Мертвые души. Том 3 [Юрий Арамович Авакян] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Юрий Арамович Авакян Мёртвые души Поэма Том третий

Перед тобой, дорогой читатель, третий том «Мёртвых душ», который Николай Васильевич Гоголь только задумал при создании первого тома, но ни одной строчки не написал, а второй том постигла печальная участь, о которой знает каждый поклонник творчества Гоголя.

Мечтой жизни Юрия Арамовича Авакяна было воссоздание второго тома поэмы «Мёртвых душ» Николая Васильевича Гоголя. Перед Юрием Арамовичем стояла необыкновенно сложная задача — воссоздать текст второго тома, бережно сохраняя и стиль, и язык автора бессмертного произведения; максимально используя фрагменты оригинального текста, те, что сохранило для нас Провидение.

В 1994 году второй том был воссоздан. Заново были написаны семь глав, те, которые в своё время не пощадил огонь, дописаны недостающие фрагменты второй, четвёртой и заключительной одиннадцатой главы. Второй воссозданный том «Мёртвых душ» — дань безмерного восхищения творчеству великого Человека, преклонении перед его памятью и осуществлённая мечта Юрия Авакяна.

После поступления второго воссозданного тома в продажу, Юрий Арамович получил огромное количество отличных отзывов от читателей. Второй воссозданный том признали не только российские гоголеведы. Отличные отклики приходили и от иностранных рецензентов. Это вдохновило Юрия Авакяна дописать трилогию до конца, как с самого начала и задумывал Николай Васильевич Гоголь.

Юрий Авакян к тому времени тяжело болел и знал, что жить ему остаётся немного. Но не смотря на болезнь он продолжал работать над книгой каждый день. Третий том был закончен в мае 2008 года, а 8 февраля 2009 года Юрий Арамович скончался. Он был похоронен 11 февраля, в день сожжения Гоголем второго тома «Мёртвых душ».

Юрий Арамович долго думал, как завершить третий том, долго сомневался, но всё-таки решил построить судьбу главного героя так, как она заканчивается в этом произведении.

Читатель пусть сам решит, правильно ли поступил автор с героями поэмы, особенно с Чичиковым, судьба которого крайне неожиданна, но другого быть и не могло, так считал Юрий Авакян.

Отдаем на суд читателей это крайне смелое произведение.

Светлана Владимировна Авакян

http://www.deadsouls2.ru

ГЛАВА 1

Что бы там кто ни говорил, господа, а всё же надобно, конечно же, надобно пожить и в столицах! Пускай и ненадолга, пускай изредка, но покидать свои насиженные медвежьи углы, хотя бы и для того только, чтобы вдохнуть в себя всю эту столичную жизнь со всеми ея разнообразными шумом и гамом, со всею ея праздничною и праздною суетою, что будто бы растворена в воздухе — ветром летающим над широкими нарядными прошпектами, по которым снует взад и вперёд люд различного сословия и наружности, и проносятся с громоподобным грохотом чудесные экипажи, просыпая на мостовую искры из—под копыт резвых, косящих налитым кровью глазом коней, тех, что послушны лишь до щёлканья кнутов толстых надменных кучеров, да криков форейторов правящих сиими великолепными, крытыми сверкающим лаком каретами, в запятки которых вцепляются гренадерского росту ливрейные лакеи, с чьих париков летит сдуваемая на бегающим воздушным потоком белая пудра, так что порою кажется, словно их глядящие поверх экипажей головы дымятся на быстром встречном ветру.

Здесь же, ежели повезёт кому, то может увидать сей благословенный счастливец, как мелькнёт во глубине такой вот, точно бы сошедшей с картинки из модного парижскаго журнала кареты, сквозь неплотно занавешенное оконце, то величавый профиль вельможи, отправляющегося лишь по ему ведомым, государственной важности делам, то кокетливая, изящная шляпка, с глядящею из—под нея парою прелестных глазок, тех, что могут не просто ранить бедное сердце, но и вовсе разбить его вдребезги; и тогда вдруг родится в душе тревожное и радостное вместе чувство, и позовёт, повлечёт за собою с какою—то необоримою силою, куда—то к неведомой и непрожитой, никогда не бывшей с тобою жизни, где одни лишь счастье, покой да любовь... Да, что там ни говори, а всё же надобно пожить и в столицах, господа, надобно!

Поливаемый обильно холодными струями вечернего весеннего дождя, тащился по раскисающей мокрой дороге темнеющий в сумерках экипаж. При ближайшем рассмотрении оного становилось видно, что это не просто некое, теряющее очертания в вечернем воздухе пятно, издающее жалобныя стоны и скрыпы, но довольно ещё новая, разве что не щегольская коляска, наматывающая на стройныя колёсы своя комья липкой грязи и глины, из коих, собственно и слагалась вся эта вымокшая под дождём дорога, так что вознице и располагавшейся с ним рядком на козлах фигуре, как надо думать относившейся к лакейскому сословию, то и дело приходилось соскакивать с козел, расплёскивая стоявшую лужами грязь, с тем, чтобы соскрести глину, плотно убиравшую не одни только шины и ободья колёс, но и самые их шпицы.

Подобные частые остановки, признаться кажущиеся и нам чрезмерными, как надобно думать, сказывались на настроении хоронящегося за плотно запахнутою кожаной полостью седока, потому, как всякий раз, едва лишь коляска прерывала своё и без того медленное движение, уж упомянутая нами кожаная полость приоткрывалась, и из—за неё раздавался голос с явно звенящею в нем ноткою нервического неудовольствия.

— Ну что вы опять возитесь, болваны, что там у вас опять за напасть?

На что «болваны», поворотивши к коляске перемазанные грязью физиогномии, принимались с сурьёзностью объяснять строгому своему барину, что следовать далее с таковыми комьями глины на колёсах «ну никак невозможно».

— Доколе же толковать тебе, образина, по траве поезжай, по траве! По полю либо по обочине! Чего может быть проще? Вот и не будешь грязь со всей дороги на колёсы цеплять! — снова звучал прежний голос, чьи раздражённыя замечания, как можно было догадаться, относились до кучера поражавшего таящегося в коляске седока своею нерадивостью.

Но у кучера на сей предмет видать имелись иные соображения, потому, как, взобравшись на козлы после новой порции липкой грязи соскобленной им с колёс, он словно бы ненароком заводил с сидящим с ним рядом лакеем незамысловатый разговор, на самом деле предназначавшийся сердитому барину, которому напрямую перечить опасался.

— Оно конечно можно бы и по полю, — словно бы размышляя вслух, говорил он, — ну а не ровен час, какой из коней в нору провалится, ноги себе переломает? Да и с обочины в канаву запросто сползтить можно; тогда не только что колёсы, тогда!..

И многозначительно вздохнувши, он снова замолкал, предоставляя спутникам своим возможность самим вообразить те ужасные последствия, что могли бы приключиться «тогда».

Наконец миновали они последнюю станцию на пути ко влекущей их долгожданной цели, коей являлась, как верно вы уж догадались, благословенная наша столица, и нетерпение ещё сильнее взыграло в их сердцах. Небо тёмное, укрытое тёмными же плотными облаками оставалось у них за спиною, уступая место освещённому бесчисленными огнями небосводу, возвещавшему об их приближении к огромному, невиданному ими доселе граду. Нетерпеливый наш седок, распахнувши кожаную полость, то и дело высовывался из коляски и, приподнимаясь на носки ладных лаковых полусапожек, стремился получше разглядеть брезжившие впереди огни. Что, согласитесь, вовсе небезопасно проделывать на российских наших дорогах, где рытвина соседствует с ухабом, тот – с выбоиною и все они дружно сплетаясь воедино с канавою, упираются в большую чёрную кочку. Но сие рвение его вполне возможно было и понять и объяснить: ибо поскорее хотелось узреть ему тот самый город, что влечёт к себе и манит, не только изо всех обширных просторов отечества нашего, несметные толпы народу, жаждущего обресть в пределах его удачу богатство и успех, но и многочисленных чужестранцев, хорошо понимающих то, что нигде не удастся им так легко и быстро обзавестись состоянием, как в России.

Во всей фигуре этого кутающегося в тёплую шинель седока, то опускающегося на эластические подушки коляски, то вновь вскакивающего с них с тем чтобы лучше рассмотреть тот либо иной из чем—то приглянувшихся ему огоньков, явно угадывалось нечто хорошо знакомое, что не в силах была скрыть даже царящая вокруг темень. И шея его, упрятанная по самый подбородок в шерстяной, радужных цветов платок, несколько выгоревший и поблекший, как думается от долгого ношения, и картуз – тёмный, надвинутый чуть ли не на глаза, с завязанными в «бант» снурками, и большая сабля, на которую, не вынимая ея из ножен, опирался точно о трость сей вытягивающийся в струнку господин, да и сама коляска сменившая ту самую, достопамятную бричку в коих колесят по Руси отставные подполковники, штабс—капитаны, помещики, имеющие около сотни душ и прочая, и прочая – всё говорило о том, что здесь у самых пределов «Северной Пальмиры» вновь пересеклись пути наши со столь дорогим писательскому моему перу Павлом Ивановичем Чичиковым и, стало быть, впереди ждут нас новыя приключения и проказы на которыя так горазд то ли сам Павел Иванович, то ли тот бес, что морочит и водит его по кругу жизни, как водит по кругу слепую свою лошадь трудолюбивый мельник.

Увы, увы! Но с прискорбием приходится отметить, что время, минувшее с нашей последней с ним встречи всё же отложило на нём свои отпечатки, чему, впрочем, немало поспособствовали и те невзгоды да злоключения, что выпали на долю Павла Ивановича, но тут уж ничего не поделаешь, потому, как таков его удел. И всё же, как бы там ни было, но о нём, как и прежде можно было сказать, что он хотя и не красавец, но и не урод, не худ, но и не то чтобы толст, пускай и сделались более округлыми благородныя линии его брюшка; что же до того, будто бы стал он глядеть старше, то и тут нельзя было сказать о нём, что сделался он стар, хотя вся фигура его нынче уж сделалась не в пример осанистее нежели прежде, но сие, как известно многим идёт лишь на пользу, придавая им словно бы более веса в обществе. Редеющий волос Павла Ивановича тот, что и прежде был одною из его забот, стал уж заметно реже, но и здесь нельзя было назвать его плешивым, а так лишь – слегка лысеющим, средних лет господином, либо же господином с весьма высоким лбом.

Въезд его в столицу, как впрочем, и во все иные населённые пункты отечества нашего, те, что довелось ему посетить, не привлёк ничьего внимания и не наделал никакого шуму, чего нельзя было сказать об его отъездах из сих благословенных селений, всегда куда более удававшихся в этом смысле нашему герою. Здесь же всего то и было, что расписался он в подорожной книге, прописавши в ней имя своё и звание, да прочитавши в объявлениях, где можно было бы остановиться на постой, проследовал далее всё ещё охваченный волнением от предстоящего ему первого свидания с Петербургом. Но к досаде его, те окраинныя улицы, по которым несла его тройка, вовсе не выглядели столицею, а были весьма унылы и замусолены. От них то влево, то вправо, петляя меж серых бараков и мануфактур расползались замысловатыя переулки прятавшие во глубине своей ещё большую, погруженную во тьму унылость, а изо всей иллюминации, коей манил к себе Петербург плясавшего в коляске от нетерпения Павла Ивановича, оставалась лишь печальная Луна глядящая сквозь прорехи в уже обессилевших изошедших долгим дождём облаках, да ея дрожащее отражение мелькающее то в одной, то в другой придорожной луже.

Когда подъехали они, наконец, к Кокушкину мосту, настроение у Павла Ивановича сделалось совсем уж тихое, потому, как вокруг стояли одни лишь доходныя домы, из подвалов и подворотен коих, не смотря на поздний уж час, что—то гремело и ухало. Глядя на подслеповатыя и закопчённыя окна сиих громогласных подвалов, Чичиков справедливо решил, что тут помещаются не иначе, как ремесленныя мастерские. Его несколько удивило то, что обладатели сих мастерских не стесняясь неурочным временем продолжают оглашать стуками окрестность, ничуть не смущаясь тем, что могут принести многия неудобства обитателям самих доходных домов. Откуда ему было знать то, что хозяевами сих мастерских были по большей части немцы сделавшия себе в России на своих ремёслах изрядныя состояния, а нынче уж владеющие и самими домами, и видно почитавшие даже и обитателей этих домов за свою собственность.

Остановившись у одного из подобных домов, глядевшего настоящею машиною и убедившись в том, что сей дом и есть тот самый «доходный дом Зверькова», о котором в объявлении виденном им на заставе было прописано весьма заманчиво, Чичиков прошёл во глубину большого подъезда с тем, чтобы договориться с домоуправителем о ночлеге.

Домоуправитель живший тут же, во первом этаже, бывший то ли немец, то ли чухонец; чего впрочем, так и не разобрал Чичиков, глядел на Павла Ивановича сонно, строя во всей своей чухонской физиогномии всяческия ужимки да зевки, должные видимо подчеркнуть то, что подняли его с постели во столь неурочный час, и что приличныя господа вселяются в «апартаманы» с утра, либо на худой конец до обеду. Для тех же, кто желал бы только переночевать, имеются при дорогах трактиры, постоялыя дворы, станции и прочия прибежища.

— Как это на одну только ночь? — вопрошал он, зевая так, что заместо слова «ночь» у него выворотилось «ноучь» — словно мало ему было его чухонского прононсу, так он ещё угодил и в аглицкий.

Чичиков смешался, потому, как красноречивыя зевки домоуправителя, его удивление просьбе Павла Ивановича о ночлеге, пускай и сонное, но вполне искренное, заставили нашего героя думать, что он либо сказал, либо произвёл в своих действиях нечто такое, на что, по мнению домоуправителя, способен был лишь человек несветский и не наученный хорошим манерам.

Однако он тут же обругал себя за подобныя мысли, прекрасно понимая, что сие всё вздор, и что этот «чухонский немец» не имеет никакого права зевать ему прямо в лицо, выворачивая сонную свою пасть с наполовину выпавшими, наполовину выкрошившимися зубами, а должен лишь кликнуть коридорного и распорядившись насчёт багажа прописать Чичикова в домовой книге. Но может быть робость, поселившаяся в его сердце от мысли о том, что вот он наконец—то и в Петербурге, в столице, какой нет равных среди прочих столиц мировых, то ли усталость от долгого пути, сделали своё дело, и наместо того чтобы возмутиться подлыми зеваниями домоуправителя, Чичиков что—то залепетал в ответ, словно бы засеменивши в своих словах, так будто и не слова это были, а осторожныя шажочки, коими он несмело приближался до слуха сего «чухонскаго немца».

— Дело, видите ли, в том, что я впервые в Петербурге. Не знаю ещё ни цен здешних, ни порядков. Вот посему и хотел бы пооглядеться, с тем, чтобы прояснить для себя образ мыслей и жизни столичной, — сказал Чичиков.

На что домоуправитель сделавши совершенно уж осоловелую мину, коротко бросил:

— У нас сто двадцать рублей в месяц!..

«Однако! — подумал Чичиков, — это выходит четыре целковых в сутки! — и с некоторой надеждою спросил.

— Это, конечно же, с пансионом?

Отчего с домоуправителя слетела вся его сонная одурь, и, поглядевши на Чичикова так, словно пред ним стоял некто по кому точно уж давно скучает смирительный дом, он ответил:

— Нет, это стены и дрова с водою! — и увидавши в лице Чичикова замешательство сказал, зевнувши напоследок так, что сделались видными кусочки чего—то, что ел он за ужином, расположившиеся во многочисленных прорехах промеж его зубов.

— Ежели вам дорого, то отправляйтесь к Труту! — и захлопнул пред носом Чичикова дверь своей комнаты.

Поначалу Чичиков опешился от подобного наскоку, и оттого, что не мог взять в толк, что же означает сие – «отправляйтесь к Труту». То ли это было доброе пожелание, то ли некое изощрённое чухонское ругательство. Поэтому он с минуту стоял, выпучивши глаза и хватая ртом воздух, не в силах решить, что же ему делать далее – отправляться ли туда, куда послал его «чухонский немец», либо молотить в захлопнувшуюся пред носом дверь кулаком, требуя с того объяснений. Но на счастье Чичикова пробегавший мимо малый, одетый в серый фланелевый сертучек с позументом и, как надобно думать служивший здесь коридорным, разрешил бывшие в Павле Ивановиче сомнения, рассказавши, что дом Трута стоит тут же недалече, у Кокушкина мосту, и даже вышедши с Чичиковым из подъезду объяснил, как туда проехать, на прощание, выставивши лодочкою ладонь справедливо ожидая от Чичикова награды, на что тот сделал вид, будто не заметил сего дружелюбного жеста. И то дело – нечего баловать чужую прислугу! Коляска отъехала от дому, а малый поглядел ей вслед, поскрёб в затылке и, сплюнувши в сердцах на мостовую, поплёлся восвояси.

У Трута и взаправду было дешевле – всего два рубля с шестью гривенными в сутки, опять же без пансиону, но Чичиков не стал более ломаться и, хотя свободные комнаты были лишь в четвёртом этаже, он прописался в домовой книге, внёс за неделю задатку и распорядившись на счёт коляски и багажа, прихвативши с собою лишь шкатулку с выкладками из карельской берёзы да саблю, поднялся узкою тёмною лестницею в свой нумер. Подъем несколько смутил его, потому, как покрылся он испариною: и глубокий его лоб и спина, да и прочия части его тела сделались влажными, и даже появилась некоторая отдышка; из чего он заключил, что будет это нехорошо вот эдак, каждый день утомлять себя, хотя бы и по той причине, что в сыром петербургском климате это совсем нездорово для лёгких, да подобным манером и белье будет занашиваться не в пример быстрее обычного. Посему и решил Чичиков, что при первой же удобной возможности сменит он сие временное пристанище, на что—либо более сообразное.

Доставшийся Павлу Ивановичу нумер был о двух небольших комнатках, с крашеными зелёною краскою стенами, по которым кем—то из малярского сословия то тут, то там посажены были жёлтенькия цветочки, призванныя, как видно оживить общий довольно унылый тон нумера. Цветочки сии по большей части уже обтёрлись и осыпались, так что наместо них оставались по стенам лишь бледныя пятны и посему представлялось, будто это некто усердный, не жалея для того времени покрыл все стены ровными плевками. Первая из комнаток изображавшая собою прихожею была заметно меньше той, коей долженствовало служить постояльцу кабинетом, спальнею и гостиною в одно время. В прихожей помимо большой вешалки с отдельною полочкою для шляп и картузов помещались ещё – небольшой шкапчик, узкая кушетка, явно предназначавшаяся для лакея и мятое жестяное ведро для мусора. Во второй комнатке пол был убран довольно уж поистёршимся ковром, в самой середине которого, прикрывая толстою своею ногою изрядную дыру расположился круглый стол с глубокою бороздящею его поверхность царапиною – плодом чьих—то стараний. Большой умывальник с серою мраморною доскою и зеркалом, диван с низкою изогнутою спинкою, шкап кое—как крытый лаком да пара скрыпучих стульев довершали убранство, сей замечательной комнаты.

Двое окошек, что были, в сей комнате, как нужно думать глядели на улицу. Но сквозь них нынче, увы ничего нельзя было разглядеть по той причине, что на дворе стояла уже глухая ночь – петербургская, сырая ночь наполненная запахами плесени, протухлой воды, солёного морского ветра, гари и ещё чего—то особенного, лишь ей присущего, точно бы таящего в себе некую невидимую, прячущуюся в пустых улицах опасность, от которой холодком пробирает обывательское сердце и тогда невольно ищет обыватель взглядом засовы и крюки коими хочет отгородиться от большого и страшного города, и лишь уверившись в том, что все запоры на местах, задувает свою свечу, погружаясь в нервический, беспокойный сон, полный тревожных и зыбких сновидений.

Дождавшись коридорного втащившего на четвёртый этаж весь небогатый Чичиковский багаж, среди которого находился всё тот же, хорошо нам известный большой чемодан, некогда сиявший белизною, а нынче уж изрядно исцарапанный и потёртый, несколько узлов с чем—то, что невозможно было понять и разве что не позеленевший от времени дорожный сак, Чичиков одарил слугу пятаком и велевши Петрушке себя раздеть, не мешкая завалился спать на недовольно скрыпнувшей ему в ответ кровати. Сон сморил его сразу и уже через минуту он насвистывал посредством обеих своих носовых закруток такие музыки, что в соседнем нумере за стеною залилась с перепугу звонким нескончаемым лаем, разбуженная им чья—то собачонка.

Ну что ж, покуда ночь стоит на дворе, да покуда спит наш герой подперевши кулаком пухлую свою щёку, не худо бы нам оборотить свои взоры назад и как требует того не один только избранный нами жанр поэмы, долженствующий отличаться и стройностью и взаимною гармониею частей, но и простая справедливость в отношении верных наших читателей, коих попросту не может не интересовать то, что же приключилось с Павлом Ивановичем Чичиковым во всё то довольно изрядное время покуда отдыхало наше писательское перо в ожидании музы, и что же произошло с той поры, как оставили мы его на холодной зимней дороге, ведущей прочь из Тьфуславльской губернии в обществе верных его Селифана и Петрушки. Ведь что ни говори, а ещё и по сей день, нет, нет, а вспомянут где—нибудь за чашкою вечернего чая, либо за карточною игрою, либо за ещё каким—нибудь приятным времяпрепровождением славные тьфуславльские обыватели нашего, столь споро отличившегося героя. И им стало быть тоже небезынтересно: каково ему теперь, где обретается он нынче, и куда прибила жизнь бедного нашего Павла Ивановича со всем тем ворохом «мертвецов», что скупил он трясясь в своём экипаже по бесконечным российским дорогам.

Ну что ж, воротимся несколько назад, к тому, казалось бы, уж канувшему в вечность мгновению, когда увидел внезапно Павел Иванович нагоняюшую его экипаж знакомую и зловещую карету, в которой сопровождаемый ротою гусар катил грозный и скорый на расправу князь, отправлявшийся с докладом по министерству в тот самый далёкий Петербург, где нынче мирно почивал, укрывшись одеялом, по самую свою бороду наш герой.

Мало сказать, что появление сей кареты, вызвало в душе у Чичикова смятение; потому, что сердце его в ту минуту словно бы оборвалось и почудилось Павлу Ивановичу, будто покидает все его члены и самое жизнь! И каждая, самая что ни на есть тончайшая жилочка его естества забилась, задрожала мелкой дрожью, а кровь вся без остатку точно бы отойдя от сердца прилила внезапно к вискам заполнивши голову его гулким своим шумом, так что казалось – ещё мгновение и прорвётся, лопнет некая зыбкая преграда, и изойдёт он своею перепуганною насмерть кровью, что хлынет у него горлом, прольётся из носу, из глаз пятная всё вокруг красным своим крапом.

Но вот промчалась карета, обдала порывом сырого холодного ветра и Чичиков не веря ещё своей удаче, не в силах перевесть дух повалился на остынувшия кожаныя подушки сидения и хватая широко разинутым ртом воздух чувствовал, как каждый его студёный глоток достигая до самого сердца словно бы приносит тому успокоение.

— Стой! Не гони, не гони! — только и сумел просипеть он сквозь стиснутое волнением горло оборотясь до Селифана, на что тот послушно и поспешно осадил коней и, выровнявши коляску у края дороги повернулся к барину поглядывая на того виновато мигающими глазками, всем видом своим показывая участие в Павле Ивановиче и готовность до новых его указаний. А уносящейся в даль по замёрзшему тракту ужасной карете, вослед которой Чичиков глядел расширившимися со страху глазами, и дела уж не было до остающегося где—то там, позади маленького, нашкодившего человечка, насмерть перепуганного своими же проказами и шкодами.

Прошло немалое время в которое уже и карета исчезнула без следа, истаявши в студёной мглистой дымке, стелящейся над дорогою, и морозец, словно бы сделавшись крепче, одел тонкою ледяною попоною спины остывающих у обочины, застоявшихся лошадей, а Чичиков всё так же, словно сомнамбула сидел боясь пошевельнуться и прижавши обе руки ко груди шептал что—то неслышное своими трясущимися белыми с перепугу губами. В тот час ему на самом деле казалось, что произведи он только хотя бы и самое мелкое движение, употреби малый, даже и не видимый глазу жест, и тут рухнет сие, только что бывшее с ним нежданное чудо – по которому зловещая карета со влекомым ею в далёкий Петербург князем промчалась мимо него. Промчалась точно, не видя и не зная того, кто он есть таков – Чичиков Павел Иванов сын, ещё вчера сидевший в каморе Тьфуславльского острога.

Но вот, наконец, страх, волновавший и будораживший его кровь утихнул, сердце, воротившись из пяток, стало на место и в душе его всё явственнее принялась утверждаться мысль о том, что вот пронеслась, пролетела мимо него лютая опасность, осенивши чёрным своим крылом, но, о счастье, не задела его, не зацепила! И, что этот вот замёрзнувший серый тракт – свобода! И этот воздух студёный и мглистый – свобода! И снег, пятнающий спины его коней, и убирающий покрытые рогожкою фигуры Селифана и Петрушки белою ноздреватою коркою – тоже свобода! Тут же почуял он непомерный, несообразный ни с чем аппетит: способность управиться с обедом, который пришёлся бы в пору, мало что двоим, а то и троим сотрапезникам. А ещё ему захотелось водки – в большой потеющей гранёной рюмке. И так чтобы закусить ея не каким—то там солёным огурцом или рыжиком, а чем—то горячим, острым и шкворчащим в сотейнике; чем—то, что плавало бы в красном жарком соусе, булькало бы мелко нарезанной зеленью и кореньями, и во что можно было бы, махнувши рукою на хорошие манеры, опустить чуть ли не половину белой пушистой булки, с тем, чтобы насосала она в себя, набрала соку, и лишь затем отправить ея в рот. Посему—то выйдя из оцепенения, в которое был он погружен нежданною встречею, приказал он Селифану править до ближайшего трактира, и тот, к слову сказать, не замедлил явиться взору нашего героя за первым же поворотом с тем, чтобы укрыть под своей сенью наших продрогших путников, давши им кров, пищу и приют.

Нынче нам уж трудно вспомнить, чем и как укреплял свои пошатнувшиеся силы Павел Иванович, но вот мысли и настроения, посетившие его в тот час, питаемы были, не до конца ещё пережитым им, недавним страхом. Оттого—то и решено было им, свернувши с главного тракту ехать кружными, дальними путями, дабы неровен час, а не свела бы его вновь злодейка судьба с чёрною княжескою каретою, подведя под сиятельный и беспощадный княжеский гнев.

Отобедавши на славу, и вопреки обыкновению своему не заведя ни с кем, ни разговоров, ни новых знакомств, он в пятом уже часе покинул гостеприимный кров приютившего его трактира, и, глядя на розовое, на вечерней заре солнце, поспешил продолжить свой путь. Его поставленная на полозки коляска резво и бойко бежала по промёрзнувшей звонкой дороге, и у первого же большого поворота вильнувши в сторону, пошла, петлять по узким ведущим в глухомань и неизвестность проселкам, рассыпая над ними звон замирающих в морозном воздухе колокольчиков, и хороня среди этих бескрайних полей и дремучих лесов след нашего героя с тем, чтобы мог он, переведши дух, осесть на время, никем не узнанный в какой—нибудь прячущейся среди лесов усадьбе, коей хозяева и слыхом не слыхивали бы ни о Чичикове с его мёртвыми душами, ни о поддельных завещаниях миллионных старух, ни о брабантских кружевах и баранах наряженных в тулупчики, ни о радзивиловской таможне. Либо укрыться в маленьком уездном городишке, под крышею старой обветшалой гостиницы, забившись с головою под тяжелое ватное одеяло, замкнувши нумер на три оборота ключа, заперевши ставни на окнах – и спать, спать, спать! Спать мёртвым сном – может быть год, а то и два, покуда не порастет быльём вся эта произошедшая так недавно история, и не потухнет, сей живущий в каждом уголку его сердца страх.

Не глядя на сгустившиеся уж зимние сумерки и тёмное, раскинувшееся над ним небо, Чичиков вовсе не опасался того, что может заблудиться в этом незнакомом и глухом захолустье, резонно пологая, что дорога на то и дорога, чтобы привесть его, в конце концов, к жилью людей ея проторивших. Тем более, что во время многочисленных своих путешествий он имел возможность не раз убедиться, в справедливости сей нехитрой мысли.

Не успели они отмахать и десяти вёрст, как уж подвернулась им деревенька, а затем и другая. А вот и сельцо покатило навстречу, убирая синеющий в сумерках косогор, но Чичиков всё твердил себе – «рано», да «рано», стремясь насколько возможно далее уйти из пределов тьфуславльской губернии. И лишь когда последния лучи зимнего солнца исчезнули с небеснаго свода не оставивши по себе и следа, когда тьма, разлившись повсюду, нарушаема была разве что одними только звёздами, блещущими в вышине холодным равнодушным до всего блеском, а притомившиеся от долгого бега кони покрылись белым инеем от замерзающего на встречном ветру пота, решил наконец—то Павел Иванович, что можно бы и остановиться, с тем чтобы дать отдых и коням, и своим дворовым людям, да и самому погреться у какого Бог пошлёт огонька.

Через три четверти часу ровнаго конскаго бегу выплыло из—за густых дерев обступивших дорогу, большое селение, со стоящим несколько поодаль господским домом, отороченным сзади толи парком, толи еловым лесом — чего нельзя было уж разобрать в темноте, и, своротивши с дороги, наши путники не мешкая, поспешили к нему. Почуявши близкое жильё и отдых, кони попластавши копытами по замёрзнувшей деревенской улице, приободряясь, дружно налегли на постромки, и коляска, выровнявши свой несколько кособокий ход, бойко побежала к подмигивавшему из—за дерев жёлтым светом своих окошек, господскому дому. Строение сие, об одном этаже, было, однако же, довольно велико, и как можно было судить – просторно. Крыльцо его убрано было круглым деревянным портиком, опирающимся на деревянные же колонны покрытыя щекатуркою, и даже по сию зимнюю пору сохранившие следы белой известки, бывшей на них. Окна дома частью были просто темны, частью занавешены ставнями, и лишь в нескольких из них, тех, что мигали Чичикову из—за дерев, горел свет. Поравнявшись с высоким дощатым забором Селифан, не слезая с козел, принялся стучать кнутовищем о тесовыя наглухо запертые ворота и стуки эти далеко разносились в звенящем тишиною вечернем воздухе, но, увы, помимо сего они так и не произвели никакого иного эффекту. Никто не отозвался на них, никто не спешил растворять ворота – встречать притомившихся путников, и лишь пара сердитых дворовых псов залилась хриплым простуженным лаем.

Чичиков некоторое время глядел на бесплодныя попытки своего возницы, строя во чертах лица своего презрительное неудовольствие, а затем голосом в котором сквозили раздраженныя бестолковыми действиями Селифана нервы произнес:

— Ну, что, братец, так и будешь лупить по воротам до утра, или же все—таки соизволишь сойти и постучаться по—человечески?

На что Селифан послушно и ни словом не возразивши, спрыгнул наземь и затряс ворота так, что загремели и задрожали не одни только их железныя замки да засовы, но и самые доски ворот отозвались глухим рокотом. Сия весьма достойная попытка возымела действие – в сенях мелькнул огонек свечи, и некто покрытый с головою тулупом, проковылял к забору.

— Кого ещё принесло о такую пору? Вот, прости Господи, не сидится людям дома, — раздался из—за забора недовольный бабий голос, на что возница отвечал строго:

— Будет, будет тебе! Ишь разворчалась, старая! Отворяй—ка лучше приличному господину, а то не ровен час, замёрзнем здесь на дороге!

Ворота, сей же час, с протяжным скрыпом растворились и из—за них глянула кутающаяся в тулуп дворовая баба, с волосами, торчащими в разныя стороны над сердитым ея лицом.

— Что за имение? Как прозывается? — не сменяя сурового тону, вопрошал Селифан.

На что баба отвечала, что имение прозывается Кусочкино и на всякий случай придерживая тяжёлыя створки ворот, с недоверием поглядывая на наших путешественников, спросила:

— А сами то вы кто таковые будете?

— Доложи, голубушка, своему барину, что просится переночевать коллежский советник – Чичиков Павел Иванович. Что не знает он здешних мест и боится, упаси Бог, заблудиться, потому, как время уж к ночи, — решил вмешаться, в сей замечательный разговор Чичиков.

— Доложить то оно конечно недолга, только вот барин у нас, почитай, что скоро уж как год – померли, — пробурчала баба, распахнувши ворота и коляска слегка кренясь въехала за ограду господскаго двора, остановясь подле украшенного портиком крыльца.

Павел Иванович прыгнул из коляски с ловкостью почти военного человека, и огонек свечи, коей подсвечивала себе дорогу баба, блеснул жёлтым блеском, на бронзовой рукоятке сабли которую он держал в подмышках. Разматывая на ходу радужных цветов косынку, что сберегала горло нашего героя от свищущих над российскими трактами сквозняков и сбросивши на руки поспешавшему ему во след Петрушке шубу, прошёл он в комнату, служившую по всем приметам гостиною залою, где отыскавши не успевшую ещё остыть к ночи печку, припал к ней озябшею спиною.

— Так что же, милая, — обратился он к сопровождавшей их бабе, — неужто некому и доложить о приезде, так—таки никого в доме и не осталось?

— Почему ж не осталось, — словно бы обидевшись, отвечала баба, — барыня осталась!

— Ну, вот и славно! Ей то, голубушка, и доложи, — сказал Чичиков, — а кстати, барин то твой молод был, али уже в летах? — бросил он вослед уходящей бабе.

— С вас будет, — ответствовала та, будучи уже в дверях.

Велевши Петрушке отправляться в людскую, а Селифану отвесть коней на конюшню, он уселся на стоявшую тут же, несколько поодаль от печки слегка рассохшуюся софу и принялся с наслаждением напитывать в себя уютную теплоту и покой царящий в сем доме. От крашеных красною краскою досок пола, укрытого плетёными половиками, распространялся по всей гостиной приятный, умиротворяющий аромат воска, которым надо думать совсем недавно и натирали пол, по обклеенным синими обоями стенам висели изображавшия сцены охоты да морские баталии гравюры, так хорошо знакомые тем, кому доводилось посещать домы наших помещиков, имеющих не более двух сотен душ, а над входною, сиявшею белизною дверью помещалась голова огромнаго лося, с огромными же рогами. Голова сия, место которой было, конечно же, в прихожей, либо, на худой конец в кабинете хозяина дома, глядела на Павла Ивановича печальными, стеклянными глазами, и Чичиков резонно заключил, что то видать был любимый охотничий трофей усопшего барина, служивший, как надо думать, подпорою его охотницкой гордости настолько, что он счёл возможным пугать сим рогатым пугалом всякого своего гостя, и верно же, всякому гостю рассказывавший, в бытность свою на этом свете, байку о том, как ему с величайшей опасностью для живота своего, удалось подстрелить сие несчастное животное.

Но отпечаток не одних лишь героических черт, увы, но уже почившего в бозе хозяина носила на себе эта зала. Было в ней ещё и нечто, точно бы тонкою паучьею лапкою касающееся до чувств Павла Ивановича, точно нашептывающее ему на ухо тонким шёпотком о том, что стоит только приглядеться и станет видно присутствие тут и хозяйки. Пускай и не явное, и незаметное с первого взгляду, но вот — то скромный букетик бумажных цветов в стеклянной вазочке мелькнёт на полке, то сыщется меж батальных картинок золочёная рамочка с цветною литографией изображающей лобзанье весёлых и толстых купидонов порхающих над цветущими розами, с которыми мог бы поспорить в размерах редкий кочан капусты, да и те уже упоминавшиеся нами плетённыя половички, убиравшие пол в гостиной, тоже, без сомнения, постланы были женской рукою. Ну и, конечно же, на самом видном месте, в простенке между двух окон располагался обрамлённый чёрною рамкою портрет худенькаго человечка с тонкими, точно шильца, усами и тёмными круглыми глазками на словно бы «утином» личике.

«Он, стало быть, и есть — новопреставленный!», — подумал Чичиков, и более уж в мыслях своих не касался до сего предмета.

Недолгое время спустя, стали доноситься до разморенного исходящим от печки теплом Павла Ивановича некоторыя шумы и возня, возникнувшие за ведшей в покои дверью. Сопровождаемы они были ещё и шуршанием, коим отличаются накрахмаленныя дамския юбки, а затем дверь медленно отворилась и в гостиную прошла лет тридцати дама, как можно было догадаться — хозяйка дома, облачённая, как то и пристало вдове, в чёрное, скрывающее ея руки и шею, скромное платье. Павел Иванович разве, что не мячиком подскочил со скрыпнувшей своими пружинами софы, и, склонивши голову так, что его круглый подбородок упёрся в самую манишку – отрекомендовался.

— Чичиков Павел Иванович! Коллежский советник! Волею судеб и обстоятельств вынужден искать у вас, сударыня, приюта. Посему прошу простить меня великодушно за то, что с подобными пустяками обращаюсь в столь горькую до вас пору.

На что дама вздохнувши, просила его не беспокоиться, на сей счёт и, указавши на софу, с которой он только что вскочил, просила садиться. С появлением в гостиной зале дамы, бывшая в Чичикове сонная, тёплая одурь, вызванная близостью его к жаркой печке, исчезнула во мгновение, глаза его заблистали, румянец, на его и без того не отличавшихся бледностью щеках, сделался еще шире, и усевшись на софу в своей всегдашней, приятной манере, с подворачиванием ножки за ножку, он выгнул спину дабы показать мужественныя линии своего корпуса с наивыгоднейшей стороны.

Что же касаемо до внешности вошедшей дамы, то тут мы пребываем в некотором затруднении. Затруднении связанном отнюдь не с самою дамою, но так хорошо знакомом всякому литератору желающему описать внешность какой–либо из дам. Потому, что стоит лишь написать о героине, что была она полна и хороша собою, как тут же все, кто не полны, а наоборот худы, сделают для себя вывод, что все они вовсе нехороши и обвинят автора в предвзятости. Ежели же прописать иным, каким образом, как тут же образуется новая партия, и уж обидятся на автора дамы иные. Из чего сразу же возникнет новая неразбериха, в которой, всё одно, автор лишь и будет виноват. Посему из подобного деликатного положения возможен единственный выход – описать просто, безо всяких затей, какова же была внешность вошедшей в гостиную залу дамы; ровно таковым же манером, каковым мы описывали, к примеру, самою гостиную. А засим уж предоставить Чичикову решать, какова на взгляд его сия дама – дурна ли, или же хороша собою? Вот тогда с него и будет весь спрос.

Итак, дама, вошедшая в залу, была изрядного для женщины росту и весьма достойных статей. Несмотря на обширныя ея юбки, видно было, что бёдра у дамы и широки и круты, а грудь, сокрытая под скромным чеёным платьем – высока и крупна и вполне могла бы поспорить…, но молчим, молчим – без лишних замечаний! Лицо у нея хотя и было несколько бледно и припудрено, но все же природный румянец заметен был и под слоем пудры, правда, совсем небольшим. Нос у дамы был прямой – средний по размерам нос. Глаза же толи серыя, толи голубыя, чего нельзя было сказать определённо по причине скудного освещения – горело всего то шесть свечей. Губы у дамы были слегка припухлыя, но, в общем, то вполне обычныя с виду губы. Волосы – светлые, в завиток, собранныя на затылке в большой пучок, убранный чёрною же кружевною наколкою… Ну вот кажется и всё. Ежели я, что и выпустил, то это, стало быть, незачем, потому, как мало что может добавить к сему портрету. Но и без того знаю, что не выпустил ничего, акромя может быть ушек, да ручек, да и те были под стать всему мною уж рассказанному.

Что же в отношении Павла Ивановича, то помимо оживления, охватившего все его существо при виде сей дамы, о чём мы уже имели место сказать, ощутил он новое, непонятное и разве, что не впервые посетившее его чувство – схожее с тем, как ежели бы поселился у него под сердцем некий щекотный и в одно время приятный червячок, чьи шевеления, надо думать, и прогнали из души его ту тёплую, уютную сонливость в коей пребывал он дожидая в гостиной хозяйку.

Нынче же, после совершенных им весьма галантных прыжков, чья резвость также, надо думать была вызвана сим новым, проклюнувшимся у него по сердцем шевелением, сидя на краешке софы, в уже сказанной нами изящной позе, он слышал, как радостно шумит у него в висках кровь, словно бы выкликая, выстукивая одну и ту же мысль: «…удачно заехал…, удачно заехал…, удачно заехал…». Однако ни взбудораженное хозяйкою имения воображение нашего героя, ни «червячок» ковырявшийся у него в груди, не помешали Чичикову в самой изысканной и светской манере осведомиться об имени и прозвище столь взволновавшей его особы. На что хозяйка назвавшись Кусочкиной Надеждою Павловной, спросила у него в свою очередь:

— А как вы? Простите, как вы изволили сказать – «Павел Иванович»? Я признаться и не упомнила с первого разу. Потому, что и нервы и мысли заняты иным. Так что уж прошу покорнейше меня простить.

— О, сие не стоит и извинений, любезная Надежда Павловна. Тем более что изволили вы запомнить правильно. Я и есть Павел Иванович, собственною персоною. Причина же нервам вашим ясна, ея не заметит один лишь глупец, либо слепой.

При этих сказанных Чичиковым словах, лицо хозяйки окрасилось благодарною, но в то же время и несколько болезненною улыбкою, а в кулачке возникнул неизвестно откуда взявшийся платочек.

— В отношении же себя могу добавить, что я столь невзрачный червь мира сего, что, по правде сказать, не достоин ни внимания, ни заботы со стороны подобной вам особы. Могу лишь не стыдясь говорить, что много претерпел на веку своем за правду, и по службе, да и просто от всяческих неприятелей не однажды покушавшихся на самое — жизнь мою. И даже не далее, как несколько времени назад был доведён врагами до такового плачевного состояния, что ежели мне не отворили бы вовремя кровь…, — и, не окончивши фразы, Чичиков сделал рукою некий жест, который должен был означать всю глубину безнадежности его, а затем, возведя глаза к потолку, перекрестился с чувством, так словно бы и впрямь увидал кого—то на потолке, после чего украдкою глянул на хозяйку.

Надежда Павловна, сидевшая супротив него в кресле притиснула вдруг батистовый свой платочек к лицу, и из глаз ея покатились внезапныя и обильныя слезы. Круглыя заманчивыя плечи ея затряслись от мелких рыданий и Павел Иванович несколько смешавшись от подобного порыва, который, скажем прямо, не знал к чему и отнесть, засуетился, забегал по гостиной в поисках воды, либо нюхательной соли, либо какого иного средства могущего быть полезным при подобного рода припадках. Нюхательной соли он не нашёл, зато стакан с водою к счастью сыскался скоро, благо рядом на столике стоял прозрачного стекла кувшин, до краёв полный водою. Принявши у Чичикова стакан, Надежда Павловнасделавши несколько маленьких глоточков, с благодарностью глянула на Павла Ивановича, ожидавшего, что она стукнет зубками о край стакана, как оно обычно случается с дамами во время рыдания; но нет – она не стукнула.

«Видать совладала с собою!», — подумал Чичиков.

— Покорнейше прошу простить мне сию слабость, — сказала Надежда Павловна, — но, поверите ли, все произошедшее для меня ещё так живо! — и она возвела заплаканныя свои глаза к портрету с «утиным» личиком. – Давеча, когда вы сказывали, как отворяли вам кровь, то мне подумалось, что ежели бы и ему — Александру Ивановичу вовремя отворить кровь, то может статься он жил бы ещё и поныне! Но здесь в нашей глуши, в деревне разве сыщешь хорошего доктора?— и она снова поднесла платочек к глазам, дабы промокнуть выступившия было слезы.

— Боюсь обеспокоить вас неприятным вопросом, но коли уж, как бы сам собою зашёл о том разговор, то не скажете ли вы, от чего скончался уважаемый Александр Иванович?— осторожно осведомился Чичиков.

— Ах, это такая трагедия, такая трагедия! — отвечала Надежда Павловна, сызнова поднося платочек к глазам. – Супруг мой, изволите ли видеть, были, что называется «страстный охотник». Дня не проходило без того, чтобы не уезжал он из дому, пропадая на своей охоте с утра и до вечеру. Порою случалось и так, что и по неделям его не дождешься…

«Интересно бы знать, где же на самом деле прохлаждался он от трудов праведных? Уж я то знаю подобных, с позволения сказать – «охотников», — подумал Чичиков, но вслух, конечно же, ничего не сказал, выразивши на челе своем ещё более усердное внимание.

— И вот однажды, немногим более года назад, — продолжала Надежда Павловна, — собрался он, как обычно поохотиться, сел на свои дрожки и поехал, но не проходит и часу, как заявляется к нам сосед наш – Варлам Николаевич Троехвостов, что живёт от нас в двадцати пяти верстах: у него там деревенька – Мшанки. Заявляется и с порогу, ни «здрасте» тебе, ни «пожалуйста», принимается стучать ногами, глаза таращить и кричать: «Подайте—ка сюда мне сего подлеца Кусочкина! Я его, сей же час, и взаправду на кусочки изрублю!» А у самого в руках сабля, и сам весь красный – дрожит. Не знаю, что он там себе вообразил, либо наслушался, чьих наветов, только кричит: «Я обесчещен этим негодяем – Кусочкиным и не желаю теперь всех этих кусочкинских отпрысков под своею фамилиею растить!»…

«Однако же, я в нём не обманулся! Крутить «амуры» на стороне, будучи женатым, на подобной — весьма и весьма незаурядной особе. Это, конечно же, и впрямь надобно быть «страстным охотником», — подумал Чичиков, невольно залюбовавшись раскрасневшимся от искреннего волнения лицом Надежды Павловны, продолжавшей изливать нашему герою свою душу. Ведь порою душе каждого из нас необходимо бывает подобное, может быть и способное поразить кого—нибудь своею внезапной откровенностью излияние. А тем более душе женщины, немало перенесшей, носящей в сердце своем глубокую рану, запертой в глухом поросшем лесом уголку, где из ближайших соседей либо Троехвостов — живущий в двадцати пяти вёрстах, либо зайцы да белки, скачущие по полям да по веткам. Что же до Павла Ивановича, то в нём по всему видать приличного с хорошими манерами господина, который к тому же может быть и добр. Таковому вполне можно и довериться, потому, как сегодня он здесь, а завтра его уж – поминай, как звали. Если даже и посмеется он над бедою несчастной женщины, то, что с того? Смех его не будет уж слышен в этом окруженном глухими лесами имении, а на душе у Надежды Павловны сделается неизмеримо легче.

Однако вернемся к сей исповеди, господа, она далеко не окончена, последствия её станут видны совсем скоро и будут более чем важны для всего нашего повествования.

— Представьте себе только, Павел Иванович, позволить себе сказать таковое, и о ком? Об Александре Ивановиче?— продолжала Надежда Павловна, — О человеке который был нраву самого кроткого, здоровья слабого – сил у него только и доставало, что на сон да охоту.

Тут Надежда Павловна сделала остановку, вновь прибегнувши к батистовому платочку, и лишь затем продолжала рассказ, увидевши в Павле Ивановиче слушателя сочувствующего и внимательного.

— Поверите ли, Павел Иванович, но только каждый раз он мне говорил: «Душенька, ежели бы не охота, то сил у меня вообще бы не стало. А так, выйдешь в лес – никого! Можно вообразить, что ты один в целом мире, и окромя тебя будто никаких других человеков нету, будто всех их уж Бог прибрал. И эдак хорошо, покойно на душе сделается, и силы незнамо откуда снова берутся».

— Вот такой он был человек! Слабый, мечтательный; а его – раз, и в грязь топтать. Тем более^ что этот Варлам Николаевич тутошней жизни и вовсе не знает. И пускай он и местный, но даром, что здесь живёт. Потому что в последние лет пять, вообразил он себе, будто бы он большой купец. Всё зерном да лесом торгует, всё скачет по губерниям, однако с его торговли проку никакого не видать! Как жил в Мшанках, так и живёт. Но вот вбил себе в голову несусветную глупость и нате – заявился!

— Прошу покорнейше простить, — осмелился вступить Чичиков, — это, стало быть, он и изрубил уважаемого Александра Ивановича в кусочки?

— Ах, нет же, нет! — чуть не со стоном отвечала Надежда Павловна. – Он покричал тут, потоптался и, увидавши, что Александра Ивановича в имении нет, укатил на своей пролетке, крикнувши напоследок, что пришлёт к нему своих секундантов. Не успела я остынуть от подобного наскоку, как появился мой Александр Иванович. Я к нему с расспросами, что мол, да как, а он отвечает, что погода не клеится для охоты, да и чувствует он себя, дескать, неважно. И вправду бледный такой и лоб испариною покрыт, а сам спрашивает: «А что, матушка, без меня никто к нам не наведывался?» Прямо, как в воду глядел, голубчик мой, — и она сызнова уткнулась лицом в платок, на что ей Чичиковым вновь был предложен стакан с водою.

— А я, не подумавши, возьми да и расскажи про нежданный визит, да про то, как Троехвостов саблею махал, да грозился к утру секундантов прислать. Ежели бы видели вы, любезный Павел Иванович, как горько ранило сие известие чистое сердце Александра Ивановича. Он не в силах был перенесть подобной людской подлости и даже слегка зашатался, схватившись рукою за грудь. Бледность его сделалась ещё заметнее, так что даже под глазами пошли зеленыя круги. Слёг он тогда же, в тот же вечер и более уж не вставал. Всё лежал и слушал – стукнет только где дверь ненароком, как у него тут же припадок сделается. От слабости задрожит весь, потом изойдёт и плачет, плачет от обиды, что могли о нём таковую небылицу понесть, и эдак низко имя его уронить. Проболел мой голубчик подобным манером неделю, и отдал Богу душу от сердечного припадку. И никого не укорял, никого ни в чём и словом не попрекнул, — и у нея вновь затряслись плечи в рыданиях.

Признаться, герой наш ощутил ото всего поведанного ему безутешною хозяйкою, некоторую неловкость. С одной стороны дело сие казалось совершенно ясным – и то, что нашкодивший в чужом дому господин Кусочкин, бывший при жизни, как упоминалось уж нами не раз – «страстным охотником», помер от сердечного припадку, приключившегося у него с перепугу, ни о чём другом, как о Божьем промысле свидетельствовать не могло. С другой же стороны, Павел Иванович совершенно не мог взять в толк, как это Надежда Павловна, к слову сказать, всё более волновавшая его сердце, могла не только не ведать того, что столько времени творилось у нея чуть ли не под самым носом, но и сегодня по прошествии года минувшего с той поры, продолжавшая хранить верность сей добровольной своей слепоте.

«Нет, не похоже, чтобы была она «святая простота». А не кроется ли здесь какой—либо с ея стороны умысел, либо женское коварство? — мелькнула вдруг в нём некая догадка, доставившая ему даже и удовольствие и польстившая мужескому его самолюбию, — и верно, к чему ей было сказывать мне все мелкия подробности сего происшествия; так только могла бы упомянуть ненароком – дескать, скончался любезный супруг от сердечного припадку, и всё, а тут таковая драма, какою впору делиться лишь с близким и сердешным другом. Очень может быть, но сие проистекает даже, что из кокетства?…»

Но нет, ошибался Павел Иванович. Не была Надежда Павловна «коварною женщиною», А просто то была свежая, молодая вдова, недавно схоронившая блудливого своего супруга, с глупыми глазками на утином рыльце (упокой, Господи, его душу), не видавшая за покойным никакой жизни – той, что так жаждает всякая женщина, не знавшая ничего кроме горести и постоянных унижений, производимых над нею «страстным охотником», и по сию пору пребывающая в замешательстве от произошедшего в ея судьбе перелома, не желающая поверить в то, что не остается ей уж ничего, даже и чистых, светлых воспоминаний, о столь печально завершившемся ея супружестве, воспоминаний, что одни бы могли осветить тёплым своим светом, проходящую в тоскливом одиночестве, несчастливую жизнь ея. Вот и возникнуло в ея душе некое тяготение к этому, столь неожиданно появившемуся в сей лесистой глуши гостю, отличному ото всех особ мужеского роду, что попадались на ея пути доселе. Его деликатныя и достойныя манеры, округлыя обороты речи, внешность приятная и представительная в одно время показались Надежде Павловне выходящими из обычного ряду — вон. Ей захотелось поделиться с таковым необыкновенным человеком, каковым показался ей Чичиков, теми болями, коими болела ея душа. Верно, так она надеялась излечиться от них; заговорить горькую свою беду, как заговаривают хворь знахарки, а затем и самой поверить в то, что печаль ея светла, утрата высока. Что пускай жизнь ея и нельзя счесть удачною, но и в ней тоже было нечто достойное, что потеряла она близкаго дорогого друга, чья душа полна была самых выдающихся побуждений и качеств, а не мелкого и гадкого, надсмеявшегося над лучшими ея чувствами человечишку.

— Ах, бедная моя Надежда Павловна! Признаюсь мне нынче трудно даже подобрать слова, чтобы таковому вашему горю соболезновать. Уже невыносимо трудно, когда уходит просто близкий до тебя человек. А тем более таковой необыкновенный муж, каковым, насколько смею я судить, являлся ваш супруг! Да, воистину невосполнимая для вас утрата, но всё же надобно ея пережить и перенесть. Потому, как думаю я, у вас должны были бы остаться после него малыя детки, и им необходимы материнская любовь и участие. Вы же находясь в тоске и печали просто не сумеете уделить им должного внимания, а для деток сие плохо, уж поверьте мне — опытному в житейских делах человеку, — с проникновенным светом во взоре говорил Чичиков.

Однако мне кажется, что сия горячая его забота о малых детках высказанная словно бы невзначай, хорошо и понятна, и видна всякому, кто хотя бы сколько—нибудь знаком с Павлом Ивановичем.

— Нет, Павел Иванович, детками нас Господь обделил. Я ведь уже говорила вам, что сил Александру Ивановичу доставало на одну лишь охоту. Поначалу я, признаться, переживала по деткам, но теперь то вижу, что и тут не обошлось без промысла Божьего, не то оставались бы нынче — сиротки, — сказала она, вздохнувши, но и ей видимо тоже сделался понятным вопрос Павла Ивановича, потому, что щёки ея вдруг покрылись румянцем и, потупивши глаза она улыбнулась, словно бы какой—то новой вспыхнувшей в ней мысли.

— Воистину так! Всё, что не совершается Господом нашим – всё нам на благо и ко спасению нашей души. Сие видно даже и из того, что у вас нынче не в пример прежнему прибавится забот. Ведь это страшно подумать – всё имение ляжет на ваши плечи, — сказал Чичиков, с заботою поглядевши на заманчивыя плечи хозяйки.

На что Надежда Павловна, махнувши рукою, отвечала:

— А оно и без того вёе на моих плечах и лежало. Александр Иванович были натура мечтательная. В хозяйстве они мало знали толку, вот и приходилось мне самой во все тонкости вникать…

— Но позвольте, ведь всегда возможно, в таковом случае нанять управляющего! — с некоторым даже задором произнес Чичиков, верно желая показать своё неравнодушие к тем заботам, что обременяли пышныя плечи Надежды Павловны.

— Оно, конечно же, так, но с другой стороны, не желательно доверять имение постороннему человеку. Даром что ли говорят, что управляющие все воры, — отвечала Надежда Павловна.

— Позвольте однако ж полюбопытствовать, — не удержался Чичиков, вовсе не замечая того, что его словно бы подвели ко сделанному им вопросу, — но ежели, вы, уважаемая Надежда Павловна изволили заговорить об имении, то каково оно у вас – велико ли, мало?...

— Ну не то сказать, что велико, но и малым его тоже не назовешь. Полтораста душ крестьян. Да винокурня своя, да два года назад меленку поставила, так что ещё и с окрест приезжают муку молоть. Да рожь с пшеницею сеяла, тому же Троехвостову да прочим купцам продавала. Под пашнею у меня более тысячи десятин, да лес еловый – вы знать сами его могли видеть, когда подъезжали; большой надо вам сказать лес. Так что при случае и лесом торгую. Ещё два пруда у меня рыбных, да река…, — принялась перечислять Надежда Павловна. — Да ежели вам сие интересно, то я готова вам всё показать. Ведь и то приятно, чтобы на имение кто знающий, мужеским глазом поглядел. Может статься, и увидите где, какой недочёт. Подскажите, как поправить получше.

— Я с превеликим удовольствием, матушка! Я страсть, какой до всего этого охотник. По мне лучшего времяпрепровождения не сыскать, как поглядеть на хорошо налаженное хозяйство. Тут всегда поучиться хорошему можно, что—либо и себе перенять, — сказал Чичиков очень довольный тем, что довелось ему услыхать об имении Надежды Павловны.

— А вы, Павел Иванович, часом, не помещик ли сами будете? Или же всё служите ещё? Я признаться не вполне поняла – какой на вас чин?— спросила Надежда Павловна.

— Коллежский советник, голубушка. Но более уж не служу. Тоже надобно хозяйством заниматься. А то крестьян, видите ли, много, а селить негде, вот и задумал я провесть переселение в Херсонскую губернию. Да хлопотно больно сие переселение, одних бумаг кипы уж набрались, конца—краю всё не видно, — посетовал Чичиков.

— Сколько же это должно быть у вас крестьян, Павел Иванович, ежели их вам и селить некуда?— с нескрываемым интересом спросила Надежда Павловна.

— Тысяча душ, голубушка! Тысяча душ! — дважды произнес Чичиков заветное для себя число, как видно для большего эффекту, но эффект и без того был немалый.

Разрумянившееся от приятной беседы личико хозяйки, разрумянилось тут ещё более, так, что по щекам ея разве, что не зацвели красныя пятны, а глаза уж блистали не прихлынувшими было к ним вновь слезами, а иным, неизвестным ещё доселе науке веществом, что заставляет сиять и светиться женския очи ежели только бывает, встречаем достойный до их внимания муж.

Что ж, господа, так уж устроен белый свет, что любой, и каждый радеет о своей пользе. И коли оно так не нами заведено, то, может быть, и не пристало нам судить о том – хорошо ли сие, либо худо, а то и вовсе никуда не годится. Хотя признаться порою и грустно бывает, друзья мои, оттого, что подобное происходит с нами, из века в век. Приходит поколение, уходит поколение, а ничего не меняется. Всё остаётся, как и прежде, и даже самая малая амёба, видная лишь сквозь, по самой последней научной моде сочинённый, мелкоскоп, суетится и снуёт по сторонам своей лужи, верно почитаемой ею за вселенную, заботясь лишь о том, как бы поболее ухватить сегодня, сейчас, крохотными своими ручонками, или же чем—то, что дано ей Богом наместо оных, так словно век её не мерян, словно жить ей вечно, вечно же забивая амёбий свой животик желанной и драгоценной для нея пакостью, какою кишит всякая лужа на скотном дворе.

«Миллионщик! Безо всякого сомнения – миллионщик!», — подумала Надежда Павловна, скользнувши рассеянным взглядом по портрету с «утиным» рыльцем. – «Эх! Расселить бы их всех здесь! И то дело – места хватит, а не хватит, так можно и землицы прикупить. Вот было бы хорошо!»

— А где же нынче содержатся ваши крестьяне? — полюбопытствовала она, строя во чертах лица своего искреннюю заботу, как в отношении крестьян, коим предстояло столь долгое и опасное переселение, так и в отношении нашего героя, находящегося во власти такового грандиозного предприятия, на которое мало кто может отважиться, потому, как на него, порою, уходят годы и годы жизни.

— В северных наших губерниях, — соврал Чичиков, — но сами изволите видеть, климат там суров, хлебопашествовать сложно. А на одних рыбных да лесных промыслах таковую орду не удержать. Вот и решился – на переселение.

Неизвестно, сколько ещё времени мог бы длиться сей разговор, но тут в гостиную вошла давешняя баба и объявила, что ужинать подано; с чем наши собеседники и проследовали в столовую.

Часа через два, когда, отужинавши уж лежал Чичиков, готовясь отойти ко сну на широкой, свежепостланной постеле, самые разнообразные, соревнующиеся друг с дружкою в своей приятности мысли, устроили целое коловращение у него в голове. И все они, так или иначе, оканчивались хозяйкою имения. Всё в ней пришлось по душе Павлу Ивановичу – все стати ея были именно те, что всегда глянулись нашему герою. И тут вышло ровно, как по поговорке: «И волос, и голос – всё по нраву!» Да ещё и именьице, как можно было понять, неплохо налаженное, да полтораста душ крестьян, причём всамоделищных, живых, а не присутствующих только лишь на бумаге, да в воображении Павла Ивановича, да винокурня, да своя меленка, да лес, да река…

«С такового имения в год, с закрытыми глазами, до двадцати тысяч выколачивать можно! Да ежели ещё нововведения всякия ввесть, по примеру того же Костанжогло, чтобы всякая дрянь в дело шла — копейку давала – тогда, пожалуй, и до полуста поднимешься, — сладко потягиваясь в тёплой постеле думал Чичиков. – А что? «Надежда Павловна Чичикова» — звучит не в пример лучше какого—то там «Кусочкина»! — усмехнулся он сам себе.

В довершении к сим приятным, и несколько игривым его размышлениям случилась ещё одна, весьма неожиданная приятность. Как так получилось, может тому виною послужила планировка дома, но оказалось, что по чистой случайности поселили Павла Ивановича через стенку от спальни самой хозяйки и он, затаивши дыхание, слушал, как Надежда Павловна, в самых лестных словах и выражениях отзывалась о нашем герое, обсуждая его персону с прислуживающею ей перед сном девкою – отметивши его тонкия манеры, незаурядный ум, привлекательную внешность и даже в отличие от нас с вами, назвавши его – красавцем. Что весьма и весьма польстило самолюбию Павла Ивановича! Когда же пошёл пересчёт предметам, о которых нам неловко и говорить: «…прими, мол, Дуняша это, да подай—ка то, да расстегни—ка вот здесь…», и так далее, то Чичиков замеревши, обратился весь без остатка, в один лишь пламенеющий слух, и долго ещё наслаждался шорохами и скрыпами достигавшими до него из—за стенки.

Конечно же, по утру проснулся Павел Иванович в преотличнейшем настроении, чему причиною были и здоровое пищеварение, и здоровые сны, что снились ему во всю эту ночь. В первые мгновения по пробуждении, даже не вспомнивши ещё того, где он находится, он уже знал, что с ним вчера приключилось нечто весьма и весьма приятное. А тут ещё и лицо Надежды Павловны засветилось вдруг пред его мысленным взором и Чичиков хохотнувши коротким радостным смешком, энергически задрыгал ногами,и сбросивши с себя тёплое одеяло вскочил с постели. В комнату сквозь неплотно пригнанный ставень, косым лучом проникнуло солнце, и проделавши спешно обычный свой утренний туалет, Павел Иванович обтёр смоченною губкой водою всё тело, растеревши его затем до красноты жестким полотенцем, кликнул Петрушку для выполнения им его всегдашней роли – цирюльника, и, облачившись в свежее белье, свежую же рубашку с заманчивою манишкою, отправился в гостиную.

Нынче гостиная показалась ему ещё более приветливой и уютною, нежели вчера. Чему причиною были не одно только яркое солнце, льющееся в комнаты сквозь расписаныя морозцем стеклы окошек и хорошее его настроение, но и весьма заметные усилия по её переустройству и украшению, что Павел Иванович не без оснований отнёс на свой счёт, и сие также польстило ему. Изменения, что как надо думать, произведены были под покровом ночи, и заключались в перекочевавших в гостиную из других помещений, больших кадок с фикусами и прочими представителями растительного царства, действительно пошли гостиной на пользу, потому, как сии зелёныя насаждения весьма и весьма оживили залу. Усевшись на давешнюю и уже несколько привычную ему, слегка рассохшуюся софу, со склонившимся над нею фикусом, и слушая, как потрескивают поленья в голландке, Чичиков принялся дожидаться хозяйки. В душе его сейчас царили одни лишь мир да покой, да нарушаемая щелканьем сгорающих в печи головешек тишина.

«А что бы не остановиться мне именно здесь, в этом уголку, не сыскивая уж иных? Обождать, покуда и впрямь не улягутся страсти…, — думал Чичиков, жмурясь от солнечных бликов играющих по граням большого висящего в гостиной зеркала, и вслушиваясь в басовитое тиканье стоявших в углу часов, — ведь тут самая настоящая глухомань. Ближайший сосед, этот Троехвостов – в двадцати пяти верстах, да и тот вряд ли объявится после того скандалу да похорон. В усадьбе одна хозяйка да слуги. Из гостей может, кто и приедет, но с другой стороны – много ли охотников по морозу, зимою вёрсты мерять? Так что оно само – собою, как бы выходит, что весьма заманчиво было бы мне проквартировать тут до весны, ежели, конечно же, хозяйка не будет против», — уговаривал себя Чичиков, которому всё более хотелось таковым образом поступить.

Но приятные его мысли прерваны были вдруг явившейся в гостиную залу, вчерашнею бабой, нынче уж прибранною и не глядящею более пугалом. Баба объявила, что барыня дожидаются его в столовой, потому, как кушать, уж подано. И Чичиков, с ловкостью почти военного человека подскочивши с софы, проследовал за нею.

Надежда Павловна, бывшая в столовой, расцвела при виде вошедшего в комнату Павла Ивановича приветливою, милою улыбкою. Чело ея уж не хранило следов той печали, что блуждала по нему прошедшим вечером. Напротив – глаза ея светились дружелюбным радостным светом, отчего Чичиков снова почуял под сердцем шевеления давешнего щекотного червячка.

«А она хороша! Право – хороша! Воистину, просто красавица!», — подумал он, проходя приложиться к ея ручке.

Затянувши, отчасти сию процедуру, он не без удовольствия заметил, как на щеках хозяйки вспыхнул румянец, а на шейке забилась синяя жилка, так хорошо видная под белою кожей. Он хотел, было сесть супротив неё, по другую сторону стола, как того требовали приличия, но Надежда Павловна, без колебаний усадила его на самом почетном месте, сама, оказавшись по правую от него руку, куда расторопною Дуняшею тут же и переставлен был ея прибор. Этот жест, произведенный хозяйкою, показался Чичикову необыкновенно домашним, по—семейному тёплым и простым. Да к тому же в нём словно бы сокрыто было ещё и некое обещание, от чего сердце Павла Ивановича тут же накрыло тёплой волною, и приятною ломотою заломило где—то внизу живота.

Завтрак, предложенный ему Надеждой Павловною, был прост, свеж и обилен. Тут присутствовали и горячие, промасленные блины, и оладьи утопающие в сметане, и творог — наведённый с мёдом, и яйца, сваренные вкрутую, и холодная телятина, запечённая в какую то заманчивую корочку – нарезанная толстыми сочными ломтями, и только что изжаренныя курицы, по которым пузырилось, стекая на блюдо желтое масло. Помимо всего сказанного, стоял на столе кувшин тёплого молока, плошки полные мёду с домашней пасеки, а наместо хлеба выступали добрыя, пушистыя шанежки да нежныя ватрушки.

— Как спалось вам на новом месте, любезный Павел Иванович? — осведомилась Надежда Павловна с тем, чтобы завесть разговор.

На что Чичиков состроивши значительную мину, отвечал, что уснуть не мог долго, по причине многого им увиденного и услышанного вчерашним вечером, от того и возникнули в голове и сердце его многия мысли не дававшие ему покою.

— Одна лишь история, касающаяся гибели глубокоуважаемого Александра Ивановича – достойна пера романиста, не говоря уж об ином, — не сменяя глубокомысленной задумчивости на челе, проговорил он.

На что Надежда Павловна отвечала печальным склонением головки и не менее печальным же вздохом, правда ныне не сопровождаемым уж промакиванием глаз.

Однако вздохи, вздохами, а природа брала своё. И здоровые желудки наших героев требовали заполнить их едою, столь заманчиво глядящею со стола. Посему, не откладывая сего дела в долгий ящик, они сполна отдали свой долг каждому из блюд, и Чичиков всё испробовавши, нашёл все кушанья чрезвычайно вкусными и питательными.

В продолжение, завтрака последовало ещё одно событие, сколь неожиданное, столь для Чичикова и приятное. Отдавая некое распоряжение Дуняше, Надежда Павловна, несколько неловко повернувшись всем своим статным корпусом влево, невзначай коснулась под столом своим бедром до его коленка. Прикосновение сие было мимолетным, длилось всего лишь одно счастливое мгновение, но и его достало для того, чтобы Чичиков едва не подавился плохо прожеванным им куском телятины. Именно этот имевший место казус, впрочем, как кажется не замеченный самою Надеждою Павловною, и вызвал в нашем герое окончательное решение оставаться в Кусочкине сколько возможно долго.

Разговор же протекавший тем временем за завтраком был полон светского, любезного тону и был, как надо думать, интересен обоим. Главным предметом его, как—то само собою сделалось имение Надежды Павловны, её хозяйство, вот посему—то и было решено, что отдохнувши после завтрака часок – другой, выберутся они на прогулку с тем, чтобы Чичиков своими глазами мог оценить то весьма приличное приданное, что могла при случае дать за собою прекрасная молодая вдовушка. Засим Надежда Павловна проследовала в свои комнаты, предоставивши Павлу Ивановичу полную свободу действий, коей он и не преминул воспользоваться. Для начала решил он ревизовать господский дом, где ему только и были, что знакомы гостиная со столовой да сени, выключая, конечно же, комнату, отведенную ему под ночлег.

Вот почему и принялся он, заложивши руки за спину, путешествовать по коридорам деловою походкою и с тем видом знатока, с каковым многия из наших соотечественников прогуливаются по самым примечательным местам, самых известных мировых столиц — то есть выражая во челе своем самое скрупулёзное внимание ко всякому пустяку. Путешествие сие привело Павла Ивановича в скором времени в людскую – весьма просторную и опрятную, посреди которой на добела выскобленном столе покоился медный, на полтора ведра самовар. Среди дворовых и челяди сидящих вкруг стола увидал он и своих, затесавшихся Петрушку с Селифаном. Петрушка, важничая, вёл о чём—то разговор с крупным при окладистой бороде мужиком, а Селифан сидел уж порядком осоловевший, поклевывая в стол сизым своим носом.

Чичиков не стал долго останавливаться на людской и проследовал далее. А далее направо и налево по коридору пошли комнаты — которыя из них были замкнуты, которыя – отворены. В них то и заглядывал пытливый наш путешественник. И виденное, надо думать, потрафляло изысканному его вкусу, потому, как в лице его сохранялось выражение спокойного довольства. Наведался он и в кладовые, сделавши ревизию припасам, где ровные ряды колбас и ветчин под потолком да полки заставленныя соленьями да вареньями порадовали его своею обильностью. Кухня встретила его жарким отсветом плиты, шкворчанием и бульканьем уж готовящихся к обеду блюд, заманчивыми запахами да звоном кастрюль и сковородок, что тоже пришлось ему по душе. Покончивши с осмотром хозяйственной части дома, Чичиков проследовал туда, где по его расчетам должен был располагаться кабинет усопшего Кусочкина. И надо отметить — расчёт его оказался верным. Он безо всякого труда отыскал нужную ему дверь.

Комната, служившая некогда кабинетом, разительно отличалась ото всего остального дома. Взглянувши на неё, легко было поверить в то, что у почившего хозяина сил, по словам его супруги, только и доставало, что на сон и охоту. Третьим же из основных занятий господина Кусочкина, помимо уж сказанных нами, было, по всей видимости — чтение «Русскаго Инвалида», чьи отдельные номера и подшивки попадались на глаза повсюду. Прочая же обстановка комнаты словно бы мешалась в какую—то кашу – всё в ней было как—то неопределённо, тускло, неумно и даже двое ружей, накрест висевшие на стене, показались Чичикову глупою, ненужною деталью. Одним словом комната сия произвела не всегда опрятного нашего героя, ценившего порядок, чистоту и никогда не забывавшего и о личной гигиене, настолько неприятное впечатление, что он, не переступая порога, лишь заглянул в неё и, поморщивши нос, хлопнул дверью, отправившись восвояси.

Об двенадцатом часе, как оно и было уговорено – сошлись Чичиков с Надеждою Павловной в гостиной, с тем, чтобы отправляться на прогулку по имению. Сани давно уж были заложены, и герои наши, приодевшись потеплее, по причине изрядного морозцу, прошли на крыльцо. Чичикова во первую голову конечно же влекли к себе меленка с винокурнею, как хозяйственныя заведения могущия давать ровный и постоянный доход, однако он побоялся выказывать свой излишне рьяный до них интерес, решивши, что хозяйке самой виднее с какой стороны позаманчивее показать принадлежавшее ей имение.

Усевшись в санки, Павел Иванович сразу же отметил и ладную добротность сего небольшого экипажа, и крепких, уж обросших кудлатою, зимнею шерстью коней погоняемых стареньким, кутающимся в видавший виды кожушок, возницею. Удовольствие же для него, от поездки в этом экипаже, как сие стало ясным с самого начала, состояло не из одного только любования окрестными видами, но проистекало ещё и из некоторой тесноты самих санок. Отчего Чичиков оказался настолько притиснутым к корпусу Надежды Павловны, что признаться тут же позабыл и о прогулке, и об имении, и с сожалением, время от времени, «выковыривал» своё тело из—под меховой, защищавшей их от мороза полости саней, лишь, для того чтобы осмотреть какой—либо из предметов служивших достопримечательностью сего имения: как то пруд, что и вправду был хорош даже и нынче зимою, либо гумно, засыпанное играющим в лучах солнца снегом, либо работный двор, где всё было выстроено просто и разумно. И меленка, и винокурня тоже произвели на Павла Ивановича должное впечатление. Потому, как меленка была вовсе и не меленка, а даже мельница, и не мудрено, что на ней мололи муку не только свои, но съезжались ещё и с окрест мужики. На винокурне же только что закончили менять старый деревянный куб, на новый – медный сиявший своими красными боками и трубками.

— Вот, удалось купить по случаю. Очень дешёво, — сказала Надежда Павловна, сияя от радости не меньше своего купленного по случаю куба.

Нынче, глядя на неё, невозможно было и признать в ней ту давешнюю, сотрясаемую рыданиями вдову, которую Чичикову пришлось отпаивать водою. Напротив, пред глазами Павла Ивановича была молодая, красивая женщина. У которой в жизни коли и есть заботы, то одни лишь приятные, и которая вполне счастлива этими заботами. Мало помалу, но в душе Чичикова принялся строиться некий покой, как строится он, должно быть у потерпевшего кораблекрушение мореплавателя, ещё минуту назад беспомощно махавшего и бьющего руками по воде, и вдруг почуявшего землю под ногами.

Когда с показом имения было покончено, Надежда Павловна предложила кататься, на что Чичиков с радостью согласился, и санки влекомыя добрыми конями понеслись по белой наезженной дороге, искрящей им в глаза сияющею, серебряною пылью, что словно бы покрывала блещущие под солнцем снега.

Отчего так мил сердцу каждого из нас сей стремительный бег несущихся над дорогою коней, легкое скольжение едва касающегося земли экипажа, ветер, свищущий в ушах, и высекающий слезу из глаз? Может быть и оттого, что лишь один он в целом свете похож на тот свободный и беспредельный полёт о котором не успела ещё позабыть уставшая от превратностей земной жизни душа. Полёт, который и есть начало и конец божественной ея природы, сродственной полёту ангела в небе.

Конечно же, и Надежда Павловна и Павел Иванович тоже ощущали нечто подобное, необыкновенно прекрасное, что словно бы летело вместе с ними над дорогою, над сияющими на солнце заснеженными полями, что точно бы пело им песню, слагающуюся из стука копыт бегущей тройки, скрыпов ладного экипажа, треньканья бубенчиков под дугою. И будучи ещё не в силах выразить охватившее их чувство словами, оба они уже понимали, что случилось с ними что—то нежданное, проникнувшее в обое жаждущие и уставшие от одиночества сердца их.

В усадьбу воротились они о четвёртом часе, когда ранние зимние сумерки распластали свои тени, чуть ли не в половину неба, оставляя до поры другую половину небеснаго свода багряному, спешащему на покой солнцу, чей огненный отсвет лежал на синеющих ввечеру снегах, на бронзовых стволах сосен в господском парке, полыхая пламенными узорами в морозных окошках усадьбы. Белый дым над заснеженною крышею дома, что поднимался в вышину тонкою струей, говорил о жарко натопленных печках и тёплых комнатах, ждущих наших путников впереди, где смогут они, сбросивши с себя задубевшие на морозе рукавицы да шубы, и скинувши с озябших ног меховые сапожки, отогреться у заставленного яствами стола, за добрым и обильным обедом, слушая, как тикают часы в углу, щёлкают поленья в печи да потрескивают быстрым, шипящим шепоточком свечи в подсвечниках.

В дверях встречали их всё та же верная Дуняша, тут же принявшаяся хлопотать о своей барыне, да Петрушка с озабоченным выражением на лице, приступивший ко сдиранию шубы с продрогнувшего Павла Ивановича. Тут же была подана Чичикову, припасённая Дуняшею рюмка водки, и он, не мешкая, опрокинул её в горло с проворностью, коей мог бы позавидовать и иной заправский пьяница, и в который раз с одобрением подумал, что обычай сей, замечателен и лучшего средства опосля морозу и пожелать нельзя, потому, как водка тут же согрела ему желудок, и словно бы тонкими огонечками побежала по всем его жилам, пробуждая в нём аппетит отчаянный – и было с чего, ведь с десятого утреннего часу не держал он во рту и маковой росинки.

— Обедать, обедать, обедать, — хлопая в ладоши, провозгласила Надежда Павловна, в точности угадывая настроение своего гостя, — а то сил более нету терпеть!

На что Дуняша отвечала, что стол накрыт уж давно; и только что и ожидали, как их возвращения. Посему наши герои не заставили себя упрашивать, и в какие то минуты, прибравшись и переодевшись к обеду, сидели уж за столом.

Однако я вновь нахожусь в некотором замешательстве; вновь овладевают мною некия сомнения пускай и прозаическаго, в прямом смысле этого слова — ремесленного толку. Уж страсть, как хочется приняться мне за описание обеда, коим готовятся угощать себя наши герои. Только вот дело всё в том, что несколькими страницами ранее, я довольно подробно рассказывал о весьма обильном завтраке, которому отдали должное Чичиков с Надеждою Павловною, вот почему и маюсь теперь, боясь пойти, с одной стороны, супротив законов построения литературных произведений, а именно – избегать слишком частого повторения сцен, в чём либо схожих меж собою. С другой же стороны отлично понимая, что даже если махнуть рукою на неписанные сия законы, то поэма моя, весьма и весьма может сделаться схожею с поваренною книгою, за что многие и всеми уважаемые литературные критики, тут же наведут на меня справедливые критики. И всё же, в оправдание своё, должен я заметить, что сцена сия чрезвычайно важна для всего последующего нашего повествования, что же до схожести ея с предыдущею, то могу лишь сказать, что схожего во всех подобных сценах крайне мало – разве что одно лишь жевание, которое, кстати, и описывать то неприлично, и о котором я совершенно не собираюсь упоминать. Так что, махнувши на все высказанные мною опасения рукою – отправляемся дальше.

Обед сей, начался с принесшего Павлу Ивановичу немалое удовольствие знака, а именно он сызнова усажен был заботливою хозяйкою во главу стола, на самое почётное место. Но на этот раз, принялся он было отказываться, говоря о том, что не пристало ему, дескать, злоупотреблять ея гостеприимством, что каждый сверчок должен знать свой шесток, и прочее в таком же роде, но Надежда Павловна не захотела сего и слушать, возразивши в том смысле, что ей легше судить об этом предмете, и что таковому достойному мужу, каковым является Павел Иванович, другого места не может быть, и предназначено, как только это. Сидеть же по разные концы стола не в её натуре, потому, как и поговорить толком не поговоришь, да и лица собеседника не разглядишь, сколько свечей не жги. С этими словами она вновь, как и утром расположилась по правую руку от Чичикова, а он полный радостных предчувствий, уселся на отведенное ему место.

Слуги принялись обносить их первым блюдом, коим оказался рассольник из копченого гуся. Жирный, наваристый и необыкновенно душистый. И Павел Иванович должен был признать, что давненько не отведывал такового рассольника, потому, что подобные блюда сподручнее приготовляются не в трактирах да харчевнях, а в чистом, опрятном дому, где имеется и умница хозяйка, и расторопныя слуги, и повар, не измученный потугою на всяческия заморския изыски, и посему не терзающий желудков своих едоков. К рассольнику, наместо хлеба подаваемы были пухлыя, покрытыя золотою корочкою мясные пышки, из тех, что обычно подаются к бульону, но и тут они пришлись как нельзя кстати. Надкусивши такую пышку, брызнувшую ему в рот маслом, топлёным жиром, и необыкновенно вкусным соком мясной припеки, да прихлебнувши рассольнику, Павел Иванович только и мог, что возвесть глаза к потолку и произнесть:

— Батюшки светы! Как же мне у вас, Надежда Павловна, хорошо! Как же хорошо!..

И сие, исторгнувшееся, словно из глубины сердца признание, конечно же, не могло оставить Надежду Павловну равнодушною. Вот почему она, несколько потупясь отвечала, что с появлением в имении Павла Ивановича, будто и для неё многое переменилось — и в доме, и в душе, и что такою покойною и умиротворённою она не чувствовала себя, почитай никогда в жизни.

И тут, пожалуй, что она вовсе и не кривила душою. Потому, как и сама фигура нашего героя, словно бы выходившая из общего, привычнаго ей ряду, казалась ей необыкновенною, да и та сказанная Чичиковым тысяча душ тоже играла здесь немалую роль. Так, как то была сила стоявшая за его спиною. Сила, что от многого могла бы оборонить, сила, которой она, прожившая чуть ли не всю молодость за «страстным охотником», могла бы наконец вверить свою судьбу, переставши быть помещицею управляющей собственным имением, а сделавшись просто женщиною – счастливою женщиною… Ну что же, скажите, в этом предосудительного, господа?

— У меня же, матушка вы моя, Надежда Павловна, таковое чувство, точно знаком я с вами не один только день, а будто бы всю мою жизнь. А ещё кажется мне, что словно бы вы мне родня, словно бы сестрица какая, али ещё кто…, — сказал Чичиков, не посмевший, однако же, продолжить далее перечисление родственниц женскаго роду, ибо выбор тут был не велик, и слово «жена» могло бы выскочить запросто и невзначай. Вот почему принялся он ещё усерднее прихлебывать рассольник, выуживая из него жирные куски копчёной гусятины, пропитавшейся запахом всяческих огородных пряностей и корешков, коими богато уснащён был суп и, предоставляя Надежде Павловне возможность самой пополнить, сей дамский список недостающими названиями. Что тою, вероятно и было проделано, потому, как у нея вдруг точно розами зардели щёки, засияли глаза, и она так же, примолкнувши ненадолго, сосредоточила всё внимание своё на стоявшем пред нею блюде.

В комнате установилась неловкая тишина, нарушаемая лишь редким позвякиванием посуды, лёгким потрескиванием огня во глубине голландки, шорохом одежд наших героев, да едва слышным шипением фитилей в висящей над столом лампе, проливающей вокруг тёплый свой свет, что придавая лицу Надежды Павловны ещё более мягкости и очарования, жёлтыми пятнами ложился на крахмальную, убиравшую стол скатерть, дрожа отсвечивал в стёклах лихих, висевших по стенам гравюр и плясал по блюдам, к описанию коих мы сейчас оборотимся, дабы предоставить Чичикову с Надеждою Павловною несколько перевесть дух, да ещё и для того, чтобы у читателей наших не сложилось бы превратного впечатления, будто на столе только и присутствовал не раз уж сказанный нами рассольник. Но нет, смею вас заверить, господа, что это вовсе не так. Потому, что по всему столу в изобилии располагались всяческия кушанья, среди которых глядел, словно бы усмехаясь всему остальному, запечённый поросёнок, обложенный, кроме обычной в таких случаях, гречневой каши ещё картофельными мишками, и солёными грибами, дожидаясь того часу, когда, наконец — то разделают его на порции. По обе стороны от поросенка находилось два блюда со студнем — одно со свиным, другое с говяжьим, к коим приставлены были плошки с розовым свекольным хреном и горчицею, такою острой, что Чичикову сидящему от неё несколько поодаль, казалось, что и до него достигает резкий ея дух. Жёлтою, маслянистою горою высился над столом горячий блинный пирог – каравай, заправленный рисом с изжаренными говяжьими мозгами и уложенными рядом с ним на блюде блинчатыми же пирожками с куриною и грибною припёками. Когда же подана была на второе ещё и разварная говядина с кислым брусничным соусом, в окружении крупно нарезанных и отваренных вместе с нею кореньев и прочих овощей, то тут уж сердце Павла Ивановича (не знаем почему и причём была тут разварная говядина) не выдержало и потребовало от него решительных и незамедлительных шагов в отношении Надежды Павловны. Так что он даже несколько оробел от охватившего его сердечного порыва, потому как прекрасно понимал, что, несмотря на все нетерпеливыя чувства, завладевшие его душою, у него, на самом деле, нет ни малейшего предлога для того, чтобы остаться в этом имении, пускай и не надолго, пускай и не на всю зиму. Те обстоятельства в коих пребывала нынче Надежда Павловна – ея траур, чёрное платье, портрет покойного мужа, печально глядевший со стены, не оставляли Чичикову никакой надежды на то, что чувства, так внезапно и полно овладевшие им, будут приняты прекрасною хозяйкою, да к тому же ещё и разделены. Ведь ночлег, коего вчера он просил, был ему дарован, и ночь, да и последовавший за нею день уж минули, и ничто не указывало на метель, либо буран, которые могли бы помочь отсрочить ему, свой отъезд, о котором думал он с искренною досадою. Видимо мысли эти настолько смутили Павла Ивановича, что сие не замедлилоотразиться во чертах лица его – глаза у него сделались тусклые да невесёлые и он принялся, словно дурно воспитанный гимназист, катать по тарелке шарики из хлебного мякиша, чувствуя, как обречённо стучит сердце у него в груди.

От Надежды Павловны не ускользнули произошедшия с ним перемены и, глядя на его погрустневшие глаза, на испарину, внезапно выступившую на лбу, она с тревогою спросила:

— Павел Иванович, что с вами, уж не худо ли вам?

Тут у Чичикова мелькнула, было, счастливая мысль о том, что скажись он больным, и с отъездом тогда наверняка можно было бы повременить. Пред внутренним его взором чередою поплыли картинки, в которых замелькали и порошки и микстуры, и вызванный с нарочным сельский доктор. Он точно уж видел себя обложенного со всех сторон подушками и укрытого шалью где—нибудь в кресле, либо на софе в гостиной рядом с хозяйкою читающей ему какой—нибудь переводной роман, или вяжущей что—либо на спицах. Ему страсть, как захотелось, чтобы картинки сии были бы правдою, но они пронеслись мимо и погаснули, исчезнувши без следа.

— Что ж, матушка моя, Надежда Павловна, и впрямь худо мне – не в силах я вам солгать. Да только проистекает сие от мыслей моих безрадостных. От того, что завтра уж поутру отправлюсь я далее по нелёгким моим делам, и уж не свидимся мы с вами, голубушка, вовек. И, может быть сейчас я только и понял, насколько сие положение для меня непереносимо, потому, что ничего я нынче в целом свете так не жаждаю, как оставаться подле вас, сколько возможно дольше… Знаю, что оскорбительны вам слова сии, матушка, чьи помыслы все без остатка обращены на скорбь по безвременно усопшему супругу вашему, посему, воля ваша – казните меня неразумного!.. — мешаясь, глухим голосом проговорил Чичиков, и не в силах поднять глаза продолжал свои упражнения с хлебным мякишем.

Прошло некоторое время, а Чичиков сидел всё так же, уставясь на плавающие по тарелке кружочки солёных огурцов вперемешку с кореньями и гусятиною, слушая равнодушные постукивания больших часов стоящих в углу, и ругая себя на чём свет стоит за произведённую только что выходку, которая простительна разве что безусому мальчишке — школяру, а не опытному в житейских отношениях мужу, как вдруг почувствовал, что по его судорожно сжимавшей ложку руке заскользили лёгкия трепетныя пальцы, и его всего, точно бы обдало изошедшею из стана Надежды Павловны волною тепла, мешающегося с запахом немудрёного ея парфюма и чистого дыхания, когда она, словно бы выдохнула из себя:

— Оставайтесь, Павел Иванович, оставайтесь, голубчик! Оставайтесь навсегда!...

* * *
Но, Боже, Боже! Что же я слышу?.. Как сердито захлопываются книжки; разве, что уж не целая туча пыли поднялась над головами негодующих читателей моих. Причём надобно заметить, что не одни лишь благонравныя дамы производят сии хлопки. Им вторят и благонравныя мужья их, кидая книжки на пол. Что ж, поделом автору! Право слово – поделом! А то, видите ли, вздумал пускаться в такие вольности, на какия горазды одни лишь французския романы, да и то надо сказать не все!.. И куда, позволительно будет спросить, смотрит цензура?

Чем же мне оправдаться перед вами, господа? Может быть тем, что и у нас на Руси тоже, кому – то знакома, бывает любовь? И на то вовсе не нужны никакие романы, пускай даже и французския. Да что тут толковать, друзья мои, оборотите сами взоры свои вспять, в ту минувшую уж для многих пору, когда вы были молоды, свежи, любимы кем—то, да и сами любили кого—нибудь, ежели, конечно вам в том повезло. Хотя Павел Иванович далеко уж не молод, да и Надежда Павловна, тоже успела распроститься с порою своей юности, но подобныя чувства и в этом возрасте случаются; ну и слава Богу!

И пускай кому—то даже покажется безнравственным то, что подобное могло случиться со вдовою, всего лишь год, как схоронившею своего супруга и уже, как принято говорить в подобных случаях, готовой до нового чувства. Но смею огорчить вас, господа, со вдовою подобное случается, как правило, легше и проще, чем с кем бы то ни было другим. Нам же сие вовсе не кажется ни странным, ни предосудительным – стоит лишь представить, какова была жизнь ея в супружестве, то порыв, толкнувший героиню нашу к Чичикову, станет тут же и понятным и простительным. Если же кого—то и продолжает беспокоить нравственный облик моих героев, то хочу сказать прямо – сие есть занятие пустое, потому, как доподлинно известно, что Чичиков лицо совершенно безнравственное, что, однако же, не мешает многим из нас любить Павла Ивановича, следя за его приключениями и проделками не первый уж год. И в отношении Надежды Павловны – считаю, что, по моему мнению, нам вовсе не стоит беспокоиться и о ея нравственности. Что же касается сцены за обедом, о которой высказывал я некоторыя профессиональныя свои опасения, то она, как мне кажется, действительно чрезвычайно важна для развития сюжета нашей поэмы. Хотя, по чести сказать, я и сам, покуда ещё не вполне знаю, каковыми пассажами и коллизиями обогатит она, и без того гораздую на всяческие повороты, историю нашего героя.

Да и сцена сия ещё не окончена, ещё дрожат мелкою дрожью пальцы Надежды Павловны в ладони у Павла Ивановича, и дрожь сия словно бы достигает до самого его сердца, так что и оно, задрожавши, запрыгавши у него в груди сообщает сие дрожание и кишкам его, и желудку, что доселе мирно переваривал замечательно вкусный обед. Дыхание Надежды Павловны учащено, лицо пылает краскою смущенья, и Чичиков тоже краснея и смущаясь, вновь целует ея руку нежным, долгим целованием, отчего и без того неровное дыхание хозяйки становится уж и вовсе прерывистым, и нервически задышавши высокой грудью, отворотясь от Павла Ивановича, она прижимает платок к губам…

Я думаю, господа, что нам с вами было бы вполне уместно, именно сейчас, оставить наших героев наедине друг с дружкою. Поэтому давайте же покинем сию столовую, и тихонечко затворивши за собою деликатно скрыпнувшие двери, из—за которых ещё долго, разве что не до самой полуночи, будут доноситься два звенящие счастьем голоса, оборотим наши взгляды на последующие эпизоды нашего повествования.

* * *
Что ж, Павел Иванович вполне успешно разрешил вопрос, со столь потребным ему временным убежищем, ещё и не понимая того, насколько сие обстоятельство переменит и самое его жизнь. Однако это случилось, и произошло оно, как впрочем и происходит подобное, не под громогласный гром литавр да пение торжественных хоров знаменующих собою великие события, не на нарядных площадях больших городов, в присутствии огромного скопления народу, а в тихой заснеженной глуши, где—то посреди России, куда привело Павла Ивановича, после долгой и изнурительной скачки по трактам, дорогам и проселкам всё ведающее Провидение.

На следующий день, после описанных выше событий, Павел Иванович заболел. Ему вдруг так сильно обложило горло, что сделалось даже больно глотать. Может статься, тому послужило виною и недавнее катание на тройке по окрестностям имения, во время которого задубели от холоду не одни лишь рукавицы и шуба его, но и сам он, разве что не покрылся инеем. Конечно же, об этом тут же доложено было пришедшей в нешуточное волнение хозяйке. За доктором, было, послано сей же час – без промедления. Сама же она, поспешно пройдя в комнату Павла Ивановича, принесла ему какого—то целебного питья, наведённого на варёном молоке, во вкусе которого мешались мёд со свиным смальцем. Поморщившись, Чичиков выпил предложенное Надеждою Павловною зелье, и весь в поту повалился на подушки. Часа через два появился доктор – с седыми пушистыми бакенбардами старичок, который осмотрел, ощупал Чичикова, постучал и послушал, каково у него в груди, а затем, прописавши каких—то порошков и микстур, сказал, что покуда ещё особо беспокоиться нечего. Что ежели лечиться, то всё будет хорошо, а запустить, то может случиться и горячка. На что Надежда Павловна в ужасе всплестнула руками, но доктор приободрил ея и, указавши пальцем на большой цветок столетника, сказал:

— Вот, кстати, очень хорошее средство. Пускай жуёт веточки, а сок в горло пускает. Очень хорошее средство!

— Так ведь он весь в колючках, да к тому же горький, — отвечала Надежда Павловна, имея в виду, конечно же, столетник. На что доктор верно заметил:

— Да и ваш больной тоже не дитя, чтобы его конфектами кормить! — с чем и укатил, бросивши на прощание:

— Про порошки, про порошки не забывайте! А я к вам денька через два снова наведаюсь.

Несмотря на жар и распухшее горло для Павла Ивановича настали полныя блаженства денёчки! С утра пораньше перебирался он из своей комнаты в гостиную, где для него на софе уж сооружена была постель, на которой, под неусыпным вниманием хозяйки, он и проводил всё время до самого вечера. Надежда Павловна то и дело меняла ему тёплые компрессы на горло, следила по часам, как принимает он порошки и, обрезая со своего столетника мясистыя веточки, заставляла Чичикова жевать эти, нестерпимой горечи колючки. Павел Иванович противился было неприятной сей процедуре, но она уговаривала его с такою заботою и нежностью, с какою не всякая мать, порою уговаривает и своё дитя, гладя его при этом по голове, заглядывая в глаза, и он, отступивши пред ея уговорами принимался за жевание очередной веточки, коих на бедном столетнике оставалось всё меньше и меньше.

Старичок доктор оказался прав – средство сие и впрямь было отменным, потому что после каждого изжёванного и изгрызенного им мясистого отростка Чичиков чувствовал, как боль в горле у него стихает, а опухоль уменьшается разве что не на глазах. Дела его быстро пошли на поправку, так что через два дня, когда доктор снова заехал с визитом, Павел Иванович был уже почти здоров. Доктор, как и в первый раз, осмотрел нашего больного, и, оставшись довольным предпринятым осмотром, похвалил и его и Надежду Павловну за то усердие, с каким велось лечение.

По отъезде доктора Чичиков было спохватился о том, что позабыл расплатиться с ним за визиты, на что Надежда Павловна не велела о том и беспокоиться, потому как давеча ею послан был доктору возок с овсом в уплату и уж за состоявшиеся его посещения и за будущия. Тут Чичиков пытался, было протестовать, на что Надежда Павловна, присевши на край его постели и взявши его руку своею рукою, стала его укорять, говоря, что он не в праве противиться, что она чувствует за собою вину в этой его болезни, и что не умори она его тогда катанием по морозу, был бы он нынче и крепок, и здоров.

— Да к тому же я вовсе не хочу, чтобы промеж нами были бы подобныя счёты, — сказала она, гладя Чичикова по руке, на что, он ничего не ответивши, лишь блаженно закатил глаза, и со счастливым вздохом повалился на подушки.

Ежели болезнь кому и шла на пользу, то, несомненно, это был наш герой. Лежания его на софе с обмотанными компрессами горлом и услуги, оказываемыя ему хозяйкою, сблизили обоих настолько, что им стала казаться скучною всякая минута, какую проводили они порознь, и можно сказать, что меж ними возникнула привязанность глубокаго и сердечнаго свойства какая встречается порою между супругов, искренно ценящих дарованное им Богом чувство. Когда же доводилось оставаться им наедине с собою, предаваясь волнующим их мыслям, то обое не могли не согласиться с тем, что произошедшее с ними более чем хорошо. И на то у каждого сыскивались свои доводы и резоны. Несмотря на то, что головы наших героев нынче населяли мысли по преимуществу романтическия, среди них, однако отыскивалось место и мыслям прозаическаго, ежели не сказать точнее – практического свойства, но и они все тоже были необыкновенно приятны. Произведя в уме своем некий расчёт, Павел Иванович пришёл к заключению, что Кусочкино и является именно тем причалом, к коему и прибило, наконец—то, судьбу его, что столь часто сравнивал он с баркою. Расчёт же его состоял в том, что имение Надежды Павловны при том виде и весьма завидном состоянии дел, которые были на лицо, может стоить не менее трёхсот тысяч рублей. А сие означало, что объедини Чичиков свои двести тысяч, что надеялся получить он под залог «мёртвых душ», со сказанными уж, тремястами, какие можно было бы выручить за Кусочкино – вот они и получались: полмиллиона! Сумма, от которой у Павла Ивановича становилось тесно в груди. Из сего расчёта также вытекало, что ежели развернуть шире столь разумно и верно направляемое хозяйство, да заключить, к примеру, подряды на постав муки, к чему имеющаяся мельница давала все возможности, то того и гляди, через какой—нибудь пяток лет, состояние может прирасти никак не менее чем вдвое. Замечательный сей расчёт приводил Чичикова в преотличнейшее расположение духа, так что случившаяся с ним болезнь ничуть не смущала его в те минуты, когда в голове у него складывались и вычитались все эти рубли, копейки, мельницы, овины, пруды, поля, древесныя стволы в лесу и прочая, и прочая…

В отношении же Надежды Павловны, можно было сказать, что она довольствовалась уже и одним тем обстоятельством, что в Чичикове не видно было ни малейшей тяги к охоте — он пребывал к ней совершенно равнодушным. Если же она и могла интересовать его, то разве лишь в виде изжаренного в сметане рябчика, поданного ко столу. Помимо сего неоспоримого достоинства Надежда Павловна сумела различить в Павле Ивановиче ещё целый ряд замечательных качеств, из коих, словно бы сам собою сложился – утвердившись в ея очаровательной головке, портрет великаго мужа, равного коему не бывало по сию пору под небесами отчизны нашей. И Павел Иванович имел ежевечернюю возможность «любоваться» сим портретом, слыша доносящиеся из—за стены разговоры, которые вела Надежда Павловна с Дуняшею, перед отхождением ко сну. Но справедливости ради надо заметить, что и Надежде Павловне не чужд был некий расчет. Питая к Павлу Ивановичу весьма искрения чувства, и в то же время, не менее же искренно почитая его за миллионщика, она со своей стороны тоже не прочь была бы объединить оба имения в одно, но покуда, до поры до времени, предпочитала не заводить об этом никакого разговору.

Уже более двух недель минуло с той достопамятной ночи, как попросился Павел Иванович на ночлег, столь внезапно объявившись в Кусочкине. Горячки с ним, к счастью не приключилось и старенький седовласый доктор, ещё несколько раз побывавший с визитом, отменивши лечение, назначил ему кратковременные, ежедневные прогулки на свежем воздухе, что нашими героями было воспринято с радостью, потому, как обоим изрядно наскучило сидение в комнатах. Для предписанных Павлу Ивановичу моционов расчищены были дорожки в парке и он ежедневно, рука об руку с хозяйкою прохаживался по ним три четверти часа, как оно и было велено доктором, любуясь и самим запорошенным снегом парком, и набегающими друг на дружку белыми, блестевшими не солнце холмами, и высокой поросшей лесом кручею, что нависала над спрятавшейся подо льдом рекою – излучиной огибавшей утопающую в снегах господскую усадьбу. Виды сии не могли не тронуть сердце Чичикова своею живописностью, и он несколько раз ловил себя на том, что невольно сравнивает их с имением Тентетникова, что, как мы помним из предыдущего, некогда поразило Павла Ивановича своею красотою. Тут обычно возникала в душе у него легкая досада, но он отмахивался от сего неприятного чувства, потому, как приятных мыслей и чувств было в избытке, и очень скоро забывал о ней.

Так размеренно и покойно текли дни его пребывания в Кусочкине. Отношения наших героев стали ещё теснее и ближе, хотя внешне и выглядели вполне благопристойными, но кое—кто из дворни всё же посмеивался в усы, да перемигивался меж собою. Мы же, со своей стороны, хотя и призваны следовать похождениям нашего героя, живописуя их по возможности полно — тоже ничего предосудительного в отношениях между Надеждою Павловной и Павлом Ивановичем не заметили. Правда, поздними ночами, когда весь господский дом находился уже во власти сна, раздавались, порою некия скрыпы дверных петель, что, однако тут же исчезнули, после того, как призван, был хозяйкою плотник Михайло. Временами, так же, доносился из—за затворенных дверей хозяйской спальни горячий и таинственный шёпот, но кто знает, может то, был жаркий шёпот молитвы, для коей у Надежды Павловны существовало множество поводов и причин. Вот собственно и всё, что можем мы сказать, на сей счет. Заниматься же досужими измышлениями нам вовсе не интересно, да и не пристало.

Однако незаметно, за всеми этими событиями, приблизилось Рождество, а там невдалеке, замелькал, замаячил и конец года, столь богатого для Павла Ивановича на всяческия приключения, и герой наш, словно бы выйдя из некоего оцепенения, в которое был он погружен последними, счастливыми до него событиями, вновь оборотился мыслями к оставленному им было на время предприятию. А тут, надо сказать, выходило, что на все скупленныя им «мёртвые души» нужно было либо подавать ревизскую сказку — прописавши их, как они собственно и были – мёртвыми, либо, обозначивши сии души живыми, платить за них подати в казну, и сумма тут, за тысячу с лишком душ, набегала немалая. К тому же, близился год восьмой ревизии, и надобно было поспешать с завершением всех дел, связанных с этой, столь многое обещавшей затеей, иначе всё могло бы пойти прахом, и силы и средства оказались бы истраченными Павлом Ивановичем впустую.

Не ведая, как и подступиться к нелёгкому сему разговору, предстал Чичиков пред очи Надежды Павловны с таковым смущением во чертах чела своего, что это не могло не насторожить нашу героиню, приведя в некоторое смятение ея безмятежный, пребываюший в ожидании веселого праздника дух. Павел Иванович прекрасно понимая, что не разгласивши тайных пружин своего предприятия, ему не объяснить Надежде Павловне причин, понуждающих его ко скорейшему отъезду, решил объявить ей, о якобы наступивших для него сроках уплаты податей в казну, и о нехватке у него, потребных для сего наличных средств. Опустивши глаза и потея всем телом, приступил он, было к малоприятному сему разговору, но уже очень скоро, когда страшныя слова, о необходимости отъезда были им произнесены, зазвучали ему в ответ рыдания – горькие и безудержныя, сквозь которыя только и было слышно одно: «Не любит! Не любит! Не любит!»…

Пытаясь ея утешить Павел Иванович опустился пред нею на колени, и, взявши ея за руку стал говорить, что не только любит Надежду Павловну, но и самоей жизни готов себя лишить ради нея, но она словно бы не слыша ничего, продолжала проливать слезы.

— Ну что же я сделала до тебя плохого, что решил ты меня, таковым вот образом казнить, Павлуша?! — поднявши, в конце концов, на Чичикова полные слёз глаза, спросила она дрожащим голосом

— Ангел мой! Ангел мой! Что же ты можешь, кому сделать акромя хорошего, душенька! Поверь мне, поверь, что и в мыслях моих нет, причинит тебе обиду. Да мне легше руку себе отрезать, нежели расстаться с тобою! — лепетал Чичиков, ползая на коленях у кресла, в котором сидела рыдающая Надежда Павловна, и осыпая ея ручки своими поцелуями. – Поверь, что всё дело то в пустяке, в нехватке средств. Ведь я, как только всё, что потребно обделаю, так сразу же и назад к тебе — голубушка моя!

— Так неужто в этом и вся причина? Ты говоришь мне правду, Павлуша?.. Только не лги мне ради всего святого, — оттирая от слёз, уже успевшие слегка опухнуть глаза, спросила Надежда Павловна.

— Конечно же, в этом! Истинным Богом клянусь, душенька моя! Иного и быть ничего не могло. Поверь мне, поверь! — говорил Чичиков, продолжая целовать ручки ея и пальчики.

Тут печаль сошла с заплаканного лица Надежды Павловны и всегдашнее ее выражение воротилось во черты ея.

— Ну, что же, погоди минуточку, — только и сказала она, и, шурша юбками, побежала прочь из комнаты на свою половину. Очень скоро она вновь воротилась в гостиную, слегка раскрасневшаяся, с выбившейся из под наколки прядью волос, и более похожая нынче на институтку, нежели на умелую барыню, столь успешно распоряжавшуюся своим имением.

— Вот! И не надобно никуда ездить! — сказала она, положивши на стол пред изумленным Павлом Ивановичем семь туго перевязанных пачек ассигнаций.

Здесь мне хотелось бы сделать небольшое отступление для того, чтобы обсудить с вами, дорогие мои друзья, некоторые заблуждения нашего героя, касающиеся притеснителей, да гонителей, будто бы окружавших его разве, что не со всех сторон. Конечно же, сие было далеко не так, а ежели рассудить по справедливости, то и вовсе не так! Ведь уже в который раз смогли мы с вами убедиться, что почитай повсюду встречал он нечаянных до себя друзей, стремившихся на помощь к нему чуть ли не по первому его зову. И таковых, коли пересчитать, то наберётся немалый десяток – и те же братья Платоновы, и Костанжогло, и несчастный, загубленный Чичиковым Тентетников, и Афанасий Васильевич Муразов, да и генерал Бетрищев, не говоря уж о Самосвистове с его компанией, да и прочих; и даже Манилов был Павлу Ивановичу друг – души в нём не чаявший. Несчастья же Павла Ивановича проистекали только лишь оттого, что не умел он столь просто дающиеся ему, через дружелюбное отношение многих вполне расположенных до него людей, счастье и удачу удержать и сберечь. Его всегда словно бы проносило мимо того важного и доброго, что уж готово было построиться в его жизни. Он точно не верил в возможность осуществления заветных своих желаний именно здесь и сейчас. Потому, как ему всегда казалось, что настоящее, истинное — ещё только лишь поджидает его, где—то там, впереди, на том пути, в который и превратил он всю жизнь свою без остатка. То же, что предлагается ему провидением сегодня, почитал он случайностью, неким намеком на действительную, будущую свою жизнь и судьбу.

В любом другом случае Павел Иванович без зазрения совести, и ничтоже сумнящеся, положил бы эти, принесённыя простодушною нашей героинею, деньги к себе в шкатулку, и укатил бы восвояси, дабы обделывать далее тёмные свои делишки, но тут всё складывалось по иному. И сердце его тоже, может быть впервые, во всю суетливую и суетную жизнь его, тоже по иному откликалось на те знаки, что уже в который раз посылало ему терпеливое Провидение. Он напрямую заявил о невозможности с его стороны, воспользоваться столь великодушно предложенной ему услугою, чем вызвал новые слёзы и упреки своей возлюбленной. Он вновь упрекаем был ею в неискренности, отсутствии должных чувств и неспособности к любви, готовности бросить ея на произвол судьбы с разбитым сердцем и так дальше… Все его попытки к оправданию отвергаемы были ею бесповоротно, потому как она и слушать не желала никаких оправданий. Одним словом – вышла сцена, обоим попортившая немало крови, но, конечно же, закончилось всё примирением, как к счастью и заканчивается большее число подобных сцен. Чичиков принялся промакивать шёлковым своим платочком слёзы, лившиеся из глаз Надежды Павловны, в одно время нашептывая ей что—то в самое ушко, и толи промакивания его были так искусны, толи нашептывания столь горячи, но в самое короткое время слёзы исчезнули уступивши место улыбкам, поначалу несколько сдержанным, несущим на себе следы от недавней обиды а затем уже и вполне довольным и счастливым. Семь тысяч, принесенныя Надеждой Павловной, в конце концов перекочевали в его, с выкладками из карельской берёзы, шкатулку, разместившись на самом ея дне. Но сие, надобно сказать, доставило мало удовольствия нашему герою, а вызвало у него одну лишь досаду.

* * *
Минул уж старый год, народился уж новый, и февраль со своими вьюгами да метелями голодным промерзнувшим псом завывал под окном, хлопая плохо привязанным его ставнем, а Чичиков оставаясь подле Надежды Павловны чувствовал себя вполне счастливым, вернее почти что счастливым и успокоенным… О, если бы только не «мёртвые души»! Вот одно, что порою лишало его сна, расстраивало нервы и хотя бы раз на дню вгоняло Павла Ивановича в состояние тихой и унылой тоски. Глядя на его терзания, Надежда Павловна не могла понять причины этой временами одолевающей его ипохондрии. Не ведая об истинных его тревогах и устремлениях, она считала не стихавшее в нём желание провесть скорейшее переселение мнимых его крестьян в Херсонскую губернию, не более чем капризом, потому, как, не раз уж предлагала ему для сей цели своих земель. На что Чичиков, разумеется, согласиться не мог, даже и по той причине, что изо всех предлагаемых ему Надеждою Павловною угодий, нашего героя устроило бы разве что одно лишь кладбище. Но так, как сии благородные предложения делались, готовой на многия жертвы Надеждою Павловною не единожды, то поневоле нашему герою пришлось сочинить следующую отговорку, которую справедливости ради, нельзя было не признать весьма правдоподобною.

— Знаешь ли, душенька моя, что я надумал в отношении переселения? — сказал он, как—то раз Надежде Павловне, стараясь упредить таковым манером очередное предложение ею земель, от которых ему с каждым разом всё труднее становилось отказываться, с тем чтобы не вызывать с ея стороны новых слёз и подозрений. — Ни мне, ни тебе такового предприятия не осилить. Посуди—ка сама, каковых средств потребует одно только строительство. А на скот, на обзаведение хозяйством, на прокорм таковой орды? Это для нас с тобою выйдет лишь разорение, да и только. Посему я и решил заложить всех своих крестьян в опекунский совет, но заложить без земли никак нельзя, вот, как ни крути, а всёж придётся добиваться мне Херсонских земель.

—Уж и не знаю, что тебе в этих Херсонских землях, будто бы тут у меня земля хуже… Да к тому же, ежели закладывать с землёю, то на сие ведь есть и у тебя имение…, — попыталась было вновь возразить Надежда Павловна.

— К сожалению, голубушка, ты не знаешь всех моих обстоятельств. Дело в том, что крестьяне сии завещаны мне ополоумевшим к старости дядюшкою, поделившим своё наследство таковым вот непостижимым образом – отписавши мне одни лишь души, а земли и остальное имение поделивши меж прочих родственников. Те земли почитай уж проданы, так что мне, всё одно, деваться некуда. В отношении же твоих земель, то и впрямь хорош я буду, коли стану крестьян с твоею землёю закладывать. Это, как—никак, боязно даже мне. Ведь неровен час, случись что – у тебя всё имение пойдет с молотка! Так что даже и не думай о сём. Я сам, как надобно всё это дело обделаю.

— Хорошо, пусть оно даже и так, как ты говоришь, — согласилась Надежда Павловна, — но ведь сие всё одно – траты. Сюда ли их переселять, в Херсонскую ли губернию, какая разница?

— О, душенька, об этом даже и не беспокойся. Никаких особых трат тут не будет, потому, как у меня всё уж решено. На сие есть пружины и ходы, так что не думай ни о чём и доверься мне. Я верно тебе говорю, что ежели по моему поступить, то не то, что в накладе останешься, а ещё и с прибытком изо всего этого выйдешь! — сказал Павел Иванович.

Так что Надежде Павловне ничего не оставалось, как довериться Чичикову, уступивши его уговорам. Сие, надо сказать, далось ей с чрезвычайным трудом. Она снова нет, нет, а проливала украдкою слёзы, не спала ночами, в страхе ожидая того часу, когда придёт, настигнет ея разлука с Павлом Ивановичем, без которого не мыслила она уж более своей будущности, не видела смысла в жизни своей.

Что же было с нашими героями потом? Когда наступившая словно бы между делом весна просушила дороги, покончила с распутицею, давши Чичикову возможность к отъезду, дабы покончил он с затеянным им нелёгким предприятием, о котором, как нам кажется, не раз уж успел пожалеть. Тут в самых отчаянных врагов их обратились часы с календарями, во врагов, не ведающих ни милости, ни сострадания; потому что — хочешь клей назад листки календаря, либо крути в противуположную сторону стрелки на циферблате – всё одно, ничего этим не добьёшься — не обманешь, не заставишь бежать вспять беспощадное время.

За неделю до предстоящего Павлу Ивановичу отъезда, меж ними было твердо решено, что по возвращении Чичикова, которое по расчётам нашего героя должно было состояться не ранее чем осенью, обвенчаются они, наконец, уже истинным, церковным браком, что соединит их любящие, но, увы, грешные покуда ещё души, навеки на небесах. Решение сие подкрепило обоих, ибо словно бы говорило, что предстоящая им обоим разлука не навсегда, что у неё обязательно должен будет случиться счастливый конец и что судьбы их непременно соединятся в одну общую судьбу, пускай для этого им и придётся ещё немножечко потерпеть и подождать. После сей произошедшей меж ними помолвки, Чичиков, как того и требовали приличия, подарил Надежде Павловне колечки и прочие украшения, позаимствованные им во время, «путешествий» по шкатулкам старухи Ханасаровой, и в положенный срок, сопровождаемый плачами безутешной, названной супруги своей, да и сам, признаться, проливая немалыя слёзы, покатил в компании со столь привычными уж нам Петрушкою и Селифаном. Покатил навстречу бесприютной, полной мытарств и пустой суеты жизни для того, чтобы завершилась, наконец, грандиозная сия «одиссея», протянувшаяся через целых три поэтических тома.

