Журнал «Вокруг Света» №02 за 1980 год [Журнал «Вокруг Света»] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Тревожные радости побед

…Наконец был получен приказ о выходе в море.

23 сентября 1942 года командир подводной лодки «Народоволец» поставил экипажу боевую задачу: прорваться через Финский залив и выйти на коммуникации противника в Балтийское море. В тот же день лодка ушла в первый боевой поход...

Столь позднее вступление «Народовольца» в войну объяснялось тем, что в дни фашистского нападения на нашу страну эта подводная лодка стояла в Ленинграде на капитальном ремонте. К этому времени командиром «Народовольца» стал капитан 3-го ранга Р. В. Линденберг. Старшим помощником был назначен С. Н. Богорад 1.

1 В 1944 году капитан 3-го ранга С. Н. Богорад стал командиром подводной лодки Щ-310. За боевые заслуги был удостоен звания Героя Советского Союза.

Экипаж рвался в бой, но возможности для этого пока не было. Темп ремонтных работ резко упал, поскольку в основном все делалось руками самих подводников. К тому же в эти тяжелые для Ленинграда сентябрьские дни 1941 года часть команды во главе с комиссаром старшим политруком Я. Кашубовым ушла на сухопутный фронт. На плечи оставшихся легла двойная нагрузка. Они не только готовили лодку к боевым походам, но и оказывали помощь ленинградцам в течение всей суровой блокадной зимы 1941/42 года.

Летом ремонт был закончен. Экипаж приступил к боевой подготовке. Она проходила в необычных условиях. Полигоном стала Нева. Лодка «ныряла» у Литейного моста и шла на перископной глубине до Охтинского. Сильное течение затрудняло маневрирование корабля, имевшего громадный, почти стометровый, корпус...

Короткий отрезок пути от Кронштадта до Восточного Гогландского плеса (район погружения) лодка прошла в сопровождении эскорта — тральщика и морских «охотников». Казалось, при получении боевого задания все было продумано и учтено: данные воздушной и радиоразведок, рекомендации командиров подводных лодок первых эшелонов, нанесенные на карты районы минных постановок врага.

Не знал Линденберг лишь того, что фашисты, напуганные действиями советских подводников, во второй половине сентября усилили минные поля, установили дополнительные противолодочные сети (в частности, к северу от острова Гогланд и в районе Кальбодагрунда), укрепили свои ударно-поисковые авиационные группы. Уверенные в непреодолимости заграждений, они мечтали, как будут одну за другой вытягивать, словно щук, из гигантского невода русские подлодки...

К минированию в Балтийском море фашисты приступили уже за несколько дней до начала войны. 18 июня 1941 года они установили минные заграждения между Мемелем и шведским островом Эланд. В это время гитлеровская Германия приостановила свое судоходство к востоку от меридиана мыса Гиедзер... (Когда в сентябре 1941 года Балтийский флот стоял на Неве и кронштадтском рейде, оборонял и прикрывал Ленинград с моря, обстановка для подводного флота резко ухудшилась. Весь район Финского залива, вплоть до морских подступов к Кронштадту, оказался в руках противника... К концу сентября в Або-Аландские шхеры прибыла фашистская эскадра во главе с линкорами «Тирпиц» и «Адмирал Шеер». Они должны были не выпускать корабли Балтийского флота из Финского залива в открытое море. Гитлеровцы особое значение придавали охране залива и акватории восточной части Балтики: минные заграждения были установлены между островами Кери и Вайндло, Наргеном и полуостровом Порккала-Удд. Гогландская и нарген-порккала-уддская позиции пересекали вероятные пути советских подводных лодок. Здесь враг создал вертикальные завесы из гальваноударных антенных и якорных неконтактных мин. Эти заграждения прикрывались дальнобойной артиллерией, а залив был перегорожен противолодочными сетями, над которыми гитлеровцы поставили к тому же аэростаты воздушного заграждения. Но и этого, казалось, было мало. На островах и побережье осели шумопеленгаторные станции, в Финском заливе — подводные и надводные дозоры. И в довершение ко всему в воздухе постоянно дежурила авиация...

Вот в такой обстановке уходили в море подводные лодки Краснознаменного Балтийского флота.

Ветеран советского подводного флота лодка Д-2 «Народоволец» начала свои боевые действия в составе очередного эшелона из шестнадцати подводных кораблей...

Восточный Гогландский плес был передовым рубежом обороны Балтийского флота. Здесь действовали наши и вражеские авиационные и корабельные дозоры. Отсюда и начинался по-настоящему автономный поход «Народовольца».

После погружения Д-2 двигалась со скоростью пешехода, почти бесшумным двухузловым ходом. Предстояло обогнуть с севера Гогланд, затем пересечь минное заграждение на Западном Гогландском плесе.

Штурман начал вести карту и докладывать в центральный пост о глубинах. 16 метров, 30..., 42... И в это время внезапно лодка уперлась носом в упругую преграду. По корпусу сильно заскрежетал металл. Палуба выскользнула из-под ног. В эти доли секунды лишь приборы сохранили спокойствие: эхолот показывал, что лодка уходит на глубину. Удар форштевнем, а затем и корпусом означали, что легли на грунт. Стало ясно: корабль попал в противолодочную сеть. Люди понимали, что вырваться из этой гибельной ловушки непросто. Минуты текли одна за другой, складывались в часы, но ни работа электромоторов рывками, ни продувание цистерн не помогали. Из-за дифферента на корму по палубе трудно было передвигаться. Лишь на четвертом часу борьбы Д-2 наконец оторвалась от грунта. Но всплыть на поверхность не удавалось: не пускала сеть.

— Попытаемся прорваться, другого выхода нет, — решил командир. — Полный вперед.

Натужный гул электромоторов прорезал напряженную тишину. Лодка резко рванулась вперед и всплыла на поверхность. Но о продолжении похода не могло быть и речи. Дифферент на корму сохранялся, лодка плохо слушалась руля. Необходимо было немедленно устранить неисправности.

Пришлось отойти к самому берегу Гогланда, захваченного врагом, чтобы оказаться в «мертвой» для прибрежных прожекторов зоне. За борт были спущены одетые в легководолазные костюмы моряки, которые сразу обнаружили причину аварии. Оказалось, что при прорыве через сеть лодка «прихватила» с собой многотонную бетонную глыбу: якорь противолодочной сети. Освободиться от него можно было только одним способом: перерубить тросы, на которых он повис.

Командир обратился к экипажу:

— Товарищи! Чтобы освободить корму от бетонного якоря, потребуется не менее четырех-пяти часов работы под водой. А обстановка вокруг нас осложнилась. Радист перехватил разговор фашистских летчиков. Они ищут нас. Поэтому тот, кто будет работать под водой, должен знать: в случае налета и бомбежки всеми силами будем стараться принять его на борт. Но может случиться так, что взять не успеем. Вынуждены будем уходить немедля. Вызываются только добровольцы.

На слова командира откликнулись все. Выбирали самых крепких и умелых ребят. Тринадцать моряков, сменяя друг друга — в легководолазных костюмах на глубине, в холодной воде, можно было пробыть не более 5-6 минут, — приступили к работе. Некоторое время обстановка оставалась спокойной. Но затем над морем завыли немецкие самолеты. Они обнаружили лодку и выходили на боевой курс. Д-2 успела нырнуть на глубину.

Самолеты больше часа кружились над квадратом, но, ничего не обнаружив, вынуждены были прекратить поиск. Лодка благополучно избежала атаки. Но это не радовало экипаж... За бортом остался старший рулевой матрос Еремин.

...Когда лодка погрузилась, Еремин не растерялся. Он наполнил маску спасательного прибора оставшимся запасом кислорода. Получился большой резиновый поплавок, держась за который матрос ждал на поверхности возвращения своих товарищей. Но очень скоро холод дал о себе знать. Он проникал все глубже в тело. Постепенно ощущение холода исчезло, перед глазами поплыли красные круги. Тогда, Еремин еще крепче вцепился в поплавок и яростно заработал ногами. Вновь появилось ощущение холода. Так, потеряв чувство времени, он боролся с Балтикой.

Когда руки товарищей подняли и втащили его внутрь лодки, он едва слышно прошептал: «Я знал, что вы придете за мной!..»

Старший военфельдшер Михаил Афанасьевич Воробьев надолго склонился над Ереминым. Каждые сорок минут из центрального поста раздавался один и тот же вопрос: «Ну как там?» — «Местное повреждение тканей холодом. Сужение периферических кровеносных сосудов», — отвечал вначале Воробьев. А затем или ничего не говорил, или повторял только одно слово: «Работаем». Он прекрасно знал, что не только до согревания, но и в первые часы, а иногда даже дни, нельзя точно судить о тяжести охлаждения. Еремину дали горячее вино (всем членам экипажа полагалась норма — стакан в сутки), хотя это было против академических медицинских правил. Случись такое на берегу, Воробьев действовал бы иначе... Одновременно Воробьев усиленно растирал спиртом охлажденное тело матроса, чтобы устранить спазм сосудов. Когда Еремин уснул, тщательно укутанный, весь в повязках с темно-лиловым раствором марганцовокислого калия, Воробьев позвонил в центральный пост Линденбергу.

— Роман Владимирович, с Ереминым все в порядке...

Через три часа Д-2 смогла продолжить боевой поход. В подводном положении лодка форсировала минное поле и вышла на Западный Гогландский плес. Все это время в кормовой части слышались глухие удары. Пришлось лечь на грунт.

Ночью, когда лодка всплыла, матросы еще раз осмотрели подводную часть. Боевой расчет в эти минуты был наготове — поблизости находились фашистские противолодочные корабли. Осмотр днища показал, что во время прорыва через противолодочную сеть из легкого корпуса вырваны два листа и поврежден привальный брус. Устранить эти повреждения своими силами экипаж не мог, но, поскольку они не очень мешали выполнению задачи, Линденберг принял решение продолжить боевой поход.

Трое суток пришлось затратить на форсирование нарген-порккала-уддской позиции. С трудом удалось зарядить аккумуляторы. Неоднократно винт-зарядка прерывалась: приходилось срочно уходить на глубину, уклоняясь от противолодочных кораблей. Наконец Д-2 закончила зарядку, и каждый член экипажа досыта накурился и надышался свежим морским воздухом. Самым сложным было форсирование минного района. Проходили его в подводном положении. Несколько раз то правым, то левым бортом Д-2 касалась минрепов 1. Линденберг, застопорив электромоторы, перекладывал рули, и минреп, леденя душу, отходил в сторону.

1 Минреп — трос, соединяющий мину с ее якорем.

Лодка Д-2 вышла в Балтийское море. Она достигла Борнхольма и западнее острова начала поиск фашистов.

Для того чтобы действовать на этой позиции, лежащей на меридиане Берлина, нужно было обладать не только отчаянной смелостью, но и большим мастерством: район постоянно бороздили фашистские боевые корабли, над морем висели самолеты, осматривающие каждый метр водной поверхности. Поэтому днем лодка находилась на перископной глубине и лишь ночью всплывала для подзарядки аккумуляторов.

Но еще сложнее было обнаружить транспорты и корабли противника. Сама подводная лодка «видит и слышит» недалеко. Она может атаковать цель, проходящую поблизости от нее, ведь подводная скорость лодки невелика. К тому ж большая часть фашистских судов использовала шведские территориальные воды, зная, что советские подводники неукоснительно придерживаются приказа не входить туда.

Утро 3 октября было хмурым. Над морем висели низкие серые облака. Наконец долгожданный доклад акустика: «Слышу шумы большой группы судов!»

Вскоре в перископ Линденберг увидел караван: три транспорта в охранении четырех сторожевиков.

— Боевая тревога! Торпедная атака!

Уточнив курс и скорость конвой, командир понял, что атаковать средний, самый крупный транспорт, не сможет. Поэтому решил, поднырнув под корабли охранения, атаковать концевой транспорт водоизмещением 2000 тонн. Маневрировать среди такого скопления кораблей было нелегко. Но точно рассчитав маневр, лодка вышла на боевую позицию. Две торпеды вырвались из аппаратов — и в этот момент Линденберг увидел, как транспорт начал отворачивать, а ближайший к нему сторожевик направился прямо на лодку.

— Срочное погружение! Выяснить результаты атаки так и не удалось. Корабли охранения начали сбрасывать глубинные бомбы.

— Слышу шум винтов справа сорок пять градусов, — докладывал акустик. — Слышу шум винтов слева...

Бомбы обрушились на лодку. Корпус вибрировал и гудел, как громадная бочка. Чтобы уклониться от прямого удара, пришлось менять скорость и уходить на большие глубины.

Самым опасным для подводников в эти часы был собственный шум. Поэтому, как только сторожевики замедляли ход, Д-2 тоже снижала его до самого малого. Это мешало точно определить местонахождение лодки и прицелиться. Наконец акустик доложил, что шумы кораблей противника затихают. С наступлением темноты лодка всплыла.

Видимо, эта атака насторожила врага и конвои получили приказ избегать район обнаружения подводной лодки. Для советских моряков наступили дни томительного ожидания. Как лодка ни маневрировала на позиции, найти врага не удавалось. Бездействие становилось невыносимым. И тогда командир принял решение идти к самому побережью противника. Решение было рискованным: их могли обнаружить береговые посты, а на небольших глубинах уклоняться от атак противолодочных кораблей не так легко. Существовала и реальная опасность подорваться на минном заграждении, границы которого не были уточнены.

На рассвете 14 октября акустик услышал шум винта. В перископ Линденберг увидел камуфлированный, ощетинившийся стволами орудий транспорт, шедший противолодочным зигзагом.

И вдруг судно легло на новый курс. Но Линденберг знал, что, продолжая идти зигзагами, оно вновь изменит курс и тогда начнет сближаться с Д-2. Расчет оправдался. Когда силуэт транспорта вполз в перекрестье прицела, две торпеды ринулись к нему на перехват. Мощные взрывы разорвали корпус судна. Вверх на десятки метров взлетели обломки. В перископ Линденберг увидел поднятую корму и гребной винт, рубящий воздух. Так был потоплен вооруженный «Якобус Фритцен» водоизмещением свыше 5000 тонн.

Поздравив экипаж с победой, Линденберг напомнил, что транспорт водоизмещением 10 000 тонн может взять на борт 80-100 тяжелых танков или 250 бронеавтомобилей. Если он перевозит войска, то может принять на борт 2000 солдат с оружием и боеприпасами. Продовольствия вмещается в его трюмы на двухмесячный паек для пяти пехотных дивизий.

Лодка снова легла на грунт.

И только 19 октября Линденберг в перископ увидел новую цель: громадный железнодорожный паром «Дойчланд» водоизмещением свыше 25 000 тонн. Его прикрывало мощное охранение — вспомогательный крейсер и пять сторожевых кораблей. Атаковать цель можно было лишь применив опасный маневр — прорыв под кораблями охранения. Проскочив под сторожевиками, «Народоволец» произвел четырехторпедный залп. Но фашисты внимательно осматривали водную поверхность и, обнаружив перископ, резко увеличили ход. Взрыв! Лишь одна торпеда попала в цель. Кормовая часть парома стала быстро погружаться, железнодорожные вагоны как горох посыпались в море. Атаковать повторно не удалось. Лодке самой пришлось уклоняться от противолодочных кораблей.

Лишь впоследствии подводники узнали, что взрывом торпеды было уничтожено более 900 гитлеровских солдат, направлявшихся с Восточного фронта на отдых в Норвегию. Поврежденный паром гитлеровцы отбуксировали в шведский порт Треллеборг и поставили на длительный ремонт.

Дерзкая атака советской подводной лодки вызвала у фашистов панику. Морское командование передало по радио открытым текстом приказ: «Всем судам, находящимся в Южной Балтике, немедленно укрыться в ближайших портах». Движение было прервано на трое суток. После этого Д-2 не обнаружила больше ни одного транспортного судна. Лишь противолодочные корабли усиленно бороздили балтийские воды. «Народоволец» большую часть времени оставался на глубине.

Лодка Д-2 получила приказ о возвращении на базу.

В полночь 27 октября «Народоволец» начал форсировать Финский залив. Темень была непроглядной. Штормило. Лодку временами сносило с курса. Под килем — минные поля. «Суп с клецками» — так прозвали залив в эти дни моряки.

Лодка прошла острова Найссар и Прангли. Приближался 25-й меридиан... Взрыв над лодкой. Лопнули лампочки. Сорвались с места штурманские часы. Вода стала подтекать в трюм. Это взорвалась антенная мина.

Еще три раза лодка вызывала взрывы антенных мин. Командир решил всплыть для выяснения обстановки. Горизонт чист. Лодка всплывает. И сразу же голос вахтенного офицера: «Справа в семи метрах мина! Вторая слева, тянет под корпус! Третья у правого борта! В центральный пост. Записать в вахтенный журнал: разошлись с миной в двух метрах...»

Д-2 прошла остров Малый Тютерс, Большой Тютерс... Остался позади 27-й меридиан. Половина опасного района пройдена. Впереди остров Лавенсари.

Здесь 29 октября лодку обнаружили сторожевые корабли противника. Началось преследование. «Народоволец» лег на грунт. Неровное скалистое дно создавало дифферент. «Глубинки» сыпались беспрестанно. Лодка останавливалась, затем ползла как черепаха и вновь замирала. Для уменьшения шума управление рулями производилось вручную. Гидроакустик неотрывно слушал море, помогая командиру точно определить место и курс вражеских кораблей, которые квадрат за квадратом прочесывали вероятные пути отхода «Народовольца».

Но корабли противника не отставали. Шли вторые сутки преследования. Через сальники просачивалась вода. В лодке накапливался азот…

Разрезали патроны для регенерации воздуха и содержимое рассыпали по палубе. На какое-то время становилось легче дышать. Слышался треск дерева и металла. Инженер-механик Сизов не скрывал своего опасения, что сталь может не выдержать.

Тогда Линденберг приказал часть соляра насосами откачать за борт, а через торпедные аппараты выпустить деревянные предметы. Пусть думают, что лодка погибла. Уловка удалась. Через несколько часов гидроакустик доложил: «Чужих шумов не слышу». Стеклянный глаз перископа показывал только битые льдины. Наконец лодка могла всплыть для зарядки.

Особенно тяжелым был последний этап перехода — из Кронштадта в Ленинград. Идущая во льду лодка представляла отличную мишень для вражеской батареи, которая занимала позицию в районе Петергофа. Д-2 не один раз попадала в вилку вражеского огня.

Но Линденберг умело маневрировал скоростью хода. Лодка благополучно прошла опасный участок. Приборы уже отмечали близость невской воды — вода опреснела, и потому лодка стала тяжелее. 11 ноября «Народоволец» пришел в Ленинград.

Боевые походы Д-2 продолжались вместе с другими подводными лодками Краснознаменного Балтийского флота. Советские моряки топили корабли и конвои фашистов, вели успешную борьбу с врагом на коммуникациях по всей Балтике...

Так, наши подводники опрокинули стремление противника добиться «владения» морем.

Петр Рассоховатский, Александр Нелинов

(обратно)

Пепел амазонского леса

М ожет ли что-нибудь сильнее возбудить любопытство, чем руины, обнаруженные в глубине девственного тропического леса? Даже если они совсем недавнего происхождения, все равно пищи для воображения найдется предостаточно. Это относится и к руинам города Гумбольдт на севере бразильского штата Мату-Гроосу — «Дремучий лес» — в среднем течении Амазонки.

Неподалеку от развалин прозябает поселок — кучка крытых пальмовым листом хибарок, приют упорных тружеников, занимающихся подсечно-огневым земледелием, охотников и собирателей плодов тропического леса. Их жизнь омрачают удушливая жара круглый год, красно-фиолетовая грязь в сезон дождей и малярия — приступами. Поселок 217-километровой просекой через непролазную чащу соединяется с ближайшим населенным пунктом — Фонтанилас, и все же геройски противостоит всем невзгодам с начала нынешнего века, а Гумбольдт, заложенный всего шесть лет назад, уже успел стать угрюмым памятником прекрасной идее: построить академический город, научную столицу Амазонии в самом ее сердце.

В Бразилии есть разные столицы: какао, каучука, сои и так далее. Самый большой бразильский город Сан-Паулу по праву считается промышленной столицей, да и не только промышленной: Сан-Паулу — штаб-квартира крупного капитала, а, как известно, у кого деньги — тот и заказывает музыку. Кроме того, за пятисотлетнюю, считая с начала европейской колонизации, историю Бразилии у нее сменилось несколько официальных столиц. Учреждение каждой из них означало покорение новых пространств в постепенном продвижении от берегов океана в глубь национальной территории. Такое же продвижение происходило и в Северной Америке, только там пионеры уже закончили свой путь, а в Бразилии завоевание Дальнего Запада можно наблюдать и в наши дни. Его символом служат нынешняя столица страны — Бразилиа, равно как и город Гумбольдт, столица научная.

Оба города родились сначала на бумаге, и оба были задуманы для того, чтобы радикально помочь проникновению человека во внутренние районы Бразилии.

Бразилиа была построена возле географического центра страны, среди безлюдной саванны Центрального плоскогорья. После долгого путешествия по пустынным просторам саванны современнейшие конструкции города поражают — в особенности, видимо, бразильцев. В отличие от других больших городов страны, где дома жмутся вплотную друг к другу, вылезают на тротуары и тянутся вверх, здания новой столицы расположены свободно, окружены зелеными лужайками, а административные и жилые кварталы выстроены по типовым проектам.

Помимо колонизации саванны и создания форпоста для дальнейшего наступления на запад, предполагалось возвести город, свободный от неудобств и проблем старых населенных центров: скученности, транспортных неурядиц, а главное — от «фавел», поселков нищеты. Ведь какой же смысл в освоении новых пространств, если жить на них будет так же плохо, как и в местах прежнего обитания? Так, по крайней мере, думал создатель Бразилиа Оскар Нимайер.

Крупные казенные стройки у бразильцев метко именуют «фараоновскими». Такое определение родилось потому, что все бразильские президенты, губернаторы и префекты стремятся обессмертить свое правление каким-нибудь фундаментальным сооружением — мостом, дорогой или городом. Надо заметить, что не всем удается уложиться в срок, и потому некоторые стройки затягиваются до бесконечности. Таким образом, президенту Жуоелино Кубичеку, включившему сооружение новой столицы в свою предвыборную (программу, предстояло за шесть лет не только провести изыскательские и проектные работы, но и построить достаточно для того, чтобы до передачи полномочий преемнику официально открыть Бразилиа и перевести туда основные федеральные учреждения. Иначе он рисковал создать самые дорогостоящие руины в мире. Приходилось буквально на ходу решать головоломки.

21 апреля 1960 года, за несколько месяцев до конца срока полномочий Кубичека, строители вручили ему ключи от новой столицы, и он поднял флаг над новым местоположением федеральной власти.

У руководителя же всех работ Оскара Нимайера к гордости творца примешивается горестное разочарование. Более всего его ранит крушение надежды избавить столицу от типичных пороков бразильских городов.

— Я много работал, — говорил он мне, — и, возможно, вхожу в число архитекторов, сделавших самое большое количество проектов.

Но я никогда не находил в моей профессии того благородного смысла, который она должна была бы иметь. Я работал только для правительства и богатых людей. Среди тех, кто заказывал мне проекты, не было бедняков. Я не верю в общественную пользу зданий, сооруженных в капиталистической стране. Они называются общественными, но не видно, чтобы они действительно отвечали интересам масс. Вот что я чувствую и вот что разочаровывает меня в этой профессии.

Бразилиа строилась на совершенно чистом месте: единственным условием, которому подчинялись выбор площадки и проект, было удобство жителей. Но оказалось, что невозможно никакими техническими средствами оградить столицу от вторжения социальных проблем всей страны и помешать им приобрести здесь особую остроту в силу географических, демографических и иных особенностей Бразилиа.

Каменщики и бетонщики возвели для гражданских и военных чиновников служебные здания, жилые дома, торговые и прочие заведения, осуществив смелые архитектурные проекты, а для себя слепили в пригородах тысячи халуп в стиле, сохраняемом без каких-либо новаций вот уже не одно столетие.

Однако «привлечь внимание к развитию внутренних районов страны» появление нынешней столицы все же смогло. Правда, промышленности, кроме пищевой, в ней практически нет. Тем не менее здесь живет сейчас около 500 тысяч человек, а с пригородами — вдвое больше. И самое важное — к Бразилиа от побережья пролегли через саванну дороги, и еще до того, как был поднят флаг федеральных властей над Центральным плоскогорьем, началось сооружение первой магистрали через дикую амазонскую сельву.

Научную столицу страны сооружали отнюдь не с тем размахом, как столицу административную, но широту души проявили не меньшую. Детали деревянных сборных домов были привезены на самолетах из Сан-Паулу (хотя в этом штате под лесом осталось лишь 3 процента территории), тогда как из местного дерева они стоили бы ровно в десять раз дешевле. Зато рабочим по полгода не платили жалованья, люди гибли из-за отсутствия медицинской помощи. Часть оборудования так и не довезли до Гумбольдта, часть его съела ржавчина. Такое невнимание к академическому городу было вызвано отнюдь не отдаленностью стройки и сложностями сообщения. Строителям Трансамазонской магистрали пришлось забираться еще дальше от населенных мест, они тоже работали в дремучей сельве. Но у них вся техника функционировала нормально, и, несмотря на значительное превышение сметы, деньги для успешного доведения дороги до конца были найдены.

А ведь пренебрежение к городу науки усложнило и труд дорожников. Трансамазонику строили, как и Бразилиа, без сколько-нибудь серьезной предварительной разведки, местами трассу прокладывали с воздуха, что обернулось в итоге колоссальными внеплановыми расходами. Еще не завершилась расчистка просеки и укладка земляного полотна, а они уже начали разрушаться. Да и движение по дороге пока далеко не оправдывает потраченные деньги.

Анализируя «фараоновские» свойства трассы, бразильские специалисты исходят из того, что бассейн Амазонки располагает двадцатью тысячами километров судоходных речных путей, причем их можно удлинить с помощью гидротехнических сооружений, и обойдется все это куда более дешево, чем магистраль. Ученые отмечают также, что речной транспорт — дешевле и использует не бензин, а мазут, что позволило бы сэкономить при освоении Амазонки огромное количество валюты. Кто знает, от каких дорогостоящих ошибок уберег бы Бразилию город Гумбольдт, если бы столице ученых была уделена хоть часть средств и внимания, доставшихся столице чиновников. В неудаче проекта «Гумбольдт» обвиняют нерасторопных организаторов, но причина ее в другом — наука только помешала бы местному и иностранному капиталу орудовать в Амазонии с наибольшей выгодой для себя.

Вождю племени шавантов Журуне пришлось не раз измерить своими ногами невероятную длину улиц Бразилиа. При всем искреннем и глубоком уважении к вождю шаванты не могли обеспечить его автотранспортом — средства не позволяли. Но не долгие хождения мучили его. К большим пешим переходам он привык еще сызмала, когда его племя уходило от вытеснявших коренное население помещиков, горнорудных и лесоперерабатывающих компаний. Более тысячи километров проделал Журуна с шавантами от верховьев Шингу до чистой рыбной реки Смерти, которую тогда еще называли иначе. Река была не виновата в том, что ей позднее дали такое имя.

Как ни старались шаванты оторваться от цивилизации, она настигла их у этой реки. Индейцы были вынуждены познакомиться с обычаями белых — «караиба», и когда Журуна отправился ходоком от остатков племени к главному касику — вождю страны, в столицу, он догадался надеть рубашку и брюки. Знакомство шавантов с предметами современного быта караиба оказалось столь глубоким, что в снаряжение Журуны был включен портативный магнитофон, хотя его приобретение исчерпало бюджет племени.

— Белые много лгут, — лаконично объяснил Журуна, почему он вместо дубинки и сарбакана носит, не расставаясь, ящик фирмы «Филлипс». — Сначала обещают, а потом не выполняют.

Журуна записывал на пленку все свои беседы с руководителями государственного фонда индейцев и министерства внутренних дел, которому подчиняется фонд. Нередко из-за этого у него возникали конфликты с чиновниками, но Журуна стоял на своем и охотно давал репортерам послушать записи. Правда, разговоры с журналистами Журуна тоже записывал, потому что он должен был представить соплеменникам полный отчет о командировке:

— Пусть все знают, с кем и о чем говорил.

Странствия Журуны по департаментам Бразилиа привлекли внимание прессы и вызвали много толков. Но уехал он, так и не добившись своего: он не был принят президентом республики и не получил одеял, мыла и сандалий, которых также ждали из столицы соплеменники.

Однако визит Журуны не был совсем бесполезным — он вновь обратил внимание общественности на последствия проникновения цивилизации в сельву. Газета «Жорнал до Бразил» писала, что процесс освоения Амазонии повсюду схож: борьба за землю, соперничество между теми, кто живет на ней, и теми, кто приходит, а в результате засады, избиения, убийства. Правильнее было бы сказать, что так проходил и весь процесс колонизации Бразилии. Двадцатый век, несмотря на успехи просвещения и технические возможности, несет с собой те же трагедии, что и века предыдущие.

Журуна появился в Бразилиа, словно полномочный посол Амазонии — ее лесов и рек, ее зверей и птиц, но прежде всего ее людей.

— Справедливости нет, — сказал он в глаза раздраженному чиновнику из фонда. — Правосудие существует только для того, чтобы хватать бедняков. Я человек, и у меня есть голова, чтобы во всем разобраться. Мы знаем, что закон существует для защиты больших людей. Но он никогда не станет защищать бедняков. Кто ответит за убийство пятерых людей из племени бороро? Разве арестован Жоан Минейро — убийца? Никто никого не арестует, потому что кому-то заплачено.

Полемика, разгоревшаяся в стране после визита Журуны, затронула прежде всего отношения между администрацией фонда и религиозными миссиями, приобщающими язычников к истинному богу. Миссионеры обвиняют служащих фонда в том, что они не защищают интересы индейцев и более того — принимают сторону помещиков, позволяя им захватывать земли в резервациях. Секретариат миссионерского совета вручил президенту фонда доклад, где цитировалось такое высказывание индейского вождя:

— Нашу землю отдают белым и огораживают по приказу фонда, который даже снабжает скотоводов проволокой для ограды. Служащих фонда белые покупают, потому что у них есть деньги, а у индейцев денег нет.

Администрация, в свою очередь, предъявляет серьезный счет миссиям, поскольку они стремятся сломать привычный уклад жизни своей паствы, разрушая внутриплеменные связи. Известно, что сутана нередко служит иностранным миссионерам лишь прикрытием незаконного поиска и добычи полезных ископаемых и их контрабандного вывоза за границу. Церковь несет прямую ответственность за сокращение численности индейцев в ходе бразильской истории. Еще папская булла середины шестнадцатого века жаловала португальскому королю Афонсо «полную свободу захватывать, завоевывать и покорять любых сарацинов и язычников, врагов Христа, их земли и добро, превращать всех в рабов и обращать все к пользе своей и наследников».

Сейчас в Бразилии работают католические, евангелистские, лютеранские, методистские и другие миссии общим числом более пятидесяти. Они держат под контролем половину индейского населения, и если не применяют оружие, как миряне, то способствуют истреблению индейцев иными способами. Бразильский исследователь Эдилсон Мартинс утверждает, что посланцы креста были и являются поныне главными распространителями болезней, неизвестных прежде в Америке. Индейцы не знали ни туберкулеза, ни гриппа, ни кори, ни проказы, ни оспы, ни даже кариеса зубов и погибали от простого насморка. Сохранилось письменное свидетельство того, как в середине шестнадцатого века иезуиты согнали в одно место многочисленные племена, и эпидемия оспы уничтожила их почти полностью. Те же причины приводят к вымиранию индейцев и поныне. Так, от католического миссионера Кобальчини совсем недавно заразились туберкулезом восемьсот бороро. Для них эта болезнь означала смерть без какой-либо надежды на спасение. Известны случаи, когда индейцев отравляют или заражают намеренно из-за того, что неподалеку от их селений находят полезные ископаемые.

Вождь шавантов Журуна сообщил журналистам, что пятнадцать лет назад в его племени было три тысячи человек, а сейчас не осталось и тысячи. А кроме того, если правительство не в состоянии решить социальные проблемы городов, как же оно может решить проблемы индейцев в лесу? «Девяносто процентов населения Бразилии не получают от прогресса никаких благ. Пройдитесь то любому городу, и вы убедитесь в этом. Индеец не сможет добиться лучшей доли, чем большинство бразильцев». Эти слова видного работника фонда индейцев Франсиско Мейрелеса исчерпывающе раскрывают безысходность положения коренного населения Бразилии.

Еще в начале текущего века индейское население Бразилии составляло около миллиона человек. И хотя сейчас, по мнению профессора Дарси Рибейро, в лесах Амазонии скрываются примерно пятьдесят тысяч краснокожих бразильцев, которые поддерживают лишь эпизодические контакты с «караиба», судьба их должна решиться в самое ближайшее время.

Три бума

За последнее столетие Бразилия пережила три амазонских «бума». Первый, самый продолжительный, когда Амазония удерживала всемирную монополию на поставки натурального каучука, нанес сельве сравнительно небольшой урон. Она выдержала проникновение в чащу многочисленных, но одиноких сборщиков каучука и истощение миллионов гевей.

В 1928 году, когда Бразилия давала лишь два процента мирового производства каучука, Генри Форд решил покончить с опасной зависимостью от английских плантаций на Цейлоне и голландских на Яве. Форд исходил из элементарного здравого смысла: если вывезенные контрабандой бразильские саженцы гевеи прекрасно прижились в Азии, у себя дома они должны расти по меньшей мере не хуже. Форд получил даром два с половиной миллиона гектаров я нижнем течении Амазонки. На нищем Северо-Востоке были наняты тысячи безземельных крестьян, чтобы свести лес, и на его месте посадить миллионы семян гевеи.

Поначалу семена дали дружные всходы. Но излишек солнца и недостаток влаги на обезлесенных пространствах «Фордландии» погубили насаждения. Восемнадцать лет продолжались попытки заменить смешанную сельву, где на одном гектаре соседствуют десятки и сотни видов деревьев, плантациями гевеи. В конце концов Форд признал себя побежденным, но из этого эксперимента был сделан положительный вывод: нужна величайшая осторожность в обращении с сельвой, никакая агрономия и техника не спасут от последствий ее бездумного уничтожения.

Нынешнее наступление на сельву идет в основном с двоякой целью: извлечь ее подземные богатства и освободить земли для пастбищ. Железо, олово, уран, титан, алюминий, золото, серебро, алмазы, Каолин, крупнейшее в мире месторождение каменной соли... Хищники со всего света слетелись в Амазонию и буквально растаскивают ее. Десятки лет вывозит американская компания «Бетлем стил» марганцевую руду из территории Амапна в низовьях Амазонки, выплачивая бразильскому правительству лишь пять процентов стоимости руды. «Посетите Амапа, пока ее не вывезли всю!» — мрачно шутит бразильский сатирик Миллиор Фернандес. Вскоре то же самое можно будет сказать обо всей Амазонии.

