тревожил пыльную листву деревьев, тронутую желтизной осени.

Вдруг в открытые ворота вихрем на взмыленном коне ворвался всадник. Он резко остановился возле крыльца, соскочил на землю, бросил поводья подбежавшему бойцу и скрылся в канцелярии. Появление пограничника с соседней заставы нарушило размеренность утренних часов, хотя никто еще не знал, что случилось. Бойцы насторожились, и когда раздался сигнал боевой тревоги, он никого не застал врасплох.

На крыльце показался командир. Подождал немного, посмотрел на пограничников, негромко сказал:

— Товарищи, обнаружена банда, которая пытается уйти за границу. Эта банда убивала и грабила, не щадила ни старого, ни малого. Мы не можем позволить ей уйти от возмездия. По коням!

Группа пограничников во главе с командиром повернула на запад, другая, с Бутыриным, — на восток, в сторону гор.

Прошло около часа. Парторг ехал впереди бойцов. Нещадно палило солнце, и гимнастерка, мокрая от пота, успела просохнуть, покрылась белыми разводами.

Пограничники внимательно оглядывали местность, но вокруг не было ни души.

«Неужели ушли?» — подумал Бутырин и почувствовал досаду.

Оставалась еще надежда, что командир настиг басмачей. А здесь стояла тишина и слышен был только перестук копыт. Парторг решил осмотреть глухое длинное ущелье. Стиснутое скалистыми обрывами, оно выходило к границе.

Подозвав командира отделения, Бутырин сказал:

— Следуйте прежним маршрутом. А я осмотрю ущелье.

Отделенный задумывается на минуту. В глазах его озабоченность.

— Может, не стоит одному, товарищ парторг? Возьмите кого-нибудь с собой.

— Нет, нет, нам нельзя распылять силы. В случае чего — дам сигнал.

Бутырин тронул коня и направился к видневшемуся вдали холму, с которого хорошо просматривалась равнина. Определенного плана действий у Бутырина не было, но что-то толкало его вперед. Вот и холм. Парторг спешился, взобрался повыше. Медленно поворачивал он голову, стараясь ничего не пропустить, и на востоке заметил клубы пыли. Тревожно забилось сердце. Бутырин подождал еще немного: может, чабаны гонят овец? Но когда разглядел в пыльной завесе поблескивающие короткие стволы винтовок за плечами всадников, понял: басмачи. На полном карьере они направлялись к входу в ущелье. Если дать сигнал, банда ускорит движение, тогда уж ее не догнать.

Что делать? На размышление оставались считанные секунды. Банда приближалась, и Бутырин различал усталые свирепые лица под папахами. И решение пришло: добраться раньше басмачей до ущелья и задержать их до подхода отряда. О том, что бандитов слишком много, парторг не думал.

Он скатился с холма, вскочил в седло и, пригнувшись к рыжей гриве, галопом помчался в ущелье. В голове было одно: лишь бы с конем ничего не случилось.

— Быстрей, быстрей, мой гнедок — шептал он коню.

И тому словно передались нетерпенье и тревога хозяина.

Вскоре показались валуны, загромождавшие вход в ущелье. Бутырин понял, что успел. Он соскочил с коня и выбрал место за большим валуном. Отсюда была отлично видна горловина ущелья.

Гранаты, полсотни патронов, винтовка — все его вооружение. Парторг дослал патрон в патронник. О смерти не думалось, не хотелось думать.

Бутырин поднял винтовку и поймал в прорезь прицела лицо басмача. Затем взял чуть ниже и плавно нажал на спуск. Фигура всадника дернулась и свалилась набок. Испуганный конь помчался вперед, волоча по камням безжизненное тело. Басмачи придержали коней, сбились в кучу. Пограничник послал туда четыре пули. Банда рассыпалась, он увидел бьющуюся на земле лошадь и еще два неподвижных тела.

Наступившая тишина угнетала Бутырина. Враг не был виден, и в сердце постепенно закрадывалось беспокойство.

Когда из-за далекого валуна показалась папаха, он поспешно, не целясь, выстрелил. В ответ застучали частые выстрелы, пули запели над головой. Мелкие осколки камня, выщербляемого пулями, больно секли лицо.

— Скоро управиться захотели, сволочи! — переводя дыхание, удовлетворенно шепчет парторг. — Погодите, подойдут наши, посчитаемся.

Он был убежден, что вот-вот подоспеют товарищи, это придавало ему уверенности.

…Предводитель банды стоял молча, положив узкую ладонь на вздрагивавшую от выстрелов шею коня. Вокруг вполголоса галдели, каждый высказывал свою точку зрения, но никто не смел повысить голос, пока молчит главарь. Все произошло так неожиданно и стремительно, что до сих пор он не мог прийти в себя. Казалось бы, он увел своих людей от опасности, эскадрон красноармейцев безуспешно искал его следы в пяти часах хода отсюда. Теперь граница так близко, и уж никто не должен был помешать им. Но, как по волшебству, появился этот неуязвимый пограничник. Предводитель пробормотал себе под нос ругательство, а это было признаком растерянности. Маленькие острые глаза из-под глубоко надвинутой папахи, ощупывали каждого. Он, главарь, знал, что почти необъяснимый животный страх сковывает души его людей, поэтому заговорил резко, с иронией. Нужно было подавить в них страх и вызвать ярость, а сколько их останется в живых — его не заботило.

— Вы что, испугались, джигиты! — В словах предводителя звучало неподдельное презрение. Он действительно презирал их так глубоко, как только может презирать батраков бай.

— Этот пес больно кусается, — ветром донесло до его ушей.

Басмачи знали, что уйти они могут только ущельем. Сзади были пограничники, и наиболее слабовольным бандитам даже слышался стук копыт. Лица бледнели. Надвигалась расплата, суровая, неумолимая. В диком отчаянии затравленных волков они бросились вперед, с единственной надеждой: «Авось убьют не меня». И все же старались держаться вместе.

Бутырин увидел высыпавших на открытое место бандитов и на мгновение опешил: в чем дело? Но когда они бросились вперед, понял: атака.

И жгучая ненависть пронизала все его существо, волной подкатила к горлу.

— Не пройдете, гады!

Четыре гранаты полетели одна за другой. Четыре взрыва слились в один длинный гул, разметав лаву врагов, столь грозную несколько секунд назад. Вновь схватил Бутырин винтовку. Перед ним уже никого не было, лишь на земле прибавилось трупов.

Он проверил подсумки — они были пусты. Как же продержаться еще немного?

Предводитель банды дрожал от бешенства, лежа на колючей гальке и боясь поднять голову.

— Шайтан, — скрипел он зубами. Он не ожидал, что атака захлебнется.

И он отдал приказ бросить коней, продвигаться ползком, короткими перебежками. Скрываясь за валунами, бандиты поползли. Навстречу им прогремело несколько выстрелов, потом все стихло. Но басмачи боялись пограничника.

Он слышал их прерывистое дыхание, говор. Взгляд его скользнул по стволу винтовки и остановился на тускло поблескивавшем штыке. Бутырин с трудом шевельнул запекшимися губами, улыбнулся: есть оружие! — и крепче сжал в руках винтовку. Не в одной схватке выручала она Бутырина, метко разила врагов.

Тихо-тихо. Отчетливо слышно легкое тиканье карманных часов, подаренных матерью. Вынул их, положил на ладонь.

Тихо. Только злобный шепот приближающихся врагов доносится до пограничника. Бутырин еще раз взглянул на часы, опустил их в левый карман гимнастерки, по привычке передернул затвор. Вспыхнув ярким лучиком, упал патрон. В пылу боя забыл Бутырин о последнем, на всякий случай…

Нет, и эта пуля предназначена не ему, пограничнику, а врагу. Громом раздался последнийбутыринский выстрел, скрылась за серым валуном белая папаха басмача.

По небу скользили облака, оживала под осенним солнцем порыжевшая за лето трава, на ветках молодой арчи пискнула пташка…

Но где же пограничники? Они не могли не услышать перестрелки. Бутырину казалось, что от его первого выстрела прошла целая вечность, а на самом деле — всего несколько минут, и товарищи спешили к нему на помощь.

Все ближе и ближе враги. Бутырин поднялся, шагнул, держа винтовку наперевес.

Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных…
Он осекся; резанула жгучая боль. И покачнулся пограничник, упал на колени. Басмачи с ревом кинулись к нему. Последним усилием Бутырин вонзил штык в налетевшего бандита…

Неизвестно, слышал, нет ли парторг внезапное мощное «ура».

Яростно рубились пограничники. Они отомстили за своего боевого друга.

…Бродят копет-дагские ветры по глухому ущелью. Замшел иссеченный пулями камень. Идут по дозорной тропе пограничники. Они останавливаются у входа в ущелье, снимают фуражки. А весной, когда склоны гор покрываются тюльпанами, солдаты кладут на могилу героя несколько багряных цветков.

Лев Линьков ИСТОЧНИК ЖИЗНИ

Проводника Ислама обвязали под мышками веревкой и начали спускать в колодец. Неужели и здесь не будет воды? Хотя бы такой, какая оказалась в Бурмет-Кую: солоноватой, пахнущей сероводородом.

Булатов сидел около сруба и следил воспаленными глазами за веревкой, медленно скользившей вниз. Рядом стоял командир отряда Петр Шаров. Просто непостижимо, как он способен стоять под таким солнцем, в гимнастерке, перетянутой натуго портупеей.

Только пятнадцать пограничников из ста могли еще держаться на ногах. Они столпились у колодца в нетерпеливом ожидании. Остальные лежали на песке. Многие были без сознания, некоторые бредили, а пулеметчика Гаврикова пришлось связать: он вскочил, вдруг негромко засмеялся, подбежал к бархану, упал на колени, набрал в пригоршню горячего песку и с жадностью начал его глотать.

Врач отряда Карпухин вылил в пиалу из бачка с неприкосновенным запасом последнюю ложку воды, добавил несколько капель клюквенного экстракта и дал больному. Но не прошло и минуты, как сам потерял сознание.

С каждым часом зной становился невыносимее. Но куда скрыться от него в пустыне? Окаменелостями лежали на склонах барханов черепахи, уйдя в свои панцири. Лошади сгрудились, понуря головы, тяжело вздымая бока. Даже каракумские жаворонки нахохлились, притаились в безлистых кустах саксаула. Только неутомимые пустынные славки, совсем крохотные пичуги, — видимо, им жара нипочем, — перепархивали с куста на куст, да юркие ящерицы стремительно перебегали от норы к норе.

В желтоватом небе, словно впитавшем цвет бескрайних песков, — ни облачка, одно беспощадное солнце.

Воды! Если бы сейчас хоть глоток воды! А веревка все скользит, словно у колодца нет дна.

Сухим, распухшим языком Булатов облизнул потрескавшиеся губы. Он сидел на плаще, прерывисто дышал, расстегнув ворот пропотевшей, коробившейся от соли, гимнастерки и обмотав голову полотенцем. Лицо, с которого за короткую зиму не успевал сойти загар, стало темно-коричневым. На крутом лбу, на заострившемся носу, на скулах кожа облупилась.

Веревка на секунду перестала скользить и вдруг отчаянно запрыгала.

— Вытаскивай! — скомандовал Шаров.

Комсомольцы Никитин и Сахаров — они чувствовали себя лучше других — навалились на рукоятку железного ворота, и через несколько минут в четырехграннике сруба показались обсыпанные песком чалма и плечи проводника.

— Плохо, начальник, совсем плохо! — встревоженно проговорил Ислам, пожилой туркмен с подстриженной бородой, и разжал кулак. На ладони лежал сухой песок.

Булатов посмотрел на командира: что же делать?

— Будем откапывать! — сказал Шаров.

Ислам поднял руку и слегка подул на ладонь. Песчинки разлетелись.

— Совсем сухой! На дне сухой, с боков сыплется. Обвал будет, другой колодец надо идти.

Идти до другого колодца? Булатов оглянулся на неподвижно лежавших пограничников. Куда с ними? Они подняться не смогут.

Шаров наклонился к Булатову:

— Надо откапывать. Как себя чувствуешь?

Булатов уперся руками в горячий песок и, пошатываясь, встал. Барханы закачались перед глазами, полезли кверху; вместо лица командира он увидел расплывчатое пятно. Тряхнул головой, и барханы стали на место.

— Надо, — согласился он.

— Обвал будет, — снова предостерег проводник. — Пожалуйста, верь Исламу. Дальше идти надо.

Ислам лет двадцать чабанил в Каракумах, и Шаров всегда считался с его советами, но сейчас приходилось пренебречь опытом проводника и попытаться добыть воду именно здесь.

Булатов застегнул ворот гимнастерки, стащил с головы полотенце, надел фуражку и, тяжело ступая, подошел к лежащим на песке пограничникам. Те, у кого еще хватало силы, повернулись к секретарю партийного бюро отряда. Некоторые смотрели так, словно им было все равно, что скажет сейчас этот коренастый, плотный, крутолобый человек. Они уважали его, но что он может сделать? Скажет: «Будем ждать каравана». А где этот караван? Может, он уже прошел где-нибудь рядом, за барханами, и не заметил дыма сигнальных костров…

Булатов откашлялся и хрипло, не узнавая собственного голоса, сказал:

— Товарищи коммунисты и комсомольцы! Кто из вас может встать?

Несколько пограничников медленно поднялись.

Булатов сосчитал их. Шесть человек: секретарь партбюро второго эскадрона Киселев, комсомолец-снайпер Семухин, рыжеволосый, веснушчатый балагур Ярцев, три новичка — земляки-иркутчане Молоков, Добров, Капустин.

Булатов перевел дыхание и продолжал, делая после каждой фразы паузу:

— Наш долг — прийти на помощь отряду Джураева… Не поддержим — погибнут…

И тогда с трудом поднялись еще трое: коммунист Забелин, комсомольцы Кругликов и Садков.

— Надо откопать колодец…

И тогда, пошатываясь, поднялись беспартийные бойцы Вахрушев и Коробов.

«Только бы самому не упасть», — думал Булатов и, помолчав, собравшись с силами, закончил:

— Первыми со мной спускаются товарищи Киселев и Никитин.

— Может, тебе самому-то, Сергей Яковлевич, не спускаться? — негромко спросил Шаров, обвязывая Булатова веревкой.

— Спущусь.

— Ну гляди, чтоб была вода, — деланно улыбнулся Шаров.

— Будет.

Булатов пятый год служил в этих краях на границе, но, волжанин, так и не мог привыкнуть к здешнему климату и мучительно переносил тропическую жару каракумского лета. Не раз во время переходов по пустыне он мысленно обращался к командованию с просьбой перевести его куда-нибудь в более прохладное место. На Кольский полуостров, в Карелию, на Чукотку — куда угодно, только бы там не было этой проклятой жары! Однако, стоило ему немного отдохнуть, отмыть пыль, напиться крепкого, утоляющего жажду зеленого чая, как приходили совсем другие мысли. Если все станут жаловаться на жару и добиваться перевода в прохладные места, кто же будет служить в Каракумах? Ведь не одному ему здесь тяжело! Вон Шарова чуть не каждый год треплет лихорадка, а терпит!..

— Нет, никуда я не уеду, пока здесь будет хоть один басмач, — говорил Сергей командиру.

В начале тридцатых годов положение на границах среднеазиатских республик было тревожное. Десятки басмаческих банд нарушали советскую границу, прорывались в тыл, совершали набеги на мирные селения, грабили и сжигали их, убивали активистов, увозили награбленное, угоняли пленных и скот.

И где бы ни появлялись басмачи — в долинах Памира, среди хребтов Тянь-Шаня или в отрогах пустынного Копет-Дага, в жарких прикаспийских, приаральских степях или в оазисах Каракумской пустыни; где бы ни поили они своих коней — в холодном горном потоке или в широкой мутной Аму-Дарье, в бурном Мургабе или в стремительном Чирчике, — всегда следы их вели за Пяндж и Кушку, за Атрек и Сумбар — за границу. Там басмачи получали новенькие карабины, и джентльмены в белых пробковых шлемах учили бандитов обращению с новым оружием.

Части Красной Армии и пограничной охраны разгромили эти банды. И вдруг снова набег…

Перед тем как отправиться в погоню за бандой Ахмат-Мурзы, Шаров сказал секретарю партбюро:

— Ну что ж, Сергей? Скоро, значит, распрощаемся? Последнюю басмаческую банду идем громить!

И вот как обернулось дело. Вместо того чтобы настигнуть банду, они сами оказались на краю гибели.

Телеграфный приказ из Ашхабада гласил:

«…Настигнуть банду Ахмат-Мурзы и уничтожить».

Известие о том, что Ахмат-Мурза снова прорвался через границу и устремился в Каракумы, было получено четвертого мая 1933 года, но пограничники никак не могли напасть на след банды. Обнаружил ее добровольческий отряд Касыма Джураева. Джураев сообщил об этом по радио, указав приблизительно свое местонахождение — километрах в двухстах к северо-востоку от пограничного оазиса. У Ахмат-Мурзы четыреста сабель, у Джураева — всего пятьдесят, и он не ввязывался в бой, а, скрываясь в песках, не выпускал банду из виду.

По сообщению Джураева, Ахмат-Мурза шел к югу. По-видимому, он намеревался опять улизнуть за кордон, и пограничникам следовало спешить.

Выступили с рассветом девятого мая. За отрядом шел караван с десятисуточным запасом воды и фуража. Накануне Шаров и Булатов вместе с колхозниками выбрали для каравана верблюдов, хотя, собственно, выбирать было и не из чего: только недавно закончилась пахота, да к тому же была пора линьки, и «корабли пустыни» выглядели жалко: шерсть клочьями, горбы обвисли. Самые крепкие верблюды могли поднять пудов семь, не больше.

Пустыня началась сразу за последними домами и дувалами оазиса. «Сув ал»[1], — машинально прочел Булатов давно знакомое предупреждение на прибитой к придорожному столбу дощечке.

Высокие пирамидальные тополя и раскидистые карагачи, словно испугавшись пустыни, остались охранять границы оазиса — зеленого островка в океане затвердевших глин и песков.

На склонах глинистых холмов, выпиравших из пепельно-серых и красноватых песков, там и сям зеленели чомучи — громадные травянистые растения с шаровидными, словно подстриженными, вершинами. Было только начало мая, но чомучи уже слегка пожелтели — это к особенно жаркому лету.

Редкие кустики не то серой, не то блекло-голубой полыни виднелись всюду и казались давно омертвелыми. Впечатление было обманчиво: полынь покрылась лёссовой пылью. Вблизи караванной дороги лежали развалины древней крепости, помнившей Тамерлана.

Пересекли влажную низину — старое русло могучей реки, ушедшей, по неведомым законам, на сотни верст к западу. Отряд очутился на щебенчатой равнине, покрытой травой. Колхозные овцы паслись под присмотром двух чабанов.

— Салам алейкум! — приветствовали чабаны пограничников, как знакомых.

Зеленую равнину вскоре сменили пески. Попадались и такыры — голые, ровные глинистые пространства. В пору весенних дождей вода держится на такырах месяц-два; но дождей давно уже не было, такыры затвердели; кони выплясывали на них, словно на льду, и бежали веселее. Радовались и всадники, уставшие от бесконечной качки на осыпающихся барханах.

Кончался такыр — и опять пески. Легкий ветер тянул с юга, и за отрядом неотступно шло облачко пыли.

Несколько раз палящее солнце прочертило горизонт с востока на запад. Знойные дни сменялись холодными ночами. Они опускались на Каракумы так же быстро, как поутру возвращалось тепло.

Пограничники спешили, поэтому Шаров и вышел из оазиса раньше, чем караван с водой и фуражом. Однако выдерживать быстрый темп лошади долго не могли: Шаров вел отряд, минуя караванные дороги, по азимуту. Лошади увязали в сыпучем песке, и приходилось идти смешанным маршем: час — верхом, полчаса — ведя лошадей в поводу, десять минут отдыха. С наступлением сумерек продвигались только пешком. Часто попадались норы черепах. Песок так был изрыт ими, что груженая лошадь могла сломать ногу. Темнота сгущалась быстро, и не оставалось ничего другого, как останавливаться и ждать восхода луны.

С наступлением сумерек и люди, и лошади чувствовали облегчение. Над барханами, едва не задевая крыльями песчаные гребни, летали козодои. Длиннохвостые тушканчики совершали головоломные прыжки.

На привале начиналось чаепитие, дежурные варили галушки.

Чтобы спастись от ночного холода, пограничники устраивали себе теплые лежанки по старинному туркменскому способу: отрывали на склоне бархана неглубокие ямки, наполняли их раскаленными углями и опять засыпали песком.

Над океаном песков мерцали звезды. Тишина, гнетущая тишина царила вокруг.

Шаров и Булатов почти не спали. Где же караван? Неужели он действительно прошел мимо, не заметив дыма сигнальных костров?

На седьмой день пути запас воды в отряде иссяк. Каравана все не было…

«Ах, сейчас бы хоть один, только один глоток воды!..» Булатов почему-то вспомнил поход самонадеянного царского генерала Маракозова через Каракумы в Хиву. Генерал хвастливо уверял, что пустыня страшна лишь для трусов, и отправился в путь с запасом сушеной капусты, лимонов и коньяка, без достаточного количества воды. Две тысячи солдат и пять тысяч лошадей нашли себе могилу среди песков…

На восьмые сутки еще одна беда обрушилась на отряд: прервалась радиосвязь с Джураевым.

Весь вечер радист выстукивал на ключе:

«Пятерка, Пятерка, слышите меня? Отвечайте! Я — Тройка! Настраивайтесь! Раз, два… Пятерка, слышите меня?..»

В отряде уже все спали, кроме часовых, а Шаров и Булатов все еще сидели около радиста и ждали. Но рация джураевского отряда не отвечала. Что же случилось с Касымом? Может, у него испортилась рация? Хорошо, если так, потому что молчание пятерки могло означать и гибель отряда. Неужели осторожный, расчетливый Джураев ввязался-таки в бой с бандой?

С восходом луны Шаров приказал поднять людей, и отряд продолжал свой путь на северо-восток.

Луна взошла мутная, подернутая серой пеленой — предвестие бури.

Сначала тихий, ветер часам к семи утра набрал силу. Барханы закурились. Все кругом стало желто-серым, зыбким, тонкое скрипучее пение песков не предвещало добра. Часам к девяти совсем потемнело. Столбы взметенного ветром песка, покачиваясь, поднимались выше барханов и стремительно перемещались.

Свист ветра заглушал все звуки. Песок не сыпался, а лил и хлестал сверху, с боков — отовсюду.

Люди и лошади легли, прижавшись друг к другу. Нельзя было не только поднять головы, но даже глубоко вздохнуть.

Буря бушевала чуть ли не целые сутки, и когда унеслась на запад, Шаров пошел по компасу к колодцу Бурмет-Кую в надежде найти караван. Каравана там не было, а вода в колодце была соленая. Возможно, караван и останавливался у Бурмет-Кую, но, обнаружив в колодце воду, непригодную для питья, отправился дальше…

Так они потеряли друг друга в центре великой пустыни — отряд пограничников и караван с драгоценным грузом воды и фуража. Тщетно через каждый час пути зажигал Шаров новые и новые сигнальные костры.

На другой день отряд подошел к Бак-Кую, В колодце валялся дохлый верблюд.

Установили рацию, опять вызывали Джураева, и опять Пятерка не отвечала.

Булатов и Шаров стояли на гребне высокого бархана.

— Ты видишь? Видишь? — быстро заговорил Булатов. — Вон там, вдали, озеро! Вон за теми кустами, за саксаулом!

Вдали не было ни озера, ни кустов. Всюду вздымались только желтые гигантские волны песка. Горизонт струился, и в знойном мареве измученный жаждой человек мог видеть озера, реки, города…

Отряд двинулся к третьему колодцу.

…Достигнув дна и освободившись от веревки, которую тотчас вынули, Булатов присел на корточки и ощупал дно по окружности: сухой песок.

Постепенно глаза привыкли к полумраку, и Булатов убедился, что опасения проводника Ислама были не напрасны — до чего же ветхи стены сруба!

На дне колодца было душно, но зато не так жарко, как наверху. Булатов даже порадовался тому, что спустился сюда, и, дожидаясь Киселева с Никитиным, стал насыпать саперной лопатой в ведро песок. Раз, два, три… И вдруг лопата уперлась во что-то твердое. Опять басмачи сбросили в колодец дохлого верблюда? Но почему же не пахнет падалью?

С ожесточением копая, Булатов вспомнил все дни тяжелого перехода по пустыне и вчерашний мираж. Как реально виделось озеро!

В колодец спустились Киселев и Никитин. Втроем они откопали колоду, служившую прежде для водопоя, — о нее и ударилась лопата Булатова.

— Басмачи постарались! — зло сказал Киселев. — Их работа…

Спустя тридцать минут Киселева и Никитина сменили Сахаров и Садков.

Рядом с колодцем, на поверхности, медленно рос холмик песка, смешанного с углем и золой давних костров. К исходу второго часа неимоверных усилий песок в ведре чуть-чуть повлажнел, а еще через полчаса, когда песок вытряхивали на землю, он уже сохранял форму ведра.

Радостное волнение охватило лагерь. Обессиленные жаждой люди подползали к колодцу. Некоторые поднялись и стали оттаскивать песок от сруба. Лошади, чуя влагу, поворачивали головы в сторону колодца, неторопливо ржали.

«Вода будет», — написал Булатов на вырванном из блокнота листочке и послал записку наверх Шарову.

— Скоро пойдем на поиски Джураева! — громко объявил командир бойцам. «Только где же его искать?» — с тревогой подумал он про себя.

Прошло еще минут двадцать, однако песок, вытряхиваемый из ведра, почему-то опять начал рассыпаться. Ислам пощупал его, сокрушенно покачал головой.

— Снег таял, в глубину ушел.

Объяснение было правдоподобным, но до чего же не хотелось его принимать! Измерили веревкой глубину колодца: тридцать один метр. Шаров знал, что в здешних местах средняя глубина колодцев — тридцать девять, и запросил секретаря партбюро:

— Стоит ли дальше копать?

— Без воды не поднимусь! — ответил Булатов.

У него кружилась голова, он едва держался на ногах, но его не покидала уверенность, что воду добудут.

— Командир сказал, чтобы вы поднялись наверх, — передал Булатову вторично спустившийся в колодец комсомолец Никитин.

— Скажите, что чувствую себя хорошо, — хрипло ответил Булатов. Время от времени он садился, подогнув ноги, чтобы не мешать товарищам, и несколько минут сидел так, не чувствуя тела, упрямо твердя себе: «Добудем воду, добудем!»

Еще полчаса прошло, и еще полчаса, а песок все был такой же — сыпучий.

«Кто это так тяжело дышит? — подумал Булатов, прислушиваясь. — Неужели я сам?»

— Пятерка все не отвечала, — сказал ему парторг второго эскадрона Киселев. — Лошадям плохо, многие полегли.

Каждая новая смена бойцов рассказывала Булатову о том, что наверху.

Ему сказали, что умер от солнечного удара снайпер Гаврилов, что при смерти врач Карпухин, а оба радиста впали в беспамятство и что опять поднялся ветер, что пали три лошади, в том числе ахалтекинец Булатова…

И все его спрашивали:

— Может, подниметесь наверх?

Шаров сидел у радиостанции, настойчиво выстукивал: «Пятерка, Пятерка, слышите меня?.. Перехожу на прием!»

Отвечает! Командир плотнее прижал наушники. Да, отвечает! Пятерка отвечает! Он лихорадочно стал записывать.

«Вторые сутки веду бой… Патроны на исходе… Когда подойдете?.. Джураев».

«Когда подойдем? — Шаров огляделся вокруг. — Не подойдем без воды, — с горечью подумал он и все же ответил: — В двадцать один час дайте сигнал двумя ракетами».

Потом подозвал Сахарова.

— Сейчас ваша очередь спускаться в колодец. Передайте товарищу Булатову вот эту бумагу. — И обратился к бойцам: — Пограничники! Наши товарищи бьются сейчас с бандой. Патроны у них на исходе. Понятно? Копать надо быстрее!..

Прочитав при свете зажженной спички радиограмму Джураева, Булатов с трудом нацарапал на ней:

«Убежден, вода будет…»

— Обвал, товарищ секретарь! — испуганно крикнул Сахаров.

Ветхий сруб не выдержал. Одно бревно подалось под давлением песка, и он плотной струей потек в колодец.

Песок как вода. Если вода прорвалась где-нибудь сквозь плотину самой маленькой струйкой, всей плотине грозит разрушение.

Булатов собрал последние силы, поднялся, пошатываясь, и прижался к стене, закрыв доступ песку. Сахаров и Никитин продолжали копать, с тревогой поглядывая на еле держащегося на ногах секретаря партбюро.

— Разрешите, я постою? — попросил было Сахаров.

— Копайте, копайте! — приказал Булатов и закрыл глаза.

Желтые, оранжевые, красные круги завертелись перед ним. Круги все расширялись и расширялись и вдруг превратились в колышущееся озеро, обрамленное яркой зеленью тамариска и тополей. А на берегу — жена с детьми. «Милые, родные мои!»

С ними Булатов шел по берегу озера навстречу полю красных и желтых тюльпанов. И внезапно снова закружились разноцветные круги, закружились и пропали.

Глухо сыпался песок в ведро, повизгивал железный ворот, вытягивая наполненное ведро наверх…

— Вода, товарищ секретарь! — радостно закричал Сахаров.

Воды еще не было, но песок опять стал сырым.

А наверху люди с жадностью хватали этот песок, клали его себе на голову, сосали.

Еще несколько ведер, и — наконец-то вода!..

А Булатов все стоял, упершись спиной в стенку колодца. Ему поднесли котелок — он отхлебнул несколько глотков. Больше нельзя — в таком колодце не может быть много воды; он считал котелки: «Двадцать девятый, тридцатый…»

Пятьдесят! Каждому бойцу по полкотелка. Надо еще напоить лошадей. На сто лошадей по пять котелков — пятьсот котелков.

«Триста седьмой, триста восьмой…» — считал он котелки, наполненные водой.

— Пейте, товарищ секретарь, — предлагали ему. — Не хочу, — отвечал Булатов.

Вскоре вода иссякла. На дне колодца осталась только мутная жижа.

— Командир приказал подниматься, — сообщили Булатову. Но он уже не слышал. Он потерял сознание и упал, ударившись головой о сруб.

Осторожно вытащили Булатова наверх, обмыли ему лицо, сквозь стиснутые зубы влили в рот воды, а он бредил, звал кого-то. Он уже не мог видеть две сигнальные ракеты Джураева, которые взметнулись далеко-далеко над барханами.

Лев Канторович СЫН СТАРИКА

Он приехал к нам прямо из училища.

Я как раз дежурил по штабу, и ко мне он явился. Молоденький такой, совсем мальчик. Одет во все новое, кубики в петлицах блестят, ремни новенькие, фуражечка, воротничок и все такое.

А жарища была страшная. Он пришел весь потный, мокрый насквозь, но старался вид иметь щегольской. Все время он улыбался, и я подумал почему-то, что он похож на щенка, который просит, чтобы его приласкали. Лицо у него было симпатичное, и, в общем, он мне понравился, но именно щенка он мне напоминал.

По летам я не намного был старше его, но в Азии служил уже несколько лет, кое-чему научился.

А он, значит, встал по всей форме и докладывает: так и так назначен в отряд. И сразу пожал мне руку, и все говорил и спрашивал, просто рта не закрывая, и все время улыбался.

Он, видите ли, только что кавалерийскую школу окончил, и как хорошо, что его прислали сразу после школы на боевую работу, на границу, и как он теоретические знания станет теперь в боевой практике применять, и хорошие ли у нас лошади. Он, видите ли, лошадей обожает. И кто у нас отрядом командует, хороший ли человек и командир опытный ли.

А отрядом тогда командовал Петр Петрович Тарасов. Собственно, был он инспектором в округе, но на участке этого отряда как раз ожидались кое-какие веселые дела, и округ послал Петра Петровича Тарасова к делам этим приготовиться и встретить кое-кого как быть следует. Меня Петр Петрович Тарасов с собой притащил из округа. Время было как раз напряженное. А надо сказать, Петра Петровича Тарасова мы все любили просто удивительно. Знали его хорошо и любили. С ним куда угодно шли спокойно. Человек он был, на первый взгляд, немножко мрачный, неразговорчивый. Называли его у нас Стариком. Был он старше почти всех наших командиров. Характером Старик был крут, на похвалу скуп, но зато уж если почувствуешь, что он тобой доволен, так и наград никаких не надо. Ну, а если не так сделаешь или провинишься как-нибудь, так он еще ничего не сказал, а ты уж и места себе не находишь и из кожи вон лезешь, чтобы загладить свою провинность. И самым главным кажется не то, что тебя наказание ждет, а как это ты Старика огорчил.

Ну, хорошо. Сказал я, значит, этому мальчику, что, мол, начальник отряда недавно приехал, а он нахмурился: ах, это вот плохо! Еще и неизвестно как командовать этот начальник отряда будет, боевой ли он командир, опытный ли.

Я уже говорил — сам я молод был, вроде него мальчишка, и за нашего Старика готов был в драку лезть. Я встал, значит, и сказал ему, что командир у нас замечательный и что всякому сопляку нечего в этом сомневаться. Думал, что он обидится, а он смутился, покраснел и ответил мне:

— Правильно, глупость я сказал! Простите меня. Вы мне замечание правильно сделали.

И так ему, знаете ли, неловко было, что я его даже пожалел.

Я пошел докладывать. Старик сидел у себя в кабинете над картой и думал. Я доложил, что, мол, прибыл новый командир, а он, глаз от карты не подымая, спрашивает:

— Молодой?

Я ответил: — Да молодой. Только из школы. — Тогда Старик на меня посмотрел, улыбнулся и сказал: — Снова птенцов учить придется? Пусть войдет.

Хорошо. Я вышел и сказал приезжему:

— Идите к начальнику.

И он еще раз гимнастерку оправил и пошел. А кабинет начальника отряда от помещения дежурного отделяла тоненькая перегородка, так что я невольно все слышал.

Вот вошел этот мальчик, слышно было, как он каблуками стукнул и шпоры звякнули. Потом долгое молчание. Я уже знал: Старик сидит, над столом наклонясь, трубочкой попыхивает и разглядывает карту, будто и нет в комнате никого. Ну, этот мальчик помолчал-помолчал, а потом начал как-то уверенно:

— Явился в ваше распоряжение… — И вдруг, слышно мне, он осекся и вскрикнул во весь голос: — Папа!

И Старик, слышно, вскочил, кресло отбросил и тоже крикнул:

— Андрюшка!

Я, помню, очень удивился. Неожиданно получилось.

Потом слышно мне было, как Старик сказал ему:

— Ну, покажись, покажись-ка сын…

И потом стал ходить по кабинету и насвистывать, а мальчик этот, сын его, значит, все говорил и говорил, и все про то же: ах, мол, как это замечательно — сразу после школы да в боевую обстановку, и как это он теоретические навыки станет применять практически, и все в том же духе. А Старик, слышно мне, трубку выколотил, спичкой чиркнул и снова насвистывает.

Потом позвал меня.

— Слушай, — говорит, — вот прислали нам нового командира. Его назначить вместо Петрова. Пусть Петров передает ему свой взвод. А Петрова на тринадцатую заставу. Понял? Ты ему объясни наши порядки. — Тут Старик обернулся и посмотрел на сына. Мальчик стоял, прислонившись к стене, курил папиросу и улыбался.

Старик просвистел сигнал: «Рысью размашистой, но не раскидистой, для сбережения силы коней». Я знал, сейчас будет буря. Но мальчишка ничего не понимал. Он смеялся во весь рот, явно хотел еще поболтать.

Старик нахмурил брови и снова повернулся ко мне.

— Его фамилия Тарасов, — сказал он, в упор глядя на меня. — Мой однофамилец. Понял?

Я стоял по команде «смирно».

— Точно так, — сказал я.

Тогда Старик тихо и очень сердито сказал мальчику, своему «однофамильцу»:

— Вас отвратительно учат в этих школах. Как вы стоите? Что? Какое право имеете вы так стоять при мне и вот при нем, при стреляных и рубленых боевых командирах?

У мальчика сделалось такое лицо, будто его внезапно ударили плетью по спине. Он даже толком не понял в чем дело. А Старик крикнул страшным голосам, голосом, от которого на манеже вздрагивали лошади:

— Встать, смирно!..

Мальчик бросил папиросу и вытянулся. При этом он нахмурил брови и стал очень похож на Петра Петровича Тарасова. Я подумал: «Ого? Кажется, сынок кое-что стоит!» Мальчик мне нравился.

— Дисциплина нужна, — сказал Старик, глядя на сына. — Мне дисциплина нужна же-лез-на-я. Понятно? Мне нужны солдаты. Понятно? Марш!

Мальчик выдержал взгляд старика, а, честно скажу, я знал хороших командиров, которые робели от этого взгляда. Ну, а мальчик выдержал и лихо повернулся, так брякнув каблуками, что вздрогнул графин на столе, и вышел. Я пошел за ним и велел посыльному найти Петрова. Мальчик присел на подоконник возле моего стула и уставился в окно.

