КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 406279 томов
Объем библиотеки - 536 Гб.
Всего авторов - 147191
Пользователей - 92439
Загрузка...

Впечатления

greysed про Вэй: По дорогам Империи (Боевая фантастика)

в полне читабельно,парень из мира S-T-I-K-S попал в будущие средневековье , и так бывает

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Беседин. Второй про Шапко: Синдром веселья Плуготаренко (Современная проза)

Сложный пронзительный роман с неожиданной трагической развязкой. Единственный недостаток - автор грешит порой натурализмом. Однако мы как-то подзабыли, через что пришлось пройти нашим ребятам в Афганистане. Ставлю пятерку.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Чеболь: Лана. Принцесса змеевасов (Любовная фантастика)

неплохо. продолжение будет?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Раззаков: Владимир Высоцкий - Суперагент КГБ (Биографии и Мемуары)

складно написано. возможно во многом правда.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Stribog73 про Нестеров: Любо, братцы, любо (для 7-струнной гитары) (Партитуры)

Очень интересная обработка, но в нотах совершенно не указана динамика произведения. Начиная с того, что не указан начальный темп исполнения. Вариации явно рассчитаны на темп исполнения выше, чем модерато. Но вообще-то песня о том, как умирает казак, так что, по меньшей мере, тема должна быть в медленном темпе. В общем с динамикой непонятки.

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
котБасилио про Вуд: Кулинарная магия. Секс-оладьи для счастливых отношений (Кулинария)

Секс-суп? Секс-борщ? Секс-макароны?!!!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
time123 про Муравьёв: Миры за гранью. Тетралогия (Фэнтези)

После 3-й книги не читаемо, я так понимаю какой-то "негр" допиливал.
Если коротко : Интересное динамичное начало полное неожиданностей, далее занимательная часть длинной в книгу, потом чутка затянутой тягомотины, и с середины третьей книги начинается лютейший пиздец в стиле хуёвого поселягина и прочих высеров выживально-хомячного жанра.

Рейтинг: +4 ( 4 за, 0 против).
загрузка...

Европейские поэты Возрождения (fb2)

- Европейские поэты Возрождения (пер. Александр Сергеевич Пушкин, ...) (а.с. БВЛ. Серия первая-32) (и.с. Библиотека всемирной литературы (ХЛ)-32) 4.63 Мб, 450с. (скачать fb2) - Лоренцо де Медичи (Великолепный) - Никколо Макиавелли - Маргарита Наваррская - Данте Алигьери - Бен Джонсон

Настройки текста:



ЕВРОПЕЙСКИЕ ПОЭТЫ ВОЗРОЖДЕНИЯ

Р. Самарин ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКАЯ ПОЭЗИЯ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ

Есть ли основания для того, чтобы выделять необозримую область поэзии изо всего литературного наследия Возрождения? Да, есть: именно в поэзии великий переворот в истории человечества, называемый Возрождением, или Ренессансом, обрел особенно раннее и особенно полное выражение. Новый человек, который начал создавать новую историю, именно через поэзию с наибольшей силой сказал о себе и своем времени, нашел в ней язык для своих чувств. Не случайно у колыбели новых литератур, на переломе от средневековья к Возрождению, стоят прежде всего поэты: Данте и Петрарка в Италии, Вийон во Франции, Чосер в Англии, Гарсиласо де ла Вега и Боскан в Испании, Брант и Мурнер в литературе немецких земель, Борнемисса в Венгрии. Во всех этих случаях речь идет не просто о подъеме интереса к поэтическому искусству, а о большом общем движении, развивающемся в каждой стране по-своему, но имеющем и свою внутреннюю взаимосвязь, и свои общие закономерности.

Говоря об эпохе Возрождения как о великом историческом перевороте, Ф. Энгельс в предисловии к «Диалектике природы» подчеркивал, что в ходе итого переворота в Европе сложились нации, родились национальные литературы, выковался новый тип человека. Эта эпоха «нуждалась в титанах» — и «породила титанов по силе мысли, страсти и характеру, по многосторонности и учености»[1] Необычайную многогранность дарований, стремление творчески познать мир во всех его проявлениях — в науке, искусстве, политике — Энгельс считал типической чертой людей Возрождения: «Леонардо да Винчи был не только великим живописцем, но и великим математиком, механиком и инженером… Альбрехт Дюрер был живописцем, гравером, скульптором, архитектором… Лютер вычистил авгиевы конюшни не только церкви, но и немецкого языка, создал современную немецкую прозу и сочинил текст и мелодию того проникнутого уверенностью в победе хорала, который стал «Марсельезой» XVI века»[2].

Добавим, что трудно найти крупного деятеля культуры эпохи Возрождения, который бы не писал стихов. Талантливыми поэтами были Рафаэль, Микеланджело и Леонардо да Винчи; стихи писали Джордано Бруно, Томас Мор, Ульрих фон Гуттен, Эразм Роттердамский. Искусству писать стихи обучались у Ронсара принцы Франции. Стихи сочиняли римские папы и итальянские князья. Даже экстравагантная авантюристка Мария Стюарт обронила изящные стихотворные строки, прощаясь с Францией, где протекала ее веселая юность. Лирическими поэтами были выдающиеся прозаики и драматурги. Очевидно, великий переворот имел свой ритм, четко улавливаемый талантливыми людьми и бившийся в их пульсах. В видимом хаосе исторических событий, обрушившихся на Европу, — в войнах, восстаниях, великих походах за тридевять земель, в новых и новых открытиях — звучала та «музыка сфер», тот голос истории, который всегда внятен в революционные эпохи людям, способным его услыхать. Эти новые ритмы жизни с огромной силой зазвучали в поэзии, рождавшейся на новых европейских языках, которые во многих случаях обретали свои законы именно в связи с деятельностью поэтов.

Важным и общим моментом для всей европейской поэзии эпохи Возрождения было то, что она оторвалась от певческого искусства, а вскоре и от музыкального аккомпанемента, без которого была немыслима народная лирика а также искусство рыцарских поэтов — трубадуров и миннезингеров. Ценою усилий смелых реформаторов поэзия стала областью строго индивидуального творчества, в котором новая личность, рожденная в бурях Возрождения, раскрывала свои отношения с другими людьми, с обществом, с природой. Сборники итальянских поэтов XIV–XV веков еще называются по-старому: «Песенники» — «Канцоньере», но стихи уже печатаются для произнесения вслух либо чтения про себя, ради все увеличивавшегося племени любителей поэзии, забывавших весь мир над книгою стихов, подобно юным героям «Божественной Комедии» Паоло и Франческе.

Однако поэзия нового времени не могла до конца порвать связь с песней, особенно народной. Больше того, именно в эпоху раннего Возрождения по всем странам Европы прокатывается могучая волна народной поэзии, преимущественно песенной. Можно сказать, что расцвет лирической поэзии в эту пору начался именно с поэзии народных масс — крестьянских и городских, повсеместно в Европе чувствовавших, как нарастают их силы, их воздействие на жизнь общества. Эпоха Возрождения стала эпохой великих народных движений, подрывавших устои средневековья, возвещавших пришествие нового времени. В середине XIV века феодальная Франция была потрясена крестьянским восстанием — Жакерией. Восстание было жестоко подавлено, но память о нем не умерла и воскресла в народном движении второй половины XVI века, в котором сказалось стремление французских крестьян положить конец религиозным войнам; с их волей пришлось считаться и гугенотам и католикам не только потому, что обе религиозные партии сплошь да рядом объединялись в подавлении крестьянских восстаний, но и в поисках решения вопроса о будущем Франции.

Так суровый и убежденный гугенот Агриппа д'Обинье, поднимаясь над своей религиозной и сословной ограниченностью, в «Трагических поэмах» смотрит на народ как на некую силу, перед которой он, французский шевалье, в ответе за судьбы страны.

В середине XIV века крестьянская война, известная под названием восстания Уота Тайлера, потрясла феодальную Англию. Это восстание обнаружило тесную связь с народными антифеодальными движениями той борьбы за реформу католической церкви, которую возглавил мятежный епископ Виклиф.

Глубинные связи народного бунта и критики феодальной идеологии раскрываются в «Видении Петра Пахаря», поэме 70-х годов XIV века, приписываемой безвестному неудачнику Уильяму Ленгленду и переполненной отголосками устного народного творчества. Носителем нравственной истины здесь выведен труженик, пахарь. В XIV веке, очевидно, сложился и основной сюжетный костяк баллад о бунтаре и народном заступнике Робине Гуде, ставших любимым народным чтением, как только в Англии заработали печатные станки.

Пятнадцатое столетие было отмечено гуситскими войнами в Богемии и Моравии, вызвавшими близкие по характеру движения в сопредельных странах Центральной и Западной Европы. Гуситские войны создали целую литературу, и в ее памятниках есть идеи наивного экономического равенства, защитниками которого выступали «левые» группировки гуситов. В том же XV веке народ оказался силой, опираясь на которую французские короли изгнали наконец из своей страны английских захватчиков, а короли Касти и Арагона завершили «реконкисту» — отвоевание исконной испанской земли, захваченной за несколько столетий до этого арабами (маврами). События конца Столетней войны, завершенной с помощью народных ополчений, нашли выражение в легендах о пастушке из Домреми — Жанне д'Арк, спасшей Орлеан и как бы от имени народа короновавшей Карла VII в Реймсе. События реконкисты отражены в большом цикле испано-арабских романсов, не только запечатлевших этот героический период истории Испании, но и оплодотворивших испанскую литературу ближайших веков. В конце XV века началось движение городских народных масс Италии, возглавленное Савонаролой.

Но надвинулся грозный XVI век, в начале которого развернулась Великая крестьянская война в Германии, которую Ф. Энгельс назвал первой буржуазной революцией в Европе (1525 г.). Крестьянская война была подавлена с жестокостью, беспримерной даже для немецких псов-рыцарей, но она дала буйные всходы прежде всего в близлежащих Нидерландах, где освободительная война против владычества испанцев была завершена созданием в 1688 году независимых Нидерландских статов — государства местной буржуазии, победившей только в силу героической поддержки крестьянских и городских трудовых масс. Эти две революции дали мощную вспышку народной поэзии. В Германии появились анонимные народные песни о борьбе крестьян против рыцарей, пламенная проза прокламаций Томаса Мюнцера. Эпопея Нидерландской революции породила большую поэтическую традицию, в которой особое место принадлежит песням повстанцев — гёзов (буквально «нищих»). В рядах гёзов сражалось немало отважных сыновей среднего и мелкого дворянства и еще больше молодых купцов, владевших шпагой не хуже, чем аршином или весами.

С неустанно обогащавшимся опытом народной поэзии связано в эпоху Возрождения развитие двух основных форм баллады, выросшей из танцевального народного жанра: сложная форма, построенная на повторяющейся рифме и завершающаяся обязательным рефреном-«посылкой» — в странах романских языков, и другая, четырехстрочная баллада с более свободной рифмой — в странах германских языков, особенно в Англии и Скандинавии. Своеобразным заповедником баллады, где она существует до сих пор как живой поэтический жанр, стали многочисленные архипелаги Северной Атлантики с их смешанным населением преимущественно датского происхождения. Датская баллада времен Возрождения, образцы которой включены в данный том, стала классическим жанром народной поэзии Северной Европы. К ней близка шотландская и ирландская баллада, в которых живы элементы фольклора кельтских племен, располагавших поразительно оригинальным и разнообразным устным поэтическим творчеством.

Начиная с середины XV века книгопечатные станки выбрасывают множество изданий, рассчитанных на широкие круги читателей, образцы народной поэзии — песни, романсы, загадки, а также «народные книги» (среди них — книга о Тиле Уленшпигеле и книга о докторе Фаусте). Их перерабатывают и используют писатели-гуманисты, даже весьма далекие от движения народных масс, но чувствующие тягу к народным источникам. Полистаем пьесы Шекспира, его современников и предшественников — сколько народных баллад мы найдем в самом сердце их замыслов; в песне Дездемоны об ивушке-иве, в песне Офелии о Валентиновом дне, в атмосфере Арденнского леса («Много шума из ничего»), где скитается Жак, столь напоминающей о другом лесе — Шервудском, притоне стрелка Робина Гуда и его веселой зеленой братии. А ведь, прежде чем попасть в чернильницы сочинителей, эти мотивы ходили по площадям английских городов, по сельским ярмаркам и придорожным харчевням, исполнялись бродячими певцами, пугали набожных пуритан. Из сходных материалов строилась грандиозная книга Рабле, впитавшая в себя французский народный юмор, обогащенный глубокими идеями и острой сатирой ученого-гуманиста; близкие мотивы звучали в поэзии Клемана Маро, когда он перелагал на мелодии любимых парижским народом уличных песенок строгие псалмы Давида. Этот мир образов в его испанском осмыслении теснился перед умственным взором Сервантеса, когда он создавал историю Дон-Кихота. Образы итальянского театра масок (комедии dell'arte), даже измененные различного рода обработками, тоже несут в своей насмешливой типологии открытия, сделанные народным гением. Народная поэзия эпохи Возрождения была одним из могучих источников обновления поэзии в целом. Но только одним из них.

У поэта той эпохи был и еще один источник вдохновения: классическая древность. Страстная любовь к знаниям гнала поэта в далекие путешествия в анатомические театры, в кузницы и в лаборатории — но также и в библиотеки. До XV века образованный европеец знал кое-какие произведения латинской литературы, уцелевшие от античного Рима, в свою очередь много усвоившего у культуры Древней Греции. Но сама греческая культура стала широко известна позднее, особенно после XV века, когда в борьбе с турками рухнула Византия, последняя опора средневековой греческой цивилизации на Ближнем Востоке. Тысячи беженцев-греков, хлынувших из земель, завоеванных турками, в христианские страны Европы, несли с собой знание родного языка и искусства, многие стали переводчиками при европейских дворах, учителями греческого языка в европейских университетах, советниками при больших типографских домах, издававших античных классиков в оригинале и переводах.

Античный мир — от Афин до Спарты — предстал перед умственным взором европейца не только как некая канувшая в прошлое реальность, на опыте которой можно выверять свою собственную судьбу, но и как утопический идеал, золотой век гармонического общества и человека, чей образ вставал перед поэтами молодой Европы со страниц древних авторов, оживал и древних скульптурах и рисунках.

Античность стала как бы вторым миром, в котором жили поэты Возрождения, Они редко догадывались о том, что культура античности была построена на поту и крови рабов; народ античности они представляли себе как аналогию народу своего времени и так его изображали. Пример тому — взбунтовавшаяся чернь в трагедиях Шекспира, «античные» крестьяне и ремесленники на полотнах художников Ренессанса или пастухи и пастушки в их сти и поэмах.

В мире античной словесности поэт эпохи Ренессанса нашел для себя гигантскую лабораторию опытов, которые ему теперь захотелось проделать самому, неисчерпаемо богатое наследие образов и чувств, которые он понимал но своему. Искусство художественного перевода в эпоху Ренессанса сделалось почти обязательной стороной деятельности любого поэта, писавшего на каком-либо живом языке, а «подражание древним авторам» в той или иной мере стало общей чертой поэтов эпохи Возрождения. Нимфы, сатиры и весь античный Олимп переселились в дубравы и рощи Западной и Южной Европы. Их можно найти и в Гастинских лесах Ронсара, и в Шервудском лесу Шекспира, и в лавровых рощах Испании, не говоря уже о сладостных пейзажах Италии, где они как бы вновь обрели свой домашний приют. Нептун и Нереиды благословляли каравеллы испанских конкистадоров, носившие имена католических святых, каждый итальянский кондотьер оказывался то ли Ахиллом, то ли Гектором и порою чувствовал себя им. Поэтические опыты вроде триметров англичанина Эдмунда Спенсера, подражавших просодии и строфике античных поэтов, стали признаками новой поэзии в любой стране Европы, затронутой теплом и светом Ренессанса.

Постепенно в потоке литературного развития той эпохи наметились два течения: одно в борьбе за становление новой национальной литературы ориентировалось на античные образцы, предпочитало их опыт народной традиции, учило молодежь писать «по Горацию» или «по Аристотелю». Иной раз в своем стремлении быть поближе к античным образцам эти «ученые» поэты даже отбрасывали рифму, которая была бесспорным завоеванием европейской средневековой поэзии. Представители другого направления — среди них Шекспир и Лопе де Вега, — высоко ценя античную литературу и нередко добывая из ее сокровищниц сюжеты и образы для своих произведений, все же отстаивали за писателем не только право, но и обязанность прежде всего изучать и воспроизводить в поэзии живую жизнь. Об этом разговаривает с актерами Гамлет, применительно к сценическому мастерству, о том же твердит Лопе де Вега в трактате «О новом искусстве писать комедии». Именно Лопе прямо высказывает мысль о необходимости считаться с народной традицией в искусстве. Но и Шекспир в своих сонетах, рассказывая о некоем собрате по перу, который оспаривал его поэтическую славу, противопоставляет его «ученой», «изукрашенной» манере свой собственный «простой» в «скромный» стиль. Оба течения в целом составляли единый поток гуманистической поэзии, и хотя в нем были внутренние противоречия, обусловленные в различных странах разными общественными причинами, поэты-гуманисты противостояли тем писателям своего времени, которые пытались защищать старый феодальный мир, устарелые эстетические нормы и старые поэтические приемы.

Борьба между силами антифеодального движения и силами реакции, развернувшаяся в различных формах во всех странах Европы, складывалась на первых порах далеко не всюду в пользу прогрессивных исторических сил. К концу XVI столетия в Италии, Испании и особенно в Германии временно верх взяла реакция. Это усложнило положение гуманистов по всей Европе. К тому же новое общество все больше обнаруживало угрозу порабощения человека, не успевшего сбросить узы феодального угнетения, иным тираном — золотом. В такой ситуации разразился тяжелый кризис гуманистических идей. Многие талантливые поэты и писатели разочаровались в идеалах гуманизма, отступили, отошли от идей Возрождения. Среди них были глубоко противоречивые художники, которые с большой силой запечатлели в прекрасных стихах свои мучения и поиски истины, свои заблуждения и прозрения. Таких противоречивых поэтов нельзя относить в лагерь реакции; их творчество, при всей его сложности, в конечном итоге составило важную ступень в истории культуры их стран.

Зачинательницей новой поэзии, давшей на долгие годы образцы для других стран Европы, была Италия. Кружок итальянских поэтов, сплотившийся в конце XIII века и вошедший в историю мировой литературы под названием «поэтов сладостного нового стиля», был первым возрожденческим вольным союзом поэтов-друзей, связанных широким кругом общих интересов. Из него вышел молодой Данте — автор книги сонетов и канцон «Новая Жизнь». Наполненные высоким мистическим бредом и аллегориями, стихи о любви, которые бормотал юноша из Флоренции, гуляя по окрестностям родного города с томиком Вергилия в кармане, были порою еще настолько неясны самому автору, что он сочинил для «Новой Жизни» прозаический комментарий. Молодой поэт еще не уверен в изобретаемом им поэтическом языке, он поверяет его прозой столь же «сладостной», как и его стих. Но как сложна и богата духовная жизнь автора этих стихов о девочке Биче Портинари, которую он обессмертил в образе Беатриче! Первое дыхание всей будущей прелести европейской любовной поэзии проносится в этом цикле стихов, как дуновение ветра в картине «Весна» Сандро Боттичелли — гениального иллюстратора Данте.

Несмотря на все связи со средневековой литературной традицией, Данте — как бы явление поэтического взрыва. Лирическая стихия господствует и в суровой эпопее «Божественной Комедии», наполняя поэму о загробном мире огнем и слезами, всем кипением жизни той бурной эпохи, всеми оттенками чувств.

Вслед за Данте выступает другой великий флорентиец, продолжавший дело создания единого итальянского национального языка и литературы, — поэт-философ и ученый, политик и путешественник Франческо Петрарка, воплощение острейших коллизий духовного мира человека раннего Возрождения. Мучительные вопросы и не до конца убедительные ответы встают со страниц философских трактатов Петрарки, особенно его «О презрении к миру»; выбрав в собеседники одного из авторитетнейших «отцов» христианской церкви — Блаженного Августина, поэт признается, что не может разобраться в противоречиях, раздирающих его собственную душу: что такое поэзия — грех или священное призвание? Что такое его любовь к прекрасной Лауре — мука или счастье? Почему он вечно оказывается в плену противоречивых чувств, от которых «горит в холодный день и под ярким солнцем леденеет»? После «Стихов на жизнь и смерть мадонны Лауры» форма сонета стала как бы знаменем новой поэзии, а страстность и сила поэтического выражения этих стихов, в особенности же изощренный их стиль — «петраркизм», надолго подчинили своему обаянию литературу многих стран Европы.

Замечательна пламенная политическая лирика Петрарки — самовыражение итальянского патриота и республиканца, сторонника Кола ди Риенци — «трибуна» века, который пытался ценой своей жизни вернуть былую славу Риму. Славе Рима посвящена и латинская поэма Петрарки «Африка», тончайшее подражание «Энеиде» Вергилия, напоминавшая современникам поэта о подвигах Сципиона Африканского. Горделивая политическая утопия, мечта о восстановлении великой Римской республики, переплеталась здесь с политическим расчетом: на месте древнего Карфагена был опять коварный и могущественный враг — арабы, чьи суда шныряли у итальянских берегов и всерьез тревожили соотечественников Петрарки как возможный фланг грядущего турецкого наступления, которого в Италии с трепетом ждали в течение двух веков.

Рядом вырисовывается фигура младшего современника Петрарки: это автор «Декамерона», Джованни Боккаччо, создатель многих прекрасных поэтических произведений, в которых четко прослеживается путь от поздней рыцарской поэзии, процветавшей при дворе неаполитанского короля Роберта Анжуйского, где прошла юность Боккаччо, до очаровательной пейзажной живописи его пастушеских идиллий «Амето» и «Фьезоланские нимфы».

Пятнадцатый век принес много нового в итальянскую поэзию. К этому времени патрицианские фамилии стали постепенно захватывать власть в городах, которые из купеческих государств-коммун преображались в герцогства и княжества. Сыновья флорентийских богачей, например знаменитого банкирского дома Медичи, щеголяли гуманистической образованностью, покровительствовали искусствам и сами были не чужды им. Поэты-гуманисты создавали латинские стихи в расчете на образованных читателей. Под пером таких талантов, как Анджело Полициано, возродился на потребу городской знати культ галантных рыцарей и прекрасных дам. Город-коммуна, оборонявший свои права от тяжелой хватки дома Медичи, ответил на возникновение новой аристократической культуры бурным развитием народной сатирической и бытовой песни; над романтическим увлечением феодальным прошлым глумился Пульчи в героикомической поэме «Большой Моргант». Однако и во Флоренции и, в особенности, в Ферраре — столице-крепости герцогов д'Эсте, возродилась в обновленном варианте любовно-приключенческая рыцарская поэма. Граф Маттео Боярдо, а позднее, уже в XVI веке, феррарский поэт Лудовико Ариосто в изящных октавах повествуют о неслыханных подвигах и приключениях рыцаря Роланда (Орландо), который превратился из сурового героя средневекового эпоса в обезумевшего от ревности пылкого любовника. Обращаясь к фантазии разных веков и народов, Ариосто создал произведение, в котором многое предвещает «Дон-Кихота». Сквозь его шутливые строфы прорывается горькая ирония, печальная насмешка над порядками и нравами герцогской Феррары.

Зловещие тени реакции довольно быстро ползли по вечерним пасторальным пейзажам Италии, украшенным древними и новыми руинами, напоминавшими о том, что из-за отсутствия национального единства пришлось уступать любому чужеземцу: и немецким ландскнехтам Карла V, и «веселому королю» Франциску I Французскому, и угрюмым испанским губернаторам, и прежде всего монахам, завладевшим страной, настигавшим мятежных гуманистов даже за ее пределами, — как было с Джордано Бруно. И надо ли удивляться, что так трагически сложилась судьба Торквато Тассо, мучительно старавшегося в героической поэме «Освобожденный Иерусалим» создать современный эпос с «христианским героем», — подлинным рыцарем, к воспевшего подвиги крестоносцев в тщетной надежде объединить патриотические порывы своих современников перед лицом угрозы турецкого нашествия. Мастер эпоса и стихотворной трагедии, Тассо отдал дань и лирике. Он создал классические образцы итальянского сонета позднего Ренессанса, где петраркистская усложненность не мешает выражению глубоких чувств человека переходной поры, уже снова сомневающегося в своем праве судить о вселенной и судьбах людских.

Грандиозные видения гигантских битв, волшебных садов, образы доблестных рыцарей и коварных или воинственных красавиц из поэмы Тассо будут еще долго, вплоть до века, будоражить поэтическую мысль Европы. Но его творчество уже не могло иметь того значения для всей новой поэзии, какое имело наследие Данте и Петрарки с их бесстрашным новаторством и смелой жизненностью. В Италии начался закат Возрождения.


Совершенно иначе развернулась история поэзии в Германии. В старых городах, расположенных на торговых путях, пересекавших немецкие земли посуху и по великим рекам с запада на юго-восток, веками копились не только богатства и знание ремесел, но и культурные навыки, в которых городские гильдии состязались друг с другом.

Среди них была и давняя городская певческая культура мейстерзанг, вскормившая не одно поколение поэтов. Мейстерзанг — певческое и поэтическое искусство мастеровых людей Германии — достиг своего апогея в XVI веке в творчестве славного нюрнбергского сапожника Ганса Сакса. Этот поэт отличался удивительной плодовитостью: он оставил множество стихотворений, поэм и особенно стихотворных текстов для городского самодеятельного театра — фастнахтшпилей («масленичных действ»), которые, как панорама немецкой жизни, равны по значению «Декамерону» Боккаччо и «Кентерберийским рассказам» Чосера, хотя и не составляют обдуманною целого. В «шванках» Ганса Сакса (как они назывались по их сходству с жанром средневековой немецкой поэзии) много архаичного, но в них звучит и ощущение нового времени, виден его «фальстафовский фон» — забирающие силу мужики, грешники-монахи, неунывающие ландскнехты, которым сам черт не брат, ловкачи-мастеровые. Большое раздумье о своей эпохе проходит через цикл шванков, связанных с сюжетом об Адаме и Еве. «Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто был тогда дворянином?» — такая загадка задается в «Сказании о Петре Пахаре», и она отозвалась в шутке одного из могильщиков в «Гамлете», называющего Адама «самым первым дворянином рода людского», так как «он копал», а копать нельзя без лопаты, а лопата — «это оружие», а оружие — первая примета дворянина, в отличие от простолюдина, которому запрещалось его носить. Горестно размышляет Ганс Сакс о судьбах «Адамовых детей» — ведь все они рождены в равной доле, пошли от одних родителей, а как развела и перессорила их жизнь! Сапожный мастер, прославивший свой город на всю германоязычную Европу, был одним из носителей мощного народного подъема, наивысшим воплощением которого стала Крестьянская война 1525 года, хотя сам Ганс Сакс не понял ее смысла и не откликнулся на нее по-настоящему. Не смог сделать этого и гениальный расстрига Мартин Лютер, вооруживший немецкий народ на брань с его угнетателями своими пламенными переводами библейских псалмов, которые зазвучали в его интерпретации как революционные песни — недаром Ф. Энгельс назвал один из этих переводов «Марсельезой» XVI века». Лютер предал восставших крестьян, напуганный их слишком решительными действиями. Но при всех трагических обстоятельствах, омрачивших его деятельность в 20-х годах XVI века, его труд в области немецкой поэзии не менее примечателен, чем в области прозы.

В литературе немецкого Возрождения все тянется к грозному 1525 году, вызревает к этому моменту: многочисленные сатиры на дураков, воплощающих в себе старую феодальную Германию и ее пороки, стихи ученых мужей, вроде Цельтиса или Ульриха фон Гуттена, многие гравюры и рисунки Альбрехта Дюрера, и среди них изображения немецких крестьян, суровых коренастых людей, мятежно препоясанных грозным оружием, — и все надламывается после этого года. С Гайером, Рименшнайдером и Мюнцером, с тысячами вожаков «Бедного Конрада» и его городских филиалов погиб цвет Германии XVI века. Погиб или ушел в соседние страны, унося идеи, оружие, волю к борьбе. Еще теплилась сатирическая поэзия, охотно опиравшаяся на иноземные образцы, еще писал неутомимый Ганс Сакс, еще разил папскую реакцию и ее верных иезуитов Фишарт, соловьями разливались уцелевшие поэты-рыцари, хранившие при мелких резиденциях наследие миннезанга. Но с тем великим немецким национальным искусством, которое зачиналось на заре XVI века и зрело под воздействием революционной ситуации, было покончено надолго.


Удивительным многообразием и яркостью отличалась поэзия французского Возрождения.

На переломе от средних веков к Ренессансу во Франции вырисовывается своеобразная фигура Франсуа Вийона, наследника лучших традиций средневековых бродячих поэтов — вагантов. Но Вийон отказался от латинского языка; как поэт он развивался в русле французской поэтической речи, которую разработал и обогатил. Его баллады, полные горечи и смеха, вводящие нас в мир парижского дна, отворяющие двери кабаков и притонов, и сейчас чаруют сочетанием терпкого вкуса жизни и высокого лирического пафоса, с которым поэт равно готов боготворить и мадонну, и полюбившуюся ему толстуху Марго.

Вместе с тем, подобно утонченному Петрарке, Вийон жаловался на трагические противоречия, раздирающие его сердце и ум, на душащий его «смех сквозь слезы», на то, что он способен «умереть от жажды у ручья». Глубоко человечная, драматическая лирика «школяра» Вийона, вобравшая нечто от страдания втоптанных в грязь простых людей его времени, полна потенциального бунтарства, и вполне закономерны предположения некоторых французских филологов, которые пытаются установить близость Вийона к тайным плебейским движениям во Франции второй половины XV века.

Литературная традиция, заложенная Вийоном, сродни Рабле, который недаром вводит Вийона в ряд эпизодов своего романа и еще чаще пользуется, не оговаривая этого, выражениями поэта. Сказалась эта традиция и в поэзии Клемана Маро, одного из любимцев Пушкина.

Редко у кого жизнеутверждающий дух ренессансного искусства выражен с такой силой, как у Маро. Женская прелесть, дружное застолье, свежий снег и весеннее тепло, шутка и смешная выходка становятся предметом очаровательных мастерских стихотворений этого ученого поэта, с одинаковой легкостью слагавшего на родном французском и греческом языках. Есть в его творчестве и глубокие философские раздумья, и открытый протест против засилия попов, против клерикальной реакции, грозящей его любимому миру буйной плоти и свободной мысли. Клеман Маро поплатился за это тюрьмой, вынужденным бегством из Франции и смертью на негостеприимной чужбине, но остался верен себе до конца.

Его творчество в известной степени противостояло лионской школе поэтов, где свил себе прочное гнездо «петраркизм» — итальянское влияние, которое с галльской настойчивостью оспаривал Клеман Маро. Но и у лионских поэтов — у Луизы Лабе, Мориса Сэва — сквозь условную античную образность и чеканную форму сонета прорывается живой голос француза XVI века, трепетная человечность.

В середине века, когда во французской прозе уже взошло светило Рабле, в 1549 году, шевалье Жоакен Дю Белле в сотрудничестве со своим другом Пьером Ронсаром напечатал «Защиту и прославление французского языка» — манифест национальной поэзии Франции. Дю Белле и Ронсар звали к борьбе за создание нового языка — единого литературного языка для молодой и полной сил нации, в то время еще разделенной диалектальными перегородками. Возглавленная ими «Плеяда», как назвали они кружок семи друзей-поэтов (в память о созвездии александрийских поэтов, когда-то объединившихся во имя любви к стихотворству), стала первой поэтической национальной школой Западной Европы в полном смысле этого слова. Стремясь очистить язык литературы от средневековых пережитков, поэты «Плеяды» вместе с тем отшатнулись от буйной стихии грубой красочной народной речи, из которой неустанно черпал Рабле. Их идеал меры и ясности уже предвещал эстетические принципы классицизма века, надолго определившего национальную форму французского искусства.

Оба вождя «Плеяды» были глубоко своеобразными мастерами стиха. Дю Белле поднял на новую ступень искусство сонета, преодолев петраркистскую «герметичность» и многословие. В цикле «Римские древности» он размышляет о трагическом уделе великих империй, глядя на руины «вечного города»: Дю Белле был в составе французской дипломатической миссии в папском Риме, внушившем ему отвращение и презрение. В цикле «Разочарования» поэт изложил свою философию жизни, мужественную и горькую, напоминающую философию созданных через полвека сонетов Шекспира. Блистательным мастерством отмечена обращенная ко внешнему миру поэзия Ронсара, с равным увлечением воспевавшего и королевские праздники (он был близок ко двору Валуа), и французские дубравы и луга, где ему мерещатся фавны и нимфы; особенно хороша его любовная лирика, в которую он внес искусство поэтического портрета, и лукавую нежность, грубоватую фривольность истою француза XVI века. Но Ронсар, влюбленный в живую плоть, в родную природу, был поэтом и других чувств — его произведения проникнуты гордостью за Францию, за ее славное прошлое, за ее талантливый и трудолюбивый народ. Ронсар и Дю Белле заложили вместе с Маро — как далеки они от него ни были — фундамент новой французской поэзии.

Во второй половине XVI века для французской литературы настали трудные времена. Канули в прошлое те дни, когда король Франциск I иной раз брал под защиту вольнодумцев от посягательств церкви, а сестра его, королева и поэтесса Маргарита Наваррская, покровительствовала Рабле, Деперье и Клеману Маро. Теперь гуманистам грозила опасность и со стороны идеологов католицизма — верного стража и охранителя монархии, и со стороны родовитых дворян-гугенотов, не желавших подчиняться королю. Над Францией занялось пламя гражданской войны и не гасло почти сорок лет.

Французская литература, по существу, раскололась: часть ее служила католицизму в различных его оттенках, часть примыкала к гугенотскому движению. На все это с бесконечной грустью, но и с насмешкой взирал философ-моралист Мишель Монтень, не поддерживавший открыто ни одну из враждующих партий и в своих «Опытах» (1588) именно эту позицию рекомендовавший всем мудрецам. Ибо, наблюдая жестокости и нелепости жизни своего времени, подобно другим гуманистам кризисной эпохи, он усомнился в могуществе человеческого разума.

К числу значительных поэтов-гугенотов относится прежде всего Агриппа д'Обинье. Ученик Ронсара, впоследствии порвавший с ним, д'Обинье зарекомендовал себя как талантливый лирический поэт циклом любовных сонетов, в котором чувства молодого влюбленного причудливо переплетены со сложными переживаниями близкого соратника короля Генриха Наваррского, активного участника войн, терзающих Францию и омрачающих его юное сознание. Но не этим прославился д'Обинье: в самый разгар своей многотрудной жизни, измученный походами и политическими страстями, он начал поэму о современной ему Франции, гибнущей в пожаре гражданской войны, — величественную стихотворную эпопею в семи частях, названную им «Трагическая поэма».

Несмотря на черты религиозного фанатизма, ограничивающие и сужающие замысел гугенота д'Обинье, его поэма дает глубоко впечатляющую картину бедствий, пожирающих Францию. Она являет собою блистательный образец пламенной гражданской лирики, наравне с которой во французской литературе можно поставить только гражданскую поэзию Виктора Гюго.

Другой замечательный поэт гугенотов, тоже сподвижник Генриха Наваррского — Гийом Дю Бартас, погибший от раны, которую он получил в сражении с католиками. В молодые годы его звали «гасконским жаворонком» — такой жизнерадостной и звонкой была его поэзия. Но в историю литературы он прочно вошел поэмой «Неделя». Есть дыхание фаустовского гения в этом произведении, повествующем о сотворении мира: основной пафос поэмы не в прославлении божьего промысла, созидающего мир, а в любовании бесконечно разнообразными формами жизни и природы, наблюдаемыми поэтом. При всем яростном гугенотстве Дю Бартаса мы не можем не видеть в «Неделе» множества отголосков эпохи великих географических и биологических открытий, в которую он жил.

В другом лагере тоже были даровитые поэты: изящный Депорт, создавший свой живописный стиль внимательного и скептического царедворца, сопровождавшего принца Генриха Валуа даже в далекую «морозную» Польшу; рассудительный и точный Жан Пассера.

Но побеждало наследие «Плеяды». Отшумел Ренессанс, и французская поэзия втекала в русло нового стиля — классицизма.


В XV веке волна Возрождения захватила Нидерланды. Страна прошла через трудную полосу национально-освободительного и революционного движения, принявшего форму религиозной войны, в ходе которой фактически разделилась на валлонские (католические) и фламандские (протестантские) провинции. При этом многие валлонцы оказались на стороне испанских оккупантов и поддерживали их власть. Еще сложнее были социальные противоречия в богатых нидерландских городах, где сталкивались сильный, рвущийся ко власти патрициат и многочисленные плебейские круги. В итоге творчество нидерландских писателей XVI века в значительной мере развивалось под знаком религиозной тематики. Сильной и оригинальной стороной новой поэзии была вольнолюбивая анонимная лирика патриотов-повстанцев — гёзов.

Во второй половине XVI века, в обстановке побеждавшей буржуазном революции, начался подъем светской поэзии, во многом ориентированной на итальянские и французские образцы. Опыт Петрарки и «Плеяды» был перенесен в поэзию Нидерландов Яном ван дер Нотом, который ввел в нее классические жанры и сонет, а затем разработаны в национальном голландском духе Питером К. Хофтом, чья жизнеутверждающая многокрасочная поэзия выглядит как параллель к голландской живописи XVI–XVII веков. Коренная нидерландская тематика нашла себе широкое выражение у Гербранда Бредеро, в чьей поэзии появляются колоритные народные образы. Но «золотой век» нидерландской поэзии приходится уже на XVII столетие, и в центре его находится творчество поэта и драматурга Йоста ван ден Вондела, художника общеевропейского масштаба, оказавшего заметное воздействие на английскую и немецкую поэзию своего времени.


Позднее, чем в других странах Западной Европы, расцвела английская поэзия Возрождения. Здесь существовала могучая национальная поэтическая традиция. Древние англосаксонские фольклорные корни сплелись затем с нормандскими порослями, пересаженными из Франции, и это дало такие прекрасные плоды, как творчество Джеффри Чосера, стоящего на рубеже средних веков и Возрождения. Недаром Горький назвал Чосера «отцом реализма»: сочная живопись портретов современников в его стихотворных «Кентерберрийских рассказах» и еще больше их общая концепция, столь явное столкновение старой феодальной Англии и новой Англии купцов и авантюристов, — свидетельствуют о принадлежности Чосера к литературе Возрождения.

Сложной была полоса XV века, наполненного внутренними схватками, в которых определялась эта новая Англия, теперь уже отливавшаяся в изложину абсолютной монархии Тюдоров. Но когда с мятежами лордов и епископов было покончено и железная десница короля Генриха VIII легла на кормило страны, определились и новые противоречия английской жизни. Англия отложилась от Рима, старую знать прижали как могли, новая знать угодничала перед королем, подкупаемая потоком земельных пожалований, сделанных за счет «огораживаемых» крестьянских угодий, по дорогам Англии полились толпы бродяг — крестьян, согнанных с насиженных мест, и Томас Мор нашел емкую фразу для описания происшедшего: «Овцы съели людей». За сострадание к народу Мор был лишен канцлерского звания, ввергнут в опалу, оклеветан и обезглавлен, но успел издать свою книгу «Утопия» (1515), адресованную Эразму Роттердамскому. Наметилось мощное крыло английской гуманистической мысли, то, которое поднимет в конце века Шекспира.

Томас Мор, великий мыслитель, утопист, перед умственным взором которого вставало видение счастливого будущего человечества, был также выдающимся стихотворцем-латинистом, особенно как автор эпиграмм. Но в развитии английской поэзии на родном языке в начале XVI века особенно плодотворной была деятельность Джона Скелтона. Ученик Эразма (который отметил поэта во время своего пребывания в Англии), Скелтон сочинял и на латыни; но своеобразие его таланта проявилось прежде всего в английских стихах. Скелтон писал в народной традиции, используя незамысловатый, но меткий и красочный народный стих в своей сатирической поэзии и пьесках (перекликающихся с французскими фарсами и немецкими фастнахтшпилями). Среди них особую популярность у современников снискала насмешливая «Книга о Колине Клауте», в центре которой — реалистический образ английского мужика, веселого и предприимчивого малого, иногда прикидывающегося простачком. Этот образ был подхвачен затем Эдмундом Спенсером. В лирике Скелтона отчетливо слышатся интонации народной песни, используется народная лексика и образность. В целом в творчестве Скелтона ярко сказалась англосаксонская, глубоко национальная поэтическая традиция.

Но было и другое: придворные кавалеры Уайетт и Сарри, оба воины и поэты, к 30-м годам XVI века снова возвысили английскую литературу, деградировавшую после Чосера, и создали светскую поэзию в духе и на уровне Петрарки и Клемана Маро. Сарри к тому же оставил мастерской перевод двух песен из «Энеиды» Вергилия. Однако настоящее преобразование английской поэзии — и содержания ее, и метрики — было осуществлено Эдмундом Спенсером, органически соединившим в себе обогащенную национальную традицию и достижения континентальной европейской поэзии. Спенсер воспевал идеального человека, сочетающего рыцарскую доблесть с ренессансной жизнерадостностью и богатством чувств, в его поэзии влюбленность в красоту земного мира и стремление к земному счастью Сочетаются с моральной проповедью, в которой уже чувствуется влияние пуритан. В аллегорической поэме «Царица фей» Спенсер воспел королеву Елизавету и ее двор, соединив поэтику итальянской ренессансной поэмы с национальным, британским средневековым сюжетом и насытив повествование отголосками английских рыцарских романов. В двенадцати эклогах «Пастушеского календаря» он создал широкую картину английской жизни, затронув многие вопросы своего времени — о крестьянской доле, о лихоимстве духовенства, о преимуществах сельского жития перед шумным и греховным городским и о чистоте душ, присущей истым детям природы. Правда, за пастухами и пастушками Спенсера легко угадывались образованные придворные в крестьянских одеждах. Поэт изобразил самого себя в маске Колина Клаута — народного персонажа, действующего во многих его произведениях. И в этом есть глубокий и трагический смысл: Эдмунд Спенсер, знавший о бедствиях, обрушившихся на английскую деревню при Тюдорах, ценитель народного юмора и народной поэзии, все-таки не сумел выйти за пределы условного изображения английской действительности, которая предстает в его эклогах как антикизированный мир поселян и пастухов.

Во второй половине XVI века в Англии сложился кружок просвещенных дворян-гуманистов, наподобие французской «Плеяды», горделиво именовавшей себя «Ареопагом». Многие из участников кружка довольно враждебно относились к правлению Елизаветы. К ним был близок мореход и поэт Уолтер Рэли, резко порвавший с итальянской традицией в английской лирике; Рэли создал свою собственную поэтическую манеру, свою интонацию — задушевную, искреннюю, непосредственную. Отношения у Рэли и королевского правительства были явно натянутыми: при Елизавете он томился в тюрьме по пустяковому обвинению, которое было лишь предлогом. При ее наследнике короле Иакове I, выпустившем Рэли из тюрьмы, поэт был казнен в результате особенно гнусной провокации, в ходе которой погиб его единственный сын.

Опале подвергся и другой участник «Ареопага» — Филип Сидни, автор любовного романа, состоящего из цикла сонетов — «Астрофил и Стелла», а также романа «Аркадия», полного горьких раздумий о судьбах Европы. Ему принадлежит и «Защита поэзии», созданная не без влияния француза Дю Белле. От кого защищал поэзию Филип Сидни, снискавший себе смерть в одном из эпизодов Нидерландской революции? От нападок английской знати, презиравшей звание поэта и видевшей в нем нечто вроде шута. Поучая английских провинциалов уважению к званию поэта и к самой поэзии, Сидни вспоминает о великих эпических традициях, живущих в английском народе, требует — в противовес вкусам своего века — изучения не только античного, но и родного поэтического наследия. Так Сидни подходит к теме одного из сонетов Шекспира, в котором поэт горько сетует на то, что презираемая профессия актера ставит его в невыносимое положение перед любимой.

Зрелое английское Возрождение выдвинуло плодовитого поэта Майкла Дрейтона, который с успехом выступал почти во всех жанрах елизаветинской эпохи. В поэме, носящей ученое название «Полиальбион», он создал славословие Англии в форме своеобразной поэтической географии, показал пробуждение страны в ходе меняющего ее облик ренессансного переворота. Патриотический пафос, пронизывающий эту поэму, окрашивает и стихотворение «Азенкур», где поется слава английскому оружию. Любовная лирика Дрейтона выделяется своей искренней нотой на фоне классически условного выражения чувств у многих его современников. Среди них наиболее убежденным сторонником новых классицистических тенденций в английской литературе на рубеже XVI и XVII веков сделался Бен Джонсон, знаток античной культуры, крупнейший драматург и поэт конца английского Возрождения.


Особыми путями шло развитие Возрождения в странах Юго-Восточной Европы.

В Далмации, издавна втянутой в орбиту античной культуры, крупным центром гуманизма оказалась в XVI веке Рагуза-Дубровник, могучий приморский город-коммуна, напоминавший, по структуре и образу жизни, купеческие города-коммуны Италии и тесно связанный с Венецией. Важное стратегическое положение Дубровника на путях Средиземноморья сделало его участником широкого культурного обмена со многими странами Запада и Востока, взаимодействовавшими в этом регионе. В Дубровнике сложилась пестрая напряженная жизнь, дававшая богатый материал для поэзии. Эта поэзия развивалась на латинском и хорватском языках, причем классическая традиция органически сливалась с традицией самобытной местной литературы, тесно связанной с песенным народным творчеством. Труды нескольких поэтических направлений, соревновавшихся в Далмации, подготовили почву для появления целого ряда крупных поэтов-гуманистов, известных в свое время далеко за пределами Далмации, таких, как Марулич Држич.

На латинской основе развивалась ренессансная поэзия и в Польше XVI века, где в условиях выборной шляхетской монархии образовалось несколько местных центров культурной жизни, выращивавших свои поэтические школы. Но была и национальная гуманистическая традиция, завещанная таким гением, как Коперник. Эта национальная традиция нашла выражение в творчестве Яна Кохановского, не просто поднявшего польскую поэзию XVI века до общеевропейского уровня, но и создавшего в своих «Фрашках» глубоко оригинальную картину жизни Польши своего времени. Эти наброски, сделанные легким пером Кохановского, дополнил Шимон Шимонович в идиллии «Жницы», внеся в польскую поэзию ту народную тематику, которая повсеместно вторгается в европейское искусство эпохи Возрождения.

В литературе Венгрии, которая как раз в XVI веке переживает трагедию турецкого завоевания, ростки Возрождения были заглушены и вытоптаны. Но еще в начале столетия крестьянское восстание под знаменем Дьердя Дожа всколыхнуло страну и засвидетельствовало наличие в ней живых и активных сил. Это они помогли отстоять от вражеских полчищ те немногие венгерские земли, которые избежали турецкого ига и стали прибежищем национальной культуры. Воспитанная в школе латиноязычной литературы, молодая венгерская письменность влилась в общий поток европейского Возрождения прежде всего латинскими произведениями выдающегося гуманиста Борнемиссы. Но политические бури, через которые прошел венгерский народ в XVI веке, способствовали формированию поэзии на народном языке. И в значительной мере в ее традициях писал поэт-рыцарь Балинт Баллаши, гуманист на коне, погибший при защите от турок замка Эстергом. В его любовной поэзии и песенной лирике переплетаются приемы и мотивы ренессансной поэзии итальянцев и французов с образами и ритмами венгерских и славянских народных песен.

Филип Сидни в «Защите поэзии» рассказывает, как, исполняя поручение английской королевы, он побывал в замках венгерских феодалов и слушал во время пира местные героические песни. Не слыхал ли английский поэт и песен Балинта Баллаши, полных трагизма и национального своеобразия? В поэтической тоске и гайдуцкой удали этих песен уже порою чувствуется тот лирический синтез, который через века расцветет в поэзии Петефи.

Самый поздний вклад в европейскую поэзию Возрождения принадлежит поэтам Пиренейского полуострова; решительный поворот к новому мировоззрению и новой культуре произошел здесь только на рубеже XV и XVI веков, чему были свои причины. Прежде всего — затянувшаяся реконкиста, которая потребовала напряжения всех сил разъединенных и нередко враждовавших между собой братских народностей, населявших полуостров. Историческое развитие Испании протекало своеобразно. Королевская власть не имела прочной опоры в испанских городах, и хотя она поочередно сломила непокорную аристократию и городские коммуны, настоящего государственного и национального объединения не произошло: испанские короли владычествовали, опираясь лишь на силу оружия и церковную инквизицию. Открытие в конце XV века Америки и захват огромных ее областей с золотыми и серебряными рудниками на короткий срок привели к неслыханному обогащению Испании, а затем к падению золота в цене и катастрофическому обнищанию страны, где погоня за легкой наживой вытеснила заботу о развитии ремесла и землепашества. Испанская держава стала терять и свое политическое могущество, в конце XVI века от нее отпали Нидерланды, в 1588 году была разгромлена «Непобедимая армада» — испанский флот, посланный на завоевание Англии. Воцарилась реакция. Толпы нищих и бродяг потянулись по выжженным солнцем полям и дорогам страны, которая, сделавшись царством авантюристов и мародеров, во многом оставалась феодальной страной.

И, однако, в Испании расцвела блистательная ренессансная культура. Уже литература позднего средневековья была здесь богата и разнообразна. Арагонские, кастильские, андалусские традиции сливались в нечто новое, вбиравшее в себя и влияния Галисии с ее школой трубадуров, и Каталонии, и особенно Португалии, которая уже в XV веке начала бороться за новые морские пути и в целом обгоняла Испанию в области культурного развития. Тесные культурные связи с Испанией были усилены полувековым (1580–1640 гг.) подчинением Португалии испанской короне. Очень важным для литератур Иберийского полуострова было их многовековое соседство с литературами арабского мира. Через это соседство испанские поэты получили немало мотивов и образов, особенно заметных в романсах XV–XVI веков. С другой стороны, Испания в ту пору была тесно связана с Сицилийским королевством, с Венецией, держала гарнизоны и флоты во многих городах и гаванях Италии. В период своего формирования испанская ренессансная поэзия пережила сильнейшее и длительное влияние итальянской. (То же относится и к литературе Португалии.)

Первый шаг к новшествам, возвещенным итальянской и французской поэзией, сделал испанский поэт Хуан Боскан Альмогавер, выступивший сначала как переводчик Петрарки. Именно Петрарку выбрал Боскан образцом для реформы испанской поэзии.

На некоторое время школа Боскана оказалась ведущей. Но ей решительно возражали сторонники «старокастильской» школы, противопоставившие итальянской ориентации национальную традицию, опиравшиеся на опыт старшего поколения поэтов раннего испанского Возрождения, и прежде всего на Хорхе Манрике. Завязалась ожесточенная борьба направлений в лирике, завершившаяся победой талантливого поэта-рыцаря Гарсиласо ла Вега, в творчестве которого возобладали общеевропейские поэтические принципы Ренессанса, углубленные и обогащенные за счет обращения к испанской действительности. От Гарсиласо де ла Вега берет начало та линия испанской поэзии Возрождения, которая достигла высокого совершенства, вобрав в себя и традиции старых национальных поэтов, и эмоциональное богатство народного романса, и опыт античного стихосложения наряду античной образностью. При этом гуманистическое мировоззрение причудливо сплетается в испанской поэзии с элементами средневековой рыцарской идеологии. В силу исторических условий, сделавших Испанию в XVI веке опорой феодально-католической реакции, особое развитие получила религиозная лирика, отнюдь, однако, не замыкавшаяся в узком кругу клерикальных мотивов. Один из наиболее одаренных поэтов этого направления — Луис де Леон, который за вольный перевод библейской «Песни песней» был обвинен в еретичестве и брошен в тюрьму. Глубокая страстность и драматизм поэзии Луиса де Леона, отразившей духовный кризис, которым мучились многие испанские гуманисты XVI века, делают его стихи характерным и значительным памятником эпохи.

Всеобщее признание заслужил в конце XVI века поэт Эррера, автор большого количества пышных стихотворений в духе предклассицизма, над которыми возвышается его ода в честь победы над турками при Лепанто (1570 г.), уже предвосхищающая высокую патетику героической трагедии «Нумансия», написанной позднее Сервантесом.

Испанская лирика выдвинула ряд больших поэтов, выразивших чувство пробуждения формирующейся (но так и не сформировавшейся в полной мере) нации, мысли и чувства нового ренессансного человека — активного участника политической и светской жизни, страстного, просвещенного, жадного до жизни и чуткого к красоте. Это прежде всего Сервантес и Лопе де Вега, которых, при всех различиях, сближает простота и глубоко национальное своеобразие стихотворной манеры. Им противостоят «культеранисты» — лелеявшие прежде всего изощренную поэтическую форму, мастера витиеватого и темного изложения, за условностями которого скрывалось одиночество, чувство призрачности, охватывавшее многих испанцев, живших в те годы, когда за блестящим фасадом испанской монархии все откровеннее проглядывала жалкая и трагическая нищета.

Один из величайших литературных памятников XVI века — поэма «Араукана», созданная испанцем Алонсо де Эрсилья. К моменту выхода в свет этой поэмы уже много было написано о трагедии, разыгравшейся в Южной Америке, где испанские завоеватели пядь за пядью захватывали земли, веками принадлежавшие местным индейским народам, истребляя или порабощая их, разрушали великолепные памятники их культуры и насаждали свои бесчеловечные порядки, закладывая основу колониальной империи. Уже написана была грубоватая солдатская книга Берналя Диаса, сподвижника Кортеса, лично участвовавшего в разгроме древнего ацтекского царства и полудюжины других, более мелких индейских государств; уже существовала книга Лас-Kacaca, честного патера, пытавшегося защитить индейцев от зверства завоевателей и организовать подобие медленного приобщения их к «благам» европейской цивилизации. Эрсилья запечатлел трагедию колонизации Южной Америки в поэтическом произведении, подобных которому мировая литература не знала вплоть до поэм Пабло Неруды. Эрсилья был младшим офицером в испанской экспедиции, направленной против союза племен чилийских индейцев — Арауко, и сделался очевидцем варварских действий поработителей. Сюжет его поэмы основан на историческом факте; в ней рисуется восстание араукан, которые не только дали отпор испанцам, но и навязали им затяжную, тяжелую войну. Ища ответа на вопрос о причинах длительных неудач испанского отряда, гуманист и ученый Эрсилья приходит к выводу, что индейцы защищали свою свободу и что их борьба была справедливой. Поэт отдает должное личной храбрости своих соотечественников, братьев по религии и по оружию, но он полон восхищения мужеством, мудростью и человечностью индейцев, которые становятся истинными героями его поэмы (потому она и названа «Арауканой»), Пусть в поэме есть элементы условности и стилизации, пусть чилийские индейцы нередко выглядят в ней как древние греки, как троянцы, рассуждающие о спасении родного города; поразительно, что европеец, сын кровавой и жестокой эпохи первоначального капиталистического накопления, отдал дань уважения и сочувствия индейским народам, погибавшим в неравной борьбе с колонизаторами.


К лучшим образцам испанской ренессансной лирики близки сонеты великого португальского поэта Луиса Камоэнса, отмеченные высоким мастерством и страстным трагическим мироощущением. По новому для иберийской поэзии сложному психологизму и глубине мысли сонеты Камоэнса напоминают сонеты Шекспира.