И в той ее части, которую иностранный капитал использует на месте, он оставляет не менее тлетворные следы своей деятельности, выжигая лес и превращая сельву в пустыню. Не так давно был открыт новый метод быстрого обогащения в Амазонии: вырастающая на гарях трава в течение года-двух может служить прекрасным кормом для крупного рогатого скота. Правда, потом быки вытаптывают траву, оставляя бесплодные кремнистые почвы, но при обилии и сказочной дешевизне амазонских земель ничего не стоит подготовить новые пастбища. Американские хлад обойные компании «Армор», «Свифт», «Кинг ранч», «Джорджия Пасифик», голландская «Брунзеел», западногерманская автомобильная монополия «Фольксваген», частные предприниматели Роберт Макглон, Амос Селвиг, Дэниэл Кейт Ладвиг и десятки других владельцев поместий в сотни тысяч гектаров безжалостно сводят амазонский лес, чтобы пускать по молодым пастбищам быков. Клубы дыма стоят над сельвой. А ведь Амазонию до сих пор ученые называют «зелеными легкими планеты». Сейчас иностранным владельцам принадлежит в Амазонии пятьсот тысяч квадратных километров, территория, почти равная Франции, и бойкая торговля землей продолжается.

«Диарио Офисьял», орган конгресса и правительства, периодически публикует сообщения об очередном аукционе с распродажей нескольких миллионов гектаров по цене от полутора до пяти долларов за гектар. К 1974 году из примерно четырех миллионов квадратных километров бразильской Амазонии четвертая часть уже осталась без леса. В 1975 году лес был сведен на площади сто тысяч квадратных километров. Если продолжать уничтожение сельвы такими темпами, ее едва хватит до начала нового тысячелетия. А для Журуны, его шавантов и других племен бразильских индейцев конец настанет еще раньше. Их последним рубежом, рекой Смерти, станет тогда любой поток в бывшей сельве, не исключая и саму великую реку Южной Америки.

Поместье «Удачное»

С воздуха сельва похожа на любой другой дремучий лес. Кудрявая зелень плывет внизу без конца и без края, ее прорезают синие петли рек да просвечивает кое-где под поредевшими деревьями «игапо» — застойная коричневая вода. Конечно, таежник заметил бы некоторые отличия от знакомого пейзажа. Тропический лес не знает весны, и деревья сами выбирают время, когда цвести — бурно и скоротечно. Поэтому круглый год однотонный зеленый ковер украшают редкие цветные пятна. Вот одна крона скрылась под шапкой розовых цветов, вот еще одна — васильковая, а вон фиолетовая или желтая, как одуванчик.

Свежие вырубки тоже напоминают таежные: они заросли зеленой травой, среди которой то тут, то там стоят и лежат тонкие стволы-недомерки. Но пашни и пастбища на гарях покрыты, словно язвами, красными и фиолетовыми пятнами: обнажилась изнанка зеленой шубы. Непосвященному буйство тропического леса кажется верной порукой плодородия почвы, а специалисту говорит об обратном: весь пригодный для живой клетки строительный материал извлекается из земли жадными корнями. Поэтому земля сельвы слаба и беззащитна. С гектара леса ливни смывают за год килограмм твердого вещества, а с гектара вырубки — тридцать четыре тонны! В результате эрозии остается песок высокой кислотности, непригодный для жизни растений.

Тем не менее Амазония была избрана местом расселения безземельных крестьян, которых в Бразилии около десяти миллионов семей. Основанный еще в шестидесятые годы Институт аграрной реформы, так и не успевший оправдать свое название, переименовали в Институт колонизации и аграрной реформы (ИНКРА). С обеих сторон Трансамазоники были выделены полосы шириной в двести километров на сельскохозяйственные нужды. Были выстроены опорные пункты колонизации, окрещенные «рурополисами» и «агрополисами». Были специально отобраны для начала эксперимента сто тысяч претендентов, имевших «опыт ведения хозяйства и кредитных операций».

Надо сказать, что в Амазонии есть отличные почвы, не уступающие самым плодородным землям побережья. Как показала съемка с воздуха, они составляют четыре процента территории Амазонии. Доля невелика, но по площади эти участки равны всем нынешним сельскохозяйственным угодьям Бразилии. Не природные условия преграждают путь в Амазонию миллионам безземельных крестьян, что сражаются с засухой на Северо-Востоке и бьются ради куска хлеба по всей стране...

Добраться до Идо Сампайо было нелегко. Примерно на трехсотом километре Трансамазонской магистрали у обочины к корявому столбику криво прибита деревянная стрелка с надписью: «Поместье «Удачное». Дорога, углубляющаяся в сельву, выглядела совершенно непроезжей, но вот-вот ее развезет еще хуже — с ноября по март дождь в этих местах идет каждый день после обеда, как по часам.

Предупрежденный воем мотора в лесу, хозяин встретил меня возле хижины — глинобитной, крытой пальмовым листом, как мириады других, разбросанных по всей стране. Смуглый, сухощавый и невысокий, Идо не обнаружил ни беспокойства, ни удивления, ни даже особого любопытства, когда узнал, откуда гость. Из его амазонского «поместья» Москва казалась ему, наверное, ненамного дальше, чем Рио-де-Жанейро. Пока мы разговаривали, к нам присоединились его жена, дочь, три сына и зять. Обгорелая почва вокруг хижины и оставшихся стоять крупных деревьеев была расцарапана мотыгой, и из ямок торчали ростки риса и маниоки.

— Это ваша земля? — спросил я.

— Моя. Первая собственная земля в семье Сампайо, — гордо пояснил Идо. — Ни у отца, ни у меня прежде не было ни клочка. А тут целых сто гектаров мои. — И он обвел рукой высокий частокол могучих стволов, с четырех сторон обступивших росчисть.

— Сажаете рис и маниоку?

— Да, для кукурузы земля слаба. А еще лучше было бы пустить тут скотину. Но не на что купить молодняк.

— Урожаи плохи?

— Урожай-то неплох. Первый год гарь родит отменно. Второйгод — хуже, а на третий — не получить обратно и семян. Но свободного места пока много, так что на урожай не жалуюсь. Продать его трудно — вот беда.

— Цены низкие или покупателей нет?

— И то и другое. Нужна бы сушилка, но главное — везти не на чем. Грузовик нанимать — заплатишь больше, чем дадут за весь этот рис в городе.

В «королевстве» у соседа Идо — американского миллиардера Дэниэла Кейта Ладвига тоже выращивают рис. Но сбыт и снабжение не затрудняют его. И не только потому, что он миллиардер, а потому, что получил землю не возле Трансамазонского шоссе, а на берегах реки Жари — мощного притока Амазонки. В Жари могут свободно заходить океанские корабли. На Ладвига работают четыре тысячи батраков-бразильцев. Об их жизни известно мало — он, сюсюкает реакционная печать, «чудаковат». Чудачество «денежного мешка» заключается в том, что он не любит журналистов, не любит, чтобы к нему ездили представители бразильских властей, а любит делать в своем поместье то, что ему угодно. Когда один из бразильских президентов — Медиси — побывал у Д. К. Ладвига в гостях, сопровождавшие его репортеры и служащие выслушали немало жалоб на произвол надсмотрщиков, нарушения трудового законодательства, вычеты, штрафы, увольнения, а в целом — на рабские условия труда в поместье миллиардера. Однако хозяину позволяют «чудачествовать»: он создает образцовое амазонское поместье, аграрно-промышленный комплекс, где посевы играют второстепенную роль. Главное здесь добыча каолина, бокситов и также, возможно, титана и... — мало ли что можно найти на полутора миллионах гектаров, принадлежащих американцу! Кроме того, владелец на большом пространстве свел сельву и вместо нее посадил африканское дерево гмелину с быстрым приростом древесины, пригодной для выделки бумаги. Бумажную фабрику с энергетической установкой смонтировали в Японии на борту двух специальных кораблей; они были отбуксированы в Жари и поставлены в затоне.

Разумеется, Идо не может ни добывать бокситы, ни выращивать гмелину на месте сельвы, и даже с рисом у него неблагополучно, он нуждается в помощи.

Идо уже несколько лет водит свой семейный отряд в наступление на сельву. Он умело выбрал место — возле хижины не было даже комаров и мошки, хотя от них нет житья и в самом центре Бразилиа. Одними топорами они прорубили несколько километров дорог — иначе его рис вообще невозможно было бы вывезти. Сампайо привыкли к одиночеству, к опасностям дикой сельвы, к тому, что, случись беда, помощи ждать неоткуда. Но одно препятствие семье одолеть не удалось:

— Долги, будь они прокляты. Копятся с каждым днем. Начинать приходится в кредит, а выплачивать его нечем. Чувствую, придет момент, придется отдать все это за долги. — Идо снова обвел рукой границы первого в семье Сампайо собственного участка.

— И куда же вы тогда?

— Опять в батраки. Рядом есть крупные хозяйства, возьмут. Или, может, вернусь домой, на Северо-Восток. У нас, когда бедняк кричит на ярмарке, что его эксплуатируют, хоть толпа народу слышит. А тут кричи не кричи, никому не слышно.

Официальные отчеты ИНКРА показывают, что успеха добиваются лишь те колонисты, которые приехали с хорошими деньгами, обычно это люди, имевшие кое-какую землю на Юге. Безденежные переселенцы неизбежно оказываются в такой же ситуации, как Идо. Из ста тысяч человек, приглашенных заселять Трансамазонику, половина уже вернулась обратно. На крестьянской колонизации власти поставили крест. Теперь освоение Амазонии они решили вести лишь посредством крупных землевладений, таких, как у Дэниэла Ладвига. В Амазонии эксперимент ИНКРА кончился тем, что установил ту самую систему земельных отношений, которую институт должен был ликвидировать на побережье.

...Я напрасно боялся, что машина застрянет в сельве. Сыновья и зять Идо дружными рывками выволакивали ее из самых глубоких ям. На обочине Трансамазоники мы простились. Пока дорога не свернула, они махали мне рукой — среди могучего леса молодые крепкие парни, способные своротить горы.

Город Гумбольдт, даже если бы судьба его сложилась иначе, ничем не помог бы Идо и не спас бы соплеменников Журуны. Как талант Нимайера оказался бессилен перед законом общества, когда складывалась социальная география Бразилиа, так и никакая наука сама по себе не может установить справедливые отношения между жителями — коренными и пришлыми — Амазонии. Но для грядущих поколений бразильцев не безразлично — будет или не будет внесено разумное начало в процесс освоения сельвы. Один бразильский ученый очень точно, хотя и парадоксально назвал Амазонию «пустыней, в которой растет лес».

Если лес уничтожить, останется просто пустыня. Руины Гумбольдта совсем не грандиозны. Однако его изъеденные термитами стены более грозно, чем стены Колизея и Трои, предупреждают о том, к чему приводит неконтролируемое разрушение.

В. Соболев

(обратно)

Частная жизнь мутанта ЕМ-1

Послушайте, это совсем недалеко. Все время прямо и прямо, никуда не сворачивайте, — тараторила на ходу молоденькая сотрудница Пушкинских лабораторий Всесоюзного института растениеводства. — Потом будет поле: овес, пшеница, ячмень. А как увидите делянку с рожью — учтите, рожь под изоляторами! — тут, значит, и сидит Кобылянский, это сейчас его рабочее место, — и она убежала на обеденный перерыв, оставив меня в полной растерянности.

День подымался в ослепительной пене облаков, умытый теплым коротким ливнем, и поэтому дорога к «вировскому» полю, которое я разыскивал, останавливая прохожих, не казалась такой бесконечной и нудной. Вокруг меня на все лады шумела густолистая дубрава Пушкинского парка — в прошлом Царскосельского. В пруду по соседству визжала малышня. На лавочках, в тени деревьев, отдыхали пенсионеры. Порывы ветра, путаясь в вершинах, разносили дразнящие запахи жареного мяса и острых кавказских приправ... Вот уж никогда не думал, что селекционеры ВИРа выводят свои чудо-сорта именно здесь, рядом с мемориальным парком, где сама природа обращает человека к отдыху и удовольствиям.

Все оказалось именно так, как сказала девушка. Опытное поле открылось сразу, как кончились деревья. Оно лежало в плоской оправе кустарников, разбитое на квадраты, и на каждом квадрате кустились разного роста злаки — ячмень, пшеница, овес. Все было полно жизни, все буйно и зелено рвалось ввысь, и казалось, этой силе нет никаких преград.

Узнал я и обещанную делянку ржи, собственно, не ржи даже, а то, что она являла собой сейчас, — длинные ряды пирамид, затянутые белыми холстами. «Словно надгробия», — отметил я про себя: уж больно чудно выглядели эти матерчатые «обелиски» среди колышущейся, с голубым отливом нивы.

Среди белых рядов, то наклоняясь к пирамидам, то выпрямляясь в полный рост, хозяйничал человек в потертой клетчатой рубашке с закатанными рукавами. Он рыхлил землю, пересаживал растения, поливал, осматривал кусты — делал все это споро и сосредоточенно.

Я понял: этот человек и есть Кобылянский. В прошлом рядовой агроном, затем лаборант Северо-Западного научно-исследовательского сельхозинститута, а ныне доктор биологических наук, заведующий отделом серых хлебов Всесоюзного научно-исследовательского института растениеводства имени Н. И. Вавилова, видный специалист по селекции и генетике ржи.

Что я знал до сих пор о ржи? То, что эта культура является ведущей и у нас в стране, и за рубежом — в особенности в Польше, ГДР и ФРГ (пшеница там не стянет»). То, что Советский Союз выращивает почти половину ржаного зерна в мире; что потенциал урожайности некоторых наших сортов превышает 60 центнеров с гектара; что ржаной хлеб вдвое больше, чем пшеничный, содержит в своих белках лизина, ценнейшей аминокислоты, которой так богаты мясо, молоко и яйца. И, наконец, то, что пышущая жаром, хрустящая, духовитая корочка настоящего черного хлеба, да еще приправленная солью, да с молоком в придачу едва ли не самое соблазнительное яство в мире...

Однако знал я и то, что в ряде областей Нечерноземья урожайность ржаной культуры падает, посевные площади сокращаются. Некоторые руководители хозяйств объясняют это тем, что рожь требует больше затрат и ухода и что убирать ее комбайнами намного труднее, чем пшеницу и ячмень. Длинный соломенный стебель часто полегает, колос его перестаивает и осыпается, и там, где можно было бы получить 20-30 центнеров с гектара, берут 10-15, а то и меньше. Те же руководители сетовали, что нет хороших, устойчивых от полегания сортов. «В целом по Северо-Западному экономическому району, — отмечала газета «Правда», — площади под рожью... резко сокращены. Ее место заняли ячмень и овес».

Нельзя сказать, что Владимир Дмитриевич Кобылянский обрадовался моему приходу («Почему не предупредили? Я бы встретился с вами в кабинете...»), но и нельзя утверждать, что он принял в штыки мою идею написать о генетике ржи и перспективах ее ближайшего будущего.

Он внимательно и остро ощупывал меня взглядом.

— Вот говорят: «рожь», «рожь» — а что это за культура и откуда род свой ведет? Вы-то, надеюсь, знаете?

— Откуда-то с севера... — попытался я уйти от ответа.

— Вот именно — «с севера», — громко хмыкнул Кобылянский, словно обрадовавшись моему невежеству. Он поудобнее устроился на переносном брезентовом стульчике, предложил и мне такой же.

— Рожь — типичная южанка, и родина ее Закавказье, Турция, точнее — Анатолия. Там ее первичный геноцентр! — голос его звучал непререкаемо. — Как культура, рожь была известна еще в бронзовом веке, за три тысячи лет до нашей эры. А потом пришла в Европу. Впервые о ней говорится в исторических записках Катона Старшего, который связывает «помрачение» солнца с повышением цен на ржаную муку вследствие плохого урожая... Я предполагаю, — добавил Кобылянский после некоторой паузы, — что Центральная и Северная Европа заимствовали слово «рожь» у древних славян. Какие для этого основания? А очень простые: в названии отчетливо просматривается славянский корень «род», который дает множество словообразований — «рожать», «родина», «народ» и так далее. А в других европейских языках слово, обозначающее эту культуру, стоит особняком, у него нет никаких родственных или производных названий. Ну, например, — рошо (татарское), росо (мордовское), rugus (литовское), rosch (сербское), rog (венгерское), rag (шведское), rug (датское), rogge (голландское), Roggen (немецкое), rue (английское)...

Хочу заметить, — продолжал Владимир Дмитриевич, — что рожь раньше не была самостоятельной культурой. Жителям Малой Азии, Ирака, Афганистана, Средней Азии и Индии она была известна с древнейших времен как сорное растение в посевах пшеницы и ячменя.

— То есть как это?! — не поверил я.

— А так. Культурная рожь ведет свою родословную от сорнополевой, дикой, которая продвигалась в более северные широты вместе с главными в то время хлебными культурами — пшеницей и ячменем. Холод этих широт оказался более приемлемым для ржи, нежели для ее конкурентов; в результате она постепенно вытеснила эти культуры и стала вполне независимой. «Америк» я здесь не открываю: все это доказано исследованиями Николая Ивановича Вавилова, основателя нашего института. Но у ржи есть одна важная особенность...

Кобылянский поднял голову и поморщился. В синем струящемся воздухе беззаботно порхали бабочки, жужжали шмели и пчелы; гонимые ветром, кружились блескучие пылинки, которые, попадая на лицо, оставляли желтоватый след. Картина была по-летнему безмятежной, но Кобылянский, судя по его виду, имел на этот счет собственное мнение.

— У ржи есть одна важная особенность, — хмуро повторил он. — Она является перекрестным растением, точнее — перекрестноопыляемым. А это значит, чтобы сохранить сорт в первозданной чистоте, нужно обособить его от остальных сортов. Вот почему мы держим рожь под изоляторами. Особенно это важно сейчас, в период цветения.

Владимир Дмитриевич приподнял холсты у нескольких пирамид, и я увидел спрятанные под ними растения, листья которых были покрыты желтой пыльцой. Некоторые кусты ржи выделялись статным ростом и обилием зеленой массы, другие выглядели поскромнее — метра полтора, не больше; третьи производили впечатление коренастых карликов, однако их лиловеющий колос был длинным, тугим и весомым, как кошелек. Кобылянский взял в руку один из колосков, и я отметил про себя, что так обычно держат ребенка за подбородок, когда хотят сказать ему что-то хорошее.

— Как мы поступаем обычно? — будничным голосом произнес ученый. — Сеем квадратную делянку; потом, когда на растениях появляется колос, ставим на нее пирамидальный каркас. На каркас натягиваем изоляторы из плотной холщовой материи, чтобы пыльца не прилетела сюда от соседних сортов. Иным способом сохранить рожь нельзя.

— А как же она существовала раньше — целые века?

— Века может существовать лишь один сорт и только в одном определенном месте. То есть на расстоянии полета пыльцы. Ветер не подует — сорт не «загрязнится»... А у нас тут на четырех тысячах метров растет три тысячи разных сортов. Все это, разумеется, в пределах опытного поля.

Если они переопылятся, получится что-то вроде среднего арифметического. Исчезнут все частности, личностные признаки. А наука генетика отвергает средние числа, она зависит от частностей и, накапливая эти частности, комбинируя ими, приводит нас к открытию. Только так можно познать великое разнообразие существующих в мире сортов.

Он снял очки и вытер сбежавшие на стекла капельки пота. Высокое солнце заставило «ас пересесть поближе к изоляторам, в спасительную тень пирамид.

— Рожь — это уравнение со многими неизвестными, — продолжал Владимир Дмитриевич. — Каждый сорт — популяция близких и одновременно разных растений. И вот все это разнообразие нужно как-то расчленить; чтобы понять общее, нужно изучить детали. Допустим, мы нашли какое-то растение, выделили из популяции нужный нам генотип и с ним работаем. Он у нас чистый — это мы знаем, потому что не дали ему произвольно переопылиться. И вот начинаем испытывать его на зимостойкость, на восприимчивость к болезням, испытываем на устойчивость к полеганию, снежной плесени и так далее. На это уходят годы черновой неблагодарной работы. Если мы вдруг прозеваем момент цветения и произойдет опыление пыльцой соседнего сорта, то урожай, который мы снимем (50-70 зерен с колоса), уже не будет урожаем этого растения. Это будет гибрид с ненужными нам признаками, а значит — начинай все сначала. Вот почему многие селекционеры «плюнули» на рожь и переключились на другие, более «легкие» культуры, где можно коротким броском прийти к цели...

Вдруг что-то вспомнив, Владимир Дмитриевич посмотрел на меня и, словно извиняясь, сказал:

— Мы тут с вами разговоры разговариваем, а ведь дело-то стоит.- И предложил, «если, конечно, интересно», перебраться поближе к растениям. Поочередно отворачивая холсты, он бережно ощупывал стебли — от первого междоузлия до колоса и, безошибочно находя одному ему известные «частности», особыми значками записывал показания в блокнот: мощность корневой системы, прочность соломины, высота злака, густота стеблестоя и т. д... На одной из делянок он обратил мое внимание на растения, листья которых были покрыты красно-бурым налетом, — Бурая ржавчина, — сказал Кобылянский. — Она способна унести половину урожая. Эти растения были заражены искусственно две недели назад. Скоро их листья огрубеют, станут почти жестяными — высохнут и отомрут. Страшная болезнь, эта бурая ржавчина!.. — Непосвященному человеку могло бы показаться, что он умышленно загубил свой будущий урожай.

— Классический путь селекции — это скрещивание, — напомнил я о теме нашей беседы. — Интересно бы знать, какие из этих растений вы стали бы скрещивать, чтобы получить новые сорта?

— Э-э-э, да вы забегаете вперед, — укоризненно заметил Владимир Дмитриевич. — Это не по правилам, не все сразу. — Оказывается, осматривая растения, он все время держал нить разговора в своих руках.

— Главное — знать генетику признаков, — сказал он, поднимаясь с коленей, — как они передаются по наследству. Когда мы оседлаем этого конька, нам останется только взять барьер. Но не приз! — и засмеялся над собственной шуткой. — До призов еще далеко...

Как работали в прошлом народные селекционеры? Из имеющихся у них растений отбирали лучшие и получали то, к чему стремились. Потом опыты усложнились: из разных сортов стали вылавливать элитные, отборные материалы, объединять их — создавать нечто новое. Подчеркиваю, вся эта селекция проводилась на базе старых сортов. Тех сортов, которые применялись при экстенсивной системе земледелия, когда пашню обрабатывали сохой, сеяли вручную, а урожай убирали серпом...

Но эпоха отбора благополучно окончилась. Отбора стихийного, бессознательного. Старые сорта уже не способны на те урожаи, которых мы ждем от них сегодня, — они попросту выдохлись. К тому же в корне изменилась технология выращивания: на поля пришли мощные машины, минеральные удобрения, появилась классная агрономическая служба. То есть именно теперь наступило то время, когда мы можем дать растениям значительно больше того, что давали раньше. И они должны суметь это взять, вернув нам в страду не 16 центнеров с круга — 100 пудов по-старому, — а втрое-вчетверо больше.

Кобылянский взглянул на меня с острым прищуром и усмехнулся:

— Знаю, знаю, о чем вы сейчас думаете: «Вашими устами да мед пить». Не так ли?.. К великому сожалению, должен признать: полегают нынче ржаные сорта — не везде, но полегают. В особенности те, у которых стебель вымахал за полтора-два метра. И урожайность их падает, и площади сокращаются. — Он жестом пригласил меня к тому месту, где росли зараженные ржавчиной всходы. Короткие и мощные стебли (ЕМ-1 стояло на табличке) тихо шелестели, переговаривались на ветру, словно не подозревая о той участи, которая ожидает их к исходу лета.

— Помните в песне: «Распрямись, рожь высокая...» Давайте-ка разберем эту строчку с точки зрения селекции. Если брать старые сорта, тут все правильно: самая короткая рожь равна самой длинной пшенице — это аксиома. Но нужен ли нам такой верзила, если, как подсказывает практика, он едва держится на ногах, осыпается и во время уборки его приходится буквально подбирать с земли? Конечно же, нет. Значит, какой напрашивается вывод?

— Нужно укоротить стебель...

— Совершенно верно, — обрадовался ответу Владимир Дмитревич и посмотрел на меня как на подающего надежды ученика. — Создание короткостебельных и неполегающих сортов ржи является сегодня генеральным направлением всей мировой селекции.

Но для того, чтобы создать «карлика», надо знать гены короткостебельности. И вот, обладая огромной коллекцией ВИРа — коллекцией уникальной, самой богатой в мире, — я имел возможность искать эти гены в разных гибридах, выявляя хромосомную наследственность. И после длительных поисков нашел ее.

— Но теперь уже вы забегаете вперед, — заметил я Кобылянскому. — Давайте все по порядку...

— По порядку так по порядку, — безоговорочно согласился селекционер. Он раздвинул стебли и вошел в самую гущу ржаного клина. Растения едва достигали его пояса. — То, что вы видите перед собой, — ЕМ-1 (естественный мутант) — и есть результат многократных скрещиваний.

За один сезон я пропустил через свои руки около 20 тысяч растений. Я их изучал от корня до колоса. И вот однажды был счастлив обнаружить в одном гибриде между высоким и средневысоким сортом единственное растение, которое оказалось невероятно коротким: оно имело длину 70 сантиметров. Я высадил его семена здесь, на опытном поле: растения хорошо взошли и закустились. Но выглядели при этом как пигмеи в царстве великанов... 8 это время на делянку пожаловал ученый совет нашего института. Я показал своих «малышей», рассказал их предысторию, но мне единодушно заявили, что это, конечно же, аномалия: дескать, бывают случаи, когда у рослых и здоровых родителей появляются куцые, больные дети. Но меня не смутили эти слова, меня больше всего поразило то, что сами растения были приземистыми, куцыми, а колос у них — длинным и наполненным. Это-то как раз и не соответствовало общепринятым нормам. Большинство генетиков и селекционеров считало, что если растение короткое, то и колос у него должен быть коротким.

— Как вы объясняете это открытие: случайность или научное предвидение?

— Думаю все же, это был случай, — откровенно признался Владимир Дмитриевич. — Или, точнее говоря, запрограммированный случай, который рано или поздно, у меня или у другого, должен был как-то проявиться. Он выпал мне, и я его не упустил... Но если вы думаете, что это и есть ЕМ-1, то глубоко ошибаетесь. До мутанта еще была далеко!

На следующий год я снова высеял семена короткостебельной ржи, скрестив их с нашей «Вяткой» и шведским сортом, и увидел, что среди всходов половина длинных, половина коротких. Раз это свойство проявилось в первом поколении — значит, признак короткостебельности «работает». Я изучил генетику этого признака путем скрещивания короткостебельных растений с длинностебельными и обнаружил один доминантный ген. Затем путем специальных опытов установил четкую закономерность: он, этот ген, способен укоротить соломину почти на 40 процентов...

Но одновременно у меня возникли сомнения: Не может быть, чтобы за все века существования ржи это явление могло проявиться лишь однажды. Стал ворошить «вировскую» коллекцию и нашел аналогичный ген у местной болгарской ржи, но только в другой комбинации. К слову сказать, у этой «болгарки» была незавидная судьба. Ее использовали в своих опытах едва ли не все селекционеры мира и, убедившись в ее слабой зимостойкости, отвергали как непригодную. Но — вот беда! — не знали мои коллеги признаков наследования этой ржи. А надо было ее один раз вырастить, взять от нее этот ген и насытить своим материалом...

В общем, — подвел черту Владимир Дмитриевич, — если отмести частности и годы работы, так получился ЕМ-1. Принципиально новый тип растения, исключающий всякое полегание. Для меня это была та самая печка, от которой «танцуют». Повивальная бабка короткостебельности! На базе ЕМ-1 можно создавать уже районированные сорта ржи...

Полдень наливался зноем. Ветер доносил с поля густые и пряные запахи злаков, волновал многоколенные стебли, лиловые шапки колосьев, и, казалось, это волнение передавалось Кобылянскому. Он расстегнул ворот рубашки, вытер платком лоснящийся лоб.

— По-видимому, гены короткостебельности, которые заложены в мутанте ЕМ-1, — сказал я, — еще недостаточная гарантия, чтобы получать высокие и устойчивые урожаи?

— Конечно же, нет! — горячо откликнулся ученый. — Дело в том, что короткостебельность повлекла за собой проблему иммунитета, то есть устойчивости растений к болезням. Мы получили новый тип растения, но не научили его по-новому жить. Иначе говоря, у него изменились отношения с окружающей средой — с почвой, температурой и влажностью воздуха. И оказалось, что короткостебельные посевы больше подвержены заболеваниям, нежели высокая рожь.

Одну из этих болезней вы уже видели — бурая ржавчина. Другая — пожалуй, не менее опасная — мучнистая роса: она уносит 30-40 процентов урожая. Понемногу дело привело к тому, что производительность колоса у коротких сортов стала падать.

Я понял, что проблема короткостебельности не может быть решена отдельно от проблемы иммунитета. Устойчивых сортов в мире не существует. Следовательно, надо искать признаки устойчивости и гены, несущие эти признаки, в дикорастущих предках.

— Выходит, за долгие тысячелетия природа не очень-то расщедрилась на милости, если за ними приходится возвращаться в Турцию и Закавказье, на родину ржи.

— Ничего не поделаешь, — развел руками Кобылянский. — Возвращение к истокам, к точке отсчета никогда не повредит ученому. К тому же там этих дикарей никто не защищает, и они вынуждены защищаться сами. То есть выживают те растения, которые способны противостоять болезням... Но это было бы слишком просто, — Владимир Дмитриевич улыбнулся, — искать гены устойчивости только в турецких и закавказских сортах, чтобы взять от них дикую живительную силу. Мне пришлось собрать все виды ржи, имеющиеся в мире, и высеять их здесь, в Пушкине. И вот, изучая эту коллекцию, я попутно пришел к неожиданному результату: вместо известных науке 14 видов ржи существует только четыре. Причем это было видно не только внешне, но и Подтверждалось генетически и цитологически, то есть при изучении клеток и хромосом растений. Любопытно, что многие из этих видов почти повторяли ранее открытые. Исследуя эти виды (листья, корневую систему, пыльцу, момент завязывания семян, дифференциацию колоса на полоски и т. д.), определяя их скрещиваемость между собой, а также скрещиваемость культурной ржи с дикой азиаткой, я нашел ген устойчивости против мучнистой росы. Этот ген я перенес в короткостебельную рожь.

— Значит, теперь все проблемы решены! — воскликнул я.

Кобылянский рассмеялся:

— Если они будут решены — тут же возникнут новые, и так до бесконечности. Пути природы неисповедимы... Однако сегодня, — он посерьезнел, как перед докладом, — можно с уверенностью сказать, что универсальный сорт озимой короткостебельной ржи, пригодный для Нечерноземья, в принципе создан. Он называется «Россиянка».

Владимир Дмитриевич развернул скатанный в рулон лист бумаги, на которой латынью были расписаны все сортовые признаки ржи, прошедшие испытание на опытном поле. Он держал этот плакат на вытянутых руках и размышлял вслух:

— Итак, сорт «Россиянка». Допустим, мы планируем ее урожай в 80 центнеров с гектара...

— Не много ли для начала? — усомнился я в названной цифре.

— Совсем немного, — твердо заверил селекционер. — Чтобы сформировать такой урожай, «Россиянка» должна взять максимум полезных признаков. Эти признаки — своего рода запасные части, при сборке которых можно получить высокоурожайный сорт. — Хозяйским оком он оглядел укрытые под холстом посевы, чтобы при случае наглядно продемонстрировать нового крестника ЕМ-1.

— На одном квадратном метре должно расти не менее 400-450 колосьев. Кто нам даст такой показатель? Старые, испытанные сорта «Вятка-2» и «Харьковская-60» — у них плотный, густой стеблестой... Высота растения, способная удержать соломину от полегания. Оптимальный вариант — 80-120 сантиметров. Донорами этой высоты могут быть ЕМ-1 или «Малыш-72», у которых короткий и прочный стебель, способный удержать около килограмма веса, и литой, тяжелый колос... Идем дальше. Какими должны быть листья у растения? Ведь от их формы и положения зависит фотосинтез. А вот какими: лист должен быть средних размеров под острым углом к стеблю и перпендикулярно к солнцу, чтобы хорошо усваивал свет. Эти признаки мы возьмем от шведского сорта «Кунгс» и западногерманского сорта «Кустро»... Теперь самое главное: колос. Колос нам нужен непоникающий и слегка наклоненный. Почему? Чтобы в него не попадала дождевая влага и не выпадали зерна. Этими гарантами обладают наш ЕМ-1 и «Кунгс»... Не менее важная проблема: сколько зерен должно быть в колосе? Около 70-80, потому что каждое дает прибавку в 80-100 килограммов с гектара... Помножив все эти показатели и приведя их к общему знаменателю, мы получим 80 центнеров с гектара. Что и требовалось доказать!..

Выбраться к Кобылянскому еще раз удалось только в октябре, когда от горячей страды уборки урожая остались лишь воспоминания да обрывки пожухлой соломы, которую гонял ветер.

Мы шли краем опытного поля, вдыхая прелые запахи листвы и вывороченных картофельных корневищ. Как-то не верилось, что совсем недавно здесь разливались зеленые хлеба, кружились беззаботные стрекозы и волны горячего воздуха поднимались струящимися столбами. Голая осень привнесла ощущение утраты; мир клеток, хромосом и генов словно распался, оставив взгляду груды перепаханной и забороненной земли, на которой хозяйничали грачи... Однако там, где когда-то стояли саваны изоляторов, уже проклюнулись густые и сочные всходы озимых. Это была «Россиянка» будущего урожая.

— Итак, на чем мы остановились? — напомнил о нашем летнем разговоре Владимир Дмитриевич.

— Ну как же, — я рассчитывал услышать самое главное, — 80 центнеров с гектара...

Кобылянский недовольно хмыкнул и покачал головой.

— Вообще-то я не сторонник сортового ажиотажа. И не в моих правилах афишировать результаты. Но «Россиянка» заслуживает доброго слова... Так вот, — он остановился, разглядывая ростки озимых, — у меня вышло сорок, на участках по сортоиспытанию — 70, а в опытных хозяйствах ГДР этот сорт дал около девяноста.

— Но почему такая разница? — поразился я. — Разные почвы, погодные условия?

— Климат и почвы здесь ни при чем. — Мне показалось, Владимир Дмитриевич произнес это с затаенной гордостью. — Я сею где придется, экспериментировал над посевами в интересах генетики. А они боролись за урожай — и хорошо боролись. Отсюда и разница. — Он заметил разгуливающих среди посевов грачей и запустил в них камнем. — Это говорит о потенциальных возможностях сорта.

— Ну а хозяйства нашего Нечерноземья, — не отставал я, — чем они могут похвастаться?

— Об этом мы узнаем осенью восьмидесятого, — дипломатично улыбнулся Кобылянский. Но по его голосу, по выражению его лица я понял: селекционер верит, что будущие сведения, скупая отчетная цифирь из ближних и дальних мест, помогут ему в возрождении главного русского хлеба. Семена нового сорта, сообщили мне в ВИРе, будут проходить испытания на сортоучастках Сибири, Куйбышевской и Псковской областей, Марийской АССР...

По усыпанной гравием аллее мы шли в Пушкинские лаборатории, где Владимир Дмитриевич обещал мне две пригоршни «Россиянки», чтобы у себя дома я смог испечь в духовке (если, конечно, получится) маленький, румяный, ароматный, с нежной поджаристой корочкой, настоящий житный каравай...

Олег Ларин

(обратно)

«Альешка» — Большая земля

Так оно и есть: название этой части Северной Америки происходит от алеутского слова «Альешка», что значит Большая Земля. В ясные дни с мыса Дежнева — восточной оконечности Чукотки — можно увидеть ее, даже рассмотреть за гладью Берингова пролива горы и низины. И к северу и к югу она постепенно тает в далекой сизой дымке, и кажется, что вовсе нет ей конца. Что же, Аляска, самый большой в западном полушарии полуостров, и впрямь очень велика.

