КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 405309 томов
Объем библиотеки - 535 Гб.
Всего авторов - 146446
Пользователей - 92081
Загрузка...

Впечатления

lionby про Корчевский: Спецназ всегда Спецназ (Боевая фантастика)

Такое ощущение что читаешь о приключениях терминатора.
Всё получается, препятствий нет, всё может и всё умеет.
Какое-то героическое фентези.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
greysed про Эрленеков: Скала (Фэнтези)

можно почитать ,попаданец ,рояли ,гаремы,альтернатива ,магия, морские путешествия , тд и тп.читается легко.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
RATIBOR про Кинг: Противостояние (Ужасы)

Шедевр настоящего мастера! Прочитав эту книгу о постапокалипсисе - все остальные можно не читать! Лучше Кинга никто не напишет...

Рейтинг: +4 ( 4 за, 0 против).
greysed про Бочков: Казнить! (Боевая фантастика)

почитал отзывы ,прям интересно стало что за жуть ,да норм читать можно таких книг десятки,

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
Архимед про Findroid: Неудачник в школе магии или Академия тысячи наслаждений (Фэнтези)

Спасибо за произведение. Давно не встречал подобное. Читается на одном дыхании. Отличный сюжет и постельные сцены.
Лёхкого пера и вдохновения.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Stribog73 про Зуев-Ордынец: Злая земля (Исторические приключения)

Небольшие исправления и доработанная обложка. Огромное спасибо моему украинскому другу Аркадию!

А книжка очень хорошая. Мне понравилась.
Рекомендую всем кто любит жанры Историческая проза и Исторические приключения.
И вообще Зуев-Ордынцев очень здорово писал. Жаль, что прожил не долго.

P.S. Возможно, уже в конце этого месяца я вас еще порадую - сделаю фб2 очень хорошей и раритетной книжки Строковского - в жанре исторической прозы. Сам еще не читал, но мой друг Миша из Днепропетровска, который мне прислал скан, говорит, что просто замечательная вещь!

Рейтинг: +5 ( 7 за, 2 против).
Stribog73 про Лем: Лунариум (Космическая фантастика)

Читал еще в далеком 1983 году, в бумаге. Отличнейшая книга! Просто превосходнейшая!
Рекомендую всем!

P.S. Посмотрел данный фб2 - немножко отформатировано кривовато, но я могу поправить, если хотите, и перезалить.
Не очень люблю (вернее даже - очень не люблю) править чужие файлы, но ради очень хорошей книжки - можно.

Рейтинг: +7 ( 8 за, 1 против).
загрузка...

Поэты пражского «Скита» (fb2)

- Поэты пражского «Скита» (и.с. Неизвестный xx век) 2.21 Мб, 321с. (скачать fb2) - Сергей Милич Рафальский - Олег Михайлович Малевич - Ирина Альфредовна Бем - Вячеслав Михайлович Лебедев - Эмилия Кирилловна Чегринцева

Настройки текста:



Поэты пражского «Скита». Антология

О. М. Малевич А. Л. БЕМ И ПРАЖСКИЙ «СКИТ ПОЭТОВ»

История русской литературной эмиграции, которая началась, можно считать, еще с князя Курбского, особый драматизм обретает в XX веке. Процесс возвращения на родину литературы русского зарубежья до сих пор не завершен. Русский читатель сейчас уже немало знает о двух столицах русской литературной эмиграции XX века — Берлине первой половины 20-х гг. и Париже. Настало время познакомиться и с «периферией» русской литературной эмиграции. И тут на первом месте, несомненно, стоит Прага. В 1928 г. Георгий Адамович писал: «Недавно кто-то сказал, что русская литература за рубежом существует лишь в Париже и Праге. В других городах нет литературы, есть только отдельные писатели. Слова справедливые»[1]. Литературную жизнь русской эмигрантской Праги во многом определяла деятельность молодежного литературного объединения «Скит поэтов» (с 1930 г. — просто «Скит»), бессменным руководителем которого был Альфред Людвигович Бем (23.04.1886, Киев — май 1945? Прага?)[2].

Круг интересов этого выдающегося литературоведа был чрезвычайно широк. Здесь и теория литературы, и история русской литературы от ее древнейшего периода до современности (в особенности творчество Достоевского, Пушкина, Гоголя), и русско-французские, русско-немецкие, русско-чешские культурные и литературные связи, и «русское слово» в самом широком смысле — от стилистики до грамматики и орфографии, и чешская литература, и славянская библиография, и проблемы народного образования, и политика. Политика и привела его в Прагу. Еще относительно недавно существовало представление, что до отъезда в эмиграцию Бем жил в мире литературы, рукописей и библиографий. Работы М. Бубениковой и А. Н. Горяинова[3], переписка Бема с А. С. Искозом (Долининым) и В. И. Срезневским[4], а также некоторые иные свидетельства убеждают, что такое представление не отражает полной картины действительности.

В 1922 г., начиная занятия в «Ските поэтов», Бем говорил: «Эпохи войн, революций и смуты втягивают человека в круг явлений массового характера, подчиняют его волю психологии массы и подставляют его сознанию чаще всего элементарные цели, достигаемые двигательно-волевым актом». Этой активности, которая «держит в цепях человеческую личность, понижая ее индивидуальную ценность», Бем противопоставлял творчество как высшую форму активности, дающую ответ «на внутренние запросы человеческого духа»[5]. Последовательная устремленность к высшей, творческой активности пронизывает всю многостороннюю деятельность этого замечательного человека.

Когда назревавшая в России революция предвещала освобождение личности, молодой филолог, завершавший свое образование в Петербургском университете, не только сочувствовал революционному движению (по собственному признанию Бема, его жизнь во многом определили «Исторические письма» П. Л. Лаврова), но и подвергся репрессиям. В январе 1911 г. он был арестован за участие в студенческих волнениях и выслан в Киев, где ему также не разрешили жить. В июне 1912 г. Бема вновь арестовывают, и ему вторично грозит высылка (причиной послужила дружба с социал-демократом Г. Л. Пятаковым, находившимся тогда под следствием).

Позднее по поводу рассказа А. М. Ремизова «Наперекор» Бем писал об общественных настроениях тех лет: «Соединяло нас всех, влекло друг к другу и предрекало общность, в той или иной степени, нашей судьбы то „наперекор“, то искание своего пути, которое, в конечном счете, связало нас с революцией. И те, кто вырос в иных условиях, кто склонен сейчас, после всего пережитого за годы не мечтательной, а подлинной революции бросить камнем осуждения в старшее поколение, просто не понимают, не чувствуют того, что к революции влекло»[6].

Февральская революция была для Бема не только «общей», но и «личной радостью»[7]. После Октябрьского переворота он еще успевает вместе с В. И. Срезневским съездить в мрачную, точно вымершую Москву для работы над рукописями Толстого, а в декабре 1917 г. приезжает в находившийся под властью Центральной рады Киев. 26 января 1918 г. Киев перешел в руки большевиков. 29 января Бем сообщал В. И. Срезневскому о жизни «под большевиками»: «…расстрелы офицеров, убийство митрополита, вакханалия обысков»[8]. Но и порядки, установившиеся после ухода большевиков из Киева, сочувствия у Бема явно не вызывали. В. И. Срезневскому он пишет об «украинизации <…> под защитой немецких штыков», об атмосфере «бешеной травли всего, связанного с русской культурой»[9]. Приведем отрывок из письма Бема А. С. Искозу от 8 мая 1918 г., лишь недавно обнаруженного дочерью последнего А. А. Долининой среди бумаг матери: «Политическое положение здесь страшно запутанное. Немцы устроили переворот, опираясь на них, крупные аграрии и промышленники проводят свою политику, и в результате появился гетман. Старая власть вела такую преступную политику, так раздражала всех своей шовинистической украинизацией, была настолько непопулярна, что ее падение было воспринято почти со злорадством. Но и гетманство опирается исключительно на немцев. Хотя сейчас ему неожиданно оказали поддержку немцы, но и эта подпорка не спасает положения. Дело явно идет к оккупации. Упорно говорят, что немцы собираются восстанавливать Россию, опираясь на Украину. Политические партии опять оказались совершенно беспомощными в самый решительный момент и сейчас вряд ли могут что-нибудь противопоставить новому строю. Все же события идут так головокружительно, что через неделю можно ждать нового сюрприза. <…> Сейчас у меня есть работа, в Министерстве по великорусским делам, но в связи с переворотом рискую снова оказаться в рядах безработных <…>»[10].

В этом письме Альфред Людвигович Бем, родившийся на Украине сын прусского подданного, предстает перед нами как человек с отчетливо выраженным русским самосознанием. Русский патриотизм Бема еще не раз ярко прозвучит в его высказываниях о мировом значении Пушкина, Толстого, Достоевского, Чехова, да и всей классической русской литературы. Известно, что в конце жизни он принял православие и стал называть себя Алексеем Федоровичем.

Летом 1918 г. Бем, вынужденный временно «дезертировать» с фронта науки (к этому времени он уже был автором нескольких литературоведческих работ, обративших на себя внимание коллег старшего поколения, в частности С. А. Венгерова[11]), возвращается в Петроград, где продолжает работать в Рукописном отделе Библиотеки Российской Академии наук под руководством А. А. Шахматова и В. И. Срезневского. Почти год он курсирует между Киевом, где остаются его жена и дочь, и Петроградом, а в июле 1919 г. в связи с предстоящими вторыми родами жены едет в Киев, к тому времени вновь ставший советским. Через месяц в Киев вступила Добровольческая армия А. И. Деникина. 16 августа 1920 г. жена Бема Антонина Иосифовна, урожденная Омельяненко, писала В. И. Срезневскому: «Я и сама не знаю, что с А[льфредом] Л[юдвиговичем], где он, жив ли. У меня есть лишь одни предположения. Знаю, что еще в ноябре, когда здесь были добровольцы, А[льфред] Л[юдвигович] по делам должен был уехать на юг. С тех пор я не имею о нем никаких сведений. Киев вскоре был занят советскими войсками, и мы, очевидно, оказались отрезанными»[12].

После пребывания на юге России и, возможно, в Грузии Бем из Одессы уезжает в эмиграцию. Весной 1920 г. он оказывается в Белграде, в ноябре переезжает в Варшаву, а в январе 1922 г. — в Прагу. (Жена с дочерьми приехали к нему только в 1923 г.).

Пережив крах романтических представлений о революции, Бем воспринимает новый строй как результат обывательского ее перерождения (именно так трактуется им эволюция взглядов А. А. Блока, В. В. Маяковского, Е. И. Замятина). Драматическая «предыстория» эмигранта Бема помогла ему без политических предубеждений относиться ко всей русской литературе 1920–1930-х гг., которую он решительно отказывался делить на «эмигрантскую» и «советскую».

В Варшаве Бем активно выступал как публицист в созданной Б. В. Савинковым газете «За Свободу!»[13], а в 1921 г. возглавил литературный кружок «Таверна поэтов».

Получив из пражского Карлова университета приглашение на должность лектора русского языка и литературы и переехав в Прагу, он продолжает свою кипучую и многостороннюю деятельность: является секретарем Русского педагогического бюро, создает при Русском народном университете семинарий Достоевского, организует Общество Достоевского, бессменно выполняя обязанности его секретаря, становится членом Союза русских писателей и журналистов в Чехословакии, Русского исторического и Русского философского обществ, Славянского института, Пражского лингвистического кружка, выступает в роли одного из инициаторов создания политической группы (клуба) «Крестьянская Россия», преобразовавшейся в декабре 1927 г. в партию (Трудовая крестьянская партия). Одновременно он заявляет о себе как вдумчивый и оригинальный литературный критик и много сил и времени уделяет воспитанию творческой молодежи.

Едва Бем приехал в Прагу, как недавние участники «Таверны поэтов», а теперь пражские студенты — будущий юрист Сергей Рафальский и будущий медик Николай Дзевановский обратились к нему с предложением возглавить новое литературное объединение молодых. Бем согласился. Так возник пражский «Скит поэтов».

Какой смысл вкладывался в само название «Скит поэтов»? Бем подчеркивал, что вначале «скитники» главным образом учились. Позднее он отмечал: «…связь с традицией вовсе не значит отказ от движения вперед. По этому пути, избранному многими, „Скит“ не пожелал идти. Он предпочел замкнуться, почти уйти в подполье, стать действительно „скитом“, в котором „вне жизни“ творилось свое маленькое, но подлинное дело»[14]. Таким образом, скитничество было уходом в литературную учебу, в чисто литературные проблемы вне идеологии, но вовсе не отказом от «движения вперед» и тем более не отрывом от жизни и современной литературы.

Естественно, что многолетним руководителем «Скита» Бем мог стать прежде всего благодаря личному обаянию, умственному и нравственному авторитету. Вадим Морковин вспоминает: «Положение Альфреда Людвиговича в „Ските“ было совершенно особое. <…> Это был тихий, мягкий человек, типичный русский интеллигент начала века, со всеми достоинствами и недостатками. Употребив современный термин, точнее всего было бы обозначить его скитским генеральным секретарем. Он делал заметки о каждом собрании, вел деловую переписку, заботился о скитских изданиях»[15]. Это свидетельство дополняет Николай Андреев: «Он был хороший литературный критик, и было интересно слышать его мнение, он всегда стремился сказать по существу и объективно, не считаясь ни с личностью, ни с тенденциями автора»[16]. И, наконец, свидетельство третьего скитовца — Вячеслава Лебедева: «Заключительное слово всегда брал сам А. Л. Бем, подводя итог всем высказываниям и ставя свой окончательный приговор над прочитанным. С его вдумчивой оценкой всегда все соглашались. В этом отношении „Скит“ был, вероятно, единственным жизненным примером идеальной идейной диктатуры, свободно осуществляемой без всяких принудительных средств»[17]. Каждое из этих свидетельств отражает лишь одну из сторон облика и роли А. Л. Бема в «Ските».

Наиболее достоверную картину того, что происходило на первых заседаниях «Скита поэтов», дают протоколы, которые поочередно вели его участники (А. Л. Бем стал вести краткие записи о присутствующих и повестке дня только с 20 октября 1924 г.). Однако для молодых литераторов и просто любителей литературы, входивших тогда в «Скит поэтов», само ведение протоколов было веселой литературной игрой. Этой литературной игрой была порождена и шуточная терминология: «отец-настоятель», «послушники» и т. д. С каким бы то ни было мистицизмом или религиозностью это не имело ничего общего.

В первый год существования объединения A. Л. Бем прочел в нем лекции «Творчество как вид активности», «Из речи Блока о Пушкине», «Слово и его значение», «Психологическая основа слова (почему мы говорим)», «Об изменении значения слова», «Предложение в поэтическом синтаксисе», «Звуковая оболочка слова как фактор поэтического языка», «Композиционные повторения», «Строфа». Впрочем, не все протоколы сохранились. В рукописи «Поэтика» (Чтения в «Ските поэтов». Прага, 1922) значатся еще такие темы: «Вопросы теории литературы в России», «Учение Потебни о слове», «Подновление лексики», «Рифма», «Внутренняя рифма», «Каноны», «Канонизированная форма стиха и строфы», «Лирика»[18]. Проблемы природы поэтического слова, содержания и формы в литературе были предметом оживленных дискуссий на первых заседаниях «Скита поэтов», причем участники прений далеко не всегда соглашались с руководителем (особенно часто с ним спорил С. М. Рафальский).

«С самого начала, — вспоминал Бем, — „Скит“ не был объединен единством литературных симпатий. Даже в зачатке того, что именуется поэтической школой, здесь не было. Объединяло иное — желание выявить свою поэтическую индивидуальность, не втискивая ее заранее в ту или иную школу. Были поэтические уклоны…»[19]. Так, из числа наиболее видных скитовцев А. А. Туринцев тяготел к акмеизму, С. М. Рафальский — к футуризму, В. М. Лебедев — к конструктивизму. Посредником между «акмеистами» и «футуристами» был Есенин. При этом Бем отмечал: «Любопытно, символизм никого уже не влек к себе, даже к Блоку чувствовался холодок»[20].

Первоначально А. Л. Бем видел свою миссию в «Ските» в том, чтобы сдерживать «чрезмерности» и поддерживать связь с традицией, с «почвой русской литературы», но скитовцы «упорно тянули» его к современности: «Скажу определенно — оглядываясь назад, не знаю, кто кому большим обязан: „скитники“ мне, как их руководителю, или я им. <…> я, вероятно, без общения со „скитниками“ не подошел бы так близко к литературе сегодняшнего дня. Итак, вовсе не отказ от прошлого; на прошлом учатся, а живут и дышат современным»[21].

Именно в «Ските» рождался и формировался Бем как литературный критик. В первых же своих «Письмах о литературе» он выступил с требованием литературного органа и критики с «направлением». И это направление, которое Л. Н. Гомолицкий и Ю. Терапиано называли «формизмом», а Г. Адамович и сам Бем «активизмом», зародилось в недрах «Скита». Вопрос о том, можно ли назвать это направление школой, методом, как считал Гомолицкий, дискутировался в самом «Ските». 31 октября 1932 г. здесь обсуждалась статья В. В. Морковина «Школа или профсоюз (Мысли о „Ските“)». В наброске предисловия к первому печатному сборнику «Скита» (Прага, 1933) говорилось: «Задачи <…>, поставленные себе редакцией, заключаются главным образом в утверждении <…> иного мира эмигрантской литературы (в частности поэзии), контрастирующего с общепринятым и общеустановленным в толстых журналах упадническим лицом эмигрантской музы <…>»[22]. В содружестве не было обязательной для всех программы, но она была у Бема и у тех, кто ее от него воспринял.

«Что объединяет „Скит“»? — спрашивал Бем и отвечал: «Общение на почве творческих исканий. Убеждение в необходимости работы над словом. Стремление быть „с веком наравне“. Чуткое прислушивание к явлениям литературы. Отношение к советской литературе. Свобода критики»[23].

В 1931 г. началась яростная и продолжавшаяся несколько лет полемика главы «Скита» с поэтическим мэтром русского эмигрантского Парижа Георгием Адамовичем. Помимо разного отношения к пушкинской и лермонтовской традиции, в ней проявилось и различное отношение к основным течениям русской поэзии первой половины XX века.

Владимир Вейдле в статье «Петербургская поэтика» писал: «Гумилев с помощью Ахматовой и Мандельштама <…> обосновал, в Петербурге, стихами, новую поэтику, которую я петербургской поэтому, но лишь отчасти поэтому и называю»[24]. И далее отмечал: «В зарубежной поэзии между двух войн петербургская поэтика господствовала почти безраздельно»[25]. С особенной отчетливостью это проявилось в поэзии эмигрантского Парижа, в так называемой «парижской ноте», где, по словам того же Вейдле, царила «не просто петербургская поэтика, а ее весьма узкое истолкование», данное Г. В. Адамовичем. Юрий Терапиано вспоминал, что акмеистическая стилистика стала «как бы чертой, отделяющей „прекрасное прошлое нашей культуры“ от „революционной свистопляски“ и всяческого „безобразия, процветающего там“», и что в «первые годы эмиграции оппозиция левым течениям в поэзии (как дореволюционным — футуризму, так и послереволюционным) являлась обязательной для зарубежных поэтических идеологов»[26].

Совсем иной была обстановка в Праге. Вадим Морковин писал: «…русские в Праге были наиболее радикальной частью эмиграции. Тут было много учащейся молодежи и сильны чешские республиканские и демократические идеи. Все эмигрантские „ереси“ — евразийство, социалистические издания, „возвращенчество с высоко поднятой головой“ — шли именно из Праги. <…> Пражане тяготели к поэзии московской — Цветаевой, Пастернаку, Есенину… В Париже, наоборот, преобладали традиции „блистательного Санкт-Петербурга“ — акмеизма и классицизма»[27]. Роман Якобсон пропагандировал в Чехии Хлебникова и Маяковского. Для Марка Слонима[28] не существовало двух литератур — эмигрантской и советской. Была одна русская литература. Основную свою заслугу он видел в том, что в отличие от большинства других печатных органов эмиграции, пражская «Воля России», в которой он руководил литературным отделом, предоставляла свои страницы молодым и систематически знакомила читателей с творческой жизнью современной России.

A. Л. Бем, который видел в Слониме своего союзника и выступил в его поддержку в своих первых «Письмах о литературе», по отношению к акмеизму и к эмигрантской литературе в целом занимал несколько иную позицию. Наследие Гумилева Бем использовал в борьбе с «узким истолкованием» «петербургской поэтики». Упадочному настроению «парижан» Бем противопоставлял волевое, мужественное начало поэзии Гумилева, апологии опрощения у Г. Адамовича и Г. Иванова — свойственную Гумилеву «вещность».

Отличие литературной ориентации «Скита» от литературных традиций эмигрантского Парижа Бем наиболее четко сформулировал в статье о творчестве Эмилии Чегринцевой: «Если Париж продолжал линию, оборванную революцией, непосредственно примыкая к школе символистов, почти не отразив в себе русского футуризма и его своеобразного преломления в поэзии Б. Пастернака и М. Цветаевой, то Прага прошла и через имажинизм, смягченный лирическим упором С. Есенина, и через В. Маяковского, и через Б. Пастернака»[29].

Бема не удовлетворяла парижская ориентация на «дневниковую поэзию», на понимание литературы как самовыражения. Этой установке он противопоставлял концепцию литературы как преображения жизни: «„Парижская лирика“. <…> Мотивы разочарования, усталости и смерти. „Я“, пораженное миром. В основе — реакция боли. Другой путь — мое видение мира. Мир, преображенный глазами поэта. Отсюда — расширение тематики. Все может войти в поле зрения поэта. „Космическое“ начало. <…> Поэзия как упорядочение хаоса. <…> „Простота“ субъективной лирики связана с обеднением мира. Вещь, как объект, теряет свою самоценность. Она выпадает из мира. Остается голое, уязвленное неправдой мира Я. <…> почему нельзя писать просто? <…> Бывает время, когда простота просто не дана. Ее нельзя искусственно предписать. Связано это с общей эволюцией поэзии. Сейчас поэзия вынуждена отвоевывать для себя целые новые области жизни. Вещи наступают на горло поэзии и грозят ее задушить. Нельзя огородить себя старым миром образов, потерявших сейчас уже всякую реальность, и думать, что таким образом спасается „чистая поэзия“. Надо с головой броситься в реальный мир сегодняшнего дня: с ундервудами, кино, аэропланами и т. д. Только переплавив его на горниле творчества, можно будет дать себе передышку. М<ожет> б<ыть>, тогда для будущих поэтов снова наступит передышка простоты»[30]. В пользовании готовыми штампами и формами он видел полное «непонимание поэзии» как развивающегося, меняющегося по своим приемам и словесному выражению искусства[31].

В одной из рукописей Бема есть такая мысль: «…революция общественно-политическая не совпадает с революцией литературных форм»[32]. Точно так же Бем понимал, что граница между старым и новым не совпадает с искусственным разграничением русской литературы на эмигрантскую и советскую: «Старое и новое и здесь и там. Бунин и Горький. Новое — Пастернак и Цветаева»[33]. Бем не разделял взглядов тех представителей старшего поколения эмигрантской литературы, которые «полагали, что ими русская литература чуть ли не кончается: в России чума и кроме заразы оттуда ничего ждать не приходится»[34]. С подобными взглядами Бем полемизировал в статье «Психология тыла», опубликованной в газете «Руль» 16 апреля 1931 г. под псевдонимом «А. Омельянов». Бем видел, что в России литература задыхается от «несвободы», но считал, что основной ствол русской литературы именно там, ибо там есть литературная среда и читатель. Преимуществом советской литературы он считал также ее тесную связь с жизнью, о чем писал в статье «О советской литературе», прочитанной в «Ските» 13 и 27 ноября 1933 г. В то же время он был не согласен с «Кассандрами эмиграции» — М. Осоргиным и М. Слонимом, утверждавшими, что подлинная русская литература существует лишь в России, а за границей только «осколки прежнего». Главные надежды он возлагал на молодое поколение. Одной из опасностей, грозивших прежде всего молодым писателям, был, по его мнению, отрыв от национальной традиции: «Мы от русской литературы не отрезаны. Критическое отношение не есть разрыв. Эмигрантская литература питается общими корнями: европейскими и русскими»[35]. Однако он отвергал «соблазн перейти на идейные пути западной литературы»[36].

15 января 1935 г. Бем прочел в «Ските» свою статью «О двух направлениях в современной поэзии»[37]. Существование этих двух направлений — условно говоря, «парижского» и «пражского» — он считал непреложным фактом. Но в набросках приветственного слова на вечере Антонина Ладинского в «Ските» (1.VI.1937) писал: «Легенда о „поэтической“ вражде Парижа и Праги. Только легенда. Кто виновен? Не поэты, а критики. Путаются в ногах у писателей»[38]. «Высокий образец» простоты и предельной честности он видел в Георгии Иванове, прежде всего в его «Розах»[39].

Не отрицал он и талантливости наиболее значительных молодых представителей «парижской ноты» — Бориса Поплавского, Анатолия Штейгера и Лидии Червинской. На смерть Поплавского он откликнулся, видимо, единственным опубликованным собственным стихотворением:

Твоя душа вместила песнопенья,
Но жизнь вместить она уж не могла;
И в явь войдя из сновиденья,
Смерть темная пришла — и наступила мгла.
Но ты, поэт, судьбу свою предвидя.
Лишь тело бренное подставил под удар;
И вот душа на томике Овидья
Лежит и дышит точно пар.
Когда ж на утро улицей Монмартра
Твой труп, спеша, на кладбище свезут,
Друзья-поэты мимо Триумфальной арки
На голубой подушке душу понесут.
И выйдя в поле, все еще робея
Пред чудом, что вот-вот придет,
Они услышат, глаз поднять не смея,
Твоей души таинственный полет.
24. Х.1935
А. Б.[40]

В последних статьях Бема против Георгия Адамовича и его сторонников уже чувствуется усталость, возникают повторы. А вот как реагировал на статьи Бема «Столица и провинция» и «Порочный круг»[41] упомянутый выше А. Штейгер: «Наложив табу на все вопросы, волнующие русское самосознание, и сведя литературу к формалистической игре, непрошеный идеолог литературной провинции и ее опекун (а может быть, и пристав? но кем тогда назначенный?), проф. Бем в своих „ступицах“ (статья Бема „Порочный круг“ вышла с обозначением места написания — Ступчицы под Табором. — О. М.) искусственно подогревает рознь между парижскими и провинциальными литераторами»[42]. Упрек в проповеди формализма был в высшей степени несправедлив, точно так же, как и упрек в защите провинциализма. Именно Бем требовал от поэзии содержательности, протестовал против табу на вопросы миропонимания, на общественные и национальные переживания, именно он обличал «столичный провинциализм».

Та жизненная концепция, из которой А. Л. Бем исходил во всей своей деятельности, и то литературное направление, которое он отстаивал в «Ските» и литературно-критических статьях, проповедуя поэзию «больших форм», зиждились на философии творческой активности, провозглашенной им еще на первом выступлении в «Ските». Именно против «активизма» были направлены «Комментарии» Адамовича. «…Активизм, — возражал ему Бем, — это вера в победу здоровых начал над больными, это убеждение в возможности сознательными усилиями воли остановить процесс гниения и распада»[43]. Полемику с «активизмом» продолжил в статье «Сопротивление смерти» Юрий Терапиано, утверждавший, что все внешнее «стало уделом толпы, низкой темой, лозунгами марширующих колонн международных активистов»[44]. И Бем отвечал ему: «Да, <…> мы живем в эпоху глубочайшего кризиса, в эпоху „конца старого и начала нового мира“. Но мы не только живем, но и участвуем так или иначе в борьбе, которая сопровождает этот кризис. Мне кажется, что отличительной чертой нашей эпохи является отнюдь не созерцательное отношение к происходящему, отнюдь не уход от мира в скорлупу индивидуализма. В каком бы лагере мы ни оказались (трудно сказать, кто строитель нового, а кто защитник старого), нас одинаково сопровождает чувство „активности“, созидания каких-то ценностей»[45]. Полемизируя с Л. Червинской, он выражал недоумение, как можно испытывать чувство скуки, «когда на глазах каждодневно сдвигаются целые пласты жизни, когда мир трещит в своих основах»[46]. Он призывал улавливать «подземные гулы нашей трагической эпохи»[47] и выдвигал девиз не злободневности, но современности.

Оценивая роль «Скита», Бем писал: «…что дал „Скит“ его участникам? Независимо от степени одаренности: помогал оформлению в слове их творческого напряжения. Будут ли итоги объективно ценные? Это может показать только время. Если в обстановке „Скита“ оказался или окажется действительно одаренный человек (а не может таких одаренных людей не быть среди нас), и эта обстановка будет благоприятна для его поэтического роста — то „Скит“ не только субъективно (в порядке хорошего времяпрепровождения), но и объективно себя оправдал»[48].

Хотя заседания «Скита» посещали и уже сложившиеся литераторы, костяк его составляла студенческая молодежь. Литературное наследие участников кружка, даже официально в него принятых, далеко неравноценно. Не все из них (например, С. Г. Долинский, А. Ф. Вурм) принимали участие в коллективных выступлениях и публикациях «Скита». Некоторые (С. Рафальский, А. Эйснер, Б. Семенов) достигли вершин своего творчества уже за пределами Чехии. И все же судьба таких незаурядных поэтов, как В. Лебедев, Э. Чегринцева, А. Головина, Т. Ратгауз, несмотря на то, что обе последние в 1935 г. покинули Прагу, неразрывно с ним связана.

«Общим грехом всей русской литературы» Бем считал ее оторванность от литературной жизни стран, давших приют нашим соотечественникам. Сам он стремился к преодолению этой оторванности, приглашая в «Скит» чешских поэтов (Йозефа Гору, Петра Кршичку) и поощряя переводы из чешской поэзии (ими наиболее систематически занимались В. Лебедев, А. Фотинский, М. Мыслинская)[49]. Чешская поэзия оказала явное воздействие на некоторых членов «Скита» (М. Скачков, В. Лебедев). Вячеслав Лебедев, в своей поэтической позиции 30-х годов весьма близкий чешскому цивилизму (С. К. Нейман, молодые братья Чапек), постоянно следил за ней и рассказывал о всех сколько-нибудь значительных ее новинках русскому читателю на страницах журнала «Центральная Европа».

В 1940–1941 гг. при Русском свободном университете действовал семинарий А. Л. Бема «Современная литература», среди участников которого было много скитовцев. В числе авторов, которым были посвящены доклады, — А. Блок, М. Булгаков, Б. Пастернак. Доклад Бема «Русский футуризм» сопровождался чтением стихов Маяковского и Цветаевой (читала их Ирина Бем). Последнее собрание семинария состоялось 30 мая 1941 г.[50] Позднее при Русской ученой академии в Праге существовал Семинар по изучению русского языка и литературы. 19 мая 1943 г. Бем прочел здесь доклад «Задачи современной эмигрантской литературы». С чтением своих произведений выступили члены «Скита» — Ирина Бем, Вячеслав Лебедев и Василий Федоров[51].

Вячеслав Лебедев свидетельствует: «Собираясь и выступая публично во время оккупации, „Скит“ никогда не сделал ни одного приветственного жеста в сторону немцев. Наоборот: два его члена заплатили жизнью за несоответствие с немецким миром»[52]. Он же первым дал общую оценку деятельности А. Л. Бема в «Ските»: «Эмиграция не берегла, да и не могла уберечь своих молодых талантов, разрозненно погибавших или просто замолкавших в тяжелых жизненных условиях. В этом аспекте работа А. Л. Бема с литературной молодежью и его стремление по мере сил поддержать и направить все ее неокрепшие еще дарования на правильный путь и приохотить к регулярной работе над словом и над самим собой является чрезвычайно ценной и, вероятно, исключительной в истории эмиграции. Его значение для литературной эмигрантской поросли ясно проявилось в распаде „Скита“ после его смерти и в прекращении всякой литературной деятельности в Праге после 45-го года»[53].

Существуют известные исторические границы, определяющие эстетическое восприятие и мыслительный охват той или иной личности. Лишь гении намного опережают свое время. Например, Т. Г. Масарик при всей своей эрудированности воспринял А. П. Чехова как декадента. А. Л. Бем, который сам был «гениальным читателем», сумел оценить положительное, созидательное начало и в так называемом русском декадансе, и в русском символизме, и в акмеизме, и в русском футуризме, и в русском имажинизме, и в русском неореализме, но остановился перед эстетическим восприятием и осмыслением Пруста, Джойса и сюрреализма в отличие, например, от выдающегося чешского критика Ф. К. Шальды.

В истории «Скита» отчетливо прослеживаются два периода. Первый, который «иностранный член» «Скита» Л. Н. Гомолицкий назвал «героическим», а я бы скорее охарактеризовал его как эпический, падает на 20-е гг. В этот период в творчестве скитовцев преобладает повествовательное, сюжетное, конструктивное начало. Недаром именно тогда были написаны самые масштабные произведения поэтов «Скита» — «Поэма временных лет» Вячеслава Лебедева и «Конница» Алексея Эйснера. В этот период духовный облик «Скита» преимущественно определяют поэты-мужчины, часть из которых прошла горнило гражданской войны. В 30-е годы «Скит» обретает преимущественно женское, лирическое лицо (Кроткова, Чегринцева, Головина, Ратгауз, Тукалевская, Мякотина, Михайловская, Толстая, Бем). Чужды эпике и новые члены «Скита» — мужчины (Мансветов, Набоков, Гессен). Вольно или невольно «Скит» сближался с лирической «парижской нотой», что отмечал в письмах Бему и рецензиях на сборники содружества Лев Гомолицкий. Конструктивное начало оставалось доминантой лишь у ветеранов «Скита» Лебедева и Чегринцевой.

Не остался «Скит» защищенным и от воздействия современных ему идеологических тенденций. Сначала это были западничество и евразийство. Марк Слоним не случайно опубликовал в одном номере журнала «Россия и Европа» «Поэму временных лет» Лебедева и «Конницу» Эйснера, предпослав им интереснейшую и до сих пор не утратившую своей актуальности статью.

В той или иной мере не устояли многие скитовцы (Скачков, Фотинский, Спинадель, Рафальский, Эйснер) и против «советского» соблазна. Как и всю творческую интеллигенцию 20-х и 30-х годов, скитовцев притягивали Париж и Москва, что повлекло за собой и череду отъездов. Однако в «Ските», как показывают воспоминания и корреспонденция его участников, возникла такая атмосфера нелицеприятной критики и дружеской взыскательности, какой многим из уехавших не хватало. Они остро переживали отрыв от привычной творческой среды, писали А. Л. Бему и оставшимся в Праге скитовцам, посылали свои стихи, заочно принимали участие в вечерах «Скита», при публикации указывали на свою принадлежность к этому литературному содружеству. На вечере памяти Бориса Поплавского Бем говорил: «Мы знали здесь, что Поплавский в последнее время мечтал о Праге, где — так он думал — еще слушают стихи»[54]. Но как раз наиболее жизненно активные члены «Скита», связанные с «первым, героическим» периодом русской эмигрантской поэзии (А. Туринцев, X. Кроткова, С. Рафальский, А. Эйснер), уехали во Францию. В статье «Русская литература в эмиграции», написанной для энциклопедического издания, Бем смог назвать только трех пражан — Вячеслава Лебедева, Аллу Головину, к тому времени жившую попеременно во Франции и Швейцарии, и Эмилию Чегринцеву[55].

«Скит» как единое организационное целое поддерживал связи и с Парижем, и с Берлином, где вышла книга А. Головиной «Лебединая карусель» и антология русской зарубежной поэзии «Якорь» со стихами ряда скитовцев, и с провинциальными эмигрантскими центрами (Варшавой — прежде всего в лице Льва Гомолицкого, Таллином, Випури, Белградом, Шанхаем). В числе гостей «Скита» и посетителей его вечеров были М. Цветаева, И. Северянин, Сирин (В. Набоков), Е. Калабина, М. Форштетер, Л. Кельберин, А. Ладинский, З. Шаховская, польский поэт Л. Яворский, эстонский поэт В. Адамс.

Стихи писали и те члены «Скита», которые преимущественно проявили себя в других жанрах (в прозе — С. Долинский и Н. Терлецкий, в критике — Н. Андреев и Г. Хохлов). И наоборот: поэты пражского «Скита» оставили след и в прозе, и в драматургии, и в публицистике, и в критике. Остались их дневники, воспоминания, письма. Все это найдет место во втором томе настоящего издания.

«Пражская русская поэзия» (так назвал одну из своих статей выдающийся чешский знаток русской поэзии Зденек Матхаузер)[56], наиболее значительным явлением которой был, несомненно, чешский период творчества Марины Цветаевой, в современном литературоведении оценивается далеко не однозначно. В двухсотстраничной книге Мартина Ц. Путны «Россия вне России»[57] ей уделены два коротких абзаца в главе «Альфред Бем. Король скитников». Л. Н. Белошевская, напротив, стала ее постоянным пропагандистом и адвокатом[58]. Стихи ряда скитовцев входили в антологии русской зарубежной поэзии «Якорь», «Эстафета», «На Западе», «Муза диаспоры», «Вернемся в Россию — стихами…», «Мы жили тогда на планете другой…» Евгений Евтушенко включил в свою антологию «Строфы века», подводившую поэтический итог столетия, стихи Головиной, Лебедева, Мансветова, Рафальского, Туринцева. Эйснера. Рене Герра издал трехтомник стихов, прозы и публицистики Сергея Рафальского. Ефим Эткинд в предисловии к книге Аллы Головиной «Городской ангел» как бы «поставил знак качества» на ее поэзии. О Вячеславе Лебедеве как о примечательном литературном явлении писали Глеб Струве, переводчица поэта на чешский язык Гана Врбова, Зденек Матхаузер. Евгений Витковский в серии «Малый серебряный век» издал стихи и переводы Алексея Эйснера. О Е. Гессене читали научные доклады и писали В. Каменская и Ц. Кучера, о Т. Ратгауз — Л. Спроге. Несколько публикаций в последнее время было посвящено Борису Семенову. Однако все это не создает достаточно полной картины деятельности «Скита» в целом.

Не претендуя на абсолютную полноту, настоящее издание должно представить общую панораму творчества тех членов пражского «Скита», которых хотя бы в какой-то период их жизни можно считать поэтами по призванию. Приоритет отдавался произведениям, сохранившимся в пражском архиве А. Л. Бема. Ранее не издававшиеся произведения публикуются по рукописям и машинописным копиям, хранящимся в Литературном архиве Музея национальной письменности в Праге. Первые публикации, насколько их удалось установить, даются под стихотворением. Слева приводятся даты написания, указанные самими авторами. Прижизненные книжные издания 20–30-х гг. воспроизводятся полностью. В них сохранена авторская композиция. Если то или иное стихотворение, сохранившееся в оригинале, в позднейших изданиях получило новое название, оно дается в скобках. Учтена также последняя воля автора, касающаяся текста отдельных произведений, выраженная в письмах или в позднейшей правке (Б. Семенов, М. Толстая, А. Эйснер). Варианты, сохранившиеся в рукописях, приводятся в подстрочных примечаниях. В тех случаях, когда приложенные к письмам стихи ради экономии места были написаны без разбивки на строки, структура стиха восстановлена. Стихотворные тексты, обсуждаемые в самих письмах, будут воспроизведены при публикации эпистолярного наследия поэтов «Скита» во втором томе. Орфография и пунктуация во всей книге — современные. Все даты до 14 февраля 1918 г. указываются по старому стилю, все последующие — по новому.

В работе над подготовкой издания мне оказал неоценимую помощь ряд учреждений и лиц. Это прежде всего Литературный архив Музея национальной литературы в Праге во главе с доктором Мартой Дандовой и в частности сотрудница этого архива Гелена Микулова, Славянская библиотека в Праге и ее сотрудники Милена Климова, Иржи Вацек, Ива Киндлова, Славянский институт в Праге и его сотрудники Любовь Николаевна Белошевская и Дана Гашкова, Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского Дома) и лично его заведующая Татьяна Сергеевна Царькова, Рукописный отдел Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге, Российский Государственный архив литературы и искусства в Москве, Государственный архив Российской Федерации, Архив А. М. Горького Института мировой литературы, директор Центральной научной библиотеки Союза театральных деятелей РФ Вячеслав Петрович Нечаев, знаток творчества А. Л. Бема кандидат филологических наук Милуша Бубеникова, историк русской эмиграции в Чехии Анастасия Васильевна Копршивова, архивист и библиограф Г. Суперфин (ФРГ), сотрудник Института славяноведения и балканистики Андрей Николаевич Горяинов, журналист Е. И. Фролова. Всем им я выражаю искреннюю признательность. Эту работу я начинал вместе с моей покойной женой Викторией Александровной Каменской, памяти которой ее и посвящаю.

Сергей РАФАЛЬСКИЙ*

ДЕВУШКА ИН

— Девушка Ин, с солнечными косами,
Милая, забавная, из далеких гор!
Что тебе у пристани с грубыми матросами,
Что с такими наглыми, дерзкими вопросами
На тебя смущенную обращают взор?
Что ты ищешь, девушка, девушка-весенница?
И зачем букетики голубых цветов?
Здесь любовь — ругательство, страсть здесь —
только пленница, —
Разве что забудется, разве что изменится
От твоих задумчивых голубых зрачков?
Кто при жизни горбится — выпрямится в саване…
Брось свои букетики феям светлых вод!
Тот, кого искала ты, — начинает плаванье —
В кабаках заплеванных, там, у шумной гавани,
Захмелевшей руганью встретит твой приход.
Вместе с проститутками, наглыми, бесстыдными,
Он губами липкими ищет губ хмельных —
И его желания будут зло-обидными
Для весенних сказочек, милых снов твоих! —
…«Хоть бы видеть издали, встретиться бы взорами,
С ним побыть минуточку быструю одну —
Пусть потом насмешками, грубыми укорами
Встретят меня близкие, встретят там, за горами, —
Я пришла отдать Ему первую весну.
Я пришла отдать Ему — все равно — пусть грубому.
Все равно — пусть наглому, но Ему, Ему!..
…Пароход у пристани закурится трубами —
— Не вернуться Радости, солнцу моему!»
1922 «Сполохи». 1922. № 5

МОЛИТВА О РОССИИ

Можно молиться слезами, можно молиться кровью,
есть молитва ребенка, и молитва разбойника есть…
Не Ты ли прошел над нами огнепалящей новью,
и все выжег в сердце нашем, и только оставил месть?
Отчего Ты не был суровым к другим, милосердный Боже,
и только в нас нещадно метнул огневое копье?
…И кровь, и позор, и голод… Довольно! России нет
                                                                                      больше!
Только могилы и плахи, и только кричит воронье!
Трижды, четырежды распял… И труп распинаешь. Правый?
Быть может, грехам вековым еще не окончен счет,
быть может, нет искупления для наших забав кровавых —
но дети, но дети, дети! За что ты их мучишь? За что?..
Скройте лицо. Херувимы, плачь неутешно, Мария, —
только трупы и кости разбросаны по полям…
Разве не видишь, грозный, — изнемогла Россия.
Разве не видишь? Что же молчать не велишь громам?
Не видишь… И знать не хочешь… Весы Твоей правды строже!
Еще нужны искупленью тысячи тысяч смертей!..
Бичуй, карай — не поверим… Уже мы устали, Боже,
От воли Твоей…
Пусть теперь молятся камни, пусть рыдают и плачут,
пусть охрипнут от криков: «Господи, пощади!»…
Я свое человечье сердце, я страшное слово спрячу,
и только Тебе его брошу, когда Ты придешь судить!..
«За свободу!». 2.VII.1922

«Я смешон с моим костюмом странным…»

Я смешон с моим костюмом странным
средь чужих и шумных городов.
Девушкам красивым и желанным
не нужна случайная любовь.
Что им ласки хмурого скитальца
с вечной думой-грустью о своем?..
…У француза, негра, португальца —
где-то есть отечество и дом…
У меня — одна тупая рана,
только боль, томящая, как бред,
даже здесь, у шумного шантана,
даже в этот вешний полусвет.
Где-то там, в разграбленной России,
незабытым, злато-светлым днем
мне светили очи голубые
до сих пор волнующим огнем…
Больше встреч и больше ласк не будет —
— не вернуть забытых жизнью дней, —
и о ней мечтаю, как о чуде
Воскресенья Родины моей.
1922 «Сполохи». 1922. № 7

БУНТ

О гимны героических времен,
кровавый марш побед и эшафота!
Идут века, и вот века, что сон,
и точит моль гнилую ткань знамен,
где в первый раз начертано — Свобода!
Борьба за власть и тяжела, и зла,
как много дней нелепых и бесплодных!
У тюрьм не молк щемящий женский плач,
и короля на трон возвел палач —
— да будет царство нищих и голодных. —
Кто вспомнит всех бойцов у баррикад
и кто забыл тревожный треск расстрелов,
треск митральез, оркестр стальных цикад,
и взбрызги пуль у каменных аркад,
и в судорогах рухнувшее тело.
В кафе тревог не знает пепермент[59],
забвенный бунт не беспокоит уши, —
на баррикады не разбить цемент, —
но только миг, о только бы момент —
— и крепче камня и сердца и души!
Швырнуть, как псу, изглоданную кость
и спрятать стыд под триумфальной аркой!
Но все равно — не выржавеет злость —
он у ворот великолепный Гость,
и скоро камни станут выть и каркать!
О, не забыть громокипящий сон,
и миллионов топот величавый,
и взвизги пуль, и алый плеск знамен,
и это буйство бешеных времен,
и смертный крик нечеловечьей славы!
1924 «Своими путями». 1924. № 1–1

СКРИПКА

В двенадцатом часу пуховики теплы,
и сны храпят, прожевывая будни…
В оскале улицы — луны блестящий клык
и тишина, застывшая, как студень…
И каждый раз, что на свиданье — мост,
два переулка влево, в подворотне…
Хозяин жирный, ласковый прохвост,
и злой лакей, зеленоглазый сводник…
Со скрипом дверь — из мира в мир межа,
огни сквозь дым, как дремлют — еле-еле…
У столиков — округленное в шар
лоснящееся сытостью веселье.
Хозяин знает, кто и почему —
который раз — «Пришли послушать скрипку?»
и, как иглу, в прокуренную муть
втыкает осторожную улыбку.
Подсядет девушка полузабытым днем,
глаза сестры грустят в бокал налитый,
и тлеет память голубым огнем
в журчаньи мерном прялки Маргариты…
Знакомый фрак, потертый, как тоска,
сквозь дым не видно — кажется, что в гриме…
На горле струн усталая рука —
и до двенадцати им задыхаться в шимми…
Последний стрелке одолеть скачок,
последнюю секунду время душит —
взвивается, как бешеный, смычок —
и молнией в растерянные уши.
Старинных башен бьют колокола,
нет больше нищей и ничтожной плоти —
размах бровей — два хищные крыла,
и горло струн затиснувшие когти.
О, как растет, как ширится гроза!
В прибой у стен и грохот и раскаты!
Табун столетий опрокинул зал —
раскрыть глаза — и не вернуть Двадцатый!
И не жалеть, что в этом гневе зла
растоптана скупая добродетель,
когда в простор такой размах крыла —
через миры на бешеной комете!..
…У столиков — тупых зрачков свинец,
слюнявый рот, напудренные плечи…
И вот теперь, когда всему конец,
и смех у них такой не — человечий!
И для того ль Он искушал простых
и мудрый ум сомненьями тревожил,
чтоб, хрюкая, вздымались животы
и в сотни рож кривился облик Божий?
Свинцом заткнуть бы жадных улиц рот!
Из-под перин за шиворот на площадь!
Пусть устали не знает эшафот,
и пламя в небе черный дым полощет!
Пусть дрожь не успокоит пуховик,
и женский жир с готовностью разлитый —
когтимых струн невыразимый крик
не может быть, не смеет быть забытым!
Упал смычок. Сгоревшие глаза,
как вход в подвал. Идет ко мне без зова…
И пересохшим горлом не сказать
охриплого, взъерошенного слова.
И только девушка — как будто бы поет —
к его плечу — и без греха улыбка…
О, этой нежности она не продает,
что сумасшедшая найти умела скрипка!..
…По улицам — как студень — тишина.
Звезда кровавая предвестница рассвету…
Какое счастье — есть еще страна,
где миллионы слышат скрипку эту!
1925 «Своими путями». 1925. № 5

«Как солнечные, зреющие нивы…»

Как солнечные, зреющие нивы,
как женщины, успевшие зачать,
слова мои теперь неторопливы,
и мирная дана им благодать.
И мне дано, переживя порывы,
беспутство сил покоем обуздать,
к родной земле — ветвями гибкой ивы
мечты и сны блаженно преклонять.
И вспоминать звенящую, как звезды,
как звезды увлекающую лёт,
пору надежд невыразимых просто,
пору цветов, переполнявших сот,
когда душа томилась жаждой роста
земным недосягаемых высот.
1925 «Своими путями». 1925. № 8–9

СЕРГЕЮ ЕСЕНИНУ

До свиданья, друг мой, до свиданья…

С. Есенин
Среди всех истерик и ломаний
эстетических приятств и пустоты —
только Ты — благословенный странник,
послушник медвяной красоты.
Только Ты — простых полей смиренье,
дух земли прияв и возлюбив,
как псаломщик, пел богослуженье
для родных простоволосых ив.
И один, ярясь весенним плеском,
мог видать в пасхальный день берез,
как по-братски бродят перелеском
рыжий Пан и полевой Христос.
Четки трав перебирая в росах,
каждый трав Ты переслушал сон —
так процвел и Твой кленовый посох
на путях нескрещенных времен.
Так умел Ты взять в слиянном слове —
очи волчьи тепля у икон —
гул бродяжьей неуемной крови
и лесной церквушки перезвон…
И стихов, что полыхают степью,
дышат мятой, кашкой, резедой —
ничьему не тмить великолепью,
никого не поровнять с Тобой,
наш родной, единственный наш, русский!
О, к кому теперь узнать приду
о березке в кумачевой блузке,
белым телом снящейся пруду?
Отрок-ветер будет шалым снова
дым садов над степью уносить —
только больше не услышим слова
первого поэта на Руси…
Все простив и все приветив к сроку,
Он покинул голубую Русь
и ушел в последнюю дорогу,
погруженный в благостную грусть.
Только дух наш не бывает пленен,
пленна плоть и сладок бренный плен…
Плотью смерть прияв, Сергей Есенин, —
в духе будь во век благословен!
1926 «Своими путями». 1926. № 10–11

ПЛАНЕТАРИТ

И. И. Фриш-фон-Тидеману

1
Даже молоту нужен размах.
Даже птице — колос в полях, —
Скудеет Земля,
                              Земля тесна,
Остается одно —
                              — вышина…
Эй, человек.
                       Новый нужен предел
Для Колумбовых Каравел.
2
Три раза в ночь просыпалась жена.
Подходила к дверям в кабинет:
               — тишина —
                                       — свет…
Стучала —
                        ответа нет…
Третью ночь не ложится в постель
Мистер Форд — не далеко цель.
Задыхается мысль —
                                    — паровоз в ходу —
Задыхается трубка во рту,
Строятся формулы в длинный хвост: —
Как по мирам перекинуть мост?
Счета и расчеты, и снова счет.
Что на пытке сжимается рот,
В голове не мозги —
                               — динамит —
Зазевался —
                           и все взлетит.
Два,
            три,
                         четыре часа.
Запорошила муть глаза.
Стоп.
Кофе, бисквит.
Трубка храпит.
Нависает бровями лоб —
«Планетарит».
Сонный город тягостно дышит,
В дальних полях тишина и март.
Алый маяк опускает за крыши
Планета надежды — первый старт.
К алому Свету, Кузнец победы!
Снова и снова
                         расчеты и счет…
Недаром оставили правнуку деды
Крепко сжатый упрямый рот.
На чертежах заревой стаял воск,
Отливаться по формулам стал
Раскаленный до бела мозг —
Благороднейший в мире металл…
3
Время метать золотую икру…
Семь стариков — заколдованный круг —
Семь миллиардов и семь катаров,
Семь портфелей — пилюли Ара…
Мистер Форд аккуратно брит,
Мистер бледен — счета и расчеты…
Сотый раз проверяются соты,
Где отлагается «Планетарит»…
Точка в точку —
                                   в обрез…
Семь стариков пробурчали — «Yes»[60].
Трещит телеграф,
                              хрипит телефон.
Город и Мир —
                                сражен.
Каждый слух исполински крылат:
«Планетарит Синдикат».
4
Песня поэта,
Солнце и лето —
Все это бредни,
                                вздор.
День ото дня Сатанинский Хор,
День ото дня труд
                                    крут.
Эй, не робей,
Подтянись.
Бей, молот, бей.
Колес подгоняй рысь.
И ты помогай,
Огонь-Чародей, —
Разъединяй и сливай,
Раскаливай —
Палевый,
Красный!
Не ты ли приял от купели мир бренный и все же
                                                                        прекрасный?
Не ты ли в планетной метели Невестную Землю
                                                                                   вознес
Росами роз,
Громом колес,
Мыслью рос?
Взойдет, наливается, зреет — и сыплется зернами
                                                                                       плод,
И вновь прорастет и созреет —
                                                        — таков Человеческий род…
Закон примиренья —
Закон постоянства…
Эй, Чародей, повели
Зерна Земли
Сеять в пространстве.
5
Даже на крышах — с бою места.
Каждому жаль происшествие скомкать…
Блещет на солнце алмазная сталь.
Речи, приветы и киносъемка.
Семь стариков… Победят старики —
К звездной пристани первый корабль.
Шагами мгновений веков шаги…
Пора!
Курс на неведомый порт.
Мистер Форд!
На рукоятке немеет рука,
Стрелка торопит — «…12…20…»
Идет жена бледна и тонка,
Идет, споткнулась —
                                   — с живым прощаться…
Нет и не будет роднее уст —
Мир сиротеет в их теплой боли…
Припал, оторвался —
                                    — и сразу пуст,
Только сгусток тяжелой воли.
Падает люк —
Мертвый звук,
Мертвую память долой с плеча
И до отказа рычаг…
Гром в гром,
В небо огнем,
Дымом в небе —
Был, как не был…
Только родные глаза еще плачут,
Только шляпы кружат и скачут.
Стекла выплюнул ближний дом…
6
В ущельи метель, туман,
Выше метелей — Монблан,
Выше гор человечья рука
Сталь и камень вкопала в снега.
Стучит механизм,
                               вращается свод.
Окуляр за планетой идет.
Жадные очи вперила Земля
В чужие поля.
День за днем —
Ночь, рассвет —
Сигнала огнем
Нет.
Треск искр —
«…Всем…Всем…
По-прежнему диск
Нем…»
7
Собираются семь стариков.
Снова семь односложных слов.
Трещит телеграф,
                                хрипит телефон —
Город покорен —
                              — таков закон.
Лоб разбит —
                           ни на пядь
Нельзя отступать.
Вдове обеспечен текущий счет,
Сначала весь ход работ,
В пляске молота бубен сталь —
Новой жертвы Земле не жаль —
Другая жена просыпается в три, и четыре, и пять
И ей скоро мужа на смерть провожать!
Новый мистер упрям, как бес,
Проверяет прорыв небес.
Ищет неверный ход
Плохую ступень…
Так мысль кует и молот кует.
Бьет — кует
Звено и звено…
Все равно —
                   через день,
                                       через год —
Победит
«Планетарит»!
Если живым запретила твердь —
Победит через смерть!
Пусть Форд, летя в бесконечность, гниет —
Он все же летит вперед,
И, что бы ни встретил на этом пути,
Зерну суждено прорасти.
Когда стальной разобьется гроб,
В гниющем мозгу будет жить микроб —
Он, как семя, земле и воде
На еще голубой звезде.
Века сотворят из чудес чудеса —
Откроются в мир человечьи глаза,
Откроется в мир человечья мечта.
И вновь повлечет высота!
Только жизнь для всего и над всем
Всех планет и времен Вифлеем!
Все земное когда-то умрет,
Не умрет Человеческий Род,
Ибо в нем изначала скрыт
«Планетарит».
1925 «Воля России». 1925. № 11

«Туман над осенью, над памятью… В тумане…»

Туман над осенью, над памятью… В тумане
потеряны и версты и года…
Не пожалеть, себя тоской не ранить,
легко забыть и вспомнить без труда,
и без дорог — к благоуханной Кане,
на Вифлеем — куда ведет звезда —
о, без труда — волной на океане
взлетев, упасть и не найти следа.
И все, что в прошлое, как звучный камень, канет,
воспоминания подымут невода,
а жизнь дразнить и злить не перестанет,
и кончить жизнь не стоило б труда, —
но слаще длить в пленительном обмане,
что на ладони каждая звезда,
что мы кочующие в мире, как цыгане, —
на всех планетах строим города —
и смотрит большеглазый марсианин,
как в небе сумрачном сгорает знойно та,
где воды голубые в океане
и облачные к полюсам стада,
где осенью туманы и в тумане
теряются и версты и года…
1926 «Своими путями». 1926. № 12–13

ДНИ, КАК ЛИСТЬЯ

Т. Н. У.

