КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 591883 томов
Объем библиотеки - 897 Гб.
Всего авторов - 235562
Пользователей - 108210

Впечатления

Serg55 про Минин: Камень. Книга Девятая (Городское фэнтези)

понравилось, ГГ растет... Автору респект...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Бушков: Нежный взгляд волчицы. Мир без теней. (Героическая фантастика)

непонятно, одна и та же книга, а идет под разными номерами?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
pva2408 про Велтистов: Рэсси - неуловимый друг (Социальная фантастика)

Ох и нравилась мне серия про Электроника, когда детенышем мелким был. Несколько раз перечитывал.

Рейтинг: +5 ( 5 за, 0 против).
vovih1 про Бутырская: Сага о Кае Эрлингссоне. Трилогия (Самиздат, сетевая литература)

Будем ждать пока напишут 4 том, а может и более

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
vovih1 про Кори: Падение Левиафана (Боевая фантастика)

Galina_cool, зачем заливать эти огрызки, на литрес есть полная версия. залейте ее

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Шарапов: На той стороне (Приключения)

Сюжет в принципе мог быть интересным, но не раскрывается. ГГ движется по течению, ведёт себя очень глупо, особенно в бою. Автор во время остроты ситуации и когда мгновение решает всё, начинает описывать как ГГ требует оплаты, а потом автор только и пишет, там не успеваю, тут не успеваю. В общем глупость ГГ и хаос ситуаций. Например ГГ выгнали силой из города и долго преследовали, чуть не убив и после этого он на полном серьёзе собирается

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Берг: Танкистка (Попаданцы)

похоже на Поселягина произведение, почитаем продолжение про 14 год, когда автор напишет. А так, фантази оно и есть фантази...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Интересно почитать: Как использовать VPN для TikTok?

Владигор. Князь-призрак [Александр Волков] (fb2) читать онлайн

- Владигор. Князь-призрак (а.с. Летописи Владигора -7) 1.56 Мб, 430с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Александр Алексеевич Волков

Настройки текста:



Александр Волков ВЛАДИГОР Князь-призрак

ПРОЛОГ

Князь Владигор утвердился на отеческом престоле по старинному синегорскому праву, вырвав наследственную власть из грязных, не брезговавших никаким гнусным делом рук единственного дядюшки Климоги. Пышно отпраздновав трудную, но красивую победу любимого князя над мерзким Триглавом, народ постепенно возвращался к своим привычным делам: рыбаки вытаскивали на берег лодки, обкалывая с бортов первую ночную наледь; лесорубы точили топоры, разводили пилы и прилаживали новые полозья к саням, готовя их к зимнему пути; охотники плели волосяные силки, а княжеская дружина без устали травила по первому снегу клокастых недолинявших зайцев.

Сам князь тоже порой выезжал с ними в поле и отчаянно носился по опушкам и пологим склонам холмов на косматом охотничьем жеребчике, присланном ему из далеких степей, через которые текла в своем неудержимом стремлении к полуденному морю полноводная Чарынь. Купцы, спускавшиеся на ладьях до самых ее низовий, говорили, что населяют те степи узкоглазые желтолицые всадники, пригоняющие на шумные рынки приморских крепостей вереницы попарно скованных невольников. Говоря это, разворачивали перед князем куски тонкого и легкого, как паутина, шелка, высыпали из костяных шкатулочек граненые слезки бриллиантов и толстыми пальцами выкладывали сверкающие узоры на бездонном, как ночное небо, бархате.

С купцами приходили и гонцы, доставлявшие грамоты, писанные незнакомыми значками на сухих, как бычий пузырь, шкурах, на гладких дощечках, на бараньих лопатках, и порой Владигор до первых петухов сидел с толмачом, переводившим далекие послания на родной синегорский язык. Начинались все они почти одинаково: «О могущественнейший, высочайший и мудрейший…» — и только сравнения были разные: на бараньих лопатках уподоблялся он месяцу и змее, а на сухой коже — дракону и солнцу; а после приветствий и пожеланий «вечного благополучия и процветания» следовали просьбы принять «скромные дары» и пропустить через синегорские леса и озера купеческий караван.

Выслушав послание, Владигор встряхивал кудрями и, глядя в светлые наглые глаза толмача, спрашивал: «Как, Ходя, пропускать? Или пусть в обход, через Заморочный Лес и Мертвый Город, пробираются?»

— На все светлейшая княжья воля, — уклончиво отвечал толмач, опуская длинные ресницы. — Кого-то, может, и пропустить, а кого-то и не стоит.

— Да ты прямо отвечай! — настаивал Владигор. — Я в торговых делах мало смыслю, мне, сам знаешь, кроме седла, меча, кольчуги да коня хорошего, ничего не надо…

— Тебе, может, и не надо, — кривил губы толмач, — у тебя семеро по лавкам не сидят, да и приданое за дочкой собирать не надо…

— Не сидят, значит, не судьба, — хмуро перебивал Владигор, — но я тебя не о том спрашиваю…

— А что меня спрашивать? — уворачивался Ходя, пятясь к двери. — Я человек маленький, мне в княжеские дела соваться не по чину…

И, как всегда, стукнувшись бритым виском о дверной косяк, выходил, оставив князя наедине с предрассветными петушиными криками и грамотами, в живописном беспорядке разбросанными по столу.

Бывало, что появлялся в такие часы Филька. Подлетал к окошку, цеплялся когтями за переплет, цокотал кривым клювом по цветной слюде, а когда Владигор со скрипом распахивал рамы, вваливался в светелку и резким взмахом крыла задувал лучину.

— Что, князь, закручинился? — спрашивал он, сбросив птичий облик и разворачивая первый попавшийся свиток. — Государством править — не мечом махать! Сплеча рубить не годится!

— Сам понимаю, Филимон, — отвечал князь, прикрывая окно и едва различая в сумерках широкие плечи собеседника, — но у каждого свой интерес, — как их рассудишь? Иноземных купцов с товаром пропустишь — своих разоришь, а не пропустишь, так либо войну накличешь, либо найдут они другие пути в обход Синегорья, и тогда никакого дохода в казну не поступит!.. А дружину кормить надо? Кузнецам, шорникам, плотникам платить надо? А калек, нищих, слепых, убогих, которых мне Климога в наследство оставил, из каких доходов кормить прикажешь?

— Да, разорил народ дядюшка-кровопийца, — вздыхал Филимон. — При нем только дружина хорошо жила: кони сытые, подкованные, к седлам волчьи хвосты приторочены, ножны в золотых насечках, из-за голенищ стрелы торчат. Только кто слово поперек скажет, так сразу оперенье из глотки торчит! А знаешь, как их Климога муштровал? Сказал: куда я стреляю — туда и вы! А потом коня своего любимого вывел на выгон, пустил в него стрелу, а с тех, кто следом за ним тетиву не спустил, шкуру приказал содрать! А перед теми, кто в коня его стрелять не отказался, жену свою поставил, и тут уж никто не промахнулся — вмиг вся как дикобраз сделалась! А народу сказал, что отравить она его хотела, даже перстень с ядом под печаткой с крыльца показывал.

— Поверили? — рассеянно перебил Владигор.

— Кто их знает? — пожал плечами Филька. — Народ запуганный, темный…

— Запуганный, говоришь? — вздохнул князь, прислушиваясь к скрипу водовозной бочки за воротами княжеского двора. — Однако нашлись и такие, что Климогу добрым словом вспоминают: хозяин, говорят, был! Стольный Город в железном кулаке держал!..

— Да кто говорит-то? — усмехнулся Филька. — Те, кто подзапретные ночные кабаки держал, ворованным приторговывал да с Климогиной черной сотней делился! А ты, князь, кабаки прикрыл, разбой тоже потихоньку выводишь. Да не так, как Климога, а по-своему: отправляешь воров по Чарыньским притокам постоялые дворы ставить, руду да самоцветы искать — тот же, дескать, разбой, но с пользой! Вот от всего этого и пустили про тебя слух: не наш, мол, князь, подмененный!

— Так что ж мне делать? Разбойничкам руки рубить, ноздри рвать да клейма на лбу выжигать?.. — пробормотал князь.

— Болвану деревянному опять же не кланяешься. Пленников доставили, так хоть бы одного зарубить дал, чтобы идола кровью помазать, так нет, пожалел, — продолжал Филька, — с того, говорят, и озимые вымерзли, и на младенцев мор напал…

— Мороз от деревянного болвана не зависит, — перебил Владигор, — а насчет младенцев еще разобраться надо: чувствую я, что чья-то земная рука тут орудует.

— Опять мне работка? — Филька скосил на князя круглый желтый глаз.

— Да уж сослужи службу, — снова вздохнул князь, раскладывая по столу купеческие подарки и грамоты. — У меня, сам видишь, сколько забот…

— Вот я и говорю — это тебе не мечом махать! — воскликнул Филька, ударяясь об пол и вновь принимая птичий облик.

— Ладно уж, лети, — молвил Владигор, — без тебя разберусь…

Филька вылетал, а князь, прикрыв за ним окно, опять зажигал лучину и, расправив на столешнице кусок чистой бересты, принимался сочинять очередной государев указ.

Трудное это было дело, и не потому, что с грамотой князь был не в ладах, нет, уж что-что, а эту премудрость он еще с младых ногтей усвоил от скоморохов заезжих. Хорошо их Светозор, отец его, принимал — любил гусляров слушать — и только тогда останавливал, когда песня на его славные дела сворачивала. А как ей не свернуть, когда толпа площадная разве что в ноги лирникам не падала, чтобы те про славные прежние дела спели, стариков потешили, молодых кольнули — нечего, мол, на печи прохлаждаться да с девками подсолнухи до зари лущить, пора и в седло! Пели-то хорошо, да и слушали их без скуки, а толку?.. Налетели Климогины оборотни среди ночи, дружину княжескую вырезали, а из посадских хоть бы одна живая душа на подмогу кинулась! И на крыльцо небось никто не вышел, как конский топот по бревенчатым мостовым пронесся: ставни изнутри покрепче позапирали — пускай, мол, князья да дружина сами промеж себя разбираются!

А то, что им с сестрой тогда уйти удалось, так на то, видно, божья воля была, спасшая их от смерти для какой-то особенной цели. Ведь не просто так, из прихоти, уберегли их боги, не для того же только, чтобы Климогу и Триглава чудесным отцовским мечом зарубить и на синегорский престол посадить законного князя! Конечно, и для этого тоже, но уж больно много всяких чудес вокруг такого простого дела накручено было: и Браслеты Власти, и Мертвый Город, и Заморочный Лес — все теперь твое, князь Владигор, владей да радуйся! А как владеть? Как сделать, чтобы посадские на дружину волками не смотрели, а те их при любом случае плетками по плечам не охаживали? Особенно старые стараются, из тех, что от покойника Климоги к нему на службу перешли. Ждан отговаривал: лучше, говорил, с купцами их отправь, пусть их хмельные головы чарыньский ветерок освежит!

И хотел ведь отправить, но тут, как на грех, Филька явился, и тоже со своим резоном: отправишь, говорит, а они от обиды низовых степняков напасть на Синегорье наведут. Да и предлог найдут: дескать, законный государь был князь Климога, погубил его Владигор волшебством да коварством, а сыночка упустил, — не дадим дитя в обиду, вернем на престол отеческий! Вот смута и готова… А народ темный, запуганный да жадный, долго ли его взбаламутить?.. И так уже шепчутся по кабакам, что князь Владигор с нечистой силой знается, на шабаши по ночам в птичьем виде летает — оборотень, одним словом! Вот и попробуй угоди таким — что хорошее ни задумаешь, так на все охальники найдутся и так дело повернут, что оно против тебя и обернется.

Решил было князь синегорский народ переписать — дворы, промыслы, рты, доходы, — чтобы подати на всех по справедливости разложить, как Белун учил, — так тут такое началось! В леса стали уходить целыми дворами, к берендам, в шалаши — только бы княжескому дьяку под перо со всем семейством не угодить! Так что, дружину за ними посылать?.. Уж те с беглецами по-своему разберутся: кого плетью вытянут, кого и на аркане за конским седлом по корням да корягам проволокут… Вот и выйдет, что ждали избавителя, а явился такой же костолом и кровопийца, что и прежний…

Когда совсем одолевали Владигора эти невеселые думы, спускался он в конюшню, собственноручно седлал мускулистого Лиходея и, выбравшись тихими кривыми улочками за околицу Стольного Города, бросал поводья и пускал коня по неприметным лесным тропинкам. Лиходей, проплутав по бурой шершавой листве версты три-четыре, сам находил в чаще крепкий рубленый дворец, останавливался перед тесаными воротами и три раза бил копытом в кованую железную полосу. В ответ на этот стук в створке ворот распахивалось маленькое окошечко, и между редкими медными прутьями решетки появлялась физиономия привратника.

Звали его Кокуй, говорили, что происходит он от каких-то дальних родичей лесных жителей берендов, но, глядя на его узкий высокий лоб, на черную курчавую бороду, горбатый нос и смуглое, не бледнеющее даже в долгие синегорские зимы лицо, Владигор лишь недоверчиво качал головой. Затевать споры он не хотел, полагая, что если долгая жизнь в синегорских лесах пришлась Кокую по душе, то какая разница, откуда и как попал он в здешние места. Может, к скоморохам где прибился, может, привезли его для потехи купцы, выменяв у степняков на железный брусок или пару соболиных шкурок: те ведь народ кочевой, разбойный, им что человечий полон на базар пригнать, что стадо баранов в тыщу голов — все за синегорские меха отдадут.

— Что, государь, не спится? — спросил Кокуй, с грохотом выдергивая железный крюк из кованой петли.

Не впервой слышал Владигор от Кокуя это слово «государь», но каждый раз казалось ему, что обращено оно к кому-то другому, тому, кто знает, как устроить синегорскую жизнь.

— Да вот глухаря хотел скрасть на зорьке, — отвечал Владигор, — так Лиходей, как нарочно, копытом на сук наступил, а глухарь — птица чуткая…

— В одиночку охотишься, вот и не везет тебе, — хмурился Кокуй, распахивая ворота, — а твоя дружина облавой идет, между ними не то что белка, мышь не проскочит.

— Пусть забавляются, — отвечал Владигор, спешиваясь и сбрасывая на руки привратнику поводья. — Лес большой, дичи на всех хватит. Любава спит еще?

— Спит, — отвечал Кокуй, — так что ты, государь, посиди пока в горнице.

— Посижу, мне не к спеху…

Но Любава как будто чуяла приезд брата. Не успевал Владигор выпить кружку воды, как спускалась она к нему, перехватив шелковой лентой длинные волосы, расчесанные на прямой пробор. Третий год жила она среди берендов, срубивших ей просторные бревенчатые хоромы и огородивших двор плотным рядом острых осиновых кольев.

— Здравствуй, брат, — с поклоном говорила Любава. — С чем пожаловал?

— Гонец с купцами прибыл, — отвечал Владигор, — дары привез от хотанского князя и грамоты, на бараньих лопатках писанные.

— Что ему надо? — спрашивала Любава.

— Просит караван через Синегорье пропустить с шелком и краской.

— Зачем это? — строго спрашивала Любава. — Лучше пусть нашим купцам товар продадут, а те его сами дальше по своим ценам переправят.

— Да я и сам понимаю, что так лучше, но наши уж больно низкую цену дают, и не золотом норовят заплатить, а медом и воском. И в казну от них алтына не выпросишь потом, все, говорят, в оборот пустили. А иноземцы сразу расчет дают, по десять золотых с вьюка.

— Смотри, брат, — говорила Любава, — ты теперь государь, тебе и решать…

— Вот-вот, — невесело усмехался Владигор, — и ты туда же: государь!.. Какой государь? Над кем? С собственной дружиной управиться не могу — все посадские хлеба потравили, горе-охотнички…

— Это точно, — отвечала Любава, — и беренды мои жалуются, что не только дичь бьют без разбора, но и костры оставляют непотушенными, — долго ли до беды?

— Как ты сказала: до беды? — беспокойно переспрашивал Владигор. — Какой беды? Откуда?.. Триглав с Климогой на том свете, волкодлаков да оборотней одни только старики помнят, щенки Рогатой Волчицы хоть и злятся, но в Синегорье не суются, знают, что против Браслета Власти и Чудесного Меча вся их сила и злость — пыль дорожная.

— Так-то оно так, — кивала головой Любава, — но кто тогда в Стольном Городе воду мутит? Князь, говорят, подмененный, а истинный Владигор в лесах да степях скрывается…

— Какой истинный? От кого скрывается? Кто эту дичь в их темные головы вдолбил?

Князь вскакивал со скамьи и принимался ходить по горнице, едва не задевая теменем за низкую матицу.

— А тот самый, который к Стольному Городу приморским шляхом шел, пока ты со своими шутами да кротами через Мертвый Город пробирался, — продолжала Любава, — шел, шел да и сгинул невесть куда вместе с малой дружиной, а тут и ты откуда ни возьмись выскочил! И мало того, что выскочил, так еще и на Триглава с одним мечом попер!

— Так ведь зарубил же! — в гневе восклицал князь.

— И это плохо! Кто знает, какой силой это благое дело сделалось? Многие на Триглава с мечами да копьями шли, да ни один до тебя живым не возвращался!

— Ох, темный народ! — вздыхал Владигор. — Все-то ему не так…

— Да уж какой есть, с таким и управляйся, — усмехалась Любава. — Это тебе не мечом махать.

На том и расходились. Опять вскакивал Владигор на Лиходея и неспешно пробирался по лесным тропкам, то и дело отводя от лица колкие и тяжелые еловые лапы. По дороге вспоминался ему чародейский синклит, умные, степенные речи Белуна, колкий холодок во лбу — предчувствие проникновения в душу и мозг высших истин. Но что теперь эти истины? Эти высокие слова о смертельной схватке Света и Тьмы в человеческой душе? Попробовал как-то выйти к народу — поделиться своими мыслями, да все без толку… Нашелся в толпе один умник и крикнул: а что раньше было — Свет или Тьма? Вот и ответь такому, да еще при всем народе, который истину лишь в деревянном болване полагает и ни про какой чародейский синклит слыхом не слыхивал!

А однажды с чем пришли! Тонула мельникова дочка в омуте, и нашелся спаситель-дружинник из тех, что с купцами по Чарыни сплавлялся, — нырнул, вытащил, откачал. Радоваться надо, а народ как с цепи сорвался: оборотни они, дескать, а не люди, надо их, князь, огнем испытать, потому как водой пытать без толку — выплывут, хоть по пудовому камню к каждой ноге привязывай!

И ведь пришлось уступить горланам: взяли две старые подковы, раскалили их добела в кузнечном горне и заставили молодца и девицу голыми руками их из горящих углей тащить. Хорошо, хоть при нем это судилище устроили, успел он сам к бедолагам подойти и как бы невзначай по плечам их похлопать, перед тем как они за подковами в огонь полезли, — вот все и обошлось, даже кожа на ладонях не покраснела. А не подоспел бы Владигор — железо раскаленное им бы мясо до костей сожгло, а тогда и разговор был бы короткий: оборотни — разорвать их между молодыми березками, да и весь сказ! Темный народ, дикий!..

Ехал как-то от Любавы с такими мыслями и вдруг почувствовал, что есть рядом кто-то. Но не успела ладонь привычно лечь на рукоятку меча, как за спиной раздался негромкий знакомый голос:

— Остынь, князь!

— Белун, ты? — Владигор резко обернулся в седле и увидел под старой елью седого, как иней, чародея.

— Не ожидал? — усмехнулся тот, поглаживая ладонью серебристую бороду. — Думал, что совсем тебя бросили?

— Да я уж не знаю, что и думать, — сказал Владигор, соскакивая на землю. — Пока с Климогой воевал, через Мертвый Город да Заморочный Лес пробивался, все вроде понятно было: справедливость надо восстановить, за отца отомстить. А когда на престол сел, так и растерялся… Народу много, у каждого свой интерес, поди разбери, где чья правда?

— Непростое это дело, согласен, — покачал головой Белун. — Правду душой чувствовать надо…

— Тебе легко рассуждать, — вздохнул князь, — а мне каждый день голову ломать приходится… Из кузни искра вылетела да соломенную крышу одной вдовицы и подожгла. Избенка сгорела, и осталась вдова с пятью детьми под чистым небом, а тут зима на носу! Я к кузнецу: ставь избу новую, а он отвечает, что муж вдовицы, дружинник Климогин, ему за меч и кольчугу еще должен остался. Обещал рассчитаться после похода, да сгинул. Вот и рассуди, кто здесь прав и кто вдовице должен избу новую рубить?

— А я тебе так скажу, — неторопливо начал Белун, — ты с купеческих оборотов бери в казну двадцатую деньгу и с этого капитала сирым да убогим помогай.

— Дело хорошее, — согласно кивнул головой князь, — но тут другая беда приспела: слух кто-то пустил, что не истинный я князь, а подмененный, с нечистой силой якшаюсь, что всякая нечисть ко мне по ночам таскается, что сам я на шабаши летаю в птичьем виде…

— Сплетня — страшная сила. Всегда что-нибудь прилипнет, какой бы ты святой ни был.

— Злые языки всякую чушь болтают, а я ночами не сплю, — сказал Владигор, — то Лес Заморочный мерещится, то Мстящий Волчар на грудь кидается, то Ольга-скоморошка по полю идет и мальчонку ведет за руку… Я — к ним, а трава вдруг копьями оборачивается и так густо вокруг встает, что я ни рукой ни ногой пошевельнуть не могу. Одно знаю: найти мне их надо.

— Это ты верно решил, — сказал Белун. — Только здесь мы тебе не помощники: от смерти уберечь можем, но не все пути людские нам ведомы.

— Да я помощи и не прошу, — сказал князь, — вы и так много для меня сделали, теперь пора своим умом и своей силой пожить. К тому же, говорят, видели Ольгу где-то в низовьях Чарыни, будто ходила она по рынку с мальчонкой и на картах гадала…

— Тогда чего ж ты медлишь, князь! — воскликнул Белун. — Бери дружину, садитесь на ладьи и плывите!..

Сказав это, старый чародей медленно растворился в тихом сумеречном воздухе.

«Если бы все было так просто, — подумал князь, свистом подзывая Лиходея и вскакивая в седло, — дружина, поход, ладьи… А на кого я Синегорье оставлю? Бродит в посадских головах смута, пьянит, как мухоморный настой. На всю жизнь отравил их Климога правлением своим, когда одна половина народу воровством да разбоем жила, а другая по ночам от страха тряслась. Трудно им к новым порядкам привыкать: работать, не боясь, что утром налетят опричники Климогины, в железа закуют, а все добро на княжий двор свезут…»

С этими мыслями Владигор выехал на опушку леса и остановился, глядя на Стольный Город, раскинувшийся по обоим берегам Чарыни. Холодный шар солнца висел над далекими, поросшими зубчатым лесом холмами, вечерний туман стелился над крышами посадских изб с тускло горящими окошками, поднимался из глиняных труб седой дым, и лишь над княжьим двором взлетали и с хлопками рвались в бирюзовом небе рыжие шутихи.

«Веселятся, — с грустью подумал Владигор, — а как во двор въеду, сразу по углам разбегутся: оборотень явился… Вон Филька говорит, молодухи детей малых от окон уносят, стоит мне на улицу выехать. И поговорить не с кем по душам, — что ни спросишь, один ответ: много вами довольны, светлейший князь!.. Шапки ломают, государем зовут, а в глаза никто прямо не посмотрит: как же, оборотень, сглазит!.. Послушать бы, о чем они в кабаках между собой болтают…»

Не успел князь додумать эту мысль до конца, как покорный Лиходей вдруг заржал, мотнул головой и, резко поднявшись на дыбы, сбросил своего седока на жесткую, подернутую вечерним инеем траву.

— Что с тобой, друг сердечный? — воскликнул Владигор, вскакивая на ноги и пытаясь поймать тяжелую от золотых бляшек уздечку. Но конь неожиданно отскочил, и ладонь Владигора поймала вместо жесткого ремешка воздух. Князь бросился за конем, но споткнулся о гнилой ольховый пенек и едва успел выставить перед собой руки, чтобы не зарыться лицом в пожухлую осеннюю траву. При падении он ударился коленом о камень и, удивляясь своей странной неловкости, присел, чтобы растереть ладонями ушибленное место. Каково же было его удивление, когда он увидел, что вместо расшитого золотым орнаментом бархата его колено обтягивает ветхая льняная дерюга, кое-как схваченная по шву сухой бараньей жилой.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

На окраине города его облаяли собаки. Три злых косматых волкодава, на ночь спущенные со своих цепей, осатанело метались за бревенчатым частоколом богатого купеческого двора, пока Владигор, чуть припадая на ушибленное колено, неторопливо шел по узкой улочке. Когда он поравнялся с воротами, из тени под навесом выступил рослый стражник в меховом полушубке и, не говоря ни слова, выставил перед ним тяжелую алебарду.

— Кто такой? Куда идешь? — спросил он грубым, простуженным голосом.

— Странник, — ответил Владигор, по привычке нащупывая пальцами рукоятку ножа, — княжий двор ищу, ваш князь, говорят, человек добрый, может, переночевать пустит.

— Князь-то, может, и добрый, но здесь по ночам ходить не велено. — В голосе стражника зазвучали угрожающие нотки.

— Так я ж не знал, — примирительно ответил Владигор, стягивая с головы вытертую заячью шапку. — Ты мне скажи, добрый человек, как к князю Владигору пройти, я и пойду…

— Куда ж ты пойдешь на ночь глядя? — Стражник приблизился к страннику и положил ему на плечо тяжелую властную руку. — Мой хозяин тоже человек добрый, он и накормит, и постель велит постлать, сам в юности по дорогам горе мыкал, пока его покойный Климога не подобрал и в люди не вывел. А князя Владигора в такое время беспокоить не надо, не любит он, когда его от гульбы отвлекают, слышь, как там веселятся?

— Слышу, не глухой, — сказал Владигор, чувствуя, как пальцы стражника цепко обхватывают его плечо.

— А глянуть хочешь? — усмехнулся стражник, прислоняя к воротам тяжелую алебарду и резким рывком швыряя Владигора на гладкие бревна частокола. — Давай лезь, коли ты такой ушлый!

Сказав это, стражник снял с пояса шестопер и ткнул Владигора в плечо остро отточенным наконечником. Псы за частоколом почуяли запах чужого человека и отозвались бешеным лаем. Владигор оттолкнулся от бревен, подпрыгнул и, волчком закрутившись в воздухе, ногой ударил стражника в скулу. Тот раскинул руки, как бы пытаясь поймать отлетевшую шапку, качнулся и упал на спину, бессильно откинув курчавую темноволосую голову. Владигор нащупал на земле мерзлый плоский камешек, наклонился над поверженным и приложил камень к теплому кровоподтеку на его скуле. Вскоре веки стражника дрогнули, он приоткрыл один глаз и, увидев над собой бородатое лицо ночного бродяги, зло и бессильно заскрипел зубами.

— Что уставился? — прохрипел он, стараясь незаметно подогнуть ногу и дотянуться до рукоятки засапожного ножа. — Кончай, раз твоя взяла!

— Это еще зачем? — сказал Владигор, поймав его руку и мертвой хваткой стискивая запястье. — С мертвеца какой мне прок? Одно беспокойство.

Он высвободил роговую рукоятку ножа из крепких пальцев стражника и, почти не глядя, метнул нож в сторону подворотни, откуда скалились озверевшие псиные морды. Клинок влетел в глотку одного из волкодавов, и пес откатился во двор, захлебываясь собственной кровью.

— А ты брат, ловок, — сказал стражник, потирая освобожденную кисть. — Звать-то тебя как?

— Зови Осипом, — сказал Владигор, вскакивая на ноги и протягивая стражнику руку, — а тебя?

— Ерыга, — ответил стражник, поднимаясь с земли и одергивая бархатный кафтан.

Он потоптался на месте, потер ушибленную скулу, поднял пушистую лисью шапку, отряхнул ее рукавом и, нахлобучив по самые брови, опять уставился на Владигора.

— А на княжий двор ты, Осип, сейчас лучше не ходи, — сказал Ерыга, — ты хоть драться и ловок, но там народ не мне чета: живо бока обломают. Владигор, говорят, по ночам на шабаши летает, а его дружинники от скуки бесятся: девок по купеческим лавкам брюхатят, калик перехожих цепными медведями травят, а нынче огненную потеху устроили. Им под горячую руку лучше не соваться…

— А куда князь смотрит? — нахмурился Владигор.

— Это мне неведомо, — сказал Ерыга, подходя к воротам, из-под которых все еще клубились паром две охрипшие до немоты песьи морды. Он лениво, как бы нехотя, вытянул их плетью, и псы с визгом отскочили внутрь двора.

— Зарезал ты Буяна, — вздохнул он. — Что я теперь хозяину скажу?..

— Да так и скажи, как дело было, — усмехнулся Владигор, — а боишься, так я сам скажу.

— Экой ты шустрый, — сказал Ерыга. — Надо было тебя сразу шестопером по темени угостить.

— Ты об этом не жалей, — сказал Владигор. — С мертвеца проку не много.

— Зато хлопот с ним меньше, — сказал Ерыга, распахивая калитку. — Проходи, коли псов не боишься.

— А что их бояться, — сказал Владигор, переступая обтесанное бревно, — к ним подход иметь надо.

При виде князя оба волкодава насторожились, оскалили клыки, но Владигор тихо свистнул, и псы поджали пушистые хвосты.

— Видать, побродяжил ты на своем веку, коли с псами так ладить научился, — пробормотал Ерыга за его спиной.

— Жизнь всему научит, — уклончиво ответил князь, поднимаясь по ступенькам резного деревянного крыльца и толкая рукой низкую тяжелую дверь.

— Иди, иди, Осип, там тебе и ушицы нальют, и чайком брусничным побалуют, — продолжал бормотать Ерыга, слегка подталкивая князя в спину.

Владигор переступил порог и почувствовал, как нога его проваливается в черную гнилую пустоту. Падая, он успел ухватиться рукой за порог и увидел, что аметист в перстне налился ровным кровавым жаром. В этот миг Ерыга сапогом ударил князя по пальцам, рука его разжалась от боли, и Владигор рухнул на дно глубокого колодца.

— Посиди там, Осип, остынь малость, а то больно ты горяч, — услышал он сверху насмешливый голос стражника.

Вслед за этим раздался стук тяжелой деревянной крышки, и князь очутился в полной темноте.

Пошарив руками вокруг себя, он убедился, что сидит на плотно утоптанном земляном полу, а посмотрев на перстень, увидел, что теперь его граненый камень светится ровным желтым светом. Свет этот медленно разгорался и усиливался до тех пор, пока не озарил всю внутренность подземелья: пологий каменный свод и четыре ровные стены, в каждой из которых было по два окошка, забранных толстыми, пушистыми от ржавчины, вертикальными прутьями. Впрочем, на одной из решеток ржавые струпья оставались лишь на концах прутьев, прилегающих к массивному медному наличнику, подернутому изумрудными разводами патины. Владигор встал и, прикрыв свет камня обшлагом рукава, осторожно двинулся к этому окошку. Но как ни старался князь ступать бесшумно, существо, заключенное в темной каморке за решеткой, почуяло его приближение и яростно заметалось, гремя по камням железными цепями.

— Крысы! Крысы! — услышал Владигор его грубый визгливый голос. — Князя мне своего крысиного подайте! На золотом блюде, заливного, под крапивным соусом! И-ха-ха!..

Визг сменился диким хохотом, который тут же подхватили тонкие, писклявые голоски из нескольких других каморок.

— С лягушачьей икоркой! Со змеиной печеночкой! Под болотную настоечку ох как пойдет! — ухало и взвизгивало за решетками.

Князь шагнул к окошку, из которого не доносилось ни звука, провел ладонью по сырой кирпичной кладке и вдруг ощутил пальцами тонкую, но ровную и непрерывную щель между кирпичами. Затем его палец провалился в овальную ямку и нащупал в ее глубине узорное отверстие замочной скважины. А когда вопли под сводами подземелья стихли, князь различил за решеткой слабое прерывистое дыхание.

Владигор осторожно приблизил перстень к решетке и взглянул в узкий просвет между изъеденными ржавчиной прутьями. За решеткой обнаружилась маленькая каморка с низким сводчатым потолком. Ровный мягкий свет перстня распространился до самых дальних ее уголков, выхватив из тьмы плоский тюфяк, набитый гнилой соломой, и два кованых железных кольца, вмурованных между камнями стенной кладки. От колец к двери каморки тянулись по земляному полу две длинные железные цепи — тянулись в слепую, закрытую внутренними наличниками зону. Но как раз из этой зоны, из-под самого окошка, доносилось до слуха князя дыхание невидимого узника. По-видимому, он уже так ослаб от долгого заключения, что не мог дотянуться до решетки и только слабо скреб по внутренней стороне дверцы отросшими ногтями.

— Ты кто? — прошептал князь в просвет между прутьями.

В ответ послышался слабый, неразборчивый шепот, сменившийся легким шуршанием тела, сползающего на пол.

— Потерпи, потерпи, болезный, — зашептал Владигор, — я сейчас…

Он опустился на колени перед дверцей каморки и приблизил перстень к каменной ямке, в глубине которой скрывалась замочная скважина. По ее сложному зубчатому рисунку Владигор понял, что со времен постройки этого каземата замок в дверце камеры не меняли, а это означало, что бежать отсюда не удавалось еще никому. Густой налет ржавчины показывал, что последний раз замком пользовались лишь для того, чтобы водворить в камеру полного сил и жизни узника. А насколько можно было судить по всей гамме звуков, встретивших появление князя в подземелье, обитатели остальных камер находились в разных стадиях телесной и умственной деградации.

Но узник по ту сторону двери, по-видимому, ослаб только телом, потому что, когда князь прошептал в замочную скважину, что постарается взломать замок, в ответ послышался уже вполне отчетливый шепот.

— А ты как сюда попал, князь? — услышал Владигор из замочного отверстия.

— Обманом завлекли, — прошептал он в ответ. — И потом, какой я тебе князь? Осип я, человек вольный, бродячий…

— Ну, это ты тому дураку, что тебя в яму столкнул, говори, что ты Осип, — с тихим смешком ответил невидимый собеседник, — а я-то тебя еще мальчонкой помню… Послал нас как-то отец твой Светозор заозерных ворглов усмирить: дичь стали бить в наших лесах, пчелиные борти разорять, лес строевой валить, засеки на ручьях городить… А чтоб видели ворглы, что не сама по себе дружина княжья на разбой вышла, посадил он тебя на коня, дал копьецо ясеневое и мне, Берсеню-тысяцкому, поручил тебя опекать. Пусть, говорит, привыкает к сече с малолетства. А шел тебе тогда пятый годок. И пошли мы опушками, перелесками, овражками, болотцами моховыми, пока на их разъезд не наткнулись, душ семь-восемь, верхами. Выпустили они по нам дюжину стрелок с ястребиным опереньем, коней повернули и давай их плетками охаживать, как бы удирать с перепугу… Мы за ними тоже вроде как гонимся, а сами-то видим, что они нас в засаду завлекают. Так оно и вышло: как только на луг выехали, так все их воинство нам навстречу из оврага и поднялось.

— Припоминаю, — сказал Владигор. — Куньи хвосты на копьях, оскаленные кабаньи морды поверх голов, — одно слово, ворглы.

— А ты, княжич, уже тогда молодец был, — продолжал шептать Берсень, — взял копьецо своей детской ручонкой, кинул меж конских ушей, а потом лук через плечо потянул и стрелу камышовую из колчана вынул…

— Только выстрелить не успел, — подхватил князь, — пока стрелу накладывал, дружина уже на ворглов пошла!

— Да, — вздохнул Берсень, — были времена…

— Ладно, старче, не тоскуй, еще повоюем, — прошептал Владигор в замочную скважину. — Ты мне лучше скажи, нет ли тут где свинцовой полоски?

— Полоски нет, а свинец найдется, — ответил Берсень. — Кандалы мои свинцом заклепаны.

— Поднять их к решетке можешь? — спросил Владигор.

За дверью послышался слабый звон цепных звеньев, потом стон и тяжелый удар железного кольца о земляной пол.

— Не могу, князь, — с одышкой прошептал Берсень. — А было время, всадника мечом надвое кроил…

— Придет еще наше время, — пробормотал князь, стаскивая с пальца перстень и выдергивая крепкую льняную нитку из полы кафтана. Проделав эту операцию, он подышал на камень, потер его о плечо и, почувствовав жаркий укол сквозь несколько слоев ткани, просунул перстень между прутьями.

— Возьми перстень, — прошептал он, — да приложи его к заклепке, только осторожно, не обожгись.

За дверцей, послышалась легкая возня, а вслед за этим раздался взволнованный шепот Берсеня.

— Ох, князь, видать, не врут люди, говоря, что ты с нечистой силой знаешься! — восхищенно пробормотал он. — Заклепки мои от твоего перстенька, как сосульки, тают.

— Ты свинец в ямку слей да мне передай, — сказал князь, — а дураков слушать — ушей не напасешься…

Шепот Берсеня снова сменился возней, затем конец нитки в пальцах Владигора дрогнул, и, потянув его, князь вытащил сквозь прутья свой перстень и теплый свинцовый голыш, перевязанные ниткой крест-накрест. Теперь оставалось лишь высветить аметистом внутренность замка, выкопать в плотной сырой земле форму ключа и залить ее расплавленным свинцом. Владигор немедля приступил к делу и через полчаса уже вкладывал в замочную скважину узорную свинцовую бородку.

Сперва заржавленный механизм подавался плохо, и, пока князь проходил первый оборот, черенок ключа чуть не завернулся в штопор. Но второй оборот пошел легче, а когда ключ окончательно застопорился, Владигор вложил в узкую щель между дверью и кирпичами лезвие ножа и нажал на рукоятку. Дверь заскрипела, подалась, и вскоре щель расширилась настолько, что князь смог вложить в нее пальцы. Впрочем, Берсень тоже не дремал: он, слабо гремя своими оковами, из последних сил упирался в дверь изнутри.

Наконец проем расширился настолько, что князь смог боком протиснуться в каморку узника. Это было очень кстати, потому что в этот миг над его головой послышался топот кованых сапог и лязганье тяжелого засова. Владигор мгновенно притушил рукавом свет перстня, пролез в каморку, за решетку потянул дверь на себя, и, когда она встала на место, свинцовым ключом запер ее на два оборота.

Тут сверху донеслись грубые, не совсем трезвые голоса, послышался скрип ворота, щелчки цепных звеньев, и вскоре в подземелье опустилась деревянная бадья, в которой стоял и держался за цепь рослый широкоплечий человек. На нем был кожаный нагрудник, а бедра, голени и локти прикрывали наборные костяные щитки, на поясе висел короткий меч в деревянных ножнах, обернутая медвежьим мехом булава и пара ножных кандалов. В свободной руке человек держал коптящий смоляной факел и, подняв его над головой, внимательно осматривал углы подземелья.

— А может, он тебе спьяну померещился, а, Ерыга? — крикнул человек, поочередно всматриваясь в решетки на дверях камер.

— Вот отоварит он тебя ногой по башке, я тогда посмотрю, как тебе это померещится, — проворчал откуда-то сверху действительно не вполне трезвый голос ночного стражника.

— Поглядим, кто кого, — усмехнулся человек, перешагивая через борт бадьи.

— Не хвались, Ракел, идучи на рать, а хвались, идучи с рати, — обиженно пробубнил сверху Ерыга.

— Мели, Емеля, твоя неделя, — небрежно отбрехался Ракел, втыкая факел в железное кольцо на стене и на полклинка вытаскивая меч из ножен. При этом он легкими скользящими шагами перемещался вдоль противоположной от камеры Берсеня стены каземата и слегка пригибался и втягивал голову в плечи, приближаясь к очередной решетке на дверце камеры. Здесь он на миг замирал, поворачивал голову, припадал ухом к кирпичной кладке и, не услышав внутри камеры ничего подозрительного, бесшумно, как тень, скользил дальше.

«Хороший боец, один пошел, чтобы другие в ногах не путались», — подумал Владигор, сквозь прутья решетки наблюдая за его плавными, змеиными движениями.

Тем временем Ракел дошел до угла, остановился и сухо и звонко щелкнул пальцами. В ответ на этот щелчок из соседней с Берсенем камеры послышался тонкий утвердительный свист и четырехкратный звон оков. Ракел хищно усмехнулся, сунул меч в ножны, пересек каземат, вынул из кольца шипящий пламенем и стреляющий каплями горящей смолы факел и, сделав несколько шагов, остановился перед камерой Берсеня. Владигор отпрянул от окошка, и дрожащие тени прутьев упали на гнилой тюфяк и противоположную стену камеры.

— А этот доходяга куда делся? — удивленно пробормотал Ракел, разглядывая продранное комковатое ложе многолетнего узника.

Берсень не ответил. Он сидел под самой дверью, намотав кандальную цепь на костлявый кулак и подогнув под себя худые жилистые ноги.

— Эй, ты! — с угрозой в голосе повторил Ракел. — Помер ты, что ли?..

Он поводил факелом из стороны в сторону, стараясь осветить углы каморки. Владигор переглянулся с Берсенем и дал ему знак молчать.

— Ох, опять мне падаль выгребать! — проворчал он и, подойдя к бадье, сильно тряхнул слегка провисшую цепь.

— Ну, чего там? Прибил ты его, Ракел? — донесся сверху вкрадчивый шепот Ерыги.

— Сам сдох, — буркнул Ракел. — Ключи мне брось и готовься падаль тащить!

— Кто ж там отмучился? — запричитал Ерыга, со звоном отстегивая от пояса связку ключей.

— А я почем знаю? — поморщился Ракел, на лету подхватив брошенную сверху связку. — Поднимете и сами посмотрите, я тут у вас человек новый.

— Узнаешь его сейчас, как же, — ответил Ерыга. — Это по грамотам смотреть надо: когда посадили? в какую камеру? за что?..

— За что же вы сажаете? — усмехнулся Ракел, подходя к двери камеры и на ходу выбирая из связки нужный ключ, — за то, что посмотрел косо? Соплю перед двором в неурочный час выбил?..

— А это не твоего ума дело! — строго оборвал его сверху Ерыга. — Тебе за что платят? За службу, а не за то, чтоб ты языком трепал!

Пока они так переругивались, Берсень, изрядно воспрянувший не только духом, но и телом, тихо подполз к своему тюфяку, отвернул его от стенки, пошатал пальцами широкий плоский камень и вынул его из кладки. За камнем открылось темное прямоугольное отверстие, куда при некотором усилии вполне мог бы втиснуться человек Владигоровой комплекции. С этого момента князь и старый узник стали понимать друг друга без слов, и к тому моменту, когда Ракел вложил в скважину ключ, Владигор уже скрылся в нише, а Берсень, изображая из себя доходягу, привалился к стене под самой дверью.

— Ох, дурачье, дурачье!.. — продолжал ворчать Ракел, со скрипом открывая низкую тяжелую дверцу и выставляя перед собой руку с факелом. — И почто людей морят?..

С этими словами он пригнул голову, переступил порог и едва не упал, споткнувшись о вытянутые ноги бездыханного с виду узника.

— Да Перун тебя забодай! — выругался Ракел. — Не мог на собственном тюфяке сдохнуть как человек? Пополз еще куда-то, глиста дождевая!

Он нашарил железные обручи кандалов на запястьях Берсеня, поочередно потыкал ключом в замки, а когда ключ намертво увяз в многолетней ржавчине, выдернул из ножен меч и одним ударом перерубил валявшиеся за полу цепи.

— А Ерыга-то каков хитрец! — бормотал Ракел, подхватывая на руки легкое тело Берсеня. — Говорит: вора поймал! Вора поймал! Сам с мертвяком возиться не захотел, вот и выдумал небылицу… Крути ворот, пьяная твоя харя!

Он бросил тело узника в бадью, и она, мерно покачиваясь, потащилась вверх.

— Ты там этого… Этого ищи! — проорал Ерыга, перекрывая скрип ворота. — Осип! Осип, коровья чума, вылазь, а то хуже будет!

— Да нет тут никакого Осипа! — яростно рявкнул в ответ Ракел. — Парил ты мне мозги, чтоб самому об мертвяка рук не марать!..

— Да какой он мертвяк! Он теп… — Но тут голос Ерыги перешел в хрип, ворот начал раскручиваться, и бадья с грохотом полетела вниз.

Ракел мгновенно отскочил в сторону, выхватил меч и развернулся лицом к камере, на пороге которой уже стоял Владигор.

— Так это ты воду мутишь, Осип? — зло усмехнулся Ракел, покачиваясь на полусогнутых ногах. — Ловко ты нас провел! Небось уже придушил Ерыгу? Да туда ему и дорога. Собаке собачья смерть, так я говорю, Осип?

Впрочем, ответа на свой вопрос Ракел, по-видимому, не ждал, да и разговор вел как бы между делом: болтал, усмехался и тем временем так лихо крутил перед собой меч, что он образовывал сплошной круг, слабо блистающий в клочковатом свете факела. Сам же факел находился в руке князя, выдернувшего его из стенного кольца при выходе из камеры.

— Ну вот что, Осип, — сказал Ракел, продолжая вращать перед собой меч и неприметно надвигаясь на Владигора, — помещеньице-то освободилось, так что ты уж посиди там, будь ласка, а я пока поднимусь, велю тебе ушицы подать, медку кружечку…

— Кушали вашу ушицу, премного благодарны, — сказал князь, не сводя глаз со своего противника.

— Кончай гавкать, пес! Пшел в конуру! — зло процедил Ракел сквозь зубы. — Со мной так долго еще никто не трепался!..

— В самом деле, чего зря языками колотить! Давай ближе к делу! — усмехнулся князь.

Команды убить пленника Ракел, по-видимому, не получил и поэтому крутил своим мечом больше для острастки. В ответ на Владигорову насмешку он вогнал меч в ножны, сорвал с пояса меховую колотушку и с силой запустил ее в голову князя. Все случилось так быстро, что Владигор едва успел увернуться, но тотчас выставил перед собой левую ладонь, предупреждая страшный удар Ракелова кулака. Правая рука князя была занята факелом, и потому он ударил Ракела ногой под мышку. Удар пришелся в шнуровку между нагрудником и наборным спинным щитком. Ракел отшатнулся, но князь перехватил его запястье, с силой дернул на себя и увел вниз, одновременно скручивая его правую руку посолонь. Левой Ракел попытался достать до рукоятки меча, но к тому времени, когда его пальцы коснулись кованого медного набалдашника, князь развернул его спиной к себе и, не выпуская факела, ударил локтем в позвоночник между лопатками.

Ракел коротко охнул, передернул плечами и ткнулся лицом в земляной пол. Владигор воткнул факел в стенное кольцо, быстро перевернул Ракела на спину, сорвал с его пояса связку ключей и меч в деревянных ножнах. Приложил пальцы к вискам и, ощутив в черепных жилах слабое биение крови, втащил обмякшее тело в камеру и бросил на тюфяк. Затем вышел из камеры, отыскал на связке нужный ключ, воткнул его в замочную скважину и запер дверь на два оборота. Тут он вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд, поднял глаза и в багровом свете факела увидел Берсеня. Бывший дружинник отца висел на бадейной цепи, ухватившись за нее левой рукой и держа в правой тяжелый колючий шестопер.

— Ты чего, Берсень? Век воли не видал, и опять на свой тюфяк потянуло? — спросил Владигор, глядя на его лицо, бледное, как кость, выбеленная солнцем и дождями.

— Да ты, князь, насмешник, весь в отца, — усмехнулся Берсень, соскальзывая по цепи в бадью. — Я думал, тебе помощь нужна, а ты и сам управился…

— Ты там, наверху, тоже не бездельничал.

— Перестарался малость. Думал, совсем во мне силенок не осталось, цепочку ему на шею накинул, чуть потянул, а он и того…

— Он там один был? — перебил Владигор.

— Вроде один, — сказал Берсень, пытаясь высвободить кисть из ржавого кандального обруча.

— Тогда поспешим отсюда, пока их не хватились, — сказал князь. — Давай сюда свои браслеты!

Берсень вытянул обе руки перед собой и положил закованные запястья на край бадьи, обитый железными полосами. Князь двумя ударами меча разрубил дужки кандальных замков.

— Ну что, князь, будем выбираться отсюда? — сказал Берсень, сбрасывая оковы.

— Погоди, — сказал Владигор, — надо бы по другим камерам пройти, посмотреть, кто там.

— Это я тебе, князь, и так скажу.

Берсень потер жесткие многолетние мозоли на запястьях и указал колючей головкой шестопера на окошко ближайшей камеры.

— Вот здесь егерь Климогин сидит, — сказал он. — Дружинники на зайцев по первопутку пошли, да нечаянно медведя из берлоги подняли. Зверь коню брюхо когтями пропорол и мальчонку-загонщика драть начал, ну егерь с ножом на медведя — и облегчил маленько, так что его только из шкуры вытряхнуть осталось.

— Каков молодец! — воскликнул князь. — Я бы его за такое дело шубой со своего плеча пожаловал!

— Дождешься от каменного бати железной просфоры, — усмехнулся Берсень. — Они ж потешиться хотели, а он им всю потеху испортил, вот и попал сюда. А вон там, — Берсень перевел шестопер на соседнее окошко, — ведьма. Ходила по улицам и кричала, что княженью Климогину конец настает — вот и докричалась…

— Послушай, князь! — вдруг перебил Берсеня чей-то голос.

Владигор повернул голову и увидел в окошке бывшей Берсеневой камеры блестящие глаза Ракела.

— Не прогневайся, князь! — быстро зашептал тот, поймав взгляд Владигора. — Я человек подневольный, мне сказали вора связать, я и пошел… Сказал бы сразу, кто ты такой, я б на тебя и не кинулся!

— Так бы ты и поверил, — сказал Владигор. — А оттого, что кинулся, мне, как видишь, вреда не много.

— Это точно, — с готовностью подхватил Ракел. — На тебя бросаться — все равно что на грабли наступать: им ничего, а у тебя шишка во весь лоб!

— Каешься, значит?

— Каюсь, князь, каюсь! — зачастил Ракел, вцепившись в решетку. — И не просто каюсь: челом бью! Служить готов до последнего вздоха!

— Это хорошо, слуг у меня нынче раз, — Владигор указал на Берсеня, — а как «два» скажу — так и обчелся!

— Не обчелся, князь, не обчелся! — затараторил Ракел. — Ты меня возьми — два и будет!

— Ну как, Берсень, поверим человеку?

— Какой он человек! — нахмурился тот. — Переметчик он, за деньги родного отца с матерью зарежет.

— Ты моих отца с матушкой не трожь! — яростно затряс дверь Ракел. — Отца степняки при мне на копья подняли, а матушку со мной в полон угнали да на рынке продали, негодяи!

— Их проклинаешь, а сам чем занимаешься! — укоризненно сказал Владигор.

— А что мне еще делать, князь? — сказал Ракел. — Я другому ремеслу не обучен.

— И крепко тебя учили?

— Крепко, князь, так крепко, что если из сотни таких, как я, один выживал, так и то хорошо.

— И как же ты в такую школу попал? — недоверчиво спросил Берсень.

— Долго рассказывать, — буркнул Ракел, — а времени у нас мало, вторые петухи пропели.

В этот момент наверху опять послышался шум, из которого выделился чей-то тревожный голос:

— Никого, братцы, не вижу, не нравится мне это! Эй, Ерыга! Ракел!

— Ну что? Кому послужишь? — прошептал Владигор, глядя на Ракела.

— Тебе, князь, тебе! — усмехнулся тот, а затем поднял голову, сложил ковшом жесткие широкие ладони и негромко крикнул: — Здесь я! Смотрю, нет ли где свежих мертвяков!..

— А Ерыга где?

Ракел вопросительно посмотрел на Берсеня.

— Под лестницей, в сундуке, — одними губами шепнул тот.

— В кабак пошел! — крикнул Ракел. — Сказал, одна нога там, другая здесь, да, видно, обеими в меду увяз, как муха.

— А у тебя там как? — крикнули сверху. — Есть мертвяки?

— Нет, — отозвался Ракел, переглянувшись с Владигором, и чуть слышно шепнул ему: — Выбирай, князь: или меня выпустишь, и я тебе службу сослужу, или нас всех тут сгноят!

Владигор обернулся к Берсеню.

— Что скажешь, воевода? — тихо спросил он. — Выберемся мы отсюда без этого ушкуйника?..

— Это вряд ли, — ответил старый воин. — Я полгода ногтями ход в земле рыл, пока в камень не уперся.

— Решай быстрей, князь, — перебил Ракел, — а то сейчас сюда еще кто-нибудь спрыгнет, и тогда нам каюк, откроются все наши хитрости…

— Это нам с Берсенем каюк, — сказал Владигор, отпирая дверь камеры, — а ты скользкий, вывернешься.

— Не сомневайся, князь, все вывернемся, — заверил его Ракел, выходя из камеры.

Он выдернул из кольца факел, подошел к бадье, переступил через ее высокий борт и с силой дернул свисающую цепь.

— Меч свой возьми, — сказал Владигор, когда бадья оторвалась от земляного пола и рывками поползла вверх.

— Обойдусь, — отмахнулся Ракел. — Ждите!

Вскоре шаткая тень бадьи покрыла все пространство подземелья, окружив Владигора и Берсеня призрачным красноватым полумраком.

— Зря ты, князь, этой продажной душе доверился, — прошептал Берсень. — Надо было сразу уходить, как только я к тебе спустился.

— Что сделано, то сделано, — ответил Владигор, — а если никому не верить, так тогда и жить не стоит.

В этот миг бадья, по-видимому, поднялась к самому вороту, но как только ее края сравнялись с рубленым порогом лаза, сверху донеслись звуки короткой, энергичной схватки, после чего сверху опять послышался скрип ворота и чуть задыхающийся голос Ракела сказал:

— Князь! Берсень! Поднимайтесь по одному, цепь совсем проржавела, двоих не поднимет…

Первым в бадью влез Владигор, решив, что на случай, если к побитым стражникам подоспеет подмога, от него будет больше толку. Но наверху все было тихо. Чадил факел, вставленный в железную рогатку на дверном косяке, побитые Ракелом стражники темными мешками валялись по углам просторных сеней, а сквозь слюдяные пластинки, вставленные в крошечные оконницы, алел морозный рассвет.

Вслед за Владигором Ракел вытащил из каменного погреба Берсеня, а когда старик ступил на пол, через блок подтянул ворот с бадьей к потолочной балке и захлопнул лаз тяжелой деревянной крышкой.

— А как же остальные? — спросил Владигор.

— Погоди, князь, не все сразу, — ответил Ракел, глянув на Берсеня. — Одежку сперва надо деду справить, а то как бы он по морозцу дуба не дал.

— Ты язык-то шибко не распускай, — проворчал Берсень. — Посидел бы на чепи годков двадцать, я бы на тебя посмотрел.

— С этим делом мы покамест погодим, — сказал Ракел, наклоняясь над одним из стражников и переворачивая его на спину.

— Пособи, князь! — шепнул он, расстегивая кафтан на неподвижном теле. — Ему тут все равно в чем лежать, а нам идти надо.

— Это точно, — усмехнулся Владигор, помогая Ракелу стащить со стражника кафтан.

Тот вдруг часто задышал, приоткрыл один глаз, но, увидев над собой два суровых, решительных лица, опять зажмурился и затаил дыхание.

— Так-то лучше, — пробормотал Ракел, бросая Берсеню кафтан и бархатные штаны. — Тише дышишь, дольше живешь, верно, князь?

— Это кому как повезет, — уклончиво ответил Владигор.

— Теперь твоя правда.

За этим разговором они раздели стражника до белья, а когда Берсень натянул сапоги и, выправив из-под кафтана длинную седую бороду, застегнул под подбородком последний крючок, прикрыли притихшего бедолагу ветхим тряпьем бывшего узника. Напоследок князь и Берсень поснимали с двух стражей широкие пояса с кинжалами и мечами в кожаных ножнах, перепоясались и следом за Ракелом вышли на крыльцо.

На скрип дверных петель из глубины двора с глухим рычанием подбежали два волкодава, но Ракел вынул из-за сапожного голенища розовый обломок кости и швырнул его псам. Псы вцепились в него с двух концов и потащили в разные стороны, злобно рыча и упираясь в землю огромными когтистыми лапами.

— Скорей в конюшню! — скомандовал Ракел, указывая на длинный темный сруб по правую сторону от высоких бревенчатых хором, крытых светлой липовой щепой.

Все трое перебежали двор наискосок и скрылись среди саней, поставленных «на попа» под широким навесом.

— Ты на коне-то усидишь? — спросил Ракел, обернувшись к Берсеню. — У хозяина жеребцы с норовом.

— Ты их сперва выведи, а потом посмотрим, — ответил тот.

Глава вторая

Вскоре все трое уже скакали по плотной песчаной косе вдоль прихваченной первыми ночными морозами Чарыни. Откуда-то сзади долетал бестолковый шум погони, потерявшей всадников из виду, — выскочив за околицу, они, вместо того чтобы свернуть к лесу, спустились по глухой тропинке в овраг и скрылись среди высоких трубчатых стеблей и сухих стрельчатых зонтов борщевника.

Погоню успел накликать конюх, вылезший из конских яслей по малой нужде как раз в тот момент, когда Ракел выводил из стойла вороную серую кобылу с гладким раскормленным крупом. Конюх был человек бывалый и поэтому не стал сразу поднимать тревогу, а тихо перевалился через борт яслей и на карачках пополз к открытым воротам, где наткнулся на Берсеня. Увидев на бывшем тысяцком знакомый кафтан, конюх спросонья принял его за своего, но, разглядев длинный серебряный клин бороды, не выдержал и заорал так, словно встретил упыря или вставшего из гроба покойника.

Берсень воткнул шестопер ему в глотку, и крик конюха захлебнулся в крови, но его тут же подхватили псы, успевшие расправиться с костью, которую бросил им Ракел. На шум, откуда ни возьмись, из трапезной клети выскочили чуть не с полдюжины поварят, вооруженные кухонными ножами, но Ракел, уже успевший оседлать и вывести из конюшни дымчатого коренастого жеребца, вскочил в седло и стал боком надвигаться на мальчишек, грозя им плетью и устрашающе поднимая коня на дыбы. У тех от страха затряслись поджилки, поэтому они молча проводили глазами Владигора и Берсеня, скачущих к воротам. При выезде из конюшни волкодавы с хриплым рычанием кинулись к всадникам, норовя подпрыгнуть и стащить их с седел, но Владигор тихо свистнул, и псы, поджав хвосты, припали к земле.

Подъехав к воротам, Ракел бросил Владигору связку ключей, тот быстро отыскал нужный, свесился с седла, отомкнул холодный пудовый замок и, выдернув дужку из петли, резким рывком сдвинул примерзший засов. Тяжелые створки с морозным скрипом поползли в стороны, пропуская Берсеня, Владигора и Ракела, напоследок так припугнувшего поварят бешеным вращением меча, что те застыли на месте, подобно снежным истуканам. Шуму, однако, было поднято достаточно, чтобы разбудить стражника, спавшего в бревенчатой угловой башне. Тот вскочил, сбил на затылок лисью шапку, продрал заплывшие с похмелья глаза и, увидев, как из ворот выезжают трое верховых, что есть мочи бухнул в медный колокол под дощатой крышей.

— Ну вот, начинается! — вздохнул Ракел, наматывая на кулак недоуздок и вытягивая плетью своего жеребца.

Тот захрапел, оскалился, круто выгнул шею и пошел крупным плавным галопом. Владигору и Берсеню не пришлось подстегивать коней: привычные к облавной охоте, они сами перешли на галоп. До городских ворот тревожный сигнал дойти не успел, и потому их миновали беспрепятственно, если не считать тяжелого золотого дублона, брошенного Владигором не слишком расторопному стражнику.

Но погоня выехала с заднего двора, миновала южные ворота и, потоптав посадские огороды, чуть не перехватила всадников за околицей. Они, быть может, и устремились бы за беглецами, но Ракел направил Берсеня с Владигором в овраг, а сам проскакал полсотни саженей по окружной дороге и разбил лед на лужах. Оставив этот ложный след, он спешился и вместе с конем переждал погоню в придорожных кустах. А когда преследователи пронеслись мимо и скрылись за поворотом, Ракел вскочил в седло и тихим шагом доехал до спуска в овраг, не оставив на прихваченной морозом обочине ни единой выбоинки.

— Ну, кажись, отстали, — сказал он, догнав Владигора и Берсеня. — Теперь по бережку под обрывом до верфи проберемся, струг угоним — и вниз по Чарыни, пока лед не встал. Нам бы до Луневых Гор успеть сплавиться, ниже она не замерзает.

— А ты почем знаешь? — спросил подозрительный Берсень. — Плавал, что ли?

— Плавает дерьмо, дед, — усмехнулся Ракел, — а корабельщики по воде ходят.

— Так я и спрашиваю: плавал? — ехидно повторил тысяцкий.

— Квиты, дед! — в голос захохотал Ракел. — На струге тебя рулевым поставлю.

— А угонять-то его зачем, когда купить можно? — нахмурился Владигор, вынув из-за пазухи тяжелый кожаный кошель — все, что осталось при нем от прежнего его имущества.

— Ты, князь, монеты придержи, — сказал Ракел, — нечего за собой золотой след тянуть! Простой народ у нас не шибко жирует, а радость у мастерового человека одна: кабак! Понесет он туда твой золотой, да после третьей кружки меду полезет на стол и заорет: век прожил, а бродягу, который золотые швыряет, как медь, первый раз видел! Схватят его — и на дыбу: где видел? когда?..

— Кто схватит-то? — удивился князь.

— Как кто? — обернулся к нему Ракел. — Твои же опричники и схватят! Они во всех кабаках по двое-трое за каждым столом сидят и, чуть что, государево «слово и дело» кричат!

— Я такого приказа не давал! — растерянно пробормотал Владигор.

— А зачем им приказ твой? — хмыкнул Ракел. — Они как по Климогиным уставам жили, так и живут. Да и народ уже притерпелся: ну возьмут одного, изломают на «кобыле», изрубят кнутами до ребер… Так не болтай лишнего, придержи язык.

Ракел замолчал и пустил жеребца по узкой тропке, проторенной в прибрежном камыше. Владигор и Берсень последовали за ним, и вскоре под копытами коней захрустел колкий утренний ледок. Из камыша тропинка вывела их на широкий луг, уставленный стогами сена, уже потемневшими от осенних дождей, а когда всадники миновали луг и въехали в перелесок, впереди послышался стук топоров и разноголосый визг пил.

— Как же мы, князь, на струге или на ладье без гребцов пойдем? — зашептал Берсень, поравнявшись с Владигором. — На ветер надежда плохая…

— Ты, дед, насчет гребцов не сомневайся, — отозвался Ракел, не поворачивая головы. — Ваше дело — ладью от берега подальше оттолкнуть, прыгнуть в нее и на дне затаиться, а дальше моя забота.

— Ишь заботливый какой нашелся! — буркнул Берсень.

— А ты как думал! — воскликнул Ракел. — Кто тебя из ямы вытащил? кто одежку справил?

— Все, молчу! — махнул рукой Берсень. — Ты ему одно слово, а он тебе дюжину!

— Он, однако, прав, — сказал Владигор, сорвав с рябиновой ветки мороженую гроздь.

Он бросил в рот горсть твердых ягод и, придержав коня, прислушался к близкому нестройному шуму плотницкой работы. Ракел обернулся к Владигору.

— Не бойся, князь, — сказал он, поправляя на поясе деревянные ножны. — Дай мне пару золотых и подожди тут часок. А как услышишь, что неподалеку кукушка годки стала считать, бросайте коней, спускайтесь к берегу и отвязывайте ладью. Весла только посмотрите, чтобы все были.

— Кукушка, говоришь? Годки считать? Может, лучше соловья послушаем? — перебил Берсень. — Зима на носу, а у него, понимаешь, кукушки в голове!

— Ладно, дед, убедил! Я волком взвою, специально для тебя. Вот так!

Ракел запрокинул голову, набрал в грудь воздуха, приложил ко рту ладонь и истошно завыл — вздулись бурые узловатые жилы на его мускулистой шее.

— Чисто волчар! — воскликнул Берсень, когда эхо волчьего воя стихло в темной лесной полосе на том берегу Чарыни.

Пока он восхищался, Владигор развязал кошель и достал горсть золотых.

— Может, больше возьмешь? — сказал он, протягивая деньги Ракелу. — Поесть чего-нибудь купишь в дорогу, а то Берсень того и гляди с коня свалится.

— Ой, князь, не искушай! — поморщился тот, пряча за спину обе руки. — Я за это золото полжизни под смертью ходил, а ты мне его за так даешь!

— Верю, вот и даю, — сказал Владигор.

— Ты, князь, первый во мне человека увидел, — сказал Ракел. — Отслужу я тебе, не пожалеешь!

С этими словами он двумя пальцами осторожно взял из Владигоровой горсти три монеты, бросил их за щеку, развернул жеребца, огрел его плеткой и, треща подножным валежником, скрылся в ольшанике.

— Как бы этот волчар стражу на нас не навел, — сказал Берсень, когда затих треск сучьев под копытами.

— Чего ради? — спросил Владигор. — Перед кем ему теперь выслуживаться?

— И то верно, — сказал тысяцкий, снимая с сучка наколотый белкой гриб и осторожно пробуя его шаткими, отвыкшими от твердой пищи зубами.

— Ну, ты побудь здесь, — сказал князь, — а я к верфи проберусь, гляну, какую нам ладью угонять сподручнее.

Он спрыгнул на землю, плотно устланную опавшей листвой, обвязал конский повод вокруг ольшины и, бросив Берсеню остаток рябиновой грозди, скрылся между замшелыми стволами.

«Кто я теперь? Куда бегу? От кого скрываюсь? Что я увидел в своем городе, обратившись в бездомного бродягу Осипа?..» — думал он, обходя гнилые пни и перескакивая через вывороченные бурей осины.

Новое положение одновременно и тревожило и радовало князя, несмотря на то что впереди была неизвестность, полная опасностей и тревог. Сидя во дворце, он чувствовал, что, несмотря на блистательные победы и возвращение на отеческий престол, жизнь в Стольном Городе идет по каким-то своим, неведомым ему, законам. Филька, что ни ночь, приносил ему темные, нерадостные вести, но по утрам, когда князь выходил в тронный зал, стряпчие с угодливыми выражениями на физиономиях доносили ему, что народ благословляет его твердое, справедливое правление и исправно несет в государевы закрома десятину от своих промыслов. Так кто же прав? Если судить по тому, что пришлось увидеть и перетерпеть князю за последние сутки, то Филька.

Владигор посмотрел на перстень. Камень в оправе светился ровным голубым огнем, не предвещавшим никакой опасности. Князь подумал о богатырском мече и Браслете Власти, оставшихся в его дворцовой спальне, но эта мысль не вызвала в его душе никакого сожаления. Он понял, что мудрый Белун, явившись перед ним посреди берендеевского леса, угадал его мысль, быть может, даже раньше, чем сам Владигор понял тайное стремление своей души.

«Они назвали меня Хранителем Времени, — подумал он, вспомнив мудрые, просветленные лица членов Чародейского Синклита. — Но какого времени? У каждого оно свое: у Берсеня, двадцать лет просидевшего в темной сырой яме, — одно, у Ракела, живущего лишь кратким мигом, отделяющим жизнь от смерти, — другое…»

Лес кончился, и теперь Владигора отделяла от прибрежной верфи лишь небольшая болотистая низинка, поросшая шуршащим на ветру рогозом. За низинкой высились бревенчатые леса, и плотники, стоя на верхних площадках, ритмично отбивали поклоны, блистая на солнце широкими лезвиями продольных пил. Чуть дальше начинался крутой береговой спуск, над которым возвышались верхушки ладейных мачт с трепещущими на утреннем ветерке штандартами. Зоркие глаза князя различали на волнистых разноцветных полотнищах львиные морды, скрещенные сабли, волчьи головы, алые цветы, месяц, луну, звезды и золотой круг солнца в колючем лучевом венце. Он догадался, что это тот самый караван с низовьев Чарыни, купцы которого присылали к нему гонца с дарами.

«Ждут, дам я им добро пройти к Студеному морю до ледостава или не дам», — подумал князь, высматривая на окраине леса подходящую березу, чтобы вскарабкаться на нее и осмотреть ладейный ряд, стоящий вдоль бревенчатого причала. Вскоре он увидел толстый корявый ствол, покрытый пестрой замшелой коростой, подошел к нему, подпрыгнул, ухватился за нижний сук и, легко вскинув в воздух сильное, упругое тело, полез вверх, цепко перехватывая руками крепкие ветви.

Добравшись примерно до середины дерева, Владигор остановился и сквозь частую сеть голых веток стал вглядываться в прибрежный пейзаж.

Перед его глазами предстала довольно обычная, несколько унылая картина осеннего берега: вереница ладей вдоль темной, заляпанной грязью и опавшей листвой пристани, сваи причала, снесенного весенним половодьем, желтые штабеля ошкуренных бревен под камышовыми навесами. Пейзаж оживляли лишь разноцветные штандарты на ладейных мачтах да с десяток всадников, неспешно спускавшихся к берегу по крутой, закаменевшей от мороза тропке. Приглядевшись к конникам, Владигор узнал в первом из них дворцового казначея Дувана, который вместе с прочей челядью достался ему в наследство от Климоги. Но самое удивительное было не то, что Дуван сел верхом на коня, что делал весьма неохотно, так как был стар, толст и подслеповат, а то, что правой рукой он держался за древко белого знамени, упертого в стремя. Следом за ним трясся на пегом жеребчике глашатай с позеленевшим медным рогом через плечо, за ним на вороной кобыле — толмач, а замыкали шествие дружинники в синих бархатных кафтанах и меховых шапках с медными шишаками.

Когда всадники спустились к пристани, плотники побросали пилы и топоры, выстроились вдоль причала и стали снопами валиться чуть не под копыта лошадей. На ладьях тоже зашевелились кожаные пологи кормовых шатров, кое-где показались заспанные физиономии корабельщиков, а когда кавалькада остановилась посреди пристани и глашатай затрубил в медный рог, на всех ладьях уже суетился народ.

Глашатай что-то прокричал, но Владигор не разобрал ни его слов, ни заливистых воплей толмача, разлетевшихся над стылой водой. Он лишь заметил, что после окончания речи корабельщики кинулись к мачтам и стали неровными рывками стаскивать лодейные штандарты. Через небольшой промежуток времени штандарты вновь поползли вверх по мачтам, но на каждом из них виднелась снежно-белая полоса.