Запад Аляски — это полуостров Сьюард, побережье залива Нортон и Бристольского залива, дельты Юкона и Кускоквима, острова в северной части Берингова моря — Св. Лаврентия, Св. Матвея, Нунивак. Между ними много общего. Роднят их и преобладание равнин, и то, что здесь практически нет лесов, прохладное лето и относительно теплые зимы. И все это — просоленная морскими брызгами страна туманов и ураганных ветров.

Впрочем, если быть точным, «леса», даже «национальные леса» (а в США это одна из форм охраняемых территорий), здесь есть. Например, в эскимосском поселке Коцебу, севернее Полярного круга, растет ель высотой около трех метров. Она огорожена аккуратным белым штакетником, и около нее висит объявление: «Национальный лес». Дерево являет предмет особой гордости жителей поселка и служит одной из главных его достопримечательностей как «самый маленький лес» в мире.

Падение «королевства Ломена»

На Аляске и сейчас говорят об оленеводстве, о домашних северных оленях; в Номе и Коцебу, на острове Нунивак встречаются вещественные доказательства этой отрасли хозяйства — в виде загородок-корралей, боен, наконец, пастухов, но далеко не так часто, как у нас на Чукотке, да и вообще «а Севере. Это и понятно: роль домашних оленей в экономике штата невелика. На Аляске их теперь примерно 35 тысяч — 15 стад. (На Чукотке же около полумиллиона, а всего в СССР около двух с половиной миллионов.) Однако еще не так давно о домашних северных оленях говорили на Аляске намного чаще. И тому были причины. Но начну сначала.

А началом можно считать осень 1892 года, когда на берег полуострова Сьюард, недалеко от поселка Теллер, были выгружены с баржи первые олени. Их доставили сюда с Чукотки за счет правительства Соединенных Штатов. Завозили оленей на Аляску и позже, в течение целых десяти лет, хотя общее количество переселенцев было не таким уж и большим — лишь ненамного превышало тысячу голов.

С какой целью их привезли? Девяностые годы прошлого столетия вошли в историю аляскинских эскимосов как едва ли не самые тяжелые, самые трудные: киты и моржи в море, дикие олени на суше настолько убавились в числе, что добывать их стало трудно, а то и невозможно.

Поначалу стада привозных домашних оленей составляли собственность эскимосов, а занимались местные жители этим новым для них делом под присмотром миссионеров и инструкторов — саами, специально привезенных из норвежской Лапландии. Но круглый год быть привязанным к стаду претило самой сущности эскимоса — охотника и рыбака. Чтобы не ходить за стадом, новые владельцы стремились держать оленей оседло, но при этом подчистую уничтожались ягельники. Стада терпели большой урон от волков, а практиковавшийся выпас вел к тому, что олени в стадах постоянно перемешивались и между их владельцами шла вражда.

К 1914 году относится начало нового этапа в аляскинском оленеводстве. На горизонте появился Карл Ломен, будущий «олений король». Он начинал скромно, с нескольких сотен голов. Через десять лет Ломен стал владельцем 40 тысяч, а через двадцать пять, возможно, даже целого миллиона голов. Лучшие пастбища на Аляске теперь принадлежали ему. Оленьими тушами он загружал трюмы пароходов, и оленину стали регулярно подавать в дорогих ресторанах Нью-Йорка и Сан-Франциско. А эскимосы? Их стада постепенно приходили в упадок, и единственным выходом для многих оставалась работа у Ломена — пасти его оленей и грузить туши на пароходы.

Однако и перед Ломеном возникли трудности. «Короли говядины» с юга США не на шутку встревожились новым конкурентом. Они добились запрещения ввоз оленины во многие штаты; на пути оленьих бифштексов вставали все новые и новые преграды. Прибыли сокращались, и оленеводство на Аляске покатилось под гору. К 1950 году здесь осталось лишь 25 тысяч оленей...

Ныне оленеводством разрешено заниматься на Аляске только коренным жителям. Многие эскимосы возлагают надежды на возрождение этой отрасли хозяйства. Их интересует советский опыт разведения оленей, они приглашают к себе советских специалистов-чукчей, сами едут через пролив, чтобы присмотреться к работе наших оленеводов.

Антохнаки, ангруки, ункаваки

Моржи — самые крупные (не считая, конечно, китов), самые необыкновенные, самые необходимые в жизни прибрежных эскимосов промысловые животные.

Самые крупные: длина их тела может достигать пяти метров, а вес — полутора тонн.

Самые необыкновенные: вальковатое туловище обтянуто толстой морщинистой кожей. Голова спереди приплюснута и украшена щетиной жестких усов. Ласты мясистые, подвижные, причем задние могут подгибаться вперед. Громадные клыки, развитые на верхней челюсти, торчат по бокам пасти; у взрослых моржей длина их порой достигает семидесяти-восьмидесяти сантиметров, а вес каждого бивня — четырех килограммов.

Самые необходимые: в течение тысячелетий они давали людям мясо для еды и кормления ездовых собак, шкуры для постройки жилищ и лодок-умиаков. Желудки и кишки использовались для шитья непромокаемой одежды, сухожилия заменили нитки. Местные гурманы ценили и содержимое желудков — мякоть моллюсков. Из бивней делали наконечники гарпунов, стрел, скребки и рубила, украшения и игрушки. Не пропадали даже кости моржей: их применяли для постройки лодок и саней, использовали в качестве кухонной утвари. Лопатка моржа, например, с успехом заменяла блюдо. Наконец, кости заменяли дрова: их поливали моржовым жиром и сжигали в очагах. Словом, морж кормил, одевал и даже согревал человека.

Не случайно у прибрежных эскимосов существуют различные названия для старых и молодых моржей, для самцов и самок. Старого самца называют «антохнак», или «антохкапийок», — «старик с плавучей льдины». Шкуры таких животных, очень толстые, морщинистые, с многочисленными рубцами и шрамами, вообще не поддаются обработке. Старая самка — «ангасалик», или «ангрук», — дает толстую и большую шкуру, пригодную для постройки умнака. Шкура молодого, но уже подросшего самца, которого эскимосы называют «ункавак», или «нункоблук», хороша для изготовления ремней. Мясо его, так же как и молодой подросшей самки — «айвук», неплохое на вкус и довольно нежное.

Разные названия даются моржам даже в зависимости от того, где они находятся: моржа, плывущего в воде, эскимосы называют «айвок», лежащего на льдине — «унавок», лежащего на льду — «укхток».

Умиаки все еще делают на Аляске. Их нередко можно увидеть лежащими вверх дном на специальных подставках в прибрежных поселках — Шишмареве, Теллере, Гамбелле. На них выходят в море, а для постройки умиаков, как и в старину, используются моржовые шкуры. В тех же поселках можно увидеть, как эскимоски терпеливо расслаивают их ножами, чтобы сделать тоньше и легче.

Звери, обитающие и на Аляске и на Чукотке, не только относятся к одному и тому же подвиду моржей, но и составляют практически единое стадо. Двести-триста лет назад в нем насчитывались, очевидно, сотни тысяч голов, к середине, нашего века оно сократилось тысяч до пятидесяти-шестидесяти, сейчас же, хотя и медленно, возрастает.

И на Аляске и на Чукотке добывают в год примерно по две тысячи животных. На Чукотке такой цифрой оценивается действительная потребность в моржах местных жителей, и только им разрешается охота. На Аляске тоже добывают моржей преимущественно коренные жители, однако в поединках с исполинами здесь участвуют и охотники-«спортсмены». С одним из них мы оказались соседями в самолете, летевшем из Анкориджа в Нью-Йорк. Это был бизнесмен из Чикаго, сухощавый человек лет пятидесяти. Он увлеченно рассказывал о своих охотничьих поездках в Африку, в Скалистые горы и вот сюда — на остров Св. Лаврентия. Рассказывал о том, какими великолепными трофеями — моржовыми бивнями — он украсит свою гостиную, не без гордости говорил, насколько дорого встала ему эта поездка.

Я представил себе, как он выпустил пулю — может быть, даже в упор — в неподвижную, лежащую на берегу тушу, а потом ходил вокруг нее, ступал по луже крови, ждал, когда гиды-эскимосы вырубят ему бивни. И не смог понять этого человека, найти спортивное начало в его «поединке»...

«Самый безумный город»

Крупнейшие города на западе Аляски — это Ном и Бетел. В обоих живут примерно по три тысячи человек. Если Бетел более всего похож на деревню, то у Нома действительно городской облик. Постройки его сосредоточены на равнинном берегу Берингова моря. В нем прямые широкие улицы. Чтобы пройти из конца в конец города, в Номе нужно затратить час, в Бетеле, дома которого разбросаны по берегам речных проток, наверное, целый день. Что между ними общего? И там и тут есть магазины и гостиницы, церкви и рестораны. И в Номе и в Бетеле основу населения составляют эскимосы, и перед ними стоят одни и те же проблемы.

...Один из магазинов главной улицы Нома, Фронт-стрит, специализируется на продаже изделий, которые местные умельцы вырезают из моржовых бивней. При магазине есть небольшой музей искусства и быта эскимосов. И в магазине и в музее толпится народ, конечно, приезжие. Похоже даже, что некоторые только ради этих изделий и приезжают в Ном, причем из соображений деловых, коммерческих: эскимосскую резьбу по кости скупают здесь по дешевке. Впрочем, немало среди посетителей магазина и ценителей искусства. А в том, что это искусство, можно убедиться с первого взгляда.

Вот, например, белый медведь. Нужно быть не только художником, но и хорошим натуралистом, чтобы подметить и воплотить в неподатливом материале все самое характерное, что есть в этом звере, — его мускулистое туловище, длинную подвижную шею, широкие лапы — снегоступы. Можно догадаться, что медведь приготовился к прыжку, что это конец его охоты, длившейся, быть может, много часов подряд, что до лежащего на льду тюленя остаются теперь уже считанные метры. Поэтому так сужены и без того небольшие глаза зверя, широко распахнуты ноздри, дрожат от напряжения мышцы ног. А рядом — морж, тоже излюбленный сюжет эскимосской скульптуры. В нем удивительным образом сочетаются неуклюжесть и внутренняя скрытая грация, ощущается гигантская мощь, таящаяся в этом исполине. Или фигурка охотника с поднятым над головой гарпуном. Она свободно умещается на ладони, а очертания человека к тому же смягчает пышная меховая парка. И тем не менее ощущаешь бугры рук и спины, видно, как сосредоточен взгляд, чувствуешь, что пальцы охотника до боли стиснуты на древке гарпуна...

Рядом с настоящими произведениями искусства лежат костяные запонки, брошки, зажимы для галстуков, ножи для бумаги. В них уже не слышно души художника. Это его пасынки, подражание каким-то случайным образцам, изделиям из других материалов. Но и этот товар тоже покупают, и не хуже, чем те маленькие чудеса: разница в ценах невелика.

В магазин вошел пожилой эскимос со свертком под мышкой. Хозяин, оставив покупателей, тут же — мне показалось, даже поспешно — вышел из-за прилавка и повел гостя в заднее помещение. Через несколько минут они вновь были в торговом зале: эскимос — без свертка, хозяин — с лотком, уставленным новыми изделиями.

— С острова Кинг, — сказал он стоявшим у прилавка. Более пространного пояснения не требовалось. Остров этот, расположенный в Беринговом море, известен своими резчиками по кости, а скульптуры островных мастеров славятся далеко за пределами Аляски.

Эскимоса с острова Кинг, автора проданных фигурок, мне довелось встретить еще раз через несколько часов, когда над Номом уже сгущались сумерки. Островитянин брел по улице, сильно пошатываясь, ссутулившийся, грустный...

Ном — детище «золотой лихорадки». Он вырос в начале века необыкновенно стремительно. Говорят, что до сих пор ветер вздымает на его улицах золотую пыль. Его называют «самым безумным городом» в штате, и считается, что работу здесь найти труднее, чем где бы то ни было на Аляске. Стоимость жизни в Номе в полтора раза выше, чем в Анкоридже, а там, в свою очередь, она в полтора раза выше, чем в Сиэтле.

На центральных улицах Нома дома ухоженные, свежепокрашенные. Ближе к окраинам их сменяют ветхие домишки, появляются развалины, свидетели «золотой лихорадки» и «памятники» ей, раскинулись захламленные пустыри. В куче мусора на пустыре копается старая эскимоска. Увидев нас, она прерывает раскопки и, что-то вполголоса бормоча, скрывается за углом. Два маленьких эскимоса ведут на цепи большую лохматую собаку. Пес очень тощий и, наверное, не без корысти тянется ко мне. Я протягиваю руку, но поводыри с не по-детски хмурыми лицами оттаскивают собаку и переходят с ней на другую сторону улицы. Прислонившись к стене дома, склонив голову на грудь и перегородив ногами тротуар, сидит пьяный длинноволосый парень.

Возвращаемся в центр города — на улицы, освещенные фонарями, где прогуливаются пестро одетые туристы, ярко светятся витрины магазинов и салунов. В один из салунов нас заносит людской водоворот. Зал полон. Гремит музыки. Душно, от дыма першит в горле.

За нашим столиком единственное свободное место. Занять его просит разрешения солидный господин со стаканом виски в руке. Он представляется: «Крог, служащий местной авиакомпании».

— Салуны — единственное развлечение у нас в Номе, податься вечером больше некуда, — неспешно замечает он.

— А какая главная достопримечательность города? — спрашиваю я его. Мистер Крог думает, вслух выдавливая из себя звук, похожий и на «а-а-а-а» и на «э-э-э-э», и наконец отвечает:

— У нас самый высокий в Америке уровень самоубийств, особенно среди эскимосов...

Схожие судьбы «бобров» и «котов»

Калана называют также морским бобром (что неправильно, поскольку это не грызун) или морской выдрой (что близко к истине). Он обладает ценнейшим мехом и долгое время был тем «магнитом», что тянул на Аляску русских промышленных людей. А главной вехой в истории самого калана стал 1742 год — возвращение на Камчатку участников экспедиции командора Беринга. Рассказы о фантастическом изобилии «бобров» на вновь открытых землях, сотни каланьих шкур, что привезли с собой моряки, взбудоражили умы и удальцов и толстосумов из Охотска, Иркутска, даже из Европейской России. Уже первый поход промышленников — его возглавил сержант охотской казачьей команды Емельян Басов — доставил 1200 «бобровых» шкур. А всего таких походов во второй половине XVIII века было около ста. Вслед за русскими в северных водах появились английские, испанские, американские суда — этих мореходов тоже манили богатые барыши.

Нетрудно догадаться, каким был итог. Каланы здесь исчезали. Особенно быстро стало сокращаться их количество после продажи Аляски Соединенным Штатам. Русско-Американская компания еще ограничивала добычу животных там, где их становилось мало, теперь же ограничения исчезли напрочь. За последнее десятилетие прошлого века на Аляске было добыто почти 48 тысяч шкур каланов, в 1900 году — 127 штук (хотя цена на них стремительно возрастала), а в 1910 году — всего одна!

В 1911 году Россия, США, Великобритания, представляющая Канаду, и Япония заключили соглашение о полном запрете охоты на каланов. «Это все равно что попытка запереть дверь конюшни, из которой лошадь давно уже увели» — так отзывались о подписанном документе пессимисты. Но сказалось, что немногие звери все-таки уцелели, и за десятилетия охраны каланы вновь стали появляться там, где когда-то были многочисленны. Всего в Соединенных Штатах, по подсчетам последних лет, их обитает более 40 тысяч.

Но прочно ли это благополучие? Море все сильнее загрязняется нефтью, а нефтяная пленка губительна для «бобров». И это еще не все. С 1967 года в США возобновлен промысел животных...

Каланы, однако, заинтересовали не только промышленников, но и зоологов и натуралистов. В самом деле, поведение животных необычайно интересно, хотя бы потому, что они пользуются орудиями труда!

Для очистки своего меха звери употребляют пучки морской травы. Чтобы разбить твердый панцирь моллюска или морского ежа и добраться до мякоти, калан, лежа на воде, кладет себе на грудь увесистый камень, а затем, используя его как наковальню, разбивает о камень свою добычу. Правда, употребление «наковальни» было замечено только у калифорнийских каланов, но не исключено, что их алеутские сородичи не менее сообразительны.

У морского котика и калана при многих различиях — первый относится к ластоногим млекопитающим и совершает далекие миграции, второй — представитель хищных, точнее, куньих и большой домосед — есть одно важное общее качество: ценный мех. Поэтому и судьбы животных оказываются такими схожими.

В июне 1786 года к северу от Алеутских островов были открыты два острова. Обнаружил их штурман Гаврила Прибылов и дал им имена святых Павла и Георгия. В совокупности они стали называться островами Прибылова. Здесь тоже жили каланы, песцы, но главным богатством оказались громадные лежбища котиков, или, как их еще называют, «морских котов».

Уже через два года после открытия островов промышленники вывезли отсюда почти сорок тысяч котиковых шкур, а через полвека — в 1834 году — больше двух миллионов.

Дальше можно было бы повторить уже рассказанную историю каланов. В 1910 году на островах удалось насчитать лишь 130 тысяч «котов», и стало очевидным, что лежбища угасали. Изменения к лучшему начались в 1911 году, после того как было подписано международное соглашение об охране котиков. В последние годы численность их достигла здесь полутора миллионов, и это, следовательно, крупнейшее лежбище в мире. На островах Прибылова ныне заготавливается в год около 100 тысяч шкур животных — такова главная местная индустрия.

Барроу — поселок китобоев

Длина тела достигает двадцати метров, вес — ста пятидесяти тонн... Это гренландский кит, одно из самых крупных животных, обитающих ныне на нашей планете.

В глазах древних охотников кит был живой горой съедобного мяса и жира — «горой», не только желанной, но и относительно доступной. Животное тихоходно, и его можно догнать на весельной лодке. В общем, не так сложно его и добыть, владея простейшим оружием — копьями и ручными гарпунами. Наконец, убитый на воде, в отличие от многих других китов гренландский не тонет.

Эскимосам, как и чукчам и корякам, киты с незапамятных времен давали корм для собак, материал для светильников, пищу. Причем много пищи. Один кит нередко кормил и обогревал целый поселок в течение всего года.

Еще и сейчас некоторые аляскинские эскимосы носят серебристые непромокаемые плащи и рубахи, сшитые из китовых кишок. В прошлом же из сухожилий кита вили веревки, рассученным китовым усом сшивали лодки; сани для лучшего скольжения подбивали китовым усом или костяными пластинами, выпиленными из нижней челюсти кита. Ус шел на изготовление луков, ловушек для белых медведей и песцов, вечных рыболовных сетей. Ребра и челюсти служили стропилами жилищ...

Нет ничего удивительного, что кит занимал большое место в духовной жизни эскимосов. Он один из главных героев местных сказок, песен и плясок. «Праздником кита» до сих пор отмечается удачная охота на исполина. Сейчас это просто веселье, развлечение, пиршество. В прошлом же праздникам сопутствовали магические обряды, которые должны были обеспечить успех в предстоящих охотах. Они, как правило, завершались тем, что в море бросали остатки еды — куски китового мяса: считалось, что так возвращается жизнь убитым животным и они снова когда-нибудь станут добычей охотников.

Каждой весной стада китов шли через Берингов пролив к северу, в арктические воды, и каждый год в местных поселках отмечался «праздник китов». Отмечается он и сейчас в ознаменование удачного завершения китобойного сезона. А главной частью программы торжества всегда был и есть «налукатак» — «прыжки в поднебесье», своеобразный вид спорта, похожий на прыжки на батуте.

Спортивным снарядом служат здесь две сшитые моржовые шкуры (площади одной недостаточно) со множеством прорезей по краям — «ручек>, за которые можно ухватиться. Участники состязания раскачивают шкуры вместе со стоящим на них человеком. Рывки постепенно становятся сильнее, человек подпрыгивает им в такт и взлетает все выше и выше, иногда на высоту двух-трехэтажного дома. Искусство прыгунов заключается в том, чтобы сохранять вертикальное положение и опускаться на шкуры ногами легко и красиво. Не каждому удается отпрыгать свою программу с честью. На шкуры падают боком и спиной, даже головой, что вызывает особенно громкий смех зрителей. Не всегда прыжки кончаются благополучно. Сломать руку или ногу здесь ничего не стоит.

Теперь налукатак вошел в программу фестивалей и карнавалов, проводимых в разных городах Аляски. Увидеть этот спорт, участвовать в соревновании в любом качестве — «толкача», прыгуна — можно и в Анкоридже. Но настоящие «прыжки в поднебесье» бывают лишь в Барроу. Только здесь, на «вершине мира», пользуются при этом и моржовыми шкурами...

Эскимосы безраздельно «владели» китами вплоть до середины прошлого столетия, точнее, до 1848 года, когда в море Бофорта появился первый американский китобой. То был Том Ройс. Необычайно быстро он наполнил все бочки своего корабля жиром, а осенью, добравшись до Гонолулу, опубликовал в местной газете отчет о плавании. И хотя еще не были изобретены радио и телевидение, а телеграф только рождался, весть об удаче Ройса стремительно разнеслась по свету. Всего лишь через четыре года прибрежные воды Аляски бороздили уже 278 китобойных судов. С 1854 по 1876 год только американские корабли добыли в северной части Тихого океана почти двести тысяч гренландских и похожих на них южных китов. Однако с 1911 по 1930 год у северо-западного побережья Америки китобоям удалось убить всего... пять гренландских китов!

Поворот в судьбе этих животных произошел в 1946 году, когда восемнадцать стран, в их числе Советский Союз, подписали Международную конвенцию по регулированию китобойного промысла. Наряду с другими мерами соглашение предусматривало запрет добычи гренландских китов, за исключением тех случаев, когда мясо или иные полученные от них продукты используются местными жителями.

В поселке Барроу охота на китов до сих пор считается наиболее достойным мужским делом и главным событием года. Первые киты появляются в этом районе в апреле, и тогда китовая тема затмевает все прочие.

Обычно в нескольких километрах от берега открывается в это время свободное ото льда море. Над водой кружат стаи птиц, и их крики долетают до поселка. Кромка льда расцветает красочными пятнами палаток — жилищ китобоев. На возвышенных берегах виднеются наблюдатели, готовые известить оставшихся в поселке земляков криками, что загарпунен еще один кит.

«Но так ли необходим нашим эскимосам этот промысел?» — задумываются на Аляске ученые и администраторы. В самом деле, в 1920-1930 годах здесь добывали в среднем по 10 китов, в 1960 году — по 15, а в 1970-м — уже почти по пятьдесят в год.

Современные аляскинские китобои вооружены гарпунными ружьями, оснащают свои гарпуны разрывными гранатами, а с применением более совершенного орудия возрастает бесцельная гибель животных. Считают, что на каждого доставшегося охотникам кита приходится, по крайней мере, еще один напрасно погубленный: погибший от ран где-то во льдах. Стадо же гренландских китов вряд ли превышает две тысячи особей, и неизвестно, растет оно или сокращается. Может быть, пора дать ему возможность восстановиться?

Мы в гостях в семье Дэвида Клейна.

Наш хозяин — известный зоолог, профессор Института арктической биологии. Институт входит в состав Аляскинского университета, расположенного в Фэрбенксе — самом большом городе центральной Аляски и втором по величине в штате...

Дом необычной архитектуры, частично двухэтажный, частично одноэтажный. Не сразу и поймешь, сколько в нем углов. Он срублен руками хозяина, его жены и сына несколько лет назад и стоит на лесной опушке. С тыла вплотную подступает тайга, перед фасадом открывается обширная поляна с тихим ручьем посредине. До шоссе около километра. Вокруг — тишина.

В доме приятно пахнет смолистым деревом. Профессор много ездит по свету, и на стенах развешаны сувениры — из Норвегии и Финляндии, Франции, Канады. А в центре — знакомые изделия из меха, рога, бересты: память о пребывании в нашей стране, о путешествиях по Сибири. Хозяин и сам похож на сибиряка. Он высок ростом, сухощав, немногословен. В коротко подстриженных усах и бороде седина. Выражение лица, морщины вокруг глаз, походка, манеры сразу выдают в нем путешественника и охотника. Доказательство этому на столе. Вчера вместе с сыном они заполевали северного оленя, и поэтому основное блюдо сегодня — жареная оленина. В сенях на стене висят лыжи и снегоступы: Клейн ходит на них зимой за несколько километров на работу, в институт. Под стать ему жена — моложавая, энергичная, приветливая. Дэвид рассказывает об истории Аляскинского университета: он был организован в 1922 году, и поначалу в нем числилось шесть студентов и шесть преподавателей («Вот было идеальное соотношение!» — смеется профессор). Беседа идет об общих знакомых, но то и дело разговор сползает на самую близкую хозяину тему — оленеводство.

«Ну ладно, Клейн — зоолог, охотник, ему хорошо жить в лесу, — думаю я. — А каково ей, нашей хозяйке?»

Словно угадывая мои мысли, жена Дэвида подводит меня к окну. Надвигаются сумерки, над ручьем клубится туман. Через поляну идет лось-рогач. Он почти черный, белеют лишь размеренно ступающие ноги.

— Где еще увидишь все это у нас в Штатах? — говорит она. — Где осталась такая тишина? Вот почему мне нравится Аляска, наша Большая Земля...

С. М. Успенский, доктор биологических наук

(обратно)

Вершины высоких Татр

Б ыстро мелькали под колесами километры дороги из Банска-Бистрицы в Попрад, в горы. Только вчера нам показывали фильм о словацком восстании 1944 года, пожелтевшие фотографии на стендах, где обнимались советские и словацкие бойцы...

«Татра» въехала в долину, окруженную с трех сторон горами. Справа, прижавшись к крутому склону, серела гранитная глыба. И вдруг на камне мы увидели красноармейскую каску со звездой. Она лежала на граните так, будто солдатская рука только что сняла ее на привале. Лишь две таблички с надписями на русском и словацком языках скорбно напоминали всем, что советский воин остался навечно в этой земле, за свободу которой погиб. А рядом, как и в бою, остался с ним словак, павший в дни восстания.

Сколько же таких памятников усеяло землю чехов и словаков!

Где бы мы ни были — в Праге, Брно, Братиславе, Карловых Варах, — всюду мы видели памятники советским воинам-освободителям, ходили по улицам, названным их именами. Но в Праге есть одно место, которое нельзя миновать. Кладбище на Ольшанах. Посреди него навечно застыла гранитная фигура советского солдата с автоматом в руке.

...Вымотанная отступлением немецкая часть уцепилась за чешскую речушку и, окопавшись, не сдавала рубеж. Фашисты огрызались танковыми контратаками. Лобовая броня этих тяжелых машин была слишком толста для орудия Савелова. И тогда расчет решил сменить позицию, поставив пушку с фланга.

Нелегко тащить орудие через болотистую низину. Мокрые, ободранные до крови руки срывались с металла, от напряжения дрожали ноги, кто-то зачерпнул голенищем болотной жижи из рытвины. Солдаты оступались, падали, но упрямо толкали пушку вперед. Когда за низкорослым кустарником мелькнул просвет, разом остановились. В тишине громко падали капли с орудийного щитка да слышалось тяжелое дыхание людей. «Опушка! Давай устанавливать...» — сказал чей-то голос.

Через несколько минут донесся шум моторов; ближе, ближе слышно лязганье гусениц. Сквозь ветки было видно, как уверенно идут танки, покачиваясь и вздымая за собой пыль. На секунду бойцы замялись: попасть надо было с первого выстрела, иначе танк сомнет расчет. Саша шагнул к пушке, пригнулся к ней — чуть дрогнул орудийный ствол, следя за бортом громыхающего чудовища. Выстрел...

Танк вспыхнул, крутанулся на одной гусенице, перегородив дорогу остальным. Дальше уже было легче.

...Об этом случае рассказал пражским рабочим Петр Савелов. Пять братьев Савеловых воевали в Отечественную, двое погибли. Петр, сын полка, дрался на Ленинградском фронте, ходил в разведку, брал «языков», служил в роте автоматчиков и даже играл на трубе в полковом оркестре. Но рассказывал он сейчас о брате Александре, награжденном орденом Славы III степени за подвиг, совершенный на чехословацкой земле.

— И для меня, — говорит Петр, — этот памятник в Ольшанах — памятник моим братьям...

...Человек бежит по горной троне, хватая ртом воздух. Сил больше нет — падает. Шатаясь, поднимается и снова бросается вверх по склону. Смертельная опасность гонит его вперед, новые силы дает жажда свободы. Перед его глазами оружие и множество рук, поднимающих его на борьбу. Человек с карабином в руках крадется меж соснами, целится, стреляет во врага. Полиэкранный фильм множит вооруженного человека — это народ восстал против фашистов...

На этот фильм в музей Восстания в Банска-Бистрице — городе, где был штаб партизанского движения, — мы пришли с молодыми словаками прямо с митинга дружбы словацко-советской молодежи.

Музей Восстания стоит над городом, отсюда видны горы; и сам музей напоминает взорванную скалу или разорванные оковы. Тихий звон слышится у входа — вечная память павшим и слава живым героям. Как только перешагиваешь порог музея, сразу замечаешь фотографии, с которых смотрят улыбающийся советский и чехословацкий капитаны. Мужественно сражались интернациональные отряды. Рядом со словаками и чехами стояли насмерть русские Емельянов и Николаев, болгарин Бушков, поляк Униковский, француз Жан Мазе.

Мы рассматривали автоматы, защитную одежду, а вот ручной печатный станок. В центре восстания выходила газета, работало словацкое Свободное радио, существовал передвижной театр, даже с автобусом. Возник целый фронт, и гитлеровцам пришлось бросить в горы несколько дивизий...

— Карателям удалось окружить один из отрядов. У него было красивое название «Высокие Татры». Сейчас туман, трудно разглядеть пик Кривань, у подножия которого располагался штаб. Партизаны не давали житья фашистам: спускались в долину, подбирались к железной дороге, взрывали составы. Многие эшелоны с немецкими солдатами и боеприпасами не дошли на Восточный фронт.

Это рассказал мне Мирослав Женишек, который мог отыскать в горах любую тропку хоть с завязанными глазами, готовый всегда прийти на помощь людям, попавшим здесь в беду. Он разговорился, как только наша «татра» выбралась из молчаливых улочек Попрада, где за заборами изредка попадалось светящееся окно.

Зима пришла в Татры рано, и тихие ели согнулись под снегом.

Мы проскочили мимо домиков Старого Смоковца. В редеющем тумане внезапно возникла стена Высоких Татр. Машина остановилась, и Мирослав, легко выпрыгнув из нее, пошел вперед. Я охватываю взглядом его высокую, худощавую фигуру, смотрю, как ловко он идет, слегка сутулясь, по склону, и вспоминаю снова кадры фильма о словацком восстании.

— Партизаны спустились по этой дороге с гор, — кивает Мирослав вперед, — она называется Дорогой Свободы. А внизу, в Попрадской долине — партизанское кладбище. Там похоронены капитаны Раша и Моравко, храбрые командиры из отряда «Высокие Татры», они отстреливались до последнего патрона. Над могилами партизан, на скальной стене посажено горное дерево, которое живет века. Все, кто приезжает в горы, приходят сюда почтить память солдат, погибших за свободу.

— И еще, — говорит Мирослав, — смотрите...

Мы видим, как в тумане проступают голубые вершины.

— Одна из них Рысы, а за ней польское село Поронино, где жил Ленин. Оттуда он любовался нашими Татрами.

О горе Рысы я услышал впервые в Пражском музее В. И. Ленина, на выставке «Ленин и рабочее движение в Чехословакии». Но только в ленинском музее в Братиславе мне рассказали о том, что на горе Рысы установлен барельеф В. И. Ленина.

Для этого молодые чехи и словаки прошли по крутым тропам Высоких Татр, хранящих память о мужестве и братстве наших народов...

В. Александров

(обратно)

Усто Салим с сыновьями

С тариков было трое. Они стояли на обочине дороги. Один из них поднял руку с длинным, загнутым крюком посохом, и шофер остановил наш маленький автобус. Абдумалик соскочил на дорогу и осторожно, с почтением помог старцам забраться на высокую подножку.

Они церемонно поздоровались с шофером и со мной и лишь потом сели. Одеты они были в новые, стоящие колом черные чапаны, перевязанные в поясе вискозными платками. Старцы были настолько древние, что уже с трудом угадывался их возраст; наверное, только очень важное дело могло заставить столь почтенных людей отправиться в путь.

Шофер спросил стариков, куда их подвезти, и Абдумалик перевел мне ответ:

— Едут в небольшой кишлак, это по пути. На похороны — умер усто. Хороший был плотник.

«Усто» — по-таджикски «мастер». Человек, не только поднявшийся в своем ремесле до самых вершин, но и привнесший в него что-то свое, особенное. Это не самородок-одиночка — у настоящего усто всегда есть ученики; не возраст, а профессиональное мастерство дает право на почетное звание. Когда-то оно присваивалось старейшими мастерами на общем собрании цеха. Этому предшествовали долгие годы ученичества. Как правило, учениками были дети самих мастеров или односельчан — так в течение веков создавались династии народных умельцев, и целые кишлаки, а то и города, становились известны благодаря искусству населявших их мастеров. Так, название Ура-Тюбе стало своеобразной фирменной маркой, гарантией качества кузнечных изделий, а Ворух — гончарных, Исфара же и ее окрестности прославились искусством резчиков по ганчу (Ганч — среднеазиатское название гипса, точнее, материала, который получают при обжиге породы, содержащей гипс. Водный раствор молотого ганча быстро схватывается и легко формуется.)

Теперь звание «усто» никто официально не присваивает. Просто, узнавая в изделии руку мастера, люди в один прекрасный день прибавляют к его имени коротенькое слово «усто». Так появляются усто Додобой, усто Кудрад, усто Джабир.

Я хочу рассказать о резчике усто Салиме. С ним, как, впрочем, и со всеми другими мастерами Исфары, меня познакомил Абдумалик Рахмонов. Будучи коренным жителем Исфары и работая в горкоме комсомола, Абдумалик знал практически всех молодых, а через них и старых исфаринцев. И когда я сказал, что хотел бы посмотреть резьбу по ганчу, он без особых раздумий ответил:

— Таких резчиков у нас много, но самый лучший — Салим Валиев в Кушдеваре.

К нему мы как раз и ехали, когда к нам в автобус подсели три почтенных старца. Они вскоре сошли, а полчаса спустя мы уже были в Кушдеваре.

...Название этого небольшого кишлака под Исфарой произошло от слов «куш дар девор», что означает «орел на стене». Кушдевар похож на большинство селений северного Таджикистана — пересекающиеся под прямым углом улицы с глухими, без окон серо-коричневыми глинобитными стенами-дувалами по обеим сторонам. Грустный вид, если бы не обилие деревьев за дувалами и не украшенные резьбой ворота — они как бы прерывают однообразие улиц-коридоров. Но среди всех ворот ворота дома Салима Валиева выделялись богатством резных и рисованных узоров.

Хозяин вышел нам навстречу: седобородый, прямой, с короткой мощной шеей, с широкими, по-молодому развернутыми плечами. Рукопожатие его было кратким и осторожным, как будто он боялся ненароком повредить чужие пальцы в своей жесткой ладони.

— Салам алейкум, усто Салим. Покажи, пожалуйста, гостю свою мастерскую, — попросил Абдумалик.

