В сетях злосчастья [Стефан Жеромский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Генерал Розлуцкий торжественно восседал на складном стуле. Стул этот (движимая собственность землемера Кнопфа) стоял на самой середине ковра, который сняли со стены над кроватью моей матери. По другую сторону костра, на пеньке, весьма тщательно застланном пледом, зябко ежился и пожимался под длинным резиновым плащом, словно под раскинутым шатром, вышеупомянутый землемер Кнопф. Рядом с ним на развилистых сучьях принесенного лесником валежника сидел в неудобной позе помощник лесничего Гунькевич, осторожно держа в руке стаканчик рома, куда для вида были прибавлены две ложечки чаю. Гминный[1] писарь Ольшаковский и старый войт Гала с медной медалью «за усмирение польского мятежа» [2] сидели на рыжей сермяге друг подле дружки. Отец мой, человек, к лесу привычный, охотник, полулежал на земле, автор же настоящего повествования, только что удостоенный перевода из второго в третий класс, вертелся у всех под ногами.

Отставной генерал Розлуцкий, управляющий поместьями одного из петербургских сановников, наиболее щедро пожалованных за вышеупомянутое усмирение, приехал на фольварк, с давних пор арендуемый моим отцом, для того чтобы согласно указу об обмене землями прирезать из казенной дачи большой кусок леса к помещичьим владениям. Отмежевание лесного клина было почти закончено. Землемер Кнопф, кото — рыи, к крайнему огорчению всех окружающих, уже с неделю жил у нас в доме, провешил, наконец, «линию», и наемные лесорубы давно рубили в старом темном бору просеку. Управляющий, тоже уже три дня гостивший в фольварке, хотел в присутствии местных властей поскорее передать прирезанный лес моему отцу. Две партии мужиков рубили просеку, приближаясь навстречу друг другу с противоположных концов леса. Предполагалось, что работу удастся закончить до заката солнца. Меж тем уже спустилась ночь, а просека все еще не была прорублена. Генерал решил во что бы то ни стало завтра уехать. Чиновники тоже хотели покончить с этим делом. Все согласились поэтому продолжать работу ночью, хотя бы до самого утра.

Тут же на опушке леса разложили костер. Из усадьбы, расположенной верстах в двух, принесли ужин, — и вот в ожидании, пока свалят несколько десятков оставшихся еще елей, мы как могли коротали время.

Все были в недурном настроении. Простодушный добряк Гунькевич с остатком волос на висках, которые он зачесывал вверх, пытаясь прикрыть лысину, и бородкой, нафабренной дешевой фаброй, успел уже вылакать по меньшей мере девять стаканов чаю с ромом, трогательно беспокоясь всякий раз, когда я подавал ему следующий стакан, не будет ли это слишком много, «потому что это, кажется, уже третий…» Я уверял его с решительностью человека, весьма опытного по части арифметических вычислений вплоть до десятичных дробей, что «ничуть не много», и он подчинялся, смиряясь, конечно, перед светом знания, и принимал от меня новую порцию рома. Тминный писарь Ольшаковский, большой дока по части всяких житейских дел, особенно по части легких провинциальных способов наживы (за что он даже «потерпел» однажды, отсидев некоторый срок в келецкой тюрьме), несомненный гений, который мог бы с успехом занимать пост министра внутренних или иностранных дел, а может быть, без особого напряжения даже оба эти поста сразу, отъявленный взяточник, дравший с мужика последнюю шкуру, нещадно притеснявший евреев и ловко обходивший всякие законы, записной гуляка, из уважения к генералу пил мало и больше налегал на еду. Вообще же этот проныра ни в грош не ставил генерала, был весел и держался с присутствующими весьма развязно. Войт Г ала уписывал втихомолку за обе щеки все, что ему подавалиг пил не отказываясь и весело что‑то мурлыкал себе под нос. Видно было, что он с особенным удовольствием исполняет эту государственную повинность на лесной опушке и вообще одобряет все сегодняшние действия. Даже Кнопф, ходячий катарр желудка (а также и кишок), изможденный неврастеник, питавшийся только легкими блюдами, некислыми и нежирными, и притом такими, каких в глухой деревне, да еще в Свентокшишских горах, никто испокон веку не только не едал и не видывал, но даже не знал по названию, человек, невыносимо скучный, страдавший бессонницей, не выносивший крика петухов, лая собак, кулдыканья индюков, гоготанья гусей и даже кудахтанья кур, сущая казнь египетская для людей здоровых, сильных, хозяйничавших в таких местах, где все были страстными собачниками, где гончие, легавые, таксы, дворняги и вообще всякой породы и возраста «кобельки» не только лаяли и выли по целым ночам, но и валялись на диванах и кушетках; где постоянно пели петухи, а если не пели, то их сейчас же за это резали, — даже, повторяю, Кнопф был в этот день в неплохом настроении. Он рассказал какой‑то довольно плоский анекдот о своей астролябии, которую, как подтрунивали злые языки, для защиты от дождя кутал в собственные штаны и куртку и даже прятал в калоши и шляпу… Правда, все дело ему испортил помощник лесничего Гунькевич, преждевременно прыснув со смеху на таком месте, в котором как раз не было ничего остроумного… И все же Кнопф улыбался, что было поистине небывалым явлением на протяжении многих лет и на пространстве трех губерний.

