Кот в сапогах [Патрик Рамбо] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Патрик Рамбо КОТ В САПОГАХ

Посвящается Тьо Хонг с любовью

А также Вольтеру с приятностью

Лео Ферре с братским чувством

Жану Тюлару как единомышленнику

ПРЕЛЮДИЯ «Робеспьер пал!»

Парижанин по случаю или по праву постоянного проживания, вы, что бодрым шагом топаете к Пале-Роялю по улице Сент-Оноре, притормозите-ка у семиэтажного дома номер 398, с узким фасадом, но глубоко уходящего во двор, почти напротив улицы Сен-Флорантен. Пройдите сквозь крытый вход, под арку, выкрашенную светло-коричневой клеевой краской, и шагов через двадцать, там, где почтовые ящики, поверните направо. Вот теперь вы в узеньком дворике у длинной стены дома. Не обращайте внимания на чью-то секретаршу с загорелыми ногами, что присела на ступеньку крыльца и закуривает сигарету, — забудьте о ней, лучше посмотрите вверх: вон та маленькая комната, освещенная, как и полагается конторе, неоновым светильником, была кабинетом Робеспьера, а этажом ниже, где теперь ресторан, он, покончив с короткой застольной молитвой и тарелкой холодного мяса, одной рукой обдирал корку с апельсина.

Позвольте же призракам явиться.

Смотрите, вот оно, утро 27 июля 1794 года, то бишь 9 термидора второго года согласно революционному календарю. В Париже в тот день стоит одуряющий зной, солнце раскалило стекла, резные деревянные наличники потрескивают от жара. Дом в ту пору — всего лишь двухэтажный, под односкатной черепичной крышей. Двор весь завален досками, здесь же стоит сарай, куда складывают готовые столярные поделки. На веревке, натянутой между двумя кольями, болтается пара полосатых чулок и несколько белых рубах, успевших высохнуть за первые утренние часы. Ни ветерка, ни звука: мостовая на улице перед домом выстлана соломой, чтобы заглушить стук колес, способный потревожить нелегкий покой Робеспьера. Даже попугай в своей клетке, даром что в тени, выглядит истомленным; обычно эта птица, дар некоего почитателя, неистовствует, что было сил перевирая патриотические песни, которым ее обучила Элеонора, дочь супругов Дюпле, по убеждению предоставивших диктатору кров.

Бьет девять часов утра.

Посетитель в красно-белой куртке без воротника и в круглой шляпе, из-под которой крупными каплями стекает пот, вкатывается во дворик, устремившись к дальней двери, хватается за дверной молоток и стучит. В зарешеченном окошке — глаз, в замках — их тут много — поворачивается ключ, и дверь, распахнувшись, являет взору Мориса Дюпле, сей столяр ушел было на покой, однако вновь приступил к службе: Тюильри приспособляли для новых нужд, и столяры оказались потребны; оттого здесь такое нагромождение древесины. У него короткие баки, тяжелые лапы, глубоко посаженные глаза на свиноподобной физиономии и неожиданно тоненький голосок, который произносит:

— Он проявляет нетерпение, гражданин доктор.

Доктор Субербьель знает дорогу. Он приходит сюда каждое утро. Вслед за Дюпле он пересекает столовую, украшенную портретами, гравюрами и бюстами, воспевающими Робеспьера. Затем на второй этаж, в комнату с плиточным полом. Без единого слова Субербьель ставит медицинский саквояж на сиденье плетеного стула и, подойдя к кровати, отдергивает узорчатый полог с белыми цветами на голубом фоне, сшитый из платья мадам Дюпле.

Робеспьер уже дожидается его.

Он лежит, его голова приподнята — покоится на груде подушек; редкие каштановые волосы, пропитанные потом, липнут к черепу; он непрестанно утирает лицо быстро отсыревающими батистовыми платками. Открывает затуманенные близорукие глаза с бледно-голубой радужкой и, разлепив безгубый рот, произносит:

— Какая ужасная ночь…

— Ты так плохо спал?

— Я пытался заснуть.

У него был очень беспокойный сон: изводили навязчивые идеи и боль во всем теле. От жары на ногах воспалялись язвы. Большую часть ночи он провел, пережевывая клеветнические слухи, распущенные о нем накануне. Его враги утверждали, что он якобы замышляет жениться на дочери Людовика XVI и завладеть троном, или что Элеонора Дюпле, эта неотесанная грымза — его любовница, или еще — что он будто бы вынашивает идею гнать вслед за войсками огромное стадо свиней, дабы эти ненасытные твари пожирали трупы, что остаются после битв, а разжирев, шли бы на окорока и колбасы для прокорма уцелевших. Что за чушь! Но Робеспьер даже за самыми глупыми россказнями угадывал заговоры.

Доктор Субербьель, приподняв влажную простыню, осмотрел гнойные язвы на ногах, затем, скорчив едва заметную гримасу, обмотал их повязками с корпией, пропитанной уксусом и спиртом. После этого Робеспьер встал, одним глотком выпил состряпанную врачом отвратительную микстуру, от которой у него скрутило живот (ингредиенты — сода из Аликанте, прокаленный порошок из морской губки и пакетик пепла, добытого после сожжения недавно скончавшегося золотушного больного; все это настаивалось на отваре корешков).

Эта церемония вставания никогда не претерпевала изменений.

Вот и сейчас доктор, покончив с медицинскими заботами, помогает пациенту натянуть шелковые чулки, удерживающие на месте бинты, одновременно скрывая их от чужих глаз, потом Робеспьер, стоя в рубахе и халате перед крошечным каминным зеркальцем, напяливает белый парик (еще совсем юным, в пору, когда учился риторике в лицее Людовика Великого, он с маниакальной заботливостью относился к своим парикам и жилетам), пудрится посредством пуховки, повсюду рассыпая порошок, и только потом подставляет лицо скоблящему лезвию. Затем, держа тазик в руке, чистит зубы, сплевывая на пол. Наконец натягивает чесучовые кюлоты и небесно-голубой редингот. Все как всегда.

Его популярность в народе возросла с тех пор, как весной одна девушка попыталась заколоть его кинжалом. Со всех концов Франции он получает письма, прославляющие его величие, любовные послания, угрозы. Эти бумаги в беспорядке громоздятся на еловых полках, топорщатся, засунутые меж стеной и черным сундуком. Зато все донесения и кляузы осведомителей аккуратно по ранжиру разложены в папки. Робеспьер не доверяет соратникам по Комитету общественного спасения; все их высказывания, способные их компрометировать, заносит, не забывая проставить дату и час, в записную книжку, с которой не расстается никогда.

Пока же он надевает зеленые очки, пряча и оберегая больные глаза. Врач, уходя, сталкивается во дворе с одним из его шпионов. Тот тоже стучится в дверь, а затем поднимается наверх — доложить последние сведения насчет обстановки в Конвенте и комитетах. Накануне Робеспьер два часа выступал с трибуны перед сонным собранием, зная, что оно настроено к нему враждебно. Хотел отделаться от всех, кто продажен и кровожаден, покончив тем самым с террором и внутренними распрями. По правде говоря, ему хотелось мира.

Затворив за собой дверь и застыв перед ней, агент Герен нервно вертит в руках треуголку.

— Слушаю тебя, — говорит Робеспьер.

— Заговорщики собрались у своего заводилы трактирщика с Елисейских Полей.

— Их план?

— Чтобы Конвент объявил тебя вне закона.

— Имена негодяев?

— Баррас, Фрерон…

— Грабители церквей! Они сами расстреливали тулонцев картечью!

— Тальен…

— Спекулянт, торгующий провизией и пропусками! Гнусный стяжатель! А эта крыса Фуше?

— Его с ними не было.

— Где же он?

— Да всюду.

— Чем занят?

— Подбивает депутатов объединиться против тебя.

— Каким образом?

— Запугивает. Видится с ними поочередно и каждого уверяет, что тот значится в твоем проскрипционном списке.

— Еще вчера надо было прилюдно назвать все имена, успокоить этих трусов!

У Робеспьера вырывается вздох: придется вернуться в Конвент. Он тотчас же отправляется в Тюильри с эскортом свирепых верзил в панталонах из грубой красной материи, вооруженных дубинами, — сын Дюпле рекрутировал их среди подручных Министерства юстиции. Покидая комнату, которой ему больше не суждено увидеть, диктатор оставляет после себя сорок шесть франков в ящике стола да «Общественный договор», раскрытый на десятой главе книги второй; Руссо там пишет по поводу Корсики: «У меня предчувствие, что этот остров однажды удивит Европу».


В великую эпоху, наступившую после казни короля, большой вестибюль Тюильри, просторный, как и сам дворец, заполонили лавочники: здесь процветали табачная торговля, кондитерское и парикмахерское дело, галантерея, присутствовал торговец эстампами республиканского содержания и даже ловкач, хлопотавший о разрешении промышлять нищенством, но этих любителей наживы сегодня как ветром сдуло. Настал суровый час. С рассвета все разбились на группы, шушукались; присутствующие, взбудораженные речами посланцев Барраса и Фуше, либо симпатизантами роялистов, умеренных или, напротив, самых неистовых якобинцев, разрывались между страхом и ненавистью к Робеспьеру. Их так страшила гильотина, как если бы этот последний мог прямо сейчас затащить ее на трибуну. Какой-то депутат, «из бывших», явно дворянчик, в потрепанном черном парике, закутанный, несмотря на жару, в широкий теплый плащ, притопывал ногами и выкрикивал:

— Надо ему помешать! Не позволим вредить нам и дальше!

— Если поставить его судьбу на голосование, он погиб, — заявил рослый депутат, остриженный «в кружок» на манер древних греков.

— Но на заседании будет председательствовать Колло д’Эрбуа!

— И что с того? — пожал плечами другой.

— У тебя с памятью нелады?

— Это почему же?

— Помнишь, сколько лионцев он истребил?

— Смерти тирана он желает не меньше нашего.

— Полно! Он еще хуже, чем тот.

— Мы и с ним разделаемся. Позже.

— Бесстрашный оптимизм!

— Как бы то ни было, власти у него куда меньше, чем у Робеспьера. Вчера вечером в Якобинском клубе его даже освистали.

— Гражданин Делормель, откуда ты это взял?

— Я там был.

Как большинство присутствующих, Делормель пекся в первую очередь о себе. Приземистый, затянутый в голубой редингот с трехцветным поясом, он носил на своей серой фетровой шляпе громадную кокарду, демонстрируя тем самым пылкую приверженность к Республике. Депутат от Кальвадоса, он видел, как нормандские буржуа нахлобучивали фригийский колпак, чуть только политические комиссары из Парижа сунутся к ним с инспекцией: подобно им, склонный к умеренности и соглашательству, Делормель якшался с самыми опасными поборниками крайних мер, ибо очень дорожил своей головой, которую к тому же предусмотрительно втягивал в плечи.

— Смотрите, — сказал он, — представление начинается…

Появился Тальен, человек с повадками хищного зверька вроде куницы; толпа депутатов-заговорщиков расступилась перед ним. Волосы его были всклокочены, бакенбарды топорщились, полностью скрывая щеки, длинный с прямоугольным кончиком нос торчал, глаза беспокойно бегали. Делормель заметил, что из кармана у него виднеется рукоять кинжала. Запоздавшие, не сбиваясь в кучу, по естественному побуждению проследовали за Тальеном в залу заседаний — прошли под аркой, отодвигая в сторону зеленый занавес. Некогда здесь была зала Королевской оперы, для нужд Конвента ее перестроили, сделав амфитеатром. Ряды скамей поднимались уступами до переполненных публикой галерей, что упирались в левую стену, где когда-то стояли кулисы. Желтоватые под мрамор стены украшали овальные портреты Платона, Солона, Брута и спартанского законодателя Ликурга, писанные дешевыми красками на воде. Эта узкая, длинная зала, наполненная нестихающим шумом голосов, в высоту достигала двадцати метров.

В залу вошли Сен-Жюст и Робеспьер. Делормелю с его места было видно, какая суматоха поднялась вокруг трибуны, где председательствующий тряс колокольчиком, как одержимый. Среди всеобщего гама Сен-Жюст приступил к чтению своей речи, ее первая фраза, упрощенная, переиначенная, переходя от скамьи к скамье, тотчас распространилась по зале, однако Делормель, хотя все видел, не разобрал ни слова. Он смотрел на этого страшного человека, вернувшегося сюда из Северных армий, чтобы дать отпор смутьянам. Перед лицом бури, вызванной его появлением, Сен-Жюст хранил невозмутимость — застыл с манускриптом в руках, бледный, неподражаемо изысканный, голова в длинных надушенных кудрях, сам весь в замше, с золотыми кольцами в ушах. Вслед за ним среди толчеи и суматохи на трибуну взошел Робеспьбер. Тут Делормель вскочил, замахал шляпой, другие последовали его примеру, они бушевали, топали ногами, вопили: «Долой тирана!» Им было уже не так страшно оттого, что можно горланить всем скопом. Робеспьер скрестил руки, пожал плечами и в свой черед сошел с трибуны, куда тотчас устремился Тальен, с мелодраматическими ужимками потрясая кинжалом.

— Ты слышишь, что он говорит?

— Не больше твоего! — крикнул Делормель в ухо соседа. — Обличения, надо полагать, и притом весьма красноречивые.

— Он теперь может разыгрывать героя, ведь Робеспьеру конец.


Робеспьер пал в тот же день: погалдев несколько часов, Конвент единогласно ниспроверг его вместе со всей кликой. Ярость вырвалась наружу, соединилась с облегчением, порождая шквал, который обрушился на отверженных, отныне лишенных слова. Злобное веселье обуяло всю эту толпу, так долго дрожавшую от страха. На трибунах для публики воцарился хаос, там, беснуясь, драл глотку молодой человек в блеклом рединготе. Звался он Сент-Обеном, был клерком у нотариуса в квартале Сите, но получил место на посольской трибуне благодаря некоему судебному исполнителю, которому оказал услугу. Длинные волосы Сент-Обена развевались, он жестикулировал, потрясая кулаком, а когда жандармы повели новых обреченных к выходу, он вместе с потоком зевак ринулся следом, перепрыгивая через ряды, по скамьям, как по ступеням, работая локтями, и мимоходом почем зря давя сапогами легкие щегольские туфельки.

В толчее, когда его прижали к перилам, обрамляющим лестницу, ведущую в Тюильри, Сент-Обен, встав на цыпочки, увидел, как арестованные под улюлюканье толпы проходят по двору в сопровождении жандармов, выстроенных в две шеренги. Их вели в соседствующий с дворцом Брионский замок, резиденцию Комитета общественного спасения. Робеспьер и его брат Огюстен по прозвищу Конфетка шли, держась за руки, следом шагали Сен-Жюст и «верный Леба» да катился, налегая на рычаги, обезножевший Кутон в своем рычажном кресле на колесах, выстланном лимонного цвета бархатом, который он позаимствовал у графини д’Артуа при грабеже Версаля. Сойдя с дворцового крыльца, Сент-Обен вывернулся из давки, миновал несколько зданий и вышел к набережной, щедро делясь с каждым встречным счастливой новостью: «Робеспьер арестован!» По берегу, поросшему бурой травой, недоверчивые лодочники тянули за повод лошаденок, тащивших баржи вверх по реке, или норовили выловить деревянные балки, попадающие в Сену из Йоны или Марны. «Мы свободны!» — надрывался Сент-Обен.

Возле крепости Гран-Шатле он повстречал обычную процессию: повозки из Понт-о-Шанжа везли приговоренных на эшафот; тут, помимо одного маркиза, были директор театра с супругой, продавец цветов, два ковровщика, хозяин скобяной лавки, все славные люди, ставшие жертвами доносов. Сент-Обен своими криками «Мы свободны! Робеспьер в тюрьме!» взбудоражил прохожих и торговцев, которые, прячась под зонтиками из вощеной ткани, расписанной красной краской, предлагали покупателям сукно, цветы и поделки из жести. Вскоре маленькая толпа обступила повозки, перегородив дорогу. Сент-Обен схватил головную лошадь за узду и, чтобы пуще подстегнуть своих новых товарищей, завопил еще громче: «Долой гильотину!» Стражники, не привыкшие к таким формам протеста, а о последних событиях не осведомленные, толпе не противились. Крепкие парни повисли на экипажах, цепляясь за рамы окошек и желая побудить жертв трибунала к бегству, но те, накрепко связанные, обмотанные так, что свободной оставалась только шея, оставались в прострации: они уже со всем смирились.

Тут откуда ни возьмись вылетает отряд кавалерии в голубых мундирах, впереди во весь опор, с саблей наголо — подвыпивший субъект с красной рожей и плюмажем набекрень. Сент-Обен узнает этого карлика с низким лбом и моргающими гляделками: генерал Анрио, командующий воинством Робеспьера — секциями предместий. Анрио, в прошлом мальчик из церковного хора, ярмарочный торговец мануфактурой, ныне сделался отъявленным головорезом.

— С дороги! Пропустите повозки!

— Твой хозяин за решеткой! — сообщает ему Сент-Обен.

— Нет!

Анрио оборачивается к своим жандармам:

— Расчистить путь!

Конные жандармы напирают, расталкивая собравшихся, сбивая с ног, угрожая пистолетами. Одна из лошадей, получив удар палки, начинает брыкаться. Мятежники пытаются переломать спицы в колесах повозок. Воцаряется суматоха. Люди удирают кто куда, разбегаясь по ближним улочкам. Но вот Анрио заметил, что молодой Сент-Обен пробует собрать из бунтовщиков отряд и дать отпор.

— Приведите мне этого врага народа! — кричит он.

Сент-Обену удается юркнуть в извилистый переулочек, ведущий к Старой Телячьей площади. Два жандарма, устремившись вслед, настигают его на улице Потрохов, такой узкой, что рядом им было не проехать. В этом квартале скотобоен животным перерезают горло прямо посреди мостовой или под маленькими навесами, кровь течет ручьями, запекаясь между булыжниками.

Хотя кобыла первого жандарма уже перешла на шаг, она все же оскальзывается, наступив на валяющиеся под копытами кишки, и падает, всадник валится навзничь, размозжив затылок об стену дома. Второй жандарм, спешившись и обнажив саблю, осторожно обходит сотрясаемую предсмертной дрожью лошадь и видит Сент-Обена на перекрестке, у поворота на улицу Бойни. Потревоженные шумом мясники выходят из своих дворов, выглядывают из ворот. Помахивая саблей, жандарм держит их на расстоянии, и вот наконец он видит, что Сент-Обен совсем близко, всего в нескольких шагах. Но поздно: ему уже не успеть увернуться от истекающего кровью быка, который, взъярившись от боли, несется на него, поднимает на рога, топчет, яростно ревет и, поскользнувшись, падает, давя его своей тушей. Подоспевшие мясники приканчивают животное, перерезав ему горло ножом. Сент-Обен тут же, с ними. Желая подобрать саблю, оброненную умирающим, опускается на корточки, его сапоги краснеют от крови. Навострив уши, он слышит отдаленный бой барабана, потом — он уверен, что не ошибся, — узнает и голос колокола на башне Ратуши. О чем он возвещает? Трезвонит в честь Робеспьера, освобожденного народом из бедняцких кварталов? Или во славу Конвента?