— Пойдемте, я мастерскую в доме сыновей сделал, на другом конце кишлака.

— Может, подвезти? — предложил Абдумалик, но усто Салим покачал головой и неспешно зашагал по улице, плотно ставя ноги в мягких кожаных сапогах.

Дом сыновей заканчивал собой новый квартал кишлака. Такие же высокие широкие ворота, как и в доме старика, только здесь основным украшением была резьба по ганчу — она покрывала всю входную арку.

Дом этот, как выяснилось, ставил сам усто Салим со своими старшими сыновьями: ведь он и плотник, и столяр, и, кроме ганча, знает еще резьбу по дереву. И хорошо поставил — во время исфаринского землетрясения 31 января 1977 года силой в 7,5 балла дом, уже выведенный под крышу, не дал трещин, а ведь кишлак Кушдевар находился гораздо ближе к эпицентру, чем сама Исфара.

Входим во двор, где уже поднялся молодой сад: невысокие абрикосовые деревья с черными, безлистными сейчас ветвями. Виноградная лоза оплетает укрепленную на шестах деревянную решетку. У рукомойника плещется второй сын Салима, он только что пришел с работы и тщательно смывает с лица и рук ганчевую крошку. Несмотря на молодые годы, он уже достаточно известен в округе, и его тоже называют усто Малик.

Посреди двора какое-то круглое сооружение, напоминающее фонтан.

— Точно, фонтан, — кивает Малик. — Это все отец, он у нас затейник. Сначала насос сделал — с девятиметровой глубины воду качает, теперь фонтан мастерит. А в праздники самодельную иллюминацию на доме развешивает, на радость ребятишкам.

Усто Салим раскладывает в саду инструменты: внутри мастерской, вытянутой побеленной комнаты, заваленной мешками с гипсом и брусками дерева, он работает только в плохую погоду. Вот названия некоторых инструментов: калами ростак — плоская, прямо заточенная стамеска, которой наносят глубокие линии по геометрическому орнаменту; баргак — стамеска с дугообразным резаком, напоминающим по форме ноготь, — им отрабатывают мелкие детали цветочного орнамента; деревянный молоток — мехкуб.

Ганч — благодатный материал. Он податлив резцу и в то же время прочен, что позволяет тонко прорабатывать детали. Резьба по ганчу не так трудоемка, как по дереву или камню, и в ней легче проявляется почерк художника. Правда, ганч слишком быстро застывает, но мастера научились регулировать время схватывания, добавляя в раствор растительный клей и смачивая заготовку водой. К тому же этот недостаток превращается в достоинство, когда надо сделать отливку с модели.

С первых веков нашей эры ганч использовался для штукатурки стен, резьбы, отливки декоративных деталей и скульптуры. Таджикские мастера, творчеству которых всегда были присущи здравый смысл, смекалка и фантазия, превратили штукатурку для жилища бедняка в изысканное украшение дворцов и мечетей. О высоком мастерстве предков современных таджикских ганчкоров — так называют резчиков по ганчу — рассказали раскопки древних городищ V-IX веков Педжикента и Шахристана.

За долгие века своего существования это искусство пережило много взлетов и падений. Приходили и уходили завоеватели, разрушались города, угонялись в рабство лучшие мастера, сменялись религии. И все-таки поколения таджикских ганчкоров сумели сберечь секреты своего ремесла, донести их до наших дней. Резьба по ганчу то умирала, то возрождалась.

Усто Салим Валиев, родившийся в 1910 году, прошел школу старых мастеров. В те годы учеба будущего ганчкора начиналась лет с семи и продолжалась десять-двенадцать лет, иногда больше. Днем ученики выполняли на постройках поручения своего учителя, сначала самые простые: затачивали инструменты, приготовляли растворы; с годами задания усложнялись. По вечерам усто учил их грамоте, в первую очередь математике, вернее, прикладной геометрии, необходимой при составлении плана здания, учил построению орнаментов, сводов и так называемых сталактитовых систем.

Когда мастер считал ученика вполне подготовленным, он давал ему задание, которое тот должен был выполнить самостоятельно, — чаще всего это была постройка жилого дома. От того, как будет выполнено задание, зависело, получит ли молодой мастер право называться «усто» и проводить самостоятельные работы.

...Усто Салим поднимает с земли массивную плитку из ганча, на которой выпукло выступает замысловатый узор. Не глядя берет из разложенного рядком инструмента необходимую стамеску и начинает мягкими округлыми движениями срезать потеки и шероховатости с ганчевой формы.

Малик рассказывает:

— В последнее время отец получает заказы на оформление административных зданий. При такой работе надо изготовить много ганчевых досок с повторяющимся узором. Для этого рисунок сначала вырезают на плоском куске резины. По этой форме отливается вторая — уже из ганча. Вот когда отец кончит с ней работать, с этой формы отольют окончательный слепок.

— А орнамент, кто его придумал?

— Вот этот, например, — Малик берет в руки одну из резиновых форм, — называется лола-мадохиль, то есть тюльпан. Посмотрите, в его переплетениях угадывается форма цветка. Это традиционный орнамент, известный мастерам уже многие сотни лет. Но отец знаменит и тем, что сам создает узоры...

Действительно, усто Салима хорошо знают в округе. Его приглашают и в соседние области, и в Узбекистан, и в Киргизию. По всему району в кишлаках стоят на домах его резные печные трубы из ганча. Знают не только усто Салима, а всю династию ганчкоров из Кушдевара — ведь у старика девять сыновей. Всех отец научил резьбе по ганчу, не говоря уже о том, что он подготовил около сорока учеников-резчиков.

Много зданий украсил старый мастер и в Исфаре. Но самая интересная работа, о которой он вспоминает с удовольствием, была в чайхане «Ором».

Каждый из окрестных колхозов имеет в городе свою чайхану. Их террасы нависают над глубоким руслом реки Исфаринки, по которому зимой течет ручеек, а летом, когда в горах тают снега, несется быстрый, в белой пене ледяной поток. Чайханы соперничают друг с другом рецептами заварки чая и обходительностью чайханщиков. Но ни одна не может поспорить своим внутренним убранством с чайханой «Ором». Она стоит в самом центре города, в окружении базара, автовокзала и всех крупных магазинов, но тем не менее оправдывает свое название, означающее в переводе «тихий». Это действительно спокойный уголок, а глядя на ее веселого чойхоначи, хлопочущего у пятиведерных медных самоваров, невольно вспомнишь есенинские строки: «Сам чайханщик с круглыми плечами...»

Человек, впервые пришедший в чайхану «Ором», как бы ему ни хотелось поскорее усесться на удобный, покрытый ковром топчан, как бы ни мучила его жажда, обязательно остановится, едва переступив порог. Он будет долго стоять, закинув голову, и разглядывать ярко расписанный потолок, тонкий узор ганчевой резьбы по голубым стенам. И даже когда он наконец усядется с пиалой в руке, все равно будет сидеть, задрав вверх подбородок, и нараспев читать вплетенные в узор строки великих поэтов Востока: Саади, Джами, Рудаки, Фирдоуси, строки, говорящие о дружбе, нетленности бытия, о любви. А если гость захочет узнать, кто сотворил эту красоту, то веселый чойхоначи с гордостью скажет:

— Потолок расписывали Мукаддасов Бек с дочкой и еще семь мастеров, а резьбу по ганчу делал Салим Валиев с сыновьями — усто из Исфары.

Николай Баратов Фото автора

Кушдевар — Исфара

(обратно)

«Он был манчего и храбрый кабальеро»

Самая громкая слава Ла-Манчи — ее бессмертный Дон-Кихот. Здесь, в этой печальной стране, родился и умер рыцарь печального образа со своим знаменитым конюшим, и народ до сих пор показывает места их подвигав... Простой народ даже верит действительному существованию Дон-Кихота! «Слыхали вы о Дон-Кихоте?» — спросил я в одной деревне у мужика. — «Да, senor, он был манчего (Манчего — житель Ла-Манчи (или Ламанчи), провинции Испании.) и очень храбрый caballero». — «Давно ли он жил?» — «Давно: больше тысячи лет». Хозяин одной венты, где мы останавливались пить воду, с гордостью сказал мне, что в его венте останавливался и ночевал Дон-Кихот».

Эти слова встретились мне в книге известного русского литератора В. П. Боткина «Письма об Испании», что вышла в серии «Литературные памятники».

Боткин путешествовал по Испании в 1845 году, то есть спустя два с половиной столетия после того, как было написано одно из самых выдающихся произведений мировой литературы.

Но вот что интересно. Уверенность в историчности Дон-Кихота подкрепляется некоторыми литературоведческими исследованиями наших дней. Как-то, листая официальный вестник «Эспанья культураль», издаваемый испанским правительством для иностранных дипломатов и журналистов, я наткнулся на такое сообщение: «В одном из городов Ла-Манчи опознан дом, принадлежавший дворянину, который, по некоторым данным, вдохновил Сервантеса на создание образа Дон-Кихота». Далее указывалось, что речь идет о городе Алькасар-де-Сан-Хуая, и приводились подробности поисков, произведенных местным исследователем Анхелем Лихеро. Надо ли говорить, что при первой возможности я постарался увидеть своими глазами «дом Дон-Кихота».

По шоссе, стрелой убегающему на юг от Мадрида, сто пятьдесят километров — полтора часа пути. Позади остаются парки и фонтаны королевской резиденции Аранхузс, оливковые рощи Оканьи, пастбища Темблеке. Пейзаж постепенно принимает бурую окраску, оазисы зелени встречаются все реже. И вот по обе стороны дороги не видно ничего, кроме испепеленной солнцем, потрескавшейся земли.

Проехав городок Мадридехос, сворачиваем на боковую дорогу. Несколько минут спустя петляем по улицам, где когда-то расхаживал Рыцарь Печального Образа. Бели, конечно, утверждения Анхеля Лихеро подкреплены научными доказательствами и, следовательно, соответствуют истине.

Но как найти исследователя, познакомиться с его работами? Вообще-то этот вопрос должен был возникнуть еще в Мадриде. Теперь же надо было искать на месте. А это нелегко: мы приехали в Алькасар в выходной день, и все городские учреждения закрыты.

К счастью, один из нас вспомнил, что в этом городе у него есть знакомый — парикмахер Доминго Парра. Некоторое время тому назад он приезжал в Мадрид, чтобы оформить документы для туристской поездки в Советский Союз. «Помните Фигаро? — говорил он тогда. — Я тоже цирюльник, только не севильский, а алькасарский. И тоже знаю в своем городе всех, а все знают меня».

Цирюльник нисколько не преувеличил своей популярности. Первый же встречный на вопрос: «Где здесь парикмахерская Доминго Парры?»-сразу ответил: «Кто этого не знает? Перед сквером на центральной площади».

Цирюльня была открыта, и в ней не было никого, кроме парикмахера, низкорослого толстячка с добродушным лицом и хитрыми глазками. Он будто ждал нашего визита:

— Наконец-то и вы добрались до самого сердца Ла-Манчи! Надеюсь, у вас есть нежного времени, чтобы познакомиться с достопримечательностями Алькасара. Впрочем, главную из них вы уже видели: это моя цирюльня.

Доминго подвел нас к стенду с фотографиями. Часть из них была снята в Ла-Манче, другие — во время путешествия парикмахера в Советский Союз. Кремль, собор Василия Блаженного, Невский проспект, Крещатик. И улыбающиеся люди вокруг невысокой фигуры толстячка с неизменной гитарой в руках.

— Знаете, — рассказывал Доминго, — «Интурист» устроил для нас билеты в театр на оперу «Севильский цирюльник» и балет «Дон-Кихот». Мы познакомились с исполнителями главных ролей и в этих спектаклях, и в жизни. Кстати, меня называли то Фигаро, то Санчо Пансой...

Пожалуй, у Доминго Парры и впрямь есть что-то от Санчо Пансы. Что? Смекалка, рассудительность, умение остаться самим собой при самых различных обстоятельствах, предприимчивость и доброта.

Напоминание о Санчо Пансе возвращает нас к главной цели приезда в Алькасар. К великой нашей радости, Доминго знаком с Анхелем Лихеро.

— Сразу же после обеда пойдем все вместе к Анхелю. Кстати, вам известно, как он стал крупнейшим специалистом по Сервантесу?

И парикмахер принимается рассказывать.

Во время гражданской войны Анхель Лихеро был политкомиссаром одного из подразделений республиканской армии и, попав в лапы к врагу, не ждал снисхождения. Каждое утро Анхель знал, что наступающий день может оказаться для него последним. Ему была уготована гаррота — смертная казнь через медленное удушение. Ожидание смерти длилось два года. Потом казнь заменили многолетним тюремным заключением. Сырые холодные застенки Оканьи и Бургоса, пытки и издевательства тюремщиков — через все прошел, все вынес Анхель Лихеро.

И вот он на свободе. Но какова эта свобода? В стране хозяйничают франкисты. Каждый шаг, каждое слово «красного комиссара» регистрируются местными властями. В любой момент его могут опять схватить. Знакомые и соседи обходят вчерашнего заключенного стороной: как бы чего не вышло...

Среди немногих смельчаков, отваживающихся встречаться с «подозрительным элементом», — Доминго Парра. Они подолгу беседуют, когда Анхель приходит постричься. Иногда Доминго заглядывает в магазинчик, где Анхель продает электробытовые и хозяйственные товары. Все чаще они говорят о прошлом родного края, воспетого Сервантесом. И сама собой возникает идея: попытаться заглянуть в глубь веков, поискать там современников писателя и его героев.

Идея, в общем-то, неновая. С тех пор как Сервантес обессмертил себя и этот край, сочинив «Дон-Кихота», ученые мужи не раз пытались разгадать, с кого он писал идальго, с кого — его верного оруженосца и других действующих лиц романа. Было названо немало имен, отчасти подсказанных самим писателем, который сообщал о своем герое: «Иные утверждают, что он носил фамилию Кихада, иные — Кесада. В сем случае авторы, писавшие о нем, расходятся; однако ж у нас есть все основания полагать, что фамилия его была Кехана» (Здесь и далее цитируется по книге Сервантеса «Дон-Кихот». М.» «Молодая гвардия», 1975.).

Следуя этой шутливой «подсказке», исследователи нашли десятки реальных личностей — современников Сервантеса, носивших одну из названных фамилий. Спор шел лишь о том, кто из них был действительным прототипом Рыцаря Печального Образа.

Анхель Лихеро внимательно ознакомился с предыдущими исследованиями. Ему удалось съездить в Мадрид, где он прочитал массу литературы, хранящейся в Национальной библиотеке. И приступил к собственным исследованиям в своем родном городе. Не без посредничества того же Доминго Парры приходский священник предоставил в его распоряжение церковные книги, а мэр — муниципальный архив с документами минувших веков.

Рассказ Анхеля, к которому привел нас алькасарский цирюльник, начался так:

— Я не ставил своей целью найти людей, чьи судьбы были бы абсолютно идентичны судьбам героев романа нашего великого соотечественника. Подобная цель невыполнима уже по одной простой причине: Сервантес вошел в историю не как журналист и летописец, а как писатель. И было бы величайшим заблуждением ставить знак равенства между кем-либо из персонажей «Дон-Кихота» и теми, кого знал его автор.

— И все же вы занялись поисками реальных людей, которые могли вдохновить Сервантеса на создание образов действующих лиц его книги?..

— Да, — соглашается Анхель Лихеро, — ибо, хотя и нет полной идентичности между прообразами и литературным персонажем, я считаю ошибкой отвергать саму возможность обращения Сервантеса к местному материалу. И испытываю огромное удовлетворение всякий раз, когда обнаруживаю корни его творчества здесь, в моем городе»

— А почему вы занялись своими исследованиями именно в Алькасаре? Не потому ли, что это «ваш» город? Разве действительный Дон-Кихот, если он когда-нибудь существовал, не мог родиться в другом месте? Ведь Ла-Манча, велика! Анхель, однако» не обиделся на это недвусмысленное выражение сомнения в его беспристрастности.

— Постараюсь вас убедить. Видите ли, согласно данным, которые представляются мне достоверными, Сервантес родился и провел часть своей жизни в Алькасаре. И он хорошо знал жителей города — своих современников.

— А я видел дом, где он родился, в городе Алькала-де-Энарес, километрах в тридцати к северу от Мадрида. Там тоже установлена мемориальная доска.

— Да, этот дом известен многим. Но «дом Сервантеса» с мемориальной доской существует и в Алькасаре. А в старинной церкви Санта Мария Майор вы можете увидеть табличку: «Здесь был крещен Мигель де Сервантес Сааведра». Это подтверждают и документы, которые хранятся в церковных и муниципальных архивах.

— Они были открыты вами?

— Нет. Запись о крещении Мигеля, сына Бласа Сервантеса Сааведры и Каталины Лопес, была обнаружена в книге регистрации актов гражданского состояния по приходу Санта Мария Майор еще в 1740 году. Тогда же кто-то написал рядом на полях: «Это автор истории о Дон-Кихоте». А мемориальную доску установили над купелью в 1905 году, когда отмечалось трехсотлетие романа.

(Объективности ради, следует отметить, что «открытие», сделанное в Алькасаре в 1740 году, было скептически встречено большинством специалистов по Сервантесу, и почти все биографы писателя, как в прошлом, так и в наши дни, считают его родиной Алькала-де-Энарес.)

Но предположим, что Мигель, сын Бласа Сервантеса Сааведры и Каталины Лопес, принявший обряд крещения в Алькасаре, и Мигель де Сервантес Сааведра, автор «Дон-Кихота», действительно одно и то же лицо. Означает ли это, что писатель должен был непременно искать своих героев среди жителей родного города?

Для Анхеля Лихеро такого вопроса просто не существует:

— Я забыл вам напомнить, что, по давно установленным и признанным бесспорными сведениям, наш соотечественник сочинял свой роман — по крайней мере, первые его главы, — сидя в тюрьме в местечке Аргамасилья-де-Альба. А знаете ли вы, что оно расположено здесь же, неподалеку от Алькасара? Вот и еще одна привязка к данной местности. И, наконец, главные доказательства. Я приберег их, так сказать, на десерт...

Анхель достает из ящика целую пачку фотокопий различных документов, найденных им в архивах. Улыбаясь, он протягивает их нам вместе скарточками, на которых текст записей изложен уже не витиеватым и малопонятным почерком средневековых писарей, а напечатан на пишущей машинке.

— Сначала немного истории, — говорит он. — В 1162 году король Альфонс VIII передал несколько населенных пунктов в этом районе, где проходила граница с маврами, религиозно-рыцарскому ордену Сан-Хуан — святого Иоанна. Вскоре рыцари заняли и Алькасар. Вот один из приказов по ордену, относящийся к 1330 году. В нем перечисляются владения рыцарей, причем они объединяются одним общим названием Монте Арагон. Упоминания о Монте Арагоне встречаются и в ряде других документов.

— И это открытие имело какое-то значение для ваших поисков?

— Огромное! Ведь именно по Монте Арагону в книге Сервантеса путешествует Рыцарь Печального Образа. Некоторые литературоведы, незнакомые с географией раннего средневековья, не поняли подсказки писателя. Они сделали неправильный вывод, будто отдельные эпизоды происходили в области Арагон, что к северу от Мадрида. Для меня же двух мнений быть не может: речь идет именно об Алькасаре и его окрестностях.

Анхель Лихеро смотрит на нас вопрошающе, как бы проверяя, какое впечатление произвели его слова. После минутного молчания берет со стола книгу со множеством закладок — это «Дон-Кихот»,-быстро находит нужную страницу и зачитывает то место, где рассказывается о споре идальго с каноником по поводу реальности персонажей рыцарских романов.

С особым выражением он цитирует слова Дон-Кихота: «И пусть мне скажут... что в той же самой Бургундии не было приключений у отважных испанцев Педро Барбы и Гутьерре Кихады (от коего я происхожу по мужской линии), которые бросили вызов сыновьям графа де Сен-Поля и одолели их».

— А теперь вернемся к историческим документам, — продолжает Анхель. — Вот протоколы судебного разбирательства, состоявшегося в Алькасаре в 1529 году. Иеронимо де Айон (запомним эту фамилию!), казначей настоятеля ордена святого Иоанна, оспаривает у городских властей Толедо право на владение пастбищами Вильясентенос. При этом он ссылается на тот факт, что его мать, Каталина Вела, была дочерью и наследницей некоего Хуана Лопеса Кабальеро, который получил пастбища непосредственно от ордена святого Иоанна.

— Вы назвали три новых для нас имени: Иеронимо де Айон, Каталина Вела я Хуан Лопес Кабальеро, — не сдаюсь я. — Они тоже упоминаются в романе Сервантеса?

— Нет, — улыбается Анхель Лихеро. — Но не торопитесь. Взгляните на эти бумаги. Оказывается, помимо дочери, у Хуана Лопеса Кабальеро были сыновья: Хуан и Педро Барба. Нас интересует Педро Барба. Он действительно воевал в Бургундии вместе с Гутьерре Кихадой. На сей счет в нашем распоряжении множество исторических свидетельств.

— Значит, Гутьерре Кихада тоже реальная личность?

— Вне всякого сомнения. Кстати, об этом было известно задолго до моих исследований. Он упоминается во многих хрониках, относящихся к истории нашего города.

— Все эти сведения нужны нам, чтобы подойти к самому Дон-Кихоту?

— Конечно, — и литературовед кладет перед нами новые пачки фотокопий. — Вот выписки из книги крещений. Они документально подтверждают факт появления на свет дона Алонсо де Айона Гутьерре де Кисадо, чьими предками по мужской линии были упоминавшиеся нами выше де Айоны, а по женской — Кесада (другой вариант произношения — Кихада).

— Именно дон Алонсо де Айон, он же Гутьерре Кихада, и послужил в известной степени прообразом хитроумного идальго, — утверждает Анхель Лихеро. — Хотя Сервантес, следуя своему творческому замыслу, заставил его совершать такие поступки и произносить такие речи, которые тому, может быть, даже не снились. И чтобы окончательно отвести от себя всякие обвинения, несколько изменил родословную своего героя, превратив его в потомка семейства Кихада, но не по женской (как это было на самом деле), а по мужской линии.

Нам известно и о том, как сложилась далее жизнь дона Алонсо де Айона. Он был небогатым дворянином и проживал в Алькасаре с женой и двумя дочерьми. Старшая вышла замуж за человека, носившего знаменитую фамилию. С возрастом дона Алонсо стали считать чудаковатым, и в конце концов...

— Слушайте, — Анхель Лихеро читает вслух завещание, оставленное женой идальго: — «Настоящим представляю компетентным судебным властям нижайшую просьбу назначить попечителем и опекуном младшей дочери Клары, коей исполнилось восемь лет, моего зятя Педро де Сервантеса (!), учитывая, что муж мой, Алонсо де Айон, недееспособен и лишен права распоряжаться имуществом...»

— Итак, вы полагаете, что Дон-Кихот и Дон Алонсо де Айон — одно лицо?

— Безусловно, но с учетом тех поправок, о которых мы говорили раньше.

— А кто такой этот Педро де Сервантес? Уж не родственник ли писателя?

Анхель Лихеро разводит руками.

— Фамилии Сервантес и Сааведра принадлежали многим жителям Алькасара, и в их числе создателю «Дон-Кихота». Но состоял ли с ним в родстве Педро де Сервантес, упоминаемый в завещании жены идальго, этого мы документально подтвердить не в состоянии... Пока...

Закрыв глаза, наш собеседник цитирует:

— «В некоем селе Ламанчском, которого название у меня нет охоты припоминать, не так давно жил-был один из тех идальго, чье имущество заключается в фамильном копье, древнем щите, тощей кляче и борзой собаке».

Слова «щит» и «герб» по-испански «эскудо». Но в данном случае Сервантес употребил слово «адарга», которое означает только «щит». Значит ли это, что у Дон-Кихота не было наследственного герба? Анхель Лихеро как будто читает мои мысли. Он просит парикмахера:

— Доминго, помоги мне, пожалуйста, достать из чулана «эскудо» идальго де Айона.

Они приносят увесистую плиту, на которой изображен увенчанный короной двуглавый орел. Туловище его прикрыто щитом с изображениями башен, львов, скрещенных мечей и копий, цветов лилии. У лап хищной птицы — перевитые лентами факелы. Вверху дата: 1392 год.

— Нашли мы и другой интересный герб, — рассказывает Анхель. — Он принадлежал предкам дона Алонсо де Айона по женской линии — Кихада, украшал их дом в Алькасаре, а потом был перенесен на мельницу, которая известна во всей округе под названием «Росинант». На нем, помимо обычных изображений замков, львов и рыцарского оружия, фигура мужчины с поднятыми руками. Это один из сыновей графа де Сен-Поля, взятый в плен Гутьерре Кихадой в Бургундии. Вот, возьмите фотографию.

— А нельзя своими глазами поглядеть «дом Дон-Кихота»?

— Почему же нельзя? Поглядим обязательно.

Анхель аккуратно складывает и убирает документы, уносит плиту с гербом де Айонов. Тем временем мы оглядываем его контору: старый письменный стол с лампой, простой стул, большой ящик, где хранятся фотокопии архивных материалов, шкаф, на полках которого рядом с книгами в специальных коробках сложены многочисленные карточки.

— Это моя картотека, — поясняет исследователь. — В ней несколько тысяч записей: цитаты из книги и рядом — выписки из документов. Карточки заведены на каждого из персонажей романа, а это 669 человек, принадлежавших ко всем слоям общества. Так вот, оказывается, у многих из них были реально существовавшие «двойники».

— Но, вероятно, как и в случае с Дон-Кихотом, полной идентичности между одними и другими не существует?

— Конечно. Тем занятнее, когда мы открываем, что Сервантес выставляет в неблагоприятном свете людей, которые и в жизни были приспособленцами, карьеристами, подхалимами, лжецами.

Выходим на улицу и вскоре оказываемся на площади, где воздвигнут памятник Дон-Кихоту и Санчо Пансе. Памятников идальго в Испании сотни, если не тысячи, но ни один из них не повторяет другой. Алькасарский Дон-Кихот, как мне показалось, слишком моложав и щеголеват; да и Санчо непохож на того, каким я привык его себе представлять: он напоминает скорее озорного мальчишку, чем простоватого крестьянина.

Сворачиваем в переулок, застроенный старинными двухэтажными особняками. Потом еще поворот, еще... И вот мы на улице Святого Иоанна, где жил Дон Алонсо де Айон, он же, по словам наших спутников, Дон-Кихот.

Останавливаемся перед старой повысившейся дверью заброшенного дома.

— Это фасад. Но дверь забита, — поясняет Анхель. — Если хотите, можно заглянуть со стороны двора.

Ворота двора выходят на другую улицу, и, прежде чем достигнуть их, нам приходится обойти целый квартал. Вот они. Деревянные, испещренные огромными металлическими гвоздями двери укреплены на петлях, вмазанных в каменную стену. Стена, как и дом, крыта черепицей.

Анхель упирается обеими руками в калитку, она со скрипом отворяется, и перед нами дорожка, ведущая через двор прямо в дом. На дорожке — остатки двухколесной деревянной повозки. Слева — высокая каменная ограда, справа — пустырь, где, видимо, когда-то размещался скотный двор. Второй этаж дома смотрит во двор двумя окнами.

— Одно из этих окон, — говорит Анхель, — в комнате, где, как легко себе представить, размещалась библиотека дона Алонсо, то бишь Дон-Кихота Ламанчского. Помните, чем кончился первый неудачный выезд идальго, когда он вернулся домой изрядно покалеченным? Экономка и племянница, следуя советам священника лиценциата Перо Переса, жестоко расправились с рыцарскими романами. Они выбросили книги через окошко на скотный двор и устроили из них костер. Все это произошло как раз здесь.

Картина общего развала и запустения, которую мы видим на месте, где когда-то горели книги, изъятые невеждой священником, как бы символизируют мир, забывший о своем праве творить, фантазировать, мечтать.

Но общество, где книг боятся не меньше, чем людей, готовых вести борьбу за идеалы свободы, справедливости и социального прогресса, — это не только плод фантазии литераторов.

В Испании, на родине Сервантеса, франкисты физически расправились с самым крупным поэтом страны Федерико Гарсиа Лоркой, обрекли на изгнание Антонио Мачадо и Рафаэля Альберти, запретили упоминать имена десятков деятелей культуры, известных всему миру.

В последний раз оглядываем это грустное место. Отсюда хочется поскорее уйти.

Анхель цитирует рассказ Сервантеса о бегстве Дон-Кихота:

— «И вот, чуть свет, в один из июльских дней, обещавший быть весьма жарким, никому ни слова не сказав о своем намерении и оставшись незамеченным, облачился он во все свои доспехи, сел на Росинанта, кое-как приладил нескладный свой шлем, взял щит, прихватил копье и, безмерно счастливый и довольный тем, что никто не помешал ему приступить к исполнению благих его желаний, через ворота скотного двора выехал в поле».

— Едем и мы?

— Едем!

Анхель Лихеро разворачивает составленную им карту маршрутов, по которым странствовал Рыцарь Печального Образа.

— У Сервантеса, — продолжает по дороге свой рассказ Лихеро, — говорится, что Дон-Кихот «пустился в путь по древней и знаменитой Монтьельской равнине». Так вот, по ней-то мы и следуем. В самом деле, в старинных документах эта равнина называется не иначе как Монтьельской. Значит, мы на правильном пути.

И пока наша машина мчится по шоссе, оставляя позади поля, выгоревшие на солнце луга и маленькие перелески, он продолжает:

— «Весь этот день Дон-Кихот провел в пути, а к вечеру он и его кляча устали и сильно проголодались; тогда, оглядевшись по сторонам в надежде обнаружить какой-нибудь замок, то есть шалаш пастуха, где бы можно было подкрепиться и расправить усталые члены, заприметил он неподалеку от дороги постоялый двор, и этот постоялый двор показался ему звездой, которая должна привести его не к преддверию храма спасения, а прямо в самый храм».

— Дон-Кихот путешествовал на тощем Росинанте, мы же на машине, — вступает в разговор Доминго Тарра. — Словом, приехали.

Невдалеке странное сооружение — не то дом без окон, не то крытая черепицей каменная ограда. Лихеро приглашает нас выйти из машины, и мы полем идем за ним следом.

— Типичная старая вента! Правда, жилая часть давно развалилась, от нее остались только большая бочка да кусок крыши, но контуры постоялого двора сохранились удивительно хорошо. Сохранился и колодец, у которого, как рассказывается в романе, идальго сложил свои доспехи, ожидая посвящения в рыцари, а затем сразился с погонщиком мулов, — рассказывает Анхель.

Навстречу нам выходит коренастый мужчина средних лет с загорелым, обветренным лицом. Мы просим у него извинения за то, что вторглись в его владения, и объясняем причину своего визита. Но Сантьяго Касеро отнюдь не в обиде за то, что Анхель и Доминго, его старые знакомые, привели к нему советских друзей. Больше того, он рад этой встрече: ему никогда еще не доводилось беседовать с людьми, приехавшими из далекой страны, где тоже знают и любят Сервантеса.

Сантьяго Касеро — пастух, нанятый на работу помещиком. Заработка хватает лишь на то, чтобы хоть как-то свести концы с концами. И все же жаловаться грех: по крайней мере, он нашел применение своим рабочим рукам. А сколько людей сейчас вообще мыкаются без дела!

Когда-нибудь — в этом Сантьяго абсолютно убежден — и в испанской деревне не останется ни помещиков, ни батраков. Труд станет делом каждого человека, а земля достоянием всех. Но за это надо бороться. Дон-Кихот был смелым и решительным борцом за справедливость, однако он искал ее в мире призраков и иллюзий. Годы франкизма научили Испанию многому. Сегодня испанцы начали понимать, что справедливость победит лишь тогда, когда будет покончено с неравенством людей, с бесконтрольностью власть имущих.

Слушаем пастуха и — в который раз — поражаемся трезвости суждений и четкости выводов простого испанца, человека из народа, прошедшего суровую школу жизни.

Пожелав Сантьяго всего доброго, снова двигаемся в путь вслед за Дон-Кихотом.

Так мы добираемся еще до одной венты на дороге, ведущей из Мадрида в Мурсию. В отличие от первой здесь и теперь можно отдохнуть и подкрепиться, выпить чашечку ароматного кофе или стаканчик местного вина. Если верить рекламе, именно тут из-за легкомыслия служанки по имени Мариторнес благородный рыцарь и его оруженосец, уже изрядно помятые янгуасскими погонщиками, были среди ночи жестоко избиты сначала ревнивым постояльцем, потом хозяином ночлежки и, наконец, проезжим стражником.

Но Анхель уверен, что эти события никак не могли произойти в этой венте, ибо ее географическое положение не совпадает с маршрутом странствий Дон-Кихота. Но он убежден, что Мариторнес существовала:

— Под таким прозвищем известна одна из жительниц Алькасара. Ее настоящее имя — Мария де Паррага. Де Паррага переселились в наш город из Астурии. Это были обедневшие идальго. Так что налицо полное совпадение с биографией Мариторнес, рассказанной в «Дон-Кихоте».

Следующая остановка в городе Тобосо. Небольшой краеведческий музей оборудован, конечно же, в «домике Дульсинеи». Типичный крестьянский дом старой Ла-Манчи с хозяйственными пристройками, подвалом для хранения вина и внутренним двором, где когда-то разгуливали куры и гуси, а сейчас важно расхаживают туристы с фотоаппаратами.

— Может быть, и Дульсинея жила на самом деле?

— Может быть, — живо откликается Анхель. — Но если мое предположение верно, это была дворянка донья Дульсе. Одно время, как свидетельствуют документы, сам писатель испытывал к ней сильное чувство, однако оно осталось неразделенным, — точь-в-точь, как любовь Дон-Кихота к Дульсинее Тобосской! Дело в том, что донья Дульсе была намного моложе Сервантеса. Впрочем, не исключено и другое объяснение выбора, сделанного писателем, когда ему надо было подыскать имя для возлюбленной своего героя. Знаете, когда-то в Испании существовал музыкальный инструмент под названием «дульсаина»...

Я не литературовед и не берусь судить о том, в какой степени заключения Анхеля Лихеро можно признать обоснованными. Но, так или иначе, его исследования — и это признала ректор Мадридского университета Кармен Льорка — вносят существенный вклад в изучение жизни и творчества великого испанского писателя.

Так, беседуя, мы въехали в лощину, окаймленную холмами. На гребне их, наподобие сказочных великанов, возвышались ветряные мельницы. Издали их крылья и впрямь напоминали огромные руки, вот-вот готовые вступить в схватку с теми, кто осмелится бросить им вызов. Остановив машину, долго вглядываемся в открывшуюся перед нами удивительную картину.

Первым нарушает молчание Анхель:

— Глядя на эти мельницы, понимаешь ощущения Дон-Кихота. Даже если бы он не жил в мире иллюзий, ему было бы простительно усомниться в подлинности того, что он увидел. Разве до сих пор зло не маскируется под добро, жестокость — под справедливость, равнодушие — под заботу о благе людей?

Достаточно вспомнить нашу собственную историю за последние полвека. Франкисты победили в гражданской войне не только потому, что им «оказала огромную помощь вся международная реакция — в первую очередь Гитлер и Муссолини. Одна из немаловажных причин победы реакции заключалась в том, что она сумела лживыми посулами сбить с толку и обмануть большинство испанского народа, выдать черное за белое. И закат франкизма начался только тогда, когда это большинство поняло, что оно было обмануто. Поняло и сплотилось на борьбу против режима Франко.