Дни, как листья, в зыбком хороводе,
страшный миг — он так обычно прост!
Знаю я, что из-под ног уходит
самая прекрасная из звезд…
В эту грусть, совсем и без возврата
обреченный падать в пустоту,
принимаю сладостно и свято
каждую земную красоту.
И в апреле — всех нежней и проще —
я слежу, мечтатель и поэт,
как блаженно увядают рощи
тридцати благословенных лет.
И, как плод, что зрелость долу клонит,
тяжелею в сладостном бреду,
и последней в кроткие ладони
жизнь мою и смерть мою кладу.
О, теперь, когда не так уж просто
слушать мне согласный стук сердец,
возношу и вознесу, как звезды,
женщину — начало и конец!
Голосам непозабытых внемлю —
(никогда мне их не обнимать!) —
И прославлю трисвятую землю
как Сестру, любовницу и Мать.
Славлю жизнь, и жизни сердце радо,
страшный миг, — он так обычно прост, —
в пустоту уходит без возврата
самая прекрасная из звезд…
1926 «Перезвоны». 1926. № 18

ПОЛЕТ

А. Л. Бему

Как на костре, мечты дремоту жгли,
отец будил и поднял на рассвете…
Над морем шел волной упругой ветер,
и перья крыл гудели, как шмели.
Легко взнесли прочь от земли рули,
крича, внизу бежали стайкой дети,
день вырастал в торжественном расцвете,
а горы сизые снижались и ползли.
Крит падал в море дымный, как опал,
казалось солнце близким и косматым…
Отец внизу встревоженно кричал, —
но трудно быть покорным и крылатым…
…Был вечер тих, как мальчик виноватый,
на берег родины вступал один Дайдал.
1927 «Воля России». 1927. № 3

ВИДЕНИЕ

«Парфянская в ноге открылась рана.
Покинув двор и сплетни при дворе,
я жил в глуши, в прадедовской норе,
и не ушел с войсками Юлиана.
Мечтой был с ним. И вот в томленьи странном
прогуливался как-то на заре.
Вел раб меня, мы сели на горе.
Над морем тлели тонкие туманы.
Клянусь Луной — то было не во сне:
косматый фавн бежал, рыдая, мимо!
Раб закричал, крик передался мне,
и фавн исчез, как бы растаяв дымом,
и только эхо, не устав звенеть,
сказало нам, что пали боги Рима…»
1927 «Воля России». 1927. № 3

В БИСТРО

Не знали мы, кто в споре утвержден,
над Францией какое взвеет знамя —
и вот в бистро, между двумя глотками,
сказал матрос, что мертв Наполеон.
Затихли все. Лишь английский шпион
тост предложил своей случайной даме
за короля, что нынче правит нами,
рукой врага вернув наследный трон.
И — всем в укор — была соблюдена
гулящей девкой память славы нашей:
в лицо шпиону плюнула она,
на гнев растерянный не обернулась даже
и вышла вон. И в окна со двора
к нам донеслось, как эхо, — Ça ira… [61]
1927 «Воля России». 1927. № 3

ДУЭЛЬ

Еще рассвет из труб не вышел дымом,
спал Петербург — в норе осенней крот, —
скрипя ушли полозья от ворот —
и вот вся жизнь — как эти окна — мимо.
Нельзя простить, нельзя судить любимой —
всему ль виной гвардейца наглый рот?
Ведь в первый раз ее душа поет,
а в первый раз поет неодолимо.
Но как ему — какой рукой гиганта —
клубок сует распутать и поднять?..
…И подошла шагами секунданта,
и в сердце смертная затихла благодать…
…И вдруг припомнил — по созвучью — Данта
и пожалел, что стих не записать…
1927 «Воля России». 1927. № 3

В ИЗГНАНЬИ

Утонет солнце, расплескав залив,
жар не томит тучнеющее тело,
и он глядит, как доит коз Марчелла,
литые руки смугло обнажив,
и шутит с ней. И даже с ней — учтив,
ее кувшин несет отяжелелый,
тугих грудей коснется мыслью смелой
и вспомнит все, тревогу оживив…
О, Дон Жуан! Припав на эту грудь,
тебе ль себя предать и обмануть,
несытый зной бросать в послушном теле,
и услыхать — перевернулся мир! —
Не командор идет на званый пир,
а Лепорелло крадется к Марчелле…
1927 «Воля России». 1927. № 3

ОТЕЧЕСТВО

Люблю отчизну я, но странною любовью.

М. Лермонтов
Когда казалось: из окна
Вся ширь возможная видна,
А дальше — бездна и туманы,
Когда в морях могли плутать
И мимоходом открывать
Еще неведомые страны —
Среди чужих чудес и тайн
Отрадно было вспомнить край,
Где все привычно и знакомо,
Где будет старенькая мать
Года покорно ожидать,
Что блудный сын вернется к дому.
Но почему, когда прочли
Все тайны моря и земли
И каждый путь давно известен,
Когда сравняли навсегда
В священном равенстве труда
Различья стран — различья чести, —
Всего больней, всего нежней
Порою думаешь о ней,
Руси покинутой и нищей,
О горестных ее полях,
О длительных ее снегах,
О старой церкви на кладбище…
Не так ли пепел первых встреч
Всю жизнь назначено беречь,
И даже буря поздней страсти
Не унесет — о, никогда! —
Благословенные года
Неповторяемого счастья…
Земля моя, столица звезд!
Мне жребий твой чудесно прост,
Как смысл священного писанья:
Семья, Отечество и Мир,
И нескончаемая ширь
Неукротимого желанья, —
Но жизни каждую ступень
Не забываем через день:
Веками тень идет за нами,
И отливается печаль,
Когда ушедшего не жаль,
Благословенными стихами.
И эту грусть мы унесем
И в новый мир, как в новый дом,
И на полях планеты новой
Всего больней, всего нежней
Нам суждено мечтать о ней,
Земле своей, звезде суровой.
1926 «Воля России». 1927. № 7

«Когда в лесах чужих планет…»

Когда в лесах чужих планет
винтовка эхо перекатит
и смертный страх за горло хватит
в пространстве потерявших след,
звезду, взошедшую в зените,
одну на помощь призовет
Колумб неведомых высот
и побежденный победитель.
Уже я вижу этот взгляд.
Уже я слышу этот голос.
На части сердце раскололось —
и только часть тебе, Земля!
«Ковчег». 2. 1942

«Уже устали мы от стали…»

Уже устали мы от стали,
от лязга наших городов.
Нет больше неоткрытых далей
и необстрелянных лесов.
Тупик надежд тесней и глуше,
и замыкается стена…
О, как хотели б слышать уши
неслыханные имена!
Колумба радости и муки,
Сопричащенная тоска —
к чему ты простираешь руки,
какие видишь берега?
Что ласточка — еще крылатей, —
покинувшая отчий дом,
не пожалеешь об утрате,
не затоскуешь о земном.
Чтоб где-нибудь у новой цели,
преодолевшей пустоту,
еще нежней глаза смотрели
на отдаленную звезду.
«Ковчег». 2. 1942

«Опять звенит ковыль-трава…»

Опять звенит ковыль-трава
И пахнет кровью в диком поле…
Не наш ли клад взяла Москва
Перед татарскою неволей?
О, богомольной не упрек
Тяжелый дух кондовой кельи.
Но потерял славянский Бог
Золотоусое веселье —
Зато недаром Калита
Был прославляем для потомка, —
И хитроумна и проста
Москвы мужицкая котомка.
Немало втиснули туда
Разноязычного богатства —
И опрокинули года
Свобода, Равенство и Братство.
И снова север — скопидом,
На юге — посвист печенежий —
Над обезглавленным орлом
Твои мечты, Москва, все те же.
О, пусть ты миру голова
И Рим четвертый — Рим кровавый.
Но если раньше было два —
теперь их больше, братьев Славы!
Пора посбить крутую спесь
рыжебородым северянам
и пятый Рим построить здесь,
спиною в степь — лицом к лиманам.
Отсюда ближе все поля,
и станут завистью чужому
врата державного Кремля,
где примирятся Рем и Ромул.
«Ковчег». 2. 1942

ЦЫГАНКА

Мне верить хочется — не в первый раз живу,
не в первый раз я полюбил земное.
И то, что в памяти для нынешних чужое,
не выполоть как сорную траву.
Преображение — следами разных стран
тончайшей пылью над живым и мертвым,
и эхо прошлого — когда нельзя быть черствым,
как в раковине — дальний океан.
Когда я пьян и от гитары чуд,
и в сердце захлестнувшаяся мука —
воспоминания стремительней текут
и ускоряются — и вот рокочет вьюга.
Вниз головой — четыре ночи пьянка.
Хор гикает. Бренчат стаканы в пляс,
И на меня не подымает глаз
и ежится в платок моя цыганка.
У купленной нет холоднее губ.
Чем заплатить, чтоб ласковей любила?
Четыре ночи!.. Радостней могила.
Четыре ночи… Больше не могу.
На карте весь — и не хватает банка,
а тот, направо, хмурится и пьет.
И знаю — завтра же она к нему уйдет.
Уйдет к нему. А мне куда, цыганка?
Пей, чертова! Недалеко разлука.
Вино до капли. Вдребезги стакан.
И сразу все, как вихревой туман
и в сердце разорвавшаяся мука.
В лицо. В упор. Ну, вот и доигрались.
Коса змеей сосет у раны кровь,
еще живая шевелится бровь.
Любимая, зачем так поздно жалость?
В зрачках тусклей свечи плывущей пламя.
Рука к виску — и чей-то крик… О, нет!
И медленно роняет пистолет
к ее лицу — и потухает память.
Не угадать — и я гадать не стану,
обманутый уже который раз, —
где видел я тоску ослепших глаз
и кровью захлестнувшуюся рану.
Не потому ль, что крепче жизни память,
я, только странник и в добре и в зле.
ищу следов знакомых на земле,
и светит мне погаснувшее пламя.
Ищу у купленной некупленную ласку
и знаю, что не будет никогда.
И памяти моей мучительную сказку
тащу медлительно через года.

«Много дум просеяно сквозь сито…»

Много дум просеяно сквозь сито,
Но еще зачем-то берегу
Нежность, что прилипла к позабытым,
Как листок осенний к сапогу…
И от наглости холодного рассудка.
Не умея выйти напролом.
Все еще надежда-институтка
Под подушку прячет свой альбом…
Обнищал… Все отдал до сорочки,
Забубенная осталась голова…
Жаль мне вас, наивные цветочки,
Голубые, детские слова.
Не грустить, не радоваться вами —
Ночь строга, строга и глубока…
Все равно с кошачьими глазами
Неотступно крадется тоска…

«Уже года превозмогли…»

Ф. М. Рекало

Уже года превозмогли
Страстей порывы и тревоги —
И вот я, мирный гость земли.
На вечереющей дороге.
И все, что мучило и жгло,
Что помнить я не перестану,
Уже нести не тяжело.
Как зарубцованную рану.
И только в мерные стихи
Сложу когда-нибудь для друга —
Какие знали мы грехи,
Какая нас кружила вьюга…
Всему бывают череда —
И он придет сюда, смирея,
И так же снизятся года,
Земным отрадно тяжелея, —
И полон той же тишины,
Причалит к той же светлой межи —
К священной верности жены,
К блаженству первой колыбели.
И, затихая, утвердит,
Не свист свинца, не грохот стали,
Не гул крушительных копыт,
Не странствий сказочные дали,
Не славы огненную сень —
А мирный труд в скупой расплате
И счастье тихое, как день,
На золотеющем закате.
1926

ОНА

…По вечерам, когда войдет Она,
в дыханьи спящих тайная тревога,
их сны манят с чудесного порога
и странные бормочут имена…
Как много раз менялись времена
с тех пор, как стала нищей и убогой
земля для нас, и звездная дорога
под новым солнцем селит племена, —
но до сих пор осталась нам печаль, —
о, та печаль, что первых заставляла
глядеть ночами в мировую даль,
где в хор светил Она звездой вступала…
Не видим мы ее полей и дней,
Но наши сны — и до сих пор — о Ней…

Николай БОЛЕСЦИС*

В РОЗОВОМ КАФЕ

В розовом кафе было так уютно:
Окна, гобелены, томный полумрак;
Только над столом слышалось минутно
       Тик-так, тик-так.
В розовом кафе время стало мелким:
К розовым плечам склонился черный фрак.
Бегали привычно тоненькие стрелки
       Тик-так, тик-так.
В розовом кафе стерлась осторожность:
Губы-лепестки сомкнулись в темный мак.
Стрелки над столом им шептали: можно.
       Тик-так, тик-так.
«За свободу». 2.VII.1922

ПРОШЛОЕ

Мысли-ласточки кружат над старым домом,
чертят летом в небе ворожбу…
Все что было — стало незнакомым:
белым облаком весенних бурь.
Все что было — стало непонятным,
отзвучало с болью в перезвоне лет:
так уходят в осень солнечные пятна,
теплый колос клонится к земле;
так кивает роща шелестящей шапкой
тихим песням среди сонных трав…
Захватить бы песен полную охапку
и бродить по степи до утра.
«Студенческие годы». 1923. № 1

ВЕЧЕРНИЕ МИНУТЫ

Среди сосен скупых и строгих,
золотистых развалин скал,
обивая души пороги,
бродит моя тоска;
прикоснется к коре сосновой,
— всколыхнет на минуту тишь,
и опять замолчит… И снова
забелеет песок пути.
Много лет, поводырь ослепший,
я брожу среди желтых скал.
Может быть, оттого мне легче,
что за мною бредет тоска?!
Говорят, где-то есть бедуины
и сожженная солнцем трава,
и верблюдов горбатые спины
колыхают восточный товар;
говорят, где-то солнце иначе
вышивает весенний узор
и кровавой сиренью охвачен
силуэт засыпающих гор;
и малиновым зноем облита
колыбель неподвижных вод…
Почему же на каменных плитах
мы не можем найти ничего?..
«Студенческие годы». 1923. № 2

«Все горе испытав…»

Все горе испытав
и всю изведав радость,
уйду в мой дом над горною рекой,
где листьев гул — последнею наградой
за все скитанья, пройденные мной.
И теплым вечером
за чаем на террасе
с друзьями, помнящими старика,
поговорю о том, как нежен и прекрасен
червонный лес и горная река;
а молодым,
им мудрость лет полезна,
я расскажу про смятые года:
о времени, когда рукой железной
пригнула Смерть немые города!..
Мой тихий дом
над горною низиной,
над умоляющим скрипением телег…
В нем обожду последнего призыва,
услышанного мною на земле!
«Студенческие годы». 1926. № 4

РЫБАКИ

Случайною копейкой дорожа,
тяжелый парус распустив лениво,
по воскресеньям праздных горожан
они катают в тишине залива.
Но у борта — среди пугливых дам,
но и в толпе приморского базара
так необычны городским глазам
огонь и дым их темного загара.
Потомки первых — хищных рыбаков,
они живут и чувствуют иначе:
им тень скалы — незаменимый кров,
и ветер рвет их бороды рыбачьи.
Для них, по трапу соскользнув тайком,
привозят в длинных черных пароходах
в соломенных бутылях крепкий ром,
рассказы о смешных — чужих народах;
для них на синюю во тьме косу
приходят девушки, поют над морем
и леденцы дешевые сосут,
весеннее подслащивая горе.
Они одни — простые рыбаки,
от берега по звездам путь наметив,
разматывают влажные круги —
для хитрых рыб затейливые сети.
И только им отмерено Судьбой
расстаться с жизнью горестно, но просто:
— с последнею девятою волной!
— с последним свистом зимнего норд-оста!
«Воля России». 1928. № 1

«Когда надежд сужаются дороги…»

Когда надежд сужаются дороги
и на дорогах шелестит трава,
жить без тревоги суждено немногим,
немногим мудрые даны слова.
Познавший жизнь минуты не торопит,
и скупо я минуты берегу,
но зарастают радостные тропы
на жизни зеленеющем лугу;
но дни идут быстрее и короче,
и вижу я (мне разум не солгал!) —
уже видны во тьме беззвездной
холодные небесные луга…
Так, все прияв, так все откинув с болью,
я постигаю с кротостью раба
бессилие и мудрости и воли,
когда у ног — последняя тропа.
«Воля России». 1928. № 1

ОДЕССА

Н. К. Стилосу

Спускался город стройными рядами
до берега. На улицах весной
цвели деревья белыми цветами.
Их гроздья душные и первый зной,
и море, брызгами пришельца встретив,
и песни порта — дерзкий жизни жар —
кружили голову, как кружит ветер,
из рук ребенка вырвав пестрый шар.
             В моей душе я сохранил упрямо
его простор и зной, и простоту,
гул площадей и шорох ночи пряной,
и первую над городом звезду.
* * *
Я помню запах водорослей синих,
игрушечные в небе облака,
ночами — сети звезд и вместе с ними
над морем глаз трехцветный маяка.
Я помню, как кружился ветер вольный
и в море чаек обрывал полет;
как на глазах — из глубины на волны
тяжелый поднимался пароход.
             Шли корабли Неаполя, Марселя
за деревенским золотым зерном,
и вечерами чуждое веселье
гремело над просмоленным бортом.
* * *
Я помню окрик в рокоте лебедок,
тяжелый шелест жаркого зерна,
рядами бочки и на бочках деготь,
и деготь солнцем плавила весна.
Я помню кости черной эстакады
и бурный дым… О, в дыме не найти,
кому они последнею наградой
за светлые привольные пути.
           Здесь — в раскаленных дереве и стали,
без горечи, без страха и тоски
любили, верили и умирали
лукавые морские мужики.
Я помню сладкие цветы акаций
и пыль, и соль, и розовый туман,
и острый парус — ветренный искатель
ненарисованных на карте стран.
Я помню степь — ковыль косою русой
и шорох волн, и желтый лунный круг,
когда руке так радостно коснуться
доверчивых и боязливых рук.
            О, власть весны! Язык любви и встречи:
единственный — он так священно прост,
когда над городом весенний вечер
и между звезд раскинут млечный мост.
Я помню город. Я давно отрезан
от стен его границами людей,
но сколько раз — под строгий рокот леса,
               под шорох медленных чужих полей
                                      я повторял — Одесса!
«Воля России». 1929. № 7

ПУТЕШЕСТВЕННИК

I
Не нужен мне стрелок стук
и поезда рокот мерный:
я ночью найду в порту
светящиеся таверны.
Там негр — корабельный кок,
там рыжий матрос французский,
малаец — больной Восток
в глазах его злых и узких.
Отбросив и гнев и лесть,
о бурях, поломках мачты,
о том, что ушло и есть,
бормочут сквозь дым табачный.
Пусть в лампах коптят огни,
пол рваной покрыт рогожей,
встречает любой из них
суровость Судьбы без дрожи.
И с ними без дней и рельс
от слов и несвязных тостов
я вижу: безумный рейс
за кладом на Черный остров.
«Своими путями». 1925. № 11
II
Распахнул у рубахи ворот,
сбросил рваное кепи прочь…
Мокрый ветер пригонит скоро
из-за моря слепую ночь.
В ночь дождливую ветер плачет,
тушит гавани полукруг;
в море — волны, патруль рыбачий,
крики, выстрел… и сердца стук!
Резкий выстрел — ненужно поздний;
весла гнутся стальной рукой.
Близок берег, и дразнит ноздри
запах водоросли морской.
Море спрячет: в песке шершавом
смоет лодки глубокий взлет…
Завтра в гавани пестрым тавром
он любую с собой возьмет!
«Своими путями». 1923. № 3–4
III
В Клондайке дни коротки:
нет места брани и лени.
При встрече — вместо руки
протянут кисет олений.
В тавернах платят песком,
пьют виски горькое стоя:
обвесит — хищным скачком
нож — в грудь… и снова за пояс.
Вся жизнь — изломанный грош:
удар — закон и расплата!
И ночью горбится нож
над каждой курткой лохматой.
К усталым жалости нет;
с Судьбой — гранитная спайка…
Прощаясь — выкрикнут вслед:
«Вперед! Забудь о Клондайке!»
«Своими путями». 1925. № 2
IV
Мы покинем громоздкий порт.
Капитан нам прикажет строго:
«Обломите стрелу „на норд“,
чтоб назад не найти дорогу».
Как щенок заскулит волна,
всколыхнется упругой кожей…
Эта первая ласка нам
будет всякой любви дороже.
По волнам заскользит фрегат,
проводя по воде чертою.
Белый месяц свои рога
окропит ледяной водою;
и искривленным злобой ртом
пьяный ветер, упав на снасти,
будет петь парусам о том,
как за морем привыкли к счастью.
Из Лиссабона в Аргентину
плывут испанские купцы.
Фатой оделась бригантина,
развеяв в воздухе концы.
Эй, бригантина! Мало джина
в бочонках плещется у нас.
Кроваво-алым серпантином
взметнется к небу тишина.
В огне последнем выгнут спины
твои резные якоря…
Ах, бригантина, бригантина,
с веселым именем «Заря»!
Мы пристанем в полночный час
и, привычно покой измерив,
сбросив ношу свою с плеча,
застучим по закрытой двери:
«Эй хозяин! Оглохший крот!
Приготовь и вино и кости!
Сто дукатов за ночь вперед.
Гости все, кто придет к нам в гости».
И, стакан осушив до дна,
бросим золото в грязь таверны…
Пока золото есть у нас,
наш хозяин до смерти верен.
Объедем дальние моря.
В них тихо спит кораллов риф,
и солнцем крашенный моряк
ждет появления зари.
Косой угольник — парус джонки,
как птица раненым крылом,
хлестнет по ветру плеском звонким
и снова ляжет тяжело.
Повстречается нам корвет,
королевский корвет суровый,
на сигналы его ракет
мы ответим свинцовым словом.
И в минуты прожив года
в свисте пуль и обрывках снасти,
крикнем хрипло: «На абордаж!» —
и застынем, дрожа от страсти.
И, свободы встречая час,
белый череп с двумя костями
скажет волнам, кому из нас
отдохнуть в изумрудной яме.
В заливе, только нам известном,
залечим раненую грудь…
Сухие доски рядом тесным
Проснутся вместе поутру.
Поставим мачты, реи; щели
законопатит жесткий мох,
чтобы в конце второй недели
другой корвет нас встретить мог.
А когда под защитой гор
нам наскучит покой ленивый,
мы покинем в железный шторм
наше место в углу залива.
И сгибаясь над массой вод,
и смеясь над угрозой тучи,
будем плыть без руля вперед,
пока нас не найдет Летучий.
Пока ночью от ветра злой,
повстречав на пути Голландца,
на паркете волны морской
не споткнемся в последнем танце.
«Своими путями». 1926. № 12–13
V

Город Пенанг известен торговлей жемчугом.

(Из учебника географии)
В Пенанге ночью южной
(ночь — голубой дурман)
бледную горсть жемчужин
мне подарил Ли Кван.
Дым сладковатой трубки
узкие скрыл глаза.
Дым отогнал и, жуткий,
тихо, смеясь, сказал:
«Кровь на зубах акулы —
гибкого тела кровь,
но неподвижны скулы
бронзовых рыбаков.
Старый купец не бредит:
в каждом зерне — порок.
К белым всегда добрее
желтых суровый Бог…»
Стынул на крыше флюгер,
в море бродил туман,
и, прислонясь к фелюге,
тихо смеялся Кван.
«Своими путями». 1924. № 3–4
VI

Гумилеву

Бумеранг чертит в воздухе круг,
режет стебли травы пахучей;
черный маузер — испытанный друг
замолчал у песчаной кручи.
Я не вижу того, кто стоит
и не верит молчанию леса…
У него туго стянутый щит
белой краской в круги изрезан…
Знаю, завтра, спугнув тишину
у костров островерхих хижин,
будет петь, как, смотря на луну,
пестрый зверь мои кости лижет.
«Студенческие годы». 1923. № 5
VII

Богатых магометан хоронят в Мекке.

В гавани, где приходят корабли
             изо всех стран,
утром над холмами земли
             золотистый туман;
в узких улицах разноязычный крик,
             гул и торг,
свет смелеющей утренней зари
             с гор.
В гавани, где приходят корабли,
             скрип уключин и досок хруст:
перевозят на камни земли
             мертвый груз.
Магомет Иль Рассул Аллах!
Солнце спит над спиной пригорка.
От жары запеклась в губах
темно-бурая крови корка.
Гладит бороду шейх Гассан:
пятый день по пескам безлюдным —
режет желтый песок глаза,
и, шатаясь, бредут верблюды.
Сдавлен ношей верблюжий горб.
Пятый день караван с гробами
жадно ловит с далеких гор
ветер высохшими губами.
Круглая над песками луна
             белеет в тоске;
ловит шелест ночная тишина
             копыт в песке.
Женам песнь в решетчатом окне,
             плач и смех;
храбрым — поиски при луне,
             смерть во тьме.
Хищные — взглядом припав к земле
             (не скоро свет),
волчьей стаей следят во мгле
             каравана след.
Никто не видел и не знает,
и не расскажет никому,
какими огненными снами
нарушил выстрел тишину.
И только кровь из черной раны,
копытом взрыхленный песок
хранят до первых ураганов
тяжелый след бегущих ног.
Хранят предсмертные объятья
и лязг упавшего меча,
когда гортанному проклятью
клинок на сердце отвечал.
Черные джины скользят в песках
             в глухой тишине.
Сердце тревожно, и хлещет страх
             шаг коней.
Мускулы онемели сильных ног,
             и сжат рот:
ветер севера, вздымая песок,
             бьет, рвет.
В бездну бездонную завлечет муть —
             жесток песок!
Мертвым, прервавшим последний путь,
             нет дорог!
VIII
В ночь, когда полотно намокнет,
узость входа видна едва,
и квадратная голова:
ног усталых коснутся когти,
дверь брезента толчком закинув,
с солнца пятнами по бокам
гибкий зверь, изгибая спину,
шерстью солнечной льнет к рукам.
Вместо звезд — глаз упорных угли,
сила — когти и пламя глаз…
Зверь и я — вековые джунгли
мы пройдем в полуночный час.
Нас не выдаст ни тьма, ни ветер,
трав упругий ковер для ног:
дети ночи и джунглей дети
знают, что и кому дано.
В ночь, когда рокот джунглей страшен,
диких молний изломан ряд,
встретив тигра у древней башни,
я оставил в стволе заряд.
IX
Месяца рог тишиной отточен,
звезды дрожат вышины боясь…
Сладко скользить над обрывом ночью
тише и злей, чем скользит змея.
Сладко, тюки — кружева и бархат
сбросив у моря в сырой песок,
выждать, пока отзовется барка
скрипом уключин в условный срок.
Смелым — угроза за каждой веткой.
Кто помянет о пустом таком?
Сладко под пение пули меткой
смерть в темноте обмануть прыжком.
Тьмы не страшит роковая пауза:
сладко наутро — душа пьяна! —
с теми, чей выстрел в лесу метался,
выпить граненый стакан до дна.
X
Подгибались уже колени,
резал ноги блестящий лед:
через горы он гнал оленей
третий день без пути — вперед!
В дымной юрте из шкуры рваной,
где метался огонь костра,
пьяный Белый швырнул стаканом
в Бога Мудрости и Добра.
Неуклюжее тело Бога
глухо стукнулось о порог,
и с усмешкой грозил с порога
деревянной рукою Бог.
Знал — погибнут олени скоро,
но не смел повернуть назад:
шел за ним через лес и горы
оскорбленного Бога взгляд.
XI
Медлительно жевали жвачку
волы в пыли известняка,
и деготь липнущий запачкал
бешмет истертый старика.
На перевале близ аула,
качнув на каменном горбу,
мой проводник — Али сутулый —
разбил скрипучую арбу.
И, сгорбленный, следя за бегом
оторванного колеса,
сказал в тускнеющее небо,
прищурив зоркие глаза:
«В ауле нам не встретить вечер,
не починить в горах арбы…
Так каждому предел намечен
тяжелым колесом Судьбы».
XII
В порту под грохот разгрузки
(не знает отдыха порт)
спешат по лестницам узким
в таверну «Мартовский кот».
Хозяин, грязный и тучный,
склонясь над стойкой, следит:
карманы вытрясти лучше
за каждый выпитый литр.
В углу под грязные шутки,
под гул и крики еще
сидит с надеждою жуткой
индеец — пьяница Джо.
Готов любому за виски
с ножом прижаться в окне
и тень с ликующим свистом
скальпировать на стене.
Под звон уплоченной меди
хозяин выбросит нож:
Бродяга пьяный — последний
из прерий изгнанный вождь.
XIII
От бессилья хотелось плакать,
но я сжал побледневший рот.
Я сказал ему: «Ты! Собака!
Как теперь мы пойдем вперед?»
Он с усмешкой во взоре строгом
Мне в упор посмотрел в глаза:
«Господин знает слишком много,
чтоб пути не найти назад».
Я ударил его: «С Тобою…
Ты, проклятый, со мной пойдешь!»
Но не дрогнувшею рукою
он кривой протянул мне нож:
«Все мы гости на этом свете.
Я расстаться с живыми рад.
Никогда господин не встретит
больше девушки у костра».

МУЗЕЙ ВОСКОВЫХ ФИГУР

Только змеи сбрасывают кожи.

Гумилев
I
Грузовики спесиво протрусили,
над мостовой кривая тень легла,
затянутые рыжей паутиной
четыре ржавых дрогнули угла.
Столетний дом встряхнулся беспокойно:
он чует смерть в рычаньи колеса —
она склонилась за стеной с поклоном
и вежливо блестит ее коса.
За парусиной острие не ранит:
печаль и гнев для жизни исчерпав,
она лишь слушает, как в балагане
смеются восковые черепа,
как бродит тень по трещинам мозаик —
по мишуре плакатов и реклам,
и спит спокойно ласковый хозяин,
подушками прильнув к ее ногам.
II
Вы видели хозяина?
Так просто
его узнать в толпе: он средних лет,
вес средний,
без примет лицо
и роста
как будто среднего…
В осенней мгле,
когда над улицами дождевые
клубятся облака
и в небе мгла,
и памятниками городовые
на освещенных высятся углах,
вот он короною возносит зонтик.
Вот он спешит в сиянье площадей,
чтоб раствориться в близком горизонте
пальто и прорезиненных плащей!..
И растворяется…
В шеренгах улиц
двоится зонтик, пухнет котелок:
их сотни!
Тысячи!
Как дымный улей,
шуршит земля под шагом черных ног.
Ill
Но черный шорох сердцу только сладок:
охотнику — стеречь тропу зверей;
хозяину — пытливо между складок
доход у парусиновых дверей;
хозяину, чтоб по часам улыбку
на губы натянув: весь смех — наперечет!
в поклонах — горбуном крикливым, липкой
слащавой лестью оправдать доход;
чтобы звенеть о старый мрамор сдачей
отполированного пятака,
чтоб кротко ждать, пока его не спрячет
рука очередного простака,
чтоб, наконец, доверчивые спины
пронзить иглой: игла — правдивый взгляд —
и чувствовать: от взгляда сердце стынет —
и видеть: руки от него дрожат!
IV
Всего лишь миг!
Так — в полуночной тундре
Олений сон тревожит мерзлый хлыст!
Так — бледность жуткую
скрывая пудрой,
тревожит сердце опытный артист.
Мгновение!
И вновь в круговорот
знакомых дней увлечена душа,
и снова гости входят, беззаботно
по доскам покоробленным шурша…
Британских щек кирпичные румянцы,
минутная восторженность славян
фокстротом слов —
американским танцем
французские,
немецкие
слова!
Скользят друг к другу
льстивыми речами
торжественные посетители…
Хозяин, слышите?
Они — скучают…
Спешите к ним!
Развеселите их!
V
Скорей!
Развеселите их, хозяин,
пока сознание у них на дне.
Скорей!
Скорей!!
Вы знаете: нельзя им
теперь со мною быть наедине.
Ведь здесь — по этим выщербленным доскам —
хожу и я,
и близок мой черед!
Ведь я могу быть чутким подголоском
их совести…
Вот — проскользнув вперед
неслышным шагом
(в тростниковой чаще
так хищный зверь скользит на водопой),
одним прыжком
в углу
на гулкий ящик,
толпе — над головами — над толпой
я крикну!
Розовыми пузырями
сорвутся маски с восковых людей:
с имен, что мы привычно презираем,
с примеров подражанья для детей.
VI
Я крикну!
В парусиновом музее
с подставок медленно на пол сойдут
живые люди.
Не посмеет
их задержать хозяин:
лишний труд!
Уже глаза в глазах,
в шагах походки
заметили знакомые черты;
уже обрушились перегородки
веков.
В растерянности суеты
уже ищейками бросая взоры,
в уме подсчитывая гонорар,
спешат талантливые репортеры…
Уже сенсации готов удар,
и через час на перекрестках улиц,
протягивая влажные листки,
от тяжести и скорости сутулясь,
появятся газетчиков полки.
VII
Какая радость может быть в печати:
вдвоем с газетой в сладостной тиши,
все имена — читать и обличать их
в переворотах знаний и души.
Великий Петр!
Он — призовым боксером,
его удел — песчаный, пыльный ринг,
и славой увядающею скоро:
удар,
свисток,
толпы звериный рык.
Наградой — ресторан
и воздух синий
от папирос,
и поднятый стакан,
и тост,
что возгласит банкир и циник
лысеющий, лукавый Талейран.
Он любит бокс и любит Клеопатру.
Над Нилом — над искусственной водой
она блестит по строгому контракту
незаменимою кинозвездой.
VIII
Так — изменившись, так — в суровой роли
врачей, чиновников, мастеровых
идут в толпе Ньютон, Савонарола,
Людовик Солнце, тысячи иных
имен таких же славных.
Пиджаками
скрывая мускулы и котелком
нетленный гений,
вялыми шагами
с толпой сливаются. Толпе знаком
их шаг, их взгляд.
Ни речи, ни костюмы
не выделяют их…
И не нужна
толпе — их жизнь: бесцветно и угрюмо,
как жизнь толпы, развернута она.
Музеи восковых фигур закрыты.
Хозяин — нуль, хозяин — проиграл:
он не живет уже, и скроют плиты
еще один невыгодный финал…
Плати, хозяин, чтобы я молчал!

СЛУЧАЙНЫЕ СТИХИ

Как долог путь! Избитая дорога
И месяц сгорбленный, и вялая трава…
По вечерам — у дымного порога
Плащом дорожным тело укрывать.
И знать: ничто не будет новым;
Разрежет солнце вяжущую муть,
И застучат опять подковы —
             В далекий путь.
Измятыми, лежалыми словами
Не высказать расплесканную грусть…
Нет женщины печальнее глазами,
             Чем Русь!
             Ветер обманный
             Над полями стынет.
             Над полями туманы
             Густые, густые, густые…
Слова — колосья: долгими ночами
Их гнет к земле расплесканная грусть:
Проходит женщина с печальными глазами
             Русь!

«Озерные проталины, хрупкий снег…»

             Озерные проталины,
                         хрупкий снег,
             звоны кандальные
                         в тишине.
             Ветер над соснами.
             Полумесяц — серьга.
             С пушистыми косами
                         пурга.
Ах, Россия! Страна бесконечная,
не распаханный плугом пустырь.
Ширь степей и задумчивость вечная,
да прибитые ветром кусты.
Тело Ее — медвежее,
думы — разбойный свист,
а сердце — такое нежное:
             весенний лист.
Тело — медвежее,
думы — разбойный свист…
Прохожие и проезжие:
             посторонись!
Бредят равнины снежные,
воздух простором мглист…
Тело Ее — медвежее,
сердце — весенний лист.
Думы разбойные,
хрупкий снег,
сосны стройные
во сне:
мерзлые подталины,
звонкий лед,
над холмами дальними
стаи лет…
Кто твои перечислит тропы?
Кто с трудом прочтет по складам
степей непокойных ропот
и четкий рисунок льда?
Не любят Тебя и не знают:
Ты так далека, далека…
Только птиц бесконечных стаи
не пугают Твои снега.
Только птицы кружатся над рощами,
знают ласковость летних дней:
сколько солнца горстями брошено
на широкую грудь полей!
Перелетные в небе птицы,
дождем прибитая пыль,
придорожной рощи ресницы
и верстовые столбы.
Ночь тягучая,
             звезды над тучами
                            и ручьи текучие…
И птицы, и пыль, и ветер,
и дождь, и ночная мгла,
как мы — бездомные дети,
             не знающие угла.
«Своими путями»1925. № 8–9

КИНОСЕАНС

Пусть глицериновые слезы
скользят по девичьим щекам
и снег летит из-под полозий
к ее слезам, к ее шагам,
мы равнодушные, мы дремлем,
нам скучен радостный экран,
и медленно скользят деревни,
и города скользят в туман.
* * *
Но музыки сорвалось пенье!
И взвизгнул брошенный смычок!
От этого оцепененья
никто предчувствовать не мог:
над обезумевшим оркестром,
среди взметнувшихся рядов
так сердцу — стало тесно, тесно!
так горлу — не хватало слов!
* * *
Без слез, без гнева и печали
с серебряного полотна,
бесшумной развевая шалью,
неслышно спрыгнула она.
И медленно прошла, коснувшись
холодной тенью жарких рук,
но руки сильные послушно
лишь воздух замыкали в круг…
* * *
Не зажигались долго люстры.
Экран привычно, как всегда,
горел настойчиво и грустно:
До свидания, господа!

АСТРОНОМ

Давно изжив и славу, и любовь,
наскучив жить, не веря в жизнь за гробом,
он по ночам седеющую бровь
склоняет над холодным телескопом.
Всю ночь, пока в янтарных облаках
лучи не вспыхнут розовым посевом,
сжимает штифт в ладони кулака,
и пальцы тонкие дрожат от гнева.
А на заре — в тревожном кратком сне
он мечется, кричит в постели:
он видит сон — в волнистой белизне
распавшиеся стены опустели;
колышется туманом пустота,
и в душу радостью плеснув сверх края,
над миром медленно плывет звезда,
лучами изумрудными сверкая…
Звезда, где гнев, и горечь, и тоска
изжиты в мудрости тысячелетий;
звезда, которую всю жизнь искал
и наяву которую не встретит!

«Брось над игрушечной пулей…»

Я счастье балаганное поймаю
и научусь прицеливаться строже.
Алла Головина
…Брось над игрушечной пулей
морщить густую бровь,
гибкие плечи сутулить
над пестрой мишенью брось.
Здесь полотняные весны,
под звездами — полутьма,
здесь убаюкали сосны
в безоблачном ситце май;
здесь и цветы не увянут,
и птицам пути нет:
только крылом деревянным
взмахнуть и не улететь.
Брось! Отложи монтекристо![62]
Пусть радостью — навсегда
мельница крыльями крестит,
на нитке дрожит звезда;
пусть с непонятной властью
картонной цветет весной
мир балаганного счастья
утерянных детских снов.
1933

Алексей ФОТИНСКИЙ*

ВЕСЕННЕЕ (НА ДВОРЕ)

Протоптала в снегу дорожки
Каблучками лучей весна.
Холод щиплет щеку немножко,
Но душа совсем пьяна.
Это время чудное такое:
Туча сдуру роняет снег.
Я поднял воротник, но спокоен.
Я поверил шалунье-весне.
И никто не боится стужи,
Надоела зима полям.
Знаю — скоро морщинками лужиц
Улыбнется теплу земля.
Солнцем пьян, над собой неволен,
Кверху хвост — ошалел телок.
Я поднял воротник, но доволен.
Руки стынут — а мне тепло.
1924 «Огни». 1924. № 21

ИЮНЬ

Напряженно прислушались села,
ждут рассвета в сплошной тиши.
От тоски и снов невеселых
только рожь, ошалев, шуршит.
Снятся кос отбиваемых звоны
и серпов леденящий лязг…
И по стеблям, недавно зеленым,
желтизна от корней поднялась.
Не спеша ворот алой рубахи
распахнет молодуха-заря,
и коса, заблестев с размаху,
затрепещет в руках косаря.
Будет рожь молчаливо слушать,
как бессильно трава легла.
Как мелькая, чем дальше — глуше,
Утомленно звенит игла.
И от каждой серебряной вспышки
тихий шелест, как стон травы.
Но косарь равнодушен — не слышит,
он давно к этим стонам привык.
От усталости стал построже,
на траву глаз с издевкой косит:
«Что трава, что волосья — то же.
Отрастет, не жалей — коси».
1924 «Огни», 1924. № 21

«Синее, ближе взгляд леска…»

Синее, ближе взгляд леска,
сильнее, крепче запах поля.
Под сталь подковы — хруп песка,
еще удар — и я на воле.
И конь, и ветер без удил
промчат дорожкой, сердцу милой,
и сердце знает, что в груди
забиться сможет с новой силой.
Навстречу вырастет дымок
и шапки скирд, и хат заплаты…
Я возвратил бы, если б мог,
но дням минувшим нет возврата.
«Годы». 1926. № 2

«Пусть невнятно бормочет укоры…»

Пусть невнятно бормочет укоры
от тоски пожелтевший лес.
осень шьет золотым узором
паутину земных чудес —
мне нигде не найти ответа.
И не стану его искать.
Пусть кружит, как по полю ветер,
в тайниках души тоска.
Одиноко забиться бы в угол,
прядь упрямых волос теребя…
Не порвать мне проклятого круга.
Никуда не уйти от себя.
«Годы». 1926. № 2

ОСЕННЯЯ РУСЬ

Не алым маком пламенеет рожь —

в лесах румянятся калиновые гроздья.
Рябины кисти ловит рыбарь-дождь,
рукой уверенной швыряя капель горсти.
Не в крепком неводе запутался улов —
веселых туч взметает ветер стаи.
Далекий звон седых колоколов
негромкой песенкой печаль полей ласкает.
Не белым снегом замело луга —
гусиных толп не умолкают речи.
А я бреду неспешно наугад
недолгим радостям и горестям навстречу.
«Годы». 1926. № 3

ЧАЙНАЯ

По спинам улиц — света хлыст
навстречу сумеречной стуже.
И каждый день — газетный лист
тосклив, пустынен и ненужен.
Часы, хромая и ворча,
сметают стрелками минуты,
и жизнь — спитой холодный чай
уныло стынет в чашках суток.
И разве той, что за стеклом
рукою тонкой бросит сдачу,
всю нежность сердца дам на слом,
всю радость нежности истрачу?
И для ее усталых губ
с улыбкой — алою наклейкой
души заветный выну рубль,
чтоб разменяла на копейки?
«Своими путями». 1926. № 12–13

ВСЕ БУДЕТ ТАК…

Все будет так, как было прежде, встарь.
Не год, не два — века плывут и плыли.
По-прежнему желтеет озимь, ярь,
и ветру не снести прибитой ветром пыли.
Крылом петух с размаху на заре
в несчетный раз захлопнет ночи святцы,
и рожь, шурша, все так же будет зреть,
и колос ветром волноваться.
И в сенокос, у стоптанной межи,
сгребать траву не перестанут грабли…
Ах, пронести бы поскорей сквозь жизнь
свой ковш души, не выплеснув ни капли.
«Перезвоны». 1926. № 17

«Я рожден в глухих лесах Полесья…»

Я рожден в глухих лесах Полесья,
в голубых задумчивых лесах.
Оттого овеян грустью весь я
и осколки озера в глазах.
В волосах — медвяный запах проса,
и загар — колеблющейся ржи.
Серебристой полевой межи
поутру меня ласкали росы.
«Родное слово». 1926. № 9

«Нет, я не твой, не городской, нездешний…»

Нет, я не твой, не городской, нездешний,
и камню песен петь я не могу.
В сто раз милей под старою черешней
в траву забиться на родном лугу
и слушать бережно, ловить в тени осоки
брюзжанье пчел и говорок ручья…
Моя — когда-то. А теперь ты чья?
О, родина, я твой поэт далекий.
1926

ДЕМОНСТРАЦИЯ

В граниты дней
                 людей
                 и волн
                 толпа
и в улицах
                 весны разливом
                 волны.
На полный ход
                 меняя
                 ход неполный
                 штыком зеленым
                 из земли
                 тюльпан.
Неталый снег —
турецкий мед.
                 Халва.
Осколки солнца
грудой — апельсины.
Надменный —
      в треуголке
      и лосинах —
                 над толпами,
С плаката кино.
      Шипенье шин.
Тягучий дым бензина.
      И в паутине проводов:
                 слова.
Слова.
И речь.
       Слова —
       как сталь и лед.
Такая сложная
                 и радостно простая
в прожекторе
                 над кубами домов,
в прожекторе
                 взвилась аэростая.
От жара слов
растает
сталь и лед.
От жара слов
седая сталь
растает.
Ракетой
                 вверх.
                 Сгорая
                 и блистая.
И жаворонком
с неба
       самолет.
И облако
       в бездоннейшую синь
    — веселый слон —
       луны втыкает бивень.
Весенних слов,
        весенних мыслей ливень
враз половодье черное снесло.
* * *
Предместьями
пчелиный
темный
гуд.
И на углах
                 роев людских рычанье.
Огни сегодня зажжены речами.
Железно сомкнуты плечами,
          фалангами,
          колоннами
                 идут.
Не улицы — моря.
Не площадь — океан.
В бетон домов,
в гранит дворцов и башен
за станом —
                 стан.
За рядом —
                 ряд и ряд.
Прибой толпы
                 могуч.
                 Огромен.
                 Страшен.
* * *
Они идут.
Их пламя пышет, пышет.
Вверх, на мосты,
в бульвары,
к площадям.
По этажам.
По крышам.
                 Выше,
                 ВЫШЕ.
И радио в аэропланах жарко дышит.
Огнем речей
горят сердца и крыши.
И кто не хочет,
даже тот услышит,
                 когда они
                 идут.
                 Идут.
                 ИДУТ.
* * *
Водоворот толпы.
Тесней,
смелее
митинг.
                 «Товарищи!
                 Друзья!
                 Пришел великий час.
                 Любимые!
                 Поймите же, поймите:
                 уже никто
                 разбить не в силах
                 нас.
Новым светом
                 вновь пылают зори.
Солнца алый не сорвать платок.
Всколыхнулось человечье море.
Океаном поднялся Восток.
Индия!
Твои мы слышим стоны.
Индия!
Заветная страна.
И готовятся
                 Аустэны и Уинстоны
нам по счету
заплатить сполна.
Вой, Китай!
В восстания восторге
стенам мира
вновь не устоять.
Слушайте, дыхание тая,
                 Лондоны,
                 Парижи
                 и Нью Йорки:
Бушует пламень яростный потопа.
Холодный пламень половодных волн.
Без сожаленья, чванная Европа,
от наших гаваней
мы оттолкнем твой челн.
Кто против нас,
                 могучих жаждой роста,
кто б против нас
                 стеною встать посмел,
коль заодно
                 — чеканят ТАСС и РОСТА —
сто сорок пять,
четыреста
и двести девяносто
                 мильонов
                 душ и тел?»
Пылают слов огнем,
                 огнем горят знамена.
И в тысячах грудей
                 кипит святой восторг.
                 «…Вставай, презреньем заклейменный
                 далекий север и восток…»
Стоустая —
        прибоем волн —
                 молва.
Могучее — биеньем сердца — вече.
И пенье волн живых,
        волн человечьих
покрыло мощные слова.
* * *
Прошли.
Опал прибой.
На флагах — жизнь и труд.
Не ламповщик —
заря зажгла багрянцем
       небо.
Здесь город был.
Здесь город был
                  и не был.
И только души —
                 пленные Эреба
покоя
ночью светлой
не найдут.
1927 «Воля России». 1928. № 1

ГИБЕЛЬ ГЕЛЬГОЛАНДА Поэма

Gutta cavat lapidem пес vis, sed saepe cadendam.

Капля камень долбит не силой, но частым паденьем.