В поэме «Лузиады» — литературном памятнике мирового значения — Камоэнс создал истинный эпос Ренессанса. Это произведение задумано как национальная героическая поэма в духе «Одиссеи» или «Энеиды», которая прославила бы португальцев — потомков легендарного Луза, лузитан (как называли их римляне). «Лузиада» повествует о морском походе одного из «великих капитанов» той эпохи, Васко да Гамы, проложившего путь в Ост-Индию вокруг южных берегов Африки, и о первом проникновении португальцев в эту страну. Небывало яркие описания чужой природы, то ласкового, то беспощадного моря со смерчами и бурями, сказочного Каликута и тропических островов, восточного базара, экзотических одежд и обычаев туземцев Камоэнс почерпнул из своих личных впечатлений: опальный придворный, потом каторжник, наемный солдат, он долго служил в португальских войсках, оперировавших за океаном, и делил ратные труды и опасности с простыми людьми своей страны. И хотя сюжет поэмы окружен мифологической рамкой и олимпийские боги участвуют в действии, как у Гомера, помогая или чиня препятствия Васко да Гаме и его храбрым спутникам (Венера — союзница славного португальца, а Вакх — его противник), страницы ее дышат жизненностью. Неразрывная связь с реальной действительностью, с народом, стоящим у парусов, весел и пушек и встречающим шквалы и копья своей грудью, сообщили поэме Камоэнса достоверность поэтического документа, бессмертие пережитого, чего не было ни у Ариосто, ни у Тассо, при всем блеске их поэтического гения. «Лузиада» — подлинное порождение эпохи великих географических открытий; в мировой литературе нет памятников, которые с такой силой зафиксировали бы ее дух.


Итак, от Данте до Бена Джонсона и Лопе де Вега, от зари до середины XVII века — вот пределы, в которые укладывается развитие культуры Возрождения и его поэзия.

Все последующие времена черпали из сокровищницы этой поэзии. К своим провозвестникам — поэтам XVI века восходит французский классицизм; Джон Мильтон — крупнейший английский поэт XVII столетия — опирался на многоязычное наследие ренессансной поэзии; немецкая литература XVII века, вырабатывая стойкость и мужество перед лицом испытаний Тридцатилетней войны, нашла поддержку в поэтическом наследии предыдущего столетия, а в конце века Гете и Шиллер обратились к эпохе Возрождения, создавая бунтарские титанические образы Карла Моора и Фауста. Когда Вольтер в середине XVIII века предпринял попытку оживления героического эпоса в поэме «Генриада», он в предисловии назвал Ариосто и Тассо, Камоэнса и Эрсилью как своих предшественников в этом жанре наряду с Гомером и Вергилием. Еще больше обязана шутливой эпической поэме итальянского Возрождения Вольтерова «Орлеанская девственница».

Романтики в любой литературе Западной Европы были продолжателями и учениками мастеров эпохи Возрождения. Ее полнокровное, человечное искусство служило образцом для многочисленных прогрессивных поэтов XX века. Художник социалистического реализма, Иоганнес Р. Бехер нашел нужным в свои исследования о современной литературе включить «Малое учение о сонете» — этюд, содержащий внимательный анализ шести языковых аспектов сонета: французского, немецкого, английского, итальянского, португальского и испанского.

Данте, Шекспир, Лопе де Вега, Сервантес, изданные на многих языках народов СССР, стали не просто нашими современниками, но и нашими соратниками. Как и картины художников Возрождения, драматургия, песни и стихи ренессансных поэтов вошли в культурный обиход советского человека.

Один из титанов Возрождения — Джордано Бруно — назвал свою книгу: «Диалог о героическом энтузиазме». Такое название очень точно определяет духовную атмосферу Возрождения, запечатленную в поэзии XIV — веков. Эта поэзия раскрыла красоту человека, богатство его внутренней жизни и неисчислимое разнообразно его ощущений, показала великолепие земного мира, провозгласила право человека на земное счастье. Литература Возрождения подняла призвание поэта до высокой миссии служения человечеству.

Колумб открыл пути к новому континенту. Континент чувств и мыслей, найденный поэтами Возрождения, был не меньшим открытием.

Р. Самарин

ИТАЛИЯ

ДАНТЕ АЛИГЬЕРИ[3]

«Вовек не искупить своей вины…»[4] Перевод Евг. Солоновича

Вовек не искупить своей вины
Моим глазам: настолько низко пали
Они, что Гаризендой пленены,
Откуда взор охватывает дали,
Не видели прекраснейшей жены,
Прошедшей рядом (чтоб они пропали!),
И я считаю — оба знать должны,
Что сами путь погибельный избрали.
А подвело мои глаза чутье,
Которое настолько притупилось,
Что не сказало им, куда глядеть.
И принято решение мое:
Коль скоро не сменю я гнев на милость,
Я их убью, чтоб не глупили впредь.

«О бог любви, ты видишь, эта дама…»[5] Перевод И. Голенищева-Кутузова

О бог любви, ты видишь, эта дама
Твою отвергла силу в злое время,
А каждая тебе покорна дама.
Но власть свою моя познала дама,
В моем лице увидя отблеск света
Твоих глубин; жестокой стала дама.
Людское сердце утеряла дама.
В ней сердце хищника, дыханье хлада.
Средь зимнего мне показалось хлада
И в летний жар, что предо мною — дама.
Не женщина она — прекрасный камень,
Изваянный рукой умелой камень.
Я верен, постоянен, словно камень.
Прекрасная меня пленила дама.
Ты ударял о камень жесткий камень;
Удары я сокрыл, — безмолвен камень.
Я досаждал тебе давно, но время
На сердце давит тяжелей, чем камень.
И в этом мире неизвестен камень,
Пленяющий таким обильем света,
Великой славой солнечного света,
Который победил бы Пьетру-камень,
Чтоб не притягивала в царство хлада,
Туда, где гибну я в объятьях хлада.
Владыка, знаешь ли, что силой хлада
Вода в кристальный превратилась камень;
Под ветром северным в сиянье хлада,
Где самый воздух в элементы хлада
Преображен, водою стала дама
Кристальною по изволенье хлада.
И от лица ее во власти хлада
Застынет кровь моя в любое время.
Я чувствую, как убывает время,
И жизнь стесняется в пределах хлада.
От гибельного, рокового света
Померк мой взор, почти лишенный света.
В ней торжество ликующего света,
Но сердце дамы под покровом хлада.
В ее очах безлюбых сила света,
Вся прелесть и краса земного света.
Я вижу Пьетру в драгоценном камне,
Я вижу только Пьетру в славе света.
Никто очей пресладостного света
Не затемнит, столь несравненна дама.
О, если б снизошла к страданьям дама
Средь темной ночи иль дневного света!
О, пусть укажет для служенья время, —
Лишь для любви пусть длится жизни время.
И пусть Любовь, что предварила время,
И чувственное ощущенье света,
И звезд движенье, сократит мне время
Страдания. Проникнуть в сердце время
Настало, чтоб изгнать дыханье хлада.
Покой неведом мне, пусть длится время,
Меня уничтожающее время.
Коль будет так, увидит Пьетра-камень,
Как скроет жизнь мою надгробный камень,
Но Страшного суда настанет время,
Восстав, увижу — есть ли в мире дама
Столь беспощадная, как эта дама.
В моем, канцона, скрыта сердце дама.
Пусть для меня она застывший камень,
Я пламенем предел наполнил хлада,
Где каждый подчинен законам хлада,
И новый облик создаю для света,
Быстротекущее отвергну время.

«Недолго мне слезами разразиться…»[6] Перевод Евг. Солоновича

Недолго мне слезами разразиться
Теперь, когда на сердце — новый гнет,
Но ты, о справедливости оплот,
Всевышний, не позволь слезам пролиться:
Пускай твоя суровая десница
Убийцу справедливости найдет,
Которому потворствует деспот,[7]
Что, ядом палача вспоив, стремится
Залить смертельным зельем белый свет;
Молчит, объятый страхом, люд смиренный,
Но ты, любви огонь, небесный свет,
Вели восстать безвинно убиенной,[8]
Подъемли правду, без которой нет
И быть не может мира во вселенной.

ФРАНЧЕСКО ПЕТРАРКА[9]

«В собранье песен, верных юной страсти…»[10] Перевод Евг. Солоновича

В собранье песен, верных юной страсти,
Щемящий отзвук вздохов не угас
С тех пор, как я ошибся в первый раз,
Не ведая своей грядущей части.
У тщетных грез и тщетных дум во власти,
Неровно песнь моя звучит подчас,
За что прошу не о прощенье вас,
Влюбленные, а только об участье.
Ведь то, что надо мной смеялся всяк,
Не значило, что судьи слишком строги:
Я вижу нынче сам, что был смешон.
И за былую жажду тщетных благ
Казню теперь себя, поняв в итоге,
Что радости мирские — краткий сон.

«О вашей красоте в стихах молчу…» Перевод Евг. Солоновича

О вашей красоте в стихах молчу,
И уповать не смею на прощенье,
И, полагаясь на воображенье,
Упущенное наверстать хочу.
Но это мне, увы, не по плечу,
Тут не поможет все мое уменье,
И знает, что бессильно, вдохновенье,
И я его напрасно горячу.
Не раз преисполнялся я отваги,
Но звуки из груди не вырывались.
Кто я такой, чтоб взмыть в такую высь?
Не раз перо я подносил к бумаге,
Но и рука, и разум мой сдавались
На первом слове. И опять сдались.

«Мгновенья счастья на подъем ленивы…» Перевод Вяч. Иванова

Мгновенья счастья на подъем ленивы,
Когда зовет их алчный зов тоски;
Но, чтоб уйти, мелькнув, — как тигр, легки.
Я сны ловить устал. Надежды лживы.
Скорей снега согреются, разливы
Морей иссохнут, невод рыбаки
В горах закинут, — там, где две реки,
Евфрат и Тигр, влачат свои извивы
Из одного истока, Феб зайдет, —
Чем я покой найду иль от врагини,
С которой ковы на меня кует
Амур, мой бог, дождуся благостыни.
И мед скупой — устам, огонь полыни
Изведавшим, — не сладок, поздний мед!

«О благородный дух, наставник плоти…»[11] Перевод Евг. Солоновича

О благородный дух, наставник плоти,
В которой пребыванье обрела
Земная жизнь достойного синьора,
Ты обладатель славного жезла,
Бича заблудших, и тебе, в расчете
Увидеть Рим спасенным от позора, —
Тебе реку, грядущего опора,
Когда в других добра померкнул свет
И не тревожит совесть укоризна.
Чего ты ждешь, скажи, на что отчизна
Надеется, своих не чуя бед?
Ужели силы нет,
Чтоб разбудить лентяйку? Что есть духу
За волосы бы я встряхнул старуху!
Едва ли зов, тем паче одинокий,
Ее поднимет, спящую таким
Тяжелым сном, что трудно добудиться.
Но не случайно днесь рукам твоим,
Способным этот сон прервать глубокий,
Былая наша вверена столица.
Не медли же: да вцепится десница
В растрепанные косы сей жены,
В грязи простертой, и заставит вежды
Открыть ее. К тебе мои надежды
Сегодня, римский вождь, обращены;
Коль Марсовы сыны[12]
Исконной вновь должны плениться славой
То это будет под твоей державой.
Остатки древних стен, благоговенье
Внушающие либо страх, когда
Былого вспоминаются картины,
Гробницы, где сокрыты навсегда
Останки тех, кого не надет забвенье,
Какой бы срок ни минул с их кончины,
И прошлых добродетелей руины
С надеждой ныне на тебя глядят.
О верный долгу Брут, о Сципионы,
Узнав, что в Риме новые законы,
Вы станете блаженнее стократ.
И думаю, что, рад
Нежданным новостям, Фабриций скажет:
«Мой славный Рим еще себя покажет».
На небесах, за дольний мир в тревоге,
Святые души, оболочку тел
В земле оставя, заклинают ныне
Тебя раздорам положить предел,
Из-за которых людям нет дороги
В дома святых, и бывшие святыни
Безлюдные стоят в земной пустыне,
Разбойничий напоминая грот:
Меж алтарей и статуй оголенных
Во храмах, для молений возведенных,
Растет жестоким заговорам счет.
Все днесь наоборот,
И нет чтобы Творца восславить боем,
Колокола зовут идти разбоем.
Рыдающие женщины и дети,
Народ — от молодых до стариков,
Которым стало в этом мире дико,
Монахи, бел иль черен их покров,
Кричат тебе: «Лишь ты один на свете
Помочь нам в силах. Заступись, владыко!»
Несчастный люд от мала до велика
Увечья обнажает пред тобой,
Что Ганнибала[13] бы и то смягчили.
Пожары дом господень охватили,
Но если погасить очаг-другой
Решительной рукой,
Бесчестные погаснут притязанья,
И бог твои благословит деянья.
Орлы и змеи, волки и медведи[14]
Подчас колонне мраморной вредят
И тем самим себе вредят немало.
По их вине слезами застлан взгляд
Их матери[15], которая воззвала
К тебе, в твоей уверена победе.
Тысячелетие, как в ней не стало
Великих душ и пламенных сердец,
Прославивших ее в былое время.
О новое надменнейшее племя,
Позорящее матери венец!
Ты муж, и ты отец:
Увы, не до нее отцу святому,
Что предпочел чужой родному дому.[16]
Как правило, высокие стремленья
Находят злого недруга в судьбе,
Привыкшей палки ставить нам в колеса,
Но ныне, благосклонная к тебе,
Она достойна моего прощенья,
Хоть на меня всегда смотрела косо.
Никто себе не задавал вопроса,
Зачем она не любит открывать
При жизни людям путь к бессмертной славе.
Я верю, — благороднейшей державе
Ты встать поможешь на ноги опять,
И смогут все сказать:
«Другие ей во цвете лет служили,
Он старую не уступил могиле».
На Капитолии, канцона, встретишь
Ты рыцаря,[17] что повсеместно чтим
За преданность свою великой цели.
Ты молвишь: «Некто, знающий доселе
Тебя, синьор, лишь по делам твоим,
Просил сказать,[18] что Рим
Тебя сквозь слезы умоляет ныне
Со всех семи холмов о благостыне».

«Благословен день, месяц, лето, час…» Перевод Вяч. Иванова

Благословен день, месяц, лето, час
И миг, когда мой взор те очи встретил!
Благословен тот край и дол тот светел,
Где пленником я стал прекрасных глаз!
Благословенна боль, что в первый раз
Я ощутил, когда и не приметил,
Как глубоко пронзен стрелой, что метил
Мне в сердце бог, тайком разящий нас!
Благословенны жалобы и стоны,
Какими оглашал я сон дубрав,
Будя отзвучья именем Мадонны!
Благословенны вы, что столько слав
Стяжали ей, певучие канцоны, —
Дум золотых о ней, единой, сплав!

«Кто плаванье избрал призваньем жизни…» Перевод Евг. Солоновича

Кто плаванье избрал призваньем жизни
И по волнам, коварно скрывшим рифы,
Пустился в путь на крошечной скорлупке,
Того и чудо не спасет от смерти,
И лучше бы ему вернуться в гавань,
Пока его рукам послушен парус.
Дыханью сладостному этот парус
Доверил я в начале новой жизни,
Надеясь лучшую увидеть гавань.
И что же? Он понес меня на рифы,
И все-таки причина страшной смерти
Не где-то кроется, а здесь, в скорлупке.
Надолго запертый в слепой скорлупке,
Я плыл, не поднимая глаз на парус,
Что увлекал меня до срока к смерти.
Однако тот, кто нас ведет по жизни,
Предупредил меня про эти рифы,
Дав — издали хотя бы — узреть гавань.
Огни, что ночью призывают в гавань,
Путь указуют судну и скорлупке
Туда, где штормы не страшны и рифы.
Так я, подняв глаза на вздутый парус,
Увидел небо — царство вечной жизни —
И в первый раз не испугался смерти.
Нет, я не тороплюсь навстречу смерти,
Я засветло хочу увидеть гавань,
Но, чтоб доплыть, боюсь — не хватит жизни
К тому же трудно плыть в такой скорлупке,
Когда дыханием наполнен парус —
Тем самым, что несет меня на рифы.
Когда бы смертью не грозили рифы,
Я не искал бы утешенья в смерти,
А повернул бы непокорный парус
И бросил якорь — сам бы выбрал гавань.
Но я горю под стать сухой скорлупке,
Не в силах изменить привычной жизни.
Ты, без кого ни смерти нет, ни жизни!
Скорлупке утлой угрожают рифы, —
Направь же в гавань изможденный парус.

«О высший дар, бесценная свобода…» Перевод Евг. Солоновича

О высший дар, бесценная свобода,
Я потерял тебя и лишь тогда,
Прозрев, увидел, что любовь — беда,
Что мне страдать все больше год от года.
Для взгляда после твоего ухода —
Ничто рассудка трезвого узда:
Глазам земная красота чужда,
Как чуждо все, что создала природа.
И слушать о других, и речь вести —
Не может быть невыносимей муки,
Одно лишь имя у меня в чести.
К любой другой заказаны пути
Для ног моих, и не могли бы руки
В стихах другую так превознести.

«Узнав из ваших полных скорби строк…»[19] Перевод Евг. Солоновича

Узнав из ваших полных скорби строк
О том, как чтили вы меня, беднягу,
Я положил перед собой бумагу,
Спеша заверить вас, что, если б мог,
Давно бы умер я, но дайте срок —
И я безропотно в могилу лягу,
Притом что к смерти отношусь, как к благу
И видел в двух шагах ее чертог,
Но повернул обратно, озадачен
Тем, что при входе не сумел прочесть,
Какой же день, какой мне час назначен.
Премного вам признателен за честь,
Но выбор ваш, поверьте, неудачен:
Достойнее гораздо люди есть.

«Италия моя, твоих страданий…»[20] Перевод Евг. Солоновича

Италия моя, твоих страданий
Слова не пресекут:
Отчаянье, увы, плохой целитель,
Но я надеюсь, не молчанья ждут
На Тибре, и в Тоскане,
И здесь, на По, где днесь моя обитель.
Прошу тебя, Спаситель,
На землю взор участливый склони
И над священной смилуйся страною,
Охваченной резнею
Без всяких оснований для резни.
В сердцах искорени
Жестокое начало
И вечной истине отверзни их,
Позволив, чтоб звучала
Она из недостойных уст моих.
Помилуйте, случайные владельцы
Измученных земель,
Что делают в краю волшебном своры
Вооруженных варваров? Ужель
Должны решать пришельцы
В кровопролитных битвах ваши споры?
Вы ищете опоры
В продажном сердце, по велик ли прок
В любви, подогреваемой деньгами:
Чем больше рать за вами,
Тем больше оснований для тревог.
О бешеный поток,
В какой стране пустынной
Родился ты, чтоб наши нивы смять?
Когда всему причиной
Мы сами, кто тебя направит вспять?
Чтоб нам тевтоны угрожать не смели,
Природа возвела
Спасительные Альпы, но слепая
Корысть со временем свое взяла,
И на здоровом теле
Гноеточит лишай, не заживая.
Сегодня волчья стая
В одном загоне с овцами живет.
И кто страдает? Тот, кто безобидней,
И это тем постыдней,
Что нечисть эту породил народ,
Которому живот
Вспорол бесстрашный Марий,[21]
Не ведавший усталости, пока
От крови подлых тварей
Соленою не сделалась река.
Не стану здесь перечислять победы,
Которые не раз
Над ними Цезарь праздновал когда-то.
Кого благодарить, когда не вас,
За нынешние беды,
За то, что неуемной жаждой злата
Отечество разъято
И пришлый меч гуляет по стране?
По чьей вине и по какому праву
Чините вы расправу
Над бедным, наживаясь на войне,
И кличете извне
Людей, готовых кровью
Расходы ваши оправдать сполна?
Не из любви к злословью
Глаголю я, — мне истина важна.
На хитрого баварца положиться[22]
И после всех измен
Не раскусить предателя в наймите!
Едва опасность, он сдается в плен,
И ваша кровь струится
Обильней в каждом из кровопролитий.
С раздумий день начните
И сами убедитесь, до чего
Губительное вы несете бремя.
Латинян славных племя,
Гони пришельцев всех до одного,
Оспорив торжество
Отсталого народа.
Коль скоро он сильнее нас умом,
То вовсе не природа,
Но мы, и только мы, повинны в том.
Где я родился, где я вырос, если
Не в этой стороне?
Не в этом ли гнезде меня вскормили?
Какой предел на свете ближе мне,
Чем этот край? Не здесь ли
Почиют старики мои в могиле?
Дай бог, чтоб исходили
Из этой мысли вы! Смотрите, как
Несчастный люд под вашей властью страждет;
Он состраданья жаждет
От неба и от вас. Подайте знак —
И тут же свет на мрак
Оружие поднимет,
И кратким будет бой на этот раз,
Затем что не отнимет
Никто исконной доблести у нас.
Владыки, не надейтесь на отсрочку, —
У смерти свой расчет,
И время не остановить в полете:
Вы нынче здесь, но знайте наперед,
Что душам в одиночку
Держать ответ на страшном повороте.
Пока вы здесь бредете,[23]
Сумейте зло в себе преодолеть,
Благому ветру паруса подставив
И помыслы направив
Не на бесчинства, а на то, чтоб впредь
В деяниях греметь
Ума иль рук. Иначе
На этом свете вам не обрести
Блаженства, и тем паче
На небо вам заказаны пути.
Послание мое,
Стой на своем, не повышая тона,
Поскольку к людям ты обращено,
Которые давно
От правды отвернулись оскорбленно.
Зато тебя, канцона,
Приветят дружно те,
Что о добре пекутся, к чести мира.
Так будь на высоте,
Иди, взывая: «Мира! Мира! Мира!»

«Что ж, в том же духе продолжай, покуда…»[24] Перевод Евг. Солоновича

Что ж, в том же духе продолжай, покуда
Всевышний не спалил тебя дотла
За все твои постыдные дела,
Грабитель обездоленного люда!
Чревоугодник, раб вина и блуда,
Ты мир опутал щупальцами зла,
Здесь Похоть пышное гнездо свила,
И многое еще пошло отсюда.
В твоих покоях дьявол, обнаглев,
Гуляет, зеркалами повторенный,
В объятья стариков бросая дев.
Богач никчемный, в бедности вскормленный,
Дождешься — на тебя обрушит гнев
Господь, услышав запах твой зловонный.

«Источник скорби, бешенства обитель…» Перевод Евг. Солоновича

Источник скорби, бешенства обитель,
Храм ереси, в недавнем прошлом — Рим,
Ты Вавилоном сделался вторым,
Где обречен слезам несчастный житель.
Тюрьма, горнило лжи, добра губитель,
Кромешный ад, где изнывать живым,
Неужто преступлениям твоим
Предела не положит вседержитель?
Рожденный не для этих святотатств,
Ты оскорбляешь свой высокий чин,
Уподобляясь грязной потаскухе.
Во что ты веришь? В торжество богатств?
В прелюбодейства? Вряд ли Константин
Вернется. Не в аду радеть о духе.[25]

«Земля и небо замерли во сне…» Перевод Евг. Солоновича

Земля и небо замерли во сне,
И зверь затих, и отдыхает птица,
И звездная свершает колесница
Объезд ночных владений в вышине,
А я — в слезах, в раздумиях, в огне,
От мук моих бессильный отрешиться,
Единственный, кому сейчас не спится,
Но образ милый — утешенье мне.
Так повелось, что, утоляя жажду,
Из одного источника живого
Нектар с отравой вперемешку пью,
И чтобы впредь страдать, как ныне стражду,
Сто раз убитый в день, рождаюсь снова,
Не видя той, что боль уймет мою.

«Нет больше величайшей из колонн…» Перевод Евг. Солоновича

Нет больше величайшей из колонн,
Нет лавра.[26] За утратою — утрата.
От стран Восхода и до стран Заката
Я не найду того, чего лишен.
Ты нанесла мне, Смерть, двойной урон,
И скорбью день и ночь душа объята:
Любовь и дружество дороже злата,
Камней Востока, скипетров, корон.
Когда ж была на это воля Рока,
Что делать? Он поставил на своем.
О жизнь, ты только с виду не жестока!
Красавица с приветливым лицом,
Легко отъемлешь ты в мгновенье ока
То, что годами копится с трудом.

«Поют ли жалобно лесные птицы…» Перевод Вяч. Иванова

Поют ли жалобно лесные птицы,
Листва ли шепчет в летнем ветерке,
Струи ли с нежным рокотом в реке,
Лаская брег, гурлят, как голубицы, —
Где б я ни сел, чтоб новые страницы
Вписать в дневник любви, — моей тоске
Родные вздохи вторят вдалеке,
И тень мелькнет живой моей царицы.
Слова я слышу… «Полно дух крушить
Безвременно печалию, — шепнула. —
Пора от слез ланиты осушить!
Бессмертье в небе грудь моя вдохнула.
Его ль меня хотел бы ты лишить?
Чтоб там прозреть, я здесь глаза сомкнула».

«Свой пламенник, прекрасней и ясней…» Перевод Вяч. Иванова

Свой пламенник, прекрасней и ясней
Окрестных звезд, в ней небо даровало
На краткий срок земле; но ревновало
Ее вернуть на родину огней.
Проснись, прозри! С невозвратимых дней
Волшебное спадает покрывало.
Тому, что́ грудь мятежно волновало,
Сказала «нет» она. Ты спорил с ней.
Благодари! То нежным умиленьем,
То строгостью она любовь звала
Божественней расцвесть над вожделеньем.
Святых искусств достойные дела
Глаголом гимн творит, краса — явленьем:
Я сплел ей лавр, она меня спасла!

«Я припадал к ее стопам в стихах…» Перевод Евг. Солоновича

Я припадал к ее стопам в стихах,
Сердечным жаром наполняя звуки,
И сам с собою пребывал в разлуке:
Сам — на земле, а думы — в облаках.
Я пел о золотых ее кудрях,
Я воспевал ее глаза и руки,
Блаженством райским почитая муки,
И вот теперь она — холодный прах.
А я, без маяка, в скорлупке сирой
Сквозь шторм, который для меня не внове,
Плыву по жизни, правя наугад.
Да оборвется здесь на полуслове
Любовный стих! Певец устал, и лира
Настроена на самый скорбный лад.

«Той, для которой Соргу перед Арно…» Перевод Евг. Солоновича

Той, для которой Соргу перед Арно
Я предпочел и вольную нужду
Служенью за внушительную мзду,
На свете больше нет: судьба коварна.
Не будет мне потомство благодарно, —
Напрасно за мазком мазок кладу:
Краса любимой, на мою беду,
Не так, как в жизни, в песнях лучезарна.
Одни наброски — сколько ни пиши,
Но черт отдельных для портрета мало,
Как были бы они ни хороши.
Душевной красотой она пленяла,
Но лишь доходит дело до души —
Умения писать как не бывало.

«Промчались дни мои быстрее лани…» Перевод Евг. Солоновича

Промчались дни мои быстрее лани,
И если счастье улыбалось им,
Оно мгновенно превращалось в дым.
О, сладостная боль воспоминаний!
О, мир превратный! Знать бы мне заране,
Что слеп, кто верит чаяньям слепым!
Она лежит под сводом гробовым,
И между ней и прахом стерлись грани.
Но высшая краса вознесена
На небеса, и этой неземною
Красой, как прежде, жизнь моя полна,
И трепетная дума сединою
Мое чело венчает: где она?
Какой предстанет завтра предо мною?

«Быть может, сладкой радостью когда-то…» Перевод Евг. Солоновича

Быть может, сладкой радостью когда-то
Была любовь, хоть не скажу когда;
Теперь, увы! она — моя беда,
Теперь я знаю, чем она чревата.
Подлунной гордость, та, чье имя свято,
Кто ныне там, где свет царит всегда,
Мне краткий мир дарила иногда,
Но это — в прошлом. Вот она, расплата!
Смерть унесла мои отрады прочь,
И даже дума о душе на воле
Бессильна горю моему помочь.
Я плакал, но и пел. Не знает боле
Мой стих разнообразья: день и ночь
В глазах и на устах — лишь знаки боли.

«Прошу, Амур, на помощь мне приди…» Перевод Евг. Солоновича

Прошу, Амур, на помощь мне приди, —
Написано о милой слишком мало:
Перо в руке натруженной устало
И вдохновенья пыл ослаб в груди.
До совершенства строки доведи,
Чтоб цели ни одна не миновала,
Затем что равных на земле не знала
Мадонна, чудо — смертных посреди.
И говорит Амур: «Отвечу прямо,
Тебе поможет лишь любовь твоя, —
Поверь, что помощь не нужна другая.
Такой души от первых дней Адама
Не видел мир, и если плачу я,
То и тебе скажу — пиши, рыдая».

Африка* Отрывок Перевод С. Апта[27]

* * *
Так, хоть и ранен он был и добра не сулила примета,
С якоря снялся Магон и, Генуи берег покинув,
Морю вверил себя, чтоб домой напрямик воротиться,
Если то суждено. Постепенно становится выше
Гор кедроносных гряда, — нет лучше лесов, чем на этом
Взморье, где редкие пальмы вдали зеленеют по склонам.
Дальше — гавань Дельфин, защищенная солнечной рощей
Мыса, что гребнем своим отметает разгульную силу
Австров и вечно хранит спокойствие вод неподвижных.
Там же, с другой строны, залив извивается Сестри.
Дальше, на Красную гору и кряжи Корнелии глядя,
Тянутся дружно холмы виноградников, Бахусу милых,
Щедро залиты солнцем — сладчайшим славятся соком
Здешние лозы везде, отступить перед ними не стыдно
Ни фалернским винам, ни даже хваленым меройским.
То ли бесплодны тогда, то ли просто неведомы были
Эти земли поэтам, но песен о них не слагали,
Я их сегодня обязан воспеть. Вот, на́ берег глядя,
Видят остров пловцы и Венерой любимую гавань,
Прямо напротив которой гора возвышается Эрик,
Что в италийском краю сицилийское носит названье.
Эти холмы, я слыхал, Минерва сама возлюбила,
Ради местных олив родные покинув Афины.
Вот и Во́рона выступ врезается в воду, и волны
С гулом и плеском кругом о камни на мелях дробятся.
Знают о том моряки, что здесь, среди отмели черной,
Вздыблен отвесный утес, а рядом с этим утесом
Ярко белеет скала под ударами жгучими Феба.
Вот уже различимы в укромной извилине бухты
Устье стремительной Макры и Лу́ны высокой чертоги.
Вот и медленный Арн, усмиряющий волны морские,
Город стоит на его берегах, прекрасная Пиза.
Взоры пловцов и персты ее отмечают. А дальше
Берег Этрурии виден и крошечный остров Горгона,
Славная Эльба видна и Капрая, где только крутые
Скалы повсюду. И вот позади остался и слева
Джильо, что мрамором белым богат, — напротив и рядом
Две горы, чьи названья от двух происходят металлов,
Ибо их нарекли Серебряный холм и Свинцовый.
Здесь Геркулесов залив, у горки отлогой, и гавань,
Что Теламон основал, и хоть бедный водою, но бурным
Омутом страшный поток, жестокий с пловцами Омброне.
Справа подветренный берег остался Корсики, густо
Лесом поросшей. И вот Сардиния взгорий тлетворных
Цепь открывает вдали с одной стороны, а напротив
Рим златоглавый и Тибра на взморье клокочущем устье.
Этих достигнув краев, среди моря, юный пуниец
Близость смерти суровой почуял: все жарче и жарче
Страшная рана горит, и боль спирает дыханье.
Глядя последнему часу в лицо, карфагенянин начал
Речь свою: «Вот он каков, конец удачи высокой!
Как мы в радостях слепы! Безумцы те, что ликуют,
Гордые, стоя над бездной! Несметным подвержена смутам
Их судьба, и любой, кто к высотам возносится, кончит
Тем, что рухнет. Вершина великих почестей зыбка,
Лживы надежды людей, обманчивым блеском покрыта
Слава пустая, и жизнь, что в труде непрестанном проходит,
Ненадежна, увы, надежен лишь вечно нежданный
День, в который умрем! Увы, с нелегкой судьбою
Люди родятся на свет! Все твари живые спокойны;
Нет лишь людям покоя. Весь век пребывая в тревоге,
К смерти спешит человек. О смерть, величайшее благо,
Только ты и способна ошибки открыть и развеять
Жизни вздорные сны. Несчастный, вижу теперь я,
Сколько сил положил впустую, как много ненужных
Взял трудов на себя. Человек, умереть обреченный,
К звездам стремится взлететь, но дел человеческих цену
Смерть заставляет познать. Зачем на Лаций могучий
Шел я с огнем и мечом? Зачем посягал на порядок,
В мире царивший, зачем города повергал я в смятенье?
Что мне в блестящих дворцах, в их мраморных стенах высоких,
Мною воздвигнутых, если злосчастный мне жребий достался
Смерть под открытым небом принять. О брат дорогой мой,
Что ты задумал свершить, не зная жестокости рока,
Доли не зная моей?» Умолк он. И с ветром унесся
Дух отлетевший его в такие высоты, откуда
Рим и родной Карфаген одинаково взору открыты.
Счастье его, что до срока ушел: ни разгрома не видел
Полного в самом конце, ни позора, что славному войску
Выпал, ни общего с братом и родиной попранной горя.

ДЖОВАННИ БОККАЧЧО[28]

Фьезоланские нимфы Отрывок Перевод Ю. Верховского

Со множеством прельщений и молений
Пред Мензолой тут Африко поник, —
Раз во сто больше наших исчислений;
Так жадно целовал уста и лик,
Что много раз, и все самозабвенней,
Пронзительный ему ответил крик.
Ей подбородок, шею, грудь лобзая,
Он мнил — фиалка дышит полевая.
Какая башня твердо возвышалась
Тут на земле, чтобы, потрясена
Напорами такими, не шаталась
И, гордая, не пала бы она?
Кто б, сердцем женщина, тверда осталась,
Его броней стальной защищена,
Лобзаньям и прельщеньям недоступна,
Что сдвинули б и горы совокупно?
Но сердце Мензолы стальным ли было,
Колеблясь и борясь из крайних сил?
Амура восторжествовала сила,
Он взял ее, связал — и победил.
Сначала нежный вкус в ней оскорбила
Обида некая; но милый — мил;
Потом помнилось, что влилось в мученье
Желанье нежное и наслажденье.
И так была душой проста девица,
Что не ждала иного ничего
Возможного: ей негде просветиться,
Как человеческое естество
Рождается и человек творится, —
Слыхала вскользь — не более того;
Не знала, что двоих соединенье
Таит живого третьего рожденье.
Целуя, молвила: «Мой друг бесценный,
Какой-то властной нежною судьбой
Влекусь тебе предаться непременно
И не искать защиты никакой
Против тебя. Сдаюсь тебе — и пленной
Нет сил уж никаких перед тобой
Противиться Амуру: истиранил
Меня тобой — глубоко в сердце ранил.
И я исполню все твои желанья,
Все, что захочешь, сделаешь со мной:
Утратила я силы для восстанья
Перед Амуром и твоей мольбой;
Но лишь молю — яви же состраданье, —
Потом иди скорей к себе домой:
Боюсь, что все же буду здесь открыта
Подругами моими — и убита».
Дух Африко тут радость охватила
При виде, как в душе приятно ей;
Ее целуя, сколько силы было,
Он меру знал в одной душе своей.
Природа их на хитрость убедила —
Одежды снять как можно поскорей.
Казалось, у двоих одно лишь тело:
Природа им обоим так велела.
Друг друга целовали, и кусали
Уста в уста, и крепко обнялись.
«Душа моя!» — друг дружке лепетали.
Воды! Воды! Пожар! Остановись!
Мололи жернова — не уставали,
И оба распростерлись, улеглись.
«Остановись! Увы, увы, увы!
Дай умереть! На помощь, боги, вы!»
Вода поспела, пламя погасили,
Замолкли жернова, — пора пришла.
С Юпитером так боги пособили,
Что Мензола от мужа зачала
Младенца — мальчика; что в полной силе
И доблести он рос — вершить дела;
Все в свой черед — так о повествованье
Мы доброе дадим воспоминанье.
Так целый день почти что миновался,
Край только солнца, видный, пламенел,
Когда усладой каждый надышался,
Все совершив, обрел, чего хотел;
Тут Африко уйти уж собирался,
Как сам решил, но все душой болел;
И, Мензолу руками обнимая,
Он говорил, влюбленный лик лобзая:
«Будь проклята, о ночь, с своею тьмою,
Завистница восторга нас двоих!
Ведь я так рано принужден тобою
Покинуть благородную! Каких
Я ждал блаженств — и их лишен судьбою!»
И много длительных речей иных
В страдании глубоком изливалось:
Разлука горше смерти показалась.
Стояла Мензола, мила, стыдлива,
Потупившись, как будто бы грешна,
Хотя уж не была она так живо,
Как в первый раз, тоской удручена.
Разнеженная, хоть чужда порыва,
Была уже счастливее она.
Обмана все-таки ей страшно было
Невольно — и она заговорила:
«Что можешь сделать ты — еще не знаю;
Не уходить — предлог теперь какой?
Любовь моя, тебя я умоляю, —
Ты утолен со всею полнотой —
Ты должен удалиться, полагаю,
Не медля ни минуты здесь со мной.
Ведь только если ты уйдешь, любимый,
Я здесь могу остаться невредимой.
И лишь листок, я слышу, шевельнется,
Мне чудятся шаги подруг моих.
Так пусть тебе в разлуке не взгрустнется:
Ведь от напастей я спасусь лихих.
Хоть пред разлукой больно сердце бьется,
Готова я, и страх во мне затих,
А ночь близка, а нам идти далеко
Обоим, чтобы дома быть до срока.
Но, юноша, скажи свое мне имя,
И пусть оно останется со мной:
Мне груз любви тяготами своими
С ним будет легче, нежели одной».
«Моя душа, — ответил он, — какими
Жить силами смогу, простясь с тобой?»
И назвал ей себя — и целовались
Они без счета, нежно миловались.
Влюбленные, готовые расстаться,
Уже прощались столько, столько раз
И не могли никак нацеловаться, —
Глав тысячу б я вел о том рассказ.
Но это всем знакомо, может статься,
Кто наслаждался так хотя бы раз,
Кто знает, сколько несказанной муки
В усладе, что обречена разлуке.
Несчетных поцелуев не умели
Они унять. Пойдут, скрепив сердца,
Но шаг — и вновь назад, к желанной цели —
Лобзать румянец милого лица.
«Моя душа! Прощай! Зачем? Ужели?» —
Друг другу лепетали без конца,
Вздыхая, и расстаться не решались,
Сходились вновь, и шли, и возвращались.
Но, видя, что уж невозможно дале
Отсрочить расставание никак,
В объятья руки жадные сплетали,
Друг друга, страстные, сжимая так,
Что их бы силою не разорвали:
Любовь не отступала ни на шаг.
И долго так стояло изваянье —
Любовники влюбленные в слиянье.

«На лодке госпожа моя каталась…» Перевод Евг. Солоновича

На лодке госпожа моя каталась,
И не было вокруг быстрей челна,
И пела песню новую она,
Как только песня прежняя кончалась.
И лодка то у берега качалась,
То с берега была едва видна,
И среди стольких жен в тот день одна
Рожденною на небесах казалась.
Я видел — словно к чуду наших дней,
Исполненные чувством восхищенья,
Тянулись люди к ней со всех сторон.
И пробуждалися в душе моей
Все чувства, и не знало насыщенья
Блаженство петь о том, как я влюблен.

«На мураву присев у родника…» Перевод Евг. Солоновича

На мураву присев у родника,
Три ангельских созданья обсуждали
Возлюбленных, — от истины едва ли
Была моя догадка далека.
Струясь из-под зеленого венка,
Густые кудри златом отливали,
И цвет на цвет взаимно набегали,
Послушные дыханью ветерка.
Потом я слышал, как одна спросила:
«А что, как наши милые сейчас
Сюда пришли бы? Что бы с нами было?
Мы скрылись бы от их нескромных глаз?»
В ответ подруги: «Никакая сила
Спасаться бегством не заставит нас».

«Мне имя Данте, Данте Алигьери…» Перевод Евг. Солоновича

Мне имя Данте, Данте Алигьери,
Я новая Минерва, чей язык
Родимым красноречием велик,
Ее ума достойным в полной мере.
Я в преисподней был и в третьей сфере,
Куда воображением проник —
С намереньем последнею из книг
Развлечь потомков и наставить в вере.
Флоренция, моя родная мать,
Мне мачехою сделалась постылой,
Дав сына своего оклеветать.
Изгнанника Равенна приютила,
Ей — тело, духу — Божья благодать,
И зависть пред согласьем отступила.

ЛЕОНАРДО ДЖУСТИНИАН[29] Перевод Евг. Солоновича

«Ты помнишь клятвы, полные огня…»

Ты помнишь клятвы, полные огня,
Что слух еще недавно мне ласкали?
Когда-ты день не видела меня,
Твои глаза везде меня искали,
И если не было нигде меня,
Сердечко разрывалось от печали.
А нынче смотришь — и не узнаешь,
Раба не ставя бывшего ни в грош.

«Когда б на ветках языки росли…»

Когда б на ветках языки росли,
И дерево, как люди, говорило,
И перья прорастали из земли,
А в синем море пенились чернила, —
Поведать и они бы не могли,
Как ты прекрасна: слов бы не хватило.
Перед твоим рождением на свет
Святые собрались держать совет.

БУРКЬЕЛЛО[30] Перевод Евг. Солоновича

«Поэзия и Бритва. Кто кого?..»

Поэзия и Бритва. Кто кого?
Одна ворчит: — С тобой не сладишь дела.
Ты отвлекаешь моего Буркьелло,
И он не сочиняет ничего.
Другая из стакана своего
Выпархивает на трибуну смело:
— Прости меня, но ты мне надоела.
Вообразила делом баловство!
Не будь меня, и помазка, и мыла, —
Хоть и от нас не больно прок велик, —
Ты голодом его бы уморила.
— Позволь заметить, коли спор возник,
Что ты о пылком сердце позабыла,
А мой Буркьелло сердцем не старик.
Тут я: — Кончайте крик.
Для той из вас я всех дороже в мире,
Кто мне стаканчик поднесет в трактире.

«Не бойся, коль подагра завелась…»

Не бойся, коль подагра завелась, —
Тебя избавлю я от этой пытки:
Возьми пораньше утром желчь улитки,
Сними с одежды мартовскую грязь,
Свари морскую губку, запасясь
В придачу светом — три-четыре нитки —
И тенью, слей из котелка избытки,
Смешай все вместе — и готова мазь.
О свойствах не забудь недостающих
И приготовь еще один состав,
Чтоб не осталось вовсе болей злющих:
Сверчковый жир возьми, сверчка поймав,
И голоса в пустыне вопиющих,
И мелкий порошок гражданских прав;
А если ты из пьющих,
Стакан святой… — чуть не сказал «воды»
Тебя вконец избавит от беды.

ДЖОВАННИ ПОНТАНО*[31] Перевод С. Ошерова

Поцелуи Батиллы

Ты, смеясь, поцелуя не дала мне,
Плача — крепко меня поцеловала.
Ты мила и уступчива в печали,
Ты в веселье сурова и строптива.
Плач твой мне обещает наслажденье,
Смех страданья несет. Беда влюбленным!
Все вам страшно, и все сулит надежду.

«Сон, приходи: тебя манят ласково Луция глазки…»

Сон, приходи: тебя манят ласково Луция[32] глазки;
Сон, приходи, прилетай, ласковый сон, приходи!
Маленький Луций поет так сладко: «Сон мой желанный,
Сон, приходи, прилетай, ласковый сон, приходи!»
В спаленку, ласковый сон, тебя кличет маленький Луций:
«Милый мой, сладкий мой сон, ласковый сон-угомон!»
Маленький Луций тебя к колыбельке кличет: «Скорее,
Сон, к колыбельке лети, сон, приходи, приходи!»
Хочется Луцию спать, и кличет Луций: «Скорее,
Сон, приходи, приходи, ночи дружок, приходи!»
Пристально Луций глядит, тебя к подушечке кличет:
«Сон, приходи, прилетай, сон, поскорей приходи!»
Хочет в объятья к тебе малыш и кивает призывно;
Знак подает: «Приходи! Где же ты, сон? Приходи!»
Добрый, пришел ты, о сон, покоя отец благодатный,
Сон, облегчающий нам бремя трудов и тревог.

«Спи, мой сынок, усни, мой дружок, мой сладкий, мой мальчик…»

Спи, мой сынок, усни, мой дружок, мой сладкий, мой мальчик,
Глазки, мой нежный, закрой, личико, нежный мой, спрячь.
Сон говорит: «Почему не сомкнешь, не закроешь ты глазки?
Глянь, как усталая спит Луска[33] в ногах у тебя!»
Умница, глазки закрыл, сомкнул мой Луций ресницы,
Личико сонный покой тихим румянцем залил.
Легкий повей ветерок! Прилети, приласкай мне сыночка!
Чу, не листва ли шумит? Легкий летит ветерок!
Спи, мой сынок, усни, мой дружок, мой сладкий, мой мальчик,
Ветер овеет тебя, мама согреет тебя.

О садах Гесперид Отрывок

Время пришло выбирать деревца, и в садах по порядку
Высадить их, и подрезать рукой, и шумную влагу
К ним подвести, и снимать душистые с ветки лимоны,
Солнце покуда печет и трепещут тени под ветром.
Рвешь ты плоды, и жена с тобою делит работу:
Их в корзины кладет, на веревках висящие, или,
Радуясь самым большим, себе их в подол собирает.
Помню, была и со мною жена; цветы собирал я —
Нежный Венеры дар, окропленный росой идалийской.
Мужа крепко обняв, на траву она мягкую села, —
Сладким забавам тогда мы звонкой вторили песней.
Радость вкушаешь теперь без меня, без меня под густою
Бродишь листвой и плетешь из свежих роз плетеницы.
Все позабыв, о себе лишь одной ты теперь помышляешь,
В мирной долине теней тишиной наслаждаясь отрадной.
Мальчик, фиалки рассыпь! Привет вам, блаженные тени!
Вновь Ариадна со мной, на руках моих сладостным грузом!
Счастье усопшей тебе! Испытать грабителей злобных
Власть тебе не пришлось, похороны сына увидеть,
Неисцелимую зреть старика одинокого рану
И в оскверненном дому поруганных отчих пенатов.
Нет, ты со мной, утешенье мое, жена моя! Мужа
Вновь обними, не томи, обними и утешь, и со мною
Рви, как бывало, цветы с лимонных деревьев знакомых.

Небесные явления Отрывок

Резвые нимфы, кому родники священные милы,
Своды пещер, где струится вода, и тихие реки
Сладкую влагу несут, подносят щедрые чаши
С самым отрадным питьем для измученных долгою жаждой.
Ноги и грудь обнажив, лазурные носятся нимфы,
Взад и вперед по просторам озер, по заводям светлым,
То наполняют они кувшины плещущей влагой,
То выливают ее — и с громким рокотом мчится
Между камней опенённых ручей, и затем, многоводный,
Он рассекает поля молчаливым плавным теченьем.
Тут уж ведут по траве хоровод усталые нимфы
Между деревьев, что их осеняют изменчивой тенью,
Иль ветерки услаждают они согласным напевом,
Или резвятся в реке, под ее стеклянной струею
Руки одна за другой прихотливым вздымая движеньем,
След круговой впечатляя в песок стопою проворной.
Вынырнет вдруг одна и покажет гладкую руку,
Нежный ли бок промелькнет иль округлая мягкая голень;
Прыгнет в самую глубь другая — и вот под водою
Видны иль мрамор бедра, иль спины серебро, или груди,
Ради которых с небес бессмертные сходят украдкой.
Вновь выплывает она — и блещут золотом кудри,
Очи чернеют, уста на лице белоснежном алеют.
Тут уж, конечно, пастух, что в речных камышах затаился, —
Сельский какой-нибудь бог из бесстыдного рода сатиров, —
Чувствует, как огонь разгорается жгучий под сердцем;
Водит туда и сюда он глазами, протяжно вздыхает,
Голову меж камышей просунув и прячась от взглядов,
Жадно глядит; то в холод, то в жар сатира бросает,
Борются робость и дерзость в душе; обезумев от страсти,
В воду кидается он — и шумный всплеск раздается.
Тотчас нимф хоровод скрывается в тайных пещерах,
И достается ему лишь пустая радость касанья.

«Здесь Кармозина лежит. На могиле — факел потухший…»

Здесь Кармозина лежит. На могиле — факел потухший,
Рядом — сломанный лук, срезанных пряди волос.
Лук тут сломал Купидон, тут срезали кудри Хариты,
Тут Эрицина сама свой угасила огонь.
Лавры, и розы, и мирт могильный холм украшают:
Девять дев Пиерид их орошали слезой.
В мире влюбленных уж нет, не богиня больше Венера:
Дева угасла — и вмиг пламень любовный угас.
Что ты творишь, несчастный певец? Покинь многолюдье,
Скройся в безлюдных лесах, в дебрях меж диких зверей
Лиру разбей, бессмертных презри и, день ненавидя,
Ночь полюби и во сне черном отрады ищи.

«Знаменье в имени том, которое девушке милой…»

Знаменье в имени том, которое девушке милой
Дали мать и отец: Розой назвали тебя,
И словно розы цветок, которого нет кратковечней,
Быстро твоя красота краткий свой век отжила.
Десять всего декабрей, красавица, ты увидала:
Роза весной рождена — розу декабрь погубил.
Лето щадило тебя — похитила зимняя стужа,
Люто убила зима жизнь, что не в пору цвела.
Скрывшись под своды холма, средь зимы ты не блещешь цветам
И не страшишься во тьме, Роза, мороза угроз.

ЛУИДЖИ ПУЛЬЧИ[34]

Большой Моргант Отрывки Перевод С. Шервинского

* * *
«Другой еды запросишь поневоле:
Мы к доброму столу привыкли, дядя!
Не видишь, ростом он каков, тем боле?
Червя не заморишь, с крупинкой сладя».
Хозяин им: «Дать желудей вам, что ли?
Чего я вам добуду на ночь глядя?»
И начал изъясняться горделиво,
Так что Моргант сидел нетерпеливо.
Он колокольным языком ударил
Его разок-другой. Тот в крик, — не шутка!
Маргутт же молвил: «Надо, чтоб обшарил
Я сам весь этот дом, — одна минутка…
Ты б нам, хозяин, буйвола зажарил,
Во двор, я вижу, входит он. А ну-тка,
Раздуй очаг; едва моргнем, ты слушай.
Ну, угощай нас буйволовьей тушей».
Тот в страхе вздул огонь, боясь ответа.
Маргутт схватил одну из перекладин.
Хозяин заворчал. Маргутт на это:
«А вижу я, ты до побоев жаден.
Что ж класть в огонь для этого предмета?
Не ручку ж от лопаты? То-то складен!
Позволь уж мне распорядиться пиром».
На этом буйвол был изжарен с миром.
Не думайте, что зверя свежевали:
Он брюхо лишь вспорол у туши дюжей.
Как будто в доме все его уж знали, —
Приказывал, кричал, серчал к тому же.
Вот доску длинную нашел он в зале
И приспособил вмиг ее снаружи,
Стол мясом загрузил, вином и хлебом:
Моргант мог уместиться лишь под небом.
Был буйвол съеден весь на этом пире,
Вин выпита немалая толика,
Исчез весь хлеб — четверика четыре,
Маргутт позвал хозяина: «Скажи-ка,
Подумал ты о фруктах и о сыре?
Ведь это скушать — дело не велико.
Все волоки, что спрятано по дырам!»
Послушайте ж, как было дело с сыром.
Хозяин отыскал круг сыра где-то,
Примерно форму шестифунтовую;
Да яблок вынес, благо было лето,
Корзиночку, и то полупустую.
Маргутт, как только оглядел все это,
Сказал: «Видали бестию такую?
Язык взять колокольный вновь придется,
Коль иначе обеда не найдется.
Пить по глоточкам при его ли росте?
Пока я возвращусь, ты без обману
Кати нам бочки, раз пришли мы в гости, —
Чтобы вина достало великану,
Иль он тебе пересчитает кости!
Я, как мышонок, всюду шарить стану,
И если что найду про нашу долю,
Увидишь, принесу ль припасов вволю!»
Тут начал рыскать по дому повсюду
Маргутт: все сундуки в дому калечит,
Бьет и ломает утварь всю, посуду, —
Что ни разыщет, то и изувечит;
Последнюю кастрюлю валит в груду;
И сыр и фрукты — всё наружу мечет.
Морганту приволок мешок громадный.
Все исчезает снова в глотке жадной.
Хозяин, слуги — все дрожат до пота,
Хоть и усердствуют служить прилично.
Хозяин тут подумал: неохота
Молодчиков таких кормить вторично.
Заплатят нам, когда дойдет до счета,
Своим пестом, — бери деньгой наличной.
А съели столько, что за месяц времени
Не проглотить и целому бы племени.
Моргант, когда наелись, и помногу,
Хозяину сказал: «Пойди проспаться!
А завтра, как обычно, в путь-дорогу
Отправимся, — так надо сосчитаться.
Не обочтем тебя, оставь тревогу,
Сумеем все довольными остаться».
Хозяин же возьми да и ответь им,
Что эту ночь сочтет — тысячелетьем.
* * *
Взбухает море, волны то и дело
Сшибаются над палубой, — не так ли
В бой сходятся бойцы! — уж закипела
На досках пена, паруса размякли,
А дряхлый кузов буря так раздела,
Что из пазов уж видны клочья пакли.
Меж тем Моргант, усевшись возле носа,
Выкачивает с помощью насоса.
Бегут, спешат, пока не раскололось
Суденышко в столь бурном урагане.
И с качкою и с ветром так боролось,
Что ноги не держали; христиане
Взывать к святому Эрмо стали в голос,
Чтоб он послал затишье в океане,
Но не кивнул им ни святой, ни дьявол, —
А мачты ствол уже в пучине плавал.
— Макон! — кричит Широкко. — Помоги нам! —
Он мачту приспособил запасную
И дал опять надуться парусинам,
К ней подвязав квадратину льняную.
Вдруг новый шквал промчался по пучинам
И руль сорвал и кинул в хлябь морскую.
Несчастный рулевой свой пост покинул:
И охнуть не успел, как в море сгинул.
Квадратину льняную оборвало,
Все вихрь поразметал в своем напоре.
И от бизани тоже толку мало,
Хоть спущена была. А тут, на горе,
С кормы нежданно хлынули два вала,
И палубу опять покрыло море,
И кормчий сам давал свистки напрасно, —
Бывает так всегда, когда опасно.
Ужасен был простора вид кипучий,
Громады воли вставали вдруг горою,
Не разберешь, то воды или тучи.
Подкидывало судно над волною
Так, что и нос терялся в пенной круче,
Так встряхивало судно, что порою
Вот-вот казалось — скрепы разомкнутся;
И скрип и стон, смешавшись, раздаются, —
Так стонет плоть больная, жить не рада.
Ревет все пуще море. Вот дельфины,
Как на лугу пасущееся стадо,
Из бурных волн показывают спины…
Моргант все черпал, хоть не до упада, —
Что ветр и гром для дюжего детины!
Не сдастся морю — видывал он виды! —
И от небес не ожидал обиды.
Тут на колени встал Роланд. Рыдали
Ринальдо с Оливьером, в страхе оба.
Обеты Вельо с Ричардетто дали
Дойти босыми до господня гроба,
Коль пощадит их буря, — да едва ли!
Уж им могилы виделась утроба.
И впрямь в пучине сгинуть не пришлось бы!
Тогда к чему моленья все и просьбы?
Широкко слышит: «Пресвятая дева!» —
И примечает сложенные руки.
И рвется брань мерзейшая из зева: —
Христомоляне!.. Знаю я их штуки.
Поверь мне, грек, не избежать нам гнева
Небесного, пока здесь эти суки.
Макон послал нам бедствие такое,
Чтоб вразумить невежество людское.
Не спрашивай, как при таком бесчестье
В ноздре Ринальдо разом засвербило.
— Стой! — закричал он, — бестия из бестий!
Узнаем, чья возьмет: Христова сила
Иль Магометка с Аполлошкой вместе?
Тебя немало по волнам носило,
Так и ныряй по доброй воле, либо
Спихну тебя — и угощайся, рыба!
Широкко говорит: — Я здесь по праву
Хозяин. — А Моргант — Ринальдо: — Что же
Над ветром ты не учинишь расправу?
Сам дурня сброшу, коль тебе негоже. —
Ринальдо тут же дурню дал на славу
В лоб два щелчка, чтоб тот не лез из кожи, —
И с головой его покрыло море.
Смирились волны и утихли вскоре.
Тут моряки раскрыли рот широко,
В лицо Ринальдо и взглянуть робея.
И, словно бы послушавшись урока,
Поторопилось море стать добрее.
Моргант же вмиг пристроился у фока
И руки распростер, как будто реи.
Он словно столб торчал под небесами,
С тугими управляясь парусами.
Грек поспешает к носу, видя это,
И смех все пуще разбирает грека:
Ни одного нет нужного предмета,
Взамен всего он видит — человека.
— Вот чудеса! Изъездил я полсвета,
Подобного ж не видывал от века. —
Роланд смеется: — Этому созданью
Легко быть разом фоком и бизанью!
Где сам Моргант, там отложи тревогу.
Он с парусом так ловко управлялся
(К тому же ветер подавал подмогу),
Так направленья верно он держался,
Хоть отдыхал порою понемногу,
Что наконец и берег показался,
И в порт они приплыли безопасный
С попутным ветром, при погоде ясной.
Но знают все: завистлив Рок и жаден.
Пока Моргант за всех один трудился,
Нежданно кит, одна из тех громадин,
Что губят корабли, в волнах явился,
Свирепый, подплывал — будь он неладен! —
И на хребет поднять уж судно тщился, —
И затонула б хилая посуда,
Когда б Моргант не обезвредил чуда.
— Кита ничто отсюда не прогонит,
В него мы понапрасну ядра мечем, —
Вступился грек, — что ж делать, судно тонет,
Своей беде уже помочь нам нечем. —
Вдруг судно кит как двинет, как наклонит!
Не справиться тут силам человечьим,
И с гибелью уж не было бы сладу,
Когда б Моргант не оседлал громаду.
Теперь, когда Моргант почти до порта
Доправил всех дорогой не окольной,
— Сам не умру, — сказал, — какого черта!
Да и корабль спасу, я — сердобольный! —
Тем временем Ринальдо из-за борта
Ему язык просунул колокольный.
И стал Моргант башку дубасить зверя,
И раскроил, как циркулем отмеря.