«Яким помер, не иначе, — с грустью подумал князь, вспомнив старика, освобожденного им из дворцовых подземелий после свержения Климоги. — Жаль его, мудрый был человек, справедливый…»

Он вскарабкался по стволу выше и за голыми темными садами увидел серые столбики дыма над крышами посадских изб, широким венцом окружавших крепостную стену Стольного Города. Стена опоясывала Город причудливо изломанной линией, над острыми выступающими углами которой возвышались бревенчатые башни, прорезанные узкими щелями для лучников и широкими квадратными бойницами с медными желобами, по которым горожане при приступах лили на вражьи головы кипящую смолу. В мирное время бойницы были заперты крепкими дощатыми ставнями, но сейчас ставни почему-то были распахнуты настежь, и из открытых проемов свисали длинные белые полотнища.

«Ох как они Якима помянуть торопятся, даже меня дожидаться не стали, — с досадой подумал князь, — хотя по обычаю его засветло похоронить надо, а дни нынче короткие».

Тут его внимание снова привлек какой-то шум со стороны пристани. Владигор повернул голову и увидел, как дружинники, спешившись, волокут по причалу тщедушного бродягу в драном меховом тулупчике. Подтащив его к казначеевскому жеребцу, они с силой толкнули бродягу в спину, так что тот упал на бревна. Владигор напряг слух и вдруг отчетливо различил в морозном воздухе раздраженный голос Дувана.

— Что, Осип, отбегался? — визгливо восклицал тот. — Ишь, хорек, под скамью забился! Думал к степнякам уплыть да в рабство продаться, да?

Оборванец попытался поднять голову и что-то ответить, но Дуван жирной рукой дернул конский повод, и злой жеребец, оторвав от земли копыто, с такой силой опустил его на спину бродяги, что его куцый тулупчик треснул по шву от самого ворота до разлетевшихся на пояснице пол. Бродяга вскрикнул от боли, а собравшаяся толпа разразилась угодливым разноголосым хохотом.

— Да кто ж тебя, доходягу, купит? — продолжал потешаться Дуван, глядя с седла, как бродяга выгибает спину и шарит ладонью по позвоночнику, пытаясь стянуть разошедшиеся полы. — Заберу-ка я лучше тебя на княжью псарню блох у борзых вычесывать да миски за ними вылизывать, — глядишь, к весне и откормишься! — И Дуван опять захохотал, похлопывая ладонью по шее своего жеребца.

Толпа тут же подхватила его икающий смех, а бродяга уселся на голой земле, втянул голову в плечи и закрыл макушку разодранными полами тулупчика.

— А что это вы развеселились! — вдруг строго рявкнул Дуван, щелкнув в воздухе длинной плетью. — Князь Владигор умер, а им, хамам, и горя мало!

От неожиданности Владигор чуть не свалился со своего насеста. Вот, значит, по кому вывесили из распахнутых бойниц белые полотнища! А если умер, так, выходит, до заката и похоронить должны! Кого же они, интересно, хоронить собираются? Может, на поминки пригласят?

Мысль о том, чтобы явиться на собственные похороны, показалась князю настолько забавной, что он чуть не рассмеялся в голос. Но крик с пристани опять привлек его внимание. Потеха кончилась: Дуван ожег бродягу плетью по ногам, а когда тот подскочил на месте, один из всадников ловко захлестнул обе ноги несчастного волосяным арканом и резким рывком свалил на бревна.

— Вслед за нашим князем пойдешь! — кричал Дуван, пока всадник приторочивал аркан к седлу. — Любил он со всякой швалью путаться да скоморошек брюхатить!

Владигор почувствовал, как сердце у него в груди забилось частыми упругими толчками, а по рукам пробежала теплая дрожь. В несколько прыжков он достиг земли, наискось, кроша сапогами ледок, перебежал низинку и к тому времени, когда всадники достигли подножия тропы, уже стоял на краю обрыва и в упор смотрел на приближающегося снизу Дувана.

Казначей не сразу разглядел препятствие на своем пути, тем более что ехал полуобернувшись назад и негромко перебрехиваясь с толмачом. Захваченный бродяга тащился по земле в самом хвосте кавалькады. Он, по-видимому, еще надеялся каким-то чудом сохранить свою жизнь и потому изо всех сил поднимал голову и старался держаться на боку, чтобы не лишиться сознания, — ударившись лбом или затылком о камень на тропе.

Первым почуял неладное раскормленный жеребец Дувана. Достигнув конца подъема, он увидел, что в пяти-шести шагах перед ним стоит стройный широкоплечий бородач в меховом тулупчике, туго перехваченном грубой льняной веревкой. Жеребец встал, переступил с ноги на ногу, а когда понял, что незнакомец не собирается уступать ему дорогу, вскинул голову, широко раздул ноздри и угрожающе заржал.

— Че встал, песье мясо? — заорал Дуван, дернув за повод, и повернулся лицом по ходу движения.

Увидев перед собой Владигора, казначей от изумления разинул рот и выпустил из руки тяжелую рукоятку плети, повисшую на кожаной петле вокруг запястья, опушенного мятыми засаленными кружевами.

— Ты!.. Т-ты!.. — яростно зашипел он, бурея лицом и дрожащей рукой ловя болтающуюся плеть.

Потом он резким рывком поднял жеребца на дыбы, бросил его вперед и, когда тот почти навис над князем, с силой взмахнул плетью. Владигор пригнулся, проскочил под конским брюхом и в тот миг, когда плеть рубанула воздух над его головой, поймал ее гибкий хвост на выставленную руку. Треххвостка змейкой захлестнула его запястье. Владигор, с силой рванув плеть на себя, выдернул Дувана из седла и сбросил его на землю. Сам он вскочил в опустевшее седло и, рискуя переломать ноги коню и свернуть себе голову, бросил почувствовавшего властную руку жеребца вниз по замерзшему глинистому склону. Если что и спасло их обоих, так это шипованные зимние подковы, на которые был уже перекован казначейский жеребец. Он храпел, рвал удила, но все же послушно приседал на круп и зигзагами спускался к пристани.

При виде этой картины всадники на тропе буквально застыли от изумления. Они очнулись от столбняка лишь после того, как Владигор поравнялся с замыкающим и, выхватив меч, обрубил волосяной аркан, на конце которого слабо шевелился связанный по ногам бродяга. Тот закрыл грязными ладонями лицо, подтянул ноги и так плотно уперся коленями в бороду, что князь едва сумел за конец аркана вздернуть его в воздух, чтобы перебросить через седло. Когда же тот задергался, схватился за ногу Владигора и чуть не свалился под копыта, князь слегка прижал пальцем толстую бьющуюся жилу на шее бродяги, успокоил его и, придерживая рукой поперек седла, кольнул жеребца в круп острием меча. Тот ударил в землю всеми четырьмя копытами, круто выгнул шею и, выкатив на князя окровавленный глаз, понесся в сторону заросшей камышом низинки.

Владигор не зря выбрал именно казначейского жеребца: за годы службы тот привык к тяжелой ноше и поэтому без особой натуги нес на себе двух всадников. К тому же, выезженный хорошим егерем для охотничьих потех, жеребец легко прокладывал себе дорогу в густом лесу, либо проскакивая между толстыми стволами, либо сминая и раздвигая грудью гибкий молодняк. Однако погоня не отставала, и, когда спина Владигора хоть на миг мелькала в просвете между деревьями, сзади раздавался певучий звон нескольких тетив, и две-три стрелы, мелькнув ястребиными опереньями, вонзались в стволы и ветви в пятнадцати — двадцати локтях перед мордой княжеского жеребца. Вслед за промахами до ушей князя долетала смачная ругань в адрес «заговоренного вора», но и она не приносила успеха лучникам. Тем не менее треск сучьев под копытами их коней слышался все ближе и ближе.

— Бросай меня, князь, уходи! — вдруг забормотал очнувшийся бродяга. — Я в кусты отползу, авось супостаты мимо проскочут!

— Проскочут, как же, держи карман! — ответил Владигор, направляя жеребца в обмелевшее русло извилистого лесного ручейка.

Конь разбил прозрачный ледок и, почувствовав под копытами плотный крупный песок, пошел ровным, плавным галопом. Погоня достигла ручья, когда беглецы уже успели скрыться за огромным замшелым валуном, но теперь спасти их могло только чудо: по обе стороны ручья поднимались песчаные берега, из которых выступали переплетенные корни огромных сосен. И вдруг, подняв голову, князь с ужасом увидел, как одно из этих могучих деревьев вздрогнуло всеми ветвями, качнуло пепельно-зеленой макушкой, накренилось и стало медленно валиться поперек ручья.

— Белун, пронеси! — шепотом взмолился Владигор, припадая к шее жеребца и дергая его за гриву.

Тот пригнул голову, тихо всхрапнул и словно взлетел над ручьем. Огромная раскидистая тень сосны накрыла беглецов черным крылом, но в следующий миг глаза Владигора вновь ослепило яркое полуденное солнце.

Сквозь треск и шум упавшего за спиной дерева князь услышал страшные вопли и проклятия. Он остановил жеребца, рывком поднял его на дыбы и развернул мордой к рухнувшей сосне. Из ее кроны уже выбирался потерявший шапку дружинник. Одной рукой он отводил от лица колючие ветви, а другой прижимал к плечу арбалет, — наконечник стрелы был нацелен в грудь Владигора. Князь сжал пятками потные бока жеребца, выхватил из-за пояса нож, но не успел отвести руку для броска, как дружинник выронил свое оружие и, беспомощно цепляясь пальцами за воздух, повалился головой вперед в густые колючие ветви. В его спутанных до колтунов волосах проступила кровь. Владигор обернулся назад и стрельнул глазами по верху обрыва, увенчанного корнями сосен и темными кустиками вереска.

Вдруг у одного из стволов кусты дрогнули, разошлись в стороны, и в ярком солнечном свете Владигор увидел Берсеня с намотанным на руку кожаным поясом. Старик молча махнул князю рукой, нагнулся, поднял с земли небольшой булыжник, сложил пояс вдвойне и, захватив кистью его свободный конец, вложил камень в образовавшуюся петлю. Тем временем угрозы и проклятия за поваленной поперек русла сосной нарастали, а когда из кроны донеслись удары меча по сучьям, Берсень раскрутил свою пращу и пустил булыжник в гущу вздрагивающих ветвей. Оттуда раздался вопль, и сеча прекратилась.

— Проезжай дале, князь! — негромко крикнул Берсень с обрыва. — Мы тут сами управимся!

Владигор колебался, но тут над обрывом затрепетала и стала крениться еще одна сосна. Жеребец под князем сделал два прыжка, и пока его седок ловил выпавший из рук повод, на русло ручья вновь набежала стремительная тень, и тяжелая крона обрушилась в мелкую воду, обстреляв коня и всадника сухими прошлогодними шишками.

Князь поднял голову и увидел Ракела. Бывший наемник стоял над ямой, образованной вывороченными корнями, и обтирал полой кафтана широкое лезвие топора.

— А ты, князь, отчаянный! — весело крикнул он, заткнув топорище за ремень и спрыгнув на песчаный откос. — Так теперь и будешь бродяг отбивать? Их по Синегорью на весь твой век хватит и еще детям останется!

— А ты считал? — усмехнулся Владигор, глядя на спускающегося вприпрыжку по влажному песку Ракела.

— А чего их считать? Проку от них никакого, разве что собрать толпу, на кляч посадить да и пускать в бой впереди дружины, страх числом нагонять, — сказал Ракел, останавливаясь на каменистом берегу ручейка, — а пока вражьи сабли эту ботву секут, обойти супротивника с боков да со всех сторон и навалиться, чтобы уж никто из котла не выскочил.

— Где ты этой премудрости научился? — спросил Владигор.

— Там, где из таких забубенных головушек курганы складывали, — ухмыльнулся Ракел, запрокинув голову бродяги и внимательно вглядываясь в его лицо.

Тот не сопротивлялся, но зажмурил глаза и неожиданно для Владигора скорчил такую жуткую рожу, словно у него из спины вырезали ремень.

— Оставь его, Ракел, — негромко приказал князь. — Смотри, как он морщится. Его же спиной по камням протащили.

— Морщится, говоришь? — перебил Ракел. Подниму-ка я его наверх, там разберемся, отчего он морщится. А сейчас, князь, поспешим, слышь, как эти бобры нашу плотину грызут.

Он резким движением перебросил бродягу с седла на свои плечи, прыгая по камням, перешел ручей и, по щиколотки утопая в песке, стал подниматься по склону. Владигор натянул поводья, направляя жеребца к пологому склону ниже по течению, но в этот миг в конской гриве расцвел полосатый цветок из трех ястребиных перьев. Арбалетная стрела была коротка, но ее наконечник, откованный в виде полумесяца, перебил жеребцу дыхательное горло. Животное захрипело, опустилось на колени и завалилось на бок, судорожно дрыгая ногами и окрашивая влажный песок алой ячеистой пеной.

— Беги, князь! — крикнул Ракел, оглянувшись на предсмертный конский хрип. — Эти кошкодавы сейчас очухаются, и будет нам тогда потеха!

Бывший наемник и на сей раз оказался прав. По-видимому, Ракелу частенько случалось спасаться бегством от разного рода преследователей, и опыт подсказал ему правильное решение. Он не побежал вдоль ручья, а взобрался на песчаную осыпь, свалил с плеч свою ношу и, укрывшись за стволом сосны, бросил князю конец аркана, которым все еще были связаны ноги пленника. Но едва Владигор протянул к нему руку, как в воздухе раздался свист оперенья и толстая арбалетная стрела воткнулась в песок между пальцами князя. Владигор обеими руками оттолкнулся от песка, перевернулся на спину, перекатился по насыпи, подогнул ногу и, выдернув из-за голенища нож, почти не целясь метнул его в упавшую крону, где шевелились темные пятна кафтанов. Там кто-то вскрикнул, но оставшихся преследователей хватило на то, чтобы выпустить еще пару стрел, одна из которых прошила полу Владигорова тулупчика, а вторая глубоко вошла в песок над его головой.

Князь выдернул стрелу из ветхого одеяния и, не сводя глаз с темных кафтанов, нашарил в песке гладкий увесистый валун. При этом он полз вверх по склону и, когда уперся затылком в переплетение сосновых корней, понял, что стал идеальной мишенью для арбалетчиков. Один из них уже успел до упора довернуть ворот, поставить тетиву на стопор, но в тот миг, когда он накладывал стрелу, раздался свист пращи, и пущенный камень угодил стрелку точно в лоб.

Тут над головой Владигора раздался треск, сверху посыпались мох и древесная труха, вслед за этим две мощные руки вцепились в ворот княжьего тулупчика и сильным рывком затащили Владигора за толстый ствол сосны.

— Да, князь, добавил ты нам хлопот, — услышал он голос Ракела, — да и себе тоже: угораздило тебя на ночь глядя в рванье по Посаду шляться! От одного-то душегуба вырвались, так, не ровен час, к другому в лапы угодим — вон каких зверей на нас натравил!

Владигор посмотрел вниз, куда указывал Ракел. Всадники, преследовавшие его, уже прорубились сквозь завал и, прикрываясь снятыми с коней седлами, растягивались в редкую цепь вдоль по руслу ручья. Каждый держал в руке взведенный арбалет и не сводил глаз с древесных стволов, за которыми скрывались беглецы.

— Ничего, князь, уйдем! — прошептал подкравшийся Берсень. — Я этот лес еще мальчонкой облазил, каждый валун помню.

— А эти что, до тридцати лет на печи лежали да жамки медовые трескали? — усмехнулся Ракел, кивнув в сторону дружинников.

— Это мы сейчас проверим, — сказал Берсень, вновь продевая ремень в кожаные петли ножен и подпоясывая тулуп. — Пойдем, князь, есть тут одна нора, там нас ни одна собака не найдет.

— А этого на себе потащим или сам пойдет? — Ракел кивнул на сидящего у валуна бродягу.

— Пойду, если светлейший князь позволит, — сказал тот, вскакивая на ноги и тут же бухаясь на колени перед Владигором.

— Не ползай — не люблю, — сказал Владигор. — Идти можешь?

— Могу, светлейший князь, очень даже могу, — живо вскочил бродяга, — пять пар сапог стоптал, пока по твоим приказным избам ходил да правды добивался!

— Где ж ты, голь, столько сапог набрал? — усмехнулся Берсень. — Хорошая пара коня стоит.

— А я, может, не всегда голью-то был! — огрызнулся тот, стрельнув на Берсеня злым, острым взглядом.

— Точно, — сказал Ракел, — по повадке вижу.

— Ладно, потом разберемся, — сказал князь, — а сейчас надо поспешить. Сдается мне, что они гонца за подмогой послали. Обложат нас, как волков, псов натравят да и выгонят прямо на копья.

— Ничего, князь, авось не обложат, — буркнул Берсень. — Идем!

Как ни спешили беглецы выйти за пределы возможной облавы, посланный гонец успел их опередить. Князь понял это, когда тишину прозрачного осеннего леса вдруг оживил далекий людской говор и заливистый лай спущенных со сворок собак. Те еще не почуяли беглецов, но, послушные командам выжлятников, рванулись в чащу и стали прочесывать кусты и буреломные завалы, поводя мокрыми носами в пахнущем лесной прелью воздухе.

Но первым заметил Владигора его любимый охотничий сокол Гуюк, всегда сидевший на перчатке князя при лисьей или заячьей травле и стрелой взмывавший в небо, когда князь сдергивал кожаный колпачок с его хищной остроклювой головки. Гуюк описал над лесом стремительное полукружье и, завидев четырех беглецов, завис в воздухе, трепеща острыми серповидными крыльями.

— Сокольников пригнали, крепко прижать хотят, — мрачно процедил Берсень при виде Гуюка. — От птичьего глаза не скроешься.

Владигор не ответил. Он вскочил на покатый замшелый валун, поднял голову и выставил перед собой согнутую в локте руку.

— Гуюк! Гуюк! — негромко позвал он, похлопывая перчаткой по локтевому сгибу.

Сокол сложил крылья, замер в воздухе, камнем упал между ветвями и, выставив перед собой желтые чешуйчатые лапы, впился когтями в рукав княжеского тулупа.

— Да ты и вправду князь! — восторженно прошептал Ракел, глядя, как сокол вертит по сторонам желтоглазой головкой и складывает на спине остроконечные полосатые крылья.

— А ты сомневался? — усмехнулся Владигор, соскочив на землю. — Чего ж тогда пошел за мной?

— Участь переменить захотелось, — сказал Ракел. — Надоело дворовым псом жить. Тем-то что, они другой жизни не видали, а я не весь свой век на цепи сидел!

— Смотри, как бы опять не посадили, — сказал Владигор, прислушиваясь к лаю и поглаживая сокола по плоской пестрой головке. — А могут и сразу на плаху — да под топор!

— Это еще бабушка надвое сказала! — хмыкнул бывший наемник. — Пусть сперва поймают!

Между тем лай собак и перекличка загонщиков ясно показывали, что кольцо вокруг беглецов сжимается. Владигор уже ясно различал в хриплом собачьем брехе глухой, бухающий голос Задирая, в одиночку бравшего матерого волка, и редкий лай Ухватая, способного впиться в медвежий загривок и висеть на звере до тех пор, пока охотник не подоспеет с рогатиной. Он первый и показался между редкими засохшими ольшинками, когда беглецы вышли на сухое мшистое болотце. Гуюк все так же сидел на плече Владигора, вцепившись когтями в тулупчик и беспокойно вертя по сторонам желтоглазой остроклювой головкой. Завидев пса, сокол оживился, встряхнул крыльями и издал короткий сухой клекот, как бы ожидая от князя охотничьей команды. А Ухватай, подбежав к Владигору на расстояние одного прыжка, вдруг замер, присел на задние лапы и с недоумением уставился на беглецов.

— Ухватай! Гуюк! Выручайте! — прошептал князь, глядя в холодные стальные глаза пса и подставляя соколу обмотанное кожаным ремнем запястье. — Уводите след!

Сокол неловко, бочком, перебрался на ремни, посмотрел на солнце, уже перевалившее далеко за полдень, взмахнул крыльями, резкими зигзагами набрал высоту и, описав над болотцем плавную дугу, с клекотом потянул в сторону темного, поросшего вековым ельником холма. Ухватай вскочил на кочку и, издав истошный злобный вой, устремился следом.

— А теперь уж, братцы, как повезет, — шепнул Владигор, падая между кочками и вжимаясь в плотный упругий мох. — Авось перележим!

Его спутники проделали то же самое. Ракел для верности даже, подмял под себя навязавшегося невесть откуда бродягу и заткнул ему рот пучком сухой осоки. Но это было уже лишнее: бродяга и так лежал безмолвно и лишь иногда с немым ужасом смотрел на жесткое скуластое лицо Ракела со скобкой черной курчавой бороды.

— А я ведь тебя где-то видел, — шептал он, прислушиваясь к звукам погони, то набегающим, как волна прибоя, то вновь откатывающимся в глубь леса.

Временами шаги и голоса раздавались так близко от Владигора, что он изо всех сил вжимался в мох, готовый, впрочем, в любой миг вскочить и заткнуть глотку слишком ретивому и удачливому загонщику. Но таковых не нашлось, и звуки погони в конце концов затерялись в глухих дебрях, куда увели ее Гуюк и Ухватай.

Князь первым подал сигнал о том, что опасность миновала. Он встал, отряхнулся, подтянул ремень, поправил меч и рваным носком сапога слегка ткнул в бок Берсеня. Тот резко вскочил, выхватил меч и, если бы Владигор не отпрянул назад, запросто вогнал бы клинок ему в горло.

— Какой борзой! — захохотал Владигор, когда Берсень наконец разглядел его.

— Не серчай, князь! — смущенно пробормотал бывший тысяцкий. — Сморило меня на теплом мху, а тут еще и сон привиделся, будто волчары со всех сторон обступили и один уже прыгнул и в бок зубами впился.

— А может, это я и есть волчар? — спросил Владигор, глядя в глаза Берсеня. — Только обличье у меня княжеское, а?

— Не смущай душу, князь, — вздохнул Ракел, вскакивая на ноги и подтягивая сморщенные голенища сапог. — У меня твои похороны из головы нейдут.

— Какие похороны? — опешил Владигор. — Вот он я, живой, сам кого хошь в гроб уложить могу!

— Да видно, нашлись такие, кому ты живой не нужен, — сказал Берсень. — Я-то знаю, как такие дела делаются! Не нужен ты им был, вот они и выждали момент, когда ты отъедешь, да кого-нибудь в гроб и подложили.

— Видел я этот гроб, — подхватил Ракел. — Богатая колода, такую за одну ночь не выдолбить, видно, загодя постарались! Стоит посреди княжьего двора, ворота настежь открыты, чтобы весь народ мог со своим князем проститься.

— Какой народ? С кем проститься? Кто в гробу-то лежит? — перебил Владигор.

— Ты, князь, и лежишь, — усмехнулся Ракел, — ты или двойник твой, которого ты сотворил, когда за богатырским мечом шел. Ты тайком через Мертвый Город за Заморочный Лес пробирался, а он со свитой в открытую шел, чтобы Мстящего Волчара обмануть. А как ты до меча добрался так они твоего двойника и припрятали. До поры, до времени, пока другие игры не начнутся. Видно, время пришло, вот они и сыграли. Так что, князь, если бы не пес и сокол, так я бы тоже соблазнился, уж больно похож на тебя покойник. Народ вокруг колоды ходит и горючими слезами обливается.

— А кого же вместо меня на престол возвели? — поинтересовался князь.

— Как кого? — воскликнул Ракел. — Скоморошку помнишь? А то, что сын у тебя от нее, не забыл? Вот его и возвели!

— Вот как! — обрадовался Владигор. — Я же их разыскиваю, купцов, гусляров да всяких прохожих людей расспрашиваю, а они сами объявились!

— Не сами объявились, а объявили их, — хмуро перебил Берсень, — и сдается мне, что не они это вовсе. Знаю я, как такие дела делаются.

Глава третья

Темная, глубоко выдолбленная долотами дубовая колода стояла посреди двора на грубом столе и была густо обложена еловым лапником, над которым чуть выступал бледный профиль покойника. Горожане и посадские толпились перед воротами и по двое-трое проходили между приоткрытыми створками и двумя шеренгами стражников, державших наготове тяжелые суковатые дубинки. По случаю похорон мечи были убраны в ножны и наконечники копий и алебард упрятаны в меховые чехлы, — считалось, что таким образом душе князя, невидимо витающей над безвременно оставленным телом, ничто не угрожает.

Дуван с толмачом и приспешниками стояли в ряд перед высоким крыльцом и мяли в красных от мороза руках расшитые жемчугом шапки. Лицо казначея покрывал густой слой румян, а к шишке на лбу была искусно прилеплена прядь жирных волос. А на верхней площадке крыльца стояло тяжелое, обитое вишневым бархатом кресло с высокими подлокотниками, и в нем сидел годовалый младенец, одетый в горностаевый тулупчик, отороченный собольими хвостами. Рядом с ним, опираясь на спинку кресла, стояла молодая женщина со строгим вытянутым лицом и тонкими, скорбно поджатыми губами. Она смотрела на входящих во двор серыми, чуть затуманенными приличествующей слезой глазами, а когда младенец в кресле начинал шалить и теребить ручонками соболиные хвосты на тулупчике, наклонялась к нему и легким, но властным движением руки пресекала неуместную резвость наследника княжеского престола. Черный шелковый плащ, крупными складками ниспадающий до самых половиц крыльца, скрывал ее фигуру, но Ракел, прошедший в ворота следом за Владигором и сразу беглым взглядом окинувший весь двор, при виде «скорбящей вдовы» тихонько хлопнул князя по плечу.

— Хороша, — шепнул он, опустив глаза. — И где они таких берут?

— Молчи, смерд, зашибу! — зашипел ближайший стражник, угрожающе качнув дубинкой над головой Ракела.

Тот с нарочитым испугом втянул голову в плечи, опустил глаза и прикрыл ладонями спутанные кудри на макушке, где еще оставались приставшие с ночи сухие хвоинки и даже колючая веточка кукушкина льна. Если бы стражник был внимательнее, он бы, конечно, заметил эту подозрительную деталь во внешнем виде Ракела, но вся стража мучилась жестоким похмельем с княжеских поминок и потому не особенно присматривалась к прохожим. При том, что накануне вечером Дуван сам собрал в зале всю дружину и, прикладывая к заплывшему глазу холодный набалдашник посоха, строго наказал следить за всеми, кто придет прощаться с князем, и давать ему знак в случае появления в толпе каких-либо подозрительных личностей.

Дружинники, успевшие после неудачной облавы не только обернуть в холсты погибших товарищей, но и изрядно хлебнуть из своих поясных баклажек, хоть и кивали лохматыми головами, но слушали Дувана вполуха, ибо никак не могли понять причину повышенной бдительности казначея. Они все, конечно, уже знали, что из каменной ямы нового тысяцкого Десняка сбежал какой-то старый, брошенный туда еще при Климоге колодник. Слышали, что среди ночи неизвестно куда пропал ночной привратник Десняка Ерыга. А те, кто вместе с Дуваном были на пристани, сами видели, как с обрыва на казначеевом жеребце вдруг слетел какой-то лихой оборванец и, обрубив аркан с пойманным в ладье бродягой, вскинул его поперек седла и так стремительно скрылся в высоком прибрежном камыше, что за ним не смогли угнаться не то что всадники, но и стрелы, в изобилии пущенные ему вслед из луков и арбалетов. То, что в этой суете куда-то исчез нанятый Десняком поединщик Ракел, для потехи в одиночку выходивший против дюжины дружинников и раскидывавший их по всему Деснякову двору, даже обрадовало охранителей княжеского спокойствия, давно завидовавших ловкому и неуязвимому чужеземцу.

Но для того, чтобы связать все эти события воедино, а тем более соединить бегство Ракела с неудачной погоней и глупой облавой, распугавшей всю мелкую окрестную дичь, нужна была крепкая и трезвая голова, а таковой ни в насильственно осиротевшем княжеском дворце, ни в прочих вельможных дворах Стольного Города не обнаружилось.

Дуван багровел, раздувал ноздри, но кроме страшных угроз и проклятий как в адрес всех окрестных бродяг, так и нерадивых придворных дармоедов, умеющих только давить печных тараканов, так ничего дельного и не придумал.

Десняк, узнав, что его двор за одну ночь лишился сразу трех человек (плюс брошенный в яму, но так и не найденный там ночной бродяга), поднялся на самый верх высокой рубленой башни, заперся в каморке с тесаными стенами и, раздув огонь в очаге, стал бросать в пламя разноцветные щепотки пыльцы. Пыльцу эту доставляли Десняку темноликие низкорослые купцы с раскосыми черными глазами и жидкими седыми бородками. Их главным товаром был легкий блестящий шелк, рубахи из которого не только приятно холодили тело в летний зной, но и отпугивали домашних кровососов, переживавших даже такие бедствия, как вымораживание помещений в лютые зимние холода.

Шелк купцы меняли на меха, мед и густой колесный деготь, а пыльцу, тайно проносимую в пустотах легких суставчатых посохов, отдавали только за золото. Щепоть шла за одну монету, но при этом Десняк требовал, чтобы перед торгом купец непременно обстриг до мяса длинные, отросшие за время перехода ногти на руках и обнажился до пояса. Когда же он попробовал настоять на том, чтобы торговцы мыли руки, прежде чем прикоснуться к разноцветным горкам, вытряхнутым из посохов на полированную мраморную столешницу, те отошли в темный угол и стали шептаться там на каком-то птичьем наречии.

Десняк ждал, теребя бороду, но не произнося ни слова. Торговцы вернулись и, натянув рубахи, стали молча сгребать пыльцу обратно в посохи. Тогда он остановил их коротким властным жестом. Купцы снова расселись напротив него. Десняк сгреб в кучу рассыпанные по столешнице золотые монеты и сложил из них высокий столбик.

Почему торговцы воспротивились последнему условию, Десняк так и не понял и уступил перед их упрямством лишь потому, что за много лет торговли с этим народом убедился в его относительной честности. Честность эта выражалась в соблюдении некоторых неписаных правил торговли, строго запрещавших, например, продавать ветхий или растянутый шелк, а относительной была потому, что дозволяла вливать в высверленное коромысло весов капельку ртути, перекатывавшейся из конца в конец круглой полости незаметно для покупателя, но неизменно склонявшей чашку весов в пользу продавца.

Кроме того, все товары делились на явные и тайные. Явные доставлялись либо летом на ладьях, либо зимой на косматых низкорослых лошадках, пролагавших широкие утоптанные тропы по замерзшим и заметенным снегом речным руслам. Ткани, сухие фрукты, шерсть, ароматные масла в глиняных сосудах, амулеты из пахучего красного дерева, отгонявшие духов гнилой осенней лихорадки, везли торговцы в плетеных коробах и огромных кожаных вьюках, попарно переброшенных через лошадиные спины, и, достигнув рынка, в открытую выкладывали на тесаных бревенчатых прилавках.

Товары тайные — харалужную сталь, кинжал из которой запросто пробивал двойную кольчугу, черный порошок для огненных потех, перстни с ядовитыми камнями в золотых оправах — доставлялись иначе. Сталь в виде лошадиных подков и гвоздей, легко сбивавшихся кузнечным молотком; порошок заполнял двойные стенки коробов, а ядовитые перстни открыто украшали смуглые пальцы, ничем не выделяясь среди своих безобидных соседей.

Но нет ничего тайного, что рано или поздно не стало бы явным, тем более когда на раскрытие всякого рода секретов работает целый приказ специально обученных осведомителей. При Климоге их набирали среди людей самого разного пошиба: от безногого нищего, сидящего перед кабацким крыльцом с шапкой на мозолистых культях, до вельмож, имеющих свою дружину и чуть не целый полк дворни. Нищие целыми днями гнусаво канючили, закатывая под лоб яйцевидные бельма, а вечерами скатывались по гнилым ступенькам в жирный чад харчевен и, ползая между скамьями, замечали все: от налипших на сапоги и лапти травинок до узорной чеканки на поясках и ножнах кинжалов. Но там, где неопытный глаз видел лишь пеструю и бессмысленную картинку, хороший осведомитель различал не только пейзажи, окружавшие вечерних сотрапезников в течение дня, но и горн, где перековывали на клинок харалужную подкову и высекали на крестовине кинжальной рукоятки клеймо мастера.

Для того чтобы увечные соглядатаи обновили и подкрепили свои знания и навыки, время от времени на улицах появлялся громадный рыдван, запряженный воловьей шестерней. Рыдван с трудом вписывался в кривые, узкие улочки и, бывало, валил подгнившие столбы посадских заборов, что, разумеется, не вызывало особого восторга в душах горожан. Но мрачному кучеру и двум жилистым опричникам, сидящим слева и справа от него, ни малейшего дела не было до обывательских переживаний, как, впрочем, и до всякой домашней живности, с диким визгом и гвалтом месившей уличную грязь перед раздвоенными воловьими копытами.

Один из опричников (левый) держал в руках палку с прибитой поперек доской, на которой было начертано «Доколе?», в руках правого опричника точно такая же доска была украшена надписью «Довольно!». Поравнявшись с кабацким крыльцом, кучер натягивал вожжи, и рыдван останавливался. Опричники, воткнув шесты в кованые петли, приделанные к ребрам рыдвана, соскакивали в грязь. При появлении опричников калеки пронзительно вопили: «Доколе?!.» — и ползли к рыдвану.

Опричники бросали им горстями мелочь, и, пока нищие выковыривали монетки из дорожной глины, доставали из-за обшлагов берестяные свитки, исписанные с обеих сторон. Пробежав глазами по темным столбикам имен, кличек и примет, опричники всматривались в лбы, уши, ноздри ползающих перед ними «несчастных» и, заметив на чьей-либо личности необходимый опознавательный знак, хватали калеку под руки, выдергивали его из общей кучи и довольно бесцеремонно закидывали в объемистое нутро рыдвана. Остальные тут же бросали поиски монеток, со стонами воздевали над нечесаными головами свои искалеченные члены, но, услышав в ответ беспрекословное «довольно!», поспешно поднимали из грязи шапки, запихивали подобранные монетки за щеки и, пока опричники снова усаживались на передок, успевали отползти от рыдвана и занять свои места на кабацкой паперти.

К вечеру, когда оси и спицы начинали трещать под тяжестью подобранных под заборами счастливцев, опричники закидывали доски внутрь рыдвана, извлекали из-за широких сапожных голенищ фляги с ромом и приказывали кучеру сворачивать к княжескому дворцу. К этому времени на улицах Стольного Города уже темнело, и, чтобы волы не тыкались мордами и концами оглобель в заборы, опричники по костлявым крестцам перебирались на спины первой пары, зажигали смолистые факелы и втыкали их в железные гнезда, укрепленные на конце каждой оглобли.

Факелы шипели, бросая во тьму бесследно исчезающие блики, волы истошно ревели, пытаясь стряхнуть с ресниц и ушей капли кипящей смолы, пьяные опричники орали непристойные куплеты, а когда кончик кучерского кнута случайно доставал кого-нибудь из них, тот со страшной руганью хватался за рукоятку кинжала и грозил по прибытии на место перерезать вознице глотку. Его напарник со смеху чуть не падал с вола, но все же перехватывал ретивую руку своего товарища до того, как клинок успевал выскочить из ножен. И только уставшие за день калеки сидели тихо, выставив из прорех рыдвана свои увечные конечности и окованные железом подпорки, зачастую служившие не столько подспорьем при передвижении, сколько оружием, способным пригвоздить к бревенчатой стене неосторожного обидчика.

За городскую стену рыдван выезжал уже в полной темноте, когда опричники были уже до такой степени пьяны, что не ощущали щелчков кучерского кнута. Наконец рыдван подъезжал к воротам низкого, выложенного из тесаных гранитных валунов сарая, из-под гнилой соломенной крыши которого пробивались бледные пятна света. Когда дышло упиралось в дощатую створку, ворота со страшным грохотом падали внутрь помещения, а нищие в рыдване поднимали радостный разноголосый гвалт.

Впрочем, те, кто попадал в рыдван впервые, а таких была примерно треть, хоть и орали вместе с остальными, но делали это скорее потому, что за недолгое время уличного и площадного нищенства успели выработать в себе «инстинкт толпы», неизбежно подавляющий тонкое индивидуальное чувство в пользу грубой коллективной эмоции. Правда, по дороге к сараю некоторые из новичков делали робкие попытки расспросить ветеранов о своей будущей участи, но те либо отвечали грубостью, либо прикидывались совершеннейшими идиотами, чьи мечты не простирались дальше гороховой похлебки, сваренной на бульоне из копченых костей.

И потому, когда вслед за грохотом упавших ворот из каменного нутра вырывались пьянящие ароматы цветочных эфиров и слышался тихий перезвон медных колокольцев, новички настораживались, а некоторые даже пытались выбраться через прорехи в стенках рыдвана и затаиться в придорожной канаве на то время, пока остальные не скроются за воротами и рыдван с опричниками не исчезнет в ночной тьме. Однако опричники, прибыв на место, внезапно трезвели, хватали свои факелы, соскакивали с передка, вооружались длинными баграми, откидывали задний борт рыдвана и, запуская крючья в человечье месиво, начинали довольно бесцеремонно сдергивать калек на землю. Те падали, ругались, размахивали коваными костыликами, но под ударами багров все же ползли в сторону слабо освещенного входа в здание.

Как только все калеки переваливали через высокий порог и оказывались под ветхими соломенными сводами, из сумеречных глубин сарая появлялись высокие фигуры в серых складчатых балахонах, перепоясанных грубыми веревками. Они принимали из рук опричников берестяные свитки и начинали сверять приметы, освещая притихших калек ярким белым светом ограненных камней, вставленных в широкие золотые обручи, которыми были схвачены легкие серебристые волосы встречающих.

Случалось, что приметы не вполне совпадали, и тогда опричники оттаскивали калеку к замшелой гранитной стене и, действуя раскаленными в огне факелов клинками, доводили внешность несчастного до требуемых стандартов. Тот истошно орал от боли, но мелодичный перезвон колокольцев перекрывал его вопли, а эфирные ароматы вскоре погружали прибывших в состояние легкой полудремы, когда предметы сливаются в калейдоскоп цветных пятен.

По окончании проверки опричники получали по тяжелому кожаному мешочку и, отвешивая почтительные поклоны, отступали к воловьим мордам, неподвижно торчащим в пустом проеме на месте сбитых ворот. Вскоре рыдван исчезал во тьме, и, как только скрип его колес замирал вдали, внутренность помещения мгновенно преображалась: мох и плесень на стенах уступали место тяжелым коврам, ветхие, источенные шашелем потолочные балки исчезали под мореными дубовыми досками, а сырой земляной пол самым удивительным образом заменялся мраморными полированными плитами.

Преображались и доставленные калеки: каторжные физиономии, исполосованные шрамами и морщинами, вдруг просветлялись, колтуны сами собой оформлялись в туго завитые парики, а засаленные лохмотья вскипали трепетной кружевной пеной манжет, из которых торчали уже не уродливые культяпки, а холеные руки, унизанные перстнями, и ступни в лакированных башмаках с золотыми пряжками. Грубые голоса и брань также стихали, — собеседники обменивались теперь изящными мелодичными фразами на различных языках, что, впрочем, не мешало им прекрасно понимать друг друга.

Прежними на этих преображенных лицах оставались, быть может, только глаза, сохранявшие некое общее выражение. В них с бешеной скоростью вспыхивали и гасли искорки настороженности, страха и льстивого притворства. Под тысячесвечовыми люстрами журчала непринужденная светская беседа, и лишь новички, впервые в жизни ощутившие на своих плечах прохладное прикосновение шелка, скованно передвигались в толпе, стараясь не задеть кого-либо длинными кожаными ножнами шпаг.

— Не трепещите, друг мой, держитесь свободнее, — обращался к неофиту кто-нибудь из старожилов. — Как только вы проникнетесь мыслью о том, что материя лишь тленная оболочка, облекающая свободный дух, вся эта мишура перестанет смущать ваш взор.

— Мой взор? — повторял ошеломленный неофит, переводя взгляд с мраморной статуи в стенной нише на длинный стол, скрипящий под тяжестью золотых и фарфоровых приборов.

В этот миг гулкий удар серебряного колокола приглашал присутствующих к столу. Все без спешки и толкотни начинали двигаться вдоль стола, безошибочно находя свои места по именам, написанным на ободках хрустальных бокалов, костяных черенках ложек и белых донышках тарелок. Имена эти не были похожи на те клички и прозвища, по которым опричники отыскивали калек на улочках Стольного Города. Здесь встречались как пышные титулы вельмож, так и короткие, как удар бича, имена знаменитых разбойников и пиратов, окончивших свои жизни не самым почтенным образом.

Но места шли вперемешку, и потому во время обеда над столом витал дух легкой демократической беседы, прерывавшейся лишь тогда, когда кто-то из присутствующих вставал с поднятым бокалом и, позванивая серебряной ложечкой по граненому хрусталю, просил тишины. Все мгновенно застывали в тех позах, в каких застал их этот хрустальный звон, и тогда поднявшийся начинал беззвучно шевелить губами и, потряхивая кружевными манжетами, чертить ложечкой непонятные фигуры в дымном от ароматических курений воздухе. Закончив свой беззвучный тост, поднявшийся вновь ударял ложечкой по стенке бокала, после чего все оживленно поднимались с мест, со звоном сдвигали над столом пустые бокалы и разражались восторженными криками и аплодисментами.

С каждым тостом веселье становилось все шумнее, и кое-где в общем гвалте уже начинали проскакивать угрожающие нотки. Сперва они гасли, подобно искоркам в сырой соломенной крыше, но если какой-нибудь чересчур энергичный тост вызывал особенно резкое возражение большинства присутствующих, то тогда вместо бокалов мелодичные звуки музыки и шелест светской беседы сменялись грубой бранью и звоном отточенной стали.

Иные из пирующих вскакивали на стол, круша коваными каблуками хрупкий фарфор и колкий хрусталь, отчаянно размахивая шпагой или кинжалом. Сперва новичкам казалось, что по мятой скатерти и мраморным плитам пола вот-вот растекутся липкие лужи крови, но вскоре они замечали, что даже те выпады, которые явно достигали своей цели и неизбежно должны были нанести жертве смертельный удар, на самом деле не причиняли ей ни малейшего вреда. Тогда они тоже извлекали из ножен свои клинки и с азартом ввязывались в общую потасовку.

Но стоило последнему из новичков скрестить шпагу с кем-либо из старожилов, как под дубовым потолком зала раздавался страшный удар колокола и тотчас гасла едва ли не половина свечей в люстрах. Неофиты замирали от ужаса, а когда приходили в себя, то обнаруживали, что вокруг них сомкнулось плотное кольцо старожилов, выставивших перед собой острые клинки кинжалов и шпаг.

— Поднявший меч на наш союз достоин будет худшей кары! — торжественным речитативом восклицали они, подступая к растерянным неофитам.

Кое-кто из неофитов еще пытался сопротивляться, ватной рукой выставляя перед собой шпагу или кинжал, но от первого же удара старожила клинок со звоном летел на пол, а следом за ним, силясь вырвать из груди окровавленное лезвие, падал и сам неофит. Вскоре все новички с предсмертным хрипом корчились на мраморных плитах, а старожилы, побросав оружие, сидели вокруг них и, скрестив ноги, наблюдали, как их души покидают холодеющие тела.

При этом часть старожилов — по числу покойников — держала наготове нечто вроде тонких сачков для ловли насекомых, и в тот миг, когда над безжизненным телом возникало мутное белесое облачко, сачок подсекал его, и удачливый ловец скручивал обруч, не давая своей добыче выскользнуть из кисейной полости.

Уловленные таким образом души помещались в узкогорлые медные кувшины и переносились в верхнюю комнатку каменной башни, выложенной внутри ствола тысячелетней лиственницы. Кладка была сделана столь искусно, что лиственница по виду ничем не отличалась от своих многовековых соседей, и лишь внимательный взгляд замечал на ее коре легкий восковой налет, плотно заполняющий все трещинки.

Наверху, под самой кроной, в стволе зияло несколько дупел, образовавшихся на местах обломившихся ветвей и расширенных дятлами и непогодой до размеров небольших овальных окон, вполне достаточных для освещения каменных каморок причудливого сооружения. Сами каморки были невелики, так что на каждую вполне хватало одного окна.

Перед каждым окном стоял столик с множеством ящичков и массивной дубовой столешницей, изглоданной кислотами и щелочами до глубоких бархатно-черных рытвин. Зрительные трубы на тяжелых подставках, стеклянные колбы, медные и каменные ступки вечно попадали на эти неровности и, если бы не множество щепок, подпиравших их донышки, наверняка опрокидывались бы и раскатывались по всему столу, смешивая свое содержимое в неожиданных и не всегда безопасных пропорциях. Память обитателей башни хранила несколько таких случаев, один из которых закончился взрывом, выбросившим в окно неосторожного затворника и едва не сорвавшим верхушку давно омертвевшего дерева.

Впрочем, в тот раз все закончилось благополучно, но с тех пор в башне появился специальный служитель, дважды в день заглядывающий во все кельи и поправляющий щепки под донышками и подставками. В первое время он то ли по неопытности, то ли по небрежности нарушал порой сложное взаимное расположение стоящих на столешнице предметов, что вызывало вполне понятный гнев ученых затворников, но с годами движения этого служки приобрели такую отточенность, что обитатели келий даже не замечали, когда он появлялся.

Тогда ему стали поручать более сложные задания, одно из которых как раз и состояло в том, чтобы отнести в верхнюю келью медные сосуды с заключенными в них душами. По видимости это поручение не представляло собой ничего сложного, так как кувшинов было, как правило, не больше дюжины, а многоступенчатый подъем за много лет стал для служки настолько привычен, что он научился даже есть и спать при спуске и при восхождении по длинной винтовой лестнице.

Трудность этого поручения состояла в том, чтобы при доставке кувшинов в верхнюю келью никто из затворников не сумел коснуться медного сосуда не то что пальцем или дыханием, но даже взглядом. От долгого заточения дух обитателей каморок достигал такой силы и крепости, что мог отделяться от своей ветхой плотской оболочки и проникать сквозь любые преграды. В ходе упорных духовных упражнений некоторые из затворников научились не только проникать сквозь медные стенки кувшинов, но и влиять на заключенные внутри них духовные субстанции.

И здесь служку подстерегала главная опасность, ибо он не знал (да и не мог знать!), кто из затворников уже достиг той степени духовного совершенства, которая позволяла не только проникнуть в кувшин, но и вытеснить оттуда хилую душу неофита. Если по его недосмотру такое все же случалось, то эта бледная духовная немочь оставалась в келье и, потыкавшись по полкам и стенкам, в конце концов сливалась с ветхой плотью затворника, а закаленный дух затворника, заполнив собою кувшин и пройдя цикл преображения, возвращался в тело неофита, хранившееся в каменном погребе вместе с телами своих невольных попутчиков. Наутро все бездыханные тела восставали из небытия в своем прежнем, увечном, виде и выбирались из сырого каменного сарая, уже ничем не напоминавшего те хоромы, где столь внезапно оборвалось их роскошное предсмертное пиршество. Рыдван развозил их по кабакам, где они смешивались со всяким прочим сбродом. Но теперь, пройдя «цикл преображения», они уже не просто канючили перед кабаками, а следили за тем, что происходит перед их глазами.

При повторном посещении сарая они уже сами пронзали шпагами и кинжалами растерянных новичков и отправляли заточенные в кувшины души на вершину башни. «Цикл преображения» заключался в последовательном нисхождении кувшина через все кельи, в каждой из которых на его содержимое оказывалось определенное воздействие: сосуд нагревали, сыпали в него какие-то порошки, выставляли на лунный и солнечный свет и в конце концов спускали в погреб.

Если же при прохождении служки через кельи в одном из кувшинов происходила подмена, заметить это было практически невозможно: магистр духа (как еще называли затворников) так искусно имитировал повадки попрошайки, что выявить его под этой личиной мог только другой магистр, покинувший башню аналогичным способом.

Но был один практически безошибочный метод распознавания имитаторов. Дело в том, что каждый из них старательно увиливал от повторного посещения сарая: не кидался к рыдвану, когда тот останавливался перед крыльцом кабака, не орал «доколе?», не собирал мелочь, брошенную опричниками в дорожную грязь, зная, что при повторном посещении сарая ему придется пройти через новый «цикл преображения», после которого нищий выходит уже не просто осведомителем, но безжалостным убийцей, холодно и расчетливо пускающим в ход любое оружие — от яда в остром наконечнике костыля до чугунной гирьки на длинном ремне, позволяющей поражать не только лоб лошади, но и висок всадника.

Способность совершить подобное деяние проверялась после возвращения «дважды преображенных» к своим обычным занятиям: гнусавому нытью у кабаков и сопровождению всевозможных городских процессий, будь то свадьба, похороны или купеческий обоз. Дороги были узки, грязны, и потому путавшихся под ногами и колесами калек в лучшем случае бесцеремонно оттесняли на обочину, а в худшем — просто давили и сбрасывали уже бездыханное тело в сточные канавы вдоль заборов. В ответ на такую жестокость собратья погибшего поднимали страшный вой, ловко совали свои подпорки в деревянные колесные спицы и, когда в процессии возникал затор, без труда провоцировали драку, где в ход шло уже все — от зубов до булыжников.

В итоге на месте стычки оставалось один-два трупа с проломленными черепами, а еще двое-трое из участников процессии вскоре отдавали богу душу без всяких видимых причин. Через пару дней бедняга либо не просыпался поутру, либо снопом валился с седла, с хрипом закатывая глаза и раскидывая руки.

После этого нищих опять привозили в сарай, и здесь они проходили уже третий цикл, после которого становились тихими, незаметными и даже как бы слегка тронувшимися умом. Они уже не гнусавили, выворачивая ноздри и закатывая глаза, не хватались за полы купеческих и прочих кафтанов, но смирно сидели под складными холщовыми зонтиками, положив перед собой щербатые деревянные чашки.

Некоторые из них что-то бормотали или напевали себе под нос, некоторые теребили и вытягивали в нить шерстяные колтуны, сорванные с уличных собак, пользуясь зонтиком как веретеном. Но эти как раз и были самыми опасными, ибо собачья нить, незаметно прицепленная к ветхим обмоткам лаптей или расшитой жемчугом поле кафтана, не просто отмечала прохожего знаком близкой смерти, но обрекала его на эту страшную участь: стоило ниточке попасться на глаза какому-нибудь колченогому оборванцу, как он проталкивался к ее носителю как можно ближе и тем или иным способом убивал несчастного. Чаще всего убийцы использовали яд, обильно смазывая им заостренный наконечник костыля, спицу или рыболовный крючок, застревавший в ткани и слегка царапавший кожу при движении. А так как рыболовный промысел в Синегорье был делом обычным, то и крючок, случайно найденный в тряпье покойника, не вызывал ни у родственников, ни у старух, обряжавших его в последний путь, никаких подозрений.

Бывало, впрочем, что роковой крючок извлекали из шелковых шаровар молодого заезжего купца или, скажем, мельника, привезшего на базар муку и вдруг рухнувшего бездыханным среди своих мешков. Порой на это обстоятельство не обращали внимания, но бывало, что оно вызывало вполне понятное и законное любопытство друзей, родственников и, в особенности, кредиторов покойника. Последние в зависимости от своего влияния, связей и размеров долга либо оставляли факт обнаружения крючка без внимания, либо поднимали шум, требуя проведения следствия, масштаб и результат коего напрямую зависел от вложенных в это дело средств.

Простое и дешевое следствие ограничивалось допросом слуг, родственников и кратким набором гаданий на паленой шерсти, подкрашенной кровью, на воде, огне или петушином крике и чаще всего завершалось публичным сожжением какой-нибудь полоумной старухи, наследники которой на радостях отдавали палачу половину ее скудного скарба.

Дорогое следствие отличалось от дешевого не столько методами, сколько результатом. Чиновники городского сыска (все случаи сомнительных смертей расследовало исключительно это ведомство) перекрестно допрашивали очевидцев, дворцовый врач кормил специально отловленных крыс кусочками печени покойника, и, если хоть одна из этих прожорливых тварей дохла, гадания на пепле, крови и петушином крике не только окончательно подтверждали версию отравления, но и указывали имя отравителя.

В подобных случаях обвинительный перст никогда не указывал на обитателей ветхих бедняцких хижин, но, покружив над списком знатных вельмож, состоятельных купцов и цеховиков, падал на имя жертвы, подобно коршуну, высмотревшему в колючей стерне бурую спинку полевой мыши.

Обвиняемого доставляли во дворец, предъявляли крючок и дохлую крысу и заставляли съесть кусок протухшей человеческой печени. Если преступник отказывался от этой принудительной трапезы, его вздергивали на дыбу, после чего он под диктовку чиновника наговаривал на себя такое, что когда народ собирался вокруг плахи или высокой кучи хвороста, то, от стихийного побивания камнями приговоренного спасал лишь молниеносный удар топора или факел, воткнутый в просмоленную солому.

Но бывало и так, что казнь сопровождалась глухим, недовольным ропотом толпы, по ее окончании народ угрюмо стягивал с голов шапки и молча исчезал в кривых переулках.

Через час после казни отрубленную голову или обугленные останки скелета втыкали на шест и провозили по сумеречным улицам, швыряя поминальную горсть золота на крыльцо каждого кабака. Нищие смотрели на эти деньги как на свою законную добычу и, чуть не на лету расхватав монеты, скатывались внутрь заведения, где уже шли приглушенные разговоры о свершившемся. Вскоре дармовое вино развязывало неповоротливые от страха языки, и тогда из отдельных слов и фраз чуткое ухо могло уловить более внятную версию, нежели та, которую представил с эшафота городской глашатай.

Правда, никто из недовольных не представлял убедительных доказательств невиновности казненного, но самый дух сомнения, витавший под низкими закопчеными сводами заведения, невольно наводил на мысли о некоем заговоре с утвержденным сценарием и заранее определенными жертвами.

При этом народная молва не только отчетливо отделяла казненных от их мнимых жертв, но и объединяла отравленных в некое сообщество. Пасть от ядовитого острия (ходили упорные слухи о следах игольчатых уколов на телах погибших) мог как вечный бродяга книжник, прибывший в Стольный Город с купеческим караваном, так и белокурый северный наемник, стремящийся во дворец, чтобы продать князю свой тяжелый двуручный меч и бешеную ярость, с которой он мог крушить борта и мачты ладей и срывать клочья шкуры с пробегающего быка. Составляя все эти случаи в единую цепочку, даже самый недалекий обыватель видел, что всякая сколько-нибудь выдающаяся личность либо не задерживалась в Стольном Городе, либо очень быстро обретала в нем свое последнее упокоение. Но связать эти внезапные смерти с убогими калеками, издавна месившими грязь на улочках Стольного Города, а тем более усмотреть начальное звено в серой собачьей шерстинке, бог весть где приставшей к рукаву или штанине, мог лишь выдающийся ум, да и то после долгого и пристального наблюдения за предполагаемой жертвой безжалостных убийц.

Глава четвертая

Князь Владигор не любил, когда его хватали за полы кафтана или внезапно брали сзади за плечо. В первом случае он одергивал одежду и стряхивал назойливую руку, а во втором чуть приседал и, перехватив чужое запястье, резко скручивал его посолонь, отчего противник перегибался в пояснице и утыкался лицом в собственные колени. Когда бледный, изможденный нищий, сидевший под ветхим зонтом на выходе из княжеского двора, вдруг запричитал у самых ног Владигора и, выпустив свой зонт, протянул к нему сморщенные ладони, князь отступил в сторону и бросил попрошайке золотой.

Нищий визгливо захихикал, поймал монету в сложенные ковшиком ладони и пополз за князем, выставляя перед собой ручку зонта с ворсистым пучком шерсти вокруг набалдашника. Ракел, вышедший из ворот следом за Владигором, схватил наглеца за ворот вытертого клочковатого тулупчика, но гнилые нитки треснули, оставив ворот в кулаке Ракела, а нищий, резко упав вперед, набросил серую неприметную шерстинку на узелок обмотки под коленом князя.

В толчее перед воротами никто не обратил на это внимания, кроме бродяги, отбитого князем у Дувановых молодцов. Бродяга, кстати, сразу попал под надзор Ракела, который всю ночь не спускал с него глаз, а перед городскими воротами даже купил в придорожной лавке тонкую оленью жилу и намертво захлестнул петлей его запястье, другой же конец не выпускал из руки, оставив между собой и бродягой локтя полтора свободно провисающей жилы, которая терялась в лохмотьях и была совершенно незаметна со стороны. Так, связанные, они прошли по улочкам Стольного Города, приблизились к воротам княжеского дворца, влились в траурную процессию, обошли гроб и, покинув пределы двора, опять смешались с пестрой городской толпой.

Берсень шел следом за бродягой (назвавшимся Урсулом) низко склонив седую голову и опираясь на посох, в полости которого скрывался длинный клинок, насаженный на крестообразную деревянную рукоятку. Обходя гроб, он пристально вгляделся в бледное лицо покойника, поразительно схожего с живым князем. За двадцать лет, проведенных в подземелье, Берсень привык питаться слухами, проникающими даже туда, куда не доходит ни солнечный луч, ни глоток свежего воздуха.

Слухи проникали в глухой каменный мешок с новыми узниками и достигали ушей Берсеня в виде яростных ругательств, слабых протестующих стонов, а также полусумасшедших причитаний и молений, обращенных к Князю-Солнцу, идущему со светлым воинством на битву с гнусным Климогой и его омерзительным покровителем Триглавом. Из всех этих обрывочных сведений Берсень составил историю лихой скоморошки, пленившей мужественное сердце грядущего освободителя и бесследно канувшей в мутную Реку Времени, которая то разбегается на бесчисленное множество ручейков, то вновь стягивает их в одно могучее русло. Сцена, представшая перед глазами старого тысяцкого в княжеском дворе, завершала хоть и печальным, но все же вполне определенным образом долгий ряд сомнительных и противоречивых свидетельств. Пристально вглядывался он в лица безутешной вдовы и разубранного в шелка и бархат младенца, сидевшего на княжеском троне, и понимал, что по окончании этого спектакля княжеский дворец перейдет в холеные руки самозванки, чьи пальцы, обильно унизанные тяжелыми перстнями, властно сжимали спинку кресла, обитого чеканными золотыми пластинками. Понимал он и то, что ни сама идея низвержения Владигора, ни ее мрачное, но впечатляющее воплощение не могли возникнуть внезапно в чьей-то одинокой честолюбивой голове. Здесь был заговор, ниточки которого пряли и сплетали согласные, хорошо понимающие друг друга руки некоей многоголовой и злокозненной твари. Заговор был осуществлен столь безупречно, что ни у кого в процессии, мерным шаркающим шагом обходившей дубовую колоду с покойником, по-видимому, не возникало даже тени сомнения в подлинности происходящего.

Но как у любого согласно действующего механизма должен быть некий управляющий центр, так и у заговора должен быть один мозг, подобный пауку, не только непрерывно выпускающему из бархатного своего брюшка клейкие нити, но и чутко отзывающемуся на малейший трепет раскинутой паутины. Думая обо всем этом и наблюдая из-под седых кустистых бровей за происходящим вокруг, Берсень хоть и скрипел зубами от бессильной злости, но все же не мог не восхититься искусным воплощением хитроумного замысла, рядом с которым резня, учиненная Климогой во дворце Светозора, представлялась убогим бандитским налетом на постоялый двор.

И все же он был убежден в том, что козни заговорщиков рано или поздно будут раскрыты. Так было с заговором Климоги, когда волкодлаки не успели перерезать всю нечисть, заполонившую княжеский дворец в ту далекую кровавую ночь, а уцелевшие рассеялись по всему Синегорью и слово за словом поведали чутким ушам синегорцев истинную правду. Здесь же правду предстояло еще выяснить: отыскать единственную ниточку, ведущую к пауку, точнее, к мозгу, питающему нити заговора своей невидимой силой. Чей это был мозг, чья голова? Дувана? Десняка? Или, быть может, этой бледноликой «вдовушки», холодно смотревшей на процессию из-под круто изогнутых черных бровей?

Раз возникнув, эти вопросы продолжали мучить Берсеня и после того, как все четверо оказались за пределами княжеского двора, где уличная толпа, казалось, жила обычной суетливой, но безрадостной жизнью. Веселые лица в толпе встречались столь редко, что скорее обращали на себя внимание, нежели отмеченные признаками усталости и равнодушия. Именно по этой причине рассеянный взгляд старого тысяцкого остановился на нищем, который сидел под драным зонтом и весело показывал прохожим сверкающую золотую монетку. Когда же он повнимательнее пригляделся к нищему, то буйная радость калеки по поводу монетки показалась ему нарочитой и наигранной.

Но тут взгляд Берсеня упал на перстень идущего впереди князя, точнее, на тонко оправленный аметист, грани которого вдруг стали наливаться густым кроваво-красным светом. Берсень отпихнул ногой назойливого нищего, догнал князя, положил руку ему на плечо и спустя мгновение уже корчился на бревенчатой мостовой, уткнувшись лицом в собственные колени. Падая, он успел заметить на грязной обмотке поверх княжеского лаптя пушистую серебристую шерстинку, скрученную весьма привычной к этому занятию рукой.

Десняк сидел в верхней каморке рубленой бревенчатой башни и ждал вестей. Накануне похорон мнимого князя Цилла уверяла его, что все пройдет — как надо, но именно ее «как надо» больше всего смущало искушенного в интригах старого вельможу. Прежде всего Десняк сам не был вполне уверен в том, что ему так уж необходим этот погребальный балаган, и, если бы не Цилла, он вполне довольствовался бы своим положением.

Молодой князь после вступления на престол оказал ему особую честь, пригласив к утренней трапезе в маленькую, разубранную коврами и мехами горницу и приказав накрыть стол на два прибора. За завтраком князь Владигор был необыкновенно учтив, сдержан и столь искусен в обращении с многочисленными ножичками и вилочками, разложенными по обе стороны от фарфоровых тарелок, что, глядя на его бледные ухоженные руки, Десняк с трудом верил, что они знакомы с рукоятью меча или древком копья. И если бы он своими глазами не видел, как этот стройный широкоплечий молодец с пронзительным взглядом светло-синих глаз поднимал на дыбы белого жеребца и рубил клыкастые головы мерзкого чудовища, сплошь покрытого панцирем из колючих роговых пластин, никакие рассказы очевидцев не смогли бы убедить старого вельможу, что этот юнец и есть тот самый князь Владигор, положивший предел правлению Климоги.

Но Десняк сам наблюдал из оконца своей каморки страшный бой с Триглавом, а в отдельные моменты, когда гибель отважного всадника казалась неизбежной, даже приставлял к глазу зрительную трубку, мгновенно бросавшую наблюдателя в самую гущу бешеной сечи. Когда Триглав заносил когтистую лапу над белокурой головой, губы Десняка вздрагивали от возбуждения, словно желая предупредить князя о грозящей опасности, но в последний миг всадник припадал к шее коня и тем самым вновь избегал смерти.

Впрочем, несмотря на то что за поединком следили практически все жители Стольного Города, после воцарения князя стал расползаться мерзкий, непотребный слушок о том, что битва эта была не более чем мороком, сотворенным некоей могучей нечистой силой с таинственными и далеко идущими целями. Причем мутили воду не столько сами горожане, сколько захожие скоморохи, уже успевшие сшить трехголовый панцирь из заскорузлых обрывков кабаньих шкур и набить его всякой трухой. Они таскали это чучело по всем городам и весям Синегорья и с большим успехом представляли перед уличными зеваками историческую схватку.

По приказу Десняка его люди тайком схватили и приволокли в застенок одного из этих площадных шутов, но все попытки разговорить его, вздернув на дыбу, не дали ровным счетом ничего. Даже когда заплечных дел мастера до упора заворачивали подъемные барабаны, заставляя жилистые конечности лицедея с хрустом выскакивать из суставов, их обладатель лишь вопил, закатывал глаза и корчил такие жуткие рожи, что его мучители в ужасе бросали рукоятки, и истерзанное тело шута с истошным воплем обрушивалось на нижнее бревно пыточного снаряда. Шута отливали водой, привязывали к деревянной кобыле, хлестали кнутом, прорубая кожу до ребер и позвонков, но он только вопил, дергался и в конце концов снова лишался чувств, так и не сказав, кто вразумил их бесшабашную компанию представить героическую схватку в виде неуклюжего топтанья корявого трехголового чучела перед волосатым оболтусом, лихо гарцующим на растрепанной просяной метле.

Лицедей молчал, даже когда его распяли на широкой доске, сплошь покрытой стальной щетиной остро заточенных гвоздей. Правда, при этом он старался как можно меньше шевелиться и дошел в своих стараниях до того, что побледнел, похолодел и стал похож на покойника. Когда же его попробовали слегка оживить, положив на грудь две раскаленные в горне подковы, мнимый покойник открыл глаза, потянул носом едкий запах паленой кожи и, пробормотав что-то вроде: «Ох, грехи наши тяжкие!» — в самом деле испустил дух.

Застеночные мастера сперва стали злобно ругаться, обвиняя друг друга в топорной работе, но когда Десняк, присутствовавший при пытке, собственноручно налил им по ковшу водки, единым духом выдули подношение и, затянув песню «Смерть да смерть кругом…», стащили покойника со снаряда, в клочья разодрав об острия гвоздей его костлявую спину. Когда Десняк ушел, они кинули жребий, кому достанется жалкое тряпье скомороха, а потом отволокли труп в мертвецкую, чтобы ночью вывезти его подальше в лес и утопить в болоте, завалив место погребения лобастыми замшелыми валунами.

Душегубы затолкали труп в мешок и, по обыкновению, напились. Дабы не утруждать себя долгим путешествием, они спустили мешок в ближайший придорожный пруд, добавив к его содержимому с полдюжины булыжников. Тут, как на грех, замолотил дождь с градом, заставивший палачей вытащить на берег лодку и укрыться под ней, перевернув днищем вверх и согреваясь из захваченной с собой баклажки.

И вот тогда-то и случилось такое, отчего все трое собутыльников не то чтобы совсем лишились языков, но слегка тронулись умом, отчего их речи стали распадаться на отдельные, никак не связанные между собой слова, как-то: патлы… пузыри… мертвяк вонючий… и прочие, запись коих вряд ли внесет ясность в суть случившегося в ту ночь на берегу заросшего ряской пруда.

Картина, составленная из этих невнятных и, прямо сказать, не совсем трезвых, восклицаний, вырисовывалась совершенно дикая и невозможная. Когда дождь якобы внезапно утих, ряска вдруг вскипела пузырями и на поверхности показалась облепленная водорослями голова утопленника. Выглядывавшие из-под лодки собутыльники сперва согласно потрясли головами, мол, не мерещится ли им то, что они видят, но, когда страшное существо стало шумно отфыркиваться и стряхивать ряску с перепутанных волос, под лодкой затихло всякое движение, ибо очевидцы вмиг уподобились тем самым булыжникам, что наполняли лежавший на дне пруда мешок.

«Утопленник» не обратил ни малейшего внимания на произведенный им фурор. Он вылез на берег в двух шагах от перевернутой лодки, отряхнулся, отжал длинные соломенные патлы и тряпку, облепившую его костлявый крестец, и, поеживаясь от ночной прохлады, скрылся в густом придорожном кустарнике.

Заплечных дел мастеров хватились в замке лишь на следующий вечер, когда Ерыга приволок из кабака очередного бродягу, под хмельком сболтнувшего ему о том, что он своими глазами видел «истинного князя» во главе тьмы кочевников в низовьях Чарыни. Усердных работников «кнута и дыбы» искали всю ночь, и лишь под утро один из рыбаков случайно увидел под опрокинутой на берегу лодкой три пары сапог, бурых от запекшейся крови.

В замок всех троих пришлось нести на носилках, ибо идти своим ходом они были не в состоянии. Они только мычали, сводили к носу выпученные глаза и корявыми дрожащими пальцами указывали на темное пятно чистой воды посреди нефритовой поверхности пруда. Рыбаки пошарили в том месте баграми, но вытащили всего лишь обрывок веревки, которой был обвязан мешок. Тут палачи опять впали в столбняк и не очнулись даже тогда, когда их привели в замок, попарили в бане и поставили перед каждым по ковшику водки, настоянной на молодых побегах можжевельника.

Разговорились они лишь к ночи, и не просто разговорились, а стали в голос вопить такую дичь, что подняли с постели самого Десняка. Он накинул на плечи шерстяной халат, расшитый странными горбатыми зверями с плоскими утиными мордами на длинных гусиных шеях, спустился в клеть, где сидели прикованные к лавкам душегубы, и, вслушавшись в их истерический бред (до чертей допились, не иначе!), отправил к пруду Ерыгу.

Тот, вернувшись к утру, показал Десняку пустой мокрый мешок и длинный обрывок веревки, которой для верности удавили лицедея перед тем, как бросить его в воду. Десняк нахмурился, покрутил в руках веревку, пробуя ее на разрыв, а когда она не подалась, приказал доставить в его верхнюю каморку болтуна, схваченного на другой день после пыток неизвестно как и куда канувшего лицедея.

Болтун оказался тщедушным мужичонкой с черным от солнца и сморщенным, как изюм, личиком. По-синегорски говорил он не вполне твердо, объясняя это тем, что давно не был в здешних краях, а когда Десняк стал расспрашивать, в каких землях ему довелось постранствовать, начал рассказывать столь многословно, что Десняк остановил его, вызвал писаря и приказал тому записывать за бродягой слово в слово.

Мужичок сперва струхнул при виде роскошного чернильного прибора с рубиновыми печатями и золотой, усыпанной алмазами стопкой для перьев, но когда перед ним поставили ковш с вином — решительно отстранил питье смуглой ладонью и, потеребив редкую курчавую бородку, продолжил свой рассказ с того самого места, где его прервал приход писаря.

Странник говорил, лучина трещала, отражаясь в его черных маслянистых глазках, писарь скрипел гусиным пером, а Десняк нависал над столом, посыпая тальком свежие строки и беличьим хвостом смахивая опадающие угольки с развернутого свитка. Бродяга рассказывал об огромных песчаных пустынях, над которыми возникают в небесах недостижимые видения каменных городов, о степных наездниках, на всем скаку попадающих копьем в обручальное кольцо, о дорогах, вымощенных каменными плитами, о холмах из человеческих черепов по обочинам этих дорог, о всадниках, закованных в гравированные стальные панцири вместе со своими конями подобно гигантским черепахам, столь же неуязвимым и беспомощным, как они.

Десняк не перебивал, и даже когда странник пускался в подробные описания уже известных ему вещей, не останавливал его, продолжая терпеливо помахивать над свитком беличьим хвостом и с треском запаливая от огарка новую лучину. Он терпеливо ждал, когда мужичок сам собой перейдет к тому, что интересовало его больше всего, но тот говорил о чем угодно, кроме белокурого вождя степных кочевников, якобы ограбившего груженный шелками и пряностями купеческий караван на покрытом вечными снегами перевале. Десняк понимал, что этот лихой атаман мог не иметь никакого отношения к истинному наследнику синегорского княжения, — мало ли отчаянных вояк выросло и разлетелось по свету из украденных и проданных в рабство синегорских пацанов! — но сам факт настораживал и, при всей отдаленности, требовал к себе особого внимания.