Моряки
Там,
где не раз
в гавань якорь бросал
пароход нелетучих голландцев
и матросы, бранясь,
протирали глаза,
возвращаясь из баров на шканцы.
Там,
где от брызг
в плащ — льдяною стеной
осторожная куталась рубка,
гордый бритт, пьяный вдрызг,
светр загнав шерстяной,
перекусывал с горечью трубку.
Там,
где маяк
или трепетный бриг
яхты стан одевал шалью яркой;
чьей страны, страсть тая,
любовался старик
у витрины редчайшею маркой.
Там,
где матрос,
чью жену черт унес,
за чужой волочился женою, —
набежав во весь рост,
бились волны в утес,
умирала волна за волною.
Разрушение
В год,
грозный год,
батареи открыв,
корабли подходили не с оста:
покорители вод
взрыв бросали на взрыв,
рвали немцев осиные гнезда.
Рейд
отдал пыл
не ладьям рыбаков —
крейсерам, миноносцам, буксирам.
И утес встал и стыл
над прибоем веков
в минном поле пустынным и сирым.
Горд
был утес.
И хотела волна
овладеть и владеть великаном.
Сколько пролито слез…
Поцелуев она
не считала. Не счислить бакланам.
Чайкам
не счесть.
Альбатросам не знать
всех угроз и бессильных истерик.
Затаив в брызгах месть,
убегала, грозна,
на пологий податливый берег.
Гибель Гельголанда
Прост
был уход
броненосцев на вест,
но веселым он не был походом.
И дрожал пароход,
старожил этих мест,
при рассказе друзьям-пароходам.
Там,
где круги
корморанов — на дне
мертвый кит, — там раскинулся остров
И глядят старики
на труды прошлых дней
и в тоске задыхаются острой.
Скор
бег минут.
Фильмой жизнь пробежит —
— людям мерить мгновенья веками!
Возмущенья минут,
и уснут мятежи,
и волне покоряется камень.
Спит
старый плес.
Нежным телом волна
— гордой женщиной саги и эдды —
обвивает утес,
обладаньем сильна
и взволнована счастьем победы.
Нибелунги
Мертв
Гельголанд —
лучезарный Зигфрид,
месть сладка синеокой Брунгильде.
Стаи шхун и шаланд
тянут сельдь, и парит
ЦЕППЕЛИН, и купцы первых гильдий
рвут
облака
и, считая, плывут
к берегам — гиацинтам Голландий,
где жена рыбака
вышивает уют
колыбельною о Гельголанде.
Где
чинит снасть,
море в скобки берет,
Зюдерзее вправляет в плотины,
как спокойную страсть,
как спокойный — народ
заплетает свою паутину.
Там,
где Рембрандт
подтвердил, что живут
люди крепкие, не ротозеи —
позабыв Гельголанд,
выткут жены уют
колыбельною о Зюдерзее.
«Воля России». 1929. № 4

«Ах, уйти бы. Уйти далече!..»

Ах, уйти бы. Уйти далече!
Ждет меня обомшелый дом,
где согнулись отцовские плечи
над упорным тяжелым трудом.
Дед-старик заскорузлой рукою
крепко ставил за клетью клеть.
Что ж мне делать с моей тоскою,
со шмелем на оконном стекле.
Острый плуг по полям родимым
новой жизни ведет борозду…
И пускай я приду нелюбимым,
но к любимой земле приду.

Екатерина РЕЙТЛИНГЕР*

«Я годами работать буду…»

Я годами работать буду.
Тяжела и трудна дорога,
А весна за окном — как чудо,
Как подарок доброго Бога.
Из работы, как из темницы,
В календарь весну отмечая,
Я смотрю, как летают птицы.
Вместе с небом весну встречая.
Убежать, улететь и слиться
С голубым небесным пределом
И зарницей лететь, как птицы,
Быть царицей с крылатым телом…
«Неделя. Týden». 17.V. 1930. № 59

Александр ТУРИНЦЕВ*

В УСАДЬБЕ

Ксане К.

Жмутся к ограде опавшие листья,
Гонит их ветер и кружит волчком;
Тихо качаются длинные кисти
Стройных берез, окружающих дом.
Шепчут березы о чем-то тоскливом,
В урнах террасы увяли цветы…
Черные вороны криком унылым
Мне навевают о прошлом мечты…

ЗАБЫТЫЕ

Памяти павших под Сморгонью

Дали зовущие, дали манящие.
Мертвое поле, окопами срытое.
Вороны, с криком куда-то летящие.
Там, у дороги, орудье подбитое…
Небо, свинцовыми тучами скрытое.
Холмы могил и кресты почерневшие.
С хвои венки кем-то свитые,
Плачут березы, над ними поникшие…
Грустные, белые, поздне-осенние,
Низко склонившись, цветы запоздалые
Шепчут забытым могилам — «Прости!..»
Дали зовущие, дали манящие,
Ветры холодные, жутко шумящие —
«Боже, прости их, прости…»

ФИЛОСОФИЯ ИСТОРИИ

Играли в парке деточки.
Кто в серсо, кто просто в песочек,
                     А кто в войну.
Начертили на дорожке клеточки
— Длинные и покороче.
Эй, прыгай, кто хочет, —
                     — Через одну.
Такие ребятки милые.
Есть серьезные и шаловливые.
Из-за песочка ссорятся, плачут.
Кончили войну — играют иначе…
Апрель 1923

«К колодцу — задыхаясь… — пуст!..»

К колодцу — задыхаясь… — пуст!
Всей нежностью к тебе — уйди…
И, пальцы стиснув крепко, в хруст.
Сдавить, и — навзничь — стон в груди.
            От слабости твоей я — щит.
О, если бы, плотину разломав,
И камнем из пращи —
            Стремглав —
Упасть жестокой хищной птицей
К рукам тем, песням лебединым,
И с хриплым клекотом орлиным
В коленях трепетных зарыться.
Для победителя исход смертелен поединка.
Любимая, освободи! Щит — скоро пополам!
Тупым ножом по воплю струн сурдинка,
Хлыст по измученным глазам…
— А в сумерках рубец раскрытых уст…
Молчу. Лишь крепко, крепко — руки —
            В хруст!
Май 1923 «Записки наблюдателя». Прага, 1924. Кн. 1

РАЗЛУЧНАЯ

Броском — от неостывших ласк — к разлуке…
Последний стиснуть в горле крик,
С плеч оторвать вцепившиеся руки
И в прошлое швырнуть все сразу, вмиг…
В глаза поцеловав, как мертвую.
Как материнский перед казнью крест;
Без слов покинуть распростертую
Навек единственную из невест…
            Сквозь серые года ненужные
            Обрывистой тропой сыпучей
            К необрученной моей суженой
            Тянулся медленно по кручам.
Ей обреченный — знал заранее;
Нам не любить — друг друга ранить;
Ей не взлететь, подбитой горлице,
Мне одному стареть и горбиться.
            На раны — соль,
            — Крепчает боль.
            Так легче.
            — Брось!
            Так надо:
            — Врозь.
Июль 1923

«По вольной по дороге…»

По вольной по дороге
            Пойду, посвистывая;
Прочь из моей берлоги,
            Тоска неистовая…
            Эй, ты там, непутевый,
            Садись-ка рядышком.
Скуля, приполз я снова
К веселеньким ребятушкам.
Да не смотри так — князем,
            Не хорохорься.
            Не то сгребу и — наземь —
            Со мной не ссорься.
В разгул пойду я с вами —
            — Пей, купленная.
Чтоб захлестнула память
Дни сгубленные.
Не можешь шире размахнуться —
Хнычь жалостно впросонках.
Эх, плоская душонка
И мелкая, как блюдце.
В аллею скройся липовую,
            Грусти и помни,
Да забирайся, всхлипывая,
            В местечко поукромней…
Как скучно с вами, тошно мне…
Через пожары б, вихрем — в сечу,
Всех принимающих навстречу;
С конем — в одно, напружив жилы,
— Бурли, отвага хмельная,
            Чтоб острая, свирельная
            Мне мозг мой просверлила…
Не убежать уж никуда мне,
Хватиться б головой об камни —
— Лежать распластанному — ниц
Под опахалами ресниц.
Июль 1923

«Не отпускает даже в логове…»

Не отпускает даже в логове.
               Измаяла.
Недужится тревогою
Душа — больная лань.
Жизнь мою кнутом подхлестывает,
Жизнь непрочную, берестовую…
               Или один на острой мысли сталь иди —
               — Не выдержишь — погонит на люди.
Так день за днем протискиваюсь туго.
               Ползком, да помаленьку,
               С ступеньки на ступеньку.
               — Не отстает подруга.
Ластится, как девица.
По сердцу расстелется
И ну нашептывать:
               Напрасны хлопоты твои,
               Никуда уж без меня.
               Никогда уж не унять.
Станешь милую обнимать,
               Опостылит вдруг.
Проберусь и на кровать, —
               — Не меняй подруг.
А откуда я, почему с тобой —
               — Не дознаешься, не выпытывай.
Коль захочешь, мой родной,
               Поведу тебя я в бой
               Забубенную сложить под копытами.
И на виселицу — вместе до помоста,
Как верная жена, хоть без венца.
Не развяжешься со мною, милый, просто
— Ты и в смерти не найдешь конца.
Август 1923

«С недавних пор мне чудится все чаще…»

С недавних пор мне чудится все чаще:
В обыкновенный трезвый день,
Над городом чужим, как шмель гудящим,
Тревожная встает вдруг тень.
— То над людской беспечной кучей
Уже неотвратимый случай
Заносит властные крыла.
И, бросив исподлобья взгляд колючий
На ваше сытое благополучье.
На ваши вздорные дела, —
— Не понимаю, как — слепые совы —
Подъятого не видите бича.
Непрочные под ним застонут кровы,
И будете вы биться и кричать.
И будет час. И ночи будут лунны.
Когда неведомые хлынут гунны
Неистовой голодною ордой.
Не преградить их буйного прилива.
И по смятенным селам, тучным нивам.
Пройдя прожорливою саранчой.
Оставят за собой лишь пепелища.
Огню, мечу довольно будет пищи.
Развеют и сожгут столетний, потный труд,
И в петле огненной ваш город захлестнут.
Ворвутся в улицы, в дома и храмы ринут.
— О, как заплатите за сытость и покой!
Забыв свой жалкий скарб и пышные перины,
Вы стадом броситесь по гулкой мостовой.
В размах пойдет раскачка с городского рынка,
Накатится горой под крик и хриплый вой
Всеевропейская последняя Ходынка.
Сентябрь 1923 «Записки наблюдателя». Прага, 1924. Кн. 1

«По мокрой, каменной панели…»

По мокрой, каменной панели,
В столичном, тягостном угаре
Тоскливо, медленно, без цели
Бредут задумчивые пары…
И звон разбитого стакана,
Рояли горестные звуки
Летят из окон ресторана
Во мглу тоски, печали, скуки…
А жить без цели, без охоты,
Когда тоска и скорбь так часты;
Не проще ль сразу кончить счеты,
Нырнув туда, под своды моста…
Прага, октябрь 1923

«Он никогда не будет позабыт…»

Он никогда не будет позабыт.
Гул оглушительных копыт.
Взбесившихся коней степные табуны
Куда-то пронеслись неукротимо злы
И оборвались со скалы…
Душа — убогий ветеран, на шраме — шрам,
Ждет оправданья тем годам
Неслыханного головокруженья —
Освобождающего нет креста.
И простота вокруг и пустота.
Декабрь 1923 «Своими путями». 1924. № 1–2

«О, справедливей бешеная плеть…»

О, справедливей бешеная плеть
И ласковее пламень адских горнов
Прошелестевшего в письме покорном:
Меня Вы не хотите пожалеть…
Все громы труб архистратигов,
Смерть пробуждающая медь.
Слабей упавшего так тихо:
Вы не хотите пожалеть…
Те твердые слова, что на разлучном камне выбил,
О, разве это месть?
Подумайте о той — великой лжи на дыбе.
Которую нельзя не произнесть.
Январь 1924

ЭПИЗОД

За каждый куст, канаву — бой.
Уж много дней —
Одно лишь — бей!
Рвутся вперебой
Под пулеметный град.
Маршрут прямой:
— Петроград.
Станции с грудами
Вывороченных шпал,
Впереди и вокруг дымит
Огненный карнавал.
Усталый, грязный, давно не бритый,
Мимо горящих сел,
По дорогам, взрывами взрытым,
Он батарею вел.
Бинокль — в левой, в правой — стэк,
И прочная в межбровьи складка
Сверлит из-под тяжелых век,
Как у борзой взгляд перед хваткой.
Без двухверстки места знакомы,
Все звериные лазы в лесу,
Все быстрей к недалекому дому
Крылья прошлого сердце несут.
За шрапнельным дымком к колокольне.
Не забывшей простой его свадьбы,
А оттуда тропой богомольной
К затерявшейся в кленах усадьбе.
Взяли мост.
И опять — приказ прост:
Первый взвод
Шагом марш — вперед.
Где за горкой — лощина, —
Мать когда-то встречала сына,
А теперь, как злой пес, — пулемет.
Знать, родной растревожили улей.
Если острыми пчелами — пули.
Стой! С передков! — Давно готово.
Иль позабыл привычное он слово?
Переломились брови криво —
— На карту все, — мое не тронь? —
И, как всегда неторопливо:
Прямой наводкою… Огонь!
Октябрь 1923 «Своими путями». 1924. № 1–2

КОННИЦА

Как по площади пройдешь ты серединою
Легкою стальной пружиною —
Перебойный цок подков,
Клочья пены с мундштуков,
Кони-лебеди — поджары,
А штандарты славой стары,
Дерзкие хлестнут фанфары,
Тонконогие запрядут,
Проплывая ряд за рядом, —
Раскрасавица, царица конница,
Красоте твоей кто не поклонится!
            Уже бранными пошла полями,
            Дорогами пыльными…
            Похрустывая трензелями,
            Стежками шьет сильными.
            Не гостьей паркетною — коршуном
            Мелькнула в селеньи заброшенном.
            Все круче стремит, все напористей
            Беззубой навстречу, без горести!
            Пред тугокрылой птицей-конницей
            С опаской кто не посторонится,
            Кто встанет на дороге?!
                            Одна лишь… Многих, многих,
            Последний перервав галоп
            Косою, — на земь… Скомкает…
            Не перекрестит мертвый лоб
            Рука девичья, тонкая…
                            От края до края — рокотом…
                            Брови сдвинуты, как в церковь идут.
                            Обвалом находит — грохотом…
                            Сжались плотно, в ивовый жгут.
                                              Рыси прибавь!
                            Или не видишь, Господи —
                            От гранат земля оспою
                                            Взрыта, ряба…
Вот первые — уже поют,
           Зачмокали…
Взметнулась соколом
И по жнивью
Вдруг — лавою
За смертью и за славою!..
Как гневный демон —
На огненную стену,
Всесокрушающими потоками
И — наотмашь, с наскока
              Рушь!
Смертоносная несется конница.
Вражья голова — покойница!
«Воля России». 1925. № 11

НА ВОКЗАЛЕ

Дебаркадер. Экспресс. Вагон и — Вы.
Не опуская головы,
В упор глаз в глаз,
На Вас смотрю, на Вас.
Вы за щитом — мы не одни.
Сейчас не должен дрогнуть рот.
Ну, а потом… Потом один все дни.
Один в норе, как крот.
Все просто так: была игра.
Потом — всю жизнь на стол.
Не приняла. Я не ушел.
Теперь — конец, и впереди — дыра.
И Вам спокойных уж не знать дорог, —
Зарвавшийся не я один игрок.
И вот: недвижный, тусклый взгляд лови,
Кольцом из трубки задави.
Ведь все равно, когда вот так глядят,
Не возвращаются назад.
Вы не придете, знаю, никогда.
И мне огромные глаза
Тащить через года.
Свисток. Ну, воля, напрягись!
Сейчас не должен дрогнуть рот.
Спокойнее. В глаза — не вниз,
Быть может, я и не банкрот?
Ведь стоит и впереди — безбрежность,
Ведь порвалась одна лишь нить.
И кто сказал, что я могу любить,
И кто сказал, что у меня есть нежность!
«Своими путями». 1926. № 12–13

Вячеслав ЛЕБЕДЕВ*

КРОВАВАЯ РОЗА

В осаде Йорк… И гром, и пламя…
Бой с «Алой розой» — страшный бой!
Но Белой, Йоркской, розы знамя
Еще трепещет над стеной.
             Все ближе враг… Его угрозе
             Слабей противится боец…
             Конец прекрасной «Белой Розе»,
             Ее защитникам — конец!
В покое дальнем тихо лежа,
Забылся рыцарь — весь в огне.
Шлем с белой розою у ложа,
И щит и панцирь — на стене.
             Ловя его несвязный лепет,
             Графиня юная под ним,
             Вся — сострадание и трепет,
             Челом поникла молодым…
Вдруг — «Замок взят!» — зловещим криком
Звучит у входа… «Замок взят!..»
Глаза графини в страхе диком
На розу рыцаря глядят…
             «Наш белый цвет! Клянусь святыми!
             Что делать мне? Погиб больной!..»
             А роза Йоркская пред ними
             Все ярче блещет белизной.
Уже в соседнем коридоре
Шаги; тяжелые шаги!
Дрожа, с отчаяньем во взоре
Графиня шепчет: «А, враги!
             Кинжал! Кинжал! Зови к ответу,
             Зови меня, Спаситель мой!
             Один удар — и розу эту
             Окрашу кровью молодой…»
Движенье… крик… — и кровь каскадом…
Румянцем розу обожгло —
И забелело с нею рядом
Графини мертвое чело.
             Но сколько крику, стону, грому!
             Враги вошли… И, сжав палаш,
             Ланкастер сам идет к больному —
             Взглянул на розу… «Это наш!..»
«Чтец-декламатор». Берлин, 1922

МАРТ

У промокших дорожек сада,
Где туман и вороньи крики,
Ах, как были б деревья рады
Вкруг себя закружить повилики!
И по ветру, качая, качаться,
Греть на солнце зеленую спину,
За мечтами, что только снятся,
Ветви в небо блаженно закинув.
…Кроткий март, голубой и талый,
Расплескал по дорожкам лужи
И повесил на запад алый
Занавески из белых кружев.
И под звоны тягучей капели
Этой влажной весенней ночью
Острый запах разбухшей прели
Разорвет мое сердце в клочья…
…И в саду, и в полях за садом,
Когда месяц встанет на страже,
— Чей-то след с моим следом рядом
На песке паутинкой ляжет.
«Студенческие годы». 1923. № 1

УТРЕННИЙ УДОЙ

У мохнатых, нахохленных елей,
Под крышею из черепиц,
Предвесенние эти недели
Проживу, не подняв ресниц.
И, забыв о вечернем горе,
По ночам, когда сон и лень,
Мое сердце — петух на заборе,
Выкликает с Востока день.
По песку, после ночи рыжему,
Утром солнце погонит коров.
…Я всю нежность из сердца выжму
Для предутренних тихих слов.
И, звеня голосами невнятными,
От весенних своих щедрот,
Всю зарю золотыми пятнами
По земле расплескает восход.
И о том же веселым гомоном
Целый день переклики галчат,
И ночью под месяцем сломанным
Молоточки под сердцем стучат…
Для кого же любовь выковывать,
Распылять золотым дождем, —
Если даже только от слова
Трепет крыльев в сердце моем.
«Студенческие годы». 1923. № 2

ОКНО, РАСКРЫТОЕ В НОЧЬ

Ветер раздул на окне занавески
Горячею ночью полей,
И льется в шуршаньи, и тянется в плеске
Густой и смолистый, как клей.
Погладит виски и у зеркала мутью
Качнет еще раз в глубине,
И ляжет на губы упругою грудью
В прохладном сосновом вине.
И там, за окном, где как звезды-гнилушки,
Где темь, бормотанье и стон,
Так медленно сыростью тянет с опушки.
Как влажные губы сквозь сон…
Так бьются всю ночь на окне занавески.
Вздуваясь, как парус, как флаг,
Как лживая жизнь, как зарницы и блески,
Как ты, как твой тающий шаг…
«Студенческие годы». 1923. № 4

ВЕСЕННЯЯ ВЕЧЕРНЯ

Весенний вечер замер у порога,
Потупив в землю синие глаза.
Бог Саваоф взглянул нежданно строго,
И потемнели грустно образа.
У Богоматери, ласкающей ребенка,
Чуть дрогнули концы густых ресниц.
И зазвенел тоскующе и звонко
Распев чтеца при шелесте страниц.
А за окном с железною решеткой,
Забыв в руке весеннюю свирель,
С улыбкою сияющей и кроткой
Брел по садам мечтательный Апрель.
«Русская мысль». (Прага; Берлин). 1923. № 3–5

ВЕЧЕРНЯЯ ЗВЕЗДА

I
Вечерняя звезда в Господнем синем Храме
Затеплилась, как малая свеча.
День уходил, презрительно влача
Свой алый шлейф над мертвыми полями,
Оглядываясь медленно туда,
Где в Божьем вечном голубом притворе
О человечьей радости и горе
Сияет трепетно вечерняя звезда.
II
Кто, Благостный, вверху ее возжег
Прозрачными и тихими руками
Над смертными распутьями дорог.
Над этими печальными холмами?
О мудрых? О воюющих? О ком?
Она горит все чище и прекрасней
И светится в притворе голубом,
Всех ранее и всех позднее гаснет.
А, может быть, о том, кто на земле
Всего лишь робкий и печальный путник,
Кто, как матрос на дальнем корабле,
Мечтой о береге отсчитывает будни?
III
Ранним утром свеча погаснет,
Синей струйкой потянет чад.
В это время земля прекрасней,
Потому что люди молчат.
И в поля, и в лесные чащи
Сотни звезд упадут росой.
Будет мир простой, настоящий,
Окропленный Божьей слезой.
«Русская мысль». 1923. № 3–5

ШНЕЛЬЦУГ[63]

В край красных фесок и долам,
В преддверье пламенного юга
Я мчусь, зачем — не знаю сам.
На крыльях мощного шнельцуга.
           Гляжу в окно и жду с тоской,
           Что с каждым часом ближе к цели…
           И мне хотелось на покой,
           Скажу я вам. На самом деле!
И вот вдали передо мной
Встают знакомые картины:
И Джемер с снежною главой,
И волны пенистые Дрины…
           Я слышу вновь по вечерам
           И тонкий голос муэдзина,
           И шум из уличных кафан,
           И запах жареного «мнина».
           Какой здесь милый уголок.
           Какая чудная картина!
           Я ожил вдруг, здесь впрямь восток,
           Здесь скуки нет и нету сплина.
           Но день спешит, за ним другой,
           А дальше третий, так и мчатся,
           И ожидаю я с тоской,
           Когда придется расставаться.
           Покину я цветущий край,
           Как нежно любящего друга,
           И кину с горестью «прощай»
           Из окон мощного шнельцуга!
Белград, 1924 «Эос». 1924. № 2

КАВАЛЕРИЙСКАЯ БАЛЛАДА

I
«Ротмистр, сегодня в разъезд —
           Ваш эскадрон.
Но смотреть — не считать звезд
           И не ловить ворон!»
                           Усмехнулся. —
«Никак нет, честь полка не уроним!»
           Повернулся
И скомандовал: «По коням!»
II
Скользкий лязг мундштуков и стремян
           От шоссе — справа по три — и в чащу.
Сердце пьет голубой туман.
           Воздух вдаль все пьянее и слаще…
За холмом, перелеском, в овражки
           И на изволок — прямо в рожь.
— Эх вы, сашки-канашки! —
           От судьбы не уйдешь!..
И вот —
           Из-за леса, справа.
Отчетливо — пулемет…
Марш — марш! И в лаву…
…Небо упало так резко,
Землею набился рот.
           А из перелеска
                            Все еще пулемет
Колыбельную песню поет и поет…
III
Открыл глаза — и было небо снова
Сверху холодным, бледным и пустым.
И призрачным, как легкий серый дым,
Как память у тифозного больного.
Лежал, смотрел и чувствовал, как кровь
Стучит в висках чуть слышной мелкой дрожью.
           Нет никого. От боли морща бровь,
           Назад — в лесок пополз тихонько рожью.
Дополз. Вздохнул. Поднялся и — бежать…
Забился в чащу. Завязал рубашкой
Плечо с кровавой раной — и опять
Через кусты, лощины и овражки…
           Весь день блуждал. Под вечер вышел
Как раз к селу, к плетню последней хаты.
           Дождался тьмы. Бог милостив — пошел.
                          «Впустите… И воды… за плату»…
IV
Хозяин посмотрел волком.
           Усмехнулся — «Набили холку!»
           Но пустил ночевать. Странно.
И даже перевязали рану.
           Правда, не он, а дочь.
                             И вот — ночь.
           …На сеновале
                             Мыши
           Скреблись и шуршали.
                             Сквозь крышу
                             Месяц
           Серебряным пальцем шарил.
           «Если найдут — повесят…»
                             Не спится.
           Опустив ресницы,
                             Лежал и вспоминал.
           В прошлом году в Одессе,
                             Да, да, в тот же день,
           Кажется, у Семадени,
                             Пил вино и стрелял в свою тень
                             И хотел целовать колени
                                            У подошедшей к столу.
           Засмеялась. — «Мальчик — и глупый.
                             Для этого есть губы»…
           Ночью бродили по молу.
                                            Сначала
Учил он кавалерийским сигналам
           И как развернуть эскадрон.
                             А после она —
Как расстегивать кнопки на женских платьях,
           Пьянить без вина
           В умелых объятьях,
И целовать тягуче и сладко…
                             А потом.
                             Днем —
На вокзале в эшелон посадка,
                             Переезд
           И в ночной бой.
                             И так же сеть звезд —
                                            Над головой…
V
                             Вдруг —
Проснулся. «Кто тут?»
                             Снова стук.
И шепот — «Вставайте, за вами идут.
                             Я не могу вам помочь».
                             Убежала. Дочь.
Выглянул. А за хатами —
                             Пробираются трое
С винтовками и ручными гранатами.
                             Дело простое…
Пригнулся — и в тень.
                             За углом
Перескочил через плетень
                             И к лесу бегом.
                             Снова на воле.
                             Ищи ветра в поле…
           Через лес — в овраг.
Оглянулся, замедлил шаг.
Лег в кусты и к земле прижался. —
           «Есть еще на свете жалость!»
VI
Докладывали командиру полка.
           Слушал, высокой, худой,
           С сединой на висках —
«Заняли лощину у леска,
Где погиб разъезд ротмистра Эн,
Обыскали всю рожь — не нашли трупа.
           Вероятно, попал в плен».
           «Да… А жаль — молодой
                             И погиб так глупо.
                             Сообщите в штаб о нем,
                             Завтра переход. — В три подъем».
VII
В городе, в штабе, в приемной
           Звякали шпорами.
           С улыбкою томной
Кланялись напомаженными проборами,
           Просили в очередь, чтобы не было давки
           И наводили справки.
           «Ротмистр Эн? — Да, да — в разъезде
Его эскадрон
           Был окружен.
Пропал без вести…
           — Вестовой, воды!
Ради Бога, сядьте. Вы так побледнели…
           Выпейте… Еще нет беды…
Подождите. На прошлой неделе
           Один тоже пропал без вести
                             Из их же отряда,
Нашелся и вернулся к своей невесте.
           А плакать совсем не надо.
Эти губы должны улыбаться…
                             Ведь — да?..»
— Для живых слова найдутся…
           Только для мертвых — никогда…
VIII
Всходила в третий раз луна
И в небе плакала над полем.
И третью ночь, таясь, без сна
           Шел к югу, позабыв о боли.
Днем спал и прятался во ржи,
           А ночью шел вперед по звездам
И по полям, как волк, кружил.
Стараясь обойти разъезды.
           Но чувствовал, как пустота
           Вокруг него растет все глуше,
           И сердце, замирая, душит
           При каждом шорохе в кустах…
IX
                             Провод
Тянулся по полю серым червячком,
           Виснул на деревьях, сползал в канавы,
Цеплялся по крышам, прятался за плетнем,
           Собирался в пучок и в окно, направо,
                             А там на столе в аппарате —
                                              Как овод.
                             Гудел черной мембраной
                             На восходе и на закате,
                                              Поздно и рано,
                                              Ночью и днем
                                                        Об одном
Целые сутки без перерыва:
           …Наступление… Обходы… Прорывы…
                                             И снова сначала
                             Щелкало и стучало
                             Черной костяшкой,
Как сердце под защитной рубашкой…
           Смерть — слово печальное.
                                             «Алло, центральная!
Примите донесение.
Сегодня ночью сторожевым охранением
бит на месте
ротмистр Эн, пропавший без вести.
Пробирался из лесу, от них.
Было темно. Не узнал своих,
Когда окликнули.
И побежал.
Стали стрелять. И вот — наповал.
           Умереть от своих глупо.
Что ж. —
                             От судьбы не уйдешь.
                             Пришлите носилки за трупом».
X
По овражкам вода звонкая
           Поет золотые песни.
Телеграфная сеть — тонкая,
           А поет еще чудесней.
Серой змейкой к земле прижалась.
                             Визжала —
«Холодная у людей жалость».
                             И опять сначала
Об убитых всю ночь плача…
           Только горе у людей — горячее…
«Студенческие годы». 1925. № 2

А. С. ПУШКИНУ

Наташа
Кавалергард в блистательном колете…
— Поднять глаза. Вздохнуть — и позабыть
О смуглом и насмешливом поэте.
О всем, о всем… И в первый раз — любить…
…И вот — легко за днями дни, как птицы…
Как светлый вихрь… — И вдруг во двор — возок…
На бледность щек упавшие ресницы
И тенью смерти тронутый висок…
Эхо
По радио на целый мир — «Титаник»!..
Орудиями — медленно — «Война»…
Опять в лесах на синих трупах встанет
Гнилых болот туманная весна…
Опять смешают влажные апрели
Снега и кровь в малиновый сироп.
Какой любви прозрачные недели
Вновь понесут, подняв на плечи гроб…
…И все цветут и прорастают кости
Под лязг стремян и скрежет гильотин.
Опять Людовик стонет на помосте,
Опять вода краснеет у плотин…
— О, мертвых дней кровавая завеса!..
Но до сих пор, сквозь дым, огонь и гул
Шестнадцатидюймовых дул, —
— Я слышу эхо выстрела Дантеса…
«Студенческие годы». 1925. № 3

ГОЛУБОЙ ДЕНЬ

Сегодня день — как бирюза.
Сегодня день — совсем весенний…
Я опущу к земле глаза
И тихо стану на колени.
Благословляю светлый сон.
Тобою посланный и взятый,
С тобою сердце в унисон
Поет о розовых закатах.
Мне не понять земных забот.
Мне не понять земной тревоги, —
Когда весь мир, звеня, плывет.
По легкой, голубой дороге…
           Моя земля — везде одна,
           И так же пахнет влажной плотью,
           И так же вечером весна
           Дымком синеет на болоте…
«Годы». 1926. № 1

«Под вечер, в весеннем просторе…»

Под вечер, в весеннем просторе,
Пройдя по низам, где темно, —
У небес, за селом, на взгорье.
Постучусь в голубое окно.
— Приюти, как былинку в поле.
Укутай в вечерний дымок!
Слишком густо посыпан солью
Моей жизни черствый кусок…
У тебя исцеляющей тиши
Зачерпну из колодца ковшом.
Пусть заново сердце услышит
О жизни весенний псалом!..
«Годы». 1926. № 1

СЕРЕБРЯНАЯ ГОРЕЧЬ

1
Без имени и без названья даже,
Плывущее к тебе — и без конца.
Какою кротостью мне о тебе расскажет,
Вечерним гостем стукнув у крыльца.
…Проселками, над золотою пылью.
Медвяный месяц, вскинув на рога, —
Опять твоей неотвратимой былью —
Сквозь крепь плотин зальет мои луга…
Скупой любви отяжелевший бредень
Тянуть со дна на золотой песок.
Не мною началось, — не я приду последним
Искать следов твоих незримых ног.
И падать медленно — о, это ль — неизбежность?
— Но даже сердце может ослабеть.
Себя испепеляющую нежность,
Последний дар переписав — тебе!..
2
Лишь про себя, лишь шепотом, не вслух…
И нужно ли мне говорить о прежнем.
Как это слово, легкое, как пух,
Легло на жизнь таким тяжелым лежнем.
О, жизнь моя, — угрюмый скороход, —
Не подождать, не отдохнуть на камне,
О, жизнь моя, — уже который год,
О, жизнь моя, — ты не легка мне…
И этих верст — какая тяжесть вновь!
Еще… еще… Но не в моем укоре
Отыщешь ты последнюю любовь.
Поймешь ее серебряную горечь…
«Годы». 1926. № 1

«ЭКСЦЕЛЬСИОР»

На улицу из окон этажей
Квадрат огней зияющею раной;
На улицу; где эта ночь уже
Озябшим псом у двери ресторана.
Шофер в мехах, и в стекла полусвет,
И полуночь автомобильным плачем.
Охрипшей сыростью продрогнувший рассвет,
Еще рождаемый, еще такой незрячий…
…Пролет зеркал, качающий мираж,
Прозрачный мир, застывший у подъезда.
Туда наверх, в семнадцатый этаж.
Где в стекла — ночь и розовые звезды.
Гудящий лифт, крутящийся мираж,
И мир в стекле качающейся ночи —
Туда, наверх, в семнадцатый этаж,
Где путь до звезд пьянее и короче!..
…И в муть, и в дым бессонниц и вина,
Под судороги музыкальных пауз,
Плащом романтика — змеиная спина…
И разве жизнь мне объяснит Брокгауз?..
Не все ль равно, в каком календаре
Копьем сердец вычеркивать столетья.
Когда вот так, на утренней заре,
Сквозь муть — окно в таком прозрачном свете!..
И как аквариум, но только рыбий рот,
Прильнув к стеклу, — нежданно-человечий.
И все сильней и радостней поет
Святой восторг и сотрясает плечи!..
…И вот, скользнув с семнадцати, причал.
Над площадью, сквозь блудный дым рассвета,
Плывет в эфир обезумевший зал —
Восторженная, звонкая комета!..
О, легкий мир! И никогда — назад…
Походный марш кричащего джаз-банда!
Без компаса — через небесный сад —
В земной ладье безумная команда!..
Вперед, вперед! — И не найти границ,
И не узнать непревзойденной меры —
Такое счастие через завес ресниц,
Такой восторг несбыточной химеры!..
…Гудящий лифт — и вот опять в стекле
Качнулся мир, захлопывая дверцы.
— О, пусть навек я пленник на земле.
Но не пленить восторженного сердца!..
«Годы». 1926. № 2

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЕ РОМАНСЫ

Романс первый
День ото дня встаю влюбленней.
И просыпаясь по утрам
Я перелистываю сонник.
Ища разгадок странным снам.
             А за окном моим, снаружи,
             Капель веселая весь день.
             Какую радостную лень
             Я снова в сердце обнаружил!
И если неба синева
Опять прозрачнее и чище,
Кто виноват, что сердце ищет,
Кому сказать свои слова!?..
             И целый день бродя без дела,
             Я напеваю о любви…
             Ах, как себя ни назови —
             Но тело — это только тело!..
…Гадаю вечером на картах
И смутно жду — чего, Бог весть.
…Ах, это только воздух марта,
Ах, это только — двадцать шесть!..
Романс второй
Тоскую сердцем медленно и немо…
Я жду того, чего не будет вновь.
И жизнь с тобой мне кажется поэмой,
А сон любви приемлю за любовь.
И в чем любовь? В словах? Движеньях?
             Взглядах?
Иль только в тихой музыке души? —
— Все делать то, чему ты детски — рада…
По вечерам мечтать с тобой в тиши
И чувствовать под блузкою английской,
Как бьется сердце, вскрытое до дна…
— А поутру увидеть близко-близко
Твои глаза, туманные от сна…
И в чем любовь? — Ах, ну не все равно ли?
Пусть это будет даже не любовь…
— Тоскую сердцем медленно, до боли
И жду того, чего не будет вновь…
«Годы». 1926. № 3

ЗВЕЗДНЫЙ КРЕН СТИХИ 1926–1928[64]

I

ВСТУПЛЕНИЕ

Днем, в веселой гавани Сан-Пьетро,
(Где, однако, больше значил черт),
Корабли, кренясь от волн и ветра,
Проплывали в сизый, жаркий порт.
А ночами, легкими, как пена,
Оборвав земные якоря,
В лунные прохладные моря
Отплывал корабль со звездным креном…

НОРД-ОСТ

Свистят ветра над зеленью морей,
Взвивая дым у хижины прибрежной,
В остывший день, такой цветной и нежный,
Пронзительных, холодных январей,
Когда скрипят у старых суден кости
И рвутся ставни крыльями с домов
В пустом порту, принявшем моряков,
В передвесеннем, длительном норд-осте…
…И согревая руки у огня,
Пьет в кабачке золотоглазый янки
Зеленый ром и щедро дарит франки.
Честь корабля и нации храня.
И хохоча, свои морские шутки
По десять раз всем повторяет вслух
И на окошке давит пальцем мух,
Минутной грустью провожая сутки.
А толстый кот, ленивый сын судьбы,
Лиловый глаз мечтательно сощурив,
Поет о снах и презирает бури
В тепле лежанки у печной трубы…
…Стихают дни. И в будке полосатой
Стоит солдат и смотрит, как вдали
От пристани уходят корабли
В оранжевые, мерзлые закаты…

ПЛАВАНИЕ НАДЕЖД

Из тихих гаваней, где предрассветной смесью[65]
В морскую горечь падает роса, —
Из тихих гаваней — который год и месяц
Соленым ветром крепнут паруса…
Каким Колумбом радостных Америк
Еще блуждать в неведомых морях,
К какой мечте, на небывалый берег
Пристав, отдать в заливах якоря.
Каких надежд летучие голландцы
На рифах скал свой разобьют мираж,
Какой тревогой высвистит на шканцы
Пищалка боцмана угрюмый экипаж…
…И будет ли — о подвиг бесноватых! —
В раскачке волн, под скрипы корабля,
В последний час последнего заката
С верхушек мачт последний крик: «Земля!..»
«Своими путями». 1925. № 8–9

КОРМЧИЙ

По маякам, по звездам, по чутью…
В ночных морях невероятных странствий
Рукой обветренной тяжелую ладью
Веди вперед в бушующем пространстве
Тяжелых волн, сквозь острый ветра вой.
Вперед, вперед, туда, за океаны,
К тем берегам, где скалы и прибой,
Где ладанка, надетая тобой.
Спасет от бед и разведет туманы…
…И трубку выбивая о каблук,
Потом ты вспомнишь за стаканом рома
О том, что жизнь была тебе знакома
Не только по мозолям крепких рук.
Но о былом не будешь сожалеть
И жизнь не упрекнешь в непостоянстве,
Когда споет тоскующая медь
Сигнал твоих, уже нездешних странствий,
Со всем земным торжественных разлук…

ПУСТЫННЫЙ ПУТЬ

Рвал ветер свитки облаков.
Дымился по пустым дорогам
И заметал Твоих следов
Неясный оттиск за порогом.
             И были медленные дни…
             И были медленные ночи…
             Что могут изменить они?
             — И только жизнь была короче.
Я оценил Твой дар скупой
Руки взыскательной и строгой —
Волчец и терн в пыли земной
Ты положил мне у порога.
             И дымный хлеб, как ком земли,
             Угрюмой горечью политый,
             Чтоб эти годы не могли,
             Чтобы не смели быть забыты!..

ВЕЧЕРНЕЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Оставшись жить, оставшись ждать,
Несу тебя, моя чужбина.
И вот года считает мать,
Когда опять увидит сына.
И я вернусь с чужих дорог,
Такой смирившийся и жалкий.
И робко стукну о порог
Концом своей дорожной палки.
…И будет вечер тих тогда,
Под крик стрижей над колокольней.
И будет сердцу больно-больно
За эти шумные года…
И будет вновь по-детски верить,
Подняв тысячелетний гнет.
И ветром Библии дохнет
От раскрывающейся двери.
О, как узнаю средь морщин
Твои черты, что, помню, были?..
— Ты крикнешь жалостное — «Сын!»…
И я растерянное: «Ты ли?»…
«Современные записки». 1928. Т. 35

ОТРЕЧЕНИЕ[66]

Повторят, и не раз еще, года
И этот день, и этот вечер синий
На берегу пустынного пруда,
Где кружит ветер легкий пух гусиный.
Еще не раз стремительной весне
Дожди отслужат светлые молебны;
Еще не раз подымет колос хлебный
Любовь земли в налившемся зерне.
— Но жизнь давно читая между строк,
Короткие, ничтожные тревоги.
Уже не жду, куда, на чей порог
Ведут меня вечерние дороги.
…Звезда полей прозрачна и светла.
Мне было нужно счастье не такое…
Моя душа просила лишь покоя,
Но на земле покоя не нашла…
«Воля России». 1929. № 2

КРЫЛЬЦО ИИСУСА

Острый месяц — серебряная подкова,
Поднятая Иисусом на дороге,
Гвоздиками звезд прибита снова
На синем небесном пороге.
Деревья, встопорщив ветки,
Смотрят, как сквозь прищуренные ресницы.
На весенние Богородичины пометки —
Кому цвести и плодиться.
А по двору веселые гуси —
Облака пушистые бродят…
Это у тебя, Иисусе,
Васильки на криничной колоде.
…Жалобная ночная птица
В поле потихоньку тренькает.
— Ах, на крыльцо Твое синее примоститься,
Хотя б на последней ступеньке…

НА ДАЛЬНЕМ ПУТИ

Вот так — поля и белый дом…
Бледнеет день в лазури ясной,
И месяц маленький и красный
Опять родился над прудом.
Все так же, в Туле или в Праге,
Идут дожди, шумят леса,
И молодые голоса
Поют по вечерам в овраге.
И та же жизнь — любви и встреч
Неизреченная осанна…
Как может сердце уберечь
Все то, что помнит так туманно?..
— Быть может, северные дни
Еще сиреневей и тише.
И сердцу, может быть, сродни
Ветряк, соломенные крыши,
Поля, дороги, скрип телег.
Божница на мосту покатом,
И голубой, вечерний снег
Под нежным розовым закатом.
Но что же сделать я могу?..
Как с неизбежностью поспорю…
— Так отъезжающие в море
Грустят о днях на берегу.
И кажется каюта душной…
Но что ж… Дорога — далека.
И сердце учится послушно
Словам чужого языка…

II

ВОЛЧИЦА

Жизнь моя, дикая волчица,
Выкармливающая Ромула и Рема,
Смотри, как легко мне молчится
В эту весеннюю поэму.
Я чувствую темную глину
Утлого моего сосуда.
Куда Великой Горшечник кинул
Маленькое, незаметное чудо.
Горчичное зерно, щепотку
Крутой и колющей соли
Для этой жизни короткой.
Для этой короткой боли.
И круг завершая вечный
Сквозь щемящие весны, — я знаю:
Это сосуд мой Великий Горшечник
На земном огне обжигает…

ВЕЧЕРНИЙ ГОСТЬ[67]

Без имени и без названья даже,
Плывущее к тебе — и без конца,
Какою кротостью мне о тебе расскажет,
Вечерним гостем стукнув у крыльца.
…Проселками, над золотою пылью.
Медвяный месяц, вскинув на рога,
Опять твоей неотвратимой былью
Сквозь крепь плотин зальет мои луга.
Скупой любви отяжелевший бредень
Тянуть со дна на золотой песок.
Не мною началось, не я приду последним
Искать следов твоих незримых ног.
И падать медленно… О, это ль — неизбежность?..
Но даже сердце может ослабеть,
Себя испепеляющую нежность, —
Последний дар — переписав — тебе…

НЕБЕСНАЯ ЗЕМЛЯ

Всегда о нежности, всегда о небывалом,
Не о себе — через границы дня…
Земным делам, таким пустым и малым,
Мой легкий щит — не выдавай меня!..
…Всегда о нежности, и пусть всегда не кстати,
Все попусту, все с сердцем невпопад.
Все — странником, куда глаза глядят,
И воином миролюбивой рати.
Не о земном, — но о земле моей.
Простых сердец вечернем водопое;
О кротости — через границы дней,
О нежности — через границы вдвое…
— Мой легкий щит, мое копье, мой меч.
Моя любовь!.. — И вот опять приснится:
Сквозь глубь ночей, чтоб всей душой истечь, —
Твои неизъяснимые ресницы…

СТИХИ О МОЛОДОСТИ [68]

Еще о нежности поют твои глаза,
Ковшом любви не вычерпанной глуби.
Еще тебе никто не рассказал.
Как горестно и сладко сердце любит.
Еще весь мир — дрожащий отблеск дня, —
Плывет вовне, тебе неуловимый.
И так светло и радостно звеня,
В нем всходят весны и нисходят зимы…
И в легких днях, еще таких простых,
Что сердцем кротким можешь ты заметить?
И что поймешь в скупых словах моих
Вот этих строк, рожденных на рассвете…

НОЧНОЙ СПУТНИК

Не узнавая комнаты и кресел,
В бессоннице блуждая наугад,
Где черный ветер стекла занавесил,
Я чувствовал — качался утлый дом
И рвался вверх от пристани ненужной
Земной корабль…
                И я один был в нем,
И плыл во тьме над этой ночью вьюжной.
— Нет, не один. Бродили мы вдвоем
Между постелью, креслом и окном…
И спутник мой шаг в шаг ходил со мною.
Его плеча касался я плечом
И чувствовал, как тяжко дышит тьмою…
Молчали мы. Что говорить? О чем?
…А поутру, когда рассвет туманный
Вошел в окно и лег у наших ног,
Я увидал, кто был мой спутник странный:
По комнате ходили — я и Бог.
«Воля России». 1928. № 1

БЕССОННИЦА ВТОРАЯ

Ни голодом, ни жаждой, ни разлукой…
Закрыть глаза… А сердце сквозь года,
Сквозь жизнь стрелою, пущенной из лука,
Летит вперед — и канет без следа,
Еще любя, и все тесней и туже…
И взгляд внимательный с соседней из планет,
Пройдя землей, нигде не обнаружит
Моей любви и кратко скажет — «нет!»…
…А в легком сне — и там я буду лишним, —
Что повторит, что вспомнит жизнь твоя?
Быть может — класс, быть может — сад и вишни,
И за холмом вечерние края…
И только стих споет о небывалом.
Но этой ложью сердцу не помочь.
— И снова вижу комнату и ночь,
И сбившееся на пол одеяло…
«Воля России». 1928. № 11

ВЫХОД ИЗ КРУГА

Тобой исполненный и замкнутый в тебе
И круг забот, и круг часов беспечных.
Ах, о какой блистательной судьбе
Еще мечтать в годах бесчеловечных?
Не для тебя ль крылами легких птиц
С листов газет над строчками событий
Летит мой мир сквозь золото ресниц
По звонкой, опрокинутой орбите…
Свисти и пой, веселый птицелов!
— Но сердце не почувствовать на ощупь.
Не для сетей божественный улов,
Что серебром еще в сетях полощет…
…И падая на камни, обомлев,
Не о тебе душа в припадке страждет.
Не о земном, но об иной земле
Святой восторг неутолимой жажды…

III

СТИХИ К МУЗЕ[69]

Так часто в тишине ночной
Росло крылатое движенье —
Небесное отображенье
Угрюмой горечи земной.
И сердце чуткое мое
Воздушные вбирало волны
И подымало острие
Приемником певучих молний.
И ты, вдыхая воздух талый,
В весенней, звонкой вышине,
Вот так же к Пушкину слетала,
Как и слетаешь ты ко мне.
И помнишь все еще, быть может,
Сквозные лепестки свечей,
И гулкий зал, такой несхожий
С дешевой комнатой моей.
И вот всплывает профиль смуглый
В воспоминаниях твоих…
— И робкий исправляя стих.
Мой черновик бросаешь в уголь[70].
«Воля России». 1929. № 2

ШЕСТИКРЫЛЫЙ СЕРАФИМ

Горит душа, как легкий пламень,
Над освященным бытием
И ночью на плече моем
Трепещет светлыми крылами.
               Днем, в суете и возбужденьи.
               Вдруг останавливаясь, жду
               Благословенную чреду
               Молниеносных пробуждений.
…И все прекраснее, и строже,
— У сердца радостный Сизиф —
Иная жизнь опять тревожит,
Мой вещий дух преобразив.
               И бьется, путы разрывая.
               Земною горечью дыша.
               Еще лукавая и злая,
               Но пробужденная душа!..
«Воля России». 1928. № 1

СТИХИ О КРЫЛЬЯХ

Безумный век, безумный ураган!
Как можно жить, как может сердце биться?..
— И вот опять летит за океан
Звенящая, распластанная птица.
И радио хрипит на площадях
Еще одно прославленное имя…
…Но ветер над домами городскими
Несет иных, легчайших крыльев взмах
Сквозь вечера и синие бульвары.
Над матовыми солнцами кино
Туда, в простор, где звездные пожары
И пыль миров, распавшихся давно…
Лети, душа…
                       И веки опуская,
В последний миг я видел, как легла
Из-за плеча на тротуар сквозная.
Большая тень раскрытого крыла…
«Современные записки». 1928. Т. 7

ПОЩАДА

…И вот пойми — есть в мире странный лад
Текущих рек и веющего ветра,
А у стиха медлительного метра
И паузы поют и говорят.
Но в музыке их вряд ли лучший звук,
Возникнувший из глубины вселенной,
Услышишь ты душой земной и тленной,
Не обожженной на огне разлук.
То не любовь, но чище, чем она, —
Прекрасная и кроткая надежда;
Весенний мир в раскрывшиеся вежды
Очей, с которых спала пелена…
…И чувствую — вот дни плывут, звеня,
Но, падая, не ткнусь ногой о камень —
Прозрачными и легкими руками
Он оградит и сохранит меня…

ПОДЗИМЬ

Холодный дым, сиреневый и зыбкий.
Плывет с утра в студеном ноябре;
И я, от крыш в хрустящем серебре,
И от тебя, и от твоей улыбки,
Вздохнув, свежо и остро опьянясь.
Хрустальный снег съедая с рукавицы.
Почувствую такую легкость птицы.
Такой восторг, такую синь и яснь…
— И вдруг пойму, медлительно и странно.
Иную жизнь, плывущую вовне,
И то, что мир давно стал тесен мне,
А раз взлетев, — лететь не перестану…
«Звено». 1928. № 1

ПУТЕВОДИТЕЛЬ ЗВЕЗД[71]

О, счастье утлое мое!
Ладья в грохочущей стремнине…
Любви сладчайшее копье
Груди восторженной не минет.
И вот, в предчувствии тоски,
Великолепной и суровой.
Гудят горячие виски
Твоею ласковостью новой.
О, бедная любовь моя…
Быть может, жизнь обрушит вскоре
В твои цветущие края
Свое бушующее море.
И что останется тогда
В полуразрушенной вселенной
Скупым и скудным дням труда
От этой радости мгновенной?..
Развеет ветер легкий прах
В дневном, сияющем просторе.
И кто почувствует в словах
Такое призрачное горе?
— Я эту боль благословлю
Руки слабеющею дрожью.
Ты, компас, служишь кораблю
Путеводительною ложью.
«Воля России». 1929. № 2

ЗВЕЗДА

Какая легкая любовь.
Какая нужная отрада…
— Так обвиваясь вкруг столбов,
Всползает плющ на стены сада.
             …Я задыхаюсь так легко,
             И так прекрасно умираю.
             И вижу — вот недалеко
             Дорога к найденному раю…
             Не ты ль введешь меня туда
             И в руки дашь цветущий посох,
             Когда, с небес упав, звезда
             Росой заблещет на откосах.
             И будут падать и сиять,
             Сиять и падать неустанно,
             Вокруг тебя, как кисея,
             Колеблясь медленно и странно…
             И я тогда любовь твою.
             Такую легкую отраду,
             Покорно в сердце раздвою —
             Земного райскому не надо…
             В последний раз коснусь земли
             Ногой — и призрачно растаю.
             И ты увидишь, как вдали
             Звезда зажжется золотая…
— А на земле ученый гном,
Из-за стекла обсерваторий,
Расскажет миру о твоем
Блестящем и прекрасном горе.
«Воля России». 1928. № 1

IV

СТИХИ О СОВРЕМЕННОСТИ

1
На склоне дней трагических империй,
Ногой — на трон, душой — на эшафот
Восходит розовый монарх. И вот
Далекий гул уже гремит о берег.
И по ночам за окнами дворца
Стоит без сна, испуганный и кроткий.
И в полутьме белеет профиль четкий
Привычного, монетного лица.
И видит вновь — слепительный огонь! —
На площади народ и гильотину…
И чувствует, как вновь ему на спину
Ложится чья то жесткая ладонь…
И от кошмара падая назад,
За пуховик широкого алькова,
Кричит во тьму нечеловечье слово
И слышит брань и пьяный рев солдат…
2
Республика в фригийском колпачке
На празднествах поверженных Бастилий
Красней, чем кровь.
             И вот в ее руке.
Как отблеском, у королевских лилий
Алеет шелк прозрачных лепестков…
…А с площади поспешный стук подков,
Дохнув по окнам воздухом сражений,
Гремит в Конвент. — И, падая с коня,
Охрипший всадник спит в изнеможеньи,
Едва сказав, ругаясь и кляня…
— Но в городе уж шепчутся в испуге
И знают все:
             Король опять на юге!..
3
Никто не знал, что приближался срок
Под дробь непогрешимых барабанов.
Когда качался в белой мгле туманов
На площади повешенный пророк.
Пылили по дорогам эскадроны.
Фуражки запрокидывая вбок.
Но немощен и хил был старый бог,
И немощны и хилы были троны…
И города, в преддверьи новых эр,
Заканчивая ежедневный ужин.
Еще не знали, что уже не нужен
Их крепкий мир, а вечный Робеспьер
Уже повел на плаху королеву…
— О, не жалей же, робкая душа,
Полей, приготовляемых к посеву!
Как можешь ты без радости дышать,
И можно ль жить без гордости и гнева?..
А новый мир, сменяя мир былой,
Идет в кругу иных тысячелетий
И так же дышит холодом и мглой
На медленном, чуть брезжущем рассвете…
4
Так началось — не освежали век
Кровавые, туманные рассветы.
И по ночам хвостатые кометы
Летели вновь и начинали век
Безжалостной и беспощадной эры.
Но люди говорили на углах
О счастии — и в грубых их словах
Горел огонь неистребимой веры.
…И как-то вечером, когда еще заря
Цвела вверху и золотила долы.
На площадь из ворот монастыря
Стремительно прошел Савонарола.
— И дым, и пепел выжженные дни
Вновь понесли в сияющее небо…
Но нищие уже просили хлеба,
И по ночам зловещие костры
Пылали по лесам и по дорогам.
Пересыхали реки от жары,
А женщины, на очаге убогом,
Варили суп из липовой коры…
И люди на углах уже молчали.
И лишь во сне вздыхали в темноте
О той недосягаемой мечте.
Что их всю жизнь вела через печали…

СТИХИ ОБ АНГЛИИ

Над Лондоном — восточная луна,
Раскосая, немая и глухая.
Над Лондоном — туманов пелена.
И сквозь туман — далекий вой Шанхая.
И во дворец дежурный офицер
Несет депеши сумрачно и хмуро.
И вот — плывут стрелки из Сингапура,
И моряки прошли через Танжер.
— Но яростная желтая толпа
Уже топтала в улицах концессий
Тяжелый флаг морской британской спеси
И консул ждал с револьвером у лба…
О, Англия! И твой удел изменчив!..
И ты под властью Правящей Руки.
А не твои ль завшивевшие френчи
Еще таскают в селах мужики?..
Еще, быть может, мельницы Йоркшира
Кружат новороссийское зерно;
А нефть и кровь стекают заодно
С страниц тобой диктованного мира.
И не твои ли ящики патрон,
Оставленные белыми в Ростове,
Не для тебя ли держит наготове
Москва, переправляя на Кантон!?..
И краснорожая, перемотав портянки,
Опять ползет по выбитым полям.
И вот под гром внезапных телеграмм
Снижают фунт внимательные банки…
Потом, когда опять через Суэц
Пройдут назад разбитые десанты, —
История запишет в фолианты
Еще одной Империи конец.