Генерал, старый рамолик, впрочем не так уж плохо сохранившийся, держался с подобающей важностью. Писаря и войта он за этим импровизированным ужином почти не замечал, однако без протеста терпел их присутствие и ничего не имел против того, что они с аппетитом уписывают цыплят и всевозможные холодные жаркие, что, зажмурив глаза, «опрокидывают» по рюмочке очищенной, «запивают» эти рюмочки кружками пива и «согреваются» чаем с ромом. Гунькевича он время от времени удостаивал своим генеральским словом, с Кнопфом — вел разговор. Сам он ел не торопясь и прихлебывал чай. Генерал был поляк и демонстративно говорил всегда по — польски, даже в государственных учреждениях. В разговоре его чувствовались русские обороты и русское произношение, но это произношение как‑то подходило к его осанистой фигуре, толстой куртке какого‑то особенного покроя, круглой фуражке с красным околышем и огромным козырьком, к суконным буркам и седым закрученным усам.

Костер пылал, поддерживаемый лесником. Сухой можжевельник горел, весело потрескивая. Из лесу по ночной росе долетал стук топоров. Стук этот отдавался в лесу, в необъятном свентокшишском еловом бору, в сырой, дремучей и сонной пуще. Отголоски ударов летели от горы к горе, от чащи к чаще, в черную даль, в ночь, в туман. Отраженные, отброшенные, далекие отзвуки трепетали где‑то на краю света, взывали оттуда. Замирая в смятении, они возвращались назад с трясин, куда не ступала человеческая нога, где бродит всякая нечисть. По временам сквозь стук топоров доносился жуткий треск подпиленного дерева, шум и хруст его густых ветвей, могучий глухой грохот от падения огромного ствола. Эхо подхватывало этот звук и несло в темную ночную даль, все глуше и глуше повторяя страшную весть о новом падении… Весь лес ухал и сотрясался, гудел вечную память и живым голосом стонал из темноты.

Огромная красная луна показалась из‑за чащи и медленно поплыла среди темных облаков. Люди у костра примолкли. Потянуло холодом. Неподалеку от костра стояла моя верховая лошадь, серая, тощая, как скелет, кляча с фольварка; приехав на каникулы, я подстриг ей хвост и гриву и мучил ее подпругами старого седла, заставляя через силу скакать галопом. Видны были ее кроткая морда и передние ноги со стертыми копытами, а главное, глаза, в которых словно светилось раздумье и о пылающем костре и о нас, сидящих вокруг него…

Генерал давно уже поставил стакан на поднос и сидел, выпрямившись, изящно отставив ногу и выпятив грудь. Время от времени он оглядывался на лес, слушал, как отдается эхо, и опять поворачивался к костру.

— Далеко ли отсюда до Суходнева, пан помощник? — спросил он, обращаясь к Гунькевичу.

Гунькевич поставил стакан и, склонив подобающим образом свою лысину с зачесанными с висков остатками волос, заявил, что напрямик не будет и десяти верст.

— А вы тут все дороги знаете?