До налета на перевале странник добрался только под утро, когда ночная тьма в окошке каморки сменилась синим предрассветным туманом, а петушиная стража пустила по кругу третью перекличку. Белокурый вождь, по описанию странника, был горбат, но чрезвычайно широк в плечах, прикрытых полосатой шкурой зверя, мордой похожего на синегорскую рысь.

— У него морда на шлем была напялена или как? — перебил Десняк.

— Нет, нет, господин хороший! — замахал руками странник. — У него и шлема-то не было, один ремешок вокруг головы, чтобы волосы в глаза не лезли.

— Так откуда ж ты тогда знаешь, какая у того зверя морда? — Десняк зевнул и помахал в воздухе беличьим хвостом.

— Как не знать, господин, когда я таких зверей живых видел! — воскликнул бродяга, выдернув из жидкой бородки длинный волнистый волосок.

Поняв, что белокурый горбач никак не может сойти за синегорского князя, Десняк еще немного поговорил с бродягой о разных чудесах, до которых был большой охотник, а затем приказал накормить своего ночного собеседника и дать ему выспаться. Когда странника увели, Ерыга, слушавший весь разговор из ниши за настенным ковром, начал было хмуриться и бормотать что-то насчет каленых игл под ногти, но Десняк без слов вытянул его тяжелой плетью и приказал писцу на две луны перевести слишком ретивого опричника на тихое прохладное место ночного привратника.

С той поры пытки в замке прекратились, и потому, сидя напротив князя за накрытым столом, Десняк спокойно смотрел в его глубокие синие глаза, где отчетливо светились три главных качества Владигора: мужество, ум и какая-то странная, непонятная Десняку печаль. К концу трапезы он уже не сомневался, что перед ним сидит истинный наследник Светозорова престола, но это ничуть не меняло существа задуманного Десняком дела.

Точнее, не им самим задуманного — старому вельможе вполне хватало и власти, и могущества, и подорожных сборов с купеческих караванов, и еще кое-каких не совсем легальных источников дохода, — а Циллой, смуглой чернобровой дивой, доставшейся Десняку при несколько необычных обстоятельствах.

Глава пятая

Прибыла она с низовьев Чарыни в одной из ладей, принадлежавших некоему Урсулу, исправно выдавшему людям Десняка десятую часть своего товара: три дюжины тюков шерсти, двести кусков шелка, а вместо десяти золотых слитков предложил он тысячу круглых белых камешков, нанизанных на тонкую шелковую нить. Когда Ерыга, принимавший пошлину, брезгливо поморщился при виде этого «ледяного гороха», кругами разложенного на черном бархате, купец сделал знак рукой и «горох» унесли в глухую деревянную будку на корме.

Ерыга думал, что сейчас ему вынесут золотые слитки в бархатных мешочках, но вместо этого Урсул учтиво предложил ему пройти в будку вслед за слугами, унесшими «горох». Ерыга вздохнул, оглянулся на своих молодцев, привычно державших ладони на рукоятках мечей, и, тяжело ступая по шаткой скрипучей палубе, пошел к дверному проему, завешенному глухими складчатыми шторами. При его приближении шторы распахнулись, и, переступив порог, Ерыга очутился в маленькой горнице, разубранной коврами и освещенной пучками горящих лучин. От густого, пряного духа голова Ерыги слегка закружилась, а когда перед ним в дрожащем свете лучин возникла смуглая женская фигура, опричник решил, что его похотливые глаза сыграли с ним шутку. К тому же фигура была совершенно обнажена, если не считать одеждой узор из круглых камешков, искусно оплетавший темное лоно и выпуклые соски красавицы. Камешки светились глубоким звездным светом, как бы исходившим из темно-матовой девичьей плоти, почти сливавшейся с крупным волнистым узором на украшавших стены коврах.

Ерыга потряс головой, незаметно кольнул себя в бок шипом короткого и круглого, как еж, шестопера и, убедившись, что перед ним не мираж и не химера, нетерпеливо пошевелил в воздухе толстыми волосатыми пальцами. Но двое рослых молодцев, стоявших по углам каморки за спиной красавицы, даже не двинулись с места, а лишь переступили с ноги на ногу, согласно звякнув золотыми браслетами на щиколотках.

Ерыга повторил жест, а когда и это не подействовало, стянул с головы шапку и решительно рванул ворот бархатного кафтана. Стражи, однако, вместо того, чтобы почтительно скрыться за коврами и даже, быть может, задуть половину горящих лучин, выступили на два шага вперед и скрестили перед пляшущей дивой короткие копья с широкими плоскими наконечниками.

Опричник опешил и со злости так дернул воротник, что камзол распахнулся на полы и по доскам каморки крупной дробью застучали золотые пуговицы.

— Иди! Иди ко мне! — захрипел он, брызгая слюной и вытягивая перед собой растопыренную пятерню.

— Спешу! — на ломаном синегорском пропела красавица, срывая с вишневого соска горсть камешков и бросая их Ерыге.

— Гы! Гы!.. — заржал старый опричник и шагнул вперед, не обращая внимания на наконечники копий, нацеленные в его толстый, увитый золотыми цепями живот.

— Уо-хо-хо! — тонко взвизгнула красавица, обнажив второй сосок и осыпав Ерыгу градом круглых серебристых бусин.

Градины раскатились по половицам, и когда Ерыга взглянул вниз, ему показалось, что он висит вниз головой, а подошвы его сапог намертво прилипли к звездному небу. Он шагнул к танцовщице, но, наступив на созвездие Бегущих Псов, качнулся, поехал вперед и упал в ноги стражников, тут же копьями крест-накрест придавивших к полу его голову. Ерыга дернулся, захрипел, ухватился руками за широкие наконечники, но лишь разрезал ладони об их острые края.

— Соберешь с пола все до единого зернышка и покажешь своему хозяину! — услышал он над самым ухом повелительный шепот.

Вслед за этим послышался треск разрываемых нитей, и голову Ерыги вновь осыпал звездный град, обнаживший, как он понял, самое потаенное место ее трепетной плоти. Но узреть это вожделенное место ему так и не довелось. Вслед за затихающим треском бусин по половицам легко прошуршали удаляющиеся босые ступни, после чего рогатка на шее опричника ослабла и две сильные руки рывком поставили его на ноги.

Ерыга поднял голову и увидел перед собой Урсула.

— Зелен виноград, — ухмыльнулся купец. — Собирай, скотина!

— Да я тебя!.. — Ерыга взмахнул шестопером, но стражник, предупредив удар, ткнул древком копья в запястье опричника.

— Кто кого, — загадочно пробормотал Урсул, на лету подхватив выпавший из его руки шестопер. — Собирай, скотина!

— Ладно, твоя взяла! — прохрипел Ерыга, с ненавистью глядя в морщинистое жидкобородое личико.

— Моя! Моя! — радостно закивал Урсул. — Собирай, скотина!

Ерыга оглянулся и, увидев за спиной два выставленных копейных острия, опустился на колени и стал медленно подгребать к себе звездный бисер. Когда он закончил, Урсул предупредительно расправил перед ним устье кожаного мешочка, и Ерыга высыпал в его темное нутро две полных горсти сверкающих горошин.

— Умница! — пробормотал купец, когда опричник поднялся с колен. — А теперь отнеси это своему хозяину!

Он опустил мешочек в подставленную ладонь Ерыги, и опричник попятился к двери, высоко поднимая ноги, чтобы не зацепиться о порожек.

Десняк выслушал его сбивчивый рассказ, разворачивая в руках куски шелка и пристально рассматривая их. Вытканные на них узоры — райские птицы, переливчатые лепестки цветов, белые вершины гор и бирюзовые разливы озер — были хорошо известны Десняку по прежним приношениям, но его взгляд искал в переплетениях линий то, чего не мог заметить ни Ерыга, ни купец, выбравший из своих тюков лишь те куски, которые были помечены значком хана: золотой волчьей головкой на кроваво-красном фоне.

Значок как бы говорил Десняку: твой и мой народ одной крови, но если ваш предок родился от женщины и волка, то мой — от волчицы и мальчика, которому враги отрубили руки и ноги и бросили в болото умирать. Мальчик выжил и покрыл волчицу, и в положенный срок она ощенилась десятью богатырями, которые дали начало десяти родам. История этих родов была записана кисточкой и тушью на кусках шелка, хранившихся в одном из многих сундуков с редкостями, до которых Десняк был большой охотник.

Но образцы ткани, принесенные Ерыгой, не представляли собой ничего особенного: шелк как шелк, узоры как узоры, — одежда из таких материй украшает женщину и приятно холодит тело после жаркой бани. И лишь на кусках, помеченных волчьей головой, наметанный глаз Десняка разглядел в тонких переплетениях рисунка прочерченные пунктиром караванные пути, зеленые сгустки оазисов и темный крап кочевых кибиток, ползущих по степи следом за конскими табунами.

В этот раз крап был особенно густ, а это означало, что конское поголовье возросло. Само по себе это было не страшно, но желтизна вышитых на тканях птичьих грудок указывала на то, что с юга на степи надвигаются пески, а это предвещало голод, против которого бессильны луки, мечущие стрелы на полторы тысячи локтей, и тяжелые копья латной конницы. И потому особым образом вышитые веточки показывали, что дикая сила кочевых орд, уже ощутивших мертвящее дыхание голода, вот-вот объединится и, повернувшись вспять, захлестнет низовья Чарыни, подобно бурному весеннему половодью. И если истинный князь Владигор действительно ушел вниз по Чарыни, а на синегорском троне — оборотень, как бубнит по кабакам стоустая молва, то сидеть сложа руки по меньшей мере неосмотрительно.

— А золото где? — спросил Десняк, выпуская из пальцев прохладное шелковое полотнище.

— В-вот, — пробормотал Ерыга, выкладывая перед ним сморщенный кожаный мешочек.

— Не густо, — поморщился Десняк, щупая пальцами дно и складки мешочка. — Самородки, что ли?

— Это не золото, мой господин, — пролепетал Ерыга, поправляя на плечах разорванный ворот кафтана.

— Алмазы? Рубины? Изумруды? Высыпай, что ты встал как столб?!. — Десняк подвинул мешочек к Ерыге и бросил на столешницу вытертый клок черного бархата.

— Счас, господин, счас! — засуетился Ерыга, дрожащими пальцами распутывая узелок на туго затянутой горловине.

Когда тусклые млечно-белые бусины выкатились на черный бархат, Десняк взял двумя пальцами одну из них и, подойдя к окошку, туго затянутому пленкой бычьего пузыря, покрутил ее в лучах заходящего солнца.

— Это все? — спросил он, не поворачивая головы.

— Тысяча штук, — пролепетал в ответ Ерыга.

— Н-да, любопытно, — задумчиво проговорил Десняк, возвращаясь к столу, и осторожно положил бусину на черный бархат.

— Любопытно, господин, очень любопытно, — закивал головой Ерыга.

При этом он снизу заглядывал в лицо Десняку и часто подмигивал, намекая, что знает и может сказать еще кое-что, не предназначенное для посторонних ушей. Десняк жестом отослал стоящего у притолоки конюха и, когда в горнице, кроме них с Ерыгой, не осталось никого, кроме глухой старухи, сметавшей пыль с бесчисленных берестяных шкатулочек на полках, наклонился к опричнику.

— Гы-ы! — сладострастно простонал Ерыга, посмотрев на него замаслившимися от воспоминаний глазками.

— Ты что, совсем сдурел? — брезгливо отшатнулся Десняк.

— Виноват, кругом виноват! — залепетал опричник, путаясь пальцами в дырках, оставленных на местах вырванных с мясом пуговиц. — Охмурил он меня, подлый человек! Лучины, дым и баба!

— Какой дым? Какая баба?

Ерыга опять застонал, но потом собрался с духом и рассказал Десняку обо всем, что предстало перед его очами в дощатой будке на ладейной корме. При этом он перебирал пальцами бусины, то выкладывая из них мерцающий костюм смуглой танцовщицы, то вновь раскатывая бисер по поверхности бархата. Десняк тут же жестом подозвал к себе старуху.

Когда она подошла, Десняк изобразил в воздухе некое гибкое очертание, ткнул пальцем в два кружочка и треугольник, выложенные из бисера на поверхности бархата, и ссыпал бусины в старушечий подол. После того как дверь за старухой закрылась, Десняк приказал Ерыге принести из клети под каморкой сухое можжевеловое полено и наколоть из него тонкой пахучей лучины. Опричник быстро исполнил это нехитрое поручение, но все дальнейшее делал сам Десняк. Он расставил по всему столу берестяные шкатулочки, туески, достал из тростниковой трубки тонкий пергаментный свиток, развернул его на столе и, поглядывая на столбики непонятных для Ерыги значков, стал смешивать в ступке разноцветные порошки. Затем он тщательно истолок смесь тяжелым серебряным пестиком, высыпал ее в литой золотой ковшик на деревянной ручке, добавил сухой еловой смолы, пчелиного воска, внес сосуд в синее пламя маленького очага, а когда над ковшиком показался пар, облил расплавленной смесью концы можжевеловых лучинок.

К тому времени, когда Десняк покончил с этим делом, пузырь на окне затянуло тьмой, и внутренность каморки погрузилась в синеватую мглу, слабо подсвеченную затухающим пламенем жаровни. Услышав снизу легкий шум шагов, Десняк сунул Ерыге пучок лучинок и, коротко шепнув: «Зажигай!» — пошел вдоль стен каморки, рывками распуская до полу тяжелые ковровые скатки. Ерыга шел следом и, высвечивая огнем кованые рогульки между краями ковров, втыкал в них горящие лучины. Вскоре внутренность каморки наполнилась густыми смолистыми ароматами, а покрытая бархатом столешница преобразилась в высокий помост.

В этот миг дверь каморки распахнулась, и Ерыга, обернувшийся на скрип, обмер от изумления и гнева: в дверном проеме стояла его дочь, одетая точно так же, как та смуглая танцовщица.

— Ты? Убью! — захрипел он, делая шаг вперед и протягивая руки к ее обнаженным грудям, едва прикрытым тусклой россыпью круглых стекляшек.

— Куда, хам? — услышал он за спиной холодный, парализующий голос Десняка. — Стоять!

Ерыга замер, держа на весу поднятую ногу. Дочь стояла в полутора шагах от него, свободно опустив руки вдоль тела и даже не пытаясь прикрыть треугольник лона, темнеющий сквозь бисерную сетку.

— Ты что, не знал? — усмехнулась она, чуть приоткрыв рот и быстро облизнув ярко накрашенные губы.

— Сука! — прошептал Ерыга, глядя, как она поднимается на помост, уверенно и привычно ставя босые ступни на скрытые под складками бархата ступени.

Следом за ней в дверь каморки протиснулись трое музыкантов. Их длинные волосы были перехвачены плотными кожаными ремнями, прикрывавшими глаза, но они без всякой слепой толкотни разместились на узкой лавочке у входа и стали пробовать тональности и лады своих инструментов: пузатой волынки, камышовой свирели и многострунных гуслей, украшенных засохшими полевыми цветками.

— Пляши, Райна! — приказал Десняк, когда музыканты настроились и согласно затянули протяжную и слегка подвывающую мелодию. Нечто среднее между воем дворового пса на полную луну и свистом вьюги в печной трубе.

Дочь шевельнула обнаженными бедрами, повернулась лицом к Десняку и медленно провела ладонями снизу вверх по бледному впалому животу. Дойдя до вызывающе торчащих грудей, она слегка коснулась, пальцами бусин, прикрывающих темные набухшие соски, а потом резко побарабанила по ним длинными накрашенными ногтями.

— Ну, распутница, погоди! — бессильно скрежетал Ерыга, сидя у ног музыкантов и яростно втягивая ноздрями пряный дурман лучин.

Дочь по-кошачьи выгнула спину и стрельнула в его сторону темными, жирно подведенными глазами. «Вот сейчас прикажу, и тебя высекут!» — сказал Ерыге ее наглый, насмешливый взгляд. Все было почти как на ладье, но если на смуглом теле танцовщицы бусины мерцали, подобно звездам на ночном небе, то на млечно-бледной коже, темных сосках и треугольном лоне Райны они выступали какой-то серой сыпью, тускло белевшей в свете потрескивающих лучин.

— Пляши, Райна, пляши! — яростно шипел Десняк, зажигая все новые и новые пучки лучин и уже без разбора втыкая их во все щели и ковровые прорехи на стенах каморки.

Огоньки вспыхивали, наполняя каморку не столько светом, сколько пряным, удушливым дымом, клубами вившимся вокруг кружащейся в танце Райны и гасившим слабые красные язычки на кончиках лучинок.

— Пляши! Пляши, чертова коза! — хрипло рычал Десняк. — Играйте, дармоеды! Бренчите! Дуйте, лопни ваши щеки!

Райна неистово била в бархатный помост голыми пятками, свирель пронзительно взвизгивала, перехлестывая утробный вой волынки, гусляр рывком оборвал половину струн и с треском забарабанил по доске костяшками пальцев, но гирлянды серых стекляшек по-прежнему мертво колыхались вокруг девичьих чресел, еле просвечивая сквозь дым. Из-под кожаных обручей на впалые щеки музыкантов лились струи пота, по блестящему лицу, мелко дрожащим грудям и втянутому животу Райны сбегали извилистые ручейки краски, дым поедом ел выпученные глаза Ерыги, а обессилевший Десняк сидел перед помостом и, уже не глядя на танцовщицу, растирал между пальцами хрупкие угольки лучинок. Наконец одна лучина, вставленная в медвежью пасть над скамьей музыкантов, уронила уголек на мех волынки, и он лопнул, загасив половину лучин и покрыв все звуки оглушительным треском. Райна присела, зажав ладонями уши, а когда волнение воздуха в каморке утихло, Десняк усталым жестом выпроводил ее вслед за музыкантами и обернулся к Ерыге.

— Что, брат, лихо нас надули? — усмехнулся он, теребя длинный седой ус. — Соли на хвост насыпали, травкой покурили, вот звездочки в глазах и заиграли! Много ли нам, дуракам, надо?

— Было, господин, все было, и звездочки тоже, — хмуро ответил Ерыга, отводя глаза от бледного худого лица, до скул заросшего волнистой серебряной бородой.

— А не померещилось тебе спьяну? — продолжал Десняк, сухо щелкая пальцами в дымном воздухе.

— Сами сходите, если мне не верите, — вздохнул Ерыга, чувствуя, как его горло захлестывает тугое удушливое кольцо бессильной ярости.

— Сходить, говоришь? — оживился Десняк. — И впрямь, отчего бы не сходить?!.

Он вскочил на ноги и забегал по каморке, проворно скатывая настенные ковры под низкий потолок и перевязывая тяжелые валики кожаными ремешками.

— А за дочку не серчай, — добродушно ворчал он, стряхивая с ковриков сизые пятна пепла, — она у меня больше так, глаз потешить, нежели что иное. Понимаешь ты это, кобель старый? Ну конечно, без греха не обошлось, но всего-то разика два-три, не больше. Да кто такие дела считает? Хотя нет, вру, считал, по серьгам да по колечкам с камушками, и-хи-хи!.. Это по молодости не считаешь, все равно собьешься, а в наши годы каждый разочек как подарок! Она мне подарочек, я — ей, вот и квиты! И нечего тут губы дуть, радоваться надо, дурак, что у тебя такая краса выросла!

— Убью суку! — сквозь зубы прошипел Ерыга.

— Но-но! Смотри у меня! — строго погрозил ему Десняк. — Да если хоть волос с ее головы упадет, я тебя, знаешь, где сгною? Знаешь, падаль?!

Он вдруг яростно взвизгнул, подскочил к Ерыге, и, схватив за грудь, резким рывком поставил его на ноги.

— Отвечай: знаешь? — процедил он, буравя колючим взглядом сломанный нос опричника.

— Знаю, господин, — сдавленно и покорно прохрипел Ерыга.

— То-то же, — сухо усмехнулся Десняк, отпуская его. — А за Райну не тревожься, придет время — и ее замуж выдам. Приданое сам соберу, а свадьбу такую сыграем, что у всего Посада глаза лопнут, очень уж потешила она меня на старости лет, а я памятливый… И на добро, и на зло. Впрочем, тебе ли меня не знать, козел старый! — И старик засмеялся дребезжащим смехом.

Перед Десняком Цилла плясала так, что у того отвалилась челюсть, а в седой бороде заблестели выбежавшие изо рта струйки слюны. Ноздри старика широко раздувались, втягивая ароматный дух горящих лучин, пальцы нервно крутили расшитый каменьями поясок кафтана, а глаза жадно пожирали жаркую смуглую плоть, едва прикрытую трепетной россыпью звездного бисера.

— Гляди-ка ты, светятся! — бормотал он, щуря глаза от искристого блеска. — А на моей кобыле — чистый горох!

— Холодные тела ваших красавиц не возбуждают звездного огня, заключенного в глубине окаменевших слез Тенгри, — учтиво прошелестел ему в ухо шепоток Урсула.

— Короче, сколько? — процедил Десняк, зачарованно глядя в черные глаза плясуньи.

— Эти слезы твои, мой господин, — почтительно ответил Урсул.

— Не прикидывайся идиотом! — скрипнул зубами Десняк. — Сколько ты хочешь за эту девку?

— Разве господин не знает, что молодой князь запретил торговать людьми? — тонко усмехнулся Урсул.

— Кому запретил? — сухо хохотнул Десняк. — Мальчишка! Щенок! Да я его по миру пущу! Без штанов оставлю!

— Господин имеет в виду казну?

— Казну, казну, — кивнул Десняк, стягивая с пальца толстый золотой перстень с крупным рубином. — Ну так сколько?

— Слава о подвигах молодого князя, перейдя пределы Синегорья, достигла низовий Чарыни, — уклончиво забормотал Урсул, — скоморохи на невольничьих базарах под звон гуслей поют о жизни Владигора и представляют в лицах его схватки с Мстящим Волчаром и Триглавом!

— Собака лает — ветер носит! — поморщился Десняк.

— Не говори так, господин! — учтиво возразил Урсул. — Хорошая пастушья собака стоит хорошего боевого коня.

— Мне плевать, сколько стоит пес! — перебил Десняк. — Я хочу эту девку!

Когда Цилла сошла с помоста и наклонилась над ним, он вложил перстень в темную влажную ложбинку между ее грудями. Плясунья томно вздохнула, плавно опустилась на колени и, откинувшись назад, затрепетала всем телом. Гирлянды серебристого бисера заметались по ее коже, подобно ночному звездопаду, а сама она выгнулась змеей и, расставив ноги, просунула между ними смуглое лицо и опалила Десняка таким жарким взглядом, что в горле у него пересохло, а ребра свело жесткой короткой судорогой.

— А если до ушей князя дойдет, что жалкий, ничтожный торговец нарушает его светлейшее повеление? — назойливо бубнил в его ухо глухой шепоток Урсула.

— Светлейшие уши — не твоя печаль! — огрызнулся Десняк, сглотнув подкативший к горлу комок. — Или я еще должен доказывать тебе, кто здесь хозяин?

— Нет, нет, мой господин! — Урсул замахал ладонями и, вырвав из бороды длинный волнистый волосок, стал нервно накручивать его на палец. — Я нисколько не сомневаюсь в могуществе древнего обычая, но все же я хотел бы заручиться…

— Чем заручиться, сморчок косоглазый? — протянул Десняк, вынимая из кармана ограненное изумрудное яичко и вкладывая его в чуть приоткрытые губы красавицы.

— Я полагаю, что купчая, составленная задним числом, вполне могла бы послужить оправдательным документом на тот случай, если люди молодого князя вздумают сунуть свои носы… — быстро залепетал Урсул.

— За этим дело не станет, — перебил Десняк, — сколько?

— Дарю, — вдруг коротко шепнул Урсул в восковое ухо Десняка. — Бери ее, мой господин…

— Как это «бери»? — перебил Десняк. — Я не нищий, чтобы принимать подачки!

— Ты не дослушал, — захихикал Урсул. — Я сказал: бери, если… сможешь!

— А если не смогу?

Десняк сглотнул слюну и облизнул внезапно пересохшие губы. В его животе вдруг натянулась и лопнула тугая невидимая струна, а чресла мгновенно налились тяжелым пульсирующим жаром.

— Тогда не пускай свои богатства на ветер, — усмехнулся Урсул. — Не советую…

— Я советую мне не советовать, — огрызнулся Десняк. — Вон отсюда! Все вон!

— Однако господин горяч, — почтительно забормотал Урсул, отступая к двери и подавая повелительный знак полуобнаженным стражникам, замершим по углам каморки.

— Седина в бороду, бес в ребро, — глухо прорычал Десняк, срывая золотую ременную пряжку и распуская тяжелые складки кафтана. — Иди ко мне, птичка!

Но вместо того, чтобы распластаться перед ним на толстом ковре, плясунья вскочила на помост и, сорвав с груди длинную гирлянду, швырнула в Десняка горсть бисера. Десняк поймал ртом несколько теплых бусин, а когда дверь за его спиной захлопнулась, сбросил с плеч кафтан, сел на пол и, не сводя с плясуньи влажных глаз, начал стаскивать собранные в гармошку сапоги. Плясунья вилась вокруг него и, беспорядочно срывая с себя сверкающие гирлянды, осыпала Десняка бисерными струями. К тому времени, когда на нем осталась одна лишь тонкая шелковая рубашка, весь бисер раскатился по полу, оставив в спутанной бороде Десняка несколько гладких твердых горошин. Он с беспокойством поглядывал на совершенно нагую Циллу, упиравшуюся в помост широко разведенными коленями.

— Иди! Иди ко мне! — стонала она, медленно проводя ладонями по внутренней поверхности бедер.

— Спешу! Спешу! — бормотал Десняк, сглатывая слюну и неприметно запуская руку под подол шелковой рубашки.

— Ну что ты медлишь? Что ты там возишься? — томно ворковала Цилла, глядя перед собой мутными от вожделения глазами.

— Да вот, бусинка закатилась… — хихикал Десняк, сжимая в пальцах твердую как камень горошинку и протягивая ее плясунье.

— И это все?! — воскликнула она, когда Десняк дотянулся до ее пупка и опустил бусинку в потную темную ямку.

— Что ты, что ты, моя птичка, конечно нет, это так, шутка, игра, — испуганно залепетал Десняк, чувствуя холодную предательскую пустоту в средоточии сухих чресел.

— Да ты шутник, старичок! — рассмеялась Цилла, сжимая в ладонях набухшие темно-вишневые соски.

— Старый конь борозды не испортит, — пробормотал Десняк, подвигаясь к ней.

— Пусть портит, я разрешаю, — застонала Цилла, опрокидываясь на спину и широко раздвигая длинные смуглые ноги.

Десняк вскочил, рванулся к ней, но запутался коленями в шелковых складках рубахи и, упав головой вперед, ткнулся носом в твердый, обмытый благовониями лобок плясуньи.

— О!.. О!.. Еще, старичок! Еще! — закричала она, играя жаркими мускулистыми бедрами.

— Счас! Счас! — хрипло шептал Десняк, стараясь выпутаться из скользких, прилипчатых складок рубахи.

— Скорей! Скорей! Что ты там возишься?! — стонала Цилла, впиваясь в его уши длинными острыми ногтями.

— Пусти, дрянь, больно! — взвыл Десняк, упираясь ладонями в ее гладкий упругий живот.

— Терпи, старичок, терпи! Назвался груздем — полезай в кузов! — приговаривала Цилла, продолжая терзать его большие и несколько оттопыренные уши.

Десняк напрягся, выбросил руки вперед и из последних сил воткнул ей под ребра твердые костяшки пальцев. Плясунья охнула, ослабила колючую хватку и распласталась на помосте.

— То-то же, — пробормотал Десняк, поднимаясь на ноги и отряхивая рубаху.

Цилла лежала на черном бархате и, закусив губу, насмешливо смотрела на него из-под полуприкрытых век. По щекам плясуньи стекали две блестящие слезы, но ее взгляд светился дерзостью и победительным нахальством.

— Чего уставилась, дура? — выругался Десняк. — Тебе что, жеребца подавать?

— Жеребца? Что ж, могу и с жеребцом! — томно усмехнулась Цилла. — Если захочу. Он хоть драться не будет.

— Вот ведь стерва какая! — сплюнул Десняк. — Но я тебя обломаю! Попляшешь у меня!

— У тебя? С какой стати? — удивилась Цилла, садясь на помосте и скрещивая под собой ноги.

— А с такой!

Десняк кинулся к своему ремню, выдернул из ножен короткий широкий нож и, резко запрокинув голову плясуньи, упер кончик клинка в пульсирующую жилу на ее шее.

— Поняла? Все поняла? — зло зашипел он, глядя как из-под стали выступает черная капелька крови.

— Она-то поняла, а вот ты, боюсь, нет, — вдруг услышал он голос Урсула. — Убери нож, хам, и топай отсюда, пока живой…

Десняк отвел клинок, поднял голову и увидел двух мускулистых черных стражников, наставивших на него блестящие наконечники копий. Урсул стоял между ними и смотрел на Десняка холодным взглядом.

— Давай шевелись! — сказал он. — Нам с тобой, правда, спешить уже некуда, но за этих горячих парней я не ручаюсь!

Урсул негромко щелкнул пальцами, стражники подпрыгнули на месте и, согласно звякнув браслетами на лодыжках и запястьях, так далеко выбросили перед собой копья, что Десняк почувствовал на щеках два легких мгновенных укола.

— Понял? Или объяснять дальше? — спросил Урсул.

— Да куда уж дальше! — зло процедил Десняк, чувствуя липкие струйки крови на крыльях носа.

— Не догадываешься? Совсем мозги отшибло? — спросил Урсул. — Скоморохи ведь не только молодого князя представить могут, но и… объяснять дальше?

— Пусть попробуют! — пробурчал Десняк, натягивая сапог. — Заживо сгною, стервецов! Псами затравлю!

— Всех не затравишь! Да и народ, опять же, что подумает? На воре шапка горит, так у вас говорят?

— Мудрый змей! — усмехнулся Десняк. — Ну что ж, пусть тогда клевещут! Кто им поверит?

— Это моя забота, — сказал Урсул.

— Думаешь, тебе, чужеземцу, веры больше будет?

— При чем здесь я, — сказал Урсул, — желающие сами смогут убедиться, своими собственными глазами…

Он подошел к стене, рывком распустил от потолка до пола широкий белый ковер и, отступив на середину каморки, извлек из кармана халата темную резную шкатулочку. Затем он поднял руку к потолку, щелкнул пальцами, и каморка наполнилась ровным мерцающим светом. Десняк поднял глаза и увидел в ладони Урсула мелко ограненный шарик размером с воронье яйцо. Грани шара испускали холодные голубые лучи, но пылинки, попадая в них, наливались алым свечением, вспыхивали и сгорали, оставляя в воздухе едкий запах паленой шерсти.

— Анкона бир сумар куакте наули чил или кара! — глухо забормотал Урсул, откидывая крышку шкатулки и опуская шарик в ее темное нутро.

Когда он захлопнул крышку, шкатулка затрещала так, словно в нее натолкали сверчков. Десняк испугался, что она вот-вот вспыхнет в руках Урсула, но голубые лучи исчезли, не причинив шкатулке ни малейшего вреда. Напротив, они словно собрались в один мощный сноп, выстреливший из отверстия в стенке и образовавший круг света на белой поверхности ковра. Урсул постучал ногтями по крышке, пробурчал какую-то неразборчивую фразу, и в светлом круге появилось темное пятно с расплывчатыми краями.

Десняк насторожился, а когда из тумана внутри пятна стали проступать очертания человеческой фигуры в длиннополой рубахе, застыл от изумления и ужаса. От бродяг и наемников, приходивших в Стольный Город с купеческими караванами, он несколько раз слышал о чудесных лучистых шарах, впитывающих человеческие очертания, а затем испускающих из себя впитанные изображения. Но большая часть подобных свидетельств звучала столь путано и противоречиво, что трезвый холодный ум Десняка вскоре отнес их к разряду небылиц. И вот теперь он собственными глазами наблюдал за движениями плоской фигурки на освещенной поверхности ковра и с ужасом узнавал себя в седобородом старике, нелепо взмахивавшем широкими рукавами рубахи.

— Чур меня! Чур меня! — испуганно залопотал Десняк, когда его двойник отслоился от стенки и завис в воздухе, едва касаясь ногами пола.

Следом за старцем из туманных глубин пятна выплыла нагая Цилла. Она на миг застыла в луче, а когда Урсул чуть слышно пощелкал ногтем по крышке шкатулки, покорно опустилась на пол и широко развела темные ноги. Двойник Десняка засуетился, упал на колени и стал хвататься за подол рубахи, путаясь руками в широких шелковых складках. В какой-то миг Десняку даже показалось, что голые ступни призрака преобразились в раздвоенные копыта, а из-под подола рубахи мелькнул мохнатый конец хвоста.

— Сгинь, нечистый! — прохрипел он и метнул в морок тяжелый кинжал.

Клинок пролетел сквозь кошмарное видение и вонзился в ковер, отбросив на плотный белый ворс крестообразную тень рукоятки.

— Что, нервишки сдают? — усмехнулся Урсул, продолжая постукивать ногтями по крышке шкатулки.

— Кончай, гад! — рявкнул Десняк, яростно разодрав на груди шнуровку шелковой рубахи.

— Хочешь кончить? Сейчас сделаем!

Урсул склонился над крышкой шкатулки, чуть слышно прошептал длинную цокающую фразу, под действием которой двойник Десняка словно помолодел: борода сократилась вдвое, потемнела, спина выпрямилась, а сквозь старческую гречку на лбу и щеках проступил клюквенный румянец. Но не эти перемены более всего потрясли Десняка, а недвусмысленный конус, плавно вздыбивший подол его рубахи ниже пупа. Женская фигура приподнялась с пола, села и, подвинувшись к его чудесно преображенному двойнику, обняла его колени и зарылась лицом в шелковые складки.

— Ишь похабель-то какая! — хихикнул он, глядя на любовные игры призрачной пары.

— Почему похабель? — живо откликнулся Урсул. — Цилла знает более ста видов любви, но не отдает особого предпочтения какому-либо одному из них.

— Все умеет, только не летает, да? — облизнул губы Десняк.

— Не летает?! Кто сказал «не летает»?

Урсул перекрыл луч прозрачной восковой ладонью, погрузив в дымный мрак довольно откровенную сцену, и негромко, но отчетливо произнес имя плясуньи. В ответ послышался длинный свистящий вздох, и не успел Десняк повернуть голову, как Цилла зависла над ним, свесив в дымные струи опрокинутые холмики грудей.

— Ч-чур! Ч-чур меня! — забормотал Десняк, закрывая лицо растопыренной пятерней.

— Что, страшно? — усмехнулся Урсул. — А кто вшивал орлиные перья под кожу новорожденным? Девять из десяти младенцев не выдерживали дикой операции, а выживших так закармливали сырым мясом, что каждый второй их них успевал умереть еще до того, как его сбрасывали с речного обрыва в расчете на то, что оперенные ручки поймают восходящий поток воздуха и перенесут дитя на другой берег! Было такое?

— Так это ж опыты, — затравленно пролепетал Десняк, — для общей пользы…

— Какая польза, идиот? — гневно воскликнул Урсул. — Что ты знаешь о природе вещей, чтобы так рассуждать?! Всякой твари от века определено творцом место и время под солнцем, и кто ты, чтобы ломать его предначертания? Ничтожество! Раб! Червь!

Урсул убрал ладонь с пути голубого луча, и Десняк увидел у стены два человеческих скелета, сцепившихся беззубыми челюстями.

— Нет! Нет! Не хочу! — закричал он, выставив перед собой руки.

— А куда ты денешься? — ехидно зашипел над его ухом тенорок Урсула.

— Нет! Не хочу! Пронеси! — хрипел Десняк, жадно ловя ртом слоистый дым.

— Вспомни несчастных, гниющих в твоих подземельях, — холодно продолжал Урсул. — Они-то в чем виноваты? Или опять опыты для общей пользы?

— Довольно, пощади! Всех отпущу! Хоромы возведу для убогих!..

— Врешь, хам! Выйдешь отсюда и забудешь про все! — гневно крикнул Урсул, поворачивая шкатулку и направляя на Десняка яркий голубой луч.

— Нет! Клянусь! Отсохни моя рука, если забуду!

Десняк упал лицом в пол и пополз к Урсулу, путаясь коленями в шелковом подоле рубахи.

— Вот так-то лучше, — услышал он над головой голос Урсула. — Не хвались, идучи на рать, а хвались, идучи с рати, — так у вас говорят?

— Так точно-с! — подтвердил Десняк, стукнувшись лбом в половицу.

— Ты согласен?

— Согласен! Всегда согласен! Глас народа — глас божий!..

— Ну тогда иди, я отпускаю. Вижу, что поумнел, пень старый! А то пришел: то ему не так, это…

Голос Урсула постепенно отдалялся и таял в ушах Десняка. В последний миг перед ним возникла глубокая воронка, с ее дна в глаза ему ударил ослепительный голубой луч, а затем все погрузилось в удушливую тьму.

Глава шестая

Очнулся Десняк в своей каморке на верхнем ярусе рубленой башни. Бычий пузырь в окошке был окрашен в кровавые закатные тона, а на лавочке у двери сидел Ерыга и пристально смотрел на своего господина. Его правый глаз горел злым волчьим огнем, а в левом светилась такая собачья преданность, что Десняку на миг померещилось, что и само лицо опричника, до глаз заросшее кое-как соскобленной и подпаленной щетиной, грубо слеплено из двух половин: волчьей и собачьей.

Десняк с трудом оторвал бороду от столешницы и вдруг с ужасом увидел перед собой сухую, обрубленную по локоть человеческую руку.

— Что… это? — спросил он, с силой смахнув со стола этот жуткий предмет.

— Рука-с! — с собачьей улыбочкой прошептал Ерыга.

Лицо его подобострастно осклабилось, но глаза вспыхнули ярой, неугасимой злобой, от которой по спине Десняка пробежала холодная колкая дрожь.

— Сам вижу, что не хер собачий! — буркнул он. — Но почему здесь? Кто принес?

— С ладьи доставили-с, от Урсула, — пролепетал Ерыга. — Сказали, будто вы сами приказали-с!.. Для опытов.

— Для опытов, говоришь? — Десняк привстал с табурета и навис над столом, широко расправив сухие костистые плечи. — Будут им опыты! Такие опыты, что всем чертям тошно станет! Понял?

— Понял-с! — кивнул Ерыга, поочередно подмигнув господину собачьим и волчьим глазами.

— Ну так чего ж ты сидишь? — сквозь зубы процедил Десняк. — Как медовуху жрать, так первый, а как харчи отрабатывать, так не допросишься! Паразиты! Дармоеды проклятые!

— Не пори горячку, хозяин, — грубо перебил Ерыга, — еще не вечер…

— А смола? Пакля? Трубки камышовые? Провозитесь до третьих петухов, а луна ждать не будет! Взойдет, и хрен вы тогда к бортам подплывете, всех копьями переколют, как налимов!

— Не боись, хозяин, не переколют, — проворчал Ерыга, поднимаясь с лавочки, — и за смолу не беспокойся, все готово: и смола, и пакля, и трубки, и крючья с веревками, — отработаем твою медовуху…

Опричник молодцевато одернул полы кафтана и взялся на ручку двери.

— Девку мне не попортите, — сказал Десняк, морщась от скрипа несмазанных петель, — и шкатулку с камнем не утопите!

— А с купцом как? Топить или тоже доставить?..

— Ты что, глухой? Я сказал: девку и шкатулку с камнем! Еще вопросы есть?

— Никак нет!

Ерыга пригнул голову, ссутулил толстые плечи, шагнул через порог и с долгим певучим скрипом прикрыл за собой дверь. Оставшись один, Десняк встал из-за стола и прошел вдоль стен каморки, крепкими желтыми ногтями сбивая с концов лучин сизые червячки нагара. Огоньки, освобожденные от тяжести пепла, ярко вспыхивали, озаряя багровыми всполохами закопченный потолок, глиняные горшочки на полках, берестяные свитки на гвоздях и сухую растопыренную руку на грубо протесанных топором половицах. Десняк поднял ее с полу, посмотрел по стенам и, отыскав свободную сыромятную петлю, сунул в нее обрубок кистью вверх. Петля оказалась велика, но когда он стал затягивать ее вокруг костлявого запястья, сухие пальцы вдруг зашевелились и сами вцепились в ремень мертвой хваткой.

Среди ночи на пристани поднялся страшный переполох. Корабельные мастера, спавшие на берегу под опрокинутыми лодками, проснулись от жаркого зарева, охватившего сразу полдюжины ладей, несших на своих треугольных штандартах вышитые золотом волчьи морды. В ревущем пламени заметались черные силуэты стражников, швыряющих в воду горящие тюки и сундуки с товаром, затрещали мачты, разбрасывая над красной рябью огненные лохмотья парусов, а невесть откуда взявшиеся опричники стали поспешно сталкивать в воду раскиданные вдоль песчаной кромки плоскодонки.

Но их старания запоздали. Пока искали весла, пока обматывали мокрыми рубахами головы и руки, огонь разбушевался и обрушил на подплывающих спасателей такой плотный град раскаленных углей, что на опричниках вмиг высохли и задымились кафтаны, а несколько особенно ретивых едва не лишились глаз и не обварили руки, стараясь выхватить из кипящей воды хоть малую толику расплывающегося добра.

Когда пламя по доскам обшивки достигло воды, спасатели поняли, что рваться к догорающим ладьям бессмысленно и, прикрывая лица от жара, стали высматривать среди горящих обломков головы утопающих. Но и здесь их постигла неудача: купцы со своей свитой и стражей то ли сгорели в пожаре, то ли, бросившись в воду, сразу пошли ко дну под тяжестью драгоценностей, с опрометчивой жадностью рассованных по карманам кафтанов и шаровар.

Впрочем, это обстоятельство не особенно опечалило спасателей. Войдя в азарт нечаянной огненной потехи, опричники лупили по воде баграми, бросали с бортов четырехпалые кованые «кошки» и от души потешались друг над другом, когда над багровой рябью показывался рваный башмак или полуобъеденный собачий костяк, кишащий мокрыми блестящими раками.

Правда, один раз багор Ерыги зацепил что-то тяжелое; когда опричник подтянул свою добычу к борту, из-под воды ему в лицо ударил такой яркий белый луч, что он выпустил шест и, злобно выругавшись, прикрыл ладонями обгоревшие брови. Когда он раздвинул пальцы, луч почти угас, погрузившись в темную бездну, но конец багра еще колыхался на поверхности подобно рыбачьему поплавку.

Ерыга вспомнил наказ Десняка о шкатулке и камне, скинул кафтан, перевалился через борт плоскодонки и нырнул в воду. Быстро преодолев горячий верхний слой, он устремился к светящейся белой точке. Но свет ее становился все слабее и наконец совсем угас, оставив Ерыгу в кромешной тьме. Воздух в его легких сперся в удушливые комки, он перевернулся и, увидев над собой багровое свечение, устремился к поверхности, с силой разгребая ладонями упругую воду. Вдруг чья-то рука судорожно ухватилась за его штанину. Ерыга слепо ткнул в нее выхваченным из ножен клинком, но, почувствовав, что хватка не ослабла, отсек оттянутый клок и из последних сил пробил макушкой кипящую толщу воды. При этом он изрядно ошпарил лоб, щеки, плечи и ладони, и, если бы опричники мгновенно не втащили в лодку своего отчаянного товарища, он бы запросто сварился по самую грудь.

Но на этот раз судьба смилостивилась над Ерыгой и вскоре он уже лежал на берегу, а две дешевые потаскухи заботливо прикладывали к водянистым волдырям на его коже ветхое тряпье, пропитанное «обыкновенным женским».

— Фуй, распутницы, фуй! — брезгливо фыркал Ерыга, шевеля волосатыми ноздрями.

— От кобеля слышим! — задорно восклицала та, что помоложе.

— Зачатый в грехе, рожденный в мерзости, молчи! — наставительно добавляла старшая.

Ерыга приоткрыл один глаз и, увидев над собой седые патлы, окружающие лиловую лошадиную рожу с провалившимся носом, лишился чувств.

Очнулся старый опричник в сыром пыточном подвале. Старый палач Теха заклепывал на его запястье железный обруч, а молодой, Гоха, уже крутил ручку ворота, наматывая цепь на круглое, до блеска отполированное бревно.

— Что это вы, братцы? — взмолился Ерыга, когда его руки дернулись и потянулись вверх.

— Ничего не знаем, браток, — вздохнул Теха, взявшись за ручку кузнечного меха. — Ваше дело беково — нас дерут, а нам некого!

— А меня-то за что?!. — взвыл Ерыга, чувствуя, как его левое плечо с хрустом проворачивается в суставе. Мышцы правой, привыкшей махать тяжелой плеткой, были крепче и потому лучше держали вес раскормленного тела.

— Это ты у хозяина спроси, — весело отозвался Гоха, повизгивая воротом.

— Так позовите его! — прохрипел Ерыга.

— Сам зови! — нахмурился Теха, со свистом раздувая угли в глубине пыточного горна. — А нам с тобой вообще говорить не велено; это мы уж так, по старой дружбе, чтоб не скучал…

В этот миг Гоха довернул ручку до упора, правое плечо Ерыги хрустнуло, а его тело резко дернулось и обмякло, повиснув между полом и потолком.

— Господин!.. Хозяин!.. — взревел опричник, выкатив глаза от страшной боли.

— Ох-ох-ох! Какие мы нежные! — вдруг услышал он насмешливый голос Десняка.

Ерыга поднял голову, из последних сил сдул упавшую на глаза прядь и увидел в дальнем углу подвала две человеческие фигуры в длинных плащах с высокими остроконечными капюшонами. Алые отблески разгорающихся углей дрожали на сводчатых стенах и, достигая фигур, терялись в глубоких, ниспадающих до пола складках.

— Прикажи отпустить его, — послышался из-под капюшона женский голос, — он не виноват, он очень старался, я сама видела.

— На что он мне теперь? — спросил второй капюшон голосом Десняка. — Ворон в огороде пугать?

— Нешто он такой страшный? — захихикал женский капюшон.

— Пуганая ворона куста боится, — резонно возразил мужской.

— А ты, старичок? Чего ты боишься? — игриво прощебетал женский голос.

Ерыга напряг глаза и увидел, как из-под капюшона змеиной головкой выскользнула смуглая ладонь и быстро исчезла в складках мужского плаща.

— Меня боишься? Да или нет? — жарко и быстро зашептал голос.

— Пусти, бесстыжая! Не здесь! — хрипло отозвался из-под капюшона Десняк.

— Здесь, старичок, здесь! — томно проворковала женщина.

— А как же они?.. — затрепетал мужчина.

— Они? Кто «они»? Эти, что ли?

Резко выкрикнув эти слова, женщина выхватила из кольца в стене погасший факел, ткнула его в ярко-алую пасть горна, а когда факел вспыхнул, подняла его над головой и озарила низкие своды подвала дрожащим, неверным светом. Коренастый Теха с перепугу замер над горном, а Гоха отпустил ручку ворота, и Ерыга рухнул на земляной пол.

— Что уставились, дармоеды! — истерически взвизгнула женщина. — Работать! Работать, придурки чертовы! Каждому — свое! Каждому — свое!

Она перебросила факел в левую руку, выхватила из-под плаща плеть и, шагнув к Техе, наотмашь хлестнула его по закопченному лицу. Рот старого палача искривился от боли, но, когда он попытался провести ладонью по щеке, чтобы стереть кровь, женщина стала так яростно и беспорядочно хлестать его плетью, что Теха только охнул и опустился на пол, прикрывая обеими руками плешивую голову.

— А ты что встал, дубина?! — Женщина оставила Теху и, помахивая окровавленной плетью, подступила к Гохе.

— Я чичас! Чи-чичас, го-госпожа! — залепетал тот, хватаясь за ручку ворота и принимаясь остервенело наматывать цепь на осиновый вал.

— Как ты сказал: госпожа? — засмеялась женщина, вытирая плеть полой плаща.

Она сбросила на спину капюшон и разметала по плечам роскошные темные волосы, перехваченные тонкой ниткой сверкающего бисера.

— Цилла, миленькая, голубушка, пожалей! Скажи ему! — взмолился Ерыга, с маху ударившись ладонями о дубовые блоки, через которые были переброшены цепи дыбы.

— Пожалеть?! А ты кого-нибудь жалел?

Цилла шагнула к висящему под потолком опричнику и ткнула в его отвисшее брюхо свернутой плетью. Ерыга задергался и зазвенел цепями, пытаясь подтянуть к груди жирные колени.

— Не любит, стервец, ой не любит! — расхохоталась Цилла, запрокинув голову и откинув на спину плотную волну блестящих от масла волос.

— Люблю, госпожа, все люблю! — заверещал из-под потолка Ерыга. — Пожрать люблю, выпить, бабу трахнуть… Всех, конечно, не перетрахаешь, но я стремлюсь, изо всех сил стремлюсь!..

— Ой, насмешил! Ой, держите меня, я сейчас упаду!..

С этими словами она осела на пол и зашлась грубым истерическим хохотом.

— Теха! Гоха! Кончайте его! — коротко приказал Десняк.

Он скинул капюшон, выдернул из стенки деревянную затычку родника и, набрав ведро воды, опрокинул его над визжащей от хохота Циллой. Смех умолк, и все замерли, глядя, как она поднимается с полу, выпутываясь из мокрого плаща.

— Какая баба! — восхищенно присвистнул Гоха, когда она выпрямилась во весь рост и, нагая, подошла к горну и протянула к алым углям дрожащие руки.

— Эт-точна! — согласился Теха, размазывая кровь по морщинистым щекам.

— Ты сперва на себя глянь, прежде чем на такую марцифаль пялиться! — буркнул Десняк, откидывая полу своего плаща и прикрывая блестящую от воды спину Циллы.

— Эт-точна! — насмешливо гыкнул Теха.

Он вновь взялся за ручку меха, вздул угли и, взяв клещами конскую подкову, сунул ее в алую пасть горна.

— Пойдем, пойдем отсюда, моя девочка! Тут смотреть нечего! — пробормотал Десняк, обнимая Циллу за плечи и легонько подталкивая ее к маленькой дверце, окованной железными полосами.

— Как его кончать, хозяин? — спросил напоследок Теха. — Моментом или чтоб прочувствовал?

— Пусть его Гоха кончает, — сказал Десняк, не поворачивая головы, — не спеша, с чувством, а ты проследи, подскажи, ежели что не так пойдет, — пора уже парню во вкус входить…

— Отпусти его! — вдруг перебила Цилла. — Помучил человека, и хватит! Он не виноват, он старался, но куда ж ему против Урсула!

— Рад бы тебе угодить, да не могу уже, — вздохнул Десняк. — Слово не воробей…

— Ты хотел, чтобы я пришла, и вот я здесь, — продолжала Цилла, не слушая его, — чего тебе еще надо? Отпусти его…

— Иди, иди, не лезь в наши дела! — сухо оборвал ее Десняк.

— Ваши? А кто меня госпожой назвал?! — воскликнула Цилла.

— Ну, сорвалось с языка!

— Нет, старичок, так дело не пойдет! Сам сказал: слово не воробей!

— Так это ж мое слово! Мое! Что хочу, то и говорю! — захохотал Десняк.

— Нет уж, теперь будет иначе! — обрезала Цилла. — Теперь я здесь госпожа!

Она резким движением стряхнула с плеч полу Деснякова плаща, обернулась и ткнула пальцем в подвешенного на цепях Ерыгу.

— Опустить! Быстро! — коротко приказала она.

Гоха с готовностью отпустил ручку ворота, цепи загремели, и бесчувственный Ерыга мешком грохнулся на земляной пол.

— Десняк, лекаря зови! Вон как ухайдакали бедолагу, счас дух вон!

Цилла подошла к распластанному Ерыге, откинула с его лица мокрую прядь, осторожно приподняла пальцем веко. Опричник застонал и чуть приоткрыл мутные от боли глаза.

— Живой! — усмехнулась Цилла. — Но одной-то ногой он еще в могиле стоит!

— Теха! Гоха! Займитесь! — буркнул Десняк.

— Лекаря, я сказала, а не этих костоломов!

— А мы и есть лекари, госпожа! — сказал Теха, отпустив ручку мехов. — Семья, детишки мал мала меньше, одним заплечным делом не прожить, сами понимаете, вот на двух работах и крутимся!

— Желвак прижечь! Кровушку пустить! Эт-та мы завсегда готовы! — весело подхватил Гоха. — А ежли кто должон помереть, так он так и так помрет, на то воля божья!

— Была божья, да вся вышла! — жестко усмехнулась Цилла. — За этого головами ответите! Вопросы есть?

— Никак нет, госпожа! — воскликнули палачи, бухнувшись ей в ноги. — Так обласкаем доходягу, что всех нас переживет!

— Старайтесь, старайтесь! Глядишь, где-нибудь да и зачтется!

Цилла подняла с полу свой мокрый плащ и резко встряхнула его, обдав брызгами распластанного Ерыгу. Тот медленно приподнялся на локтях, тряхнул кудлатой башкой и обалдело уставился на свою спасительницу.

— Помни, смерд, кому ты жизнью обязан! — сказала Цилла, набросив на плечи мгновенно высохший плащ и склонившись к опричнику. — Вот где твоя жизнь!

Она ткнула под нос Ерыге сжатый кулак, а потом повернулась и быстро пошла к маленькой дверце, услужливо распахнутой перед ней Десняком. Старик подобострастно суетился у низкого порожка, держа в одной руке факел, а в другой дверное кольцо, а когда Цилла скрылась в дверном проеме и поднялась на пару ступеней, обернулся, погрозил Ерыге сухим жилистым кулаком, шагнул через порог и захлопнул за собой дверь.

На другой день, ближе к вечеру, перед двором Десняка остановилась карета с княжеским гербом, и когда боярин вышел из ворот, холоп распахнул перед ним дверку и приставил к кованому порожку дубовую лесенку с широкими ступенями.

Владигор вызвал Десняка для дружеской беседы, поэтому стол в княжеской горнице был накрыт просто и незатейливо: три перемены блюд, потный кувшин с квасом и две пузатые заморские бутыли с залитыми темным воском пробками.

Под конец трапезы прислуживавшие за столом холопы горящими лучинами растопили восковые печати, поставили перед князем и Десняком чеканные золотые кубки и наполнили их густым ароматным вином.

— Беседа с тобой доставила мне искреннее удовольствие! — сказал Владигор, поднимая свой кубок. — Я хочу выпить за то, чтобы ум твой всегда оставался столь же остер и был равен твоей преданности синегорскому престолу и его законным наследникам!

«Намекает, — мелькнуло в мозгу Десняка, — желательно, дескать, чтобы ум был именно равен преданности, не больше, дабы не искушал эту самую преданность! И не меньше: услужливый дурак опаснее врага!.. И чтобы законным наследникам был предан, а не какой-то там самозванной шушере! Какая, однако, тонкая бестия этот князь Владигор! Такой отравит и глазом не моргнет!»

Прежде чем поднять кубок, Десняк привстал со стула и, потянувшись к блюду с грушами, якобы случайно стряхнул в вино щепотку синих кристалликов, которыми были пересыпаны его кружевные манжеты.

— Неловок ты, боярин! — усмехнулся Владигор, подвигая поднос ему навстречу. — Порошок-то небось от моли, а ты его в вино!

— От моли, князь, жизни не стало от проклятой! Всю шерсть попортила, хуже мышей! — вздохнул Десняк, поднимая свой кубок. — Ну да бог с ней, с шерстью, был бы ты, князь, здоров, а на наших костях новая шерсть нарастет!

Десняк поднес кубок к усам, но в тот миг, когда он уже собирался пригубить вино, князь вскочил и, перегнувшись через стол, перехватил его запястье.

— Что у меня, боярин, вина мало, что ты собрался отраву глотать? — воскликнул Владигор, вырывая из пальцев Десняка литую ножку кубка. — Перед ядом, сам знаешь, все равны: князь, червь, моль — все в землю ляжем, все прахом будем!

— Не изволь беспокоиться, князь, — забормотал Десняк, пытаясь дотянуться губами до края накренившегося кубка, — мы люди торговые, привычные…

— Дома или в кабаке можешь любую гадость пить, — возразил Владигор, не ослабляя хватки, — а у меня будь любезен пить то, что дают! Еще помрешь после трапезы, что тогда синегорцы про своего князя скажут? Извел, скажут, Десняка, оборотень проклятый!

Кубок опрокинулся над столом, и по белому шелку скатерти стало быстро расползаться кровавое пятно.

— Кто «оборотень»? Где? — удивился Десняк, потирая освобожденное запястье.

— Перед тобой! — сверкнул глазами Владигор. — Нешто не знаешь, что про меня в народе болтают?

— Слыхал, — пробормотал Десняк, отводя взгляд. — Хотел даже схватить пару болтунов, чтобы прибить их брехливые языки к городским воротам, да все как-то руки не доходили. Да и народ разное болтает: одни про оборотня, другие про то, что милостив князь, такие старые вины простил, за какие Климога покойный молодыми березками надвое рвал! А раз князь такой, то нам уж сам бог велел, потому как всякая власть от бога…

— А Климогина? — быстро перебил Владигор. — Тоже от бога или как?

— Не могу знать, князь, — потупился Десняк, — ослаб умишко, не постигает промысла божия…

— Может, лукавый тебя путает, боярин?

«Ого, куда метит! — похолодел Десняк, глядя на вновь поставленный перед ним кубок. — Насквозь меня видит! Ну да ладно, двум смертям не бывать, а если он решил, то лучше уж так, тихо, а то придут среди ночи да и удавят, как пса… Мало ли случаев было!»

Десняк поднял кубок, но прежде, чем пригубить его, прижал пальцем золотой ободок, раздавил скрытый под ногтем пузырек из рыбьей мездры и, дождавшись, когда желтая маслянистая капля упадет в густое темно-красное вино, единым духом осушил кубок до дна.

«Хитер ты, князь, но и мы не пальцем деланы, — думал Десняк, выходя из ворог княжеского двора и ставя ногу на шаткую ступеньку легкого, обтянутого кожей возка, — небось знаешь про девку, но молчишь! А что ты скажешь? Ведь не купил я ее, она сама пришла, а это дело добровольное, на него запрета нет!..»

Кнут звонко щелкнул над лошадиными спинами. Как только возок отъехал подальше, Десняк привстал и с силой ткнул возницу кулаком в спину. Экипаж остановился, Десняк спрыгнул на обочину, развел ладонями усы и, склонившись над сточной канавой, сунул два пальца в рот…

«Так-то оно вернее, — думал он, вновь забираясь в возок и вытирая бороду рукавом кафтана. — Бес его знает, какой у князя яд, а теперь все поменьше его во мне осталось, глядишь, и выживу!..»

Цилла, выслушав рассказ Десняка о том, как проходил княжеский прием, весьма прохладно отнеслась к его подозрениям насчет Владигорова коварства.

— Мнительный ты стал, ой мнительный! — повторяла она, когда Десняк вдруг прерывал свою речь и, закатив глаза, начинал испуганно прощупывать пальцами впалый живот. — Князь хоть и не глуп, но прост…

— Так ведь намекал, прямо намекал, чуть не в лоб! — обижался Десняк. — Я ему про пошлины толкую, про баб, а он все об одном: хлопнет, говорит, тебя кондратий и предстанешь в мерзости! Учить меня еще вздумал, щенок: пусть, дескать, мой ум будет равен преданности, — а это как понимать?

— Нечего тут понимать, — усмехалась Цилла, выгибаясь и подставляя грудь под его растопыренную ладонь, — кланяться надо и благодарить за науку!

— За науку? Какую науку? Кого? — возмущался Десняк, беспокойно теребя пальцами ее набухший сосок. — Пусть сперва с мое проживет, а тогда посмотрим, кто кого за науку благодарить будет!

— Неужто ты так хочешь, чтобы он прожил с твое? — холодно перебила Цилла.

— Не понял! — пробормотал Десняк, чувствуя, как по его спине пробегает волна сухого озноба.

— Ну и дурак, если не понял. — Цилла дотянулась до шнура и стала медленно собирать в складки шелковый полог над постелью.

— Нет, нет, погоди! — Десняк приподнялся на подушках и остановил ее руку.

— Да я уж вторую неделю гожу, — сухо сказала Цилла, не выпуская шнура.

— Нельзя ж так сразу, в одиночку, — испуганно прошептал Десняк, — надо это дело сперва обдумать, людей верных найти, сговориться, и уже тогда…

— Тогда уж поздно будет! Не ровен час, явится к князю его скоморошка со своим ублюдком, указ состряпают, и все — готова династия!

Цилла раздернула полог, соскочила с постели и, выхватив из камина горящую головню, стала зажигать укрепленные по стенам лучины. Сухие щепки затрещали, искры посыпались на толстый ковер, в ворсе которого по щиколотку тонули ноги Циллы, но она продолжала метаться по спальне, не обращая внимания на запах паленой шерсти.

— Хоромы спалишь, дура! — воскликнул Десняк, вдевая ступни в меховые тапки с твердыми кожаными подошвами.

— Холодно мне, холодно! — запричитала Цилла, звонко цокая зубами.

— Нечего было из постели выскакивать! — цыкнул на нее Десняк, затаптывая сизые змейки дыма, струящиеся из ворса.

— Что мне в твоей постели! Лежишь бревно бревном!

Цилла завернулась в халат и уселась перед камином спиной к Десняку.

— А что ты мне обещала?! Говорила, средство есть! Средство есть! Где твое средство, паскуда?!

Десняк остановился и яростно пнул ногой кадку с ребристым колючим шишаком, увенчанным набухшим яйцевидным бутоном с красно-лиловыми прожилками. Эту диковинку доставили ему еще при Климоге, и теперь, когда она готова была вот-вот зацвести, Десняк усматривал в этом чуде прямую связь с появлением Циллы.

— Средство? Какое такое средство? Не помню! — томно проворковала Цилла, вытягивая к огню стройные голые ноги.

— Врешь, сука! — застонал Десняк, не в силах отвести глаз от ее лодыжек.

— Ладно, старичок, хватит в бирюльки играть!

Цилла резко обернулась и уставилась на Десняка холодным, беспощадным взглядом. Она молчала, но Десняк читал в ее черных глазах так ясно, будто кто-то разворачивал берестяной свиток в глубине ее огромных зрачков.

— Князь-то, говорят, заговоренный, — чуть слышно прошептал он, — его ни яд, ни железо не берут…

— Не берут, — повторила Цилла, чуть шевельнув тонкими губами.

— А скоморошка с ублюдком, может, и вовсе не объявятся, — продолжал Десняк, сглотнув подкативший ком.

— Объявятся, — глубоким пещерным эхом откликнулась Цилла.

— Кто сказал? — испуганно заерзал Десняк. — Их, говорят, в рабство продали…

— Как продали, так и выкупят, — подмигнула Цилла. Лицо ее при этом осталось совершенно неподвижным и на миг как будто обрело сходство с одной из Десняковых диковинок: раскрашенной деревянной маской, закрывавшей, по словам могильного грабителя, высохшее лицо покойной царицы Мертвого Города.

— Выкупят? Кто? Когда? — облизнул пересохшие губы Десняк.

— Может, уже выкупили, — холодно и загадочно улыбнулась Цилла, — выкупили и доставили…

— Куда доставили?!

— Может, и к тебе, а может, и к князю. Откуда мне, чужестранке, знать?

— Э-э… П-понял… п-понял… — залепетал Десняк, чувствуя себя лягушкой, оцепеневшей под змеиным взглядом. — А с ублюдком как же?

— С каким еще ублюдком? Где ты здесь ублюдка видел?!

Цилла встала, отдернула ковер слева от камина, и перед Десняком предстал темноволосый младенец примерно двух лет от роду. Мальчик стоял прижавшись спиной к бревенчатой степе и глядел на Десняка раскосыми и черными, как у Циллы, глазами.

— Вот, значит, как, — растерянно пробормотал Десняк. — А народ признает?

— Народ! Какой народ?! Ой, уморил! Ой, давно я так не смеялась! Твой народ хочет только пить допьяна да жрать от пуза, а кто при этом сидит на княжеском престоле, ему глубоко плевать! Прав был князь, слабеешь ты умом, старичок!

Цилла повалилась на пол и зашлась истерическим хохотом, звеня браслетами на запястьях и лодыжках.

— Ну что ты стоишь как столб?! — заверещала она, перекатившись по ковру и схватив Десняка за колено. — Кланяйся князю! В ноги! В ноги, смерд!

Он уперся ступнями в ковер, стараясь удержаться на ногах, но, когда Цилла ребром ладони резко ударила ему по сухожилию, Десняк покачнулся и рухнул на колени перед смуглым черноглазым младенцем.

— А князя Владигора куда денем? — прохрипел он, почувствовав на затылке маленькую ступню Циллы. — Он один всей моей дружины стоит, потому и ездит без охраны.

— Куда ездит?

— К сестре… К Любаве, что в лесу у берендов живет, — забормотал Десняк.

— Надолго? — нетерпеливо перебила Цилла.

— Когда как, бывает на день, бывает, и на два — он в своей воле.

— Это хорошо: он в своей, а мы — в своей! — воскликнула Цилла. — Похороним вашего возлюбленного князя в лучшем виде: комар носа не подточит!

— Самострел на тропе? Или, может, соколу охотничьему когти ядом смазать: перчатку прорвет — и готово дело!

— Скучно это, старичок! — поморщилась Цилла. — Скучно и грубо.

— Зато верно, — буркнул Десняк, садясь на ковре и выбирая из усов паленые ворсинки.

— Не понял ты меня, друг любезный! Мне, может, поиграть с ним захотелось?

Цилла опустилась на ковер рядом с Десняком и мягко ущипнула его за ухо.

— Красив, молод, умен, одинок, а кругом рожи вроде твоего Ерыги, — это так романтично! — нежно пробормотала Цилла, положив голову на плечо Десняка.

— Не понял! Сватов, что ли, к нему слать прикажешь? — охнул тот, не сводя глаз с лилового бутона на колючей маковке ребристого зеленого шишака.

— Сватов не надо, но, если с головы Владигора хоть волос упадет, я тебя между мельничными жерновами смелю, душегуб! — воскликнула Цилла, впиваясь ногтями в его хрящеватое ухо.

— Так чего ж ты хочешь, змеюка чертова! — взвыл Десняк.

— Князя хочу! — жарко зашептала Цилла. — Молодого, красивого, сильного! Но чтобы не я сватов к нему засылала, подстилка боярская, а чтобы он сам пришел и в ноги упал владычице синегорской!

— Змея, вся как есть змея! — злобно прошипел Десняк, глядя на стремительно набухающий бутон.

— Есть, да не про твою честь, пенек старый! — захохотала Цилла, вскакивая и подхватывая под руки младенца. — Наш будет князь! Наш!

— Нась! Нась! — просюсюкал мальчик, обнимая ее за шею.

— Убью! Достану! — заскрежетал зубами Десняк, глядя, как они кружатся перед остывающим камином.

В этот миг бутон лопнул, кинув поверх колючек восемь огненных лепестков. Десняк почувствовал, как его чресла наливаются тяжелой, сладкой истомой, встал и пошел прямо на Циллу, широко раскинув сухие жилистые руки.

— Брось ублюдка! — рычал он, брызгая слюной. — И в постель! Живо!

— Сейчас! Сейчас, мой миленочек! — лепетала Цилла, отступая к камину.

В тот момент, когда руки Десняка протянулись к мальчику, она вдруг быстро опустила его на ковер, высоко вскинула колено и, повернувшись боком, выбросила перед собой маленькую твердую ступню. Десняк отшатнулся, прикрыв руками лицо, но тут над его ухом коротко звякнули браслеты, в виске что-то хрустнуло, и голова провалилась в бесчувственную тьму.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

После свежего морозного воздуха чад кабака показался Владигору особенно душным и смрадным. Жирный черный дым поднимался над трепещущими огнями двух сальных плошек, укрепленных в бревенчатых стенах по обе стороны широкой длинной стойки. За стойкой, на фоне разнокалиберных деревянных бочонков и глиняных кувшинчиков, возвышался пышный бюст хозяйки заведения, наливавшей вино в кружки и не глядя принимавшей горячие жестяные плошки из маленького окошечка за спиной. Двое половых — один длинный и худой, как оглобля, второй маленький и толстый, как колесная втулка — с дробным стуком расставляли все это на круглых деревянных подносах и носились между столами, расторопно заменяя опорожненную посуду наполненной. В кабаке стоял гвалт, густо пересыпаемый хриплой бранью и стуком кружек о тесаные дубовые столешницы.

Владигор и его спутники не ели уже почти сутки, и потому чад кухни не только раздражал им ноздри, но и слегка кружил ослабевшие головы. Они сидели в дальнем углу широкого длинного стола, куда едва достигал неверный желтый свет плошек, укрепленных над кабацкой стойкой. Других светильников в заведении не было, и Владигору оставалось лишь удивляться тому, как половые ориентируются в этом полумраке и не спотыкаются о калек, ползающих между скамьями. Половые в своих передвижениях проявляли поразительную ловкость: длинный и худой не только переступал через нищих, но еще и умудрялся на ходу сбрасывать объедки в их беззубые рты, а коротышка, натыкаясь на упавшего в проход пьяницу, либо просто перепрыгивал через него, либо вскакивал на стол и пробегал его из конца в конец, громыхая расставленными на подносе кружками и плошками.

Наблюдения за сноровистыми половыми и прочей кабацкой публикой так увлекли князя, что он, казалось, совершенно забыл не только о голоде, но и об аметисте, по-прежнему горевшем ярким кровавым огнем. Владигор заметил признак близкой беды лишь в тот момент, когда Берсень в толпе опрометчиво положил руку ему на плечо и тут же уткнулся лицом в собственные колени. Тогда он быстро поставил бывшего тысяцкого на ноги и стрельнул глазами по сторонам в надежде предупредить коварный удар уличного убийцы. Но опасения князя как будто ничем не подтвердились: горожане молча расходились по переулочкам, толпа редела, и к тому времени, когда князь и его спутники дошли до крыльца кабака, улица по обе стороны от них почти опустела. Перспективу справа перекрывал скомороший рыдван, обтянутый ветхим тряпьем поверх ивовых ребер, влево уходили перекошенные темные заборы, нависавшие над сточными канавами подобно мельничным крыльям.

Скоморохи бросили свое передвижное жилище в этом гнилом тупике, по-видимому, оттого, что все увеселительные зрелища в городе были запрещены по случаю траура. Траур, впрочем, вовсе не мешал кабацкому веселью, долетавшему до слуха Владигора сквозь хлипкую дощатую дверь заведения.