ОГНЕННЫЕ ГОРОДА

1
Из дансингов усталые мужчины.
Прижав, вели изнемогавших дам
Сквозь мглу ночей, где пел в огне реклам
Призыв любви, и вечной, и единой…
Взлетали на мосты автомобили,
С картавым криком падая в туман.
Хрипело радио над входом в ресторан
И задыхалось от вина и пыли.
По набережным черных, жирных рек
Бродили исступленные поэты
И бормотали мирные сонеты,
И слушали, как дышит новый век
Тяжелым и прерывистым дыханьем.
И видели: над жертвенником крыш
Клубится дым и всходит в ночь и тишь
Над той же древней жертвою — Страданьем…
2
В тумане вечера шпили далеких готик
Сквозь сеть антенн прозрачны и легки.
А люди умирают от тоски
За окнами холодных библиотек.
О, этих задыхающихся уст
Не осчастливить огненным глаголом.
Чтоб скучный мир был снова дик и пуст
Перед тобою, радостным и голым…
Как занести в распухший каталог
И поместить на полках библиотек,
Что вновь и вновь, сквозь темноту дорог,
Несут сердца тяжелый пламень плоти.
А над тоской, над пышной пылью книг
И гипсовым бессмертием Шекспира,
Средь льдов пространств трубит Архистратиг
О новом хаосе и сотвореньи Мира…

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЧАЙ

Контроль небрежно рвет билеты.
Вхожу.
             И вот до самых глаз
Над желтым озером паркета
Веселым ветром плещет джаз.
Льют электрические выси
Молочный душ и дымный пар
На шаг извилистый и лисий
Легко касающихся пар.
И воздух, ломкий и неверный,
Закруживает не спеша
Средь скользких столиков таверны
Тебя, бессмертная душа!
И этот зал, и люстры эти,
И скрипок яростный прилив
Несут, жужжа, в мое столетье
Туманный, блоковский мотив.
И вот над жаркой чашкой чая,
В пару качаясь, как змея,
Мне темным взглядом отвечает
Возникнувшая тень твоя…
Розовощекие спортсмены
Гремели кружками о стол
И клочья ноздреватой пены
Сбивали пальцами на пол.
И хохотали. И шумели.
И шли за женщинами в круг,
Ища в таком же ловком теле
Веселых, временных подруг…
…А тень качалась и грустнела,
У самых губ, у самых глаз…
Тогда, пронизывая тело,
Пропел смычок в последний раз…
И разорвав оцепененье,
В такой прекраснейшей тоске,
Я это медленное пенье
Занес на мраморной доске.
И стулья завернувши боком,
Я поклонился и ушел.
Оставив объявленье:
                                  «Стол
Занят Александром Блоком».
1929. «Скит». Прага

ВЫХОД ИЗ КРУГА 3

Тридцатилетняя
Жизнь стала медленней и проще
И в очертаниях скупей.
Прощайте, голубые рощи
Наивной юности моей.
И оставляя птичью сеть
Для тяжкой рукоятки плуга.
Проходит снова жизнь по кругу,
Чтобы сгорать — и не сгореть.
И на пустынную дорогу,
Огнем полуденным паля.
Сквозь молчаливые поля
Выводит вещую тревогу.
             Моя душа — остановись!
             Брось посох и сними котомку.
             И вот с травы сухой и ломкой
             Взгляни в сияющую высь.
             Там неизменно и высоко
             Путями призрачных орбит
             Плывут миры через зенит
             И возвращаются к истоку.
Не падай в страхе на пески,
Где тень полдневная длиннеет,
Когда увидишь, как виски
От легкой пыли побелеют.
             Не бойся и не трепещи
             В земном, слепом и темном теле
             С тобой любовь и радость пели.
             Как пели отроки в пещи…
Благослови ж за эту треть
Земную, верную подругу
И жизнь, идущую по кругу,
Чтобы сгорать — и не сгореть.

ПОЭМА ВРЕМЕННЫХ ЛЕТ

Глава 1-я
Еще был четок шаг времен
В те дни под барабан столетий,
Еще прозрачный, легкий сон
Был тих и кроток на рассвете.
Еще играли по утрам
Горнисты медленные зори,
А ветер у оконных рам
Дышал прохладою со взморья.
И жизни краткая стезя
Вела такою кроткой далью,
Что и теперь забыть нельзя,
И освященную печалью,
И вознесенную мечтой.
Ничто не сравниваю с той
Прекрасной легкостью житейской.
Где было б счастием — дышать…
Ах, что теперь могу искать.
Здесь, в этой жизни европейской!..
И помню — столько долгих лет
Сияли в небе крылья птицы,
Еще хранившие от бед
Тебя, гвардейская столица!..
…В двенадцать — пушка. И развод
У Александровской колонны.
И Медный Всадник, опаленный
Морозным ветром невских вод.
А над торцами площадей
На шумных крыльях древней славы
Сквозь синь и звон горячих дней
Летел, летел орел двуглавый…
…Не Петербург, а — Петроград.
Так тверже, холодней и строже.
Простой Москвы надменный брат,
Такой иной и непохожий.
На гнили северных болот
Дворцов тяжелые громады,
На поле Марсовом парады,
И синий, зимний, звонкий лед.
Сады, гранит и кивера.
И дым ночей над дальней Стрелкой,
Пока в налете серебра
Октябрь не дрогнул перестрелкой.
Пока невероятный год
Не перервал тот век орленый,
В огне костров испепеленный.
Такой неповторимый взлет
Надменной византийской птицы.
И на пороге скучных эр
Железным шагом гренадер
Еще гремели дни столицы,
Уже сочтенные…
                                   — И вот
Февраль заводит хоровод.
Глава 2-я
Теперь в Европе, в полусне
Мансарды, спрятанной под крышей,
Что память бледная напишет
О той семнадцатой весне?..
Как вспомнить митинги и банты,
И пыл речей, и крик свобод.
Когда, вернувшись, эмигранты
Великий превозносят год!
И с поездов под сень вокзала —
Гром бесконечных марсельез
Летит войскам наперерез…
Из окон праздничного зала.
А на проспектах гимназисты
Сбивают медных птиц с аптек
И видят, как над далью мглистой
Цветет зарею новый век.
И новой радостью тревожен
Короткий, звонкий сердца стук.
И шашкой, вырванной из ножен,
Не разрубить сплетенных рук…
И к вечеру все тише, тише,
Все реже верный пулемет
Напрасно с черной, мокрой крыши
Густой, весенний воздух рвет…
Ах, помню, помню ветер алый
Над степью русскою. И вот
Уже клянутся генералы
На красном знамени свобод!..
…Теперь они, грустя в Париже,
Тщеславясь верностью царю.
Какою ненавистью брызжут
На ту февральскую зарю!
И, забывая бант и речи,
И выборы, и комитет, —
Наедине опять на плечи
Цепляют пару эполет…
Ах, все равно…
                           — Одни законы
Ведут наш мир в иных мирах.
Судьба последнего Бурбона
Звучит в различных именах…
А мне судьба моя дороже
Чужих трагических судеб.
И горек эмигрантский хлеб,
И каждый год — так горько прожит!
И каждый год — невозвратим,
И каждый день — почти безумен…
И там, вдали, велик и шумен
Четвертый, невозможный Рим!
Какими странными путями
Мечта столетняя цветет!
Над чьими тихими полями
Российский встанет небосвод?
И чьи спокойные дороги
Солдатский смеряет сапог,
И пыль воинственных тревог
На чьи опустится пороги?..
И солнце новых Аустерлиц,
Взойдя над старою Европой,
Наклонит блеск своих ресниц
В опустошение потока…
Глава 3-я
Мечты, мечты! Но Бонапарта
Не родила свобод заря.
И вот пришел на смену марта
Железный скрежет октября.
Еще дремал в рассветной лени
Российский девственный конвент,
Когда на площадь вышел Ленин,
В тревоге пулеметных лент.
И над столицей две Авроры
Огненноперстые взошли,
И чьи лучи сильнее жгли
Дворца опущенные шторы
На окнах золоченых зал,
Где крен российской непогоды
Уже не выправил штурвал
В руках неопытной Свободы.
И вот, не слушаясь руля,
Летит в бушующей стихии
Корма родного корабля
С певучим именем «Россия»…
………………………………
Пройдут года и, может быть,
Историй выцветшие фразы
В тиши спокойно свяжут нить
Невозмутимого рассказа
О прошлом. И забвенья дым
Затянет тихие могилы,
И внуки просто скажут: Крым,
И с равнодушием — Корнилов…
…Но был, но был железный суд
Мечты трагической и смелой,
И каплю этой крови белой
Сердца до смерти донесут…
Но, долетая до Орла,
Над грубой русскою Вандеей,
В борьбе неравной был слабее
Птенец двуглавого орла.
И он упал на скалы Крыма,
Где долго бился и кричал.
И этот крик его меж скал
Звенел тоской невыразимой…
О, бедный, яростный птенец!
— Не поняла тебя Европа.
И вот прорывом Перекопа
Борьбе положен был конец.
Глава 4-я
Уже на пристанях портов
Стояли красные форпосты…
Дымились сизые норд-осты
У кипарисных берегов.
И землю было бросить жалко
Для вспененных свинцовых вод.
И медлил каждый пароход,
Отчаливая вперевалку.
И медлила моя земля
На горизонте синей дымкой
И все вздыхала невидимкой
В снастях чужого корабля…
И к той же неизвестной цели
Почти за каждою кормой
В английской, вздувшейся шинели
Плыл труп, оставив край родной…
Как просто землю покидают
Твои угрюмые сыны!
Какой мечтой унесены
Их души к призрачному раю?
Как холодно в последний раз
Глядят на лес, поля и реки.
И смертью тронутые веки
Не закрывают больше глаз.
Не ты ль, душа, в безмерной жажде
Иного света и лучей
Глядишь из медленных очей
И этой медленностью страждешь?
Не ты ль спешишь, и сердца стук
Рукой задерживаешь вязко,
Чтобы трагической развязкой
Вздохнув, вспорхнуть на высоту…
И в снежном холоде вселенной
Сгорев, легчайшею золой
Лететь над скорбною и тленной,
Но незабвенною землей…
…Но жить, но жить еще могли
Неистребимые надежды.
Еще высматривая между
Водой и небом тень земли.
И наполняя котелки
Французским супом с чечевицей,
Еще вели на бой полки,
Топорща крылья мертвой птицы.
Так первородство вновь продав
За ту же вековую цену.
Плыл к югу, вспарывая пену.
Российский сумрачный Исав…
Глава 5-я
Был долог переход за море,
И только пятая заря
Увидела, как на Босфоре
Суда роняли якоря.
…Так некогда причалил Ной
На араратские вершины,
И голубь из земли иной
Вернулся с веткою маслины…
Земля иная приняла
То, что своя не захотела, —
Два переломленных крыла
И высь запомнившее тело.
Так, совершив сквозь глубь времен
Шестистолетнюю дорогу,
Был Византии возвращен
Двуглавый герб Палеологов…
Ах, не тебе крылатой быть.
Косое, ханское наследье…
Пора, пора твой герб сменить
На разоренного медведя.
Его давно британский лев
Ждет у персидского порога,
Когда пойдет он, озверев.
По старым, павловским дорогам!
Но павловские кивера
Равнялись на пустынный остров.
И их пустынное «ура»
Не колебало флагов пестрых…
Маршировали по песку
Под павловские барабаны
И в греческие рестораны
Несли весеннюю тоску,
Чтоб там, среди вина и шуток.
Международно опьянев,
Искать французских проституток
И находить — ростовских дев…
…Мошенники и дезертиры
Прогуливались по Пера
И в миссиях толклись с утра,
На пиджаки сменив мундиры.
И вот — в Париж, в Париж, в Париж!
Все пропуска легко устроив.
Летят в экспрессах «nouveaux-riches» [72]
Из добровольческих героев…
О, город славы и любви,
Людовиков и коммунаров!
Каштанной дымкою обвит
Весенний блеск твоих бульваров.
Но тульский пряничный дикарь,
Привыкший к жизни в три обхвата,
Смеясь, плюет на твой алтарь
Неотвратимого заката…
…Поют земле о Неземной
Шпили торжественные готик.
Здесь каждый камень мостовой
Умней российских библиотек.
И жизнь ограждена давно
От неуместных искушений.
И розовеет в смуглой пене
Тысячелетнее вино.
С какою легкостью небрежной
Любая из латинских дев
Бьет на арене страсти нежной
Кустарных русских королев.
И словно лживое сиянье
Уже рассыпавшихся звезд,
В весеннем, призрачном тумане —
Орленый через Сену мост…
Глава 6-я
О, Муза, друг мой, подожди!
Еще не кончен труд крылатый.
Еще закованы вожди
В непроницаемые латы.
И только мы с тобой вдвоем
С пути войны сойти посмели
И с мирным посохом бредем
Под звук пастушеской свирели
В страну мечтательных мансард,
Скрипящих лестниц и калиток,
Где разливает синий март
Благоухающий напиток.
И эта жизнь на рубеже
Иных эпох как призрак встанет.
— Но время быстрое уже
Смиряет грусть воспоминаний…
Чем заплатила ты, душа, —
Сияньем глаз ли, счастьем губ ли
За право горькое — дышать
Холодным воздухом республик…
Ах, и тебе холодной стать
Давно пора на этом свете
И так же вольностью дышать.
Как этот европейский ветер
кругах размеренных своих
Тысячелетнею свободой.
Ах, для тебя певучий стих
Звучит торжественною одой!
И петербургское окно
Сюда из северной державы
На утре дней великой славы
Петром прорублено давно.
И здесь, в Европе, о, недаром
Сквозь грохот корабельных дней
Стук башмаков его слышней
По амстердамским тротуарам.
О, Петр! Ты вновь и вечно прав!
Режь бороды, стругай и крякай!
— Здесь колыбель твоих Полтав,
Здесь опустил ты русский якорь!
И водолазы — уж не мы ли? —
Перед зарею новых дней
Подымут вновь в песке и иле
Концы заржавленных цепей…
Не мы ль — вторичное посольство
Твоей беспомощной земли,
Где позабыть мы не смогли
Стрелецких буйств и своевольства.
И в свете западной зари —
Загробный хохот Бонапарта:
— На ученические парты
Садитесь вновь, за буквари!..
Глава 7-я
Грохочут университеты
От гула русских каблуков.
О веснах чешских городов
Поют российские поэты.
Где в прорезь узкую бойниц
Холодным глазом смотрит вечность
На нежных, девических лиц
Сияющую безупречность.
Где только мы тяжелых скул
Несем татарское наследье,
Как отзвук орд, как смутный гул.
Уже далекий и последний…
Довольно грубой похвальбы!
Довольно азиатской лени!
Не изменить своей судьбы:
Перед Европой — на колени!
Смотри — самозабвенный труд
И героическая скука
Завет свободы берегут
Проблематическому внуку.
И хартий вольностей земных
Торжественную баррикаду
В дни католических святых
Для детского выносят сада.
И приучается играть
В песке республиканских скверов
Иная, радостная рать
Спокойной, мужественной эры.
Перешагни ж за рубежи!
В ветрах свобод — иные цели…
Мы умирать всегда умели,
А надо научиться — жить!..
И возвратившись в оный день
На дикие, родные пашни,
В глуши тамбовских деревень
Поставим Эйфелевы башни.
И запоет с антенных лир,
Над огородами укропа
Воздушный голос — «Труд и Мир!
Дано: Июнь, Тамбов, Европа».
Прага, 1928 «Воля России». 1928. № 5

СТРАШНЫЙ СУД

Экстренный выпуск рабочей газеты
Кричал курсивом — «Бросайте труд!
Завтра — конец света!
Послезавтра же — Страшный Суд!..»
— Бургомистр встречал на вокзале
Приезжающих ангелов и мямлил речь,
О том, что Суда на земле не ждали,
И о том, как трудно себя уберечь…
Бледные ангелы в серебряной вате,
Задыхаясь в поту, — был месяц май, —
Отвечали любезно, что в результате.
Конечно, все попадут в рай.
Женщины толпились у автомобилей.
Забыв на плите переваренный суп,
И плача, касались шуршащих крылий.
Сияющих копий и звонких труб.
Вздыхали влюбленные и жалели,
Что сегодня — последние ночь и заря,
И что раньше, не зная, две недели
Потеряли в кино и прогулках — зря…
Мужчины курили, читали плакаты,
И каждый был раздражен и зол,
Что за эту неделю не получит платы,
А в воскресенье не пойдет на футбол…
И только школьник был счастлив и весел,
Смотря благодарно в небесную синь.
За то, что теперь уже ровно — десять,
И, значит, не надо идти на латынь.
Да старая нищенка у костела,
Услышав с вокзала трубную весть.
Встала счастливою и веселой,
Потому что узнала, что Бог — есть…
«Воля России». 1929. № 4

ТРАМВАЙ № 2

У трамвая номер два — веселый проводник,
У трамвая номер два — шутливый вожатый.
— Мост. Поворот. И лязг. И крик.
Трамвай въезжает в витрину заката.
Сыплется в окна розовое стекло,
Поют тормоза о неожиданном плене.
Девушки в трамвае звонко и светло
Вскрикивают и садятся к мужчинам на колени…
Вожатый смеется и звонит — «вперед!..»
Проводник смеется и звонит — «на месте…»
Пассажиры скуку переходят вброд
И на том берегу садятся — вместе…
Из мути контор проглядывают глаза,
В дыму канцелярий щурятся от света.
Девушки говорят: «Простите, это — тормоза!»
— Но разве надо прощать за это?..
И разве странно, что за мостом
Сердце в вагоне прорастает сквозь крышу.
И тихо шепчет — «Мы выйдем вдвоем…»
А отвечая — почти не дышит…
И когда у парка остановится трамвай,
Влетев, как в туннель, в теплый вечер лета,
Проводник пассажирам на дорогу в рай
Выдаст бесплатно голубые билеты…
«Воля России». 1929. № 4

В ВОКЗАЛЬНОМ ОТЕЛЕ

На окнах отеля — бумажные розы.
У пыльных зеркал оплывает свеча.
По лестницам бродят свистки паровозов
И в комнаты входят — не постучав…
И смотрят: на отмели душной постели,
Бутылками бедствий с запиской сердец,
Бессонные люди считают недели
И едут в Стокгольм или в Порт-Суэц.
И стекла, звеня от сочувственной дрожи,
Опять провожают экспресс на Симплон,
Где в синих купе и томящ, и тревожен
Такой же летящий, полуночный сон…
И сразу решаясь — счета и билеты!
Сегодня — столетие скуки и лжи…
Но в ночь юбилея сигналы рассвета
Твердят семафорами — ехать и жить!
А завтра, проснувшись, не вспомнят, не вспомнят
Вчерашнюю драму над партером крыш,
Увидев внезапно из утренних комнат
Над дымом разлуки встающий Париж!..
«Воля России». 1929. № 4

ТЯЖЕЛОЕ ПИСЬМО

Кряхтя и согнувшись под ношей,
Письмо мне принес почтальон.
Он был утомлен и взбешен.
                        И сказал:
«В другой раз — наймите себе лошадь!
А я вам не вол!» —
— И сбросил письмо на стол.
             Доска у стола —
                        Лопнула,
Жалобно, как сигнал,
Атлантический SOS —
Из комнаты до небес,
На синий, далекий берег
Божественных Америк…
— Я отдал последнюю крону —
               Почти обед.
И сказал — «Очень тронут…
Простите, что больше нет…»
…Почтальон ушел, отирая пот.
Шаги проскрипели в саду.
Я разорвал конверт. А внутри —
Только пять слов. Вот:
                «Больше не приду.
                            Прощайте.
                                           Мари».
«Воля России». 1929. № 4

ОБЕДЕННЫЙ ПЕРЕРЫВ

Полдень разгоняет утреннюю мглу.
Весеннему солнцу не вылезть выше.
             Я останавливаюсь на углу
             И стою так долго.
             Что можно было бы на меня
             Для разных кино наклеивать афиши:
                        «Волга, Волга»…
                        «История одного дня».
             «Сегодня — несравненная Лилиан Гиш».
— Итак, я стою и смотрю:
В полдень из всех дверей,
Как крысы, покидающие трюм
Тонущих кораблей, —
Люди, люди, идут и идут…
Пять… десять… пятнадцать минут…
В одинаковых костюмах, с одинаковой прической,
             С одинаковой усмешкой;
Тысячи людей — однофамильцы и тезки.
Тысячи монет — не орлы, а решки
Самой обыкновенной меди,
С одинаковыми мыслями об отдыхе и обеде.
                             Это — тысячи зеркал
             Повторяют то же изображенье:
                             Водоворот движенья
             Среди бетонных скал.
И в этом хаосе театральном,
Улыбаясь безличьем лица,
И я был таким же зеркальным,
Таким же отраженным — только контур
Мысли, не продуманный до конца,
Картограммой забытого белого фронта,
В картинной галерее десятой весны,
Где бродят на цыпочках в тихих залах
Такие легкие и испуганные сны…
             — А улица гремела и повторяла
             Все тот же образ, сухой и точный.
             И я оглядываюсь, ища источник,
                              Центр и ось
             Этих движущихся отображений,
             Как движет в испуге ветвями растений
             В гуще леса запутавшийся лось.
                              Это было похоже на цирковый трюк.
                              И я, разгадывая его, смотрю,
                              Как катятся ядра уличного грома.
             И средь них неподвижен только манекен
             В окне торгового дома…
Весенние люди болеют хрипкой,
             А он, из-за зеркальных стен,
             Улыбается розовой улыбкой
И смотрит, не мигая, прямо на солнце…
«Воля России». 1929. № 7

СЕНТИМЕНТАЛЬНЫЕ КОРОЛИ

Голубела весна и по-летнему крепла.
Перейдя второпях нерешительный март.
Начинаясь, Мессина[73] империй и пепла
Колебала расплывчатый желтый штандарт.
…И всегда, за барьером зеленых акаций,
Пухловатой рукой подрезая ростки,
Короли проплывали, как лед навигаций.
Ноздреватый от ветра, тепла и тоски.
               И покорно теряя дворцы и короны,
               Разводили ершей в деревенской глуши,
               Где на голых деревьях кричали вороны
               И дымились шершавые шалаши.
               Где рыжели, ржавея, осенние рощи,
               Как гербы на решетках дворцовых оград,
               Где, казалось, что жить — и грустнее, и проще,
               И еще невозможней — вернуться назад…
И когда, растрясясь на мужицкой телеге,
Привозил заговорщик помятый пакет —
               На всеподданнейшее — о побеге —
               Короли отвечали — «нет».
«Воля России». 1929. № 7

НА ПЕРИФЕРИИ

За окнами комнаты, в ряд,
Красные трубы дымят и дымят.
               Целую ночь до утра —
               Дымная феерия…
Утром заводы зовут — пора,
Вставай и сегодня, как вчера,
               Вставай, периферия!..
                               Сны причаливают на мель.
                               Скрипит деревянная постель.
                                           И вот —
                                           Человек встает.
               В комнате — тьма, в окнах — тьма,
               По углам — мышиная кутерьма…
                              В теле — тоска и дрожь зевот,
                              Ощущаемая как бедствие…
                                              А завод —
                                              Зовет и зовет —
                                               Утреннее приветствие…
Хлопает дверь о морозный порог.
По камням — грохот свинцовых ног.
Жизнь — это труд, и любовь — труд.
Слабые плечи не унесут.
Вольностей дух — суров и груб.
Великая хартия —
               Красных труб
               Красная Гвардия!..
«Воля России». 1929. № 7

ПОМИНАЛЬНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ

Воскресенье — весенний день.
Такой голубой и белый.
Ты синее платье надень
На белое свое тело.
               Я подправлю крахмальную грудь
               Под черный пиджак танцора.
               И когда выйдем из дома — не забудь
               Сказать, что вернемся не скоро.
                        Пусть не ждут с обедом, и пусть
                        Не греют для тебя молока на ужин.
                        Сегодня белая грусть,
                        Как птица, над городом кружит.
                        Мы выйдем теплом вздохнуть —
                        И снега, и дожди иссякли.
                        Сегодня весь город чуть-чуть,
                        Как на любительском спектакле.
                                 Трамваи с поклоном выносят из-за кулис
                                 Жестяные венки трагедий.
                                  Спасательные круги для актрис
                                  От сердобольных соседей…
                        Мы и на кладбище зайдем —
                        Посмотреть на мраморное горе лилий.
                        Ведь мы тоже с тобой вдвоем,
                        Как белые ангелы на могиле.
                        Ты — над жалкой гробницей детей,
                        Невыполненных рождений.
                        И я — в крематориуме теней
                                      Сожженных стихотворений.
«Воля России». 1929. № 7

РОМАНС ИЗ РАДИО-ПАЛАСА

Расставаясь с любовью нездешнею
В конторе аэролинии,
На полюс посылкою спешною
Отправляю глаза ваши синие.
Это все, что осталось, чем пробили,
Замерзая, часы расставания.
Ледяной экспедицией Нобиле
Отъезжая на мягком диване.
          А вокруг —
Над платформами и баулами
Близорукий трепет зари
Звал по-пушкински Мариулою
Легкомысленную Мари.
          До свиданья, мой друг!
…Сторожат голубыми павлинами
Океанские зыбкие ночи.
Ваши руки летят цеппелинами
Над заливами Санта-Кроче.
А в горах предрассветный дансинг
Курит трубку меж трав и листьев.
Засыпают без сна в дилижансе
Утомленные контрабандисты.
И возница махает сомбреро
Вслед плывущему цеппелину.
— Это новая ваша вера
Подставляет покорную спину…
А ковбои, швыряя лассо
И ругаясь, идут на пари,
Что в гондоле первого класса
Пролетела, как смерть, Мари…
С громом лопнул Полярный Круг.
            Прощайте, мой друг!..
«Воля России». 1929. № 12

ВЕЧЕР В ЗООЛОГИЧЕСКОМ САДУ

Подымая оранжевые паруса
Над клетками зоологического сада,
Закат отплывал в тропические леса
Под флейты змеиного яда.
И тигры, прощаясь, рыдали навзрыд,
Протягивая лапы сквозь решетки палуб…
Смотри — в пустынях экватор горит
От этих пламенных жалоб.
И звезды падают в зыбь морей,
Синий смерч сквозь леса кораллов,
Над последней улыбкой Мэй Муррей
Опуская ночное забрало,
Когда обезьяны играют в носы,
Как ветхие старички в городской богадельне,
А тщательный Аптекарь выносит Весы
Взвешивать грядущий понедельник.
И негр-победитель колет копьем
Рассыпающиеся яблоки мертвой леди,
Меж тем как в саду, в черный водоем,
Кряхтя, опускаются белые медведи…
«Воля России». 1929. № 12

АМЕРИКАНСКИЙ ПЕЙЗАЖ

Полосы и звезды над Белым Домом
Взвивают в небо шелковый свист.
Океанский ветер старым знакомым
Присаживается сыграть с президентом в вист.
Карты разлетаются по плитам террасы.
Чугунно хохочут железные короли.
Президент размышляет о чистоте расы
И топит в море эмигрантские корабли.
А ветер — уже над аэродромом
Воспевает священный консерватизм свобод.
И старый механик, благоухая ромом,
Сняв кепи, слушает и утирает пот.
Сам Линдберг, смеясь, заводит пропеллер.
У входа в седло садится ковбой.
«Прощайте, пишите!» — кричит Рокфеллер
И машет сухою и желтой рукой.
Но ветер все дальше, как с колокольни.
Раскрывая глазам горизонт дорог,
Путает бронзовые волосы Линкольна
Над черным чистильщиком сапог.
И затихает на пляже Пальм-Бича,
Где бокс и скука — скуловорот.
Где ночью в дансингах Беатриче
Танцует танго и виски пьет…
«Воля России». 1929. № 12

ВОЙНА И МИР

Дымились душные бури
В китайской фарфоровой вазе.
Вздувались в степях Маньчжурии
Желтые флаги Азии.
          Дышала жарче Везувия
          Северная Пальмира.
          Взрывали железные зубья
          Иссохшую пашню мира.
          …Индийские слоны трубили.
          Шипели малайские удавы.
          Священные крокодилы в Ниле
          Выползали в прибрежные травы.
          Еще в дымящейся груде
          Немецкие глаза у трупа
          Зияли, как жерла орудий
          Обстреливающего рай Круппа…
— Но сердце, сняв шлем и латы,
Сдавало последние окопы,
Алую кровь заката
Проливая в полях Европы.
          И билось в прекрасной муке
          Горячей, бессонной дрожью,
          Подымая пронзенные руки
          Над твоей искупительной ложью.
1929

ЕВРОПЕЙСКИЙ СЕНТЯБРЬ 1929 г.

Бессонные плимутские верфи,
Последние доски отбросив,
Улыбались, как жена Пентефрия,
Новому крейсеру — Иосифу.
О жизни, о счастье, о мире
Пели озера в Женеве.
Ветер вздувал шире
Плащ на Орлеанской Деве.
Причаливали дирижабли
К небесной пристани в Киле.
Красноармейские сабли
Цвели на кремлевской могиле.
А меж тем в зеленой Чехии,
Ночью, в мансарде поэта
Мышь ворошила доспехи
На мощах высыхающего лета.
И в полях, закругленных, как блюдце,
Через метры, футы и сажни,
Ночь шла темней и важней революций,
Под гулким небом распевая протяжно…
«Воля России». 1930. № 9

БРОДЯЧИЙ МУЗЫКАНТ

Скрипач, улыбающийся и хилый.
Достает из футляра горе
У ворот заколоченной виллы —
Перед собачьей аудиторией.
День осенний мглист и неровен
Предчувствием близкой разлуки.
Из отцветших кустов Бетховен
Протягивает бледные руки.
На окнах черные ставни
Цепенеют веками Вия.
Умирая от боли давней,
Прощаются с жизнью живые.
И скрипя золотою клеткой.
Кутаясь в шаль из Севильи,
Ангел любви над беседкой
Опускает намокшие крылья…
«Воля России». 1930. № 9

ЮЖНЫЙ КРЕСТ

Пиратский корабль обстреливал яхту.
Пока капитан пил коктейли в баре
И танцевал танго на качающемся полу,
Кочегар спустился в угольную шахту,
Где было так жарко, как в Сахаре,
Так, что сердце, сгорев, рассыпалось в золу.
Но оно было черное, и никто этого не заметил.
Пираты забрали стихи из каюты
И отплыли, подымая траурный флаг.
— Океанский день был просторен и светел.
Капитан записал: Десять градусов и 33 минуты.
И поставил крест в Малайском архипелаге. —
«Воля России». 1930. № 9

РАССВЕТ

Еще был воздух дымно-сер.
Плыл край земли по алой ленте.
Аэроплан, как Робеспьер,
Гремел в предутреннем конвенте
Смятенных облаков и был
Так нежно розов от дрожанья
Раскрытых над землею крыл
Уже плывущего сиянья.
Я распахнул окно…
                         Извне
В стеклянном воздухе рассвета
Такой простор раскрылся мне
Сквозь утреннюю свежесть лета.
И было слышно в сонный дом,
Как все влюбленней и невнятней
Воркует голубь под окном
На деревенской голубятне.
«Новь». 1930. Октябрь

ОПТОВАЯ ТОРГОВЛЯ РОЗАМИ

Загнанные паровозы
Рушатся круче ветра —
Форд покупает розы
На тонны и на метры.
…Блуждают в прохладных сенцах
В широкополых шляпах
Тени пряных эссенций.
Бессонный и душный запах.
Полевой, запыленный попик
Совершает мужицкие требы,
В свете земных утопий
Живым восходя на небо.
А в садах раскрывались печали
Белыми и голубыми
И головками качали.
Плавая в звездном дыме.
И сгорая, как траурный факел,
У железных дверей темницы,
Ночь клубилась пространством во мраке
И звала их, летящих как птицы…
А ветры и паровозы
Несли их алые вести
Далеким, холодным странам,
Где Форд покупает розы
На крылья аэропланам
Для свадебных путешествий…
«Воля России». 1930. № 11–12

ЦЕППЕЛИН НАД МОСКВОЙ

Цеппелин летел над Москвою.
И за стеклами воздушной каюты
Капитан качал головою,
Рассматривая сердце смуты.
«Не опускайте оконной рамы,
Чтоб не задохнуться от испарений муки…»
…Стоя на коленях, храмы
Протягивали к небу руки.
Лазарь и дочь Иаира
Звали — «Воскресни, воскресни»…
Бронзовой грустью мира
Пушкин вздыхал над Пресней.
— Кренился корабль под нагрузкой
Призывов, надежд и боли.
Внизу, на равнине русской,
Угрюмо молчало поле.
…Пассажирам под утро снится:
Ветер северный кружит хлопья.
России черная колесница
Красный гроб везет по Европе.
И смотрят в стеклянные дверцы
Мертвые, синие веки.
Громыхая, железное сердце
Переходит горы и реки.
— Ревели ветры в просторе
Ужасом ночных симфоний.
Но наутро все увидели море
И вишневые берега Японии.
«Воля России». 1930. № 11–12

СМЕРТЬ МИКАДО

Пароходы везли в тумане
Тяжелые, сытые трюмы.
Пел по ночам в океане
Вечности голос угрюмый.
Во дворце умирал Микадо
Осенним вечером хмурым.
Трепетали деревья сада
И бредили — Порт-Артуром.
Старый мастер вздыхал и плакал,
Курил смолу от удушья.
Рисуя аистов — лаком,
И землю — матовой тушью.
Тогда всеблагой и светлейший
Будда с рубиновым оком
Вышел из домика гейши
В порту, за английским доком.
Моряки, не узнавши, кричали
Хриплые, дымные шутки.
На тяжких крыльях печали
Кружили вторые сутки.
И когда душа, вырываясь,
Расплескала лекарство с ложки —
Голубой королевский аист
Стукнул красным клювом в окошко…
И Будда, отвернувшись, плакал.
И плакали в небе души
Над черным траурным флагом,
Нарисованным мертвой тушью…
«Воля России». 1930. № 11–12

ЭКСПЕДИЦИЯ НА СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС

Спрятавшись зайцем в капитанскую рубку.
Весна приплывала на советском ледоколе.
Он курил в снегах голубую трубку
И, кряхтя, ломал ледяное поле.
Весна перед зеркалом надевала серьги,
Мазала губы парижским «ружем»
И прыгала с палубы на Шпицберген,
В белую воронку ночи и стужи.
…По снегу кружили хвостами скунсы.
Через горы шли медведь за медведем.
Уснувшим спутникам белый Амундсен
Подымаясь кричал — Вставайте! Едем!..
Все ниже и ниже спускались медведи.
Шарили ветры в раскрытом чуме.
Полярное солнце, краснее меди,
Смотрело кровавым оком бездумья.
Снега засыпали весну и розы.
Весна отступала на ледоколе.
— Амундсен тихо засыпал под наркозом,
И врач ему сердце вырезал без боли…
Прага 1929 «Воля России». 1930. № 11–12

ЦВЕТЫ МАРГАРИТЫ

— Цветы, ароматы разлейте!
Цветы, вы ею забыты…
Детскими голосами флейты
Поют в саду Маргариты.
Вы чувствуете? — пахнет раем.
Вы видите: у нас крылья…
Мы взлетим, мы взлетим, мы взлетаем…
Мы весь зал синим ветром раскрыли.
          Мы над звездами ищем забвенья,
          Мы на землю нисходим — для муки.
          Мы ложимся легчайшей тенью
          На закате предсмертной разлуки.
          Только отблеск — мы чувствуем пламя.
          И к морям истекаем, как реки.
          Ты проходишь над жизнью, но с нами,
          И останешься с нами — навеки…
          Ночь восходит все выше и выше.
          Подымается Гость по ступеням.
          Но и в голосе лживом ты слышишь
          Только отзвуки вечного пенья…
1930

БЕЛЫЙ СЛОН

Над закатом, над смертью, над всем —
Золотые медузьи глаза
На пастуший глядят Вифлеем,
Смотрят слишком далеко назад.
И тогда без числа и без мер,
Гробный камень отбросив сам, —
Из тебя, из гробниц, из пещер
Я везде восхожу к небесам.
Я расту на эстрадах дождей,
Я врываюсь в оркестр городов,
И с тобой в неизбывной вражде,
Отдаю тебе сеть и улов.
Но ты плачешь, что мой небосклон
Покрывает и сумрак, и ложь.
Но ты плачешь, ты видишь сквозь сон,
Что и ты, как звезда, упадешь.
1930

НЕБО ПОЛУНОЧИ

По небу полуночи ангел летел.

М. Лермонтов
Поживи, посмотри и подумай:
За границею хмурь и осень.
Корабли нагружают трюмы.
Умирают по паркам лоси.
Да и ты голубеешь и молкнешь,
В красной шапочке бродишь в лесу.
Этот серый безжалостный волк нам
Держит счастье твое на весу.
Ты приходишь, ты просишь, ты молишь,
Закрываешь руками закаты.
Ты разводишь мосты, для того лишь,
Чтоб проплыть твоим телом крылатым.
— Над зарею — дыхание стужи.
Вой оркестра в стенах зоопарка.
Над зарею все выше и уже
Триумфальная черная арка…
Это ночь возникает из глуби.
Ты подносишь свой кубок ко рту.
И летишь, и серебряно трубишь
Над эскадрами в гулком порту.
1930

РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПАРАД

Покрикивал сиплым альтом
Горячий клубок машин,
Колесами по асфальту
Печатая елочки шин.
          Вот и Рождество для бедных,
          Бедное Рождество!
          — Трубы народов медных
          Кричали: «Ваше-ство!»…
          Старый, обрюзгший герцог
          Сползал на луку седла.
          …Птица вырывалась из сердца
          И вырваться не могла.
          И все казалось — из строя
          Шагнет и повалится труп.
          И шлем улыбку откроет,
          Замолкших на Марне губ.
          И ветер опустит бархат
          Изъеденных газом знамен
          Под копыта коня монарха.
          Под пяту проходящих времен…
          — Дети собирали елки.
          Оставшиеся от шин.
          В лесах завывали волки
          Осипшим альтом машин.
          Под ветром лохматые птицы,
          Ныряя, летели вбок.
          Обугленные страницы
          Листал над полями Бог…
«Воля России». 1931. № 5–6

БИБЛЕЙСКИЙ ЛИФТ

Вчера и сегодня, прикован навек,
От стойки в подвале, от гнева и рюмок,
Вскипая покорной печалью Ревекк,
Как песнь эмигранта взлетает из трюма.
Гудя подымается трубкою ртуть —
Под вечер термометр домов лихорадит,
Выкачивая тепловатую муть
Ночных кабаре на садовой эстраде.
И вот фонарем посветив в вестибюль,
Где скучно, где мрачно, где звери и птицы,
Где с улиц промасленный, синий июль
Войдет как монтер и в кабинку садится, —
Ты всходишь, плывешь и сквозь волны времен
Почтительно скалишь скафандр водолаза
И, крякнув, извергнешь десяток Ион,
На берег контор вознеся по заказу.
И вновь, наяву или только во сне,
— Не вспомнить, не вспомнить… — но сон одинаков:
С земли до небес и белее, чем снег,
Воздушную лестницу видит Иаков…
Так к пристани ж! к небу — и благослови!
И я возношусь над пространством и страстью
Поющим святым ослепленной любви
Над прошлым, над тьмою, над львиною пастью…
…А к утру опять сквозь туманы и плач
У рамп революций веселое соло:
Над городом черной рукою палач
Подымет за волосы мертвую голову…
«Воля России». 1931. № 5–6

ЗВЕЗДНАЯ СИМФОНИЯ

Крылатый лев, подняв крыло, как парус.
Въезжает в мир, в зал, в зрителей, в меня.
И беглый отблеск черного огня
Взлетает вверх, во тьму, на третий ярус.
          …Я встаю, я готов помочь.
          Укротитель, ты сердце плавишь!
          Ты душу сжигаешь, как ночь,
          На белом рассвете клавиш.
          И мир воскрешая как звук,
          Ты ширишься траурным эхом
          Над мертвою бездной разлук —
          Небесная весть и утеха…
— А в дверь колотя кулаком,
Задыхаясь, шипел как пена
Пришелец в плаще голубом:
«Впустите! Я — тень Шопена!
Скорее, симфония звезд
Пружиною бьется в ухе!
Я должен, пока еще мост
Не поднят и бродят духи»…
          И плащ на куски изорвав.
          Рыдал и грозился чертом…
          А лакей во фраке потертом
          Убеждал: «Уходите, граф…»
«Воля России». 1931. № 5–6

ВИЛЬГЕЛЬМ ТЕЛЛЬ

В лощину, где дымный отель
Клеймо на снегах выжег,
Ледник, словно Вильгельм Телль,
Съезжал, по ночам на лыжах
И в окна стрелял, как в цель…
Падала в пропасть альпийская серна.
Блуждая, дрожали во льдах закаты.
Плыли в пространствах, легки и безмерны,
Магнетических бурь голубые раскаты.
Стрельчатый бархат рос на окне.
Мисс кутались в соболя.
Весна приходила — и нет как нет.
Сегодня — тридцать ниже нуля,
И серна жарится на огне.
— Часы в вестибюле ходили вразвалку.
Чернели стрелы, вонзившись в «три».
Горы смотрели — им было не жалко:
Люби, ненавидь, живи иль умри.
Но для любви одной жизни — мало,
И много — для ненависти. Замерзай!
…Ночь шевелила змеиным жалом
И наводила слепые глаза.
Ветры крутили бумажный кораблик.
Взлетела ракета у входа в тир.
— Разве руки твои не озябли
Держать на ладонях яблочный мир?..
Засыпала, нахохлившись, черною птицей
Тень, как орел на песке арены.
— Ты видишь — призрак любви двоится
И плачет в пространствах призывом сирены.
Тель пускался за нею в путь.
А в спальнях мурлыкал газ.
Укрывшись, дремали постели.
И всю ночь, не смыкая глаз.
Смотрели сквозь стекла ели
На твою голубиную грудь,
В крови от стрелы Телля…
«Воля России». 1931. № 5–6.

НОВЫЙ КОЛУМБ (Лирическая поэма в 7 занавесах)

1
Искушение
Подрезывать ветки и в клумбах рыться.
          Поливать цветы на окне…
— Горожанин, смотри, этот черный рыцарь
          Подъезжает к твоей стене!
                        И леса, и зеленые горы
                        Защищают твой тихий мир.
                        Здесь чужды золотые шпоры,
                         Громы труб и шепоты лир.
— Горожанин, послушай, как ветер снов
Шелестит голубыми знаменами мая
Над прудом, где плывет и поет рыболов.
Весну на трезубце любви подымая.
Стучатся, стучатся и в дверь, и в окно
Прозрачные пальцы дождей и сияний.
Смотри — здесь печально, здесь — пусто, темно.
Там — синие звезды цветут в океане…
Любовь наклонилась… И в черном крыле
Мохнатые розы пылают над ухом.
И в зареве страсти, в корчме, на столе
Дрожащие свечи дымятся и тухнут…
Горожанин, ты чувствуешь — запахом клумб
Усмиряют сердца и радеют о вере.
Горожанин, прощай же! Сегодня Колумб
Паруса подымает цветущих Америк!..
2
Появление Колумба
Ты входишь в сон обугленным лицом.
Как христослав, индийский царь со смирной.
И вот поешь. Клонится смерть венцом
И вторит жизнь твоей любви всемирной.
…И циркулем все карты исколов,
В журнал надежд записывает — удаль.
И мечется. И вот поет без слов.
И входит в сон…
                             — О, что скулишь ты, пудель!
Горбатый нос над парусом повис.
Века, века… А все считаешь ребра?
Корабль любви вновь пристает на мыс
Надежды-злой, или надежды-доброй…
Но ты — не негр. И ты — не кочегар.
Полночный бар — не капитанский мостик.
И ты идешь, скучая, среди пар,
И пьешь вино или играешь в кости.
И входишь в сон, как в корабельный люк.
Моря гремят и бьются грудью в берег.
Ты ищешь встреч. Но, жаждая Америк,
Все ж больше их ты любишь — песнь разлук…
О, вечный гость! Что я тебе отвечу?
— Ты как заря восходишь вдалеке
И из зеркал идешь ко мне навстречу
И держишь мир в протянутой руке…
3
Песня отплытия
Ревели моторы, гремели цепи.
Прожекторы рвали мглу.
Махали платками, зонтами и кепи
Оставшиеся на молу.
Уже запевали песню простора
Ветер, корабль и звезда.
— Прощайте, не ждите, вернемся нескоро,
А может быть — никогда…
Пел за кормою последнюю песнь
Серебряный ангел разлук:
Надежда — сияет, любовь — воскреснет,
Вера — сильнее мук…
             Но если, но если в родную гавань
Корабль не вернется наш, —
Помните, помните — вечную славу
Заслужил его экипаж.
И там, при дороге, в лощине, где высох
Родник и песком занесен, —
Поставьте Распятье и траурный список
Наших безвестных имен.
И Христос, открывая глаза, сквозь муки
Будет видеть всегда,
Как в наши из моря поднятые руки
Опускается с неба — звезда…
4
Гольфштрем (Песня Колумба)
Ты обнимаешь, как друг,
Гремя со стола посудой.
Ты отклоняешь на юг
Северный мой рассудок.
И наплывая, как страсть,
Горячим и черным валом,
Ты соблазняешь упасть
С медленных досок палуб.
Кровью стекая — из жил.
Из коры рассеченной — соком, —
Ты поешь из последних сил
О прекрасном и о высоком…
Соумышленник, друг мой, брат!
Разве можно бросить рули?
Разве можно вернуться назад,
Не найдя неизвестной земли…
Разве можно закрыть глаза,
Разрушая парад веков,
Снять, как ставку с кона, — азарт
Ослепленных судьбой игроков…
И ты кружишь — rouge et noir! [74]
И бросаешь шхуны на мель.
Где пылает прекрасный пожар
Неизвестных, сожженных земель!..
5
Сочельник в океане
Океанский рассвет прищуривал бельма.
Мачта, скрипя, ходила цаплей.
Всю ночь в сочельник огнями Эльма
Плавучею елкой горел корабль.
Волны звенели как флейты и скрипки
В тягучем псалме предрассветных вод.
Немые рты раскрывая, рыбки
Вокруг корабля вели хоровод.
Легко, веерами, рассветы морские
В иллюминатор качал океан
И слушал, как в радио «Ave Maria» [75]
Серебряным голосом пел Ватикан.
И, поднимаясь наверх из трапа
Родным восточным ветром вздохнуть,
Думал матрос — то король и папа
Благословляют, Колумб, твой путь!
6
Песня предчувствия
Напрасно, напрасно покинули порт вы —
За море цепью двинулись тучи.
Смотрите — над вами все выше и круче
Уходят в путь тихий — за мертвым мертвый…
— Опаловым ветром мы веем над сушей,
В морях — мы туманом вас настигаем.
Мы бродим столетья меж адом и раем.
Мы — ваши надежды, сердца ваши, души…
И млечным путем протянувшись над вами.
Мы в вечность впадаем — безбрежным устьем.
И дышит вослед нам черное пламя
Ваших тревожных и смутных предчувствий…
7
Бедствие
Мы подымали тяжкий флаг
На гнущейся от ветра мачте.
Туманный странник, бос и наг,
Шел к нам и говорил — «Не плачьте!»…
Гремело море на пиру,
Вздымая вспененные кубки,
И рвало цепи на ветру.
Топя спасательные шлюпки.
………………………………
Колумб, ты видишь — я умру…
……………………………
О, сердце алчущих морей!
Ты дышишь, тверд и неподвижен,
Над горстью смуглых янтарей.
Ты дышишь — и сквозь ветра вой
Шевелишь прядь волос дыханьем,
Звучишь, как семь ветров в органе,
И пахнешь небом и травой…
……………………………
Ты подымаешь кубок свой…
…………………………………
И был за нас последний тост
У берегов безвестной суши.
Но странник, выросший до звезд,
Взял наши трепетные души.
И вот над жизнью и тоской,
Над жаждой вымысла о чуде,
Поднял прозрачною рукой
Он наши головы на блюде.
И мы увидели — вдали
Тел наших бренные личины
Выносят волны из пучины
На берег радужной земли…
— Сияй, сияй звезда предтеч!
Клонись над черными волнами!
Какое счастье — вместе с вами
Земное сердце не сберечь!
1930
«Воля России». 1931. № 7

ЮБИЛЕЙ РЕСПУБЛИКИ

Сегодня на улицах свято.
Голуби клевали прямо из руки.
Сегодня на могилу Неизвестного Солдата
Известные люди несли венки.
          Кроткий полицейский в перчатках и шлеме
          Играл на перекрестке благородную роль.
          На углах с часов улыбалось Время,
          Как в парламенте улыбается король.
— А день был ясный, день был жаркий.
Текла, как из сердца, кровь знамен.
Сегодня даже в Луна-парке
Негр из оркестра был влюблен…
Он пел и плакал на эстраде,
Черную розу ловя в бокал, —
Счастье! Счастье… —
                               — А счастье сзади
Уже гремело прибоем у скал.
…Вечер был дальний, сквозной и гулкий.
          На пробковом поясе зорь и роз
          Любовь выплывала в переулки,
          Меняясь — до и после слез.
          И всем казалось, что просто даром,
          Без лент и венков над головой,
          Стоял на посту у ворот казармы
          Солдат с ружьем — и еще живой.
1929–1931

ДОЖДЬ НА ФРИДРИХСШТРАССЕ

Уж краток день. И за окном — прохлада.
Студеный меч пронзает сердце мне.
Был долог миг, пока я в вечность падал,
Летя ко тьме с тобою наравне…
…А в городе я выходил из дому,
Брал кепи, светр [76] и черный, ломкий плащ
И кланялся — мне было так знакомо
Все: вечер, дождь и нудный, детский плач.
Блестел асфальт на мокром Фридрихсштрассе.
И кузов лоснился. Я ночь держал в руке.
Алмаз дождя чертил стекло у кассы,
Прожектор гас — и луч шипел в реке.
Я выходил и речь держал к пространству
На кафедрах пустынных площадей.
Ты из морей вела свой звездный транспорт,
Подняв соски серебряных грудей.
И SOS приняв на телеграфе,
В наушниках — в пространствах был мороз —
Ты, не доплыв, сошла на пристань
И шла в тени сквозь душный воздух роз.
По белым плитам ломкий стук сандалий
Проворно крался за тобой как вор.
Ты шла сквозь память. И над черной далью.
Зазеленев, качнулся семафор…
1930
«Воля России». 1932. № 4–6

НОЧНОЙ ПРИЛИВ

Голубые шары [77], просветленно светясь,
Изливали больничную нежность трамваям
И за окнами пели: — о принц, о мой князь!..
Как сердца, от высокой любви истлевая…
Но огромная ночь подходила горой,
Возложив небеса на покатые плечи,
И стояла над миром, как древний герой,
И тушила дрожащие скрипки, как свечи.
…Истлевали сердца фосфорично светясь.
Подымались со дна студенистые звезды.
Дикий сумрак морей над крылом твоим, страсть.
Колебал отягченный и траурный воздух.
И поломанный веер встопорщенных крыл
Волоча за собой и хромая от злости,
По песку вдоль шумящих морей проходил
Бледный призрак в студеном декабрьском норд-осте.
Наступает зима на полуночный край.
И, чернея в снегах, ты разбит и низринут.
И опять ослепляющий огненный рай,
Повернувшись, плывет ювелирной витриной.
Замерзает над пальмами сальный отель.
Заметает проспект черный ветер Кавказа.
Жарко дышит, меха раздувая, метель
Над прозрачною тенью закрытого глаза.
Прогоняя зевотой полночную дрожь,
В автоматах, над пивом, над скукой и тленьем,
Ты украдкой шершавую руку кладешь
На горячий и матовый бархат коленей.
И гранеными кружками стукая враз,
По столам проливая тяжелое пиво.
Все глядят сотней пар обезумевших глаз
На внезапно возникнувший грохот прилива…
Раскрываются недра под черным крылом,
Тухнут скрипки оркестра и сыпятся стены.
И сквозь окна и двери шагнув напролом,
Ночь выходит на сцену из бури и пены…
— А в воронках смерчей опускаясь, горя,
Корабли отпускают надежду на волю.
С ней ты двинулась, ночь. И грохочут моря,
Обдавая чугунными брызгами полюс…
1930
«Воля России». 1932. № 4–6

ГОСТИНИЦА ПРИВИДЕНИЙ

Недвижное пламя пустынной зари
Стояло в осеннем и диком проспекте.
И, кажется, нас утешало: — умри,
Усни, улыбнись — жить не стоит, и негде…
В осеннем проспекте отчаливал мир.
Вертелись волчком турникеты гостиниц,
Где с желтого воска полов, как вампир.
Мертвый воздух вдруг когти протянет и кинется…
Мне душно… Мне душно!..
                                     — А вы тоже так
Томились и бились на черной планете?
И вы задыхались от ветра атак?
И вы? — Но вы вечны, вы — воздух столетья…
Какою свистящей и горькой стрелой,
От края до края — все сердце навылет —
И вы пронзены на подушке ночной.
Трепещете жизнью и смертью — не вы ли?
— За окнами сад под дождем трепетал.
Летели сквозь ночь голубые экспрессы.
Плыл танго хрустальный и медленный вал
Над сном, над курортом, над сердцем и лесом.
На станции в дебрях кассир, как скворец
Клевал из окошка: — «Откуда? Из Рима?»…
— Шел дождь привидений. Надеждам — конец.
Но вера, но жизнь — это неистребимо.
Томитесь, рыдайте, — но разве не вы
Восходите к небу над каждым столетьем.
Смотрите — над вами, вокруг головы,
Колеблется воздух в мерцающем свете…
Века — но все то же! Века — и опять.
Ступая все выше, мы — вместе, мы — вместе,
Тяжелый багаж вероломства и мести
Привыкнув по станциям — забывать…
Приезжий, смотри же, ты — тонешь, ты — в море.
Гостиница светится смертной тоской.
И только любовь в погребальном уборе
Глядит из-за стекол — и машет рукой…
1931
«Воля России». 1932. № 4

ВЫШЕ НЕБОСКРЕБОВ

Как жаль, что в Европе нет небоскребов.
Чтобы моя душа
Могла развеваться, как флаг созидания.
На самой верхней балке конструкции,
Приветствуя поступь надзвездных судеб,
Идущих облачно над тобой.
Ты бы закрыла пустые впадины
Окон, ослепших от копоти и мелочности, —
Легкими складками торжества.
Ведь ты, как Адам на рассвете рая,
Должна назвать миллионы вещей,
Чтоб они жили в прозрачной вечности,
Светясь твоим разреженным светом,
Так, чтоб лебедки портов и построек,
Распевая в дыму лебединые песни.
Отлетали бы стаями — в бессмертье.
И только ты, оставаясь на пристани,
Будешь подымать фонарь отплытия
Своей желтеющей, человеческой рукой…
«Скит». I. 1933

ЗВЕЗДА АТЛАНТИДЫ

В ночь после смерти дымился в свечах Эдиссон.
Звезды летели над яблочным садом в Тамбове.
Над горизонтом широкий полуночный сон
Шел наклоняясь, как ангел, сраженный любовью.
Ангел мой! Ты ли вдруг в поезд, мерцая, входил
На остановке в последнем рабочем квартале.
В радио пел. И в кино с полотна говорил.
В аэроплане летел — и крылья на солнце пылали…
О, пропылай надо мной еще тысячу пышных веков!
Веет бессмертьем торжественный веер заката.
Видишь, как жизнь отягчает твой бедный улов,
О, рыболов мой! Ужель и за это — расплата?
Чем ты заплатишь, откуда возьмешь свой обол?
— В сети антенн бьет прибой вневременного гуда.
Вихри хрипят. А в конторах, подпрыгнув на стол,
Бегут, рассыпаясь, сухие персты Ундервуда.
Эти ль персты, разыграв — как концерт — бюллетень,
Вдруг запоют, зарыдают, что жизнь все короче,
В горло, как в скрипку, вонзясь за утраченный день
Перед лицом неожиданно глянувшей ночи.
Может быть, ночью и я, на разливе взволнованных лет,
Трепеща как святой и прощая земные обиды.
Ринусь в темный простор по шумящей дороге комет
От последней горы потонувшей в морях Атлантиды…
«Скит». I. 1933

НЕУЗНАННЫЙ ГОЛОС

Непонятен, дик и непорочен.
Словно флагом огненным обвит,
Над густым амфитеатром ночи
Бродит голос праведной любви.
Он проснулся, ничего не помня,
В первый раз увидев ночь — и свет
На полу огромных черных комнат,
Серебром упавший на паркет.
Встал и вышел.
                 Мир был пуст и ясен.
И, раскинув крылья над кино,
Он запел, бессмыслен и прекрасен,
И стучался лапами в окно.
…И всю ночь он плыл. Не умолкая,
И об стены бился, как слепой.
Голубей разбуженная стая
Крыльями плескалась над толпой.
И всю ночь сквозь грохот ресторана
Жизнь он звал, он звал любовь мою.
И, охрипнув к утру, у фонтана
Жадно пил холодную струю.
Дикий и взъерошенный, как заяц.
На заре он вымок и продрог.
Так ушел, домов едва касаясь.
И никто его узнать не смог.
1933

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДУШИ

Неподходящий климат отменив —
Пустынь и зорь, остолбенев с вокзала,
Душа проявит черный негатив
И выставит в небесных окнах зала.
И влажный день, как пестрое яйцо,
Весь в крапинках сырых вороньих криков,
Дохнет весной и жалостью в лицо,
К сиренам труб мечтательно привыкнув.
С полей апрель проходит налегке
Растапливать разряженные парки.
Он руку протянул ей, а в руке —
Твой первый день, блистательный и яркий.
Прохожим был невнятен тот язык,
Но явственным — ответ и возвращенье.
И радости, которым птичий крик
На целый век надпишет посвященье.