Маркантонио Раймонди (ок. 1480–1534).

Поэзия. По композиции Рафаэля (1510–1515). Резец.

ПИСТОЙЯ[35] Перевод Евг. Солоновича

«На лавры притязая, стар и млад…»

На лавры притязая, стар и млад
Пустопорожние рифмуют строчки
И на Парнасских склонах рвут цветочки,
Сорвав на Геликоне весь салат.
Орфей, негодованием объят,
Разнес злодейку-лиру на кусочки,
И в горе мать: «Что с нами будет, дочки?
Они семейство наше разорят.
Проклятых птиц не подпускайте к саду,
Что на бесплатный претендуют стол
За карканье скрипучее в награду».
Облюбовав потяжелее кол,
Орфей устроил на певцов засаду,
И я в ногах спасение нашел.
Едва я в дом вошел,
Я сел орлом, подставил зад сонетам
И, право, не раскаиваюсь в этом.

«Ну что, какие новости, сосед?..»

— Ну что, какие новости, сосед?
— Последняя — из жизни Ватикана:
У папы сын. Еще не слышал? Странно.
— А что сказал апостольский Совет?
Что прецедентам много сотен лет
И это, мол, не оскорбленье сана.
При наших бедах лишь кричать: осанна!
Прекрасное лекарство. Разве нет?
— Невероятно: пастырь делит ложе!..
— Однако у Петра была жена
И дочка. — От него? — А от кого же?
— Ай да святые! Вот тебе и на!
Ну что же, не зевай, наместник божий,
Коль не переменились времена!
Спасибо, старина,
Скажи Петру святому за науку,
Идя за ним, но только не на муку.
А впрочем, мог бы руку
Я, если хочешь, дать на отсечение,
Что наступает светопреставление.

МАТТЕО БОЯРДО[36]

Влюбленный Роланд Отрывки Перевод С. Шервинского

Роланд и Агрикан вступили снова
В жестокий бой по воле нежной страсти.
Не видел мир побоища такого!
Бойцы друг друга резали на части.
Зрит Агрикан, что рать его готова
Рассеяться, уж нет над нею власти.
Роланд же перед ним стоит так близко,
Что избегать единоборства низко.
И сразу мысль в мозгу его созрела:
Завлечь Роланда в лес и, где их двое
Останется, убить его и смело
Вернуться в тот же час на поле боя.
«Тех трусов разгромить — пустое дело
И одному!» Еще не знал героя
Сам Галафрон, и все в поганой рати
Прыщом его считали, — да некстати.
И замысел исполнен. Агрикана
Конь во весь дух уносит по равнине…
Роланд не понял хитрости: обмана
Подозревать не мог он в паладине.
За беглецом он устремился рьяно, —
И вот они в лесу. Посередине
Всегда тенистой луговины злачной
По мураве струится ключ прозрачный.
Здесь Агрикан и спешился, желая
Сам отдохнуть и сил коню прибавить.
Сел на траву, но, шлема не снимая,
Меч при себе и щит решил оставить.
Тут и Роланд, минуты не теряя,
К тому ключу успел коня доправить
И, видя Агрикана, крикнул зычно:
— Ну и храбрец! Как убегал отлично!
Терпеть позор ужели рыцарь станет,
Сопернику ужель покажет спину?
Бежать от смерти? — Труса смерть обманет.
Кто честно жил, как дар прими кончину.
Отважного она не больно ранит,
Легко придет он к вечному притину,
А кто за жалкий век свой кровью платит,
Тот с жизнью заодно и честь утратит.
Царь на коня вскочил без промедленья
И так ответил, повода не тронув,
Учтивой речью, полной умиленья:
— Не видывал подобных я баронов!
За вежество и храбрость ты спасенья
Достоин. Нет среди людей законов
Превыше чести: ты в разгаре боя
Нам показал бесстрашие героя.
Тебе я жизнь оставлю. Но покорно
Прошу мне не мешать. Дозволь признаться:
Я, чтоб тебя спасти, бежал притворно,
Иначе я не мог за дело взяться.
Но если драться будем мы повторно,
Ты здесь не должен с жизнью распрощаться.
О солнце и луна! Удостоверьте,
Что вовсе не ищу твоей я смерти.
Ответствовал Роланд добросердечно,
Уже невольной жалостью смущенный:
— Ты рыцарствуешь, — молвил, — безупречно.
Сразимся… Но страшусь, что некрещеный
Ты здесь умрешь и попадешь навечно
В сон окаянных, мукам обреченный.
Хочу, чтоб спас и душу ты и тело.
Крестись — и уходи на волю смело.
Тот отвечал, в Роланда взор вперяя:
— Коль ты, храбрец, христианин, тем паче
Ты сам Роланд, — на все услады рая
Не променяю нынешней удачи.
Но говорю, тебя предупреждая:
О вере спор не затевай, — иначе
Пустое словопренье мы устроим;
Пусть каждый веру защищает боем.
И смолкли. Царь извлек свою Траншеру
И на Роланда бешено стремится.
Теперь меж ними бой идет за веру, —
Пред их отвагой солнца луч затмится!
Секут и рубят, распалясь не в меру,
Грудь с грудью, как искусство учит биться;
С полудня и до полночи глубокой
Меж храбрецами длится бой жестокий.
Меж тем уж солнце скрылось за горою,
И вызвездило небо; ночь спадала.
Тут граф сказал: — Нельзя ночной порою
Бой продолжать. — Не думая нимало,
Так Агрикан ответил: — Нам с тобою
Здесь на траве прилечь бы не мешало.
А завтра утром, с первыми лучами,
Мы можем вновь заговорить мечами.
Решили вмиг. Ослабив узденицы
Своим коням, их в роще привязали
И на траву легли, испив водицы,
Как будто бы вражды и не знавали.
Роланд разлегся ближе, у криницы,
А Агрикан устроился подале,
Но в той же самой роще, под одною
Огромною развесистой сосною.
Шел разговор меж ними величавый
О том, что их достойно обсужденья.
И, глядя в небосвод, сиявший славой,
Промолвил граф: — Предивное творенье!
Все создано Единого державой,
И дня восход, и ночи нисхожденье,
Сребро луны и звезд несчетных злато —
Всем род людской бог наградил богато.
Ответил Агрикан: — Я разумею,
Что хочешь ты беседовать о вере.
Но никаких я знаний не имею,
Сызмальства убегал от школьной двери.
А после череп проломил злодею
Учителю, — но возместить потерю
Уже не мог, меня, как грех случился,
Боялись все, и я уж не учился.
Я с детства не знавал иных занятий,
Как зверя бить, владеть мечом умело.
Над буквами корпеть с какой же стати?
Читать и думать — рыцарское ль дело.
По-моему, должны мы и в дитяти
Лишь ловкость упражнять и силу тела.
Наука — для ученых и священства.
Важней в другом достигнуть совершенства.
— Да, рыцаря первейшее призванье —
Оружие; мы думаем согласно.
Но человека украшает знанье:
Поляна без цветов не так прекрасна.
Тот — вол, кремень, бездушное созданье,
Кто о Творце не мыслит ежечасно.
Но без науки мыслить мы не можем
О высшей мощи, о величье божьем.
А Агрикан ответил — Неприлично
При очевидном перевесе биться:
Тебе открылся я и самолично
В учености твоей мог убедиться.
Ты говори, — мне и молчать привычно,
Иль спи, коль есть охота, сколько спится.
Так начинай, но только по условью,
Пленяй меня лишь кровью и любовью.
Прошу тебя, как человека чести,
Скажи, — я жду правдивого ответа:
Ты ль тот Роланд, которого без лести
Высоко чтут во всех пределах света?
Как ты пришел? Зачем ты в этом месте?
Влюблен ли так же, как в былые лета?
Ведь рыцарь без любовного порыва
Лишь с виду жив, по сердце в нем не живо.
Ответил граф: — Я тот Роланд, которым
Убит Альмонт с Трояном, — было дело.
Весь мир презреть я вынужден Амором, —
Он вел меня до чуждого предела.
Раз занялись мы длинным разговором,
Признаюсь, что душой моей всецело
Владеет ныне дочка Галафрона,
Живущего в Альбракке без урона.
С ее отцом воюешь, хочешь кровью
Залить поля и замутить криницы.
А я сюда был приведен любовью.
Единственно во славу той девицы,
По верности, по чести и условью
Я много раз касался узденицы;
Чтоб путь завоевать к прекрасной даме,
Я бьюсь, — иными не пленен мечтами.
Лишь Агрикан из речи убедился,
Что то — Роланд, в Анджелику влюбленный,
В лице превыше меры изменился, —
Но скрыл волненье, ночью защищенный.
Душой, умом и сердцем распалился,
Стонал и плакал, как умалишенный, —
Удары сердца так в груди стучали,
Что чуть не умер он в своей печали.
Потом сказал Роланду: — Сам с собою
Поразмышляй, — едва лишь солнце глянет,
Мы выйдем в поле и приступим к бою,
И кто-нибудь из нас уже не встанет.
Так обращаюсь с просьбою одною:
Чтоб раньше, нежли этот суд настанет,
Желанную души своей царицу
Ты бы отверг и отдал мне девицу.
Не потерплю я, жизнь доколе длится,
Чтобы другой любил тот лик прелестный.
На утре дня один из нас лишится
Души своей и дамы в битве честной.
И кроме ручейка, что здесь струится,
О том узнает только лес окрестный,
Что ты отверг ее в таком-то месте,
В такой-то срок, — не долог он, по чести.
Роланд ответил: — Не сдержать обета
Мне не случалось, если обещаю.
Но если я пообещаю это,
Хоть клятвенно, — не выполню, я знаю.
Глаза свои скорей лишу я света,
Сам собственное тело искромсаю, —
Без сердца и души мне легче влечься,
Чем от любви к Анджелике отречься.
Царь Агрикан, пылавший свыше мочи,
Не потерпел такого возраженья,
И хоть была лишь середина ночи,
Сел на Баярда и в вооруженье,
Уверенно и гордо вскинул очи.
И, вызывая графа на сраженье,
Воскликнул: — Рыцарь, о желанной даме
Теперь забудь иль ратоборствуй с нами.
Уже и граф схватил арчак рукою,
Лишь прянул царь, врага сразить взыскуя;
Быть преданным языческой душою
Боялся он и, на коне гарцуя,
Отважной речью отвечал такою:
Ее никак отвергнуть не могу я, —
И если б мог, все ж не отверг бы милой,
А ты ее получишь — за могилой.
Как в море вихрь вдруг зашумит жестоко, —
Два рыцаря напали друг на друга,
На травяном лугу, в ночи глубокой.
Пришпорили коней, зажали туго;
Врага при свете лунном ищет око,
Безжалостны удары архалуга,
Затем что каждый — доблестный боец…
Но замолкаю: песни здесь конец.
* * *
Прошу господ и рыцарей влюбленных,
А также дам прекрасных и прелестных
Послушать вновь о подвигах, свершенных
Велением любви, вообще известных,
О рыцарях, высоко оцененных,
О их делах и поединках честных, —
Сказ о Роланде и об Агрикане
И благородстве их любовной брани.
Из предыдущей песни вы узнали,
Как рыцари в их ярости жестокой
Из-за любезной дамы в бой вступали,
Хоть ночь была и мрак царил глубокий,
Доверившись своей надежной стали,
Изготовлялись к схватке одинокой,
Надвинув шлемы, опустив забрала, —
Как будто в полдень солнце им сияло.
В бой Агрикан как бешеный стремился,
Роланд же фехтовал со знаньем дела.
Уж пять часов их поединок длился,
Уже заря на небе забелела.
Тут страшный бой меж ними разразился.
Горд Агрикан, досада в нем кипела,
Что не сдается враг его удалый, —
И он удар наносит небывалый.
Все раскроил булат неотразимый:
Как мягкий хлеб, разрезал щит упругий.
Но цел Роланд, таинственно хранимый, —
Лишь задыхался граф, зажатый туго;
Хоть сам он жив остался, невредимый,
Раскромсаны и панцирь, и кольчуга.
Тут пал удар такой ужасной силы.
Что кости обнажил ему и жилы.
Не дрогнул граф, — Роланд не знает страха!
Опять разит врага, но вдвое рьяно,
Вот разрубил он царский щит с размаха
И в бок ударом валит Агрикана.
Царь весь в крови — кольчуга и рубаха,
Обагрена у конских ног поляна.
Щит рассеченный отлетел куда-то.
Граф три ребра сломал у супостата.
Как оглашает вдруг лесные чащи
Лев раненый своим рыканьем ярым,
Так Агрикан, неистовством горящий,
Ответный выпад устремил недаром:
Врагу на темя пал булат разящий, —
Граф под страшнейшим не бывал ударом!
Лежит без чувств — ничто не уврачует! —
И, есть ли голова иль нет, не чует.
Звенит в ушах, совсем померкло зренье,
Но конь ретивый, верный господину,
Затрепетал и вскачь, без управленья,
Понес его уже за луговину.
И, если б дольше длилось оглушенье,
Грозила бы погибель паладину.
Но он воспрял, когда уж приближался
Последний миг: в седле он удержался.
И, устыженный собственным позором,
Сказал Роланд, уныньем удрученный: —
Как покажусь перед прекрасным взором
Анджелики, перед ее влюбленной
Улыбкой, из сражения, в котором
Я посрамился, ею поощренный?
Кто слишком медлит в рыцарском служенье,
Утратить может и вознагражденье,
Уже два дня себя позором крою,
С одним не слажу, жалкий я воитель!
Вот он опять стоит передо мною,
Мой супостат и чести похититель.
Коль час еще конца не будет бою,
Свой меч я брошу и уйду в обитель,
Монахом стану. Будь я окаянным,
Коль опояшусь впредь оружьем бранным.
Но речь его едва ли кто расслышит:
Стучит зубами, путает, как спьяна,
Сам словно горн, и ртом и носом пышет, —
И вихрем поскакал на Агрикана.
Он весь — огонь, весь ненавистью дышит,
Двумя руками сжата Дуриндана.
И вот наотмашь, только начал схватку,
Врагу рассек он правую лопатку.
В грудь меч проник, не знавший сожаленья, —
Разбиты панцирь и броня стальная, —
Хоть и была изрядного плетенья, —
Подвздошной кости чуть не достигая.
Мир не видал такого пораженья!
Но Агрикан вскочил и, нападая,
Погнал коня, да поздно: Агрикана
С конем в траву повергла Дуриндана.
В паху застрял, внезапно омертвелом,
Меч, стан его могучий рассекая.
Погасли очи, лик стал вовсе белым, —
Так человек бледнеет, умирая.
Его душа уж расставалась с телом,
Но он позвал Роланда и, вздыхая,
Проговорил чуть внятно: — Рыцарь честный,
Мой бог — твой бог, умерший смертью крестной…

«Я видел, как из моря вдалеке…» Перевод Евг. Солоновича

Я видел, как из моря вдалеке
Светило поднималось, озаряя
Морской простор от края и до края
И золотом сверкая на песке.
Я видел, как на утреннем цветке
Роса играла — россыпь золотая,
И роза, словно изнутри пылая,
Рождалась на колючем стебельке.
И видел я, с весенним встав рассветом,
Как склон травою первою порос
И как вокруг листва зазеленела.
И видел я красавицу с букетом
Едва успевших распуститься роз,
И все в то утро перед ней бледнело.

«Я вас прошу — со мною пойте, птицы…» Перевод Евг. Солоновича

Я вас прошу — со мною пойте, птицы,
Как с вами петь Амур меня зовет,
Влюбленные певицы;
И ты, журчанье вод,
Наполни стих музы́кой сладкогласной.
О милой сердце бедное поет,
Но столь она прекрасна,
Что трепет превозмочь
И в полный голос петь оно не властно.
Что с вами, птицы? Вы летите прочь.
Вернитесь. Неужели
Такая в сердце ночь,
Что вы блаженства в нем не разглядели?
Вы всё же улетели,
И я кричу вослед:
Как ветерку присуще дуновенье,
На свете счастья нет,
Которое с моим бы шло в сравненье.

«С отарой белорунною в долину…» Перевод Евг. Солоновича

С отарой белорунною в долину
Пастушка держит путь — и ей с холма
Видны, с дымком над крышами, дома
В тени, уже заполнившей низину.
Усталый ратай разгибает спину,
Пока над пашней не сгустилась тьма,
Волов освобождает от ярма
И к дому гонит сонную скотину.
И только мне, тревожных дум в плену,
Не ведать сна, судьбе дивясь превратной,
И вздохами сопровождать луну.
Как сладостна и как ты благодатна,
Любви печаль: я снова не усну,
И на душе — и больно и приятно.

ЛОРЕНЦО МЕДИЧИ[37] Перевод Евг. Солоновича

Вакхическая песня

Помни, кто во цвете лет, —
Юн не будешь бесконечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.
Это Вакх и Ариадна.
Все спеша от жизни взять,
Ненаглядный с ненаглядной
Обращают время вспять.
Да и свита, им под стать,
Веселится бесконечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.
Этих юных козлоногих
К нимфам тянет, и они,
По лесам охотясь, многих
Заманили в западни.
Как им весело, взгляни —
Пляшут, скачут бесконечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.
Этим стройным нимфам любо
Попадаться в сети к ним:
Только тот, чье сердце грубо,
От любовных стрел храним.
Нимфы к милым льнут своим,
Песня льется бесконечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.
Тушей на осла навьючен,
Следом движется Силен,
Столь же стар и столь же тучен,
Сколь от выпивки блажен.
Глупо жаждать перемен,
Если счастлив бесконечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.
Наконец Мидас влечется, —
Превращает в злато он
Все, к чему ни прикоснется.
Но на скуку обречен,
Кто вменил себе в закон
Наживаться бесконечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.
Ждать до завтра — заблужденье,
Не лишай себя отрад:
Днесь изведать наслажденье
Торопись и стар и млад.
Пусть, лаская слух и взгляд,
Праздник длится бесконечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.
Славьте Вакха и Амура!
Прочь заботы, скорбь долой!
Пусть никто не смотрит хмуро,
Всяк пляши, играй и пой!
Будь что будет, — пред судьбой
Мы беспомощны извечно.
Нравится — живи беспечно:
В день грядущий веры нет.

«

Труды и мысли дня уже далеко
Равно и от людей и от зверей;
Уже упряжке белых лошадей
Предшествует неясный свет востока.
Подпишем перемирие, пока
Не встало солнце: верь, Амур, что сниться
Ее лицо и голос будут мне
И белая в моей руке рука.
Не будь завистлив, дай мне насладиться
Неслыханным блаженством хоть во сне.

«Пусть почести влекут неугомонных…»

Пусть почести влекут неугомонных,
Палаты, храмы, толпы у ворот,
Сокровища, что тысячи забот
И тысячи ночей несут бессонных.
Волшебные цветы лугов зеленых,
В прохладной мураве журчанье вод
И птичка, что любовь свою зовет,
Влияют благотворней на влюбленных.
Лесные дебри и громады гор,
Пещеры, недоступные для света,
Пугливая дриада, быстрый зверь…
Лишь там передо мной прекрасный взор,
Которым — пусть в мечтах — не то, так это
Мне наглядеться не дает теперь.

Ненча из Барберино

Я посвящаю песню милой даме,
Прекраснее которой не найдешь.
Пылающему сердцу временами
На месте оставаться невтерпеж.
Она стрельнет горящими глазами —
И кончено: свободы не вернешь.
Я в город ездил, езжу по округе,
Но равных не встречал моей подруге.
Я в Эмполи и в Прато был не раз,
И в Борго, и в Мангоне, и в Гальяно,
В Сан-Пьеро торговал и здесь у нас,
На самой верхотуре — в Декомано.
Один базар меня одним потряс,
Другой другим, но должен без обмана
Сказать: нигде торговли лучше нет,
Чем в Барберино, где живет мой свет.
Я благородней Ненчи ненаглядной
Девиц не видел, не встречал скромней;
Ни у кого такой головки ладной
И светлой нет, как у любви моей.
По-праздничному на душе отрадно,
Когда глазами я встречаюсь с ней.
А дивный носик моего кумира —
Ни дать ни взять работа ювелира.
Кораллам губки алые под стать,
За ними два ряда зубов белеют —
И в том и в этом штук по двадцать пять,
И снег ланиты посрамить сумеют —
Не надо и к белилам прибегать,
И круглый год на щечках розы рдеют,
Всегда, что называется, в цвету.
Как не влюбиться в эту красоту?
Ее глазам мужчины знают цену.
Еще бы! Ненча, бросив взгляд-другой,
Прошьет не то что сердце, но и стену,
Тогда как сердце — камень у самой.
Поклонники за нею, рады плену,
Таскаются хвостом, и, сам не свой,
От зависти я помираю черной,
Что нет меня среди толпы покорной.
Я целый день махать мотыгой мог,
А нынче — дудки: как ни лезь из кожи,
Дай бог, чтоб сил хватило на часок.
Я высох, как подстилка из рогожи:
За стол сажусь — не лезет в рот кусок.
Любовь меня измучила, и все же,
Сказать по чести, я и впредь готов
Мириться с крепостью ее узлов.
Я сравниваю Ненчу с городскими —
Она не хуже тысяч городских
С хорошими манерами своими,
С уменьем изъясняться вроде них.
Глаза что уголь, волосы над ними —
Под цвет снопа и книзу из прямых
Становятся волнистыми-волнистыми,
Оканчиваясь кольцами пушистыми.
Когда она, как козочка легка,
Танцует, сразу видно — мастерица:
То вдруг рукой коснется башмачка,
То мельницею вновь пойдет кружиться;
Потом поклон и новых два прыжка,
Чтоб снова грациозно поклониться,
Да так, что флорентийкам испокон
Не снился грациознее поклон.
Ей не годится ни одна в подметки:
Она румяна в меру и бела,
И ямка ей к лицу на подбородке,
Да и умом любовь моя взяла,
Совсем необязательным красотке.
Такой природа Ненчу создала,
Видать, затем, чтоб людям стало ясно,
Что и природа может быть пристрастна.
Кого в супруги Ненча изберет,
Захочет свадьбы сразу, без отсрочки;
Кто к этому цветку найдет подход,
Родился не иначе как в сорочке;
Счастливцем из счастливцев будет тот,
Кто сможет убедиться среди ночки,
Что на его руке — ее щека,
Как сало и упруга и мягка.
Когда б ты знала, Ненча дорогая,
Как мается несчастный однолюб,
От нестерпимой муки изнывая,
Как будто рвут ему за зубом зуб, —
Когда б ты знала, ты б, не размышляя,
Вдохнула снова жизнь в ходячий труп,
Счастливым сделав твоего Валлеру,
Что скоро в счастье потеряет веру.
Но я боюсь, уж ты не обессудь,
Что ты своей жестокостью довольна.
Я с удовольствием рассек бы грудь,
Когда б не знал, что это очень больно,
И сердце протянул тебе — взглянуть,
Что сделала ты с ним, пускай невольно:
Вонзи в него, я разрешаю, нож —
И ты, услышав «Ненча», все поймешь.
Когда я перехватываю взгляды,
Которые к тебе устремлены,
Я скрыть не в состоянии досады,
И что со мной — видать со стороны.
Любовь-злодейка не дает пощады,
И день и ночь к тебе обращены
Мои мольбы, признанья, вздохи, стоны,
Но уши Ненчи им внимать не склонны.
Сегодня я до самого утра
Не спал: тянулось время еле-еле,
И все скотину гнать не шла пора,
А раньше ты не выйдешь. Я с постели
Вскочил — и час, а может, полтора
За дверью протоптался. Неужели
Не смилуется надо мной луна?
Но вот погасла наконец она.
Ты из овчарни вышла со скотиной
И верным псом. Я был настолько рад,
Что мигом позабыл о ночи длинной
И слезы счастья застелили взгляд.
Вооружившись тут же хворостиной,
Я впереди себя погнал телят.
Я не спешил, я ждал тебя, понятно,
Но оглянулся — ты идешь обратно.
Я на траве разлегся у пруда
И понял, что напрасно жду, не скоро —
Наверно, через полчаса, когда
Твои ягнята мимо без надзора
Прошли. Ну где же ты? Иди сюда.
Неужто испугалась разговора?
Одно составим стадо мы из двух:
Как хорошо — пастушка и пастух!
Я во Флоренции под воскресенье,
Даст бог, неплохо плетево продам.
Проси любой подарок без стесненья,
Поскольку я напрашиваюсь сам.
Что выбрать? Разреши мои сомненья,
А то когда еще я буду там.
Булавки? Пудру? Может быть, белила?
Все будет, что бы ты ни попросила.
А может, лучше нитку красных бус,
Как у красавиц городских на шее?
Скажи, чтобы на твой мне выбрать вкус, —
Брать покороче или подлиннее?
И если даже я не сбуду груз,
Я без подарка не вернусь. Скорее
Я выточу из собственных костей
Костяшки бус для радости моей.
Но где ты? Почему не отвечаешь?
Не спрашивал бы, если знать бы мог,
Какой подарок ты предпочитаешь.
Застежки? Ленту? Или поясок?
А может, ты о кошельке мечтаешь?
Недолго присмотреть и кошелек.
А может быть, купить моей голубке
Воздушных кружев для отделки юбки?
Уже мои телята у ворот,
И головы пересчитать бы надо —
Сойдется или не сойдется счет.
А вдруг отбился кто-нибудь от стада?
Боюсь, мне это даром не пройдет.
Меня зовут. Прощай, моя отрада,
Я по дороге песню допою:
Давно пора бежать, а я стою.

МИКЕЛЕ МАРУЛЛО*[38] Перевод С. Ошерова

«Лето к нам возвращается…»[39]

Баттисте Фера

Лето к нам возвращается
В третий раз и за ним — лета благая мать —
Вновь Церера грядет в венке
Из священных даров тучных обильных нив,
С той поры, когда я погиб,
От моей госпожи милой отторгнутый,
Той, что взглядом одним меня
Вмиг могла бы спасти хоть из стигийских вод.
Сколько б я ни бродил средь рощ,
Средь урочищ лесных, где лишь зверям открыт
Путь к пещерным убежищам, —
Не уйти мне никак от самого себя.
Что бы взгляду ни встретилось,
Вижу гордость чела — кудри златистые,
И лицо, и глаза, — вовек
Мне не скрыться от них и не стерпеть их взор.
На дубы ли взгляну — и вновь
Вижу пурпур ланит, белую вижу грудь,
Слышу в шелесте лиственном
Имя милой моей, и отзываются
Реки голосом той, кого
Чуждый край от меня в дальней дали укрыл.
Мнил я прежде, что вымышлен
Мстящих дев Эвменид факел мучительный
В устрашенье преступникам, —
Ныне все, что войдет в глубь угнетенных чувств,
Даже самое легкое,
Душу вон из груди мне исторгает вмиг.

«Иль не видишь ты: из фиалок вешних…»

Иль не видишь ты: из фиалок вешних
Пестрые висят на дверях гирлянды?
Юноши листвой увенчали кудри,
Девушки с ними.
Прославляют дети календы[40] мая,
Песней старики прославляют праздник,
Весел стар и млад, и повсюду пышет
Буйная радость.
Вольно по плечам распустивши кудри,
Блещет Купидон золотистой паллой[41],
Грозен полным стрел за спиной колчаном,
Грозен и луком.
К юношам слетев на проворных крыльях,
Бог сплетает их в хоровод желанный,
Кознями сердца обрекает в пищу
Пламени злому.
В девичьей толпе то одну ласкает,
Золото волос или щеки гладит,
То глаза другой красотой веселой
Вдруг зажигает.
Так довольно, Ралл, в безутешной скорби
Слезы проливать по отчизне павшей!
Игры нас зовут и велят услады
Сбросить заботу.
Для чего все дни быстротечной жизни
Тратим мы в тоске? И того довольно
С нас, что, среди бед веселясь, мы видим
Синее небо.
Так подай кувшин нам с вином трехлетним,
Мальчик Гил! Пускай отойдут печали!
Гению и мне пусть неомраченный
День этот светит.

Гимн вечности[42]

Голос даруй мне сама, адамантовый плектр[43] подари мне,
Дабы тебя я воспел; помоги дерзанью, царица
Неизмеримых времен, ты, что светлые своды эфира
Держишь, ты, что царишь, священная, в безднах священных,
Счастлива только собой и сильна нерушимым покоем.
Жаждет тебя золотистых кудрей не срезавшая Юность,
Доблесть, мятежных врагов поправшая медной стопою,
Эта — дабы служить за столом на пирах у бессмертных,
Юным врученный нектар разливая алой рукою,
Та — обширную власть защищать и бестрепетной грудью
Оборонять рубежи, что навек установлены твердо,
И угрозы врагов отражать от царства владыки.
А за тобою вослед — за тобой, но отставши намного —
Вместе идут всеродящая мать Природа и старец,
Грозный кривым серпом, и чреда равномерная кратких
Ор[44], и все тот же всегда, приходящий и вновь уходящий
Год, по своим же следам поспешающий шагом проворным.
Ты же, бессмертных богов окруженная плотной толпою,
Царственных ткани одежд серебром изукрасив и златом,
В небе заняв нерушимый престол, восседаешь высоко,
Миру законы даешь, разделяешь дольнее с горним,
Неколебимым его укрепляешь навеки покоем,
Чуждым тяжких трудов и тревоги чуждым соделав.
Мудрая, в царства свои ты старости путь преграждаешь,
Бег прекращаешь веков, их связав адамантовой цепью;
Круговращенье времен и былое с грядущим совместно
Ты, воедино собрав, в неизменном блюдешь настоящем,
Множество дней, как один, объемля взглядом единым.
Ты — и целое, ты же — и часть; без конца, без начала,
Вся ты начало, и вся ты конец; меж твоими частями
Нет различья: из них тебе соразмерна любая.
Славься, великая мать Олимпа высот лучезарных,
Мощная между богов, но к мольбам благосклонная жарким;
Взглядом хотя бы одним нас призри и, коль наши моленья
Праведны, если и мы рождены от небесного корня,
К нам низойди и нас водвори в небесной отчизне.

АНДЖЕЛО ПОЛИЦИАНО[45]

Стансы на турнир Отрывок Перевод Евг. Солоновича

Уже Зефир от зимнего покрова
Очистил склоны и вершины гор,
И ласточка под сень гнезда родного
Уже вернулась, и зеленый бор
Поутру пеньем оглашался снова,
И умножало эхо птичий хор,
И мудрая пчела, едва светало,
За сладкою добычей вылетала.
Отважный Юлий[46] с первым светом дня,
Когда сова спешит вернуться в нору,
Велел взнуздать горячего коня
И поскакал с избранниками к бору,
Что спал вдали, охотников маня.
Псари искусно сдерживали свору;
Еще молчали звонкие рога,
И зверь не знал о близости врага.
Но вот уже ватагой удалою
Обхвачен лес — и тварям не до сна.
Проходы сетью забраны густою,
Легавых дразнит запахов волна:
Дай волю им — они помчат стрелою.
Все громче шум: сменилась тишина
Визгливым лаем, ржаньем, свистом, стуком,
И звук рогов нестройным вторит звукам.
С подобным шумом Зевс на землю шлет
Огонь сквозь тучи, скрывшие светило;
С подобным грохотом лавина вод
Обрушивается с порогов Нила;
Так, яростно взревев, кровавый счет
Труба Мегеры тевкрам предъявила.
Иные твари мечутся в кустах,
Иных поджать хвосты принудил страх.
Охотники — кто сети наблюдает,
Кто в узком месте стал, где нет сетей;
Иной уже собак со свор спускает,
Иной решил, что не спешить — мудрей;
Кто поле на коне пересекает,
Кто с пикою, кто с луком ждет зверей,
Кто, осторожность проявив и сметку,
На дереве высоком сел на ветку.
Проснувшись, вепрь свирепые клыки
В овраге точит для смертельной схватки;
Олени мчатся полем взапуски;
Лиса забыла хитрые повадки,
И, от собак спасаясь, русаки
Бегут куда попало без оглядки.
Коварный волк, петляя меж древес,
Защиты ищет, углубляясь в лес.
Но много ль смысла в этой перемене?
Легавым ноздри чуткие даны;
Борзых трепещут быстрые олени,
Сетей и меделянок — кабаны.
Коня направив под густые сени
(Его коню и шпоры не нужны),
Летит по лесу Юлий вездесущий,
Погибель зверю дикому несущий.
Кентавры так охотятся в лесах
Пелийских,[47] не однажды глаз проверя
И на медведях, и на грозных львах,
И чем бесстрашней зверь, тем больший зверя
Охватывает перед ними страх,
И тварь бежит, в спасенье тщетно веря:
Сквозь бор кентавры мчатся напролом,
Валя деревья на пути своем.
О, как великолепен Юлий, мчащий
Сквозь лес непроходимый напрямик,
Чтоб зверь, сокрытый непроглядной чащей,
Не ведал передышки ни на миг.
Власы в пыли. Прекрасен взор горящий.
Увенчан ветвью вдохновенный лик.
Амур недаром выбрал час охоты,
Чтоб с юношей свести предерзким счеты.
И вот он создал лань под стать живой
Из воздуха искусными руками,
Сверкающую снежной белизной,
С высоким лбом, с ветвистыми рогами.
Заворожен красавицей лесной,
Едва она перед его очами
Возникла, Юлий бросился за ней,
Оставив для нее других зверей.
Его стрела за тварью быстроногой
Не угналась — и всадник меч схватил
И, словно лес широкой был дорогой,
Быстрей, чем прежде, скакуна пустил,
Не сомневаясь, что еще немного —
И загнанная лань падет без сил.
Он в мыслях меч уже в нее вонзает,
Однако жертва снова ускользает.
Чем дольше он за призраком спешит,
К нему прикован вожделенным взглядом,
Тем больше неудачею убит,
Когда казалось, что удача рядом.
В стигийских водах так Тантал стоит,[48]
Нависшим над рекой любуясь садом,
Но пить захочет — нет как нет воды,
Захочет подкрепиться — где плоды?
Уже давно, боясь отстать от лани,
Не слышит Юлий голосов вокруг.
Он чувствует, что конь уже на грани
Бессилия. Но поредели вдруг
Деревья, место уступив поляне:
Охотник въехал на цветущий луг,
И там — под легкой тканью покрывала —
Увидел нимфу; тварь тотчас пропала.
Пропала тварь, но что ему она
Теперь, когда, пленен другим виденьем,
Он останавливает скакуна,
Поводья резким натянув движеньем.
Он очарован. Грудь его полна
Досель ему неведомым волненьем:
Таких очей прекрасных до сих пор
И стана стройного не видел взор.
Должно быть, так взбешенная тигрица,
Когда охотник из норы тигрят
Унес, за ним гирканской чащей мчится,
Не зная на своем пути преград,
И вдруг несчастной тень ее помнится
Дрожащей тенью унесенных чад,
И остановится она над нею,
Тем самым бегство облегчив злодею.
В глазах прекрасной нимфы Купидон,
Алкая мести, прятался недаром:
Ему на жертву Юлий обречен,
Когда стрелу, сверкающую жаром,
На тетиву кладет злорадно он,
Чтоб Юлия сразить одним ударом.
И до того, как воздух рассекла,
Пронзила сердце юное стрела.
Неузнаваем Юлий. Что с ним стало!
Какой нежданно в нем разлился пыл!
Как сердце юное затрепетало!
Холодный пот на теле проступил.
Когда б он знал, что это лишь начало!
Глаза глазами не имея сил
Покинуть, он не ведает, несчастный,
Кого скрывает взгляд ее прекрасный.
Не ведает, что бог любови там,
Грозя его покою, затаился.
Он связан по рукам и по ногам,
Не ведая, что с волею простился.
Окончена охота: Юлий сам
В сетях прелестной нимфы очутился,
И, видя в ней подобье божества,
Восторженные ищет он слова.
Она бела и в белое одета;
Убор на ней цветами и травой
Расписан; кудри золотого цвета
Чело венчают робкою волной.
Улыбка леса — добрая примета:
Никто, ничто ей не грозит бедой.
В ней кротость величавая царицы,
Но гром затихнет, вскинь она ресницы.
Спокойным очи светятся огнем,
Где факелы свои Амур скрывает,
И все покоем полнится кругом,
К чему она глаза ни обращает.
Лицо небесным дышит торжеством,
И дуновенье каждое смолкает
При звуке неземном ее речей,
И птицы словно подпевают ей.
Возьми она сейчас кифару в руки —
И станет новой Талией она,
Возьми копье — Минервой, а при луке
Диане бы она была равна.
Ей не навяжет Гнев своей науки,
И Спесь бежит ее, посрамлена.
Изящество с нее очей не сводит,
И Красота в пример ее приводит.
С красавицею неразлучна Честь,
Которой сердце каждого пленится;
Воистину у Благородства есть
Все основанья спутницей гордиться,
Чьей красотою любоваться — честь,
Какой ничтожным душам не добиться.
Амур неволе обрекает всех,
Кто слышит речь ее и звонкий смех.
На радостной траве она сидела,
Плетя венок из всех земных цветов,
Которые найти вокруг сумела,
Которыми пестрел ее покров.
Но вот на Юлия она воздела
Глаза, не сразу ужас поборов,
И, встав, цветы на лоне удержала
Тем, что рукою их к себе прижала.
Еще немного — и она уйдет,
Ступая по траве неторопливо,
И юношу страшит ее уход,
И, чувствуя, что станет сиротливо
В его душе, вкусившей сладкий гнет,
Он жаждет удержать лесное диво
И, трепеща всем телом и горя,
Взывает к уходящей, говоря:
«Моим глазам представшая нежданно,
Будь нимфа ты или богиня будь
(Коль ты богиня, ты моя Диана,
Коль смертная, не бойся обмануть
Мои предположенья), как мне странно,
Что мог я заслужить хоть чем-нибудь
Блаженство лицезреть такое чудо!
Откуда это счастье мне? Откуда?»
Оборотясь к нему, она в ответ
Улыбкой лик прекрасный озарила,
И мог бы горы этот райский свет
Раздвинуть и остановить светило.
И голос был таким теплом согрет,
Когда она жемчужины открыла
Среди фиалок, что в любовный плен
Мог заключить бы и самих сирен:
«Над Арно грежу о морской лазури я;
Ни алтарей, ни жертв не стою я.
Мне домом ваша сделалась Этрурия,
Где ноша факел свадебный моя,
Тогда как мой родимый дом — Лигурия,
Пустынный брег, суровые края,
Где яростный Нептун рычит под скалами,
Вотще грозя им страшными обвалами.
Покой и тень сюда меня влекут,
Безлюдное мне любо место это —
Моих раздумий сладостный приют,
Моих прогулок одиноких мета.
Тут мурава, цветы, прохлада тут,
Здесь счастлива бывает Симонетта[49],
Одна в тени над свежею струей
И в окруженье юных нимф порой.
В досужий день, когда себя трудами
Обременять не подобает нам,
Меня увидеть можно в божьем храме —
На этот раз в числе нарядных дам.
Пленен моими нежными красами,
Ты их природы не постигнешь сам.
Не мучайся, душа непосвященная:
Из одного с Венерой вышла лона я.
Однако под уклон уже скользят
Колеса солнца, тени удлиняя,
Уже звенит мелодия цикад,
Уже крестьяне, поле покидая,
Бредут в село, а женщины спешат
Собрать на стол, кормильцев ожидая.
Не огорчайся, я должна идти,
А ты к своим коня повороти».
И небеса над нею просветлели
При новом свете благостных очес,
Когда она пошла на самом деле
Через поляну под шатер древес.
И птицы хором жалобным запели,
И застонал объятый скорбью лес,
А мурава под легкою стопою
Пунцовой стала, белой, голубою.
Что делать? Юлий за своей звездой
Последовать готов, но не решается.
Кровь из горячей стала ледяной,
И лютый холод к сердцу подбирается.
И ей, что отняла его покой,
Он смотрит вслед и втайне восхищается
Небесной поступью, которой в лад
Шуршит, колеблясь, ангельский наряд.
Амур воздал несчастному сторицей.
Как бьется сердце! Юлий оглушен,
И, как поля в росе перед денницей,
В слезах печали предается он.
Еще недавно был он вольной птицей.
Не может быть! Ужели он влюблен?
Амур последовать за нею манит,
Но Робость прочь неумолимо тянет.
О Юлий, где язвительная страсть,
С какой, удары нанося умело,
Над любящими ты глумился всласть?
Ты больше не охотишься? В чем дело?
Ты над желаньями своими власть
Утратил — сердцем дама завладела.
Амур врасплох несчастного застал:
Смотри, каким ты был, каким ты стал.
Ты был охотой поглощен, доколе
Ты сам не оказался в западне,
Ты был свободен — и лишился воли,
Прекрасной сердце уступив жене.
Ты обречен Амуром новой доле,
Еще не осознав того вполне:
Какие мы ему ни ставь препоны,
Судьбе диктует он свои законы.

Неизвестный итальянский гравер начала XVI в.

Фортуна. Резец

Сказание об Орфее Отрывок Перевод С. Шервинского

Пастух

(возвещает Орфею о смерти Евридики)

Жестокой вестью встречу я Орфея,
Что нимфа та прекрасная скончалась.
Она бежала прочь от Аристея,
И в миг, когда к потоку приближалась,
В пяту впилась ей жалом, не жалея,
Змея, которая в цветах скрывалась.
И сильно так и остро было жало,
Что сразу жизнь и бег ее прервало.

Орфей

(сокрушается о смерти Евридики)

О, безутешная, заплачем, лира!
Иную песнь теперь нам петь приспело.
Кружитесь, небеса, вкруг оси мира,
Услышав нас, замолкни, Филомела!
О, небо! О, земля! Ужели сиро
В тоске влачить измученное тело?
Краса моя, о жизнь, о Евридика,
Как жить мне, твоего не видя лика?
К воротам Тартара моя дорога:
Узнать, туда проникло ль сожаленье?
Судьбу смягчат ли у его порога
И слезные стихи, и струн моленья?
Быть может, смерть преклонит слух не строго.
Ведь пеньем я уже сдвигал каменья.
Олень и тигр, внимая мне, сближались.
И шли леса, и реки обращались.

Орфей

(с пением подходит к Аиду)

Увы! Увы! О, пожалейте в горе
Любовника, юдолей адских тени!
Вождя единого я зрел в Аморе,
И он меня домчал до сих селений.
О Цербер, укроти свой гнев! Ты вскоре
Мои услышишь жалобы и пени,
И не один, услышав, надо мною
Заплачешь ты, — но с адскою толпою.
О Фурии, напрасно вы рычали,
Напрасно змеи корчились лихие.
Когда б вы знали все мои печали,
Вы разделили б жалобы глухие.
Несчастного задержите ль вначале,
Кому враги и небо и стихии?
Иду просить я милости у смерти.
Откройте двери. Страннику поверьте.

Плутон

(полный удивленья, говорит так)

Откуда звук столь сладостного звона?
Кто ад смутил кифарой изощренной?
Вот: колесо недвижно Иксиона,
Сизиф сидит, на камень свой склоненный,
И к Танталу не льнут струи затона,
Белиды стали с урною бездонной,
Внимателен и Цербер трехголовый,
И Фурии смягчили гнев суровый.

Минос к Плутону

Тот, кто идет, противен воле Рока:
Не место здесь телам, не знавшим тленья.
Быть может, умысел тая глубоко,
Твоей он власти ищет низверженья.
Все, кто сюда, Плутон, входил до срока,
Как этот, — в темные твои владенья,
Встречали здесь возмездье роковое.
Будь осторожен: он замыслил злое.

Орфей

(коленопреклоненный, говорит)

О всемогущий тех краев властитель,
Что лишены навек земного света,
Куда спускается вселенной житель
И все, что солнцем на земле согрето, —
Сказать тоски причину разрешите ль?
Вослед Амору шла дорога эта.
Не цепью Цербера вязать железной, —
Я только шел вослед своей любезной.
Змея, рожденная между цветами,
Меня и милой и души лишила.
Я дни влачу, подавленный скорбями,
Сразить тоску моя не может сила.
Но коль любви прославленной меж вами
Воспоминанье время не затмило,
Коль прежний жар еще в душе храните, —
Мне Евридику милую верните!
Пред вами вещи разнствуют в немногом,
И в ваш предел все смертные стекутся,
Всё, что луна своим обходит рогом,
Предметы все во мрак ваш повлекутся.
Кто доле ходит по земным дорогам,
Кто менее, — но все сюда сойдутся,
В предел последний жизни быстротечной, —
И нами впредь владычествуйте вечно.
Так, будет нимфа пусть моя меж вами,
Когда ей смерть сама пошлет природа.
Иль сочный грозд под нежными листами
Обрежет серп жестокий садовода?
О, кто поля усеет семенами
И ждать не станет позднего их всхода?
С души моей тоски сложите бремя.
О, возвращенье будет лишь на время!
Во имя вод, которыми покрылось
Стигийское болото Ахеронта,
И хаоса, откуда все родилось,
И бурности звенящей Флегетонта,
И яблока, которым ты пленилась,
Как нашего лишилась горизонта!
Коль мне откажешь ты, к земной отчизне
Не возвращусь я, здесь лишусь я жизни.

Прозерпина

(Плутону говорит так)

О сладостный супруг мой, я не знала,
Что жалость проникает к сей равнине.
Но вот наш двор она завоевала,
Мое лишь ею сердце полно ныне.
Со страждущими вместе застонала
И Смерть сама о горестной кончине.
Изменят пусть суровые законы
Любовь, и песнь, и праведные стоны.

Плутон

(отвечает Орфею и говорит так)

Тебе верну ее, но по условью
Вослед тебе выходит пусть из Ада.
А ты до выхода, горя любовью,
Не обращай на Евридику взгляда.
Итак, Орфей, предайся хладнокровью,
Чтоб не исчезла вновь твоя награда, —
Все ж счастлив я, что сладостная лира
Смягчила скиптр отверженного мира.

«Во времена былые мореход…» Перевод Евг. Солоновича

Во времена былые мореход
Из-за сирен не доплывал до суши.
Ипполита не хуже их поет,
Влюбленные воспламеняя души.
Когда, завороженный с первых нот,
Я внемлю ей, печаль моя все глуше:
Я песней ранен, песней исцелен,
От песни пал и песней воскрешен.

«Раз, утром, девушки, я шла, гуляя…» Перевод С. Шервинского

Раз, утром, девушки, я шла, гуляя,
Роскошным садом, в середине мая.
Фиалок, лилий много на полянах
Цвело, да и других цветов немало,
Лазурных, бледных, снежных и багряных.
Я, руку протянув, срывать их стала.
Для золотых волос убор сплетала —
Прядь вольную сдержать венком желая.
Раз, утром, девушки, я шла, гуляя,
Роскошным садом, в середине мая.
Уже успела много их нарвать я,
Но увидала разных роз собранье
И побежала к ним — наполнить платье.
Так сладко было их благоуханье,
Что в сердце вкралось новое желанье,
Страсть нежная и радость неземная.
Раз, утром, девушки, я шла, гуляя,
Роскошным садом, в середине мая.
Разобрала их все поодиночке, —
Не скажешь словом, как прекрасны были:
Те вылупились только что из почки,
Те блекли, те цветы едва раскрыли.
Амор сказал: срывай их в полной силе,
Пока еще не сникли, увядая.
Раз, утром, девушки, я шла, гуляя,
Роскошным садом, в середине мая.
Едва лишь роза лепестки раскроет,
Пока она прекрасна и приятна,
Ее ввивать нам в плетеницы стоит —
Не то краса исчезнет безвозвратно.
Так, девушки: доколе ароматна,
Прекрасную срывайте розу мая.
Раз, утром, девушки, я шла, гуляя,
Роскошным садом, в середине мая.

«

Их плетеницею свив, чело убирает Аврора,
С вешнего неба лия розовый утренний свет,
Блещут в садах Гесперид фиалок таких самоцветы,
Ими же травы пестрят в рощах, где ветры царят,
Или в лугах, где сонм ликует праведных теней,
Иль на полях, где растит Флора весенний покров.
Счастливы вы! Ведь та же рука, которой похищен
Был я сам у себя, вас, о фиалки, рвала,
Тонкие вас подносили персты к прекрасному лику,
Где притаился Амур, мечущий стрелы в меня.
Может быть, лик госпожи, преисполненный гордой красою,
Щедро вам уделил прелести долю своей.
Глянь: фиалка одна пленяет бледностью млечной,
Глянь: алеет багрец на лепестках у другой.
От госпожи этот цвет: таким же нежным багрянцем
Красит ей сладостный стыд млечную щек белизну.
Как далеко аромат дыханье уст разливает!
Тонкий тот аромат венчики ваши хранят.
Счастливы вы! Для меня вы теперь и жизнь и отрада,
Ветер попутный душе, тихая пристань ее,
К вам хоть дозволено мне припадать с поцелуем желанным,
К вам, о фиалки, не раз жадной рукой прикоснусь.
Досыта вас напою слезами печали, — они же
Льются живою рекой, щеки и грудь оросив.
Пейте же слезы мои, которыми томное пламя
Злобный питает Амур, их исторгая из глаз.
Вечно живите, цветы, пусть вас никогда не погубит
Летом — солнце и зной, едкая стужа — зимой.
Вечно живите, цветы, любви утешенье несчастной,
Ибо несете душе вы благодатный покой.
Будете вы неизменно со мной, любимы дотоле,
Бедного будет доколь мучить краса госпожи,
Будет снедаема грудь доколе огнем Купидона
И неразлучны со мной слезы пребудут и скорбь.

«

ЯКОПО САННАДЗАРО[52]

«Над изумрудною волной…» Перевод Е. Витковского

Над изумрудною волной,
В стране прекрасной и счастливой,
Где травы были свежи и нежны, —
Стоял пастух в тени лесной;
В его венке листы оливы
С иной листвою были сплетены;
И пел он в третий день весны,
Встречая светлый блеск денницы;
Столь звонок был его напев,
Что в кронах множества дерев
Влюбленным эхом отзывались птицы, —
К светилу очи обратив,
Он пел на сладостный мотив:
«Скорее двери отвори,
Пастух небес благословенный, —
Дай маю раньше времени блеснуть;
Пускай чудесный блеск зари
Красой сияет несравненной;
Серебролукий, благосклонен будь —
Держи как можно выше путь;
Пускай сестра твоя родная
Поспит подоле, чем всегда, —
Но с нею за звездой звезда
Взойдет на небеса, красой блистая, —
Так ты в далекие года
На выпас выгонял стада.
О ель, о светлая ольха,
О кипарис в речной долине,
О скалы, о десятки ручейков,
Внемлите рифмам пастуха —
Пусть агнец маленький отныне
Вовек не устрашается волков,
И будет дольний мир таков:
Пускай богаче с каждым годом
Цветет иссохший вертоград,
Даруя сладкий виноград,
И древние дубы точатся медом, —
И пусть по руслу ручейка
Бегут потоки молока.
В цветы оденется земля;
Покинув дикие пределы,
Лесные звери одолеют страх,
Доверчиво придут в поля;
Пускай Эроты бросят стрелы
И весело играют на лугах
И на зеленых берегах;
Неугомонны, неустанны,
Пусть нимфы нежные поют;
Пускай танцуют там и тут
Смеющиеся фавны и Сильваны;
И пусть лазурный небосвод
Ни бури, ни дождя не шлет.
Безмерно чистая душа
На свет явилась в наше время
И оболочку дивную нашла;
Она как солнце хороша,
Но мне несет страданий бремя,
Мне не желает ни добра, ни зла,
Но мой покой навек взяла, —
Я, на заре поднявшись рано,
В лесах изрезал каждый бук,
И нынче все стволы вокруг
Мне шепчут «Амаранта!» непрестанно, —
Она не хочет мне помочь,
И я рыдаю день и ночь.
Покуда средь лесов и гор
Лесные звери обитают,
Покуда сосны столь же высоки
И ясень ветви распростер,
Покуда ручейки впадают,
Журча, в приветливую гладь реки,
И в сменах счастья и тоски
На свете хорошо влюбленным, —
Благословенно имя той,
Что не встречается со мной,
Меня тираня нравом непреклонным, —
И тем, что в мире есть она,
Вся жизнь моя озарена.
О, попроси, канцона, чтоб сегодня
Она приветлива была,
И радостна, и весела».

К Икарийскому морю Перевод Е. Витковского

Здесь пал Икар. Здесь каждая волна
Следы крылатого хранит поныне.
Здесь путь его закончился в пучине,
И поколеньям зависть суждена.
Да, эта смерть вполне искуплена,
Паденье привело его к вершине.
Блажен, кто так погиб, о чьей кончине
Песнь пропоют в любые времена.
Таится радость в неизбывном горе:
Он, словно голубь, взмыл за облака
И принял гибель в голубом просторе, —
Но именем его уже века
Необозримое грохочет море.
А чья могила столь же велика?

К Джованни ди Сангро*[53] Перевод С. Ошерова

Если бы злая Любовь мне на родине жить разрешила
Иль умереть на руках матери, если бы те
Песни, что ныне едва небольшую составили книжку,
Мог бы я продолжать в том же, где начал, краю, —
Верно, тогда бы презрел я Парок неумолимых,
Черное веретено, пряжи печальную нить,
Не схоронила б меня Либитина[54] в безвестной могиле
И не исчезло б мое имя в остывшей золе.
Ныне лесов и озер мне отраду придется покинуть,
В хоре Пермесских дев не прозвучит мой напев,
То, что муза моя мне внушила в юные годы,
Больше уж я не отдам на исправляющий суд.
Так же срезает серп колосья нежные в поле,
Так бесперых птенцов хищник уносит из гнезд.
Боги! Ужели Синце́р растает в воздухе легком
И не избегнуть ему участи общей — костра?
Ты же, возлюбленный Сангр, коли так велит Немезида
И не дано никому волю ее одолеть,
Доски разбитой ладьи собери, — все, что вынесут волны,
После того как пойду я, сокрушенный, ко дну,
Маны[55] окликни мои, что блуждать по берегу будут,
И на могильном холме эти стихи начертай:
«Здесь я, Акций[56], лежу. Надежда почила со мною,
Но и по смерти моей не умирает Любовь».

ЭПИГРАММЫ* Перевод С. Ошерова

Эхо говорит

Я увидала, зажглась и, оплакав отвергнутой участь,
Стала лишь голосом я, отзвуком, ветром, ничем.