Спустилась ночь, и депутат Делормель покинул залу Конвента, как раз когда там зажгли люстры и четырехламповые фонари на высоких подставках, ибо заседание все еще продолжалось. Делормель направился в противоположное крыло здания. Там, в бывших королевских покоях, с большим комфортом расположился Комитет общественного спасения. Стоявшие лагерем в парках на подступах ко дворцу многочисленные караульные части понастроили себе дощатых убежищ, издали походивших на деревеньки. Часовые пребывали в непрестанном движении, у входов во внутренние покои стояли пушки, чьи фитили денно и нощно держали зажженными. Никаких прохожих — нескромному зеваке не место под окнами Комитета, управляющего Францией. Делормеля ждали: бывший оперный сопранист, служивший здесь секретарем, предупредил стрелков из национальной гвардии в изодранных до дыр мундирах. С непринужденностью завсегдатая Делормель прошел по длинному коридору, с двух концов слабо освещенному тускловатыми лампами, и вошел в анфиладу гостиных первого этажа. На роскошных пышных коврах, выделанных в знаменитой королевской мануфактуре Лa Савонри, грудами лежала добыча, всевозможнейшее добро, захваченное при арестах, — золотые настенные часы, кресла, гигантские зеркала, изделия из бронзы, канделябры. Еще не распакованные свертки громоздились вдоль стен коридора, наводняли залы. В покоях с колоннами, озаренные ярким светом масляных ламп, сидели вокруг овального, загроможденного бумагами стола ниспровергатели Робеспьера, приканчивая жареного барашка вкупе с крепко просоленным каплуном и запивая все это бургундским.

— Плохи дела! — сказал Делормель, объятый смятением.

— Гражданин народный представитель, поведай нам в подробностях, что тебя так тревожит.

Баррас с бокалом в руке поднялся с места. Он был высок ростом, говорил с провансальским акцентом, держался как дворянин, каковым и являлся, носил кудрявый пудреный парик до плеч и на мир смотрел пресыщенным взором сорокалетнего авантюриста. Обольститель по натуре, замкнутый в силу необходимости, этот человек не позволял превратностям сбить его с толку, ибо повидал всякие виды. Он преспокойно допил свой бокал.

— В Люксембургском замке тюремный смотритель не пожелал принять Робеспьера, — жалобным голосом возвестил Делормель.

— Сей шалун внушает страх, в Конвенте это послужило нам на пользу, но во мнении улицы может и повредить.

— Вот именно! Когда его заперли во Дворце правосудия, парни из секции Друзей Отечества освободили его.

— Итак, он на свободе. — Баррас вздохнул.

— На свободе, но вне закона, — уточнил меланхолик Фрерон, наливая себе ликера.

— Граждане, — продолжал Делормель, — тиран заперся в Ратуше. Вы слышали барабанный бой? А колокол? Гревская площадь превратилась в военный лагерь, он распространяется на сопредельные улицы и мосты. И у рабочих есть пушки.

Тут раздался ледяной голос:

— Эта ночь решит: или он, или мы.

Заговорил Бийо-Варенн. Делормель не видел его, поскольку тот лежал, растянувшись на матраце в углу комнаты. Он тоже внушал ужас, и желтая грива его парика никого уже не смешила. Это был человек без чувств и желаний, автор освистанных водевилей, превратившийся в сущего кровопийцу. Теперь он встал и подошел к столу, где восседал Комитет:

— Нужно действовать. Соберем наши батальоны национальной гвардии, буржуа, ремесленников из секций Пик, Дочерей Святого Фомы, Бют-де-Мулен…

— А может, Конвенту все-таки отступить?

— Куда нам, к черту, отступать?

— В Медон…

— Курам на смех!

— А людей-то у нас достаточно? — простонал Делормель.

— Да, — заверил Баррас. — Я разошлю депутатов по всему Парижу, они будут читать декрет, осудивший Робеспьера, и наши секции поднимутся против него. Но есть одна вещь, которой я не могу понять… У него целая орда, так почему же он не бросает эти свои банды на Конвент? Ведь знает, что дворец охраняется плохо, у нас тут только и есть что инвалиды, забывшие о дисциплине, да горстка марсельцев…


Ратуша была освещена цепочкой масляных фонарей, тянувшейся вдоль карниза второго этажа. Внутри, в зале Равенства, собрались пятьдесят человек, они разговаривали стоя. Робеспьер сидел у стола, на который падал свет от канделябров. В задумчивости он отодвинул свое кресло немного назад, закинул ногу за ногу, опершись локтем о колено, а подбородком на руку. Создавшееся положение было ему омерзительно. Сторонники освободили его, но он-то хотел совсем другого — собирался защищаться перед Трибуналом и быть оправданным, его поддержали бы якобинцы, Коммуна, парижане, с триумфом бы вынесли из зала суда на руках, как Марата… В час ночи прибыл Кутон, его доставили, воспользовавшись главной лестницей: жандарм Мюрон тащил его на своей спине, а жандарм Жавуар нес его кресло на колесиках.

— Наши приверженцы разошлись по домам! — сказал безногий.

Анрио, не только снабжавший этих сторонников вином, но вдобавок посуливший выплатить им вознаграждение, объяснил:

— Они знают, что за ночь ничего не произойдет, и к тому же проголодались. Да и вымотались, ведь часами стояли на ногах.

— До завтра отдохнут, — устало обронил Робеспьер, уводя своих ближайших соратников в другую гостиную, где потише.

— Надо сочинить прокламацию для войска, — сказал Кутон, приводя в движение свое желтое кресло.

— От чьего имени? — спросил Робеспьер.

— От Конвента.

— Он нас изгнал!

— Конвент там, где мы.

— А почему не от имени французского народа?

Робеспьеру недоставало решимости действовать. Он колебался. Ссылался на законность, будучи поставленным вне закона? Отказывался отвоевывать свое легальное положение силой оружия? Простонародному воинству, тем паче с пушками, хватило бы одного его слова, чтобы взять штурмом Конвент и оба комитета: Общественного спасения и безопасности… Но Анрио даже не предложил этого. Немного подождав, Огюстен стал настаивать, чтобы брат сместил Анрио, не блещущего ни воображением, ни мужеством, заменив его молодым корсиканским генералом, которого он знал по Тулону: если бы Робеспьер привлек к делу этого Буонапарте, куда более решительного… но, пока они ругались до хрипоты, обсуждая, в каких именно выражениях лучше всего обратиться к войскам, снаружи донесся крик, вырвавшийся из пяти сотен глоток: «Да здравствует Конвент!» Огюстен бросился к окну. На Гревской площади он при свете факелов увидел отряды буржуа, предводительствуемые Баррасом. Последний был в генеральском мундире и шляпе, украшенной голубыми, белыми и красными перьями. Новые крики прогремели еще ближе, с парадной лестницы: Ратуша была окружена, осаждающие прорвались внутрь. Дверь гостиной распахнулась от удара сапогом, ввалился депутат Делормель, несомый хлынувшим сюда потоком национальных гвардейцев, которые потрясали ружьями с примкнутыми штыками. «Схватить врагов закона!» — приказал какой-то капитан.

Прежде чем осаждающие взяли мятежников, Леба успел пустить себе пулю в сердце. Он скатился на пол и застыл бездыханный; в гостиных и коридорах началась свалка, дерущиеся натыкались на опрокинутые стулья, топтались по осколкам разбитых ламп, наудачу раздавали удары прикладами и штыками. Кутон нырнул под стол, пополз, но один из секционеров заметил его, вытащил за изувеченные ноги и поволок из комнаты по лестнице, будто куль, так что его голова колотилась о ступени, не пропустив ни одной. Робеспьер выхватил из кармана заряженный пистолет, собравшись последовать примеру своего друга Леба, но Делормель схватил его за рукав, дернул, и пуля, отклонясь от цели, раздробила Робеспьеру челюсть. Буржуа с кокардами обступили его, помешав рухнуть на ковер. Огюстен воспользовался этой суетой, чтобы выпрыгнуть через окно на карниз, держа свои башмаки в руке, но снизу ему стали кричать, чтобы сдавался, у него закружилась голова, он зашатался и упал со второго этажа на парадное крыльцо, сбил с ног двоих, и расшиб себе бедро. Анрио пустился было наутек, но вице-президент революционного Трибунала схватил его за шиворот: «Трусливое ничтожество! Это все из-за тебя!» Они сшиблись в драке, Анрио вывалился из открытого окна и разбился насмерть, угодив прямиком в груду битых бутылок.

Когда главных обвиняемых похватали и обезоружили, возникла видимость, будто все снова утихло. Сен-Жюст и пальцем не шевельнул, без единого слова позволил себя увести. Делормель и один из его собратьев по Конвенту усадили Робеспьера на стул и, поскольку он потерял сознание, воспользовались этим стулом как носилками, чтобы снести поверженного диктатора вниз, на улицу. «Держите ему голову повыше, не то он умрет по дороге!» Его галстук был сорван, правый рукав в клочьях, лицо окровавлено; при свете факелов, чтобы все могли видеть, как он унижен, Делормель с добровольными носильщиками доставили его в Тюильри, а генерал Баррас вернулся в Ратушу верхом, со шляпой в руках, под приветственные крики: оставшись единственным военным в Комитете, он тем самым был призван возглавлять военные действия.


Обитателям всех парижских кварталов тотчас объявили о взятии Ратуши и плачевном состоянии Робеспьера. Вокруг Тюильри сбежалась несусветная толпища, она запрудила даже коридоры и залы дворца, вплоть до конторы Комитета общественного спасения, где бывший диктатор лежал на длинном столе при свете масляных ламп. Под голову ему подсунули коробку из тех, куда складывали хлеб, предназначенный для снабжения Северной армии. Он смотрел в потолок и шумно дышал. Время от времени затыкал кровоточащую рану клочком ткани, бумаги или даже белой кожаной кобурой от пистолета с изображением королевских лилий, которую ему, глумясь, сунули в руку. Иногда он обмакивал губку в чашу с уксусом, чтобы увлажнить пересыхающие губы. Недоброжелатели, забравшись с ногами на стулья, чтобы лучше видеть его, наблюдали за этой агонией и подавали реплики, призванные уязвить побольнее:

— Вашему величеству нездоровится?

— Ты что, язык проглотил?

— Ну и где же она, твоя хваленая добродетель?

— Сколько злодейств у тебя на совести?

— От тебя воняет смертью! — крикнул молодой Сент-Обен, прорываясь в первый ряд любопытных. Чтобы подобраться поближе к лежащему, он сильно толкнул Делормеля.

— Ну-ну, гражданин! — укорил его Делормель. — У тебя ни к чему нет уважения!

— Ты хочешь, чтобы я уважал этого убийцу?

— В том положении, в каком он сейчас…

— Мне тут рассказывали: в плавучей каторжной тюрьме у Рошфора обовшивевших заключенных поутру будят криком «Да здравствует Робеспьер!».

— Парень дело говорит! — рявкнул один из горлопанов. — Каждому свой черед!

— А его что, жалость берет, свинтуса этого? — подхватила какая-то мегера и смачно плюнула, метко угодив в голубой костюм свинтуса, о коем шла речь.

Делормель повнимательнее вгляделся в Сент-Обена, оценив его одичалый вид, налитые злобой глаза, саблю без ножен, болтающуюся поверх редингота на бечевке, изображающей портупею. Но тут появился хирург, призванный в приказном порядке: впереди врача, расчищая ему дорогу, шагали жандармы.

— Спасите его, доктор, — сказал Сент-Обен, — пусть он доживет до гильотины, которую так любил!

— Да-да, — буркнул врач, заставляя Робеспьера сесть. — Лучше помогите мне…

Делормель удерживал Робеспьера в сидячем положении, хирург между тем всунул ему в рот большой ключ, чтобы он оставался открытым, затем, натолкав туда корпию, щипцами извлек поломанный зуб и осколки кости и стянул бинтом раздробленную челюсть. Раненый нашел в себе силы шепнуть на ухо тому, кто позаботился о нем:

— Благодарю вас, сударь…

Тем временем на небе разгоралась заря дня, обещавшего быть жарким и солнечным. Церковные колокола перекликались, право слово, по-настоящему радостно. Робеспьер был на носилках доставлен в Консьержери, где ему предстояло краткое пребывание в камере по соседству с той, в которой еще недавно томилась королева, служившей тогда аптекой; позже Эбер и Дантон провели свою последнюю ночь именно здесь. Сент-Обен порывался вслед за мрачным кортежем, однако Делормель удержал его за руку:

— Ты не охотничий пес. Оставь его, пусть судьба сама доделает свое дело.

— Так что мне спать, что ли, идти? И вообще, кто вы такой?

— Меня зовут Делормель, депутат от Кальвадоса. Еще занимаюсь продовольственным снабжением нашей армии. А ты?

— Сент-Обен. Умудрился вот уцелеть…


В начале дня предместья еще даже не шелохнулись, но сердце Парижа возликовало. В воздухе ощущалась особая легкость, лица посветлели, речи стали вольнее, граждане обнимались и обменивались поздравлениями даже с незнакомыми, всеобщая настороженность разом исчезла, тут и там слышалось: «Ни жена, ни сын, ни сосед больше не будут принуждены на меня доносить». При правлении Робеспьера подозрительность была столь повсеместной, что теперь именно его были рады обвинить во всех кошмарных мерзостях; о нем распространяли байки, чтобы очернить его еще больше: «Он заказал проект гильотины с девятью ножами, чтобы казнить побыстрее…» В садах Тюильри танцевали женщины, кружась в хороводах, делегации ребятишек подносили Баррасу, Фрерону и Тальену огромные букеты, молодые люди, бросаясь на колени, лобызали полы их одежд. Героев дня при их выходе из Конвента встречали бурными восторгами, столь явно превосходящими их заслуги, что они и сами удивлялись, но, впрочем, охотно входили в роль спасителей республики.

Сент-Обен, побуждаемый Делормелем, вслед за ним отправился на набережную. Проходя мимо Лувра, где вдоль реки тянулась череда лавочек под открытым небом, сушились на солнце гирлянды сельдей и в кастрюлях, подвешенных над огнем меж двух камней, кипело варево, в которое важные кулинарки вперемешку бросали куски кровяной колбасы, сушеную треску и яйца, Делормель спросил:

— Есть хочешь?

— А что, я похож на голодного? — Сент-Обен самолюбиво надулся.

— Ну да, если присмотреться, заметно.

— Ладно, хочу.

— Ты говорил, что работаешь у нотариуса. Выходит, он тебе не платит?

— Платит, когда может..

— А теперь не может?

— Там, где он сейчас…

— Он арестован, верно?

— Я, когда пришел однажды утром на службу, не смог войти: дверь была опечатана. Его увели в кутузку.

Во дни Террора нотариусы в глазах Комитета имели самую что ни на есть скверную репутацию. Кто, как не они, пекся о наследовании имущества, основе основ богатства буржуазии? И разве не им толстосумы поручали хранить в надежном месте их деньги, порой целые состояния? Кто был хранителем семейных тайн, если не нотариусы? А в политике не они ли на свою беду умудрились остаться нейтральными? Таким образом, большинство парижских нотариусов пребывало за решеткой. Сент-Обен, успевший проникнуться доверием к своему спутнику, которого счел этаким пузатым добряком, признался:

— С тех пор я почти ничего не ел, так, одни очистки. И пил воду прямо из Сены, такая гадость!

Делормель купил ему за три су тарелку жареной сельди, политой уксусом и посыпанной луком, которую молодой человек проглотил вместе с костями. Потом зашли в таверну, там Делормель угостил его вином. Сент-Обен рассказал ему свою историю. Шайка бешеных ополчилась на его отца и всю семью. Они жили в Нанте; там исполнительная власть снюхалась со смутьянами, у них были общие делишки.

— Когда отец понял, что национальная гвардия его предала, ему пришлось бросить дом на разграбление и бежать вместе с моей матерью, сестрами и двумя младшими братьями, с друзьями, с соседями… Я был в Париже… Их настигли. Один из бешеных бросился на моего отца, распорол ему живот ударом сабли, запустил обе руки в его внутренности, вырвал сердце и насадил на пику… Это еще не все, сударь. Публичная девка, которая шлялась вместе с их бандой, взяла это сердце, еще кровоточащее, и положила его в чашу, потом налила туда вина. И сама отпила первой…

Делормель не решился ни о чем больше расспрашивать, а у Сент-Обена не было желания еще что-то объяснять; он был смертельно бледен, его трясло. Депутат встал, положил на плечо молодому человеку свою толстую лапу:

— Идем со мной, поглядим, как людоеда провезут мимо его дома.

Они направились в сторону улицы Сент-Оноре, поднялись на второй этаж здания напротив жилища столяра Дюпле, по соседству с монастырем, превращенным в конюшню. Делормель знал, где будут проезжать повозки, везущие Робеспьера и его сообщников на эшафот, к тому же весь город только об этом и говорил; с трех часов пополудни владельцы домов, стоявших вдоль этой дороги, предлагали свои окна внаем, причем цена непрерывно росла. Делормель заплатил щедро и место получил хорошее, с видом на большую часть улицы. Они прождали несколько часов. Каждый был погружен в свои мысли. Толпа все густела; мужчины, женщины, дети теснились во всех окнах и даже на крышах. Наконец послышались рукоплескания и крики. Роковая процессия продвигалась медленно, повозки то и дело останавливались, их задерживали граждане, желавшие разглядеть получше этих диких зверей, что еще вчера ими управляли.

— Вот они, — сказал Делормель Сент-Обену, который весь напрягся и словно окаменел.

Они и впрямь были уже близко, жалкие, привязанные к скамьям. На голову Робеспьера нахлобучили колпак, его подбородок был замотан, рубаха в пятнах. Когда повозка поравнялась с домом Дюпле, какой-то мальчишка, обмакнув метлу в ведро с бычьей кровью, измалевал ею закрытые ставни. Толпа ответила на это новым, еще более оглушительным взрывом улюлюканья.

— Долой тирана! — крикнул заводила.

— Долой! — завыла толпа.

Когда повозка продолжила свой путь, тащась шагом по направлению к площади Революции и с трудом протискиваясь сквозь скопления народа, Сент-Обен, перегнувшись через подоконник, охрипшим голосом спросил Делормеля:

— Видите вон того, что орет громче всех?

— Маленький, в зеленой куртке…

— Вы его не знаете?

— Не могу же я знать всех в Париже.

— Зато в Нанте его каждый знает.

— Кто же он?

— Каррье.

— А, вот оно что…

Этот человек был палачом в Нанте, близких Сент-Обена, должно быть, отправил на тот свет именно он, подумал Делормель. Там под началом у Каррье была целая шайка профессиональных убийц, многократно не поладивших с правосудием, немецких дезертиров, проходимцев с каторги на Антильских островах, явившихся сюда, чтобы грабить, насиловать, топить нагих женщин в Луаре. Кто они, его верные соратники? Портной Эрон, чьи карманы были полны отрезанных ушей, отставной адъютант Ришар, набивший огромный шкаф драгоценностями своих жертв.

— С Робеспьером покончено, — сказал Сент-Обен. — Но осталось еще много душителей, которых пора придушить. Я этим займусь.

ГЛАВА I Каково быть двадцатилетним в 1795-м

Тесная группа молодых людей шагала по Ломбардской улице, звонко стуча по мостовой тросточками со свинчаткой, которые они прозвали «вздуй-мерзавца». Парикмахеры, сыновья негоциантов, подручные парфюмеров или цирюльников, поэты, танцоры, клерки, в Париже той поры все они были заодно, их сближали юношеские амбиции и сильнейшее отвращение к крайностям республиканцев. Отрицая демонстративную неряшливость, предписанную революционным стилем, они наряжались подчеркнуто экстравагантно: вы только полюбуйтесь на их куцые курточки цвета бутылочного стекла или конского навоза, на прямоугольные фалды, выкроенные наподобие трескового хвоста, взгляните на эти кюлоты в обтяжку, на муслиновые галстуки с пышным узлом, который вспучивается аж до самых губ, говорили даже, что издали этих юнцов можно принять за толстые болонские колбасы. Они отбеливали свою кожу миндальной пастой, душились мускусом, за это их прозвали мюскаденами — «мускусниками».

Один из них остановил своих приятелей у крыльца церкви Святого Роха. Его волосы были заплетены в косицы, на темя для пущего эпатажа нахлобучена треуголка в форме полумесяца — вид самый вызывающий. Он снял очки, чтобы заглянуть зачем-то в газету, которую вынул из жилетного кармана:

— Это и впрямь здесь, господа: тупик Конвента, в прошлом — Дофина…

— Но мы же испачкаем наши туфли, мой дорогой Сент-Обен. Местечко отвратительно грязное.