БЕЛЫЙ КРЕСТ

Тусе (неразб.)

Ты плачешь ночью во сне —
И другая жизнь тяжела.
В этой первой твоей весне
Ты так тихо и сонно жила.
А вокруг поезда бегут,
В небесах самолеты гудят.
Все тебя — и сквозь сон — зовут,
Чтобы ты вернулась назад.
— Помнишь музыку по вечерам,
Лунный город и древний мост?
Помнишь, помнишь? Останься там,
Под охраною верных звезд…
Ходят в мире любовь и труд.
Метят двери белым крестом.
Перед дверью руки растут.
Закрывая от бури дом.
И ветвятся руки твои.
Чтоб коснуться, закрыть, помочь…
Ослепленные соловьи
В них поют целый день и ночь.
Ты им вторишь в полночный час
И, проснувшись, расскажешь мне,
Как закат пламенел и гас,
И не мог догореть в огне.
Видишь, в горе бессмертней жизнь!
Не жалей же, что счастья нет.
Над тобой эта древняя высь
Проливает безбрежный свет.
Полотно окружных дорог,
Как змея, обползает наш дом.
— Я для жизни тебя сберег
И отметил белым крестом.

ПИСЬМА РАЗЛУКИ

Вокзалы гремели, как землетрясение,
И воздух был душен от слез и разлук.
Солдаты из Армии Спасенья
Пели псалмы и теснились в круг.
Мы расставались и уезжали.
За блудными стеклами рос восход.
Теплое облако нашей печали
На окнах купе обращалось в лед.
          И леденея, и холодея,
          Звездный экспресс замерзал в пути.
          Мы уходили, уже не надеясь
          Когда-нибудь снова на встречу прийти.
— Но ты упрямствуешь, повторяя
О вечности жизни у врат крематория.
Но ты колеблешь ограду рая
Внезапным прибоем земного горя.
И, изнемогая, все просишь упрямо
Хоть отзвука, эха любви и веры,
Пока столетье топталось, как мамонт,
У первобытной твоей пещеры.
          И только пьяный тапер в трактире,
          Все письма разлуки сыграв без нот,
          Под утро тебя убедил, что в мире
          Любовь под рояльною крышкой живет…
«Скит». II. 1934

ПОЛУДЕННОЕ СИЯНИЕ

Ты чертишь планы торпеды.
Регуляторы и тормоза,
В нестерпимом сияньи победы
Закрывая щитком глаза.
Воспаленное сердце вокзала
Гремело всю ночь без сна.
Над тобой звезда дрожала
И плыла над тобой — весна!
Ты вставал в лихорадочной дрожи
Над пространством, над дымом планет.
Ты кричал, что еще не прожит
Ряд твоих журавлиных лет…
— В портах, трепеща под рукой коменданта,
О море, о счастьи просил телефон.
Это вскипевшая жизнь эмигранта
Пела из трюмов с тобой в унисон.
          …О, ты иссякнешь, как скудный родник.
          Тенью по полдню проходить твой жребий.
          Только на миг ты из бездны возник —
          И вот растворяешься в блещущем небе…
          Но столько сияний и столько звуков
          Колеблет воздух твоих дорог,
          Что ты, постигая восторг и муку,
          Больше бы их вместить не смог.
«Скит». II. 1934

СИНЯЯ БОРОДА

— Сто душ, сто форм. И вечный рай.
Благоухай и отдыхай,
Но только жизни не коснись и
Всегда, во сне и наяву.
Жди — я вернусь и позову
Шумящим ветром в синей выси…
………………………………
Но жизнь, но голос, песнь твою
Не удержать в пустом раю,
В благоухающей темнице.
                      Ночь и день — вечный плен.
                      Голос вырос выше стен.
                      Озирает даль и высь.
                      Сердце, сердце — обернись!
                      Кто томится? Кто томится?..
                      — Друг мой, друг мой — это ты?
                      Слышишь зов из темноты?
Кто там? — ангел, зверь иль птица?..
…В поле темный шелест трав.
И, палец кровью запятнав,
Ты отворяешь дверь темницы.
                      Кто же прав?
Это желтый дынный склад,
Это желтый дынный дым
По рукам течет твоим,
Душно липнет на губах…
                      Нет… Ах!
Это головы лежат!..
Дверью — хлоп, и назад.
……………………………
Все прекрасно и безмолвно.
В дальнем море ходят волны,
Веет ветер в вышине
Над мостами, над домами
О прекрасной светлой даме,
                      О тебе и обо мне.
Небо смотрит в окно,
Рай и свет — это ложь?
                      Все равно —
Палец свой не ототрешь.
Как здесь душно, как темно!
Целый мир с подвалом схож.
                      Все равно —
Палец свой не ототрешь!
Тонешь, падаешь на дно.
Слышишь сердце? — Ни одно…
Столько лап, столько рож…
                      Что ж.
                      Все равно:
Палец свой не ототрешь!
Палец свой не ототрешь…
Палец свой не ототрешь
                      И умрешь.
«Скит». IV. 1937

СКАЗ О БОЛЬШОЙ МЕДВЕДИЦЕ

Ходила медведица по полю,
Искала своих медвежат.
От Варшавы прошла к Тарнополью,
Все по лесу да по полю
Косматые лапы топали.
Все искала…
                      И видит: ряд в ряд
На чужой стороне лежат,
Все с крестами,
С оторванными головами,
С расстрелянными сердцами.
Жалко стало мохнатой маме.
Завыла, пошла по полю
От Варшавы до Тарнополя.
Чем жить, кого ласкать?
Эх ты, косматая мать…
Плохо детей сторожила.
Ходила медведица, ходила,
Выла медведица, выла,
Ломала зубы в Беловежьи —
Тяжелы следы медвежьи.
И сжалился над ней Бог.
Взял ее с лесных дорог —
В тот день, знать, во гневе не был —
И поднял ее на небо.
«Сияй, своим горем светися.
Смотри, говорит, с небесной выси
За своими медвежатами,
За норами и за хатами.
За полями, за пущей лесной.
За конными и за пешими,
За измученною страной.
А я твое горе взвешу».
                      Так и стало с тех пор:
                      По земле пройдет Никола,
                      Покрестит зреющее семя.
                      По небу Илья проедется,
                      Покропит, где пусто и голо,
                      А над всеми —
                             Над полями
                             И над лесами.
                      Над покосившимися крестами.
                      Глубже рек и превыше гор
                      Сияет Большая Медведица,
                      Смотрит за русской землею…

ПРОЛОГ

Лето сгорело в дыму сентября.
Пепел был ветром по крышам развеян.
И неподвижно стояла заря
Над ледниками прозрачных кофеен.
— О, пожалей, не любовь, не себя —
Эту покорную вечность над нами,
Мелким смычком напоказ теребя
Медленным сном нисходящее пламя.
Мир твой поет и гудит вокруг.
С этой незримой улыбкой звездной
Ты воскресаешь, мой вечный друг.
Бледные руки подняв над бездной.
— Крылья мне! Крылья!..Полуночный сон
Дышит изменой над кровлями хижин
И высоко в небеса вознесен.
Черный твой лёт над бульварами выжжен.
Но, засыпая у лунной груди,
В тихом затменьи полуночной грусти,
Любовь моя, жизнь моя, — о, погоди.
Верить таинственным знакам предчувствий.
Сложены крылья к ногам твоим.
Мир переполнен лязгом оружья.
Видишь, за окнами ночь и дым.
Слышишь — их голос грозит снаружи…
Свищет стрела. Летит копье.
Полночь выходит и видит развязку:
Это странное тело твое
Молча снимает любовь, как маску.
«Современные записки». 1938. Т. 66

СЕРЕНАДА

Жгучий голос трепещет на копьях ограды,
И аллеи, как чаши, полны
Черным блеском горячей твоей серенады
И серебряным ливнем луны.
О, Певец! О, испытанный голос коварства!
Пощади эту жизнь и любовь пощади!
Ты приходишь, как враг, разрушающий царства,
И, как Демон, поешь и томишься в груди.
Вот ты назван. Но ты не боишься названья.
Этот миг, этот вечер — он больше не мой!
Ты протянешь мне руку, и жар расставанья
Ляжет пеплом на сад, и пустой и немой.
Я его не узнаю — все мелко, все низко…
Как здесь жить, как здесь петь, как любить навсегда?
А над этой пустыней так ясно, так близко.
Так пронзительно сладко сияет звезда…
«Современные записки». 1938. Т. 66

НЕСОСТОЯВШАЯСЯ БУРЯ

Стучался дождь. Я говорил — Войдите.
А он стоял, прозрачный и слепой.
Стеклянною, струящейся толпой
Подкладку туч насквозь прошивших нитей.
И все не двигался за рамой, как портрет,
И бледный лик слегка кривил и хмурил,
Как будто ждал — а бури нет и нет,
И с нею радости от пережитой бури,
Когда сквозь сетку разоренных гнезд
Ты видишь мир и слышишь шелест звезд.
Чтобы с волненьем счастья и испугом
Войти на зов и стать бессменным другом.
«Меч». 22.V.1938

ВЕСЫ АВЕЛЯ

Ты отступаешь в тень своей судьбы,
Ты умолкаешь, бедный брат мой Авель.
Слабеет день и гаснет без борьбы.
И дождь идет, по трубам шепелявя.
Ты остаешься в комнате, без сна.
Костер времен еще горит над крышей,
И бледная столичная весна
Еще цветет, еще дрожит и дышит.
О,как легки часы любви твоей!
А в ветре был гортанный ветер юга.
Он предлагал щемящий сок ветвей,
Лазурь небес, покой и руку друга.
Но жизнь тебе дана не для утех.
И тень весов скользит на небосводе.
Пока, синея, дым твой выше всех
Над утренними трубами восходит.
«Современные записки». 1938. Т. 67

НОЖНИЦЫ ДАЛИЛЫ

С полями — в дружбе, с городом — в родстве,
Ряды домов, асфальт и тощий ясень,
Где ветры тайно шепчутся в листве
О том, что мир — огромен и прекрасен,
О том, что страшно жить так много лет
В одном квартале и в одной квартире,
Где нет ни отблеска, ни отзвука в ответ
На вихрь и свет, давно идущий в мире.
С экватора иль с полюса — Бог весть,
Но легкий гул, как дым, плывет над крышей
И говорит — Один ответ лишь есть:
Идти на зов, когда тот зов ты слышишь.
Где волосы твои, Самсон, Самсон!
Полночный ветер веет на могилы.
Ты упоен. Ты спишь и видишь сон:
Лязг ножниц и запястия Далилы.

КОМАНДОР ПРОТЯГИВАЕТ РУКУ

За окном — полночных лип
Вещий шелест и тревога.
Половиц иссохших скрип
Замирает у порога.
Ночь угрюма и пуста,
Догорая, тухнут свечи.
Тсс… — Закрой рукой уста…
Видишь каменные плечи?
Бледный свет дрожит у лба
И скользит все выше, выше.
Это звездная судьба
Смотрит в окна через крыши.
Это ропот мертвых душ,
Это стран надзвездных холод.
Это — скука, тьма и глушь,
Это — жажда, это — голод.
Это — памятник тому,
Что в гробу лишь множит муку,
Что теперь идет сквозь тьму
И протягивает руку…

ПОПЫТКА ВОСПОМИНАНИЯ

Открыв окно и сердце в ночь,
Все двери распахнувши настежь,
Я так хотел тебе помочь —
Войти под кровлю от ненастья,
Из раковин, где голос бурь
Гудит таинственно над ухом
И шепчет мне — глаза зажмурь,
Живи лишь памятью и слухом…
Ты слышишь? — Сердце без конца
Стучит немую телеграмму
И видит бледный нимб лица,
Стеклом оттиснутый за раму,
За расставанье, за черту
Извне веденную годами,
Где память вспомнит — но не ту,
Что в снах беседовала с нами…
А теплый ветер на висках
Шуршит ночным хрустящим шелком
И скажет — шах, давая мат,
И ничего не вспомнит толком…

НОЧНОЙ ПОЛЕТ

Ночью глухо гудела высь.
— Любовь моя, счастье, проснись, проснись!
Ты слышишь? Из окон, сквозь пол, со стен
Льется и крушится голос сирен.
Голос, как в ветре согнутая ветвь.
Голос, пронзительнее, чем смерть.
Без сожалений и без пощад,
Голос, из рая зовущий в ад.
— Любовь моя, счастье, бежим, бежим,
Через огонь и через дым,
Через всю муку двух тысяч лет.
Безмолвно глядящих за нами вслед.
Из этого мира, где тяжкий гром
Падает смертью в наш тихий дом.
Любовь моя, верь мне — смерти нет.
Это лишь только — мерцающий свет.
Медленным звуком колеблемый слух.
Смерть — это наш раздвоенный дух.
1944

Христина КРОТКОВА*

ПРАГА

Почила тень по улицам густым
И притаилась в углубленной нише.
Предупреждающий встал трубный дым, —
День поднялся и занялся чуть выше;
И разобщившись с сумраком пустым,
Угодьями позеленели крыши.
Богатством отуманенных окон
Прельстилося междоусобье зданий.
Столетий поредевших испокон
На погребах замок и цепь преданий.
И, сев на позабывшийся балкон,
Занялся день, еще немного ранний,
По Карлову мосту, вздымая воз,
Конь шел над потонувшими быками.
Катилися, как с пира на погост,
Колеса за спешащими ногами,
И, грохнувши о едущий помост,
Свернулись бочки добрыми друзьями.
На плоскогорья побрели дворцы.
Чтобы, сростясь, не показаться уже.
Асфальтами заменены торцы,
Чтобы моторы выбегали глуше.
Трамваев отдаленные концы
Чуть сблизились в осенней стуже.
В газонах чародейные цветы
Рассыпали мертвеющие пряди.
Льют темное обилие листы
На заживо зарытый в землю радий.
Алхимиков согбенные персты
Рвут гроздья в Королевском винограде.

ОДУВАНЧИК

Полиняли цветы. Улыбаясь беззубо,
На изнанке небес солнце светит иначе…
Мне сегодня в лесу стало ясно, как в лупу.
Что души отлетел одуванчик…
И, притихнув, я долго лежала в траве,
Облаков торопливых следила гримасы
И как в них — точно ловкий пастух на овец —
Шустрый ветер метал невидимое лассо.
Я ведь знаю, что сменят иные цветы
Мой веселый смешной одуванчик,
И опять через поле, холмы и сады
Жизни бегло покатится мячик…
Но порой этот путь, привлекая, пугает.
Я вперед с недоверьем взгляну исподлобья
И печально глазами слежу — провожая
Уносимые ветром последние хлопья…

МОРЕ

— Я уплыву на маленькой лодчонке,
испуганно и строго глядя вдаль,
туда, где по изгибу горизонта
коснулась неба смелая вода.
Я вниз взгляну, вся потускнев от грусти,
не улыбнусь на смех и ласки волн,
увижу дно, и, вздрогнув от предчувствий
и задержавшись, дрогнет вдруг весло.
Когда же день отслужит мой молебен
и первая звезда подаст сигнал из мути,
я выполню свой неповторимый жребий,
но не с победой кончу краткий путь.
Туманы курят поутру на взморьи,
и волны кружева кидают на песок,
старик какой-то пристально посмотрит,
найдя мое уплывшее весло.
[19.VII.1922] [78] «Белым по черному»

«Войдешь — я вздрогну. Снова пытка…»

Войдешь — я вздрогну. Снова пытка.
Твои шаги всегда легки.
Коснешься тихо, без улыбки
Моей недрогнувшей руки.
— Нельзя же так… Ведь есть же выход… —
Твержу я молча наугад.
И вдруг растерянно и тихо
Измученный поймаю взгляд.
[3.XII.1923] «Белым по черному»

«А дни плывут, что в половодье льдины…»

А дни плывут, что в половодье льдины,
и каждый день — томящий шорох льдин.
Прости меня в печальные годины!
Прости мои скитанья без пути!
Мне жизнь ясна, и в сумраке вечернем
Закат пророчит мне кровавостью копья.
Я буду ждать все глубже, все безмерней,
Я буду вдаль смотреть, и ждать, и ждать тебя.
И день за днем, томительный и нежный,
в своей дали ты тих и одинок.
О, дай коснуться благостно одежды,
Позволь припасть и отдохнуть у ног!
В твоих садах ни стон, ни воздыханье,
покой любви и солнце без конца,
и я слежу, не преводя дыханья,
бестрепетность и благостность лица.
[11.VII.1924] «Белым по черному»

«Твоей нерадостной страны…»

— Твоей нерадостной страны
полузабылись очертанья,
но внятный голос тишины
всегда твердит ее названье.
Сулил неверное свиданье
твой взгляд — и ясный, и немой.
Со мной — призыв и обещанье.
Я — не с тобой, далекий мой.
Но как-то горестно изгнанье,
и все томительнее сны,
но все нежней воспоминанье
твоей нерадостной страны.
[24. VII.]1924 «Перезвоны». 1926. № 17

«Я не приду взволнованной и нежной…»

Я не приду взволнованной и нежной
к твоим садам на берегу реки.
Вдали белеются знакомые одежды,
и рядом веют сны моей тоски.
Но — тихий шаг; и отчужденность взгляда;
и в даль — глаза; опущена рука.
Вокруг же благостно молчанье сада
и спутник невидим — моя тоска.
Проходишь ты, задумчивый и нежный.
В твоих садах светло и так легко.
Из-за ветвей белеются одежды,
А я — вдали — одна — с моей тоской.
[9. VIII.1924] «Белым по черному»

«Рассветный бред мятущихся созвездий…»

Рассветный бред[79] мятущихся созвездий
в глуби души рождает дальний звон,
и первый стон — сереброкрылый вестник
венца моей любви — мой первый стон.
Влюбленных взглядов гибкое сплетенье,
и лунный парус в небе одинок.
О, звезд передрассветное томленье,
ночной тоски певучее звено!
Рассветный бред мятущихся созвездий
в моей душе тревожит острый сон.
Прощаю боль безумно-нежной мести,
я приняла ее — звучит мой первый стон.
[28. VIII.1924] «Белым по черному»

ОСЕНЬ[80]

— Я стерегу родное пепелище
на недоступной тишине вершин,
и дни плывут задумчивей и чище,
и осень бродит в сумерках долин.
Золотокудрая овеяла леса
усталым золотом уже ненужной ласки.
Прозрачная большая стрекоза
сменяет на ветру весны окраски.
Опять вдали, неведомо печален,
ты прошептал невнятные слова.
Их эхо принесло из сонной дали
и повторила мертвая трава.
Под благоверный шум умершей рощи
я их ловлю в своем покое строгом,
и взгляд мой стал бесстрастнее и строже
и, может быть, печальнее немного.
В глухих лесах осеннее кладбище,
мольба безвольная испуганных осин.
И дни плывут бесцельнее и чище
в прозрачном золоте родных вершин.
[22.X.1924] «Белым по черному»

«В буран сбылись осенние приметы…»

В буран сбылись осенние приметы,
и снежный ветер гнал из-за морей
морозные жемчужные рассветы —
предвестники затихших снежных дней.
А стужа не жалела суходола.
Метелились на небе облака,
и хрипло мчался посвист невеселый
в ночных полях, и ночь была тиха.
Безмолвные морозные трущобы
дрожа протаптывали поезда,
за вьюжной ночью выросли сугробы
и туго скрепла слюда.
Короткий сумрак зимнего солнцестояния,
багров закат на вымерших снегах,
и мертвые синеют расстояния,
и пройден трудный путь, и ночь долга.
[17. VIII.1926] «Годы». 1926. № 4

ДВА ПРОКЛЯТЬЯ

Бог оставил людям два проклятья:
для мужчины — жизнь вести в труде,
женщине — за сладкий грех объятий
в муках и крови родить детей.
Так учили книги откровений
души всех покорных много лет,
и склонялись грешные колени
под карающий святой завет.
Мы ушли, ушли от темной власти
нас от века обрекавших слов,
с нами наше, человечье счастье
без крестовых мук и без грехов.
Дар любви не благостней, не слаще,
чем разящий темный Божий гнев:
— радость матери, в руках дитя держащей,
— радость пахаря, собравшего посев.
[14.1.1926] «Своими путями». 1926. № 12–13

ПРЕДАНИЕ[81]

С дыханьем застаревшей тишины
Когда приходит девственная осень,
Как пажити библейской старины
Прилежной Руфью сжатые колосья.
Из сырости рассвета и луны,
Когда туман росы алмазы сбросит.
Влюбленной Суламифи и весны
Гортанный окрик ветер переспросит.
Усталой горстью сыплю семена,
Вечерних птиц приманивая к дому,
И первая звезда едва видна
По древнему сиянью золотому.
Как вечер, поджидающий стиха,
То мудрая жена зажгла лампаду.
Распев благочестивого стиха
Встречает тьму по древнему обряду.
[29.IX.1927] «Воля России». 1928. № 1

ПОД ФЛОРЕНЦИЕЙ

Далеких гор осенние вершины
Встречает утро синих Апеннин,
И облаков жемчужные лавины
Окрасил рдяно утренний рубин.
И зелень мутную осенний сизый иней
Покрыл застывшим тусклым серебром,
 И день клубится призрачный и синий,
И пахнет холод сладко и остро.
Спит осень, утомленная менада,
На склоне гор, где мерзнет бузина,
Где тянется вдоль утреннего сада
Простая флорентийская стена.
[31.X.1925] «Воля России». 1928. № 1

ИТАЛЬЯНСКИЕ СОНЕТЫ

I. Посвящение

На догоревший жертвенный костер,
Смывая кровь, сочится влага Леты.
Среди долин, уже не раз воспетых,
Как дым курений — ночь. В ее простор
Опустошенный движет кругозор
Восторг тяжелый сдержанных обетов.
Глухую боль отверженья изведав,
Мечтам не отогнать видений хор.
Сквозь голубые облачные весны
Колчан лучей рассыпан золотой,
И воздуха неслыханная поступь
Над медленно подъятой головой.
Седой луны блуждает призрак пленный.
Душа сгорает в радости мгновенной.

II. Сожжение Савонаролы

Смывая кровь, сочится влага Леты,
В святом молчаньи отошли века.
Порой ко мне летит издалека
Размеренность классических сонетов.
К сожжению, под чернотой беретов,
Бежит толпа, и, чудно глубока,
Столпила ночь косые облака
Над святостью монашеских обетов.
На грозных крыльях флорентийской стаи,
Взлетев, слегла мятежная душа,
И стережет задумчивость густая
Избыток недоступного ковша.
И площадью зловещего сожженья
Я прохожу неповторимой тенью.

III. Джоконда

Среди долин, уже не раз воспетых,
Седые льды и празелень полей
Перецветают в красках все живей,
И мхом и льдом благоухает лето.
И суеверней диких амулетов
Бесцветный знак изогнутых бровей.
Цветов миндаля кожа розовей,
И край одежды ало-фиолетов.
Из светлых жал, из дымного топаза
Глядит раздвинутый меж жадных век
Открытый мрак животного экстаза,
И грех, как червь, улыбкой рот рассек.
Но даже голоса созревшей страсти
Не шевельнут скрестившихся запястий.

IV. Гробница

Как дым курений — ночь. В ее простор,
Как души в Стикс, сгоняет ветер поздний
Четы теней от рук, и лоз, и гроздий,
И кличет нас из тьмы в лицо, в упор.
В земных небес скудеющий шатер
Уводит жизнь свои цветные весны.
Еще поет в руках пастуший посох,
И первый мрак превозмогает взор.
Нет, никогда здесь не был Иегова!
Душа горит, и скомканный язык
Все силится свое исторгнуть слово,
Но этот мир так тягостно велик! —
— И встанет здесь, пустынно и нескоро.
Огромная заря, дивясь своим простором.

V. Лигурия

Опустошенный движет кругозор
Растущий день, и размыкая узы
Привычного труда прилежной музы,
Я ухожу, куда уводит взор.
Сгибает ветр уклончивый отпор.
Льет русые волокна кукурузы,
И облака, как крупные медузы,
Чуть шевелясь, плывут по волнам гор.
Но не вернется в тишину бездомный,
Гонимый Ангел продолжать свой труд,
Дробить каррарские каменоломни.
Прохладе сумрачной ваять приют.
Непонятые дни проходят в небе
В неисчерпаемом великолепьи.

VI. Музей

Восторг тяжелый сдержанных обетов,
Паломничества медленный экстаз,
В музейной тишине встречает нас
Среди картин и дремлющих портретов.
Голубизною захолустных ветров
В окошко дали приручают глаз,
И вслух фонтана быстрый пересказ
Внизу, в саду, среди глициний где-то.
И в зелени пустующих аллей
Уж ранний вечер гасит мрамор статуй.
А из витрин, в сгущающейся мгле,
В пустые комнаты сквозь мрак холодноватый
Усталой тишине глядит в ответ
Языческая радость древних лет.

VII. Дант

L’Amor che muove il sole e l’altre stele [82].

— «Глухую боль отверженья изведав,
Не знай стихов. А позже, сняв запрет,
Единый раз воспой Ее, поэт, —
Любовь, что движет солнце и планеты»…
На набережной, из-за парапетов.
Как сердце из груди, рвал ветер, снегом сед.
Промерзший плащ, и он глядел ей вслед,
Терявшейся средь чуждых силуэтов.
Приветливо ловила Беатриче
Докучной спутницы пустую речь,
И юное хранила безразличье,
Не замечая постоянных встреч,
И взоры целомудренно скрывала
За дерзко спущенное покрывало.

VIII. Венеция

Мечтам не отогнать видений хор
Венеции. Здесь улочки все те же.
На них в средневековый сумрак прежде
Мадонны белокурой падал взор.
Свидетель давнего в palazzo[83] Дожей двор.
Где прошлое ползет травой из трещин.
Как странно жжет, встречаемый все реже.
Под черным веером полупечальный взор.
На влажный мрамор пала тень — монах
Под издавна ветшавшей позолотой.
Чуть спотыкаясь в медленных волнах.
Гондола около колышет воды.
Былые образы в опять ожившем чувстве
Возводят жизнь в таинственном искусстве.

IX. Боттичелли: «Весна»

Сквозь голубые облачные весны
Мне юная запомнилась одна.
Она, как завязь дикого плода,
И первые, кружась, ее узнали осы.
Босой ногой цветов сминая звезды,
Сама спустившаяся к нам звезда,
Она зимы порвала невода,
И с ней пришли ее подруги — сестры.
Ветр утренний протяжно дул в меха,
В росе ее сандалия скользила,
Когда она в одежде василька
С толпой дриад и нимф в наш лес входила.
И оставляла след, траву клоня.
Ее продолговатая ступня.

X. Неаполитанский вечер

Колчан лучей рассыпан золотой
Над выцветшей вечернею долиной.
Колесный резкий скрип и крик ослиный
Смиряются пред близкой темнотой.
Спешит монах, поникнув головой,
Вдоль грубых стен, где пыльные маслины
Встречают мрак. Толпятся козьи спины,
Сбивая шаг над жилистой травой.
Встает туман растущей поволокой.
Неровное дрожанье мандолин
Несется из неосвещенных окон.
Закат ложится в ветре и пыли.
И в сытый солнцем темный воздух сада
Ошеломленные кричат цикады.

XI. Утро на море

И воздуха неслыханная поступь
Кружит следы, взметнув в садах листы.
Прохладный запах мокрой резеды
И грузных волн медлительная осыпь.
О, ранний час! И птице вольный доступ
В морскую даль, в ширь неба и воды!
Движенья крыл ломают с высоты
Соленый и непробужденный воздух.
А солнце, словно позабыло счет,
И жжет, и льет обильными лучами.
И сладок одиночества янтарный мед,
И мысли белыми слетелись голубями.
Ловлю пригоршнями — о, несравненный труд! —
Паденье остывающих минут.

XII. Помпеи

Над медленно подъятой головой
Июльский зной навис тяжелой крышей.
Помпеи спят, и олеандром пышным
Украшен их оставленный покой.
Здесь непугливых ящериц порой
Услышишь бег в пустой, заросшей нише.
Душистый душный ветр взлетает выше,
Посторонясь над рушенной стеной.
В набальзамированной тишине,
В тысячелетнее опустошенье,
Венерин храм почтило к вышине
Двух бабочек любовное круженье,
Когда, окрасив верхнюю ступень,
К подножию горы ложился день.

XIII. Ночь

Седой луны блуждает призрак пленный.
Немая тень, где жизнь, где плоть твоя?
Нет, смерть свою не пожелаю я,
А встречу, как бесчестье, как измену.
И медленная страсть встает надменно
Над одичалой грустью бытия!
О жизнь моя, ты все-таки моя!
Еще жива, и вижу свет вселенной!
Душа моя, все та же ты, — лети
Над этой жизнью, сладостной и ветхой!
Ведь сердце не устало там, в груди.
Стучаться, как в окно весенней веткой.
И снова возвращает миру свет
Пророзовевший холодом рассвет.

XIV. Прощание

Душа сгорает в радости мгновенной.
Но только у конца ее поймешь.
Мне легкая туманит сердце ложь.
Что я вернусь в твой край благословенный.
И голосом покинутой сирены
Еще не раз меня ты позовешь,
И лунной ночью тайно уведешь
За неприглядные ночные стены.
Но в этот час, Италия, прощай!
В последний раз твоим виденьям внемлю.
Проходит в высь летящая праща
И тяжко опускается на землю,
Чтоб райским сном порой пробуждена,
Назвать тебя, блаженная страна!
[VI.1927-VII.1928] «Воля России». 1929. № 2

ВОЗВРАЩЕНИЕ[84]

Под взглядом звезд, безжизненно прекрасных,
Ни горю, ни мечтам не устоять.
Летят часы, земному непричастны,
А море вдалеке поет, как мать.
Камней ночного города пугаясь,
В сей поздний час луна не золотит.
И в утлый сумрак, медленно сдвигаясь,
Дома отчаливают, как ладьи.
Как к невозвратной горестной дороге
Далекий колокол звонит в ночи
(В ушах не умолкает звон глубокий
О тонущих и отплывающих).
Но мрак плывет, лазурь растет и крепнет.
Пустынно и спокойно веселясь.
Неверный ветер ветки мнет и треплет.
Неузнаваемая спит земля.
О, сколько чаек вьется с резким криком
Над редким лесом телеграфных мачт.
Сливая вместе вопли воли дикой
И тонких проводов счастливый плач.
Скупые дни, расценены давно вы!
Мне жизнь — соперница, не кесарь, не судья.
Над новым днем встает с улыбкой новой
Моя розовоперстая судьба.
Пустыми улицами в девственном рассвете
Иду вперед, как первый назарей,
И ангел каменный с масличной серой ветвью
Меня встречает в утренней заре.
На землю опускаются широко
Невспугиваемые небеса.
Дома горят, в огне пылают стекла,
И первый луч во взгляде, как слеза.
1929 «Белым по черному»

ПЕРЕЛЕТ

Наливаясь, мутясь, тяжелело дремучее лето.
Тяготясь пустотой, застывал, оплывая, янтарь.
Тишина озирала поля. Подрастающим ветром
Доносило острее с полей горьковатую гарь.
И утра, холодея, подолгу мутясь, голубели,
Когда нехотя тучи раскутывал поздний восток.
В небе солнце устало, а птицы не знали и пели,
Предугадывая всеми перьями близкий восторг.
Шумный ветер, тревожно клубясь, призывает кочевье,
Гонит трепетный лист в вышину, догоняет лазурь,
И безумным ветрам, трепеща, рукоплещут деревья,
Тем ветрам, что трубили веселые праздники бурь.
Птица крыльями бьет и клюет оперившийся воздух,
Перебоями столпленных волн возмущая простор,
Он врывается в грудь и кипит, животворен и жесток,
Он огромные синие крылья над нами простер.
Облака и листы разлетаются, клича тревогу.
Ветер рвет высоту, отступает последняя пядь.
Несмолкающий рог! О, в бессмертную нашу дорогу!
Возвращенное небо над нами сияет опять.
[1932] «Белым по черному»

СТАРОСТЬ

Преступая порог, оглянись
На последнюю искорку света —
За чертой еще теплится жизнь,
Что тобой рождена и согрета.
Никогда, никогда до сих пор
Я не знала такого покоя.
Никогда, никогда до сих пор
Не видала, что небо — седое.
Это вечность заныла, звеня,
Это тайная весть узнается.
Золотого печального дня
Занимается тихое солнце.
Издалека донесся и смолк
Тонкий свист, покидаемый символ.
Точно слез накипевших комок,
Бледный свет накопился и хлынул.
Вот и старость стучится в мой дом.
Полно, ветер, трубить о победе.
Подплывает и машет крылом
Долгожданный седеющий лебедь.
[1932] «Белым по черному»

ЦВЕТЫ

И падают, и падают цветы,
и замер сад цветущий, снежно-белый.
Я говорю любви, мечтам — прости!
Как вишням, в этот год им не цвести;
цветы увяли, песни я допела.
И падают безудержно цветы,
срывает их небрежно ветер легкий.
Мне грустно — знаю, что не любишь ты.
Мне грустно — отцветают уж сады,
а я брожу в снежинках одиноко.
Последней лаской убран сад.
Мне жалко облетевшей красоты.
Брожу в тоске, и мыслям я не рада.
Душа трезва — иллюзий мне не надо.
И падают, и падают цветы.

«Темнеют дни рождественским преддверьем…»

— Темнеют дни рождественским преддверьем.
Темнею, жду — бесчестья иль утрат.
Ласкаюсь ли заветным суеверьем —
тоской пронзит немыслимый возврат.
Пусть Рыцарь Бед склонен и очарован
и взгляд любви так безысходно прост,
но темный след запенится, и снова
яснеет путь — по пропастям до звезд.
О нет, не говори про доблестную славу,
и, бедный друг, страданья не зови.
Коснись, не отклони смертельную отраву
и звездный путь окрась в своей крови.

КАРМЕН (УРОКИ КАРМЕН)

В ночи пленительна отрада
мечтой вернуть твой хищный плен,
чьи взоры — смертная услада,
чье имя черное — Кармен.
Горит огонь, тупой и верный,
Кармен, Кармен, в твоей судьбе.
Я прикасаюсь суеверно
к воспоминаньям о тебе.
Со мною взгляд. Тяжелый, темный,
неизгладимый, твой, Кармен.
Как ночь, печальный и огромный,
как ночь, лихой и вероломный,
хранящий сумрачность измен.
Твое ликующее имя
поет всей радостью греха,
глухими ласками твоими
и темной музыкой стиха.
Прошелестит тоской звенящей
размах орлиного крыла,
как ветр степной, как меч разящий,
как дикой вольности стрела.
Отравы ласковей не знаю,
чем злой и вольный смех Кармен.
В ночи тревожно вспоминаю
твой хищный, твой изменный плен.
«Белым по черному»

УМРУ

— Когда мне станет все равно —
                — в полете мне изменят крылья!
— я закричу, упав на дно,
и вдруг — покой, и вдруг — бессилье.
Ждет заповедная межа
стезею — радостно-знакомой.
Но милым звездам будет жаль,
что их сестра ушла из дому.
О светлая, о ты, земля,
приют мой радостный и тихий!
Как кинуть мне твои поля
и стать недвижной и безликой?
Но сладко помнить обещанье,
что мой покой без мук и снов
покроет звездное молчанье,
когда мне станет все равно.

«О, бойтесь лжи тупого усыпленья…»

О, бойтесь лжи тупого усыпленья,
ночных дорог бездумна тишина!
Кто говорил в смертельном ослепленьи,
что мысль скудна, и наша жизнь бедна?
Они грядут, и поступь их жестока,
неотвратимы лики близких дней.
Уже не слышен глас и зов Пророка,
как проще жить и умереть сильней.
Надвинулось… и хаос и стихия,
полет лавин и шум весенних льдов…
То в мир пришла разящая Россия,
огонь и меч карающих богов.

ОСЕНЬ

Кончаем путь, глядим кругом,
И плавно приближаясь к устью, —
Мы вспоминаем отчий дом.
Откуда вышли без предчувствий.
И у границ земной страны,
Иного бытия на утре,
Душа и мир обнажены
В священнейшем из целомудрий.
Уж ни ошибок, ни удач
Мы не оспорим, не повторим.
Под поздний, долгий ветра плач
Глядим на сад, цветущий горем.
1934

«Когда-нибудь после, мой друг…»

Когда-нибудь после, мой друг.
Внезапной тоскою взовью
Из самого омута мук
Погибшую память твою.
И вспомню в бессчетный раз
В холодном упорном бреду
И темные впадины глаз,
И смуглой руки худобу.
Ни пряди волос, ни письма.
Лишь темные мысли мои,
Лишь свежая тяжесть клейма
Короткой и страшной любви.
[27.VII.]1935 «Белым по черному»

«За смутную горечь…»

За смутную горечь
Веселых речей,
За смуглое горе
Цыганских страстей,
За встречную муку,
За голос судьбы,
За нашу разлуку —
Тебя не забыть.
1935 «Белым по черному»

РАЗЛУКА

В последний раз. Не отрывая глаз. — Простите.
Не поминайте лихом. Нет, пустите.
                 Я буду помнить Вас всегда. —
Надолго хватить мне печального улова.
Еще одно я выучила слово,
                 Отчетливое слово: навсегда.
В последний раз. Так вот, так вот она, разлука!
В послед… Легко закрылась дверь без стука.
…Так пальцы жгут у жаркого огня.
Мне страшно за тебя: за светлую улыбку
И за непоправимую ошибку.
                 Что ты не полюбил меня.
[14.IX.1935] «Современные записки». 1936. Т. 61

БЛАЖЕНСТВО

Даль туманится утром и небом,
И душа пробудилась небесной.
Каждый день возвращается бездна.
Сердце вечно блаженно и немо.
Эта жизнь — для меня, для тебя ли?
Не огромная ль сонная жалость
Неожиданно нам примечталась
В ненасытной блаженной печали?
И когда мы сияем глазами,
И внезапно вдвоем умираем, —
— Залетая, взлетая, слетая, —
Звездный дождь над блаженными нами.
О, навстречу слепому восторгу!
Руки вскинув и тяжко внимая
Хвойный посвист, что рати сгоняет
На ночную пустую дорогу.
Мы под диким и сумрачным небом
Мечем души, блаженно теряя,
И прекрасный закат обагряет
Нашей страсти невиданный слепок.
[18.VIII.1929, Чахров] «Скит». IV. 1937

РОЖДЕНИЕ МУЗЫКИ

Умела петь, но птицы засмеяли
Нечистый мой и непрозрачный звук.
Они, кружась, над озером летали.
Наведывались на далекий луг.
Обида горькая, и не до смеха было.
В досаде я спустилась к берегам;
Тростинку тонкую, склонившися, сломила,
Задумалась и поднесла к губам.
Так звуки новые негаданно родились,
В восторге я не уставала петь,
И птицы прилетевшие дивились,
Уже не смея ближе подлететь.
1932 «Скит». IV. 1937

«Ты от меня улетишь, как осенняя птица…»

Ты от меня улетишь, как осенняя птица, —
                      — Надо, пора.
Будут и листья, и птицы протяжно кружиться
                      Завтра с утра.
Наша ли жизнь, задрожав, зазвенев, оборвется
                      Без очевидной вины.
Помнишь ли звук, что подчас в тишине раздается,
                      Лопнувшей тонкой струны?
Ты от меня улетишь, как последняя птица,
                      В страхе грядущего зла.
Ты от меня улетишь, не посмея проститься
                      Росчерком вольным крыла.
В долгую светлую ночь над пустыми полями,
                      В поздний морозный восход,
Ты улетишь — как они — за былыми годами.
                      Не задержавши полет.
Париж, [1.IV.]1936 «Русские записки». 1938. № 7

NIKOLAUS LENAU. HERBST [85] (вольный перевод с немецкого)

— Ни роз, ни соловьев в ночах душистых!
В кустарниках уж осень гнезда вьет
и темное дыханье с ветром льет.
Опало счастье с желтым цветом листьев.
И вот лучи, хранящие наш след,
И вот ветвей пугливая охрана.
Струи мольбы, дыхание дурмана
в волнах минут качали пленный бред.
Но ты ушла, ты хочешь знать миры,
открылся путь, кривой и беспощадный,
и злая жизнь ведет рукою жадной
к забытым безднам огненной игры.
— Корабль плывет, бортом упорным ходом
взрывая медленных глубин покой,
и вот уж он вдали, замкнут волной,
струит свой путь по стелющимся водам.
Над лесом ворон — черных крыльев взмах
вспугнул листву и перепутал тени,
но миг еще, и стихнет их смятенье.
— Как жалобы в заплаканных глазах.
[11.XI.1926] «Белым по черному»

ЗОЛОТАЯ БАБУШКА[86]

— Бабушка, бесшумная старушка,
дни сидит в неслышном уголке.
За спиной расшитая подушка,
желтый лучик бродит по руке.
Пролетит и снова сядет мушка,
поползет по сморщенной щеке.
Но седой взмахнет крылами вечер,
бабушка потрет замерзший горб,
подойдет и сядет возле печи,
и внезапно красных искр сноп
позлатит ей сгорбленные плечи,
и лицо, и пергаментный лоб.
И как утром золотые пчелы
в золоте лучей сбирая мед,
зажужжат и медленно веселый
закружат таинственно полет —
поползет как мед за словом слово,
золотой ручей чудес забьет.
На горе стоит злаченый город.
У дворца растет старинный бук.
Златокудрая принцесса Нора
прячет в розах девичий испуг,
и глядит тайком из-за забора
на сверканье рыцарских кольчуг.
А король на золоченом троне
с тиной сна в невыспанных глазах,
в золотой сияющей короне
гневно поднял скипетр на взмах.
Королева плачет на балконе
с золотым кольцом в руках.
Будит королевская охота
птичий крик по вспугнутым лесам.
Золотая горлинка из грота
вдруг взвилась как солнце к небесам.
По следам сверкнувшего полета
небо открывалося глазам.
И не лес уже, а в замке зала
загорелась золотом огней
и весельем свадебного бала,
топотом танцующих гостей.
Радостно и громко прозвучала
песня, что исполнил соловей.
— И проходят тысячи детишек
в золотых красивых башмачках,
и Щелкунчик в свите белых мышек
королевин шлейф пронес в руках.
Месяц подымается все выше,
нежно золотеет в облаках.
Печь горит, а бабушка замолкла,
желтый лучик ползает в руках.
Тлеют угли медленно и долго,
синий пламень бродит в угольках.
За окошком бледно и высоко
месяц золотеет в облаках.
[19.I.1927] «Белым по черному»

«Есть в саду одна дорожка…»

Есть в саду одна дорожка,
там, где ивы за прудом,
где на солнце пляшут мошки,
там, где ежик строит дом.
Про нее никто не знает,
я хожу туда одна,
видеть, как листву сбирает
ежик и его жена.
Там нашла я пень огромный,
под которым вырос гриб.
Там паук, пузатый, сонный,
поселился между лип.
А еще в конце тропинки
раз я видела в траве,
как, неся свои соринки,
заблудился муравей.
Я ношу для птичек крошек
и кормлю их за трудом.
К осени прилежный ежик
выстроит уютный дом.

Михаил СКАЧКОВ*

ОТЪЕЗД

Елене Королевой

Вхожу
и как с ума трогаюсь плавно.
Прощаюсь.
Прощайте несущего жуть
зрака.
И ты, о моя одичавшая мать,
срывавшая с поезда взглядом утопленниц.
И ты,
о залив нетерпений,
в рассоле сжигавший разбои мои.
И лодка —
небесный китаку,
взывающий песнью к дракону.
Из океанских капель взгляды мои
прими и прощай.
НА МИРЫ МОРЕЙ ДУЕТ ВЕТЕР
И УМИРАЕТ.
НА ГУБЫ МОИ ДУЕТ ЖИЗНЬ
И УГАСАЕТ…
Владивосток, август 1922 «Музыка моторов»[87]

ОБЛАЧНЫЕ КОРАБЛИ

Пенанг, где погибали крейсера;
Пенанг, где серебряные облака
наводят мост на остров,
поросший крестами пальм.
Лазорь там моет в море облака;
там так тончайше синеют
в небе мыльные пузыри?
Там
Из недр океана
вздымаются души
погибших кораблей
и облаками,
        дымящимися трубами,
плывут над континентом
будить тоску тех,
кто в жизни изменял
зеркальным морям!
«Музыка моторов»

«Я смотрю на вас, как умирающий…»

Я смотрю на вас, как умирающий,
я заклинаю вас:
          взбираясь на горы, поросшие легендами,
          несите признание невинных озер.
          Поверьте, им тяжко от ветров,
          от слоев из воздуха.
          Поймите, там даже крик орла
          бьется гривной,
          разбивается о дальний купорос.
          Там смертный крик оленя
          срывает камни верхушек,
          там в невиданной дружбе
          звездное шоссе и цепь месяцев.
          Иначе! О, путешественник!
          Войдя в постройку сияний или скал,
          вы не поймете,
          ПОЧЕМУ ВАС ТЯНЕТ
          ГОЛОСОМ ДОСТИГНУТЬ ТОГО,
          К ЧЕМУ ТАК НАПРАСНО
          ВЗЫВАЮТ РУКИ!
«Музыка моторов»

«Так мы встречаемся с улыбкой…»

Так мы встречаемся с улыбкой,
так долго носим любимых,
так долго не называем то,
что не носит имени.
Провожаем до ворот
и долго, прощаясь сочным взглядом,
несем и расплескиваем
тело.
А затем тоскуем и радуемся
слову «любовь»,
что, с другой стороны,
слишком темно
и читается, по крайней мере,
как слово ГИБЕЛЬ.
«Музыка моторов»
Воды будто нет,
на дне можно видеть
передвижение рас:
монахи, сельдь и крабы.
И там солнце способно
создавать души из теней,
но стоит только
пролететь по небу
железному ангелу,
как МЫСЛИ моря
прячутся.
«Музыка моторов»

«Напрасно! Придите ко мне все…»

Напрасно!
            Придите ко мне все,
            я вдохну в вас жажду жизни,
            я обниму вас и дам есть:
            САМОУБИЙЦЫ ВСЕХ СТРАН,
            СОЕДИНЯЙТЕСЬ!
«Музыка моторов»

СЛИВЫ

Не у львиц
висят сосцы слив…
Неслась лазорь сквозь листья,
где ветр плутал шелками.
Но те,
но сливы,
гнеТЯ
      ТЯжесть,
соками гнули мир.
От сока — три дня в пустыне —
от взора
            язык слип
и высох.
Гортань от рта, как замша.
Мать!
         ЗЕМЛЯ!
ЖАЖДАЮ!
                   мякоть пить
СЛИВЬИ СОСЦЫ ДЕВ!
1923, Морава
«Музыка моторов»

Дмитрий КОБЯКОВ*

НА СТРАГОВЕ[88]

Зачертит насмешливый и оголтелый
коричневых листьев тяжелый взлет,
над дымом аллеи — осенний — провеет
прозрачнейший ветер — летя вперед.
Коричневы листья. И вот пелеринкой,
и вот, как осеннее золото кос,
прольется из сердца — разбитая крынка —
чадящим укором в дыму папирос.
Подумав — не вспомнить — зачем и едва ли
поможет продолжить и вспомнить когда.
Как будто так медленно не нарастали
на горечь разлуки слоями года.
Июнь 24 г.