К своей душе

Ты пылала; огонь дотла несчастную выжег,
Остов иссушенный твой легкой распался золой.
Плакала ты; изошли глаза росой неизбывной,
И напитали твои слезы Себета[57] струи́.
Так почему же опять и пылать и плакать ты хочешь?
Быть осторожной учись, гибели горькой страшись!
Смерти вновь не ищи, не ищи себе новых мучений,
Радуйся, что за кормой скрылись утесы Сирен.

НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ[58] Перевод Евг. Солоновича

Песня торговцев кедровыми шишками

Всем шишкам шишки! Шишки просто чудо!
Орешки так и сыплются оттуда.
Поверьте, дамы, шишка — редкий плод:
Ее ни град, ни ливень не проймет.
Любой орешек положите в рот,
И масло брызнет, словно из сосуда.
Едва успев на дерево залезть,
Бросаем шишки вниз — по пять, по шесть,
А если кто еще захочет съесть,
Чуть потерпи — и станет больше груда.
Иная просит муженька: «Вон ту!»
И ловит шишку прямо на лету,
А пригласишь ее на высоту,
Надует губки — что, мол, за причуда.
Есть вещи, может быть, и поважней,
Но ты на шишки денег не жалей,
К себе покупку прижимай сильней:
Утащут шишку, то-то будет худо.
В одной орехов больше, чем в другой,
Хозяйки, подходите за любой,
Товар не залежится ходовой.
Коль денег нет, берите так покуда.
В терпенье нашем — торжества залог:
Дабы орешек выскользнуть не мог,
Нацеливай получше молоток —
И ядрами наполнится посуда.
Любовный пробуждая аппетит,
Товар на вкус не хуже, чем на вид,
И перед ним никто не устоит:
Нежнее не найти на свете блюда.

К Джулиано ди Лоренцо Медичи

Я Вашему Великолепью шлю
Немного дичи — скромный дар, не скрою, —
Чтоб о себе, обиженном судьбою,[59]
Напомнить вам. Увы, за что терплю?
Коленопреклоненно вас молю:
Тому, кто брызжет на меня слюною,
Заткните глотку этою едою,
Чтоб злую клевету свести к нулю.
Возможно, мне заметит Джулиано,
Увидев дар, что я не прав и тут,
Что тощий дрозд — не пища для гурмана.
Но ведь Макиавелли тоже худ, —
Скажу в ответ, — однако, как ни странно,
Наветчики меня со смаком жрут.
Прошу не счесть за труд
Ощупать птиц, и вы поймете сразу,
Что лучше доверять рукам, чем глазу.

ПЬЕТРО БЕМБО[60] Перевод Евг. Солоновича

«Бегите, реки, вспять к своим истокам…»

Бегите, реки, вспять к своим истокам,
Волне вздыматься, ветер, не давай,
Гора, приютом стань для рыбьих стай,
Дубрава, в море поднимись глубоком.
Пускай влюбленных лица и намеком
Сердечных дум не выдают, пускай
Холодным станет самый жаркий край
И солнце запад спутает с востоком.
Пусть все не так, как было, будет впредь,
С тех пор как смерть в единый миг сумела
Пленившую меня распутать сеть.
О, где ты, сладость моего удела!
Кто мог такой удар предусмотреть,
И что слова! — не в них, а в чувствах дело.

«Зачем тебе, безжалостный стрелок…»

Зачем тебе, безжалостный стрелок,
Преследовать сходящего в могилу?
Напрасно уповаешь ты на силу
И лавров новых видишь в ней залог.
Стрелу оставил впрок
Для сердца ты, где места нет живого,
И раненого хочешь ранить снова,
Забыв, что он привыкнуть к боли мог.
Смотри — конец моим приходит мукам.
Кому, Амур, ты угрожаешь луком?

«Я пел когда-то; сладостно ль звучали…»

Я пел когда-то; сладостно ль звучали
Стихи мои — судить любви моей.
Вернуть не властен праздник прежних дней,
В слезах ищу я выхода печали.
Иные страсть разумно обуздали,
А я об этом и мечтать не смей,
По-прежнему бессильный перед ней.
Блаженны, у кого она в опале!
Любя, не оставлял надежды я
Пример счастливый завещать потомкам, —
Увы, пребудут втуне упованья.
Так пусть теперь в стихе моем негромком
Услышат все на свете крик страданья,
Включая вас, противница моя.

«Ты застилаешь очи пеленою…»

Ты застилаешь очи пеленою,
Желанья будишь, зажигаешь кровь,
Ты делаешь настойчивой любовь,
И мукам нашим ты подчас виною.
Зачем, уже развенчанная мною,
Во мне, надежда, ты родишься вновь?
Приманок новых сердцу не готовь:
Я твоего внимания не стою.
Счастливым счастье новое пророчь,
Что если плачут — то от сладкой боли,
А мне давно ничем нельзя помочь.
Я так измучен, что мадонны волей
С последним неудачником не прочь
Из зависти я поменяться долей.

ЛУДОВИКО АРИОСТО[61] Перевод Евг. Солоновича

Сатира третья[62] Мессеру Аннибале Малагучо

Разлить ты просишь, Аннибале, свет
На то, нашел ли твой кузен удачу
У герцога Альфонсо или нет.
Ты скажешь мне, коль правды я не спрячу,
Что на спине опять небось мозоль,
Что я похож на немощную клячу.
Однако правду выслушать изволь:
Равно любое бремя ненавижу,
И не по мне скотины вьючной роль.
Толкуй про язвы на спине, про грыжу,
Считай меня хоть клячей, хоть ослом,
Кривить душою смысла я не вижу.
Когда, родившись, я, не будь глупцом,
Решился бы на некую забаву,
Проделав то же, что Сатурн, с отцом,
Чтоб все принадлежало мне по праву,
А не десятку братьев и сестер,
Составивших голодную ораву,
Безумия лягушек до сих пор
Не знал бы я и перед властелином
Без шапки не стоял, потупя взор.
Единственным, увы! я не был сыном
И мало мог на что претендовать —
И вынужден мириться с господином,
Но лучше пропитанье добывать
У герцога, чем с нищенской сумою
Пороги бедной черни обивать.
Иные поменялись бы со мною
Уделом: как ни говори — почет…
Судьбу раба почетной мнить судьбою!
Пускай, кто хочет, при дворе живет,
А я его немедленно покину,
Едва ко мне Меркурий снизойдет.[63]
Когда одно седло на всю скотину,
Кому оно не причиняет зла,
Кому, наоборот, увечит спину.
Так соловей, в отличье от щегла,
Не может долго пребывать в неволе,
Где ласточка б и дня не прожила.
Пусть служит, кто стремится к рабской доле,
Хоть герцогу, хоть папе, хоть царю,
Тогда как я не вижу в этом соли.
Я репу дома у себя сварю
И, уписав с подливкой без остатка,
Не хуже брюхо ублаготворю,
Чем кабаном чужим иль куропаткой.
Не надо мне парчовых одеял,
Когда и под обычным спится сладко.
Я с места бы охотней не вставал,
Чем долгим списком дальних стран хвалиться,
Где я по долгу службы побывал.
Да, каждому свое, как говорится:
Иному — сан, иному меч милей,
Иному — дом, иному — заграница.
Я уважаю интерес людей
К Испании, к английскому туману,
Но сам хочу в округе жить своей.
Ломбардию, Романью и Тоскану
Я видел — хватит этого вполне,
И лучшего нигде искать не стану,
А захочу — покажет землю мне
Без лишних трат премудрость Птолемея,
Хоть мир цари, хоть нет конца войне;
Я мысленно — нехитрая затея —
Любое из морей переплыву,
От ужаса в грозу не леденея.
Недаром в новой службе во главу
Угла я ставил с самого начала,
Что дома главным образом живу.
И служба на мои занятья мало
Влияет: уезжаю только я,
А сердце — здесь, и так всегда бывало.
Известна мне догадливость твоя:
Мол, рассмешил, мол, тут причиной дама,
А вовсе не любимые края.
Тебе на это я отвечу прямо:
Умолкни, ибо правда мне мила
И ложь не стану защищать упрямо.
Какая бы причина ни была,
Мне здесь прекрасно, но другим соваться
Я не советую в мои дела.
Иные мнят, что стоило податься
Мне в Рим[64] — и я снискал бы благодать
И мог бы на судьбу не обижаться,
Тем паче папу другом называть
Задолго до счастливого избранья
Имел я честь. И в дни, когда мечтать
Не мог о возвращенье из изгнанья
Ни он, ни брат его, как он беглец,
Чье при дворе фельтрийском пребыванье
Украсили «Придворного» творец[65]
И Бембо, верный культу Аполлона;
И в дни, когда вернулось наконец
Семейство Медичи в родное лоно
Флоренции, и, распростясь с Дворцом,
Бежало знамя от руки закона;
Вплоть до того, как в Риме стал он Львом
Благодаря разборчивым прелатам,
Я видел друга искреннего в нем.
Он повторял не раз, уже легатом, —
Мол, как на брата на меня смотри,
Ведь я тебя давно считаю братом.
Поэтому с иным поговори —
Я шапку черную прошляпил в Риме,
Подбитую зеленым изнутри.
Поспорю с утвержденьями такими
Примером, ты ж не сетуй: что трудней —
Читать стихи иль изъясняться ими?
Во время оно засуха на всей
Земле случилась: снова Феб, казалось,
Доверил Фаэтону лошадей.
Колодцы пересохли, не осталось
Воды в потоках, бурных испокон,
И по мостам ходить смешным считалось.
В ту пору пастырь жил, обременен
Отарами, — теперь смотрел с тоскою
На прежнее свое богатство он.
Пещеры помня с ключевой водою,
Напрасно он заглядывал туда.
И к Небу обратился он с мольбою,
И свыше озарение тогда
Про некий дол беднягу посетило,
Где воду он отыщет без труда.
С женой, с детьми, со всем, что их кормило,
Пастух — туда, и не успел копнуть,
Как влага под лопатой проступила.
Лишь небольшой сосуд, чтоб зачерпнуть,
Был у него, но он нашел решенье:
«Я первым пью, никто не обессудь.
За мной жене и детям послабленье
По праву будет. Слава богу, тут
Желанной влаги хватит всем. Терпенье.
За ними — те, кто наибольший труд,
Подобно мне, вложил в рытье колодца.
Так друг за другом все у нас попьют.
А после всех скотина пусть напьется,
Однако так же, как для вас, черед
Установить и для нее придется».
В таком порядке очередь идет,
Но, видя впереди толпу густую,
Всяк про свои заслуги нагло врет.
И тут газель, что помнила былую
Хозяйскую любовь, кричит, стеня
От жажды и обиды: «Протестую!
Я пастуху, конечно, не родня
И на труды его смотрела вчуже,
И проку мало было от меня,
Но неужели я настолько хуже
Других! И неужели наконец
Не мог и для меня найти он лужи!»
Способен удивляться лишь глупец
Тому, что Нери, Лотти, Баччи, Ванни[66]
Меня не предпочел святой отец.
Итак, вперед, достойны первой дани,
Пьют близкие, за ними — те, кому
Престолом он обязан в Ватикане.
Потом уж те идут по одному,
Кто помогал, повергнув Содерино[67],
Вернуться во Флоренцию ему.
Один твердит: «Я с Пьетро[68] в Казентино[69]
Готовил на республику поход».
«Я в долг ему давал», — кричит Брандино[70].
Еще один: «Я брата целый год
Кормил,[71] и только с помощью моею
Он снова на коне. Иль то не в счет?»
Покуда все напьются, не имею
Желанья ни малейшего гадать,
Успею сам попить иль не успею.
Спокойнее доказанным считать,
Что своего избранника сначала
Должна Фортуна в Лете искупать.
Пожалуй, так она и поступала,
Но в данном случае, скорей всего,
Привычке старой следовать не стала.
Поверь словам кузена своего:
К его святой стопе припав губами,
Нашел я в полной памяти его.
Ко мне склонившись, он двумя руками
Пожал мне руку и обеих щек
Коснулся благосклонными устами.
Он с буллою любезно мне помог,
Но я недаром с Биббиеной дружен,[72]
Что увеличил вдвое мой должок.
Средь ночи, в дождь, надеждами нагружен,
Заляпан грязью с головы до пят,
К «Барану» потащился я[73] на ужин.
Допустим, папа, дар беря назад,
Не причиняет никому урона —
Мол, семена взойдут, и я богат;
Допустим, столько символов законной
Он даст мне власти, сколько с потолка
На папских мессах не видал Иона;[74]
Допустим, щедрая его рука
В карман мне злато сыплет, не жалея,
И в рот и в чрево — аж трещат бока…
Но неужели в этом панацея?
Ужель возможно методом таким
Унять во мне алкающего змея?
Будь я стяжанья жаждой одержим,
Дорогой бы направился прямою
В Китай, на Нил, в Марокко, но не в Рим.
Затем, чтоб стать над слугами слугою
Иль чуть пониже сан иметь, когда
Все больше жажда властвует тобою, —
Какая мне карабкаться нужда
По лестнице крутой? Она едва ли
Заслуживает столького труда.
Когда-то люди на земле не знали
Теперешней коварности людской, —
Таков был мир давным-давно, в начале.
В ту пору жил под некою горой,
Граничившей вершиной с небесами,
Народ — не знаю в точности какой;
И видя то безрогой, то с рогами,
То полной, то ущербною луну,
Что круг вершит естественный над нами,
И веря, что взойдя на крутизну,
Скорей поймешь, чем глядя из долины,
Зачем луне менять величину,
Едой мешки наполнив и корзины,
И стар и млад приблизиться решил
К луне, сперва добравшись до вершины.
Но долгий в гору путь напрасен был,
И люди, убедившись в том на деле,
Наверх поднявшись, падали без сил,
А те, что снизу, поотстав, глядели,
Пускались следом чуть ли ни бегом,
Решив, что их сородичи у цели.
Гора была Фортуны колесом,
Где сверху, как досель считает кто-то,
Спокойным наслаждаются житьем.
Завись удел счастливый от почета
Или богатства, о другом мечтать
И мне б, конечно, не было расчета.
Но те же папы и другая знать,
Земные боги, не живут беспечно,
И трудно их счастливыми назвать.
Будь я богат, как турок, бесконечно,
Подобно папе будь в большой чести,
Подняться выше я мечтал бы вечно,
И должен был бы козни я плести,
О том лишь предаваясь упованьям,
Как больше, чем имею, обрести.
Но если ты владеешь достояньем
Достаточным, чтобы безбедно жить,
Сумей презренным дать отпор желаньям.
Коль в доме есть, чем голод утолить,
И есть очаг и кров, чтобы от хлада
И зноя летнего тебя укрыть;
Когда тебе пешком идти не надо,
Меняя город, и в душе твоей
Со счастьем нет и признака разлада,
Хоть половину головы обрей,
Хоть всю,[75] — что толку! Больше, чем вмещает
В себе сосуд, в него попробуй влей.
Да и о чести помнить подобает,
Не забывая ни на миг о том,
Что честь нередко в спесь перерастает.
Кто честью не поступится ни в чем,
Того и враг не опорочит злейший,
Что только прослывет клеветником.
Будь ты преосвященство иль светлейший,
Тебя я честным не сочту, пока
В твоей душе не разберусь, милейший.
Что радости тебе носить шелка
И видеть всех от мала до велика
Без шапок, если вслед исподтишка
Несется шепот: «Вот он, погляди-ка,
Продавший галлу Зевсовы врата,[76]
Что поручил ему его владыка»?
Наряды раскупают неспроста:
Тем самым люди показать стремятся,
Что им одетый бедно не чета,
Однако лучше скромно одеваться
И честным быть, чем в платье из парчи,
Запятнанном бесчестьем, красоваться.
Должно быть, Бомба скажет: «Помолчи,
Была б к наживе краткая дорога —
Хоть грабь людей в лесу, хоть банк мечи.
Всегда богатству было чести много,
И мне плевать, когда меня хулят, —
Хулят и отрицают даже бога».
Минутку, Бомба: для меня стократ
Хулители Христа страшнее сброда,
Которым он безжалостно распят.
Хула тебе — хула иного рода:
Не выбрался бы ты из нищеты,
Когда бы не крапленая колода.
Не затыкай же честным людям рты!
Немногие на свете знают плечи
Парчи и шелка столько и тафты.
О тайне гнусных дел твоих и речи
Не может быть, и дабы каждый мог
Увидеть их, зажги поярче свечи.
И тот, кто мудр, и тот, кто недалек,
Понять желают, как свои палаты
Построил ты за столь короткий срок,
Что и снаружи и внутри богаты;
Но должен быть бесстрашным правдолюб,
Тогда как смелым не был никогда ты.
Не видеть, главное, хулящих губ,
А шепот за спиною стерпит Борна,
Что он родного брата душегуб.
Изгнание перенеся покорно,
Благословляет нынче он судьбу,
А поношенья, мол, — от злости черной.
Другой себя к позорному столбу
Поставил сам, решив, что не хватало
Лишь митры на его безмозглом лбу.[77]
В злокознии он преуспел немало,
И титул уважаемый его
Смердил настолько с самого начала,
Что не представить хуже ничего.

Неистовый Роланд Отрывки[78]

Конь Мадрикарда мчался напролом
Сквозь заросли, и сколько сарацина
Роланд ни ищет в сумраке лесном,
Того и след простыл. Кругом пустынно.
Два дня не расстается граф с седлом,
И вот пред ним волшебная картина:
Блестит ручей под сенью древних крон,
И сочный луг цветами испещрен.
В полдневный зной бесчувственное стадо
Сюда прохлада и вода влекут.
Поляна эта — путнику награда:
Где отдохнуть ему, когда не тут?
Но чем расстроен витязь? О, досада
Нежданная! О, горестный приют!
Боюсь, что слов в природе слишком мало,
Чтоб описать подробности привала.
Он видит, что едва ль не каждый ствол
Вокруг изрезан вензелем, в котором
Он не узнать бы руку предпочел
Красавицы китайской. Он с укором
Глядит на письмена. Рассказ привел
Туда Роланда, где она с Медором
Нередко в те уединялась дни,
Что провели у пастыря они.
На сто ладов Медор и Анджелика
Сплелись, куда глаза ни повернуть,
И что ни вензель — новая улика
И новый гвоздь, Амуром вбитый в грудь.
Несчастный рыцарь бродит взглядом дико,
Вотще себя надеясь обмануть,
Что просто совпаденье знаки эти:
Ну разве мало Анджелик на свете?
А почерк? «Но, по здравому суду,
Быть может, — молвит он, — она хотела
Схитрить и, выводя «Медор», в виду
Меня под этим именем имела.
А я, глупец!..» Так, на свою беду,
Безумец утешает неумело
Себя, и правда, вопреки всему,
Еще неправдой кажется ему.
Но чем он больше жаждет отрешиться
От подозрений, тем они сильней.
Так, если в сети угождает птица
Или на ветку, где размазан клей,
Чем больше машет крыльями певица
И лапками сучит, тем хуже ей.
Покорный неизбежному закону,
Роланд влачится дальше вниз по склону.
Разросся плющ и дикий виноград
У входа в грот, где от лучей палящих
Скрывались те, чьи имена глядят
С неровных стен пещеры на входящих.
Здесь больше вензелей во много крат,
Чем на стволах, следы ножа хранящих,
И там, где нож порой не преуспел,
То уголь надпись начертал, то мел.
Увы, Роланд последние сомненья
Внизу отбросит, строки увидав,
Дописанные словно в то мгновенье,
Как спешился у грота бедный граф.
Испытанные в гроте наслажденья
В стихах — должно быть, звучных — описав,
Медор на камне вывел их при входе.
Вот их значенье в нашем переводе:
«Зеленая трава, прозрачный ток,
Тенистый грот в прохладной толще склона —
Уединенья и любви чертог,
Где часто дочь нагую Галафрона
Ласкал Медор![79] Что может он в залог
Блаженства, кроме низкого поклона,
Оставить вам? Отныне что ни час
Мой долг священный — славословить вас
И повторять и рыцарю и даме
Влюбленным, из какой бы стороны
Они, с Фортуной за руку иль сами
Ни забрели сюда, что все должны
Желать, прощаясь с этими местами,
Благоприятных солнца и луны
Траве, ручью, пещере, а наядам —
Чтоб им не докучал пастух со стадом».
Язык арабский рыцарю знаком
Был, как родной, и, ведая немало
Наречий, в случае чего, на нем
Он говорил свободно, что, бывало,
Среди неверных, в лагере чужом,
Его от неприятностей спасало.
Но чем гордиться графу, если нет
Сегодня пользы в том, а только вред?
Все очевидней надпись роковая
Доходит до него. В глазах тоска.
Он верить хочет, вновь и вновь читая,
Что он не разумеет языка,
Но каждый раз как будто ледяная
Безжалостно сжимает грудь рука.
Все больше камню сам уподобляясь,
На камень смотрит он, не отрываясь.
Еще бы миг — и наземь тяжело
От нестерпимой витязь рухнул боли,
С какою ни одно на свете зло
Нельзя сравнить, поверьте мне, тем боле
Что я ее изведал. Граф чело
На грудь склоняет, на котором воли
И мужества уж не видна печать;
Нет слез — рыдать и голоса — стенать.
Вотще спешит несчастный, веря в чудо,
Исторгнуть скорбь, разлившуюся в нем;
Так, если горло полного сосуда
Намного у́же по сравненью с дном,
Не хлынет содержимое оттуда,
Коль резко мы сосуд перевернем,
Но лишь сочиться будет понемногу,
Себе же самому закрыв дорогу.
Едва придя в себя, он вновь готов
С собой, не веря в истину, лукавить:
Быть может, цель жестоких этих слов
Китайскую царевну обесславить,
Или стремился кто-то из врагов
Томиться графа ревностью заставить,
И в почерке зело искусно ей
Нарочно некий подражал злодей.
Надеждой этой зыбкой окрыленный,
Он сызнова садится на коня.
Порядок соблюдая заведенный,
Пора сестре сменить светило дня
На небе. Вскоре витязь утомленный,
Заметив кровли и пары огня
Над ними, направляется к жилищу —
Его надежд последних пепелищу.
Коня он оставляет под надзор
Смекалистому парню; остальные —
Кто принимает меч, кто пряжки шпор
Отстегивает, кто на боевые
Доспехи блеск наводит. Здесь Медор
В объятьях Анджелику сжал впервые.
Едва с дороги, рыцарь лечь спешит,
Без ужина по горло горем сыт.
Но, несмотря на все его старанья,
Ему не спится. Без конца в глазах
Терзающие сердце начертанья —
На окнах, на дверях и на стенах.
Спросить он хочет, но хранить молчанье
Несчастному повелевает страх,
Затем что легче тешиться обманом,
Пока сокрыта истина туманом.
Не знать Роланду более того,
Что знал Роланд, когда бы все молчали.
Однако пастырь, гостя своего
Желая от неведомой печали
Отвлечь, про то, как в доме у него
Медор и Анджелика побывали,
Ведет — наивная душа! — рассказ,
Которым прочих потчевал не раз.
Хозяин говорит, как он Медора
По просьбе Анджелики приютил,
Как с помощью ее леченья скоро
Тот выздоровел и набрался сил,
Как, наконец, не встретив в ней отпора,
Внезапно бог любви ее сразил —
И над собой она лишилась власти,
Сгорая от неугасимой страсти.
Он говорит, как, потеряв покой,
Дерзнула дочка самого большого
Из всех владык восточных стать женой —
Подумать только! — воина простого.
И путнику, рассказ окончив свой,
Без умысла показывает злого
Ее подарок — дорогой браслет.
Он не солгал. Сомнений больше нет.
Браслет, к тому же в доме очевидца,
Для графа — что секира палача.
Амур сумел на славу потрудиться,
Без промаха рубя стократ сплеча.
Ничем себя не выдать рыцарь тщится,
В душе проклятья пастырю шепча
И силясь не расплакаться от боли
И слезы удержать усильем воли.
Но вот уходят все. Отброшен стыд
И можно отпустить узду страданий:
Потоком слезы хлынули с ланит,
Он стонет, задыхаясь от рыданий,
И тело сверху донизу горит,
Как будто бы для вящих испытаний
Бог знает чем набит под ним тюфяк:
Ведь уголья и те бы жгли не так.
И вдруг догадка новая, о, боже!
Что ложе, на которое один
В изнеможенье он свалился, — то же,
Где принимал в объятья сарацин
Неблагодарную. Покинуть ложе
Спешит с таким же чувством паладин,
С каким, кто прикорнуть на травке хочет,
Змею завидя рядом, тут же вскочит.
Будь проклята злосчастная постель,
Болтливый пастырь и его лачуга!
Без промедленья на коня! Ужель
Терпеть всю ночь иль ждать, пока округа
Луною осветится? Прочь отсель!
Он меч берет и, оседлавши друга,
Въезжает в заросли — и уж теперь
Страданьям настежь раскрывает дверь.
Он плачет в голос, не переставая,
Он от селений держится вдали;
Ему ночлеги — чаща вековая,
Вставая с ложа, он встает с земли.
Понять он хочет, голову ломая,
Как столько места слезы в ней нашли
И сколько человек вздыхать способен,
И часто говорит: «Мой жребий злобен!
Я в заблужденье впал, вообразив,
Что из очей струятся слез потоки:
Они давно иссякли, не излив
Моей печали. То огонь жестокий,
Дорогу глаз от слез освободив,
На жизненные ополчился соки,
Чтоб мукам положить моим предел
И чтобы я притом не уцелел.
И эти знаки моего бессилья —
Не вздохи, что, похоже грудь тесня,
Подобного не знают изобилья:
Амур вокруг жестокого огня
То опускает, то вздымает крылья,
Чтоб не погасло сердце у меня.
Скорее бы сгореть ему, тем паче
Что ты, Амур, боюсь, решил иначе.
Я сам не тот, каким кажусь на взгляд, —
Роланда больше нет, его сгубила
Любимая, и днесь могильный хлад
Удел его, обманутого милой.
Я дух его, попавший в этот ад,
Я тень Роланда, взятого могилой,
Пример наглядный тем, кто вновь и вновь
Надежды возлагает на любовь.
Всю ночь, до солнца, через лес дремучий
Вслепую продирался он во мгле,
Пока опять его не вывел случай
К покрытой надписью в стихах скале.
На эти строки рыцарь смотрит тучей,
Все ощущенья — на его челе:
Гнев, ревность, ярость, жажда расплатиться;
И тянется к мечу его десница.
Он рубит письмена, и до небес
Взлетают камни облаками пыли.
И гроту горе и стволам древес,
Что графу тайну страшную открыли!
И вот уже тенистый грот исчез,
Чьи своды отдых пастухам дарили,
И чистых вод струящийся кристалл
От ярости безумца пострадал.
В ручей прозрачный рушатся с налета
Стволы, кусты, коряги, валуны.
Отныне это не ручей — болото:
За мутью не увидеть глубины.
Усталый граф не утирает пота,
Но силы наконец истощены,
И упадает витязь изможденный
На берег, кое-где еще зеленый.
Что сделал с ним неистовства порыв?
Он больше сил для гнева не находит,
Лежит недвижно, в небо взгляд вперив,
Где солнце трижды всходит и заходит.
Он, о еде и о питье забыв,
Рассудок свой терзаньями доводит
До помраченья полного. Но вот
Четвертый день за третьим настает.
Все части снаряженья без изъятья
Летят в кусты — нагрудник, и шелом,
И наручи… Всего перечислять я
Не стану: список оборву на том,
Прибавив, что пришла пора и платья —
И паладин остался нагишом
И впал в такое бешенство, что, право,
Любая ярость перед ним забава.
Другие ощущенья заглуша,
Им движет сила бешенства слепого,
И ни меча сейчас, ни бердыша
Ему не нужно для отмщенья злого.
Во многих бранях недругов круша,
В себе не знал он силача такого.
С корнями вырывает он сосну
Высокую — и ладно бы одну!
Дубы он повергает величавы
И вязы, точно фенхель с грядки, рвет,
И нет спасенья букам от расправы,
Ни ясеням, ни елям в свой черед.
Так если птицелов среди дубравы
Освобождает место для тенет,
Что для него тростник или крапива,
То дерева для графа: эко диво!
Пасущие в лесу свои стада
На страшный треск спешат к ручью селяне.
И что же видят, прибежав туда?
Однако мой рассказ достигнул грани,
Заранее намеченной, когда
О том, что им предстало на поляне,
Я ненадолго отложу рассказ,
Иначе скука одолеет вас.
* * *
Старайся крылья не испачкать клеем,[80]
Кто угодил в любовный клей стопой.
По мненью мудрых (мы ж свое имеем),
Любовь всегда кончается бедой,
И пожинаем мы, что сами сеем,
Не на манер Роланда, так на свой.
Терять себя, терять из-за другого —
Не в том ли верх безумия людского!
Во что ни выливалось бы оно,
Одна и та же у него причина.
Из этой чащи выйти мудрено,
Туда ль, сюда бросайся — все едино.
Замечу в заключение одно,
Чтоб выглядела полною картина:
Кто продолжает и на склоне дней
Любить — и мук достоин и цепей.
Мне скажут: «Ты? И вдруг нравоученья
Подобные! Ты о себе забыл».
Признаться, я в минуту просветленья
Свой приговор любви произносил.
Что до меня, то жажду исцеленья,
Стремясь к свободе из последних сил,
Но слишком глубоко болезнь гнездится,
Чтоб можно было сразу исцелиться.
* * *
Сквозь полымем охваченный простор[81]
До новой тверди кони их домчали
И понесли к Луне во весь опор
Пространством гладким, наподобье стали,
Лишенной даже неприметных пор.
Уступит по величине едва ли
Луна последнему средь прочих мест —
Земле, включая океан окрест.
Астольф застыл в глубоком изумленье:
Его Луны размеры потрясли,
Ничтожно малой в нашем представленье
Когда мы смотрим на нее с Земли,
И то, что можно лишь при остром зренье
От моря сушу отличить вдали,
Которые, не обладая светом,
Едва видны при расстоянье этом.
Другие реки и долины рек
И не такие, как у нас, вершины,
Попав туда, откроет человек;
Там в деревнях чертоги-исполины,
Каких Астольф не видывал вовек,
Хоть странствуют немало паладины;
И нимфы круглый год, не то что тут,
В непроходимых чащах зверя бьют.
Тем временем Астольфу, как мы знаем,
Приглядываться некогда к Луне:
Спешит он, нетерпением снедаем,
Вослед вождю к долине, в глубине
Которой все, что мы внизу теряем
Не по своей и по своей вине,
Хранится, в том числе и те пропажи,
О коих мы не вспоминаем даже.
Не только о богатствах речь идет
И царствах, чей удел иных тревожит,
Но и о том, что Случай не дает
И что однажды отобрать не может.
Там в изобилье слава и почет,
Которые незримо Время гложет,
И грешных нас обеты, и мольбы,
И жалобы на произвол Судьбы.
Там слезы незадачливых влюбленных,
Проигранные в карты вечера,
Досуги при делах незавершенных,
На что у нас невежды мастера.
А сколько планов неосуществленных,
Пустых надежд! Подобного добра
Хоть отбавляй в диковинной долине.
Что потеряешь — там ищи отныне.
Знай паладин по сторонам смотри
Да слушай поясненья Иоанна.
Вот пузыри он видит, и внутри
Как будто кто-то ропщет беспрестанно.
Он узнает, спросив про пузыри,
Что перед ним державы, как ни странно,
Лидийцев, персов, греков и других —
Ну как их там — с былым величьем их.
Крючки он примечает золотые,
Которые не что иное есть,
Как подношенья — подкупы прямые,
Дабы в доверье к сильным мира влезть.
Про сети вопрошает он густые
И узнает в ответ, что это лесть.
А вот, подобны лопнувшим цикадам,
Владыкам оды, женам их и чадам.
Имеют форму золотых оков
Лишенные взаимности любови.
Вот когти беспощадные орлов —
Подручных власть, которых наготове
Владыки держат. Вот гора мехов,
Где столько дыма, сколько в добром слове,
Что от синьора слышит ганимед,
Покуда ганимед во цвете лет.
Несметных зрит Астольф сокровищ горы
Под сенью грозных некогда бойниц:
Нарушенные это договоры
И козни, не имевшие границ.
Вот перед ним мошенники и воры
В обличье змей с головками юниц,
Вот царедворцы, что уже не в силе, —
Разбитые бутылки и бутыли.
Он видит суп, что по земле течет,
И мудреца о нем пытает кстати.
«Наследство это, — отвечает тот, —
Живым напоминанье об утрате».
И вдруг цветы — зловонье в ноздри бьет
При сладостном когда-то аромате.
Цветочки эти (каюсь, божий раб) —
Дар Константина одному из пап.
Охапки сучьев с легким слоем клея —
Былая ваша, дамы, красота.
Все перечесть — напрасная затея,
Поскольку песня прозе не чета.
Добром, что мы транжирим, не жалея,
Забита до отказа местность та,
Где лишь безумства галл не обнаружит:
Безумию Земля твердыней служит.
И, сам с делами не спеша подчас
И дни бесплодно проводя порою,
На них пришлец не задержал бы глаз,
Когда б не вождь. И вдруг перед собою
Он видит то, что каждому из нас,
Как мы считаем, дал господь с лихвою:
О здравом смысле, о рассудке речь,
Который нам всего трудней сберечь.
Он оказался жидкостью летучей,
И посему хранится в склянках он
Различного размера: всякий случай,
Видать, отдельно взвешен и решен.
В одной из многих склянок ум могучий
Анжерского безумца заключен;
Она крупнее прочих, и к тому же
Роланда имя значится снаружи.
На каждой — надпись с именем того,
Чей здравый смысл закупорен в сосуде.
Порядочную долю своего
Нашел француз, в огромной роясь груде.
Но нет, не это потрясло его:
Он полагал — ему известны люди,
Что здравым смыслом именно сильны,
Так чем же склянки их тогда полны?
Лишаются рассудка — кто влюбившись,
Кто подчинив сокровищам мечты,
Кто глупостями магии прельстившись,
Кто возомнив, что звезды с высоты
Хватать нетрудно, кто вооружившись
Софистикой, а кто свои холсты
Малюя; надобно сказать при этом,
Что больше прочих не везет поэтам.
Астольф решился свой рассудок взять —
Конечно, с разрешения святого —
И склянку к носу, сняв с нее печать,
Поднес, и в нем хозяина былого
Не мог состав летучий не признать.
С тех пор, когда Турпину[82] верить, снова
Премудрым долго оставался галл,
Покуда разум вновь не потерял.
Потом он склянку, что других полнее
И больше, взял, чтоб зравый смысл вернуть
Роланду. Оказалась тяжелее
Она, чем думал он. В обратный путь
Пора: он хочет графу поскорее
Несчастному помочь, но заглянуть
Апостол предлагает по дороге
В таинственный дворец. Его чертоги
Полны куделей шелка, шерсти, льна,
Которых часть для глаз приятна цветом,
Других окраска — чересчур мрачна.
Вот первый зал. Старуха в зале этом
Обводит нить вокруг веретена;
Так на Земле у нас крестьянки летом
Над коконами новыми сидят
И влажные останки потрошат.
Другая успевает еле-еле
За первою; обязанность другой —
Заранее красивые кудели
От некрасивых отделять. «Постой,
Я ничего не смыслю в этом деле», —
Сказал Астольф, и отвечал святой:
«Узнай, что эти женщины седые,
Как должно Паркам, дни прядут людские.
Людскому веку по величине
Равна кудель, и Смерть с Природой, зная
О роковом для человека дне,
Блюдут его, отсрочек не давая.
Скажу тебе о лучшем волокне —
Оно идет на украшенье рая,
А худшее для грешников прядут,
Что лишь таких заслуживают пут».

МИКЕЛАНДЖЕЛО БУОНАРРОТИ[83]

Джованни, тому самому, что из Пистойи Перевод Евг. Солоновича

Я заработал зоб, трудясь, как вол,[84]
И смахиваю зобом на породу
Ломбардских кошек, пьющих дрянь — не воду,
Но это лишь начало в списке зол.
Затылок место на хребте нашел,
И борода простерта к небосводу,
И волей кисти, брызжущей по ходу,
Лицо мое — как мозаичный пол.
Бока ввалились, будто с голодухи,
А задница — противовес спины:
Не видя ног, недолго оступиться.
От натяжения вот-вот на брюхе
Порвется кожа, — что до кривизны,
То лишь сирийский лук со мной сравнится.
Как тут не покривиться
И разуму, когда кругом изъян?
Не меток искривленный сарбакан[85].
Джованни, все обман:
Я не художник в этом гиблом месте.
Спаси меня, прошу тебя по чести.

«Один пылаю в бесконечной мгле…» Перевод Евг. Солоновича

Один пылаю в бесконечной мгле,
Когда лучи закатные померкнут,
И, скорбью — не в пример другим — повергнут,
В слезах ропщу, простертый на земле.

«Порою шар, холодный наш приют…» Перевод Евг. Солоновича

Порою шар, холодный наш приют,
Без Фебовых объятий остается,
И если чувствам свет не поддается,
В народе ночью этот свет зовут.
Но вспыхнет факел малый там иль тут —
И ночь в смертельном страхе прочь метнется,
Настолько призрачна, что в клочья рвется,
Едва огнивом в темноте взмахнут.
Земля бы никогда не породила
Ее одна: земля приемлет тень,
Но образуют тень лучи светила.
О ночи пишут все, кому не лень,
И большинство при этом позабыло,
Что даже в светлячке ей мнится день.

«О ночь, не спорю — ты черным-черна…» Перевод Евг. Солоновича

О ночь, не спорю — ты черным-черна,
Но ты зовешь к блаженству и покою,
И мудрый восхищается тобою,
А похвала глупца — исключена.
Твоей прохлады нежная волна
Дарует сон и, овладев душою,
Возносит над безрадостной землею
Туда, куда мечта устремлена.
О призрак смерти, что любым невзгодам,
Врагам сердец и душ, кладет предел,
Последнее спасение от муки, —
Ты сушишь слезы, и с твоим приходом
Мы от насущных отдыхаем дел
И ни забот не ведаем, ни скуки.

«Для мастера не может быть решенья…» Перевод Евг. Солоновича

Для мастера не может быть решенья
Вне мрамора, где кроется оно,
Пока в скульптуру не воплощено
Рукой, послушной воле вдохновенья.
Так для меня надежды и сомненья —
Все, Госпожа[86], в тебе заключено,
И тут уже искусству не дано
Оборонить меня от пораженья.
Меня убьют не чары красоты,
Не холодность твоя сведет в могилу
И не судьбы превратной торжество,
Но то, что смерть и состраданье ты
Несешь в себе, тогда как мне под силу
Лишь смерть извлечь из сердца твоего.

«Молчи, прошу, не смей меня будить…» Перевод Ф. Тютчева

Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.

«Он зрел картины божьего суда…» Перевод Евг. Солоновича

Он зрел картины божьего суда,
Он побывал в чистилище и, зная,
Дорогу в рай, достиг при жизни рая,
Чтоб молвить правду, воротясь сюда.
Зачем, зачем горит его звезда
И над моим гнездом, не угасая,
Когда на свете нет такого края,
Где злее бы к нему была вражда?
О Данте речь. Его могучей лире
Неблагодарный не внимал народ:
Издревле слава недостойных — шире.
Когда б достиг я Дантовых высот,
И я бы счастью в этом злобном мире
Его печальный предпочел исход.

«Не правда ли — примерам нет конца…» Перевод Евг. Солоновича

Не правда ли — примерам нет конца
Тому, как образ, в камне воплощенный,
Пленяет взор потомка восхищенный
И замыслом, и почерком резца?
Творенье может пережить творца:
Творец уйдет, природой побежденный,
Однако образ, им запечатленный,
Веками будет согревать сердца.
И я портретом в камне или в цвете,
Которым, к счастью, годы не опасны,
Наш век могу продлить, любовь моя, —
Пускай за гранью будущих столетий
Увидят все, как были вы прекрасны,
Как рядом с вами был ничтожен я.

« Перевод Евг. Солоновича

Ты пламень разжигал, чтоб вновь задуть,
Ты снова убивал меня и снова.
Не я стенаю: тень меня былого
Слезами скорби омывает грудь.
Я говорю с тобой о наболевшем,
Для страшных стрел твоих неуязвим.
Зачем же целить в пустоту из лука?
Что древоточцу в дереве истлевшем?
И не позор ли гнаться за таким,
Кому ходить — не то что бегать — мука?

ТЕОФИЛО ФОЛЕНГО[87]

Из поэмы «Бальдус» Перевод С. Ошерова

Квази во всех городах эст один обычай антиквус:
Друг контра друга идут легионес мальчишек и бьются
Камнибус; а из-за них интер взрослых случаются свары.
Я не видебам еще, чтобы столько сшибал желудорум
С дуба мужик, лаборандо шестом иль увесистой палкой,
Ежели даре он хочет свиньям прожорливым корму,
Сколько виде́ре я мог камней, кум свисто летящих,
Квандо баталиам вдруг затеют мальчишки, эт застит
Светум дневной не туча камней, но истошные крики,
И Стефанус сильней эт сильней бушует темнестой.
Бальдус, как дикси уж я, в тех схватках частиссиме дрался;
Семпер анте других сорванцов ин битвам летит он,
Крутит суам пращам эт мечет круглые камни.
Солюс такую порой он подымет пылищу, что небо
Застит илла, а он, тесня врагов-инимикос,
Их, словно фульмен, разит и орет «давай!» во всю глотку,
Воплибус в души друзей возвращая доблесть-виртутем.
Часто ломали ему черепушкам, как омнибус храбрым
Военачальникам, но не могли принудить монстраре
Зад свой врагу: чуть завидит он кровь — плюс силы прибудет,
Так, если перец толочь подольше — магис он пахнет,
Выше деревья растут, если их подрезать дилигентер.
Лучше суб груда камней согласен с витой расстаться
Бальдус, чем наутек пуститься и праздновать трусо.
Только воротится в дом героус, кровью покрытый,
Максимус вмиг учиняет грабеж он в курятнике, ибо
Яйца потребны ему черепушкам лечить и утробам:
Раны он клеит белком, набивает брюхум желтками.
Мать ему в горе твердит (ведь пуглив амор материнский):
«Сын мой, ми нате, зачем синяки ты и ссадины копишь?
Богом тебя заклинаю, оставь, ноли тангере камни,
Битвы покинь: ведь и так на диаболум рожей похож ты».
Бальдус инквит в ответ: «Вы хотите, чтоб трусом прослыл я,
Шлюхи отродьем, ослом, мужиком кухонным, ублюдком?
Кредис, что я соглашусь повсеместную славам утратить?
Есть ли бесчестье хужей? И вам, о матэр, неужто
Дела и вовсе нет до гонорем нашего дома?
Воло похвастаться вам, но не тем, что такой молодчина
Я, а тем, что могу кум всемибус съесть потрохами
Тех, кто ублюдком меня назовет эт вас дицет шлюхой!
Разве родитель мой Берт — рогоносцис? За честь его цептум
И даже двести раз готов я с витой расстаться!
Матэр, что толку реветь? Уступите, цедите сыну!
Цедите камни швырять, подстрекандо к сраженью, дозвольте,
Чтобы, возросши, носил я арма с доблестью вящей.
Сурсум тормашками все летят, кого ухвачу я
За волоса: не поможет им йам ни уменье, ни сила.
Звант меня паладином одни, гигантом другие,
Ибо мекум никто не сравнится ин битвис искусством.
Всех впереди, я от градис камней увернуться умею,
Санус я, здрав, невредим, молодец экс омнибус лучший,
Люди найдутся всегда, что, видендо, как я снаряжаюсь,
Все приготовят для нас, что потребно ин потасовкам,
Время ль сбираться на бой иль вести без фине сраженья
Те, что удачи несут и летиции много поболе,
Нежели козы, которых пасу, или вестрэ гусыни».
Так элоквентер он мать увещал, она же, внимандо,
Горькие слезы лила и дульце ему улыбалась.

ФРАНЧЕСКО БЕРНИ[88]

На болезнь папы Климента в 1529 году Перевод С. Шервинского

Поесть — у папы нет иного дела,
Поспать — у папы нет иной заботы:
Возможно дать такие лишь отчеты
Любому, кто о папе спросит, смело.
Хороший взгляд, хороший вид и тело,
Язык хорош и качество мокроты.
Нет, с жизнью он порвать не хочет счеты, —
Но рать врачей сжить папу захотела.
И в самом деле, честь их пострадает,
Коль он живым уйдет от их атаки,
Раз сказано: конец, он умирает.
И страшные выдумывают враки:
Что в два часа припадок с ним бывает, —
Сегодня нет, а завтра будет паки.
От них подохнут и собаки,
Не то что папа. В общем же похоже,
Что как-никак его прихлопнут все же.

Капитоло первое о чуме Перевод Евг. Солоновича

Маэстро Пьеро Вуффэ, повару

Смешно, маэстро Пьеро, удивляться
Тому, что в нашем споре в прошлый раз
В подробности не стал я углубляться,
Когда с тобой за ужином у нас
Возник вопрос — какое время года
Милей других. Ты все поймешь сейчас:
Решить с налету спор такого рода
Нельзя, — он вроде тех особых блюд,
Что требуют особого подхода.
Поэты преимущественно чтут
Цветенья пору, дружно извлекая
На свет овна, когда ее поют,
И муравою землю украшая,
И согревая ласкою лучей,
И всем любить и зачинать вменяя;
В стихах монахи из монастырей
Не по двое, не по трое на сходки
Спешат, но братией почти что всей;
Осел томится по своей красотке
И, увидав ее, ревмя ревет, —
Зачем поэтам новые находки!
Другие лето хвалят в свой черед,
Когда, почти без риска ошибиться,
Мы говорим, что сытый будет год:
Уже на ток стекается пшеница,
Плоды на ветках копят сладкий сок
И потемневший виноград лоснится, —
Нельзя сказать, что в этом малый прок;
Темнеет поздно, словно о постели
Зазорно вспоминать в привычный срок,
И долгим днем доволен, кто при деле,
А у кого ни мыслей нет, ни дел,
Жует весь день, чтобы не жить без цели,
Или за карты засветло засел:
В стаканах полных серебрятся льдинки,
Покуда воздух влагу не согрел.
Иные говорят, что вид начинки
Разрозненной не так ласкает взгляд,
Как теста вид с начинкой в серединке:
Пора, когда напитком виноград
Становится и просится из бочки,
От прежних отличается стократ,
Как от мазка — картина и от почки —
Созревший плод. Надеюсь, что поймет
Мой друг сии запутанные строчки.
Ботве они предпочитают плод;
Любуясь птичкой в небе накануне,
Мечтают птичку вынуть из тенет;
Печалятся об октябре в июне,
Май на сентябрь готовы променять,
И спорить с ними — значит спорить втуне.
Есть люди, для которых благодать —
Зима, поскольку нет зимой жарищи
И лежа можно время коротать;
Любая живность в эту пору чище,
Свиней не исключая: кто не глуп,
В морозы не боится жирной пищи;
В Ломбардии приходит время шуб,
И в шляпе с перьями — любой прохожий,
И вспыхнувший Георгий взору люб.
Зимою день короткий — ну и что же!
А ночь зачем? Не спи до трех часов,
До четырех утра и даже позже.
Печется в эту пору пирогов
С начинкой овощной гораздо боле,
Чем сыщется в Неаполе подков.
Любое время славить в нашей воле,
У каждого — приверженцы не зря,
Да что там говорить, не ясно, что ли!
Ты в этом убедишься сам, творя
Молитву и душистое жаркое
(Быку спасибо из календаря!).
Занятье не такое, так другое
В любое время года нам дано:
Кто сочиняет, как и ты, съестное,
Кто птицу бьет, кто делает вино;
Обычный день и праздник — все толково
В календаре твоем отражено.
Пожалуй, все для вывода готово,
Так вот пойми, дружище, что в году
Нет времени прекраснее чумного.
Не заподозри, будто я в бреду
Или треща под стать пичужке глупой
Невнятную несу белиберду.
Дабы тебе я не казался ступой
С водой, изволь дослушать до конца
И все рукою, как Фома, пощупай.
И время Девы, и пора Стрельца
В сравнении с чумными временами
Не стоят выеденного яйца.
Не стану говорить обиняками,
Продолжу, ты ж терпение имей
Раскинуть, выслушав меня, мозгами.
Чума — поклон за это низкий ей! —
Сначала на злодеев наступает
(На Всех Святых так потрошат гусей)
И правильно, конечно, поступает:
Во всех церквах невиданный простор
И на ноги никто не наступает.
Спокойно в долг до самых ближних пор
У всех подряд бери напропалую, —
Едва ль побеспокоит кредитор,
А явится — на боль на головную
Пожалуйся, и страх возьмет свое,
И сумму он простит тебе любую.
Из дома выйдешь — царское житье:
Всяк уступить спешит тебе дорогу,
Тем паче если на тебе рванье.
Подвластен одному себе и богу,
Людишек непонятных посреди
Смеешься ты, внушая им тревогу.
Как хочешь, так себя ты и веди,
Чем хочешь, развлекай себя на славу,
Угодно — хоть на голове ходи.
И мясо можно выбирать по нраву,
И старую говядину не жрать,
Забыв, что прежде ел сию отраву.
И можно жить — и сил не надрывать.
Я верный раб чумы, что тут плохого!
Себя я не любитель утруждать.
Ни облачка на небе грозового,
И сладко заполнять досугом дни
От одного застолья до другого.
Коль скоро есть среди твоей родни
Какой-нибудь богатый старикашка,
Ему о завещанье намекни
И скромно жди, пока помрет бедняжка;
Плевать, что кто-то станет говорить,
Что против бога согрешил ты тяжко.
Природа знай показывает прыть!
Повсюду школы на замок закрыты, —
Все лучше, чем без устали зубрить.
Запреты бесконечные забыты,
Блаженнейшее время настает, —
Неволею мы все по горло сыты.
Как в масле сыр, катается народ:
На что глаза ни упадут людские,
Все каждый беспрепятственно берет.
К тому ж за столько времени впервые
О боге вспоминает человек,
И что ни город — на стенах святые.
Воистину, пора молочных рек,
Такое впечатленье, что природа
Свой золотой переживает век.
Как видишь, в споре главное — метода…
Однако тему исчерпали мы.
Подумай же: какое время года
Прекрасней всех? Ты прав — пора чумы.

ДЖОВАННИ ДЕЛЛА КАЗА[89] Перевод Евг. Солоновича

«Тревога, страха нашего мерило…»

Тревога, страха нашего мерило,
Который столь непросто отмести,
Ты лед несешь для охлажденья пыла,
Стремясь разлад в союз любви внести;
Ты горечью своею мне претила,
Оставь меня, забудь ко мне пути,
Вернись в Аид, где без того уныло,
И хоть навечно корни там пусти.
Не отдыхая днем, не спя ночами,
Там утоляй неутолимый глад
Немнимыми и мнимыми страстями.
Ступай. Зачем, разлив по венам яд,
Страшней, чем прежде, с новыми тенями
Ты, ревность, возвращаешься назад?

«Красавец в клетке, пилигрим зеленый…»

Красавец в клетке, пилигрим зеленый,
В заморский этот завезенный край,
Прислушивайся к звукам, постигай
Из уст мадонны наш язык мудреный.
Но берегись, уроком поглощенный,
Ее очей горящих, попугай,
Не то, как я, погибнешь невзначай,
Затем что жа́ра ни ручей студеный,
Ни ливень не погасят, ни зима,
Тогда как ей, холодной, все едино —
Сгоришь ли ты иль не сгоришь дотла.
Так набирайся поскорей ума,
Чтоб ей сказать: «Безжалостных, Квирина,
Не жаловала никогда хвала».

«О Сон, дитя покойной, и туманной…»

О Сон, дитя покойной, и туманной,
И влажной ночи, о забвенье зла
Для тех, кого природа обрекла
Тревоге и печали постоянной, —
Опомниться от боли несказанной
Дай наконец, что сердце извела,
Приди и, черные свои крыла
Расправя, неги дай вкусить желанной.
Где тишина? Ведь свет уже потух.
Где легкий рой пугливых сновидений?
Ты снова, Сон, к моим призывам глух.
Напрасно о твоей мечтаю сени.
Под головою камни, а не пух.
О, эти ночи, полные мучений!

«О лес пустынный, друг моей печали…»

О лес пустынный, друг моей печали,
Сейчас, когда пора недолгих дней
Стоит, и с воем ледяной Борей
Завесой снежной застилает дали,
И кудри древних крон седыми стали,
Не отличаясь от моих кудрей,
И на опушке снег лежит твоей,
Где взор цветы не так давно ласкали,
О мрачном этом и коротком дне,
К закату близком, размышляю я,
Который душу леденит и члены,
Но холодней твоей зима моя,
И беспощадней злобный Евр ко мне,
И дальше ночь моя от перемены.

ГАСПАРА СТАМПА[90] Перевод Новеллы Матвеевой

«О души мудрые и непростые…»

О души мудрые и непростые,
Стремящиеся в гору, к вышней дали, —
Как если бы до вас не пролагали
Туда следов паломники иные, —
Для вас родятся лавры золотые;
Вы по морским пространствам разбросали
Передо мною паруса большие;
Вы имя сладостное в них вписали
Божественного моего Сеньора, —
Ведь сей сюжет минует ухищренья
И сам собой достигнет неба вскоре…
Лишь мой напев, исполненный смиренья,
О Господин, дойдет к тебе не скоро;
Он слишком тих, он глохнет в общем хоре.

«Звезда моя сурова. Но, признаться…»

Звезда моя сурова. Но, признаться,
Мой граф — суровей. От меня всечасно
Бежит он прочь. Когда ж другие тщатся
Меня пленить, мне это не опасно.
Проклятие — в меня влюбленным страстно!
Я пред надменным жажду преклоняться,
Смиренна — с не желающим смиряться.
Люблю того, кто смотрит безучастно.
В негодованье он меня приводит!
Другие — мир, довольство мне готовят,
Но лишь за ним душа моя стремится.
И все в любви навыворот выходит:
Бесчестье — чести гордо прекословит,
Смиренный — плачет, злобный — веселится.

«Не диво ль? — Счастье было мне подвластно…»

Не диво ль? — Счастье было мне подвластно,
Когда меня то боль, то нега ждали,
То мрак, то свет передо мной вставали,
И было небо то черно, то ясно.
(Ведь луг любви, цветущий сладострастно, —
Что́ мог бы он узнать об идеале,
Когда бы в счастье не было печали
Любовным несуразицам согласно!)
А нынче здесь — раздолье травам сорным,
Шипам да сучьям мертвенно-проворным,
Где вьются гады, злы и ядовиты…
Пришло безверье, радость изменила,
Мечту о счастье — скорбь искоренила.
И все причины в этом сердце скрыты.

«Тоскующая, плача о злосчастных…»

Тоскующая, плача о злосчастных
Грехах моих, о праздности сердечной,
О жизни суетной и быстротечной,
Прошедшей в ослепленьях сладострастных,
К Тебе, кто терпит небу непричастных,
Кто снег дыханьем растопляет вечный,
В пух обращает груз бесчеловечный
И в каждом теплит искру сфер прекрасных, —
Взываю: низойди, подай мне руку!
Из бездны выведи, откуда тщетно
Хочу подняться! — Ибо за кого же,
Как не за нас, ты принял крест и муку!
О сладостный, любимый беззаветно, —
Не дай погибнуть мне, великий боже!

ДЖОВАН БАТТИСТА СТРОЦЦИ[91] Перевод А. Бердникова

«В слезах меня ласкала…»

В слезах меня ласкала,
А смеясь — отвергала.
В горе — тепло дарила,
В радости — зло творила.
Радость — дитя страданья,
Скорбь — от веселья. Знайте,
Любящие! Питайте
Страхами упованья.