Князь первым спустился по ступенькам и, взявшись за деревянную ручку, еще раз взглянул на перстень. Аметист полыхал, как уголь в кузнечном горне, и потому Владигор не сразу шагнул через порог, но подождал, пока его глаза привыкнут к дымному подвальному полумраку.

Когда они уселись за стол, Берсень вспомнил о серой шерстинке, замеченной им на ноге князя. Ее странный, нарочито неприметный вид почему-то тревожил старого тысяцкого, и, пока князь созерцал кабацкую голь, Берсень не сводил глаз с двух нищих, то скрывавшихся под торцом стола, то с шумом выползавших оттуда. Старый тысяцкий никак не мог понять, чем они так возбуждены: временами ему казалось, что они ссорятся из-за какой-то ветошки, похожей на изношенный ночной колпак, когда же из-под стола доносился стук игральных костей и слабый звон монет, он полагал, что калеки бранятся по поводу игры.

Поссориться за этой игрой было немудрено: под столом была такая темень, что для подсчета выпавших очков нищим приходилось выбираться из-под стола и, поймав слабый просвет между спинами и задами гуляк, разглядывать два желтых крапчатых кубика. В этот миг как раз и возникала ссора, ибо нищий, державший кубики в зажатом кулаке, в последний момент норовил незаметно для товарища переменить положение граней в свою пользу, что, разумеется, не оставалось незамеченным и вызывало соответствующую реакцию. Обманутый или считавший себя таковым с воем набрасывал на голову обидчика драный колпак, выхватывал кости из его кулака и, быстро выставив на гранях нужный ему счет, предъявлял его своему партнеру, который к тому времени уже успевал сорвать колпак со своей головы. Тот, естественно, протестовал против такого наглого мошенничества, громко взывая к безответным спинам и задам присутствующих.

Владигор, краем глаза наблюдавший за этой возней, в конце концов, как ему показалось, понял ее причину и, когда нищие снова скрылись под столом и застучали костями о каменный пол, опустил вниз руку с перстнем.

— Зря ты это делаешь, князь, — сказал Ракел, рассеянно следивший за беготней половых, которые то приближались к их углу, как бы намереваясь принять заказ, то вновь удалялись в сторону стойки, ловко вращая над головами переполненные посудой подносы.

— Боишься, стянут? — спросил Владигор, с интересом прислушиваясь к пьяной болтовне за соседним столом.

— Ты им игру портишь, — сказал Ракел.

— Да? — удивился Владигор. — Каким образом?

— Смысл не в том, чтобы выиграть монету, — обстоятельно пояснил Ракел, — а в самой игре, точнее, в изобретении новых шулерских приемов, чтобы потом использовать их против новичка.

— При условии, что тот согласится играть вслепую, — сказал Владигор.

— А кто тебе сказал, что они играют вслепую? — спросил Ракел.

— Сейчас нет, — сказал Владигор, глянув на край скатерти, сквозь который просвечивало алое сияние аметиста.

— Эти мошенники отлично видят в темноте! — усмехнулся Ракел, дергая конец жилы и поправляя петлю на запястье.

— Дурак! Идиот! — пробормотал Урсул, когда петля на его запястье резким сжатием отозвалась на рывок Ракела.

— Но-но, побалуй еще у меня! — строго прикрикнул на него Ракел.

— Только и знаешь, что глотку драть! — буркнул Урсул. — Ты хоть понял, балда, на что они играют?

— На что бы ни играли, нам-то что с того? — усмехнулся Ракел. — Я с ними кости бросать не собираюсь!

— Не больно-то ты им нужен, костолом! — угрюмо проворчал Урсул, сверкнув глазами из-под выгоревших на солнце бровей. — Они на князя играют!

— На меня?! — опешил Владигор. — Как это?

— А так! — воскликнул Урсул, с неожиданной силой опрокидывая на него стол.

Скамья под князем и Берсенем откачнулась назад, столешница придавила их к бревенчатой стене, багровая вспышка аметиста озарила закопченный потолок, а затем в стену, как раз над левой ключицей Владигора, вонзился острый трехгранный стилет.

Князь вскочил на скамью, взглянул через край столешницы и едва различил во мраке безногое, распластанное на полу тело. Стилет по-прежнему торчал в доске, пальцы калеки крепко сплетались на его рукоятке, но белые, как куриные яйца, глазные яблоки были выбиты из глазниц и свисали на жилах по обе стороны лица. Сперва князь решил, что нищего покалечил Ракел, но, увидев, что бывший наемник крепко удерживает заломленную руку Урсула, усомнился в своих подозрениях и поискал глазами второго нищего. Тот, однако, как сквозь землю провалился. Под столом все было усыпано дочиста обглоданными костями и прочим мусором, не обнаруживавшим никаких следов поспешного бегства неуклюжего калеки.

Странно было и другое — кровавый свет аметиста погас, и теперь камень горел ровным голубым огнем, едва освещавшим тыл княжеской ладони.

— Доигрался, рвань! — Ракел, отпустив руку Урсула, кивнул на бесчувственное тело. — А второй-то каков ловкач! Я моргнуть не успел, как он его двумя пальцами в глаза ткнул, и готово дело! Где он, кстати?

Ракел прищурил глаза, обернулся и посмотрел в слабо освещенный проход между скамьями.

— Бог с ним! — сказал Владигор, склоняясь над ослепленным калекой.

Тот понемногу приходил в чувство: слабо вздохнул, провел свободной рукой от живота к подбородку, взъерошил пальцами клочковатую бороду и, вывернув ноздри, добрался до пустых окровавленных глазниц.

— Ох ты, нечистый дух! — пробормотал калека. — Опять зенки вышибли!

Он поводил пальцами вокруг левой глазницы, нашарил у виска свисающее глазное яблоко и, весьма ловко вправив его под отвернутое веко, посмотрел на склонившегося над ним князя.

— Дай, дай сольцы щепотку! — тут же запричитал нищий, загоняя второй глаз под рассеченную бровь.

Владигор, пораженный живучестью профессионального попрошайки, встал с колен и стал машинально развязывать висящий на поясе узелок с солью. Он даже не обратил внимания на то, что, как только нищий протянул к нему руку, голубой туман вокруг перстня вновь окрасился в кровавые тона, и уже готов был высыпать в раскрытую ладонь калеки содержимое своего мешочка, но тут вторая рука нищего выдернула из столешницы застрявший стилет, и если бы не Ракел, то острый трехгранный клинок не разминулся бы с княжеским животом. Бывший наемник внимательно следил за всей этой сценкой, и как только калека высвободил клинок из заточения, вновь обезоружил его ударом ноги в запястье. Ладонь нищего повисла плетью, а острие выпавшего стилета угодило в прореху на его груди.

Удар был слаб, это был даже и не удар, а, скорее, укол, оставивший на коже лишь неглубокий разрез. Но это незначительное повреждение почему-то привело нищего в совершеннейший ужас: он привстал, упираясь локтями в пол, и так вытаращился на каплю крови, выступившую из ранки, что его глаза, как показалось Владигору, вот-вот вновь выскочат из глазниц.

— Ы-и! Ы-и! — стонал он, вытягивая губы по направлению к ранке.

— Что? Что с ним? — забеспокоился Владигор, оглядываясь на Ракела и Урсула.

— Яд, князь, — холодно усмехнулся Урсул. — Скажи спасибо этому костолому, а то предстал бы ты уже перед праотцами. — И он кивнул на Ракела, который поднял с полу стилет и, повернувшись к свету, внимательно разглядывал узор на его рукоятке. Высмотрев, по-видимому, нечто существенное, бывший наемник перевел глаза на нищего и, увидев, что тот уже заходится в предсмертных судорогах, удовлетворенно покачал головой.

— Мизандары! — пробормотал он. — И сюда пролезли, сволочи!

Владигор тем временем успел извлечь из складок тулупа огниво, высечь сноп искр и раздуть лохматый конец просмоленного пенькового трута, который отыскался в кармане по соседству с огнивом. Но прежде, чем прижечь ранку, князь припал к груди калеки и, отсосав кровь, сплюнул в сторону темный сгусток.

— Оставь, князь! Собаке собачья смерть! — крикнул Ракел, когда Владигор поднес дымящийся багровый трут к бледному надрезу.

— Чай, не собака, — пробормотал Владигор, продолжая хлопотать над нищим, — да и собаку жалко, тоже живая тварь, тоже жить хочет!

— Так потому и брось его, князь! — воскликнул Ракел. — Он из мизандаров! Они ненавидят все живое!

— Не слушай его, князь! Брешет он, все брешет! — оживился калека.

Действия Владигора, по-видимому, принесли ему некоторое облегчение: стоны смолкли, судороги утихли, и даже пена, выступившая по углам рта, исчезла в чаще бороды. Но на этом процесс остановился и, вопреки всем усилиям князя, пошел вспять: глаза бедняги подернулись молочной пленкой, руки стали вдруг быстро и беспорядочно шарить по груди и животу и в конце концов упали и одеревенело вытянулись вдоль тела.

— Отмучился, бедняга! — вздохнул Владигор, прикрывая остекленевшие глаза нищего вывороченными красными веками.

— О себе подумай, князь! — угрюмо буркнул Берсень.

С момента, когда Урсул опрокинул стол, все потекло так стремительно, что к тому времени, когда неудачливый убийца испустил последний вздох, старый тысяцкий едва успел выбраться из-за столешницы и взобраться на скамью.

— Я думаю, — сказал князь, поглядев на аметист, испускавший ровный голубой свет.

Кто-то тронул Владигора за локоть. Князь повернул голову и увидел длинного полового, державшего перед собой глиняный кувшин с широким горлом и желтое льняное полотенце, окантованное по всему краю вышитой черной елочкой. Из-под локтя верзилы выглядывал его коротышка-напарник с медным тазом в руках. Коротышка беспрестанно вертел головой, стараясь заглянуть Владигору в лицо, а когда ему это удалось, тут же выдернул из-за уха длинное гусиное перо и протянул его князю.

— Ну, давай! Живо! — строго крикнул он, тыча пером в лицо Владигора и приставляя к его груди край таза. — Хватит нам на вечер одного жмурика, второго не заказывали!

— Не понял, — сказал князь, отбрасывая от себя его руку.

— Не тяни, дурила! — угрожающе прогудел над его ухом низкий бас долговязого. — Кидай харч в посуду, а то загнешься!

— Коня кинешь! Дуба врежешь! — поддакивал коротышка.

— С чего мне харчи кидать? — усмехнулся Владигор. — Сутки маковой росинки во рту не держал…

— Брюхо к спине прилипло! — подхватил Ракел.

— Накормили бы сперва, обормоты, — проворчал в бороду Берсепь, — а то сразу: «Харч! харч!».

— Заткнись, вша! — резко прикрикнул на него коротышка. — Жди, когда спросят!

— Да мы весь вечер ждем, когда спросят, — сказал Владигор, сворачивая край таза в узкую, как камышинка, трубочку.

— Эй, ты! Кончай посуду портить! — забеспокоился долговязый, глядя, как пальцы князя без всякого видимого напряжения скручивают помятый тазик.

— Какая же это посуда? — сказал князь, когда таз обратился в некое подобие короткой медной дубинки. — Из такой разве что свиней кормить.

— А чем ты лучше свиньи, оборванец? — подступил к нему коротышка. — Убил, понимаешь, калеку убогого и куражится!

— Я?! — опешил Владигор.

— А кто же? — степенно спросил долговязый, указывая грязным пальцем на труп и обращая к окружающим длинное костлявое лицо. — Человек сольцы щепотку попросил, а он его чирк ножичком — и готово!

— За сольцу?! За щепоточку?! Да он таким манером всех порешит, душегуб проклятый! — вразнобой загудели возмущенные голоса.

Когда шум достиг высшей точки, над кабацкой толпой вдруг возвысился плечистый гигант в пестрой повязке вокруг плоской щетинистой макушки.

— Режь меня первого! Губи без возврата! — заревел он, небрежно расталкивая в стороны орущих гуляк и надвигаясь на князя.

Почуяв забаву, гуляки мгновенно затихли, а некоторые даже повскакивали со своих мест и не только растащили в стороны столы и скамьи, но и взгромоздили их друг на друга, образовав вдоль стен некое подобие трибун. Пока они возились, половые быстренько уволокли труп калеки, подмели пол и воткнули в гнезда на стене два смоляных факела, осветивших освобожденное пространство тусклым колеблющимся светом.

— Князь, голубчик, дай я его урою! — прошептал Ракел, когда гигант переступил через последнюю скамью, сорвал с себя куртку из бычьей кожи и стал степенно прогуливаться взад-вперед перед зрителями, поигрывая мышцами обнаженного торса.

— Боишься, что не справлюсь? — усмехнулся Владигор.

— Ни-ни, князь! Ни в коем разе! — воскликнул бывший наемник, освобождая запястье от упругой петли и передавая ее своему пленнику. — Просто хочется размяться.

— Ну что ж, давай! Мне не жалко! — сказал Владигор. — А мы приглядим, чтобы все было по-честному.

Все трое уселись на ребро опрокинутого стола, поставили ноги на скамью и приготовились следить за поединком. Зрители как будто уже забыли о том, кто был причиной их первоначального гнева, и потому, когда в мерцающий световой круг вошел Ракел, не выказали ни малейшего недовольства. Они шептались, били друг друга по рукам, звенели мелочью, заключая быстрые пари, но, когда гигант резким движением головы сбросил на пол свою повязку, шум мгновенно затих и все глаза устремились к центру площадки.

Но гигант явно не спешил, как бы намеренно доводя нетерпение зрителей до последнего предела. Он подтянул штаны, ленивой походкой прошелся от стены к стене и, оказавшись под шипящим смоляным факелом, вдруг резко выдернул его из железного гнезда, поднял к потолку и приложил к бровям ладонь, как бы высматривая перед собой противника.

— Дай ему, Крыж! Порви ему пасть! Заколоти башку в задницу! Это ему не над убогим изгаляться! — послышались выкрики с трибун.

— Ну иди! Иди ко мне, не бойся! — прогундосил Крыж, держа над собой факел и пальцем маня к себе Ракела.

— Лучше ты иди, а мне и здесь хорошо! — усмехнулся тот, не двинувшись с места.

— Не уважает! — степенно протянул Крыж, обращаясь к зрителям. — Я с ним как с человеком, а он дерзит! Дерзит или не дерзит, а?

Крыж перехватил факел посредине и так быстро завертел его в пальцах, что пламя сперва чуть не погасло, а затем вспыхнуло с новой силой, образовав перед скуластым лицом гиганта сплошной огненный круг.

— Дерзит! Дерзит! — согласно заорали трибуны.

Когда шум пошел на убыль, гигант резко остановил вращение факела, вернул его в гнездо на стенке и обернулся к Ракелу.

— Дерзишь, значит? — вздохнул он, как бы заранее извиняясь за необходимость предстоящей расправы.

— Я не держу, — насмешливо сказал Ракел, свободно бросив руки вдоль тела.

— Как ты сказал: не держишь? Это как понимать? — шумно засопел Крыж.

— А так, что ты можешь валить отсюда куда хочешь! — холодно отчеканил Ракел. — И чем скорее ты это сделаешь, тем будет лучше! Для тебя, дубина!

Гигант буквально остолбенел от такой наглости. На его низком покатом лбу синей рогаткой вздулась вена, скулы сделались ребристыми от желваков, а мышцы бешено заиграли, словно намереваясь прорвать кожу и самостоятельно обрушить свою ярость на дерзкого пришельца.

— Как он тебя, Крыж! — хихикнул кто-то в полумраке. — Вали, говорит, дубина, пока цел!

Смешок мгновенно подхватили, и скоро уже вся публика покатывалась со смеху, на все лады склоняя дерзкий ответ Ракела. Кто-то даже бросил в Крыжа тухлым утиным яйцом, разбившимся о плечо гиганта и обдавшим его приплюснутый нос едкой, тошнотворной вонью. Крыж набычился, тряхнул колючей башкой и двинулся на Ракела, выбросив перед собой каменные кулаки.

В дымном слоистом воздухе черными мотыльками заметались клочья копоти, по толпе пробежал возбужденный ропот, но Ракел остался стоять на месте, невозмутимо глядя на приближающегося противника. Когда же Крыж сделал длинный прыжок и в полете выставил перед собой круглую гладкую пятку, Ракел чуть отступил в сторону и ребром ладони ударил его под нижнее ребро. Крыж упал на колени, скрипнул зубами, но тут же вскочил и, не оборачиваясь, выбросил ногу назад.

Неожиданный удар пришелся Ракелу в плечо. Он пошатнулся, но тут же перехватил лодыжку гиганта и резко повернул ее вбок. Крыж упал на руки и лягнул ногой, как конь, стряхивающий прилипшую пиявку. Ракела мотнуло из стороны в сторону, но он устоял и с такой силой дернул Крыжа за пятку, что под коленом у гиганта что-то хрустнуло, а воздух огласился жутким, леденящим кровь воем.

Ракел присел от неожиданности, и в этот миг Крыж свободной пяткой снизу ударил его в челюсть. Удар был так силен, что бывший наемник отпустил ногу противника, отлетел к стене и, стукнувшись затылком о приколоченную к бревну подкову, стал медленно оседать на пол.

В притихшей было публике раздался вздох облегчения: многие, по-видимому, ставили на Крыжа и теперь готовились торжествовать победу своего фаворита. Но вопль гиганта был отнюдь не притворным — его попытка встать на обе ноги окончилась неудачей: Крыж согнулся, припал на поврежденное колено и уже не пошел, а поковылял к оглушенному ударом Ракелу.

— Добей! Добей его, Крыж! — яростно взвыла толпа.

— Счас! Счас! — шумно сопел Крыж, ступая по набросанным объедкам и шевеля растопыренными пальцами.

— А ведь и вправду прикончит! — шепнул Берсень на ухо Владигору.

— На то и поединок, — пробормотал князь, спрыгивая со стола и поднимая с полу увесистую головку берцовой кости.

По неписаным законам вопрос о жизни или смерти поверженного в поединке противника решал либо сам победитель, либо толпа, настроение которой столь же переменчиво, как осенняя погода. Впрочем, толпа редко изъявляла милосердие, ибо темперамент зрителей подогревали поставленные на бойцов ставки, и в том случае, если оба противника оставались живы, у проигравших пари могли возникнуть сомнения в чистоте игры. Злые языки утверждали, что даже сам Крыж один раз якобы не устоял против заезжего доходяги скомороха, за что получил треть всех проигранных в тот вечер денег. Когда эти сплетни достигли ушей Крыжа, тот так взбесился, что стал задирать всех подряд и если не убивал избранную жертву, то калечил на весь остаток жизни. Делал он это просто: вырывал члены из суставов, ломал ребра, крестцы, после чего поверженный либо вскоре помирал, либо пополнял увечный легион.

Мастера из Увечного Приказа справляли бедняге кое-какую амуницию — деревяшку или, если после перелома крестца у того совсем отнимались ноги, давали ему тележку с кожаным мешком — и, получив за работу ключи от жилища своего клиента, быстренько выставляли его за дверь. Очутившись на улице, бедолага прибивался к ближайшему кабаку и принимался исправно гнусавить, бросая под ноги прохожим плоскую засаленную шапку. Если дела шли туго, товарищи по несчастью для пущей жалостливости увечили физиономию новичка, а когда тот начинал входить во вкус своей новой жизни, дожидались шарабана с опричниками и, завидев его, совали в руки новичка палку с дощечкой, где было написано либо «Доколе?», либо «Довольно!».

Все, что происходило с неофитом в дальнейшем, уже известно читателю. Остается упомянуть лишь об одном странном обстоятельстве: увечные, даже пройдя третий «цикл посвящения» и получив в свои руки весь набор тайных орудий убийства, ни разу не попытались использовать эти неотразимые средства против своего давнего обидчика. Дотошный исследователь мог бы, наверное, выяснить причину такой забывчивости, но ввиду того, что подобное расследование могло привести к успеху лишь при редкостном стечении взаимоисключающих обстоятельств (смотри предыдущие главы), никто из городских филеров так и не отважился пуститься в столь безнадежное предприятие.

Все эти мысли мгновенными вспышками озаряли мозг Владигора, пока он примеривался к броску, норовя поразить Крыжа таким образом, чтобы удар кости по плоскому затылку гиганта выглядел как оплошность кого-либо из зрителей, без устали забрасывавших распластанного Ракела жирными, лохматыми от хрящей обломками. А те словно осатанели: по мере того как Крыж приближался к поверженному телу, град обломков и объедков не только не ослабел, но усилился почти до шквала, сопровождаемого дикими, истерическими воплями.

Пользуясь суматохой, Владигор незаметно подобрался к трибунам. С броском можно было повременить: Крыж вошел во вкус предстоящей расправы над оглушенным противником и поэтому не спешил, потешая озверевшую толпу грубыми шутками и скабрезными жестами, намекающими на некую определенную награду победителю со стороны хозяйки заведения. Хозяйка же, возвышаясь перед трибунами и потрясая жирным бюстом, отвечала на шутки Крыжа похотливым хохотом.

«О, боже! И это мой народ!» — подумал Владигор, отводя руку для броска.

Но в тот миг, когда он уже готов был швырнуть кость в затылок гиганта, в воздухе мелькнула быстрая тень, и факел над бесчувственным Ракелом вмиг погас, накрытый брошенной из рядов шапкой. Половина зала мгновенно погрузилась во тьму, крики смолкли, и тишину разорвал вопль Крыжа, ослепленного брызгами кипящей факельной смолы.

Князь метнул свой снаряд на этот вопль, но, по-видимому, промахнулся: кость ударилась в стену, отскочила и со стуком покатилась по полу. В следующий миг в полумраке что-то рухнуло на пол со звуком винного меха, туго набитого костями. Лоб Владигора обдал легкий сквознячок, и в следующий миг князь услышал шепот Ракела.

— Бежим, князь! Задавят! Толпа в темноте — верная смерть!

— Стой? А как же они? — сказал князь, всматриваясь в угол, где остались Урсул и Берсень.

Но те уже успели сообразить, что к чему, и, пока Владигор напрягал глаза, всматриваясь в темноту, они оставили угол и смешались с надвинувшимися на них тенями. Зрители, обозленные неясным исходом поединка, повскакивали с мест и заметались по залу в поисках виновников своего разочарования. Со всех сторон Владигор слышал шарканье тяжелых башмаков, шумное дыхание, приглушенные ругательства и сухие удары кремней о кресала. То тут, то там пучки искр выхватывали из мрака то рассеченную бровь, то кривой или приплюснутый нос, то беззубую челюсть, покрытую колтунами свалявшейся бороды.

— Что, князь, со смертью не наигрался? — прошелестел близкий шепот Берсеня. — Бежим отсюда! Как маленький, ей-богу!

Владигор почувствовал на запястье цепкую хватку сухой кисти и послушно устремился за стариком, отворачивая лицо от слишком близких огненных вспышек. Но у самой двери сноп искр все-таки брызнул князю в глаза, и чьи-то пальцы крепко вцепились в рукав его тулупа. Князь резким рывком освободил руку, развернулся, но тут его ослепила новая вспышка, а чей-то голос торжествующе заорал: «Попался!» — но тут же раздался и клокочущий предсмертный хрип.

«Кто его достал? Ракел? Берсень?» — подумал Владигор, стирая с лица брызги чужой крови. В этот миг дверь кабака распахнулась, и в хлынувшей полосе лунного света князь заметил у самого порога щуплого остролицего горбуна с кривой суковатой тростью, из конца которой торчал окровавленный клинок. Ему хватило беглого взгляда, чтобы признать в незнакомце второго из тех двух калек, которые столь азартно играли в кости под их столом, что в конце концов дело кончилось жестокой дракой. «Кто ты?» — шепотом спросил Владигор, но нищий приложил палец к губам, тычком загнал клинок в полость трости и исчез в кабацких потемках.

Глава вторая

Беспокойство стало заполнять душу княжны Любавы с той минуты, как за белым крупом Лиходея сомкнулись тяжелые ставни ворот. Любаве казалось, что она никогда не видела брата таким удрученным, однако причины его тоски так и остались ей не понятны. Конечно, она сочувствовала тревогам и сомнениям брата, страстно ищущего оправдания своего избранничества. Владигор уже не первый раз заводил с ней этот разговор, но каждый раз беседа заканчивалась на неопределенной ноте: княжна утешала брата, говоря, что такова была воля богов, поддержанная Чародейским Синклитом, на что князь лишь недоверчиво качал головой и сетовал на то, что ему никак не удается распорядиться своей властью в соответствии с высочайшими предначертаниями.

— Хранитель Времени, — вздыхал он, тяжело ступая по половицам Любавиной горницы, — какого Времени? Что я знаю о нем? Что это вообще такое — Время? Пока я прохожу от окна до двери, свора борзых может затравить волка, а за то время, пока я выдергиваю нож и перерезаю ему глотку, ловчий сокол когтем срубает головку летящего селезня, — что мне хранить, спрашивается?

— Волк, борзая, селезень, сокол не различают добро и зло, — говорила сестра. — Неужели ты не чувствуешь разницы между временем правления Климоги и своим? Не понимаешь главного, того, что сейчас все в твоей власти: цвет Времени, его вкус, запах?

— Цвет, вкус… — хмурился князь. — Ты говоришь о Времени так, словно это вино, которое можно налить в рог и выпить.

— Но разве ты не упивался мщением за смерть отца, когда поражал Климогу? Или тебя никогда не переполняло счастье разделенной любви?

— В моей душе осталась только горечь, и мне иногда сдается, что это все, что я сохраню до конца своих дней, — ответил князь и напоследок рассказал притчу о мудреце, к которому явились четыре беса, хвалившиеся способностью мгновенно исполнять любое желание. Первый бес был быстр, как звук, второй — как свет, третий мог превысить скорость любой мысли, но мудрец отдал предпочтение последнему, четвертому, заявившему, что он быстр, как переход от добра к злу. И наоборот.

— Ты знаком с этим мудрецом? — спросила Любава, когда Владигор умолк.

— Нет, нет, — рассеянно ответил князь, — это так, притча…

— Тогда зачем ты мне ее рассказал? — спросила она. — Притча всегда скрывает в себе некий намек, но я не понимаю, на что ты намекаешь? Что это за переход?

— Переход? — задумчиво повторил Владигор. — Да-да, переход от добра к злу… Отец был Добро, Климога — Зло. Где переход?

— А может, ты сам и есть этот переход, — сказала Любава, — и потому — Хранитель Времени?

— Ты думаешь? — забеспокоился князь. — Но почему я ничего не понимаю в этом самом Времени и редко, с величайшим трудом, отличаю Добро от Зла?

— Бес тебя искушает, — сказала Любава. — Не поддавайся ему.

— А как же Белун? Синклит? Пошто оставили меня? За какую вину?

— А ты думаешь, они тебе власть дали, чтобы ты на печи лежал? — усмехнулась Любава. — Если бы могли, они бы и без тебя с Климогой и оборотнями управились.

— Видно, не только в оборотнях дело, сестра, — вздохнул князь.

— То-то и оно, брат, — сказала Любава.

На этом они расстались, а на другое утро Любаву разбудило чуть слышное цокотанье птичьих когтей по слюдяному окошку спальни.

— Кто там? — шепотом спросила она, откинув полог постели. — Ты, Филька?

— Упырь! — возмущенно пискнул в ответ птичий силуэт на слоистой пластинке.

— Не сердись, мало ли всякой нечисти по ночам летает, — проворчала Любава, опуская ноги в меховые тапочки и накидывая горностаевую накидку поверх шелковой ночной рубашки.

— Ну что ты там возишься! — возмущенно затрепетал крыльями Филька, когда она подошла к окну.

— А то, что нечего тебе в девичьей спальне делать, — цыкнула на него Любава, приоткрыв окно. — Неровен час, увидит кто — такого натреплет, что стыда не оберешься!

— Да ты послушай, что я тебе сейчас скажу, — сразу всю эту ерунду из головы выкинешь! — простуженно просипел Филька, влетев в спальню и опустившись на скамью перед постелью.

— Что случилось? — встревожилась Любава, глядя, как Филькины перья чудно преображаются в рытый бархат кафтана и пестрый узор шелковых шаровар.

— Даже не знаю, как начать… — нахмурился Филька, ударяя в пол козловыми сапожками и сдувая с усов не успевшее преобразиться перышко.

— Брат? Владий? — вскрикнула Любава. — Где он? Что с ним?

— Не знаю, — сокрушенно вздохнул Филька, — ни где он, ни что с ним — ничего не знаю!

Он с досадой вбил в колено жилистый кулак, вскочил и стал ходить по спальне, нервно сплетая ладони в замок и сухо щелкая суставами пальцев.

— Так полети и узнай! — строго сказала Любава, широко распахивая окно.

— Закрой, простудишься! — поморщился Филька. — И не указывай мне! «Полети»! Можно подумать, я не летал! Я к нему еще затемно вернулся, до третьих петухов, глядь, а в окошке тени кружат, как будто послы какие явились князя обхаживать!

— Какие послы среди ночи? — сказала Любава. — С виду ты вроде уже человек, а мозги как были птичьи, так и остались…

— Так вот и я то же подумал! — возбужденно перебил Филька. — Какие могут быть послы? Подлетел к окошку, в раму вцепился, глазом приник: батюшки светы! Князя нет, а в его столе Дуван роется и печати к себе в карман перекладывает. Как дурной сон, ей-богу!

— Да уж дурнее некуда, — нахмурилась Любава.

— Я тоже так думал, — сказал Филька, — пока колоду не увидел…

— Какую еще колоду? — перебила Любава.

— Известно какую, — сказал Филька. — Домовину.

— Домовину? — с замиранием сердца ахнула Любава. — Да кто помер-то?

— Вот это как раз и неясно: покойник с виду вроде как князь… — обстоятельно начал Филька.

— Брат! Владий! — запричитала Любава, упав лицом в раскрытые ладони.

— Да брось ты выть! — с досадой воскликнул Филька. — Я ж не сказал: «князь»! Он, покойник, лицом вроде как совершенно вылитый Владигор, однако есть одна загвоздочка. Или неувязочка, это уж как тебе будет угодно…

— Не тяни ты кота за хвост! — оборвала Любава, смахнув со щеки налетевшую паутинку. — «Загвоздочка»! «Неувязочка»! Брат или нет?..

— Это смотря по тому, каким глазом на покойника посмотреть, — сказал Филька. — Почему, думаешь, я в птичьем облике в любую темень летать могу?

— Потому что видишь глазищами своими желтыми! — раздраженно воскликнула Любава.

— Не своими, а птичьими, — терпеливо поправил Филимон. — Мышь в траве вижу, дрозда на ветке спящего… А почему? Потому, что кровь в них теплая течет и как бы лучи испускает.

— Ближе к делу, — перебила Любава. — Что мне в твоих мышах и дроздах?!

— Не скажи! — строго возразил Филька. — В мире все не само по себе существует, а в связи.

— В какой связи, сыч бестолковый? Мыша с князем повязал, дурья башка!

— Да перестанешь ты встревать, молотилка?! — воскликнул Филимон. — Где, по-твоему, душа у человека обитает?

— Разное говорят, — насторожилась Любава. — Одни — что в голове, другие — в сердце, а третьи в такие места ее помещают, что и сказать-то неловко, — чистая срамота!

— Всяк по себе судит, — усмехнулся Филька. — А ты-то сама как думаешь?

— А что мне думать? — сказала Любава. — Я девица простая, неученая, не то что брат.

— Я тоже не семи пядей во лбу, — сказал Филька. — Что вижу — то знаю, а чего не вижу, так про то и не толкую, — чего зря языком трепать, верно?

— Ты про душу начал… — напомнила Любава.

— Про душу, про нее, любезную, — тряхнул кудрями Филька. — Так вот что я тебе скажу: лопни мои птичьи глаза, если в той домовине, что посреди княжьего двора стоит, еловым лапником убранная, — князь Владигор!

— А кто же, Филя? — чуть слышно прошептала Любава.

— Не знаю, — зашептал в ответ Филимон, — знаю только, что душа у человека, как и у всякой прочей твари, в крови обитает и после телесной смерти еще сорок ден лучи испускает, которые только мои птичьи глаза видят, — поняла?

— Про душу поняла, — кивнула Любава, — про брата не поняла.

— А чего тут понимать! — воскликнул Филька. — Кружу я над домовиной, гляжу на покойника, а он как колода: мертвяк мертвяком! Я на край домовины присел для верности, все очи проглядел, чуть меня шестопером не пришибли, но теперь зато точно могу сказать: не исходят лучи от покойника, а раз так, то не князь Владигор в гробу лежит, а одна видимость, морок, оборотень!

— Страх-то какой! — всплеснула руками Любава.

— Какой страх! Радость великая! — засмеялся Филька. — Выходит, жив князь!

— Жив-то жив, — задумчиво покачала головой Любава, — но кому-то его жизнь ой как не в радость! Чует мое сердце: извести хотят Владигора — торчит он в чьем-то глазу как бельмо…

— Кто? — схватился за нож Филька. — Скажи только, глазом моргни — до заката не доживет!

— Эх, Филимон, Филимон! — вздохнула Любава. — В чем-то ты смышлен, а в чем-то и попроще меня будешь. Брат сам давеча сетовал, что чует он смуту вокруг себя, а конец ухватить не может: все улыбаются, поклоны бьют, а как в глаза кое-кому глянешь, такую тьму видишь, что аж холод по спине пробегает!

— Это у него-то холод! — усомнился Филька. — Да он при мне таких костоломов окорачивал, что у меня перья торчком вставали, — крут на расправу, ой крут!

— Это когда зло явное, — сказала Любава, — а тайное сперва распознать надо, иначе можно таких дров сгоряча наломать, что сам не зарадуешься.

— Закатать бы их всех в волчьи шкуры — Дувана первого, — да борзыми! — вдруг вырвалось у Фильки. — Эх, раньше бы надо, хоть на денек, хоть на полденька их упредить, а нынче поздно! Они теперь с каждым часов все больше силы забирают, властью насасываются, клещи поганые!

— Пусть сосут, пока брюхо не лопнет, — усмехнулась Любава.

— Как же, лопнет оно у них, жди! — возмутился Филька. — Утробы луженые!

— А не лопнет само — поможем! — договорила Любава. — Говоришь, князь жив?

— Жив, краса моя, клянусь Перуном! — Филька рухнул перед княжной на колени и рванул ворот рубахи.

— Отыщи мне его! — коротко приказала Любава, чуть тронув ладонью жесткий ежик на Филькиной голове. — Скажи, пусть сам ко мне явится или знак какой даст!

— Какой знак? — Филька задрал голову и сквозь пальцы княжны посмотрел в ее глаза преданным взглядом.

— Брат поймет, — улыбнулась Любава, потрепав Фильку по волосам. — Лети!

Филимон покорно склонил голову и незаметно для Любавы коснулся губами ее горностаевой мантии. В тот же миг шершавый бархат как огнем ожег губы птицечеловека, замысловатый узор кафтана и штанов слился в пестрый перьевой покров, плечи сдвинулись к лопаткам, образовав основания крыльев, а острые когти прорвали головки козловых сапог.

В этот миг далеко внизу скрипнули прихваченные ночным заморозком петли, и на лестнице послышались торопливые шаги.

— Лети, Филька! — шепотом приказала Любава, отступая к окну.

Филимон стукнул когтями по половице, взмахнул крыльями, взлетел в воздух и бесшумно опустился на плечо княжны, обдав ветерком ее встревоженное лицо.

В дверь негромко и почтительно постучали.

— Кто там? — спросила Любава, осторожно приоткрывая половинку окна. — Ты, Кокуй?

— Кому еще быть, как не мне, — ответил голос из-за двери.

— Что в такую рань? Я будить не велела! — строго сказала Любава, выставляя руку в окно и слегка поглаживая ладонью шершавое Филькино крыло.

— Гонец из Города, — отозвался хриплый голос Кокуя. — Князь Владигор помер.

— Как это помер?! — воскликнула Любава, выталкивая Фильку.

— Да так, — вздохнул за дверью Кокуй. — Живот, говорят, схватило — и все!

— Ох, братец, горе ты мое горькое! — заголосила Любава.

— Мало! Мало! — защелкал ей в ухо Филька. — Слезу, слезу пускай!

— Не могу, Филя, с детства не плакала! — прошептала Любава, оглянувшись на дверь.

— Дело поправимое — глянь на меня! — приказал Филимон.

Любава повернула голову и наткнулась на взгляд желтых глаз птицечеловека. Филин смотрел на княжну так, что у нее невольно перехватило горло, а к глазам внезапно прихлынула волна жаркой, неукротимой влаги.

— Вот и открылся в тебе слезный дар, — чуть слышно шепнул Филимон. — Теперь иди!

Филин раскинул крылья, снялся с ее руки и полетел в сторону леса. Любава проводила его долгим задумчивым взглядом, прикрыла окно и, ощутив на щеках потеки соленой влаги, пошла к двери.

Глава третья

На похоронах Десняк держал себя со скорбным достоинством мудреца, который многое постиг и повидал на своем долгом веку. Его вытянутое сухощавое лицо было исполнено строгой печали. «Да, я скорблю, князь был молод, а смерть либо слепа, либо чересчур глазаста, — читалось на этом лице, — но теперь князь в ее власти, а нам остается лишь достойно почтить память о нем, дабы не печалить его светлую бессмертную душу зрелищем земных мерзостей, с которыми он бился до последнего своего вздоха…»

Десняк сохранял на лице это выражение с того момента, как переступил порог княжеского двора, и до конца погребения, которое скорее можно было бы назвать вознесением, ибо колоду с телом установили на плоской вершине хворостяной кучи и запалили факелами с четырех сторон.

Языки огня быстро, как красные мыши, побежали по кривым щелям между сучьями и, достигнув колоды, стали быстро и жадно вылизывать ее тесаное дно, напомнив Десняку дворовых псов, кидающихся на свежую убоинку. Он вспомнил кровавые ошметки и клочья шерсти, вмерзшие в землю посреди его двора: все, что осталось от Хрипатого — отличного сторожа, умевшего не только рычать из-под ворот, но и бесшумным прыжком сбивать с ног ночного вора. И вот этой ночью Хрипатому не повезло: вор попался бывалый и упредил пса точным броском тяжелого клинка на грубой деревянной рукоятке. Орудие убийства было настолько топорно, что на него не позарилась даже дворня, и поэтому клинок так и остался торчать из затылка обглоданного собачьего черепа.

С дворней в то утро вообще происходило что-то странное: баба, подававшая Десняку тапочки, предварительно нагретые ее же ступнями, явилась лишь после третьего звонка колокольчика, но была не заспанной, как обычно, а, напротив, необыкновенно суетливой и расторопной. Правда, подавая тапочки, она их перепутала, отчего Десняк, вскочивший с постели на беспокойный шум под окном, зацепился ногой за ногу и едва не растянулся на половицах. В другое время он бы тут же самолично задрал на бабе рубашку и прошелся плетью по ее голой жирной заднице, но скрип ворот и топот подков по мерзлой земле отвлекли его.

Десняк подбежал к окну, но, пока растапливал теплым ночным дыханием морозный узор на слюдяной пластинке, топот затих, и в протертый от инея кружок он увидел лишь прыгающие над остриями ограды шапки верховых. Все это показалось Десняку столь странным, что он даже не стал вызванивать мальчишку-курьера, а сам треснул кулаком в стык между рамами и, когда они распахнулись, перегнулся через подоконник и что есть мочи заорал вслед всадникам: «Куда понеслись, черти? Кто приказал?»

Но ни одна из шапок даже не обернулась на крик боярина, и лишь баба за его спиной робко и почтительно прошептала: «С-сбежали!.. П-погоня!..»

— Кто сбежал? За кем погоня? — резко обернулся к бабе Десняк.

— Т-тысяцкий! Берсень! — прошептала баба, испуганно прижав к груди пухлые веснушчатые руки.

— Что ты мелешь, дура? — нахмурился Десняк. — Ерыга говорил, что он совсем дошел, сдохнет со дня на день…

— П-помогли! — пролепетала баба, моргнув редкими белесыми ресницами. — Из-изм-мена!..

— Какая измена? Кто? Ерыга? — Десняк шагнул к бабе и вцепился в складки рубахи на ее груди. — На кол посажу! В медном быке зажарю! Жеребцами разорву!

— Н-некого! П-пропал Ерыга! — пискнула баба, закатив под лоб круглые зенки.

— Под землей найду! Удавлю как бешеную собаку! — рявкнул Десняк так яростно, что с перепугу баба лишилась чувств и осела на пол, оставив в руках Десняка широкий лоскут ветхой своей рубахи и выкатив круглый живот, прикрытый плоскими, как оладьи, грудями.

— Эх, Тёкла, Тёкла! — вздохнул Десняк, глядя на эти расплывшиеся телеса. — А какая была козочка! Не красят нас годы, ой не красят!..

Он вернулся к окну, посмотрел сверху на дворовую суету, на раскиданные по земле останки Хрипатого, вынул из пазов слоистый квадратик слюды и, подойдя к бабе, приложил замерзшую пластинку к ее узкому морщинистому лбу. Баба вздрогнула, тяжко вздохнула и, разлепив веки, уставилась на Десняка мутными круглыми глазами.

— Вставай, Тёкла, вставай! — прокряхтел старый боярин, опускаясь на колено и просовывая сухую ладонь под жирный бабий затылок. — Ну, погорячился, прости! Ты ж меня знаешь, всегда крут был, но долгой злобы никогда в себе не держал.

— Мне ли тебя не знать, барин! — пролепетала Тёкла, стыдливо прикрывая грудь. — А за рубаху не печалься, дай мне полоску ткани, я ее так приставлю да нитками прихвачу, что лучше новой будет держаться!

— Справлю я тебе новую рубаху, Тёкла, — сказал Десняк, прислушиваясь к шуму в нижних сенях. — Эту можешь на тряпки пустить.

— Спасибо, барин, но я уж лучше в этой век свой доживу, — робко перебила Тёкла, — а новую приберегу, пусть меня лучше в гроб в ней положат.

— А что так? — удивился Десняк. — Хворобу какую в себе почуяла, что на тот свет заспешила?

— Пока не заспешила, — сказала Тёкла, — а то бы враз новую рубаху надела!

— Не понял! — воскликнул старый боярин. — Боишься, что я ее ядом напитаю? К чему мне такой грех на душу брать?

— Не о тебе речь, барин, — скорбно вздохнула Тёкла. — Хозяйка молодая со свету сживет, как меня в новой рубахе увидит!

— А ей-то что за дело до твоей рубахи? — сказал Десняк, подставляя ладонь под пухлый локоть Тёклы.

— Ей до всего дело есть, — ответила баба, поднимаясь с полу. — Особливо до прошлых твоих проказ. Вот и ходим все в затрапезе да телеса наедаем, чтоб этой гадюке чего не померещилось!

— Ей-то что! — досадливо вырвалось у Десняка. — Сама распалит, растравит, а как до дела доходит, так в кусты! Чисто пес на сене: сам не ем и другим не дам!

— А ты, хозяин, не печалься! — вдруг жарко прошептала Тёкла. — Есть кому тебя утешить! Я хоть нынче с виду бабешка неказистая, но с лица воды не пить, а ежели до дела дойдет, так не хуже молодой кобылы взыграю!

Тёкла приподнялась на локтях, воровато оглянулась на приоткрытую дверь и, обхватив пухлой рукой морщинистую шею Десняка, с силой притянула его лицо к своей бурно вздымающейся плоти.

— Ты че, сдурела?! — прохрипел тот, утыкаясь носом в потную ямку между ее грудями. — Дай хоть дверь прикрою, бесстыжая твоя харя!

Когда через полчаса к дверям спальни Десняка поднялся мальчишка-посыльный, Тёкла сидела на краю смятой постели и, глядя в полированную серебряную пластину перед кроватью, поправляла на животе складки новой шелковой рубахи.

— Присушила тебя твоя гадюка чернявая, да не высушила, — приговаривала она, оглядываясь на Десняка и как бы ненароком обнажая пухлое веснушчатое плечо.

— Ничего, придет час, и ей острастку дам, — отвечал Десняк, прислушиваясь к робкому топтанию мальчишки за дверью, — а то взяла моду: «старичок, старичок»!

— Кого это она так? — простодушно всплеснула руками Тёкла.

— Кого-кого? Меня! — усмехнулся Десняк, игриво шлепнув Тёклу по толстой пояснице. — И корешок, говорит, у тебя суховат, и нога, говорит, у тебя петушья…

— Ой, тварь бесстыжая! — сдобным голосом проворковала Тёкла. — На себя бы взглянула: ни сиси, ни писи, ни кожи, ни рожи — чисто доска с буркалами!

— Ну, ты очень-то не расходись! Окороти язык! — проворчал Десняк, уловив за дверью похотливое сопение мальчишки, который наверняка припал глазом к дырке от гвоздя и теперь переступал с ноги на ногу, запустив в штаны сноровистую нетерпеливую руку.

— Боишься ее? Вижу: боишься! — пробормотала Тёкла, спуская рубаху с плеч и опять наваливаясь на Десняка жарким, обволакивающим телом.

— За тебя боюсь, дура толстомясая! — добродушно буркнул Десняк, поймав над головой конец шнура и рывком задернув бархатный полог перед постелью. — Изведет она тебя сухоткой какой, будешь ходить, как Райна, между светом небесным и тьмою смертной — что перетянет!

— Не до того ей нынче, гадюке желтоглазой, — прошептала Тёкла, подбираясь к паху Десняка теплыми пухлыми пальцами.

— Чем она сейчас занята, интересно знать? — забеспокоился Десняк. — Опять, что ли, на конюшне жеребцов осматривает, кобыла необъезженная?

— Каких жеребцов, барин?! — испуганно воскликнула Тёкла. — Князь Владигор ночью преставился!

— Как… преставился?! — Десняк рывком подтянул к животу жилистые колени, перебросил через голову Тёклы тощие голени и, откинув край полога, соскочил на пол.

— Жи-живот с-схватило! — застучала зубами Тёкла.

Но Десняк уже не слышал ее. Он рванулся к двери, толкнул ее, отбросив на крутой винтовой спуск не успевшего отпрянуть мальчишку, и загрохотал по ступеням голыми желтыми пятками. Внизу в сенях сорвал с гвоздя драный меховой тулуп, накинул его на плечи, воткнул ноги в растоптанные валенки и выбежал во двор, путаясь в полах ночной рубашки.

Во дворе ему тут же бросились в глаза следы утреннего переполоха: скрюченное тело конюха перед распахнутыми воротами конюшни, крапчатый от крови череп Хрипатого с торчащим из затылка клинком, сбитый на сторону засов дворовых ворот, кое-как прикрытых и подпертых гнилым бревном. При этом во дворе не было ни души, и лишь два пса, уже посаженные на толстые кованые цепи, высунули из своих будок окровавленные морды и, согласно зевнув, убрались опять.

Псы были настолько сыты и пьяны кровью своего неудачливого товарища, что даже не звякнули цепями, когда за оградой послышался стук копыт и в ворота бешено замолотили рукоятки плетей. Стук был такой яростный и повелительный, что Десняк, вместо того чтобы обложить незваных гостей густым забористым матом, робко попятился в сторону клети над каменной ямой. Дверь клети была чуть приоткрыта, но оттуда доносились лишь слабые стоны, издаваемые, по всей видимости, перепившимися с вечера стражниками.

— До смерти запорю, сукины дети! — заорал Десняк, тихо подобравшись к клети и рванув на себя ручку двери.

— Пори, — тихо простонал голос из полумрака. — Если сил хватит…

— Так-то нынче с хозяином заговорили? — зло прошипел Десняк, входя в клеть. — Кто это тут такой смелый? Может, пойдешь ворота отопрешь?

— Встану, так отопру, — отозвался голос. — Смелых ты в другом месте поищи, а тут все вышли, которые за гроши головы свои под мечи да копья подставляли.

— Ладно, потом разберемся, — сбавил тон Десняк. — Ворота отопри, слышь, как молотят?

В ворота, действительно, колотили так, что они тряслись и дрожали на своих скрипучих кованых петлях. Но на стражника, тупо препиравшегося с Десняком из темного угла, этот грохот, по-видимому, не произвел ни малейшего впечатления. Он еще немного поворчал, затем вылез из мрака и, не взглянув на хозяина, поплелся к прыгающим на петлях воротам. По-видимому, он был с дикого похмела, потому что, оттолкнув ногой припирающее створку бревно, даже не попытался отскочить в сторону, за что тут же поплатился: жеребец, внесший во двор одетого в белое всадника, встал на дыбы и так стукнул стражника в лоб кованым копытом, что бедолага раскинул руки, отшатнулся и замертво растянулся на мерзлой земле.

— Ты пошто, смерд, моих людей увечишь? — кинулся к всаднику Десняк.

При виде растрепанного старика в драном тулупе жеребец захрапел, выкатил кровавый глаз, вскинулся и опять заплясал на задних ногах.

— Князь Владигор преставился! — зычным голосом заорал гонец, едва держась в седле. — Весь народ рыдает, а ты тут с бабами прохлаждаешься, потаскун старый!

— Что-о! Ты с кем говоришь, хам? Очи разуй, холоп неумытый! — рявкнул Десняк, схватившись рукой за то место, где обыкновенно висел у него кнут.

— От хама слышу! — насмешливо ощерился всадник, осадив жеребца и припав к его ровно подстриженной холке. — Про указ не слыхал, хрыч старый? Все нынче равны! Все — смерды! Все — холопы!

— Чьи холопы-то? — опешил Десняк. — Холоп сам по себе быть не может.

— Как чьи? — воскликнул всадник. — Государыни молодой, вдовушки князевой! Наследник-то мал еще, вот она на княжий стол и взошла, править нами, дураками, пока малой подрастет! — И гонец зычно захохотал, откинувшись назад и едва не касаясь конского крупа бархатным верхом лихо заломленной шапки.

У Десняка помутилось в глазах. Он растерянно оглянулся на клеть и слабо махнул рукой двум стражникам, выставившим из дверных створок опухшие, украшенные синяками рожи. Но вместо мгновенной готовности разорвать всякого, кто не угодил хозяину, рожи выразили лишь недоумение и испуг.

— На дыбе изломаю мерзавцев! — привычно прошептал он онемевшими губами.

Но тут за его спиной опять застучали подковы, Десняк обернулся и увидел, что в ворота въезжают еще четверо всадников на черных конях, до самых бабок прикрытых попонами из тонкого белого войлока. Лица верховых были забраны пятнистыми рысьими масками, молодые бороды курчавились из-под косо обрезанных краев шкуры.

— Сам пойдешь по князю рыдать да молодой государыне в ноги кланяться али силком привести? — с усмешкой проговорил гонец, наезжая на Десняка и направляя ему в грудь тонкое копьецо с берестяным свитком на наконечнике.

— Сам дорогу найду, без провожатых, — сказал Десняк, отводя рукой древко и подхватывая соскочивший с наконечника свиток.

— Не мешкай, боярин, дело государево, — жестко сказал гонец, разворачивая жеребца и с маху всаживая звездочки шпор в его холеные бока.

Жеребец захрапел, поддал задом, выскочил из ворот и бешеным галопом понесся между бревенчатыми заборами. Четверо в масках молча повернули коней и поскакали вслед за гонцом, раскинув по воздуху когтистые лапы рысьих шкур, прикрывавших крепкие квадратные спины всадников.

Десняк прибыл на княжий двор ровно в полдень. Когда он на коренастом пегом мерине во главе свиты из дюжины опричников подъехал к воротам, народ, хмуро поглядывая на свисающие с седел плети и шестоперы, раздался в стороны, а привратник скрылся в проеме калитки и, лязгнув промерзшим засовом, потянул на себя тяжелую створку ворот. Но когда ворота распахнулись, Десняк прежде всего увидел перед собой уже знакомых ему четверых всадников с рысьими мордами на широких плечах, прикрытых покатыми, изящно гравированными серебряными наплечниками. Они стояли в ряд и молча, знаками, приказывали Десняку и его провожатым сдать привратнику мечи, кинжалы и шестоперы. Десняк оглянулся на свиту и, незаметно подмигнув глазом, потянулся к рукоятке короткого, слегка изогнутого меча, легко перерубающего конскую подкову. Но ни один из опричников не отозвался на его приказ; Десняк с холодным бешенством наблюдал, как они поочередно отводят глаза и бросают к приворотному столбу богато отделанные ножны с торчащими из них рукоятями. Поняв, что остался в одиночестве, Десняк выдернул из ножен меч, въехал под арку ворот, вогнал клинок в перекладину, высвободил из стремян головки сапог и, подтянувшись на рукояти, отогнал из-под себя мерина, лягнув его каблуком в шею. Всадники сперва отпрянули, но тут же выхватили из чехлов дротики и окружили боярина, направив на него блестящие четырехгранные наконечники. Десняк пару раз качнулся вверх-вниз, а когда клинок спружинил и со звоном переломился в основании, легко приземлился и швырнул под конские копыта усыпанную рубинами рукоять. Всадники молча отступили, народ раздался в стороны, и Десняк увидел посреди двора невысокий помост и колоду, плотно обложенную еловым лапником.

— Что так поздно? — холодно спросила Цилла, когда он обошел гроб с телом князя и, поднявшись на крыльцо, почтительно припал на одно колено перед младенцем, сидящим на троне.

— Свиту собирал, — сказал Десняк, мотнув головой в сторону дюжины хмурых безоружных вояк, уже мысленно простившихся со своим князем и теперь стоявших у выхода со двора.

Живая шеренга непокрытых голов и печально ссутулившихся плеч текла мимо них в проем калитки, но опричники не вливались в толпу, ожидая приказа хозяина и ломая в руках пушистые лисьи шапки с пышными хвостами.

— Знать, распустил ты своих оглоедов, коли их до полудня собирать надо, — усмехнулась Цилла.

— Если б только это, — вздохнул Десняк, поднимая глаза и выпрямляя спину.

— А что еще? — тревожно и даже как будто участливо спросила Цилла.

— Да ты сама приглядись! — в сердцах воскликнул Десняк. — У половины рожи такие, будто ими сваи забивали!

— Это кто ж так постарался? — насмешливо пробормотала Цилла, щуря черные глаза и через весь двор вглядываясь в лица Десняковых провожатых, густо припудренные серой ржаной мукой.

— Чтоб я знал, — мрачно засопел Десняк. — Оборвыш, говорят, какой-то на ночлег попросился, а под утро бузить начал, ну и…

— Хороши твои вояки, если их один бродяга так уделал, — сказала Цилла.

— Да если б он один был, я бы этих бугаев живо в рудники закатал, — буркнул Десняк. — Такие хари себе нажрали, что, пока развернутся да размахнутся, их сто раз на колбасу порубят.

— Кто ж помог калике перехожему полдюжины бугаёв твоих замесить? Часом, не Ракел? Что-то я его не вижу. Часом, не сбежал ли? — сказала Цилла.

— А ты откуда знаешь, что сбежал? — воскликнул Десняк. — Плакался тебе?

— Ракел? Плакался? Ты что, старый, с дуба упал? Надоело ему у тебя на цепи сидеть, встретил хорошего человека и сбежал, — что тут непонятного?

— Сыт, обут, одет — какого ему еще рожна надо? — насупился Десняк.

— А про свободу забыл, рабская твоя душонка! — шепнула Цилла, приблизив к нему холодное красивое лицо. — Все знаю: и про Ракела, и про Берсеня, даже Ерыгу знаю где искать…

— Так что ж ты мне мозги… — чуть не сорвалось у Десняка.

— Заткни пасть, хрен старый! — зло прошипела Цилла, приложив к его губам бледный тыл ладони. — Не они мне нужны, а тот бродяга, что на ночлег просился, понял? И целуй! Целуй руку, хам, пусть все видят, кто теперь в Стольном Городе хозяин!..

Десняк подобрал сухие губы и прижал усы к сгустку лиловых вен под тонкой, как пергамент, кожей.

— Ищи его где хочешь! — шептала ему в ухо Цилла. — На похоронах, в толпе, в кабаках, все пути перекрой, чтоб мышь не проскочила!

— Так ты думаешь… — пробормотал Десняк, поднимая глаза.

— Я не думаю, я — знаю! — жестко процедила Цилла, наматывая на палец виток Десняковой бороды. — Так что бери своих мордоворотов, иди и ищи! Как собака! Как змея! Как сыч!

— А как найду, что с ним делать? На дыбу? — спросил Десняк, осторожно поводя подбородком из стороны в сторону.

— Только посмей, холоп! Часу не проживешь! — негромко, но отчетливо произнесла Цилла.

Ее ладонь сжалась в кулак, и Десняк сжал зубы, чтобы не заорать от боли и ярости при виде окровавленного клочка собственной бороды, торчащего между ее тонкими, жилистыми пальцами.

— Понял, госпожа! — выдавил он, низко опустив голову.

— Можешь забирать свиту и идти! — раздался над ним повелительный голос Циллы. — Железки свои получите за воротами! Так что меч свой ты зря сломал… Дорогой небось?..

— Честь дороже, — сказал Десняк, поднимаясь с колен.


Ночью, стоя перед пылающим погребальным костром, Десняк нет-нет да и постреливал глазами по лицам толпившихся чуть поодаль зевак. Огонь то опадал, то вновь взвивался в небесную тьму, наливая густым багрецом осоловелые рожи, плывущие вокруг костра в медленном, тягучем хороводе. Голова кружилась от усталости, глаза слипались, но в тот миг, когда помост в центре костра рухнул под тяжестью гроба, обдав толпу волной нестерпимого жара, Десняк отшатнулся назад и упал на чьи-то сильные руки. Он с трудом выпрямился, запустил руку в карман, чтобы вознаградить доброхота мелкой монеткой, но, обернувшись, наткнулся на смелый насмешливый взгляд из-под лохматой волчьей шапки.

— Князь?! Владигор! — охнул Десняк, ошалело глядя в светлые глаза бродяги.

— Какой я тебе князь? — чуть слышно шепнул незнакомец. — Вон твой князь!

Бродяга взял Десняка за плечи и легко, как соломенное чучело, развернул его лицом к груде пылающих углей, на вершине которой догорала дубовая домовина. Стенки ее, налитые прозрачным играющим жаром, истончились уже до того, что сквозь них просвечивали доспехи, в которые, по обычаю, обрядили покойника. Плоть и кости его, по-видимому, уже были съедены огнем: над нагрудником зияла алая пустота.

— Как же это он вперед колоды сгорел? — пробормотал Десняк. — Да так, что и доспех серебряный не расплавился?..

— Подумай, — прошептал голос за его спиной. — Даром ты, что ли, столько лет на опыты извел? Книги читал, свитки переводил, а народу сколько загубил в своих подвалах — все искал, где у человека душа помещается…

— Держи его!.. — хотел крикнуть Десняк, но вместо крика из его горла вырвался жалкий, простуженный хрип.

Он набрал воздуха, чтобы повторить призыв, и даже схватился за шестопер, чтобы с разворота внезапным ударом оглушить оборотня, но в этот миг тьма над головой Десняка распахнулась двумя багровыми крыльями, и птичьи лапы сбили бобровую шапку на его худое горбоносое лицо. Десняк взмахнул руками, отгоняя страшное видение, дико завертел головой в поисках бродяги, но тот как будто провалился в ночную тьму, со всех сторон обступившую догорающее кострище.

Глава четвертая

Погоня отстала где-то за вторым или третьим поворотом: сперва до ушей беглецов перестал долетать топот сапог по подмерзшей к ночи земле, а когда крики почти смолкли, затерявшись среди гнилых заборов и покосившихся, кое-как сложенных поленниц, Владигор сбавил ход и оглянулся на своих спутников. Те остановились и прислушались. Сперва все было тихо, но вдруг неподалеку раздался натужный лошадиный храп, скрип колесных втулок, и из-за ближайшего угла в переулок въехал шаткий рыдван бродячих комедиантов. Ребра шарабана были обтянуты попоной, сшитой из клочьев кожи, войлока и старых тулупов, повернутых внутрь этого передвижного жилища своим вытертым, свалявшимся мехом. Стволики молодых ив кое-где прорывали грубые швы покрова и смутно белели в серебристом свете молодой луны, рельефно рисовавшем не только рыдван, но и костяк впряженной в него кобылы, которая была настолько худа, что представлялась не живым существом, а механическим изделием той же самой каретной мастерской, где был изготовлен влекомый ею экипаж.

Пока беглецы молча наблюдали за неимоверными стараниями этого одра, враскачку вытаскивавшего передние колеса рыдвана из глубокой поперечной колеи, разрозненные крики преследователей вновь слились в единый вопль, указавший на то, что погоня вновь напала на потерянный след.

— Бежим, князь! — шепнул Владигору приблизившийся Ракел. — Толпа — зверь! Массой задавит.

Но в этот миг лядащая лошаденка влегла в хомут всем своим весом, колеса с треском выскочили из колеи, и рыдван встал поперек дороги. В густой тени козырька Владигор разглядел тощую фигуру возницы, который сидел на козлах и, выставив в свет луны бледную руку, жестами призывал беглецов укрыться под ветхим кровом его экипажа.

Приглашение было столь странным и внезапным, что Владигор остановился перед высоким колесом рыдвана и, прежде чем проскочить между деревянными спицами, взглянул на перстень. Аметист сиял ровным голубым светом: близкий топот погони не мутил кровавыми бликами его прозрачные грани.

— Скорее, князь, скорее! — настойчиво прошептал возница, свесившись с козел и склонив к Владигору худое скуластое лицо.

— Я не один, — сказал Владигор, показав на своих спутников.

— Вижу, не слепой! — воскликнул тот. — Лезьте все, места хватит!

Владигор обеими руками ухватился за высокий обод колеса, но прежде, чем подбросить в воздух свое упругое тело, прислушался к звукам погони. А она как будто разделилась, и теперь крики и топот приближались не только сзади, но и с остальных трех сторон, намереваясь, по-видимому, сойтись как раз в той точке, где застрял нелепый шарабан.

— Измена, князь! — прошептал Ракел, отступая от шарабана и вытаскивая из ножен короткий блестящий клинок. — Будем пробиваться!

— Ступай за князем, вояка! — вдруг подал голос Урсул.

— Ага, и ты туда же! — воскликнул Ракел, удивленный властным тоном своего пленника. — Вот из-за таких олухов хорошие люди и пропадают ни за грош!

Он шагнул к Урсулу, намереваясь, по-видимому, вновь захлестнуть петлей его запястье, но Владигор соскочил с колеса рыдвана и встал между ними.

— Полезай за мной! — жестко приказал он, глядя в глаза Ракела. — И остальные тоже! Живо!

Бывший наемник пожал плечами, но все же сунул меч в ножны, подступил к рыдвану и, подпрыгнув на месте, исчез в прорехе между ивовыми обручами. Следом за ним теплое пахучее нутро комедиантской колымаги приняло и скрыло в себе Урсула с Берсенем, который все оглядывался в конец узкой улочки и хищно раздувал тонкие крылья носа.

Владигор влез последним, и когда рыдван тронулся с места, пробрался к его задней стенке и осторожно отвел рукой край кожаного фартука.

Его глазам предстала весьма странная и даже причудливая картина. Внешне в ней как будто не было ничего необычного: улочка, мощенная тесаными бревнами, была ярко освещена низкой луной, в свете которой за рыдваном неслась многоголовая, многорукая толпа. Мелькали суковатые дубинки, сверкали косы, ладони сжимались в кулаки, рты преследователей распирало от дикого, но почему-то неслышного крика. Но особенно странно было то, что бревна мостовой совершенно поглощали топот ног, по заборам не бежали растрепанные тени, а расстояние между несущейся толпой и еле ползущим рыдваном не сокращалось ни на йоту. При этом колеса продолжали все так же поскрипывать, шатер ритмично покачивался. Подняв голову, Владигор увидел в прорехах ослепительно сверкающие звезды.

Князь решил пробраться к вознице, чтобы спросить, куда он их везет, но не успел обернуться, как за его спиной послышался знакомый голос:

— Вечер добрый, бродяга Осип!

— Белун?! Откуда?!

Владигор быстро обернулся и увидел в потемках смутно белеющую бороду чародея. Под шкурами на дне рыдвана угадывались очертания еще каких-то человеческих тел, недвижные силуэты Ракела и Берсеня темнели на козлах по обе стороны от возницы, не видно было только Урсула: оказавшись в относительной безопасности, старик от усталости скорее всего сразу уснул, устроившись между спящими.

— Странный вопрос! — усмехнулся из сумерек Белун. — Вторые сутки меня за собой таскаешь и не узнаешь…

— Ты тот бродяга, которого вытащили из ладьи? — нетерпеливо перебил князь.

— Кто бродяга — я? Обижаешь! — воскликнул Белун. — Хотя в каком-то смысле я, конечно, бродяга, как и все эти… — Чародей оборвал фразу и жестом указал Владигору на толпу, все так же бешено, но бесшумно несущуюся за рыдваном.

— Опять говоришь загадками, старый колдун! — сказал Владигор.

— Да что ты, князь! Какие загадки! — Белун жестом подозвал князя, а когда тот приблизился, выкатил из рукава мантии белый шар и осветил морщинистое лицо спящего на старой попоне Урсула.

— Понял? Или объяснять дальше? — спросил он, накрыв шар прозрачной, как воск, ладонью.

— И не тяжко тебе было в этом сморчке ютиться? — спросил Владигор. — Ведь если бы я его не отбил, тебя в его шкуре так по камням за жеребцом и протащили бы?

— Да, дело шло к тому, — невозмутимо произнес Белун.

— Так ведь оно же больно! — воскликнул князь. — Половину ребер переломали бы! А потом бы на дыбе и вовсе кончили! Повидал я этих мастеров: душу из тела, как косточку из сливы, вынимают!

— Тело-то, может, и слива, но душа не косточка: вынь да плюнь! — усмехнулся Белун. — Не веришь, спроси у Челлы! Челла, расскажи князю, как из тебя в Десняковом подвале душу вынимали!

Челлой звали возницу. Услышав голос чародея, он передал вожжи Ракелу, обернулся и, осторожно переступая через спящих и перехватывая руками ребра рыдвана, приблизился к беседующим.

— Дурни! Костоломы! — сказал Челла, садясь на дощатое дно и подворачивая под себя ноги. — Но старательные: ежели дыба, так до упора! Ежели кнут, так чтоб до костей! А как топили! Мешок, камни… как вспомню, так вздрогну!

— Кто топил? Когда? По чьему приказу? — опешил Владигор.

— Да все по княжьему, по чьему же еще! — удивился Челла. — Кто приказал всех скоморохов извести, чтобы народ не баламутили? Князь Владигор!

— Не подписывал я такого указа, клянусь! — воскликнул князь.

— Ты? Да кто ты такой?!

Челла привстал, разодрал прореху над головой Владигора, а когда широкий лунный луч ударил в лицо князя, стал внимательно вглядываться в его черты.

— Вроде как он, — пробормотал лицедей, закрывая прореху и проводя двумя пальцами по разодранному шву, который тут же сошелся и закрыл от Владигора и лунный луч, и звездное мерцание.

— Жаль, раньше не признал, — продолжал бормотать он, садясь на край телеги и свешивая вниз длинные худые ноги. — Вижу, бегут, надо, думаю, спасать… А кого спасать? От кого? Н-да, поспешил ты, Челла, со своей добротой! Ехал бы дальше своей дорогой, а теперь сиди, мучься!..

— С чего мучиться-то? Сам говоришь: доброе дело сделал, — сказал Владигор, положив руку на плечо возницы.

— Доброе? Кто сказал «доброе»?! — вздрогнул лицедей. — Сейчас скину тебя под ноги этим придуркам — вот и будет доброе дело!

Он привстал и, схватив Владигора за рукав тулупчика, выбросил свободную руку навстречу бегущей толпе. Князь покачнулся от неожиданности, но тут же отпрянул в глубь рыдвана и, ухватив скомороха за шиворот, втащил его вслед за собой. Тот истерически взвизгнул, вывернул из широкого засаленного ворота всклокоченную башку и запрыгал по рыдвану, оставив в руке Владигора свой легкий, расшитый кружевами камзольчик.

— Ой, князь! Ой, святая простота! — хохотал лицедей, хлопая ладонями по своим заплатанным коленкам. — Но силен! Силен, ничего не скажешь! Тебе бы, браток, пирамиду держать! Цепи, плечами рвать! Быка-трехлетка кулаком валить! А коня кулаком подковать слабо?!

— Не пробовал, — пожал плечами Владигор. — Может, и не слабо.

— А ты попробуй, князь, душа моя! Тебе ж тогда цены не будет! Мы столько народу на базарной площади собирать будем! Поболе, чем на похоронах твоих!

Лицедей прижал к впалой груди жилистые руки и, подскочив к князю, упал перед ним на колени.

— Соглашайся, князь! — умоляюще шептал он, глядя на Владигора снизу вверх. — Дался тебе этот трон — одна морока! А мы свободные люди-человеки — никому не господа, никому не слуги! Соглашайся, князь, я тебя таким штукам обучу, что тебя ни железо, ни вода, ни огонь взять не смогут!

— На площади, говоришь? — усмехнулся Владигор, глядя в блестящие глаза лицедея. — А как же личина да и все прочее? Это я в сумерках да при лучине еще за бродягу сойду, а при свете меня не то что каждая собака — каждая ворона узнает!

— Согласен, князь, совершенно согласен! — затряс бородкой Челла. — Зверье породу нутром чует! Его лаптями да лохмотьями не проведешь!

— Вот видишь, — сказал Владигор. — Зачем же ты мне предлагаешь перед всем народом на подмостках представляться!

— Так то зверье чует, а толпа — дура! — воскликнул Челла. — Ей чучело в колоде вынесли, сказали: «Князь помер!» — она и поверила. Каждый в отдельности, может, еще и усомнился, но глянул вправо-влево, увидел, что все молчат, ну и сам умолк: зачем беду на свою голову накликать — дураков нет!

— Выходит, каждый сам по себе умник, а как соберется таких умников больше трех, так у них весь ум на дурь да трусость исходит? — спросил князь, указывая на толпу, которая продолжала бежать за рыдваном, размахивая руками и бесшумно разевая слюнявые от возбуждения рты.

— Выходит, так, — вздохнул Челла, покачав головой. — Тем и кормимся. Так что насчет своей личины, князь, можешь не сомневаться: никто из толпы в тебя пальцем не ткнет, особенно после того, как я тебе новую личину приставлю!

— Интересно, какую? — спросил Владигор, бегло взглянув на гроздья восковых носов, париков, бород и прочих частей человеческого тела, густо увешивавших ивовые ребра рыдвана.

— Выбирай любую, князь! — широким жестом обвел свое богатство Челла. — Могу тебя горбуном сделать, могу старухой! Могу и тем и другим сразу!

— И в таком образе я буду коня кулаком подковывать? — засмеялся Владигор. — Да наш народ со смеху помрет!

— Упаси боже, князь! — молитвенно сложил ладони Челла. — Это я для примера!