ГЛАВА 2

Что ж, господа, после того, как мы столь подробно разобрали те, несколько неожиданные даже и для нас, и уже оставшиеся в недалёком прошлом события, имевшие место в жизни нашего героя, события вовсе не пустяшные, что сделается хорошо видным из последующего повествования, и в чём легко убедится верный наш читатель, ежели только найдёт в себе силы проследовать за нами до самого конца, не худо было бы нам оборотиться и на настоящее, воротившись к оставленному нами в доме Трута Павлу Ивановичу, что подперевши кулаком пухлую свою щёку, мирно спал в нумере, чьи стены были изукрашены уже сказанными нами ранее, похожими на плевочки цветками, проводя среди сей замечательной красоты и небывалого изящества первую свою петербургскую ночь. Несмотря на мирный и полный покоя вид его, сновидения посетившее Чичикова той ночью были по преимуществу сумбурны и он не запомнил их, как впрочем, не запомнил и ту, в который уж раз приснившуюся ему молодую бабу в синей, надетой на голое тело запаске, что бежала вослед его экипажу, протягивая до Павла Ивановича обнаженныя руки своя, с острыми растопыренными пальцами. И груди ея перехваченные синей материей, и прочие округлости ея тела, тряско вздрагивавшие во время бега, производили, почему—то на Чичикова самое гнетущее впечатление, оставшееся в нём и по пробуждении, тем более, что и пробуждение его тоже сопровождаемо было весьма неприятными пассажами, в виде громких шумов, стуков и тресков, доносившихся с улицы, что издаваемы были всякого рода экипажами среди которых большею частью выделялись ломовые извозчики, свозившие к ремесленным лавкам, бывшим по обеим сторонам улицы, столь необходимый для проведения ремесленных работ приклад, либо же увозившими в разныя концы большого города произведённый тут и уже годный к продаже товар, столь потребный в быту городского обывателя. А посему грохот от скидываемого наземь железа, брёвен, досок и прочего стоял немилосердный. К тому же сопровождаем он был криками приказчиков, возчиков, грузчиков, да и самих владельцев мастерских, следивших за разгрузкою и за отпуском товаров, от чего шум сей, словно бы ещё более усиливаясь, терзал деликатный слух нашего героя, успевшего привыкнуть к мирным пробуждениям в далёком уже, оставшемся посреди лесной тиши Кусочкине, где мог его разбудить разве что мирный перезвон посуды, долетающий из кухни, либо мычание какого—нибудь бычка на скотном дворе. Да, что ни говори, а было, было!... И свежий воздух, прилетавший с весенних полей, не в пример сырому Петербургскому, и кофий со сливками, подаваемый прямо в постель заботливою Надеждою Павловною, и многое другое из приятного и казавшегося ему уже родным и привычным, то к чему он надеялся непременно вернуться, как только тому, наступит должный срок.

Нынче же его уж дожидали иные заботы и иные дела, что спешно призывали его к себе, требуя скорейшего своего завершения. В шкатулке у него хранилось около двадцати тысяч ассигнациями, и надобно признаться, что у Чичикова уже давно не бывало в кармане подобной суммы, которую он, почти — что без зазрения совести, мог бы объявить своею. Потому как всё то, что перепадало ему ранее и от Костанжогло, и от братьев Платоновых требовало либо немедленной уплаты, как тому же Хлобуеву, либо последующих возмещений. Ведь даже и то, что досталось ему, было, по поддельному старухиному завещанию, тоже полыхнуло лишь пред его взором золотым своим всполохом и исчезнуло навсегда, как исчезает дым от пролившейся только что золотым огненным дождем шутихи. Те же двадцать тысяч, среди которых находились и деньги коими ссудила его Надежда Павловна для уплаты им якобы податей в казну, не должны были по разумению Чичикова никуда исчезнуть, потому как никаких податей он, разумеется, платить с них не собирался, надеясь найти для них иное, более достойное на его взгляд применение.

Посему, разлепивши глаза, он кликнул Петрушку и, велевши тому себя собрать, призвал коридорного, дергая засаленный, с кистью снурок, свисавший у изголовья его постели. Дёргать за него Чичикову пришлось не раз и не два, покуда, наконец, в дверь не постучали, и в тёмном растворившемся её проеме на показалось голова плешивого малого, по самыя уши ушедшая в разве что не дыбом стоявший воротник того, что покушалось называться ливреею. Но какова была та ливрея, заслуживает отдельного разговору, потому, как простиралась она от самоей плешивой макушки явившегося на зов слуги, почти что до самых его пят. К тому же, похоже, было на то, что наместо обычного сукна, из которого подобает быть изготовленной всякой уважающей себя ливрее, была она словно бы сколочена из обтянутых тканью досок, образуя собою нечто вроде панциря, отчего коридорный сей походил более на таракана, нежели чем на представителя рода людского, чему, к слову сказать, способствовали и тонкия его конечности свисавшие из—под того, что уже названо было нами ливреею. Пришедши из темного коридора, он принёс с собою запах кошек и кислой капусты, тот, что всегда стоит на чёрных лестницах почитай что всех доходных петербургских домов и Чичиков недовольно поморщивши носом, сказал.

— Тебя не дозовёшься, братец! Нешто это у вас тут так заведено в Петербурге?

На что «ливрейный» малый отвечал, что замешкался в соседнем нумере, потому, как с собачкою проживавшей там барыни приключился ночью странный припадок, от которого она, протявкавши без умолку всю ночь кряду, к утру издохнула, испустивши дух.

Однако Чичиков не обративши на сие печальное известие никакого внимания, сказал, что это всё равно, а являться надобно по первому зову, с чем «ливрейный» малый не мог не согласиться и, склоняясь в почтительном полупоклоне только и смог что произнесть:

— Слушаюсь Ваше Превосходительство! Чего изволите приказать?

И Чичиков, несколько смягчаясь от «превосходительства», но всё ещё дергая носом от кошачьего духа, принесённого коридорным, отвечал, что изволил бы позавтракать, и желал бы, чтобы завтрак ему доставили бы прямо в нумер.

— Ежели это, конечно же, в обычаях вашего заведения, — добавил он.

Напуская на своё маленькое, точно бы сложенное фигою, личико важное внимание и словно бы всем своим обликом давая Чичикову понять то, что «в обычаях их заведения» многое из хорошего, к примеру, такая вот как он вышколенная прислуга, коридорный снова с подчёркнутым смирением произнес.

— Слушаюсь Ваше Превосходительство! Чего изволите подать?

«Вот дурака Бог послал!», — подумал Чичиков, в слух, однако сказавши:

— А что у вас то имеется к завтраку?

— Всё, чего пожелает Ваше Превосходительство, — ответствовал коридорный продолжая игру во чертах чела своего, от чего Чичикову нестерпимо захотелось запустить в него сапогом, который он как раз натаскивал на ногу, но вовремя спохватясь, Павел Иванович решил отложить сей порыв до будущих времён и принялся заказывать себе завтрак.

Сколько уж лет, господа, знаю я Павла Ивановича, а всё так и не могу не дивиться, могучему желудку моего героя. Желудку, способному на многия и многия подвиги, вызывающем во мне, жалком сочинителе сей поэмы, страдающем, почитай, всеми известными медицинской науке желудочными хворями (да простят меня дамы), жгучую и неизбывную зависть. Послушайте лишь только, друзья мои, что, к примеру, заказал он себе в то утро, и вы, я думаю, без сомнения со мной согласитесь.

В списке, который я здесь привожу без сокращений, присутствовали: блины с сёмгою, числом в двадцать штук, политые растопленным коровьим маслом; варёное молоко, но не горячее, а остынувшее, это верно для того, чтобы сёмга удобнее улеглась у него в животе, ибо всякий знает, что рыба плохо чувствует себя в горячей воде; затем следовала яичница на свином сале из пяти яиц, изжаренная так, чтобы шкварки не подрумянились, а лишь сделались бы прозрачные точно стеклы, к яичнице полагался стакан сладкого чаю с двумя пшёнными булками, а напослед, вероятно, дабы освежиться, заказаны были ещё и яблоки – штук, эдак, пять, шесть, от которых к концу завтрака, может быть, и останется какой огрызок Петрушке, да и то – навряд ли. Ибо Павел Иванович проснулся, как имели мы уж место упомянуть не в духе, так, что и впрямь — не видать сегодня Петрушке и огрызка.

Однако, подкрепивши подобным образом свои несколько поистраченныя долгою дорогою силы, Чичиков вновь призвал к себе коридорного и прежде чем сей «ливрейный» малый собрал поднос с порожнею посудою, приступил к расспросам.

— Ну и каково же, братец, живётся вам здесь в Петербурге – весело али худо?— спросил Чичиков, ловко орудуя зубочисткою, извлечённою им из специального футлярчика.

— Знамо как, Ваше Превосходительство – по всякому случается, — отвечал коридорный, стуча посудою.

— Ну а на что у вас тут можно поглядеть, где погулять, где пообедать?— не унимался Павел Иванович.

— И погулять можно, и пообедать. Ежели по—простому, то и тут недалеча двое трактиров помещается. Один, можно сказать, разве что не насупротив. Ну а ежели на широкую ногу, так чтобы и себя показать и на людей поглядеть, то лучше Палкинского трактиру и не ищите, Ваше Превосходительство. Там и зеркала, и сервизы, и мраморы, всё имеется, — отвечал коридорный.

— Хорошо, братец, ну а что—нибудь позабористее! Чтобы, как бы в Раю оказаться, чтобы вокруг одно только золото, бронза, да хрусталь! И чтобы всё светом залито, и приборы все серебрянныя, и обхождение самое, что ни на есть изысканное! Есть ли тут такое?— спросил Чичиков.

— Как не быть, — ответствовал коридорный, — очень даже что и есть! Вот к примеру: «Лондон» —ресторация. Надобно сказать, что и даже сами великие князья не гнушаются…

— Это хорошо, — сказал Чичиков, — это нужно будет взять на заметку, а что интересного можно было бы посмотреть? Насчет театров я и сам знаю, а вот из прочего?

— Насчет «киатров» не скажу, я до них не охоч, меня туда и калачом не заманишь. А интересного много всякого. К примеру, завтра Охтяне с крючниками из хлебных амбаров на Семёновском плацу сойдутся! Обязательно надоть бы поглядеть!

— Постой, постой, братец, как таковое возможно, ведь мордобои давно уж как запрещены?! — не поверил сказанному Чичиков.

— Запрещены то они, запрещены, а с позволения полицмейстера – можно! Да и как же без этого?— недоуменно пожал плечами коридорный.

— Нет, это не по мне, — поморщился Чичиков, — мне чего—нибудь бы поделикатнее…

— Имеется что и поделикатнее. Как же, Ваше Превосходительство, не быть? Петербург на то и столица, чтобы в ней всё было. Можете, даже очень просто пожаловать на гулянье. Можно и в Вольфов сад, и в Таврический, и в Аптекарский, и в Строгановский, либо же в «Вокзал» на Мойке. Правда, там вход – целковый, зато чисто и барышни все с билетом. Можно так же и в танцевальный клуб зайтить. Вот у Полицейского мосту очень хороший танц—клуб имеется. Всякого можете спросить, всякий и покажет, — говорил коридорный.

— Так, хорошо, — перебил его Чичиков, — ты мне лучше вот что расскажи, как мне до Невского прошпекту добраться, да так, чтобы нигде не заплутать?

— И ничего в том такового нету, чтобы заплутать, — разве что не обиделся коридорный, — сейчас, как выйдете из дому, перейдёте в Столярную улицу, оттель в Мещанскую, поворотите в Гороховую, а там уж и Невский! Так что ничего в том и нету, чтобы вам заплутать…, — снова пожал плечами коридорный.

— Ну, ладно, братец, иди, — сказал Чичиков, махнувши рукою, на что коридорный собравши поднос, принялся топтаться у двери, оглашая нумер красноречивыми вздохами и с укоризною поглядывая на Чичикова, который, дабы развеять все его сомнения на сей счёт и укоротить пустыя надежды на возможныя чаевые, спросил:

— Кстати, любезнейший, а как пройти мне до квартального надзирателя? Далеко ли, близко ли? И может быть, ты тоже сходил бы к нему со мною?

На что коридорный, переменившись в лице, проговорил уж иным, лишённым прежней игривости голосом, в котором очень легко угадывалась сквозящая в нём тревога:

— А пошто к квартальному—то?

— Да ты пока что не пугайся, — отвечал Чичиков, — ты ведь, как я думаю, ничего у меня покуда не украл, не правда ли?

— Нет, нет! — зачастил коридорный, и, порываясь поскорее покинуть нумер, принялся, было пихать дверь, подносом надеясь открыть её эдаким манером. Но попытки сии, увы, оканчивались неудачею, причиною коей явились тугие дверные петли, и потому единственным ответом на сей порыв коридорного, служили лишь звон, да дребезжание прыгавшей по подносу посуды. Чичиков какое—то время следил за бестолковыми телодвижениями коридорного, а затем, налюбовавшись сим замечательным зрелищем вдоволь, отпустил того восвояси.

Покончивши с завтраком, Павел Иванович решил отправиться на прогулку по Петербургу, резонно заключивши, что и Опекунский Совет и «мёртвые души» могут и погодить денёк другой, потому как ему, впервые попавшему в столицу, страсть, как нетерпелось поглядеть на неё, дабы увидеть наконец—то воочию всё то, о чём он только лишь слыхивал ранее. Все эти Дворцовые, да Английские набережные, все эти Моховые да Гороховые, Гостиные дворы, да Обжорные рынки, и Адмиралтейство, и Биржу, и Дом двенадцати коллегий, и, конечно же, Невский проспект, и многое, многое другое, что слагалось для нашего героя в некую заманчивую и сладкую до него сказку под названием – Петербург, что давно уже ждал его, был совершенно, что рядом — прямо за стеною замечательного его нумера.

Выбрившись и надушившись так, что от него пахнуло точно бы от какой—нибудь диковинной цветочной клумбы, по той причине, что были им пущены в ход все имевшиеся под рукою одеколоны и парфюмы, Павел Иванович повязал самый затейливый из своих галстухов купленных им ещё в Тьфуславле на ярмарке, и, облачившись в серый сертук и серые же панталоны,покинул нумер. Несмотря на солнечное утро на дворе было ещё довольно свежо, потому что поддувало с Финского заливу и Чичиков, поплотнее запахнувшись в шинель, подумал, между делом, что не мешало бы укутать горло в радужных цветов платок, наместо того чтобы козырять глупым галстухом, коим уж точно никого в Петербурге не удивишь, но возвращаться назад в нумер не было у него никакого желания, и оглядевшись по сторонам, он хотел было уж кликнуть извозчика, но затем, решивши, что и без того насиделся за последнее время в коляске, и что хорошая пешая прогулка пойдёт ему совсем не во вред, зашагал в Столярную улицу.

«Вот ежели заплутаю, тогда то и возьму извозчика, а так не грех и ноги поразмять.» — подумал он, с любопытством глядя на громоздящиеся вокруг невиданные им доселе домы. И три, и четыре, да что там и все шесть этажей были им нипочем. Громадною машиною нависали они над тротуарами, сверкая стеклами высоких своих окон с отражающимся в них бледным петербургским небом, в которое уносились их высокие, все как одна крытые железом крыши. Взад и вперёд мимо Павла Ивановича со страшною быстротою, гремя колёсами по паркету мостовой, носились вдоль улиц во множестве разнообразные экипажи, из которых Чичиков более всего приметил полуколясок да фаэтонов, резонно решивши, что тяжелые кареты, время от времени попадавшиеся ему навстречу, в большинстве своём уж попрятались в тёмные каретные сараи с тем, чтобы дожидаться там новой зимы. С интересом поглядывая на случайных прохожих, словно бы надеясь отыскать в них нечто особое – петербургское, Чичиков отметил про себя то, что попадался ему пока, по преимуществу, один лишь ремесленный да чиновный люд. Однако чем ближе подбирался он к Невскому проспекту, тем более в толпе появлялось «мамок», да «нянек», спешащих по каким—то своим необыкновенной важности делам, и снующих из лавки в лавку, что одаривали всех проходящих мимо, каждая своим особенным ароматом: то рыбою, то мылом, то прокиснувшею капустою, а то и просто плесенью.

Но вот миновал он Мещанскую, прошёл Гороховой и вынесла она его, наконец–то к Невскому проспекту, который, порою кажется, и есть целый Петербург, ибо чего только не сыщется на Невском проспекте!.. Решительно всё, что только и есть достойного и примечательного в столице, всё можете встретить вы тут! И большие магазины, скроенныя на заграничный лад, с модными, выставляемыми в витрины картинками, и кондитерские, что в пышности могут соперничать с иными ресторациями, и кафе, соперничающие с названными кондитерскими, и прочая, и прочая, и прочая… А стоит вам только глянуть по сторонам, как точно голова у вас пойдёт кругом от проносящегося мимо множества экипажей всевозможных расцветок и всяческих форм, влекомых невиданной красоты конями, точно бы созданными не самою природою, а стилом гениальнейшего ваятеля. А каких только лиц, каких уму непостижимых нарядов не встретишь на Невском.

К слову сказать, вертевший головою по сторонам Чичиков успел заметить, что таких, как у него шинелей уж вовсе и не увидишь вокруг, что в моде нынче всё более короткие воротнички — два, один над другим, застёгивающиеся на серебрянныя лапки, не в пример его воротнику, висящему точно собачьи уши. Он тут же стал разве что не стыдиться собственной шинели, ему начали мерещиться всяческия глумливыя и насмешливыя взгляды, якобы обращённыя до него и словно бы говорившие:

«Вона, каковая птица к нам сюда пожаловала! И туда же «со свиным рылом в калашный ряд»! Будто бы своих убогих недостало!...», хотя надобно сказать, что на самом деле, никто не обращал на него никакого внимания, а ежели ему и случалось ловить какой случайный взгляд, то что с того? Такова уж она есть — природа человеческая! Страсть как любит человек порою поглазеть вкруг себя безо всякого на то дела и потребы.

Однако от сиих, внезапно возникнувших у него в голове фантазий, Чичиков почувствовал себя весьма и весьма неловко. Его всего прошибло потом, в висках мелкою дробью застучала кровь, которую с удвоенною силою погнало охваченное смущением сердце, и он не зная, куда себя девать, готов был разве что не юркнуть в какую ни возьмись подворотню. Но на счастье Павла Ивановича, очень скоро, и точно бы по заказу выскочил ему навстречу, наместо подворотни магазин готового платья — ещё одна немецкая выдумка долженствующая облагодетельствовать человечество, и Чичиков, скрепя сердце, решил войти в него. Признаться, по сию пору он никогда ещё не приобретал себе готовых одежд, по той причине, что почитал сие неделикатным, достойным лишь людей принадлежащих к низшим сословиям, но тут был Петербург, он понадеялся на то, что в столице всё должно быть особое, даже и готовое платье, и всё же несколько стыдясь своего поступка, прошёл в стеклянную, тренькнувшую ему навстречу колокольчиком дверь.

Приказчик, скучавший у конторки живо переменясь в лице, подскочил к Павлу Ивановичу и как—то странно дергая и извиваясь всею своею фигурою, что, вероятно, самому приказчику казалось верхом наигалантнейшего обращения, закружил вокруг Чичикова.

— Чего изволите, Ваше Высокородие? — спросил приказчик, перегибаясь в поясе и складывая лодочкою ладони.

— Меня, любезнейший интересуют шинели, — отвечал Чичиков, — да и прочее хотелось бы посмотреть, — добавил он.

— Шинели у нас вон в том углу, — сказал приказчик и, забегая бочком впереди Чичикова, повел того к большому гардеробу, с раздвижными, в добрую половину стены дверями.

— А скажи, любезнейший, в какую цену у вас самая дорогая шинель? — спросил Чичиков.

— Самая дорогая в восемьдесят целковых, — отвечал приказчик, и Чичиков подумал, что это вовсе не дорого, потому, как порою и переделка большего стоит.

— Ну ладно, показывай, что там у вас имеется, — сказал Чичиков, принимаясь ждать пока приказчик вывесит товар на толпящиеся тут же в углу манекены. Товар был вывешен, и Павел Иванович принялся придирчиво и с надеждою рассматривать его. Но всё было нехорошо. То есть, кому другому оно, может быть, и пришлось бы вполне по вкусу, но, увы, не Павлу Ивановичу, который не то что был особо привередлив во вкусах, но как мы помним из предыдущего, всегда желал, что коли и попадет в руки его какая, пускай и пустяшная вещица, то должна она быть, непременно, самого высокого качества. Тут же всё было не так. То ехали вкривь да вкось швы, то не хватало пуговиц, либо полы были перекошены так, что ежели и наденешь сию шинель, то и сам выйдешь точно бы косым, да и само сукно было не дегатированное, а воротники по большей части являли собою крашенную под куницу кошку, что уж вконец расстроило Павла Ивановича.

Он попытался, было набросить на себя одну из вывешенных приказчиком шинелей, ту, что словно бы выглядела получше остальных, но она навалилась ему на плечи таковою тяжестью, так сдавила со всех боков своими точно бы жестяными выточками и швами его корпус, что он поспешил от нёе поскорее избавиться. Приказчик, видя неудовольствие посетителя, принялся вертеться ещё живее, наперебой расхваливая виснувших на манекенах уродов, но Чичиков напустивши на чело сонное выражение, не дослушавши приказчика сказал:

— Ну, хорошо, братец, а теперь скажи—ка мне, где в Петербурге уж точно можно приобресть первоклассное изделие? — и дабы приказчик был откровеннее, Чичиков сунул ему в кулак двугривенный, на что приказчик тут же переставши крутиться точно бы на шарнирах, отвечал, что лучше Ручьевских мастерских не сыскать, потому что там так уж сошьют, что никакому французу не угнаться.

— И во что станет? — поинтересовался Чичиков.

— Да уж недешево, судырь вы мой. Раза в три, а то и в четыре супротив нашего, — отвечал приказчик.

«Однако же, каковы цены, — подумал Чичиков, — это ведь прямо кусаются ровно собаки. А с другой то стороны, ежели признаться, новая шинель мне ведь нынче и не к чему. Ведь не успеешь и глазом моргнуть, как уж и лето подкатит, что ж это я летом стану в новой шинели щеголять? Нет, брат Павел Иванович, вот ближе к осени, когда главное то дело обделается, да когда прибудет средств, вот тогда и о гардеробе подумать будет можно. Нынче же выбрось ты всё это из головы: модная шинель, либо немодная! Виданное ли дело, таковые суммы издержать на тряпки, когда деньгам этим наверняка уж сыщешь ты более достойное применение…».

Доводы сии показались ему более чем убедительными, посему решивши повременить с новыми приобретениями, Чичиков ещё немного побродил по магазину, поглазел на выставленный товар, всё более убеждаясь в правильности выбранного им решения, потому как одна только шляпа, которую он вознамерился было приобресть наместо всем нам знакомого картуза стоила в сотню рублей! Посему, ругнувши ещё раз кусачие петербургские цены, Чичиков покинул магазин, затворивши за собою стеклянную дверь, которая, как показалось Павлу Ивановичу, звякнула ему вослед нечто довольно обидное своим колокольчиком.

Но справедливости ради надобно заметить, что досада, вызванная посещением сего магазина уже совсем скоро исчезнула бесследно, уступивши место в сердце нашего героя иным впечатлениям и настроениям. Потому, как Невский проспект это вовсе не то место, где долго может томить душу человеческую злой дух уныния. Невский проспект, ежели даже и вступил ты на его мостовые впопыхах, обремененный заботою, либо спешкою по какому—либо, пускай и важному делу, всё одно, заставит тебя, укоротивши твой бег, перейти на неспешный размеренный шаг, более приличествующий месту гуляния города, равного которому и впрямь не сыскать в целом свете.

То слева, то справа от Чичикова останавливались поминутно разнообразнейшие экипажи, из которых выходили на каменные тротуары проспекта их седоки с одной лишь целью – пройтись по Невскому! Тут были и величавыя мужи в сертуках, мундирных фраках, да и в самих, шитых золотом, украшенных звездами мундирах, дамы – их спутницы, в таковых роскошных нарядах, что их вполне было возможно принять за райских птиц, опустившихся на мостовые проспекта с самое небес, и даже лёгкость их походки могла быть сравнима разве что с порханием. Среди дам порою попадались и старухи, одетыя по последней моде, с морщинистыми лицами и шеями, но со столь тонко утянутыми талиями, что, глядя на них Чичиков испытал даже некую неловкость.

«Господи, какое обезьянство!», — подумал он, но и это впечатление скоро было смыто волною других. Потому что Невский проспект катил мимо него, словно река, сложенная из тысяч и тысяч всевозможнейших шляп и шляпок, платочков, платьев, сертуков, шинелей, лиц, бакенбардов, усов, причесок, бород… Одним словом, перечислять так можно до бесконечности! И глядя вокруг, Чичиков мог сказать себе, что никогда ещё по сию пору не видывал он в жизни своей ничего равного размахом и красотою Невскому проспекту! У него даже слегка зарябило в глазах, и он остановился у магазина «Юнкера», дабы слегка перевесть дух. В витрине магазина, как и всегда, красовалась вечная картинка, изображающая поправляющую чулок девушку, и франта с жадностью глазеющего на нея из—за дерева, но столь хорошо знакомой всем жителям столицы, шерстяной фуфайки, на сей раз, в витрине почему—то не было. Толи весна была тому причиною, что заставила хозяев магазина сменить её на легкомысленно глядящие фуражки и хлыстики, толи — хвала небесам, наконец—то её всю без остатка съела моль!

Но, увы, не успел Павел Иванович порядком отдышаться, как его уже ожидало новое испытание. Испытание, к которому он, признаться, вовсе не был готов, и совершенно не чаял его. Только что, принялся он, было, разглядывать показавшуюся ему заманчивою картинку, как раздался у него над самым ухом голос, столь знакомый, и столь ненужный в сей час до Чичикова, что он чуть было не отскочил в сторону, как отскакивает обыкновенно бедняга, которого ненароком ошпарили кипятком. Вослед за голосом появились, отражаясь в витрине, точно в зеркале, румянныя, пухлыя щёки и чёрныя как смоль бакенбарды, и Чичиков, не желая ещё поверить в эту внезапную, словно свалившееся на него несчастье встречу, оборотясь, увидал прямо пред собою потную от удовольствия физиогномию Ноздрева.

— Ах ты, свинтус ты эдакий, душа ты моя, Павел Иванович! — вскричал Ноздрёв, набрасываясь на Чичикова с объятиями. – Не…е…ет, право, ты, мерзавец, право! Уехал тогда, и даже не попрощался! Э…э…эх, ты! А ведь я тебе друг! Да ты сам это знаешь, душа моя, что лучшего, чем я друга у тебя не было, и нет! — продолжал он, стискивая Чичикова в своих объятиях, и пытаясь влепить ему всегдашний, звонкий свой поцелуй. Павел Иванович попробовал, было высвободиться из сиих цепких объятий, но тщетно, потому, что Ноздрёв держал его крепко, стиснувши точно тисками, так словно боялся, как бы Чичиков вновь не улизнул бы от него, скрывшись где—нибудь в подворотне.

— Признаться, я не думаю, что обстоятельства нашей последней встречи, могли бы дать вам, милостивый государь, повод говорить о дружбе! — всё ещё пытаясь освободиться, сдавленным голосом пролепетал Чичиков, на что Ноздрёв, не сменяя полного радостного возбуждения, тону отвечал:

— Ну, ты, братец, и собака, должен я тебе заметить! Это ты мне говоришь, ты? Тот, который предательски раскидал все мои шашки и именно когда я начал выигрывать! Однако же я великодушен, и ты должен был увидать из последующего, что зла я, даже на подобное предательство не держу! Ведь кто первый, как не я протянул тебе руку помощи в той истории с губернаторской дочкою?! Вспомни, вспомни, собака! И ты тогда, точно уж увидишь, кто есть истинный до тебя друг! — продолжал Ноздрёв, так и не оставляя намерения запечатлеть на щеке Павла Ивановича дружеский свой «безе».

— Милостивый государь, извольте, сей же час отпустить меня! — потребовал Чичиков, на что Ноздрёв, не разжимая объятий, закатился дробным, рассыпчатым смехом.

— Отпустить тебя? — переспросил он, продолжая хохотать. – Отпустить, чтобы ты сызнова понаделал новых глупостей? Нет уж, братец, и не рассчитывай! Ведь за тобою нужен глаз да глаз. А не то опять во что—нибудь таковое впутаешься, чего потом уже и не распутаешь вовек. Мало ли тебе, что ли, твоих фальшивых бумажек? Ведь апосля тебя, почитай целый год ассигнации по всей губернии проверяли, но благодарение Богу, так ни одной из твоих и не нашли.

— Какие еще фальшивые бумажки, что ты несёшь?!.. — опешился Чичиков.

— Ну да! Ты, конечно же, ничего не знаешь! Ну, ты, бестия – хитёр, так запрятал, что ни одной улики нет! Даром, что прокурор помер…, — не унимался Ноздрев.

Стиснутый в его объятиях Чичиков увидел вдруг краем глаза как привлечённый, вероятно необычностью сцены, и тем явно бедственным и угнетенным положением, в котором оказался нежданно Павел Иванович, шагает по направлению к ним полицейский чиновник.

— Отпусти меня сей же час, — чуть было не вскричал Чичиков, — не то сдам тебя квартальному! — на что Ноздрев расхохотался ещё громче.

— Ха—ха—ха! Вздумал, чем пугать меня, братец! Я тебе вот, что скажу – ежели не поедешь ты нынче со мною, то я и сам сдам тебя квартальному, да ещё и попрошу препроводить до частного пристава. Вот там то мы и сделаем следствие твоим «мёртвым душам». Погляжу я тогда на тебя, каков ты есть – «херсонский помещик»! — и он снова расхохотался, находя свою шутку чрезвычайно забавной.

— Хорошо, поехали, — сдался Чичиков, в чьи планы вовсе не входили объяснения с полицией, да ещё и по столь деликатному предмету, каким являлись «мёртвые души».

— Вот оно и славно, вот это по дружески! — обрадовался Ноздрёв, и принялся выкликать извозчика, который тут же появился, осадивши свою, впряжённую в пролетку, лошаденку у тротуара.

Не дожидаясь, покуда полицейский чин приблизится к ним вплотную, Чичиков с Ноздрёвым разместились в сказанной уж пролетке, что, не теряя времени даром, гремя колесами, покатила по мостовой.

— Будет тебе дуться, голуба, — толкая его в бок локтем и с примирительною улыбкою на челе говорил Ноздрёв. – Я то ведь к тебе не в претензии за то, что тогда почитай уж всё оговорено было! И лошадей, и коляску, всё бы я тебе дал. Так и свезли бы тогда губернаторскую дочку, да ты ведь «скалдырник»! Пожалел мне тогда трёх тысяч. А ведь, как они нужны мне были! Позарез нужны!..

По счастью Чичиков, вовремя спохватясь, вспомнил о всегдашней привычке Ноздрева к выпрашиванию денег, потребных ему всякий раз «позарез». Потому—то и решил он своею «атакою» предупредить готовящийся, как он чувствовал, «вражеский набег», и, перебивши бубнившего с укоризною Ноздрева, сказал:

— Послушай—ка, братец, не в службу, а в дружбу – одолжи—ка ты мне пять тысяч. Всего на неделю. А через неделю я, ей Богу, верну.

Но Ноздрёва оказалось не так то просто сбить. Он, ухмыльнувшись, глянул на Чичикова и отвечал:

— Я не сомневаюсь, «скалдырник», что ты это нарочно у меня попросил. Знаешь ведь, что я тут с поста околачиваюсь, и всё уж успел спустить на ярмарке. Кстати – какая же дивная ярмарка на Адмиралтейской площади! Жаль, правда, что днями уж закрывается. Такая ярмарка, право, что не надобно и остального Петербурга! Одна всего стоит! А тебе, голуба, сознайся, небось, Подносов донёс насчет меня? Нет? Ты скажи, я ведь и так знаю. Этот Подносов зол на мой счёт, ходит, распускает слухи, будто проиграл я ему пятнадцать тысяч, и не отдаю. Но это ложь! Ты ведь меня знаешь! Я до такового допустить не могу! Кстати и свидетелей не было.

«Да уж, я тебя знаю», — подумал Чичиков, но вслух ничего не сказал.

— А ты, душа моя, давно ли тут, аль нет? — спросил Ноздрёв.

— Да вот, вчера только приехал…, — ответил Чичиков.

— Однако, как же это, душа моя, вчера только что приехал, а денег уж и нет? — принялся допытываться Ноздрёв.

— Поиздержался в дороге! Да мало ли какие бывают обстоятельства. Можно думать с тобою такового не случалось? — отмахнулся, было Чичиков, но Ноздрёв не унимался.

—Нет, братец, такого не бывает, чтобы в Петербург кто ехал бы без денег. Просто «печник» ты, хотя я тебя и люблю. Ведь знаешь, что нужны мне какие то две тысячи, и я сегодня же превращу их в тридцать! Но всё равно ведь не дашь! По глазам вижу, что не дашь! Потому, что ты, «скалдырник»!

— Да не с чего давать, да и было бы, не дал, потому как мне и самому нужно. Остались у меня там какие—то гроши на прожитьё и всё, — сказал Чичиков.

— А кстати, душа моя, ты, где остановился, — спросил Ноздрёв, – небось, в каких—нибудь шикарных апартаментах? Ты ведь у нас миллионщик, «херсонский помещик»! — сказал он и снова расхохотался.

— Какое там, — отозвался Чичиков, решивший не обращать внимания на подобныя задиры, — остановился у Кокушкина мосту, в доме Трута, в меблированных комнатах.

— Вот так комиссия, не может такового быть! — вскричал Ноздрёв. – И я ведь тоже у Трута! Только ты, в каком нумере?!

— В сорок втором, — ответил Чичиков.

— Не может быть! — вновь вскричал Ноздрёв. — Я же в сорок первом!

При этом известии Чичикова разве что не сразило досадою. Точно бы некая злая сила пронзила его всего, от преющей под картузам макушки, до сердца.

«Ах, я дурень! И зачем только сказал ему, где живу? Ведь от него теперь уж не отвяжешься», — подумал Чичиков.

— Но у меня такое горе, такое горе! — продолжал Ноздрёв, картинно ухвативши себя за чуб.

«Бог ты мой, сызнова примется денег просить», — забеспокоился Чичиков, но, как оказалось, угадал лишь отчасти.

— Видишь ли, — переходя на доверительный шёпот, сказал Ноздрёв, — тебе откроюсь, ежели только дашь честное слово, что нигде, никому и никогда!..

— Да можешь не открываться, коли так. Я ведь не пытаю, — пожал плечами Чичиков.

— Ну, так знай, — заговорщицки проговорил Ноздрев, — живу я в этом нумере не один. Со мною проживает «дама сердца», как говорится. Супруга одного здешнего доктора. Кстати сегодня вечером пойдёшь со мною к нему на ужин…

— Постой, постой, что—то я в домёк не возьму — живёшь в нумере с чужою женою, ужинаешь у ея мужа; так в чём же горе—то? — усмехнулся Чичиков.

— Нет, в этом то горя как раз никакого и нету. Он хотя и подозревает нечто эдакое, но, тем не менее, верит, будто жена уехала на две недели к тётке в Тверь, — говорил Ноздрёв. – Понимаешь, познакомился я с нею на той же ярмарке. Прихожу, как—то в ярмарку поутру, народу — тьма. Кто продаёт, кто покупает, кто так гуляет. И вижу, у качелей стоит барынька, такая ладненькая, глаза, что вишни, щёчки – яблочки; одним словом в моём вкусе! Кстати, помнишь родственницу Бикусова, что я тебе предлагал наместо губернаторской дочки? Вот в точности она!

— Не помню я никакой родственницы Бикусова., — возразил, было, Павел Иванович, но Ноздрёв не слушая его, продолжал.

— Вижу я, что ей страсть как охота на качелях прокатиться. А хрыч старый, что топчется подле неё, по всему видно – не даёт. Тогда я подхожу самым наигалантнейшим образом, и, оттёрши хрыча спрашиваю её — «Не желали бы вы со мною, как с честным человеком, на сиих качелях прокатиться?» Хрыч этот, который впоследствии доктором оказался, ну на меня кричать — «Что это вы позволяете себе, милостивый государь? Да кто это только позволил вам обнимать за талию мою жену?!», — и всё в подобном же роде, но всё это решительная ложь! Ты меня знаешь. Я прилюдно никогда не позволю себе покуситься на честь дамы. Да супруг ея – доктор и сам тут же всё это понял, потому как я в тот же день у них и обедал. Вот с той поры всё и закрутилось…, — закончил он со вздохом.

— Ага! — сказал Чичиков, — стало быть, это и есть твое горе?

— Ах я садовая голова! Забыл совсем!, — принимаясь сызнова строить во чертах чела своего страдание, проговорил Ноздрёв. — Нет, горе в другом. Понимаешь ли, у ней была любимая собачонка. Она так мне всегда и говорила: «Милый, у меня только две радости в жизни – это ты и Жужу!» .Жужу – это была её собачонка. Так вот, поверишь ли, что Жужу сия не далее, как нынешнею ночью околела. И невозможно взять в толк — отчего? Давешним вечером ещё была весёлая, жрала конфекты, а потом среди ночи, как принялась тявкать ни с того ни с сего, так и протявкала всю ночь напролёт, а к утру уж обессилела и была готова. Я грешным делом даже подумал, не нечистая ли сила к нам ночью наведывалась? Ведь недаром говорят, будто собаки её чуют…

— Вот это горе, так уж горе! Собачонка! Вот уж поистине – уморил, так уморил, — с усмешкою глянувши на продолжавшего картинно страдать Ноздрёва, сказал Чичиков.

— Ну, нет, ты не справедлив, душа моя. Мне то ещё ничего, но ты представь себе, голуба — она то как убивается! Эх, были бы у меня сейчас две тысячи, я б ей новую, такую же собачонку, купил! — сказал Ноздрёв, зыркнувши на Чичикова быстрым глазом.

Но Чичиков оказался глух к его мольбам.

— Вот ещё, что выдумал, — сказал он, — собачонку за две тысячи покупать! Погляди—ка вокруг, сколько их бегает. Хватай любого «барбоса» и тащи к себе в нумер. И потом, где это ты только цены такие видывал на собак? Понимаю, благо ещё борзая была бы, а так, небось – блоха на веревочке!

— Ну да, блоха! Ну, что ж с того? Надобно полюбить и блоху, коли есть в тебе сердце! Но этого тебе «скалдырник» не понять, — сказал Ноздрёв, а затем продолжал разве что не с драматическою икотою. – Друг, лучше которого нет у него в целом свете, просит о жалкой сумме, о которой смешно и упомянуть, а наместо того, чтобы сказать ему — «Бери и владей, ибо ты брат мне!», он предлагает хватать, какого ни есть «барбоса», и сим удовлетвориться!..

— Погоди, не части, — прервал его Чичиков, — скажи—ка ты мне лучше, у доктора после ужину садятся за карты?

— Садятся, и что с того? — строя непонимание во чертах лица своего, отозвался Ноздрёв.

— Ну, так я вижу, что тебе, братец, проигранных тобою, пятнадцати тысяч мало, — сказал Чичиков, — ты, видать, решился господина Поносова озолотить. Свои то все спустил, так надобно и за чужие взяться!

— Во—первых, не Поносова, а Подносова. А во-вторых…, — попробовал, было вставить словцо Ноздрёв, но Чичиков не стал даже слушать.

— Экая разница, кого ты, братец, решился озолотить! Сказано тебе, что нет у меня денег, стало быть, и нет! — и, махнувши рукою, он отвернулся от Ноздрёва и принялся глядеть в сторону.

Ноздрёв тоже замолкнувши и видать, решивши обидеться на Павла Ивановича поворотился от него на другую сторону пролетки, глядя из под насупленных бровей на проносящиеся мимо него мостовые, но, однако совсем уже скоро натура его одержала верх над решимостью выглядеть оскорблённым высказанными в его адрес подозрениями, и он, как ни в чём небывало обратился к Чичикову, тронувши того за плечо.

— Погляди—ка туда, душа моя. Видишь, там вдоль набережной стоят пароходы? Вон там, где народ толпится…

И верно, глянувши по направлению, в котором указывал Ноздрёв, Павел Иванович увидел изукрашенныя цветными флажками пароходы, что цепочкою стояли вдоль набережной, на которой толпилось изрядное число народу. Поначалу Чичиков было подумал что всех их привлекла сюда к набережной та особая, ни на что не похожая красота швартовавшихся у причалов судов; красота, которую открыло нам лишь просвещённое наше столетие, вступившее уверенно в век паровых машин, тех, что сделали человеков истинными господами мира и царями природы. Ибо картина, открывавшаяся взору, и впрямь была весьма и весьма живописна. Ветер, летящий с Финского залива, заставлял трепетать убиравшие суда многочисленныя флаги и вымпелы, отчего казалось, будто над причалами машет разноцветными крылами стая разноперых, собирающихся в дальнюю дорогу пёстрых птиц, а бронзовые, начищенные до нестерпимого блеска части пароходов горели на весеннем солнце жарким весёлым огнём, будя в душе праздничное, радостное настроение.

Действительно, картина открывшаяся взору нашего героя была более, чем живописна, и не оставила бы Павла Ивановича равнодушным, ежели бы не одно обстоятельство; а именно то, что вся эта красота и живописность протежируемы были ни кем иным как Ноздрёвым. От которого кроме каверз, подвохов и неприятностей ничего ожидать было невозможно. Так, скорее всего, обстояло дело и нынче. Глянувши искоса, краешком глаза в сторону Ноздрёва, Чичиков поразился произошедшей во чертах его перемене.

И без того полное лицо его, сейчас словно бы налились томным предвкушением грядущего удовольствия. Щёки, те, что постоянно пылали румянцем, тут и вовсе залоснились, словно бы натертые воском яблоки, взор, устремлённый до пароходов, живо скакал с предмета на предмет, как скачет эластический мячик, брошенный умелою рукою, а с кривящихся в сладкой улыбке губ разве что не капала слюна.

— Вон! Погляди, погляди какова! Вон та блондиночка! Как пить дать – англичаночка! Страсть, как я люблю англичанок! — возбуждённо говорил Ноздрёв, ухвативши Чичикова за локоть и указуя тому на некую высмотренную им в толпе «англичанку». И тут Павел Иванович наконец—то разглядел то, на что признаться поначалу не обратил внимания. На причале, по сходням, по верхним палубам пароходов стояли сотни, словно бы собравшихся на гуляние, и чего—то дожидающихся барышень, в чистых и нарядных платьях. Те из них, что не уместились на палубах, сидели по каютам, и, выставляя словно бы напоказ, сквозь круглыя пароходныя окошки свои свежия, хорошенькия личики тоже словно бы чего—то дожидались.

Сие действо сопровождаемо было шумом и гамом, наподобие тех, что стоят на привозе в базарный день. Причём шум сей производим был вовсе не барышнями, как того вполне можно было бы ожидать от толпы молоденьких девиц, а совершенно наоборот — лицами, принадлежащими к мужескому сословию, что в изобилии толпились вдоль набережной, у пароходов. Время от времени они выкликали какую—нибудь из приглянувшихся им барышень, и та в сопровождении специального, приставленного для сего случая человека, приводима была к господам, где её оглядывали со всех сторон и, перетолковавши о чём—то с сопровождавшим, либо отсылали назад, либо сажали в экипаж, один из тех, что стояли здесь во множестве, и увозили восвояси.

— Куда же это ты меня привёз, милостивый государь?! Изволь повернуть сей же час назад! — вознегодовал Чичиков. – За кого же ты меня принимаешь, ежели дозволяешь себе творить надо мною подобные мерзости, будто я тебе мальчишка какой?! — восклицал он, пытаясь высвободить из цепкой хватки Ноздрёва своё плечо.

— Да, что же ты это, душа моя? Белены, что ли объелся? Чего это тебе померещилось с перепугу?... Эх, ведь знал я, что нельзя с тобою связываться, так нет же, пожалел! Дай, думаю, подойду, не чужой ведь вроде. А не то, неровен час, натворит снова бед, да таких, что потом и не разгребёшь!.. И вот на тебе — сызнова виноват в том, что желал его немного развлечь. Одно слово – шильник! Как есть – шильник! Печник ты гадкий, должен я тебе сказать, а не «херсонский помещик»! — сплюнувши в сердцах на мостовую, проговорил Ноздрёв.

— Однако, довольно уж! Однако это никому не позволено переходить на личности, да к тому ж якобы проявляя столь горячую заботу о моей персоне!… Извозчик, останови—ка тут, я сей час же сойду, — возмутившись, вознамерился, было покинуть пролетку Чичиков.

Но Ноздрёв, в чьём сердце не погасли видать ещё надежды затащить Павла Ивановича за карточный стол, либо поживиться каким—нибудь иным манером за его счёт, вновь ухватил Чичикова под руку, заговоривши уже совершенно другим, примирительным тоном.

— Ну да уж ладно, душа моя. Было бы и впрямь из—за чего эдак расстраиваться. Ежели решил ты, что то были девки, до которых я тебя не спросясь повёз, так сие и не так вовсе! Подумаешь всего то делов, поглядеть на горняшек, да гувернанток, что навезли, можно сказать со всей Европы на заработки, а ты надо же каковую комиссию из сего развёл. Я ведь только и хотел, что пройтись потолковать с барышнями, потому, как, согласись, заманчиво ведь послушать, как барышня щебечет на каком—нибудь там французском, либо гишпанском, либо ещё каком. Сам подумай, где ты ещё сумеешь поглядеть на стольких чужестранок разом? Уверяю тебя – нигде! Хотя и должен признать из справедливости, что многия приезжают сюда «попользоваться насчет клубнички», но сего я тебе, как порядочный человек, предложить не могу. Потому как знаю, каких ты строгих правил! Вот даже и губернаторскую дочку…

Но Чичиков не дал ему возможности довесть до конца сию замечательную мысль, о чистоте сердца и помыслов нашего героя. Он, стуча кулаком по борту пролетки, чуть ли криком не закричал на Ноздрёва.

— Оставьте меня в покое, милостивый государь, с вашею губернаторскою дочкой! Знать не знаю я никакой губернаторской дочки! Что это у вас за фантазии, любезнейший! Откуда вы только их взяли, в каком это горячечном бреду возникнули они в вашей голове?!..

— Ну что ты, душа моя. Не убивайся ты так. Я понимаю, тебе, конечно же, больно о ней вспоминать. Так я более о ней и не заикнусь. Коли бы я знал, что тебя так по ней разобрало, я бы и слова не сказал бы вовек, — отвечал Ноздрёв.

— Нет, это непереносимо, — проговорил Чичиков, сникнувши, и устремивши исполненный страдания взор свой в пространство. – Отчего за тридевять земель, здесь в Петербурге должен был повстречать я именно тебя?

— Это судьба! — глубокомысленным тоном отвечал Ноздрёв. – Судьба, она всегда хороших людей вместе сведет!..

«Боже, Боже! За что мне и вправду подобное наказание?», — думал Чичиков, чувствуя, как нервические, беспомощныя мысли начинают вершить в душе его чёрный свой хоровод. Он понимал то, что словно бы путами опутан нынче знанием Ноздрёва о «мёртвых душах», и более того — постоянной готовностью сего отъявленного негодяя в любую минуту и без зазрения совести разгласить столь тщательно оберегаемую Павлом Ивановичем тайну.

«Нет, видать и впрямь бес меня в тот час попутал, дергая за язык! Иначе чем же ещё объяснить то, что связался я с подобным, с позволения сказать, господином?! И ведь видел, что Ноздрёв человек ненадёжный – дрянь человек, ан нет же, понадеялся на «авось», вот оно мне сие «авось» боком и вышло, — думал Чичиков, — Господи, как же это какая—нибудь мелочь, о которой порою и не вспомнишь даже, может проследовать за тобою через целые годы, да что там, через целую жизнь! Ты о ней уж словно бы и забыл, уж и не думаешь о ней, а она, подлая, бросится вдруг на тебя из засады, словно бешеная собака, и именно когда ты ее менее всего ожидаешь. И вырастет вдруг из этой позабытой уже соринки из, казалось бы, ничего не значащей загогулины пред тобою каменная стена, закрывая собою чуть ли не весь белый свет!.. Господи, Господи, научи, как избавиться от этого «репейника»? А то ведь эдак недалеко и до греха!..»

Не одно крепкое словцо, адресованное Ноздрёву, готово было уж сорваться с его уст, но всё же не дал Павел Иванович воли своему гневу, коим гневался, отчасти и на себя, за то, что остановился давеча у магазина «Юнкера», разглядывая сальныя картинки. Он провёл в угрюмом молчании ещё какое—то время, в которое, как надобно думать в нём шла некая мозговая работа, потому, что поворотясь вдруг к Ноздрёву он спросил у того с неожиданною улыбкою.

— Так что же, стало быть, нынче вечером обедаем у доктора?

По всему было видно, что и гнев, и чёрныя мысли и все те, дрожавшие у него на устах крепкия словечки, всё это внезапно отступило под натиском некоего нового, решительного его умонастроения, так, что Павел Иванович даже несколько просветлел лицом, что не укрылось даже и от Ноздрёва.

— Вот это по—нашему! Вот так бы и всегда! А то сидишь, надувшись, точно какая «ракалья», но я, братец, так и думал, что это у тебя напускное. Признайся, братец, что прикидывался, я то тебя хорошо знаю! Ты ведь такая, брат, штучка, что с тобою держи ухо востро! Кого угодно, брат проведёшь, но только не меня, брат, только не меня!.. — и он сызнова полез к Чичикову с объятиями да поцелуями, торжествуя от счастливой мысли о том, что ему всё же удастся заманить сегодня Павла Ивановича к карточному столу.

— Однако, как мне думается, до ужина ещё далеко, а вот к обеду дело уж близится! Как смотришь ты на счёт того, чтобы нам вместе отобедать? — спросил Чичиков у Ноздрёва, всем видом своим, излучая радушие.

— Что ж, я вовсе не против того, чтобы перекусить, да промочить горло доброй бутылочкой мадеры, — отозвался Ноздрёв, довольно потирая руки.

— Ну – мадеры, так, стало быть – мадеры! — усмехнулся Чичиков, и велел, оборотясь к извозчику:

— Ты, любезный свези нас в какую—нибудь ресторацию, где и вкусно и не очень дорого.

— Будет сделано, ваше степенство! — отозвался извозчик и решительно хлестнул свою клячу, звонко застучавшую коваными копытами по каменной мостовой.

Ресторация сия, прозывавшаяся «Павлином», была самая обыденная, во вполне российском вкусе, и ничем не отличалась бы ото всех подобных рестораций, коих предостаточно и в столичных, и в губернских городах, ежели бы над буфетною стойкою, под самым потолком, не располагалось развернувшее веером хвост чучело большого павлина, стоявшее там толи для того, чтобы оправдать название сего заведения, толи, чтобы легче и лучше собирать из воздуха пыль. Несмотря на вполне обеденное время, посетителей в зале было немного, и Чичиков с Ноздрёвым пройдя через залу, заняли приглянувшийся им столик, стоявший у занавешенного, не первой свежести занавесками, окна.

Хотя на улице и было ещё по весеннему свежо, в зале, от топившейся большой голландской печки, стояла изрядная духота, а над столами отдавая дань благодарности тёплой и духовитой атмосфере ресторации, кружило изрядное число мух, и, судя по ровному и неспешному их полёту, они чувствовали себя здесь ежели и не хозяевами, то уж совершенно точно давними и привычными постояльцами. Особенно большая их стая толклась и порхала над лохматою головою спящего буфетчика, из чего можно было заключить, что воздух над его мирно посапывающей тушею, был и теплее, и душистее. Но Павел Иванович давно уж не придавал значения подобного рода мелочам, что в избытке присутствовали в «походной» его жизни, вот почему, кликнувши полового, прозывавшегося здесь «официянтом», он отдал ему какие надобно распоряжения и они с Ноздрёвым принялись дожидаться обеда.

О, эти чудесные и ни с чем не сравнимые минуты подобного ожидания! Не знаю, отдал ли кто из пиитов своё вдохновение описанию сиих восхитительных и томительных мгновений, порою, впрочем, растягивающимся до неприличия, но мы твердо намерены сейчас, посвятить им несколько своих восторженных строк; тем более что обеда нашим героям пока не несут, и у нас вполне есть для этого и повод, и время.

Итак, господа, что может быть прекраснее минуты, когда усталый, томимый голодом и жаждою путник приближается, наконец, к покрытому белою, хрустящею скатертью столу, по которому словно бы дивные цветы, сплетающиеся в прелестные гирлянды, либо слагающиеся в умопомрачительные клумбы, располагаются разнообразнейшие блюда, благоухающие неземными ароматами, и исходящие дивными соками. Тарелки с закускою заполненныя то лоснящейся, усеянной прожилками жёлтого, звездчатого жира осетриною, либо нежною, как весенний закат, розовеющею семгою, нарезанной тонкими со слезою ломтиками; пироги, дразнящие самою заманчивою припёкою, сочинить которую мог лишь некто обладающий Сократовской, прозорливой мудростью; ждущие где—то неподалеку от рюмок и стопок своего часу соленья, то зеленеющие ядрёными на подбор огурчиками, то белеющие рассыпчатою горою квашеной капусты, или же золотящиеся шляпками хрустящих рыжиков и лисичек – всё здесь, всё зовет вас и манит к себе с необоримою силою!

А икра? Икра, то разлетающаяся отдельными шариками, либо единым плотным паем намазываемая на тёплую ещё пшеничную булку вместе с желтым коровьим маслом. А десерты? О, эти десерты! Но главное, главное, что радует глаз – дивные и стройные, точно лесные нимфы, бутылки с ликёрами, наливками, винами и так далее – до бесконечности…

Взор ваш, не дожидая вас, начинает уж своё пиршество, перебегая от блюда ко блюду, а нос вбирает в себя запахи и ароматы, более схожие со счастливым сновидением или же со сбывшейся мечтою. Слюна ласковым прибоем бьётся во рту, уже готовая вобрать в себя те безумного вкуса соусы, коими повара напитали ждущие прикосновения вашей вилки кушанья, и вот уж расправлены крахмальныя салфетки, уж ножи устремились к тарелкам, уж дрожат капельки на запотевших бокалах… Вот оно! Сейчас, сейчас начнётся застолье, словно свершившееся счастье!.. Да, понять меня сумеет либо бессовестный объедала, либо очень голодный человек!

Но вот кушанья нашим героям были поданы, и они безо всяких церемоний принялись орудовать вилками, потому, что ни один из них не страдал ни отсутствием аппетита, ни несварением желудка. Чичиков ни на словах, ни на деле не выказывал в отношении Ноздрёва таящегося в душе его недружелюбия. Более того, он был словно бы сама любезность и предупредительность, и подобная, столь мгновенно произошедшая в нём перемена, казалось бы, должна была насторожить кого угодно, потому как всякому понятно, что столь резкие перемены в настроении случаются, как правило, неспроста. Но не таков был Ноздрёв и нынче он ни о чём, кроме двух потребных ему для игры тысяч, да предстоящего у доктора ужина и думать не мог.

— Ну и пошто ты здесь? По делам приехал, или же так – погулять?— спросил у Ноздрёва Павел Иванович, явно желая навесть того на какой—то нужный для себя разговор.

— Да как тебе сказать – поначалу будто бы и ехал по делу, а теперь уж выходит, что гуляю! — глодая баранью кость, задумчиво проговорил Ноздрёв, у которого всегда бывало так, и всегда же невозможно было понять, где у него кончается дело и начинается гулянка, как оно впрочем и бывает с теми, для кого разгул и является единственным, забирающим их целиком делом.

— Однако ты темнишь, братец. Вижу, на уме у тебя нечто, что скрыть от меня хочешь. Но признаться не ожидал я от тебя подобной скрытности. Я то с тобою всегда откровенен, видит Бог! — сказал Чичиков, поглядывая на Ноздрёва в перерывах между ложек с жарким.

— Это ты то?! — изумился Ноздрёв. – Ты, у которого и клещами ничего не вытянешь, обвиняешь меня в скрытности?! Ну, душа моя, ты несправедлив. Мне то как раз скрывать нечего, а вот тебе твоя скрытность совсем не на пользу. Скажу тебе прямо – ежели бы ты сознался мне в своё время в фальшивых ассигнациях, то я тебе в них премного был бы полезен! И то, посуди сам, я на каждой ярмарке – свой человек. Меня там всякая собака знает. Я бы, к примеру, мог бы привесть тебя к цыганам, и они с удовольствием обменяли бы твои ассигнации на настоящие. В половину, конечно же, цены. Но ведь ты не захотел делиться. Хотел весь куш себе урвать, вот и попался с ними!

— Позволь, ты уж в другой раз толкуешь мне о каких—то ассигнациях. Не знаю я, что вы там у себя на мой счёт навыдумывали, но уверяю тебя – никаких ассигнаций не было! Другое что могло быть, не буду отпираться. Но этого не было, — твёрдо сказал Чичиков.

— Ну хорошо, коли, не будешь отпираться, скажи мне тогда, к чему ты скупал «мёртвых душ»? Или же скажешь, что и этого не было? — не унимался Ноздрёв.

— Это было, — отвечал Чичиков, — но сказать не могу, по той причине, что нахожусь я на государевой службе и сие не моя тайна.

— И кем же ты числишься на государевой службе – «херсонским помещиком»? — насмешливо спросил Ноздрёв.

— Можешь называть и так, мне всё равно, — пожав плечами ответил Чичиков.

— Не верю! Врёшь ведь! Сызнова врёшь! Чую я, что здесь дело нечисто, вот от того ты и юлишь. Я, братец тебя знаю. Ты ведь хвастлив до невозможности. Сразу бы выложил, ежели что!.. — чуть не вскричал Ноздрёв.

— Отчего ты решил, будто я хвастлив? — не сменяя ровного тону сказал Чичиков. — Повторяю тебе, тайна сия не моя, а государственная, и просто так, за здорово живёшь, выложить я её тебе не могу. Лишь при условии, что подпишешь ты какую надобно бумагу.

— Это какую же, позвольте спросить, бумагу? — всё ещё продолжая насмешливо улыбаться, но уже и несколько посекшись в тоне, спросил Ноздрёв.

— Ну, так и быть! Тебе откроюсь, потому как знаю, что ты не болтлив. А что ездишь много и многих знаешь, так это хорошо. Такие нам нужны! — с напускною решительностью сказал Чичиков.

— Это кому же «вам»? — уж вовсе без усмешки, и можно сказать даже с некоторой робостью переспросил Ноздрёв.

— А вот подпишешь бумагу, по форме, что я скажу, сейчас и узнаешь! Ну, как — слать человека за гербовою бумагою? — усмехнулся на сей раз Чичиков.

— Слать! — отодвинувши от себя тарелку, кивнул вихрастою головою Ноздрёв. На что Чичиков кликнул полового и тот, немного помешкавши, принёс им бумаги и чернил.

— Однако, братец, подумай ещё раз, — сказал Чичиков, — может быть тебе этого не надо. Потому, как дело сие и сурьёзное и опасное!

— Чего надобно писать? — обмакнувши перо в чернила и изображая во чертах лица своего бесстрашие и решимость, спросил Ноздрёв.

— Ну, коли так, пиши — «Расписка, дана мною, таким—то и таким—то, сыном такого—то, родившимся там—то и там—то, числа и года такого—то, помещикомтакой—то губернии…». Написал?, — спросил Чичиков, и увидавши, что Ноздрёв наместо ответа кивнул склонённою над листком бумаги головою, продолжил диктовку, делая голосом ударение на каждом слоге, — «…дана полковнику Третьего отделения, его высокоблагородию, господину Чичикову Павлу Ивановичу…»

Тут перо у Ноздрёва дёрнулось, скрыпнуло и посадило на строку жирную кляксу.

— Ну вот, братец, бумагу испортил, ну да ничего, продолжай, это не страшно, — покровительственным тоном произнёс Чичиков.

— Позволь, позволь, душа моя! Что это за шутки? — недоумённо поднявши глаза на Чичикова, спросил Ноздрёв.

— А никаких шуток нету, — отвечал Чичиков, — нынче идет одна лишь голая правда. Но ты, братец, ежели трусишь, то можешь сей же час порвать сию бумагу, покуда ещё не поздно.

— Я, чтобы трусил?! Нет, Павел Иванович, видать, ты и впрямь плохо меня знаешь! Давай, диктуй далее! — бодрился Ноздрёв, но лоб его, тем не менее, уж покрылся испариною.

«Однако же, заглотнул наживку, — с удовольствием подумал Чичиков, — ну, что ж, поделом тебе, братец!», — а сам продолжил размеренную свою диктовку.

— Значит так, пиши — «…господину Чичикову Павлу Ивановичу…», — написал? Хорошо! Пиши далее — «… в том, что обязуюсь сохранять в строжайшей тайне сведения, переданныя мне означенным выше господином полковником, касательно военного плана — «Мёртвые души», и в меру моих сил и возможностей участвовать в осуществлении оного плана». Так, хорошо, теперь проставь число и распишись.

Ноздрёв послушно расписавшись, передал бумагу Чичикову, а тот внимательно прочитавши сию «расписку», сложил листок вчетверо и спрятал его во внутренний карман сертука.

— Надеюсь, ты осведомлён, что следует за разглашение государственной тайны?.. Смертельная казнь! И покуда я тебя ещё не посвятил в огромной важности секреты, от коих без преувеличения, можно сказать, зависит вся будущность России, то можно и порвать эту твою расписку. Так что выбирай, — сказал Чичиков.

— Ох, брат, и верно врёшь ты всё. Признаться, я тебе ни на сколько не верю. Так только и написал я сию бумажку для смеху, да для того, чтобы рассказал ты мне про эти свои «мёртвые души», — отвечал Ноздрёв с улыбкою, но улыбка у него почему—то вышла несколько кислая и косая, в пол—лица.

— Воля твоя. Можешь и не верить, но я, как истинный друг твой, обязан предупредить, потому, как дело и впрямь сурьёзное, и ежели что, то тут уж шутки плохи. Вот от того—то и даю я тебе последнюю возможность к отступлению, — сказал Чичиков.

— Эх, была–не была, — махнул рукою Ноздрёв, — рассказывай!

— Ну так вот, слушай, — принялся сочинять Чичиков. – Я думаю, что ты без сомнения слыхал уж о том, что Буонапартисты вновь оживились и подняли голову?

— Да, да, конечно же, слыхал! — поспешил заверить его Ноздрёв, на самом деле знать не знавший ни о каких Буонапартистах, которые, к слову сказать, вовсе и не думали поднимать головы.

— Страсть, как желают отомстить России и нашему государю—императору за своего Буонапартишку, будто мы в том виноваты, что вздумалось ему о двенадцатом годе воевать с нами. Они, видишь ли, собирают большие силы. У нас по ведомству говорят, что армия у них должна собраться никак не менее нескольких миллионов. Да к тому же вокруг всё просто кишмя кишит их лазутчиками. Во всё нос суют, во всё вникают! А более всего интереса у них не до пушек да сабель, хотя и этого не упускают, а к русскому мужику нашему. Потому как знают – Россия сильна мужиком! Очень уж им прознать охота, каково есть у нас народонаселение мужескаго полу. Но так, запросто, этого не узнаешь. Вот и дожидаются восьмой ревизии, когда уж видно станет по ревизским сказкам, сколько душ живых, а сколько мёртвых. Тогда—то и начнут! Вот почему и задумал государь сей план с «мёртвыми душами». Ты что ж думаешь, я один, что ли по Руси—матушке, колешу – души скупаю? Нет, братец ты мой, нас множество и действуем все во спасение родимого Отечества нашего. По ревизским сказкам мы сии души показываем точно живые, и точно же за живые подати в казну платим. Конечно же, всё это идет за казённый счёт. Да и на приобретение душ денег, как ты понимаешь, также из казны не жалеют. Так что, апосля ревизии, ничего врагам отечества нашего не узнать по правде. Как увидят они, каковую громадную армию государь в силах собрать при надобности, то враз пропадёт у них охота идти на Россию новою войною. Вот так—то, брат, а ты говоришь – «херсонский помещик»…

Ноздрёв сделался ни жив, ни мёртв. Байка столь вдохновенно сочиненная Чичиковым, как видно было, проняла его не на шутку, вот оттого—то и боролись в душе его два большие чувства – страх от того, что видать и взаправду ввязался он в дело до чрезвычайности опасное, и радость, возникающая в сердце его при одной лишь мысли, что вот оно и ему, наконец—то улыбнулось счастье – попользоваться казёнными деньгами.

— Хорошо, и сколько же, ежели я соглашусь, выдадут мне из казны на закупки? — не удержавшись, спросил он о главном, что тревожило его.

— Пятьдесят тысяч. Из расчёта рубль за одну «мёртвую душу». Но ты волен, покупать и за двугривенный, это в твоей власти – разница твоя, — отвечал Чичиков.

— Согласен! — не раздумывая более ни минуты, стукнул кулаком по столу Ноздрёв, так что стоявшие по нему приборы жалобно звякнули. – Изволь выдать мне денег, сей же час! Я готов послужить родимому Отечеству!

— Ну, брат, тут не вёе так просто. Каждому новичку устраивается нечто вроде испытания. Выдают ему сто рублей и смотрят, как быстро сумеет он скупить на эти деньги сотню душ. Иной – скупит за день, а другой и за год не управится. Так что посуди сам, какой резон таковому пятьдесят тысяч выдавать? Это чтобы они у него прокиснули?

— Но ты то меня знаешь! Ты ведь знаешь, каков я! Вот и замолвил бы за меня словечко, чтобы денег мне бы выдали поскорее…, — заторопился Ноздрёв.

— Знать то я тебя, конечно же, знаю, но правила – есть правила. Вот почему выдам я тебе сегодня сто рублей, но и те под расписку, потому как деньги эти казённые. Да, и не вздумай подсунуть мне своих «мёртвых душ». Потому, что сие получится словно бы подлог, и за это ты можешь отправиться в самое Сибирь, — сказал Чичиков, и по тому, как потухнул взор у его сотрапезника, понял, что отнял у него именно эту, казавшуюся ему столь удачною мысль.

— Кстати сказать, сколько у тебя нынче мертвецов наберётся? — словно бы ненароком спросил Чичиков.

— Да около сорока душ будет, — со вздохом отвечал Ноздрёв.

— Перепишешь их на меня сегодня же.

— И почем же ты дашь за душу? — спросил Ноздрёв, на что Чичиков, показавши возмущение голосом, отвечал:

— Нет, братец, я вижу, что ты словно бы не возьмёшь в толк главного. Какие счёты могут быть меж своими? Коли ты в одной с нами упряжке, то просто обязан пустить всех своих мертвецов в дело безвозмездно, тем более что на карту поставлено благополучие государства Российскаго!

— Но почему же я должен переписать их именно на тебя? — спросил Ноздрёв, в котором было снова зашевелился червь сомнения.

— А ты, что же, знаешь ещё кого—нибудь акромя меня? — спросил в свою очередь Чичиков, на что Ноздрёв вынужден был признать, что на сей раз Павел Иванович действительно прав и он и впрямь никого кроме него не знает.

На том и порешили. Чичиков передал ему сторублевую ассигнацию с оторванным уголком, в чём получил с Ноздрёва ещё одну расписку, и покинувши ресторацию обое наши герои отправились восвояси, а именно в меблированные комнаты в доме Трута. Там, в комнатах у Чичикова, они быстро заключили меж собою купчую на все Ноздрёвские «мёртвые души», благо у Павла Ивановича всегда доставало припасённой для сей цели гербовой бумаги, после чего Ноздрёв заторопился в свой нумер, утешать оплакивающую утрату любимой Жужу, супругу доктора, чьи рыдания время от времени достигали слуха Павла Ивановича, даже из—за стены. И ежели не считать сего обстоятельства, то до самого вечера не приключилось никаких иных происшествий. Правда, следовало бы отметить, что Ноздрёв, подкупивши коридорного, выставил того с дозором у дверей Павла Ивановича, дабы тот ненароком не ускользнул, нарушивши таковым образом все Ноздревския надежды и планы на предстоящую в доме у доктора карточную игру. А так, действительно, более ничего не случилось, до тех самых пор, покуда не пришла пора нашим героям отправляться на ужин.

* * *
Вечером, о восьмом уж часе, в двери нумера постучали.

— Чего изволите? — спросил Петрушка, неосторожно выглянувши в коридор.

— Отворяй, отворяй, ворона! Свои! — раздался из коридора зычный голос Ноздрёва, засим последовал нешуточный пинок, от которого двери распахнулись и Петрушка отлетевши к стенке, едва не ушибся о неё затылком.

— Ба, душа моя, да я, как вижу, ты ещё не готов! — обратился Ноздрёв к Павлу Ивановичу, присевшему на краю кровати, где он ровно минуту назад ещё лежал, предаваясь дреме.

— А что, пора уж, что ли? — спросил Чичиков, зевая и протирая глаза.

— Да уж сумерки на дворе! Собирайся, собирайся, братец, сам знаешь, негоже опаздывать…, — чуть было не вырвалось у Ноздрёва «к игре», но он вовремя осекшись, укоротил себя, не закончивши фразы и побоявшись вспугнуть до времени Павла Ивановича, за счёт которого надеялся разжиться вожделенными двумя тысячами, теми, что нынешним же вечером обещался оборотить в тридцать. Почему—то всё казалось Ноздрёву, что у всякого, ровно, как и у него, при виде зелёного сукна и непочатой карточной колоды нестерпимо должны были «чесаться руки».

Признаться, Павлу Ивановичу страсть, как не хотелось отправляться в совершенно незнакомый ему дом, да ещё и без приглашения, а самое главное в сопровождении Ноздрёва, чье общество, как Чичикову почему—то казалось, вряд ли могло бы служить ему хорошей рекомендацией, в глазах доктора, не глядя даже на то, что Ноздрёв был в дому у него, как бы свой человек, обедая и ужиная там постоянно. Однако ему необходимо было довесть начатую им интригу до конца, дабы уж навсегда оградить себя от всяких неприятных случайностей, могущих проистекать со стороны Ноздрёва.

— Ты велел бы заложить свою бричку, — сказал Ноздрёв повязывающему свой синий шёлковый галстух Павлу Ивановичу, — как, кстати, она у тебя – цела ли ещё или уж изломал вконец? А не то смотри, тут у меня на примете есть хорошая коляска. Один мой приятель…, он её, конечно же, не продаёт, но я сумею его уломать ради тебя! И всего—то каких—то двенадцать тысяч! Хотя, для тебя, он по моей просьбе, конечно же, сделает скидку. Ну, как, по рукам?!..

— Нет, спасибо, братец, не нужно. Да и где это ты, скажи на милость, выискиваешь подобныя цены – собачонка в две тысячи, коляска в двенадцать… Будто, дом продаёшь! — сказал Чичиков.

— Ну вот, с тобою всегда так! Заботишься о нём, желаешь лишь хорошего! Чтобы у него, как у приличного человека, солидный экипаж был, чтобы вид был, как положено в столицах! Так нет, опять же виноват! Ну и чёрт с тобою, езди на своем «шарабане» коли так, мне всё равно! — и отвернувшись от Чичикова он с преувеличенною обидою принялся глядеть в окно.

— Ну, полно, полно, — сказал Чичиков примирительным тоном, — уж есть у меня одна коляска, другой не надобно! Куды мне две?

— Нет, ты решительно отказываешься понимать, какая тебе из этого выйдет польза. Ведь ты всё время в пути, всё время в дороге. А ежели ехать на двух колясках, то вдруг одна поломается, но ты – ничего! Тут же перешёл во вторую и поехал далее…, — горячо принялся было расписывать Ноздрёв преимущество владения двумя колясками, на что Павел Иванович, который совершенно был уж готов к выходу, резонно заметил:

— Тогда уж лучше сразу три коляски приобресть, на случай если две вдруг сломаются, коли рассуждать по—твоему, — а потом дабы предупредить со стороны Ноздрёва возможные новые наскоки не терпящим возражения тоном сказал: — Нет! Не нужно, и покончим на этом!

— Ну, вели хотя бы заложить экипаж, — всё ещё строя во чертах лица своего недоумение и обиду предложил Ноздрёв. На что Чичиков отвечал, что оно ни к чему; потому как с одной стороны Селифан городу не знает, а потому, неровен час, заплутает, с другой же стороны, кони апосля долгого пути стоят раскованные, и нечего им о петербургские мостовые ноги бить.

Ноздрёв пытался было возразить, что это ничего, что дорогу он укажет, причём наикратчайшую, а мостовые в Петербурге так хороши, что раскованным коням Павла Ивановича от них сделается одна лишь польза, однако Чичиков не стал уж более его слушать и собрался выходить.

— Ну и «скалдырник» ты, брат, хотя и полковник! — буркнул Ноздрёв, выходя вослед за ним.

Вечерний Петербург понравился Павлу Ивановичу до чрезвычайности. По всем большим улицам светили фонари, сами улицы были довольно чисты и по ним бродило изрядно народу. В витринах магазинов и лавок горело множество свечей, дабы привлечь к выставленным в витринах товарам взоры новых покупателей. А тут и впрямь было на что посмотреть, потому как порою из—за их стекол глядели такие диковины, каковым более пристало помещаться где—нибудь в Кунсткамере, а не в рыбной, к примеру, лавке. Ноздрёв же, оставаясь безучастным ко всему, был молчалив против обыкновения, вероятно продолжая тем самым выказывать Павлу Ивановичу обиду за то, что не удалось ему сегодня подкатить к докторскому дому на щегольской коляске. По причине этой подчёркнутой его угрюмости и проистекавшего, как надо думать, из неё невнимания, улицу в которой проживал доктор, нашли они не сразу, а всё ходили какими—то кругами, какими—то закоулками, для того чтобы «срезать дорогу», как говорил Ноздрёв. И лишь изрядно поплутавши по задворкам, прошли в неё темными Казанскими воротами.

Оказавшийся весьма казистым строением, о двух этажах, дом доктора приветливо светил своими высокими окошками, из—за которых доносились хорошо слышные здесь на улице звуки рояля: кто—то усердный, но видать не особо прилежный в уроках, что есть мочи, барабанил по клавишам.

— Да тут разве что не бал, — сказал Чичиков, глянувши на своего, всё ещё продолжавшего дуться, спутника.

— Забыл тебя предупредить — Наталья Петровна воротилась сегодня домой, не сменяя выражения в лице, отвечал Ноздрёв.

— Пошто же так скоропалительно? Ведь кажись, ещё после обеда была с тобою? — спросил Чичиков.

— После кончины Жужу, уж не в силах была оставаться в стенах, где настигнула её сия трагедия, вот и воротилась. Но сие, увы, не всякому дано понять, а только же тому, у кого наличествуют душа и сердце!.. — глядя поверх Чичикова, сказал Ноздрёв.

— Ага, стало быть «воротилась из Твери», а бедняжку Жужу наверное «волки по дороге съели», — точно бы не замечая Ноздрёвского тону, проговорил Чичиков.

— Какой же ты, брат, чёрствый! Как же возможно с таковым гнусным пафосом говорить о бедной женщине, которая, может быть столько претерпела на своём веку, как никто, которая одна может быть истинно – ангел небесный... — начал было Ноздрёв, но Чичиков не дал ему продолжать. Он принялся дергать за длинный, свисавший в углу двери снурок, и где—то в глубине дома, наверняка в лакейской, зазвонил колокольчик.

С минуту, а может быть и немного поболее, им никто не открывал, а затем двери распахнул молодой, с напомаженными усиками лакей, с приветливым выражением в лице, которое тут же исчезнуло, сменившись кислою миною, при виде Ноздрёвской физииогномии.

— Как прикажете доложить?.. — спросил лакей, изо всех сил стремясь не замечать присутствия Ноздрёва.

— Что…о…о?! Да как ты смеешь, каналья, ломать предо мною комедь?! Да я тебя сейчас в бараний рог согну! — принялся было куражиться Ноздрёв, но Чичиков осадивши и отодвинувши его от лакея, которого тот разве уж было ухватил за грудки, сказал мирным и любезным тоном:

— Доложи—ка, милый, будь добр, что коллежский советник Чичиков Павел Иванович до барина твоего по личному делу.

Впустивши их в прихожую слуга удалился с докладом и Павлу Ивановичу с трудом удавалось сдерживать Ноздрёва, уж готового к тому, чтобы бежать в гостиную, не дожидаясь хозяина.

— Что же ты, честное слово, словно бы с Луны свалился, словно бы и вовсе не знаешь хороших манер, — принялся отчитывать он Ноздрёва, — коли ты тут и запанибратствуешь, то я ведь всё—таки в первый раз, да к тому же без приглашения! Должен же ты меня хотя бы представить этому твоему доктору.

— Да всё это пустые церемонии, душа моя, сам скоро же убедишься…, — пытался было возразить Ноздрёв, но тут, видимо в связи с известием о визите Ноздрёва, музыка в гостиной зале смолкнула, а наместо неё стали слышны некия перешептывания, доносящиеся из—за неплотно притворенной двери.

— Так значит, говоришь, не один явился? — шептал первый голос.

— Нет, не один, с ним ещё такой деликатный господин, — отвечал другой, как можно было догадаться принадлежавший слуге.

— А кто таков, часом не знаешь?

— Нет, не признал, во первой раз вижу. Но кажись господин – сурьёзный.

— О, Господи, Господи! И откуда только взялась сия напасть на мою голову, за что же такое наказание? — разве что не со слезою прошептал первый голос. – Ну хорошо, иди, скажи, что сейчас выйду, — отдал он распоряжение, и дверь, ведущая в гостиную, скрыпнувши, выпустила давешнего лакея.

— Иван Данилыч сейчас будут, — церемонно произнес лакей, и тут же удалился.

«Видать от греха подальше», — с усмешкою подумал Чичиков, глядя на Ноздрёва, поминутно порывающегося отправляться в гостиную из опасения того, как бы игра, которой он жаждал, не началась бы без него.

Но вот дверь в гостиную залу снова отворилась, и из гостиной появился небольшого росту сухонький старичок, с живыми умными глазами и несколько нервическою улыбкою на хорошо выбритом лице, к слову сказать, сразу же словно бы окаменевшем и потухнувшем при виде томящегося в прихожей Ноздрёва. На вид ему можно было дать лет шестьдесят, шестьдесят пять, одет он был в дворянский сертук тёмно коричного цвету, серыя панталоны и глядящие довольно изящно лаковыя сапожки.

— Ну, здравствуй, брат, Иван Данилыч! — сказал Ноздрёв, без обиняков стаскивая с себя шинель, но Иван Данилыч, словно бы не заметивши сего «радушного» привета, глядя на Чичикова со сквозящею во взоре тревогою, спросил:

— Чем могу быть полезен вам господа? — на что Ноздрёв хмыкнувши, повесил свою шинель на находящуюся тут же в прихожей вешалку и сказал:

— Ладно, так уж и быть, вы тут церемонничайте, а я так пойду! Чай, уже все собрались, — и, не мешкая, прошмыгнул в гостиную.

— Прошу покорнейше меня простить, глубокоуважаемый Иван Данилыч за то, что, не будучи представленным вам, как того требуют приличия, я всё же осмелился нанесть вам визит, — словно не замечая выходки Ноздрёва сказал Павел Иванович. – Тем более что, как вижу, супруга ваша только что воротилась из Твери, и посему визит мой, конечно же, не только неожидан, но и несвоевременен. Но уверяю вас, что ежели не обстоятельства самого сурьезного свойства, то я никогда не осмелился бы потревожить вас, — продолжал он самым наилюбезнейшим тоном, на который только был способен, сопровождая к тому же всё сказанное почтительным склонением головы.

Однако доктор, словно бы не заметивши ни любезного тона, ни обходительных манер посетителя, встрепенувшись, спросил с тревогою:

— Как прознали в отношении супруги?

— О, тут ничего мудрёного нет! Приятель ваш Ноздрёв…, — отвечал Чичиков, подчеркнувши голосом слово «ваш» и тем самым, словно бы отделяя себя от Ноздрёва, —… многое хорошего рассказывал мне о вашем семействе. В числе прочего он упомянул и то, что супруга ваша Наталья Петровна, гостит в Твери, кажется у тётки. Я же, подходя уже к вашему дому, услыхал звуки наичудеснейшего из вальсов, призвесть которыя могли лишь только дамския ручки. Вот из чего позволил я себе заключить, что супруга ваша воротилась.

— Что ж, сие весьма проницательно с вашей стороны, — сказал доктор, несколько успокоившись насчёт супруги и терзавших его в отношении Ноздрёва подозрений, — но прошу прощения, с кем имею честь?

— Коллежский советник, Чичиков Павел Иванович, нынче уж не служу, заделался помещиком, да и в столицу прибыл по делам имения. Однако же, прошу прощения за то, что не будучи представленным вам по нужной форме, не знаком с чинами вашими, посему и не знаю, каковым образом мне далее к вам обращаться, с тем, чтобы не выглядеть фамильярным.

— О, это совершенные пустяки. Служил я по пятому классу. Отставной статский советник – Куроедов Иван Данилович. Нынче же, как и вы, более не служу, хотя увы, не в пример вам не заделался помещиком, но всё же ещё случается, консультирую в меру сил моих и познаний, — с улыбкою отвечал Иван Данилович, которому уже начинал нравиться сей нежданный посетитель.

— Ваше Высокородие, поверьте, и вправду не посмел бы потревожить вас, коли бы дело моё не было бы столь безотлагательным и довольно опасным. Посему крайне рассчитываю на вашу поддержку, ибо речь идёт о нашем с вами общем знакомом, — сказал Чичиков, многозначительно глянувши на доктора сурьезными глазами.

Даже при столь мимолетном упоминании о Ноздрёве, у доктора сызнова сделалось каменное лицо, и он с усталою обречённостью произнес:

— Что же, давайте—ка в таковом случае пройдём ко мне в кабинет, коли дело столь безотлагательно.

Длинным коридором, огибающим ведущую во второй этаж лестницу, прошли они в дальнюю, служившую Ивану Даниловичу кабинетом комнату, по стенам которой стояли стеклянные шкапы, сплошь заставленныя склянками да банками, в которых помещались непонятные Чичикову и плохо различимые в царящем в кабинете сумраке предметы. Усевшись за внушительных размеров резной письменный стол, доктор засветил полдюжины свечей, и в ярком, разлившемся вкруг стола свете, Чичиков увидал вдруг такое, от чего к горлу его подкатил тошнотворный комок. Едва успевши выхватить из кармана платок, он прижал его к губам и делая вид будто закашлялся, попытался скрыть прихлынувший внезапно приступ дурноты. И было от чего! На зелёном сукне стола, по левую от доктора руку, помещалась большая круглая банка с чем—то, что Павел Иванович принял поначалу за обычную, больших размеров губку, вроде той, которой пользовался он сам во время ежеутренних своих туалетов. Нынче же, в ярком свете, хлынувшем от зажжённых доктором свечей, он с ужасом разглядел в этом сером и округлом, покрытом складками предмете, человечьи мозги, что плавали в прозрачной, заполнявшей банку жидкости.

«Быть может, это спирт или водка…», — подумал Чичиков, но почему—то от этой простой мысли его затошнило ещё сильнее.

Увидевши охватившее Павла Ивановича замешательство, доктор, как ни странно, вроде бы даже немного развеселился. У него вдруг заблистали глаза, а по губам поползла, в одно время, довольная и полная снисхождения к страданиям Чичикова, улыбка.

— Прошу покорнейше садиться, — сказал он, указавши ему на кресло стоявшее, как раз супротив злополучной банки. И Павел Иванович стараясь не глядеть на плавающий прямо у него пред носом ужасный предмет, уселся в предложенное доктором кресло. Он попытался, было совладать с собою, для чего принялся разглядывать кабинет Ивана Даниловича, но признаться и остальные виды были не лучше.

Дабы не пугать и не утомлять читателя жуткими описаниями скажем только, что какие—то кости кучками громоздились там и сям по полкам, из угла кабинета, словно бы прячась в полумраке, глядел на Чичикова пустыми глазницами человеческий скелет, а полноту сей замечательной картины довершали страшного вида орудия, походящие на сверкающие в льющемся от свечей свете, пилы и ножи, какие мог бы выдумать для своего удовольствия лишь безумный людоед. Оставшееся от костей и железа пространство на полках, занимали толстые и пыльные, с золочёными корешками книги, которые одни, пожалуй, во всём кабинете и не смущали духа нашего, несколько оробевшего, героя.

— Иван Данилыч, Ваше Высокородие, заранее прошу простить меня, ежели скажу что—нибудь не так, вы, часом, доктор, не по мозгам ли? — осторожно косясь на смутившую его банку, спросил Чичиков.

— Что ж, любезнейший Павел Иванович, тут можно выразиться и эдаким манером. На самом же деле область моей науки прозывается весьма мудрёно для непосвящённого – «Психопатология», ежели вам будет угодно.

— Боже милостивый! Ваше Высокородие, не смею и поверить в таковую удачу! Ведь по словам приятеля вашего, Ноздрёва, не мог и заключить такого. Признаться думал по незнанию, что вы обычный доктор, который клистиры да пилюли прописывает, и более ничего. Теперь то уж точно вижу, что нас с вами не иначе, как Господь свёл! — искренне обрадовался Чичиков.

— А в чём, собственно, состоит ваше дело, милейший, то, что не терпит отлагательств? Готов оказать вам любую помощь, ежели сие, конечно же, в моей компетенции, — сказал Иван Данилович.

— Ах, помощь необходима, причём наискорейшая! Да только дело в том, что потребна она общему нашему с вами приятелю – Ноздрёву. Скажите, Ваше Высокородие, как давно знакомы вы с сиим господином? — спросил Чичиков у Ивана Даниловича.

— Признаюсь вам, Павел Иванович, потому, как мне кажется, что вы человек порядочный, лучше бы мне и вовсе его не знать! Такая болячка, такая болячка этот Ноздрёв, что спасу нет. Поверите ли, но бедной супруге моей, Наталье Петровне, пришлось от него чуть не бегством спасаться. К тетке в Тверь, как вы изволите уж знать, уезжала. Так нет же! Не успела воротиться, как и он тут как тут! — в сердцах махнул рукою доктор.

— А знает ли Ваше Высокородие, что Ноздрёв сей, коего уж доводилось мне встречать и ранее, опасный безумец? И уж не раз собирались его было засадить в «жёлтый дом», да всё находились заступники. И я, признаться, удивлён, как вы сами по сию пору этого не распознали, — сказал Чичиков, осторожно кивнувши взор в сторону банки.

— Дорогой вы мой, дорогой вы мой! — вдруг странным образом переменившись, засуетился доктор. – Друг вы мой любезный! Вы это, наверное знаете, то, что сейчас мне открыли? — спрашивал он у Чичикова.

— Да о чём вы говорите, Ваше Высокородие? По улицам ходит опасный больной! Вхож в дома законопослушных граждан, могущих потерпеть от него всякую минуту. Посему, просто счёл своим долгом предупредить возможную беду, — сказал Чичиков.

— Я знал, я чувствовал, что всё неспроста! Что очень уж походит на параною…, — задумчиво проговорил доктор.

— Что, что? — переспросил Чичиков.

— Первичное помешательство с частичною истерией, — пояснил Иван Данилович, — но доказательств, доказательств маловато! Ну – хамоват, ну – беспардонен, ну – скотина…

— Так, стало быть, он вам ещё не рассказывал о «мёртвых душах»? — спросил Чичиков тоном, в котором сквозило неподдельное удивление сим фактом.

— Нет, нет, а что это за «мёртвые души»? Ну—ка поведайте, поведайте, голубчик, радостно потирая сухонькие ручки, попросил доктор.

— О, это, да будет вам известно, целый роман! — отвечал Чичиков. – Видите ли, приятель наш убежден, что призван Господом Богом, никак не менее, как спасти родимое Отечество, путем скупки «мёртвых душ».

— Простите, но как это? — спросил доктор, немного опешивши.

— А очень просто! У него есть некая идея, состоящая в том, что француз якобы сызнова хочет идти на нас войною, на сей счёт у приятеля нашего будто бы имеются наиточнейшия сведения. Так вот, скупая «мёртвые души» намеревается он показать их по ревизским сказкам, точно живые, и тогда после ревизии российскаго нашего народонаселения, враг, не сумевши распознать истинного числа наших мужиков, и перепугавшись громадности той армии, что якобы сумеет в случае войны собрать наш государь, оставит свои намерения, отказавшись от подлых планов! Ну, что вы на это скажете?— спросил Чичиков, всплеснувши руками.

— Это правда, всё, что вы мне тут только что рассказали? — спросил доктор тоном человека всё ещё не верящего во внезапно свалившееся на него счастье.

— Истинная правда, Ваше Высокородие. Иначе, разве посмел бы я обеспокоить вас своим неурочным визитом? — отвечал Чичиков.

— Любезный Павел Иванович! Прекратите вы крестить меня «Вашим Высокородием». Отныне, с сей минуты, для вас я просто – Иван Данилыч, и всё тут! — сказал доктор и, откинувшись на спинку своего стула, рассмеялся радостным, дробным смешком, вполне довольного человека. Однако, насмеявшись, он сделался вдруг весьма озабоченным, заговоривши уж сурьёзным, деловым тоном.

— Сей же час надобно назначать консилиум! Промедление тут непростительно, и вы, дорогой мой Павел Иванович, совершенно правы в том, что поставили меня в известность о Ноздрёве. Мы все обязаны что—либо делать для того, чтобы обезопасить общество от подобных ему субъектов. Вы совершенно, совершенно правы…Так, так, — продолжал он словно бы разговаривая сам с собою, — Иван Архипыч с Аристархом Емельянычем у меня, я третий, стало быть надобно ещё двоих, и тогда я его сегодня же упеку в Смирительный дом! Сегодня же его, голубчика свезут у меня на Пряжку! — хлопотал он, выкладывая из ящиков на стол какие—то бумаги, формуляры и печати.

Позвонивши в бронзовый колокольчик он призвал уж знакомого нам молодого лакея, велевши ему без промедления отправляться с письмами до каких—то профессоров – Дубоносова и Хрупского—Кобеняки.

— Да, и не забудь заехать в Обуховскую больницу! Возьмёшь там пятерых санитаров, с фельдшером. И обязательно чтобы Пантелей Пахомыч был! Скажешь, что я просил об этом самолично, понял? — спросил он у слуги.

— Как не понять! — отвечал слуга коротко и чуть не бегом, торопясь покинул кабинет.

К тому времени, когда покончивши с делами прошли они в гостиную залу, там уже, судя по всему, успели развернуться немалые события. Гости Ивана Даниловича, а всё это по большей части были пожилые и заслуженные мужи, сгрудившись в дальнем углу залы о чём—то возбуждённо переговариваясь между собою, с опаскою поглядывали в противуположный угол, всё пространство коего, конечно же, захвачено было Ноздрёвым. Причём надобно сказать, что вместе с пространством ему удалось захватить ещё и некоего ветхого старичка, которого удерживал он за лопнувший по шву рукав темно—синего фрака, и заговорщицки улыбаясь тому, вертел пред его покрывшимся со страху красными пятнами лицом, тою самою с оторванным уголком сторублевою ассигнацией, что передана была ему сегодня Чичиковым за обедом.

Сцена сия, и без того выглядевшая весьма живописною, сопровождаема была ещё и «барабанным боем» рояля, за которым сидела, как догадался Павел Иванович сама госпожа Куроедова, надрывно кричавшая некия вирши, что совокупно с грохотом терзаемого ею инструмента должно было означать исполнение романса. Словно бы не замечая творимого Ноздрёвым безобразия, она продолжала самозабвенно музицировать…

«Однако же это неудивительно, что героем её романа сделался не кто иной, как Ноздрёв…», — подумал про себя Павел Иванович, с нескрываемым удивлением глядя на черты молодой докторши – ибо без преувеличения можно было сказать, что пред ним предстало видение Ноздрёва в юбке! Конечно же, видение, лишённое усов с бакенбардами, хотя справедливости ради надобно признать, что кое—какая лёгкая растительность всё же присутствовала у неё над верхнею губою; остальные же черты ея словно были скроены по единому с Ноздрёвым ранжиру: и нос, и глаза, и чёрныя, как смоль, волосы и даже щёки, горящие красным румянцем – всё было общее.

С появлением в гостиной Ивана Даниловича, не на шутку взволнованные его гости, выключая, конечно же, пленённого старичка в синем фраке, собрались вкруг доктора и стали о чём—то ему нашёптывать, кидая возмущённые взгляды в сторону Ноздрёва, всё ещё поглощённого терзанием беспомощной своей жертвы. Выслушивая со вниманием их жалобы, доктор улыбался всё более и более довольною улыбкою, и временами поглядывая на Чичикова, точно бы согласно кивал ему головою. А затем, когда жалобы сии были исчерпаны, он и сам принялся о чём—то, с сурьезным выражением на сухоньком своём лице, шептать своим, находящимся в смущённом духе, гостям. После чего многия из них, придя в ещё большее смятение, принялись поспешно, и даже не прощаясь с продолжавшей музицировать хозяйкою, покидать дом Ивана Даниловича, покуда из гостей не осталось всего двое — весьма представительных старцев, что вовсе не выказывая никакого волнения стали с интересом, и разве что не придирчиво, разглядывать Ноздрёва, как разглядывают барышники на ярмарке какую—нибудь приглянувшуюся им лошадёнку. Из чего Чичиков и заключил, что сие были потребные Ивану Даниловичу для консилиума — Иван Архипович с Аристархом Емельяновичем, коих тот помянул у себя в кабинете.

— Всё в точности так и есть, Павел Иванович, как вы сказывали, — сказал доктор, подойдя к Чичикову. — Покуда мы с вами беседовали в кабинете, он успел измучить всех моих гостей, своими «мёртвыми душами». Сулил всякому по рублю за каждую душу, хоть и начал торговать с пятака. Кричал, что сие есть государственная тайна, грозил всем смертельною казнью за её разглашение, пугая Третьим жандармским отделением, где у него якобы есть своя рука, которая каждого, дескать, выведет на чистую воду и каждого же достигнет…

— Что ж, Иван Данилыч, стало быть, недаром я к вам сегодня наведался, и может быть сумеем послужить мы, каждый по своему, общественной пользе, — проговорил Чичиков тоном скромного, но знающего свою заслугу человека.

Но тут разговор их был прерван внезапно оставившей свое музицирование Натальей Петровной, что, приложивши руку к виску, сказала, точно бы не замечая того, сколько в гостиной оставалось народу.

— Ах, господа! Прошу покорнейше меня простить, но мне что—то неможется. Видать с дороги. Так что позвольте откланяться…

— Иди, душенька, иди! — отвечал ей доктор, для которого её присутствие в гостиной было нынче совершенно излишни; с чем она и удалилась.

Остававшиеся ещё в гостиной Иван Архипович с Аристархом Емельяновичем молча и с почтением поклонились ей вослед, и лишь один Ноздрёв, протестуя против её ухода, разве что не с криками бросился за хозяйкою, вероятно желая её воротить, отчего у бедняги доктора вдруг нервически, мелко задёргалась щека, но тут вся эта, не успевшая развернуться до конца сцена, была прервана появлением в столовой новых лиц.

Двое из вновь прибывших – самые осанистые и представительные, как догадался Чичиков, те самые профессора Дубоносов и Хрупский–Кобеняка, за которыми Иван Данилович посылал лакея с письмом, подошли к хозяину поприветствовать его, остальные же, числом в пять человек, все дюжие, одетые в солдатские шинели, стали поодаль у стенки, и снявши шапки, принялись кланяться доктору издали. Один из этой дюжей пятерки, выделявшийся и громадностью роста, и шириною корпуса, верно и был Пантелей Пахомыч, прибыть которого просил Иван Данилович самолично, и, глядя на сего бородатого богатыря, Чичиков отлично понимал – почему.

Ноздрёв упустивши сбежавшего старичка, а вместе с ним и надежду разжиться за его счет «мёртвыми душами», подошёл к Ивану Даниловичу и «аппетитно» хлопнувши в ладоши, предложил:

— А что, не затеять ли нам банчишку, господа?

На что Иван Данилович, заверивши его в том, что игра непременно же состоится, представил Ноздрёва вновь прибывшим гостям, сказавши, что те, дескать, необыкновенно заинтересовались сделанным Ноздрёвым предложением в отношении «мёртвых душ», и посему хотели бы ещё раз послушать его для того, чтобы лучше уразуметь – стоящее ли дело он им предлагает, либо так – пустяк.

Замечание о пустяке задело Ноздрёва за живое.

— Послушай—ка Иван Данилыч, да когда это я говорил о пустяках?! Может, кто другой и толковал, может быть даже и ты, но только не я. Хотя тебе, подлецу, это всё равно. Я то ведь тебя знаю, и знаю, из каковых таких жидовских побуждений желал бы ты обратить всё это дело в пустяк. Но только вот знать того не знаешь, что берёшься играть с огнём. Учти, это не пустое, то о чём я тебе нынче говорю! Вот и Павел Иванович подтвердит! Подтверди, Павел Иванович, что дело здесь государственное, что здесь, ежели чего, то запросто можно головы лишиться! — обратился за подмогою он к Чичикову, на что тот молча и согласно кивнул в ответ.

— Вот видишь! — торжествующе продолжал Ноздрёв, обращаясь к Ивану Даниловичу. — Бьюсь об заклад, что первым побежишь купчую со мною заключать, потому как скаредность твоя известна всему свету! Все знают, что ты братец, не большой то охотник подати в казну платить. И я, честно тебе скажу, пусть и люблю тебя, старую каналью, но ей Богу, повесил бы тебя на первой же берёзе, потому, что ты этого заслуживаешь! Но сие не в обиду тебе будет сказано, а из одной лишь любви!..

— А скажите, милостивый государь, — прервал его излияния один из старцев, что расселись в расставленных лакеем креслах вкруг Ноздрёва, — что это за история с «мёртвыми душами», в чём тут суть, хотелось бы знать, и для чего вам, с позволения сказать все эти мертвецы?

— Ну, так как мы тут собрались нынче все свои, я думаю, что не будет большой беды, из того, что я вам сейчас открою. Как ты скажешь, Павел Иванович, ведь не будет в том греха, потому как в собственном кругу, да с близкими людьми?.. — вновь обратился за поддержкою к Чичикову Ноздрёв.

— Думаю, что никакого греха в том нет, ежели в приличном обществе, да с благонадёжными людьми беседуешь ты на какие—нибудь, пускай даже и несколько щекотливые темы, — отвечал Чичиков, и они с Иваном Даниловичем обменялись многозначительными взглядами.

— Так вот, — сказал Ноздрёв подбоченясь, — вы, я думаю, слыхали, что француз сызнова принялся точить зубы на Россию?..

Что последовало далее, читатель, как мне кажется, может вообразить и без моего участия. Скажу только, что меж членами консилиума сразу же возникнуло согласие в отношении Ноздрёва. Единственное, из—за чего они немного поспорили, это то, куда лучше было бы поместить больного – везти его в Смирительный дом на Пряжку, либо же в Обуховскую больницу. Но и тут они тоже весьма скоро достигнули согласия, отдавши предпочтение «Обуховке». Затем консилиум проследовал в кабинет Ивана Данилыча, выправить все потребныя бумаги, отдавши мимоходом некия распоряжения Пантелею Пахомычу, а полчаса спустя, когда старцы вновь возвратились в гостиную, то там кроме Чичикова, старательно приставлявшего к стене стул с отломанною ногою, никого уж не было.

ГЛАВА 3

Во всё время, прошедшее с того памятного вечера, коим Ноздрёв, к удовольствию многих, оборотился вдруг в пленника Обуховской больницы, Павел Иванович пребывал в преотличнейшем расположении духа. Излишне упоминать о том, что он ещё теснее сошёлся с доктором, видевшем в Чичикове своего избавителя, и уже обедал и ужинал у гостеприимного Ивана Даниловича чуть ли не ежедневно. Со стороны хозяйки дома, что впрочем, и неудивительно, встречал он весьма холодный приём, но сие однако ничуть не тревожило его, потому как Чичикова интересовала отнюдь не Наталья Петровна, а то состоящее из почтенных петербургских мужей общество, что вечерами собиралось в гостиной у доктора. Словно бы ненароком пытая Ивана Даниловича в отношении то одного, то другого из постоянных его гостей, он уже в самое короткое время знал чуть ли не обо всех собирающихся здесь ежевечерне старцах многое из того, что почитал для себя важным.

Интерес его, впрочем, как всегда, был совсем не бескорыстного свойства и, конечно же, впрямую связан был всё с теми же, забирающими его полностью, «мёртвыми душами». Но не в пример Ноздрёву, Павел Иванович вовсе не собирался торговать их у гостей Ивана Даниловича, прекрасно понимая, чем это могло обернуться для него, а вот в основном его предприятии – закладе уже приобретённых им мертвецов, кое—кто из названных старцев мог быть весьма и весьма ему полезным, ибо Чичиков прознал, наверное, что ежели правильно повесть сие дело с закладом, да надавить на какие потребно рычаги и пружины, то вполне возможно получить за ревизскую душу не одни только двести рублей, как рассчитывал он ранее, а многим более.

Интересовавшие же Чичикова старцы, бывшие по большей части статскими советниками, среди которых, впрочем, затесались и двое действительных статских, весьма благоволили нашему герою видя в нём, как и уж сказанный несколько ранее Иван Данилович, спасителя, избавившего их наконец—то от беспрестанных покушений, производившихся в отношении сих почтенных персон всё тем же Ноздрёвым. Вот почему не глядя на его «коллежского советника» они всегда с искренним радушием встречали Павла Ивановича, выказывая ему симпатию и ничуть не чинясь пред ним. Но справедливости ради надобно сказать, что и Чичиков старался тут как мог. Вновь пущены были им в обиход все, столь удававшиеся ему всегда округлые и деликатные выражения, какие строил он и на словах, и во чертах лица своего — все эти заманчивые наклонения головы, да «запятые» с «кавычками», что столь ловко выписывали по паркетам лаковые его полусапожки и прочее того же роду. Вот почему о нём совсем скоро сложилось меж старцев мнение — «что он хотя и провинциал, и не совсем их круга, но весьма и весьма воспитанный и приятный молодой человек!».

Как свежее, едва лишь прибывшее в столицу лицо, он без сомнения интересен был сиим скучающим и по преимуществу уже отошедшим от дел, старцам, и теми историями какие, надобно думать случались с ним во время продолжительных и многочисленных его путешествий, вот почему они, не скрывая своего любопытства, подступали к нему с расспросами о всяких, бывавших с ним приключениях. Живо отзываясь на сей проявляемый к нему интерес, Чичиков рассказывал им свои байки во множестве: как те, что в действительности происходили с ним, так и иные, имевшие место лишь в его воображении. Но, впрочем, и тут и там он всегда бывал – герой! И тут и там претерпевал за правду, гонимый недругами точно хорошо уж известная нам барка, с коей не уставал сравнивать он судьбу свою. И тут и там осаждаем бывал врагами, посягающими на самое жизнь его! И благодаря одной лишь только Божеской милости, удавалось ему всякий раз избегнуть уже разве что не вплотную приблизившейся к нему погибели!

Напустивши на чело выражение смиреной покорности и благородной печали, приступал он к живописанию своих историй, которые случались, как правило, ближе к десерту, и тут уж всё служило «хворостом» изощрённой фантазии Павла Ивановича, всё мешалось им в некую кучу, из которой точно бы выглядывали смутные лица и персонажи, в коих внимательный читатель, не без труда, сумел бы распознать знакомые по предыдущему нашему повествованию черты, о чём вы, господа, сами сумеете судить по приводимой мною ниже истории, приключившейся будто бы с Павлом Ивановичем о прошлом годе, «в некой, неважно какой,губернии, где одна молодая дочь одного весьма заслуженного отца, служившего к тому же о двенадцатом годе по военномуведомству, (но, разумеется ни имён, ни чинов, господа), затеяла с вольнодумствующим молодым же человеком, прозывавшимся ея женихом без благословения на то ея родителя (вот каковы нравы нынешней молодежи, господа), затеяла, как то уж было сказано выше – тайное общество, имевшее покуситься на священныя для каждого русского человека устои!» Тут, конечно же, очи устремляемы были вверх, и указательный палец также возводим был к потолку так, словно бы тот и являлся одним из наиважнейших для русскаго общества устоев. Но, однако же, заслуженный сей отец, как следовало из дальнейшего повествования, наместо того чтобы предпринять все потребные в таковых обстоятельствах действия, либо же по крайности хотя бы образумить подлую сию дочь, проведавши о знании Павлом Ивановичем тайного общества заманил, будто бы, ничего не подозревающего нашего героя в своё имение, где и пытался лишить его жизни посредством натравливания на него своры гончих, и лишь благодаря расторопности кучера да сабле бывшей при Чичикове он только и остался в живых, благодаря чему и имеет нынче возможность наслаждаться обществом друзей Ивана Даниловича.

На расспросы же касающиеся фигуры Ноздрёва, всё ещё занимающей умы изрядно претерпевших от него старцев, Чичиков отвечал с охотою, говоря, что «имел несчастье повстречать сего субъекта» во время одного из своих вояжей при посещении им губернского города «NN», куда Павел Иванович будто бы прибыл по приглашению тамошнего губернатора, с которым находился в короткой дружбе, дабы участвовать в вызволении губернаторской дочки из затеянной Ноздрёвым гнусной истории.

— Уж подставы были готовы, господа! Уж с попом расстригою тот сговорился, но слава Создателю, уберегли тогда губернаторский дом от позору! А ведь какова девица, какова девица, — рассыпался трелью Чичиков, — просто Ангел небесный, а не девица!

— То есть она была ни причём? — спросил кто—то из старцев, явно заинтересовавшихся этой историей.

— Ни, ни! Ни в коем случае! Ведать не ведала! — вступился за честь «ангельской девицы» Павел Иванович.

— А что же Ноздрёв, неужто он так и не был призван к ответу? — вновь спросил кто—то из слушавших Чичикова старцев.

— Посудите сами, господа, чего можно требовать от больного человека? Ведь и болезнь его и вся история с «мёртвыми душами» там в губернии всем хорошо были известны. Посему и посмотрели на всё это как бы сквозь пальцы, решивши не привлекать к суду… Нет! Поначалу губернатор, конечно же, вспылил: «Сколько это, — говорит, — возможно терпеть, что среди нас ходит столь опасный больной?» Но сами знаете, господа, что безумцев привлечь по суду никак нельзя – нету такого закону. Хотели, правда, тогда же упечь его в «жёлтый дом», но признаться, нашлись таки у него заступники. Как знаю, через самого генерал—губернатора решилось! Вот и остался он на свободе «куролесить».

— Да, признаться! — только и нашлись, что заметить на сие почтенные старцы…

Однако, на самом деле, как это не покажется кому—либо странным, вся история, имеющая отношение к Ноздрёву была ещё весьма далека от своего завершения. И в один из вечеров, когда минула уж неделя или около того с той поры, как принялся коротать Ноздрёв свои дни и ночи на больничной койке, обратился к Павлу Ивановичу в прихожей молодой с усиками лакей, которому Чичиков, собиравшийся пройти в гостиную, сбросил было на руки свою шинель, и понизивши голос шепнул скороговоркою, что с Павлом Ивановичем желала бы перемолвиться с глазу на глаз хозяйка дома, дожидающая нашего героя на женской половине в дамской своей приёмной. Надобно сказать, что подобное приглашение, со стороны Натальи Петровны отнюдь не явилось для Чичикова неожиданным, напротив — признаться, он давно уже ожидал с её стороны неких шагов, и посему напустивши на своё чело любезное и полное внимания выражение, проследовал вслед за слугою.

Наталья Петровна, как и было обещано лакеем, уже ждала его. Она с нетерпением прохаживалась по своей приёмной, дробно стуча каблучками по лоснящемуся паркету и теребя в тонких, дрожавших нервическою дрожью пальцах, батистовый платочек. Войдя в приёмную, Чичиков хотел было произвесть целование ея ручки, но Наталья Петровна отдернувши руку, произнесла злым и холодным тоном:

— Милостивый государь, мне вовсе не до ваших сантиментов, и не до вас! Посему постараюсь быть с вами по возможности краткой, потому как, признаться, мне даже и общество ваше противно. Не знаю, для каковых целей проникнули вы в наше семейство, да собственно говор, и знать того не желаю, однако же я не позволю вам, сударь, губить во имя сих целей прекраснейшего из людей, каких я только знаю!..

Услыхавши о «прекраснейшем из людей», коим был, конечно же, Ноздрёв, Павел Иванович едва ли не прыснул со смеху, но слава Богу совладал с собою, и лишь в глазах у него запрыгали весёлые огоньки, что, разумеется, не укрылось от Натальи Петровны, потому как голос ея тут зазвучал ещё пронзительнее и злее, нежели прежде.

— Ежели же вы, милостивый государь, не отправитесь нынче же к Ивану Даниловичу, и не добьетесь у него вызволения известного вам лица, то я обещаю вам, что не замедлю предать огласке приобретение вами «мёртвых душ», о которых поставил меня в известность мой бедный друг. И тогда я не премину призвать частного пристава с тем, чтобы над вами учинено было бы следствие, и уж поверьте мне, тогда вам не поздоровится! — говорила она, точно бы с назиданием и угрозою тряся пальчиком у самого носа Павла Ивановича, но тот, словно бы не замечая сего отвечал.

— Согласен, матушка вы моя, Наталья Петровна, на всё согласен, и на огласку, и на частного пристава. Только вот не соизволите ли вы, голубушка, взглянуть на это, а уж потом мы и продолжим, сей интереснейший разговор? — и с этими словами он вытащил из внутреннего своего фрачного кармана некие бумаги, принявшись разворачивать их пред несколько насторожившимися вдруг очами Натальи Петровны.

— Итак, что же это у нас с вами такое? — словно бы вопрошая самого себя проговорил Чичиков. – Ага, это у нас не что иное, как выписка из домовой книги доходного дома Трута! И что же мы видим на сей выписке? Не желаете ли взглянуть? — спросил он оборотясь до Натальи Петровны. – А видим мы тут печати и подпись самого домоуправителя, подтверждающие подлинность сей выписки, в которой говориться о том, что с такого—то и по такое—то число, а в общей сложности почти что две недели, проживала в доме Трута, в сорок первом его нумере некая госпожа Куроедова Наталья Петрова—дочь! Причём проживала, как следует из той же выписки не одна, а неким господином Ноздрёвым… Вот, пожалуйста, взгляните, — сказал Чичиков показывая ей бумагу, но эдак, несколько издали, дабы не возникнуло бы у нея внезапного желания выхвативши у него из рук сию бумагу изорвать ту в клочки.

— Далее мы видим, что прилагаются, к сей выписке ещё и показания коридорного слуги Осьминожкина Архипа, крестьянина «N»—скаго уезду, записанныя с его слов господином домоуправителем, и скрепленныя тою же домовою печатью и собственноручным подписанием Архипа Осьминожкина, где во всех подробностях даётся описание названной выше госпожи Куроедовой, и того весьма немалого багажа, что пришлось Осьминожкину втаскивать на четвертый этаж. Видать изрядно запарился, бедняга, тем более что наместо законного его пятака, кавалер ваш одарил его одною лишь оплеухою, потому—то сей Осьминожкин и не в силах был ни его, ни вас позабыть, — усмехнулся Чичиков, извлекая на свет Божий еще одну бумагу.

— А вот это у нас, матушка, рассказ дворника Матвея Похлебкина, так же, как вы изволите видеть, должным образом удостоверенный – о том, как неким господином Ноздрёвым, проживавшим в сорок первом нумере в доме Трута, выброшена была на помойку издохнувшая собачонка в красном ошейнике, по которому бронзовыми буковками написано было «Жужу», к чему прилагается и сам ошейник, — и извлекши из карману небольшой сафьяновый ошейник, по которому и вправду что—то было написано блеснувшими во свете свечей буковками Чичиков тоже показал его Наталье Петровне.– А ведь, небось, обещался вам собачонку вашу похоронить, — сказал Чичиков, — а наместо того отправил её на помойку, друг то ваш! — и вновь усмехнувшись, он взглянул в глаза Наталье Петровне, доселе хранившей гробовое молчание.

Надобно сказать, что во всём облике её произошли весьма большие перемены. Уж не стало холодного блеска в глазах и злоба во чертах ея лица сменилась растерянностью, уж губы ея дрожали мелкою дрожью и сделались слышными всхлипывания, всегдашние предвестники обильных дамских слёз, которые впрочем и не замедлили последовать тут же. Поникнувши плечами и уткнувши лицо своё в ладони, она вдруг горько и безудержно разрыдалась и в облике ея уж не оставалось ничего от той грозной обличительницы, коей предстала было, она пред Чичиковым несколькими минутами ранее. Напротив, вид у нея сделался жалкий и подавленный, так что Павлу Ивановичу отчасти даже стало жаль её, и он, качая головою, с укоризною произнес:

— Эх, голубушка, ну он то дурак—дураком, но вы то – женщина! Должны чутьё иметь, а вы, эдак решили со мною — «с плеча рубить». Да к тому же ещё и под мужненою фамилией в нумерах прописались – нехорошо! Ну да ничего, сие и для вас будет наука! А дурня этого скоро позабудете! Это я вам, наверное, говорю. Не пройдёт и месяца, как новый сыщется. На сем позвольте откланяться. Честь имею! — и он собрался было уходить, но сцены, что последовала далее, менее всего мог бы ожидать кто угодно, даже и Павел Иванович.

Наталья Петровна, упавши ему в ноги и обхвативши руками лаковые его полусапожки, принялась обильно поливать их слезами, моля Чичикова сдавленным, прерывающимся от душащих ее рыданий голосом:

— Не оставьте меня, не оставьте, Павел Иванович! Помогите! Одного его люблю! Жизни себя лишу, коли не поможете мне вызволить его! — причитала она, издавая горестные стоны. – Христом Богом молю, только в вашей это власти! Только вы один в целом свете сумеете мне помочь! Ибо не к кому более мне обратиться, не кому открыться кроме вас!.., — и лаковые полусапожки оросили новые потоки горючих слез.

«Однако же, как это её по этому дураку разобрало! Экая ненужная вовсе комиссия. Ведь неровен час, войдёт кто—нибудь – сраму не оберёшься!», — подумал Чичиков, на словах, однако сказавши:

— Ну, будет, будет вам, сударыня! Давайте—ка, поднимайтесь с полу скорее. Ничего в том хорошего нету, чтобы о нём так убиваться. Пустой и негодный он человек! — говорил Чичиков, пытаясь поднять её на ноги, но она ещё крепче обхвативши полусапожки, продолжала молить его о вызволении Ноздрёва.

— Ну хорошо, матушка, как же я могу вам в этом деле помочь? — спросил Чичиков, в конце—концов всё же усадивши её на крытую атласом аглицкую банкетку. – Вот ведь и супруг ваш и прочие светила осмотрели его, послушали речи, какие он вёл, и сочли его, мягко говоря – странным. Да и до сего случая он только тем и занят был, что сам себе яму копал. Вспомните только, каковые он делал выходки. Ну кто, скажите вы мне, захочет по доброй воле подобное терпеть? Кому понравится подобное обращение? Да и сам должен был он отдавать себе отчёт – чем подобные проказы заканчиваются? Вот они нынче и закончились. Так что раньше надобно было ему думать! И вам совершенно незачем сейчас терзать себя и лить по нём слёзы, потому как и для вас подобное тесное знакомство ни чем хорошим могло бы и не закончится.

— Ах, Павел Иванович! Павел Иванович! Он нынче уж всё осознал и во всём раскаялся. И более никогда уж не позволит подобных, как вы изволили выразиться, проказ! Ведь он никого ими не хотел ни обидеть, ни оскорбить, почитая их обычною шуткою… Давеча, когда я навещала его в больнице, он говорил мне о том, что любя всех и каждого беззаветною, братскою любовью – рассчитывал на ответныя чувства и на понимание со стороны своих друзей, на то, что они сумеют оценить весёлый гумор содержащийся в его поступках. Но, увы, люди бывают так черствы!.. Нет, не могу более…, — и она сызнова пустилась в рыдания.

— Хороша же «братская любовь», матушка вы моя, да и «гумор» — хорош! Таковы, что, с позволения сказать, люди не знают куды им от этой его «любви» бежать, и готовы разве что не в щели забиться, словно тараканы! Да и я, признаться, от сего господина немало претерпел, такового, что и вспоминать противно, вот и он пускай нынче потерпит. Не всё же ему над другими, «гумор» шутить! — сказал Чичиков.

— Пусть так, Павел Иванович, пусть так всё и есть, как вы говорите: и зол он, и плох, и глуп! Но только нету для меня никого ближе этого человека во всём белом свете! Поверьте мне Павел Иванович, у меня нынче такое чувство, будто бы нашла я, наконец—то, некую недостающую свою часть. Точно была я до того без рук, либо без ног или же глаз, точно совершенно лишенная членов, до нашей с ним встречи, а теперь, благодаря ему, я уж совершенно другая, и мне акромя него ничего уже в жизни не надобно! — сквозь слёзы говорила она, а Чичиков подумал — «Ну что же, даром что ли похожи друг на дружку словно две капли воды».