Гунькевич улыбнулся не то надменно, не то снисходительно. Он не находил достаточно убедительных слов, чтобы показать, как хорошо знает он здешние дебри, ведь двадцать лет уже он служит тут помощником лесничего.

— М — да… — буркнул задумчиво генерал. — А вы знаете дорогу от Загнанска во Вздол? Там, у этой дороги, в самом лесу была корчма.

— Загоздье?.. Как же! Стоит.

— Одна корневистая дорога шла оттуда по направлению к Суходневу, а другая, получше, на Вздол, на Бодзентин.

— Так точно, ваше превосходительство.

— Значит, корчма еще стоит?

— Стоит. Самый что ни на есть главный воровской притон; со всего королевства собираются туда конокрады.

— Перед этой корчмой, по другую сторону дороги, был песчаный холм. Большой, желтый… На этом холме росло несколько берез.

— У вас замечательная память, ваше превосходительство! Теперь из этих берез осталась только одна. А какие березы были! Корчмарь, прохвост, вырубил. Одна только осталась, и то потому, что под нею стоит крест. Этой березы негодяй не посмел тронуть.

— Какой крест? Откуда там крест? — живо спросил Розлуцкий.

— Да крест стоит там… на том месте…

— Почему же крест на том месте — а?

— Да так, ваше превосходительство. Одни люди поставили, другие шапки снимают — вот и стоит… Снизу уже подгнил, две подпорки пришлось сделать…

— А кто этот крест поставил? — допытывался генерал.

— Сказать по правде… — нерешительно улыбаясь, пробормотал Гунькевич, — сказать по правде, я этот крест поставил. Дерева у нас тут много. Взял здоровую, крепкую, ядреную ель. Крест из нее вытесал плотник… да вот он тут и сидит, наш теперешний пан войт…

— Э, что там об этом рассказывать… не стоит… — с неохотой махнул рукой войт Г ала.

— Врыли мы крест в песок глубоко, глубоко…

— А почему как раз в этом месте?

— Да потому, ваше превосходительство, что на холме в этом месте человек похоронен.

— Человек похоронен… — повторил генерал. — Вы, может быть, знали этого человека, а?

— Да как не знать? Знавал… В таком лесничестве, как мое, трудно было не знать… Леса кругом на целые мили. Кого в эти леса занесло, тот уж, верно, не миновал моего дома, а то и моей постели.

Генерал опустил голову и довольно долго сидел молча. Наконец он вынул из бокового кармана серебряный портсигар и открыл его дрожащими пальцами.

— А знаете ли вы, — проговорил он с холодной усмешкой, — что человек, который там похоронен, это мой родной племянник…

Землемер Кнопф, который сидел до сих пор неподвижно, уставившись в пламя костра и поджав губы так, точно перед ним было нечто донельзя противное, бросил на генерала быстрый взгляд…

— Рымвид?! — воскликнул он.

Генерал повернулся к нему.

— Да, он самый… Рымвид… А вы тоже слышали о нем?

Кнопф скривился так, точно хлебнул чистого лимонного сока, помахал костлявой рукой и поморгал белыми веками. Только тогда он с отвратительной лицемерной улыбкой пробормотал:

— Да, да… Рымвид… конечно…

— Рымвид! — свирепо и насмешливо повторил генерал. — Он самый, поручик моего полка Рымвид! «Капитан»! Доигрался…

— Так это ваш родной племянник… — прошептал в волнении Гунькевич, уставившись на генерала изумленными глазами.

— Младший сын родного брата, Ян, — задумчиво произнес генерал. — Брат мой в севастопольской войне пал смертью храбрых под Малаховым курганом. Генерал — майор, старый служака николаевских времен. За венгерскую кампанию[3] пожалован генеральским чином, орденами и поместьями в Пензенской губернии. Умирая на поле сражения, он поручил мне двух своих сыновей. Я ему дал слово брата и слово солдата, что воспитаю их, выведу в люди. Ну, и сдержал свое слово. Сдержал… Старший служил на Кавказе и умер там от холеры в чине штабс — капитана, — Петр, холостой. Младший, Ян, когда вышел из корпуса, служил в моем полку. Женился молодым на польке из шляхетского рода Плазов. Сынок у них был маленький, когда началось это подлое восстание[4]. Началось, господа, это подлое восстание, и послали нас… я тогда был в чине подполковника… послали нас в Опочинские…