«Мне любовей прискучили смеси…»

Мне любовей прискучили смеси,
равноценность обычных начал;
я на гвоздь свою душу повесил
и баюкал ее по ночам.
Но из мяса кровавого свечи,
черным дымом сердящий свист,
мне не страшны чугунные встречи,
и во мраке я буду чист.
Надоевший ли солнечный разум,
опоясанный крыльями птиц, —
взлет на небо — но только не сразу —
постепенно, как вывих ключиц.
Кто откроет мне жизни двери?
без души — загорится ль свеча?
Я любил, потому что не верил,
и молчаньем своим отвечал.

КЕРАМИКА[89]

I. ПОСВЯЩЕНИЕ
Нет, ни одной строки — доколе
моя упорная душа
со звездой карты не отколет
и в ночь не опрокинет шар.
Нет, никогда — доколе профиль
не выжжется в моем мозгу
и, отразившись в черном кофе,
качнется — сгинув в какаду.
И только в прутьях клетки старой
хохол блеснет и острый клюв —
над чашкой — золотистым паром
когтисто лапу протянув.
II
В почтовой конторе и сегодня так сини
глаза продавщицы, но марок кайма,
но белый конверт, как за окнами иней,
и сторож, стуча деревяшкой, хромал.
По стенам — пестры — расписанья о лете,
о разных курортах, о ваннах, и там
крученых, пеньковых и шелковых петель
бездумье опутает по городам.
И так, не сегодня ли, завтра, но все же
зачем и когда и придет ли ответ,
когда такой терпкой гримасою прожил
всю жизнь — ненужных и скомканных смет.
Но вот перед тем, как захлопнуть окошко,
— Пора, уходите, прием до шести, —
мелькнет продавщица и простенькой брошкой
как будто насмешливо бросит — прости.
Как сторож, сметая обрывки в корзину,
стучит деревяшкой, и иней в окне.
Не вспомню, зачем и куда я закинул
письмо заказное и, кажется, мне…
III
В таверне, в трюмо, на столах и эстраде —
где в облаке дыма краснеет стекло,
в стекле отражаясь, я медленно гладил
залитую скатерть и призрачный стол.
И дергаясь в такт под ударами бубна,
рвался через дым, через звуки туда,
где медленно плыло норвежское судно —
на плоских обоях — в пятнистую даль.
Но крепкие руки у пьяных матросов.
И в щепы, и с криком летит табурет.
— Смотри, я на мертвое судно забросил
бочонок с водою и ящик галет.
Увидишь — не хватит; не хватит, не хватит…
Я с ужасом пьяным схватился за стул.
— Поверь мне — и, скрипнув зубами, с проклятьем
с разбегу на стену и в трюм сиганул.
И все разорвалось. И в треске, и в искрах
летят обгоревшие струны, смычки.
Но голос кричит сквозь соленые брызги:
— Крепчает, держись и канат закрепи!
IV
Когда-нибудь кто-нибудь это расскажет.
Железным гвоздем на стене
начертаны знаки в известке и саже —
но смысл непонятен и нем.
И след на печи, на гвозде — где качались
подтяжки — и где он висел,
и где, захлебнувшись, скрипели ночами
известка, и сажа, и мел, —
И где шеламутил — щемящий и серый —
и юркий такой домовой, —
смеялся, кусаясь, и пальцами мерил,
покуда он дергал ногой.
На печке отдушины желтая кнопка —
и длинная тень на стене —
и тень домового — скользящая робко —
подальше от замерших тел.
V
Мне слово нежное, как бабочкины пыльца,
как трепет солнечный загнувшихся ресниц,
как будто слышится — когда не спишь и снится
далекий профиль позабытых лиц.
Глаза озерами — солеными глотками
пью мертвым выдохом, — окаменев во сне,
когда огромный бирюзовый камень
в глуби озер накапливает гнев.
Чужой любви — и непохожий сколок,
глаза — как проруби, болотного окна
опаснее. И мысли частоколом
не оградишь и не поймешь — прогнав.
И слово нежное, как лживая ограда,
как лживый пузырек, — поднявшись из глубин —
болотным насыхом — как этим сердцем прядал —
глаза озерами, — их камень полюбив.
VI
Мне сегодня с грозой не тревожится,
с мокрым грохотом летнего дня.
На земле запупырилась кожица
под дождем, как копытом коня.
И на листьях — оранжевым конусом, —
расширяя ненужную боль,
гнулись радугой желтые полосы
солнца — в каплях прозрачных неволь.
Тогда полдня струящийся занавес
я менял на янтарный закат,
и насмешливо тополи кланялись,
окружавшие брызжущий сад.
Не пьянящим ли воздухом травится
след в душе и широкой груди —
когда вечером летней красавице
вместе с звездами дымно кадил.
VII
Фонарных решеток узоры на стенах,
пестрят закоптелые своды таверн,
и красны блестящие камни ступенек,
ведущие к устью канала Марен.
Упругие ряби живого агата
податливо брызжут под черным веслом.
«В таверну, в таверну! Сегодня богатым
и щедрым, signori[90], я буду послом!».
Спешащая тень остроносой гондолы
мелькает на зелени мокнущих стен,
и капает гулко сочащийся холод —
замерзшая кровь обессилевших вен.
На черной воде окровавленный кокон —
краснеет, как сгусток крови, полоса,
и светят гондоле из огненных окон
таверны раскрытой ночные глаза.
VIII
Мне ль для тебя — сказать, так будет жутко.
Очнувшись в четкости запнувшихся минут, —
твой мутный сон — в прорытых промежутках
засыпать строфами — горою черных руд.
Иди, иди! Проснешься ли от боли,
от диких выкриков алтайских колдунов —
в парижских улицах, и в этом я не волен,
скалистый кряж, покрытый лесом снов.
И пусть покажется средь острошпицых кровель,
в покрытых лунной чешуей стенах —
твой дым костра, во дни алтайских ловель —
в парижских улицах — разметывает прах.
IX
Мостков деревянных скользящая сырость,
кабинок коричневых черные рты.
Волна набежала на пляж и зарылась
в песок солнценосной и желтой икры.
Янтарные смолы прозрачны на досках,
и душно в бутылочной зелени вод.
У самого берега хлюпает плоско
залитый медузами тонущий плот.
Внизу серебрятся в корзинах макрели,
блестящие солью своей чешуи,
и медленно плещется светлая зелень —
пронзенная солнцем — далекая ширь.
X
Сны — буревестники грядущих дней,
в них сила темная, в них черный пламень
сверкает заревом иных огней —
то встреч с забытыми, то именами.
И явь прозрачная чужих оскомин,
и терпкий привкус в ней — чужой любви,
чей рот пьянящий — нет — чей взгляд нескромен
во сне и в яви мне — о чем просил?
Мы полусонные, мы только дети —
во сне мы любим всех, но наяву
одну из тысячи — и не отметим —
и не откликнется, и не зову.
Но только в комнате на третьем часе,
когда навалится кошмар на грудь, —
мы виноватые, мы перекрасим
в душе разлуки все — на слово — путь.
XI
На сцену, на сцену — момент — но и только!
Познав раздвоенности белых ночей
так бешено мчаться за призрачной ролькой,
для этих — любимейших — всех и ничей.
И круг замыкая сверкающей рампой,
под занавес спущенный хлещет партер,
сыграть, и в последний, как будто в эстампе
застыв, — изумить простотою манер.
А дальше не надо, а дальше любимей,
нежнее, спокойнее и горячей
для тех, кто зачертит из огненных линий
мой образ единственный — всех и ничей.
XII
Вот — выжатый день
стелет мокрый покров.
Крот роет тень —
мост через ночи ров.
Гам заскоруз и стих,
рыхлой осел стеной,
там через звездный вихрь
спину согнул другой.
Врет, кто из жизни сна
делает день забот, —
сот омертвелых дна
трогать не должен тот.
Мне через сон — в садок —
рыбой ленивой жить.
Гнев — это плеснь богов,
радость — как волчья сыть.
XIII
От изумленья тихо ахнул —
так выросла, ужель…
И садом в комнате запахло
от кончиков ножей.
Но фрукты на столе лиловей,
краснее и еще
янтарных виноградин брови
шепнули — не прощен.
Но только памяти пробел,
как в окнах клочья сада,
мне шалью душною надел,
как поцелуй — в награду.
Не виски ль с содой? Иль ножей
проржавленных нам пару?
Дуэль?! На сколько этажей
проклятие попало!
Удар повиснул на стене,
застряв между кирпичин.
Ах! станет ли душа синей,
когда все безразлично…
И так испуганно ушла,
а сад весь искалечен.
В наследство мне остался шрам
и память губ и плеч ее.
Прага. Скит Поэтов. 1924 год

Мария МЫСЛИНСКАЯ*

«Сердца каждый взмах…»

Сердца каждый взмах
Ударом, как меч,
Четкий рождает страх —
Страх неизбежных встреч.
Мертвая виснет ночь,
В липкий вонзясь туман…
Мертвая ночь, не пророчь
Близкий души обман.
Улиц зовет меня
Жгучий, беззвучный крик,
Над темнотой фонарь
Мутным зрачком поник.
Куда мне теперь бежать?
В эту ли, в ту ли дверь —
За каждою будет ждать
Настороженный зверь.
Не скрыться от смертных ран.
Кто мне сумеет помочь?
Липкий качает туман
В мертвых объятьях ночь.
Варшава, 1925 г.

«Взревел гудок назойливо и хлестко…»

Взревел гудок назойливо и хлестко.
Я жду и не могу понять,
Как на докучный шум чужого перекрестка
Я пулеметный треск сумела променять…
Пусть говорят, шумят, бегут неутомимо,
Как надоевший фильм в кино, —
Чужая жизнь проходит мимо,
Ничем не радуя давно.
Давно не трогают, не мучат
Толпы рассеянной толчки,
Ко всем толчкам меня приучат
Судьбы нелепые скачки.
Но все больнее сердцу биться,
И свой оно чертит полет,
Пока распластанною птицей
К чужим ногам не упадет.
Прага, 1925

ОСЕННЕЕ

Дождь, дождь, и мир такой огромный —
И крыльев нет, куда бы улететь? —
И голоса… Ни умереть, ни петь.
А ветер под окном, как пес бездомный,
И небо пологом унылым виснет.
А солнце где? цветы где? травы?
Ах, кто-то солнцу подмешал отравы,
И под дождем земля уныло киснет.
А в Африке не солнце, а костер,
Не солнце, а живая рана,
И пламенем сверкают розы Керуана
У призрачных краев хрусталевых озер…
Открыть глаза и думать, без движенья.
Не небо, а моря… Ковер? нет, шкура льва —
И тигра пестрого большая голова. —
Ах, чье-то в зеркале дрожит изображенье,
Змей или черт? — Ни змей, ни черт — собака? —
Дух мрака. — Воплощенье сна? Смерть? Вор?
— «Вам душу, деньги или жизнь, сеньор?» —
Беззвучный смех, и хвост мелькнувший фрака.
Нет никого. Вновь лишь туман и слякоть —
Дождя дрожащая назойливая сеть.
Ни умереть, ни петь, а лишь тупеть, глупеть, терпеть,
Глядя на глины распухающую мякоть.
«Годы». 1926. № 4

«Из хаоса оледенелых рифм…»

Из хаоса оледенелых рифм
Лишь несколько пытаюсь вырвать слов живых,
И знают только сны
О творческой неутоленной боли.
Но, как актер, в усильи все обнять,
Лишь для единой предназначен роли —
Так размотаться силится клубок,
Но не распутать сотни длинных нитей,
И жизни всей заученный урок —
Опять свивается в клубок событий.
И сердца бешеный, ненужный стук
Томит, как неизбежное проклятье,
И разорвет его растерянный испуг
Все тех же рук бессменное объятье.
Прага, 1926

«О, не сжимай в тиски тоски…»

О, не сжимай в тиски тоски,
Паучьей скукою не мучай…
Через небесные пески
Метлой взлохмаченные тучи
Вздымает ветер, в ночь причалив.
На башне хриплые часы
Вторую смену простучали…
И сердце в пропасть, как стрела.
Стремглав тупою мукой ранит,
Моя Тарпейская скала[91]
Передо мною четко встанет.
И будет этот темный гнет
Мне искупительною пыткой,
И смерть, как мать, мне поднесет
Свой избавительный напиток.
И миг мелькнет, как на экране,
Приникнет к ране жадный клюв,
И человеческих страданий, утрат, исканий
Найду предел, к земле прильнув…
Прага, 1926

РОМАНТИЧЕСКОЕ[92]

О, жизнь моя все глуше, глуше,
Все меньше уходящих сил —
Обломком брошенный на суше,
Корабль мой к цели не доплыл…
Он плыл, сверкая парусами,
За снами пламенной земли,
И звезды синими цветами
Над океанами цвели.
В провал времен года летели,
Померкли звездные сады,
И вьюги водяных метелей
Смели их синие следы.
И волнами прибитый к суше.
Корабль мой к цели не доплыл.
О, жизнь моя все глуше, глуше.
Все меньше уходящих сил[93].
Прага, 1926 «Воля России». 1928. № 1

«Еще одна пустая осень…»

Еще одна пустая осень.
Еще одна седая прядь —
В воспоминаньи звонких весен
За пядью пройденная пядь.
Дарует осень тень страданья
Земле и каждому стеблю.
Я горький запах увяданья
До острой нежности люблю.
Опять бледнеет неба парус.
Прощай, прощай, моя земля!
Снегами медленная старость
Окутала твои поля.
И с новой верностью, навеки,
Сорвав последний лист с куста.
Устало опуская веки.
Целует смерть тебя в уста.
«Воля России». 1928. № 1

«Хочу не петь, а говорить…»

Хочу не петь, а говорить
О том, что жизнь проходит мимо,
Что сердцу суждено любить,
Что сердца страсть неутолима…
Что мне гореть и отпылать
Вдали от дорогого края,
О родина, не знала я,
Тебя навеки покидая…
О, почему в любви всегда
Такая боль, такая нежность…
Скрывают мертвые года
Степей далеких белоснежность…
Россия, твой багряный плат
Пожаром дальним полыхает,
У тяжких и закрытых врат
Стою Изгнанницей из Рая.
Любимая, прости, прости.
Мне боль живые раны лижет…
О, если бы твои кресты
Мне хоть на миг увидеть ближе
И услыхать, в глубоком сне,
Простершись на чужих ступенях,
В глухой и душной тишине
Твое рыдающее пенье.
Прага, 1927

НОЧЬ

Tristissima noctis imago…[94]

Овидий. Последняя ночь в Риме
Бесшумным коршуном автомобиль скользнул,
В безликий сумрак ночи уплывая.
И эхом дальним — тяжкий гул
Прогромыхавшего трамвая.
За окнами глухая мгла,
Как птица, крыльями махает,
К преграде призрачной стекла
С беззвучным криком приникает…
Как боль, все сны мои остры,
И сном навеки отпылали
Все звездные мои костры,
Как отлетают птичьи стаи.
Любви иной не зацвести.
Как сердце болью прорастает!
И юность, крылья опустив,
Снегами вешними истает…
А дни, как медленные строфы,
И тяжек их усталый лёт.
К крестам какой меня Голгофы
Судьба изменная ведет?..
Идти и падать… Полыхая,
Пустынная зовет заря.
К земле какой, изнемогая,
Припасть, отчаяньем горя…
Какие проходить дороги,
Какие метить берега?
И умереть на чьем пороге,
Далекие забыв снега?..
О боль моя, тебя, как тяжесть,
Я проношу, и ночь глуха.
Янтарная заря расскажет
Далеким пеньем петуха,
Как утро ночи сменит стражу
И мрак, устав крылом махать,
В рассвете трепетном покажет,
Как могут звезды потухать.
Февраль 1927

«Жду и тоскливо множу…»

Жду и тоскливо множу
Жизни каждый удар.
Пустую покинув ложу,
На сцену несу свой дар.
Занавес поднят. Время,
Время игру начать.
На сердце крепче кремня
Воли моей печать.
Я сама углем на картоне
Свою начертала роль.
Бутафорской принцессой в короне
Жду тебя, театральный король.
Но приходишь ты бледный-бледный
И совсем, совсем не тот.
Мечом рассечен панцирь медный,
И черный искривлен рот.
Взгляд задернут угрюмой тайной,
Пусты тени свинцовых век.
Ты пришел, не король театральный,
А усталый чужой человек.

Борис СЕМЕНОВ*

ПСАЛОМ [95]

Росами студеными обрызнут.
Лунными полотнами нехолен,
Стал я, Господи, на перепутьях жизни,
Чтоб творить Твою святую волю.
Ласковело тело молодое
Гибче хмелю, ярче винограду;
Исплели лазоревые зной
На высотах солнечные грады,
А в долине мир лежал невзорот…
Ты ль дороги застил предо мною,
Господи, метнул на горы горы,
Грозами взошел над головою?
Тяжело вздымать Господни нови.
Пламенеть в извивах ярых молний,
Заболочены уже низины кровью,
И нельзя дышать на всхолмьях.
Господи, все дни мои распяты —
Не уйду с Твоих великих пашен.
Но в дымах последнего заката
Дай узреть подножья новых башен.
«Своими путями». 1925. № 8–9

«Полуденных нам не услышать песен…»

Полуденных нам не услышать песен,
Не трогать солнечные удила —
Безумная земля нас родила,
Чтоб только прободать густеющую плесень,
И бросила в распластанные ночи.
           Исторгнули мы искры изо льда,
           Мы вьюгами легли на города,
           И тел истерзанные осветила клочья
           Колдующая, четкая звезда.
И правы мы… Не миллионы ль мертвых
Из нас кричат во вздыбленные дни…
           — Пусть древние горят в крови огни.
           Пусть кости слабых сломлены и — стерты,
           Растоптаны последние когорты,
           — Чтоб в судорогах зачатый убийца
           Безмерной похотью засеял новый род…
О, никогда победа не умрет,
А слава никогда не истребится.
Но переплавится в назвездные зарницы.
           И будет опьянять издалека
           Того, кто соберет в танцующее тело
           Все то, что в нас томилось и звенело,
           Угадывая дальние века.
«Воля России». 1925. № 11

MARCHE FUNÉBRE[96]

Снова годы ползут без крыл —
              Так до конца.
Огненный взмет не достиг, не открыл
              Солнечного венца.
Разве поверить — навек угас.
              — Допито все вино —
В тысячелетьях, быть может, раз
              Все нам узнать дано.
Разве простить — как позабыть
              Времени алый ссек.
Разве не мог бы и большим быть
              Тот, кто всего человек.
Будут сниться, будут звать
              Глотки голодных труб,
Не целовать, не целовать
              Вишенья милых губ.
Если бы гребни алых сеч
              Вновь схлестнуть на горе.
Если бы пламя вновь разжечь,
              Чтобы сгореть, сгореть.
В ночь оглянуться… увидать
              Зубьи изломы воль,
Все превозмочь… и оторвать
              Всю человечью боль.
«Годы». 1926. № 4

«Уж яблони на солнце устают…»

Уж яблони на солнце устают
медовиться под ношею тяжелой.
Весь день и ночь сады поют, поют.
Не отлетают золотые пчелы.
Куда бежишь от солнечных тенет? —
Все тяжелее бахромятся маки.
Такой тугой и терпкий в жилах мед
взострил грудей серебряную накипь,
и сдвинулись спаленные поля.
О, для чего же безнадежно спорить?
ведь в этот час для каждого земля
задохшиеся вывернула поры.
«Своими путями». 1926 № 12–13

«Целомудренно сокрывшие печали…»

Целомудренно сокрывшие печали
В годы исполнения и гроз —
Все мы, сталь приявшие и сталью
Пораженные, не стоим слез.
Но, исполнив слово мудрых библий,
Предсказанья вещих снов,
Мы погибнем, как другие гибли.
Как грядущим гибнуть суждено.
Много нас, уже уснувших рано,
Восприявших гибели и тлен.
Под колючим скорчены бурьяном
В пустырях у выщербленных стен.
Оттого ль репейники и цепки.
Что под ними полегли
Возлюбившие до ненависти крепко
Смоляные буести земли.
Будут цвесть и клены и сирени,
Колыхаться золотые дни…
Господи, в лугах Твоих весенних
Без весны ушедших помяни.
«Родное слово». 1926. № 11

«Золотом и снегом зори росные…»

Золотом и снегом зори росные
Яблонное кружево исплели,
В синих перелесках снова весны
Звонкие возносят хрустали.
Опоили день кудрявой брагой,
Опрокинули в кудрявый хмель;
Девушки в сиреневых оврагах
Тонкую пригубили свирель.
И поют над миром те свирели —
Ждут кого иль плачут над собой;
Пухлые ручонки в колыбелях
Тянутся за розовой звездой.
И мерцают звезды… Звезды — дети…
А над ними веет, никому не зрим.
Мягкими крылами — взмах — столетье —
Ласковый и мудрый серафим.
Без конца путей в широком мире.
Без числа детей и ясных звезд…
Ворожит грядущим птица Сирин,
По ушедшим плачет Алконост.
«Родное слово». 1926. № 12

ВЕДЬМЫ

Хмелея от серебряного сна,
Рыхлеют ячмени под синеватым паром,
И сладкая, комолая луна
Прилипла к старой липе за амбаром.
Едва звенит плескучий разговор
Ленивых струй на мельнице забытой.
Медвяная мука обсахарила двор,
Мерцая в черноте горбатого корыта.
Пахнет от сена жаркой духотой
И солодом, вздохнет в хлеву корова,
На насести патлатый домовой
Встревожит кур, и все затихнет снова.
Лишь тикает мечтательный сверчок…
В оконной проруби распяливаясь, невод
Влечется по избе и зеленит плечо.
Откинутую грудь и икры спящих девок.
Скользит по мягким ртам и бередит
До тусклого белка размученные веки.
И снятся им блескучие котлы среди
Огней. И вот он, властный, некий
Дает им знак… Как змеи, поднялись
И отдались скольженью гибких метел,
И рулится навстречу им в полете
Неистово сверкающая высь…

«Теплые сосны…»

Теплые сосны
В розовом вечере,
Синие росы,
Тихие встречи.
Кроткая память
Затеплила свечи
Всем, кто ушел, кто далече,
Там, где не ранит
Заботой сегодня.
Там, отгремев, отпылали
Их битвы.
Скорби их стали,
Как стройное пламя
Светлой молитвы, —
Как милость Господня.

«Темная, тяжелая вода…»

Темная, тяжелая вода
Нас несет неведомо куда;
И, едва родясь, слепые дни
Умирают; нищие огни,
Погасая там, на берегах,
Весть дают о мертвых городах.
Острова последние — как сон;
В темноте последней чайки стон.
И ничто не может нам помочь —
Черный океан и ночь…
«Звезда». 1993. № 7

«Голубые лепестки…»

Голубые лепестки
Раскрывают новый сон,
У вечерней у реки
Я стою заворожен.
Закипает светлый хмель,
Тихо рушатся кремли,
Золотая от земли
Оторвалась карусель.
Уплывают навсегда
Времена и города
В трепетаньи милых рук,
В бесконечности разлук.
Сердце нежное, поверь
Неизбежности потерь;
Слышишь, слышишь, как шумит
Старый, черный водопад;
Сдайся, милое, — пойми
Радость тайную утрат.
Ко мгновениям склонясь,
Полюби их вечный хмель,
Золотую карусель.
Голубую мира связь.

«Не было ни пытано, ни прошено…»

Не было ни пытано, ни прошено,
А пришла — забыть ее нет сил…
В голубых лучах, в цвету некошеном
Легконогую девчонку я любил.
Пела что-то, тихая да ласковая.
Щурясь на румяную струю,
И ничем, ничем не подпоясала
Рубашонку тонкую свою.
Может быть, такая соловьиная
Лишь одна на свете и была,
Косы справила, бровями вскинула,
Навсегда в орешенье ушла.
«Звезда». 1993. № 7

«Ранним утром у сырой опушки…»

Ранним утром у сырой опушки,
Где роса курчавит зеленя,
Обманула милую кукушка.
Обманула милая меня.
Задразнила и не пожалела —
Колдовала мне не долгий час.
Холодом русалочьего тела,
Несытью зеленоватых глаз.
А когда упругую дорогу
Пыльный запад тихо золотил,
Я шагал с котомкою убогой
И не знал, любил иль не любил.
И к кому ушла моя подружка
По вечерней тропке на межу…
Ты скажи мне, вещая кукушка,
Сколько песен про нее сложу?..

КУПАЛЬСКАЯ НОЧЬ

За нами город вдалеке
Вертел ночные карусели,
В овражном дымном молоке
Костры веселые блестели;
Звенели песни, и подчас
Рождалось эхо, кликам вторя,
И, опоясывая нас,
Текли негаснущие зори.
Над туманными росными влагами,
Над дымящимися оврагами,
Над костром стоим на горе,
В полуночной горим заре.
Вот ножами-мечами высокими
Голубой поднялся огонь,
Облизал серебристые локти.
Укусил золотую ладонь.
Я тебе говорю, земля:
«Эту ночь меня взять нельзя, —
Весь я — влаги и тьмы игра.
Эту ночь ты — моя сестра».
И тебе говорю, огонь:
«Эту ночь ты меня не тронь, —
Я от светов и зноя взят.
Эту ночь ты — мой милый брат».
           Узловат и черен,
           Роет землю корень,
           Светел и лучист,
           Ищет солнца лист;
           Ночи середина —
           Жизни половина.
           Я построил для сестры
           Великанские костры.
           Ты приди, сестра, ко мне —
           Встало пламя, как во сне.
           Воздух тепел, тих и мглист,
           Пахнет тленьем старый лист.
           На дыбах мой верный конь,
           Я склоняюсь — как сквозь сон,
           То же делает и он;
           Вправо, влево, вслед за мной;
           Я вскочил, и он — прямой.
           Я кружусь — и в тот же миг
           Мечет искры мой двойник,
           Весь пылая. И по мхам
           Белки скачут здесь и там.
           Прячут в кочки и кусты
           Ярко-рыжие хвосты.
Ты не примешь ли, сестрица, от меня
Золотого, вороженного коня!
           Свой облачный невод
           Колышет белок,
           И дышит сквозь плеву
           Лучистый желток;
           И плывет, плывет яйцо,
           Плоское, сквозистое.
           В темноте зовет лицо,
           Жаркое и близкое.
           Благослови, Господь,
           Светлую плоть
           На радость, на справу —
           Одол над отравой
           Зрачка косого
           И ждущего.
           Соска стерегуще
           Тугого.
Смолкли игры и зовы,
И свершилися краткие ловы;
Только прозрачные моря
В розоватом пару горят.
И шумят, шумят дожди
Рдяно-солнечные,
И растут хвощи
До подоблачья;
Золотит их слизь,
И ползущая
Шевелит их жизнь.

ЗИМНЯЯ

И еще ресницы в нитях сна
Путались. Над черными домами.
Испита колючими снегами.
Индевела мерзлая луна.
Утренело… но взыграли тени
Жемчугом и хрупкой бирюзой,
И, сверкнув сапфирною звездой,
Из страны недавних сновидений
Куколка фарфоровая тонким,
Ласковым скользнула башмачком.
Хрустнуло крылечко, и смычком
Повела далекая поземка.
У калитки, скрипнувшей едва.
Звякнуло кольцо, и все умолкло;
Только, охорашиваясь, елка
Отряхнула иней с рукава.
Бубенец поет. Во льдистой стуже,
В бельмах наплывающего дня,
Лебединой жалобой звеня,
Девушка коней ласкает вьюжных.
И взметнулись на полях белесых
Пряжи кос и сгибы горьких рук.
И бормочут быстрые полозья
Песенку о вечности разлук.

ОСЕННЯЯ

Маленький я, маленький
По ельнику хожу,
В моховых проталинках
На рыжики гляжу;
Хрупенькие крышечки
Чутеньки торчат,
Закрывают рыжики
Деток и внучат.
Сойки оголтелые,
Споря, пронеслись.
Хвойка отлетела
На брусничный лист…
Стану сам я крошечным,
Тихий и простой.
Сяду у лукошечка
Под березой той;
Тонкой паутинкою
Обовьюсь, и пусть
Ладаном полынным
Льется с поля грусть,
Схимою целительной
Никнет тишина,
Светлые обители
Выросли со дна.
Вон, гляди — узорами
Хрупко истонясь,
Веет над озерами
Рощ иконостас;
Сны золотодремные
Ронит, рогозя,
Темные, огромные,
Скорбные глаза.
«Вышгород». 1998. № 6

ВИДЕНЬЯ

Сегодня влага, блеск и зной
Слились во мглистый хмель,
Смеется озеро в окно.
Заводит сад качель.
Медлительно — прилив, отлив —
Качает угол тень,
И занавеску шевелит
Иной какой-то день;
И пахнет горница моя
Смолистою сосной,
И странный слышу голос я
За тонкою стеной.
Вот сердце — льдинкою в груди —
Знакомый шаг, и вдруг
Дверь настежь… С солнцем… О, войди.
Войди, мой нежный друг.
Но двери этой нет в стене
(О, холод пустоты…).
В какой нездешней глубине
Меня коснулась ты.
Ужели напрягалась вновь,
Чтоб в этот мир войти?
Иль знак дает твоя любовь
Мне об ином пути?
Не знаю… Комната глуха,
День груб и шумно дик…
И все спадет, как шелуха,
В какой-то вечный миг…

В ДОЖДЬ

Низкие быстрые тучи
Над перезябшими избами,
С черной соломы колючими
В лужу ударило брызгами.
Морщится лужа, и слякоть
Густо ползет во все стороны…
Что же нам злиться и плакать —
Жили, любили, а все равно
Сгинем; и будет с издевкой
дергаться дикими взмахами
из-за плетня на веревке
мокрая чья-то рубаха…
«Вышгород». 1999. № 6

СЕВЕРИК

За болотиной бор —
На бугре бугор.
В нем (кто бывал?)
Ель да увал.
Ушастою рысью
По чаще прысни,
Векшею цепкой
С ветки на ветку,
По камню —
Мышью —
На самый кряж.
Всех выше
Горюч и сед.
Над ним — сосна
Тысячу лет.
Соколий лёт —
Сто верст размёт
С кряжа.
На ветер
Синий,
В озерью пряжу,
В речную петель
На бурой глине.
Встал от морей
Широковей.
Галочьей рябью,
Чешуйной зябью.
Сверкнул и дунул
Над миром Божьим.
Что струны.
Напружил вожжи.
В лохмотьях туч
Разжал ладони, —
С круч
Под обрывы
Помчались кони
Косматогривы,
Сереброзубы
Подковами —
В озерью звень,
Взбуровили
Осенний день.
Эй, гей, — я жалобы деревень,
Где мужики сидят, что грузди.

ТРОПОЧКА

Проследилась, перевилась.
Звездной пылью пропылилась
На земной коробочке
Человечьей тропочки.
Все мы бродим и не знаем,
Что тропинки проминаем,
Чья в росе слезиночка
У моей тропиночки.
Миленький, а ты не ведал,
Что пройдешь со мною следом
По моей тропиночке,
У моей слезиночки.

«Как на снежном на юру…»

Как на снежном на юру.
На железном на ветру
Встала вьюга на хвосты.
Смяла черные кусты,
Перекрутами дымится.
Кто-то в поле мчится, мчится.
Через ветер, через ночь.
Колокольчику невмочь:
Захлебнулся, закружился,
Оторвался, покатился
По опушке на сумёт,
Там и сгинет, пропадет.
Сразу станет тишина,
Глянет байная весна,
Зацветает сон-трава.
И в лазоревом тумане
На далеком океане
Поднимаются со дна
Золотые острова.
«Вышгород». 1999. № 6

«Вдоль по гребню катится телега…»

Вдоль по гребню катится телега.
Пыль струится из-под колеса,
И уходят с вольного разбега
Вниз поля, овраги да леса.
И плывут широкие просторы.
Льется в них упругих зноев ток;
Льнет ко мне, тихонько с ветром споря,
С легких плеч струящийся платок.
Милый друг, ведь счастье вот такое:
Чуть грустя, любить издалека.
Долгий день в торжественном покое
К вечеру готовит облака.

ОБОРОТЬ

      По-над пашеньем на взгорье — не седые собирались ведуны, —
замолились моховые валуны золотому вечеру над морем.
      Изначальные открылись времена, на пол-неба теремятся терема,
а над морем хмелевые вздроги; заветрели на просторе корабли, за —
червонили седые короли на высоком теремном пороге.
      Расстилаются багряные ковры, закликаются пресветлые пиры.
              И — не месяцы метнули якоря над крыльцом в косые черепи —
              цы — поднимаются, парчою серебрясь, королевичи в жем —
              чужные светлицы.
* * *
Море ль,
горы ль,
небо ль,
колебля,
заворачивают рули, ползут, лезут, тяжелые корабли.
                                            — Горючими смолами протравлено мясо, —
                                           Стучит железо.
                                            Ржут кони.
Громы гремучие, молоньями опоясаны, ладьи гонят, волны треплют. —
Скрип,
скреп,
Хлип
в хлябь
влип. —
                                           Эй, не ослабь —
                                           на перехват
                                           в закат, в закат…
* * *
Разгораются стожары — многозвонные пиры, гремлют кованные чары и роняют янтари. И по бархату струится светловейное вино; свищут огненные птицы в самоцветное окно, ветви яростно качают
                                     взад-вперед, взад-вперед…
расплетают, заплетают ворожейный хоровод. Зазвенели колокольцем зорь венки.
Зорь венки вьются в кольца, кольца — в кольца, колоколятся вьюнки.
Кто уловит, кто поймает переливную кайму?
— Жаро-птицы только знают, да не скажут никому.
Знают только жаро-птицы, никому не говоря, ждут, когда испепелится раскаленная заря. А царевне спится.
                                                                           Снится —
золотою вереницей тонут в море якоря.
* * *
         За болотиной над бором злой единой тур пропорот. Развалились
черева, забагрили дерева. Сукровятся кровотеки, помутнело турье
око. За горою сгинул рыжий, слюнным медом раны лижет.
         И в закате али жухнут, на болоте кочки пухнут, на трясине зобит
выпь, шею старый сыч топорщит — и под мохом долгой корчей
прокатилась перегибь.
                    Разбугрилась. В корень трухлый выворачивает пень.
                    Пылью вызернилась тень. Расскочилась…
         Из-под елки заморгали в чаще колкой крысорылые старухи.
         Серым дымом просквозили; мимо, мимо зарябили. Друг за другом
шмыгом, шмыгом;
                     перепрыгом;
                     кругом, кругом.
          В чаще пряжу заметали, цепят, вяжут, где попало… Пухнет серая
кудель, — потянулась к ели ель.
         Засигали в тине мыши, скачут выше, выше, выше; цепят в нити
когти-ногти; вертлюгами ходят локти, нить за нитью гонят, гонят;
                                        мотылятся веретена, пляшут сонные ужи, за —
                                        плетаются гужи, ткутся пыльные мережи; нет
                                        ни ели, ни березы, нет ни лесу, ни полян…
                     Стал туман…
                                                            Стал туман…
          Все опутал белый лен… Ткется, вьется, льется сон. Серебрится
дальний звон. Не мигая, светит пень. Шевелиться
                                                                                                 лень.
* * *
           У царевны жемчуга помутились с позолотой, кажут месяцы рога,
квачут жабы на болоте. Ярой медью в молоке вьются бешеные змеи,
изумруды вдалеке на корягах заревеют, и кивают и цветут
                                                                                  неразгаданные травы…
          Гремлют чары. Вперекрут льются хмёльные отравы.
                                                  Бархат, бархат,
                                                  яркий, рдяный,
                                                  мучит очи.
          Спится.
                                                   Снится — кто-то пьяный, темный, хрип-
лый ловит огненную птицу, навалился и хохочет… щиплет…
          Стали каркать, каркать птицы, завертелись огневицей, мечут
пламя.
           Это — знамя в алой сече рвут и вдоль и поперек.
           Чьи-то наковальни-плечи разломили потолок…
                                                                                                 Помоги:
                                                                            в жестоком споре грозен враг.
            На столе тупой кулак
                                      скатерть порет.
            Тускнет золото. В угаре стервенеют чьи-то хари;
в сапе, храпе корчат лапы… Захлестнуло свалом драку-ребролом,
             мчатся тени-раскоряки кувырком. Лбом — в лоб
                                                               (костедроб).
                                                                 Хруп,
                                                                  хряст
                                                                  (зуб
                                                                  в хрящ)
 Месят в черной лихорадке кулаки, чешут чертову присядку го-
         паки.
                                 — От звериного оскала
                                                                            не уйдешь. —
Отсверкало жало вкось… нож — в кровь… стены — в крик…
                                                            тени прыг
                                                            врозь…
В уголках дробно крестятся: не вставать молодому месяцу с го-
           лубых ковров…
* * *
Ой, моя родина,
                          звень — серебрень…
                          Золоторогий
                          упал олень.
В черные своры сбились псы, рог завитой теребят овсы.
Бороду выбрал туман из озер,
фыркнул конь.
                        Догорел костер.
«Новь». VIII. Таллин. 1935

«Дни и ночи — только ожиданье…»

Дни и ночи — только ожиданье,
Знаменья и раны, но нельзя
Опустить тоскующие длани,
Позабыть, не видеть, как скользят,
Стеклами сверкая на закате.
Черные, глухие поезда…
Может быть, давным-давно когда-то
Кто-то также понял: навсегда.
И не мог земную, злую жажду
Утолить и превозмочь.
Горе всем, кто в ясный день однажды
Навсегда почувствовал ночь.
«Меч». 11.X. 1936

ПСКОВ

С высоких круч забытые века
Глядятся разоренными кремлями
В ручной разлив, и, башенными снами
Утомлена, задумалась река.
На ясный запад жаркие кресты
Возносят светлые, как облака, соборы;
И щурится в садах вечерний город,
Благовестит заречный монастырь.
О, свете тихий, юность отцвела,
И зреют дни, чтобы прейти… Не так ли
Спадают в воду розовые капли
С задумчивого, легкого весла.
«Современные записки». 1936. Т. 61

ПОСАДСКАЯ

Ввечеру над улицей
Ухают гармоники;
Слушают и щурятся
У заборов домики,
Монастырски маковки,
Облака баранками, —
Где-то парень-лакомка
Пристает к белянке:
— Не намолишь младости
Бабьими вечернями.
Только ведь и радости
С милым за сиренями.
Ты, как сымет зоренька
Алу опоясочку,
Выходи со дворика
За калитку, ясочка. —
Закудрил кадрилями,
Пышет черным полымем:
Как взмахнула крыльями —
Потеряла голову.
          — Эх, вы, гуси-лебеди,
          Жулики посадские.
          Петь бы вам обедни
          Голосами сладкими.
          Сны мои дремучие —
          Вовсе нету просыпу, —
          Закружусь, замучаюсь.
          Нагуляюсь досыта. —
Не гудит гармоника,
Не трещат кузнечики:
В сумраке тихонько
Скрипнуло крылечко…
Вот уж по задворкам
Петухи скликаются,
Журавли с ведерками
По воду склоняются,
И собрался к ранней
В звоны бить Афонюшка,
Охнула в тумане,
Разлилась гармонюшка.
«Вышгород». 1999. № 6

ГОРОДИЩЕ

Валуны сидят по косогорам,
Облака задумались в озерах.
А под вольной кручей новый стан
Ставит племя шумное славян.
Топоры стучат в дыму смолистом,
Стали срубы, и блестят мониста.
Сомневалась на болоте чудь:
— «Не пропасть бы с ними как-нибудь».
От морской волны и лютой бури
Уходил в озера как-то Рюрик.
Плыл и видит: вот он — новый град.
Мужики веселые сидят
И такие здесь творят кудесни, —
Что ни день — сказание и песни.
«Стой, варяги». Вылезли. И вот,
Сам вступает с ними в хоровод.
И с тех пор прошли уж сотни лет,
А пестрее хоровода нет,
Песни звонче. Радости хмельней.
Чем у нас меж сосен и камней.

«Девушка иль женщина, на голос…»

Девушка иль женщина, на голос
Отзовись — святою девой будешь.
Круто взмыл над головою молот,
Покачнулись каменные судьбы.
И трава в недвижьи шевелится,
Потянули вяжущие ветры;
Это значит — время мне молиться,
Это значит — кто-то ищет жертвы.
Может быть, сейчас еще не сгину —
Отгрызусь, кусачая собака.
Хочется, чтоб так вот, без причины
Кто-нибудь, хоть издали, заплакал.

«Ныне веселые волны вздымают зеленые кровли…»

Ныне веселые волны вздымают зеленые кровли,
И, задыхаясь в чахотке, ломится желтое небо.
В пляске, подобной недвижью, и в шуме, подобном безмолвью.
Явлена та темнота, из которой неведомый невод
Души вознес к бытию в этом мире.
                                                                  Не так же ли разве
В ветре мертвеющих слов, мгновение вечностью мнящих,
Буйно мятутся народы, родятся и падают царства, —
Всюду клокочущий взлет, в скольженье и срыв преходящий.
Плеск торжествующих толп, и грохот внезапных боев.
Но чем бурнее событья кипят и друг друга торопят,
Чем оглушительней спор — тем громче молчанье Твое
И неподвижнее Лик, отраженный в последнем потоке.
«Вышгород». 1994. № 3

«Мой смертный час, далек ли он?..»

Мой смертный час, далек ли он?
Увянет плоть в томленьи будней.
И я тогда, как некий сон,
Восстану, трепетный и лунный.
О, жизнь, — многоветвистый корень,
Земной комок переплела
И россыпями звездных зерен
Над прахом тающим взошла,
И растерялась в древнем небе,
И нет конца, и счета нет,
И это тело — только стебель.
Взметающий небесный цвет…
Пусть папоротники цветут,
Там, на ненайденной планете,
И дни широкие текут,
Как на земле тысячелетья,
И пусть в мирах, скользя, как дым,
Иные чудеса предстанут, —
Но сердце дерзкое не им
Кричит через века — «Осанна!»
Не к ним, не к ним взывает плоть,
Дыбясь тельцом, творити любы
Хотя б над бездной, чтобы в тло
Страстями рассечены губы
Изжечь… Эй, Господи, возьми,
Исторгнись из моих составов
И растопи миры и дни
В вихрепылающие сплавы,
Чтоб ангел распластал крыло
И Славой Слово зазвучало.
И все концы и все начала
В себе единое нашло.
«Вышгород». 1994. № 3

«Мои боги, боженьки, — веселые животики!..»

Мои боги, боженьки, — веселые животики!
Боженьки дремотливые, светлые,
Пропою вам новые молитвы я
Новым ладом;
                     Умолю вас, дорогие, обрядом.
Мои старые — осмеянные,
Мои слабые — поруганные,
                    Словно в зареве любовь моя испуганная
                    Шепчет дело мне недеянное…
                              Повалю, свалю костер —
                                          Трескун:
                              Огневик- язык востер,
                                           Жгуч, лизун.
                              Кину кровь-любовь свою,
                              Брошу вас.
                              Яр-пожаром обовью,
                                            Стану в пляс.
                              Мутен волок, черный хвост.
                                             Завивай, заплетай!
                              Из иголок четкий мост,
                                            Знаю, знаю, замигай.
                              Запылай, мой красный час!
                                            Ну, смелее разом враз.
                                                        Дрожат ноги.
                              Ну, кляните же, кляните,
                                                        боги!.. Боги!..
В черном теле брызжет кровь.
Расцветает алый цвет;
Схорони свою любовь,
Размечи последний след.
Драной космой шерсть легла,
Давит, жжет.
                 Огнежалая игла
                 Погребальный саван ткет.
                              Чаще тки,
                              Ярче жги.
                              Выше взвей,
                Расстелись…
                              Помоги, помоги!
                              Слишком много черных лап,
                              Лапти черные сплелись…
Чур меня, не тронь, не смей —
Я не раб тебе… не раб…

«Все примирит прощающий Господь…»

Все примирит прощающий Господь —
Пусть мучит суета и злобою и страхом,
Пусть гений наш и труд — слепое торжество
Поверженных и вновь воздвигнутых из праха.
Когда, взрывая плоть и разрушая твердь,
Всегда смущающий наш будний просып,
Он — черный водопад — поднимет нас и бросит
В неистовый полет — торжественную смерть. —
Преобразится в ней — до малого листа,
Которого, живя, не замечали.
Весь этот мир, где терпкою печалью
Нас хрупкая томила красота.
«Вышгород». 1994. № 3

Раиса СПИНАДЕЛЬ*

«Торжественно, в сонета строгой раме…»

Торжественно, в сонета строгой раме
Проходит жизнь. И я, созрев, пойму,
Что озорство и злоба ни к чему,
И что наш путь мы выбрали не сами.
И буду жить с открытыми глазами
И мир таким, каков он есть, приму
Я с мудростью, присущею ему,
И строгими, простыми чудесами.
Не осквернив ненужностью метанья
Осенние, прозревшие желанья,
Не распылившись в суете сует,
К неповторимой радости погоста
Я принесу торжественно и просто
Нетронутым классический сонет.
«Своими путями». 1926. № 12–13

«С ухаба скачет на ухаб…»

С ухаба скачет на ухаб
Почти разбитая телега.
В пути растерян жалкий скарб,
В ушах свистит от бега.
То кочка, то ухаб, то пень —
Дороженька лесная!
Пойми — догнать вчерашний день
Ведь в завтрашнем должна я.
Скорей, скорей, еще разок.
Вот поворот, еще усилье,
Пускай не выдержит возок —
За поворотом будут крылья!
Леса! И нет пути вперед…
Не надо. Подведем итоги.
Ведь это двадцать пятый год,
Как сбилась я с дороги.
Ты слышишь, как шумят леса?
Эх, пропадай моя телега.
Вы все четыре колеса!
Так головой о ствол с разбега…
И сквозь последний шум езды
Слова слышны ответа:
Не ищут днем с огнем звезды,
Что светит в час рассвета.
«Годы». 1926. № 4

ВОДА И ТРАВЫ

Вода, листва и небо.
Заката розовые на воде улыбки.
Мир, ждущий ночи. Таким он утром не был.
 Голубоватым и настороженно зыбким.
Мир притаился.
В молчаньи ждет пугливом,
Пока дневная упадет завеса.
И струйкой звезды, между камней залива,
Блеснут над синим отраженьем леса.
26. VII.1927

«О, как презренно безобразны…»

О, как презренно безобразны
Нам сделки с собственной душой.
Слова и мысли можно разно
Переплетать между собой.
Но чувства ложь — или ошибка?
И прессом сдавлена тоски.
Себе самой солгав улыбкой,
Не напишу я ни строки.
Обрывки рифм и клочья метров —
Поэтов звонкий кислород —
Порывом ритменного ветра
И спазмою зажатый рот.
О, не изжить с собою спор мне.
Словесную бросаю кладь…
Бессильным совершенством формы
Небывшим бывшему под стать.

«Вот, принесла, положила…»

— Вот, принесла, положила —
Смотри сам.
Фундамент, скрепы, стропила —
Будущий храм.
Посмотрел. Усмехнулся. — Что ж?
— Неверен расчет.
— Значит, насмарку весь чертеж
Теперь пойдет?
— Нет. Посмотрим. Погоди.
Кое-что спасем.
Из остатка с тобой создадим
Не храм, а дом.
Погляди, оконная рама
У тебя какая…
— Думаешь, годна не для храма,
Для сарая?
— Не сердись, опрокинешь тушь.
Садись, считай.
— Оставь, дома все — чушь.
Все дома — сарай.
Вместо колоколов под тучей —
Кабинет и спальню?
Оставим черченье лучше.
Закрой готовальню.

«Кто-то ненужный, чужой и немилый…»

Кто-то ненужный, чужой и немилый
Неотразимою, грубою силой
Мой оборвал календарь.
И на листочке — десятое марта.
Врет она все, календарная карта.
Нынче, я знаю, — январь.
Разве весеннею, ждущею ночью
Мы выбираем пути покороче,
Разве идем напрямик?
Каждой весною нам вновь — у порога
Каждой весною другого чертога —
Песенный чудится лик.
Вслушайся только, как гулко и четко
Эхо моею проходит походкой —
Этак не ходят весной.
В марте неясны и влажны все шумы,
В марте шаги, как весенние думы,
Стелятся мягкой волной…
Ясно и четко все выверил разум.
Не оглянусь на былое ни разу.
Не погляжу я вперед.
Незачем рвать календарь понапрасну,
И без него несомненно и ясно —
Март никогда не придет.

НОВОГОДНЕЕ

В окно кафе, где каждым жестом танца —
Прямой совет.
Вдруг заговорщиком, строками стансов,
Стучит рассвет.
Я слушаю, пока еще немая,
Знакомый стук.
И потихоньку руки вынимаю
Из чьих-то рук.
За парой быстро исчезает пара
Из-за столов.
И свет, и стих вдруг эхом тротуаров
На стук шагов.
Сам, ежедневным чудом дня и речи
Встречая Год,
Рассвет мне тихо обнял плечи
И станом вьет.

«Вслед за разгулом, в дни банкротства…»

Вслед за разгулом, в дни банкротства.
Весной, за мелочь, с молотка
Пошли и знанье, и тоска,
И цель, и ум, и благородство.
А после летнего похмелья
Мне осень протрезвила ум.
И новой кладью полон трюм
И отплываю к новой цели.
Но не в эфир плыву, как в марте,
И не фрегат, а пароход
По расписанию идет
В порт, предназначенный по карте.
Мне больше сердца компас нужен.
Как механизм рассчитан путь:
Я знаю, что замерзнет ртуть
Термометров в полярной стуже.
В пути от Рака к Козерогу
Заранье в судовой журнал
Занесен мною каждый шквал,
Могущий пересечь дорогу.
Приду. И в гавани — продажа.
Сто на сто будут барыши.
Покрою там с лихвой души
Послеразгульную пропажу.

«Был день. Был дом. И были крепки стены…»

Был день. Был дом. И были крепки стены.
Был свет окна.
Была жизнь дня — мой дом — без перемены
И в ней — одна.
Вдруг ночь, налетчиком, срывая рамы.
Вломилась в дом.
За раной дому наносила рану,
Шла напролом.
Миллионом рук — и мусором развалин
Постройка дня —
Враз — взмах! и в человечью цепь вковали
Звеном меня.
И с каждым, цепью, четко — в ногу,
И все — родня!
Покуда свет швырнет назад, к порогу
У двери дня.
А день, на грохот цепи, на удары —
Стеклом окна.
Жизнь снова — дом, зажатый в тротуары,
И в нем — одна.

«Всею жизнью не измерить, не понять…»

Всею жизнью не измерить, не понять
Зияющей за каждым словом бездны
И пасть комком усилий бесполезных
На грани угасающего дня.
Идти едва. Но предъявлять права
На путь наибольшего сопротивленья,
В несбыточные верить откровенья
И вас твердить — бездонные слова.
Быть эхом слов, послушным их слугой.
Быть только их, не ждущего ответа —
Он в этом весь — нелегкий путь поэта.
Бессильного избрать себе другой,
Почти что весь. Но детская мечта жива
Все изменить, и вырвать смех успеха.
Заставить бездну грянуть громким эхом
И зазвучать покорными слова.