— Хорошо, матушка, я помогу! — вдруг неожиданно сказал Павел Иванович. – Но только при условии: что более уж никогда не увижу и не услышу сего господина. Чтобы сидел он тихонечко, точно мышка в норке, и носу никуда оттуда не казал, а тем более посмел бы языком чепуху молоть! В противном случае я так уж его упеку, что и следов от него не сыщется. Вы это ему так и передайте, а я завтра к вечеру уж, думаю, буду готов сказать вам, что от вас, матушка, потребуется. Но, только, вот Ивана Даниловича сюда мешать не станем. Ему до всего этого дела нет.

С этим он и покинул дамскую приемную Натальи Петровны, которая отойдя от слёз припудрила себе носик и щёки, и, не глядя на спустившиеся уже сумерки, принялась поспешно куда—то собираться.

* * *
Следующим вечером Павел Иванович вновь отправился в дом к Ивану Даниловичу. Едва успевши скинуть с себя в прихожей шинель, он велел давешнему лакею проводить его до хозяйки без промедления. Наталья Петровна с нетерпением ждала его в уже знакомой нам приёмной, и поднявши на вошедшего Чичикова горящие надеждою глаза, спросила:

— Ну, что? Как скажете, Павел Иванович?

— Обо всём сумел договориться, голубушка, и всё устроил наилучшим образом, — отвечал Чичиков, и Наталья Петровна облегчённо вздохнувши, словно бы без сил опустилась в кресло, приглашая и Чичикова садиться.

— Дела обстоят следующим образом, — принялся излагать Чичиков, — друга вашего отправят, точно бы переводом, в какую—нибудь заштатную больничку, в какой—нибудь уездный городишко вместе с сопровождающим, али родственником, ежели конечно же таковой сыщется. Сопровождающему лицу, в роли коего, конечно же, выступлю я, выдаются на руки все потребные нам документы, все бумаги, все «истории болезней», и прочая и прочая… Конечно же никаким переводом ваш друг никуда не поедет, а отправится прямиком к себе в имение, где и будет вести себя «тише воды, ниже травы». Надеюсь, это вы с ним уже обсудили? — спросил Чичиков.

— Да, да! Он согласен на все условия! Он настолько переменился в эти дни — сделался молчалив и даже плакал сегодня! — отвечала Наталья Петровна, несколько прослезившись.

— Полно, полно, не о чем тут плакать, лучше бы вёл себя так, как то подобает в обществе, вот и не случилось бы с ним подобной неприятности. Но это все пустяки, а вы лучше слушайте меня внимательно, потому что я ещё не всё вам обсказал, — приступая к дальнейшему изложению плана, с сурьёзным выражением во чертах лица своего, сказал Чичиков. — Разумеется, всё это предприятие необходимо содержать в строжайшей тайне от Ивана Даниловича, и хотя ему нынче уж всё равно — в Обуховской ли больнице помещается ваш приятель, либо в каком—нибудь там Аркадаке, но до него сие никак не должно дойти, по той причине, что здесь в Петербурге уничтожаются все ранее сделанные записи и все формуляры, заведённые на вашего друга, да и бумаги, что переданы будут мне, как мнимому сопровождающему, тоже должны быть мною уничтожены. Но тут, сударыня, мы поступим таковым вот образом – никаких бумаг я конечно же уничтожать не стану, а причина тому одна: дабы господин Ноздрёв всегда помнил, в чьих руках узда от его упряжи; на тот случай, ежели во друге вашем сызнова пробудиться резвость и желание пошутить надо мною какие—нибудь гумористические шутки. Вот таковы условия, сударыня, теперь вы их знаете, вам и решать, — сказал Чичиков.

— И во что станет? — спросила Наталья Петровна.

— На круг выходит в двадцать тысяч, — не сморгнувши глазом и вдвое увеличивши оговорённую им с кем надобно сумму отвечал Чичиков.

— Хорошо, — сказала Наталья Петровна, — у меня имеются кое—какие драгоценности…

— Нет, матушка, драгоценностей ваших никому не надобно. А вот вам, ежели вы и вправду желали бы дельце сие решить скоро, без проволочек, надо будет снабдить меня названной суммою безотлагательно, — сказал Чичиков тоном, отметающим всяческие возражения.

— И как скоро в таковом случае дело решится? — не смея ещё до конца поверить в возможное скорое вызволение своего возлюбленного, спросила Наталья Петровна.

— А как деньги будут, — отвечал Чичиков, — в тот же день, ежели, конечно же, с утра уплатить. Им ведь тоже мало корысти его у себя содержать. Потому как таковых у них целые палаты, и тут ровно по поговорке выходит: «Баба с возу – кобыле легче».

— Сегодня мне уже, конечно же, не успеть, а завтра к полудню деньги будут, — немного подумавши, сказала Наталья Петровна.

— Вот и славно! Стало быть, тогда то и получите вашего ненаглядного, — усмехнулся Чичиков.

— Спасибо вам, Павел Иванович! Никогда не забуду вашего участия! — почти что с искренним чувством произнесла Куроедова.

— Вот на сей случай я бумаги эти и приберегу, — отвечал Чичиков, с чем они и расстались, сговорившись встретиться завтра в первом часу пополудни, в приёмном покое Обуховской больницы.

* * *
На следующий день, в первом часу пополудни, как то и было условлено меж нашими героями, Чичиков вошёл в приёмный покой Обуховской больницы. Шаги его гулко отдавались в той глубокой тишине, что стояла под сводами сего достойного помещения. С вытершейся деревянной скамьи, расположенной у запылённого окна, поднялась ему навстречу женская фигура, облачённая в скромный, тёмных тонов редингот. Лицо сей фигуры, пряталось в тени отбрасываемой обширными полями чепца, но Чичиков, тем не менее, сразу же признал в ней Наталью Петровну. Подойдя к ней поближе, он произвёл целование ея ручки, как надобно заметить, на сей раз не отдёрнутой, а наоборот, протянутой Павлу Ивановичу даже с некоторым изяществом, несмотря на заметное ее дрожание.

— Бодритесь, сударыня, бодритесь, и ничего не бойтесь. Всё сделается так, как то надобно нам с вами, не извольте даже и сомневаться, — сказал Чичиков и, кивнувши на сумочку, что держала она в руках, спросил:

— Надеюсь, деньги уж при вас?

—Да, вся сумма со мною, можете пересчитать, — отвечала Наталья Петровна, передавая Чичикову извлечённый из сумочки увесистый пакет.

— Ну, разве только для порядку…, — отозвался Павел Иванович и, разорвавши синюю бумагу, ту которой обычно пользуются приказчики в мануфактурных лавках, увидел четыре большие пачки, состоящие все из пятидесятирублёвых билетов.

— Здесь ровно двадцать тысяч, как вы и говорили, — сказала Наталья Петровна.

— Вижу, матушка, вижу, — отвечал Чичиков, — но позвольте, однако же, спросить: деньги, я надеюсь, законные, а то не случилось бы какого конфуза, либо беды? — ничуть не смущаясь, адресовал он подобный вопрос даме, на что дама, тоже, в свою очередь не смущаясь, отвечала, что заложила нынче утром кое—что из «безделушек» подаренных ей супругом.

— Вот кстати и закладная записка, — сказала она, показывая Чичикову закладную.

— Что ж, ждите меня в таковом случае здесь, я мигом ворочусь, — сказал Чичиков, и скорым шагом пройдя в тяжёлые дубовые двери, ведущие во глубину больницы, оставил Наталью Петровну одну томиться ожиданием.

Однако ожидание её было недолгим, потому что не прошло и четверти часа, как Павел Иванович воротился. Лицо его светилось довольною улыбкою, да и весь вид его был именно таков, каковым и должен он быть у человека удачно и споро обделавшего свои делишки. Что впрочем и немудрено, потому как десять тысяч, столь просто им заработанные — его доля в деле вызволения Ноздрёва из больничного плена, уютно устроившись в его кармане, грели собою не только его несколько вспотевший от суеты бок, но и самое – душу. Вертя в руках большой серый конверт, в котором, надо думать, и помешались обещанные им давеча бумаги, он подошёл к Наталье Петровне.

— Вот, пожалуйста, сударыня, извольте удостовериться, — сказал Чичиков, показывая Наталье Петровне конверт, — тут всё, о чём меж нами было уговорено. Это — история его болезни, это сопроводительное письмо, по которому наш больной якобы переводится в П—скую губернию, для лечения в какой—то вовсе не существующей больнице. А это, вот тот самый формуляр, что заведён был на него в отделении. Нынче же формуляр у нас, так что можно сказать «и концы в воду». Тем более что и в регистрационной палате заменён уж лист, в котором прописано было его сюда поступление, так что «и комар носу не подточит».

— А скоро ли уж его отпустят? — спросила Наталья Петровна голосом, выдававшим её волнение сполна.

— Да не волнуйтесь вы эдак, голубушка, ведь неровен час и у вас приключится нервный припадок, ежели только не возьмёте себя в руки. Он верно нынче уж в кастелянской, переодевается в своё, так что должен быть, думаю, с минуты на минуту, — сказал Чичиков усаживаясь на скамью рядом с Натальей Петровной, которая прижавши руки ко вздымавшейся от волнения груди, с тревогою во взоре глядела на те самые двери из которых вот—вот должен был появиться обещанный ей Павлом Ивановичем Ноздрёв.

В приёмном покое на несколько мгновений воцарилась та самая тишина, о которой принято говорить, что в ней якобы делается слышным жужжание летающих под потолком мух, но тут надобно сказать, что и мух не было слышно, возможно даже и по той причине, что в больницах имеются куда более привлекательные с их точки зрения помещения, нежели приемные покои. Но вот, довольно внезапно, хотя и протяжно заскрипели петли ведущих во глубину больничных покоев дубовых дверей и из—за них выскользнул некто, в ком Павел Иванович поначалу даже и не признал Ноздрёва по причине произошедших в его внешности поразительных перемен. Обритый наголо, лишённый роскошных своих усов с бакенбардами, ещё совсем недавно столь выгодно оттенявших его налитые, словно яблоки, щёки, тоже, к слову сказать, исчезнувшие и опавшие настолько, что из—за них с нахальностью вздумали торчать уши, неожиданно большие и обильно поросшие волосом, он предстал пред ними жалким, исхудавшим в повиснувшем на нём складками платье, том, что всего лишь неделею ранее сидело на нём как влитое. Но главная перемена, случившаяся с ним, конечно же произошла во чертах его внезапно осунувшейся физиогномии, что словно бы успела уж поблекнуть, вобравши в себя некую, всегда сопутствующую больницам чахлость и бледность от чего лицо его сделалось похожим на лицо человека действительно перенесшего тяжкую и стоившую ему многих жизненных сил болезнь. Глаза сего бедняка, некогда горевшие нетерпеливым и жадным до всяческих утех да забав огнём, нынче и вовсе потухнули, из них исчезнул тот прежний безумный блеск, ранее не покидавший их ни на минуту, и взгляд этот даже показался Чичикову взглядом вполне спокойного и разумного, пускай даже и отчасти, человека.

«Батюшки, — подумал он, — неужто помогло, неужто и вправду вылечили? Вот, поди ж ты, а ведь ругают докторов почем зря!..»

Не проронивши ни звука, точно нашкодивший школяр, Ноздрёв нерешительно приблизился к Чичикову с Натальей Петровной и молча стал подле них. Сопя и опустивши очи долу, он теребил поля щегольской своей шляпы, выданной ему только что в кастелянском покое, не осмеливаясь даже и глянуть на Павла Ивановича.

— Что же это вы молчите, милостивый государь? С дамою хотя бы поздоровались что ли? — усмехнулся Чичиков, от чего взрогнувши, словно бы от испуга Ноздрёв поспешно и послушно в одно время, припал к руке Натальи Петровны, и вдруг неожиданно заплакал горько и не таясь.

Тут, разумеется, не обошлось без слёз и со стороны Натальи Петровны, которая принялась гладить его по некогда кудлатой голове, что—то приговаривая и нашептывая ему на ухо, на что Ноздрёв согласно и точно дитя кивал в ответ.

— Ну, всё, всё! Будет вам сантименты разводить, — с заметным нетерпением проговорил Чичиков. – Ты вот что, братец, послушай—ка лучше меня – в том для тебя выйдет больше проку.

На что Ноздрёв снова вздрогнувши, словно бы от полученного им пинка, оторвался от ручки Натальи Петровны и утеревши слёзы несмело взглянул на Павла Ивановича.

— Так вот же, братец, в этом конверте все твои бумаги, и весь ты в них словно бы на ладони, — сказал Чичиков, тряхнувши у него перед носом уже знакомым нам с вами серым конвертом. — Я решил, что покуда оставлю их все при себе, на тот случай, ежели в тебе сызнова начнет просыпаться резвость, и вздумаешь ты несть на мой счёт всякую околесицу, хотя бы и о «мёртвых душах». Так что смотри же, голубчик, не позабудь об этом. И ещё хочу тебе сказать, что надеюсь на то, что всё произошедшее послужит тебе хорошим уроком, и ты, наконец—то, поймёшь и усвоишь ту простую истину, что не тебе – шуту уездному, со мною тягаться. Это, видишь ли, любезный, не шашки с доски воровать… Одним словом – даю тебе сроку до завтрашнего дня, чтобы убирался ты восвояси и сидел бы там у себя в деревне молча, точно бы воды набравши в рот. Ежели ослушаешься ты меня, и не покинешь Петербурга до названного мною сроку, то завтра же ввечеру сызнова окажешься в прежней же палате, на прежней же койке. Это я тебе более чем верно обещаю! Надеюсь, что ты хорошо понял меня, и мне не потребуется вновь прибегать в отношении твоей персоны ко всяческим карательным мерам?! — сурово глядя на присмиревшего Ноздрёва спросил Чичиков.

— Завтра об каком часе уезжать? — с обречённой покорностью в голосе и всё так же не смея поднять глаз на Чичикова, спросил Ноздрёв.

— Об каком говоришь часе? — точно бы задумавшись переспросил Чичиков и словно бы для верности глянувши на стрелки извлечённых из кармана часов, сказал:

— Нынче уж почитай, что два часа пополудни; так вот завтра, чтобы апосля двух часов в Петербурге и духу твоего не было! Ну как, договорились?

— Договорились, — ещё ниже склонивши обритую голову, отвечал Ноздрёв.

— Что ж, вот и славно! Однако же я думаю, что нам с вами уж пришла пора проститься, потому как меж нами уж нет никаких взаимных интересов. Прощай же, любезный, прощайте голубушка, — сказал Павел Иванович и сдержанно поклоняясь вновь соединившимся любовникам, зашагал прочь, чувствуя, как приятною тяжестью тяжелят его карманы две тугие пачки пятидесятирублевых билетов.

Вечером того же дня собираясь к ужину, в разве что не ставший ему уже родным докторский особняк, Чичиков отдавал помогавшему ему со сборами Петрушке строгие указания – быть начеку и никого из посторонних в комнаты не пускать, а во первую голову Ноздрёва, который по мнению Павла Ивановича вполне был способен сделать в его отсутствие ревизию всем его бумагам, и, конечно же, замечательной, со штучными выкладками шкатулке, хранящей в своём чреве немало важных и заманчивых тайн. Но в конце—концов бумаги в коих нынче сосредоточена была вся будущность, вся судьба Ноздрёва решил взять он с собою, резонно полагая, что так они, в случае чего, останутся целы, и, пригрозивши на прощание Петрушке спустить с того шкуру, ежели что, сунул серый конверт во внутренний карман своего сертука, и отправился к ужину.

Надобно сказать что ужин сей не отличался ничем примечательным. Наталья Петровна так и не вышла к собравшимся в гостиной зале старцам, коим было объявлено, что она часом ранее отправилась с визитом к своей модистке, и верно уж воротится нескоро.

«Знаем мы, к каковой она отправилась модистке…», — думал Чичиков, поглядывая украдкою на Ивана Даниловича, в котором однако не было заметно никаких перемен, из чего Павел Иванович заключил, что бедняга доктор всё ещё находился в абсолютном неведении в отношении давешнего освобождения ненавистного Ноздрёва. Поэтому несколько успокоившись на сей счёт, решил наш герой продолжить свои искания в отношении заклада приобретённых им «мёртвых душ», те, что в связи с переполохом возникнувшем в последние дни из—за фигуры Ноздрёва, были им словно бы отчасти заброшены. Теперь он то уж знал наверняка, что при «правильном повороте дел», возможно было получить за ревизскую душу втрое более обычного, но в наше просвещённое время кажется и дитя ведает о том, что для «правильного поворота дел» надобно и знаться с «правильными людьми» – иначе никакого толку не будет. Вот потому—то и решился Чичиков искать протекции у того самого ветхого старичка в тёмно—синем фраке, что успел тем достопамятным вечером побывать в пленниках у Ноздрёва, и посему, конечно же, как и прочие гости Ивана Даниловича по понятным причинам, весьма благоволил Павлу Ивановичу.

Старичок сей, прозывавшийся попросту — Николаем Николаевичем, на самом же деле был особою весьма непростою, потому как служил прежде начальником канцелярии «Думской Ревизионной Комиссии» и безо всякого сомнения мог помочь Павлу Ивановичу явиться, куда тому было потребно, не простым просителем с улицы, а вроде бы как и «своим человечком». Вот посему—то, не откладывая дела в долгий ящик, Павел Иванович и подступил к означенному старцу со всеми теми любезностями да приветственными словами, на которые, как мы с вами, дорогие мои читатели, знаем, всегда был горазд. Не размениваясь на обиняки, он сразу же приступил к самоей сути того разговора, который, по совести сказать, и был главною причиною нынешнего его визита, а Николай Николаевич слушая излагаемую Чичиковым просьбу, принялся делать некие знаки лицом, те, что должны были означать безусловное понимание им рассказанного Павлом Ивановичем предмета. По окончании сделанной Чичиковым просьбы, он возвёл очи своя к потолку, что, конечно же, свидетельствовало о глубоких размышлениях, в которые погрузился сей могучий ум, после чего уже, переведя взгляд вновь на Павла Ивановича, сказал, прошамкавши беззубым ртом:

— Дело сие не то, чтобы совсем уж невозможное, а скорее чрезвычайно хлопотное, голубчик вы мой. Да и что вам было не обратиться напрямую в ваш Губернский Поземельный Банк? Пошто было отправляться в таковую даль – в Петербург, за тридевять земель?

На что Чичиков, вовсе не бывший расположенным раскрывать кому бы то ни было истинные рычаги и пружины создаваемого им предприятия отвечал, прикинувшись воплощённою простотою, что рассчитывал здесь в столице произвесть сей заклад через Опекунский Совет для той цели, чтобы сумма заклада была повыше, а проценты насколько возможно ниже.

— Опекунский Совет тут мешать ни к чему. Опекунский Совет всё равно сам денег не даёт. Да и откуда у него деньги? Он натурально обратится в тот же Земельный Банк, так что акромя затяжки времени вы, любезный Павел Иванович, ничего иметь не будете, — сказал Николай Николаевич, — но, коли вы уже здесь в столице, то ступайте, в таковом случае, в Земельный Банк сами. Незачем вам в таком разе с Опекунским Советом связываться. Бумаги надо думать у вас все в порядке, вот и проводите заклад самостоятельно – всё быстрее будет.

— Таковой совет, признаться вам, дорогого стоит, да только вот слыхивал я, будто имеются некия пути, что позволяют получить по закладу втрое более той цены, что выплачивается по обычной закладной, — проговорил Чичиков, затаивши дыхание, потому, как сие и была наизаветнейшая часть того разговора, что вёл он нынче с почтенным ревизором, — сами понимаете, достопочтеннейший, что не хотелось бы продешевить, когда есть способы, как избежать убытков. Вот по сией—то причине и отважился обеспокоить вас просьбою, быть советчиком, либо заступником в моём деле.

— Не стану скрывать, тем более что вы и сами о том знаете – таковые пути имеются, да вот только получение подобного закладу и впрямь – дело непростое. Ведь для того, чтобы подобное дельце выгорело, надобно иметь заслуги перед отечеством, либо же какие—никакие отличия. В противном случае, думаю, не стоит и браться. Хотя, признаться, и изыскиваются возможности, но тут, для того чтобы знать наверное, вам, любезный вы мой, лучше переговорить на месте в самом банке. Там ведь они все мастера на подобные штуки, и посему сами и подскажут как сподручнее к вашему делу подступиться.

— Эх, коли бы знать, с кем о подобном то деле перемолвиться — всё было бы проще! Научите, Николай Николаевич, окажите милость, ведь весь свой век за вас молить Бога буду!.. — взмолился Чичиков, разве что не со слезою в голосе.

— Ну, тут—то, как раз ничего мудрёного нету, — отвечал Николай Николаевич. – Можете и от моего имени перетолковать, хотя бы даже и с секретарем Кредитного комитета, Он—то вас как надобно просветит и всему нужному научит. Но, разумеется, Павел Иванович, тут, как вы понимаете, без особого подходу не обойдётся, и пускай секретарь, и невесть какая птица, но и он – человек, и у него тоже свои амбиции имеются…

— Об этом не извольте даже и беспокоиться! Это я, дорогой Николай Николаевич, как нельзя лучше понимаю. Что же тут поделать, ежели таково естество человеков, что им без амбиций никак нельзя. Иначе ведь и не проживёшь в наше—то время! Да и посудите сами, кому охота брать на себя труды по чужим делам, коли из того не будет проку? Так что с этой стороны мною всё будет соблюдено, — проговорил Чичиков вздыхая смиренно и строя во чертах лица своего понимание.

— Ну, вот и славно, — сказал Николай Николаевич, — В таком случае, в любой удобный вам час ступайте в Земельный Банк и спросите там титулярного советника Аяякина. Как я знаю, он всегда с самого утра в присутствии сидит, так что вам мудрёно будет его не застать, он вам всё и растолкует, тем более, ежели будет знать, что явились вы от меня.

Обнадёженный столь успешно завершившимся разговором, к которому Павел Иванович приступал с сомнением и учащённым биением сердца, он ещё несколько времени покружил по гостиной зале, потолкался в её углах, а потом незаметно для окружающих простился с Иваном Даниловичем и отправился восвояси, по той причине, что после разговора с ревизором ничто уж не сулило ему ни малейшего интересу.

Но по возвращении в нумера к Труту Павла Ивановича всё же ожидал сюрприз. То было письмо от Ноздрёва, адресованное нашему герою и Чичиков поначалу хотел было даже пристукнуть Петрушку, коему велено было никого из чужих в комнаты не впускать, но Петрушка отговорился от наказания тем, что сказал, будто письмо сие подсунуто было под дверь нумера неизвестною рукою, а в этом никакой его вины нет, с чем Павел Иванович не мог не согласиться, так что Петрушке на сей раз удалось избегнуть обещанных барином тумаков.

Письмо, которое, скинувши с себя шинель, принялся читать Чичиков, была совершеннейшая абракадабра, сквозь которую лишь местами проскальзывали слова и фразы подвластные разумению, из коих всё же с трудом, но можно было заключить, что Ноздрёв якобы всегда, с самого раннего своего детства, горячее любил Павла Ивановича, почитая того за лучшего из людей, с какими его когда—либо сводила судьба, а посему он вовсе не чаял той «размолвки» (как написано было в письме), что случилась меж ними. Заканчивалось сие послание признаниями в вечной любви и преданности и обещаниями быть Павлу Ивановичу верным другом до самой гробовой доски. Страница, по которой там и сям сидели кляксы, обильно была сдобрена, к тому же, грамматическими ошибками – Буква «Ять» гуляла по строчкам, как хотела, а точки, запятые и восклицательные знаки, которых было столько, что иные места в письме легко можно было принять за изображение частокола, прыгали и скакали повсюду на совершенной свободе.

Дважды перечитавши письмо, Чичиков улёгся на кровать и покусывая уголок Ноздрёвского послания, явно стал что—то обдумывать, а потом, словно бы надумавши, не изорвал листка, как того вполне можно было ожидать, но сложивши его вчетверо спрятал на дно своей шкатулки вместе с остальными бумагами, имевшими касательство до Ноздрёва. После чего уже вытребовал у призванного им коридорного чаю с горячими ватрушками, к коим были присовокуплены ещё и блины с какою—то припёкою, и лишь покончивши с принесённой коридорным снедью, отправился почивать.

До самого утра Павел Иванович спал спокойным и безмятежным сном, каким обычно удаётся забыться лишь счастливцам, вполне довольным своею жизнью, либо очень спокойным и уравновешенным людям, и сон его был настолько крепок, что он даже не слышал, как среди ночи кто—то бегал по коридору, стуча о пол босыми пятками, как плакала некая женщина, где—то за стеною, и как истошно вопя, звали доктора. И лишь пробудившись поутру, уже о десятом часе, он узнал от Петрушки, что в соседнем нумере кто—то наложил на себя руки, повесившись ночью на снурке.

От подобного известия всё тело Павла Ивановича проняло мелкою дрожью, а в сердце кольнуло тонкою и больною иголкой, что словно бы так и засела где—то там во глубине его груди. Поднявши на Петрушку испуганные глаза, он спросил его с дрожью в голосе:

— А кто был таков, часом ли не знаешь?

— Никак нет, барин, не знаю. Только вот сказывали, будто кто—то сбежавший из «жёлтого дому», — отвечал Петрушка, а сам не видал, не знаю, потому и врать не хочу.

«Этого не может быть, чтобы из «жёлтого дому»! Да и зачем было ему?! Зачем было ему?!..», — забилось и застучало у Чичикова в голове, и он, чувствуя, как задрожали его пальцы мелкой дрожью, сказал Петрушке:

— Так, не мешкая собираться! Потому, что мы съезжаем сей же час, и чтобы у меня враз было всё готово, как я вернусь! — бросил Чичиков вскакивая с постели и накинувши кое как на себя сертук, поспешил в первый этаж, в контору, с тем, чтобы расплатиться.

«Не приведи Господь, ни сегодня, завтра начнется следствие, — думал Чичиков, — ведь, как пить дать, меня притянут, потому, как видывали нас с ним вдвоём не раз – откуда он только, прости Господи, взялся на мою голову. А там и Обуховка, и участие моё в его вызволении — всё вылезет наружу и тогда уж мне, конечно же, не поздоровится. Потому, что во всё примутся вникать, все бумаги мои перекопают, и тогда уж точно выйдет мне Сибирь со всеми моими «мёртвыми душами». Нет! Бежать, бежать, не откладывая ни на минуту! И ведь, как, собака, подгадил! И именно в то время, когда у меня уж, кажется, и ходы нужные появились до банка. Только и оставалось, что воспользоваться протекцией Николая Николаевича, и нанесть визит, так нет же — вот вам, Павел Иванович, кушайте фигу на прованском масле! И наместо того, чтобы обделывать дела, как оно потребно, мне нынче придётся спасаться бегством, потому что, видите ли, кому—то взбрела в голову фантазия вешаться на снурке! Воистину — нечистая сила поставила его на моём пути! Но нет, врёшь, меня так просто не взять!..», — думал Чичиков, стучась к управляющему.

Счёт, выставленный управляющим, был огромен! В нём проставлено было всё – оплата и за нумер, и за воду, и за дрова, и за постой коляски, и за лошадей, и за овёс, и за Селифана жившего при лошадях, так, будто и он сей овёс тоже жевал. Но Чичиков не стал торговаться. Не тратя времени даром, он расплатился без лишних слов, попросивши управляющего распорядиться по—поводу его экипажа. На вопрос о том, куда он намерен путь держать, Чичиков отвечал весьма расплывчато, что, дескать отправляется он нынче на север в Архангельскую губернию, по особенной важности делам, вероятно таковым образом намереваясь навести на ложный след возможную погоню. Со своей стороны он не сделал решительно никаких расспросов относительно ночного происшествия. Довольно было и того, что всего лишь днями он выправил у домоуправителя справку касательно жильцов, проживавших в сорок первом нумере. Думая сейчас об этом, Чичиков ощущал неподдельные страх и досаду.

«А как и вправду вздумают увязать одно с другим, — промелькнула в голове его ещё одна тревожная мысль, — Господи, что же это тогда будет?!»

Тут же, подстёгнутый сей мыслью бросился он назад к себе в четвёртый этаж с тем, чтобы поторопить Петрушку, но когда, запыхавшись, вбежал он в свой нумер, Петрушка уж был готов, разве что оставалось уложить ему какие—то один или же два пустяка и тогда точно можно было бы отправляться в путь. Тут же зван был Чичиковым и коридорный, для того, чтобы в один приём снесли бы они вместе с Петрушкою, пусть и небольшой его багаж, но всё же требующий, как оказалось, четырёх рук. Коляска уж поджидала их у подъезда. На сей раз не сыскалось у Селифана никаких проволочек и Чичиков, взобравшись в неё и откинувшись на сидения своего экипажа, только и бросил что – «Погоняй!», а сам, натянувши до упору складной верх коляски, забился в угол, хоронясь от любопытствующих взоров, что начинали мерещиться ему чуть ли не повсюду.

Когда миновали они с добрый десяток улиц, оставивши позади злополучный Трутов дом, решился, наконец, Павел Иванович перевесть дух, потому как место, в которое они попали, петляя проулками да проходными дворами, являло собою обычный Петербургский задворок и посему выглядело тихим и глухим. С одной стороны сего задворка помещался какой—то чахлый и замусоренный по весне сквер, подпиравший собою глухую каменную стену большого дома, а с другой сквозь ворота проходного дворика отсвечивала вода некоего канала, какого – Павел Иванович не знал. Пытаясь успокоить свои вконец было расстроившиеся нервы, Чичиков принялся обдумывать приключившееся с ним происшествие, и то, каковым образом лучше было бы повесть себя в сложившихся непростых обстоятельствах. С одной стороны ему как будто надобно было без промедления убираться из Петербурга, но и то предприятие, что забрало у него уже часть жизни, тоже необходимо было продолжать.

«Ну, в чём тут моя вина, коли кому—то вздумалось лезть в петлю? Чего мне бояться?..», — говорил он себе, так, словно бы пытался заговорить подобным манером беспокойно стучавшее у него в груди сердце. Но сердце отвечало ему другое – оно говорило Чичикову, что вина его видна совершенно ясно, и стоит лишь потянуть за ниточку, коей и являлась та злополучная выписка из домовой книги, стоившая ему пяти рублей, как тут же, словно бы сами собою выскочат и проживавшая в доме Трута Наталья Петровна, и Ноздрёв, и вся история с Обуховской больницей, и консилиумом, к которому и он приложил немалые усилия, а там, того и гляди, выползет на свет, точно прятавшаяся в подземелье гадина, что соскучилась по солнышку, и егоистория, в которой смешаются в одну кучу и бараньи тулупчики, прятавшие под собою брабантские кружева, и «мёртвые души» распирающие его со штучными выкладками шкатулку, и поддельное завещание миллионной старухи, всё снова всплывёт на поверхность, и тогда уж ему действительно не поздоровиться.

Однако сии разумные увещевания сердца недолго тревожили ум нашего героя, совсем скоро в нём возникло и другое чувство, всё с большей настойчивостью принявшееся заявлять о себе, и чувство сие было всегдашнее стремление Павла Ивановича к выгоде, по существу служившее для него ни чем иным, как путеводною нитью проходящей через всю его полную приключений жизнь. И, конечно же, под его влиянием решил Чичиков искусить свою судьбу ещё один раз, резонно полагая, что персону его вряд ли стерегут уже на всяком углу каждой петербургской улицы, с чем и решил отправиться на встречу с титулярным советником Аяякиным.

Для того же, чтобы сохранить хотя бы какую—то секретность в передвижениях, и не мелькать своею коляскою по улицам, велел он Селифану с Петрушкою, дожидаться его, не сходя с места, в сих тихих задворках, а сам, пройдя проходным двориком сквозь который светила сиявшая под весенним солнцем гладь «безвестного» канала, кликнул извозчика, что подвернулся весьма к случаю, и надвинувши на глаза картуз и пряча лицо в воротник шинели, отправился пытать счастья в Государственный Земельный Банк.

Дорогою он несколько раз крепким словцом ругнул Ноздрёва за те обстоятельства, в кои был ввергнут он ныне страшным и безбожным его поступком, но в то же время Чичиков чувствовал, что не может всерьёз сердиться на этого бедняка, которого он точно уж погубил. Наверное, сие проистекало отчасти и из—за большой впечатлительности нашего героя, разве что не впервые в жизни столкнувшегося с подобным происшествием, способным вызвать у каждого в душе страх, сумятицу и переполох. Хотя надо признаться, что подобные происшествия вовсе не редкость в Петербурге. Здесь они случаются весьма часто, и наша столица, превосходящая прочие мировые столицы славою и величием, богата и на подобные случаи. То проигравшийся в пух и прах офицеришко, которому нечем заплатить карточный долг пустит себе пулю в лоб, то несчастливый любовник наглотается либо мышьяка, либо какой другой дряни, а то и просто спасаясь от сварливой жены и «дружелюбных» своих домочадцев шагнет с крыши дома на каменную мостовую, словно бы надеясь таковым образом освободиться от опостылевшей жизни и улететь в синие небеса, жалкий, затёртый человечек с семьюстами рублей годового жалованья. К слову сказать, не замечали ли вы, господа, такого удивительного и никак не объяснённого наукою факта – чем меньше достаток, тем более он прижимает к земле своего обладателя, будто непосильная, тяжкая ноша.

Добравшись наконец—то до Земельного Банка, и велевши извозчику дожидаться его, по той причине, что ему трудно было бы одному отыскать тот задворок, в котором оставил верных своих Селифана с Петрушкою, Чичиков первым делом решил справиться у привратника о том, как отыскать ему в сем обширном здании Кредитный комитет, надеясь встретиться там с Аяякиным, обещанным ему вчера на ужине у Ивана Даниловича. Но и тут ждало его разочарование – оказалось, что Аяякин захворал, а вместо него принимает некто Коловратский, тоже титулярный советник и тоже секретарь. Воистину день сей был немилостив к Павлу Ивановичу, но, несмотря на подобную, столь неудобную для нашего героя комиссию, он всё же решил нанесть визит означенному секретарю, втайне надеясь, что и ему должен быть известен старичок Николай Николаевич, пусть нынче и пребывающий в отставке. Посему попросил он служителя провесть его в какую надобно залу, поразившую его великолепием мраморов, паркетов и множеством усердно машущих перьями чиновников. Служитель указал Павлу Ивановичу на нужного ему титулярного советника, что сидел в углу залы за отдельным столом и прилежно что—то записывал в некий серого цвета формуляр. Несмотря на свой совсем нестарый ещё возраст, чиновник сей был абсолютно лыс и как можно было судить – худ и долговяз. На тонком птичьем его носе сидели круглые стёклы очков, а сквозь узкую полоску рта высунулся и был виден бледный кончик розового его языка, как надо думать немало помогавший при заполнении бумаг своему обладателю.

Несколько робея, Чичиков приблизился к заветному столу, над которым склонился столь усердно предававшийся своим обязанностям чиновник, но тот, сделавши вид, будто не видит посетителя, ещё ниже согнулся над столом, правда язык им был тут же убран за тоненькие, в ниточку, губы, а всё лицо сделалось точно бы обрамлённым рамою сердитого и сосредоточенного внимания к целиком забирающей его работе. Павел Иванович кашлянул было в кулак, дабы лучше сделалось видным его присутствие, и сказал:

— Простите меня великодушно, любезнейший, за то, что осмеливаюсь, так сказать, вторгаться в наиполезнейшие труды ваши, но коли бы не нужда, ни в коем случае не осмелился бы вас обеспокоить…

На что секретарь молча и не поднимая птичьего носу от бумаг, ткнул обгрызенным пером в сторону стоявшего тут же стула, и продолжил свои занятия. Так, в молчании, сопровождаемом стоявшим в присутствии треском перьев, прошла минута, другая, прежде чем Чичиков осмелился произнесть:

— Я, собственно, рассчитывал переговорить с господином Аяякиным, но служитель сообщил мне, что на беду тот захворал, посему—то я и решился обратиться за советом к вам, потому как думаю – это всё равно. Ведь господин Аяякин тоже дела моего не знает, я ведь наведываюсь к вам в присутствие в первый раз.

Сие замечание Чичикова также сопровождаемо было молчанием, посему сделавши в словах небольшой перерыв, Павел Иванович вновь попытался было завязать разговор.

— Мне рекомендовано было перетолковать о моём деле с кем—нибудь из вашего комитета Николаем Николаевичем – прежним начальником канцелярии Думской Ревизионной Комиссии, не изволите ли вы, любезнейший, знать сего господина?

Тут секретарь впервые сделал попытку оторвать было нос свой от бумаг.

— Имею счастье!.. — сказал он, но по тону, коим он это произнёс, Чичиков понял, что он как раз и не почитал подобное знакомство за большое счастье.

«Однако же, как же это я неудачно сегодня сюда зашёл, — подумал Чичиков, — и впрямь надо было дожидаться Аяякина.»

Он уже обдумывал, под каким бы благовидным предлогом покинуть ему присутствие Кредитного комитета, когда секретарь, покончивши с упражнениями в чистописании, ухватил вдруг бумаги, положенные Чичиковым в углу стола и принялся их читать. Прошло ещё несколько времени, в которое изучаемы были купчие, совершённые Павлом Ивановичем, после чего секретарь, глянувши на него поверх круглых своих стёкол, спросил:

— Как пологаю, речь идёт о закладе?

— Именно так, милейший – о закладе. Посему собственно и решился на то, чтобы обеспокоить вас своею…, — начал было Чичиков, но секретарь живо укоротил этот его порыв, заявивши с возмущением во взоре, блещущем сквозь круглые стёклы очков:

— Как же это вы, милостивый государь, решили крестьян закладывать, ежели за них подати ещё не уплачены?

На что Чичиков принялся сбивчиво и краснея объяснять секретарю, что желал бы прежде заложить крестьян, а затем уже с полученных сумм и оплатить подати, потому как иначе к этому у него нет никакой возможности, ибо лишён средств, потребных на поддержание самоей жизни, а сам при этом подумал:

«Господи, это надобно сразу же всё таковым вот образом испортить!»

Секретарь же, точно не слыша всех этих направленных до него жалобных призывов, глянул в бумаги ещё раз и сказал, покачивая своею лысою головою, словно бы хороня сим отрицающим жестом все пустые надежды Павла Ивановича:

— Да к тому же и без земли! Нет, милостивый государь, и речи быть не может, и не рассчитывайте даже!

Что было тут делать бедному Павлу Ивановичу, которого тут же прошибло холодным потом. Он попытался было разжалобить секретаря упоминаниями и о незначащем черве мира сего, коим будто бы являлся, и о барке, гонимой жестокими волнами, вспомнил о многих врагах не единожды покушавшихся на святая святых – жизнь нашего героя, и доведших до сегодняшнего плачевного положения, когда спасти его может разве что один заклад в казну, но секретарь оставался глух ко всем этим обращенным до него зовам. Отложив в сторону бумаги, поданные ему Чичиковым, он снова вернулся к переписыванию формуляра, даже не глядя на потевшего со страху просителя, и лишь когда, прикрывши ладонью, Павел Иванович подсунул под один из лежавших на столе листов легонько хрустнувшую, свежую ассигнацию, секретарь тот час же переменился. И в лице его, прежде отстраненно—хмуром, и во всей долговязой фигуре, состроились вдруг такое радушие и такая приятность, что засияли даже сидевшие на его птичьем носе кругляшки очков.

— Ах, простите, — сказал секретарь, сызнова поворошивши бумаги Павла Ивановича, — я признаться, проглядел то обстоятельство, что крестьяне куплены вами на вывод. Это, конечно же, несколько меняет дело.

— Научите, голубчик, научите, — запел тут Чичиков сладким голосом, поглаживая ладошкою сукно зелёного секретарского рукава. – Научите, отец родной! Век за вас Господа Бога молить буду, и малым деткам своим накажу, — пел Павел Иванович.

— Ну, хорошо, — согласился секретарь, в задумчивости покусывая перо. – Стало быть на вывод в Херсонскую губернию… Так, так, так!.. Знаете—ка, сударь вы мой, нам с вами надобно будет поступить вот каковым манером. Нынче у нас тут большие строгости в отношении правильного оформления бумаг, поэтому вы уж потрудитесь, обязательно, доставить свидетельство за собственноручным подписанием капитана—исправника о том, что крестьяне ваши, дескать освидетельствованы. Да и само переселение, тоже надобно будет оформить, как положено – по суду. И самое главное – из Херсонской губернии, от тамошнего капитана—исправника тоже свидетельство приложить, о том, что переселение сие состоялось, а то, сами знаете, милостивый государь, крестьяне, ведь они мрут дорогою.

Услыхавши такое, Чичиков, признаться, впал в уныние. Он совершенно понял то, что ему нечего рассчитывать на скорые деньги, и что сделанное им дело всего лишь – полдела, а полдела, покуда впереди. Впереди ещё все эти путешествия по капитанам—исправникам и по пыльным уездным судам, где надобно будет выправить ему целый ворох бумаг, для того, чтобы лишь только подступиться к тем деньгам, что он уже разве не почитал своими, и словно бы чуял их где—то совсем рядом, так, что руки его уж готовы были хватать их горстями. Но, несмотря на всё то смятение чувств, что охватило нашего героя, он всё же нашёл в себе силы для того, чтобы улыбнуться, наместо того чтобы сидеть с кислою миною, и, склоняясь доверительно к секретарскому плечу, спросил:

— А скажите, многоуважаемый, верно ли я слыхивал, что имеются некие возможности в получении закладов больших, нежели обычные, и не были бы вы столь любезны, чтобы просветить и меня на сей счёт?

На что секретарь, приподнявши краешек того листка, под которым мирно притаилась ассигнация, поглядел в глаза Чичикова с приязненною улыбкою, и Павел Иванович, не мешкая, достал ещё одну хрустнувшую бумажку, которая тут же отправилась за своею товаркою под листок.

— Что ж, — сказал секретарь, — возможность получить за ревизскую душу до шестидесяти процентов ея стоимости, действительно имеется, но на то должны быть определённые мотивы…

— И каковы же мотивы? — не удержавшись, спросил Чичиков.

— О, весьма разнообразные! Такие, например, как всевозможные заслуги перед отечеством, ордена, воинския награды… Многое…, — отвечал секретарь.

— Ну, а ежели ничего из сказанного только что вами не имеется, как быть тогда? — снова спросил Чичиков.

— Не имеется, так сделается, — сказал секретарь, для пущей важности прикрывая глаза.

— И во много ли станет?.. — сделал ещё одну попытку Павел Иванович, решивший узнать как можно более об этой стороне своего дела.

— Да в сущие пустяки. От двух до пяти процентов от искомой суммы, — отвечал секретарь с улыбкою, какую обычно делает фокусник, только что поразивший публику приятным сюрпризом.

— Что же, это вполне по Божески, — начал было Чичиков, — я признаться был бы рад…

Но секретарь, не дослушавши его, сказал:

— Ну, вот и отлично! Выправите, какие надобно бумаги, и приезжайте.

— А вы не позабудете о моём дельце, и о нашем с вами разговоре? — заволновался Чичиков.

— Не позабуду, — отвечал секретарь, сызнова приподнимая уголок заветного листка, и третья бумажка проследовала за двумя предыдущими.

Покидая Земельный банк, Павел Иванович, конечно же, весь был под властью мыслей о предстоявших ему новых путешествиях, и многих усилиях, ждавших его впереди. Ему страшно было вообразить то, каковых трудов потребует от него затеянное им предприятие с «мёртвыми душами», покуда обернутся они в тугие пачки ассигнаций, которых давно уже жаждала его душа. С унынием думал он сейчас о том, что ему всё одно, придётся сызнова возвращаться в те места, из коих он совсем ещё недавно спасался бегством, пытаясь укрыться и от позора, и от крутого княжеского гнева. Но вот прошла минута, другая, и проснулось в нём новое, радостное чувство, погасившее все, вздумавшие было ожить в его сердце страхи. Он думал сейчас, разве что не с ликованием, о том, что за свои тысячу с лишком «мёртвых душ», сумеет получить никак не менее полумиллиона рублей.

Кликнувши извозчика послушно дожидавшего своего седока тут же, неподалеку от банка, Чичиков велел отвезти себя для начала в М—скую улицу, для того, чтобы проститься с доктором Иваном Даниловичем, а затем уж возвращаться к тем задворкам в коих оставил он свою коляску.

«Вот и ладно, что так всё вышло, — думал он, — всё одно надо было уж уезжать из Петербурга, и то дело – к чему мне здесь деньги то проедать. Это надо же завести у себя такие цены, что просто не укладываются в голове!», — ругнулся он, вспомнивши давешний счёт, выставленный ему домоуправителем, и сие лишь усилило его побуждение к отъезду.

Подъехавши к дому, в котором жил доктор, Чичиков, вновь велев извозчику дожидаться, принялся звонить в колокольчик, дёргая за свисавший у двери снурок. Но ему так долго не отворяли, и Павел Иванович уж решил, что заехал неудачно, по той причине, что никого не сумел застать дома. Он собрался, было уже отправиться восвояси, когда в прихожей возникнуло какое—то шевеление, загремели запоры, зазвякали цепочки и лишь, затем двери дома распахнулись. Однако наместо привычного уже Чичикову молодого с усиками лакея, его встречал сам Иван Данилович. Вид у него был довольно жалок – небритое лицо осунулось, под глазами легли тёмные круги, от чего заметнее стали немалые уж его годы.

— Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! — обречённо взмахнувши рукою и со слезою, дрожащею в голосе, проговорил он наместо приветствия, впуская Чичикова в дом.

— Что с вами, Иван Данилович? Что стряслось?! — с испугом спросил Чичиков, в чьей голове тут же родилась мысль о том, что не связаны ли эти настроения доктора с Ноздрёвым и приключившейся с ним давешней ночью бедой.

— Ах, и не спрашивайте, Павел Иванович! Такое горе, такое горе! Кому другому и не сказал бы, а вам откроюсь, потому, как вижу в вас друга истинного, — отвечал доктор, провожая Чичикова в гостиную и с тоскою высмаркиваясь в изрядно измятый уж носовой платок.

Не сменяя тревоги во чертах лица своего, Чичиков уселся на предложенное ему Иваном Даниловичем место, а тот уже не таясь принялся сморкаться далее, сопровождая сие занятие потоками горючих слёз.

— И представить себе невозможно, того, что случилось! И вообразить того – что за беда! — плакал доктор, и Чичиков не на шутку струхнувши, подумал о том, что не случилось ли чего плохого и с Натальей Петровной, не наложила ли и она на себя рук с горя, но то, что довелось ему услышать, сделалось для нашего героя совершеннейшей неожиданностью.

— Сбежала от меня, голубушка моя, — продолжал плакать доктор, — сбежала с этим прохвостом, с Ноздрёвым! Всего только, как за четверть часу до вас и уехала! Собрала все свои вещи и уехала! А негодяй сей, поджидал ее в коляске под окном!..

— Как с Ноздрёвым?! — опешился в свою очередь Павел Иванович, искренне всё утро почитавший Ноздрёва покойником. — Разве он не…

— Нет, не в больнице, — отвечал доктор, не знавший направления мыслей Павла Ивановича, и не давший ему закончить фразы. – Уж выпустили! Сочли, будто бы, наш диагноз ошибочным, и отпустили подчистую. Набралось там выскочек из молодых. Нас, стариков и знать не хотят. Вот и решили насолить. А он и увёз мою голубушку, — вновь пустился в плач Иван Данилович.

«Однако позвольте! Это, стало быть, он жив, — подумал Чичиков, — а я то – простота, чего себе вообразил, каких страхов на себя нагнал! Ну да, видать приключилось нынче ночью что—то в доме у Трута, но почему же это я решил, что сие должно было случиться именно с ним; и на тебе — пустился наутёк. Хотя, с другой то стороны, какой у меня ещё резон оставаться здесь в Петербурге, не гулять же я сюда приехал? Надобно и далее дело обделывать. А это они там, в больнице, ловко придумали про диагноз. Отвели старичкам глаза, теперь они уже и не сунутся более, не их, стало быть, это дело!»

Так думал Павел Иванович, и мысли его сопровождаемы были обильными сморканиями и горестными стонами несчастного доктора, то воздевавшего руки к небесам, то ронявшего их в бессилии, но Чичикову уж было не до его горя. Известие о том, что Ноздрёв жив, жив настолько, что в силах даже свозить из дому чужих жен — воодушевило Павла Ивановича. Он чувствовал, что словно бы огромный камень отвалился у него от сердца, которое тут словно бы затрепетало от вошедшего в него ощущения совершенной свободы. Впереди уж маячила пред ним дальняя дорога, та, что должна была привесть нашего героя к долгожданному и желанному состоянию, уж все помыслы его были обращены на неё, поэтому и, ответивши что—то невпопад на вопросы сделанные доктором, искавшим у него советов, Чичиков наскоро простился, и нисколько не успокоивши Ивана Даниловича, покинул, сей дом для того, чтобы, не теряя времени даром отправляться в новое путешествие.

«И поделом ему, — думал он, уже садясь в коляску, — незачем было жениться на молоденькой! Однако с другой стороны, это положительно хорошо, что вздумалось мне заехать проститься с Иваном Даниловичем. Не то пребывал бы я в полнейшем неведении в отношении Ноздрёва, да так и шарахался бы в сторону от каждого случайного косого взгляда... Надо же, и случится ведь порою такое, что застит глаза точно бы пеленой, так, что и правды не разберёшь, и всякую мелочь, всякий вздор почитаешь, чуть ли не покушением на собственную свободу. А ведь, если задуматься, то проистекает подобное из того простого факту, что приходится всю жизнь ходить «дорожками кривыми» — по словам того же Муразова, дай Господи ему поболее здоровья, до «прямых» так запросто не добредёшь! Ну да ничего, ничего, скоро уж совершенно, что на «прямые дорожки» выйдем, да затопаем по ним своими ножками, так, что пыль взобьём столбом!…», — думал Павел Иванович, с неким возникшим в сердце умилением.

Он почувствовал тут горячую нежность и уважение к собственной персоне, за то огромное богатство, которого сумел уже почти достигнуть одною лишь силою мысли своей и характера, но чувства эти мешались с не менее горячей и острой жалостью к себе столь много претерпевшему на том жизненном поприще, где радость была, увы, но не частой гостьей. Слёзы, было, набежали ему на глаза, но он смахнул их рукою, подумавши о том, что в какой уже раз сумел вырваться из объятий словно бы преследовавшей его по пятам бедности, благодаря своим недюжинным смекалке и терпению, и рассуждение сие заметно укрепило его. Пускай нынче ему предстояли ещё немалые усилия к достижению заветной цели – что ж с того? Чичиков знал теперь уж наверное, что цель сия не избегнет его, и он сумеет достигнуть до всего того, о чём ему нынче лишь только мечталось – и поместье с усадьбою, и богатый дом в городе, и выезд, отборный, состоящий из одних только десятитысячных рысаков, всё это в точности сбудется в его жизни, в том у него уже не было ни малейшего сомнения.

«А захочу, фабричёнку какую себе заведу, — думал Павел Иванович, — а что, чем мы хуже других? Продам, к примеру, то же Кусочкино – вот уже и до миллиону недалеко. Стоит ведь только пальцем пошевельнуть и миллион – тут как тут, разве что на бери да кушай его с маслом!..»

Тут на глаза ему попался стоявший в углу у проезжей части улицы худой, замызганный мальчонка, в фуражке со сломанным козырьком, торговавший газетами. Кликнувши его, Чичиков взял себе свежий нумер «Русского инвалида», всегда гораздого до всяческих сплетен да слухов, надеясь обнаружить в нём разгадку таинственных событий, произошедших нынешней ночью в доме у Трута. Не глянувши на прочие страницы, он развернул ту из них, где обычно помещались сведения из полицейского ведомства, и тут же в глаза ему бросился напечатанный крупными буквами заголовок – «Происшествие в доходном доме», украшенный к тому же ещё и черепом, обвитым веревкою. Сей замечательный заголовок и предварял рассказ о событии, которое герой наш умудрился проспать нынешней ночью.

Из статейки помещённой ниже, написанной, как показалось Павлу Ивановичу весьма дельно, следовало, что некто — офицер, бывший в чине поручика, чья фамилия указывалась всего лишь в трёх буквах, разделённых, как то и водится, чертою, проживавший в четвёртом этаже доходного дома Трута в сорок пятом нумере, то есть почти что рядом с комнатами Павла Ивановича, проигрался «в пух и прах», потративши при этом казённые деньги. По сей причине он принялся пить горькую, потому как иных выходов для себя не видел, но в самое короткое время допился до того блаженного состояния, что прозывается «белою горячкою», после чего уж принялся буйствовать, за что и был свезён в смирительный дом на «Пряжку». Однако пробыл он там недолго. Ему каким—то образом, о котором ничего не говорилось в заметке, удалось не только выбраться на свободу, но и добраться до нумеров Трута, где должны были оставаться у него какие—то вещи. Но, конечно же, ничего из своих вещей наш бедняк в нумерах не обнаружил, «потому, что они были снесены в кладовую прислугою», во всяком случае, так говорилось в статейке. Не найдя своих вещей, он впал в настолько сильное отчаяние, что не заметил даже мирно спавшей на кровати некой саратовской помещицы, занявшей сей нумер двумя днями ранее. А на место неё, на беду свою, сумел рассмотреть свисавший у изголовья кровати снурок, чей вид совершенно уж вывел из равновесия несчастного поручика. Снурок сей, понят был им как ещё одно, последнее оскорбление, нанесённое ему судьбою, потому как вместе со всеми остальными вещами у него исчезнули и пистолеты, с помощью которых он и надеялся поставить благородную точку в своей, так неудачно сложившейся жизни, из коей сейчас не мог даже и уйти как то и пристало офицеру – пустивши себе пулю в висок. Глядя на глумливо свисавший с потолка снурок, поручик, в порыве последнего отчаяния, вскарабкался на постель, а вернее сказать на спину почивавшей в сей постеле саратовской помещицы, и, не обращая внимания на огласившие нумер ея вопли, которые вполне вероятно мог счесть за продолжение своего горячечного бреда, принялся вязать вокруг своей шеи петлю. Однако вопли эти и послужили причиною тому, что, как говорилось в заметке – «жизнь его ныне находилась уже вне опасности, и доктора надеялись на скорейшее его выздоровление», потому как перепуганная насмерть помещица перебудила всех, кто был в тот час в доме Трута, выключая одного лишь Павла Ивановича, и тем самым спасла поручика от неминуемой гибели.

«Ну, вот и слава Богу!», — подумал Чичиков и перекрестясь оставил газету, тем более что они уже подкатили к тем самым задворкам, в которых и должны были дожидать Чичикова Селифан с Петрушкою.

Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! Не знал он, к несчастью, того, о чём известно почитай всякому из обывателей нашей Северной Пальмиры, и что всякого же обывателя заставляет сторониться и избегать каких бы ни было задворок и подворотен — пускай и таких, к которым примыкает либо сквер, либо пролегающая, где—то через два дома большая улица. Потому как обыватель знает, что ничего хорошего не ожидает его в подобном пустынном месте, где с ним может приключиться любая беда. Что ж поделать – таков он, этот великий город, сверкающий своими великолепными витринами, что скрывают, порою, за собою, мрачные и опасные подвалы, в коих обитает публика настолько разношёрстная, что её просто невозможно бывает отнесть к какому бы то ни было сословию, посему и зовущаяся, промеж законопослушных и добропорядочных соотечественников наших – «сбродом».

Господа, кто бы из вас знал, как не люблю я Петербурга, и как устал я живописать его, посвятивши сему занятию вот уже третью главу заключительной части моей поэмы, наместо того, чтобы покончивши с этим занятием, покатить в компании с моим героем по земле, всё далее уходящей из весны в лето, навстречу благодатному теплу, идущему сюда на север из южных наших губерний. Где уже, наверное, оделись зелёною молодою листвою леса и рощи, полные звонкого птичьего гомону, запестрели весенними первоцветами поля, над которыми носятся пробудившиеся от зимнего сна пчёлы, спешащие ко ждущим их цветам, а в тёплом, ломающемся воздухе, идущем от прогревшейся уж земли, порхают яркие бабочки, либо гудят громко и басовито, так, что всякому тут же сделается понятным – серьёзное насекомое полетело, цветные, сверкающие под солнечными лучами жуки. И всё это весеннее великолепие проснувшейся и бурлящей земли, стремящейся к тебе навстречу, наполняет душу твою восторгом, и тогда ты вдруг понимаешь, какое же это счастье — быть допущенным по Божьему соизволению и милости к тому, чтобы любоваться всеми этими бесценными, зовущимися жизнью, сокровищами. А весенние ночи, проведённые в дороге, когда уж можно спать, не запахивая полости, а всего лишь зарывшись в тулуп до подбородка, вдыхая ни с чем не сравнимые запахи ночной земли, что, мешаясь с овчинным, идущим от тулупа духом, способны успокоить самые расстроенные нервы, и навеять сладкий похожий на счастье сон, исцеляющий самую измученную лютой бессонницею и тоскою душу. Наутро же бодрость и свежесть переполняют тебя, и ты чувствуешь, как каждый удар сердца, каждый глоток воздуха точно бы напитывают все твои члены радостью и здоровьем, наместо горячки и чахотки, что кружат непрестанно в пахнущей плесенью, задохнувшейся петербургской атмосфере.

В задворках, куда воротился, полный решимости действовать далее, Павел Иванович было пусто! Ни коляски своей, ни Петрушки с Селифаном он там не увидел, так что поначалу он даже было, решил, что обознался и это вовсе не тот задворок, где оставил он всё свое достояние. Но извозчик, побожась, заверил Чичикова, что это именно то самое место, где Павел Иванович подрядил его для поездок по Петербургу.

— И не сомневайтесь, барин, здеся я вас и взял, именно, — сказал он, произнося последнее слово так, что сразу делалось видным, как горд он знанием сего господского словца.

— Ничего не понимаю, и куда это они могли подеваться, — недоумевал Чичиков, оглядываясь по сторонам и разводя руками.

— Знамо, куда! Убёгли! — отвечал извозчик, которому сей случай казался совершенно ясным.

— «Убёгли»! — передразнил его Чичиков. — Куды им бежать? Им и бежать некуда. Да и незачем. Катаются, как сыр в масле!..

— Нет, не убёгли, — сказал извозчик, подходя к тому месту, где давеча стояла коляска Павла Ивановича. – Не убёгли, видать поубивали их тута, — проговорил он не сменяя тону и указывая на что—то красное кнутовищем. – Кровя им пустили. Надоть к околоточному, — кивая головою для солидности, продолжал он, — ну, да ничего, здеся недалече. Я подвезу.

— Как поубивали? — не веря в сказанное извозчиком, переспросил Чичиков. — Как поубивали? За что?

— Да мало ли за что. Может коляска ваша, барин, приглянулась, а может и ни за что. Так – забавы ради. Мало ли его, лихого люду, по задворкам околачивается, так что может и ни за что, — рассуждал извозчик.

«Бог ты мой! Бог ты мой! Неужто и вправду поубивали?! Нет, этого не может быть, что за дикость!..», — думал Павел Иванович на пути к околоточному, чувствуя, как в сердце его прокрадывается страх за судьбу дворовых его людей. Он тут же принялся молить Господа о том, чтобы предсказания бородатого возницы оказались бы пустыми, равно как и его, Павла Ивановича за них опасения, но затем мысли его приняли более прозаическое направление, и он принялся благодарить Бога за то, что и бумаги и деньги его оказались целы, из—за давней его привычки рассовывать их по своим многочисленным карманам.

«Тридцать тысяч! Тридцать тысяч! Слава тебе, Господи, что надоумил забрать всё с собою, не доверяя шкатулке, а не то они бы вместе со шкатулкою…», — думал он, крестясь и чувствуя, как от одной лишь этой мысли у него на лбу проступает холодными капельками пот.

—Ну вот, барин, приехали, — сказал извозчик, осаживая лошадь у большого крашенного жёлтою краскою дома. — Тута и есть околоточный. Как войдёте во двор, то сразу и увидите, так что и спрашивать не надоть.

Чичиков расплатился с ним сполна, и довольный седоком извозчик укатил восвояси, а Павел Иванович прошёл сквозь железные, украшенные коваными завитушками ворота, во двор, на который указал ему возница.

Извозчик оказался более чем прав, когда обещал Чичикову, что ему не придётся даже справляться об околоточном, потому как он всё сразу же увидит сам. Так оно и случилось, ибо первое, что тут же бросилось в глаза Павлу Ивановичу, было ни что иное, как собственная его щегольская коляска с поклажею, и стерегущий ее городовой. Не ожидая того, что пропажа его сыщется столь скоро, Чичиков, конечно же, почувствовал и облегчение и радость, от столь внезапного обретения утраченного было имущества, но, надо сказать, что к сим чувствам примешивалась ещё и легкая тревога, порождаемая той неизвестностью, что ожидала его за дверями околотка.

Не тратя времени на разговор с городовым, охранявшим коляску, Павел Иванович прошёл в помещение и заглянувши из тёмного коридора в приоткрытую дверь, ведшую в большую залу увидел сидевших за деревянною загородкою Селифана с Петрушкою. Рядом с ними на лавке, помещалось ещё двое незнакомых Чичикову мужиков, один из которых, тот, что был явно побойчее своего долговязого приятеля, о чём—то говорил, видимо отвечая на вопросы сделанные ему полицейским чиновником, восседавшим за небольшим столом, расположенным как раз напротив загородки. Но слова, произнесённые бойким мужичком, те, что достигнули до слуха Павла Ивановича, просто—напросто изумили его.

— Да врут они всё, ваше высокоблагородие. Наша это коляска, и все вещи в ней наши. Барина нашего – Чичикова Павла Ивановича. Меня вот, к примеру, Селифаном кличут, а его вот — Петрушкою, — безбожно врал бойкий мужичок, кивнувши в сторону своего долговязого приятеля, оттиравшего рукавом разбитый нос из которого всё ещё, нет—нет, а сочилась кровь.

«Так, так – однако же, хороши фантазии!», — подумал Павел Иванович, приостанавливаясь в дверях, для того, чтобы услышать, что же ещё соврёт такового сей бойкий мужичонка, а тот, не заставляя себя упрашивать, продолжал:

—Видите ли, какое дело, ваше высокоблагородие, барин то наш, энтот самый Чичиков, поехали вперёд на своей карете, а нам с Петрушкою велели вещички ихние прибрать и за ними вослед отправляться. Ну, мы всё как положено и исполнили да и поехали следом, только тут заминка вышла с колесом. Стали мы во дворах, чтобы не мешаться на проезжей то части с починкою энтого самого колеса, как тут подходят вон энти двое, — сказал мужичонка, указавши на настоящих Петрушку с Селифаном, — и предлагают подсобить. Тут же штоф водки вытаскавают, и давай с нами разговоры разговаривать. Мол, кто мы есть такие и откудова, да кто наш барин, да как его кличут, и где мы с ним тута в Петерсбурхе проживали – обо всём эдак выспрашивают, а опосля, как про всё выпытали, достают ножики и говорят – «А таперича, ребятки с коляски слазьте, а не то прирежем вас тута, так, что никто и не узнает!». Ну мы—то конечно не робкого десятку, постоять за себя могем, вот она и вышла драка… А мы тута ни при чём.

— Да…а…а! А этот мине нос разбил. Разве можно так, — кивнувши в сторону Селифана, вступил неожиданно долговязый, молчавший до сей поры. – Саблей мине по рылу заехал, хорошо исчо, што в чухле была, а не то б…, — и он, ища сочувствия, глянул на околоточного.

Но тот, словно бы не услышавши направленной до него жалобы на бывшую в «чухле» саблю, сощурил левый глаз и оборотивши сей проницательный взор на подлинных Селифана с Петрушкою, спросил:

— Ну, а вы, голубчики? Вы мне, про что врать будете? Что и вас также Селифаном да Петрушкою кличут, или же всё же потрудитесь рассказать мне правду? — и повысивши голос он хлопнул рукою по столу так, что в солнечном луче, пробравшемся сквозь окошко, заклубилась пыль, доселе дремавшая на лежавших по столу бумагах.

— Да мы, ваше высокоблагородие…, да мы, истинным Христом Богом клянёмся! Я и есть, ваше высокоблагородие, натурально, что Селифан, а это и есть, что — Петрушка! А как же иначе—то?! Я и есть, что – Селифан, кем же мне исчо быть—то, ваше высокоблагородие?!.. — принялся оправдываться Селифан, глядя на околоточного надзирателя вылупившимися из орбит, по причине крайней его правдивости, глазами.

— Хорошо! Не желаете сами сознаваться – не надо! Сей же час учиню я над вами следствие, и уж тогда—то вы не отвертитесь, голубчики, вы мои! — щуря в страшную щёлку глаза, пригрозил околоточный.

— Петров! Позвать мне Петрова! — крикнул околоточный в сторону двери, за которой хоронился Павел Иванович, тут же в ответ на сей громогласный его призыв в коридоре раздался стук кованых сапог и в приёмную залу вошёл громадного росту городовой.

— Слушаю, ваше высокоблагородие, — густым басом произнёс он.

— Ну—ка, Петров, расскажи—ка мне сызнова, что ты увидал сегодня на пустыре, возле сквера? — спросил его околоточный.

— Увидал драку, ваше высокоблагородие!

— Ага! Так! Хорошо! И кто ж там дрался, Петров? — снова спросил околоточный, с хитрою улыбкою поглядывая в сторону деревянной загородки, за которой сидели пленники, так, словно бы хотел сказать им этой своей улыбкою – «Сейчас, сейчас, я выведу вас на чистую воду, голубчики!».

— Вот эти самые и дралися, — ответил Петров, указавши на пленников.

— И кто же из них, Петров, на кого наседал? Кто кого, так сказать, сильнее бил? — продолжал «учинять следствие» околоточный.

— Вот эти двое, — указал Петров на Селифана с Петрушкою, — били тех двоих, ваше высокоблагородие, — сказал он, имея в виду незнакомых Чичикову мужиков.

— Ага! Очень хорошо! — обрадовался околоточный. – А теперь, Петров, подойди—ка к задержанным и понюхай, оn кого из них сильнее пахнет водкою. Те, от которых пахнет сильнее – есть невиноватые, по той причине, что коли они выпили водки более, то, стало быть, сие оттого, что это именно их и хотели подпоить преступники.

Услыхавши такое, Селифан заметно приободрился, резонно полагая, что от него водкой будет пахнуть сильнее, нежели от кого бы то ни было, но Чичиков решивши прервать, сей достойный эксперимент, вошёл в комнату, где учинялось столь блистательное, по всей своей сути, следствие, и поздоровавшись с околоточным надзирателем сказал:

— Разрешите представиться, ваше превосходительство, Чичиков Павел Иванович, коллежский советник и барин этих вот двух крепостных людей, что были арестованы вами сегодня на пустыре. Вот моя паспортная к тому книжка, вот прочие бумаги, а вот крепости на этих двоих, — сказал он, указавши на Селифана с Петрушкою, которые при виде своего избавителя разве что не пустились в пляс от радости. – Так что ежели инцидент сей исчерпан, то я просил бы вас приказать выпустить их, ибо нам надобно уж быть в пути, тем более что дорога нам предстоит неблизкая.

Однако околоточный надзиратель, как надо думать, остался недоволен тем, что так внезапно прервано было проводимое им следствие, обещавшее окончиться подлинным триумфом и полным изобличением преступников. Он стал говорить, что не имеет права вот так просто взять да и отпустить людей Павла Ивановича, потому как для начала должно составить протокол об имевшем место происшествии, затем дело существующим порядком будет передано в суд, до которого он просил бы Павла Ивановича не покидать Петербурга, и лишь затем, когда зло будет наказано, а справедливость восторжествует, Чичиков вместе со своими людьми смогут отправляться, куда им только вздумается.

— Послушайте, любезный, не знаю, к сожалению, вашего имени и прозвища? — сказал Чичиков беря околоточного под локоток.

— Антон Антонович, — подсказал околоточный.

— Итак, добрейший мой, Антон Антонович, не могли бы мы с вами, где ни будь перетолковать накоротке?

— Что ж, пожалуйте в мой кабинет, — сказал околоточный, провожая Павла Ивановича в смежную с приёмной залой комнату, служившую ему кабинетом.

Описывать сию комнату мы не будем. Скажем только, что это был кабинет околоточного надзирателя – вот и всё описание. Кажется этого вполне достаточно.

— Друг мой, — сказал Чичиков, подступаясь к околоточному без обиняков, — скажу вам прямо! Мне, голубчик, безразлично, что вы сделаете с теми двумя мошенниками, набросившимися сегодня на моих людей. Пойдут ли они в каторгу, будут ли биты батогами – мне всё равно, на то вы и власть, чтобы решать, что с таковыми делать. Но мне необходимо сей же час отправляться в путь, куда меня призывают государственной важности дела, смею вас в этом заверить.

— Да, но ведь и на самом деле, тут необходимы протокол и следствие, да и на суд вам не мешало бы явиться…, — опять принялся было за старое околоточный, но Чичиков не дал ему развернуться.

— Любезный мой Антон Антонович, я, стоя за дверью, наблюдал за тем, каковым замечательным манером начали вести вы следствие над этими двумя злоумышленниками, из чего и составил я мнение – что вы весьма искусны в своём деле. Посему я и уверен в том, что вы обязательно что—нибудь придумаете… А, кстати, Антон Антоныч, позвольте полюбопытствовать, — продолжал Чичиков, — детишки—то у вас, чай, имеются?

— Ну, как тут без детишков. Целых трое по лавкам уж сидят, — улыбнулся околоточный.

— Вот и славно! Позвольте уж мне в таковом разе преподнесть, как говорится – «детишкам на молочишко», — сказал Чичиков, подсовывая ему под обшлаг рукава «красненькую».

— Что вы, что вы! Это, право слово, ни к чему, — просиявши, принялся отнекиваться околоточный, на что Чичиков ему отвечал:

— Ах, почтенный мой Антон Антонович, мы с вами, надобно думать, в одних чинах. Вы ведь, как я вижу, по восьмому классу служите, ну, а я по шестому в отставку вышел, так что разница не так чтобы очень уж велика, оба мы с вами только до «высокоблагородия» и дослужились, а я то уж знаю, каково нашему брату приходится, да ещё и обременённому семьёю, да ещё и таковому как вы – лучше других дело разумеющему. Так что не удивлюсь тому, ежели завистники последние жилы из вас мотают!..

На что околоточный лишь горестно вздохнул и развёл руками – дескать, «да уж мотают».

— Вот видите, я думаю, что мы с вами хорошо понимаем друг друга, с чем и позвольте откланяться, — сказал Чичиков, улыбаясь околоточному улыбкою, исполненной таковой проникновенной мудрости и сочувствия, что околоточному только и оставалось, как сказать:

— Ступайте, ступайте с Богом, Павел Иванович, и людей своих берите. Я же с этими двумя мошенниками разберусь таковым образом, что света белого они у меня невзвидят, — пообещал он, тряся руку Чичикову в дружеском прощании, на чём они и расстались.

Уже выходя из участка и уводя с собою наконец—то сумевших перевесть дух Селифана с Петрушкою, Павел Иванович услыхал, как за спиною у него поднялась какая—то возня, послышались звуки посыпавшихся ударов и крики да вопли коими, надо думать, огласили участок обое злоумышленники.

«Вот и славно!», — подумал Чичиков, на словах же, оборотясь до своих людей, сказавши:

— Сколько же мне предупреждать вас – не ввязываться в разговоры с посторонними?! Что ж это вы, из—за бутылки всё на свете готовы позабыть? Благодарите Бога, за то, что на сей раз я подоспел вовремя – не—то быть бы вам в Сибири!..

На самом же деле Павел Иванович был доволен Селифаном с Петрушкою.

«Однако они молодцы, — думал он, — надо же, как этих—то двух подлецов уходили, а в особенности Селифан. Дать им, что—ли, по рублю? Ведь за господское добро бились точно за своё. Да ведь, как дашь—то? Ведь пропьют, опять же — собаки!»

Проверивши коляску и убедившись в том, что из неё ничего не пропало, и всё находится на своих местах, Чичиков откинулся на тугие подушки сидения, наконец—то велевши Селифану трогать.

Застучав копытами о камни, мостившие двор участка, кони дружно налегли на постромки, и мягко качнувшись на эластических рессорах, коляска развернулась и медленно покатилась прочь со двора, начиная долгий свой бег тот, что будем следить мы протяжении всех ждущих нас ещё впереди глав поэмы.

ГЛАВА 4

Только что успели герои наши выбраться из пределов Петербурга да покатить по тракту, соединяющему две наши столицы, как у меня, оказавшегося вместе с ними на свободе, о которой я столь страстно мечтал, томясь перипетиями петербургской жизни Павла Ивановича, сразу же возникли серьёзные затруднения. И проистекали они из простого, на первый взгляд, рассуждения – что сей наиглавнейший тракт отечества нашего, по которому пылит нынче тройка Чичикова, чьи проделки я словно бы приставлен живописать некою высшею силою, хорошо известен всякому, кому доводилось, хотя бы однажды, путешествовать либо из Петербурга в Москву, либо в противуположном направлении. И все те Тосны да Лобани, все Бронницы да Ядровы, все Спасския—полисти да Хотиловы, Торжки, да Выдропуски, все они живут и дышат, отнюдь не вымышленною, а натуральною жизнью, и населены посему не бумажными персонажами, выходящими из—под авторского пера, а дорогими соотечественниками нашими, пускай и не всегда далёкими от того, чтобы характером, либо физиогномией своею подчеркнуть ту или же иную из авторских идей или сентенций.

Скажу более – подобное обстоятельство видится мне не просто некой, вызвавшей заминку в плавном моём повествовании, трудностью, которой можно было бы и пренебречь, использовавши обычные уловки, на которые всегда столь горазда пишущая братия. Увы, увы, обстоятельство сие уж готово встать передо мною точно непреодолимая стена, что непускает меня вослед за моими героями.

Посудите сами, господа, начни я менять истинные названия встреченных Павлом Ивановичем на пути городов и городишков измышленными мною – что из того выйдет хорошего? Ничего!.. Ничего кроме конфуза. Всякий тогда скажет – «Гляди—ка, эка, куда его развернуло. Стыдно, батенька не знать в наше время географической науки, ну или хотя бы даже и малой ея части!». Вздумаю же я, на новомодный манер, обходиться двумя либо тремя разделёнными чёрточкою буквами, выбранными мною из названий сих достойных населённых пунктов, то и тут сраму не оберёшься, потому как хитрости в том нет никакой.

Напишу я, к примеру, пытаясь сокрыть истинное название городка – «Чу—во», либо «М—ное», или же «Я—цы», как тут же, каждый из ездивших по сему тракту смекнёт, что это ни что иное, как Чудово, да Медное, а «Я—цы» это вовсе ни какие не Яйцы, и не Яичницы, как можно было бы подумать, а всем хорошо известные Яжелбицы, которые – что такое, к стыду своему, сказать не берусь.

Ежели же прибегну я к старой методе, и примусь крестить всё встреченное мною на пути жильё столь привычною всем буквою «N», то и тут ничего путного не выйдет, потому, как придётся Павлу Ивановичу беспрестанно перебираться из одного «N» в другое, коих будет понатыкано на его пути около трёх десятков. Нехорошо это ещё и с той стороны, что герой наш уже сейчас направляется в тот самый город «NN», где собственно и приключилась наша первая с ним встреча, посему смею утверждать, что подобное обилие этой, по своему даже и красивой буквы, вовсе не украсит нашего повествования, а напротив, внесёт в него весьма изрядную путаницу.

Но всё это было бы полбеды! А вообразите, что вздумается вдруг Павлу Ивановичу завесть, с кем бы то ни было в пути дружбу, либо затеять некое предприятие, может быть даже и с «мёртвыми душами»; во что тогда обратится наша поэма? В форменный донос! Ибо, как ни крути, на какие хитрости не пускайся, а всё равно дознаются, где и когда жил такой—то и такой—то, проверят все бумаги, прикинут в уме, покумекают, и скажут кому—то, может быть даже и невинному – «Ну что, попался, голубчик?!». И вот по нашей нескромности, да неумелости, отправиться сей бедняк по этапу в самою Сибирь.

Конечно же, мне могут возразить, что подобным же образом, вполне возможно поступить со всяким другим из персонажей уж выведенным мною на страницы сей поэмы, и что ничего в том мудрёного нету, чтобы дознаться, какой такой есть город Тьфуславль, либо та же тьфуславльская губерния, или же город «NN», куда нынче правит пути своя любезный наш Павел Иванович. Но нет, господа! Спешу уверить вас в том, что это заблуждение, ибо настолько осторожен и хитёр автор этих строк, что сие предприятие весьма и весьма непросто. Потому как спрятаны все нити и концы опущены в воду того тёмного омута, что зовется авторским вымыслом. Ну а то, что вдруг одно покажется вам знакомым из того, что встретите вы на моих страницах, другое ли, так на то она и Россия, что в ней всякий город «NN», всякая губерния – «тфуславльская».

Те же авторския намёки, что позволяют судить, будто дело происходит как бы в южных наших губерниях, проистекают из—за неприятия организмом моим всякого холоду, всякой сырости и хляби, почему, собственно, и не люблю я Петербурга, о чём уж имел случай не раз упомянуть.

Так что теперь, вам, надеюсь, понятно какова стоящая предо мною задача, что сковывает авторский мой пыл, с коим готов я поспешать вослед за моим героем, столь близко подобравшимся до своей цели. И тут видится мне следующий выход – либо опустить все те сцены, что могут произойти, да что там говорить, обязательно произойдут с Павлом Ивановичем на его пути (уж мне ли его не знать, господа?), но тогда выпадет, пускай и небольшой кусок его жизни, которую мы привыкли описывать столь тщательно, либо надеяться на то, что близость до громадного куша, что грезился Чичикову в завершении его нового путешествия, подстегнёт его, не позволивши завёртывать во всяческия, попадающиеся по дороге селения. Да и признаться, ну какой в подобных остановках толк? Пускай и прикупит он, скажем, с десяток, другой душ, что, казалось бы, могли бы принесть ему некий прибыток, что с того? Столько новых хлопот да возни со всеми потребными бумагами – от совершения самой купчей крепости, до получения справки от того же капитана—исправника да решения суда в отношении переселения якобы купленных им крестьян, возникнет пред ним, столько времени заберёт у него вся эта суматоха да суета, что того и гляди пройдет месяц, а то и два, прежде чем сумеет Павел Иванович продолжить свой путь ко ждущему его впереди богатству.

Думаю, что подобное соображение не могло остаться незамеченным расчётливым умом нашего героя, и сие предположение моё оказалось более чем верным, потому как Павел Иванович, «ничто же сумняшеся» решил не тратя даром времени на всяческия мелочи править путь свой прямиком в «NN», делая остановки только лишь для того, чтобы дать роздых коням, да своим людям. Для сего же, господа, вовсе ненадобно никуда завёртывать; так как всем известно, что именно для оных целей и существуют почтовые станции да постоялые дворы, коих предостаточно выстроено вдоль всякого тракту. Ну и, слава Богу! И нам, надо признаться, легче от этого его решения. А теперь уж за ним, за ним! Не упуская его из виду, ни на минуту – до самого конца!..

Покинувши Петербург, Чичиков не сожалел об этом нисколько! Напротив, уезжал он с лёгким сердцем, даже и по той причине, что не сумел тут ни к чему ни привыкнуть, ни привязаться. И вам, друзья мои, надобно думать, небезызвестна сия особенность нашей северной столицы – её можно полюбить либо в минуту и уж навсегда, либо не полюбить и вовек.

Вот почему коляска Павла Ивановича, несмотря на довольно поздний для начала путешествия час, бойко стрекоча своими колёсами, бежала прочь из Петербурга, оставляя за собою облако бурой пыли, что повисала в тёплом весеннем воздухе густым медленно оседающим вниз шлейфом. Да признаться не одна она пылила по дороге – многие и многие экипажи сновали по сторонам. Которые из них ехали Павлу Ивановичу навстречу, спеша поскорее достигнуть до пределов желанного Петербурга, которые же напротив, точно бы набиваясь, Чичикову в попутчики, стремились в одном с ним направлении, стараясь обойти его коляску, дабы избегнуть тех пыльных облаков, что летели из—под ея быстрых колёс. Но то были напрасные с их стороны попытки, потому, как пыль из—за множества экипажей, летала надо всею дорогою, не спеша оседать на её поверхность, носившую следы явной о ней заботы. Дорога сия насыпана была из мягкой земли, что конечно же облегчало езду путешественникам, но способствовало возникновению тех пыльных облаков, о коих мы только что упоминали, и от которых невозможно было найти спасения. Посему Павел Иванович, равно как и прочие седоки прочих экипажей, часто чихал, то и дело прикрывая белое лицо своё платком, надеясь таковым манером избавить себя от летавшей кругом пыли, так что нынче ему было вовсе не до тех красот, которых ожидает всякий путешественник от предстоящего ему путешествия. Да признаться, простиравшиеся с обеих сторон тракту ландшафты были совсем не те, что могли бы ласкать глаз жаждающий красоты и гармонии – всё те же елки да берёзы стояли вдоль пути, да кустарник неизвестной Павлу Ивановичу породы клочками торчал у обочины.

В дождь сей тракт, конечно же, должен был раскисать немилосердно, что уж, как помнит читатель, довелось испробовать нашим героям по пути в Петербург. Пудовыми комьями грязи налипала эта дорога на колёсы бедных, застигнутых непогодою экипажей, растаскивавших грязь сию по сторонам, но заботою неких чиновников дорога всякий раз насыпаема бывала сызнова, что, как надобно думать, было делом весьма прибыльным, потому как истребляемы,были для сих целей тысячи возов земли, тысячи же и приписывались… Но молчу, молчу! Это всего лишь мёе писательское воображение подсказало мне подобный пассаж.

Однако чем далее наши путешественники уезжали от Петербурга, тем менее встречалось им на пути всяческих экипажей и тем реже приходилось Павлу Ивановичу прибегать к помощи носового платка, потому как воздух почти совсем очистился от клубов висящей над дорогою пыли, отчего задышалось свободнее, да и сама дорога наконец—то стала походить на наш обычный российский тракт. Исчезнула уж мягкая насыпная земля, уж кочки да ухабы развернулись во всей своей, привычной до каждого путника, полноте и коляска, то и дело подскакивая на сих дорожных многоточиях и запятых, вздрагивая всем своим лаковым корпусом, по которому дрожью прокатывался недовольный рокот металлических ея скобок и винтов, что словно бы крепким, железным своим словцом поминали подобныя частые подскакивания.

Всяк, кому доводилось отправляться в далёкое, полное грядущих забот путешествие, знает то, словно бы припекающее сердце чувство томления, что переполняет всё существо путешественника беспокойством и тревогою, когда вдруг начинает казаться ему, будто может он к чему—то опоздать, куда—то не успеть – пропустив нечто важное, от чего, может статься, зависят его счастье, будущность и судьба… Чувство сие, когда бывают, пройдены первые вёрсты, обычно проходит, и тогда уж путник, успокоившись, начинает отдаваться самой дороге – всем тем мелким, связанным с нею хлопотам, что всегда откуда—то да возьмутся на всяком пути, независимо от того, куда бы ты его не держал.

Так и Чичиков, после того, как миновали они с дюжину вёрст, успокоился, и, угревшись на кожаных сидениях своей коляски, точно бы в привычной и родной ему скорлупе, принялся размышлять о том времени, когда сумеет, обделавши все потребные дела, воротиться в милое сердцу его Кусочкино, что осталось дожидаться его где—то там, в покойной и лесистой глуши, но, как ни прикидывал он, всё одно выходило, что ранее Рождества ему никак не обернуться. В подобных размышлениях и расчётах прошло времени изрядно, потому как и сумерки успели уж опуститься на дорогу, уж потянуло холодком из ложбин, попадавшихся на пути, уж туманы расстелили над полями влажные свои покрывалы, а даль, разворачивавшаяся пред глазами Павла Ивановича, стала теряться в сгустившемся к ночи воздухе, в котором дрожал грустный плач одинокого, прятавшегося в полях коростеля.

Кони, тряся бубенчиками, бежали ровною рысцою, Селифан временами, точно бы от переполнявшего его счастливого чувства, навеянного дорогою, принимался что—то надсадно выкрикивать – изображая песню, слова которой, надо думать, рождались у него тут же в голове, а Петрушка весело поглядывая на Селифана, хрипло похохатывал, и оборотясь на Павла Ивановича, точно бы приглашал и его принять участие в общем веселье. Жмуря глаза, Чичиков одобрительно улыбался ему в ответ, чувствуя, как всё ближе подбирается до него на мягких своих, неслышных лапах сон. Завернувшись поплотнее в тёплый пахучий тулуп, ощущал он, как заполняется его сердце сладким уютным покоем и уверенностью в скором и счастливом завершении всего того огромного предприятия, что выстроено было его упорством и трудом. Он всё пытался вообразить было себе, каково же это – заделаться миллионщиком? Но воображение отказывало ему, потому как стоило лишь Павлу Ивановичу представить себе кучу туго перевязанных в пачки банкнотов, так сердце его тут же захлёстывало восторженное чувство, и все иные картинки, что готово было изобразить ему услужливое воображение, сразу же тонули в этом восторге. Однако скоро уж сумерки сделались столь густы, что трудно стало различать и дорогу, да и кони, к тому же, притомились; стало быть, пришла пора отдыхать. Посему—то завидевши впереди почтовую станцию, Чичиков велел Селифану заворотить к ней, с тем, чтобы можно было бы без помех провесть под ея кровом ночь. Станция сия являла собою большой обшитый тёсом дом – в три жилья, под железною крышею, обнесённый покосившимся, щербатым забором и воротами с одною лишь половиною створок, той которую не успели ещё сорвать с петель пьянныя возчики.

Остановившись у крыльца сего достойного строения, Павел Иванович, отдавши Селифану какие надобно приказания, проследовал в сени, столкнувшись в дверях у самого входу нос к носу со станционным смотрителем – обладателем настолько пакостной физиогномии, что глянувши на него Чичиков испытал даже некую досаду, пришедшую от одной только мысли о том – каково, однако же, жить на белом свете таковою образиною. Выцветший и потёртый мундиришко смотрителя кое—где уж пошёл швами, потому как шит был видно в годы далеко отступившей юности своего обладателя, как надо думать глядевшего тогда не столь обрюзгшим и раздавшимся вширь. Обшлага на рукавах сего мундира висели совершеннейшею бахромою, а сквозь с трудом сошедшиеся на смотрительском брюшке борты, бесстыдно светило исподнее. В довершение картины щека у смотрителя, видать по причине больного зуба, подвязана была красным клетчатым платком, в волосах, по которым скучало мыло с гребёнкою, запутались куриные пёрышки, верно набившиеся туда из худой подушки, и летал вкруг всей его фигуры, обвивая ея точно невидимым облаком, аромат лука, мешавшийся с водочным перегаром.

— Лошадей нет, и не ждите! — бросил смотритель, не удосуживая себя никаким иным приветственным возгласом.

Видно было, что фраза сия выскакивала из него при встрече со всяким вновь прибывшим, поэтому Чичиков лишь усмехнулся в ответ, как хорошо знающий ухватки подобных смотрителю субъектов. Они будут божиться и клясться в том, что лошадей нет, что все они в разгоне, либо в болячке, что чума у них, ящур, либо моровая язва, но дашь целковый, как лошади тут же сыщутся – не пройдёт и минуты. Посему—то Павел Иванович молча кивнувши в ответ на сию ламентацию, проследовал в общую залу.

— Лошадей нет, и не ждите! — со слабеющею надеждою в голосе крикнул ему во след смотритель.

— Нет и не надобно! Я на своих, — отвечал Чичиков не обернувшись, на что смотритель горько вздохнувши и понимая, что уплыл целковый, побежал во двор по каким—то своим смотрительским делам.

Пройдя в общую залу, крашенную зелёною всегдашнею краскою, затёртой до лоска спинами множества проезжающих, что сиживали не раз по стоявшим вдоль стен деревянным скамьям, Чичиков тоже присел на струганное, потемневшее от времени сидение и огляделся по сторонам. Признаться он не любил почтовых станций, отдавая предпочтение, впрочем, как и многие, постоялым дворам да гостиницам, где по крайней мере возможно выспаться в отдельном нумере, пускай и на соломенном, но матраце, что служит, как правило, прибежищем для многочисленных клопов и блох, от которых, как ни старайся, не убережёшься, так же, как и от судьбы. На почтовых же станциях изо всех перечисленных удобств наличествуют разве что клопы с блохами, да те самые деревянные скамьи, по которым и спят временные постояльцы сих, безусловно наиполезнейших заведений, застигнутые ночною порою, либо же непогодою.

Оглядевшись по сторонам, Чичиков увидел, что один угол в общей зале выгорожен ширмами, из чего можно было заключить, что там помещалось либо семейство, либо одинокая путешественница, вынужденная коротать здесь ночные часы. Предположение его в самом скором времени подтвердилось, потому как из—за ширм раздался шорох крахмальных юбок, перестук дамских каблучков, и два голоса – мужской и женский о чём—то негромко стали переговариваться меж собою.

«Стало быть супруги», — подумал Чичиков, но наблюдения его были прерваны вернувшимся с улицы смотрителем, что тут же принялся требовать с него оплаты за овёс, потому как по его словам овёс был казённый и он посему не был во праве расточать сие казённое добро на всяческих проезжих лошадей.

Чичиков снова усмехнулся на эти его слова, зная наверное, как приторговывают казённым овсом на всех почтовых станциях по всей же необъятной нашей матушке Руси, но, тем не менее, не стал спорить со смотрителем, а, заплативши назначенную цену, добавил ещё и сверх того, попросивши смотрителя распорядиться по поводу ужина.

— Пожалуйте, пожалуйте! Сей же час будет исполнено, — залебезил смотритель, делая попытку состроить во чертах пакостной своей физиогномии радушную улыбку, а затем поспешил во смежный с общею залою покой.

«Вот послужит он эдак годков пятнадцать, двадцать, да и сколотит себе капиталец тысчонок в семьдесят! И всё по целковому с проезжающих, да за овёс, — подумал Чичиков, — а там гляди и прикупит домишко в слободке, да будет себе на вечерней зорьке чаи попивать со своею смотрительшею, в полном покое и удовольствии».

Но тут подан был ему ужин тою самою смотрительшею, которую он только что успел помянуть. Не знаю, право, о чём рассказать во первой череё – об ужине, либо о смотрительше? Потому как они одна другого стоят — как ужин сей являл собою гречневую кашу с остынувшею телятиною, так и смотрительша была та же гречневая каша с тою же остынувшею телятиной.

Но Павел Иванович, принявши поданное ему блюдо с благодарностью, приступил было уж к ужину, как внезапно из—за ширм ограждавших угол от посторонних взоров, дробно стуча каблуками сапожек, точно бы козьими копытцами, появился небольшого росту, сухой, желчного вида господин с редкими, но прилежно зализанными на пробор волосиками, украшавшими его маленькую костистую головку. Глазки его, мелкие и колючие, горели негодованием, а жидкие усики под тонким красным носом трепетали от гнева, сотрясавшего всё его довольно хрупкое тело. Уставившись на Чичикова сощуренными в щёлки глазами, он произнёс дрожащим от злости, надтреснутым голосом:

— Сударыня! По какому праву сей господин ужинает вперёд нас?! Мне кажется, что мы с супругою моею прописались тут ранее него?!

В первые мгновения Чичиков даже опешился от подобного наскоку, не понявши, от чего это глядящий на него в упор господин, называет его сударынею, но недоумение его тут же исчезнуло, потому как на обвинительную сию инвективу отозвалась смотрительша, не успевшая покинуть ещё общую залу:

— Позвольте, сударь, — отозвалась глядящая холодною телятиною смотрительша, словно бы делаясь при этом ещё холоднее, — но вы не захотели каши с поджаркою, а другого у нас ничего нет.

— Да, но вы ведь обещали пулярку…, — капризно произнёс желчный господин, не терпящим возражения тоном.

— Сударь вы мой! Но покуда её изловят да ощиплют, покуда изготовят, пройдёт время. Так что извольте уж обождать, — сказала смотрительша.

— Обождать?! — вскричал желчный. – Я вам покажу – «обождать»! Я не потерплю подобного обращения! Вы у меня по суду ответите, канальи! Да знаете ли вы, с какими господами я на короткой ноге?! Да в какую должность собираюсь войти?! Я вам всем покажу, где раки зимуют, всем! — не унимался он, и всё более распаляясь, принялся даже топать ногами, отчего по зале вновь рассыпалось цоканье козьих копытец.

Смотрительша же смеривши его равнодушным взглядом, как ни в чём ни бывало повернулась к нему спиною и, словно бы говоря всем видом своим «видывали мы таковских», вышла из залы, оставив разгневавшегося сего господина осёкшимся на полуслове. Однако он, казалось, вовсе и не собирался отступать. Не успела ещё затвориться за смотрительшею скрыпучая дверь, как он уж оборотил гнев свой до Чичикова.

— А вы, сударь вы мой, тоже хороши! Совести, совести–то в вас, как погляжу, нет ни на грош! Хотя по виду и не скажешь, по виду словно бы и благонадёжный гражданин отечества нашего, — сказал он, картинно разведя руки в стороны и тут же уронивши их так, что в боковых карманах дорожного его сертука отозвалась бряцанием и звоном какая—то мелкая монета. – Как же вам, милостивый государь, невдомёк, что не поступают подобным манером приличные господа? Как же вам только не совестно есть теперь предо мною свою телятину, когда мы с супругою моею здесь вперёд вас прописались? Да, как вы можете, апосля такового в глаза—то людям смотреть? Ведь вот из—за таких как вы и пропадает наша Россия – в которых ни порядка нет, ни совести! — не унимался он.

Чичиков с набитым кашею ртом изумлённо глядел на него, как глядят изумлённыя дети на внезапно выпрыгнувшего пред ними из коробки игрушечного чёртика, что повизгивая и кружа сучит спрятанными в лапах пружинками, скрипит потайными шестерёнками, стараясь напугать их механическими своими кривляньями.

— Позвольте, позвольте, милостивый государь, да кто это позволил вам переходить на личности? Вы что же себе это позволяете на людей кидаться, где это видано подобное отношение? Вы выучились бы сперва хорошим манерам, а затем уж…, — попытался было вставить Чичиков с трудом проглотивши кашу, но желчный господин не дал ему возможности договорить.

— Да знаете ли вы, сударь, с кем говорите? Я штабс—капитан Петрушкин! Да меня тут всякая собака знает! — вскричал он, топорща жиденькие свои усишки.

— Ну, вот и знайтесь с собаками, — отвечал ему Чичиков, все ещё не отошедший от столь неожиданного нападения, — мне же знаться с вами совершенно ни к чему. Мало ли каких «Петрушек» встретишь на пути, но коли вы уж назвали себя, то позвольте и мне представиться – Чичиков Павел Иванович, жандармский полковник, служащий Третьего отделения, — соврал он, да и то сказать, Третье отделение и прочее приплелось как бы само собою и почему оно выскочило, не сказал бы, наверное, Чичиков; может быть, даже и от того, что, выскочивши тогда в разговоре с Ноздрёвым и произведя над ним поразительный эффект, оно затаилось где—то во глубине памяти Павла Ивановича, именно для подобного вот часу.

Признаться и нынче эффект вышел поразительный! Господин Петрушкин, что разве уже не пузырями исходивший от упоминания Чичиковым «всяческих Петрушек», коих якобы всегда в изобилии встретишь в дороге, тут же прекратил свои кривляния и, ставши словно бы столбиком, дёрнул кадыком на тонкой жилистой шее, а затем, тоскливо махнувши на всё ладошкою и не произнеся более ни слова, процокал назад к себе за ширму, из—за которой вновь послышалось шуршание юбок и гневный женский шепоток, явно о чём—то его вопрошавший.

Дожевавши свою телятину и отойдя немного от бывшей минутами назад перепалки, Павел Иванович подумал, что это оно удачно вышло – насчёт Третьего отделения, явно придясь к месту и что надобно бы сие взять ему на заметку, для того чтобы и в будущем укорачивать подобных, не в меру горячих субъектов. Ощущая себя победителем, и пребывая оттого в прекрасном расположении духа, Чичиков направился было за чаем ко стоявшему в углу залы большому, пышущему жаром самовару, как тут створки ширмы скрывавшей ретировавшегося с поля боя его противника распахнулись и из—за них вновь появился Петрушкин, державший в руках по большому серебряному подстаканнику, с позвякивавшими в них пустыми стаканами. Увидавши Павла Ивановича, что также как и он намерен был напиться чаю, Петрушкин, наверняка помимо чаю жаждавший ещё и реваншу за постигшее его несколько ранее поражение, бросился вперёд звеня стаканами и всё так же дробно стуча копытцами, но увы, и тут ожидал его конфуз, потому как Павел Иванович вовсе не намерен был уступать ему своего первенства. Не теряя достоинства, и не переходя по примеру того же Петрушкина на рысь, Чичиков, однако же, добрался до самовара первым, и подставляя свой стакан под пылавший жаром медный кран, услыхал за спиною недовольное и злобное ворчание.

Не обративши внимания на переминавшегося с ноги на ногу Петрушкина, Павел Иванович едва—едва отвернувши кран, принялся цедить кипяток в стакан тоненькою струйкою, стараясь достигнуть того, чтобы стакан его наполнялся как можно дольше, словно бы стараясь растянуть удовольствие от достигавших до его слуха глухих и нетерпеливых вздохов томящегося позади соперника. Но когда стакан был им вроде бы уже и нацежен и маявшийся за спиною Чичикова штабс—капитан вздохнул было с облегчением, Павел Иванович, сделавши вид, будто была обнаружена им в стакане некая соринка и сливши кипяток в стоявшее тут же в углу жестяное ведро, принялся цедить стакан сызнова под нетерпеливое рассыпающееся по залу цоканье. Второй и третий стаканы подобным же образом обращены были нашим героем в помои, а когда же черед дошёл и до четвёртого стакана, изнемогающий от нетерпения Петрушкин не выдержал и срывающимся голосом, со сквозившими в нём нотками негодования, проговорил:

— Милостивый государь, эдак вы всю воду выпустите, и прочим постояльцам уж нечего будет пить!..

— Я кажется, сударь, не просил у вас никаких советов, — полуобернувшись и видя, как у того по лицу и шее пошли красныя пятны, отвечал ему Чичиков. – Я уплатил вперёд за двадцать стаканов чаю, и уверяю вас, что покуда не сочту, что чай сей возможно пить, и что в нём не плавает никаких козявок да соринок, буду поступать с ним по своему разумению.

— Но может быть вы позволите наполнить мне мои стаканы, а затем уж и продолжите свои изыскания в отношении козявок? — спросил Петрушкин строя во чертах лица своего некое подобие насмешливого превосходства.

— Э…э…э, нет! И не просите! А ежели и у вас станут появляться в стаканах козявки, то тут уж придётся ждать мне, а чего, позвольте спросить, ради? — отвечал Чичиков, сопровождая свои слова очередным, проследовавшим в помойное ведро стаканом.

— О Боже! Что за наказание?! — возгласил Петрушкин, нервно забегавши за спиною у Павла Ивановича. Жиденькие его усики жалобно поникнули, а стаканы в подстаканниках, что держал он в руках, принялись возмущённо позвякивать при каждом козьем его шаге. — Ну скажите на милость, долго ли сие ещё будет продолжаться? — проговорил он, разве что не икая от нетерпеливого негодования.

— Я уж имел удовольствие ответить вам, сударь, что мною уплачено вперёд за двадцать стаканов. Налил же я себе покуда что восемь, стало быть, остается всего то дюжина, — сказал Чичиков, поднимая к потолку глаза и загибая пальцы на свободной от упражнений с самоваром руке, так, будто и впрямь собирался пересчитывать остающиеся впереди стаканы кипятка.

Отблескивавший тусклою жаркою медью самовар, хотя и был огромен, но ставлен был смотрителем часа четыре назад, и к сему времени им, надо думать, успели уже как следует попользоваться, оттого—то и кипятку в нём оставалось разве что не на самом дне. Так что струйка воды, лившаяся из его носика, с каждою минутою становилась всё тоньше и тоньше и, наконец, выпустивши из своего опустевшего нутра последний стакан кипятку, самовар точно бы всхлипнул на прощание и совершенно затих. Чичиков же придирчиво рассмотревши кружащий у него в стакане кипяток, удовлетворённо хмыкнул и пошёл назад к своей лавке, где заботливым Петрушкою уж была постлана ему постель.

А нетерпеливый штабс—капитан, дождавшийся наконец—то своего часу, бросая вослед Павлу Ивановичу недружелюбные взгляды, приступил было к самовару, но самовар вовсе не расположен был ему услужить. Он снова всхлипнул, хрюкнул, и выцедивши из своего огромного чрева всего лишь несколько капель воды, сиротливо стукнувших о донце одного из подставленных штабс—капитаном стаканов, замолкнул, теперь уж, насовсем. Однако злоключения бедного штабс—капитана не закончились тем вечером одною лишь этою, сделанной над ним Павлом Ивановичем проказою. Чертыхаясь и ворча он принялся было выкликать смотрителя, а сам, в надежде добыть из опустевшего самовара хотя бы полстакана кипятку, ухватился за его жаркие, не остынувшие покуда бока, пытаясь склонить медную сию машину несколько вперёд. Но жар, томившийся в толстых стенках медного корпуса, опаливши ладони сему неудачнику, не позволил ему этого сделать, и завопивши от боли он выпустил из рук сей трёхпудовый самовар, который тут же рухнул на досчатый, вытершийся пол залы, оглашая её немилосердным грохотом. Что есть мочи дуя на обожжённые свои ладони и выкрикивая ругательства, Петрушкин принялся прыгать по зале, выделывая забавные антраша и высекая из полу уж ставшую привычной Павлу Ивановичу, что следил за ним со своей расположенной у противуположной стены лавки, козью дробь.

Гром от рухнувшего наземь самовара, крики боли, призывы направленныя до смотрителя, козий перестук каблуков Петрушкина – всё смешались в одно, разбудивши многих, из успевших уже устроиться на ночлег постояльцев. Те же из счастливцев, что продолжали покуда ещё спать, не глядя на творившиеся в общей зале безобразия, через минуту также были разбужены потому как ко всему этому бессовестному бедламу присовокупились ещё и вопли самого смотрителя, явившегося на шум и увидевшего лежащий на мокрых досках пола покалеченный, с измятыми боками самовар. Смотритель тут же, не тратя времени даром, вцепился в скачущего по зале штабс—капитана, словно клещами, и стал требовать с него пятьдесят целковых на покрытие убытку, на что Петрушкин, не желавший платить за какой бы то ни было, пускай и огромных размеров самовар подобных сумм, кричал ему в ответ, что таковому самовару красная цена всего—то пять рублей, и что смотритель – жулик. Смотритель же, в свой черёд кричал, что самовар сей казённый, а на казённое имущество цены иныя, за «жулика» же грозился привлечь к суду.

Выхлебавши к тому времени свой чай и с удобством расположившись на приготовленном ему ложе, Чичиков с интересом следил за всеми происходившими в зале событиями, когда на сцену вдруг выступило новое лицо. Правда, справедливости ради надобно сказать, что вначале прозвучал один лишь голос той, что томилась за ширмами в ожидании обещанной ей, изрядное время тому назад, пулярки. Голос сей прозвучал властным контральто дробно и грозно раскатывающим букву «р».

— Александр…р! Где вы, Александр…р!, — раздалось из—за ширм. – Право, вас только за смертью посылать!

Затем сызнова прошуршали юбки, и колыхнувшись, ширмы выпустили в залу высокаго росту даму, кутавшуюся в тёплую тёмных тонов шаль и успевшую уж обрядиться в ночной, с оборками чепец. Лицо у дамы сей было плоско и бело, напоминая собою плохо пропечённую ковригу хлеба, сходство с коей усиливали маленькие и чёрные, словно бы две дырочки, глазки. Нос же у дамы, не в пример глазкам, был довольно велик, походя видом своим и формою на крупных размеров огурец, украшенный к тому же весьма заметною бородавкою.

Пройдя через залу мерною уверенною походкою, штабс—капитанша, а это, конечно же, была она, выдернула несчастного Петрушкина из цепких объятий смотрителя, и, напустившись на последнего, принялась грозно вопрошать оного, о том чего тому надобно от ея супруга. На что смотритель, заметно смешавшись, залепетал в ответ нечто о казённых ценах, о покалеченном самоваре и о пятидесяти рублях, которые он всё ещё надеялся содрать со злополучного штабс—капитана.

Смеривши его пристальным взором, от самой его взлохмаченной макушки до пят, так, что ея глядящий огурцом нос описал резкое повелительное движение – сверху вниз, словно бы указуя, тем самым, смотрителю на его место, она тоном, не терпящим возражений, сказала ему, что с него станет и трёх рублей, на что смотритель смиренно сложивши руки на груди, принялся кланяться чуть ли не в пояс сей грозной и решительной особе. После чего штабс—капитан был незамедлительно уведён ею в угол за ширмы, из—за которых долго ещё раздавалось приглушённое её контральто, что—то назидательно и зло бубнившее. Под это её бормотание Чичиков и уснул тихим и безмятежным сном здорового и уверенного в завтрашнем дне человека.

Проспавши всю оставшуюся ночь без сновидений, он проснулся наутро – ни свет, ни заря и даже не позавтракавши отправился в дальнейший путь, не желая начинать новый свой день встречею со штабс—капитаном, почивавшим ещё под надёжною защитою стоявших в углу залы ширм, и о давешней перебранке с которым нынче он уже сожалел.

«Чёрт с ним, с этим Петрушкиным! И чего это я ввязался с ним в перепалку, видел ведь, что он дурень, каких – поискать?.. Однако с чаем потешно получилось! Забавно, право слово забавно!», — усмехнулся он, вспоминая давешние сцены и поудобнее устраиваясь в коляске.

Глядя на занимавшуюся зарю, что поднималась ему навстречу, Чичиков почувствовал, как сердце его наполняется звонкою радостью от, казалось бы, ни на минуту не покидавшей его мысли о скором завершения всего его предприятия и ждущем впереди непременном богатстве. На душе у Павла Ивановича сделалось легко и покойно, и хлопнувши в ладоши, он сказал:

— Ну, с Богом! Поехали, родимые, — адресуя сие замечание непонятно кому – толи дворовым людям своим, толи лошадям. И послушная этому его повелению тройка, тут же тронулась в путь.

— «Вот и славно, — подумал Павел Иванович, когда коляска его выехала со двора почтовой станции, — а позавтракаю где—нибудь на дороге. И то лучше, нежели в сием закуте!».

Отдохнувшие за ночь кони бежали споро, легко налегая на постромки, звенели на все лады весёлые бубенчики, кнут свистал и пощёлкивал в тихом утреннем воздухе, пугая ласточек уж носившихся над дорогою в поисках разбуженных солнцем мошек и мух. Поскрипывая и кренясь наезжала порою коляска Павла Ивановича на какую—нибудь плохо убитую кочку, торчавшую посреди дороги, либо раскачивалась, повстречавши очередную выбоину, но и это не причиняло неудобств седоку. Нынче ему всё было по сердцу и казалось, что ничего не может случиться в целом мире такого, что омрачило бы ему настроения. С наслаждением вдыхал он летевший с окрестный полей свежий утренний ветерок, несущий собою ароматы уж пробудившихся по весне луговых трав, клейких, молодых листочков убиравших ветви растущих окрест дерев, первоцветов, усыпавших скромными своими цветками все крутины и насыпи, попадавшиеся вдоль дороги и запахи самоей земли – таинственные, ни на что другое непохожие, и достигающие до самого сердца.

Откинувшись на подушки, Чичиков велел Селифану остановиться у первого же трактира, либо постоялого двора, что встретится им на пути, и хотел было ещё вздремнуть под размеренное покачивание коляски, но сон не шёл к нему и виною тому, вполне возможно, был тот самый бодрящий утренний воздух, летящий до него с полей, что, вливаясь в грудь Павла Ивановича, словно бы наполнял всё его тело крепкою молодою силою. Глаза его уж вовсе не желали закрываться, и от нечего делать Чичиков принялся смотреть по сторонам. Но нынче он уже не праздным оком случайного путешественника оглядывал окрестности; всё встреченное им будило в Павле Ивановиче жадное чувство приобретателя. Потому—то и завидевши плывущие к нему навстречу поля, берёзовую рощу, либо строем выбежавшие из—за повороту корабельные сосны, говорил он себе: «И это, может статься, вскорости будет моё, и то, и вон это тоже…».

Приятные сии фантазии вызывали к жизни и иные, не менее приятные мысли и заветные воспоминания о, казалось бы, недавних днях, что проведены были им в незабвенном Кусочкине. Точно бы чередою принялись летать они пред умственным взором нашего героя, сплетаясь в живые картины. Иные из их них гаснули тут же словно бы промелькнувши в волшебном фонаре, иные же, те что были особенно дороги ему, пытался он удерживать силою своего воображения, возвращаясь к ним вновь и вновь. От чудесных сиих картинок у Чичикова тёплою истомою заломило в груди, а душа заполнилась нежным трепетным чувством ко ждущей его терпеливо где—то там в потерянной лесистой глуши Надежде Павловне. И сразу же Павлу Ивановичу сделалось совестно оттого, что по сию пору не удосужился он ещё отписать к ней ни одного письма. Давши себе слово исправить сие несправедливое положение при первой же представившейся ему возможности, он ещё раз возблагодарил судьбу за то, что послала она ему в образе Надежды Павловны того ангела, что скрасит остаток дней его, которые, как надеялся наш герой, проведёт он с ней в довольстве и достатке. И подумавши так, он возвёл очи к небесам, трижды перекрестился — намереваясь помолиться, однако тут выпрыгнул из—за очередного повороту трактир и Селифан стал заворачивать к нему своих коней.

Прошедши через почти пустую поутру залу, Павел Иванович уселся за покрытый крахмальною, не успевшей покуда что вымараться, скатертью стол и, отдавши трактирному слуге касающиеся завтрака распоряжения, принялся ждать. За соседним столом, что стоял неподалеку от занавешенного кисейною занавескою окошка, расположилось двое проезжающих — по виду помещиков, ведших меж собою оживлённую беседу. Один из них весь точно бы налитой, с округлым, пышущим здоровьем лицом, толковал о чём—то своему соседу, о котором можно было сказать наверное лишь одно – что одет он был в коричного цвету сертук, ибо сия черта и была наиболее выдающейся во всём его обличии.

«Коричный», слушавший «округлого» приятеля своего с выражением полнейшего изумления на челе, и точно забывший о стынущем пред ним на столе блюде, то и дело повторял:

— Не может такового быть! Надо же, никогда не поверил бы в эдакое!.. — и прочие подобные замечания, свидетельствовавшие о большом его замешательстве.

Изумление сего «коричного» господина было столь велико, что, можно сказать, принудило Павла Ивановича прислушаться к происходившему за соседним столом разговору, за что нам вовсе не следует его корить даже и по той причине, что содержание сей столь оживлённо протекавшей беседы имело касательство до самого Чичикова, и касательство далеко не безобидное.

— Верно, верно тебе говорю, — горячился «округлый» помещик, размахивая вилкою с нацепленным на неё куском холодного поросёнка, — не сойти мне с этого самого места, ежели что сочинил! Вчера в вечеру, у Михеича, на постоялом дворе сие и было! А не веришь мне, так спроси у Ивана Арнольдыча, они тоже там вчера стояли…

— Это у какого Ивана Арнольдыча – У Барашкина, или же у Мешкова? — спросил «коричный».

— У Мешкова, — отвечал ему «округлый».

— Ну, ты ведь знаешь, я с ним не в ладах, из—за той кобылки каурой масти, что не захотел он мне продать. Как же это я у него спрошу?

— Так и не надо, не спрашивай, а так верь, — махнул вилкою «округлый» сызнова принимаясь за прерванный было «коричным» рассказ. – Сошлись мы, стало быть, в салоне за карточною игрою. Народу не то, чтобы было много, но кое—кто, признаться – был. Так вот, не успели мы разменять и одной колоды, как тут неожиданно распахиваются двери, и входит сия пара. Мы, конечно же, поначалу все опешились, потому как не ждали того, чтобы дама…, ну, да ты, понимаешь. Но, однако же, она ничуть не смутясь проходит вместе со своим спутником прямиком к середине залы, а спутник ея, поднявши руку, эдак, для привлечения общего внимания и говорит: «Господа, — говорит, — позвольте мне ненадолго отвлечь вас от игры, с тем, что имею предложить вам дельце, могущее быть до многих из вас весьма выгодным и заманчивым!»…

Тут Чичикову принесена была шкворчащая на сковороде яичница с грудинкою, солёные к ней огурчики и свежие, тёплые булки, но и приступивши к завтраку Павел Иванович не переставал вслушиваться в шедший за соседним столом разговор, всё более и более его изумлявший.

— Мы, конечно же, все побросали тут карты, — продолжал тем временем «округлый», — а сей господин и говорит: «Господа, ежели у кого из вас имеются беглыя, либо мёртвыя души, то готов их тут же у каждого приобресть, дабы освободить вас от уплаты разорительных податей в казну!»…

— Не может быть, — снова возгласил «коричный», — не могу в таковое поверить!

— Вот тебе крест! — принялся божиться «округлый». – Я бы и сам не поверил, ежели бы не присутствовал при этом самолично.

Услыхавши такое, Чичиков чуть было не подавился сочным куском грудинки, который жевал в ту минуту. Уж менее всего готов он был к подобному повороту событий.

«Ноздрёв, — точно молнией прошило его догадкой, — как есть он – подлец!».

Однако же, совладавши с собою и состроивши полную любезности улыбку во чертах чела своего, он наклонился к соседнему столу, за которым беседовали названные нами помещики, и сказал:

— Господа, прошу покорнейше меня простить за то, что мешаюсь в ваш разговор, невольно мною подслушанный, но позвольте мне полюбопытствовать, как прозывался сей господин – не Ноздрёвым ли?

— Именно, что Ноздрёвым, — отозвался «округлый» помещик, — стало быть, он и вам небезызвестен?

— Это не то слово, господа, что «небезызвестен»! С вашего позволения хотел бы пересесть за ваш стол, с тем, чтобы прояснить для себя некоторые детали сего происшествия, свидетелем коему вы явились, — сказал Павел Иванович и, отрекомендовавшись, как того требовал обычай, перебрался к выказавшим полнейшее радушие помещикам.

— Позвольте вас спросить, — вновь обратился Чичиков к «округлому», — а не сказывал ли сей господин, для какой цели могли бы служить ему испрашиваемые им «мёртвые души»?

— Говорил он об этом предмете довольно темно, полунамёками, ссылаясь на некую государственной важности тайну, да торговал беглую и мёртвую душу по два рубли за штуку, только и всего, — отвечал «округлый» помещик, — но надо сказать, что никто из присутствовавших в зале не поддался его уговорам, потому как меж всеми сразу же было решено, что господин сей не в себе. Хотя он, почитай что каждому подсовывал уж составленныя им купчие крепости, в коих только что и надо было прописать своё имя и звание, да ещё и число выставленных к продаже мертвецов. Вот отсюда и знаю, какова была его фамилия, потому как подглядел в этих его бумагах. Но, по чести сказать, сегодня уж жалею, что не подписал купчей; и то дело – положил бы себе сотенную в карман, ни за понюх табаку.

— И правильно сделали, что не подписали, — сказал Чичиков, — потому как господин сей есть никто иной, как сбежавший из Обуховской больницы опасный больной. Сему имеется у меня подтверждение. Я же послан с тем, чтобы сыскать его и изловивши вернуть назад, в больницу, для излечения.