Надо сказать, вид из этого окна был невеселый. Серые холмы, покрытые низенькой, сожженной солнцем травкой, и земля вся в трещинах от жары, и вдали горы, и пустое небо.

Селение, в котором было управление отряда, выглядело совсем мрачно. Несколько глинобитных домиков и глиняные дувалы — и все это будто сделано из слипшейся пыли.

Где-то поблизости закричал верблюд, и гортанный резкий крик даже мне показался таким печальным, таким безнадежно тоскливым, что и не расскажешь.

Наверное, этот мальчик, кончая кавалерийское училище и прицепляя новенькие кубики на свои петлицы, думал о блестящих кавалерийских атаках, о красивой форме, о лихости кавалерийской, а тут песок и горы, и жара адская, и что еще ждет его впереди…

Мне захотелось поговорить с ним.

— Ваша фамилия Тарасов? — спросил я.

Он молча кивнул.

Я подумал: «Нелегко тебе, парень», — и спросил нарочно:

— Вы не родственник нашему начальнику?

Он вздрогнул и нахмурился.

— Нет, — говорит, — однофамилец.

Я подумал: «Хорошо. Значит, ты тоже закусил удила».

— Вот, погодите, — сказал я небрежным тоном. — Поработаете с нами — и узнаете, какой замечательный командир Тарасов.

Он весь повернулся ко мне и сказал, как-то особенно коротко выговаривая слова:

— Не нахожу. По-моему, он черствый и недалекий человек.

А лицом здорово смахивал на отца.

Я подумал тогда: «Он еще себя покажет, этот тугоуздный мальчик». А он головой тряхнул, улыбнулся и сказал со вздохом:

— Ну, ладно! Хорошо, во всяком случае, что у меня настоящая боевая работа будет.

Тут пришел Петров, и я познакомил их и сказал Петрову в чем дело. Петров обрадовался как именинник, потому что ему до смерти надоело возиться с верблюдами.

Дело в том, что назначение, которое Старик придумал своему сыну, было первым испытанием. Мальчик, конечно, мечтал о военных подвигах, о битвах и о прочей романтике, а Петров со своим взводом занимался не очень романтической деятельностью. Петр Петрович Тарасов готовился к серьезной драке с басмачами, и для этого предприятия нужно было заранее в разные пункты забросить сено для коней, продовольствие и боеприпасы. Словом, нужны были обозные средства, а какие средства возможны в веселых азиатских местах? Верблюды. Вот верблюдами-то и занимался Петров со своим взводом. Пригоняли к нам местные жители верблюдов, и Петров покупал их и приучал к вьюку и к седлу. Верблюд — зверь умный, но с характером, и работа эта требовала характера, и мало здесь могла пригодиться кавалерийская доблесть. Ну, пока мы с Петровым разговаривали, мальчик еще ничего не понимал, а потом ушли они о Петровым, и я остался один, и думал: «Сейчас ты, парень, увидишь, какая предстоит тебе боевая деятельность…»

Прошло так с полчаса, и входит ко мне этот мальчик. Я посмотрел на него, и снова мне его жалко сделалось: он даже побледнел весь, губы дрожат, а глаза такие, знаете ли, не знаю уж, как объяснить: будто лучший друг его по лицу ударил.

— Будьте добры, — он мне сказал, — пожалуйста, доложите начальнику отряда, что мною взвод Петрова принят.

Сказал, повернулся и вышел.

Вот так, значит, начал он служить у нас в отряде.

Я не ошибся: он оказался славным парнем, но ему пришлось многое вытерпеть. Петр Петрович Тарасов, его отец, придирался к нему и не давал спуска даже за малейшую ошибку, а он молча сносил все и ни разу не жаловался. Старику, видите ли, не нравилось, что сын его такой чистенький, такой щегольской с виду, что солдатских навыков, боевых привычек, суровости военной у него нет. Старик всем говорил, что мальчик — это однофамилец, и все в отряде поверили этому. Все, — кроме меня.

А мне пришлось еще один раз услышать разговор сына с отцом. Это было ночью. Я докладывал Петру Петровичу о результатах моей разведки — я только что вернулся с гор и мне удалось кое-что пронюхать. Я узнал, что банда Шайтан-бека бродит на той стороне возле самой границы и что со дня на день можно ждать банду к нам. Вот я доложил Петру Петровичу об этом, и Старик похвалил меня и сказал, что теперь-то мы обязательно скрутим Шайтан-бека и что пора разворачиваться ему навстречу.

Потом он велел позвать молодого Тарасова.

Мальчик явился. Похудел он, кожа на лице почернела от загара, а на скулах и на носу облезла клочьями. Это он, видите ли, целыми днями на самой жаре со своими верблюдами возился. Он, бедняга, думал поскорее отделаться от ненавистных зверей, но Старик требовал все новых и новых.

Пришел, значит, мальчик и встал по всей форме. Явился, мол, по вашему приказанию. Гимнастерка на нем грязная, сапоги в пыли, в навозе верблюжьем, руки перемазаны и лицо усталое. Снова мне его жалко стало, а Петр Петрович еще сказал:

— Что ж это вы не так щегольски одеты товарищ Тарасов? Или верблюжью кавалерию считаете хуже лошадиной? Нехорошо командиру вид иметь неряшливый.

Мальчик нахмурился и ответил — прошу, мол, простить. Не успел переодеться.

Тогда Петр Петрович спросил, как дела с вьюками, и мальчик доложил ему и потом сказал:

— Хотел бы поговорить с вами по личному вопросу.

В этот момент зазвонил телефон, и Петр Петрович взял трубку, и некоторое время очень тихо было, только слышался торопливый треск в телефонной трубке.

Петр Петрович положил трубку и помолчал. Когда он заговорил, голос у него был очень спокойный.

— Всех командиров созвать ко мне, — сказал он. — Через пятнадцать минут. Разведчики Шайтан-бека налетели на тринадцатую заставу, и Петров убит. Ты, — это он ко мне обратился, — ты не уходи далеко. Будь у дежурного.

Я вышел и послал дежурного созывать командиров, а сам остался возле окна и думал о Петрове. Мы хорошо знали друг друга, и я любил его, и вот теперь он убит. Я смотрел в темное окно, и звезды мерцали на черном-черном небе, и цикады стрекотали, и где-то недалеко плакал шакал.

За перегородкой, в кабинете Старика, было тихо. Потом я услыхал, как Старик чиркнул спичкой.

— Кури, Андрюша, — сказал он сыну.

— Не хочу, — Это мальчик ответил, и сказал он это так, будто бросил вызов Старику.

Тогда, слышу я, Петр Петрович трубочкой фыркнул и говорит тихонько:

— Сердишься? Ну и зря. По глупости злишься. По молодости лет.

Мне показалось, что голос у Старика усталый и печальный.

Помолчали они, и потом мальчик сказал:

— Я хочу поговорить с тобой, отец!

Старик заговорил снова, так же тихо и будто мальчик ничего не сказал.

— Петров, — говорит, — был отличным командиром. Его отец — паровозный машинист.

— Я думал, — громче говорит мальчик, — я думал, ты не для того решил скрывать, что я твой сын…

А Старик не слушает.

— Отец Петрова, — говорит, — паровозный машинист. Он старше меня, а сын был ровесник тебе. Трубку курил, чтобы казаться взрослее. Теперь, говорит, Шайтан-бек уже не пойдет через тринадцатую заставу. Теперь он пойдет по долине.

И тут, я слышу, мальчик не выдержал и прямо крикнул:

— Я утверждаю, что ты хочешь уберечь, меня!

Я думал, сейчас произойдет что-нибудь страшное. Старик наш был вспыльчивый, неудержимый человек. Но, совсем для меня неожиданно, я услыхал, как он заговорил все тем же тихим и грустным голосом:

— Разве ты не знаешь, что такое война? Я старый солдат, и я хочу, чтобы мой сын был настоящим солдатом.

Мальчик сказал:

— Я командир…

Мне слышно было, как дрожал его голос, будто он чуть не плачет.

— Командир? — повторил Старик. — Ты думаешь, война — это скакать на белом коне и проявлять героизм? Война — работа и терпение, выдержка и работа. Храбрость? Конечно, и храбрость. Но настоящая храбрость совсем не в том, чтобы умереть. А смерть… смерть… К смерти товарищей человек никогда не привыкнет. Бедняга Петров…

Снова долгое время из-за перегородки ничего не было слышно, и потом сын Старика сказал, запинаясь от волнения:

— Папа, — сказал он, — я не могу, понимаешь, не могу мириться с сознанием, что я в безопасности…

Он не договорил до конца, потому что зазвонил телефон, и Петр Петрович стал говорить по телефону, а тут уже пришли командиры, и мальчик снова стал Тарасовым-младшим, однофамильцем начальника отряда.

Все командиры собрались, и Старик открыл совещание.

— Погиб Петров, — сказал он, — погиб наш товарищ, и мы должны отплатить за него. Шайтан-бек, старый убийца, собирается к нам. Мы должны взять Шайтан-бека, взять во что бы то ни стало, взять живым или мертвым. Лучше живым.

И Старик рассказал нам, как он хочет это сделать.

Уже несколько месяцев гонялся Старик за Шайтан-беком, Они хорошо знали друг друга, хотя никогда не виделись. Шайтан-бек хитрил и путал следы, а Старик гонялся за ним, и распутывал петли его следов, и без устали преследовал банду. Шайтан-бек прилагал все силы, чтобы не встречаться со Стариком, а Старик всеми силами добивался этой встречи. Одолеть Шайтан-бека было делом нелегким. Мы все это хорошо знали. Но так же хорошо мы знали, что невозможно переупрямить нашего Старика. В последний раз Шайтан-бек едва удрал, потеряв в коротком бою половину своей банды. Теперь Старик снова разведал планы басмачей и снова приготовился встретить Шайтан-бека, и эта встреча должна была наконец состояться.

Старик хорошо знал привычки Шайтан-бека и решил, что после налета на тринадцатую заставу Шайтан-бек поведет свою банду в другое место, где его не должны бы ждать.

Очевидно, он выберет путь по долине. Там-то и решил Старик сосредоточить главные силы.

Ну, на совещании длинных разговоров не было, потому что мы, командиры, и так очень хорошо все знали. Пожалуй, сын Старика один не знал всех подробностей, но он молчал и ни о чем не спрашивал.

Старик отдал последние приказания и уже в самом конце сказал, что вместо Петрова на тринадцатую назначается Тарасов-младший.

Помню, я подумал, что похоже, будто Старик действительно хочет уберечь своего сына: всем нам передалась уверенность, что Шайтан-бек пойдет где угодно, только не через участок тринадцатый.

Уже брезжил рассвет, когда кончилось совещание. Собираться нам было недолго. Солнце еще не поднялось, а все мы уже разъехались из отряда.

Мне было поручено командование маневренной группой. Свой полуэскадрон я должен был вывести на левый берег ручья, у края долины, там в засаде дождаться басмачей и, пропустив голову банды мимо себя, ударить во фланг.

План Старика заключался в том, чтобы захватить Шайтан-бека в кольцо.

Вот, значит, поднял я бойцов по тревоге, и в сумерках мы выехали за ворота.

Было еще прохладно, и пыль прибило росой.

Минут через десять догнали двоих всадников. Это оказался сын Старика с коноводом. Они ехали шагом. Завидев меня, Тарасов сдержал лошадь и, когда я поравнялся с ним, поехал рядом.

— Я поджидал вас, — сказал он. — Нам ведь по дороге.

Я посмотрел на него и вижу — он улыбается, и глаза у него сверкают, и весь он просто ходуном ходит от возбуждения. А он говорит:

— Знаете, дождался я все-таки первого боя. Ведь бой будет сегодня. Я, — говорит, — чувствую: обязательно бой будет, именно сегодня.

Хотел я ему сказать, что если и будет бой, то ему в нем не участвовать, потому что через тринадцатую заставу басмачи не пойдут, но промолчал. Очень уж веселым он мне показался в то утро, и я решил не омрачать его радости.

А он говорит:

— Вы представить себе не можете, до чего мне хорошо сегодня и легко как-то! Места эти, — говорит, — просто удивительно до чего мне нравятся.

И правда, красиво показалось мне вокруг. Солнце из-за гор еще не встало, но розовое небо светилось, и вспыхивали розовые облачка возле вершин, и туман клубился в ущельях. Жаворонки кувыркались и щелкали высоко вверху. Копыта лошадей мерно и мягко стучали по влажной земле, изредка тихонько звякал клинок или винтовка, или фыркала лошадь, вкусно хрустя трензелями.

Мне трудно это объяснить, но мальчик, ехавший рядом со мной в парадной своей гимнастерке, в ремнях и в лихой фуражке, ловкий и складный, на небольшой гнедой лошади, весь он, всем своим видом и всем, что он говорил, как-то очень подходил к ясному утру.

Мальчик, знаете, был взволнован. Молодой ведь он был, да и всегда какое-то особенное чувство овладевает человеком в утро перед первым боем. Это я часто замечал.

Хотелось мальчику говорить и говорить. Что называется, душу раскрыть хотелось, но дороги наши расходились, и я попрощался с ним. Он улыбнулся, протянул мне руку. Таким я его и запомнил: с мальчишеской ласковой улыбкой, на гнедой лошадке, освещенного розовыми лучами.

На прощанье он сказал мне:

— Всего хорошего. Я уверен, именно сегодня будет бой. Увидимся ли?

Я ответил:

— Конечно, увидимся! — Крикнул моим бойцам: — Марш, марш! — И мы понеслись по дороге. На повороте я оглянулся. Сын Старика скакал галопом, легко нагнувшись вперед и коротко подобрав поводья.

Свой полуэскадрон я привел к ручью, мы расположились в засаде и, скрытые глубоким оврагом, стали ждать. Басмачи могли появиться в любую минуту, мы к этому были готовы.

В полдень на автомобиле приехал Старик. Он был спокоен и весел, шутил с бойцами и сказал мне, что сегодня Шайтан-бек не уйдет от нас.

У бойцов настроение было хорошее, все по-прежнему ждали банду с минуты на минуту, но никаких признаков басмачей не было.

Старик уехал на двенадцатую заставу. Эта застава стояла в долине, и мимо нее должен был пройти Шайтан-бек.

Солнце поднялось высоко, стало нестерпимо жарко, и бойцы начали нервничать.

Часа в два снова приехал Старик. Он был весь в пыли, но веселый и спокойный.

— Ничего, ничего, — сказал он. — Выдержка, выдержка и еще раз выдержка. Шайтан-бек, старая лисица, догадался, что мы его ждем, и он тоже ждет, он ждет, пока мы устанем от нетерпения и от проклятой жары.

Никто не знал привычек басмачей так хорошо, как наш Старик.

Мы изнывали от жары, воздух был похож на расплавленный металл, и трескалась земля, и вода в ручье напоминала жидкое масло. Было тихо. Так тихо, будто все умерло, даже цикады перестали трещать. Нам казалось, что жара уж больше не может усиливаться, но становилось все жарче и жарче. И вот наконец-то в мертвой тишине мы услышали топот копыт, и дозорные наверху, над оврагом, увидели всадника.Красноармеец прискакал с двенадцатой. Почти обезумевший от жары, он доложил, что банда Шайтан-бека перешла границу и движется по долине. Доложив, красноармеец лег на живот возле ручья и погрузил голову в теплую воду.

Потом мы услыхали визг басмачей и выстрелы, и в облаке раскаленной пыли банда проносилась мимо нас, и тогда мы выскочили из оврага и ударили им во фланг.

Мы молча рубились с ними, а безжалостное солнце жгло нас. Ветра не было, и пыль неподвижно стояла над нами.

Вы знаете, что значит бой в такую жару? Если знаете, то вам все понятно. Рассказать об этом нельзя. Я думаю, ад должен быть примерно таким.

Ну, словом, мы взяли в кольцо, опрокинули их, захватили всю банду, и вот тут-то и выяснилось, что Шайтан-бека нет. Его нигде не было.

На потрескавшейся земле лежали убитые. Жадные грифы прыгали возле трупов и не боялись нас. Мы отгоняли их, они прыгали не взлетая и хрипло кричали. От них пахло гнилью. Мы осмотрели всех убитых; Шайтан-бека не было среди них. И среди пленных его не было.

Старик ничего не сказал. Он велел мне ехать с ним, и мы понеслись в управление отряда. Всю дорогу Старик молчал.

В отряде он приказал мне связаться со всеми заставами.

Не знаю почему — прежде всего я позвонил на тринадцатую. Мне долго никто не отвечал, а потом подошел дежурный. Я спросил его, где он был, и он ответил, что остался один на заставе и был снаружи. Я не понял и велел позвать начальника. Тогда дежурный повторил — он один на заставе, а начальник с бойцами уехал. Я разозлился и выругался: «Куда уехал? Почему ничего не доложили?» Дежурный невозмутимо объяснил, что этого он не знает, начальник ничего докладывать не приказывал.

Я побежал к Старику. Он выслушал меня и нахмурился.

Минуты три я ждал, а он молчал и пыхтел трубкой.

— Очень плохо, — сказал он потом и больше ничего не прибавил.

Через пять минут мы с ним неслись в автомобиле на тринадцатую заставу.

Это была бешеная езда. Мы задыхались от пыли, в радиаторе кипела вода, машина дрожала, как загнанная лошадь, и солнце, яростное солнце пылало на белом небе.

Я не спал уже двое суток, несколько раз тяжелая дремота овладевала мной, и я забывался, несмотря на сумасшедшие толчки. Я просыпался с таким чувством, будто сейчас умру, и видел перед собой сутулую спину Старика и сожженную землю, и снова засыпал на несколько минут.

Старик торопил шофера, и мы неслись по страшной дороге, со скоростью до восьмидесяти километров в час.

Думаю, только счастливой случайностью можно объяснить, что мы не разбились.

На тринадцатой заставе нас встретил дежурный, тот самый, с которым я говорил по телефону. Огромного роста и, очевидно, очень сильный, красивый украинец, он был на редкость хладнокровен.

Встретив Старика, он встал по команде «смирно» и доложил так спокойно, будто вообще ничего не случилось. По его словам выходило, что еще утром новый начальник поднял всех бойцов, велел седлать коней и вообще привел заставу в полную готовность. Днем пришло известие о бое в долине, и тогда начальник приказал садиться на коней, а сам сел на коня бывшего начальника и со всеми бойцами заставы, кроме дежурного, поскакал вдоль границы по направлению к двенадцатой заставе. Вот и все, что знал хладнокровный дежурный.

Старик очень встревожился и стал звонить на двенадцатую заставу. Ему ответили, что начальник заставы тринадцать не появлялся.

Мы ничего не понимали и больше ничего не могли узнать. Я предложил Старику возвращаться обратно, в управление отряда, но Старик сказал:

— Нет. Позвони туда и предупреди. До утра я буду здесь.

Словно бы в каком-то мрачном оцепенении, Старик сидел возле стола, с погасшей трубкой в зубах.

Я больше не мог бороться с усталостью. Я расстелил бурку на полу, лег и уснул.

Мне ничего не снилось. Несколько раз я просыпался и видел, что Старик все так же сидит возле стола. Несколько раз звонили из управления отряда, и Старик говорил негромко. Он не спал всю ночь. Утром он сидел на том же месте, с потухшей трубкой в зубах, и глаза его были воспалены. Я уже сказал: было похоже, что он в каком-то оцепенении.

Ночью было прохладней, но вот ночь кончилась, небо стало красным, и опять из-за гор вылезло неумолимое оранжевое солнце.

Я встал и подошел к Старику.

Он вздрогнул, потер ладонью лицо. Мне показалось, что он сильно сдал за эту ночь.

Мы вышли из помещения во двор заставы. Уже было жарко. Шофер возился у запыленного автомобиля.

— Очень плохо, — тихо сказал Старик. Я старался не глядеть на него.

Он направился к автомобилю. Он шел медленно, сутулясь и устало волоча ноги.

И вот тогда-то мы услыхали топот копыт. Нас было четверо во дворе: Старик, дежурный по заставе, шофер и я, — и все четверо сразу услыхали быстро скачущую лошадь. Мы не успели добежать до ворот, когда всадник влетел в них.

Это был сын Старика. Да, именно он, но как непохож он был на того мальчика, с которым я прощался накануне утром. Сейчас он сидел на огромном вороном жеребце — я хорошо знал этого коня. Жеребец был от пота серым. Сын Старика на полном скаку осадил его, так что конь присел на задние ноги, подняв облако пыли. И сын Старика соскочил с седла, пошел прямо к отцу. Он шел кавалерийской походкой, легко покачиваясь. Его гимнастерка была изодрана. Загорелое лицо почернело и осунулось, и какое-то новое выражение появилось на нем. Лицо стало суровым, почти мрачным, и, вместе с тем, гордая веселость была в глазах.

Он тяжело дышал, подошел к отцу и сказал отрывисто и очень громко:

— Докладывает Тарасов, начзаставы тринадцать. Я самовольно повел всех бойцов заставы, кроме одного, в направлении заставы двенадцать.

Он замолчал и облизал запекшиеся губы.

Я посмотрел на Старика. Никогда раньше я не думал, что у него может быть такой вид. Он сказал хрипло, не спуская глаз с лица молодого Тарасова:

— Ну, и что же? Что же дальше?

Его сын молчал.

— Где твои бойцы? — неистово крикнул Старик. Он мертвенно побелел и шагнул к сыну.

Его сын улыбнулся. Да, да, улыбнулся спокойно и чуть-чуть снисходительно. Он смотрел на своего отца и улыбался ему в лицо. Когда он заговорил, мы снова услышали топот копыт.

— Вот они едут, — сказал сын Старика. — Они едут с пленными. Я поймал Шайтан-бека. Я поехал вперед, чтобы скорей сообщить тебе, отец…

Он вдруг назвал Старика отцом, и Старик бросился к нему, и обнял его, и поцеловал прямо в губы.

— Очень хочется пить, — тихо сказал сын Старика.

Во двор заставы въезжали бойцы. Они конвоировали пленных. Халаты басмачей были изодраны, густой слой пыли покрывал их, и сквозь пыль виднелись бурые пятна крови. У некоторых пленных белели повязки на головах, у иных руки были забинтованы.

Впереди басмачей на прекрасной лошади ехал старец. У него было сухое морщинистое лицо и слезящиеся глаза. Давний розовый шрам пересекал его левую щеку. Я сразу понял, что это Шайтан-бек. Трое красноармейцев не спускали с него глаз.

На середине двора Шайтан-бек остановил лошадь, медленно слез на землю и, прихрамывая, пошел к нам.

— Кто из вас начальник Тарасов? — сказал он, чисто выговаривая русские слова.

Наш Старик ответил ему:

— Здравствуй, Шайтан-бек. Я давно хотел повидаться с тобой.

Шайтан-бек оскалил зубы и резко повернулся к сыну Старика.

— Вот этот джигит взял меня, — громко и быстро заговорил старый басмач. — Он мальчишка, но мне не стыдно, что он взял меня. Он смелый человек. Он рубился со мной в ущелье. Я не хотел стрелять. Я боялся, что горное эхо разнесет звуки выстрелов и ты, начальник Тарасов, пришлешь своих аскеров. Поэтому я приказал моим людям не стрелять, и мы рубились в узком ущелье. Я не знаю, почему он не стрелял. Может быть, он еще недостаточно умен. Или он хотел взять меня живым. Я не знаю. В бою он нашел меня, и мой клин сломался о его клинок. Он не убил меня, хотя я ранил его в руку. Он взял меня в плен, и тогда те мои джигиты, которые остались в живых, тоже сдались на твою милость, начальник Тарасов. Если ты угадал, что я пойду здесь, пока другие мои люди бьются с твоими аскерами там, в долине, если ты угадал и послал мне навстречу смелого мальчишку, тогда по праву считай меня своим пленником. Но я думаю, что не твоя хитрость победила сегодня мою хитрость. Молодость и судьба! Вот что победило Шайтан-бека. Судьба любит помогать молодым, начальник Тарасов. Судьбе надоедают старики. Я старый воин. Я не боюсь смерти и не жалею ни о чем. Я ненавижу моих врагов, но больше всех я ненавижу тебя, начальник Тарасов, и я рад, что не тебе суждено было взять меня.

Тогда наш Старик улыбнулся и положил руку на плечо молодого Тарасова.

— Может быть, — сказал Старик Шайтан-беку. — Может быть, ты кое в чем и прав, Шайтан-бек, Но знаешь ли ты, кто взял тебя?

Старик говорил, все время улыбаясь.

— Знаешь ли ты, Шайтан-бек, — сказал он, — знаешь ли ты, старая лисица, что смелый человек, победивший тебя, — сын мой?

Шайтан-бек пристально посмотрел на Старика и потом на молодого Тарасова. Наверное, он увидел, как похожи они друг на друга. Он поклонился Старику.

— Тогда я твой пленник, — сказал он, выпрямляясь и закрывая глаза.

Старик повернулся к сыну, он улыбался все время. Он сказал:

— Но за самовольство ты отсидишь десять суток.

Сын Старика хмурился и глядел в землю.

— Слушаюсь, — сказал он и, помолчав, прибавил: — прошу об одном: вороного оставить мне.

Он говорил о коне Петрова, о чудном вороном жеребце, на котором ездил покойный Петров.

— Хорошо, — ответил Старик.

Он все время улыбался. У него было очень счастливое лицо.

Вот с тех пор знаменитый вороной жеребец остался у сына Старика.

Жеребец был чудесный, и на нем сын Старика два раза выигрывал окружные скачки, а через год вороного жеребца убили в бою, но это уже совсем другая история.

Иван Ваганов ЧЕРЕЗ КАРАКУМЫ

Вот и позади учеба на ташкентских курсах оружейных мастеров. Вернулся я в Кушку, к своим боевым друзьям-пограничникам, в первых числах мая 1931 года.

Теперь наша часть называлась не маневренной группой Ашхабадского погранотряда, как раньше, до моего отъезда, а кавалерийским дивизионом пограничных войск ОГПУ.

Нам, пограничникам, вместе с частями Среднеазиатского военного округа и отрядами самооборонцев-дехкан, предстояло завершить уничтожение басмаческих банд, подстрекаемых и поддерживаемых империалистами и их разведками — американской, английской и французской.

После того как в 1930 году пограничники нанесли ряд сокрушительных ударов по бандам Ибрагим-бека в верхнем течении Аму-Дарьи, басмачи разрозненными группами стали просачиваться в глубь Туркмении и Узбекистана. Наиболее крупной из этих групп был отряд Чюмбы.

Разгромить банду Чюмбы поручили нашему кавалерийскому дивизиону. Нам было известно, что она продвигается к Мургабскому оазису с целью перейти афганскую границу. Басмачи шли быстро и вот-вот могли появиться в районе 6-й заставы.

Не допустить перехода бандитов через границу — таков был приказ командования.

Помню, жарким, безоблачным майским днем, навьючив верблюдов боеприпасами, нагрузив повозки пулеметными лентами и снарядами, мы двинулись к 6-й заставе.

Наш дивизион сумел намного опередить басмачей — те появились у границы только к исходу следующего дня.

Мы заняли полукруговую оборону вдоль границы, замаскировали пулеметные тачанки, поставили на прямую наводку артиллерию. Басмачи, не подозревая о нашем присутствии, четырьмя группами, на полном галопе, с воплем «Алла!» бросились к границе…

Они все ближе и ближе. Уже можно различить широкие пояса на темных халатах, желтые повязки на рукавах… Звучит короткое слово команды. Встретив шквальный огонь, басмачи кинулись врассыпную. А мы, пользуясь замешательством врага, пошли в сабельную атаку.

Около сотни головорезов потеряла тогда банда Чюмбы, обращенная в бегство.

В том бою мы захватили немало пленных и трофеев. Все попавшее в наши руки оружие — пулеметы, маузеры, шашки — было английского производства, далее седла и нагайки английские…

Среди пленных оказалось несколько русских, белогвардейцев, бежавших в свое время на Запад и завербованных в подмогу басмачам. Попали в плен и «святые отцы» — узбекский мулла и русский поп…

Как только рассвело, наш дивизион снялся с участка 6-й заставы. Дорог был каждый час. Изрядно поредевшая банда Чюмбы уходила вниз по Мургабу.

К полудню мы въехали в небольшое селение, встретившееся на пути. Басмачи побывали здесь минувшей ночью. Перед нами открылась страшная картина разбоя.

Дехкане этого селения незадолго до прихода басмачей объединились в колхоз — в ту пору по всей Туркмении создавались хлопководческие и овцеводческие коллективные хозяйства. Увидев прибитый на одном из саманных домов кусок фанеры с надписью «Правление колхоза», бандиты учинили дикую расправу над мирными дехканами. Врывались в дома, расстреливали и рубили саблями всех, кто только попадался на глаза, не щадили ни женщин, ни стариков, ни младенцев. Председателя колхоза изрешетили пулями, а потом повесили, вырезав на его груди слова «Смерть ОГПУ» и воткнув ему в рот бумажку, на которой было накарябано:

«Да здравствует англо-французский союз освободителей Азии!»

Басмачи угнали всех верблюдов и лошадей, перерешали колхозных овец…

В горестном молчании стояли мы, пограничники, над телами безвинно убитых людей. И каждый из нас мысленно дал клятву сполна расплатиться с врагом.

…Час от часу сокращалось расстояние между нашим дивизионом и бандой Чюмбы. Мы подходили к Иолотани. Неподалеку от этого городка, в балке, произошла стычка между нашим головным взводом и басмаческим заслоном; нам удалось взять пленного. Пленный показал, что Чюмба решил не заходить в Иолотань, а уйти по пескам к Аму-Дарье. Наши разведчики донесли, что банда действительно двинулась по пескам к железной дороге, в направлении станции Репетек.

…Тридцать с лишком лет отделяют меня от тех дней, но некоторые, казалось бы рядовые, эпизоды надежна врезались в память.

Никогда не забуду, например, встречи, оказанной пограничникам в Иолотани.

На главной улице нас приветствовал отряд самообороны. Целые сутки этот отряд туркмен-добровольцев провел в засаде, готовый дать отпор бандитам, если бы они попытались войти в город. Самооборонцы несли красное полотнище с надписью по-русски: «Слава красноармейцам-чекистам!» Когда мы проезжали по городку, все жители от мала до велика высыпали на улицы. Старики, с седыми бородами, в праздничных халатах, выводили нам лучших коней, дарили оружие. Девушки подносили вяленые дыни, глиняные блюда с пловом, кувшины чала — холодного напитка из верблюжьего молока.

В нас дехкане и рабочие-туркмены видели своих защитников. Нужно ли говорить, как волновали нас такие встречи…

Нам предстоял нелегкий 150-километровый переход вдоль железной дороги, через барханы. Мы готовились в путь, разбирали и навьючивали на верблюдов оружие, укладывали в тюки продовольствие, грузили на повозки ящики с боеприпасами, наполняли водой бурдюки. Воды старались взять как можно больше, у каждого из нас было по три-четыре фляги. Мы вволю напоили верблюдов и лошадей, напились сами, что называется, до отвала…

Вместе с нами из Иолотани выступил и отряд самооборонцев во главе со своим командиром комсомольцем Мавы.

Вечерело. В лучах заходящего солнца раскаленный песок лежал красноватыми волнами. Как-то внезапно наступила южная ночь. Только перед рассветом мы сделали короткий привал. И снова по коням.

К полудню жара стала нестерпимой. Солнце жгло безжалостно. Наши гимнастерки, утром бело-серые (проступила соль), опять потемнели от пота.

Рядом со мной ехал Мавы, вчерашний кочевник.

— Жарко? — улыбаясь прищуренными глазами, спросил он. — Сойди с лошади, лучше будет. — И, всматриваясь в песчаную даль, добавил: — Железнодорожная будка скоро…

Мавы не ошибся. Через полчаса мы подъехали к низкому глиняному строению с плоской крышей, стоявшему у самых шпал. Путевой обходчик, пожилой русский человек, на наш вопрос, проходила ли здесь банда, ответил:

— Как же, вчера нагрянули, басурманы… «Ключи давай!» — орут… Чтобы гайки отвертывать, ясное дело. «Нету, — отвечаю, — ключей». Тут меня один из шайки ихней и полоснул нагайкой… — Обходчик провел жилистой рукой по багровому шраму, пролегшему от виска к подбородку. — «Повешу!» — кричит… Да спешили, видать, очень… А козу проклятые увели. Внучатам без молока быть. — Он кивнул в сторону двух ребятишек, испуганно выглядывавших из-за приоткрытых дверей.

Двигаясь вдоль железнодорожного полотна, мы вышли к станции Репетек. Сюда же из Чарджоу раньше нас подошел отряд войск ОГПУ.

Оказалось, басмачи несколько раз пытались прорваться к станции. Их упорные атаки были понятны: на путях стояли три цистерны с водой. А вода очень нужна была банде Чюмбы, прошедшей полторы сотни километров по пескам.

Но захватить цистерны басмачам не удалось. С приходом нашего дивизиона они отказались от попыток овладеть станцией и двинулись через пески на Аму-Дарью.

Как следовало действовать нам? Наш командир связался с Ташкентом, со штабом по борьбе с басмачеством. Приказ был короток: преследовать банду до полного уничтожения. Итак, нам предстоял еще один переход через Каракумы. Пополнив запасы воды, мы вышли из Репетека. Кругом, насколько хватает глаз, простирались песчаные волны барханов. Небо было голубым, только на самом горизонте ползли странные желтоватые облачка. Я заметил, что Мавы то и дело беспокойно поглядывает на горизонт. А желтые облака росли, сливались, образуя сплошную полосу, которая становилась все шире и шире.

Сойдя с лошади, Мавы приблизился ко мне и тихо сказал:

— Нехорошо… Беда будет.

Я догадался, о какой беде говорил Мавы. Надвигалась песчаная буря.

Мы к этому времени отошли от Репетека километров на двадцать.

— Дед Садык рассказывал мне, — так же тихо продолжал Мавы, — целые караваны лежат в этих песках..

А буря неумолимо надвигалась на нас.

Последовала команда собраться по трое, с лошадьми и верблюдами. Ветер взметал огромные массы песка, стало трудно дышать.

Только к рассвету стихло. Можно было наконец перевести дыхание. Люди стряхивали с себя песок, протирали оружие.

И снова в путь. После бессонной ночи едва передвигали ноги. Солнце палило, мучила жажда. Но и в те часы думалось об одном: как можно скорее настичь и уничтожить банду.

На вторые сутки ночью мы вышли к Аму-Дарье.

А как только начало светать, прозвучал сигнал боевой тревоги. Туркмены-кочевники сообщили о появлений басмачей.

Мы ехали старой караванной дорогой вдоль берега реки.

Бандиты уничтожили на своем пути все живое. Мы видели не одно обезлюдевшее селение. В пыльных двориках валялись верблюды со вспоротыми животами, зарубленные саблями овцы и лошади…

— Смотри, живые! — вдруг услышал я негромкий голос Мавы.

У кибитки, низко склонив голову, сидели старик, девушка и парень. Рядом с ними на полосатом халате лежал труп юноши. На его лбу была вырезана пятиконечная звезда, на окровавленной одежде выделялся значок «КИМ».

— Его сын, — кивнув на старика, сказал сидевший рядом с ним парень. — Два дня как приехал из Чарджоу, учился там. Комсомолец. — Парень помолчал. — И мы тоже комсомольцы: Айна, — он провел рукой по плечу девушки, — и я, Меред…

Был уже дан сигнал сбора, когда к командиру дивизиона подошли Меред и Айна.

— Разрешите и нам ехать с вами, — попросил парень. — Мы должны отомстить.

Командир пристально посмотрел на Мереда, потом перевел взгляд на девушку:

— И ты?

Айна кивнула, а парень смущенно добавил:

— Мы любим друг друга…

— Что ж, — сказал командир дивизиона, — не стану вас разлучать…

Он подозвал Мавы, объяснил Мереду и Айне:

— Товарищ Мавы будет вашим начальником.

…Еще не один десяток километров прошел наш кавалерийский дивизион, преследуя банду Чюмбы, по барханным пескам и солончаковой степи, поросшей редкими кустами саксаула. Банда петляла, заметая следы, стремясь оторваться от преследователей. Поняв тщетность своих попыток уйти к Аральскому морю, она круто повернула на запад, к Каспию.

Без малого сто восемьдесят километров отделяли нас от одного из старых колодцев, а именно там засел Чюмба. Это расстояние мы проделали за трое суток. Под прикрытием ночи окружили колодец. Развьючили лошадей и верблюдов, расставили артиллерию и пулеметы, подвезли к огневым точкам боеприпасы.

Перед рассветом командир дивизиона Сырма и комиссар Пономарев созвали весь командный состав. Командир глянул на часы, коротко сказал:

— Скоро начнем.

А комиссар вручил каждому из нас листок тонкой бумаги с отпечатанным на пишущей машинке текстом. Это было обращение командования к воинам-пограничникам:

«Товарищи коммунисты и комсомольцы, командиры и красноармейцы! Пришел час расплаты с бандой Чюмбы. Басмаческие изверги убили и замучили тысячи сынов и дочерей народа, разграбили и сожгли много молодых колхозов. Отомстим же бандитам — за кровь и слезы простых людей, за погибших товарищей! Пусть наше кольцо будет железным, и пусть ни один басмач не выйдет из него! Поклянемся же отплатить сполна лютым врагам Советской власти!»