«

ЛУИДЖИ ТАНСИЛЛО[92]

«Амур крыла мне дал. И вот, крылат…» Перевод А. Бердникова

Амур крыла мне дал. И вот, крылат,
Так воспарил я мыслью, прежде пленной,
Что мнится мне: рукою дерзновенной
Стучаться буду у небесных врат.
Но я дрожу, лишь оглянусь назад,
А он вослед пророчит мне, надменный,
Что упаду, что будет смерть мгновенной, —
Но что за дерзость славой наградят.
Икар, что прежде к небесам проник,
Когда смягчили воск лучи светила,
Дал имя морю в свой последний миг.
Но обо мне б молва провозгласила:
«Взалкавший звезд, он цели не достиг.
Не мужества, но жизни не хватило».

«

И с солнцем не сравню: огонь светила
Шальная ваша красота затмила —
Я говорю по праву очевидца.
К тому ж не вы, а солнце туч боится.
Где слов былая сила?
Виновны сами вы, что все сравненья
Ничуть мне не по нраву:
Для красоты — словесной нет оправы.

ГАЛЕАЦЦО ДИ ТАРСИА[93] Перевод Евг. Солоновича

«Спокойные до первой непогоды…»

Спокойные до первой непогоды,
Вы превзошли себя на этот раз,
Напоминая боль мою сейчас,
Ревущие, не умолкая, воды.
Смолистые челны и хороводы
Веселых нимф сокрылися от вас,
Как от моих сокрыта ныне глаз
Виновница нечаянной невзгоды.
Увы, мой день унылый все длинней,
И значит — время счастья недалеко,
Но мне удел от всех отличный дан:
Ни трепетных ночей, ни светлых дней,
Будь солнце низко, будь оно высоко,
Не принесет жестокий мой тиран.

«Побеждены недугом, на пороге…»

Побеждены недугом, на пороге
Отчаянья, бросают люди дом,
Спасения ища в краю чужом,
Когда пред ними нет иной дороги, —
Покинув так богатство и чертоги,
Где бог любви с особым мастерством
Пускает стрелы, я решил в глухом
Убежище забыть мои тревоги.
Но всюду — и в безлюдной стороне,
И стиснутый толпою, — постоянно,
Где б ни был я, Амур, как тень, при мне:
Скачу в седле — и моего тирана
Везу, плыву — и он со мной в челне,
Я плачу, он смеется, как ни странно.

«Дворец, где жен высокородных лица…»

Дворец, где жен высокородных лица[94]
Сияли счастьем, царственный колосс,
Ты стольким радости любви принес,
Но эта перевернута страница.
Сегодня ты — жестокая темница,
Обитель страха, пыток и угроз,
Вместилище теней и вечных слез,
Где равносильно смерти очутиться.
Другие времена — и ты другой,
Нам одинаково не повезло, —
Недаром были мы с тобой похожи.
Надежды все утратив до одной,
Я, хоть и поздно, убедился тоже,
Что наслажденья — хрупкое стекло.

«Седые Альпы — зыбкая преграда…»

Седые Альпы — зыбкая преграда —
Остались позади, и ожил я:
Ты предо мной, Италия моя,
Для счастья больше ничего не надо.
Какой была мучительной отрада,
Чужим красотам противостоя,
Не забывать для них твои края,
Не ведают твои слепые чада.
Блажен, кто небольшой земли клочок
Имеет здесь, и кров над головою,
И пропитанье, и воды глоток!
Я не стремился некогда к покою
И плачу ныне, что, увы! не смог
Проститься раньше с юной суетою.

ТОРКВАТО ТАССО[95] Перевод Евг. Солоновича

Аминта Отрывок

Дафна.

Ужель ты станешь, Сильвия,
И впредь себя в твои младые годы
Лишать волшебных радостей Венеры?
И слова «мама» так и не услышишь
И не увидишь, как играют дети
Вокруг тебя? Послушайся совета,
Оставь, оставь упрямство,
Одумайся, глупышка.

Сильвия.

Другие пусть в любви отраду ищут,
Когда в любви найти ее возможно,
А я довольна жизнью; лук и стрелы —
Моя забава, бег за быстрым зверем
И наконец решительная схватка —
И он сражен. Покуда звери в зарослях
И стрелы не перевелись в колчане,
В забавах я не знаю недостатка.

Дафна.

Воистину нелепые забавы,
И если ты довольна этой жизнью,
То потому, что ты другой не знаешь.
Так представлялись первобытным людям
Во времена младенчества вселенной
Питьем чудесным и чудесной пищей
Вода и желуди, теперь же это —
Питье и пропитание животных,
А люди хлеб и виноград узнали.
Быть может, если б ты хоть раз вкусила
И тысячную часть отрад сердечных,
Которых не узнать, любви не зная,
Ты б молвила, вздыхая:
«Напрасно тратит время,
Кто не живет любовью.
О, месяцы и годы,
Как много одиноких
Ночей и дней без друга
Я провела впустую,
Что посвятить обычаю могла бы,
Который большей сладостью известен!»
Оставь, оставь упрямство,
Одумайся, глупышка:
Спохватишься потом — да будет поздно.

Джорджо Гизи (1520–1582).

Венера и Адонис. Резец

Сильвия.

Как только я произнесу, вздыхая,
Твои слова — красивые, не спорю, —
К своим истокам возвратятся реки,
Трусливый заяц за борзой припустит,
А овцы — за волками, и медведи
Полюбят море, а дельфины — горы.

Дафна.

Я знаю, до чего упряма юность:
И я была такой, судьбой похожа
И ликом на тебя, — светловолосой,
Как ты, была и с алыми губами,
И на ланитах пухлых цвел румянец,
С такой же сочетаясь белизною.
Мне было в радость (радости у глупых
Свои) одно: натягивать тенета,
На ветки клей намазывать, о камень
Точить копье, отыскивать по следу
Зверей; когда же на себе случалось
Мне взгляд подчас почувствовать влюбленный,
Дикарка, я глаза склоняла долу,
Полна стыда и гнева; счастье мнилось
Несчастьем мне, и нравиться другому
Не нравилось, как будто это было
Моей виною и моим позором —
Внушать любовь и возбуждать желанья.
Но время шло. Чего любовник верный
Со временем от милой не добьется
Повиновеньем, вздохами, мольбами?
Да, я сдалась, — оружьем победитель
Избрал недаром слезы, и смиренье,
И скорбный вид, и просьбы о пощаде.
Открыла тень одной короткой ночи
Мне то, что долгий свет тысячедневный
Открыть не властен был бы и поныне.
Я прокляла тогда свою наивность
И слепоту и молвила, вздыхая:
«Вот лук мой, Кинтия, — с меня довольно
И стрел твоих, и твоего устава».
Хочу я верить, что и твой Аминта
В один прекрасный день преодолеет
Твое упрямство дикое и сердце
Железное твое смягчит. Быть может,
Он не пригож? Или тебя не любит?
Или другим не люб? Или, отвержен
Тобою, бросился другой в объятья?
Он Сильвии, быть может, не достоин?
Достоин: если ты — дитя Кидиппы
И внучка бога этой славной речки,
То он Сильвано сын, который сыном
Был божеству стада пасущих — Пану.
Когда ты смотришь в зеркало речное,
Тебе не уступает Амариллис
Ничуть в красе, но он пренебрегает
Приманками ее, предпочитая
Страдать из-за тебя. Ты, видно, хочешь
(Да не исполнится твое желанье!),
Чтоб он другой, отчаявшись, прельстился,
Которая его прельстить бы рада.
Какими бы глазами посмотрела
Ты на него тогда? На то, как счастлив
С другою он и над тобой смеется?

Сильвия.

Пусть поступает со своей любовью
Аминта, как захочет. Чьим угодно
Пусть будет он — моим бы только не был:
Я не хочу, и он моим не будет,
А стань моим, его бы я не стала.

Дафна.

Чем объяснить вражду?

Сильвия.

Его любовью.

Дафна.

Любовь добра, а дочь ее жестока?
Но от ягнят когда рождались кротких
Тигрицы? Или от вороны — лебедь?
Ты говоришь неправду.

Сильвия.

Я любила
Его, покуда он желал того же,
Чего и я. Теперь другое дело.

Дафна.

Ты зла себе желала. Он желает
Тебе добра, как и себе.

Сильвия.

Довольно
Об этом, Дафна.

Дафна.

Ну и воспитанье!
Нет и в помине уваженья к старшим.
Одно скажи: когда б другой влюбился
В тебя, с другим бы ты была другою?

Сильвия.

Другою никому меня не сделать
Из оскорбителей, в которых видишь
Влюбленных ты, а я — врагов заклятых.

Дафна.

Выходит, овны овцам
Враги? Какая глупость!
Быки враги коровам?
Выходит, голубице
Заклятый ворог голубь?
Выходит, ты расцветом
Вражды весну считаешь,
Блаженнейшую пору,
Которая с улыбкой
Зовет к любви и счастью
Природу и животных,
Мужей и жен? Ужели ты не видишь,
Как все живое нынче
Любовью дышит новой,
Любовью, полной трепетной отрады?
Не видишь? Полюбуйся
На голубя, что, сладостно воркуя,
Целуется с подругой.
А соловей? Послушай,
Как он поет на ветке:
«Люблю, люблю». Узнай, когда не знаешь,
Что змеи нынче поспешают к милым,
Простясь на время с ядом;
Тигрица с тигром рядом,
И гордый лев влюблен. Лишь ты, дикарка,
Чья дикость превосходит
Звериную, любви бежишь упорно.
Да что там твари — тигры, львы и змеи,
Когда растения и те умеют
Любить. Смотри, с какой самозабвенной
Доверчивостью обнимают лозы
Своих мужей любимых; сосны сохнут
По соснам, плачет ивушка по иве,
Бук любит бук, и ясень любит ясень,
А пиния по пинии вздыхает.
И этот дуб корявый
И неприступный с виду, —
Он тоже знает силу
Любовного огня; и ты могла бы
Его услышать вздохи, если б сердце
Твое любить умело. Или хуже
Ты хочешь быть растений,
Не зная наслаждений?
Оставь, оставь упрямство,
Одумайся, глупышка.

Сильвия.

Поверь: как только вздохи
Услышу я растений,
Я погружусь в пучину наслаждений.

Освобожденный Иерусалим Отрывок[96]

Тут Аладин из Золотых ворот
Выходит, ратным окруженный строем,
В надежде, если счастье снизойдет,
Успеть на помощь славным двум героям.
Султан с налету на француза жмет,
Тесня его, потом отходит с боем,
Ворота запирает за собой.
Но где Клоринда? Нет ее одной.
Как раз когда ворота затворяли,
Ее в толпе ударил Аримон.
Она — за ним, от города все дале,
Пылая местью. Паладин сражен.
А что Аргант? Заметить мог едва ли
Исчезновение Клоринды он:
Забрали ночь и ратников громада
У сердца — память, остроту — у взгляда.
Покончив с незадачливым бойцом
И успокоив кровью жажду мщенья,
Она пришла в себя: враги кругом,
И неоткуда больше ждать спасенья.
Однако, убедившись, что ни в ком
Она не вызывает подозренья,
Воительница храбрая нашлась,
Одним из паладинов притворясь.
Потом, как волк, который схорониться
В лесу спешит и заметает след,
Она хотела тайно отделиться
От христиан, пока порядка нет
В рядах врагов и не зажглась денница,
Но тут ее разоблачил Танкред:
Он Аримона видел смерть воочью
И за Клориндой ехал, скрытый ночью.
Танкред не даст убийце ускользнуть,
Уверен, что принудит мужа к бою.
Она к другим воротам держит путь,
Священной осененная горою,
Но склон не успевает обогнуть,
Оружья звон услыша за спиною,
И в ночь кричит: «Ты с чем спешишь, гонец?»
В ответ: «С мечом. Теперь тебе конец».
«Ты ищешь смерти, — дева молвит смело, —
И ты ее получишь от меня».
Затем что с пешим всаднику не дело
Сражаться, паладин сошел с коня.
Мечи скрестились, битва закипела,
Сверкают взоры, полные огня.
Враги сошлись, напоминая оба
Быков, которых ослепила злоба.
Достойны ярких солнечных лучей
И зрителя отвага их и сила.
О ночь, напрасно ты в груди своей
Сражающихся воинов сокрыла!
Позволь поведать для грядущих дней
Подробно обо всем, что дальше было.
Да увенчает вечной славой их,
Из мрака вырвав, мой правдивый стих.
Обоим опасенья незнакомы
И хитрости. Идет открытый бой.
Забыты в гневе ложные приемы,
Искусство отступило перед тьмой.
Оружие звенит, трещат шеломы,
И след нога не покидает свой;
Нога недвижна, только руки ходят,
И без ошибки цель мечи находят.
Оплошности, рождая жгучий стыд,
Подогревают ненависть слепую,
И каждый покарать врага спешит,
Минуту приближая роковую.
За кем удар, который все решит?
Противники стоят почти вплотную
И в ход уже пускают сгоряча
И шлем, и щит, и рукоять меча.
Трикраты дева паладином сжата
В объятиях и трижды узы рвет —
Железные объятья супостата,
Но не любовника. И вновь черед
Доходит до остывшего булата,
И новая струится кровь. Но вот
Они, измученные долгой схваткой,
Расходятся для передышки краткой.
Поодаль на мечи облокотясъ,
Стоят они и смотрят друг на друга.
Уже денница в небе занялась,
И первым светом полнится округа,
И замечает паладин, гордясь,
Что больше вражья, чем его, кольчуга
Обагрена. Безумцы! Каждый раз
Чуть повезет — и все ликует в нас.
Какое ждет тебя, несчастный, горе,
Не знаешь ты. Тебя повергнет в дрожь
Триумф желанный, и (коль скоро в споре
Жестоком смерти сам не обретешь)
Ты в покаянье слез горючих море
За кровь, тобой пролитую, прольешь.
Но вот окрепла, отдохнув, десница.
Танкред к врагу дерзает обратиться:
«Молчанью наша честная борьба,
Увы, обречена, и я расстроен.
Зачем лишила зрителей Судьба
Наш подвиг ратный, что хвалы достоин?
Скажи, молю тебя (когда мольба
Уместна в битве), кто ты, храбрый воин.
Я вправе знать заранее, кому
Обязан смертью, если смерть приму».
Она в ответ: «Я тайны не открою,
Привычке для тебя не изменю.
Кто б ни был я, — один перед тобою
Из тех, что башню предали огню».
Танкред взбешен: «Меня торопит к бою
Услышанное. Я тебя казню,
Предерзкий варвар, за твое признанье
И в равной мере за твое молчанье».
И снова гневом полнятся сердца
Усталые. О, яростная схватка,
Где силы на исходе у бойца,
Что лишь в одном не знает недостатка —
В решимости сражаться до конца!
Кто победит, по-прежнему загадка.
Давно бы оба испустили дух,
Когда бы пламень гнева в них потух.
Эгейской наподобие стихии,
Которая, когда стихает Нот
Иль Аквилон, подолгу штормовые
Еще валы вздымает и ревет, —
В сраженье силы истощив былые,
Без коих быстрый меч уже не тот,
Враги, начальным движимые жаром,
Удар обрушивают за ударом.
Но близится к минуте роковой
Смертельный спор. Клоринда проиграла:
Несчастной в грудь он меч вонзает свой,
Чтоб кровью напоить стальное жало, —
И ткань покрова с ниткой золотой,
Что под кольчугой перси облекала,
Алеет, жаркий впитывая ток.
Конец. Земля уходит из-под ног.
Нет прибегать к оружью больше следу,
Клоринда упадает, вся в крови,
И с просьбой обращается к Танкреду,
Шепча слова последние свои.
В них чувство, одержавшее победу,
В них дух надежды, веры и любви;
Пускай была Клоринда мусульманкой,
Она уйдет из жизни христианкой.
«Тебя прощаю, друг… и ты прости,
Не телу, нет, — не знает страха тело.
За душу помолись и окрести
Меня. Ты совершишь благое дело».
Она мольбой, невнятною почти,
Растрогать сердце витязя сумела,
И, гнев забыв и тысячи угроз,
Он плакать хочет и не прячет слез.
Неподалеку брал ручей начало,
Пробив журчащей струйкой горный скат.
Наполнив шлем, Танкреду предстояло
Угодный богу совершить обряд.
Он, над врагом склонясь, его забрало
Приподнимает. О, виденье! Взгляд
Узнал ее, и задрожали руки.
Танкред молчит, сердечной полон муки.
Нет, он не умер, он остался жив,
Он — на свою беду — собой владеет,
Надеясь, что, водою окропив,
Сраженную мечом спасти сумеет.
Когда над ней, колена преклонив,
Слова обряда шепчет он, светлеет
Ее чело, и словно говорит
Она: «Душе на небо путь открыт».
Лицо покрыла бледность гробовая,
Сродни фиалкам посреди лилей,
И кажется, что небо, сострадая,
И солнце наклоняются над ней.
Но вот она к Танкреду, умирая,
Залогом мира длань взамен речей
Подъемлет и в неловкой этой позе,
Как будто бы уснув, почиет в бозе.
Танкред не сможет никогда понять,
Как мог собою он владеть дотоле.
Недолго силы сердцу растерять,
Державшиеся в нем усильем воли.
На чувствах, на челе его — печать
Смертельная от нестерпимой боли.
В нем все напоминает мертвеца:
Безмолвие, недвижность, цвет лица.
Его душа бы следом устремилась
За благородною ее душой,
Что в небеса на крыльях возносилась,
Когда б отряду франков за водой
Или еще зачем-то не случилось
Направиться сюда. Они с собой
Увозят в стан Клоринду и Танкреда,
Поверженного в прах своей победой.
По снаряженью вождь издалека
Узнал Танкреда и через мгновенье,
Приблизившись, — о, жребия рука! —
Увидел деву. Он в недоуменье.
Другой бы приказал наверняка
Волкам ее оставить на съеденье,
А он нести, хотя неверной мнит,
В шатер к Танкреду и ее велит.
Несущие считают, и напрасно,
Что паладина жизнь оборвалась.
И вдруг он застонал, и стало ясно,
Что не убит, а только ранен князь,
Тогда как неподвижно и безгласно
Второе тело. Вот, не торопясь,
В шатер просторный вносят их обоих,
Но с тем, чтоб в разных поместить покоях.
Хлопочут люди верные вокруг,
И не проходят втуне их старанья.
Уж рыцарь смутно слышит речи слуг
И рук целящих видит очертанья.
Однако то, что ожил он, не вдруг
Доходит до туманного сознанья.
Но наконец он свой походный дом
И слуг узнал и говорит с трудом:
«Я жив? Дышу? И созерцают очи
Спокойно этот ненавистный день,
Что преступление минувшей ночи
Явил, рассеяв роковую тень?
И ты, рука, ты не имеешь мочи,
Тебе, трусливой, шевельнуться лень,
Затем чтобы казнить меня, злодея, —
Тебе, сразившей стольких, не жалея?
Возьми оружье, дабы в грудь вонзить
И это сердце изрубить на части.
Ужели ты, привыкшая разить,
Не хочешь мне помочь в моем несчастье
Из жалости? Итак, я должен жить
Примером душу погубившей страсти,
Любви жестокой горестный пример,
Бесчестия достойный изувер.
Я должен жить, и где бы ни носило
Меня, страданий мне не превозмочь.
И день и ночь — мне будет все немило:
В моей ошибке виновата ночь,
А солнце мне на все глаза открыло;
И от себя я буду мчаться прочь,
Себя возненавидя бесконечно,
И сам к себе прикован буду вечно.
Но где останки милые лежат?
Кто мог предать несчастную могиле?
Едва ли то, что пощадил булат,
Прожорливые звери пощадили.
Какою благородной пищей глад
Безжалостные твари утолили!
Сначала я, и после хищный зверь!..
Где, милый прах, искать тебя теперь?
Я верю, что тебя найти сумею, —
Сам по себе не можешь ты пропасть.
Но если хищных тварей не успею
Опередить, пускай любимой часть
Меня постигнет. Пусть вослед за нею
Меня живьем поглотит та же пасть
И станет мне могилою утроба:
Отдельного я не желаю гроба».
Так молвит он и узнает в ответ,
Что здесь останки бренные. Ужели!
В потухшем взгляде вспыхивает свет,
Как будто тучи в небе поредели
При вспышке молнии. С трудом Танкред
Подъемлет члены вялые с постели
И, на увечный припадая бок,
Влачится к той, кого мечу обрек.
Когда ее увидел он на ложе,
Увидел рану страшную в груди
И бледный лик, на сумерки похожий,
Танкред едва не рухнул посреди
Походного жилья. Но для чего же
Тогда друзья стояли позади?
«О милые черты, — воскликнул витязь, —
Что, смерть украсив, смерти не боитесь!
О милая рука, что мира в знак
И дружества к убийце простиралась!
Какими видит вас недавний враг?
Холодный прах, тобою лишь осталось
Мне напоследок любоваться. Как?
Над ней моя десница надругалась,
А ты дерзаешь, беспощадный взор,
Убитую разглядывать в упор?
И горькими не полнишься слезами?
Так пусть же кровь пример покажет им,
Пускай прольется!» С этими словами
Несчастный, жаждой смерти одержим,
Повязки рвет дрожащими руками,
И током кровь из ран бежит густым,
И рыцарь чувств лишается от боли —
И только тем спасен помимо воли.
Его кладут в постель и не дают
Измученной душе покинуть тело.
О горе князя в несколько минут
Молва огромный лагерь облетела.
И вот уже Готфрид печальный тут,
Друзья в палатку входят то и дело.
Кто умоляет, кто бранит его, —
Не помогает князю ничего.
Мучительны для сердца наставленья
И ласковые доводы друзей.
Не так ли рана от прикосновенья
Смертельная болит еще сильней?
Но тут, как пастырь, облегчить мученья
Стремящийся больной овце своей,
Отшельник Петр берется за Танкреда,
Как бы его не прерывая бреда:
«Танкред, себя ты не узнаешь сам.
Ты оглушен, но кто тому виною!
Ты слеп, Танкред, но что твоим глазам
Прозреть мешает! Знай — своей бедою
Всецело ты обязан Небесам.
Ты их не видишь? Голос над собою
Не слышишь грозный, что тебе идти
И впредь велит по прежнему пути?
На путь, достойный рыцаря Христова,
Вернуться призывает он тебя,
На путь, которым (для пути другого)
Ты пренебрег, неверную любя.
За это справедливо и сурово
Уже наказан ты. Приди в себя:
В твоих руках твое спасенье ныне.
Ужели ты не примешь благостыни?
Не принимаешь? Небу супротив
Идти дерзаешь, о слепец беспечный?
Куда спешишь ты, обо всем забыв
На свете, кроме скорби бесконечной?
Не видишь ты — перед тобой обрыв?
Одумайся на грани бездны вечной!
Ты гибели двойной не избежишь,
Коль скоро скорбь свою не победишь».
Отшельник смолк, и страх перед могилой
В Танкреде жажду смерти заглушил;
Слова Петра явились тою силой,
Что придала больному сердцу сил,
Однако не настолько, чтоб о милой
Тотчас язык его стенать забыл,
Которая его печальной речи
Внимает, может статься, издалече.
До сумерек и до рассвета к ней
Вотще взывает рыцарь исступленный;
Так сиротливый плачет соловей,
Вернувшись в дом, злодеем разоренный,
И песней безутешною своей,
Скорбя о чадах, полнит лес зеленый.
Но наконец-то паладин, стеня,
Смежает очи с возвращеньем дня.
И вот, еще прекрасней, чем живая,
Она ему является во сне,
Небесная и вместе с тем земная,
И паладину молвит в тишине,
Заботливой рукою осушая
Ему глаза: «Ты плачешь обо мне?
Смотри, как я блаженна, как прекрасна.
Мой друг, ты убиваешься напрасно.
Такою мне, когда б не ты, не стать:
Ты у Клоринды отнял ненароком
Земную жизнь, зато меня предстать
Достойной сделал перед божьим оком,
Бессмертным небожителям под стать.
Я не забуду о тебе, далеком,
Здесь, где при Солнце вечном сможешь впредь
Ты красоту Клоринды лицезреть.
На Небо путь в порыве скорби бренной
Не закрывай себе в недобрый час.
Тебя люблю я, как душе блаженной
Любить возможно одного из вас».
И вспыхнул пламень — знак любви священной —
Во взоре Небом озаренных глаз,
И, принеся Танкреду утешенье,
В свое сиянье кануло виденье.
Танкреда к жизни возвращает сон,
И, пробудившись, он готов лечиться.
Похоронить останки просит он
Любезные. Пускай скромна гробница
И скульптора (таков войны закон)
Ее украсить не могла десница,
Но, сколько позволяли времена,
Надгробья форма камню придана.
Над головами факелы горели,
За гробом скорбный двигался поток.
Нагое древо рядом приглядели
И меч на нем повесили — залог
Военных почестей. Едва с постели
Назавтра паладин подняться смог,
Щемящего благоговенья полон,
Один к могиле дорогой пришел он.
Явясь туда, где дух его живой
По воле Неба взаперти томился,
Танкред, недвижный, хладный и немой,
В надгробье взором безутешным впился.
Но, наконец исторгнув: «Боже мой!»,
Горючими слезами он залился.
«О милый камень, под которым днесь —
Мой пыл священный, а рыданья — здесь!
Неправда, ты не смерти пребыванье, —
Приют останков, для меня живых.
Я чувствую горячее дыханье
Любви, которой пламень не затих.
Прошу тебя, прими мои лобзанья,
И вздохи, и потоки слез моих
И передай — мне это не под силу —
Обретшей в глубине твоей могилу.
К ее останкам обратившись, взор
Ее души, по-новому прекрасной,
Едва ль осудит нас за уговор —
Плод состраданья и любови страстной.
Клоринда смерть свою не мне в укор,
Надеюсь, но руке моей злосчастной
Вменяет: ей не безразличен тот,
Кто жил, любя, и кто, любя, умрет.
О смерти день желанный! Но намного
Желаннее счастливый день, когда,
Стоящий подле скорбного чертога,
Сойду на веки вечные туда.
Душе к душе откроется дорога,
И с прахом прах сольется навсегда.
Исполнится, о чем я грезил прежде, —
Какое счастье пребывать в надежде!»

«В Любви, в Надежде мнился мне залог…»

В Любви, в Надежде мнился мне залог
Все более счастливого удела;
Весна прошла, надежда оскудела —
И невозможен новых сил приток.
И тайный пламень сердца не помог,
Все кончено, и не поправить дела:
В отчаянье, не знающем предела,
Мечтаю смерти преступить порог.
О Смерть, что приобщаешь нас покою,
Я дерево с опавшею листвой,
Которое не оросить слезою.
Приди же на призыв плачевный мой,
Приди — и сострадательной рукою
Глаза мои усталые закрой.

«Порой мадонна жемчуг и рубины…»

Порой мадонна жемчуг и рубины
Дарует мне в улыбке неземной
И, слух склоняя, внемлет ропот мой, —
И ей к лицу подобье скорбной мины.
Но, зная горя моего причины,
Она не знает жалости живой
К стихам печальным, сколько я ни пой,
К певцу, что счастья рисовал картины.
Безжалостен огонь прекрасных глаз, —
Жестокость состраданьем притворилась,
Чтоб страсть в душе наивной не прошла.
Не обольщайтесь, сердца зеркала:
Нам истина давным-давно открылась.
Но разве это отрезвило нас?

«Когда ты бьешься над костром, пастух…»

Когда ты бьешься над костром, пастух,
А он не хочет заниматься снова,
Запомни: чтобы он от ветра злого,
Как только что случилось, не потух,
Оставь кремень в покое и огниво, —
От лавра загорится он на диво.
Но должен я тебя предостеречь:
Себя недолго и отару сжечь.

«Ее руки, едва от страха жив…»

Ее руки, едва от страха жив,
Коснулся я и тут же стал смущенно
Просить не прогонять меня с балкона
За мой обидный для нее порыв.
Мадонна нежно молвила на это:
«Меня вы оскорбили бесконечно,
Отдернуть руку поспешив тотчас.
По мне, вы поступили бессердечно».
О, сладостность нежданного ответа!
Когда обидчик верно понял вас,
Поверьте — в первый и последний раз
Он вам нанес обиду.
Однако кто не обижает, тот
Отмщенья на себя не навлечет.

«На тебя ли я смотрю…»

На тебя ли я смотрю,
На мое смотрю светило:
Всех красавиц ты затмила,
Лишь тебя боготворю.
Засмеешься — звонкий смех,
Словно в небе луч весенний.
Для меня ты совершенней,
Для меня ты краше всех.
Молвишь слово — счастлив я,
Словно птиц апрельских трели
В зимних кронах зазвенели,
Амариллис, боль моя.

«Ни дуновенья; волны…»

Ни дуновенья; волны
Смирили в море бег,
И тише Леты воды сонных рек,
И не услышать до зари в округе
Ни зверя, ни пичуги.
Один лишь я в ночи
О муках сердца в пустоту кричи.

«

«Ровесник солнца, древний бог летучий…»

Ровесник солнца, древний бог летучий,
Лежит на всем вокруг твоя печать,
Тебе дано губить и воскрешать,
Верша над миром свой полет могучий.
Со злополучьем и с обидой жгучей
Мое не в силах сердце совладать:
Лишь на тебя осталось уповать, —
Не уповать же без конца на случай.
Приди избавить сердце от тоски,
Забвеньем горькой помоги обиде,
Сановников изобличи во лжи,
И на поверхность правду извлеки
Из глубины, и в неприкрытом виде,
Во всей красе, другому покажи.

«Во времена весны твоей могла…»

Во времена весны твоей могла
Ты с розою пунцовою сравниться,
Что грудь подставить ветерку стыдится
И робкой ласке первого тепла.
Но роза бренна — значит, ты была
Прекрасна, как небесная денница,
В лучах которой поле серебрится,
Алеют горы и редеет мгла.
Года тебе не нанесли урона,
И над тобой, одетою скромнее,
Не торжествует юная краса.
Цветок милей недавнего бутона,
И солнце в полдень жарче и светлее,
Чем поутру всходя на небеса.

ДАЛМАЦИЯ[97]

МАРКО МАРУЛИЧ[98]

Молитва против турок Отрывок Перевод И. Голенищева-Кутузова

Всесильный боже мой, создатель и творец,
Гнев утиши ты мой, помилуй нас, отец.
Не отвращай свой лик от наших страшных мук,
Мы страждем каждый миг от басурманских рук.
Поля, и весь, и град ограбив, турок сжег.
Стенает стар и млад, всех в рабство он увел.
Юнаков пала рать, иссечена мечом,
Кто не успел бежать — стенает под бичом.
Враг и детей рубил в объятьях матерей,
Безжалостно губил невинность дочерей,
Он знал корысть одну, он семьи разрывал:
Здесь продавал жену, а мужа там сбывал.
Низвергнув алтари, святыни поругал,
Твои монастыри с землею он сровнял,
Коней вводили в храм, проклятою ногой
Сынам твоим на срам топтали крест честной.
И шили дерзкие из риз и стихарей
Кафтаны мерзкие для шайки главарей.
И, чаши для даров перековав в ковши,
Отделкой поясов кичилися паши.
В обители святой спасающихся дев
Покрыл он срамотой, их чистоту презрев.
Он обрезал детей для войска янычар,
И смерти был лютей постыдный тот удар.
Спешили разрушать и жечь дома господ,
И, не успев бежать, в них погибал народ.
Он мучит христиан, всечасно гонит их,
И чтить велит Коран оставшимся в живых.
Нас турок победил и крепнет, победив,
Ни у кого нет сил бороться супротив.
И гибнет твой народ, и грозен каждый час,
Всех лютый страх гнетет, а ты покинул нас.
Терзают нашу плоть, немил нам этот свет,
К тебе же, о господь, у них почтенья нет.
И под ноги попрать решили твой закон,
И силою сломать тех, кто не покорен.
Когда огонь зажжен среди лесов и гор,
То камень обнажен, стоит без листьев бор.
Так не осталось здесь ничто без перемен,
Горит и град и весь, людей уводят в плен.
Сражались грек, поляк, латинянин, хорват,
И серб, и с ним босняк — но крепок супостат.
Иные, ослабев, уже не рвутся в бой,
Мы узнаем твой гнев, отвергнуты тобой.
Зачем же созывать, коль нам прощенья нет,
На битву верных рать, бессилен наш обет.
Чтоб не погиб народ, грехи нам отпусти
И в этот страшный год помилуй и прости.
Сей агарянский меч сломи, о боже сил,
Чтоб всем костьми не лечь, чтоб всех не погубил.
От первых дней ты — спас, защита и покров,
Помилуй, боже, нас, услышь наш смертный зов.
За наш греховный путь такая нам судьба,
Но милосерден будь, вот страждущих мольба.
Пусть жала злых бичей, что свищут, нас губя,
Падут на палачей, не знающих тебя.
О, помоги своим, избавь нас от тягот,
За веру мы стоим, а нас неверный бьет…

ИЛИЯ Л. ЦРИЕВИЧ[99]

Ода Рагузе* Перевод Н. Познякова

Ты глаз дороже мне, Рагуза-родина!
Земли и моря, землю окружившего,
Дитя родное ты, родней колонии,
Дважды Рима наследье.[100]
О чем же лучшем мне молить, о лучшая?
Блаженная когорта небожителей
Да сохранит тебя на веки вечные,
Вознося непрестанно!
Ты умереть, ты сгинуть не позволишь мне,
Начальнику той зачумленной крепости,[101]
Где суша, море, воздух, все — зловоние
От болотной заразы.
Благая, возвратишь к себе ты Элия,
Воскормленника слабого и хворого,
Чтоб он опять, как Вакх в бедре Юпитера,[102]
У тебя возрастал бы.
Бежав от сил подземных и от гибели,
С рассказами к тебе приду я, радуясь,
Как Геркулесу — фессалийка чистая,[103]
Тезеид[104] — Эскулапу.

ШИШКО МЕНЧЕТИЧ[105] Перевод Е. Левашова

Посвящение[106]

Коль ты, читатель, вдруг взял песни эти в руки,
Будь весел твой досуг, не знай твой ум докуки.
А коль тебя они невольно чем-то ранят,
Терновник отклони — твоею роза станет.
Твори и сам, твори, что можешь, что по силам.
Ты волен: говори, что знаешь, с трезвым пылом.
Я об одном прошу — костей моих не трогай:
И так едва дышу, истерзанный тревогой.

«Кто рай спешит познать, взгляни на вилу эту…»

Кто рай спешит познать, взгляни на вилу эту:
Подобной не сыскать, хоть век ищи по свету.
Как в сладостном раю, в ее лице блаженство.
Взгляни — и жизнь свою славь это совершенство.
Пред этой красотой как удержать волненье?
Как сохранить покой? Как скрыть в глазах смущенье?
Коль вила что-нибудь промолвит, голос дивный
Наполнит сразу грудь отрадой неизбывной.

«Зачем так упорно лицо ты скрываешь?..»

Зачем так упорно лицо ты скрываешь?
Я раб твой покорный— ужели не знаешь?
Я назван поэтом молвой легкокрылой.
Ужель ты об этом, цветок мой, забыла?
Позволь же поэту быть рядом всечасно.
На дерзость не сетуй, цветок мой прекрасный.
Хвалу воздавая красе безупречной,
Как солнце, тебя я прославлю навечно.

«Не радость я пою, цветок благоуханный…»

Не радость я пою, цветок благоуханный, —
Я в песнях слезы лью, сражен сердечной раной.
Не проявляй к мольбам слепого безучастья.
Зачем печалюсь там, где так возможно счастье?
В честь вилы молодой как петь мне гимны страстно,
Когда мечтой одной живу — мечтой напрасной?
Желаньями горю, а сердце грусть сжимает,
Как розу, что зарю последнюю встречает.

«

ДЖОРЕ ДРЖИЧ[107]

«О время златое! Сколь ты быстротечно!..» Перевод В. Корчагина

О время златое! Сколь ты быстротечно!
Неужто с тобою прощаюсь навечно?
Как быстрое лето, ты сникло, увяло,
В душе моей света так мало, так мало…
О время веселья! Сколь ты быстрокрыло!
Ты сладкое зелье мне щедро дарило,
Но все, что светилось безбрежностью счастья,
Теперь обратилось во мрак и в ненастье.
О ты, время рая! Где, где твоя сила?
Иль власть чья-то злая тебя погасила,
Иль просто с дороги свернуло ты круто,
Чтоб жить без тревоги другому кому-то?..
О радости время! Не жду с тобой встречи:
Гнетущее бремя легло мне на плечи —
Грустна моя участь, горьки мои муки,
И смех и певучесть со мною в разлуке.
О время цветенья! И как же случилось,
Что стал словно тень я, что все омрачилось,
Что взор мой впервые померк от печали,
Что песни былые в устах отзвучали?
О ты, время счастья! За что ж это горе,
Что должен попасть я в бурливое море,
Над тьмою глубокой держась так некрепко
В ладье одинокой, бессильной, как щепка?
О время слепое! Куда ж забрело ты,
Оставив со мною лишь боль да заботы?
Я сам, видно, сохну сухоткой твоею —
И слепну, и глохну, и скорбно немею…

МАРИН КРИСТИЧЕВИЧ[108]

Письмо любимому в Стон Перевод И. Голенищева-Кутузова

Ты уверял меня, и нежен и влюблен,
Что только на три дня, не дольше, едешь в Стон.
Уж отцвела земля и минула весна,
Уж скошены поля, а я в слезах одна.
Достойно ль милый мой со мною поступил!
Я проклята судьбой, мне белый свет не мил.
Скажи, доколе ждать, напрасно глядя вдаль,
И море вопрошать? Утешь мою печаль!
Напрасно я платком всем лодочкам машу,
Покинув отчий дом, на узкий мол спешу.
О лилия моя, приди, мой белый цвет,
Вьюсь, как в кругу змея, — тебя, как прежде, нет.
О камень Купидон пусть стрелы разобьет,
Я знаю, другу он вернуться не дает.
Чтоб в белый парус твой попутный ветер дул
И чтоб простор морской тебя назад вернул,
Я призову богов: «Эол, приди скорей,
Владыка парусов и пенитель морей,
Услышь, Нептун седой, не преграждай пути,
Верни его домой, разлуку сократи!»
Внимательно читай, мой милый, письмецо,
Увидеть снова дай любимое лицо.
Как не цвести цветку без солнечных лучей,
Так жить я не могу без красоты твоей.

АНТУН БРАНЧИЧ*[109] Перевод Ф. Петровского

Венграм

* * *
Все вы, паннонцы[110], пока самовластно, управы не зная,
Каждый из вас у себя правит и властно царит,
Междоусобную брань разжигает в своей же отчизне
И ослабляет ее силу былую и мощь.
В прах повержен Таврун[111], покорилась Славония[112] турку,
Истр и Буда[113] уже рабское иго несут.
Общими силами вы не хотите в согласье сражаться!
Был бы Данубий тогда с Будою неодолим.
Что мне сказать вам, враги своей же великой державы,
Вам, о паннонцы, никем непобедимые встарь?
Тратить не надобно слов. Примером Греция служит.
Ясно: хотите вы все разом себя погубить.
* * *
Что раздираете вы своей же Паннонии тело,
Родину вашу и свой уничтожая народ?
Не выбивайтесь из сил: вот он, турок-тиран, перед вами!
Сможет он вас без труда всех уничтожить один.

К портрету Филиппа Меланхтона

Дюрер портрет написал Меланхтона[114] с великим искусством,
Только не дышит, молчит и неподвижен портрет.
Весь же облик его исполнен жизненной силы:
Явственно выражен здесь мужа божественный ум.
Шея, глаза у него и все лицо его в целом
Истинной жизни полны в образе этом немом.
Что ж, коль дыхания нет и движений в картине безмолвной,
Славного не завершил в ней живописец труда.

МАВРО ВЕТРАНОВИЧ[115]

Галион[116] Перевод Евг. Солоновича

Флот дубровницкий прекрасный —
Всех морей владыка властный,
Всех судов и всех флотилий,
Где б они ни проходили.
Кто же в этом усомнится,
Жизнью должен поплатиться,
Ведь святого Влаха[117] знамя
Гордо реет над судами.
Он над нами капитаном,
Он известен дальним странам,
И блестит его корона,
Как денница, с небосклона,
Возвестившая с восходом
Утро новое народам.
Судно каждое сравнится
С легкой златокрылой птицей,
Пролетающей проворно
Над поверхностью озерной.
Старики и молодые —
Все матросы удалые:
Волки с алчущими львами
Управляют парусами.
Им противен турок жалкий,
Как навоз, как грязь на свалке,
И когда врага встречают,
Парусов не опускают,
Принимая смерть без стона,
Рубятся ожесточенно,
Кровь из свежих ран струится —
Лишь бы славы не лишиться!
И в любой стране далекой
Запада или востока
Дубровчан достойных знают,
Короли их уважают.
Нет нигде морей закрытых
Для матросов знаменитых,
Бороздят любые воды
Корабли сынов свободы,
Что прославлены без меры
За защиту правой веры.
На чужбине ли, в отчизне —
Всюду счастливы их жизни
В посрамленье чужестранцам,
Паче всех — венецианцам.

ГАННИБАЛ ЛУЦИЧ[118]

Похвала Дубровнику Отрывок Перевод Е. Левашова

Дубровник, цели я не знаю величавей,
Чем воспевать тебя в твоей великой славе.
Дубровник, край отцов, часть милого предела,
Возникший в тьме веков, в века смотрящий смело.
Я рад тебе слагать хвалу нелицемерно,
До неба возвышать тебя, слуга твой верный,
Мой голос тих пускай, — я для тебя дерзаю,
Похвал не отвергай, что в честь тебе слагаю;
Пусть слышен он едва, но он звучит не ложно.
Правдивые слова отвергнуть невозможно.
Дубровник — горный дуб с могучею вершиной.
Взобравшись на уступ, стоит он над долиной.
Корнями он проник туда, где под землею
Питает их родник живительной водою.
Он испокон веков стоит неколебимо,
От северных ветров и от жары хранимый.
Как грозный богатырь, наперекор стихии
Разбрасывает вширь он ветви вековые,
А все, что вкруг растет, в тени его великой
Скрываясь от невзгод, — все немощно и дико:
Земля здесь так крепка, а корни здесь так хилы,
Что даже родника достичь у них нет силы.
Дубровник, разум твой и к истине стремленье
Несут тебе покой, и честь, и уваженье.
Ты только им одним обязан тем, что ныне
Стоишь неколебим, — и нет прочней твердыни.
Прельстясь твоим добром, твоей свободной долей,
Стал тот твоим врагом, кто сам живет в неволе.
Кто лживостью живет, кто немощен глазами,
Тот одного лишь ждет — чтоб свет померк над нами.
И властелин иной, что полон спеси гордой,
Тебя б хотел порой смирить рукою твердой.
Дубровник, наблюдай вокруг, рассудку верный,
Себя оберегай от зла, храни от скверны.
Всевышний, с высоты окинь Дубровник разом:
Во всем увидишь ты спокойствие и разум.
Как под плащом клинок, враг прячет озлобленье
И выжидает срок, чтоб сделать нападенье.
Но правдою тверда державная основа,
О правде никогда нельзя сказать худого.
Дубровник, твердо стой, смотри в глаза напасти,
Удел извечный твой — творить для граждан счастье.

Неизвестный итальянский гравер XVI в.

Всадник. Гравюра на дереве

ПЕТР ГЕКТОРОВИЧ[119]

Рыбная ловля и рыбацкие присказки Отрывок Перевод Ал. Ревича

Выйдя в полдень жаркий к берегу залива,
У рыбачьей барки повстречал я диво:
Чувствами богатых бедняков я встретил,
Пусть наряд в заплатах — был бы разум светел!
Нас всегда смущает вид простонародный,
Знайте — он скрывает разум благородный.
Нищета богата, — бог тому свидетель! —
В ней, как в недрах злато, скрыта добродетель.
Бедняков считаем мы ненужным сором,
Так что нищета им кажется позором,
Но, когда при встрече к беднякам снисходим,
Их простые речи мудрыми находим.
Кажется убогим их существованье,
Но даны немногим мудрость их и знанье.
Диоген когда-то был увенчан славой,
Жил он не богато — в бочке жил дырявой.
Персов победитель[120] знал величью цену,
Но познал властитель зависть к Диогену.
И сказал тогда я рыбакам смиренным:
«Что же, обладая опытом бесценным,
Вы свой дар таите? Братья, вы не правы!
Если знать хотите, вы достойны славы.
Разум ваш чудесен, он во все вникает,
Сладость ваших песен в сердце проникает.
Мне бы плыть беспечно с вами по просторам
И внимать бы вечно вашим разговорам».
И тогда Паское отвечал с поклоном:
«Вы со всей душою — к людям неученым.
Наше вам спасибо, вы добры без меры
К нам, крестьянам, ибо мы бедны и серы.
Не судите строго — знают даже дети:
Тех, чья жизнь убога, больше всех на свете».
Прекратив беседу, я сказал крестьянам:
«Приступить к обеду, кажется, пора нам».
Говорится слово — делается дело,
Варево готово, быстро закипело.
И когда вкусили мы горячей снеди,
Снова приступили к прерванной беседе.
Долго говорили про улов богатый
И о том, как плыли мы в ладье дощатой.
Я сказал: «Свершилось все, как мы хотели:
Море покорилось, волны отшумели.
Долго мы блуждали по морю седому,
Но опять пристали к берегу родному».

MAPИH КАБОГА[121]

Песнь о динаре Перевод Е. Левашова

Слушай речи эти, молодой и старый,
Как сейчас на свете властвуют динары.
Дьявол в преисподней так вершит делами,
Что динар сегодня — господин над нами.
Где динар — забыто сразу там о боге,
Правда там открыто брошена под ноги.
Ныне ум и мудрость не в цене, заметьте,
Потому что глупость царствует на свете.
Жалкая бездарность с хитростью бесчестной
Верность, благодарность гонят повсеместно.
Где к добру стремленье? Нет его в помине.
Дружба, уваженье — не найти их ныне.
С каждым новым утром — новые страданья,
Преданным и мудрым — разочарованье.
Ты слывешь ученым. Но коль ты в заплатах,
Будь хоть Соломоном, — нуль ты для богатых.
Муцием будь, Гаем,[122] бей врагов победно,
Храбрый почитаем… если он не бедный.
Кто сейчас полезен, тех не вспоминают.
А кто бесполезен — лаврами венчают.
О любви мечтаешь ты к земной богине,
Но ты нищ и знаешь: не полюбят ныне.
Люди в отношенье к беднякам едины:
Бедным лишь презренье и не лица — спины.
И друзья не знают ныне дружбы чистой, —
Кто дружить желает дружбой бескорыстной?
И любовь и верность позабыты, видно:
Всюду лишь неверность и обман бесстыдный.
Суд забыли честный, мир забыли сладкий,
Ныне повсеместно видим беспорядки.
Богатей ничтожный ныне всем владеет,
Думает — все можно, коль мошну имеет.
Будь ты глуп отменно, — если ты с деньгами,
Мудрый ты, почтенный, господин меж нами.
В лавках беспощадно грабят и воруют
И того, кто жадный, щедрым именуют.
Этим — уваженье, судьи к ним не строги,
А тебе — презренье, умный, но убогий.
Голос бедных страстный отклика не знает,
Бедного всевластный только презирает.
А осел шумливый, золотом набитый,
Глупый и спесивый, — всеми чтим открыто.
Деньги порождают зло на этом свете,
Все сейчас страдают, кто попал в их сети.

Против знати Рагузы[123] Перевод Евг. Солоновича

Страна вершин суровых и бесплодных.
Живет здесь варвар, злобен и жесток, —
Толпа глупцов, толпа лжецов негодных,
Где каждый добрых помыслов далек.
Ты, злейший враг деяний благородных,
Недаром этот край тебя привлек,
В котором летом — пекло, ад — зимою,
Где все богаты бедностью одною.
Здесь влезли псы в нарядные одежды,
Здесь, щеголяя в дорогих мехах,
Зажгли в себе тщеславные надежды
Мужланы наяву — князья в мечтах,
Почтенный вор, ученые невежды
И храбрецы, чей так отважен страх.
Светлейшие, вы даже в масках лживых
Останетесь гуртом овец паршивых!
Вы знатными кичитесь именами,
Но кто труслив и лжив, не знатен тот.
Вы знатными себя назвали сами,
Но подлостью любой из вас живет.
Кто с низменными не сумел страстями
Проститься, тот ничтожеством умрет.
Бревну какая польза в славословье?
(И это проглотите на здоровье.)
Вот благородства вашего основа:
Всех угнетать и жить чужим трудом,
Сдирать три шкуры с должника любого,
Лишь в доме хорохориться своем,
Иметь надменность — ничего другого,
И каждого считать себе врагом,
И, с голодом воюя, жить без хлеба,
К врагам своим причислив даже небо.
Читаешь ты с трудом и текст печатный,
А сделался советником, дурак,
Тебе латынь с volgare[124] непонятны,
Но ты уверен, что учен и так,
Что доктор ты, юрист, астролог знатный,
Что геометрия тебе — пустяк.
Как Демосфен красноречив порою.
Ты хвастаешь своею пустотою.
Не возразит никто, тебе внимая,
И не из уважения к тебе,
А потому, что, нрав твой алчный зная,
Никто не пожелает зла себе.
Готов бедняк сквозь землю провалиться,
Коль встретится ему такая птица:
Отдав поклон, бежит простолюдин,
Тебя завидев, Лютер и Кальвин.[125]
В твоей груди и месть и яд сокрыты,
Но ты отчета небу не даешь
За слезы вдов: мужья тобой убиты,
А в ком тебе нужда, так тот хорош;
Для достиженья самой грязной цели
Ты называешь честным подлеца
(Закон еретика Макиавелли),
А всех других тиранишь без конца.
Ты бровь дугою изгибаешь, словно
Законодатель славный из Афин,
Но ты своей не помнишь родословной,
Так я тебе открою, чей ты сын:
Был варваром отец твой, иноверцем
С клыками острыми, с жестоким сердцем.
Как ты, он благородный был синьор,
Который крал всю жизнь и сдох, как вор.
Ты скажешь: «Я, трудиться не умея,
Открыл торговлю — польза для людей».
Наверно, у подобного злодея
Советником какой-то иудей.
Свершенные тобою преступленья
Суд божий вывесть могут из терпенья,
Тогда придется, хочешь или нет,
За все грехи тебе держать ответ.
Зато теперь в судебном заседанье,
Per fas et nefas[126] слушая дела,
Кричишь: «Я умный, я имею званье!..»
По мне, произошел ты от осла.
Прочтя подчас из умных книг цитатку,
Ты хочешь ею скрыть ума нехватку.
Учись! Иначе, на свою беду,
В котел кипящий попадешь в аду.
Спроси тебя — не сможешь дать ответа,
Владеешь ли ты ремеслом каким.
Знакомого случайно встретив где-то,
Браниться тотчас начинаешь с ним —
Таков, безбожник, твой обычай скверный.
И здесь любой закон — слуга твой верный,
Ты все пороки воплощаешь сам,
Собой ты оскверняешь даже храм.
О знатности своей подумай снова:
Вся жизнь твоя проходит в грабежах.
Избавься от тщеславия пустого,
Родившегося на чужих слезах,
Доверься добродетели, тупица,
Тогда твой темный разум прояснится,
Сверни скорей с преступного пути,
Учти — иначе душу не спасти.
Стыдись кричать: «Я заслужил признанье…
Сенатор я, блюду законов свод!»
Ты глуп настолько, что не в состоянье
Пересчитать свой собственный доход.
Ты сам не знаешь, в чем твое призванье,
И вот в чужой забрался огород,
Без роздыха твердя как заведенный:
«Я знатный, следовательно, ученый».
Зависит все от вашего хотенья,
Про всех у вас подарок припасен:
Богатым — милость, бедным — притесненья,
Для слабых — брань, для сильных — льстивый тон.
Любой из вас готов на преступленья,
Едва заслышит где монеты звон.
Но вновь к словам вернусь, вам неприятным:
Никто из вас вовек не станет знатным!
Крестьянином был Цицерон ученый,
Был знатен Катилины римский род,[127]
Но Катилина умер осужденный,
А Цицерон снискал себе почет.
Пример берите с римлян, пустозвоны:
В ком светел ум, безмерно знатен тот.
А вы, расхваставшись, забыли сами,
Что ваша знатность выдумана вами.

МАРИН ДРЖИЧ[128] Перевод В. Корчагина

«Пусть блещут мгновенья улыбкой твоею!..»

Пусть блещут мгновенья улыбкой твоею![129]
Мои песнопенья бессильны пред нею:
едва ли сумею воспеть я, как надо,
атласную шею, твой стан, о отрада,
роскошность наряда, как луч, золотого,
распахнутость взгляда, пленительность слова —
ах, сердце, мне снова ты жжешь, о царица,
оно ль не готово тебе покориться?
Пускай же темница надежды напрасной
в мечтах озарится звездой твоей ясной —
алтарной, прекрасной, которой не стою;
ревнивой душою исплачусь, любя,
а душу открою, чтоб славить тебя.

Испей эту радость

Увы, наша младость с годами увянет,
И с нею и радость в минувшее канет.
И сад твой цветущий, и май твой бесслезный,
И душу мне жгущий твой взор двоезвездный,
И лик — лик богини, как сорванный цвет,
Уж гибнут и ныне… И вот мой совет:
Весны нашей чудо прекрасно, но кратко, —
Так пей же, покуда оно еще сладко,
Вдохни это счастье, испей эту радость,
Любовью и страстью возвысь свою младость!
Как дождик весенний, пройдут эти дни —
Лишь боль сожалений оставят они.