— Когда охотишься на крыс, Давенн, приходится спускаться в городскую клоаку, чтобы вспугнуть их оттуда.

— Сент-Обен прав, мы же клялись покарать якобинских каналий, — напыщенно изрек третий, выпячивая грудь, чтобы нагляднее продемонстрировать семнадцать перламутровых пуговиц, украшающих его наряд в подражание царственному сироте, узнику Тампля — маленькому Людовику XVII.

— Этот Дюпертуа живет здесь, в «Гостинице Мирабо». Послушайте, что сказал о нем Фрерон: «Он дубил кожу обезглавленных, чтобы шить из нее сапоги!»

— Фу, гадость какая…

— Так пойдемте дубить ему задницу! — крикнул Дюссо, подлинный автор процитированной статьи, изобретательный публицист, писавший также и речи для своего покровителя Фрерона.

Они убрали свои лорнеты подальше, чтобы не поломать их в ходе предприятия; лорнеты имелись у всех, хотя в них не было не малейшей надобности, — этот предмет служил лишь затем, чтобы придавать владельцу вид инвалида по зрению, что помогало избегать рекрутского набора: шуаны Бретани и крестьяне Вандеи снова поднялись во имя короля, нельзя же допустить, чтобы их выдернули отсюда и переодели в солдатское платье. Они смотрели на закопченную четырехэтажную «Гостиницу Мирабо», на узкий проход между лавками цирюльника и торговца жареным мясом.

— Кошмар! — Дюссоль скорчил гримаску. — Мы пропахнем салом!

Войдя в здание, для чего им пришлось перепрыгнуть канавку с застоявшейся водой, они оказались во внутреннем дворике, где были колодец и винтовая лестница.

— Вы что-то ищете?

Щекастый толстяк с заплывшими глазами разглядывал их из открытого окна первого этажа.

— Комнату гражданина Дюпертуа, — отвечал Сент-Обен.

— Чего ж вам надобно от него, мои маленькие господа? — тягучим голосом осведомился пузан.

— Мы, собственно, пришли его малость помять.

— А сам-то ты кто, такой любопытный? — Рукояткой своей трости Дюссо подцепил его за жирный подбородок.

— Я самый и есть хозяин гостиницы.

— И что дальше?

— Мой друг спрашивает, как тебя зовут, ослиная башка!

— Руже. В прежние времена я служил помощником повара у монсеньора принца де Конти…

— И не стыдно тебе пускать под свой кров опасных якобинцев?

— Жить-то надо, а?

— Ну, тебе-то на судьбу грех жаловаться, с таким брюхом ты, уж верно, без обеда не остаешься. Не так ли?

— Ох, мне ведь платят всего шесть франков в месяц за комнату…

— И ты понятия не имел, какое прошлое у твоих постояльцев? — Сент-Обен изобразил на лице крайнее изумление.

— А ведь мой добрый друг прав! — с этими словами Дюссо влепил хозяину гостиницы оплеуху. — Реестр в меблирашках ведется похуже, чем в городском морге.

— Ладно, если тебе и неведомо прошлое этого Дюпертуа, то его настоящее ты знаешь. Покажи-ка, где он притаился.

— Там…

Толстяк указал на закрытое окно верхнего этажа, потом добавил плаксиво:

— В этот час его, поди, и дома нет.

— У тебя есть ключ?

— Свой он носит в кармане.

— Будь повежливей! — Дюссо наградил его новой пощечиной.

— Но все ключи здесь в одном, любую дверь откроют…

— Давай сюда!

— Вот, господа, вот…

Бедняга протянул им простенький ключ, который Сент-Обен буквально вырвал у него из рук. И тотчас распределил роли:

— Я поднимусь туда с Дюссо, Давенном, Русселем и Дювалем. Вы, остальные, побудьте в этом прелестном дворике. Носы, если угодно, можете зажать, но глаз не жмурьте, смотрите в оба. Если господин Руже окажется недостаточно учтивым, вы, разумеется, успеете вволю надавать ему затрещин. И потом, если Дюпертуа нет в его вонючей конуре, он в любой момент может возвратиться, и тут уж ваше дело его отдубасить. Ну, идем!

Часть группы устремилась вверх по лестнице, прямиком к указанной комнате. Дверь была даже не заперта, и они всей гурьбой ввалились в логово якобинца, но обнаружили там всего лишь кумушку со злыми глазами и всклокоченной шевелюрой да девчонку-подростка, которая, трясясь отстраха, пряталась у нее за спиной.

— Э, мы ищем убийцу, а нашли его семейку! — Сент-Обен захохотал.

— Паскудные рожи! — сказала мамаша Дюпертуа.

— Дюссо, вы слышали, как она нас обозвала?

— Да, друг мой, это заслуживает основательной порки.

Они надвинулись, размахивая тростями и норовя оттеснить дерзкую к ее убогому ложу. Дюссо воспользовался моментом, чтобы схватить девушку за руку. Она была в рубашке и деревянных сабо.

— Если бы ее умыть, эту девку, она, пожалуй, милашка…

— Не трогайте мою дочь! — завопила фурия.

Она билась на своем соломенном тюфяке, вырываясь из рук троих мюскаденов, которые пытались задрать ей юбку, чтобы ее высечь. Вдруг из темного угла выдвинулся мужлан неотесанного вида — сам Дюпертуа. В руке у него был нож.

— Да я сопляков вроде вас одной ногой расшвыряю! Пинками в зад!

Сент-Обен и его приятели, опешив, не смогли помешать ему выскочить на лестничную площадку. Они бросились вдогонку, оставив женщин, старшая из которых вопила, а младшая плакала. Дюпертуа сбежал по лестнице. Сторожившие внизу мюскадены, также застигнутые врасплох, шарахнулись от его грубого напора.

— Улю-лю! — закричал ученик хирурга с растрепанными волосами, тем не менее обсыпанными рисовой пудрой. — Он меня толкнул! Я чуть не упал на эту грязную мостовую!

— Погоди, — взвизгнул другой, — он не уйдет!

И швырнул свою трость, целясь по ногам бежавшего к выходу Дюпертуа. Тот упал, растянувшись в сточной канавке, его шляпа и нож отлетели в сторону. Коль скоро якобинец уже лежал на земле и сопротивляться не мог, молодые люди безнаказанно обрушили на него град ударов, несмотря на то что своим могучим сложением он напоминал шкаф. Теперь Дюпертуа, распростертый ничком, более не шевелился, его лицо тонуло в грязной жиже.

— Не сбросить ли его в колодец? — предложил Дюссо.

— Дражайший мой, вам в самом деле не терпится вконец изгваздать свою одежду? — усмехнулся Сент-Обен.


Мюскадены, что ни день, отправлялись карать якобинцев, чьи имена и адреса публиковались в «Народном глашатае»; эти свои предприятия они называли гражданскими променадами, после которых стекались со всего Парижа в свой главный штаб — «Кафе де Шартр» в Пале-Рояле, еще недавно из Королевского переименованном по-революционному во Дворец равенства, Пале-Эгалите, а ныне вернувшем себе былое монархическое имя. Там царили сутолока, кавардак, это был человеческий зверинец, нескончаемая толчея жуликов, распутников, зевак, обжор, смутьянов, игроков и публичных женщин. В центре парка, у бассейна, красовалась скульптурная группа, принадлежавшая резцу Жана Гужона: «Человек, Осмотрительность, Честность и Время, попирающие Порок», а тут же, рядом с сей поучительной аллегорией, в ярмарочных балаганчиках под сенью каштанов вы могли полюбоваться на пеликана с мыса Доброй Надежды или казуара, вывезенного из Великой Индии. На втором этаже «Кафе де Фуа» обосновалось «Бюро благотворительности и всеобщего счастья», сулившее за пару минут обучить вас иностранным языкам. Здесь для развлечения публики имелись розовощекие автоматические куклы, отбивающие такт, настоящая великанша, прибывшая из прусской глуши, два фальшивых алгонкина в набедренных повязках и механический бильярд. А в задней комнатке этого эклектичного заведения собирались болтуны, чтобы, как в некоем подобии клуба, вволю почесать языки.


На соседних улочках тоже было людно, под навесами шла торговля, владельцы мясных и молочных лавок грудами вываливали свой товар: индюков, подвешенных за лапки, бараньи ноги, свиные головы, смотрящие перед собой помутневшим взором, бруски масла, гирлянды колбас. Даже кучер Робеспьера имел здесь свое заведеньице — «Кафе Дикаря». «Кафе завоеванной свободы» угнездилось в «Пассаже Валуа». У Веллони можно было приобрести мороженое в брикетах и чашку шоколада. Гражданин Ласаброньер варил прямо на месте черепаховый суп по пятнадцати су за миску. У Корселе вам предложили бы трюфели из Шампани, а у его соседа — вафли по-фламандски.

Сент-Обена и ему подобных это изобилие уже не удивляло, они здесь чувствовали себя дома, уписывая на обед баранью грудку с зеленым горошком в зале «Кафе де Шартр» или хвастливо рисуясь под аркадами. Они готовились к завтрашним вылазкам, выбирали новые жертвы, сочиняли свирепые статейки и прокламации, болтали о театре. В их кружок затесалось несколько соответственно вырядившихся агентов Комитета общественного спасения, призванных не столько шпионить, сколько направлять их, если потребуется, однако никто не помышлял о какой бы то ни было бдительности.

— Поглядите-ка сюда! — возгласил Сент-Обен. — Мы это только что содрали со стены!

Он помахал перед мюскаденами, попивавшими лимонад под навесом галереи Божоле, каким-то листком бумаги. И продолжал:

— Начнем с заглавия, вслушайтесь: «Народ, проснись, час настал».

— Это уже пованивает якобинцем!

— Погодите, я вам текст прочту: «Ступай посмотреть на наших правителей, теснящихся вокруг трактирщиков-рестораторов Пале-Рояля, дворца, в высшей степени королевского, и ты увидишь, как их столы ломятся от превосходнейшего мяса, когда тебе едва удается разжиться овощами!»

— Ах, питаться овощами — это же великолепно.

— Однако людоедам подавай мясо!

— Нужно, чтобы на них обрушилось общественное негодование!

Мюскадены в полный голос поздравляли друг друга с тем, что в Тулоне, Амьене, Руане вспыхивают реакционные мятежи, что лионцы побросали в водовороты Роны тех якобинцев, которых сумели изловить. Новые массовые убийства в провинции — ответ на прежние зверства. В Тарасконе перед целой толпой зрителей бешеные нового толка сбросили с крепостной стены шесть десятков республиканцев, и партер рукоплескал. Роялисты поджигали тюрьмы, без разбора рубили их обитателей саблями, так было в Эксе, Систероне, Ниме, Сент-Этьене, Бурже, Лон-ле-Сонье, Седане. Вандея запылала.

Усевшись за столик под аркадами «Кафе де Шартр», двое мужчин в круглых шляпах хмуро слушали ликующие возгласы этих юнцов. Тот, что повыше, массивный красавец, был одет довольно небрежно. Второй, в серой суконной шинели самого заурядного типа, не в пример своему спутнику был тощ, как палка, остронос, со впалыми щеками и желтоватой кожей, обтягивающей череп так плотно, что кости выпирали наружу: его черные волосы, жидкие и сальные, ниспадали бы ему на уши, придавая сходство с коккер-спаниелем, если бы он не зачесывал их назад, по моде того времени завязывая на затылке лентой; было заметно, что его крайне раздражает соседство этих щеголей, их восторги по поводу беспорядков. Чашу его терпения переполнила шутка Сент-Обена в адрес голодающих, они, дескать, по преимуществу побирушки, сбиваются в стаи и рыщут по сельской местности, лишь бы пограбить. Услышав это, он вскочил с места, опрокинув стул:

— Паршивцы! Мы только что из Прованса, там все обстоит слишком серьезно, чтобы хихикать! Волки бродят по деревням! Нападают на дилижансы! По дорогам не проехать! Мосты разрушены!

Озадаченные тирадой этого хлюпика, мюскадены на мгновение онемели, затем Сент-Обен приблизился к дерзкому, смерил его взглядом. Да кто он такой? Запыленные сапоги, потертая одежонка, да еще этот иностранный акцент… Из-под запахнутой шинели выглядывает красный воротник артиллериста, но это мало о чем говорит: военная форма продается и перепродается, ее перешивают, латают и штопают, она больше не указывает на положение своего владельца. А может быть, это дезертир? Они такие, прячутся в Париже, на постоялых дворах или в меблирашках за три су, лишь бы улизнуть от войны, которая возобновляется каждую весну: у них нет ни малейшего желания остаться калеками, ведь армия больше не получает даже дерева для изготовления костылей.

Однако артиллерист говорил так властно, что это поневоле смущало, а главное, в его голубых глазах, когда они в упор смотрели на вас, было нечто завораживающее.

— Не стоит задерживаться здесь, генерал, — промолвил его спутник, кладя ему руку на плечо.

— Генерал?! — воскликнул Сент-Обен.

— Разве все эти вояки не расстреливали наших братьев в Вандее? — вмешался другой мюскаден.

— Генерал отказался сражаться там, — обронил рослый мужчина в круглой шляпе, увлекая прочь своего друга, одобрившего такое решение:

— Ты прав, Жюно, пойдем.

— Кто вы, господин генерал? Кем надо быть, чтобы отказаться идти на Вандею?

— Не важно, — буркнул тот по-итальянски.

— Как так?

— Мое имя ничего вам не скажет.

— Все равно назовите его!

Но генерал Буонапарте удалился, не представившись.


Ну да, бригадный генерал Буонапарте впрямь не пожелал подавлять мятеж Вандеи, спровоцированный роялистами и англичанами и носивший на сей раз скорее политический, чем религиозный характер. Причиной такого отказа были не убеждения генерала (да полно, имел ли он их?), но если артиллеристу предлагают командовать пехотой, ему не след принимать столь позорные условия. Коль скоро ничего получше не подвернулось, он, опасаясь, как бы Военный комитет не вычеркнул его из армейских списков, счел за благо взять отпуск, в этом ему поспособствовал Марки, доброжелательный военный хирург.

Итак, он, пробираясь под руку с Жюно сквозь густую толпу, заполнявшую парк, направился к галерее Валуа, подальше от мюскаденов. За последние несколько дней Андошу Жюно полюбился второй этаж «Кафе Бореля», он часто задерживался там до зари у стола с рулеткой или играя в «тридцать-сорок». Генерал, поднявшись с ним вместе по широкой каменной лестнице, проводил его до порога игорной залы. Швейцар принял у Жюно шляпу, с помощью жердочки подвесил ее на крюк под потолком и вручил жетон.

— У меня особая метода, — сказал адъютант.

— Удачи! — отвечал Буонапарте. — Добудь нам золота.

И беглым взглядом оглядел анфиладу зал, столики, у которых сидели на банкетках женщины, поджидающие тех, кто выиграет. Когда родственники Жюно, разбогатевшее бургундское семейство, присылали ему деньги, он три четверти суммы отдавал своему генералу, а на остальные играл. Буонапарте отнюдь не бедствовал, ему выдали жалованье и шестикратный дневной рацион, не считая денег на дорогу от Марселя до Парижа, но он боялся не уложиться.

Он спустился вниз, под аркады.

Его принципы, унаследованные от Руссо, побуждали осудить весь этот разврат, но он был им ослеплен, медлил, смотрел, читал, слушал, приглядывался к тому, что праздному человеку предлагали за его золото. Потолок этой гостиной в восточном стиле разверзся, нагие богини в золоченой колеснице скатились с небес. В других покоях гетеры готовы сделать вам массаж в ванне с вином.

Да, девушки здесь были повсюду.

Они сотнями блуждали и под аркадами, и в деревянных галереях, что служили им продолжением. Одни, переодевшись торговками, зазывали проходящих, расхваливая свой остывший ужин, другие, стремясь вызвать умиление, прогуливали наемных ребятишек. Иные манили вас сверху, из «Кафе Слепцов», размахивая своими черными шляпами с золотым галуном, пританцовывая в атласных бальных туфельках. В дни Террора их коммерцию подумывали даже запретить во имя чистоты нравов, хотя на самом деле Комитет скорее опасался, не принимают ли они у себя английских шпионов и эмигрантов. Ведь кое-кто из главных поставщиков гильотины, в частности Баррер и Кутон, будучи крайне добродетельными напоказ, исподтишка содержали частные публичные дома: первый владел таким заведением в Клиши, второй — в Багатели. Девиц из Пале-Рояля спасла шутка: когда генерал Анрио согнал их всех в парк, они, смеясь, поклялись ему, что у них бывают одни лишь санкюлоты, то есть «бесштанные». Возраста они были самого разного — кому пятнадцать, кому пятьдесят. Их звали Бетси-мулатка, Статная Софи, Лолотта, Фаншон, Куколка Софи, Султанша…

Какая-то брюнетка ловко приспустила шаль, открыв круглое, гладкое плечо. И приступила к генералу:

— Смотри, милый мой, смотри…

Она подсунула ему пачку гравюр, где господа в завитых париках кувыркались под балдахином с полными дамочками. Буонапарте отвел глаза.

— Да погляди же! Хочешь, мы все это взаправду проделаем у меня в будуаре?

Он оттолкнул брюнетку, с грехом пополам ускользнул еще от какой-то бедовой бабенки, попросту задравшей перед ним юбки, и от другой, более светской, которая взяла его за руку. В тот вечер Буонапарте не тянуло к фривольностям, и он решил улизнуть через парадный вход дворца. Но там его настигла публика иного рода. Перекупщики в лисьих шапках, с торчащими изо рта зубочистками, гордо именовавшие себя «ажиотёрами», людьми действия, а свои занятия — «ажиотажем», сгрудились на лестницах и назойливо совали проходящим кто английский карандаш, кто серебряные вилки.

— Вам перчатки не нужны?

— Может быть, гражданин ищет сахар?

— У меня есть сапоги вашего размера.

— Брильянтов не надо?

— А перцу?

— Угля не желаете?

— Нет! — твердил Буонапарте. — Я ничего не хочу!

— Гражданин, — окликнула его какая-то гладильщица, — могу вам предложить сто пар башмаков…

— У меня только две ноги!

— А если всего по четыре сотни ливров?

— На них же швы разошлись, на ваших башмаках! Они будут промокать.

— Эти башмаки не для того, чтобы носить, а чтобы продавать. Вы у меня их возьмете, потом перепродадите по четыреста десять за пару, тысячу франков на них выручите.

— Тысячу?

— Вам только надо продать их какому-нибудь гражданину, он сразу перепродаст, тоже свою тысячу франков получит и так далее.

— Нет! Нет!


В кишащей клопами наемной квартирке на улице Моннэ, напротив конюшни почтовых лошадей, обслуживающих Дрё, Буонопарте скоротал всего одну ночь, чтобы тотчас перебраться на улицу Юшетт в «Синий циферблат» — гостиницу тесную, но почище. Комната там была сносная. Стены, впрочем, облупились, почернели от копоти за все те зимы, когда здешняя печь топилась углем. В наличии имелись таз, глиняный кувшин, ночной горшок, который хозяйка с криком «Берегись!» выплескивала в окно, складная брезентовая кровать, сундук. Комната выглядела почти голой и пахла кошками, а в мае месяце речи не могло быть о том, чтобы открыть окно: Буонапарте, как южанин, был зябок, погода же в эту пору еще сырая, прохладная.

Пока его свеча еще не догорела, он взял читаный и перечитанный том Плутарха. Когда-то Паоли, предводитель корсиканских борцов за независимость, ныне переметнувшийся к англичанам, говорил ему: «Наполеон, в тебе нет ничего от современности, ты принадлежишь дням Плутарха». Слыша это, он трепетал от удовольствия. Воображал себя древнеримским героем, чувствовал, как в нем бродит сила Муция Сцеволы, зажавшего в ладони раскаленный уголь, или Горация Кода, в одиночку остановившего войско Порсенны на мосту Сублиций. Когда Буонапарте листал Плутарха, перед ним чередой мелькали имена тех, кто был для него образцом: Ликург, Алкивиад, Кай Марий, Сулла… Сулла! Генерал Сулла (по привычке Буонапарте мысленно наделял полководцев прошлого современными воинскими званиями) никогда не вмешивался в политику иначе как только затем, чтобы захватить власть. Совсем как Буонапарте, готовый продать свою шпагу, но только наш генерал любил безграничную власть еще больше Суллы.