Командиры тут же собрали людей. Молча слушали пограничники слова обращения. А потом так же молча стали ставить под ним свои подписи.

У меня и сейчас хранится высветленный временем памятный листок с подписями боевых товарищей…

В 6.30 командир дивизиона отдал приказ — открыть огонь из всех орудий.

С возвышенности, где расположился наш взвод, было видно, как заметались бандиты. Потом несколькими группами на лошадях они кинулись на наши позиции. Завязалась сабельная схватка.

Я видел, как мужественно бился Меред. Трое басмачей налетели на него. Однако парень не растерялся: к нему вовремя подоспели свои.

Басмачи бросали на прорыв все новые и новые силы. В отдельных местах чувствовалось их численное превосходство. Видя это, комиссар дивизиона Пономарев собрал всех связных и повел их в атаку. Шестерых басмачей зарубил он в том бою. И вот когда уже бандиты обратились в бегство, пуля настигла комиссара…

Мы с Мавы сидели на ящике из-под снарядов, к нам подошла Айна. Ее лицо выражало крайнее беспокойство.

— Где Меред? — с дрожью в голосе спросила девушка.

Мы переглянулись, Мавы не стал скрывать от нее правду.

— Погиб Меред, — сказал он. — В первый раз выручили его, а во второй…

Айна не закричала, не заплакала. Только сжатые губы и мертвенная бледность лица выдавали ее состояние. Она молча повернулась и пошла. Она шла и чуть покачивалась, и покачивались ее тонкие черные косички…

Как только первые лучи брызнули из-за горизонта, басмачи предприняли новую атаку. Но и на этот раз они были отброшены к колодцу.

Тогда Чюмба собрал в один кулак остатки своих сотен и полусотен, повел их в последний бой. И, зная, что он последний, в самый разгар его, главарь, а с ним два белогвардейских офицера трусливо бросили свое «войско» и ускакали.

Помнится, это был на редкость прохладный для туркменских песков день. Мы выстроились у самого колодца. Командир дивизиона поздравил нас с большой победой и поблагодарил за хорошую службу.

Потом он повернулся в ту сторону, где лежали наши погибшие товарищи, снял фуражку и сказал:

— Спите вечным сном, боевые друзья! Вы сражались, как подобает советским бойцам-пограничникам и погибли как герои, отдав свою жизнь за свободу и счастье братских народов, за нашу Советскую Родину!

Сырма опустился на колено и поцеловал в лоб мертвого комиссара.

Утром над нами затарахтел самолет; он сбросил боеприпасы, продовольствие, почту и вымпел с приказом командования — выйти к Каспию, переправить на баржу раненых и больных, а затем следовать к колодцу номер 370, где скрывался еще один басмаческий отряд. В приказе говорилось, что к этому отряду примкнули Чюмба и его подручные.

Анатолий Шалашов ПОСЛОВИЦА

Этой ночью в Геок-Тепе снова стреляли в медную дощечку на памятнике погибшим казакам. Но разве музыка заставит упасть на землю плоды тамаринга? На этот раз русские не искали виновников среди туркмен, как бывало при царе.

…Меред лежал на кошме у ручья. Из глины он слепил чилим и, засыпав добрую горсть табака, курил. Меред думал. Он знал, кто ночью стрелял в медную дощечку. Видно, не зря в обиходе у пограничников кличка «Пси-Пси» — так чихает барс. Меред же так подавал сигнал пограничникам, если нападал на след нарушителя.

Проводник Меред был храбр и осторожен, как барс на горной тропе. Но не хуже знал законы гор и тот, кто ночью стрелял в медную табличку на памятнике казакам. Меред не сомневался в своей догадке, потому спокойно налил взмокшему под солнцем начальнику заставы пиалу зеленого чая.

— Ускользнувшая рыба всегда большой кажется, — успокаивая, сказал он кизыл-аскеру.

— Но они уйдут за кордон! — настаивал гость.

— Сокол мух не ловит, — все так же невозмутимо ответил Меред. — Если я этими днями буду нужен, ищи меня у Большого камня. Младших посылай.

— Ты отказываешься ловить нарушителя границы? — изумился молодой начальник заставы.

— Начальник, ты слеп от злости, а со слепым о цвете не говорят. — И Меред снова припал губами к сырой глине, глубоко затягиваясь густым дымом. — Белый Перс, которого ты ищешь, только того и ждет, чтобы мы начали облаву. Но он ошибся. И скоро поймет это. Иди спи, начальник, но помни, что искать меня надо у Большого камня. А захлопнешь капкан пустым, после этого рот насмешке долго не захлопнешь.

Белого Перса Меред знал с тех времен, когда с отцом сеяли для себя на плоскогорье богарную пшеницу. Тогда еще Белый Перс хотел поссорить русских с туркменами. И тогда он стрелял ночью в памятник. А когда отряд крестьян погнался за бандой, другая угнала за кордон две отары общественных овец.

Крестьяне гнались за бандами по горам. Через сутки нашли в пещере тлеющие угли. Но басмачи на конях ушли из ущелья. Они схватили лошадей за хвосты и били их плетьми изо всех сил. Озверевшие животные рванулись вверх, цепляясь твердыми, как кремень, копытами за едва видневшиеся уступы, и вынесли всадников на хребет. Догнать бандитов крестьяне так и не смогли, их лошади были подкованы давно и шипы стерлись.

Меред в тот раз двое суток сидел у камышей старого родника, где, по его расчетам, должны были показаться чужаки во главе с Белым Персом. Но незнакомые шорохи, долетавшие с ветром, спутали все карты.

— Пси-пси! — предупредил Меред.

— Пси-пси! — ответили ему вечерние сумерки.

И снова Меред чихнул, словно барс.

Сумерки ответили тем же, но теперь с другой стороны.

Сердце молодого мергена дрогнуло от радости. Мало кто в округе приносил с охоты сразу двух барсов. Меред осторожно повернул затвор и приподнялся из-за укрытия. В это время на голову ему накинули халат. Руки заломили, ноги туго перетянули ремнем.

— Ну, будешь еще бегать за нами? — спросил предводитель банды Белый Перс. И приказал поставить парня на колени, лицом к роднику.

— Нет, — тут же передумал Белый Перс. — Не станем поганить воду его кровью. Отволоките этого барса к камням. — И Белый Перс рассмеялся Мереду в лицо.

Он рванулся, хотел вскочить, но двое рыжебородых навалились ему на плечи.

Дважды Белый Перс прицеливался из маузера. И дважды опускал его. Прицелился в третий раз. Но один из бандитов отозвал предводителя, и из-за камней до Мереда донесся внятный шепот:

— Ты хочешь, чтобы все девять его братьев объявили нам кровную месть? Напугал — и хватит. Оставь. При случае рассчитаемся.

— Ну вот что, — сказал Белый Перс. — Сокол мух не ловит. Стой здесь, пока мы не скроемся. А будешь кричать, пулю получишь — И он вдавил ствол маузера а лоб Мереда. — Стой — и ни с места!

И только когда бандиты отдалились, Меред заметил свою винтовку в траве. Он схватил оружие, и один из них, там, вдалеке, упал на колени. Четверо, отстреливаясь, подхватили раненого и скрылись за камнями.

С тех пор прошло много времени. И вот в Геок-Тепе снова ночью стреляли в медную дощечку на памятнике погибшим казакам. Меред был уверен, что Белый Перс засел где-то поблизости, выжидая.

Перед рассветом к костру у Большого камня прискакал пограничник. Он сообщил, что на ближайшем разъезде бандиты украли у путевого обходчика дочь. Прием был прежний — отвлечь главные силы заставы и совершить налет на стада.

В горах отряд неожиданно натолкнулся на заплаканную девочку. Не говоря ни слова, она передала несколько патронов от маузера. Белый Перс пытался запугать Мереда напоминаниями о встрече у родника.

Меред долго рассматривал патроны, думал, а когда отряд двинулся по указанному девочкой направлению, снова смотрел на тяжелые патроны маузера. И тень ложилась на лицо Мереда: он понимал, что где-то здесь таится хитрость. Но какая? Вначале шли следы трех коней. А дальше проводник насчитывал лишь четыре отпечатка. Конь начал кружить, словно сбился с пути. И вот за двумя первыми кругами, в стороне от направления, принятого пограничниками, Меред увидел еще теплый навоз. И огненно полоснула гнедой круп плетеная камча. Меред понял, что Белый Перс решил скрыться у старых чинар.

Двое суток в поселке никто не видел Мереда. Братья несколько раз ездили на заставу, но и там ничего не знали о проводнике. Он вернулся на третьи сутки в изодранном халате, с седлом на плечах и огромной ссадиной у левого глаза. На заставе он, стерев рукавом пот со лба, подошел к молодому начальнику и тихо сказал:

— Там, у старых чинар, сокол поймал двух мух.

Валентин Рыбин СИНИЕ ГОРЫ Из поэмы

Много солнца,
много света,
в знойном мареве земля.
И шуршит сухое лето
по горам и по полям.
Из винтовки по мишеням
бьет Маньков на славу —
старшине на утешенье
и бойцам заставы.
Отстреляется,
привстанет —
парню дышится легко.
Что ни выстрел — попаданье,
а бывало — в «молоко».
Скачет конь —
рябит в глазах.
Сабли взмах —
летит лоза.
Парень рубит ловко.
Быстрота, сноровка!
Жарко,
служба нелегка.
Но настанет вечер —
и Маньков у турника
расправляет плечи.
Разотрет в ладонях мел:
— Сделать, что ли, склепку?
Смех —
мол, каши мало ел.
— Я хлебал похлебку.
. . . . . . . . . .
Снова шутки средь бойцов:
— Не теряйся, Вова!..
Пишет парень письмецо
старику Манькову.
Полсела в письме его
и для всех приветы.
Жив, мол. Кормят ничего,
только жарко летом.
* * *
Над речкою устало
поникли ветви тала.
Ночами стонет филин,
оплакивает лето.
И зяблик:
«Цви-ли, цви-ли?» —
как будто ждет ответа.
Тишина…
Скрипит перо,
в кабинете лампа светит.
Заседает в кабинете
комсомольское бюро.
И глядит с портрета Ленин…
Рыжкин встал —
серьезный вид;
вслух читает заявленье.
У стола Маньков стоит.
«Все свои…
А вдруг не примут?»
То уверенность,
то страх.
Посмотрел в окошко.
«Климат
непонятный на горах».
Прокатился над двором
по горам сердитый гром.
Чудеса творит природа —
гром в такое время года!
Гром,
а дождик мельче проса,
стекла плачут от дождя…
По уставу три вопроса,
год рождения вождя…
Вот Маньков в казарму входит,
парня — чуть не на ура.
— Значит, принят?
— Принят вроде. —
Улыбнулся
— С плеч гора.
Серых туч густая лава,
ночь ноябрьская слепа.
Верст за десять от заставы
безымянная тропа.
Ветер злой свистит на склоне,
над тропой кусты дрожат,
у подножья дрогнут кони,
за скалой бойцы лежат.
Чу, с куста вспорхнула птица.
Не видать во тьме ни зги.
Легкий шорох у границы,
вороватые шаги.
Ближе, ближе шорох слышен,
— Слышь, идут?..
Маньков застыл,
шепчет Камину:
— Потише.
Пусть идут,
заманим в тыл.
Камин встал.
— Их много вроде. —
Весь трясется,
сам не свой
— Брось дурачиться, Володя. —
И надсадно крикнул:
— Стой!
Вспыхнул мрак смертельным светом,
конь сорвался —
стук подков.
И — темно.
— Володя, где ты?
Слышь, Володя?..
Нет ответа.
За кустом
притих Маньков.
Страшен враг?
Конечно, страшен.
Ждет боец, глядит на склон.
Подступает к горлу кашель.
И откуда взялся он?
«Непонятен этот климат.
То прохладно,
то жара…»
Трое их.
Проходят мимо.
Ну, давай, Маньков.
Пора!
Не спеша винтовку вскинул,
скорострельною стрельбой
двух свалил — ударил в спину:
третий бросился в низину.
— Брешешь,
справлюсь я с тобой!
Прыгнул вслед:
— Постой, «дружище»!..
Повалил в гнилой листве
и тяжелый кулачище
припечатал к голове.
— Так-то вот, —
вздохнул сердито, —
подлецам шутить с огнем.
Снял ремень,
связал бандита
и откашлялся на нем.
«Ну с чего бы кашель этот?
Фу ты, черт!
Секрет открыл:
ведь с потемок до рассвета
я ни разу не курил».
Серых туч густая лава,
стук копыт в сырой траве.
Скачет чуть не вся застава
с Семихаткой во главе.
Мчатся ветром —
к гривам плечи,
по горам коней гоня.
Камин всадникам навстречу —
без винтовки,
без ремня.
Кони встали,
кони в мыле,
кони дышат тяжело.
— Где Маньков?!
— Его убили…
Семихатка сплюнул зло.
Мчатся дальше.
В серых тучах
«безымянная» вдали.
Прискакали.
Возле кручи
залегли и поползли.
Семихатка брови хмурит:
у скалы — как будто дым.
Пригляделся.
— Кто-то курит.
Не стрелять.
Возьмем живьем.
Встал Маньков.
«Да это ж наши!»
Сердце прыгнуло в груди.
Закричал, рукою машет:
— Эй, ребята, подходи!
После боя пришел в столовку,
съел тарелку борща и каши.
— Ловко ты их отделал, Вовка! —
похвалил его повар Пашин.
— Зря судачили, что не годен…
Вот, глядишь,
и выдадут орден.
Человека узнаешь разве
сразу —
чем он живет и дышит?
А ведь ты всесторонне развит,
из тебя бы и повар вышел.

Ата Каушутов ОХОТА Из романа «Внук Мергена»

Солнце сдвинулось за гору, вершину которой укрывали облака. Ранние сумерки быстро сгущались, и охотникам с тяжелой ношей на плечах приходилось пробираться ощупью. Своего полуторапудового джейрана старик нес медленно, но довольно бодро. Молодой его спутник часто дышал, отфыркивался и пыхтел, мелко семеня ногами, хотя туша на его торбу весила не больше, чем у старика. Молодым спутником был Чушегез. Ему ли равняться с таким испытанным ходоком, как дедушка Мерген. Он не только не жаловался на усталость, а еще и развлекал счетовода. Чушегез изнемог от усталости, но не подавал виду.

— Ну, а как же ты потом с барсом? — спрашивал он.

— Потом один и остается тебе выход: надейся на себя, — продолжал старик давно начатое повествование. — Приклад сюда, под мышку, вот так укрепил, сделал надежный упор, а ствол ему в пасть наставил. Раненый, в смертных муках, глаза красные… ну и принялся грызть железо. Скрежет такой — веришь ли, мороз по коже. А момента упустить нельзя: бью ножом, поворачиваю его. Валится бедняга, а железо изо рта не выпускает Ослабел… Глянул я: пуля попала ему в низ живота, в самое причинное место, что называется. А у меня и заряды кончились. Видишь, как нож иной раз спасает.

Поднялись охотники на пригорок, сняли с плеч ношу. Дед потянулся, расправил затекшую поясницу. Решили устроить привал повыше этого места, поесть там и заночевать. Счетовод, видно, здорово умаялся, вспотел весь, привал ему нужен. И как только он разгрузился, вдохнул холодного воздуха — зашелся кашлем. Кашлял долго не мог успокоиться. Старик глядел на него и слегка головой покачивал, а ведь просится, еще и с обидой: возьми да возьми на охоту, других берешь, а меня за человека не считаешь. Вот и взял.

Один короткий день бродили они в горах, у границы, двух рогалей убили вначале там, пониже. Спрятали надежно, а этих двух здесь, их нести приходится. А теперь и самого охотника впору грузить на плечи.

— Смолоду начинаете курить, а потом душитесь. И все-то вам не под силу, — журил Клыч Мерген счетовода, не перестававшего кашлять. — Через такую горку в твоих годах идти бы и за труд не считать, а для тебя — точно стена отвесная. Пойдем, однако, там отдохнем.

Взобрались выше, отыскали где поудобнее — выемку под крутой скалой. Нашелся поблизости хворост, развели огонь. Без огня серые скалы и густой вал темноты в ущелье было хорошо видно, а запылал костер — стало все вокруг черным-черно. Чушегез начал проявлять беспокойство. Помогая резать мясо и жарить шашлык, он иногда ощупывал взглядом темноту и ничего там не различал. Только над головой в бархатном небе белели крупные звезды.

Старик знал, что Чушегез побаивается, и, чтобы отвлечь его от дурных мыслей, рассказывал всякую всячину. Иные истории у него отдавали фантастикой. Чушегез слушал их с особым интересом, хотя они и нагоняли еще больше страха.

— Так вот, про ту встречу, днем еще ты донимал меня, — рассказывал Мерген. — Иду как сегодня, темно, месяца нет. И вдруг сталкиваюсь вплотную с чем-то громадным, черным. Со мной овчарка; так она как взвоет и все позади меня норовит держаться. Я бога призвал и, конечно, выстрелил, а это самое, черное, как закричит, едва не оглушило меня совсем. В ушах чуть не полопалось.

— Не гиена ли? — тревожно спросил Чушегез.

— Нет, не ее голос.

— И не пестрый барс?

— Нет же, нет! Пестрый барс или дикий кабан, когда стреляешь, на тебя кидаются, а тут не так, — пояснил Мерген. — Этот опрокинулся и, пока я с ружьем возился, убежал. Словно растаял в воздухе. Ладно, думаю. Мне тогда ночевать пришлось тоже вот так, на уступе. И — собака со мной. Задремал, слышу: собака скулит и жмется ко мне. Чую, не отстало от нас черное чудовище. Беру ружье, но, сколько ни приглядываюсь, ничего не вижу. Тогда на хитрость пустился. Халатом своим камень накрыл, прихватил собаку и поднялся еще шагов на тридцать. Там пещерка, знал я ее по прошлым охотам. Лежу на краю, собаку кормлю, уговариваю, а сам наставил ружье на тот камень. Жду. Так, считай, до самого рассвета прождал. Дело к утру, небо уже чуть посветлело, но темно еще. И вот различаю: кто-то приближается. Верно, тот же зверь. Кидается на халат, я поправляю ружье, пускаю пулю. Крик страшный опять, ну в точности как вчера, когда мы на тропе встретились. Только уж не один раз взвыл, а много раз и подался вниз, скрылся в ущелье и все воет-воет, а вой его эхом отдается. Удачно, думаю, получилось, что перебрался я выше и не спал, ждал, как он придет расправиться со мной. Лежу еще, глаз с того места не спускаю, рук не отнимаю от ружья. Нет, больше не вернулся. Как рассвело, я спустился, гляжу: халат изодран в клочья. Иду, следы разглядываю — есть, вот они, следы, а понять не могу, с каким зверем имею дело. Так и не понял. Первую рану зализал он, потому что крови по следам к халату почти нет, так кое-где; а обратно уходил — уж поливал кровью и пыль, и камешки. Тянуло меня не отступаться, гнаться за зверем, да вспомнил: «Не гонись за убежавшим», — и удержался. Не знай я этого святого правила охотников — одно дело, а когда знаешь заповедь, да нарушаешь ее, совсем другое: тут не миновать беды, — закончил старик.

Костер потрескивал у их ног. Чушегез подкладывал хворост, прислушивался к ночной тишине. Он не сознался бы сейчас, что изрядно трусит. А если разобраться, то и в самом деле: ведь тому же загадочному зверю, разве ему путь заказан к их стоянке? Только зверь, наверное, побоится костра, и потому не нужно жалеть прутьев.

Вдруг Чушегез отчего-то стал волноваться, старик заметил это и, находясь под впечатлением собственного рассказа, принялся успокаивать счетовода.

— Теперь от тех таинственных зверей и духу не осталось. Полно военных, да и в любом доме ружье. Теперь, брат, таких чудовищ поискать!

Поужинав, они продолжали неспешную беседу, и время, должно быть, близилось к полуночи, когда Чушегез, ходивший за хворостом, на цыпочках подбежал к старику и скороговоркой зашептал:

— Мерген-ага, вот там, вон — напротив нас, кто-то есть!

— Па-хай! Какой ты, право, мужчина — тебе хоть капкан на зад прицепляй! Ну кто же там, смешной ты человек! Там — граница!

Он все-таки поднялся, грузный, и неторопливый, сделал несколько шагов в темноту, привалился к скале и послушал. Чушегез стоял рядом, сдерживая дыхание. Глубокое ущелье отделяло их от той стороны, и, хотя расстояние было немалым, звуки далеко распространялись по каменным ребрам гор. Чушегез со страхом наблюдал за стариком. Тот молчал и в темноте то склонял голову набок, то шапку наставлял к уху, ловя какие-то звуки.

— Да, есть, — сказал он.

— Уже не твой ли окаянный зверь мясо учуял? — предположил Чушегез.

— Гм, — промычал Клыч Мерген, — если зверь, то двуногий. И, по-моему, их там двое — трое. У-у, нечестивцы! — негромко выругался он. — Это чужие. Свои тут — военные, пограничники. Они б давно окликнули. Ха… свиньи проклятые, ведь у них это место непроходимымсчитается. Должно быть, по веревке спускают друг дружку, — рассуждал еще некоторое время старик, понимая, что дальше ждать нельзя. Кому-то надо бежать на заставу.

— Сумеешь добраться? — спросил он Чушегеза и шепотом стал объяснять путь. — Туда и ходьбы-то полчаса, не больше.

— Боюсь! Сбиться-то я не сбился бы, да боюсь: они пристрелят, — откровенно признался Чушегез.

— Стыдись! — грозно задышал на него старик. — Стыдись!.. Спустишься сюда и вон, где белеет откос, — по нему, а оттуда им не видно. В ущелье сухо. Да беги, там никого нет, они не ватагами ходят, глупый ты парень!.. Ближе к заставе, на выходе из долины, свистни, пережди — еще свистни и иди опять, конечно, оглядывайся… там встретят свои. А может, и раньше встретят, раньше — я так думаю.

— Ox! Ox! — слабо простонал Чушегез, а сам уже согласился идти.

— Там ты объяснишь. Объясняй точно, все как есть. Спросят, отвечай точно. У кого будет сомнение, назови меня, командиры все меня знают. Назови наш колхоз, Сахата, Амана… А если не уверен в себе, так останься, я пойду. Мешкать некогда, тут минуты дороги. Останешься? — круто спросил старик.

— Пойду, — сказал Чушегез.

— Валяй с богом! — Слезешь осторожно, а в долине — бегом. Беги сколько сил есть, секунды не теряй! — напутствовал Клыч Мерген.

— Иду! — Чушегез встряхнул нож на поясе и, тронув старика за плечо, стал спускаться по обрыву.

Вскоре он исчез из виду. Клыч Мерген накатал к обрыву десятка два крупных камней, а один придвинул к самому краю. Закидал огонь щебнем. Кушак туже затянул, лег с ружьем, ощупал рукой камни, подумал: пригодятся, если заряды кончатся. Вокруг стояла тишина, и ему вдруг показались немножко смешными и эти приготовления, и то, что лежит он на холодных камнях, а возможно, и нет никакой опасности.

Но вот — о господи! — совсем невдалеке вдруг увидел, как два человека крадутся по откосу. Медленно, бесшумно, точно привидения, ползли они прямо на него. Он-то предполагал, что те примут их с Чушегезом за пастухов, которые грелись у огня, а теперь легли спать. Оказывается — не так. Те двое, наверное, знают и об уходе Чушегеза и что старик один. Не успел Мерген об этом подумать, как снизу, разом из двух ружей, вылетел огонь и прогрохотали выстрелы. Пули свистнули близко, стреляли из берданок. Старик переменил положение, чуть сдвинул и навел ружье на одного из стрелявших. Выпустил заряд. Там послышался выкрик: похоже, пуля задела одного из ползущих.

Оттуда его окликнули, но говорили не по-туркменски, а по-курдски. Клыч Мерген отозвался.

— Эй, там!.. Пока не заговорите понятным языком, отвечать свинцом будем. Имейте в виду: пуль для пятизарядок у нас вдоволь, — сказал он спокойно и сам улыбнулся в темноте тому, как ловко в нужный момент переименовал свое ружьецо в пятизарядку.

Снизу опять донеслось, на этот раз на чистом туркменском языке:

— Мы люди безобидные, вреда не причиним, дай нам чего-нибудь поесть!

— Не хотите ли взамен — по хорошей порции из пятизарядки? — отвечал Мерген, опять не забывая припугнуть неизвестных.

Снизу выстрелили. Слышно было, как пуля задела камень возле ног Клыч Мергена. Старик, в свою очередь, зарядил ружье не целясь: там тоже залегли. Он затаил дыхание, ждал оттуда каких-либо действий, но ждать пришлось долго. Наступившая после перестрелки тишина, казалось, продлится целую вечность. Клыч Мерген оглядывал скалу, на которой прилепилось его гнездо, припоминал подходы к ней и, наконец, остановился на мысли, что с боков сюда не подойти. Крепость была надежной. Но чем глубже ночь, тем холоднее камни под ним. Томительны часы бесполезного лежания, но иного выхода Мерген не видел. Единственное утешение, согревавшее душу: он, восьмидесятилетний старик, несет службу, он — на посту и сегодня так же, как внуки его, отражает натиск врага, держит свой рубеж. Пусть знают Оразкули, Мураткули, Вепа и Кельдже: когда надо быть воином, мы — воины. Ни при каких обстоятельствах не сдастся он недругам, будет биться до смерти. Живым, по крайней мере, его не возьмут. Внуки вернутся с фронта, спросят про деда и не услышат в ответ позорного слова. Когда его внуки станут рассказывать своим детям и внукам о воинах былых времен, то помянут и Клыч Мергена. А как же иначе?

Самое плохое, конечно, если бедняга счетовод не добежит: собьется с дороги или схватят его. Чистой души парень, но отвагой похвалиться не может. Не лучше ли было его оставить здесь, а самому идти на заставу? Нет, в таком переплете ему не легче пришлось бы. Хладнокровие, выдержка здесь нужны, а у парня как раз ни того, ни другого.

Вплоть до рассвета старик глаз не смыкал, почти не двигался, лишь менял положение тела: слишком леденило бок и затекали руки. Забрезжило утро, когда он заметил в расселине пограничников. С ними оказался и начальник заставы — человек знакомый.

По пути они обследовали все вокруг скалы, где находились охотники. Потолковав со стариком, начальник заключил: чужаков на границе было четверо. Двоих им требовалось перебросить на нашу сторону, и двое прикрывали переход. Поначалу они держались тихо, а когда заметили, что один из охотников удалился, решили напасть на Клыч Мергена. Перестрелку затеяли, чтоб отвлечь внимание от тех, которые уже прошли. Слушая, Клыч Мерген потирал бока, изредка кивал начальнику. Тот пожал ему руку, осведомился о самочувствии.

— Мы со счетоводом рады были оказать услугу армии, — отвечал старик. — Меня беспокоит сейчас отчасти груз, какой у нас имеется. Груз добрый: две туши свежего мяса, вот они, — показал он на убитых джейранов, — и две туши в полуверсте отсюда спрятаны. Нести трудно, но на это товарищам военным не стоит тратить времени, надо искать чужаков.

Четверть часа спустя пограничники, вместе с охотниками, шли ущельем вниз, а добычу их везли на коне. Начальник распорядился доставить ее на дом.

В конце ущелья разделились на две группы: двое пограничников с Чушегезом и лошадь с грузом пошли напрямик к селению у подножья гор, а начальник, взяв с собою двух подчиненных и старика, которого еще в горах подсадили на свободную лошадь, направились холмистой степью по следам.

Так всегда было: после удачной охоты добычу Клыч Мергену довезут, если кто-либо из знакомых командиров попадется. Но и он в долгу не останется: при случае след показать, совет дать не откажется. И сейчас та группа, с Чушегезом, вступила в селение под предлогом этакой невинной помощи: военные ребята набрели на охотников, у охотников груз тяжел — почему бы, по-дружески, не подвезти джейраньи туши?

Клыч Мерген, ехавший рядом с начальником, часто нагибался с седла, иногда слезал. Следы путались, но его-то запутать нелегко. К старику присоединился боец с собакой, и они продвигались по бездорожью, от бурьянных зарослей к зарослям ивняка и тамариска. Тем же путем ночью крались по нашей земле лазутчики. По сухому щебенистому рву они огибали те самые участки, где колхозники вели ночные поливы виноградников. Клыч Мерген выругал про себя поливальщиков: «Ротозеи, пустят воду и сами, как куры, на насест лезут. Хуже женщин, а еще мужчинами называются!» Обогнули селение справа, не заходя в него. Следы долго петляли по кладбищу и вывели в конец главной улицы. Пропали они шагах в пяти от зеленой калитки, и ни следопыт-охотник, ни ученая собака обнаружить их не могли. К тому же по дороге рано утром прогнали стадо коров.

Старик ворчал теперь на пастуха: «Не нашел иной улицы для своей бестолковой скотины». Собака долго нюхала землю и повизгивала. У калитки под чинарой валялся большой плоский камень: собака потыкалась в него носом, тревожно зарычала.

Старик крякнул глухо, задумчиво пощипал космы на шапке, словно пытаясь припомнить, кому принадлежал двор с чинарой, потом сказал командиру:

— У меня есть подозрение: не тут ли они? — он кивнул на калитку. — Советую проверить. Очень советую!:

— Ой, дедушка Мерген, это незаконно, достаточных оснований нет, хотя, откровенно говоря, я разделяю ваше подозрение, — сказал начальник заставы. — Но тут от нас ничего не скроется, — прибавил он, перед тем как им уйти.

За зеленой калиткой жила семья не совсем обычная. Хозяин этого дома — усатый и благообразный Кульджарбек. Сельские не водили с ним родства, а из других мест иногда наезжали к нему знакомые: то старые муллы приедут, то какой-нибудь безвестный скиталец, отбившийся от колхоза. Детей пожилой Кульджарбек не имел, а жена у него была очень молодая — комсомольского возраста. Эта гелин, по имени Акгыз, считалась первой красавицей на селе. Брак у них был совершен по-старинному. То ли за деньги Кульджарбек взял ее у жадных родителей, или иным каким нечестным путем — это оставалось тайной, факт только тот, что очаровательная и лукавая Акгыз была главной хозяйкой дома.

Обыска они не миновали. В качестве понятых участвовали зампред колхоза Сахат Партизан и одна женщина, председатель сельсовета. Прямых улик в доме не оказалось. Ничего бросающегося в глаза, только маленький новый светло-коричневый чемоданчик, чем-то привлекший внимание. Велели открыть. В чемоданчике тоже ничего особенного: бельишко, нюхательный табак и ножик. Сахат, увидев нож, вздрогнул и разом изменился в лице. Ему показалось, что перед ним нож, какой он дал уезжавшему на фронт Кельдже. Только здесь на рукоятке из белой кости имелись рубцы, а на сахатовском ноже рубцов не было.

Заметив волнение Сахата, начальник заставы спросил:

— Узнали, что ли?

— Да, вроде бы, — неопределенно ответил Сахат.

— Не ошибаешься ли, мой ровесник? — улыбнувшись одними глазами, спросил хозяин дома. — Тут ошибаться не годится, дело не шуточное, — прибавил он, оглянувшись на начальника.

— А я и не собираюсь шутить, Кульджарбек, только я едва ли ошибаюсь, — сказал Сахат, прямо глядя в лицо хозяину.

— Чемодан ваш? — спросил его начальник.

— Гм… Не совсем…

— Точнее!

— Чемодан и вещи, какие здесь есть, — собственность одного командира Красной Армии, некоего Беркели Мурадова, моего давнего знакомца, — стал объяснять Кульджарбек. — Командир, с фронта когда еще приезжал, вещички бросил, а сам в Ашхабад подался. Оттуда спешно вызвали в действующую армию, за вещами заехать не успел. А теперь, слышно, извещение получено — погиб товарищ Беркели. Если не верите, то родовой его адрес — вот он, — с готовностью сообщал нужные сведения Кульджарбек, и без затруднения назвал сельцо в Западной Туркмении, на побережье Каспия.

Как человеку не верить: отвечает не запинаясь, адрес — хоть сейчас проверяй. Зампред колхоза был взбешен, губы посинели от злости, а поди придерись — все как по писаному. Короче, никаких следов нарушителей в доме Кульджара не обнаружили.

— Нож мы возьмем с собой, остальное пусть пока у вас будет. — Что еще мог сказать пограничный начальник, покидая дом за зеленой калиткой?

На улице, прощаясь с понятыми и передавая нож Сахату, он сказал ему:

— Берите, Сахат-ага, если подозреваете, что ваш. Я еще попрошу и, надеюсь, не откажетесь приглядывать за усачом. Я-то не шибко верю таким, — кивнул начальник на Кульджарово жилье, и на этом они расстались.

Еще навалилась забота: разглядывать нож и думать днем и ночью, как могла их фамильная сталь от его сына перейти в руки какого-то Беркели, да вдобавок оказаться в руках мошенника Кульджара? При царе еще он считался закадычным другом пристава, которого народ Бурдюком подозвал, а нынче бесчестный бек облачился в дехканскую одежду, выполняет все обязанности, а между тем Бурдюк в тот раз наведывался именно к нему. Уж не таится ли где-нибудь поблизости с тулумом[2] и его отпрыск Куванч? Ходы у них неясные, следы сам старина Мерген распутать не мог. И с ножом — дело темное. Будь нож при Кельдже, тот вернулся бы с войны цел и невредим, как когда-то его отец, и, конечно, эту вещицу сам принес бы домой. А теперь она попадает сюда через Беркели, Кульджара, через джина и дэва. Как тут прикажете рассудить: ведь ножа отцовского живой Кельдже никому не уступит.

Сахат встает ночью, бродит по селению, следит, как бы не произошло каких непорядков, потом возвращается домой с невеселыми мыслями. Вот он, член артели, печется о людском благополучии, а другой, тоже колхозник, в тот же самый час ждет к себе гостей из-за кордона.

Впервые после возвращения Амана Пошчи с ашхабадского совещания они сидели в конторе, и Сахат, при людях, с сердцем стал выговаривать председателю:

— Гляди, события какие происходят, — сказал он, — а ты до сих пор Кульджара считаешь за человека, которому можно доверять. Видишь, как расплачиваемся!..

— Кем я считаю Кульджара, это особый вопрос, и о том я не кричу на каждом перекрестке, как некоторые другие, а чтобы я ему доверил важное дело — я что-то не помню этого, Сахат, — серьезно отвечал Аман Пошчи, принимая, однако, близко к сердцу слова заместителя.

— Так мы скоро людей терять начнем, — не отступал тот. — Ты же первый чуть отца родного не лишился. Старина Клыч, только благодаря своей выдержке и силе духа, головы не лишился. Окажись другой на его месте…

— Знаю!.. — резко оборвал Аман Пошчи, которому нелегко было обо всем этом рассуждать. Тем более что он имел уже кое-какие данные о Кульджаре и о том случае в горах, но башлыку строго-настрого наказали пока не распространяться на сей счет.


Перевод с туркменского А. Аборского

Анатолий Чехов СЛЕД В ПУСТЫНЕ

Пуля звонко ударила в металлическую коробку радиостанции; со стороны бархана, поросшего саксаулом, донесся выстрел.

Старшина Андросов инстинктивно ткнулся головой в приклад автомата, рванул к себе брезентовые ремни рации.

Лежавший в десяти шагах от Андросова Курбан повернул голову, увидел похожую на черного паука дыру в алюминиевой коробке и перед лицом Андросова — выбеленные солнцем ребра верблюда, павшего в давние времена на караванной тропе. Из-за наметенного ветром песка, присыпавшего остов верблюда, виднелся рукав стеганого туркменского халата, в который, чтобы не спугнуть раньше времени нарушителя, оделся старшина. На мгновение Курбан увидел его перекосившееся, словно от зубной боли, загорелое до черноты лицо, блеснувшие белки глаз — Андросов тут же укрылся за бугром в небольшой лощине.

Курбану до слез стало жаль рацию. Но человек, за которым они гнались от самых отрогов Копет-Дага, был здесь. Стоит его задержать — и конец этому жестокому, изнурительному походу. Курбан снова припал к прикладу винтовки, всматриваясь в гребень бархана.

Он еще и стрелять толком не умел, да и служил всего второй месяц, но в решительную минуту готов был нажать спуск.

Пустыня дышала жаром, как жерло печи. Перед глазами плыли красные круги. Курбану показалось, что саксаул на бархане, словно скелет поднял к небу костлявые руки и плывет в потоках раскаленного воздуха.

— Нургельдыев! — услышал Курбан окрик и увидел, как Андросов махнул ему рукой. Это значило: «Заходи с тыла, брать живьем».

Не сразу расставшись с прикрывавшим его бугорков, Курбан осторожно отполз в сторону, скользнул в низинку.

Теперь он не видел ни бархана, ни куста саксаула. Переползая от укрытия к укрытию, обжигая руки о раскаленный песок, добрался наконец до обратного склона бархана.

Гулко раздался одиночный автоматный выстрел. Это стрелял Андросов, привлекая внимание на себя. Выстрел означал приказ ему, Курбану, немедленно двигаться вперед.