НИКОЛА ДИМИТРОВИЧ[130]

Николе Нале[131] Перевод Ал. Ревича

Строка, ты крылата, лети же к Николе,
Сожрал с ним когда-то немало я соли,
Лети же с приветом над славной Рагузой,
Любезной поэтам, взлелеянной музой.
Порой мы в такие уносимся дали,
Которых иные во сне не видали.
В далеких державах скитаюсь я ныне.
Дворцов величавых полно на чужбине.
Мне столько изведать пришлось в этих странах —
Всего не поведать и в книгах пространных.
Сегодня в стране я неведомой, новой,
Здесь рожи чернее икры осетровой;
Здесь силу и старый подчас сохраняет,
Посмотришь — кантары[132] шутя поднимает;
Здесь молодец ражий за трапезу сядет —
С подобной поклажей и лошадь не сладит;
Когда не хватает для выпивки денег,
Свой скарб пропивает мгновенно мошенник;
За выпивкой пищи глотает он горы —
Обжора почище любого обжоры.
В тех землях святыми считают безумных[133],
Толпятся за ними на торжищах шумных,
Они здесь персоны всех выше на свете,
Здесь бьют им поклоны и старцы и дети.
Диковин немало в земле этой странной:
Врата из металла, а ключ — деревянный,
Здесь люди порою к учтивости глухи:
Облают свиньею и отпрыском шлюхи.
Тебя лиходеи побьют между делом,
Беги поскорее — останешься целым.
Без чести, без сердца живут образины,
Любой иноверца предаст за майдины[134].
Тебя супостаты обманут открыто,
Здесь деньги лишь святы, а совесть забыта.
Налешкович славный, все это не диво:
Ведь силою главной здесь стала нажива.
Здесь можно порою нажиться не худо,
С набитой мошною уехать отсюда.
Венеция стала сильна и богата —
Не здесь ли стяжала Венеция злато?
Она посещает давно эти страны
И вдаль посылает галер караваны,
И грузит их, Нико, она не холстами —
Торгует гвоздикой, корицей, шелками.
Мы, друг мой, робеем в торговле недаром —
Совсем не владеем купеческим даром:
Тростник поставляем и лен басурманам,
Барыш уступаем купцам чужестранным.
Когда бы мы были немного лукавей,
Мы их бы затмили в богатстве и славе,
И мы б торговали тогда не впустую…
А впрочем, мой Нале, о чем я толкую!
Тебя бы о жизни хотел расспросить я:
Какие в отчизне случились событья?
Слыхал я: от мору страна пострадала,[135]
Погибло в ту пору сограждан немало.
Пускай наградит их наш бог-вседержитель
И примет забытых в господню обитель!
А коли с чумою ты справился черной,
С болезнью любою ты сладишь бесспорно.
Ты силой отмечен и ладно сколочен,
Как тис долговечен, и кряжист, и прочен.
Ведь четверть ягненка съедал ты, бывало,
В придачу цыпленка, жаркого немало,
С друзьями гуляя под сенью Парнаса,
Вином запивая горячее мясо.
Обижен судьбою, я горько заплачу,
Коль дружбу с тобою навеки утрачу.
Кто рифмой не хуже владеет, чем Матко[136],
И пишет к тому же так нежно и сладко?
Тревожусь о Матке: он в Стон перебрался —
В краю лихорадки живым бы остался!
Но тягостней муки, когда умираем,
Скорбя от разлуки с отеческим краем,
Плывешь на чужбину — и солнце не светит;
А Матко кончину с улыбкою встретит,
Он мир не покинет, останется здесь он,
Поскольку не сгинет краса его песен;
Поет для влюбленных он песни поныне,
Как пел Арион их, плывя на дельфине.[137]
Хоть дома бывают болезни жестоки,
От них умирают и здесь, на востоке.
Мне страны такие еще не встречались,
Где жизни людские два раза кончались;
Два раза кончаться захочет ли каждый —
Со светом прощаться приятно ли дважды?
Нас гибель — о, боже! — одна ожидает,
Кто раньше, кто позже сей мир покидает.
О Нико мой милый, ты знаешь прекрасно:
Избегнуть могилы живое не властно.
Я жив, и при этом здоров я покуда;
Здесь гибельно летом, а нынче нехудо:
Зимой расцветают поля и долины,
Плоды созревают, бобы и маслины,
Пройди по базарам: капусты, салату
Дадут, коль не даром, — за малую плату.
Ни глада, ни стужи здесь нет и в помине,
А в поле к тому же привольно скотине,
Баранина всюду жирна неизменно,
И льется в сосуды молочная пена,
В три гроша монету достань наудачу —
Получишь наседку и яйца в придачу,
И мелочи тоже на рынке достаток:
Динар — не дороже — голубок десяток.
Здесь сыра головки, там бочки сметаны,
На пыльной циновке огромные жбаны,
Здесь столько съестного всегда продается,
Лишь сала свиного купить не придется,
Огромнейшей рыбы цена — полдинара,
Вовек не уйти бы с такого базара!
Хлебов здесь пятнадцать за грош покупаем,
Два наших сравнятся с таким караваем.
Здесь сладостна даже вода из колодца —
В Рагузе не слаже вино продастся.
Всего не изложишь. Рассказ покороче
И то ты не сможешь дослушать до ночи.
Не край здесь, а чудо, с ним рай не сравнится;
Кто станет отсюда в могилу стремиться?
Я точку на этом поставлю, пожалуй,
Не медли с ответом, бродягу побалуй,
Матьело я тоже поклон посылаю.
(Он жив ли, о боже!) На этом кончаю.
Сей Александров град основан Македонцем,[138]
Здесь, Нале, твой собрат живет под жарким солнцем,
Здесь в тысячу пятьсот пятьдесят третий год
С тех пор, когда господь явил Христа приход,
В день теплый января на солнечном востоке,
С тобою говоря, писал я эти строки.

ДИНКО РАНИНА[139]

Дубровнику Перевод Евг. Солоновича

В страну итальянцев когда б терпеливо
Искал ты посланцев разумных на диво,
Способных лукавить, в суждениях — зрелых,
Чтоб каждый прославить, увидев, хотел их, —
Тогда бы ты славы заслуживал вящей,
Мой град величавый, над морем стоящий,
Который красою и честью сравниться
Сумел бы с любою латинской столицей.
Но ежели кто-то, приверженный к злату,
Поедет с охотой — но только за плату,
Про общее дело совсем забывая,
Открыто и смело напомню тогда я:
Достоин несчастий, обижен судьбою
Тот город, где власти — с пустой головою.

«Бери, человек, что захочешь, бери же!..» Перевод Ал. Ревича

Бери, человек, что захочешь, бери же!
Что делать! Свое нам дороже и ближе.
Ведь если бы взял свои горести каждый
И в общую кучу свалил их однажды,
Нам стало бы ясно, что мы оплошали,
Все горести наши с чужими смешали,
И каждый бы думал, забыв о покое:
Вернуть бы назад лишь свое — не чужое!

Тому, кто ничего не сделал, а хулит все чужое Перевод Евг. Солоновича

Мой ненавистник злой, ты, завистью взбешенный,
Написанное мной хулишь, неугомонный.
Пускай в стихах моих слова не сохранились,
Которыми других времен певцы гордились:
«О розочка моя, бесценное колечко,[140]
О девочка моя, влюбленное сердечко,
Веночек золотой, о ясное светило,
Покинут я тобой, меня ты разлюбила».
Упрям ты и не нов, а наше поколенье
Находит для стихов иные украшенья.
Как сад теряет вдруг цветочное убранство,
Ничто, ничто вокруг не знает постоянства.
И слов удел таков: ведь старыми умами
Ценилось много слов, почти забытых нами,
Которые ж теперь поэт искусный ценит,
Потомство, мне поверь, отвергнет иль изменит.
Весь этот мир, судьбе неведомой подвластный,
Все до конца в себе меняет ежечасно.
Так вот, чтоб избежать хулы певцов нещадной, —
Собравшись их ругать, подумай-ка изрядно.

ЮРИЙ БАРАКОВИЧ[141]

Славянская Муза Отрывок Перевод Ал. Ревича

Как верное чадо, ты должен по праву
Родимого града[142] поддерживать славу,
Отчизны былое ты помнить обязан,
Ты с этой землею, как с матерью, связан.
Нас мать породила, вскормила, и все же
Земли этой милой и мать не дороже,
Ведь женское бремя не длится столетье,
В известное время рождаются дети,
А лоно земное и после рожденья
Хранит все живое, все божьи творенья.
Адама когда-то земля породила
И вновь без возврата во чреве сокрыла.
Подумай же здраво, настрой свою лиру!
Прошла моя слава — верни ее миру!
Слагай свои песни, любовью пылая, —
В них дух мой воскреснет и слава былая.
Прославить дано мне отчизну родную.
Народу напомни, что я существую!
Хочу объясниться сегодня с тобою,
Не стану таиться, всю правду открою.
Я здешняя вила, славянская муза,
Но жизнь мне постыла и стала обузой.
В безвестности людям темней, чем в могиле,
Себя мы забудем, коль нас позабыли.
Я в нашей отчизне была знаменита,[143]
А ныне при жизни я всеми забыта.
Ты помнишь поэта Марулича славу?
Латинянам это пришлось не по нраву.
По годы промчались бесследно, и ныне
У нас помешались на школьной латыни.
Все музы стяжали бессмертные лавры:
Своих почитали и греки и мавры,
Поляки, тевтоны гордятся своими,
У нас же каноны заимствуют в Риме.
Язык свой ругая, сограждане наши
Твердят, что другая поэзия краше.
Но мы бы стяжали всемирную славу,
Когда б уважали язык свой по праву.

ДОМИНКО ЗЛАТАРИЧ[144]

«Сегодня тает снег, проснулся мир растений…» Перевод Ал. Ревича

Сегодня тает снег, проснулся мир растений,
И снова человек встречает день весенний,
Я к вам иду, луга, спеша навстречу той,
Что сердцу дорога, что блещет красотой.
Пусть ищет кто другой почет, богатство, славу,
А мне удел такой, признаться, не по нраву.
Под кровлею ветвей уснуть я был бы рад.
Где свищет соловей, не требуя наград,
Любимую мою его прославят трели,
Чтоб, вторя соловью, и горы зазвенели.
Глупцы! Вам не дано простую суть понять,
Что золото одно не может счастья дать.
Коль совесть нечиста, не пожелаешь трона,
Уж лучше нищета, чем царская корона,
Чем ты бы ни владел, — хотя бы всей землей, —
Не сладок твой удел, когда исчез покой.

ГЕРМАНИЯ

СЕБАСТИАН БРАНТ[145]

Изречения Перевод Л. Гинзбурга

Спрячь недовольство, хмурость, злость,
Когда к тебе приходит гость.
Радушьем теплым встреть его, —
Себя уважишь самого.
Коль сбился твой сынок с пути,
Не медли: розгу в ход пусти,
Сумевши вовремя постичь,
Что бьет больнее божий бич!
По правде, сын мой, поступай.
От истины не отступай.
И, в честности неколебим,
Ты будешь счастлив и любим.
Перед тобою — даль и ширь.
Так — в путь!.. Но деньги не транжирь!
Останешься без кошелька,
Вот и намнут тебе бока.
Смотри, не очень заносись,
С умом к удаче относись:
Какой бы ни нашел ты клад,
Все может бог забрать назад.
Порою глянешь на иных:
Добро промотано в пивных.
Разумен будь! Не лезь в кабак!
Живи по средствам! Только так!..
Взвесь, разгляди себя, проверь:
Кем был ты, кто ты есть теперь,
Куда ты будешь занесен?..
И ты — безгрешен. Ты — спасен!..

КОНРАД ЦЕЛЬТИС*[146] Перевод С. Апта

К матери пресвятой богородице — с мольбой о согласии среди князей Германии

Ты, о дочь небес, богоматерь-дева,
Мир вдохни в народ, распаленный злобой,
Чтоб немецкий край не сломило бремя
Мерзости нашей.
Чернь кипит, бурлит, разоряя слепо
Все, что не вконец разорили предки,
Стены городов укрепляет, пушки
К бою готовит.
Нам пойти б войной на свирепых турок,
С гордым Римом нам потягаться б в сече
Иль чужих князей потеснить бы к вящей
Славе германцев.
Нет, пуская кровь соплеменным братьям,
Руки мы свои оскверняем только,
Только лишь урон, дураки, себе же
Сами наносим.
Кто, гляжу я, шлем поспешил напялить,
Кто, гляжу, мечом замахнулся грозно,
Кто рычит, как зверь, потрясая палкой
Или секирой.
Тот, глядишь, из искр раздувая пламя,
Знай себе палит и, свинцом летучим
Воздух распоров, наполняет местность
Дымом и громом.
Угнан крупный скот, приуныли овцы,
Страшно им пастись. Лишь прядут ушами,
Как услышат гул, да дрожат, бедняги,
Мелкою дрожью.
Вот стоит в строю кольцевом пехота.
Сколько грозных лиц! Как сурова песня,
Что поют бойцы под глухой и дробный
Бой барабанов!
Пышет жаром конь, облаченный в латы,
Битву чуя, вдаль, белопенный, рвется,
Звонко ржет, взыграв, и копытом землю
Бьет в нетерпенье.
Всюду слышен стон матерей почтенных:
Слезы льют, клянут кровопийцу Марса.
Нынче этот гость северян изводит,
Завтра — богемцев.
Дева, ты внемли неустанным зовам,
Ты конец войне положи нелепой,
Мир нам дай, сплоти племена родные
Дружбой, любовью!
Рейнских лоз красу сбереги, опекой
Ты своей святой осчастливь предгорья
Альп, и славный Пфальц, и у волн дунайских
Пышные нивы!
Вот о чем тебя умиленно молим
В храмах, где горит благовонный ладан,
Где тебе хвалу воздаем и к небу
Гимны возносим.

К Аполлону, творцу искусства поэзии, — чтобы он пришел с лирой от италийцев к германцам

Ты, о Феб, творец звонкострунной лиры,
Пинд и Геликон возлюбивший древле,
К нам теперь явись, не отвергни нашей
Песни призывной!
Пусть придут с тобой баловницы музы,
Пусть поют, резвясь, под студеным небом.
Край наш посети, где неведом сладкий
Голос кифары!
Варвар, чьи отцы, космачи-мужланы,
Прожили свой век, о латинском лоске
Слыхом не слыхав, наделен да будет
Певческим даром,
Словно тот Орфей, что певал пеласгам,
Пеньем за собой увлекая следом
Хищное зверье, дерева с корнями,
Ланей проворных.
Ты, веселый гость, пожелал пустыню
Моря пересечь и, придя от греков,
Музам дал приют, утвердил науки
В землях латинян.
Так же, Феб, и к нам, как во время оно
В Лаций ты пришел, препожалуй ныне.
Грубый пусть язык, темнота людская
Сгинут бесследно!

О древности — гражданам Трира

Какая слава громкая цезарей
В камнях умолкла города вашего,
О Трира жители, которых
Мозель поит ледяной водою!
Как будто снова Рима развалины
Воочью вижу, глядя на эти вот
Колонны, портики, ворота
Или бродя пустырем убогим,
Где только остов царской хоромины
Теперь маячит кровлей, поросшею
Чертополохом, или купол
Ветки кустов к облакам вздымает.
Как хлам ненужный, глыбами мрамора,
Лежат, о жалость, прямо на улицах
Кумиры, чье величье только
В литерах гордых застыло ныне.
Порой увидишь где-нибудь в садике
Плиту надгробья с надписью греческой
Иль вдруг найдешь, гуляя в поле,
Холм безымянный, обломки урны.
Чего не смелет мельница времени?
Столпов Геракла медных как не было,
И мы со скарбом нашим тоже
В прах превратимся под небом вечным.

АЛЬБРЕХТ ДЮРЕР[147]

О плохих и хороших друзьях[148] Перевод Л. Гинзбурга

Тот, кто в беде бросает друга,
Когда тому живется туго,
Кто сердце не готов отдать
Тому, кто вынужден страдать,
Кто сам страдает безутешно,
Когда дела идут успешно
У друга первого его, —
Достоин только одного:
Неумолимого презренья!
Сторонник этой точки зренья,
Я не желаю предпочесть
Суровой искренности лесть.
Держаться надо бы подальше
От лицемерия и фальши,
Поскольку добрый друг не тот,
Кто перед нами спину гнет,
К уловкам прибегая лисьим!..
Но кто, в поступках независим,
Удачу иль беду твою
Воспримет также, как свою,
Кто за тебя горою встанет,
Не подведет и не обманет,
За то не требуя наград, —
Тот верный друг тебе и брат.
И этой верности сердечной
Ты сам ответишь дружбой вечной.

ТОМАС МУРНЕР[149]

Заклятие дураков Вступление Перевод О. Румера

Я белый свет исколесил
И потерял немало сил.
Терпел одни лишения,
Позор и унижения.
Я глаз ночами не смыкал.
Корпел и потом истекал.
Я исхудал, устал и сник,
Прочел тома мудреных книг.
Сносил нужду и муки,
Штудировал науки.
И вот за все старания
Узнал я заклинания,
Как сжить на вечные века
Со света орден Дурака.
Дураков полным-полно.
Беда! В глазах от них темно.
И куда ни сделай шаг,
Тут дурак и там дурак.
Их развез по всей земле
На дурацком корабле
Брант Себастиан… Доколе
Дуракам гулять на воле?
Их теперь на свете тьма,
Тех, что бог лишил ума.
Как вокруг ни погляди:
Дураков — хоть пруд пруди.
И вам, быть может, невдомек,
Что Брант и сам себя нарек
Дураком. Но кто ж умен,
Если вправду дурень он?
Но, видно, Брант не просто так
Признал открыто: «Я дурак».
Повел почтенный Себастиан
Свой корабль, как капитан.
И взял с собой в морской поход
Безмозглых дурней хоровод.
Средь них себя узнает всяк,
Кто вправду олух и дурак.
И Брант, что к дурням был немил,
Их всех позором заклеймил.
В злобе корчится тупица:
«Лучше б в землю провалиться».
Он лишится состоянья,
Чтоб избегнуть осмеянья.
Чтобы на глазах у всех
Не попасть в компашку тех,
Кто с времен былых веков
Носит званье дураков.
Сказал недаром Соломон,
Что ими свет заполонен.
Земля, что олухов не знает,
Где дурень хлеб не пожинает,
Счастливей испокон веков,
Чем та, где много дураков.
От них не жизнь — кромешный ад.
От них томится стар и млад.
Они несут страдания,
Но эти заклинания,
Которым обучился я,
От них избавят все края.
И враз покинет наш народ
Ленивых трутней глупый сброд.
Скрылись дурни под личиной,
Словно волки под овчиной.
Полон ими высший свет,
И дурак попал в совет.
Убирайтесь восвояси,
Дураки в поповской рясе!
Мы пролили много слез
Из-за вас, что Брант привез.
Я как-то видел простака,
Что, пожалевши дурака,
Его пригрел в глухую ночь.
Дурак беднягу выгнал прочь.
Гласят предания отцов
О том, как полчища глупцов,
Что арманьяками звались,
На нашу землю ворвались.
Но был недолог разговор.
Мы дали им такой отпор!
И с них содрали шкуру.
Пусть не воюют сдуру!
Но дурни прибыли опять.
И как нам повернуть их вспять?
И как изжить в конце концов
Рать лиходеев и глупцов?

Сатана-настоятель Перевод И. Грицковой

На свете есть одна страна,
Где службы служит сатана.
Он настоятель не простой.
Он прочь отринул крест святой.
И выкинул бесценные
Писания священные.
Пусть кто-то думает из вас,
Что небылица сей рассказ.
Но на земле, поверьте,
Есть пострашнее черти.
И каждый может в них узнать
Прелатов, княжескую знать.
Священник — тот мертвецки пьян.
Князь топчет пахоты крестьян.
Поляжет вся пшеница,
Коль князь с охоты мчится.
Они бесчинствуют и лгут.
Они вершат неправый суд.
Разбой, вино и битвы
Им слаще, чем молитвы.
И кто покуда не ослеп,
В монастырях узрит вертеп.
Пируют здесь прелаты,
Пороками богаты.
Где есть епископ иль аббат,
Царят бесчестье и разврат.
Что Библия, что Часослов?
Они разводят гончих псов.
И нищих подаянья
Идут на злодеянья.
Грошами бедняков полна,
Звенит церковная мошна.
Забыты паства и приход.
Но поднимается народ,
И лютые проклятья
Уже разносят братья.
Нечистой силы слугам
Воздастся по заслугам.
И будет им награда —
Позор и муки ада.

МАРТИН ЛЮТЕР[150] Перевод В. Микушевича

«Твердыня наша — наш Господь…»

Твердыня наша — наш Господь.
Мы под покровом Божьим.
В напастях нас не побороть.
Все с Богом превозможем.
Наш злой супостат
Свирепствовать рад.
Лукавый силен.
И нет ему препон,
И нет ему подобных.
Давно бы нам пришел конец,
Когда бы не подмога.
Грядет Он, праведный боец,
Святой сподвижник Бога.
Гонимым принес
Победу Христос.
Наш Бог-Саваоф,
И больше нет богов.
За Ним всегда победа.
Пускай вселенная полна
Исчадиями ада,
Нас не проглотит Сатана,
Не нам бояться надо.
Осилим его!
Князь мира сего,
Наш враг осужден.
Всесильный, рухнет он
От одного словечка.
Осталось только бы при нас
Навеки Божье слово!
Не пожалеем в грозный час
Имения мирского.
Берите в полон
Детей наших, жен!
Лишите всего!
За нами — торжество!
И царство будет наше!

Детская песня на Рождество Христово

Я к вам прямехонько с небес.
Узнал я чудо из чудес.
Услышьте, люди, весть мою!
Я говорю, и я пою.
Младенец девою рожден.
На благо вам родился Он.
Хорош Младенец до того,
Что всюду в мире торжество.
Он всем спасение принес,
Господь наш Иисус Христос.
Он пострадать за вас готов.
Очистит вас Он от грехов.
Блаженство даст Он вам в удел.
Отец небесный так велел:
И днесь и присно и вовек
Живи на небе, человек!
По всем приметам это Он:
Беднее не сыскать пелен.
В убогих этих яслях Тот,
Кто на Себе весь мир несет.
Отныне радость наша — в Нем.
За пастухами в дверь войдем!
Приносит счастье Он один,
Благословенный Божий сын.
Ах, сердце, верь моим глазам!
Кто это в бедных яслях там?
Младенец этот, милый нам,
Христос, Господь, Спаситель сам.
Привет, желанный гость, привет!
Не презирая наших бед,
Нисходишь к нашим Ты грехам.
За это чем Тебе воздам?
Господь, начало всех начал,
Творец вселенной, как Ты мал!
Осел и вол траву жуют.
У них в кормушке — Твой приют.
Однако даже целый свет,
Где самоцветам счету нет,
Весь мир, где столько звезд блестит,
Христа-младенца не вместит.
Ни бархата, ни багреца…
Охапка прелого сенца.
Но Ты, Небесный Царь, на нем
Во всем величии Своем.
Христа всем сердцем узнаю.
Явил Ты правду мне Свою.
Богатство, слава, блеск мирской —
Ничто, Господь, перед Тобой.
Войди в меня, Спаситель мой,
Как возвращаются домой.
В смиренном сердце — Твой покой!
Нет, не расстанусь я с Тобой.
Не ведать мне печали впредь!
Я буду прыгать, буду петь.
Я в ликовании святом
Слагаю сладостный псалом.
Пою о Боге всеблагом,
О Божьем сыне дорогом.
Все войско райское поет,
Нам возвещая Новый год.

«Из глубины моих скорбей…»

Из глубины моих скорбей
К Тебе, Господь, взываю.
Слух преклони к мольбе моей.
Я в муках изнываю.
Когда за первородный грех
Ты будешь взыскивать со всех,
Кто на земле спасется?
В небесном царствии Твоем
Лишь благодать всевластна.
И даже праведным житьем
Кичимся мы напрасно.
Не с горделивой похвальбой,
А со смиренною мольбой
Обрящешь милость Божью.
На Господа надеюсь я, —
Не на свои заслуги.
Зовет Его душа моя
В земном своем недуге.
Не нужно мне других наград.
Мой самый драгоценный клад —
Святое слово Божье.
И пусть продлится долго ночь,
И снова на рассвете
Под силу с Богом превозмочь
Сомненья злые эти.
Иаковлев завет храни,
Который нам в былые дни
Дарован духом Божьим!
Пускай, блуждая наугад,
Мы нагрешили много,
Простится больше во сто крат
Тому, кто помнит Бога.
Бог — пастырь добрый. Бог спасет
Заблудший, грешный Свой народ
От всяческих напастей.

УЛЬРИХ ФОН ГУТТЕН[151] Перевод С. Апта

«Сегодня правда спасена…»

Сегодня правда спасена,
Сегодня ложь посрамлена.
Спасибо господу скажи
И слух свой не склоняй ко лжи.
Да, правда попрана была,
Но верх, гляди, опять взяла.
Хвали же тех, кто столько сил
На это дело положил,
Хотя служение добру
Иным совсем не по нутру.
Попы-прохвосты — за обман.
Так вот, я честных христиан
Прошу вранья не слушать впредь
И делу общему радеть.
Не бог ведь папа, если он,
Как все, скончаться обречен.
Ах, немцы, вот вам мой совет:
Назад — ни шагу! Поздно. Нет
Для вас обратного пути.
За то, что вас вперед идти
Я призывал, наград не жду,
И пусть я попаду в беду,
Лишившись помощи, — клянусь,
От правды я не отступлюсь!
Пусть предо мною лебезят,
Пусть мне анафемой грозят,
Пусть меч заносят надо мной —
На свете силы нет такой,
Чтобы сломить могла меня,
Хоть плачет мать моя, кляня
Тот день, когда решил начать
Я это дело. Полно, мать,
Оно пойдет! А если бог
Судил ему короткий срок, —
Что ж, тут обратных нет дорог.

Новая песнь господина Ульриха фон Гуттена

Я шел на это смело.
Я знал, на что иду.
И пусть я начал дело
Себе же на беду.
Не о себе,
А о судьбе
Страны своей радею,
Хотя твердят,
Что я лишь рад
Попам намылить шею.
Твердите что угодно —
Все вздор и болтовня.
Будь лжец я, всенародно
Хвалили бы меня.
А я не лгал,
Я не молчал
И вот в изгнанье ныне.
Ну что ж, вернусь,
Не заживусь,
Надеюсь, на чужбине.
Мне милости не надо:
За мною нет вины.
Ни жалость, ни пощада
Мне, право, не нужны.
Нет, пусть дадут
На честный суд
Мне выйти для ответа.
Припрет нужда —
Они тогда
Решатся и на это.
Такое уж бывало,
Что все менялось вдруг
И кто брал верх сначала,
Проигрывал на круг.
Пожар, глядишь,
От искры лишь
Иной раз и займется.
Паду ль в бою
Иль устою —
Но я решил бороться.
Сознанье мне поможет,
Что честен был мой путь,
Что враг меня не может
В корысти упрекнуть,
Что и врагу
Сказать могу:
Я вел себя достойно.
Я не юлил
И не хитрил,
Душа моя спокойна.
Но если правды слово
Для немцев звук пустой
И нация готова
Вредить себе самой —
Как ей помочь?
Тут выйти прочь
Мне из игры пристало.
Что ж, удалюсь,
Конца дождусь,
Коль заварил начало.
А что задать мне перца
Грозит придворный сброд —
Плевать! Спокойно сердце,
Хула врага не в счет.
Итак, за мной
Бросайтесь в бой,
Ландскнехт и рыцарь, вместе —
Чтоб Гуттен жил
И победил,
К своей и к вашей чести.

БУРХАРД ВАЛЬДИС[152] Перевод И. Грицковой

О крестьянине и боге Геркулесе

Мужик, не ведая тревоги,
Однажды ехал по дороге.
Все б хорошо, но вот с разбега
В канаву съехала телега.
Крестьянин просит у небес:
«О, помоги мне, Геркулес!
О, если б мне всесильный бог
Отсюда выбраться помог!»
Но голос с неба отвечал:
«Глупца такого не встречал.
Сидишь, покорно ждешь чудес.
Уж лучше б ты с телеги слез.
Телегу поднял, а потом
Кобылу отхлестал кнутом.
И, если сделал все, что мог,
То жди — теперь поможет бог».

О моряке и воре

Однажды в путь я поспешил
С товаром в Ригу и решил
Поплыть туда на корабле.
Я мог бы ехать по земле,
Но этот путь (я твердо знал)
Меня бы скоро в грусть вогнал.
Толпился на корме народ.
Сновал меж нами всякий сброд.
Ведь поговаривают так,
Что будет рад любой моряк
С собою вора прихватить —
Он может много заплатить
(Но я об этом не тужил).
Вот наконец корабль отплыл.
Вдруг у Шотландских берегов
Поднялся шторм до облаков.
За валом возвышался вал.
И ветер парус разорвал.
Повсюду стоны, крики, вой.
И чернота над головой.
Волна людей сбивала с ног.
«О, помоги, всесильный бог! —
Моряк что силы закричал. —
Не ты ли жизнь нам даровал?
Друзья, молитесь! Час придет —
Нас бог от гибели спасет».
И лютый страх людей сковал.
Тут каждый на колени встал.
И все стали молиться богу,
Призывать его на подмогу.
Бушует шторм, за валом вал.
Моряк, как мог, всех утешал.
Так он по палубе ходил…
Его немало удивил
Вид одного мужчины —
Тот и не знал кручины.
Он в стороне от всех стоял
И тихо песню напевал.
«Ему не страшен шторм и тьма,
Должно быть, он сошел с ума.
Но я спросить его решусь:
«Скажи мне, что же ты за гусь,
Что смерти не боишься?
Иль смелостью кичишься?»
«В мои дела — не суй-ка нос.
Но есть ответ на твой вопрос.
Всю жизнь я краденым кормлюсь,
И умереть я не боюсь.
Коль твой корабль пойдет ко дну,
Я все равно не утону.
Пусть шторм, пусть ветер. Все одно!
Нет, мне другое суждено:
Моя погибель — плаха.
Так что ж дрожать от страха?»

ГАНС САКС[153]

Шлаураффия Перевод И. Грицковой

Шлаураффия — так названа
Необычайная страна,
Лежащая от нас к Востоку,
От рождества неподалеку.
Желающий туда попасть
Вовсю пускай разинет пасть,
Большую раздобудет ложку
И постепенно, понемножку,
Бесстрашно двигаясь вперед,
В горе пшена проест проход.
Не так вкусна гора пшена,
Зато Шлаураффия вкусна.
Дома там просто бесподобны —
Они поджаристы и сдобны,
А возле дома на порог
Кладут рассыпчатый пирог;
Окошки там из рафинада,
Булыжники из мармелада,
Плетень, сплетенный из колбас,
Щекочет нос, ласкает глаз.
Вино сухое из колодца
Бродяге прямо в глотку льется,
Как будто он — великий князь;
Мечтает жареный карась,
Вися в лесу на ветке ели,
Чтоб все его скорее съели;
На соснах там висят не шишки,
А соблазнительные пышки;
Там на столбах не фонари,
А сливочные сухари;
Не черепица там, не дранки
Лежат на крышах, а баранки;
Там среди города река
Струит потоки молока,
В которое валятся с неба
Душистые краюхи хлеба.
Там рыбки плавают в пруду,
Забравшись на сковороду,
Шипят и, жарясь без огня,
Пищат: «Рыбак, поймай меня!»
Там среди красочной натуры
Летают жареные куры,
А жареные каплуны
На вкус особенно нежны:
Лентяям в рот они влетают
И, неразжеванные, тают.
Петух, крича «Кукареку!»,
Там носится с ножом в боку
На случай, если кто захочет
Отрезать от него кусочек;
И у свиньи в спине ножи:
Отрежь — на место положи.
Как яблоки, висят на ветке
Крестьяне — взрослые и детки;
Созрев, спадают мужики
С деревьев прямо в башмаки.
Кобыла там, секрет достатка,
Несет яиц по три десятка;
Там фиги делает ишак;
Там вишни собирают так:
Сидят на корточках ребята,
В руках у каждого лопата.
Там есть волшебный родничок:
Помылся древний старичок,
Утерся ветхим полотенцем,
Глядишь — он, снова став младенцем,
Посасывает карамель.
Из лука там стреляют в цель;
Тому награда достается,
Который больше промахнется.
А в беге первым будет тот,
Который позже всех придет.
Пастух пасет там не баранов,
А вошек, блох и тараканов.
Там деньги зашибать — пустяк:
Кто дрыхнуть день и ночь мастак,
За сутки получает пфенниг.
Там тунеядец и мошенник
Богаче всех во много крат.
Там проиграться каждый рад:
Продутое вернут обратно,
Умножив сумму троекратно.
Там возвращающих долги
Всегда преследуют враги;
Того же, кто большого долга
Платить не хочет очень долго,
Там поощряет правый суд,
Для плута не жалея ссуд.
Там суд и ложь в законном браке,
Награды платят там за враки;
За ложь поменьше платят грош,
И плапперт — за большую ложь.
За рассудительное слово
Людей карают там сурово,
Кто работает, тому
Грозят, что заточат в тюрьму.
Кто честен и богобоязнен,
Не избежит позорной казни.
Кого же в этом крае чтут?
Того, кто лизоблюд и плут.
Кто признан первым их лентяем,
Тот государем избираем.
Кто дик, невежествен и зол,
Обороняет их престол
Своею заячьей отвагой.
А машущий колбасной шпагой
В сословье рыцарей введен.
А тот, кто жалок и смешон,
Кто жрет и пьет за спинкой трона,
Тот получает сан барона.
Кто туп, и глуп, и сукин сын —
Тот в этом крае дворянин.
Так вот, не забывайте, братцы:
Хлыщи, обжоры, тунеядцы,
Лентяи, плуты — все найдут
В стране Шлаураффии приют.
Ее в былые годы предки
Придумали, чтоб наши детки
Боялись в этот край попасть, —
Боялись врать, грубить и красть,
Быть лоботрясом и обжорой…
Шлаураффия — страна, в которой
В любое время место есть
Для тех, кто любит спать и есть.
Трудитесь! Мир не будет раем
Для тех, кто хочет жить лентяем.

Крестьянин и Смерть Перевод А. Энгельке

Крестьянин бедный полон дум:
Ему понадобился кум.
Он было в путь, но к воротам
Подходит вдруг всевышний сам
И вопрошает: «Ты куда?»
«Да кум мне нужен, вот беда!»
«Возьми меня», — господь в ответ,
Но мужичонка молвит: «Нет!
Ты делишь блага кое-как:
Один — богач, другой — бедняк!»
Идет навстречу Смерть: «А я
Не подойду ли в кумовья?
Коли меня захочешь взять,
То научу я врачевать,
И вскорости ты — богатей!»
«Коль так, нет кума мне милей!»
Вот и дитя окрещено.
Смерть куманьку твердит одно:
«Придешь к больному — так гляди,
За мною только и следи!
Коль в головах я у больного,
То ждать ему конца худого,
Но коли я в ногах стою,
Поборет он болезнь свою».
Раз заболел мужик богатый.
Пришел наш лекарь, кисловато
Взглянул, ответил на поклон,
А сам на кума — где же он?
Глядит — а он в ногах стоит.
Больному лекарь говорит:
«Дай мне двенадцать золотых,
И ты здоров». — «Не жаль мне их!»
Мужик поправился, и вот
О лекаре молва идет,
А тот знай лечит — всякий раз
Лишь с кума не спуская глаз:
Кум в головах — больной не встанет,
В ногах — опять здоровым станет!
Разбогател наш врач: за ним
Лишь посылают за одним.
Чрез десять лет — увы и ах! —
Смерть уж у кума в головах
Стоит и речь к нему ведет.
«Теперь настал и твой черед!»
Но лекарь просит погодить:
«Дай мне молитву сотворить!
Вот «Отче наш» прочту, — тогда
Уйду с тобою навсегда!»
Согласна Смерть: «Пусть будет так!»
Молиться принялся бедняк.
Но только первые слова
Он произнес едва-едва…
И этак молится… шесть лет:
Конца молитве нет как нет.
Смерть выбивается из сил:
«Ну, как? Молитву сотворил?..»
Смекнув, что тут обойдена,
Прибегла к хитрости она:
Прикинулась больной тотчас
И у порога улеглась,
Кричит: «Ах, лекарь! Я в огне!
Лишь «Отче наш» поможет мне!»
Прочел тут врач все до конца —
А Смерть скрутила молодца
И молвила: «Попался, брат!..»
Недаром люди говорят:
От смерти не уйти. Придет
И Ганса Сакса заберет.

О Виттенбергском соловье, чья песнь слышна теперь везде Перевод В. Шора

Проснитесь! Утро настает!
Я слышу: соловей поет
Среди листвы в лесу зеленом;
Несется трель по горным склонам,
Звенит в долинах, ночь гоня,
И возвещает царство дня.
Заря восходит золотая,
И солнце, тучи разгоняя,
На землю шлет свои лучи.
Луна, сиявшая в ночи,
Теперь бледнеет и тускнеет
И власти больше не имеет
Над стадом жалобным овец,
Которых страшный ждал конец.
* * *
Страдает от попов народ,
Не перечесть его невзгод:
Зимой и летом гнет он спину,
Чтоб отдавать им десятину.
Коль не заплатишь — проклянут,
Изгонят, свечи вслед швырнут,
Другим чтоб было не повадно;
Трудиться разве не досадно
Крестьянину по целым дням,
Чтобы поповским холуям
Сидеть в трактирах было можно,
Кутить и пьянствовать безбожно?
Есть у попов про всех товар —
Лишь покупай и млад и стар!
Известно — каждый поп и инок
Дом божий превращает в рынок:
Дают реликвии доход,
А главное — в церквах идет
Продажа индульгенций бойко.
Вот что и есть овечья дойка!
Толпа церковников жадна:
Привыкнув грабить издавна,
Живя бессовестным обманом,
Церковник ловко лжет мирянам:
За мощи выдав зуб быка,
Он им притронется слегка
К болящему — и дань сбирает.
Мирян церковник уверяет,
Что в братства надо им вступать
И чинш исправно отдавать.
Поистине — в алчбе неистов
Любой из братии папистов;
Они из края в край пешком
Бредут — всегда с большим мешком,
В котором индульгенций ворох,
С крестом, с хоругвями, и хор их
Звучит везде: «Спасенье тут!
Чистилища же избегут
И те на небо будут взяты,
Кто по природе тороваты.
Монета звякнет — ты спасен!»
Тот, кто нанес другим урон
И приобрел добро нечестно,
Благодаря им, как известно,
Выходит из воды сухим.
Всех обирает папский Рим
С настойчивостью и упорством.
Вот что зову я шкуродерством!
Епископов я до поры
Не поминал, а их дворы
С нотариусами, с писцами,
Глумящимися над истцами,
Что правосудья ищут там,
Отнюдь не безразличны нам.
Ведь здесь супругов разлучают,
Насильно браки заключают,
На бедняков наводят страх,
Честят, разносят в пух и прах:
Ах, еретик! Ах, еретичка!
В день постный смели съесть яичко!
Немедленно их отлучить!
Не жди того, чтоб облегчить
Здесь согласились наказанье:
Напрасно издавать стенанья,
О снисхождении моля.
Охотой потравлять поля
И прочие творить бесчинства,
Всемерно поощряя свинства
Своих наемников-солдат,
Что грабят всех людей подряд,
И вкупе с челядью разбойной
Вести бесчисленные войны,
Потоки крови проливать,
Людей нещадно убивать,
Сжигать их мирные жилища
И оставлять лишь пепелища
Там, где недавно жизнь цвела —
Вот вам епископов дела!
Не значит ли то — жрать овечек?
Ягненок у волков ответчик
За ненасытный голод их;
Но часто и волков самих
Мы под овечьим зрим обличьем;
Овец так поудобней стричь им.
Но жадность волка выдает,
И всяк его опознает.
* * *
Нет хищников жадней и злее.
Теперь на очереди — змеи,
Или, иначе говоря,
Монахи. Племя их не зря
Веками кровь из нас сосало:
За деньги, яйца, свечи, сало,
За уток, кур, сыры, масла
Творили добрые дела
У нас монашеские братства —
На том и нажили богатство!
Повадки их теперь ясны:
Пустые выдумки и сны,
Нелепейшие измышленья
Нам выдают за откровенья,
А так как освятил их Рим,
Выходит — надо верить им
И не скупиться на монету!
Что в баснях этих правды нету,
А есть один обман и ложь,
Не так-то сразу и поймешь!
Вот и заводят понемножку
Тебя на скользкую дорожку.
Чтоб от Христа ушел ты прочь
В безверье иль — что то же — в ночь…

ЭРАЗМ АЛЬБЕР[154] Перевод И. Грицковой

Об одном отце и его сыновьях

Есть расположенный в лесах
Над Рейном город Андернах,
И жил в том городе купец, —
Он был удачливый отец,
Родивший много сыновей;
Однажды он семье своей —
Немногословен, мудр и строг —
Сравненьем преподал урок:
«Мои любимые сыны,
Пока вы будете дружны,
Пока меж вас не будет ссор,
Пока вы все, как до сих пор,
Стоите твердо друг за друга, —
Вам не придется слишком туго.
Но если в злополучный час
Позволите поссорить вас
И в стороны себя развесть, —
Тогда погибнет все — и честь,
И дом, который мною нажит,
Как эта притча вам покажет».
Вручил он веник сыновьям,
Сказав: «Сломайте пополам!»
Старался каждый, как умел,
Но веник был упруг и цел.
Никто сломать его не мог.
«Сынки, запомните урок:
Пока тесьма на нем крепка,
Ничья могучая рука
Вреда не причинит ему».
Но развязал старик тесьму
И всем по прутику раздал.
И каждый без труда сломал
Ему врученный тонкий прут.
Старик сказал: «Вот так и тут!
Тесьмою стянутые туго,
Стоят все прутья друг за друга.
Не ослабляйте же тесьму,
Живя в отеческом дому.
Вражду не допускайте в дом,
Построенный с таким трудом.
Вражда безжалостна, как зверь,
Она вас выгонит за дверь».

Мораль

Concordia res parvae crescunt,
discordia maximae dilabuntur (Salustius).
Согласье нам богатство копит,
А несогласье сразу топит.

Об осле, ставшем Папой

В Ионии есть город Кума,
Где в оны дни у толстосума
Большая мельница была,
При ней старик держал осла,
Который, не любя трудиться,
Сбежал из Кумы за границу;
Бредя пустыней, тот осел
На шкуру львиную набрел,
Нагромоздил ее на плечи
И принял облик человечий.
«Несчастный мельник, трепещи
И сам свои мешки тащи!
Нет, мельник! Я отныне мельник,
А ты — ворочайся, бездельник!
Тебя беру я в батраки;
А ну, тащи мои мешки!
Нет, досадил ты нам, скотинам, —
Я лучше буду дворянином.
Чем я не герцог? Чем не князь?
Таких не знал ты отродясь!
Ну что, перекосилась харя?
Я буду выше государя!
Эй, поглядите на меня!
Красив, могуч… Кто мне ровня?
У кайзера без промедленья
Я отберу его владенья,
Пускай вельмож терзает страх,
Пускай они падут во прах.
Сам кайзер пусть меня боится
И пусть целует мне копытца!
И днесь и присно мне, ослу,
Пускай возносит он хвалу!
Всех попирая львиной лапой,
Над кайзером я буду папой!»
Тут все умолкли, присмирев,
И стал осел — завзятый лев.
Он овладел святейшим троном
И подчинил своим законам
Священников; он, самодур,
Спускает с них по восемь шкур:
Попам он запрещает браки,
И вот прелаты, как собаки
(На передок-то каждый слаб),
Кидаются на бедных баб,
Бахвалясь перед всей округой;
А если со своей супругой
Застигнет муж духовника,
То мужу и намнут бока, —
Попы несчастного ославят
И каяться еще заставят.
Так власть святейшего осла
Несчастье людям принесла.
Кто нарушает пост великий?
Придется худо горемыке!
Яичек, масла хочешь? Нет,
На них теперь лежит запрет.
Сыр? Молоко? Забудь об этом,
Все это подлежит запретам.
Всё под ослом — стол и престол.
Владыка христиан — осел.
Все государи всей Европы —
Его покорные холопы,
Все бьют обманщику челом
И смирно ходят под ослом,
Который правит ими строго,
Как будто он — наместник бога.
Всем продает в раю места
Уполномоченный Христа…
Так над вселенной власть обрел
Владыка христиан, осел.
Не странно ли? В обличье львином
Осел стал грозным властелином.
Ты скажешь, это басня? Нет!
Прошло, мой друг, шесть сотен лет,
Как Иисус за правду нашу
Испил мучительную чашу, —
И вот, мечтавший отдохнуть,
Осел пошел в далекий путь
И, львиную напялив шкуру,
Другую приобрел фигуру.
Он одурачил целый свет
И девятьсот двенадцать лет
Тянулось это представленье.
Но как-то всем на удивленье
Разумный человек, едва
Взглянув на правящего льва,
Довольного своей наживой,
Вдруг догадался: он фальшивый!
Под гривою, которой лев
Потряхивал, рассвирепев,
Людские потрясая души,
Ослиные торчали уши;
Смекнув немедля, в чем тут суть,
Он тихо стал за них тянуть,
И все увидели в натуре
Осла-злодея в львиной шкуре.
Тут шкуру он с него совлек,
Осел же в огорченье слег.
Все стало ясно христианам,
И разнеслось по разным странам,
Стонавшим под фальшивым львом,
Что оказался лев — ослом.
Как только шкуру льва спалили,
Еще недавно бывший в силе
Святейший господин осел
Внезапно оказался гол;
Расстался с оболочкой тленной
Могущественный царь вселенной.
Того ж, который мудро нас
От гнусного тирана спас,
Который, мужественный воин,
Великих почестей достоин
(Хоть он и скромен выше мер),
Который нам явил пример,
Как свергнуть Гога и Магога,
Как верить в истинного бога,
Как уничтожить ложь и блуд —
Мартином Лютером зовут.
Он нам явил господне слово,
Чтоб никогда лукавый снова
Не отвратил нас от креста.
На том — благодарим Христа.

ГЕОРГ РОЛЛЕНХАГЕН[155]

Полевая мышь идет в гости в город Перевод И. Грицковой

Случилось это как-то в ночь,
Когда никто поспать не прочь.
Дремали птички на ветвях.
Форель не плавала в ручьях
(Она спала на дне реки).
Заснули звери и жуки.
Луна на небе засверкала,
И землю тишина сковала.
И вот, когда все в мире спят,
Две мыши у ворот стоят.
Пред ними каменный забор.
Закрыты двери на запор.
Но только сторожа заснули,
Как эти мыши прошмыгнули
В щель под забором, а потом
Они в большой прокрались дом.
Хозяин дома крепко спал.
Он целый вечер пировал,
С гостями много ел и пил.
Так день за днем он проводил.
А на столе — вот благодать!
Чего там только не сыскать!
Фисташки из заморских стран,
Гусь и зажаренный баран,
Изюм, фазаны и жирна
В огромном блюде ветчина.
Ковриги, сахар, виноград
И пироги кругом лежат.
Кувшины с пивом и вином.
Весь стол завален серебром…
И все, что на столе лежало,
Тех мышек очень привлекало.
Никто заметить их не мог.
Они на стол скорее — скок!
Гуткезхен — городская мышь.
Ее ничем не удивишь.
Варнфрида — полевая мышка
(Она ужасная трусишка).
И тут Гуткезхен говорит!
«О гостья! Все, что здесь лежит,
Хочу тебе я подарить.
О нет! К чему благодарить!
Не надо. Лучше поживей
Наешься вдоволь и попей!»
Варнфрида только: «Ах» и «Ох».
«Да этот стол совсем не плох.
Какая вкусная еда!
Вот это жизнь! Вот это да!
Какой божественный паштет!
Какое множество конфет!»
И снова только «ох» и «ах».
«Как можешь жить ты на полях?
Питаться лишь одним зерном?
Я часто думаю о том, —
Гуткезхен молвит, как царица, —
Здесь можно только подивиться!»
И тут внезапно пробудился
Хозяин дома. Он напился
Сегодня здорово, и вот
Болят и сердце и живот.
Так где ж его былая сила?
Ему мерещится могила,
Не может он ни сесть, ни встать…
И он от страха стал кричать:
Ему до смерти два шага!
Бегут служанка и слуга…
Свою жену позвать он просит:
«И где ж ее, дуреху, носит?»
Но вот, заботлива, нежна,
К нему бежит его жена…
Она дрожит. «Мой дорогой!
Я отпою тебя водой!
Господь да не оставит нас!»
И слезы катятся из глаз…
…Повсюду шум и суета.
Смела Гуткезхен, да и та
Бежит в нору, забыв с испугу
Свою любимую подругу.
Но час прошел, прошел другой,
И вновь царит кругом покой.
Две мыши встретились опять.
«Давай продолжим пировать, —
Гуткезхен говорит Варифриде, —
Ты на меня не будь в обиде!»
Пищит Варнфрида и вздыхает:
«Скажи, и часто так бывает,
Что в доме все идет вверх дном?»
«Да, да. Скандалы день за днем.
Хозяин всякий раз кричит.
Но возрастает аппетит,
И все вкуснее кажется,
Когда скандал уляжется».
На что Варнфрида отвечала:
«Я часто в поле голодала
И мокла под дождем. Но все же
Мне тишина всего дороже.
Я шум и крик не выношу.
Сейчас же в поле поспешу,
Пока светать не стало.
Прощай! Я побежала!..»

ИОГАНН ФИШАРТ[156]

Царь и блоха Перевод И. Грицковой

Рассказывает вошь:

Блоха, рассказать мне тебе разреши
О жизни одной неприметной вши.
К ней, представь себе, были внимательны
Лица, которые крайне влиятельны.
Однажды один император славный
Велел подавать свой камзол исправный.
Вдруг камердинера бросило в дрожь —
Он на камзоле заметил вошь.
Несчастный от страха совсем зачах.
Теперь не сносить головы на плечах.
И, поправляя кружево манжетное,
Движение сделал он еле заметное.
Снял с рукава рыжеватую вошь,
Но императора не проведешь.
Жизнь камердинера на волоске.
«Что же ты держишь в правой руке?»
В крови от стыда разгорелся огонь.
Как он боится разжать ладонь!
В последней надежде на чудеса
Молит о помощи он небеса:
«О, ниспошли мне, господь, милосердие
За все мое рвение и усердие!»
Он раскрывает ладонь. И что ж?
Император смеется, увидев вошь.
«Значит, и мне даровал господь
Всего лишь навсего тленную плоть.
Пусть я сижу на высоком троне,
С жезлом в руке, в золотой короне!
Как ни старайся, как ни пляши,
И у меня, императора, вши!
Может, проживу еще немного я.
До чего же наша жизнь убогая!»
И слугу, что был таким проворным,
Наградил он титулом придворным.
И тут же смекнул камердинер-пройдоха:
«Еще поживлюсь я на этом неплохо.
И, коль понадеюсь я вновь на удачу,
Мешок золотых получу я в придачу.
Куй железо, пока горячо!»
На высочайшее глянув плечо,
К особе светлейшей он сделал шаг,
Что-то усердно зажал в кулак
И тотчас признался, как на духу,
Что на камзоле поймал блоху.
«Как? — закричал император в злости. —
Пересчитаю тебе я кости!
Выпущу я из тебя потроха.
Откуда на платье моем блоха?
Ах ты, негодник, коварный и лживый,
Что ж я, по-твоему, пес шелудивый?
Катись отсюда без оглядки,
Да так, чтобы сверкали пятки!»
В назиданье нерадивым слугам
Получил обманщик по заслугам.
И в тот же день и в тот же час
Издал император строжайший указ.
И всем с тех пор считать приходится,
Что только у животных блохи водятся.
Людей же порою кусают вши,
Несмотря на наличие вечной души.
Тот, кто жить привык беспечно,
Вспомнит: жизнь не вековечна.
Коль тебя укусит вошь,
Знай, от смерти не уйдешь.
Пусть вши порой приносят муку,
Но деньги платят за науку.
Ведь император понял сам,
Что вши угодны небесам!
Мы, вши, прямое подтверждение
Тому, что все охватит тление.
Как мне жаль вас, прыгучие блохи.
До чего же дела ваши плохи!

Предостережение немцам, по случаю картины, которую являет собою Германия Перевод Л. Гинзбурга

Ужель, Германия, скажи,
Ты лести поддалась и лжи?
Неужто жребий твой прославлен
Тем, что весь мир тобой отравлен?
Ах, не стыдясь своих детей,
Кичишься ты картиной сей,
Которой бы страшиться надо!
О, недостойнейшее чадо
Могучих предков!.. Почему,
На гибель сердцу и уму,
Отцов притворно восхваляешь
И память их в грязи валяешь?
Твердишь, в делах увязнув злых,
О добродетелях былых
И к дедовским взываешь нравам,
Предавшись мерзостным забавам!
Ты вся пронизана пороком,
Хоть и глаголешь о высоком!
Напоминаешь сим птенца,
Что, сидя в клетке у ловца,
Обозреваемый народом,
Кичится именитым родом,
Он-де орлов привольных сын,
Жильцов заоблачных вершин,
Царей в заоблачной державе!..
Но проку нет в отцовской славе,
Коль отпрыск чахлый — под замком…
Пример подобный нам знаком.
Германия, не ты ли это,
Чье сердце пагубой задето?
Что́ нам сияние побед
И доблесть немцев прошлых лет?
Во благо своему народу
Они сражались за свободу
И злых соседей — видит бог! —
Не допускали на порог!
А нынче мы и в самом деле
Свободу родины презрели.
Толпится враг у наших врат,
Верша бесчинства и разврат!
Ужели Трусости царица
В германских землях воцарится?
Отдать ли скипетр ей и трон?!
Нет, полагаю, не резон!
Мы по-иному с ней поладим:
С почтеньицем ее подсадим
На деревянного коня
И, погремушками звеня,
Напялим на нее «корону»,
Взамен орла дадим ворону,
Взамен державы — круглый мяч,
Тот самый, что несется вскачь,
Как только по нему ударят…
О, нам свободу не подарят!
Завоевать ее спеши!
Прочь страх, прочь робость из души!..
Без благочестья нет свободы!
Чужие мысли, нравы, моды
Свободно в наш проникли дом,
И кажется давнишним сном
Германских строгих нравов прочность.
Всё — легкомыслие, порочность,
Распутство бабье!.. Что за стыд!..
Нет, нам потомство не простит
Того, что мы столь низко пали
И честь отцовскую распяли!..
Германский край, остепенись!
Орел германский, вознесись!
Да возвратит господь нам снова
То, что родной земли основа —
Бесстрашие твоих бойцов!..
Геройство дедов и отцов
И в нас геройством отзовется,
И высоко орел взовьется,
Победы ввысь взовьется стяг…
Воспрянет друг! И сгинет враг!..

БАРТОЛОМЕАС РИНГВАЛЬД[157]

О подражании чужим модам Перевод Л. Гинзбурга

Поляки. — доблестное панство —
Блюдут в одежде постоянство.
У москвитян, у турков есть
Понятья: мера, ум и честь.
И лишь в краю германском нашем
На разум мы рукою машем,
Своих обычаев не чтим —
Все собезьянничать хотим.
В одеждах ходим иностранных,
Добытых в сопредельных странах.
Я «итальянец»! Ты «француз»!..
Что говорить! Вошли во вкус!
На что у них сегодня мода —
Нам слаще сахара и меда.
Взгляните на господ и дам:
Все носят всё, что носят там.
Болезнью тяжкой мы болеем!
Ни сил, ни денег не жалеем.
Чужой покрой, чужой наряд,
Страшусь, нас вскоре разорят.
Да как угонимся мы с вами
За шляпками, за башмаками,
Длиною юбок, цветом лент,
Коль все меняется в момент
И в моде новые фасоны!
Влиятельнейшие персоны
И те не выдержат такой
Безумной гонки колдовской!
Придет ли к немцам час прозренья,
Дабы избегнуть разоренья?..
Сколь нищ, сколь глуп безмозглый мот —
Любитель чужестранных мод!

ПЕСНИ КРЕСТЬЯНСКОЙ ВОЙНЫ[158]

Песня о Флориане Гайере Перевод В. Топорова

Настали золотые
Для Коршуна деньки,[159]
Птенцы его лихие —
Простые мужики.
Они теперь восстали —
Немецкий весь народ, —
Оружие достали
И двинулись в поход.
Зачем им не сиделось
В насиженном гнезде?
Откуда взяли смелость
И силу взяли где?
По божьему веленью
Идут они на бой —
Идут на искупленье
Греховности мирской.
Отчаянным народом
Силен крестьянский полк.
Иной зовет их сбродом.
Глядит на них как волк.
Так делают злодеи,
Гордец, ханжа и трус.
Мы с каждым днем сильнее —
Мотайте-ка на ус!
Еще на нас косится
Высокомерный враг:
Мол, что они за птицы
И кто у них вожак?
Вожак наш этим барам
Покажет, что почем!
Ведь Гайера недаром
Мы Коршуном зовем.
И вот идут крестьяне,
Бесстрашны и честны,
Идут на поле брани,
На тяжкий труд войны.
И пусть они покуда
Не ведали побед —
Дворянам будет худо, —
Такой дают обет.
Бесчисленное войско
Отважных мужиков
Сражается геройски
И не щадит врагов.
Оно разрушит храмы,
Оно сожжет дворцы, —
Недаром нас упрямо
Порочат подлецы.

Песня рыцарей-разбойников из вольницы Шенкенбаха Перевод Н. Вильмонта

Тебе воздать хваленья,
Пречистая, спешим.
Мария! Все моленья
Несем к стопам твоим!
На конях наши роты
Сидят, полны заботы;
Щадить нам нет охоты,
Лишь ты, Христова мать,
Не устаешь внимать.
Свят Юрий благородный,
Хорунжим будь у нас!
Дай нам денек погодный,
Даруй счастливый час,
Чтоб мы не оплошали,
Крестьян в силки забрали,
Что нас взнуздать мечтали,
Не им в дворянстве быть!
Им лиса не словить.
Купцы с дворянской спесью
Сроднились, мнят, вполне.
Так грянем по полесью,
Мы на борзом коне.
Почешем ихни спины!
Из темных нор дубиной,
Зажженной хворостиной
Начнем зверье травить,
Чтоб ихню спесь посбить.
Да знает каждый рыцарь
Наш орденский статут;
Нам от нужды не скрыться,
Нам яств не нанесут,
Нас голод мучил с детства.
Но есть другое средство:
Сорвать с купца наследство,
Все, чем нажился плут.
Пускай себе ревут!
Ну, как себе на пищу
Доходы соберу?
Но эту дичь мы сыщем
Залетную в бору:
Франконцев с их сумою,
Что, не готовясь к бою,
Сидели за стеною.
Вот эта дичь — по мне,
В глухом бору — вдвойне.
Как птицу мы подымем,
Так не устанем гнать.
Со всех сторон нахлынем
Мы, рыцарская рать.
Пошлем ребят дозором
По рощам, косогорам.
Того прославим хором,
Кто вечный даст покой
Певунье городской.
Рыбачить мы умеем
И на сухой земле.
Мы ветерочком веем
Вдоль рощи. На седле
Не будем мы гнусавить:
«Как одежонку справить?»
Иль не вподъем заставить
Платить того, кто в лес
С тугой сумой полез?
В Франконии нам любо
Ни год, ни два сновать.
Крестьяне точат зубы
На рыцарскую знать.
Господь от бед избави!
По полю, по дубраве
Дай волю всей ораве
Гулять, пока петлей
Не стянут ворот мой.
Дай покарать нам, боже,
Лихих бунтовщиков!
Иль молодец пригожий
Не стоит ста голов?
Их спесь навеки скрутим,
Смерть братьев не забудем.
В них страх такой пробудим,
Что с трепетом в сердцах
Поймут, кто Шенкенбах.