С этими словами Чичиков достал из внутреннего своего карману бумаги, имевшие касательство до Ноздрёва, и представивши их растерянно захлопавшим глазами помещикам, сказал, глядя на то, как покрываются мертвенной бледностью щёки у «округлого»:

— Благодарите Бога за то, что не стал он кидаться на вас давешним вечером с ножом, с него подобное вполне могло бы статься!

— Да, но дама, что была при ёем, каково её участие?— спросил «округлый», становясь ещё бледнее.

— Про даму ничего наверное сказать покуда не могу. Возможно, что и она причастна к его побегу, — отвечал Чичиков, — об одном же вас пока попрошу – не распространяться об этом деле с «мёртвыми душами», по той причине, что сие может помешать мне изловить беглеца в скорейшем времени. Кстати, не сказывал ли он, куда намерен был податься далее? Ежели таковое имело место, то премного обяжете меня, господа, подобною подсказкою, потому, что, надеюсь видите – дело сие нешуточное. Ибо через этого господина неповинные люди могут пострадать, и страшно сказать, но недалеко и до смертоубийства, а тогда уж простите, но грех ляжет и на тех, кто знал, да не пожелал помочь в поимкесего опасного больного. И, более вам скажу, в подобном случае могут быть предприняты некия преследования, даже и уголовного характеру, так что не хотелось бы вас пугать, господа, но извольте уж, скажу вам прямо, каково может быть ваше положение.

После подобных речей Павла Ивановича оба, насмерть перепуганные, помещика, стали наперебой клясться в своей благонадёжности и неведении относительно дальнейших планов Ноздрёва, хотя «округлый» и рассказал, будто бы обещал Ноздрёв всем, кто присутствовал прошедшим вечером на постоялом дворе у Михеича, что обязательно постарается навестить их, повстречавшись с каждым в отдельности.

— Говорит: «Ну что же, господа, встретимся с вами при иных обстоятельствах, может быть тогда вы станете посговорчивее, — с расширенными от страха глазами рассказал «округлый».

— Вот видите, — вскричал Чичиков, — это именно то, от чего я стараюсь вас предостеречь! Ведь это он выступил с форменною до вас угрозою, а вы и не поняли сего. Так что имейте в виду, ни под каким видом и ни при каких условиях не вступайте в сношения с этим господином, да и прочих из тех, что присутствовал вчера при карточной игре, предупредите, коли не хотите стать одною из его жертв.

Заручившись на прощание их согласием к молчанию, до которого обещали они побудить и прочих из тех, у кого Ноздрёв пытался торговать «мёртвых душ», Павел Иванович поспешил покинуть трактир, но вовсе не для того, чтобы отправиться на поиски Ноздрёва. Он всем нутром своим, всею приобретательскою своею натурою чуял, что ему нынче уж нельзя было терять ни минуты, что любое промедление на пути ко ждущей его впереди цели, может быть губительным для всего его предприятия, потому как положение его в самое короткое время грозило сделаться совершенно незавидным. Из того, что довелось ему услыхать только что, в трактире, можно было вывести сразу несколько соображений, и все они враз были схвачены цепким и юрким умом Павла Ивановича.

Первое из них было того свойства, что либо Ноздрёв, либо сбежавшая с ним из дому Наталья Петровна, проникнули в тайный смысл производимых Чичиковым приобретений связанных с «мёртвыми душами». Следующее соображение, вытекавшее из уж сказанного нами, было то, что Чичиков теперь уж не мог схватить Ноздрёва без того, чтобы дело сие не приобрело большой огласки, что, конечно же, нарушила бы все планы Павла Ивановича, ещё час назад казавшиеся ему столь прочными и близкими до завершения. Третье из сих соображений, и надобно сказать, принеприятнейшее изо всех предыдущих состояло в том, что нынче у него уж появился соперник, жаждавший пройти его, Павла Ивановича, путями и обресть состояние на сей взлелеянной и ухоженной Чичиковым ниве.

Вот почему снедаемый тревогою, и поминутно поминая Ноздрёва не иначе как «вором», решил Павел Иванович не мешкая отправляться прямиком в «NN», резонно полагая, что Ноздрёв рано или поздно тоже объявится там и тогда уж не видать Чичикову нужных ему бумаг, коими намеревался он разжиться в сем достославном городе, как своих ушей. Беспокойство его этим, открывшимися вдруг обстоятельством, было столь велико, что Павел Иванович и думать позабыл о первопрестольной нашей столице, куда подумывал завернуть на денёк—другой, ибо все помыслы его устремились нынче лишь к одному – опередить Ноздрёва в этой, возникнувшей вдруг гонке, за «мёртвыми душами».

Бедный, бедный Павел Иванович, каковые муки должен был испытывать он в сии мгновения, когда, казалось бы, рушилось всё столь тщательно возводимое им предприятие. Каковые тревога и волнение должны были снедать сердце его, и мы, право слово, готовы уж были и посочувствовать ему, признавши верными все эти беспокоившие нашего героя умозаключения, всю ту спешку и волнение, что захлестнули сейчас его душу, кабы сие не имело бы касательства до Ноздрёва! Потому,как уж знаем, что всё, что связано с сим господином нельзя мерять обыденною и привычною для всех меркою. Так оно вышло и на этот раз.

После того, как Ноздрёв и Наталья Петровна простившись с Чичиковым, покинули Петербург, решено было сей влюблённою парою, что пора уж Ноздрёву обресть «прочное положение в жизни». А так как бывшее у него имение навряд ли могло бы служить надёжною подпорою своему обладателю по причине хорошо всем известных его склонностей и пристрастий, обое любовники пришли ко взаимному мнению, что надобно тут Ноздрёву идти иными путями. Искренне почитая себя зачисленным в сотрудники Третьего отделения, порукою чему была расписка, выданная ему Чичиковым, в чьем могуществе после всей истории связанной с Обуховскою больницею ни Ноздрёв, ни Наталья Петровна уже не сомневались, они и сочли для себя наиболее разумным ступить на сей путь, казавшийся обоим самым простым и верным для достижения Ноздрёвым уж упомянутого нами «прочного положения». Посему и решено было меж ними, насколько позволит мошна, а вернее ридикюль Натальи Петровны, в котором сохраняемы были ею некия суммы и драгоценности вывезенные из дому, накупить мертвецов, с тем, чтобы явившись затем со всем этим ворохом бумаг, которые никто в целом свете, выключая, конечно же, Чичикова, не смог бы никоим образом употребить, в Третье жандармское отделение, и вытребовать себе достойное вознаграждение и приличествующие столь рьяному рвению на тайном поприще чин и должность. Каково господа?!

Так что все те беспокойства да волнения, коими тревожим был Павел Иванович, являлись на поверку ни чем иным, как одною лишь игрою его воображения. И то сказать, ну мог бы тот же Ноздрёв, либо Наталья Петровна, коих занимали в жизни лишь вещи мелкия, обыденныя, достигнуть, додуматься до столь невероятной мысли, столь изощрённой хитрости, что служила главною пружиною отправляемого Чичиковым предприятия? Хитрости, что лишь будучи выведенной нами на поверхность нашего повествования кажется доступной до разумения, на самом же деле оставаясь сокрытою и непонятною для многих глаз и многих умов.

Сидя во глубине своей коляски на мягких, эластических сидениях, и правя поспешный свой путь, Павел Иванович и по прошествии доброго часа, всё ещё продолжал без устали поносить Ноздрёва самыми страшными и тёмными словами, не в силах взять в толк того, отчего это, по какому неведомому замыслу всесильного провидения, выпало ему вновь повстречаться с Ноздрёвым, да ни где—нибудь, а в самоей столице, и именно в тот час, когда были отправляемы им те самые дела, от коих, можно сказать, зависела вся счастливая будущность нашего героя.

К чему была предназначена та встреча? Для чего она? Неразрешимая для человеческого ума загадка, да и только! И я, ваш покорный слуга, не в силах разрешить ея, хотя, признаться, не раз уже отмечал подобную странность происходившую и со мною во время многих моих путешествий, когда даже и за границею встретишь вдруг нежданно на улице, либо в каком ином, совсем, казалось бы неподходящем для подобной встречи месте, давнишнего своего знакомого, коего не чаял повстречать уже и вовек. И всякий раз после подобной встречи, удивляющей тебя сверх всякой меры, принимаешься гадать, как это могло занести вас обоих сюда, да к тому же ещё и в одно и то же время, из какого—нибудь там Торопца либо Кобеляк.

Но с другой то стороны, посудите сами, кого ещё можно узнать во всякой толпе на улице всякого города, как ни того, с кем сводила вас судьба, уже хотя бы однажды. Так что, как ни удивляйся Павел Иванович подобной встрече, а ему ещё не раз и не два придётся повстречать знакомцев, что всяк в свой черёд посетят сии страницы, за долгое время его путешествия, о нынешнем отрезке коего мы не станем распространять подробностей, по причинам уж сказанным нами ранее. Отметим лишь то, что в какие—то четыре с небольшим дня добрался Павел Иванович до пределов «NN»—ской губернии, и сверх ожиданий, безо всяких приключений, чему причиною, как думается, были та поспешность и тревога, с которыми правил он свой путь, не позволявшие нашему герою отвлекаться до всяких несущественных мелочей.

Однако, как бы там ни было, пересекая уже ввечеру границу губернии, решил он не заезжая в город «NN», с тем, чтобы до сроку не открывать своего здесь появления, нанесть визит кому—либо из помещиков с коими, казалось бы, совсем недавно, а на самом деле уж более тому, как два года назад, совершал купчие на мертвецов. Фигура Манилова показалась в тот час Павлу Ивановичу более привлекательной, нежели остальные, и в этом, нельзя не согласиться, был некий резон. Посему—то и было велено им Селифану отправляться на поиски Маниловки, для того чтобы обресть в этом скромном селении потребные Чичикову кров и приют.

Памятуя о том, как пришлось плутать им по диким этим полям да дорогам, Павел Иванович принялся со вниманием обозревать окрестности, с тем, чтобы не пропустить нужного им поворота. Да и Селифан, которому, надобно думать, памятен был тот случай, тоже принялся усердно вертеть головою по сторонам, то и дело, привскакивая с козел и отпуская в адрес нелюбимого им чубарого коня привычные уж тому окрики и замечания, потому как изо всех знакомых примет, что виднелись по сторонам дороги, самыми заметными были лишь чушь да дичь; а именно всё тот же вздор из мешающихся в одно жиденьких молодых берёз, низкого кустарника, ельника впополам с обгоревшими соснами, и дикого вереска стлавшегося вдоль обочины.

Точно и не уезжал отсюда Павел Иванович! Всё те же темнеющие в серых сумерках деревни, что показались некогда Чичикову похожими на складенные дрова, вытянутые вдоль дороги, точно по снурку, сменяли одна другую, всё те же мужики, в овчинных тулупах позёвывая, чесали в бородах, да толстолицые, толстомясые их бабы привычно бранились чему—то, готовясь отойти ко сну. Уж и вправду сделалось темно, и деревни совсем терялись в темноте, отзываясь на проезжающий мимо экипаж лишь собачьи побрехиванием, да криком лягушек в деревенских прудах, уж луна показалась над зубчатою, встопорщившейся чёрным лесом линиею горизонта, осветивши белым своим печальным светом, пустынный тракт по которому катила коляска нашего героя, а Маниловки всё было не видать. Павел Иванович уж начал тревожиться не на шутку, уж стало ему казаться, что и на этот раз заехали они не в ту сторону, уж принялся он грозить расправою притихнувшему Селифану, но вот проехавши ещё с полверсты повстречали они поворот на просёлочную дорогу показавшуюся им знакомою и, приободряясь, поворотили на неё. Проделавши ещё несколько вёрст, увидали они наконец—то и господский дом, что так же открытый всем ветрам стоял на юру, и деревню уж спавшую у подножия того холма, на котором маялась в одиночестве господская усадьба. В ночной тиши разлит был запах луговых трав, в которых прятались перекликавшиеся меж собою перепела да коростели, чей крик временами прерываем был перебранкою сидевших по дворам псов, да всё тем же оглушительным кваканьем лягушек справлявших весенние свои свадьбы чуть ли не в каждой луже.

По причине позднего часа в господском доме не светилось уж ни одно окно, не горела ни одна свеча, так что казалось будто дом этот смолкнул уснувши навек. Подъехавши ко крыльцу Чичиков довольно резво, но уже не с тою резвостью, что отличала его прежде, взбежал по ступенькам и принялся выкликать прислугу, дёргая за висевший у двери снурок. На раздававшийся в доме звон колокольчика довольно долго никто не откликался, и лишь когда Павел Иванович замолотил в дверь кулаками, где—то во глубине дома мелькнул огонек свечи и переползая от окошка к окошку стал приближаться ко входу. Но прошла ещё не одна минута, прежде чем загромыхали железныя запоры, и раздался из—за двери недовольный бабий голос. Слов, звучавших за дверью, разобрать не было никакой возможности, потому как заглушаемы они были стуком и звоном железа, да впрочем, известно, каковыми бывают слова, произносимые деревенскою нашей прислугою, разбуженной неурочным ночным визитом нежданного гостя, но вот двери отворились, и в проёме их показалось сморщенное личико востроносой маленькой старушонки. Одною рукою придерживая оплывающую свечу, а другою, придерживая створки дверей, она принялась шарить подслеповатыми своими глазками по фигуре Павла Ивановича и, признавши в нём благородного господина, ворчать перестала, спросивши лишь о том, чего ему надобно.

— А надобно, любезная, повидать мне барина твоего. Небось, почивает уж? — отвечал ей Чичиков.

— Знамо дело почивают. А как тут не почивать, коли уж ночь на дворе, — отвечала старушонка, и впуская Чичикова в сени, спросила, прежде чем отправляться к барину в опочивальню. – Как же доложить о тебе, батюшка?

— Доложи, что Чичиков Павел Иванович, собственною персоною, — отвечал Чичиков, и спросил вдогонку удаляющейся старушонке. – А как он, здоров ли, барин твой, матушка?

На что та, махнувши рукою, отвечала:

— Да здоров он, здоров! Что ему сделается, вертопраху—то? — с чем и скрылась за дверью, ведущей в покои дома.

Дожидая хозяина, которого верно в эти минуты выуживали из тёплой супружеской постели, Чичиков прошёл в гостиную и усевшись в кресло, принялся оглядывать знакомую ему залу. И вновь почудилось ему, будто и не уезжал он отсюда вовсе. Всё те же прекрасные мебеля стояли вокруг, часть из которых была оббита шёлком, а часть обычною рогожкою, всё те же горшки с геранью теснились по окнам, и те же, знакомые Павлу Ивановичу картины глядели со стен. Причём и здесь наблюдалась всё та же чехарда – некоторые из них покоились в замечательных отсвечивавших тусклою позолотою рамах, прочие же висели и вовсе без рам. Но всё же какие—то перемены, пускай и не замеченные сразу нашим героем, всё же имели место и глядя на них делалось понятным, что время шло и в этих комнатах, что и тут тоже была какая—то жизнь, пускай и придуманная, отделённая от настоящей, истинной жизни – жизнь Маниловского семейства.

Сколько же, прости меня Господи, на Руси подобных семейств, что живут в своих захолустных углах, в которых кажется протухнуло даже и самое время, стиснутое меж неких придуманных и словно бы игрушечных отношений, игрушечных же целей и скудных свершений.

Но покуда Чичиков оглядывался по сторонам да глядел в потолок, хозяин сего дома верно уж разбужен был прислугою, потому как раздалось вдруг за дверью шарканье ночных хлопанцев, двери растворились и из тёмного коридора вошёл в залу держа в руке о трёх свечах подсвечник сам Манилов. Из—под наспех накинутого ночного его халата выбивался край ночной рубахи и торчали тонкия белыя щиколотки. Ноги его засунутыя в большие красныя хлопанцы, чей звук предупредил Чичикова о приближении приятеля его, походили более на гусиныя лапы, нежели чем на человеческия конечности, на голове у Манилова сидел серый полотняный колпак, свисавший ему на левое ухо, и всё, и без того сильное впечатление от сей возникнувшей из темноты коридора фигуры, довершали всклокоченные его бачки, к слову сказать, изрядно уж побелевшие.

Признаться, в сию минуту он мало походил на того прежнего Манилова, отличавшегося округлостью манер и тою особою негою, что словно бы навечно сыскала себе пристанище на его челе. Нынче во чертах лица его сквозила безыскусная тревога, и в глазах часто и нервически мигающих, плескалось волною неподдельное беспокойство.

Чичиков верно и вдруг угадавший его граничащее с испугом настроение, возникнувшее от столь внезапной и неожиданной до Манилова встречи, решил исправить сие положение и, придавши лицу своему и голосу самое сердечное и дружелюбное выражение, распахнувши для объятий руки, поспешил навстречу всё ещё пребывающему в немалом смущении хозяину.

«Тук–тук–тук», — легко простучал он каблучками лаковых своих полусапожек по крашенным краскою половицам. «Хлоп–хлоп–хлоп», — отвечал ему Манилов, тоже заспешивший навстречу гостью и потешно перебирающий своими «гусиными лапами». Но звуки сии тут же потонули в радостных возгласах, коими приветствовали друг друга обоя приятели, запечатлевая на успевших к ночи покрыться щетиною щеках, дружеския поцелуи.

— Павел Иванович! Павел Иванович! Вот радость—то, вот радость! Как вы здесь? Каковыми судьбами? Мы уж, признаться и не чаяли увидеть вас снова! — говорил Манилов, бережно обнимая Чичикова за плечи и, словно бы напрочь позабывши о недавней своей тревоге.

— А вы?! Как вы здесь?! Каковы дела ваши? Каково семейство? — вторил Манилову Чичиков.

— Ах, да что мы. У нас вёе, почитай, как и прежде. Правда, вот в семействе прибавление, — немного гордясь, отвечал Манилов.

— Да что вы?! — чуть ли не вскричал Павел Иванович, строя во чертах лица своего таковую радость, что разве только слёзы не брызнули из глаз. — И кто же он, этот ангел? Кого вам Господь послал на сей раз? Наследника или же наследницу?

— Наследник! Мальчик! Нарекли Евпатридом. Необыкновенно милый ребенок… Да вы и сами, небось, увидите. Вы, надеюсь, погостите у нас, а не так, как во прошлый—то раз?... — спросил Манилов, и в голосе его вновь прозвучали тревожные нотки, однако на сей раз тревога сия была иного свойства, нежели та, что плескалась в глазах его во первые минуты свидания с Павлом Ивановичем.

— Конечно же погощу, — отвечал Чичиков, — у меня до вас столько дел, о столь многом нам с вами надобно будет перетолковать, и кто знает, может статься, что сумеем мы с вами послужить для пользы отечества нашего.

При упоминании об отечестве глаза Манилова словно бы подёрнуло дымкою, взгляд сделался мечтательным, и кто знает, какие картины поплыли пред его мысленным взором, но он тут же, точно бы очнувшись ото сна, проговорил:

— Ах любезный друг мой, если бы вы только знали, как тосковал я по нашим с вами беседам, как не доставало мне вашего просвещённого общества здесь, в нашей глуши. Но что это я, — спохватившись, сказал он, — вы ведь с дороги, верно, устали, голодны. Сей же час я распоряжусь, голубчик, о самоваре, а вы покуда располагайтесь. Я велю проводить вас в ваш «апартапман».

— Друг мой, стоит ли так беспокоиться из—за таковых пустяков? Время то ведь уже позднее…, — начал было Чичиков.

Но Манилов, не давши ему договорить, возразил в том смысле, что это как взглянуть, что ещё и не поздно вовсе, а так только, темно за окошками — и всё тут.

— Да и супруга моя, верно уж собралась. Она ведь просто не утерпит до утра, чтобы вас не повидать. Да и то сказать, каково?! Ведь просто именины сердца! — проговорил Манилов и, отдавши распоряжения в отношении самовара и «апартамана» для Павла Ивановича, сказал:

— Я с вашего позволения, любезный мой друг, покину вас ненадолго, дабы привесть себя в порядок, — и он коротким взмахом руки указал на красныя свои хлопанцы так, будто это лишь одно и надобно было «привесть в порядок», а затем «хлоп—хлоп—хлоп», побежал вон из залы.

Не прошло и четверти часу, как расторопная прислуга принялась накрывать на стол и на нём точно из—под земли появились не остынувший ещё самовар, вазочки с разных сортов вареньем, блины с мясною припёкою, как надо полагать оставшиеся ещё с ужина и несколько лафитников с разного рода настойкою.

Манилов уж снова был тут. Он успел облачиться в шалоновый свой зелёного цвета сертук, и даже закурить трубку, в которой теплился красный огонек, то разгоравшийся, то прятавшийся под слоем пепла при каждой его затяжке.

— Павел Иванович, любезный друг мой, памятуя о вашей непривычке к курению трубок, я всё же с вашего позволения выкурю одну, ежели вы, конечно же, не будете против, — сказал Манилов, отстраняя от себя трубку, и держа её несколько вбок на вытянутой руке, так, словно бы собираясь отбросить её по первому же высказанному Чичиковым неудовольствию.

При этом лицо его полнилось выражением покорности столь сладкой, что у Павла Ивановича вдруг защипало на языке и спазмою свело в горле, как бывает, когда глотнёшь нежданно чего—то липкого и приторного. Посему Чичиков поспешил заверить Манилова, что не только не будет против, а более того, готов просить его выкурить трубку, а может быть даже и не одну, хотя сам, по причине позднего часу, не хотел бы прибегать к услугам своей табакерки, потому как нюхательный табак освежает, и по сей причине может лишить его сна.

— Так вот же чем хороша трубка! Я уж имел удовольствие говорить в прошлую нашу встречу, что трубка расслабляет нервы и успокаивает душу. Я, к примеру, после хорошей трубки сплю ровно младенец. Или опять же – в последнее время меня порою мучит кашель; так вот, поверите ли, стоит лишь выкурить трубку, и о кашле забываешь так, словно его и не было.

— Оно так, оно так! Не буду и спорить, но, однако же, не сделавши прежде таковой, даже и полезной привычки, думаю, что уж не сделаю её и впредь, — отвечал Чичиков, но тут мирная их беседа была прервана скрыпом отворившейся двери и в столовую вошла Манилова.

Как и прежде была она недурна собою, как и прежде чиста и опрятна, но, как и прежде, сии достоинства ея складывались в некую, плохо объяснимую неприметность, что вряд ли позволила бы выделиться ей из многочисленной толпы подобных же славных, но неприметных людей.

— Душечка, душечка! Ты только взгляни, какового гостя послало нам с тобою провидение! Павел Иванович вновь с нами! Разве могли мы, ещё не далее, как вчера, мечтать о подобном счастье! — точно бы взвиваясь с места, возгласил Манилов.

Подскочивши к супруге своей, он повёл ея к Чичикову, поддерживая под локоток, да и Павел Иванович поднявшись со своего места и сам поспешил к ней навстречу и, как и в прошлый раз, не без удовольствия приложился к ея маленькой и тонкой ручке.

— Очень рада, очень рада! Прошу покорнейше, садиться, господа, — слегка картавя, проговорила Манилова, и мужчины послушные её приглашению, уселись за стол.

— Как же давно вы нас не навещали, — сказала Манилова, — мы уже, признаться, отчаялись когда—либо снова увидеть вас, но часто, очень часто муж вспоминал о нашей последней с вами встрече. Ведь он и по сию пору питает к вам самые нежные и искренние чувства.

— Да, да! Я постоянно говорю, что лучшего человека, нежели Павел Иванович, не сыскать в целом свете, что бы там не болтали злые языки, — сказал Манилов и тут же осёкся, ибо сообразил, что сделал бестактность.

Супруга его, побледневши лицом, принялась перемешивать чай в своей чашечке с таким усердием, будто от сего перемешивания зависело нечто необычайно важное, большое, что занимало в сию минуту всю её натуру целиком и без остатка.

Чичиков же весьма просто отнёсся к сказанному Маниловым, и с лёгкою усмешкою проговорил:

— Я, признаться, хотел отложить разговор сей до утра, но, друг мой, коли вы сами, ненароком обмолвились о том, что некто незнающий и неразумеющий предмета берётся болтать обо мне бессмысленные и безразличные до меня пустяки, то так и быть, я просвещу вас и на свой счёт и на счёт того, что, как я знаю, сделалось уж «притчею во языцех» в вашем достославном городе. Причём, для начала хотел бы заметить, и сие важно, что я прямиком из Петербурга, минуя «NN», поспешил нанесть визит именно вам, и вашему семейству, по причине, которая, не сомневаюсь и удивит вас и, надеюсь, порадует безмерно.

При этих сказанных Чичиковым словах, лица обоих супругов, что были склонены к стоявшему пред ними на столе чаю, оборотились на Павла Ивановича. Манилов попытался, было пролепетать нечто в своё оправдание, но Чичиков остановил его, сказавши:

— Полно, друг мой, не трудитесь. Смею вас заверить, оно не стоит того. Лучше постарайтесь выслушать меня со вниманием, ибо, как думается мне, пришёл ваш час, столь радеющему о просвещении и благе родимого Отечества, послужить ему не на словах, а на деле.

Сии слова привели супругов в замешательство, вызвавши явное волнение их чувств. Во взгляде Маниловой Павел Иванович без труда прочёл тревогу впополам с любопытством, что и немудрено, потому как была она женщиной, а любопытство, как известно редко покидает женскую душу, а то и не покидает вовсе, супруг же ея стиснул свою трубку с таковою силою, что у него даже побелели костяшки пальцев.

— Итак, — сказал Чичиков, — слушайте меня внимательно, и старайтесь ничего из сказанного мною не выпустить. Ежели надобно будет апосля, я объясню непонятное; ибо появление мое здесь, в ваших краях, как во первой раз, так и нынче произошло, смею вас уверить, вовсе не из прихоти моей. Потому как отправляемы были мною особой государственной важности дела, хотя признаюсь, поездка моя имевшая место во прошлый раз имела, можно сказать, более инспекционный характер. Целью моею было выявить тех соотечественников наших, что душою болеют за нашу Отчизну, радея о славе ея и будущности. Те приобретения мною «мёртвых душ» тоже были произведены мною неспроста, и о них расскажу я вам далее и более подробно, нынче же я хочу сказать, что по прибытии моём в Петербур, я доложил обо всём увиденном мною в вашей губернии по тому ведомству, в котором служу, отправляя должность свою в чине полковника. А служу я, да будет вам известно, по Третьему отделению, но сие конечно же тайна, которую мне дозволено было раскрыть только пред вами… Коли надобно, то могу предъявить к тому необходимыя бумаги, — сказал Чичиков и сделавши вид будто и впрямь ищет сии бумаги, принялся шарить у себя по карманам, на что изумлённые Маниловы в один голос воскликнули, что им никаких бумаг не надобно, потому как они верят Павлу Ивановичу ровно, как самим себе. Тем не менее, Чичиков извлёк на свет некую гербовую бумагу, с некоей же проставленной на ней печатью и, словно бы невзначай, небрежно помахал ею в воздухе. Но ни Манилов, ни супруга его никакого внимания на сие не обратили, потому как жадно ловили каждое сказанное Павлом Ивановичем слово, и при каждом же слове всё более и более светлели лицами.

—Доклад мой, — продолжал Чичиков, — пошёл по инстанциям, был внимательнейшим образом рассмотрен, и о нём доложено было самому государю—императору, потому как, повторяю – дело моё необычайной важности и затрагивает устои всего государства российскаго, над которым, может случиться, вновь сгущаются неприятельския тучи. Основной упор в докладе делал я на помещиков, как в отношении их благонадёжности, так и в отношении просвещённоссти, душевных склонностей, восприимчивости к новым веяниям, любви к Отечеству и прочему. Так вот, любезный друг мой, по рассмотрении всего представленного мною комиссии списка, и по высочайшему одобрению самого государя, мне предписывается, воротившись в вашу губернию, секретно, — при слове «секретно» Чичиков поднял вверх указательный палец, а Манилов с Маниловой уставились на него так, словно бы палец сей и был главный секрет, — так вот, повторяю – секретно снестись с достойнейшим помещиком «NN»—ской губернии, коим и комиссией и его Величеством признаны были вы, любезнейший мой друг! Снестись с тем, чтобы с вашею помощью довесть до конца то дело, что должно послужить к силе и славе нашей с вами матушки Руси...

Однако тут последовала сцена не вполне ожиданная. Манилов, не давши Павлу Ивановичу договорить, сползши со стула, рухнул пред Чичиковым на колени и, разве что не крича, залился радостными слезами.

— Павел Иванович! Павел Иванович!... Дорогой!... Да я! … Да будет вам известно!... Да я жизнью готов!... — выкликал он, давясь рыданиями. – Душенька! Душенька! Кланяйся Павлу Ивановичу, кланяйся! — сквозь рыдания обратился он к своей супруге. – Благодетель наш, благодетель! Позвольте же мне обнять вас, друг мой пренаилюбезнейший!... Я знал!... Я всегда знал, сердцем чуял!... — и он пополз к Чичикову всё так же, не поднимаясь с колен.

Супруга же его сидела, прижавши платочек к губам, по лицу ея бродила счастливая и бессмысленная улыбка, глаза сияли изумлением, грудь часто и высоко вздымалась, так что казалось – ещё немного и она лишится чувств под влиянием этого столь радостного до них и внезапного известия.

Павел Иванович поднявшись со своего места и оборотясь до ползущего к нему Манилова, улыбался тому с ласковою снисходительностью, умудряясь, к тому же, состроить во чертах чела своего некое подобие смиреной кротости. Манилов же, подползши к Чичикову, обхватил его на манер Рембрантова «Блудного сына» и содрогаясь от счастливых рыданий, застучал ему головою в живот.

— Полно, полно! Будет вам, — говорил Чичиков, гладя Манилова по бьющей его в живот голове. – Полно, никакой в том моей заслуги нет. Тут целиком одна лишь ваша заслуга. Недаром ведь прозорливый взор императора нашего пал на вас, и перст его указующий повелел мне: «Вот он – муж наидостойнейший, с ним верши дело правое!».

При сиих словах Манилов пуще прежнего залился слезами, замолотивши головою Павла Ивановича что есть мочи, на что Чичиков обеспокоенно, принялся отдирать от себя виснувшего на нём Манилова, явно опасаясь за сохранность того обеда, что мирно перевариваем был его желудком. Но, признаться, оторвать от себя Манилова оказалось делом нелёгким, тот вовсе не хотел отцепляться, и Чичикову чуть ли не силою пришлось вызволять себя из цепких его объятий.

— Друг мой! Друг мой! Я разделяю ваши чувства, и сам бы, наверное, был бы рад подобному обстоятельству не менее вашего, но, однако же, сядьте на место и постарайтесь выслушать меня до конца, — приговаривал Чичиков, уже всерьез начиная опасаться того, как бы Манилов не повредился в уме от свалившегося на него «радостного известия».

Однако прошло ещё около пяти минут покуда рыдания не стихнули, оставивши по себе лишь сырое пятно на измявшейся жилетке Павла Ивановича, да редкие уже, к счастью, восклицания, что словно бы сами собою выкликались из полнящейся восторгами груди Манилова. Но вот и они не стали уж слышны, и Павел Иванович отряхнувшись, вновь уселся на своё место и обведши супругов взглядом друга—заговорщика, сказал:

— Я, конечно же, поздравляю вас с той высочайшей милостью, что коснулась до вашего семейства, но хотел бы особенно указать на то, что милость сия проявлена была втайне, ибо миссия, что возложена на нас с вами, друг мой, особо секретна. И заклинаю вас обоих – всё, что будет сказано меж нами, не должно не токмо покидать пределов сего дома, но и более того – коснуться, чьих бы то ни было ушей! Потому, как от наших с вами деяний нынче будет во многом зависеть безопасность Отечества и родимой нашей земли, и не дай Бог допустить нам ротозейства либо оплошности, ибо милость сия легко может смениться гневом. А я никому не пожелал бы испытать на себе, что же оно такое – «монарший гнев».

Тут лица у обоих супругов сделались белыя, глаза округлились, а на лбу у Манилова мелкими капельками выступил пот.

— Клянёмся животами своими, Павел Иванович! Не извольте и сомневаться. Вы ведь и сами знаете, какова любовь моя к нашему государю—императору! Так что жизнь свою готов положить всю без остатка ради любимого отечества, — сказал Манилов, лицо которого сделалось само внимание.

— Ну, вот и прекрасно. А сейчас скажите, кто у вас нынче отправляет должность капитана—исправника, каков сей господин, каковых лет и привычек? — спросил Чичиков, ибо хорошо помнил встреченного им в имении Ноздрёва, в минуту нависнувшей было над ним опасности, строгого офицера и надеялся таковым образом хотя бы что—то да разузнать о нём, но услышанное им превзошло все его самые радужные надежды и ожидания.

— Да дядюшка супруги моей и отправляет, — отвечал Манилов, — он у нас уже, почитай год, как выбран в новые капитаны—исправники, и с тех пор земской суд ни у кого более не вызывает нареканий. Все дела решаются споро, по справедливости и признаться никого ещё не было недовольного его решениями. Потому как и заседатели все его все с ним накоротке, одним словом, как говорят у нас в губернии: «С приходом в земской суд Семена Семеновича Чумоедова там, точно бы, воздуху сделалось более». Люди говорят, словно бы вздохнули полной грудью, ибо самое главное его завоевание – что страху больше нет. Потому как всякий знает, что будет со вниманием выслушан и обспрошен. И знаете, что ещё чудно, но с его избранием в капитаны—исправники и преступников будто подменили. Поверите ли, не желают более греха на душу брать, не совершают преступлений. Да признаться у нас за весь этот год и не осудили никого. Правда, были некие в суде разбирательства, но там, как знаю, всё закончилось самым мирным образом, и все были выпущены безо всяких последствий.

«Это хорошо, что он человек новый, — подумал Чичиков, — и что заседатели все его. Просто замечательно! Надо же, эк повезло, что надоумил Господь заворотить до Манилова. Сейчас уж видно, что всё должно обстряпаться. Недаром ведь в земском суде «можно дышать полной грудью»…», — на словах же он сказал:

— Но я полагаю, что он человек весьма благородный, и позвольте уж спросить напрямую – взяток не берёт?

На что Манилов с супругою переглянулись весьма живо, и Манилов отвечал, что касательно благородства он поручиться может, в отношении же прочего ничего не ведает, и опустил глаза.

— Да вы не стесняйтесь, голубчик. То, что он берёт взятки, так это как раз хорошо. Потому как придётся нам с вами действовать самым натуральным образом, дабы никто ничего бы не заподозрил, а посему ежели придётся какую бумагу подписать, то и взятку дать придётся, так — для отводу глаз. Но вы на сей счёт не извольте беспокоиться, у меня для такого случая казённые деньги припасены. Да и с дядюшкою вашим никакого ущерба не приключится, так как он, не ведая того, послужит ко благу Отечества, пускай даже и через мздоимство. Тем более что только мы с вами и будем знать кому, где и сколько дадено. Тут мне предоставлена полнейшая свобода, — сказал Чичиков, стараясь успокоить Манилова в отношении могущих иметь место для дядюшки нежелательных последствий.

При последних словах Чичикова Манилов оживился.

— Признаться, любезный вы мой Павел Иванович, и мог бы взять на себя труд в отношении взяток. Слава Богу, давешний год был у нас хорош, так что нынче мы располагаем средствами, и я не счёл бы для себя обременительными подобныя траты.

Услыхавши подобныя речи Чичиков словно бы озарился изнутри, лицо его и без того непрестанно улыбавшееся, вдруг точно бы просияло, взгляд, устремлённый на Манилова, сделался лучистым, а голос зазвенел, будто рождественский колокольчик.

— Ежели так, ежели вы, любезный друг мой, возьмёте на себя заботу сберечь те казённыя суммы, что даны мне под строгий отчёт начальством моим, то обещаю вам, что подобная жертва не пройдёт незамеченной, и я, уверен, что со стороны государя—императора нашего она найдёт вполне заслуженную оценку. Уверен – без звезды тут не обойдётся. Да что там, я самолично сделаю всё от меня зависящее, дабы испросить для вас высочайшую награду.

— О…о…о! Павел Иванович! — принялся было сызнова голосить Манилов, но Чичиков на сей раз сумел быстро усмирить его, велевши сидеть и слушать далее.

— Теперь, друг мой, вы должны будете меня во всём слушать, разумеется, я не собираюсь злоупотреблять вашим послушанием, но такова субординация и мы с вами обязаны придерживаться её. Так же вы не должны задавать мне лишних вопросов, всё, что вам должно знать я и без того вам расскажу, не должны, как я уже сказывал давеча, обсуждать с кем бы то ни было наших с вами дел. Все должны думать, что мы с вами связаны простыми отношениями — продавца и покупщика. Должны же вы будете помогать мне во всём, где только сможет понадобиться мне ваша помощь. Ну как вы, согласны ли на подобныя условия? — спросил Чичиков.

— Конечно же согласен, дорогой вы мой Павел Иванович! Можете во мне и не сомневаться, — отвечал Манилов. – Но позволительно ли будет мне спросить, в чём собственно заключено то дело, на отправление которого получили мы с вами высочайшее соизволение?

— Вот видите, голубчик, вы уже нарушаете наш с вами уговор, уж задаете вопросы. Я отвечу вам, но не нынче вечером, потому как время и впрямь уже позднее и пора всем нам на покой. Завтра, завтра я отвечу на все ваши вопросы, и завтра же мы обсудим с вами план наших с вами действий. А покуда давайте—ка отправимся ко сну, и я ещё раз, напослед, хотел бы поздравить вас с началом новой вашей, замечательной жизни.

С этими словами Чичиков поднялся из—за стола и поблагодаривши хозяина с хозяйкою, отправился в приготовленный для него «апартаман», а Маниловы ещё немного о чём—то пошептавшись в столовой, проследовали в свою супружескую опочивальню. Но ни Павел Иванович, ни Манилов с супругою ещё долго не могли уснуть тем вечером. Чичиков думал о том, что это не иначе, как само провидение привело его сегодняшним вечером в этот одиноко стоявший на юру господский дом. И дядюшка капитан—исправник, и готовность Манилова к экономии «казённых денег», всё это иначе, как подарком судьбы и назвать было нельзя. Поэтому он ещё долго ворочался в своей постеле, перебирая теснившиеся в голове заманчивыя мысли, и лишь по прошествии часа сумел забыться сном – беспокойным и неглубоким. И кто знает, что привиделось ему на сей раз? Может быть, сызнова приснилась ему та самая молодая и толстая баба в синей запаске, бегущая вослед его экипажа и тянущая до нашего героя растопыренныя пальцы своя? Не знаем, не берёмся судить, может быть так оно и было. Но по утру Павел Иванович снова проснётся словно бы и не ведая о том, в который уж раз повторившемся, сновидении, и вовсе не помня бабы, стерегущей его бег, точно судьба.

ГЛАВА 5

Утро следующего дня выдалось довольно свежим и Павел Иванович, дурно проведший ночь, проснулся от ощущения зябкости во всех членах, что сообщена была им сырым, залетавшим сквозь растворённую форточку ветерком. Усевшись на постеле Чичиков принялся растирать зябнущие плечи, и кликнувши Петрушку, велел тому одевать себя. Судя по всему, нашего героя ждал сегодня нелегкий день, который он весь без остатка намерен был посвятить хлопотам о столь далеко уж зашедшем своем предприятии. Павел Иванович понимал, что ему необходимо было сколь можно скоро обделать все потребные до него дела, ради которых он собственно и рискнул вновь появиться в «NN»—ской губернии. Ибо явись до времени Ноздрёв вместе со своею беглянкою и попытками ко приобретению им «мёртвых душ», как вся, столь тщательно возводимая Чичиковым «постройка» могла бы обрушиться в одночасье, хороня под своими обломками не одни лишь его надежды и чаянья, но и самого «построителя». Вот посему—то ,наспех одевшись и принеся какие надобно жертвы утреннему туалету, он поспешил в гостиную залу. Однако, как на беду выяснилось, что гостеприимные хозяева сего достойного имения изволили ещё опочивать, и на вопрос сделанный Павлом Ивановичем о завтраке та же давешняя старушонка отвечала как—то невнятно, обиняками, так что делалось совершенно уж непонятным, толи завтрак был ещё не готов, толи о нём и вовсе не было отдано никакого приказу.

«Ну хороши же дела!», — подумал Чичиков, и нервно зашагавши по зале, в который уж раз, принялся обдумывать предстоящие ему хлопоты и встречи, те, что было рассчитывал сегодня произвесть.

Что же касается простодушных хозяев наших, то они, как и было сказано Павлу Ивановичу прислугою, и вправду почивали самым что ни на есть мирным манером, пребывая в состоянии полнейшей безмятежности, каковое бывает знакомо одним лишь совершенным счастливцам, потому как промаялись почитай что полночи без сна, не в силах сомкнуть глаз от прихлынувших до них новых мыслей и впечатлений. Но то, конечно же, была радостная маета и радостные мысли и впечатления. Им обоим казалось, что сердца их точно бы таяли, сгорая от переполнявшего их счастья, как тает свеча, сжигаемая лучезарным огоньком своим. Многое пригрезилось им той беспокойною ночью, после того, как обрушил на них Чичиков известие об оказанной их семейству «августейшей милости».

Видения грядущей славы и процветания, точно искры летали вкруг их постели, словно бы мерцая в темноте опочивальни. И золотые, сияющие бриллиантовым блеском звёзды, точно жёлтые осенние листья кружили над ними кругами, и ленты атласные и цветные извивались в ночном воздухе, словно бы силясь подхватить Манилова и понесть куда—то вверх, туда, где сияло солнце его славы, и где лучезарный лик его величества озарит благосклонною улыбкою его, Манилова, путь до вершины. И нестерпимой красоты паркеты, по которым он будто уж шагал, чеканя шаг и сменивши красныя свои хлопанцы на парадныя сапоги, и вельможи в густо расшитых золотом мундирах, с почтительным склонением головы, расступающиеся пред ним, и пускающие его туда, к лучезарному свету, мерещились ему — свету, в котором дожидал его сам государь—император для ласковой и просвещённой беседы, после которой, Манилов знал это наверное, выйдет он словно бы заново родившимся. А государь, узнавши о строе его мыслей, об их благородстве, разумности и направленности до общественной пользы возвысит его ещё более, и уж никогда не отпустит от себя.

Мечтания же и мысли супруги его были более прозаического, а точнее сказать более практического складу. Она думала о том, каково это — жить в Петербурге и быть представленной ко двору, в каковые деньги сие может обходиться и хватит ли у них средств для подобного проживания. Потом, как при том положении, в которое они войдут при дворе и наряды, и дом у них должны быть изрядными. Прикинувши в уме, что для подобных трат недостанет и целого их имения она было приуныла, но затем, после того, как супруг успокоил ея на сей счёт, сказавши, что это пустое, что ему по заслугам ег, государь всенепременно назначит достойное содержание — приободрилась и укоривши себя за то, что не приняла в расчёт столь очевидного рассуждения, принялась мечтать далее.

Уж грезилось ей, что сыновья ея отданы в пажеский корпус и все – и Фемистоклюс, и менее расторопный Алкид, и даже малютка Евпатрид выказывают столь поразительные успехи в учении, что даже допущены к общению с престолонаследником. Уж супруг ея, якобы дослужившись до действительного тайного советника, приготовился было шагнуть далее, ко первому классу, уж мелькнула где—то и звезда канцлера, готовая коснуться до его груди, но тут её понесло, закружило, точно в водовороте, она словно бы полетела куда—то и даже петух, вскочивший на плетень и принявшийся горланить утренния свои песни не в силах был ее разбудить.

Одним словом — утро давно уж вступило в свои права, уж солнышко поднявшись над горизонтом разогнало лёгкие тучки на небесном склоне, напитавши своим теплом зябкий утренний воздух, уж петух, покинувши плетень, принялся гоняться за курами по двору, а Манилов с Маниловою всё ещё нежились в постеле, продолжали предаваться сладким своим грёзам. Минуло уже три четверти часа с той поры, как Павел Иванович появился в гостиной, а приглашения к завтраку всё не следовало, так что положение нашего героя и впрямь можно было назвать незавидным. В конце—концов муки голода, терзавшие его желудок сделались столь нещадны, что он, не глядя на приличия, призвал к себе прислугу — всё ту же давешнюю старушонку,пригрозивши той, что ежели через десять минут она не подаст ему либо Манилова, либо яичницы со свежими булками, то он самолично высечет её своею барскою рукою.

Угроза сия видать возымела действие, потому как завтрак был ему в самое короткое время подан и прошедши в столовую он увидал не одну только вытребованную им яичницу, жареную, надо сказать, с ветчиною, шкворчащею и пускающей сало, но и многое другое, средь чего находились ещё и горячие пироги, свежий творог со сметаною, холодная варёная курица, поданная с каким—то неизвестным Чичикову кисло—сладким соусом и спрошенные им тёплые белыя булки. Усевшись за стол и принимаясь утолять не на шутку разыгравшийся аппетит, Чичиков, хотя и был сердит, всё же отметил про себя, что хотя завтрак сей и был собран прислугою, как говорится «на скорую руку», но всё же был довольно вкусен и обилен.

По прошествии еще некоторого времени, когда Павел Иванович покончивши с завтраком и дожевавши последний пирог, запивал его чаем, в столовую залу вошел Манилов, как надобно думать разбуженный все тою же старушонкою. По заспанному лицу его бродила рассеянная улыбка, глазки его и без того узкие, спросонья превратившиеся в совершенные щёлочки, виновато мигали, когда ему удавалось их для сей цели разлепить, шевелюра носила на себе явные следы того самого ночного колпака, в котором встречал он Чичикова минувшим вечером, а щёки чересчур уж требовали участия цирюльника. Правда, нынче он вышел не так, как давеча, в халате и красных хлопанцах, а успел всё же хотя бы наспех прибрать себя. Но прибрал именно, что наспех. Ибо и жилетка его была застёгнута не на ту пуговицу, да и галстух был повязан довольно небрежно и вкось.

Он тут же принялся рассыпаться пред Павлом Ивановичем в извинениях, столь округлых и сладких, что казалось ещё минута и мёд потечёт изо всех щелей по стенам комнаты. Обращаясь до Чичикова, Манилов называл его уже не «любезным другом», как то имело место ранее, а не иначе как «вашим высокоблагородием», что, конечно же, не ускользнуло от внимания нашего героя, оставшегося чрезвычайно довольным сим фактом, означавшим, что Манилов ни на минуту не усомнился в поведанной ему Павлом Ивановичем истории. Он понимал, что сказанное Маниловым «ваше высокоблагородие», долженствовало подчеркнуть готовность того к самоотверженному исполнению, якобы, возложенной на него государем—императором высочайшей миссии по спасению родимого Отечества. И сия готовность, пускай ещё до конца не отошедшего ото сна Манилова, была Чичикову весьма кстати. Ведь в исканиях, что предстояли ему в «NN»—ской губернии, он большой расчёт делал именно что на дядюшку капитана—исправника, связавши с ним главныя свои надежды, поэтому, довольно улыбнувшись в усы, он ответил на приветствие сонного хозяина, осведомившись, каково спалось тому нынешней ночью и, услыхавши в ответ, что такового отдохновения, как выразился Манилов, не имели и боги, заметил всё же, как бы ненароком, что сие, конечно же, замечательно, но их давно уж ждут неотложной важности дела.

На что Манилов смутясь проговорил сконфуженно, что подобная оказия случилась с ним по явному недоразумению, чему причиною явилась небывалая радость, произошедшая от встречи с Павлом Ивановичем, и что подобного впредь им уж не будет допущено никогда. Сказавши это, он повинно склонил нечёсаную свою голову, не забывши, однако же, прилепить к сказанному уж упомянутое нами «ваше высокоблагородие». На что Чичиков поморщившись, проговорил:

— Вы это, любезный друг мой, напрасно—то стараетесь насчёт «высокоблагородия». Я, конечно же, ценю подобное отношение, и в этом, без сомнения, сразу видать человека служившего, но право, лучше не прибегать к чинам, тем более прилюдно. Для всех мы, как уж было меж нами обговорено, двое смиренных помещиков занятых разве, что куплею—продажею крепостных крестьян – вот и всё. Большего от вас покуда и не требуется. А теперь потрудитесь—ка, пожалуйста, покончить со своим завтраком в самое короткое время, потому как настал час мне открыть вам истинную пружину возложенной на нас с вами задачи с тем, чтобы без промедлений приступить к ея выполнению на благо Отчизны.

Услыхавши насчёт Отчизны, Манилов несмотря на всё испытываемое им ещё смущение, вновь состроил было мечтательную физиогномию, и готов был точно уж воспарить к облакам, но Чичиков не давши ему для сего никакой возможности, сам распорядился в отношении его завтрака, и совсем уже скоро тащил торопливо дожевывавшего кусок ветчины Манилова к тому в кабинет.

Кабинет был всё тот же, не без приятности, крашенный какой—то голубенькой краскою, вроде серенькой, от которой плохо спавшего нынешней ночью Чичикова, поворотило зевать. Всё те же стулья стояли в нём да стол, да кресло; всё так же табак разложен был повсюду, разве что не стало на подоконнике выложенной красивыми рядками трубочной золы, как видно хозяин сего кабинета нашёл себе иное, более забирающее его препровождение времени.

Манилов как и во прошлый раз попытался было затеять препирательства по поводу того, кому из них следовало бы расположиться в креслах, а кому сидеть на стуле, стараясь устроить гостя с большим комфортом, однако же Павел Иванович и тут укоротил его, сказавши, что нечего тратить время на этакую безделицу, когда ожидают их впереди многия великия дела. На высказанное Маниловым желание пригласить в кабинет и свою супругу, дабы и она послушала рассказ Павла Ивановича о тайных пружинах, коими придётся воспользоваться им для свершения возложенной на них великой миссии, он снова получил отказ от Чичикова сказавшего ему на это:

— Будет с неё и того, о чём толковали давеча. Далее у нас с вами пойдут дела сурьёзные, мужеския и не пристало нам путать в них даму, пускай даже и таковых достоинств, каковыми обладает супруга ваша.

Тут на челе у Манилова возникнула некоторая растерянность, проистекавшая, как надобно думать оттого, что ему страсть, как хотелось, чтобы и Манилова услыхала о той, возложенной на ея мужа государем—императором роли, что направлена будет ко спасения России, но возразить Чичикову он не посмел и несколько помигавши глазами приготовился слушать того со вниманием.

— Итак, друг мой, надеюсь, что вы тут у себя уже слышали, что Буонапартисты во Франции сызнова зашевелились, хотят вновь идти на Россию войною и жаждают реваншу? Вокруг, доложу я вам, всё просто так и кишит от их шпионов и лазутчиков…— начал своё повествование Чичиков, глядя, в точно бы замершее от священного ужаса лицо Манилова, сурьёзными и строгими глазами.

Мы опустим здесь часть его рассказа, ту, что в точности повторяла всё поведанное им некогда Ноздрёву в ресторации «Павлин». Мне думается, что читатель и без того хорошо должен помнить те пассажи, в коих говорилось Палом Ивановичем о русском мужике, коего боится неприятель более чем огня, и о проистекающей отсюда необходимости показать больший, чем есть на самом дел,е отчёт касаемый народонаселения российскаго, дабы видною сделалась возможность к собиранию несметного войска, численность коего враз охладит пыл каких бы то ни было Буанопартистов махать шашкою супротив России и конечно же, о том, как и для чего, могут тут пригодиться «мёртвые души».

Рассказ сей занял у него довольно времени, и вероятно был и красноречив, и убедителен, потому, как Манилов не раз в продолжении сего рассказа то бледнел, то покрывался мелким потом, а то и сидя в кресле, принимался стучать от проистекавшей в нём нервической дрожи сапогами о пол так, точно бы порывался куда—то бежать.

— Вот, милый мой друг, каковое поприще ожидает нас с вами на сем пути, и вот, что потребуется от нас в самое наикратчайшее время. На всё про всё есть у нас с вами дней пять, от силы десять, не думаю, чтобы более, — сказал Чичиков, прикидывая в уме, сколько ещё может провесть в дороге Ноздрёв до того, как появится здесь в пределах губернии. – Так что за те немногия дни, что остаются нам, мы с вами должны сделать одно, но наиглавнейшее дело, а именно – получить свидетельство за подписью капитана—исправника, к счастью приходящегося вам дядюшкою, о том, что купленныя мною в вашей губернии крестьяне все как ни есть живые, и оформить их будто бы купленными на вывод, переселение же провесть по суду.

— Павел Иванович, дорогой мой, я не вижу в том никакого затруднения, — оживился Манилов, — всё это очень даже можно уладить и ко всеобщему удовольствию. Я завтра же готов отправиться с визитом до дядюшки, и более чем уверен, что тут не будет никаких проволочек, тем более что…, — при сих словах он несколько замялся, однако тут же нашёлся, что сказать, — одним словом я найду до него верный ход, не извольте даже и сомневаться.

— Это хорошо, это очень хорошо, но отправляться к вашему дядюшке нам с вами надо уже сегодня. Дело в том, что помимо вас имел я подобныя сделки ещё с несколькими из известных вам помещиков. А сие может, отчасти, усложнить наши хлопоты…, — осторожно начал Чичиков.

— С кем же ещё совершены были купчие, позволительно ли будет прлюбопытствовать? — спросил Манилов.

— Хорошо, скажу, однако же помните – всё должно оставаться в тайне, — отвечал Чичиков.

— Боже милостивый! Да неужто я не понимаю, Павел Иванович! Нешто уж нынче, когда вышел мой черед послужить к пользе Отечества нашего, допущу я какой—либо конфуз?! — воскликнул Манилов, возведши глаза к потолку.

— Ну хорошо, что касается крестьян, то я предоставлю дядюшке вашему все необходимыя списки и крепости, в отношении же помещиков повторю, что вы их всех без сомнения знаете. С Собакевичем встречались, как помнится в казённой палате, а остальные, что ж; остальные это некто фамилиею – Коробочка, да небезызвестный вам Плюшкин, — отвечал Чичиков.

— Это какая же Коробочка, — спросил Манилов, — не Настасья ли Петровна?

— Да пожалуй, что и Настасья Петровна, — сказал Чичиков, припоминая прозвище глупой старухи, что повстречал он в ту далекую глухую ночь на пути в имение Собакевича.

— Так она померла, — воскликнул Манилов, — уж более года, как померла. Я потому знаю, что протопопу отцу Кириллу ногу отдавили подводою во время ея похорон. Так что с этой стороны никаких загвоздок быть не должно. С Собакевичем разве что надобно будет договориться, потому как потребуется его роспись в бумагах. Но Павел Иванович, вам ли с вашим обхождением с ним не столковаться, тем более, что во первой—то раз сумели вы убедить его продать вам «мёртвых душ», а ведь с ним говорить, всё одно, что «кол на голове тесать», прошу покорнейше простить мне сие вульгарное словцо. Что же касаемо до Плюшкина, то тут надобно сказать – целый роман!

При упоминании романа, приключившегося с Плюшкиным, Павел Иванович изрядно был удивлён, потому как плохо представлял, что бы такого романическаго могло бы быть с ним связано.

— О, это целый роман! — продолжал Манилов. – Поверите ли, говорят раскаялся в собственной скаредности, отписал всю землю наследникам, дал крестьянам вольную, да и сам – вольная душа, в армяке да лаптях да в простой русской шапке пошёл по святым местам, с тех пор только его и видели.

— Оно, пожалуй, и хорошо, что и в наше время творятся подобные Богоугодныя дела, — сказал Чичиков, — но боюсь, нам с вами сие будет помехою. Одно дело, когда продавец отсутствует по причине своей кончины – тут «все взятки гладки», и совсем другое выходит когда он вроде бы как и есть, но в то же время его словно бы и нету вовсе.

— И тут не извольте беспокоиться, любезный Павел Иванович, и тут всё через дядюшку решится, — лучась улыбкою, сказал Манилов.

— Хорошо бы так, но каковым, позвольте узнать, манером намерены вы обратиться до него с подобною просьбою? — спросил Чичиков. — Ведь тут надобно будет придумать что—нибудь приличествующее случаю, а не так чтобы с наскоку, необдуманно…

— Ну уж предоставьте это мне. Я то уж знаю, каковым образом до него подступиться, — на чём они и порешили.

Ещё через каких—то полчаса, из ворот стоявшего на юру Маниловского дома выехал сверкавший свежим лаком хозяйский экипаж, признаться, довольно изящный, в коем и помещались обое наши герои, о чём—то оживленно переговаривавшиеся меж собою. Манилов жестикулируя, взмахивал руками, точно птица крыльями, а Чичиков напустивши на чело суровость, что—то сурьёзно втолковывал ему, чего, к сожалению, невозможно было разобрать из—за звона и бряцания, скреплявшего бока Маниловской коляски, железа.

Покуда катит наш герой в кампании с Маниловым просёлочными дорогами отмеряя версту за верстою, покуда будущая его затея не обратилась в настоящее, а остаётся для него лишь надеждою на счастье и каждый поворот дороги, каждый выцветший под солнцем и дождями верстовой столб всё ближе и ближе допускают его до сей заветной черты, могли бы мы, сделавши небольшую передышку в описании проказ Павла Ивановича, оборотить взгляд свой на иной, не дающий мне вот уже столько лет покою предмет, имеющий касательство до самого автора этих строк. Предмет, что, боюсь, так и останется для меня загадкою, даже и сейчас, когда написана, почитай, уже наполовину последняя часть моей поэмы, когда вот— вот уж случится всё ускользающее от Павла Ивановича богатство и набьёт он наконец—то тугими пачками ассигнаций тугую же мошну свою. Но и теперь, когда забрезжило впереди окончание долгого пути пройденного моим героем, когда заключительные картины, призванные завершить непосильную работу мою уж вспыхивают временами в воображении моём, я так же как и прежде остаюсь не в силах ответить на следующий вопрос — отчего выпала именно мне столь непростая доля, изломавшая вдруг, казалось бы, обыденный и размеренный ход всей жизни моей? Жизни, в которую ворвался вдруг Чичиков Павел Иванович, позвавший меня за собой и уведший в иные пространства и иные времена в которых с тех пор и блуждает душа моя, блуждает стремя бег свой вослед не знающей устали тройке его коней. Порою кажется мне, что всё приключившееся со мною даже и не урок, посланный мне свыше, а некий суд, которым пытаюсь судить я себя сам, судить за какие—то и мне самому неведомые прегрешения, что верно живут в потаённых глубинах сердца моего, равно как и в сердцах многих и многих, кому выпало пройти сею юдолью земною. Вот может быть именно потому и пытаюсь я следить судьбу моего героя «от альфы до омеги», дабы выплеснувши все темные закоулки его и моей души на непорочной белизны листы бумаги дать ответ многим, но прежде всего – самому себе.

Время летит быстро, кони бегут резво, вот и город встал уж пред ними, замелькавши дощатыми заборами, куполами церквей, мещанскими слободками, жмущимися поближе к окраине. Коляска со приятели пронеслась подобною слободкою, разбрызгавши напоследок грязь из лужи и распугавши кинувшихся из—под её колёс недовольно гогочущих гусей, и покатила, грохоча и подскакивая по булыжной мостовой, распростившись с безмятежным своим бегом по накатанной и убитой многими экипажами землёю проселка. Первыя минуты по прибытии его в «NN» взволновали было Павла Ивановича потому как свежи вдруг сделались воспоминания о последних днях, проведённых им здесь и о той тревоге, с которою покидал он некогда пределы славного сего селения. Ему всё казалось, что вот появится откуда ни возьмись некто знающий его и указуя на Павла Ивановича обличающим своим перстом завопит: «Ату его! Ату! Держите плута — Чичикова!». Посему—то и просил он Манилова поднять верх его коляски с тем, чтобы до времени сохранить в тайне своё здесь появление.

Меж героями нашими условлено было наведаться во первой черед в дом к дядюшке, ну а коли того не окажется дома, то искать его в таковом случае по городу – в суде, либо в каком ином месте. Прогрохотавши с десяток минут по уж сказанной нами мостовой, завернули они, наконец—то, за угол какой—то улицы и почти сразу же упёрлись в двухэтажное строение с обязательным деревянным «античным» портиком по обеим сторонам которого некий уездный талант посадил двух беленых известкою львов, чьи позы призваны были выказывать угрозу и свирепость, а на деле же обое хищника более походили на подавившихся чем—то лохматых обезьянок. У одного из сих свирепых царей звериного царства отломлен был хвост, отчего с заду зияла у него изрядная дыра, из которой торчали пакля со ржавою проволокой.

На звонок, открыл им двери высокий седой лакей, который признавши в Манилове своего, склонился пред ним в глубоком поклоне.

— Здравствуй, Иван! Чай дядюшка дома, или же уж отбыли в присутствие? — спросил Манилов.

На что лакей, всё так же почтительно клоня голову, отвечал, что, дескать, дядюшка, слава Богу, дома, а в присутствие сегодня не поедут вовсе, по причине желудочной хвори, что приключилась с ними вчера на обеде у почтмейстера.

— Ну так стало быть доложи о нашем прибытии, мы же покуда пройдём в гостиную, — сказал Манилов и, сбросивши с себя плащи, герои наши прошли вглубь дома.

Надобно заметить, что жилище, в которое привезён был Павел Иванович, не отличалось изысканностью обстановки. Скорее можно было сказать о нём, что оно весьма добротно, но и довольно уже старо, и как всякое старое жилье носило на себе следы пролетевшего над ним времени, оставившего по себе многия изъяны и щербины. Обстановка в комнатах так же далека была от модных веяний, и видно было, что мебеля стоявшие вокруг не сменялись уж не один десяток лет. Потому как все комоды, буфеты, столы да диваны отличались необыкновенною громоздкостью, прямизною линий и углов и отсутствием всех тех завитков да изгибов, что сделались нынче столь обычны и привычны глазу. Окна в гостиной, куда они прошли, занавешены были тяжелыми, винного цвету портьерами, сквозь которые не доносилось и ветерка, и потому казалось, что и воздух здесь тоже стар под стать самому дому. В дополнении ко всему дом сей полон был различных запахов, что летая в затхлой и недвижимой атмосфере комнат, отнюдь не делали её свежее. То были запахи сырости, запах пыльных тряпок, вероятно распространяемый убирающими окна портьерами, трубочного перегару и щей, что варились где—то на кухне кухаркою.

Усевшись на набитые конским волосом подушки монументального дивана, Чичиков принялся с покорностью дожидаться дядюшку, от которого нынче столь много зависело в будущности нашего героя. Большие часы стоявшие в углу гостиной залы, помахивая маятником, вполне сравнимым с одним из тех медных тазов, в коих по всей матушке Руси варят варенье, громкими щелчками отсчитывали минута за минутою, так что казалось, будто сидевший где—то во чреве часов терпеливый плотник вгоняет за гвоздем гвоздь в звонко отзывавшуюся на его прилежание сухую доску.

Прошла не одна минута, проведённая нашими героями в ожидании, прежде чем послышались нетвёрдые шаги, направлявшиеся до гостиной, но внезапно стихнувши у самой двери, шаги эти словно бы замерли, а затем поворотили назад, и звук их, ранее нетвёрдый и слабый, сделался тут скорым и нетерпеливым, так, словно бы обладатель сих шагов опрометью понёсся вспять к оставленным им чрезвычайной важности делам.

Минуло время не меньшее прежнего покуда за дверью не послышался вновь звук сиих приближающихся шагов, но и тут сызнова повторилась прежняя картина, и некто, разве что не вошедший уже в гостиную залу, предпринял внезапную и отчаянную ретираду, так, точно бы за ним гнались лихие разбойники.

— Однако же это странно! — сказал Чичиков обращаясь к Манилову и кивком указуя в сторону двери, за которой только что стихнуло торопливое топотание.

— Ах, это? — отозвался Манилов сидевший с невозмутимым видом, так словно бы и не слыхал творящегося за дверью. – Да, признаться, ничего странного в этом нет, — и он махнул рукою на сие, несколько смутившее Павла Ивановича обстоятельство, точно бы на какую—то вовсе не заслуживающую внимания безделицу.

Так и не получивши объяснений по поводу проистекавшей в коридоре таинственной возни Чичиков решил запастись терпением и, не задавая более никаких вопросов, принялся покорно дожидаться столь нужного ему в его деле дядюшку. Но к счастью всё имеет свои начало и конец, господа, и вот по прошествии изрядного времени, двери гостиной залы, наконец—то распахнулись и в комнату вошёл хозяин сего дома. И надо сказать, что столь терпеливо ожидаемое появление его было, тем не менее, весьма неожиданным для Павла Ивановича и неожиданность сия проистекала из внешности хозяина сего таинственного жилища, внешности столь примечательной, что мы хотели бы остановиться на ней особо.

Надо сказать, что вошедший в гостиную человечек был росту небольшого, а вернее настолько небольшого, что его, конечно же, ежели бы не должность которую он исполнял, вполне можно было бы назвать и коротышкою. Сложению небольшого его тела сопутствовала полнота, и хотя округлости и сопутствовали всем его членам, однако же, нельзя было сказать, что был он толст. Возрасту он был какого—то неопределённого, помещаясь где—то между пятым и шестым десятком, о чём свидетельствовали и густыя его седины, расписавшие серебром широкия бакенбарды, те, что подпирали пухлые его щёки с обеих сторон. Нос его глядел откровенною картошкою, усы, порыжевшие от табака, выдавали в нём отчаянного куряку, а глаза маленькие и подслеповато мигавшие, как показалось Павлу Ивановичу, глядели на мир с непонятною нашему герою мукою и тоскою. Одет был сей человечек в стёганный с шёлковыми отворотами шерстяной халат с засаленными кистями, и такие же как у Манилова красныя хлопанцы, разве что размером поменьше, но всё так же напоминавшие гусиныя лапы, из чего Чичиков вывел, что получены они были дядюшкою в дар от четы Маниловых.

Возгласивши приличествующие случаю приветствия, весьма радушные, но сделанные, однако же, довольно слабым голосом, дядюшка поспешил к Манилову и они заключили друг друга в самого сердечного свойства объятия, причём Манилов, будучи росту изрядного, низко склонившись для проявления сих родственных чувств, выставил кверху, обтянутый серыми панталонами тощий свой зад. Облобызавшись с Маниловым дядюшка, улыбаясь всё тою же со сквозящей в ней слабостью улыбкой, направился к Павлу Ивановичу, вопрошая полным светской любезности тоном:

— Кому имею честь быть представленным? Кому имею честь?... — как бы адресуя вопрос сей до переминающегося с ноги на ногу Манилова и точно не замечая сквозящих у него из—под халату самым бессовестным образом подштанников.

— Прошу покорнейше простить меня за мою бестактность, — торопливо проговорил Манилов, — но разрешите рекомендовать вам моего старинного друга и приятеля — Чичикова Павла Ивановича!

При сих последних, сказанных Маниловым словах, дядюшка, радушно улыбавшийся и готовый было уж заключить в объятия свои и Павла Ивановича, вдруг неожиданно приостановился, лицо его приняло белый, а затем разве что не зеленоватый оттенок, улыбка во мгновение исчезнула с его губ, а глаза округлившись, словно бы полезли из глазниц.

«Ну вот, всё пропало, и надо же так сразу! Видать, наслышан о моих подвигах, иначе с чего бы это его так перекосило. Нет, не судьба! Не сумеем столковаться!», — подумал Павел Иванович обреченно.

Дядюшка же, всё более и более зеленея лицом, и точно бы мяукнувши нечто на прощание, обернулся вкруг себя юлою и не произнесши более не звука, бросился вон из залы, что есть мочи, топоча красными своими хлопанцами. Так что у Чичикова даже мелькнула беспокойная мысль о том, что не караул ли он отправился выкликать для того чтобы вести героя нашего в острог. Посему—то и поспешил он было высказать предположение, что визит их не доставил, дескать, удовольствия хозяину дома, а коли так, то вернее им будет нынче откланяться, с тем чтобы пожаловать в иное, более подходящее случаю время, на что Манилов, точно бы ни в чём — ни бывало, спокойно отвечал:

— Не извольте беспокоиться, Павел Иванович. Дело это пустое и совсем обычное. Ведь знает дядюшка, что обедать у почтмейстера нельзя, что он почитай уж всю губернию перетравил! Так нет же, ездит к нему и ездит, вместе с остальными! Поверите ли, но сие ровно какое бедствие, ровно моровая язва, потому как после обедов у почтмейстера, почитай все присутственные места в городе закрыты, а начальство – как одно всё мается животом. Так что, ежели хочешь, какое дело выправить, то узнай заранее, а не было ли, братец, вчера обеда у почтмейстера, и лишь потом начинай хлопотать, потому что в противном случае всё без толку!

«Ах вот оно что, — подумал Чичиков, — вот оказывается где «собака зарыта», а я признаться никак не пойму, что это за странныя странности в сем дому творятся», — на словах же он, приободрясь, сказал:

— Друг мой, я, признаться, знаю верное средство, весьма полезное при желудочной хвори, и готов с превеликим удовольствием открыть его вашему дядюшке. Уверяю вас, в какие—то полчаса от хвори его не останется и следа.

— Что же, думаю сие будет весьма кстати. Я уж и без того вижу, что дядюшка к вам очень расположен, а так расположится ещё более, — сказал Манилов, но тут в коридоре сызнова послышались шаги уж известные нам.

На сей раз в них не произошло никакой заминки и дядюшка без помех проследовал в гостиную. Лицо его сделалось нынче уж не столь зелено, как несколькими минутами ранее, но бледность всё же покуда ещё осеняла чело.

Когда стихнули возобновившиеся было приветственныя возгласы и извинения за внезапно случившуюся отлучку, последовавшие со стороны хозяина дома, и герои наши расселись по стоявшим в гостиной сидениям, Манилов оборотясь до дядюшки проговорил безо всякой тени смущения во чертах лица своего, так, словно бы толковал о предмете вполне обыденном, а не настолько деликатном:

— Дядюшка, как выяснилось, Павел Иванович очень даже может подсобить вам в отношении вашей хвори. И пускай он и не доктор, но я, к примеру, не задумываясь ни на минуту вверил бы ему здоровье и своё, и всего семейства моего! Потому как просвещённость Павла Ивановича во всяческих вопросах столь обширна, что равного ему, пожалуй, и не сыскать по всей нашей губернии, даже и среди докторов да и прочего лекарского сословия…

На подобное предложение дядюшка встрепенулся всем своим исстрадавшимся телом, и поворотившись до Чичикова, жалобным голосом произнёс:

— Ох батенька, чего я только уже не пробовал – и кофий пил, и картофель сырой жевал, и табак глотал, ничего не помогает…

— Моё средство, любезный Семён Семёнович, всенепременно поможет. Надобно лишь только будет превозмочь в себе некоторую брезгливость и через полчаса позабудете и думать о своей хвори.

— Что же это за средство такое? — полюбопытствовал дядюшка.

— А средство весьма простое, потому что имеется во всяком дому, — отвечал Чичиков, — извольте только призвать кухарку.

Кухарка была призвана и оборотясь к ней Павел Иванович спросил:

— А скажи—ка мне, милая, не готовила ли ты сего дня курицы к обеду и не осталось ли у тебя от нея потрошков?

На что кухарка утвердительно отвечала, что курица уж, как есть, ощипана для бульона больному барину, и потрошки все, как и положено, наличествуют.

— Ты вот что сделай, милая, возьми—ка куриный желудок и сними с него шкурку как она есть, ту самую, что словно жесткая кожица, ошпарь кипятком, а затем, изрубивши в мелкую крошку, и подай барину. Сделаешь как надо, получишь гривенник, — пообещал Чичиков, и кухарка, обнадёженная сим обещанием, отправилась исполнять приказания нашего героя, а дядюшка же, несколько робея, спросил у Павла Ивановича:

— Это что же, любезный Павел Иванович, и есть то самое средство?

— Оно и есть, — утвердительно отвечал Чичиков.

— И что же, его, стало быть, надобно в сыром виде употреблять? — вопрошал он снова и по бледному лицу его поползло брезгливое выражение.

— А вы, Семён Семёнович, попробуйте. Хуже то ведь не станет, — отвечал Павел Иванович, и точно в воду глядел, потому как дядюшк,а сызнова позеленевши лицом, поспешно вскочил и не мешкая бросился вон из комнаты.

На сей раз он отсутствовал довольно долго, так, что и кухарка успела уж принесть истребованное Павлом Ивановичем средство, и получив обещанный ей двугривенный убраться восвояси.

— И что же прикажете, господа, неужто сие надобно съесть? — спросил, с опаскою поглядывая на тарелку с неаппетитным на вид крошевом, воротившийся в гостиную Семён Семёнович.

— Велите подать стакан водки и разведя с водкою смело пейте. Уверяю вас, враз почувствуете облегчение, — отвечал Чичиков.

— Нет, не могу, господа! Не буду, — проговорил дядюшка, отодвигая от себя тарелку с искрошенным куриным желудком.

— Семён Семёнович, дядюшка! Не противьтесь Павлу Ивановичу, потому как он худого не посоветует! Уж я то знаю, каковою заботою и радением радеет он за всякого. Так что глотайте, глотайте! — подступил к нему с уговорами Манилов.

Водка тем временем была принесена и дядюшка, ещё некоторое время поколебавшись, уступил наконец—то уговорам и поморщившись разом опрокинул в себя стакан поданного ему Чичиковым зелья.

—Вот оно и ладно! Можете уж распроститься со своею хворью, — сказал Павел Иванович, с довольным видом возвращаясь в своё кресло.

Не знаю, господа, что тут возымело действие? Решительный ли приступ, что произведён был Чичиковым в отношении дядюшки Семёна Семёновича, чудодейственныя ли свойства куринаго желудка либо ещё что, нам совершенно неведомое, но только и впрямь не прошло и получаса, как Семён Семёнович почуял, будто нутро его набирает новыя силы, и покидает его желудок хворь и расслабленность, а затем уже совсем через малое время почувствовал он себя и вовсе здоровым.

—Дядюшка, ведь сколько раз и я, и племянница ваша чуть ли не Христом Богом вас молили, не посещать обеды этого «мухомора», — с чувством сказал Манилов, — ан нет, всё как и прежде! Вы сызнова попались на эту его удочку, и вот пожалуйста, довели себя до крайности. Хорошо ещё, что Павел Иванович нашёлс, чем помочь, а не будь его так вы и до могилы могли бы себя довесть таковою, с позволения сказать, трапезою.

—Да нет, голубчик мой, на сей раз я вовсе не должен был захворать, — принялся оправдываться дядюшка, — ведь я, почитай, и не ел ничего; так только кусок повалял по тарелке и всё. Я, признаться, грешу в отношении водки. Ведь он, подлец, какую моду завёл, настаивает водку на табаке с сушеными грушами, для духу и забористости. Вот, думаю из—за неё…

—Ну конечно же из—за неё! Напились яду, вот вас и разобрало! Дядюшка, заклинаю вас – оставить эти посещения, ежели вы и впрямь не хотите смерть принять, — чуть ли не взмолился Манилов.

— Ладно братец, уж впредь буду умнее, — пообещал Семён Семёнович, — только ты вот что мне скажи, зачем ко мне пожаловал; так просто, али по делу? — и он мельком глянул в сторону Павла Ивановича, смекая, что верно неспроста завернули к нему обое приятели.

— Как вам сказать, дядюшка, с одной стороны и проведать хотелось дорогого родственника, да и, признаться, не без дела до вашей милости, потому как от дельца сего и вам может проистекать немалое удовольствие, — отвечал Манилов.

— Ну так сказывай, в чём состоит дельце—то, а про удовольствие мы апосля прикинем, — сказал Семён Семёнович совершенно уж приободряясь.

— Нужда наша до вас, дядюшка, состоит в том, что почитай как уж года два назад прикупил у меня Павел Иванович крестьян…

— Постой, постой, голубчик, что—то не припомню я того, чтобы ты крестьян продавал, да ещё и без земли, — в изумлении вскинул брови дядюшка.

— Позвольте мне, любезный Семён Семёнович, попытаться самому обсказать вам сие дельце, — вступил в разговор Чичиков, видя то, как смешался Манилов при сделанном дядюшкою замечании. – Крестьяне, как вы справедливо изволили заметить, приобретены были мною без земли, по той причине, что куплены были на вывод. К слову сказать, прикупил я тогда крестьян не у одного лишь только племянника вашего, но и ещё у нескольких помещиков губернии вашей, и все они так же приобретались мною с целью переселения их в южные наши губернии, где как известно земли можно получить и задаром – только бери.

Глянувши мельком на дядюшку и увидевши, что тот согласно покачивает головою, вторя его словам, Чичиков продолжал:

— Но, будучи человеком малой опытности в подобного рода делах, попал я впросак. Совершена была мною непростительная ошибка, обнаружившая себя ныне, когда стала видна потребность моя в закладах. А именно – вывести—то крестьян я вывел, но по неразумению своему не оформил того, как оно требуется по суду, и более скажу, не догадался получить освидетельствования купленных мною крестьян у прежнего капитана—исправника. Так что нынче сжат я сиими обстоятельствами, точно тисками. И то сказать – крестьяне выведены, на что потрачены мною, почитай, что последние средства, новых сумм на их обустройство, которые рассчитывал я получить я через Поземельный банк, получить я не могу, по причине уже сказанной мною ошибки, так что остаётся лишь ложиться да помирать, либо надеяться на помощь друзей, коими, к счастью, Господь меня не обделил.

— А позволительно ли будет мне полюбопытствовать в отношении числа выведенных вами из губернии крестьян. Сие, смею вам заметить, имеет немаловажное значение, — спросил дядюшка Семён Семёнович, напуская сурьезности на чело, хотя вопрос сей и на самом деле был отнюдь не праздного свойства, даже и в том смысле, что тут он, конечно же, хотел прикинуть — каковым может быть упомянутое Маниловым и могущее проистекать для дядюшки от дельца Павла Ивановича «удовольствие».

— Не так, чтобы и много, — отвечал Чичиков, уклоняясь до времени от прямого ответа, — да, впрочем, списки, какие надобно, я вам все предоставлю.

— Однако, уважаемый Павел Иванович, я всё же никак не возьму в толк, каковым манером сумели вывести вы крестьян из губернии безо всяких документов, да к тому же проделать с ними путь, столь неблизкий, не имея на сем пути никаких неприятностей? — с удивлением проговорил Семён Семёнович.

— Как же без неприятностей?! Без неприятностей в Отечестве нашем никак неможно! Порою кажется – не будь неприятностей и остановится коловращение жизни по всей нашей матушке Руси. Только, видите ли, во всё то время, что шло переселение, я неотлучно находился при приобретённых мною крепостных. К тому же и купчие крепости все как одна тоже были при мне, да прочее…, — при сих словах Чичиков выразительно пошевелил пальцами, так, словно бы отсчитывал бумажные купюры, а затем продолжал. — Одним словом, с грехом пополам, добрались мы до места, но только вышло мне сейчас кинуть на время сие, столь много обещавшее начинание, дабы прибегнувши к вашей помощи двигать дельце своё далее. Посему, можно сказать, с трепетом вверяю вам судьбу свою, с трепетом и надеждою, потому, как о благородстве вашем уж говорит всяк в губернии, и только от вас, дражайший Семён Семёнович нынче зависит вся моя будущность. Скажете «нет» и заделаюсь я банкрутом, а снизойдёте до нижайшей просьбы моей, и воспряну я до новой жизни, — сказал Чичиков.

— Это хорошо, любезный Павел Иванович, что вы столь ясно видите сей предмет, — сызнова закивавши согласно головою, отвечал Семён Семёнович, — однако дело ваше, прямо скажу, непростое, потому как начинаемо было не в моё время, а при предшественнике моём, о котором ничего плохого сказать не хочу, но уже и из вашего случая видно, каков он был ротозей и головотяп. Касаемо же потребных вам бумаг замечу, что необходимо было вам испросить не одно токмо освидетельствование капитаном-исправником, но и решение земского суда. Нынче же, по прошествии, как было вами сказано, почитай, что двух лет таковое решение можно получить лишь в случае, ежели воротите вы назад в губернию всех купленных вами мужиков, и уже затем, на законных основаниях затеете своё переселение. Потому как провесть задним числом заседание суда я вряд ли сумею.

— Ох, дядюшка, так ли уж невозможно помочь Павлу Ивановичу? Ничуть не верю! — вступил в разговор Манилов. – Ну, напишите все, какие надобно бумаги, да и скрепите их подписью и печатью. Ведь крепости—то все совершены по закону и собственноручные подписания все на месте. Кто там и когда будет проверять – было ли сие заседание земского суда, не было ли? И потом, не был бы Павел Иванович мне другом — из ряду вон, то посмел бы я обеспокоить вас подобною безделицею? Да вы, к слову сказать, уж и сами могли убедиться, каковой необыкновенный Павел Иванович есть человек, даже и из участия его в вашем самочувствии.

— Не скажи, голубчик, сие вовсе не безделица. Даже ежели и сумею я что—то исправить да подчистить в бумагах, то всё одно – тут и секретарей с писарями путать надобно, а они «калачи тёртые», их просто так не обойдёшь, — сказал дядюшка.

— И вовсе не надобно их обходить, любезный Семён Семёнович! Это очень даже хорошо, что, как вы изволили выразиться, они «калачи тёртые», но калач он, как известно, пища и его всегда можно с пользою употребить. Вот и этих ваших «калачей» тоже надобно употребить с пользою. Что же в отношении того, что «подмазать» их придётся, то даже и у коляски колёсы смазывают, чтобы бежала ровнее, — отозвался Чичиков.

— Нет, право, Павел Иванович, мне и впрямь нравятся ваши рассуждения. Сразу видать в вас человека здравых и правильных взглядов, — с приязненною улыбкою проговорил Семён Семёнович. — Однако ж, я эдак, вдруг, изготовить сии бумаги не сумею. На то потребно время, потому как писаны они должны быть со всею тщательностью и не в одном экземпляре.

— Признаться, Семён Семёнович, ежели б вы могли предоставить мне чернил, да пару формуляров, из тех коими пользуются писари у вас в земском суде, то я очень бы скоро составил какие надобно бумаги, так что их осталось бы разве что подписать. Нужная форма соблюдена будет мною полностью и в точности, потому как за время мытарств моих успел я научиться весьма многому из нужного, так как не раз претерпевал по службе за правду и многое же испытал на своём веку.

— Что ж, коли так, то давайте, и впрямь попробуем вам помочь, — согласился дядюшка Семён Семёнович, а затем оборотясь до Манилова, сказал: – Послушай—ка, голубчик, мне надобно с тобою секретным словцом перемолвиться, так что давай—ка пройдём ко мне в кабинет, я думаю, что Павел Иванович в обиде не будет.

Оставшись в одиночестве, Чичиков всё никак не мог поверить в то, что заветное дельце его обделалось столь просто.

«Ежели и в Тьфуславльской губернии так пойдеёт ,то вот он и конец моим злоключениям», — думал Павел Иванович прикидывая в уме, как скоро сумеет он воротиться в любезное сердцу его Кусочкино, к несравненной своей Надежде Павловне, и ещё раз укорил себя за то, что так по сию пору и не отписал ей письма.

По прошествии четверти часа в гостиной зале появился Манилов, верно исполнявший роль парламентера и подошедши к Павлу Ивановичу, сказал:

— Дядюшка за подписание всех, какие потребно бумаг, запросил тысячу рублей. Так что ежели вы согласны на эти условия, то он ожидает вас у себя в кабинете. Там у него и формуляры, и печати, какие нужно — всё сыщется.

— Конечно же, согласен! Только вот при таком разе, всё должно быть обделано нынче же, — отвечал Чичиков и не удержавшись спросил: — Однако скажите, друг мой, отчего такие непомерные цены?

— Оттого, говорит, что будто бы знает, наверное то, что все купленные вами души мёртвые. Я, конечно же, пытался его переубедить, а он только смеётся мне в ответ. Не мог же я, Павел Иванович, открыть ему истинного положения вещей, — отвечал Манилов, с чем они и прошли к дядюшке.

Кабинет, куда препроводили Чичикова, был подстать всему остальному дому – громоздок и стар. Стены кабинета крашены были какою—то коричною краскою, с которою мало что могло бы гармонировать, посему—то описывать подробно обстановку сего кабинета представляется мне неблагодарным занятием. Скажу лишь, что поближе к окну стоял старинный письменный стол, настолько большой и массивный, что сидевший за ним хозяин сего кабинета показался Чичикову ещё меньше ростом, нежели был он на самом деле.

— Ну что же, господа, — обратился Дядюшка Семён Семёнович к вошедшим, — ежели меж нами всё решено и обговорено, то вот вам Павел Иванович и «поприще», — сказал он, указавши на поверхность стола по которой лежали какие—то бумаги. – Садитесь на моё место и заполняйте нужные формуляры, потому что всё необходимое тут имеется.

— Это хорошо, что так, — сказал Чичиков, — только вот мне необходимо, чтобы дело моё решилось сей же час, потому как будучи крайне стесненным во времени, не имею возможности ждать долго.

— На сей счёт можете не тревожится, Павел Иванович, нужные вам бумаги получите нынче же, то же что надобно разнесть по реестрам да книгам, мы уж после разнесём, в том вашей заботы нету. Однако, как я понимаю, вами сделаны были некия приобретения и у помещика Собакевича. Так вот, с остальными дело решается просто – мы с вами их сами пропишем, что же касаемо до Собакевича, то тут необходимо будет вам, Павел Иванович, наведаться к нему в имение, дабы он самолично руку приложил, потому как господин сей не в меру придирчив и способен до всякой кляузы. Для того же, чтобы сделался он более сговорчив мы, я думаю, поступим с вами вот как, — сказал дядюшка и, сблизивши головы вкруг стола, наши герои принялись о чём—то перешёптываться.

О чём вёлся сей разговор нам достоверно неизвестно, но вот судя по тому как то Манилов то Чичиков чему—то, посмеиваясь, восклицали, что сие придумано замечательно, мы можем судить, что они с одобрением выслушивали некий предложенный дядюшкою Семёном Семёновичем план. Затем Манилов с дядюшкою оставили Чичикова одного в кабинете, дабы не мешать ему в составлении потребных нашему герою бумаг, и он, усевшись на оставленное хозяином кабинета место стал усердно махать пером, то и дело обмакивая его в хрустальную, с большою бронзовою крышкою, чернильницу.

Через час с небольшим уж всё у Павла Ивановича было готово. Заполнивши формуляры каллиграфическим своим почерком, он проставил подписи за отсутствовавших помещиков, выключая одного лишь Собакевича, Семён Семёнович скрепил всё это, как и положено было, нужными печатями, теми, что хранились у него в дому, чтобы, как он сказал «соблазну было меньше», и наши герои, передавши дядюшке условленную ранее сумму, принялись прощаться. Последовали все приличествующие и столь обычные в подобных случаях восклицания – о «душевной радости подобному знакомству», приглашения – «заезжать без стеснения» и прочее, что выскакивает из нас, словно бы само собою без малейшего усилия и мысли с нашей стороны. Однако же посреди всего этого, привычного каждому словесного вздору, произнёс дядюшка Семён Семёнович фразу и озадачившую Чичикова, и, надо сказать, не на шутку встревожившую его:

— Умнейший вы человек, Павел Иванович, и должно статься ждёт вас впереди большая будущность. Сие уж из одного того видно, как ловко выпридумали в отношении закладов. Ну, пожелаю вам успеха на вашем поприще, хотя и так вижу, что всё должно сладиться.

На том они и простились, с тем, чтобы уж наверное и не повстречаться вовек. Но Чичиков долго ещё поминал сего маленького человечка, сумевшего разведать его большую и столь тщательно хранимую тайну.

* * *
Хотя время уже и близилось к полудню, решено было промеж нашими героями не откладывая дела «в долгий ящик» отправляться сей же час в имение к Собакевичу с тем, чтобы покончить с сиим делом одним махом. Робкие поползновения желудка на предмет возможного обеда не приняты были Павлом Ивановичем во внимание, и обое друзья без промедления направили до цели стопы своя, а вернее сказать экипажи, потому как прихвачена была ими в городе ещё одна наёмная коляска,что верно соответствовало предложенному им дядюшкою Семёном Семёновичем плану, по которому Собакевич якобы должен был сделаться и уступчивее, и сговорчивее; во что нам, скажу откровенно, верится мне с трудом, а точнее сказать, совершенно не верится.

Однако, как бы там ни было, герои наши не тратя времени даром, прогромыхали по городским улицам, нещадно бросавшим и бившим обоих седоков, один из которых, вцепляясь в борты коляски, как и прежде на въезде в город, пытался схорониться в спасительной глубине Маниловского экипажа дабы избегнуть случайного и ненужного ему недружественного взгляда. Но вот, благодарение Господу, кончилась мучительная тряска, остались позади и булыжная мостовая, и слободка с разбитыми и грязными лужами наместо улиц, и пошли писать по сторонам дороги то ровныя пустынныя поля перемежающиеся перелесками, то деревеньки, что словно бы лепились поближе к дороге, либо убегали от неё, мерцая в отдалении сквозь тонкое искрящееся марево.

Горячее солнце проливало на раскинувшийся вокруг Божий мир сияющие потоки своих лучей, меж которых звенели в далекой вышине серебряныя колокольчики жаворонков, в травах растущих вдоль дороги гремели хоры меньших певцов, стрекотавших на все лады свои песенки, с полей летел пряный густой дух от зеленеющих и уж поднявшихся стеною хлебов, обещавших добрый урожай, пахло нагретою кожею и от полостей экипажа, и от упряжи, что за многия годы напиталась конским потом, чей запах также летал вокруг, ничуть, впрочем, не нарушая развернувшейся пред взглядом Павла Ивановича благостной картины.

Глянувши на редкие облачка, плывущие по небесному своду, Чичиков почувствовал вдруг, как плеснула в груди его лёгкою и внезапною волною кровь, заполняя сердце Павла Ивановича сладким и безмятежным покоем. На какое—то мгновение ему даже почудилось, что всегдашнее его беспокойство, страхи и хлопоты, связанные с «мёртвыми душами» покидают его, словно бы выпуская душу его на свободу, а сам он вот—вот воспарит к голубым небесам, и будто бы то же облачком будет обозревать оттуда с высоты окрестности мира, в котором ему, пускай даже и на мгновение, но удалось почувствовать себя счастливым.

Романическое сие настроение Павла Ивановича усилилось ещё более ибо довелось им проезжать мимо того места, где приключилась некогда его встреча с хорошенькою губернаторскою дочкою, что была приписана молвою в чуть было не свезённую Чичиковым из дому невесту. Тут какая—то светлая и нежная тоска, похожая более на счастливый сон, на сбывшуюся мечту, пронеслась сквозь грудь нашего героя и он сызнова, в который раз вспомнил о ненаписанном письме, которого с таким нетерпением дожидались в далёком, ставшим ему дорогим, лесистом уголке.

Он напрямую, без обиняков обратился к Манилову с вопросом о губернаторской дочке, ничуть не заботясь о том впечатлении, какое сей вопрос может произвесть на его спутника; на что Манилов отвечал, что особа, интересующая его нынче уж живёт в Петербурге, что сыскалась там для нея завидная партия, что приданного за нею было отдано одними ассигнациями пятьсот тысяч, и это выключая два имения с двумя тысячами душ крестьян и что муж у нея некто действительный статский советник из папенькиных однокорытников возглавляет некий департамент, какой, Манилов не брался сказать наверное, да сие, признаться, и не было важным для Павла Ивановича. Праздное его любопытство было удовлетворено, и он всё так же продолжал жмуриться на солнце, забавляясь тем, как путаются радугою его лучи в его ресницах. Впервые за многия годы почувствовал он подобное приятное расслабление всех своих душевных и телесных сил, проистекавшее из простой мысли о том, что ежели ему даже и не удастся довесть до конца затеи с теми «мёртвыми душами», что приобретены были им в Тьфуславльской губернии, то и сих, освидетельствованных нынче дядюшкою Семёном Семёновичем, должно было хватить и на покрытие всех его издержек, и даже на изрядную прибыль. Правда, надобно было ещё получить бумаги о состоявшемся, будто, их переселении в южные наши губернии, но сие казалось Чичикову меньшею задачею, нежели та, что была им уж сегодня решена.

Проехавши ещё две версты увидали наши путешественники наконец—то деревню Собакевича, стоявшую всё так же, точно бы осенённою по сторонам двумя крыльями — тёмным сосновым и светлым берёзовым лесом. Тут приятели решили разделиться и Чичиков, пересевши в наёмный экипаж, отправился прямиком к господскому дому, Манилов же, в соответствии с планом дядюшки Семёна Семёновича, должен был оставаться на месте не менее часа, и лишь затем тоже явиться к Собакевичу, словно бы не по сговору с Павлом Ивановичем, а по случайности, проистекавшей из чрезвычайно важных до Собакевича обстоятельств. Для чего сие было надобно, я думаю, мы увидим далее, а покуда герои наши по сказанному и поступили – Манилов, своротивши с дороги, схоронился в небольшом, стоявшем островком леске, а Чичиков поскакал далее, дабы встретиться с Собакевичем с глазу на глаз.

Красная крыша господской усадьбы нынче, равно как и два года назад, сияла свежею, сверкавшей под солнцем краскою. Видно хозяин не скупился в средствах на поддержание дома в исправности и порядке, потому что и стены его серые и дикие тоже носили на себе следы явного ухода, что виден был в более светлых пятнах из новых досок, сменивших прежние, как надо думать – истлевшие. Мы не станем занимать читателя описанием сего достойного строения, которое вполне могло бы украсить не одно военное поселение, о чём мы уж имели случай упомянуть, когда герой наш впервые посещал сие имение, поразившее его крепким, неуклюжим, на века рассчитанным порядком, видным во всём – и в сараях, срубленных из полновесных брёвен, и в деревенских избах мужиков, и даже в колодце, на который употреблё, был самый, какой только и мог сыскаться крепкий дуб.

Подкативши ко крыльцу, помещавшемуся под несколько съехавшим в сторону от серёдки дома трёхногим фронтоном, Чичиков повстречал всё того же, вышедшего на звук подкатившего экипажа, лакея, в серого сукна со стоячим воротником куртке, проводившего Павла Ивановича в прихожую, куда в скором времени вышел и сам хозяин, к слову сказать, ничуть не переменившийся за прошедшее время, и всё также глядевший медведем. Грубые, точно рубленные топором черты его пылали здоровьем, а лицо, не выказавшее никакого удивления по поводу нежданного визита, горело всё тем же цветом калёной меди.

Собакевич только и сказал своё:

— Прошу, — так, будто и не знал иных приветственных слов, присовокупивши сюда всего одну лишь фразу:

— Это хорошо, что вы заехали к обеду, — и повёл Чичикова в комнаты.

Помня о его привычке наступать на чужия ноги, Павел Иванович старался держаться поближе к стенке, дабы иметь возможность увернуться и не попасться под его сапоги, но и Собакевич зная за собою подобную особенность старался ступать осторожнее. Пройдя сквозь гостиную Павел Иванович повстречал всё те же гравированные портреты толстомясых греческих героев, что развешаны были по стенам залы, вдоль которых стояли всё те же, под стать хозяину, мебеля и лишь висевшая у самого окна клетка, в которой обитал некогда с белыми крапинками дрозд, была пуста, точно бы подчеркивая унылою своею пустотою что и в этом, срубленном на века мире, тоже что—то да кончается.

— А ведь я к вам по делу, Михаил Семёнович, — сказал Чичиков, на что Собакевич, поворотившись всем своим медвежьим корпусом, отвечал:

— Я другого и не подумал. Ведь в ином случае, какой вам во мне прок? Ну да дела после, а сейчас, прошу…— и повёл Чичикова в столовую, где уж восседала за столом тощая его Феодулия Ивановна, величаво и прямо державшая голову, формою своею, как уж было упомянуто нами ранее, напоминавшую, одетый для чего—то ситцевым чепцом, огурец.

— Душенька, позволь напомнить тебе! Павел Иванович Чичиков, заезжал, ежели помнишь, к нам как—то с визитом по делу, — сказал Собакевич препровождая Чичикова к ручке своей супруге, от которой на Павла Ивановича, как и во прошлый раз пахнуло огуречным рассолом, верно употребляемым Феодулией Ивановной для белизны и мягкости кожи.

С театральною величавостью, кивнувши огуречною своею головою, Феодулия Ивановна пригласила Чичикова к столу, на который кухаркою торопливо выставлен был ещё один прибор. Изрядно проголодавшийся наш герой, не заставивши себя долго упрашивать, уселся на указанное место и приступил вместе с хозяевами к скромной трапезе.

Не хотелось бы докучать читателю описанием ещё одного обеда, потому что их и без того набралось уж предостаточно на страницах сего повествования, посему упомяну разве лишь только, что к обеду подан был суп из рубцов с кореньями, жареные свиные кишки с кашею, свиные же котлеты с отварным картофелем, курицы фаршированные тыквою впополам с рисом, пироги с печёнкою и луком, не уступающие размером тем достопамятным, величиною с тарелку ватрушкам, коими потчевали Чичикова тут в прошлый его визит, ну и прочия мелочи, как то – телячья поджарка, булки, говяжьи сосиски и ещё что—то, до чего Павел Иванович уже не дошёл, потому как на сие не достало уж у него сил.

Течение обеда нарушаемо было замечаниями лишь самого общего свойства, в них не затрагивались ни прежние их дела, ни та нужда, что привела нынче Чичикова на старое место. На сделанный же Собакевичем вопрос о том, откуда Павел Иванович держит путь, наш герой отвечал, что едет прямиком из Петербурга, что только лишь на малое время наведывался он в «NN» с тем, чтобы обделать там какие надобно дела, а затем уж сразу и отправился к Собакевичу, разумеется, ни словом не обмолвившись ни о Манилове, ни тем более о своём визите к Семёну Семёновичу.

Собакевичем было сделано ещё несколько глубокомысленных замечаний о видах на урожай, о погоде, ценах на овёс, о том, как всё нещадно дорожает вокруг и что при прежней жизни такого не было, потому как порядку было больше… Засим обед как бы сам собою завершился и Чичиков приглашён был хозяином в гостиную для обсуждения той нужды, что привела его под этот кров. Глянувши на часы, и увидавши, что до появления в имении Манилова оставалось чуть более четверти часу, Павел Иванович уж не мешкая приступил к изложению своего дела.

— Что ж, дорогой Михаил Семёнович, вот и довелось встретиться сызнова, — сказал Чичиков, — небось не забыли того, по какой причине свела нас судьба во прошлый—то раз?

— Как тут забыть, — отвечал Собакевич, ещё более краснея лицом, — ведь обвели вы меня тогда, Павел Иванович, ободрали, можно сказать, точно липку, заплативши за ревизскую душу, стыдно сказать — по два рубля с полтиною! Да разве же это по Божески?

— Трудно мне, однако, войти в вашу ко мне претензию, дорогой Михаил Семёнович, потому как никто вас купчую подписывать не неволил, да к тому же мы с вами и не прописывали того, сколько я вам платил. Может статься, что платил я, как и положено, а вы и запамятовали; говорите о каких—то двух целковых, да ещё и с полтиною?! — сказал Чичиков вскинувши на Собакевича глаза, глядевшие со спокойною усмешкою, знающего свою силу человека.

— Ах, Павел Иванович, я ведь потом, почитай месяц себе места не находил, сна, можно сказать лишился, как понял свою оплошность. И то сказать – отдать таковых крестьян да за понюшку табаку! Нет, Павел Иванович, вы, ежели вы, конечно, честный человек, просто обязаны мне сей убыток возместить, а не то, признаться, придётся прибегнуть мне к некоторым средствам…— проговорил Собакевич.

— Ну, начнём с того, что я бесчестный человек, — отвечал Чичиков, — и посему ничего возвращать вам не намерен, да признаться и незачем, и я думаю, вы сами в этом в скором времени убедитесь, и даже более того, примете мою точку зрения на сей предмет. Что же касается, как изволили вы выразиться, «некоторых средств», то и сие мы обсудим, и вы, Михаил Семёнович, даже и не подозреваете того, как близки вы до истины, когда говорите о «средствах», и насколько сие отвечает и моим настроениям. И ещё одно – не с одним ведь с вами имел я подобные сношения, и, надо сказать, вы первый изо всех, кто оказался на меня в обиде. Вот, к примеру, и сосед ваш Плюшкин, что, как говорят, раскаялся в собственной скупости, и отправился по святым местам, даже и он, не глядя на неимоверную скаредность свою и словом меня не попрекнул, не то, что вы!

— Что Плюшкин! Плюшкин – вор! И ни в чём он и не думал раскаиваться. Просто украл у покупщика своего лошадь с коляскою, когда тот приехал к нему лес торговать, да спрятал так, что и найти не смогли. Вот и припугнули его судом и Сибирью, ну он с перепугу с ума и соскочил, наследники, конечно же, взяли над ним опекунство и вошли, можно сказать, в права, а он сбежал, куда неведомо. Сказывали, правда, что видывали его где—то по монастырям. Так что нечего его к нашим делам мешать, — отвечал Собакевич.

— Оно так, оно так, — закивал головою Чичиков, строя во чертах лица своего задумчивую озабоченность. — Бывает, человек ни сном, ни духом не ведает – хорохорится, кипятится, можно сказать, разве что, не кулаками машет, в грудь себя стучит, а Сибирь с тюрьмою да каторгою уж за плечами стоят, дожидаются его любезного. Но ничего не поделаешь, такова есть жизнь и никуда от нея не деться! Однако же я не за тем к вам приехал, чтобы сие обсуждать. Дело, дорогой мой Михаил Семёнович, меня вновь до вас приведшее, заключается вот в чём – в прошлый раз, когда мы уж совершили купчую и выправили все какие надобно бумаги, оказалось, что вы не соблюли нужных формальностей, а именно – вашей росписи недостаёт в постановлении земского суда о произведённом переселении. Посему я сегодня и явился к вам, для получения сей росписи. Что же касается до бумаг хранящихся в архивах суда, то думаю, вас туда пригласят особо, даже ранее, чем вы можете себе вообразить.

Не обративши внимания на последнее замечание Павла Ивановича и пропустивши его, как говорится, мимо ушей, Собакевич с важностью развалясь в кресле и надувши щёки произнёс:

— Хорошо, вы получите мою роспись, но только после того, как заплатите по двухсот рублей за каждую купленную у меня ревизскую душу.

— Странно, помнится в прошлый раз, вы начали свои торги со ста рублей. Что ж это у вас так цены скачут? — усмехнулся Чичиков.

— Ну, так то когда было, — ответил Собакевич, — нынче уж всё переменилось и ваши обстоятельства в том числе. Я же, как опытный в подобных делах человек, просто обязан этим воспользоваться.

— Что ж, опытность вещь хорошая, надо признаться, что она ещё никого не подводила. Но, надобно сказать, встречаются порою господа, что не зная всех скрытых пружин дела, кажущегося им простым и лёгким, берутся за него и сие оканчивается для них самым что ни на есть плачевным результатом, — сказал Чичиков, проникновенно глядя в медвежьи глазки своего собеседника.

Но и тут довольно прозрачный сей намёк не достигнул до цели и пропустивши и его мимо ушей Собакевич проговорил всё с тою же важностью:

— Так что ежели деньги у вас при себе, то выкладывайте их и я тот же час подпишу все необходимые бумаги.

Улыбнувшись ему в ответ Чичиков, глянувши на часы, подумал, что Манилову уж время появиться усадьбе для выполнения уготованной ему дядюшкою Семёном Семёновичем роли, и тут же, словно отозвавшись на сию возникнувшую в голове Павла Ивановича мысль, послышался со двора шум подъезжающего экипажа, храп коней и окрики кучера.

— Странно, кого это ещё черти принесли? — сказал Собакевич и позабывши извиниться и оставив Чичикова в одиночестве, поспешил в сени.

Однако в самое короткое время он воротился назад и неловко поворотясь медвежьим своим корпусом впустил в гостиную ещё одного гостя, которым, конечно же, был ни кто иной, как столь «внезапно» прибывший с визитом Манилов. Последний, при виде «нежданно» оказавшегося в гостиной Павла Ивановича, изобразил во чертах лица своего радостное удивление, весьма, надо сказать, удавшееся ему, и оба наши хитреца разыграли небольшое представление, состоявшее из известного рода приветствий да восклицаний. Когда же спектакль сей был окончен, Манилов вопрошающе воззрился на Павла Ивановича, на что тот состроил в ответ заранее оговоренный меж ними секретный знак, давший Манилову понять, что дела у друга его не так хороши, как того бы хотелось, и покуда никак не движутся вперёд. Знак же сей, несмотря на сугубую его секретность, состоял из хорошо знакомого дорогим моим читателям троекратного сморкания, всегда столь удававшегося Павлу Ивановичу, а нынче и вовсе прозвучавшего боевою трубою, призывавшей на поле брани новые, доселе находившиеся в резерве силы. Посему, извинившись перед Павлом Ивановичем, и сославшись на то, что ему необходимо перетолковать с гостеприимным хозяином имения по некоему, не терпящему отлагательств дельцу, Манилов отвёл Собакевича в сторонку и что—то с таинственным видом зашептал в его поросшее рыжим волосом ухо, отчего медвежьи глазки Собакевича весьма заметно увеличились в размере, и он, засуетившись и дважды наступивши Манилову на ногу, повёл того в свой кабинет как и во первой раз позабывши извиниться перед Чичиковым за то, что оставлял того скучать в одиночестве.

Кабинет сей, более походивший на чулан, в котором хранится всякий, неизвестно зачем собираемый хозяевами скарб, отличался от чулана лишь тем, что там помимо хлама помещался покоящийся на толстенных, точно спиленные пни ногах, письменный стол украшенный некими долженствующими изображать резьбу робкими попытками, да диван с креслом на котором что—то горою было навалено, почему Манилову и пришлось усесться на самый его край, где ещё оставалось немного свободного места.

— Ох, Михаил Семёнович, беда, просто беда! — без обиняков приступил к изложению дела Манилов. – Да будет вам известно, что Семён Семёнович Чумоедов, нынешний наш капитан—исправник, состоит со мною в родстве, а именно что является дядюшкою супруги моей. Так вот, заехал я к нему нынче утром по причине его нездоровья и услыхал от него известие, имеющее прямое касательство до вас, и известие, смею вам заметить, весьма и весьма тревожное. Узнавши, что я сегодня же собираюсь отправляться к себе в имение, передал Семён Семёнович для вас со мною пакет, потому как знает, что живём мы с вами, почитай что в одном углу, вот и просил оказать услугу, потому как дело и впрямь не терпящее отлагательств, и связано, как могу судить, с тем господином, что оставлен был нами только что в гостиной, — со значением сощуривши глаза, проговорил Манилов и, глянувши на не на шутку встревожившегося Собакевича, продолжал. — Признаться, мне не могло и прийти в голову, что повстречаю я тут у вас Павла Ивановича, и сие может быть и не к добру, но с другой стороны, может статься, что оно и хорошо что эдак совпало и это благосклонное до вас Провидение привело его со мною в одно время под ваш кров, — с этими словами и передал он Собакевичу пакет, запечатанный сургучною, с меткою самого капитана—исправника, печатью.

Печать сия, хрустнувши, рассыпалась в пыль под толстыми, поросшими волосом пальцами, и, извлекши из пакета весь покрытый убористым почерком дядюшки Семёна Семёновича листок гербовой бумаги, Собакевич принялся его со вниманием читать. Надо сказать, что чтение сего послания не оставило его равнодушным, о чём можно было судить даже и потому, как вдруг стал медленно отступать тот калёный медный жар, что вечно освещал его, словно бы вырубленное топором чело, крася грубые его черты в обычный для всякого прочего смертного цвет, что для Собакевича, как надо думать, означало крайнюю бледность в лице.

Однако же давайте, и мы обратимся к содержанию сего документа сумевшего произвесть в нём подобные перемены.

«Дорогой друг мой, Михаил Семёнович! — говорилось в письме, написанном мудрым дядюшкою, — посылаю до тебя с оказией сие послание, а именно с небезызвестным тебе соседом твоим помещиком, коему доверяю полностью, и ты поймёшь почему, как увидишь, но имени его называть не хочу по соображениям секретности. Да и весь сей документ, есть суть секретный, поэтому ты, как только прочтёшь его, тут же, не мешкая, сожги, дабы не попался он под те глаза, под какие не надобно.

Суть же моего послания к тебе в том, что ежели ты помнишь, года два назад наведывался в нашу губернию некто Чичиков Павел Иванович, тот самый, что как говорят, намеревался свезти из дому губернаторскую дочку, но дочка та к делу не клеится, это я так упомянул, дабы тебе проще было бы его вспомнить. Покупал он тогда в губернии крестьян. Много, мало ли купил – не важно, потому как было сие ещё при предшественнике моём. Я бумаги поднимал, там всё правильно было составлено, всё как надобно проведено было через инстанции, не хватает одной лишь твоей росписи, но сие безделица и не о том сказ.

Дело в том, что сей господин Чичиков подал на моё имя жалобу, а в жалобе той показывает на тебя, как на продавшего ему заместо ревизских душ – «души мёртвые» и требует с тебя возмещения убытку сполна, так как платил он будто бы тебе по тысяче рублей за ревизскую душу. Я проверил те списки, что приложены были к купчей, и верно, выходит, что продал ты ему мёртвых, а за сие, ежели он не заберёт назад жалобы, может последовать самая страшная кара. Лишишься не токмо всех прав и имущества, а ещё и упекут в Сибирь, а детей отдадут в крепостные. Правда, Господь милостив, не дал тебе деток, но и без того наказание сие не сладко, потому как можешь получить не менее десяти лет каторги, а то гляди и все пятнадцать, так что, можно сказать — сгинешь там навеки.

Я нарочно подослал этого Чичикова к тебе, чтобы ты подписал нужные ему бумаги, а главное с тем, чтобы была у тебя возможность перетолковать с ним накоротке, и может статься, решили бы всё полюбовно, потому как он человек взглядов просвещённых и обращения тонкого. Так что ежели сумеешь ты польстить его натуре, ежели подступишься к нему эдаким деликатным манером, то, думаю я, он и жалобу свою заберёт. Для верности посылаю и жалобу. Она находится у того помещика, соседа твоего чьего имени не называю, как уж писал из соображений секретности, потому,что ты и сам уж видишь – дело тут нешуточное.

Коли согласится Чичиков на мировую, то тогда и жалобу сожгите заодно с моим до тебя посланием, потому как жалобу сию я покуда ещё через канцелярию не проводил, а тогда и концы в воду! Мне ведь страсть, как неохота все губернское дворянство да губернию через тебя грязью марать, да и «сор из избы выносить» тоже, кому захочется.

Ну, засим пожелаю тебе успеха в разговоре с этим Чичиковым. Ты же, когда всё у вас сладится, не позабудь меня. Я тут новую кобылку себе приглядел, просит за неё подлец—хозяин десять тысяч, и я очень бы хотел, чтобы ты мне в сем деле помог, как я тебе в твоём. И то, как закончится всё, съездим мы с тобою на сию кобылку поглядеть, а там видно будет.

С уважением к тебе, отставной штабс—ротмистр Чумоедов Семён Семёнович.

P.S. Я насколько сумел сего Чичикова до тебя расположил, так что он ежели к тебе и поедет, то уж, поверь мне, не для ссоры, посему же уважь его, как сумеешь!».

Прочитавши сие приведённое нами послание, Собакевич поднял на Манилова медвежьи свои глазки, мигавшие растерянно и виновато, словно у того медведя, что не сумевши выполнить нужного фокусу, получил от своего водителя—цыгана увесистый удар дубиною по голове.

— Что скажете вы об этом деле? — спросил он у Манилова и голос его, признаться, дрожал.

— Нехорошее дело, — отозвался Манилов, — и виды на него нехороши. Не знаю даже, что вам и присоветовать, друг мой…

— Вот, Семён Семёнович пишет, что уж и жалоба подана, — Сказал Собакевич, и голос его прозвучал совсем потерянно.

— Ну, жалоба то у меня! Дядюшка её ещё не проводил, как надобно, по инстанциям. Так что если Павла Ивановича каким—либо манером уломать, то сегодня же и будете на свободе, — отвечал ему Манилов.

— Отдайте её мне, я её сожгу и дело с концом, — оживился было Собакевич.

— Сжечь недолго, да что в том толку? Дядюшке только навредите, а неприятель ваш напишет её сызнова, — нашёлся Манилов, и нельзя было не признать, что довод сей был весьма удачен.

— Да, ваша правда, — вздохнул Собакевич, — но что же прикажете делать – не убивать ведь и впрямь сего господина?!..

— Свят, Свят, Свят! Упаси вас Боже! Как это вы эдакое сумели даже произнесть, — перепугался Манилов, — эдак к одному греху хотите присовокупить ещё и другой, самый тяжкий?! Я, конечно же, приписываю сие высказывание ваше расстроенным чувствам, но по совести вам скажу, не пристало вам, как дворянину и слов подобных говорить!

— Да это так, само с языка сорвалось, да и то, извольте, как не сорваться при подобной то комиссии? — принялся оправдываться Собакевич.

— Вот что я вам скажу, любезный Михаил Семёнович. Насколько могу я о Павле Ивановиче судить, то это наиблагороднейший человек выдающихся достоинств и душевных свойств. И нет, уверяю вас, ничего в целом свете такого, чего он не сумел бы понять и простить, — сказал Манилов, проникновенно заглядывая в лицо своему собеседнику.

— Жулик ваш Павел Иванович! Самый, что ни на есть отъявленный жулик и мошенник, — буркнул Собакевич, — вот его то и надобно давно уж сажать в острог, да забривать в каторгу, так нет же, он ещё и жалобы подаёт на порядочных людей!

— Смею уверить вас, вы неправы. Вы не знаете души сего господина, как я её знаю, что и позволяет мне о нём судить с тою симпатией и расположением, коих он поистине достоин. Ну да, сейчас, признаться, и не это главное, а главное ваше дело, посему—то и постарайтесь с ним примириться. Тем более что к тому же призывает вас и Семён Семёнович, который более чем расположен к вам, — проговорил Манилов.

Услыхавши о «расположении к нему» дядюшки, Собакевич стукнул по столу кулаком так, что вздрогнувши громыхнула массивная столешница и гулко, барабанами отозвались пустые его ящики.

— Жулик! — снова произнёс он сквозь стиснутые зубы, вспомнивши о кобылке, которую дядюшка Семён Семёнович торговал будто бы за десять тысяч, но Манилов, принявши это его восклицание на счёт всё того же Чичикова, сказал:

— И всё же никуды не деться, придётся идти на мировую. И впрямь, не отправляться ведь вам из—за подобной ерунды в Сибирь.

— Правда ваша! — отвечал Собакевич и поднявшись из—за стола поплёлся грустно загребая косыми своими ногами в гостиную, увешанную отчаянными греческими молодцами, предводительствуемыми не менее же отчаянною Бобелиною и маленьким Багратионом, словно бы в смущении выглядывающим из узеньких своих рамок.

По всему было видно, что «секретное» письмо, состряпанное дядюшкою Семёном Семёновичем произвело на Собакевича необычайное впечатление, вызвавши в нём нечто весьма схожее с глубокими душевными переживаниями, ежели, конечно же, то, что по временам происходило в его словно бы гранённой из гранита голове можно было бы отнесть к столь тонкому предмету. И тем не менее, руки его дрожали, ноги подгибались, а сертук ходил на нём мелкими волнами, что распространяемы были всеми его, словно бы в ознобе трясущимися, членами.

— Плохие известия? — спросил у него Чичиков, когда он вернувшись в гостиную уселся в оставленное было им кресло и принялся глазеть в окошко, делая вид, будто углядел там нечто забравшее вдруг всё его внимание целиком.