Чувствуя все возрастающую дрожь в руках, сжимавших винтовку, Курбан, словно ящерица, пополз по склону бархана вверх, не спуская глаз с видневшихся из-за гребня тонких веток саксаула.

В жгучем мареве ему почудился рядом с кустом силуэт стрелка с направленной в его сторону винтовкой. Здесь, на склоне, он был отличной мишенью, и он припал к песку, напряженно всматриваясь в гребень бархана.

Снова донесся выстрел Андросова. Еще раз выстрелит — и Курбан должен будет брать нарушителя живьем. Как это удастся сделать, он не знал. Был бы с ними радист Пономарчук — может, что-нибудь и придумали бы, но вчера у Пономарчука от нестерпимой жары пошла носом кровь, и ее никак не могли остановить. Пришлось отправить радиста со встречным караваном обратно на заставу.

Курбан подумал: почему у Пономарчука от жары носом кровь пошла, почему у него никогда не идет? Почему Пономарчук едет сейчас домой на верблюде, а он, Курбан, должен лезть под пули? Но ему тут же стало совестно: старшине Андросу, как он называл Андросова, наверное, никогда не пришли бы в голову такие мысли.

Останавливаясь каждую минуту, Курбан продолжал ползти. Пот горячими ручьями стекал по лицу, в голове стучало, перед глазами маячили сухие веточки саксаула, торчащие из-за гребня. Только бы не оглянулся лазутчик, не вздумал бы посмотреть, что делается у него за спиной.

Донесся еще один выстрел Андросова, третий, приказывающий идти и брать вооруженного нарушителя.

Курбан замер на секунду, поднялся и в несколько прыжков добрался до вершины. Упав на песок, мгновенно осмотрелся: где же лазутчик? И увидел распластавшегося под кустом человека в туркменской папахе, армейских брюках, легких чарыках.

— Бросай оружие, стрелять буду! — крикнул ему Курбан по-туркменски.

В следующую секунду он онемел от удивления, но вовремя спрятался. Перед ним был Меджид Мухамедниязов, хорошо знакомый парень. Это были его черные узкие глаза, плоский нос, прямой, словно прорубленный топором, рот. До войны Курбан чуть ли не дружил с Меджидом из-за его сестры Зохре.

Какую-то долю минуты Курбан думал, что обознался: земляк в один день с ним, в начале войны, был призван в армию и должен воевать сейчас где-то на Западном фронте. Но нет, Курбан не ошибся: в его сторону смотрели глаза Меджида.

«Папаха видна, — мелькнула мысль, — еще мгновение — и Меджид выстрелит». Не успел Курбан ничего решить, как рядом с Меджидом неизвестно откуда появилась широкая костлявая фигура Андросова, страшного в своем халате с развевающимися, словно крылья, полами. Прыжок — и Андросов всей тяжестью навалился на Меджида.

Тупо грохнул выстрел, зазвенело в ушах, винтовка Меджида ткнулась в песок. У Курбана на лбу выступил холодный пот. Опоздай старшина — пуля Меджида досталась бы Курбану.

— Шакал вонючий! — выругался он, бросаясь на помощь старшине.

Странное снаряжение валялось вокруг — местное, туркменское, вперемешку с армейским: кувшин для чая, две солдатские фляги с водой, вещевой мешок и в глиняном горшке расковырянная ножом ковурма, приготовленная в дорогу, обжаренная и залитая салом баранина. Курбан убедился, что вокруг никого больше не было: Меджид Мухамедниязов «гулял Каракумы» один. Но разве Меджид тот самый диверсант, за которым гнались они со старшиной от границы? Как могли завербовать Меджида немцы, когда живет он в селе за три тысячи километров от фронта? Или они с Андросом потеряли след того главного нарушителя, которого очень важно поймать, и случайно наткнулись на Меджида?

Курбан вспомнил, что говорил ему начальник заставы. «Нургельдыев, — сказал он, — вам поручается очень важное задание. Вы идете со старшиной Андросовым не только как солдат, но и как проводник-переводчик. От вас зависит успех операции».

Разве мог Курбан обмануть доверие? Шутка сказать, Курбан Нургельдыев — и солдат, и проводник, и переводчик. Вот тебе и проводник, когда след потерял, вместо беркута шакала поймал…

Курбан прикрыл глаза и вспомнил весь стокилометровый путь по пескам под палящим солнцем. Нигде, ни в одном месте не сбились они с Андросом со следа. Даже поднявшийся вчера ветер не очень им помешал: на песке все-таки видны были полузасыпанные, уходившие на север отпечатки ног.

Может быть, он ошибся. И этот стрелявший в него лазутчик совсем не Мухамедниязов, а именно тот, кого они искали?

Задержанный лежал, уткнувшись в песок плечом, подняв связанные за спиной руки. Лица его не было видно.

— Пускай отойдет, помял я его немного, — перехватив взгляд Курбана, сказал Андросов, с удовольствием отирая лоб папахой, нахлобучивая ее на мокрые щетинистые волосы. У него был вид человека, сделавшего трудную работу и получившего право выкурить папиросу.

Он потянулся к карману, где лежал кисет. Курбан сел рядом и тоже вытер папахой пот. У него еще дрожали руки: опоздай Андрос всего на секунду, не было бы Курбана в живых. И как только Андрос успел?

— Иди взгляни на верблюдов да захвати там мой автомат, — начав обыскивать задержанного, сказал старшина.

Он аккуратно выложил на песок завернутые в платок бумаги, наверное, деньги и документы, четыре обоймы патронов, складной нож, спички, папиросы и разную карманную мелочь: булавку, пуговицы, нитки, коробочку с солью. В пустыне соль необходима, Курбан помнил это с детства.

Решив пока не говорить старшине, что знает Меджида, Курбан съехал вниз по склону бархана; увязая в песке, подошел к тому месту, где час назад лежали они в укрытии и гадали, с какого бархана их обстреляли.

Автомат Андросова был надежно привязан брючным ремнем к торчавшим из песка ребрам верблюда; от спускового крючка тянулась антенна радиостанций — медный витой провод, за который Андросов дергал, чтобы выстрелить, а сам подбирался к бархану одновременно с Нургельдыевым, чтобы прийти ему на помощь. Удивительно, как все продумал Андросов и как рискнул броситься на противника с голыми руками! Курбан качал головой и прищелкивал языком. Автомат он отвязал и, поднявшись на гребень соседнего бархана, увидел неподалеку верблюдов, жующих колючку.

Самый старый из них, Яшка, в белом полотняном налобнике, имел дурную привычку плеваться.

Курбан уже прикидывал, с какой стороны подойти к Яшке, как вдруг услышал громкую ругань старшины. Обеими руками Андросов тряс задержанного и при этом казался таким рассерженным, будто его жестоко обманули. Уж теперь-то Курбан мог без ошибки сказать, что в руках у Андросова был Меджид Мухамедниязов. Но больше всего Курбана удивило, что и Меджид принялся во все горло ругаться по-русски.

— Старшина, что делаешь, отвечать будем! — крикнул Курбан.

Вот тут его увидел и, как понял Курбан, сразу узнал Меджид. Недоверие и надежда отразились на его лице. Он хотел было что-то сказать, но старшина так тряхнул Меджида, что он, вероятно, прикусил себе язык.

— Говори фамилию, — зарычал Андросов, не в силах сдержать ярость.

— Не имеешь права, старшина! — услышав, как назвали Андросова, воскликнул Меджид. — Я Мухамедниязов! Думаешь, если ты старшина, можешь солдата бить? Почему руки связал? Почему по голове ударил?

Меджид делал вид, что не знает Курбана, и Курбан по непонятным причинам тоже ничего не выдал, что знает Меджида. Он увидел: Андросов смущен тем, что да; волю рукам.

— Старшина, объясни: почему такое? — спросил Курбан.

— Да не тот, ну понимаешь: не тот, кого искали… Вот они, его бумажки!

В руках у Андросова была справка о том, что Меджид Мухамедниязов действительно красноармеец такой-то части. Справка дана для предоставления льгот Мухамедниязовой Фатиме — матери Меджида.

— Старшина… — развел руками Курбан. Он хотел сказать: это еще не основание, чтобы вытрясти из человека душу.

— Послушал бы, что он сказал, — не отпуская Меджида, отозвался Андросов. — Салам, говорит, здравствуй. Москва капут. Я, говорит, такой как ты, война кончал, домой гулял… Вот тебе Москва! — Андросов сложил внушительный кукиш и ткнул им в нос Меджида.

— Я так не говорил, — завизжал Меджид. — Я так тебя спросил. Смотрю: папаха, винтовка, борода, сам худой, на меня напал. Думал, есть хочешь, думал, ты домой гулял!

— Ты мне говори, — гневно повел бровью Андросов: зачем здесь оказался?

— Мало-мало отпуск был, часть догонял, заблудился…

Андросов, поморщившись, оттолкнул Меджида, безнадежно махнул рукой.

— И на такого вот сопливого щенка время ушло, — процедил он сквозь зубы. Поднявшись на верхушку бархана, осмотрел мертвую равнину.

Значит, настоящий диверсант, пока они возились с Меджидом, оторвался от них на добрый десяток километров и уходит теперь все дальше на север, потешаясь про себя над одураченными пограничниками. Ждали они из-за кордона агента германской разведки по имени Гасан-оглы, а поймали Меджида. Но, может быть, подумал Курбан, Меджид Мухамедниязов — сообщник Гасана-оглы и нарочно отстал, чтобы их задержать?

Андросов поднял валявшуюся неподалеку винтовку задержанного.

— Вот она, новенькая! Сорок первого года рождения. Этой винтовкой надо на фронте фрицев бить, а он ее в пустыню приволок.

Андросов вытащил затвор, сунул его в карман и широко зашагал по склону бархана, утопая в песке почти до колен. Курбан молча последовал за ним.

Солнце поднималось к зениту и нестерпимо жгло даже сквозь ватный туркменский халат. Красноватая мгла стояла перед глазами — и вдруг совсем недалеко, казалось, за ближайшими барханами, блеснуло озеро с наклонившимися к воде деревьями. Изображение дрожало в горячем струившемся воздухе, пропадало и возникало вновь, манило.

Курбан мотнул головой, отмахиваясь от наваждения, провел языком по пересохшим губам.

До горизонта тянулись, словно застывшие морские волны, гряды барханов, — во все стороны, сколько видел глаз, одни безжизненные рыжие холмы песку, — ни человека, ни зверя, ни птицы. До Уюк-Тюбе, ближайшего колодца, еще километров двадцать, да и то неизвестно, есть ли там вода, а в запасе всего несколько литров.

Андросов рассматривал на склоне цепочку полузасыпанных следов. Курбан приблизился к нему и тоже стал смотреть на отпечатки в песке.

— Вот, — вытянул руку Андросов.

Курбан пока ничего не видел.

— Иди за мной, — приказал старшина, направляясь в сторону следа, проложенного Меджидом.

Они отошли метров на двести, и Курбан с удивлением увидел начавшийся новый след, даже посмотрел вверх, как будто нарушитель мог упасть сюда с неба.

— Обманул нас с тобой Гасан-оглы, — сказал Андросов. — Навел на след этого, как его Мухамедниязова, что ли, а сам — в сторону и каждый отпечаток за собой заровнял. Небось, теперь уж к Уюк-Тюбе подходит… Вот смотри, гасановский почерк…

Курбан наклонился к следу, стараясь вспомнить все, чему учил его Андросов.

Отпечатки шли друг за другом на малом расстоянии; значит, Гасан-оглы не очень спешил, скорее всего устал. Песок в ямках по цвету почти не отличался от нетронутого; значит, прошел диверсант здесь довольно давно, солнце успело высушить следы. Курбан сравнил эти следы со своими собственными. Ноги Гасан-оглы утопали глубже; значит, шел он с грузом, направление держал на север — наверное к единственному на десятки километров колодцу Уюк-Тюбе. Курбан и это понял: каблуком песок сносится внутрь отпечатка, носком выбрасывается вперед.

К северу уходил тот самый след, по которому шли они от границы. Андросов не ошибся.

— Давай сюда верблюдов! — скомандовал он.

— Солнце над головой, старшина. Гасан, смотри, шел всю ночь и все утро, сейчас отдыхать будет, — возразил Курбан.

Выйти в полуденные часы усталыми, без воды — это, почти наверняка, получить солнечный удар. У старшины, должно быть, и сейчас в голове все мутится. Курбан родился в пустыне, ему жара привычна. Но как держится Андрос, у которого на родине лесов и озер больше, чем барханов в Каракумах?

Старшина глянул в раскаленную даль, покачал головой.

— Гасану можно отдыхать, нам нельзя, надо идти…

И снова потянулся маленький караван через пески, и снова кругом только выжженные солнцем бугры, с унылым однообразием уходящие к горизонту, да на гребнях скелеты саксаула.

Курбана раздирали самые противоречивые мысли. Андроса он знает всего два месяца, а Меджида — с самого детства. Какой он ни есть, а все-таки земляк, свой человек. Привезут они Меджида на заставу, сдадут под стражу, будет его судить военный трибунал. Что сестра Меджида Зохре скажет? «Ты моего брата погубил», — скажет. Прощай тогда Зохре, никогда уже не будет его женой… А старая Фатима? Разве она простит, что он, Курбан, поймал в пустыне ее сына? Но, с другой стороны, не подоспей вовремя Андрос, может, не было бы теперь Курбана в живых, пристрелил бы его Меджид, как джейрана.

Обо всем этом раздумывал Курбан, развязывая путы верблюдов, проверяя седла и поклажу; об этом же думал, когда они двинулись дальше: впереди на Яшке Меджид со связанными руками, за ним Курбан и позади всех старшина.

Яшка, не желая идти в такую жару, непрерывно ревел, брызгал слюной. Меджид совсем истомился и безвольно мотал головой из стороны в сторону. Оглядываясь назад, Курбан видел, каким усилием воли заставлял себя держаться в седле Андрос, словно от того, поймают они Гасана-оглы или не поймают, зависели судьбы войны.

Мерно и валко идут верблюды, шаг за шагом поднимаясь на гребни, спускаясь в низины, пересекая твердые, как цемент, такыры.

Курбан вспомнил радиста Пономарчука, всегда проводившего политинформации. Международный империализм, говорил Пономарчук, только и ждет, чтобы растерялся хоть один советский пограничник. Этого достаточно, чтобы в образовавшуюся брешь сразу же проник диверсант. Конечно, Андрос не растеряется, а вот он, Курбан, неизвестно, оправдает ли доверие начальника заставы.

Курбан стал думать о старшине, чтобы не думать о Меджиде. Но рано или поздно Меджид все равно с ним заговорит и потребует помощи. Как посмеет Курбан не помочь земляку-единоплеменнику?

Раскаленное добела солнце слепило глаза. Все тело наливалось тяжестью. Медленно и неуклонно продвигался караван вперед и вперед, туда, куда вел едва заметный след Гасана-оглы.

* * *
— Послушай, ата, не видал человека среднего роста, прихрамывает на правую ногу, несет большой мешок, идет на север? — перевел Курбан вопрос старшины и подивился, как это Андрос узнал внешность Гасана-оглы.

Величавый старик в высокой белой папахе, с белой бородой, неторопливый в движениях, с достоинством восседал на ишачке и молча смотрел на Курбана строгими печальными глазами, из которых одна за другой катились старческие слезы.

Курбан повторил свой вопрос; старик, прикрыв веки, проговорил несколько слов.

— Что он сказал? — нетерпеливо спросил Андросов.

— Сына убили, с фронта похоронная пришла, — перевел Курбан и в знак печали и уважения к чужому горю наклонил голову.

— Спроси у него еще раз, не видел ли он Гасана-оглы, — едва держась на ногах, приказал Андросов, ненавидящим взглядом окидывая все прилегающее к колодцу пространство.

Мимо них шли и шли к водопою тысячи овец, блея и поднимая облака бурой пыли. Солнце у горизонта тонуло в пыльной мгле. Быстро надвигались сумерки. Нечего было и думать отыскать след Гасана-оглы в темноте, на этой выбитой тысячами и десятками тысяч овечьих копыт земле.

— Был человек, — наконец ответил старик, — спрашивал дорогу к колодцу Кара-Таш. Очень устал. Не знаю, как дойдет…

— Зачем Кара-Таш? Кара-Таш совсем в другой стороне! — воскликнул Курбан.

Андросов сердито глянул на Курбана; пограничник не должен выдавать свои мысли.

— Бояр хорошо знал дорогу на Кара-Таш, за полдня бы дошли, — пробормотал старик.

Курбан быстро перевел его слова.

— О сыне говорит, — добавил он.

Старик указал в сторону Мухамедниязова, сидевшего на земле со связанными за спиной руками.

— В чем его вина? — спросил он.

— Кончал война, домой гулял, — считая, что так будет понятнее, на ломаном русском языке ответил Андросов.

Прикрыв глаза в знак того, что понял, старик неторопливо тронул пятками своего ишака. Ишак повернул и направился к разгоревшемуся неподалеку костру, который развели, чтобы сварить ужин, мальчишки-подпаски.

Остановившись перед сидевшим у тюков связанным Меджидом, старый чабан с презрением плюнул в его сторону.

Курбан вздрогнул, как будто плевок предназначался ему.

Война пришла и сюда, в пустыню, за тысячи километров от фронта.

— Послушай, отец, — окликнул старика Андросов, — возьми что хочешь, дай твоего ишака на час.

Старик спросил, зачем русскому человеку нужен ишак, и когда узнал, что Андросов — пограничник, молча сошел на землю.

Андросов хотел объехать колодец по широкому кругу, чтобы на нетронутом песке найти потерянный след.

— Какой там след, старшина, — попробовал отговорить его Курбан. Он видел, что Андросов вот-вот повалится от усталости.

— А луна-то вон какая, хоть газеты читай, — ответил тот, взбираясь на упитанного ишачка, покрытого кошмой.

— Охраняй задержанного, головой отвечаешь, — сказал старшина и, проверив, надежно ли связаны руки Меджида, поехал от колодца в сторону, противоположную той, откуда пришли овцы.

Курбан решил заняться делом: запастись водой, напоить верблюдов, сварить ужин. Теперь уже он не мог избежать разговора с Меджидом и нарочно задерживался у колодца.

Привязав к Яшкиной сбруе длинную веревку, он отгонял верблюда на сотню метров, пока у края полуобвалившегося сруба не появлялось наполненное водой брезентовое ведро. Сухопарые подпаски, черные как головешки, дружно вытаскивали ведро, с удовольствием помогая Курбану: в их глазах он был большой военный начальник.

Напоив верблюдов и наполнив фляги, Курбан притащил охапку саксаула, которой запасся по пути, стал разжигать костер. Саксаул вспыхнул, как порох, сразу сгустил подступавшие к огню сумерки.

Собрал Курбан и подбросил в огонь сухого верблюжьего помета, подвесил над костром котелок с водой.

Он надеялся, что Меджид уснет, но, взглянув на лежавшего у тюков земляка, невольно вздрогнул: Меджид следил за ним внимательными, лихорадочно блестевшими глазами.

— Курбан, не развяжешь руки, брат не оставит ни одного Нургельдыева в живых, — проговорил Меджид.

А тот сделал вид, будто ничего не слыхал: разостлал на песке кошму, раскинул над нею полог, приготавливая постель для себя и Андросова.

Ни скорпион, ни фаланга на кошму не полезут. Вся эта нечисть панически боится запаха овечьей шерсти, потому что овцы охотятся за скорпионами и фалангами. Курбан готовил постель на двоих, нисколько не заботясь о Меджиде. Больше того, он достал волосяной аркан и разложил его замкнутым кругом, потыкав палкой в песок, чтобы случайно не оказалась поблизости, гюрза или стремительная, подпрыгивающая на полтора метра змея-стрелка.

Меджид наблюдал за ним с презрительной усмешкой. На левой руке Курбана не хватало безымянного пальца. Курбан на всю жизнь запомнил тот день, когда, словно иглы, зубы змеи впились ему в палец. Он вскрикнул: «Гюрза!» — из кибитки выбежала мать с топором в руке, увидела капельки крови на пальце сына, тут же отрубила ему палец и сама лишилась чувств. Помедли мать минуту — пришлось бы рубить руку, полчаса — не было бы его в живых. С той поры Курбан очень заботился о мерах предосторожности, над чем сейчас зло смеялся Меджид.

— Курбан, если ты меня не развяжешь, клянусь, тебя опять укусит гюрза.

— Замолчи, Меджид. Не могу развязать. Какой ишак кричал «Москва капут» — ты или я?

— А зачем папаху надел? — огрызнулся Меджид. — Я думал — свои!

— Какие свои? Кто для тебя свои? — возмутился Курбан. — Язык змеи и хвост шакала ты, Меджид, не хочу больше говорить!

— Ты сам ишак, Курбан.

— Почему я ишак?

— Потому… Думаешь, немцы до Москвы дошли, а дальше не пойдут? Через неделю здесь будут. Что ты скажешь тогда? Что немецкого разведчика в пустыне ловил? Думаешь, я не знаю, зачем вы здесь? И еще раз ты дурак, Курбан.

— Почему я еще раз дурак?

— Потому, что старшина тебя взял с собой как пса. Если умный ты, развяжи руки, другом будешь, уйдем к колодцу Аджарали, там Зохре и мать, Зохре тебе отдам, свадьбу сыграем, братом станешь… Хоть бы поесть дал…

Курбан раздумывал над этими словами, молча протягивая Меджиду кусочки жареной баранины из его же запасов. А что если Меджид прав?

Курбан представил на миг усталое худощавое лицо Андросова, который давно исчерпал свои силы и держался только на нервах. Курбану стало стыдно. Разве Андрос слушал бы ядовитые слова Меджида? Да он бы его так тряхнул, что выскочила бы из Меджида его под-лая душа.

— Ты шакал и сын шакала, Меджид! Не хочу больше слушать! — воскликнул Курбан.

— Ну погоди, собака!

— Сам собака!

— Тьфу! — плюнул Меджид.

— Тьфу! — плюнул и Курбан.

Андросова все не было. Едкий дым кизячного костра столбом поднимался к небу, закрывал полную яркую луну. Курбан едва справлялся с одолевавшей его тяжелой дремой; подбросил в огонь саксаула, пламя вспыхнуло, осветив лежащих на песке верблюдов, полог и край расстеленной кошмы, сваленные в кучу вещмешки, тюки с продуктами и, наконец, связанного Меджида.

Уголок видимого Курбану глаза Меджида, отражая красноватые отблески костра, горел злым светом. Курбан поежился.

Меджид отвел взгляд и уставился в огонь, как будто увидел там свое спасение.

Курбан снова подбросил в пламя саксаула, поправил разгоревшиеся кизяки. Одна головешка откатилась от костра на целый метр, но у Курбана не было никакого желания бросить ее снова в огонь: все его существо просило отдыха. Если бы Курбан не опирался обеими руками на винтовку, он бы давно уже свалился на песок и уснул мертвым сном.

Какую-то секунду он еще раздумывал, правду ли сказал Меджид, что немцы скоро будут здесь, потом перед глазами его замелькали круги, он увидел небольшое озеро, окруженное деревьями, потом откуда-то выплыло прекрасное лицо Зохре Мухамедниязовой. То приближаясь, то удаляясь, она смотрела на него осуждающим взглядом и словно качалась на волнах в струящемся горячем мареве. Зохре наклонилась, взяла Курбана жесткой рукой за плечо и крикнула грубым мужским голосом:

— Нургельдыев!

Курбан вздрогнул и проснулся.

Старшина Андросов держал его за плечо. Меджид спал у самого костра, подернувшегося пеплом; звучно пережевывая жвачку, дремали верблюды.

— Ты что это вздумал спать на посту, вот я тебя под трибунал! — пригрозил Андросов, но Курбан заметил, что старшина, несмотря на крайнюю усталость, чем-то очень доволен.

«Неужели нашел?» — подумал Курбан, а вслух сказал: — Очень долго ходил, старшина, а я и не спал, мало-мало задремал.

— Вот я тебе дам «задремал»! Вставай-ка — след!

Лицо Курбана само собой расплылось в радостной улыбке. Сон с него как рукой сняло. Пока он разговаривал с Меджидом, а потом дремал, старшина отыскал в пустыне след Гасана-оглы. В это трудно было поверить, но Курбан поверил. Найти след человека, именно того, за кем гнались, при лунном свете, на земле, вытоптанной тысячами овец, — сделать это мог только старшина Андрос. А если бы Андрос сказал ему, что завтра они отправятся на луну, Курбан, наверное, и в это бы поверил.

Вскочив, он спросонья едва не потерял равновесие; смущенный и счастливый, бросился собираться в путь.

— Что это вы в костер оба залезли, замерзли, что ли? — поднимая верблюдов пинками и торопливо приторачивая вьюки, спросил Андросов.

Курбан не сразу понял, о чем говорит старшина, но потом увидел, что Меджид вполз почти в самый костер и сейчас все еще спал в неловкой позе — на спине, с прижатыми к боку связанными руками.

Когда Курбан наклонился, чтобы скатать кошму, он увидел внимательный, направленный на него взгляд Меджида.

Какое-то новое выражение появилось у Меджида на лице, самоуверенное, наглое. Улучив момент, когда Андросов отошел к верблюдам, он быстро проговорил:

— Курбан, как отъедем, бросай старшину, пойдешь со мной к Аджарали, не пойдешь — плохо тебе будет…

— Ты еще грозить? — разозлился Курбан.

— Что там такое? — донесся голос Андросова.

— Ехать не хочет, спать хочет, — ответил Курбан и подумал: зачем они с Андросом здесь? Два малознакомых друг другу человека посреди пустыни, у затерянного в песках колодца, и с ними дезертир, но свой и даже близкий человек, Меджид. Зачем попался им на дороге Меджид?.. Где-то далеко люди, селения, города, и еще дальше — фронт, о котором Курбан только слышал. Если бы старшина не гнался за Гасаном третьи сутки без отдыха и сна, Курбан, может, и не знал бы, как трудно бывает на передовой. Узкий мостик перекинулся к ним от фронта. Здесь тоже шла война, и, как говорил Пономарчук, не менее жестокая, чем на Западе. Кто знает, что за птица этот неуловимый Гасан-оглы, может быть — очень важный шпион?

В лунном свете виднелось сгрудившееся у колодца стадо, на небе сияли спустившиеся, казалось, к самым барханам крупные звезды. Кругом тишина: слышно, как начинает повевать, шурша песчинками, предрассветный ветерок. Спят пастухи, спит стадо, только изредка зарычит или пролает собака, отгоняя зверя, да повиснет в воздухе плач шакала. И снова все тихо.

До рассвета было еще далеко, когда двинулись в путь. Прошел час, и еще один час, позади остались и колодец, и люди, и стадо. И опять вокруг лишь полная неверных теней пустыня. На десятки километров ни одного живого существа. Курбан почувствовал, как где-то внутри него началась противная дрожь — приближалось холодное утро.

* * *
Мелкие капельки росы, словно изморось, покрыли прицел винтовки. На росе отсвечивала заря, разлитая по восточному краю неба.

Стуча зубами от холода, не в силах унять дрожь, сотрясавшую его, Курбан следил за гребнями двух ближайших барханов, куда шел Андросов в обход Гасана-оглы.

Никто не мог им помочь: вокруг ни души, если не считать Меджида, оставленного возле верблюдов.

«Головой отвечаешь!» — вспомнил Курбан слова старшины о Меджиде. В ту же секунду неподалеку появился приземистый человек; пригибаясь пробежал несколько шагов, быстро обернулся, выбросил руку с маузером. В барханах гулко прокатился выстрел.

Гасан-оглы! Андросов гонит его в сторону Курбана. Еще несколько минут — и Курбан будет стрелять, но так, чтобы не убить Гасана, взять живьем…

Гасан-оглы не зря считался опытным лазутчиком. Он и не думал убегать, а, обогнув бархан, как кошка вскарабкался на него, выжидая. Курбан едва не крикнул, но вспомнил, что старшина строго-настрого приказал ему молчать, чтобы не вспугнуть врага.

Вдруг Курбан увидел, как Андросов приподнялся над гребнем бархана и замер, глядя туда, где они оставили верблюдов.

— Нургельдыев! — донесся его внезапный крик.

Курбан с испугом оглянулся: Меджид, торопливо освобождаясь от веревок, развалившихся на обрывки с обугленными концами, поднимал верблюда, пинками в живот. «Уходит! Веревки пережег на костре и уходит!»

Гасан-оглы, словно шар перекати-поля, скатился в ложбину. Растерявшийся Курбан вскочил, не зная, догонять ли ему Гасана или спешить туда, где Меджид, и тут же увидел, что Меджид, оставив верблюда, побежал к автомату старшины.

Курбан выстрелил и промахнулся. Он обрадовался своему промаху. Убить односельчанина — такого не простят ему. Пролить кровь брата запрещает неписаный закон. Этимвыстрелом Курбан убил бы свою будущую жизнь с Зохре.

Меджид продолжал бежать к автомату старшины, втянув голову в плечи, далеко выбрасывая вязнущие в песке ноги.

А что сделает Меджид, если схватит автомат? Прикончит Андроса и уйдет с Гасаном к тем, кто убил сына чабана. И разве Меджид не грозил убить его, если Курбан не развяжет веревки? Меджид, как шакал, спасал свою шкуру. Андрос спас его, Курбана, Андрос не жалеет своей жизни…

Собрав всю волю, Курбан навел мушку на то место, где лежал автомат, и, когда добежавший Меджид схватил его, нажал спуск.

— Курбан! — донесся плачущий голос Меджида. Прижав к животу автомат, Меджид направил его в сторону старшины, оседая на зыбком песке.

Курбан поймал на мушку соскользнувшую было фигуру Меджида и выстрелил еще раз.

Страшной тяжестью навалилась тишина. Не было видно ни Андросова, ни Гасана-оглы, ни Меджида, только слышался топот уходившего от перестрелки вскачь по плотному такыру верблюда.

Куда идти? За Гасаном-оглы? А Меджид? Попал ли в него? Или стоит подняться, и Меджид уложит очередью на автомата?

Какие-то короткие мгновения, решая что делать, Курбан оставался на месте, затем вскочил и бросился напрямик к Андросову.

Алая кровь залила лицо старшины, лежал он навзничь, раскинув руки. Над ухом зияла, словно разрез ножом, широкая рана.

Поодаль от Андросова уткнулся головой в песок Меджид Мухамедниязов, брат Зохре.

Стараясь не смотреть на Меджида, Курбан упал на песок рядом со старшиной, приложил ухо к его груди и едва не вскрикнул от радости. Сердце Андросова билось гулко и ровно. Услышав эти толчки, Курбан сорвал с пояса флягу и вылил почти всю воду на лицо и грудь старшины. Потом принялся бинтовать ему голову.

Андросов застонал, отстранил Курбана и, обхватив обеими руками голову, сел.

— Где Гасан? — выкрикнул он. — Где Гасан-оглы?

— Старшина, я думал… — начал было Курбан, но Андросов, не слушая его и бормоча ругательства, поднялся, зашагал к Меджиду. Подобрал автомат и обернулся. Курбан увидел его страшное от напряжения, залитое кровью лицо.

— Марш!

Курбан ускорил шаги, почти побежал рядом со сбивчиво петляющими следами Гасана-оглы.

Взобрался на бархан и тут обомлел: у подножья следующей гряды сидел бородатый, мрачного вида человек в надвинутой на самые брови папахе. В нескольких метрах от него валялся маузер.

— Старшина, сюда! — радостно воскликнул Курбан, увидев, как Гасан-оглы поднимает руки.

К стану возвращались втроем. Впереди, волоча раненую ногу, морщась от боли, шел угрюмый, не проронивший ни слова Гасан, за ним — с белым, покрытым крупными каплями пота лицом Андросов и поддерживавший его Курбан.

Около распластанного на песке, неподвижного Меджида все трое остановились. Кому нужна была его жизнь? Что сделал он, чтобы люди вспомнили о нем? Только спасал свою шкуру и бесславно погиб, как напишет в отчете Андросов — «при попытке к бегству».

Рукава Меджидова халата были прожжены в нескольких местах, следы ожогов виднелись на руке, сжимавшей горсть песку.

— А за сон на посту тебе все-таки придется отсидеть на гауптвахте, — рассматривая руки Меджида, проговорил Андросов.

— Ладно, старшина, сажай, — согласился Курбан. — Плохой человек был, шакал человек, — сказал он и, тяжело вздохнув, добавил: — Однако сестру, мамку жалко…

Лицо Андросова выразило минутное сожаление. Молчал опустившийся на песок, бережно, словно драгоценность, придерживавший раненую ногу Гасан.

Солнце палило немилосердно, а надо было заниматься раной Гасана-оглы, ловить убежавшего верблюда, собираться в дальний обратный путь.

Аллаберды Хаидов В МОЕМ СЕЛЕ

На небе звезды яркие светлы,
И тучи молодой луны не застят.
Разрезана большая тень скалы
Рекою пограничной на две части.
Бутоны превращаются в цветы.
С отцветших тополей слетают хлопья.
Летят по небу звезды с высоты,
И след падучих звезд похож на копья.
В садах зеленых свищут соловьи,
И наливается в полях пшеница.
Уснули мирно земляки мои
В селе по эту сторону границы.
Трудом и миром дышит каждый дом
Вдали застыли снеговые горы.
Все тихо.
Все спокойно спит кругом —
И только у реки не спят дозоры.

Перевод с туркменского И. Гребнева

Павел Карпов ВСТРЕЧА

Скупая природа гор все богатства свои собрала в этой живописной долине. Стремительный поток, сотнями ручейков разбегаясь по виноградникам и огородам, орошает плодородную землю оазиса.

Если взглянуть на долину с вершины Чопан-Дага, главенствующей над всей окрестностью, то тенистым садом покажется селение Темеч, утопающее в зелени абрикосовых и тутовых деревьев. А вокруг небольшого селения — обожженные солнцем голые камни, потрескавшиеся от непогоды и времени. Высокие, безлесные, громоздятся они обрывистыми скалами вдоль границы, как бы образуя огромный вал необозримой крепости. Далеко-далеко за горизонтом скрывается гряда скал, уходя на запад, к морю.

Селение еще спит. В рассветной сонной тишине слышен только надсадный крик ослов, да спозаранку проснулся жаворонок и голосисто заливается, то взмывая в синюю высь, то камнем падая до самой земли.

Всякий раз перед восходом солнца сторож магазина Кертык Тайлиев встает со своей кошмы, на которой, не смыкая глаз, лежит всю ночь. Подолгу простаивает он, высокий, сухопарый, с усталыми, сутулыми плечами, опершись на ствол старенького ружья, и ласково провожает натруженными, слезящимися глазами солнце в дневной путь.

Ночь ушла, и старик с облегчением и тихой радостью слушает, как освобождается от дремоты, понемногу оживает затерянное в горах селение. Как тучи с вершины Чопан-Дага, уходят тягостные ночные думы…

Он идет к подвешенному около карагача обломку рельса и трезвонит свою «заутреню», каждый раз в одно и то же время, неторопливо отсчитывая удары.

Протяжными отголосками вторят горы его мерным ударам, и старик всегда с затаенным волнением слушает ответ этих гор, в которых он родился, вырос и к которым до конца дней привязано его сердце.

Стар и одинок Кертык. Пять лет назад проводил он в город учиться единственную дочь, и она теперь врач в городе. Она редко приезжает в родное селение, и для отца ее приезды словно лучи солнца, освещающие одинокую старость. Не раз дочь просила его переехать к ней жить, но все ее уговоры были напрасными.

— Никуда я из Темеча не поеду, — упорствовал Кертык. — Горы меня не отпускают. Кто им по утрам будет весть подавать? Жив еще Кертык, не погасли его глаза, не оглохли уши. Кто об этом скажет горам?

В слово «горы» он вкладывал какой-то свой особый смысл. Дочь не могла этого понять.

С годами дочь все меньше понимала своего отца. Он становился молчаливым, на болезни не жаловался, но иссох, сидел дома и все думал и думал о чем-то, теребя пальцами волнистую бороду.

И только беспокойный, чего-то все время ищущий взгляд суровых черных глаз нет-нет да и загорится. Блеснет колючий огонек и скроется под висячими бровями.

Был у Кертыка и сын Нурсахат, годами старше дочери, но где он и что с ним — старик не знал. Сын давно ушел из дому. Жители селения считали его умершим. Кертык долго не верил общей молве, тосковал о сыне, не терял надежды: а вдруг и вернется? Но шли годы, о сыне не было никаких слухов. И старик стал свыкаться с мыслью, что Нурсахата, пожалуй, и в самом деле нет в живых.

А тут как раз дочь прислала письмо, в котором как-то особенно настойчиво просила отца бросить свой одинокий дом и переехать к ней.

Тяжело было старику покидать Темеч, где прошла вся его жизнь, но еще тяжелей думать: вот уедешь, а Нурсахат и вернется домой. Приедет, а дом заколочен, и в нем одни пауки. Где искать отца и сестру? И такое у старика было чувство, как будто он не только дом родной покидает, но и отрекается от родного сына.