Джованни Батиста Досси(?).

Иллюстрация к седьмой песни поэмы Л. Ариосто «Неистовый Роланд» (изд. Винченцо Вальгризи, Венеция, 1542). Гравюра на дереве.

Ответная песня крестьян Перевод Н. Вильмонта

Такой лихой печали,
Таких великих бед
Сыздетства не видали
Ни я, ни мой сосед.
И господа и слуги
На покаянье туги.
Живут по всей округе
Без бога, без узды,
Смирению чужды.
Не рыцарскому роду
Бить, грабить, жечь, пытать!
Торговцам нет проходу:
Всех тщатся обобрать.
Легко ль от бед укрыться?
Как лих в разбое рыцарь,
И в песне говорится,
Что лютая семья
Сложила про себя.
Свят Юрий, божий витязь,
Водитель ваших орд?
Эх, подлые, стыдитесь —
Над ним не властен черт!
Свят Юрий вас оставит,
Сразит мечом, удавит
Иль сам топор направит
В загривок гордый твой
На площади большой.
Вы пели о затраве
Охотничьей в лесу?
Не всякий час забаве,
Приходит смерть и псу.
Качнется в дреме вечной
Под балкой поперечной,
Охотничек беспечный,
Что по лесу гулял,
Не заслужив похвал.
Хвалились вы заране
Ухлопать дичь в упор.
Эх, господа-дворяне,
Не крепок ваш дозор,
Не медлим мы с расправой,
Сведем свой счет кровавый.
А суд не знает правый
Ни смердов, ни господ,
На плаху всех сведет.
Дозорных ваших любо
В темнице зреть, в цепях,
Под одежонкой грубой,
В тревоге и мольбах.
Иную песню птахи
Поют при виде плахи.
«О сударь! — молят в страхе. —
Хоть мессу нам пропой
Душе на упокой».
Мы рассказать могли бы
Про муки, крики, плач;
Невинного на дыбы
С виновным взвил палач,
Так вор-разбойник губит
И тех, кого он любит;
Он жизнь под корень рубит
Супруги и детей.
А это мук больней.
Вы плутовством, нахрапом
Позорили свой род;
Нас звали «сиволапым»,
Брань чести не берет.
А вас — которых чтили
С младенчества не мы ли? —
Дворянства-то лишили.
В кого всадили клин,
Уж тот не дворянин.
Дворянству денег мало,
На то и господа!
А слугам-то пристало
За них платить всегда?
Иссякнут все колодцы,
А коли сердце бьется,
Садись на иноходца
Да мчись в шумливый бор,
А там виси, как вор.
Максимилиану славу
Мы, кесарю, поем
За твердую расправу
С сиятельным жульем.
Петля пришлася впору
И Гогенкранцу-вору.
Колите песью свору,
Что кесаря хулит,
В них божий глас молчит!

Песня об усмирении Мюльгаузена Перевод Н. Вильмонта

Хотите песенке внимать,
Что пелась про князей да знать,
Высокоблагородных
Теснителей народных?
Им христианскую-то кровь
Пивать за трапезой не вновь,
Им миловать негоже,
Спаси нас, бедных, боже!
В четверг стряслась у нас беда.
Сошлись князья и господа
Под Шлотгейм всей оравой,
Грозили нам расправой.
Как герцог Юрий зол и лют,
Расскажет эббелейдский люд;
К князьям он едет в поле,
Чтоб благ стяжать поболе.
Мюльгаузен — крепость хоть куда,
Но взяли город господа,
В том доктор был виною
С багряной бородою.
Ты, доктор, признанный злодей,
Ты худо сделал, ей-же-ей!
Но мы тебя отвадим,
На кол тебя посадим.
И Генрих Баумгард был из тех,
Кого не устрашает грех,
Он знал, что доктор хочет,
О чем злодей хлопочет.
Их плутни Кенемунд открыл.
Зато и голову сложил
В угоду барам злобным
У нас, на месте лобном.
Был Пфейфер честен и учен,
Славней не сыщется имен.
В пути его схватили,
Навеки уложили.
Так нам Мюльгаузенский совет
Не мало понаделал бед,
Из злобы и из мести
Нас бьют на лобном месте.
И даже тех, кому князья
Свободу дали, видел я,
Прислужники хватали
И насмерть убивали.
Людей не милуют они.
Господь, теснителей казни!
Пусть черти в хворостины
Их примут в час кончины.
Нам Ламгарт, воевода-плут,
Сказал: на Попперекский пруд
Идите всей толпою
С повинной головою.
И жены бедные гурьбой,
Ведомы докторской женой,
Пошли молить злодеев…
Спусти на ведьму змеев!
Кто эту песенку сложил,
Тот на земле недолго жил —
Он выпил злую чашу.
Ты песню слышал нашу?

НАРОДНАЯ ЛИРИКА[160] Перевод Л. Гинзбурга

Господин фон Фалькенштейн

Однажды с охоты граф Фалькенштейн
Скакал по лесам и полянам.
И вдруг на дороге увидел он
Девчонку в платке домотканом.
«Куда ты, красавица, держишь путь?
Не скучно ль бродить в одиночку?
Поедем! Ты в замке со мной проведешь
Хмельную, веселую ночку!»
«Чего вы пристали? Да кто вы такой?
Все хлопоты ваши напрасны».
«Так знай же, я сам господин Фалькенштейн!
Теперь ты, надеюсь, согласна?»
«Ах, коли взаправду вы граф Фалькенштейн, —
Ему отвечает девица, —
Велите отдать моего жениха.
Он в крепости вашей томится!»
«Нет, я не отдам твоего жениха,
Ему ты не станешь женою.
Твой бедный соколик в поместье моем
Сгниет за тюремной стеною!»
«Ах, если он заживо в башне гниет, —
Бедняжка в слезах отвечает, —
Я буду стоять у тюремной стены,
И, может, ему полегчает».
Тоскует она у тюремной стены,
Звучит ее голос так жутко:
«О милый мой, коли не выйдешь ко мне
Наверно, лишусь я рассудка».
Все ходит и ходит вкруг башни она,
Свою изливая кручину:
«Пусть ночь пройдет, пусть год пройдет
Но милого я не покину!
Когда б мне дали острый меч,
Когда б я нож достала,
С тобою, граф фон Фалькенштейн,
Я насмерть бы драться стала!»
«Нет, вызов я твой все равно не приму,
Я с женщиной драться не буду!
А ну-ка, бери своего жениха,
И прочь убирайтесь отсюда!»
«За что ж ты, рыцарь, гонишь нас?
Ведь мы небось не воры!
Но то, что нам принадлежит,
Берем без разговора!»

Королевские дети

Я знал двух детей королевских —
Печаль их была велика:
Они полюбили друг друга,
Но их разлучала река.
Вот бросился вплавь королевич
В глухую полночную тьму,
И свечку зажгла королевна,
Чтоб виден был берег ему.
Но злая старуха черница
Хотела разбить их сердца,
И свечку она загасила,
И ночь поглотила пловца.
Настало воскресное утро —
Кругом веселился народ.
И только одна королевна
Стояла в слезах у ворот.
«О матушка, сердце изныло,
Болит голова, как в чаду.
Ах, я бы на речку сходила, —
Не бойтесь, я скоро приду».
«О дочка, любимая дочка,
Одна не ходи никуда.
Возьми-ка с собою сестрицу, —
Не то приключится беда».
«Сестренка останется дома, —
С малюткой так много хлопот:
Поди, на зеленой поляне
Все розы она оборвет».
«О дочка, любимая дочка,
Одна не ходи никуда.
Возьми с собой младшего брата, —
Не то приключится беда».
«Пусть братец останется дома, —
С малюткой так много хлопот:
Поди, на зеленой опушке
Он ласточек всех перебьет».
Ушла во дворец королева,
А девушка в страшной тоске,
Роняя горючие слезы,
Направилась прямо к реке.
Вдоль берега долго бродила,
Печалясь — не высказать как.
И вдруг возле хижины ветхой
Ей встретился старый рыбак.
Свое золотое колечко
Ему протянула она.
«Возьми! Но дружка дорогого
Достань мне с глубокого дна!»
Свою золотую корону
Ему протянула она.
«Возьми! Но дружка дорогого
Достань мне с глубокого дна!»
Раскинул рыбак свои сети,
И вот на прибрежный песок
Уже бездыханное тело
С немалым трудом приволок.
И девушка мертвого друга,
Рыдая, целует в лицо:
«Ах, высохли б эти слезинки,
Когда б ты сказал хоть словцо».
Она его в плащ завернула.
«Невесту свою приголубь!»
И молча с крутого обрыва
В холодную бросилась глубь…
…Как колокол стонет соборный!
Печальный разносится звон.
Плывут похоронные песни,
Звучит погребальный канон…

Улингер

Веселый рыцарь на коне
Скакал по дальней стороне,
Сердца смущая девам
Пленительным напевом.
Он звонко пел. И вот одна
Застыла молча у окна:
«Ах, за певца такого
Я все отдать готова!»
«Тебя я в замок свой умчу.
Любви и песням научу.
Спустись-ка в палисадник!» —
Сказал веселый всадник.
Девица в спаленку вошла,
Колечки, камушки нашла,
Связала в узел платья
И — к рыцарю в объятья.
А он щитом ее укрыл
И, словно ветер быстрокрыл,
С красавицей влюбленной
Примчался в лес зеленый.
Не по себе ей стало вдруг:
Нет никого — сто верст вокруг.
Лишь белый голубочек
Уселся на дубочек.
«Твой рыцарь, — молвит голубок, —
Двенадцать девушек завлек.
Коль разум позабудешь —
Тринадцатою будешь!»
Она заплакала навзрыд:
«Слыхал, что голубь говорит,
Как он тебя порочит
И гибель мне пророчит?»
Смеется Улингер в ответ:
«Да это все — пустой навет!
Меня — могу дать слово —
Он принял за другого.
Ну, чем твой рыцарь не хорош?
Скорей мне волосы взъерошь!
На траву мы приляжем
И наши жизни свяжем».
Он ей платком глаза утер:
«Чего ты плачешь? Слезы — вздор!
Иль, проклятый судьбою,
Покинут муж тобою?»
«Нет, я не замужем пока.
Но возле ели, у лужка, —
Промолвила девица, —
Я вижу чьи-то лица.
Что там за люди? Кто они?»
«А ты сходи на них взгляни,
Да меч бы взять неплохо,
Чтоб не было подвоха».
«Зачем девице нужен меч?
Я не гожусь для бранных встреч.
Но люди эти вроде
Кружатся в хороводе».
Туда направилась она
И вдруг отпрянула, бледна:
В лесу, на черной ели,
Двенадцать дев висели.
«О, что за страшный хоровод!» —
Кричит она и косы рвет.
Но крик души скорбящей
Никто не слышит в чаще.
«Меня ты, злобный рыцарь, здесь,
Как этих девушек, повесь,
Но не хочу снимать я
Перед кончиной платья!»
«Оставим этот разговор.
Позор для мертвых — не позор.
Мне для моей сестрицы
Наряд твой пригодится».
«Что делать, Улингер? Бери —
Свою сестрицу одари,
А мне дозволь в награду
Три раза крикнуть кряду».
«Кричи не три, а тридцать раз, —
Здесь только совы слышат нас.
В моем лесу от века
Не встретишь человека!»
И вот раздался первый крик:
«Господь, яви свой светлый лик!
Приди ко мне, спаситель,
Чтоб сгинул искуситель!»
Затем раздался крик второй:
«Меня от изверга укрой,
Мария пресвятая!
Перед тобой чиста я!»
И третий крик звучит в бору:
«О брат! Спаси свою сестру!
Беда нависла грозно.
Спеши, пока не поздно!»
Ее мольбу услышал брат.
Созвал он всадников отряд, —
На выручку сестрицы
Летит быстрее птицы.
Несутся кони, ветр свистит,
Лес вспугнут топотом копыт.
До срока подоспели
Они к той черной ели.
«Что пригорюнился, певец?
Выходит, песенке — конец.
Сестру свою потешу —
На сук тебя повешу!»
«Видать, и я попался в сеть.
Тебе гулять, а мне — висеть.
Но только без одежи
Мне помирать негоже!»
«Оставим этот разговор.
Позор для мертвых — не позор.
Камзол твой и кирасу
Отдам я свинопасу!»
И тотчас головою вниз
Разбойник Улингер повис
На той же самой ели,
Где пленницы висели.
Брат посадил в седло сестру
И прискакал домой к утру
С сестрицею родимой,
Живой и невредимой.

Беглый монах

Я песню новую свою
Готов начать без страха.
А ну, споемте про швею
И черного монаха.
Явился к повару монах:
«Давай скорей обедать!
Что в четырех торчать стенах?
Хочу швею проведать!»
Вот он поел да побежал,
Плененный белой шейкой.
Всю ночь в постели пролежал
С красоткой белошвейкой.
Меж тем колокола гудят,
Зовут монахов к мессе.
«Эх, что сказал бы мой аббат,
Когда б узнал, что здесь я?»
Он пред аббатом предстает,
Потупив долу очи.
«Мой сын, изволь-ка дать отчет,
Где был ты этой ночью?»
И говорит ему чернец:
«Я спал с моею милкой
И пил вино, святой отец,
Бутылку за бутылкой!..»
Весь день томительно гудят
Колоколов удары.
Монахи шепчут: «Бедный брат,
Побойся божьей кары!»
И говорит чернец: «Друзья,
Погибнуть мне на месте,
Но мне милей моя швея,
Чем все монахи вместе!»
Кто эту песенку сложил,
Ходил когда-то в рясе,
В монастыре монахом жил,
Да смылся восвояси.

Была б ты немного богаче…

Однажды я на берег вышла,
По тропке спустилась к реке.
Вдруг вижу: челнок подплывает,
Три графа сидят в челноке.
Вот граф, молодой и прекрасный,
В бокал наливает вина.
«Красавица, светик мой ясный,
Ты выпить со мною должна».
Глядит на меня, чуть не плача,
И шепчет, склонясь надо мной:
«Была б ты немного богаче,
Моей бы ты стала женой».
«Не смейтесь над девушкой честной.
Зачем мне ваш графский дворец!
Бедняк из деревни окрестной
Меня поведет под венец».
«А коль жениха не дождешься
Ни в том и ни в этом году?»
«Тогда я монахиней стану,
Тогда я в обитель уйду».
С тех пор миновало полгода,
Зима наступила, и вот
Приснилось ему, что голубка
Монахиней в келье живет.
Стрелой к монастырским воротам
Летит он на быстром коне…
Открылось окошечко: «Кто там?»
«Любовь моя, выйди ко мне!»
И девушка в белом наряде
Выходит к нему на порог.
Отрезаны длинные пряди,
И взгляд ее грустен и строг.
Он ей не промолвил ни слова,
Он ей не сказал ничего.
Но сердце от горя такого
Разбилось в груди у него.

Горемыка Швартенгальз

В пути заметил я трактир
И постучал в ворота.
«Я горемыка Швартенгальз.
Мне пить и есть охота!»
Хозяйка отворила дверь.
Я плащ и шляпу скинул,
Налил вина — да стал глазеть
И кружку опрокинул.
Она тут потчевать меня,
Что барина какого.
Да только денег не возьмешь
Из кошелька пустого.
Хозяйка сердится, бранит —
Чуть не оглох от крика.
Постель не стелит, гонит прочь:
«Иди в сарай поспи-ка!»
Что делать, братцы! Лег я спать
В сарае возле дома.
Эх, незавидная кровать —
Колючая солома.
Проснулся утром — смех и грех, —
Дрожу, от стужи синий.
Вот так хоромы! На стене
Засеребрился иней.
Ну что же, взял я в руки меч,
Пошел бродить по свету.
С пустым мешком пошел пешком,
Коль не дали карету.
А на дороге мне сынок
Купеческий попался,
И кошелек его тугой
По праву мне достался!

Портной в аду

Под утро, в понедельник,
Портняжка вышел в сад.
Навстречу — черт: «Бездельник,
Пойдем со мною в ад!
Теперь мы спасены!
Сошьешь ты нам штаны,
Сошьешь нам одежонку,
Во славу сатаны!»
И со своим аршином
Портняжка прибыл в ад.
Давай лупить по спинам
Чертей и чертенят.
И черти смущены:
«Мы просим сшить штаны,
Но только без примерки,
Во славу сатаны!»
Портной аршин отставил
И ножницы достал.
И вот, согласно правил,
Хвосты пооткромсал.
«Нам ножницы странны!
Изволь-ка шить штаны.
Оставь хвосты в покое,
Во славу сатаны!»
С чертями трудно сладить.
Портной согрел утюг
И стал проворно гладить
Зады заместо брюк.
«Ай-ай! Ужель должны
Нас доконать штаны?
Не надо нас утюжить,
Во славу сатаны!»
Затем он вынул нитку,
Чертей за шкуру — хвать!
И пуговицы начал
Им к брюху пришивать.
И визг и плач слышны:
«Проклятые штаны!
Он спятил! Он рехнулся,
Во славу сатаны!»
Портной достал иголку
И, не жалея сил,
Своим клиентам ноздри
Как следует зашил.
«Мы гибнем без вины!
Кто выдумал штаны?
За что такая пытка,
Во славу сатаны?!»
На стену лезут черти —
Шитье всему виной.
«Замучил нас до смерти
Бессовестный портной!
Не слезем со стены!
Не будем шить штаны!
Иначе мы подохнем,
Во славу сатаны!»
Тут сатана явился.
«Ты, парень, кто таков?
Как ты чертей решился
Оставить без хвостов?
Коль так — нам не нужны
Злосчастные штаны.
Проваливай из ада,
Во славу сатаны!»
«Ходите с голым задом!» —
Сказал чертям портной
И, распрощавшись с адом,
Отправился домой.
Дожив до седины,
Он людям шьет штаны,
Живет и не боится
Чертей и сатаны!

«Кабы мне птицей стать…»

Кабы мне птицей стать,
Крылья бы где достать, —
Был бы с тобой!
Но как ни хочу — не взлечу,
Проклят судьбой.
Ночью снишься ты мне,
Вижу тебя во сне,
Взгляд твой ловлю.
А разомкну глаза —
Слезоньки лью.
Верь, что каждую ночь
Сердцу уснуть моему невмочь, —
С тобой говорит…
Тысячу раз тебя
Благодарит.

Проданная мельничиха

В деревню мельник под хмельком
Без денег шел, да с кошельком.
Но денежки найдутся.
Вот завернул он в лес густой —
Навстречу три злодея: «Стой!»
И три ножа сверкнули.
«Здорово, мельник! Нам нужна
Твоя брюхатая жена.
Мы хорошо заплатим!
Чего ты струсил? Не дрожи!
Вот — триста талеров держи
И убирайся с богом!»
«Как! Моего ребенка мать
За триста талеров отдать?!
Нет, мне жена дороже!»
«Бери шестьсот — и по рукам!
Ее ты в лес отправишь к нам
Не позже чем сегодня!»
«Да вы в уме ль? — воскликнул муж. —
Мне за вдовство столь жалкий куш?!
Здесь тысячами пахнет!»
Хохочут изверги: «Разбой!
На девятьсот — и черт с тобой!
Но шевелись живее!»
Бедняга муж потер чело:
«Ну, девятьсот — куда ни шло.
Что ж! Сделка состоялась».
Домой вернулся он… Жена
Ждет у ворот, как смерть бледна:
«Откуда ты так поздно?»
«Жена! Я из лесу иду.
Там твой отец попал в беду.
Беги к нему на помощь!»
И лишь она вступила в лес,
Как ей спешат наперерез
Разбойники с ножами.
«Красотка, здравствуй! В добрый час!
Твой муженек три шкуры с нас
Содрал за эту встречу!»
И принялись ее топтать,
По лесу за косы таскать.
«Сейчас помрешь, красотка!»
«О, боже! Не снесу я мук!
Ах, проклят будь злодей супруг
На том и этом свете!
Когда бы мой услышал крик
Мой брат — охотник, в тот же миг
Он вас убил бы, звери!»
И тут, сестры заслышав зов,
Явился брат из-за кустов
И уложил злодеев.
«Сестрица, не о чем тужить.
Пойдем со мной! Ты будешь жить
В родном отцовском доме!..»
Прошло три долгих дня. И вот
Охотник мельника зовет:
«Зайди-ка, мельник, в гости!..»
«Ну, зять, здорово! Как живешь?
Что без жены ко мне идешь?
Сестрица не больна ли?»
«Ох, шурин, горе у меня.
Твою сестру третьёва дня
На кладбище снесли мы.
Душа бедняжки — в небесах…»
Но тут с младенцем на руках
К ним мельничиха вышла.
«Ах, мельник — изменник, мошенник и вор!
Жену заманил ты к разбойникам в бор —
Так сам отправляйся на плаху!»

ИЗ НАРОДНОЙ КНИГИ «ГРОБИАНУС»[161] Перевод И. Грицковой

О том, как просыпаться утром

Зачем вставать в глухую рань?
Ты лучше попозднее встань.
Со сна забудь надеть камзол
И нагишом садись за стол.
К чему приветствовать родню?
Еще успеется на дню.
Коль за столом случится гость,
Ему в тарелку выплюнь кость.
И посмотри на всех сердито
Для поддержанья аппетита.
Не говори слуге: «Спасибо!»
Сиди и лопай, нем как рыба.
Какой в словах излишних толк,
Когда ты голоден как волк?
Наешься лучше до отвала,
Чтоб за ушами затрещало.
Набей себе плотнее брюхо
Для бодрости и силы духа!
Хороший тон и поведенье
Испортят враз пищеваренье.
К чему манеры, тонкий вкус?
Живи себе не дуя в ус!

О том, как надо гулять

Когда к семи начнет смеркаться,
Выходят люди прогуляться.
Кто в одиночку, кто с дружком
Идут по улицам пешком.
И если ты гуляешь тоже,
Будь побойчее и построже.
Тебе смущаться не пристало,
Чтоб грязь к ботинкам не пристала,
Ты лужи обходи вокруг —
Пусть в них купается твой друг!
Поуже выбирай дорожки.
Всем встречным подставляй подножки.
И шутки ради, для забавы
Прохожих сталкивай в канавы!
И, совершив сей променад,
Наверняка ты будешь рад.

О длинных волосах

Прими совет мой — будешь рад.
Расти же волосы до пят!
Они согреют без труда
Тебя в любые холода.
В те золотые времена,
Когда земля была юна,
Все были голы, босы,
К тому ж длинноволосы.
И в том давно уверен я,
Что все ученые мужья
Вкушают уваженье
За париков ношенье.
Расти же волосы до пят —
И будешь всем милей в сто крат!

ФРАНЦИЯ

ФРАНСУА ВИЙОН[162]

Баллада о дамах былых времен Перевод Ф. Мендельсона

Скажи, в каких краях они,
Таис[163], Алкида[164] — утешенье
Мужей, блиставших в оны дни?
Где Флора[165], Рима украшенье?
Где Эхо[166], чье звучало пенье,
Тревожа дремлющий затон,
Чья красота — как наважденье?..
Но где снега былых времен?
Где Элоиза[167], объясни,
Та, за кого приял мученья
Пьер Абеляр из Сен-Дени,
Познавший горечь оскопленья?
Где королева[168], чьим веленьем
Злосчастный Буридан казнен,
Зашит в мешок, утоплен в Сене?..
Но где снега былых времен?
Где Бланка[169], белизной сродни
Лилее, голосом — сирене?
Алиса, Берта,[170] — где они?
Где Арамбур[171], чей двор в Майенне?
Где Жанна[172], дева из Лоррэни,
Чей славный путь был завершен
Костром в Руане? Где их тени?..
Но где снега былых времен?
_______
Принц, красота живет мгновенье.
Увы, таков судьбы закон!
Звучит рефреном сожаленье:
Но где снега былых времен?..

Жалобы Прекрасной Оружейницы Перевод Ф. Мендельсона

Мне никогда не позабыть
Плач Оружейницы Прекрасной[173],
Как ей хотелось юной быть
И как она взывала страстно:
«О, увяданья час злосчастный!
Зачем так рано наступил?
Чего я жду? Живу напрасно,
И даже умереть нет сил!
Ведь я любого гордеца
Когда-то сразу покоряла,
Купца, монаха и писца,
И все, не сетуя нимало,
Из церкви или из кружала
За мной бежали по пятам,
Но я их часто отвергала,
Впадая в грех богатых дам.
Я чересчур была горда,
О чем жестоко сожалею,
Любила одного тогда
И всех других гнала в три шеи,
А он лишь становился злее,
Такую преданность кляня;
Теперь я знаю, став умнее:
Любил он деньги, не меня!
Но он держал меня в руках,
Моею красотой торгуя.
Упреки, колотушки, страх, —
Я все прощала, боль любую;
Бывало, ради поцелуя
Я забывала сто обид…
Доныне стервеца люблю я!
А что осталось? Грех и стыд.
Он умер тридцать лет назад,
И я с тоскою понимаю,
Что годы вспять не полетят
И счастья больше не узнаю.
Лохмотья ветхие снимая,
Гляжу, чем стала я сама:
Седая, дряхлая, худая…
Готова я сойти с ума!
Что стало с этим чистым лбом?
Где медь волос? Где брови-стрелы?
Где взгляд, который жег огнем,
Сражая насмерть самых смелых?
Где маленький мой носик белый,
Где нежных ушек красота
И щеки — пара яблок спелых,
И свежесть розового рта?
Где белизна точеных рук
И плеч моих изгиб лебяжий?
Где пышных бедер полукруг,
Приподнятый в любовном раже,
Упругий зад, который даже
У старцев жар будил в крови,
И скрытый между крепких ляжек
Сад наслаждений и любви?
В морщинах лоб, и взгляд погас,
Мой волос сед, бровей не стало,
Померкло пламя синих глаз,
Которым стольких завлекала,
Загнулся нос кривым кинжалом,
В ушах — седых волос кусты,
Беззубый рот глядит провалом,
И щек обвисли лоскуты…
Вот доля женской красоты!
Согнулись плечи, грудь запала,
И руки скручены в жгуты,
И зад и бедра — все пропало!
И ляжки, пышные, бывало,
Как пара сморщенных колбас…
А сад любви? Там все увяло.
Ничто не привлекает глаз.
Так сожалеем о былом,
Старухи глупые, седые,
Сидим на корточках кружком,
Дни вспоминаем золотые, —
Ведь все мы были молодые,
Но рано огонек зажгли,
Сгорели вмиг дрова сухие,
И всех нас годы подвели!»

Баллада примет Перевод И. Эренбурга

Я знаю, кто по-щегольски одет,
Я знаю, весел кто и кто не в духе,
Я знаю тьму кромешную и свет,
Я знаю — у монаха крест на брюхе
Я знаю, как трезвонят завирухи,
Я знаю, врут они, в трубу трубя,
Я знаю, свахи кто, кто повитухи,
Я знаю все, но только не себя.
Я знаю летопись далеких лет,
Я знаю, сколько крох в сухой краюхе
Я знаю, что у принца на обед,
Я знаю — богачи в тепле и в сухе,
Я знаю, что они бывают глухи,
Я знаю — нет им дела до тебя,
Я знаю все затрещины, все плюхи,
Я знаю все, но только не себя.
Я знаю, кто работает, кто нет,
Я знаю, как румянятся старухи,
Я знаю много всяческих примет,
Я знаю, как смеются потаскухи,
Я знаю — проведут тебя простухи,
Я знаю — пропадешь с такой, любя,
Я знаю — пропадают с голодухи,
Я знаю все, но только не себя.
______
Я знаю, как на мед садятся мухи,
Я знаю Смерть, что рыщет, все губя,
Я знаю книги, истины и слухи,
Я знаю все, но только не себя.

Баллада истин наизнанку Перевод И. Эренбурга

Мы вкус находим только в сене
И отдыхаем средь забот,
Смеемся мы лишь от мучений,
И цену деньгам знает мот.
Кто любит солнце? Только крот.
Лишь праведник глядит лукаво,
Красоткам нравится урод,
И лишь влюбленный мыслит здраво.
Лентяй один не знает лени,
На помощь только враг придет,
И постоянство лишь в измене.
Кто крепко спит, тот стережет,
Дурак нам истину несет,
Труды для нас — одна забава,
Всего на свете горше мед,
И лишь влюбленный мыслит здраво.
Кто трезв, тем море по колени,
Хромой скорее всех дойдет,
Фома не ведает сомнений,[174]
Весна за летом настает,
И руки обжигает лед.
О мудреце дурная слава,
Мы море переходим вброд,
И лишь влюбленный мыслит здраво.
______
Вот истины наоборот:
Лишь подлый душу бережет,
Глупец один рассудит право,
Осел достойней всех поет,
И лишь влюбленный мыслит здраво.

Баллада поэтического состязания в Блуа Перевод И. Эренбурга

От жажды умираю над ручьем.[175]
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом.
Чужбина мне — страна моя родная.
Я знаю все, я ничего не знаю.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Я скуп и расточителен во всем.
Я жду и ничего не ожидаю.
Я нищ, и я кичусь своим добром.
Трещит мороз — я вижу розы мая.
Долина слез мне радостнее рая.
Зажгут костер — и дрожь меня берет,
Мне сердце отогреет только лед.
Запомню шутку я и вдруг забуду,
И для меня презрение — почет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не вижу я, кто бродит под окном,
Но звезды в небе ясно различаю.
Я ночью бодр и засыпаю днем.
Я по земле с опаскою ступаю.
Не вехам, а туману доверяю.
Глухой меня услышит и поймет.
И для меня полыни горше мед.
Но как понять, где правда, где причуда?
И сколько истин? Потерял им счет.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
______
Не знаю, что длиннее — час иль год,
Ручей иль море переходят вброд?
Из рая я уйду, в аду побуду.
Отчаянье мне веру придает.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.

Четверостишие, которое написал Вийон, приговоренный к повешению[176] Перевод И. Эренбурга

Я — Франсуа, чему не рад.
Увы, ждет смерть злодея,
И сколько весит этот зад,
Узнает скоро шея.

Баллада повешенных Перевод Ф. Мендельсона

О люди-братья, мы взываем к вам:
Простите нас и дайте нам покой!
За доброту, за жалость к мертвецам
Господь воздаст вам щедрою рукой.
Вот мы висим печальной чередой,
Над нами воронья глумится стая,
Плоть мертвую на части раздирая,
Рвут бороды, пьют гной из наших глаз…
Не смейтесь, на повешенных взирая,
А помолитесь господу за нас!
Мы — братья ваши, хоть и палачам
Достались мы, обмануты судьбой.
Но ведь никто, — известно это вам? —
Никто из нас не властен над собой!
Мы скоро станем прахом и золой,
Окончена для нас стезя земная,
Нам бог судья! И, к вам, живым, взывая,
Лишь об одном мы просим в этот час:
Не будьте строги, мертвых осуждая,
И помолитесь господу за нас!
Здесь никогда покоя нет костям:
То хлещет дождь, то сушит солнца зной,
То град сечет, то ветер по ночам
И летом, и зимою, и весной
Качает нас по прихоти шальной
Туда, сюда и стонет, завывая,
Последние клочки одежд срывая,
Скелеты выставляет напоказ…
Страшитесь, люди, это смерть худая!
И помолитесь господу за нас.
_____
О господи, открой нам двери рая!
Мы жили на земле, в аду сгорая.
О люди, не до шуток нам сейчас,
Насмешкой мертвецов не оскорбляя,
Молитесь, братья, господу за нас!

Баллада-восхваление парижского суда с просьбой предоставить Вийону три дня отсрочки на сборы перед изгнанием[177] Перевод Ф. Мендельсона

Пять чувств моих проснитесь: чуткость кожи,
И уши, и глаза, и нос, и рот;
Все члены встрепенитесь в сладкой дрожи:
Высокий Суд хвалы высокой ждет!
Кричите громче, хором и вразброд:
«Хвала Суду! Нас, правда, зря терзали,
Но все-таки мы в петлю не попали!..»
Нет, мало слов! Я все обдумал здраво:
Прославлю речью бедною едва ли
Суд милостивый, и святой, и правый.
Прославь же, сердце, Суд, что мог быть строже,
Излей слезами умиленья мед!
Пусть катятся по исхудалой роже,
Смывая грязь тюремную и пот,
Следы обид, страданий и забот.
Французы, иноземцы — все дрожали,
Взирая на судебные скрижали,
Но в мире справедливей нет державы, —
Здесь многие раз навсегда познали
Суд милостивый, и святой, и правый.
А вы что, зубы? Вам молчать негоже!
Пусть челюсть лязгает и, как орга́н, поет
Хвалы Суду, и селезенка тоже,
И печень с легкими вступают в свой черед,
Пусть колоколом вторит им живот,
Все тело грешное, — его вначале
Отмыть бы надо, чтоб не принимали
Меня за кабана в трясине ржавой, —
А впрочем, пусть восхвалит без печали
Суд милостивый, и святой, и правый.
______
Принц, если б мне три дня отсрочки дали,
Чтоб мне свои в изгнанье подсобрали
Харчей, деньжишек для дорожной справы,
Я б вспоминал, уйдя в чужие дали,
Суд милостивый, и святой, и правый.

Джакомо Франко.

Иллюстрация к поэме Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим».

1590 г. Резец, офорт

МЕЛЛЕН ДЕ СЕН-ЖЕЛЕ[178]

Папство Перевод М. Казмичова

Распутница, владея светом целым,
Такой себе присвоила почет
И власть такую над душой и телом,
Как бог, который в небесах живет.
И долго тешилась она. Но вот
Стрелу в нее какой-то враг направил.
А там и лекарь вдруг ее оставил,
Беспомощную и больную тяжко,
Плоха она, и кто-то уж расславил,
Что впала в слабоумие бедняжка.

Ревность Перевод О. Румера

Глаза и рот ваш целовать прекрасный
Готов я много, много тысяч раз,
Когда вы отбиваетесь напрасно,
А я держу в объятьях крепких вас.
Но в это время мой влюбленный глаз,
Чуть отстранясь, на прелести косится,
Которые мой поцелуй крадет.
Я так ревнив, что глаз мой не мирится
С соперником, хотя б им был мой рот.

МАРГАРИТА НАВАРРСКАЯ[179] Перевод А. Парина

Послание

Бог дал мне в пастыри Христа —
К иным владыкам мне ль стремиться?
Я хлебом бытия сыта, —
На пищу смерти мне ль польститься?
Меня хранит его десница, —
Мне ль верить собственной руке?
Мое спасенье в нем таится, —
Мне ль строить веру на песке?
Лишь на Христа надеюсь я, —
Не отступлюсь ни впредь, ни ныне.
Он сила, мощь и власть моя, —
Так припаду ль к иной святыне?
Он духа моего твердыня, —
Как я могу его забыть?
Увязнуть стоит ли в пучине,
Чтоб славу ложную добыть?
Вся жизнь моя в любви к Христу, —
Прельщусь ли суетой земною?
Его завет я свято чту, —
Пойду ли я стезей иною?
Такой учитель дан судьбою, —
Кого я с ним могу равнять?
Он не гнушался править мною, —
Так отступлю ли хоть на пядь?
Бог дочерью меня зовет, —
Я ль звать отцом его не буду?
Мои слова весь мир клянет, —
Я ль слух открою злу и блуду?
Он дух мой вынул из-под спуда, —
Меня ли осыпать хвалой?
Нет, ибо бог — везде и всюду.
Ему — любовь и трепет мой.

«Спаситель мой, что я могу добавить?..»

Спаситель мой, что я могу добавить?
Перед тобою нет нужды лукавить:
Ты с тайн срываешь полог темноты.
Ты видишь, помыслы мои просты:
Тобой дышать, тебя любить и славить.
Я научилась ни во что не ставить
Земную власть. Кому же мною править,
Как не тебе, средь этой суеты,
Спаситель мой.
Лишь ты один сумел меня избавить
И оградить от зол, на путь наставить.
Плоть, дух и мысль питаешь только ты.
Яви свою заботу с высоты
И помоги мне жизнь мою исправить,
Спаситель мой.

«Приправа смерти пряна и остра…»

Приправа смерти пряна и остра
И тело жжет до самого нутра.
Кому ее не хочется хлебнуть?
Ведь только смерть дает душе прильнуть
К сосуду очищенья и добра.
Утратив брата,[180] вслед за ним сестра —
Ей смерть была страшна еще вчера —
Свой хлеб скорее жаждет обмакнуть
В приправу смерти.
Она душой спокойна и бодра
И чувствует, что ей теперь пора
К Спасителю идти в последний путь,
И нетерпенье ей стесняет грудь.
Она губами тянется с одра
К приправе смерти.

КЛЕМАН МАРО[181]

Послание королю с просьбой вызволить автора из тюрьмы[182] Перевод Ю. Корнеева

Король французский, страждущих оплот,
Заутра день шестнадцатый пойдет
(Ошибки в счете нет — даю вам слово),
Как в монастырь Отсидия святого
Маро на кошт казенный помещен,
И хоть я этим несколько смущен,
Дерзну поведать все ж, в чем дело было.
К вам во дворец три пристава-верзилы
Внезапно ворвались, чтоб мне сказать:
«Король вас повелел под стражу взять».
И удивил меня приказ такой
Куда сильней, чем гром с небес зимой.
Предъявлен был пергамент мне потом.
Он нелюдским был писан языком:
Там говорилось лишь о пресеченье,
Поимке, задержанье, заключенье.
«Вы помните, — прохвосты изрекли, —
О том, как арестанту помогли
Из наших рук намедни ускользнуть?»
Тут я, конечно, стал твердить: «Отнюдь!»
Ведь если б я ответил: «Да» — оно
В вину мне после было б вменено.
К тому ж я в этом случае к лжецам
Открыто бы себя причислил сам:
Ну, где мне от тюрьмы спасать других,
Коль разделю я вскоре участь их!
Но понапрасну тратил я слова:
Им внять не пожелали пристава.
Меня они, скомандовав: «Ни с места!»,
Под локти подхватили, как невесту,
Но чуть грубей, и повлекли в тюрьму.
И все ж скорей прощу я и пойму
Их неучтивость, наглость, шельмовство,
Чем подлость прокурора моего —
Чтоб в ад он шел точить с чертями лясы!
Я зайца, перепелку и бекаса
Ему послал, но до сих пор сижу;
А если куш побольше предложу,
Он хапнет и его без лишних слов:
Свои силки подобный птицелов
Таким липучим клеем покрывает,
Что в них любая птичка застревает.
Но к делу! Вот о чем посланье это:
Боюсь, что будет песня моя спета
И пропоют отходную мне вскоре,
Коль на мое не при́зрите вы горе.
Одна надежда у меня осталась —
На ваше милосердие и жалость.
Да и к чему вам надо мною суд? —
Лишь пересуды лишние пойдут.
А коли впрямь понатворил я бед,
Что тоже, кстати, доказать бы след,
С меня вполне довольно порицанья.
Такое мне и дайте наказанье —
Его принять от вас я буду рад.
А если крючкотворы возопят,
Со мной — тут остановка лишь за вами —
Всегда их можно поменять местами.
Итак, пусть вашим, государь, указом
Я из тюрьмы отпущен буду разом,
А уж когда я выберусь на волю,
Меня сюда не заполучат боле.
Прощения прошу у вас смиренно
За то, что к вам решился дерзновенно
С посланьем этим глупым обратиться,
Хоть лично б должен во дворец явиться.
Но тут уж, право, нет моей вины —
Прогулки мне сейчас воспрещены.

Брат Любен Перевод Ю. Корнеева

Обитель бросив на день целый —
Пускай себе брюзжит приор, —
Скакать в Париж как угорелый, —
Тут брат Любен на дело скор;
Но жить страстям наперекор
И, как Писание велело,
Не устремлять к соблазну взор, —
Тут брат Любен не скор на дело.
Содрать у человека смело,
Коль тот, бедняга, не хитер,
Последнюю рубаху с тела, —
Тут брат Любен на дело скор;
Но устыдиться клички «вор»
И в пользу жертвы оскуделой
Отдать хоть часть того, что спер, —
Тут брат Любен не скор на дело.
Искусней сводни закоснелой
Внушать, что блуд не есть позор,
Девице юной и незрелой, —
Тут брат Любен на дело скор;
Громит он пьянство с давних пор,
Но пусть, коль жажда одолела,
Пьет воду пес его Трезор, —
Тут брат Любен не скор на дело.
Посылка
Посеять зло, разжечь раздор —
Тут брат Любен на дело скор;
Но ближнему помочь умело —
Тут брат Любен не скор на дело.

Против той, кто была подругой поэта[183] Перевод Ю. Корнеева

Когда я в пост, повздорив с милой,
Ревнивый бросил ей упрек,
Со зла красавица решила,
Что дать мне следует урок,
И вот она, не чуя ног,
Спешит с доносом на того,
Кто за нее костьми бы лег:
«Он сало ел. Хватай его!»
Так эта весть святош взбесила,
Что через самый краткий срок
Явились стражники-верзилы
Меня упрятать под замок,
И толстый их сержант изрек
С порога дома моего:
«Вот он, Клеман, убей нас бог!
Он сало ел. Хватай его!»
Хоть всякое со мною было,
Такого все ж я ждать не мог!
В тюрьму злодейка посадила
Меня за сущий пустячок,
Хоть не пойму, какой ей прок
Лишаться друга своего,
Властям духовным дав намек:
«Он сало ел. Хватай его!»
Посылка
Принц, только та, чей нрав жесток,
В чьем сердце злость и ханжество,
Шепнуть способна под шумок:
«Он сало ел. Хватай его!»

Совершенное рондо Друзьям после освобождения Перевод Ю. Корнеева

На воле я, друзья, гуляю снова,
А все-таки томился под замком.
Ну, до чего ж судьба ко мне сурова!
Но благ господь. Сменилось зло добром.
Меня в Нуэ, узилище сыром,
Завистники сгноить давали слово,
Но не смогли поставить на своем.
На воле я, друзья, гуляю снова.
Рим на меня косился, строил ковы,
Хоть не бывал я в обществе дурном
И не содеял ничего плохого,
А все-таки томился под замком.
Как только стала та моим врагом,
Кто мне дороже бытия земного,
В тюрьму Сен-При[184] я брошен был тайком.
Ну, до чего ж судьба ко мне сурова!
В Париже долго я влачил оковы,
А в Шартре был до этого знаком
С темницею, где света нет дневного.
Но бог велик: сменилось зло добром.
Друзья, похлопотали вы о том,
Чтоб отпустили узника больного,
И ныне извещаю вас письмом,
Что вновь гуляю, бодрый и здоровый,
На воле я.

Элегия о злосчастном богаче Жаке де Боне, сеньоре Самблансе[185] Перевод Ю. Корнеева

Фортуна долго нянчилась со мной,
Но, подавая мне рукой одной
Имения, чины и бла́га прочьи,
До коих мы во Франции охочи,
Она петлю вила рукой другою,
И та петля была моим слугою,
Спасти хотевшим жизнь свою младую,
Надета мне на голову седую;
И я глазам своих детей, с рожденья
К высокому привыкших положенью,
Предстал, увы, и перед смертью в нем,
На виселицу вздернут палачом.
Лишился я столь дорогой мне чести,
Которая со мной погибла вместе.
Меня мое богатство не спасло,
А до постыдной казни довело.
Не многим помогли мне и друзья:
Оплакан для приличья ими я.
Так щедро взыскан я судьбою был,
Что от щедрот оскомину набил.
Меня своим отцом король наш звал,
Но даже это суд в расчет не взял.
Там все ошибки мне в вину вменили,
Заслуг же и трудов не оценили
И обрекли меня по приговору
Удавке, разоренью и позору,
И мне одно осталось — к месту казни
Проследовать, не выказав боязни
И ни на миг не побледнев с лица,
Чем так привлек к себе я все сердца,
Что вынудил, идя в последний путь,
Завистников своих и тех всплакнуть.
Не стану спорить, жил я столь богато,
Что зависть в людях пробуждал когда-то,
Но пусть она теперь уснет спокойно:
Болтаюсь я, считавший, что пристойно
Меня по смерти предадут земле,
На Монфоконе[186] в мерзостной петле,
И сильный ветер труп мой охладелый
Качает в вышине остервенело,
А слабый — в волосах моих седых
Играет, как в листве дерев густых.
Мои глаза, что молнией блистали,
Добычею ворон голодных стали,
А шею, коей я вовек не гнул,
Ошейник смертный мне, как псу, стянул.
Носил я встарь изысканный наряд,
А ныне бьет меня нещадно град,
И дождь сечет, и солнце сушит там,
Где место лишь убийцам да ворам.
Заканчивая жалобу свою,
Богач злосчастный, я совет даю
И королю, и смертному простому
За славою не гнаться по-пустому.
Я в жизненной игре брал верх не раз,
Но и меня — не первого из нас! —
Фортуна, уготовив мне веревку,
В последний час переиграла ловко:
Я слыл за ловкача из ловкачей,
Она же оказалась половчей.
Итак, прошу я люд честной молиться,
Да и с душой моей не сотворится
Того, что плоти довелось узнать;
А также заклинаю всех понять,
Что золото хоть и сулит услады,
Да за него платиться горем надо.

«Да» и «Нет» Перевод Ю. Корнеева

Хочу, чтоб вы, когда я вас целую,
Твердили «нет» с улыбкою, но строго:
Ведь слыша «да», вас упрекнуть могу я,
Что вы наговорили слишком много.
Не полагайте только, ради бога,
Что цвет любви ненужен стал мне вдруг,
И все ж, отнюдь не корча недотрогу,
Шепчите: «Нет, он не про вас, мой друг!»

К Анне Перевод Ю. Корнеева

Как солнце разгоняет сумрак синий
Сияньем несказанно золотым,
Так разгоняешь и мое унынье
Ты, Анна, появлением своим.
Тебя не видя, я тоской томим,
Тебя увидев, оживаю вновь я,
И это объясняется одним —
Тем, что к тебе пылаю я любовью.

Про Анну Перевод Ю. Корнеева

Увидев ту брюнетку, что поспорит
С Венерою сложеньем и красой;
Услышав голосок, чьим звукам вторит
Спинет, звенящий под ее рукой,
Я радости исполнен неземной,
Как праведники перед ликом бога,
И становлюсь в блаженстве им ровнёй,
Чуть вспомню, что и я ей мил немного.

Маргарите Наваррской Перевод Ю. Корнеева

Как раб, я предан госпоже, чья плоть
Стыдлива, непорочна и прекрасна,
В чьем сердце постоянство побороть
Ни радости, ни горести не властны;
С чьим разуменьем ангельским напрасно
Соперничать бы тщился ум людей.
На свете нет чудовища странней —
Такому слову не дивитесь вчуже,
Затем что тело женщины у ней,
Но разум ангела и сердце мужа.

О сочинениях Маргариты Наваррской Перевод Ю. Корнеева

Настолько дивный дар стихосложенья
Дан грациями госпоже моей,
Что я сержусь, дивясь ему при чтенье,
На то, что не дивлюсь еще сильней.
Когда же я, ведя беседу с ней,
Вновь на ее творенья брошу взгляд,
Дивлюсь я неразумью тех людей,
Кого плоды пера ее дивят.

Песня Перевод Ю. Корнеева

Пленен я самою прекрасной
Из женщин, живших в мире сём,
За что хвалу своим стихом
Пою Венере громогласно.
Когда б Амур себе напрасно
Глаз не завязывал платком,
Он в девушку с таким лицом
И сам бы мог влюбиться страстно.
Она ко мне небезучастна,
А я готов поклясться в том,
Что счастлив, став ее рабом,
Служить ей всюду и всечасно.

Судья и Самблансе Перевод Ю. Корнеева

Когда на монфоконский эшафот
Вел Самблансе Майар, служитель ада,
Кто выглядел бодрей — судья иль тот,
Кого судье повесить было надо?
Бросал вокруг Майар так робко взгляды
Был Самблансе так тверд, хоть он и стар
Что мнилось: на расправу без пощады
Ведом своею жертвой сам Майар.

Аббат и его слуга Перевод Ю. Корнеева

С хозяином слуга аббата схож
Так, что порою различить их трудно;
Бесчинство этот любит, тот — дебош;
Тот шутит непристойно, этот — блудно;
Тот пьет мертвецки, этот беспробудно.
Лишь вечером идет у них война:
Аббат боится, что во время сна
Умрет, коль ночью глотку не промочит,
Слуга ж, пока хоть капля есть вина,
Упорно отойти ко сну не хочет.

О самом себе Перевод А. Пушкина

Уж я не тот любовник страстный,
Кому дивился прежде свет:
Моя весна и лето красно
Навек прошли, пропал и след.
Амур, бог возраста младого!
Я твой служитель верный был;
Ах, если б мог родиться снова,
Уж так ли б я тебе служил!

БОНАВАНТЮР ДЕПЕРЬЕ[187]

Любовь Перевод Ал. Ревича

Вышел на праздник
Юный проказник,
Без упоенья и слез,
В день изобилья
Новые крылья
Сплел он из лилий и роз.
Сладости любит,
Но лишь пригубит —
Вмиг улетает, пострел,
В этой снующей
Праздничной гуще
Мечет он молнии стрел.
Скольких ни встретит,
В каждого метит,
В сердце стремится попасть.
Лучник умелый
Шлет свои стрелы,
Яд их погибельный — страсть.
Смех твой — награда
Тем, кто от яда
Гибнет, печаль затая.
Мальчик жестокий!
Наши упреки
Мать услыхала твоя.
Взор ее строгий
В смутной тревоге
Ищет тебя на лугу,
В дикорастущих
Чащах и пущах,
В праздничном шумном кругу.

МОРИС СЭВ[188] Перевод В. Орла

К Делии

Не пламенная Анадиомена[189],
Не ветреный и любящий Эрот,
А память, не желающая тлена,
В моем творенье пред тобой встает.
Ты в нем найдешь, я знаю наперед,
Ошибку в слове, слабость в эпиграмме.
Но вот Любовь мои стихи берет
И, пощадив, проносит через пламя.
страдать — не страдать

«

«Два раза мне являлся лунный серп…»

Два раза мне являлся лунный серп,
Два раза полная луна всходила,
И снова месяц плелся на ущерб,
Два раза полуденное светило
Напоминало, что в терпенье сила,
Что время разлучило нас давно,
Что с жизнью мне ужиться не дано.
Ведь умереть — но жить в тебе, о Дама, —
Погибнуть от разлуки — все равно
Что в ожиданье мучиться упрямо.

«Любил я так, что только ею жил…»

Любил я так, что только ею жил.
Так ею жил, что и люблю доныне.
Меня слепил души и чувства пыл,
Запутывая сердце в паутине.
Но вот и подошла любовь к вершине.
Неужто верность оскудеть могла?
Взаимной искра страсти в нас была,
И твой огонь во мне рождает пламя.
Так пусть же два костра сгорят дотла,
Одновременно сгинув, вместе с нами.

ЛУИЗА ЛАБЕ[192]

«Еще целуй меня, целуй и не жалей…» Перевод Ю. Денисова

Еще целуй меня, целуй и не жалей,[193]
Прошу тебя, целуй и страстно и влюбленно.
Прошу тебя, целуй еще сильней, до стона,
В ответ целую я нежней и горячей.
А, ты устал? В моих объятиях сумей
Вновь целоваться так, как я — воспламененно.
Целуясь без конца, без отдыха, бессонно,
Мы наслаждаемся, не замечая дней.
Две жизни прежние объединив в одну,
Мы сохраним навек надежду и весну.
Жить без страстей, Амур, без муки не могу я.
Когда спокойна жизнь, моя душа больна.
Но стынет кровь, когда я ласки лишена,
И без безумств любви засохну я, тоскуя.

«Согласно всем законам бытия…» Перевод Э. Шапиро

Согласно всем законам бытия
Душа уходит, покидая тело.
И я мертва, и я зову несмело:
Где ты, душа любимая моя?
Когда б ты знала, как страдаю я
И как от горьких слез окаменела,
Душа моя, ты, верно б, не посмела
Жестокой пытке подвергать меня.
Охвачена любовною мечтою,
Страшусь, мой друг, свидания с тобою.
Молю тебя: не хмурь тогда бровей,
Не мучь меня гордыней непреклонной
И красотою одари своей,
Жестокой прежде, ныне благосклонной.

«Лишь только мной овладевает сон…» Перевод Э. Шапиро

Лишь только мной овладевает сон
И жажду я вкусить покой желанный,
Мучительные оживают раны:
К тебе мой дух печальный устремлен.
Огнем любовным дух мой опален,
Я вся во власти сладкого дурмана…
Меня рыданья душат непрестанно,
И в сердце тяжкий подавляю стон.
О день, молю тебя, не приходи!
Пусть этот сон всю жизнь мне будет сниться,
Его вторженьем грубым не тревожь.
И если нет надежды впереди
И вдаль умчалась счастья колесница,
Пошли мне, ночь, свою святую ложь.

«Что нас пленяет: ласковые руки?..» Перевод Э. Шапиро

Что нас пленяет: ласковые руки?
Надменная осанка, цвет волос?
Иль бледность, нежность взгляда, скупость слез?
И кто виновник нестерпимой муки?
Кто выразит в стихах всю боль разлуки?
Чье пение с тоской переплелось?
В чьем сердце больше теплоты нашлось?
Чья лютня чище извлекает звуки?
Я не могу сказать наверняка,
Пока Амура властная рука
Меня ведет, но вижу тем яснее,
Что все, чем наш подлунный мир богат,
И все, о чем искусства говорят,
Не сделает мою любовь сильнее.

ОЛИВЬЕ ДЕ МАНЬИ[194] Перевод В. Левика

«Горд, что мы делаем? Когда ж конец войне?..»

Горд[195], что мы делаем? Когда ж конец войне?[196]
Когда конец войне на стонущей планете?
Когда настанет мир на этом грешном свете,
Чтобы вздохнул народ в измученной стране?
Я вижу вновь убийц пешком и на коне,
Опять войска, войска, и гул, и крики эти,
И нас, как прежде, смерть заманивает в сети,
И только стоны, кровь и города в огне.
Так ставят короли на карту наши жизни.
Когда же мы падем, их жертвуя отчизне,
Какой король вернет нам жизнь и солнца свет?
Несчастен, кто рожден в кровавые минуты,
Кто путь земной прошел во дни народных бед!
Нам чашу поднесли, но полную цикуты…

«Не следует пахать и сеять каждый год…»

Не следует пахать и сеять каждый год:
Пусть отдохнет земля, под паром набухая.
Тогда мы вправе ждать двойного урожая,
И поле нам его в урочный срок дает.
Следите, чтобы мог вздохнуть и ваш народ,
Чтоб воздуху набрал он, плечи расправляя.
И, тяготы свои на время забывая,
В другой раз легче он их бремя пронесет.
Что кесарево, сир, да служит вашей славе,
Но больше требовать, поверьте, вы не вправе.
Умерьте сборщиков бессовестную рать,
Чтобы не смели те, кто алчны и жестоки,
Три шкуры драть с людей, высасывать их соки.
Стригите подданных, — зачем их обдирать?