Посмотрите, как он сидит, опершись локтями о стол и подперев щеки кулаками. Жидкие волосы болтаются, чуть ли не метут страницы. Его профиль танцующей тенью прыгает по стене. Он грезит. Вот Александр Великий, окруженный колдунами, его образец и двойник, предпочитавший военачальников всем женщинам, сам-то жалкий воин, организатор по преимуществу, уже романтик, визионер, порой жестокий, иногда нежный, суеверный, полный обаяния, стремительный… А еще Филипп, его отец, одноглазый, со сломанным плечом, покалечивший в сражении руку и ногу, склонный постоянно нарушать свои обещания: он знал, что правитель вынужден лгать и убивать… Буонапарте закрывает глаза. Чтение лишь подогревает ярость, тлеющую глубоко, на самом дне его сознания. Александр был царем в двадцать лет, а ему уже двадцать пять. Целых пять лет загублены понапрасну! Сколько ему еще ждать? Нетерпение подтачивает. Он ведь всегда торопился. Его мать едва успела увидеть, как он родился: она еще до кровати не дошла, как Наполеон уже выскочил из ее чрева, попросту выпал на греческий ковер с мотивами из мифологии, вопящий, весь в крови, словно говяжий окорок.

Во Франции без протекции ничего не достигнешь, он об этом знал. Для него все встало на свои места во время осады Тулона. Коль скоро ему повезло служить под началом бездарного генерала, оказалось не слишком трудно продемонстрировать свои таланты артиллериста: обстреляв с горы Фарон англо-испанский флот, находившийся в открытом море, он обзавелся первыми солидными покровителями. Это были посланцы власти, прибывшие с важной миссией, те самые люди, что ныне правили Конвентом и Парижем: Баррас и Фрерон.

Завтра он отправится к ним с визитом.


Блюдолизы и попрошайки затверживали наизусть адрес Поля де Барраса: улица Нёв-де-Пти-Шан. Они устремлялись туда, ибо самый взысканный судьбой и ублажаемый почестями обитатель Парижа держал гостеприимный стол, открытый для всех, — «и даже с прибором», добавлял он смеясь. Поскольку повара аристократов и архиепископов, оставшиеся не у дел в суровые времена революционного Трибунала, расхрабрились и стали открывать первые собственные рестораны, они теперь жаждали заполучить Барраса себе в клиенты: каждый из них являлся к нему на дом, чтобы показать свое искусство в повседневном и праздничном служении желудку. Завтрак подавали в полдень, согласно новому обычаю. Места вокруг длинного стола занимали мужчины и женщины из числа видных персон или же тех, кто рассчитывал оказаться на виду. Господин Делормель был из таких. Депутат от Кальвадоса, даром что раздобрел, стал щеголем, носил рубашки из голландского полотна и муслиновые галстуки. Баррас ценил его посещения, надо полагать, отчасти благодаря изрядному состоянию депутата, но главное — из-за мадам Делормель. Она была намного моложе супруга, за которого вышла прошлой зимой: до того Розали Фурнеро практиковала под аркадами Пале-Рояля, однако в свои восемнадцать она посещала только важных персон и таким образом набралась хороших манер. Во вкусе своего времени она одевалась весьма скудно: подобно древней афинянке, носила тунику, напоминающую облачко из тончайшего батиста, и томно клонила головку со множеством ниспадавших завитых прядок. Виконт отвел ей место рядом с собой.

Число прислуги сократили, гости обслуживали себя сами по своему вкусу, но метрдотель объявлял названия блюд, которые ставил на скатерть:

— Волован из белого мяса птицы и под бешамелью!

— Блюдо «из бывших»: соус якобы святого Петра с каперсами!

— Филе из куропаток ломтиками!

— Пескари согласно местному рецепту: по-департаментски.

Барраса забавляла прожорливость Делормеля, смешила неловкость обвешанной ожерельями дамы, которая умудрилась, хихикая, вывалить свой волован себе на колени. И он говорил. О чем? О себе. Зачем? Чтобы произвести на мужчин впечатление воспоминаниями о своей дружбе с Мирабо, о злоключениях, связанных с Калиостро, и о том, как ему довелось содержать игорный притон. Чтобы очаровать женщин своими изумрудными глазами и певучим выговором, ибо у него, у этого виконта, были стать и блеск, а что до власти, он в ней любил только ее услады — бархат сидений, прозрачность дамских нарядов. В тот день он, похоже, расточал перлы своего красноречия только ради мадам Делормель, она же внимала ему, хлопая ресницами.

— Мне было чуть больше двадцати, и я сел на корабль, чтобы присоединиться к своему гарнизону, он стоял в Пондишери, которому угрожали англичане…

— Ох уж эти англичане! — вздохнул банкир.

— …но посреди Индийского океана наша посудина села на мель, и тут на нее обрушился ураган. Капитан был из Марселя, он громко сетовал и взывал к Господу, бедняга Бланшар, его молитвы были просто смехотворны. Между тем киль раздроблен, мачты трещат, наступает ночь, такая, что хоть глаз выколи… У нас на борту были две пассажирки, мадам Шевро и мадемуазель Гупиль, надобно заметить, очень красивые, я потому и запомнил их имена. Очень красивые, как уже было сказано, и по ночному времени в весьма коротких одеяниях. И вот они обе виснут на мне, а я в одной рубашке и кальсонах — вообразите картину!

— Могу себе представить, — тихонько обронила мадам Делормель.

— Ну, пришлось их нарядить в холщовые панталоны и моряцкие жилетки, и вот мы терпим кораблекрушение, нас выбрасывает на один из Мальдивских островов. Утром корабль на наших глазах идет ко дну. Так вот, мы там, на этом острове, провели целый месяц…

— Один с двумя женщинами? — уточнила мадам Делормель между двумя кусочками жареного пескаря.

— Один? Да, в конечном счете почти что так. Там еще было несколько уцелевших из экипажа.

— Ах, виконт, это совсем как в «Поле и Виргинии», — томно протянула одна из сотрапезниц.

— Вы так полагаете? Нам пришлось обороняться от аборигенов, пока нас не выручило судно из Шандернагора… Что там такое?

Подошел лакей, неся на серебряном подносе письмо.

— Какой-то посетитель, по виду вроде военного, сударь, просит принять его.

— Вроде военного?

— Маленького роста, неухоженный, в пыльных сапогах, и они к тому же скрипят.

Прочитав письмо, Баррас обернулся к сотрапезникам:

— Это первый случай, друзья мои, когда мне наносят визит, выслав вперед рекомендацию!

В ответ прозвучало несколько смешков в разном тоне — от чистосердечных до тех, что выдавливают из вежливости.

— Того, кто подписал это послание, я знаю. Это мой славный Пьеррюг, он отвечает за снабжение мясом Тулона. Помнишь его, Фрерон?

— Прекрасно помню.

— Он пишет из Ниццы, рекомендует мне одного генерала, с которым мы там встречались. Пригласите генерала! — бросил он лакею. И прибавил, обращаясь к гостям: — Он вас удивит.

Когда Буонапарте вошел в эту огромную столовую, выглядел он и впрямь престранно. Исхудавший, с торчащими, как палки, волосами, с желтыми шерстяными галунами на форменной куртке. Он походил на бедняка, которым отнюдь не являлся.

— Прибор и стул для генерала! — крикнул Баррас, хлопнув в ладоши.

— Иди сюда, садись с нами, — предложил Фре-рон.

Буонапарте расположился между ним и мадам Делормель, которую, похоже, не привела в восторг близость офицера, так нелепо одетого, — она подвинула свой стул поближе к Баррасу, между тем как вновь прибывший с омерзительным итальянским акцентом обратился к последнему:

— Ты меня помнишь, гражданин Баррас?

— Я не забыл осаду Тулона и тебя на аванпостах, ты следовал за мною повсюду…

— Мы тогда были проконсулами, — пояснил Фрерон для других сотрапезников.

— Ты был капитаном артиллерии, — сказал Баррас, — и еще хотел получить вспоможение для своей семьи…

— Она меня больше не обременяет, будь покоен. Изгнанные корсиканские патриоты получают достойное вспомоществование.

— Так вы корсиканец? — промямлил Делормель, которого от вина начинало клонить в сон.

— Ты на чем свет бранил начальство, — снова подал голос Баррас. — Да и наша миссия именно в том состояла, чтобы их тормошить: они были не способны усмирить взбунтовавшиеся прибрежные города…

— Я был прав, гражданин Баррас. Генерал Карте — всего-навсего пачкун, малюющий картины, он ничего не смыслил в военном деле, а его жена Катрин вмешивалась в вопросы стратегии. А генерал Допе? Не более чем адвокат, слишком быстро получивший назначение. Все, что я им предлагал, было отвергнуто…

— Итак, этот капитан представил мне свой план…

— Надо было захватить два редута, что господствуют над рейдом. Оттуда мы угрожали флоту противника, чтобы принудить его к бегству.

— Я поддержал этот проект, — сказал Баррас, — и через два дня мы вернули себе Тулон.

— Браво! — воскликнула одна из дам, и все зааплодировали. Баррас повернулся к Буонапарте:

— О чем ты хочешь просить меня на сей раз?

— В армии меня третируют.

— Надобно признать, — заметил Фрерон, — что у тебя репутация завзятого якобинца.

— Я был им в меньшей степени, чем ты! Стереть Марсель с лица земли хотел ты, а не я.

— Ветер переменился, и я вместе с ним, — сказал Фрерон.

— И потом, ты ведь сочинил весьма революционную брошюру, — напомнил Баррас. — И мне тогда вручил несколько экземпляров, причем уверял — как сейчас тебя вижу: «Марат и Робеспьер — вот мои святые!»

— Если бы ты повторил эту фразу сегодня, — вставил Фрерон, — на тебя бы набросились с дубиной.

— Что ж, сегодня я скажу: «Баррас и Фрерон — вот мои святые!»

Этот находчивый ответ всех очень рассмешил. Маленького корсиканца, выряженного таким чучелом, приняли в круг Барраса. Он это понял и этим воспользовался.

— Я хочу получить пост, достойный моих возможностей.

Тут метрдотели выставили на стол новые блюда:

— Филе из осетра на вертеле!

— Угорь под соусом тартар!

— Донца артишоков под острым соусом!


Канареечно-желтый кабриолет въехал в монументальные ворота особняка на улице Дё-Порт-Сен-Совёр. Чета Делормель возвращалась в свои апартаменты. Супруга щебетала, он же, отяжелев от неумеренного употребления вина, отвечал вялым, расслабленным голосом.

— Не понимаю, — говорила дама, — что находит виконт в этом маленьком нищем генерале. У него нет манер, разговаривает он мало, не ест, скучный, все придирается, да еще этот его акцент! Я могла разобрать разве что одно слово из трех.

— У Барраса свои резоны, — сказал Делормель.

— Может быть, но было весело только до тех пор, пока он не явился. Меня от него в дрожь бросает. У него злобный вид, разве нет?

— Если говорить о чертах, он и правда смахивает на Марата…

Кучер остановил лошадей во дворе напротив парадного крыльца. Делормель купил это здание, хотя и с малость облезлым фасадом, но выглядящее очень аристократично, раздобыв средства на такое приобретение благодаря крупной афере с мясом, предназначавшимся для армии. Революция благоприятствовала самым изворотливым ловкачам. Делормель всего за пару лет сколотил порядочное состояние. В прошлом сельский кровельщик, мастер по соломенным крышам, он в 1791 году воспользовался дешевой распродажей епископальных земель в Туке, получив в собственность девятнадцать гектаров, причем по соглашению, позволявшему не оплачивать всю их стоимость сразу. Занявшись снабжением армии, он в качестве фуража сбывал болотный тростник по цене овса. Потом ему удалось продать партию муки за двойную цену благодаря тому, что в Военном министерстве обнаружился какой-то его родич из Лизьё, даром что весьма дальний и сомнительный. Чтобы заключить сделку, позволяющую урвать хороший куш, ему было достаточно держаться с хвастливой уверенностью и иметь связи в почтенных местах. Когда же Делормель, подольстившись к местным якобинцам, был избран депутатом от Кальвадоса, он обосновался в Париже, в меблирашке, прикидываясь скромником, зато под боком у своих официальных клиентов.

Смерть Робеспьера его освободила: пропала надобность скрывать свое богатство. В Париже продавалось все — торговали совестью и телом, предметами и сведениями, храмами, люстрами, стенными часами, шкафами, товары демонстрировались прямо на мостовой и даже на обочинах сточных канав. Вот почему лакей, прибежавший открыть дверь достойной чете, был облачен в герцогскую ливрею — она пришлась Делормелю по вкусу, попав ему на глаза в день, когда он покупал партию спиртного из подвалов герцога Мазарини.

— Господа ожидают вас уже более часа.

— Проклятье! Совсем забыл — это же наш милейший Тальен! Он явился не один, не так ли?

— Тут еще живописец со всем необходимым для работы.

— Ну да, ну да…

— Поспешите, друг мой, — сказала мадам Делормель.

— Мне — спешить? Если они меня дожидались до сей поры, значит, я им нужнее, чем они мне. Я имею большой вес, Розали.

Весил он и впрямь изрядно, не только в фигуральном смысле, но и буквально. Ставя на ступеньку свою толстую ногу в лакированном башмаке, он вздохнул:

— Боюсь, Розали, что я малость переел.

— И перепил.

— Похоже на то…

Лакей помог ему подняться на собственное крыльцо и войти в просторный вестибюль первого этажа, смахивающий на магазин. На комодах штабелями громоздились головы сахара, рядом высилась стена из бочек, лежали стопки картонных коробок, из которых торчали какие-то кружева. Тальен и художник Бойи, взлохмаченный, но затянутый в узкий серый редингот, терпеливо ждали приема. Первый сидел на двухколесной тележке с черносливом, второй разглядывал турецкую трубку жасминового дерева, которую взял из коробки с ей подобными.

— Я опоздал или это вы явились прежде времени? — не без развязности обратился к ним Делормель. — Что вы хотите! За столом у Барраса невозможно перекусить за десять минут!

— К вашим услугам, — художник отвесил поклон.

А Тальен промолвил:

— Хочу предложить вам славное дельце, Жан-Матье.

— Отлично. Пройдемте в гостиную, нам будет удобнее потолковать там.

Впрочем, гостиная первого этажа, как выяснилось, была загромождена не меньше вестибюля. Под потолком, расписанным амурами и голубками, между четырех шкафов, поставленных спина к спине, были втиснуты с полсотни зеркал. Золоченые консоли и порфировые вазы, наваленные в беспорядке, скрывали камин. Делормель плюхнулся в кресло, обитое гобеленом, и, в то время как лакей надевал на него домашние туфли, стал объяснять художнику, чего именно он от него хочет:

— Видите на стене эти портреты?

— Разумеется, сударь. Похоже, фамильные.

— Так и есть.

— Вон тот рыцарь с орлиным взором — один из ваших предков?

— Увы, нет. Эти портреты я прикупил у торговцев с набережной, однако хочу, чтобы вы присоединили к ним мое собственное изображение, причем в такой же примерно позе.

— Так получится правдоподобнее, — с усмешкой обронил Тальен.

— Мне того и надо.

— Легче легкого, — заверил живописец. — У вас интересная физиономия.

— Сколько времени это займет?

— Два часа позирования.

— И будет сходство?

— О, вы скажете: «Это не портрет, это зеркало!»

— В добрый час! Сколько?

— Шестьдесят ливров.

— Пустячок!

— В звонкой монете.

— Само собой, ассигнаты уже стали дешевле бумаги, на которой их печатают.

— И когда я смогу приступить?

— Незамедлительно.

Художник приготовил холст и краски, показал своей модели, каким образом надлежит сесть, чтобы оказаться лицом к свету, льющемуся из огромных окон, распахнутых в сад. Таким образом, Делормель, спрашивая Тальена, какого рода дело привело его сюда, уже старался не шевельнуться.

— Целая гора мыла.

— Хе-хе!

— Торговец прохладительными напитками, который промышляет и мылом, требует за него весьма разумную сумму, но…

— Но надо оплатить вперед.

— Вы угадали.

— Кому же мы его перепродадим, это мыло?

— Покупатель у меня уже есть. В Рейнской армии. Он согласен заплатить вчетверо против нашего вложения.

— Недурно!

Их успели оценить в компании Уан, что на левом берегу Сены, занимающейся военными поставками, в том числе продовольственными. Тальен уже стал признанным специалистом по мылу и хлопковым колпакам.

По-прежнему сидя без движения, Делормель приметил в глубине комнаты свою супругу. Дама зевала.

— Господин живописец, вы придете сюда еще раз, чтобы написать портрет мадам Делормель. Я бы хотел, чтобы она была представлена в образе нимфы.

— Нимфы, да-да, это напрашивается, — подобострастно подхватил мазила. — И на фоне сельского пейзажа.

— Мой сад подойдет?

— Вполне.

— Я завтра прикуплю статуй или разбитых колонн, чтобы подчеркнуть античный колорит картины.

— Великолепно!

— А эта композиция, она будет, как и мой портрет?

— Виноват, не понял.

— Те же шестьдесят ливров?

— Сто.

— Настолько дороже, чем запечатлеть меня?

— Это неизбежно, ведь фон придется выписывать тщательнее.

— Пойду отдохну, — со вздохом обронила мадам Делормель, которой наскучила эта торговля.

— Ну да, — буркнул супруг, храня позу. — Тогда ты будешь лучше выглядеть на сегодняшнем вечернем балу в Ганноверском павильоне.

Мадам Делормель выскользнула на широкую лестницу. Она была далеко не так утомлена, как старалась показать; когда взбегала по лестнице, ее поступь с каждым шагом становилась все легче. Чтобы идти быстрее, она задрала свою воздушную тунику до колен, так что стали видны три серебряных браслета на левой щиколотке и сандалии, ремни которых изображали змей. В коридор третьего этажа она уже почти вбежала, постучала раскрытой ладонью в одну из украшенных барельефами дверей, которые Делормель прихватил при разграблении какого-то дворца, и отворила ее ранее, чем кто-либо откликнулся.

— Розали, где ты забыла своего жирного супруга? — спросил Сент-Обен, в то время как его друг Дюссо помогал ему повязать замысловатый галстук.

— Он торгуется с Тальеном насчет мыла и даже не может пошевелиться — позирует художнику. Время у нас есть.

— У тебя — да, — сказал Сент-Обен, обхватывая ее обеими руками за талию, — но не у нас.

— Так ты сегодня вечером не придешь в Ганноверский павильон?

— Никак невозможно! В «Амбигю-Комик» дают спектакль, высмеивающий нас. Мы должны там быть, чтобы его сорвать.

— Раздавая тумаки, ты можешь и схлопотать их.

— Нас много.

— Мой дорогой Сент-Обен, — сказал Дюссо, являя пример деликатности, — я подожду вас в карете.

— Я скоро…

Делормель предложил молодому человеку, с которым он свел знакомство в день ареста Робеспьера, комнату в своем особняке. Движимый чем-то вроде отеческой приязни, он выхлопотал ему и должность: красивого почерка оказалось достаточно, чтобы его приняли на службу в Комиссию по планам военных кампаний. Сент-Обен туда и носа не казал, не считая дней выплаты жалованья. Что до Розали, Делормель нашел ее — можно даже сказать, «приобрел», — листая «Брачный указатель», газету, выходившую по вторникам и пятницам, по которой выбираешь себе спутника жизни по объявлениям, наудачу, как в лотерее.