Долго думал Кертык, потом решил — нет, видно, уж нечего ждать с того света Нурсахата, и стал собираться в город. Уложил свои скромные пожитки, кое-что роздал соседям, ненужное ни ему, ни людям сжег в оджаке[3].

— Ну, ищи себе другого сторожа, — сказал он заведующему магазином. — А я на покой… к дочери. А в случае если объявится сын мой, так ты уж скажи ему, где я. Пусть сейчас же едет…

И Кертык совсем уже собрался в дорогу. Но перед самым его отъездом, во время сбора винограда, в Темече произошло событие, которое круто изменило все планы старика.

Произошло это в памятную и беспокойную для жителей пограничной полосы ночь, когда границу перешли три нарушителя и скрылись в разбросанных по предгорью развалинах старых селений. Двое суток пограничники с собаками разыскивали нарушителей, обшарили пустыри, виноградники, густые заросли ежевики вдоль арыков, сбились с ног, но поиски оказались безуспешными.

Жители Темеча помогали в поисках. Старый охотник и следопыт Кертык всегда в таких случаях был деятельней других, почему и пользовался известностью не только на своей стороне. Он, как никто другой, умел распознать запутанный след по самой неприметной ниточке, оставленной на колючке куста… И на этот раз Кертык помог пограничникам. Не удалось уйти нарушителям обратно за кордон.

В одном из нарушителей Кертык признал жителя Темеча, сына бая, давно уже бежавшего в Иран. Обезоруженный бандит сидел на земле, ни на кого не глядя, Кертык подошел к нему вплотную, посмотрел в его искаженное злобой рябое лицо и сказал:

— Давно ты бежал из Темеча, а я помню тебя, одноглазого!

— Меня-то ты помнишь, старая скотина! — выругался бандит, сверкнув единственным глазом. — А про сына своего, Нурсахата, не забыл? А забыл, так он скоро напомнит о себе. Он все про тебя знает и ничего тебе не простит. Смотри не сломай нож на хвосте коровы.

— Врешь! — не то с удивлением, не то с отчаянием вырвалось у старика.

— А вот скоро узнаешь — вру или нет. Жди, придет к тебе в гости…

Старика как будто ударило в грудь. Он покачнулся, растерянно посмотрел на стоявшего рядом начальника заставы, опустил голову и поплелся к лежавшему в отдалении, вдавленному в землю валуну.

Кертык словно бы вдруг лишился рассудка. Ему было все равно теперь, куда идти и что делать. Неужели сын Нурсахат и вправду жив? Нурсахат… Что же он там делает? Неужели, как шакал, рыщет около границы? А быть может, бандит это по злобе сбрехнул, опозорить хотел? Чему верить?

Бандитов увели, а начальник заставы с тремя солдатами остался возле кяриза. Пограничники спускались на веревке в глубокий колодец с подземными ходами, что-то измеряли вокруг него, записывали. Возле офицера неотступно находился коренастый, смуглолицый солдат, одетый в новенькую форму и перешитые сапоги с острыми носками. Кертык знал его лучше, чем остальных. Это был азербайджанец переводчик Али Меджидов, с которым старику не раз приходилось встречаться.

Тяжело встав с валуна, Кертык побрел в сторону Темеча. Шел медленно, неверной походкой хворого человека.

Он не слышал, о чем говорили между собой начальник заставы и переводчик, но, перед тем как спуститься с холма в глубокую падь, оглянулся и заметил, что Али Меджидов отдалился от группы пограничников и пошел следом за ним. Кертык отнесся к этому безразлично. Он сполз на задниках чокоев с холма в низину. Здесь было уже темно. Кроме вершин гор, ничего нельзя было различить на фоне мутного неба.

На дне глубокой впадины переводчик догнал Кертыка.

— Домой спешишь, Кертык-ага? — спросил не очень чисто по-туркменски.

— Да, на дежурство, — тупо глядя перед собой, ответил Кертык.

Меджидов вынул из кармана портсигар.

— Закуривай, Кертык-ага.

— Я не курю, — покачал головой старик. — У меня вот есть…

И он нетерпеливо достал из-за пазухи что-то продолговатое. Послышался твердый стук тыковки о зубы.

Тропинка была узкой, рядом двоим не пройти. Кертык шел впереди, переводчик за ним. До подъема на соседнюю высотку шли молча. Поднявшись на крутой обрыв, Кертык устало присел. И Меджидов сел рядом с ним.

Отсюда тропинка, освещенная поднявшейся луной, шла прямиком к селению, где светились редкие огоньки. Слышался собачий лай, крик ослов.

— Устал, Кертык-ага? Весь день сегодня на ногах.

— Приходилось ходить и больше, — нехотя ответил старик и вздохнул.

— Начальник заставы просил сказать тебе спасибо за помощь. Без тебя долго бы проканителились, да еще и неизвестно, чем бы кончилось. Ты видел, сколько оружия отобрали у бандитов? Спасибо тебе, яшули! — Старик молча кивнул, скрестил руки на груди и поклонился.

— Говорят, ты к дочке в город уезжаешь?

— Нет, никуда я теперь не поеду, — горестно покачал головой Кертык.

— Что так? Разве лучше жить одному? Жену похоронил, детей растерял.

— Эх, сынок, верно! Все я растерял, — вдруг с тоской сказал старик.

К Меджидову он питал искреннее уважение, и хотелось открыть перед ним сердце, излить все, что в нем накопилось.

— Ты молод и не знаешь еще, что в жизни все равно как в этих горах. То вверх лезешь, добираешься до вершины и смотришь на все свысока, то спускаешься в темное ущелье и задираешь голову, чтобы хоть краешек солнца увидеть… Так-то оно в жизни… В твои годы я по горам, как джейран, носился. Думал, все у меня впереди. Вот, думал, подрастет мой сын Нурсахат и будет светла моя старость. Сын в семье — ярче солнца на небе. Веселый, шустрый был мальчишка, и такой смышленый! Думал, джигитом будет, радость глаз моих…

Голос старика задрожал. Он порывисто встал и пошел, споткнулся о камень, и с головы свалилась шапка, Меджидов проворно поднял ее, стряхнул пыль и подал старику. Тот сунул шапку под мышку и зашагал уже с непокрытой головой, отчего сразу стал ниже ростом.

— Ошибся я в своем сыне, не согрел он мою старость. — Кертык выплюнул горький нас[4] и вытер губы рукавом халата. — Недоглядел я, видно, за ним. Рано от рук отбился. Жил бы да жил, как все добрые люди. Нет, из школы ушел. Пристал к шалопаям… Выпивать начал. Многих погубил этот проклятый «змий». — Старик, казалось, говорил не для Меджидова, а для самого себя, отчитываясь перед своей совестью. — На водку большие деньги нужны. А денег у Нурсахата не было. Воровать начал. Бил я его. Раз он ушел вечером и пропал. То ли в Россию уехал, то ли туда, за горы… Не знаю, только пропал он, и я уж больше не видел его. Все ждал… хоть весточки какой-нибудь…

— И что же? Так и не дождался? — спросил Меджидов.

— Нет. А вот сейчас… Да ведь ты слышал, что сказал одноглазый. Не знаю, верно ли это. Люди все мне говорили, будто помер Нурсахат. Я и сам уж так думал. А теперь не знаю, чему и верить. Ну, да поживем — увидим. Только не закрылись бы до срока мои старые глаза.

Старик с трудом передвигал ноги, сутулился, кашлял. Переводчик проводил его до дома. В привычной обстановке Кертык немного оживился. Он вскипятил чай, угостил Меджидова, да и сам подкрепился немного.

Когда гость ушел, старик поспешил на дежурство. Он разостлал кошму около двери магазина и сел, сунув руку под халат. Пойманной в силок птицей колотилось старое сердце. Кертык изо всех сил прижимал к груди горячую ладонь, до боли сцепил зубы, но успокоить его не мог.

В ту ночь, впервые за много лет, никто из жителей Темеча не видел возле магазина костра, а на заре не слышал привычной «заутрени» ночного сторожа.

Неспокойна стала жизнь старика, и каждая ночь страшила его. Только когда наступал час работы магазина и оживлялась колхозная чайхана, а по узким улочкам начинали сновать люди, Кертык уходил к себе на край селения, запирался и спал в пустом доме тревожным сном. Люди редко заходили к старику, а кто переступал порог его дома, удивлялся тому, как живет Кертык. Голые низкие стены, в потолке дыра для выхода дыма. На глиняном полу, под дырой — закопченный оджак. В одном углу вязанка хвороста, в другом — протертая кошма, над кошмой на стене — ружье. Вот и все убранство.

О своем отъезде в город он теперь не заводил речи. Почти каждый месяц от дочери приходили ему деньги и письма, в которых она все настойчивее звала его к себе, даже сама приезжала за ним, а он упрямо твердил одно и то же:

— Пусть пока все побудет так, как было.

И ни уговоры, ни слезы дочери ничего не могли изменить в странной жизни старика.

О Нурсахате он уже никогда ни с кем не говорил, даже с родной дочерью.

* * *
Как-то в конце лета двое конных в зеленых фуражках, ведя на поводу третью подседланную лошадь, спустились с гор в Темеч и направились прямо к Кертыку. Не зная, чему приписать это посещение пограничников, старик, охваченный недобрым предчувствием, долго возился в своей хижине, прежде чем выйти во двор. Увидев переводчика Али Меджидова, он сразу вспомнил свой разговор с ним.

Трясущимися руками помогая ему слезть с коня, Кертык спросил:

— Чем могу служить?

— Ты что-то, Кертык-ага, плохо стал встречать гостей! — пристально вглядываясь в черное, со складками на щеках лицо старика, сказал переводчик. — С трудом к тебе достучались.

Старик ничего не ответил и взял чайник, стоявший у порога, — вскипятить чай.

Меджидов остановил хозяина.

— Некогда чай пить. Начальник заставы просит тебя к себе. Лошадь прислал.

Кертык надел черную шапку с длинными завитками и остановился против стены, на которой висело ружье.

«Брать или не брать?» — подумал он.

Без ружья Кертык никогда не ходил в горы. И он снял его со стены, вышел во двор, легко сел на лошадь.

Когда селение осталось позади, старик, поравнявшись с Меджидовым, спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Да, встреча с угощением, — неохотно ответил Меджидов.

После этого до самой заставы ехали молча. Кертык задумчиво смотрел перед собой.

На заставу приехали засветло. Начальник заставы, молодой офицер с жидкими рыжими усами на обветренном лице, встретил их еще за шлагбаумом. Он отослал солдат к дежурному, а сам со стариком остался возле коновязи. Никого, кроме часового на высокой вышке, во дворе не было.

На крыше деревянной будки мирно ворковали голуби. За конюшней рычали и скучающе повизгивали на привязи собаки.

Кертык быстрым взглядом окинул белое здание солдатской казармы, чуть поодаль от казармы домик с верандой, деревянного коня и стальную перекладину на усыпанной песком площадке. Он искал признаков тревоги, но на заставе все казалось спокойным и даже сонным. Вот только почему же часовой не отрывает глаз от бинокля? И зачем подседланы все кони, и возле каждого седла сетка с сеном? И отчего у начальника заставы глаза с красными веками так озабочены?

Кертык посмотрел на горы. Над раздвоенной, похожей на верблюжью спину, вершиной Чопан-Дага висело недвижно темное облако с пылающими краями. В воздухе была разлита томительная, сковывающая тишина.

— Ну, Кертык-ага, говорил тебе Меджидов, зачем я тебя потревожил? — спросил начальник заставы.

— Нет, ничего не знаю, — хмуро ответил старик.

— Ты уж извини. Дело-то важное. Через горы перешел человек. Куда и зачем он идет — бог его знает. Но он заблудился, не может найти дорогу. Надо помочь ему. Понимаешь?

— Всегда рад помочь вам, — сказал старик.

Потом начальник заставы говорил ему про какую-то разбитую банду, про укрывшегося на Чопан-Даге нарушителя.

— «Не Нурсахат ли?» — подумал старик и уже плохо понимал то, о чем еще говорил начальник. Уловил он только название горы Чопан-Даг, что бандита надо искать на Чопан-Даге, на котором Кертык знает каждую звериную тропинку.

В горах собиралась гроза. Надвинулись со стороны моря тучи и заволокли небо. Ночь наступила быстро. Кертык вел пограничников все дальше, к вершине Чопан-Дага. Голову сверлила одна неотступная мысль: «Неужели это он?.. Неужели это его, как затравленного звери, ищут в горах?..»

Кертык ждал, хотел и в то же время боялся этой встречи. Он, старый Кертык, должен вести вооруженных людей в горы, чтобы поймать или убить его… Может, удастся еще что-то изменить?

В районе Чопан-Дага было сосредоточено много пограничных нарядов. Поисковые группы шарили по ущельям и склонам, перекрывали все проходы. Но были на вершине горы такие дикие места и потаенные спуски в сторону границы, о которых знали немногие пограничники участка и старые охотники селения Темеч. Кертык шел самым верхним карнизом над ущельем, выходившим к границе. Карниз этот не случайно назывался «контрабандистским»…

Почти бесшумно одолев крутой подъем, Кертык остановился и прислушался. Начальник заставы с солдатами отстал. Их шаги слышались далеко позади. Кертык снял шапку и подкладкой отер мокрый лоб.

Горы во мраке казались сплошной чернеющей массой. Присев на корточки, старик начал зорко всматриваться в темноту. Ему почудилось, что впереди кто-то сбил в ущелье камешек. До предела напрягая зрение, Кертык пополз вперед и, когда приблизился к камню, заметил невдалеке мелькнувшую тень. Зверь или человек? Зверь убежал бы, почуяв людей. Не иначе как человек, и, видно, опытный… Он осторожно, бесшумно отступал по узкому карнизу к границе, прислушиваясь к шагам, и не подозревал, должно быть, что кто-то в мягких чокоях уже близко подкрался к нему. Ночь была темная, но привычный глаз многое мог различить. Нарушитель заметил Кертыка, принял его за кого-то другого и произнес еле слышно:

— Хов. — И снова чуть громче: — Хо-ов!

Кертык сжал ружье и замер. Словно через годы до летел до него этот голос.

Шаги пограничников становились все слышнее. Кертык видел, как, не получив ответа, человек скрылся, за камнем, зашуршал сухой травой и стал быстро удаляться. А он лежал на земле и не мог сдвинуться с места. Все тело у него будто окаменело. Гулко стучала кровь в висках. Сердце готово было разорваться. Вдруг какая-то неведомая сила подняла старика с земли…

Человек исчез в темноте. Но вот снова мелькнула под скалой его тень и остановилась. Еще мгновенье, и под скалой вспыхнул огонек, прогремел выстрел. Пуля, взвизгнув над самым ухом старика, ударилась о камень Блеснула молния, на миг осветила крупную фигуру человека под скалой. Кертык вскинул ружье и выстрелил.

Вслед за молнией грянул гром, будто выстрел старика, подхваченный могучим эхом, отдался в высоте неба, а горы раскатисто на тысячи ладов повторили его в ночи. Человек под скалой тяжело осел… Опрометью бросился старик к убитому, при новой вспышке молнии взглянул в его лицо. Он скорее почуял, чем узнал в обросшем человеке своего сына. Как изваяние, стоял старый Кертык над безжизненным телом Нурсахата, не чувствуя хлынувшего дождя, не слыша душераздирающего плача шакалов, доносившегося со дна ущелья.

Клещами сжимало горло, нечем было дышать. Кертык рванул ворот рубахи, подставил под ветер и дождь костлявую грудь, низко склонился над телом Нурсахата. И сразу же выпрямился, шагнул навстречу бежавшим пограничникам.

— Тот… сыном был… — сурово проговорил он. — И стрелять не научился, негодяй.

…На восходе солнца начальник заставы провожал Кертыка до селения. Всю дорогу старик молчал, но, когда показалась окраина Темеча, он снял тельпек[5] и, глядя на поднимавшееся из-за Чопан-Дага солнце, сказал:

— Теперь уеду отсюда.

Павел Карпов ЛЕТО, ОПАСНОЕ ПАВОДКОМ

Он колыхался на зыбком ложе из куги. Медунов подошел по спертому припаю, как по плоту, — человек с подковкой волос на лице раскосо смотрел сразу и в небо, и в воду. «Кто ты? И какой дьявол принес тебя к плотине?» — хотелось спросить утопленника, но неразъемно были сомкнуты его губы. А дьявол этот — Аму-Дарья в змеиных кольцах воронок.

Рядом граница.

Загадочно непрошеное приношение Аму-Дарьи. Тот, кто видел верхнее сооружение Каракумского канала, знает и топкое левобережье реки, и три сосца, через которые выдаивают строптивую кормилицу. Не весной, а в середине лета булгачит она свои неоглядные владения ужасным паводком. Июльская Аму-Дарья грянула таким сокрушительным валом, что и берега канала не выдержали — их прорвало даже в самых высоких местах; вековые заросли туранги и саксаула, дженгельные дебри пожирала клокочущая бездна. Широкогорлые створы гидроузла не успевали пропускать живую и мертвую накипь, перед чугунными шандорами первого зева канала образовалась плотная кошма из нанесенного камыша и куги. Здесь и появился утопленник. Взбесившаяся река грозилась обойти бетонную крепость с боков, размыть ее земляные плечи и похоронить творение ума и рук человека в бездонном омуте. Будто на капитанском мостике корабля в шторм, стоял Медунов у подъемного винта железных ворот плотины. Бедствие было и в буйстве густой воды, и в холодном молчании утопленника. Головой вперед, с комьями глины в волосах, он втягивался в манящий его ад… Так и глотать бы ему аму-дарьинскую вечность, не будь Медунова. Приспустив чугунные вереи плотины, Медунов чуть приостановил плавучий катафалк на опасную минуту, чтоб не поганить канала и чтоб земле вернуть ее порождение, а вернее того и другого: узнать нужное о страшном прибытке.

Сам, не доверяя никому, прикрывая куцей, неласковой, будто обмороженной, ладонью телефонную трубку, известил начальника пограничной заставы.

Немногословные, расторопные и терпеливые в своем деле солдаты границы и еще кто-то в штатском, растянув брезентовые носилки, переправили труп на левый берег.

Неотступно при этом находился начальник гидроузла Дмитрий Петрович Медунов. На него наседают с расспросами, он дает пояснения — и, давнишний помощник пограничников хочет узнать тайны дремучих аму-дарьинских дженгелей.

А тут — гибельная угроза плотине, надо прочищать забитые наносной дрянью водостоки. Из помощников, кроме Маланьи, рядом никого.

— Миля, — говорит Медунов реечной наблюдательнице Маланье Землянской, — сама понимаешь… минуточку…

И заспешил к присевшим на песке, неподалеку от плотины, жадно ловя потаенные слова.

— Жгутом..

— Пальцы.

— Нет, завязка от рубашки…

Молчание — и вдруг кто-то вспорол загадку острым доводом:

— На шее след перевитого шнура… Сзади… Потом рывок сбоку… Вывих руки… Сброшен в воду…

Река рвала берега, клокотала и пенилась. Гудело и вздрагивало тело плотины, перед бетонированной запрудой копилась слепая неуемная сила, грозясь вырваться, разлиться поверх размытых откосов мутным холодным пламенем…

Угроза смыва плотины была для Медунова очевидной. Но нет ли другой угрозы, вестником которой мог явиться молчаливый гость?.. Хотелось узнать об этом как можно больше, но лишь по прошествии недели станет кое-что известно, а пока ни пограничники, ни кто другой не давали ответа.

Тревога подняла Головное. Авральные работы приняли такой размах, что не только люди, техника, но и природные ресурсы самой реки были брошены на борьбу со стихией. Начальник отдела эксплуатации Головного сооружения Юрий Сергеев, парторг Эдуард Мамин — молодые инженеры — давние строители канала — вместе с Медуновым на прибитом волнами песчаном току чертили план действий.

— Народ в боевом сборе, — докладывал Мамин, широколицый, хитроглазый, с подчеркнуто правильным, неторопливым выговором. — Поднялись и сменщики, и командированные. На двух машинах приехали колхозники.

Сергеев, суховатый в обращении и всегда будто чем-то опечаленный человек, упершись вытянутыми руками в коленки, стоял, согнувшись, в выжидательной, застывшей позе рыболова. Он угрюмо смотрел на толстый палец Медунова, которым тот чертил на мокром песке стрелы, загогулины, кружки. В отметинах проступала вода.

— Сейчас же загружать камнями и хворостом баржи, — хмуро говорил Сергеев. — Но и тут беда: барж шестнадцать, а буксиров — семь.

Управятся, — ответил Медунов. — По две — на крюки… Им в подмогу бульдозеры, пусть крепят боковые отводы плотины. Вода роет насыпи, земля рушится..

— Карабуры, — тихо и умиротворительно сказал старик в бязевой рубахе, плисовых штанах и в галошах на босу ногу. — Карабуры…

Потакая стремлению воды, потянулся на ее упругих гужах к низовью плавучий караван. А на трясинных берегах, сделанных природой наспех из оплывного ила, суматошились люди: они резали и ломали камыш и кугу, таскали хвостатые по-рыбьи снопы на потный откос и там, нанизывая на проволочные струны жидкие прутики, вытягивали ребристую дерюгу, которая могла бы пойти циновками в жилища.

— Еще… шпалер! — орал Медунов людям, реке, камышу. — Куда прете эту пустую мотню? Камней в нее, камней! Можно экскаватором вместо подъемного крана. Слышишь, Епишкин, надолбы ставь!..

Синие плисовые, с проплешинами на коленках, штаны старика Эмина мелькали в общей суматохе.

— Карабуры, — с молитвенной надеждой в голосе носил он по берегу свое слово. — Карабуры.

Прибывало. Тупая сила воды перла тысячи тонн ила и мусора к своему извечному низовью. И почему-то, как всегда, казалось случайным, невероятным в природе то, что в разгар лета, когда посыхают самые солнцелюбивые растения, когда и вспаханная земля превращается, от зноя в камень, повсюду мелеют реки, а поливной воды хватает только птицам, — именно в эту пору летней огненности Аму-Дарья вспучивается бедственным половодьем, будто в злую насмешку над человеком, над всем живым, уносит зря несметные скопления влаги, в шальной игре сея на своем пути разрушения, горе… Неукротимая, она как будто бросает человеку вызов: а ну-ка усмири, подчини своей воле — и я одарю тебя, сделаю богатым и счастливым! Казалось, она не могла мириться со второй рекой около себя — каналом — и больше всего ярилась у входа в него, порешив прорвать преграду и двинуть тяжелую лаву дальше, порвать берега и уничтожить собственное дитя, поступившее на службу человеку.

Дмитрий Медунов родился и вырос на берегу Дарьи; чего только не вытворяла она у него на глазах — всякого перевидел, но никак не мог понять всех ее прихотей, повадок, правил, которыми она живет. Со следами крови на руках, он вдруг опустил поднятую было лопату, потом резко отбросил ее в сторону и присел на берегу, у самого уреза воды. В глазах у него отразились не то чтобы страх и растерянность, а понимание близкой катастрофы: уровень воды в канале быстро падал, и убывающая вода оставляла на песчаных окрайках белесые полоски пены.

Словно бы радовать это должно, ведь только и думали сейчас о том, чтобы выстоять в поединке со стихией, продержаться до спада воды, и вот уровень ее начал понижаться; но было страшно даже говорить об этом — понижался водопоток не у верхнего, а у нижнего бьефа сооружения; это значило, что через ворота под шандором воды проходило все меньше и меньше. С неимоверной быстротой росла у верхнего бьефа толща мутного, подвижного пласта, который давил на бетонированные держаки и земляные отводы.

Перепад становился круче. Удар своего дробящего молота река собиралась нанести без промаха и копила еще силенок для этого рокового удара. Еще несколько минут — и будет поздно.

— Ско-олько? — крикнул реечному Медунов с тем труднообъяснимым спокойствием, которое приходит в самые страшные мгновения к сильным людям. — Докладывай без передышки.

Реечный доложил. Медунов тут же передал замеры начальнику службы Сергееву и тульей фуражки вытер со скуластого лица пот и нашлепки сизоватого ила. Приблизился хлопотавший на берегу безбородый, сгорбленный старик Эмин из кизыл-аякского колхоза. Старика будто знобило, хотя стояла сорокаградусная жарища; руки у него дрожали, коленки ходили ходуном. Эмин-ага тронул за плечо Сергеева и показал на камыш.

— Будем бросать карабуры, — без слов понял его Сергеев.

А Медунов тем временем был уже на верху бетонированной крепости, что-то крикнул на бегу дежурному и не спустился, а бросился на дно железного колодца, в самую бучу воды, которую с дьявольской тягой гнало под стальные ворота — шандоры. Поток бурлил на дне колодца, выплевывая к решеткам мусор, кугу, камыш, войлок и ребра кибиток погибших где-то селений, седла ослов и колеса арб. Плавучий груз Дарьи заклинивал проемы, увеличивал давление на плотину. Ничего не оставалось другого, как с риском для жизни вручную очищать завалы, проталкивать через горловину в плотине и возвращать реке наворованное ею добро.

Тесно, жарко, дышать нечем. Под ногами клокочет коричневая смерть; неловкое движение — и поминай как звали! Медунов слышал, как содрогается и утробным гулом отзывается железобетон на глухие удары; минутами казалось, что вот сооружение сдвинулось со своих устоев, начало сползать вниз по течению; а то вдруг начинало что-то трескаться, будто рушиться.

— Как там? — кричал Медунов наверх, дежурному.

— Все так же… висим на волоске, — бросал дежурный в колодец.

«Лишь бы хуже не было, — этих слов дежурный не слышал, их Медунов, сопя и чертыхаясь, говорил про себя. — Пропихну сейчас чурбак, снопик куги, а потом эту вот веточку туранги… Раз-два!.. Подалась, ядри ее! Р-раз… Дернем-подернем…»

Довольный тем, что огромный завал удалось-таки убрать, он спросил у дежурного:

— Лучше потянуло?

— Узна́ю сейчас у Маланьи. Она с рейкой возится.

Ожидание томительно. «Неужели не помогла очистка такого широкого окна? Вот как хлынуло в образовавшийся проран, кубов на десять в секунду больше понесло», — думал Медунов, обеими руками схватившись за скобу и не зная, сумеет ли он своими силами выбраться из этого железного мешка.

— Петрович… Слышь, Петрович! — Радостный голос дежурного пересиливал злобный гул ошалелого потока. — Слышь? Сверху убывает, а внизу — прибавило… Пропускник твой помогает. Вылазь на солнышко.

Легко сказать «вылазь», а как с места сдвинуться, когда руки скрючило судорожной ломотой, налившиеся усталостью плечи словно пристыли к железной стенке колодца, а к горлу подкатывает дурнота. Дежурный что-то понял и спросил:

— Пособить тебе, Петрович?

— Занимайся чем надо! — прикрикнул на него Медунов.

Не враз оторвал он плечи от опоры, не резво поднялся на ноги, а карабкаясь к шахтному вылазу, то и дело отдыхал.

Вылез. Повис на перекладине перил, взглянул на взбаламученную водную ширь, сощурился от игры солнца на воде и со вздохом подумал, что борьба со стихией еще не кончилась: пожалуй, только началась. Перевалило лишь за полдень, а что-то еще покажет ночь; по многолетним приметам, Аму-Дарья в паводки особенно разбойничала по ночам, и добро б к закату успел подойти второй караван барж с камнем и габионами — бетонными с крюками плитами, которые оказались неизрасходованными в низовьях канала.

Медунов знал, на что горазда взбалмошная Дарья. Был на его памяти такой случай. Поднялся из воды остров (а известно — островами Аму-Дарья играет, как мыльными пузырями: был — и нет; смотришь, точно такой же вылупился в ту же ночь где-то ниже или выше по течению). Остров, о котором идет речь, наперекор родительнице, не берегущей детей своих, дожил лет до семи, камышом порос, и даже лох, тамариск на нем прижились. На три с лишним километра вытянулась пологая суша, омываемая мутными струями. Год от года остров увеличивался: раздался вширь, в высоту подался — с южной стороны обрывистым стал. Сначала никто на него не обращал особого внимания: деревья понемногу вырубали, косили камыш. И вдруг пошли об острове толки: оказался он настоящей кладовой солодкового корня. Поставили там палатки, начали строить домики и разные службы для промысла. Целый поселок выстроили. Обжились островитяне, всякой живностью обзавелись, улице название дали, а с берега, из усадьбы совхоза, электрические провода протянули. В помощь машинной базе, с тракторами, бульдозерами и канавокопателями, у причалов — моторные катера и каюки.

Заготовка солодкового корня шла бойко год и два… Остров, формой напоминавший сказочных размеров судака, поэтому и названный Судачьим, вытянулся еще на километр. Протока сузилась, куры вброд ее переходили; еще чуток — и срастется остров с берегом.

— Хорош корешок! — радовались заготовители Чарджоуского солодкового завода.

Куда лучше: толщиной с верблюжью ногу, по сладости и целительным свойствам — высших кондиций. Азартные заготовители смотрели в корень, да не в тот… Усиделись они на Судачьем и забыли, что находятся во власти Аму-Дарьи, которая лишь на время — потешиться — сотворила остров, позволила не надолго ветру и солнцу украсить его лесом, камышом и солодкой. Пришел час, и Дарья порешила смыть свое минучее творенье. Случилось это в июле, ночью. Накануне, ни днем, ни вечером, ничего не замечалось подозрительного в поведении Дарьи; неожиданно в полночь она от своего правого берега шарахнулась к левому, в узкую протоку. Вал за валом катился с верховья, паводок был высоким.

Ни один паводок не обходился без подвохов; так было и на этот раз. Первый же шквал обрушился на самый, казалось бы, безопасный — левый край острова. Рвать берег Дарья начала своим излюбленным способом: вымывая зигзагами, как бы выгрызая, а потом единым махом сметая все.

В сообщницы себе взяла Дарья песчаную бурю, разыгравшуюся ночью в Каракумах. В кромешном плену очутились жители поселка. Порвало электрические провода, сразу же смахнуло крайний барак. И нечего было противопоставить сомкнувшимся стихиям реки и пустыни. Машины отводили в дальний конец острова: что можно, грузили на суда и перевозили на берег. Под утро выросли грязевые грибы, в разинутые пасти воронок влезли дома с пристройками. Перейдя улицу, поток резанул провисший яр под остальными строениями и пошел дальше валить деревья, столбы, камыш. Остров таял. Жителям удалось спастись на каюках; по словам белый петух, отправившийся в плавание на фанерном очевидцев, последним на восходе солнца покинул остров ящике из-под макарон… На месте Судачьего по фарватеру образовалась впадина.

Инженер Дмитрий Петрович Медунов не раз рассказывал любопытным этот трагический эпизод. И сейчас, выбравшись из колодезной тони и решив хоть на минутку перевести дыхание, он смотрел на суровое невзгодье, вспоминал Судачий и думал: не пришлось бы очевидцам рассказывать потом, как смыла Дарья железобетонную запруду. Разбушевавшись, она могла сверлящим водоворотом врезаться в берег перед плотиной или обойти ее за боковинами, и тогда… Низкорослый крепыш, Медунов, качаясь будто во хмелю, подошел к площадке, запорошенной пухом из метелок камыша. Здесь делались карабуры. Камыш подвозили из дженгелей на автомашинах, верблюдах и ослах; ему не давали долго залеживаться. Стебли с острыми листьями укладывали на землю, сшивали их проволокой. На конец такого рядка укладывались камни, их обматывали; еще порция камня — и еще оборот длинной чушки… После нескольких оборотов получался увесистый рулет с каменной начинкой — карабур. Не зря старый Эмин-ага, как заклинатель злых духов, ходил у воды и грозился Дарье словом «карабуры». Нехитрое изделие карабуры, но река их боится, они не раз смиряли ее оголтелую прыть. «Рулет» с камнями бросали в те места, где кипение воды всего более опасно: укрепляли берега от прорыва, сбивали скорость течения, усиливали подпоры у сооружений.

Прорех было много. Какую раньше затыкать? Сергеев предлагал бросить карабуры у подступов к плотине, и это было вполне резонно: надо было замедлить лобовые течения. Инженер Медунов, строивший своими руками плотину, видел сейчас все ее подземные и подводные устои. Опаснее всего была угроза размыва боковых креплений плотины, а Дарья уже пробовала это сделать на левом плече. Метра на три пробила она брешь в насыпи и, только встретив забор из фашинника, остановилась. Надолго ли? По настоянию Дмитрия Медунова, плечевые отводы начали крепить карабурами; первые из них, казалось, проваливались в бездну, пускали пузыри и — тю-тю.

— Кормим зверя сдобными пирожками, — ворчал Сергеев, тоже не новичок на канале.

— Бросать еще, — не отступал Медунов. — Берег мостить карабурами. А ну-ка тяните эту кишку! — Он взялся сам возводить баррикады возле своего бетонного редута.

— Петрович, так ведь тут сухое место, ложись и загорай на песочке! Зачем зря тратить крепление? — перечил ему кто-то из рабочих.

— Клади сюда! — Длинные разговоры были не ко времени; Медунов, с твердо обозначившимися желваками и злым прищуром глаз, нервничал, но вполне владел собой и каким-то вторым, внутренним зрением примечал не только все происходящее, но и предугадывал то, что должно свершиться.

Много пошло каменного рулета на заделку промоины, прежде чем Дарья в этом месте смирилась. Водоворот погасили, и пена у берега медленно поползла от плотины, уносимая мирным встречным течением. Но это могло быть уловкой Дарьи. Для прочности три десятка карабуров сделали по новому, медуновскому образцу: шпалеры вязались не из камыша, а из прутьев тала, камни отбирали самые крупные. «Рулет», вдобавок, обматывали железными тросами. Мощная крепь укладывалась в самых уязвимых местах.

В хлопотах по укреплению береговых опор Медунов не забывал про жерла плотины: у входа в них плескалась река, а за ними начинался такой же норовистый канал, клинком рассекавший ползучее тело пустыни.

— Эй, рейка! — Не всякому был понятен этот возглас, но тот, к кому он относился, сейчас же откликнулся.

— В начале уровень падет!

— Опять затор! — К тому, высокому голосу присоединился еще более высокий. — Накипь в трубы не втягивается… Затор, хоть за клизму берись… — послышалась сердечная бабья ругань. На пост к дежурившей Маланье Землянской прибежала подсменщица Анна Царева. Реечные наблюдатели торопливо унизывали линейки страниц журнала цифрами, делали вычисления, докладывали инженеру.

— Без арифметики все ясно, — ответил Медунов на их сбивчивые рапорты. Он подозвал к себе дежурного парня без рубашки, в тяжелых ботинках.

— Гельды, следи за боковыми выносами… — помедлил и добавил: — Далеко от колодца не отходи. Если что — крикну. Багор около бочки… Смотри, — последние слова Дмитрий Петрович произнес тихо, только для Гельды и по-туркменски, хотя парень из Хатаба с успехом распевал русские песни. Медунов любил говорить по-туркменски и делал это при первой же возможности. Свое знание местного языка он определял почему-то процентами: «Знаю туркменский на восемьдесят процентов».

Гельды Ханов, веселый, болтливый парень, ответил ему на своем языке:

— Буду за всем смотреть, Петрович… Особенно за вашей фуражкой. Где она всплывет, туда с багром нырять буду! — Он взял пожарный багор с длиннущим черенком и положил около колодца.

Медунов не то улыбнулся, не то прожевал какое-то непроизнесенное слово, посмотрел из-под ладони на солнце и скрылся.

— Смотри! — только иосталось от него над колодцем.

— Хош, Петрович!

За какие-нибудь полчаса натащило столько хлама, плавучего хвороста, остатков бог весть где потопленных строений, деревьев… Весь нанос требовалось транспортировать под плотину, и Медунов занялся этой работой. Сподручнее было бы делать ее вдвоем, но в колодце и один с трудом помещался. Балансируя над мутной подвижной пропастью, Медунов ловчил убрать с пути сначала то, что было покрупнее и что наиболее сдерживало течение. Время от времени в колодце наступало «солнечное затмение» — это Гельды, встав на колени, закрывая дуло железного ствола своим крупным телом, высматривал, не пускает ли начальство пузыри и не пора ли браться за багор.

Работу, которую делал сейчас Дмитрий Петрович, он не хотел, да и не имел права никому другому доверить. В эти трагические часы — кто ведает, сколько их еще впереди! — надо было исполнять простое, будничное и в то же время самое главное дело: давать в канал необходимое количество воды, настолько необходимое, что малейшее отступление от нормы было равносильно гибели тысяч гектаров хлопчатника.

Июль… Побелевшая от нещадного зноя высь, раскаленный воздух; всюду солнце… Задержи, хотя бы не надолго, полив — и потом выходи в поле не за пушистыми комочками хлопка, а за одеревеневшими бустылыжками для печи… Воды юного канала текли в оазис, на плантации тонковолокнистого хлопчатника, на земли целинных совхозов, спешили на подмогу древнему Мургабу, обмелевшему, иссякшему к лету.

Вода грозилась перехлестнуть через земляные и бетонные баррикады, и воды недоставало в канале — двойное бедствие. Притоку в канал мешали завалы, над которыми бился Медунов, а вернее сказать — убивался. В одну из своих «проверок» дежурный Гельды не увидел инженера около решетки.

— Петрович! — испуганно позвал он Медунова. — Петрович, где ты?