— Для примера, говоришь? — усмехнулся Владигор, оглядываясь на толпу, по-прежнему преследующую рыдван. — Давай-ка мы твой пример проверим! Доверяй, но проверяй, как говорил мой казначей Дуван — сума переметная!

— Не надо, князь! — испуганно прошептал Челла, проследив направление его взгляда. — Я и так их еле удерживаю, чтобы колымагу нашу в щепки не разнесли, а ты прямо к черту в зубы рвешься!

— Соблазнил ты меня, лицедей! Свободой купил! — прошептал Владигор, глядя на преследователей зачарованным взглядом. — Давай мне личину! Скорее! Горбуна, ведьмы, калеки безногого — все равно! Чем страшнее, тем лучше! Помер ваш князь, нет его больше, так ведь, Белун?!

— На все твоя воля, сын мой! — твердо прозвучал за его спиной голос чародея. — Здесь я над тобой не властен!

— Как ты сказал: «сын мой»?

Владигор оглянулся через плечо и увидел посреди рыдвана туманный призрак, испускавший ослепительное лучистое сияние. По обе стороны от него стояли Белун и Челла. На ладони чародея лежал прозрачный многогранник, грани которого были затушеваны тонким замысловатым рисунком, а лицедей сучил и расправлял на пальцах косматый седой парик, соединенный с сухим крючковатым носом.

— Кто сказал «сын мой»? — повторил князь, пристально вглядываясь в смутные черты призрака: благородные линии лица, твердые высокие скулы, темные глаза, широкие ладони, прижатые к груди на месте сердца.

— Я, — ответил тот голосом Белуна.

— А почему у тебя такой странный голос? — спросил Владигор, не в силах оторвать взгляд от лица призрака.

— Голос? Какой голос? У меня нет голоса, — ответил тот, чуть шевельнув тонкой линией рта.

— Как нет?! — удивился князь. — Что же я тогда слышу?

— Себя, — сказал призрак. — Разве ты никогда не говорил со мной в душе своей?

— Да, — сказал Владигор, — я говорил с кем-то похожим на тебя, но я не знал, кто это такой.

— А почему ты не спросил у него? — сказал призрак. — Разве ты не знаешь, как опасно вступать в разговор с незнакомцами?

— Я не робок, ты знаешь, — сказал Владигор, — но стоило мне спросить у него, кто он, как он тут же удалялся, оставив меня в сильном смущении.

— Что же тебя смущало? — перебил призрак, вытянув перед собой руку, на одном из пальцев которой князь увидел такой же перстень, как у него. Аметист в его изящной золотой оправе горел ровным голубым огнем, но больше этого огня внимание князя приковала рана, открывшаяся в груди призрака. Она приходилась как раз на промежуток между шестым и седьмым ребрами и, судя по ее виду, была нанесена наконечником копья, пронзившим грудь и достигшим сердца незнакомца.

— Я догадывался, но боялся ошибиться, — взволнованно прошептал князь, не отводя глаз от раны.

— Где же твоя смелость, сын мой? — усмехнулся призрак. — Неужто она лишь в том, чтобы за кнут выдергивать из седел тучных мерзавцев да загонять клинки в глотки дворовых псов?

— Я не хотел, отец, — смущенно потупился Владигор. — Так получилось.

— Ты сказал «отец»? — перебил призрак.

— Да, — ответил князь, поднимая глаза. — Ведь я не ошибся?

На сей раз призрак промолчал. Он лишь улыбнулся в ответ и, приложив ладонь к ране, стал медленно отступать и растворяться в сумерках рыдвана.

— Постой! Погоди! — крикнул Владигор, бросаясь к нему. — Скажи, что мне делать? Что?

— Слушай себя… Только себя… Познай себя… — чуть слышно прошелестело в ответ.

— Но как? Что ты хочешь этим сказать?! — воскликнул князь, всматриваясь в темное пространство между Белуном и Челлой.

— Кто, князь? С кем это ты? — удивился лицедей, делая шаг к Владигору и держа в руках длиннополый кафтан с горбом на спине.

— Как это «с кем»? — спросил князь, с недоумением глядя на Челлу. — Ты что, слепой? Или глухой? Скажи ему, Белун!

— Прости его, князь, он не виноват, — сказал чародей. — Ты сейчас был в другом времени, там, где только ты и Светозор, только вы двое, и больше никого…

— Так это был мой отец? — взволнованно перебил Владигор. — Но эта рана? Ведь его убили ударом в спину!

— Смерть никогда не заходит со спины, — сказал Белун. — Воин всегда встречает смерть лицом к лицу, заранее зная, что ее удар направлен точно в сердце и неотразим.

— А как же все сражения? Предательства? Отравления?! — воскликнул князь. — Как встретили смерть те, кто был заживо замурован в стене, утоплен, посажен на кол, разорван березками, сварен в кипятке, сожжен, зашит в конскую шкуру, смят и раздавлен обезумевшей толпой?!

— Воин всегда встречает смерть лицом к лицу, — сурово повторил Белун. — Если не веришь, смотри!

Он взял многогранник двумя пальцами и повернул к князю одну из тонко заштрихованных граней. Владигор стал пристально вглядываться в переплетение штрихов и вдруг различил в них движение крошечных серых фигурок. Сперва это движение представилось ему беспорядочной суетой, похожей на пляску пылинок в солнечном луче, но, вглядевшись пристальнее, князь увидел панораму гигантской битвы, развернувшейся в речной долине, окруженной крутыми каменистыми склонами. Князь видел, как, сверкая прикованными к ободам клинками, неслись по песчаной отмели колесницы; как длинные пики вонзались в груди воинов, пробивая их латы, как если бы это были надкрылья майских жуков; как взбесившиеся боевые слоны сбрасывали на землю паланкины и топтали обезумевших лучников столпообразными ногами. Воины карабкались на скалы, но навстречу им с грохотом летели огромные камни, обращавшие живые тела в беспорядочное кровавое месиво, в комья, из которых торчали обломки костей вперемешку с яростными, бессильно сжатыми кулаками. И над всем этим побоищем порхали легкие пепельные чешуйки, чем-то похожие на летних мотыльков-однодневок, в изобилии вьющихся над жирной придорожной грязью. Глядя на беспрерывную битву, князь вскоре заметил, что по мере того, как запертых в речной долине воинов становилось все меньше (половину своих же перетоптали слоны, пораженные ядовитыми стрелами), воздух между скалами все гуще и гуще насыщался порхающими чешуйками. Особенно густо взвивались они над теми местами, куда обрушивался сброшенный кусок скалы; пепельные смерчи закручивались над спинами беснующихся слонов, трепетали по обеим сторонам бешено скачущих и с разгону вязнущих в людской каше колесниц.

— Что это, Белун?! — крикнул Владигор, прикрывая глаза от невыносимого зрелища.

— Смерть, князь! — воскликнул чародей, поднося многогранник к его лицу и поворачивая его другой гранью. Владигор открыл глаза, и как только его взгляд уперся в сетчатую паутину на поверхности кристалла, она затрепетала, вздулась и, выпустив извилистые щупальца, словно втянула князя в самую гущу битвы. Владигор ощутил под собой гладкую кожу седла, его ноги вошли в стремена, рука напряглась, сжимая рукоятку меча. Узкоглазые желтолицые всадники, в рысьих шапках с черными кисточками, окружали его, на скаку перебрасывая друг другу концы кованых цепей. Их звенья звенели в полете, а конь под Владигором то с храпом вздымался на дыбы, то вновь оседал.

«Живьем хотят взять», — подумал князь, припадая к конской холке и свободно бросая вдоль бедра руку, вооруженную длинным, слегка изогнутым клинком. Владигор видел, как всадники закрепляют цепи в седельных луках и, замкнув вокруг него тройное, местами провисающее кольцо, неспешно стягивают с плеч волосяные арканы и, намотав на кулаки конские поводья, примериваются для бросков. Петли засвистели в воздухе почти одновременно, но Владигор пригнулся и принялся с такой быстротой вращать над головой клинок, что он образовал сплошной сверкающий круг, осыпавший голову и плечи князя колкой волосяной трухой. Порыв ветра швырнул щепотку мусора ему в глаза; он зажмурился от рези, а когда приподнял веки, желтолицых всадников уже не было, вместо них вокруг Владигора расстилалась цветущая долина, над которой парили безмолвные черные птицы.

— Что это, Белун? — чуть слышно прошептали его губы.

— Смерть, князь, — прошелестело в ответ.

Владигор быстро обернулся и увидел, как по траве идет к нему та, что стояла за спинкой трона, на котором сидел разряженный в бархат и золото младенец. Она шла, отводя рукой высокие побеги конского щавеля и срывая колючие лиловые головки с выжженных кустов чертополоха. Мохнатые шмели, яшмовые пчелы и полосатые осы роем вились вокруг ее головы, увитой переплетенными побегами омелы.

— Здравствуй, князь! — сказала она, приближаясь к Владигору и протягивая ему унизанную перстнями руку. — Иди ко мне, возлюбленный мой!

— Я не могу, — сказал Владигор, отступая, — мое сердце принадлежит другой.

— Неужели в твоем большом, великодушном сердце не осталось уголка для моей одинокой, истосковавшейся по любви души? — сказала она, останавливаясь в двух шагах от Владигора.

— Мое сердце полно любовью ко всем душам, — сказал он. — Я не знаю, какой любви просишь ты?

— Такой, князь! — крикнула она, рывком распахнув полы соболиной мантии и обнажив роскошное смуглое тело. — Ну что ты стоишь, бери меня! Бери!

Она приближалась к Владигору, все шире и шире разводя тяжелые меховые полы, крупными складками ниспадающие с ее тонких, но сильных рук. Мантия поднималась все выше и выше, заслоняя собой ясное голубое небо и покрываясь сверкающей звездной сыпью с бархатно-черного испода.

— Нет, — шептал Владигор, — мое сердце несвободно, я не могу разорвать его надвое!

— Я тебе помогу! — захохотала красавица, сверкнув зубами и выдернув из своего венка гибкую веточку с нежными нефритовыми листочками. — Лови, князь!

Она выпростала руку из складок мантии, уже заслонившей собой все небо, и с размаху метнула в князя тонкий упругий побег. Он затрепетал в полете подобно палаческому кнуту, свернулся в кольцо и, достигнув Владигора, вмиг распрямился и вошел в его грудь, как луч солнца в тихую воду заводи. Князь почувствовал в сердце мгновенный укол, звездная мантия стала наваливаться на него, а стройная обнаженная дева обернулась сухой сморщенной старухой с отвисшими до чресел грудями. Владигор крикнул, закрыл глаза, а когда открыл их, то увидел, что сидит на земле, а ветхий рыдван стремительно удаляется по ночной улочке вместе с лицедеем, который сидел на краю телеги и посылал ему воздушные поцелуи.

— А где Белун? — воскликнул князь, вскакивая на ноги и порываясь бежать за рыдваном.

— Какой еще Белун?! — крикнул в ответ Челла. — Ты вокруг себя посмотри!

И тут князь услышал за спиной топот множества ног, нарастающий, как шум весеннего половодья, громоздящего льдину на льдину. Владигор обернулся — на него летела все та же бешено орущая толпа. Бежать от нее было поздно, да и небезопасно; князю оставалось лишь дождаться, пока она накатит на него, и либо влиться в ее клокочущий поток, либо пропустить ее над собой. Владигор примерился, собрался в комок, а когда бурлящий шквал ног приблизился к нему, подтянул колени к подбородку и прикрыл голову сплетенными в замок ладонями.

— А ты откуда свалилась, карга старая?! — услышал он чей-то задыхающийся возглас.

Кто-то грубо выругался над его головой, кто-то на лету задел каблуком его выступающее плечо, но вскоре шум схлынул, и князь поднял голову. В ослепительном свете луны удалялись от него пятки, спины и шапки, подскакивающие на лохматых макушках. И лишь один нищий хромец, отставший от толпы вследствие своего увечья, сидел на обочине и смотрел на князя темными впадинами глубоко посаженных глаз.

— Что, бабушка, чуть в грязь не втоптали, дуроломы чертовы? — спросил он, когда князь встал на ноги и привычным жестом одернул полы кафтана.

Владигор огляделся в поисках старушки, к которой, по-видимому, должно было относиться это обращение, но не увидел ни одной живой души, не считая черного кота, который шел по верхней кромке забора, плавно ставя перед собой мягкие, беззвучные лапы.

— Не там ищешь, святая простота, — опять услышал он голос нищего. — Вниз глянь, под ноги.

Владигор послушно, как во сне, последовал этому странному совету, и когда его глаза уперлись в лужу между колеями, князь увидел среди угловатых осколков льда разорванное на клочья отражение косматой крючконосой ведьмы: железную серьгу в отвисшей до плеча мочке уха, выпученный глаз в окружении сморщенных век, пучки волос, торчащие из широких ноздрей.

— Страшненько, князь, не привык еще? — усмехнулся нищий, разбив жуткое отражение брошенным камешком. — Но как сработано, а? Рука мастера!

— Это точно, — сказал князь, не в силах оторвать взгляд от отражения, вновь проступившего на гладкой поверхности лужи.

— Ладно, князь, полюбовался, и хватит, — сказал нищий. — Идти надо.

Калека с трудом поднялся на ноги, подошел к луже и, наклонившись над ней, слегка подул на отражение косматой ведьмы. Вода помутнела, и по ее поверхности побежала рябь, тут же застывшая в причудливый узорчатый рисунок, затянувший отражение подобно густой шелковистой паутине.

— Пойдем, князь! — сказал он. — Там уже и колоду на кострище подняли, и в трубы затрубили, и коня к гробу подвели, вот-вот ножом становую жилу отворят!

— Коня, говоришь? — Владигор обернулся к нищему и внимательно посмотрел в его глаза. — Конь — это хорошо, как же там без коня… Коня-то хоть хорошего или клячу какую?

— Хорошего, князь, — сказал нищий. — Твоего Лиходея. Он как из лесу утром прискакал под пустым седлом, так его в конюшне и заперли. А ближе к вечеру бабки обручами оковали, цепями стянули да вослед за хозяином и погнали.

— Так что ж мы стоим! — перебил Владигор. — Где они? Где кострище? Веди!

Князь схватил нищего за локоть и от волнения так крепко стиснул пальцами сустав, что калека охнул и, вместо того чтобы двинуться вперед, подогнул колени и чуть не сел посреди дороги.

— Ну давай! Шевелись! — заторопился Владигор, легко поднимая его с земли. — Садись на меня, ежели совсем на морозе обезножел!

— Да куда ж мне, грязи придорожной, да на княжеские плечи садиться! — запричитал нищий, пытаясь вывернуть локоть из железных пальцев Владигора.

— Лезь, я сказал! — строго прикрикнул на него Владигор. — Не ты первый из грязи в князи вылезаешь!

Он наклонился, подхватил калеку под мышки и легко вскинул на свою спину, украшенную живописным кривым горбом.

— А как ты меня узнал? — спросил князь, когда нищий устроился на его плечах и вытянул руку в направлении ближайшего поворота.

— Порода, князь, порода в тебе видна, — пробормотал калека, в такт быстрой ходьбе постукивая пятками по ребрам Владигора.

Они чуть не опоздали, пробираясь к погребальному костру по узкой тропке над крутым речным обрывом. Владигор дважды оступался и по звуку камней, пробивающих тонкий прибрежный лед в далекой холодной тьме, понимал, что если он сорвется с кромки вместе со своим наездником, то рискует сломать не только руку или ногу, но и свернуть себе шею. Князь попробовал подсветить тропинку аметистом, но его грани испускали столь слабое сияние, что оно тут же поглощалось и рассеивалось в ночном воздухе. Нищий меж тем вполне освоился на княжеских плечах и уверенно направлял шаги Владигора, вовремя предупреждая его о заледеневших промоинах, оставшихся от осенних дождей.

— Ты что, бес, в темноте видишь? — не выдержал князь, когда калека вновь слегка постучал пальцем по его лбу, предупреждая об очередной рытвине.

— Имею способность, — скромно ответил тот, когда Владигор легким прыжком преодолел препятствие.

Князь уже чуял запах дыма и различал в конце пологого подъема красноватое свечение разгорающегося костра. Кровавый отблеск прыснул по игольчатому молодому льду Чарыни, и из-за бугра послышался многоголосый шум, внезапно прерванный тоскливым и заливистым конским ржанием.

— Лиходей! — негромко воскликнул князь и так решительно прибавил шагу, что калека от неожиданности взмахнул руками и чуть не упустил в обрыв свою корявую клюку.

— Потише, княже! — шепнул он на ухо Владигору. — Чуть без подпорки меня не оставил!

— Другую выломаешь, — буркнул князь, не сбавляя шага.

Калека промолчал, но когда князь взбежал на бугор и чуть не напоролся грудью на выставленную пику, его наездник перегнулся вперед и отбил блестящий наконечник ударом трости. Пика упала, но темный, очерченный всполохами разгорающегося костра силуэт стражника широко развел руки в стороны и встал перед князем.

— Кто такие? Назад! Не велено! — прохрипел он, рыгнув на Владигора густым перегаром.

Князь выбросил ногу, метя ему в печень, но сапог пробил пустоту: калека, упредив удар князя, с размаху вогнал в глотку стражнику стальной клинок, выскочивший из наконечника его трости. Удар был столь точен и скор, что страж, даже не охнув, раскинул руки и упал на спину, открыв перед Владигором и его проводником панораму княжеских похорон: темную дубовую колоду на вершине сложенной из хвороста пирамиды, двойную цепь стражников со смоляными факелами в руках, неподвижные, посверкивающие золотом одежд ряды приказных, беспокойное шевеление многоголовой толпы, заполонившей луг вокруг кострища, голые деревья, густо увешанные любопытными мальчишками.

Лиходей стоял чуть поодаль, прикованный к столбу и окруженный темными фигурами в глухих остроконечных колпаках, резко выделявшихся на фоне его ослепительно-белой шкуры. Хворостяной вал, окружавший пирамиду, уже горел, стреляя в разные стороны яркими угольками, и, когда какой-нибудь из них долетал до столба, жеребец вскидывал морду и звенел цепями на скованных ногах.

— Подобраться к нему сможешь? — спросил Владигор, переступая через тело поверженного стражника и осторожно спускаясь по тропинке.

— Отчего не смогу? Очень даже смогу, — тихо сказал нищий.

Когда они приблизились к задним рядам зрителей, Владигор провел рукой по лицу и, убедившись в том, что за время пути его космы и крючковатый нос никуда не исчезли, смешался с толпой. Никто не обернулся на странную пару — косматую седую ведьму с колченогим побирушкой на кривом горбу — все были зачарованы зрелищем занимающегося зарева и не только изо всех сил тянули шеи и вставали на носки, но порой даже лезли на плечи впереди стоящих, — те отругивались и вслепую отбивались локтями, не в силах оторвать взгляд от домовины с телом покойника.

— Князь, пусти, мне одному сподручнее, — прошептал нищий.

— Верю, браток, верю! — усмехнулся князь, плавно опускаясь на колени и помогая калеке соскочить на землю.

— Коня, девок и холопов напоследок оставляют, — взволнованно прошептал нищий. — Под кострищем яма вырыта. Как огненная гора туда рухнет, так следом за ней и всю челядь отправят! В пещь огненную! В геенну! Живьем!..

— Сволочи! — воскликнул Владигор. — Отец эти мерзости прекратил, а они опять за свое! Вечность уловить хотят, воскреснуть за гробом в телесном облике — и опять жрать, пить, девок брюхатить!

— Каждый своим аршином вечную жизнь мерит, — вздохнул нищий.

— Да ты, брат, философ! — удивился Владигор. — И сдается мне, что где-то я тебя уже видел… Глянь на меня!

Князь наклонился к калеке, но тот отвернулся и исчез в толчее ног, подобно полевой мыши, находящей лазейки в плотной колючей стерне скошенного луга. В этот миг Владигору вдруг показалось, что все это с ним когда-то уже было: так же глухо роптала напирающая толпа, жались друг к дружке обреченные девки и холопы, ржал и звенел цепями жеребец, прикованный к столбу, и князь лежал в тесной домовине, упираясь локтями в ее раскаленные стенки. Сперва Владигор удивился живой, почти телесной плотности этого внезапного морока, но затем вспомнил о предупреждении Белуна: двойник — это ты, плывущий во встречном потоке. Тогда Владигор не понял этой фразы, но теперь, глядя на пламя, жадно лижущее дно и бока домовины, вдруг словно взлетел над прибрежным лугом и увидел все происходящее сверху: в бликах костра мелькала среди остроконечных капюшонов вытертая шапка нищего, раздвигавшего полы плащей своей страшной клюкой; лежал в гробу покойник со сплетенными на рукоятке меча пальцами, толпа ритмично колыхалась, тесня седую патлатую горбунью к богато одетому старику, скорбно покрывшему бобровой шапкой навершие своего посоха. Владигору почудилось, что какая-то большая ночная птица мазнула крылом по его лицу, разгоряченному исходящим от костра жаром; князь быстро оглянулся, но вместо ночного неба увидел перед собой чью-то спину, прикрытую расшитым кафтаном, сквозь бархат которого чуть проступали тонкие железные пластины.

Двое рослых стражников стояли по обе стороны от этой спины и через голову хозяина вели между собой негромкий разговор.

— Конь хорош! — вздыхал один. — А ведь сгорит в яме ни за хер собачий!

— Молчи, дурак! — одергивал его товарищ. — Князь, выходит, хуже хера?

— Я не про князя, — лениво и словно нехотя поправлялся первый, — я вообще… Девок да холопов тоже, конечно, жаль, но этого добра и в полон набрать можно, а коня такого днем с огнем не сыщешь.

— Огонь его и без тебя сыщет, — отвечал второй. — Как колода в яму рухнет, так его сразу вслед за покойником и столкнут: нельзя князю на том свете без коня!

От этой нелепой болтовни у Владигора болезненно сжималось сердце, и он еле сдерживался, чтобы не сбросить со спины горб и не кинуться выручать своего любимца, попутно выдернув меч из чьих-нибудь ножен. Но князь не спешил, боясь лишней сумятицей повредить тонкой и опасной работе калеки, которого он почему-то посчитал бывшим конокрадом, до полусмерти изувеченным на конской ярмарке узнавшими его коноводами.

Князь чутко прислушивался к звону цепей на бабках Лиходея, ожидая, когда они спадут и жеребец унесется во тьму, разметав копытами своих истязателей. Когда же нетерпение князя пересилило его осторожность, он стянул с головы парик, сорвал с лица морщинистый корень носа и, сбросив с лопаток пристегнутый ремнями горб, выпрямился во весь рост и скосил глаза на самую близкую к нему рукоятку меча. В тот миг, когда князь уже готов был сплести на ней пальцы, с реки налетел порыв ветра, вздувший гриб огня вокруг гроба, и в пламенном смерче Владигор увидел вздыбившегося Лиходея с обрывками цепей на курчавых бабках.

— Ай да убогий! Ай да сукин сын! — восхищенно воскликнул он, упираясь руками в отшатнувшуюся от пламени спину стоящего впереди зрителя.

В это краткое мгновение пальцы Владигора успели не только ощупать, но и оценить доспех, скрытый под бархатом кафтана: тонкие и гибкие пластинки были пригнаны друг к другу подобно рыбьей чешуе и нисколько не стесняли движений старика, в момент падения повернувшегося к князю лицом.

— Князь!.. Владигор!.. — прошептал старик онемевшими от ужаса губами.

— Какой я тебе князь? Вон твой князь! — усмехнулся Владигор, поворачивая старика лицом к костру, увенчанному прозрачной от жара домовиной.

В этот миг мерцающая груда рухнула, взметнув в черное небо мощный столб пламени, и огненная яма поглотила останки покойника. По другую сторону широкого кострища заметались остроконечные капюшоны, скованные девки и холопы сбились в кучу, очумело глядя на то место, куда провалилась колода.

«Авось и этих успею выручить!» — подумал Владигор, выхватывая из-за пояса старика короткий, слегка изогнутый меч и устремляясь вслед призывному ржанию Лиходея. Но выручать никого не понадобилось: когда князь добежал до берега, темный лед Чарыни внезапно затрещал под конскими копытами, вздыбился и выплеснул из трещин множество плоских прозрачных струй, слившихся в единый фонтан. Князь замер при виде этого чудного зрелища, и едва успел отскочить в сторону, когда водяной поток устремился на берег и во мгновение ока заполонил пышущую жаром яму.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая

Десняка доставили домой за полночь. Когда воды Чарыни внезапно взломали лед, хлынули на берег и затопили огненную могилу, из нее взметнулся столь мощный пепельный смерч, что опричники с трудом извлекли едва живого старика из-под слоя теплой жирной грязи, сплошным слоем покрывшей передние ряды зрителей. Пока они при свете факелов очищали лицо Десняка и сквозь шелковый платок поочередно вдыхали ртами теплый воздух в его ветхие легкие, палачи в остроконечных капюшонах бегали по берегу в поисках сбежавшего жеребца. Но тот как будто провалился сквозь лед, что, впрочем, было очень возможно, так как поток хоть и схлынул, но вся поверхность реки была покрыта нефритовым ледяным крошевом. Палачи все же решили довести погребение до конца и, оставив бесплодные поиски, обратили взоры на то место, где оставались скованные девки и холопы. Оставалось только решить, топить ли их в яме, куда провалился гроб, или подвести к речному обрыву и, подвязав к кандалам мешки с камнями, посталкивать на хрупкий молодой лед.

Но и здесь палачей ждала неудача: холопы и девки исчезли, а когда со злости в яме решили утопить захваченного на их месте колченогого, тот проявил необыкновенную прыть — вихрем закрутил вокруг себя поимщиков и проскочил между ними, оставив вместо себя полуголого мужика в подштанниках, который сидел на земле и беспомощно разводил руками в поисках исчезнувшего капюшона.

Обо всем этом Десняку донесли уже под утро, когда он очнулся в окружении пуховых подушек и увидел перед собой коровьи глаза Тёклы, в которых светилась такая бездонная печаль, что у старика даже запершило в глотке.

— Что уставилась? Чаю подай! А лучше водки! — с нарочитой грубостью буркнул он, поднимаясь на подушках.

— Куда тебе водки? — вздохнула Тёкла, подавая ему заранее приготовленную кружку с душистым чаем. — И так еле живого привезли, а Теха с Гохой еще кровь отворять кинулись…

— Дурни набитые, мать их за ногу! — выругался Десняк, глянув на свои руки в рубцах от жгутов и пятнах запекшейся крови. — Тут душа с телом расстается, а они ей путь отворяют: лети, мол, любезная, не поминай лихом!

— Обыкновение у них такое, сам знаешь, — опять вздохнула Тёкла. — Хорошо, скоморохи с вечера ко двору прибились, народ бывалый, на все руки мастера, так нашелся среди них старичок — покурил травками, камешек к груди приложил, и всю хворь твою как рукой сняло: задышал ровно, кровь к щекам прилила…

— Кровь кровью, — перебил Десняк, — но кто их пустил? Я эту голь перекатную на дух не переношу! Пусть на площади дураков потешают, а в дом соваться им нечего!

— Не пускал их никто, — таинственно прошептала Тёкла, склонившись к нему. — Петух полуночный пропел, я к окошку: батюшки светы! Шарабан заплатанный посреди двора стоит и по швам легкое сияние испускает! А ворота как были на запоре, так и остались…

— Плевать на ворота! Где шарабан? — Десняк вскинулся на подушках и хотел уже броситься к темному окну, но мягкие руки Тёклы удержали его.

— Лежи! Лежи! Нет шарабана, — шепнула она, испуганно оглянувшись через плечо. — Как только кровь к твоему лицу стала приливать, исчезли и старичок тот, и колымага!

— А ворота как же?! — прошептал Десняк, оседая в подушки.

— Как были на запоре, так и остались, — повторила Тёкла, поджав полные губы.

Все это было совершенно необъяснимо, а потому пугало Десняка, как пугает неизвестность всякого бывалого, познавшего жизнь человека. Сперва он даже решил, что Тёкла сочинила байку про шарабан из чисто бабьей склонности к пустословию, которое, как известно, редко сообразует цели с путями, ведущими к их достижению, но когда мальчишка-посыльный принес со двора резную деревянную морду, покрытую облупленной краской, Десняк, внимательно осмотрев ее, поднялся к себе на башню.

— Что уставился? — буркнул он, оглянувшись на мальчишку, с выпученными глазами замершего в дверях, и повесил маску на вбитый в стену гвоздь.

Мальчишка поперхнулся от страха и, наверное, обмочил бы свои заплатанные штаны, но Десняк упредил его невольный позор, подозвав к себе и шепотом приказав разыскать Ерыгу. Глава тайного сыска, чуть не замученный насмерть под горячую руку хозяина, пропадал вторые сутки, и это тоже начинало тревожить ослабевшую от последних перемен душу Десняка.

А переменилось за последние сутки в Стольном Городе многое, если не все. Мороз в ночь похорон князя к утру сменился туманной оттепелью, поглотившей едва установившийся лед на Чарыни и вновь растопившей заиндевелую дорожную грязь. Новая, неизвестно откуда и как набранная дворцовая дружина, до света выехавшая в поле травить зайцев, чуть не увязла в раскисшей болотистой низинке сразу за Посадом. Из низинки, конечно, можно было бы выбраться и обогнуть ее поверху, но пока кони топтались на месте, шурша сухим пыльным камышом, в темно-бирюзовом предрассветном небе над болотиной зависла огромная черная птица, ослепившая охотников лучистым сиянием круглых желтых глаз. Те с перепугу выпустили в небо чуть не по колчану стрел, но крылья птицы не дрогнули, а стрелы, исчезнув в туманном поднебесье, стали вскоре возвращаться, предупреждая о своем подлете хищным посвистом ястребиного оперенья. По странной случайности никого не убило, но дружина, справедливо сочтя все случившееся дурным знаком, вернулась в Город, еле созвав разбежавшихся собак. И добро бы охотники возвратились туда, откуда вышли, так нет, на обратном пути они завернули во двор к Десняку, где спешились, прошли по-свойски в трапезную и, сдвинув на покатые лбы рысьи полумаски, стали шумно требовать браги. Десняк, еще не вполне пришедший в себя после ночных кошмаров, не нашел в себе сил прогнать наглецов и потому приказал подавать им все, что ни попросят. Холопы нехотя поплелись исполнять хозяйскую волю, но «рысьяки» (как с ходу окрестила новую дружину десняковская дворня) во хмелю сделались столь буйны, что вскоре заходить в трапезную стало просто опасно. А пока холопы и девки прятались по углам, надеясь, что гости сами собой угомонятся и уберутся восвояси, в кувшинах кончилась брага, и к пьяным крикам стали примешиваться угрозы запалить сруб трапезной с четырех углов.

Тогда кто-то из холопов додумался запустить в трапезную ученого медведя, дав ему в лапы медный поднос, уставленный полными кувшинами. Зверя спустили с цепи, растолковали ему, что он должен делать, и, установив поднос в его мощных мохнатых лапах, подвели к дрожащей от грохота двери. Та распахнулась сама собой, и когда перед «рысьяками» предстала громадная бурая зверюга, те сперва схватились за мечи и копья и чуть не порешили мохнатого полового на месте. Но ученый зверь так забавно приплясывал на задних лапах, так покачивал головой и звенел прикрепленными к бархатному колпаку бубенцами, что бражники развеселились и, влив пару кувшинов браги в широкую медвежью глотку, стали тут же, в трапезной, для забавы притравливать его охотничьими псами. Медведь сперва пятился, но, когда хмель ударил в его непривычную голову, стал буянить и драть собак, тяжелыми лапами ломая им хребты, вспарывая когтями затылки и наворачивая шкуры на оскаленные песьи морды.

«Рысьяки» не сразу сообразили, что с пьяным зверем шутки плохи, но, когда половицы трапезной стали скользкими от собачьей крови, спохватились и, выставив перед собой копья, пошли на медведя стеной. Они хотели зажать зверя в углу, но тот не поддался, а, напротив, кинулся вперед и, обломав дюжину наконечников, вышиб окно и вывалился во двор как раз против коновязи, где дружинные кони по самые уши запускали морды в мешки с дармовым овсом. Появление медведя привело лошадей в такой ужас, что они пообрывали уздечки и с овсяными мешками на мордах разбежались по всему двору, сослепа расшибая лбы о рубленые углы дворовых построек. «Рысьяки» выскочили из трапезной следом за зверем, но уже не поперли на него скопом, а вскарабкались по столбам на пологий навес над коновязью и оттуда стали забрасывать медведя короткими тяжелыми дротиками. Но от людской тесноты места для хорошего замаха на навесе не осталось, к тому же подгнившие столбы ходили ходуном, поэтому дротики веером разлетались по двору, нанося больше вреда лошадям, нежели разъяренному зверю.

Десняк наблюдал всю эту картину, чуть приоткрыв ставню башенного окошка и зло усмехаясь в седые усы.

— Ломай, ломай их, Силыч, не жалей! — бормотал он, когда медведь настигал испуганно храпящего коня и когтистой лапой сдирал стриженую холку с его круто выгнутой шеи.

— Охотнички херовы! Расселись, как куры на яйцах! — цедил Десняк сквозь зубы, глядя в сторону навеса, уже почти завалившегося под тяжестью дружинников, а когда средний столб рухнул и конек стал складываться пополам, увлекая за собой сбившихся в кучу «рысьяков», створки окна распахнулись, и двор огласился его злорадным хохотом.

Но «рысьякам» было не до смеха. Один из дротиков задел-таки медвежий бок, и умный зверь, сообразив, откуда исходит главная опасность, оставил в покое лошадей и пошел на людей. «Рысьяки» безуспешно пытались забросать зверя охотничьими ножами, а когда остались безоружными, панически заметались в тесном углу между бревенчатой оградой двора и рубленой стеной трапезной, всем скопом норовя втиснуться в окошко, высаженное медведем. Им бы, может, и удалось укрыться от ярости зверя, но первым к окошку пробился самый толстый из «рысьяков», который, конечно же, застрял в оконной раме, и теперь его задница торчала между узорчатыми наличниками, потешая уже не одного Десняка, но и дворню, с ехидными рожами растворившую ставни дворовых построек.

Но по мере того, как медведь загонял новую дворцовую дружину в тупик, до Десняка стало доходить, что дело только с виду представляется таким забавным. Как ни крути, а рассвирепевший Силыч принадлежал-таки ему. Десняку уже не раз приходилось платить пени в княжескую казну, когда медведь из шалости задирал холопа, девку или жирную лопоухую свинью. Но здесь дело запросто могло обернуться кое-чем похуже, ибо «рысьяки» держали себя как княжьи мужи, а потому жалобы на любой причиненный им вред поступали в дворцовый Приказ Тайных Дел, и виновный очень скоро попадал в такие ежовые рукавицы, по сравнению с которыми мозолистые руки Техи и Гохи могли сойти разве что за молодые крапивные листочки.

Когда эта перспектива предстала перед Десняком во всей своей очевидности, он быстро прошел в дальний угол комнатки, снял со стенки арбалет и вернулся к окошку, на ходу крутя ворот и натягивая толстую многожильную тетиву. Подойдя к окну, он уложил ореховое ложе арбалета на подоконник, завел тетиву в зацеп спускового крючка и наложил на вырез в роговой дуге короткую костяную стрелку с кованым из харалужной стали наконечником.

— Прости, Силыч, — шептал он, смазывая ядом глубокие желобки и острые стальные зазубрины, — но мне сейчас в лапы этой стервы попасть — все одно что в омуте сгинуть: мясо с костей заживо сдерет, не то что кожу! А ты у меня сейчас враз отойдешь, без мук, да и я за тобой вскорости подамся, первый-то звонок ох как нынче хорошо прозвенел, до сих пор в башке гудит, и под язык как будто кто медную заклепку от уздечки положил. Так что иди, Силыч, по своей дорожке, а я уж за тобой, хоть и говорят, что разные они у нас. Лихом только не поминай меня, грешного, мне еще пожить надо малость, прищемить гадюку подколодную…

Десняк приложил к плечу тяжелый приклад, прижался щекой к вырезанному на ореховом ложе волку и стал неспешно ловить в прорезь мушки наконечник стрелы и мохнатый загривок Силыча. Но вместо мощных медвежьих лопаток на острие стрелы вдруг возник рыжеватый лисий тулупчик, ворот которого почти сплошь покрывали густые русые кудри, увенчанные драным волчьим малахаем.

— Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сложить, — с досадой пробормотал Десняк, норовя выделить медведя через плечо или голову невесть откуда свалившегося проходимца, который не только бесстрашно шел прямо на разъяренного зверя, но еще и подзывал его, ласково называя «Силычем» и держа на вытянутой ладони кусок янтарного медового сота.

— Куда прешь, дурень! — чуть не крикнул Десняк, отводя плечо от приклада и снимая палец со спускового крючка.

Вместо крика из его пересохшего горла вырвалось лишь слабое сипение, но и оно достигло ушей Силыча, уже несколько мгновений чутко слушавшего мертвую, не нарушаемую даже человеческим дыханием тишину двора. «Рысьяки» и дворня замерли и во все глаза таращились на нищего оборванца, решившего покончить счеты с жизнью таким ужасным способом.

Медведь обернулся и увидел бродягу с медовым сотом на ладони. Десняк тоже замер и, боясь, что тетива сама собой сорвется с зацепа, отвел в сторону арбалет. Воображение наперед представило ему картину гибели человека в страшных медвежьих объятиях, но любовь к своему зверю пересилила жалость к безродному человеку, и потому Десняк решил не вмешиваться в ход дальнейших событий.

Если бродяга в преддверии суровой зимы решил свести счеты с жизнью, мешать ему в этом было бы по меньшей мере глупо. Правда, в эту версию не совсем вписывался загустевший медовый сот, лежащий на беззащитно протянутой руке, но так как поведение бродяги изрядно смахивало на юродство, то и мед, возможно, следовало понимать как некую награду и прощение неразумному, не ведающему добра и зла зверю.

Пока эти и другие подобные мысли роились в голове Десняка, Силыч приблизился к проходимцу на расстояние вытянутой лапы, но вместо того, чтобы с ходу снести ему полчерепа, ловко поддел когтем медовый сот и, подкинув его в воздух, поймал янтарный кусок широко раскрытой пастью.

В тишине Десняк услышал спокойный голос пришельца.

— Иди ко мне, Силыч, не бойся, — негромко приговаривал он, приближаясь к зверю, — покажи, что там злые дядьки с тобой сделали.

Медведь послушно поднял лапу и показал человеку торчащий из густого окровавленного меха обломок дротика.

— Ай-ай-ай! — запричитал бродяга при виде обломка. — Ему бы самому такую штуку под ребро, мучителю окаянному!

Все так же причитая и даже как бы слегка пританцовывая в лад собственному бормотанию, пришелец подошел к медведю вплотную, взялся рукой за обломок и выдернул его из раны. Силыч тихонько рыкнул от боли, но так и остался стоять, жуя медовый сот и держа поднятую лапу над головой своего избавителя. А тот тем временем достал из висящего на поясе кожаного мешочка щепотку темной пыли, поплевал в ладонь, замесил порошок на собственной слюне и, раздвинув пальцами заскорузлую от крови медвежью шерсть, стал мерными круговыми движениями втирать мазь в края кровоточащей раны. Силыч кряхтел, охал, вертел лобастой башкой, но его когти все так же недвижно торчали в воздухе над русоволосой головой пришельца, кропотливо выбиравшего из раны клочки шерсти, занесенные туда наконечником дротика.

— Ну вот и кончились, Силыч, твои муки, — сказал бродяга, поднимая голову и вновь нахлобучивая на русые кудри упавшую волчью шапку. — Лапу не опускай, подержи, пока края схватятся…

Он отступил в сторону, и востроглазый Десняк увидел на месте кровавой дыры, обычно оставляемой наконечником копья или дротика, лишь тонкую темную полоску. Но еще больше поразило Десняка то, что шерсть вокруг раны была аккуратно выбрита, хотя он не заметил в руках пришельца ничего даже отдаленно похожего на нож или бритву. При этом фигура и повадка бродяги в какие-то мгновения казались Десняку настолько знакомыми, что он буквально впивался глазами в его затылок, посылая ему мысленный приказ повернуть голову. Десняк с молодых лет упражнял в себе эту способность и к зрелым годам развил ее до такой степени, что останавливал взглядом бегущего кабана и направлял полет выпущенной из лука стрелы. К старости сила его взгляда несколько ослабла, но и сейчас он еще мог сбить на землю выпущенного из голубятни голубя и без рук поднять над столом кувшин, чтобы наполнить вином глиняную кружку.

Но воля пришельца была явно сильнее мысленного приказа Десняка; русый затылок оставался неподвижен, словно гранитный валун, получивший заряд сухого гороха из камышовой трубки. Впрочем, после того, как Десняк увидел не только бесстрашие, но и врачебное искусство незнакомца, у него уже не осталось сомнений, что к нему во двор забрел один из бродячих знахарей-травознаев, распознающих любую болезнь по цвету ногтей, выкуривающих смертную истому дымом сухих папоротников и поднимающих безнадежно больных чуть ли не со дна могилы.

Любопытство вмиг выжало из Десняка остатки телесной слабости и липкого, сосущего страха перед рысьими масками дворцовых новиков. Боярин отпрянул от окна, сорвал с гвоздя беличий халат, накинул его на плечи, воткнул ноги в сапоги и, путаясь ногами в широких меховых складках, загрохотал каблуками по узким ступеням винтовой лестницы. На последней ступени Десняк оступился, рухнул на дверь всем телом и, вышибив ее из коробки вместе с петлями, вывалился в притихший, изрытый конскими копытами двор.

— Где? Где? Куда он ушел? Отвечайте, козлы вонючие?! — заорал он, вскочив на ноги и бегло оглядев опустевший двор и приоткрытые створки ворот, косо висевшие на разболтанных петлях.

Тупые лица дворни, заполонившие окошки подобно жирным поминальным блинам, лишь вразнобой моргали поросячьими ресницами, чихали и беззвучно шевелили пухлыми губами, всей своей массой напоминая ноздреватое сдобное тесто, выпершее крышку и перевалившее через края долбленой липовой опары.

«Рысьяки» быстрее других ожили после охватившего их столбняка, но вместо того, чтобы преследовать медведя, исчезнувшего со двора вместе со своим лекарем, они дружно взялись вытаскивать из оконного проема своего не в меру упитанного товарища. Одни тянули его за сапоги, другие, зайдя внутрь трапезной, изо всех сил упирались в голову и плечи, отчего бедняга кряхтел, пыхтел, но не догадывался выпускать из себя воздух и подтягивать к позвоночнику жирный живот, а напротив, сильнее и сильнее раздувался от натуги. Завидев Десняка, «рысьяки» с хмурыми лицами разбрелись по двору, собирая уцелевших лошадей и снимая седла с задранных медведем.

Двое из них даже испуганно расступились, когда Десняк кинулся к воротам и, откинув повисшую на одной петле створку, выбежал на улицу. Он успел: бродяга-травознай и Силыч хотя и достигли ближайшего перекрестка, но остановились на углу, как бы выбирая дальнейшее направление. При этом медведь дожевывал сот, подхватывая лапой стекающую по краям морды слюну, а незнакомец поглядывал на небо, где среди войлочной пелены туч то проступал, то вновь замыливался белесый кружок солнца.

— Эй, ты! Куда медведя увел? Отдай, слышь! — крикнул Десняк каким-то тонким, не своим, голосом. — Силыч, ко мне! Ко мне!

— А кто меня из самострела хотел порешить? Ядовитой стрелкой, чтоб долго не мучился? — вдруг сказал Силыч, обернув к бывшему хозяину бурую морду и хищно раздув влажные ноздри.

— Т-ты… Т-ты чё?! Ка-какой с-стрелкой?! — залепетал Десняк, едва одолевая внезапную слабость в коленках.

— Костяной! — буркнул Силыч. — И кончай дураком прикидываться, я ведь и разозлиться могу!

У Десняка потемнело в глазах. Он завернул рукав и ногтями впился в тощую жиловатую мышцу предплечья. Руку кольнуло, из-под ногтей выступила кровь, но медведь и бродяга не растворились в туманном воздухе, а продолжали стоять на пустом перекрестке.

— Куда ж вы пойдете? — пробормотал Десняк. — Пожили бы у меня зиму, место найдется, а весной и побрели бы…

— Это уж не твоя забота, куда мы пойдем, — бросил бродяга через плечо. — Ты иди в дом, иначе простудишься. Кто тебя лечить будет? Теха с Гохой?

— Да бог с тобой! — замахал руками Десняк. — Эти быка до смерти залечат, не то что человека, а вот ты, мил человек, я вижу, в этих делах смекаешь…

— В каких? В этих, что ли? — перебил бродяга, не поворачивая головы и лишь слегка касаясь рукой Силычевой раны. — Да что тут смекать-то? Сказано ведь: кто травы знает, но любви в себе не имеет, тот сам трава пустая — и с поля вон!

— Кем сказано? Когда? Почему я не слыхал? — прошептал Десняк, осторожно приближаясь к незнакомцу.

— Мало ли чего ты не слыхал! А даже если бы и слыхал — какой из этого прок? — глухо пробормотал бродяга. — От слов любви в душе не прибывает.

— И то верно, — чуть слышно сказал Десняк, остановившись в двух шагах от своего собеседника. — И откуда ты такой умный выискался?

— Из лесу, вестимо! — усмехнулся бродяга, сорвав с головы волчью шапку и высоко подкинув ее в воздух. — Лови!

Десняк вскинул голову вслед за улетающим темным пятном, а когда шапка свалилась ему в ладони, вновь перевел глаза на незнакомца. Но перекресток был пуст, и лишь две пары глубоко вдавленных следов — человека и медведя — указывали на то, что они только что были здесь. Теперь Десняку оставалось лишь понять, куда исчезли оба его собеседника, ибо перед ним равномерно наполнялись водой лишь четыре ямки, а оттаявшая по сторонам от них грязь оставалась совершенно нетронутой, если не считать россыпи воробьиных крестиков вокруг расклеванных конских яблок.

Самой подходящей и очевидной была версия «двойников», выставленных на перекрестке с целью ввести в заблуждение возможную погоню. В ее пользу очень сильно склонял факт внезапно заговорившего человеческой речью Силыча, но волчья шапка, оставшаяся в руках Десняка после исчезновения его собеседников, не только никуда не исчезла, но, напротив, издавала весьма чувствительный запах мокрой псины.

— Призраки-то уж всяко не воняют, — морщился Десняк, возвращаясь к своим воротам и держа шапку подальше от своего носа.

Он бы, разумеется, выкинул эту дрянь в придорожную канаву, но какой-то невнятный голос нашептывал Десняку, что шапка брошена ему с некоей целью, которую следует понять, а не отмахиваться от всего случившегося, как от сонного послеполуденного морока.

Погруженный в эти путаные размышления, Десняк чуть не прошел мимо своих ворот и очнулся лишь тогда, когда увидел краем глаза двух «рысьяков», старательно крепящих к столбу сорванную петлю: один держал петлю кузнечными клещами и вставлял в ее дырки острия кованых гвоздей, а второй лупил по шляпкам небольшой, но увесистой кувалдой. Когда Десняк остановился против ворот, «рысьяки» прервали работу и встали перед ним склонив головы, прикрытые пустоглазыми рысьими мордами. Поравнявшись с ними, Десняк хотел по привычке обругать их «козлами» и «дуроломами», но, взглянув на шапку, лишь махнул рукой в знак того, что они могут продолжать свое дело, и прошел во двор. Здесь двое Десняковых скорняков сдирали шкуры с задранных Силычем коней, псари разделывали кровавые туши, «рысьяки» же колготились возле стенки трапезной, расширяя топорами проем вокруг поясницы своего застрявшего товарища.

— Ох, дуроломы! — вырвалось-таки у Десняка приготовленное словечко, когда оконная коробка треснула и толстяка вышибли во двор вместе со щепками и мхом, затыкавшим щели между срубом и коробкой.

Густо насыщенный руганью дворовый воздух поглотил «дуроломов», подобно воронке мельничного жернова, без разбора втягивающей в свое жерло как ржаные зерна, так и плевелы. А так как при этом каждый продолжал тупо делать свое дело, то Десняк не счел нужным вмешиваться в происходящее и, дойдя до сорванной с петель двери, сам поднял ее из грязи, прислонил к косяку и поднялся на башню.

В эту ночь он приказал постелить себе здесь же, в каморке, на узкой деревянной скамье у двери, когда же Тёкла раскатала на досках жесткий тюфяк и стала взбивать подушку, соблазнительно подрагивая толстой задницей, сделал вид, что разглядывает оброненную скоморохами маску, и не поднял головы, пока баба не закрыла за собой дверь.

Как только она вышла, Десняк немного подождал, прислушиваясь к скрипу ступенек. Наконец внизу хлопнула уже поставленная на петли дверь, и он кинулся в угол и достал из букового ларя волчью шапку. За день она чуток просохла от уличной сырости, но все еще изрядно воняла псиной, и потому, прежде чем взять ее в руки, Десняк заложил ноздри двумя клочками пеньки, смоченными розовым маслом. Проделав все это, он расстелил посреди каморки легкую чешуйчатую шкуру коркодела с четырьмя когтистыми лапами и длинной мордой, в глазах которой слабо светились два крупных изумруда, ограненные столь искусно, что попавший на них свет лучин словно впитывался в глубь камней и сиял оттуда даже после того, как Десняк гасил огоньки роговыми колпачками и внутренность каморки погружалась в полную темноту.

Но в ту ночь, прежде чем погасить лучины, Десняк придавил все четыре лапы коркодела черепами медведя, волка, рыси и лисы и лишь потом поместил в центр шкуры волчью шапку. Теперь надо было медленно обойти шкуру по кругу, останавливаясь против каждого черепа и перекладывая его так, чтобы пустые глазницы и слегка приоткрытые челюсти были направлены точно на шапку. Когда это было сделано, Десняк взял с полочки яшмовый пузырек, сбросил с себя бархатный халат и, плотно прижав пальцами платиновую крышку пузырька, выдавил на ладонь тринадцать капель густой черной жидкости, похожей на обыкновенный колесный деготь. Жидкость растеклась по ветвистым линиям ладони, образовав рисунок, одновременно напоминающий и корень, и человека, широко раскинувшего по сторонам руки с растопыренными пальцами. Десняк собрал возникшее изображение в горсть, пошептал в кулак, а затем раскрыл ладонь и, набрав жидкости на палец, стал крестообразными движениями втирать ее в кожу между ребрами. Покончив с этим, он покрыл черными крестами лоб, щеки, грудь, живот, чресла, бедра, колени, а потом облачился в красный шелковый халат, густо расшитый клиновидными значками, в каждом из которых угадывалось изображение человеческой фигурки.

Проделав все это, Десняк опустился на шуршащий хвост коркоделовой шкуры, глубоко вдохнул воздух, медленно поднял над головой обе руки и, сбросив на плечи рукава халата, стал поочередно гасить лучины.

Когда последняя лучина погасла, изумруды в глазницах коркоделова черепа вспыхнули, озарив мерцающим сиянием оскаленные по четырем сторонам волчьей шапки челюсти и окружив саму шапку бледным туманным ореолом. Несколько мгновений ореол переливался всеми цветами радуги, а затем ярко вспыхнул и погас. Когда из мрака стали вновь проступать привычные очертания каморки, Десняк увидел у окна бледный человеческий силуэт с обрывком цепи, обмотанным вокруг короткой шеи.

— Все сделал, ничего не забыл, такие заслоны выставил, что не пробьешься, — тихо и внятно произнес призрак. — Всегда был умный, не то что мы, дудники да бражники…

Сказав это, пришелец поднял руку, смотал с шеи цепь и свободной ладонью провел по своему расплывчатому лицу. Когда лик призрака сделался отчетливым, Десняк вздрогнул и едва удержался, чтобы не вскочить на ноги и не броситься к двери. У окна стоял Ерыга, одетый в долгополый серый балахон с капюшоном, сброшенным на широкую сгорбленную спину.

— Не бойся, не трону, — пробормотал он, заметив порыв Десняка. — Не потому, что не хочу, я тебя сам знаешь, как ненавижу, при жизни сколько раз удавить хотел или поленом пришибить, как крысу, но опоздал. Нынче не могу, близок локоть, да не укусишь…

Бормоча все это, Ерыга стал бесшумно, как тень, бродить вокруг замершего как истукан Десняка. Порой он останавливался, вытягивал перед собой руки с растопыренными пальцами, но тут же отдергивал их, словно обжегшись о невидимый раскаленный лист. В конце концов он остановился напротив коркоделовой морды, плавно опустился на пол и сел скрестив ноги. Края его плаща широко распахнулись, и в изумрудном свечении коркоделовых глаз Десняк увидел под туманным кожным покровом Ерыги размытые очертания грудины и темные отростки ребер по обеим сторонам от нее. На месте сердца была пустота, за ней, между крыльями лопаток, слабо просматривался позвоночник, похожий на столбик монет на конторке ростовщика, прораставший сквозь межключичную развилку и подпиравший угловатую нижнюю челюсть, отчетливо видную сквозь редкую бороду покойника. В том, что Ерыга был уже покойником, Десняк не сомневался. Смятые черты его лица были неподвижны, как складки прозрачной кисеи, наклеенной на лицевые кости черепа, а когда призрак издавал звуки, его губы лишь слегка раздвигались, обнажая неровную линию крепко стиснутых зубов.

— Кто это тебя так? — спросил Десняк, указывая на вмятины цепных звеньев вокруг шеи призрака.

— Пришел серенький волчок, да как схватит за бочок! — загадочно пробурчал Ерыга.

— Волчок, говоришь? — повторил Десняк, глянув в глубокие темные глазницы призрака. — А ты куда смотрел? Не иначе как пьян был!

— Вали на мертвого, — вздохнул Ерыга. — И за гробом ты меня не оставишь.

— Прости, я не хотел тебя обидеть, — спохватился Десняк. — Aut bene — aut nihil!

— Помер Максим, ну и хер с ним, — так, что ли? — перевел Ерыга.

— Не совсем, но близко, — усмехнулся Десняк. — Где тебя хоть искать-то?

— В сундуке под лестницей, — сказал Ерыга. — Только не сжигай меня, ладно? Не сожжешь?

— Какая тебе разница? — спросил Десняк. — В земле гнить хочешь, чтобы черви жрали?

— Кишки сожрут — костями подавятся, — нахмурился Ерыга.

— Какая тебе в них корысть? В бабки на том свете играть? — хмыкнул Десняк.

— Не твоя забота, — оборвал Ерыга. — Прошу закопать, а последняя воля — закон, сам знаешь!

— Какой такой закон? Кому? Мне? — жестко усмехнулся Десняк. — Нет здесь надо мной закона! Мой сундук — захочу и сожгу, и пепел по Чарыни пущу!

— Да что ж ты за злыдень?! — запричитал призрак. — Дочь любимую обесчестил, а теперь отца в корень извести хочешь!

— Как это «в корень»? — насторожился Десняк. — Что еще за корень такой?

— Что, не слыхал? — простодушно удивился Ерыга. — Я думал, ты все знаешь!..

— Слыхать-то слыхал, — уклончиво сказал Десняк, — одни одно болтают, другие — другое, в книгах на этот счет тоже много всякой чепухи понаписано…

— Что там написано? — насторожился Ерыга, бегло оглядев темные полки вдоль стен каморки.

— Много чего, — сказал Десняк. — Долго рассказывать…

— Я не спешу, — сказал Ерыга. — Начинай!

Он ухватился руками за лодыжки и, поочередно уложив их на бедра, завязал ноги в широкий крестообразный узел. Затем выпрямил позвоночник, прикрыл костлявыми кистями бугристые колени, поднял череп и уставился в лицо Десняка глубокими темными глазницами.

— Начинай! — почти повелительно повторил призрак. — Мне спешить некуда!

Мягкий изумрудный свет обволакивал и смягчал его черты, размывая зубчатые черепные швы и окружая мерцающими ореолами темные провалы носа и глаз. Но если в носовом треугольничке еще тлела светлая лучистая точка, то обе глазницы были просто черными бездонными провалами, готовыми, казалось, поглотить весь свет мира. Десняк медленно покрутил головой, делая вид, что рассматривает корешки книг, глиняные таблички, берестяные и папирусные свитки, связки бечевок, густо унизанные узелками, и вдруг осознал, что весь свод знаний, по крохам собираемый им уже много лет, не поможет высветить даже малую толику тьмы, наполняющей глаза призрака.

— Ты понимаешь, о чем просишь? — сказал он, глядя в эти бездны и с ужасом чувствуя на своих щеках легкие касания ледяного ветерка.

— Я-то понимаю. А ты? — холодно сказал Ерыга. — Если что забыл, встань, возьми книжку, подсмотри — я разрешаю! Не бойся, не трону, — добавил он, заметив нерешительность Десняка.

— Я не тебя боюсь, — медленно произнес Десняк, вглядываясь в синее окошко за плечом призрака. — Я боюсь, что ты не поймешь… Ты хоть нынче и бесплотная тень, но ведь, в сущности, как был хамом и неучем, так им и остался, ведь так?

— Ты мне зубы-то не заговаривай, — сказал Ерыга, — и кончай обзываться, а то на словах все культурно, — aut bene — aut nihil! — а как живого покойника увидел, так и понес: «Хам, неуч»! Небось как сам помрешь, так велишь каменную плиту на могилу положить, да еще выбить на ней что-нибудь эдакое: «Я не гасил священного огня!» Ханжи, трусы, лицемеры — знаем мы вас!

Призрак качнулся из стороны в сторону и тоненько захихикал, указывая на своего собеседника костлявым пальцем.

— Откуда про плиту узнал? — спросил Десняк. — И надпись как прочел? Ты ж неграмотный.

— Райна показала, она же и прочла, — сказал Ерыга, мгновенно оборвав смех. — Ты ведь ее не просто так пришел и взял, как псарь или кучер: подарят девке новый сарафан, а потом подол задерут! Нет, тебе одного тела мало было, тебе ее душа нужна была, потому и показывал ей диковинки, — вот, мол, какой я мудрец, так что заголяйся передо мной, девка, да еще за великую честь свое бесчестье почитай! А плиту напоследок приберег, клоун!

— Возлюбил я дочь твою, вот и стелился перед ней, как юнец! — нахмурился Десняк. — Отчасти, конечно, и дурака валял!

— А что раньше было: любовь или плита? — спросил Ерыга.

— Плита! — воскликнул Десняк. — Когда у меня позапрошлым летом желвак на спине выскочил, я ее тогда и заготовил на случай, ежели помру! Теха, однако, его кнутом срубил, углем прижег, яма между ребрами осталась, а я — живой! Хотел плиту на куски расколоть да каменку в бане обложить, а потом жалко стало: все одно помирать, так пусть лежит — ей срок все равно придет!

Десняк скорбно поджал губы и с покорным видом скрестил руки на груди.

— Выходит, сам перед собой представлялся, — усмехнулся Ерыга. — Клоун и есть!

— Страшно мне, — вдруг прошептал Десняк, глядя в его темные глазницы. — Тебе легко говорить, ты уже там, а я еще здесь, — понимаешь?

— Тебе тоже недолго осталось, — сказал Ерыга.

— Сколько: месяц? год? два? — быстро спросил Десняк.

— Может, тебе еще день и час назвать? — сухо сказал Ерыга.

— А ты… знаешь? — с замершим сердцем прошептал Десняк.

— Знаю не знаю, какая разница? Ты все равно не поверишь.

— Почему не поверю?

— Я же хам, неуч, — сказал Ерыга, — куда мне против всей этой премудрости?! С моим суконным рылом да в этот калашный ряд соваться!

Призрак опять захихикал, указывая дрожащим пальцем на корешки и свитки.

— Я не про эту премудрость говорю, — сказал Десняк, сдвинув брови над глубоко врезанной переносицей.

— А про какую? Про эту, что ли? — наивно удивился призрак, указывая на лапы коркодела, прижатые оскаленными черепами. — Чего они на эту рвань оскалились?

Призрак наклонился и протянул руку к волчьей шапке, как бы намереваясь схватить ее за оттопыренное ухо.

— Куда?! Убери лапы! — зашипел Десняк.

Но призрак не обратил на его восклицание никакого внимания. Дотянувшись до шапки, он сомкнул костлявые пальцы, но они прошли сквозь мех, как сквозь воздух.

— Вот видишь, — сказал Ерыга, сухо пощелкав в воздухе костяшками пальцев, — ты еще здесь, я уже там. А это, — он широким жестом обвел книжные полки и остановил растопыренную ладонь над мордой коркодела, — так, баловство… А еще говорят: звездочеты, маги, мудрецы!.. Ну какие вы мудрецы? Друг перед другом представляетесь — вот и вся ваша мудрость! Те же скоморохи!

Призрак вздохнул и обреченно уронил на грудь лобастый, исполосованный зубчатыми швами череп.

— А вы, значит, уже не представляетесь? — спросил Десняк.

— А что нам представляться? — сказал Ерыга, не поднимая головы. — Мы все равны, здесь у нас ни богатых нет, ни бедных, ни сильных, ни слабых, ни князей, ни холопов — тени, одним словом… Как от толпы на заборе.

— Тогда зачем тебе твои кости? — тихим, вкрадчивым голосом спросил Десняк.

— Не спеши, — ответил призрак, подняв голову и посмотрев на своего собеседника долгим неподвижным взглядом. — Придет время — все узнаешь.

— Когда?

— Я же сказал: не спеши…

Десняк хотел спросить Ерыгу, придет ли он еще, чтобы ответить на этот мучительный вопрос, но тут со двора донесся крик петуха. Призрак вздрогнул, прикрыл ладонями пустые глазницы, нервно облизнул кончиком языка бледные губы и стал быстро таять в зеленоватом сумраке каморки. Сперва исчезли ноги, затем тьма стала поедать руки, ребра, позвоночник, крышку черепа и вскоре вся сгустилась вокруг неподвижно замерших, окруженных бледными кольцами глазниц.

— Приходи, я буду ждать! — взволнованно прошептал Десняк, но призрак остался нем, и лишь кольца вокруг его глаз на миг вспыхнули и исчезли, оставив в воздухе каморки едкий запах серы.

Глава вторая

Филимон прилетел вечером, после того, как едва проступавшее сквозь тучи солнце окончательно затерялось между верхушками сосен, погрузив огороженный бревенчатым частоколом двор в сырую прохладную тьму. Когда сырость стала проникать в спальню Любавы, княжна приказала принести сухих дров и бересты для камина. Пока приставленный к этому делу мальчишка-беренд вприпрыжку спускался по лестнице, княжна открыла окно и, закутав грудь горностаевой мантией, стала вглядываться в размытые очертания древесных крон в надежде увидеть подлетающего Филимона. Вязкая, пропитанная изморосью тьма быстро поглощала кроны, стволы, заостренные верхушки частокола, и к тому времени, когда мальчишка с охапкой сосновых поленьев и берестяной лентой, обернутой вокруг шеи, вернулся в спальню, перед глазами княжны уже стояла сплошная бархатная чернота. Но Любава даже не слыхала, как он вошел, и обернулась, лишь когда за ее спиной раздался стук рассыпающихся поленьев.

— Не бережешь ты себя, госпожа добрая! — сказал мальчишка. — Закрыла бы окошко, не ровен час, лешак болотной гнилью из лесу дыхнет, грудь заложит, кости заломит да голову в жар бросит! Нечистый дух, не к ночи будь помянут!

Мальчишка щелкнул кресалом, брызнул на трут густым пучком искр, надул чумазые щеки и, вытянув пухлые губы, начал со свистом раздувать взлохмаченные волокна. Глядя на него, Любава зябко повела плечами и, протянув руку за спину, свела дребезжащие слюдяными пластинками створки.

— Погодь, погодь, госпожа! — засуетился мальчишка, раскручивая затлевший трут. — Сперва лешака надо вытурить! Вдруг затаился где в углу, а ты как заснешь, он и зачнет под перину порскать, охальник!

Мальчишка смотал с шеи берестяную ленту, запалил ее от трута, бросил на колосник камина, прикрыл пучком сосновых лучинок, а когда коптящий огонек пробился сквозь их перекрестье, поднес к пламени веточку можжевельника. Веточка вспыхнула, но мальчишка не дал ей разгореться, а тут же выдернул из-под кирпичного свода, погасил в кулаке и, что-то бурча под нос, стал обходить углы спальни, окуривая тесаные бревна едким сизым дымком.

— Чур меня! Чур меня! — бормотал он, помахивая веткой и притаптывая лаптями искрящиеся, опадающие на половицы хвоинки.

— Окошко! Окошко открой, княжна! Вытурить! Вытурить духа нечистого, беса окаянного, не к ночи будь помянут! — зачастил он, приближаясь к Любаве и гоня перед собой дым широко раскинутыми руками.

Княжна толкнула створку и прижалась к стене, глядя, как мальчишка машет руками и трясет головой, зажав в зубах дымящуюся ветку.

— Ну вот, госпожа добрая, таперича могешь спокойненько почивать! — сказал он, сплевывая во тьму догоревший можжевеловый черенок и плотно прикрывая обе створки. — Ты взбей перинку да ложись, краса ненаглядная, на меня не смотри, а я туточка в уголочку посижу, пока полешки да угольки прогорят, а как угар весь вытянет, я вытяжку закрою и за дверью на камышовом коврике прикорну, сон твой стеречь буду!

— Да ты уж лучше иди к себе, — устало усмехнулась Любава, глядя на потное от усердия лицо мальчишки. — Камин я сама протоплю, люблю перед живым огнем с книжкой посидеть. Сон мой Кокуй постережет, мимо него, сам знаешь, мышь не проскочит!

— Мышь, может, и не проскочит, а в птицах он не волен, — пробормотал мальчишка, загадочно глядя на княжну из-под густых черных ресниц.

— Птица? Какая птица? Что ты лопочешь, малой?! Совсем от можжевелового дыму рехнулся?! — воскликнула Любава, с тревогой прислушиваясь к заоконной тишине.

— Да это я так, к слову, госпожа добрая, — сказал мальчишка, отводя взгляд. — Мышь по земле, рыба по воде, птица по воздуху, — всякая тварь в своей воле!

— А я, выходит, не в своей?! — гневно воскликнула Любава. — Кто тебя за мной шпионить приставил?

— Зачем же сразу «шпионить»? — спокойно сказал мальчишка. — Ты наша княжна, мы твои холопы, и ежели с тобой что случится, братья-беренды с меня голову за уши снимут и на посох лешаку заместо набалдашника наденут!

— А что это твои братья так обо мне пекутся? — спросила Любава, проходя к камину и опускаясь на низкую лавочку перед разгорающимся огнем.

— Дикий народ! — прошептал мальчишка, склоняясь к ее плечу. — Нам самим по себе быть никак нельзя: заживо друг дружку сожрем, в болотах перетопим, огнем спалим, камнями да бревнами закидаем!

— Что это вам неймется? — усмехнулась Любава, укладывая полено на жаркие угли. — Делить вам вроде нечего: места в лесу хватает, дичи тоже…

— Все от дикости, — вздохнул мальчишка. — Вроде живем, живем, и вдруг как накатит — кто кол хватает, кто каменюку, и пошла музыка! Мозги, кровища — жуть! Но нынче вроде полегче стало, поспокойнее, а ежели кто по старой памяти за кол схватится, ему сразу на твой терем указывают: как ты можешь, паскуда, при нашей княжне непотребство заводить!

— Откуда в вас непотребство-то такое? Тебя послушать, так вы хуже зверей диких! Волки зимние уж на что люты, и те стаей держатся, — сказала Любава, протягивая к огню озябшие ладони.

— В волках не лютость, в них сила природная играет, как и во всякой лесной твари: гадюке, зайце, коршуне, — убежденно сказал мальчишка. — Всяк друг дружку спокон веку сожрать норовит, а дичи в лесу не убывает.

— Откуда ж вы, такие бешеные, взялись? — спросила Любава, оглянувшись на мальчишку.

Мальчишка сверкнул глазами, отвел от уха спутанные кудри, прислушался, не услышал ничего, кроме редкой дождевой капели за окном, и наклонился к Любаве.

— Я не ведаю, мал еще, — быстро и взволнованно зашептал он, — но прабабка моя, покойница, когда помирала, мешочек мне передала кожаный, который ей от своей прабабки перешел…

В углу пискнула мышь. Мальчишка вздрогнул, испуганно оглянулся, но, не увидев за спиной ничего, кроме зигзагами перебегающего по половицам зверька, дрожащими пальцами развязал ворот рубахи и достал из-за пазухи плоский вытертый мешочек, плотно обтягивающий небольшую твердую пластинку.

— Вот, княжна, смотри, может, ты разберешь, — пробормотал он, растянув сморщенную горловину мешочка и протянув Любаве обломок широкого медного клинка с закругленным концом.

Любава взяла зеленый от патины обломок, поднесла его к пламени камина и отчетливо различила ряды мелких угловатых значков, покрывающих плоскость с обеих сторон. Сперва ей показалось, что она видит такое письмо впервые, но, вглядевшись в сочетания глубоко проведенных штрихов, княжна не только нашла в них ритмичные повторы, но и вспомнила, что когда-то Белун показывал ей древние мраморные плиты со столбцами похожих знаков. Значки, напоминавшие то раздавленных насекомых, то причудливый узор хвоинок, разбросанных по снегу, хранили историю Мертвого Города, и Белун читал их так же легко, как глашатай, развертывающий перед толпой берестяной свиток с княжеским указом и без запинки выкрикивающий записанные в нем повеления. Любаве эта мраморная грамота не далась, но брат Владигор оказался способнее и вскоре уже пересказывал сестре записанные на плитах истории, из которых она поняла лишь то, что жителей Мертвого Города внезапно поразила некая странная болезнь, заставившая каждого искать уединения и тихо угасать, забившись в каменную пещерку или землянку, вырытую под корнем вывернутой буреломом осины.

— Кто-то внушил им, что весь этот видимый мир — зло, — говорил Владигор, водя пальцем по глубоко выбитым в мраморе значкам, — леса, озера, рыбы, птицы, звери, люди — лишь частицы чистого света, плененные грубой плотской тьмой, и они стали изнурять собственную плоть голодом, жаждой, стужей, зноем. Многие умерли, многие сошли с ума в глухом уединении своих каморок и пещер, и лишь некоторые обратились в светлые призраки, подобные пеплу, остающемуся от сгорающих дотла деревьев…

— Кто же тогда записал все это? — спросила Любава, указывая на длинный ряд плит, выставленный вдоль стены.

— Я не знаю, — сказал Владигор, — быть может, тот, кто понял, что их обманули, или сумасшедший, решивший навечно запечатлеть историю своего восхищенного духа. Но похоже, что он только начал, а затем каждый, кто читал уже написанное, добавлял к этому что-то свое, боясь без следа исчезнуть в белом свете грядущей вечности…

— А разве вечность белая? — спросила Любава.