— Даже и не знаю как отвечать вам, Павел Иванович, — отозвался Собакевич, — вам, как говорится, виднее. Только вот не могу взять в толк я вашей жалобы, что подана была давеча на меня в суд. Ведь коли крестьяне купленные вами, точно уж выведены из губернии, на что вы мне, к слову сказать, и бумаги показывали, то как же они могут быть «мёртвые»? Не пойму я этого – честное слово. Да ещё и просите возместить их полную стоимость, как за ревизскую душу, хотя и платили мне всего—то по два рубли с полтиною?

Не скажи Собакевич этих слов о «полной стоимости» требуемой Чичиковым к возмещению, что сочинены были дядюшкою для красного словца, то может быть участь его была бы и не столь тягостной. Павел Иванович, может статься, поиграл бы с ним, как играет порою кошка с пойманною мышью, дабы немного потешиться, а затем, получивши нужную подпись, отпустил бы его восвояси. Но тут, словно искрою пронзила его догадка, превратившись в ясную и простую мысль о том, что он и вправду может взять с Собакевича некия суммы, потому как тот нынче был у него в руках.

— Нет, Михаил Семёнович, эдак, как я погляжу, мы с вами не двинемся дальше, — сказал Чичиков. – Я ведь поначалу хотел сделать, как лучше. Хотел хорошего и себе и вам. Думал: «Дай—ка, освобожу сего господина от необходимости платить подушную подать в казну. Может статься, что он, как человек благородный и помянет меня добрым словом!». Так нет же, мало вам, что вы всучили мне промеж мужиков вовсе ненужную мне бабу, — сказал он, вспомнивши Елизавету Воробья, что вписана была Собакевичем в списки, — так вздумали ещё и тут обойти меня, затеявши сегодняшние торги. Так знайте же, любезный мой Михаил Семёнович, я хотя и мягко стелю, да вам жестко спать придётся. В отношении же якобы имевшего место переселения и бумаг, кои упомянуты были вами, скажу – нет в бумагах вашей росписи, и бумаг, стало быть, нету. К тому же, может вы и не расписались оттого, что побоялись, как бы не выплыло на свет ваше мошенство? Здесь, я думаю, и суд и следствие, которые над вами в самом скором времени учинят – разберутся. Разберутся и с душами, каковы они есть – живые ли, мёртвые ли? А вам, сударь мой, дорога будет одна – прямиком в Сибирь. Уж поверьте, я в этом деле не отступлюсь! — закончил Чичиков пламенную свою речь.

— Да разве я против того, чтобы расписаться? — встрепенулся Собакевич. – Извольте, я сей же час где надобно и распишусь. Скажите только, где надо руку приложить?

— Нет, Михаил Семёнович! Нынче уж поздно, нынче вы уж выказали мне истинное своё расположение и посему я намерен предать сие дело огласке. И то слово, ради чего это мне вас жалеть? Вы то меня не жалели, когда начали тут давеча со мною торговаться! — проговорил Чичиков с решительностью.

— Павел Иванович, может быть вы всё же решите ваше дело полюбовно? Я уж сейчас вижу, что Михаил Семёнович раскаивается в допущенной им оплошности. Да к тому же огласка понаделает шуму и пятном ляжет на всё губернское дворянство, — вступился было за Собакевича молчавший доселе Манилов.

— Ранее надобно было думать, ранее, прежде чем выказывать столько неуважительного апломбу в мой адрес! А посему, как я уж сказал – не отступлюсь, — состроивши во чертах лица своего решимость отвечал Чичиков.

— Но, может быть, Михаил Семёнович сумел бы каким—нибудь образом загладить свою пред вами вину? — спросил Манилов.

— Сумел бы, — отозвался Чичиков, — пусть немедля же возвратит мне деньги, переданные ему мною в счёт уплаты за ревизские души, те, что впоследствии оказались мёртвыми. Вот тогда—то, может статься, я и отзову свою жалобу назад.

— Сей же час и ворочу, — облегчённо вздохнувши, сказал Собакевич и живо пройдясь толстыми своими пальцами по карманам сертука выудил оттуда сложенную вчетверо сотенную бумажку, с улыбкою протянув её Чичикову.

— Милостивый государь! Вы что же это надо мною насмешки изволите строить, словно я нищий какой, просящий милостыню на паперти, чтобы мне мелочь всяческую швырять? Потрудитесь вернуть настоящую цену, — сказал Чичиков, делая вид, будто начинает горячиться.

— Побойтесь Бога, Павел Иванович, — взмолился Собакевич, — вы ведь приобрели у меня сорок душ, по два рубли с полтиною за душу. Вот и выходит ровнёхонько сто рублей. Я, признаться, не пойму, чему вы обиделись?!

— Я и не думал обижаться, — отвечал Чичиков, — потому как коли не желаете платить сейчас, то заплатите позднее – по суду. Но только помните — я от своего не отступлюсь и обвесть себя никому не дам!

— И сколько же вы намерены с меня получить? — упавшим голосом спросил Собакевич.

— Цену вы не ранее как час наза, означили сами. Двести рублей за каждую ревизскую душу, — отвечал Чичиков.

— Сжальтесь, Павел Иванович, ведь это ровным счётом грабеж! Ведь эдакое говорить, всё равно, что с ножом к горлу…, — начал было Собакевич.

На что Чичиков ему резонно отвечал, что требует с него не более того, что давеча спрашивал и сам Собакевич, и посему подобная цена кажется ему справедливою. Если же Собакевич на подобную с его стороны великодушную уступку не согласен, то тут имеются два пути. Либо Павел Иванович начинает набавлять цену, поднимая её до настоящих сумм, которые и впрямь можно выручить за ревизскую душу, либо он те же суммы получит с Собакевича по суду, а Собакевичу в придачу к позору и огласке достанутся ещё и Сибирь с каторгою, так что ему, Павлу Ивановичу, всё равно, нынче ли произойдёт расплата или же позднее.

Убедившись в его несговорчивости и поверивши в решимость Чичикова довесть дело сие до суда, Собакевич, тем не менее, всё же ещё пытался несколько времени увещеваниями да уговорами заставить Павла Ивановича согласиться с предложенною им ранее ценою, а именно с тою сложенною вчетверо сотенною бумажкою, что зажата была в его могучем шишковатом кулаке. Однако, встретивши непреклонный отпор своим поползновениям, он махнул на всё рукою, ибо, скажем прямо, господа, кому охота отправляться по этапу в Сибирь? Посему—то, отлучившись ненадолго в какие—то заветные свои закрома, где, надо думать, хранилось у него немало ценного и полезного, Собакевич воротился, неся с собою туго перевязанные, пухлые пачки ассигнаций от которых в гостиной запахло вдруг сыростью, чесноком и картошкою, с которыми, видать, пребывали они по соседству в тёмном, потаённом закуте.

— Вот, здесь восемь тысяч, — сказал Собакевич и, разве что не плача, добавил, — зарезали, можно сказать, меня без ножа!

На что Чичиков ему отвечал, что про сие он уже слыхивал, что винить во всём Собакевичу надобно лишь себя одного.

— А сейчас, любезный мой Михаил Семёнович, извольте—ка написать мне расписку, — сказал он Собакевичу, — в том, что сумма сия возмещена вами Чичикову Павлу Ивановичу за проданные оному ранее ревизские души, на поверку оказавшиеся мёртвыми. А иначе, знаю я вас, вздумаете ещё сказать, будто деньги эти я у вас украл!

Поначалу Собакевич никак не желал писать подобной расписки говоря, что таковым образом он сам себя словно бы изобличает в преднамеренном мошенстве, но потом, когда решили добавить слова о том, что души сии были ошибочно проданы точно живые — расписку написал.

— Ну, а теперь извольте расписаться в бумагах, — сказал Чичиков, подвигая к нему протоколы и выписки из судебного реестра, те самые, что составлены были им самим не далее как нынешним утром.

— Позвольте, Павел Иванович, — опешился Собакевич, — деньги то мною вам возвращены более нежели сполна, так что, стало быть, и купчую меж нами надобно считать расторгнутою?!...

— Э, нет, не скажите! Ведь ежели я забираю жалобу свою назад, то тем самым точно бы признаю, что крестьяне купленные мною у вас живые, а, следовательно, и переселение их состоялось, как бы на самом деле. А коли переселение имело уж место, то, следовательно, нечего тут более и говорить. Ставьте роспись, где положено и дело с концом, — сказал Чичиков, — деньги же мною с вас получены за понесение ничем не заслуженных обид! Так что вы, уважаемый, не путайте одного с другим. Расписку эту я, конечно же, приберегу, на всякий случай. Ведь никто не знает, каковая фантазия может сызнова к вам в голову забресть! — на этом они и распрощались, и надобно думать – навек.

На протяжении всего пути из имения Собакевича, Павел Иванович был более молчалив, нежели весел. По всему было видно, что обдумывается им нынче некая весьма важная до него мысль. Так что даже на сделанный к нему Маниловым вопрос, каковым образом намерен он употребить полученные с Собакевича суммы, он поначалу не ответил ничего, точно бы не расслышавши обращённые к нему слова, и лишь затем, оторвавшись от этих, забравших его целиком размышлений, махнувши ладошкою, отвечал:

— В казну пойдут, батенька, разумеется, в казну! — верно почитая казною карманы собственного сертука.

Мысль же, что обдумывалась им нынче столь тщательно была ежели и не продолжением, то уж родною сестрою той самой мысли, сверкнувшей догадкою в его гораздой на всяческие выдумки и каверзы голове, во время его с Собакевичем разговора. Нынче же она, утвердившись в уме его, сулила Чичикову немалые новые выгоды с той стороны, о которой он и не помышлял доселе и на которые навели нашего героя написанные невзначай слова письма адресованного дядюшкою капитаном—исправником злополучному Собакевичу.

«Право—слово, ходишь по деньгам ровно по грязи, и сам того не замечаешь!», — думал Чичиков удивляясь той внутренней слепоте, что порою охватывает всякого, становясь очевидною лишь когда словно бы случайно упадает пелена с глаз и видишь вдруг, что рядом с тобою лежит такая прямая и ёегкая до тебя выгода, что становится совершенно непонятным, как это возможно было ходить вкруг нея годами, не замечая того, что выгода сия не то чтобы просилась сама к тебе в руки, а просто—напросто всё это время разве что не лежала за пазухою.

«Ах, я и впрямь Аким—простота, да и только! Ведь как же славно может всё для меня повернуться, обратись я до капитана—исправника с подобными жалобами на тех помещиков, с коими успел уж заключить купчие на «мёртвые души». Эдак с каждого можно будет получить по кругленькой сумме отступного, а не с одного лишь Собакевича!», — думал Чичиков, чувствуя, как «мёртвые души» начинают поворачиваться для него неожиданною и свежею перспективою.

Уж новый план принялся было зреть в беспокойной его голове, уж принялся было он подсчитывать те немалые доходы, что возможно было бы выручить в дополнение к основной его затее, как вдруг мысль сия, казавшаяся доселе ему столь многообещающею и лучезарной, потухнула, свернулась точно в клубок, и он с досадою подумал, что нынче уж не выйдет у него тут никакого дела. Хотя бы и по той незамысловатой причине, что дядюшка Семён Семёнович не попустит ему домогаться до племянника своего, так что Манилова уж точно нечего было принимать в расчёт. Что же в отношении прочих помещиков, то и тут дела обстояли не лучше. Плюшкина неизвестно в каких краях Руси—матушки носили вольныя ветры, что же касается Коробочки, то та и вовсе уж была мертва.

Правда, оставались ещё и наследники, но и тут вставали на пути его сложности. Потому как над Плюшкиным, как он знал, принята была опёка со стороны родственников, и того, конечно же, признали бы по суду слабоумным. Имение же Коробочки, скорее всего, отошло уж какому—нибудь монастырю, либо приписано было к казне, поэтому навряд ли удалось бы Павлу Ивановичу урвать тут какой кусок, так что по зрелому размышлению решил он повременить с продолжением сих новых затей до лучших времен.

Манилов же, сидевший с ним в коляске, о чём—то воодушевлённо лепетал во всё время их путешествия чего Чичиков, погруженный в новые переполнявшие ум его размышления, даже и не слышал. По счастью легкомысленный и легковерный спутник его так и не почувствовал того, какая злая и угрюмая туча сгрудилась уж было над ним, но благодарение Господу и дядюшке капитану—исправнику пролетела мимо и не пролившись грозою на беззаботную и глупую голову его, истаяла без следа.

ГЛАВА 6

Когда в час сумрачных и тяжких размышлений, один их тех, что знаком всякой русской душе, всегда гораздой на то, чтобы погрузиться в тоску и меланхолию, доводилось мне среди прочего задумываться, ненароком, и о таящейся за гранью жизни и смерти тайне, то признаться, господа, тайна жизни озадачивала меня, порою, куда более, нежели то небытие, что, как принято думать, ожидает всех нас смертных за тёмным и глухим краем могилы. Невозможно сказать наверное, почему и для чего смертен бывает человек, но ещё труднее сыскать ответ на простой, казалось бы, вопрос — как и для чего бывает он жив? Каковым образом и откуда появляется он на свет сей из небытия, на что, впрочем, у него никто и никогда не спрашивает согласия, так, будто это вовсе и не его дело, жить в том сиром мире, в коем суждено провесть каждому из человеков долгие и по большему счёту нелёгкие и полные забот дни и годы.

Так что, глядя на тысячи и тысячи текущих рядом с тобою жизней, непонятных, серых и суетных, тех какими живут все эти мелкие человечишки, заполнившие сверх всякой меры просвещённое наше столетие, не захочешь, а поверишь поневоле, что жизнь человеческая в большинстве своём всего лишь пустой и весьма обидный урок, который всякий из нас, не ведая и не желая того, выполняет со старательною неукоснительностью для того лишь только, чтобы обернуться крохотным и безликим звеном в цепи многих и многих поколений, чьи начало и конец теряются в неподвластной нашей мысли и далёкой, зовущейся временем темноте..., и всего—то, господа?!

Вот таковая, мало на что могущая подвигнуть мысль, приходит мне порою в голову, друзья мои. И, не скрою, она страшит меня до чрезвычайности! Страшит уже и потому, что чудится мне, будто в ней и на самом деле заключена тоскливая и беспощадная для нас всех нас правда. Именно в такие вот минуты овладевает мною уныние и начинает казаться мне, что бесполезны и не нужны никому те устремления дела и надежды, из коих и старается выстроить всякий судьбу свою. А кто—то злой и безжалостный, прячущийся в густых потёмках на самом дне моей души начинает шептать, что жизнь человеческая ценна на самом деле не поступками и свершениями, её наполняющими, а лишь пошлым и безликим своим существованием, потребным лишь на то, чтобы приумножать и приумножать число человеков в сей юдоли земной, а прочее лишь фантазия, игра воображения, призванная отвлечь нас от пугающих и холодных истин, от которых стынет душа и замирает перепуганное сердце моё. Хочется мне тогда спрятавши голову под одеяло уж не видеть и не слышать ничего из творящегося кругом, а забыться глухим и беспробудным сном, лишённым сновидений, в котором уж ничто и никогда не сможет нарушить покоя моего.

И вот, когда бывает уж готоваразверзнуться в душе моей ёерная, полная безысходности пропасть, в которую, кажется, вот—вот канут навеки мои вера с надеждою, то словно бы по Божьему соизволению, будто бы ангел слетает с небес и чувствую я в ту минуту как плещут в груди у меня нежные его крылья, заставляя сердце биться с новою силою, заполняя его тёплым, похожим на тихое счастье, чувством. Смолкает тогда во мне злой, беспощадный шёпот и начинает звучать в душе моей иной прекрасный голос, говорящий о том, что понапрасну мучаю я себя подобными тёмными мыслями, что сие есть пустое и неблагодарное занятие — пытаться понять непостижимое, что дано мне Богом другое, счастливое поприще, на котором вот уж который год дожидает меня мой герой, чья жизнь и судьба зависят от меня лишь одного и тогда его жизнь, более чем на две трети уж написанная мною вновь начинает стучаться в сердце моё, как стучит в скорлупу птенец, стремящийся выбраться на свободу к солнцу, к синему небу, ко ждущей его вовне настоящей, а не придуманной кем—то жизни.

Тогда—то и приходит ко мне, в который уж раз, пусть робкая, но проливающая покой в сердце моё догадка о том, что нынешняя жизнь моя и судьба даны мне для того, чтобы всё же сумел я довесть повесть о герое моём до конца, до той самой точки, где сойдутся все нити избранного мною сюжета в одно. Когда будущее наконец—то станет настоящим, обещание – исполнением, а жизнь… Чем станет жизнь его, да и моя, в ту минуту не скажу я наверное и приближение к ней, признаюсь, пугает меня так же, как пугает каждого приближение к черте, отмеренной ему неумолимым роком, черте у которой, может статься, проставлена будет точка и в сюжете нескладной моей земной судьбы; судьбы, которую я, несмотря ни на что, сумел обратить в призвание.

* * *
Уж неделя миновала с той поры, как объявился Павел Иванович в гостеприимной Маниловке. Дела его все, казалось бы, уж были обделаны, нужные бумаги выправлены и ничто не должно было смешать его планов к предстоящему отъезду, но он всё откладывал его к радости хозяев, стремившихся предугадать и предупредить разве что ни каждое его желание.

Весна уж окончательно вступила в свои права и уж всё вокруг полно было её лёгким и ясным светом, что радостными бликами мерцал и по ярким, словно бы лаковым листочкам, укрывшим плотною завесою кроны дерев, ослепительными пятнами сверкал на поверхности пруда, в котором уже успели вывестись головастики, золотым сиянием убирал кресты каменной деревенской церкви, что хорошо видна была отсюда, с возвышения, на котором расположилась господская усадьба. Тёплый воздух полон был гудением пчёл и шмелей, перепархивавших с цветка на цветок, и больших синих мух, прилетавших сюда вероятно со скотного двора. Мухи сии, непонятно почему, но вызывали в детских сердцах прилив неких недоступных пониманию Павла Ивановича чувств, и Фемистоклюс, который в своих географических познания, так и не ушёл далее Москвы и Парижу, и Алкид, в знаниях своих вряд ли превосходивший старшего братца, часами могли носиться по двору за сиими несчастными насекомыми с тем, чтобы оборвавши им крылышки следить за тем, насколько далеко сумеют они улететь после подобных, проведённых над ними изысканий. Сия любознательность и рвение, выказываемое отпрысками, вызывали в сердце наблюдавшего за ними с веранды Манилова неподдельную гордость и возвышенные надежды в отношении ждущей его сыновей впереди блестящей будущности, мыслями о которой он и делился с Чичиковым, что проводил с ним на веранде тихие послеобеденные часы.

И Чичиков, кивая согласно ему в ответ головою, чувствовал, как опускается на него блаженная безмятежность, точно бы расслаблявшая все его члены. Ему казалось, что наконец—то ослабнула та жесткая нить, на которой словно бы на створке держала его во все последние и нелёгкие для нашего героя годы, судьба. Временами некое новое и доселе незнакомое чувство легонько, точно бы нежным пальчиком касалось до его сердца, и Павел Иванович понимал, что вероятно это и есть то самое счастье, о котором ему, впрочем, как и многим, только лишь доводилось слышать.

Тот новый для себя урок, что вынес он после посещения Собакевича, урок, показавшийся ему столь заманчивым, посулившим изрядный прибыток в дополнении к тому, что надеялся получить он по завершении своей проделки с «мёртвыми душами», по более зрелому размышлению уж перестал казаться столь привлекательным по той причине, что был он не прост в исполнении, потому как всякий раз, вздумай Павел Иванович прибегнуть к нему, ему пришлось бы привлекать к участию в сем деле и капитанов—исправников, а сие могло привесть и к непредсказуемым расходам и к неожиданным неприятностям. Потому—то он и решил отложить сию новую каверзу, столь удачно проделанную им в имении Собакевича, до лучших времен.

Порою в расслабленной его душе возникало искушение – наведаться в NN с тем, чтобы сызнова пройтись по присутственным местам пугая братьев—чиновников внезапным своим появлением, но искушение сие бывало мимолётным и верно порождаемо было некой игривостью его умонастроения, возникнувшей в нём в эти последние, проникнутые покоем дни. Может быть сей безмятежный покой, столь непривычный Павлу Ивановичу и был той причиною, что заставляла откладывать его отъезд свой со дня на день, потому как он словно бы чувствовал подспудно, каковые нелёгкие хлопоты и заботы ожидают его на предстоящем ему пути.

Но всё имеет, господа, свойство приходить к своему завершению – и дело, и безделье. Пришёл час и Павлу Ивановичу, стряхнувши с себя сонное и столь приятное оцепенение, отправляться далее. И стоило ему только заикнуться о своём намерении, как чета Маниловых тут же сделалась безутешною. Потоками слёз орошаемы были последние, проведённые им в Маниловке дни. Более того, и сам Манилов принялся было собираться в дорогу, дабы плечом к плечу с Чичиковым отправлять «возложенную на них государем—императором высокую миссию», чему Чичиков, разумеется, тут же воспротивился, сказавши, что впереди его дожидают особой секретности дела, до которых он никого не вправе допустить, даже и Манилова. И пообещавши тому скорую звезду на сертук, собрался вдруг, без затей, в одночасье и сохраняя своё инкогнито укатил с тем, чтобы более уж не возвращаться сюда никогда.

Однако появление его в губернии не осталось незамеченным, как бы того и не хотелось нашему герою. Ведь как ни хорони, как не укрывай правду, а она всё равно найдёт самую что ни на есть крохотную щёлочку да и пролезет наружу. Кто знает, может быть даже и оттого, что у российских наших стен, по моему глубочайшему убеждению, помимо ушей имеются ещё и языки, причём, надо думать, преизряднейшей длины. И что тому причиною – искусство ли каменщиков стены сии кладущих, особенности замечательного нашего климата, деликатность ли народонаселения, либо другая какая напасть, сказать не берусь.

Но так или иначе, а по городу поползли слухи, причём надобно сказать слухи весьма лестные для нашего героя. Уж каковым образом пробрались они в город - не знаем, но только прошёл меж чиновников, знавшихся некогда с Павлом Ивановичем, толк о внезапном его появлении в губернии и о том, что выправлены были им некия бумаги, по которым выходило, что он и вправду миллионщик, а вовсе не делатель фальшивых бумажек, как то о нём промеж чиновников решено было ранее.

Сызнова собрались они с тем, дабы обсудить в своём кругу сие из ряду вон выходящее известие и решить, каковым же манером им вести себя далее. Ведь, как ни крути, а на поверку выходило, что они по глупости, да с перепугу позахлопывали двери своих домов перед носом, может быть, наидостойнейшего изо всех путешественников, что когда—либо посещали пределы славной их губернии. А сие, ох, как нехорошо могло при случае обернуться! Посему зван был на их собрание и Семён Семёнович Чумоедов, к слову сказать, приехавший с охотою, потому как собрание сие имело место не у почтмейстера, а совсем наоборот, у давнего приятеля Семёна Семёновича – полицеймейстера, чьи обеды славились, как мы уж имели случай убедиться, на всю губернию, особенно в отношении рыбных деликатесов и разносолов.

Семён Семёнович подтвердил, что дошедшие до чиновников слухи отнюдь не слухи, а истинная правда. Потому как покупки произведены были Чичиковым Павлом Ивановичем по закону, а крестьяне по закону же и были переселены, что явствует изо всех протоколов и справок, многия из которых он имел удовольствие скрепить собственною рукою.

Участие во всей этой истории Семёна Семёновича, конечно же, должно было смутить многих из тех, кто был с ним хорошо знаком, но городские чиновники почему—то пропустили сию важную деталь, как говорится, «мимо ушей», может быть даже и оттого, что раздосадованы были на себя до чрезвычайности. Вот почему за столом воцарилось долгое и унылое молчание, нарушаемое лишь стуком ножей, да царапаньем вилок о тарелки.

Растерянность их была того же рода, что случается у глупых и непослушных детей непонятно зачем и как изломавших прекрасную игрушку, равной которой не видать им уже вовек. Скоро у них и вовсе испортился аппетит и они сидели не глядя на стоявшие по столу блюда, воздыхая и озабоченно шепча про себя что—то, может быть и слова некой, призванной защитить их молитвы, выключая одного лишь почтмейстера, всё ещё возившего куском семги по своей тарелке.

— Послушай, Шпрехен зи дейч, Иван Андреич! Неужто тебе просто необходимо манкировать общество своею вознею? — не удержавшись сказал полицеймейстер. – Мало тебе того, что ты его в делатели фальшивых ассигнаций определил, так ещё и всем своим отношением хочешь показать, как тебе безразлична общая наша забота, — уже без обиняков напустился он на почтмейстера.

На что почтмейстер, едва не подавившись сёмгою, но ловко сумевший переложить её языком за щёку так, чтобы сподручнее было отвечать, принялся было оправдываться. По его словам выходило, что виною всему был вовсе не он, а, царство ему небесное, покойный прокурор со своею противною и всем хорошо известною привычкою обвинять всякого в невесть каких грехах – так, для всякого случая. Да не тут—то было! Потому что хотя покойный и не мог уж за себя постоять, за него вступились верные его друзья возразивши, что прокурор в тот памятный вечер и вовсе молчал, видимо оттого, что уж чувствовал себя худо. И отбивши прокурора, чиновники вновь принялись возводить обвинения на почтмейстера, успевшего тем временем проглотить спрятанный за щекою заветный кусок.

Обвинения сии отчасти возводимы были ими и потому, что не раз уж и не два отравленные почтмейстерскими обедами, желудки их побуждали обладателей своих к отмщению, но почтмейстер, не испугавшись общего натиску, отбивался как мог, говоря, что он всегда почитал Чичикова за благороднейшего из людей и оказывал тому достойные его особы почёт и уважение. Когда же напомнили ему, каково было то уважение, и как рядил он Павла Ивановича в разбойники, присочинивши к тому ж историю о капитане Копейкине, то и тут «мухомор» Шпрехен зи дойч не отступил, сказавши, что никогда не ровнял Чичикова с капитаном Копейкиным, что видно хотя бы и из того, что у капитана Копейкина недоставало конечностей, тогда как у Чичикова все члены находились на месте, а история та рассказана была им неспроста, а нарочно, дабы несуразностью своею подчеркнуть и несуразность их подозрений в отношении Павла Ивановича и отвесть их от нехороших мыслей на его счёт.

Назвавши его напоследок «канальею», чиновники махнули на него рукою переместивши гнев свой на Ноздрёва, который на свою беду не далее как вчера воротился назад в губернию из Петербурга и по свидетельству уж видавших его очевидцев заметно переменился – сделавшись худым и менее говорливым, нежели прежде. Но главною новостью, успевшей привлечь внимание многих из городских обитателей была та, что объявился он в городе с молодою дамою, которую вполне можно было бы счесть и благородною, ежели бы не появление её вместе с Ноздрёвым, да ещё и на его городской квартире.

Вот почему чиновники, разгорячённые спором о Чичикове и вполне объяснимым любопытством в отношении Ноздрёва и его спутницы сочли необходимым послать за ним квартального. Полицеймейстер тут же сочинил к нему записочку и велевши привесть Ноздрёва немедленно, отослал квартального с Богом. Пришедши на квартиру к Ноздрёву квартальный, которому не впервой доводилось выполнять подобные поручения, узрел там необыкновенную картину, вовсе не вязавшуюся с Ноздрёвым. Потому как тот сидел у окна в столь задумчивой и печальной позе, что квартальный поначалу даже не признал было в нём Ноздрёва, но, однако же, распознавши тут же свою оплошность, передал ему записочку с приглашением явиться к полицеймейстер, сей же час, и не мешкая.

Не прошло и тёех четвертей часа, как Ноздёев, сопровождаемый квартальным, предстал пред строгия очи друзей—чиновников с удивлением принявшихся озирать похудевшую его фигуру и физиогномию с торчащими из—за бакенбардов ушами. Появление его, надобно признаться, несколько развеяло всеобщее уныние и чиновники принялись делать ему, как бы невзначай, всяческия вопросы, связанные с его Петербуржским вояжем со спутницею, привезённую им в губернию и прочим, о чём спрашивают обычно у долго отсутствовавшего путешественника.

Но на все сделанные к нему вопросы Ноздёев отвечал несколько уклончиво, обиняками и всё более косил глазами по сторонам то шаря ими в углах, то вперяя взгляд свой в потолок. Одним словом вёл себя так, как ведут себя обыкновенно люди, когда доводится им либо ускользать от ответа, либо попросту врать. Для Ноздрёва же вравшего всегда самозабвенно и разве что не взахлеб, таковое поведение было несколько необычным, что и не укрылось от чиновничьих взоров.

На вопрос о том, кем доводилась ему дама, прибывшая вместе с ним из путешествия, Ноздрёв отвечал, что сие некая родственница вынужденная некоторое время провесть с ним под одним кровом. И хотя ответ сей был самым беспардонным враньем, многие из уже успевших повидать ее чиновников приняли его на веру по причине большого сходства между Ноздрёвым и Наталией Петровной, о чём мы уж не раз имели случай упомянуть. Когда же принялись спрашивать его о Чичикове, он вдруг, неожиданно для всех объявил, что повстречал Чичикова в Петербурге, и даже более того, снимал с ним нумер в одном и том же пансионе, что присутствующие, конечно же, сочли полнейшей ложью.

Затем в комнате воцарилось недолгое молчанье, во время которого чиновники принялись о чём—то перешептываться между собою, поглядывая при этом в сторону Ноздрёва, как бы несколько исподлобья. Однако Ноздрёв, словно бы не чуя странного и небезопасного для него настроения, возникнувшего промеж чиновников, пришёл вдруг в весьма сильное возбуждение и точно бы вспомнивши нечто важное, о чём запамятовал ненароком, принялся ходить по комнате от одного из присутствующих к другому, испрашивая у всякого «мёртвых душ» и всякому же суля по пяти целковых за каждую проданную ему душу.

Тут уж все присутствующие на обеде чиновники заключили, что он как есть вовсе соскочил с ума своего, из чего им и сделалось ясным, что та старая песня его о «мёртвых душах», к коим приплетён был им зачем—то и Чичиков, есть ни что иное, как душевная болезнь его, послужившая к осуждению городским обществом ни в чем неповинного Павла Ивановича и впрямь оказавшегося наповерку миллионщиком. И только тут сделалась им окончательно понятною та роль, что сыграна, была во всей этой истории Ноздрёвым, надоевшим всем точно гадкая и привязчивая болячка. Ведь причиною и тому позору, на который обрекли они «благороднейшего из людей», как сказал о Чичикове полицеймейстер, и внезапной смерти прокурора, и всему тому переполоху с сумятицею, охватившим и город, да и всю губернию в ту пору был один лишь только вздорный и болтливый язык Ноздрёва. Ноздрёва, который словно бы ни в чём не бывало продолжал вести затеянные им было торги, хватая по своему обыкновению присутствующих то за рукава, то за лацканы сертуков. Вот почему сказать, что братья—чиновники разгневались на Ноздрёве – ровным счётом не сказать ничего. И сцена, последовавшая вослед за этим требует скорее пера баталиста, нежели поэта, потому как почтенные городские чиновники разом, точно по команде, бросились на бубнящего нечто о «мёртвых душах» Ноздрёва, нанося тому весьма ощутимые удары и по голове, и по спине, и по осунувшейся физиогномии его.

За всё заплатил в тот вечер сей бедняк: и за позор, пережитый чиновниками, и за фальшивые ассигнации, и за губернаторскую дочку, и, конечно же, за «мёртвые души», к которым, как мы знаем, господа, он был совершенно непричастен, и которых, раз уж пришлось оно к слову, не наторговал по сию пору ни на медный грош.

Но давайте—ка оставим отцов города за сим замечательным занятием, как ни совестно нам в этом признаться, приносящим им глубочайшее удовлетворение, постичь которое в силах разве лишь тот, кто долгое время мучим был нестерпимыми мозолями и вдруг, по воле счастливого случая, сумевший от них избавиться. Что же в отношении Ноздрёва, то он, в конце концов, сумел вырваться на волю, оставляя в руках победителей клочки собственных бакенбардов, как известно довольно привычных к подобным экзекуциям, несколько пуговиц и воротник серого своего сертука, в виде трофея доставшегося почтмейстеру.

Конечно же, можно сказать, что это и были последние события, произошедшие в городе NN по второму пришествию в него Павла Ивановича. Но ежели мы хотим быть до конца последовательными, следя неукоснительно за всеми происшествиями, к которым герой наш был причастен, пускай даже косвенно либо отчасти, то нам следует упомянуть ещё и о некой беседе, имевшей место между двумя дамами, тоже впрочем, хорошо известными нашему читателю. Вот она то верно и была последним упоминанием имени Чичикова всуе, жителями сего замечательного селения.

Происходила она в крашенном тёмно—серою краскою деревянном доме с облупившимися от времени белыми барельефчиками над запылёнными окошками и узеньким палисадником с чахлыми деревцами и сухими унылыми цветами, растущими вдоль фасаду. Всего через несколько дней после учинённой над Ноздрёвым «казни» подкатила ко крыльцу этого дома коляска, приволокшая за собою густыя и толстыя клубы пыли, убелившей и без того блеклую растительность, окружавшую дом. В наезднице, выпорхнувшей из коляски, читатель без труда узнал бы даму, прозванную обществом города NN – «дамою просто приятною», что не глядя на иного фасону платье, нежели то, что надето было на ней в первую нашу с нею встречу и изрядное уж время, минувшее с той поры, мало переменилась во внешности. На сей раз в прихожей, куда прошла она с улицы, встречала её радостным лаем одна лишь лохматая собачонка Адель, потому что малютка Попурри издохнул вскоре после смерти хозяина, может быть и оттого, что не вынес разлуки с усопшим прокурором. Из чего следует, что и покойного тоже кто—то, а любил, пускай даже и собачонка.

На лай Адельки вышла навстречу гостье хозяйка дома, та, что, как помним, прозывалась «дамою приятною во всех отношениях». Нынче она хотя и не носила траура по покойному супругу, но тем не менее всё же ещё подчеркивала свою утрату: платье её всё сплошь усеяно было чёрным горохом по синему полю и перевязано чёрною же лентою у пояса. Довершали сей наряд ещё некоторые траурные детали, как—то: чёрныя шёлковыя кисти, убиравшие грудь, чёрныя же фестончики и чёрныя манжеты, раздвоенныя на манер ласточкиных хвостов, выглядевшие впрочем, весьма изящно.

Дабы не обижать другой дамы и избегнуть обвинения в предвзятости, а так же нашем большем расположении к «даме приятной во всех отношениях», мы опишем и наряд «дамы просто приятной», тем более что на наш взгляд наряд сей заслуживает того, ибо «просто приятная дама» тоже была одета весьма замечательно – в платье жёлтого шелку с толстою зелёною полосою и голубенькими цветочками по фону. Грудь ея топорщилась белым атласным пластроном, собранным в крупную складку, что делало «даму просто приятную», бывшую отчасти тяжеловатою, ещё более привлекательной. Складки же шедшие от лифчика кзади делали ея фигуру ещё более умопомрачительной и достойной пера более возвышенного, нежели наше.

Хотя справедливости ради надобно заметить, что платья, надетые на обеих дамах, при всей той необыкновенной красоте, что мы в меру своего таланта описали выше, поражали взгляд искушённого в подобных вопросах наблюдателя ещё и чрезвычайной схожестью покроя, позволявшей судить о том, что шиты они были по одному и тому же фасону. Вероятно по той самой выкройке, выпрошенной «дамою просто приятною» у своей сестры, как помнится, для одного только смеху. Выкройке, благодаря которой передняя косточка лифчика вела себя совершенно неподобающим образом, вызвавшим в своё время горячее неодобрение у обеих дам, нынче же у «дамы приятной во всех отношениях» толи по неведению, толи по неумению швеи сия косточка позволила себе вытворить такое, о чём и сказать совестно.

— Ах, Софья Ивановна!

—Ах, Анна Григорьевна! — только и проговорили наши дамы, скрепивши краткое сие приветствие звонкими поцелуями.

Признаться, с «дамою приятною во всех отношениях» в то время, что мы не видывали её, произошли некоторые, пускай и незаметные с первого взгляду, перемены. Исчезнула та поэтическая лёгкость, что была присуща ей ранее. Теперь она уже почти что не расставалась с носовым платком время от времени прикладывая его пускай и к сухим глазам, но сие совершенно не отдавало жеманством, потому что всегда производимо было дамою в приличествующий случаю момент и, как и прежде, с большим вкусом. Она уж более не декламировала стихов и многие из знавших ея поэтическую натуру считали это дурным знаком. Мечтательное держание головы производимое ею подчас, то, которым она столь выгодно отличалась ото многих дам города NN, нынче всё чаще сменяемо было ею на глубоко задумчивое держание головы, которое также всегда приходилось к месту и производило большое впечатление на ея знакомых. Во время разговору она словно бы уплывала на волнах своей задумчивости, а затем, как бы спохватившись, переспрашивала собеседника:

— Ах, простите, о чём это вы толковали? Я признаться прослушала, ведь я всё о своём…

Засим следовало прикладывание платочка ко глазам либо прижимание его ко рту, верно для того, чтобы предотвратить грозящее сорваться с ея губ рыдание. И собеседник, моловший по сию пору какой—либо обыденный вздор, вдруг замолкал, устыдясь мелкости своего разговора в сравнении со столь возвышенной и молчаливой скорбью.

— Пройдёмте же в гостиную, Софья Ивановна, — проговорила «дама приятная во всех отношениях» и откинувши голову прошествовала вперёд гостьи, приглашая ея за собою.

О Боже, сколько же трагической грации заключено было в этом её запрокидывании головы, как много сказало бы оно опытному в движениях сердца взгляду! А жест, последовавший за сим, когда она указуя гостье ея место, протянула в молчании руку с зажатым в горсти платочком к дивану, на который уже успела вскарабкаться Аделька?! Нет, право, оценить таковую тонкость невозможно даже и повидавшему виды театральному критику.

— Хорошо, что вы побеспокоились заехать ко мне, милая моя Софья Ивановна, а то я вся в ипохондрии. Тоска уж просто одолела меня, — нараспев произнесла «дама приятная во всех отношениях».

— Погодите, душенька моя, Анна Григорьевна, я вам сейчас такое расскажу, что от ипохондрии вашей не останется и следа, — отвечала ей «просто приятная дама».

— Ах, увольте! Ничто уж ни в силах возродить меня к жизни, милочка, — отозвалась «дама приятная во всех отношениях».

— Это вам, Анна Григорьевна, только так кажется, покуда не услыхали вы моей новости, душечка. Однако призываю вас сохранять нервы. Употребите все силы свои на то, чтобы не лишиться чувств, — сказала Софья Ивановна, — я так просто и свалилась в беспамятстве, услыхавши сие известие. Моя Машка мне и говорит: «Голубушка, барыня, вы просто в беспамятстве, просто без чувств!». «Не до тебя, Машка, — я ей отвечаю, — когда таковые дела в свете творятся!».

— Однако, каковы должны быть те дела, что могли бы лишить вас чувств? — спросила слабым голосом «приятная во всех отношениях дама», клоня печально голову и поднося платочек свой к глазам, в которых вспыхнул уж любопытный огонечёк, уж забилось жилкою волнение на бледной шее, уж застучало сердце в расшитой чёрными кистями и фестончиками груди.

— Только дайте мне слово, что совладаете с собою, — снова потребовала «просто приятная дама».

— Ну, я не знаю, в мёем положении всякое может приключиться, — отвечала, несколько оживясь и поводя плечами «дама приятная во всех отношениях».

— Тогда велите подать заранее воды, либо нюхательной соли. Потому как мне не хочется быть причиною какого—нибудь нервического припадка, какой вполне может с вами сделаться, — скрестивши руки под грудью сказала «просто приятная дама».

— Ах, Софья Ивановна, да не томите вы меня, а я уж постараюсь как—нибудь с собою совладать… Уж ежели сумела я справиться с таковым горем!.., — ответила Анна Григорьевна, несколько даже и назидательно и вновь поднесла платочек ко рту.

— Нет, нет и нет! Велите принесть воды, а не то не скажу, — упорствовала «дама просто приятная».

— Да вы просто изводите меня, душечка, — сказала Анна Григорьевна, — ну да ладно, будь по—вашему.

И оборотясь ко двери, ведущей из гостиной в прочие покои, она крикнула:

— Еропка! Еропка! Подай воды в гостиную!

На зов ея явился вертлявый и чернявый малый, наряженный в камзол шитый золотым галуном и в шёлковые, сидевшие на нём в облипку панталоны. Манерно склонившись над барынею и без церемоний заглянувши ей в глаза, он поставил стакан с водою на столик пред нею, а затем удалился с развязанною улыбкою.

— А где же ваша Глаша? — спросила «просто приятная дама», стрельнувши глазами вослед Еропке, а затем, столь же метким выстрелом поразивши и свою собеседницу, которая, не глядя на то, как побелел кончик ея носика и слегка зардели щёки, отвечала, что Глашу она отослала на кухню по причине ея нерасторопности.

— И давно, душечка? — коротко вопрошала «дама просто приятная».

— Что — «давно»?— отозвалась «дама приятная во всех отношениях».

— Давно ли отослали Глашу?

— Да не так, чтобы и давно, где—то с месяц как будет…

—Надо же, жизнь моя, Анна Григорьевна, это значит я столько времени к вам не наведывалась. Каковой стыд! Каковой стыд! — опешилась Софья Ивановна.

— Да, меня уж многие позабыли. Да и кому я нужна – вдовица! — скорбно проговорила «дама приятная во всех отношениях».

— Нет, не скажите! Верите ли, ведь я до вас первой с сией новостью и примчалась, а ежели и не заезжала, то всё по причине хлопот по хозяйству. Машка моя ну ничего сама сделать не может. За всем нужен глаз да глаз, а не то всё будет не так. Такая, право, растяпа… Однако, душечка, Анна Григорьевна, как вы посоветуете, может быть и мне её на лакея сменить? Только не знаю, будет ли толк?

— Как вам сказать, Софья Ивановна? Я своим Ерофеем довольна. Малый он расторопный и признаться — не глуп. Играет даже и на гитаре, обучен грамоте, и вообще… Одним словом я не сожалею о замене, — ответила ей «дама приятная во всех отношениях».

— Ну, стало быть, коли так, то и я попробую, — проговорила «просто приятная дама», и ея чело покрылось задумчивостью. Она даже примолкнула на мгновенье, явно о чём—то сурьезно размышляя.

— Так что за новость вы привезли до меня, любезная Софья Ивановна, и от чего должна я упасть без чувств? — прервала её размышления Анна Григорьевна. Надо прямо сказать, что она терялась в догадках, потому как предположить могла многое, но ничто изо всего пришедшего ей на ум по её разумению не могло заставить ея лишиться чувств.

— Так вот, держитесь, Анна Григорьевна! Он здесь! — торжественно произнесла «дама просто приятная», сделавши короткий взмах руками в стороны, на манер того, как делает сие пред открытием ярмарки ярмарочный староста произнося при этом: «Ярмарка открыта, господа!».

«Дама приятная во всех отношениях» признаться сразу и не догадалась, кого имеет в виду её гостья. На какое—то мгновение ей даже почудилось, что не покойный ли ея супруг восстал из гробу и явился сюда для того, чтобы хмурить свои густые удивлённые брови на Еропкины панталоны в облипку, да мигать на всё сердитым своим прокурорским глазом. Но она скоро поняла, что такового просто не может быть, поняла сие хотя бы и по тому полному торжественной радости тону, каковым никто и никогда не объявляет о прибытии прокурора.

— Не пугайте меня, Софья Ивановна! Кто это – он, и где это – здесь?— спросила она, теряясь в догадках.

— Как это – кто?! Наш прелестник! Он воротился снова по своей какой—то надобности до капитана—исправника, — отвечала Софья Ивановна.

Тут надо сказать «дама приятная во всех отношениях» почувствовала большое замешательство. С одной стороны, конечно же, надобно было бы впасть в беспамятство, потому как поэтичность и возвышенность ея натуры давно уж всем были известны, но с другой стороны возникали и некоторые препятствия весьма деликатного свойства. Во—первых, потерею чувств она как бы признавала справедливость, пускай и давних намеков Софьи Ивановны на неких дам, лишь только играющих роль недоступных, а на деле готовых на многое, о чём лишь шепчутся в гостиных да спальнях. Второе же соображение вытекало из воспоминания о том, как пошли они когда—то бунтовать город против Чичикова, и поэтому «приятной во всех отношениях даме» казалось верхом жеманства устроить нынче припадок. Потому как она обладала натурою лишь возвышенною да поэтическою, жеманною же – никогда! Вот почему и отвечала она своей гостье сухим и холодным тоном:

— Да, пускай эта новость и из ряду вон. Но что касается до меня, Софья Ивановна, то я имела уж случай говорить вам, правда это было давно и вы, стало быть, запамятовали, но смею напомнить — я считаю его совершенно обыденным и неинтересным господином, да и нос его я тоже назвала тогда самым неприятным носом.

— Позвольте, матушка моя, Анна Григорьевна, да при чём тут нос, когда открываются таковые виды!..

Но дама «приятная во всех отношениях» не дала ей договорить и перебивши свою гостью, сказала:

— Я, конечно же, понимаю, что в городе нашем сыщется немало дам по сию пору неравнодушных к нему и это, заметьте, при живом то муже, — тут она сделала остановку в словах и выразительно посмотрела на Софью Ивановну, — но, однако это положительно не про меня. Я и сейчас, вдовея, далека от подобных мыслей и поступков, — добавила она, глядя на то, как щёки «дамы просто приятной» запылали румянцем.

— Не знаю, душенька моя, кому адресуете вы ваши намеки, но и я, смею вам донесть, тоже далека от мыслей и поступков, — отвечала та, — и ежели и приехала к вам, то лишь по той простой причине, что хотела отвлечь вас ото всех этих ваших воздыханий по покойнику, которые и вас саму сведут скоро в могилу.

При этих словах Софьи Ивановны дама «приятная во всех отношениях» глянула мельком в висящее на стене зеркало и убедившись, что довольно ещё хороша собою и ни о какой могиле речи покуда не может и быть, отвечала:

— А мне и осталось в жизни разве что грусть да печаль. Я этим только и живу, это и есть моя жизнь, мой воздух, которым я дышу и напитываю силы и с этим я и уйду!.., — сказала она и ещё раз глянувши в зеркало, оправила кисти на груди, дабы они не путались бы и выглядели пышнее.

— Ох, не хотела я вам этого говорить, но право слово, было бы из—за кого! Ведь о супруге вашем покойном доброго слова не скажешь. Ведь всякий, даже и из его друзей, как вспомнит, так плюнет. Изо всех покойник—то ваш, царство ему небесное, кровушки попил. Изо всех – без разбору. Правый ли, виноватый, друг ли, враг – ему всё одно было. Сколько раз, помню, и муж мой ему в конверте то четвертную, то сотенную отсылал.

«А как не отослать, — говорит, — голубушка? Ежели он прилепится, как крючок к какой—нибудь малости, вопьётся так, что только деньгою и откупишься».

— Попрошу вас, сударыня, не сметь говорить в таковом тоне о моём покойном супруге! Это был святой человек! Святой! Святой! Он ни у кого не взял и копейки во всю свою жизнь!.., — воскликнула «дама приятная во всех отношениях», притопнувши при этом ножкою с такою силою, что из ковра укрывавшего пол поднялось облачко пыли и поплыло, мерцая и искрясь в солнечном луче, что пробрался в гостиную сквозь окошко.

— Ну хорошо, пускай «святой», пускай «не брал копеек», и то сказать, кому они копейки—то нужны? Но я, признаться, совершенно не имела в виду вас огорчить, просто и вам надобно уж оглядеться по сторонам, чаще бывать в свете, а то вы вовсе отдалились от общества. Это нехорошо!.. — сказала «дама просто приятная».

— А может быть мне совершенно неинтересно то общество, что может принимать столь скомпроментировавшего себя человека? Человека, который, подумать только, хотел свезти из дому губернаторскую дочку. Это небесное создание, этого ангела во плоти. Да его достаточно только за одно это четвертовать! А вы говорите – «прелестник, прелестник». Преступник он, вот что я вам скажу! — поднявши подбородок и горделиво поведя плечами произнесла «приятная во всех отношениях дама», так что и тут театральные наши критики ничего не смогли бы сказать дурного.

Надо думать, что она не без умыслу помянула Чичикова, намереваясь таковым образом сызнова навесть Софью Ивановну на сей, бывший ей интересным до чрезвычайности, предмет. Однако не тут то было, потому как упоминание о губернаторской дочке сбило «просто приятную даму» с того строя мыслей, к которому подвела было её снова Анна Григорьевна.

— Позвольте, душенька моя, — вознегодовала «просто приятная дама», как это вы можете называть ангелом ту, которую сами же столько раз уличали в манерности и жеманстве? А те речи, что вы будто слыхали из ея уст, те на которые, как вы говорили, и у вас не станет духу, чтобы произнесть их? Я право в замешательстве слышать от вас такое. И потом, вспомните только, как бесстыдно флиртовала она с тем молодым поручиком на балу у предводителя, а ведь тогда она, как помнится, уж была помолвлена со своим нынешним супругом, и вы так же осуждали её за сие бесстыдство. Так что это просто, признаюсь!.., — и она в замешательстве развела руками.

Да, тут «дама приятная во всех отношениях» допустила большую оплошность, заговоривши о губернаторской дочке. Ну что же, поэтические возвышенные натуры, как мы знаем, зачастую бывают непрактичны. Но с другой стороны, каждая дама, казалось бы, должна знать, что ни в коем случае нельзя восхищаться, либо даже высказываться в положительном смысле о какой бы то нибыло иной даме, в присутствии дамы третьей, так же знакомой с дамою превозносимою и восхваляемой. Ибо ничего хорошего изо всего этого выйти не сможет, а выйдет либо обида, либо скандал, либо, простите, сплетня.

Так оно и получилось. Полились слёзы, разразились рыдания, уж вовсе непритворные и платочек, уж точно, используем был по назначению. Одним словом – жалобная картина, на которую трудно было смотреть.

— Это вы мне бросаете таковое обвинение, — приговаривала Анна Григорьевна, перемежая слова со всхлипываниями, — мне, которая за целую жизнь свою не только не сказала, но и не помыслила ни о ком дурного! И за это мне такая расплата! — рыдала она, уткнувшись в диванную подушку.

— Позвольте, душечка, неужто надобно так убиваться из—за пустого слова? Нет, верно, я предупреждала, что у вас сделается нервический припадок от моего известия. Господи, уж лучше бы я вам о нём и не говорила. Ведь как знала, Господи! — принялась причитать Софья Ивановна.

— Какого известия? Вы ведь толком так ничего и не рассказали, — оторвавшись от подушки и кривя плаксиво рот проговорила Анна Григорьевна, — сказали только, что приехал он и больше ничего…о…о!.., — не унималась она.

— Так вы же сами не захотели слушать, — принялась оправдываться «просто приятная дама».

— Это вы не стали рассказывать, а я очень даже и слушала, — пытаясь справиться со слезами, но всё ещё слегка икая, отвечала «приятная во всех отношениях дама». И промокнувши глаза платочком и усевшись поровнее она изобразила во чертах лица своего усердное внимание.

— Ну так знайте, всё, что говорилось промеж городских наших обывателей о нём, всё чистейшая ложь!

— Я так и знала, Софья Ивановна, я так и знала, что это замечательнейший, честнейший человек, — воодушевясь стала было говорить Анна Григорьевна.

— Но это ещё не всё. Он оказывается и вправду миллионщик! Говорят, богат, как Крёз! Деньгам счету не знает. Приезжал выправить какие надобно бумаги по суду. Муж мой сказывал, встречались они тут с капитаном—исправником, так тот говорит – все бумаги подлинныя, и никаких таких нету в них «мёртвых душ», а все крестьяне, как есть живые и выведены им уж за пределы губернии. Так—то вот, душенька моя Анна Григорьевна, каковы дела, — сказала «просто приятная дама» с торжественною улыбкою на устах.

— Постойте, как же это нету мёртвых, а как в отношении остального – насчёт фальшивых бумажек, и такового прочего? — изумилась Анна Григорьевна.

— Ничего этого нету, говорю вам! Всё один только вздор и путаница…

— Да, но помнится, Софья Ивановна, вы сами рассказывали мне, как наш прелест…, то есть господин Чичиков подъезжал к Коробочке, строил куры старухе, с тем только, чтобы приобресть у ней этих самых «мёртвых душ». Это—то, как? — спросила «дама приятная во всех отношениях».

— Никаких кур он Коробочке не строил. Такого я вам сказать никак не могла, а что приезжала она справляться о ценах на «мёртвые души» — это было, это помню. Но и она продала Павлу Ивановичу самых, что ни на есть отборных крестьян, а говорила глупости оттого, что глупа была, ну да царство ей небесное, — отвечала «просто приятная дама».

— Но ведь и Ноздрёв тоже сознался в том, что продал пре…, Павлу Ивановичу «мёртвых душ», — не сдавалась «приятная во всех отношениях дама».

— Так Ноздрёв всё это и выдумал! Будто вы, милочка, не знаете Ноздрёва? Он кого угодно готов оговорить, даже и самого себя. Кстати, я думаю, это он Коробочку и подучил, верно не сошёлся в чём—нибудь с нашим прелестником, вот и решил ославить. Но ведь известно же — дурак, дураком, вот и не сумел выдумать ничего половчее «мёртвых душ», — сказала Софья Ивановна тоном, отметающим всякие сомнения, — по нему давно уж смирительный дом плачет, — добавила она, презрительно кривя губы.

— Да, Ноздрёв, Ноздрёв! Теперь уж видно, что это и впрямь его рук дело. Да и с губернаторскою дочкою всё тоже вышло не так, хотя и наболтали тогда с три коробу всякого вздору. А на поверку—то всё оказалось совсем иначе. Мы—то с вами, Софья Ивановна сразу это поняли, в отличие от многих других, — совсем уж было успокоившись сказала «дама приятная во всех отношениях».

— Кстати, жизнь моя, Анна Григорьевна, слыхали ли вы новость о Ноздрёве? — разом оживясь спросила «просто приятная дама».

— Как, разве он сызнова что—нибудь натворил? Я, признаться, думала, что он нынче в Петербурге, — отвечала Анна Григорьевна.

— Как же! Теперь он уж у себя на квартире в городе. В поместье ехать покуда не собирается, и знаете какая тому причина?

— Нет, признаться теряюсь в догадках, потому как в том, что касается сего господина, пожалуй, ничего не угадаешь наверное, — несколько рассеянно отвечала «приятная во всех отношениях дама», потому, что ей мало интересен был и Ноздрёв и та причина, что могла держать его в городе.

Ей бы хотелось поболее услышать о Чичикове, разузнать, у кого из окрестных помещиков остановился он на постой, а ежели квартирует в городе, то где именно. И тогда, конечно же, послать к нему человека с запискою, пригласить Павла Ивановича в гости к чаю или же на обед. Ведь он так дружен был с ея супругом! Вместе они могли бы помянуть покойного, да и вообще у них, без сомнения, много нашлось бы тем для задушевных разговоров, потому как Павел Иванович был человек редкостной обходительности и учености.

Покуда она думала обо всём этом, Софья Ивановна уж успела рассказать ей и о незнакомке, выдаваемой Ноздрёвым за близкую родственницу, что проживала с ним вместе в его городской квартире, и том, что не едет он в имение потому, что по ея глубокому убеждению боится своей ключницы, живущей у него на правах жены и уже успевшей нарожать Нохдрёву целую кучу ребятишек и о той основательной выволочке, что была устроена ему «отцами города» упомянула она. Но ничего из поведанного ей Софьей Ивановной словно бы и не слыхала «приятная во всех отношениях дама».

Мысли ея были уж далеко, уж и не мысли то были, а скорее грёзы. Уж словно бы отступили стены голубой ея гостиной и на место их нарисовались иные картины. Все они были чудесны, полны солнцем и радостью. Она видела себя то идущей рука об руку с Павлом Ивановичем к алтарю, в прелестном, но в то же время и скромном, как и подобает вдовице, подвенечном платье, то вступающей в огромный Петербургский дом мужа миллионщика, гордою и расторопною хозяйкою, покоряющей своим деликатным обхождением и возвышенностью натуры высшее столичное общество в котором, конечно же, и она не на минуту не сомневалась в этом, вращался Чичиков.

И заграница тоже мелькнула средь этих картинок, но мелькнула как—то невнятно и серо, потому что «дама приятная во всех отношениях» никогда не покидала пределов родимой губернии и посему знакомство ея с заграничными видами случалось лишь мельком, по картинкам, виденным ею то в одном, то в другом из журналов, либо газет, что ранее выписываемы были покойным ея прокурором. Отсюда видать и проистекала некоторая серость цвета пропитавшего мечты ея о загранице, серость присущая типографским клише.

А вот поместье с тысячами нарядных крестьян, вышедших встречать свою барыню—благодетельницу нарисовалось в ея воображении очень живо, настолько, что она словно бы видела каменные морды больших мраморных львов, охранявших мраморную же лестницу, ведущую к великолепному господскому дому, цветные рубахи мужиков и расписные платки баб, сгрудившихся вдоль улицы огромного села, по которой ехала она в карете вместе с супругом своим Павлом Ивановичем… Она несколько раз даже примерила на себя в мыслях его фамилию и осталась довольной – «Анна Григорьевна Чичикова, Чичикова Анна Григорьевна, коллежская советница…», — повторяла она про себя. Но тут мечты ея прерваны были вопросом, сделанным к ней «просто приятною дамою»:

— Ну что вы на это скажете, душечка, Анна Григорьевна?

— О чём вы, Софья Ивановна? Я, простите, несколько увлеклась мыслями и к стыду своему упустила то, о чём вы говорили, — растерянно проговорила «дама приятная во всех отношениях».

— Да вот что у него сызнова вырвалиполовину его бороды! — отвечала «просто приятная» Софья Ивановна.

— У кого вырвали бороду? — спросила Анна Григорьевна ещё не вполне отошедшая от прихлынувших было видений.

— Ну как это у кого, у Ноздрёва конечно же! Нет, душечка моя, Анна Григорьевна, вы положительно меня не слушаете, — надула губки «просто приятная дама».

При сих последних словах, сказанных Софьей Ивановной остатки грёз, ещё было мерцавшие пред ея мысленным взором, рассеялись. Ушли и мраморные львы, и Петербургский дом, и подвенечное платье, оставивши по себе всё ту же опостылевшую голубую гостиную с диваном, овальным и уже изрядно исцарапанным столом, ширмочками, обвитыми плющем, пыльными окошками, Аделькой, пачкающей ковры своею длинною липкою шерстью; и больше ничего…

Ах, бедная, бедная «дама приятная во всех отношениях», как горько и безудержно принялась она тут плакать, может быть как никогда прежде за всю свою жизнь. Слёзы ея не на шутку встревожили «просто приятную даму» предположившую поначалу, что вызваны они жалостью к оставшемуся без бороды Ноздрёву.

— Полно вам так расстраиваться из—за этого вертопраха. Ему ведь совсем не впервой «получать на орехи». Ну вырвали бороду, ну и ничего! Новая вырастет! — принялась она успокаивать «приятную во всех отношениях даму», разве что не гладила ту по голове, но Анна Григорьевна, не желая успокаиваться, рыдала пуще прежнего.

— Где он?! — только и могла, что произнесть она трясущимися губами, — где он?!

— Ноздрёв? Да где же ему быть? Дома у себя, на квартире. Небось крутит амуры со своею якобы родственницею. Я, признаться, только вы душа моя, Анна Григорьевна, поймите меня правильно, заглянула совершенно случайно вчера вечером к нему в окошко, и увидала там такое, что просто «орёр» да и только. Не решаюсь даже и произнесть каковую я там застала сцену, — сказала «просто приятная дама».

— Не Ноздрёв, не Ноздрёв, — плача проговорила «дама приятная во всех отношениях», — Чичиков, Чичиков где?!

— Ах, наш прелестник? Так разве я вам не сказала? Он уже уехал. Обделал какие надобно дела, да и укатил восвояси. А в городе, почитай, что и не появлялся, да и кому охота, посудите сами, после такового сраму. Наверное, обиделся, и тут его, безусловно, можно понять. Говорят, что прожил у Манилова с неделю, а теперь уж и уехал, — отвечала «просто приятная дама».

Тут рыдания разразились с новою силою – подушка была уж мокра.

— Вот видите, душечка, Анна Григорьевна, как однако я была права в отношении вас, когда говорила, что вы с вашими нервами можете не вынести сей новости. Однако может быть послать за доктором? Ведь, не приведи Господь, эдак можно себя и до горячки довесть, — сказала Софья Ивановна.

— Не надо доктора, — силясь удержать льющиеся слёзы и залпом выпивая стакан воды, действительно пришедшийся кстати, отозвалась Анна Григорьевна, — это я по супругу так, вспомнилось кое—что из прошедшего...

— Ну и ладно, коли так, — сказала «просто приятная дама», — тогда я поехала, а то глядите, уж и солнце село, а мне ещё надобно и к Прасковье Федоровне заехать. Признаться и к ней я давненько не наведывалась, — и с этими словами она покинула «приятную во всех отношениях даму» растворившись во глубине тёмной улицы вместе со своею грохочущею по камням коляскою, на которую глухим лаем отзывались цепные псы, сидящие по дворам.

Нынче она увозила из этого, покрытого серой пылью, дома ещё одну новость вдобавок ко всем имеющимся у нея новостям, новость, которою она не преминет поделиться и с Прасковьей Федоровной, и с Аделаидой Матвеевной, и с Настасьей Ивановной, и прочая, и прочая потому, что эдак можно продолжать до бесконечности. Новость, заключавшуюся в том, что у Анны Григорьевны наместо ея Глаши завёлся молодой и развязанный лакей в панталонах в облипку. Просто «орёр, орёр, орёр»!

О мир прелестных наших дам, как заманчив ты для той половины человеческого роду, что прозвана была кем—то – «сильною», как влечёшь ты и манишь к себе некими неразгаданными своими тайнами, сколько в тебе поэтического трепета, нежности и любви, как согреваешь ты душу и пленяешь сердца — немудрёный мир земных наших женщин.

«Дама же приятная во всех отношениях» так и не сумела успокоить расстроеныя свои нервы до самого вечера. Уже отойдя ко сну и лёжа в постеле она всё ещё продолжала лить слёзы, попискивая в притиснутый ко рту кулачок. Право слово, жаль её, господа!

И даже когда вертлявый Еропка принялся, словно кот, скрестись у дверей ея спальни, а затем тенью, на цыпочках, прошмыгнул через комнату, она, кинувши в него подушку, прошипела:

— Пошёл вон, дурак! — и снова принялась плакать ещё горше прежнего.

Но потом, ослабевши от слёз, стала она погружаться в сон, который, наверное, должен был излечить ея нервы. Ей стало казаться, что беда и горе, наполнившие ея жизнь, вдруг закончились, обойдя её стороною и не тревожа более уж ея души, и она, словно бы услыхала прекрасную песенку, зазвучавшую в явившихся к ней сновидениях. Кто—то невидимый пел тонким и чистым, как серебряный колокольчик голосом:

«Две горлицы покажут

Тебе мой хладный прах.

Воркуя, томно скажут,

Что она умерла во слезах»…

Вот теперь уж, наверное, всё, господа. Более уж нечего рассказывать мне о славном городе NN и его обитателях. И город сей, верно, исчезнет из жизни Павла Ивановича навсегда. Вспомнит ли он когда—нибудь про сей город? Скорее, что нет! Хотя кто знает, может быть и защемит сердце его обидою, либо волнением, случайно смутившим душу нашего героя на мгновение – не берусь судить. Но вот город сей будет хранить память о Павле Ивановиче вечно. И не один лишь он, а и вся губерния. Да что там губерния! Вся Россия будет помнить о нём вовек! Ибо, и это я знаю наверное, нет и не будет уже никогда на Руси книги более русской, нежели та, что пишется ныне моею рукою. Пишется вот уже сто девяносто пятый год.

ГЛАВА 7

И всё же, господа, что бы там не мерещилось мне в сумрачных моих фантазиях, какие бы тёмные мысли не навевала бы меланхолия, порожденная дурною погодою, либо плохо варящим обед желудком, а всякий пришедший в сию юдоль земную для чего—нибудь да бывает рождён. И не только тот счастливец и избранник судьбы, что срывая маски и обнажая нравы вершит переворот в мыслях и чаяниях своих современников, либо открывает новую науку, способную облагодетельствовать целое человечество, но и тот, что сидит сиднем весь свой век в каких—нибудь «Чумазых выселках», либо совсем уж в каком—нибудь «Гнилозадовске», точно гвоздями к месту приколоченный, и тот бывает нужен для того, чтобы и там не замирала бы жизнь, чтобы тлел хотя бы огонёчек ея, который, придёт ему время, и он на что—нибудь сгодится.

Тем—то, наверное, и хороша жизнь, друзья мои, что от неё редко знаешь чего ожидать. Сегодня она течёт мимо суровым и безразличным потоком, точно и не замечая твоей оттёртой к ея обочине судьбы, а завтра вдруг и словно бы без причины повернётся к тебе сияющим своим ликом, подхватит, закружит, замелькает пред тобою сменою событий и впечатлений, понесёт куда—то в неведомые и невиданные тобою доселе дали в которых дожидают тебя солнце, счастье, радость, любовь… И без этих внезапных ея поворотов и вовсе невозможно было бы жить на свете, господа. Потому как, в ином случае, жизнь наша, вся без остатка проходила словно бы в глухой и тёмной каморе, отделённой и от мира, и от общества, которое, увы, увы, столь необходимо человеку, что сие просто удивительно. Ведь и самый мрачный мизантроп, самый чёрный ненавистник рода человеческого и тот нуждается в обществе, хотя бы и для того, чтобы было ему на кого изливать свои желчь, злобу и обиду, а иначе одно только и останется сему бедняку – уткнувшись носом в стену тихо помирать в углу, чего ему, на самом деле, вряд ли хочется.

Но, благодарение Богу, герой наш был не таков, тем более что вся нынешняя его жизнь только и слагалась из мелькания пред взором его всевозможных мест, лиц, видов, селений городов и городишков, что поджидали его чуть ли не за каждым извивом и поворотом тех дорог, которыми он уже успел пройти. Дорог, на которых надеялся обресть он исполнение заветных своих желаний и тех радости, счастья, покоя и любви о которых уж было нами говорено выше.

Солнце, перевалившее за полуденную черту, проливало тёплый и ласковый свой свет на пустынную дорогу, пересекавшую безграничную, словно бы от края и до края развернувшуюся долину, терявшуюся где—то, словно бы в поседевшей от солнечного марева дали. Трактир одинокий и чёрный, непонятно откуда тут взявшийся, может быть и заброшенный в сей безлюдный угол за какие—нибудь грехи, вздымал покатый свой горб над обочиною, заслоняя им яркое синее небо. За покосившимся его забором стояла хорошо уж знакомая всем нам щегольская коляска Павла Ивановича, под которой свернувшись калачиком на брошенном на землю армяке спал Селифан, а Петрушка в ожидании барина сидевший в тени у крыльца, коротал время, лузгая семечки и сплевывая шелуху себе под ноги.

В пустой зале трактира, и без того тёмной, с закопченными потолками и засиженными мухами окошками стоял полумрак. Воздух густой и духовитый не нарушаем был ни движением, ни колыханием, точно вода в глубоком и тихом омуте. Средь разлитой по зале послеполуденной тишины слышно было лишь поскрипывание пёрышка, коим сидевший у окна Чичиков писал что—то по белому листу, лежавшей пред ним на столе бумаги, да гудение синей громотухи, стучащей в пыльное оконное стекло глупою мушиною своею головою.

«Здравствуй, ангел мой ненаглядный, возлюбленная моя Надежда Павловна, — писал Павел Иванович и буквы, выведенные каллиграфическим его почерком, наконец—то, слагались в послание, коего вот уж не первый месяц с нетерпением ждали в далеком Кусочкине. — Прости меня, голубушка, за то, что по сию пору так и не удосужился отписать к тебе ни словечка, ни письмеца. В оправдание своё могу сказать лишь одно: хлопоты по делам забирают, почитай, всё время моё, так что его достает разве что на стол да сон, необходимые для поддержания сил человеческих. Дела же, благодарение Богу, пускай и забирают все мои время и силы, но двинулись уж изрядно вперёд, и уж виден скорый успех их, хотя и придётся нам с тобою ещё несколько времени провесть в разлуке. Однако же, не загадывая скажу, что ворочусь я не ранее как к зиме, но тогда уж не расстанемся мы с тобою вовек. Потому как ничего в целом свете я так не жаждаю, как провесть подле тебя, голубка моя, остаток дней своих. И ежели сие было бы только возможно, я ни минуты не мешкая кинул бы все радения по делам моим из—за одного только часу, проведённого с тобою, душа моя. Но, видит Бог, не могу я покуда ещё оставить то поприще, в коем заключены наши с тобою будущность и счастье: а именно, не меньше, как миллионное дело открывается в самой скорой перспективе и осталось совсем недолго для того, чтобы завершилось оно успехом.

Те чёрной шерсти носки, что связала ты мне своими ручками, я берегу и совсем их не надеваю, хотя признаться порою вечерами и бывает зябко. Наместо этого я временами достаю их из чемодану и гляжу на все те узелки, кои сплетала ты своими пальчиками и словно бы вижу, как морщишь ты чистый свой лоб и шепчешь губками, считая петли, дабы не сбиться со счёту, и одного этого достаёт мне, чтобы укрепились мои силы, нужные к достижению ждущей нас с тобою впереди пользы…».

Прервавши на мгновение сочинение письма Чичиков осмотрелся вокруг, соображая, о чём бы ещё написать, дабы письмо не вышло бы чересчур коротким и краткостью своею не огорчило бы Надежду Павловну. Но вокруг него был один лишь трактир, ибо он и находился в трактире, за трактирным же столом сочиняя сие послание. Посему ничего лучше не придумавши он и принялся писать обо всём так, как оно и было.

«Пишу я к тебе, матушка, прямо с дороги, а именно, ты не поверишь, но сидя в трактире, где я успел уж пообедать. Правда еда тут вся бестолковая, да дрянь, хотя это и ничего; не век ведь мне тут столоваться, а так, «заморить червяка» — станет.

Когда испросил я у полового бумаги и чернил, он отвечал мне, что и это припишет к счёту, чему я немало был удивлён, потому как доселе не видывал подобного. Когда же спросил я сего малого откуда взялись подобные нововведения, он только и отвечал, что и бумага и чернила тоже денег стоят и на деревьях сами собою не растут. Вот оно, новомодное отношение, пришедшее, как надобно думать, к нам из—за границы где каждый каждого готов продать за фунт табаку и поселившееся даже в этой глуши.

Нынче я, голубушка моя, уж держу путь в Тьфуславльскую губернию, где мне так же предстоят немалые дела, — писал Чичиков, потому, как и вправду ехал в Тьфуславльскую губернию, — но на том дела мои не окончатся, так что придётся мне поколесить ещё по матушке Руси для нашего с тобою блага, ангел мой!

Ну, вот, пожалуй, и всё. Впредь буду писать к тебе чаще, но ты и без того помни и знай, что люблю я тебя любовью, какою любят законную свою супругу и по прибытии моём наипервейшее дело, какое надобно будет нам обделать с тобою, это повенчаться в церкви, чего я очень желаю и с нетерпением жду.

Писать ко мне даже и не знаю куда сказать, потому как скачу с места на место, подолгу нигде не оставаясь. Посему письмо твоё навряд ли меня найдёт, а достанется какому—нибудь негоднику, почтовому чиновнику, что залезет в него своим любопытным носом, да ещё и посмеётся над тобою. Но вёе же попробуй написать в город Тьфуславль, Тьфуславльской же губернии в казённую палату до Самосвистова Модеста Николаевича, с тем, чтобы письмо сие передано было мне, при таком разе, может статься и дойдёт.

Ну, всё, целую тебя тысячу и тысячу раз, навечно твой, любящий тебя Чичиков Павел Иванов—сын».

Проставивши число и просушивши чернила, Чичиков запечатал своё послание в конверт, без сомнений тоже уже приписанный к счёту, с тем, чтобы опустить письмо в почтовый ящик на первой же почтовой станции, что встретится ему на пути. Пряча письмо в карман сертука, он почувствовал вдруг тоску, иголкою кольнувшую его в сердце. Тоску, верно рождённую мыслью о том, что сей исписанный ровным его почерком клочок бумаги совсем уж скоро отправится в путь, к далекому, хоронящемуся в лесной глуши имению, к ненаглядной его Надежде Павловне и та, дрожащими от волнения пальчиками сломавши красного сургуча печать, разгладит письмо нежною и тёплою рукою прежде чем примется его читать. Тут ему, разве что не до боли, до сердечной муки захотелось ощутить прикосновение этой милой руки, но, увы, сие было невыполнимо, потому что дальнейший путь его лежал в сторону противуположную той, где с нетерпением дожидались его возвращения.

И пускай места те были и не столь далеки от Тьфуславльской губернии, как скажем Петербург, или тот же славный город «NN», но он знал, что ему так и не удастся наведаться туда с тем, чтобы утолить тоску, порождённую этой разлукой. Потому как близился уж год новой переписи и Павлу Ивановичу необходимо было успеть покончить со всей обрушившейся на него бумажною волокитою в срок, а иначе всё его столь широко развернувшееся предприятие пошло бы прахом, и та куча мертвецов, которую ему удалось скупить, разом обратилась бы в ни на что не годные бумажки.

Но, коли уж нашему герою не под силу наведаться в столь заманчивое до него Кусочкино, то нам с вами, друзья мои, вряд ли что—нибудь может помешать отправиться в гости к Надежде Павловне для того, чтобы хотя бы одним глазком взглянуть на то, как проводит она в одиночестве дни свои. Тем более, что фигура ея чрезвычайно важна для всего нашего повествования и не оттого даже, что оказалась она тою единственною женщиною, встреченною Чичиковым в целую жизнь его, которую сумел полюбить он и ото всего сердца и всею своею душою. Важность ея сделается ясною много позже, в самом конце нашей поэмы, когда все нити сего повествования сойдутся в одно, совьются точно в узел. Вот тогда—то, может статься, что её присутствие на сих страницах и явится ответом на многие и многие вопросы. Ответом, которого, должен признаться, я и сам ожидаю с нетерпением.

А покуда, не опережая событий, посмотрим на то, что же происходило в Кусочкине во всё то время, как дождавшись, чтобы просохнули дороги и улеглась весенняя распутица, укатил Павел Иванович по своим, не терпящим отлагательства, делам в Петербург.

В Кусочкине же после всех тех слёз и гореваний, какие, конечно же, должны были последовать за расставанием, жизнь мало помалу стала, как говорится, «входить в колею». И причиною сему было отнюдь не ветреность, присущая натуре нашей героини, как верно мог бы подумать кто—либо из наших читателей, а то, что уж с самой середины апреля надобно было приниматься за хлебопашество. Тем более, что земля, успевшая просохнуть и прочахнуть, требовала уж сохи, не оставляя Надежде Павловне времени на слёзы и тоскованья. Но сие вовсе не означает, что стала забывать она Павла Ивановича, либо охладела к нему; напротив – любовь её сделалась ровнее и твёрже.

«Я счастливая! Какая я счастливая! — часто повторяла она в мыслях и, улыбаясь, точно бы прислушивалась к чему—то, что зрело в сердце ея вместе с любовью. Она ни на минуту не переставала ждать возвращения Чичикова, нисколько не сомневаясь в том, что придёт в конце ея ожидания день, когда растворятся вдруг двери гостиной залы и войдёт он, раскинувши руки для объятий, а она, кинувшись к нему и прильнувши к его груди, почувствует запах полевого ветра, придорожной пыли, колёсного дегтя, пропитавших дорожный его костюм, и услышит, там в глубине, под измятым его сертуком радостный стук любимого сердца, и тогда—то уж счастье навеки поселится под ея кровом.

Однако пришла уж пора сеять ей горох и мак, для которых земля пропарена была ещё с осени, да и овёс тоже нетерпеливо дожидался своего череда. За всем этим надобно было уследить, дабы не упустить нужного для сева времени, от которого во многом и зависел успех всего ея хлебопашествования. Но вот, словно бы сам собою, невидимый за всеми этими заботами, подоспел май и тут уж главным было не пропустить сроку, не опоздать с пшеницею и ячменем, чтобы не ушло из земли влаги более, чем требовалось зерну, а иначе стебли не загроздятся, пойдут в однобылку и тогда многого не досчитаешься по осени.

И севцы тоже были предметом ея забот, потому как надо было набрать мужиков умеющих и знающих своё дело. Иначе ляжет семя в землю не так, как оно нужно и взойдут всходы рядами оставляя меж собою пустую землю, оказавшуюся словно бы лишнею.

Но и май, полный трудов и хлопот, пролетел, промелькнул, точно бы в одночасье и словно бы неожиданно, как по волшебству, которому она никогда не переставала удивляться, заметался овёс, закистилось просо, заколосились рожь с пшеницею и стали уж наведываться покупщики, прикидывая виды на будущий урожай и соображая цены, которые могут дать они за хлеб тому либо иному помещику. И с ними тоже нужно было управиться Надежде Павловне, потому как были они все хитрецы, зная обо всех живущих окрест помещиках многое, даже и то, каковы у кого дела по закладам. От того и торговались они, нещадно ломая цену, но Надежда Павловна не поддавалась на их уловки, зная, что, понастроивши мельниц по пристаням, да нанявши суда на срок, всё равно дадут они за её хлеб настоящую цену и распродаст она весь свой урожай ещё до генваря, когда цены утвердятся уж окончательно и начнётся поставка зерна на мельницы.

Покуда же хлеба ещё только ждали своего часу, пришла уж пора косить сено и надобно было набирать косарей, потому что своих мужиков на всё не хватало, вот и приходилось нанимать пришлых. И за ними тоже нужно было приглядывать Надежде Павловне, чтобы не пропущены были ими поёмные лужки, чтобы лесное сено вовремя вывезено было с полян и не попрело бы под тенистым пологом лесных дерев, чтобы не копнились в полях валки до сроку, а иначе к осени останется от сена одна труха и не возьмёшь тогда за него нужной цены.

И лишь вечерами, когда стихали наконец—то полевые работы, могла она немного передохнуть для того, чтобы завтра поутру сызнова приниматься за прежние хлопоты. В сии минуты отдохновения обращалась она в мыслях своих к минувшей зиме, когда она, может быть впервые в своей жизни, почувствовала себя счастливою. И многие картины той отошедшей уже поры проносились пред ея внутренним взором, точно бы пробуждаясь и оживая в ея памяти.

Вновь, словно бы вставали пред нею снеговые завесы и белыя пушистыя глыбы, что покрывали от корней и до самых макушек и большие и малые дерева, точно бы усыпанные жемчугами либо блещущими под солнцем брильянтами, чье сияние сопровождало её с Павлом Ивановичем во время их ежедневных прогулок. И величественный недвижимый вид, словно бы выточенных из слоновой кости растений, и многозначительное безмолвие спящих под снегом лесов, и первозданная тишина полей, так о многом им говорящая, и полумрак в комнатах днём и лунный свет за окошками ночью, словно бы самим Творцом ниспосланы были для счастливой и покойной любви, разделяемой обоими нашими героями.

Вот оттого—то Надежда Павловна и верила, что из подобного прекрасного и доброго начала не может проистечь ничего дурного, и посему, хотя и печалясь, но без тревоги ждала своего часу, который непременно должен был рано или поздно наступить, в чём она не испытывала ни тени сомнения. Лишь одно тревожило ее нынче – каково же Павлу Ивановичу там на его пути? Не озяб ли, не продрог, не просквозило ли его в дороге студёным, шальным ветром? А не то, не приведи Господи, свалится он, бесприютный, где—нибудь снова в горячке и некому будет даже оттереть пота с его дорогого чела. Тревога сия была сродни той, что испытывает всякая мать о своём дитяте, пускай уж давно вышедшем из пелёнок и покинувшем кров родной. Она часто корила себя за то, что не положила ему в дорогу оставшихся после его болезни порошков, что прописаны были старичком—доктором минувшей зимою.

«Да и цветок столетника тоже надобно было бы положить в его багаж, — говорила она себе, — а не—то вдруг у него сызнова воспалиться горло, и что же тогда?..».

Но тут же спохватываясь, принималась успокаивать себя мыслями о том, что Павел Иванович верно не дитя, что он, случись с ним подобная неприятность, наверняка сумеет о себе должным образом позаботиться. Затем беспокойство оставляло её, уступая место в ея душе сновидениям и она засыпала крепким и покойным сном человека, проведшего весь свой день за трудами праведными.

Однако, как не печально, а придётся покинуть нам с вами, друзья мои, гостеприимное Кусочкино, оставивши в нём Надежду Павловну наедине с ея хлопотами, заботами и мечтами, потому как приспело время оборотить нам сызнова взор наш на Павла Ивановича, чей путь призваны мы следить поелику возможно тщательно, дабы не прервалась бы нить нашего повествования, дабы сохранилась внутренняя связь меж эпизодами и главами нашей ближущейся к финалу поэмы.

А Павел Иванович, покинувши кров неприветливого трактира, уж катил далее, то пыля лежащими меж зеленеющих полей просёлками, то сворачивая на главные дороги, которые впрочем мало чем отличались от сказанных уж ранее проселков, разве что были пошире, да по временам на них то тут то там выскакивала либо почтовая станция, либо трактиришко, или же на худой конец какая—нибудь мелочная лавка, в которой невесть что продавалось. Однако же не глядя на все вынужденные повороты, зигзаги и объезды, что выписывала его бегущая вперед тройка, Чичиков твёрдо держал путь свой ко Тьфуславльской губернии, до которой ещё с лихвою доставало вёрст. Миновавши две или три почтовые станции, на одной из которых и было отправлено уж известное нам с вами письмо, он решил поискать себе какого—нибудь пристанища, так как низкое солнце, висевшее над убранной тёмной полоскою леса линией горизонта, говорило ему о надвигающемся вечере и о том, что совсем уж скоро ему будет необходим ночлег. Коротать же ночь на почтовых станциях, в компании таких же застигнутых темнотою путешественников у Чичикова нынче не было никакого желания. Ему надоели станционныя грязь и беспорядки, жулики-смотрители, мнящие себя умнее проезжающих и посему бессовестно их обкрадывающие, вечные споры и крики из—за отсутствия лошадей; споры, порою возникающие даже и глубокой ночью и не дающие утомлённым путникам, как положено, выспаться. Посему и решил Павел Иванович найти себе иное, более покойное жилье, где можно было бы без лишних хлопот и волнений провесть время до утра.

Проскакавши ещё с три версты Чичиков угадал близость некоего селения, потому как увидел рассыпавшийся по полю белый и жёлтый рогатый скот, да двух собак, что поднявши хвосты, летели полаять на экипаж, с тем, чтобы остаться потом довольными собою, как всякий сделавший доброе дело. Поле, убранное ярко—жёлтой сурепицей, упиралось дальним своим концом, красневшим от васильков растущих вперемешку с распушившимися будяками в высокий холм, огибаемый той самою дорогою, по которой и катил нынче наш герой. Облака, медленно плывущие в вышине, красились уж в алый цвет, а небо сделалось бирюзовым, как всегда то бывает, когда близится к закату погожий летний день.

Обогнувши холм, Чичиков увидел живую картину: на горном наклоне повиснувшую купу дерев вместе с прятавшимися под их сенью избами, большой пруд в ложбине на склоне холма, плетень, гать, по которой стучал одетыми в железные ободья колёсами груженный чем—то воз, и господский дом стоявший несколько поодаль и убранный изрядным садом. Место сие открывшееся внезапно, поразило воображение нашего героя своим живописным положением, и он, не раздумывая, велел Селифану поворотить к нему, надеясь именно здесь обресть свой ночлег.

На околице села встречены были Чичиковым двое о чём—то бранящихся меж собою мужиков. Потому как видимой причины их перебранке не было, можно было заключить, что происходила она от некой прежней обиды, либо по причине дурных их нравов, либо, ещё проще, от изрядно выпитого обоими какого—нибудь крепкого зелья.

— Я тебя невобостря в землю вколочу! — говорил низенький, рыжий с оспинами мужичок, покачиваясь и махая руками.

— Завалился за маковое зерно, да в ус никому не дуешь! — ответствовал ему второй, тоже качающийся из стороны в сторону, но находящий ещё в себе силы смерить низкорослого, ухватившегося за плетень приятеля презрительным взором с высоты своего длинного росту.

— В узел завяжу, калачом сверну! — не унимался рыжий мужичок, продолжая держаться рукою за плетень, дабы умерить приключившуюся с ним качку.

На что второй, не отвечая ничего, стукнул рыжего кулаком по уху так, что тут уж никакой плетень не в силах был помочь, и рыжий мужичок, во весь свой кургузый рост, растянулся поперёк улицы, преградивши путь коляске Павла Ивановича.

— А вот я вас!.. — крикнул Селифан, замахнувшись было на них кнутом, — ну—ка осади с дороги. Не видишь, что—ли, тетеря, барин едет!

На что оба мужика тут же посторонились, и даже тот, что лежал в пыли посреди дороги живо отполз ко плетню. Поравнявшись с ними, Чичиков велел Селифану остановиться, и тот, продолжая бросать на мужиков недружелюбные взгляды, придержал лошадей.

— А что, любезные, чьё это имение и как прозывается? — спросил Чичиков обратясь ко дружно жмущимся к плетню и ломающим шапки мужикам.

Те принялись было отвечать барину, но ответ у них выходил более не на словах, потому как с губ у них наместо слов срывалось некое мычание, а на пальцах, коими они принялись вертеть во все стороны пред собою, а затем, повертевши эдак с полминуты, глянули на Павла Ивановича и довольные тем, что сумели ему так хорошо угодить с ответом, сказали:

— Во как! — сказал длинный.

— Да, понимаш, во как! — подхватил за ним и рыжий сызнова ухватившись за плетень.

— Э, братцы, да вы, как я погляжу, оба лыка не вяжете, — усмехнулся Чичиков, — ну хорошо. Тому, кто сумеет дать мне полный ответ я, так и быть, подарю гривенник.

Услыхавши про гривенник, из чего можно было заключить, что со слухом дела у них обстояли не в пример лучше нежели с речью, оба мужика тут же оживились и принялись ещё пуще прежнего вертеть пальцами пред собою, словно бы намереваясь таковым образом выманить изо ртов своих упорствующие с появлением слова. И толи сей хитрый подходец, толи желание обещанной награды, что, не скажем наверное, возымело действие, и через короткое время из них и впрямь принялись выскакивать наместо мычания более членораздельные звуки, из которых можно уже было различить, что поместье сие именуется Горками, что барина их проживавшего в господском доме величают Потапом Потаповичем, а фамилиею он Груздь.

Чичиков хотел было ещё порасспросить их о том, какового уезда сие селение, или же сколько, к примеру, крестьянских душ проживает по дворам, но подобный урок уж явно был чрез их силу, и тут не помогли ни махания руками, ни сгибание пальцев пред глазами, снова было призванные ими в помощь. Посему кинувши им сверкнувший серебром гривенник, Павел Иванович направился прямиком к господскому дому, а оба мужика довольные щедрым барином и гордые собою, обнявшись, поплелись пропивать награду, как оно и водится, в шинок.

Господский дом, прячущий стены свои в густой зелени большого сада, ежели и не отличался излишнею изысканностью фасада, был, однако же, весьма мил, благодаря чистоте и лёгкости, сообщаемой всему его строю высокими белыми колоннами, украшающим крыльцо крашенное, равно, как и стены дома, бледно голубою краскою. Ухоженный сад, окружавший дом, весь сплошь состоял из плодовых дерев, да разбитых вдоль фасада пёстрых цветников, что, надо сказать, добавляло дому очарования. Подкатив ко крыльцу по отсыпной, розового гравия дорожке, Чичиков увидел хоронившиеся меж колон плетёные из лозы кресла, окружавшие таковой же плетёный стол, на котором стояла синяя ваза украшенная обильным и ярким букетом, как надобно думать срезанным здесь же в саду. На стене, рядом со входною дверью висело мелкое, лёгкое ружьецо, из разряду тех, что обычно служат отрадою мальчишкам, и годное разве что для пальбы по воробьям да сорокам, из чего Павел Иванович предположил, что в доме сием обитает семейство, может быть даже и со многочисленными отпрысками, которым любящие родители не отказывают ни в чём, даже и в подобных, далеко небезопасных забавах.

Однако тут проницательный наш герой заблуждался, ибо владелец сего имения проводил дни свои в одиночестве, проживая совершеннейшим холостяком, так что ни о каком семействе и речи быть не могло. Ружьецо же сие, не глядя на мелкость его и лёгкость, являлось подпорою страсти забиравшей целиком всю натуру хозяина дома, жизнь свою, как он сам частенько говаривал, «положившего на алтарь служения науке и изучению родимой природы».

Словно бы в ответ на хруст гравия, производимый коляскою Павла Ивановича, ведущие в дом двери со стуком распахнулись и на крыльцо выбежал некто, весьма и весьма невысокого росту. Появление его было столь внезапным, что на ум Чичикову словно бы само собою пришло сравнение с выскочившим из табакерки чёртом, и он уж поднял было руку с тем, чтобы осенить себя крестным знаменем, но рука его так и застыла в воздухе, и признаться, было от чего.

«Господи святый! Надо же, и как это его перекосило!.. Ведь и вправду – «груздь»!», — подумал он, с изумлением глядя на странного, застывшего на крыльце человечка, внешность которого и вправду была столь необычной, что нам кажется уместным сказать несколько слов о сей возникнувшей на крыльце фигуре, вызвавшей в Чичикове столь искренние переживания.

Тем более, что Павлу Ивановичу предстоит провесть в этом живописном имении весь вечер, причём вечер, который вполне можно было бы назвать — из ряду вон, потому как даже наш, многое повидавший на своём веку герой, обескуражен был теми событиями, коим свидетелем и виновником явился он помимо своей воли.

Однако, приступая к описанию сего нового, столь поразившего воображение Чичикова персонажа нашей поэмы, мы хотели бы заметить, что хотя Потап Потапович Груздь и не принадлежал к числу тех уродцев, коих показывают в балаганах на всякой, даже самой завалящей ярмарке, тем не менее, обладал внешностью весьма и весьма своеобразною. При сказанном уж небольшом росте был он словно бы узок книзу и широк вверху, что само по себе могло быть и неплохо, ежели бы ширина сия наблюдаема была в плечах. Но, увы, увы, тут было всё не так! Ибо голова Потапа Потаповича глядевшая совершенною, приплюснутою с макушки тыквою, обрамлённою венчиком седых волос и короткое, тщедушное тело делали его до чрезвычайности похожим на того представителя грибного царства, чье имя, словно бы в насмешку, было подарено ему Провидением.

Радостная улыбка, светившаяся во чертах лица его, с которою он и выбежал на крыльцо, при виде Павла Ивановича сразу же угасла, а узкая его физиогномия с нависающим над нею крутым лбом словно бы прокиснула, из чего Чичиков заключил, что здесь ждали вовсе не его, а иного, милого и дорогого сердцу гостя. Однако Павел Иванович, в виду уж вплотную надвинувшегося вечера, не склонен был вдаваться в подобные сантименты. Ему необходим был постой и посему, сошедши с коляски, он подошёл к потерянно мигавшему маленькими глазками хозяину дома и, склонившись над ним, что вполне можно было счесть за почтительный полупоклон, а не на намёк на низкий его рост, отрекомендовавшись сказал, что оказался проездом в этих дивных местах, а так как дело совсем скоро пойдет уж к ночи, взял на себя смелость завернуть в сие прекрасное поместье, надеясь обресть тут ночлег. И пускай Чичиков был отнюдь не тот, кого дожидали здесь с таковым воодушевленным нетерпением, приветственные возгласы, как то и водится на Руси провозглашены были без промедления и хозяин поместья, стараясь состроить во чертах лица своего радушие, пригласил Павла Ивановича в дом. Провожая своего гостя в сени, он все пытался несколько забежать вперед, дабы этими сопровождаемыми улыбкою забеганиями, несколько сгладить неловкость и недостаток радушия, что были выказанные им в первые минуты встречи.

— Рады, рады дорогому гостю! Надеюсь, с миром да добрыми вестями к нам пожаловали, — говорил он тонким скрыпучим голосом, препровождая Чичикова в гостиную, которая, признаться, просто ошеломила Павла Ивановича своим видом.

Ошеломила не роскошью убранства и обстановки, а обилием птичьих чучел, находившихся здесь в таком числе, что казалось, будто на стенах не оставалось уж свободного места, потому как отовсюду глядели на Чичикова мёртвые и стеклянные птичьи глаза, да топорщились встрёпанные птичьи перья. Заметивши явное замешательство, охватившее гостя, Груздь довольно улыбнулся и с некоторым даже апломбом сказал!»:

— Как вижу, милостивый государь, вас удивила моя коллекция? Что ж, без ложной скромности скажу, что она, пожалуй, будет лучшая во всем уезде. Недаром во прошлом годе губернские наши известия поместили о ней статью озаглавленную – «Чудеса родимого края», где очень тепло отозвались и о коллекции и о вашем покорном слуге… Однако, признаться, по причине того, что временами бываю туговат на ухо, плохо расслышал, с кем имею честь…, — проговорил он скрыпучим голосом, все ещё продолжая гордиться своими пыльными «сокровищами».

— Коллежский советник, Чичиков Павел Иванович, — ответствовал Чичиков, — еду по собственной надобности в Тьфуславльскую губернию. Но не зная здешних мест и опасаясь быть застигнутым в пути ночною порою, решился завернуть до вас, будучи очарованным пленительным местоположением вашего селения и рассчитывая получить тут у вас ночной постой.

— Что же, милости просим, милости просим, — отвечал Груздь, сцепивши белые пальцы маленьких рук так, словно бы пребывая в задумчивости решал, чего бы ещё сказать Павлу Ивановичу хорошего, но, как видно не надумавши ничего лучшего, просто предложил тому садиться, чем Чичиков и не преминул воспользоваться, расположившись в большом, обтянутом полосатым шёлком кресле. Груздь, усевшись в такое же кресло супротив Чичикова, принялся молчать и, сцепивши маленькие белые ручки на маленьком же животике, словно бы продолжал о чём—то напряженно думать, может быть и вправду о том, чего бы сказать нежданному гостю хорошего.

Между двух кресел помещалась тяжёлая, орехового дерева тумба, изображавшая собою дорическую колонну, весьма искусно вырезанная неведомым мастером, и, разумеется, также увенчанная разметавшим бурые, траченные молью крылья чучелом. Глянувши на чучелу Чичиков подумал о том, что сие несчастное создание когда—то было толи орлом, толи какой иной хищной птицею, о чём можно было судить по крючковатому носу да сухим жёлтым лапам, украшенным чёрными острыми когтями. Всё же остальное более походило на облепленную перьями большую муфту, из которой кое—где уж торчали клочья ваты и тонкия проволоки.

— Это канюк, обитатель наших полей, — перехвативши взгляд Павла Ивановича и наконец—то нарушая молчание проскрыпел Груздь, — очень полезная, надобно будет сказать, птица. Хотя многия по незнанию не почитают её таковой, вот отчего и бьют нещадно.

— Позволительно ли будет узнать, в чём же заключена ея полезность,и за что, в таковом случае, ея бьют, как вы изволили выразиться? — спросил Чичиков, строя во чертах лица своего искреннюю заинтересованность,с тем, чтобы пускай и подобным манером завести хотя бы какой разговор.

—О, это очень даже просто, — встрепенувшись, отвечал Груздь, — полезность ея такого рода, что истребляя множество полевых мышей она одна сберегает хозяину целыя пуды и пуды зерна. Бьют же её просто забавы ради, либо же из боязни потравы ею куриного поголовья, до коего у нея, впрочем, никогда не бывает интереса.

— Признаться и не слыхивал о таковом. Ведь для меня они все на одно лицо. Мне что коршун, что ястреб – всё одно. Прошу меня покорнейше простить, но не вижу разницы, — сказал Чичиков.

— Прошу покорнейше простить и меня, но не могу тут с вами согласиться. Как человек, всю свою жизнь положивший к изучению птиц, должен заметить вам, что разница очень и очень заметна. Вот, к примеру, ястреб тетеревятник, — проскрыпел Груздь, махнувши рукою вправо, — а рядом с ним, на несколько вершков пониже расположен чёрный коршун. Видите, разница угадывается с первого взгляду, — и он улыбнулся с тем выражением, с каковым улыбается человек, вдруг легко и просто разрешивший некую загадку, мучавшую его собеседника долгия годы.

Однако Павел Иванович как не вглядывался в протежируемые Груздем чучелы, никакой разницы углядеть не сумел, потому как все они были муфты, да муфты, разве что только облепленные иного цвета пером, точно цветные куры на птичьем дворе, что разве только расцветкою и бывают отличны между собою.

— Да, теперь уж точно вижу, что был неправ, — соврал Чичико,в переводя заинтересованный взгляд с чучелы на чучелу, — теперь это ясно становится видным. И благодарение Господу, что привёл он меня нынче под ваш благословенный кров, дабы раздвинулись горизонты моя, дабы суждения сделались разумнее и точнее. Ибо ничего я так в целом свете не жажду, как живительной и просвещённой беседы со знатоком, который только один и знает дело в отличии от нас, простых, погрязших в заботах о насущном существовании обывателей.

Слова сии, сказанные Павлом Ивановичем произвели весьма сильное впечатление, и даже вызвали прилив румянца на узком лице просвещённого хозяина. Однако же на словах Груздь сказал, что ему вовсе не пристало рядить себя в знатоки, но вот нынешним вечером ожидает он с визитом истинного знатока, равного которому, пожалуй, и трудно сыскать и чьи чучелы, целых три штуки, как—то выставляемы были в губернском дворянском собрании, дабы украсить собою некий благотворительный вечер, проводившийся с целью поддержания образования и просвещения в среде низших сословий.

— Вот с ним—то вам, милостивый государь, всенепременно надобно бы побеседовать. Потому как одна подобная беседа стоит многих и многих прочитанных книжек, от которых, подчас, признаюсь вам, бывает мало толку, — доверительно склонившись к Чичикову, проскрыпел он.

«Стало быть, вот от чего вытянулась его физиогномия при моём появлении! И то право, как говорится: «Торговал рысака, да получил прусака». Так что, видать не дождёшься ужина, покуда не пожалует сей «истинный знаток»!..», — подумал Чичиков и покоряясь судьбе приготовился быть терпеливым, хотя со времени дрянного обеду, полученном им в придорожном трактире, о котором он упомянул даже и в письме, отправленном им в милое сердцу Кусочкино, минул немалый срок, о чём не раз уж успел напомнить Павлу Ивановичу пустой его желудок.

Посему, для того чтобы с одной стороны убить время, а с другой стороны провесть его не без пользы и принялся Чичиков делать обычные свои вопросы – об имении, о видах на урожай, о числе крепостных душ, моровых язвах да эпидемиях, и прочем, что только и нужно ему было на забиравшем его целиком поприще. Но узнавши, что имение Груздем ведётся рачительно, что об урожае тоже вроде бы не приходится беспокоиться, что в бегах мужиков почитай совсем нет, а в отношении мёртвых душ все как положено обсказано было в поданных в нужное время ревизских сказках, герой наш было совсем приуныл, однако тут же и приободрился, услыхавши, что вот у ожидаемого с визитом «светила» дела обстоят не в пример худо и в хозяйстве у того таковая дребедень, что и сказать совестно. О чём Груздь сообщил Чичикову со вздохом, явно сожалея о судьбе приятеля своего, дружбою с которым верно дорожил и гордился.

И приятель сей пришёлся как раз к слову. Ибо только произнесены были о нём заботливые речи, едва лишь успело утихнуть сожаление о печальном и горьком его уделе, впрочем всегда сопутствующем всякому истинному таланту, как заскрипел, зашуршал розовый гравий, убиравший двор, давая понять, что вот он, наконец—то и прибыл – гость! На сей раз уж точно долгожданный.

— А вот и он! Вот и он! — нараспев проскрыпел Потап Потапович и не мешкая подхватившись с полосатых кресел, поспешил, семеня ножками, вон из гостиной залы.

Чичиков услыхал как снаружи зазвучали приветствия, перемежаемые лобзанием. В высоком голосе Груздя явственно слышны были радостные тоны, на которые отзывались тоны густые и басовитые, принадлежавшие, как можно было догадаться, вновь прибывшему «светиле».

Вошедший в залу в сопровождении радостно потиравшего ручки хозяина господин был изрядного росту: худ, костист и узок в плечах. Но в неловко повисших вдоль его длинного тела руках угадывалась недюжинная сила. Особенно крупны были кисти его рук – каждая с добрую лопату, какой орудуют огородники по своим огородам. Долговязая фигура его увенчана была крупною, коротко остриженною головою, подпираемой жёстким крахмальным воротничком так, что сзади и вовсе нельзя было рассмотреть затылка. Лицо он имел тоже узкое и как бы вытянутое вперёд, на манер щучьего рылаи сие щучье выражение ещё более усиливалось очками, чьи прозрачные стёклы холодно поблескивали на большом его носе.

— Позвольте, господа, мне вас представить друг дружке, — сказал Груздь, приязненно улыбаясь, – это вот Чупчиков Павел Иванович, попросился ко мне на постой с ночлегом по причине незнания им здешних мест…, — проговорил он оборотясь до вновь прибывшего с тем, чтобы рекомендовать тому нашего героя.

— Не Чупчиков, а Чичиков, с вашего позволения, — решил вступить Павел Иванович, с тем, чтобы исправить невольную оплошность, допущенную Груздем, но тот ни коим образом не отозвался на сию скромную попытку, потому как всё внимание Груздя было отдано щучьеголовому приятелю его, на которого он глядел лучащимися от счастья глазами.

— А это! Это! Это любезный мой друг! Единственный в целом свете, коему отдаю я и дружеския чувства свои и помыслы. Величайший, ежели можно так выразиться, артист! Непревзойдённый мастер в нашем деле таксидермии – Фёдор Матвеевич Мырда! — торжественно произнес он.

— Ну, право слово, друг мой, мне просто неловко от эдаких похвал, — прогудел сквозь выдающихся размеров нос свой Мырда, строя при этом во щучьих чертах лица своего смущение, однако же даже стёклы очков его заблистали от удовольствия.

— Полно, полно вам, батенька, скромничать. Уж кто, коли не вы, достойны славы и похвал во всей этой, не ведающей ни истины, ни верного толку земле, где даже и государственные чиновники, причём заметьте, с самого верха и донизу, не знают ни дела, ни законов, которые им надобно отправлять! А вы, друг мой, может быть один из немногих превзошедших науки,столь скромны, что о вас знают лишь истинные поборники таксидермии в нашей губернии, хотя вы и заслужили уж много большего!..

«Однако, каковы речи о государственном устроении! Тут ежели копнуть поглубже попахивает явною неблагонадёжностью! Уж,не к католикам ли я попал?», — подумал Чичиков.

— Попомните, попомните, милостивый государь, моё слово, — продолжал Груздь обратившись до Павла Ивановича, — что ежели и придёт слава к России, то лишь через таковых вот её сынов, а посему постарайтесь не забыть сего имени – Мырда Фёдор Матвеевич! — и привставши на носках, он трижды облобызался с Мырдою долгим и жарким целованием.

«Чёрт—те знает, что такое…», — только и подумал Чичиков, глядя на то, как раскраснелись лица у обоих приятелей, и на те восхищённые взгляды, коими, держась за руки, они глядели друг на дружку.

— Как вы здесь, по служебной, либо по своей надобности? — оторвавшись от Груздя и усевшись в предложенное ему кресло, спросил Мырда у Павла Ивановича, однако же всё ещё продолжая играть в переглядки с любезным хозяином.

— По своей, милостивый государь, по своей, — отвечал Чичиков. – Видите ли, были приобретены мною в некоторых наших губерниях крестьяне на вывод. Дело сие оказалось непростым, хлопотным, вот и приходится мне кочевать по землям да весям, выправляя всяческие потребные к тому бумаги, что нынче составляет,почитай всё занятие моё и забирает меня полностью.

— И много было приобретено народу, позвольте полюбопытствовать? — снова спросил Мырда, но видно было, что вопрос сделан был им безо всякого интересу, а так, простой учтивости ради, потому как переглядки всё не унимались.

— Много ли, мало ли, а уж поболее полутора тысяч душ наберётся, — отвечал Чичиков, вовсе не ожидая того эффекту, что последовал вослед за названным им числом.

Обое приятели, враз прекративши перемигиваться и строить друг дружке льстивые улыбки, оборотили наконец—то взоры свои на Павла Ивановича, причём так, будто лишь сейчас обнаружили его здесь присутствие. Во чертах у обоих сразу же появилось несколько глуповатое выражение, как то: разинувшиеся рты, выпучившиеся в изумлении глаза и прочее.

—Прошу покорнейше меня простить, но признаюсь, что по причине некоторой взволнованности встречею с другом, плохо расслышал ваше имя и звание: Чепчиков Павел Петрович, ежели не ошибаюсь? — спросил Мырда, привставши с кресла и склонившись в почтительном полупоклоне.

— Да нет же, друг мой, вы и впрямь плохо расслышали. Не Чепчиков, а Чупчиков Павел Иванович, — сказал Груздь, а затем добавил обратившись к Чичикову. — Вы не извольте обижаться, Павел Иванович, ведь большия артисты они всегда такия… Как бы это выразиться? — не нашёлся он.

Но тут уж Чичиков пришёл ему на помощь.

— Такие «артисты»! — сказал он усмехнувшись. – Ну что же, я не в обиде, потому как со многими «артистами» знаться довелось… Да к тому же прозываюсь я не Чепчиковым и не Чупчиковым, а Павлом Ивановичем Чичиковым, что же до чинов, то чин мой хотя и невелик, да заслужен. Хожу в полковниках, коли пожелаете…

Тут промеж приятелей случилось небольшое замешательство. Оба они сидели в креслах ссутулившись, с повинными лицами и ежели и переглядывались меж собою, то сие уж были иные переглядки. В них и тени не оставалось от прежней неги и любви, коими полнились их взоры несколькими мгновениями ранее, а плескались лишь тревога да обеспокоенность. Одним словом вид их сделался жалок, что, как ни прискорбно нам об этом говорить, очень потрафляло самолюбию Павла Ивановича. Ему даже казалось, будто он слышит, как стучит в их смутившихся умах одна и та же мысль: «Полторы тысячи душ на вывод! Полторы тысячи душ на вывод!..», — что признаться тоже развлекало его, доставляя к тому же немалое удовольствие.

— Однако же, друзья мои, раз уж довелось мне попасть в общество столь просвещённое, я бы с интересом послушал и вас, Потап Потапович, и вас Фёдор Матвеевич, ибо ничто в целом мире не вызывает во мне такового душевного трепета, как полезныя сведения и новыя знания призванные к тому, чтобы образовывать и облагораживать человеческия ум и душу. Тем более, признаюсь, что я ранее и слыхом не слыхивал об этакой забаве. Как это там у вас зовётся – «такдерьмовия»? — спросил Чичиков, состроивши во чертах лица своего выражение ни на мгновение не позволявшее усомниться в его искренней заинтересованности сей столь неудачно окрещённой им забавою.

— Таксидермия, — в один голос вступили обое приятели, глянувши на Чичикова даже с некоторой робостью во взоре.

— Вот, вот! Я и говорю…, — сказал Чичиков, делая вид, что приготовляется со вниманием слушать.

— Признаться, любезный Павел Иванович, занятие сие окрещённое вами забавою и не забава вовсе, и даже не ремесло, ибо в таковом случае подобное мог бы сотворить каждый, — сказал Груздь, обведя рукою оперённыя свои муфты, и вновь принимаясь гордиться, — а нечто приходящееся сродни точнейшей науке и самому высокому искусству, представитель коего, как я уж имел удовольствие давеча упомянуть, присутствует нынче меж нами.

С этими словами он склонился в поклоне в сторону Мырды, смущённо заерзавшему в своём кресле.

— Так что ежели вам это и вправду интересно, то после ужина милости прошу в мой кабинет, где вы сумеете воочию насладиться искусной работою Фёдора Матвеевича, что любезно согласился оказать мне помощь в отношении нового моего препарата.

«Что же, стало быть ужин подадут в самое короткое время. Это обнадеживает…», — подумал Чичиков и угадал, ибо не прошло и двух минут, как дверь в столовую растворилась и лакей, вышедший в гостиную, возгласил всем давно привычную, но необыкновенно приятную для желудка, тоскующего по хорошему куску, фразу:

— Кушать подано, господа!

С чем господа и прошли к столу.

Если в гостиной Павла Ивановича поразило обилие развешанных по стенам птичьих останков, то в столовой он отметил про себя, что стол, сервированный на три персоны, весь был заставлен блюдами, приготовленными как из птицы домашней, так и из пернатой дичи. Причём многие из блюд наместо крышек также прикрыты были чучелами, как видно для сей цели нарочно изготовленными. Из чего герой наш вывел вполне справедливое заключение, что в этом дому в ход шло всё – и мясо, и перо, и шкурки несчастных летунов.

А на столе с обычною жареною пуляркою соседствовали и фрикадель из гуся, и утиная солянка, и индейка, приготовленная по—старинному – обложенная картофелем и политая грибным соусом, и тартины с голубиным мясом, и всенепременные рябчики в сметане, и всяческие птичьи паштеты, и даже глухариные кишки начиненныя каким—то мудрёным фаршем, обжаренныя до красноты и украшенныя зеленью вперемешку с чесноком и мочёною клюквою.

К сему «птичьему» изобилию поданы были ещё и блюда с различными соленьями, без которых не обходится, почитай, ни одно российское застолье, потому как, увы, но покуда ни природа, ни человечий гений не создали ещё лучшей закуски, нежели добрый солёный огурчик, либо рыжик, либо тот же груздь, как следует просоленный и проквашенный. А из сказанного следовало, что присутствовали тут и горячительные напитки, из коих почётнейшее место занимали, конечно же, водки разных сортов, потеющие до времени среди льда в серебряных своих ведёрках. Посему Чичиков, которому, как нам известно, не повезло сегодня с обедом, без долгих церемоний усевшись на предложенное ему хозяином место, приступил к столь заманчиво глядящим на него со стола блюдам.

Уж были подняты бокалы и за состоявшееся приятное знакомство и за здравие всех присутствовавших, и, конечно же, за величие науки, необходимость всеобщего просвещения, любовь к отчему краю и познание оного, когда Павел Иванович склонившись к Мырде, заметно повеселевшему, равно как и приятель его Груздь, шепнул тому на ухо:

— Я желал бы, Фёдор Матвеевич, после ужина перемолвиться с вами накоротке парою слов, без свидетелей, ежели это возможно…

На что Мырда, испуганно глянувши в сторону Груздя, отвечал Чичикову, скрививши губы в его сторону:

— Я не против, любезный Павел Иванович, но лишь при условии, что Потап Потапович не догадается о том. Признаться, мне вовсе не хочется быть причиною к его несчастью.

— Не извольте беспокоиться: не догадается. С чего бы ему догадаться, — отвечал Чичиков, немного удивившись подобным предосторожностям потому, как не мог взять в толк, отчего это беседа о «ёертвых душах» может послужить к несчастью Потапа Потаповича.

Однако потаённое сие перешептывание не укрылось от бдительного хозяйского взору, во мгновение скиснувшего и погрустневшего, так что от недавней веселости Груздя не осталось и следа. Рюмка уж была им и вовсе отставлена в сторону, уж сидел он подперевши рукою широкую свою голову, даже не дотрагиваясь до блюд сменяемых двумя молодыми лакеями. Ежели и срывалось с губ его какое словцо, то не приходилось оно к месту, из чего становилось видными, что говорено оно было хозяином просто так, можно сказать наобум, для того, чтобы не выглядеть совсем уж неучтивым по отношению ко своим гостям. Павел Иванович же, будто ни в чём не бывало, продолжал и пить, и есть в своё удовольствие, потому как, надо признаться, блюда, коими потчевал их впавший вдруг в меланхолию хозяин, были отменно вкусны.

Но надобно отметить, что и в облике Мырды, по сию пору усердно пившего и евшего, также случилась внезапная и весьма заметная перемена. И толи по причине сумрачных взглядов, бросаемых на него с противуположного конца стола, толи ещё почему, но он принял вдруг виноватый и смущённый вид, ставши распаренным и красным, на манер гимназистки застигнутой классною дамою за каким—либо предосудительным занятием. Плоский лоб его покрылся обильно потом, воротник рубашки сделался вдруг тесен, почему он и попытался незаметно расстегнуть верхнюю его пуговицу. Постоянно обращал он до Груздя взоры полныя раскаяния и мольбы о прощении, но они отвергаемы были молчаливо и непреклонно всё более и более наливавшимся обидою приятелем его. Вот почему он, вконец смущённый, вскоре тоже затих и сидел так, уперевши взгляд свой в какое—то из стоявших подле него кушаний, потерянно вертя в больших руках нож с вилкою.

Чичиков же, словно не видя ни общего уныния охватившего обоих приятелей, ни их красноречивых взглядов, искрами летавших вкруг него, приступил к появившемуся на столе десерту – заманчивому и обильному из которого ему пришлись по вкусу пирожные «безе», как известно также производимые из птичьих яиц, и вполне оправдывающие своё название, потому как и впрямь были и легки, и нежны, и вкусны точно поцелуй невинной девушки, отчего Павел Иванович и съел их более дюжины. На сём ужин, можно сказать, закончился, и хозяин, пряча глаза, слабым и срывающимся голосом пригласил Чичикова с Мырдою в гостиную.

— Что же, Потап Потапович, вы больше уж не желаете прибегнуть к моей помощи в отношении вашей новой работы? — спросил Мырда, виновато улыбаясь и по лошадиному перебирая обутыми в сапоги ногами.

— Отчего же! Это вы, как мне кажется, поменяли планы свои и пристрастия! — с вызовом отвечал Груздь, скрестивши бледныя ручки на груди и глядя на стену, по которой в изобилии были развешаны уж известные нам муфты.

— Вы, друг мой, наносите мне таковую обиду, таковую обиду подобным подозрением, что и сказать невозможно, — отвечал Мырда, понуро покачивая щучьею своею головою.

— Подозрением?! И это вы называете подозрением?! — сменяя тон и переходя на более высокие регистры, возгласил Груздь. — А ведь я, милостивый государь, не в первый раз замечаю за вами подобное. Может мне всё счесть по пальцам, чтобы вы не могли бы уж и говорить о подозрении? Я перечту, коли желаете, хотя сии воспоминания и ранят меня!

— Полно, друг мой. Я никогда не позволял себе ничего такого, что могло бы вас ранить, — говорил Мырда, виновато гудя сквозь длинный свой нос, — потому как мне дороги чувства, скрепляющие нас…

— Ха—ха—ха! — с театральным сарказмом рассмеялся Груздь, — дороги чувства! И это говорите вы?! Тот, который не едет ко мне вторую неделю, и которого я уж пятый раз призываю письмом. Это, с позволения сказать, ваши чувства?!

— Друг мой, друг мой! Я не в состоянии был приехать по причине болезни, это вам хорошо известно…, — принялся было оправдываться Мырда, но Груздь оборвал его, не давши продолжать:

— Болезни?! Хотел бы я знать, как прозывается сия болезнь – сапожник Яшка, кучер Федул, либо ещё как?!

«Ничего не пойму! Не мог приехать оттого, что сапоги у него прохудились, либо кучер занемог, и некому было экипажем править», — подумал слегка захмелевший Павел Иванович, о котором обое приятели снова словно бы позабыли, ведя перепалку таковым манером, будто Чичикова и вовсе не было в комнате.

— Я жду его, не нахожу себе места от желания продолжать нашу работу, а он пренебрегая мною сидит у себя в имении и носу не кажет, — говорил Груздь глядя на Мырду блещущими от негодования глазами.