Зашуршала куга, и в углу колодца заблестели глаза Дмитрия Петровича.

— Тряпицу какую-нибудь дай, — попросил он. — Руку перевязать.

— Маланья… Миля, руку перевязать Петровичу! — засуматошился Гельды. — Тебе помочь, Петрович?

— Смотри-ка лучше на воду. Замеры какие? — спросил Медунов. Но и без замеров ему было видно, насколько сильнее пошла вода в русло канала. А значит — и на хлопковые поля.

До вечера обстановка не изменилась, и невозможно было предвидеть, как повернутся события: к лучшему или худшему. Работавшие весь день у плотины подбадривали Медунова и по одному уходили, чтобы с сумерками отправиться на дежурство.

Многолюдная дневная колгота спадала, затихал берег, и от этого становился слышнее негодующий рокот реки. У опушки дженгельной чащобы, где заготовляли камыш, вспыхнули первые костры. Дмитрий Петрович и Сергеев договорились, кого оставить на ночь в береговой охране, условились, какие суда и моторы бросать в прорыв по тревоге: и людей и машин было в обрез, ночь не предвещала покоя, да его и не ждали — лишь бы выстоять в единоборстве с неуемной рекой.

Уж сколько времени неотлучно находился Медунов на гидросооружении — домой он, кажется, и дорогу забыл; зато жена Лидия Ивановна — крупнолицая, статная волжанка — проторила извилистую тропинку от дома до места, к которому словно прирос Петрович; приносила ему еду и домашние новости. Завидев жену, Медунов объявлял:

— Ну вот, моя походная харчевня прибыла. Гельды, накрывай фанеркой пожарную бочку, стели газету, пировать будем. Лишь бы закусить принесли, а запить найдем чем — вон ее сколько, водички!

Лидия Ивановна втайне опасалась за жизнь Дмитрия, и он знал про ее тайну, при встречах пытался рассеять опасения, через силу, но шутил.

— Лида, в следующий раз собак с собой приведи. Соскучился. Всех приводи — и Джека, и Трезора и Пальму… Нет, пожалуй, Пальму оставь дома.

— Это почему же? — простодушно спрашивала Лидия Ивановна. В семье охотников (хозяйка тоже хаживала с ружьем на фазанов, а то и на диких кабанов) было три собаки. У каждой — узкая специализация, своя профессиональная хватка. Трезор, например, имел дело исключительно с дикими свиньями, впрочем не только с четвероногими свиньями… Лидия Ивановна больше всех любила Пальму — на этой струнке и пытался сыграть Дмитрий Петрович.

— А что Пальме здесь делать? — говорил он, искоса поглядывая на жену-охотницу.

— Что твоему Трезору, то и Пальме! Подумаешь, нежности к кобелям! — И вот-вот разгореться спору, для которого, как известно, все предлоги подходящи.

— Ладно, зови и Пальму, — выпрямлял свое «семейное положение» Медунов.

Лидия Ивановна поняла его невинный подвох, улыбнулась.

— И водяной тебя не берет!

Дмитрий Петрович нахмурился. Глянул куда-то в сторону, кратко ответил:

— Водяному хватит и одного Медунова. Старшего.

Засиделась дотемна Лидия Ивановна около Дмитрия. Жили они вдвоем, бездетно, друг без друга скучали; и в кино, и на рыбалку, и на охоту — вместе.

— Пришел бы хоть белье переменить, — сказала она перед уходом.

— Думаешь, если опасность, так я того…

— А ну тебя, все зубоскалишь! Все равно что звери вокруг ревут, а ты хиханьки да хаханьки. — Лидия Ивановна делала вид, что сердится, а сама была довольна им. — Попробуй только выкупаться. Слышишь, Митя?

— Обсохну!

Осветились огнями и берега и беспокойная, бугристая водная равнина. Аму-Дарья безостановочно тащила в канал всякую чертовщину. Опять забило решетки и опять Медунову пришлось пропихивать вручную беспорядочно нагроможденные отбросы бешеного течения. Потный, с противным головокружением, он присел на ветерке, стянул с себя рубашку и кепку. Прямым безошибочным охотничьим взглядом он промерил прогал между кострами у дженгелей и сразу же заметил этот огонек. Он как бы ковырял темноту, вскрывал ее, чего-то доискивался… Это был свет пограничного следового фонаря. Медунов не то чтобы вздрогнул, а вдруг встрепенулся всем своим существом, насторожился и встал с приступки у перил. Пучковатый светляк ближе, ближе… Берег пылал электрическими огнями; у светового океана следовой фонарь пропал. По влажному песку цепочкой шло несколько пограничников; Медунов отметил про себя, что не все были с оружием. Он вышел им навстречу. Заставской народ давно знаком Медунову, он завсегдатай у воинов границы, а они всегда знают, где в нужную минуту найти «охотника с тремя собаками». Высокий моложавый офицер, с пистолетом и фляжкой у пояса, первым протянул руку, истово сжал кургузую, с короткими толстыми пальцами ладонь Медунова.

— Здравствуй, Петрович! Воюешь?..

— Здравия желаю! — ответил Медунов негромким голосом, в котором были и уважительность, и подтянутость бывшего фронтовика, имеющего награды за выполнение особо важных оперативных заданий командования. — Держу оборону.

— Наступать надо, — проговорил офицер, слегка касаясь Медунова плечом. — Противника в штыки…

— Кисель вилкой не захватишь, — ответил инженер, отходя в сторону вместе с офицером. — Помощь нужна? — спросил он без обиняков.

— Пожалуй, потребуется, — так же немногословно и прямо сказал офицер. — Утопленник хотя и молчал, но кое-что выдал… Поможешь. Скажу — когда. A пока — помогать пришли. Видим, дела тут у вас нешуточные. Выделили на подмогу людей. Бери, Петрович, под свою команду. Ребята надежные, клади на них больше, не согнутся.

Вооруженные вместе с офицером ушли своим, никому неведомым путем, а другая группа пограничников, во главе с сержантом, осталась с Медуновым. Сняв гимнастерки и сапоги, солдаты с ходу включились в работу. Отмеряли проволоку и вязали камыш, куски камышовой холстины и увесистые булыжники скрепляли железными прутьями — вот уже первый пограничный карабур уложен в заградительный береговой пояс. Одни мастерили карабуры, другие делали фашины. Когда Медунов по спешному вызову дежурного ушел на плотину, руководить солдатской бригадой взялся старик Эмин-ага, перекочевавший из села к Аму-Дарье. На костерке у него кипел чай; под холстом, за пазухой, лежал надежный запас чурека и ковурмы.

До рассвета несли необычную службу пограничники. Немного их было, но сделали они большую работу. Пожалуй, Эмин-ага не преувеличил, когда сказал, что, по колхозным расценкам, каждый солдат заработал три трудодня, а сержант — полных четыре.

…Стояли ночь, стояли день и еще сутки. Выстояли. Аму-Дарья отступила в свои берега. Колхозный мираб Эмин-ага Язлыев тряс руку «главному мирабу» Дмитрию Петровичу, поздравлял его, а тот — старика.

— Карабуры, — непоколебимо твердил свое Эмин-ага, — они помогли. Карабуры плотину спасли, урожай спасли. Теперь можно будет мешки с хлопком ставить на весы… А то, сам знаешь, Петрович, пустой мешок стоймя не встанет.

Схлынул летний прилив. Успокоилась Аму-Дарья, муть в воде осталась, но не такая тяжелая, как при паводке. В канале устойчиво держался высший поливной режим; на полях шло накопление урожая, хлопкоробы целины и всего Мургабского оазиса от души благодарили тех, кто в эту страдную пору давал воду, богатство, жизнь… От излучины Дарьи по короткому желобку старого уширенного канала, через естественные отстойники — озера Карагалы, Лебяжье, Часкак, по живописному лону Обручевской степи, промеж двигающихся песчаных пирамид барханистой пустыни протянулась магистраль Каракумского канала, местами быстротечная, клубящаяся мутным вихрением, а больше — тихоструйная, с грузным, вальяжным течением. Там, где, не выпуская ее из повиновения, воде дали волю, позволили выйти неподалеку из русла в укрепленные низины и пади, там застеклянели, заросли рогозом сонные, прогретые до дна заводи — пристанище сомов, уток и охотников. Головное, словно сердце, гонит по всем жилам канала живую воду; в любой его отметке — посмотри на береговые ступеньки от волнобоя, проследи за движением текучей благодати — и ты уловишь, почувствуешь пульс…

Старшему инженеру по ремонту, Дмитрию Петровичу Медунову вручены под надзор и опеку шестьдесят пять километров канала в самой беспокойной и необузданной — верхней его части. Впрочем километраж — дело весьма относительное, непостоянное. Все справочники, множество карт и ученых реляций страдают сейчас большой неточностью в определении длины канала; за последний год вырос он, вытянулся — и не только в нижнем течении, где пока и конца ему не видно, а и в верховье, где ученые авторитеты раз навсегда установили отметку водозабора. Во владениях Медунова насамовольничала Аму-Дарья и заставила гидротехников как бы возвратиться к начальным дням стройки. И тут Джейхун — «Бешеная» — оправдала свое древнее название.

После разливов река угомонилась, но не надолго. Не прошло и месяца, как снова по всему каналу, и прежде всего там, где вода миллионами ручейков растекалась по хлопковым полям, ударили тревогу. Устью канала и его многочисленным ответвлениям стало угрожать обмеление, а хлопчатнику, достигшему поры раздольного цветения и накопления коробочек с волокнистыми дольками, — засуха. «Главный мираб» Дмитрий Петрович Медунов покамест не высказывал ничего вслух, но, наблюдая за присмиревшей Дарьей, опасался худшего. Река все больше давила на противоположный, правый берег, а против плотины один за другим появлялись меляки-поденки, преграждавшие указанный воде путь. Они пучились и пропадали, расползаясь сгущенной мутью, и эту гущину река несла не куда-нибудь, а в канал. Огромные мели стали дыбиться в подводящих рукавах, сдерживать и так не слишком ретивый поток.

Понимая без слов тревогу Медунова и предвидя опасность, пожалуй, более грозную, чем паводок, начальник службы эксплуатации Сергеев решил учинить осмотр всех подводов к трехголовью канала. Утром вместе с Дмитрием Петровичем на катере они отправились по заливчику к Аму-Дарье. Горизонты воды были низкие, катер часто ширкал днищем по песку, садился без якоря на мелководье. Медунов в засученных выше колен штанах, перешагивал через борт, раскачивал плавучую посудину, и стаскивал ее с зазубренных перекатными остряками мелей. Лик реки был непривычно светел, побеленный многочисленными бурунами и лоснящимися, бугорками обнаженного дна. Проплыли несколько километров по течению, пересекли русло поперек и оба ужаснулись тому, что не сразу заметили: у входа в канал нарастал вытянутый на сотни метров остров, его очертания обозначались со стихийной быстротой. На обратном пути Медунов обнаружил, что протока посредине уже пропала, пришлось огибать остров. Он грозился совсем закупорить входные зевы канала и к одному из них уже прилаживался высоким боком.

Катер привез в Головное худые вести.

Немедленно было послано сообщение в Мары, а оттуда — в Ашхабад, в министерство водного хозяйства. Не замедлил ответ: строжайше предписывалось устранить все помехи в «голове», давать воду без перебоев и полновесными кубами. Вечером в конторе собралось чрезвычайное техническое совещание. Обсуждалось одно: как обеспечить бесперебойный приток воды в канал, остановить наступление невесть откуда взявшегося острова (это лишний раз подтвердило туркменскую поговорку: «Воде не доверяйся»). Не было никакого доклада на совещании, все знали о создавшемся положении и поэтому сразу же начали с предложений.

— Наше спасенье в землесосах, — высказался первым начальник энергетического хозяйства Георгий Николаевич Чернявский, солидный пожилой человек, уважающий во всяком деле основательность и расчет без риска и отклонений от проверенных технических выкладок. — Энергии дадим сколько потребуется. Не в первый раз заиление нас душит. Отдышимся. Землесосы прорвут, земли переборют. Проверено.

Землесосы действительно проверены-перепроверены еще на строительстве, они переместили горы грунта, да и сейчас исправно несут свою неусыпную сторожевую службу, дни и ночи выкачивая из русла ил, оседающий тысячами тонн.

— Опыт по части земснарядов у нас есть. — На сторону Чернявского, умеющего говорить веско, стал инженер Сергеев. — А опыт, говорят, это колодец, вырытый иголкой. Зачерпнем из этого колодца. Пустим фрегат Красницкого.

В самом деле, ну что еще можно было противопоставить новым причудам реки, взыгравшей наносами, метнувшейся в сторону от канала? Медунов не хуже других знал силу плавучих гигантов, способных за сутки перекачать целое озеро. И он имел в виду землесосы, с той только разницей, что отводил им место не в обороне, а в лобовой атаке, не в отчаянном наскоке, а в подготовленном наступлении. Вооружившись линейкой и укрепив на стене припасенный заранее чертеж, Медунов, стараясь не горячиться, не лезть на рожон, но и не уступать своего, начал доказывать необходимость рытья канала через остров.

— Выход у нас один, — говорил он, стоя вполоборота к стенке, — резать остров поперек. Вот в этом самом узком месте — здесь землесосы пройдут за милую душу. Начинать проходку завтра же, пока тело острова не захолонуло. Рыть сразу на полную глубину, тогда не страшны будут неминуемые наросты с боков острова. По моим расчетам, можно обойтись наличными механизмами. Проверим эти расчеты. Уширение русла ведут сразу два землесоса, двигаясь уступами…

Ему дали высказать все, что он приготовил к совещанию, пустили по рукам чертеж и вволю наговорились по поводу расчетов Медунова.

— Сызнова начинать строительство? У Теджена уже за третью очередь канала принялись, а мы — все сначала, — выпустил первую стрелу в Медунова завзятый оратор и полемист Чернявский, высказавший свои сомнения прибойным басом, с трагической миной на лице. — Расчеты расчетами, а тянуть новую трассу почти на километр — это, знаете, пахнет крупной денежкой, брюхатой сметой. Так? Категорическое так, и только так, милейший Дмитрий Петрович! Советую тебе не опираться на кривую палку, а то и сам согнешься.

Высказались и другие. И все больше — в поддержку Чернявского и Сергеева. Инженера Медунова похвалили за «гвардейскую лихость», за молодецкий размах, но решили все же поставить в забой имеющиеся землесосы для очистки прорытого русла, а «глубокомысленные соображения» Медунова послать на усмотрение начальства в Мары.

Подтянулись землесосы. Во главе грозной эскадры прибыл ставший при жизни легендарным земснаряд Николая Красницкого. На Волго-Доне, на стройке в Каракумах заработали славу командир и корабль. Теперь на них возлагалась — шутка сказать — обязанность перебрасывать с места на место, предупреждая затор, маслянистую жижицу, которая натекала в количествах неисчислимых. Прошел день — держалась армада на грязевых быстротоках, в канал шли положенные кубометры. На другой день у нижнего бьефа рейка, будто поплавок, заметно поднялась из воды. Третьего дня ждали с опаской, и он «превзошел ожидания»: уровень в канале так резко упал, что запросы посыпались не только из Мары — из Ашхабада.

— Что ж ты, Никола? — журили несгибаемого строевика Красницкого. — Сдаешь позиции…

— Сдаем? — ворчал безотказный в работе, прозванный за свою сметку и сноровку не двужильным, а «двухголовым», сухопарый, рукастый Красницкий. — Никогда не сдадим. Подсчитывайте.

Подсчитали выработку.

— Я же знаю — не меньше двухсот… Доходные проценты, но они не радуют, — не скрывая досады, говорил Николай. — Зря цедим болтушку. Острову надо хребет ломать, как Медунов советует, иначе остров до дверей наших домов дойдет. Стою я на месте, а у землесоса фреза в воде горит… Вперед нужно двигаться, вперед!

За ночь тихо, не будоражно остров подкрался вплотную и наглухо закупорил среднюю горловину подводящего сооружения. Теперь вода текла уныло, того и гляди остановится дремотным озерком. Вышел из ремонта дюжий земснаряд «Сормовец». Пульпа — разжиженный грунт — хлестала из суставчатых труб землесосов во все стороны, затопляла бывшие до этого суходонными арыки, стекала в дженгели и затвердевала в них. Вовсю работали агрегаты, и впустую в речные выемки гнали ил и песок с утроенной скоростью.

Приехал главный инженер из марыйского управления, поговорил с Сергеевым. Прямо на землесосе Красницкого собрал всех специалистов и, выслушав их мнение, которое теперь заметно склонялось в пользу медуновского проекта, сказал:

— Положение критическое, нам чудом удается сохранять в канале прожиточный минимум. Необходим надежный приток, и средство к достижению этого одно — прямой проходкой через остров добраться до основного русла Аму-Дарьи. Ждать нечего, прогнозы интенсивности таяния ледников у истоков реки малоутешительные. Будем наращивать искусственное русло. — Приезжий инженер, строитель многих водохранилищ в Туркмении, Владимир Иванович Курылев одобрил проект Медунова. — Это верная техническая идея, реальная. Зря мешкали с ее осуществлением. — Он посмотрел на Николая Красницкого и обратился к нему: — Выводи, командир, свой фрегат из затона и не сбивайся с курса.

Наконец-то получил Дмитрий Петрович карты в руки. И выиграл спор с рекой, вернул ее по глубокому, прямому тракту к водозаборникам. Канал удлинился на восемьсот метров. Этого нет в справочниках, но это есть на участке инженера Медунова.

Сказать, что после воссоединения канала с Дарьей жизнь в Головном стала спокойнее, сказать слово «покой» — значит погрешить против истины. В особенности это благостное слово никак не подходит к Медунову. Он будто рожден для всяческих беспокойств и испытаний «огнями и водами». В дни пуска «малого» канала у Дмитрия Петровича была деловая встреча с начальником заставы; а два дня спустя случилась тоже встреча…

Катер мягко ткнулся в мокрый песок, задрал нос и осел кормой в воду чуть не до бортовых закраин. Медунов спрыгнул на берег, подтянул голенища у своих легких сапожек, сказал мотористу:

— Не забудь прикрыть машину чехлом. Гляди, афганец рванет.

— Ладно, Петрович.

На берегу, как всегда, его поджидал черный широкогрудый Трезор, способный сутками сторожить приход хозяина. Сокращая путь, Медунов с собакой перебрался через безводный арык и направился к дому по камышовым зарослям. Трезор бежал впереди, как и на охоте, удаляясь на такое расстояние, с которого был слышен не лай, а тонкоголосое повизгивание, предупреждающее о близости дикого кабана. Над пушистыми султанами камыша завиднелся высокий тутовник, повитый виноградом. Медунов пошел на него, замечая, что и собака клонила метелки в его сторону. На подходе к дереву Дмитрий Петрович вдруг услышал знакомое повизгивание, протяжное, призывное. Какая досада: не взял с собой ружья! В эти дни было не до охоты, хотя кряквы попадались стаями; непуганые, они проносились со свистом над головой. Верняком — на дуплет пара. А тут, видишь, и кабанов выследил Трезор. Опять донес ветерок протяжный визг, на этот раз необычный, злой. Медунов сдвинул на ремне в удобное положение охотничий нож в кожаном чехольчике и заспешил на зов собаки. На полянку выходил осторожно: Трезор затаился, примолк.

Возле дерева послышался шорох. Медунов обеими руками раздвинул камышовый занавес и чуть не столкнулся — нос к носу — с незнакомым человеком в тельпеке и халате, подпоясанном цветным платком. Медунов все это заметил с первого же взгляда, с мгновенной вспышкой мысли определяя, есть ли у незнакомца оружие. Кроме самодельного серпа, ничего опасного у незнакомца не было видно. Он чуть приметно вздрогнул, но лицом остался спокоен, словно заранее приготовился к встрече.

— Салам! — поздоровался он.

Ответив тем же, Медунов повел глазами в сторону раздерганного куста с опаленным боком и увидел настороженные, горящие, налитые злобой глаза Трезора. Его черная шерсть слилась с чернотой земли, закопченной, видимо, недавним костром.

Молчание и томительное ожидание исхода встречи были в тягость и тому и другому; первым не выдержал человек с серпом в полусогнутой, напрягшейся руке.

— Лбами почти стукнулись, как слепые, — сказал он по-туркменски. — Получается, что слепому торговцу слепой покупатель.

Подозрительного ничего не было в поведении встречного, но у Медунова, давнишнего жителя пограничной полосы, были свои, никому полностью не высказанные правила, оставленные ему в наследство еще отцом, Петром Медуновым.

— Есть и другая пословица, — тоже по-туркменски ответил Медунов. — Кривоногому дорога тесна…

— Кто же из нас кривоногий? Оба идем по дороге.

Турнир поговорок помог Медунову, заметившему, как у незнакомца лицо стало жарче огня. Должно быть, последние слова инженера пришлись ему не по душе.

— У пугливой овцы — в глазах волки, — продолжал он свой обстрел побасенками. — Темнеет, мне надо идти…

— И мне надо, — начал поторапливать ход событий Медунов. — Ночь — плохой помощник при таких встречах.

— Хош, — сказал торопливый спутник и резким махом скосил перед собой несколько камышин. — Саг бол! — неизвестно за что поблагодарил он Медунова.

— В колхоз идешь? — остановил его вопросом Медунов.

— Да. К председателю дело есть. Я из дальней бригады.

— А контора-то колхоза в другой стороне.

Внезапное молчание.

— Не хочу через арык прыгать. Обойду.

— Вот и хорошо. Вместе обойдем. Пошли!..

Видимо, незнакомец не нуждался в спутнике. Он повернулся и шагнул в чащу. Трезор свирепо оскалил клыки, испытанные на кабаньем горле, выскочил из-под куста и бросился к ногам незнакомца. Медунов прикрикнул на него, вернул назад.

— Не бойся. Рядом пойдем — не тронет…

Прежде всего Дмитрий Петрович позаботился о том, чтобы побыстрее выбраться на дорогу. И в этом помог ему верный Трезор, первым уловивший голоса людей и указавший к ним кратчайший путь. На хлопковой карте оказался мираб Эмин-ага со своим шестнадцатилетним внуком Джомотом. Старик, обрадовавшись гостям, устремился было с тунчой к костру, кипятить чай, — Медунов остановил его и тихо шепнул:

— Ваш?

Мираб со стариковской доскональностью осмотрел пришельца, попросил у него серп, поговорил и, похвалив его за любовь к пословицам, сказал:

— На курином яйце и на голове плешивого волосы не вырастут… Дошел до стены. Остановка. Нет тебе хода…

Эмин-ага сделал Дмитрию Петровичу скрытый знак рукою: «Не наш…» — и послал внука вместе с Медуновым до «конца» дороги. А дорога привела их на пограничную заставу. И тут с непогрешимой точностью выяснилось, что задержанный пытался в эту же ночь улизнуть за кордон, побуждаемый своими, вескими причинами… В боевой актив инженера Медунова было записано новое, четвертое задержание нарушителя государственной границы.


Седоволосый пограничный офицер, знавший железнодорожника Петра Медунова, говорил Медунову-младшему:

— Никогда не забывай про своего отца, Дмитрий… И помни: месть врагам — святая месть, а ярость — благородная.

С такими выползнями змеиных гнезд, как задержанный «человек с серпом», у Дмитрия Петровича есть и личные счеты, порожденные давно погасшим и унесенным каруселью вечности черным днем.

Большая семья Медуновых жила тогда в Чарджоу. Отец работал машинистом на паровозе, а мать, Раиса Семеновна, домохозянничала, воспитывала детей, которых она, как говорил муж, повадилась рожать двойнями: Митю вместе с Любой, Володю с Олей, а Мишу с братиком Сережей. Девятилетний Митя в последний раз видел отца. Был он неугомонным охотником, имел утлую лодчонку, дорогое фамильное ружье, легавую старенькую суку Зазнобу. Однажды, в летнее воскресное утро, отправился он с Зазнобой на охоту и больше не вернулся домой, оставив своих горластых двойняшек сиротами. Говорили потом, что видели его лодку на той стороне Аму-Дарьи. Оттуда, из Фараба, вплавь добралась до Чарджоу любимица семьи Зазноба. У кого он был и что там делал? Эта роковая тайна долго оставалась неразгаданной. Думали всяко, но до истины докопаться не могли.

После исчезновения машиниста Медунова прошло более двух лет. Знакомые стали о нем забывать; вспоминали каждодневно и по-прежнему горевали о нем жена с детьми да закадычный друг Петра — фарабский лесник Федор Сухов.

Осторожный и дотошный мужик, Сухов догадывался, что дело здесь нечисто, однако доказательств никаких добыть ему не удалось.

Как-то ехал он в поезде со стороны Ташкента и повстречал в вагоне «желанного» человека, которого ему будто сам господь послал в спутники. Вез этот человек что-то тяжелое, завернутое в промасленную мешковину. Федора Сухова взяло любопытство, но спросить он не решался, выжидал удобного момента, чтобы на ощупь попробовать непонятный груз. К счастью, попутчик сам заговорил неподалеку от Фараба.

— Ты здешний? — спросил он Сухова.

— Как будто. А что?

— Дело у меня есть… Ружье вот надо зарегистрировать.

— Новое, купил?

— Купил, только старенькое.

— Покажи, любопытствую поглядеть. Люблю оружие: охотник и лесник… — проговорил Сухов, прикрывая полой плаща от проводника разобранное ружье.

— Посмотри.

Посмотрел Сухов на ложе и на казенную часть двустволки и не удержался от изумления.

— Ба! Вот так штука…

— Что? Плохое ружье? — забеспокоился непонятной национальности пожилой пассажир.

— Ничего… У кого купил?

— Э-э, длинная история! Я купил у одного белуджа, а тот приобрел у какого-то амбала на пристани… Дурной амбал, почти задарма отдал двустволку, а сам сторговал ружье у фарабского сапожника…

На этом биография ружья обрывалась.

Не похоже было на то, что пассажир врал, да это для лесника Федора Сухова и не имело большого значения, конец запутанного клубка был у него в руках, а распутать есть кому. Сухов забрал у обалдевшего от испуга спутника ружье Петра Медунова, а вместе с фамильной двустволкой забрал и самого пассажира. Вызывали после к следователю и Раису Семеновну, и старших детей Митю с Любой. Они опознали отцово ружье и получили его на хранение.

Запутанный клубок постепенно размотали. В то последнее свое утро Петр Медунов сел с собакой в лодку и переправился на правый берег, к Фарабу. Перед тем как уйти за дичью в плавь, Петр зашел к знакомому арбакешу Рахману. Зашел и… обратно не вышел. Басмач Рахман со своими подручными зарезали Петра; ночью, завернутого в лошадиную попону, с железякой у ног, его сбросили в Аму-Дарью… Митя был с матерью на суде; холодея от страха и ненависти, слушал историю убийства, видел желтозубого, со впалыми щеками и красивыми овечьими глазами бандита Рахмана. Через неделю после суда в городской газете было напечатано: Рахмана и его сообщников расстреляли. Медунов до сих нор помнит желтозубое лицо, и каждый раз, встречаясь с «незнакомцами» у границы, находит у них черты того басмача, который предательским ударом ножа с ручкой из джейраньего рога (нож показывали на суде) убил радость семьи Медуновых, утопил вместе с отцом в мутной реке и солнышко детства Мити.

Безотцовщина. Смысл этого леденящего слова он вполне постиг. С сестренкой Любой его приютили в детском доме. Окончил шесть классов. Поступил в школу ФЗО. Там мастер сразу же определил: «Мастак ты, Митька!» Выучился на токаря. Потом — армия… Фронт. Отечественной войны… Участок Бассага-Керкинского капала… Протяженнейшая трасса в Каракумах…

Он возводил это сооружение своими руками, потому и был уверен в его стойкости, лишь бы злые силы не ударили в спину, как тогда в Фарабе. Смотря за водой, как за разумным — и неразумным живым существом, Медунов проникал памятью в прошлые дни, когда в сухом котловане они жарились, как в тамдыре для чуреков: переплетали прутья арматуры, высасывали тупыми, с дырками, иглами подпочвенную воду, заливавшую своей прозеленью огромную чашу с бетонным наваром.

Он, Медунов, испытывал не раз стожильную силу бетона, но не хуже того знал никем еще не измеренную силу кипящей воды в Аму-Дарье, опасность ее непредвиденных вывертов; знал сложный и разнообразный мир тугайных берегов. В период застойного мелководья инженер в хлопотах о воде прошел, проехал и проплыл по каналу почти до Захмета, чуть ли не на ощупь проверил все насыпи, быстротоки и запруды. А прошлым летом вместе с женой Лидией Ивановной они совершили на простенькой весельной лодке двухсоткилометровый проплыв по Аму-Дарье от Головного до Чарджоу. Немало полезного, не описанного еще в книгах, узнал Дмитрий Петрович, изучая повадки реки, соизмеряя ее непостоянства и возможности поддержания надежных горизонтов в местах впадения в канал.

Навыки зрелого гидромеханизатора инженер Медунов накапливает и по учебникам, и в черновых будничных тяготах, в том труде, который бывает и незаметным, нудным, но порой с такими романтическими приключениями, что не всякий поверит в их реальность. Тут все важно, за всем нужен глаз, необходимы натренированная годами наблюдательность, жадность к явлениям-загадкам, в которых глубоко скрыта научная основа.

…Дикий кабан — зверь хитрый, пугливый и осторожный. Что же понуждало его устраивать прогулки около человечьих троп, заходить даже в зону сооружений, в опасные для него места? Зря ничего не бывает. Медунов пригласил энергетика Чернявского, такого же, как сам, следопыта, — и они под эскортом пяти собак отправились по тугаям и дженгелям. Кабаньи тропки тянулись в различных направлениях, сходились, пересекали друг друга; в стороне от старых знакомых маршрутов пролегал новый. По нему и решили пройти подальше инженеры. Амударьинские кабаны приспособились к уничтожению некрупной рыбешки в спокойных заливчиках, и оказалось, что хищники открыли для себя дополнительные пастбища там, где на картах значились глубокие и как бы резервные, подпитывающие при нужде канал, водоемы. Влага в них начала испаряться как с жаровен, и для кабанов открылись новые харчевни с богатым рыбным меню. Свиньям — раздолье, а для канала — прямая угроза маловодья.

— Поневоле скажешь спасибо за своевременную услугу, — пошутил на привале у края залива Медунов. — Дикие кабаны стали нашими помощниками.

Шутка оказалась невпопад: внезапная встреча с одним из этих «помощников» едва не стоила жизни… На привале они развели костер, закусили, напились чаю и по разным стежкам решили обойти поросшее камышом топкое место. На широкой луговине Чернявский и повстречался со старым, огромным, гривастым кабаном — секачом, воинственно поднявшим длинные клыки. Расстояние позволяло, и Чернявский, вскинув карабин, выстрелил. Пуля не свалила зверя, но рана в левом боку разъярила его до предела. Брызгая кровавой пеной, пузырившейся во рту, нацелив острые, смертоносные клыки, секач бежал на человека. Чернявский, чтоб быстрее сблизиться, тоже начал двигаться, глядя в немигающие, свирепые глазки кабана. Раздался второй выстрел… На этот раз пуля вошла в лопатку. Зверь на мгновенье остановился, дико взвизгнул и снова устремился вперед. Напрасно Чернявский старался сразить его третьей пулей. Случился перекос патрона, и карабин теперь годился только для рукопашной… От Медунова примчались с лаем собаки и кинулись на окровавленного кабана. Собаки лишь замедляли его движение, но остановить не могли.

Когда Медунов выбежал на прогалину, то увидел, как секач вспорол брюхо третьей овчарке. Поворот тяжелой, клыкастой головы — и четвертый пес полег замертво с выпущенными кишками. Зверь бросился к безоружному Чернявскому и… упал в трех шагах от него. Быстро опустившись на колено, Медунов сбоку выпустил подряд две пули. Трофей был большим, а урок и того больше. Настоящим сражением закончилась мирная разведка дальних водоемов. Нередко случается и такое в работе Медунова.

В один день — и сразу столько известий, да еще каких!

Раненько, солнце только-только всплыло над Аму-Дарьей и заглянуло в ее тайники, — въехали четыре всадника в открытый всем ветрам двор Дмитрия Петровича. Трое остановились около высокой «сейфобани» (сделанной из толстых листов железа, без окон и трубы, с нишей для форсунки), а четвертый, офицер, подъехал к веранде и сразу же был встречен жильцами проснувшегося домика. Гостя провели в комнату, и тут Медунов узнал от начальника заставы, что и выловленный утопленник, и задержанный им «человек с серпом» оказались для пограничников весьма кстати. Командование по всей воинской форме объявило Дмитрию Петровичу благодарность. Офицер с торжественностью и пограничным почетом передал это Медунову, пригласил его в гости на заставу.

— Служу Советскому Союзу! — по-солдатски кратко ответил бывший фронтовой разведчик Дмитрий Медунов.

До вечера он пробыл на воде, измучившись с установкой порванных у землесоса труб для подачи пульпы. Здесь его и разыскал колхозный мираб Эмин-ага, который привез внука на мотоцикле.

— Радио слышал, Петрович? — Не дав опомниться Медунову после бурного приветствия, спросил старик. — Не слышал. Режь барана, на той зови: тебя орденом наградили, Не веришь? Джомот, скажи!

Джомот, широко улыбаясь краснощеким лицом, подтвердил сообщение деда: вместе с другими строителями первой и второй очереди Каракумского канала, наградили Медунова. Казалось, старый мираб был рад больше самого инженера, он подталкивал его в бок кулаком и не переставая говорил:

— Той, той!

Поздравили Медунова командир и багер землесоса, моторист катера, реечники-наблюдатели. Но прежде всех — Эмин-ага. Старик вдруг умолк и усадил инженера на бочку из-под бензина.

— Знаешь еще что, Петрович? — спросил он.

— Не знаю…

— Воду надо мутить!

Дмитрий Петрович с мольбой прижал руку к сердцу, поморщился.

— Недавно мутили, яшули, нельзя так часто.

— Можно! — воскликнул энергично старик. — Мути, Петрович!

Искусственное замутнение воды в некоторых выходах из канала было техническим нововведением Медунова: в зоне нового орошения шло быстрое освоение под хлопчатник целинных залежей, прокладывалось много арыков. От колхозных мирабов Дмитрий Петрович не раз слышал жалобы на усиленную фильтрацию и выход подпочвенных вод. Тогда инженер посоветовал колхозникам в течение нескольких суток пропускать по арыкам воду с повышенным замутнением. Попробовали. Новые арыки словно полудой покрылись — крепко удерживали текучую воду.

— Еще арык к целине подвели? — допытывался Медунов.

— Сразу три прокопали. Новая хлопководческая бригада у нас организована. Мути воду… Арыки открывать надо. Сделаешь?

— Как тебе, Эмин-ага, откажешь! Вон какую весть ты привез. Будет вода, — ответил Медунов.

Мягко покачиваясь в люльке мотоцикла, Эмин-ага сказал уезжая:

— Зови на той, Петрович. С дутаром приеду, песни буду петь для твоих гостей.

Алексей Арефьев МОРСКАЯ ДОБЛЕСТЬ

В этом рассказе, по существу, нет ничего выдуманного. Автору не понадобилось менять фамилии героев и, тем более, приукрашивать факты. Взяты они из жизни одного морского пограничного поста, охранявшего южное побережье Каспийского моря зимой тысяча девятьсот пятидесятого года.


О новом своем назначении старшина I статьи Виталий Марченко узнал от начальника штаба дивизиона. Капитан 2 ранга Михайлов вызвал старшину к себе, коротко сказал:

— Назначаетесь боцманом в береговую команду.

— Не хочется уходить с корабля, товарищ капитан 2 ранга, — откровенно признался Виталий.

— Понимаю. Сам люблю море. А вот, видишь, приходится быть на берегу. Надо…

Надо так надо. Приставил ладонь к козырьку и попросил разрешения идти.

— Погоди. — Михайлов подошел к старшине и крепко стиснул ему широкие плечи. — Я, между прочим, возражал. Ты же знаешь, что наша команда пловцов остается без опытного тренера. Теперь вся надежда на Имангулова. Справится он?

— Справится, товарищ капитан 2 ранга. Спортсмен неплохой.

— А может, ты и там подберешь себе команду, а? Вот будет сюрприз!

— Постараюсь, товарищ капитан 2 ранга.

— Добро.

Виталий вышел из кабинета. «А что? На прошлых соревнованиях, — припомнил он, — один из матросов поста показал неплохое время…» Но Виталию не до того сейчас было. Он направился в строевую часть за проездными документами. У порога канцелярии встретился со своим командиром.

— Ну как? — спросил тот на ходу.

— Еду.

— Жаль, — услышал Марченко.

Рывком он открыл дверь и вошел в маленькую комнату. Белокурая секретарша Наташа молча подала ему командировочное предписание и принялась стучать на пишущей машинке.

Виталий обошел письменный стол и встал перед девушкой. Она была в том самом платье, в котором год назад он впервые встретил ее в городском саду. Наташа тогда сразу понравилась ему. Но случилось так, что в последнее время Виталий редко виделся с девушкой, и это наложило свой отпечаток на их отношения.