— Они считали, что белая, — сказал Владигор, — и потому, когда кто-то умирал, близкие покойника белили стены комнаты, где стоял гроб, и выбрасывали из окон дома белые полотнища, чтобы дух не метался среди темных углов своего бывшего пристанища.

Любава вспомнила этот давний разговор, глядя на закругленный обломок медного лезвия, поверхность которого была подобна коре, изъязвленной ходами восковых личинок жука-древоточца. Мальчишка-беренд не сразу дал ей в руки прабабкино наследство, но сперва подул на обломок, потер его с обеих сторон замшевым исподом мешочка, пошептал над затянутыми патиной значками и лишь после всех этих приготовлений протянул клинок Любаве.

— Не бойся, отдам, — с улыбкой сказала княжна, принимая лезвие из его дрожащих пальцев.

— Я не за это боюсь, добрая госпожа, — серьезным тоном сказал мальчишка, — я за тебя боюсь: прабабка без заговора никому его давать не велела, разве что если извести кого захочу, — такая злая в нем сила заключена.

— Пугаешь ты меня на ночь глядя, — усмехнулась Любава. — То лешака гоняешь по всей опочивальне, то спать на пороге собираешься, чтобы мышь меня ночью не загрызла, — страшно, аж жуть!

Княжна подвинулась ближе к камину и, повернув к огню изумрудно-зеленую плоскость, стала вглядываться в забытые знаки. Значения их она не разобрала, но, пробежав столбцы от закругленного конца до косо обломанного края, поняла, что в этом месте надпись обрывается и может быть прочтена лишь тем, кто отыщет недостающую половину клинка. При условии, что язык мертвой надписи будет ему известен.

Пока Любава разглядывала надписи, мальчишка поймал пробегавшего по половице мышонка и зажал его в кулаке. Когда княжна протянула мальчишку обломок клинка, он положил его перед собой и, взяв мышонка за хвост, опустил на пластинку его усатую мордочку. Зверек тонко пискнул, вздрогнул серым бархатным тельцем и затих, поджав под брюшко когтистые лапки.

— В каждом из нас частичка этой силы бродит, — сказал мальчишка, бросив в полыхающий камин трупик мышонка, — а откуда она, никто не знает. Старики молчат или такими дурнями прикидываются, что хоть колья у них на головах теши — глазом не моргнут. Моя прабабка тоже вроде как заговариваться стала под конец жизни, а как Косая встала в изголовье, так откуда-то и ум у старухи взялся, и силы: поднялась с одра, в сундук залезла, мешочек этот со дна достала и говорит: «Дикость ваша не от природы, это кровь в вас гуляет заговоренная, и снять заговор только тот сможет, кто рукоятку от этого клинка найдет, к разлому приставит и весь чин от начала до конца три раза прочтет». Сказала, клинок отдала, легла на одр свой и преставилась.

— Откуда ж такой чародей в этой глуши явится? — прошептала Любава, глядя в широко раскрытые глаза мальчишки.

— Явится, княжна! Не знаю откуда, но непременно явится! Недолго ждать осталось! — убежденно сказал мальчишка. — Идет Князь Света поразить Тьму, и не устоят против него воины Чернобога, бесы поганые, в крови по колено гуляющие!

Мальчишка упал на колени, протянул к камину тонкую бледную руку с зажатой в пальцах пластинкой, рухнул лбом в ковер и замер в этой напряженной позе.

— А как хоть звать твоего князя? — спросила Любава, чутко слушая тишину за окном.

— Как звать — нам не велено знать! — глухо прогудел мальчишка, не поднимая головы. — Но ему, светловзору, все пути знаемы: волком мелькнет, щукой плеснет, соколом прянет, да о земь — хлоп!

— Шел бы ты спать, малой, — сказала Любава, проводя рукой по спутанным волосам мальчишки. — Ты спишь, а князь идет! Воспрянешь утром — глядь, а он уж здесь, светловзор твой!

— Мед бы твоими устами пить, краса ты наша ненаглядная! — прошептал мальчишка, поднимая на Любаву сверкающие диким восторгом глаза. — Устали мы от непотребства нашего, ждем не дождемся избавителя своего!

В этот миг за окном послышался шелест. Любава вздрогнула и невольно приложила палец к пухлым губам мальчишки. Но тот тоже услышал приближающиеся звуки и замер, чуть повернув голову к окну.

— Летит! Летит наш князь! — прошептал он, глядя на княжну слезящимися от восторга глазами. — Филином обернулся, ясновидцем ночным, чей взор лучистый тьму насквозь пронзает!

— Ошибся ты, то нетопырь залетный! Вампир ночной, до конской крови падкий! — глухо забормотала Любава, упершись в огромные зрачки мальчишки тяжелым, неподвижным взглядом.

— Нет, нет, я слышу шелест перьев шелковистых, а нетопырь, княжна, летит бесшумно, — упорствовал мальчишка.

— То дождь шуршит в его объятьях мягких, — продолжала княжна, медленно стягивая с пальца перстень и переводя взгляд мальчишки на граненый голубой топаз, заключенный в его тонкой оправе.

— Дождь не шуршит, а только мочит шерстку… — Голос мальчишки внезапно пресекся, глаза затуманились, веки опустились, длинные ресницы коснулись загорелых щек.

Любава встала со скамейки, провела ладонью по его лицу, потом подошла к окну и распахнула створки. Филька висел, схватившись когтями за оконный косяк и широко раскинув тяжелые от влаги крылья. Когда княжна выставила руку в окно, филин вцепился загнутым клювом в широкий рукав ее мантии, подтянулся и вскарабкался на подоконник.

— Чуть не сшибла, егоза! — пробурчал он, встряхнул обвисшими крыльями и неловко, боком, соскочил на пол опочивальни.

Любава прикрыла створки, отступила от окна и отвернулась, чтобы не видеть, как птица превращается в человека. Мальчишка-беренд неподвижно сидел напротив затухающего камина, спиной к ним. Когда княжна подошла и положила руку ему на плечо, он медленно встал и пошел к двери.

— Стой! — тихо приказала княжна, глядя ему в затылок.

Мальчишка остановился и замер на месте, безвольно опустив руки вдоль тела.

— Спать! Спать! Спать! — монотонно забормотала Любава, не отводя взгляда от его плоской макушки.

Мальчишка немного постоял, потом покорно направился в угол, где стоял широкий низкий ларь, покрытый узорчатым ворсистым ковром.

— Теперь ложись и спи! — быстро прошептала княжна.

Колени мальчишки подогнулись, сам он наклонился вперед, упал на ларь, свернулся, как кот на взбитой перине, и, натянув на себя свисающую полость ковра, тихонько засопел носом.

— А это кто такой? — раздался за спиной княжны уже вполне человеческий голос Филимона.

— Не знаю, — пожала плечами Любава. — Беренды приставили. Камин топить, полы мести, охранять…

— Топить и мести, может, и сгодится, — сказал Филимон, подходя к спящему и вглядываясь в его лицо, — а вот чтобы охранять, сомневаюсь… Мал еще, горяч. В охране не столько сила и ловкость нужна, сколько выдержка и опыт.

— От кого меня охранять, Филя? — спросила княжна. — Волк и медведь сюда не сунутся, лихой человек без нужды не полезет — какая ему во мне корысть? Разве что перстенек этот, да и с ним особенно не пофорсишь, знак княжеский у него в камне, который в Синегорье каждый знает, от боярина до золоторотца последнего.

— Перстень продать можно, — рассеянно прервал ее Филимон. — Купцы нынче пошли такие, что ничем не побрезгуют, лишь бы руки нагреть.

— Оставь, Филя, пустое все это, — перебила княжна, приглядываясь к его правой руке, перехваченной поверх локтя широкой белой повязкой с продолговатым темным пятном. Заметив ее взгляд, Филька повернулся левым боком, подошел к камину и сел на низкую скамейку против затухающего огня.

— Что у тебя с рукой? — спросила княжна, когда Филимон левой рукой взял с пола полено и бросил его на угли, по которым перебегал неверный переливчатый жар.

— С какой? С этой? Ничего! — бодро сказал Филька, протягивая опять-таки левую руку за кочергой. Кованая стойка с каминными щипцами, совком и кочергой помещалась справа от широкого каминного зева, и потому, чтобы дотянуться до нее, Фильке пришлось не только извернуться на скамейке, но даже слегка привстать.

— Правой возьми, недотепа, а то, не ровен час, переломишься, — сказала княжна, пристально следя за его неверными движениями.

— И то верно! — воскликнул Филимон. — Обратиться-то обратился, да, видать, мозги за телом не поспели. Как были птичьи, так и остались!

За этой болтовней он как бы невзначай подтолкнул скамью к стойке, привстал и уже из такого положения ухватился правой ладонью за торчащую рукоятку кочерги; но когда пошевелил плечом, пытаясь выдернуть ее из кованого кольца, тяжелая стойка накренилась и с грохотом рухнула на железный лист перед камином.

— Проклятое крыло, бес его задери! — простонал Филька. — Превратилось, а брать по-людски не приучилось! Пальцы, как перья, скользят!

Он взглянул на спящего мальчишку и, убедившись, что не разбудил его, повернулся к Любаве.

— Не серчай, пресветлая княжна, — сказал Филька, стараясь не встречаться с ней взглядом, — погодка нынче такая, что никак мне в людском облике не обжиться.

— Оставь, Филимон, не время шутки шутить! — строго сказала Любава. — Давай свою руку!

— Сейчас, сейчас, сердечко мое! — забормотал Филька. — Железки соберу, огонек вздую…

— Без твоих хлопот обойдусь! Делай, что я сказала! — воскликнула Любава, гневно стрельнув глазами по завалившейся стойке и дымящемуся на углях полену. Железки тихонько зацокали по железному листу, заползая в чугунное кольцо. Когда они устроились в своих гнездах, стойка выпрямилась и вернулась на место, косо переставляя три ножки, отлитые в форме птичьих лап. Пепельные угли под поленом вдруг сами собой налились малиновым жаром и выбросили алые язычки пламени, которые стали бегло облизывать сухое дерево.

— Иду, краса моя ненаглядная! — усмехнулся Филька, оглядываясь на горящее полено. — А рука — пустяк! Крылом в темноте на еловый сучок напоролся, вот ранка и осталась…

Когда он сел на скамью, Любава ловкими движениями размотала заскорузлую от крови повязку, добралась до дырки в рукаве, запустила в нее ногти и, разодрав ткань по кругу, осторожно скатала ее до Филькиного запястья.

— Скажи мне, Филя, с каких это пор на еловых сучках стальные наконечники расти стали? — сказала Любава, смыв мокрым платком запекшуюся по краям раны кровь и внимательно осмотрев круглое отверстие в мускулистой руке.

— Бог с тобой, Любушка моя, какие наконечники! — воскликнул Филька. — Сучки еловые знаешь какие крепкие бывают? Как стрелка каленая! Даром, что ли, твои беренды капканы-саморезы из них гнут!

— Это не твой случай, Филя, — сказала Любава, осторожно ощупывая пальцами твердый бугорок в глубине эластичной мышцы. — Меру всегда знать надо, даже когда врешь…

Говоря это, княжна вдруг резко сжала в руках мощное Филькино предплечье и, подставив ладонь, на лету подхватила железный наконечник стрелы, выскочивший из раскрывшейся ранки.

— Ну что, Филимон, будем дальше сказку про белого бычка гнать или как? — вздохнула Любава, глядя в круглые глаза птицечеловека. — Кто тебя так? Если кто из берендов, скажи, я ему ничего не сделаю, только стрелы его так заговорю, что он в лошадь с пяти шагов не попадет…

— А ежели ему семью кормить надо? — спросил Филимон, косясь на свою ранку и хлопая глазами от удивления: на месте кровавой дырки розовел кружок молодой кожи с волнистыми краями.

— Попостятся недельку — забудет хозяин, как на шорох да на тень в ветвях стрелять, побережет стрелки, — сказала Любава, разглядывая лежащий на ладони наконечник. — Если, конечно, беренд тебя зацепил… Но сдается мне, что тут кто-то другой приложился, не держат мои лесные жители в своих колчанах таких стрел, чтобы кольчугу пробивали, ни к чему это им с тех пор, как Владигор на княжеский престол взошел.

— Пусть запасутся, — сказал Филимон. — Не хотел я тебя тревожить глупостями всякими, но, видно, придется. Ты права, Любушка, чужая стрелка меня зацепила. Как я ни кружил, одну таки под крыло пропустил, будь она неладна!

Филька умолк, размотал обрывок рукава и стал сосредоточенно прикладывать его к прежнему месту.

— Да оставь ты эти тряпки! — воскликнула Любава. — Будешь улетать, я тебе новую рубаху выдам! Говори: кто стрелял? Когда? Где? Сколько их было?..

— Не спеши, дай лучше иголку с ниткой, — спокойно прервал Филимон, — сперва одно дело сделаю, потом за другое возьмусь. Ночь длинная, малого ты так усыпила, что, если не будить, он до всеобщего Воскресения проспит.

— Что ты несешь?! Какое такое всеобщее Воскресение? — перебила Любава. — А за иглу тебе хвататься вообще не след — не мужское это дело!

— А кто ж мне рукав пришьет? Ты, что ли? — растерялся Филимон. — Княжеская ли это забота?

— Я порвала, я и пришью, руки, чай, не отсохнут, — усмехнулась Любава. — Одно мне растолкуй: что ты над этим тряпьем так трясешься? Им разве что горшки с простоквашей от жаб закрывать.

— Что ж я, по-твоему, голый летать должен? — смутился Филька. — Это нетопырь ушастый шкуру свою меж пальцами растянет — и полетел, а я хоть с виду такая же ночная тварь, как и он, однако к благородному птичьему сословию принадлежу! Нас без перьев стихия не держит.

Филька провел рукой по обрывку рукава, и вместо ткани Любава увидела плотный, блестящий слой перьев.

— Так, выходит, все это твое тряпье… — начала Любава.

— Именно так, Любушка, — вздохнул Филька, — ты уж прости, что я к тебе в этой затрапезе являюсь, но так устроен мир: лики Природы изменчивы — Основа едина.

— Что-о?! Откуда ты слов-то таких набрался? — изумилась Любава. — Всеобщее Воскресение?.. Основа?..

— Долго рассказывать, княжна, — сказал Филимон, повернувшись к огню. — Дай иглу да отвернись, пока я рукав пришиваю. Заодно поведаю, кто меня стрелкой угостил, а ты потом берендам своим скажешь, чтоб береглись. Пожили без забот, и шабаш — завелась опять в Синегорье нечистая сила!

— Говори, только рубаху сперва мне отдай, — сказала Любава, стянув с постели тонкое шерстяное покрывало. — Вот возьми, прикройся, а то от камина жар, а по полу холодком тянет.

Княжна бросила Фильке покрывало, и, пока оно летело и разворачивалось в воздухе, тот успел стянуть рубаху. Потом Филька подхватил покрывало за углы, завернулся в него, уселся на низкой скамейке и, уткнув подбородок в колени, уставился на Любаву круглыми желтыми глазами.

— Лихо у тебя выходит, я бы так не смог, — сказал он, глядя на пальцы Любавы, сноровисто мечущие петли через составленные края ткани.

— Кто к чему приставлен, — сказала княжна, упираясь ноздреватым наперстком в игольное ушко. — Ты не тяни, рассказывай! Какая такая нечисть твое крыло попортила?

Филимон начал рассказ с того момента, когда он вылетел из окна Любавиной опочивальни и отправился на поиски исчезнувшего Владигора. Не желая изумлять народ видом летающего среди бела дня филина, Филимон полетел не к Посаду, а направил свой путь к высокому утесу над Чарынью, где у него была припасена кое-какая одежка, и, приняв человеческий облик, вырядился коробейником, торгующим с лотка всякой дребеденью, до которой так падки ребятишки и молодые девки. Нехитрый этот скарб хранился у Фильки в дупле корявого раскидистого дуба, посаженного, если верить вырезанной на его коре надписи, еще самим Даждьбогом. Подтвердить или опровергнуть это утверждение не могли даже самые древние синегорские старики, помнившие могучее дерево и надпись на его стволе с раннего детства и, в свою очередь, слышавшие легенду о чудесном происхождении дуба от своих дедов. Но когда какой-либо насмешливый залетный чужак вдруг высказывал сомнения в ее достоверности, его приводили на вершину насыпанного на поляне кургана и, показав обугленные, расщепленные молниями сосны в округе, переводили его скептический взгляд на кудрявую верхушку дуба, одиноко растущего на утесе, круто нависавшем над излучиной Чарыни.

— Спокон веку стоит, — говорит чужаку, — и ни одна молонья его не тронула! А в грозу они над рекой так и полыхают, так и вьются, и, ежели какая в воду жиганет, вся река от всплывшей рыбы белая делается!

Филька давно заметил за дубом это свойство и всегда пережидал непогоду в его сухом теплом нутре. Здесь хранились у него резные шкатулочки с иголками, нитками, разноцветными пуговками, бусами, дешевыми цепочками и перстеньками с мутными, грубо ограненными камешками. Здесь же висел на гвозде лоток, составленный из тонких липовых дощечек и разделенный на ячейки легкими берестяными перегородками. На этот раз Филька обвязал голову белым платком, надел длиннополый кафтан, набил его обширные карманы липкими леденцами, орехами, курагой, изюмом, черносливом, тыквенными семечками, слоистыми кусочками халвы и, перебросив через шею кожаный ремень лотка, выбрался из дупла на толстый сук, с которого свисал обрывок веревки. Но прежде чем спускаться по нему на землю (случалось, он забывался и, расправив руки, соскакивал вниз, больно ударяясь пятками о выпирающие из травы корни), Филька снял с шеи лоток, скинул с плеч тяжелый от всевозможных сластей кафтан и, повесив это хозяйство на сук, быстро вскарабкался по ветвям на верхушку дуба.

Округа легла перед ним как на ладони: Посад, верфь, пристань, городская стена, дощатые коньки крыш, крытые липовой щепой купола пестрели белыми полотнищами, в посвист ветра вплетали пронзительные переливы погребальных рожков. Груженные сучьями телеги редкой вереницей тянулись к пологому берегу, где уже перекладывали сосновыми жердями зев огромной могилы, куда должны были провалиться жаркие останки похоронного кострища. В косых извилистых щелях между городскими крышами Филька видел шапки, плечи, согнутые спины; по мере приближения к княжьему двору все это сливалось в единые потоки, где даже его зоркие глаза переставали отличать плоский картуз скорняка от круглой войлочной шапочки портного или закопченного кожаного шлема кузнеца.

Перед княжьим двором потоки сбились в плотную толпу, напиравшую на ворота и по одному человеку втекавшую в приотворенную калитку. Соваться туда с лотком было глупо: липовые дощечки вмиг бы хрустнули, сдвинув берестяные перегородки и сбросив в подножную грязь весь Филькин товар. Но даже если бы ему и удалось без ущерба для своего товара пробиться к калитке, привратники не впустили бы его во двор, опасаясь, что пряный дух лотка будет отвлекать народ от печальных, подобающих обстоятельствам мыслей. А оставлять лоток перед воротами было все равно что бросить его под копыта конского табуна, когда он после долгой зимней сухомятки впервые вырывается из городских ворот, чтобы полакомиться свежей весенней травкой на влажных пойменных лугах. А без лотка Филька выглядел обыкновенным городским зевакой и бездельником, который одним своим видом мог внушить смутные подозрения проезжающему опричнику.

При Климоге этого было вполне достаточно, чтобы накинуть на плечи прохожего волосяной аркан и, приторочив к седлу, доставить в княжеские покои, откуда, как известно, было всего два пути: в каменный мешок или на купеческую ладью, где пленника приковывали к веслу, чтобы он сам доставил себя на один из невольничьих рынков в низовьях Чарыни.

Владигор, придя к власти, прекратил эти безобразия, но теперь, когда его трон как бы повис в пустоте, лопнули и невидимые цепи, сковывавшие злую волю княжеских подручных. Кроме того, зоркие глаза Фильки различили среди кожаных и стальных шлемов незнакомые ему доныне рысьи колпаки, которые, как ему показалось, более всего суетились при вратах, разгоняя и оттесняя толпу при приближении знатного боярина с пышной свитой. И лишь в одном месте мог в тот день появиться Филька, не навлекая ничьих подозрений и не рискуя своим переполненным лотком: на речном берегу, где вокруг складывающейся поленницы уже собирался пестрыми кучками городской люд. Добраться туда берегом было делом получаса, но, взглянув на мутное солнечное пятно в слоистой пелене туч, Филька решил, что спешить ему некуда, и потому, спустившись с верхушки дуба, не соскользнул на землю по обрывку веревки, а опять нырнул в дупло вместе со своим лотком, спрыгнул на прикорневую труху и прикорнул на ней, прикрывшись длиннополым кафтаном. Перед тем как задремать, он опять перебрал в уме все последние события и, уверив себя, в том, что князь Владигор жив, а вместо него в дубовой домовине лежит тонко сработанная бездушная кукла, спокойно уснул.

Проснулся Филька от звуков раздраженной человеческой речи: несколько всадников, звеня о стремена бронзовыми дужками шпор, неторопливо подъезжали к дубу со стороны леса.

— Ты, Кытя, хоть заметил, сколько их было? — спрашивал один, шлепая по шее своего коня.

— Сам бы и считал, — мрачно бурчал в ответ другой. — Нет опричь тебя дураков на ножи лезть.

— Эт-та точно, — подхватывал третий. — Особливо у них там один ловкий: как метнет клинок — и готово, оттаскивай!

Всадники остановились под дубом, спешились и, переплетя путами бабки своих коней, расселись на корнях, выпирающих из пожухлой травы вокруг ствола. Филька привстал и, приложив ухо к внутренней стенке дупла, затаил дыхание. Из дальнейшего разговора он понял, что утром на пристани появился какой-то смельчак, который не только освободил схваченного на ладье бродягу, но и ушел с ним от погони на захваченном у казначея жеребце. Правда, успех этого дерзкого бегства опричники объясняли тем, что в лесу разбойника поджидали сообщники, которые и отсекли погоню, завалив ей путь заранее подрубленными соснами, но это объяснение отнюдь не утешало перепуганных вояк, а, напротив, обязывало в кратчайшие сроки уничтожить шайку вместе с ее отчаянным главарем.

— В гнезде их брать надо, — говорил один, шумно хрустя соленым огурцом и передавая другому фляжку с водкой, — место засечь, тропы самострелами да ямами загодя перенять, Заморочный Лес обойти и всей силой из глуши навалиться: ни один не уйдет — кто на на месте не ляжет, тот под стрелу или в яму угодит!

— Не хвались прежде времени, — возражал голос Кыти, имевшего, по-видимому, большой опыт в такого рода делах.

— А чё ты, Кытя, за них стоишь? — раздавался захмелевший голос третьего. — Ты, часом, не из ихних будешь?

— Прикуси язык, Зуда! — зло обрывал Кытя. — Я ж не посмотрю, что ты зенки залил, — вырву и матушке твоей на могилку снесу, пусть посмотрят, какой на ней бурьян вырос — гадюка не проползет!

— Ты матушку мою не трожь! — ревел Зуда, царапая непослушными ногтями застежку кинжальных ножен.

— Но-но, куда ручонки запускаешь! Завел манеру: чуть что, сразу за ножик!! — строго восклицал Кытя. — Повадился кувшин по воду ходить!..

Но это предостережение уже не смогло охладить ярость захмелевшего Зуды: за стенкой дупла послышался шум короткой драки; Филькино ухо вздрогнуло и загудело от удара тела о дубовый ствол. Внезапно все стихло, а затем до его слуха донесся голос Кыти:

— Ох и дурак же ты, Зуда! Как жил дураком, так от своей дурости и помер! Скажи, Кукарь?

— Это ты считаешь, что от дурости, — отозвался тот, — а кто увидит, что у него из-под сердца нож торчит, по-своему рассудит. Дурость-то из покойника вместе с душой выходит и, стало быть, на мертвом челе не просвечивает, а нож — вот он!

— А этот нож ты вблизи видел? — прошептал Кытя так тихо, что Филька едва разобрал его слова. — Глянь, какой знак у него на рукоятке вырезан!

За стенкой дупла на миг стало тихо, затем Филька услыхал свистящий шепот Кукаря:

— Князя Владигора знак! Откуда он у тебя взялся?

— Из тела Биндюги выдернул, царство ему небесное! — прошептал Кытя. — Чтоб ему там ни дна ни покрышки! Полез поперек батьки, вот и получил по усердию! Надо бы вечерком съездить забрать его с засеки, а то вороны глаза повыклевывают…

— Так, выходит, тот главарь… — присвистнул Кукарь.

— Знать не знаю, ведать не ведаю! — буркнул Кытя. — Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и… Ой! Ты чё, Кукарь, сдурел?! За Зудой захотел?

Вместе с этим восклицанием до слуха Фильки донеслась частая череда глухих ударов и одышливый голос Кукаря.

— А теперь ты меня лупи, — приказал он Кыте, — да так, чтоб крови побольше брызнуло, но не до смерти, — не мне тебя учить!

— Понял, — угрюмо вздохнул Кытя. — Ну, держись, Кукарь!

Вслед за этим Филька услышал несколько хлестких смачных ударов, потом опять раздался голос Кыти:

— Может, подвесим Зуду? Тут и веревка есть, вон, на суку.

— Это можно, это дело хорошее, — степенно согласился Кукарь. — Мы, дескать, из ихних лап вырвались, так они по злобе эдакое непотребство и учинили.

До слуха Фильки опять донеслась возня, кряхтенье, вздохи и шорох пыльной травы под тяжестью мертвого тела. Потом опричники подогнали коней, вскочили в седла и, завязав петлю на конце веревки, просунули в нее голову несчастного Зуды. Кытя хотел было выдернуть нож из его тела, но хитрый Кукарь отсоветовал ему делать это, сказав, что, когда тело обнаружится, метка на рукоятке как раз и будет самым существенным доказательством того, что их товарища прикончили разбойники. Кытя, бывший, по-видимому, любителем хороших клинков, начал было возражать, особенно упирая на княжеский знак на рукоятке, но Кукарь и тут урезонил его, говоря, что чем больше путаницы возникнет в мозгах тех, кто обнаружит подвешенного Зуду, тем ему, Кыте, будет лучше.

— Ого, скажут, какие ловкачи: клинок покойного князя Владигора где-то раздобыли! А где, интересно знать? Как об этом задумаются, так про Зуду никто и не вспомнит!

— Хитер ты, Кукарь, ох хитер! — восклицал Кытя, для порядку одергивая кафтан на висящем покойнике.

— Вот только с конем его что делать, не знаю, — сказал Кукарь. — Надо бы распутать да подальше отогнать. Ежели увидят его поблизости, могут подумать, что здесь дело нечисто…

— В Чарынь его! Камень на шею, да в омут! — воскликнул Кытя. — Раки от него за зиму одни кости да подковы оставят!

Пока они разговаривали, Филька тихонько поднялся по стволу и выглянул в дупло. Зуда мешком висел в петле, склонив к плечу взлохмаченную голову, а Кытя и Кукарь уже подступали к его спутанному коню, видно почуявшему опасность и норовившему повернуться к преследователям задом. Но когда Кытя и Кукарь разделились и стали обходить коня с двух сторон, умное животное поняло свою обреченность и покорно застыло на месте, низко опустив тяжелую голову. Допустить подлое убийство ни в чем не повинного животного Филька не мог, и в тот момент, когда Кукарь снял с седла аркан и уже готов был захлестнуть петлей пустое седло на конской спине, он по пояс высунулся из дупла и, вложив в рот два пальца, издал такой пронзительный, леденящий душу свист, что кони под Кукарем и Кытей сперва согласно осели на задние ноги, а потом взвились на дыбы и, разрывая в кровь непослушные губы, понесли своих всадников в сторону обрыва. Дело едва не обернулось для всадников худо, но над самой рекой им удалось-таки укротить своих взбесившихся одров и крупной рысью пустить их по кромке утеса. Напоследок Кытя еще раз оглянулся на дуб, но Кукарь, ехавший следом, так ожег плетью круп его мерина, что тот чуть не выбросил всадника из седла.

Филька подождал, пока опричники скроются из виду, потом вылез из дупла и, усевшись на суку, тихим свистом подозвал спасенного коня. Тот поднял голову, заржал, рывками выбрасывая перед собой спутанные передние ноги, приблизился к дубу и встал под суком, храпя и кося глазом на повешенного. Филька набросил на шею ремень своего лотка, затянул ремень кафтана, скользнул по суку и, повиснув на руках, спрыгнул в гладкое кожаное седло. Но прежде чем снять путы с конских бабок, Филька развернул к себе труп, ухватился за рукоятку кинжала, выдернул из раны клинок и, свесившись с седла, несколько раз воткнул его в плотный упругий дерн между дубовыми корнями.

Когда он подъехал к погребальному костру, уже смеркалось, и стража, расставленная вокруг луга через каждые двадцать шагов, зажигала факелы, укрепленные в колченогих осиновых треногах. Филька спешился в неглубоком овражке, разложил по ячейкам своего лотка вынутые из карманов кафтана сласти и, отпустив коня на его собственную конскую волю, взобрался по склону и незаметно влился в бредущую по широкой тропе толпу. Народ обрадовался коробейнику, и, пока Филька дошел до луга, его лоток был уже на три четверти опустошен молодыми приказчиками, горстями бравшими из ячеек липкий сыпучий товар и взамен опускавшими в нагрудный карман кафтана звонкие серебряные монетки. Сласти тут же переходили в руки девок, но те не спешили угощаться и, прежде чем бросить в накрашенный рот леденец, сушеную грушу или щепотку сморщенного золотистого изюма, подходили к погребальной поленнице и горстями бросали угощение в установленную на помосте домовину.

Но эти дела, как, впрочем, и сама торговля, занимали Фильку меньше всего. Он нутром чуял, что Владигор должен объявиться в толпе и либо взбунтовать народ, изобличив лежащее в колоде чучело, либо дождаться, когда гроб рухнет в вырытую под костром яму, и уже тогда возникнуть из ночного мрака верхом на верном Лиходее. Второе, по мнению Фильки, было предпочтительнее, ибо сразу повергало бы в трепет завладевшую синегорским престолом молодую ведьму и привело в полную растерянность переметнувшуюся к ней дворню.

Оставались, правда, еще новики в рысьих полумасках, закрывавших верхнюю половину лица и оставлявших открытыми приплюснутые носы, тонкогубые рты и скошенные, обросшие редким волосом подбородки. Эти держались весьма уверенно, помыкали старой стражей, тычками отгоняли от кострища богатых купчиков, вырядившихся в пух и прах по случаю похорон князя и щеголявших друг перед другом изящными подкованными сапожками, золотыми цепями вокруг кружевных воротничков и крупными рубинами, вделанными в околыши фуражек поверх лакированных роговых козырьков.

Впрочем, купчики, по мнению Фильки, вполне заслуживали подобного обращения, ибо вели себя так, словно пришли не на погребение государя, а на ярмарку, где на подобный форс мог клюнуть какой-нибудь желторотый перекупщик или дремучий беренд, впервые выбравшийся из своей глухомани, чтобы поменять связку соболей на горстку кремней для огнива или на глиняный глечик для топления жирного лосиного молока. Филька даже подумал, что Владигор нарочно оттягивает время своего появления, дожидаясь, когда пестроголовые новики приведут купчиков в такую ярость, что те сами кинутся на них, оковав свои кулаки припрятанными в карманах шаровар кастетами. Но время шло, сучья трещали в огне, медленно подбиравшемся к домовине, а безмолвная толпа лишь слегка теснила стражников, двойным кольцом окружавших место погребения. В кольце оставалась кучка одетых в белые саваны холопов да Лиходей, прикованный к столбу и яростно отбивающийся копытами от обступивших его капюшонов.

— Орехи ядреные! Семечки каленые! Яблочки моченые! — бормотал Филька, — пробираясь между рядами со своим лотком и внимательно вглядываясь в лица. — Грушки! Сушки! Сладкие зверушки!..

С момента, когда стражники оттеснили толпу от костра, торговля пошла хуже, и не столько потому, что жертвенные сласти не могли долететь до огня через головы стражей, сколько из страха, что в ответ на близкий взмах руки опричник воткнет в бросающего меч или дротик. И вдруг перед Филькиными глазами возникла рука с аметистовым перстнем на безымянном пальце правой руки. Аметист слегка отливал багрецом, но рука не дрожала, а, напротив, весьма уверенно выбирала из берестяных ячеек леденцовых петушков и облитые жженым сахаром орешки.

— И почем это добро? — раздался над ухом Фильки знакомый насмешливый голос.

— С тебя, князь, копейки ломаной не возьму, — усмехнулся Филька, подняв голову и встретив твердый взгляд Владигора.

— Кто тебя послал? — быстрым шепотом спросил князь, подкидывая на ладони шуршащую горсть сладкой мелочи и вертя в пальцах мелкий золотой кружок.

— Любава, — ответил Филька. — С тех пор как гонец донес, что ты помер, она места себе не находит…

— Что-то я ее не вижу, — перебил Владигор, окидывая взглядом толпу.

— Видать, не пустили, — сказал Филька. — Эта змея, говорят, какую-то болезнь у берендов нашла, боится, говорят, что коли занесут ее в Стольный Город, так в нем половина народу перемрет.

— Ерунда, — сказал князь, — просто испугалась, что если Любава сюда со своей свитой явится, весь народ к ней переметнется.

— А если ты, князь, сейчас явишься? — спросил Филька, возбужденно сверкая круглыми желтыми глазами. — Давай устроим! К Лиходею проберемся, колпаков этих перебьем, и ка-ак…

— Рано, Филька, не время еще! — негромко остановил его князь.

— А когда время? Чем тянуть, так давай сразу, пока новики в настоящую силу не вошли! — убежденно воскликнул Филька.

— Не в них сила, Филимон, — сказал Владигор, глядя в ему глаза.

— А в ком? — удивился Филька. — В волкодлаках? В Триглаве? Или Мстящий Волчар тайком воду мутит? Откуда тогда гадюка эта взялась со своим змеенышем?

— Не знаю, Филя, ничего пока не знаю, — сказал князь, — но мальчонку не трожь, какой он тебе змееныш? Сдается мне, ни при чем он здесь, не своей силой гадюка его на трон посадила!

— Смотри, князь, не перемудри! — шепнул Филька, приняв медный грошик из чьих-то рук и бросив в протянутую ладонь горсть вареной в меду пшеницы.

— За меня не бойся, — усмехнулся Владигор, — а сам на рожон не лезь и Любаве передай, чтобы тихо сидела и берендов своих почаще окорачивала, а то попрут сдуру на княжий терем да как почнут всех без разбору из окон на копья метать: правого, виноватого, старика, мальчонку, конюха, девку дворовую, — сам знаешь, народ дикий, ни в чем удержу не знает!

— Лес рубят — щепки летят! — мрачно буркнул Филька, взглянув на ближайшего стражника и ловко накинув обсахаренную баранку на шип его шестопера.

Опричник вздрогнул от резкого Филькиного движения и хотел было ткнуть в дерзкого лотошника своей булавой, но, разглядев баранку на ее колючей головке, довольно хмыкнул и, подкинув дармовой гостинец в воздух, поймал его широко раскрытым ртом.

— Ну что с него возьмешь! — усмехнулся Владигор, глядя на стражника, смачно хрустящего пойманной баранкой. — Однако человек не щепка сосновая!

— Тебе виднее, князь, — тряхнул головой Филька. — Я весь в твоей воле: как ты скажешь — так и сделаю!

— Скажи Любаве, чтобы сидела тихо, — прошептал Владигор, склонившись над лотком, — в тереме затворилась, скорби на себя побольше напустила, — понял?

— Понял, светлейший князь! — лукаво улыбнулся Филька. — Все как есть понял!

— А теперь лети отсюда! — тихо приказал Владигор. — Но сперва нож отдай — ни к чему он тебе!

— Ка-какой н-нож?! — затрепетал пораженный Филька.

— Который ты из висельника вытащил, — прошептал князь, с усмешкой глядя в его округлившиеся глаза. — Попадешься с ним — на дыбе изломают.

— Себя побереги, — сказал Филька, глядя на кровавые отблески, перебегающие по граням аметиста. — Мы без тебя — пустая трава, сам знаешь!

— Не дело говоришь, Филимон, — нахмурился князь. — И на перстень не пялься: не кровь в камне играет — огоньки пляшут! Нож давай!

Филька послушно склонил голову, сунул руку под полу кафтана, отстегнул от пояса кожаные ножны с кинжалом и под лотком передал оружие Владигору.

— А за Лиходея не бойся! — шепнул князь. — Не один я здесь — управимся!

С этими словами князь перебросил через голову стражника горсть купленных у Фильки сластей, и пока опричник неуклюже вытаскивал из ножен меч, чтобы примерно наказать наглеца, князь дунул ему в лицо и исчез в плотной, слипшейся, как лягушачья икра толпе. От этого дуновения глаза стражника вмиг остекленели, а сам он замер, нелепо растопырив руки и выпятив челюсть, заросшую жесткой сивой бородой. Тут за его квадратной спиной с треском разорвались брошенные в костер сласти. Колпаки, столпившиеся вокруг Лиходея, согласно обернулись на звук взрыва. Филька вытащил руки из рукавов кафтана и, стиснув коленями опустевший лоток, взвился над толпой, отхлынувшей от огненного всплеска. Оказавшись в воздухе, птицечеловек вмиг преобразился и, подхватив когтистыми лапами сброшенный маскарад, изо всех сил устремился к дуплу. Он вернулся обратно как раз в тот миг, когда Лиходей порвал звенья своих цепей, подпиленные ловким калекой, а Владигор чуть не попал в руки Десняка и его приспешников. Но мощный удар Филькиного крыла ошарашил старого боярина, и опричники едва успели спасти его сухое, легкое тело от внезапно хлынувшей на толпу Чарыни. Филимон немного покружил над береговой суматохой, стараясь не вдыхать влажный чад залитого водой костра, и, убедившись, что его князю уже ничто не грозит, поднялся к звездам. Широко распластав неподвижные крылья, он полетел в сторону леса.


— Чего ж ты сразу ко мне не явился? — спросила Любава, когда Филька дошел до этого места своего рассказа.

— Тревожить не хотел среди ночи, — сказал Филимон. — Сама говоришь, что от каждого шороха вздрагиваешь!

— Шорох шороху рознь, — сказала Любава, приминая пальцами шов на рукаве Филькиной рубахи. — И потом, неужто ты думаешь, что я в ту ночь спала?

— Не могу знать, Любушка, — вздохнул Филька. — Свет в окошке до утра горел, это точно, а про сон не скажу — не видел. Хотел подлететь да глянуть, но свету уж больно много во дворе горело, а у ограды народ с факелами да масляными плошками толпился, — не ровен час, заметили бы, а мне в птичьем образе показываться не след, сама знаешь!

— А под стрелу кто тебе велел подставляться? — спросила Любава, передавая Фильке рубаху.

— Так вышло, — сказал Филька, пошевелив кочергой угли вокруг полена. — Я их еще от Посада вел, тропу заячьими лапками пометил, собаки за ними и потянулись, а куда пес, туда и псарь! В болотину-то завел, а что дальше — пес его знает?! Выберутся да лес по злобе зажгут: народ дурной, пришлый — какой с них спрос! Вот и начал страх на них нагонять: то засвищу из камыша так, что кони по стремена в топь уйдут, то кого-нибудь крылом по лицу смажу, а как стало светать, взлетел и начал круги над их головами выписывать да вороном каркать, — во смеху-то было!

— Кто это там такой смешливый попался? — спросила Любава, втыкая иголку в бархатную подушечку.

— Да я ж не про них, Любушка! — отмахнулся Филька. — Они народ скучный и злобный: сразу за луки схватились, стрелки стали в меня метать — вот тут самый смех и начался! Стрелка сперва-то в небо улетает, а как достигнет положенного ей предела, так острием вниз оборачивается, — смекаешь?

— А если бы она на вершок левее прошла? — вздохнула Любава, подкидывая на ладони наконечник. — Смекаешь?

— Не помню, Любушка, ничего не помню, — растерянно забормотал Филька. — Помню только, что скакал с копьем наперевес, а потом вдруг удар, и сразу тьма! Потом земля запрокидываться стала, и ковыль мне в глаза волчьей шкурой кинулся. Очнулся, глаз один приоткрыл, гляжу: факел надо мной коптит и борода чья-то над грудью колышется. Потом голос: «Готово, несите!» Чувствую, подняли, понесли, и все выше, выше, пока перед моими глазами звездное небо не открылось. И опять тот же голос: «Марс входит в знак Стрельца, Венера покоится в Деве, — вечно будет разрываться твое сердце между любовью и битвой!» Смекаешь, Любушка?

Филимон умолк и посмотрел в глаза Любаве долгим пронзительным взглядом.

— Дальше говори! — чуть слышно промолвила княжна. — Что тебе еще сказали?

— Ничего, — прошептал Филька. — Качать стали, а когда надо мной весь звездный купол в единую серебряную чашу слился — отпустили! Я глянул по сторонам: звездный свет по перьям, как вода по рыбьей чешуе, струится! И только когда озеро, полное звезд, под собой увидел, понял: лечу! Руки раскинул, и тень на лунной дорожке крылья распластала, — лечу! Аж дух занялся и горло, как петлей, захлестнуло…

Филька умолк и отвернулся к камину, сжав виски худыми, жилистыми руками.

— Страшно было? — спросила Любава, не сводя глаз с его резко очерченного крючконосого профиля.

— Слезы в глазах закипели, — сказал Филька, зачарованно глядя на пляшущий огонь. — Какое, думаю, Отец наш Небесный, чудо сотворил: меня, тварь дрожащую, со дна могилы к небесам вознес!

— О чем ты, Филя? Какой Отец Небесный?! — воскликнула Любава. — Ты что, с облака упал, а не из матушкиных чресел на свет явился, как все мы, грешные?

— Первый-то раз точно что из чресел, — сказал Филька, покачиваясь на низкой табуретке, — а что ты про второй раз скажешь? Про крылья мои?..

— Белун твою отлетающую душу уловил и в филина вдохнул, — сказала Любава, — и теперь она своей силой из птичьей плоти по твоему предсмертному подобию человечий образ творит!

— А Белун откуда явился? Тоже, скажешь, от плоти человечьей произошел?

— Не знаю, — прошептала Любава. — С виду-то он как человек, а как говорить начнет, так кажется, будто само небо вот-вот раскроется и последнюю тайну явит!

— А вот мне уже ничего не кажется, — сказал Филимон, оборачиваясь к Любаве и воздевая над правым плечом раскрытую ладонь. — Смотри сюда!

Он ткнул пальцем в центр ладони, и, когда Любава пристально всмотрелась в переплетение морщин, там вдруг возникло темное пятнышко с неровными краями. Княжна хотела отвести глаза, но пятнышко словно не отпускало ее, протягивая в глубину зрачков невидимые, но прочные, как оленье сухожилие, нити. Внезапно оно набухло и лопнуло, окропив ладонь мелким кровавым бисером.

— Что это? — вздрогнула Любава, глядя на кровавую дорожку, стекающую по запястью Филимона.

— Не знаю, Любушка, — сказал он, продолжая неподвижно держать поднятую руку и никак не пытаясь остановить кровь.

— Дай я хоть перевяжу…

Княжна потянулась к плетеной корзинке в изголовье постели, где были сложены плотно свернутые льняные ленты, клочки мха, змеиные зубы, корявые корешки папоротника, но какая-то невидимая сила властно остановила ее руку, и чей-то голос явственно произнес:

— Оставь, княжна, не человеком отворено — не им и затворится!..

— А кем? — прошептала Любава, обернувшись к Филимону.

Но птицечеловек молчал. Его ладонь была сжата в кулак, а от извилистой кровавой струйки на запястье оставалась лишь бледная полоска. Покрывало, которым он прикрывался, пока Любава чинила рукав его рубахи, было комком брошено перед камином, но не тлело, несмотря на то что несколько раскаленных, выпавших из каминного зева углей слабо светились в его глубоких шерстяных складках. Рубаха плотно облегала плечи, грудь и мускулистые руки Филимона, но шов на правом рукаве был уже скрыт под пестрым глазчатым опереньем. Еще мгновенье, и из его локтя выстрелил пучок жестких, как стрелы, перьев.

— Окно отвори, а то выбью! — повелительно проскрежетал он, чуть шевельнув непослушными губами.

Княжна послушно, как тень от руки скомороха, пересекла опочивальню и, сняв крючок, оттолкнула от себя обе рамы. Когда она обернулась, Филимона в комнате уже не было. На низкой табуретке перед камином сидел филин и крутил пестрой ушастой головой. При виде распахнутого окна филин встопорщил перья, пронзительно взглянул в лицо Любавы круглыми желтыми глазами и, взмахнув крыльями, вылетел в сырую черноту ночи.

Глава третья

Скрипучий рыдван, обтянутый пестрыми кожаными лоскутами, подъехал к воротам княжьего двора и замер. Высокая худая кобыла, запряженная в чуть изогнутые осиновые оглобли этого передвижного сооружения, встала у одного из столбов, подпиравших широкий двускатный навес над воротами, задрала морду и, выдернув из-под узорного резного ветровика старое воробьиное гнездо, стала жевать его, сдувая с замшевых губ легкие летучие пушинки. Длинный, жилистый и необычайно широкий в плечах возница, сидевший на передке рыдвана, спокойно дождался, пока животное закончит трапезу, а потом легонько дернул ветхие веревочные вожжи. Почуяв рывок удил, кобыла выкатила на возницу лиловый, как цветок чертополоха, глаз и, увидев его кивок, подняла ногу и трижды стукнула в створку ворот растоптанным копытом.

— Кто там ломится? Жить надоело? — спросил из-за ворот грубый голос.

— Если б мне жизнь моя обрыдла, так я бы уж как-нибудь без тебя управился, господин хороший, — весело ответил возница. — Я б ее без всякой жалости порешил, злодейку. В петлю! В омут головой! В землю бы на черенок лопаты закопался! В блин бы с утеса расшибся! Показал бы ей, паскуде, как тоску на меня нагонять!

— Это как это?!

За воротами послышались нетвердые шаги, затем в створке распахнулось смотровое окошечко, и квадратную дыру целиком заполнила лоснящаяся рожа, обросшая редким тонким волосом.

— Чё вылез, рыло кувшинное? — засмеялся возница, откидываясь на истертый фартук, закрывавший внутренность шарабана. — Посмотреть небось хочешь, как живой человек себя живота лишать будет? Знаю, любите вы падаль, стервятники плешивые!

— Но-но, ты уймись! — прикрикнула рожа, разлепив и выкатив на лоб бурые, заплывшие жиром глазки. — Ишь разошелся: «стервятник»!

— А коли не уймусь?! Башку срубишь? Кишки на шестопер намотаешь?

Возница вспрыгнул на передок рыдвана, перескочил на костлявый круп своей кобылы, схватился обеими руками за ветхий ворот чисто вымытой рубахи и с треском разодрал ее от подбородка до пупа.

— На, режь меня, господин хороший, ежели обидел я тебя словом своим дурацким! — заверещал он. — Так ведь не со зла! Язык глупый за зубами никак не держится, все лезет, куда не просят, за него и муки всю жизнь терплю! Пошто, говорю, матушка моя тебя молоть научила что ни попадя? Пошто батюшка-сапожник губы мои шилом не проткнул да дратвой через край не перехватил! О, горе мое горькое!.. О, жеребий ты мой бессчастный!..

Возница закрыл руками изможденное вытянутое лицо, закачался из стороны в сторону и, склонившись вперед, рухнул на круто выгнутую липовую дугу над понуро склоненной шеей кобылы. Ржавые бубенцы под дугой жиденько звякнули, подгнившие ремни, стягивавшие концы оглобли и дуги, лопнули, всю упряжь повело вбок, возница мешком повалился к лошадиным копытам и без чувств растянулся на стесанных бревнах, которыми была вымощена площадка перед воротами.

— Ну ты… не придуривайся! — забеспокоился привратник, пытаясь просунуть голову в смотровое окошко, чтобы разглядеть, жив ли лежащий перед воротами человек. Это удалось ему лишь после того, как над его покатым лбом треснул и вырвался из пазов резной наличник, а ворот кафтана и шапка съехали на плечи и спину, оставшиеся по ту сторону ворот.

— Т-ты чё, подох, что ли? — испуганно пробормотал он, багровея от натуги.

— Подох, весь как есть подох, — слабо простонал возница. — Как на твою рожу глянул, так мне и жизнь не в жизнь стала… И как только земля таких оглоедов на себе носит!

— Не твоя забота, — прохрипел привратник. — Вставай и вали отсюда, пока цел!

— Я бы и рад, да все косточки мои твой порог пересчитал и ни одной целой не оставил…

Возница со стоном перевернулся на спину, поднял руку, и, когда рукав его рубахи сам собой свалился до плеча, привратник увидел, что из-под бледной кожи чуть выше локтя выпирают острые обломки костей.

— Ох, навязался ирод на мою голову! — присвистнул он, вытянув трубочкой пухлые красные губы. — Что мне с тобой делать? У княжьих ворот и стоять-то не положено, а ты вон в каком непотребном виде развалился! А кобыла? А шарабан? Как эдакое уродство вообще в городские ворота пропустили?!

— Тебя не спросили, мил человек, — заныл возница. — Мы хоть народ гулящий, однако тоже кормиться хотим! А кому нам в лесу живые картины представлять? Волкам, что ли? Так ведь не поймут, а то и сожрут, конца представления не дождавшись!

— Не моя забота, — буркнул страж. — Сам уберешься или выйти помочь?

— Помоги, служивый! — взмолился возница. — Сделаешь доброе дело, и я тебя не обижу!

Возница перевернулся на живот и попытался встать на четвереньки, упираясь в бревна локтями и коленками. При этом он изогнулся, подтянул колени к груди и даже вцепился зубами в огромную кожаную заплату на колене. Но это не помогло; в последний момент он завалился на бок, и из складок его заплатанных штанов выкатилась золотая монетка, устремившая свой прыгающий бег прямиком к навозной куче, уже успевшей образоваться между задними копытами скоморошьей кобылы. Но Лесь — так звали возницу — словно и не заметил своей потери, продолжая упорные попытки принять вертикальное положение. Он ухватился здоровой рукой за узду, свисающую с лошадиной морды, но стоило ему опереться на ступню, как нога его со страшным треском подломилась и толстая трубчатая кость, прорвав штанину, брызнула в лицо стражника кровавой слизью костного мозга.

Это было слишком даже для закаленных нервов привратника. Он побагровел, его выпученные глаза, безотрывно следившие за прыгающей монеткой, остекленели, упершись в поглотившую ее щель между конскими яблоками.

— Г-хы!.. Г-хы!.. — злобно хрипел он, пытаясь вытащить из окошка плешивую голову.

Головки его сапог торчали из щели под воротами, толстые пальцы вылезали из-под свисающих щек, словно старались раздвинуть окружавшие окошко наличники, редкие волосы на макушке стояли торчком, придавая этой части головы разительное сходство с паленым свиным боком, а по покатому лбу сбегали мутные горошины пота, бесследно исчезавшие в густых кустистых бровях.

Владигор наблюдал всю эту сценку через дырочку в заплатанном кожаном фартуке, представлявшем собой переднюю стенку рыдвана. Князь и его попутчики уже привыкли к балаганным выходкам Леся и потому наблюдали не столько за ним, сколько за тем, с какой быстротой меняются выражения на тестообразной физиономии привратника. Порой князь едва удерживался, чтобы не расхохотаться во весь голос, но, когда окаменевшую от ужаса рожу стражника залепил осклизлый кровавый блин, по позвонкам Владигора как будто пробежали крупные шустрые многоножки.

Князь многому научился от Леся с тех пор, как вместе с тремя своими попутчиками прибился к его рыдвану. Теперь он мог руками и ногами встать на четыре куриных яйца, разложенных по углам дощатого помоста, мог прогуляться босым по пылающим углям или остриям вбитых в землю копий, мог по самую рукоятку вогнать между своими ребрами кинжал, не выпустив из-под рукоятки ни единой капли крови.

Лесь, учивший всем этим штукам не только Владигора, но и его спутников, называл князя самым способным из своих учеников, но, когда Владигор просил его раскрыть секрет какого-нибудь нового, не освоенного им фокуса, Лесь заходился хохотом и, откинувшись на спину, указывал пальцем в небо над шарабаном, где постоянно кружили два-три остроклювых ворона.

— Кан! Кре! Кёр! — зычно орал Лесь, приложив ко рту сложенные лодочкой ладони.

Вороны на миг зависали в небе, затем обгорелыми головешками падали вниз и, расправив крылья, плавно садились на ивовую дугу, к которой крепился фартук рыдвана.

Лесь выкладывал на ладонь слезящиеся ломтики сыра. Вороны слетались к угощению и, отталкивая друг друга, устраивались на его растопыренных пальцах. Он вставал в позу и, обращаясь к птицам, говорил примерно следующее:

— О премудрые из премудрых, взвивающиеся под облакы яко листья, ветром гонимые, объясните почтеннейшему князю, какой силой вы это творите?

Вороны недоуменно переглядывались, держа сыр в когтистых лапах, но, как только Лесь протягивал к ним свободную руку, делая вид, что сейчас заберет с ладони оставшиеся кусочки, птицы расправляли крылья, взлетали и, шурша о воздух жесткими маховыми перьями, начинали описывать над головой Владигора широкие плавные круги.

— Смотри, князь! — хохотал Лесь, указывая пальцем в небо и вслед за воронами взмахивая складчатыми рукавами своей рубахи. — Вверх-вниз! Вверх-вниз! Кан! Кре! Кёр! Спускайтесь ниже, князь нияк нэ зрозумие, як йому тож таке зробыть!

Владигор дурел от этой тарабарщины, его глаза разбегались между степенно кружащими в воздухе воронами и плящущим от восторга Лесем, но за все время учебы он так ни разу и не смог уловить момент, когда лицедей отрывался от земли и, трепеща на ветру складками своего просторного одеяния, возносился над шатром рыдвана. При этом Лесь не просто парил, улавливая тонкие ветровые потоки, но старательно загребал воздух руками и ногами, корчил уморительные рожи, подмигивал и даже хихикал, поеживаясь от колкого морозца.

Впрочем, поводов для смеха хватало и без этого: чего стоил один вид Владигора, судорожно взмахивающего руками и высоко подпрыгивающего над плотно утоптанным снежным кругом. Особенно веселился Ракел, с самого начала положивший предел своему совершенству и вполне довольствовавшийся ролью потешного бойца, вызывавшего из площадной толпы слегка подгулявших буянов. Те вываливали в круг по три-четыре человека сразу и, обступив щуплого с виду скомороха, начинали перебрасывать его с рук на руки. Постепенно они входили в раж, и возня переходила за грань потехи, когда Ракелу уже приходилось пускать в ход свое искусство принимать телом весьма чувствительные удары. Пока его лупили по плечам и спине, Ракел лишь пригибался и кланялся под их ударами, но когда гуляки расходились и норовили ударить его под микитки, он искусно втягивал живот и вместо ребер и почек подставлял под кулаки упругие ремни тренированных мышц. В морозном воздухе над площадью звенели смачные шлепки, Ракел падал на утоптанный снег, но тут же вскакивал и, сделав совершенно идиотскую рожу, недоуменно пожимал плечами.

Толпа заходилась грубым хохотом, что приводило гуляк в ярость, и они уже без всякого снисхождения накидывались на неуязвимого лицедея. Их кулаки вмиг обрастали колючими кастетами и принимались беспорядочно молотить воздух вокруг бесстрашного одиночки, стремясь обратить его в окровавленный кожаный мешок, наполненный обломками костей. Но тут-то и начиналась самая главная потеха, ибо ни один удар не достигал цели и вместо Ракела хмельной буян обрушивал свой ошипованный кулак на своего же товарища. Тот свирепел, давал сдачи, и вскоре они, забыв о лицедее, начинали что есть силы колошматить друг друга. Тогда Ракел преспокойно выбирался из гущи побоища и начинал заводить толпу, предлагая делать ставки.

Зрители начинали выкрикивать имена, звенеть монетами и, завернув деньги в надписанные клочки бересты, бросать ставки к ногам Ракела. Тот старательно раскладывал их по кучкам в соответствии с числом и именами дерущихся, а когда кто-то из бойцов падал на утоптанный, заляпанный кровью снег, сгребал его ставки и, на глаз отделив от кучки четвертую часть, раскидывал остаток между оставшимися кучками. При этом имя фаворита иногда менялось, и тогда на Ракела сыпался новый шквал монет, завернутых уже в разноцветные тряпочки, что значительно облегчало разделение денег на кучки. Но так или иначе, когда на ногах оставались последние двое бойцов, самая большая куча завернутых в тряпочки и бересту монет собиралась именно перед Ракелом. Впрочем, игроки уже не обращали на это внимания: окончательно проигравшиеся свистели и выли от злости и обиды, а те, у кого оставались самые большие шансы, хриплым хором выкрикивали имя либо своего ставленника, либо его противника.

— Мизгирь! Мизгирь! Друзь не нужен! Друзь не нужен! — самозабвенно орали одни, размахивая полотняными штандартами с предпочтительным именем.

— Друзя! Друзя хотим! Мизгиря не надобно! — с пеной у рта орали их противники.

Когда же один из бойцов не выдерживал увесистых оплеух противника и падал, Ракел подскакивал к победителю и высоко вздергивал его кулак, налитый темной венозной кровью. Но зрителям было уже не до победителя, ибо теперь должна была начаться дележка поставленных на него денег, что было связано с немалыми трудностями: требовалось не только отыскать в толпе владельцев призовых закладов, но и определить долю выигрыша в соответствии с их размерами.

И тут фартук шарабана откидывался — и на передке телеги появлялся Урсул в тюрбане и полосатом махровом халате, накинутом на его сутулые плечи поверх мехового тулупчика. Сухие пальцы старика, украшенные тяжелыми литыми перстнями, держали красную шкатулочку с яшмовой ручкой и рядами круглых дырочек в лакированных стенках. Урсул начинал потихоньку крутить ручку, и над поверженными телами звучала легкая мелодичная музыка. Все вопли мгновенно стихали, тысячеглазая толпа согласно переводила взгляд на таинственную шкатулку, уши сами собой вылезали из-под шапок, стараясь уловить среди звона невидимых колокольцев и струн имена чудом разбогатевших счастливцев.

Для постороннего слуха издаваемая шкатулкой мелодия звучала лишь как легкая приятная мелодия, но посвященные в сладкие тайны звуковых сочетаний игроки безошибочно подставляли на их место номер счастливого жребия и тут же выкрикивали соответствующее ему имя. Сморщенная кисть Урсула останавливала яшмовую ручку шкатулки, звуки замирали, толпа почтительно расступалась перед счастливцем.

Когда он приближался к куче завернутых во всевозможные лохмотья монет, Ракел щедрой рукой насыпал ему полную шапку денег, и счастливец вновь отступал в толпу, кланяясь лицедею при каждом шаге. По дороге он не глядя пихал в протянутые ладони шуршащие узелки с монетками, и к концу пути большая часть выигрыша расходилась между неудачниками, чьи руки оказались поблизости от заветной шапки. Но этот с виду совершенно открытый грабеж отнюдь не обескураживал игрока, ибо денег, оставшихся на дне шапки после того, как он выдирался из толпы, вполне хватало на загул, тянувшийся, по обычаю, до следующего представления лицедеев.

А они-то как раз и оставались в самом несомненном выигрыше, напоминая Владигору того самого горбуна, за грош подставлявшего свою изуродованную спину под доски и перья стряпчих, строчивших миллионные иски по заказам повздоривших вельмож. Князь с усмешкой смотрел, как Ракел разворачивает на ладони ветхую тряпицу и, вытряхнув на медный поднос полдюжины монеток, сперва пристально вглядывается в полустертые полукружья надписей и лишь затем раскладывает их по столбикам на краю подноса.

— Тебе, князь, я вижу, весело, — сказал как-то Ракел, заметив его усмешку, — а я за эти кружочки столько раз под смертью ходил, что и не упомню…

— Ты так внимательно их рассматриваешь, словно на них что-то записано, — сказал Владигор.

— А как же, князь! — воскликнул бывший наемник. — Вот, к примеру, тямга…

Ракел взял с ладони серебряный шестиугольник размером с ноготь большого пальца. С одной стороны монетка была украшена драконьей головой с молниями, извергающимися из распахнутой пасти, на другой был отчеканен изящный цветок с тремя изогнутыми лепестками.

— Это был великий император, — сказал он, указывая Владигору на дракона, — с востока его владения омывало море, на западе возвышались острые снежные пики, охранявшие императорских подданных не хуже драконьих зубов, южные пределы утопали в липких топях, кишевших ядовитыми змеями и крокодилами, а северная граница проходила по переднему краю безводной каменистой пустыни, откуда порой налетали черные песчаные смерчи. Они оседали на полях, погребая посевы под слоем жирной черной пыли, из которой выступали черепа и кости людей и животных. Человеческие черепа несли на себе следы рубленых ударов, что говорило о том, что при жизни они принадлежали воинам. Смерчи приносили разбитые конские копыта, но на них не было следов от подковных гвоздей, к тому же в осевшей пыли не находили стремян и обрывков вьючной упряжи, а без этих вещей вражеские полчища не могли преодолеть пустыню и неизбежно гибли в изнурительных переходах. Глядя на принесенные смерчем останки, император и его любимая жена (Ракел перевернул монету и указал Владигору на серебряный цветок) радовались, — так радуется чернь при виде медведя, прикованного к столбу и в бессильной ярости грызущего свои оковы. Но мать императора любила другого сына, прижитого ею от смазливого постельничего в то время, когда ее муж подавлял мятеж свободолюбивых горцев. Ублюдка сразу же после появления на свет передали в гарем, где он должен был затеряться среди множества младенцев, в чьих жилах тоже текла кровь императора. Но он не затерялся: по приказу императрицы одна из отставленных жен умертвила своего мальчика, подставив его под укус кобры, и под покровом ночи подменила спящего сына постельничего еще теплым, но уже вздутым от жары и яда трупиком. Мало того — боясь, что при вступлении на престол юный император прикажет умертвить всех своих братьев, императрица тайком перевела мальчика на половину, где воспитывались девочки, которым ничто не угрожало.

Наследник вступил на престол в двенадцать лет; крышка отцовского гроба была последней ступенью его недолгого восхождения. Говорили, что это дело не обошлось без участия дяди; слухи были смутными, но настолько упорными, что прекратить их не смогли даже три сотни безъязыких голов, водруженных на колья по всем городским площадям и перекресткам. Во избежание будущей смуты всех сводных братьев наследника собрали в спешно возведенном, якобы для торжеств, дворце и сожгли, облив стены и крышу горящими струями крови Бонука — бога мертвых, спящего под слоем знойных приморских песков и извергающего свою кровь из песчаных воронок подобно маслянистому черному семени, призванному оплодотворить влажное распахнутое влагалище Матери-Неба. Младенцы, отроки, юноши голосили в горящих недрах своего последнего земного пристанища, а если кому-то удавалось вскарабкаться по одному из столбов, подпиравших купол, и, пробив дыру в пылающей крыше, скатиться по кровле, то выставленные копья стражников вмиг прекращали ужасные муки несчастного страдальца.

Однако подмененный мальчик, помеченный на спине родинками, при соединении которых возникало изображение льва, избежал предательской казни: он был продан в один из военных лагерей вместе с толпой юношей, предназначенных для пополнения императорского войска. Бывшая наложница, его спасительница и приемная мать, время от времени передавала императрице сведения об успехах ее сына на военном поприще. Он обнаружил незаурядные способности и после нескольких походов получил должность наместника одной из северных провинций, граничащих с той самой пустыней, откуда налетали черные смерчи, усеивавшие поля земледельцев конскими и человеческими останками.

К тому времени императрицу-мать оклеветали, обвинив в покушении на трон, и по приказу сына она была сослана как раз в ту самую северную провинцию, где ее торжественно передали под надзор недавно назначенного наместника. Лучшей комбинации для мятежа, чем та, что была составлена самой судьбой, нельзя даже вообразить: наместник был молод, горяч и смел, старая императрица — осторожна и мудра. Так против союза огнедышащего Дракона и нежнолепесткового Лотоса вскоре созрел союз молодого Льва и умудренной жизнью Змеи. Оставалось лишь напоить ядом львиные когти, и тогда этот зверь сделался бы непобедимым.

И яд нашелся. Через полгода, весной, когда на камнях пустыни стала таять зимняя ледяная корка, и капли влаги оживили спящие в пропыленных трещинах корешки и семена, и по склонам песчаных холмов расползлись изумрудные пятна весенней зелени, из ставки наместника вышел караван навьюченных мулов, груженный тканями, пряностями и мотками тончайшей пряжи, испускаемой гусеницами, наглухо упаковывающими себя в упругий паутинный кокон. С виду груз был совершенно обычным, но таможенники, взвешивавшие тюки, были поражены их весом и потребовали, чтобы караванщики раскатали любой из них на земляном полу таможенного сарая. Те уперлись, справедливо указывая на пыль и грязь, могущие непоправимо испортить тонкий тканевой рисунок. Тогда чиновники приказали забросать пол свежей соломой и повторили свое требование.

Это было их ошибкой и когда я, посланный во главе небольшого отряда в погоню за караваном, вошел в опустевшую таможню, мне в ноздри ударил сладкий запах падали, а из-под соломы взвились тучи трупных зеленых мух. В спешке и пылу внезапной схватки караванщики обронили один из тюков, размотав который я увидел между слоями ткани стремена, переложенные вьючными ремнями. Исчезновение наместника и сосланной императрицы, а также искусные пытки дворцовых слуг указали конечную цель каравану, чей путь был явственно отмечен следами подков и черными пятнами выщипанной до камней травы. Уйти далеко они не могли, догнать груженый караван не составляло труда, и потому у моего легкого отряда появился выбор: либо настичь беглецов на походе, либо забежать вперед и, выбрав удобную лощинку на их пути, внезапно окружить их, возникнув на вершинах окрестных холмов.

Я выбрал второй путь и, приблизившись к беглецам на четверть дневного перехода, разделил свой отряд натрое. Сотня лучников должна была зайти в лоб каравану и, перебив передовой разъезд, неожиданно появиться между холмами. Я даже полагал, что караванная охрана, увидев бессмысленность сопротивления, не только сдастся без боя, но и перейдет на нашу сторону, ибо дух бунтовщиков силен лишь присутствием зачинщика, чья голова представляется его переметчивым сподвижникам сомнительным залогом собственного помилования. В этом случае захват каравана мог обойтись практически без жертв: охрана возвращалась, окружала груженых мулов и, внезапно набросившись на изменников, разоружала и связывала их. На этот случай сотник даже имел при себе монаршую грамоту, обещавшую помилование всем, кто не будет особенно упорствовать в своих заблуждениях.

Но все мои расчеты, основанные на ложных предпосылках безмятежного процветания имперских задворок, рухнули. Не успел отряд приблизиться к беглецам, как был осыпан таким свирепым ураганом стрел, что всадникам едва удавалось удерживать на месте раненых, окровавленных коней, не говоря о том, чтобы скакать вперед и, тем более, читать бунтовщикам какие-то грамоты. К тому же с востока к ним на подмогу неслись полторы тысячи степняков, уже несколько поколений мечтавших скинуть унизительное ярмо имперской дани. Так исключительно по вине нашей высокомерной беспечности мы попали в западню.

Перед лицом неизбежной смерти я решил все же пробиться к изменнику и либо пасть, либо убить его. Я был знаком с изменником: мы оба выросли в военном лагере, спали под кровом одного шалаша и лишь полоска песка разделяла наши камышовые циновки. В воинском искусстве мы были почти на равных: вес и рост не позволял ему превзойти меня в верховой езде, но там, где требовалась сила в сочетании с выносливостью, я уступал первенство ему. Порой нас пробовали стравить, но я знал, кто скрывается под звонким именем Иль Хаан, и либо сразу давал подловить себя на каком-нибудь простеньком приеме, либо глуповато отшучивался. Через эти полустычки в наших душах пробилась взаимная симпатия, которая вскоре переросла в дружбу, скрепленную кровью, пролитой в первых походах и столкновениях с отрядами бунтовщиков, волновавших предгорные области.

И вот теперь мы впервые встретились с ним как враги, и никто из нас не мог заранее сказать, чем окончится этот поединок, неизбежность коего была очевидна не только нам двоим, но и нашим сторонникам, сблизившимся на выстрел из лука, но пока не выпустившим ни единой стрелы.

Как только мы с Иль Хааном поскакали навстречу друг другу, битва вмиг стихла, и всадники, уже не различая ни своих, ни чужих, образовали огромный круг, в центре которого должна была решиться их общая судьба. В случае победы Иль Хаана ряды бунтовщиков пополнялись их преследователями, тогда как его смерть рубила измену под корень и обращала толпу смутьянов в подобие быка с отрубленной головой. Толпа, князь, живет мгновением, а мгновением правит бог. Разные народы дают ему разные имена, но, независимо от этого, видят в его незримых лучах ореол над главой сильнейшего, чью силу чернь измеряет лишь размахом деяний, но отнюдь не благом или злом, которые им сопутствуют. Толпа всегда представлялась мне неким толстокожим животным, которое способны разбудить лишь очень сильные раздражители: массовые казни, голод, мор, наводнения, ураганы. Ты скажешь, князь, что это нелепо, ибо люди толпы сами в первую очередь и гибнут в подобных потрясениях, но у меня найдется что тебе возразить, начиная с того, что все мы герои, ибо умеем забывать, что от рождения приговорены к смерти. Кроме того, вид чужой смерти никогда не мог разубедить живых в своем личном бессмертии, иначе на земле не было бы войн, ибо враждующие армии бросали бы оружие и разбегались по кустам при первых же убитых. Впрочем, когда в бой идут насильно навербованные пленники, за ними следуют шеренги хорошо вооруженных воинов, один вид которых обращает трусов в отменных храбрецов: вероятность получить клинок в грудь все же чуть меньше неизбежной стрелы между лопатками.

Но при бунтах внутри страны все происходит иначе: змея вражды проползает между братьями, сыновьями, отцами, сестрами, успев коснуться и отравить кровь каждого ядом злобы и ненависти. Бунт не знает пощады: кровь жаркого стыда в жилах усмирителя охлаждается видом мертвого бунтовщика, ибо помилованный будет не только напоминать победителю о допущенной слабости, но и внушать ему сомнения в собственной правоте. Однако умирать не хочет никто, и потому, когда Иль Хаан и я дали шпоры коням и поскакали навстречу друг другу, битва вмиг прекратилась и все головы обернулись в нашу сторону. На скаку мы расстреляли наши колчаны; я вынимал стрелу за стрелой и почти не целясь пускал их навстречу Иль Хаану. Его стрелы свистели вокруг моей головы, две из них воткнулись в мой налобник, уронив мне на плечи пестрое ястребиное оперение, а одна рассекла кожу рядом с глазницей и застряла между виском и ремнем шлема. Крови из этой царапины вытекло так мало, что к тому времени, когда мы сблизились с Иль Хааном, вся она засохла в моей бороде. Такую рану можно было считать приветствием, знаком вежливости, полученным в обмен на отметину, оставленную моей стрелой на его шее под самым ухом.