— Но вы, бойцы республиканской армии, вы сражались против франкизма с оружием в руках даже тогда, когда перевес сил явно клонился в его сторону. Вы ведь не дожидались, пока обман будет раскрыт большинством?

— Да, и кое-кто называл нас донкихотами. Сравнение, конечно, неправильное: мы боролись не против ветряных мельниц, а против реального врага — фашизма. И были уверены, что рано или поздно наша страна добьется свободы. Но, сказав это, должен сказать и другое: если бы Земля время от времени не рождала мечтателей, людей, умеющих заглянуть дальше той действительности, которая их окружает, прогресс остановился бы раз и навсегда.

В нашу беседу включается Доминго Парра, что-то сосредоточенно обдумывавший.

— Вот ты сказал, что прогресс двигают мечтатели, люди, которые умеют заглядывать вперед, в будущее, — обращается он к Анхелю. — Я бы добавил: мечтатели и в то же время люди действия, как те, вместе с кем ты дрался против фашизма. Верно?

— С этим, кажется, согласны все мы.

— И так же верно, по-моему, что сегодня борьба за прогресс человечества ведется не по одному и не по двум, а сразу по многим направлениям. Человек уже вышел за пределы своей планеты, он устремляется все дальше во вселенную...

Снова соглашаемся с Доминго, хотя еще и не понимаем, куда он клонит. А он продолжает:

— Каждый год в Ла-Манчу приезжают сотни тысяч туристов. Не только из Испании, но и из других стран. Как мы сегодня, они путешествуют по местам, связанным с памятью о благородном идальго, заново переосмысливают его приключения, делают для себя какие-то выводы. Так почему бы нам не воспользоваться этой возможностью, чтобы дать им дополнительную пищу для размышлений, протянуть ниточку от тех идеалов, за которые бился, порой рассудку вопреки, Дон-Кихот Ламанчский, к самой высокой мечте людей нашего времени, мечте о том, чтобы война была навсегда исключена из их жизни?

— Что же ты предлагаешь?

— Для начала — выступить с инициативой, достаточно скромной и потому легко осуществимой. Обратиться к научным учреждениям Советского Союза и Соединенных Штатов Америки с просьбой прислать в Ла-Манчу экспонаты для выставки, посвященной международному сотрудничеству в мирном использовании космического пространства.

— Почему бы не разместить выставку в этих мельницах? — спрашивает, обращаясь как бы сам к себе, Анхель Лихеро. — Ведь они сейчас никак не используются, и именно к ним устремляется основной поток туристов. Необходимо их отремонтировать и подготовить для оборудования экспозиции. Этим, разумеется, должна заняться наша мэрия.

Забегая вперед, скажу, что несколько недель спустя в Мадрид пришло письмо за подписью мэра города Керо, на землях которого расположены мельницы. Он официально просил власти Советского Союза и США оказать содействие в организации музея космонавтики в Ла-Манче и предлагал, не дожидаясь ремонта и переоборудования ветряных мельниц, занять залы мэрии. Просьбу мэра поддержало испанское правительство.

Академия наук СССР живо откликнулась на эту инициативу и направила в Испанию экспонаты, которые действительно были выставлены в мэрии Керо для всеобщего обозрения.

В один из моментов обострения внутриполитической борьбы в Испании выставка подверглась нападению фашистов, которые этим актом вандализма показали, что остаются злейшими врагами прогресса и сотрудничества между народами. Позднее, однако, усилиями жителей Керо, Алькасара и других городов Ла-Манчи экспонаты были восстановлены и водворены на прежнее место. Поток посетителей вновь двинулся на выставку, которая в дальнейшем будет перенесена в мельницы.

...Мы уезжали из Алькасара. Уезжали, переполненные впечатлениями, как будто только что простились с Дон-Кихотом, с его верным оруженосцем Санчо Пансой, с другими героями одного из самых значительных произведений испанской и мировой литературы. В далекой Ла-Манче, на земле благородного рыцаря, оставались жить наши друзья — цирюльник Доминго Парра, литературовед Анхель Лихеро и пастух с разрушенной венты...

Анатолий Красиков

(обратно)

Чистая вода Байкала...

Многие пытались в свое время защищать Байкал от загрязнения, и нам захотелось внести в это доброе дело свою лепту. Мы — это я, инженер-геолог, Леонард Пилипенко, профессиональный газетчик, и бывший штурман дальнего плавания Игорь Сергеевич Петухов.

У нас было большое желание увидеть все собственными глазами, сфотографировать и записать. Но чтобы совершить это плавание, пришлось под доброе слово и хорошее расположение к Байкалу Бурдугузского рыборазводного пункта зафрахтовать у них мотодору. Это открытое суденышко на Байкале зовут ласково «дора». Рыбозаводчикам она, собственно, не нужна была, о чем мы догадались позже.

И теперь хозяева доры с немалым интересом следили, как мы отчалим и поплывем.

— Доброго плавания! — кричали с берега. — Удачи вам!

Подготовку к плаванию мы прошли серьезную. Пилипенко всю зиму занимался дизелем, сдавал на права вождения лодки да изучал аварийно-спасательные мероприятия в условиях Байкала. Петухов осваивал лоцию Байкала, а я на природе вообще не новичок и взялся отвечать за экипировку, питание и записи наших впечатлений.

Не успели мы выйти на бурдугузский рейд, как из мелких щелей потекла вода.

— Откачивайте воду! — крикнул стоящий за рулем Петухов, и лопатки его заходили под тельняшкой, как поршни.

Пришлось взяться за деревянные ручки помпы. Под чмоки и всхлипы насоса мои прежние безоблачные мысли о надежном плавании отступили...

Скалистые берега и переливчатую байкальскую ширь мы видели лишь краем глаза. А хотелось вовсю прочувствовать мощь и красоту, отмеченные еще в семнадцатом веке ссыльным протопопом Аввакумом Петровым. Влачил тяжкие железа бунтарь по этим берегам, а писал: «Около ево (озера. — Г. М. ) горы высокие, утесы каменные и зело высоки — двадцать тысящ верст и больши волочился, а не видал таких нигде. Наверху их полатки и повалюши, врата и столпы, ограда каменная и дворы — все богоделанно. Лук на них ростет и чеснок — больши романовского луковицы, и сладок зело. Там же ростут и конопли богорасленныя, а во дворах травы красныя и цветны и благовонны гораздо. Птиц зело много, гусей и лебедей по морю, яко снег, плавают. Рыба в нем — осетры и таймени, стерляди и омули, и сиги и прочих родов много. Вода пресная, а нерпы и зайцы великия в нем: во окияне-море большом, живучи на Мезени, таких не видал».

Хорошо, нам сопутствовала штилевая погода. Однако мы знали, рано или поздно все же придется попасть в лапы местных ветров: култука, сармы, баргузина или шелоника. Еще в Иркутске, задолго до отхода в плавание, бывалые люди предупреждали о байкальских ветрах. Но пока в этом смысле нам везло, как бывает с новичками в любом деле. Хуже обстояло дело с двигателем. Вся наша троица не сводила с него глаз. Перемазанные, словно кочегары, мы прислушивались к перестуку поршней. Как только грохот затихал, бросались ремонтировать. Но наконец раздалась желанная команда штурмана:

— Приготовить швартовые!

Мы разогнули спины и увидели бухту Песчаную, зажатую двумя утесами-мысами: Малым и Большим Колокольными.

— Придется пришвартоваться к «Рубину», — сказал Петухов и кивнул на катер, стоявший посреди бухты.

Капитан «Рубина», небритый дядька с красными глазами, неприветливо глянул на нас, но конец все-таки подал.

На песчаном берегу горели костры, пронзая бухту до самого дна отсветами. Звенели гитары, слышались мужские и женские голоса. Но мы не пошли к людям. Очень устали. Залезли в спальные мешки, послушали, как перетирает легкий прибой гравий на берегу, и заснули бурлацким сном...

— Отвязывайтесь! — ударил в уши крик капитана «Рубина». — Култук! Надо в Бабушку уходить.

Путаясь во вкладышах, мы выскочили из спальников. И чуть не попадали спросонья за борт. Нашу посудину колотило о железный борт «Рубина».

— Бросайте конец, говорю! — Небритый капитан показывал нам оба кулака. — Борт мне весь попишете.

Я кинулся отвязывать канат. А Пилипенко навалился на кнопку стартера.

Со своей работой я справился. Капитан катера втянул канат на борт, и «Рубин» без промедления ринулся наперерез волнам.

— Прячься, беги, ханыга. Беги... — Петухов погрозил кулаком вслед «Рубину».

— Если не заведем двигатель, — сказал Петухов, цепляясь за штурвал, — здесь и кончится наш рейс, парни.

Он кивнул на Большой Колокольный. Култук обрушивал на утесы зеленые тяжелые валы. И какой-то очередной рывок озера должен был неминуемо бросить нас туда же, на эти щербатые скалы.

«Тук-тук-тук... тук». Пилипенко метался вокруг дизеля, не желавшего работать, как возле живого существа.

И тут мы увидели суденышко. Оно вывернулось откуда-то с подветренной стороны небольшой скалы. Это была такая же, как у нас, рыбацкая мотодора. Только та посудина оказалась с палубой, и волны скатывались с нее, не захлестывали внутрь, как у нас. И хотя ее сильно раскачивало, я прочитал надпись на носу — «Формика».

Дора с редким названием подошла к нам, открылась дверь рубки, и оттуда высунулся бородатый малый с трубкой в зубах и в пышном свитере. Укорив нас взглядом, смельчак бросил конец И потащил мимо ощерившихся скал Большого Колокольного. Нас обдавало моросью, глушило ударами волн.

— Что за Борода? — крикнул я Петухову.

— Виктор Михайлович Ручьев, — сообщил штурман, приставив ладони к своим губам под цвет синих полосок тельняшки. — С ним не пропадем.

Теперь и мы сообразили, что «Формика» тянет нас за Большой Колокольный. Но странно, волны становятся меньше, свист ветра тише. Петухов объяснил, что заходим в бухту Бабушка, недоступную култуку, и тут же стал возбужденно рассказывать о капитане «Формики».

Виктор Ручьев, оказалось, жил в Котах, чистенькой деревушке на Байкале. Молодой ученый командовал отдельной микробиологической лабораторией, а вся она помещалась на доре, которая вытягивала теперь нас из ада.

— Он ее у рыбаков получил на Ольхоне, дорку-то, как ненужную после запрета на омуль, — напрягал глотку Петухов. — Виктор своими руками отремонтировал и отделал всю. Внутрь зайдешь — музей, да и только... Видели бы, что у него дома делается. Водопровод, ванная — все сам, своими руками... В подполье суслики живут ручные, на чердаке белки-летяги гнездо свили, косули к дому запросто приходят. Легенду прямо рассказывают, как медведица приводила к нему медвежонка вытащить занозу из нагноившейся лапы...

— А что за название такое — «Формика»?

— Кто его знает? — Петухов по-ребячьи замигал белесыми ресницами. — Сколько плавал, а такого чудного названия не встречал.

— Раньше в таком случае названия в святцы заносили, — проговорил Пилипенко.

— И нам пора заводить два списка, — подхватил я. — Один светлый, другой — черный!

Шум волн стихал. Капитан «Формики» положил свою лодку на правый борт. И мы проскользнули в соседнюю бухту. Бабушка для култука действительно была недосягаема. Здесь же, на якоре, спокойно стоял «Рубин». Капитан жадно перебирал сеть — за ней-то он и помчался. Увидев нас, капитан «Рубина» юркнул в рубку, и катер ринулся в штормующее море.

Мы помахали вслед кулаками.

— Что у вас вышло? — затрубил в рупор капитан «Формики». Он прижал свою дору к нашей, подал еще один конец, бросил якорь и ступил к нам на палубу.

— Дизель чего-то барахлит, — объяснил Петухов. — А этот... с «Рубина» кинул нас через корму.

— Он не байкальский, — сурово ответил капитан «Формики». — Городской этот тип, из Иркутска. А вы тоже хороши... С таким дизелем по Байкалу. Это же море как-никак.

__ Дизель-то новый, — сказал Пилипенко, соскребая мазут со щеки, — не обкатан еще...

__ Хорошенькая обкатка, — хмыкнул Ручьев в бороду цвета сосновой коры, — под култучком... А если б «горная» налетела? Кранты?! Ах, Петухов, Петухов, никак не хочешь считаться с Байкалом.

— Да мне никакая сарма не страшна, — загорячился наш штурман. — Подумаешь, култук... Да я на Тихом...

-- Я тоже с Тихим знаком, — перебил его капитан «Формики». — Там, если хочешь, волна другая. Здесь короче, и сильнее удар.

— Да, если бы не суденышко со странным именем, — включился я в разговор, — была бы история...

— По-латыни «формика» — муравей, — ответил Ручьев. — Мы труженики, как и муравьи. Ну, давайте-ка посмотрим ваш дизель, горе-мореходы... — Ручьев пошел на свою «Формику» за инструментами.

Он как-то странно переставлял ноги. Словно это были протезы и хозяин недавно обучился ходить на них.

Пилипенко, понаблюдав за его походкой, процедил с грустной улыбкой.

— Битый небитого вывез...

— Может, нам вернуться и стать на капремонт? — сказал я.

— Подремонтируемся сейчас, будь здоров, — успокоил Петухов. — Не руки, а золото у Виктора Михайловича.

Виктор вернулся, неуклюже потоптался возле нашего дизеля и постучал по нему ключом.

— Так, значит, и вы хотите писать о Байкале. Читал я уже немало, — наконец произнес Виктор. — Толку-то... Похоже, рано или поздно все равно изменится режим бассейна... Дело даже не в целлюлозном комбинате. А вообще в агрессивности человека по отношению к природе. Еще десять лет назад на этих берегах только медведи бродили. Теперь турист проник всюду. На северной стороне редко где не встретишь консервную банку. Выжигают тайгу. А за туристом идет строитель... Чтобы изменить режим такого озера, хватит ко всему прочему двух целлюлозных заводов. И тогда прощай, Байкал, священное море! Вымрет вся его уникальная фауна, омуля и хариуса вытеснит сорная рыба...

— Мало ли какие ошибки можно допустить, — настаивал Пилипенко. — Не поздно исправить. Надо только доказать, что это действительно так...

— Доказывали сто раз, — фыркнул Ручьев. — В газетах было много статей за и против. Да и что вы можете понять в тончайших процессах?

— Все же разбираемся кое в чем, — в ответ заметил Пилипенко. — Геннадий в геологии...

— Леонард может посчитать, во что обойдутся народному хозяйству убытки, связанные с загрязнением водоема, — подхватил я. — У него диплом экономиста.

— И мы кое-что умеем, — добавил Петухов, сводя волосатые кулаки.

— Ну, уговорили, — рассмеялся Ручьев. — Молодцы, хоть настаиваете от души. Есть надежда, в самом деле сделаетесь Байкалу нечужими. Я ведь тоже не сразу стал на его сторону...

И Ручьев рассказал, что сам с детства любил природу и тянулся к ее изучению. Успешно закончил биофак Иркутского университета. С мальчишеской радостью приехал по назначению на Байкал. Но как специалист долго не мог определиться — в каком, самом нужном для озера, направлении работать.

— Дизель я вам помогу перебрать, — заключил Ручьев, — а о работе что рассказывать? Мое дело — инфузории. А они газете никакой сенсации не принесут: мелкие, посредственные, ничтожные...

Не дожидаясь возражения, Ручьев ссутулился над нашим двигателем и начал орудовать ключом. Скоро мы все перемазались в масле и солярке. Я откачивал воду и следил, чтобы гайки не скатились за борт. А Пилипенко и Петухов помогали Ручьеву снимать крышку.

И заскрежетали суставы нашего двигателя. Руки биолога двигались с размеренностью и чуткостью настройщика роялей. И отрегулированный дизель в конце концов заревел, будто соскучился по настоящей работе. Ручьев смахнул с бороды маслянистые катышки.

— Ну, можно плыть дальше. Но лучше переждать култук. Приглашаю вас к себе на чай.

Ручьев как-то по-журавлиному вновь перешагнул на свое судно.

В кубрике «Формики» оказалось уютно, как в кают-компании на добротном судне. Вдоль стен были надстроены деревянные койки, на которых пузырились надувные матрасы. На столике — бинокуляр, реферат на английском языке, рядом со столом — черный ящик самодельного термостата. В углу серебрилась миниатюрная железная печка, выкрашенная краской.

— Сейчас мы чаек быстро сварганим. — Ручьев загремел чайником. — Со специями таежными, полезными, надежными.

— А может, чего-нибудь покрепче ради такого случая? — предложил Пилипенко. — У нас где-то был спирт: жена сунула для растирания.

— Нет, братцы, вы как хотите, а я за чай, — возразил Ручьев. — Чай из байкальской воды, он особенный, полезный, лекарственный. Между прочим, в старину купцы возили в Москву и Петербург байкальскую воду в серебряных бочонках. Так что давайте пить чай, пока наша вода еще не потеряла вкуса, то есть не имеет еще никакого привкуса...

— На наш-то век в любом случае хватит Байкала, — кивнул Пилипенко на иллюминатор.

— Вода есть полезное ископаемое, — возразил Ручьев, выставляя на стол банку с брусничным вареньем, хлеб, масло. — Геолог не даст соврать — запасы воды в мире так же ограничены, как угля, нефти.

— А мне казалось, что в Байкале вода как вода, — осторожно возразил я.

— А я могу доказать, что байкальская вода особенно благотворно действует на организм как часть самой здешней природы, — загорячился Ручьев. — Просто мы еще не понимаем байкальской благодати? В бутылках этого не увезешь, надо пожить на берегах и подышать как следует воздухом Байкала. Вписаться в нашу природу, тогда многое поймешь. А если болен чем, то и не задача вылечиться на этих берегах. Мы не понимаем еще, как действует на нас здоровая природа. Но я на себе испытал, знаю. По собственному горькому опыту.

Он раскурил трубку, обдав нас ароматом табака, и стал рассказывать:

— Родители мои были оба мореплаватели. И я родился в Тихом океане, на пароходе, в сотне миль от Владивостока. В школе полюбил биологию. Учитель попался превосходный, весь класс увлек своим предметом, не говоря уж про меня. После университета приехали вместе с женой работать в Баргузинский заповедник, в Давшу. О таком уголке только мечтать можно. Сказочное место даже на самом Байкале. Нетронутая тайга. Несколько домиков. Целебный источник. Полно дичи, рыба. Каких там ленков, тайменей вылавливал я!.. А вообще-то занимался экологией медведей. Научился медведей скрадывать получше любого охотника-промысловика.

— И приходилось убивать? — спросил Пилипенко.

— В интересах науки, как говорится, — понурился Ручьев. — Позже стал понимать, что начинаю разбойничать под этой эгидой. Поскольку и сама наука должна оглядываться на себя: любой ценой добывать научные сведения нельзя.

Капитан «Формики» ткнул себя трубкой в грудь, точно примерялся к пистолету.

— А ведь всем сердцем любил я тайгу, Давшу... Совсем не нравилось мне выезжать в город: он всегда успевал наградить каким-нибудь гриппом. Человеку из тайги стоит только проехать в автобусе, и на второй день ты зачихал: нет городского иммунитета, в чистой природе он не нужен, и организм забывает о защитных свойствах...

— Меня в тайге никакая простуда не берет, — вставил я. — А приходится иной раз по горло в болотах брести, целый день под дождем шагать или спать на голой земле. Но приехал в город, на камералку, цепляешь на себя все бациллы и вирусы.

— Однажды я серьезно заболел, — продолжал Виктор. — Разбило меня... Ни рук, ни ног поднять не могу. Всякое движение вызывает жуткую боль в мышцах. Повезли в Иркутск, а мне любое прикосновение — будто током по всему телу. Но перетерпел. Думал, быстро поставит медицина на ноги. Ан, нет. Оказалось — полиартрит. Кололи, кололи меня — и все напрасно. Вижу, дело плохо. Нет, думаю, не сдамся. Хочу жить, и все! Вспомнил один способ, который слышал от охотников: желчью звериной в похожих обстоятельствах лечился народ. Ну и я наказал жене достать желчи. Она подняла подруг, однокашников. Достали. Потом попросил врачей испытать на мне это средство. Не согласились, конечно. Упросил, доказал. Стали делать компрессы из желчи. А она жгучая: кожу разъедает. Но терплю. Не желаю сдаваться. Байкал плещется перед глазами. Хочу вернуться, посидеть на теплом камне и посмотреть в его живую глубину...

Ручьев встал, потянулся во весь рост, словно сам не верил еще в чудо.

— Поднялся-таки. Пришел опять на его берега. Долечиваюсь, можно сказать, его климатом, здоровой чистотой, живительностью. Ходить пока далеко не могу. Пусть носит «старик» мою лодку, пока не оживу окончательно... Но уж больше живность не трону я на Байкале, наоборот, буду защищать до последнего своего вздоха.

Он снял с печки сипящий чайник и стал разливать чай по кружкам так, будто приносил жертву Хырхышуну, духу озера.

Мы взяли обжигающие кружки в руки. Чай был крепкий, заваренный по-таежному, до темно-бордового цвета.

— Байкал, он, конечно, и для людей, — застыл над своей кружкой Ручьев. — Только не надо ему — бога ради — туристов. Необходим тут ученый, мыслитель, геолог, охотовед, писатель... Что в одиночку сделаешь? Да еще без всякой степени ученой, как у меня... На медведях не защитился, теперь не скоро напишу новую работу.

— А может, надо было добить ту диссертацию? — не выдержал я. — Все-таки материала столько собрано...

— Нет, нельзя выгадывать в таком деле, — сказал Ручьев, ткнув своей капитанской трубкой в мою сторону. — Тут промедление смерти подобно. Байкалу надо помогать действием, которому предшествует научный поиск. Вот я и взялся за инфузории. Они барометр жизненного тонуса озера, эти крохи! Посмотрите только в бинокуляр...

Ручьев окутал бородой черные трубки бинокуляра, поперемещал под объективом предметное стеклышко и настроил прибор по своим зорким глазам, напоминающим серую байкальскую гальку. Затем подозвал Пилипенко. Микробиолог, меняя предметные стекла, объяснил, что на первом — капля нормальной байкальской воды и в ней — жизнедеятельные инфузории. На втором же — проба воды, взятая возле промышленного сброса, тут простейшие организмы угнетены, несут признаки деградации, имеют и склонность к исчезновению.

Настала моя очередь смотреть препараты, и я привычно склонился над окулярами увеличительных трубок. Только вместо обычных для геологического глаза россыпей шлиха я увидел озерцо, в котором плавали стоповидные прозрачные существа, бойко пошевеливающие многочисленными ресничками. Через минуту хозяин лаборатории заменил препарат. Перед моими глазами появились те же инфузории, только пожухлые как от старости, болезни или отравы.

— Для меня эти микрожители теперь все, — высказался Ручьев. — С них начинается большой разговор.

— А сохранение Байкала упирается в людей, — добавил я.

— В их совесть. — Ручьев обнажил в улыбке крупные зубы. Его серые глаза дружески сузились.

— Кажется, затих култук. — Петухов заглянул в один иллюминатор, в другой и объявил: — Чайка села на воду — жди хорошую погоду.

— Ну, тогда благополучного плавания вам...

— Добро и тебе, Виктор. Скоро застучал наш дизель, и мы вышли из бухты Бабушка. Большой Колокольный и Малый охватывали каменными тисками кусок Байкала. Отраженные в чистой воде скалы казались мощными клешнями каменного гиганта, который припал к воде, чтобы играючи расправиться с нашим утлым суденышком. Но за нами следовала «Формика». Лодка Ручьева перерезала отражение скал, и клешни резиново заколебались на одном месте. Вода Байкала не терпела чужеродного вмешательства, отражая берега до последней травинки и камушка.

И все-таки озеро не могло отбиться само до конца от нашественных следов. Мы проплывали мимо забитых топляками, корьем и мусором устий нерестовых речек. Отмечали выжженные пятна тайги на крутобоких берегах. Подходили к рефрижератору «Михаил Калинин», который вез в Хужирский рыбозавод из Култука селедку с Тихого океана — на омуля-то запрет, и тоже не от хорошей жизни. Мы наблюдали тягучие дымы из высоких труб целлюлозного комбината, далеко ощущая смрадный запах отстоев. А кругом по берегам белели ободранные прибоем бревна — остатки разбитых плотов. И, глядя на эти обломки мощных плавучих сигар, мы начали понимать, как наш подзащитный умеет гневаться. Ему ничего не стоит расколотить плот в десять тысяч кубических метров древесины: А уж про нашу дору и говорить нечего... Ее потрепало под Бугульдейкой, стукнуло о скалу в бухте Ая, а потом у Ольхонских Ворот мы наскочили на топляк. От малейшей волны наша посудина начинала скрипеть всеми суставами и грузнеть на глазах.

«Не хватает нам только сармы, — бурчал Петухов, озирая верхушки голобоких гольцов. — Тут и конец будет нашему плаванию».

В Малом море, сразу после Ольхонских Ворот, мы не на шутку стали ждать эту самуюзнаменитую сарму. Хотя был полный штиль, над гольцами выстраивались подозрительные облака. И наша тройка расценила тихую погоду как затишье перед бурей.

О сарме, свирепом ветре, именуемом в других местах побережья «горной», мы были немало наслышаны и даже видели, как налетел он внезапно с материка в устье Большой Голоустной, подхватил дюралевую лодку «Прогресс» и швырнул ее в море метров на пятьдесят. Тогда наша дора была пришвартована в надежном месте. А теперь мы шли посреди Малого моря под прицелом знаменитой пади, название которой перенял ветер, дующий из ее жерла.

— Все-таки, родимая, собирается! — сказал Петухов, и его руки проворней забегали по рожкам штурвала. — Не хочет рассасываться...

В той стороне, куда косили глаза штурмана, над гольцами собирались особенно пышные облака. Дизель гремел, вода клокотала и булькала за кормой, хлопал флажок на мачте, но эти звуки глохли, как в вате, в синем безмолвии Байкала. Мы затаились на своем баркасе, ожидая перемен. А до надежных укрытий Хужира надо было еще плыть и плыть на нашей тихоходке.

Впереди показался катер, чуть больше нашего суденышка. И сразу же наши лица размякли: опять повезло — не один на море, опасность вроде как меньше, и вообще, рыбаки навстречу — хорошая примета.

— Степаныч, да это же сам Степаныч! — закричал Петухов. — Право руля! Не упустить такую удачу. Степаныч все про погоду скажет. Просто не отпустит...

Теперь и мы увидели Иннокентия Степановича Савостина, потомственного листвянского рыбака, с которым познакомились еще до отплытия. Он дал нам много дельных советов по лоции Байкала, но проводить в путь не смог — сам ушел в плавание с лимнологами. Но байкальские дороги свели-таки нас, и мы радовались сейчас встрече, как робинзоны кораблю. Мы знали, что со Степанычем не пропадем, поправим свои судовые дела и сойдемся с местными рыбаками.

Степаныч тоже заметил нас и заспешил на нос катерка, попыхивая папироской. Ничего в нем не было с виду особенного — худ, сутуловат, рыж, словно рыжик, веснушки сохранились до шестидесяти лет, и никакое солнце не могло их выжечь, улыбка застенчивая, голосишко тихий, с хрипотцой. Но когда дело дошло до байкальской ухи, которой захотелось отведать нам в Бурдугузе, все показали на Степаныча. «А как же иначе, — объяснял нам потом за ухой Степаныч, — вырасти на Байкале, всю жизнь свою провести в лодке и не сварить ухи?..»

Но не совсем был прав потомственный рыбак, говоря про всю жизнь в лодке: он надолго покидал родные места. Уходя на войну, он прощался не только с родной землей, но и с водою. С Байкалом... «Глядишь в нашу воду, вроде ничего живого не может быть в этом льду растопленном, а закинь настрой спиннинговый — откуда и вывернется хариус-марсовик, ленок, а то и сам таймень. Раньше по два-три пуда за день налавливал, а теперь куда меньше, но вода все равно живая... Верите — нет, только мама моя говорила мне на прощанье, когда на фронт провожала: «Знай, сынок, вода сниться будет байкальская — к добру, жив останешься...» Ну и в самом деле, бывало, уж так прижмут, что и не чаешь живым выбраться. Но только глаза прикроешь, заплещется, замерещится, зарябит в глазах вода наша байкальская, аж больно делается на сердце и прохладно, ровно верховик подул... И не верится, что сон к добру, а вот на тебе — жив же остался... А попадал в такие бои, что никаких надежд не оставалось, как только сну верить. Помню, под Сталинградом танки перли на нашу гаубичную батарею, а там одна моя гаубица и отстреливалась-то... Командир батареи кричит по телефону с НП: сколь осталось огурцов? А я ему: два осталось огурца-то, всего два, хоть ешь, хоть стреляй...»

Как бы там ни было, командир орудия Савостин прошел от Сталинграда до Берлина, побывав со своею гаубицей в смертельных боях на Курской дуге, на Яссо-Кишиневском направлении и под Прагой. Орденоносцем вернулся на байкальские берега. «Припал к воде первым делом, напился, как помолился, тогда уж дела делать пошел...»

А дел на Байкале в ту пору было много, как и везде. Налегали на отлов омуля. Надо было кормить людей, и подножные корма играли первоочередную роль.

И недавний артиллерист стал во главе рыболовецкой бригады. Вода не подводила, выдавала рыбакам, что могла, пока не оскудела. Но и живая вода может иссякнуть... Так и случилось с южным Байкалом. Закрылся рыболовецкий колхоз. Рыбаки разъехались кто куда, в основном подались на север, где водились еще рыбные косяки. Степаныч не погнался за высоким заработком. Заякорился... Потянуло совестливого рыбака к гидробиологам, ихтиологам, рыбоводам. И любая экспедиция охотно брала Степаныча на сезон, как сейчас вот Байкальский лимнологический институт.

«Ну что же, паря, надо, так надо, — собирался Степаныч на наших глазах в путь. — Для Байкала ни своего здоровья, ни старухиного покоя не пожалею.. »

И мы, готовясь к плаванию, не могли обойтись без последних советов знаменитого рыбака. Нашли его на хариусовом нерестилище недалеко от устья Большой Речки. Здесь Степаныч завершал отлов хариуса для Бурдугузского рыборазводного пункта. Надо было построить заездок, перегородив речку, выбирать хариуса из плетенок-морд, давить икру, собирать ее в инкубаторы и отвозить в Бурдугуз. На базе рыбоводы выращивали мальков, а потом выпускали их в Байкал. Руководили операциями специалисты, а большую часть практической работы выполнял, конечно, Иннокентий Степанович Савостин. Ему приходилось и охранять заездки от любителей таежной поживы.

Мы хорошо помнили случай, который произошел на заездке во время нашего посещения Большой Речки. Сидя за чаем в зимовье, мы увидели в оконце, как из тайги вышли трое бородачей с топорами. Подошли к заездку, огляделись. Самый широкоплечий шагнул на поперечное бревно и вонзил в него свой топор. Мы повскакивали с лавок. «Я сейчас, мигом», — успокоил нас Степаныч, сорвал ружье со стены и бросился на берег. Он сказал несколько слов бородачам, покачав двустволкой. Те огрызнулись, вскинули свои топоры на плечи и зашагали восвояси.

«Тоже рыбачки, — объяснил нам Степаныч, возвращаясь. — Вверху ждут хариуса... Икры хочется... Думали хоть напослед наших выловов поживиться. Решили, раз я один остался, можно заездок кончать. Да я с ними, как на фронте с немчурой, покороче!.. Хенде хох! Гее цум тойфель! Это значит: руки вверх и пошли к черту!»

Тогда мы воочию убедились, что Степаныч беззаветно предан науке Байкала, потому что ждет от нее пополнения рыбных богатств озера-моря. И к нам старый рыбак отнесся с полной серьезностью — любое слово в защиту славного моря нелишне! И мы с первых же шагов нашли в Савостине настоящего друга нашей добровольческой экспедиции...

Покачавшись на затухающих волнах, наши суда приткнулись борт о борт. Мы с Пилипенко перескочили на горячую палубу, вцепились в руки Степаныча и заговорили наперебой, пока не выдохлись. Тогда наш гурман вступил в разговор, начал по моряцкой этике издалека.

— Куда путь держишь, Иннокентий Степаныч?

— Да так, всякую мелкоту пришли ловить. — Степаныч кивнул на розового рачка-многоножку, присохшего к палубе. — Лимнологическому институту надо знать все про этих гамарусов.

— Ну и как улов?

— Этого-то добра хватает... Степаныч умудренно мигал рыжими ресницами.

— Омуль от нас не уйдет, а вот силу живородящую поддержать в Байкале надо, чтобы рыбы прибавилось... Пусть научники скажут свое слово, вы, к примеру, свое, а я уж в помощь...

Он, конечно, прибедняется — и сам может выдать по-своему, по-рыбацки, не меньше, чем кандидат наук. Заслушивались мы его, когда рассказывал нам о нравах Байкала, о переходах омулевых косяков, о повадках байкальской нерпы, об излюбленных нерестилищах рыбы, и когда и чем болеет она, и какой корм у нее в почете в какое время, и когда на какую мушку поймать благородного хариуса, и какие ветры сопутствуют рыбалке, и уйму других интересных вещей... И конечно же, союз любого ученого с таким знатоком из народа не может не быть плодотворным. Об этом нам говорил и Виктор Ручьев с упоминанием савостинских наблюдений.

Но на этот раз мы не стали углубляться в разговор о науке Байкала. Нас волновала погода.

— Как думаешь, Степаныч, сарма не накроет нас тут?

Рыбак втянул из сигаретного бычка в углу рта и выпустил струйку дыма, которая сразу стала невидимой на фоне Байкала. Но Степаныч проследил, как рассеивается дымок, глаза его взблеснули под самыми бровями рыжими блесенками.

— Нет. Барометр мой меня сегодня не беспокоит. — Степаныч весело похлопал себя по пояснице. — Спиной всякую погоду чую... Но, ребята, шабашить надо вашу затею, испытание выдержали, желание доброе доказали, удаль проявили, дальше по этой дороге идти — себя потерять. — Степаныч оглядел нашу потрепанную дору, незло ухмыльнулся и продолжал:

— Не пойдет она дальше, ребятки, поганая юшка. Байкал защищать на большом да на крепком корабле надо. А так одна насмешка получается...

Трудно было возражать старому байкальскому рыбаку. Оставалось пристроиться в кильватер катеру и следовать за ним в Хужир.

— Чайка-то, — кивнул Степаныч на белый комочек в вышине. — Охотится как заведенная.

Чайка тут же на глазах кинулась из небесной голубизны в синь Байкала, прямо на свое отражение...

Геннадий Машкин

Фото А. Лехмуса

(обратно)

Старый-престарый способ. Айзек Азимов

Бен Эстес знал, что скоро умрет, и чувствовал себя ни на йоту не лучше от сознания того, что смерть вот уже несколько лет была его постоянным спутником. Такая уж у звездных старателей работа — их жизнь никогда не бывает легкой. Короткой — почти наверняка, а вот долгой и радостной — дудки! Конечно, всегда есть шанс откопать что-то интересное, даже нарваться на месторождение драгоценных камней или металлов и обеспечить себя до конца дней, но такое случалось редко, очень редко. А вот то, с чем столкнулся он, Бен Эстес, наверняка превратит его в мертвеца.