Первого же визита Розали оказалось достаточно: Делормелю захотелось покрасоваться об руку с очаровательной супругой; итак, он выводил ее в свет, а на прочее плевал. Может быть, его даже устраивала связь жены с Сент-Обеном, которую она поддерживала, не таясь, ведь она выглядела такой веселой между двух мужчин, которых любила на разный манер: одного ради наслаждения, другого из-за денег.


Перед колоннадой у входа в «Амбигю-Комик» было не протолкнуться от множества шикарных карет и лошадей. Станислас Фрерон, мгновенно узнаваемый по своему белокурому парику, женственной повадке и бледно-голубому костюму, полы которого хлопали его по икрам, шел, пробивая себе дорогу среди густой толпы буржуа и простолюдинов, столпившихся на крыльце и у кассовых окошек. Его сопровождали молодая женщина с волосами, зачесанными наверх и скрученными узлом, скорее раздетая, чем одетая, наподобие Дианы-охотницы — в короткой прозрачной тунике, — и маленький сухощавый человек без возраста, но, пожалуй, молодой, чей угрюмый вид, плохонький редингот и трость, которую он держал, словно шпагу, побуждали других зрителей сторониться. Стало быть, Фрерон пригласил генерала Буонапарте и потаскушку на «Безумие дня» — комедию, о которой в Париже было много разговоров, хотя никто ее еще не видел. В фойе, где они условились встретиться, мюскадены замахали своими утяжеленными тростями, радостно приветствуя Фрерона, а когда он повлек своих гостей на лестницу, ведущую к ложам, затянули «Пробуждение народа», нечто вроде «Антимарсельезы» на музыку Гаво:

Всем виновным в злодействах отныне — война!
Им живыми от нас никогда не уйти!
Им придется за все расплатиться сполна —
Их настигни, о, друг мой, и всем отомсти!
Буонапарте вошел в ложу вслед за Фрероном и его подружкой. Трехъярусную люстру только готовились зажечь и поднять на цепях к потолку, но свечи рампы уже горели, как и канделябры на авансцене. Зала наполнялась публикой: буржуа и кое-кто из мюскаденов — в ложах, народ в партере, и все это кудахчет, обменивается приветствиями, да уже и перебранки затевает.

— Я предчувствую сильную качку, — сказал Фрерон, садясь.

— Сильную что? — переспросила девица.

— Драку, — лаконично пояснил Буонапарте, испытующим взглядом обшаривая залу.

— Посмотрите на них, они все пришли сюда, чтобы помахать кулаками…

Девушка, опершись на обитый бархатом бортик ложи, вытянула шею, чтобы лучше видеть группу мюскаденов, занявшую центр залы. Тут подняли занавес, и стало относительно тихо. На сцене карикатурный мюскаден с мучнисто набеленным лицом, в гигантской шляпе, похожих на лупы очках, сползающих на кончик носа, и галстуке, топорщащемся на уровне губ, задекламировал, гундося:

— Я, когда вихозю из Пале-Рояля, полозительно делаюсь больным, уверяю вас!

— Тебя призывает Вандея! — возгласил в ответ фанфарон в костюме жандарма.

— Вандея? Какой ужас! А где это?

— Пусть эти шуты и отправляются в Вандею! — выкрикнул зритель из партера.

— В Вандею! В Вандею! — завыли его соседи.

Стул, брошенный откуда-то с балкона, оглоушил двух крикунов, и его падение стало сигналом к атаке. Полетели новые стулья, в воздухе замелькали шляпы, трости, башмаки, буржуа в своих ложах присели на корточки, прячась от метательных снарядов. Шайка мюскаденов заметалась по рядам, щедро раздавая кому ни попадя палочные удары. Сент-Обен первым вскарабкался на сцену, за ним последовала еще дюжина его приятелей. Он вырвал текст пьесы из рук суфлера, разорвал его, потоптал, а несколько разрозненных страниц швырнул в зал, не переставая орать:

— В Вандею кривляк!

— Долой привилегированных! Снова спасу от них нет!

Сент-Обен загорланил «Пробуждение народа», хор его сторонников подхватил, простолюдины в ответ звучно грянули «Марсельезу».

— Станислас, — шепнула девушка на ухо Фрерону, — этот молодой человек мне любопытен.

— Сент-Обен? Я его вам представлю, моя красавица.

— После спектакля?

— Если ему не наставят слишком много шишек.

— А может быть, вы пригласите его завтра к виконту? Я там буду.

— Если он захочет, приглашу.

— А вы, генерал, будете у Барраса? О, да он исчез.

Фрерон, в свою очередь обернувшись, заметил:

— Должно быть, баталии этого рода не представляют интереса для артиллериста.

Буонапарте ушел, как только появился полицейский комиссар секции Тампль со своей перевязью и пригрозил очистить залу. Представление все равно не могло продолжиться, его заменили брань, пение и палочные удары.


Ни малейшей приязни к французам Буонапарте не испытывал, а Париж просто ненавидел. Если посмотреть издали, столица со своим скоплением куполов и башен напоминала ему ощерившуюся пасть, увиденная вблизи, просто пугала. Проехав таможенную заставу, где теперь уже не требовали ввозную пошлину, вы увязали в черной липкой грязи, под ногами хлюпала зловонная смесь, тысяча ручейков — сточные канавки под открытым небом, жирные помои кухонь, — приходится брести по всему этому мимо межевых столбов из песчаника, за которые прячешься, отскакивая прыжком, когда на тебя вдруг несется стремительный фиакр, а о тротуаре и мечтать не приходится, его нет нигде, кроме как на улице Одеон. Улочки пролегали по причудливому следу былых тропинок, которые петляли, чтобы обогнуть дерево или поле, они были тесны и сужались еще больше в силу маниакальной склонности лавочников выставлять столики со своим товаром наружу для пущей наглядности. Дома обклеены объявлениями так, что стен не видно, повсюду фонтаны без воды и деревья Свободы, которые, не вынеся зимней стужи, торчали мертво, словно метлы. Следовало остерегаться бездомных собак, рыщущих стаями, тощих, грязных животных с глазами хищников. И негде спрятаться, приютиться. Тишины не найдешь нигде. Париж пропах мочой, черным мылом и грязью. Скобяная набережная воняет селедкой. В домах, на лестничных площадках, в коридорах — продолжение улицы, уединение существует лишь для богатых, прочие обречены терпеть чужие взгляды, шум, крики кучеров и торговцев, перебранки, скрип мельничных колес у Торгового моста, песни, этот затхлый дух, который так застаивается в домах, что, бывало, месяца три пройдет, прежде чем догадаются: гражданин Мик, продавец говяжьих голов, давно умер в своей каморке один-одинешенек; чтобы другие жильцы забеспокоились, его труп должен был прогнить вконец и привлечь множество тараканов…

В этой поганой дыре Наполеона душила ярость, он проклинал город с его оглушающей суетой, от которой честолюбцу не уйти. Что тут можно поделать? Куда денешься? Кто станет слушать такого хилого, скверно одетого брюзгу, злобного, как клещ, хотя, впрочем, если надо, и обольстительного, когда он поглядывает голубыми глазами на дам? Но в ту ночь, выйдя из театра, он устремил этот свой завораживающий взгляд на картину совсем иного рода.

Несчастные выстроились в длинную очередь у входа в еще закрытую булочную, чтобы через несколько часов быть первыми, когда станут выдавать их жалкую порцию черного вязкого хлеба. Буонапарте прикинул, сколько их, — пожалуй, около тысячи. Впрочем, они стояли в таких же очередях за маслом, свечами, углем — молчаливые, помятые, серые. Это были рабочие без работы, женщины без надежды, разорившиеся рантье, уже распродавшие свою посуду и мебель, служащие, потерявшие свои места в конторе или на фабрике. Только что одна из гражданок, не имея чем накормить своего ребенка, привязала его к себе и бросилась в реку. Таких, что ни день, находили в Сене, а то и просто на перекрестках, где они умирали от истощения. С тех пор как Робеспьеру пришел конец, у них больше не стало хозяина. Большинство якобинских вождей были выведены из игры. Каррье гильотинирован, Бийо-Варенн и Колло д’Эрбуа сосланы в Гвиану, Фуше вынужден скрываться из-за массовых убийств, которые он учинил в Лионе. Народ предпочитает побежденных, сказал себе Буонапарте, пусть даже дикарей, этим продажным правителям, по чьей вине он голодает.

Картофель за два месяца подорожал втрое, а цена на мясо выросла аж в семнадцать раз. Деньги существовали скорее условно: бумажные ассигнаты, которые Конвент печатал почем зря, годились разве что на подтирку, и если в марте луидор стоил двести пятьдесят франков, то ныне — уже тысячу. Зима выдалась суровая, Сена замерзла, дров и угля не хватало. Нужду испытывали буквально все, не считая окружения Барраса. Между тем в Париже скопилось много зерна, оно до отказа наполняло склады, бдительно охраняемые, ноплохо проветриваемые: поскольку его туда засыпали отсыревшим в дождливую пору, оно сперва прорастало, затем начинало гнить. Ответственность за рост цен несло продовольственное ведомство: муку, которая очень дорого продавалась в Париже, везли затем в провинцию, чтобы сбывать там еще дороже. Это было известно. Это обсуждалось. Это рождало гнев. Граждане толковали о том, что ничего невозможно достать, о плутовстве спекулянтов и алчности торговцев, о неслыханных притязаниях земледельцев, требующих, чтобы им платили золотом.

Буонапарте подходил к этим группам, толпящимся посреди улицы перед опустошенными магазинами. Голоса звучали все резче, раздражение нарастало:

— Куда девается все это зерно, которое свозят в Париж? Что они там, правительство, с ним делают?

— Хранят на складах, чтобы кормить войско.

— Скажешь тоже!

— Надо с ними посчитаться, с этими негодяями!

— Слишком долго они нас дурачили!

— Уже год как хлеба не видим!

В глубоком раздумье подходя к своему дому, Буонапарте увидел женщину: стоя на четвереньках, она пыталась вырвать кость из пасти желтой собаки.

ГЛАВА II Две Франции

Так уж повелось в эту странную эпоху: смерть встречали без боязни, да и убивали без волнения.

Александр Дюма.
«Спутники йеху», глава XXXIX
Буонапарте со своим адъютантом Жюно направлялись на улицу Нёв-де-Пти-Шан с визитом к Баррасу, когда столкнулись с целой оравой всадников, преградивших им дорогу. Оба догадались, что это военные, по их лихой манере красоваться в седле, держа руку на сабельной рукоятке, но было не понять, от какого они отбились полка. Только кожаные ремни и перевязи всадников отвечали воинскому регламенту. На них были куртки, обесцвеченные дождями, на головах трофейные вражеские шлемы, сабо вместо сапог или сапоги с картонными подошвами, подвязанные веревкой. Рослый усач без нашивок, хотя, должно быть, он был по меньшей мере капралом, обратясь к подошедшим, жестко сказал:

— Поворачивайте назад, граждане.

— Я генерал Буонапарте!

— Не знаю такого.

— Зато я знаю Барраса!

— Мне на это плевать.

— Он ждет нас.

— Это вряд ли.

— Пропустите их, — сказал Баррас, выходя из дому в мундире и со своим трехцветным плюмажем. Бонапарт, а за ним и Жюно устремились навстречу виконту:

— Ты уезжаешь?

— В Лилль.

— Выведешь оттуда войска?

— Вывезу гигантский обоз муки. Я чую, что запахло гражданской войной, генерал. После всеобщего одурения, после слез, что полились заново, до моего слуха теперь доносится глухое ворчание. А ты, стало быть, ничего не слышишь? И не видишь? И, что ни день, не встречаешь на пути похоронные дроги?

— У меня есть глаза и уши, гражданин Баррас.

— Ну а у меня их сотня. Донесения моих агентов усиливают тревогу. Никогда еще сборища не были столь многолюдны и возбуждены. Распространяются опасные слухи, болтают, будто наши карабинеры и жандармы будут заменены немецкими наемниками, это те же грязные бредни, что, помнится, переходили из уст в уста весной тысяча семьсот восемьдесят девятого. Болтают, будто число депутатов возросло и им выдают половину платы наличными, а мюскадены обжираются сдобными булочками, когда у пекарей и муки-то больше нет. Говорят, что армия возьмет Париж в кольцо, чтобы защитить Конвент…

— А что это за эскорт? — Буонапарте показал на всадников.

— Мне удалось вызвать из Гонесса только стрелковый полк, вот я и выезжаю с эскадроном, который занимался реквизициями зерна в наших селениях.

— На площади у Рынка, — вмешался Жюно, — я сегодня утром видел сотни повозок с овощами.

— Их не хватит! Предместье Сент-Антуан гудит. Не нравится мне это.

Баррас вытащил из кармана редингота брошюру и протянул Буонапарте:

— Пять сотен экземпляров этой книжонки вчера были распространены по городу. Она призывает народ восстать, чтобы получить хлеб.

Виконту подвели коня, он поставил ногу в стремя и лихо вскочил в седло.

— А я? — спросил Буонапарте.

— Ты?..

— Мне-то что делать?

— Ничего.

— Как это?

— У тебя нет места службы.

— Но я могу быть полезен!

— Что ж, обратись в Военное министерство, попробуй убедить их в этом.

И виконт со своими оборванными егерями рысью поскакал прочь, покинув Буонапарте во власти весьма горьких раздумий. Генерал в отпуску постоял, нервно постукивая себя тростью по сапогу, когда же всадники скрылись за поворотом улицы, скомандовал своему адъютанту, как и он сам, оставшемуся не у дел:

— Ступай в Пале-Рояль, Жюно, послушай, о чем там толкуют, потом доложишь мне, каково настроение публики. Я буду у Пермонов.

— Я присоединюсь к тебе через час, генерал.

Отдав приказ, пускай всего лишь Жюно, он испытал некоторое облегчение: навязанная ему скромная роль зрителя была нестерпима. Сперва они зашагали рядом, потом адъютант свернул направо, к Пале-Роялю, Буонапарте же по улице Вивьен двинулся в сторону улицы Дочерей святого Фомы, где на третьем этаже дома с меблированными комнатами под названием «Обитель Спокойствия» обитала мадам Пермон, подруга детства его матери. С одной стороны, ее апартаменты служили местом сходок корсиканских эмигрантов, с другой — игорным домом: мадам Пермон, утверждавшая, что ее род восходит к императорам Трапезунда, организовывала там неистовые картежные баталии, ибо ей причиталась доля со ставок. Сюда стоило заходить в основном для того, чтобы узнать последние новости. Так Буонапарте проведал, что англичане 50-го пехотного полка захватили его фамильный дом в Аяччо: на первом этаже разместили оружейный склад, а опустошенные комнаты лейтенант Форд превратил в казарму для своих людей.


— Кот в сапогах! Кот в сапогах!

Одиннадцатилетняя Лора Пермон с балкона заметила Буонапарте, когда он шел через двор, и тотчас оповестила об этом мать и присутствующих гостей — аббата Арриги и господ Арена и Маэстраччи. Насчет своего сказочного прозвища Буонапарте был в курсе. Он обзавелся им несколько лет назад. Закончив высшую военную школу в Бриенне, он зашел к Пермонам, желая показаться в новеньком мундире. Но поскольку ноги у него были тощие, а сапоги оказались широковаты, Лора и ее старшая сестра Сесиль при виде его покатились со смеху: «Кот в сапогах!» Шутка ему совсем не понравилась, но он стерпел. Что до этих сапог, они приводили мадам Пермон в ярость: будучи сухими, пронзительно скрипели, стоило ему ступить на пол, когда же намокали, при попытке подсушить их у очага начинали вонять, так что бедной мадам Пермон приходилось все время подносить к носу надушенный платочек. Но она нашла выход: в плохую погоду горничной было велено, едва генерал появится на пороге, снимать с него эти пресловутые сапоги с отворотами и чистить в прихожей. Сейчас на улице было сухо, и проклятые сапоги ограничивались скрипом.

— Наполеон, что привело вас сюда? Зов сердца или желудка?

— Сердце, бесценная мадам Пермон, разумеется, сердце, и оно же, вещее, побуждает меня закрыть это окно. Уж не знаю, над чем ваша Мариэтта колдует там на кухне, но чую аромат, за который завистливые соседи, чего доброго, донесут на вас, как на спекулянтку.

— Вот еще! — фыркнул аббат Арриги.

— И меня арестуют за незаконное приобретение пулярки?

— При том, — подхватил аббат, — что я эту курочку сам купил в провинции.

— Надлежит опасаться всего и не доверять никому. Я только что расстался с Баррасом, он обрисовал мне положение в предместьях в самом черном свете. Мадам Пермон, вам следовало бы погрузить свои вещи в берлину и поспешить к мужу в Бордо. Здесь, в Париже, все висит на волоске.

— Ах, и правда! — воскликнула юная Лора. — Я вчера ужасно перепугалась.

— Расскажите же вашему Коту в сапогах, что вас так встревожило, мадемуазель Лулу.

— Мы собрались с Мариэттой в лавку купить ленты и кусок шелка, мама не хотела, чтобы мы шли пешком, поэтому мы взяли фиакр. Но на бульваре пьяные женщины стали кричать: «Долой Конвент! Подайте нам сюда наших патриотов!» Эти мегеры потребовали, чтобы кучер открыл дверь нашего экипажа, но он воспротивился и, пустив в ход кнут, стал отгонять их прочь. Я сказала ему, чтобы он сделал, как они просят, а сама приготовила двадцатифранковый ассигнат, держала его в руке. Но тут огромная фурия распахнула дверцу и как схватит меня в охапку! Я побледнела, задрожала…

— Но мадемуазель Лора не плакала, — похвасталась своею подопечной Мариэтта, подавая на стол золотистую пулярку.

— Это из гордости, — поддразнил Буонапарте. — Мадемуазель Лора не желала расплакаться перед неотесанными бабами.

— Короче, — подытожила мадам Пермон, — эти женщины пропустили фиакр, и все закончилось благополучно.

Она поманила гостей к столу, где аббат, вооружась ножом, с видом заправского стратега примеривался к операции разделки курицы.

— Я говорил серьезно, — напомнил Буонапарте, садясь.

— Нам известно, что вы никогда не шутите, — отозвался Арена, повязывая себе на шею салфетку.

— Мадам Пермон, вы рискуете, покупая провизию за городской заставой. Хотя бы тем, что на вас могут напасть по дороге.

— Все предусмотрено, Наполеон, не беспокойтесь так.

— И все-таки меня это тревожит.

— Но не станем же мы в самом деле есть собак!

— Они слишком тощие, — со смехом вставила Лора.

— Или ту рыбу, что продают на рынке Мартен, — продолжал аббат, отделяя куриную ножку. — Эта рыба с площади Мобер невесть когда подохла, сгнила наполовину, а они ее сбывают.

Мадам Пермон была дамой ловкой, Буонапарте об этом знал. Ей привозили контрабандную белую муку с юга, друзья-корсиканцы снабжали ее рыбой из Ножана, свежими овощами. Уже при Терроре она, будучи в Тулузе, получала сообщения о столичных новостях в записочках, упрятанных то в тесте, то среди утиных окорочков, в коробках с искусственными цветами, за шляпной подкладкой. Она перевела разговор на другое:

— А вы, Наполеон, ладите с вышестоящими?

— Они выше по чину, не более того.

— И как у вас идут дела?

— Да никак. Я могу стать кем угодно — китайцем, турком, готтентотом. Захочу отправиться в Турцию или Китай — что ж, значит, именно там мы с успехом потесним силы англичан.

Снаружи раздалась ружейная пальба. Но коль скоро она тут же затихла, сотрапезники молча принялись за свой завтрак, который, однако, был вскоре прерван: они услышали на лестнице чьи-то торопливые шаги. Кто-то опрометью взбежал на третий этаж и застучал в дверь.

— Открыть? — шепнула перепуганная бонна Мариэтта.

— Да, — обронила мадам Пермон.