Пролог к этой трагедии мы разыграли по всем правилам; далее следовало жесткое, на всем скаку, столкновение с тяжелыми копьями, которые были подвешены к шеям наших коней на упругих сыромятных ремнях. При удачном ударе такое копье пробивало насквозь не только конскую шею, но и припавшего к ней всадника. Мы оба знали это и потому, направляя оружие, свешивались вбок, чтобы пропустить встречное копье мимо плеча. Первый акт длился считанные мгновения, и, когда пыль, поднятая конскими копытами, осела, перед зрителями предстали два пеших воина с саблями наголо и две хрипящие лошади, сколотые копьями подобно двум пленникам, чьи шеи намертво скованы железной рогаткой. Они так и умерли стоя, упершись в пыль широко расставленными копытами и уткнувшись друг в друга оскаленными мордами. Густая конская кровь хлестала из перебитых жил, орошая наши доспехи и небольшие круглые щиты, сделанные из черепаховых панцирей.

Мы посмотрели в глаза друг другу, чтобы сразу понять, кто из нас умрет и будет погребен в этих песках до заката солнца, а кто останется жив и либо поведет воинов через пустыню, либо развернет свежего коня мордой на юг и вернется под жесткую длань нашего императора. Воинам было все равно: последние годы ими в большинстве случаев правили ничтожные развратные чиновники, обратившие армию в сборище вооруженных бродяг, живущих трусливым вороватым разбоем и вымогательством выкупов за наложниц, похищенных из гаремов своих же начальников. За последние годы механизм этих похищений был отработан столь безупречно, что принял вид некоего ритуала: жертва забиралась в крону абрикосового или какого-нибудь иного фруктового дерева якобы для того, чтобы полакомиться плодами, а похитители подстерегали ее на стене, окружавшей сад. Дальше все происходило почти мгновенно: вор, подобно пантере, прыгал в крону, набрасывал девице мешок на голову, обвязывал веревкой ее плечи и талию, а затем его товарищи перетягивали обоих через стену, под которой стояли свежие кони. Я никогда, наверное, не смогу до конца понять, чем Иль Хаан увлек за собой этих вояк, достаточно опытных для того, чтобы представлять себе все ужасы перехода через палящую пустыню. К тому же никто из них не мог наверняка сказать, что племена, к которым они направляются, встретят их с отменным радушием: вид приносимых ураганами останков явственно говорил о принадлежности этих племен скорее к их воинственным кочевникам, нежели к мирным садоводам.

И все же они пошли за ним, поддавшись очарованию, которое исходило от этого человека, окружая его тонкий лик незримым сиянием божественной избранности. Но, по-видимому, Иль Хаан чем-то прогневал своего бога, и тот избрал меня, чтобы я разбил этот божественный сосуд. Наши щиты со страшным стуком бились друг об друга, ноги в сандалиях месили кровавую грязь, доспехи скользили по потным телам, а кривые сабли исполняли над головами стремительный танец, подобный пляске грозовых молний.

Жаркое дыхание толпы не долетало до нас, но я почти физически ощущал, как напряженно пульсирует ее широкое кольцо, раскинутое по песчаным склонам окрестных холмов. Им было все равно, кто из нас победит: они наслаждались зрелищем поединка как таковым, восторженно приветствуя каждый выпад независимо от того, достигал он цели или нет. Впрочем, первый же удар, достигший цели, был бы и последним, ибо в воинском искусстве мы с Иль Хааном не знали равных, а в лагерных поединках первенствовали поочередно, так что шесты перед нашими палатками были украшены примерно равным количеством победных вымпелов.

Но на этот раз мы бились насмерть и, глядя друг другу в глаза, понимали, на ком из нас остановлен божественный выбор. При этом мы продолжали упорно и неистово наносить и отражать удары, пригибать головы и выставлять перед собой наши черепаховые щиты, пока они не покрылись трещинами и не разлетелись на куски, оставив на наших предплечьях обрывки ременных петель с обломками панцирей. А когда кривые клинки наших сабель почти в один миг переломились в основаниях, Иль Хаан первый швырнул мне под ноги украшенную рубинами и топазами рукоятку, с усмешкой бросив: «Возьми, ее можно хорошо продать!»

— Не лучше, нежели стремена и вьючную упряжь, которой нагружены твои мулы! — сказал я, швырнув ему в лицо обломок своего клинка.

От усталости Иль Хаан не успел увернуться, и сталь рассекла его смуглую, покрытую молодым пухом губу, обнажив жемчужную полоску верхних зубов. Кровь мгновенно залила его подбородок и грудь, вызвав взрыв торжествующего хохота в рядах зрителей, решивших, что поединок завершился моей победой. Но стоило Иль Хаану размотать свой шарф, стереть кровь и, прижав его широкой полосой края раны, узлом стянуть на затылке шелковые концы, как вопли стихли и толпа вновь застыла в ожидании развязки.

Все понимали, что ждать осталось недолго. Мы настигли беглецов, точнее, попали в их ловушку после полудня, и теперь солнце уже висело над пологими вершинами холмов, и тусклое свечение его смугло-рубинового диска дробилось в моих воспаленных глазах на вереницы радужных колец, унизывающих сияющие спицы небесного колеса. Но Иль Хаан не стал пользоваться моим временным ослеплением, напротив, он встал так, чтобы свет заходящего солнца падал между нами, широкими лучами пронизывая оседающую пыль. Он знал, что умрет, но хотел умереть достойно, как подобает не просто воину, но отмеченному божиим перстом вождю. Я тоже знал это, но жребий воина обязывал исполнить ритуал до конца, и потому мы, уже безоружные, продолжали с бешеным упорством наносить и отражать удары, любой из которых мог запросто переломить конское или бычье ребро. Иль Хаан отталкивался обеими ногами, взлетал над землей и, на миг зависнув в пыльном облаке, вдруг обращался в крутящийся смерч, подобный колесничному колесу с сабельными клинками вокруг ступицы. Тотчас я припадал к земле, и этот смерч проносился надо мной, лишь слегка взволновав пыльным вихрем складки моей одежды. Мои усилия также оставались бесплодны: Иль Хаан либо ловко уворачивался, либо подставлял под мои кулаки кожаные щитки, плотно охватывавшие его запястья и лодыжки.

Я не знаю, как долго мы кружили друг вокруг друга в этом бешеном танце. В какой-то миг мне вдруг показалось, что предзакатное марево над нами застыло оттого, что солнце остановило свой бег и повисло между холмами, подобно амулету из червонного золота меж тугих бронзовых грудей дочери какого-нибудь южного вождя. По-видимому, Иль Хаан тоже почувствовал нечто в этом роде; его движения сделались медленными и плавными, как полет морского ската, а глаза устремились на багровый солнечный диск, как бы вопрошая его о своей судьбе. И тут мы оба увидели, как на солнце появилась узкая прорезь и из нее брызнула тонкая кровавая струйка.

— Нет! — крикнул Иль Хаан, сорвав со своего рта окровавленный шарф.

Но струйка продолжала неумолимо течь из щели, оставляя на жарком солнечном лике запекшуюся черную полоску. И тогда случилось чудо: по телу павшего коня Иль Хаана пробежала дрожь, он уперся копытами в пыль и встал, выдернув из раны в шее мое копье. Копье Иль Хаана, пронзившее шею моей лошади, переломилось в основании, и его воскресший скакун плавной иноходью приблизился к своему хозяину. Глаза коня были широко открыты, но вместо блестящих глаз тускло светились мертвые синеватые белки. Иль Хаан, словно не замечая этого, уже захватил холку коня и вставлял ногу в стремя.

— Стой! — крикнул я, подбегая к нему и хватая лошадь за узду. — Это Конь Смерти!

Но Иль Хаан уже не слышал меня. Наборный ремень уздечки пересек мою ладонь, подобно тени пастушьего кнута, пляшущей на войлочной стенке шатра. Иль Хаан натянул поводья, конь вздернул слепую морду и, поднявшись на дыбы, замолотил точеными копытами над моей головой. Я отшатнулся и, задев пяткой камень, упал на спину. Всадник легким прыжком перелетел через меня, свесился с седла, подхватил с земли обломок копья, вскинул его над головой и, пришпорив коня, молча поскакал в сторону плачущего черной кровью солнца. Я подбежал к своему коню, надеясь, что тот вдруг тоже каким-то чудом оживет и я, вскочив на него, сумею догнать и перехватить Иль Хаана. Но мой скакун лежал неподвижной тушей, а когда я ударил ногой в его вздутый живот, обтянутая жилами шкура лопнула и из рваной дыры потоком хлынули в пыль белые жирные черви. И тогда я побежал за своим противником, перескакивая через камни, крича и размахивая руками.

— Прости меня, Иль Хаан! — кричал я, срывая пересохшее, пропыленное горло, обжигая губы и легкие раскаленным встречным ветром.

Иль Хаан не оборачивался на мой крик; его стройный, словно вросший в конский круп, торс плавными скачками несся вперед, постепенно уподобляясь черному значку, оставленному на шелке влажной кисточкой писца или художника.

— Иль Хаан, я с тобой! — надрывался я, чувствуя, как на моих щеках высыхают горячие слезы. — Остановись! Подожди меня, я с тобой! С тобой!..

И тут случилось самое страшное из того, что мне когда-либо доводилось пережить: черный паучок всадника замер между холмами и вдруг начал расти во все стороны, подобно гигантской капле туши, выплеснувшейся на красный шелк из опрокинутой тушечницы. Когда перьевой султан на шлеме Иль Хаана коснулся нижнего края солнечного диска, тот вмиг потемнел, а его лучи поползли во все стороны, как черные змеи из клубка, распадающегося после весенней случки. Иль Хаан обернулся ко мне; его лицо было строгим и спокойным, как маска лицедея, представляющего Смерть на площадных подмостках.

— Со мной? Куда? — медленно произнес он, глядя мне в глаза и бесстрастно усмехаясь рассеченной губой.

Я не знал, что ему ответить. Я стоял среди голых, пышущих жаром камней, и горячие слезы текли по моим обветренным щекам. А силуэт Иль Хаана все разрастался, заслоняя собой лиловое небо между холмами и скорбный лик солнца, оплакивающего гибель своего избранника.

— Кто ты, чтобы идти со мной? — звучал над пустыней его гулкий голос. — Кто были твой отец и твоя мать?.. Мальчишка, украденный бродягами и проданный за гроши на невольничьем рынке, с кем ты хочешь сравнять свой жалкий жребий?! Да, обычай грубых язычников переносит достоинство царя на главу его убийцы, но если эти бредни вскружили твою слабую голову — забудь о них, жалкий наемник, едва умеющий поставить свою подпись под казначейским листом и пересчитать полученные монеты!

Голос Иль Хаана продолжал греметь в моих ушах, даже когда весь небесный купол потемнел и засверкал мириадами звезд, среди которых я едва различал очертания его гигантского силуэта. Кольцо воинов сжалось вокруг меня, но я продолжал метаться, расталкивать руками толпу и кричать, вымаливая прощение у этого величественного призрака. Чьи-то руки схватили меня, кто-то поднес к моим губам невесть откуда добытую чашу с прохладным питьем, и, лишь когда оно влилось в мои иссохшие жилы, звезды перед моими глазами померкли, земля уплыла из-под ног, а мозг погрузился в жаркую, липкую тьму.

Я очнулся под жарким куполом шатра. Плошка с бараньим жиром коптила у откинутого полога. Ночь была безветренной, и потому в шатре стояла такая вонь, что оруженосец в изголовье моего ложа шевелил над моим лицом жестким опахалом из конского волоса и китового уса. Вскоре после того, как я открыл глаза, властный женский голос приказал ему удалиться, и на мое лицо вновь навалилась тяжелая полуночная жара.

— Стой, раб! — слабо прохрипел я вслед уходящему оруженосцу. — Вернись и подай мне воды!

— Не призывай его! — сказал невидимый голос. — Он ленив и глуп. Он дважды ронял веер на твое царственное чело!

— Пусть подаст мне воды и проваливает! — проворчал я, поднимаясь на локтях и поворачивая голову на звуки женского голоса. Баранья плошка слабо озаряла внутренность шатра, но этого света было достаточно, чтобы мои глаза различили в двух локтях от изголовья женский силуэт, с головы до ног закутанный в шелковое покрывало.

— Я подам тебе воды, — прошептала женщина, — и мне очень жаль, что это все, чем я могу тебе услужить, повелитель!

— Нечего набивать себе цену, старая шлюха! — буркнул я. — Я солдат и потому непривередлив, так что тащи флягу и лезь ко мне под плащ! И с обращением тоже не перегибай: повелитель еще сойдет, но не выше, поняла? А то ишь — «царственное чело»! Чтоб я по возвращении на колу покорчился? Вовек бы не видеть твоей сморщенной, беззубой рожи!

Пока я осыпал ее проклятиями, женщина стояла неподвижно, но, как только моя речь оборвалась вследствие внезапно нахлынувшей слабости, она шагнула вперед, резким движением сбросила с себя покрывало и осталась в тонкой, полупрозрачной тунике, едва доходившей ей до колен. Да, ее лицо было страшным: крючковатый нос свисал через бородавку на верхней губе и едва не касался острого подбородка, заросшего колючей серой щетиной, щеки сухими складками обвисали на скулах, но глаза, глубоко утопленные в морщинистых глазницах, горели яростным и страстным огнем. Однако под верхним краем туники, отделявшем шею от плеч, мои глаза различили атласный блеск молодой кожи, туго облегавшей высокие острые груди, впалый мускулистый живот и чресла с темным шелковистым пятном лобка в средостении точеных бедер. Я бросил взгляд на юного оруженосца, замершего в ожидании дальнейших приказаний: мальчишка спал, опираясь на древко опахала и слегка покачиваясь во сне. Но когда я крикнул, чтобы он погасил плошку, оруженосец вздрогнул, выпрямился и взмахнул веером. В шатре воцарился непроглядный мрак.

— Испугался, повелитель? — послышался страстный шепот из тьмы. — Не бойся, солдат, ты победил, получи свою награду, возьми меня!

Жаркая кровь бросилась мне в голову и кипящим металлом наполнила чресла. Я откинул плащ, протянул руки, но вместо трепещущих женских бедер ощутил в ладонях жесткие края невидимого предмета, на ощупь напоминавшего бронзовый щит средних размеров. Внезапно под куполом шатра вспыхнул свет, и я увидел, что держу в руках круглое серебряное зеркало, сквозь запотевшую поверхность которого проступают размытые очертания человеческого лица. Я упер нижний край зеркала в грудь, смазал ладонью влажный бисер и едва не вскрикнул от ужаса: из мерцающей глубины зазеркалья на меня смотрел Иль Хаан.

— Что, не узнал? — усмехнулся он, пристально глядя на меня и, по-видимому, наслаждаясь моим смущением.

— Узнал, господин, но… — пролепетал я, не в силах оторвать взгляд от окровавленного шарфа вокруг его шеи.

— Вот и молчи! — шепотом воскликнул он, протягивая руку сквозь полированную поверхность зеркала и прижимая к моим губам малахитовую печатку, украшавшую литой золотой перстень на среднем пальце его правой руки.

Ледяной холод мгновенно проник в мой рот и намертво приковал к зубам и без того оцепеневший язык.

— Молчи и слушай! — строго повторил Иль Хаан, убирая руку от моих губ и вновь погружаясь в магическое пространство зазеркалья.

Я кивнул, держа зеркало на вытянутых руках и краем глаза наблюдая за ведьмой, присевшей в ногах моего походного ложа. Теперь они оба смотрели на меня так, словно я и в самом деле был их повелителем и от моего слова или кивка зависела их дальнейшая жизнь. Ее прозрачная туника трепетала в такт дыханию, глаза горели бесстыдной похотью, но при этом я чувствовал, что продолжаю оставаться рабом, наемником, недостойным коснуться даже края ее одежд. Во взгляде Иль Хаана то и дело вспыхивали насмешливые искорки, от вида которых по моей спине пробегала дрожь.

— Ты решил, что я умер? — продолжал он. — Глупец, что ты знаешь о смерти? Ты видел вонючие, расклеванные стервятниками и изгрызенные шакалами трупы и в простоте своей думал, что это и есть смерть, ведь так?..

Я попытался пошевелить оледеневшими губами, но Иль Хаан вновь пресек мое усилие властным, нетерпеливым жестом.

— Молчи, несчастный! — воскликнул он. — Не слишком ли ты возомнил о себе, полагая, что я буду выслушивать твои бредни?! Нет, мама, вы только взгляните в его глаза, в эти пузыри, наполненные мутной слизью скотских вожделений, и, если вы увидите в них хоть слабый проблеск мысли, клянусь Небом, я уступлю ему свое первородство!

Последняя фраза почему-то очень сильно подействовала на старуху-девку; она стремительно придвинулась ко мне, повернулась к зеркалу, и я увидел, как ее отражение погрозило Иль Хаану пальцем. Точнее, отражение смотрело на меня, а сама старуха, названная Иль Хааном матерью, грозила призраку, обитающему в обманчивой глубине полированного серебряного щита.

И тут я вдруг отчетливо понял, что мне надо сделать. Я приподнялся на ложе, подвесил зеркало на крюк, свисающий из-под купола шатра, и положил ладони на девичьи плечи, прикрытые воздушной туникой. Иль Хаан в зеркале повторил мои движения с абсолютной точностью, с той лишь разницей, что он обнимал такой же призрак, каким был сам, а под моими пальцами трепетала вожделенная женская плоть. Губы мои были по-прежнему скованы ледяным оцепенением, но все остальное тело переполняла молодая страсть, бешеный напор которой не смог приглушить даже долгий переход по пустыне и изнурительный поединок с тем, чей призрачный двойник уже не взирал на меня с бесконечным презрением, но с зеркальной точностью повторял все мои движения.

Какие? Моя память не сохранила подробностей той ночи, а если бы и сохранила, то тебе, князь, я не стал бы о них рассказывать. Могу лишь сказать, что даже в моменты высшего наслаждения я, лежа на спине и глядя в полированную плоскость зеркала поверх седоволосой головы моей наложницы, видел не только молодую девичью спину, но и глаза Иль Хаана, неотступно следившие за мной через плечо этой женщины, которую он почему-то дважды назвал матерью. Догадки роились в моей голове, как пчелы в дупле старого дерева, но для того, чтобы перевести их невнятный гул на человеческий язык, придав ему форму вопроса, требовалось хотя бы недолгое уединение, а его не было ни у меня, ни у Иль Хаана. И когда наши взгляды на миг встречались и я готов был прочесть в его глазах немой ответ, моя любовница прикрывала глаза, закусывала нижнюю губу и так прижималась ко мне острыми сосками грудей, что дыхание мое стеснялось и горло перехватывала тугая пульсирующая петля.

Я не знаю, как долго длилось это нарастающее безумие, но когда мои чресла взорвались и кипящая лава прорвала вершину моей плоти — внутренность шатра озарилась яркой вспышкой голубого света и тут же погрузилась во тьму, поглотившую все очертания и предметы и в конце концов заполонившую мой череп через широко разверстые глазницы. В обрушившейся тьме я услышал страстный женский вопль и звонкий гул падающего серебряного зеркала.

Когда я открыл глаза, шатер был озарен лучами восходящего солнца, а мой оруженосец по-прежнему стоял при входе и держал опахало так, чтобы солнечный свет не падал на мое лицо. Надо мной висел пустой крюк. Я приподнялся, ища глазами сбитое под конец ночных утех зеркало, и увидел, что в ногах у меня сидит глухо задрапированная шелковым покрывалом фигура и держит в руках серебряный поднос, на котором лежат туго перевязанный кожаный мешок и амулет Иль Хаана — рычащий золотой лев с рубиновыми глазами. Золотая цепь амулета свисала с подноса, и на ее крупных гравированных звеньях я различал изображения важнейших событий Эпохи Великих Императоров.

Мне страшно хотелось пить; когда я жестом приказал оруженосцу подать флягу с водой, задрапированная фигура преградила ему путь и вместо фляги или ковша поднесла к моему изголовью поднос с мешком и амулетом. Я откинул полу плаща и хотел было оттолкнуть от себя поднос, но, встретив холодный неумолимый взгляд из-под нависающих шелковых складок, умерил свой порыв и сел, скрестив ноги.

— Выбор! — глухо раздался ее голос из-под покрывала. — Сделай выбор, и ты — свободен!

— Свободен? Что значит «свободен»? — забеспокоился я, глядя, как ее руки развязывают узел на горловине мешка. По виду мешка я уже почти догадался, каково его содержимое, и потому меня интересовало не столько оно (я получал вполне приличное жалованье из императорской казны), сколько сами ее руки: изящная, в перстнях, с полированными, ярко накрашенными ногтями, правая, и левая — морщинистая, искореженная подагрой и густо обсыпанная старческой гречкой. Мне даже почудилось, что под складками покрывала скрываются две женщины: страстная юная наложница и гнусная старая сводня с провалившейся переносицей. Стремясь разрешить эту загадку, я попытался сдернуть таинственное покрывало, но корявая клешня сводни с такой силой толкнула меня в грудь, что я опрокинулся на свое ложе. Тут я понял, что имею дело с некой таинственной силой, и потому, прекратив всякое сопротивление, предоставил событиям развиваться своим чередом.

Долго ждать не пришлось: девичья ладонь выгребла из мешка горсть монет, а старческая намотала на запястье золотую цепь с гравированными звеньями и, подняв с подноса амулет, поднесла его к моему лицу.

— Выбирай! Выбирай! — наперебой шептали два голоса из-под покрывала. — Ты — раб! Ты — царь! Ты — червь! Ты — бог! Твой выбор — твоя свобода!

Юная прелестная ладонь раскрылась надо мной, осыпав серебряным дождем мои плечи и грудь; оба голоса звучали в ушах, но складки покрывала оставались непроницаемы, если не считать узкой щели, из которой за мной неотрывно следили два темных сверкающих глаза.

И я выбрал. Я вырвал из старческой руки золотой амулет, приподнялся и с силой вышвырнул его из шатра под ноги лучникам и копейщикам, собравшимся у входа в ожидании моих распоряжений. Из-за войлочных стен шатра до моих ушей докатилась волна глухого ропота, а складки покрывала взорвались истерическим смехом.

— Он отказался! Он отказался! — завизжала задрапированная фигура. — Раб! Хам! Жалкий наемник, чьи желания не идут дальше жратвы, выпивки и смазливых шлюх! О-хо-хо!..

Она швырнула в меня мешок с оставшимися монетами, выбежала из шатра и, подняв с земли амулет, принялась бегать среди моих воинов, тыча золотым львом в их суровые, обветренные лица. Те отшатывались от нее, как от прокаженной.

Я решил выйти из шатра, чтобы прекратить это безумство, но стоило мне шевельнуться, как монеты на моей груди налились такой страшной тяжестью, что я едва не лишился чувств от удушья. Купол шатра задрожал, запорошив мои глаза мелкой песчаной пылью, но, когда я протер их, никакого купола над моей головой уже не было — вокруг до самого горизонта простирались зыбкие песчаные волны. Сморщенная горловина кожаного мешка торчала из песка рядом с моей щекой. Мне на лицо упала тень, я закатил глаза и увидел над собой оседланного мула и девицу, от глаз до лодыжек задрапированную в тонкое, прозрачное покрывало. Я встал, отряхнулся, извлек из песка тяжелый мешок, собрал монеты, скатившиеся с моей груди, всыпал их в горловину и, затянув ее тонким кожаным ремешком, приторочил мешок к седлу мула, уже навьюченного прохладным винным бурдюком и корзиной с сухими фруктами. Девица стояла в стороне и молча наблюдала за моими действиями. Покончив со всеми приготовлениями, я молча указал ей на спину мула и, когда девица робко приблизилась, помог взобраться в седло.

Мы двинулись в сторону океана, где, по моим расчетам, должна была проходить караванная тропа, достаточно часто — на расстоянии дневного перехода — унизанная оазисами, колодцами и ночными стоянками. Наш мул оказался не только на диво выносливым, но и чрезвычайно чутким к воде: он сам выбирал места ночевок и столь точно бил копытом в то место, где водоносный слой подходил к поверхности, что мне оставалось углубиться в песок лишь на полчеловеческого роста, чтобы ощутить влагу кончиками пальцев. Выкопав яму, я прикрывал ее снятым с мула седлом и обносил его края песчаным валиком, чтобы защитить скапливающуюся на дне воду от змей и прочей ночной живности.

Собранной за ночь воды вполне хватало, чтобы напоить мула и увлажнить тряпицу для утреннего обтирания наших пропылившихся тел. На десятый день пути, когда мы не только прикончили скудные запасы еды, но и скормили мулу сплетенную из соломенных жгутов корзину, наши тела настолько истощились, что обтирание уже не бросало их в объятия, противиться которым в первые дни пути было просто не в нашей власти. Но караванной тропы все не было, и лишь призрачные, внезапно возникающие над горизонтом вереницы тяжело навьюченных мулов дразнили наши иссохшие от зноя глаза и срывали слабые, бессильные проклятия с моих запекшихся губ.

На тринадцатое утро пути, когда я положил перед мулом последний пучок соломы и стебель чертополоха, найденный при рытье вечернего колодца, бедное животное, будучи не в силах встать на ноги, повело ушами и уткнулось ноздрями в подвернутые к морде копыта. Вставать, впрочем, уже не имело смысла: накануне чутье подвело его, я докопался лишь до пласта холодного, но вполне сухого песка и, откинув в сторону седло, прикрывавшее отверстие ямы, услышал тонкий змеиный свист и кольчужный шелест тяжелых щитков на расширенном окончании хвоста. Моя спутница, привлеченная этими звуками, подошла ко мне, но я оттолкнул ее и из последних сил стал засыпать яму, ладонями сгребая и сталкивая в нее песок, и слышал, как змея извивается в глубине ямы, пробивая головой верхний слой песка и подтягивая вслед за ней свое гибкое тело.

Ее плоская, покрытая восковыми щитками головка уже мелькнула над краем ямы. Я из последних сил рванул к себе притороченный к седлу мешок и оборвал путы, стягивавшие горловину. Ядовитая гадина кинулась на меня, и я толкнул мешок прямо в ее распахнутую пасть. Ее зубы впились в морщинистую кожу мешка и выпустили яд, чешуйчатый хвост обвился вокруг моего запястья. Я сжал кулак, распрямился и с размаху размозжил змеиную голову о твердый передок седла.

И мы двинулись дальше. Белый кружок солнца висел над пустыней подобно глазу дьявола, бесстрастно наблюдающего за человеческими муками в созданной им преисподней. Пятна багрового света вспухали и лопались перед моими глазами подобно вздувшимся от жары трупам; острая морда варана на вершине песчаного холма представлялась головным всадником спасительного каравана, а пустынные стервятники, парящие над тлеющим горизонтом, обращались в пальмовые кроны недосягаемого оазиса. Когда эти гнусные плешивые твари закружились над нами, распяливая чешуйчатые лапы, вытягивая морщинистые шеи и плотоядно щелкая кривыми клювами, я решил, что мы достигли владений Бонуки и что стервятники как раз и есть те посланцы, которые расклевывают тела грешников и переносят их души в адские чертоги. И потому, когда один из них вдруг завис на месте, а потом косо пошел вниз на широко раскинутых крыльях, я решил, что мой черед настал, и, прикрыв собой свою спутницу, приготовился встретить смерть, как подобает воину.

Стервятник уткнулся клювом в песок в трех шагах передо мной, раскинув в стороны крылья, между которыми торчала стрела с наконечником в форме месяца с направленными назад рогами. Такой наконечник хорош для охоты на птиц: его тяжелое широкое лезвие рассекает сильные грудные мышцы и разрубает легкие, наполненные воздухом, птичьи кости. Но кому могла прийти в голову дикая идея охотиться на стервятников, мясо которых годится в пищу разве что собакам или пустынным скитальцам, обезумевшим от голода и жажды? С такими спутанными мыслями я устремился к убитой птице, угрожающе крича на подлетающих со всех сторон стервятников, но в тот миг, когда мои пальцы уже готовы были вцепиться в торчащие перья, раздался близкий конский топот, и по груди моей полоснул вылетевший из-под копыт песок.

Я поднял голову и увидел над собой всадника, забрасывающего за плечо короткий многослойный лук. Он жестом приказал мне выдернуть из стервятника стрелу. Я сделал это и протянул ему тонкое, перепачканное птичьей кровью древко. Всадник небрежным движением воткнул стрелу в колчан и накинул мне на плечи волосяной аркан. Я отшатнулся, пытаясь сдернуть своего мучителя с седла, но тут над гребнем бархана показались другие всадники, окружившие нас широким кольцом.

Это был тот самый караван, о котором мы грезили, вглядываясь в слоистые миражи над волнистой линией барханов. Но, избежав верной смерти среди раскаленных песков, мы попали в руки торговцев живым товаром, что было не намного лучше, ибо хоть и продлило наше земное существование, но наполнило оставшийся отрезок жизни такими страданиями, которые не раз заставляли меня сожалеть о том миге, когда змеиный укус мог избавить меня от всех грядущих мук. На ночь пленников приковывали к ступицам тележных колес с широкими ободами, позволявшими телегам не утопать в зыбучем песке, и, связав между собой концы волосяных арканов, обносили стоянку двойным неразрывным кольцом.

Во избежание ненужных волнений, мужчин и женщин держали по разные стороны лагеря, представлявшего собой двойной ряд телег, в промежутке между которыми устанавливали высокие купола войлочных шатров и туго натягивали выцветшие полотнища палаток.

Я не сразу понял смысл ночного приковывания, ибо побег был равносилен самоубийству, в чем наглядно убеждали россыпи конских и человеческих костей по обочинам тропы. И все же внутренний протест против совершенного насилия заставил меня в первую же ночь отползти от телеги на всю длину цепи и почти коснуться рукой ближнего волосяного кольца, окружавшего лагерь. Шорох песка под моим телом и яростные проклятия вызвали за пределами лагеря ответный шум, чем-то схожий с глухим ропотом посадской толпы за городской стеной. Я вгляделся в темноту и за внешним волосяным кольцом увидел множество светящихся точек. Картина напоминала ночную атаку конной армии, внезапно возникшей над линией горизонта и осветившей свой путь смоляными факелами.

Я как зачарованный наблюдал все это, забыв о своем намерении пролезть на женскую половину и отыскать свою спутницу, чтобы подбодрить ее. Светящиеся точки толклись, роились, но ни одна из них так и не перескочила через колючую щетину внешнего волосяного кольца. По легкому хитиновому шороху, доносившемуся до меня из-за его низкого барьера, я наконец понял, что колкие волоски аркана являются единственной преградой для толп ядовитых насекомых, в изобилии населяющих окрестности тропы и регулярно выползающих на ночной промысел. Достаточно было бросить на канат несколько горстей песка, чтобы все эти твари напористой струей хлынули в лагерь и заполонили шатры и палатки, вонзая свои смертельно ядовитые жала во все живое, что могло встретиться им на пути. Лишь мысль о том, что «божья кара» (как называли эту шушеру степняки) не разбирает ни правых, ни виноватых, остановила мою руку. К тому же в эту первую ночь плен казался мне избавлением от смерти, а отнюдь не возобновлением мучений, которые уже через день представились гораздо более изощренными по сравнению с обычными страданиями от голода и жажды.

Наутро нас напоили мочой караванных мулов и лишь после этого дали по горсти рисовых зерен, размоченных в затхлой, провонявшей гнилыми бурдюками воде. Потом поставили в пары с пленницами и продели их ножные цепи в кольца на наших железных ошейниках; с мужскими цепями проделали то же самое, так что пары оказались скованы намертво. В таком виде нас погнали впереди каравана, заставляя босыми ступнями притаптывать мелкий песок между вешками, отмечавшими занесенную тропу. Труднее всего приходилось первой паре, но по великому снисхождению караванщиков нам дозволялось подменять друг друга на этом убийственном марше. Сходя с тропы, чтобы пропустить вперед несколько скованных пар, я пристально вглядывался в лица проходящих женщин, стараясь отыскать среди них свою спутницу, но в течение трех дней мои «поиски» оставались тщетны, и я решил, что она погибла и досталась стервятникам, черными крестами висевшим в выцветшем от зноя небе.

За время наших скитаний я успел привязаться к Суми, и мысль о ее смерти не только огорчила меня, но и уколола в сердце острым чувством вины за то, что я не сумел уберечь это прекрасное, но слишком слабое для таких испытаний существо. Теперь я тупо брел, не обращая внимания на скованных со мной спутниц и равнодушно переступая через старые, торчащие из песка кости. Так продолжалось до тех пор, пока в одно утро мне на плечо не положили одну из четырех ручек паланкина, представлявшего собой нечто вроде небольшой беседки на носилках, где под шелковым пологом вполне комфортно передвигался владелец каравана.

За несколько дней до того, как меня сделали одним из носильщиков, между деревянными столбиками паланкина натянули веревки и подвесили к ним плотные шторы на серебряных кольцах. Слух о том, что у хозяина появилась новая наложница, не миновал и моих ушей, но я не придал ему никакого значения и, даже слыша сладострастные вопли и стоны за шторами, не связывал их с внезапным исчезновением Суми, продолжая мерно месить ступнями сухой песок.

Но в один из дней, после того как стоны оборвались на захлебывающейся от страсти ноте, я услышал, как за моей спиной мелодично звякнули серебряные кольца. Шторы с шелестом раздвинулись, послышался звонкий девичий смех, и в спину между моими лопатками ударила скользкая ребристая косточка персика. Я с трудом повернул голову и увидел Суми. Она сидела на переднем краю носилок и, свесив ноги, разламывала надвое бархатистый персик. Увидев, что я смотрю на нее, Суми опять засмеялась и бросила мне в лицо истекающую соком половинку. Клейкая мякоть ударила меня в лоб и соскользнула под ноги, оставив на выжженной щеке липкую ароматную дорожку, до которой я едва смог дотянуться кончиком языка. Слезы обиды, ревности и бессильной злости закипели у меня на глазах; я рванулся в сторону, убрав плечо из-под рукоятки, носилки накренились, и паланкин с грохотом опрокинулся на песок, вывалив под копыта мулов перину, вазы с фруктами, серебряные сосуды с вином и самого хозяина, едва успевшего прикрыть срам обернутой вокруг жирного торса шторой.

Я, разумеется, был жестоко наказан за этот проступок. Меня привязали за ноги к задней оси последней телеги и поволокли по песку следом за караваном, отпустив аркан на такую длину, что самый голодный из стервятников все время норовил упасть мне на грудь и выклевать глаза — любимое лакомство этих мерзких пернатых. Я защищался, как мог: визжал, махал руками, горстями швырял в него песок, пока не почувствовал острый укус в ладонь и, разжав ее, не выронил на себя мохнатого шестиногого паука с блестящими бусинками глаз на серебристых стебельках и зазубренными бурыми челюстями, с которых еще стекала моя кровь, смешанная с желтым, как мед, ядом. Таким образом, вечный и самый мучительный для человека вопрос «быть или не быть?» разрешился сам собой. Я еще успел раздавить на груди моего убийцу, но вслед за этой ничтожной победой тело мое охватил озноб, глаза заволокла жаркая кровавая пелена, череп словно налился расплавленной сталью и лопнул по швам, раскидав по песку дрожащие слизистые комочки мозга.

Я очнулся глубокой ночью. Надо мной низко нависал мерцающий звездный купол, а вдали светился слабый огонек сторожевого костра. Я понял, что после укуса паука потерял сознание, меня сочли мертвым и, отвязав от тележной оси, бросили прямо на тропе. Стервятники не воспользовались моей беспомощностью — видимо, их отпугнули ошметки ядовитого насекомого на моей груди. Но так или иначе, я был жив и даже мог двигаться по направлению к ночному огоньку.

И я пополз, еще не вполне понимая, зачем я это делаю. Идея пришла позже, когда в темноте мне под руки стали все чаще попадаться хрустящие панцири и колючие членики ночных насекомых. Я давил их в ладонях, уже не обращая внимания на бесчисленные уколы и укусы: яд первого паука оказался слишком слаб для моего организма и, вместо того чтобы убить меня, заставил мою кровь выработать противоядие.

Все остальное я проделал как во сне, словно повинуясь голосу Всевышнего, сохранившему мою ничтожную жизнь для какой-то одному Ему ведомой цели. Последние локти, отделяющие меня от волосяной границы ночного лагеря, я полз по сплошной каше из раздавленных моим телом насекомых. Они шуршали вокруг меня, щелкали челюстями, путались в волосах, впивались в кожу, но когда я завалил песком оба волосяных аркана, ядовитые твари широким светящимся потоком хлынули в лагерь, мгновенно заполонив темное пространство между телегами и шатрами и покрыв редким мерцающим покровом спящих на песке воинов и пленников.

В лагере поднялся страшный переполох. Люди вскакивали, пытаясь стряхнуть с себя насекомых, с криками выбегали из шатров и палаток, метались между телегами, сталкиваясь лбами и сбивая друг друга с ног, те же, кто, обезумев, выбегал из взбесившейся толпы во тьму, не переваливали даже через гребни ближайших барханов.

Вскоре все было кончено; последние умирающие еще корчились и стонали среди опрокинутых телег, поваленных шатров и сорванных палаток, но надежд на то, что кто-нибудь из них выживет после бесчисленных укусов и ядовитых доз, многократно превышающих смертельные, практически не оставалось.

Но каково было мое удивление, когда при свете восходящего солнца я вдруг заметил легкое движение под войлочным покровом сбитого в суматохе шатра. Я не сразу узнал в нем походный дворец владельца каравана, и когда из прорехи показалась голова Суми, отшатнулся от нее в таком ужасе, словно увидел воскресшего покойника. Я даже выпустил из руки нож, которым прорезал полог как раз рядом с ее головой, и это спасло жизнь наложницы, ибо в противном случае мой клинок не разминулся бы с ее горлом. Но он выпал из моей еще не окрепшей руки, и, пока я тянулся к торчащей из песка рукоятке, злость моя отступила перед внезапно пробудившейся жалостью и чувством общей судьбы, соединившей наши жизненные пути.

До ближайшего оазиса оставалось не больше одного дневного перехода: я понял это, увидев между трупами следы песчаной мыши, никогда не забегающей в глубь пустыни. Я не стал говорить об этом Суми, но молча разодрал прореху и помог ей выбраться из-под рухнувшего шатра. Вначале она как будто боялась, что я воспользуюсь ее беззащитностью, чтобы отомстить за измену и за те издевательства, которым она подвергала меня, сидя на передке паланкина, но, когда я молча сунул в ножны клинок, осмелела и даже попыталась со мной заигрывать, в мнимом изнеможении опустившись на песок и с томными вздохами протянув мне обе руки.

В ответ на это жеманство я затянул на ее запястьях волосяную петлю, рывком поднял на ноги и потащил за собой уже не как спутницу, а как пленницу, рабыню.

Мы шли весь день, а к вечеру я заметил над гребнем бархана растрепанную верхушку пальмы. В горячем мареве вечерней зари она была похожа на дикобраза, покинувшего свою нору ради ночного промысла. Вскоре мои ноздри почуяли запах дыма и подгоревших лепешек, что пекутся на внутренней стенке глиняного очага. Это означало, что в оазисе, к которому мы вышли, расположен постоялый двор, где можно поесть и даже раздобыть лошадь или мула. Денег при мне не было; у меня просто не хватило сил на то, чтобы обшаривать шатры и трупы после гибели каравана. Поэтому как только мы поднялись на песчаный перевал и при свете вечерних костров я увидел крытые пальмовыми листьями постройки и высокие колеса купеческих арб, мысль о том, что моя пленница — те же деньги, слабо забрезжила в моем измученном, потерявшем всякую надежду мозгу.

Спотыкаясь, падая, зарываясь в песок потными лицами, мы спустились по склону и нарвались на ночную стражу, с факелами обходившую невысокий, в полтора человеческих роста, глинобитный вал, окружавший хижины. Выдержать серьезную осаду за такой преградой было немыслимо, но для того, чтобы сбить первую волну внезапно налетевшего отряда кочевников и, встав на гребень вала, расстрелять беспорядочную толпу из луков, этой стены было вполне достаточно.

Когда мы подползли к стене, я дождался, пока стражники окажутся над нами и, поднявшись на колени, издал слабый стон. Двое наверху так перепугались, что сдуру чуть не прошили нас дротиками, но, осветив факелами подножие стены, успокоились и не только сбросили лестницу, связанную из толстого тростника, но и спустились сами, чтобы помочь нам взобраться по ее скрипучим перекладинам.

Очутившись внутри оазиса и услышав мелодичный звон кузнечных молотков, я догадался, что наш караван лишь перегонял пленников от одного подворья до другого, окупая свой нелегкий труд перепродажей невольников из одних рук в другие. Здесь рабов подкармливали, давали им отдохнуть, затем перековывали и гнали к морю на большой невольничий рынок, где собирались владельцы гребных судов, пираты и прочие морские промышленники, которым была нужна дешевая рабочая или военная сила.

Второе меня вполне устраивало, но я предпочитал начать новую службу не рабом, а вольнонаемником, ибо это давало мне больше шансов выдвинуться и не пасть в первой же стычке, прикрывая своим телом идущего на абордаж морского разбойника. Для того чтобы избегнуть этой печальной участи, я назвался сидящим вокруг костра купцам не сбежавшим невольником, а таким же бродячим торговцем, как они, представив в качестве доказательства узкую полоску папируса, на которой было начертано женское имя. По-видимому, эта полоска прилипла к моему потному локтю, когда я вытаскивал Суми из прорехи рухнувшего шатра, и очень кстати обнаружилась, когда стражники втолкнули нас в беспокойный свет ночного костра.

По приказу одного из торговцев, сидевшего на тугой, обшитой бархатом подушке прямо напротив нас, стражник сорвал полоску папируса с моего локтя и, обойдя костер, почтительно опустил ее в ладони купца. Тот расправил полоску, поднес ее к огню и, вглядевшись в полустертую надпись, чуть слышно прошептал какое-то слово. Остальные продолжали неподвижно сидеть на своих подушках и лишь слегка поворачивали голову, когда мальчик, легкими шагами перебегавший за их сгорбленными спинами, подносил к кому-либо дымившийся глиняный кувшин с торчащими из него трубками. Почтенный старец протягивал к мундштуку гладко выбритые губы, глубоко вдыхал дым, задерживал его в груди на несколько мгновений, а затем широкими бледными струями выпускал из ноздрей, прикрывая глаза длинными ресницами, выжженными белым пустынным солнцем.

Услышав слово «Силла» из уст прочитавшего полоску, старцы согласно повернули головы и уставились на мою пленницу долгими неподвижными взглядами. Суми была хороша: за время путешествия в паланкине владелец каравана так откормил и умастил благовониями свою новую наложницу, что однодневный путь к оазису не успел истощить ее соблазнительные прелести. Я выглядел рядом с ней таким доходягой, что торговцы весьма подозрительно смотрели на волосяную петлю, которая все еще стягивала запястья Суми. Я скорее походил на разбойника, захватившего рабыню во время лихой ночной вылазки, нежели на почтенного перегонщика невольников, чей караван погиб в пустыне от внезапно налетевшего смерча.

Но я решил твердо стоять именно на этой версии, и потому, когда старец с третьей попытки сумел задать вопрос на понятном мне языке («Куын тупао ся?» — «Чья это рабыня?»), я решительно дернул конец аркана и, преклонив перед костром одно колено, ответил, что Суми принадлежит мне.

— Ты сказал «Суми», но здесь написано «Силла», — сказал он, держа в пальцах растянутую полоску папируса.

— Силла погибла от укуса скорпиона, — сказал я, — но если имя, сохраненное Всевышним на этом обрывке, нравится тебе больше, чем «Суми», моя рабыня не будет возражать. Пусть новый господин называет ее так, как ему будет угодно.

— Ты говоришь со мной так, словно я ее покупаю! — усмехнулся старец, теребя в пальцах длинную жидкую бородку.

— Мне нечем заплатить за этот гостеприимный ночлег, — сказал я. — Я голоден, измучен жаждой и до костей изгрызен ночными кровососами…

— Ты мой гость, — сказал старец, сделав легкое движение рукой. — Купчую мы составим утром, когда ты отдохнешь и сможешь торговаться со мной на равных.

По его знаку стражник отвел нас в одну из хижин, зажег масляную плошку, и в ее мягком, обволакивающем свете перед нами предстал подвешенный на брусьях помост, окруженный со всех сторон кисейным пологом, под которым размещалось широкое пуховое ложе и низкий расписной столик, уставленный чеканными серебряными вазами с фруктами и сластями и пузатыми глиняными кувшинами с вином. Я заметил спаренные крылья стервятников, укрепленные по четырем углам хижины, но едва открыл рот, чтобы спросить нашего провожатого об их предназначении, как он сам дернул за цепочку у входа и крылья пришли в движение, изгоняя нестерпимую ночную духоту в широкие щели между толстыми глинобитными стенами и крышей из пальмовых листьев. Приведя в движение этот таинственный механизм, стражник указал мне на деревянный чан в дальнем углу хижины и удалился, оставив нас вдвоем.

Когда полог за ним опустился, я распустил петлю на запястьях Суми, шагнул к помосту и, подняв полог, взялся за горлышко винного кувшина. Оно оказалось прохладным, и моя ладонь ощутила капельки влаги на шероховатой глиняной поверхности. Я передал кувшин Суми и, когда она жадно припала к его узкому горлу, подошел к чану в углу хижины. Он был пуст, но стоило мне перешагнуть через низкий деревянный борт и ступить на его гладко выскобленное дно, как на мои плечи и голову полилась тонкая струйка воды. Я поднял голову и увидел, что под самой крышей хижины укреплен кожаный бурдюк, соединенный с дном чана переброшенной через блок веревкой. Когда я ступил на дно, веревка натянулась и бурдюк накренился, обдав водой мою иссушенную зноем и облепленную песком кожу. Меня слегка насторожило столь щедрое гостеприимство, но отказываться от него в пользу голодной и беззащитной ночевки в пустыне у меня уже не было сил. А уж когда Суми подошла к чану, протянула мне наполовину опорожненный кувшин и, сбросив с себя прикрывавшие ее соблазнительную наготу лохмотья, шагнула через низкий борт, тревожные мысли о завтрашнем дне улетучились из моей головы, подобно мухам, вылетающим из разжатого кулака. Предвкушение близкого блаженства настолько захватило меня, что я жадно припал губами к горлышку кувшина и, уступив Суми свое место под струйкой воды, погрузил пальцы свободной руки в жаркую ложбинку между ее высокими тугими грудями.

Это была наша последняя ночь перед долгой и, как я думал, вечной разлукой. Но если эта мысль наполняла мою душу тревожной печалью и сожалением о том, что Всевышний довел нас до той точки, где расставание становится неизбежным, то Суми, по-моему, не испытывала никаких душевных мук и отдавалась мне со страстью молодой ослицы, чьи мускулистые ляжки оросила липкая влага первой течки. В один особенно жаркий миг, когда с моих губ готовы были вперемежку политься признания и проклятия, я страшным усилием воли пресек этот безумный порыв, холодно подумав о том, что эти возвышенные чувства были наверняка предусмотрены моим завтрашним соперником, для которого сам процесс торга представлял гораздо больший интерес, нежели его заведомый результат.

Я, правда, не сразу понял, что он имел в виду, говоря о равных условиях этого азартного состязания, полагая, что торговец не хочет пользоваться моей крайней истощенностью — состоянием, в котором любой на моем месте отдал бы красивую рабыню за глоток затхлой воды. Но когда я утром пробрался сквозь редкую толпу и поставил свою рабыню в центр вымощенной каменными плитами площадки, то воздух над головами площадных зевак затрепетал от похотливых вздохов и звона монет в подвешенных к поясам кошельках.

Вечерний покупатель уже ждал нас, сидя на низкой скамеечке, туго обтянутой тисненой кожей и обитой мелкими золотыми гвоздиками с чеканными шляпками. Когда мы вошли в круг, он почтительно склонил передо мной голову и тонким хлыстиком указал Суми на большой бочкообразный барабан. Жест был предельно ясен; я подвел невольницу к барабану и помог ей взобраться на него.

— А теперь прикажи ей танцевать! — сказал торговец, лениво щелкая хлыстиком по кожаной подошве своей остроносой туфли.

Я исполнил его просьбу, и в следующий миг тугая кожа барабана звонко и ритмично затрепетала под маленькими смуглыми ступнями танцовщицы. Тотчас из толпы к ее ногам с глухим стуком упал тяжелый кожаный мешочек, из него выкатилась пара тусклых золотых пиангов, которыми чаще всего расплачиваются скупщики пряностей и благовоний. Но поскольку слишком отчетливая чеканка монеты вызывала сомнения в ее подлинности, удостовериться в которой можно было лишь при более близком знакомстве — на ощупь или на зуб, — я приказал Суми отбросить мешочек в толпу и танцевать дальше. Она еще была моей, и никто, кроме меня, не мог заставить ее отвергнуть или принять то или иное подношение.

Впрочем, моя призрачная власть над нею продолжалась недолго, и когда из толпы под ноги Суми брызнула кровавая горсть ограненных рубинов, плясунья ловко собрала их пальцами ног и, подкидывая камни в воздух, стала ловить и перебрасывать их из руки в руку. Толпа взвыла от восторга, в плясунью полетели горящие огнем гроздья гранатов, прозрачные слезки бриллиантов, лазоревые кристаллы топазов, и вскоре над ее трепещущими в танце плечами и красивой, изящно запрокинутой головой возник сверкающий на солнце нимб из драгоценных камней, похожий на радугу, извергнутую проснувшимся вулканом. При этом я заметил, что, несмотря на град летящих из толпы камней, нимб над вьющимися в пляске волосами Суми нисколько не сгущается, а даже как бы редеет в столбе солнечного света.

Сперва я решил, что это произошло оттого, что танцовщица либо растеряла часть камней во время бешеной пляски, либо скорость их полета и мелькания настолько возросла, что камни как бы исчезли в воздухе, подобно спицам колесничного колеса при быстрой езде. Но, взглянув на каменные плиты вокруг барабана, я не заметил на них ни одного камешка; исчезнуть в щелях они также не могли, ибо плиты были так плотно пригнаны одна к другой, что между ними не пролез бы и человеческий волос. Оставалось проверить вторую догадку, но и она рассеялась как дым, когда я присмотрелся к рукам Суми и увидел, что шелковые рукава ее платья заметно оттягиваются на локтях.

Меня это смутило, так как я не мог решить, кому должны принадлежать знаки зрительского признания. Я, разумеется, имел право на все эти камешки как владелец плясуньи, но мои права не подтверждались ничем, кроме чужого имени на клочке папируса и волосяной петли на ее запястьях. Этого было явно недостаточно, и потому, когда я встречался взглядом с моим вероятным преемником, наблюдавшим за Суми со своей скамеечки, тот лишь насмешливо щурился и неопределенно покачивал головой.

Наконец плясунья остановилась и, присев на край барабана, изящным движением забросила за плечи тяжелую волну спутанных волос. Рукава на локтях Суми были столь тяжелы от драгоценных камней, что она поддерживала их ладонями, скрестив руки на бурно вздымающейся груди. Я посмотрел ей в глаза и прочел в них свой приговор: Суми стала хозяйкой положения и могла сама решить, кому она будет принадлежать.

Но и это было не все: в глубине ее черных зрачков сверкали злые холодные огоньки, словно искавшие предмет для испепеления. Возбужденная ее бешеной пляской толпа внезапно притихла и, словно слившись в единое потное тело, тоже вперилась в меня сотнями похотливых, жаждущих продолжения потехи глаз. К тому же белое полуденное солнце так немилосердно язвило меня в темя, что я всем телом ощущал грядущую последовательность превращений из живого человека в ссохшуюся мумию, а затем в горсточку перламутрового пепла.

Теперь моя участь зависела от нее, и вчерашний торговец, сперва пустивший нас под кров, а теперь ждущий окончания сделки, понимал это. Он по-прежнему сидел на скамье и, пустив волчком поставленный на ребро золотой пианг, искусно подгонял его своим хлыстиком.

— Сколько ты хочешь за эту рабыню? — негромко спросил он, не прерывая своего занятия.

— Возьми ее, — сказал я, мысленно прикидывая возможность затесаться в толпу и незаметно исчезнуть. — Можешь считать ее платой за твое гостеприимство.

— Хлебнул же ты лиха, если моя убогая хижина показалась тебе дворцом, — усмехнулся торговец.

— Благодаря тебе я восстановил свои силы, — сказал я, — и теперь чувствую себя вполне способным заработать на жизнь более почтенным занятием, нежели таким гнусным делом, как торговля живыми людьми.

— Прости, чужеземец, я не расслышал: как ты назвал мое занятие?

Торговец прихлопнул хлыстиком золотой волчок монетки и поднял на меня гневные глаза. Но терять мне было уже нечего, и спасти меня могло либо чудо, либо какая-нибудь невероятно отчаянная выходка. Я почувствовал, что переступил ту невидимую черту, за которой начинается игра со смертью, и это ощущение наполнило мою душу тихим леденящим восторгом, незнакомым простому смертному.

— Ты подарил мне ночлег, я тебе — рабыню! — простодушно воскликнул я. — Мы квиты! А твое занятие и мои слова пусть останутся на совести каждого из нас!

— Ты великодушен, — сказал торговец, вновь запуская волчком золотой пианг, — и я готов отплатить тебе тем же, но своей опрометчивой дерзостью ты оскорбил добрую половину присутствующих, а как известно, даже Всемогущий не в силах сделать бывшее небывшим!

Тут жиденький голосок старца обрел упругость, глаза его засверкали, и резная костяная рукоятка хлыстика с сухим хрустом переломилась в его дрогнувших пальцах.

— Выходит, не такой уж он Всемогущий, — отвечал я с безмятежной улыбкой.

Что тут началось! То есть сперва все было тихо, так тихо, как бывает, наверное, в глубине омута, покрытого толстым льдом. При этом все присутствующие уставились на меня, словно боясь пропустить тот момент, когда их Всемогущий либо поразит неверного молнией, либо покроет бледной замшей проказы от макушки до пяток. Но замогильная тишина висела над толпой недолго: убедившись в том, что Всемогущий отошел от меня и, быть может, даже брезгливо ополоснул руки, оскорбленные лавочники, ростовщики, менялы, наемники, воры, наводчики, шлюхи, шулера и прочий сброд, прибивающийся к постоялых дворам в надежде чем-то поживиться в общей суете, возроптали. Я не мог бы точно сказать, что более всего оскорбило это скопище всевозможных жуликов и проходимцев, полагавшихся по большей части на удачу и ловкость собственных пальцев и через губу плевавших на все, что хоть на вершок возвышалось над поверхностью игорного или меняльного стола. И это понятно. Это чем-то сродни схватке, поединку, где противники внутренне сосредоточены лишь на ударах и защитных блоках и где всякая посторонняя мысль может стоить жизни.

Скорее всего толпа просто жаждала крови, и для того, чтобы превратить живого человека в багровый мешок с обломками костей, этой причины бывает, как правило, вполне достаточно. Я не видел, кто первый запустил в меня булыжником, но едва успел увернуться от него, как из толпы полетел еще один камень, за ним еще один, и вскоре мне пришлось собрать в единый кулак всю свою волю, чтобы не подставлять под этот убийственный град голову, позвоночник и прочие наиболее уязвимые, не прикрытые специально тренированными мышцами части тела. Я почти безболезненно принимал удары, надеясь на то, что чудо свершится прежде, нежели я окажусь заживо погребенным под бугристым холмом булыжников.

Мысль о том, чтобы перехватить на лету один из камней и сильным ударом в голову отправить Суми в вечность впереди себя, мелькнула в моем мозгу, но я не дал ей ходу, предоставив мою бывшую наложницу ее собственной судьбе. И вдруг я услышал ее голос, прорезавший разноголосый гвалт толпы подобно рыку пантеры в пробуждающемся предрассветном лесу.

— Стойте! — крикнула она, вскочив на барабан и выбив звонкую дробь из его расписной поверхности.

Гул стих как по манию волшебного жезла: все, наверное, решили, что Суми опять будет танцевать, и в предвкушении дивного зрелища побросали камни под ноги. Я посмотрел поверх голов, прикидывая, смогу ли воспользоваться недолгим замешательством, чтобы пробиться сквозь толпу и затеряться в узких кривых улочках между хижинами. Гора из брошенных в меня булыжников уже почти достигала моих колен, но для того, чтобы освободиться из этих оков, мне было довольно одного рывка. Но Суми опять остановила мой опрометчивый порыв.

— Стойте! — повторила она, высоко подняв руку и обнажив ее от запястья до плеча. — Вы что, не слышите голос Всемогущего и, несмотря на то что этот дерзкий безумец еще жив, продолжаете легкомысленно забрасывать его камнями?

— Что она говорит? Какой Всемогущий? — послышались недоумевающие голоса.

Гул начал было разрастаться, но сидевший на скамеечке торговец взмахнул рукой — два рослых телохранителя вторглись в толпу и быстро навели там порядок.

— Неужели вы думаете, что, захоти Всемогущий в своем безмерном величии мгновенной смерти того, кто сделал жалкую попытку оскорбить его, он не нашел бы более совершенного орудия, нежели ваши грубые дурацкие каменюки? — с усмешкой продолжала Суми, вытряхивая из рукава крупный ограненный рубин и поднимая его над головой.

Толпа уставилась на драгоценный камень так, словно это была звезда, сорванная с ночного небосвода смуглыми пальцами плясуньи.

— Его ноги уже по колени утонули в камнях, а на теле еще не выступило ни одной капли крови… — продолжала Суми, перебрасывая рубин из руки в руку.

— Ты хочешь сказать, что мы не только глухи, но и слепы? — перебил из толпы чей-то насмешливый голос.

— Ты сказал! — воскликнула Суми и вдруг резким движением швырнула в меня рубиновый кристалл.

Я мог увернуться, но почему-то не стал этого делать, и камень одним из своих острых углов до кости пробил мне кожу над левой бровью. Капля густой крови мгновенно выступила из ранки и, скатившись по опущенному веку, липкой тяжелой влагой склеила мои выгоревшие ресницы.

— Это Всемогущий! — раздался чей-то истерический крик. — Я видел его руку!

— Тогда почему этот наглец еще жив? Неужели рука Всемогущего дрогнула? — послышались ответные крики.

— Кроме слуха и зрения Всемогущий лишил вас еще и разума! — усмехнулась Суми. — Неужели вы не поняли, что Он решил дать этому безумцу шанс?!

— Шанс? Какой еще шанс? Прибить его как собаку, да и дело с концом! — угрожающе зарокотала толпа.

— Выходит, вы еще и трусы! — воскликнула Суми, гневно сверкнув глазами. — Слепые, глухие и трусливые дураки, способные лишь на то, чтобы забить камнями беззащитного пленника! Неужели во всей этой толпе не найдется воина, готового схватиться с ним один на один?!

Бросив этот вызов, Суми обернулась ко мне, и я увидел в ее глазах насмешливые искорки. Я понял, что она каким-то образом знает о моем прошлом и сейчас дает мне шанс выскочить из этой человеколовки живым.

Шанс, правда, был невелик, ибо меня окружали не только жирные менялы и тощие любители потянуть холодный головокружительный дымок из глиняного мундштука. Были в толпе и такие же, как я, одинокие воины-скитальцы, навлекшие на себя немилость своих вспыльчивых повелителей и променявшие верную плаху или отточенный кол на милости переменчивой фортуны. Каждый из них готов был продать свою саблю или меч первому встречному богатею, но те, прежде чем согласиться на требуемую наемником плату, желали собственными глазами убедиться в том, что тот ее заслуживает. Так что Суми прекрасно знала, что ее насмешливый вызов не останется гласом вопиющего в пустыне, — желающих поиграть перед публикой острым клинком и упругими, бугристыми мышцами выступило столько, что толпа заметно поредела, а между претендентами на роль моего убийцы чуть не вспыхнула ссора, грозившая несколько сократить их количество.

Но мой главный соперник упредил потасовку, объявив, что готов набрать дюжину ретивых молодцев прямо сейчас, не дожидаясь, пока они начнут резать друг другу глотки на глазах почтеннейшей публики. Сказав это, он выложил перед собой десять столбиков по восемь пиангов в каждом, объявив, что это подушная плата за охрану его каравана, который выйдет из оазиса, как только дождется небольшой партии пряностей. Как я понял, это были не очень большие деньги, потому что охотники на них нашлись не сразу. Лишь четверо из моих возможных противников выступили из толпы и, приблизившись к торговцу, стали требовать половину денег вперед, на что тот усмехнулся, звонкими щелчками своего хлыстика разбил четыре крайних золотых столбика, а когда волонтеры собрали раскатившиеся монеты, молча указал им за свою спину. Те почтительно закивали давно не чесанными головами и, заняв указанные места за скамейкой, стали украдкой пробовать на зуб полученные пианги.

Тем временем оставшиеся соперники решили не тратить силы на дурацкую потасовку и бросить жребий, который и укажет счастливого избранника, призванного самим Всемогущим для истребления нечестивца. Жребий бросали трижды: на тот случай, если воля Всемогущего не вмешается в ход двух первых поединков, а коварный случай окажется на стороне дерзкого пришельца, то есть меня. Таким образом, моя конечная гибель представлялась толпе неизбежной: даже в случае двух первых побед у меня просто не должно было остаться физических сил, чтобы победить третьего соперника. При этом условия каждой предыдущей стычки были составлены таким образом, что мой противник мог драться лишь до первой крови, а затем его место тут же заступал следующий. Мои раны в зачет не шли, они даже не давали мне права на передышку, и потому я был изначально обречен на гибель. И лишь после трех побед Суми — а толпа почему-то признала право трактовать волю Всемогущего именно за ней — могла от имени Всемогущего даровать мне прощение и свободу. Этот случай и был моим единственным шансом.

Выговорив у толпы все эти условия, Суми соскочила на плиты и указала мне на барабан. Поняв, что схватки будут происходить на его упругом кругу, я подошел к барабану, высоко подпрыгнув, опустился на его верхнюю плоскость и ударил обеими пятками в гулкую мембрану. Этим прыжком, высоты которого вполне хватило бы для того, чтобы выбить из седла всадника, я как бы проверял свои силы перед предстоящим поединком и в то же время давал понять, что я далеко не новичок в делах такого рода. К тому же я хотел вызвать некоторое смятение среди своих соперников, чтобы успеть плавно обойти весь барабан по окружности, отмечая путь собственной тени и тем самым духовно осваивая пространство предстоящего боя.

Цель была достигнута: трое перед барабаном встали в круг, пошептались и отступили, выставив против меня коренастого бородача с маленькой, до блеска обритой головой. Подойдя к барабану, он бросил мне длинную, слегка изогнутую саблю и тяжелый овальный щит из слоновьей шкуры, а затем легким прыжком вскочил на край барабана и выхватил из ножен широкий короткий меч, заточенный с обеих сторон. Он был левша; его правая рука была до плеча закрыта роговыми щитками, а из налокотника торчал кованый шип, длины которого вполне хватало, чтобы пробить человека насквозь. К тому же я обратил внимание на двойные кожаные ножны, укрепленные между защитными щитками чуть выше правого запястья: они наверняка скрывали в себе стальные клинки, готовые вылететь вслед за малейшим движением тяжелой мускулистой руки. Короче, мой противник был вооружен как раз для атакующего ближнего боя, а я мог лишь отбиваться от него, стоя на краю барабана и бешено вращая перед собой почти бесполезной в данной ситуации саблей.

При таком раскладе условие «первой крови» представлялось не более чем лицемерной болтовней, и потому в какой-то миг мой дух содрогнулся от мысли, что Всемогущий решил напоследок просто потешиться надо мною вместе с преданной ему толпой.

И тогда я решил исполнить его волю, раскрутив эту смертную потеху до ее крайних пределов. Я отступал под натиском бритоголового до самого края барабана, а когда моя пятка зависала в воздухе, так раскручивал перед собой саблю, что его меч безуспешно пытался достать меня сквозь бешено сверкающее вращение клинка. Ближний бой был несравненно опаснее: против локтевого шипа и выскакивающих из запястья лезвий мой щит был почти бесполезен, и я спасался лишь тем, что отводил щит в сторону и раскачивал свое тело подобно маятнику, заставляя смертоносные клинки раз за разом либо пронзать пустоту, либо отхватывать клочья от моей и без того изорванной накидки.

После того как я дважды чудом избежал смертельной раны, часть зрителей не только прониклась ко мне симпатией, но и стала подстрекать меня к более решительным действиям. Не исключено, впрочем, что ими двигала жажда «первой крови», после которой на барабан должен был вскочить мой следующий соперник. Я же решил, что первая кровь должна стать для моего врага последней, и потому, дождавшись, когда он попытается с разворота пронзить меня локтевым шипом, подставил под удар свой неуклюжий щит. Расчет сработал: шип пробил слоновью кожу как раз над моей кистью и вонзился в щит так глубоко, что мне оставалось лишь выбросить саблю и перехватить стальное жало свободной рукой. Остальное было делом мгновения: я вывернул руку бритого, а затем пригнул его к барабану и ногой выбил плечо из сустава. Он заорал, забил ногами в воздухе, но я рывком высвободил щит и столкнул своего противника на каменные плиты. В полете рука бритого подвернулась, и он упал животом на собственный локоть. Истошный вопль сменился предсмертным хрипом: стальной шип пробил тело насквозь и его острие с хрустом вышло между поясничными позвонками.

Такое окончание поединка произвело впечатление не только на публику, но и на моего следующего противника: рослого чимэя с плоским безволосым лицом и кожаным ремешком вокруг головы. Он несколько раз обошел вокруг барабана, постепенно сужая круги и время от времени молниеносно выбрасывая перед собой длинные мускулистые руки. Его запястья были плотно обмотаны сыромятными кожаными ремнями. Когда чимэй подошел к барабану почти вплотную и резко выставил перед собой раскрытую ладонь, мне в лицо ударил плотный воздушный комок. Я понял, что чимэй посвящен в таинства бесконтактного поединка, но не стал отбрасывать бесполезную саблю и продырявленный щит до тех пор, пока мой противник не вскочил на барабан и не пошел по кругу, свободно бросив вдоль тела длинные мускулистые руки, похожие на двух толстых бронзовых змей с кожаными шеями и бугристыми головами. Я даже сделал несколько выпадов, выставляя перед собой щит и так яростно кромсая саблей жаркий воздух вокруг его головной повязки, что в публике послышался ропот и даже крики, требующие, чтобы я бросил оружие и дрался на равных.

Мне, собственно, это и было нужно. Я как бы в растерянности отвернулся от своего противника, подошел к краю барабана, бросил саблю на каменные плиты и стал неуклюже вытаскивать руку из ременных петель на обратной стороне щита. Предварительно я успел их подрезать, и теперь усиленно пыхтел и возился, делая вид, что мне никак не справиться с бронзовыми застежками. Я старался выглядеть перед толпой неловким воякой-самоучкой, чья предыдущая победа была не более чем случаем — коварным спутником воинского пути.

Мой новый противник, опасаясь возмущения толпы, не стал наносить мне удар в спину, но, наклоняя голову, я из-под собственного локтя видел, как его тень почти незаметно надвигается на меня, а руки плавно перемешивают воздух, словно собирая его невидимую массу в плотный ком, подобный шаровой молнии. (Я проходил послушание в одном из горных монастырей, где монахи такими сгустками выбивают кирпичи из старых, предназначенных на слом стен, и сам упражнялся в этом занятии, отступая от полуразрушенной стены до тех пор, пока удар собранной праны в полете не рассеивался настолько, что его едва хватало на то, чтобы погасить пламя свечи.)

Наконец я вслед за саблей сбросил и щит и резко обернулся к чимэю. Он ждал этого, но, обманутый моей неуклюжей возней, решил не тратить драгоценную прану и прикончить меня простым ударом кулака. Я ударил в его запястье ребром ладони, и кулак человека-дракона — так с языка киуджей переводится слово «чимэй» — прошел рядом с моим ухом, лишь слегка порвав мочку. Но условие «первой крови» касалось только моих противников, имевших право соскочить с барабана после первой царапины; мне же оставалось либо сдаться на маловероятную милость победителя, либо биться до еще менее вероятной победы. Так, во всяком случае, полагали зрители, восторженно приветствовавшие удар человека-дракона и не обратившие никакого внимания на выставленный мной блок.

А дальше все пошло как по-писаному, то есть так, как меня учили умудренные монахи: каждый уже по глазам противника угадывал его грядущий удар и успевал уйти от него с быстротой, сравнимой, быть может, лишь со скоростью мангусты, успевающей перехватить своими острыми зубами верхнюю челюсть бросающейся кобры и прокусить пластинчатую крышку ее черепа. Вскоре мой противник понял, что я не такой олух, каким представляюсь толпе, которая продолжала визгливо орать при каждом моем падении и требовать от своего кумира моей немедленной смерти. Со стороны могло показаться, что чимэй играет, как бы нарочно промахиваясь по противнику, который то и дело валится на спину и елозит у него под ногами, подобно налиму, ускользающему от рыбацкой остроги среди придонных камней. И лишь он сам понимал, что дело обстоит гораздо серьезнее, а потому начинал злиться и делать промашки, которые могли стоить ему жизни.

Я не сразу воспользовался его небрежностью, так как боялся, что он просто ставит мне ловушку, то выставляя неприкрытый бок, то оборачиваясь ко мне спиной при завершении бешеной вертушки. Бить по этим точкам было бессмысленно: сухие тренированные мышцы и набитая надкостница выдерживали любой удар, не пропуская его разрушительную силу в глубь тела. Оставалось только горло, точнее, то узкое место от подбородка до межключичной впадины, где нервно перекатывался острый хрящеватый кадык.

Достать это место было не просто: руки чимэя были длиннее моих на целую ладонь, а рассчитывать на то, что в пылу схватки он откроется, не приходилось. Чимэй так искусно и небрежно пресекал мои выпады, что порой я начинал опасаться, что он просто играет со мной, желая растянуть потеху в угоду беснующейся толпе. Но когда в желтых глазах человека-дракона промелькнул злой беспокойный блеск, я понял, что с этого мгновения малейшая оплошность может стоить мне жизни.