Но тут Мырда, вконец пристыженный, перешёл на французский, в котором, увы, ни автор этих строк, ни, тем более, его герой не сыскали отличий, отчего Чичикову оставалось лишь догадываться о том, что разговор зашёл о его персоне. Тем более, что Потап Потапович, ведя обличительные свои речи, временами словно бы вспоминал о присутствии в гостиной Павла Ивановича, бросая в его сторону злой и колючий взгляд, говоря при этом Мырде нечто исполненное ядовитейшей язвительности. Отчего Мырда хлопал глазами и краснея, точно рак, лопотал нечто в своё оправдание. Оправдания его, однако, всё ширились и наконец он словно бы и сам перешёл в наступление, потому как речь его, всё ещё оставаясь совершенно непонятною для Чичикова, обрела более уверенные тоны.

Груздь, поначалу слушавший его с надменною и обиженною в одно время улыбкою, во чертах лица своего понемногу, но стал менять сии черты. Уж словно бы начало строиться в них жалкое и растерянное выражение, уж порывался он высказать что—то и в своё оправдание, но нынче уж наступил черед Мырде вести обвинительные речи. Не давая вставить ни словца приятелю своему, он кивал время от времени в сторон, так ещё ничего и не уразумевшего Павла Ивановича, давая простор своему красноречию. Но вот постепенно поток сей стих и сказавши ещё что—то, как видно в заключение, он с досадою махнул своею схожею с лопатою ладонью и решительно отвернулся к окну, предоставляя Чичикову с Груздем возможность любоваться его узкою без плеч спиною, да жестким крахмальным воротничком, за которым прятался коротко остриженный его затылок.

Растерянно потоптавшись подле горестно вздыхавшего приятеля своего, Груздь нерешительно подошёл к нему и обнявши тонкою ручкою за талию, проговорил с виноватою улыбкою:

— Поверьте, мон шер ами — только на постой! Клянусь вам, и в мыслях не было иного!

Из чего, услыхавши о постое, Чичиков вывел, что и впрямь обсуждаема была его персона.

— Прошу прощения, господа, дело в том, что не владея в должной мере французским языком, дающим возможность образованному человеку изъясняться высоким штилем, я, однако же, вижу, что фигура моя послужила каким—то образом причиною вашей размолвки. Посему, ежели я, не ведая того, всё же и обидел ненароком кого из вас, то поверьте, испытываю по сему случаю искреннее сожаление, и прошу покорнейше меня простить, — сказал Павел Иванович.

Услыхавши такое, оба приятеля тут же оборотились на послужившего причиною к их ссоре гостя, и переглядываясь меж собою, наперебой принялись заверять Павла Ивановича в том, что он совершенно непричастен к описанной нами выше сцене.

— Дорогой Павел Иванович, — сказал Груздь, залившись румянцем, — вы совершенно неверно расценили наш с Фёдором Матвеевичем разговор, имевший строго научную причину, по которой мы, вот уж который месяц, не можем сойтись во взглядах. Как человеку далекому от сурьёзной науки, вам сие обсуждение могло показаться странным и непонятным, но уверяю вас, причиною тут была наука, и только наука.

— Да, это так! Это совершенно, что так! — принялся поддакивать приятелю своему Мырда, — подобные обсуждения вовсе нередки в ученой среде, и даже на самом верху, в самой Академии Наук Российских обсуждается подобное, и сие, скажу прямо, может показаться непосвящённому странными и непонятными. Но простите, милостивый государь, на то она и наука, чтобы быть понятною лишь нам – ея служителям.

— Кстати, господа, а не соизволите ли пройти в мой кабинет, где вы, Павел Иванович, сумеете соприкоснуться с нашею наукою настолько близко, насколько сие только возможно? — торжественно провозгласил Груздь, и все трое под его водительством двинулись тёмным коридором туда, где словно во храме, по словам хозяина дома, должна была обретаться истина.

«Храм» сей, куда приведён был наш герой, оказался неказистою с вида весьма небольших размеров комнаткою, к тому же ещё и пропахшею карболкою. Чичиков брезгливо и с опаскою покосился на какие—то заляпанные кровью с прилипшим к ним птичьим пером железные подносы, на зловеще блещущие в ярком свете лампы, тонко и остро заточенные ножи, выложенные рядком на оббитом железом же столе, в самой середине которого помещалась квадратная деревянная доска с пришпиленною к ней тушкою большой и дохлой птицы.

Мырда, скользнувши ко столу, за которым как было обещано должен был он продемонстрировать редкостное своё умение, успел мимоходом сжать Чичикову руку чуть повыше локтя, шепнувши ему в самое ухо:

— Не теряйте надежды, друг мой. Всё сладится к обоюдному нашему удовольствию.

Чичиков, признаться, даже несколько опешился, потому как не сумел понять, что имел в виду сей виртуоз. Конечно же, ежели речь тут шла о составлении купчей на «мёртвые души», то это, бесспорно, могло бы доставить Павлу Ивановичу большое удовольствие, однако он никак не мог взять в толк того, откуда Мырда узнал о его тайных поползновениях на предмет приобретения у него мертвецов. Но тут ничего путного не шло ему на ум.

Однако размышления его на сей счёт прерваны были в весьма короткое время, ибо увиденное Чичиковым «волнующее» мастерство «светилы» не оставило Павла Ивановича равнодушным и он выбежавши стремглав из «храма науки» почувствовал, как замечательный ужин, доселе мирно варившийся в его желудке, вдруг рванулся куда—то вон из него и неудержимо полетел вверх, по направлению к глотке.

Мы опустим те сцены, что последовали далее и вернёмся к нашим героям, когда они уже сызнова собрались в гостиной зале, оставивши труды, направленные до прославления познания и науки. Павел Иванович, чей организм претерпел ущерб от полученных в кабинете хозяина впечатлений, был отпаиваем хересом, что должен был вновь уравновесить внутренние его силы пришедшие в упадок.

— Так—то, батенька, так—то! Нелёгкая это стезя: научные изыскания! Тут акромя желания да интересу потребны ещё и воля, и характер, — посмеиваясь, говорил ему Груздь, вновь подливая хересу, который и впрямь был недурен. — Это для непосвящённого наука лишь баловство, цацки да бирюльки. На самом же деле сие есть занятие строгое, непростое и требующее весьма глубокого проникновения в предмет, — с назиданием продолжал Груздь.

Услыхавши о требовании наукою «глубокого в себя проникновения» Чичиков, который было уже отошёл от случившегося с ним неприятного происшествия, снова позеленел лицом, вспомнивши пришпиленную к столу дохлую птицу, и то, что проделывал с нею Мырда обследуя тушку толстыми своими пальцами. Желудок его тут же вновь свело спазмою, но по счастью на сей раз, обошлось без катастрофы. Видать херес и вправду подействовал на него укрепляюще.

— Пейте, пейте, милостивый государь, я ведь обещал, что херес вам поможет, — говорил Груздь, — кстати, не велите ли подать какого—нибудь кушанья, потому как негоже ложиться с пустым желудком на ночь.

Услыхавши о еде, Чичиков решительно замотал головою, потому как одна лишь мысль о птичьих кушаньях Груздя показалась ему непереносимою, и он поспешно глотнул ещё спасительного хересу.

— Вы напрасно отказываетесь, — вступил в разговор Мырда, — еда имеет первейшее значение для поддержания сил человечьего организма, не в пример многому другому.

— Слушайте, слушайте Фёдора Матвеевича, потому как в отношении полезности разного рода кушаний он у нас непревзойдённый авторитет, — сказал Чичикову Груздь.

— Право слово, господа, я бы с удовольствием, но никак не могу. Не чувствую в себе аппетиту, а без этого сами понимаете…, — вновь отказался Чичиков.

— И напрасно, надобно есть и без аппетиту! Я бы вам сейчас рекомендовал, к примеру, хорошо прожаренный кусок мяса. Потому как изо всего прочего мясная диета является наиболее полезною. Да в том и нет ничего удивительного, ведь человеческий организм, почитай, что весь состоит из мяса, — сказал Мырда. – Посудите сами, ведь ничто не укрепляет так все наши силы, как мясная пища. От неё в организме зарождается как бы стихия огня, мысли становятся ясными, мышцы наливаются силою и даже стул делается крепким. А что некоторые выскочки говорят, будто от мясных диет часты запоры, так не слушайте их. Таковое говорить можно лишь по незнанию. Ибо причиною запора при мясной диете служит нежелание самого организма расставаться со столь полезным, дающим ему силы продуктом, каковым является мясо, покуда организм не высосет из сего продукта все полезные соки его до конца.

— Ох, признаться, господа, мне бы сейчас простоквашки кисленькой…, — начал было Чичиков, но сие робкое его пожелание тотчас же было отвергнуто просвещённым Мырдою.

— Любезный друг мой, о чём это вы толкуете?! Ну какая простоквашка?! Поверьте мне, как много испытавшему и познавшему на сем поприще. От неё вам сделается только хуже. Потому что нет ничего губительнее для нашего с вами здоровья, чем кушанья молочные. Ведь от них, и это вам скажет каждый, организм производит большое количество слизи. Все соки нашего тела разжижаются, члены слабеют, человек делается апатичным, меланхоличным, а за сим следуют многие заболевания. Да вы и сами о том можете судить хотя бы даже и по стулу. Вспомните, каковым бывает ваш стул после молочных кушаний? Он бывает жидок и светел, что уже есть признак болезни, не в пример стулу, сопутствующему мясным блюдам. Стул это великая вещь, друг мой! — сказал Мырда, поднявши для вящей убедительности вверх свой большой палец и поглядывая на Чичикова с назидательной, блещущей сквозь стёклы его очков, улыбкою.

— Я ведь говорил вам, Павел Иванович, что беседа с таковым человеком, как Фёдор Матвеевич стоит многих и многих прочитанных книжек. Ибо не все, что пишется в книжках — истина. Многое узнаешь лишь из собственного опыту, доходя своим же умом. А в обширности ума Фёдора Матвеевича убедится каждый, потому что у него что ни слово – то открытие, что ни фраза – то удивление и восторг. Сознайтесь, где и когда могли бы вы получить столь обстоятельные пояснения в отношении пищи, как те, что даны, были вам в одну только минуту, можно сказать, походя, играючи, — сказал Груздь Чичикову, а затем оборотясь к Мырде продолжал. – Браво, друг мой! Браво! Не устаю поражаться обилию ваших интересов и тонкому толкованию, казалось бы, обычных, но невидимых досужему взгляду вещей. Этот ваш пассаж о стуле мне надобно будет обязательно записать и обдумать как следует на досуге. Я уж сейчас, признаться, вижу, каковые здесь могут открываться горизонты, даже и для медицинской науки. Браво!

На что Мырда вновь зарделся румянцем и радостно заблистал очками.

— Спасибо, господа, — отвечал Павел Иванович, — я век не забуду вашей науки, хотя есть и не стану, потому как сыт. Однако премного благодарен за заботу о моей персоне. А вот свежим воздухом не отказался бы подышать. Думаю сие сейчас пошло бы мне на пользу.

— Что ж, господа, можно пройти на крыльцо, посидеть в креслах. Вечерами из сада идёт такой замечательный дух с прохладою, да к тому же распелись соловьи, можно будет послушать…, — согласился Груздь.

— Великолепно! Великолепно! — воскликнул Мырда, восторженно плеснувши ладонями и заговорщицки поглядывая на Павла Ивановича.

«Однако же странно! Может и вправду каким—нибудь манером проведал о «мёртвых душах»? Хотя навряд ли он мог узнать. Нет, право слово, странно!», — с удивлением подумал Чичиков, которому, к слову сказать, и самому не терпелось перемолвиться с Мырдою накоротке, с тем, чтобы договориться о купчих и решить всё что надобно не мешкая, нынешним же вечером, для чего, собственно, им и было высказано желание подышать вечерним воздухом. Охотницкое его чутье сулило тут Павлу Ивановичу немалый куш. Он совершенно был уверен, что в имении у Мырды точно есть, чем поживиться.

Усевшись в плетёные кресла, стоявшие вкруг стола украшенного уж сказанною нами выше синею вазою, обое приятели принялись усердно втягивать в себя носами летящий из сада вечерний воздух, показывая друг дружке тонкость натур своих, умеющих ценить подобные вот упоительные минуты отдохновения на лоне нашей восхитительной природы. Причём надобно заметить, что у Мырды сие получалось не в пример выразительнее, нежели у Груздя, вероятно по причине щучьего его носу.

— Однако, господа, и вправду каковы ароматы, какова прохлада, — сказал Чичиков тоже решивший вдохнуть летевший из сада ветерок. — Нет, право же, у вас, Потап Потапович, великолепный сад и хозяйство, как я понимаю, отменное.

— О, да! У Потапа Потаповича всё в хозяйстве ладится, не то, что у меня, — вставил словцо Мырда, может быть и для того, чтобы подольстившись к другу таковым манером лишний раз выказать ему горячую привязанность свою.

Однако Чичиков воспользовался сим обстоятельством по—своему. Состроивши во чертах лица своего участливое внимание, принялся он задавать уж хорошо известные нам вопросы и в самое короткое время выведал всё, что только было ему потребно. И надобно сказать знания эти возбудили его до чрезвычайности! Потому как одних только беглых мужиков числилось у Мырды более семидесяти, что же в отношении мёртвых душ, то тех и вовсе было полторы сотни.

— Бог мой! Сколько же у вас в таковом случае осталось живых, коли беглых и мёртвых более двух сотен наберётся? — спросил Чичиков.

— Да почитай, что никого уж и не осталось, — отвечал Мырда, — одни старики, числом около тридцати да с десяток баб с ребятишками — вот и всё моё имение.

— Печально, мой друг, печально! Ведь с такового имения доходов, надо думать, никаких – одни расходы? — сказал Чичиков.

— И не говорите, Павел Иванович! Разорение, чистое разорение. Лишь одна мысль и греет душу, что жертвы сии принесены не зазря, а были положены мною на алтарь науки и просвещения, — отвечал Мырда.

— А знаете ли что, любезный Фёдор Матвеевич, может статься, я мог бы несколько облегчить вам ваше положение…— начал было Чичиков.

— Облегчите, Павел Иванович, облегчите, — вступился за приятеля Груздь, уж видя в Чичикове миллионщика—мецената, — ведь более достойного человека, нежели Фёдор Матвеевич трудно и сыскать.

— Что ж, я готов подсобить, господа. Можно сказать, даже и с радостью, для чего хотел бы перемолвиться с Фёдором Матвеевичем с глазу на глаз, — напустивши на себя важность, мешавшуюся с таинственностью, сказал Чичиков.

— Должен вам заметить, милостивый государь, что у нас с Фёдором Матвеевичем нет друг от дружки секретов, так что говорить вы можете и в моём присутствии, безо всякой утайки, — сказал Груздь, сразу же насторожась и мрачнея.

— Так—то оно так, глубокоуважаемый Потап Потапович, однако для меня сие дело щекотливо. Посему и должен вас просить о снисхождении и позволить нам с приятелем вашим пройтись по саду вдвоём, для делового разговору, — отвечал Павел Иванович.

— И вправду, Потап Потапович, я со своей стороны не вижу в этом ничего дурного. Мы немного прогуляемся по саду с Павлом Ивановичем, а затем воротимся назад, — сказал Мырда, наступивши под столом Чичикову на ногу.

— Ах, стало быть вы опять за своё, милостивый государь. Стало быть, все эти годы вы лишь прикидывались любящим и верным другом, а стоило лишь появиться первому проезжему молодцу, как вы тут же теряете голову, позволяя себе в моём присутствии подобное поведение, — не на шутку принялся кипятиться Груздь.

— Позвольте, сударь, я никак не возьму в толк вашей претензии и обиды по отношению к моей персоне. Что касается господина Мырды, то вам, стало быть, виднее каковы у вас с ним дела, я тут мешаться не стану. Но свои дела я привык обделывать сам, без ненужных мне свидетелей. То же, что случилось мне просить у вас нынешним вечером приюта и ночлега вовсе не даёт вам права называть меня «первым проезжим молодцем». Потому как будет вам известно, пред вами стоит не кто—нибудь, а дворянин и полковник, служащий Третьего отделения, — сказал Чичиков, но на сей раз «Третье отделение», не произвело ожидаемого эффекту, может быть даже и по незнанию его Груздем.

— Мне прискорбно вам это говорить, — сказал Груздь, отвечая Павлу Ивановичу срывающимся от волнения голосом, — но признаться мне совершенно безразлично, сударь, кто вы и где служите. Ну, а коли вы столь щепетильны, то не смею вас более задерживать под моим кровом. Так что сей же час велю заложить вашу коляску, — с чем он и выкликал человека из дому, отдавши тому какие надобно распоряжения так, что минутами коляска уж была готова, словно бы её и не распрягали вовсе.

Увидавши, каковой оборот принимают дела, Чичиков не заставил себя долго упрашивать и велевши Петрушке сложить в коляску дорожный свой скарб, собрался уж трогаться со двора, когда из дому выбежал Мырда и, ухватившись за край коляски, задыхаясь проговорил:

— Павел Иванович, извольте обождать, я поеду с вами!

— Как пожелаете, воля ваша…— отвечал Чичиков, подумавши при этом: «Это очень даже кстати. Дорогою и сговоримся. И то правда, не упускать ведь таковой куш!».

Однако нынешний вечер и тут оказался несчастливым для Павла Ивановича, потому как вслед за Мырдою выскочил из дому Груздь с тем самым ружьишком в руках, что видели мы с вами висящим на стене под колоннадою дома, когда Чичиков лишь только ещё появился в сем странном имении.

— Ежели вы, Фёдор Матвеевич, сделаете нынче хотя бы шаг, то я застрелю и себя и вас! — кричал Груздь, размахивая крохотным ружьишком. – А вы, сударь, послужите причиною нашей с Фёдором Матвеевичем гибели! Посему не берите греха на душу и поезжайте скорее, — прокричал он скрыпучим своим голосом, оборотивши до Чичикова злое узкое лицо, нависавшее из—под непомерно широкого его лба.

Не сказавши на прощание ни слова, Павел Иванович велел Селифану трогать и чертыхнувшись в сердцах, покатил со двора. Уже проезжая по ведущей от дома отсыпной, розового гравия дорожке, Чичиков услыхал некия громкия вскрики и звон бьющегося стекла. То, видать, разбилась та самая синяя ваза, что стояла на круглом плетёном столе, а затем прозвучал и выстрел, за коим последовали вопли, стоны и призывы о помощи.

— Ну что, убило там кого, что—ли? — спросил Чичиков, которому мешал видеть происходящее во дворе усадьбы поднятый верх его коляски.

На что Петрушка, привставши на козлах где сидел он рядком с Селифаном, оглянувшись отвечал:

— Не, не убило. Да разве из такового убьёшь? Так только, хлобыстнуло по заду. Вона, как скачет по двору – «жердина»!

С чем Павел Иванович и отбыл из сего странного, чтобы не сказать опасного, места дабы попытаться найти иной кров, под которым возможно было бы скоротать ему ночь.

Но иное жилье всё не попадалось на его пути. И уж звездочки принялись наперебой подмигивать нашим путешественникам с небес, уж зрелый месяц поднялся на тёмном небосводе, проливая серебряный свой свет на распростёртую пред путниками дорогу, а ничто не говорило Чичикову о скором и удобном его ночлеге. Не слышно было ни собачьих перебранок по дворам, ни криков лягушек в деревенском пруду и ветерок, летавший над дорогою, был по ночному свеж, но не пахнул ни деревенским дымком, ни сытным хлебным духом испечённых бабами к ночи караваев.

«Ну, стало быть, так тому и быть, и то сказать: не впервой», — подумал Чичиков, вовсе не смущаясь тем обстоятельством, что видать придётся ночевать ему в коляске посреди ночной степи, укрывшись поплотнее тулупом, всегда ради подобного случая бывшим под рукою.

И то сказать, господа, Чичикову ли бояться дороги и связанных с нею многих неудобств? Чичикову, который словно бы нарочно был рождён для пути, как бывает рождена для воды рыба либо же птица для неба? Ведь в жизни Павла Ивановича ежели и было что настоящего и постоянного, так это одни лишь вёрсты, которыми вполне можно было мерить нелёгкую его судьбу.

Вот почему герой наш поудобнее примостившись на мягких пахнущих кожею подушках велел Селифану никуда не сворачива, ехать по главному тракту, а сам, прикрывши глаза, скоро уж спал утомлённый событиями минувшего вечера и потому ему не помехою были ни скрыпы колёс, требовавших смазки, ни мерный топот, разве что ни шагом плетущихся коней, ни те кочки, до которых направлял коляску, поклевывавший носом, верный его возница.

Во сне ему в который уж раз привиделась та самая молодая баба в синей запаске, которая кто такая вовсе не ведал наш герой. Но на сей раз она не бежала уж вдогонку за его экипажем, а сидела на лавке, словно бы в каком—то углу, глядя оттуда на Павла Ивановича со злобною жаждою во взоре. Чичикову сделалось не по себе от этого жадного ея взгляда, и потому он забеспокоился во сне, заерзавши по сидениям, и застонал. И тут, словно бы отзываясь на его беспокойство, под лавкою, на которой сидела злая баба, что—то закопошилось, забегало, забило хвостами и Павлу Ивановичу показалось, что это маленькие чертёнки строят ему из—под лавки гримасы и рожицы. Однако приглядевшись повнимательнее он увидал наместо чертёнков двух пегих псов, которых будто уж видывал ранее, распознавши в них тех самых арлекинов из Самосвистовской псарни, обладанием коими тот так гордился.

Хотя тут же стало видно, что сие вовсе и не арлекины, потому как запахло вдруг кошками и вкруг Павла Ивановича замелькала, завихрилась клочками кошачья шерсть, закрывшая было собою всё небо, а затем из этой шерсти, словно из туману, выплыло вдруг лицо Подушкина и сверкнувши на Павла Ивановича жёлтыми искрами кошачьих глаз, исчезнуло из его сна. Клочки же летавшей повсюду кошачьей шерсти обратились, непонятно как, в цветных голубей которые, стыдно сказать, принялись метаться над головою Павла Ивановича, и гадить куда попало.

Глянувши на них Чичиков сразу же смекнул, что птицы сии слетелись к нему из той самой голубятни, что служила отрадою маленькому счастливому старичку со смешною фамилиею, какой именно — запамятовал Павел Иванович. Да сие, признаться, и не было для него нынче важным, потому, как его очень сердили зловредные птицы, кружившие над ним и успевшие посадить на его сертук многия свои пятны. Вот почему Чичиков закричавши, принялся махать во сне руками и птицы, испугавшись его маханий, разом метнулись в сторону и рассевшись рядами по стенам оборотились в чучелы, глядевшие вокруг мёртвыми стеклянными своими глазами. Это, признаться, несколько успокоило нашего героя, потому как во сне его наступил хотя бы какой—то порядок, однако на сцену тут же выступила давешняя молодая баба в синей запаске, что до сей поры молча сидела в тени на лавке. Она принялась было рвать чучелы со стен, с тем чтобы спрятать их у себя за пазухою. И Павел Иванович снова застонал и заметался по подушкам, потому как ясно увидал, что это вовсе не чучелы, а собранные им по многим городам да весям «мёртвые души», которые могут сейчас исчезнуть для него безвозвратно, будучи унесёнными покусившейся на них злобною бабою. Потому он пуще прежнего замахал руками, приступивши к чучелам с криком, и чучелы принялись срываться со стен и махая мёртвыми своими крыльями уноситься куда—то в темноту; куда, не ведал Павел Иванович.

Он принялся было плакать во сне, но тут коляска его наскочила на очередную кочку, ужасный сон, вызванный, как надо думать, расстройством пищеварения и не на шутку встревоживший нашего героя, на сем прервался не оставивши, по счастью, о себе воспоминаний, и Павел Иванович, уже не тревожимый ничем, проспал до самого утра, до тех самых пор, покуда коляска его не въехала, наконец—то, в пределы Тьфуславльской губернии.

ГЛАВА 8

Уж минуло утро с вершащеюся в вышине небесной сферы игрою красок и лучей восходящего светила, с чириканием и щебетом мелкого пернатого населения, обитающего в придорожных кустах и перелесках, с криками пастухов и рёвом скотины, выгоняемой в луга из деревень расположенных окрест, когда, точно по волшебству, открылись пред взором нашего героя те самые, поразившие некогда его воображение, исполинские возвышения известково—глинистого свойства, что разворачивали крутые стены свои на тысячу с лишком верст.

Освещаемая ярким, уж устремившимся к полудню солнцем, коляска Павла Ивановича в какие—то четверть часа взобралась узкою извилистою дорогою на самый верх этого воздвигнутого самою природою крепостного вала и словно бы воспарила надо всем остальным, уносившимся куда—то, в необозримую даль, миром. Велевши Селифану остановиться, Чичиков, сойдя с коляски, стал у самого края пропасти и, точно бы о чём—то размышляя, принялся с беспокойством вглядываться в бескрайние, теряющиеся в зыбком мареве пространства, простирающиеся до самого горизонта, к которому катила свои блещущие серебром воды река, ползущая у самого подножия сиих возвышений. Близость этого места до отошедшего к казне имения Тентетникова, покорившего некогда Чичикова своею красотою и живописностью расположения, вызвало в его и без того растревоженной душе целый хоровод воспоминаний, связанных с тем, уже безвозвратно канувшим, временем, что полно было для него счастливых надежд и исканий, которым, увы, так и не суждено было сбыться.

Стоя здесь на крутизне, он попытался было рассмотреть средь миловидно разросшихся дерев тот самый господский дом, под кровом которого провёл многие и многие дни, но дом сей, словно бы прятался от него, хоронясь за буйным, убиравшим горный склон, и более похожим на лес садом. И лишь одни прорезные кресты невидимой из—за горы церкви, что точно бы сами собою висели в воздухе, полыхнули ему в глаза золотым огненным своим жаром, так что Чичиков даже зажмурился от внезапного сего полыхания.

По причине ли сего ослепившего его на короткий миг всполоха, либо ещё отчего, что нам неведомо, но навернулись на глаза Павла Ивановича неожиданные слёзы, как впрочем оно всегда бывает, случись кому взглянуть на некую яркую вспышку или же на какое иное сияние. Однако Чичикова сие, казалось бы, обыденное обстоятельство расстроило до чрезвычайности.

И усмотревши в нём некий недобрый для себя знак, он с новою силою принялся перебирать в уме все те опасности и невзгоды, что могли бы приключиться с ним в Тьфуславльской губернии. Многие страхи затеснились тут в его голове, а в груди мелкою и частой дрожью затрепетало полное тоскою сердце нашего героя, так словно бы услыхал он вдруг трубный глас, позвавший его до страшного суда. И обманутые им родственники старухи Ханасаровой, чье миллионное наследство чуть было не досталось Павлу Ивановичу, и разгневанный генерал Бетрищев, размахивавший саблею и пускавшийся за ним вдогон, дабы изрубить его на куски, а то и сам князь, точно бы распустивший над его головою ястребиные свои когти, для того, чтобы схвативши бедного Павла Ивановича, бросить его в тёмный и тесный острог, мерещились ему. Конечно же, Чичиков не мог знать, что после предпринятого им поспешного бегства и в Тьфуславле, да и во всей губернии, произошли многие и неожиданные для него перемены, и князь, чьего гнева он страшился более всего, не в силах уж был причинить ему никакого вреда.

Вот почему, пытаясь соблюсти осторожность, решил Чичиков до поры до времени держаться подальше от главных губернских трактов, да и вообще от больших селений, не выключая и самого Тьфуславля, дабы не быть узнанным до сроку и не нанесть ущерба предприятию, отправляемому им с таким усердием и тщательностью. Посему решение наведаться с визитом в Чёрное к небезызвестному нам Варвару Николаевичу Вишнепокромову родилось как бы само собою, что, конечно же, нельзя было не признать верным по многим соображениям и по уже сказанным нами ранее, да и потому, что никто другой не смог бы сравниться с Варваром Николаевичем в знании всех новостей, слухов, сплетен и прочих закоулков губернской жизни, в коих Вишнепокромов плескался точно рыба в воде, что и было нынче необычайно важным для Павла Ивановича. Ибо поприще его и без того многотрудное, требовало от него сейчас наивысшей осмотрительности, потому как сделай он хотя бы один неверный шаг и все усилия его могли бы пойти прахом, а его самого снова мог ждать острог, а то и каторга, и тогда уж никакие молитвы, и ничье заступничество не помогли бы ему выбраться на свободу.

Как верно помнит мой читатель, имение Вишнепокромова лежало на небольшом отдалении от имения несчастного Тентетникова, а сам Варвар Николаевич числился у того в ближайших соседях. Вот почему довольно скоро, а в сущностичерез какой—то час с небольшим, Павел Иванович достигнул пределов Чёрного, что замелькало из—за дерев соломенными крышами крестьянских домов, зазвучало криками домашней скотины, громыханием возов и повозок, сновавших по улице об эту сенокосную пору и пахнуло в лицо запахом дыма и скотного двора, что всегда сопутствуют имениям мелкопоместного нашего дворянства.

Знакомый нам господский, об одном этаже, дом глянул на нашего героя свежевыкрашенным своим фасадом, с которого была соскоблена давешняя, лупившаяся и опадавшая крупными чешуями старая краска, на место которой ровным и толстым слоем легли белила, укрывавшие все недавно бывшие тут трещины и изъяны. На украшенном деревянным портиком крыльце, таком же свежевыкрашенном и сиявшим белизною, спал в кресле сморенный духотою сам Варвар Николаевич, одетый в ночной свой халат тот, что он так и не сменил поутру, из чего следовало простое умозаключение о том, что он никого не ждал сегодня к обеду, видимо посему и волосы у него на голове были всклокочены, и явно нуждались в участии расчёски. Трубка, с длинным черешневым мундштуком, выскользнувши из пальцев, лежала тут же у обутых в мягкие кавказские сапоги ног его, пуская кверху струйки пахучего, неостывшего ещё дыма, а губы выводили некую мелодию, в которой мешалось всё лучшее, что можно было позаимствовать у храпа с громким всхлипыванием.

Пребывание Варвара Николаевича на самом солнцепеке, в сей жаркий полуденный час, без сомнения вызвано было необыкновенным усердием сего замечательного сельского хозяина и похвальным его желанием участвовать в хозяйственной жизни своего имения, с тем чтобы, упаси Господи, ни один возок с сеном ненароком, «заблудившись», не забежал бы куда ненадобно. Но видать сие похвальное усердие и упомянутая уж нами выше жаркая духота утомили нашего хозяина сверх всякой меры, так что ни скрып, ни грохот подъехавшего к крыльцу экипажа, не в силах были нарушить, этот вызванный праведными трудами сон. И лишь когда Чичиков, соскочивши с коляски и взошедши на крыльцо, принялся трясти его за плечо, Варвар Николаевич разлепил не отошедшие ещё от бывших в них сновидений глаза, оторопело глядя на странного и непонятно за каким делом дергавшего его за полу халата, господина. А затем, наконец—то признавши в нём Павла Ивановича, выкликнул нечто радостное, чего и разобрать было нельзя и подхватившись с кресел, бросился к тому на шею с объятиями.

— Ну вот! Наконец—то! Наконец—то! А ведь я, старая голова, не чаял уж с тобою и свидеться более, — говорил он, перемежая слова свои поцелуями, коими осыпал обе щеки Павла Ивановича, — думал, что сгинул ты навеки, а где тебя сыскать и ума не приложишь! Ведь у нас на Руси человек ровно иголка в стоге сена – пропал и поминай, как звали!

При сих словах Варвар Николаевич, приостановясь ещё раз облобызал Чичикова в пухлую щёку, на что и тот ответствовал не менее горячим и звонким поцелуем.

— Ну, как ты, душа моя? Каковы дела твои? Что хорошего в жизни твоей, что дурного? Всё должен ты будешь обсказать мне потому, как люблю я тебя больше жизни, — говорил Вишнепокромов, ласково приобнимая Чичикова за плечи.

— Многое, многое довелось перенесть мне во всё то время, что мы с вами не виделись, любезный мой Варвар Николаевич. Ведь даже не далее, как о вчерашнем вечере под угрозою, можно сказать, было пребывание вашего покорного слуги на самом белом свете. Потому как нацелено было ружье, заряженное смертоносною пулею, в самою грудь мою. Да не каким—нибудь разбойником душегубом, а вашим же братом – просвещённым помещиком. Так что, признаться, всякое случалось при кочевой—то моей жизни, о чём и говорить не хочется. Но многое и из хорошего со мною приключилось тоже. Такового, что наполняет радостью всё моё существо, вселяя надежду на лучший удел, с чем я и связываю всю будущность свою… Так что о многом придётся нам перетолковать с вами, Варвар Николаевич, на досуге, — отвечал Чичиков снова обнявши Вишнепокромова и сказавши при этом:

– Ах, как я рад! Как рад! Точно в дом родной воротился, — с чем они и проследовали под кров того самого, столь нравившегося Чичикову дома, пребывание в котором словно бы успокаивало расстроенные его нервы и поселяло в душе нашего героя покой, о чём, собственно мы уж имели случай упомянуть во второй части нашей поэмы.

В комнатах, куда прошли наши герои, был разлит прохладный полумрак, точно бы настоянный на пропитавшем всё вокруг яблочном духе, что памятен был Чичикову ещё с прошлого года. По стенам висели всё те же кинжалы с саблями, да знакомые уж Павлу Ивановичу изображения собак и лошадей в тонких золочёных рамках, всё та же герань стояла по окнам и всё те же плетёные половики дорожками лежали на полу. Так что, казалось бы, ничто не изменилось здесь за минувшее время, и Чичиков ещё раз подумал про себя:

«Господи, как же тут покойно и как хорошо!..»

Однако время было уже вполне обеденное и Варвар Николаевич, распорядившись насчет багажа и экипажа, отправил гостя в отведённые ему покои с тем, чтобы тот успел обустроиться и привесть себя в порядок в оставшийся до обеду срок, а сам же призвавши повара принялся давать ему какие надобно указания, на что повар согласно кивал обряженною в колпак белою головою.

— А в отношении ужина сделаешь вот как…— сказал Варвар Николаевич, зашептавши повару что—то в его приплюснутое колпаком ухо, на что тот радостно и охотно снова отозвался киваниями.

Затем какими—то минутами выехала со двора разгонная хозяйская бричка, коей правил молодцеватого виду, одетый в серый кафтан дворовый парень.

— Смотри, письма не потеряй, да передай так, чтобы не увидал кому не след, — напутствовал его Варвар Николаевич, на что дворовый отвечал, что обделает всё дело в точности, как велено барином и, поспешая, запылил прочь от дома.

Однако Павел Иванович не видел всех этих произведённых радушным хозяином приготовлений. Велевши Петрушке переодеть себя к обеду он обтёр своё разгорячённое дорогою тело смоченной в одеколоне губкою, надел чистую пару белья, так как прежнее всё было мокро от пота, и тут же ощутил себя свежим и готовым к обеду. Потому как с утра у него во рту не было и маковой росинки, ежели конечно не считать таковой солёную рыбку да белый сухарь, что извлечены были им утром по пробуждении из дорожных сумок, в коих хранил он съестные свои припасы.

В совершенно короткое время Павел Иванович зван был к обеду и обое наши приятели вновь сошлись за уставленным яствами столом и надобно заметить, что старания повара были тут весьма и весьма заметны, потому как сумел он в столь ничтожный, отведённый ему барином срок, присовокупить ко щам из свежей капусты да телятины с разварными овощами, ещё многое из того, что делало стоявшие на столе кушанья заманчивыми и до себя влекущими.

— Что же, душа моя, — сказал Варвар Николаевич, разливая водку по гранёным стопкам, — давай—ка выпьем по маленькой для аппетиту, а потом уж и по второй – за встречу, коли не возражаешь.

И, разумеется, не встретивши со стороны Павла Ивановича никаких возражений, опрокинул в себя рюмку и захрустевши малосольным огурчиком тут же принялся наливать по второй.

— Ну, рассказывай старому и верному до тебя другу свои истории. Ведь почитай месяцев десять мы с тобою не виделись, если не более, а ты ведь, признаться, братец не таков, чтобы быть без историй. Уж я то тебя, голубчик мой, знаю! — сказал Вишнепокромов, принимаясь за щи, когда и вторая рюмка за встречу была уже выпита.

— Что же тут сказать, Варвар Николаевич, сознаюсь, вы верно заметили в отношении историй, но главная из них та, и я думаю вас она поразит, удалось мне в конце концов сыскать суженную себе…

При этой сказанной Чичиковым новости Варвар Николаевич и вправду приостановился в своих упражнениях со щами и выкативши на Чичикова глаза спросил:

— Ты что, братец, женился что—ли?

— Покуда что ещё не женился, но тому не долго уж. Вот покончу с какими надобно делами и к зиме всенепременно думаю обвенчаться с голубушкою моею, — отвечал Чичиков.

— Кто ж такова будет сия невеста? Молода ли, богата? Ты ведь не таков, я знаю, чтобы взять без приданого. Не будь за нею солидного куша ты, душа моя, верно и не поглядел бы в ея сторону. И именно это я в тебе ценю и одобряю, потому как вижу в тебе бездну благоразумия и рассудительности, не то, что в некоторых. Возьми, к примеру, хотя бы того же Модеста: в последнее время мне кажется, живёт он одними лишь чувствами, да романизмом, а ты человек основательный, голуба моя, за сие тебя и люблю, — сказал Варвар Николаевич снова принимаясь за щи.

— Что же тут сказать, Варвар Николаевич? Оно конечно можно допустить себя и до романизма, ежели мошна позволяет, в сием я, признаться, ничего предосудительного не нахожу. У меня же, однако, всё как бы в одно сошлось: и чувства, и привязанность, да и приданное весьма и весьма убедительное, — отвечал Чичиков, — что же в отношении того – молода ли она? То мне в самую пору, потому как вдовица, ни детками малыми, ни прочей роднею не обременённая. Имение же изрядное, со своею винокурнею да мельницею, на которую съезжаются все окрест. Так что, как видите, и тут не прогадал.

— А земли—то много у избранницы твоей? Сам, небось, знаешь, коли, уж решил заделаться помещиком — земля в хозяйстве первейшее дело. Ведь без неё, как ни крутись, как ни бейся, а всё одно останешься ни с чем, — сказал Вишнепокромов, поднявши глаза на Чичикова.

— Конечно же, не десть тысяч десятин, как у наших с вами знакомцев братьев Платоновых, но без малого три тысячи десятин наберётся, — отвечал Чичиков.

— И далеко ли, душа моя, в каких губерниях эти твои три тысячи десятин? Соседями будем, али как?.. — спросил Вишнепокромов.

— Около двух суток пути от вашего имения, ежели, конечно же, не поспешая ехать. Так что судите сами – далеко ли сие или же близко, — сказал Чичиков.

— Так ты, братец мой, просидел всё это время тут у меня под боком и даже носу не казал?! И не стыдно тебе после этого мне в глаза глядеть? — сказал Варвар Николаевич, с обидою отбросивши от себя ложку.

— Ну, просидел, не просидел, а половину Руси, можно сказать уж успел обскакать, вторая половина покуда что дожидается. Да вам любезный мой, Варвар Николаевич, вовсе не на что пенять. Потому что, как только выдалась оказия, я тут же и наведался до вас. Причём заметьте: до вас до первого. А кому, как не вам известны мои обстоятельства, ведь знаете, небось, насколько небезопасно мне появляться в вашей губернии? Не приведи Господь, узнает князь о моём здесь появлении и не миновать мне тогда уж острога и каторги, — сказал Чичиков.

— Об этом, душа моя, можешь более не беспокоиться. Он как укатил вслед за тобою в Петербург, так с той поры только его и видели. И то сказать, сколько же он тут всякого нагородил! Ведь жили мы до него в полнейшем покое и удовольствии, так нет же – есть таковые особы, вроде этого князя, которым не по нутру, когда людям живётся покойно и с достоинством. Им надобно всё перевернуть, всё поставить с ног на голову. Поменять привычный порядок вещей и прочее. Одним словом – демократы! Ну, а с демократами в нашем отечестве разговор короткий; вот и отправили его в отставку. И нынче, скажу тебе, душа моя, у нас всё хорошо и спокойно, как оно и должно быть в просвещённом обществе: никаких тебе переворотов, никаких революций. И то, право слово, революции да перевороты не для русского ума. Сие занятие, может быть, для французов каких—нибудь хорошо, но на то они, братец мой, и французы, чтобы лягушек лопать, — сказал Варвар Николаевич, отправляя себе в рот, обильно сдобренный белужьею икрою блин, и тем самым, словно бы подписывая ничтожным, лопающим лягушек французам свой приговор.

— Ну и кто же нынче ходит у вас в генерал—губернаторах? — спросил Чичиков, всё ещё не вполне веря сей неожиданной и выгодной до него новости.

— О, милейший человек! При нём всё в губернии воспрянуло. Он вовсе не настроен входить во всякие мелочи да тонкости, потому как недюжинного ума и ему достаёт общих черт для того чтобы здраво судить о всяком деле. Кстати, наш Модест Николаевич при нём возвысился до чрезвычайности. Можно сказать – правая рука! Всем нынче в губернии заправляет. Однако старается не перебегать дорожки Леницыну, и без того каждому достаёт забот на его поприще, да и прочего…— тут Вишнепокромов сделал некий витиеватый жест рукою, тот что и должен был обозначать сие «прочее».

— Модест Николаевич?! Не может быть! Надо же, какое приятное известие! — сказал Чичиков, подумавши при этом:

«Господи, как однако всё удачно складывается. Думаю, Модест Николаевич не позабыл о той давешней оказанной ему мною услуге? Так что надобно будет непременно воспользоваться этим обстоятельством», — на словах же он спросил:

— Признаться любопытно, а каковы прочие его дела? Ведь, коли помните, любезный Варвар Николаевич, моё участие было не последним во всей той истории с его женитьбою, чрез которую довелось мне столькое претерпеть от вашего, недоброй уж памяти князя?

— И прочие дела его хороши, — отвечал Вишнепокромов, — уж прижил с молодою женою наследника. Днями, как первенца его окрестили. Павлушею, к слову сказать, нарекли. Не в твою ли честь, душа моя? — усмехнулся Вишнепокромов.

— Не думаю, что оно так, а вот в отношении первенца, не рановато ли пришлось? — спросил Чичиков, принимаясь соображать в уме, но тут Варвар Николаевич его успокоил, сказавши, что вовсе и не рано, а как раз в срок.

— Посуди сам, ведь об эту пору оно и было, о прошлом то годе. Времечко – оно быстро бежит, и не углядишь, душа моя, — сказал Вишнепокромов, наконец—то покончивший с блинами и ухвативши с блюда весьма заманчиво глядевший на Павла Ивановича кусок солёного гуся, так что наш герой ощутил даже некоторую досаду от этой потери.

— Это так! Воистину так! — согласился Чичиков. — Ведь кажется, разве не вчера повстречались мы во первой раз в имении братьев Платоновых, а уж более года минуло с той поры… К слову сказать, хотя оба они мне и без интересу, как они? Каково Платону Михайловичу, небось, всё так же скука заедает или же полегчало любезному другу вашему?

— Ну, насчет «любезного друга» ты это, душа моя, переврал маленько, а что касаемо до скуки, то нынче им обоим не до неё. Ведь схлестнулись они с губернатором—то нашим Фёдором Фёдоровичем Леницыным не на жизнь, а можно сказать, на смерть…— сказал Вишнепокромов.

— Позвольте, позвольте, Варвар Николаевич, на сей—то раз из—за чего? Неужто всё из—за той дрянной пустоши, где крестьяне их справляли Красную горку? — опешился Чичиков.

— Из—за неё, будь она неладна. Ведь и слова доброго о ней не скажешь: камень, лопух да бурьян. Так нет же, из—за неё всё и началось, да так всё широко развернулось, что и помыслить страшно, — отвечал Вишнепокромов.

— Отчего же страшно, позвольте полюбопытствовать, — спросил Чичиков, — как скажите вы мне из—за дрянного клока земли возможны таковые страсти?

— Да всё оттого, что братья Платоновы привыкли считать себя силою. И то сказать – десять тысяч десятин земли! Тут у кого угодно голова кругом пойдёт. Однако на деле то оно по иному вышло. Оказалось, что и на их силу силушка сыщется. Леницын, он ведь человек умный, осторожный, но когда сие потребно — бывает весьма решителен. После того, как из—за этой пустоши вышла у них ссора и затеялась по суду тяжба, он не стал с Платоновыми долго препираться, а призвал к себе юрисконсульта; ну да ты его знаешь, того самого, — сказал Вишнепокромов изобразивши многозначительность во чертах лица своего, — а тот и рад стараться! Перевернул весь губернский архив, разве что не до времен самого царя Гороха, повыписывал каких—то бумаг из Петербурга и принялся доказывать, что не только одна та пустошь, а, почитай, и все земли братьев Платоновых надобно прирезать к Леницынскому клину. Братья, конечно же, вновь принялись было за свою волынку, дескать «старики ещё живы, помнят, что кому принадлежит по праву», а юрисконсульт их любезных одною бумажкою прихлопнул, другою припугнул, а тем и сказать нечего…

— Прошу прощения, Варвар Николаевич, я что—то не возьму в толк, ведь надо думать и у Платоновых какие надобно бумаги имеются? Не могли же они владеть таковою пропастью земли по воспоминаниям неких выживших из ума стариков? — удивился Чичиков.

— То—то и оно, что все какие нужно бумаги у них есть, но на что юрисконсульт тут сделал упор, что якобы выданы они были прадеду Платоновых без достаточного на сие основания и даже будто бы с нарушением закону, посему—то земли эти и должны без промедления отойти к Леницыну, — сказал Вишнепокромов.

— Ну, и чем же сия тяжба закончилась, чью сторону принял суд? — спросил Павел Иванович.

— Признаться ничем хорошим она не закончилась, потому как конца и края ей не видно. А Платоша, однако же, угодил в острог, где нынче и обретается, — отвечал Вишнепокромов, в сердцах махнувши вилкою.

— За что же в острог, позвольте узнать? Ведь коли виноват был прадед, то за что же Платона Михайловича сажать в камору? — изумился Чичиков.

— О, сие очень даже просто, — отвечал Варвар Николаевич, — юрисконсульт, стакнувшись со своими дружками—судейскими, провёл по суду какую—то бумагу: будто бы некое временное постановление. Ну, временное – оно временное, а судейские на двух пролётках явились к Платоновым якобы за тем, чтобы отрезать в пользу Леницына большой пай земли. Отрезать они навряд бы что и отрезали, так как цели, я полагаю, тут были иные. Но Платоша, он ведь ровно дитя, ему бы взять да умерить пыл, так нет же ударился в амбиции и слово за слово спустил на судейских своего пса мордастого – Ярба. Не знаю, видал ли ты его, но на него и взглянуть страшно, не то, что в пасть попасть.

Судейские же, не будь дураками, пальнули в того пса из пистолета, может статься и нарочно для токового случая припасённого и, конечно, покалечили пса – перебили тому лапу. Платоша же кинулся тут в грудки и отличился так, что судейские воротились в город, кто и вовсе без бороды, а кто лишь с одними клочками. Ну, а юрисконсульту только того и было надобно. Он Платошу в миг в острог и пристроил, за нападение на судейских и поломку казённого имущества, потому как Платоша умудрился ещё одну из пролеток изломать. Так что сидит нынче наш голубок в клетке, и по всему видно, дешёво ему на сей раз не откупиться.

— Однако же и дела творятся у вас в губернии, умом, как говорится, не обнимешь, — сказал Чичиков призадумавшись.

— И не скажи, душа моя. Очень тонко всё тут продумано, так что земли, я думаю, Леницын получит с братьев преизрядно – сколько захочет, — усмехнулся Варвар Николаевич.

— Право слово и не знаешь, что сказать… — проговорил Чичиков.

Но тут печальные его размышления прерваны были новыми поданными к столу блюдами от которых поплыли по комнате пленительные ароматы: и утка запечённая со всенепременными яблоками, и рубцы жареные с луком и прячущиеся под янтарно жёлтою сырной шубою, и кулебяка сиявшая золотистыми пропечёнными своими боками, всё было тут и всё было к месту.

— И как же на сию принеприятнейшую комиссию смотрит господин Костанжогло, он ведь вполне мог бы замолвить за Платона Михайловича словцо, — спросил Чичиков, принимаясь за рубцы. — Благо человек он прямой, с весом, да и в губернии, насколько я знаю, на хорошем счету. Или тот же Афанасий Васильевич Муразов, ведь кому как не ему вступиться за обиженного?

— Ну, за Костанжогло дело не станет. Я то как раз уверен, что через него всё и обделается. Посуди сам, душа моя, с кем же ещё Леницыну вести переговоры, как не с ним? В отношении же Муразова скажу тебе, что новости у нас весьма и весьма плохи. Потому как другой месяц пошёл с той поры, как преставился Афанасий Васильевич, — сделавши скорбное выражение глазами, сказал Вишнепокромов.

— Побойтесь Бога, Варвар Николаевич! Да что вы мне такое говорите о моём благодетеле?! Нет, мне этого не перенесть!.. — воскликнул Чичиков, отодвинувши от себя блюдо и прикрывая ладонью глаза.

— Да, голубчик мой, вот эдак нежданно, негаданно… Как говорится: ему бы ещё жить да жить, а он…— и оборвавши фразу Варвар Николаевич махнул досадливо рукою, и вслед за Чичиковым прикрыл глаза ладошкою.

— А что же сталось с его состоянием? Неужто оно за неимением наследников было приписано к казне? — спросил Чичиков, глянувши на Варвара Николаевича из—под руки.

— Почитай всё было отписано на монастырь, помимо двух миллионов, что достались тошно и подумать кому, — сказал Вишнепокромов, разве что не сплюнувши с досады.

— И кому же, позвольте полюбопытствовать, — спросил Чичиков насторожась при упоминании о двух миллионах.

— Не поверишь, душа моя, признаться даже и произнесть противно... Хлобуеву, вот кому! — в сердцах воскликнул Вишнепокромов.

Сие известие поразило Чичикова более, нежели известие о смерти старика Муразова. Ведь чувства, испытываемые им к Хлобуеву, никоим образом нельзя было назвать дружескими. Он тут же ощутил в сердце своём досаду, сочтя себя разве что не обманутым, самолюбие его точно уж было уязвлено, потому как презирая Хлобуева и крестя его при каждом удобном случае «блудным сыном», Павел Иванович считал, что тот не заслуживает подобных милостей от судьбы.

— Однако позволительно ли будет узнать, за что подобному вертопраху достались эти миллионы? — спросил он у Варвара Николаевича, стараясь за деланным равнодушием скрыть ту досаду, что принялась уж грызть ему сердце.

— Не знаю наверное, но одно только и могу сказать, что в последнее время сей прощелыга почитай всё время крутился подле Афанасия Васильевича. Вроде бы какие—то суммы собирал толи на храм, толи для бедных, ну старик и приблизил его до себя. А тот не будь дураком сумел этим воспользоваться, потому что как есть — подлец! — отвечал Вишнепокромов. – Да, душа моя, — встрепенулся он, словно бы спохватясь, — ежели уж заговорили о покойниках, то и твой генерал Бетрищев тоже отдал Богу душу. И месяца не прошло после того, как Ульяна Александровна укатила вослед за этою скотиною Тентетниковым в Сибирь.

— Как, и Александр Дмитриевич тоже?! Бог ты мой, какое прискорбное известие вы мне сообщили! Однако какова Ульяна Александровна, осмелюсь я вам заметить, вот к чему приводят подобные сумасбродства! — сказал Чичиков так, словно бы Улинька отправилась не в каторгу за своим суженым, а сбежала с первым встречным куда—нибудь на воды в заграницу.

— А ведь я всегда говорил и тебе, душа моя, и всем прочим, что Тентетников это такая скотина, что ожидать от него чего хорошего – пустое занятие! Он только одно и может, что подгадить ближнему, ну да ничего, теперь—то уж особо не подгадишь! Там в Сибири тебя, любезный друг, вмиг укоротят! — сказал Варвар Николаевич, сердито сверкая очами.

Но Павел Иванович никак не отозвался на сие замечание. Сейчас, когда вся бывшая его затея в отношении богатого генеральского приданного, жертвою коей пал несчастный Андрей Иванович, осталась уж далеко позади, ему вроде бы даже сделалось жаль бедного Тентетникова. Чичиков принялся было воображать себе, каково тому нынче приходится там, в холодной Сибири, но не придумавши ничего, решил вновь оборотить внимание своё на рубец, что был и вкусен, и прян, и горяч, как раз в меру.

«Господи, как же тут всё переменилось, и в такое, казалось бы, короткое время», — думал Чичиков, чувствуя, как необыкновенный и счастливый покой заполняет его душу, оттого, что ему более и впрямь уж некого было тут опасаться: кого Бог прибрал, а чей и след простыл.

Он уже нисколько не сомневался в том, что выправит все бумаги, потребные для успешного завершения затеянного им предприятия. Потому как верил, что друзья не кинут его одного на этом поприще, тем более что и им тоже найдётся, чем тут поживиться.

«Ну, так что же, Господь велел делиться. Думаю, что в три тысячи всё станет не более. Да и то, было бы за что!»

Обед же тем временем близился к своему завершению. Уж съедена была добрая половина золотистой кулебяки, уж подан был кофий со сливками, настолько густыми, что Чичиков даже заподозрил в них сметану, когда почувствовал он непреодолимое желание улечься в чистую постель и, вытянувши усталые свои члены, предаться послеобеденному сну, полному лёгких и зыбких сновидений. Часы в столовой прозвонили уж пятый час пополудни, уж Павел Иванович собрался было подняться из—за стола, с тем, чтобы проследовать в отведённые ему покои, как тут, скрипя рессорами и гремя прочим железом, стягивавшим её бока, подкатила к дому та самая разгонная бричка, что отсылаема была Варваром Николаевичем куда—то ещё до обеда.

Глядя на тяжело поводивших взмыленными боками коней, на возницу, всего словно пудрою усыпанного серой пылью, можно было заключить, что путь в минувшие четыре с половиною часа проделан был бричкою немалый. Извинившись перед гостем, Вишнепокромов отложил свой кофий и поспешил вон из комнат навстречу усталому вознице. Сквозь занавешенное кисейною занавескою окошко Павел Иванович увидел, как на некий сделанный к нему барином вопрос возница протянул тому запечатанное в конверт послание, которое тут же было вскрыто и прочитано с живейшим интересом. Одобрительно похлопавши еле державшегося на ногах возницу по плечу, отчего во все стороны полетели облачка серой пыли, Варвар Николаевич кликнул двух слуг и те, вынувши из брички большой деревянный ящик, потащили его куда—то за дом, где, как знал Павел Иванович, у Вишнепокромова находились сараи. Сам же Вишнепокромов суетившийся подле ящика и изображавший помощь в несении оного, нет, нет, а поглядывал с хитрой улыбкою на окна столовой залы, в которой оставался Чичиков.

«Никак затевает старый чёрт какую—нибудь затею», — подумал Павел Иванович и, дождавшись возвращения Варвара Николаевича, спросил:

— Надеюсь, моё здесь у вас появление не оторвало вас от каких—либо важных занятий? Ибо вижу, что помехою стал некоему делу, потребовавшему от вас, друг мой, поспешных действий…

На что Вишнепокромов махнувши рукою, отвечал:

— Пустое, душа моя, так кое—какие мелочи по хозяйству. Не ломай себе, брат, головы, — с чем и принялся хлебать свой уже почти остынувший кофий.

После чего наши приятели и разошлись, наконец—то, вздремнуть по своим покоям.

Оставшись в одиночестве, Чичиков с наслаждением повалился на свежую душистую кровать, хрустнувшую в ответ ему тугим своим тюфяком. Он снова ощутил тот блаженный покой, что нисходит на каждого – долго и трудно плутавшего, но достигнувшего, в конце концов, до желанного предела. Многие мысли и чувства кружили в сей час у него в голове, они путались, переплетаясь между собою, так что казалось, будто слова из коих состояли его мысли, колкими искрами радости рассыпались в сердце Павла Ивановича, заставляя его замирать от чего—то похожего на счастье, а то и сама радость излившись из глубины сердца, складывалась в длинные цепочки слов, словно бы написанные пред его внутренним взором чей—то могущественною незримой рукою.

«Вот и решилось…Вот и решилось…», — плыла пред ним неким обрывком фразы мысль настолько огромная и могучая, что за нею помещались и Самосвистов вместе с известием о его чрезвычайной близости до генерал—губернатора, и новый, добрейшей души генерал—губернатор, и даже вся «воспрянувшая» при нём, по словам Вишнепокромова губерния, да и сам Варвар Николаевич – все они точно присутствовали здесь, хоронясь за этими короткими словами, точно за частоколом.

«Однако придётся открыться Самосвистову, без подобного шагу дело не двинется далее, — подумал Чичиков с некоторою опаскою, но тут же приободрил себя, — ну да ничего, Модест Николаевич не таков, чтобы совать нос в чужие дела, его бояться нет нужды, а вот Варвар Николаевич!..».

Тут Павел Иванович с усмешкою даже махнул рукою, потому как и без того было ясно, что попади только на язык Вишнепокромову таковая «добыча», каковою являлись «мёртвые души» и о них назавтра же заговорили бы по всей губернии.

«Нет, с Варваром Николаевичем ухо надо держать востро! Пускай он и приятель мне, а того гляди недолго и до беды. Ибо известны и склонности его и его характер. Ну да ничего, «Бог не выдаст – свинья не съест», надобно лишь не болтать лишнего в его присутствии», — подумал Чичиков и увидавши напоследок физиогномию Варвара Николаевича, украшенную наместо носа розовым поросячьим пятачком, к тому же хрюкнувшую и хитро ему подмигнувшую, опустился в сон – ласковый и безмятежный, каким забывается разве что счастливое дитя в ожидании обещанного ему верного гостинца.

Проснулся Павел Иванович так, словно бы и не спал вовсе, словно бы смежил он свои веки всего лишь мгновение назад. Он почувствовал, как кто—то трясет его за плечо, приговаривая при этом:

— Просыпайся, просыпайся, душа моя! Уж десятый час на дворе, так и до утра проспать недолга. Просыпайся, у меня для тебя припасён сюрприз! Просыпайся!

На что Чичиков пробормотавши спросонок нечто невнятное, разлепил глаза и, увидевши склонённое над собою лицо Варвара Николаевича, что, казалось бы, чуть ли не минуту назад украшено было поросячьим рылом, спросил:

— А?! Что?! Не приключилось ли чего?

— Ничего не приключилось, душа моя, просто думается, что довольно с тебя сна, и то сказать: уж пятый час почиваешь. Так что давай—ка, одевайся и выходи, голубчик, на крыльцо. Я тебя там и буду поджидать с сюрпризом, — и загадочно улыбнувшись, Вишнепокромов вышел из Чичиковской опочивальни.

«Верно, и вправду замыслил что—то старый чёрт», — подумал Чичиков, в другой уж раз поминая хвостатого и, накинувши на себя платье, отправился вослед за Варваром Николаевичем.

В доме не светило ни огонька и потому Павлу Ивановичу пришлось пробираться словно на ощупь, сообразуясь с прежним своим знанием дома.

«Вот так комиссия! Нет, здесь явно что—то не так. Ещё, того и гляди, огреет чем—нибудь по голове и концы в воду. Вот и будет тебе сюрприз!», — думал Чичиков, с опаскою выходя на скрыпнувшее у него под ногою и едва белеющее в темноте свежевыкрашенными своими колоннами крыльцо.

Втянувши голову в плечи, он принялся было озираться по сторонам, но вокруг него разлита была та южная деревенская ночь, что состоит словно бы из одной непроглядной темноты, когда только лишь звёзды в вышине говорят о том, что мир не провалился полностью в преисподнюю, а есть ещё покуда и небеса, где обитают ангелы, жгущие звёздные свои лампадки для того, чтобы мы не потеряли надежды в этой кромешной тьме.

— Ау, Варвар Николаевич, где вы! — несмело выкликнул Чичиков, ещё сильнее втягивая голову в плечи, так как не на шутку опасался обещанного Вишнепокромовым сюрприза, но ответом ему было лишь пение лягушек в пруду, да крики сверчков о чём—то переговаривавшихся в траве.

Прошла, наверное, не одна минута, показавшаяся Павлу Ивановичу нестерпимо долгою, покуда и впрямь не сделался сюрприз. Но к счастью вовсе не тот, которого столь опасался наш жмущийся к стенке герой и, тем не менее, перепугавший его не на шутку. Потому как разом что—то затрещало, зашипело в кустах и, громыхнувши, полетели в чёрное небо яркие разноцветные шутихи, рассыпая вкруг себя тысячи огней, от которых в саду сделалось светло точно днём. И тут выступили вдруг из темноты, прятавшиеся доселе под сенью дерев столы, расставленные покоем, с толпою теснящихся по ним бутылок, в чьих глянцевых лоснящихся боках отразились вспышки уносящихся в вышину огней и лица всей честной компании, что успела слететься в Чёрное покуда Павел Иванович предавался своему послеобеденному отдохновению.

Едва придя в себя от перенесённого им только что «сюрприза» Чичиков принялся переходить из одних объятий в другие, потому как вся компания числом около сорока человек, повскакавши со своих мест и роняя стулья, кинулась к нашему герою. Лобзания и ласки посыпались на него в таком изобилии, что совсем уж скоро, расчувствовавшись, Чичиков плакал разве что не в голос, радостными и счастливыми слезами. В какие—то минуты разожжено было множество свечей и ламп, расставленных повсюду расторопными слугами и осветившими и без того светлый сад, над которым треща летали фейерверки и взрывались петарды, чей непрестанный грохот сопровождаем был лаем точно бы взбесившихся по крестьянским дворам собак, да криками потревоженной домашней скотины на скотном дворе, перепуганной клубами пахнущего серою и порохом дыма.

Усадивши Чичикова по правую от себя, а Самосвистова по левую руку, и глянувши на собравшихся с напускною суровостью, Варвар Николаевич велел всем, без промедления наполнить свои бокалы, верно уж заждавшиеся тех замечательных, прочувствованных здравиц, с коих начинается всякое застолье, даже и то, что совсем скоро заканчивается либо обычною попойкою, либо мордобитием. Что ж тут поделаешь, такова уж видать природа русского человека, господа, ведь и тот, о котором только и можно сказать, что он свинья – свиньею, прежде чем выглянут свиные его черты и вылезет на свет свиное же рыло, обязательно шаркнет ножкою раз, другой, а то и третий и лишь затем уж, захрюкавши, примется чавкать и гадить без разбору. Но мы надеемся, что подобное рассуждение имеет мало общего с теми друзьями Павла Ивановича, что собрались сегодня покуролесить в Чёрном, и чьи громкие голоса и смех, мешаясь со стуком ножей и перезвоном бокалов, сопровождаемые грохотанием шутих и бесконечным собачьим лаем, летали под сенью ночных дерев.

Однако справедливости ради надобно заметить — веселье в саду и вправду царило необычайное. Не одно острое словцо, сдобренное весьма солЁною шуткою, скакало над расположенными покоем столами, а прибаутки да анекдоты, кружившие тут в изобилии порою случались такового пошибу, что мы, не глядя на приверженность нашу до всего смешного, не отважились бы привесть их на сиих страницах, дабы не нанести урона общественной нравственности, всегда нами столь глубоко почитаемой.

Те же шутки, что на наш взгляд не могли бы причинить особенного вреда, по большей части отпускаемы были Варваром Николаевичем и имели своим предметом скорую женитьбу Чичикова, почему—то казавшуюся Вишнепокромову необыкновенно смешною, и посему служившею источником для множества его колких, хотя и беззлобных замечаний, безусловно служивших украшением и без того искрившегося весельем застолья.

Но Павла Ивановича, пребывавшего в преотличнейшем расположении духа, вовсе не трогали подобные незлобивые уколы. Посему на многие сделанные ему сотрапезниками вопросы, как в отношении ждущих его в холостяцкой жизни перемен, так и целей нынешнего посещения им Тьфуславльской губернии, герой наш также отвечал шуткою и кивая на Варвара Николаевича говорил, что послала его сюда, дескать, будущая супруга, за шпильками да булавками, либо отделывался подобною же чепухою, что впрочем, принималось приятелями его со смехом и под одобрительные возгласы.

И одно лишь обстоятельство вызывало в нашем герое всё возрастающую и мешавшуюся с нетерпением досаду, и обстоятельство сие заключалось в том, что не волен он был объясниться с сидящим, разве что, не рядом с ним Самосвистовым сей же час. Думаю, что всякому, господа, знакомо подобное острое и жгучее чувство, возникающее в сердце твоём в тот миг, когда видишь, что отделяют тебя от желанной цели, на достижение которой затрачены тобою годы и годы, всего лишь какие—то два жалкие шага, те, что не в силах ты одолеть, по ничтожной и нелепой причине. Посему и решил Павел Иванович, улучивши минутку в общем веселье, коли таковая, конечно же, представится, отозвать Модеста Николаевича в сторону, дабы обсудить с ним все те чрезвычайной важности вопросы, что словно бы рвались из него вон, не желая дожидать до завтра.

Однако вкруг него снова и снова раздавались громогласные хоры, полные пожеланий Чичикову всяческих благ: земных и небесных, здравица следовала за здравицею не оставляя возможности для передышки, так словно бы приятели его сговорились уморить и себя и своего гостя. И Чичиков чувствуя, как голову ему уж начинает кружить хмель, решил наконец—то и сам произнесть приличествующую случаю речь, чего от него, разумеется, давно уж ждали.

— Други мои! Братья! — начал он, принимая поданный ему кем—то из расторопной прислуги бокал вина и ощущая, как душа его полнится умилением и восторгом, родными братьями уж сказанного нами выше хмеля. – Признаться хочу вам, други, что хотя и не сомневался я ни в дружбе вашей, ни в любви, но, право слово, и рассчитывать не мог на тот великолепный приём, что оказан был вами скромной моей персоне. Ведь и когда пересекал я только пределы благословенной губернии вашей, и сердце моё билось учащённо от предвкушения предстоящей мне радостной встречи с вами, я и помыслить не мог того, что встреча сия будет столь горяча! И поверите ли мне, но, пожалуй, не согрешу я против истины, ежели скажу, что порою и родня не привечает родню свою так, как приветили сегодня вы меня. И потому верно говорю вам, други, что отныне здесь будут и дом мой и кров, и всё имение своё переведу я в благодатные ваши края, и тому уж недолго осталось!

Трудно себе и вообразить, что тут началось, господа! Гости Варвара Николаевича, и без того бывшие нынче в духе, что подкрепляем был без малого двухчасовыми уж возлияниями, вновь повскакали со своих мест и устремились к Павлу Ивановичу. Он снова стал переходить из одних объятий в другие, отчего галстух у него совершенно сбился набок, с жилетки соскочила пара пуговиц, а аккуратно уложенный волос на голове растрепался так, что видны стали умело зачёсанные было залысины. Раздавая направо и налево ответные поцелуи и чувствуя, как щёки его уж вовсе становятся влажными от сыплющихся на них со всех сторон дружественных «безе», Чичиков подумал вдруг, что однако же хорошо, что не случилось на сию пору в губернии ни эпидемии, ни моровой язвы, а не то после подобных дружеских излияний не миновать бы ему либо лазарета, либо гошпитальной койки.

Когда же улеглась сия суматоха, вызванная сказанным Чичиковым обещанием, Вишнепокромов принялся звать приятелей своих в дом, где в гостиной уж расставлены были готовые к игре столы. И те, не заставивши себя ждать, потянулись в комнаты к заманчиво глядящему на них зелёному сукну, по которому средь непочатых ещё колод бились налетевшие сквозь растворённые в сад окна сотни ночных мотыльков, уже успевших ожечь о пламенные язычки свечей шёлковые свои крылышки.

Не знаю, доводилось ли вам когда—либо, верные читатели мои, наблюдать наипрестраннейшую особенность, что сопровождает порою карточную игру, когда словно бы по повелению некоего таинственного и могучего духа, распоряжающегося карточным раскладом у всей собравшейся за зелёными столами компании просто таки нейдёт игра? То и дело мешаются карты, путаются ходы, случаются настолько непостижимые и досадные зевания, что простительны бывают разве что безусому гимназисту, впервые взявшему в руки карточную колоду. Так случилось и в эту ночь. Игра совершенно не удалась и что тут было причиною остаётся лишь только гадать: поздний ли час, обильные ли возлияния во время минувшего застолья, но только многие игроки, просыпая на пол карты и сами валились вослед за ними, точно бы ища отдохновения под столами, чем вызывали недовольные возгласы приятелей своих ещё отыскивавших в себе силы для того, чтобы оставаться за игрою. Но с каждою минутою их оставалось всё меньше и они медленно, но неуклонно пополняли ряды тех, кто искал себе отдохновения и покойного ночлега, пускай даже и так – вповалку, под карточными столами.

Потому, совсем уж скоро в комнате оставались лишь Чичиков с Самосвистовым сидевшие за одним столом, да ещё и Варвар Николаевич, не в пример прежним своим подвигам не на шутку поклевывавший носом, а затем и вовсе уронивший голову на зелёное сукно стола. Через минуту он храпел уже во всю свою носовую закрутку, сдувая пыльцу с рассыпанных вкруг свечей мёртвых мотыльков.

Дождавшись, наконец—то того часу, когда остались они с Модестом Николаевичем с глазу на глаз, Чичиков решил без обиняков приступить к разговору о «мёртвых душах», потому как и позднее время, и желание заручиться поддержкою Самосвистова безотлагательно, нынешним же вечером, подгоняли нашего героя, делая его нетерпеливым и придавая решимости.

— Модест Николаевич, друг мой! У меня до вас имеется дельце и, надобно сказать, весьма деликатное, но в одно время и чрезвычайно важное до меня, — сказал Чичиков, откладывая карты, – от сего дельца зависит и моя судьба и судьба того предприятия, что обделываю я в тайне вот уж не первый год. И нынче всё сложилось таковым образом, что без вашего участия и помощи мне уж не обойтись, посему и желал бы обсудить мои обстоятельства немедля, ежели, конечно же, позволите.

— Однако, судя по всему, дельце сие и впрямь важное, коли не побоялись предаться вы, Павел Иванович, подобному риску — сызнова объявиться в нашей губернии, — сказал Самосвистов. — Потому как, насколько могу судить, вы и слыхом не слыхивали о произошедших у нас переменах. А ведь будь на месте прежний наш генерал—губернатор, то не сносить бы вам головы. Да сие вы и без меня знаете. Что же в отношении моего участия — в нём можете и не сомневаться. Всё, что только будет в моих силах, и даже чрез меру сил моих, я сделаю, тем более для вас, столь много претерпевшего из—за того давешнего, связанного с моею женитьбою приключения. Посему, стало быть, сказывайте ваше дельце. Нынче ведь я в больших ладах с новым князем. Премилый, надобно вам сказать, князь, и я непременно же представлю вас ему, любезный мой друг. Вы даже представить себе не можете, Павел Иванович, каковы у него связи в столицах и он, конечно же, всегда замолвит словцо за нужного и полезного для него человека.

— Бесспорно, для меня это было бы большой честью, друг мой, — отвечал Чичиков, несколько досадуя на то, что разговор свернул несколько в сторону, от главной и волнующей его темы, — однако мне невдомёк, каковым образом может проистекать от меня польза до вашего генерал—губернатора?

— О, тут как раз и не беспокойтесь! Вы, Павел Иванович, с вашим бойким умом очень даже можете быть полезны всякому. И коли не в шутку решили вы перебираться к нам на постоянное жительство, то будьте уверены, займёте в губернии не последние роли. В этом и я вам подсоблю, да и Фёдор Фёдорович Леницын, который очень и очень к вам расположен, не глядя даже и на ту историю с Ханасаровским завещанием. Ведь не далее, как два дни тому назад, поминая вас в разговоре, говорил он мне, что не достаёт в губернии человека подобного Чичикову. Потому как украсть да надуть сумеет всякий, а вот изобресть нечто новое, из ряду вон, на то надобен ум недюжинный и талант, как у Павла Ивановича, — сказал Самосвистов, и верно сам, почувствовавши, что разговор и впрямь заехал несколько вбок от того, что хотел обсудить с ним Чичиков,спросил. — Однако мы отвлеклись, что это у вас там за дельце, от которого столько зависит в вашей будущности?

— Что же, должен сказать вам, Модест Николаевич, что придётся открыть мне нынче многое из сокровенного и потаённого, о чём покуда ни одна живая душа не ведает, да и нежелательно, чтобы и проведала. Потому как дело сие сугубо секретное… Но мы тут вроде бы не одни, — несколько приостановясь в разговоре кивнул Чичиков на мирно похрапывавшего Варвара Николаевича, — посему, думается мне, будет лучше, ежели перейдём мы с вами на какое другое место, для сохранения конфиденциальности и обстоятельного разговору.

— Ну, я бы не стал его опасаться, — усмехнулся Самосвистов, — потому как нынче его и пушкою не разбудишь. Однако, коли вы столь щепетильны, то тому стало быть есть причины.

— Очень даже, что есть, — отвечал Чичиков, с чем они перешли к одному из соседних столов и для верности усевшись спиною к покинутому ими Вишнепокромову, завели негромкий и осторожный разговор.

— Смею надеяться, что вы, Модест Николаевич, помните, как во прошлом годе, после уж помянутого вами приключения, после которого досталась вам красавица—жена, а мне камора в остроге, обратился я до вас с некоторою просьбою, показавшеюся вам тогда весьма странною, что впрочем и не мудрено, — начал Чичиков. — Так вот, сия просьба была отнюдь не капризом повредившегося в уме несчастного друга вашего, а частью огромного предприятия, стоившего мне не одного года жизни и таковых трудов, что труды Сизифовы в сравнении с моими ровно, что лёгкая прогулка. Правда, в отличие от Сизифовых мои усилия вовсе не бессмысленны и сулят мне в скором времени немалое состояние. Однако для завершения оных и необходима мне будет ваша, Модест Николаевич, помощь. Потому—то и решился я открыться вам, обнаживши сокровенные и тайные пружины обделываемого мною дела. И должен заметить, что доверяюсь я вам без опасений, как то имело бы место в ином случае, к примеру с тем же Варваром Николаевичем, чьи склонности всем хорошо известны. Потому как вам достаёт и своего состояния, и посему вы не позаритесь на моё дело, пытаясь обойти меня как—нибудь стороною. Думаю, что тому порукою и наша с вами искренняя дружба, да и нынешнее положение ваше в губернии тоже к чему—то обязывает…— проговорил Чичиков, заметно волнуясь.

— Как понимаю, Павел Иванович, речь идёт о той и впрямь удивившей меня тогда просьбе: продать вам деревенских моих покойников? — спросил Самосвистов.

— Именно, что так! — отвечал Чичиков.

— Хорошо, я, конечно же, подсоблю вам, слов нет. Однако скажу вам откровенно, что не могу покуда ещё взять в толк, в чём же состоит ваша затея и каковой может быть тут моя помощь? — сказал Самосвистов.

— Это очень даже просто, Модест Николаевич, — отозвался Чичиков, — надобно мне провесть всех этих, как вы изволили выразиться, деревенских покойников, точно живых – купленных у вас мною будто бы на вывод. Для сего же потребна мне будет справка от капитана—исправника, якобы освидетельствовавшего живых крестьян, пашпортные книжки на всю эту ораву мертвецов и решение земского суда о том, что переселение их, скажем, в ту же Херсонскую губернию проведено было, как то и положено, по суду.

— Ну, сие дело возможное, с бумагами, думаю, затруднений быть не должно. Хотя капитан—исправник и новый в губернии человек. Всего лишь второй месяц, как отправляет должность. Избран по просьбе того же Леницына. Пошли, можно сказать в этом вопросе на встречу нашему губернатору, и пускай это и супротив обычая, потому как господин сей не из нашей губернии, а какой—то дальний родственник Фёдора Фёдоровича, выписанный им из дальних краёв, но Леницын очень уважителен с губернским дворянством, вот дворянство решило уважить и его. Так что, думаю, и за сей справкою дело не станет. В отношении же судейских, обратимся до того же Маменьки, он всё и обделает, посему и тут преград не вижу. Но вы всё же мне скажите главное, Павел Иванович, что же все эти покойники вновь оживают, что ли в Херсонской—то губернии и в чём тут главный секрет? — спросил Самосвистов.

— А секрет вот в чём, — отвечал Чичиков, принимаясь пересказывать Модесту Николаевичу потаённую сторону огромного своего предприятия. И чем более открывал он из затеянного им дела, тем более строилось изумление во чертах лица его собеседника.

— Так вот же оно! То о чём говорили мы давеча с Фёдором Фёдоровичем, — сказал Самосвистов, не сводя с Чичикова изумлённого взгляда, — это и есть та самая мысль, что может всколыхнуть всю губернию!

— Позвольте, позвольте, Модест Николаевич, — сказал Чичиков несколько насторожась, — я вовсе не желал бы ничего колыхать. Мне как раз нужно совершенно обратное. Чтобы не только губерния, но более того – никто кроме вас не проведал бы о только что рассказанном мною деле.

— Павел Иванович, вы несколько неверно истолковали мои слова. Я нисколько не намерен распространяться в отношении подробностей вашего предприятия, — поспешил заверить его Самосвистов, — однако подумайте, каковые суммы сумеете выручить вы после таковых титанических усилий? Ну, разве что полмиллиона, ну в лучшем случае миллион. Ведь это, в сущности, и не так чтобы и много, хотя, конечно же, как на сие посмотреть. Я же вам предлагаю следующее – переманить на свою сторону Леницына, либо того же генерал—губернатора, ведь в этом случае тут могут сложиться такие гигантские суммы, о коих и помыслить страшно. Тем более что с Фёдором Фёдоровичем вы были на короткой ноге, и он пускай и жулик, но со своими в делах – честен. Так что ежели с его помощью, да под каким—нибудь благовидным предлогом скупить мертвецов со всей губернии, то миллионы ваши можно будет в стоги складывать. Вот о чём, Павел Иванович, я просил бы вас задуматься.

— Что же, сие и вправду чрезвычайно заманчиво и я, пожалуй, прибегну к вашему предложению, но всё же, во первую голову хотелось бы мне, Модест Николаевич, выправить все те справки и прочие бумаги, ради которых я сюда и пожаловал. Потому, как «мёртвые души» куплены были мною не только лишь у вас одного и число их, должен признаться изрядно. А тут и новая перепись на носу, так что надобно мне поспешать, дабы поспеть вовремя. Вот по этой причине и просил бы я вас, до поры до времени хранить дело моё в тайне и от Фёдора Фёдоровича и от генерал—губернатора. Иначе, как бы не остаться мне и без той «синицы в руках» после стольких моих невзгод и скитаний, — сказал Чичиков.

— На сей счёт можете даже и не беспокоиться, — отвечал Самосвистов, — просьбу вашу я сохраню в тайне, а там уж ваше дело решать, каковым образом далее поступить. В отношении же бумаг могу сказать, что здесь, не глядя и на мою помощь, не избежать вам, Павел Иванович, некоторых трат. Со своей же стороны обещаю сделать всё, чтобы траты сии были бы для вас не особенно обременительны.

— Это было бы весьма кстати, коли не особенно обременительны, — сказал Чичиков и друзья, перетолковавши обо всём, собрались уж было отправляться к ночлегу, как тут над самым ухом Павла Ивановича прозвучал гневный и обиженный голос Вишнепокромова, что неслышно подкрался к ним в своих мягких кавказских сапогах.

Долго ли вслушивался он в откровения Павла Ивановича стоя за спиною наших приятелей, коротко ли — сказать не берусь. Однако из последующего сделалось ясным, что он достаточно хорошо уразумел для себя, о чём между Чичиковым и Самосвистовым велась речь.

— Ах, вот оно, стало быть, как?! — воскликнул Вишнепокромов так неожиданно, что и Павел Иванович, и даже далеко не робкого десятка Модест Николаевич, вздрогнули от испуга. — Стало быть, старым и верным товарищем можно и пренебречь, когда речь заходит о выгодах?! Стало быть, старый друг уж сделался вовсе ненужным, а вернее нужным лишь на то, чтобы обезьянствовать, устраивать фейерверки да парады, ради того в чьи чувства он верил, как в свои, а на деле всё оказалось фальшь да обман! Эх ты, Павел Иванович! Гвоздь ты после этого, а не человек! Обидел ты меня, не знаю прямо как! Надругался, можно сказать, надо всеми моими сердечными струнами, и как апосля такового подвоху смогу я верить в порядочность человеческую и дружбу?! — с сердечным надрывом, возглашал Варвар Николаевич.

— Позволь, позволь, друг мой, что это ты такого себе вообразил, что могло надругаться, как ты говоришь, над «твоими струнами»? — сказал Чичиков, приходя в себя после столь внезапного наскока. — То, что у меня есть некое дело, направленное на приобретательство? Так у всякого оно есть! Даже и у тебя. К примеру, то же сено, которое ты продаёшь, или же хлеб, коим торгуешь без моего в том участия. Но я ведь не говорю тебе, что сие есть надругательство над моею до тебя дружбою! А то, что не кричу о своём деле на каждом углу, так на то, стало быть, имеются у меня веския причины…

— Нет, нет, это всё не то! Это одни лишь отговорки! — продолжал восклицать Вишнепокромов. — Ты предал меня как друга и это видно уж и из того, что у всякого торговал ты «мёртвых душ», побрезговавши одним лишь мною! А ведь каких отменных крестьян мог бы я тебе уступить, каких работников, но ты пренебрёг любящим тебя сердцем, верно опускаясь до всякой дряни, когда друг твой нуждался в твоем участии!

— Послушай, братец, ты верно уж заговариваешься, коли считаешь меня способным променять друга на всякую дрянь! Это, смею тебе заметить, очень даже обидно слышать. А не обращался я к тебе из той же дружбы, потому как не хотел подвергать тебя могущей проистекать из моего дела опасности. Посуди сам, ведь я всегда мог бы отговориться незнанием того факту, что приобретаемые мною души были «мёртвые», ты же, как владелец и помещик, подобным незнанием отговориться бы не сумел. Вот потому—то, любя тебя и радея о твоем спокойствии, я и не обращался к тебе с подобными просьбами, потому как из этого, в случае чего, могла бы проистекать для тебя дорога прямиком в Сибирь.

— Всё это одни лишь с твоей стороны отговорки, — вновь повторил Варвар Николаевич, — и я не верю тебе и на медный грош. Нашёлся чем испугать Вишнепокромова! Сибирью! Ха! Да будет тебе известно, что я не какой—то там паркетный хлыщ, а отставной штаб—офицер брандер, и видывал в жизни всякое, так что все эти твои фантазии насчёт Сибири мало чего имеют общего со мною. А вот с тобою очень даже и могут иметь! Уж кто, как не ты сиживал в губернском остроге при прежнем—то генерал—губернаторе? Он ведь, хоть и недоброй памяти, а глаз имел верный. Мимо него и мыши было не проскочить, а не то, что какому—то там Чичикову! Так что ты, братец мой, глаза—то мне не замазывай обо мне грешном заботою. Я ведь и безо всякого вроде тебя доброхота о себе самом позаботиться сумею, а скажи лучше прямо, что как есть ты Павел Иванович – свинья свиньею, которая в дружбе понимает так же, как и в апельсиновых яблоках! И делиться ты со мною не захотел из жадности! Но жадность она ведь не одного уж сгубила. Вот и тебе я говорю, что не позднее завтрашнего расскажу всякому о твоей затее, а после уж погляжу, каковым это ты манером сумеешь отослать «мёртвые свои души» в Херсонскую губернию, наместо того, чтобы самому отправляться в путь по этапу, коим меня стращаешь! — уж не то чтобы восклицал, а разве что не в голос кричал Вишнепокромов, махая на Чичикова руками, а затем, сплюнувши с досадою, решительною и быстрою походкою зашагал вон из гостиной, что—то зло бормоча сквозь стиснутые зубы, меж которых проскакивали отрывками слова: «обезьянствовал…», «фейерверки пускал…», «ну я тебе попомню…», и прочее в таком же духе.

Одним словом, скандал получился славный! Знатный скандал! И что самое главное, обещал он сделаться ещё знатнее, и стараниями Варвара Николаевича, в самом скором времени, расползтись по всей губернии. Вот почему Чичиков стоял словно бы громом поражённый, хотя его вовсе и не трогали те многочисленные и оскорбительные эпитеты, коим наградил его пребывающий во гневе Вишнепокромов. Всё это было столь незначительной мелочью в сравнении с несчастьем, что грозило вот—вот обрушиться на голову нашего героя, что Чичиков словно бы и не слышал всех этих обидных в ином случае слов, потому как в эту минуту он мог чувствовать и думать только одно — что вот, стало быть, и закончилась ничем вся многотрудная его экспедиция за «мёртвыми душами» и рухнули все надежды на скорый и лучший удел, к которому сделался он столь близок в эти последние дни. И всему виною был гадкий и дрянной человечек, вышедший только что из гостиной, которого Павел Иванович, не задумываясь, готов был сей же час раздавить словно бы омерзительнешего червя, глумливо извивающегося у его ног.

Лютая ненависть к бывшему уж закадычному приятелю проснулась вдруг в сердце его, побуждая броситься тому вослед с тем, чтоб, набросившись на Вишнепокромова грызть и рвать зубами подлую его глотку, дабы не смели явиться из неё на свет все те разоблачительные слова, что поставят крест и на «мёртвых душах», и на взлелеянном им с такими трудами предприятии, да и на всей жизни его, которую тогда уж всякий сможет назвать несбывшеюся и и неудачной. Однако он сумел укоротить нервический сей порыв и стараясь из последних сил сохранять невозмутимость обратился к Модесту Николаевичу:

— Ну, что изволите на сие сказать, дорогой друг? — спросил он, кивнувши вослед Вишнепокромову.

— Я не стал бы придавать сказанному Варваром Николаевичем большого значения, — отвечал Самосвистов, — он ведь изрядно выпил сегодняшним вечером, вот оттого и позволил себе лишнее. Да вы и сами видели, как уснул он давеча за картами, что вовсе не в его обычае, потому—то и понёс околесицу. Так что, думаю к утру он проспится и тогда уж заговорит совсем по иному.

— Нет, милый друг, признаться, я совсем другого мнения. И сказанные Варваром Николаевичем угрозы очень даже намерен принимать всерьёз. Поверьте мне, Модест Николаевич, чутье подсказывает мне скорую беду и крах всему моему предприятию, чего допустить я совершенно не могу. Посему просил бы вас поступить вот каковым образом, ежели, конечно же, в вас ещё живы дружеския ко мне чувства, — сказал Чичиков, бледнея лицом.

— Я, как и прежде в вашем распоряжении, Павел Иванович, неужто вы могли в этом усомниться, — разве что не обиделся Самосвистов.

— Прекрасно, коли так! В таком случае просил бы я вас, незамедлительно воротить назад Варвара Николаевича для того, чтобы я мог заключить с ним купчую на приобретение у него «мёртвых душ». А затем мы с вами без промедления покинем сие гостеприимное селение с тем, чтобы уже к утру быть в Тьфуславле. Иначе можно считать, что всё погибло: и мои скромные усилия, и ваши сметанные в стоги миллионы, — сказал Павел Иванович.

— Бог ты мой, только и делов? Сию же минуту и ворочу его назад, — отвечал Самосвистов и не тратя времени даром проследовал вослед Варвару Николаевичу.

«Как же глупо! Как глупо пропасть, из—за такового пустяка угодивши почти что в безвыходное положение! Пропасть в тот самый час, когда почитай и решилось уж всё, когда осталось нанесть лишь пару визитов и пару же бумажек подписать! — думал Чичиков, меряя шагами гостиную и поджидая Самосвистова в компании с обещанным тем Вишнепокромовым.

Но одна минута сменила другую, затем и третью, прошло уж пять минут и более, а друзья всё не появлялись. Павлу Ивановичу, терзаемому беспокойством, стало казаться, что минула уж целая вечность, покуда наконец—то двери в гостиную залу распахнулись и в тёмном их проёме появился Модест Николаевич, державший под руку упиравшегося и глядевшего исподлобья Вишнепокромова.

— Ну и о ёем это вы, милостивый государь, хотели со мною перетолковать? — спросил Вишнепокромов, усаживаясь в кресло и глядя на Павла Ивановича с уничижительною насмешкою.

— Хотел сказать вам, Варвар Николаевич, что вовсе не намерен сориться с вами, — отвечал Чичиков, словно бы не замечая направленного на него насмешливого взгляда, — потому как видит Бог, мало есть в целом свете людей, коих любил бы я такою же искреннею, братскою любовью, каковою люблю вас. И все те обидные слова и обвинения, что были произнесены вами в мой адрес, вполне мною заслужены, и я не побоюсь в этом сознаться. Вот почему я и готов на всё, только лишь заслужить бы у вас прощение. И поверьте, мне ничто так не дорого, как ваше расположение, ради которого я готов многим, без колебания, пожертвовать в своей жизни.

— Вот видите, Варвар Николаевич, — сказал Самосвистов, выступающий парламентером, — я ведь не даром вам толковал, что Павел Иванович вовсе не таков, каковым вы его только что представляли. Он вполне искренен в своих словах и поступках, и верно впрямь руководствовался ни чем иным, как заботою о вас. Посему призываю вас с ним примириться, да ещё и извиниться за высказанные в его адрес нелицеприятные выражения.

— Ни чем таковым он не руководствовался! И я ни в чём перед ним извиняться не намерен! — сказал Вишнепокромов. — А ежели и наложил он сейчас в штаны, то оно и понятно! Ещё бы, ну какой у него нынче может быть выход, как только не замириться со мною? Ведь он, подлец, знает каковой я есть патриот и борец за истину. Меня почитай все чиновники боятся, и это вам кто хочешь подтвердит. Вот он и заюлил, потому как понимает, что дело его плохо, потому—то и подослал тебя, Модестушка, ко мне с комиссией.

— Нет, вы действительно можете думать обо мне всё, что угодно, почитая меня, как изволили вы давеча выразиться «подлецом» и «свиньею». Тут уж я поделать ничего не смогу, но и в этом случае, к чему нам с вами враждовать? Тем более что я готов незамедлительно же удовлетворить все ваши претензии в отношении покупки у вас «мёртвых душ». Извольте лишь назвать свою цену и покончим с этим, — сказал Чичиков.

— Э…э…э, милый ты мой, Павел Иванович! Тут не всё так просто, как тебе это может быть, кажется! «Мёртвые души» они сами собою, ты у меня их купишь, в этом сомнения нет. Но главное, что должен ты будешь сделать в самое короткое время, это отписать мне половину изо всего причитающегося тебе куша. Да и в будущем, когда сойдёшься ты с Леницыным, я должен быть в третьей доле, а иначе этапа тебе не миновать! Это я тебе обещаю – Вишнепокромов! Так что думай и ответ давай прямо сейчас, а не то вмиг пристрою тебя за приятелем твоим Тентетниковым, даром ты что ли для него старался, будучи у генерала Бетрищева на посылках, — усмехаясь, говорил Варвар Николаевич.

— Что ж, я готов не на словах, а на деле подтвердить справедливость моих слов и ничего не вижу невозможного в том, чтобы удовлетворить все ваши требования. И «мёртвые души» я готов у вас купить, и в третью долю взять, но вот в отношении неполученного ещё мною куша, право не знаю, как и поступить. Потому как это всё одно, что делить шкуру неубитого медведя. Вот почему не вижу тут пока—что никаких путей, — сказал Чичиков.

— Пути очень даже ясные, — отвечал Вишнепокромов, — пиши мне долговую расписку на половинную сумму и дело с концом.

— Что ж, написать недолго, а как дельце—то не выгорит? Не получу я, стало быть денег, а расписка — вот она! Так что выходит мне всё одно: либо Сибирь, либо долговая яма! Вот и погибну я, можно сказать, не за понюх табаку. Посему, предлагаю вам, Варвар Николаевич следующее. Как только окажутся у меня в руках пашпортные книжки, что будет означать проведение всех моих крестьян по суду, словно живых, я подобную расписку вам в тот же час и напишу, ежели к тому времени ничего не переменится. Свидетелем же сему обещанию призываю Модеста Николаевича, в чём ему и вам даю свое дворянское слово, — предложил Чичиков.

— Твое дворянское слово, душа моя, нынче немногого стоит, однако должен признать, что резон в сказанном тобою обстоятельстве есть. Вот почему, да ещё и в память о нашей прошлой дружбе, я готов тут пойти тебе навстречу. Что же касается до «мёртвых душ», то купчую мы с тобою заключим нынче же, в присутствии Модеста Николаевича. Цена же за ревизскую душу будет обычная, как заведено – в одну тысячу. Да и то, как видишь беру с тебя по Божески, потому, что цена нынче достаёт порою и до двух тысяч. Ну, уж ладно, не буду уж совсем тебя грабить, пользуясь бедственным твоим положением, потому как есть я благородный человек! — сказал Вишнепокромов, победоносно глядя на Павла Ивановича.

— Несите списки, — только и отвечал Чичиков, — я готов.

И впрямь, списки числом в двадцать пять мертвецов были Варваром Николаевичем тут же принесены и купчая в какие—то четверть часа была меж ними заключена. Павел Иванович, не откладывая на завтра, расплатился с Вишнепокромовым, отсчитавши тому, полновесные двадцать пять тысяч, извлечённые из заветной шкатулки, испросивши, однако, у него расписочку в получении им полной суммы по заключенной меж ними купчей. К сей расписке, попросил он Модеста Николаевича приложить и его подпись, оную оплату подтверждающую, на чём они и покончили, к большому удовольствию Варвара Николаевича, что, рассовавши пачки по карманам, поспешил, вероятно туда, где у него сохраняемы, были деньги.

Наши же герои, оставшись одни, договорились встретиться через несколько времени, потребного на то, чтобы втайне от счастливого нежданным прибытком хозяина заложить свои экипажи и хоронясь под покровом тёмной ночи покинуть Чёрное, держа путь свой в достославный город Тьфуславль, с которым у Павла Ивановича вновь связаны, были погибнувшие было надежды.

ГЛАВА 9

Так уж устроен свет, господа, что в нём всё не то чем кажется с первого взгляду, и тому есть немало примеров, как в живом, так и в ботаническом царствах, не говоря уж о людском обществе, где почитай всё либо мираж, либо обман, либо притворство. И тот поспешный отъезд, который произведён был нашим героем из Чёрного, что мог показаться многим из наших даже и весьма проницательных читателей паническим бегством, на самом деле вовсе и не был таковым, потому как Павел Иванович отнюдь не намерен был мириться ни с вероломством бывшего уж закадычного друга, в одну минуту сделавшегося ему заклятым врагом, ни с потерею тех двадцати пяти тысяч, что легли пылиться где—то в сундуках у Варвара Николаевича.

Вот потому—то скачущий нынче ночными просёлками Чичиков был полон решимости не только вернуть назад утраченные было им суммы, но ещё и приумножить их за счёт того же Вишнепокромова, на беду свою плохо представлявшего над кем вознамерился шутить он подобные небезопасные шутки. Одно сейчас владело всеми помыслами Павла Ивановича – выправить в самое короткое время все потребные ему для дела бумаги, упредивши таковым образом появление в городе Варвара Николаевича, который был вовсе не тот, кто мог бы долго держать рот на замке, не давая воли болтливому своему языку.

Тфуславль, в пределы которого въехали они с Самосвистовым после изрядной четырехчасовой скачки, встретил их криками пробудившихся на зорьке петухов, отзывающихся на робкие и не жаркие об эту рассветную пору лучи утреннего светила, мычанием и блеянием скотины в пригородных слободках, нетерпеливо ждущей пастухов, что должны были выгнать её за городскую черту в прилегающие к городу зеленые поля, да стуком и скрыпом редких повозок и экипажей поднимающих за собою тяжелую от росы утреннюю пыль.

Городской дом Самосвистова, к которому подъехали они какими—то минутами, ещё был погружен в глубокий сон и даже обступавшие его дерева, казалось, тоже спали, свесивши, словно в забытьи свои зелёные густые ветви. Посему Павел Иванович не церемонясь, оставивши свой багаж на попечение Петрушки и не теряя времени даром, велел Селифану править к той городской окраине, где в одной из тихих укрытых пышными деревами улиц стоял дом, что довелось уж нам с вами однажды посещать.

Однако и сие тихое место и дом ничем не примечательный пользовались, как помнится, у городских обывателей дурною славою, так, будто бы обитал здесь либо тёмный колдун, либо иная нечисть, которую надобно было обходить стороною. Вот почему посетители тут случались редко, а если и случались, то и сами бывали изрядного пошибу, с какою—то общею для всех тяжелою печатью нервической озабоченности на челе. Покидали же они сей дом словно бы преображённые; уж и глаза у них светились иным, полным жизни огнем, иною делалась и их осанка, и все движения становились и увереннее, и точнее, нежели прежде, так что и впрямь впору было заподозрить некий совершённый здесь над ними колдовской обряд.

И Павел Иванович, подкативший к заросшему густыми травами палисаднику, что отделял от проезжей части сей, казалось бы, ничем не выделявшийся из общего ряду дом, тоже испытал и некую робость, и томление в груди. Взошедши на крыльцо, он принялся стучаться в дверь, потому как снурок у колокольчика был оборван, надеясь, что стук его будет услышан кем нибудь из живущих в доме и действительно, через минуту, другую занавеска на одном из окошек дрогнула, видимо обитатель сего дома хотел взглянуть на столь раннего визитера, а затем ещё через какое—то время в сенях раздались лёгкие шаги, застучали запоры дверей, щёлкнул ключ, поворачиваясь в замке, и из—за распахнутой двери глянул на Павла Ивановича тот, чье одно лишь имя нагоняло страху на всю чиновничью братию города – юрисконсульт!

Однако же сей «страшный» господин, приязненно улыбнувшись Чичикову, как хорошо знакомому, а они и были хорошо знакомы, без обиняков пригласил его в комнаты и Павел Иванович, оставивши в сенях шинель, проследовал вослед за любезно улыбающимся хозяином, что одет был в тот же засаленный халат, который он будто бы и не скидывал во всё, прошедшее с последней их с Павлом Ивановичем встречи, время. Большой лысый череп его, опушённый редким отдающим в рыжину волосом, точно смазанный маслом, всё так же спорил в блеске своем со стеклянным колпаком, укрывавшим уж знакомые нам расположившиеся на каминной полке золотые часы, всё те же отличные, красного дерева мебеля стояли вокруг, наводя контраст с обликом своего владельца и всё та же отменная люстра сквозила чрез убиравший её кисейный чехол, с которого местами свисали уж изрядные пыльные бороды.

— А я, признаться, ждал вашего появления. Ибо никак невозможно, чтобы подобный вам дельный господин со столь бойким умом и недюжинными способностями сумел бы избежать новой встречи со мной, — сказал юрисконсульт, усаживая Павла Ивановича в стоявшее в гостиной и убранное в чехол кресло.

— Вы совершенно правы, милостивый государь, потому как вы знаете жизнь! Вам ведомы её повороты и закоулки, в которые иной раз забредает всякий, даже и не по своему желанию и не по своей воле. Тогда—то и нужен совет опытного человека, способного подсобить и вывести тебя из той западни, в какую ты ненароком попал, — отвечал Чичиков, напустивши на своё чело выражение смиренного согласия.

— Полноте, друг мой! На этом свете нет таковых ловушек, из которых невозможно было бы выпутаться. Сие одна лишь видимость, проистекающая от незнания предмета. Выход, поверьте мне, всегда сыщется, посему давайте—ка, сказывайте своё дело, — разве что не баюкающим голосом проговорил юрисконсульт, усаживаясь напротив Чичикова и приготовляясь слушать.

— А дело моё, изволите ли видеть, обыденное, — отвечал Чичиков. – Обманут! Жестоко обманут при совершении купчей на приобретение крестьян! — и он повесил голову, показывая полнейшее уныние и разочарование в добродетелях человеческих.

— Однако же не могли бы вы поточнее обрисовать мне картину учинённого над вами мошенничества, дабы возможно было бы судить о тех мерах, что необходимо будет нам с вами предпринять с тем, чтобы покарать виновных? А именно, расскажите мне, в чём собственно состоял обман, произошедший при упомянутой уж вами покупке, каковы были выплаченные вами суммы, ежели таковое имело место, и кто был тот, что своими действиями посмел довесть вас до столь плачевного состояния? — спросил юрисконсульт.

— О, сие очень просто! Приобретено было мною не далее как вчера, у помещика вашей губернии, небезызвестного вам господина Вишнепокромова, крестьян на двадцать пять тысяч рублей ассигнациями, к чему мною прилагается совершенная меж нами купчая, — сказал Чичиков, протягивая юрисконсульту бумаги, — и расписка, написанная собственною рукою господина Вишнепокромова в присутствии доверенного его лица, Самосвистова Модеста Николаевича, чья подпись, удостоверяющая подлинность сей расписки также прилагается. И всё было бы ничего, да вот только выяснилось, что все поименованные в сей купчей крепости души, на поверку оказались мёртвыми и, стало быть, непригодными ни для какого иного дела, как только лишь для лежания на погосте, чем они собственно нынче и занимаются.

— Что ж, ведь это просто замечательно! — взглянувши на бумаги, оживился юрисконсульт и быстрым змеиным движением языка облизнув красные свои губы, поднялся с кресла.

Явно что—то обдумывая, он принялся ходить по комнате, с хрустом сплетая и расплетая тонкие пальцы худых белых рук.

— Это очень даже замечательно, — повторил он тоном, не предвещавшим Варвару Николаевичу ничего хорошего, — ведь здесь для вас, милостивый государь, как для истца открываются возможности поистине широчайшие! Деньги свои вы, вне всякого сомнения, получите сполна да, к тому же вам не придётся тратиться на судебные издержки, потому как взиматься они будут с повинной головы. Однако надобно вам знать, друг мой, что дело сие может быть более заманчиво, нежели то, как видится оно на первый взгляд. И коли сумели бы мы с вами столковаться в отношении моего вознаграждения, то смею вас уверить, в накладе не останетесь.

— За сим—то я до вас и приехал! Ведь ежели бы дело состояло в одних деньгах, то я и сам знаю, что взыскавши их по суду тут же, безо всяких проволочек, получил бы все затраченные мною суммы. Но главное для меня здесь не в деньгах, а в понесённой мною от этого, с позволения сказать, господина обиде, вообразившего себе, что может он выставить меня на посмешище, сотворивши любую каверзу до которой только могут достигнуть пропитыя его мозги. Вот потому—то мало мне будет получить с него искомую сумму, а надобно ещё поступить и таковым образом, чтобы от него не осталось бы уж и камня на камне, чтобы одно уж только мокрое место и не более!.. — сказал Чичиков дрожащим от ненависти и негодования голосом.

— Извольте же, батенька! И мокрого места не останется, ежели столкуемся о вознаграждении, — лучезарною улыбкою отозвался на выказанный Павлом Ивановичем гнев, юрисконсульт.

— Приму любые ваши условия. Называйте их и давайте—ка без промедления приступим к делу! — решительно произнес Чичиков.

— Похвально, — отозвался юрисконсульт, — а условия мои весьма просты и необременительны: десять процентов ото всех полученных вами по этому делу сумм. Ежели сие вас устроит, то нынче же завертим дельце на всю губернию. Да, и коли вас сие не затруднит, то попросил бы оставить ещё и небольшой задаточек, эдак скажем в две тысячи рублей, и тогда уж можете ни о чём более не беспокоиться.

— По рукам! — сказал Чичиков, передавая юрисконсульту спрошенную тем сумму и сговорившись встретиться с ним вновь завтра ввечеру укатил, оставивши его стряпать все потребные для затеянного ими дела прошения и бумаги.

Взволнованному нашему герою необходимо было нанесть ещё один не терпящий отлагательства визит, для того чтобы уже окончательно утвердиться в предстоящей ему с Варваром Николаевичем схватке. Потому—то и велел он Селифану, не глядя на ранний ещё час, править прямиком к губернаторскому дому, потому как знал из прошедшего, что Фёдор Фёдорович Леницын придерживавшийся правильного образа жизни уж был об этом часе на ногах, дожидаясь обычного своего утреннего кофия. Щёлкнувши кнутом, Селифан наддал коням и коляска, зажурчавши смазанными дёгтем колёсами, понесла Павла Ивановича по хорошо знакомым ему улицам, вдоль прятавшихся под сенью раскидистых дерев одноэтажных домишков.

Изрядно перестроенный и изукрашенный молодою губернаторшею, как считалось средь городских обывателей — «во вполне Петербургском вкусе» дом, как и все прочие дома города, пребывал покуда ещё в сладкой утренней дреме. Он глянул на Павла Ивановича из—за крашенных белою краскою высоких фигурных ставень сонными своими окошками, но Чичиков ничуть не смутясь сиим обстоятельством соскочил с коляски и в три прыжка поднявшись по лестнице, принялся дёргать за снурок, благо тот был на месте, на что где—то далеко в лакейской, отзываясь на эти его попытки, прозвонил бронзовый колокольчик.

Приотворивший дверь лакей поначалу смерил было неурочного гостя суровым взглядом, однако, признавши в Чичикове бывшего своего благодетеля, всегда щедро дарившего ему «на чай», расплылся в приязненной улыбке, пропуская Павла Ивановича в светлую и большую прихожую.

— Ну что Лука, не позабыл ещё меня? — спросил Чичиков, сбрасывая с себя шинель и вкладывая ему в ладонь двугривенный, на что Лука, с благодарностью поклонившись, отвечал:

— Как же можно, ваше высокоблагородие, Павел Иванович, знамо дело не позабыл!

И надо сказать, Чичикову польстил тот факт, что ни имя его, ни звание тут не забыты и сочтя сие добрым для себя знаком он сказал:

— Да ты не стой, не стой, братец! Ступай—ка, доложи Фёдору Фёдоровичу, что прибыл Чичиков Павел Иванович собственною персоною и просит принять его безотлагательно по очень важному делу.

— Фёдор Фёдорович кофий кушают, — отвечал Лука, на что Чичиков поморщившись, проговорил:

— Вот и отлично! Стало быть, проследи, чтобы и для меня приготовили чашечку, — с чем и отослал лакея.

Не прошло и пяти минут как предстал уж Павел Иванович пред губернаторские очи, пускай ещё и немного заспанные спозаранку, но, однако же, засветившиеся улыбкою при виде нашего героя.

Молодой губернатор, как отмечалось нами ранее, и прежде глядевший молодцом, выделяясь из общего ряду и статностью фигуры, и благообразием славянской своей физиогномии, нынче словно бы сделался ещё благообразнее. Потому как во всём облике его появилась та, казалось бы неуловимая, но на самом деле всегда хорошо заметная черта, называемая — вельможностью. Что она такое, сказать чрезвычайно трудно, потому как кажется, будто стоит пред тобою некто, вроде бы хорошо и давно до тебя знакомый, у которого и нос прежний, и рот, и глаза, да и всё прочее таковое, каковым ему собственно и быть должно, и в то же время видишь ты, что это словно бы уже иное, высшей просвещенности существо. О чём можно судить и по величавой посадке головы, по таинственному свету, льющемуся из глаз, по цвету лица, говорящему о неком неведомом тебе здоровье, точно бы напитывающем всякую крупицу чистого его тела, и ещё по многому подобного же рода, что заставляет тебя почувствовать всю нелепость пребывания твоего на белом свете, пребывания, годного лишь для каких—то унылых, чумазых и никому не нужных дел.

Однако, несмотря на осенившую чело Фёдора Фёдоровича приязненную улыбку, о которой уж было нами говорено, Чичиков сумел углядеть и мелькнувший в губернаторских глазах тревожный огонёк, вызванный, как надо думать не столько внезапным появлением нашего героя, сколько воспоминаниями о былых, связанных с ним, происшествиях. Но прежняя, скреплявшая их некогда дружба, пускай и омрачённая неприятною историей с наследством старухи Ханасаровой, толкнула их сызнова навстречу друг другу и, облобызавшись троекратно как сие и положено, они прошли в кабинет Фёдора Фёдоровича, где тот и выкушивал по обыкновению утренний свой кофий. Тут же подан был давешним Лукою ещё один прибор и Павел Иванович, не заставляя себя упрашивать, выхлебал кофию целых три чашки, закусивши их ещё тёплым и душистым маковым рогаликом, пришедшимся весьма кстати.

Поначалу разговор, как оно и водится, зашёл об обыденных в таковых случаях предметах как то: здоровье губернаторши и всего губернаторского семейства, губернских новостях, о коих Павел Иванович отчасти уж был осведомлён и прочих подобных же безделицах, и лишь затем, обсудивши все эти чрезвычайной важности дела, приступил Чичиков к тому, ради чего и пожаловал он в губернаторский дом в столь ранний час.

— Собственно вот о чём надобно мне с вами до крайности перетолковать, любезный мой, Фёдор Фёдорович. Ежели помните, правда дело сие уж давнее и было меж нами ещё до

вступления вами в должность, можно сказать в самом начале нашего с вами знакомства, заключили мы с вами купчую, вызвавшую у вас в ту пору немалое удивление, — вкрадчивым

голосом проговорил Чичиков.

— О какой же это вы купчей говорите? — спросил Леницын, сделавши вид, что и вправду старается что—то припомнить, но по вспыхнувшему вдруг на бритых его щеках румянцу Чичиков понял, что он и без того знает, о чём идет речь.

— Оно и не мудрено, что вы запамятовали, потому как сие для вас была сущая безделица. Но коли помните, наследник ваш тогда ещё помочился на новый мой фрак. Таковой, право слово, проказник!.., — искоса глянувши на Леницына, усмехнулся Чичиков.

— Ах да, да! Нечто эдакое припоминается. Помню только, что торговали вы у меня неких крестьян, — сказал Леницын, — да вот только не упомню, чем же дело сие меж нами завершилось…

— Завершилось оно по обоюдному нашему согласию – сделкою. И продали вы мне, Фёдор Фёдорович, девять душ, да ни «неких», как вы изволили выразиться, а «мёртвых», тех, что по ревизским сказкам числились точно живые, — отвечал Чичиков, со значением заглядывая Леницыну в глаза, в коих вновь заплескалось беспокойство.

— Павел Иванович, голубчик, Бог с вами! Я себе подобного просто не смог бы и позволить, — сказал Леницын, растерянно улыбаясь, — но если подобная купчая и существует, то заключена она могла быть мною лишь при помутившемся рассудке…

— Полноте, полноте, друг мой! Я ведь вовсе не затем сюда явился, чтобы ловить вас и причинять всяческие неудобства. Нынче я пришёл к вам потому, что по словам Модеста Николаевича вы давно уж ищите, как бы затеять дело, способное всколыхнуть всю губернию и принесть при этом весьма и весьма достойный доход. Дело, к которому готовы приложить вы недюжинные свои способности и силы. Так вот я и явился до вас с подобною затеею и затея сия вот в чём…, — сказал Чичиков и склонясь к Фёдору Фёдоровичу, принялся поверять тому наиглавнейшую из своих тайн, о которой при иных обстоятельствах не стал бы рассказывать никому и никогда.

Конечно же, кто—либо не вполне знающий натуру нашего героя мог бы решить, что польстившись на обещанные Самосвистовым «смётанные в стоги миллионы» и решился Павел Иванович открыть Леницыну самые сокровенные пружины своего столь тщательно оберегаемого им от посторонних взоров предприятия, но тут всё совершенно было не так и иное послужило сему причиною. Один лишь Вишнепокромов, стоявший нынче на его пути, Вишнепокромов, коего без малейшего сожаления жаждал он раздавить точно гадкого червя, был сему виною. Посему Чичикову просто необходимо было напомнить губернатору о той хранившейся в верной его шкатулке со штучными выкладками из карельской берёзы купчей, о которой Леницын, конечно же, предпочёл бы и не вспоминать никогда.

Спору нет, риск тут был огромен, ведь Фёдор Фёдорович мог удариться в амбиции, возмутиться и воспользовавшись немалою своею в губернии властью упрятать Чичикова в острог, дабы и он и та злополучная купчая, столь нежданно явившаяся из небытия, сгинули бы уж для него навек. Однако, с другой стороны, и польза от сего вынужденного признания могла проистечь для Павла Ивановича немалая и состояла она в том, что Леницын, не желая огласки, всемерно поспособствовал бы скорейшему оформлению всех потребных Чичикову бумаг, желая обратить своих, да и всех прочих, приобретённых Павлом Ивановичем мертвецов в «живых» крестьян, коим через день другой подарят новую, пускай лишь на одной бумаге и заведённую жизнь. Разумеется, из числа сих «счастливцев» выключались те двадцать пять «мёртвых душ», что куплены были им давеча у Варвара Николаевича. Им так и суждено было навсегда оставаться мёртвыми, послуживши ловушкою для своего жадного и вероломного барина, что сам попался в те силки, которые вздумал он было расставлять на других. Потому как по жалобе, верно уж сочиняемой изворотливым юрисконсультом, грозило глупому Варвару Николаевичу обвинение в «злостном мошенничестве», за которое, как знал Чичиков, полагалось ни много, ни мало, а двадцать пять лет каторжных работ, как раз по году за каждую тысячу, что сумел выманить Вишнепокромов у Павла Ивановича.

Однако же в разговоре с Леницыным Чичиков и словом не обмолвился о ночном происшествии, бывшем в имении у Варвара Николаевича, справедливо полагая, что посвящать Фёдора Фёдоровича в сии обстоятельства и преждевременно и неразумно. Тем более, что рассказанная им губернатору «затея» вызвала у того неподдельные изумление и интерес, и Чичикову отнюдь не хотелось портить сие сложившееся у Леницына выгодное впечатление ненужными до поры подробностями.

— Поверьте, Павел Иванович, — сказал Леницын, выслушавши Чичикова и глядя на того разве что не с восхищением, — всё это просто не укладывается в обыденной моей голове! Поистине надобно обладать вашим недюжинным умом, дабы узревши невидимые связи суметь сплести их в одну хитроумную нить, дернувши за которую возможно получить столь внушительное состояние и пользу. Ведь недаром я всегда почитал вас натурою исключительною!

— Погодите, погодите, голубчик Фёдор Фёдорович! Сие была лишь присказка. Состояние и польза от оного могут выйти куда внушительнее, и замечу не только для меня одного, ежели поступим мы с вами таковым вот образом…, — отвечал Чичиков, принимаясь за изложение подсказанного Самосвистовым и забиравшего всю губернию плана.

И по мере того, как сказывал Павел Иванович обо всех тех ходах и движениях, что необходимы были по его разумению для достижения до заветной цели, а именно до тех поистине гигантских сумм, таившихся покуда неприбранными в ревизских сказках, забытых к подаче в нужный срок нерадивыми помещиками, становилось всё очевиднее, что Леницын не на шутку увлекся рассказанным Павлом Ивановичем планом, потому как и сам уж принялся давать весьма и весьма дельные замечания и советы.

Те благовидные предлоги, под которыми Павел Иванович предлагал затеять скупку в губернии «мёртвых душ», по мнению Леницына были недостаточно хороши.