Генерал погрузился в глубокую задумчивость. Кнопф скрутил неподражаемо аккуратную папиросу, вставил ее осторожно в мундштук и стал искать глазами уголек, чтобы закурить. Генерал, казалось, ждал, пока он, наконец, закурит, когда же Кнопф затянулся дымом, снова заговорил:

— Так вот. Мой племянник изменил офицерской присяге. Как только мы расположились на биваке, он ночью ушел в банду. Однажды рано поутру капитан Щукин рапортует мне, что Яна нет. На квартире, где мы стояли, в Сельпи, нашли на столе записку, в которое он мне, как командиру трех батальонов, писал всякий вздор о том, что ушел, «верный своему долгу по отношению к родине», меня, своего начальника и дядю, призывал тоже запятнать свою офицерскую честь, нарушить присягу и бежать вслед за ним в банду, в леса, к повстанцам. Так‑то вот, господа.

Кнопф медленно, старательно посасывал спою папиросу. Он пускал математически правильные кольца дыма и следил за ними глазами. Гунькевичу не хотелось больше чаю. Он сидел ошеломленный, не сводя с генерала глаз.

— До меня дошли сведения, — продолжал тот, — что наш беглец состоит начальником штаба в одной из банд. Ну, ладно… «Это он, — говорит мне капитан Щукин, командир роты, у которого под начальством служил мой племянник, — потому ушел, что в царской армии служба трудная, тяжелая, неблагодарная, а там в бандах полегче. Там наш прапорщик без забот и хлопот выйдет в капитаны… Что‑что, а чин в этих польских войсках получить нетрудно».

Кнопф докурил свою папиросу и хихикнул над остротой капитана Щукина. Генерал продолжал:

— Мы двигались в обход то одного, то другого отряда. Выйдем в Суходневские леса со стороны Конских, а они уйдут вглубь, к Бодзентину. Вернемся, а они за нами. Один их предводитель, не то полковник, не то капитан, по прозвищу «Вальтер», особенно водил нас за нос. Зажжет ночью большие костры, как будто это лагерь, а сам уйдет от этого места подальше и проводит ночь без огня. Мы двинемся в обход, окружим потихоньку эти далекие костры, нападем среди ночи — ни души. А он тем временем, услышав шум, подкрадется, как вор, при свете костров и откроет стрельбу по нашим солдатам, а потом опять уйдет в дебри. Были у него и свои мужики, которых он обморочил, они нарочно водили нас на эти ложные лагеря.

Писарь исподлобья посмотрел на войта Галу, и ехидная улыбка зазмеилась у него на губах. Войт сидел, выпрямившись, уставив на генерала глаза.

— Так было много раз в Самсоновском…

— Под Гоздом… — ввернул Гунькевич.

— Да, и под Гоздом.

— Под Кленовым, — пробормотал Кнопф.

— Кончилась, однако, эта забава, — перебил их генерал. — Раз, другой, третий удавался им этот фокус, а потом не вышло. Случилось мне как‑то идти с несколькими ротами от Загнанска к Вздолу — той самой дорогой, к корчме. Заночевал я в корчме, а Щукина послал с ротой на поиски этого Вальтера. На бой, прохвост, не выходит, по целым неделям прячется в болоте под Кленовым, у Буковой горы, — надо искать. Не успел я в ту ночь заснуть, как будит меня адъютант, молодой человек: частая стрельба в лесу. Проснулся я. Гул стоит в лесу… Вот как сейчас! Жалко… Сердце болит. Послал я еще роту на помощь Щукину. Не прошло и двух часов, как они подоспели. Мужик навел на лагерь, только уж на настоящий. Когда оцепили банду и ударили в штыки, большая часть повстанцев прорвалась и рассыпалась по лесу, многие погибли на месте. Но с собой Щукин привел не кого иного, как моего племянника «Рымвида», которого захватили в плен в рукопашном бою.