— Те, кто опасен, не стучатся, — заметил Буонапарте. — Они открывают двери ударом ноги.

Мариэтта открыла, и перед ними предстал Жюно, покрасневший от бега, в развязавшемся галстуке:

— Бунт!


Дав мадам Пермон совет хорошенько забаррикадироваться в доме, Буонапарте надвинул шляпу на глаза, сунул под мышку трость и вместе с Жюно и аббатом поспешил на улицу. Им не потребовалось долго бродить, чтобы убедиться, что беспорядки начались. Кучка граждан, кипя гневом, обрушила свое возмущение на запертые ставни булочной. Беснующиеся женщины подбадривали криками оборванцев, лупивших по витрине железными прутьями. Подсаживая друг друга, они добрались до окон второго этажа, высадили ставни, вломились внутрь и вытащили на обозрение толпы человека, отчаянно дрыгающего ногами. «Это булочник!» — завопила одна из женщин. В воздух разом взметнулись сжатые кулаки и каскады брани, вой множества глоток требовал его головы:

— Ты припрятывал муку!

— Да нет же, я вам клянусь, что нет…

— А вот мы сейчас посмотрим!

— Лжец!

— Я ничего не мог, не от меня же зависит…

— Спекулянт! Мы из-за тебя голодаем!

Ставни на первом этаже в конце концов треснули под ударами, и в магазин хлынула орава граждан.

— Хоть бы они ничего не нашли, — пробормотал аббат.

— Вы не хотите, чтобы они поели? — спросил Жюно.

— Они же прирежут бедного малого, если найдут мешки с мукой.

— Если они найдут эти мешки, — сказал Буонапарте, — значит, булочник вор и заслужил такой жребий.

Аббат оглянулся на генерала, тот был бледен как полотно.

— Вам плохо, Наполеон?

— Мне? Нет, мне очень хорошо, это Франции плохо.

Буонапарте не выносил толп, которые невозможно обуздать, он презрительно именовал их чернью. В 1792 году он присутствовал при захвате Тюильри, это оставило у него ужасное воспоминание. Спекуляции недвижимостью в ту пору интересовали его куда больше, чем революция: он изыскивал дома, сдающиеся внаем, чтобы снимать их, а затем выгодно сдавать другим нанимателям. В трагический день 10 августа, когда народ взял приступом дворец, ему как зрителю событий посчастливилось занять прекрасное место: он гостил у Фоше, тот приходился родней его товарищу по военному училищу Бурьенну и торговал мебелью на площади Карусель. Происходящее взбесило Буонапарте: если бы ему поручили командовать охраной, этой сволочи никогда бы не прорваться! Он тогда ограничился тем, что спас гвардейца-швейцарца, которого толпа хотела растерзать. Ныне такая же толпа накинулась на булочника. Что он, генерал, мог тут поделать? Военный комитет не доверяет ему, его приятель Баррас за него не вступился, так что теперь он будет смотреть и пальцем не шевельнет. Секции предместий вооружаются — Жюно, по его словам, только что в Пале-Рояле слышал толки об этом. И хорошо, и пускай простонародье, вооружась, выступит против Конвента, пусть они грабят, жгут — Буонапарте останется в стороне. Булочника вытолкнули из окна в толпу голодных, и она обрушилась на него.

— Нам здесь делать нечего, — сказал Буонапарте.

Он взял Жюно за руку, и они быстро двинулись прочь, держась поближе к стенам домов.

— Эй-эй! — взвизгивал не поспевавший за ними аббат Арриги. — Подождите меня!

— Я сыт по горло, насмотрелся. Сцены подобного сорта будут разыгрываться в Париже все чаще и становиться все гаже. Ты был прав, Жюно: это бунт, он назревает.

Аббат догнал их:

— Вы куда?

— К мадам Пермон, — сказал Буонапарте. — Мы не доели вашу пулярку.


Слесарь Дюпертуа ворвался в парк Пале-Рояля во главе сотни рабочих и ремесленников, по большей части бывших якобинцев; на своих шляпах они мелом написали: «Хлеб!» или «Конституция 93-го!», как будто в их власти было воскресить Марата и Робеспьера. Багры, шилья, кухонные ножи, молотки — их рабочий инструмент заменял им оружие. Это вторжение напугало девиц, крутившихся под аркадами, и они разбежались по этажам. Рестораторы запирали свои ворота, лавочники впопыхах покрепче задраивали надежные деревянные ставни. Какой-то торговец домашней птицей малость замешкался — и тотчас почувствовал, как чьи-то руки, схватив за ворот, поднимают его в воздух и швыряют в витрину. Рабочие, орудуя палками, сметали со своего пути торчащие осколки битого стекла, чтобы добраться до кур, которые красовались на витрине, жирные, словно нотабли, меж тем как другие, вытащив из ярмарочного балаганчика пеликана, прикончили его ударами молотка и тотчас же ощипали. Начался полнейший кавардак. Буржуа удирали кто куда под сенью каштанов; девицы наблюдали за представлением, теснясь у всех окон и на каменных балконах домов, окружающих парк.

— Вон там! — закричал Дюпертуа.

Он указывал пальцем на «Кафе де Шартр», где за смехотворной баррикадой из опрокинутых столов и стульев сгрудились мюскадены.

— Видишь в ихнем стаде, правее, того блондинчика? — сказал Дюпертуа рослому трактирщику, вооруженному вертелом.

— Который весь тоненький, как иголка?

— Этот сопляк командовал господчиками, когда они ко мне заявились меня отдубасить.

— Ну, когда нас много, им слабо.

— Долой Конвент!

— Долой шиньоны и гребешки! — заорал Дюпертуа мюскаденам.

Предводительствуемые слесарем и его приятелем трактирщиком, мятежники гурьбой ринулись на приступ «Кафе де Шартр». Они расшвыривали столы и стулья, уложили нескольких молодых людей, не успевших улизнуть. Дюпертуа не спускал глаз с Сент-Обена. И вот он ринулся в атаку. Молодой человек отмахивался, вертя своей узловатой палкой, но слесарь ухватился за нее и, шарахнув об столб, сломал, будто хрупкую веточку. Сент-Обен подхватил стул и прикрылся им, как щитом, но слесарь с такой силой колотил по нему деревянной подошвой своего башмака, что молодой человек поневоле пятился. Дюссо подоспел к приятелю на подмогу с поднятой тростью, ударил Дюпертуа по спине, но тот обернулся:

— А тебе чего? Неймется?

— Ага! — отвечал Дюссо, гордо напыжась.

Великан взял его за грудки, притянул и врезал коленом в живот. Мюскаден скорчился в три погибели, выронил трость, зашатался, мешком рухнул наземь, и его, визжащего, как поросенок, тут же поволокли за волосы к фонтану. Сент-Обен, пользуясь передышкой, помчался наутек в надежде выбежать за пределы Пале-Рояля, но рабочие поймали его за фалды, когда он уже был на лестнице, и грубо потащили назад к «Кафе де Шартр», где в это время били стекла, швыряя в них стульями. На щуплых надушенных и разодетых вояк повсюду шла охота: их толкали на песок, на битые стекла, припирали к стволам деревьев; мятежники с громким смехом забавлялись тем, что трепали их прически, вырывали гребни из волос, ножами отчекрыживали прядки, потом сталкивали юнцов в фонтан. Сент-Обен избежал этого, но лишь затем, чтобы схлопотать от Дюпертуа кулаком в глаз; оглушенный, он пошатнулся и, получив подножку, плюхнулся на землю.

— Прекратить!

Патруль Национальной гвардии со штыками наперевес скакал в атаку по галерее Божоле. Дюпертуа подал знак к отступлению, проворчав над бесчувственным телом Сент-Обена:

— Еще увидимся, надо же прикончить этого недоноска.

— Я тебе свой вертел одолжу, — сказал трактирщик.

Они двинулись прочь легкой рысцой, смешавшись с толпой рабочих, которые улепетывали с добычей — ощипанным пеликаном, курами, связками колбас на шее, коровьей головой, насаженной на палку. Уцелевшие мюскадены, те, что сумели спрятаться, юркнув в кафе или в фойе находящегося по соседству театра Монтансье, снова появились под аркадами и пытались помогать раненым товарищам.

— Ну-ка, все отправляйтесь по домам! — приказал генерал, командующий отряда Национальной гвардии, присланного сюда Комитетом общественного спасения.

Сент-Обен кое-как встал на четвереньки. Левый глаз жгло, как в огне, он, словно в тумане, насилу различил гетры на ногах сержанта, который тянул его за руку, побуждая подняться:

— Эти разбойники вас знатно отделали, сударь…

— У меня кровь течет! — вскричал Сент-Обен, ощупывая свое лицо.

— Ну да, сударь, вы ж упали на груду осколков, а битое стекло, что с ним поделаешь, коли оно режется.

— Подайте платок! Воды!

— У вас есть ваш галстук. И фонтан.

— Ступайте к себе! — твердил посланец Комитета, глядя на покалеченных юнцов. — Возвращайтесь домой!

Мокрые, измочаленные мюскадены выползали на край бассейна, вставали и, прихрамывая, цепляясь за плечи друг друга, брели прочь. Сент-Обен оторвал от своего галстука клок муслина, смочил в воде и, кривясь от боли, приложил этот компресс к левому глазу.


Депутата Делормеля разбудил колокол. За окном еще стояла ночь. Который час? В потемках он на ощупь отыскал у изголовья на столике подсвечник и спичечный коробок, зажег свечу, сам надел домашние туфли и зашаркал к каминным часам. Они показывали пять утра. Должно быть, дело нешуточное. Он повернулся к своей кровати под балдахином, которой гордился, разглядел при свете свечи тело, съежившееся под шелковым покрывалом, тронул спящую за плечо, она заворчала, потянулась, он легонько потряс ее:

— Розали, Розали…

— Что случилось, сударь? — отозвался очень сонный голос.

— Кристина! Что ты здесь делаешь?

— Нынче вторник, сударь, я заменяю мадам, она сегодня спит наверху, у господина Сент-Обена.

— Вторник? Ах да! Какой я дурак…

Среди его служанок Кристина, маленькая брюнетка со вздернутым носиком и грудями кормилицы была самой молодой. Делормель стоял над ней, встревоженный, со свечкой в руке и спрашивал:

— Ты слышала набат?

— Колокола? Ах да, точно, сударь, слышала.

— Набат до рассвета, ты хоть соображаешь?

— Если не колокола гремят, так барабан. Привыкаешь, сударь.

— Подай мне домашний халат.

Кристина села, зевая, потом двинулась в темноту, протягивая руки перед собой, нащупала домашний халат и помогла хозяину облачиться.

— Пойду справлюсь что к чему, а ты ступай в свою комнату. Брысь!

— А нельзя ли мне доспать ночь здесь, сударь? Эта кровать мягче, и я все еще не совсем проснулась после ваших прыжков.

— М-м-м-м…

— И потом, что я здесь, ни для кого не секрет. Если и не мадам, и не я, здесь была бы Люси или Мари, или дама, которую вы бы привели с улицы.

— Ладно. Спи!

Служанка снова улеглась, а Делормель вышел со свечой в коридор. На пороге он натолкнулся на беспорядочную груду гончарных изделий: одна фарфоровая безделушка упала и раскололась о плиты облицовки у подножия большой лестницы.

— Кто там? — раздалось впотьмах. В голосе звучала угроза.

Человек, также одетый в ночную сорочку, направил на свечу дуэльный пистолет.

— Это всего лишь я, Николя.

— Простите, господин депутат.

— Ты прав, что сохраняешь бдительность. Что ж, я повышаю тебе жалованье.

Звон, доносившийся с колоколен, не умолкал.

— Приготовь мне основательный завтрак и во что одеться. День обещает быть трудным.

— Так мне зарядить ваши пистолеты?

— Да, Николя, да. Я сейчас поднимусь к господину Сент-Обену, потом отправлюсь в Тюильри. Распорядись также, чтобы запрягли мой кабриолет.

— Лимонно-желтый?

— Ну нет, другой — черный, поскромнее.

Дав указания дворецкому, он без промедления поднялся по лестнице, прошел по коридору и, задув свечу, вошел в апартаменты Сент-Обена. Гостиная была освещен тремя светильниками. Делормель знал, что застанет там свою жену, и он нашел ее с молодым человеком, но совсем не так, как предполагал.

— Что с ним стряслось?

Розали, на которой не было ничего, кроме украшений, склонясь над Сент-Обеном, промокала его глаз платком, смоченным в настое ромашки. Мюскаден, задрапированный в простыню, словно в тогу, застыл, вцепившись в подлокотники своего кресла.

— Ай! — простонал он, когда Розали коснулась раненого глаза.

— В Пале-Рояле разыгралось целое сражение, — объяснила она мужу. — Только посмотри, что эти свиньи-якобинцы сделали с нашим бедным другом!

— Вид и впрямь неважный, но ты, взявшись ухаживать за ним, могла бы все-таки хоть малость одеться.

— Здесь все свои, мой котик.

— И перестань называть меня «котиком» на людях.

— Так здесь же все свои…

— У-уй! — взвыл Сент-Обен.

Делормель поставил свой подсвечник с погашенной свечой на консоль зеленого мрамора — удачное приобретение, к слову будь сказано, — и вздохнул:

— Однако, Розали, можно подумать, будто мы в будуаре веселого дома…

— Но я пришла именно оттуда, и ты об этом знаешь.

— Ладно, оставим это. Набат в предрассветную пору вас не удивил?

— Нет, — буркнул Сент-Обен. — Якобинцы из предместий готовы обрушиться на Конвент.

— Я жду вас в столовой, присоединяйтесь.

— Вы собираетесь в Тюильри? — осведомилась Розали. — Да? В один прекрасный день вы таки своего добьетесь: вас убьют. А как же я? Что тогда со мной станется? Эгоисты!


— Санкюлоты! Они у порога!

Чрезвычайно всполошенный депутат (перо на его шляпе заметно тряслось) взывал так к своим коллегам, собравшимся на очередное заседание в длинной зале Конвента, где сейчас все кипело. Некоторые вскакивали с мест, устремлялись в дворцовые прихожие, где шумно толпились привратники и мюскадены, готовые оборонять это собрание, воспринимавшее их как род ополчения. Здесь Делормель столкнулся с Сент-Обеном, которого только что привез в своем кабриолете. Сам народный представитель прицепил на трехцветный пояс, что сдавливал его желудок, пару пистолетов, что до юноши, черная повязка на левом глазу придавала ему некоторое сходство с корсаром, на нем был красновато-бурый редингот, по части экстравагантности уступавший вчерашнему, ныне разодранному в клочья, и плоская широкополая шляпа; вместо трости он вооружился кучерским хлыстом. Делормель не стал задерживаться подле него, а вышел из дворца и вместе с другими депутатами направился к решетчатой ограде, недавно привезенной из Рамбуйе и теперь разделяющей надвое площадь Карусели. В центральной кордегардии — павильоне с куполом — несли стражу карабинеры, а рядом бдил нищенски оборванный драгунский полк.

Бунтовщики должны были появиться напротив, перед обшарпанным фасадом Лувра, где водостоки изрыгали мутную жижу; скульптур было зачастую не видно за кирпичными каминными трубами, хижинами, дощатыми домишками, что лепились к стенам. Еще со времен Генриха IV в галереях Лувра толпились художники, промышлявшие продажей своих творений, на террасах там и тут ютились курятники, на веревках, протянутых между окон с выбитыми стеклами, сушилось белье.

Пока никого было не видно.

Но вот Делормель уловил глухой отдаленный шум — топот тысяч сабо, колотящих по мостовой, нарастающий грозный гул голосов, чью ярость он ощутил прежде, чем смог разобрать хотя бы слово. Но вскоре он понял, что скандировали колонны, со всех концов напирающие на Тюильри: «Долой Конвент! Хлеба!» Вдруг депутат увидел, что в окошках Лувра и на улице Орти высыпало множество народу — первые ряды этой ожесточенной массы.

— Женщины…

На площадь Карусели хлынули тысячи женщин, простоволосых или в красных колпаках; в мгновение ока их толпа затопила все пространство, становясь с каждой минутой теснее, так как непрестанно подходили новые. Они грозили кулаками, испускали дикие вопли. Подступили к самой решетке, заводилы уже пытались забраться на нее. Они явились из предместий, мобилизуя по дороге женщин из всех кварталов, через которые шли, — были здесь жены лавочников, бросившие свои опустелые прилавки, пылкие натуры и обозленные неудачницы, хилые заморыши с пустым брюхом, матери с истощенными детьми, замарашки, машущие пиками и вилами. Ограда, вне всякого сомнения, вот-вот рухнет под этим натиском. Указывая на Делормеля и прочих ошарашенных депутатов, застывших посреди двора, одна из мегер крикнула:

— Вот они, мошенники, сволочи, из-за которых мы голодаем!

— Какие жирные! — подхватила другая.

Тут, приметив мюскаденов, которые рискнули появиться на верхних ступенях дворцового крыльца, первая фурия заорала снова:

— Долой молокососов Фрерона!

— Нынче вечером их красивые рубашечки станут нашими! — подбодрила своих товарок неистовая рыжая ведьма.

— А их головы будут славно смотреться на пиках!

Когда группа депутатов, высланных для наблюдения за происходящим, повернула вспять и двинулась к Тюильри, Делормель, шедший последним, на миг приостановился, поравнявшись с невозмутимыми драгунами. Он обратился к их капитану:

— Постарайтесь не допустить, чтобы эта толпа проникла за ограду.

— Там увидим, — обронил офицер.

— Что это ты собираешься увидеть?

— Нельзя палить куда попало, они же нас в порошок сотрут, эти несчастные. И потом, гражданин народный представитель, между нами будь сказано, они хотят есть.

— Увы! Я это понимаю…

— Понимать мало. Мы тоже голодны, мои люди и я, у нас второй день маковой росинки во рту не было.

— Я позабочусь об этом, капитан.

— Есть смысл поторопиться, гражданин.

Вслед за своими товарищами Делормель, весьма озабоченный, взошел на крыльцо. Он не доверял этим драгунам. Они выходцы из пригорода, в прошлом волонтеры то ли Рейнской армии, то ли войск, стоявших у Самбр-и-Мёз, они противостояли контрреволюционной европейской коалиции, их не было в Париже во время Террора, они его не пережили и считают теперь, что все это было необходимо, дабы задушить предателей, стремившихся отдать родину во власть чужеземцев и роялистов. Они любили Марата, они читали «Папашу Дюшена», газету этого мерзавца Эбера. Кому они будут повиноваться — Конвенту или черни? Народный представитель издали еще раз посмотрел на драгун: их сабли оставались в ножнах. Что, если они стакнутся с мятежниками?

Крики не умолкали, к ним присоединился грохот барабанов. Там, за толпой женщин, Делормель увидел ополченцев из народных секций, они, впрягшись в пушки вместо лошадей, тащили их за собой.


Едва перевалило за полдень, как решетчатая ограда рухнула. Тюильри тотчас заполонили женщины, рабочие, секционеры из предместий. И все они, впервые в жизни переступившие порог этого дворца, не тратя времени на любование позолотой, люстрами, коврами, которые безжалостно топтали, на бегу сбивались в плотные кучки и, пользуясь своей многочисленностью, проникали во все закоулки. Они горланили, толкались, угрожали, братались, смешивались с буржуа из парижских секций, с солдатами, которых они обступили кругом, и те потонули в их потоке. Вскоре уже было не отличить осажденных от осаждающих. Национальные гвардейцы из благополучных кварталов и из предместий носили одинаковую форму, более или менее придерживаясь устава: у синих егерей были зеленые эполеты, у пехотинцев красные подкладки. Неразбериха вышла полнейшая. Какой-то генерал, уже лишенный головного убора, скатившись кубарем с главной лестницы, исчез в этой массе. Верзила Дюпертуа, без которого вторжение не обошлось, дыша ему прямо в лицо, брякнул:

— Знатная у тебя сабля.

— Слишком острая, — поддержал дылда в красном колпаке. — Порезаться можешь.