— Думаю, любезный мой Павел Иванович, что ваше предложение потчевать помещиков моей губернии рассказами о введение в заблуждение вражеских лазутчиков не совсем убедительны. Ведь на таковую удочку подцепишь разве что совершеннейшего дурака. А нам с вами надобно, чтобы всё заработало в самые короткие сроки и действовало бы безотказно, да к тому же и сохраняемо было в тайне. Посему нам вовсе не нужно ничего никому объяснять, выдумывая для сего всяческие басни. Взгляните, сколько у меня даже и в дому скопилось всяческой корреспонденции, — сказал он, кивнувши в сторонуписьменного стола, по которому теснились сложенные в аккуратные стопки многочисленные пакеты, — так что нам с вами только и потребуется состряпать некое «предписание», либо «тайную директиву» на соответствующем сему делу формуляре, да и зарегистрировать его в нашем губернском управлении, подшивши как положено в нужном портфеле, словно бы присланное из Петербурга, вот собственно и всё. Тогда, ежели и случится, не приведи Господь, какая неприятность, пускай себе ищут, как да откуда, да кем сие «предписание» отправлено. С нас же, как говорится «и взятки гладки», потому как мы тут в губернии только одно и делаем – добросовестно отправляем свою должность, будучи подвластны высшему начальству и неукоснительно выполняя спущенные сверху указания. С помещиков же будем брать расписку о неразглашении совершаемых сделок, пригрозивши к тому же ещё и уголовным преследованием в отношении болтливых, так что уверяю вас, болтать не станут, ибо убоятся ответственности. А нам с вами только этого и надобно…

«Признаться, у него и вправду государственной ясности ум, — подумал Чичиков, — эк, каковым манером всё нарисовал, что и прицепиться не к чему!», — и изобразивши во чертах лица своего изумление, он сказал:

— У меня, любезный Фёдор Фёдорович, просто недостает слов, чтобы выразить восхищение глубиною вашего проникновения в предмет, а главное тем, что все условия, оказываются разом соблюдены – губерния привлечена без остатка, помещики молчат, стало быть, соблюдена конфиденциальность и к тому же ответственности никакой. Ежели что — то во всем виновата директива! Мне, думай я даже ночи напролёт, и тогда не придумать ничего лучшего. Однако же, покуда главное дело станет обделываться, да директива сочиняться, мне, Фёдор Фёдорович, необходимо уже сегодня выправить справку от капитана—исправника, якобы освидетельствовавшего купленные мною о прошлом годе души и провесть всё, как того и требует закон, по суду, но разумеется задним числом. Так, чтобы из бумаг было видно, что крестьяне уж мною выведены и находятся на пути в Херсонскую губернию.

— Право слово, Павел Иванович, и чего далась вам эта Херсонская губерния? Уж какой раз слышу про неё, так будто бы нет иных мест! Вон, поглядите, в той же Сибири земли также отдаются даром, да к тому же у меня в Собольской губернии большие связи, а вам ведь и по «прибытии» ваших мертвецов на место ещё не одну бумагу придётся выправить. Так в том же Собольске достанет одной лишь моей коротенькой записочки, как в тот же день всё и будет исполнено к полнейшему вашему удовольствию. Посему прошу послушать искреннего до вас друга, да и «сменить маршрут» вашим путешествиям. В отношении же капитана исправника уверен, всё устроится самым благоприятным образом, потому как состоит он в родстве с моею супругою, да к тому же обязан мне своею сегодняшнею должностью. Человек он, надо сказать, не без странностей, но в сущности очень неплохой. Я и ему сейчас напишу записку с просьбою решить ваш вопрос безотлагательно.

— Ну что же, хотя Модест Николаевич и обещал мне в сием дельце своё участие, однако думаю, что и ваше письмецо будет тут не лишним, — сказал Чичиков.

— Сознайтесь, Павел Иванович, чай и у Самосвистова успели прикупить «мёртвых душ»? — усмехнулся Леницын.

— Не стану отпираться и не только, что у него одного, — не смутясь отвечал Чичиков.

— И у кого же ещё, ежели не секрет? — полюбопытствовал Леницын.

— Да какой уж тут секрет. Вы ведь и без меня то узнаете через справки да прочие бумаги, — сказал Чичиков, принимаясь перечислять фамилии помещиков, с которыми у него совершены, были купчие.

И при каждом названном им имени Леницын кивал головою, жмуря глаза довольною улыбкою, словно бы говоря этими киваниями о том, что он собственно и не сомневался в том, каковые все они есть мошенники да шельмы, и лишь произнесённое в числе прочих имя Гниловёрстова вызвало озабоченность на его челе.

— Да, Гниловёрстов!.. — сказал он, призадумавшись. — Знаете ли, Павел Иванович, какая неприятная история с ним приключилась? Ведь забит был до смерти собственными крестьянами. И следствие, учинённое по этому делу, так ничего и не нашло. Все обвиненные по сему делу мужики причиною смертоубийства собственного барина выставили любовь убиенного к хоровому пению. Вот поди, разберись с таковым народом! — и он в сердцах махнул рукою, а затем, присевши к письменному столу, стоявшему против широкого светлого, глядевшего на улицу окна Фёдор Фёдорович принялся что—то писать на чистом листе бумаги.

— Вот вам, Павел Иванович обещанное мною письмо до капитана—исправника. Передайте его с тем, дабы не вздумал бы он чваниться, важничать, да время тянуть. Я тут пишу к нему, чтобы сделал он всё сегодня же и как надобно, — сказал Леницын, протягивая Павлу Ивановичу узкий белый конверт, на чём собственно и закончилась эта их встреча и собеседники, довольные друг дружкою отправились каждый по своим делам.

Наш же герой, ощущая в сердце тепло и тихую радость от восставших, словно бы из пепла, надежд на удачное завершение всего его огромного предприятия, отправился в Городскую Управу, как оно и было у него ранее условлено с Самосвистовым. Там он без помех препровождён был в кабинет Модеста Николаевича, восседавшего за большим, крытым зелёным сукном столом, что забирал чуть ли не половину всего Самосвистовского кабинета. На остававшемся же пространстве размещалось несколько жмущихся вдоль бледно—розовых стен стульев, да три стеклянных шкапа из которых глядели на посетителей унылые портфели и папки с бумагами.

— Ну, что Леницын? — вместо приветствия сказал Самосвистов и в глазах его вспыхнул неподдельный интерес.

— Всё даже намного лучше, нежели я мог надеяться. Так что нас с вами, дорогой мой Модест Николаевич, ждут в скором времени великие дела! Фёдор Фёдорович подсказал тут таковые ходы, до которых я, видит Бог, сам никогда бы не додумался, потому как для сего надобно знание государственной машины и государственной же ясности ум.

— Я, Павел Иванович, надобно сказать, и не сомневался в том, что он ухватится за эти ваши «мёртвые души». Ведь Фёдор Фёдорович наш по натуре своей — игрок. Только очень тонкий и осторожный из тех, что играют лишь по верной и у которых наместо азарту тонкий расчёт. Таковые вот и срывают куш чаще, чем кто бы то ни было, — усмехнулся Самосвистов.

— Да, признаться подобные Фёдору Фёдоровичу люди достойны восхищения и я уверен, его без сомнения ждёт ещё более блестящий карьер, нежели нынешний, — с почтением произнес Чичиков, а затем, сменивши тему, сказал. — Однако не отправиться ли нам с вами, любезный друг мой прямо сей же час, до капитана—исправника, тем более что для верности разжился я письмом от дорогого нашего губернатора, в котором он протежирует меня и просит разрешить все мои вопросы нынче же, не откладывая того в долгий ящик.

— Ну, может сие послание и не лишнее, но смею вас заверить, что Александр Ермолаевич и без того не посмеет мне отказать. К тому же, должен вам сказать, что он отнюдь не «безсеребрянник» и посему нам с вами довольно просто будет добиться его расположения. Ехать же к нему нет нужды потому как послан был мною за ним верный человек и он должен явиться ко мне с минуты на минуту собственною же персоною. Об одном только хочу предупредить вас, Павел Иванович, что господин сей не без странностей, а так в остальном презабавный, надобно будет сказать, субъект.

И будто бы в ответ на сделанное Модестом Николаевичем обещание о скором прибытии капитана—исправника, раздались в коридоре странные цокающие шаги, так что даже почудилось, точно некто пустил в сей коридор козла, цокающего по паркетам острыми своими копытцами. Цокающие эти звуки показались вдруг Павлу Ивановичу до странности знакомыми. Какое—то полузабытое, почти что истершееся из памяти воспоминание готово было уж возникнуть в нём, но тут дубовые двери кабинета распахнулись и в кабинет вошёл тщедушный, угловатый человечек, глянувши на которого Чичиков тут же вспомнил всё: и почтовую станцию, и мошенника смотрителя, и жену его, потчевавшую Чичикова остынувшею телятиной, а главное – десятивёдерный пузатый самовар с измятыми боками и эту, явившуюся точно бы из небытия, фигуру с цокотанием приплясывавшую вкруг самовара и дующую, что есть мочи на обожженные свои ладони.

Буркнувши на ходу некое невразумительное приветствие, Петрушкин, а это был именно он, прошёл в кабинет и усевшись на предложенный ему стул с подозрение принялся оглядывать нашего героя.

— Позвольте, сударь, а не имею ли я чести быть знакомым с вами? — спросил он у Чичикова разве что не сверля того своими маленькими ёерными глазками, точно буравчиками.

— Может статься, что и так, милостивый государь, ведь я по роду занятий моих много бываю в разъездах, встречаюсь со множеством разного роду людей, так что вполне возможно, что и наши с вами пути—дорожки где—то пересекались. Хотя, по чести сказать, я не могу припомнить вас, сударь, соврал Чичиков, подумавши при этом: «Однако же вот незадача, и нужно было, чтобы он именно здесь сумел пролезть в капитаны—исправники! Ведь не ровен час, вспомнит о тех двадцати стаканах чаю, вылитых мною в ведро с помоями и того гляди ударится в амбиции. Эх, я «садовая голова», сколько раз давал себе зарок не ввязываться в подобные истории, так нет же, его словно бы бес подсунул. Сперва Вишнепокромов, нынче этот – козлоногий Петрушкин, вот и не видать мне сегодня нужной для дела справки…».

— И всё же, милостивый государь, мне отчего—то кажется хорошо знакомою ваша личность и я ни минуты не сомневаюсь в том, что мы с вами уж где—то встречались, — прервавши тревожные размышления Павла Ивановича, с настойчивостью проговорил Петрушкин.

— Прошу меня великодушно извинить, милостивый государь, но я не припомню нашей с вами встречи, — вновь соврал Чичиков, слегка кося при этом глазом и чувствуя, как по щекам его пополз уж предательский румянец, но тут на счастье в разговор вступил Самосвистов.

— Послушай, Александр Ермолаевич, что это ты вцепился в человека ровно клещ? Ну, ежели ты и встречался с ним ранее то что из того? Тебя ведь не для того сюда пригласили, чтобы ты допросы чинил, а с тем, что помощь от тебя требуется. Это друг мой да свояка твоего тоже — Чичиков Павел Иванович, с которым мне доводилось хаживать «и в огонь и в воду»…, — начал было Самосвистов, но Петрушкин не стал и слушать того, куда доводилось Модесту Николаевичу хаживать вместе с Чичиковым. При первых же звуках имени нашего героя он, не давши Самосвистову договорить, разве что не взвился со своего места.

— Так вот оно как! Стало быть вы и есть тот грубый насмешник, из—за которого лишились мы с супругою моею возможности напиться чаю на той почтовой станции близь Петербурга! И пускай вы утверждаете, что не помните меня, но я то уж вас как следует запомнил, можно сказать — на весь остаток жизни моей и только и молил Бога, чтобы послал бы он вас в мои руки! Вот, видать, молитвы мои и услышаны! Уж я сумею с вами нынче поквитаться, будьте уверены! Чичиков Павел Иванович! Полковник Третьего отделения! Может оно у вас там и заведено, в Третьем отделении, издеваться над законопослушными гражданами, но только нынче пришёл и мой час! Уж я покажу вам, каково это шутки шутить над Петрушкиным, уж нынче же увидите вы у меня небо с рогожку!.. — кричал он, мечась по Самосвистовскому кабинету и вышибая из паркета уж знакомое нам цокотание.

«Боже мой, Боже мой, ещё и Третье отделение приплёл! И надо, как же запомнил—то все, скотина! Только бы прошло сие мимо ушей Модеста Николаевича, а не то, не дай Бог — дружбе конец. Уж тогда и не знаю, чем оправдаться и каковым образом получить нужные бумаги…».

Но, увы, увы, надеждам Павла Ивановича не суждено было сбыться, и ничего не прошло мимо ушей Самосвистова, ничто не избегнуло его внимания. Тем более что в разговоре выскочила, словно чёртик из табакерки не какая—то безделица, а злополучное «Третье отделение», с которым, надо признаться, мало, кому даже и из благонадежных наших граждан хотелось бы иметь какие бы то ни было дела. Вот потому—то изменившись во чертах лица своего, Модест Николаевич оборотясь до Чичикова сказал иным уж посурьёзневшим тоном:

— Стало быть, друзья мои, вы и вправду знакомы! Признаться, это для меня полнейшая неожиданность, как впрочем и сказанное Александром Ермолаевичем – «Третье отделение». Посему, как мне кажется вам, Павел Иванович, надобно бы потрудиться с тем, чтобы объяснить сие внезапно возникнувшее обстоятельство. Ведь тут, согласитесь, вся эта ваша затея, к которой желали бы вы привлечь и меня с губернатором выглядит уж совсем в ином свете и вполне может сойти за некую акцию по выявлению и наказанию неблагонадежных.

— Модест Николаевич, друг мой, помилуйте! Сие всё таковая дичь да безделица, что и не стоит сурьезного разговору! — потея, пролепетал Чичиков. — Нынче уж действительно припоминаю я те обстоятельства, при которых произошла моя встреча с сим достойнейшим господином, и я, вовсе не желая его обидеть, всё же соглашусь, что они были весьма комического свойства. Поверьте мне, друг мой, что злополучное сие «Третье отделение» словно бы само—собою соскочило тогда с моего языка, по той причине, что господин Петрушкин чересчур уж разошёлся в тот вечер, грозя мне всеми мыслимыми карами и я, желая его несколько припугнуть, просто ввернул сию выдумку, которая, надобно сказать, имела успех, потому как господин Петрушкин тут же оставил меня в покое. Вот и всё, что было, Модест Николаевич, прошу вас, поверьте мне, не более того!..

Но тут на сцену вновь выступил Петрушкин.

— Не надобно вовсе меня пугать, милостивый государь! — принялся выкликать он с таковым чувством, что в прорехи меж зубов его, полетела слюна. – Поступки мои не таковы, чтобы пугать меня, да ещё и охотиться вашему Третьему отделению. Вы лучше, милостивый государь ловили бы настоящих государственных преступников, коих достаеё и в этой губернии, — и он красноречиво обвёл взглядом пустые жмущиеся по стенам стулья, — а не таковых, как я и моя супруга, почтенных граждан!

— Однако же хороши эти ваши «дичь да безделица» ежели от них иные готовы разве что не на стенку лезть, — сказал Самосвистов кивнувши на Петрушкина всё ещё выкликавшего сквозь редкие свои зубы некие малопонятные и вылезавшие из него с шипением слова. – Да к тому же, признаться, друг мой, вы отнюдь не разрешили моих сомнений, и скажу вам прямо, я поостерегусь от каких бы там ни было дальнейших с вами дел…

— Ну посудите сами, Модест Николаевич, — повесивши голову, сказал Чичиков решивший во что бы то ни стало оправдаться в глазах Самосвистова, от которого нынче уж точно зависела вся его будущность: — Ведь имей я супротив вас некий замысел то неужто не сумел бы навредить вам ранее? Ведь лишь одна та купчая, что заключена была меж нами, давала мне таковые возможности, что пожелай лишь я чего дурного, так и вы сами и всё имение ваше давно уж попало бы в мои руки! Однако же я не сделал этого. Или, к примеру, тот же ваш князь… Служи я по Третьему отделению, посмел бы он в таковом случае, дотронуться до меня разве что пальцем, не говоря уж о том, чтобы упрятать в острог? Да к тому же я вовсе не имел никакого желания путать ни вас, ни Фёдора Фёдоровича в мои дела, и коли и приоткрыл вам свою подноготную, то лишь по той причине, что нынче без вашей, Модест Николаевич помощи мне никак уж не обойтись, вот и пришлось рискнуть. И ведь это вы сами, Модест Николаевич, ежели помните, ухватились за мою идею и предложили привлечь сюда и Фёдора Фёдоровича, дабы сподручнее было «смётывать миллионы в стоги». Хотя у меня и мыслей об этом не было. Так что, смею вас уверить, я никогда не имел никаких подлых побуждений в отношении вас ли, либо того же губернатора. А нынче, ставши без вины виноватым, уж вижу, что могу потерять всё, оставшись без гроша на руинах того дела, коему отданы были мною годы и годы, и всё только лишь по той причине, что мне вы доверяете менее, нежели всяческим, прямо скажем, странным субъектам, хотя вам и известны искренние мои до вас дружеские чувства, кои вы имели возможность проверить уж не раз. Посему я просил бы вас ни горячиться, а выслушавши меня до конца, дать мне возможность обсказать вам мою встречу с сиим господином, каковой она была на самом деле, и тогда, надеюсь, вы сумеете рассудить, стоит ли вам всерьёз относиться к тому о чём поведал вам глубокоуважаемый мною Александр Ермолаевич, или же нет, — сказал Чичиков, кивнувши в сторону всё ещё пускавшего пузыри Петрушкина, и приступая к описанию той, давно уж позабытой было им сцене, что вышла меж ним и Петрушкиным на одной из почтовых станций, где—то под Петербургом.

Чичиков постарался не упустить ничего из бывшего с ним в тот злосчастный и далекий уж вечер. И о жулике станционном смотрителе, и о супруге его, кормившей нашего героя простынувшею телятиною, и об ударившемся в амбиции Петрушкине, за что сей господин и был наказан двадцатью стаканами выпущенного Чичиковым в ведро чаю, рассказал Павел Иванович. Конечно же, не позабыты были им и покалеченный огромный самовар, вкруг которого, дуя на обожжённые ладони, с цокотанием скакал Петрушкин, и то ненароком слетевшее с уст Павла Ивановича словцо о Третьем отделении, что призвано было охладить пыл не в меру уж разошедшегося противника, и действительно враз усмирившее его.

— Вот собственно всё, что было и что из тог,о с позволения сказать, чаепития получилось нынче, — сказал Чичиков, — припадки с одной стороны и недоверие друзей с другой. Так что судите сами как пожелаете, Модест Николаевич, но иного объяснения я дать вам не в силах, потому как, видит Бог, рассказал всё как на духу, и как то было на самом деле.

В ответ на это, откинувшись на спинку стула и хлопая в ладоши, Самосвистов расхохотался так, что из глаз его даже брызнули слёзы и сказал:

— Помилуйте, Павел Иванович, скажите, сделайте милость, да как вас только на подобное хватает?! Откуда у вас только силы берутся на подобные проказы?! — со смехом продолжал он.

На что Чичиков криво усмехнувшись развёл руками, словно бы собираясь что—то ответить, но тут со стоявшего у двери стула раздался зловещий голос.

— Так стало быть, сударь, вы не служащий Третьего отделения? — проговорил он не сводя с Павла Ивановича взгляда. – Стало быть вы самовольно присвоили себе не свойственное вам, милостивый государь, звание, что по существующему положению является гражданским преступлением и более того, преступлением супротив власти и установленному законопорядку! — продолжал Петрушкин. – Ну так знайте: ежели вы полковник выдуманный, то я капитан—исправник сей губернии – настоящий! И посему данной мне свыше властью намерен наложить на вас арест и препроводить в острог для дальнейшего разбирательства, — торжествуя, проговорил Петрушкин.

С этими словами он поднялся со стула, сделавши по направлению к Павлу Ивановичу несколько шагов так, словно бы и вправду намеревался отправить его в острог, благо тот был недалече. Однако Чичиков и бровью не повёл на сие его красноречивое поползновение.

— Вы, любезнейший мой, Александр Ермолаевич, и вправду престранный субъект, — сказал он с некоторым даже презрением глянувши на Петрушкина. – Мало вам того, что вы по выражению Модеста Николаевича «лезете на стенку», так ещё берётесь рассуждать о предмете, в котором, как вижу, не смыслите ничего, что, к слову сказать, для капитана—исправника непростительно. Но сие, конечно же, относится к тем капитанам—исправникам, что получили должность свою благодаря заслугам, а не родству по женской линии. Да будет вам известно, милейший, что упомянутое вами с таковым апломбом положение имеет отношение лишь к «Табели о рангах», а не к исправляемой должности. Я же дослужившись до чина коллежского советника, имею полное право именовать себя «полковником», так как мой гражданский чин полностью соответствует сему воинскому званию. То же обстоятельство, что при встрече с вами назвался я служащим Третьего отделения, не является преступлением, а простою шуткою, что призвана была пресечь ваши бесчинства, о коих я думаю и по сию пору свидетельствуют бока несчастного самовара на той злополучной станции. Так что, давайте—ка, поостыньте милейший и приготовьтесь наконец—то выслушать то, зачем вас собственно и призвали, не забирая более времени у занятых людей различными сценами да припадками, до которых вы, как я погляжу, большой мастер.

— И вправду, Александр Ермолаевич, амбиции твои никому здесь не интересны и Павел Иванович прав, потому как пригласили тебя не для них, а для дела. Потому лучше слушай, что от тебя потребно и исполняй, как скажут, — вступил в разговор Самосвистов. – Павел Иванович, передай—ка ему записочку от губернатора, пускай прочтёт, — сказал он Чичикову, с чем тот и передал, захлопавшему глазами Петрушкину, губернаторское послание.

Однако, прочитавши записку Петрушкин заявил, что наотрез отказывается подписывать какие—то бы ни было бумаги, потому как в глаза не видывал ни одного из купленных Чичиковым крестьян и ежели Чичикову так того надобно, то пусть предоставит всех крестьян для описи, тогда—то и получит нужную справку.

— Вам что же, милейший, недостает и этой купчей? — спросил Чичиков, сунувши разве что не под самый нос Петрушкину купчую заключенную с Леницыным.

На что Петрушкин отвечал, что ему всё одно, потому как сия купчая тоже бумажка, а ему потребны живые работники, коим он должен сделать перечет.

— Та…а…ак! Стало быть, вы, любезный, не понимаете, что мешаетесь в дело не моё и даже не Модеста Николаевича, а в дело самого Фёдора Фёдоровича, и строите препоны к тому, что невозможно объять уму вашему, — сказал Чичиков, — потому как и я и господин Самосвистов тут только помощники, коим поручено сие предприятие, а вы, стало быть, решили его нарушить?!

— Где крестьяне? Ведите крестьян…, — уставясь пустым взглядом в стенку равнодушно проговорил Петрушкин.

— Крестьяне уж выведены давно, — сказал Чичиков, — что же их, назад, что ли, вести?

— Кем выведены? — оживился Петрушкин.

— Мною выведены, милостивый государь, мною! — теряя терпение, ответил Чичиков.

— Вот за сие я вас в острог и посажу, — прихлопнул в ладоши Петрушкин. – Посажу за то, что вывели вы крестьян без соответствующего на то со стороны властей разрешения, без освидетельствования и нужных в таковом деле бумаг!

— Ну хорошо, с ним видать каши не сваришь, — сказал Самосвистов посылая Петрушкину суровыя взгляды, — так что ты, Павел Иванович, отправляйся покуда до судейских, я тут ещё с утра отослал к ним нарочного отписавши обо всём, что тебе потребно, так что думаю, у них многое уж готово, а как покончишь с судейскими, воротись сюда в присутствие. Я же к тому времени перетолкую с Александром Ермолаевичем по—свойски, дабы уяснил он себе, как положено вести себя меж приличными господами, не задирая пред ними носу!

С сиим напутствием Павел Иванович и отбыл из Городской управы, оставивши Петрушкина наедине с Самосвистовым, собиравшимся учить того хорошему тону. И надобно думать, урок сей начался незамедлительно, потому как из—за захлопнувшихся за Чичиковым дверей Самосвистовского кабинета послышался грохот падающих стульев, тяжелые удары и глухие вопли Петрушкина.

У судейских Чичиков пробыл довольно долго по той причине, что надобно было выправить целую прорву бумаг, потому и не обошлось без возни, но к счастью к полудню со всем этим было покончено, так что оставалась одна лишь справка за подписью капитана—исправника и тогда уж все его «мёртвые души» становились точно живыя, становились той силою достижения, которой герой наш почитал важнейшею целью всей своей жизни, для которой не жалел он ни средств, ни времени, ни души.

Воротившись в Городскую управу он застал Модеста Николаевича в одиночестве – Петрушкина и след уж простыл.

— Ну, каково? Всё ли должным образом составлено? — спросил Самосвистов.

— Всё самым наилучшим образом, — отвечал Чичиков, — так что осталось лишь получить справку за подписью капитана исправника…

— Будет тебе справка, — сказал Самосвистов, — сейчас пообедаем с ним вместе, выпьете мировую и он всё что надобно подпишет. Только вот выставил он одно условие – каналья! Хочет, подлец, чтобы выпил ты за обедом двадцать стаканов чаю…

— Экий пустяк, — усмехнулся Чичиков и они отправились пить с Петрушкиным мировую.

* * *
Вот оно наконец—то и свершилось, господа! И сии страницы, выходящие нынче из—под моего пера, может статься есть наиважнейшие для моего героя. Потому как вряд ли когда нибудь ещё сумеет он ощутить ту полноту счастья, что переполняло нынче всё его естество. Счастье, что настигнуто было им здесь в захолустном и пыльном Тьфуславле, который нынче казался Павлу Ивановичу разве что не самым прекрасным городом на земле, счастье, глядевшее простым бумажным формуляром, по которому дурак Петрушкин прописал корявыя свои буковки, цена коим была ни много, ни мало, а целый миллион!

И все те купчие, справки, расписки, кипа пахнущих свежею краскою пашпортных книжек, тоже были миллион, при мысли о котором у Чичикова тёплою ломотою начинало щемить сердце, миллион, для достижения коего оставалась лишь одна малость, ещё один неоценимый формуляр – справка от капитана—исправника той губернии, в которую якобы и было проведено Павлом Ивановиче переселение всех мертвецов, хоронившихся до поры точно во гробе на дне его столь хорошо уж знакомой нам шкатулки.

Да, господа, всего лишь одну справку оставалось получить Павлу Ивановичу и тогда уж все собранные им по бесчисленным вёрстам и весям бумаги, словно бы по волшебству обратятся в тугие пачки ассигнаций, которыми и набьёт он свой дорожный чемодан доверху. Это и будет исполнением самого заветного его желания, того, что словно бы на медленном огне томило его сердце долгие годы, а может статься, что сей, доверху набитый государственными бумагами чемодан станет и венцом всей его земной жизни. Ну разве это не счастье, господа?!

Уж давно решил для себя Чичиков послушаться Леницына и сменивши маршрут своим мертвецам держать путь не в чужую и незнакомую Херсонскую губернию, а в далекий, лежавший за уральским хребтом Собольск, где у Фёдора Фёдоровича отправлял государеву службу наивернейший из его друзей—однокорытников, тот, что по обещанному губернатором письму, вне всякого сомнения и в самое короткое время подсобит Чичикову с его нуждою. Конечно же, ему не мешкая нужно было бы отбросивши все остальные дела тут же собираться в дорогу, но увы, сие нынче было не в его власти, потому как повиснуло над ним тёмною тучею одно обстоятельство, державшее его точно тисками и имя сему обстоятельству было – Вишнепокромов.

Нынче уж сделалось хорошо видным, что недаром спешил он той достопамятной ночью покинуть пределы Вишнепокромовского имения, словно бы чуя то, каковую малую толику времени оставляло ему Провидение для завершения всех его дел, от которых сегодня, пожелай кто, никакими зубами уж было не отхватить и самого маленького куска. Напротив, сейчас он уж сам готов был показывать зубы, отхватывая ими немалыя куски и, можно сказать с нетерпением, дожидал появления в городе Варвара Николаевича. Но давайте—ка, не забегая вперёд, постараемся рассказать обо всем по порядку.

На следующее утро после мировой с капитаном—исправником, на которой помимо сказанных уж двадцати стаканов чаю и прочего было выпито изрядно, Павел Иванович поднялся с первыми петухами и позавтракавши в одиночестве, дабы не будить Самосвистова с молодою его хозяйкою, отправился к окраине города к той столь уж хорошо знакомой нам поросшей пышными деревами улице. Юрисконсульт принял его радушно и препроводивши в комнаты усадил Павла Ивановича в кресло, принявшись читать ему копии тех многочисленных бумаг, что были составлены и отправлены им по надлежащим инстанциям. В то самое время, покуда герой наш занимался изучением жалоб написанных юрисконсультом и того плана, по которому Вишнепокромова ждал скорый суд, попрание в правах и ссылка в каторжные работы, ничего неподозревающий и полный радужных надежд в отношении, как ему казалось, попавшегося в его силки Чичикова, в Тьфуславле появился приехавший из Чёрного, Варвар Николаевич. Не мешкая, он прямиком отправился в дом к Самосвистову, резонно полагая, что застанет Чичикова именно там. Но увы, надеждам его не суждено было сбыться, потому как Павел Иванович именно в сей час решал дальнейшую судьбу весьма довольного собою Варвара Николаевича.

Приём, оказанный ему Самосвистовым, прямо скажем, был весьма прохладен, по той причине, что Модест Николаевич, будучи нрава горячего и порою неукротимого, тем не менее не признавал вероломства в отношениях меж друзьями. А все те «ультиматумы» о некой «третье доле», в которую он якобы намерен был войти, те угрозы разгласить выведанную им тайну о «мёртвых душах», что отправляемы, были Варваром Николаевичем в адрес Чичикова ни чем иным Модест Николаевич счесть не мог, как только самым отъявленным вероломством и бесстыдным воровством. Да и то соображение, что вздумай Вишнепокромов распространяться о сделанных Чичиковым в Тьфуславльской губернии приобретениях, в числе которых были и «мёртвые души» купленные им у Самосвистова, да и у прочих занимающих весьма высокое положение особ, не располагало Модеста Николаевича к продолжению дружбы с сиим правдолюбивым патриархом. Потому как скандал, которым грозил Вишнепокромов, мог многим и многим дорогого стоить, суля всем нешуточную беду. Так что можно было сказать с уверенностью, что друзей в губернии за два прошедшие с той злополучной ночи дня, у Варвара Николаевича заметно поубавилось.

Однако Варвар Николаевич даже не чуял тех перемен, что успели уж произойти в Тьфуславльском обществе, в коем отводил он себе роль всеобщего любимца и приятеля каждому. Посему развалясь на софе в гостиной и попыхиваю прокуренною своею трубкою, он сетовал на то, что не застал Чичикова в дому, несмотря на столь ранний ещё час и доверительно склоняясь к Самосвистову, говорил:

— Понимаешь ли в чём дело, Модестушка, я ведь приехал оттого, что решил предложить нашему горе—приобретателю новые условия, к слову сказать, весьма выгодные для него. Конечно же, тут я упускаю свою выгоду, ну да ладно, пускай, потому как таковой есть я человек! Да ты не хуже моего знаешь, какова есть у меня душа!

При сих словах, произнесённых Вишнепокромовым, лицо у Модеста Николаевича, доселе довольно кислое, оживилось и слабое подобие улыбки принялось было строиться во чертах его, но последовавшее далее стёрло и эти робкие проблески.

— Знаешь что, Модестушка, — продолжал Вишнепокромов, пуская клубы сизого дыма к потолку, — я думаю отказаться от своей третьей доли. На что мне она? Пускай наживается вдвоём с Леницыным. Наместо этого хочу я заставить его выплатить мне вперёд отступного, эдак тысяч в двести или триста. Как ты думаешь, сыщется у него подобная сумма, аль нет?

— Думаю, что не сыщется, — приходя в изумление, отвечал Самосвистов.

— Значит говоришь не сыщется, — задумчиво проговорил Вишнепокромов, — это, конечно же, нехорошо, очень даже нехорошо… Ну тогда поступим таковым манером: пускай напишет мне расписку, что после свадьбы с этой, как там бишь ее, бабою, переведёт на меня всё то имущество, что возьмёт за нею приданного. Как тебе кажется, тут я думаю, денег станет? — спросил он, снова доверительно склоняясь к Самосвистову.

— Варвар Николаевич, извольте обождать меня с минуту, другую. Надобно мне отослать человека с письмом в присутствие, и я тут же ворочусь, — сказал Модест Николаевич не на шутку поражённый услышанными от Вишнепокромова прожектами.

Письмо им и вправду было написано в какие—то минуты и отправлено с человеком, коему строго—настрого наказано было найти Чичикова, во что бы то ни стало. В письме том Самосвистов предупреждал Павла Ивановича о новых фантазиях их общего приятеля, призывая Чичикова быть осмотрительным и поостеречься.

Вернувшись в гостиную, Модест Николаевич застал Винепокромова удобно устроившимся на софе, среди вышитых диванных подушек. Трубка его уж погасла и он вовсю поклёвывал носом, но услыхавши шаги воротившегося Самосвистова, разлепил глаза и, встрепенувшись, сказал:

— Признаться, я устал с дороги и ежели ты, Модестушка, не против, то я его тут у тебя и буду поджидать. И то, право слово, к чему мне колесить по городу да искать его, коли он, всё одно, до тебя должен воротиться.

— Конечно же, оставайтесь, Варвар Николаевич, располагайтесь как дома. А мне, однако же, придётся покинуть вас на время. Знаете ли, всё дела, дела. Но я сей же час распоряжусь в отношении завтрака, — сказал Самосвистов, но Варвар Николаевич уж не слышал сих последних обращённых до него слов. Сон сморил сего «выдающегося эконома» и позабывши обо всём он принялся выводить сквозь носовые свои закрутки таковые рулады, что Самосвистов счёл лучшим для себя оставить гостиную без промедления.

События же, последовавшие далее, развивались с поразительною быстротою. Верный человек, посланный Модестом Николаевичем, отыскал Чичикова в доме у юрисконсульта, с коим тот обсуждал детали предстоящих баталий. Письмо, присланное с нарочным, Чичиков прочёл со вниманием, но и бровью не повёл, а тем более не стал показывать его юрисконсульту. В его планы вовсе не входило посвящать ещё кого бы то ни было в историю с «мёртвыми душами», не говоря уж о таковом опасном субъекте, каковым являлся юрисконсульт. На сделанный же юрисконсультом вопрос, не содержит ли сие послание чего—либо важного для их дела, Павел Иванович отвечал, что сие так пустяки – Модест Николаевич просит его не опаздывать к обеду, потому как ожидают самого губернатора.

— Правда тут ещё сказано, что в дом к нему спозаранку ввалился Вишнепокромов и будто бы тоже собирается остаться к обеду. Так что мы с вами, друг мой, вполне уж могли бы приняться за делание дела, — добавил он, живо глянувши на юрисконсульта.

— Преотличнейшая новость, милостивый государь, — улыбнулся своею змеиною улыбкою юрисконсульт, — сей же час едем до начальника Губернского Жандармского Управления, благо прошение на его имя нами уже отослано и я обещаю вам, Павел Иванович, что недруг ваш сегодня будет обедать не у господина Самосвистова, а в остроге.

Так как коляска Павла Ивановича стояла запряжённая у дверей сего тихого, укрытого тенистыми деревами дома, то обое наши приятели, не мешкая, отправились в путь, и совсем уж скоро сидели в кабинете главного жандармского офицера, с неподдельным интересом слушавшего историю Павла Ивановича об учинённом над ним мошенничестве.

— Ежели всё о чём вы мне только что рассказали – правда, то смею вас заверить, Павел Иванович, что на сей раз, он уж попался, так попался! — сказал офицер и в глазах его засветились довольныя огонёчки. – Вы даже не представляете себе, милостивый государь, как истерзал нас сей господин своими кляузами, наветами да доносами. Поверите ли, что вон тот шкап у меня за спиною почитай весь отдан под его, с позволения сказать, творчество, — кивнувши на один из шкапов заставленных пронумерованными портфелями, сказал жандармский офицер. — Благо бы писал что—нибудь дельное, что в дело бы пошло, потому как мы, сами понимаете, господа, без должного осведомления работать не можем, и пускай кому—то сие и кажется неделикатным, порою даже поощряем доносительство; иначе государство не уберечь. Но он же пишет такую чушь да ерунду, что просто диву даёшься, откуда сие у него берется.

«Хороша же ерунда, ежели Тентетникова спровадили в Сибирь по его доносу!» — подумал Чичиков, но тут словно бы шепнул ему в ухо чей—то злой и насмешливый голос: «Нет, любезнейший, по твоему доносу!..».

И вновь ощутил Павел Иванович некое чувство, похожее на стыд, некую тоску и печаль, сродни той тоске и печали, что возникли у него в сердце при въезде в Тьфуславльскую губернию, когда увидел он крутые, тянущиеся на многия вёрсты глинистые возвышения, всколыхнувшие в нём воспоминания, те ,о которых он предпочёл бы и не вспоминать вовсе, но в показавшиеся Чичикову в, тот час, нужными и дорогими.

«И поделом мне, и поделом!.. — подумал он о чём—то, чувствуя, что вот ещё немного и он поймёт, как вся его жизнь и судьба превратились в то, что принято называть грехом и виною. Но мысль сия была коротка, она словно бы вильнула куда—то в сторону, маленькою вспыхнувшею из глубины омута рыбкою и исчезла, потерявшись среди прочих мыслей и забот, что теснились в голове нашего героя.

— Вот послушайте только, не далее, как третьего дня получено от него за подписью – «Друг Государя и Отечества», — сказал офицер, доставая из стола лист гербовой бумаги и развернувши, принялся читать донос, в котором Вишнепокромов раскрывал страшный и преступный замысел, возглавляемый никем иным, как самим губернатором.

Как следовало из сего замечательного текста замысел сей состоял в том, что по приказу Леницына в городской пруд в большом количестве запущены были раки, якобы нужные для очистки воды ото всей той дряни, что кидали в пруд городские обыватели. Но очистка воды, по мнению «Друга Государя и Отечества» была притянута сюда лишь для отводу глаз. Истинной же целью сей «диверсии», как было сказано в доносе, являлось истребление многочисленного лягушачьего поголовья пруда, ибо всякий знает, как охочи раки до лягушачьей икры. Оставшийся же без лягушек пруд в тот же час должен был обратиться в источник чрезвычайной опасности. Потому как не поедаемые более лягушками тучи комаров и мошек заполонили бы собою город, обескровливая городских обывателей и доводя их до всяческих ужасных болезней. Засим следовал реестр тех самых болезней, коими в самое короткое время примутся болеть обитатели славного города Тьфуславля, ежели не предпринять надлежащих мер и не укоротить губернатора.

Донос сей заканчивался мрачным пророчеством о том, что из—за халатного отношения к своим обязанностям со стороны Губернского Жандармского Управления и попустительства со стороны оного преступным деяниям Фёдора Фёдоровича губернию в недалёком уже будущем ожидает моровая язва, которая обязательно перекинется и на всё остальное отечество наше. И, наконец, следовал ещё и призыв рассмотреть то, откуда у российского губернатора берутся таковые опасные и вольнодумные идеи и угроза отправить жалобу на бездеятельность Жандармского Управления в самое Петербург.

— И таковым вот манером по два, три послания в неделю, — сказал жандармский офицер, глядя на своих посетителей. – Хорошо, Павел Иванович, что вы решили прямиком обратиться до нас. Ничего не хочу худого сказать о Губернском Полицейском Управлении, но только покуда там раскачаются, покуда дадут ход делу – не одна неделя пройдёт. Мы же немедля примем меры, — и он тут же позвонил в бывший у него под рукою бронзовый колокольчик.

Одним словом, как то и было обещано нашему герою юрисконсультом, к обеду Варвара Николаевича препроводили в острог, к немалому его изумлению и к удовольствию не одного только Павла Ивановича. Так что ещё несколько дней после ареста Вишнепокромова по Тьфуславлю раздавался меж мелкой чиновничьей братии, которой от Варвара Николаевича доставалось более всего, радостный и полный облегчения шепоток.

«Вы слышали?..»

«А вы слышали?»

«Нет, такового просто не может быть!..»

«Есть все же Бог на свете!..», — и прочее в таком же роде.

Однако надобно сказать, что арест Вишнепокромова принёс Павлу Ивановичу, помимо удовлетворения ещё и немалые неудобства, что доставляемы были ему следствием, затеянным по факту мошенничества известного, почитай, уже на всю губернию. И неудобства эти были того свойства, что Вишнепокромов пытаясь оборонить себя, принялся мешать в сие дело всех — и правых и неправых. Всё это забирало нервы у Павла Ивановича, да к тому же и время, и задерживало Чичикова в Тьфуславле на неопределённый срок, когда ему оставалось сделать всего лишь шаг для завершения всего его грандиозного предприятия.

«Бес, бес попутал, — думал Чичиков не находя себе места от той бездельной праздности на которую был обречён, — Бес попутал!..».

А следствие и вправду всё ширилось, и казалось, затянется на неопределенный строк, потому как преступник, в которого в одночасье превратился «Друг Государя и Отечества», принялся плести таковые кружева, что уже не одно лишь мелкое городское чиновничество стало шептаться по углам. Уж обвинил он в афере с «мёртвыми душами» и самого губернатора, и всё высшее чиновничество города, приплетя сюда ещё и казнокрадство, государственную измену и зреющий в губернии заговор против устроения государства Российскаго. И ключом ко всему этому являлись приобретаемые Чичиковым мертвецы, а сам он был голова всему хитросплетению злокозненных интриг, обнаруженных недреманным оком Варвара Николаевича, всегда готового дать отпор врагам родимого Отечества.

Однако все эти наскоки легко отбиваемы были юрисконсультом, предъявившим следственной комиссии выправленные Павлом Ивановичем бумаги, из коих следовало, что все приобретёные им крепостные души как надобно проведены были по суду, освидетельствованы и выведены за пределы губернии, чему минуло уж два месяца. Нынче же все они находились в пути по направлению к Собольской губернии, будучи лишены радости общения со своим новым барином, из—за затеянного Вишнепокромовым мошенничества, чья одна лишь купчая зияла средь всего остального вороха представленных юрисконсультом бумаг, чёрною дырою, из которой сквозила Варвару Николаевичу верная погибель.

Конечно же, по этому делу не раз призывались в Губернское Жандармское Управление все те городские чиновники, с коими Чичиков совершал купчие по приобретению крестьян на вывод. Но все они стояли за Павла Ивановича горою, да к тому же и правильность представленных юрисконсультом бумаг не вызывала сомнений у следственной комиссии. Причастность к сему делу губернатора, поручившегося за Чичикова, также сыграли ему на руку, посему—то попытки Вишнепокромова ворошить прошлое, дабы навесть следствие на прежние его дела ни к чему не привели. По фактам объявленным Варваром Николаевичем в Тьфуславльской губернии не было заявлено ни одной жалобы и, стало быть, всё это было ничем иным, как пустым наветом со стороны Вишнепокромова, на которые тот был большой мастак.

Так что по прошествии двух недель следствие приняло для Варвара Николаевича весьма крутой оборот. Бывшему уж «Другу Государя и Отечества» грозило ни много, ни мало, как лишение дворянского звания, списание в казну всяческаго движимаго и недвижимаго имущества, и отсылка по этапу в ту самую Сибирь, которою пугал он всякого в своихупражнениях по чистописанию, что хранились в Губернском Жандармском Управлении.

Но ни Чичикова, ни юрисконсульта вовсе не устраивал подобный поворот событий, потому как имущество Варвара Николаевича то, что действительно могло быть приписано к казне, глядело весьма и весьма заманчивым куском. Куском, который грех было бы упустить. Вот потому—то и проделаны были юрисконсультом некие беседы с дознавателями и самим арестантом, переписаны какие—то бумаги, после чего и было по взаимному согласию решено, что ежели Варвар Николаевич, заложивши Чёрное, выплатит Чичикову негласно, двести тысяч рублей, то следствие по его делу будет прекращено, а иск нашим героем, столь претерпевшим от Вишнепокромовского вероломства, будет отозван.

Правда, из названной суммы Чичикову должно было перепасть всего шестьдесят тысяч рублей, потому как в сем деле понабралось уж изрядное число ртов, но надо сказать, что Павел Иванович и без того остался доволен. Враг его был посрамлён, повержен, да к тому же ещё и разорён. И признаться, мало в губернии в ту пору можно было сыскать таковых, кто искренне сочувствовал бы Варвару Николаевичу.

Стараниями всё того же юрисконсульта имение Варвара Николаевича заложено было в кратчайший срок, но, тем не менее, на все хлопоты, связанные с закладом, тоже ушло около двух недель, так что помимо своей воли Чичиков провёл в Тьфуславле без малого месяц. Но, в конце концов, деньги были получены, переданы по рукам, кому сколько было обещано, Вишнепокромов выпущен из острога и изгнан прежними его друзьями чиновниками с позором из города. Не сумели они простить ему того, что сидя в каморе он принялся всех их «топить» и «мазать». Ну и поделом ему подлецу!

Так что нынче ничто уж решительно не удерживало Чичикова в Тьфуславле. Впереди предстоял ему неблизкий путь в Собольскую губернию, до верного Леницынского, ещё со студенческой скамьи, друга, к которому у Павла Ивановича уж были припасены все нужные письма и рекомендации. Что же касается нас с вами, дорогие мои читатели, то вот мы и приблизились к тем двум заключительным главам, в которых и должно решиться всё, все нити сей поэмы сойдутся в одно и на все вопросы, надеюсь, получен будет ответ.

Вечером накануне отъезда, когда экипаж был сызнова осмотрен, кони перекованы, вещи собраны и убраны по местам, провиант заготовлен и переделано всё то, что необходимо переделать перед всяким большим путешествием, Чичиков сидел в гостиной, развлекаясь обществом принесённого мамками маленького обряженного в кружева Павлуши. Он поджидал Модеста Николаевича, всё ещё находившегося в присутствии, дабы с ним вместе отправиться на прощальный ужин к губернатору, когда наконец—то хлопнули двери, в прихожей послышались поспешныя шаги и в гостиную с заговорщицкою улыбкою на лице вошел Самосвистов.

— Павел Иванович, а ведь у меня для вас сюрприз из ряду вон! — сказал он и выхвативши из кармана сертука конверт, протянул его Чичикову. – Вот пришло сегодня днём на моё имя, с просьбою передать вам, коли объявитесь вы в губернии. Надеюсь, что сия рука вам знакома? — с улыбкою произнес он.

Чичиков почувствовал, как сердце его у него в груди словно бы приостановилось, а затем запрыгало точно эластический мячик, ибо письмо сие было он Надежды Павловны. Принявши конверт из рук Самосвистова, он, несколько смущаясь и отводя глаза, сказал:

— Модест Николаевич, надеюсь, вы извините меня, если я оставлю вас на короткое время, дабы ознакомиться с сиим посланием? Потому что не буду скрывать от вас, для меня оно долгожданно и бесценно.

— Что вы, друг мой, оставьте эти церемонии и поступайте так, как вам потребно. Неужто я не понимаю! — отвечал Самосвистов.

Воротясь в свою комнату Чичиков не мешкая запалил свечу и поспешно хрустнувши сургучной печатью, вскрыл конверт. Буквы округлые и ровные, точно нанизанные на строчки бусинки встали пред его глазами, слагаясь в слова и фразы, полные нежных и искренних чувств к нашему герою. Глаза у Чичикова вдруг заслезились, в носу защекотало, а под сердцем заломило тёплою ломотою так, что ему сей же час захотелось очутиться подле Надежды Павловны с тем, чтобы не покидать её более уж никогда. Он со злою досадою подумал о том, что не случись всей этой истории связанной с Вишнепокромовым, да с учинённым по связанному с ним делу следствием, он, конечно же, сумел бы наведаться в заветное Кусочкино, погостить там денек, другой перед дальнею ждущею его дорогою. Но нынче времени у него и вправду оставалось в обрез, и он вполне мог не успеть завершить все свои дела по закладам до новой переписи.

«Вот тогда—то и впрямь буду хорош!..», — подумал он и помянувши в сердцах ненавистного Вишнепокромова вновь оборотился к письму.

Однако надобно сказать, что послание сие вызвавшее в Павле Ивановиче столь глубокие чувства, в каком—то смысле было весьма обыденным, и содержание его во многом походило на содержание множества подобных же посланий, что кочуют заботами нашего почтового ведомства по всей России, от одной станции к другой, до тех пор покуда не достигнут своего адресата. В нём говорилось о тоске и одиночестве, о томящем душу ожидании, о молитвах бессонными ночами, и о надежде на скорую встречу, которая одна лишь была подпорою в существовании Надежды Павловны. Но в то же время в письме этом, написанном женскою рукою, присутствовало и многое из того, что редко можно встретить на страницах подобного рода посланий, а именно – правильные и точные суждения о ведении хозяйства, которые были Чичикову не менее интересны и дороги, нежели иные, полные нежного чувства страницы.

Надежда Павловна писала о покосах, об обильно взошедших хлебах, о предстоящих видах на урожай и о том, что делается ею для упрочения имения, а также просила у Павла Ивановича совета в отношении новых своих начинаний и планов. Потому как хотела поставить на реке лесопильню с тем, чтобы продавать уже не простой лес, а доски и прочие деревянные продукты. Для сего необходима была новая запруда, так как прежнего колеса хватало разве что на мельницу. С этой целью уж был снаряжён ею обоз за камнем для новой плотины.

От этих известий на Чичикова словно бы пахнуло запахом свежих, разогревшихся на солнце досок, бегущей по желобу студёною водою, тиною, убирающей лопасти скрипучего колеса, ветром, летающим над цветущим, спускающимся к реке лугом. Он точно бы увидел ласточек, носящихся в небе над этою непостроенною ещё запрудою, и ему снова, до боли, захотелось очутиться там. Участвовать в строительстве плотины, налаживании лесопильни, так будто сие и было единственное его и истинное призвание в жизни.

Умственная машинка Павла Ивановича всегда гораздая до всяческих прожектов и подсчётов, уже включилась в работу. В голове его запрыгали, заскакали цены на лес, на доску, на горбыль.

«А ведь опилки, опилки тоже очень даже возможно продавать! И ведь немало сыщется охотников. Да и самим можно будет деревянное масло гнать. Вот тебе ещё доход и немалый!», — подумал он, и сердце его словно бы запело от счастья, а ежели имелись бы у сердца некия маленькия ножки, то оно точно бы пустилось бы в пляс.

«Господи, а может быть и вправду побросать все эти затхлыя бумажки, да покончивши с вознею вокруг опостылевших мертвецов, не мешкая отправляться в Кусочкино? Благо тут от силы двое суток пути, — подумал Чичиков, — к тому же ворочусь пускай и не с миллионом, но тоже не с пустыми руками. Хотя и не в деньгах дело. Меня там примут, каким бы я ни был, даже будь я голытьба перекатная».

«А ты и есть голытьба перекатная. Ведь ничего—то у тебя на самом деле нет. Так только, коляска, чемодан, да пара узлов. Вот ты и весь с потрохами!», — снова словно бы возникнул в голове у него незнакомый голос со звучащею в нём злою насмешкою.

И тут Павел Иванович, отложивши письмо, затосковал, в груди его, в который уж раз заплескалось смутное беспокойство, из которого точно чертополох принялись расти, тянуться чёрные, полные обиды мысли. И то светлое радостное желание, ещё мгновение назад бывшее в нём и звавшее его к чистоте, труду, любви и покою исчезнуло, как исчезает доброе семя так и не сумевшее взойти и заколоситься на заросшем сорняками поле. Он вновь принялся думать о том, что нынче ему уж никак невозможно оставлять своего дела, потому как жаль и времени и истраченных на него сил, да и невозможно было отмахнуться от мыслей о ждущем его впереди состоянии, сделавши вид, будто его и не было вовсе, будто не нависало оно надо всем нынешним его существованием, заслоняя от него все иные виды и пути, ведущие в будущее.

Следующим утром, на самой зорьке, простившись с Модестом Николаевичем и со всем его семейством, укатил наконец–таки герой наш из Тьфуславля, громыхнувши напоследок колёсами своей коляски по той самой, длиною в полверсты, булыжной мостовой, прогулявшись по которой в обе стороны всякий пешеход мог убедиться в том, что прошагал целую версту, как то и было указано в строительных ведомостях, и на этом, казалось бы, и закончились Тьфуславльские приключения Павла Ивановича. Но незаурядность натуры его была такова, что ещё долгия месяцы после посещения им Тьфуславля, точно мелкая зыбь от брошенного в тёмную стоячую воду камня, что кругами расходится по поверхности потревоженного водоёма, продолжали происходить в губернии некия, из ряду вон выходящие события. И события сии имели касательство, как до отдельных особ, так и до всей губернии.

К примеру, тот же Вишнепокромов, как надо думать, для поправки своего заложенного имения, отправился по соседним землям, торговать «мёртвых душ», но наторговал ли, нет, не скажем, а то, что вослед за ним и прочие помещики, да и просто городские обыватели тоже занялись сим «прибыльным», как им казалось промыслом – знаем, наверное. Так что совсем уж скоро шум и гам в губернии в отношении нового товару поднялся неимоверный. Уж цены на «мёртвые души» выросли, словно бы на живые, уж многие помещики кручинились оттого, что нет на их крестьян ни эпидемии, ни моровой язвы, потому как совсем не жаль сбыть «мёртвую душу», чем, к примеру, за те же деньги отдать живого, сподручного к любой работе мужика.

Уж иные «негоцианты» понахватали «мёртвых душ» сотнями и сверх всякой меры, да только выяснилось тут, что не берут их банки под залог. Что «мёртвая душа» она без нужных на то бумаг, и сама простая бумажка. Горе и уныние охватили тут «негоциантов», потому как суммы на сию блажь были ими трачены немалые. И последовала тут череда банкрутств. Только и слышно стало со всех сторон: «Иван Иванович разорился!», «Петр Петрович обанкрутился!», «Сидора Сидоровича вчера еле успели из петли вынуть!», и многое в таком же роде.

Однако же сие безумие, как это ни странно, имело и свою положительную сторону. В силу печальной участи многих из «негоциантов», цены на их имения сделались заметно ниже, нежели чем где—либо в иных губерниях Отечества нашего. Сии дешевые, продаваемые за долги имения, как надо судить, попали по преимуществу в хорошие руки, а именно не к «негоциантам», а тем, кто и взаправду желал заделаться помещиком. И это, видно хотя бы и из того, что хлеба в Тьфуславльской губернии всего лишь через два года после описанных событий, стали собирать в два раза же больше, нежели собирали когда—либо ранее. Что мы безо всякой тени сомнения и со спокойной совестью можем поставить в заслугу Павлу Ивановичу.

Но всё это совершенно не заботило нашего героя, мчавшегося нынче все дальше и дальше на восток, туда, где за Уральскими горами надеялся покончить с удивительным своим приключением, растянувшимся на целые три поэтических тома.

ГЛАВА 10

Когда ещё только начала разворачиваться сия поэма, забравшая многия и многия годы жизни моей, при самом её истоке, в те часы, мгновения, или же дни, когда Провидение лишь избирало меня водителем неспокойной судьбы моего героя, покуда не были исписаны мною горы бумаги, а рои букв всего лишь собирались, промелькнувши пред моим взором, сложиться в вёрсты и вёрсты написанных мною строчек, оборотившись повестью о потерянном, несчастном человеке, я и представить тогда не мог, во что обратиться сей характер, каковою неприкаянной сделается душа его, вызванная мною из небытия волшебным гумором чернил, в которые обмакиваю я своё перо. Каковая изувеченная, выморочная жизнь пройдёт по этим страницам, сплетаясь воедино с моей жизнью и судьбой, так и не давши ответа мне на вопрос: чем же является сей столь усердно исполняемый мною урок – Божьим ли даром, либо же наваждением тёмных сил, рвущихся в мой мир сквозь ненадёжную преграду бумажного листа.

Но всё же, всё же, всё же, несмотря на те боли, преграды и потери, коими уснащён был мой путь в сей юдоли земной, несмотря на то, что может статься ждёт меня впереди расплата за то, что выпущен был мною в сей мир заблудший, мятущийся дух, одушевлённый лишь волей моею, я надеюсь, что посмею по соизволению Божью воскликнуть в конце—концов: «Что мне слава земных королей и все сокровища мира, ежели наконец—то сумел я закончить поэму свою!».

Однако же умеривши восторги, вернёмся к самому предмету поэмы, оборотивши внимание своё на те довольно ещё обширные события, что развернутся в её, пускай уже и сократившихся пределах. Потому как Павел Иванович должен будет успеть, воротившись из Собольской губернии, наведаться ещё и в Петербург, уповая на верную помощь, обещанную ему толи Коловратским, толи Аяякиным — не упомню уж кем. Что, впрочем, и не особенно важно, потому как и тот и другой секретари, и тот и другой чиновники, а стало быть мало что может измениться от подобной перемены. Ведь оно, ровно, что в арифметике – меняй, как тебе вздумается слагаемые, а сумма всё одно не меняется. Да я думаю, дорогие мои читатели, что вам сие ведомо и без моего напоминания.

Но как бы то ни было, а усердные путешественники наши отмахали к этому времени немалый уж путь, так что даже и Сызрань вся пропахшая из—за многочисленных своих промыслов салом, кожею да мылом оставлена была ими позади, когда приключилась с ними принеприятнейшая заминка, из тех, что порою случаются с путешествующими по незнакомым и не езженным ими доселе дорогам. Наместо того, чтобы ехать прямиком через Уральск до Кургана, поворотили они на Самару, может быть и оттого, что случилась как на беду ночь тёмная и глухая, каковыми часто бывают ночи на исходе лета. Когда же, наконец, поняли они свою ошибку, было уж поздно сетовать, и сколько не ругал Чичиков нерадивого своего возницу, одаривая того всяческими обидными прозвищами и тумаками, поправить дело не было уж никакой возможности. Потому как уж и Волга с пристанями, да хлебными баржами снова возникнула пред ними, и надобен был изрядный крюк для того чтобы выправить пути своя ко ждущему их впереди Уральскому хребту.

— Понимаешь ли ты, ворона, что по твоей милости потратим мы неделю лишку?! — горячился Павел Иванович. – Казалось бы, такая малость – управиться с экипажем, так нет же, и на сие пустяшное дело неспособен! — не уставал выговаривать он Селифану.

На что тот по обыкновению своему валил всё на Чубарого, дескать, жульничает конь, не везёт коляску как надо, вот оттого—то и происходит её несколько боковой ход. А потому как жульничество сего бессовестного коня имеет место длительное время, то коляска, понятное дело, может сама собою, проехавши по дуге, поворотить в совершенно иную, нежели потребно седокам, сторону.

— Продать бы его, барин! Ведь от него только искушение одно, а пользы никакой нету! — заключил Селифан свою речь обычною в таковых случаях просьбою.

— Это от тебя, братец, никакой пользы нету, и я ещё наперед крепко подумаю, кого мне из вас продать сподручнее! — сказал Чичиков, которого мало могли впечатлить рассуждения возницы, на что Селифан засопел обиженно и вытянул Чубарого кнутом вдоль спины.

Глянувши на распаренную, недовольную его физиогномию, Петрушка захрюкал в притиснутый ко рту кулак, принявшись давиться от смеха.

Однако крюк и вправду вышел преизрядный, потому как пришлось заворотить аж в самою Оренбургскую губернию. Чуть ли не до самых киргизских степей и соляных копий Илецкой Защиты увёз Павла Ивановича нерасторопный его возница. Уж и сам Оренбург показался пред ними, уж и чудные горные хребты, в которых скалистыя, вознесенныя к небу кручи мешались с поросшими лесом крутыми склонами, окружили наших путешественников, а им всё так и не удавалось выровнять свой путь, потому как всюду потребны были объезды и запросто можно было, заплутавши, сгинуть в незнакомых этих местах, поворотивши в самую что ни на есть отчаянную глушь.

Оренбург, в котором Чичиков решил сделать остановку, произвёл на него весьма благоприятное впечатление, и в первую очередь своею непохожестью на большинство тех поселений, что во множестве повидал Павел Иванович, колеся по России—матушке. Тут словно бы из—за каждого угла, из каждой подворотни, лезла особая азиатская закваска, бывшая Чичикову в диковинку. Она была и в замечательном обилии самих иноверцев, бродивших по улицам в пёстрых своих халатах, перепоясанных цветными же кушаками, в гортанном и непонятном их говоре, звучавшем повсюду, а главное в торговых караванах, влекомых надменно глядевшими по сторонам верблюдами, что приходили сюда из самой Хивы, Бухары и Ташкента, дабы выменять соль, юфть и чугун на всяческия дорогие и полезные российскому обывателю диковинки, как то – ковры, шелка да пряности, текущие сюда с самого Востока.

Надобно сказать, что караваны да верблюды произвели впечатление не на одного лишь нашего героя. Селифан, увидевший их впервые, был приведён в немалое возбуждение и восторг видом сих «басурманских коней», не отходя от них ни на шаг на том постоялом дворе, где остановились они на постой. Однако чувства его остались без взаимности, потому как очень скоро предстал он пред глаза барина своего, весь облепленный зелёною верблюжьею слюною, держа в руках свой изжёванный, со следами верблюжьих же зубов картуз, за что и был снова обруган Чичиковым немилосердно.

К счастью, на этом все их злоключения закончились и они продолжили своё путешествие, протекавшее посреди терявшихся в голубой дали степей, где по временам угадывалась едва видная юрта киргиза, подле которой ползали, глядящие букашками, один либо два барана. Но скоро степи оставлены были ими позади, пред ними вновь возникнули горныя склоны, поросшие густыми лесами и непроходимым кустарником. Взбираясь на них они любовались разворачивающимися видами зелёных долин и глубоких ущелий, по дну которых журча бежали многочисленные ручьи и речушки, стремившие воды свои в полноводный Яик – широкий и изобилующий рыбою, что добывали живущие по берегам станицами Яицкия казаки. Были они, по преимуществу, раскольники да староверы, однако же, из них чуть не в половину состояло всё Уральское войско.

Помимо казачьих станиц встречались им на пути крохотныя городишки об одной либо двух церквах, более походившие на зажиточные Российские сёла, с числом жителей едва переваливающих за тысячу, хорошо – за две. Глядя на сии селения Павел Иванович с улыбкою думал о том, что ему вполне бы достало его «мёртвых душ» к тому, чтобы заселить подобный же городишко, а так выходило, что, почитай, целый город помещался на дне его шкатулки хоронящейся в ящике под кожаным сидением коляски.

От подобных игривых мыслей в нём словно бы прибывало силы и бодрости духа. С лёгким сердцем глядел он нынче на все те преграды, что казались ему прежде неразрешимыми видя в них сейчас лишь совершеннейшую, не стоящую забот чепуху. Он словно бы чувствовал уж в себе иного Чичикова, того, что совсем скоро станет вызывать в окружающих лишь восхищение, трепет, зависть и страх; могущественного, мудрого и великого Павла Ивановича! Хотя, по совести сказать, ему по сию пору не вполне верилось в то, что вот и осуществилось наизаветнейшее из его желаний и заделался он без пяти минут миллионщиком, как чаял того и жаждал, почитай всю прежнюю свою жизнь. И всё же в нём день ото дня крепло покойное и радостное чувство, говорящее Чичикову о том, что вот отныне уж он «на равной ноге» со многими «сильными мира сего», а прежние его знакомцы, за которыми стояло, как казалось ему, приличное состояние, и на кого глядел он с потаенною завистью, нынче уж и не ровня ему более, потому что он уж сам есть ни что иное, как миллион.

«Слово то какое звонкое, будто бы барабан, — думал Чичиков, — и то правда, произнеси его пускай и шёпотом в самом что ни на есть тёмном углу самой отдалённой комнаты, оно всё одно станет бухать, точно бы отскакивая от стен, точно бы кричать само собою: «Я миллион! Вот он я — миллион! Глядите на меня, это я, я, я!»…

По счастью, несмотря даже на вплотную уж придвинувшуюся осень и погода, словно бы под стать настроениям нашего героя, стояла отменная. Лучи солнца, пробивавшегося сквозь кружевные пологи лесов жёлтыми пятнами убирали стволы вековых дерев, густой непролазный подлесок, придорожные травы и саму, плотно убитую дорогу, по которой катила коляска Павла Ивановича. Воздух, напоенный свежим ароматом леса, дрожал от песен и щебетания мелких пернатых летунов, то и дело мелькавших над дорогою. Временами через просеку, по которой пролегал их путь, перебегали олени, а над головою Павла Ивановича, хлопая крыльями, летали стаи рябчиков, и иной боровой дичи, покрупнее, той, что служит заманкою и отрадою не одному охотницкому сердцу. И глядя на подобные, делаемыя природою намёки Чичиков понял, что покинувши Россию вступил он в пределы изобильных, манящих и пугающих своею таинственностью земель, имя которым Сибирь.

Раскидывающий отроги свои более чем на полсотни вёрст Уральский хребет оставлен уж был ими позади и путешественники наши оказались на той отлогой восточной его стороне, что скатываясь вниз, обращается в обширную, обладающую некоторою покатостью равнину, на которой собственно и помещаелась Собольская губерния. О чём и сообщил Павлу Ивановичу внезапно выскочивший из—за поворота верстовой столб, надобно сказать, искренне удививший нашего героя. Ему отчего—то казалось, что все верстовые столбы и дорожные указатели должны были остаться у него за спиною, в покинутой им только что России, здесь же за Уральским хребтом, он не ждал увидеть ничего кроме разбитой колеи, каменных завалов, бурелома, преграждающего дорогу и прочих же дорожных неудобств.

Однако Сибирь обманула ожидания нашего героя. Потому как и дороги тут были весьма сносные, и указатели стояли у каждой развилки и даже трактиры, пускай и не так часто как по ту сторону хребта, но поджидали путешественников у трактов. Да к тому же и местные обитатели то и дело попадались на пути. По одному, по двое стоя у дороги, предлагали они проезжающим то рыбу, то вяленное мясо, то ягоду, а то и икру в долблённых кадушках, так что герои наши не испытывали нужды в пропитании. К тому же цены на весь этот товар были до чрезвычайности нелепые в своей мелкости, так что Чичиков даже успел прикинуть, сколько удастся выгадать прибытку, ежели доставлять, к примеру, ту же икру в Россию. Всё это добавляло восторженности духу Павла Ивановича не знавшего, что и без него все эти живущие по лесам и вдоль рек остяки, самоеды, да вогулы, обманываются нашими российскими купцами немилосердно.

Но вот как—то поутру, когда солнце рассеяло плававшие над дорогою клубы тумана, открылась их взорам широкая река, серебряною лентою уходящая в прозрачные, пропадающие в студёном утреннем мареве степи, к далёким потерявшимся на бескрайних просторах кочевьям, обогнувши которые она вновь возвращала свои уже напоенные небесною лазурью воды к каменистым скалам и холмам, поросшим глухими лесами. По обширной её водной глади ходили многия суда — по большей части хлебные барки, да баржи гружёные лесом. Но хватало и прочих судов и судёнышек, тех, что снаряжаемы были за рыбою, либо за какой иной надобностью. Обилие их на водной глади навело Чичикова на мысль о том, что должно быть Собольск уж близок. Потому как то был город изрядный, с изрядною же пристанью, у которой все эти суда, надобно думать, и грузились.

Проскакавши ещё с полсотни вёрст увидали они лежавший на высоком и весьма крутом берегу город, что состоял по преимуществу из строений деревянных, расположенных строго по ранжиру, как сие обычно бывает в военных поселениях. Главные его улицы, подпиравшие собою пристань были ровны и строги, так, словно бы их кто—то вывел по снурку, а сразу же за пристанью, у которой враз разгружалось несколько судов, начинались торговые ряды, в которых лавки перемежались со складами да лабазами, коих здесь было преимущество. Иные из лабазов были столь велики, что поражали собою воображение, и при мысли о той пропасти товара, что хоронили они в своих исполинских чревах, у Чичикова захватило дух.

«Однако же, каков размах и каковы должны быть средства! Нет, положительно, замечательная земля – Сибирь коли тут возможны подобныя предприятия! А ведь пожелай только я с моими капиталами, тут таковым манером развернуться можно!..», — думал он, глядя по сторонам, вдохновленный новыми своими впечатлениями.

И все прежние его затеи, казавшиеся Павлу Ивановичу ранее чрезвычайно заманчивыми, предстали тут пред ним в ином свете. И меленка, и винокуренный заводик, и лесопильня, та которую собиралась ставить на реке Надежда Павловна, нынче глядели ни чем иным, как детскою забавою в сравнении с увиденными им машинами. И новый, свежий охват дел уж грезился ему, новое, обещающее огромные прибыли поле деятельности становилось видным Чичикову.

«Что же, сие вполне мне впору. И то дело, к чему размениваться на малое, ежели и великое по плечу?! Ведь тут с одного только разу возьмёшь вдвое, а то и втрое супротив положенного капиталу. Так что, того и гляди, а миллион мой, в какие—нибудь года два прирастёт ещё миллиончиками, точно свинья поросятами. И правильно! Потому как оно только вот таким манером и наживается – состояние!», — бодрился Чичиков, чрезвычайно удовлетворённый даже тем немногим, что удалось ему покуда увидеть в Собольске.

Город же сей, приведший Павла Ивановича в столь сильное возбуждение, помимо по военному правильной своей планировки, отличался ещё опрятностью и чистотою. Вдоль прямых его улиц расположены были отменно выметенные деревянные тротуары, по которым ходило изрядное число народа, как можно было судить, по преимуществу торгового сословия. Иные из них спешили разойтись по своим лавкам да лабазам, иные же, напротив, запирая свои владения на несколько замков, отправлялись по другим, более потребным для них на сей час надобнастям. Все были озабочены, деловиты и поспешали по мере сил.

Улицы, о которых нами не раз уж было говорено, что они ровны, посыпались, вероятно, исправно чистым песком и мелкою каменною крошкою, из чего можно было заключить, что город и в непогоду не должен был сделаться грязен и утопать в бесчисленных лужах, по примеру многих наших уездных да и губернских городов. Лавки и небольшие магазины, что попадались вдоль этих опрятных улиц, так же были чисты и опрятны, и надо думать и в них доставало товару, и то сказать, не весь же он хранился по теснившимся по обеим сторонам улиц складам.

В отношении же зелёных насаждений, украшавших город, также можно было дать оценку весьма лестную. Повсюду помимо обыденных дерев, таких как берёза, осина, либо та же сосна, росших вдоль улиц, были видны обильные сады, окружавшие дома городских обывателей, так что почитай у каждой крыши краснели налившиеся к осени яблоки, желтели груши или же слива убирала дерева мглистою своею синевою.

«Весьма и весьма примечательный городишко, и надо думать, что здешним обитателям живётся совсем не худо!», — думал Чичиков, вертя по сторонам головою, и весьма довольный всем увиденным, поворотил к городской гостинице, что как раз ко времени подвернулась под его глаза.

Сие о двух этажах, крытое тёсом строение, катано было из огромных брёвен, обитых серою, толи от времени, толи от всенепременной серой же краски доскою. Стены нумера, в который прописался наш герой, тоже набраны были из оклеенных поверху бумажными обоями досок, от чего в комнатах стоял здоровый еловый дух, бодривший Павла Ивановича и приятный его обонянию. Оставивши Петрушку прибираться в нумере, Чичиков отправился в обеденную залу, располагавшуюся во первом этаже гостиницы и обилием развешанных по стенам медвежьих шкур, да оленьих рогов видимо пытавшуюся изобразить собою некое подобие охотничьего домика.

Но надо сказать что мебеля, стоявшие в зале, были крепки и основательны, скатерти по столам белы и хрустящи, посуда сияла чистотою, а всенепременный самовар горел жарким своим надраенным боком, распространяя по зале лёгкий запах ароматного дымка, так что герой наш не заставивши себя долго упрашивать, уселся за первый из приглянувшихся ему столов, с тем, чтобы оценить мастерство поваров сего заведения. Однако же, да простит нас читатель, мы не станем отводить драгоценнейшие, оставшиеся нам страницы описанию яств, что удалось отведать Чичикову тем вечером. Скажем лишь одно – блюда были вкусны и обильны, булки белы да пушисты, водка ароматна и холодна и прочая и прочая… Одним словом, всё сие было достаточно хорошо, чтобы потрафить вкусам знавшего в еде толк Павла Ивановича.

Решивши посвятить оставшееся после обеда время прогулке по Собольску, с целью более полного с ним ознакомления, Чичиков ещё более проникся симпатией к сему незаурядному поселению, ибо всё, что ни попадалось ему на глаза, всё приходилось ему по нраву. Местные купцы были замечательно богаты, иноверцы честны и приветливы, барышни, точно бы на подбор цвели розами, экипажи, колесившие по городу были все добротны и промеж них, вычитая подводы груженные товаром, много попадалось и колясок, причём весьма замечательных, тех, что не посрамили бы своих седоков и в самоей столице Отечества нашего. Чиновники, попадавшиеся ему на пути, тоже были… Но вот каковы были сии чиновники, мы расскажем позже. Покуда же Павел Иванович, узревши в Собольске много хорошего отправился на покой в пахнущие еловым духом нумера, с тем, чтобы уже назавтра, со свежею головою отправляться по своим, зовущим его к исполнению делам.

Однако вопреки тем благоприятным впечатлениям, что были получены им накануне, ночь он провёл весьма дурно, просыпаясь чуть ли не поминутно со смешанным чувством тоски и неизъяснимаго страху, точно бы змеею сжимавшего ему сердце. Он приписал сие на счёт позднего и обильного обеда, который с трудом варил его желудок, но на самом деле всё было не так. Причина сызнова была в той молодой бабе, запахнутой в синюю запаску, которая всё не желала покидать его сна, всё бежала вдогон за его экипажем, протягивая к нашему герою толстые и жадные пальцы свои.

Хотя, как и водится, поутру Павел Иванович не мог припомнить ничего из этого странного и постоянно преследующего его сновидения. Наскоро приведя себя в порядок и махнувши рукою на завтрак, потому как и по сию пору ему чудилась некая тяжесть в желудке, Чичиков прямиком отправился в Городскую Управу, конечно же, прихвативши с собою те рекомендательные письма, которыми снабдил его Леницын.

Как имели мы уж упомянуть сие ранее, однокорытник Фёдора Фёдоровича, до которого и отправлялся нынче Чичиков, занимал в Собольске весьма высокую должность, служа в Губернском по Земным делам Присутствии и надзирая за правильностью действий Земской управы и всех земских начальников и учреждений, являясь, по существу, чем—то вроде негласного вице—губернатора. Потому как над ним никого уж не стояло кроме, конечно же, самого губернатора и ему предоставлена была полнейшая свобода в его решениях и поступках, от которых подчас зависела чуть ли не вся деятельная жизнь губернии.

Прозывался сей могущественный господин Петром Ардалионычем Охочим, в летах был тех же, что и Леницын с Чичиковым, взглядов держался самых широких, хотя и не был демократ. Да сие по иному и невозможно было по той причине, что население и самого Собольска да и всей губернии было весьма разношерстно и здесь всяческого народу пребывало в достатке. И ссыльные, и поселенцы, и купечество, и местные лесные обитатели, и дворянство; пускай и жидкое, всё более набиравшееся теми же поселенцами да ссыльными, что по окончании каторги оставались в этих краях и обживаясь пускали корни в этой дивной и изобильной земле.

Вот почему фигура Петра Ардалионыча была и заметна и знаменита по всей Собольской губернии. Его и уважали и боялись примерно: неглядя на то, что росту он был невысокого, говорил всегда ровно, не повышая тону, слог имел правильный, и сказанное им никогда не допускалось к обсуждению, а исполняемо бывало неукоснительно. К сему то могущественному господину и отправлялся нынче Павел Иванович с визитом, от которого зависело столь многое, что сердце Чичикова замирало от страху и точно бы проваливалось в некия неведомые глубины его организма.

Несмотря на довольно ранний ещё час в приёмной Петра Ардалионыча толпилось уж изрядно посетителей. По виду всё это был народ купеческий, однако, как выяснилось вскоре, среди купцов затесался и один строительный подрядчик, что стало видным из его непрестанных жалоб на интенданта Собольского острогу, которые адресовал он всем присутствующим в приёмной, словно бы ища у них сочувствия и поддержки.

— Вы только возьмите в толк, господа, каковые творит он безобразия, — горячился подрядчик, — ведь поставил я ему, как то и было оговорено, лес деловой: брёвнышко ко брёвнышку для того, чтобы вкруг острога пали менять. Так нет же, он совсем уж управы над собою не чует! Говорит мне: «Ты, мошенник, поставил мне наместо приличного лесу одни жердины, и ежели хочешь получить с меня хотя бы копейку, то за тобою ещё целых семьдесят подвод отборного лесу!». Можете вы, себе такое вообразить, милостивые государи? — вопрошал обиженный подрядчик, оглядывая присутствующих.

Однако купцы, словно бы не зная, что отвечать своему сотоварищу лишь растерянно шарили глазами по стенам, разумно полагая, что в подобном месте лучше перетерпеть да перемолчать, а особенно в деле, имеющем касательство до острожного начальства. К тому же всем в Собольске доподлинно было известно, что плац—майор Собольского острогу ставит себе нынче новый дом, вот потому—то сия история никого из восседающих вдоль стен купцов не могла ни удивить, ни возбудить в них какие бы то ни было неосторожные замечания.

Чичиков же, не зная всех подноготных тонкостей этой истории, слушал жаловавшегося на свою судьбу подрядчика со вниманием, и тот, увидавши в герое нашем сочувствие, напрямую обратился до него с вопросом:

— Ну, что вы скажете на это, милостивый государь?

Так что Павел Иванович, застигнутый сим вопросом врасплох и не желая ударить в грязь лицом пред купеческой братией, которая, оторвавши взгляды свои от созерцания стен и потолка, точно бы по команде устремила их на Павла Ивановича, отвечал:

— Думаю, любезнейший, что вам следовало бы отправиться по полицейскому ведомству, по которому и должны рассматриваться подобные вопросы, либо в «Попечительное о тюрьмах общество», потому как дело сие хозяйственное и не находится в компетенции Земства и его учреждений. Вот кабы в деле вашем фигурировали общественные капиталы, то стало быть вы вправе были бы требовать их возмещения, да и то при условии, что поданный вами иск не превышал бы двухсот рублей. Сколько же вы, любезный, должны были получить за поставленный вами лес? — спросил он у подрядчика.

— Три тысячи ассигнациями, — отвечал тот, глядя на Чичикова несколько помутневшим взором, вероятно по причине того, что ничего из сказанного Павлом Ивановичем так и не застряло в его голове.

— Вот видите, земские учреждения не уполномочены рассматривать дела подобные вашему, — улыбнулся Чичиков примиряющею улыбкою.

— Скажите, милостивый государь, а не вас ли это я видывал вчера утром за чаем у интенданта? — спросил подрядчик, с подозрением глянувши на Павла Ивановича, так словно бы распознал в нём соратника злому своему обидчику.

— Никак нет, почтеннейший, потому как прибыл я в ваш город вчера пополудни, и посему распивать чаи с названным вами лицом не имел никакой возможности, — отвечал Чичиков, слегка усмехнувшись как хорошо понимающий, куда клонит свои вопросы обобранный интендантом подрядчик.

— Да остынь ты, остынь! Не рви себе сердца раньше времени, — обратясь к подрядчику сказал кто—то из купцов, — Ведь сам знаешь, что Петр Ардалионыч в чём хошь разберётся, и в чём хошь сделает правильный вердикт.

Так оно в самом скором времени и получилось, потому что пришёл черед подрядчика идти в высокий кабинет где, впрочем, пробыл он совсем недолго и в какие—то пять минут появился из—за его дубовых дверей – обнадёженный, сияя довольною улыбкою.

— Однако же всё разрешилось, вот и письмо до коменданта острога, и я должно быть уже сегодня получу причитающиеся мне суммы, — сказал он, назидательно поглядывая на Павла Ивановича, а затем, уже нахлобучивая шапку, добавил, — нет, это положительно вас видел я вчера за чаем у интенданта! — и торжествующе улыбаясь отправился восвояси.

Чичиков лишь усмехнулся на эти его намеки и, давши себе зарок не вступать с кем бы то ни было в разговоры, принялся дожидаться своей очереди. Но не тут—то было, находившиеся в приёмной купцы, распознавши в нём цепкими своими взглядами новое и невиданное ранее в Собольске лицо, и самое главное, человека далеко небездельного и способного на обороты, как бы исподволь принялись наводить ему всяческие вопросы, верно казавшиеся самим купцам необычайно проницательными и тонкими. Так что Чичикову, хочешь не хочешь, а пришлось отвечать любопытствующим купцам, и совсем уже скоро они знали о том, что прибыл он в их благословенную губернию не ранее, как вчера, прибыл со своим интересом для того, чтобы поосмотревшись здесь в Сибири подробнее намотать потребное на ус. Подобный ответ понравился купцам и они в знак одобрения разом закивали головами. На вопрос о том имеются ли у него в таковом случае приличные для отправления дел капиталы Чичиков отвечал, что капитал его достаточен,и он надеется ещё не раз его приумножить, может быть даже и с их помощью, потому как видит в них людей почтенных и благонадежных.

Сие замечание вызвало в купцах довольно сильное возбуждение и они наперебой принялись совать Павлу Ивановичу свои карточки, говоря о себе не иначе как: «Вся рыба с икрою в губернии моя!», либо: «Лес строевой и деловой, любые поставки!», или же ещё лучше: «Торговля пушниною, золотые медали со многих выставок и ярманок!».

Появление в приёмной секретаря, относившего в кабинет Петра Ардальоныча какие надобно бумаги, среди которых были и рекомендации, данные Чичикову Леницыным, враз усмирило, сей небольшой переполох. Купцы вновь чинно расселись вдоль стен, а секретарь, улыбнувшись Павлу Ивановичу наиприязнейшею из улыбок, произнес:

— Павел Иванович, любезнейший, что же это вы сразу не сказали кто вы и откуда? Петр Ардалионыч уж попенял мне и велел звать вас немедля, сей же час! — с чем наш герой, под уважительные взгляды купцов был препровожден в кабинет.

Хозяин кабинета с первого же взгляда понравился Чичикову. Несмотря на сказанный уж нами небольшой рост, вся фигура Петра Ардальоныча дышала ладностью и силою, а светлые глаза его глядели ясно и пронзительно с улыбающегося лица. Вставши из—за стола, он шагнул Павлу Ивановичу навстречу и бережно приобнявши того за плечи проводил к креслу стоявшему у большого письменного стола, покоившегося на обширном и пёстром восточном ковре убиравшим собою чуть ли не все пространство кабинета.

— Рад, сердечно рад знакомству! Надо же, каковой сюрприз от Фёдора Фёдоровича! И то сказать, давненько уж не было от него вестей, а тут такой подарок судьбы нашему захолустью! Обещаю – весь город будет к вашим ногам! — сказал Петр Ардалионович, вновь усаживаясь на своё место и без обиняков приступая к расспросам.

— Однако же давайте, рассказывайте, рассказывайте, каковы у него там дела в губернии, как ему губернаторство? Не попортило ли ему натуры, а то ведь, знаете ли, далеко ли до греха?.. — говорил он Павлу Ивановичу, улыбаясь.

— На сей счёт можете быть спокойны, любезнейший Пётр Ардалионыч! Таковой цельной и твёрдой натуры, каковой Господь наградил нашего Фёдора Фёдоровича, ничем не испортить. Да, собственно, можете судить и сами: другой год, как губернаторствует, а каковы успехи! Раскольники, что бунтом грозили — усмирены, голод в губернии уж позабыт вовсе, потому как хлебных запасов вперёд аж на пять лет, а на общественном поприще и того более! Два новых работных дома построено, один дом общественного призрения, пять новых лечебниц по всей губернии, в самом Тьфуславле библиотека и школа для низших сословий! И всё одними лишь его трудами, потому как у него воистину государственный талант, и ему, надобно думать, предстоит большая и ясная дорога, — сказал Чичиков.

— Да, ума он преизряднейшего, да и товарищ, доложу вам, превосходнейший. Потому—то и люблю я его точно брата родного, — отвечал Петр Ардалионович.

— И он к вам, милейший Пётр Ардалионович, не менее расположен. Можно сказать, разве что не силком заставил меня сменить мои первоначальные планы и поворотить наместо Херсонской губернии в вашу. Чуть ли не до обид дошёл оттого, что не захотел я поначалу обременять его моими заботами. Говорит мне: «Ты Павел Иванович даже и не знаешь, каковой друг проживает у меня в Собольской губернии! Да ведь там тебе будет от него во всём прямая дорога, а ты вздумал таковую обузу в одиночку тянуть…», — сказал Чичиков, исподволь переходя к тому делу, ради коего проделал он сей немалый путь, оставивши за своею коляскою долгия и долгия вёрсты.

— Ах, простите меня, Павел Иванович, за некоторую мою рассеянность и за то, что не полюбопытствовал я, каковые обстоятельства привели вас в наши края. Потому что столь велико было удовольствие от встречи с вами, что прочее попросту вылетело у меня из головы, — несколько смешался Пётр Ардалионович.

— Не стоит извинений, многоуважаемый Пётр Ардалионович! В том нет ничего необычного и подобная забывчивость делает честь вашим дружеским чувствам. Я и сам, случись мне воодушевиться чем—либо, что дорого сердцу, подчас чуть ли не забываю и самое, как прозываюсь, не токмо прочее менее привычное…— проговорил Чичиков с почтительною улыбкою.

— И тем не менее, я весь в вашем распоряжении и обещаю подсобить в меру моих сил, коли только сие возможно, — отвечал Пётр Ардалионович, приготовляясь слушать Чичикова со вниманием.

— Что ж, обстоятельства мои просты, любезный Пётр Ардалионович, — приступил Павел Иванович к изложению своей просьбы. — Дело, видите ли, в том, что задумал я переселение крестьянкупленных мною на вывод в Тьфуславльской губернии общим числом более полутора тысяч душ, — при сих сказанных им словах Чичиков глянул мельком на Петра Ардалионовича и удостоверившись в том, что названная им цифра произвела требуемый эффект, продолжал.

— Крестьяне, разумеется, приобретены были мною без земли и поначалу, как я уже имел заметить, намеревался я провесть сие переселение в Херсонскую губернию, где, как вам известно, земли выдаются казною в безвозмездное пользование, дабы заселить сей благодатный край елико возможно плотно православным народом. Однако наш общий друг сумел убедить меня сменить маршрут сему переселению, и будучи крайне расположенным к моей незначительной персоне, убедил отменить мои планы в отношении губернии Херсонской, избравши наместо нее губернию вашу, как более подходящую для подобного переселения. Вот потому—то и предстал я нынче пред ваши очи с тем, чтобы прибегнувши к вашей помощи разрешить сие обременительное предприятие в самые короткие сроки и самым благополучным образом.

Сказанное Чичиковым произвело на Петра Ардалионовича впечатление самое благоприятное. И то сказать – население губернии одним махом прирастало на целые полторы тысячи душ; да не просто душ, а на многое годных работников. Та что и для Петра Ардалионовича, и для Собольской губернии, да и для самого Собольска в коем население о ту пору едва достигало пятнадцати тысяч жителей, подобное приобретение было бы весьма внушительным, потому—то на словах он и сказал следующее:

— Что же, Фёдор Фёдорович был более чем прав, когда советовал вам избрать сей маршрут. Посудите сами, ну чем вам занять таковую прорву народу в Херсонской губернии. Разве что садоводством да рыбною ловлей? Но рыба там морская, цена ей копеечная, климат тяжёлый: летом нестерпимый зной, а зимой дождь да туман. Так что, того и гляди, покуда подрастут ваши сады, половина крестьян уж и вымрет от лихорадки. У нас же вы их можете занять всем, чем вздумается. Хотите хлебопашествовать – берите земли на юге губернии, там они необычайно плодородны. Желаете заняться каким—либо иным промыслом, и за тем дело не станет. Можете лес валить, либо зверя в тайге заготавливать, либо же золото мыть на приисках. Вон у меня, кстати, два прииска стоят без народу, потому как рук не хватает. Ежели по нраву вам сие предложение, то приобретайте концессию и старательствуйте себе на здоровье, потому что прииски, надо сказать, богатейшие. К тому же и землёю вас наделим, любезнейший Павел Иванович, по вашему же выбору. Да ещё и подскажем где и для чего её родимую лучше брать. Да вы и сами скоро увидите, что нигде в России подобного нету, потому как тут на каждую брошенную в землю копейку прирастает до десяти рублей золотых. Так что глядишь, а через месячишко другой и не захотите от нас и уезжать и, мало того, настоящим патриотом заделаетесь нашей губернии.

Всё услышанное Чичиковым от Петра Ардалионовича пришлось более чем по сердцу нашему герою, а в особенности сделанное тем предложение, касавшееся золотых приисков. И мысль заделаться золотопромышленником как—то сразу глянулась ему. Он точно бы почуял, что это и есть то самое дело, ради которого он и явился на сей Белый свет и поблагодаривши Провидение, приведшее его в сии далёкие, но благословенные края, к названным приветливым хозяином приискам, что точно бы нарочно дожидали здесь его появления.

«Что же, с теми капиталами, что в скором времени должны перейти ко мне, можно будет взяться и за прииски…», — подумал он, и обратившись к Петру Ардалионовичу, сказал:

— Ныне я более чем уверен в правоте нашего общего друга, который, и это видно изо всего рассказанного вами, любезнейший Пётр Ардалионович, впрямь желал мне одного лишь добра. Так что можно сказать, сейчас я словно бы весь горю от желания поскорее провесть уж сказанное мною переселение, но к моему большому огорчению на пути моём возникнули некия обстоятельства, могущие чрезвычайно осложнить предстоящие мне и без того нелёгкие хлопоты. Вот посему—то и хотелось бы мне заручиться неоценимой вашей поддержкою.

— Говорите, в чём собственно загвоздка и я обещаю вам свою помощь, — сказал Пётр Ардалионович, поощряя Чичикова к дальнейшему изложению его дела, потому как Павел Иванович вдруг сделался ему ещё более симпатичен и, надобно думать, не только благодаря дружбе его с Леницыным, но и по причине тех капиталов, что увидел он стоящими за Чичиковым.

— А «загвоздка», как вы изволили выразиться в том, что сия смена маршрута и связанные с нею перемены в планах нарушили мои финансовые дела. И тех сумм, что годились для переселения моих крестьян в Херсонскую губернию, вовсе не достаёт для путешествия в губернию Собольскую. Судите сами, каковые средства придётся издержать на одну лишь тёплую одежду да сапоги?! А прокорм, а обустройство на месте?! Так что, как ни крути, а всё одно выходит втрое дороже. Ежели же присовокупить ещё и то, что плачу я ежедневно за постой таковой орды; потому что крестьяне мои по бумагам, вроде бы уж выведены, а на деле же содержатся у друзей моих в Тьфуславльской губернии, то тут набегают суммы весьма и весьма внушительные, что и не удивительно, потому как расход велик. По сей—то причине и появилась у меня нужда в залогах, потому что, как видит Бог, без залогов мне подобного переселения уж не осилить. Вот и был послан я до вас милейшим Фёдором Фёдоровичем, дабы загвоздку сию с вашей помощью разрешить, — сказал Чичиков, закончивши излагать сочинеёную им по случаю сказку, потому как считал, что Петру Ардалионовичу вовсе не надобно знать всей касавшейся грандиозного его предприятия правды, дабы не возникли в нём ненужные Павлу Ивановичу мечтания и искушения.

— Однако же, Павел Иванович, дорогой вы мой, вы хотя бы подскажите мне, в чём может состоять моё участие в ваших злоключениях? Потому как, скажу вам прямо, покуда ещё не вижу каковым манером, мог бы я вам помочь, — сказал Петр Ардалионович.

— Очень даже, что и можете, любезнейший мой Пётр Ардалионович. И помощь сия, как думается мне, для вас и проста и необременительна. Я же со своей стороны, непременно же отблагодарю тех чиновников, коих придётся мне некоторым образом озаботить, при вашем на то, безусловно, согласии и благорасположении, — поспешил заверить его Чичиков.

— О чиновниках и о вашей к ним благодарности поговорим мы несколько позднее, пускай сперва дело сделают. Только скажите же мне, в чём тут, собственно, собака зарыта? За остальным же, смею вас заверить, дело не станет, — сказал Пётр Ардалионович.

— Видите ли, друг мой, обстоятельства мои в последнее время сложились таковым образом, что всё свое имущество – движимое и недвижимое обратил я на уже упомянутые мною приобретения. Так что, имея нынче потребность в залогах, я ежели что и могу заложить, так всё те же приобретённые мною души, — сказал Чичиков.

— Ну вот и преотлично, закладывайте, коли так. Чего же проще? — удивился Пётр Ардалионович, всё ещё не понимая того в чём, собственно, может состоять его роль в переселении купленных на вывод крестьян.

— Так дело то всё в том, что по закону, коли были они приобретены мною без земли на вывод, то и заложить я их могу лишь после того, как произведено будет переселение, а крестьяне все до единого прикреплены будут к земле. Такова вот та «загвоздка», о которой справедливо вы, Пётр Ардалионович, изволили заметить. И нынче я словно бы попался в силки: вывести крестьян не имею возможности по причине недостатка потребных на то средств; средства же сии получить не в состоянии, потому что никак не выведу крестьян. Вот с чем я, собственно, к вам и пожаловал, любезнейший Пётр Ардалионович, и сейчас и моя судьба, и вся моя будущность в одних лишь ваших руках. На вас лишь одного уповаю! Помогите мне, дорогой мой друг, прикажите лишь только кому надобно, чтобы выписали мне нужных бумаг о том, что переселение, якобы уж было проведено по закону, и крестьяне, как оно и положено, уж приписаны к земле. Век за вас Бога молить буду и малым деткам своим накажу! — со слезою в голосе проговорил Чичиков, приплетя красного словца ради ещё и неких «малых деток».

— Господь с вами, Павел Иванович! Только—то и всех делов?! — усмехнулся Пётр Ардалионович. — Экая, признаться, чепуха. Вы только, друг мой, предоставили бы мне реестрик всех потребных вам бумаг, а уж мои умельцы враз бы их вам состряпали.

— Не только что реестрик, у меня почитай все сии бумаги вчерне составлены по нужному образцу. Так что осталось разве что перебелить их на соответствующие формуляры, да проставить подписи с печатями, где нужно. В этом—то и состоит вся моя до вас просьба, — отвечал Чичиков.

— Ну, вот и ладно! Стало быть, дело за малым! Вы Павел Иванович, пожалуйте ко мне сегодня к обеду, там всё ваше дело и сладим, потому как я нужных до вас людей позову, — сказал Пётр Ардалионович с ободряющей улыбкою взглянувши на Чичикова. – А кстати, Павел Иванович, где вы остановились? Ведь в нашем городе, насколько я могу судить у вас ни друзей, ни знакомых нет? — спросил Пётр Ардалионович, когда Чичиков откланявшись, собирался уж покинуть его кабинет.

— О, об этом можете не беспокоиться! Я прекрасно устроился в городской вашей гостинице, — сказал Чичиков.

— Это же неудобно, — возмутился Пётр Ардалионович, — сей же час берите весь ваш багаж и пожалуйте ко мне. Где это видано, чтобы я позволил другу моего друга прозябать в каких—то гостиницах!

И склонившись над столом он принялся писать что—то на листке бумаги. Покончивши с писанием, он протянул Чичикову конверт, сказавши на прощание:

— Велите прислуге передать сию записку моей супруге. Я тут велю, чтобы она позаботилась о том, чтобы вас устроили так, как оно подобает.

С чем Чичиков и покинул Присутствие, чувствуя, как в сердце его словно бы расцветают райския цветы, а в душе поют райския же птицы.

Времени до обеду оставалось более чем предостаточно, почему Павел Иванович и решил сперва прокатиться по Собольску, благо к тому располагала и погода, полная яркого катящегося в осень солнца и здорового чистого воздуха напоенного ароматами подошедших к закату короткой своей жизни трав, и лишь затем, забравши из гостиницы свой скарб, перебираться в дом к радушному Петру Ардалионовичу. Тому способствовало ещё и известное всякому бесспорное соображение, что добрая прогулка есть наилучший способ обретения человеческим организмом доброго аппетита, который, без сомнения, сегодня пригодится нашему герою.

Вот почему поколесивши по городским улицам, вновь оставившим по себе самое самое выгодное впечатление, Павел Иванович довольно скоро выбрался на крутой берег реки представлявший собою некое подобие набережной, отороченной весьма искусно срубленной деревянною балюстрадою, ограждавшей пешехода от опасно уходящего к воде обрыва, скатывающегося вниз к реке и противуположному низкому и пологому, терявшемуся в степной дали, берегу. У Чичикова, замершего в своей коляске у края сей необыкновенной, словно бы уносящейся из под ног крутизны, с которой было видно далёко—далёко, даже перехватило дух от вида тех гигантских пространств, что развернулись перед ним во всей своей необозримой шири.

«Чудны дела твои Господи!..», — думал он, глядя на невиданный сей простор, чувствуя, как стихают певшие доселе в душе его райския птицы, а райския цветы, словно бы сжавшись в комочки, прячутся в какие—то лишь им ведомые, потаённые щёлки у его сердца. Он ощутил тут свою безмерную малость и незначительность в сравнении с явленными ему, словно бы некий знак просторами. Отчего—то точно бы тоскою плеснуло у него в груди; какие—то неуловимые мысли и чувства заклубились в его голове, и Чичикову на мгновение показалось, что приблизился он к некой тайне, которая вот—вот, разве что не минутами, должна была открыться ему. Но испугавшись сей тайны, готовой обрушиться на него точно опаляющая все безжалостная истина, велел он Селифану править путь далее по тянущейся вдоль берега, и невесть куда ведущей его дороге.

Однако все дороги, как известно, куда—то да ведут; для сего, собственно, и бывают они проложены. Вот и эта дорога, плотно утоптанная и широкая привела Чичикова ко внезапно возникнувшему пред ним огромному строению, которое что такое поначалу и не понял Павел Иванович. И только увидавши невиданной им доселе высоты частокол, срубленный из вековых сосновых стволов, каждый из которых вполне мог бы послужить грот—мачтою на каком—нибудь флагманском корабле, догадался он, что сие и был тот самый, знаменитый на всю Сибирь и Россию Собольский острог, в котором томились самые лютые каторжники и арестанты, сгубившие и изломавшие многие и многие души и судьбы.

Поверх сего исполинскаго забору помещались глядевшие скворешниками деревянные сторожки, в которых наместо скворцов, восседали караулившие бродивших по плацу душегубов, вооруженные ружьями сторожа, что настороженным и зорким взглядом озирали огороженное частоколом пространство. Из—за розовых сосновых стволов тянувших в голубую безмятежную высь свои заостренные, тесаные верхушки, доносились многие шумы, среди которых Чичиков угадал и бранящиеся злобные голоса, и крики и шум издаваемые сотнями и сотнями людей томившихся за забором, и некие стуки, как надобно было думать сопровождавшие производимые в остроге работы, и даже звон железа в которое закованы были арестанты.

И видение этого исполинского частокола, украшенного сторожками, всколыхнули вдруг в душе Павла Ивановича пугающие и яркие воспоминания о той недоброй памяти ночи, что пришлось провесть ему в тусклой каморе Тьфуславльского острога. Той самой ночи, что вполне могла послужить началом бесчестию, каторге и позору, в которые тогда чуть было не обратилась беспокойная и суетная жизнь нашего неугомонного героя. Тут Чичиков принялся истово креститься, глядя в развернувшиеся над ним небеса, поминая всех святых и иже с ними Афанасия Васильевича Муразова, чьим бескорыстным старанием и был он тогда избавлен от сей жестокой участи, уже было подкараулившей его на пути. Он словно бы воочию увидел себя бредущим по этапу в лёгких дорожных кандалах, в серой арестантской куртке, с наполовину обритою головою и бородою в которой наверное завелись бы со временем мелкие насекомые жители, от которых как не берегись – не убережешься в подобных страшных обстоятельствах.

— Слава тебе Боже, слава тебе! За то, что, сжалившись надо мною, оставил меня по сию сторону этого ужасного частокола!.. — в смятении думал Чичиков, чувствуя, как кишки его ежась точно бы от холода, скручиваясь сворачиваются кольцами, точно черви перед тем, как в страхе расползтись по своим норам.

«Что же, ежели постараешься и далее, как прежде, то путь тебе сюда не заказан», — словно бы снова услыхал он тот прежний голос, что временами звучал в его голове.

От сего чуждого, как ему казалось голоса, сделавшего к тому же столь злорадное замечание Чичиков совершенно упал духом, может быть осознав впервые за все эти проведённые им в погоне за призрачным счастьем годы, то, насколько опасен и нешуточен избранный им путь. К каковым тяжким последствиям может он привесть, если Фортуна, уставши следовать всем его проказам, выдумкам и уловкам, лишь на одно мгновение отворотит от него свой лик. И словно бы по чьему—то злому умыслу всплыла, такая ненужная в сей час, такая напитанная злою тревогою мысль о Тентетникове. О том, что и он тоже ходит, звеня кандалами по такому же огороженному частоколом плацу, исполняя изо дня в день некую опостылевшую каторжную работу, которой никогда не будет ни конца, ни края на этой лишённой света и правды земле.

Полный смятения и чёрных, словно грозовые тучи мыслей, велел он Селифану, никуда не сворачивая править назад к гостинице, где и провёл всё оставшееся до обеду время так и не удосужившись позаботиться о переезде в дом к Петру Ардалионовичу.

«Вот отправлюсь с визитом и одним махом оба дела сделаю. Пускай и неучтиво, да и тут не высший свет, так что нечего чиниться да церемонии разводить», — думал Чичиков с некоторою злою обидою, тою, что, как надо думать, порождена была нахлынувшей на нашего героя ипохондрией.

Дабы скоротать время, остававшееся до обеда и несколько отвлечься, принялся Павел Иванович перебирать и перекладывать извлечённые им из шкатулки бумаги, точно бы пытаясь отыскать в них неведомую ошибку, что могла бы навредить его предприятию, а то и вовсе погубить стоившее ему стольких трудов поприще. И надо сказать, что пахнувшие свежею краскою и клеем пашпортные книжки, те, что делали его мертвецов словно бы живыми, и справки, писанные на плотной бумаги формулярах, по которым, распластавши крылья, сидели двуглавые орлы, оберегая сказанную в сиих формулярах ложь и злокозненную выдумку, и купчие, сияющие синими печатями, да и сами длинные списки мертвецов, заверенные нужными и драгоценными подписями, вернули Чичикову утраченное было им душевное спокойствие и уверенность в скорейшем завершении удивительного его дела, равное которому вряд ли сыскалось где—либо в закоулках нашей гораздой на всяческие чудеса Отчизне.

* * *
Народу в большом доме Петра Ардалионовича Охочего, к обеду на который был зван и наш герой, собралось преизрядно. Несмотря на светлое ещё небо, которое спешившее к закату солнце красило в голубые и розовые тона, в зале уж были зажжены свечи да лампы, число которых обещало ещё и приумножиться, о чём можно было судить по снаряженным канделябрам и подсвечникам, ждущим того часу, когда всё вокруг покроется вечернею мглою.

Отдавши свой багаж в руки простоватого лакея, тотчас потащившего его в какие—то дальние покои, герой наш робея, точно школяр, подошедший к последнему и решительному экзамену, проследовал в общую залу, где и был встречен искренним и радушным целованием, самого хозяина дома. В зале враз смолкнули все разговоры, потому как появление Чичикова не прошло незамеченным, и все взоры, как один, устремлены были на него. Присутствовавшие в зале чиновники, придвинувшись к Чичикову поближе, принялись беззастенчиво и в полном молчании, хотя признаться и не без некоторой симпатии, разглядывать Павла Ивановича, отчего он, и без того пребывавший в некотором смятении духа, почувствовал, как его словно бы всего проняло потом от подобной простоты и незатейливости местных нравов. Однако весьма вовремя явился ему на выручку Пётр Ардалионович, который взявши Чичикова под локоть, произнес:

— Господа! Дозвольте представить вам замечательнейшего человека — Павла Ивановича Чичикова, прибывшего к нам по рекомендации дорогого моему сердцу Федьки Леницына, того, что нынче губернаторствует в Тьфуславле, и с которым, должен я вам сказать, съели мы не один пуд соли. А как известно, и как то исстари повелось на Руси: «Друзья наших друзей – суть и наши друзья»! Вот посему—то и желал бы я, чтобы с вашей стороны оказан был нашему дорогому и высокому гостю самый тёплый и радушный приём. Тем более что, как я надеюсь, мы с вами в самом скором времени будем иметь счастье видеть его в числе наших сограждан и жителей нашего, служащего истинным украшением Сибири города. Поэтому мне и хотелось бы, чтобы будущий наш товарищ с самого начала почувствовал себя точно бы в родимом доме, чтобы желание его заделаться сибирским помещиком не обернулось бы для него разочарованием, а было бы встречено с пониманием и заботою о нём. Ведь Павел Иванович, надобно вам знать, прибыл до нас вовсе не с пустыми руками, за ним следует полторы тысячи крестьянских душ, а что сие означает для нашей губернии, вам объяснять думаю излишне, потому как это полторы тысячи крепких и нужных нам работников, да к тому же ещё и руководимых основательным и дельным человеком, каковым является Павел Иванович! — и, закончивши сей панегирик, он ещё раз троекратно облобызал Чичикова.

Упоминание о полутора тысячах душ, сделанное Петром Ардалионовичем вызвало промеж чиновников одобрительный шепоток, шелестом пробежавший по зале, а лица их, доселе светившиеся благорасположением к Павлу Ивановичу, тут разом засияли верно от избытка прихлынувших дружеских чувств. Чиновники наперебой принялись жать Чичикову руку и он также отвечал на сии приветствия коротким и жестким рукопожатием, как оно и пристало «основательному и дельному человеку», каковым отрекомендовал его хозяин дома.

Среди всего этого множества приглашённых к обеду и исправлявших в губернии весьма разнообразные и полезные должности господ—чиновников, присутствовали и все потребные до Павла Ивановича лица. Из чего следует, что Пётр Ардалионович даром времени не терял, крепко держа своё слово. Были тут и обое председатели обоих судов – Земского и Окружного, и управляющий Департаментом Земельных Наделов, и, конечно же, капитан—исправник, огромного росту детина с угрюмым взглядом маленьких чёрных глаз, что, держась несколько поодаль от остальных чиновников, тем не менее, пытался состроить во чертах, точно бы рубленного из камня чела своего, приветливое и дружелюбное выражение.

Прошла ещё минута, другая, посвящённая уж сказанным выше взаимным рукопожатиям, и Пётр Ардалионович, сочтя сию церемонию оконченной, пригласил всех присутствующих в обеденную залу. Гости расселись каждый на отведённое ему место и Чичиков, как того и следовало ожидать, посажен был по правую от радушного хозяина руку. Надобно сказать, что начавшееся в скором времени застолье, обещавшее быть весьма обильным, тем не менее не отличалось изысканностью манер присутствовавших за столом гостей. Все они как один держались нрава простого, что герой наш объяснил оторванностью Собольской губернии от обеих столиц Российских громаднейшими расстояниями, а также и малочисленностью дворянства обитающего в этих отдаленных местах.

Хотя и здесь, признаться, в городах равных Собольску, и даже тех, что не в пример ему были и поменьше и позамызганнее, тоже кружилось какое—нибудь да общество; даже и с покушениями на принадлежность к Свету. Но покушения сии, по преимуществу были неловки и нелепы и, может быть, и стоило бы посвятить сей теме несколько страниц, но, увы, боюсь, что не хватит уж перу моему того перцу и уксусу, в коих прежде не знало оно недостатка.

Вот может быть отчасти благодаря сей незатейливости нравов, обед, даваемый Петром Ардалионовичем, протекал в весьма весёлом и лёгком духе и без особых церемоний, так что шутки носились над столом от одного его края ко другому, а острое словцо выскакивавшее нежданно из какого—нибудь угла, разило своею крепостью, отчего описываемое нами застолье порою напоминало не собрание благопристойных мужей, являющих собою цвет собольского общества, а разве что не вольную офицерскую пирушку, с тем же сверх всякой меры льющимся шампанским, которое присутствовавшие за столом господа—чиновники потребляли взамен обычного кваса, либо сельтерской воды. Но последствия обильных сих возлияний никоим образом не были видны, потому как никто из чиновников не сделался пьян, а все были лишь веселы и беспечны, что мы, конечно же, должны отнесть на счёт здорового климата и всем известной крепости сибирской натуры.

Обед уж близился к своему завершению, и Чичиков, тяжело отдуваясь, сидел глядя на свой весьма красноречиво раздувшийся живот, чувствуя, как очередной запечённый в сметане рябчик отыскивает в нём щёлочку, дабы улечься там на покой между филеем дикого кабана, вымоченного в брусничном соке и заливным уборным осетровым боком, с благодарностью принятым его желудком несколько ранее. Приятная расслабленность уж готова была охватить все его члены, уж легко и лениво, предвещая сладкую сонливость, заструились, было, мысли его, как тут склонясь и, заговоривши в полголоса, обратился до него Пётр Ардалионович, в коем и намёка не было на сказанные уж нами возлияния.

— Ишь веселятся, ровно малые дети! — кивнул он в сторону чиновников, смеявшихся очередной шутке. – Хотя, по правде сказать, у нас всегда так; всё со смехом. Иногда думаешь — покажи им палец, и тоже станут смеяться. Но всё это не от недомыслия, а по той причине, что народ у нас служит незлобивый да простой. Да и то сказать — служить в Сибири понимающему человеку ой как сладко. Тут у нас всё крепко: и народ, и порядок. Всё словно бы напитано старинным духом, идущим ещё от веку. Люди хлебосольны и набожны, купцы старательны и отменно богаты, инородцы приветливы и разумны.

Так, что ежели и вправду надумали у нас укорениться, то не стоит и откладывать сего в долгий ящик. Ведь через какие—то год, другой таковое наслаждение от жизни станете получать, таковыми заворотите делами, что и сами диву даваться будете.

— Да я готов хоть сей же час! — отвечал Чичиков, сделавши попытку встрепенуться, но заместо этого лишь всколыхнувши раздувшимся животом. – Извольте лишь выписать мне бумаг, каких надо, и через полгода я весь уж буду ваш, с потрохами, весь до последней косточки!..

— За бумагами дело не станет. Я ведь уж несколько упредивши вас перетолковал с кем надобно. Так что несите ваши справки да списки и, говорю вам, и суток не пройдёт, как получите всё, что вам потребно и в наилучшем виде, — сказал Пётр Ардалионович.

— А как в отношении крепостных актов на отчуждение земли? — не веря ещё сказанной Петром Ардалионовичем новости, спросил Чичиков.

— Всё разом, без проволочек. Однако не худо бы вам Павел Иванович на сии земли и самому взглянуть. Хотя, ежели поверите мне, как знающему губернию, то землею вас не обделю и не обижу, — отвечал Пётр Ардалионович.

— И во что станет? — спросил Чичиков без обиняков.

— Да всего—то в какие—то десять тысяч, — отвечал Пётр Ардалионович, — меньше уж никак невозможно, потому что народу мешается в сие дельце изрядно.

На этом они и сошлись, решивши, что передаст Павел Иванович все нужные к перебеливанию бумаги, а сам завтра, о девятом утреннем часе, под водительством верного Петру Ардалионовичу человека, хорошо знающего даже самые удаленные губернские закоулки, отправится поглядеть на те земли, что совсем уж скоро должны были обратиться в его собственность.

* * *
На следующее утро всё обделалось по уговоренному. Бумаги были Чичиковым переданы, а верный хозяину человек уж, переминаясь с ноги на ногу, дожидал его у высокого крыльца. То был благообразный, средних годов мужичок, облачённый в опрятную, перепоясанную узким с серебряными накладками ремешком, сибирку. Его смазанные свиным смальцем сапоги издавали при каждом шаге их обладателя изрядный скрып, что, как догадался Павел Иванович, почитал он за необычайный шик. Прозывался он Ермолаем и служил на конюшне у Петра Ардалионовича старшим конюхом, чем необычайно гордился, не упуская случая ввернуть всякий раз, даже и не к месту, упоминание о замечательной своей должности; как то к примеру – «мы, старшие конюхи», или же «у нас у старших конюхов», либо «с нами, со старшими конюхами», и прочее в таком же духе.

— Так, стало быть, ты и есть тот кто, по словам Петра Ардалионовича знает здешние места, как свои пять пальцев? — спросил Чичиков у мужичка уже успевшего взгромоздиться на козлы рядом с Селифаном, смерившим фигуру сего издающего скрыпы путеводителя весьма неодобрительным взглядом.

— Как не знать, Вашество, — отвечал тот, — ежели мы тута сызмальства обитаем, да к тому же у нас, у старших конюхов так заведено – чтобы всё знать.

— Что же, сие усердие похвально, братец! В таковом случае, может быть, приходилось тебе встречать где—нибудь окрест деревеньку, нежилую да заброшенную, где давно уж не оставалось бы ни одной живой души, да чтобы при ней погост имелся, но только тоже заброшенный и никому не нужный? — осторожно осведомился Чичиков.

— Именно, что таковая имеется, — отвечал путеводитель. – Нынче уж в ней, почитай, что пятнадцать годков никто не живёт, а прежде была община старообрядческая, да ушли они вверх по берегу, вёрст с двадцать отсель будет. Живут хутором по причине того, что почитай все перемерли на старом то месте. Говорят, будто место там было нечистое, проклятое. Старики сказывают – разве что не черти водились, но я, как старший конюх думаю, что не в черте дело, а в их упрямстве да темноте. Вот, стало быть, Господь за это их и покарал. Опять же у них как: ежели и заболел кто они даже и лекаря до себя не допускают, а лечатся одною молитвою. Оно, конечно же, хорошо – молитвою, но я вам, Вашество, как старший конюх скажу, что и скотине порошки не без пользы, а не токмо, что человеку. Вот, стало быть, они перемерли там все от какой—то болячки…

«Однако, экий бойкий мужичонка», — подумал Чичиков, глядя на словоохотливого своего вожатого, впрочем так и не вызвавшего в Селифане симпатии, что следовало из насмешливых взглядов, коими одаривал он своего соседа по козлам, да красноречивых плевков сыпавшихся на пыльную обочину при каждом упоминании о «старшем конюхе».

— Так ты, братец, доставь меня на тот самый хутор к старообрядцам, что верстах в двадцати будут. Мне там кое с кем перетолковать потребно. В отношении же тех земель, что должны были мы сегодня осмотреть, ты мне всё подробно дорогою расскажешь, — сказал Чичиков и наши путешественники, поворотивши в сторону от намеченного было маршрута, отправились в сторону реки, над которою в сей ранний час висели ещё холодные осенние туманы.

Земли, что должны были отойти Павлу Ивановичу числом ни много, ни мало, а двумя тысячами десятин, по словам старшего конюха, и впрямь были отменные. Там хватало всего: и пахоты, и леса, и лугов, да ещё и две речки со своею красною рыбою имелись в наличии, так что не обманул Пётр Ардалионович в своих посулах не обделить Чичикова землею. И лишь одно вызывало некоторую досаду у Павла Ивановича то, что земли записывались «казенными десятинами»; в переводе же на «хозяйственные» наместо двух тысяч оставалось всего лишь полторы, ну а в пересчёте на «большую» получалось и того меньше. Хотя, признаться, досада сия была более умственного толку, потому как земли сии были Чичикову вовсе без надобности и лишь двое сказанных Петром Ардалионовичем прииска казались ему тем поприщем, что ждали его впереди. Поэтому, досадуя таковым вот манером, он словно бы играл сам с собою в некую игру, как бы разжигая себя и подразнивая, может быть даже и с тем, чтобы развлечься дорогою.

Прошло немалое время, проведённое ими в плутании по просёлкам, покуда не открылся наконец—то их взорам тот самый долгожданный хутор, стоявший над самым берегом реки. Внизу, косогором сбегавшего к воде берега, лежало несколько лодок вытащенных, как надобно думать, для просушки, да висели на вбитых в глинистую почву кольях сети, развешанные для той же цели. Хутор сей, состоял из трёх больших домов с постройками. Тут же, безо всякой ограды бродило несколько коров, козы, цветные куры, да ещё и утки, что небольшою ватагою плескались у самой кромки сырого берега.

— Что же, Ермолай, веди меня до старосты, мне со старостою желательно бы перемолвиться. Скажи приехал, дескать, человек из города, от самого Петра Ардалионовича по нужному делу. Надеюсь, ты со старостою то здешним знаком? — спросил Чичиков, обратившись к своему провожатому.