Харви Фюнарелли тихо застонал на своей койке, и Эстес, поморщившись от боли в противно скрипнувших мышцах, обернулся. Да, туговато им пришлось. То, что он, Бен, не получил таких тяжелых травм, как Харви, было чистой случайностью. Просто Фюнарелли оказался ближе к точке удара, вот и расшибся почти в лепешку. Бен с угрюмым состраданием посмотрел на приятеля и спросил:

— Ну как ты, старина?

Фюнарелли снова застонал, пытаясь подняться.

— Кажется, все суставы вывернуло наизнанку, -проворчал он. — Не удивлюсь, если теперь смогу ходить только коленками назад. Во что это мы врезались?

Слегка прихрамывая, Эстес подошел к другу.

— Не вставай, Харви, не надо, — попросил он, видя, что тот собирается спустить ноги с койки.

— Ничего, — кряхтя, ответил Фюнарелли. — Я, кажется, смогу подняться. Дай только руку. О! Больно, черт! Наверно, ребро треснуло. Потрогай-ка вот здесь, только осторожно. Так что все-таки случилось, Бен?

Эстес махнул в сторону главного иллюминатора. Фюнарелли, опираясь на плечо друга, с трудом подошел к нему и выглянул наружу. Вокруг мерцали бесчисленные звезды, но астронавт не удостоил их даже беглого взгляда. То, что его интересовало, находилось гораздо ближе и было скоплением каменных глыб разных размеров, плававших в пространстве подобно рою сонных ленивых пчел.

— Ну и ну! — произнес Фюнарелли. — Такого я еще не видывал. Что они тут делают?

— Плавают себе в аквариуме, что же еще? Должно быть, это осколки крупного астероида. Видишь, они все еще кружатся вокруг разрушившего этот астероид объекта. А теперь и мы вместе с ними.

— А что это за объект?

— Вон, смотри! — Эстес указал рукой туда, где в кромешной тьме изредка вспыхивали мелкие голубые искорки.

— Ничего не вижу.

— Неудивительно. Это «черная дыра».

В глазах Фюнарелли мелькнул ужас:

— Да ты, видно, спятил, старик! — дрожащим голосом воскликнул он.

— Ни капельки. Ты же знаешь, что «черные дыры» могут быть самой разной величины. Масса этой, например, приблизительно равна массе большого астероида. Так я, по крайней мере, предполагаю. Мы ведь крутимся вокруг нее как на веревочке. А кроме «черных дыр», в космосе нет ничего, что способно удерживать крупные предметы на орбитах и при этом оставаться невидимым.

— Но ведь никаких сообщений...

— Знаю. Эту дрянь можно обнаружить, только напоровшись на нее. Так что мы открыли первую во Вселенной «черную дыру», с которой человек реально рискует войти в прямое взаимодействие. Прими мои поздравления. Вот только лавров нам пожать не удастся. Разве что посмертно...

— Скажи наконец, что стряслось?

— Мы подлетели слишком близко, и нас раздавило приливным эффектом,

— Каким еще приливным эффектом?

— Я, знаешь ли, не астроном и поэтому могу объяснить лишь как сам понимаю, согласен?

— Валяй, объясняй...

— Тут все дело в гравитации. Даже если общая сила притяжения такой штуки, как эта, мала, к ней нельзя подходить слишком близко, потому что тяготение приобретает интенсивный характер. Интенсивность его убывает с увеличением расстояния так быстро, что если к «дыре» подходит, например, корабль, то его нос притягивается гораздо сильнее, чем кормовые отсеки, и корабль как бы растягивается. Чем ближе и больше объект, тем эффект сильней, ясно? Даже твои мускулы — и те растянулись. Хоть кости-то, слава богу, целы...

— Я в этом вовсе не уверен, — пробормотал Фюнарелли с гримасой боли на разбитом лице. — Ну, чем еще порадуешь?

— Все топливо до грамма ушло на экстренное торможение. Корабль хоть и отошел немного от «дыры», но все равно прилипли мы намертво.

— И не можем попросить помощи?

— Не можем. Аппаратура связи поломана.

— Ну и что нам теперь делать?

— Ждать. Ждать смерти, дружище. Больше ничего...

— Да... хорошенькое дело.

— У нас есть пилюли, — задумчиво произнес Эстес. — Так что можно и не дожидаться. Это, наверное, не так уж трудно... Плохо только, что мы так никому и не сообщим об этой штуке.

— О «дыре»?

— Да. «Дыра» в этой части системы представляет серьезную опасность. Хоть она и крутится вокруг Солнца, но никакой гарантии того, что ее орбита стабильна, нет. А если и стабильна, все равно эта дрянь наверняка будет расширяться.

— И проглотит кучу народу...

— Еще бы! Видишь, как космическую пыль засасывает? Омут, да и только.

Несколько минут оба молча смотрели в иллюминатор. Потом Эстес сказал:

— А ведь если прямо сейчас ребята с Земли смогут направить сюда большой астероид и заставят его пройти мимо «дыры» по определенной траектории, то есть шанс сбить ее с орбиты. Притяжение астероида вытащит ее из солнечной системы, если найдется, чем подтолкнуть сзади... Если оставить все как есть, то она может разрастись настолько, что проглотит все, начиная с Солнца и кончая Плутоном.

— Интересно, почему ее до сих пор не обнаружили?

— Потому что не пытались. Кому придет в голову искать «черную дыру» в поясе астероидов? Заметить ее нельзя. Масса пока небольшая, радиация слабая. Единственный способ — расквасить о нее нос, что мы и сделали.

— Ты уверен, что у нас нет никаких средств связи, Бен?

— Уверен.

— А сколько от нас до Весты?

Может, оттуда придет помощь? Как-никак самая крупная наша база...

Эстес покачал головой.

— Я не знаю, где в данный момент находится Веста, — мрачно сказал он. — Компьютеру тоже крышка.

— Господи! Есть у нас что-нибудь целое?

— Кондиционеры и водоочистители. У нас до черта пищи, так что недели две протянем. Может, и больше...

— Послушай, — сказал Фюнарелли после нескольких минут тяжелого молчания, — пусть мы не знаем точно, где Веста, но зато мы твердо уверены в том, что до нее не может быть больше двух-трех миллионов километров. Если придумать какой-нибудь сигнал, они смогут прислать беспилотного спасателя уже через неделю.

— Беспилотного, говоришь? Возможно...

Это действительно было бы довольно просто. Беспилотный корабль мог лететь со скоростью, втрое превышавшей скорость спасателя с экипажем на борту. Железо и пластик не боятся перегрузок.

— Возможно... — задумчиво повторил Эстес. — Только мы все равно не сможем послать сигнал. Просто нет такого способа. Даже кричать — и то бесполезно, потому что кругом вакуум.

— Если хорошенько пораскинуть мозгами, то способ можно найти, — упрямо сказал Фюнарелли. — Не верю, чтобы ты не мог ничего придумать. Особенно если от этого зависит твоя жизнь.

— Не только моя, Харви. В скором будущем и жизнь всего человечества. Но это ничего не меняет, старина. Попробуй ты, может, что и придет в голову.

Фюнарелли тяжело поднялся, схватившись за поручень на стене.

— Я уже попробовал, — сказал он.

— Выкладывай.

— Почему бы не отключить гравитацию? Тогда мы сможем сэкономить силы.

— Что ж, это, пожалуй, мысль...

Эстес поднялся и, подойдя к панели приборов, выключил гравитацию. Фюнарелли беспомощно повис в воздухе и, сокрушенно вздохнув, пробормотал:

— Мне все еще больно, старик. Если так и дальше пойдет, то придется проглотить твои пилюли, черт бы их побрал!

— Эй!

— Что?

— Ты знаешь, я, кажется, вижу выход. Надо попытаться заставить саму «дыру» работать на нас.

— Это каким же таким образом?

— А вот каким. Когда в нее попадает какой-нибудь предмет, начинается интенсивное излучение...

— Стоп! А ты уверен, что на Весте его засекут?

— На Весте вряд ли, а вот на Земле почти наверняка. Там есть станции постоянного слежения за всеми радиационными изменениями в космосе. Они улавливают даже мизерные потоки частиц.

— Тогда все в порядке, Бен! Четверть часа, и Земля нас обнаружит. Еще пятнадцать минут, и на Весту дойдет их радиоприказ узнать, в чем дело. Максимум через два часа они отправят спасателей!

— Мне бы твою уверенность. Но нам нечего забросить в эту чертову «дыру». У нас нет даже ракет-зондов. Впрочем... Что, если направить в «дыру» наш корабль? Пусть мы сдохнем, но на Земле будут знать... Хотя нет, не пойдет. Одной вспышкой ничего не добьешься.

— Я, знаешь ли, не гожусь в герои, — Быстро проговорил Фюнарелли. — У меня вот какая мысль. Вокруг плавают тучи самых разных валунов. Давай поймаем два из них, смонтируем на них двигатели от скафандров и пустим в дыру. Тогда будет две вспышки вместо одной. А если пустить их с суточным интервалом, на Земле сразу же заинтересуются.

— А вдруг не заинтересуются? Кроме того, я очень сомневаюсь, что к гранитной глыбе можно прикрепить двигатель. Другое дело наши скафандры... Интересно, целы ли они?

— Хочешь воспользоваться их передатчиками?

— Шутник! Их радиус не превышает нескольких километров.

— Тогда зачем тебе скафандры?

— Думаю пойти прогуляться.

Эстес подплыл к багажному отсеку и вытащил два скафандра:

— Смотри-ка, целы!

— Целы-то целы, только зачем тебе понадобилось выходить?

— Ты сам сказал, что неплохо бы иметь несколько ракет.

— Ну и что? У нас же нет ни одной...

— Тогда почему бы нам не заменить ракеты камнями?

— Я тебя что-то никак не пойму. Сперва говоришь, что это невозможно, потом предлагаешь...

— Но это же просто, Харви! Мы в абсолютном вакууме. «Дыра» довольно далеко, и ее притяжение нам пока не страшно. Я не слишком здорово ударился и способен шевелиться. В условиях невесомости брошенный предмет пролетает сколь угодно большое расстояние, так? А если так, то мне не составит труда швырнуть в «дыру» несколько камней. Надо только прицелиться поточнее, чтобы угодить в самое жерло. Как только камень попадет куда надо, из «дыры» вырвется пучок лучей и его засекут на Земле.

— Думаешь, получится?

— Получится, если люк не заклинило.

— Ну, попробуй. Только боюсь, мы потеряем часть воздуха.

— Все равно на две недели как-нибудь хватит.

— Ладно, давай попытаемся, чем черт не шутит. Терять-то нечего.

Все звездные старатели рано или поздно сталкиваются с необходимостью выхода в открытый космос. Иногда кораблю требуется ремонт, и тогда один из членов экипажа, надев скафандр, отправляется приводить в порядок внешние узлы или приборы. Кое-когда в пространстве попадаются интересные объекты, и старатель, вновь облачившись в легкий и надежный костюм, вооружается танталовой сетью и вылавливает эти объекты, если они летят параллельно кораблю и имеют одинаковую с ним скорость. Выход в открытый космос — настоящий праздник для экипажа, потому что он разнообразит полет и нарушает его унылую монотонность.

Но сегодня Эстес не чувствовал особого энтузиазма. Вместо радостного возбуждения им овладели беспокойство и страх. Идея его была, по сути дела, примитивной, и он уже почти жалел, что высказал ее.

Он вышел в черное бездонное пространство. Вокруг мерцали миллиарды звезд, а бесчисленные осколки разбитого астероида, образовавшие вокруг «черной дыры!» кольцо, подобное кольцу Сатурна, тускло отражали слабые лучи далекого Солнца.

Эстес сориентировался. Он знал, что корабль, так же как и обломки астероида, медленно движется в направлении, противоположном направлению звездного круговорота. Если бросить камень параллельно движению звезд, то часть его скорости относительно «черной дыры» нейтрализуется. Все будет зависеть от того, насколько большой окажется эта Часть и как точно ему удастся рассчитать силу броска. Надо было швырнуть камень так, чтобы он приблизился к «дыре» на расстояние, обеспечивающее действие приливного эффекта на мелкие предметы. Тогда его засосет и произойдет интенсивная радиоактивная эмиссия.

Орудуя своей танталовой сетью, Эстес стал тщательно выбирать подходящие камни. Ему нужны были только маленькие, не больше кулака, обломки. Слава богу, скафандр позволял свободно двигаться, и Эстес с благодарностью подумал о его создателях.

Набрав побольше камней, он тщательно прицелился и бросил один из них. Камень сверкнул в слабом солнечном свете и растаял во мгле. Эстес даже приблизительно не знал, сколько времени нужно валуну, чтобы долететь до цели, и поэтому, сосчитав до шестисот, швырнул второй булыжник, потом третий, четвертый... Наконец впереди сверкнула ослепительная вспышка, и он понял, что попал. Тогда Эстес, набрав еще два десятка камней, стал один за другим посылать их в жерло «черной дыры». Теперь почти каждый бросок достигал цели. Очевидно, на самом деле «дыра» была больше, чем он рассчитывал, но это значило, что она способна засасывать довольно массивные предметы и что опасность ее они поначалу недооценили. Но с увеличением опасности возрастали и шансы на спасение, потому что обеспечить точность попадания становилось гораздо легче. Эстес немного воспрял духом и с удвоенной энергией стал швырять камни в ненасытную черную пасть.

Наконец он, совершенно измотанный, вернулся в кабину корабля. Правое плечо онемело от постоянного напряжения, мышцы рук тупо ныли. Фюнарелли помог другу снять скафандр, и Эстес в изнеможении распластался на койке.

— Вот это был фейерверк! — восхищенно произнес Харви. — Мне даже страшно стало.

— А мне, думаешь, не страшно? Молю бога, чтобы скафандры оказались достаточно устойчивыми против этих чертовых лучей!

— Ты думаешь, на Земле нас заметят?

— Наверняка. Вот только обратят ли внимание? Может ведь так случиться, что они поудивляются немного, поломают головы, да и разойдутся по домам. Необходимо придумать что-нибудь такое, чтобы они обязательно послали корабль. Кажется, у меня есть идея. Надо только отдохнуть немножко» а то я совсем уже с ног валюсь...

Через час он надел второй скафандр. Подзаряжать батареи в первом не имело смысла.

Эстес снова набрал полную сеть камней и начал бросать их в направлении «черной дыры». Теперь попадать в цель стало еще легче, потому что каждый камень, вызывая ответную реакцию, значительно увеличивал размеры «дыры». Эстесу стало не по себе. Ему вдруг показалось, что «дыра» неумолимо надвигается на него и скоро проглотит корабль. Страх ни на мгновение не оставлял его, и хотя Эстес понимал, что все это лишь игра воображения, он почувствовал огромное облегчение, когда камни кончились. Совершенно разбитый и изможденный, он еле добрался до входного люка и мешком ввалился внутрь корабля.

— Все, — едва ворочая языком, произнес он, как только выкарабкался из скафандра. — Все, Харви... Больше ничего сделать не могу...

— Того, что сделано, уже должно быть достаточно, — стараясь подбодрить его, сказал Фюнарелли. — Вспышки были такие, словно эта дыра строчила из пулемета.

— И их наверняка заметят, старина. Теперь надо просто ждать. Они должны прилететь...

— Ты серьезно в это веришь, Бен?

— Я думаю, они должны, Харви. Да, должны.

— Почему?

— Потому, что я с ними связался, — почти весело ответил Эстес. — Связался, понимаешь? Мы не только первые люди, столкнувшиеся с «черной дырой», Харви. Мы — первые, кто догадался воспользоваться ею как средством связи. Ты понимаешь или нет? Теперь можно будет, почти не тратя энергии, посылать сообщения из одной галактики в другую! Можно будет черпать из этой «дыры» сколько угодно энергии, знай только швыряй в нее камни. Ты представляешь, какое открытие мы с тобой сделали?

— Не очень...

— Это старый-престарый способ связи, Харви, но его еще помнят. Я воспользовался им, хотя он вышел из употребления еще сто лет назад. Раньше для передачи сообщений применяли ток, идущий по проводам...

— Ясно! Ты имеешь в виду этот, как его...

— Телеграф, Харви! Наши вспышки зарегистрируют и запишут. Представляешь, какой поднимется переполох, когда на Земле увидят, что источник рентгеновского излучения передает сигнал бедствий? Я же бросал камни в определенном ритме, понятно? Три с короткими промежутками, потом три с длинными и опять с короткими! Ну а уж если «черная дыра» начинает звать на помощь, то они обязательно прилетят. Обязательно!

Теперь им оставалось только ждать. Разбитые и измученные, друзья привязались к своим койкам и погрузились в тяжелый, неспокойный сон.

Беспилотный спасатель пришел ровно через пять земных суток.

Перевел с английского А. Шаров

(обратно)

Сломанные стрелы

За шесть лет до провозглашения независимости Папуа-Новой Гвинеи английский этнограф Малколм Дирк проводил опрос среди жителей папуасских деревень. Его интересовало, как относятся они к зависимости, чего ждут от нее и что думают об австралийском управлении, срок которого истекал 1976 году.

Пятидесятилетний папуас Бели из деревни Ямбон сказал тогда:

«Белые нас совсем не понимают. Правда, у них есть лекарства, они построили нам дороги. Но нам нужно гораздо больше. Я очень боюсь, что люди могут снова начать воевать, когда белые уйдут...»

И каждый третий из опрошенных говорил примерно то же самое: «Только бы люди не начали убивать друг друга. Со всем остальным мы справимся сами...»

Еще до провозглашения независимости большая часть австралийцев, живших на Новой Гвинее, начала паковать чемоданы. Среди них откуда-то возник и стремительно распространился слух, как выяснилось впоследствии — ложный, что папуасы готовят резню, что воины горных племен собираются в поход на побережье, что колдуны уже варят яды для стрел.

Но никакой резни не было. В горных деревнях, куда весть о создании молодого государства дошла с существенным опозданием, ее отнюдь не восприняли как сигнал к походу на побережье: такие далекие военные походы просто не в обычаях папуасов. Тем не менее тревога, заметная в ответах, записанных Малколмом Кирком, не лишена была оснований. И не случайно, очевидно, премьер-министр страны Майкл Сомаре убеждает своих сограждан в случаях любых межплеменных споров приглашать сотрудников провинциальной администрации: существует специальная должность — посредник в межплеменных конфликтах.

На этот пост назначают молодых людей, получивших образование и — главное — не принадлежащих ни к одному из племен данной провинции. На отсутствие работы посредникам жаловаться не приходится.

17 июня 1977 года Кобале Кале, видный чиновник из столицы, ехал в поселок Кундиава в горной провинции Чимбу. Кобале Кале намеревался выставить свою кандидатуру в парламент и должен был выступить на собрании избирателей своего родного племени динга. Путь лежал через местность Коге в земле племени нумаи. На одном из крутых поворотов на дорогу внезапно выскочила маленькая девочка. Водитель резко затормозил, но крылом машины девочку все же задело и отбросило в придорожные заросли. Сбежались люди, кинулись к неподвижному ребенку.

Прежде чем они успели добежать до машины, водитель включил полный газ, и автомобиль на максимальной скорости понесся к ближайшему полицейскому посту.

Девочка, как выяснилось потом, осталась невредима, только страшно испугалась. Но Кобале Кале некогда было это выяснять: слишком он боялся за свою жизнь. Опасения чиновника были понятны: по племенному праву — а его власть в горах куда сильнее писаных законов — за погибшего ребенка люди нумаи убили бы его на месте.

На полицейском посту столичного гостя задержали на несколько часов, но, поскольку он приехал сам, по доброй воле заплатил штраф, да и девочка почти не пострадала, отпустили. Под вооруженной охраной его доставили в Кундиаву.

Казалось, что тем дело и кончилось. Но четыре дня спустя, когда Кобале Кале возвращался через Коге, машину остановила толпа людей из племени нумаи. Среди них была и мать девочки, она громко кричала и замахивалась на машину мотыгой.

Нумаи заставили Кале выйти из машины. Его схватили за руки, за волосы, куда-то потащили, но вовремя заметили, что на ногах у него белые гольфы — обязательная принадлежность одежды высокопоставленного служащего. Слегка помятого, его отпустили, объяснив, что от смерти его спасает лишь занимаемое положение, и в подтверждение ранили копьем в плечо ехавшего с ним брата — полицейского в небольшом чине.

Племя динга, к которому принадлежал Кале, ожидало как раз такого развития событий. Мужчины заранее раскрасились в боевые цвета, вооружились топорами и копьями, луками со стрелами и ждали на окраине Кундиавы сигнала. Через два часа после отъезда братьев разнесся слух, что Кобале Кале и его брат капрал Кобале Джеффри убиты.

Еще через полчаса воины-динга напали на нумаи. Они подъехали на нескольких японских полугрузовичках к ручью, разделяющему земли обоих племен, по крутой узкой тропе сбежали в долину и ворвались в деревню нумаи, поджигая хижины и убивая свиней. Атака длилась час с небольшим.

Нумаи отчаянно защищались и убили одного из нападавших.

На следующий день объединенные силы племени динга — несколько сот воинов — снова ударили по нумаи. На этот раз человеческих жертв не было, но было сожжено сорок хижин и убито двадцать свиней. Туши их динга унесли с собой.

Два дня войны, смерть воина, материальные потери — все это заставило оба племени задуматься. В провинциальную администрацию в Кундиаву побежали по горным тропинкам, прячась друг от друга в зарослях, представители динга и нумаи. На администрацию была последняя надежда. Вмешался посредник, и объявлено было перемирие.

Перемирие длилось почти неделю, пока динга снова не напали на нумаи. Чувствуя себя невольной причиной войны, приехал из Порт-Морсби Кобале Кале. Он пробовал отговорить соплеменников от войны, но те были неумолимы. Столичному сородичу посоветовали — если он не хочет потерять голоса на выборах — или раскраситься, как подобает воину, или немедленно убираться. На берегах пограничного ручья уже столпились вооруженные мужчины.

Напрасно кричали в мегафон полицейские, стоявшие по колено в воде посреди ручья. Напрасно кружил над людьми вертолет, откуда фотографировали самых активных смутьянов. Через рупор с вертолета кричали, что делают это затем, чтобы знать, кого привлечь к суду. С берега на берег летели стрелы и камни. Так длилось три часа. Потом снова установился мир. Унесли раненых. К вечеру прибыл губернатор провинции Чимбу, но старейшины динга и нумаи отказались с ним разговаривать.

Через две недели нумаи явились к динга с предложением мира, но их встретили градом стрел. Одна из них попала в полицейского офицера, сопровождавшего делегацию.

На следующий день нумаи подожгли деревню динга.

А еще через неделю посреднику из прибрежного племени моту вновь удалось уговорить врагов помириться. Для этого следовало устроить общий праздник и публично сломать стрелы.

Символическое ломание стрел должно было официально завершить войну и возвестить наступление мира.

Но воины динга, боявшиеся, что их привлекут к суду, спрятали боевое оружие и вместо него сломали несколько тростинок, которым наспех придали вид боевых стрел. Естественно, подлог вызвал у людей нумаи обоснованное сомнение в искренности динга. Но война все-таки кончилась. Дело в том, что из-за войны женщины обоих племен боялись ходить на огороды, и их быстро поглощала буйная тропическая растительность. В обоих племенах приближался голод, и это обстоятельство оказалось весомее всех потерь и обид.

Власти отправили в тюрьму самых воинственно настроенных — человек десять. В виде обвинения им предъявили сделанные с вертолета снимки. Два месяца до обеда заключенные копали огороды, а по вечерам учили государственный язык пиджин-инглиш.

Тем не менее отношения между племенами динга и нумаи оставались напряженными, и направляясь по делам, люди далеко огибали территорию соседей. Для полного успокоения следовало убедить динга все-таки сломать настоящие стрелы.

Один лишь посредник из племени моту знает, сколько терпения потребовалось ему, чтобы устроить для обоих племен грандиозный праздник синг-синг. Уговоры продолжались больше года.

Главное заключалось в «боди-бизнесе». Этим словом обозначают выкуп за пострадавшего члена племени в кинах — денежных единицах Папуа — Новой Гвинеи.

Кроме денег, нужно доставить перья для украшений, свиней и ракушки.

Долго подбивали баланс межплеменных потерь, куда входило все — от разбитого носа до сожженной деревни. Наконец гулкие звуки барабана-кунду возвестили о начале синг-синга.

Лишь проверив все, что доставили нумаи, динга принесли боевые стрелы и сломали их перед глазами бывших врагов.

Заботы посредника-моту на этом не кончились. Для полного укрепления мира на территории между Гиу и Кундиавой необходимо было организовать несколько свадеб между динга и нумаи. При этом племенам надо было обменяться равным количеством невест. Синг-синг был как раз превосходным поводом и местом для помолвок. Часть свадебных подарков взяла на себя администрация: транзисторные приемники, губную помаду и богато иллюстрированную книгу премьера Сомаре «Юми ванпела пипал» — «Мы один народ». С заключением браков мир между динга и нумаи воцарился на долгое время.

Но племен много, и конфликтам между ними несть числа. Еще не так давно главными причинами стычек были споры из-за земли и кражи свиней. Теперь у папуасов появился еще один предмет для раздоров — автомобили. Во многих деревнях покупают, сложившись, грузовики и полугрузовики. Они очень быстро вошли в быт людей, передвигавшихся еще не так давно только пешком или на лодках.

На узких горных дорогах, где повороты круты, а пешеходы не имеют ни малейшего понятия о правилах движения, участились дорожные происшествия, и порой с весьма печальными последствиями. Если не удалось тут же покарать виновника, месть падает на любого его соплеменника. Так начинается длинная цепь кровной мести.

В нынешней реальности Папуа-Новой Гвинеи и раскрашенные воины с копьями, и везущий их автомобиль дополняют друг друга. Можно научиться править машиной; гораздо труднее видеть в иноплеменнике не чужака, но согражданина. В 1975 году был принят Национальный план развития просвещения на 1976-1980 годы, по которому как можно большее число граждан должно быть охвачено начальным образованием. Прежде всего — научиться общему языку. Пиджин-инглиш учат дети в школах, взрослые на деревенских курсах, правонарушители в местах отбытия наказания.

Беда лишь в том, что новогвинейский горец не привык строить далеко идущие планы и ожидает от всего, что делает, немедленных результатов. На первых порах во многих горных деревушках родители с большой охотой посылали детей в школу. Но, увидев, что это не приносит детям немедленного богатства, население охладело к образованию. И только пример людей, делающих ту работу, которую раньше выполняли только белые (особенно, если эти люди — соплеменники), заставляет их взглянуть на школу по-другому.

Дети, окончившие деревенскую школу-двухлетку и научившиеся государственному языку, попадают в интернат в провинциальном центре. Выпускника интерната, достаточно овладевшего настоящим английским, могут направить и в университет в Порт-Морсби.

Для него — новогвинейца прежде всего, а потом уже динга, нумаи, яле, моту — само понятие межплеменной розни должно стать чуждым; так по крайней мере надеются власти. Но и тут есть своя проблема — выпускникам университета далеко не всегда хочется вернуться из Порт-Морсби в родную деревушку, где живут натуральным хозяйством, боятся злых духов и ждут козней от ближайших соседей...

Среди образованных молодых людей есть немало энтузиастов — как тот посредник-моту, который прекратил войну между динга и нумаи.

К сожалению, ему пришлось оставить свой пост: он женился на девушке из местного племени и — по правилам — не мог уже выполнять свои обязанности в провинции Чимбу. Трагедии, конечно, здесь нет: в любой другой провинции работы ему хватит.

Во всяком случае, на ближайшие годы...

Л. Мартынов

(обратно)

У Ягорбы реки

Наш дом стоял на околице северной деревни Большой Двор, пожалуй, даже между нею и деревней Ботово, около большака. Это был старый деревянный флигель, черный от времени, оставшийся от барской усадьбы. Верткая речка Ягорба, запутавшаяся в осиннике и березовых перелесках, протекала не так далеко от дома. Но все, что было за нею, считалось на краю света. Качая головами, бабы сокрушались: «Надо же, в такую даль собралси, аж за Ягорбу...»

По зимнику

Та вьюжная дорога, нескончаемый скрип санных полозьев и череда темных елей в стылой темноте никак не выходят из памяти.

От внезапно ударившего мороза утро было туманное, когда тетка Марья, соседка, решила съездить на мельницу.

— Куды ж в Чермасолово, за Ягорбу да посередь зимы, — ворчала моя бабка Аннушка.

— Робяты подсобят, — невозмутимо отвечала Марья, не выпуская изо рта самокрутку со злой домашней махрой.

А нам с Юркой было хоть куда — лишь бы не дома.

— Морозище как шибко продирает, — вернулась со двора Марья, — оболокайтесь-то теплее.

Мы замотали быстренько портянки, сунули ноги в катанки, подпоясали для тепла ватники и скатились с крыльца.

Марья, набросив на голову полушалок и завязав его узлом на спине, уже заводила у сарая в оглобли саней мерина Восхода, которого все упорно звали Доходом. Он только сморгнул слезу мудрыми глазами да прижал уши, когда мы надевали хомут на его шею. В санях уже были сложены кули с рожью, прикрытые рядниной.

— Но-о-о! Трогай, сокол, — прикрикнула Марья, и мы поехали.

По-утреннему резвый, Восход шел ходко, а я смотрел вдоль искристого следа полозьев на удалявшийся черный квадрат липовых аллей нашей усадьбы.

Пока мы добирались до Чермасолова да искали на берегу Ягорбы съезд на лед, да ждали своей очереди на помол, день заметно пошел на убыль. Под высокой мельничной крышей стали расплываться в сумерках стропила, покрытые мучной изморозью, и нехотя ворочались каменные жернова, словно уставшие от работы.

— Охтеньки, глупая я, не близкий край тащиться, ночи ведь прихватим, — причитала тетка Марья, проворно взнуздывая мерина, не желавшего расставаться с клоком сена. — Робяты, поворачивай оглобли к дому.

С натугой перевалив кули с мукой в сани, мы дернули вожжой, и Восход тронулся в обратный путь.

Полозья глухо стукнули о лед — сани выехали на Ягорбу.

— Давайте-тко двинем по старой дороге, все путь-та покороче будя. — Марья дернула левой вожжей, и мерин, покорно заворотив розвальни, затрусил зимником вниз по реке.

Потянулся замерший под снегом прибрежный ольшаник, за которым сторожевыми башнями торчали белые купола стогов. Когда мы подъехали к просеке, притихший лес стоял уже в синих сумерках. Восход, натянув постромки и пригнув голову, оскальзываясь задними ногами, выволок сани на старую дорогу.

Меж ветвями посвистывал ветер, на темный от пота круп лошади стали опускаться редкие снежинки, а потом закружили хороводом.

Внезапно под резкими порывами ветра дрогнули еловые лапы, лес наполнился гулом, и белая мгла упала на нас сверху.

— Тьфу, дораспотягивали, — чертыхнулась Марья, — метель застала, дай бог выбраться.

Ветер жестко стегал снегом по лицу, залеплял глаза. Деревья слились по сторонам в единый забор, а дорога еле угадывалась. Пурга раскручивала вокруг свои спирали, заставляя натягивать на лоб ушанку и все глубже уходить под ряднину среди кулей. От холода и усталости нас стало смаривать, клонить в сон.

Но тут сквозь свист ветра слабым порывом долетел до слуха далекий звук: не то стон, не то вой. Марья аж вскинулась на возу:

— Господи, никак волки!

От волнения она огрела вожжами мерина и, привстав, стала оглядываться по сторонам. Но разве что разберешь в снежной круговерти? А тоскливый вой на одной печальной ноте был подхвачен еще двумя-тремя голосами. Сна как не бывало. Спине стало знобко, а ноги сделались вялыми. Волчье многоголосье приближалось.

— Богородица, дева, за что не милуешь, — бормотала Марья, мелко крестя полушалок.

Когда вой раздался, казалось, совсем за спиной, нас с Юркойкак ветром сдуло с воза. Марья изо всех сил нахлестывала лошадь. Мы, словно пристяжные, тянули с двух сторон розвальни, помогая коняге, у которого от такой гонки бока ходили ходуном.

Так мы неслись «тройкой» по старой дороге. Ветер вышибал слезы, и они сразу же замерзали на ресницах, мешая углядеть все колдобины. Не было минуты смахнуть рукавицей ледышки с глаз или потереть нос. Мы даже боялись повернуть назад голову: вдруг увидишь зеленый свет волчьих глаз. В голове проносились обрывки деревенских россказней: как волки гонятся за путниками, окружают их стаей, голодные прыгают на лошадей... И еще мелькало — что их отпугивают красные флажки и огонь. А где тут найдешь горящую головню, если и спичку-то не зажечь на таком ветру?!

Может, волки и помогли нам не сбиться с пути в такую пуржистую ночь, не замерзнуть и добраться до дому.

В теплых сенях, где я для виду шаркнул голиком по валенкам, сразу же распахнулся светлый дверной проем на бледном лице матери тревожно блестели глаза. Я еле развязал смерзшиеся завязки ушанки, погрел малость руки в кадушке с водой, а за столом стал дремать. Выпил только отвару липового цвета с малиной и полез на горячую печку. Всю ночь мне снилась бешеная гонка на лошадях, за которыми по белому снегу стлались дымчатые волки с горящими глазами.

Ледоход

В деревнях по Ягорбе все ожидали этого дня.

— Река-то стоит ишо? — спрашивали друг друга у колодцев, а в свободную минуту выходили к берегу и вглядывались в серую ленту Ягорбы

Придавленная набухшими влагой облаками, река уходила ноздреватой ледяной дорогой к чернеющей щеточке леса. На недвижном осевшем льду открылись все следы и тропки. Река молчала, и непонятно было, двинется ли она когда-либо.

— Ну, зимник держится, и то ладно, — по-хозяйски говорили односельчане и расходились. А в душе ледохода ждали как праздника. И весны нет, пока река не тронулась.

В чутком предутреннем сне я слышал словно гул отдаленных залпов, глухой треск льда. Осторожно ступая босиком по холодному полу, чтобы не скрипнула половица, подкрадывался к узорчатому от изморози окошку. В туманном мареве, из которого тянулись черные ветви лип, ледяная река лежала тихо и неподвижно. Однажды, выскочив на крыльцо под голубой купол неба, я увидел, что по взгорью спускаются темные фигурки людей, катятся клубки собак.

Даже в деревне было слышно, как снизу ползет ровный шорох, будто громадная змея шелестит прошлогодней листвой.

— Тронулась! — далеко разнесся в весеннем воздухе удивленный возглас.

Серая полоса реки неспешно двигалась подо мной, унося весь накопившийся за долгую зиму мусор, приметы прошедшего сурового времени. Плыли бесполезные теперь проруби, поблескивая кольцами наледи, словно прощально подмигивали круглыми глазами. Плыли отпечатанные в старом льду санные следы; мне показалось, что я узнал вешку, поставленную на зимнике, у мельницы. Несло даже чей-то мосток для полоскания белья с рыжей собачонкой, которая успела-таки сделать отчаянный прыжок на берег перед мостом.

У этого моста больше всего собиралось народу. Здесь льдины, которые неторопливо несла река на своей спине, вдруг убыстряли ход, сбивались в испуганное стадо, терлись, шурша боками, кувыркались и подныривали друг под друга. Подхватываемые быстрым течением, с гулом и треском бились они о деревянные быки. Потемневшие от старости опоры выстояли под ударами ветра и воды. Стойко они держались и теперь, хотя под напором ледяных глыб мост содрогался и скрипел всеми своими деревянными суставами.