— У меня был строгий приказ бригадного генерала любой ценой очистить леса до самого Бодзентина и пленных повстанцев судить на месте. Не было времени отсылать их в острог в Кельцы, да и солдат у меня было немного. Офицеры возбуждены. На меня, как на родственника, смотрят суровым, вопросительным взглядом. Приказал я немедленно созвать полевой суд, — задерживаться мы не могли, надо было преследовать шайку. Я — председательствующий, капитан Щукин, капитан Федотов — справа, поручик фон — Тауветтер и фельдфебель Евсеенко — слева. Сели мы за стол тут же, в корчме, в большой комнате. Сальная свеча горела в подсвечнике…

Генерал говорил все быстрей и невнятней, все чаще вставлял в речь русские слова, фразы, обороты; поерзав на стуле, он продолжал:

— Привели его. Шестеро солдат, он посредине. Маленький, худой, черный оборванец. Волосы взъерошены… Просто не узнать… Посмотрел я на него: Ясь, родного брата любимый сын… Я ж его выпестовал… Какие‑то отрепья на нем… Лицо поперек рассечено штыком, синее, распухшее. Ввели его, стал он у двери. Ждет. А ты, судья, суди!..

Ну, стали спрашивать по форме: как зовут? — Молчит. Смотрим мы все на него. Хороший, всеми любимый товарищ, душа человек, отличный офицер. Лицо у него стало надменное, холодног, усмешка перекосила, искривила это милое, кроткое, доброе лицо, изогнула губы, — ну, к примеру, как изгибает кузнец на огне мягкое железо, чтобы сделать крюк. Солдаты, которые его охраняли, были одновременно и свидетелями. Показывают, что поймали его в лесу, ночью, что он драЛся с ними грудь с грудыо, что он и есть их прапорщик Розлуцкий. Дело ясное, что ж тут еще говорить? Голосовать… Но тут обращается ко мне судья справа, капитан Щукин, и говорит, что хочет задать подсудимому вопрос. Ну что ж, задавай! Встал Щукин со своего места, уперся изо всех сил в стол кулаками, перегнулся к нему. Жилы у него на лбу вздулись, лицо почернело, как земля. Впился глазами в подсудимого. Ждем мы все, о чем он еще хочет его допрашивать. А Щукин между тем слова не может выговорить. Грубый был человек, необразованный. Ноздри у него раздуваются, брови нахмурились. Как стукнет он, наконец, кулаком по столу, как закричит:

«Розлуцкий! Как ты смеешь тут так дерзко стоять! Как ты смеешь смотреть на нас такими глазами! Ты присягал или нет? Что ты сделал с присягой? Отвечай! Присягал ты или нет?»

«Присягал», — говорит тот.

«Присягал? — закричал опять на всю корчму Щукин, колотя по столу кулаком. — А что ты сделал со святой присягой? Убежал из строя к врагу! Верно я говорю или нет?»

«Верно».

«Вместе с другими изменниками ты напал из засады на солдат своего монарха. Ты был главарем изменников, ты давал им самые предательские указания, ты учил их, где и как ударить на нас. Я сам видел нынче ночью, как ты дрался с солдатами своей же роты. Я свидетельствую, что видел, как солдат Денищук ранил тебя штыком. Верно я говорю или нет?»

«Верно».

«Если верно, так ты нам, честным и верным солдатам, не смей смотреть дерзко в глаза! Ты стоишь перед лицом справедливого суда! Твой собственный дядя чинит над тобой суд. Опусти глаза и склони голову, потому что ты изменник и негодяй!»

А тот ему отвечает:

«Я стою перед судом божьим. А ты можешь судить меня своим судом, как тебе угодно».

Щукин сел.

Голосуем. Два голоса за немедленную казнь— Щукин и фон — Тауветтер, два — за отсылку под конвоем в Кельцы. Мне, таким образом, пришлось перетянуть чашу весов. Ну, я и перетянул… — тихо проговорил генерал, качая головой. — Его должны уже были увести. Но тут Евсеенко спросил, нет ли у подсудимого последнего желания. Я дал ему слово. Он посмотрел на меня своими огромными ввалившимися глазами, вперил в меня свой взгляд. Мы все стояли за столом. Он подошел вплотную к столу. Смотрит мне в глаза, а я — ему. Точно два пистолетных дула приставил. Помню его суровые слова:

«Завещаю перед смертью, и это моя непоколебимая последняя воля, чтобы мой маленький шестилетний сын Петр был воспитан как поляк, таким же, как я. Завещаю, чтобы ему, даже если это будет против совести воспитателя, рассказали всё об его отце, о том, как он жил и как погиб. Завещаю ему в свой последний час трудиться на благо своей отчизны и, если придется, умереть за нее без страха и трепета, без единого вздоха сожаления, так, как я. Все».