ПОНТЮС ДЕ ТИАР[197]

Песня к моей лютне Перевод Е. Витковского

Пой, лютня, не о жалобе напрасной,
Которою душа моя полна, —
Пой о моей владычице прекрасной.[198]
Она не внемлет — но звучи, струна,
Как будто Сен-Желе тебя тревожит,
Как будто ты Альберу[199] отдана.
Забудь про боль, что неустанно гложет
Меня, и пусть прекрасный голос твой
С моею нежной песнью звуки сложит.
Ее златые волосы воспой —
Признайся, эти волосы намного
Прекрасней диадемы золотой.
Воспой чело, откуда смотрит строго
С укором Добродетель в душу мне,
А там, в душе, — любовная тревога.
Пой мне об этой нежной белизне,
Подобной цвету розы, что раскрылась
В прекрасный день, в прекраснейшей стране.
Пой о бровях, где счастье преломилось,
Где чередуются добро и зло,
Мне принося немилость или милость.
Воспой ее прекрасных глаз тепло:
От этого божественного взора
На небе солнце пламень свой зажгло.
Воспой улыбку, полную задора,
И щеки цвета ярко-алых роз,
Которым позавидует Аврора.
Еще воспой ее точеный нос,
И губы, меж которых ряд жемчужин,
Каких никто с Востока не привез.
И слух, который песнью не разбужен
Моей — для грешных звуков он закрыт,
С ним серафимов хор небесный дружен.
Сто милостей, которые хранит
Она в себе, воспой: я пламенею,
Сто факелов любви во мне горит.
Воспой и эту мраморную шею:
От этого кумира не спасти
Меня, склоняющегося пред нею.
Пой о красотах Млечного Пути,
О полюсах — о правом и о левом, —
Способных мне блаженство принести.
И пой мне о руках, что королевам
Под стать, когда их легкие персты
Тебя встревожат сладостным напевом.
Но о сокрытой доле красоты
Не пой мне, лютня, я прошу, не надо:
Не пой о том, к чему летят мечты.
Но пой мне, как бессмертная отрада
Стремится ввысь, раскрыв свои крыла, —
И не страшна ей ни одна преграда;
Как сердце у меня она взяла,
И как порой она меня терзала —
Лицом грустна, душою весела.
Но если песнь такую, как пристало,
Не сможешь ты найти в своей струне,
Тебя жалеть я буду столь же мало,
Сколь мало у нее любви ко мне.

ПЬЕР РОНСАР[200] Перевод В. Левика

Стансы

Если мы во храм пойдем,
Преклонясь пред алтарем,
Мы свершим обряд смиренный,
Ибо так велел закон
Пилигримам всех времен
Восхвалять творца вселенной.
Если мы в постель пойдем,
Ночь мы в играх проведем,
В ласках неги сокровенной,
Ибо так велит закон
Всем, кто молод и влюблен,
Проводить досуг блаженный.
Но как только захочу
К твоему припасть плечу,
Иль с груди совлечь покровы,
Иль прильнуть к твоим губам, —
Как монашка, всем мольбам
Ты даешь отпор суровый.
Для чего ж ты сберегла
Нежность юного чела,
Жар нетронутого тела, —
Чтоб женой Плутона стать,
Чтоб Харону их отдать
У стигийского предела?
Час пробьет, спасенья нет,
Губ твоих поблекнет цвет,
Ляжешь в землю ты сырую,
И тогда я, мертвый сам,
Не признаюсь мертвецам,
Что любил тебя живую.
Все, чем ныне ты горда,
Все истлеет без следа —
Щеки, лоб, глаза и губы.
Только желтый череп твой
Глянет страшной наготой
И в гробу оскалит зубы.
Так живи, пока жива,
Дай любви ее права, —
Но глаза твои так строги!
Ты с досады б умерла,
Если б только поняла,
Что теряют недотроги.
О, постой, о, подожди!
Я умру, не уходи!
Ты, как лань, бежишь тревожно!..
О, позволь руке скользнуть
На твою нагую грудь
Иль пониже, если можно!

«Ко мне, друзья мои, сегодня я пирую!..»

Ко мне, друзья мои, сегодня я пирую!
Налей нам, Коридон[201], кипящую струю.
Я буду чествовать красавицу мою,
Кассандру иль Мари,[202] — не все ль равно, какую?
Но девять раз, друзья, поднимем круговую, —
По буквам имени я девять кубков пью.
А ты, Белло[203], прославь причудницу твою,
За юную Мадлен прольем струю живую.
Неси на стол цветы, что ты нарвал в саду,
Фиалки, лилии, пионы, резеду, —
Пусть каждый для себя венок душистый свяжет.
Друзья, обманем смерть и выпьем за любовь!
Быть может, завтра нам уж не собраться вновь.
Сегодня мы живем, а завтра — кто предскажет?

«Ах, чертов этот врач! Опять сюда идет!..»

Ах, чертов этот врач! Опять сюда идет!
Он хочет сотый раз увидеть без рубашки
Мою любимую, пощупать все: и ляжки,
И ту, и эту грудь, и спину, и живот.
Так лечит он ее? Совсем наоборот:
Он плут, он голову морочит ей, бедняжке,
У всей их братии такие же замашки.
Влюбился, может быть, так лучше пусть не врет.
Ее родители, прошу вас, дорогие, —
Совсем расстроил вас недуг моей Марии! —
Гоните медика, влюбленную свинью.
Неужто не ясна вам вся его затея?
Да ниспошлет господь, чтоб наказать злодея,
Ей исцеление, ему — болезнь мою.

Веретено

Паллады верный друг, наперсник бессловесный,
Ступай, веретено, спеши к моей прелестной!
Когда соскучится, разлучена со мной,
Пусть сядет с прялкою на лесенке входной,
Запустит колесо, затянет песнь, другую,
Прядет — и гонит грусть, готовя нить тугую.
Прошу, веретено, ей другом верным будь,
Я не беру Мари с собою в дальний путь.
Ты в руки попадешь не девственнице праздной,
Что предана одной заботе неотвязной:
Пред зеркалом менять прическу без конца,
Румянясь и белясь для первого глупца, —
Нет, скромной девушке, что лишнего не скажет,
Весь день прядет иль шьет, клубок мотает, вяжет
С двумя сестренками, вставая на заре,
Зимой у очага, а летом во дворе.
Мое веретено, ты родом из Вандома[204],
Там люди хвастают, что лень им незнакома,
Но верь, тебя в Анжу полюбят, как нигде.
Не будешь тосковать, качаясь на гвозде.
Нет, алое сукно из этой шерсти нежной
Она в недолгий срок соткет рукой прилежной;
Так мягко, так легко расстелется оно,
Что в праздник сам король наденет то сукно.
Идем же, встречено ты будешь, как родное,
Веретено, с концов тщедушное, худое,
Но станом круглое, с приятной полнотой,
Кругом обвитое тесемкой золотой.
Друг шерсти, ткани друг, отрада в час разлуки,
Певун и домосед, гонитель зимней скуки,
Спешим! В Бургейле[205] ждут с зари и до зари.
О, как зардеется от радости Мари!
Ведь даже малый дар, залог любви нетленной,
Ценней, чем все венцы и скипетры вселенной.

«Едва Камена мне источник свой открыла…»

Едва Камена мне источник свой открыла
И рвеньем сладостным на подвиг окрылила,
Веселье гордое мою согрело кровь
И благородную зажгло во мне любовь.
Плененный в двадцать лет красавицей беспечной,
Задумал я в стихах излить свой жар сердечный,
Но, с чувствами язык французский согласив,
Увидел, как он груб, неясен, некрасив.
Тогда для Франции, для языка родного,
Трудиться начал я отважно и сурово.
Я множил, воскрешал, изобретал слова —
И сотворенное прославила молва.
Я, древних изучив, открыл свою дорогу,
Порядок фразам дал, разнообразье — слогу,
Я строй поэзии нашел — и, волей муз,
Как Римлянин и Грек, великим стал Француз.

«Природа каждому оружие дала!..»

Природа каждому оружие дала:
Орлу — горбатый клюв и мощные крыла,
Быку — его рога, коню — его копыта,
У зайца — быстрый бег, гадюка ядовита,
Отравлен зуб ее. У рыбы — плавники,
И, наконец, у льва есть когти и клыки.
В мужчину мудрый ум она вселить умела,
Для женщин мудрости Природа не имела
И, исчерпав на нас могущество свое,
Дала им красоту — не меч и не копье.
Пред женской красотой мы все бессильны стали,
Она сильней богов, людей, огня и стали.

Ручью Бельри

Полдневным зноем утомленный,
Как я люблю, о мой ручей,
Припасть к твоей волне студеной,
Дышать прохладою твоей,
Покуда Август бережливый
Спешит собрать дары земли,
И под серпами стонут нивы,
И чья-то песнь плывет вдали.
Неистощимо свеж и молод,
Ты будешь божеством всегда
Тому, кто пьет твой бодрый холод,
Кто близ тебя пасет стада.
И в полночь на твои поляны,
Смутив весельем их покой,
Все так же нимфы и сильваны
Сбегутся резвою толпой.
Но пусть, ручей, и в дреме краткой
Твою не вспомню я струю,
Когда, измучен лихорадкой,
Дыханье смерти узнаю.

«Когда от шума бытия…»

Когда от шума бытия
В Вандомуа скрываюсь я, —
Бродя в смятении жестоком,
Тоской, раскаяньем томим,
Утесам жалуюсь глухим,
Лесам, пещерам и потокам.
Утес, ты в вечности возник,
Но твой недвижный, мертвый лик
Щадит тысячелетий ярость.
А молодость моя не ждет,
И каждый день и каждый год
Меня преображает старость.
О лес, ты с каждою зимой
Теряешь волос пышный свой,
Но год пройдет, весна вернется,
Вернется блеск твоей листвы.
А на моем челе, увы!
Задорный локон не завьется.
Пещеры, я любил ваш кров,
Тогда я духом был здоров,
Кипела бодрость в юном теле.
Теперь, окостенев, я стал
Недвижней камня ваших скал,
И силы в мышцах оскудели.
Поток, бежишь вперед, вперед,
Волна придет, волна уйдет,
Спешит без отдыха куда-то.
И я без отдыха весь век
И день и ночь стремлю свой бег
В страну, откуда нет возврата.
Судьбой мне краткий дан предел,
Но я б ни лесом не хотел,
Ни камнем вечным стать в пустыне:
Остановив крылатый час,
Я б не любил, не помнил вас,
Из-за кого я старюсь ныне.

«Прекрасной Флоре в дар — цветы…»

Прекрасной Флоре в дар — цветы,
Помоне — сладкие плоды,
Леса — дриадам и сатирам,
Цибеле — стройная сосна,
Наядам — зыбкая волна,
И шорох трепетный — Зефирам,
Церере — тучный колос нив,
Минерве — легкий лист олив,
Трава в апреле — юной Хлоре,
Лавр благородный — Фебу в дар,
Лишь Цитерее[206] — томный жар
И сердца сладостное горе.

«Мой боярышник лесной…»

Мой боярышник лесной,
Ты весной
У реки расцвел студеной,
Будто сотней цепких рук
Весь вокруг
Виноградом оплетенный.
Корни полюбив твои,
Муравьи
Здесь живут гнездом веселым,
Твой обглодан ствол, но все ж
Ты даешь
В нем приют шумливым пчелам.
И в тени твоих ветвей
Соловей,
Чуть пригреет солнце мая,
Вместе с милой каждый год
Домик вьет,
Громко песни распевая.
Устлан мягко шерстью, мхом
Теплый дом,
Свитый парою прилежной.
Новый в нем растет певец,
Их птенец,
Рук моих питомец нежный.
Так живи, не увядай,
Расцветай, —
Да вовек ни гром небесный,
Ни гроза, ни дождь, ни град
Не сразят
Мой боярышник прелестный.

«В дни, пока златой наш век…»

В дни, пока златой наш век
Царь бессмертных не пресек,
Под надежным Зодиаком
Люди верили собакам.
Псу достойному герой
Жизнь и ту вверял порой.
Ну, а ты, дворняга злая,
Ты, скребясь о дверь и лая,
Что наделал мне и ей,
Нежной пленнице моей,
В час, когда мы, бедра в бедра,
Грудь на грудь, возились бодро,
Меж простынь устроив рай, —
Ну зачем ты поднял лай?
Отвечай, по крайней мере,
Что ты делал возле двери,
Что за черт тебя принес,
Распроклятый, подлый пес?
Прибежали все на свете:
Братья, сестры, тети, дети, —
Кто сказал им, как не ты,
Чем мы были заняты,
Что творили на кушетке!
Раскудахтались соседки.
А ведь есть у милой мать,
Стала милую хлестать, —
Мол, таких вещей не делай!
Я видал бедняжку белой,
Но от розги вся красна
Стала белая спина.
Кто, скажи, наделал это?
Недостоин ты сонета!
Я уж думал: воспою
Шерстку пышную твою.
Я хвалился: что за песик!
Эти лапки, этот носик,
Эти ушки, этот хвост!
Я б вознес тебя до звезд,
Чтоб сиял ты с небосклона
Псом, достойным Ориона.
Но теперь скажу я так:
Ты не друг, ты просто враг.
Ты паршивый пес фальшивый,
Гадкий, грязный и плешивый.
Учинить такой подвох!
Ты плодильня вшей и блох.
От тебя одна морока,
Ты блудилище порока,
Заскорузлой шерсти клок.
Пусть тебя свирепый дог
Съест на той навозной куче.
Ты не стоишь места лучше,
Если ты, презренный пес,
На хозяина донес.

«

Но так как скоро мне в земле придется гнить
И в Тартар горестный отправиться, пожалуй,
Пока я жить хочу, а значит — и любить,
Тем более что срок остался очень малый.

«Оставь страну рабов, державу фараонов…»

Оставь страну рабов, державу фараонов,[207]
Приди на Иордан, на берег чистых вод,
Покинь цирцей, сирен и фавнов хоровод,
На тихий дом смени тлетворный вихрь салонов.
Собою правь сама, не знай чужих законов,
Мгновеньем насладись — ведь молодость не ждет!
За днем веселия печали день придет —
И заблестит зима, твой лоб снегами тронув.
Ужель не видишь ты, как лицемерен Двор?
Он золотом одел Донос и Наговор,
Унизил Правду он и сделал Ложь великой.
На что нам лесть вельмож и милость короля?
В страну богов и нимф — беги в леса, в поля,
Орфеем буду я, ты будешь Евридикой.

«А что такое смерть? Такое ль это зло…»

А что такое смерть? Такое ль это зло,
Как всем нам кажется? Быть может, умирая,
В последний, горький час, дошедшему до края,
Как в первый час пути, — совсем не тяжело?
Но ты пойми — не быть! Утратить свет, тепло,
Когда порвется нить и бледность гробовая
По членам побежит, все чувства обрывая, —
Когда желания уйдут, как все ушло.
И ни питий, ни яств! Ну да, и что ж такого?
Лишь тело просит есть, еда — его основа,
Она ему нужна для поддержанья сил,
А дух не ест, не пьет. Но смех, любовь и ласки?
Венеры сладкий зов? Не трать слова и краски, —
На что любовь тому, кто умер и остыл?

«Я к старости клонюсь, вы постарели тоже…»

Я к старости клонюсь, вы постарели тоже.
А если бы нам слить две старости в одну
И зиму превратить — как сможем — в ту весну,
Которая спасет от холода и дрожи?
Ведь старый человек на много лет моложе,
Когда не хочет быть у старости в плену.
Он этим придает всем чувствам новизну,
Он бодр, он как змея в блестящей новой коже.
К чему вам этот грим — вас только портит он.
Вы не обманете бегущих дней закон.
Уже не округлить вам ног сухих, как палки,
Не сделать крепкой грудь и сладостной, как плод.
Но время — дайте срок! — личину с вас сорвет,
И лебедь белая взлетит из черной галки.

«Я высох до костей. К порогу тьмы и хлада…»

Я высох до костей. К порогу тьмы и хлада
Я приближаюсь, глух, изглодан, черен, слаб,
И смерть уже меня не выпустит из лап.
Я страшен сам себе, как выходец из ада.
Поэзия лгала! Душа бы верить рада,
Но не спасут меня ни Феб, ни Эскулап.
Прощай, светило дня! Болящей плоти раб,
Иду в ужасный мир всеобщего распада.
Когда заходит друг, сквозь слезы смотрит он,
Как уничтожен я, во что я превращен.
Он что-то шепчет мне, лицо мое целуя,
Стараясь тихо снять слезу с моей щеки.
Друзья, любимые, прощайте, старики!
Я буду первый там, и место вам займу я.

ЖОАКЕН ДЮ БЕЛЛЕ[208] Перевод В. Левика

«Не стану воспевать, шлифуя стих скрипучий…»

Не стану воспевать, шлифуя стих скрипучий,
Архитектонику неведомых миров,
С великих тайн срывать их вековой покров,
Спускаться в пропасти и восходить на кручи.
Не живописи блеск, не красоту созвучий,
Не выспренний предмет ищу для мерных строф.
Лишь повседневное всегда воспеть готов,
Я — худо ль, хорошо ль — пишу стихи на случай.
Когда мне весело, мой смех звучит и в них,
Когда мне тягостно, печалится мой стих, —
Так все делю я с ним, свободным и беспечным.
И, непричесанный, без фижм и парика,
Не знатный именем, пусть он войдет в века
Наперсником души и дневником сердечным.

«Невежде проку нет в искусствах Аполлона…»

Невежде проку нет в искусствах Аполлона,
Таким сокровищем скупец не дорожит,
Проныра от него подалее бежит,
Им Честолюбие украситься не склонно;
Над ним смеется тот, кто вьется возле трона,
Солдат из рифм и строф щита не смастерит,
И знает Дю Белле: не будешь ими сыт,
Поэты не в цене у власти и закона.
Вельможа от стихов не видит барыша,
За лучшие стихи не купишь ни шиша, —
Поэт обычно ниш, и в собственной отчизне.
Но я не откажусь от песенной строки,
Одна Поэзия спасает от тоски,
И ей обязан я шестью годами жизни[209].

«Ты хочешь знать, Панжас, как здесь твой друг живет?..»

Ты хочешь знать, Панжас[210], как здесь твой друг живет?
Проснувшись, облачась по всем законам моды,
Час размышляет он, как сократить расходы
И как долги отдать, а плату взять вперед.
Потом он мечется, он ищет, ловит, ждет,
Хранит любезный вид, хоть вспыльчив от природы.
Сто раз переберет все выходы и входы.
Замыслив двадцать дел, и двух не проведет.
То к папе на поклон, то письма, то доклады,
То знатный гость пришел и — рады вы, не рады —
Наврет с три короба он всякой чепухи.
Те просят, те кричат, те требуют совета,
И это каждый день, и, веришь, нет просвета…
Так объясни, Панжас, как я пишу стихи.

«Пока мы тратим жизнь, и длится лживый сон…»

Пока мы тратим жизнь, и длится лживый сон,
Которым на крючок надежда нас поймала,
Пока при дяде я,[211] Панжас — у кардинала,[212]
Маньи — там, где велит всесильный Авансон[213], —
Ты служишь королям, ты счастьем вознесен,
И славу Генриха умножил ты немало[214]
Той славою, Ронсар, что гений твой венчала
За то, что Францию в веках прославил он.
Ты счастлив, друг! А мы среди чужой природы,
На чуждом берегу бесплодно тратим годы,
Вверяя лишь стихам все, что терзает нас.
Так на чужом пруду, пугая всю округу,
Прижавшись крыльями в отчаянье друг к другу,
Три лебедя кричат, что бьет их смертный час.

«Ты помнишь, мой Лагэ, я собирался в Рим…»

Ты помнишь, мой Лагэ[215], я собирался в Рим,
И ты мне говорил (мы у тебя сидели):
«Запомни, Дю Белле, каким ты был доселе,
Каким уходишь ты, и воротись таким».
И вот вернулся я — таким же, не другим,
Лишь то, что волосы немного поседели,
Да чаще хмурю бровь, и дальше стал от цели,
И только мучаюсь, все мучаюсь одним.
Одно грызет меня и гложет сожаленье.
Не думай, я не вор, не грешен в преступленье,
Но сам обрек себя на трехгодичный плен,
Сам обманул себя надеждою напрасной
И растерял себя из жажды перемен,
Когда уехал в Рим из Франции прекрасной.

«Блажен, кто странствовал, подобно Одиссею…»

Блажен, кто странствовал, подобно Одиссею,
В Колхиду парус вел[216] за золотым руном
И, мудрый опытом, вернулся в отчий дом
Остаток дней земных прожить с родней своею;
Когда же те места я посетить сумею,
Где каждый камешек мне с детских лет знаком,
Увидеть комнату с уютным камельком,
Где целым княжеством, где царством я владею!
За это скромное наследие отцов
Я отдал бы весь блеск прославленных дворцов
И все их мраморы — за шифер кровли старой,
И весь латинский Тибр, и гордый Палатин[217]
За галльский ручеек, за мой Лире[218] один,
И весь их шумный Рим — за домик над Луарой.

«Я не люблю Двора, но в Риме я придворный…»

Я не люблю Двора, но в Риме я придворный,
Свободу я люблю, но должен быть рабом.
Люблю я прямоту — льстецам открыл свой дом,
Стяжанья враг — служу корыстности позорной;
Не лицемер — учу язык похвал притворный,
Чту веру праотцев, но стал ее врагом.
Хочу лишь правдой жить, но лгу, как все кругом,
Друг добродетели — терплю порок тлетворный;
Покоя жажду я — томлюсь в плену забот,
Ищу молчания — меня беседа ждет,
К веселью тороплюсь — мне скука ставит сети, —
Я болен, но всегда в карете иль верхом.
В мечтах — я музы жрец, на деле — эконом.
Ну можно ли, Морель[219], несчастней быть на свете!

«Блажен, кто устоял и низкой лжи в угоду…»

Блажен, кто устоял и низкой лжи в угоду
Высокой истине не шел наперекор,
Не принуждал перо кропать постыдный вздор,
Прислуживаясь к тем, кто делает погоду.
А я таю свой гнев, насилую природу,
Чтоб нестерпимых уз не отягчить позор,
Не смею вырваться душою на простор
И обрести покой иль чувству дать свободу.
Мой каждый шаг стеснен — безропотно молчу.
Мне отравляют жизнь, и все ж я не кричу.
О, мука все терпеть, лишь кулаки сжимая!
Нет боли тягостней, чем скрытая в кости!
Нет мысли пламенней, чем та, что взаперти!
И нет страдания сильней, чем скорбь немая!

«Когда б я ни пришел, ты, Пьер, твердишь одно…»

Когда б я ни пришел, ты, Пьер[220], твердишь одно:
Что, видно, я влюблен, что сохну от ученья,
Что книги да любовь — нет худшего мученья,
От них круги в глазах и в голове темно.
Но верь, не в книгах суть, и уж совсем смешно,
Что ты любовные припутал огорченья, —
От службы вся беда, от ней все злоключенья —
Мне над конторкою зачахнуть суждено.
С тобой люблю я, Пьер, беседовать, но если
Ты хочешь, чтобы я не ерзал, сидя в кресле,
Не раздражай меня невежеством своим!
Побрей меня, дружок, завей, а ради скуки
Ты б лучше сплетничал, не трогая науки,
Про папу и про все, о чем толкует Рим.

«Ты Дю Белле чернишь: мол, важничает он…»

Ты Дю Белле чернишь: мол, важничает он.
Не ставит ни во что друзей. Опомнись, милый,
Ведь я не князь, не граф, не герцог (бог помилуй!),
Не титулован я и в сан не возведен.
И честолюбью чужд, и тем не уязвлен,
Что не отличен был ни знатностью, ни силой,
Зато мой ранг — он мой, и лишь недуг постылый,
Лишь естество мое диктует мне закон.
Чтоб сильным угодить, не стану лезть из кожи,
Низкопоклонствовать, как требуют вельможи,
Как жизнь теперь велит, — забота не моя.
Я уважаю всех, мне интересен каждый.
Кто поклонился мне, тому отвечу дважды,
Но мне не нужен тот, кому не нужен я.

«Заимодавцу льстить, чтобы продлил он срок…»

Заимодавцу льстить, чтобы продлил он срок,
Банкира улещать, хоть толку никакого,
Час целый взвешивать пред тем, как молвить слово,
Замкнув парижскую свободу на замок;
Ни выпить лишнего, ни лишний съесть кусок,
Придерживать язык в присутствии чужого,
Пред иностранцами разыгрывать немого,
Чтоб гость о чем-нибудь тебя спросить не мог;
Со всеми жить в ладу, насилуя природу;
Чем безграничнее тебе дают свободу,
Тем чаще вспоминать, что можешь сесть в тюрьму,
Хранить любезный тон с мерзавцами любыми —
Вот, милый мой Морель, что за три года в Риме
Сполна усвоил я, к позору своему!

«Ты хочешь, мой Дилье, войти в придворный круг?..»

Ты хочешь, мой Дилье[221], войти в придворный круг?
Умей понравиться любимцам именитым.
Средь низших сам держись вельможей, сибаритом,
К монарху приспособь досуг и недосуг.
В беседе дружеской не раскрывайся вдруг
И помни главное: поближе к фаворитам!
Рукою руку мой — и будешь сильным, сытым,
Не брезгай быть слугой у королевских слуг!
Не стой за ближнего, иль прослывешь настырным,
Не вылезай вперед, кажись, где надо, смирным,
Оглохни, онемей, будь слеп к чужой игре,
Не порицай разврат, не будь ему свидетель,
Являй угодливость и плюй на добродетель, —
Таков, Дилье, залог успеха при дворе.

«Ученым степени дает ученый свет…»

Ученым степени дает ученый свет,
Придворным землями отмеривают плату,
Дают внушительную должность адвокату,
И командирам цепь дают за блеск побед.
Чиновникам чины дают с теченьем лет,
Пеньковый шарф дают за все дела пирату,
Добычу отдают отважному солдату,
И лаврами не раз увенчан был поэт.
Зачем же ты, Жодель[222], тревожишь Музу[223] плачем,
Что мы обижены, что ничего не значим?
Тогда ступай себе другой дорогой, брат!
Лишь бескорыстному служенью Муза рада,
И стыдно требовать Поэзии наград,
Когда Поэзия сама себе награда.

«Как в море вздыбленном, хребтом касаясь тучи…»

Как в море вздыбленном, хребтом касаясь тучи,[224]
Идет гора воды и брызжет, и ревет,
И сотни черных волн швыряет в небосвод,
И разбивается о твердь скалы могучей;
Как ярый аквилон, родясь на льдистой круче,
И воет, и свистит, и роет бездну вод,
Размахом темных крыл полмира обоймет,
И падает, смирясь, на грудь волны зыбучей;
Как пламень, вспыхнувший десятком языков,
Гудя, взметается превыше облаков
И гаснет, истощась, — так, буйствуя жестоко,
Шел деспотизм — как вихрь, как пламень, как вода,
И, подавив ярмом весь мир, по воле рока
Здесь утвердил свой трон, чтоб сгинуть навсегда.

ЖАН ДОРА[225]

«Чтоб Миру петь хвалу, по моему сужденью…» Перевод В. Дмитриева

Чтоб Миру петь хвалу, по моему сужденью,
Хор наших голосов чрезмерно слаб и тих.
Тут ангелы нужны, и громкий голос их,
Воспевший некогда Спасителя рожденье.
Творца, создавшего в шесть дней свои владенья —
И твердь и небеса, — да восхвалит мой стих!
Но если гром бомбард доныне не утих[226]
Как богу посвятить благие побужденья?
Отныне только Мир хочу я воспевать,
Те черствые сердца решил завоевать,
Что Миру предпочли военную дорогу.
Мир — благо высшее; мы все его хотим.
Подобно ангелам, мы хором возгласим:
«Мир людям на земле, и слава в вышних богу!»

ЖАН-АНТУАН ДЕ БАИФ[227]

«Когда в давно минувшие века…» Перевод А. Парина

Когда в давно минувшие века
Сплошным клубком лежало мирозданье,
Любовь, не ты ли первой, по преданью,
Взлетела и отторглась от клубка?
Ты принялась, искусна и ловка,
За труд размеренного созиданья,
И всем предметам ясность очертанья
Дала твоя спокойная рука.
Но если правда, что одна лишь ты
Сумела размотать клубок вражды,
И если дружбу ты изобрела,
То где же доброта твоя была,
Когда в моей душе плелся клубок
Друг друга раздирающих тревог?

«О, сладкая, манящая картина!..» Перевод А. Парина

О, сладкая, манящая картина!
На поле боя сладостных ночей
Моя душа сливается с твоей,
И тело с телом слиты воедино.
Как жизнь сладка и как сладка кончина!
Моей душе неймется поскорей
В тебя вселиться разом, без затей —
То вверх, то вниз несет меня пучина.
О, сила в нас обоих не ослабла!
Я весь в тебе, я взят тобой всецело.
Ты пьешь меня, когда окончен путь,
И возвращаешь мне остаток дряблый.
Но губ твоих и ласки их умелой
Достаточно, чтоб силы мне вернуть.

Эпитафия писателю Франсуа Рабле[228] Перевод Вл. Васильева

Плутон, суровый повелитель тех,
Кого уже давно оставил смех,
Впусти Рабле в свой сумрачный Аид:
Насмешник сразу всех развеселит.

РЕМИ БЕЛЛО[229] Перевод Е. Витковского

Апрель

Ты, Апрель, земных долин
Властелин;
Ты ласкаешь потаенно
Легкой дланью каждый плод,
Что живет
В нежной глубине бутона.
Ты, Апрель, живишь листву
И траву, —
Зелен, как волна морская —
Сотни тысяч лепестков
Средь лугов
Рассыпаешь ты, играя.
Ты, Апрель, сошел на мир,
И Зефир,
Спрятавшись, незримый взору,
Порасставил сто сетей
Средь полей,
Возжелав похитить Флору.
Ты, Апрель, дары несешь,
Ты хорош,
Ты в цветении богатом
Наполняешь лес и луг —
Все вокруг —
Несравненным ароматом.
Ты, Апрель, цветешь кругом,
И тайком
Госпоже в златые косы
И на грудь бросаешь ты
Все цветы
И предутренние росы.
Ты, Апрель, дарить нам рад
Аромат,
Вздох легчайший Кифереи,
Чья волшебная краса
В небеса
Смотрит чище и нежнее.
Птицы, словно год назад,
К нам летят,
С юга, что далек и жарок;
Эти вестницы весны
Нам даны
От тебя, Апрель, в подарок.
Вот шиповник средь полян,
И тимьян,
И фиалка, и лилея,
И гвоздики, что растут
Там и тут,
В ярких травах пламенея.
И сладчайший соловей,
Меж ветвей
Заливаясь нежной песней,
В небо шлет за трелью трель,
О Апрель,
Все волшебней, все чудесней.
Твой приход людей живит,
И звучит
Песнь любви в весеннем гимне,
И трепещет нежно кровь
В жилах вновь,
Растопляя панцирь зимний.
И с тех пор, как ты пришел,
Столько пчел
Над цветами суетится:
Собирают жадно впрок
Сладкий сок,
Тот, что в чашечках таится.
Май на землю низойдет,
Чистый мед
Принося в подарок пчелам,
Новым фруктам будет рад
Вертоград —
Созревающим, тяжелым.
Но тебе, Апрель, привет
В твой расцвет —
Месяц Анадиомены,
Той богини, что весной
Неземной
Родилась из белой пены.

Берилл

Бериллу песнь моя. Сей самоцвет хорош,
Окраской на волну морскую он похож.
В тот нежный час, когда уходят аквилоны
И дышит вновь зефир, весною пробужденный.
Но иногда берилл бывает золотист —
Как самый свежий мед, необычайно чист;
Однако меньше блеск, и лик его туманней,
Коль не имеет он необходимых граней:
Затем, чтоб мог берилл достоинства хранить,
Потребно камень сей искусно огранить.
Зеленый — лучше всех, коль он похож при этом
На гордый изумруд своим глубоким цветом.
С Индийских берегов его привозят к нам,
Зеленый и златой. Испорченным глазам
И печени больной — нет ничего полезней;
Одышку, тошноту, сердечные болезни
Излечивает он — а также он один
Хранитель брачных уз для женщин и мужчин.
Он изгоняет лень, он возвращает друга,
Пред ним надменный враг робеет от испуга.
О, если ты, берилл, воистину таков,
Из Франции гони воинственных врагов:
Нет пользы ни душе, ни сердцу, ни здоровью
Нам руки обагрять напрасно вражьей кровью.

ЭТЬЕН ЖОДЕЛЬ[230] Перевод В. Левика

К Музе

О Муза гордая, изведав труд бесплодный,
Узнали оба мы, что нынче не в цене
Ни дух возвышенный, ни дух простонародный.
Ты знаешь, от щедрот, тобой даримых мне,
Обогащал я знать неблагодарной славой,
Лишь время потеряв по собственной вине.
Ты знаешь, только то вознес их суд неправый,
Что в обезьян должно людей преображать,
И стала Истина растленной лжи забавой.
Ты знаешь, что везде мы ищем благодать,
Но нет ее нигде, — что разум, подчиненный
Желаньям низменным, не может счастье дать,
Что в Добродетели — наш путь из тьмы исконный,
Хоть любо ей во тьме, в тиши, где нет людей,
Быть замкнутой в себе, от мира отрешенной.
Ты знаешь: кто на вид ей следует верней,
Тот дальше от нее, и чем достойней лица,
Тем более сердца в разладе, в ссоре с ней.
Ты знаешь, тот, кто глуп, казаться мудрым тщится,
И тот особенно, кто лестью ослеплен, —
Так вместе с червяком глотает смерть плотица.
Что лесть — приятный звук! Но чем он так силен,
Что кормит и пьянит, что даже мненье света,
Легенду, славу, песнь обманывает он?
Ты знаешь, суд живых в живом не чтит поэта,
Их справедливостью ценим лишь фаворит,
И чем он сам наглей, тем больше слава эта.
Ты знаешь, мудрости толпа теперь не чтит
И не поверит в то, что юноша счастливый,
За что ни взялся бы, соперников затмит.
Ты знаешь, жертвой став хулы и брани лживой,
Я к Добродетели, чтоб ей помочь, прибег,
И вот в ее плену томлюсь душой строптивой.
Ты знаешь, сердцем добр — как слабый человек,
Собой не властвуя, — в ответ на все удары
Чуть не прощения прошу я весь мой век.
Ты знаешь, как на мне свои проверить чары,
Когда я слушаю глупцов неправый суд
И, опустив глаза, терплю их растабары.
Ты знаешь, если бы тебя хвалил король,
Остряк смеялся бы, любой бы хлыщ придворный
Навязывал тебе насильственную роль.
Ты знаешь, как велик поэта труд упорный,
Но все кругом кричат (толпа извечно зла!):
Он фантазер, глупец, рифмач, писака вздорный!
Ты знаешь, если я хотел уйти в дела
Иль путешествия, хотел войны и славы,
Преграда мне — в моих достоинствах была.
Ты знаешь, в зависти — она сильней отравы —
В презренье к низшему коснеют их сердца,
И оскорбительны высокой знати нравы.
Ты знаешь, хоть бы ты боролась до конца,
Твой выигрыш — ничто. Но чести мне не надо,
Той чести, что влечет тщеславные сердца.
Для Добродетели — лишь в ней самой отрада,
Кто будет верен ей, прибежище свое
Лишь в ней и обретет, — в ней слава и награда.
И все, что я творю, — творю лишь для нее.
Так пусть в реке своей себя же утоплю я,
В огне своем сожгу свое же бытие!
Но если, никакой корысти не взыскуя,
Я остаюсь собой, лишь Истину любя,
То, значит, блага все в самом себе найду я
И мнением чужим не удушу себя.

«Вы первая, кому я посвятил, мадам…»

Вы первая, кому я посвятил, мадам,[231]
Мой разум, душу, страсть и пламенные строки,
В которых говорю, какой огонь высокий
Дарит незрячий бог попавшим в плен сердцам.
Под именем другим я вам хвалу воздам,
Ваш образ воспою, и близкий и далекий,
И так сложу стихи, чтоб даже сквозь намеки
Вы были узнаны, краса прекрасных дам.
А если вы никем покуда не воспеты
И божества никем не явлены приметы —
Не гневайтесь! Амур таинственным огнем,
Таким огнем не мог наполнить грудь другую,
И он не мог найти в другой или в другом
Подобную любовь и красоту такую.

«

Но нечто странное творилось предо мной,
Такое, что узреть не доводил мне случай:
Под солнцем таял снег, и стужу плетью жгучей
Сквозь этот дикий мир гнал шедший с неба зной.
Я был свидетелем таких чудес впервые:
Там — снег и лед в огне — враждебной им стихии,
Здесь — я в дыханье льдов, где жар томит меня.
Но снег застыл опять. И солнце, полыхая,
Весь окоем зажгло от края и до края,
А я от холода дрожал среди огня.

«Стихи-изменники, предательский народ!..»

Стихи-изменники, предательский народ!
Зачем я стал рабом, каким служу я силам?
Дарю бессмертье вам, а вы мне с видом милым
Все представляете совсем наоборот.
Что в ней хорошего, скажите наперед?
Зачем я перед ней горю любовным пылом,
Что в этом существе, моей душе постылом,
Всегда мне нравится, всегда меня влечет?
Ведь это из-за вас, предательские строки,
Я навязал себе такой удел жестокий,
Вы украшаете весь мир, но как вы злы!
Из черта ангела вы сделали от скуки,
И то я слепну вдруг для этой ложной муки,
То прозреваю вновь для лживой похвалы.

КЛОД ДЕ БЮТТЕ[232] Перевод В. Дмитриева

«Амур, смиришься ли с горчайшей из потерь?..»

Амур, смиришься ли с горчайшей из потерь?
Заплачь, коль слезы лить умеешь, своенравный!
Скончался Дю Белле,[233] певец твой умер славный…
Кто воспоет тебя во Франции теперь?
Увы, оставь меня! Не стоит больше, верь,
Разить меня стрелой, как ты разил недавно.
Лети к трем Грациям: их горести нет равной,
Они готовятся захлопнуть склепа дверь.
Твоя в печали мать: и стонет и рыдает…
Лети же, раздели скорбь, что ее снедает!
Я надпись сделаю, отдав земной поклон:
«Не верьте, что мы здесь поэта схоронили!
Нет, не покоится наш Дю Белле в могиле,
Он музами живым на небо унесен».

«Прочь, ворон, с глаз моих! Ты предвещаешь горе…»

Прочь, ворон, с глаз моих! Ты предвещаешь горе,
Три раза каркал ты уже в моем саду,
Пророча всякие несчастья и беду,
В смятенье приводя всех птиц в крылатом хоре.
Орехов хочешь ты — они поспеют вскоре, —
Иль вишни — ведь они бывают раз в году —
Ты прилетел клевать, а с этим наряду
Сулить моей любви и слез, и скорби море?
Ты перья белые на черные сменил,
Чтоб возвещать беду, и стал черней чернил,
Сычам и филинам стал другом закадычным.
Жаль, лука нет со мной… Поэту не мешай:
Священен Муз приют. Его не оглашай
Зловещим карканьем, столь мало мелодичным.

ЭТЬЕН ДЕ ЛА БОЭСИ[234] Перевод Е. Витковского

«Сегодня солнце вновь струило жгучий зной…»

Сегодня солнце вновь струило жгучий зной,
Густой, как локоны Цереры плодородной;
Теперь оно зашло, повеял ветр холодный,
И снова Маргерит[235] пойдет бродить со мной.
Мы не спеша идем тропинкою лесной,
И светит нам любовь звездою путеводной;
Когда прискучит сень дубравы благородной —
Нас поджидает луг и плеск воды речной.
И мы любуемся равниною просторной
Вдали от города, от суеты придворной —
О нелюдимый край, о сладостный Медок[236]!
Здесь хорошо душе, и взору здесь приятно, —
Ты на краю земли, и дорог нам стократно:
Здесь наш злосчастный век, как страшный сон, далек.

«Прости, Амур, прости — к тебе моя мольба…»

Прости, Амур, прости — к тебе моя мольба,
Тебе посвящены мои душа и тело,
Любой мой помысел, мое любое дело, —
Но было нелегко во мне найти раба.
О, сколь изменчива коварная судьба!
С тобою, о Амур, я бился неумело,
Смеялся над тобой — но сердце ослабело:
Я сдался, я пленен — и кончена борьба.
Ты упрекнуть меня за этот бой не вправе,
Сраженье долгое — к твоей же вящей славе,
И то, что лишь теперь тебе хвалу пою,
Поверь мне, на тебя не бросит малой тени:
Презрен, кто упадет без боя на колени,
Победа радостна лишь в подлинном бою.

«Благословенна светлая весна…»

Благословенна светлая весна,
Сошедшая на землю своечасно.
Природа, в доброте вдвойне прекрасна,
Тебе дарит сокровища сполна.
И вот — тебе отныне отдана
Вся красота, что ей была подвластна.
Тревожится природа не напрасно:
Не слишком ли щедра была она?
Твоя рука насытилась, но снова
Тебе природа жертвовать готова,
Всю Землю предлагая под конец.
Тогда ты улыбаешься невольно:
Ты отвергаешь дар — тебе довольно
Быть королевою мужских сердец.

АМАДИС ЖАМЕН[237] Перевод Э. Шапиро

Сравнение с Фениксом

Подобно Фениксу, что, смерти приближенье
Почуяв, вновь и вновь восходит на костер,
Чтобы свершить судьбы извечный приговор,
Сжигая в пламени цветное оперенье,
Покорно я себя готовлю на сожженье,
Когда меня слепит Ваш лучезарный взор[238].
Сгораю день за днем, не в силах до сих пор
Понять, зачем рожден на новые мученья.
Жжет Феникса огонь пылающих лучей,
Я солнцем обожжен прекраснейших очей,
Где я краду огонь, подобно Прометею,
За что к седой скале навеки пригвожден,
И коршун злой, Амур, врываясь в тяжкий сон,
Казнит меня рукой безжалостной своею.

О том, что никто не свободен

Любой, кто б ни был ты, здесь рабство — твой удел,
Любой иль под ярмом, иль дни влачит в оковах,
Порою сладостных, порой, как жизнь, суровых.
В сем мире каждый — раб земных страстей и дел.
Один стать баловнем Фортуны не сумел,
Другой не приобрел себе владений новых.
Один — слуга господ, всегда карать готовых,
Другому не спастись от сладострастных стрел.
Один у суеты житейской раб послушный,
Другой — слуга толпы, пустой и равнодушной.
Законы тяжкие в суровости своей
Чураться нам велят обычая чужого.
Но мы могли б найти покой и счастье снова,
Изведав сладкий плен нежнейших из цепей.

ЖАК ТАЮРО[239]

«Брожу ли по тропинкам я лесным…» Перевод В. Дмитриева

Брожу ли по тропинкам я лесным,
Иль у реки скитаюсь в час заката,
Или в горах, где пахнет дикой мятой
И эхо внемлет возгласам моим;
Иль слушаю, угрюм и нелюдим,
Трель соловья, что так замысловата,
Или, когда душа тоской объята,
Берусь за лютню, горестью томим, —
Везде со мной ты шествуешь незримо…[240]
Ты так близка, хотя неуловима,
Что руки я вослед тебе тяну
И тщусь обнять… Обманчивые грезы!
И сызнова я проливаю слезы,
В пучине мук я сызнова тону…

ЖАН ПАССЕРА[241]

«Нету горлинки моей…» Перевод Ю. Денисова

Нету горлинки моей.[242]
Я не слышу песен милой,
Полететь бы мне за ней.
Жаль тебе любви своей,
Мне ведь тоже все постыло:
Нету горлинки моей.
Верен ты, но я верней.
Полюбил я до могилы,
Полететь бы мне за ней.
Так зови и слезы лей!
Жалуюсь и я уныло:
Нету горлинки моей.
Нет прекрасней и светлей,
Но вернешь ли птицу силой?
Полететь бы мне за ней.
Так зову я много дней.
Счастье, ты мне изменило!
Нету горлинки моей.
Полететь бы мне за ней.

«Я знаю: все течет, все бренно изначала…» Перевод В. Дмитриева

Я знаю: все течет, все бренно изначала,
Ряд грозных перемен страну любую ждет,
И все, что родилось, когда-нибудь умрет,
И есть всему конец, как есть всему начало.
Я знаю: суждено нам, людям, счастья мало,
И вслед за светлым днем день горестный придет,
И постоянства нет, как жизни без забот,
Ведь сохранять его лишь небесам пристало…
Но с верой предков я расстаться не хочу,
«Меняйте короля, законы!» — не шепчу,
Хоть не могу взирать спокойно и беззлобно,
Как трижды за шесть лет несчастная страна,
И завоевана и опустошена,
Добычей делалась вражды междоусобной[243].

«Тюлена больше нет… Скончался он, увы!..» Перевод В. Дмитриева

Тюлена больше нет… Скончался он, увы!
Так воскресим его! Вполне возможно это.
Преемником шута вы сделайте поэта:
Поэты и шуты — родня, согласны вы?
Ведь оба — бедняки, беспечнее их нету;
Обоим дела нет до суетной молвы;
Обоих рассердить легко — уж таковы!
Импровизируют и шутки и сонеты.
Хоть на одном — берет, а на другом — колпак,
Не видно, кто из них — поэт, а кто — дурак:
Ведь рифма звонкая — такая ж погремушка.
Одно различие найду, пожалуй, сам:
Весьма благоволит к безумцам и шутам,
А нас не жалует Фортуна-потаскушка.

ВОКЛЕН ДЕ ЛА ФРЕНЕ[244] Перевод В. Аленикова

Идиллии

«Амур, в молчанье лук бери…»

Амур, в молчанье лук бери;
Там лань моя, моя дикарка
При свете утренней зари
Выходит за ограду парка.
Вот на лужайке легкий след!
Не промахнись, готовься смело,
Нацель ей в сердце арбалет,
Чтоб посмеяться не посмела.
Ты слеп, стрелок! Твоя вина:
Ты метко целился, и что же?
Она свободна, спасена,
А я лежу на смертном ложе.

«…»

Красой младенчески воздушной
Я любовался простодушно,
Но мне шепнул рассудок тут:
Зачем, безумный, время тратишь?
Ты дорогой ценой заплатишь,
Не воротить таких минут.
И вот беззвучно, бессловесно
Я наклонился к ней, прелестной,
И алых губ коснулся я —
С тем наслаждением блаженным,
Что только душам совершенным
Подарят райские края.

Альбрехт Дюрер.

Прогулка. Ок. 1496–1498 гг. Гравюра на меди

МАРК ПАПИЙОН ДЕ ЛАФРИЗ[245] Перевод А. Парина

«Мой друг Шапле, тебе ль успех не привалил?…»

Мой друг Шапле, тебе ль успех не привалил?
Не ты ли переспал с возлюбленной моею?
Ты послан, чтобы мне Амур не сел на шею,
Чтоб вере в господа я посвятил свой пыл.
Но, как ни поверни, Амур мне все же мил:
Когда, потупив взгляд, я в церкви цепенею,
Я вспоминаю вновь любовные затеи,
И сердце усмирить мне не хватает сил.
Уставясь вверх, шепчу: «Когда бы мне за веру
Всевышний даровал сладчайшую Венеру,
Я б не стеснялся с ней, чтоб не прослыть глупцом!»
Судачит весь приход, как страстно крест целую,
Как рьяно я молюсь с восторженным лицом.
Но им и невдомек, каких святых зову я.

«Неужто никогда, пройдя круги невзгод…»

Неужто никогда, пройдя круги невзгод,
Не поплыву к любви рекой неторопливой,
Легонько теребя волос твоих извивы,
Покусывая твой гвоздично-алый рот.
Давая ощутить мужского тела гнет,
Сжимая ртом сосцы — как две тугие сливы,
Касаясь языком ресниц твоих ревнивых
И чувствуя рукой, как кровь в тебе течет.
Неужто никогда не слышать, опьянев,
Как нега изнутри мурлычет свой напев,
И не сжимать тебя в объятьях, дорогая,
Ловя на ощупь дрожь округлого плеча,
И вдосталь не испить из сладкого ключа,
Шалея, горячась, паря, изнемогая?

«В чем дело? Ты меня считаешь дураком?…»

В чем дело? Ты меня считаешь дураком?
Стремительную страсть, шальную без оглядки,
Пытаешься унять то поцелуем кратким,
То словом ласковым, то вежливым кивком.
Мы на людях. Ну как обнять тебя тайком?
Они глядят на нас — так поиграем в прятки.
Беседовать начнем, изучим их повадки
И усыпим их слух пристойным пустяком.
Когда беседа их пойдет сама собой,
Используем хоть миг, дарованный судьбой,
И напрямик пойдем стезею наслаждений!
Взирая на гостей с бесстрастьем старика,
Я глазом не моргну, когда моя рука
В восторге ощутит тепло твоих коленей.

ГИЙОМ ДЮ БАРТАС[246]

Из поэмы «Неделя, или Сотворение мира»

День первый Отрывок Перевод Ал. Ревича

Несет прохладу ночь, дневной смиряя зной,
И нивы освежив и небеса росой,
Отдохновение дарует нам, усталым,
Заботы наши скрыв под черным покрывалом.
Распахивает ночь широкие крыла,
И весь безмолвный мир их тень обволокла,
И льется тишина и ласка струй дремотных
По жилам и костям натруженных животных.
О ночь, нам без тебя не жизнь была бы — ад,
Где жажда и тоска, где горести царят,
Где тысячи смертей, где мукам нет предела,
Где и душа страдать обречена и тело.
Тому, кто осужден за грех на тяжкий труд,
На поиски в горах каких-то ценных руд,
И тем, кто у печей стоит, подобных аду,
Всем горестным сердцам дарует ночь отраду.
И тем, кто борется с напором быстрины,
Влача на бечеве груженые челны,
Вдоль пенных берегов шагая до упаду, —
На жестком сеннике дарует ночь отраду.
И тем, кто в дни страды руно равнин стрижет,
Кто падает без сил в конце дневных работ,
Усладу ночь дарит в объятиях подруги,
Дает забыть во сне усталость и недуги.
Когда приходит ночь, когда весь мир почил
Под сенью влажною огромных черных крыл,
Лишь дети новых Дев бессонны в эту пору,
Они устремлены к небесному простору,
Они ведут людей за облачный покров,
Взмывая на крылах своих летучих строф.

День второй Отрывок Перевод Ал. Ревича

Поклон тебе, земля, вместилище плодов,
Здоровья, злаков, руд, народов, городов,
Земля-кормилица, о, как ты терпелива!
В недвижности своей ты хороша на диво,
Благоуханная, одетая в наряд,
Где вытканы цветы и ленты рек пестрят.
Поклон тебе, земля, о корень сокровенный,
Стопа животного — его зовут вселенной,
Избранница небес, подножие дворца,
Чьих ярусов не счесть, чьей выси нет конца.
Поклон тебе, сестра и мать царя природы,
Владычица всего: огни, ветра и воды
Подчинены тебе. Как ярко озарил
Тебя простор небес сиянием светил,
И солнечный огонь, плывя по небосводу,
Струит сквозь облака свой жар тебе в угоду,
И, остужая зной, доносится с морей
То ласковый зефир, то яростный борей,
Вода морей и рек тебя омыла щедро,
По венам, словно кровь, в твои струится недра.
Мне горько сознавать, что лучшие из нас
Тебя, моя земля, не жалуют подчас,
Ведь лучшие умы считают, что зазорна
Работа пахаря и тех, кто сеет зерна,
Что участи такой достоин лишь глупец,
Чьи руки словно сталь, а разум как свинец.

Сонет о великой победе Давида Перевод В. Дмитриева

Победа над собой — нелегкая победа:
Труднее одолеть себя, чем сто врагов.
Коль с плотью ты своей сразиться не готов —
То слава далека, ты это твердо ведай.
Давид, что победил хвастливого соседа,[247]
Прославился везде, герой былых веков.
Но все же, раб страстей, он шел стезей грехов
И на себя навлек неосторожно беды.
О, если бы Давид боролся сам с собой
И победил себя, характер свой крутой —
Тогда бы я сказал: «Сему примеру следуй!»
Он лавры заслужил, венчавшие его,
Но было бы славней иное торжество —
Победа над собой… Трудна сия победа!

АГРИППА Д'ОБИНЬЕ[248]

Трагическая поэма

Лезвия Отрывок Перевод Ал. Ревича

Да разве это бой! Там грудь броней прикрыта,
Там сталь поверх одежд — надежная защита,
Здесь отбиваются лишь криком да рукой,
Один вооружен, но обнажен другой.
Попробуй рассуди, кто доблестней, достойней,
Тот, кто разит клинком, иль жертва этой бойни.
Здесь праведник дрожит, здесь горлопанит сброд,
Невинного казнят, преступнику почет.
К позору этому причастны даже дети,
Здесь нет невинных рук, здесь все за кровь в ответе.
В темницах, во дворцах, в особняках вельмож,
Везде идет резня, гуляет меч и нож,
И принцам не уйти, не спрятаться в алькове,
Их ложа, их тела, их слава в брызгах крови.
Святыни попраны, увы, сам государь[249]
На веру посягнул и осквернил алтарь.
Принцессы в трепете, едва успев проснуться,
От ложа прочь бегут, им страшно прикоснуться
К изрубленным телам, но не скорбят о тех,
Кого не спас приют любви, приют утех.
Твой, Либитина, трон окрашен постоянно
В цвет бурой ржавчины, как челюсти капкана.
Здесь западня — альков, здесь ложе — одр в крови,
Здесь принимает смерть светильник у любви.
Прискорбный этот день явил нам столько бедствий,
Хитросплетения раскрыл причин и следствий
И приговор небес. Глядите: стрежень вод
Лавину мертвецов и раненых несет,
Плывут они, плывут вдоль набережных Сены,
Где ядом роскоши торгует век растленный[250],
И нет в реке воды, лишь спекшаяся кровь,
Тлетворную волну таранят вновь и вновь
Удары мертвых тел: вода людей уносит,
Но сталь других разит, их следом в реку бросят.
Ожесточенный спор с водой ведет металл
О том, кто больше душ в тартарары послал.
Мост, по которому зерно переправляли,[251]
Сегодня плахой стал в гражданском этом шквале,
И под пролетами кровавого моста
Зияют гибели зловещие врата.
Вот мрачная юдоль, где кровь струится в реки,
Юдоль страдания, так зваться ей вовеки.
Четыре палача[252], бесчинствовавших тут,
Бесчестие моста на совести несут,
Четыре сотни жертв швырнул он водам Сены!
Париж! Ей хочется твои разрушить стены:
И восемь сотен душ погубит ночь одна[253],
Невинных погребя и тех, на ком вина.
Но кто же впереди отары обреченной?
Кто первой жертвой стал толпы ожесточенной?
Ты оживешь в молве, хотя твой лик в тени,
Благочестивою была ты, Иверни[254].
Гостеприимица, защитница для многих
Печальных узников, для путников убогих.
Был на тебе убор монашеский надет,
Но выдал в час резни пурпурных туфель цвет:
Господь не пожелал, чтоб лучшая из стада
Рядилась под святош, меняла цвет наряда.
Спасая избранных, даруя благодать,
Не хочет мерзостям всевышний потакать.
Но чья там голова? Чье тело неживое?
Обмотана коса вокруг скобы в устое
Злосчастного моста. И странной красотой
Застывший бледный труп мерцает под водой.
Он, падая, повис в объятиях теченья,
Он к небу взор возвел, как бы прося отмщенья.
Паденье длилось миг, но, вверившись судьбе,
Покойница два дня висела на скобе,
Она ждала к себе возлюбленное тело,
К супружеской груди она прильнуть хотела,
И мужа волокут. Расправа коротка,
В грудь безоружного вонзили три клинка,
И вот он сброшен вниз, где мертвая супруга,
Качаясь на волнах, ждала на помощь друга.
Убитый угодил в объятия к жене,
Схватил сокровище — и тонут в глубине.
Но триста мертвецов на том же самом месте,
К несчастью, лишены такой высокой чести.
Убийца, ты вовек не разлучишь тела,
Коль души навсегда сама судьба свела.
Передо мной Рамо[255],