А после моста, ниже по течению, испуганное бело-голубое стадо успокаивалось, и льдины гуськом, слегка покачиваясь, плавно проплывали мимо, будто диковинные птицы.

Я часами не мог отвести глаз от голубизны этих ледяных стай, родившихся здесь, на Ягорбе, под нашим холодным северным небом, и уплывавших теперь в никуда...

Скоро над чистой рекой, вобравшей в свою зеркальную ленту и прибрежный ивняк, и высокие облака, раздалось шлепанье вальков о белье, отзывающееся гулким уханьем в дальнем лесу. В деревне шла великая весенняя стирка.

На поскотине

Светлые дымы стояли над крышами изб, когда я подтащил на веревке, захлестнутой вокруг рогов, свою Зорьку к деревне Ботово. Хозяйки нехотя подгоняли буренок, упиравшихся у сараев. Было так рано и сонно, что даже шустрые бычки еле тянули ноги. Красные, черные, белые пятна медленно сливались в единое целое. Стадо пестрой рекой текло меж домов к выгону. Сотни копыт подняли облако пыли, позолоченное первыми лучами солнца.

Хотя я в ответе за все стадо — нынче мой черед ходить в подпасках, — больше всего беспокоит Зорька. Эта ладная корова красной масти с белой звездой на лбу — вечная причина хлопот...

Мы с пастухом вынули из железных скоб жерди, закрывающие ворота, и впустили теснящуюся скотину на кочковатый выгон. Все было ничего, пока не наступила дневная жара. Мошкара лезла скоту в глаза, жужжали надоедные мухи, пикировали на стадо слепни и оводы. Коровы мотали головами, нещадно хлестали себя хвостами, даже ногами пытались смахнуть с брюха летающую нечисть. Но слепня ведь не оторвешь, пока, насосавшись крови, он не отвалится сам...

Я почувствовал, как стадо незаметно дрогнуло и медленно двинулось с поскотины к мелкому кустарнику. Глянул вперед и ахнул: во главе стада, бодливо помахивая маленькой головой, выступала Зорька.

— Держи их, Лютый, — приказал я лохматой дворняге, состоящей при стаде за сторожа.

— Куды оне денутся, лешай их дяри, — лениво обронил пастух, развалясь на кочке, — тамо-тко вить Ягорба.

Но я-то знал, что Зорька в любой реке найдет брод, и припустил за ней, спотыкаясь о кочки.

Коровы уже набирали ход, не обращая внимания на брехливого пса. Только я хотел, обогнав стадо, обратать Зорьку веревочной петлей, как она стремительно метнулась в осинник. Кусты рвали рубаху, ветки хлестали по лицу, глазам, а я мчался, не чуя ног, по коровьей тропке. «Только бы не махнула за Ягорбу. Уйдет в леса, окаянная. Там же волки задрали корову из Чермасолова», — мелькало в голове, и на глазах выступали слезы от обиды и страха за Зорьку.

Вылетел я на берег с отчаянным криком: «Зорька!» Вздорная корова преспокойно стояла по брюхо в воде, помахивая хвостом.

Тихо подбираясь к ней, я просительно, как можно ласковее подзывал ее: «Зорька, Зоренька, тпрень, тпренюшка...»

Она повернула свою морду, с которой звонко падали на камни радужные капли воды, и, нехотя выкарабкавшись на берег, побрела в осинник. Там уже, забившись в тень, прохлаждалось все стадо...

Вымотанный жарой и волнением, я скинул одежонку и зашел в речку. Здесь, на перекате, был брод. Осторожно отворачивая обомшелые камни, чтобы не замутить воду, стал выискивать добычу. Под такими камнями, лучше широкими, плоскими, не вросшими в дно, обязательно водились бычки и костоусы. Присмотрев у самого берега корягу, тихонько качнул ее и запустил под нее руку. Что-то тугое и скользкое сильно ударило в ладонь и ушло в сторону. Тогда, придерживая коленом коряжину, я с двух сторон стал сводить ладони к середине. Какой-то миг — и под руками вскинулось гибкое рыбье тело.

— Ага, попался! — торжествовал я, выкидывая на берег налима.

Насобирав сухого плавника, запалил костерок. На угольях зажарил рыбу, поел и, сытый, растянулся на горячем песке. Коровы мерно жевали жвачку, спешить было некуда.

Запрокинув лицо вверх, я вглядывался в бездонную вылинявшую синь неба так, что слегка кружилась голова. Глаза бездумно следовали за легкими белыми облачками, спешащими куда-то в неизвестные мне дали.

За яблоней

Только оказавшись за рекой, я почувствовал, что лето кончилось: лес полыхал под солнцем всеми красками осени.

По краям тропинки горели рябины с тяжелыми гроздьями, отсвечивали белизной березки в лимонных шапках. За огненным кленом мелькнула наконец знакомая крыша с петушком.

К дому Федора Григорьева я пришел по делу. Он гостил у сына и наказывал выкопать по осени хоть яблоню. «Не то совсем одичает», — добавлял он в письмеце. Просунув руку между гнилых досок забора, я откинул щеколду и легонько толкнул калитку. С заросших бурьяном грядок на меня глянули анютины глазки, поздние оставшиеся цветы.

Яблоня замерла перед домом, как неживая, только в поредевшей листве ее рдело большое яблоко. Я слегка тряхнул ствол, и последний плод осени послушно подкатился к моим ногам. Прохладное яблоко тяжело лежало на ладони. Оно было хрусткое, сладкое. Если бы не загрубевшая кожица — не подумаешь, что дерево начало дичать.

Скинув ватник — стояли последние теплые дни бабьего лета, — я взял заступ и, прорезая опавшую листву, очертил вокруг ствола круг. Старательно, чтобы не подсечь корни, стал подкапываться под дерево. В лицо пахнуло разрытой застоявшейся землей и осенней прелью увядших трав. Яблоня дрогнула, где-то вглуби потеряв последнюю связь с землей, и тихо начала клониться ко мне. Бережно подхватив ее, я осторожно пошатал ствол, подрезав кое-где мелкие корни, и вынул из ямы все корневище. С торчащими во все стороны корнями, облепленными землей, оно напоминало лешачью голову.

Взвалив ствол на плечо, я потащил его через лес до Ягорбы. Там, положив дерево на зеленый еще от близости воды берег, обернул корневище мокрой мешковиной. Осенняя прохлада реки остужала разгоряченное лицо, сидеть на берегу под теплым солнцем было покойно, и радостно думалось, что вот доберусь скоро домой и посажу около крыльца такую хорошую яблоню.

Владимир Лебедев Фото А. Маслова

(обратно)

«Бурха дзанко»

Старичок был сухонький, с коричневым лицом, изрезанным глубокими морщинами. Он сидел в низкой ритуальной тележке, скрестив согнутые в коленях ноги. На старике был халат бурого цвета, который плотно облегал его шею, плечи и грудь, а к поясу спускался складками. Старичок сидел на тележке очень прямо и неподвижно. Лицо его несло выражение глубокой серьезности и покорной кротости. Казалось, старичку глубоко безразлично все, что происходило вокруг. А между тем он был главной фигурой в церемонии «Бурха дзанко». Этот национальный обряд неваров — последняя из личных церемоний, которые сопровождают невара со дня рождения до смерти.

Человек, удостоившийся «Бурха дзанко», — поистине счастливый! Во-первых, потому, что человек этот — долгожитель: он прожил минимум 77 лет, 7 месяцев и 7 дней. Он видел много лун. Во-вторых, церемонию устраивает не сам юбиляр, а его дети. Следовательно, человека в семье глубоко уважают. В-третьих, счастливый человек имеет не только любящих, но и состоятельных потомков — церемония обходится недешево. Ее должен проводить брахман-священник, на обряде обязаны присутствовать все родственники, а это 50-100 человек, да еще и гости могут быть. Всех надо накормить, родственникам полагается делать подарки, а брахман должен получить немалую «зарплату». Поэтому в Непале появились даже специальные указы об ограничении расходов на церемонию чтобы предотвратить разорение многих семей.

«Бурха дзанко» состоит из трех ступеней. По сути дела, это три самостоятельные церемонии, каждая из которых проводится в свое время, имеет свое название и связана с определенным числом полных лун, появляющихся на небе за время жизни человека. Первая ступень — «Бхима радха рохан» — проводится тогда, когда человек прожил на свете 77 лет, 7 месяцев, 7 дней, 7 гхати и 7 пала (Гхати и пала — старые единицы времени, ныне употребляемые астрологами. Один день равен 60 гхати; один гхати равен 60 пала.). Второй раз церемония под названием «Сахасра чандра даршанам», что значит «Лицезрение полной луны тысячу раз», бывает, когда человеку исполняется 83 года, 4 месяца, 4 дня, 4 гхати и 4 пала. А когда долгожителю удается увидеть полную луну 1200 раз, что случается, по мнению непальцев, если человек прожил 99 лет, 9 месяцев, 9 дней, 9 гхати и 9 пала, то это событие отмечается третьей ступенью «Бурха дзанко», именуемой «Сварга радха рохан» — «Уход на небеса».

...Рам Мохан Ра джбхандари жил в Катманду рядом с нами. Лишь кирпичная стена, круглый год увитая розами, отделяла его двор от нашего. Владелица земли со всеми постройками по обе стороны кирпичной стены, вдова, была его дочерью. В доме хватало слуг для всякой работы. Даже за богами ухаживала не сама домовладелица, а специальный человек — брахман-пурет.

Старичок с пожилой дочерью жили тихо и замкнуто. Полную женщину в светлом сари можно было часто видеть во дворе: она давала указания садовнику, а о старичке в доме я даже не догадывалась, пока не наступило время для проведения церемонии «Бурха дзанко».

Просыпалось светлое, свежее утро. Солнце улыбалось все шире, и с каждой минутой становилось теплее. Из туманного и блеклого все становилось цветным и ярко очерченным. Я вышла на веранду полюбоваться окрашенными в оранжевое шапками близких гор: в это время здесь пустынно, никто не мешает, а соседний двор кажется необитаемым. Но сегодня хозяйский дом был полон народа. Доносилась негромкая музыка: пели дудочки, вздыхала гармоника, выбивали глухую дробь барабаны. Музыканты сидели прямо на земле: обветренные лица, мятые полотняные костюмы, безрукавки, босые ноги... У некоторых головы и плечи закутаны широким шарфом. Мелодичная, полная тихой радости музыка рождалась у земли и неслась к небу...

Это и было началом «Бурха дзанко». Сегодня ночью, когда взойдет луна, она станет — так считается — девятисотой в жизни Рама Мохана Ра джбхандари, и в это время ему исполнится 77 лет, 7 месяцев, 7 дней...

Счастливый человек в это время сидел — лицом на восток — на изрядной куче очищенного риса и падди (необрушенный рис), прикрытой циновкой. В квадратном углублении дымили черные головешки. На хорошо утрамбованной земле был нарисован мандал (Мандал — магический рисунок, исполненный цветными порошками, лепестками цветов, зернами риса и стеблями травы.), в центре его помещались две статуэтки богов, горел огонь в фигурном подсвечнике. Рядами стояли небольшие серебряные плошечки — на каждой особое угощение. Слева от старичка на корточках сидел брахман...

Перед обрядом уважаемый долгожитель мало спал. Он очищался от физической и духовной скверны, пользуясь для этого смесью, приготовленной из пяти составляющих: коровьих молока, простокваши, масла, мочи и навоза. Затем старичок омывался «святой» водой (ее готовят, опуская в свежую воду золотую монету), переодевался в новое белье и платье, специальный цирюльник стриг ему ногти на руках и ногах, затем Рам Мохан Ра джбхандари постился: ничего не ел целые сутки...

Наконец брахман взял в руки книгу и стал выразительно декламировать нараспев, точно читал песню. Обступившие ритуальную площадку люди — женщины в дорогих красивых сари, девочки в европейских платьях, мужчины — сначала, казалось, прислушивались к речитативу брахмана, но потом перестали обращать на него внимание. Они переходили с места на место, тихонько разговаривали... Церемония шла своим чередом. Много раз брахман, бормоча молитвы и заклинания, бросал к светильнику, к фигуркам богов, к ногам посвящаемого крошки пищи, цветную пудру, травки... Брызгал святой водой. Но от самого старичка ничего не требовалось. Он был изваянием божества. На серьезном лице его читалось что-то совсем детское.

В середине дня железные двери ограды распахнулись, и из них выкатили за веревки маленькую тележку с низкими бортами, колесами ей служили шарикоподшипники. В тележке под грязно-красным балдахинчиком сидел, скрестив ноги, старичок. Балдахин держался на четырех тонких столбиках, поднимающихся из углов тележки. Все это сооружение, обвитое пестрыми лоскутками материи и бумажными цветами, называлось колесницей. Некоторое время она стояла сиротливо. Затем в толпе людей, высыпавших на улицу вслед за тележкой, произошло движение. Они кое-как построились в пары. Запели дудочки, забили барабаны. Колесницу поволокли по разбитой мостовой...

Впереди шли босоногие музыканты, человек семь-восемь, позади — как мне показалось — группа зевак. Тележка направлялась к центру города — в храм божества Ганеши, грохоча и поднимая пыль, она катила по мостовой. Горсти риса, время от времени разбрасываемые сопровождающими, отмечали путь ее следования. Музыканты играли на совесть, почти не переставая

В последние годы эту часть обряда все чаще проводят символически тележка с посвящаемым делает круг во дворе его же собственного дома, и на этом путешествие кончается

В церемонии, проводимой для Рама Мохана Раджбхандари, все было традиционно, без сокращений, поэтому процессия вернулась назад только через четыре часа. Тележку со старичком поставили возле наружной стены двора и, казалось, забыли о ней. На самом же деле главное было впереди, но надо было ждать. И он терпеливо ждал. А в это время остальных участников похода в храм Ганеши пригласили на трапезу — на специально арендованный пустырь близ соседнего дома. Гости садились рядами по шнурку и получали угощение на зеленых банановых листьях рис с мясным карри.

До ночи с пустыря доносилась тихая мелодичная музыка там все еще продолжалось пиршество — тихое, безмолвное. Гости не разговаривали, только ели. Обстоятельно, не торопясь, руками отправляли в рот вкусное блюдо. Желающих было много. Одни поднимались с земли и уходили, другие занимали их места. Мне стало ясно, что пиршество это — род подаяния. А старичок, прямой и неподвижный, напоминающий статую Будды, все сидел в тележке, даже не переменив позы.

Когда на небе поднялась луна, тележку со старичком ввезли во двор: там началась церемония поклонения богу луны Чандре.

...Тихая, теплая непальская ночь. Черное небо усеяно яркими звездами, и среди них висит оранжево-желтый диск. От строений и деревьев на землю ложатся причудливые тени. Из небольшого костра вылетают красные искры... Люди кажутся изваяниями... Призрачный свет выхватывает из мрака отдельные лица... Брахман монотонно и торжественно читает мантры — заклинания. Ему аккомпанирует громкое пиликанье больших цикад...

Герой дня и этой волшебной ночи, украшенный венком, сидит на куче риса; рядом с ним на земле — «благоприятные» предметы, необходимые путнику, уходящему на небеса: циновка из рисовой соломы, зонтик и пара обуви. В конце церемонии все родственники, соблюдая очередь в строгом соответствии со своим семейным статусом, плавно обойдут вокруг посвященного, и каждый бросит на него несколько зерен риса, цветок, крошки пищи... Теперь до конца жизни долгожителю будут ежедневно отдаваться такие же почести, как семейным богам.

Но самое главное в церемонии «вознесения на небеса» — это... собственно «вознесение». Чтобы наглядно показать, что человек посвящен в высшую стадию божественности, возможную при жизни, его возвращают в дом не обычным путем, не через двери, а через окно в верхнем этаже. Для этого юбиляра сажают в деревянный ящик или плетеную корзину и при помощи блоков и веревок поднимают к окну.

И наконец наступает завершающая часть церемониала — общая трапеза. Здесь нет случайных людей, присутствуют родственники посвященного, может быть, уважаемый гость и, конечно, брахман. А что же посвященный? Вот теперь он может принять пищу. Ему подают большой тхал (Тхал — поднос с углублениями), на котором лежит пища, приготовленная специально для него одного.

И только теперь — впервые за весь этот долгий день — на лице Рама Мохана Раджбхандари появилась улыбка. Он выдержал церемонию посвящения первой ступени «Бурха дзанко». Ему исполнилось 77 лет, 7 месяцев и 7 дней. Он был счастлив...

Л. Якубенок

(обратно)

Счастливые сезоны на леднике Росса

Антарктическое лето кончилось. Мы вернулись домой, чтобы переждать южную полярную зиму, хотя кому-то может казаться странным, что в самой холодной части света так же, как и на других «нормальных» континентах, есть свои зима, весна и, главное, свое лето...

Дома, все это время между сезонами, мы продолжали обрабатывать и изучать данные наблюдений, полученных в прошлом сезоне. Экспедиция доставила нам немало прекрасных бессонных «ночей» и дней, полных труда, — с ожиданиями, разочарованиями и вспышками радости. Минута радости открытия с лихвой перекрывала все мучительные ожидания...

Обработка результатов показала всем участникам Проекта, что только прямое бурение ледника на всю его глубину с отбором образцов и их последующий анализ позволят определить, тает или намерзает лед под ледником Росса. По первоначальному плану Проекта, эта работа должна была быть выполнена самими американцами. Но им в тот раз не повезло. Потратив массу средств и времени, они так и не смогли извлечь образцы льда с большой глубины. Было ясно: чтобы довести их оборудование до состояния, когда оно сможет пробурить ледник, потребуются годы... А время, выделенное на Проект, уже подходило к концу.

Еще в прошлом сезоне, в лагере «Джей-Найн», мы предлагали пробурить ледник своими силами — буром нашего ленинградского коллеги Валентина Морева. Казалось, американцы долгим молчанием отвергли эту идею. Но вот однажды я на своей почтовой полочке в Институте географии Академии наук СССР обнаружил конверт с хорошо знакомым штампом Университета штата Небраска. В письме Джона Клауха, директора Проекта, лежал план исследований ледника Росса в новом сезоне. Один из пунктов его гласил: «Проект-302 — исполнитель Зотиков». Это значило, что сквозное керновое бурение ледника поручается нам. Мы же должны были вморозить у его дна ультразвуковые «зонтики» для более детального изучения процессов, происходящих на под ледниковой поверхности...

Тогда-то в нашей группе появился еще один человек — инженер Юрий Райковский. Юра окончил Московский авиационный институт и три года работал по специальности. Но потом его увлекла романтика полярных стран. Сначала он помогал Валентину Мореву бурить скважины на ледниках Арктики, потом уехал зимовать в Антарктиду. В середине полярной антарктической ночи он, его начальник — тоже инженер — Лев Маневский и водитель тягача ушли на вершину ледяного купола, километрах в тридцати от станции Новолазаревская; организовали маленький лагерь и пробурили таким же буром, как тот, которым собирались работать мы на «Джей-Найн», почти девятьсот метров — одну из самых глубоких скважин во льду Антарктиды. И с отбором керна. А ведь на «Джей-Найн» нам надо пройти только четыреста метров с небольшим. Мы были уверены в успехе.

Джим Браунинг за это время тоже сделал новый бур. Подсчитав количество тепла, которое выделяет его горелка, он обнаружил, что, если бы через те же шланги, по которым он гнал вниз сжатый воздух для своего «реактивного двигателя», пустить горячую воду, много воды, бурение было бы проще, чище, а главное, безопаснее.

Одну из таких скважин сделают специально для нас. И новое «поколение» приборов, которое за эти полгода изготовил Виктор Загороднов, без помех будет опущено в скважину и вморожено у нижней поверхности ледника. Это позволит Виктору начать первые измерения. А в это время Юра Райковский уже будет монтировать свое оборудование. Когда год назад американцы увидели наше буровое устройство, выглядевшее игрушкой по сравнению с их недействующими гигантами, они ахнули. Ведь они не знали, что Валя Морев добился кажущейся простоты десятилетним напряженным трудом. В прошедший сезон Виктор Загороднов показал всем, как легко, словно в масло, идет в лед пустотелая труба бура, залитая спиртом во время спуска и заполненная керном при подъеме. В бур Морева поверили... Сейчас же, как следовало из письма, нас будут дожидаться в лагере «Джей-Найн» восемь бочек первоклассного спирта, который американцы привезут для моревского бура.

Мы надеялись, что наш хрупкий снаряд, пройдя 420 метров толщи, принесет на поверхность драгоценные столбики льда, которые ждут и в Ленинграде, и в Нью-Йорке, и в Москве, и в штате Небраска, Уже разрабатывались планы, как доставить керн нерастаявшим через экватор в США и в СССР.

И конечно, мы мечтали о том дне, когда перевернем и посмотрим последний цилиндрик керна, потрогаем его донышко — нижнюю поверхность ледника. До сих пор никто не знает, что там — гладкая зеркальная поверхность или же мохнатая, рыхлая, покрытая толстым слоем ветвистых ледяных игл.

Об этом думаем не только мы. Наши американские коллеги год назад пытались сфотографировать нижнюю поверхность ледника, и, я надеялся, теперь они уже построили что-то вроде маленькой подводной лодки для фотокамеры. О подобной лодке они рассуждали много. Предполагали, что она отплывет на несколько метров от нижнего устья скважины, и установленная на ней — объективом вверх — камера сфотографирует нижнюю поверхность.

И как только первый из нас сфотографирует, увидит или потрогает это недосягаемое дно и скажет: «Дно гладкое», всем станет ясно, что, конечно, так оно и должно быть, ведь это следует из теории. Но мы знали и то, что, если бы дно оказалось рыхлым, это тоже следовало бы из теории.

Так было, когда у дна моря быта найдена жизнь, обнаружена теплая вода — после минутного ликования кто-то обронил: «Ну и что? Так и должно было быть». Хотя мы-то знали, что, если бы там ничего не нашли, это тоже так и должно было быть. И испытать эти минуты — счастье, ради этого одного стоило ехать так далеко.

Так думали мы, заколачивая ящики. И вот в ноябре 1978 года наша группа — теперь уже тройка — снова улетала на Юг. Наш путь пролегал по маршруту: Москва — Дели — Сингапур -Сидней, и уже оттуда — в знакомые Крайстчер и Мак-Мердо.

Засыпанный снегом, холодный лагерь «Джей-Найн» преподнес нам на этот раз сюрприз: какие-то девицы с развевающимися волосами, стоя на коленях на сиденьях снежных скутеров, подхватили наши мешки и умчались к постаревшим за год, полузанесенным зимними штормами домикам.

Общий вид лагеря между сугробами разительно изменился. Однако главным отличием были не сугробы, а большое строение, покрытое серебристой тканью, над которым возвышалась черная толстая труба, заканчивающаяся конусом. Это была труба огромного и тяжелейшего парового котла, который Джим Браунинг притащил сюда, на Южный полюс, чтобы кипятить воду для бурения... А рядом с этой, такой фабричной, трубой и серебристой палаткой на фоне неба выделялись четкие силуэты двух пальм, и тут же — мы глазам не поверили — плавательный бассейн с голубым дном, полный горячей воды. Зимний курорт, и только. Пальмы были сделаны из толстой фанеры — списанной, негодной фанеры, как всегда подчеркивал Джон, когда показывал это чудо приезжим гостям.

Оказалось, Джим Браунинг привез пластиковый бассейн, чтобы у него всегда была в запасе горячая вода для бурения. Конечно, работать стало легче и приятнее. Не надо уже было тянуть развернутые «вдоль Антарктиды» шланги. По «вечерам» ребята, свободные от вахт, могли забраться в бассейн и посидеть там час-другой. Это не возбранялось. Вода была такая горячая, что, бывало, подбрасывали в бассейн сугробы свежего снега.

Мы снова заняли свой прежний стол. Нам по наследству досталась прекрасная прозрачная большая палатка, в которой год назад располагались наши коллеги по бурению. Началась лихорадочная гонка, мы готовились к спуску зонтика, ведь, казалось, вот-вот горячая вода уже пробурит ледник насквозь. Но мы забыли, что это «Джей-Найн»... День и ночь клубились из фабричной трубы пар и дым, надсадно гремели помпы лебедок, работали насосы — пробурить насквозь ледник не удавалось. Однажды ночью Джим радостный вошел в кают-компанию.

— Уже пробурили четыреста метров с лишним, осталось работы на час-другой...

Велико было желание не ложиться спать, хотелось посмотреть, как будет пробурен ледник до конца. Но опыт бессонных недель прошлого года говорил: «Нет, наш долг не ждать, а быть готовыми встать завтра ровно в 6 утра и работать весь день...»

Спал я плохо. Ближе к утру яростнее заревели моторы буровой установки. Что-то у них там не ладилось. Надо бы встать и идти на помощь. Но сил не было... Под утро ввалился усталый буровик и еле слышным голосом сообщил, что водяные шланги вместо того, чтобы идти вниз, перехлестнулись на большой глубине. Сейчас их с трудом и риском поднимают. Этика «Джей-Найн» гласила: если тебе сказали об этом, надо идти помогать. Сон как рукой сняло. В пять утра мы трое уже сидели в кают-компании, где молчаливый экипаж доедал свой запоздалый ужин. Оказалось, на этот раз они с подъемом шлангов справились сами.

Так, с трудом, шли дела и в этот сезон. Вот выдержка из моего дневника:

«27 ноября, понедельник. Уже 2 часа дня, но тихо кругом. Вчера перешло для всех в сегодня слишком незаметно. Был аврал. Большинство не спало до в утра. Нам опять не удалось пробурить ледник насквозь. Сначала вроде все было хорошо: горячие шланги спокойно шли вниз, и к полуночи длина спущенных под лед шлангов равнялась предполагаемой толщине ледника. Поэтому все остались ожидать торжественного момента. Но час шел за часом, а ничего не происходило, шланги все так же спокойно шли вниз. Уже их длина превышала толщину ледника на 50, 100, 150 метров, а никаких следов проникновения через ледник в море не было. Значит, вода протаивала скважину не вниз, а куда-то вбок. Наконец на лебедке осталось лишь два витка кабеля. Джим остановил лебедку. Почти наверняка дно ледника было совсем рядом, но он не торопился повернуть барабан еще на два оборота. Это дало бы лишних 5 метров. А вдруг тот, кто наматывал кабель на лебедку, не закрепил его как следует? Ведь он тоже знал, что толщина ледника на 150 метров меньше длины кабеля... Если это так, то кабель сорвется с лебедки, и оставшаяся без поддержки полукилометровая плеть шлангов, полных воды, оборвется под собственной тяжестью и, как кнут, круша все на своем пути, рухнет в скважину.

Джим не говорил этого вслух, молчали и все остальные, ожидали его решения.

Джим приказал начать подъем тяжелой плети: все, встав в линейку, как год назад, старались ослабить натяг шлангов...»

«30 ноября, четверг. Утро. На «рассвете» Джим Браунинг пробурил ледник. Посланы желанные телеграммы начальству. Джон Клаух начал измерения диаметра скважины по всей ее глубине. У нас перестала работать аппаратура для измерения температуры. Во время перелета вышел из строя кварцевый датчик. Заменили...

13 часов. Стали известны результаты проверки диаметра. Оказалось, что скважина опять пробурена не насквозь! Она имеет дно и не имеет выхода под ледник! Как так получилось?

Вывод о том, что скважина пробурена, был сделан в связи с тем, что резко упали температура воды у нижнего конца шлангов и уровень воды в скважине (до уровня моря). Но ведь то же самое могло произойти и в том случае, если бы скважина встретила водоносный горизонт, соединяемый с морем. Но откуда этот горизонт? Джон пытается связаться с Мак-Мердо и остановить победные телеграммы...»

Несмотря на занятость и усталость, настроение у всех было отличное. Общая работа спаивала наш маленький коллектив. И узнавание друг друга было интересным.

Бородатый, заросший Ховард Бреди из Австралии, тот самый геолог, который все время разглядывал в микроскоп скелетики древних микроорганизмов, найденных в отложениях дна моря Росса, оказался не просто Ховардом, а отцом Бреди — католическим монахом и священником монастыря Сокровенного Сердца из-под Сиднея. Ховард имел дипломы бакалавра искусств и теологии, окончил геологический факультет университета в Мельбурне. Скромный и веселый Ховард не отказывался ни от какой, самой черной работы. Он говорил, что может делать все. Это чувство, смеялся он, появилось у него в монастыре. Узнав о его желании учиться в университете, настоятель сказал: «Сначала ты должен выполнить всего одну работу». Ховард согласился. Оказалось, что ему поручили... покрасить стену монастыря. Три года каждый день с утра до вечера без перерывов красил Ховард стену, двигаясь по часовой стрелке. А когда кончил — оказалось, что место, откуда он начал, пора было красить заново...

Но больше всего нас с Виктором удивлял механик Джей из Нью-Йорка. Застенчивый, деликатный, мягкий в манерах, он совершенно не следил за собой и поэтому всегда был пропитан насквозь маслом и сажей. Джей постоянно торчал у рычагов лебедки. Его обычный распорядок в эти огневые дни был такой: 36 часов работы и 6-7 часов сна. И так же, как и Виктор, он брался за все: мог выправить грубое железо и починить электронный прибор. Но больше всего удивляло всех нас то, что Джей получал удивительно маленький, по его квалификации, оклад. «Да, — говорил по этому поводу Джей, — я люблю путешествия, люблю полярные страны, потому готов работать здесь и за меньшие деньги».

Горячая вода наконец протаяла первую скважину через ледник. В нее норвежцы опустили гирлянду термометров и измерители скорости течений в толще воды под ледником. Предполагалось, что эта гирлянда будет передавать на поверхность информацию весь последующий год. Но вскоре выяснилось, что из-за какой-то поломки гирлянды при спуске, ее сигналы невозможно расшифровать. Следующая скважина, как и предполагалось по плану, была протаяна Джимом для спуска нашей штанги и зонтика с ультразвуковыми датчиками. Несмотря на то, что все было проверено и перепроверено, мы сильно волновались. А вдруг аппарат застрянет в скважине? Много чего могло не сработать. Но спуск прошел нормально, и ультразвуковые датчики, смотрящие в горизонтальных направлениях, четко показали момент выхода штанги под ледник. Дрожащими руками Виктор нажал кнопку сброса чехла зонтика — стальной трубы, надетой на сложенные вдоль штанги спицы. Прошло несколько секунд — и дружный всплеск на экране осциллографа сигналов от всех датчиков известил, что чехол сошел и, наверное, еще опускается сейчас, кувыркаясь, на дно моря. Светящиеся на экранах зигзаги устойчивых отражений — сигналов от дна ледника, дали первую информацию о дне ледника Росса. Поверхность его, по-видимому, шероховата и не имеет больших впадин и выступов.

Виктор чуть не плакал от радости. Осталось только следить за тем, как изменяется во времени расстояние от ледяной поверхности до неподвижных спиц зонтика. Теперь мы были готовы начать главную часть работ этого сезона — извлечение керна по всей толще ледника. А для этого надо было установить и смонтировать наш буровой аппарат.

В фанерном полу прозрачной палатки, которую все называли «футбольный зал» из-за того, что в ней раньше стоял большой стол для настольного футбола, мы вырезали отверстие и над ним установили мачту бура. Рядом привинтили к деревянной раме лебедку. Подъем бурового снаряда из скважины осуществлялся электрическим мотором, соединенным с барабаном системой мотоциклетных шестерен и цепей. Сооружение получилось легким и прочным.

Особенно мы гордились «буровым снарядом» — трехметровой трубой из нержавеющей стали, которая, собственно, и пронзала лед. В нижней ее части помещалась электронагревательная спираль, она протаивала кольцевое отверстие во льду так, что в середине оказывался нетронутым столбик льда диаметром восемь сантиметров. При этом труба погружалась в лед под действием собственного веса, а центральный столб — керн — входил внутрь трубы. Когда труба оказывалась полной льда, мы включали лебедку и поднимали керн на поверхность. Опуская трубу бура в скважину, заполняли весь ее объем смесью спирта с водой. При бурении керн входил в трубу и выдавливал спиртовую смесь ко дну скважины.

Это, казалось бы, простое устройство, придуманное Валентином Моревым, спасало нас от главного бича бурения через лед — замерзания талой воды в скважине.

Юра и Виктор сноровисто установили в нашей палатке пустые бочки для приготовления спиртового раствора, сколотили деревянный лоток для будущего керна. 1 декабря 1978 года Виктор включил ток, и при сборе всего народа труба стала медленно утопать в снегу.

Первые метров тридцать мы «шли» через снег и фирн, керн был насквозь пропитан спиртом, но глубже пошел ледниковый лед, и у нас добавилась приятная забота — осматривать, описывать и упаковывать керн. Неожиданно диаметр скважины почему-то уменьшился — труба бура стала продвигаться с трудом. Пришлось увеличить концентрацию подаваемого на дно скважины раствора спирта, но нас ожидали новые неприятности. За ночь, когда бурение было приостановлено, в скважине образовались кристаллы льда, и спирто-водяная смесь в ней стала походить на манную кашу. Сначала очень жидкую, а потом все более густую. Наконец эта каша стала такой густой, что однажды утром нам потребовалось почти два часа, чтобы бур, включенный на полную мощность, опустился на глубину. Решили дальше не искушать судьбу и не останавливаться на ночь, бурить без перерывов до конца.

Руководителем дневной бригады стал Юрий Райковский, в помощь ему Джон Клаух выделил двух американцев — огромного бородатого Имантса Вирчнекса и черноглазую девушку Мегги Вольф. Мегги училась на биофаке, но прервала учебу и вот уже второй год путешествует. Перед Антарктидой она два месяца скиталась по Индонезии, а потом попала в Новую Зеландию, где и поступила на работу в антарктическую экспедицию «прислугой за все».

Конечно, певунья Мегги не могла сравниться в физической силе с мужчинами, но она внесла в наш «футбольный зал» тот уют, который умеют создавать только женщины.

Ночной, более трудной и ответственной сменой взялся руководить Виктор Загороднов. У него тоже был помощник — студент четвертого курса медицинского факультета из Монреаля, канадец Улдис Аудер. Его Джон нанял работать на «Джей-Найн» в качестве лаборанта, так как он при необходимости мог оказать первую медицинскую помощь и не требовал таких баснословных денег, как настоящий врач. Вторым же помощником был Билл Рейдан — молодой профессиональный менеджер, то есть начальник. Обработал в Проекте как организатор доставки грузов в «Джей-Найн» и должен был взять на себя заботу об эвакуации станции по окончании сезона. Не имея какого-либо технического или естественного образования, он во время основных работ подменял Джона. К нам его Джон приставил для того, чтобы Билл научился тонкостям работы «русским буром». Билл, по-видимому, был хороший начальник, но, к сожалению, несведущий, не имеющий вкуса к технике человек.

Несмотря на такое, казалось бы, большое число людей, занятых в бурении, к концу двенадцатичасовой вахты люди буквально валились с ног. Юра и Виктор колдовали над бочками со спиртом и водой, подбирая нужную концентрацию, стояли за рычагами, поднимали и спускали бур и делали еще многое другое, что должно было обеспечить бурение. Но, главное, я умолял всех не спускать глаз с электрических лампочек, которые бесцветно горели в залитой солнцем палатке. Эти лампочки, дублированные звуковым сигналом и стрелками ампер- и вольтметров, должны были погаснуть, если вдруг прекратится подача электроэнергии или перегорит бур. В этом случае надо было немедленно, любым способом поднять бур хотя бы на полметра вверх от дна скважины, чтобы он попал в спиртово-водный раствор и тем самым был спасен от вмерзания.