И тогда я подставился. Я вскочил на ноги, резко выбросил вперед ступню, промахнулся и, отбивая ответный выпад, чуть задержал свою руку над головой. Чимэю хватило этого мгновения: его удар был столь силен, что моя грудь чуть не треснула, подобно панцирю черепахи под конской подковой. Я отшатнулся и, упав спиной на барабан, широко раскинул руки. Мои уши чуть не заложило от рева толпы, единодушно требовавшей добить меня.

Но мой противник как будто не спешил это сделать. Наблюдая за ним сквозь полуприкрытые веки, я видел, как он красуется перед публикой, играя атласными мышцами и двумя пальцами подхватывая брошенные из толпы монетки. Он, казалось, совсем забыл обо мне, но это была забывчивость кошки, выпускающей из когтей пойманную мышь и настигающей ее при попытке к бегству. И потому стоило мне слегка пошевелиться и издать слабый стон, как мой противник тут же обернулся, подскочил и выставил пятку, направляя удар под мои нижние ребра. Я мгновенно подтянул колени к животу, ребром ступни ударил его в лодыжку и, когда он распластался в воздухе и на миг завис надо мной, воткнул свои чуть согнутые, наподобие тигриных когтей, пальцы в упругий бугорок кадыка. Я слышал, как хрустнули его шейные позвонки, но толпа лишь тогда поняла, что произошло, когда я столкнул с себя внезапно обмякшее тело, встал на ноги и поднял окровавленную ладонь, пальцы которой были украшены голубоватыми кольцами горловых хрящей противника. Так первая кровь и во второй раз стала последней.

Публика насторожилась. Мой третий соперник, прежде чем вскочить на барабан, упал на колени, воздел глаза к небу и несколько раз поклонился, касаясь лбом каменных плит и словно обнимая площадь широко раскинутыми руками. Толпа молча следила за его действиями и не издала ни звука даже тогда, когда мой противник встал напротив меня, держа за спиной два чуть изогнутых клинка с длинными, плотно обмотанными кожей рукоятками. Оба меча были совершенно одинаковы, но, предоставляя мне право выбора, мой соперник демонстрировал благородное желание драться на равных.

Я указал на его левое плечо, и уже по той ловкости, с которой он перебросил мне избранное оружие, понял, что поединок будет долгим, но исход его решится в одно мгновение. Так и случилось: обнажив мечи и отбросив ножны, мы разошлись по краям барабана и стали медленно двигаться по кругу, плавно и почти незаметно перенося босые ступни над туго натянутой кожей мембраны. Порой кто-нибудь из нас делал молниеносный выпад и тут же отступал, не скрещивая свой клинок с предупредительно выставленным клинком противника. Мы дрались не мечами, а, скорее, глазами, мгновенно выдающими наши взаимные намерения и тщательно выискивающими слабые места в невидимо окружающей каждого из нас оболочке.

В толпе стали раздаваться нетерпеливые возгласы глупцов, обвиняющих нас во взаимной трусости, но знатоки продолжали молча следить за нашим плавным танцем, больше похожим на брачную пляску журавлей, нежели на смертельный поединок. Но когда я сунул свой меч под мышку и, не выпуская рукоятки, локтем прижал к ребрам нагревшийся на солнце клинок, даже знатоки возроптали, решив, что я без боя признал свое поражение в расчете на великодушие противника и переменчивый нрав толпы.

Для окончания покаянного обряда и сохранения жизни мне оставалось лишь сдвинуть пятки и склонить голову, после чего нанесение смертельного удара ложилось на убийцу таким бесчестьем, смыть которое могло только долгое, почти пожизненное, покаяние в уединенной пещере.

И он решил упредить мое покаяние: его меч сверкнул под моим подбородком и готов был коснуться моей груди. Острие рассекло кожу на ключице, кровь брызнула на грудь, но в тот миг, когда должен был последовать второй удар, я шагнул вперед и, вывернув клинок из-под локтя, по рукоятку вогнал его в грудь моего противника.

Первая кровь — последняя кровь. Она хлестала из-под крестовины меча, била из спины, где вышло острие, а противник стоял и смотрел на меня, все еще не веря в наступающую смерть. Он, по-видимому, так и не смог смириться с этим фактом и умер с тем же недоумевающим выражением на лице. Когда мертвец стал валиться на меня, я разжал руку и отступил в сторону, оставив меч в его теле. Набалдашник рукоятки ударил в мембрану, труп повалился на бок и с глухим звуком рухнул на каменные плиты, как бы подчеркнув тишину, тяжело нависшую над площадью. А я поднял голову и вдруг увидел в центре белого небесного свода лик Всемогущего. Я не могу описать Его лик словами, и не потому, что у меня их не хватит, — мне не дано этого права. Но я видел Его так ясно, как будто Он был всадником, вечно скачущим мне навстречу и вечно остающимся передо мной на расстоянии полета копья. И вдруг Он преодолел этот путь: золотой луч солнца протянулся ко мне и, коснувшись полученных ран, мгновенно облегчил мои страдания. Я подумал, что это грезы, но, дотронувшись до луча, ощутил под пальцами твердую пылающую округлость золотого древка. Я захотел ухватиться за него, чтобы вознестись над оазисом и опуститься где-нибудь в безлюдном месте, но копье обожгло мою ладонь и исчезло, вновь обратившись в прозрачный солнечный луч. Я поднял голову и увидел, как бесстрастный лик Всемогущего постепенно тает в опаловом небесном сиянии, не сводя темных глаз с моего изумленного лица.

Постепенно в толпе стал нарастать недовольный ропот. Кто-то крикнул, что я победил всех своих соперников исключительно хитростью и вероломством, но ему тут же стали возражать, до тонкостей разбирая каждый поединок. Вскоре спорщики настолько увлеклись, что почти перестали обращать на меня внимание и подбегали к барабану лишь затем, чтобы указать на предсмертное положение того или иного моего противника. Порой они даже просили меня подойти ближе и наклониться, чтобы получше рассмотреть свежие потеки крови на моем теле.

Один бойкий, сухонький, дочерна загорелый старикашка, по-видимому из бывших конных лучников, ловко вскарабкался на плечи угрюмого, покрытого шрамами ветерана и, оказавшись на одном уровне с моим лицом, коснулся пальцем глубокой царапины, оставленной на моих ключицах мечом последнего противника. Коснулся и остолбенел, намертво стиснув коленями впалые виски ветерана и протянув ко мне сморщенную ладошку, по глубоким линиям которой вместо ожидаемой крови растекался благоухающий елей.

— По-помазанник!.. — дрожащим голосом пробормотал он, стряхивая оцепенение и глядя перед собой выпученными от ужаса глазами.

Суми, не сводившая с меня глаз, не только услышала приглушенное восклицание старца, но и разглядела капли елея, просочившиеся между его пальцами.

— Эй, ты! — крикнула она ветерану, подпиравшему плечами толстые подошвы стариковских сандалий. — Вези ко мне своего хозяина, сдается мне, что с ним неладно!

Ветеран послушно повернулся на зов и пошел к Суми, высоко поднимая прямые ноги и стуча босыми ступнями по горячим каменным плитам. Старичок легко, по-кавалерийски, пригнулся к его низколобой голове, сжал благоухающую елеем ладонь и испуганно сунул темный жилистый кулачок за пазуху своего шелкового халата.

Толпа притихла и, неким таинственным чутьем поняв, что сейчас произойдет самое главное, уставилась на скрюченного старичка, испуганно запахивающего на груди полы халата.

— Дай руку! — спокойно приказала Суми, щелчком хлыста заставив ветерана опуститься на колени.

Старичок заюлил, замычал, вертя голой, как страусовое яйцо, головой, но, когда толпа угрожающе загудела и стала медленно надвигаться на него со всех сторон, выдернул кулак из-за пазухи и палец за пальцем разжал его перед лицом плясуньи.

Я увидел, как тягучие капли елея упали на преклоненные колени ветерана и, оросив страшный рваный шрам, пересекающий его жилистое бедро и уходящий под бахромчатый край грубой штанины, разгладили сморщенную кожу, не оставив на ней даже бледной извилистой царапины.

— Чудо!.. Чудо!.. — восторженно зашептали в толпе.

Какой-то убогий даже протиснулся к ветерану, вытягивая перед собой высохшую до локтя руку.

— Исцели!.. Исцели!.. — запричитал он, подскакивая на каменных плитах и страшно выкатывая на старика желтые, подернутые кровавой сеточкой бельма.

Старик дернулся, сунул сжатый кулак за пазуху и даже попытался соскочить с плеч ветерана, но Суми так щелкнула хлыстом по его голове, что над кустистой бровью выступила кровь и через темя до затылка протянулся буро-лиловый жгут.

— Исцеляй! — резко выкрикнула она. — А то небось решил лавочку открыть на старости лет? Благодатью божией торговать, да?!. Так-то ты готовишься к встрече со Всемогущим!

— Я что… Я ничего… это все он, он!.. — жалобно заскулил старик, указывая на меня пальцем. — Я только тронул, вот совсем чуть-чуть, там, где кровь, а оно само потекло… Вот!

Он вытащил руку из-за пазухи, разжал кулак и простер над лицом убогого открытую ладонь, с которой неостановимо стекали прозрачные капли. И как только они упали на бельма страждущего, кровавая сетка между вывернутыми веками лопнула, и из трещин блеснули темные агатовые зрачки.

— Вижу!.. Я снова вижу! — вскричал калека, подставляя под капающий елей сухую, как птичья лапка, руку.

И вновь свершилось чудо: едва капли коснулись обтянутых кожей костей, как сухие мертвые жилы стали набухать живой, пульсирующей плотью, и вскоре потрясенный калека осторожно приблизил к лицу ладонь и слабо пошевелил перед глазами ожившими пальцами. Еще не вполне веря в случившееся, он положил исцеленную ладонь на изъеденное проказой бедро, а когда поднял ее, потрясенная толпа увидела, что гнойные язвы покрылись шелушистой корочкой, которая тут же отпала, обнажив розовые пятна молодой кожи.

И тут началось совершеннейшее безумие: слепые, безногие, горбатые и прочий увечный люд буквально разорвали плотное кольцо зрителей и подступили к старику, который все так же сидел на плечах ветерана, испуганно обхватив ладонями его низкий шишковатый лоб.

— Исцели!.. Исцели!.. — яростно вопили калеки, потрясая своими обрубками и так брызгая слюной, что вслед за ней из их ртов нередко выскакивали гнилые пеньки сточенных до основания зубов.

Старик отмахивался, походя на большую обезьяну, спасающуюся от полчища крокодилов на кочке, заливаемой ливневым половодьем. А когда калеки подступили к нему совсем близко и даже стали хватать за шелковые полы халата, он выпрямился и принялся махать рукой, стараясь стряхнуть с пальцев хоть каплю исцеляющего елея. Но на этот раз у него ничего не вышло, — по-видимому, вся целительная сила ушла на первого убогого.

— Скрывает!.. Хочет лавочку открыть!.. Тащи его вниз!.. Рви!.. — яростно взревели калеки, ухватившись за халат и раскачивая старика из стороны в сторону.

— Бес!.. Нечистый!.. — вдруг истошно завопил он, указывая на меня. — Это он силой бесовской убивает, силой бесовской исцеляет!..

Толпа притихла, и все головы повернулись в мою сторону.

— Врешь, старик! — вдруг раздался в тишине отчетливый голос Суми. — И вы все слепцы, ибо печать на пианге видите, а знамений небесных не разумеете! Разве чудо, что слепой прозрел и расслабленный исцелился, — это и врачам доступно, и ловким обманщикам, собирающим деньги с легковерных!

Услышав эти слова, толпа вновь угрожающе загудела и обступила исцеленного, разглядывая его пристальными, недоверчивыми взглядами.

— О, маловеры! — насмешливо продолжала Суми. — Хотите пожать то, что не сеяли, и найти там, где не прятали! Вот перед вами человек: не вы ли кричали, что он вознес хулу на Всемогущего?!.

— Вознес!.. Вознес!.. — зароптали отдельные голоса.

— Так почему он еще жив — не разумеете?! — торжествующе воскликнула Суми, указывая на меня.

— Бесовской силой! — выкрикнул кто-то.

— Да отсохнет твой поганый язык, маловер! — яростно оборвала Суми. — Имеющий уши да слышит: Всемогущий сотворил величайшее чудо — сделал бывшее небывшим! Сей человек жив, и не было из уст его хулы на Всемогущего!

Дальнейшее вообще трудно поддается описанию, и потому я буду краток. Толпа ринулась ко мне и, плеща подобно волнам, бушующим вокруг одинокого утеса, оторвала от каменных плит огромный барабан и вместе со мной вознесла его над площадью. Где-то внизу я видел торжествующую улыбку Суми, темное лицо окруженного телохранителями торговца, скрюченного старичка, словно приросшего к плечам ветерана, и еще чей-то широко открытый рот с высохшим червяком языка в красной сводчатой арке гортани. Они уже ничего не просили — их разноголосые вопли сами собой слились в единый торжествующий гимн. Беснующаяся у моих ног толпа обратилась в стройное шествие, трижды обогнувшее площадь и по широкой улице направившееся к единственным воротам в западной стене. Стоя на барабане, я видел, как ускакавшие вперед всадники бросают своих коней и, вскарабкавшись на арку, оплетают ее неизвестно откуда взявшимися цветами. Все давно позабыли о том, что утро началось с торга между измученным странником и почтенным владельцем караванного пути за красивую рабыню, сперва покорившую их своим танцем, а теперь самозабвенно пляшущую на раскаленном булыжнике впереди шествия.

Лишь старый торговец остался верен себе. Он неожиданно возник в воротах перед осыпаемой розовыми лепестками плясуньей и что-то крикнул мне поверх ее головы. Суми остановилась, тяжело дыша и повернув к нему красивую голову, вслед за ней замерло и все шествие.

— Я согласен, — повторил торговец, когда шум окончательно утих.

— На что? — спросил я, покачиваясь на краю шаткого барабана.

— Ты предлагал мне эту красавицу за ночлег, — напомнил он. — Я согласен.

И тут только до меня дошло, что, несмотря на происходящее, Суми все еще остается моей собственностью, моей рабыней, так же как и я, невзирая на все мои подвиги и высокое воинское звание, остаюсь беглым рабом императора. Взять свои слова назад я не мог — среди торговцев это считалось страшным бесчестьем, почти клятвопреступлением, искупить которое можно было, лишь став добровольно и на всю жизнь рабом обманутого торговца. При этом ценность предмета торга была совершенно не важна: я встречал на рынках ветхих от старости рабов, все преступление которых состояло в требовании одной-двух горсточек риса сверх уже условленной цены. Впрочем, был один законный способ отказа от сделки: я мог убить Суми и выплатить торговцу стоимость его ночлега деньгами. Но я не сделал этого, и не потому, что у меня не было денег: любой из присутствующих купцов готов был тут же нанять меня и рассчитаться со всеми моими долгами. И потому я сказал:

— Бери ее, я согласен!

С этого момента она вместе со всеми своими драгоценностями принадлежала ему, а я вновь был свободен и волен идти куда мне вздумается. Когда желтолицый евнух торговца покрыл голову Суми густой складчатой накидкой и подвел ее к новому хозяину, тот ласково назвал ее Силлой и кивком головы приказал возглавлявшему шествие флейтисту возобновить свою игру. Тот с готовностью тряхнул густыми черными кудрями и, припав губами к мундштуку своего инструмента, огласил воздух визгливым торжествующим свистом.

Процессия тронулась, меня вынесли из-под арки и, установив барабан на обочине, стали закидывать горстями монет разного достоинства и происхождения. Они ударялись о мою кожу, со звоном опадали к ступням, а я немигающими глазами смотрел на заходящее за гребень бархана солнце. Когда гора денег поднялась выше моих щиколоток, монетный дождь стал ослабевать, и вскоре вовсе прекратился, а толпа, пресыщенная моей бесстрастной неподвижностью, потянулась обратно в ворота. Я равнодушно смотрел в их плоские затылки, подобные булыжной мостовой под копытами скачущего коня. Перед уходом они, разумеется, собрали из-под моих ног почти все деньги, оставив между ступнями не больше горсти серебряных монеток — дневное подаяние калеки-ветерана, сидящего при вратах по милости стражников, прозревающих в нем свое возможное будущее.

Когда последний человек вошел под арку и стража со скрипом затворила тяжелые створки ворот, я собрал монетки с поверхности барабана, спрыгнул на песок и, подойдя к стене, стал разглядывать их в тусклом свете масляного факела. Все они были одинаковы: на одной стороне красовался дракон, другую украшало тонкое чеканное изображение лотоса, — это были деньги моего императора. Я понял это как знак свыше, переночевал под стеной, наутро вошел в ворота как простой наемник, купил коня, подержанную саблю и, отыскав караван, идущий в пустыню, нанялся в телохранители к его хозяину. Он не узнал во мне вчерашнего победителя и предложил до смешного низкую плату. Но мне было все равно: я хотел вернуться к своему императору и не отважился идти через пустыню в одиночку.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

С монетами мне все ясно, — сказал Владигор, когда скомороший рыдван въезжал в ворота княжеского двора, — но как, ты сказал, звали твою рабыню?

— Я звал ее Суми, — нахмурился Ракел, — но продал как Силлу, а что?

— Ничего, — сказал князь, — просто я подумал…

— Знаю, о чем ты подумал, — перебил Ракел, — и ты, я полагаю, догадываешься, о чем подумал я…

— Силла… Цилла… — усмехнулся князь. — Ты как следует рассмотрел лицо этой вдовушки, пока мы обходили домовину с покойником?

— Допустим, — сказал Ракел.

— Она? — резко перебил князь.

— Да, она, — ответил бывший наемник.

— Любопытно, — пробормотал Владигор, — куда делся тот старый торговец?

— А никуда он не делся, — прошептал Ракел, наклонившись к князю и указывая пальцем на Урсула, припавшего к дырке в шарабанном фартуке. — Вот он!

— Любопытно, очень любопытно, — опять пробормотал князь. — Он тебя узнал, как ты думаешь?

— Вряд ли, — пожал плечами Ракел, — годы изменили мой голос, а Всемогущий дважды разглаживал кожу на моем изрубленном лице, не особенно заботясь о сохранении его первоначальных черт.

— Но откуда они здесь, а главное, зачем? — задумчиво проговорил Владигор, глядя на сгорбленную спину Урсула, прикрытую ветхим заячьим тулупчиком.

— Не знаю, князь, — вздохнул Ракел, запустив под шапку жилистую пятерню, — но полагаю, что все это неспроста.

— Это еще не ответ, — усмехнулся князь, — но мне нравится ход твоих мыслей!

Пока они говорили, Лесь неустанно понукал свою ледащую кобылу и осадил ее, только когда рыдван вплотную подкатил к крыльцу княжеского терема. Похоже, здесь их ждали: по широким ступеням между резными столбиками, подпиравшими лакированные перила, стелился узорчатый ковер, а как только рыдван остановился, обе створки сенных дверей распахнулись и в проеме возник стройный русоволосый отрок с подносом, уставленным чарками и глиняными плошками с квашеной капустой, пупырчатыми огурчиками и осклизлыми на вид солеными грибками. Пока он спускался по ступеням, стенки чарок сделались матовыми от мороза, а над закусками воспарили бледные туманные шапочки.

К тому времени дворовые вытащили наконец опричника из смотрового окошка. Все его члены были совершенно одеревеневшими, рот не закрывался, выказывая закоченевший на морозе язык, и только выпученные глаза слабо вращались.

Владигора между тем не покидало чувство, что и бревенчатый частокол по обе стороны от ворот, и крытая глазурованной черепицей башенка, венчающая терем, — короче, вся громада княжеского двора лучится невидимыми любопытными взглядами. Но никакой враждебности в них не было, что подтверждал аметист, слабым голубоватым сиянием озарявший золотую рамку оправы.

Цвет камня не изменился и в тот миг, когда князь, вслед за Лесем спрыгнув на утоптанный снег перед рыдваном, взял с подноса чарку и поднес ее к губам.

— Хлеб да соль! — почтительно произнес отрок, подвигая к Владигору плошку с капустой.

— Благодарствую! — сказал князь, погружая пальцы в плошку, сворачивая в трубку влажный капустный лист и с хрустом перекусывая его упругие сахарные жилы.

Встретили их хорошо, по-княжески. Двое мальчишек-конюших выпрягли из оглобель кобылу, смахнули щетками шершавый иней с ее лохматых боков, а когда она зло и недоверчиво прижала уши, до самых глаз утопили ее губастую морду в отвислой торбе с овсом. Кобыла скосила глаз на Леся и, когда тот одобрительно кивнул, крупно задвигала нижней челюстью и, взбивая подковами утоптанный снег, направилась вслед за мальчишками к воротам конюшни, откуда клубами валил сизый пар.

Лицедеев провели в обширную бревенчатую горницу с низким потолком и круглым столом, в центре которого громоздился сложенный из булыжников очаг, где полыхали составленные шалашом поленья. Пока Владигор и его спутники устраивались в тяжелых деревянных креслах с высокими спинками и широкими полированными подлокотниками, поленья прогорели, и над грудой рубиновых углей тут же закрутились невесть откуда взявшиеся вертела с насаженными на них перепелами, тушки которых на глазах подрумянивались, обливая угли шипящими брызгами жира. Расторопные девки наставили перед скоморохами столько всевозможных плошек, судков, подносов, кувшинчиков, чарок и ковшей с наливками, медами, соленьями и вареньями, что к тому времени, когда перепела покрылись хрустящей золотистой корочкой, Лесь был уже так хорош, что требовал сырое яйцо и ставил свою кобылу против закопченного ухвата за то, что испечет это яйцо в зажатом кулаке.

С этого, собственно, и началось представление в княжеском тереме. Берсень, по обыкновению, стал насмехаться над Лесем, говоря, что против такого заклада, как его заезженная вусмерть кобыла, довольно и скорлупы от того яйца, которое лицедей похваляется испечь. Тут Лесь страшно взъерепенился и принялся на все лады возносить достоинства своей кобылы, говоря, что эта неказистая с виду животина возила еще его отца с матушкой и даже укачивала его, младенца Леся, в люльке, подвешенной к морде заместо торбы с овсом. Берсень насмешливо кивал, а дослушав до «торбы», развел руками и спросил, обращаясь к сбежавшейся на шум дворне, сколько ж нынче этой кобыле должно быть лет. В ответ дворня разразилась дружным громоподобным хохотом, и князь подумал, что для людей, которые по большей части отлеживают бока на плоских тюфяках по темным теремным углам, их смех звучит слишком здорово. Но тут взбешенный Лесь вскочил на стол, тряхнул лохматой башкой, топнул сапогом по деревянной миске с капустой и, перекрывая общий гвалт, заорал, чтобы ему тут же принесли яйцо. Рослый, плечистый половой, вертевший над углями золотистые тушки перепелов, тут же метнулся к двери и замер на полпути, — створки неслышно распахнулись ему навстречу, и в проеме показалась темная фигура княгини.

— Я, кажется, слышала смех, — строго и скорбно произнесла она, отводя от лица прозрачную черную вуаль. — Неужели никто из слуг не догадался напомнить этим веселым людям, что траур по безвременно ушедшему князю закончится лишь в полночь, когда минет ровно три луны с минуты его кончины?

— Прости, владычица! — сказал Владигор, выступая вперед и припадая на одно колено. — Простой народ знает лишь день и ночь, тонкое деление лунных фаз им неведомо.

— А ты, выходит, не простой? — спросила Цилла, пристально глядя ему в глаза.

— Странствовал много, жизнь научила, — сдержанно ответил князь.

— То-то я тебя раньше не встречала, — сказала Цилла. — Откуда ты?

— А это ты, владычица, у моей матушки спроси, — усмехнулся Владигор, — если отыщешь ее, матушку мою… Я как-то не успел: только-только лопотать начал, глянь, а ее уж и след простыл!

— А батюшка твой как же? Тоже в бегах?

— Да я, княгиня, ее и про батюшку толком расспросить не успел, — сокрушенно вздохнул князь. — Говорят, я в каждого мужика, который к матушке моей захаживал, пальчиком тыкал да гукал, когда они на люльку мою платок набрасывали.

— Нехорошо так про матушку-то родную, — укоризненно поджала губы Цилла.

— Да что я понимал, владычица! — воскликнул князь. — Сказано же, младенец был, сущее дитя!

— Выходит, сирота? — сказала Цилла, глядя на князя из-под нависшей вуали.

— Сирота, как есть круглый сирота от младенчества своего!

Владигор приложил руки к груди и склонил перед Циллой русую курчавую голову.

— Спасибо, подобрали люди добрые! — продолжал он. — А что манерам мы не обучены, так откуда им взяться, манерам, когда все больше по базарам да по кабакам потехи представляем, а как в хоромы ненароком занесет, так, глядишь, и сморозим чушь какую-нибудь вроде давешней…

— Манерам, говоришь, не обучен, — перебила Цилла, не сводя глаз с князя. — А откуда ж ты тогда про лунные фазы узнал?

— А нам, владычица, без этого никак, — сказал Владигор, — иначе заплутаем во тьме безвестной, так что и след наш истребится!

— А чему ты еще обучен? — продолжала допрашивать Цилла. — Видно, немало вам в шапки-то набрасывают, коли старичков с собой возите. Их ведь и кормить, и одевать надо…

— Да много ли он съест, старичок? — воскликнул князь, указывая на Берсеня. — Тела-то в нем почитай что и нет, один дух остался, — а духу много ли надо? Он от грубой пищи только тяжелеет да мучится!

— А язык-то у тебя без костей, — лукаво усмехнулась Цилла. — В самый раз олухам головы морочить да с шапкой по кругу ходить!

— Зачем же так, княгиня? — сказал Владигор. — Мы работаем чисто, без обмана. К примеру, вот так…

Князь быстро вскочил на ноги, подошел к столу, закатал рукав и, протянув руку к очагу, сгреб из-под перепелов горсть переливающихся жаром углей. Когда он вознес их над столом, несколько угольков с шипением упали в глиняную миску с солеными рыжиками, а один даже влетел за шиворот Лесю, сидевшему на краю стола. Из всех прорех рубахи лицедея тут же повалил дым, Лесь зачихал, спрыгнул на пол, встал на руки, попрыгал в таком опрокинутом виде и, вытряхнув дымящийся уголек, чуть согнул руки в локтях и слизнул его с затоптанной половицы.

При виде такого номера рослая дворня одобрительно загудела по углам, а Лесь на руках подошел к Цилле и, обернувшись к ней опрокинутым лицом, стал извиняться за неловкость князя, едва не устроившего пожар в горнице.

— Виноват, владычица! — сокрушенно вторил ему Владигор, пересыпая угли в широких ладонях. — Да ты уж прости нас для первого разу, давненько в хоромах не бывал, вот и сплоховал малость! Да и чарочки твои, опять же, в голову шибанули, вот ручонки-то и дрогнули!

— Ну так поживите, освойтесь малость, — в тон ему подхватила Цилла. — Места у меня много, всем хватит!

— О, милость неизреченная! — с жаром воскликнул князь, опять падая перед ней на колени. — Кто нас, бродяг безродных, без дому, без племени, родства своего не помнящих, так привечал?! Кто?..

Выкрикнув эти слова, Владигор обернулся к сидящим за столом скоморохам и, привстав на одном колене, широким жестом призвал их не только подтвердить правду своих слов, но и выразить княгине свою признательность. Ракел, Урсул, Берсень и еще трое прежних товарищей Леся согласно попадали с кресел и с почтительным стуком уткнулись лбами в половицы. Дворня у стен беспокойно зашевелилась, глядя на эту сцену, но в неподвижных спинах и задах скоморохов не было ничего угрожающего, напротив, они выражали глубочайшую готовность тут же отработать предоставленные им кров и пищу.

— Ну, что уставились, дармоеды? — усмехнулась Цилла, окидывая взглядом горницу. — Кажется, кто-то из этих шутов грозился испечь в кулаке яйцо? Или я ослышалась?..

— Нет, нет, милостивая владычица! — зачастил Лесь, отрывая от пола одну руку и поочередно ставя на пол задранные к потолку ноги. — Я счас, в момент! Мышь не проскочит! Муха не пролетит!..

Дворовый побежал за яйцом, а Лесь выпрямился и вытянул перед собой раскрытые ладони, показывая зрителям, что в них ничего нет.

— Это вон, у його, у Осипа, угольев повны жмени, шо йому яйцо, вин у их и порося спече, — балагурил Лесь, указывая на князя, — а в мене ничого нема, дывысь, ладо!

Он вновь покрутил перед лицом Циллы широко растопыренными ладонями, а когда вернувшийся дворовый бросил ему яйцо с нашлепкой свежего куриного помета, ловко поймал его двумя пальцами, опустил в ладонь и с такой силой сжал жилистый кулак, что Владигору почудился звук хрустнувшей скорлупы. В горнице стало тихо; все глаза уставились на кулак лицедея, словно боясь пропустить момент, когда из него выскочит мокрый, взъерошенный цыпленок.

Но ничего необычного не случилось. Лесь немного подержал яйцо, потом разжал кулак и стал перебрасывать его из руки в руку, делая вид, что обжигает об него ладони. Пока он проделывал все эти манипуляции, Берсень с важным видом взял со стола поднос и поставил на него полную чарку водки, солонку и плошку с грибками. Он протянул поднос Лесю, тот положил яйцо на поднос, крутанул, а когда оно обратилось в размытый белый волчок, припал на одно колено и подал угощение Цилле.

— Угощайтесь, княгиня! — воскликнул он. — И не серчайте, коли что не так!

Цилла приложила палец к темной точке на темени яйца и, когда оно замерло, взяла его с подноса и слегка стукнула в лоб Леся тупым белым концом. Сухой треск яичной скорлупы взорвал настороженную тишину горницы, подобно раскату грома; дворовые разноголосо загалдели и, робко переминаясь с ноги на ногу, обступили княгиню, выпучив на облупленное яйцо красные от удивления глаза. Цилла молча опустила ресницы в знак одобрения фокуса, взяла с подноса чарку водки и, выпив ее до дна, надкусила упругий блестящий белок, над которым еще клубилась бледная шапочка пара.

— Благодарствую! — сказала она, ставя пустую чарку на поднос и опуская в нее золотой. — Угощайтесь, — перепелов отведайте, парные, из клеток, не мороженые… Старичков своих накормите!

— И то верно говоришь, повелительница! — воскликнул Владигор, бросая угли обратно в очаг и вытаскивая из жара вертел с перепелами. — Давно наши старички нежной птичкой не баловались! Берсень, открывай рот!

Старый тысяцкий обернулся к князю и, дернув себя за бороду, оттянул вниз широкую квадратную челюсть.

— Ешь! Ешь, пока дают! — засмеялся князь, всовывая вертел с нанизанными на него золотистыми тушками перепелов в широко раскрытый рот тысяцкого.

Следом за первым перепелом пошел второй, затем третий. Вертел в руках князя укорачивался до тех пор, пока во рту Берсеня не исчезла последняя тушка с поджаристыми растопыренными ножками и крылышками. Тысяцкий выпустил из ладони бороду, челюсть щелкнула, возвращаясь на место, и Владигор со скрипом вытащил пустой вертел из его стиснутых зубов.

— Винцом запей, а то как бы в глотке не застряли да брюхо не запаковали с голодухи, — приговаривал князь, поднимая со стола тяжелый кувшин и наклоняя его над запрокинутым лицом Берсеня.

Широкая темная струя хлынула через глиняный край и ударила в раскрытый рот старика, вздув над его пышными усами шипящую пенистую шапку. Острый кадык заходил ходуном подобно ткацкому челноку, юрко шныряющему между тугими нитями основы; глотка разразилась зычным булькающим клекотом, затихшим лишь после того, как Владигор полностью опрокинул кувшин и с его края сорвалась последняя капля.

Дворня шумно загоготала, но тут же и замерла, обомлев при виде Леся, воспарившего над столом и взглядом притягивающего к своему рту то чарку с водкой, то мокрый блестящий груздь с разлохмаченными краями. При этом он еще делал вид, будто отбивается от тяги, уносящей жаркий угольный дурман в закопченный свод очага, и успокоился лишь после того, как Урсул вскарабкался на стол, собрал вертела и, усевшись на гору углей, перекрыл свод частым веером из поджаристых перепелиных тушек. Штаны и рубаха на нем тлели, и сизые дымки вьющимися лентами уносились в черное, бархатное от копоти чрево свода.

Зеваки были настолько потрясены видом летающего над столом Леся, что не обращали внимания на эти дымки до тех пор, пока под Урсулом не вспыхнули штаны и огоньки красными змейками не побежали по складкам его рубахи. Тут все стали орать и бестолково суетиться, хватая со стола недопитые ковши и с размаху выплескивая вино на плечи и грудь Урсула. Тот только жмурился в ответ на такую заботу, а когда кто-то вскочил на стол и опрокинул ему на голову полный кувшин, выпятил нижнюю губу на манер черпака и, вволю наглотавшись сбегающего по усам вина, со смаком закусил его поджаристым рябчиком.

Ракел не вступал в эти игры. Он сидел в кресле, крутя в пальцах твердую вишневую косточку, и, пока скоморохи потешали дворню, краем глаза следил за Циллой. Она с блуждающей улыбкой наблюдала за летающим над столом Лесем, но, когда на Урсуле вспыхнула рубаха, вздрогнула и сверкнула в сторону старика злым, настороженным взглядом.

Ракел не сразу понял причину этой перемены; Урсул придурковато хихикал, пил стекающее по усам вино, но когда мокрые обгорелые лохмотья облепили его тощую грудь, сквозь них проступили углы и грани крупного кристалла, висевшего на толстой золотой цепи, дважды обмотанной вокруг худой, морщинистой шеи.

«Неужели это… — вспышкой блеснула догадка в голове Ракела, — Кристалл Вечности, грани которого навсегда вбирают в себя то, что хоть мельком отразится в них?»

В своих долгих опасных странствиях он несколько раз слышал об этом чуде: великолепном, словно не человеческими, а божественными руками ограненном и отшлифованном бриллианте, отводившем от своих обладателей не только шайки придорожных разбойников, но и целые армии с колесницами и боевыми слонами.

— Их было с дюжину, не боле, и женщина средь них была, — однажды пел слепой гусляр у одного из бесчисленных костров, обогревавших Ракела на его долгом пути, — и на холме они стояли открыто, не боясь врагов, взбегающих по склону словно волки…

Ракел не запомнил всех слов песни, но тот миг, когда в руках одного из странников блеснул кристалл, представлялся ему так ясно, словно он сам скакал на вершину холма и вдруг припал к холке коня, увидев перед собой невесть откуда возникшее воинство, окруженное сияющим радужным нимбом. И еще он запомнил окончание песни, где говорилось, что вся сила кристалла происходит от того, что его грани отшлифованы руками Всемогущего, сотворившего Свет, частицы которого заключены в каждой пылинке земного праха.

— Я вижу этот Свет! — кричал певец, швырнув в костер свои гусли и тараща на пламя выкаченные бельма. — Плоть — зло! Плоть — тьма!

С этими словами он сорвал с себя ветхую дорожную дерюгу, выхватил из-за пояса короткий кривой кинжал и стал быстро-быстро вонзать его в свою впалую, безволосую грудь. К нему кинулись, схватили за руки, но было уже поздно: певец истек кровью и испустил дух в тот самый миг, как над угольками, в которые превратились его гусли, взметнулся и погас последний язычок пламени.

— Что это значит? Почему он это сделал? — допытывался Ракел у своих случайных попутчиков после того, как они все вместе откопали неглубокую ямку в твердом придорожном грунте, уложили туда окоченевшее тело певца и, скрестив руки на его груди, завалили труп камнями.

Те хмуро отмалчивались, либо не понимая его языка, либо делая вид, что не понимают. Так вопрос и остался без ответа, и поэтому, увидев проступающие из-под лохмотьев грани, Ракел твердо решил узнать роковую тайну чудесного кристалла.

Тем временем представление подходило к концу. Лесь вернулся в свое кресло и, взяв протянутый Урсулом вертел, стал с аппетитом поедать истекающих жиром перепелов. Владигор хотел было остановить его, намекнув на то, что это не совсем учтиво по отношению к княгине, но Цилла сказала, что сама проголодалась и с удовольствием примет участие в трапезе скоморохов, если, разумеется, они не возражают.

— Да что ты, владычица! — воскликнул Владигор, широко разводя руками. — Для нас, бродяг, это великая честь!

С этими словами князь развернул кресло и, когда Цилла устроилась в нем, подвинул его к столу и стал учтиво прислуживать ей, опережая остолбеневших от такой вольности дворовых. Они уже были здесь как бы и ни к чему, но все же не уходили, а продолжали топтаться по углам и негромко перешептываться, делясь впечатлениями от увиденного. Когда их болтовня становилась слишком громкой, Цилла вскидывала запястье и, приглушив назойливый шум звоном серебряных браслетов, вновь обращалась к князю, стоявшему по правую руку от нее.

— А что вы еще умеете? — спросила она, пригубив вино и возвращая князю окованный золотом рог.

— Потеху боевую показываем, — ответил Владигор, подавая ей отороченную узорной каймой салфетку.

— О, так вы еще и вояки! — воскликнула Цилла, промокая влажные от вина губы уголком платка. — Где ж вы этим премудростям научились? Воинское искусство долгих упражнений требует.

— Так то искусство, — усмехнулся князь, — а у нас так, потеха, больше для виду, ну и от лихих людей отбиться при случае!

— Ой, лукавишь ты, Осип, ой лукавишь! — недоверчиво покачала головой Цилла, поднимая на Владигора черные миндалевидные глаза.

— Помилуй, владычица! — простодушно улыбнулся князь. — Сама видишь, какие у меня вояки: старички убогие да шуты гороховые! Один твой стольник всю нашу компанию по косточкам раскатает да в штабеля поскладывает!

— Это тебя-то по косточкам? Или этого? — Цилла кивнула на Ракела, сидевшего напротив и со скучающим видом крутившего в пальцах обглоданное крылышко. — Что-то он все молчит, фокусов никаких не представляет…

— Не обучен еще, владычица! — поспешно перебил Владигор. — По осени к нам прибился. Зиму, говорит, с вами скоротаю, а как лед сойдет, опять гребцом на ладью наймусь…

— Даром, значит, хлеб ест, так, что ли, выходит? — усмехнулась Цилла, сжимая в пальцах скользкую сливовую косточку, и вдруг выстрелила ею в лоб Ракела.

Тот, не поднимая глаз, перехватил косточку на лету, широко зевнул и, уронив голову на грудь, испустил тонкий переливчатый храп.

— Где это он так наловчился? — спросила Цилла, оборачиваясь к Владигору. — Мух, что ли, бил на своей ладье?

— Не мух, а больше слепней. — Ракел внезапно перестал храпеть, поднял голову и посмотрел на Циллу поверх плошек и кувшинов, беспорядочно расставленных по всему столу. — Гребешь по жаре, а они так и норовят жигануть, да побольнее… Вот и приходится оборону держать.

— От слепней?

— От них, проклятых, чтоб им пусто было! — подтвердил Ракел.

— А ежели стрелка с берега жиганет? Она тоже вроде слепня: летит, жужжит…

— Жужжит, да не так, — сказал Ракел, отваливаясь на спинку своего кресла. — Она больше шуршит… на манер ящеркиного хвоста. Подлетает, и так: шур-шур-шур!..

Ракел вытянул губы трубочкой и издал тонкий ритмичный посвист, до того схожий со звуком летящей стрелы, что все дворовые вмиг обернулись к сидящим, а кое-кто успел даже выхватить спрятанные под подолами рубах ножи.

— Негоже это, княгиня, — раздался в тишине суровый голос Владигора. — Что если дух покойного князя невидимо среди нас витает? Не ровен час, поранится да и отступит в гневе от дома сего! Сама говоришь, в полночь три луны минет с того часа, как покинул он юдоль скорбей земных и в горние выси вознесся!

— Верно говоришь, Осип, — скорбным голосом сказала Цилла, когда князь умолк. — Мои дуболомы сих тонкостей не разумеют, хоть на выучку тебе их отдавай!

По ее знаку дворовые стали неохотно прятать клинки в ножны, а когда Владигор указал Цилле на то, что сам вид вооруженных людей может оскорбить смиренный дух покойного князя, та резко хлопнула в ладоши, и посреди горницы вмиг выросла груда поясных ремней с пристегнутыми к ним ножнами и роговыми рукоятками кинжалов. Стоявший при дверях верзила тут же сорвался с места, сгреб всю кучу и, высоко поднимая ноги, чтобы не наступать на ползущие по половицам ремни, вынес ее из горницы.

— Против кого это они так вооружились? — насмешливо спросил Владигор, когда за верзилой захлопнулась дверь.

— Мало ли лихих людей по ночам шляется, — сказала Цилла.

— Видал я всяких ушкуйников, — сказал Владигор, — но таких дураков, чтобы в княжий терем совались, не припомню. Ограда бревенчатая, псы цепные, — кому придет охота по своей воле в петлю лезть?

— И опять ты, Осип, прав, — задумчиво сказала Цилла. — Жаль, князя нашего нет, потолковал бы он с тобой… Любил покойный с умными да бывалыми людьми разговоры разговаривать.

— Может, помянем князя, коли речь о нем зашла? — напомнил Владигор.

— Да уж не преминем, — сказала Цилла, — и светлую память споем, и по чарочке опрокинем.

Она снова хлопнула в ладоши, и тут же одни дворовые бросились к столу и единым духом смели в подолы недопитые чарки и плошки, другие раскинули по всему кругу хрустящую, как снег, скатерть и во мгновение ока так густо заставили ее всевозможными криночками, соусниками, кувшинчиками и прочими сосудами и сосудиками, что среди них едва не затерялась серебряная тарелка с ломтем хлеба и одинокой чаркой, искусно вырезанной из куска горного хрусталя. Ее поставили под самый свод очага, полагая, что дух покойного князя скорее всего явится через дымоход. Но когда один из дворовых взял баклажку и потянулся через весь стол, чтобы наполнить княжескую чарку, Цилла встала со своего кресла и, перехватив его руку, сама налила чарку до краев. И как только последняя капля сорвалась с горлышка баклажки, со двора донесся первый удар полуночного сторожевого колокола. Все подняли свои чарки вровень с подбородками и в полной тишине стали слушать звонкие морозные удары.

И вдруг из дымохода послышались какие-то неясные звуки.

— Никак завьюжило, — прошептал Берсень.

— Нехай метет, — тихо ответил Лесь, — чай, не в чистом поле ночуем.

Пока они шептались, все взгляды устремились на дымоход, точнее, на черный свод очага, под которым вдруг появилось мутное белесое облачко. Князь стоял рядом с Циллой и видел, как обмерли ее плечи и задрожала в пальцах наполненная доверху чарка. Тем временем облачко разрослось и приняло вид человеческой фигуры, в размытых очертаниях которой Владигор с трепетом различил лик князя Светозора.

— Кто звал меня? — глухим ровным голосом промолвил призрак, садясь перед княжеской чаркой и скрещивая ноги, обутые в высокие сапоги с отворотами, точно такие, какие носил Светозор при жизни.

— Кончай свои штучки, шут гороховый! — сквозь зубы прошипела Цилла, обращаясь почему-то не к Владигору, а к Урсулу, так же, как все, не отводившему от призрака остекленевшего взгляда.

— Кто звал меня? — повторил призрак, медленно обводя горницу мерцающими голубоватыми глазами.

Обступившие стол дворовые словно онемели от ужаса. Они торопливо выпивали свои чарки, надеясь на то, что водка придаст им храбрости, но стоило призраку встретиться взглядом хоть с одним из них, как тот закатывал глаза, икал и без чувств валился под стол.

Владигор стоял скрестив руки на груди и бестрепетно ждал того мгновения, когда взгляд призрака обратится на него. Князь чувствовал, что светлый дух его отца посвящен в некую тайну, открыть которую он может только сыну. И потому, когда ясные глаза призрака остановились на нем, Владигор лишь слегка склонил голову в знак того, что готов следовать за ним как телом, так и духом.

Но идти никуда не пришлось: вокруг стола внезапно сгустился мрак, поглотивший не только стены и углы горницы, но и всех стоящих вокруг стола по обе стороны от Владигора. При этом мрак был абсолютно прозрачен, и человеческие фигуры слегка обозначались в нем, подобно льдинкам, тающим в нагретых весенних лужах, и сквозь них просвечивали звездные россыпи, среди которых Владигор без труда различал знакомые созвездия Льва, Скорпиона, Стрельца, Девы, и каждое точно вписывалось в контуры Берсеня, Урсула, Ракела. Все, кроме Девы, стоявшей чуть поодаль и как будто не включенной в застольный круг.

— Любава, ты?! — воскликнул потрясенный князь.

Контур кивнул и растворился во мраке, а вслед за ним в звездной россыпи рассеялось и само созвездие.

— Что это? — спросил Владигор, обращаясь к призраку.

— Ты пригласил меня к себе, я тебя — к себе, — сказал тот. — Мы — квиты!

— Какие могут быть между нами счеты?! — воскликнул князь.

— Между нами никаких, но каждый из нас живет в своем мире, а эти миры не всегда ладят между собой, — усмехнулся призрак.

— Понятно, я здесь, ты там, — но где же тогда они? — сказал князь, указывая на контуры человеческих фигур с мерцающими в них созвездиями.

— Пока нигде, — сказал призрак. — Все зависит от устремлений: плоть тяготеет к праху, дух к свету, — что перетянет!

— И ты явился лишь для того, чтобы сказать мне об этом? — спросил Владигор.

— Имеющий уши да слышит, — сказал призрак.

— Они вроде тоже не глухие, — сказал Владигор, кивая на безмолвные силуэты.

— Но они там, а ты — здесь, — сказал призрак. — Много званых, но избранных — раз, два и обчелся!

— Выходит, я один такой? — спросил князь. — Неужто на все Синегорье второго не нашлось?..

— В Мертвом Городе и одного не отыскалось, — сказал призрак.

— Что ты хочешь этим сказать? — насторожился князь.

— Я все сказал, — ровным, бесстрастным голосом промолвил призрак, — имеющему уши… Имеющему уши… Имеющему уши…

Его голос стал постепенно глохнуть, словно улетая в бесконечные звездные миры, заполонившие горницу и вмиг раздвинувшие ее закопченные бревенчатые стены до недосягаемых окраин Вселенной.

Вместе с тем строгие черты призрака стали бледнеть. Их словно впитывала бархатная гарь кирпичного свода, под которым вскоре осталась лишь горка пепла, примятая подносом с опустевшей чаркой.

Глава вторая

Вместе с водкой исчез и приготовленный для призрака хлебный ломоть, и это послужило чуть ли не главным доказательством того, что он действительно явился из иного, запредельного мира, а не был таким же скоморошьим мороком, как яйцо или угли. Лесь мог, разумеется, без особого труда и чарку опустошить, и ломоть хлеба съесть, но, когда масляный свет плошек слегка рассеял нахлынувший мрак, сидевшие по бокам от него дворовые отпустили его руки и, упав на колени перед Циллой, стали наперебой клясться, что при появлении призрака так стиснули лицедея с обеих боков, что у него даже хрустнули кости.

— Пальцем не шевельнул! Сидел как в стену замурованный! Мы ему и мешок на башку надели! — наперебой галдели они, выпучивая на свою повелительницу красные от усердия глаза.

— Верю! Верю! Пошли вон, придурки! — морщилась Цилла, нервно кусая губы.

Дворовые ткнулись лбами в пол и ползком попятились к двери, ерзая по половицам локтями и коленями.

— А теперь всем спать! — воскликнула Цилла, вскочив с кресла и оглушительно хлопнув в ладоши. — Взбить перины скоморохам! И девку каждому! А старичкам по две, чтоб с обеих боков грели, авось и у них что-нибудь из штанов вылупится после перепелов-то!..

Выкрикнув последние слова, Цилла повернулась к дверям и, не оглядываясь, удалилась плавной стремительной походкой. Когда за ней захлопнулась дверь, присмиревшие дворовые обступили лицедеев и с вежливыми поклонами развели их по теплым клетушкам, расположенным прямо над потолком горницы. Вскоре явились и девки; Владигор, стоя у слюдяного, разукрашенного инеем окошка, слышал, как они торопливо стучат каблучками по коридору и осторожно, как кошки, царапаются в двери. Перед его покоями тоже замерли чьи-то шаги, затем раздался тихий вкрадчивый стук, князь через плечо бросил: «Войди!» — и, обернувшись, увидел на пороге стройную и весьма широкую в плечах девицу, смотревшую на него смелым и даже несколько нахальным взглядом.

— Звать-то тебя как? — спросил Владигор после некоторого молчания.

— А-э… Филица, — приятным баритоном ответила девка, глядя на князя поверх платка, закрывавшего нижнюю часть ее широкоскулого лица.

Ее большие глаза, опушенные длинными выгнутыми ресницами, лучились странным желтым светом, — приглядевшись, князь увидел, что зрачки в них похожи на маленькие черные наконечники копий.

— Ну что ж, Филица, проходи, коли пришла, — сказал князь, указывая девке на табуретку перед небольшим столиком у бревенчатой стены против занавешенной густым пологом постели.

Девица низко поклонилась, благодаря за приглашение, сделала два широких шага и, усевшись на табурете, оперлась локтем о край столешницы, уставленной чеканными кубками и чашами с винами, фруктами и сластями.

— Угощайся, Филица, не стесняйся, — сказал князь, по-прежнему стоя у окна и не сводя глаз с ее руки, придерживавшей платок у подбородка, — а как поешь, к себе иди. Я нынче устал, которую ночь в шарабане да на морозе ночуем, чувствую, что вот-вот разморит меня в тепле-то…

Говоря эти слова, князь как бы невзначай подвигался к пологу и расстегивал пуговицы своего кафтана, словно намереваясь тут же улечься на пышную перину.

— Гонишь, значит? — вздохнула девица. — Никакой в тебе, видать, жалости нет. Да меня со свету сживут, коли увидят, что я от тебя до первых петухов выскочила! Скажут: раз не угодила князю, так иди порты в проруби мыть, а вода нынче ой…

Девица не договорила; Владигор метнулся к столу, выбил ее ладонь из-под платка, перехватил шею и, прижав девичью голову к своей груди, подвел к горлу острие ножа.

— Говоришь, «князь»? — процедил он, прижав стальное лезвие к пульсирующей возле острого кадыка жиле.

— Пусти, задушишь! — прохрипела та голосом Филимона. — Уже и пошутить нельзя…

— Филька, бес полуночный! — тихо рассмеялся Владигор, отпуская голову птицечеловека и засовывая в ножны на поясе поспешно выхваченный нож. — То-то я смотрю, странную какую-то девку мне подсудобили: лицо в плат кутает, глаза вроде как человечьи, а вроде как и звериные, — жуть, однако! Аж мурашки по спине побежали!

— Это у тебя-то мурашки! — усмехнулся Филька, сбрасывая с головы платок. — Меня чуть не порешил, а все у него мурашки! Скажи еще, штаны чуть со страху не обмочил!

— Ладно, хватит болтать! — строго оборвал князь. — Как ты сюда пробрался?

— Обыкновенно, — небрежно передернул плечами Филька. — Сперва в дымоходе сидел, а как услышал, что вам на ночь девок посылают, ну тут я и подсуетился: сел под лестницей, последней дождался, свечку у ней задул да одежкой поменялся.

— А где ж она теперь? — весело спросил князь.

— Там же, где я сидел, — под лестницей! — воскликнул Филька. — Я ей пряников да конфет в пазуху натолкал, чтоб не скучала, да и к тебе! До первых петухов побуду, а потом опять к ней — одежкой меняться да расходиться подобру-поздорову!

— А ну как не дождется она тебя да шум подымет? — усмехнулся Владигор. — Окошки здесь, как я погляжу, на зиму плотно заделали, да еще такими решетками с улицы загородили, что воробей едва проскочит. Филину и подавно не пролезть! Дворня здесь хоть и дурная, да ражая, туговато нам придется, если они всей силой навалятся.

— За девку, князь, будь спокоен: не пикнет и носу без меня из-под лестницы не высунет, — сказал Филька. — Я ж ей сластей не только в пазуху натолкал!

— А еще куда, охальник? — развеселился Владигор.

— Да мало ли у девок мест слабых да на мужскую ласку податливых! — со смехом воскликнул Филька. — Уши, к примеру! Наплел ей, что сватов пришлю, как только Чарынь вскроется, она и сомлела! Небось сидит теперь, дура, петушка сладкого облизывает, мечтами в низовья Чарыни уносится, на базары приморские, я ж ей купцом представился: заморские сладости — бабьи радости!

— Ой, Филя-Филимон! Сколько в тебе еще молодой дури гуляет! — покачал головой князь. — С виду вроде человек как человек, даже и собой недурен, а мозги как были птичьи, так птичьи и остались!

— Это не мозги, князь, — серьезно возразил Филимон, — это натура у меня такая. Сколько я с ней ни бился, как ни старался остепениться — не выходит, хоть убей! Как человеком два-три дня поживу, так вроде вхожу в разум, а как перья на лбу повыскакивали да нос крючком загнулся, так мне опять все трын-трава! Гляну на птичек лесных, на траву полевую: не пашут, не сеют, в житницы не собирают — и сыты бывают каждый день, и украшены все на свой манер так, что никакой девке за ними не угнаться! Сколько бы ни извела она на себя белил, румян да ароматов заморских, каких бы шалей да сарафанов на себя ни напялила, а цветок полевой все лучше ее будет!

— Складно говоришь, Филя! — усмехнулся князь. — От таких речей и я, глядишь, сомлею, не то что девка дворовая! Но ты сюда, надеюсь, не затем явился, чтобы девок сладкими жамками кормить да зубы им заговаривать…

— Нет, нет, князь, это я так, для форсу язык распустил, — смущенно и поспешно перебил Филька. — Любава меня послала спросить, не надо ли чего?

— А может, «не пора ли?» — прищурился князь, вопросительно глянув на Фильку. — Что я, Любаву не знаю? Небось все берендово воинство уже наготове стоит да зубами от нетерпения скрежещет; только свистни — вмиг налетят! Весь Стольный Город по бревнышкам раскатают!

— Город не раскатают, — мрачно заверил Филька, — а вот терем княжеский уж точно до окладного венца разнесут! Вместе с курвой черноглазой и пащенком ее! Обоих на площади повесим, всенародно! Можно их, конечно, и в быке медном изжарить, но тут сомнения могут остаться: подмена, мол, случилась и совсем не те в быке сгорели, — поди потом докажи, когда из медного чрева одни головешки посыплются! А покойника в петле всем видать, каждый может лично убедиться: воровка и воренок — вот они!

Филька взял со стола два кубка с вином и протянул один из них Владигору.

— Давай, князь, выпьем за правое дело! — с жаром воскликнул он, поднимая свой кубок вровень с густыми пшеничными усами.

— Правое-то оно, может, и правое, — пробормотал Владигор, останавливая Филькину руку, — да только дурное: терем по бревнышку раскатывать, мальчонку невинного вешать — не могу я такой грех на душу взять!

— Понимаю, князь! — вздохнул Филька, в одиночку пригубив вино и поставив кубок на стол. — Но какое ж царствование без греха?! Так уж лучше сразу, чохом, да чужими руками согрешить, чем потом всю жизнь тайную измену во всем видеть и против невидимых бесов сражаться.

— Так, может, и не надо тогда никакого царства, а, Филимон? — тихо спросил князь. — Какая же благодать от невинной крови произойти может? Чем же я тогда лучше Климоги Кровавого окажусь?.

— Ну ты скажешь! — шепотом воскликнул Филька. — Вас и в мыслях-то рядом ставить грешно, а ты такие речи вслух произносишь! Да ты у любого спроси: кто такой был Климога и кто такой ты? При нем по всему Синегорью стон стоял, а эта воровка с воренком своим на троне только твоим именем и держится! Как же, вдова безутешная с наследником-сиротой, — куда до их прав Любаве, сестре твоей!

— Стон, говоришь, стоял, — задумчиво проговорил Владигор. — А нынче что? Черные сани да всадники в рысьих шапках ночами по Стольному Городу кружат, проходу не дают: то оглобли на прохожего из вьюги выскочат, то пенная конская морда прямо в лицо заржет! Всадник с седла свесится, и хорошо, ежели только плетью лицо ожгет, а то ведь захлестнет петлей, через конскую холку перекинет — и поминай как звали! Выходит, и это от моего имени творится?

— На Дувана все валят, сам знаешь! — угрюмо сказал Филимон. — Все, говорят, рысьяки под ним ходят, из его рук кормятся…

— Хорошо придумано, — мрачно усмехнулся Владигор. — Когда, мол, дойдут до повелительницы все эти безобразия, тогда она своей волей сама их и прекратит! А до той поры сиди в своем углу да жди, пока черный конь в ворота копытом не стукнет или оглобля от черных саней в окошко не въедет.

— Так доколе терпеть это безобразие, князь?! — заиграл желваками Филька.

— А ты, Филимон, когда-нибудь огород полол? — неожиданно спросил князь.

— Огород? Не помню… Нет, не помню!

Филька наморщил лоб, стараясь вызвать в памяти картины, предшествовавшие его последнему бою и гибели, после которой он был воскрешен в птичьем образе, но перед мысленным его взором мелькали лишь конские холки, камышовая низина да солнце над золотым осенним лесом. Пестрый ястреб промелькнул между рябыми березовыми стволами, задребезжал болотный кулик, падая из-под алого купола зари на распахнутых крыльях, хвостом, как веслом, плеснул в темном омуте сом. И опять пала ночь на желтые Филькины очи.

— Не помню огорода, князь! — сокрушенно вздохнул Филимон, смахивая со лба выступивший пот. — Был огород у матушки с батюшкой, душой чувствую, умом понимаю, а всматриваться начинаю и — не вижу! Одни клочки кровавые да туман перед глазами!

— А сейчас?

Владигор приблизился к Фильке, взял его голову в свои ладони и, пристально глядя ему в глаза, стал легонько водить по впалым вискам подушечками пальцев. Филимон вперил в князя черные вертикальные зрачки, в бездонной глубине которых то и дело проскакивали золотые искорки, но вскоре взгляд его померк, веки слегка опустились, искорки потускнели и почти слились с бархатной тьмой.

— А теперь видишь? — глухим голосом спросил Владигор, не отводя пальцев от Филькиных висков.

— Люлька между березами, — ровным, монотонным голосом ответил Филька, — ветер качает, листья летят в обрыв, пес бежит и лает…

— Хорошо, Филимон, хорошо, смотри дальше, — продолжал князь, чувствуя, как пульсируют височные жилки под его пальцами.

— Подсолнух голову склонил, — чуть слышно пробормотал Филька, — пчелы жужжат, матушка с ситом между грядками идет, наклонилась, траву рвет сорную и землю в сито сыплет, мне дает, а я трясу, трясу…

Филимон умолк, его полуприкрытые глаза потускнели и словно обернулись зрачками внутрь черепа.

— Тряси, тряси, Филя, а как всю землю просеешь, глянь, что на дне решета осталось, — подсказал Владигор.

— Корешки остались, черви да обрывки — мусор всякий, — прошептал Филька.

— Сорная трава — с поля вон! Сорная трава — с поля вон! — утробно прогудел князь, отпуская Филькину голову.

Филимон вздрогнул, тряхнул волосами, вскинул длинные ресницы и взглянул в лицо князя ясным, пронзительным взглядом.

— Так, выходит, и Климога, и змея эта с пащенком своим — только вершки? — тихо, одними губами, прошептал он, оглядываясь на дверь.

— Верно мыслишь, — сказал Владигор, отпивая глоток вина из своего кубка.

— А где ж такое сито взять, князь?! И где та земля, куда их корешки уходят?

Филимон вскочил с табуретки и стал мерить клетушку-спаленку сильными, упругими шагами. Доходя до двери, он останавливался, чутко прислушивался к шорохам и скрипам, доносящимся из коридора и из-за соседних дверей и, уловив среди этих звуков заливистый храп стражника, нервно сжимал кулаки.

— А то давай вдвоем, князь, — шептал он, сверкая желтыми глазищами, на дне которых хищно вспыхивал огонек настольной плошки, — выйдем, и по всем клетям да галерейкам — тихими стопами!.. Тихими стопами!.. Как мышь в кладовке! Как хорь в курятнике — всех рысьяков, как кур, передушим!

— Передушить-то передушим, а дальше что? — спросил Владигор. — Дувана на плаху? Воруху с воренком в петлю?

— Зачем сразу в петлю? — степенно возразил Филимон. — Сперва на дыбу, плетей всыпать, да таких, чтоб позвонки трещали да кишки в утробе лопались, — глядишь, до корешков и доберемся…

— С этим, Филя, я бы не спешил, — задумчиво сказал князь, потягивая вино из чеканного золотого кубка, — с этим всегда успеется… А то вершки повыдергаем, а из корешков новая поросль брызнет, погуще старой! Сито, сито надо плести, да такое мелкое, чтобы ни один волосок с песком не проскочил!

— Такой, выходит, твой ответ Любаве? — вздохнул Филимон, отходя от двери.

— Такой, Филя, такой, другого пока не будет, — усмехнулся князь, глядя на его растерянную физиономию.

— А если она спросит, что это за сито такое? — недоверчиво прищурился Филька. — Еще на смех меня поднимет!

— Да ты никак девичьего смеху испугался? — усмехнулся Владигор. — Не бойся, не поднимет. А даже если и посмеется, с тебя не убудет! Как-никак, развлечение. А про сито Любава поймет, даже если и посмеется. Или тебе ее смех не в радость, Филимон?..

Князь пристально посмотрел на смущенного Фильку, но тот отвел глаза, шагнул к столу и, решительно взяв свой кубок, единым духом опорожнил его. Тут из-за слоистого слюдяного окошка донесся дальний простуженный крик петуха.

— Ну все, Филимон, лети! — сказал Владигор, протягивая руку на прощание. — Да про девку под лестницей не забудь, а то так до распутицы там и просидит, твоих сватов дожидаючись! А то смотри, покончим со всей этой нечистью да и присватаем тебе красну девицу! Не эту, так другую, сам выберешь, а я сватом буду, — а князю, сам знаешь, никто, даже сам Десняк, не откажет.

— А я, может, еще к тебе сватов зашлю, — хмуро перебил Филька и тут же смущенно потупился, накручивая на палец густой пшеничный ус.

— А не староват ты будешь к тому времени, Филимон? — усмехнулся князь. — Да и будет ли к кому свататься? Сам знаешь, в детях своих мы не вольны, может, от меня одни княжата-сорванцы пойдут, — к кому ж ты тогда свататься будешь?..

— Про то я один знаю, — нетерпеливо перебил Филька. — Сито, говоришь?

— Сито, Филимон, сито, — кивнул князь, — а это Силычу передай, пусть зверь полакомится!

Владигор взял со стола вазочку с печеньем и пряниками, оттянул передний карман Филькиного сарафана и с шорохом высыпал туда угощение для своего любимца. Пока скоморохи ходили по площадям да по базарам, медведь потешал публику наравне с ними, но перед тем, как приступить к княжьим воротам, Владигор вспомнил о страшных псах, свободно бегающих по двору, и, чтобы без нужды не стравливать две непримиримые звериные породы, отослал Силыча к Любаве.

«Присушила сестренка молодца, — подумал князь, когда Филимон бесшумно исчез за дверью спаленки. — а что, парень он хоть куда, правда сыч наполовину, ну так это они между собой решат, когда ему сычом быть, а когда человеком…»

Глава третья

Размышляя обо всем этом, Владигор отдернул полог, лег, вытянулся во весь рост и, утонув в скрипучих шелковых волнах пышно взбитой перины, незаметно задремал. Очнулся он оттого, что кто-то тронул его за плечо. Князь открыл глаза, рука его метнулась к ножнам на поясе, но разбудивший мягко остановил ее на полпути и, сжав пальцами запястье, тихо прошептал:

— Встань, князь и иди за мной!

Голос незнакомца звучал так властно, что Владигор молча сбросил ноги с перины и воткнул их в широкие голенища сапог. Они вышли из душной спаленки, друг за другом переступили через спящего в конце галерейки стражника и стали спускаться по узкой витой лесенке. Незнакомец шел впереди, закутавшись в плащ и низко, до самого подбородка, опустив темный остроконечный капюшон. Порой он оборачивался, чтобы предупредить князя о слишком крутой ступеньке, и тогда Владигор видел сверкающий сквозь крестообразные прорези взгляд пришельца и редкую седую бороду, серебристым веером выступающую из-под капюшона.

Когда Владигор переступил последнюю ступень, его провожатый толкнул низкую дверку в стене и, наклонившись перед притолокой, вдруг шепнул нежным женским голосом:

— Осторожно, князь! Лоб не расшиби!..

— Кто ты? — крикнул Владигор, бросаясь вперед и протягивая руку к верхушке капюшона.

Но таинственная фигура ловко увернулась и, махнув перед лицом князя полой плаща, проскользнула в низкий квадратный проем. Владигор бросился за ней, но, выскочив во двор, увидел, что незнакомка уже подбегает к воротам.

— Стой! — приглушенным голосом крикнул князь, ударяя сапогом в оскаленную морду дворового пса, который молча кинулся на него из-за угла.

Фигура остановилась перед воротами и, не откидывая капюшона, обернулась к Владигору.

— Ты что, здешняя, что тебя псы не трогают? — заговорил князь, шаг за шагом приближаясь к воротам.

— Филица я, — кивнул капюшон, глядя на князя пустыми темными крестиками.

— Филица так Филица, — усмехнулся князь, осторожно подвигаясь к ней.

Но стоило ему приблизиться к незнакомке на расстояние вытянутой руки, как она толкнула рукой скрипучую калитку и с тихим, шелестящим смехом выскочила в образовавшуюся щель. Князь кинулся за ней, но, очутившись за воротами, вдруг увидел остроконечную фигуру уже в конце улицы, залитой ослепительным лунным светом. При этом сама улица показалась Владигору незнакомой: высокие, в три, четыре, а то и в пять этажей, дома сплошными стенами стояли по обе ее стороны, но большинство окон были темны, и лишь кое-где за слюдяными створками тлели бледные болотные огоньки.

— Шалишь, Филица! — негромко воскликнул князь, шутливо погрозив пальцем неуловимой незнакомке.

В тот же миг все освещенные окошки распахнулись и воздух между домами наполнился свистящими змеиными шепотками.

— Филица!.. Шалишь!.. Филица!.. — со всех сторон неслось в уши князя.

Владигор бросился вперед, но, когда до неподвижно стоящей фигуры осталось не более ста шагов, свернул в узкий проход между домами и, забирая влево, стал петлять по каменному лабиринту, рассчитывая неожиданно выскочить за спиной незнакомки и сдернуть с ее головы непроницаемый капюшон. Однако в конце одного из переулков князь неожиданно уперся в каменную стену, густо затянутую сухим извилистым плющом. Он развернулся и уже хотел бежать обратно, как вдруг из-за стены до его слуха донесся беспокойный голос Любавы.

— Брат! Владий! Где ты? — тревожно восклицала княжна, стуча подкованными каблучками по лобастому булыжнику мостовой.

— Здесь я! Здесь, иду! — крикнул Владигор, подпрыгивая и вцепляясь в густую сеть упругих стеблей.

Но стоило князю подтянуться на руках и упереться ногой в стену, как она неожиданно подалась под его каблуком. Владигор взглянул сквозь пожухлую листву и увидел, что его нога проваливается между тяжелыми осклизлыми ставнями, из-под которых сочится тусклый багровый свет. Он уперся другой ногой в верхний наличник, но подошва сапога соскользнула по гнилой, замшелой доске и с такой силой ударила в приоткрытую ставню, что князь провалился в распахнувшийся проем по самые подмышки. Чьи-то невидимые руки схватили его за ноги, а пока князь выпутывал пальцы из стеблей плюща, кто-то успел добраться до его пояса и выдернуть нож из ножен. Но в этот миг Владигор освободил руки, дал увлечь себя в окно, собрался в комок и, едва успев оглядеться в багровых сумерках, ударил обоими кулаками в темную горбатую глыбу, плотно прижимавшую его ноги к земляному полу. Кулаки провалились в нее, как в трухлявый стог сена, выеденный изнутри полевыми мышами, но глыба даже не дрогнула, а, напротив, достала из своих складок свернутый в кольца аркан и, накинув на лодыжки князя волосяную петлю, стала затягивать ее толстыми, как бревна, руками.

Владигор со страшным усилием выгнул спину, уперся в землю лопатками, подтянул колени к подбородку и, выдернув свои связанные ноги из-под мрачного чудовища, ударил его обеими ступнями.

— Гы-гы-гы!.. — зычно захохотала глыба, плавно покачиваясь из стороны в сторону и продолжая набрасывать на ноги князя все новые и новые петли.

Князь почувствовал, как все его тело, начиная с подошв, наливается тяжелым ртутным холодом. Связанные до бедер ноги словно окаменели, а когда Владигор попытался дотянуться до веревки рукой, чудовище небрежно перехватило его запястье и, прижав к ребрам княжеский локоть, накинуло на него новую петлю.

— Тоже мне, праведник выискался! — с гнусной ухмылкой пробормотало оно, прикрутив к телу князя вторую руку и затянув узел у него под подбородком. — А мы тебя к ставенкам! К ставенкам!

С этими словами чудовище взвалило оцепеневшего князя на свой мохнатый горб и потащило к закрытой двери, из-под которой пробивалась яркая полоска света. Когда до двери оставалось не больше трех шагов, она вдруг распахнулась, и вместе с ослепительным светом в проем ворвался дикий разноголосый шквал криков и воплей. Чудовище подтащило князя к порогу, резким рывком сбросило его со своей спины и развернуло лицом к беснующейся толпе, густо заполонившей площадь под узким, как горная тропинка, балконом.

— Иди! Иди, праведник! — забормотало оно, подталкивая князя в спину и дыша ему в затылок густыми винными парами. — Покрасуйся напоследок перед народом да и глас божий заодно послушай!

С этими словами мохнатое страшилище высвободило из пут руки Владигора, но не успел он воспользоваться этой свободой, как стальные обручи прихватили его запястья к дверным створкам, которые вытолкнули распятого князя на балкон, огороженный низкой — по колено — решеткой с человеческими черепами по углам.

— Вот он!.. Вот он!.. — на разные голоса завыла и заорала толпа, густо, как семечки в подсолнухе, заполонившая многоугольник площади. — Он хочет воскресить Мертвый Город!..

И тут князь вспомнил лабиринты, по которым ему уже пришлось однажды блуждать, пробираясь в Стольный Город. Он вспомнил улицы, дома, переулки и даже короткий, заросший плющом тупичок, ставший для него подобием огромной мышеловки. Князь вытянул шею, всматриваясь в лица беснующейся под балконом толпы, и тут же с ужасом отпрянул назад: из пестрых тряпок и лохмотьев торчали скулы, челюсти, лбы, ключицы, ребра и прочие человеческие кости, кое-где еще сохранявшие клочки истлевшей морщинистой кожи.

— Князь Света!.. Хранитель Времени!.. Оживи