В этом буйном водовороте мужчин и женщин Дюпертуа вытащил у генерала саблю, второй сдернул с него поясной ремень, третий стянул носовой платок, какой-то мальчишка стибрил бумажник, а злополучный воин, оглушенный, полузадохшийся, в такой давке не смог, бедняга, дать должный отпор — развернуться-то негде. Феро, депутат от Пиренеев, проносимый мимо этой толпой, сквозь которую насилу пробился, хотел ему помочь:

— Оставьте генерала Фокса в покое!

— Это что еще за кобель? — вопросил Дюпертуа в пространство.

— Феро! — заверещала табачная торговка, обычно предлагавшая свой товар в главном вестибюле дворца.

— Фрерон? — прорычал Дюпертуа. — Предводитель пудреных сопляков?

В силу такого недоразумения Дюпертуа вырвал у какого-то буржуа заряженный пистолет и выпустил пулю в горло Феро. Толпа, посторонившись, предоставила депутату свободное место, чтобы рухнуть к подножию мраморной лестницы. Сбежав по ступеням в окружении целого батальона своих приятелей-якобинцев, Дюпертуа склонился над трупом и, по-мясницки крякнув, перерубил краденой саблей его шею. Схватил голову за длинные волосы и поднял. Кровь потекла по его рукаву, и он покатился со смеху:

— Робеспьер, ты отомщен!

— Пику! Дайте ему пику!

Какая-то гарпия протянула ему свою, и Дюпертуа насадил на нее голову Феро, чтобы все видели. Раздались рукоплескания и крики ужаса, потом за слесарем потянулась импровизированная процессия, а он, потрясая своим отвратительным трофеем, как знаменем, заставлял толпу расступаться. Так он прошел через весь главный вестибюль. Оказавшись перед зеленой суконной портьерой, прикрывающей вход в залу заседаний, Дюпертуа обернулся:

— Долой Конвент!

— Долой! — подхватили мятежники.

Дюпертуа первым вошел в залу. Самые решительные последовали за ним. Депутаты ужаснулись при виде этой головы, насаженной на пику, — головы их коллеги, отвечавшего за снабжение Парижа продовольствием. Замерев у подножия трибуны, Делормель теребил рукоятки своих бесполезных пистолетов. Депутаты обнажили головы, и когда Дюпертуа продемонстрировал председательствующему Буасси д’Англасу голову убитого народного представителя, тот, сидя на своем возвышении, приветствовал ее кивком. Тут поток народа хлынул в залу, распевая «Марсельезу», которую депутаты, кто с перепугу, кто из сочувствия, хором подхватили. Дюпертуа удалился, как пришел, охраняемый женщинами и мужчинами из предместья Сент-Антуан, причем зычным голосом, несмотря на страшный шум разнесшимся далеко, гаркнул напоследок:

— Надо разогнать это сборище богатеев!

— Здесь нет никого, кроме граждан! — завопил низенький потный депутат, в этот момент оказавшийся на трибуне.

— У-y! Всех вон!

Дюпертуа со своей пикой и головой Феро скрылся из виду. Улюлюканье и крики «Вон!» теперь сменили гимн, но оратор стоял на своем, не унимался:

— Здесь нет ни бедных, ни богатых!

— Лжец!

— Вон! У-лю-лю!

Делормель оттеснил маленького депутата, сам залез на трибуну в надежде утихомирить мятежников, прибрав к рукам их лозунги, чтобы тем ловчее повернуть их по-иному.

— У тебя брюхо богатея! — крикнула ему торговка из Чрева Парижа.

— А ты сама богата, гражданка?

— Вот уж нет!

— Однако твой живот стоит моего.

— Это ни о чем не говорит!

— Вот и я о том же.

В толпе наконец раздались смешки, это разрядило напряжение. Делормель получил слово, и он его не упустил:

— Я прибыл сюда из Кальвадоса. Там я был простым кровельщиком. Революция меня возвысила. И вот я стою перед вами, такой же, как вы, потому что я вышел из народа.

— Ты вышел из него, но в нем не остался!

— Молчи, негодяй! Молчи! У нас в Нормандии людям, чтобы выжить, приходится варить похлебку из травы, у них больше ничего нет…

— У нас тоже!

— Ты супчик из корней не пробовал, гражданин?

— Я пробовал, — сказал Делормель. — И мне также известно, что генерал Баррас отправился в провинцию с намерением путем реквизиций добыть продукты, нужные, чтобы прокормить Париж. В это самое время из Нанси, из Компьеня, из Шартра уже выезжают огромные обозы зерна.

— Времени больше нет!

— Чего вы требуете? Хлеба? Он на подходе.

— Упразднить комитеты! — выкрикнул какой-то бойкий малый, размахивая топором.

— На голосование! — возгласил депутат из тех, что занимали первые ряды.

— Чем же вы их замените?

— Комиссией в новом составе, и пусть возьмут на учет зерно и хлеб, выпустят из тюрем патриотов, а наши секции объявят себя постоянно действующими!

— Что ж, — сказал Делормель, удивленный притязаниями этого бойкого субъекта. — Пусть решает председатель.

И он поднял глаза на Буасси д’Англаса, но тот как воды в рот набрал.

— Он устарел, этот председатель!

— Другого! Другого!

Говорильне конца не будет, сообразил Делормель, но санкюлотам надоест. Им подавай обещания? Почему бы и нет? Подумав так, он в то же мгновение заметил у выхода Тальена, тот прошел под аркой и скрылся из виду.


Незадолго перед осадой Тюильри Комитет общественной безопасности из предосторожности удалил оттуда мюскаденов. Они возбуждали у мятежников слишком сильную ненависть, их бы всех перебили. Итак, они, расположившись в отдаленных уголках парка, нежились меж грядок на травке в тени деревьев. Им выдали деньги и ружья, переписав их поименно в полицейский регистр; самые недоверчивые, среди которых были Сент-Обен и его приятель Дюссо, отказались фигурировать в этом списке и ограничились тем, что смотрели, как жандармский лейтенант объясняет добровольцам ружейные приемы, ведь многим никогда еще не случалось хотя бы разок выстрелить. Сент-Обен посмеивался, глядя на унылую физиономию лейтенанта, принужденного возиться с рекрутами, которые из всех видов оружия предпочитали болтовню.

— Ружье заряжают в двенадцать приемов…

— Двенадцать? Почему двенадцать? — переспрашивал мюскаден с собранными в шиньон волосами.

— Потому что по уставу! Я повторяю. Открываете полку…

— Это как?

— Вот здесь, шпак несчастный!

— Ну, открываю. Ой, чуть ноготь не сломал!

— Берете патрон…

— Где, черт возьми? — морщился другой щеголь.

— В походной сумке.

— Я тут ничего не вижу…

— Она у вас что, пустая? Вам такую выдали?

— Ах нет… Но ее ремень портит форму моего редингота.

— Так что вы видите в вашей походной сумке? — багровея, вопрошал офицер.

— Два бумажных свертка.

— Так вот, это и есть ваши патроны, дуралей! Два пакета по пятнадцать патронов в каждом!

— Не кричите, лейтенант…

— Чтобы взять патрон, разорвите обертку…

— У меня нет ножа, — плаксиво тянул тощенький юнец в зеленом.

— У меня тоже, лейтенант. Чем же мне?..

— Зубами!

— Но у нас же будет полон рот пороху!

— Какой у него ужасный запах, лейтенант!..

Тальен, размахивая руками, шагал по аллее. Он представил отчет комитетам и только что выступил с предостережениями перед двумя сотнями завербованных юнцов:

— Бунтовщики сейчас диктуют свои законы! Они притащили пушки своих секций! Они терроризируют Собрание, убили Феро!

— Феро?

— Депутата от Пиренеев. Они спутали его с Фрероном.

— Пойдем разделаемся с ними! — предложил Сент-Обен, вскакивая с места прыжком.

— Нет-нет! Спокойствие! — сказал Тальен.

— Комитеты отказываются нас использовать?

— Нужно дождаться благоприятного момента, — объяснил Тальен. — Ваше время придет.

— Что-то оно не торопится, господин Тальен.

— Если мы не нужны, пойду обедать, — заявил Сент-Обен, щелкая своим хлыстом, которым успел обезглавить ближайшие розы.

— Хорошо сказано, — одобрил мюскаден Давенн, — но рестораны, должно быть, закрылись…

— Не все, — заверил Дюссо. — Когда я сегодня утром проходил по нашему Пале-Роялю, Бовилье как раз собирался открыть свои залы.

— Так идем к Бовилье, — решил Сент-Обен.

И они, все тридцать персон, отправились пировать на деньги Комитета общественной безопасности: сделав крюк, чтобы обойти стороной дворец, откуда доносились вопли, и раскланявшись по пути с несколькими встреченными патрулями Национальной гвардии, они наконец оказались под аркадами галереи Валуа и расселись за столами гостеприимного Бовилье.

— С самого утра ни крошки во рту не было, — пожаловался Дюссо.

— Мой дорогой, — ответствовал Сент-Обен, — у меня самого в желудке пусто, словно в пещере.

Им подали меню, это была новинка, изобретенная совсем недавно, — листок со списком предлагаемых блюд, перечисленных одно за другим. Гурманы ворчали, полагая, что их надувают: заказываешь курицу, как в таверне, а тебе приносят всего лишь крылышко или ножку.

— «Бюийодьер»… Это что еще такое?

— Это бургундское кушанье, господин Сент-Обен, — объяснил метрдотель. — Кусочки вареной говядины, которые заливают гусиным жиром и тушат в печи с мелкими луковичками, солью, перцем, уксусом…

— Подходит твой бюийодьер, неси!

— И мне тоже, это должно недурно заморить червячка.

— Для меня то же.

— И бургундского! Бочонок бургундского!

Они стали пить, сперва поминая депутата Феро, потом — за здоровье Фрерона. Дюссо предложил всем вместе сочинить мстительную статью от имени Фрерона, а тот ее завтра подпишет.

— Господа, будем театральны, как на трибуне, начнем с восклицания: «О Феро!»

— Это уж само собой.

— Надо, чтобы сразу было понятно, что убийца метил только во Фрерона.

— Разумеется.

— «О Феро, сходство наших фамилий сделало меня причастным к твоей кончине…»

— Звучит сильно.

— К этой «кончине» я еще прибавлю «потрясшей всех».

— Да, надо же почтить Феро.

— Я бы охотно употребил слово «варвары», чтобы охарактеризовать этих кровопийц.

— «Каннибалы» больше подойдет.

— Давайте вслух, чтобы проверить звучание: «Взяв его голову, каннибалы думали, что завладели моей…»

— Не «его», а «твою», ведь Фрерон обращается к Феро. Это форма, которой надлежит придерживаться.

По галерее мимо ресторана Бовилье, с криками призывая к оружию, пробегали какие-то люди. Сент-Обен и Дюссо бросились к окну залы второго этажа:

— Что еще за новости?

— Тот самый слесарь, который убил Феро…

— Он же был арестован, нам сообщали.

— Этот сброд его освободил и носит на руках, как триумфатора!

— Ну как, Сент-Обен, вернемся в Тюильри? — спросил Дюссо.

— Можете отправляться туда, если вас это прельщает.

— Этой ночью брожение еще не утихнет, злоба будет нагнетаться.

— Мы без толку болтаемся по парку, надеемся, что прикажут атаковать, но никакого приказа нам не дождаться, комитеты просто издеваются над нами. Как хотите, а я пойду спать.


Проведя короткую ночь в объятиях мадам Делормель, обеспокоенной тем, что муж задерживается в Конвенте среди стольких опасностей, Сент-Обен надел сапоги для верховой езды, выбрал редингот попросторнее в почти классическом стиле, взял из сундука трость со свинчаткой и покинул Розали, которая наконец задремала, но металась во сне, томимая тягостными видениями. Глаз молодого человека под черной повязкой все еще болел, вдобавок его грызла совесть за то, что накануне вечером таким бесцеремонным образом бросил своих товарищей. Он пешком направился к Пале-Роялю. На улице Вивьен ему повстречался отряд запыленных драгун, расквартированных в окрестностях Парижа и теперь, запыхавшись, примчавшихся сюда. Парки и галереи успели приобрести свой обычный вид, здесь снова кипело оживление мирных дней: мятеж в то утро, похоже, отступил и бушевал теперь в границах предместий. На террасах Тюильри стояла биваком пехота. Сент-Обен отыскал мюскаденов, число которых за ночь возросло; они расположились у входа в Брионнский замок и под окнами Комитета общественного спасения. Молодые люди возбужденно восклицали:

— Пора покончить с этими вшивыми якобинцами!

— Их надо сбросить в Сену!

— Нам выдали оружие, так пустим его в дело!

Сент-Обен обратил внимание на мюскадена в импозантной треуголке, который держал ружье так, будто это был зонтик, и рассказывал, как ночью оттеснили мятежников и как он вместе со своей группой принимал участие в очищении залы Собрания, которую они заполонили так надолго. Сказать по правде, крикунов там уже оставалось не слишком много, так что это было одно удовольствие — разгонять их, лупя прикладами. Тут за спиной Сент-Обена раздался знакомый голос: «Да, речь шла именно об очищении!»

Толстяк Делормель вышел из комитета, его лицо осунулось, но сияло — роль, которую он, по собственным словам, сыграл в Собрании, приводила его в восторг. Он отвел Сент-Обена в сторонку:

— Конвент взял верх.

— Почему вы так уверены?

— Видишь этот полк?

Он указал на террасу Фельянов, занятую людьми генерала Кильмена.

— Я видел драгун на улице Вивьен…

— Три тысячи кавалеристов из Моншуази. Что ж, будем кормить всех этих парней и платить им, чтобы они нас любили, и нам останется только усмирить строптивость предместий. Комитеты ловко провели игру.

— Какую игру?

— Политическую, дорогой мой. Мне пришлось потрудиться на трибуне, затягивая дело, чтобыутомить мятежников и заставить депутатов показать свое истинное лицо: тех, кто склонялся к бунту, только что арестовали всех разом. Отличный ход, не так ли? Итак, продолжим чистку, как выражаются Фрерон и Тальен. Они провели ночь в обществе Лежандра…

— Мясника?!

— Ну-ну, что с того, мясник с бойни, это его ремесло, почтенное ремесло того, кто кормит людей, а дело в том, что он, этот Лежандр, мощный оратор. Они объехали секции, которые все еще преданы нам, заново сформировали батальоны, верные Конвенту, — из Бют-де-Мулен, Лепелетье, Фонтен-Гренель… Командование этой национальной гвардией принял Мену, барон, некогда избранный в Генеральные штаты как представитель аристократии (теперь можешь представить, насколько ему омерзительны якобинцы)…

— У вас на лице написано, что вы собой довольны.

— Я чувствую себя нужным, вообрази, насколько это для меня новое ощущение, да и, в конце концов, я не затем сколотил состояние, чтобы так сразу его потерять из-за кровожадных босяков. И потом, я думал о Розали… Она небось извелась.

— Она плохо спала.

— С тобой?

— Да…

— Пойду успокою ее.

— А я попробую закончить вашу работу.

— В добрый час.

Молодой человек вернулся к мюскаденам, которые продолжали демонстрировать свою жажду битвы, толпясь вокруг Комитета общественной безопасности. Тут в окне показался Фрерон. Все узнали его по характерному белокурому парику, который развевался на ветру. Жестом остановив приветственные крики, он разразился торжественной речью перед этими юношами, чьим предводителем слыл, поскольку не первый месяц натравливал их на якобинцев своими писаниями и тирадами:

— Конвент рассчитывает на вас! Вы — отборное войско. Я знаю, что вы решили защищать Собрание в случае кровавой расправы.

— Сент-Обен, ты слышал, что он сказал?

— Он говорит, что мы будем действовать.

Сент-Обен разыскал Дюссо в толпе молодых людей, которая все разрасталась, в нее вливались, сжимая в ладони рукояти сабель, хорошо снаряженные буржуа. Дюссо подчеркнул:

— Он сказал: «В случае кровавой расправы».

— Это чтобы разжечь наш пыл. Делормель только что заверил меня, что предместья будут очищены без труда.

— Кем?

— Да нами же!

Воодушевив молодых людей, Фрерон закрыл окно и, крайне раздраженный, доверительно обратился к Тальену и Лежандру:

— Простонародные секции бурлят, если эти взбалмошные юнцы сунутся в предместья, их там растерзают на куски. А потом рабочие, возбудившись от такой легкой победы, ринутся на Тюильри, и наше намеченное на завтра военное выступление станет невозможным. Однако если оставить мюскаденов без дела, они способны на самые идиотские выходки, тут никакие увещевания не помогут.

— У меня идея, — отозвался Лежандр.

— Мы тебя слушаем.

— Наши агенты утверждают, что выявили предводителей восстания. Они соберутся в доме пивовара Сантерра, на окраине предместья Сент-Антуан…

— Ну, и?..

— Давайте скажем нашим резвунчикам, что их задача — прихватить этих вожаков на рассвете, чтобы те еще из постелей выскочить не успели. Убедим мальчиков, что этого будет довольно для подавления мятежа, тогда они возомнят себя важными персонами и будут себе мирно пыжиться, а тем временем армия сможет занять позиции. Новые батальоны должны прибыть к вечеру.

— Но до тех пор нужно хоть чем-нибудь занять две, а то и три сотни этих юнцов. Как бы их отвлечь?

— Мелкими поручениями, связанными с охраной дворца.

Таким образом, для мюскаденов тот день в целом прошел в блужданиях вокруг Тюильри, где им велели смотреть в оба. Разодетые, словно на бал, Сент-Обен с приятелями маршировали по площади Карусели с тростями-дубинами под мышкой, бдительно вглядываясь в праздношатающихся ротозеев и рабочих, которые, собираясь группами, с жаром обсуждали создавшееся положение.

— Вон там тип в голубой куртке…

— С острым носом?

— Он самый. — Дюссо кивнул. — Мне решительно сдается, что в прошлом году я частенько встречал его возле Консьержери.

— Вспомнил! Разве его забудешь? Он был присяжным заседателем в революционном трибунале. Сущий живодер.

— Топино-Лебрен! — вскричал Сент-Обен.

— Вот-вот! Это точно он.

Мюскадены обступили подозреваемого, схватили его. Бедный малый, напуганный их грубым обхождением, не сопротивлялся, дал себя утащить, не попытавшись хоть словом позвать на выручку рабочих, вместе с которыми он на чем свет клял дороговизну. Сент-Обен приступил к допросу:

— Твоя фамилия?

— Венсан…

— Назови свою настоящую фамилию!

— Я же вам говорю, Венсан.

— Ты Топино-Лебрен!

— Вовсе нет, меня зовут Венсан, я художник. Спросите у моих соседей.

— Где ты живешь?

— В двадцать восьмом доме по улице Лапп.

— Улица Лапп? — удивился Давенн. — Но это же в предместье.

— Само собой.

— Тебя доставят в комитет.

— Куда? В какой?

— Общественной безопасности. А оттуда в тюрьму.

— Но я художник, моя фамилия Венсан!

Сцены подобного рода разыгрывались то и дело при полном всеобщем равнодушии. Народ, который собирался вокруг, не протестовал, словно бы выжидая удобного момента, чтобы посчитаться с этими господчиками. Мюскадены потащили свою жертву в полицию, на ходу выдумали неопровержимые доказательства, и ни в чем не повинный художник попал за решетку безо всяких формальностей. А Сент-Обен с компанией вернулись на площадь Карусели: расхаживая по двору Тюильри перед рядами построенных там в боевом порядке солдат генерала Кильмена, они в полный голос насмехались:

— Для чего служат сии вояки?

— Мой драгоценный, они ни для чего не нужны, ведь мы здесь.

— Я придерживаюсь того же мнения.

— Они, наверное, недурно дрались на наших границах, но какой от них толк на парижских улицах?

— С мятежом не управишься, как с кавалерийской атакой среди чистого поля.