Пока оператор всматривался в лампочки, натянутый трос и неподвижные стрелки приборов, я с буровыми помощниками должен был разложить на стеллаже, измерить и описать керн, вырезать из него необходимые образцы для анализов. Остальное полагалось упаковать в пластик и уложить в двухметровые цилиндрические пеналы из толстого, оклеенного сверху серебристой фольгой картона. Потом мы укладывали эти пеналы в большие плоские фанерные ящики по пять штук, засыпая все пустоты снегом, заколачивали ящики и складывали их в автомобильный рефрижератор, который американцы, не доверяя антарктическому холоду, завезли в лагерь «Джей-Найн».

Нас просили ежедневно сообщать на Большую землю о ходе бурения. Мы прошли немногим более половины толщи ледника, когда выяснилось, что спирта хватит еще лишь на шестьдесят метров. И опять помчались телеграммы... Наши помощники, да и мы вроде бы приуныли, но вдруг из Национального научного фонда пришла телеграмма: «Игорь, бури не останавливаясь, мы все здесь на твоей стороне...»

И вот, когда спирта оставалось еще на несколько часов бурения, из Мак-Мердо — как всегда ночью — прилетел четырехмоторный самолет. На борту у него был срочный груз: две двухсотлитровые бочки чистейшего спирта. Так день и ночь, без остановок, мы бурили вплоть до 13 декабря. Керн все время шел почти одинаковый — однообразный, пористый, без каких-либо прослоек, явно ледникового происхождения.

13 декабря меня разбудили в 5 утра. Случилось короткое замыкание. Бур удалось вовремя поднять. «Сейчас уже вытаскиваем», — сообщил Имантс и ушел обратно в «футбольный зал». Вскакиваю, бегу к буру. «Короткое замыкание могло быть из-за того, что бур достиг горизонтов соленого льда», — думал я по пути к нашей палатке.

На стеллаже для кернов лежал еще мокрый, покрытый коркой льда «раненый» бур, с ним уже возился Витя, отсоединял провода, искал причину аварии. Рядом лежал нижний кусочек какого-то странного, жухлого, как бы губчатого керна, грязного от угля сгоревшей изоляции.

Попробовали на вкус кусочки керна — соленый! Море уже было рядом. Достали новый, запасной бур, тщательно заизолировали все сомнительные места, заполнили спиртом и опустили вниз. И снова сюрприз. Если час назад бур при спуске шлепался о поверхность жидкости в скважине на глубине 65 метров, то в этот раз он ударился о воду на глубине 42 метров. Это значит, что уровень жидкости внезапно поднялся, конечно же, в связи с тем, что в скважину начала поступать откуда-то сбоку морская вода, и поднимался до тех пор, пока не установилось гидростатическое равновесие с морем.

Следующий подъем снаряда принес на поверхность лед совершенно иного вида. Он был серый, солоноватый, пронизанный вертикальными полостями, заполненными рассолом морской воды. Стало ясно: этот лед был образован за счет намерзания морской воды снизу ледника. Такой же лед был извлечен и при следующих подъемах снаряда.

Весть о том, что мы достигли слоя намерзшего снизу льда, сразу облетела лагерь. Былооколо 11 утра. Виктор спал после ночной смены, а Юра осторожно потравливал трос, давая возможность буру двигаться вниз. Мы проходили четыреста шестнадцатый метр. По нашим подсчетам, оставалось еще несколько метров. Вдруг Юрий испуганно взглянул на меня:

— Кажется, бур перестал упираться в дно!..

— Юра, спокойнее, спокойнее. Подними бур на полметра, — сказал я. — Теперь опусти на метр. Еще на метр.

Нет, бур по-прежнему не упирался о дно.

— А может?.. — Юра не договорил. В это время мы все думали об одном и том же...

— Конечно, Юра, — крикнул я, — давай поднимать скорее. Ура! Мы проткнули ледник! — и побежал будить Виктора. За спиной взвизгнул мотор и застучала мотоциклетная цепь. Юра начал последний подъем. Со всех сторон к «футбольному залу» бежали люди.

Когда наконец снаряд пришел на поверхность, из трубы торчала цилиндрическая, нет, расходящаяся книзу венчиком друза вертикальных кристаллов. Нижние концы этих кристаллов были словно аккуратно подстрижены, образуя плоский торец. Конец керна вылезал из бура так беззащитно, что Виктор, одной рукой придерживая висящий снаряд, другую подставил под венчик, страшась, что он выпадет из трубы и, превратившись в кучку обломков, исчезнет, как видение. Но чувствовалось, что его пальцы не касаются ледяного торца. Виктор потом говорил: он боялся, что прикосновение руки оставит след на драгоценной друзе кристаллов. Кристаллы эти, без сомнения, представляли собой таинственную, никем никогда не виданную, нижнюю поверхность шельфового ледника Росса или крышу подледникового моря Росса.

С предосторожностями извлекли из трубы бура керн. Оказалось, что дно ледника Росса имеет четко выраженную пупырчатую, как бы вафлеобразную поверхность. Каждый из пупырышков был около полусантиметра длиной и представлял собой конец вертикального кристалла; они располагались не хаотически, а удивительно точными параллельными рядами.

Виктор с Юрием осторожно упаковали драгоценный кусок льда в пенал, а мы с Джоном пошли писать длинную телеграмму в Москву и Вашингтон...

Еще месяц продолжались работы по Проекту. Потом Виктор и Юрий улетели в Москву, а я — в США, куда был отправлен и керн. Почти полгода работали мы с американскими коллегами над полученными результатами, исследовали привезенный керн.

Да, ответ на один из главных вопросов Проекта получен: у нижней поверхности шельфового ледника Росса в его центральной части идет намерзание льда.

Этот вывод оказался важным не только для общей теории; полученные данные позволят по-новому подойти к построению модели реакции шельфового ледника Росса на изменение климата, в частности ожидаемое потепление, связанное с антропогенным увеличением содержания углекислого газа в атмосфере. Учитывая новые данные, можно полагать, что будущее потепление не только не разрушит шельфовый ледник Росса и другие подобные ледники меньшего масштаба, как думают в последнее время многие ученые, а, наоборот, сделает их более устойчивыми.

Это дает основание пересмотреть вопрос относительно неизбежности повышения уровня Мирового океана на 4-5 метров в связи с потеплением климата, ожидаемым через 50-100 лет.

Игорь Зотиков, доктор географических наук Фото из архива автора

(обратно)

Раскинув колосья стоит человек

Сноп полевой — он же раскидистый. Стоит подпоясанный — натурально человек. Он мне первые мысли и дал, как кукол делать. Когда начинала, то думала, как же быть: ведь головы-то нет, ног-то нет, рук-то нет! Что же это за кукла? Я — к бабушке одной: как раньше делали? «Делать, — говорит, — делали, а как, не знаю». Вот и вспомнила я про снопы. У нас раньше яровой хлеб вязали поясками, а пояски эти плели из ржаной соломы. Это мне и помогло: пучок соломы скрутила, пополам его перегнула, ниткой суровой повыше перетянула, и вышла голова. По нескольку соломин в сторону от туловища развела — руки. Такой вот первый образец и послала в Пензу, в Дом народного творчества. Это они меня просили соломенную куклу, как в старину, сделать...

Так рассказывала мне Екатерина Константиновна Медянцева, единственная в России мастерица, сумевшая возродить древнее, уходящее корнями в далекое языческое прошлое ремесло. Да и не ремесло даже, а скорее обычай: ведь делали соломенных кукол не на продажу — для себя. Надевали на них кафтан и шапку, опоясывали кушаком, ноги обували в лапотки, а потом сжигали фигурки, веселясь на проводах масленицы, или пускали в воду, провожая весну. Замечательный знаток отечественной старины А. Сахаров писал, что жители многих русских сел устраивали на лугу особенный шалаш, убирали его цветами и венками, в середину ставили соломенное чучело... В шалаше перед ним ставили приносимое кушанье, вино и другие лакомства. Вокруг шалаша одни поселяне разыгрывали хороводы, молодые плясали, иные в кружках пели песни, другие вели борьбу... После всего начиналось пирование. В заключение всего раздевали чучело и бросали его со смехом в озеро». Обряд, словно стрела, пущенная тугой тетивой из прошлого тысячелетия, еще памятен многим нашим бабушкам. Впрочем, древний магический смысл, который несла в себе соломенная кукла, не мешал ей быть в то же время любимой игрушкой деревенской ребятни.

Заново родившись сегодня в селе Михайловка под Пензой, соломенная кукла не знает, конечно, ритуального предназначения, не стала она вновь и детской забавой. Зато заворожила всех, кому дорого исконно русское искусство, вернув нам еще один потерянный самобытный пласт народного рукомесла. Ныне работы Медянцевои украшают многие выставки и крупнейшие музеи страны.

От железнодорожной станции до Михайловки шестнадцать километров, вымеренных в зимнюю пору гусеничными тракторами да лыжами — единственными транспортными средствами, соединяющими жителей с внешним миром в сильные снегопады или пургу. Мне повезло: светило, отражаясь в голубых снежных застругах, редкое в декабре солнце, и глубокая колея-траншея оставляла надежду на колесный транспорт. В кабине мощного новенького самосвала я и доехал до дома Медянцевои.

Быстротечен зимний день: едва миновал полдень, а на деревню уже наползают сумерки. С крыльца я обернулся на заходящее солнце и, успокаивая себя, отметил, что садится оно не в дымке, а в чистом, прозрачном морозном воздухе, обещая назавтра такой же ясный день, а значит, и хорошую обратную дорогу.

Завидя гостя, Екатерина Константиновна кинулась ставить самовар.

— Ведь наказывала всем, приезжайте летом: благодать тут, зелень, красота, по дороге машины ходят. А вы зимой, да еще в осеннем пальто. Ну как заметет? Неделю из дома нос не высунешь. В буран идти тут верная смерть. Я почему говорю, мне не жалко, живите на здоровье, но ведь у вас, городских, всегда спешные дела. Ну да ладно, приехали — и хорошо, и ладно, главное, что в избе тепло. Грейтесь, сейчас чай пить будем с медом.

Именно такой и представлял я Медянцеву — живую, маленькую, никогда не унывающую заводилу и запевалу Михайловского народного хора, автора многих песен и частушек, замечательную русскую мастерицу. Серьезное, в улыбке лицо ее хранит ту красоту, над которой не властны ни невзгоды, ни болезни, ни семьдесят с лишним лет трудно прожитой жизни.

...В красном углу вместо божницы зеркало («Я с юности в бога не верила»), под ним телевизор. В книжном шкафу ряды «Библиотеки всемирной литературы»; на столе керосиновая лампа — на случай, если ветер перехлестнет провода; квадратный обеденный стол, большая печь и кровать за занавеской. Гостя не ждали, но все идеально чисто, уютно, так, как может быть только в деревенской избе, в которую входишь, растирая щеки, с крепкого мороза.

Может ли быть что-нибудь приятнее для беседы, чем дымящийся на столе самовар? Глоток за глотком, слово за слово...

— Соломенные жгутики раньше на подоконники клали, чтобы они влагу с окон собирали, — рассказывает Екатерина Константиновна. — Еще, бывало, мать сделает такой жгутик, обрежет его и поставит на стол. Потом постучит рукой по доскам — пучок соломы начинает подпрыгивать, а мне и радостно. Когда побольше стала, сама соломы соберу, перевяжу ее и с таким снопиком по горнице танцую. Это нынче у ребенка два угла игрушек, и не знает он, что с ними делать. Дай ему машину — всю распотрошит. А если дашь скалку — сам начнет себе игрушку делать, одевать ее, баюкать. Вот и я тогда соломенную бабку в сарафан наряжала.

Надо нам, пока мы тут чаи распиваем, соломы для работы подготовить, пусть пока размокает. Я вам в Москву куклу сделать хочу. — Екатерина Константиновна принесла из чулана большой сноп, поставила на пол у печки корыто, налила в него воды и положила в него солому — «она помокнуть должна, чтобы помягче стать, не ломаться».

— Заготовка соломы для меня самое трудное. Да и солома годится не всякая. Ячменная, например, — твердая, ломкая. Лучше всего ржаная: мягче она всякой другой и обработке поддается лучше. Но ржи теперь стали сеять не густо, и мне приходится делать куклы из пшеничной соломы. Запасаю я ее, когда зерно восковой спелости, до покоса дня за три, за четыре. Жну под корень, только ровную, не мятую (поэтому после комбайна она мне уже не годится), приношу домой и кладу на солнце просушиться. На солнце она золотого блеска набирается. А потом складываю в сарай до зимы, летом-то я кукол не делаю, времени нет: огород, пчелы, дров надо заготовить. Зато зимой — за окном метет, вьюжит, а тут сидишь себе в соломе пошавыриваешься...

Перед работой мочу ее в корыте. С моченой соломы обираю листочки, задиринки до самого коленца, но так, чтобы не сломать стебелек. Занятие это долгое. Помню, в позапрошлом году приезжал ко мне племянник на машине, привез с поля снопов двадцать. То лето солнечное выдалось, солома хорошо прокалилась, на многие годы ее золотого сияния хватит. Я эту солому берегу.

Другая беда для меня — когда химией поле кормлено. Полеглые хлеба плохо косить, зерно на них пропадает, вот и придумывают особые удобрения, чтобы тверже стебель становился. Так после этих удобрений солома как деревянная — не согнешь, еле иглой протыкаю. На ней не то что колос — заяц удержится.

Когда начинаю куклу делать, — продолжает Екатерина Константиновна, — беру очищенной соломы щепоть, соломин шестьдесят-семьдесят, на глаз: я их никогда не считаю, выравниваю и смотрю, чтобы, где перегиб будет, коленца не оказалось, а потом скручиваю в жгут... Да что я все рассказываю, сами увидите. Пока солома чуток намокнет, мы передачу посмотрим...

Екатерина Константиновна включила телевизор. Шла передача из Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.

В затемненной избе мокла в корыте, ожидая своего часа, солома, а Екатерина Константиновна Медянцева, народная художница, работы которой хранятся в Русском музее, не отрываясь следила за экраном, где быстро сменяли друг друга знаменитые полотна. Екатерина Константиновна приезжала в Москву с хором односельчан на фольклорный праздник, но в Пушкинском музее побывать ей не пришлось. Она одобрительно кивала головой, глядя на танцовщиц Дега и «Девочку на шаре» Пикассо, а вот керамика Фернана Леже ее не тронула. Вероятно, чересчур условен, а потому и не совсем понятен был язык его миниатюр.

— Я понимаю: не всегда то искусство настоящее, в котором все с жизни скопировано. Я тоже одно время кукол своих красила, лица им тряпичные делала. Потом как-то прочитала в одном журнале статью про свои куклы, а там сказано, что натуралистично это. Очень я огорчилась и поняла, что солома — материал, которому украшений не нужно, тут все дело в размере, в пропорции. Материал сам себя выявить должен, сам себя выразить. Искусство тогда хорошо, когда перебору нет... Ну, пора за работу...

Екатерина Константиновна усаживается поудобнее к печи, кладет под руки инструмент: «козу» — дощечку, на которой укреплены «рога» из толстой проволоки («На такой дощечке резали раньше солому для скотины»), большие ножницы, нож, иглу и моток суровой нити. Затем достает из корыта горсть соломин, подравнивает их и почти неуловимым движением скручивает в жгут, который складывает пополам. Сильным движением — так что хрустит солома — перетягивает нитью чуть ниже места сгиба — и готова голова. Заготовка кладется на «козу», и лишняя солома перепиливается ножом. Угадывается рост куклы — сантиметров тридцать.

— Сейчас многое по глазомеру делаю, — говорит мастерица, — а скольких трудов это стоило! Руки у меня долго настоящими не получались: то жиденькие слишком, то пыром торчат. — Медянцева берет пучочек поменьше и потоньше, перевязывает у концов и вставляет пониже шеи будущей куклы. Затем прижимает руки к туловищу и обвязывает веревочкой — «это на время, пусть так привыкнут».

— Женскую фигурку я в сарафан старинного фасона наряжаю: на нем понизу ленты в несколько рядов нашивали, так я их плетеночками заменила. Сейчас мы эти плетеночки и будем делать, нужно для них искать соломки тохонькие-тохонькие. Я их в три или четыре пряди плету. Мать мне заплетала косу из восьми прядей — волосы у меня длинные были, хорошие. Дак ведь она сзади меня стояла, рук я ее не видела, вот и не умею теперь, как она.

Когда узенькая плетенка готова, Екатерина Константиновна сворачивает ее кольцом, сшивает концы и надевает сверху на куклу. Обруч спадает на сарафан и удерживается в самом низу.

— Теперь нужен ей кушачок. Какой лучше — красный или зеленый?.. Красный — хорошо! — Она перепоясывает куклу красной ниткой, завязывает ее бантиком-узелком. А под кушак вставляет еще одну плетенку, прямую, — спереди сарафан вертикальная лента украшала. Кукла готова. Медянцева ставит ее на стол, и она стоит ровно, осанисто, подбоченившись.

— А теперь будем делать мужичка. С этим гражданином возни больше будет. Ему еще шапку справить нужно, лапоточки сплести...

Мужичок был готов поздно вечером, и Екатерина Константиновна поставила его с девицей на шкаф — рядом с замечательной соломенной лошадкой, резво несущей сани с возницей.

— Когда делала — столько печек ими истопила: и кривоногие и кособокие выходили, а теперь вон стоит, и шея и голова у нее — все честь честью. У меня еще одна мечта есть: помню, к пасхе раньше в красный угол голубочка соломенного вешали, так вот хочется мне эту птицу сделать.

...Ночь разбудила визгом ветра и скрежетом стропил: бесновалась метель, и сквозь стекла, залепленные снегом, ничего нельзя было рассмотреть. А когда забрезжил рассвет, я с трудом отворил наружную дверь: снега намело по пояс, и он все продолжал сыпать. Света не было, и мы зажгли керосиновую лампу.

— Ну вот и накликала, вот и наворожила, теперь никуда вам хода нет. И не думайте! В такую погоду и трактор не пройдет, да и кто поедет в воскресенье! Так что оставайтесь, сейчас из подпола свинины достану, щи буду варить.

До этого момента я продолжал верить в обещание парторга здешнего совхоза доставить меня на станцию, но теперь стало закрадываться сомнение.

Были готовы наваристые щи и день уже вступал в свои права, когда в завывании ветра послышался посторонний звук. Механический перестук приближался, моментами захлебываясь и вновь набирая силу. Я набросил пальто и вышел на крыльцо. Прямо напротив на снежном поле волчком крутился бульдозер, пробивая дорогу к дому мастерицы...

— Кукол-то, кукол не забудьте, — разволновалась Екатерина Константиновна.

Она достала со шкафа соломенных кукол и, заворачивая молодца в газету, приговаривала: «Ступай в Москву, вот тебя куда отправляют». Я спрятал их от непогоды в сумку и, простившись с Медянцевой, шагнул в сугроб.

Александр Миловский

(обратно)

Безобидная макси и смертоносная мини

Почти двадцать лет Марта Латам занималась ловлей животных в девственных лесах Латинской Америки. И хотя среди ее трофеев не числились ни ягуары, ни пумы, ни анаконды, а лишь безобидные обезьяны, грызуны и пресмыкающиеся, авторитет миссис Латам среди коллег, таких же, как и она, профессиональных ловцов зверей, был весьма высок. Неутомимая исследовательница считалась непревзойденным знатоком животного мира Колумбии, которую исходила от болотистой тихоокеанской низменности Чоко, где льют проливные дожди и количество осадков достигает в год 10 метров, до высокогорных безлесных парамос с их свирепыми снежными бурями.

Тем не менее, когда Марта Латам объявила о своем намерении заняться поисками легендарной «ломбрис» — «земляной змеи», которая якобы обитает в парамос Западной Кордильеры и никогда не выходит на поверхность, это было воспринято как чудачество. Ранее, основываясь на легендах индейцев чоло, она уже пыталась — увы, безуспешно — найти «сапо де лома» — гигантскую «горную жабу». Самым же досадным и непонятным, по признаниям самой Марты Латам, было то, что чоло абсолютно точно указывали, где встречается это земноводное-эндемик: в верховьях реки Тадосито, и подробно описывали его образ жизни. Величиной «сапо де лома», утверждали индейцы, с большое сомбреро и очень-очень сильная. Она прыгает так высоко, что ловит птиц на лету и питается в основном ими. Поэтому-то «горная жаба» охотится только днем, когда есть добыча, а ночью спит. И все-таки, несмотря на, казалось бы, бесспорные свидетельства существования «сапо де лома», Марте Латам не удалось обнаружить ее, хотя она и потратила на поиски несколько лет.

Что же касается ломбрис, то дело представлялось вообще безнадежным. Единственным источником сведений о «земляной змее» были туманные рассказы о том, что когда-то, в доколумбову эпоху, индейцы украшали ее изображениями свои гончарные изделия. Поэтому Марта Латам решила начать поиски таинственного пресмыкающегося с... Национального банка в Боготе, а точнее, с созданного им Музея золота. Среди 13 тысяч его экспонатов, помимо всевозможных изделий из драгоценного металла, было немало предметов старины и уникальных археологических находок. Может быть, на них-то и отыщутся какие-нибудь следы таинственной ломбрис?

Однако куратор музея доктор Баррига сразу же разочаровал зоолога: ничего похожего на «земляную змею» ни на одном из экспонатов ему не встречалось. Но зато он припомнил, что легенды о ней ему приходилось слышать в районе города Попаян, причем ломбрис выглядела в них отнюдь не мифическим, а вполне реальным существом. И хотя это еще ничего не доказывало — о «горной жабе» рассказывали с куда большими подробностями! — Марта Латам решила предпринять экспедицию в южную часть Западной Кордильеры. Неделю за неделей пробиралась она по крутым горным дорогам и тропинкам от одной индейской деревни к другой. И каждый ее первый вопрос: «Ай ломбрисес эн эсос лугарес?» — «Есть ли в ваших местах земляные змеи, выползающие из нор после дождя?» — встречал лишь недоумевающие взгляды.

Первый проблеск надежды появился, когда Марта Латам добралась до деревни Доначуи, кучки обмазанных глиной хижин у самой границы парамос, недалеко от спрятавшейся в облаках вершины вулкана Пурасе. После обмена обязательными приветствиями староста деревни Аполинар Торрес потребовал от путешественницы уплатить сто песо за разрешение подняться к «священным снегам спящего великана». Иначе он разгневается, и тогда жди беды.

— Но я вовсе не собираюсь взбираться на Пурасе, — возразила Латам. — Я ищу «земляных змей».

— Ломбрисес? — Торрес был явно обескуражен.

Но, видимо, в нем скрывался прирожденный бизнесмен, ибо он тут же нашел способ заставить раскошелиться невесть откуда взявшуюся сумасбродку-гринго.

— В таком случае вы должны заплатить сто пятьдесят песо. Гора-великан покровительствует ломбрисес и ни за что не позволит беспокоить их по пустякам. Конечно, если сеньора специально приехала из своей далекой страны, чтобы лицезреть «священных» и отвратить подстерегающие ее напасти, их божественный покровитель не откажет в этом.

Староста явно импровизировал, приписывая вулкану Пурасе столь меркантильное поведение. Однако Марта Латам была готова выложить и тысячу песо, лишь бы напасть на след загадочного существа. К счастью, предприимчивого Торреса вполне устроили и сто пятьдесят песо, кстати, лишний раз убедившие его в том, что все гринго тронутые, а карманы у них набиты деньгами, он тут же рассказал, как добраться до финки некоего Лузельвы, который наверняка даст ей возможность посмотреть на ломбрисес.

Финка Лузельвы, до которой Марте Латам с проводником из Доначуи пришлось карабкаться по каменистым кручам почти весь следующий день, оказалась небольшой фермой на холмистом плато между двумя быстрыми горными речками. Кроме самого Лузельвы и его многочисленного семейства, там жили еще несколько индейцев-батраков с женами и детьми. Издалека увидев поднимавшихся по склону путников, все население финки собралось у края плато и в немом изумлении рассматривало необычную гостью.

Едва переведя дыхание, Марта Латам с замиранием сердца задала свой традиционный вопрос:

— Ай ломбрисес эн эсос лугарес?

— Си, сеньора,- не задумываясь, обыденным тоном, хотя и с легкой ноткой удивления, ответил стоявший впереди всех хозяин финки Лузельва.

Его короткое «Да» прозвучало для миссис Латам божественной музыкой. Несмотря на то, что она едва не падала с ног от усталости, Марта Латам попросила немедленно отвести ее к тому месту, где обитают ломбрисес.

— Зачем, сеньора? — не понял ее нетерпения Лузельва. — У них же нет ног. Никуда не убегут. Пойдем завтра. Сейчас нужно отдыхать.

«До утра я почти не сомкнула глаз. Едва рассвело, как разбудила гостеприимного хозяина и предложила ему сто песо, если он сейчас же, еще до завтрака, отведет меня посмотреть на «земляную змею», — рассказывала Марта Латам. — Думаю, что не столько обещание вознаграждения, сколько желание доставить приятное гостье, заставило сеньора Лузельву отправиться со мной по холодной росистой траве к глинистому берегу реки. Сопровождала нас вся ребятня, жившая в финке. Растянувшись цепочкой, мы медленно двигались по скользкому склону, внимательно глядя под ноги. Наконец одна из девочек заметила небольшое темное отверстие в почве.

Теперь в дело вступил сам Лузельва, принявшийся быстро раскапывать землю мачете. И вот — я даже не поверила своим глазам! — в образовавшейся канавке показалось что-то похожее на конец толстого шланга. Один из мальчишек немедленно крепко ухватился за него, а Лузельва продолжал осторожно копать дальше. Пять... десять... тридцать сантиметров, а извивающийся «шланг» все не кончался. И лишь когда Лузельва продвинулся почти на метр, он отбросил мачете, обеими руками обхватил тело пресмыкающегося и сильным рывком выдернул его из земли.

Признаться, вид этого пятифутового темно-сине-зеленого блестящего существа, конвульсивно извивающегося в воздухе, невольно заставил меня отступить назад. Конечно, я знала, что змей, ведущих подземный образ жизни, не может существовать в природе: для представителей отряда пресмыкающихся там просто нет необходимой пищи. И поэтому ломбрисес должны относиться к червеобразным, а следовательно, не представляют опасности для человека. Но то, что я увидела, превзошло самые смелые мои предположения. Да, это был червь, но какой! Толщиной в целых два дюйма, причем поразительно большие сегменты его тела непрерывно сжимались и растягивались наподобие мехов аккордеона. Вид у ломбрис, видимо, был отвратительный, но мне он показался прекрасным. Ведь само существование их подвергалось сомнению!»

В ходе этой и последующих экспедиций Марта Латам установила, что гигантский земляной червь обитает лишь в одном ограниченном районе колумбийских парамос в глинистых склонах на высоте от 13 до 14 тысяч футов. Тело у него очень сильное и так крепко цепляется за почву, что, если просто тянуть за один конец, оно рвется. Поэтому, чтобы добыть ломбрис, нужно обязательно раскопать нору. К сожалению, Марте Латам не удалось доставить ни одного из этих эндемиков в США живым: после поимки они быстро погибали, и через несколько часов их толстое пятифутовое тело превращалось в сгусток зловонной слизи. Однако, помещенные в банки с формалином, ломбрисес стали сенсационным объектом научных исследований для зоологов, а самой миссис Латам снискали среди коллег заслуженную славу.

Впрочем, экспедиция за «земляной змеей» имела для нее еще одно неожиданное последствие. По возвращении на свою базу в Кондото, крошечный городишко, затерявшийся в болотистых джунглях тихоокеанской низменности Чоко, Марта Латам приобрела у индейцев 50 лягушек кокоа и отправила их в Национальный институт здравоохранения США. В отличие от легендарной ломбрис эти крошечные земноводные размером в полтора дюйма и весом всего в один грамм были известны зоологам еще с середины прошлого столетия и числились в научной классификации под названием Phyllobates latinasus. Индейцы чоло утверждали, что кокоа очень ядовиты, и даже простое прикосновение к ним влечет за собой неминуемую смерть.

Через несколько дней в Кондото на ее имя пришла срочная телеграмма от доктора Уиткопа из Национального института здравоохранения. Из нее явствовало, что посланные Мартой Латам лягушки были первыми экземплярами кокоа, попавшими в руки ученых за пределами Колумбии. Правда, при доставке уцелело лишь семь особей, из которых шесть умерло на следующий день в институте. Последняя из полусотни, писал доктор Уиткоп, хотя и находилась в плачевном состоянии, успела потрясти научный мир. По предварительным данным, выделяемый ее кожей яд в десять раз сильнее яда японской собаки-рыбы Spheroides, до последнего времени считавшегося самым смертоносным веществом на свете. По своему действию он сходен с кураре, вызывает паралич дыхательных мышц, а затем неизбежную смерть. Для дальнейших исследований институту требовалось как можно больше яда кокоа, названного батрахотоксином — «лягушачьим ядом». Добыть его и поручалось миссис Латам.

На первый взгляд задача казалась не такой уж трудной, ибо, по словам индейцев, в болотах, окружающих верховья реки Сан-Хуан и ее притоков, мини-лягушки водились в изобилии. Но яд выделяла кожа лишь живых кокоа, а перевозку в США они вынести не могли. Значит, предстояло найти способ получать его непосредственно на месте и затем отправлять в институт. Как это сделать — неизвестно. Ученые, исследовавшие батрахотоксин, смогли лишь установить, что он легко растворяется в спирте, не теряя своих свойств.

Для начала Марта Латам решила расспросить индейцев чоло, как они изготавливают свои отравленные стрелы. Оказалось, что все делается очень просто. «Ядовитый пот», по их словам, выступает у лягушки, когда она сердится, испугана или если ей сделать больно. Поэтому индейцы насаживают кокоа на палку, подносят к огню и трут кончики стрел о ее спину. Яда одной лягушки хватает на пятьдесят стрел, причем они остаются смертоносными целых пятнадцать лет. После этих объяснений вывод напрашивался сам собой: снять кусочки кожи со спины кокоа и тут же опустить их в спирт, чтобы растворить в нем образовавшийся в это время батрахотоксин.

Теперь предстояло позаботиться о добыче. Куимико, постоянный проводник Марты Латам в ее походах по болотистым дебрям Чоко, предложил перебраться в деревню Плайя-де-Оро в верховьях реки Сан-Хуан, где, по его словам, «маленьких чертей была тьма-тьмущая».

«За годы знакомства с Куимико я привыкла доверять опыту и суждениям моего неизменного спутника, — пишет Марта Латам, — и поэтому согласилась с его предложением. Когда мы добрались до деревни — что само по себе было целым приключением, ибо плыли на не внушающем доверия плоту по бурной реке, где то и дело встречались мели и перекаты, да еще под сильнейшим ливнем, — на берегу нас встречало все ее население от мала до велика. Каким-то непостижимым образом до индейцев уже дошла весть, что я приехала за кокоа, и теперь они все жаждали предложить свои услуги. С помощью Куимико я быстро договорилась о таксе за каждую пойманную лягушку.

Несмотря на уговоры Куимико, советовавшего как следует отдохнуть после утомительного плавания на плоту, я все же отправилась с индейцами в лес. Мне было интересно посмотреть, как они ловят этих смертоносных крошек, которые самим своим видом — две ярко-золотистых полосы на черной спине — словно предупреждали: держитесь от нас подальше.

Я шла вслед за Куимико по узенькой тропинке, петлявшей между кустов и деревьев по поросшей травой болотистой почве. Когда заросли немного поредели, мой проводник остановился, присел на корточки и принялся тоненько посвистывать, слегка ударяя пальцем по щеке: «Щьи... щьи... щьи... щьи...» Потом замолк, прислушался и опять засвистел. После четвертой «трели» откуда-то — мое цивилизованное ухо даже приблизительно не смогло определить направление — послышалось ответное «щьи... щьи... щьи...». Но Куимико сумел это сделать, ибо в то же мгновение прыгнул в сторону, словно настоящая гигантская лягушка, и, подняв фонтан грязи, приземлился на четвереньки посреди редкой травы в добрых двух ярдах от тропинки. Одним молниеносным движением он сорвал лист с ближайшего куста, свернул его кулечком, что-то зачерпнул им в грязи и уже завязывал верхний конец стебельком травы. Начало было положено. Не прошло и получаса, как у меня в сумке набралось уже три десятка таких же кулечков с кокоа. В этой необычной охоте больше всего меня поразило то, как безошибочно определяют индейцы не только направление, откуда раздается посвистывание лягушек, но и расстояние до них. Если добыча находится слишком далеко, чтобы сразу схватить ее, ловец осторожно приближается к кокоа и только после этого совершает внезапный прыжок».

Вскоре Марта Латам убедилась, что Куимико не преувеличивал, когда говорил о «лягушачьем царстве» возле Плайя-де-Оро: их несли десятками с утра до вечера, и миссис Латам приходилось целыми днями сидеть со скальпелем и пинцетом, готовя спиртовой раствор яда. Однообразная, утомительная работа постепенно притупляла осторожность. И вот однажды к вечеру, «сама не знаю, каким образом, я чуть-чуть оцарапала скальпелем палец, — рассказывает Марта Латам. — Машинально я сунула палец в рот, чтобы высосать ранку, и тут же ощутила во рту металлический вкус. Горло перехватила спазма, со лба по лицу заструился холодный пот. «Противоядия нет. Все кончено», — подумала я. Судорожно хватая ртом воздух, легла на стоявший рядом топчан. «Ты можешь дышать, ты можешь дышать», — непрерывно повторяю про себя. Как только горло сдавливала очередная спазма, я из последних сил заставляла себя сделать глоток томатного сока — единственной жидкости, оказавшейся под рукой. Словно в тумане видела в дверях хижины столпившихся индейцев в промокших под ливнем пончо, которые принесли свою дневную добычу. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем утихли спазмы и сознание вернулось ко мне. Каким-то чудом, а скорее всего потому, что успела высосать ранку, пока яд не проник в кровь, я осталась жива».

За время экспедиции Марта Латам обработала 2400 лягушек кокоа. Из спиртового раствора их яда в лаборатории Национального института здравоохранения было получено 30 миллиграммов кристаллического батрахотоксина, которых достаточно, чтобы убить 3 миллиона мышей. Но ученым он нужен, конечно же, совершенно для иных целей. «Пока еще слишком рано делать окончательные выводы, нужны дополнительные скрупулезные исследования. Но есть надежда, — заявил руководитель работ с батрахотоксином доктор Уиткоп, — что в микроскопических дозах яд кокоа послужит основой для разработки новых лекарств, регулирующих сердечную деятельность». Его оптимизм разделяет и Марта Латам, считающая, что смертоносная мини реабилитирует себя.

По материалам иностранной печати подготовила Л. ЛЕВИНА

(обратно)

Оглавление

  • Тревожные радости побед
  • Пепел амазонского леса
  • Частная жизнь мутанта ЕМ-1
  • «Альешка» — Большая земля
  • Вершины высоких Татр
  • Усто Салим с сыновьями
  • «Он был манчего и храбрый кабальеро»
  • Чистая вода Байкала...
  • Старый-престарый способ. Айзек Азимов
  • Сломанные стрелы
  • У Ягорбы реки
  • «Бурха дзанко»
  • Счастливые сезоны на леднике Росса
  • Раскинув колосья стоит человек
  • Безобидная макси и смертоносная мини