Он хотел обнять ее — она встала и отошла. Виталий смотрел на девушку и невольно отмечал про себя: она похорошела, на щеках румянец.

— Наташа, — вырвалось у Виталия.

— Что?

Стало тихо, очень тихо.

— Ты не видела комсомольского секретаря? Я же не снялся еще с учета…

С минуту он постоял, охваченный внезапной растерянностью, слыша, как бешено у него колотится сердце, потом выбежал во двор.


Когда были уложены в чемодан все вещи, Марченко еще раз окинул взглядом кубрик, прошелся по нему, остановился. И долго смотрел в иллюминатор.

Море в смятении билось о берег. И у Виталия на душе было нечто подобное. Конечно, это не худо, что ценят и доверяют, а грустно покидать корабль, на котором проплавал без малого четыре года и который стал милее дома родного.

Еще в детстве он вместе с отцом побывал на многих судах, на судне заочно окончил школу, начал работать. Матери он не помнит, отец был для него всем. Матрос-коммунист с крейсера «Аврора», Марченко-старший прожил суровую жизнь и умер рано, в пятьдесят пять лет.

Теперь Виталию шел двадцать третий год. Парень повзрослел, стал выше ростом. Светло-русые волосы, несколько настороженный взгляд. Перед глазами прошли годы службы. Сначала был мотористом, потом год — старшиной катера и наконец боцманом на большом корабле. Вот, кажется, и вся биография.

Нет, не вся.


…Осень. На Каспийском море в эту пору часты штормы. Катер «ПС-402» в дозоре.

Студеный, колючий норд-ост налетает шквалами, волны с ревом и стоном обрушиваются на палубу.

В машинном отделении на вахте — старший моторист Виталий Марченко. Рядом с ним — его помощники матросы Лобода и Кузякин. Ходит под ногами железный настил. Стоять трудно. Но Виталий держится крепко. Его голубоватые глаза неотрывно смотрят на стрелки приборов.

Очередной удар волны. Что это?

Глаза Виталия расширились и застыли. Стрелка резко пошла вверх. Увеличились обороты.

Марченко быстро проверил основные узлы: все нормально. Он открыл задвижку и потрогал рукой главный вал. Неужели слетел гребной винт?

Марченко сразу представил всю опасность, нависшую над катером. Он подошел к Лободе, приказал:

— Выключить сцепление!

И тут же по трапу поднялся на верхнюю палубу. Обрушилась волна и чуть не смыла его за борт. Но Марченко успел ухватиться за поручни.

— Куда тебя черт несет! — крикнул командир, стоявший на мостике.

— Винт… — только и расслышал офицер.

С большим трудом Виталий перебрался на корму и, выждав, пока катер подняло на волне, проверил, на месте ли винт Так, ясно: винта нет. Что делать? Катер не может маневрировать, он теперь во власти стихии, но не сидеть же сложа руки и ждать новой беды.

Доложив о положении командиру, Марченко решается.

На палубе трое: Виталий Марченко, Николай Кузякин и сигнальщик Борис Ярцев. На руле — командир. Он знает, как нелегко поставить винт, но уверен в своих людях, в их морской выучке.

Ветер достиг ураганной силы. Стало трудно не только ходить — даже стоять. Поминутно на палубу рушатся белопенные валы.

Опущен в воду запасной винт. Виталий Марченко, в маске, с кислородным баллоном, прыгает за борт…

Четыре часа ушло на то, чтобы поставить винт на место. Виталию пришлось множество раз подниматься на-палубу, отогреваться, натирать себя жиром и снова прыгать в леденящую воду. Вот где пригодилась отличная физическая закалка!


Виталий взял со стола коробку с папиросами, закурил и прилег на койку. В воображении возникают лица офицеров, старшин и матросов, с которыми ему довелось вместе служить. Со многими он попрощался, а вот Имангулова еще не видел.

Он встал, надел фуражку и, сунув потухшую папиросу в пепельницу, поднялся по трапу на палубу.

Дул влажный, не жесткий ветер. На берег налетали белесые волны. Внизу на причале работали матросы, громко переговариваясь между собой.

— Нет Имангулова? — спросил вахтенного Виталий.

— В кубрике, — ответил тот.

Действительно, в носовом кубрике, куда вошел Марченко, Имангулов старательно наглаживал обмундирование, готовился на вахту. Они поздоровались.

— Вот зашел, — сказал Марченко, — а то стал бы думать: уехал, не повидавшись с другом.

— Стал бы. — Имангулов улыбнулся. Он уже знал, что старшина уезжает на оперативный пост. — Теперь как жекоманда?

— Поручат тебе.

— Да я…

Марченко перебил:

— Ничего. Не хуже меня справишься, будем соревноваться. Ты здесь готовь команду, я — там. Весной встреча. Понял?


Морской пост располагался в центре рыбацкого поселка и занимал помещение потребительской кооперации. Невдалеке стояла тридцатиметровая металлическая вышка, на которой днем матросы несли службу. Чуть подальше находился причал. Из окна комнаты, где жил боцман Виталий Марченко, было хорошо видно, как одни сейнеры отваливали от причала, другие пришвартовывались, груженные рыбой. Потом она сплошной серебристой массой шла в цехи, где ее сортировали, закладывали для засолки в большие деревянные чаны.

Прошло два месяца, а Виталий никак не мог привыкнуть к новой жизни, тянуло на корабль. Единственное, что успокаивало старшину, — это море, его острый запах, привычный с детства. Виталию нравилось, что матросы к нему относятся с уважением и себя считают настоящими моряками. Службу несут исправно, хорошо учатся. Доволен он был и командой гребцов, которую начал тренировать с первых дней. Одним словом, матросы соблюдали полный морской порядок: драили шваброй пол, как палубу, до блеска начищали пуговицы, бляхи, вечерами учились играть на гитаре и плясать «яблочко».

Но все это самообман. То ли дело корабль — вот где настоящая морская жизнь! Там тебе и ветер, и штиль, и шторм. Виталий сел за стол, на котором лежало недописанное письмо Наташе. Пробежал глазами прямые строчки, подумал: «До чего же ты добрая у меня, не даешь скучать: по четыре письма в неделю шлешь. Буду увольняться, обязательно заберу с собой». Хотел было опять взяться за перо, но пришел на ум нелепый случай… Из-за девушки с матросом Масловым поссорились, чуть за грудки не схватились. И лишь когда вмешалась она сама, обошлось. Но Маслов затаил обиду на старшину.

Поселковая фельдшерица Валя, умная и веселая, с кокетливыми косичками, увлекалась плаванием. Она упросила как-то Виталия потренировать ее на водной дорожке. Тот согласился. Они уже несколько раз были на пляже, и все шло как надо. И вот на тебе!..

Ему стало тоскливо. Он встал, надел бушлат и вышел.

На причале без изменений: по дощатому настилу сновали рыбаки в брезентовых куртках и резиновых сапогах, кто-то командовал, поднося ко рту жестяной рупор.

Виталий присел на скамейку, достал папироску, но не оказалось спичек. Он огляделся: никого поблизости. Стал мять пальцами папироску. Вскоре за спиной послышались шаги. Марченко обернулся и вскочил: увидел командира поста — капитан-лейтенанта Тихонова. Они и прежде были немного знакомы, а когда старшина прибыл сюда, между ними завязалось нечто вроде дружбы. Офицер давно служил на пограничном флоте, хорошо знал свое дело, умел работать с людьми. «Берег что твой корабль, — говорил он. — Бушует шторм — берегу неспокойно. На море штиль — тихо и на берегу. И люди любят именоваться моряками». Марченко отвечал: «Это верно. Но, что ни говорите, корабль есть корабль».

— Товарищ капитан-лейтенант, не найдется ли спички? — спросил боцман.

Офицер достал коробок.

— Как себя чувствует матрос Маслов? Да вы садитесь, пожалуйста… Какое настроение у него, знаете?

Прикуривая, Марченко подумал: «Еще бы! А вам-то откуда известно?» Он поднял голову, и они встретились взглядами. Глаза старшины спрашивают: «Ну что же мне делать?»

— Некрасиво получилось, — заговорил капитан-лейтенант. — Почему сами не доложили?

Боцман коротко ответил:

— Виноват. Но все уже улажено…

— Приходил ко мне Маслов, — продолжал офицер. — Рассказал обо всем, что у вас получилось. Ругал себя, извинялся. «Понимаете, — говорит, — мы с Валей дружим. А тут вижу: наш боцман вроде бы за ней волочится. Вот и не смог с собой совладать». Я спросил: «Теперь как?» — «Стыдно, — говорит, — смотреть в глаза боцману. Помогите…»

На лице Марченко появилась улыбка.

Над поселком нависли сумерки. Матросы готовились к ужину, а на скамейке все еще сидели капитан-лейтенант и старшина. Толковали о многом. «Взять матроса Маслова, — говорил офицер. — Неплохой моряк. А вот видишь, невыдержанность показал. На тренировках, говоришь, темп у него вялый? Почему — не интересовался?» Когда офицер собрался уходить, боцман сказал:

— Да я, конечно, понимаю… Ну просто не придавал еще этому значения… Заметили вы очень верно, товарищ капитан-лейтенант… Из него может получиться отличный пловец. Вот увидите.


Октябрь. Свинцовое море до горизонта в белых барашках. На самодельном мостике, широко расставив ноги, стоит Виталий. Внизу, на дощатом настиле, шеренга матросов. Правофланговый — матрос Маслов. На душе у него легко. Еще бы! Со старшиной теперь самые хорошие отношения.

— Сегодня у нас последняя зачетная тренировка, — объявляет Марченко. — Затем продолжим занятия на шлюпке. А сейчас — на старт!

Матросы сделали шаг вперед и, согнувшись, замерли в ожидании следующей команды.

— Марш!

Разом прыгнули в воду. Вперед вырвался Маслов. Виталий внимательно следил за стрелкой секундомера, поглядывая на пловцов. Вот рядом с Масловым появилась курчавая голова Рылкина. «Ага! — отмечал про себя Марченко. — А твердил, что ничего не получится». Месяц назад Рылкин не верил в свои способности. Виталию удалось задеть его самолюбие, вызвать в нем гордость. «Ты что — хуже всех? — говорил боцман. — Не можешь взять себя в руки?» — «Попробую…» — Робкая улыбка скользнула тогда по лицу Рылкина. Наблюдая сейчас за матросом, Виталий был доволен.

Тренировка закончилась. Старшина отпустил матросов, а сам остался на мостике, занялся подсчетами. Минут через пять вернулся Маслов, молча сбросил с себя одежду.

— Ну, командуйте…

Боцман улыбается: Маслов верен себе.

Раза три делал он заплывы, но результат ни на секунду не улучшился. Маслов сердился на себя, вспомнил, как учили его, однако ничего не помогало. Марченко не выдержал, подошел:

— А может, хватит?

— Нет уж, еще раз.

— Вон ты какой!..


Февраль месяц. В это время море коварно. С утра, смотришь, тихо, солнышко, а к вечеру — уже волна, буря-ураган. Бывает наоборот: с полуночи начнет крепчать ветер и к утру разыграется такой шторм, что потом долго не утихает.

Обычно о штормовой погоде заранее предупреждают, но на этот раз Каспий обманул синоптиков и моряков.

В полдень, когда матрос Маслов залез на вышку, море было спокойно, а к четырем часам все переменилось. Сначала потянулись низкие тучи. Они принесли холодный ветер и мокрый снег. Море нахмурилось. Потом на берег начали набегать крутые волны.

Всего каких-нибудь полчаса назад Маслов отчетливо видел в бинокль рыбаков на кулазах[6], а теперь их скрыла мгла, нависшая над морем. Людям явно угрожала опасность. Маслова охватила тревога. Он посмотрела на причал — никого. Попытался вызвать дежурного — отказала сигнализация. Не долго думая, он спустился, забежал в казарму и, немного отдышавшись, крикнул:

— Там… рыбаки!..

На причал по тревоге прибыли матросы береговой команды. Вскоре сюда подоспели люди из поселка. Среди них был председатель артели.

— Вся надежда на вас, — обратился он к капитан-лейтенанту Тихонову. — Наши суда — далеко в море.

В поход пошли самые ловкие и сильные: Владимир Рылкин, Александр Щанников, Юрий Маслов, Павел Казаков, Александр Скворцов, Николай Копылов. Виталия Марченко капитан-лейтенант назначил командиром шлюпки.

Шлюпка отошла от причала, когда уже кругом темнело. Ветер усиливался, все круче шли волны. Марченко, напрягая зрение, смотрел по сторонам и, не отпуская руля, командовал:

— Вперед! Вперед!

Матросы налегали на весла, но шлюпка продвигалась медленно. Белопенные валы, набегая, с шумом рушились и обдавали моряков ледяными брызгами. Нелегко было заметить рыбацкую лодку среди вздыбившихся волн.

Марченко мысленно рассуждал: кулазы теперь у границы… Надо торопиться. В курсе шлюпки он был уверен: ветер, а вместе с ним и волны — идут с северо-запада.

— Левые табань! Так держать! — слышался его непривычно сердитый голос.

По напряженным фигурам матросов было видно, каких трудов стоило им повернуть шлюпку, руль которой то и дело оказывался над водой.

— Еще левые табань!

Шлюпка медлительно разворачивается. На ее пути непреодолимой стеной встают волны. Матросы проворно гребут.

— Где же рыбаки? — не выдержав, спросил Щанников и так посмотрел на Маслова, словно Юрий в чем-то был виноват.

Потом послышался сдавленный голос Казакова:

— Эдак и занести может…

— Ты чего, Павел? — Маслов покачал головой, насупился.

— Что за разговоры! — крикнул боцман. — А ну на лечь на весла! — И начал командовать: — И раз!.. И раз!..

Разыгрался шторм. Ураганной силы ветер срывал с волн пенистые гребни и косым дождем бил в лица. У носа шлюпки то и дело взлетали фонтаны, как если бы там рвались снаряды.

«Да, — подумал Виталий, — вот это ветер! Нет, не ветер — ураган!»

С тоской посмотрел он на матросов. Может, пока не поздно, повернуть назад? А как же рыбаки? Струсил, скажут.

— Полный вперед! — скомандовал Виталий.

Тревожились за судьбу своих товарищей и на причале. Каждый старался представить себе, что с ними сейчас там, в море, и питал надежду на благополучный исход.

А море бушевало, вставая сплошной стеной. Если, обычная стена может упасть один раз, то эта все время рушилась, давила, толкала за борт. Шлюпку неистово швыряло. Но это не страшило пограничников. Окровавленными ладонями они, промокшие до нитки, налегали на весла, сильно гребли.

Матрос Скворцов повернул голову, куда неотрывно смотрел боцман.

На гребне волны показался опрокинутый кулаз, за который держался рыбак.

— Есть один! — крикнул Марченко. — Табань весла!

Обрадованный Маслов вскочил.

— Стой! — не своим голосом закричал Виталий. Поборов волнение, он добавил: — Этим не шутят, брат…

Маслов сел.

— Подавай носовой! — последовало распоряжение матросу Скворцову.

Потребовалось немало отваги, самообладания, сноровки, чтобы в нужный момент изловчиться, подхватить обессилевшего рыбака под руки и поднять его в шлюпку.

— Там еще… — бормотал он.

А шлюпку валило с борта на борт. Вот, закручиваясь, закипел гребень волны. В хлопьях пены мелькнули два черных силуэта.

— Кулазы! — воскликнул Казаков, первым заметивший их.

Пока шлюпка металась от одного кулаза к другому, Марченко потерял ориентировку. Он глянул на часы: половина четвертого. Оставалось одно — промерить глубину, чтобы принять решение, куда держать курс. Виталий приказывает матросу Маслову опустить лот.

— Пять метров.

«Значит, где-то поблизости берег», — подумал боцман.

— Весла на воду! — командует он.

Шторм не унимался. С грохотом ударялись волны о борт потяжелевшей шлюпки, и постепенно она наполнялась водой. Воду вычерпывали, но сколько ни старались, ее не убавлялось. Шлюпку и бросало из стороны в сторону как прежде, и валило то на один борт, то на другой. Положение становилось угрожающим. Оставаться в шлюпке — значило бы рисковать жизнью людей.

— На берег! — решил Марченко.

Первыми бросились вплавь Казаков, Щанников, Рылкин и с ними рыбаки. Затем Скворцов, Копылов. В шлюпке остались окоченевший от холода Виталий Марченко и Юрий Маслов.

— Ну, прыгаем? — проговорил старшина, когда Маслов убрал весла.

— Прыгаем! — крикнул Юрий и так оттолкнулся ногами, что борт ушел под воду. Вскоре голова Маслова скрылась в темноте.

Марченко тоже прыгнул. Его тут же накрыло с головой и вынесло далеко вперед. Старшина вдохнул полной грудью и поплыл. Перед ним поминутно вырастали, закручивались белыми гребнями громадные волны. Вдруг Марченко почувствовал, что у него стали неметь ноги и руки. Неровными глухими толчками забилось сердце.

— Маслов! — крикнул он.

— Я тут, тут, боцман.

— Помоги…

Он поднял руку и скрылся в пене прибоя.

Маслов бросился к старшине.

— Боцман!

Волна ушла, и на ее месте показалась фигура старшины. Широкая спина была как-то неестественно согнута. Он еле двигался.

— Что с тобой?

— Помоги. Судорога… — хрипел он.

Маслов навалил его себе на грудь и с силой стал грести. «Старшина перемерз, — думал Юрий, — надо было ему поработать веслами».

— Потерпи… — Маслов еще хотел что-то сказать, но хлебнул воды и закашлялся.

Марченко молчал, тяжело дыша.

— Немного осталось… Так… Ну вот…

Маслов уперся ногами в дно и поволок старшину к берегу.

— Они, — послышался чей-то голос.

Матросы подхватили боцмана, подняли его, понесли. Он что-то проговорил, а потом потерял сознание.

— Да что с тобой? — теребил его Маслов.

Над Марченко наклонились лица.

— Боцман…

— Виталий…

А у того безжизненно распростерлись руки.

— Он мертв! — отчаянно закричал Маслов, упал ничком и зарыдал.

Рядом стонало море.

Берды Кербабаев У ГРАНИЦЫ

I. Таинственные тени

Май в тот год выдался нежаркий. До июня оставались уже считанные дни, а по вечерам было еще совсем прохладно.

На западной окраине небольшого селения, раскинувшегося у самого подножия горы, неподалеку от границы, стоял маленький домик, обнесенный невысоким дувалом. За дувалом пышно зеленели фруктовые деревья.

Итак, была весна, в школах кончались занятия, и по всей большой Советской стране у мальчиков и девочек наступали каникулы.

Черкез Чарыев, самый младший из обитателей небольшого домика, стоявшего на отшибе, привык в эту пору плескаться с утра до вечера в быстром горном ручейке, который перерезал село тайно посередине. Прозрачная, как глаза журавля, вода весело журчала, словно приглашая освежиться. Однако в такую прохладную погоду, как этой весной, даже Черкез ни разу еще не отважился окунуться в ручей.

Да и вообще в нынешнем году все шло как-то по-иному. Черкеза не тянуло к любимой игре в пятнашки. Он начал помогать отцу в колхозных делах, и эти дела все больше и больше захватывали мальчика.

Вот и сегодня, позабыв про все игры, он отправился к отцу на дальние поля, где колхоз уже начинал уборку ячменя. Отец уехал туда еще накануне и заночевал там, а Черкез отвез ему полный хурджин[7] хлеба и всякой еды, которую приготовила мать, осмотрел вместе с ним пшеницу, посеянную на одном из горных склонов, и не спеша возвращался теперь на своем маленьком ослике домой.

Мальчику не хотелось ехать той же дорогой, которой он обычно ездил. Черкез хорошо знал свои родные горы. Вместе с отцом — лучшим охотником на селе и знаменитым на весь район следопытом — он исходил их в окрестностях села вдоль и поперек, и каждая пещера, каждый камень и куст были ему тут знакомы.

Добравшись до перевала, Черкез уверенно двинул своего ослика вниз по крутому склону.

Посвежело. Солнце зашло за горы, и на долины легли синеватые тени. Но пустынные вершины гор все еще отчетливо вырисовывались на потемневшем небе. Непривычному человеку окружающее безлюдье и эта настороженная тишина, наверно, показались бы страшными, но Черкез не чувствовал страха. Не впервые случалось ему возвращаться домой в темные, безлунные ночи. Серенький ослик, оставив свою поклажу на поле, шел теперь налегке. Уверенно переступая острыми, как у джейрана, копытцами, он осторожно спускался по крутой тропке. Седло со шлеей удобно и прочно держало Черкеза.

Когда тропка чуть приметно расширялась или спуск становился менее крут, серенький ослик веселее припускался вперед, оставляя за собой легкое облачко пыли. Тогда, увлекаемый быстрым движением, Черкез запевал песню. Эхо, перекатываясь из ущелья в ущелье, звонко отдавалось в скалах, но горные птицы, уже привыкшие к этому высокому детскому голосу, не пугались его.

У одного из поворотов тропинки, примерно на середине спуска, за зубчатой грядой скал, открывался вид на противоположный склон горы. Глубокое ущелье разделяло два горных склона, и только острые глаза маленького горца могли приметить что-то необычное там, вдали…

Остановив своего ослика, Черкез пристально вгляделся.

Склон горы, утонувший в этот вечерний час в густой тени, казался на первый взгляд таким же пустынным, как все вокруг. Но там, в неверном сумраке, что-то бесшумно двигалось, и в этом безмолвном, неясном движении заключалось именно то необычное, что привлекло к себе внимание Черкеза.

Прикусив нижнюю губу, Черкез продолжал напряженно всматриваться. Нет, ему не померещилось! Там, по склону горы, и в самом деле двигалось что-то под покровом спускавшейся ночи.

Что же это могло быть?

Как истый горец, Черкез прежде всего подумал о животных. Джейраны? Нет, он хорошо знал их повадки. У них такие зоркие глаза — джейраны непременно заметили бы Черкеза, а заметив, сначала замерли бы на месте, а затем мгновенно скрылись бы из виду. Нет, это не джейраны.

Волки или шакалы? Но подлую натуру этих зверей Черкез изучил давно. Они хоть и хищники, а тоже пугливы, как и джейраны, трусливы даже. Увидев его, и они поспешили бы спрятаться. А ведь он со своим осликом стоит на краю тропы, на виду.

Лошади? Коровы? Овцы? Но как они могли забрести на тот склон в такое неурочное время? Быть того не может.

Оставалось предположить одно, и Черкез сделал этот вывод: значит, там люди.

Но кто же они такие?

«На том склоне не водится дичи, — думал Черкез, — и охотникам там делать нечего. И пастбищ там нет. Значит, это и не пастухи с подпасками». И все же Черкез был уверен, что там движутся люди, — движутся в темноте, тихо, опасливо, скрытно.

И тут ему вспомнилась заметка, которую он прочел как-то в газете: в одном селе, неподалеку от границы, наши пограничники выследили и задержали бандитов. И помог им в этом деле мальчик, пионер. Читая эту заметку, Черкез, помнится, еще был очень раздосадован, что в газете так скупо рассказана эта интересная история.

Быть может, и тот пионер так же вот случайно, ночью заметил что-то необычное. Заметил, встревожился и решил дознаться, в чем дело. А он, Черкез Чарыев, как должен поступить? Ясно: надо расследовать, что там такое.

Итак, Черкез, обдумав все и сопоставив, принял решение. Он понял, что нужно действовать. Но как — этого он еще не знал и в раздумье погладил шею своего верного ослика. «Нужно выбрать путь покороче и поехать им наперерез», — думал он. А дальше что? Ну доберется он до них. Увидит, друзья это или враги. А если враги — что тогда? Если это бандиты, разбойники, что может он, мальчик «величиной с кулак», один, против них сделать? И если это люди с черным сердцем, они могут попросту прикончить Черкеза где-нибудь в ущелье.

Но у Черкеза сердце хоть и маленькое, а храброе, и он не дал угнездиться в нем этой последней, страшной мысли.

— Да что тут думать-то! Все равно, стоя на месте, ничего не придумаешь, — буркнул он, досадуя на себя за свое, как ему показалось, малодушие. — Там видно будет…

Решительно хлопнув по шее своего ослика, Черкез повернул его в ту сторону, где оба склона, понижаясь, сближались, и стал спускаться с горы напрямик.

Серенький ослик был, в общем, довольно послушным созданием. Почувствовав решимость своего хозяина, он весело побежал вперед, помахивая хвостом.

II. Не удалось

Луна еще не выглянула из-за гор, когда Черкез спустился на своем ослике в ущелье. Теперь он был уже близок к тому месту, где, по его расчетам, путь неизвестных должен был скреститься с его путем. Тени вокруг сгустились, и Черкез приостановился, всматриваясь в темноту и раздумывая, как ему быть дальше.

Неожиданное происшествие положило конец его раздумью. Виной всему был его друг ослик. То ли ему наскучило смирно ожидать решения Черкеза, то ли захотелось громогласно высказать собственное мнение, но только он, навострив уши, протяжно и громко закричал.

Если уж говорить правду, то голос осла едва ли способен привести кого-либо в восхищение, но, пожалуй, никогда ни один осел не подавал голоса в столь неподходящий момент. Не приходится поэтому удивляться, что Черкез очень рассердился. Ударив своего любимца палкой по стоявшим торчком ушам, мальчик прошептал сквозь зубы:

— Ах ты, паршивец! Ты, никак, хочешь выдать меня врагам? Недаром говорят — не бери себе осла в товарищи.

Ослик возмущенно замотал головой и уже собрался заявить решительный протест, но тут Черкез ловко накинул ему на голову торбу, в которой возил отцу гостинцы из дому.

Обвязав морду осла торбой, Черкез злорадно сказал:

— Теперь кричи сколько влезет!

Но тот уже не мог кричать и стал рваться вперед, быть может, почувствовав где-то неподалеку присутствие людей. Черкез ткнул его палкой в подбородок и заставил стоять смирно.

Черкез и осел — оба замерли. Вот теперь уже было над чем призадуматься. Положение Черкеза стало довольно плачевным. Неизвестные люди слышали, конечно, крик этого дурного осла и знают, что здесь, в ущелье, кто-то есть. Теперь враги настороже, притаились и ждут. А в том, что это враги, Черкез больше не сомневался. Иначе почему они не разговаривают громко, открыто, не поют и не смеются? Будь это люди из их села или другие честные люди, чего бы ради стали они молчать и таиться? А эти двигаются бесшумно, тайно, скрываясь в тени, стараясь ничем не выдать себя. Они прячутся!

Значит, верно: чужие. Чужие в пограничной полосе!

Осознав грозившую ему опасность, Черкез только укрепился в своем решении: этих людей необходимо выследить. Однако действовать надо было обдуманно и осторожно.

Черкез не стал больше мешкать. Стараясь двигаться бесшумно, он слез с осла, завел его в чащу и привязал там. Затем снова выбрался на открытое место и, пригнувшись, начал осторожно пробираться вперед. Кругом по-прежнему было тихо: «А ведь они, выходит, боятся Черкеза величиной с кулак! — подумал он вдруг и улыбнулся. — Или их уже нет здесь? Неужто улизнули?» Да нет, Черкез знал все тропки на том склоне: тот путь длинней, они не могли его опередить. Они же не бежали сломя голову — старались пробираться потихоньку. А напрямик здесь чужакам не пройти и подавно. Ясно, они где-то там у спуска в ущелье.

И Черкез продолжал осторожно, бесшумно продвигаться вперед, временами останавливаясь и прислушиваясь, больше чутьем, чем зрением определяя направление.

Он подумал, что прежде, когда ему случалось проезжать здесь на своем ослике, какой-нибудь зверь нет-нет да и попадется навстречу. А уж как смеркнется, так и подавно. Приходилось ему видеть и волка, и неуклюжего рыжего шакала. Частенько пробегала лисица, помахивая хвостом, как куделью… А вот сейчас ущелье словно вымерло. И это лишний раз укрепляло его уверенность. Нет, ему не почудилось — здесь были люди, и они спугнули зверей.

Пробравшись сквозь кустарник, Черкез осторожно выглянул на открытую луговину, и в эту самую минуту луна тоже, как назло, высунулась из-за края горы. Черкез поспешно лег в траву ничком. Прислушался — ни звука. Пополз вперед. Теперь, по его соображениям, до той тропы, по которой должны были спуститься неизвестные, было совсем близко.

Если, например, хорошенько изловчиться и запустить камнем, так наверняка долетит…

Внезапно Черкез почувствовал, что ему неудержимо хочется чихнуть. «Ну, пропал!» — подумал он. Густая ароматная трава щекотала ему лицо. Он тихонько перевернулся на спину и немного полежал, затаив дыхание, глядя в мерцающее звездами темное небо. Легкий ветерок пронесся над ущельем, и Черкез, лежа в траве, ощутил его прохладу на своем разгоряченном лице.

Когда Черкез собрался ползти дальше, ему показалось, что один из кустов на противоположном склоне — до него было уже рукой подать, — темнее остальных. Мальчик приостановился, вгляделся, не движется ли там что-нибудь. Нет, никакого движения не заметно. И все же… Словно там какое-то темное пятно, тень. Может, дикая свинья с поросятами?

Черкез стал медленно приближаться к кусту. Сердце бешено колотилось у него в груди, и ему казалось, что этот стук разносится по всему ущелью.

Вдруг Черкез отчетливо увидел, что возле куста что-то движется. Темное пятно колыхнулось, отделилось от куста, и в ту же минуту чья-то сильная рука ухватила Черкеза за плечо.

III. Попался

На него навалились двое.

Он даже пробовал отбиваться, но увидел, что это ни к чему, и с ужасом переводил взгляд, с одного державшего его бандита на другого.

Один из них был здоровенный детина с усами, как две метелки, и подбородком, который казался больше всего лица. На лбу у него Черкез заметил глубокий шрам — словно осел рассек ему левую бровь копытом. Второй был немногим старше Черкеза и худой, как щепка. Был и третий: черный, горбоносый, с очень бледным лицом и горящими, как показалось Черкезу, глазами.

— Ты кто такой? — негромко спросил тот, что со шрамом, наклоняя к лицу Черкеза свой страшный подбородок.

Черкез молчал, не успев собраться с мыслями.

— Откуда ты? Куда шел?

Черкезу вдруг вспомнилось, что в одной книге, которую он читал, советский боец, попав в руки фашистов, отвечал не торопясь, взвешивая каждое слово. И Черкез нахмурив свои тоненькие брови и подумав немного, смело ответил:

— Я шел к отцу.

— Где твой отец?

— В горах.

— Что он там делает?

— Жнет.

— А зачем ты шел к отцу?

— Вез хлеб.

При слове «хлеб» все трое заговорили разом, перебивая друг друга, а рука человека со шрамом еще больнее стиснула плечо Черкеза.

— Хлеб? А где он?

— На чем ты его вез?

Прислушиваясь к их голосам, вглядываясь в их лица, Черкез понял: эти люди голодны. Очень голодны, прямо умирают с голоду. Он стал напряженно соображать…

— Я вез хлеб на своем ослике, — медленно проговорил он.

— А где твой осел?

— Вырвался из рук.

Бац!

Горбоносый размахнулся и отвесил Черкезу такую затрещину, что у того на мгновение стало совсем черно в глазах.

— Не ври! Говори, где осел?

— Я не вру. — Черкез старался говорить твердо, но это ему плохо удавалось. — Ночь темная, страшно. Показалось: идет кто-то. Я спрятался за куст, а как вылез — осла-то и нету. Может, увел кто.

— Врешь, врешь, паршивец! — зашипел горбоносый.

— Если вру — сами найдите.

— Молчи, щенок!

Черкез молча опустил голову.

— Говори, где осел? — сдавленным шепотом произнес вдруг тот, что моложе всех, безусый.

Черкез молчал.

— Ты что молчишь?

— Он, — Черкез мотнул головой на горбоносого, — велел молчать. Я и молчу.

— Не прикидывайся и не ври. Говори, где осел? Он здесь где-то. Мы слышали, как он кричал.

— Зачем мне врать? Я тоже слышал — кричит где-то мой осел. Стал бегать туда, сюда. Темно, не найду. Да, может, это вы его спрятали?

— Так ты, значит, осла искал? А зачем же ты на брюхе полз?

— Да чтобы волк не увидел. Страшно-то как!

— Почему же ты не звал своего осла?

— Так я ж говорю вам: волки, шакалы кругом — боялся я. Да и медведи здесь тоже водятся. А ну как схватят и утащат к себе в берлогу!

— Осла позвать ты боялся? А песни горланить — это тебе не страшно?

— Песни? Какие песни? Не пел я ничего.

— Не ты, скажешь, что ли, орал во все горло, когда солнце коснулось края земли: «Взойдем на гору стеклянную…»?

— Да я и песни такой не знаю.

Неизвестные заговорили между собой на чужом языке. Но Черкез недаром родился и вырос в пограничном селении, многие жители которого, в том числе и отец Черкеза, говорили на двух языках.

Прислушиваясь к их приглушенным голосам, Черкез улавливал общий смысл речей, хотя и не все слова были ему понятны. Человек со шрамом говорил, что Черкезу нельзя доверять. «Я среди них жил, я их знаю, — все повторял он. — У них даже маленькие дети хитрые, себе на уме».

А Черкез в это время с горечью и страхом думал о том, что никакая хитрость не приходит ему на ум и не знает он, как ему спастись, как вырваться из лап этих негодяев. А ведь он должен, должен сообщить на погранзаставу об этих подозрительных людях, которые бродят зачем-то ночью по горам, стараются не шуметь и даже боятся говорить в полный голос…

Из дальнейших их слов Черкез сделал заключение, что они сбились с пути, заблудились в горах, сильно проголодались, и каждый винил в беде других и выгораживал себя. Когда они снова заговорили о том, что надо раздобыть хлеба, не то дело их пропащее, Черкез нашел момент подходящим, чтобы вставить свое слово.

— Помогите мне, добрые люди, найти моего ослика! — тоненьким голоском проговорил он. — Отец, небось, голодный сидит, а там у меня столько хлеба! Мать целый хурджин навьючила… Я ведь знаю, куда побежал этот глупый осел, — там такая чащоба, далеко не уйдет, только боюсь я один-то идти.

Посовещавшись еще немного, а больше — поспорив, неизвестные объясняли Черкезу, что они здесь по специальному заданию, но у них кончились запасы продуктов. Они приказали ему вести их туда, где он потерял осла, и все четверо стали взбираться по склону горы. Черкез шел впереди. Горбоносый придерживал его за ворот рубахи.

Они поднялись довольно высоко, когда чуткое ухо Черкеза уловило внизу, в ущелье, какие-то новые звуки. Он чуть замедлил шаг, стараясь вслушаться. Время от времени раздавался едва слышный треск, словно ломалась сухая ветка. Вот как будто покатился камешек, выскользнув из-под ноги… Зверь или человек? «А что, если это пограничники? — пронеслась у Черкеза мысль. — Пройдут мимо и ничего не узнают. Надо как-нибудь привлечь их внимание…»

И, пренебрегая грозившей ему опасностью, он закинул голову и закричал что было мочи, словно подзывая осла:

— Кур, кур! Сюда, сюда!

Больше он уже ничего крикнуть не успел. Ему заткнули рот, и он почувствовал, что задыхается.

IV. Друг выручил

Серому ослику давно прискучило его вынужденное одиночество. Когда хозяин неожиданно бросил его одного в густых зарослях, ослик некоторое время послушно стоял как вкопанный, лишь чуть-чуть пошевеливая ушами и хвостом. Сколько протекло времени, он, конечно, не мог бы определить в часах и минутах, но, по его разумению, простоял он так немало.

Наконец ослик стал проявлять нетерпение. Прежде всего, показалось ему обидным, что закрутили ему зачем-то вокруг морды торбу. Торба мешала дышать, нельзя было пощипать травку, а самое главное — никак нельзя было подать голос. А всякому уважающему себя ослу это время от времени совершенно необходимо.

Ослик принялся мотать головой, но толку от этого получилось немного. Тогда, потоптавшись на месте, он сунул морду в самую середину густого куста и начал стаскивать торбу, цепляя ее за ветки. Сначала это тоже не особенно помогло, но, как говорится, упорство и труд все перетрут, и мало-помалу торба начала сползать. И в эту минуту до ушей ослика долетел отдаленный протяжный крик. Ослик снова мотнул головой — торба свалилась на землю. Ослик вздохнул полной грудью, потом еще раз набрал в легкие побольше воздуха и нарушил величественную тишину ночи громким, торжествующим ревом.

Рев осла прокатился по горам и замер где-то в глубине ущелья. После этого ослик совершенно успокоился и начал удовлетворенно пощипывать молодые листочки на кусте.

Теперь время уже не текло так томительно медленно, и, увлеченный своим занятием, ослик даже не заметил, откуда появился вдруг его хозяин.

А Черкез, подойдя к ослику, неожиданно обнял его серую голову, прижал к груди, погладил.

Ослик совсем не привык к таким нежностям и довольно нетерпеливо замотал головой. Черкез быстро вывел его из зарослей, вскочил ему на спину и, замолотив пятками по бокам, направил его совсем не в ту, как показалось ослику, сторону. Скоро ослик с удивлением убедился, что они и в самом деле направляются туда, откуда прибыли.