— Как же не знаком! У нас должность такая, у старших конюхов, чтобы всех знать. Потому как по хозяйственной—то части куды только ноги не занесут. А тутошнего старосту я очення даже что, знаю! — отвечал Ермолай словно бы не замечая очередного плевка, коим Селифан украсил росшую у обочины, пожухлую к осени траву.

— Вот и славно, — сказал Чичиков, — а сейчас пойди—ка, дружок, кликни его, — с чем старший конюх и отправился к одному из убиравших собою косогор домов.

В какие—то минуты он сызнова появился в сопровождении крепкого с окладистою седою бородою мужика, с волосами, стриженными в кружок и с цепким взглядом несколько настороженных серых глаз.

— Вот он староста и есть! Фролом Акимычем кличут, — сказал старший конюх, подводя коренастого мужика к Павлу Ивановичу.

— Что же, это хорошо, что Фролом Акимычем, — ухмыльнулся Чичиков, а затем, оборотившись до старосты, спросил. — Тебе, любезный, уж Ермолай передал, что прибыл я по делу от самого Петра Ардалионовича Охочего?

— Как же! Знамо дело! Слухаю вас, барин, — коротко и с достоинством отвечал староста.

— Дело моё до тебя, видишь ли, в том, что хочу я заплатить тебе отступного за то сельцо, где прежде обреталась ваша община, — сказал Чичиков, сойдя с коляски и отводя старосту в сторону для секретного разговору.

— Это ты про Рогово, что—ли, барин толкуешь? — спросил староста. – Нехорошее там, скажу я тебе, место – проклятое. Да и от сельца—то, почитай уж, ничего не осталось. Избы давно уж все пообвалились, разве что один лишь погост ещё стоит. Да и то кресты бурьяном заросли. К чему тебе оно?..

— Да уж не обессудь, понадобилось, — отвечал Чичиков, – а то, что место проклятое, да всё бурьяном поросло, мне не страшно, потому как я и пострашнее что видал. Так что, ежели ты не против, то я сей же час плачу тебе отступного, а ты мне взамен подпишешь какую надобно бумагу?!

— А много ли барин заплатишь? — спросил староста, почесавши в затылке.

— Ну, много, не много, а сколько по совести – заплачу. Сам ведь говорил, что место там поганое, — отвечал Чичиков.

— Пять тыщ заплатишь? — снова спросил староста, продолжая скрести в затылке и лукаво поглядывая на Павла Ивановича.

— Пять, не пять, а пятьсот готов отдать прямо сейчас, — сказал Чичиков, осаживая продавца.

— Это не по Божески, — начал было староста, на что Чичиков ему резонно заметил, что по Божески платить за чёртово место, каковым все его почитают, грех. К тому же, акромя него вряд ли найдётся на сие проклятое село какой еще покупшик.

На что старосте возразить было нечего, потому как в Сибири и без того земли хватало, да к тому же он не упускал из виду и то обстоятельство, что к делу сему имел отношение и сам Пётр Ардалионович. Вот почему посопевши, да покряхтевши, он согласился, они ударили по рукам, и пошли писать бумагу, по которой и сгинувшее Рогово и кладбище за ним отходило в собственность Павлу Ивановичу.

О, Господи! Зачем же, спрашивается Чичикову, при всей той прорве земли, что должен был получить он под свои полторы тысячи «мёртвых душ» понадобилась ещё и эта, сгнившая где—то в сибирской тайге деревенька. Да и кладбище за нею тоже, навряд ли, могло понадобиться его «мертвецам», что и так давно уже покоились в земле, каждый на своём месте там, где их и прибрала судьба. Но, конечно же, Павел Иванович был не таков, чтобы скакать двадцать с лишком вёрст до сего старообрядческого хутору из одной блажи либо пустого каприза, и для подобного вояжа у него, безусловно, имелись причины, причём весьма и весьма веские. И проистекали они из того прямого рассуждения, что заложивши свои «мёртвые души» в казну и получивши за них долгожданные суммы, чему уж недолго оставалось, Чичиков отнюдь не намерен был, по наступлении нужного сроку с казною рассчитаться. Средств, потребных для расчёта по залогу у него не было; не возвращать ведь ему, в самом деле, назад с таковыми трудами полученное богатство! Да и заложенные души, что в подобном случае должны были бы отойти к казне, тоже были известного свойства, а именно, что «мёртвые». И тут, конечно же, всё его предприятие могло бы вылезти наружу. Отдавши под суд, объявили бы его мошенником, и тогда уж вправду не миновать ему острога – Собольского ли, какого ли другого, но тогда уж и вправду не миновать! Вот оттого—то и понадобилась ему сия сгинувшая деревенька, и в первую голову же, конечно, погост за нею. Ведь надобно было только поменять все кресты на могилах, заменивши их на новые с именами хранившихся в шкатулке у Чичикова «мертвецов» и тогда уж с него все взятки гладки.

Спросят тогда с него: «Ну, что такой—то и такой—то, закладывал ли ты крестьян в казну, получал ли за них денег сколько потребно?».

Он и ответит не таясь: «Так точно! Закладывал и деньги под них получал!».

«А не желаешь ли ты воротить полученные тобою суммы, потому как пришёл уж тому срок?!», — спросят его снова, а он снова же и ответит: «Никакой на сие не имею возможности, потому как деньги все уж истрачены, и не осталось от них ни гроша!».

«Хорошо, — скажут ему, — в таковом случае все заложенные тобою крестьяне поступают в казну, потрудись всех их представить к назначенному сроку!».

А на это он: «Рад бы радёшенек, да вот только беда — крестьяне все, как один перемерли, и в сием никто не властен акромя, как один лишь рок, либо судьба!».

«Ну, в таковом разе взыскание направлено будет на прочее твоё имущество! — скажут ему, а он и на это найдёт, что возразить: «Пожалуйста, взыскивайте, да только имение всё моё в Сибири – две тысячи казённых десятин, казною мне же и отписанные, казне же их и возвращаю, как законопослушный и благонадёжный гражданин благословенного Отечества нашего!».

Правда тут могла бы возникнуть и такая опасность – а что как будет учинено следствие и будут доискиваться ,было ли переселение, не было ли? Померли ли все заложенные в казну крестьяне, нет ли? Но и в этом случае Чичиков готов был что ответить. Он представит следственной комиссии могилы с теми останками, что перекупил он сегодня у старообрядческой общины и дело с концом! Пусть тогда себе разбираются, кто и в какой могиле покоится и о чьи это кости стучат лопаты любознательных землекопов.

Итак, чрезвычайно успешно устроивши все свои дела и весьма довольный собою, Чичиков отправился назад в Собольск, пределов коего достигнул о пятом часе пополудни. Приближавшийся вечер уж дышал осеннею прохладою, потому как осень вступила во первые свои деньки, чему помимо упомянутой прохлады доставало и иных примет: жёлтый и красный лист, убирающий кроны дерев, птичьи стаи, перелетавшие с места на место, многие подводы гружённые дарами осенней природы, съезжающиеся с окрест на губернскую сельскую ярмарку, что днями как должна была открыться в Собольске. Всё сие говорило о том, что лето уж миновало, что совсем уж скоро польют осенние холодные ливни, а там гляди, накатят холода, на которые так горазда родимая наша матушка Россия и чего уж тогда толковать о Сибири.

Однако Павел Иванович с удовольствием вдыхал сей прохладный воздух и, глядя на темнеющее небо, на мелькавшие мимо его коляски дома, в которых кое—где засветились уж огонёчки, испытывал расслабленное умиротворение во всём своём душевном и телесном строе. Покой, какого не знал он уж давно, точно бы укрыл его надёжным своим крылом, заслонивши ото всех мыслимых и немыслимых бед и невзгод, тех, что могли ещё поджидать его на пути. Довольная улыбка не покидала его чела, а сердце пело ликующие и счастливые песенки на своём особом, но понятном каждому языке. Оттого—то рядовое, казалось бы, происшествие, то, что в иное время осталось бы и вовсе незамеченным нашим героем, оглушило вдруг Павла Ивановича, словно гром, обрушившийся на него, пусть и с потемневшего, но ясного неба. Оглушило своею внезапностью, своею ненужностью для нынешних, столь удачно складывавшихся обстоятельств. Ненужностью гораздо большею, нежели встреча с Ноздрёвым там, в далеком Петербурге.

Происшествие же сие состояло в том, что по противуположному деревянному тротуару, вывернувши из—за угла, прошли две обыденные, казалось бы, фигуры: мужеская и женская. Но то были они — Андрей Иванович Тентетников и Улинька! Не чаявший подобного поворота событий Чичиков взволновался до чрезвычайности. Тело его до сей поры пребывавшее в блаженном покое, точно бы свело судорогою, сердце, певшее свои радостные песенки, оборвалось и ускакало куда—то, а наместо него возникнуло нечто вроде холодной пустоты, язык прилипнул к гортани, в голове сделалось вдруг горячо и остро, так, словно некто невидимый пронзил мозг его калёным гвоздём, чьё жгучее жало, достигнувши желудка Павла Ивановича, заставило тот вмиг сократиться и засвербеть резкою, протяжною болью.

Таковые чувства, надобно думать, присущи человеку, застигнутому смертельною опасностью, когда за мгновение, оставшееся до гибели, успевает увидеть он занесённый над его головою топор палача, либо серую свинцовую пулю, вырвавшуюся из чёрного жерла дуэльного пистолета, и с неотвратимостью устремлённую в самое его сердце, коему осталось биться на этом свете лишь краткое мгновение…

Уж и коляска Павла Ивановича давно миновало злосчастный тот тротуар, уж разве что не целый городской квартал остался позади, а Чичиков всё ещё сидел, вжимаясь в кожаную полость своего экипажа, так, словно бы и вправду ждал неминуемой беды. Хоронясь в тени отбрасываемой поднятым верхом коляски, он ни жив, ни мёртв, продолжал свой путь, боясь даже пошевельнуться. Но мало—помалу члены его тела стали обретать прежние ощущения, сердце, воротившись на место, растопило возникнувшую было в груди пустоту и даже жгучее острие невидимого гвоздя, пронзившего его темя, исчезнуло, точно бы выдернутое могущественною рукою.

Весь остаток пути герой наш проделал в тревожной задумчивости, потому как ему менее всего хотелось нынче быть уличённым в том подлом доносе и предательстве, из—за которого безвинный и никому не сделавший зла Тентетников отправился на каторгу. Ведь узнай кто об этом и перед ним наверняка уж захлопнулись бы двери большинства собольских домов, что означало бы конец всем его исканиям; и тут уж не помогла бы и тесная дружба, та, что якобы связывала его с Леницыным. Чичиков прекрасно понимал, что Пётр Ардалионович Охочий был вовсе не того разряду человек, что стал бы марать себя знакомством с доносчиком, а тем более помогать ему в каком—либо деле, пускай даже и выгодном для себя. И наместо тех грандиозных прожектов, что теснились уж голове Павла Ивановича и дразнили нашего героя разве что не обещанными ему приисками, ожидали бы его лишь всеобщее презрение да позор.

Но и не это было самое страшное из того, что могло случиться с ним здесь в Собольске. Потому как привыкший ко многому за долгие годы своих скитаний Чичиков позор то сумел бы как—нибудь пережить. Самое же страшное состояло для него в том, что тут вполне могли вылезти на поверхность его «мёртвые души». Ведь коли помнит о том наш читатель, Чичиков торговал их и у несчастного Тентетникова, получивши их, надобно сказать, даром, безо всяких со своей стороны затрат по той причине, что Андрей Иванович просто не мог взять с него денег за подобного роду несуразицу. Однако стань сей факт известным и тогда уж не одни только прииски, но и всё прочее могло бы пойти прахом, а от разве что не доведённого уже до последней точки его предприятия с «мёртвыми душами» остались бы одни лишь осколки да руины.

Что же, может статься, что подобный финал был бы вполне уместным и более того, соответствовал бы неким литературным законам, по которым кара за содеянныя преступления обязательно, но достигнет негодяя, истина восторжествует и всиянии будет возведена ликующим автором на бумажный небосвод сотканной его воображением действительности, а затем уж проставляется жирная точка и все, в том числе и автор, испытавши глубочайшее удовлетворение, захлопнут книжку может быть для того, чтобы никогда уж более её не перечитать. Но здесь, на этих страницах, творится иное дело и Павла Ивановича мало заботит та книжная истина, что лежит поперёк его пути. Нет ему дела до той бумажной кары, что может изобресть наше перо. Ему, ежели сказать по правде, чихать на неё, потому как он понимает, что сие одно лишь содержимое чернильницы, которое развезли мы по белым бумажным листам, придавши им очертание букв и насажавши клякс по страницам. А он вовсе не таков, чтобы страшиться клякс. Да к тому же его мало заботят наши замыслы, потому как ему достает и своих. Так пусть же не буду ему я судьею, не будете и вы, а само течение нашего повествования даст нам всем ответ.

* * *
Верно рассудивши о том, что Собольск, пускай и служивший по утверждению его жителей украшением Сибири, городок был небольшой и посему всякий человек и человечек, обитавший в нём, всенепременно должен был быть на виду, Чичиков решил, что ни Тентетников, с его безалаберною, но чистою душою, ни тем более Ульяна Александровна не должны были остаться незамеченными местным обществом. И даже по той причине, что Улиньке, после смерти генерала Бетрищева отошло изрядное наследство, на которое ни коим образом не распространялось взыскание, проистекавшее из попрания в правах ея супруга, уже понесшего наказание и поплатившегося своим отошедшим казне имуществом. Та спокойная прогулка Тентетникова по вечерней улице под руку с Ульяной Александровной сказала Чичикову, что дела Андрея Ивановича не так уж и плохи, коли тот в партикулярном платье мог позволить себе подобный променад и что каторжные работы, вероятнее всего, были заменены ему на поселение и это, впрочем, так оно и было. Сдержал слово своё гневный князь, данное им Афанасию Васильевичу Муразову, елико возможно участвовать в судьбе безвинно пострадавшего молодого человека, переведя того из Тобольского острогу в спокойный и тихий Собольск. А всё сие значило для Чичикова, что ни сегодня, так завтра пересекутся вновь их с Тентетниковым пути дорожки и навряд ли тут получится что—либо хорошее.

Вот потому—то, подумавши ещё с минуту, другую спросил он у «старшего конюха», что всё ещё сидел рядом с Селифаном, знает ли тот, как проехать к дому полицеймейстера, и получивший утвердительный ответ, велел править туда без промедления.

Полицеймейстер, живший в большом, стоявшем у самого начала главной городской улицы, доме, радушно и как хорошо знакомого встретил Павла Ивановича. Проводивши его в гостиную он справился о делах его и самочувствии, о сегодняшней поездке, о которой, без сомнения, знал, как и все остальные чиновники города и, выслушавши ответы нежданного гостя, приказал подать в гостиную кофию. Кофий подан был с душистыми пышными булками и, разливши его по чашкам, герои наши принялись усердно его прихлебывать.

— Что же, Павел Иванович, думаю, что у вас должно быть некое до меня дельце, не просто же так после столь утомительного пути завернули вы ко мне? — спросил полицеймейстер, проницательно поглядывая на Чичикова.

— В точности, что так, любезнейший друг мой! Но дельце сие пустяковое, и вовсе не связано с нынешними моими заботами. Давешним вечером за обедом мне неловко было о нём говорить, сегодня же, решивши не откладывая его в долгий ящик наведаться к вам по той причине, что сие для меня важно и имеет касательство до приятеля моего, о коем просил навесть меня справки и Фёдор Фёдорович Леницын, — отвечал Чичиков.

— Так в чём же дельце сие состоит и чем могу я вам в нем помочь? — снова спросил полицеймейстер.

— Речь тут идёт об обитателе нашей Тьфуславльской губернии, — сказал Чичиков, — вот уж более году тому назад сосланном в Сибирь: толи на каторгу, толи на поселение, нынче затрудняюсь сказать куда именно. Но меня, а в особенности нашего губернатора, весьма заботит судьба сего молодого человека, осуждённого неправедно, по навету одного, хорошо известного по всей губернии клеветника и негодяя, коему сумел я уж сполна отплатить. Нынче он уж и сам под судом, уж не выпутается, ну да и поделом ему, потому как он всей губернии был поперек горла…

— Понимаю, — в задумчивости произнёс полицеймейстер, — однако не могли бы вы назвать сего молодого человека, о судьбе коего столь печётесь. Может статься, что он и здесь у нас под самым боком, а ежели и нет, то мы и запрос какой надобно пошлём, и всё вам самым тщательнейшим образом доложим.

— Прозывается он Андреем Ивановичем Тентетниковым, но признаться, я мало имею надежды услыхать о нём что—либо доброе и не рассчитываю на то, что удастся его так вот запросто сыскать, — сказал Чичиков состроивши во чертах чела своего подобие скорбного уныния.

— А вот и неправда ваша, Павел Иванович! Очень даже, что многое можем вам о нём порассказать. Причём не самого худого свойства, — отвечал полицеймейстер тоном человека весьма обрадованного возможностью доставить собеседнику приятное известие.

— Да что вы! Не может такового быть! Неужто он здесь у вас?! Вот нежданная радость и мне и Фёдору Фёдоровичу! Но скажите, как он, каково ему приходится?! — разыграл Чичиков искреннее изумление так, словно бы не повстречал Тентетникова с Улинькою на вечерней улице всего лишь три четверти часа назад.

— Должен вам сообщить, Павел Иванович, что дела его весьма неплохи, — сказал полицеймейстер, состроивши сурьёзную мину, потому как сообщал сейчас данные по своему ведомству. — Он уже пятый месяц как по высочайшему указу переведён сюда в Собольск на поселение. Нрава и поведения он примерного, пользуется уважением меж городских наших обывателей. Да чего уж там говорить! Супруга его – Ульяна Александровна, старшим моим дочкам даёт уроки французскаго. Замечательная, надобно сказать, дама, таковая умница!..

«Да, конечно же, без французскаго здесь в Собольске никак не управиться! Однако же плохи известия: Тентетников на хорошем счету, Улинька вхожа в дома, даже и к полицеймейстеру. Ох, батюшки! Да ведь из сего таковое может проистечь, что буду метаться по углам, точно припаренный!», — подумал Чичиков чувствуя, как сызнова поднимается в нём волною утихнувший было давешний страх, на словах же он сказал следующее:

— Видит Бог, воистину радостную весть услыхал я сейчас! И ежели бы вы только знали, каковым теплом отозвалась она в моём сердце. Однако же, обещайте мне, друг мой, что не откроете до поры ни Андрею Ивановичу, ни Ульяне Александровне моего здесь пребывания, по той причине, что желал бы я сделать пред ними сюрприз.

Полицеймейстер, конечно же, заверил его в том, что на сей счёт Павел Иванович может не беспокоиться, потому как хорошо понимает каковую радость может принесть бедному узнику подобная нежданная встреча.

— Буду нем как рыба! — сказал полицеймейстер на прощание.

Несколько успокоившись, Чичиков отправился в дом Петру Ардалионовичу, поспевши как раз к ужину. За столом разговор, конечно же, во первую голову коснулся тех земель, которые должны были отойти нашему герою, разве что не завтрашним утром и Петру Ардалионовичу хотелось от Чичикова подробных впечатлений от выделенных ему угодий, потому как он даже и не догадывался о том, куда сегодня наведывался Павел Иванович и каковое дельце обделал он со старостою старообрядческой общины.

Чичиков же отвечал все более общими замечаниями — что, дескать, земли вправду отменные и впечатление от них у него самое благоприятнейшее и будто бы он и не ожидал, что столь хороши они будут. За что и благодарен он до чрезвычайности и Петру Ардалионовичу, да и прочим братьям—чиновникам, принявшим в нём столь горячее участие.

Тут разговор, словно бы сам собою, свернул на бумаги, коих дожидался наш герой с нетерпением и что назначены были к завтрашнему сроку. Однако, как оно обычно бывает, к завтрашнему сроку замешанные в сие дело чиновники не успевали уложиться, сетуя на изрядное число представленных к перебеливанию бумаг, так что срок их отодвигался ещё на день, а может быть и на два. Сие известие не добавило бодрости духа нашему герою и он несколько заёрзал на стуле, показавши своё нетерпение и нервы. Ему до чрезвычайности хотелось, покончивши с этим делом, выехать как только возможно скоро, вон из Собольска. Обещание быть молчаливым, точно рыба, полученное им с полицеймейстера, могло лишь отчасти защитить его, давши временную и короткую передышку. Потому что получи он даже завтра нужные ему бумаги, всё одно, пребывание здесь могло бы окончится для него бедою. Ежели и не сейчас, то позднее, вздумай только Чичиков сызнова явиться в Собольск, привлечённый золотым сиянием приисков, что по вине Тентетникова, точно уж уплывали у него из под самого носу.

Посему мысли, поднимавшиеся в нём, были самого мрачного и тёмного свойства и, сославшись на усталость, Павел Иванович откланявшись, отправился в отведённые ему покои с тем, чтобы хорошенько поразмыслить на досуге о том, как же быть ему дальше. Ему до боли не хотелось расставаться с мечтою заделаться золотопромышленником, расставаться с Собольскою губернией, с которой он уже не на шутку связывал свою будущность. Вот почему пройдя в спальню он, не раздеваясь, повалился на кровать и уставившись в потолок принялся о чём—то напряженно думать. Но видимо так ничего и не надумавши сказал себе:

«Носу не высуну из дому, покуда не получу всех нужных бумаг, а там уж как Господь распорядится», — и кликнувши Петрушку, велел себя раздевать ко сну.

Однако толи Господу, толи тому, кто руководил беспокойною его судьбою, было угодно распорядиться таковым образом, что все нужные Чичикову бумаги были готовы следующим же утром. Не успел ещё герой наш как следует разлепить глаз, а бумаги уж лежали у него на столе, доставленные из Присутствия расторопным курьером. Тут уж не только что сердце принялось, топая своими крохотными ножками, петь в груди у него радостные песенки, но и сам Чичиков, вскочивши с постели, запрыгал по комнате, выделывая весьма рискованные антраша, и крича нечто невразумительное от переполнявшего его до краёв счастья. Нынче он уже был свободен в своём выборе и никакой Тентетников ничем не мог более ему помешать. Ведь теперь сделалось возможным, собравшись в одночасье, отправляться в обратный путь до далёкого Петербурга, где в глубоких банковских подвалах дожидалось его заветное богатство. Однако помимо мечты заделаться золотопромышленником, оставалось у Павла Ивановича в Собольске ещё одно, чрезвычайно важное для всего его предприятии дело, то, которое он всенепременно должен был довести до конца. Потому—то сейчас, когда бумаги были уж у него на руках и фигура Тентетникова, будоражившая его воображение и не дававшая покою его душе, уж не казалась столь угрожающею, решил он остаться в Собольске ещё на некоторое время с тем, чтобы совершенно покончить с делами и попытаться примириться с Андреем Ивановичем, с которым связывал уж некоторые планы.

«Отправлю—ка я до него письмецо, — подумал Чичиков, — а что, очень даже возможно. Ведь явись я к нему безо всякого, то, не ровен час, спустит с крыльца, либо намнёт бока и будет в своей правоте. А эдак, хочет, не хочет, а письмецо прочтёт, пускай даже и из любопытства. И то сказать, у них ведь тут скука! А таковое письмецо, пускай даже и от злейшего врага, всё одно – развлечение. Ну, а там уж и поглядим…»

И не откладывая сего дела в долгий ящик, он уселся к столу и принялся сочинять послание к Тентетникову. Сочинение письма забрало у него без малого час, потому как многие строчки были им вымарываемы и переписывались заново, и многие же бумажные комочки белыми шариками ложились в корзину под столом. Но в конце концов усилия его увенчались переписанным набело листом, который он, кликнувши Петрушку, велел доставить по тому адресу в мещанской слободе, что вызнал давеча у полицеймейстера.

Надобно сказать, что послание ему удалось на славу, о чем мы, как знающие толк в сочинительстве, можем судить с уверенностью, а о том, что бедному Андрею Ивановичу не придётся сегодня скучать над чтением сего письма, утверждаем наверняка. Посему кажется нам уместным, не приводя всего содержания сего шедевра полностью, ограничиться беглым его пересказом, сводившимся ко следующему.

Во первых же строках послания Чичиков униженно просил Андрея Ивановича не рвать и не бросать посланного к нему письма, а не смотря на испытываемую им к Чичикову неприязнь, всё же прочесть его до конца. Засим следовал пассаж о том, что во всём произошедшем с Иваном Андреевичем вины Чичикова нет никакой. Имя же негодяя—доносчика ныне уж известно в Тьфуславльской губернии всякому, и это никто иной, как Вишнепокромов, который стараниями нашего героя был разоблачён. Тому уж отказано ото всех домов в губернии, он полностью разорён в делах своих и в имении, и ни сегодня—завтра сам окажется под судом, как уже оказывались и иные по его вине. Чичиков же, не желавший, чтобы доброе его имя пятнало какое бы то ни было пятно, а тем более таковое, как донос, все силы свои с той поры, как Андрей Иванович отправлен был по этапу, положил на отмщение злодею, дабы воздать тому по заслугам. Роль же Павла Ивановича в сем отмщении хорошо уж известна в губернии всякому и всякий же очень рад тому и стоит за Павла Ивановича горою, в чём собственно Тентетников может очень легко убедиться, ежели запросит о том у кого из своих тфуславльских знакомцев.

Далее Чичиков писал о том, что он якобы нарочно прибыл в Собольск для одной только цели: повидать Андрея Ивановича, дабы вымолить у того прощение, потому как ему не жить уж далее с тем позором, в коем он совершенно неповинен и для искупления коего в глазах дорогого своего друга предпринял он столькие усилия. В заключение письма он просил о встрече, обещая приехать до Тентетникова по первой же от него весточке, передавая к тому же поклон Ульяне Александровне и прося Андрея Ивановича рассказать ей о его, Чичикова, невиновности.

Завтракать пришлось ему в одиночестве, по той причине, что Пётр Ардалионович отбыл в Присутствие спозаранку, а хозяйка дома ещё не выходила. И едва успел Павел Иванович расправиться со шкворчавшей и пузырившейся салом яичницею, как Петрушка уж воротился восвояси. Призвавши его Чичиков осведомился, чего тот так скоро вернулся, на что Петрушка отвечал, что идти тут недалече, всего—то через две улицы, а на вопрос — не велели ли чего передать на словах, Петрушка отвечал, что нет, ничего не велели, а только лишь рассмеялись, глядя на конверт.

— Так—таки и рассмеялись? — спросил Чичиков, чувствуя, как всколыхнулась вдруг в нём обида и досадуя на себя за то, что отправил это письмо.

Тут Петрушка и вовсе ничего не ответил, а лишь пожал плечами, словно бы говоря сим жестом, что так оно и было, как он сказал.

— Ладно, иди, братец, иди!.. — буркнул Чичиков, отсылая Петрушку, а сам усевшись на софу принялся о чём—то напряженно думать.

«И надо же было такового дурака свалять! Вот и получил плевок, ровно какой дворовой мальчишка, — стал корить он себя, — нет бы сидеть спокойно, не высовывая головы, тем более что бумаги—то все уже на руках; так нет же, решил ухватить поболее!... Какого чёрта, скажи—ка мне на милость, сдались тебе эти два прииска? Ведь покуда ты проведёшь все заклады, от них, может статься, и следа не останется. Да и откуда наберёшь ты нужных работников, неужто повытаскиваешь их из своей шкатулки? Ведь и накупи ты на все эти деньги живых крестьян, всё одно, переселения то тебе не осилить, да ты и сам сие понимаешь. Так к чему же было заводить подобную канитель с этим Тентетниковым? Сиди он в остроге, живи на поселении, тебе—то какая разница? Что это вздумалось вдруг тебе покаянные письма писать, будто сам ты его и не укатал в эту каторгу? Ну, ославил бы он тебя на весь Собольск, что из того? Подумаешь, какая важная птица этот Собольск! Тебе что, со всеми его обитателями детей крестить? Тот, кому надобно и без того прекрасно знает, каковой ты на самом деле есть человек…», — тут словно бы само собою всплыло пред его внутренним взором нежное лицо Надежды Павловны, но видение сие было кратким и скоро потухнуло, потому как Чичиков никак не мог остановиться, всё продолжая ругать и корить себя:

«Однако ведь были у меня и иные соображения, — принялся он оправдываться перед самим собою, — во—первых, и вправду желал избежать я огласки, но главное в том, что дело—то до конца не доведено. Конечно же, можно было бы и отбыть из Собольска, махнувши рукою на таковую малость, но как известно из подобных малостей вырастают самые большие неприятности. Не приведи Господь, ежели вздумается кому проверить всё это моё предприятие до последней, как говорится, косточки, то тогда уж дай Бог и мне попасть хотя бы на поселение, а не в каторгу. И Тентетников с его знанием моих «мёртвых душ» подвернеёся тут весьма кстати. Уж он—то не станет чиниться, а выложит всю мою подноготную, дабы отомстить мне хотя бы таковым образом…»

Но покуда он вёл непонятно с кем сей разговор, в комнату вошёл уж известный Чичикову простоватой наружности лакей Петра Ардалионовича и, протянувши сложеный вчетверо и запечатанный красной сургучною печатью листок бумаги, сказал:

— Вот, ваше скородие! Велено передать в собственные руки.

Ощущая мгновенную перемену в настроении и поспешно взламывая сургучную печать, Чичиков подумал:

«А вот и клюнула рыбка на мой крючок, стало быть, всё будет, по—моему!..»

Содержание же полученного им письма было кратким и состояло всего—то из нескольких строк:

«ЖдЁм вас в любое время до четырёх часов пополудни. Адрес наш вам известен. А.И Тентетников.», — и всё, более ни слова.

Не тратя времени даром, Чичиков велел заложить коляску и отправился в расположенную, по словам Петрушки, недалече мещанскую слободу, где в доме у вдовицы колежской ассесорши квартировали Андрей Иванович с Улинькой.

Домик, и вправду располагавшийся всего через две улицы, был видом дик и живописен в одно время по той причине, что на стенах его не оставалось и живого места ото всяческих украшений в виде тёсанных топором рушников, деревянных кружев и прочих завитушек, что частью истлевши от времени успели отвалиться, оставивши на место себя корявые, почерневшие гвозди, чрезвычайно похожие на погибших и высохших в жарких лучах солнца червяков. На стук колёс подъехавшего экипажа из будки, стоявшей у забора, позвякивая цепью, вылез старый костлявый пёс изрядного росту и словно бы через охрипшее горло принялся равнодушно лаять на остановившуюся у ворот коляску. Сонные его побрехивания вероятно заменяли тут колокольчик, висящий у двери, потому что через минуту другую на крыльце возникнула фигура небольшой старушонки с колючим взглядом, сверкнувшим из—под чёрного чепца, убиравшего седые ея волосы. Отогнавши пса, который чрезвычайно довольный собою полез назад в будку, дабы снова предаться сладкой дрёме, старушонка спросила у Чичикова кто он таков будет и что ему надобно и узнавши, что тот прибыл до ея постояльцев, ни слова не говоря провела Чичикова в дом и указавши рукою на приотворённую дверь прошла на свою половину.

В который раз, подивившись простоте царивших тут нравов, Чичиков постучался в указанную старухою дверь, из—за которой тут же раздался возглас:

— Входите, дверь не заперта! — отозвался некто, в чьём голосе Чичиков признал голос Тентетникова.

И чувствуя, как ёкнуло у него его сердце и не дожидаясь повторного приглашения, Чичиков прошеё в большую опрятную комнату, что, конечно же, не отличалась изысканностью обстановки. Посредине неё увидал он сидящим у квадратного, крытого чистою скатертью стола, Андрея Ивановича, поднявшегося ему навстречу и Улиньку, глядевшую на Павла Ивановича ледяным взглядом прекрасных серых своих глаз.

— Что же, Павел Иванович, присаживайтесь, коли пожаловали, — сказал Тентетников вместо приветствия и указывая Чичикову на свободный стул, стоявший у стола.

— Вот, явился с вашего позволения, — пробормотал Чичиков, конфузясь и опуская глаза, — явился, потому как не мог уж более терпеть того двойственного положения в коем оказался и о коем имел место отписать в посланном нынешним утром письме.

Испытывая крайнюю неловкость и словно бы скованность во всех членах, Чичиков с опаскою глянул на Улиньку и точно бы украдкою, коротко поздоровался с нею:

— Здравствуйте, Ульяна Александровна! Как изволите поживать? — спросил он и, признаться, ничего более нелепого придумать тут было нельзя, за что и последовала незамедлительная расплата.

— Спасибо, Павел Иванович, поживаем, как видите, вашими заботами, — отвечала она с горьким смешком и словно бы приглашая его познакомиться с той обстановкою, в коей проживают они по его вине, обвела рукою комнату.

А комната и вправду была более чем скромна. Уж сказанный нами стол со стульями, что, надобно думать, сползлись сюда из разных уголков города, покинувши родимые свои гарнитуры, печь большая и слегка закопчённая, по которой стояли всяческие миски, чугунки, крынки и прочая кухонная утварь, из чего Чичиков сделал заключение, что в этой печи готовилось пропитание и, может статься, и самою Улинькою, во что Чичикову поверить было нелегко, но что и на самом деле было так.

Нынче при свете дня сделались очевидными те изменения, что произошли во внешности Ульяны Александровны и Тентетникова, а именно, каковыми безжалостными были время и те невзгоды, что пришлось им перенесть. Конечно же, нельзя было сказать, что стали они стары, либо немощны; хотя у Андрея Ивановича и прибавилось седины, да и у Улиньки нет, нет, а сверкала в волосах серебряная ниточка. Но во всей их внешности, движениях, чертах возникнуло новое и едва уловимое свойство, которое возможно было бы именовать «зыбкостью», либо ещё каким—нибудь подобным же эпитетом, отвечавшим словно бы ненастоящему их присутствию в этом живом, суетном и вечно куда—то стремящемся мире.

— Вот, стало быть, получили мы ваше письмо, Павел Иванович, и надобно сказать, что всколыхнуло оно нас до чрезвычайности, и всю ту боль, что, казалось бы, уже утихла, всю муть сердечную оно разбередило и подняло, — без обиняков приступивши к разговору, сказал Тентетников. – Мне ведь поздно уж нынче искать правых да виноватых, потому что жизнь моя уж изломана, выброшена, словно бы на обочину и попрана ногами — вашими ли, Варвара Николаевича ли, мне всё одно. И сейчас, когда столько уже пережито и передумано, прочее, пускай и бывшее со мною ранее, кажется мне теперь далёким и я вовсе не желал бы к нему возвращаться. Посему, вы напрасно мучили себя всё это время, потому как повторяю: вы ли всему виною, Вишнепокромов ли, чёрт ли, дьявол опутал меня клеветою, я не вижу разницы. Так что, можно сказать, вы напрасно, Павел Иванович, проделали таковой путь, ежели, конечно же, в нём не было для вас каковой ещё надобности.

Чичиков сидел молча, уперевши взгляд свой в стол, чувствуя, как горло его сводит спазмою, а лоб и спина покрываются лёгкой испариною. В комнате возникло неловкое молчание, в котором слышно было жужжание запутавшейся в занавеске мухи, да скрыпы, издаваемые стулом, на котором сидел Павел Иванович. Однако молчать далее было неловко и Чичиков, прочистивши горло, приступил к объяснениям.

— Пускай оно и так, как вы говорите, — просипел он всё ещё сдавленным голосом, — пускай вам это всё равно! Но голубчик, Андрей Иванович, посудите сами, каково это мне ходить без вины виноватым? Ведь сие мало сказать – несправедливо, сие мучительно! Жить, постоянно помня о том, что любимые и дорогие до тебя существа томятся в неволе, испытывая многие муки и унижения, да к тому же тебя ещё и почитая причиною всех свалившихся на них невзгод и несчастий. А что сие именно так, видно даже и из того давешнего замечания Ульяны Александровны, что доведены вы до подобного бедственного положения моими о вас заботами, — сказал Чичиков, словно бы переходя в наступление, ибо знал наверное, что ежели в словесной перепалке, либо в каком ином остром разговоре заставишь ты своего противника оправдываться, то вот она и половина победы.

Так оно и вышло и Андрей Иванович принялся говорить о том, что сердце женщины более ранимо, нежели мужеское, тем более сердце Улиньки, на которую почитай сразу же обрушились две беды – арест Андрея Ивановича и кончина любимого батюшки, генерала Бетрищева, чью могилу она так ещё и не сумела посетить, дабы отдать усопшему все почести, как то и положено по христианскому обычаю.

На что Чичиков, не сморгнувши глазом, тут же соврал, что он не токмо самолично следит за тем, чтобы на могиле Александра Дмитриевича всегда был порядок и живые цветы, но к сему им якобы ещё и приспособлена некая старушонка из богомолок, что за полтину серебра, ту, будто бы выплачивает ей Чичиков помесячно, обихаживает могилу, пропалывая, когда надобно, сорняки и даже зимою очищая её от снега. Ибо ей сие не в тягость, так как проживает она будто бы рядом с монастырским кладбищем, на котором, как знал Чичиков, добрые люди схоронили год назад генерала Бетрищева.

Сцена, последовавшая за этой, точно бы сама собою соскочившею с уст его выдумкою, менее всего могла быть ожидаема нашим героем. Потому как Ульяна Александровна побледнела вдруг мертвенной бледностью, глаза у нея закатились и она разве что не лишилась чувств. Конечно, тут же последовал всенепременный стакан с водою, в который испуганный Андрей Иванович влил ещё и неких капель. А Павел Иванович, вскочивши со своего стула, принялся махать над Улинькою своим надушенным платком так, будто вознамерился разогнать какие—то лишь ему видимые тучи, что сгрудились над ея прелестною головкою.

Но вот дурнота постепенно оставила Ульяну Александровну, по щекам её пошли красные пятны, она задышала ровнее и ледяные глаза, коими глядела она по сию пору на Чичикова, вдруг налились слезами. Схвативши за рукав сертука склонившегося над нею супруга, она зашептала жарким шепотом:

— Так стало быть он и есть тот тайный благодетель, о котором мы так и не узнали – кто он! И сейчас мне, право же, очень стыдно, Андрей, и всё то время, что бесчестили мы с тобою Павла Ивановича, он был ни при чём, был ни в чём не виноват, — и она зарыдала, уткнувшись в плечо обнявшего ея супруга.

— Именно, что ни при чём, именно! — в тон ей подхватил Чичиков и для пущей убедительности даже пустил слезу, причём весьма обильную, благо и платок был у него в руке…

Ах, женское сердце, женское сердце, ты не только ранимее мужского, ты ещё и гораздо великодушнее, ибо никто в целом свете не умеет прощать как ты, безоглядно и щедро проливая доверие и милость даже к самому чёрному своему врагу. Что было бы с миром, господа, ежели не существовало бы в нём такового вот женского сердца, в котором, может статься, оправдание и прощение всем нам…

Далее, конечно же, последовало примирение и причиною ему была, как ни странно, та неожиданная даже и для самого Чичикова сказанная им ложь, а вовсе не обильныя его слёзы и уверения в непричастности его к тем роковым событиям, что обрушились на Тентетникова с Ульяною Александровною. На счастье нашего героя случилось так, что некто, так по сию пору остававшийся неузнанным, и вправду тайно ухаживал за могилою Александра Ивановича, о чём Улиньке поведал в письме Архимандрит, тот самый сухонький старичок, что как—то встретился Чичикову на пути. На выказанное ею беспокойство о заброшенности праха и могилы горячо любимого ею батюшки, Архимандрит отвечал, что сие не стоит беспокойства, потому как могила всегда содержится в надлежащем порядке, хотя и неизвестно чьею рукою. Может быть и Божьим соизволением. Вот может быть сие упоминание о Божьем соизволении, да ещё столь выгодное для Чичикова совпадение и повернули Тентетникова с Улинькою на его сторону; тут уж слёзы полились с обеих сторон и Чичиков с Тентетниковым, обнявшись и плача, простили друг дружке взаимные обиды.

О многом сумели они перетолковать тем днем и многое казалось им важным и необходимым в этих разговорах. Чичиков узнал, что живут они очень скромно, невзирая на полученное Улинькою наследство, потому как считают, что коли судьба им выпала такая, то и жить, стало быть, надобно по судьбе. Улинька, на удивление всем, заделалась настоящею хозяйкою, справляясь, по словам Андрея Ивановича]6 не хуже какой—нибудь заправской кухарки либо экономки, да к тому же имела она в городе уроки, о чём Чичиков уже узнал от полицеймейстера.

Сам же Андрей Иванович намеревался, как только закончится срок его поселению, заделаться хозяином на земле и из Сибири уезжать не собирался, твёрдо решивши для себя оставаться в этих краях.

— Вот и преотлично, — сказал Чичиков будто бы шуткою, — возьмёте меня к себе соседом жить.

А сам подумал, что лучшего управляющего для приисков ему и не сыскать, потому как порядочность натуры Анлдрея Ивановича была ему хорошо известна. Что же до некоторой лености или же лучше сказать ипохондрии, свойственной Тентетникову прежде, то от неё ныне не оставалось уже и следа. Уж это был иной человек, уж жажда деятельности сквозила в каждом его слове, зачастую весьма точном и показывающем знание здешних мест и обстоятельств. И сие так же показалось Чичикову весьма полезным и он окончательно убедился в том, что Андрей Иванович и есть тот самый, кому он без боязни мог бы доверить прииски, которые, как мы не раз уж о том говорили, уже почитал своими.

Однако время сделалось совсем уж обеденное, но Чичиков к обеду не остался, резонно рассудивши, что на его персону не рассчитывали, потому как не могли и помыслить, что всё закончится таковым вот мирным образом. Потому—то, дабы не смущать хозяев и условившись о скорой с ними встрече, он и уеха,л провожаемый радостными улыбками Улиньки и Андрея Ивановича, которых и на сей раз сумел обмануть.

* * *
После описанной нами только что встречи прошло без малого около месяца прежде чем удалось Павлу Ивановичу, выбравшись из Собольска, отправиться в обратный путь. И, несмотря на уж давно выправленные бумаги, бывшие у него на руках, несмотря на то, что осень, вступившая в свои права, обещала сделать непростым путешествие нашего героя, как то всегда бывает, когда приходится ездить вымокшими и раскисшими от дождей дорогами, он всё откладывал и откладывал свой отъезд.

Причиною тут было некое секретное дело, завязавшееся у Чичикова с одним из купцов, встреченных им в Присутствии у Петра Ардалионовича ещё в первый день по приезду, что в числе прочих сунул ему свою карточку, на которой значилось: «Лес строевой и деловой – любые поставки». Как прозывался сей купец нынче уж трудно припомнить, да сие, признаться, и не особо важно для нашего повествования, однако надобно думать, что деньги ему были плачены Чичиковым немалые по причине того, что дело меж ними обделывалось в тайне, а ежели кто и привлекался к сему делу со стороны, то это всё был народ пришлый да случайный в этих местах.

Но вот, наконец—то, по прошествии нескольких недель распахнулись глубокой ночью некие ворота некоего же огромного лабаза и из него потёк, потянулся в темноту обоз, гружённый свежеструганными дубовыми крестами. Зрелище сие и без того необычное, от которого иного мог бы продрать и мороз по коже, могло сделаться и ещё необычнее, ежели удалось кому взглянуть на приколоченные к крестам таблички, из которых следовало, что покойники, коим предназначены были сии кресты, покуда вроде бы как и живы и умрут все только о следующем годе в одно и то же время, а именно, что весною.

Подобное знание сроков чужих жизней дело весьма удивительное, могущее кого угодно привесть в изумление, потому как доподлинно известно, что в подобных случаях без чертовщины не обойтись. Однако так уж вышло, что ни во время всего пути, проистекавшего под покровом ночи, ни на месте, куда прибыл жуткий обоз, взглянуть на те кресты было некому по той причине, что место сие было глухое, никем не посещаемое, почиталось за проклятое и прозывалось Роговским погостом.

ГЛАВА 11

Уж так оно заведено в Божьем свете, что всему свой черёд: и плохому и хорошему. И в том нет ничего дурного, уверяю вас, господа! Хотя, признаться, подобное положение дел, мало того, что не устраивает многих и многих, но порою ещё и страшит их до чрезвычайности. Да чего греха таить, и ваш покорный слуга не раз испытывал душевный трепет при одной лишь мысли о недоступности его пониманию будущности – столь тёмной и столь неведомой до каждого из нас. И в то же самое время одна лишь она и есть единственное, чего по настоящему жаждает человек, по той простой причине, что только будущность и является обиталищем всех его надежд и чаяний, заставляющих всякого, не глядя на понесённые уж им ущербы да уроны, стремить жизнь свою далее.

Что же тут поделать, друзья мои, коли то бренное существование, на которое обречён каждый от мала до велика, прозываемое нами жизнью, соткано всё из таковых тёмных и тесных обстоятельств, что ежели только быть честным, ничего кроме боли, неверия и стыда не могут они вызвать в бедном человеческом сердце. Так что же поделать тут, как только не уповать на будущность, втайне надеясь, что может быть где—то на потаённых её дорожках дожидают нас долгожданные счастье, свет и покой…

Отчего это я вдруг решил заговорить о сем предмете? Трудно сказать, наверное, может быть даже и от того, что подошла к концу громадная моя работа? Та, что может показаться кому—то и замечательною, а кому и вовсе пошлою и не стоящею того, чтобы посвящать ей целую жизнь.

Так для чего же создавалась сия поэма, коли здесь в юдоли земной ничего толком и понять невозможно и не существует, как принято думать, окончательных ответов на все те вопросы, что задает нам жизнь? Из одной лишь игривости ума, коей Господь наградил меня с избытком, предпринял я столь неожиданную попытку? Или же вящей славы ради, либо ещё какого искушения, не побоявшись показаться смешным, прилагал я безумные усилия свои, стремясь побороть и испепеляющий всё жар пламени, пожравшей некогда великое творение, и глухое молчание самоей Смерти, что, может статься, во первой только раз и выпустила что—то, даже пускай и горсточку этих вот строк, из своей леденящей длани?

Нет, господа, как то кому будет угодно, но я твёрдо знаю, что всё содеянное мною, содеяно по промыслу Божьему. Потому—то и ответы, коих терпеливо дожидается верный мой читатель, будут, обязательно будут даны. И тому уж недолго осталось. Уж всего—то несколько страниц надобно перечесть вам, друзья мои, и всё тогда расстановится по своим местам, сделавшись вдруг простым и понятным! И все слёзы высохнут и раны зарастут, но уж верно откроются и новые раны, уж новые слёзы потекут по иным, пускай и незнакомым до нас щекам, и новая рука, обмакнувши перо в чернила, потянется к чистому белому листу бумаги, но то уже будет другая – не наша история.

* * *
Промерзающая ночною порою земля по утру убирала потемневшие бурые травы кружевными узорами инея, выбеливая не одни лишь только поля и перелески, раскинувшиеся вокруг, но и саму дорогу, оборачивая все придорожные кочки да камни в некия подобия пушистых белых зверушек, мирно прикорнувших у обочины. Встречаемые по пути лужи уж все до одной затянуты были прозрачным, словно стёклы, ледком, звонко трещавшим и ломавшимся под копытами запряжённых в коляску коней. А зябкость, словно бы висевшая в воздухе, проникала и вовнутрь коляски, заползая даже и под меховую полость, в которую кутался Чичиков.

Долгие вёрсты, пройденные его экипажем, потерялись уж далеко позади, уж пересёк он громадные пространства, что отделяли Сибирь от России, покуда не ощутил промозглое и пробирающее чуть ли не до костей, дыхание северной нашей столицы. Дыхание, в коем слышалось сильное присутствие студёных ветров, летавших над этими близкими до холодного моря российскими просторами, уж отданными в безраздельное владение хмурой и поздней осени. Ворох сочиненных и выправленных Чичиковым с таковыми трудами бумаг, что в самое короткое время должны были обратиться в капиталы, в состояние, коего он с беспримерным постоянством и усердием добивался, подогревал его нетерпеливое стремление к Петербургу, ещё терявшемуся где—то за висевшею над землею тёмной небесной хлябью.

Дальняя дорога, равно как и связанное с нею путешествие, по мнению многих должна быть обязательно наполнена увлекательными, а может быть даже и романическими событиями. Да и я не один день, проведший в пути, склонен считать путешествие наилучшим из времяпрепровождений, выключая, конечно же, сочинительство. Хотя спроси кто нынче у Павла Ивановича его мнения, вряд ли бы тот сумел ответить что—нибудь вразумительное. Потому как он с нетерпением ожидал окончания этого равного Одиссее пути, ожидал с тем же нетерпеливым чувством, с коим узник дожидается заветного скрыпа, закрывшихся за его спиною тюремных ворот.

День, коего искал он с таковым неистощимым терпением, был уже рядом, был уж близок. Уж вот—вот как должны были распахнуться над неугомонною головою нашего героя небесные закрома, из которых полетят, посыплются на него наместо Божеской милости бумажки ассигнаций и банковских билетов. Вот почему ему вовсе было не до тех сантиментов, на которые столь горазды мы – сочинители. И тем не менее, на том долгом пути, что проделал он возвращаясь из Сибири, с ним всё же приключилась одна весьма поучительная встреча, произошедшая где—то на окраине некого городишки и оставившая в душе Павла Ивановича заметный след.

Случилось же сие приключение тем самым манером, каковым обычно и случаются подобные происшествия, начинаясь с самого сущего пустяка, глядя на который по прошествии времени видишь, однако, что то был вовсе и не пустяк, а замешалась тут толи нечистая сила, толи перст Судьбы, хотя, признаться, порою и бывает трудно сказать, чем же одно отличается от другого.

Так было и тут; велел Чичиков Селифану остановиться перед какою—то мелочною лавчонкою, ничем, признаться, не отличавшейся ото всех прочих мелочных лавчонок, что держит на Руси люд известного покрою и пошибу. К коему относятся и неумелые да нерадивые купцы, крестьяне, сумевшие разжиться какою—то деньгою, разорившиеся вконец мелкопоместные дворянчики, верно и позабывшие о своём дворянстве и, словно бы само собою, перекочевавшие в какое—то иное, непонятное никому сословие, да и просто городские обыватели.

Зашедши в лавку, в коей царил полумрак, настоянный на густом духе чеснока, огуречного рассола и мыла, что горкою лежало на полке, Чичиков проследовал к прилавку, за которым, распластавши обширные свои груди, спала, похрапывая, довольно молодая ещё баба, как надобно думать и бывшая владелицею замечательного сего заведения. Постучавши костяшками пальцев своих о конторку, Чичиков произнёс нараспев:

— Просыпайся, милая, а не то весь товар свой проспишь!

На что встрепенувшаяся лавочница, выворотивши зевотою с несколькими уж выкрошившимися зубами рот и поведя с хрустом могучими плечами, воззрившись на Чичикова, ещё не вполне отошедшим ото сна взглядом, спросила:

— Чего изволите, сударь?..

Спросила с таковою ленью и безразличием в голосе, точно хотела сказать: «А шёл бы ты отсюда подобру—поздорову, наместо того чтобы мешаться под ногами!».

Павел Иванович назвал приведшую его в сей уголок потребу, на что лавочница отвечала:

— Обождите маленько, сударь, — и потому как нужной вещицы в лавке не оказалось, она обернувшись к тёмной, ведущей куда—то во глубину помещения двери, принялась выкликать кого—то.

— Эй ты, дурень, ну—ка, поди сюды, скотина ты эдакая! Слышь, кому говорю, поди, сюды, ежели не хочешь отведать сызнова палки!

На эти ёе восклицания из—за тёмной двери послышались какие—то шорохи, поскрыпывания да позвякивания, и в растворившуюся дверь прошла некая фигура – сгорбленная и заросшая седым волосом, длинными космами свисавшего с её головы. Фигура сия облачена была в дранный испещрённый заплатами армяк, наброшенный чуть ли не на голое тело. На ногах же у ней, и сие показалось Чичикову более чем удивительным, надеты были цепи на манер арестантских, звеневшие при каждом шаге.

Что—то показалось Павлу Ивановичу весьма знакомым в облике этого, столь неожиданно появившегося в лавке, существа. И спина горбатая, обтянутая сказанным уж армяком, и взгляд жалобный и в тоже время цепкий, мелькающий из под седых клочковатых бровей, и руки сухие, точно птичьи лапы, оплетённые жилами и словно бы постоянно что—то ищущие.

«Батюшки светы! Да никак это Плюшкин?!», — подумал Павел Иванович и пристальнее вглядевшись в заросшую физиогномию сам себе и ответил:

«Да, именно, что Плюшкин! Вот, стало быть, куда его недобрыми ветрами занесло!»

Это и вправду был Плюшкин, старый наш знакомец, что по словам Манилова, будто бы раскаявшись в своей скаредности и сребролюбии, отписавши всё своё имение наследникам, пустился в путь по Руси—матушке, посещая монастыри и иные святые места, дабы подобным подвигом очистить душу от мирской скверны.

Однако, как явствовало из нынешнего, истинное его положение довольно далеко отстояло от той замечательной картины, что рисовало некогда воображение Манилова, коей потчевал он в своё время и Павла Ивановича.

— Что же это он у тебя на цепи сидит, ровно собака? — спросил Чичиков у лавочницы, не подавая, однако ,виду, что может быть знаком с несчастным, уж отправившимся в кладовую за нужною Павлу Ивановичу безделицею.

— Да как же, батюшка, без цепи—то? Ведь не ровен час, сбежит, а мне тогда ответ держать перед полицеймейстером. Ведь он, как есть, вор! Не глядите, что с виду хилый, а у купца Какушкина цельную подводу с репою свёз со двора. Впрягся наместо коня и поволок, так что только у главного тракту и споймали, — отвечала лавочница, весьма подробно и правдиво пересказавши ту историю, что приключилась с Плюшкиным.

— Вот ежели бы кто уплатил за него пятьсот целковых, его, стало быть, и отпустили бы под залог. Только толку, я вам скажу, в том никакого нету. Потому как тут же чего—нибудь сопрёт сызнова, и сызнова же и попадётся. Уж кажись и наказан, и кажный день его от меня обратно в острог забирают, ан нет, засунет себе под армяк то одно, то другое, так что иной раз и не углядишь, — посетовала лавочница.

Тут в лавке вновь раздался звон цепей и Плюшкин, с горящею свечою в дрожащей руке, появился из кладовой, сказавши, что не нашёл нужного Чичикову предмета, кажется то были сапожные щётки. Лавочница тут же накинулась на него с бранью, стукнувши довольно сильно по горбатой спине, так что разве не гул пошёл по лавке. Но Плюшкин, точно бы не слыша брани и не чуя побоев, уставился на Павла Ивановичаводянистыми своими глазами.

— Батюшка, спаситель мой! — проговорил он хриплым, срывающимся на слезу голосом. – Это вы! Это вы! Я вас признал, голубчика! Ангела, посланного мне Господом! Батюшка, заберите меня отсюда, я не могу тут! Я гибну! Уж мне недолго осталось, не хочу подыхать, как собака на протухлой соломе! Хочу, чтобы кровать была настоящая и простыня, и всё прочее, как положено! — плача говорил Плюшкин, и свеча тряслась и мигала в тонкой старческой его руке.

— Так, стало быть, судырь, вы его знакомый? — спросила лавочница и, увидавши, как вспыхнуло краскою и пошло пятнами лицо у Павла Ивановича, кивнувши головою, сказала. — Ага, так и есть: знакомец!

И тут же сменивши прежний свой тон на ласково примирительный и вторя Плюшкину, которого минутою назад бранила самою чёрною бранью, принялась уговаривать Чичикова «выкупить» старичка, расхваливая того на все лады, словно тот был ещё какой товар, завалявшийся в её лавке. Однако Чичиков состроивши во чертах чела своего выражение каменное, охладил ея пыл, заявивши, что никогда не имел счастья быть знакомым с посаженным на цепь Плюшкиным, а посему никого ни спасать, ни выкупать не намерен.

— На то у вас должны иметься настоящие знакомые, а не вымышленные, да к тому же ещё и родственники! Вот к ним и обращайтесь! — сказал Чичиков, вознамерившись покинуть лавку.

На что Плюшкин, зарыдавши в голос, юркими семенящими шажками оббежал вкруг прилавка и бросившись на пол лавки обвил сапоги Павла Ивановича костлявыми своими руками, в коих обнаружилась немалая сила, вследствие чего Чичиков не сумел сдвинуться с места, чему был удивлён.

— Батюшка, это вы, батюшка! Я признал Вас, признал! — плакал Плюшкин, осыпая пыльную обувь Павла Ивановича поцелуями. – Вспомните же и вы меня, Христом Богом вас молю! Вспомните, как торговали вы у меня «мёртвых душ»! Ведь я Плюшкин, Плюшкин! Вы ещё тогда ликерчику у меня выкушали, не погнушались. Не погнушайтесь и нынче помочь старичку! Батюшка, дай мне Бог памяти!.. Батюшка, Павел Иванович, я ведь признал вас, признал! Уплатите же за меня эти несчастные пятьсот целковых, вызволите же меня отсюда, а я вам, право слово, всё своё состояние отпишу, и будете вы тогда богатым человеком!

И новые потоки слёз пролились на сапоги Павла Ивановича, оставляя на них тёмные крапины.

— Нет, положительно вы обознались, сударь! И отпустите, ради Бога, мои сапоги, потому как мне надобно следовать далее. Тем более, что я уж сказал и повторяю вновь — вам надобно снестись с кем—либо из своих родственников, коли таковы уж ваши нынешние обстоятельства…

Но Плюшкин прервал сию назидательную и полезную мысль нашего героя очередною порциею слёз и причитаний.

— Батюшка, спаситель вы мой, так разве я не снесся бы с ними, коли помнил свой адрес! Ведь у меня голова точно ватою набита и я ни губернии, ни уезда, ни даже имения своего названия вспомнить не могу! В том—то и вся беда, а вас я вспомнил, батюшка, потому как редкой доброты вы человек! Освободили меня старика от уплаты податей в казну, освободите же и нынче, соблаговолите же оказать помощь бесприютному! Век за вас Господа Бога молить буду!

— Ну вот, опять вы за своё, сударь. Извольте видеть, можно сказать, разве что не изорвали мне платья! Чёрт знает что такое!.. — осерчал Чичиков.

— Свят, свят, свят! — торопливо стала креститься лавочница. – Не поминайте окаянного, грех это, нехорошо, вашество, Павел Иванович!

— И ты туда же, милая? — сказал Чичиков, осторожно высвобождаясь из плену. — Ну какой я вам обоим Павел Иванович?! Я, как есть купец жидовского сословия, именем Мордыхай Лазаревич. И заглянул я к тебе в лавку, чтобы приобресть сущую безделицу. Вот, к примеру, дюжину сальных свечей, — сказал он, глянувши на оплывавшую на прилавке свечу, ту, что давеча дрожала у Плюшкина в руках. — Но коли у вас тут и свечей нету, то, стало быть, загляну в какую другую лавку. Может быть, там всё нужное мне сыщется.

Однако свечи были ему тут же отпущены, посему расплатившись с лавочницею и не глядя на проливавшего слёзы Плюшкина, он покинул лавку, унося с собою сальные свечи, которые вряд ли могли бы пригодиться купцу жидовского сословия, потому как топлены, были из свиного сала.

Но справедливости ради надобно заметить, что Чичиков не кинул несчастного Плюшкина в беде, как о том можно было судить по приведённому выше эпизоду. Вовсе нет, господа. Просто будучи человеком практического складу он понимал, какою забирающею время волокитою может обернуться для него дело, связанное с вызволением Плюшкина. Вот почему остановившись у первой же встреченной им на пути почтовой станции Павел Иванович отправил пару писем по хорошо известным ему адресам. Одно из них даже было написано на гербовой бумаге и пошло, как надобно думать, в некие официальные инстанции. Так что через месяц с небольшим Плюшкин, отмытый до блеска от покрывавшей его арестантской грязи, причёсанный, надушенный и укутанный в шубы, отправлен был в NN—скую губернию в сопровождении того самого зятя, коего он с таковым усердием некогда поносил. Отправлен был в своё родовое имение, где под присмотром дочери и в обществе ласковых внуков проведёт он последние месяцы несчастливой и непонятной жизни своей, таская у внуков печенье с конфектами и складывая их горочкою под кроватью. Настоящей, рубленной из орехового дерева кроватью, всегда покрытой чистыми и белыми как снег простынями.

* * *
Въехавши в Петербург, Чичиков велел Селифану не мешкая править в К—ную улицу, к дому Ивана Даниловича Куроедова, того самого по мозговым болезням доктора, чья супруга некогда, а в сущности совсем недавно, была свезена из дому непотребным Ноздрёвым. Как казалось Чичикову, бедный доктор был бы рад приютить нашего героя, в своём опустевшем доме, тем более что искренне почитал Павла Ивановича за своего друга. Да и Чичикову сие было бы не в пример удобнее и выгоднее, нежели томиться в каком—нибудь постоялом дворе, либо иных съёмных нумерах.

Потому как время было уже вечернее, Павел Иванович не сомневался в том, что хозяин наверняка уж должен был быть дома в обществе собиравшихся в его гостиной старичков, а сие означало, что ему будет оказан достойный приём. И верно, подкативши к дому увидал горевшие за окнами свечи, услыхал приглушённые голоса и смех, долетавший сюда из комнат.

Поднявшись по каменным ступеням высокой лестницы, Чичиков трижды дёрнул снурок колокольчика, отозвавшегося знакомым ему с прежних времён звоном. Через минуту раздались в прихожей мелкие шажки, щёлкнул ключ в замке и из—за приотворённой двери выглянула хорошенькая головка горничной с кружевною наколкою, пришпиленною к волосам.

«Однако же, где прежний лакей? Ай да Иван Данилович!..», — подумал Чичиков несколько опешившись.

— Как о вас доложить? — вопросительно глядя на топтавшегося у дверей Чичикова, спросила горничная.

— Ступай—ка, передай Андрею Даниловичу, что к нему с визитом Чичиков Павел Иванович; он знает…— отвечал Чичиков.

Ничего не сказавши, но, однако же, несколько странно взглянувши на него, горничная впустила Чичикова в переднюю и, пожавши плечами, отправилась с докладом в гостиную, из которой доносились всё те же весёлые голоса.

Ждать Чичикову пришлось недолго, потому что двери гостиной залы через самое короткое время растворились, но наместо Ивана Даниловича в прихожей появилась Наталья Петровна, та самая беглянка, которую Павел Иванович менее всего рассчитывал здесь сегодня повстречать, и сие, надо сказать, слегка его смутило. Однако же герой наш был далеко не тот, кто мог бы долго пребывать в смущении.

«Стало быть, вот оно как! Воротилась, стало быть!», — подумал он и, выступивши навстречу хозяйке, вместе с целованием ручки и с хитроватою улыбкою, поднимая на неё глаза, сказал:

— Рад, очень рад видеть вас в добром здравии, уважаемая Наталья Петровна, хотя, признаться, и не думал, что придётся свидеться вновь!

На что Наталья Петровна, пригласивши Чичикова в малую свою гостиную, отвечала, что и она очень рада его неожиданному визиту, и тоже не чаяла уж более с ним повстречаться.

— Да всё дела, дела, матушка. Не дают они мне покою, вот и приходится колесить по городам и весям, — отвечал Чичиков. — А как Иван Данилович? Что же не вышел? Али со здоровьем нелады? — спросил он в свою очередь.

— Ах, это таковая беда, таковая беда, что мне и говорить об этом больно, — отвечала Наталья Петровна, горестно склонивши голову. – Вы, конечно же, Павел Иванович, не можете того знать, но у Ванечки моего внезапно сделался удар! И так некстати, так неожиданно, именно в то самое время, как пришлось мне сопровождать вашего больного друга с тем, чтобы сдать его на руки родным и близким. Посудите сами, хороша была бы я, бросивши того в столь тесных обстоятельствах. Да и Ванечка мой меня на сие благословил. Сказал: «Поезжай, голубушка, потому как мне это уж не по годам, уж не в мочь, а ты прояви сострадание к ближнему из одного только простого человеколюбия!». Да вам ведь и без того известно, каковой души был Иван Данилович!.. — сказала она, понуривши голову и прикладывая к глазам белый атласный платочек.

— Вы сказали, был, сударыня?! Так что же это, он, стало быть, уж и помер?! — изумился Чичиков, всё ещё надеявшийся увидеть доктора, пускай и прикованным к постеле, но достаточно живым для того, что бы у него квартироваться, с досадою подумавши при этом:

«Вот так оказия! Надо же, довела таки несчастного бедняка бесовская баба!»

— Да тому уж три месяца как минуло! — сказала Наталья Петровна, сызнова прибегнувши к помощи платочка. — Я как только прознала о приключившейся с Ванечкою беде, тут же кинула всё. Тем более, как выяснилось о вашем друге весьма и весьма есть кому заботиться. Оказалось, что у него в поместье проживает ключница с целым выводком ребятишек, да я думаю вам, Павел Иванович, сие известно не хуже моего, — при сих словах лицо новоиспечённой вдовицы Куроедовой передернуло некою гримасою, но она тут же совладала с собою и воротившись к прежнему продолжала.

— Так вот, я кинула всё и уж днями была у постели любезнаго супруга моего, служа ему наместо сиделки во все те тягостные дни и ночи, что отведены были нам напоследок Провидением, и уж не покидала его до конца!

«Ещё бы не «кинуть всё» и не прискакать сюда ко смертному одру «любезнаго супруга», когда подобное имущество могло бы перейти Бог знает в чьи руки. Один только дом с полмиллиона будет!», — подумал Чичиков.

— Нынче же я отдалилась от света, живу одна со своими мыслями и со своею бедою, потому как не сыскать мне уж более человека, подобного незабвенному Ивану Даниловичу моему… — продолжала Куроедова, всё так же поникнувши головою.

Но тут двери в малую гостиную отворились и в комнате возникнуло две фигуры в чёрных в облипку сертуках и весьма фатоватые. В гостиной явственно сделался слышным смех и голоса, доносившиеся снизу из большой залы, к коим присоединилось ещё и треньканье рояля, а также поплывший по воздуху запах парфюма, как надобно думать, исходивший от сказанных уж нами фатоватых фигур.

— Наталья Петровна! Наташенька!.. — заговорили фигуры в один голос, что ещё более добавило им фатоватости. – Где же вы, голубушка? Уж заждались все, не желают без вас начинать!

— Ах, я сейчас ворочусь, одну лишь ещё минутку, господа! — отвечала фигурам Куроедова, а сама оборотясь к Чичикову сказала:

— Это родственники моего Ванечки. Собрались нынче у меня, по семейному, обсудить некие насущные дела, почему я и прошу меня извинить за то, что не сумею уделить вам сегодня, Павел Иванович, должного внимания. Однако вы вольны навестить меня в любое иное время. Я всегда буду рада такому гостю, — с этими словами она поднялась с софы, на которой сидела и, протянувши на прощание Чичикову руку для целования, можно сказать, выставила того вон.

Герой наш протянутую ручку, конечно же, поцеловал и даже шаркнул ножкою, но на крыльце сплюнул в сердцах на каменные ступени, отвесивши к тому же Куроедовой пару таковых эпитетов, на каковые не отважится и наше перо. Усевшись в свою коляску, велел он Селифану отвезти его к привычному уж до него Труту, а сам, запахнувши полость, вознамерился было согреться, потому как помимо промозглого ветру чувствовал ещё и неприятный холод, исходивший точно бы из самого нутра.

Нынче в нём мешалось сразу словно бы несколько чувств – и негодование, вызванное оскорбительным приёмом, и досада оттого, что не удалось устроиться с выгодою для себя в большом и удобном для проживания доме, и тоска, вызванная известием о кончине Ивана Даниловича, о котором, надобно признаться, он вовсе не сожалел. Просто тоска сия связана была с обыденным, и, казалось бы, хорошо известным каждому рассуждением, обретшим вдруг для Павла Ивановича черты бессовестной и наглой бабенки, той, что минутами ранее выставила его за дверь.

«Вот так оно и бывает, — думал Чичиков, — всю жизнь бился, бился человек, точно рыба о лёд. Стремился сделать карьер, нажить деньгу, имущество приумножить, и тут разом всё исчезнуло! Даже и не то, что пошло в распыл, доставшись гнусной и развратной бабе, а именно, что исчезнуло для него, так, точно всего этого нажитого им богатства никогда и не существовало. Казалось бы, ещё только вчера ходил по земле, знался с иными людьми, тоже не последнего пошибу и враз всё исчезнуло!.. Словно и вправду некто задул свечу и опустилась вокруг тебя кромешная тьма, в коей уж ничему нету места, даже и твоей собственной персоне!..»

Тут уж Павлу Ивановичу, едва лишь пришла ему в голову сия, пускай и не блещущая новизною мысль, сделалось совсем худо. Он вовсе не желал додумывать её до конца, точно бы предчувствуя, что продолжение этой мысли может быть ещё более огорчительным, неприятным и имеющим прямое касательство до него. Но, не обращая внимания на это его нежелание, мысль стала вползать к нему в душу скользкою и холодной змеею.

Ледяной страх, распространяемый незримою этой змеей, сделался уж вовсе нестерпимым, и герой наш, рванувши меховую полость коляски, принялся колотить пухлым своим кулаком в спины сидевших рядком на козлах Селифана и Петрушки, понося их на все лады и пеняя и на тихий ход коляски, и на необоримую их глупость и темноту, которые, по словам Чичикова, являлись источником и причиною всех, когда—либо, постигавших его бед и несчастий. Сей неожиданный наскок, возымел действие, слуги встрепенулись, Селифан защёлкал кнутом, кони побежали резвее, а Чичиков почуявши, как у него странным образом отлегло вдруг от сердца, повалился на подушки сидения и уже в весьма сносном расположении духа явился к Труту.

Утро следующего дня было ничуть не лучше предыдущего. Ветер свистал за окошком снятого Павлом Ивановичем нумера, дождь впополам со снегом летал в воздухе, мешаясь в некое подобие жидкой каши, ложившейся на крыши домов и сараев, укрывавшей мостовые и тротуары, дабы быть перемешанной сапогами снующего взад и вперёд люда в совершенно чёрную, текущую жижею, слякоть. Однако ненастная сия погода не могла заставить остаться героя нашего в нумерах, тем более что в Петербурге об эту пору дожидаться лучшей погоды можно до самой весны. Вот почему Павел Иванович надушившись по своему обыкновению сразу несколькими парфюмами и одевшись потеплее, поспешил ко знакомому уж нам по предыдущему повествованию Земельному Банку, очень рассчитывая на встречу с секретарем Кредитного комитета Коловратским, с коим у него ещё весною состоялась беседа, весьма и весьма обещавшая.

В Земельном Банке он был, как и во первой раз, препровождён швейцаром в большую, сиявшую роскошью залу, в которой множество чиновников махая перьями отдавались целиком служению родимому Отечеству нашему. Разглядевши в углу круглую и гладкую, словно биллиардный шар, голову Коловратского, Чичиков испытал кольнувшее его в сердце радостное чувство, как оно всегда бывает при встрече с долгожданным и дорогим до тебя существом.

Коловратский, заполнявший лежавший пред ним на столе серый формуляр, увидавши краем глаза приблизившуюся к нему фигуру Чичикова, замахал пером ещё усерднее, делая вид, что вовсе не замечает подошедшего к его столу просителя. Однако Павел Иванович, как хорошо уж знакомый с его уловками, не дожидаясь приглашения, уселся на стул, стоявший подле и вытянувши из кармана заготовленную заранее ассигнацию, подсунул её под лежавшие на столе бумаги. Но Коловратский и глазом не моргнул, один лишь только кончик его птичьего носа сделался розов. Помахавши ещё с полминуты обгрызенным пером, он отложил недописанный им формуляр и глянувши на Павла Ивановича сказал:

— Признаюсь, сударь, что не могу припомнить вас, но сердцем чую, что видимся мы с вами не в первый раз, и оттого, стало быть, уж знакомы.

— Истинно, что так, милостивый государь! Хотя во прошлую нашу встречу вы обещали, что не позабудете не токмо меня, но и моего дела. Вот посему—то и уповая на сие обещание и отважился я вновь обеспокоить вас своим визитом. Тем более, что все необходимые, сказанные вами бумаги мною уж выправлены и все нужные справки получены, — отвечал Чичиков.

— Но вы не должны держать сердца на мою забывчивость. Такова уж особенность нашей службы, сударь. Посудите сами, каковое число просителей проходит предо мною ежедневно. Так что ежели бы я запоминал всякого, то уж без сомнения заболел бы горячкою мозга, — сказал Коловратский.

— О нет, милостивый государь, я вовсе и не думаю обижаться, потому как прекрасно вас понимаю. Ибо и самому довелось служить в своё время и я знаю, насколько он нелёгок: и чиновничий труд, и чиновничий хлеб. Это только господа щёлкоперы горазды строить над нашим братом всяческие насмешки. А заставь ты их каждый день отправляться в Присутствие, не глядя ни на погоду, ни на здоровье, ни на расположение духа; заставь переписывать все эти бумаги, от коих зависит судьба не одного лишь какого просителя—замухрышки, а порою и всего Отечества нашего, они запели бы тогда по иному! Нет, признаться по чести, ежели была бы только моя власть, то я всех этих писак, да бумагомарак определял бы отслужить пару годков, пускай и по девятому классу, вот тогда—то, хлебнувши с наше, перестали бы они изощряться в остроумии! А то что ни водевиль, то чиновник либо вор, либо дурак, что ни комедия, то чиновник опять же – либо дурак, либо пьяница! — желая сделать Коловратскому приятное, горячился Чичиков.

— Правда ваша, сударь, — согласился Коловратский, — и меня порою посещают подобные мысли, потому как, скажу откровенно, в литературе нашей творится форменное безобразие. Такое впечатление, что Цензурный комитет либо спит, либо его нет вовсе. Но, увы, увы, вы совершенно правы, сие не в нашей власти! — и он горько вздохнул, тоже для того, чтобы сделать приятное собеседнику. – Но, однако же, давайте оборотимся к вашему делу. Будьте добры, напомните мне его, и ежели все собранные вами бумаги оформлены верно, то смею вас заверить, с нашей стороны не будет проволочек.

На что Павел Иванович, извлекши на свет кипу справок, купчих и пашпортных книжек, передал их Коловратскому, и тот, аккуратно рядами разложивши бумаги перед собою, приступил к их изучению.

С четверть часа он молча просматривал представленные Чичиковым документы, перекладывая их время от времени из стороны в сторону и, наконец—то, поднявши на Чичикова круглые стёклы своих очков, сказал:

— Ну что же, батенька, всё составлено верно, по нужной форме, так что пишите прошение о кредите, да и оформляйте души свои в залог.

Услыхавши сей одобрительный отзыв, Павел Иванович, начавший уж было волноваться и потеть, просиял лучезарнейшею и счастливейшею улыбкою, однако на словах сказал следующее то, что заботило его более всего.

— Написать прошение недолго, но вы, милостивый государь, верно запамятовали, что дело моё заключалось не только в этом.

— В чём же ещё?.. — спросил Коловратский, с удивлением блеснувши на него стеклами.

— Осмелюсь напомнить, милостивый государь, — начал Чичиков, переходя разве что не на шёпот, — толковали мы во время прошлой нашей с вами встречи о том, что будь у меня какие заслуги перед Отечеством, либо какие награды и прочее, то очень даже было бы возможным получить мне не в пример более, чем по обычному залогу…

— Но ни заслуг, ни наград, как я понимаю, не имеется?! — спросил Коловратский.

— Не имеется…, — вздохнувши, отвечал Чичиков, — но за определённый процент, как то обещано было вами ранее, они будто бы могли бы и сыскаться. Вот сие и хотелось бы мне с вами обсудить нынче.

— Обсудить то можно, однако менее чем как за пять процентов от суммы никто не возьмётся, — сказал Коловратский.

— Я и в прошлый то раз соглашался и нынче соглашусь, — поспешно зашептал Чичиков, — пять процентов, так пять процентов, лишь бы дело выгорело.

— Хорошо, я переговорю с кем надобно, но, однако же, скажите, каковую сумму хотели бы вы выручить за свои полторы тысячи душ? — спросил Коловратский.

— Миллион рублей... — с замиранием сердца, жарким и хриплым шёпотом прошептал, Чичиков, словно бы и не веря тому, что губы его осмелились произнесть подобное.

— Так, стало быть, миллион, стало быть, миллион, — нараспев проговорил Коловратский, прикидывая что—то на счётах. Что ж, сударь, стало быть, приходится по шестьсот шестьдесят шесть рублей и шестидесяти шести с хвостиком копеек за каждую ревизскую душу. Это и будет ваш миллион. Нам же за всё про всё, за работу и за какие потребно бумаги отдадите ровно пятьдесят тысяч. Двадцать пять тысяч авансом, остальные после получения кредита.

— Ежели условия таковы, то я в состоянии нынче же расплатиться по авансу, — проговорил Чичиков, приложивши ладошку к отвороту сертука и как бы показывая сим жестом, где у него схоронена требуемая сумма.

— Ну, коли так, то это даже к лучшему, потому что дело двинется без проволочек и я нынче же снесусь с нужными до нас людьми, — отвечал Коловратский.

— Не извольте гневаться, милостивый государь, но позволительно ли спросить; а как вздумается кому затеять проверку моих заслуг и наград, то не случится ли в таковом случае ровно по поговорке: «Грудь в крестах, а голова в кустах»? Я это в том смысле, что не сносить мне тогда головы?

— Понимаю ваши сомнения и тревоги, сударь, но дело вовсе не в том, истинны ли ваши заслуги, а в том, верно ли выправлены на то бумаги. Что же касается бумаг, то обещаю вам, тут и комар носу не подточит, потому как все они будут внесены в соответствующие реестры с подписанием их теми вельможными особами, о коих порою и помыслить невозможно без душевного трепета.

— И за всё пятьдесят тысяч? — поразился Чичиков малости сей суммы, при упоминании Коловратским участия в этом деле неких вызывающих душевный трепет особ.

— Ну а с чего жадничать? Дело то несложное, да и вы, признаться, не один таковой у нас. И тут вы можете судить сами: назови я вам сумму в несколько раз большую, нежели та, что уж оговорена меж нами, то думаю, у вас поубавилось бы охоты до этого дела, да и других «охотников» пришлось бы дожидаться ровно у моря погоды. А так работаем себе потихонечку и никто не в обиде, — с ласковой снисходительностью блеснул Коловратский очками, — однако же вы, сударь, конечно же, вправе заплатить сумму не в пример большую супротив нынешней, — и он дробным рассыпчатым смешком рассмеялся собственной шутке.

Двадцать пять тысяч авансу перекочевали из карманов Павла Ивановича в карманы к Коловратскому, для чего обое герои наши отправились в курительную комнату, подалее от любопытных глаз. Меж ними было условленно, что Чичиков заглянет в Кредитный комитет денька через два, когда по обещанию Коловратского всё уж устроится. С чем они, довольные друг дружкою, и расстались.

Те два дня, что пришлось Чичикову дожидаться положенного сроку, герой наш провёл в возбуждённом нетерпении слоняясь по углам своего нумера. Ему всё мерещились всяческие пренеприятнейшие оказии, что могли вдруг приключиться у самых врат ждущего его скорого счастья. То Коловратский, по воле злого року заболевавший некой неизлечимой болезнью мерещился ему, отчего пропадали не только взятые им двадцать пять тысяч авансу, но и рушилось всё, казалось бы с таким трудом доведённое до конца дело, то чудилось, что, не приведи Господь, выйдет какой—нибудь высочайший указ, по которому запретят залоги в казну, особливо в отношении крепостных душ, а то и вовсе распустят Опекунский совет.

Те нечастые прогулки, что совершал он по Петербургу, тоже мало развлекали его, как по причине пакостной погоды, которая по преимуществу состояла из колючего мокрого снега, всё норовившего залепить путнику лицо, так и по причине отсутствия общества, столь необходимого всякому для времяпрепровождения. Приглашение, сделанное Наталией Петровною посетить её в удобное для Павла Ивановича время, конечно же, нельзя было принимать в расчёт, и посему два эти дня тянулись бесконечно долго и были наполнены таковою скукою, какую нашему герою не приходилось переживать уж давно.

Но вот оно, наконец—то забрезжило утро заветного дня, и Чичиков, не мешкая, собрался, с тем, чтобы отправляться к Коловратскому. Настроение у него было и радостное и нервическое в одно время. Однако на улице, стоило ему лишь глотнуть свежего воздуху, нервы его успокоились и он почувствовал даже некую приподнятость и возвышенность духа. К тому же ночью ударил морозец, и от слякоти и хляби не осталось и следа; напротив, за ночь всё вокруг покрылось пушистым снегом, и над столицею поднималась мглистая зимняя заря, красившая заснеженные городские пространства розовыми узорами.

Кликнувши извозчика, Чичиков уселся в подлетевшие к нему сани, и поглубже зарывшись в меховую полость, велел погонять к Земельному банку, куда прибыл прежде многих из чиновников, что ещё только заполняли гулкие и полупустые залы Присутствия. Коловратского ещё не было на месте, поэтому Чичиков решил дожидаться его у гардеробной, где он и впрямь скоро появился, стряхивая с мехового воротника шинели мелкий, набившийся меж волосом снежок.

— А, вот и вы, сударь, — глянувши на Чичикова сквозь запотевшие с морозу стёклы очков, сказал Коловратский. – Прекрасно, прекрасно! Дела то уж наши все обделаны и нужные бумаги у меня, — кивнул он на довольно потрёпанный портфельчик.

Пройдя с Чичиковым в присутственную залу, он усадил его напротив своего стола, а сам принялся рыться в портфеле, что—то бормоча вполголоса. Но вот нужные документы сыскались, и он извлёк на свет три какие—то сертификата.

— Так! — сказал он, передавая Павлу Ивановичу первый из них. – Это, стало быть, за геройство ваше о двенадцатом годе, когда вы, будучи ещё несмышленым мальчонкою, взорвали пороховой склад неприятеля. На то имеются показания свидетелей и прочее. Ну а что касаемо склада, то был он, нет, никому неведомо. Взорвали и, слава Богу! Награда же ныне нашла своего героя. Правда, до медали не дотянуть, но и сей диплом, тоже достаточен для дела.

«Однако же это лихо! Признаться и не ожидал такого!..», — подумал Чичиков.

— Сей же диплом, с почётною грамотою и медалью, — продолжал Коловратский, — получен уж вами в мирное время. За то, что отличились вы на пожаре в Нижнем Новгороде, и самолично спасли двенадцать человек, чьи свидетельства имеются и сие также весьма полезно для нашего дела. И, наконец, самое важное, — сказал он, торжественно блеснувши стёклами очков, — ваше ходатайство о проведении залога на льготных условиях. Оно уже прошло по Министерству финансов, было рассмотрено на самом высоком уровне, а так же и в Опекунском совете, и по нему уж получено положительное заключение. Все нужные подписи и печати на месте, вашу же подпись, для ускорения времени я проставил сам, ну да я думаю, что вы не будете на меня за сие в претензии.

Чичиков глянул, и впрямь, подпись его красовалась на нужном месте, так, что ни одной из ея завитушек нельзя было отличить от настоящей.

— Отец родной! Кормилец! О какой претензии может вестись речь, когда через вас только свет и взвидел?! — сказал Чичиков. – Да то, что вы сделали для меня недостойного, не сделает и родной родному. Воистину ничем кроме как даром судьбы не может считаться моя встреча с вами и ваше во мне участие!

— Полноте, полноте, сударь, — отвечал Коловратский, улыбаясь скромною улыбкою, — в том нет ничего удивительного. Ведь предназначение человеков лишь одно – помочь ближнему!

— Нет, это вы говорите по исключительной доброте своей…, — начал было Чичиков, но Коловратский не дал ему довесть сию прекрасную мысль до конца.

— Ладно, оставим это. Вот вам какие надобно формуляры, заполняйте их и получайте свой миллион. Кстати, в каковой форме желали бы получить? Я бы очень советовал вам оформить кредитив. А то все наши помещики берут только наличными. Кредитив для них бумажка, не более того.

— Стыжусь признаться, но и мне потребны наличные, и вовсе не потому, что не хочу послушать вашего совета. Дело в том, что в моей глуши мне сложно будет управляться с кредитивом. А трат у человека, живущего на земле, сами изволите знать, превеликое множество. Посему наличные деньги нужны постоянно, до ближайшего же банка вёрст сто с гаком, так что не наездишься, — отвечал Чичиков.

— Что же, воля ваша, сей же час пошлю курьера, чтобы заказали требуемую вам сумму. Однако в руках ведь вы её не унесёте. Как никак, а целых сто пачек, — сказал Коловратский.

— Признаться, я об этом и не подумал, заволновался Чичиков, — а не то прихватил бы с собою чемодан.

— Ну так ещё не поздно. Времени у вас достаточно, потому как деньги свои получите не ранее, как через час. Так что вполне ещё успеете съездить за чемоданом, — посоветовал Коловратский.

И отдавши вторую половину от оговоренной суммы процента, Чичиков поспешил восвояси, за известным уж нам белым своим чемоданом, который ото всех выпавших на его долю невзгод сделался, черен и грязен.

Часа через полтора он снова появился на пороге Земельного банка, настолько распарившийся от волнений, спешки и суеты, что пот тонкими струйками стекал из—под сбившегося у него на затылок картуза. Бросивши коляску, уж поставленную Селифаном на полозки, он чуть не прыжками взбежал по ступеням и скрылся за тяжёлой дубовой банковской дверью, закрывшуюся за ним с каким—то тяжёлым, более похожим на вздох хлопком.

Чем занимался в банке Павел Иванович, можно только гадать. Может быть пересчитыванием многочисленных, доставшихся наконец—то ему, ассигнаций, или же подписанием неких потребных банку бумаг, но только по прошествии трёх часов тяжелая дверь, вздохнувши снова, выпустила нашего героя на свободу, и он, волоча за собою тяжёлый чемодан, засеменил к коляске.

— Что же ты расселся, дурень ты эдакой, — крикнул он словно бы примёрзшему к козлам Петрушке, — а ну—ка давай, помогай барину!

На что Петрушка, соскочивши с козел, побежал навстречу Павлу Ивановичу несколько в раскорячку, по причине замороженных и затекших от долгого сидения на морозе ног. Но вот вожделенный груз уложен был под сидение коляски и Чичиков, усевшись на сидение, приказал трогать, всё ещё не до конца веря в то, что вот оно и закончилось мучительное и долгое его предприятие, и всем его странствованиям, надеждам на лучшую долю, унижениям и уловкам пришёл уж конец. Потому как лучшая доля сия, числом в один миллион целковых, покоилась нынче в недрах его экипажа, подпирая собою его седалище.

«Однако же выгорело, выгорело!» — билось в его разгорячённой волнением и спешкою голове. — «Всё, я миллионщик! Миллионщик!» — думал Чичиков, готовый разве что ни криком кричать от счастья; счастья по достигнутой вдруг долгожданной и, казалось бы, несбыточной цели.

И то дело, господа, что же иное в этом мире может почитать за счастье всякий, как не исполнение заветного желания, к коему стремился всеми помыслами своими и всеми силами души своей не один год? И чувство сие, рождающееся порою в самом грешном и чёрном сердце, конечно же, дано нам не без тайного и мудрого умысла. Только им Господь и померяет души наши, ибо в счастье лучше всего видно, каков он на самом деле есть человек, потому как его всегда с головою выдаст предмет его счастья.

Но вернёмся же к нашему герою, что катит нычне, пылающим от распирающих его чувств, по Петербургским улицам. Когда поутихнули первые приливы нахлынувшего на него восторга, Чичиков почувствовал вдруг проклюнувшееся в его сердце некое опасение. Причём опасение нешуточное и вполне соотносимое с величиною той суммы, что хоронилась в сей час у него под сидением. И в том, признаться, был свой резон.

«Не нужно бы засиживаться здесь, в Петербурге, а то, неровен час, напорешься на каких—нибудь мошенников, либо злодеев, — думал он, — а что, очень даже и возможно! Тут далеко ходить не надобно: тот же Коловратский наведёт. Даром, что ли, он все пытался всучить мне кредитив? Конечно же, нет! Ведь одну бумагу куда как сподручнее стянуть, нежели целый чемодан с ассигнациями! Принеприятнейший, надобно будет сказать, субъект! Давненько не видывал я подобной физиогномии. Глядит на тебя из—под стекла не мигая, точно рыба чёрным своим зраком и поди прознай, что там у него на уме! Да и те пятьдесят тысяч, что берут они якобы за миллионное дело, верно, говорены для одного только отводу глаз! Да на что им какие—то пятьдесят тысяч, ежели можно огресть сразу в двадцать раз более. Ах, я ворона, ворона! Поддался на таковую уловку! Простофиля, одно слово — простофиля!», — принялся стращать и корить себя Чичиков.

— Ну—ка, ты, — толкнул он в спину Селифана, — давай враз осади у тротуара, да погляди, не следует ли за нами какой экипаж!

Однако Селифан не спешил исполнять приказание своего барина, отвечая, что для сего и останавливаться нет нужды, потому как экипажей за их коляской следует цельная туча.

— На то она и проезжая часть, чтобы по ней экипажи следовали, — закончил он нравоучительным тоном, глянувши при этом на Чичикова из—за плеча.

— Слышь, ты, умник! Ты ежели не хочешь отведать сей же час розог, то выполняй лучше, что барин тебе велит, а не сказывай мне сказок о проезжей части, — осерчал Чичиков, снова пихнувши своего рассудительного возницу в бок, что тут же и возымело действие, потому что Селифан, выровнявши коляску у тротуара, так сильно осадил коней, что Павла Ивановича даже подбросило вверх вместе с поставленною на полозки коляскою.

Не рассчитывая на бестолкового кучера своего, Чичиков, приподнявшись над сидением, сам глянул по сторонам и на первый взгляд ничего подозрительного не отметил. Экипажи сновали взад и вперёд по белой укатанной улице, уж местами расцветшей зелёными конскими яблоками, скрипели полозьями по булыжнику там, где тот глядел сквозь проплешины в ободранном снежном насте и никому словно бы и дела не было до крутившего по сторонам потною головою Чичикова.

Но вдруг лихач на железных, крытых расписным лаком санях, описавши резвую дугу, остановился, словно вкопанный прямо перед коляскою Павла Ивановича, так что у героя нашего даже ёкнуло сердце и оно опустилось куда—то в пространство, что расположено в нашем теле намного ниже желудка. Чичиков уж было приготовился к самому худшему развороту событий, чувствуя, как все его члены становятся точно бы ватные, а по ещё мокрой от пота спине студёною струйкой бежит холодок. Однако из санок наместо разбойников выпорхнула одетая в прехорошенькую шубку молодая дама, и отдавши лихачу некое указание, скрылась за дверью модного магазина, чьи витрины пестрили всяческим любезным дамскому сердцу товаром.

«Нет, это никуда не годится! Таковым манером и до сердечного припадка можно себя довесть, — подумал Чичиков, — и в правду, нечего тут более околачиваться, коли уж все дела обделаны. А погулять мы ещё успеем. Ещё сыщется для сего время, пускай и в другой раз!».

И приободрённый сим рассуждением он снова отправился к Труту где выписавшись из нумера и собравши свой нехитрый дорожный скарб, не теряя уж времени даром, и увозя с собою заветный миллион, отбыл из Петербурга.

Небольшая остановка сделана была им у оружейной лавки, в коей приобрёл он пару дуэльных пистолетов, со всем необходимым прикладом и, зарядивши оба, тронулся далее в путь, расположивши коробку с пистолетами у себя на коленях.

Что ж тут сказать, господа? Всякий приобретатель и всякий собственник должен радеть о своей собственности, особливо ежели к приобретению оной приложены были некие усилия. Потому как лишь только глупец, которому досталось даром отцовское состояние, проматывает его с такими же, как и он, вертопрахами за бутылкою, либо за карточным столом. Человек же рачительного ума всегда будет стараться сберечь своё достояние, да к тому же, ещё и приумножать его праведным своим трудом, но таковых, увы, всё меньше остается в Отечестве нашем. Всё и везде пускается в распыл. И те заклады в казну своего имущества, коим ныне не счесть числа, и те делаются не от большого ума и не рачительности ради, а из пустого и обманного чувства скорой поживы, на которую всегда столь падок русский человек, и некой неведомой пользы, что они якобы могут принесть дурню—помещику, не умеющему видеть далее своего измазанного в табаке носу.

Так что наш Павел Иванович, как бы и не был он кому смешон со своими страхами, с готовыми к бою пистолетами, да саблей в подмышках, пожалуй, был из немногих, кто не потерял на закладах, а сумел приобресть из них для себя пользу. И пользу весьма и весьма немалую, при одной мысли о которой у него начинали дрожать и прыгать в животе самые мелкие и неведомые доселе жилки.

Тут, надобно сказать, и окончилось то предприятие Павла Ивановича, к описанию коего и всех, связанных с ним приключений, приложили мы столько труда и старания. Но сие вовсе не значит, что пришла нам пора поставить точку в нашей поэме, распростившись и с Павлом Ивановичем, да и с вами, дорогие наши читатели, навсегда. Нет, тому, покуда, ещё не пришло время, по той причине, что история Чичикова Павла Ивановича на этом не заканчивается и пускай и немного страниц осталось прочитать вам, верные спутники мои, но мне есть, ох, как есть, что ещё рассказать. И кто знает, может быть та небольшая часть текста, что ждёт нас ещё впереди, и есть самое главное и самое важное изо всего того вороха страниц, что когда—либо выходили из—под моего пера.

Итак, Павел Иванович, вырвавшись из Петербурга, понесся по хорошо уж известному ему тракту. Не мысля ни о каком промедлении и не допуская его, он желал только одного, как можно скорее очутиться в Кусочкине, подле Надежды Павловны, что без сомнения, с нетерпением дожидалась его возвращения. Потому что только там, в Кусочкине и должна была начаться, по его разумению, новая, чистая и настоящая его жизнь, та, к которой он столько лет неустанно стремился.

Жизнь, наполненная покоем, достатком, радостию, детским смехом, звучащим то где—то в комнатах большого дома, то на летнем лугу за усадьбою. И в этой новой жизни, как он рассчитывал, будет доставать места всему; и труду сельского хозяина, и ловкости купца, торгующего произведённым в имении товаром, и мудрости управителя, пекущегося о благе своих крестьян. Крестьян, не просто прописанных на бумаге, а самых что ни на есть настоящих, тех, что будут трудиться в его угодьях, получая за свой труд заслуженную мзду, как то заведено, к примеру, у того же Костанжогло.

Бедный, бедный Павел Иванович, по примеру многих и многих из живших когда—либо на земле людей, он считал, что жизнь его, та самая, данная ему Господом Богом жизнь – ненастоящая, а посему она была и нелюбимая им. А истинная, достойная его жизнь только лишь ждёт его впереди за всеми теми несчастьями, невзгодами да свершениями, коих достигал он с таковым непреклонным упорством на протяжении мучительно долгих годов, тех, что сложились для него в нечто такое, что он хотел бы отринувши от себя позабыть навек, как забывает узник о покинутой им затхлой и тесной каморе.

Как же сильно сие заблуждение, посещающее, почитай, что всякую душу верующую в то, что жизнь можно будет переписать набело так, словно бы это некое сочинение, в котором стоит лишь только расставить по собственному разумению запятые, точки да кавычки и выйдет радующее тебя, совершенное произведение. Но именно что в таковом разе и не выйдет ничего. По той причине, что Господь посылая нам испытания, готовит души наши к иной светлой и ждущей достойных, горней жизни, отсекая всё лишнее — чёрное, уродливое и постыдное, что только и есть в нашей душе, отсекая, словно ваятель, откалывающий железным стилом куски мрамора для того, чтобы в конце концов явить миру совершенство. И ежели принять в расчёт сие рассуждение, то тогда сразу и просто становится понятным, что мы счастливы изначально и что счастье наше лежит не вовне, а находится внутри нас, и его можно будет отыскать даже на дне самого разбитого горем сердца. Поступая же иным образом, мы словно бы вычёркиваем себя из той книги жизней, что пишется неведомою, но доброю до нас рукою, вычёркиваем, как вычёркивает сочинитель неверный и убогий на его взгляд абзац, и вот тогда—то некто иной подхватывает нас и, окруживши бесами искушений, волочет за собою.

Страх сделаться ограбленным да обобранным гнал Чичикова всё дальше и дальше из Петербурга. Коляска его, со свистом рассекая морозный воздух, летела по хорошо укатанной дороге. Кони храпели и выбивались из сил, но Павел Иванович не жалея коней торопил своего возницу, надеясь подобным манером освободиться от гнетущего, неприятного чувства. Ему было ещё невдомек, что сие смущённое состояние духа навсегда уж прилепилось к его естеству, и отныне пребудет с ним постоянно, потому как сие и есть та цена, коей расплачивается всякий приобретатель за приобретённую им собственность, а вовсе не деньгами, как принято думать о сем предмете.

Однако неприятности сего путешествия усугубились для Павла Ивановиче ещё и тем, что умудрился он подхватить простуду, хотя и сидел во все дни пути завернувшись в меховую полость, стараясь по возможности не казать наружу и носу. Вероятно, виною тому была та суета вокруг вырученного им, наконец—то, миллиона, когда обливаясь жарким потом носился он по коридорам банка, кочуя из кабинета в кабинет, бегая меж этажами, то в кассу, то из кассы, то добираясь до Коловратского за какой—то малостью, то гремя чемоданом по железной лестнице, устремляясь вниз, ко ждущему его в подвале кассиру, уж отсчитавшему Павлу Ивановичу его миллион.

Как бы то ни было, а к шестому дню пути, когда забрезжили сквозь морозную, висевшую в воздухе, дымку купола московских церквей, Чичикова колотил уж изрядный озноб, лоб его покрылся липким потом, а голова, точно набитая суконками, болела немилосердно. Посему Павел Иванович велел Селифану заворотить к первой же попавшейся им на пути гостинице, что стояла чуть ли не у самого въезда в первопрестольную.

Борясь с головной болью онкое—как прописался в сем заведении, надо сказать весьма унылом и затрёпанном, и снявши нумер, тот, что более пристал назвать каморкою, ежели к сей каморке не прилеплена была бы ещё одна каморка, прозывавшаяся «людскою», повалился на кровать, велевши Петрушке отправляться за доктором.

Конечно же, Павел Иванович вовсе не намерен был делать подобную остановку, и Москва, как ни странно, никогда не была интересна ему, как предпочитавшему во всём просвещение высшее, европейского складу, но, стало быть, так сделалось вдруг угодным судьбе, чтобы завернул он и в этот славный столичный город.

К слову сказать, но меня всегда мучал вопрос: «А не многовато ли целые две столицы для одной, пускай и такой большой, страны? И хорошо ли сие для русского общества?». Хотя и так уж видно, что нехорошо!

Нынче уж всякий знает, что некие господа, почитающие просвещение лишь высшего, западного толку, тянут на себя одеяло западного же покрою, тогда как иные, ворча на первых, кутаются в наш овчинный тулуп, приговаривая, что лучше нашего лоскутного одеяла нет ничего в целом свете. Что же в том хорошего, скажите на милость, ежели такая неразбериха и в тех и в других головах.

А не приведи Господь ещё и Киев, «мать городов русских», примется пыжится да претендовать на столичность, гордясь своим салом да галушками, а там и всякая губерния, глядишь, сверзившись с умишки пойдёт писать кренделя… Нет, что ни говори, а я не вижу в этом ничего хорошего и полезного для России и народа русскаго.

Однако же вернёмся к нашему повествованию, потому как часа через два явился доктор, весьма ещё молодой, но державшийся с напускною солидностью человек. Одет он был в сертук московского пошибу, с такими широкими отворотами, что глядя на них почему—то само—собою думалось о сарайных воротах. Осмотревши Павла Ивановича и выслушавши его грудь сквозь чёрную деревянную дудочку, доктор сказал, что простуда изрядная и выписал каких—то порошков для приёма внутрь и бальзамических капель для носа, потому что у Чичикова весь лоб, что ранее казался забитым суконками, нынче уж словно был залит свинцом. Сей произведённый доктором осмотр утомил Павла Ивановича, потому, отославши Петрушку за лекарствами, он снова повалился на постель, в изнеможении закрывши глаза.

Долго ли, коротко ли пролежал так Чичиков, сказать трудно, но вдруг, словно бы вызывая его из тёмного забытья, в которое был он погружён, заскрипели ржавые дверные петли, и в комнату неслышно ступая вошла некая фигура, плохо различимая в неверном свете одинокой свечи, горевшей у изголовья постели Павла Ивановича. Толи появление это, сопровождаемое протяжным скрыпом, было столь неожиданным, толи неслышная мягкая поступь возникшей в комнате мешковатой фигуры показалась Чичикову зловещей, но он, так и не разглядевши появления сего незваного гостя, испугался неимоверно. Вот почему приподнявшись на кровати, разве что не из последних сил, выхватил он из под подушки один из заряженных дуэльных пистолетов и направивши на фигуру сказал:

— Кто бы ты ни был, убью, сей же час, без раздумий!

На что фигура, взвизгнувши по—поросячьи, бухнулась на колени, и зачастивши вдруг бабьим голосом, взмолилась.

— Барин, барин, пошто же убивать—то! Я же, поди, ничего плохого не сделала! Я ж подметальщица тутошна. Велено мне здеся в твоём нумере прибраться, вот я и зашла! А так ничего дурного и в мыслях не держала!..

Моля о пощаде и протянувши руки к Павлу Ивановичу, подметальщица ползла к его постеле. Вот вползла она в круг света, отбрасываемого свечой и Чичиков увидал молодую, ядрёную бабу в синей запаске, туго обтягивавшей все её обильные, рвущиеся из под материи округлости, что тряслись при каждом её движении. При виде сей незнакомой бабы, тянувшей до него свои руки с тонкими, словно карандаши, пальцами, Павла Ивановича проняло такою ледяною, такою неизбывною тоскою, каковая может быть лишь в сердце приговорённого ко смертельной казни узника. Незнакомая сия подметальщица, вдруг явившаяся сюда из тревожных, но напрочь забытых им сновидений, без сомнения, должна была означать нечто важное до него, нечто такое от чего зависело всё дальнейшее течение его жизни, а может быть и самое жизнь.

Таковые встречи не бывают случайными. Они всегда подстраиваемы либо Судьбою, либо Провидением, а может быть и самим чёртом. Хотя я более чем уверен, что в таковых случаях и чёрт действует по наущению Отца нашего небесного, или же при явном его попустительстве, и это вселяет в меня робкую надежду на некую, пускай и неведомую нам и недоступную пониманию нашему, пользу.

— Пошла! Пошла вон! Позже приберёшься. Не сейчас, не сейчас!.. — просипел Чичиков сквозь распухшее горло.

И баба пятясь, поползла к двери, а затем, толкнувши её округлым своим задом, опрометью кинулась вон и, шлёпая мягкими своими лапами, помчалась по коридору.

Однако надобно заметить, что Павел Иванович допустил досадную оплошность, выставивши напоказ заряженный свой пистолет. И дело тут вовсе не в том, что перепуганная подметальщица могла донесть об этом факте околоточному надзирателю, с коим вполне могла бы пребывать в теснейшей дружбе. Потому как хорошо известно, что околоточные надзиратели большие протекторы в отношении молодой прислуги, попадающей прислуживать в большие города, и на сем поприще им, пожалуй, что нет равных. Разве что ещё пожарные могут составить им конкуренцию? Но нет – околоточные, как правило, всё одно выходят победителями.

Оплошность же Павла Ивановича состояла в том, что своим пистолетом, дал он знать молодой подметальщице, что при нём явно имеется нечто весьма и весьма ценное, то, ради чего не пожалеет он ни своей, ни чужой жизни. И то дело, господа, народ в заведениях подобных сей убогой гостинице, служит тёртый. И одному лишь Богу известно, сколько скрытых и тайных миллионщиков вышло из прислуги таковых вот гостиниц да постоялых дворов, тех, что нечисты да скоры были на лихую руку.

Порошки, принесённые Петрушкою, Чичиков проглотил с большим трудом, потому как горло его принялось ломить острою ломотою. Бальзамические капли закапаны были им в нос, но не принесли ожидаемого облегчения, и Павел Иванович снова провалился в некое подобие сна, заполнившегося жарким бредом.

Бред сей был зол и томителен. Многие и многие образы всплывали в нём, тревожа и бередя душу Павла Ивановича, потому—то он стонал и ворочался во сне, затихая лишь когда являлся ему дорогой образ Надежды Павловны, что будто бы гладила его по волосам ласковою своею рукою, как гладит маменька захворавшего своего сыночка. Но затем Надежда Павловна уплывала от него, глядя на нашего героя полными слёз, прекрасными своими глазами, и он снова начинал стонать и ворочаться на постеле.

Порою, словно бы стряхнувши с себя тяжкие и липкие сновидения, что обвивали его мозг, приходил он в себя и глядя по сторонам, не узнавая нумера, не мог понять того, где находится и каковым ветром занесло его под этот унылый кров. Сквозь приотворённую дверь, ведущую в «людскую» видел он Селифана с Петрушкою, сидевших у стола, уставленного бутылками. Оба они уж были сильно пьяны, оба разве что не спали, повиснувши на стульях чёрными тряпичными кулями, но чья—то рука, кого—то третьего, присутствовавшего в «людской», подливала им водку в их быстро пустеющие стаканы.

Не видя сего третьего их собутыльника, Чичиков и без того знал, кто это был. Он ощутил тут некую решимость встать и воспротивиться этому! Воспротивиться сей попытке воспользоваться его немощью и надругаться над ним, надругаться над его судьбою, его стремлениями и трудами.

«Убью! Убью всякого!..», — подумал он, чувствуя решимость и несказанную тоску от той мысли, что дешёвая и замызганная эта гостиница, вероятно, станет последним его приютом на сей холодной и безрадостной земле.

Сюда ли стремила бег свой его тройка, на которой исколесил он всю Россию, здесь ли должна окончиться его жизнь, исполненная ухищрений, унижений, подлогов, предательств и преступлений на которые шёл он, как ему казалось, необходимости ради, а не из скверности своей натуры. От обиды и жалости к себе, на глаза ему навернулись слёзы. Потёртые в ободранных обоях стены окружали его, оконце пыльное и кривое глумливо усмехалось, глядя в ему в лицо тусклым зрачком висевшего на тёмной улице фонаря, что дрожал и скрипел под ударами глухой метели, сотрясавшей стены дома и кидавшей в стёклы слепых окошек пригоршни колючих ледышек.

Боль, та, что ранее была в горле, опустилась уж нынче вниз и словно бы сковала ему рёбры тугою железною цепью. Дышать Павлу Ивановичу становилось всё труднее и труднее, а сердце колотилось в груди с такою неистовою и болезненною силою, что казалось, ещё немного и оно, разорвавшись, разлетится на сотни и сотни мелких клочков и осколков. Жар его сделался ещё сильнее и комната точно бы поплыла от этого жара, как плывет и тает свеча под силою сжигающего ея пламени. Знакомые предметы уж принялись менять свои очертания, уж меж ними зашевелились какие—то тени, какие—то рожи принялись, выглядывая из углов и словно бы махая мохнатыми своими лапами, манить куда—то лежавшего в поту на постеле Павла Ивановича.

Нетвёрдою рукою нащупавши стоявший у изголовья кровати кувшин с холодною водою, стал он лить воду на своё лицо, на голову, стремясь прогнать нестерпимый сей жар. Подушка, и без того мокрая от поту, напиталась тут холодною водою точно губка, но сие казалось Павлу Ивановичу приятным. Выливши на себя остатки воды, он огляделся кругом. Комната вновь была на месте и рожи, только что пугавшие и манившие его, исчезнули, точно бы попрятавшись по углам в лежавшей там тени. Но на место их явилась та самая баба в синей запаске. Она стояла у постели Павла Ивановича и пытливо вглядываясь в его лицо, слушала хриплое его дыхание, с трудом рвавшееся из скованной невыносимой болью груди.

«Ждёт, — подумал Чичиков, — ждёт!»

Он попытался было попросить её послать за священником, но язык уж более не повиновался ему. Казалось, что наместо языка кто—то вложил ему в уста кусок сухого жаркого камня, отчего с губ его сорвалось нечто, более напоминавшее мычание, нежели членораздельную речь. Сие развеселило бесовскую бабу, потому что она хихикнула коротким смешком, словно бы хрюкнувши в притиснутый ко рту круглый кулак. После чего уж без церемоний принялась шарить под кроватью у Павла Ивановича, и в самое короткое время, кряхтя и отдуваясь, вытащила на середину комнаты некогда белый его чемодан.

Чемодан заскрипел под её пальцами истёртыми своими ремнями, глухо щёлкнул потемневшим от времени замком и, предательски распахнувшись, вывалил пред бесовскою бабою содержимое своего нутра – сто тугих пачек сторублёвых ассигнаций, перетянутых цветною лентою.

«Ах ты, дрянная баба! Получай же! — подумал Чичиков, и выпроставши из—под одеяла руку с зажатым в ней пистолетом, выстрелил не глядя в направлении мешковатой фигуры, чувствуя как дёрнуло отдачею ослабевшее его плечо.

Толи пуля и впрямь задела гадкую сию подметальщицу, толи неожиданная эта атака перепугала бабу чуть не до смерти, но она, истошно завопивши, побежала из нумера мимо спящих в «людской» мертвецким сном Петрушки и Селифана, верно позабывшим и о себе, и о больном своем барине.

«Неужто и вправду закончилось всё? Однако же, как же нелепо и как жаль...», — подумал Чичиков.

Перевалясь через край кровати повалился он на пол и из последних сил поднявшись на ноги, отправился ко двери. Каждый его шаг сопровождаем был новыми хрипами, рвущимися сквозь простуженное его горло. Дважды повернувши ключ в замочной скважине и надежно оградивши себя от могущих повториться новых посягательств, он повалился на пол рядом с разверстым своим чемоданом и принялся кидать пачки ассигнаций в открытое жерло непогасшей ещё печи.

«Не сохранить, не переслать! Слишком уж мало времени осталось! То есть вовсе не осталось!..», — думал он, обречённо глядя на то, как огонь, поначалу нерешительно, а затем, словно бы распробовавши угощение и найдя его замечательно вкусным, с жадным урчанием набросился на него, загудевши в печной трубе гулко и протяжно.

«Вот и всё, — снова подумал Чичиков, бросая в жаркое пламя пачку за пачкой, — окончилось всё! Как же глупо окончилось! Прошла жизнь!..»

Глядя на эту стремительно превращавшуюся в пепел бумагу, он ощутил вдруг странную, пришедшую откуда—то со сторон, и словно бы посланную ему мысль:

«Что же это сгорает нынче в чёрной чугунной печи, подумай—ка, Павел Иванович? Цель ли, счастье всей твоей жизни, или же то сама жизнь твоя превращается в пепел и золу? Либо же это горит обычная бумага, покрытая цветными узорами и завитками? Подумай—ка, Павел Иванович, подумай!»

Он попытался было дать ответ на сей вопрос, но не сумел, потому как почувствовал то, насколько страшным может быть сей ответ. И без того он уже знал, что умирает. Умирает нежданно—негаданно, без священника, не успевши ни причаститься, ни получить отпущения грехов, ни подготовиться к тому страшному, что дожидало его впереди, для того чтобы чтобы встретить смерть, как оно и подобает православному.

Тут принялся он было шарить взглядом по стенам, в надежде отыскать хотя бы какой образок, но не увидел его и это напугало его ещё более. Комната сызнова словно бы поплыла и заструилась пред его глазами. Вновь знакомые и обыденные предметы потекли извилистыми линиями и повалясь навзничь Павел Иванович, точно бы нечаянно, точно бы ненароком, ухватил краем тускнеющего уж глаза пришпиленную к засаленным обоям, засиженную мухами литографию с изображением государя—императора на ней. Государь тоже будто бы увидал Чичикова нарисованными своими глазами, потому что взгляд его сделался вдруг полным жалости и сострадания к лежавшему пред ним на полу беспомощному человеку.

«Вот ведь она судьба, — подумал Чичиков, слабея, — ведь тоже родился когда—то мальчик, как и я. Только он родился – царь, а я… Кто знает, что тому причиною? Эх, кабы довелось ещё раз родиться! Кабы ещё раз!»

Тут слЁзы потекли у него из глаз, боль отступила и наместо неЁ в груди, у сердца, возникло сладкое, томительное чувство. Государь—император склонился над ним и положивши прохладную свою ладонь ему на лоб, проговорил спокойным и тихим голосом:

— Все будет хорошо, Павлуша, всё будет хорошо! — сказал император.

И вправду ему сделалось вдруг хорошо. Хорошо настолько, что всё, всё; весь тот мир, что знал он и в котором страстно стремился укорениться, устроиться, дабы прожить в нём получше и послаще, показался вдруг пустым и безразличным ему. И всё, что казалось ему прежде важным, необходимым, без чего невозможно было бы и прожить и минуты, тоже показались ему нестоящим ничего! Ничего! Теперь он это знал наверное. И словно бы последним отзвуком прошедшей даром жизни, словно бы острой искрою прошило его жалостью к чему—то, что так и не сбылось в его судьбе, но и эта искра рассеялась огоньками, рассыпавшись парою фраз:

«Кабы ещё раз… Кабы ещё раз…»

Тут снова возникнул пред ним образ Государя—императора. Государь стоял словно бы несколько поодаль. Во всём его облике было столько царственного, но это—то и рассмешило Павла Ивановича без меры.

«О, Господи! Он даже и представить себе не может того, насколько же он засижен мухами!», — подумал Чичиков.

Ему сделалось отчего—то жаль императора, но в то же время в душу его снизошла такая лёгкая и свободная радость, каковой он не испытывал никогда за всю прежнюю свою жизнь.

Комната и всё бывшее в ней уплыла тут от Павла Ивановича и непроглядная тьма опустилась на него. Но это была ещё не смерть, это было лишь её предвестие, потому что Чичиков ещё был здесь, ещё ощущал эту темноту.

И вдруг, в чёрном декабрьском небе, спустившимся к Павлу Ивановичу, вспыхнула нежданно сияющими своими огнями зимняя радуга, и где—то на самой её середине, на той излучине, что служит ей вершиною, увидал он, ещё за мгновение до того бывший Чичиковым Павлом Ивановичем, чудную и уносящуюся от него тройку небесных коней. Гривы им трепал горный ветер и звёзды летели им навстречу.

«Догоню, — подумал он, бросаясь вослед за уносившейся тройкой, дабы продолжить бесконечный свой бег, — обязательно догоню!..»

Догнал ли, не знаем, не берёмся судить, как и не знаем, куда увело его это развернувшееся в поднебесье сияние и что стало с тем, кто столько лет был с нами рядом, кого звали мы Палом Ивановичем и кого любили безмерною и бескорыстною любовью, не глядя на все его каверзы и проделки. Горько мне в сей час, господа, и никто и никогда не сможет и вообразить того, насколько же горько мне.

И одно лишь утешает меня, согревая мне сердце надеждою: это тайное знание того, что тою же чёрною и глухою ночью, в далёком и заснеженном Кусочкине под завывание ночного ветра и скрыпы вековых, выбеленных метелью, елей, окружавших усадьбу, родился у Надежды Павловны мальчик.

Вот и всё, господа! Вот и всё!


03.05.2002 года – первая рукописная редакция.

01.05.2008 года – окончательная электронная версия текста поэмы Н.В. Гоголя «Мёртвые души» том третий.

http://www.deadsouls2.ru


Оглавление

  • ГЛАВА 1
  • ГЛАВА 2
  • ГЛАВА 3
  • ГЛАВА 4
  • ГЛАВА 5
  • ГЛАВА 6
  • ГЛАВА 7
  • ГЛАВА 8
  • ГЛАВА 9
  • ГЛАВА 10
  • ГЛАВА 11