Он отдал нам по — военному честь.

Его вывели.

День стал пробуждаться. Я ушел в боковушку, где должен был спать в эту ночь. Растворил окно. Начинало уже светать. Утро… Напротив, через дорогу, шестеро солдат торопливо рыли заступами в песке могилу. Я отошел в глубь комнаты. Отвернулся лицом к стене. Боже мой!.. Было уже светло, когда я снова подошел к окну. Я мог уже смотреть на все спокойно. На куче песка под охраной двенадцати солдат с ружьями к ноге он спокойно сидел боком ко мне. С него уже сняли повстанческую куртку. Он был в одной рубахе, разорванной на груди. Между коленями он держал, зажав в руке, маленькую карточку сына Петруся. Голова его свесилась на грудь, прядь волос упала на лоб, глаза впились в портрет сына.

Из‑за угла корчмы вышел взвод солдат из его же роты. Выстроился напротив. Командовал фон — Тауветтер. Солдаты с ружьями к ноге. Стоят. Прошла минута, вторая, третья… Жду. Жду, когда Тауветтер даст команду. Ни звука, молчание. Ни звука. Молчание. Он не может дать команду. Тот все сидел, впившись глазами в портрет. Мне почудилось, что он уже умер. На мгновение мне стало легче. Жду. Но вот он поднял голову, словно тысячепудовую тяжесть. Стал на куче песка. Ноги у него разъехались, зарываясь в сыпучий песок, но он тут же постарался стать ровно. Оглянулся, откинул волосы со лба и посмотрел на солдат. Слава богу, на лице его снова появилась та косая улыбка, то презрительное выражение, с которым он смотрел на нас на суде. Я видел, как мало — помалу принимают это выражение его лицо, глаза, лоб. Я был счастлив, что с этим выражением, с гордостью… что он Розлуцкий… Я чувствовал, как усилием воли он обращает себя в бесчувственный труп, как преображается на глазах.

«Здорово, ребята!» — крикнул он.

«Здравия желаем, ваше благородие!» — рявкнул взвод, как один человек.

Подошел Евсеенко, чтобы завязать ему глаза. Он остановил фельдфебеля взглядом. Тот отошел. Он прижал к груди маленький портрет, закрыл глаза. Прекрасная, вдохновенная улыбка заиграла у него на губах. Я тоже закрыл глаза… Прижался грудью к стене. Жду, жду, жду. Наконец — бах!..

Землемер Кнопф снял фуражку и что‑то шептал сухими губами. Гунькевич ковырял палкой в золе костра, точно хотел зарыть в ней обильные пьяные слезы, капавшие у него из глаз.

Воцарилось молчание. Эхо отдавалось в лесистых горах… Вдруг гминный писарь обратился к генералу с вопросом:

— Позвольте спросить, ваше превосходительство, а где же, к примеру, сейчас этот маленький сыночек, этот Петрусь, которому в ту пору было шесть лет?

— А тебе зачем знать, где он? — грубо и жестко оборвал его генерал.

— Любопытно было бы узнать, исполнены ли последняя воля и завещание того повстанца.

— Не твое это дело, и не смей лезть ко мне с такими вопросами, слышишь!

— Я и так сразу догадался, — ответил писарь, с дерзкой насмешкой глядя своими плутовскими глазами прямо в глаза старому генералу, — я и так сразу догадался, что здорово, должно быть, посмеялся дьявол над твоей последней волей, капитан Рымвид.

Примечания

1

Гмина — низшая сельская административно — территориальная единица в Польше.

(обратно)

2

то есть медалью, учрежденной Александром II в 1864 г. после подавления польского национально — освободительного восстания.

(обратно)

3

Генерал Розлуцкий так называет польское национально — освободительное восстание 1863–1864 гг.

(обратно)

4

Имеется, в виду вооруженная интервенция царских войск против революционной Венгрии в 1849 г.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***