А Черкез спешил к отцу. Что греха таить, ему было страшно, очень страшно. Он ведь не знал: не гонятся ли за ним по пятам? Тихий стук копыт его ослика громом перекатывался у него в ушах. Он бы обвязал ослику копыта травой, да боялся остановиться. И не только страх за себя гнал его к отцу — он знал, что надо действовать, надо сообщить об этих людях на погранзаставу, а где погранзастава, этого он не знал.

До богарных полей было ближе, чем до села, и потому Черкез погнал своего ослика туда. К тому же мальчику было известно, что на селе он сейчас не найдет ни председателя колхоза, ни председателя сельсовета — оба уехали в район.

Но когда Черкез добрался до богарных полей, его постигло разочарование: он не нашел там никого из жнецов. И отца тоже не было. Никого, кроме древнего старика сторожа. Где отец Черкеза, сторож не знал. Пришел какой-то человек, потолковал с ним о чем-то, и они ушли вместе.

— Кулы-ага, а Кулы-ага, ты не знаешь ли, где погранзастава? — прокричал Черкез в ухо старику (сторож был глуховат).

— Когда-то было время, сынок, — неторопливо проговорил Кулы-ага, — сказал бы ты мне: «Кулы-ага, сведи меня к колодцу в песках», — я бы свел. Сказал бы ты: «Кулы-ага, сведи меня на самую высокую гору», — я бы свел, А теперь стар стал Кулы-ага, глаза плохи, уши плохи… Нет, не знаю, сынок, где погранзастава, А зачем тебе? И чего это ты ночью по горам шляешься?

Время было дорого, и Черкезу не стоялось на месте, но как не уважить старика, не ответить на его вопрос? Черкез стал наскоро рассказывать, что приключилось с ним в этот вечер.

Нагнувшись к Черкезу, выставив вперед седую бороду, Кулы-ага внимательно слушал его торопливый рассказ.

Когда Черкез на секунду умолк, чтобы перевести дух, старик нетерпеливо спросил:

— Да как же ты от них удрал-то?

— А вот, друг выручил, — ответил Черкез, шлепнув ладонью по шее осла.

И мальчик рассказал старику, как он закричал, чтобы привлечь внимание тех, кто, как ему показалось, проходил низом ущелья, и, тогда неизвестный схватил его за горло и чуть не придушил. Но тут откуда-то издалека донесся громкий крик осла, и неизвестные страшно обрадовались, потому что их мучил голод, и они все поспешили туда — на крик осла. Но он, Черкез, нарочно стал их кружить и завел в чащу на самом краю крутого обрыва — только они не знали, что там обрыв. А он улучил минуту, юркнул в кусты и кубарем полетел вниз. Он знал куда летит, знал, что там внизу не камни, а мягкая лужайка, — не раз при ярком солнышке он потехи ради скатывался с этого обрыва, Так он от них и удрал — и прямо к своему ослу…

Слова Черкеза произвели сильное впечатление на Кулы-ага.

— Да-а, видел, чего в двенадцать-то лет натворить можно! — с завистью произнес старик. — А мне вот уже восемьдесят второй пошел… — прибавил он со вздохом — Ну, ты молодец, парень! Чтоб твои уши и глаза всегда были такими чуткими и зоркими…

— Кулы-ага, посоветуй, что мне теперь делать? — попросил Черкез.

Кулы-ага просто сознался:

— Для таких сложных вопросов, сынок, голова моя уже слаба. Спросил бы ты меня что-нибудь насчет жатвы… Думается мне все же, что надо тебе поспешить в село — там народ поднимать. Только смотри не попадись опять этим в лапы.

Черкез и сам уже пришел к такому решению. Ударив ослика пятками в бока, он ткнул его палкой в шею и поч катился вниз.

И снова в тишине ночи зацокали копыта по каменистой тропке, и луна, поднявшаяся уже на высоту пики, отбросила на склон холма длинную скользящую тень мальчика верхом на осле.

V. Опять встретились

Ну и ночка! Да, не раз будет Черкез вспоминать эту ночь. Никогда еще за всю его недолгую жизнь не приходилось переживать такого. Уже натерпелся он страху и, подъезжая наконец к родному селу, никак не думал, что эта ночь готовит ему новую неожиданность.

У окраины уснувшего села (время-то, верно, уж подходило к полуночи) ослик, переходя вброд ручей, остановился и жадно припал к воде. Все понукания оказались напрасными, и Черкезу, несмотря на овладевшее им нетерпение, пришлось дать другу напиться. Пока ослик утолял жажду, Черкез смотрел в прозрачную серебристую воду ручья, в которой, чуть колыхаясь, отражалась луна. Потом он поднял голову и окинул взглядом село. Оно лежало перед ним темное, притихшее, и только в самом крайнем, стоявшем на отшибе домике светился огонек. Это был домик Черкеза.

«Значит, отец дома, — обрадованно подумал Черкез. — Верно, мать кормит его ужином. Мы с ним сейчас сразу поедем на заставу. Я сведу пограничников на то место, где прятались чужие. Пограничники пойдут по следам и поймают их. Далеко-то не уйти им — не знают дороги».

Напившись, ослик фыркнул, отряхнулся и зашагал дальше.

…Привязав осла во дворе, Черкез взбежал на крыльцо, распахнул дверь и замер на пороге.

На столе горела лампа, мать стояла возле печки, а на скамейке у стола сидел человек в шапке. При появлении Черкеза он встал. У него был огромный подбородок, и даже при тусклом свете лампы бросался в глаза глубокий шрам, рассекавший левую бровь…

Мать бросилась к Черкезу:

— Сынок, где же ты был так долго? Уж я чего только не передумала!.. Сердце совсем изболело, словно в него щепку воткнули… Ну, садись скорей, поешь. Тут к нам гость пришел: с важным каким-то поручением едет, да сбился с пути. Сейчас я вас накормлю обоих. Да где же ты пропадал, скажи?

Первой мыслью Черкеза было, что неизвестный убьет и мать и его самого, стоит ему хоть чем-нибудь выдать себя или дать понять матери, что этот человек — враг. И врать нельзя: это его заставит насторожиться. И Черкез ответил как ни в чем не бывало, словно уже и позабыл о недавней встрече или не придал ей значения, а может, и не узнал в госте чужого человека, которого случайно повстречал ночью в горах.

— Осла потерял. Бился, бился, насилу нашел! Ой, мама, давай скорее есть, прямо помираю с голоду! — И Черкез шагнул к столу.

Свет лампы упал ни его лицо, и мать всплеснула руками:

— Сынок, где это ты так оцарапался? И рубаху порвал!

— Говорю тебе, осла искал! Забрался он в самые заросли, — буркнул Черкез, сел и с жадностью принялся уписывать хлеб, ни на кого не глядя.

— Как же ты его упустил? Чудно! — сказала мать.

— Так это ты, значит, осла звал? — с расстановкой проговорил гость, и в голосе его Черкезу отчетливо послышалась угроза.

Мать посмотрела на сына, потом на гостя и на минуту задержала на нем взгляд:

— А ты что стоишь, гость? Садись, сейчас горячего подам.

Она довольно долго возилась у печки, потом поставила на стол миску, налила две тарелки супу. Черкез, беря у матери тарелку, поглядел ей прямо в глаза. Говорить он не мог и все вложил в этот взгляд. Мать, казалось, хотела что-то спросить, но промолчала и только едва приметно покачала головой.

Гость молча хлебал суп.

В комнате было тихо. Мать стояла, прислонившись к печке, сложив на груди руки и поглядывала то на сына, то на гостя. Все трое молчали.

Первым заговорил чужой:

— А ты, малый, я вижу, храбрец, не боишься ночью по горам один ездить.

Черкез невнятно пробормотал что-то, уткнувшись в свою тарелку.

Мысли вихрем проносились в его голове, но он не мог принять никакого решения. Побежать разбудить соседей? А если этот погонится и убьет? А мать? Она может броситься за ними, и тот убьет и ее. Нет, нельзя действовать опрометчиво. Черкез в этом уже убедился там, в горах. Если бы он мог дать матери хоть какой-то намек! Она бы вышла, будто невзначай, зачем-нибудь и позвала бы соседей. Но как это сделать, чтобы не заметил тот?

— А чего бояться! — ответил он гостю. — В горах у нас тихо, спокойно. Злых зверей нет. Злых людей — тоже. — Черкез украдкой бросил на мать быстрый взгляд. — Волки, шакалы — это известные трусы. Правда, в прошлом году, помнишь, мама, поймали у нас в горах какого-то бандита… — Черкез заметно оживился; он даже перестал есть и повернулся к матери: — Вот страшилище-то! Помнишь, мама? Огромный, кудлатый! А конь у него — ну прямо с дом…

За спиной Черкеза скрипнула скамейка и, обернувшись, он увидел, что гость поднимается из-за стола. «Верно, я переборщил. Догадался он» — замирая от страха, подумал Черкез.

— Ну, спасибо за угощение, хозяйка. Пойду, — сказал гость. — Ты мне позволишь взять хлебца на дорогу?

Поняла ли мать Черкеза скрытый в словах сына намек или по какой-нибудь другой причине, но только она сказала поспешно:

— Да куда ж ты ночью пойдешь? Заночуй у нас. Я к утру хлеба тебе напеку. А это что за хлеб — корки одни. Весь хлеб, что был в доме, я на поле отправила..

— Ничего, и этот сойдет, — сказал гость, засовывая кусок за пазуху. — А задерживаться мне никак нельзя — срочное задание. К утру-то я уже на месте должен быть… Так эта дорога через село куда, ты говоришь, ведет?

— Погоди, погоди, мы сейчас хлеба достанем, — не отвечая на вопрос, сказала мать. — За хлебом пришел, а без хлеба уходишь — неладно это… Ну-ка, сынок, беги живей к соседям, займи у них.

Черкез нерешительно приподнялся со стула — ему было страшно оставить мать одну с этим бандитом, — но волосатая, хорошо ему знакомая рука легла на его плечо.

— Сиди, — сказал гость. — Нечего людей зря беспокоить. Обойдусь. Будь здорова, хозяйка! — Рука его сильно сдавила плечо Черкеза, и он прибавил: — А ты, малый, смотри осторожнее ходи по горам. Не ровен час все может случиться. Будем вот ловить бандита, как бы тебя по ошибке не подстрелили!

Гость вышел за порог.

Черкез и мать на мгновение замерли на месте, глядя друг на друга широко раскрытыми глазами.

За окнами раздался заливистый собачий лай. Черкез бросился к двери, распахнул ее и выскочил на крыльцо, Лай раздавался с левой стороны.

Черкез поглядел туда и в неярком свете луны увидел темную фигуру, метнувшуюся через дорогу.

— Я побегу к Сазаку, мама! — крикнул Черкез и скатился с крыльца.

VI. Высокая похвала

Сазак, секретарь комсомольской организации, жил на другом конце села. Черкез для сокращения пути помчался к нему напрямик. Преследуемый неистовым собачьим лаем, он перескочил через арык, птицей перелетел через какой-то дувал, перемахнул через огородные грядки и что было мочи заколотил кулаком в дощатую дверь.

«Два раза был у меня в руках этот бандит, — и упустил я его! Эх, саманная голова!» — с отчаянием думал Черкез, совершенно забыв о том, что не столько бандит был у него в руках, сколько он сам был в руках у бандита.

К счастью, Сазак оказался дома. Выслушав сбивчивый рассказ Черкеза, он быстро натянул на босые ноги сапоги, вывел из-под навеса своего ослика, и, взобравшись к нему на спину, вдвоем они погнали его на пограничную заставу. Сазак знал туда дорогу, а так как путь их лежал мимо дома Черкеза, тот с сазаковского ослика пересел по дороге на своего.

Молодой капитан, начальник заставы, выслушав сообщение Черкеза, тотчас отрядил трех пограничников с собакой в село. Собака должна была повести ихпо следу человека, который заходил в дом матери Черкеза. Сам же капитан с двумя пограничниками и Сазаком, взяв еще одну собаку, направился в горы — туда, где прятались ночью неизвестные. Нужно ведь было захватить и тех двух. Черкез на своем ослике указывал путь.

О нарушении границы на погранзаставе было уже известно, и поиски велись не первый день, но след нарушителей был потерян. Однако теперь начальник не сомневался, что преступники сегодня же будут у него в руках. Со стороны границы путь им был отрезан. Да, кстати сказать, Черкез, зовя во все горло своего осла, тоже потрудился недаром. Его крик был услышан.

Нижней тропой через ущелье проходили двое пограничников. Они услыхали пронзительный детский крик, потом какой-то неясный шум, после чего все стихло. Пограничники вскарабкались по склону, прошли по верхней тропе, обшарили кусты, заметили какие-то следы, но никого не обнаружили. Покричали — никто не откликнулся. Это показалось им подозрительным. По голосу они поняли, что кричал не взрослый, а мальчик. Но если бы на него напали дикие звери, он кричал бы иначе. Все это было очень странно, и один из пограничников, оставив своего товарища продолжать поиски, побежал на богарное поле за лучшим следопытом и знатоком этих гор — отцом Черкеза. Теперь они тоже принимали участие в поисках.

Небо над дальним хребтом гор порозовело, а высоко над головой приняло чуть зеленоватый оттенок, когда Черкез бок о бок с капитаном выехал на знакомую тропу. Кусты сиреневыми тенями выступали из молочно-белого тумана. Все ущелье звенело от птичьего щебета.

Черкез остановил своего ослика у края густых зарослей, окаймляющих крутой обрыв, с которого он так самоотверженно летел ночью кувырком и где получил столько доблестных царапин.

— Вот здесь, — шепотом сказал Черкез.

Собаку пустили по следу. Умный пес, покружив по зарослям, побежал сначала вверх по тропке, в восточном направлении, но Черкез сказал, что эти люди пришли оттуда, и собаку вернули. Трудно было предположить, что они повернут обратно. Собака снова начала кружить в зарослях, потом уверенно побежала вперед, низко пригнув голову и прижав уши, почти припав мордой к земле…

Начальник придержал коня и сказал, обернувшись к Черкезу:

— Ну, друг мой, спасибо тебе, а теперь поезжай-ка ты домой. Вот Мамедов, — он кивнул в сторону одного из пограничников, — проводит тебя.

— Товарищ капитан! — вскричал Черкез, и в голосе его прозвенело такое отчаяние и такая мольба, что начальник отвел глаза. — Товарищ капитан, разрешите мне остаться!

— Не могу, Черкез, не имею права.

— Нет, я не поеду домой, — твердо сказал Черкез. — Я тогда сам поеду их искать, своим путем. Этого же вы мне не запретите: это мои родные горы, я тут каждый кустик знаю.

— Ну вот что, — сказал начальник, — можешь следовать за нами, но только на расстоянии. Будешь все время держаться позади Мамедова.

И, подозвав к себе пограничника, капитан вполголоса дал ему какие-то указания.

Когда маленький отряд, следуя за бежавшей впереди собакой, обогнул с юга край горного кряжа и поднялся на перевал, перед ним открылась узкая и глубокая ложбина, окруженная с трех сторон горами. Скалистые вершины гор лишь кое-где поросли здесь мелким кустарником, но чем ниже по склону, тем кустарник становился чаще, образуя в глубине ложбины непролазные заросли. И тут, кинув взгляд на противоположный склон горы, уже ярко освещенный первыми лучами солнца, все увидели, что там движутся какие-то люди. Это была вторая группа пограничников. Их собака тоже бежала по следу и тоже вела их вниз, в ложбину. Вскоре всем стало ясно, что обе собаки бегут хотя и с разных сторон, но к одной цели, и пути их должны скреститься на дне ложбины — там, где темнели заросли колючего кустарника.

— Ясно. Залегли, как волки и всякая прочая нечисть, в чащобе и дожидаются темноты, — негромко проговорил начальник погранзаставы.

— Ну, теперь уж им недолго сидеть в своей берлоге, — сказал Сазак.

Окружив заросли, отряд спешился и углубился в чащу. Мамедов верхом на коне стоял поодаль, позади него — Черкез на своем ослике.

Из чащи прогремело несколько выстрелов, затем все стихло, и пограничники вывели оттуда молодого, худого, как скелет, парня, а следом за ним — горбоносого. Нарушители не оказывали сопротивления. Но тут из кустов выскочил третий — ему, видно, как-то удалось прорваться, — и побежал отстреливаясь. Мамедов, пришпорив коня, поскакал ему наперерез. Черкез тоже «пришпорил» своего ослика, и послушное животное ринулось вслед за конем. Мамедов прыгнул прямо с седла на убегавшего, и они покатились под копыта коню.

Тут подоспел Сазак. Вместе с Мамедовым они обезоружили нарушителя границы и скрутили ему руки за спиной.

Когда его подняли, первый, кого увидел перед собой человек со шрамом, был мальчик верхом на ослике.

А Черкез, вытянувшись в седле и глядя прямо в глаза подскакавшему капитану, отрапортовал:

— Виноват, товарищ капитан, сам не знаю, как получилось…

Но молодой капитан обнял Черкеза и крепко поцеловал. А затем сказал такие слова, от которых щеки у Черкеза обдало жаром, а сердце так и запрыгало в груди.

— Молодец! — сказал капитан. — Ты у нас настоящий пограничник.


Перевод с туркменского Т. Озеровой

Борис Рожнев НА ДАЛЬНЕЙ ЗАСТАВЕ

1. Земляки

Называют заставу дальней. И на этой дальней заставе служим мы — земляки. Трое, не считая меня, — повар Коля Птицын, автоматчики Вася Прохоров и Толик Гапеев — попали сюда одновременно. А со вчерашнего дня нас стало пятеро. Случилось это перед самым обедом. Я еще спал, а Толик дежурил. Когда он дежурит, лучше не попадайся ему на глаза: обязательно найдет работу.

Время моего отдыха истекло, и он, конечно, меня разбудил.

Вставать мне не хотелось. Я ему из-под одеяла и говорю:

— Толик, ты мне земляк?

— Ну, земляк.

— Ты мне друг?

— Ну, друг.

— Так неужели, — спрашиваю, — земляку и другу нельзя сделать поблажку?

Он неумолимо трясет за плечо.

Пришлось вставать. А такой сон видел, что, кажется, закрой глаза — и опять очутишься в колхозном доме культуры. Но что поделаешь… Посмотрел я вокруг — все койки заправлены. Толик стоит рядом и держит в руках веник. Понятно: это для меня. Поставил он веник у моей табуретки и говорит:

— Сегодня к нам молодые пограничники прибывают, ты давай побыстрей разворачивайся.

Чудак. Сказал бы сразу.

Подмел я помещение, взял полотенце, мыло, выхожу В коридор — старшина навстречу.

— Убрали?

— Так точно, подмел!

— А мыть кто будет?

— Не знаю, товарищ старшина.

— Не-е-т, так не пойдет. Берите таз, тряпку и…

Дослужился, думаю. Третий год пошел, а опять за полы. Ведь за семьсот девяносто три дня я, наверное, этих полов гектаров десять, а то и больше перемыл. Но — приказ! Я же не отказываюсь, я только соображаю, что нужно бы подойти ко мне все-таки снисходительнее.

Помыл я полы, умылся, заглянул в Ленинскую комнату, а там наш комсомольский секретарь с редактором плакат пишут: «Добро пожаловать, молодые воины!» Ага, значит, верно.

Пока суд да дело, решил я пообедать. Подхожу к кухне: стоит Птицын в белоснежном халате и улыбается.

— Одиночек кормить не разрешено. Торжественный обед будет.

Увы, и здесь земляк не хочет делать для меня исключений.

Прошло тридцать минут. Слышу шум во дворе. Иду. Вижу пограничников, приближающихся к крыльцу. Обмундирование на них новое — все на одно лицо. Но я приметил парня: какой-то не такой, как все. Разговорились. Оказывается, земляк. Звать Витей, по фамилии Брылев. Вот и стало нас пятеро — земляков.

2. Письма

Чего-чего, а письма на нашей заставе всегда ждут. О них тоскуют по-солдатски, им радуются по-детски. Кто получит письмо — вскрывает тут же и подчас читает вслух. Толик Гапеев, например, тот вел переписку со многими стройками страны и молодежными бригадами, о которых случалось прочитать в газетах.

У Вити Брылева — первое ответное письмо, хотя сам он, как и всякий начинающий службу солдат, писал почти каждый день.

Коле Птицыну было труднее: он был уже женат и письма получал с фотографиями, на которых худенькая женщина держала на руках карапуза — это на первом году службы; на втором году — карапуз уже держался за спинку стула; а на третьем — тот же карапуз вполне самостоятельно шагал с той же худенькой женщиной по аллее.

Фотографии ходили по рукам, оценивались и возвращались хозяину с каким-нибудь замечанием.

— Наследник растет, — бросал один, — солдат.

Другой добавлял:

— А может, ученый…

— По-моему, — старался вставить третий, — космонавт.

И все притихали. Гордый отец прятал фотографию в пухлый альбом, чтобы завтра вновь посмотреть на своего космонавта.

Без устали работал над письмами Вася Прохоров: он вел обширную переписку с «заочницами». Увидит фотографию девушки в журнале, сейчас же садится и строчит. Смотришь, через некоторое время приходит ответ. Как же, пограничник, служит и вдруг прислал письмо. Все писали откуда-то издалека и почти всегда восторженно спрашивали о границе, о шпионах…

Ребята его предупреждали:

— Гляди, Вася, как бы чего не вышло.

И это предупреждение оказалось пророческим. А дело было вот как. Получив выходной день, Вася пришел в Ленинскую комнату и засел писать ответы своим бесчисленным корреспонденткам. Писал, зачеркивал, рвал, вновь переписывал и лишь к вечеру, аккуратно сложив вчетверо мелко исписанные листки, упрятал их в разрисованные конверты и отправил. И вдруг два письма вернулись в один день: Вася перепутал конверты и письмо, предназначенное Маше, послал Тамаре, а письмо для Тамары адресовал Маше.

В очередной выходной все были удивлены, что Прохоров не брался за перо, а почти весь день просидел над книгой.

Ехидным вопросам не было конца:

— Что, Вася, отставку получил?

Он отмахивался, делал равнодушный вид, пытался даже шутить.

— Велика беда, вместо одной Маши десять найду…

Но после этого конфуза он не писал никому, кроме своей матери.

3. В наряде

Сегодня воскресенье, и, как назло, с утра метель. А на заставе обычная жизнь: кому положено — спят, кто читает книгу, а кто пишет письма. Мы стучим костяшками домино под аккомпанемент гитары. Это Витя усердствует. Такие он из инструмента звуки извлекает, что диву даешься. К любой песне мотив подберет. Скажи ему — и он сейчас же, пожалуйста.

Под вечер метель намела большие сугробы в горах и унялась. На улице свежо, бодро.

После боевого расчета мы готовимся в наряд на отдаленный участок. Одеваемся тепло, проверяем оружие, боеприпасы, получаем у старшины погранпаек, у замполита — газеты. Нас пятеро: сержант Луков, Витя Брылев, Вася Прохоров, Толик Гапеев и я. У Вити это первый выход на границу. Он хорохорится и излишне суетится. А Коля опять на кухне. Вот нашел работу! Доведись мне — ни за что не смог бы приготовить обед.

А Витька ошалел. Он готов забрать с собой все. То и дело спрашивает:

— Зубной порошок можно брать?

— Можно.

— А там письма можно будет писать?

— Да можно!

Начальник заставы внимательно осматривает нас, инструктирует и, убедившись в нашей готовности, разрешает идти.

Поселок еще не спит. Молодежь тянется в клуб. У меня даже под ложечкой кольнуло. Интересно, сдержит Люся слово? Мы договорились, что без меня она не будет ходить в клуб.

Вася толкает меня локтем. Я понимаю это как насмешку над моими чувствами к Люсе, которая работаете местной больнице фельдшером, и упорно молчу.

Двигаемся молча. Через четыре часа добираемся до поста. Здесь мы будем жить трое суток. Пост — это небольшая, в одну комнату, избушка. Есть железная печка, нары для отдыха, вделанный в стену стол, полка для продуктов, привезенные сюда с осени дрова, лампа, керосин и топор. Все необходимое для нашей жизни. Даже телефон и батарейный приемник.

Первыми в наряд уходим мы с Витей. Задача простая: я, как старший, проверяю снежный покров, а Витя ведет круговое наблюдение. Он идет впереди, и мне видно, как он беспокойно крутит головой и прислушивается. Хватка есть, пограничник из него должен получиться.

Витя останавливается, ждет, пока подойду я. По его виду догадываюсь: что-то случилось. Смотрю в том направлении, куда он показывает рукой, и вижу в предрассветных сумерках движущегося в наш тыл человека. Спрашиваю:

— Твои действия?

— Немедленно, — доложить на пост, — начал было он…

— Правильно. Доложи на пост, а потом сразу к границе.

Витя побежал к розетке, а я, проваливаясь в глубокий снег, пошел наперерез нарушителю. Он не видит меня за камнями, и поэтому я стараюсь как можно быстрее сократить разделяющее нас расстояние. Мешает куртка, освобождаюсь от нее. Бежать становится легче, но не надолго: сказывается значительная высота над уровнем моря.

Благополучно добираюсь до большого камня: как раз на пути нарушителя. Теперь я его вижу хорошо.

Ему тоже трудно идти, но все же он, озираясь по сторонам, торопится. Подпускаю его как можно ближе, поднимаюсь с оружием во весь рост и командую:

— Стой, руки вверх!

Не знаю, насколько внушительно получилось это, но нарушитель от неожиданности замер и безропотно поднял руки. А от поста уже спешил сержант Луков с Толиком Гапеевым.

Приконвоировали мы нарушителя на пост: Вася Прохоров встречает нас и с улыбкой говорит:

— Молодцы, ребята! Начальник передал вам обоим благодарность.

Я и сам знаю, что это хорошо, но помалкиваю. А Витька не унимается:

— Так, значит, мы нарушителя поймали?

— Задержали, — поправляю его.

Нам с трудом удается уговорить Витю лечь спать.

4. Старшина

Если кто вам скажет, что наш старшина Федор Игнатьевич Пелипчук несправедлив и придирчив, — не верьте, наговаривают на человека.

Я вот, к примеру, вместе с Федором Игнатьевичем служу третий год — и ничего, все как полагается. Правда, есть разница в званиях: он старшина, я ефрейтор; да и в возрасте: он двадцать первый год в войсках, а мне от роду столько. И старшина, конечно, заслуженно пользуется авторитетом у пограничников заставы. Хорошо знает его и начальник отряда. Говорят, когда-то начальник отряда был на нашей заставе начальником, а Федор Игнатьевич служил тогда у него старшиной. Что ж, вполне возможно. Тем более что я сам замечал, как теплеет взгляд у начальника отряда, когда разговаривает он со старшиной.

Несмотря на солидный возраст, Федор Игнатьевич крепок и мускулист. Ходит всегда не спеша, вразвалочку, точно идет не по коридору заставы, а по дозорной тропе. И делает все не торопясь, обдуманно. А он действительно мастер на все руки. Коня подковать — подкует, суп сварить — сварит, сапоги починить или там еще что-нибудь — в два счета сделает, покажет:

— Вот так-то, хлопче. Впредь делай сам…

И делаешь, а что же? Стыдно перед таким человеком. А ведь сколько с нами, особенно когда еще по первому году служили, возни всякой: то подворотничок пришьешь небрежно, то почему-то вдруг у тебя у одного скажутся портянки грязные — и всегда это первым заметит старшина, Федор Игнатьевич.

Приехал к нам начальник отряда. Ну, известное дело, попили они чаю, ночью проверили наряды на границе, а на следующий день после обеда собрались мы в Ленинской комнате.

Начальник отряда знаки «Отличный пограничник» стал вручать.

Слышу, выкликают:

— Рядовой Птицын…

Это — наш повар, и награда ему вполне заслуженно.

— Рядовой Брылев…

Витя — это первогодок, но задержал нарушителя.

И вдруг:

— Ефрейтор Коростелев…

Я даже не поверил: смотрю на ребят, а они на меня — и аплодируют.

Выхожу к столу, доложил, не помню только — правильно или нет получил награду и иду к своему, месту, а старшина приподнимается со стула, протягивает руку.

— Поздравляю, — говорит, — вас, ефрейтор Коростелев, с очередной наградой. Этак вы скоро и меня догоните.

Я, конечно, покраснел, гляжу на его широкую грудь, где орденские колодки в два ряда, и отвечаю:

— Что вы, товарищ старшина, мне до вас еще далеко.

— Ничего, — опять говорит, — при таких темпах можно быстро догнать.

Правда, на утро он меня огорошил. Встречает в коридоре:

— Ефрейтор Коростелев, ваша очередь сегодня полы мыть.

Принял я положение «смирно» и не особенно четко ответил:

— Есть…

Но потом рассудил: разве несправедливо? Справедливо. Хоть и третий год службы, порядок — прежде всего.

5. Интервью

После случая, когда мы с Витей Брылевым задержали нарушителя государственной границы, на нашу заставу зачастили гости. Приезжали из штаба отряда, из политотдела. А тут новое известие: едет корреспондент из центрального журнала.

Ну, раз до Москвы дошло, значит здесь легко не отделаешься. Много навалилось забот на старшину: ведь из самой столицы едет человек, и если что не так, пойдет о заставе дурная слава. И старшина усердствовал: несколько раз мыли полы, протирали и без того чистые оконные стекла, сметали невидимую паутину.

И вот сообщают из штаба: «Едет. Встречайте».

А Витя, виновник всего этого, ходит сам не свой.

Когда из-за ближайшей сопки показался газик в облачке пыли, наблюдатель сообщил на заставу:

— Едет..

Через несколько минут газик въезжал во двор заставы. Начальник вышел встретить корреспондента.

Вышли, конечно, и свободные от службы пограничники, интересно все-таки: корреспондент.

Им оказался средних лет мужчина с добродушной улыбкой. Он энергично выскочил из кабины, поздоровался со всеми и в сопровождении начальника заставы прошел в канцелярию. Вскоре он вернулся во двор, уже без плаща и шляпы, сказал начальнику заставы:

— Мне обязательно нужно побыть у вас, вжиться в обстановку, познакомиться с людьми, сходить на границу, сфотографировать ваших героев, взять у них интервью, а уж потом что-то, может быть, написать.

Всех пограничников заинтриговало одно его слово: интервью. Сколько ни спорили, никто не мог толком объяснить, что же такое интервью.

И поэтому, когда первым вызвали к корреспонденту Брылева, все ожидали его с нетерпением. Но прошло полчаса, час, а Витя не выходил из канцелярии. Ребята забеспокоились.

— Вот вам и интервью… — бросил кто-то.

И тут как раз вышел Брылев; кинулись к нему.

— Ну, что там?

— Ничего, — улыбаясь ответил Витя. — Просто поговорил с ним, как все было.

— А интервью?

— Не знаю, ребята, — добродушно ответил Витя; взглянул на часы, спохватился: — Ох, мне же пора на службу! — и заспешил в дежурную комнату.

Через три дня корреспондент уехал.

А спустя месяц на заставе читали журнал, в котором были помещены наши портреты и напечатан очерк.

6. Будем ждать

Все началось с того, что Толик получил письмо. Он стал чаще браться за книги и газеты. Вроде бы ничего особенного, но нет! Именно это и показалось мне не вполне обычным: то, бывало, не усадишь его, а тут…

Подхожу я к нему однажды, заглядываю через плечо: газеты, журналы, а поверх — книжечка. Читаю: «Устав КПСС». Ага, ясно! Вот хитрюга. Ну, от меня так просто не отделаешься. Увидел он меня.

— А-а, это ты?

— Я, — отвечаю. — А скажи-ка, дружище, что ты надумал?

— Раз так, — говорит, — садись, слушай и смотри.

Сажусь, слушаю. Он листает журнал. Фотография. Внизу подпись: «Эти комсомольцы приехали на стройку по путевкам». Прочитал и смотрю на него.

— Надумали мы после демобилизации на эту самую стройку ехать. И ты с нами.

— Постой, постой. Как, одним махом? Нет, я не могу. Да потом и Люся…

— Все уладится. И Люсю мы заберем.

— То есть кто это «мы»?

— Кто? Я, ты, Вася и Коля. Все уже согласились. Слово за тобой.

— А как с вступлением в партию?

— А-а. Это я сам решил.

И вот он стоит перед комсомольцами. Он весь перед нами — прямой, твердый. Не подведет. Оправдает.

Просят:

— Расскажи о себе.

Он встрепенулся, задумался и начал сбивчиво рассказывать. А я сижу, нервничаю, может быть, даже больше, чем он. Ведь я его знаю лучше, чем себя. Когда наши отцы ушли на фронт, нам на двоих было три года. Отцы не вернулись… Мы вместе ходили в школу, играли в футбол… А потом почувствовали себя взрослыми, пошли работать. Ничего героического не совершили.

Председательствующий прерывает Толю:

— Ясно! Ставлю вопрос на голосование.

Я тревожно оглядываюсь и успокаиваюсь: лес рук.

А через некоторое время мы опять собрались. Правда, теперь уж голосовали за путевки, по которым мы поедем на стройку. Я говорю «мы», потому что нас пятеро: Толик, Вася, Коля и я с Люсей.

А с Витькой беда: последние дни он просто не отходит от нас.

— Я, — говорит, — тоже приеду. Ждите.

Хорошо. Будем ждать.

Иван Жупанов НЕДОЛГО ДО НОВОЙ ЗАРИ

Нельзя на границе
привыкнуть к тревогам,
призыв их внезапен и крут.
По горным отрогам,
неторным дорогам,
по сопкам солдаты идут.
А ночь непроглядна,
а ночь окаянна,
не видно ребятам ни зги,
лишь слышно, как гулко
срываются камни,
по склонам шуршат сапоги.
Нет, здесь не прогулки»
ни «охов», ни «ахов»,
идет пограничный наряд,
и мокнут рубахи,
и сохнут рубахи
на бронзовых спинах солдат.
Где бродят архары —
проверены тропы,
недолго до новой зари.
То глазом совиным,
то глазом циклопа
сверкают во мгле фонари.
На миг остановка —
за черной скалою
Красавца раскатистый рык.
Сорвался, как ветер,
метнулся стрелою
к собаке своей проводник.
За камнем холодным,
на краешке бездны,
испугом прижатый к скале,
лежал нарушитель,
лежал неизвестный
на нашей советской земле.
Суровые лица.
Ребята устали.
Но ждет их — тепло и уют
в казарме солдатской
на горной заставе,
что домом родимым зовут.

Примечания

1

Сув ал — возьми воды.

(обратно)

2

Тулум — бурдюк.

(обратно)

3

Оджак — очаг.

(обратно)

4

Нас — род жевательного табака.

(обратно)

5

Тельпек — шапка из овчины.

(обратно)

6

Кулаз — рыбацкая лодка.

(обратно)

7

Хурджин — ковровая переметная сума.

(обратно)

Оглавление

  • Иван Медведев АВАРИЯ ПРОИЗОШЛА НА РАССВЕТЕ
  • Анатолий Проскуров СЕЛЬ
  • Анатолий Марченко ПЕРВЫЙ ЭКЗАМЕН
  •   Стасик уходит в прошлое
  •   Когда говорит дневник
  •   Из рассказа майора Шубенко
  •   Взгляд со стороны
  •   Вместо заключения
  • Павел Ермаков ТЕБЯ ЖДУТ…
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Павел Ермаков ТИМОФЕИЧ
  • Павел Ермаков ВОЗДУШНЫЙ ПОЧТАЛЬОН
  • Ата Атаджанов БАЛЛАДА О КОМИССАРЕ
  • Евгений Воеводин РАССКАЗ О РАСКАЛЁННОМ ПЕСКЕ
  • Виталий Беляев, Александр Кучеренко КАЖДУЮ ВЕСНУ ЦВЕТУТ ТЮЛЬПАНЫ
  • Лев Линьков ИСТОЧНИК ЖИЗНИ
  • Лев Канторович СЫН СТАРИКА
  • Иван Ваганов ЧЕРЕЗ КАРАКУМЫ
  • Анатолий Шалашов ПОСЛОВИЦА
  • Валентин Рыбин СИНИЕ ГОРЫ Из поэмы
  • Ата Каушутов ОХОТА Из романа «Внук Мергена»
  • Анатолий Чехов СЛЕД В ПУСТЫНЕ
  • Аллаберды Хаидов В МОЕМ СЕЛЕ
  • Павел Карпов ВСТРЕЧА
  • Павел Карпов ЛЕТО, ОПАСНОЕ ПАВОДКОМ
  • Алексей Арефьев МОРСКАЯ ДОБЛЕСТЬ
  • Берды Кербабаев У ГРАНИЦЫ
  •   I. Таинственные тени
  •   II. Не удалось
  •   III. Попался
  •   IV. Друг выручил
  •   V. Опять встретились
  •   VI. Высокая похвала
  • Борис Рожнев НА ДАЛЬНЕЙ ЗАСТАВЕ
  •   1. Земляки
  •   2. Письма
  •   3. В наряде
  •   4. Старшина
  •   5. Интервью
  •   6. Будем ждать
  • Иван Жупанов НЕДОЛГО ДО НОВОЙ ЗАРИ
  • *** Примечания ***