ДОН КИХОТ

…Куда теперь
Ты, о Геракловой мечтаешь славе?
Из 1-го варианта
Дон Кихот —
                  в полнеба —
                                     силуэтом.
Поэтому
                  не год —
                                  века.
Что ни жест —
                           строка, —
                                            матерьял поэтам.
Пожинает время
Небывалые всходы
Испанского семени
В наших походах.
Так —
           произвольность? —
      два образа —
                                в один:
     не знающий мер
                  времени —
                                     Агасфер
И паладин —
          века, не год
                         мировой сцены
          без прав перемены
                        номер сольный —
Дон Кихот!
В наш поход
Не прошен,
                   не зван;
                             мишенью острот
                                         (комический вид!)
Под пулеметы —
                    латы и щит!
И
       вперед
                        мчится —
                                             — болван! —
И Дульцинею зовет.
Милый,
             даже в музее
                             нет Дульцинеи
и —
          не было.
А небо
            кровью
                         пылает
фоном силуэту.
                         Дон Кихот!
                                           Стой!
                                                     Обратно!
так сюжета
                    не строят,
так
         погибают
                             в подвиге ратном.
26.3.29

«В бою — минута слабости изменой…»

В бою — минута слабости изменой.
Не знаешь ли, какой холодной и немой
Вода бывает? Как надменно
Вознесся Петр над Невой?
Как непреклонно, как жестоко
Зияет шпиль за серой глубиной?
Как жутко мне, как одиноко? —
И вот, когда из полутемных арок,
Из струй дождя, из света фонарей
Я создаю и приношу себе в подарок —
О, не подарок это, а скорей
Подачка — призраков нелепые минуты,
И руку я, чужую мне, держу в своей,
И мне не нужные завязываю путы, —
Тогда — пусть площади твердят мне о борьбе
И улицы о шаге неуклонном —
Я не пойду! Пусть это ложь самой себе,
В таком бессильи и преступное — законом.
Ленинград, 24.9.1928

«Что наших дней искания и споры…»

Что наших дней искания и споры,
Ненужные о будущем слова…
Блистали так же купола соборов.
Все так же медленно текла Нева
И отражала в полдень эти пушки.
Кружились так же вкруг колонн снега,
Когда по этим самым плитам
                                                   Пушкин,
Слагая ямбы, медленно шагал.
17.10.28

ТРИОЛЕТ

Такой враждебный и чужой —
Добычей — город держит в лапах. —
Я пью его смертельный запах,
Чтоб умереть такою же чужой,
Какой прошла торцами мостовой.
Я, Дон Кихот в картонных латах. —
Такой враждебный и чужой —
Добычей — город держит в лапах.
26.10.1928

«Лакей, подать сюда мне счет…»

Лакей, подать сюда мне счет.
Сполна все получай. —
Былым оплачен счет, а вот
Грядущее — на чай!
Звени, звени, звени, металл,
О кругленький поднос!
Кто до меня вот в этот зал
Отчаянья не нес?
И в запах вин, в горящий газ,
В твой дым, дешевый ресторан,
Кто не твердил, в несчетный раз,
Что жизнь пуста, как пуст карман, —
Ведь проносить сквозь пьяный гул,
Сквозь трын-трава, сквозь все-равно
и незнакомку, и цингу
из нас не каждому дано.
До дна пью золотой обман.
Длинней у ламп полоски тьмы —
так, значит, разбивать стакан?
так, жизнь, — с тобою квиты мы?

«Все изломать, все сжечь, все бросить…»

Все изломать, все сжечь, все бросить,
и почти жалами — в ладонь.
Без жалости, без слов. Так льдов
оскал — без слез и без вопросов.
Так скал, горящих снежной пылью.
Упорный, жесткий кверху взмах,
Так пуля, бьющая впотьмах,
В упор, в созвездье глаз — навылет.
Пусть к пропасти. Но шагом твердым.
Но над движеньем воли власть.
Ко дну прийти, а не упасть —
Моя единственная гордость.
А как жужжал, звеня, пропеллер!
Пропеллер сердца. Отражали —
Движенья губ, дрожанье стали.
Захлебываясь, руки пели.
Но выпит залпом, как аккордом.
Не жест, не взмах. Последний звук
Моих немых отныне рук,
И мне осталось — шагом твердым.

ГИМНАСТЫ


Елена ГЛУШКОВА*

ПАУЧОК

Вьет свою ниточку маленький, серый паук.
Радости, горечи встреч и разлук,
Вспышек, раскаяний медленный круг —
Нитью серебряной выткал паук.
Взлеты — падения — каждый прыжок,
С кем ты был нежен и с кем был жесток —
Маленький, серый, во тьме паучок
Знает и ткет он, а ты изнемог.
Трудится, нитка за нитью, паук…
Как поседел ты, мой друг!..
«Воля России». 1928. № 1

КОЛОКОЛЕНКА

Сидит в траве под колоколенкой —
Такой смешной ребенок голенький.
               А рядом — серый кот.
И щеголяют чинной позою.
И молоко из кружки розовой
               По очереди пьют.
В траве желтеют одуванчики.
И целит прямо в солнце мячиком,
               Сощурясь, мальчуган…
Куда уйду от колоколенки?
О, все равно, мы все невольники
               У тела смертного в плену.
«Казаки». 1929. № 1

ДЕВЧОНКА

               Ах, где-то на свете смеется так звонко,
               Веселая пляшет растрепка-девчонка,
               Взметаются смеха веселые взбросы,
               Взметаются, треплются длинные косы.
Устанет и кинется прямо в траву.
Шепнет одуванчику: — Нет, не сорву. —
И руки раскинув широким движеньем,
Задремлет под кроткой малиновки пенье.
               Проснется, и рада, не зная чему.
               Порою взгрустнется мучительно-сладко;
               В потемках, на старом диване, украдкой,
               Поплачет, не зная сама почему…
И снова забудет про смутную тьму,
И снова кружится растрепкой опять,
И ветер целует взлетевшую прядь…
«Казаки». 1929. № 1

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Тише, тише, надо спать.
О не бывшем помечтать!
Тихий сон стучит в окно.
               Шорох — стук.
               Спи, мой друг!
На ресницах нет ведь краски.
И, как в старой давней сказке.
               Любят сразу и навек.
Это сон раскрыл котомку, —
И чернить не надо тонко
               Края век.
И кармин теперь не ляжет,
И морщинки острой пряжей
               Скоро, скоро на лицо.
Это бродит сон несмелый,
Это к нам пришел и сел он
               На крыльцо.
Там сидит — седой, нечеткий…
А в руках такие четки,
Что вовек не перебрать…
Ветер вьет седую прядь,
Чуть коснется тихих рук…
               Шорох — стук.
               Спи, мой друг!

«Дни, как золото, последние…»

Дни, как золото, последние,
Дни, как золото, горят.
Не пойду с тобой к обедне я.
Буду новый шить наряд.
Надоело гувернанткою
Быть непутному тебе.
Стану лучше алой ранкою
На закушенной губе.
Дни, как золото, последние,
Дни, как золото, горят.
И душа моя победнее,
И темней твой темный взгляд.
Пусть другая будет добрая,
Терпеливая твоя.
И пускай я злая, кобра я,
Но веселая змея.

ДУДОЧКА

1
У тебя есть струны.
Это ты опалов горсти лунных
В пену звуков уронил.
У меня есть дудочка.
И хочу, она еще — хоть чуточку
            Чтоб попела у могил.
2
Я выжгла горестью каленой
Узор на дудочке своей.
            И день тот знойный был жесток.
Печалью светлой напоенный
Вечерних нежностью теней,
            Ее прослушает лужок.
Два звука чистых и высоких,
В протяжной трели отдыхая,
            Попеременно запоют.
Умрут в задумчивой осоке,
И птица дикая ночная
            Ответит им: — Я тут, я тут!..

ГРЕБЕШОК

Раз к дантисту гребешок
На трамвае прикатил.
Говорит ему: — Дружок,
Ты б мне зубы починил…
А дантист его в ответ
Пригласил в свой кабинет.
            — Вот присядьте в это кресло…
            Ах, вы весь как из картонки…
            Этот зуб немного треснул —
            Материал ужасно тонкий.
            И ужасно ваши хрупки
            Целлулоидные зубки…
            И посажены так густо,
            Что чинить их трудно очень.
            Но зато мое искусство…
— Фу, как гадко ты всклокочен!.. —
            Теребил его больной, —
Зуб ты вставь мне золотой.
Починил дантист как мог.
Золотые клал заплаты.
И беззубый гребешок
Снова стал зубатый.
            Плату выложил на стол,
            Расплатился и ушел.

Алексей ЭЙСНЕР*

«Стихает день, к закату уходящий…»

          Стихает день, к закату уходящий.
Алеют поле, лес и облака.
По вечерам и горестней и слаще
Воспоминаний смутная тоска.
          Вот так же хлеб стоял тогда в июле.
Но — кто глухую боль души поймет —
Тогда певучие свистели пули,
И такал недалекий пулемет.
          И так же теплый ветер плакал в роще,
И тучи низкие бежали до утра.
Но как тогда и радостней и проще
Казалась смерть под громкое ура.
          И как под грохот нашей батареи,
Ложась на мокрую и грязную шинель,
Спокойней засыпал я и скорее,
Чем вот теперь, когда ложусь в постель.
          Как было легче перед сном молиться,
И, прошептав усталое аминь,
Увидеть в снах заплаканные лица
И косы чеховских унылых героинь.
          А на заре — почистить голенище
Пучком травы, и снова в строй. Теперь
Моей душе потерянной и нищей
Приятно вспомнить гул приклада в дверь.
          Когда, стучась в покинутую хату.
Чтоб отдохнуть и выпить молока,
Ругают громко белые солдаты
Сбежавшего с семьею мужика.
          Ах, не вернуть. Ах, не дождаться, видно.
Весь мир теперь — нетопленный вагон.
Ведь и любить теперь, пожалуй, стыдно.
Да как и целоваться без погон!
          Ничей платок не повяжу на руку.
И лишь в стихах печальных повторю
Любви к единственной немую муку
И перед боем ветер и зарю.
Прага, 1926 г. «Годы». 1926. № 4

ДОН КИХОТ

Нарисованные в небе облака.
Нарисованные на холмах дубы.
У ручья два нарисованных быка
Перед боем грозно наклонили лбы.
В поле пастухами разведен огонь.
Чуть дрожат в тумане крыши дальних сел.
По дороге выступает тощий конь,
Рядом с ним бежит откормленный осел.
На картинах у испанских мастеров
Я люблю веселых розовых крестьян,
Одинаковых: пасет ли он коров
Иль сидит в таверне важен, сыт и пьян.
Вот такой же самый лубочный мужик
Завтракает сыром, сидя на осле.
А в седле старинном, сумрачен и дик,
Едет он — последний рыцарь на земле.
На пейзаже этом он смешная быль.
Прикрывает локоть бутафорский щит.
На узорных латах ржавчина и пыль.
Из-под шлема грустно черный ус торчит.
— Что же, ваша милость, не проходит дня
Без жестоких драк, а толку не видать.
Кто же завоюет остров для меня,
Мне, клянусь Мадонной, надоело ждать! —
— Мир велик и страшен, добрый мой слуга,
По большим дорогам разъезжает зло:
Заливает кровью пашни и луга.
Набивает звонким золотом седло.
Знай же, если наши встретятся пути,
Может быть, я, Санчо, жизнь свою отдам
Для того, чтоб этот бедный мир спасти,
Для прекраснейших из всех прекрасных дам. —
Зазвенели стремена из серебра.
Странно дрогнула седеющая бровь…
О, какая безнадежная игра —
Старая игра в безумье и любовь.
А в селе Тобосо, чистя скотный двор.
Толстая крестьянка говорит другой:
— Ах, кума. Ведь сумасшедший наш сеньор
До сих пор еще волочится за мной!..
В небе пропылило несколько веков.
Люди так же умирают, любят, лгут,
Но следы несуществующих подков
Росинанта в темных душах берегут.
Потому, что наша жизнь — игра теней,
Что осмеяны герои и сейчас,
И что много грубоватых Дульциней
Так же вдохновляет на безумства нас.
Вы, кто сердцем непорочны и чисты,
Вы, кого мечты о подвигах томят, —
В руки копья и картонные щиты!
Слышите, как мельницы шумят?..
«Воля России». 1927. № 5–6

«В тот страшный год протяжно выли волки…»

В тот страшный год протяжно выли волки
По всей глухой, встревоженной стране.
Он шел вперед, в походной треуголке,
Верхом на сером в яблоках коне.
И по кривым ухабистым дорогам,
В сырой прохладе парков и лесов
Бил барабан нерусскую тревогу,
И гул стоял колес и голосов.
И пели небу трубы золотые,
Что император скоро победит,
Что над полями сумрачной России
Уже восходит солнце пирамид.
И о короне северной мечтали
Романтики, но было суждено,
Что твердый блеск трехгранной русской стали
Покажет им село Бородино.
Клубился дым московского пожара,
Когда, обняв накрашенных актрис,
Звенели в вальсе шпорами гусары.
Его величества блюдя каприз.
Мороз ударил. Кресла и картины
Горят в кострах, — и, вздеты на штыки,
Кипят котлы с похлебкой из конины…
А в селах точат вилы мужики!
Простуженный, закутанный в шинели.
Он поскакал обратно — ждать весны.
И жалостно в пути стонали ели,
И грозно лед трещал Березины…
Порой от деда к внуку переходит,
По деревням, полуистлевший пыж,
С эпическим преданьем о походе,
О том, как русские вошли в Париж.
Ах, все стирает мокрой губкой время!
Пришла иная страшная пора,
Но не поставить быстро ногу в стремя.
Не закричать до хрипоты ура.
Глаза потупив, по тропе изгнанья
Бредем мы нищими. Тоскуем и молчим.
И лишь в торжественных воспоминаньях
Вдыхаем прошлого душистый дым.
Но никогда не откажусь от права
Возобновлять в ушах победы звон,
И воскрешать падение и славу
В великом имени: Наполеон.
«Воля России». 1927. № 5–6

ГЛАВА ИЗ ПОЭМЫ

Средь шумного бала, случайно,

В тревоге мирской суеты…

А. К. Толстой
         Распорядитель ласковый и мудрый
Прервал программу скучную. И вот —
В тумане электричества и пудры
Танго великолепное плывет.
Пока для танцев раздвигают стулья,
Красавицы подкрашивают рты.
Как пчелы, потревоженные в улье,
Гудит толпа, в которой я и ты.
Иду в буфет. Вдыхаю воздух пряный,
И слушаю, как под стеклянный звон
Там декламирует с надрывом пьяный,
Что он к трактирной стойке пригвожден.
Кричат вокруг пылающие лица.
И вдруг решаю быстро, как в бреду:
Скажу ей все. Довольно сердцу биться
И трепетать на холостом ходу!
         А в зале, вместо томного напева,
Уже веселый грохот, стук и стон —
Танцуют наши северные девы
Привезенный с бананами чарльстон.
И вижу: свет костра на влажных травах,
И хижины, и черные тела —
В бесстыдной пляске — девушек лукавых,
Опасных, как зулусская стрела.
На копья опираясь, скалят зубы
Воинственные парни, а в лесу
Сближаются растянутые губы
Влюбленных, с амулетами в носу…
Но в этот мир таинственный и дикий,
В мир, где царят Майн-Рид и Гумилев,
Где правят людоедами владыки
На тронах из гниющих черепов,
         Ворвался с шумом, по-иному знойный,
Реальный мир, постылый и родной,
Такой неприхотливый и нестройный,
Такой обыкновенный и земной!
И я увидел: шелковые платья
И наготу девических колен,
И грубовато-близкие объятья —
Весь этот заурядный плоти плен.
И ты прошла, как все ему подвластна.
Был твой партнер ничтожен и высок.
Смотрела ты бессмысленно и страстно,
Как я давно уже смотреть не мог.
И дергались фигуры из картона:
Проборы и телесные чулки,
Под флейту негритянскую чарльстона,
Под дудочку веселья и тоски…
         Вот стихла музыка. И стало странно,
Неловко двигаться, шутить, шуметь.
Прошла минута, две. И вдруг нежданно
Забытым вальсом зазвенела медь.
И к берегам покинутым навеки
Поплыли все, певучи и легки;
Кружились даже, слабо щуря веки,
На согнутых коленях старики.
Я зал прошел скользящими шагами.
Склонился сзади к твоему плечу, —
Надеюсь, первый вальс сегодня с вами? —
И вот с тобою в прошлое лечу.
Жеманных прадедов я вижу тени
(Воображение — моя тюрьма).
Сквозь платье чувствуя твои колени;
Молчу и медленно схожу с ума.
         Любовь цветов благоухает чудно,
Любовь у птиц — любовь у птиц поет,
А нам любить мучительно и трудно:
Загустевает наша кровь, как мед.
И сердцу биться этой кровью больно.
Тогда, себя пытаясь обокрасть,
Подмениваем мы любовь невольно,
И тело телу скупо дарит страсть.
Моя душа не знает разделений.
И, слыша шум ее певучих крыл
(Сквозь платье чувствую твои колени),
Я о любви с тобой заговорил.
И мертвые слова затрепетали,
И в каждом слове вспыхнула звезда
Над тихим морем сдержанной печали, —
О, я совсем сошел с ума тогда!
         Твое лицо немного побледнело,
И задрожала смуглая рука.
Но ты взглянула холодно и смело.
Душа, душа, ты на земле пока!
Пускай тебе и горестно и тесно,
Но, если вскоре все здесь будет прах,
Земную девушку не нужно звать небесной,
Не нужно говорить с ней о мирах.
Слепое тело лучше знает землю:
Равны и пища, и любовь, и сон.
О, слишком поздно трезво я приемлю,
Земля, твой лаконический закон…
Тогда же вдруг я понял, цепенея.
Что расплескал у этих детских ног
Все то, чем для Тобозской Дульцинеи
Сам Дон Кихот пожертвовать не мог.
Все понял, остро напрягая силы,
Вот так, как будто сяду за сонет, —
И мне уже совсем не нужно было
Коротенькое, глупенькое «нет».
«Воля России». 1927. № 8–9

БУМАЖНЫЙ ЗМЕЙ

         Закат осенний тает.
Порывисто в небе пустом
         Бумажный змей летает,
Виляя тяжелым хвостом.
         Внизу дома и храмы
И улиц густеющий мрак —
         Там нитку сжал упрямо
Мальчишеский грязный кулак.
         А в небе ветра трубы,
А в небе высокая цель…
         Но тянет нитка грубо,
И падает змей на панель.
         В мучительном усильи
Срываясь со всех якорей,
         Ломая в тучах крылья,
Душа отлетает горе..
         И падает, как камень.
Считай же мгновенья пока:
         Закат взмахнет руками,
В глазах поплывут облака,
         Заплачет ветер жидко,
По ржавым бульварам шурша,
          Легко порвется нитка —
                     И ты улетишь, душа!
1927 «Воля России». 1928. № 1

ВОЗВРАЩЕНИЕ

         Чужое небо будет так же ясно,
Когда, себе и мертвым изменив,
Я вдруг пойму, что жил вдали напрасно
От лубочно-прекрасных сел и нив.
         И я решу торжественно и просто,
Что мне один остался путь — назад,
Туда, где слышно в тишине погоста
Мычанье возвращающихся стад.
         И, бредовой надеждой возрожденный,
Я в день отъезда напишу стихи
О том, что красный Бонапарт — Буденный,
Любимый сын и шашки и сохи.
         А из окна вагона, утром рано,
Смотря на уходящие поля,
Скажу сквозь волны мягкие тумана:
Прощай, чужая, скучная земля!
         И замелькают мимо дни и ночи,
Как за окном местечки и леса,
И вот, уже я в трюме, между бочек.
А ветер плещет солью в паруса.
         И скажут мне пронырливые греки:
— Сегодня будем. Скорость семь узлов. —
Я промолчу. Ведь в каждом человеке
Бывают чувства не для мертвых слов.
         Я промолчу. И загремят лебедки,
Раздастся чья-то ругань, беготня…
А вечером в разбитой старой лодке
На темный берег отвезут меня.
         И в ясном небе только что взошедший
Прозрачный месяц будет проплывать,
А на земле какой-то сумасшедший
Песок и камни, плача, целовать…
         Но спин не разогнуть плакучим ивам,
Растоптанным цветам не зацвести, —
И разве можно будет стать счастливым,
Когда полжизни брошу на пути?
         Нет. Лишь одним бродягой станет больше.
И я пройду, тоской и счастьем пьян,
Всю родину от Иртыша до Польши,
Сбивая палкой кочки да бурьян.
         Мое лицо иссушат дождь и ветер.
Но голос дрогнет, нежен и суров,
Когда прощаться буду, на рассвете
Гостеприимный оставляя кров.
         И так вся жизнь: убогая деревня,
Курчавый лес, душистые хлеба,
Обедня в церкви маленькой и древней —
Великолепно строгая судьба!
         Но никогда не прекратится пытка —
Суд справедливый совести жесток —
Случайная почтовая открытка,
В далеком поле поезда свисток
         Напомнят мне с неотразимой силой
Иную жизнь в покинутом краю,
Друзей заветы, женский голос милый,
Изгнание и молодость мою.
1926 «Воля России». 1928. № 1

КОННИЦА

         Толпа подавит вздох глубокий,
И оборвется женский плач,
Когда, надув свирепо щеки,
Поход сыграет штаб-трубач.
         Легко вонзятся в небо пики.
Чуть заскрежещут стремена.
И кто-то двинет жестом диким
Твои, Россия, племена.
         И воздух станет пьян и болен,
Глотая жадно шум знамен,
И гром московских колоколен,
И храп коней, и сабель звон.
         И день весенний будет страшен,
И больно будет пыль вдыхать…
И долго вслед с кремлевских башен
Им будут шапками махать.
         Но вот леса, поля и села.
Довольный рев мужицких толп.
Свистя сверкнул палаш тяжелый,
И рухнул пограничный столб.
         Земля дрожит. Клубятся тучи.
Поет сигнал. Плывут полки.
И польский ветер треплет круче
Малиновые башлыки.
         А из России самолеты
Орлиный клекот завели.
Как птицы, щурятся пилоты,
Впиваясь пальцами в рули.
         Надменный лях коня седлает,
Спешит навстречу гордый лях.
Но поздно. Лишь собаки лают
В сожженных, мертвых деревнях.
         Греми, суворовская слава!
Глухая жалость, замолчи…
Несет привычная Варшава
На черном бархате ключи.
         И ночь пришла в огне и плаче.
Ожесточенные бойцы,
Смеясь, насилуют полячек,
Громят костелы и дворцы.
         А бледным утром — в стремя снова.
Уж конь напоен, сыт и чист.
И снова нежно и сурово
Зовет в далекий путь горнист.
         И долго будет Польша в страхе,
И долго будет петь труба, —
Но вот уже в крови и прахе
Лежат немецкие хлеба.
         Не в первый раз пылают храмы
Угрюмой, сумрачной земли.
Не в первый раз Берлин упрямый
Чеканит русские рубли.
         На пустырях растет крапива
Из человеческих костей.
И варвары баварским пивом
Усталых поят лошадей.
         И пусть покой солдатам снится —
Рожок звенит: на бой, на бой!..
И на французские границы
Полки уводит за собой.
         Опять, блестя, взлетают шашки,
Труба рокочет по рядам,
И скачут красные фуражки
По разоренным городам.
         Вольнолюбивые крестьяне
Еще стреляли в спину с крыш,
Когда в предутреннем тумане
Перед разъездом встал Париж.
         Когда ж туман поднялся выше,
Сквозь шорох шин и вой гудков,
Париж встревоженно услышал
Однообразный цок подков.
         Ревут моторы в небе ярком.
В пустых квартирах стынет суп.
И вот, под Триумфальной аркой,
Раздался медный грохот труб.
         С балконов жадно дети смотрят.
В церквах трещат пуды свечей.
Все громче марш. И справа по-три
Прошла команда трубачей.
         И крик взорвал толпу густую,
И покачнулся старый мир —
Проехал, шашкой салютуя,
Седой и грозный командир.
         Плывут багровые знамена.
Грохочут бубны. Кони ржут.
Летят цветы. И эскадроны
За эскадронами идут.
         Они и в зной и в непогоду.
Телами засыпая рвы,
Несли железную свободу
Из белокаменной Москвы.
         Проходят серые колонны.
Алеют звезды шишаков.
И вьются желтые драконы
Манджурских бешеных полков.
         И в искушенных парижанках
Кровь закипает, как вино.
От пулеметов на тачанках,
От глаз кудлатого Махно.
         И пыль и ветер поднимая,
Прошли задорные полки.
Дрожат дома. Торцы ломая,
Хрипя ползут броневики.
         Пал синий вечер на бульвары.
Еще звучат команд слова.
Уж поскакали кашевары
В Булонский лес рубить дрова.
         А в упоительном Версале
Журчанье шпор, чужой язык.
В камине на бараньем сале
Чадит на шомполах шашлык.
         На площадях костры бушуют.
С веселым гиком казаки
По тротуарам джигитуют.
Стреляют на скаку в платки.
         А в ресторанах гам и лужи,
И девушки, сквозь винный пар,
О смерти молят в неуклюжих
Руках киргизов и татар.
         Гудят высокие соборы,
В них кони фыркают во тьму.
Черкесы вспоминают горы,
Грустят по дому своему.
         Стучит обозная повозка.
В прозрачном Лувре свет и крик.
Перед Венерою Милосской
Застыл загадочный калмык…
         Очнись, блаженная Европа,
Стряхни покой с красивых век, —
Страшнее труса и потопа
Далекой Азии набег.
         Ее поднимет страсть и воля,
Зарей простуженный горнист.
Дымок костра в росистом поле
И занесенной сабли свист.
         Не забывай о том походе.
Пускай минуло много лет,
Еще в каком-нибудь комоде
Хранишь ты русский эполет…
         Но ты не веришь. Ты спокойно
Струишь пустой и легкий век.
Услышишь скоро гул нестройный
И скрип немазаных телег.
         Молитесь, толстые прелаты,
Мадонне розовой своей.
Молитесь! — Русские солдаты
Уже седлают лошадей.
Прага, 1928 г. «Воля России». 1928. № 5

ЦИРК

Николаю Артемьевичу Еленеву

В дыму одичалых окраин.
Среди пустырей и полян —
Видение детского рая —
Огромный стоит балаган.
Потомок глухой Колизея!
Мы вежливо мимо пройдем.
Но жадно мальчишки глазеют,
Проткнув парусину гвоздем.
И так под заплатанной крышей
Оркестра гудят голоса.
Такие на пестрой афише
Заманчивые чудеса,
И люди в линялых ливреях
У входа так важно вросли,
Что, бросив окурки скорее,
Мы не устояли — вошли.
Плюются тромбоны по нотам,
И скрипки дрожит голосок,
И тленьем, навозом и потом
Утоптанный пахнет песок.
Так где-нибудь в чаще во мраке
Звериная пахнет нора…
А кто-то в малиновом фраке
Выкрикивает номера.
На розовом круглом колене
Наездница, хрипло крича,
Порхает по мягкой арене,
Под выстрелы злые бича.
Приказчиков чувства волнуя,
Пустую улыбку храня,
Воздушные шлет поцелуи
С широкого крупа коня.
Растет в нас тревога глухая,
И странно сердца смущены,
Когда, допотопно вздыхая.
Прессуют опилки слоны.
Танцуют веселые кони,
Ломает себя акробат.
И публика плещет в ладони.
И клоунов щеки звенят.
Кровавые римские игры,
Все так же пленяете вы.
Взвиваются легкие тигры.
Ревут золотистые львы.
А скрипка по-прежнему плачет.
И вот высоко-высоко
По скользким трапециям скачет
Красавица в черном трико.
И музыка в ужасе тает.
И, сделав решительный жест,
Красивое тело взлетает
На тонкий согнувшийся шест.
И там выпрямляется гордо,
Дрожит и качается жердь…
С тупой размалеванной мордой
Под куполом носится смерть.
И звезды сияют сквозь дырки.
Мы смотрим наверх не дыша.
И вдруг — в ослепительном цирке
Моя очутилась душа.
В нем ладаном пахнет, как в храме,
В нем золотом блещет песок,
И — сидя на тучах — мирами
Румяный жонглирует Бог.
Летают планеты и луны,
Лохматые солнца плывут.
И бледные ангелы струны
На арфах расстроенных рвут.
Бесплатно апостолы в митрах
Пускают умерших в чертог.
Смеется беззвучно и хитро
Небесный бесплотный раек…
А здесь — на земле — мы выходим.
К трамваю бредем не спеша.
Зевнув, говорим о погоде.
И медленно стынет душа.
Бог изредка звезды роняет.
Крылатый свистит хулиган…
И темная ночь обнимает
Огромный пустой балаган.
Прага, 1928 «Воля России». 1928. № 10–11

БЕСЧУВСТВИЕ

         Как ротозеи по дворцам,
Где спит бессильное искусство, —
По гуттаперчевым сердцам
Бредут изношенные чувства.
         В коробках каменных своих,
В кинематографе, в трамвае —
Мы пережевываем их,
Лениво их переживаем.
         В нас цепенеет дряблый страх,
В нас тщетно молодится вера…
Так мох цветет в глухих горах,
Колючий, высохший и серый.
         Не покраснев, не побледнев,
Мы все простим, оставим втуне, —
И никогда плешивый гнев
Ножа нам в руки не подсунет.
         И кто под строгим пиджаком
Хоть призрак жалости отыщет.
Когда сияющим грошом
Мы откупаемся от нищих.
         А пресловутый жар в крови
Мы охлаждаем на постелях,
И от морщинистой любви
В убогих корчимся отелях.
         И только ветхая печаль
Нам души разрывает стоном.
Как ночью уходящий в даль
Фонарь последнего вагона…
«Воля России». 1929. № 8–9

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Фабричный дым и розовая мгла
         На мокрых крышах дремлют ровно.
И протестантские колокола
         Позванивают хладнокровно.
А в церкви накрахмаленный старик
         Поет и воздевает руки.
И сонный город хмурит постный лик,
         И небо морщится от скуки.
В унылых аккуратных кабачках
         Мещане пьют густое пиво.
Но кровь, как пена желтая, в сердцах
         Все так же движется лениво.
Хрипит шарманка, праздностью дыша.
         Ей вторит нищий дикой песней…
О, бедная! о, мертвая душа!
Попробуй-ка, — воскресни…
«Воля России». 1929. № 8–9

РАЗЛУКА

Летят скворцы в чужие страны.
Кружится мир цветущий наш…
Обклеенные чемоданы
Сдают носильщики в багаж.
И на вокзалах воздух плотный
Свистки тревожные сверлят.
И, как у птицы перелетной,
У путников застывший взгляд.
И мы прощаемся, мы плачем,
Мы обрываем разговор…
А над путями глаз кошачий
Уже прищурил семафор.
Уже взмахнул зеленым флагом —
В фуражке алой — бритый бог…
И лишь почтовая бумага
Теперь хранит следы тревог.
И в запечатанном конверте,
Через поселки и поля,
Несут слова любви и смерти
Размазанные штемпеля.
И мы над ними вспоминаем
Весенний вечер, пыльный сад…
         И под земным убогим раем —
         Великолепный видим ад.
«Воля России». 1929. № 8

ВСТУПЛЕНИЕ В ПОЭМУ — «ЖЕМЧУГА»

Из детских книг заимствованный мир,
Торжественный, таинственный и пестрый:
Салют из двух заржавленных мортир,
На горизонте неизвестный остров.
И добродушно-алчный капитан
Считает яркие платки и бусы.
Все для детей: он не бывает пьян,
И никогда он не страдает флюсом.
Но мы растем, и этот мир растет,
Под теми же, что в детстве, именами,
Уж бриг не тот и океан не тот, —
Тропические будни перед нами.
Пускай грохочет театральный гром,
И пусть цветут коралловые рифы, —
Здесь так же жадно пьют дешевый ром
И так же умирают здесь от тифа.
Пусть рыбаки с лицом темней олив
Еще живут старинной рыбной ловлей,
Но шхуна, заходящая в залив, —
Простая бакалейная торговля.
И, как у нас, в дремучих кабаках
Хмелеют краснорожие матросы,
И треплются в мозолистых руках
Островитянок масляные косы.
А пальмы романтически шумят
И слушают над влажной грудью мола,
Как ночью волны черные гремят.
Как страстно шепчутся любовь и доллар.
О, легче бредни юности забыть.
Нам никогда не петь, вися на вантах,
И никогда счастливыми не быть,
Как были дети капитана Гранта.
Мы выросли из зарослей лиан,
О путешествиях мы больше не мечтаем.
О жизни волооких таитян
В энциклопедии мы лучше прочитаем.
Под пальцами страницы шелестят
Холодные, как свежие простыни.
На них невыразительно грустят
Слова сухие, как песок пустыни.
Но я над ними вздрогну и замру
В благословенном головокруженьи,
Почувствовав знакомую игру —
Волшебную игру воображенья…
Прага, 1930 «Неделя Týden». 17.V.1930. № 59

ИЗ ПОЭМЫ — «СУД»

Не судите, да не судимы будете; ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить.

Матфей, 7 глава, 1–2 ст.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1
В газетном отчете все пропустили…
              Гасли угли зари.
По темной дороге ночь покатили
              Шины и фонари.
С холодного неба трепетно били
              Тучи блещущих пуль.
Ты, скорчившись, мчался в автомобиле.
              Сжав танцующий руль.
Ревели колеса крепче и крепче —
              Выл под ними весь мир.
Ты слушал, как сзади дышит и шепчет
              Мертвый твой пассажир.
Затылок и спину даже сквозь шторы
              Жгли пустые глаза.
Но вот и обрыв. Затихли моторы.
              Взвизгнули тормоза.
Ты верной рукой зажег папиросу,
              Лег на кузов плечом.
Скрипя, поползла машина к откосу.
              Грянул в пропасти гром.
И облако сразу звезды задуло.
              Стихло эхо. Ни зги.
Лишь ветер наводит черное дуло
              На твои шаги…
2
Матросы грустную песню пели.
              Пыхтел табаком трактир.
Ты пил четвертую пинту эля
              И резал голландский сыр.
Как гончие, в небесах бежали
              Недели. Но таял след.
Хоть в каждой ратуше и держали
              Расплывшийся твой портрет.
Острил кабатчик. Стучали двери.
              И карты сдавал галдеж.
Сейчас вернется красотка Мери,
              И с нею ты спать пойдешь.
И все тревоги забудешь с нею.
              Она тебе сварит чай.
А рано утром ты ей гинею
              Подаришь, сказав: «Прощай.
Я этой ночью уже в Париже.
              Полгода меня не жди…»
Но что с ней входит за шкипер рыжий,
              С медалями на груди?
Огнем горит на лице сожженном
              Пушистая борода.
Лепечет Мери: «Я вижу Джона…
              Пожалуйте, сэр, сюда…»
Она садится. Блестит колено,
              Заштопанное кружком.
А ты, как следует джентльмену.
              Знакомишься с моряком.
«О, из Бомбея до нас не близко…»
              Порхают в дыму слова.
И ты стаканами глушишь виски,
              И кружится голова.
Растут, качаясь, из трубки стебли —
              Лиловый тюльпан расцвел…
Плывут в тумане густом констебли —
              Под ними волнами пол.
Бегут. А шкипер встает устало:
              «Он пьян совсем, господа…»
Кружась, на стол залитый упала
              Привязанная борода.
3
Над морем голов колыхаются важно
              Белые парики.
На плюшевых стульях двенадцать присяжных —
              Лорды и мясники.
Небритый, глаза помутнели от муки, —
              Ты затравленный волк.
Теперь ты попался в умытые руки
              Исполнявших свой долг.
Их лица, как лики святых на иконах,
              Речи их, как псалмы, —
Но странно подобны их своды законов
              Темным сводам тюрьмы.
Один, как в концерте, с улыбкой невинной
              Пальцем стукает в такт.
Пока оглашают убийственно длинный
              Обвинительный акт.
Другой притворяется и лицемерит.
              Строго щурится вниз;
Он молод и есть у него своя Мери —
              Очень юная мисс.
А сам председатель поэмами Шелли
              Занят. Скучно судье —
Он знает, тебя ожидают качели,
              По такой-то статье.
И пусть развивает бульварную повесть
              Высохший прокурор.
Но только твоя не смущается совесть —
              Ты убийца и вор.
Ты запахи знаешь железа и крови.
              Смерть тебе не страшна.
И вот произносит, не дрогнув: «Виновен»,
              Розовый старшина.
Присяжных ждут дома веселые дети.
              Ужин, туфли, камин…
              «Именем…» — в черном берете —
Милорд-председатель… Аминь.
4
Утро дохнуло хладно и робко.
              В парках крики грачей.
Штопоры дыма вынули пробки
              Из дремавших печей.
Ветер над Темзой простыни ночи
              Разрывает в клочки.
Тлеют в руках идущих рабочих
              Сигарет огоньки.
Солнце в тоске об острые крыши
              Раздробило кулак.
Там над тюрьмою реет и пышет
              Черный бархатный флаг.
Пусть золотыми стали решетки,
              И согнуть их легко.
Он полыхает, мрачный и четкий.
              Высоко, высоко.
Траурный парус в розовом море.
              Гаснут солнца лучи…
А в недоступном им коридоре
              Зазвенели ключи.
Виселица готова для вора
              За тюремным двором.
В камеру вносит сгорбленный сторож
              Сытный завтрак и ром.
Мухи доели соус на блюде,
              Жир застыл на ноже…
И пред тобою бледные люди
              Дверь раскрыли уже.
Старенький пастор пухлой рукою
              Крест тебе протянул.
Джон, ты выходишь, Джон, ты спокоен.
              Ты на небо взглянул.
Быстро несет взволнованный ветер
              Круглые облака…
Как хорошо живется на свете —
              Ты свалял дурака!
Что ж, закури. Четыре ступени —
              Вся дорога к петле…
От облаков лохматые тени
              Проползли по земле…
Ты окурок отбросил неловко.
              Взвыли глотки фабричных труб…
              В намыленной веревке
Оскалил зубы труп.
5
Грубый гроб. Погребальные дроги.
Двор тюремный толпой окружен.
Ты уже не собьешься с дороги…
              До свидания, Джон!
«Воля России». 1930. № 7

Надвигается осень. Желтеют кусты

Надвигается осень. Желтеют кусты.
И опять разрывается сердце на части.
Человек начинается с горя. А ты
Простодушно хранишь мотыльковое счастье.
Человек начинается с горя. Смотри,
Задыхаются в нем парниковые розы.
А с далеких путей в ожиданьи зари
О разлуке ревут по ночам паровозы.
Человек начинается… Нет. Подожди.
Никакие слова ничему не помогут.
За окном тяжело зашумели дожди.
Ты, как птица к полету, готова в дорогу.
А в лесу расплываются наши следы.
Расплываются в памяти бледные страсти —
Эти бедные бури в стакане воды.
И опять разрывается сердце на части.
Человек начинается… Кратко. С плеча.
До свиданья. Довольно. Огромная точка.
Небо, ветер и море. И чайки кричат.
И с кормы кто-то жалобно машет платочком.
Уплывай. Только черного дыма круги.
Расстоянье уже измеряется веком.
Разноцветное счастье свое береги, —
Ведь когда-нибудь станешь и ты человеком.
Зазвенит и рассыплется мир голубой,
Белоснежное горло как голубь застонет,
И полярная ночь поплывет над тобой,
И подушка в слезах как Титаник потонет…
Но уже, погружаясь в арктический лед,
Навсегда холодеют горячие руки.
И дубовый отчаливает пароход,
И качаясь уходит на полюс разлуки.
Вьется мокрый платочек, и пенится след.
Как тогда… Но я вижу, ты все позабыла.
Через тысячи верст и на тысячи лет
Безнадежно и жалко бряцает кадило.
Вот и все. Только темные слухи про рай…
Равнодушно шумит Средиземное море.
Потемнело. Ну, что ж. Уплывай. Умирай.
              Человек начинается с горя.
«Современные записки». 1932. № 49

МОЛЧАНИЕ

Все это было. Так же реки
От крови ржавые текли, —
Но молча умирали греки
За честь классической земли.
О нашей молодой печали
Мы слишком много говорим, —
Как гордо римляне молчали,
Когда великий рухнул Рим.
Очаг истории задымлен,
Но путь ее — железный круг.
Искусство греков, войны римлян
И мы — дела все тех же рук.
Пусть. Вечной славы обещанье
В словах: Афины, Рим, Москва…
Молчи, — примятая трава
Под колесом лежит в молчаньи.
«Новоселье». 1942. № 5

Эмилия ЧЕГРИНЦЕВА*

ПОСЕЩЕНИЯ Стихи 1929–1936[97]

«Ближе утро. Нехотя и вяло…»

Ближе утро. Нехотя и вяло
разжимает руки темнота.
Я лежу в тенетах одеяла.
Отлетает робкая мечта.
Стрелки прикоснутся к сновиденьям,
будто два отточенных меча,
и ресниц испуганные тени
оттолкнет зажженная свеча.
Догорят в бушующей спиртовке
голубые искорки планет,
и вползет в окно мое неловкий,
пряным кофе пахнущий рассвет.
Возвратятся мелкие заботы
под родной, гостеприимный кров,
и вода змеиным оборотом
смоет с плеч тугие крылья снов.
Вот и день. И утренняя сажа
понемногу гуще и темней.
Нет, судьбы мне снова не предскажут
ледяные звезды на окне.

БЕССОННИЦА

Из улицы в улицу — вброд —
бродить без расчета, без меры;
и прошлое в ногу идет,
как тонкая тень Агасфера.
До звезд завивает спираль
сухая и пьяная вьюга.
Бессонная ночь, не пора ль
с тобою расстаться, подруга?
И город, оседланный мглой,
уныло плетется к рассвету.
О, что бы присниться могло
за время напрасное это?
Желтеет измятый восток.
Не будет заря, как начало,
но как утомленный сирок,
как сброшенный фрак после бала.
А твой неустойчивый шаг
скребет тротуар по загривку.
И пляшет пустая душа
обрывком газеты, обрывком.

ВЕСНОЙ

На сквозняке весенних суток
раскрылись двери, как цветок,
и к звездам синий первопуток
от сырости почти размок.
По крышам рассыпая шорох,
на небе трогается лед,
и вспыхивает, будто порох,
над садом мартовский восход.
Там будут выстроены громом
для нас, как радуги, мосты.
Там, успокоенные бромом,
мы бросим тело, как костыль.
И, покидая образ прежний
и заводь сонную земли,
заголубеет, как подснежник,
душа у звездной колеи.
И ветер треплется мочалкой,
и в полых водах тонет путь.
А ночь, как нищая гадалка,
судьбы не может обмануть.

ВАЛЬС

Расцветай, моя ночь, и касайся
шелковистым подолом людей!
Мы плывем по широкому вальсу
в голубой невесомой ладье.
Опустевшие столики пеной
оседают за нами к стене,
и качается ночь, как сирена,
на блестящей паркетной волне.
От расплывчатой мглы ресторана
отплывая навеки вдвоем,
голубые забытые страны
мы, как молодость, снова найдем.
Медный ветер сметет дирижера,
раскачает простенки прибой;
в повторенных зеркальных просторах
станет тесно кружиться с тобой.
И круги расширяя над залом,
покидая, как пристань, паркет,
разобьемся мы грудью о скалы —
об высокий холодный рассвет.
«Скит». I. 1933

«Уже твердел сраженный день»

Уже твердел сраженный день
и больше сердцу не был нужен,
и звали вывески людей
на кружку пива и на ужин.
Уже гремучею змеей
на двери опускались шторы,
и рейс окончила дневной
международная контора.
Не торопясь, жевал туман
отяжелевших пешеходов,
и за решеткой океан
качал в ладонях пароходы.
И ветер, растолкав народ,
в боязни опоздать к отходу,
открыв большой и громкий рот,
кричал бумажным пароходам
— пронзительней, чем муэдзин,
чтобы смелее отплывали,
что ведь не только для витрин
у них бока обшиты сталью!
И вот тоска несла из тьмы
живые волны, запах пены,
и неспокойная, как мы,
ждала флотилия сирену.
И, обгоняя пароход,
мы шли во мрак Иллюзиона
встречать тропический восход
и фильмовые небосклоны.

«Какая страшная и злая…»

Какая страшная и злая
туманом скованная мгла,
созвездья спутавши узлами,
над нашим городом легла!
             Мы, как растерянная стая,
             зовем друг друга через тьму,
             касаясь легкими перстами
             слов, непонятных никому.
И в тонкой пряже параллелей
ползут моря на материк.
Под нами робкие свирели,
как гомерический парик.
             И сквозь всесветные пространства,
             в географической графе,
             классическое постоянство
             проносит бережно Орфей.
Хрестоматические души,
томясь в учебниках земных,
свою любовь, как розу, сушат
меж рифмами стихов своих.
             Ища и плача на подмостках,
             и в опереточном аду
             мы ждем, как красные подростки, —
             испуганные какаду.
             Так непонятно и напрасно
             нас воскресят за низкий балл —
             для встречи краткой и прекрасной
             и смертоносной, как обвал.
«Скит». I.1933

«Рисует белые узоры…»

Рисует белые узоры
на окнах тонкая игла,
и стынут стекла, как озера,
и, как озера, зеркала.
А электрические звезды
в витринах искрятся, как лед,
и брошен прямо в синий воздух
твоих сонетов перевод.
Из тьмы пустого магазина
обложки пламенная вязь
зовет, как голос муэдзина,
сквозь копоть улицы и грязь.
Но смотрит ночь темно и хмуро
и, каблучками простучав,
уйдет с другим твоя Лаура,
и вот — оплывшая свеча —
твоя бессмертная надежда
погаснет медленно у глаз,
между страницами и между
листами, людям напоказ.
И будут снова стыть в витринах
сухие лавры на висках
и, как широкая равнина,
заиндевевшая тоска.

БОЛЕЗНЬ

Мой жар высок. Моя постель крылата.
Крепчай, крепчай, прекрасный мой недуг!
Через пятно оконного квадрата
сочится ночь непревзойденных мук.
А терпкий яд глухих четверостиший
сжигает тело, сушит мне уста.
Вскипает кровь, как ртуть, все выше, выше…
Звенит в ушах и душит темнота.
Потом опять в ознобе вдохновенья
душа кликушей бьется на листе.
Желанных слов невоплотимы тени —
вставай встречать непрошенных гостей!
И только Муза, кроткая сиделка,
снижает жар прохладною рукой.
Так дождь осенний, медленный и мелкий,
неслышно льет над вспененной рекой.

«В девицах муза счастья заждалась…»

В девицах муза счастья заждалась;
года идут, поддразнивая, мимо;
короткий сон — смягчающая мазь,
но хворь твоя почти неизлечима.
Напрасно льешь под праздники одна
над блюдом, разрисованным и плоским,
невнятные, как речи колдуна,
узоры застывающего воска.
Напрасно ждешь. И нет наутро сил
глядеть опять в заботливые лица.
Ты влагой заговоренных чернил
не воскресаешь высохшей страницы.
Уже бессильно вечное перо
жизнь возвратить рифмованной надежде,
и никнет стих, сраженный, как герой,
и вот — почти сквозь обморок, как прежде,
не холодеть, не бормотать в слезах
дрожащих строф, таких, как голос скрипки.
Вот потому уставшие глаза
и пальцы ослабевшие не гибки.
«Современные записки». 1936. Т. 61

«Зубочистки грозят, как рапиры…»

Зубочистки грозят, как рапиры,
и чернеет рояля помост.
Через мутную полночь трактира
ты опять вырастаешь до звезд.
Мимоходом, как позднюю помощь,
ловишь скрипок унылый привет.
Этих лиц, этих комнат не помнишь,
и легко уплывает паркет.
И не пена — ты знаешь заране,
что над пивом плывут облака.
Голос твой, освященный молчаньем,
как весеннего грома раскат.
А из пены родившись, Венера,
пьяным жестом щеку подперев,
эту ночь принимает на веру,
будет слушать покорно хорей.
Под полями дешевенькой шляпы
ты увидишь сквозь дым голубой,
как слезами на скатерть закапав,
для тебя оживает любовь.
О поэт, разве розы не могут,
если хочешь, и здесь задышать?!
Но, сбиваясь с цветущей дороги,
ослепленная бродит душа.
И не видит, присевшая сзади,
как приходит любовь умирать
на измятом обрывке бумаги,
под заржавленным жезлом пера.

СКУЛЬПТОР

Земные, теплые движенья
на глину плещут и скользят
все яростней, все вдохновенней,
но чуда повторить нельзя.
Полураздавленный и липкий
обвал неясного лица,
как вызов, шлет полуулыбку
глазам прищуренным творца.
Припоминая Божье слово,
дрожит бесформенная плоть.
Сырыми тряпками окован
и к муке приближаясь вплоть,
ты рассекаешь выход узкий,
чтоб голос вышел на простор,
чтоб пел и плакал каждый мускул,
не вздрагивавший до сих пор.
И вот, уже изнемогая,
сквозь вопль, исторгнутый борьбой,
ты слышишь — дышит грудь глухая,
ты видишь — солнце над тобой.
«Меч». 22.III.1936

ПРАГА

Растянув тишину по аллеям,
приколов к темноте фонари,
теплый вечер мундиров алеет
на посту у сентябрьской зари.
          Каменеет дворцовая стража,
          каменеют химеры и храм.
          Смерть на ратуше время покажет:
          — Горожане, пора по домам! —
И тогда из-под арок в извивы
узких улиц, сквозь копоть и пыль,
золотистым играющим пивом
малостранская [98] вспенится быль.
          Газ больными глазами моргает,
          и туман вырастает стеной,
          и бунтарские песни слагая,
          бродят души в угрюмой пивной.
Хмель их горек, и хмельно их горе,
потрясает кружками цех;
а в молчанье обсерваторий
ищет Браге счастья для всех.
          И, пугаясь полночного крика,
          по подвалам алхимики ждут
          золотую удачу, и дико
          над ретортами ночи плывут.
И в предчувствии бед и бездолья,
одинокий и злой, как скопцы,
серым пальцем глиняный Голем[99]
королевские метит дворцы.

«В глухое море площадей…»

В глухое море площадей
стекают переулки.
Опять восьмичасовый день
выходит на прогулку.
И сотни лошадиных сил
перековав в моторы,
асфальтом бережно залил
свою свободу город.
Гуляет время, как палач,
выдумывая трюки,
и вызывает всех на матч
с непобедимой скукой.
Туман накинул Гранд-Отель
плащом испанских грандов,
и ночь орет и пьет коктейль,
как негры из джаз-банда.
И слышит чахлая луна,
как ты кричишь рассвету,
срывая гнев, как ордена:
«Карету мне, карету!»
«Скит». II. 1934

ГАДАНЬЕ

Разложены черные пики
над сердцем твоим венцом,
налево король двуликий
с дорогой в трефовый дом.
Любовь твою радость погубит,
смотри — под сияньем корон
уже улыбаются губы,
уже розовеет картон.
И снова горячие руки,
как голуби на плечах.
Цыганка гадает разлуку,
И медленно тает свеча.
У троек недобрые вести,
девятка обиды сулит,
и с пиковой дамою вместе
злосчастье и горе спешит.
Что было? — За мастью червонной
улыбка, как спрятанный клад.
Что было? — Темно и бессонно
январская ночь протекла.
Что будет? — Нежданная встреча,
но снова сжимается грудь,
крестами трефово отмечен
на вечер предсказанный путь.
Зовет дружелюбная дама,
торопит вернуться назад,
но ты выбираешь упрямо
дорогу, ведущую в ад.
Вся жизнь под колодою клейкой,
и нож над червонным тузом —
четыре руки злодейки
сметают карточный дом.
«Скит». III. 1935

«Ночь беспокойна, ветрена — как ты…»

Ночь беспокойна, ветрена — как ты.
Над черным кофе — рифмы мотыльками.
Неповоротливей, чем камень,
как гулко бьется сердце взаперти!
В такую ночь бесплодно говорить
или вздыхать. Сиди как можно тише.
В такую ночь, нахмурив брови, пишут
о пуле в лоб, об умершей любви.
А я? А мне?.. Мой верный карандаш
уже, как опостылевший любовник,
мне тягостен. На дьявольской жаровне
сгорает… что? Какое имя дашь?
Все ненадолго — счастье и мечты.
И боль моя непрочна и растает.
Что я тебя не поцелую? Что другая?
Я свет тушу. Ночь ветрена — как ты.
«Современные записки». 1936. Т. 61

СТИХИ О ГУЛЛИВЕРЕ

1
Тишина, как глухая пещера,
крепко спит лилипутья страна;
только душная ночь Гулливера
вновь с пустыми руками — без сна.
Гулливер, на листах иллюстраций
ты на бодрого янки похож,
ты раскатисто должен смеяться,
чтоб спасти эту детскую ложь.
Но бессильная горечь по-крысьи
гложет сердце все глубже и злей,
головой ты в заоблачной выси,
а ногами — на этой земле.
И над сердцем твоим без опаски
лилипуты ведут хоровод,
и твою простодушную маску
букинист на прилавок кладет.
Гневной рифмой хмелей на рассвете!
Чахнет муза с тобою в плену,
и завидуют малые дети,
что нашел ты такую страну.
Задыхаешься, плачешь и стонешь,
окружил мелюзгой тебя Свифт,
и широкие эти ладони
подымают их к солнцу, как лифт.
И сквозь строй заколдованных суток
по игрушечным верстам равнин
гонят душу твою лилипуты,
заклейменную словом — «один».
2
Томясь в тисках обложки серой,
еще не предано земле,
лежит бессмертье Гулливера
огромной книгой на столе.
Спеша взволнованно пробраться
сквозь сон библиотечных лет,
над темным пленом иллюстраций
растет и крепнет силуэт.
И вот, круша ногой булыжник
миниатюрной мостовой,
вновь Гулливер из ночи книжной
выходит в город неживой.
Опять напрасно ожидала
душа увидеть в этот раз
дома размеров небывалых
и над собой фонарный глаз.
Как надоело Гулливеру
на гномов сверху вниз смотреть!
Где души равных по размеру?
Где все смиряющая смерть?
Склонись — торопят лилипуты
резвиться с ними в чехарду. —
Вот так пустеют склянки суток
двенадцать месяцев в году!
Зачем придумал сочинитель
улыбку бодрую тебе?
Ты гневно рвешь гнилые нити,
и крошки воют, оробев.
И, сняв со всех границ запреты,
— как безграничен строк простор! —
у самого плеча поэта
душа сгорает, как костер.
И, гранки заслоняя тенью
густых ресниц, ты видишь тут —
венок чудесных приключений
кладет у гроба лилипут.
«Современные записки». 1934. Т. 56

ШАХМАТЫ

Вадиму Морковину

Длинные пальцы большой руки, —
Ястребом кружит тень.
Мир оплывает в размах доски.
Белая клетка. День.
* * *
Деревянны шаги королевской четы,
деревянны хвосты коней.
Офицерские очи прозрачно-пусты
от бессонных ночей и дней.
Очарованно двинулась белая рать,
за квадратом берет квадрат.
Обреченно клялись короля защищать
деревянные души солдат.
* * *
Как золотисты волосы под шлемом!
А белый плащ как крылья на плечах!
Король, король! Любовь страшней измены
Я подымусь, я глухо крикну — шах!
* * *
Черная дама, как Жанна д’Арк,
гордо ведет войска.
Шелест знамен, как весенний парк.
Мутно блестит доска.
Белый квадрат, черный квадрат.
Гулкая тьма и свет.
Нежность молчит. Души молчат.
Копья несут ответ.
Конь вороной, сбив седока,
крошит копытом мир.
Саван на лоб сдвинув слегка,
смерть сторожит турнир.
* * *
Как нож вонзает листья кактус
в окно, завешенное тьмой,
и сон, однажды сбившись с такта,
не возвращается домой.
Вползая медленно и едко,
сдвигает комнату тоска,
душа томится в черной клетке,
ночь нарастает, как раскат.
Я низко опускаю плечи —
любовь враждебна и темна,
мне защищаться больше нечем.
Мой ход неверен. Я одна.
Неотвечающей любовью
полна, как ядом, тишина.
Вот так — согнувшись в изголовье,
встречать я день осуждена.
Но утро, и живешь иначе,
надеждой сомкнуты уста,
мир — разрешимая задача,
и клетка черная пуста.
* * *
Атакуют последнюю башню с востока
темнолицые роты, победу пленив,
и над полем, над рябью квадратов широких
ты один, как бессмертный таинственный миф.
Белокурый король пошатнулся. Из рук
выпускает копье и щит,
но уже королева — недремлющий друг,
на защиту к нему спешит.
Королева, гардэ! Назад!
Но в крови голубой копье,
но уже стеклянеет взгляд.
Барабан похоронно бьет.
* * *
Король, несчастье чертит
последний ваш квадрат.
Любовь страшнее смерти.
Король, прощайте! — Мат.
* * *
И вот опять кладет судьбу
рука в холодную коробку.
Мы деревянно спим в гробу
и ждем и трепетно и робко.
что завтра, вновь начав игру,
нас будет двигать свысока
все та же крупная рука.
«Новь». VII. 1934

СТРОФЫ[100]

СТРОФЫ

А. Л. Бему

Растут нелепые цветы
на рукаве ночной рубахи,
и ветер мнет в саду кусты,
а сердце замирает в страхе,
а сердце падает как мяч
от этой непослушной крови,
от приключений, неудач,
от светлых крыльев в изголовьи.
Не отойдя и не остыв
от всех забот и дел вседневных,
ты слышишь сладостный призыв
к замене легкой. И не гневно,
не торопясь и не дрожа,
ты приучаешься заране
и пальцы жадные разжать,
и все отдать, себя не ранив.
И вот — забудь, что есть земля,
где счастье места не находит,
что плечи слабые болят
и жизнь почти что на исходе.
Тебе даны следы удач
и больше четверти столетья, —
она труднее всех задач —
ищи залог судьбы в ответе.
Но числа пухнут и растут,
и тут в невиданном размере
ответ свивается как жгут.
Молчит расчетливый Сальери,
а воды льются и гудят
и распирают водоемы,
и путники глотают яд, и все товары невесомы!
А мы бросаем как копье
одно пронзительное слово.
И вина крепкие мы пьем,
чтобы забыть. Сквозь бред больного,
сквозь крик любви и детский зов
крадется вор и звезды блещут,
перо в силках своих же строф
отбрасывает тень зловеще…
И вот решаясь на дуэль,
бросая смертности перчатку,
готовим сыну колыбель
и строим дом пустой и шаткий.
Цепляясь за последний миг —
хоть миг еще на этом свете! —
мы пишем много странных книг
и не стареем на портрете.
Как страшно телу умереть!
Но умираем мы охотно
от горя, от любви, и впредь
готовы мы бесповоротно
всей милой жизнью заплатить
и смертью искупить ошибку,
и так легко теряем нить
в тумане призрачном и липком.
Душе, готовой для разлук,
встречаться суждено с любовью.
Ах, ворожейка, много мук,
глаза цыганские и брови!
Слова — волшебный плеск весла —
распоряжаются вещами.
Как будто нам земля мала,
любимым рай мы обещаем.
И этот мир такой родной,
и так легко дышать при этом,
а небо над тобой одно
и слышит праздные обеты.
Кто любит, тот теряет счет,
кто любит, тот всегда — навеки…
Кто любит, тот легко убьет,
любовь, как мартовские реки.
А память? Память, голос мой, —
все та же гонка за бессмертьем.
Цветы засохшие, письмо,
так, как получено — в конверте.
Нас сушит давняя мечта,
нам хочется, пронзая воздух,
для всех, всегда, всегда блистать,
напоминать, как эти звезды.
И будущие наши дни
снимает с картой суеверье,
а затаенный страх саднит
и заглушает пенье Мери.
И мы трепещем — здесь, теперь…
Торопимся — ведь скоро, скоро
откроет ветер нашу дверь
перед шагами Командора.

«Легко рифмуя эту жизнь с любовью…»

Легко рифмуя эту жизнь с любовью,
слагаем мы своей судьбе стихи
и воспеваем в окрыленном слове
вседневный труд и темный след сохи.
На грохот войн, на первый плач ребенка
покорным эхом строфы зазвучат…
А по ночам о Музе… Жалом тонким
четверостишья вкрапливают яд.
В полубреду, в построчном исступленьи
так славить мир — хореем — наш удел,
но о тебе, но о твоей измене
еще никто, смиряя боль, не пел.

«Роняет небо сонную звезду…»

Роняет небо сонную звезду —
мы произносим сбивчиво желанье
и, в суеверном мучаясь чаду,
мы все о чуде думаем заране.
Мы все от счастья многого хотим,
давая мало… Вспыхнут лица,
глаза солгут, и ночь пройдет как дым, —
потом томиться, звать, томиться…
И мы всю жизнь единственную ждем,
и только об единственном мечтаем,
жалея многих, уходя вдвоем
и говоря — со слов чужих — о рае.
«Меч». 18.IV.1937

«Под пришепетыванье крови…»

Под пришепетыванье крови,
под темный говорок вина,
в полуулыбке, полуслове
затаиваю чудо сна,
удерживаю легкость тела,
свое блаженство неумело
теряя.
Добрый рай теряя —
— ступай, иди, засов открыт! —
с недоуменьем принимаю
подарок новой жизни — стыд.
…………………………………
Кто, овладев волшебным грифом,
какой поэт, каким пером
смущает нас бессмертным мифом,
а кровь бунтарским шепотком?!
«Современные записки». 1937. Т. 65

«С усилием, туго светает. Спеши!..»

С усилием, туго светает. Спеши!
Еще за окном синевато и томно…
Почти что еще не светает… Пиши
и вздрагивай, плача…
                покамест нескромный
и грубый не ввалится в комнату день
(халат нараспашку, колпак набекрень).
С усилием, туго светает. Пиши
и рви черновик неудачного счастья…
Как скупо и звонко (так нищим гроши)
часы обронили удары.
              На части
бумагу, а ночь на куски…
И крикнуть!.. И крикнуть, схватясь за виски.
Опомнись, утихни… Ведь строже, чем мать,
нас день призывает к порядку вселенной.
Опомнись, довольно… Ведь надо желать
спокойного доброго утра смиренно,
пока истлевает
                      — чего же мы ждем? —
нездешнее счастье в столе под замком.
«Журнал Содружества». 1936. № 10

ЗОЛУШКЕ

Посыпав пеплом… Пепел не от горя —
от бедности, от скудости твоей…
Красавица, всегда покорна в споре
и младшая. Всех младше и милей.
Он о тебе подумал, Сандрильона,
на Музу — Музу! — крикнул, не стерпел:
не о царях, волшебницах и тронах —
о рваном Замарашкином тряпье!
Он бросил стих как вызов, как перчатку, —
зола легко лежала на руке,
а у щеки вилась пушисто прядка,
как золото, укрытое в песке.
Течет река, и дышит лес, и много
на этом свете радостей и благ,
а у тебя на первый бал дорога
и золотая туфелька — твой флаг.
Ты с каждою страницей хорошеешь,
все ближе к славе и любви — тайком.
Но выдержит ли худенькая шея
корону царств, придуманных пером?!

«Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая…»

Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая,
тебя бы утешить никто не сумел.
В угрюмые ночи ты бредишь о рае,
ты плачешь стихами — таков твой удел.
Всю душу на рифмы, любовь на волокна,
кружат, выплетаясь, стихи-кружева,
а ветер стучится в ослепшие окна…
Ты ищешь, последние ищешь слова.
А ветер несет типографскую краску;
готовая к пытке, душа не поет.
На всю твою нежность горючею лаской
свинец переплавленный — горе твое.
И снова рождаясь под грохот и гулы,
раздавлена валом, выходит душа,
на злую любовь по-другому взглянула,
мертво одеяньем бумажным шурша.
Твоей неразрезанной книги одежды!
Рифмованный холод, подавленный стыд!
Читай же: ни горечи нет, ни надежды —
и черным по белому — нищая ты!

ПОЭТ

Кораллы на нитке,
а слово в строке,
да оловом жидким
печаль на щеке.
И Музою избран,
и конь твой крылат,
но рай твой не прибран,
не вымощен ад.
Идет спотыкаясь,
и каждый толкнет…
Но гордость какая!
Походкой в полет.
Пусть голос под шарфом,
но молвит ли он —
эолова арфа,
вериг перезвон.
И крепко зажато,
хоть жалит порой,
— винтовка солдата —
навеки перо.

КОЛЬЦО

От всех начал до всех концов
и без конца и без начала.
Бледнеют лица от венцов,
клянется вечность над металлом.
Роняет теплый воск свеча,
и тускло золото колечек,
и белым дымом на плечах
фата уборов подвенечных.
А белка бьется в колесе —
в кольце земных сует, надежды,
и, ноги омочив в росе,
измявши белые одежды,
душа присела на крыльцо,
чтоб спеть с тоскою семиструнной
о том, как спаяна кольцом
ее единственная юность.
Ах, потеряла я любовь,
ах, потеряла я колечко!
В крещенский вечер стынет кровь,
гудит затопленная печка.
и не мигая ты глядишь
в круг золотого предсказанья, —
колдует над стаканом тишь,
и в дверь стучится обещанье.
Но все мутней вода в кругах,
стакан дрожит от бури темной,
ты видишь, отгоняя страх:
тяжеловесным и огромным
кольцом навеки скован свет,
кольцом экватора. И гибель,
шагая за судьбою вслед,
нам возвращает перстень в рыбе.
Но кольца на груди бойцов
кольчугой против стали острой, —
тут обручальное кольцо,
тут перстни графа Калиостро.
И все же смерть, — глухой гонец,
чудесный символ презирая,
найдет и подчеркнет конец
между тобой, землей и раем.

«Над фитилями билось пламя…»

Над фитилями билось пламя;
шла, застревая в колеях,
весна неверными шагами
через игорные поля.
Цвели трефовые созвездья,
как розы. Росчерком мелков
кабалистически возмездье
навек слепило игроков.
И вздох, задержанный экстазом,
внезапно всхлипывал, как крик;
судьба мигала черным глазом,
судьба-цыганка, дама пик.
И ждало замершее тело
последней ставки. Ночь текла,
Тринадцать карт на стол летело,
как звон разбитого стекла.
И в сердце, в туз червоной масти,
бубновая вонзалась грань,
сквозь боль, распахнутую настежь,
в упор, на гибель шла игра.
Дрожали карточные стены;
ночной сменяя караул,
заря входила в зал надменно,
и, опрокидывая стул,
ты слышал приговор суровый,
приказ двойного короля,
чтоб жизнь отыгранную снова
ты нес в суконные поля.
«Скит». II. 1934

«Сжимала все упорней тьма…»

Сжимала все упорней тьма,
как в мертвой хватке, злую челюсть,
и было время как тюрьма,
и, поднимая легкий шелест,
сгорали звезды, и нагар
туманом сыпался на плечи,
на гуттаперчевых ногах
в дверях покачивался вечер.
И бились, бились об углы
вещей, расставленных когда-то,
тоска, восставшая из мглы,
и полы старого халата.
Пугала белая кровать,
и душный сумрак щерил зубы,
а сердце верило опять,
что слышит ангельские трубы.
Мертворожденные мечты,
как тень, сгибаясь, забегали,
вели за город, за пустырь,
за очарованные дали.
Пустое тело, став смелей,
с землей готовилось проститься,
чтобы под шелест тополей
блеснуть над городом зарницей.
Все возвращалось, все опять
само собой к тому же дому,
и снова — стены и кровать,
как вкус щекочущих оскомин.
И плоть, сожженную дотла,
как платье бросивши на стулья,
так уходила, так ушла
ночь на двадцатое июля.
«Меч». 18.IV.1936

КИШИНЕВ

Проклятый город Кишинев.

Пушкин
Лошадям и извозчикам снятся
Хруст овса и прохладный трактир.
Небо — мелко, кистями акаций.
Разрисованный кашемир.
На базаре под градом наречий
Помидоров краснеют ряды,
И в пыли — потерявшие плечи.
Желтоватые головы дынь.
Духота наступает на город,
Стороной кукурузных полей,
Вечер рдеет над старым собором,
Над молчаньем зачахших аллей.
И поэт покидает свой цоколь;
Не касаясь земли башмаком,
Он идет, как всегда, одинокий,
Горевать в губернаторский дом.
И в змеином, зеленом объятьи
Виноградников и садов
От бессильных и давних проклятий
Задыхается Кишинев.
«Меч». 8.XI. 1936

«Город терялся, кружился и плыл…»

Город терялся, кружился и плыл,
гребни тумана смывали костелы.
Я возникала, мой зов был уныл,
тело мое становилось тяжелым.
Я возникала, росла и ждала,
я обольщалась печально и сладко…
Дни уходили сквозь сны и дела,
чередовались и клали закладку.
Жизнь вырастала. Мой дом был готов.
Дом ли? Готов ли? Не знаю, быть может.
Счастье идет без приветственных слов,
счастье мое, равнодушный прохожий.
Я обольщаюсь, а мир не готов,
я лишь рассеянно множу потери;
над неподатливой стопкой листов
сердце трепещет в тисках суеверий.
Дни. Но ржавеет мой песенный плуг.
Как временами мой голос томится!
Дом покидает приснившийся друг,
исподволь русая прядь серебрится.
«Скит». IV. 1937

«Дни тяжелы, как груз аэростата…»

Дни тяжелы, как груз аэростата,
мешки с песком, — песок зыбучих слов,
Сдавайся, сердце, ты уже распято
вскипевшим гневом темных городов.
Как бьешься ты! И радости не слышишь —
гудит простор и ждет возмездья кровь.
И с каждым днем беспомощней и тише
взывающая в радио любовь.
Зла и бедна прославленная юность;
морщины жгут сухую кожу лба,
молчат и рвутся и ржавеют струны…
Встань, безработная судьба!
Встань под окном и протяни фуражку…
Гармошка, пой о счастье мостовом!
За что нам — юность? Месть или оттяжка?
Пой, громче пой! Пусть все летит как дым,
Голодный взгляд прожектором на орды
спесивых звезд и выше, выше — в твердь!
Любимая! Одно осталось — гордость.
Любимая! Одно не выдаст…
«Скит». IV. 1937

БОРИСУ ПОПЛАВСКОМУ

Ветер слабо форточкой стучал,
шестьдесят свечей не освещали,
ни призыв, ни имя не звучали,
тень свернулась кошкой у плеча.
А корабль качался в темноте.
Ты и жизнь легко взошли по сходням,
ты и жизнь напомнили сегодня
сказкой очарованных детей.
Провожающие! Вытрите глаза!
Это море ласковее суши.
На диванном вылинявшем плюше
ты молчишь. Над мачтами гроза.
В долгом плаванье теряются глаза.
Крикни же! Потусторонний берег!
Сбросив флаг, душа взлетит, как пери,
и стихи помогут ей тогда
позабыть, как скучно было дома,
позабыть, как мучился поэт.
Вас двоих, избавленных от бед,
встретит настоящая Мадонна.
«Меч». 8.X.1938

НАСЛЕДСТВО

У девочки огромные глаза,
прозрачная и тоненькая кожа.
Проказница, шалунья, стрекоза.
Она, бесспорно, на отца похожа.
Из платьицев поношенных своих,
все торопясь, мгновенно вырастает,
и скоро будет тесен ей мой стих,
и этот дом, и наша жизнь простая.
Я, по ночам приданное копя,
перекалю любовь в стихотворенья.
Есть в завещании, наследница моя,
недвижимая нежность отречений…
И вновь гремит, гремит судьба моя,
и снова свет давно сгоревших молний.
По сундукам раскидываю я
Все, что самой не удалось исполнить.
Я бережно припрячу кружева
всех лучших песен, ангельского пенья
прочные, столетние слова
славянского произношенья.
А наверху, как нищую суму,
я положу растраченную душу,
но знаю я, твои глаза поймут,
и все услышат маленькие уши.
«Современные записки». 1939. Т. 69.

«Был твой предок монголом раскосым…»

Был твой предок монголом раскосым,
он к холодным равнинам прирос, —
у боярышни желтые косы, —
будет тестем великоросс.
Разве можно запомнить приметы
всех кровей, все твои племена?!
Пусть глаза твои синего цвета.
Но темна твоя кожа, темна.
И поляки, и немцы, и греки
забредали в устойчивый род.
Замерзали и таяли реки,
ты любил голубой ледоход.
И на лучшем славянском наречьи
признавался ты в первой любви,
был метелями путь твой помечен
в перемешанной темной крови.
Те сугробы, тот северный город
называл ты коротким — свое…
По плечу тебе было и впору
горделивое это житье.
И теперь, уживаясь с чужими,
как медали — седой ветеран,
ты хранишь свое русское имя
под личиною — эмигрант…
«Меч». 15.IV.1939

Владимир МАНСВЕТОВ*

ДУША

Ты медленно подходишь к изголовью,
в твоих глазах уверенность и грусть.
Ты освящаешь мукой и любовью
слова, заученные наизусть.
Суля невероятную разлуку,
твой голос убедителен и прост,
когда ты странно поднимаешь руку,
касаясь ею самых дальних звезд.
Пусть медлишь ты, полузакрыв ресницы,
настанет час, расправивши крыло,
душа легко от тела отделится,
и станет жалко, пусто и светло.
«Неделя Týden». 17. V.1930. № 59

ЛЕТО

          Солнце в комнате, и запах скуки,
тянет гарью солнечной из кухни.
И трясутся сморщенные руки
страшной и пронзительной старухи.
          Сквозь окно веселый переулок
смотрит суетливыми глазами,
как, откинувшись на спинку стула,
девочка следит за облаками:
          высоко над сонным небосклоном
пролетают крыльями большими.
Возле стула четко и влюбленно
заводная кукла пляшет шимми.
          Желтой розой солнце зацветает
на ладони розовой и пухлой. —
Девочка смеется и не знает,
ангелом ей сделаться иль куклой.
          На прохладном тающем закате
перед чашкой с золотистым чаем
будет думать о красивом платье
и об этом непонятном рае.
          Ночью ей приснится много кукол
и большие ангельские крылья.
А к старухе ночью выйдет скука,
прорастая сыпкой дряхлой пылью.
          И опять, склоняясь к изголовью,
ей покажет в скомканном конверте,
кажется, написанное кровью —
Божие свидетельство о смерти.
Октябрь 1930 «Новь». 1930. Октябрь

ВИДЕНЬЕ ПЕРВОЕ

А. Вурму

          Когда бледнели улицы от зноя
и таяли в сверкающей пыли,
и все: несбыточное и земное,
пьянело от дыхания земли;
          когда струился из пылинки каждой
густого солнца благодатный сок
и в небесах, изнеможенных жаждой,
лазурь была похожа на песок;
          когда сыпучей и палящей синью,
играя жарким золотом подков,
в незримые блаженные пустыни
шли караваны вольных облаков;
          суровый зной по крышам раскаленным
бродил, сухими крыльями шурша,
и как всегда — в раздумьи полусонном
неясным счастьем бредила душа,
          а сны кружились голубиной стаей,
мелькающей у самых облаков, —
вдруг растворилась тишина густая
и утонула в рокоте шагов.
          И, обожженные нуждой и зноем,
они прошли смеющейся толпой;
но блеск лопат пронзил тупым покоем
провалы глаз, задернутых тоской.
          Мелькнула терпеливая усталость,
засохшая на лицах, как загар.
И чья-то жизнь средь улиц расплескалась,
наполнив гулкой бранью тротуар.
          Они прошли нестройно и крикливо,
и шум затих медлительно вдали.
Лишь запах лета, извести и пива
еще клубился в солнечной пыли…
          Бледнели улицы. И небосклоном
шли облака легко и не спеша.
И как всегда — в раздумьи полусонном
неясным счастьем бредила душа.
Октябрь 1930 «Новь». 1930. Октябрь

«Костел, как демон, каменные крылья…»

Костел, как демон, каменные крылья,
застыв, простер в торжественную высь,
где в облаках над площадью и пылью
века и сны мучительно сплелись.
На паперти в привычном благочестьи
народ глядит, как ржавчиной зарос
и молится — из золота и жести —
упрямый и доверчивый Христос.
Сухие дни, заглядывая в окна,
проходят тихо; а в вечерней мгле
сияющие тянутся волокна
от синих звезд к морщинистой земле.
Однообразно тают черепицы
раздавленных веками низких крыш. —
В опустошенном мире даже птицы
тягучую не прерывают тишь.
Лишь сгорбленные сказкой многолетней,
склоняя в такт пустынные очки,
старухи вяжут медленные сплетни
и чудом превращают их в чулки;
лишь, к пыльным чувствам сердце приохотив,
на тротуар готический старик
из острых и растрепанных лохмотьев
уронит изредка протяжный крик;
да голос вечности в часах старинных
расскажет воздуху и тишине
о пухлых непроветренных перинах,
о крепком задыхающемся сне.
И страшно под чужими небесами
душе, всегда глядящей с высока,
от мертвых лет с дремучими глазами
и возгласов немого старика.
«Воля России». 1931. № 1

«В ночь — наощупь, — там воздух в бреду…»

В ночь — наощупь, — там воздух в бреду, —
и, пульсируя звонко повсюду,
льется музыка, моя в саду
полутьмой голубую посуду.
Наобум, сквозь бормочущий гам,
где, дремоту смутив, оробели, —
в кружевах хроматических гамм
бродят возгласы чуткой капели.
В ночь, где после дождя… И твои,
по весне возбуждая, как лозунг, —
голосисто листву напоив,
ночью плещутся певчие слезы.
— Небывалой, разбухшей от слез,
по аллеям вслепую прочмокав, —
просветленной, что — встав во весь рост, —
там вздыхает легко и глубоко.
— Той, что плачет, поет и зовет,
— той, что втайне и как из-под спуда, —
Маргаритой влюбленной живет
под фарфоровый звон незабудок.
И откуда капель, как толпа,
расплескавшись, разбудит предместье, —
где овации ветра со лба
вытрет алым платком капельмейстер.
1931 «Скит». II. 1934

«Ритмично капала с пера…»

Ритмично капала с пера,
и лихорадочно сверкучей
вдруг взвинченная, как спираль,
неслась молниеносно к туче.
Но возвращалась. И была,
исполненной тоски и молний,
холодной темой для баллад
и героически безмолвной.
Под абажуром без труда
вмещалась; и жила бессонно,
— И пахло в комнатах тогда
весной, духами и озоном.
И чище снов, и чаще дат,
уже похожая на жалость, —
но неожиданной всегда
и вовремя, как смерть, — являлась.
Мне — мук трагических балласт —
сквозь вздохи и отдохновенья
и примечтавшись, не сбылась,
как лучшее стихотворенье.
Февраль 1932

ПРИЗРАК

Казалось — не брит был, а вправду — непризнан
и беден диковинно: от пиджака
потертого и — до потери отчизны,
почти до потери души…
                                                         Под жука
брюзжал и, назойливый, злясь и тревожась,
и чувствуя: больше так вчуже-невмочь,
он рос, до рассвета блуждая, до дрожи, —
как дождь взбудоражив бессонницей ночь.
Рассвет начинался простыми стихами,
в которых он жил на ходу — невпопад —
и слушал эпохи глухое дыханье —
как мокрые окна открыто храпят.
Душа незаметно терялась: взамен
ей стихи изо рта выходили, как пар. —
Там холодно было, где в недоуменьи
и вслух — сам с собой разговаривал парк.
— Как заспанно время, и, люди, теперь вам
уже не увидеть за тяжестью век —
он мается в мае, дыша двадцать первым,
иль воздух его — восемнадцатый век.
— Он, может быть, был бы тогда Калиостро
(искусства чудачить не стать занимать),
певучий, огромный, блуждающий остров,
— о, певчая жизнь! — не пора ли устать?..
Что делать, — какой небывалою силой
вернуть ему мир ваш, как детство, как миф.
Как пусто еще, как заря исказила
черты его, до крови рот закусив…
И с солнцем, осунувшись — в синей молочной
построчной невнятицей грудь утолив, —
заоблачный, легши и, верно, заочный
плыл призрак наверх, — машинально, как лифт.
«Скит». I. 1933

MOMENT MUSICAL[101]

В. Н. О-вой

Застенчивость (как голос за стеной,
пониженный от нежности и страха
быть обнаруженным), но взгляд: стальной
и клятвенный…
               О, сладостней, чем бархат,
когда сползает с белого плеча,
струясь и ластясь, медленно прохлада,
и, звонкой ласточкою трепеща,
над шлейфом флейта вьется между складок.
И музыка сквозь ночь — обнажена.
Освобожденный голос, весь снаружи —
как взгляд твой клятвенный, расширенный от сна
и отрезвляющий, как ужас.
                 Застенчивость: за стенкой. Буквари
ресниц и снов — мечтателю застенок.
— Стенографически (не претворив)
бессмертной нежностью записанная тема.
Не ранее мая 1932 г.

СЕРЕНАДА

               Ночь в окне отстоялась,
рассеяв дремоту
обезволенных, настежь распахнутых глаз.
А в гостинице негр
перелистывал ноты
и упрашивал скрипку,
чтоб спать улеглась.
               Было видно:
сверкающий рот на эстраде,
изумленно счастливый смычок у плеча.
И боясь,
что небесную силу растратит,
билась музыка,
в черных руках трепеща.
               Но уже расстилалась по окнам прохлада,
в мокром небе цвела,
лиловея, сирень.
Завоеванный, —
голос твоей серенады
день приветствовал пеньем
рассветных сирен.
               …От любви,
залетевшей к тебе ненароком —
словно музыка
в сонный измученный мир, —
я тебя не берег:
так повелено роком —
что смычок только
скрипке желанен и мил.
«Скит». I. 1933

«Листья падали. И каждый самураем…»

Листья падали. И каждый самураем,
желтый и сухой, стыл в траве ничком.
Дачи шли вдали и тихо замирали,
                Ночь текла лирическим сверчком.
                Сад был звонкой выдумкою Гоцци
                и, как именинник, оживлен.
                Облако болтало у колодца
                о Египте с гибким журавлем.
                В озерке сверкали зеркалами —
                лубочными — лунные лучи.
                (Сад был в общем вправду), но,
                             как на рекламе
                летнего курорта, нарочит.
И молниеносно просветленным телом
ты туда входила с легкостью ведет.
Пела и смеялась: ты красив, Отелло…
— Мгла кренилась белой яхтой на воде.
Плыл сверчок контролем из глухой таможни,
лирикой беспечной трели уснастив.
И уже, казалось, было невозможно
мачты, снасти и мечты снести.
                Смерть жила в саду, как в пистолете,
                миг еще — и хлынет из ствола.
                Пролетело лето. Шли столетья.
                Ты, как на эстраде, умерла.
А к рассвету с ним совсем неизъяснимо
связанный и вновь как незнаком,
мир был странно скучен (неудачный снимок
дач, пронзенных первым сквозняком).
«Скит». II. 1934

БЕССОННИЦА У ОКНА

Ночной квадрат. — Ночной туман в Палермо
сейчас растет, перерастая грусть.
…Я подымусь, и вздрогну, я — наверно —
как лермонтовский парус — испарюсь.
Мир на столе еще упорен в споре
с полуночью, что плещет и зовет.
— Душа сжимается — и мысли в сборе,
как экипаж — приветствуя полет.
Как бьют часы. И с неба, словно с моря,
сейчас прохладой звездною пахнет.
…В ночной квадрат, в сияющую прорубь,
освободив от призрака окно.
Как бьют часы. Как мощно мир утратить,
как жест высок! — Божественно скорбя,
туман растет.
                   Туман в пустом квадрате
перерастает самого себя.

«Розовощекий выбритый восторг…»

Розовощекий выбритый восторг
еще не встал и не прочистил горла.
Но — дальновидный — чокался восток
с зарей, а та кровоподтеки стерла
с разбитых стекол. —
             Жил гудок
таким особенным смятеньем,
что изумленный водосток
воспринял эту жизнь, как пенье;
            и вдруг, совсем сойдя с ума,
с крыш расплескав рукоплесканья,
забыв, что на дворе зима
и все равно земля — в тумане.
           День начался, как всякий день,
лечилась скука между строчек.
И по обманутой звезде
шел непредвиденный рабочий.
          Нам терпеливый сон врожден.
И жизнь текла по водостокам
ночным и мелочным дождем,
и медленной слезой — по стеклам.
         И все же: где-то меж ветвей
из рощи брошенной отчизны
манифестально соловей
пел, как Гомер, о первой жизни.

«Может быть, одолеет…»

Может быть, одолеет.
Может быть, обойдет.
Может быть, пожалеет.
Может быть, и добьет.
Может быть, не измерить,
Может быть, не избыть.
Может быть, надо верить.
Может быть, может быть…
Может быть, только птицы…
Может быть, все мертво.
Может быть, все простится.
Может быть, ничего.
«Скит». IV. 1937

Алла ГОЛОВИНА*

ОСЕНЬЮ

Стелет хвоя повсюду жало,
Золотятся в лесу откосы,
Это солнце порастеряло
За июль и за август косы.
Кто-то маленький, быстроногий
Отпечатал смешные пятки,
Где сбежались на склоне дороги.
Словно розовые закладки.
Укрываясь порой за пнями.
Наступая на сыроежки,
Прибежали к пушистой яме
Веерами следы-мережки.
И сегодня почти что жарко,
И пальто волочится даром
Под сквозною сосновой аркой,
Тонко пахнущей скипидаром.
Только вечером белой тиной —
И как мертвые змеи долог —
Нерасчесанной паутиной
Разлетится туманный полог.
Одиноким прищурясь глазом,
И заброшенней, и короче.
Месяц будет тупым алмазом
Резать стекла холодной ночи.
И за душное злое лето
Станет сразу заменой дикой
Неживая березка эта
И колючая ежевика.
Прага Головина Алла. Ночные птицы.
Bruxelles, 1990

НОВОГОДНЕЕ ГАДАНЬЕ

В будущее узкая прореха,
Счастье наклонилось у плеча…
В скорлупе сусального ореха
Оплывает красная свеча.
Елка на столе теряет хвою,
Иглы о клеенку шелестят.
Я сегодня сердце успокою
На старинный позабытый лад.
В тазике с прозрачною водою
По краям бумажный хоровод,
Имя нареченного судьбою
Маленькое пламя подожжет.
Беспощадны елочные ветки,
Что легли, как веер, у креста,
Но острее проволока клетки,
Где живет бескрылая мечта…
Я сегодня сердце успокою,
Дам ему обещанный смычок,
Только бы дыханьем и рукою
Подтолкнуть задуманный клочок.
И когда, таинственно сгорая,
Станут буквы остро золотеть,
На дорогу ласкового рая
Распахнется сломанная клеть…
2.1.1930 «Ночные птицы»

ГОЛУБИ

Плывут, цепляясь слегка
За собственные изгибы,
Серебряные облака —
Серебряные, как рыбы.
И на чешуе-пуху
Холодные тени реже —
Апрель царит наверху.
Но в улицах будни — те же.
Глядясь в золотую рань.
Что красит бока трамваю,
Желтеющую герань
Беспомощно поливаю…
Ломая порыв тоски,
Отпущенный в зимней мерке.
Кормлю голубей с руки
В окне, из-за жардиньерки.
И клювы стучат, стучат
По серой холодной жести…
Но пьяный весенний чад
Мы с ними открыли вместе.
На белом крыле чудес
Мой день с голубиным равен,
Бросаясь в окно небес
От этих немытых ставен.
Как будто сухой камыш,
Над будничною поклажей
Ломало виденье крыш,
Рисованное на саже.
И не становясь слабей
От радостного полета —
Сегодня всех голубей
Со мной ожидает кто-то.
О том, что давно влекло,
Расскажет Ему скорее,
Ударившись о стекло
У райской оранжереи.
Последняя тает грань,
Когда зазвенят осколки.
Смешная моя герань
Стоит на небесной полке.
Горят ее лепестки,
Исчерченные грехами…
И кто-то меня с руки
Накормит опять стихами…
2.5.1930 «Ночные птицы»

ВЕСНА ЗИМОЙ

Из-под снега тропу расчистя,
Я читаю свое заклятье…
Напечатаны тесно листья
На коротком весеннем платье.
Только ветер звенит на крыше,
Только мало в лесу загадок.
Прошлогодней травою вышит
Лабиринт невысоких грядок.
И я песнею рву затоны,
Уходя от немой калитки,
Словно папоротника бутоны,
Воскресают везде улитки.
Только песнею, не печалью,
На земле рассыпало вести,
И разорванною вуалью
Комары летают на месте.
И когда уже вместо снега
Разливаются синью травы,
На мосту дребезжит телега
И стоят на воде купавы.
О, весенних цветов заклятье.
Позабытые снег и муки!
Расцветают цветы на платье,
И уже загорают руки.
Только песней моей ведома.
Застывая и плача сзади,
Ты, весна, засмеешься дома
И покорно уйдешь в тетради…
8.5.1930 Головина Алла. Вилла «Надежда». М., 1992

В ДОЖДЬ ЗА ГОРОДОМ

Весенний дождь, ты о мечте поешь.
У речки стала розовее глина.
На тополях серебряная дрожь,
В орешнике увяла паутина.
Мы уезжаем и лучей не ждем
И в поезде увидим через окна,
Как гладь пруда исколота дождем,
Как на поля спускаются волокна.
А каблуки высокие в песке,
И локоны повисли виновато,
Но на мосту — на маленькой доске,
Все улыбнулись перед аппаратом…
Мы не видали ни шмелей, ни птиц —
Дождливый день, холодный, невеселый.
Дробился в отраженьи острый шпиц
Стоящего вблизи костела.
Мы маков поискали у межи
И бледных незабудок по болоту.
Веселый дождь, ты крылья развяжи
И помоги смешному перелету…
На каждой ветке радужная нить,
А на душе беспомощно и больно —
Мы городское счастье пропустить
Боимся и торопимся невольно…
Но если там мы тоже не найдем
Того, что здесь беспомощно искали,
Опять за этим полем и дождем
Я возвращусь без грима и вуали…
28.5.1930 «Ночные птицы»

В ЛЕСУ

Сосновой радостью и мощью
Еще весенний воздух нищ…
Дорога в лес ушла на ощупь,
Не задевая корневищ.
Но, вытянув вперед ладони,
Опять иду на произвол,
И снова нежно пальцы тронет,
Уже чуть-чуть нагретый ствол.
Как в прошлый год — я за подачкой.
За новой рифмой, за живой.
Смотреть, как мертвых листьев пачки
Опять пришпорены травой.
Тут не видна уже дорога,
И я брожу, брожу с утра.
Чтоб серых бабочек потрогать.
Таких же серых, как кора.
А возвратившись, без усилья,
Без горечи и без забот
К бумаге приколоть не крылья,
А только первый их полет…
1930 Головина Алла. Городской ангел. Брюссель, 1989

«В этом мире, где много печали…»

В этом мире, где много печали.
Где тоска, как крыло за плечом,
Мы с тобою молчали, молчали
И не смели спросить ни о чем…
Мы ни с кем не делили тревоги,
Мы дрожащих не подняли век.
Как распятье, чернели дороги.
Разводящие счастье навек.
Только раз от безвыходной муки.
Как голодную легкую плеть,
Прямо к небу я подняла руки.
Чтоб над злыми годами взлететь.
И сквозь дымный и розовый вечер
Облака пролегали мостом.
Чтоб безвольные нежные плечи
Я опять осенила крестом.
Чтоб сквозь сон примелькавшихся будней.
Где расставила вехи тоска,
Ты бы верил все безрассудней.
Что желанная встреча близка.
1930 «Городской ангел»

НЕРУКОТВОРНАЯ

Я нынче память о тебе затрону —
Твой темный лик, издревле близкий нам.
Твою сестру — Сикстинскую Мадонну
Не носят, как тебя, по деревням.
По галереям ищут в каталоге
Условный номер безмятежных глаз.
А ты сама проселочной дорогой
В степной глуши разыскивала нас.
Скорбящая над праздничной толпою,
Доступная кликушам и слепцам,
Ты проплыла когда-то надо мною
По полотняным вышитым концам.
Кричали дети, причитали бабы,
В ландо вздыхали тюль и чесуча,
И ты коснулась благостно и слабо
Беспомощного детского плеча.
И мальвы в косах распускались пышно.
Подсолнечники пели и цвели,
А ты летела черной и неслышной
По розовому цветнику земли.
И где музейной красоте бороться
С нездешней благостью и унимать тоску,
С нерукотворной ночью из колодца
Явившейся больному мужику…
1930 «Городской ангел»

«Весна у нас на витрине…»

Весна у нас на витрине.
Подстрижена и чиста, —
Модное платье сине,
И красят оба моста.
И дымные фабрик сети
Поймали солнечный шар,
И хоть не смуглеют дети,
Но плавится тротуар.
А небо висит на рее —
Поломанное крыло…
Тепло, как в оранжерее.
Беспомощно и тепло.
Ползет с потайных задворок
Смешная моя тоска.
Как стружки яблочных корок,
Над городом облака.
Поставив мольберт-треножник,
В толпу внеся табурет.
Их краски найдет художник,
И воспоет поэт.
Но по домам чердачным,
С наброском с глазу на глаз,
Найдет он, что неудачно,
В сотый, наверно, раз.
Будет мертветь в полете
Каждый весенний тон,
К небу в плавном полете
Взвился вокруг бетон.
И если я снова плачу,
И больше надежды нет,
Значит, опять на дачу
Пора покупать билет.
«Вилла „Надежда“»

ВЕСНА У НАС НА ВИТРИНЕ (2-й вариант)

Жарче печи и крепче — засов!
Мы сегодня во власти зимы,
Черепаховым гребнем лесов
Седину подкололи холмы.
Отшумели на крыше дожди,
Истрепали голодную плеть,
Ты не стой у окна и не жди,
Ты уже опоздала лететь.
За чертой неживой полосы
Уж давно треугольники стай,
Ты боялась осенней росы
И в морозы — не улетай.
Ну куда же, куда же одной,
Наверху, не узнавши дорог,
Уходишь, разминувшись с весной.
Через наш позабытый порог?
1930 «Вилла „Надежда“»

В КИНЕМАТОГРАФЕ

Музыка рыдала виновато:
Счастье, счастье, ты приходишь поздно!..
Млечною дорогой аппарата
На экран спускались кинозвезды.
И сияли райскими лучами,
И звенели голосами меди,
В темноте за женскими плечами
Волновались бледные соседи.
Погружались на мгновенье в Лету,
Покупали храм и колоннаду,
Приглашали шепотом к буфету
На антракте выпить лимонаду.
Шли легко вверху, над облаками,
Не боясь ни смерти, ни разлуки,
И сжимали влажными руками
Чьи-то подвернувшиеся руки.
Счастье шло от вздохов вентилятора,
На экране волновалось море,
В коридоре райского театра
Выметали служащие горе…
Саксофон архангельской трубою
Подтверждал видения легенды…
Кто б ты ни был — это мы с тобою
Замыкаем свадьбы хэппи-энды.
1931 «Городской ангел»

БАБЬЕ ЛЕТО

Веселой лени голос призывней,
И нет печали. Нет давно тоски.
Ленивым летом, в полдень, после ливней
В зените нитей никнут пауки…
Из сердца тянут солнечные клещи
Последних слез — невыплаканный след.
Как выцветают бабьим летом вещи,
Но в складках платья неподвижен цвет.
А на стене за стеклами отсветы
И северный незрелый виноград.
Над сеткой легкие ракеты
Откидывают мяч назад…
Жужжит истомы тайная тревога,
Но это просто и не в первый раз,
Что глаз зовущих слишком, слишком много,
Отяжелелых и незорких глаз.
Пусть дрожью обволакивает вечер
И липко лягут нити на плечо,
Так сладко дрогнут в ожиданье плечи,
Почуяв свой рассчитанный скачок…
Завяли шкурки лопнувших каштанов,
Но легким лаком тронуты плоды,
И грусть проходит по стопам туманов
Над серым сном густеющей воды…
1931 «Ночные птицы»

4 АПРЕЛЯ (Юбилейная поэма 1922–1932)

Веселый апрель — это чудный момент,
Повсюду пасхальная чистка…
Конечно, герой наш — брянский студент,
Конечно, она — гимназистка…
Она называла Тшебову тюрьмой,
Любила кровавые драмы.
Студент прикатил отъедаться домой
Под крылышко любящей мамы.
Ему нипочем небосвод голубой,
Что воды бурлящие смелы…
Она же в апреле являла собой
Тип Лизы, Татьяны и Бэллы.
Они по болезни учились года.
Которые были излишни,
За них хлопотали родные всегда,
Когда распускалися вишни.
Он свыкся в Брно со своим уголком,
Она же — с бараком и классом,
Его называли всегда индюком,
Ее — иногда папуасом.
Уже зеленела повсюду трава,
На ферме гнусавили птицы.
При встрече студент улыбался едва.
Она опускала ресницы…
Законов порою обычай злей —
Их смертью судьба не венчала,
И чинно справляют они юбилей,
Десятый уже от начала.
«Ночные птицы»

ЛЕБЕДИНАЯ КАРУСЕЛЬ Стихи. 1929–1934[102]

ГОРОДСКАЯ ВЕСНА

Ее прислали образцом ковров
Для скверов и для нового бульвара,
И облако над выставкой домов
Легло как штемпель лучшего товара.
Пусть пошлины бывают тяжелы —
Сейчас надежды в небывалой моде.
И вот вокруг — легки и веселы —
Все говорят о счастье и погоде.
Ведь за травою новые сорта
Иных чудес, но той же самой фирмы.
Уже сирень изящно завита
И рекламирует модель для ширмы.
И молодость почти не чует ног,
платя вокруг немыслимые дани,
когда листает солнца каталог,
где лучшие сорта свиданий.
И как не верить в новую игру —
В рифмованные небылицы.
Когда кашне трепещет на ветру
В том месте, где крыло у птицы.
1930

«Февраль, с тобою на пари…»

Февраль, с тобою на пари,
Что нынче светлое случится, —
Душа устроилась внутри,
Как возвратившаяся птица.
Крыло — трепещущий узор
Искуснейшего стеклодува, —
Пусть недостаточно остер
Изгиб серебряного клюва…
Спокойно макинтош надень,
Встречай в упор чужие лица,
Ведь ожила в февральский день
Твоя беспомощная птица.
И полуснег, и полудождь
На плечи падает все гуще,
Играет на витринах дрожь,
А мокрый тротуар — веснушчат.
И вот уж под ногами сплошь
Асфальт распахнут, словно двери,
И вижу я не макинтош,
А кучку розоватых перьев…
1930

«Не услышишь и не увидишь…»

Не услышишь и не увидишь
Белых крыльев широкий взмах,
Лебединый серый подкидыш,
Притаившийся в камышах.
За оградой птичьего плена
Полюбили смешной насест;
Только ты, как герой Андерсена,
Поджидаешь белых невест.
Не дождешься сегодня зова,
Зимний воздух колюч и глух —
В феврале на пруду лиловом
Тесно скован лебяжий пух.
Не смотри же на лед измятый
И на облако под горой:
Только в книгах давно, когда-то
По весне воскресал герой…
1931

«Быть может, стоит только захотеть…»

Быть может, стоит только захотеть
И в теплый вечер тающего снега
Поднять руки беспомощную плеть,
И сняться с места, просто, без разбега.
И вот земля, далекая земля
Увидит, как без моего усилья,
Пылающие плечи оголя,
Раскинутся серебряные крылья.
Как парашют, что в воздухе расцвел,
Но только вверх несущий от паденья —
Над головой лебяжий ореол
И с двух сторон размеренное пенье.
Лети, лети, но только, вниз склонясь.
Не вспомни вдруг покинутую муку: —
Ты упадешь, и мартовская грязь
Заслонит ободряющую руку…
1931

ОБОИ

Гляжу, прищурившись от лени,
Уже часы перед собой:
Идут лиловые олени
Тропинкою на водопой.
И бесконечными рядами.
Все так же скучившись в толпу.
Несут ветвистыми рогами
Опять такую же тропу.
И, видно, много раз считая
Хвосты, копыта и рога,
Каких-то птиц стремится стая
Слететь на эти берега.
И этот мир для сердца нужен —
Лететь со стаей в унисон,
Когда все ласковей и туже
Подушки обнимает сон.
И хоть на плечи и колени
Мохнатый падает уют —
Навстречу движутся олени.
Глядят на воду и не пьют.
И так близки, близки обои.
Где на стене дрожит давно
Разорванное, неживое
Закатное веретено.
Пускай прорезанное в стену
Окно сереет пустотой —
Я крылья белые надену
За расцветающей чертой.
1929 «Воля России». 1931. № 1

В АПРЕЛЕ

По колее плывя с весною.
Душа, теперь не унывай —
Картинкою переводною
Навстречу движется трамвай.
Такой беспечный, краснобокий —
Из детской комнаты игра, —
Под колесом бегут потоки
Раздвоенного серебра.
И столько набухает веток,
Почуяв розовый уют.
Что звери с меховых горжеток
Опять по-старому живут.
И хоть впиваются укусы
Застежкой в пышные хвосты, —
Глядят сверкающие бусы
На подворотни и кусты.
А каблуки, ступая в лужи,
От золотистого тепла
Готовы расцвести не хуже
Ааронова жезла…
1929 «Воля России». 1931. № 1

ПЛЕННЫЕ ДУШИ

1
День встает холодный и обычный.
В комнате на стенах журавли.
Линолеум — сад, где симметрично
Розы и гвоздики расцвели.
2
Пусть летят серебряные клинья
И томятся алые цветы —
За дверями маленькой гостиной
Дали необъятны и чисты.
3
На пути — тяжелые гардины.
Далеки зеленые леса,
Где рыдает голос журавлиный
И на розах вечером роса…
4
Верьте, верьте комнатному лету.
Не летите по ночам впотьмах, —
Все равно разбит по трафарету
Ваш полет на четырех углах.
5
Разве я не слышу на рассвете,
Как рыдают голоса тоски,
Как о душном настоящем лете
Молодым вещают вожаки?
6
Разве я не вижу и не слышу,
Как гвоздики, отыскав пути,
Поднимают лепестками крышу
И хотят наружу прорасти?..
7
Как дрожит холодный линолеум
От живых закутанных корней —
Ведь цветы мышиного посева
На заре становятся бледней…
8
Для того ль мы оживаем ночью,
Чтобы днем, когда глаза слепы,
Только в песнях находить наощупь
Перья и душистые шипы.
1931

«От пыльного, от душного тепла…»

От пыльного, от душного тепла —
Как летом в городе моя мечта поблекла!
Я птицею лечу на зеркала
И ударяюсь бабочкой о стекла…
Бегут к дверям везде половики,
И отупев под вечер от бессилья,
У этой жесткой голубой реки
На доски пола опускаю крылья.
И воздух темный за плечами глух
Над мертвыми, над ждущими, над всеми.
Пусть из подушки лебединый пух
Летит, как одуванчивоко семя…
И только сон, полуночью ведом,
Несет в ладонях радостные вести, —
На каменный многоэтажный дом
Подкову вешает, как Поликратов перстень.
1929 «Руль». 7.VII.1931

В ЯРМАРОЧНОМ ТИРЕ

Мне выстрела дозволено четыре
И я, смеясь и в торжество не веря,
Прицеливаюсь в ярмарочном тире
В какого-то невиданного зверя.
           В толпе — лучи на лицах незнакомых
           И на деревьях золотые метки.
           — Не все ль равно, что ныне будет промах?
           Свинцовый шарик задевает ветки…
Я завтра снова приложу усилья,
Над потолком раздвину черепицы
И поломаю голубые крылья
Летящей к небу деревянной птицы.
           Тогда страшись со мною поединка,
           Я сразу стану для тебя иною,
           Ведь городская птица Метерлинка
           Уже вверху повисла надо мною.
В двадцатый раз идя навстречу маю.
Как гиацинт, согревшийся в рогоже,
Я счастье балаганное поймаю
И научусь прицеливаться строже.
1929 «Неделя Týden». 17.V.1930. № 59

ЛЕБЕДИНАЯ КАРУСЕЛЬ

Ветер, понапрасну холодей! —
Кружится, о снеге забывая.
Тридцать деревянных лебедей
За последней станцией трамвая.
Через снег и голубой туннель.
Над мишенями тряпичных кукол
Лебединым летом карусель
Проплывает вылинявший купол.
Ангелы беспомощно трубят
Над дверями белого органа,
Чтоб вернулись лебеди назад,
Чтобы побоялись урагана…
Дети тянут белую узду,
Ударяют перья стременами.
Доставая лучшую звезду
Изо всех, лежащих перед нами.
Но железный падает удар,
Обороты медленней и реже.
И пятнадцать лебединых пар
Снова опускаются на стержни…
Пусть над полем звезды без числа —
Ведь рука на лебединой шее
Навсегда сегодня унесла
Ту, что показалась золотее…
1930

ГОЛУБИНЫЕ ГОРОДА

В полдень небо, золотом растая —
Словно злое облако песка,
С крыш летит сверкающая стая —
Наша голубиная тоска.
И в Москве, Венеции и Берне,
На старинных душных площадях
Плещет все белей и равномерней
К вечеру беспомощность и страх.
И туристу в розовую руку,
Осеняя крыльями кодак,
Посылает неземную муку
Каждый шест, и крыша, и чердак.
Чтоб в гостиной в небывалом стиле,
В голубом альбоме на столе.
Он среди вибрирующих крыльев
Улыбался брошенной земле.
Чтобы из пылающего сквера
Он всегда был отлететь готов
По стопам тучнеющего мэра
В царстве голубиных городов.
На открытке солнечная марка
Снова подтверждает без конца
Эти взлеты от Святого Марка
К ступеням небесного дворца.
Жардиньерок тонкою решеткой
Скованы разливы площадей…
Мы летим за райскою трещоткой.
Как ручная стая голубей.
И вдыхая вековые тайны,
Мы мечтаем в складках покрывал,
Чтобы новый Рафаэль случайно
Нас в гостях у Бога увидал.
1932

БРЮГГЕ

Ночью руки до плеча растают —
Мы крылаты снова на досуге.
Ночью души наши улетают
На каналы в позабытый Брюгге.
Чинно звезды сторонятся в небе,
И туманы, подколов вуали,
Нас ведут туда, где черный лебедь
Под мостом вздыхает на канале.