Старший сержант, услышав эти развязные шутки, двинулся прямиком к наглецам:

— Я вам запрещаю!

— А мы в позволении не нуждаемся, — заявил Сент-Обен.

— Нахалы!

— Разве Конвент ценит ваших солдат больше, чем нас?

— Могу поручиться за это!

Мюскадены подступили к разъяренному старшему сержанту, окружили его.

— Не сметь больше оскорблять армию! — рявкнул он. — А то мы вас сапогами расшвыряем!

— Спокойно!

Потревоженный шумом ссоры, Тальен торопливо сбежал вниз по лестнице, он покинул комитет в спешке, опасаясь, как бы не дошло до столкновения. Он все твердил:

— Спокойствие, граждане!

Старший сержант от возбуждения все подкручивал усы:

— Эти франты издеваются над нами!

— Ни в малейшей степени, — заверил Тальен. — Они просто сгорают от нетерпения начать действовать, чтобы скорее восстановить общественный порядок.

— Хотел бы я посмотреть на их подвиги, гражданин депутат.

— Ты все увидишь, сержант.

— Сперва бы хоть ружье научились держать.

Тальен отвел мюскаденов в сторонку от сержанта-ворчуна и доверительно сообщил:

— Завтра очень рано, в три часа ночи, будьте все на террасе Фельянов: состоится новая раздача ружей и патронов. Оружейная и пороховая комиссия предупреждена. Оттуда, прежде чем предместья проснутся, вы должны поспешить к дому пивовара Сантерра, где прячутся предатели, подстрекающие народ, и окружить его. Вам будет поручена эта важнейшая миссия.

— В предместьях? Но где именно?

— На окраине предместья Сент-Антуан, между ним и бульварами. Вам предоставят проводников. А теперь предупредите всех ваших и с этой минуты отдыхайте. Не забывайте: вы — передовой отряд Конвента.

— Передовой отряд? О, мы сознаем это, — подняв брови, протянул Дюссо.

Сонные, но воинственные, чтобы не сказать рвущиеся в бой, заново вооруженные, напомаженные молодые люди, от которых буквально разило мускусом, в количестве трех сотен перед рассветом собрались на площади Карусель; закинув ружья на плечи или сжимая их в руках, будто вышли поохотиться на кроликов, с самым воинственным видом они хорохорились в предвкушении желанного столкновения. Младший офицер, чья белая перекрещенная на груди портупея поблескивала под луной, позвал их, и они беспорядочной гурьбой, словно на прогулке, двинулись по набережной, где их ждали отряд легкой кавалерии и генерал Кильмен собственной персоной, сам Кильмен со своей багровой физиономией отъявленного пьянчуги, Кильмен Дублинский, повидавший немало сражений в Сенегале и в Америке, неуживчивый, поднаторевший в своем деле; его брала досада при одной мысли, что придется командовать этой ватагой шутов.

— Сент-Обен, скажите, это и есть проводники, которых сулил нам Тальен?

— Боюсь, что так, друг любезный.

— Вот увидите: эти мужланы попытаются присвоить нашу победу.

— Тихо! — рявкнул Кильмен, обрывая их шушуканье. — Постройтесь в три шеренги и шагайте, и чтобы ни звука, а не то я на вас напялю настоящие мундиры!

— Интересно, где он их откопает? — прошелестел Дюссо, подхихикнув.

— Молчать!

Бесшумно, не зажигая огня, воинство мюскаденов в потемках последовало за всадниками, которые продвигались шагом; копыта лошадей обмотали тканью, чтобы не цокали по мостовой. Перед Ратушей свернули, намереваясь незаметно, петляя в тесных переулках, добраться до улицы Сент-Антуан. В пять часов, когда заря только-только забрезжила, они приблизились к площади Бастилии. Встречные простолюдины — у некоторых были пики — смотрели на них неприязненно, однако отступали, прижимаясь к черным стенам своих домов. Никто и не подумал напасть. Так как здесь выращивали огородные культуры, а воздух был теплым, ветерок приносил аромат свежих трав. Дом Сантерра был в двух шагах. Люди Кильмена окружили его, потом, вооруженные саблями и карабинами, сошли с лошадей, взломали двери и ворвались внутрь.

— А мы, нам что делать? — прохрипел Сент-Обен.

— Я же вам говорил, они хотят приписать победу целиком себе, чертовы солдафоны!

Раздосадованные мюскадены, вздыхая, направились к торговкам овощами. Дюссо спросил у одной из поселянок, что у нее в корзине.

— Репа, монсеньор…

— Репа? И это едят?

— У нее едят корешки.

— Ты мне их продашь?

— Если вам угодно…

— Сколько ты хочешь за эту корзину?

— Сто су…

— Держи, вот тебе двадцать франков.

— Ах, сразу видать, что вы больше стоите, чем эти нищие якобинцы!

Вправду ли она так думала? Или, увидев купюру, сказала себе, что буржуа не в меру богаты?

— Она вся в земле, ваша находка, — заметил Сент-Обен, вынимая из корзины одну из репок.

— Эти овощи надо помыть, только и всего.

Они пересекли площадь и приблизились к огромной египетской богине, гипсовой Изиде, которую воздвигли в честь праздника Возрождения нации; она, пережив несколько зим и ливней, все еще походила на фонтан: тонкие струйки воды текли из ее облупленных сосков. Вымыть здесь овощи потребовалось не только им. Мюскадены, оставшись не у дел, раздавали свои деньги поселянам, платя за салат и капусту, которые собирались съесть сырыми. А рядом старая крепость, ставшая исчерпывающим символом французской революции, распадалась в хаотическое нагромождение плит, кустарника, колючих ветвей и диких цветов, заполонивших откосы рвов; камни донжона унесли — они послужили для строительства моста между левым берегом и Тюильри.

Мюскадены протомились в терпеливом ожидании два часа, пока не вернулся Кильмен со своими кавалеристами; генерал, явно недовольный, показался под сенью каштанов, в четыре ряда тянувшихся по бульвару Сент-Антуан. Он миновал, оставив без внимания, дом в итальянском стиле, принадлежавший гражданину Бомарше, старому, но еще доживающему свой век изгнанником в Гамбурге, а у входа в парк, до отказа начиненный гротами и лабиринтами — «национальное достояние», плод безумного вкуса нового времени, куда наши мюскадены часто заходили потанцевать, — не удостоил взглядом статую Вольтера, царящего здесь (его теперь снова полагалось любить).

— Что вы сделали с бунтовщиками, генерал? — сложив руки рупором, осмелился крикнуть мюскаден в красном с золотом жилете.

— Дом был пуст. Мы возвращаемся.

— Той же дорогой?

— Нет, по улице Рокетт. Посмотрим, чем дышат предместья, раз уж мы тут оказались. Вы на сей раз пойдете впереди.


Молодые люди устремились к улице Рокетт, не слишком мелодичными голосами затянув «Пробуждение народа», но народ в то утро и так был весьма пробужден: он бодрствовал на преградившей им дорогу баррикаде из балок и опрокинутых тележек, укрепленной посредством булыжников, вывернутых из мостовой. Эти мужчины и женщины потрясали пиками, разделочными досками, кузнечными молотами; при виде мюскаденов, онемевших и бледных, они взревели:

— Идите сюда, малыши, мы вам глотки-то перережем!

— Живьем шкуру сдерем!

— У нас лес пик, пора собрать для них урожай голов!

Кильмен, пришпорив своего серого коня, выехал вперед:

— Разберите баррикаду!

— Чего ради? — зарычала беззубая матрона.

— Ради того полка, который присоединится к нам, и пушек, которые он пустит в ход, чтобы расчистить эту улицу!

Оба лагеря обменивались угрозами, но ни один выстрел пока не прозвучал. Мюскадены, забывшие зарядить свои ружья, застыли столбом, как последние недотепы, держа оружие у ноги, только один желторотый владелец типографии взял было рабочих на прицел, но Кильмен тотчас это заметил:

— Эй! Несусветный болван!

— Я? — опешил юный печатник.

— Ты не ошибся, себя узнал. Опусти ружье.

За сим последовали переговоры с национальными гвардейцами из простонародных секций, которые примкнули к мятежникам, и час спустя в баррикаде открылся проход — через него верховые и мюскадены вышли на улицу Рокетт. Из окон неиссякающим потоком неслась брань, дети швыряли оттуда цветочные горшки, девушки метали свои сабо. Кое-кто из мюскаденов получил ранения от удара табуреткой, шляпы с них посшибали, и они, лишенные возможности защищаться, под ливнем всевозможных метательных снарядов одолели метров сто, но лишь затем, чтобы на улице Шаронн натолкнуться на баррикаду еще повыше первой, сложенную из разных опрокинутых предметов и тоже охраняемую множеством обезумевших от ярости женщин и мужчин; эти были более опасны, они затащили на гору булыжников, вывороченных из мостовой, пушки и держали в руках зажженные фитили.

— Не повернуть ли нам назад?

— Дорогой Дюссо, сожалею, но капкан захлопнулся.

Чем страшнее им становилось, тем лучше они это скрывали. Стопка мисок разбилась у их ног. Сент-Обен, наклонясь, поднял осколок, засунул в жилетный карман:

— На память, если к вечеру мы еще будем живы…

— В этом позволительно усомниться.

— О да, вы правы, — обронил Сент-Обен, оглядываясь.

Баррикаду у них за спиной восстановили, они были зажаты меж двух стен, став удобной мишенью для всего, что могло упасть им на голову, ведь в них целились куда чаще, чем в кавалеристов Кильмена. Генерал возобновил переговоры, на сей раз с комиссарами квартала, склонными избежать кровавой бани, и секционерами-санкюлотами, эти были обозлены сильнее.

— Отдайте нам этих напомаженных юнцов, и вы, генерал, сможете уйти невредимым со своим эскадроном.

— Об этом не может быть речи.

Как и предыдущая говорильня, эти препирательства все не кончались, а трудно проявлять терпение, когда на темя валятся доски, вазоны и камни, запущенные скверными мальчишками.

— Прорвемся все разом! — возгласил актер Французского театра, одетый в зеленое, и напыжился, будто готовясь к монологу.

— Попытаемся, сударь! — подхватил маленький мюскаден, набивая в ноздри табак, чтобы придать себе отваги.

— Идет! — бросил Сент-Обен, едва увернувшись от метко пущенного графина.

Расчет молодых людей состоял в том, чтобы прорваться, воспользовавшись слабым местом баррикады, где не было пушек, а только нагромождение шкафов. Они попытались вскарабкаться туда, выставив наподобие дубин вперед ружейные приклады, но тут же попадали обратно на мостовую, причем некоторые, там растянувшись, уж больше не встали, поскольку рабочие так густо ощетинили в этом месте свои длинные пики, что мудрено было не напороться на них животом. Попытка провалилась. Кильмен не мог прийти в себя от бешенства:

— Сборище идиотов!

— Мы хотели вам помочь, генерал…

— Вы мне напакостили!

Оставалось лишь стоически претерпевать, уворачиваясь от метательных снарядов, градом сыплющихся из окон. Дюссо схлопотал вывих плеча от удара плетеным стулом, у сына торговца шелком была сломана рука. А там, напротив, рослый негр из Сан-Доминго, некогда, как все знали, принявший участие в истреблении узников тюрьмы Карм, поднес горящий фитиль к пушке, при которой состоял, но национальный гвардеец из предместья бросился к нему и успел затушить пламя. Теперь восставшие спорили уже между собой, и вот снова, после часа изнурительных препирательств, замаскированных под обмен угрозами, в баррикаде открылась сперва брешь, пропустившая Кильмена и его верховых, а потом другая, поуже, зигзагообразный тесный коридорчик, по которому молодым людям пришлось бесславно пробираться, повесив нос; они, словно убегающие воришки, протискивались между грудами бутового камня и кучами мебели под градом насмешек:

— До скорого, белоручки!

— Счастливого пути, маленькие неженки!

— Не вздумайте сюда вернуться!

Попутно мятежники отобрали у юношей часть их оружия. Какая-то мужеподобная баба умыкнула шляпу Сент-Обена и, тут же нахлобучив ее на себя, стала передразнивать мюскаденов: переваливаясь, затопталась на куче камней в каком-то гротескном танце. Между тем уходящая колонна еще не достигла бульваров — границы, где кончались предместья и начинался город. Он был уже совсем близок, этот спасительный рубеж, но тут на их пути встала третья баррикада.


В своей гостиной на первом этаже Делормель извлекал из ящика с соломой хрупкие безделушки и прежде, чем найти для них место, просто расставлял на полу. Поразмыслив, он заметил со вздохом:

— Если Баррас ничего не смог для вас сделать, меня наверняка ждет точно такой же отказ…

— Но может быть, у вас нашлись бы другие доводы, чем у виконта, и другие ходы в министерстве?

Буонапарте, утопая в огромном мягком кресле, раздраженно постукивал по полу каблуками.

— Вы артиллерист, ваше назначение зависит от Обри…

— Я обращался к нему. Он меня ненавидит.

— Он вас принимает за поборника Террора, припоминая, с кем вы общались в Тулоне. Вы же знаете, он в прошлом жирондист.

— Я знаю одно: в генералы он произвел себя сам. Одним росчерком пера.

— Он не доверяет якобинцам, хочет рассчитаться с ними сполна за свои былые страхи, однако…

— Однако?

— Ему не вечно оставаться генеральным инспектором артиллерии.

— А пока добудьте мне официальное место в одном из тех министерств, с которыми вы сотрудничаете, иначе меня в отставку отправят. Мой отпуск подходит к концу.

Делормель толком не знал, что ответить. Из затруднения его вывел юный Сент-Обен, который в крайне возбужденном состоянии ворвался в гостиную:

— Мы завоевали предместья! Сейчас там уже восстановлено спокойствие!

— Это сделали вы и ваши друзья? — осведомился Буонапарте с оттенком иронии.

— Ну да! Одного залпа в воздух хватило, чтобы разогнать защитников противостоявшей нам третьей баррикады.

— Залп? Чей? Кто стрелял?

— Ну, короче, мы бы атаковали и взяли эту баррикаду, как и две предыдущих, но тут со стороны бульваров подошел генерал Мену с полками парижского гарнизона…

— Уморительное стечение обстоятельств, — заметил Буонапарте. — Армии приходится спасать беззаботных штатских, которые сами напрашиваются, чтобы чернь их перебила.

— А я вас помню, — сказал Сент-Обен, приглядываясь к генералу. — Мы уже виделись. В Пале-Рояле.

— Возможно.

— Вы выставляете наши действия в смешном свете, но в это утро вас не было там, в предместье! Что бы вы сделали?

— На чьем месте?

— На месте черни, как вы выразились.

— Я бы отрубил голову не одному депутату, а десятерым, двадцати. Я осадил бы Комитет общественного спасения и арестовал всех его членов. Я бы захватил Комитет общественной безопасности, и его осведомители стали бы работать на меня. Это восстание было необдуманно. У них не нашлось ни плана, ни подлинных вождей. Большинству бунтовщиков был нужен хлеб, а не власть. Мену быстро уладит это дело: гильотина у Тронной заставы заработает, тюрьмы наполнятся якобинцами, и простонародные кварталы затихнут надолго. Революцию приводит к победе не желудок, а мозг.

И Буонапарте постучал для убедительности перстом по собственному черепу.

— Благодарю за урок, господин генерал в штатском. — Юноша обернулся к Делормелю: — Розали встала?

— Наверно, ведь уже одиннадцать.

Сент-Обен устремился вверх по большой лестнице, даже не задаваясь вопросом, что за делишки обделывает в гостиной Делормеля этот маленький генерал-итальянец. По дороге он обогнал трех лакеев в ливреях разных цветов, тащивших тяжелые ведра, и вошел в будуар Розали, когда она примеряла парики, доставленные жеманным куафером. Он восклицал в экстазе:

— Этот просто волшебно идет вам!

На Розали была туника в стиле древней афинянки, ее шею обхватывало тонкое золотое кольцо.

— Я покинул тебя брюнеткой и вот обретаю вновь блондинкой, — изрек Сент-Обен, приближаясь к ней.

— О! Я и не слышала, как ты вошел. Чем ты только занимался? Одежда измята, сапоги посерели от пыли…

— Мы навели порядок в предместье Сент-Антуан.

— А, вот оно что? Ну, главное, ты цел.

— Дюссо ранен в плечо, я отвел его к доктору.

— Может быть, этот тебе понравится больше? — Розали, не слушая его, один за другим примеряла парики, упиваясь созерцанием себя в зеркале. Лакеи, входя один за другим, выливали в ванну из своих ведер молоко ослицы. Ванна была в форме раковины. Куафер осмелился спросить:

— Я вас оставлю, мадам, ванна ждет, но какой из париков вы изволите выбрать? Светлый с золотистым отливом?

— Я беру все шесть. Господин Делормель вам заплатит. Шарль!

Один из лакеев, собиравшихся удалиться со своими ведрами, приостановился на пороге.

— Шарль, проводите господина к господину.

Едва оставшись наедине с Сент-Обеном, Розали сбросила тунику и сандалии с такой толстой подошвой, что они смахивали на котурны, и запрыгнула в молочную ванну, погрузясь туда до самого подбородка.

— Мой возлюбленный герой, подай-ка мне губку.

— Ты шутишь, Розали, и сама не знаешь, как верны твои слова. Это было поистине героическое утро!

С этими словами Сент-Обен пошел за толстой венецианской губкой — такие продавались у Эрамбера, мадам Делормель заказывала их десятками.

— Я, знаешь ли, пережил опасное сражение.

— Да-да, ты рассказывай, но только потри меня, — сказала красавица, вставая. Струйки молока стекали по ее коже.

Сбросив редингот и закатав до локтя рукава рубахи, Сент-Обен принялся растирать Розали, надевшую по такому случаю короткий блондинистый паричок. И приступил к рассказу о своих испытаниях, изрядно их приукрашивая, вернее же сказать, выдумывая:

— На ранней заре мы вторглись в предместье, где нас ожидало воинство бешеных под защитой ужасающих баррикад. Они швыряли в нас камнями, грозили пиками, но, увидев, какова наша решимость, этот сброд спасовал, и неудивительно.

— У вас были ружья?

— Разумеется! Но чтобы их распугать, достаточно было стрельнуть в воздух. У них не было подлинных вождей, а потому и никакой тактики.

И он, на миг застыв с губкой в руке, проникновенным тоном воспроизвел тираду Буонапарте:

— В своем большинстве они желали хлеба, а не власти. Так вот, да будет тебе известно: к победе революции приводит мозг, но не желудок!

ГЛАВА III Карьеристы

Предместья разом присмирели, тюрьмы лопались от враждебных Конвенту якобинцев, набатный колокол сменился кларнетами, барабаны — тамбуринами. Наперекор неотступающей нищете, чудовищным ценам на хлеб, мясо, дрова, дорожающие порой с каждым часом, парижане, словно охваченные лихорадкой, ринулись в погоню за радостями жизни. Билеты в театры доставались с бою. И всюду — балы. Танцевали в церквях, на кладбищах, в парках, в монастырях; простой люд в сабо отплясывал на перекрестках фарандолу, в салонах танцевали вальсы и кадрили; ковровщики пускались в пляс с модистками, удачливые выскочки не отставали от них: первые танцевали, чтобы забыть о пустом желудке, вторые — чтобы обжираться в бесплатных буфетах, открытых некоторыми депутатами для привлечения новых сторонников; там прилавки ломились от жаркого из домашней птицы в желе.

За городом, на Елисейских Полях, танцевали среди кустов сирени при свете лампионов — бумажных фонариков, под нестройные мелодии бродячих оркестров. Лес кишел продавцами лимонада, кулинарами, делающими блюда на заказ, передвижными кухоньками, забегаловками. Кабриолет, прибывший из города по скверно замощенной дороге, ведущей к Нейи, торопливо подкатил к газону, украшающему перекресток, свернул влево, проехал мимо грядок с овощами, скрытых за тонущими в зелени оградами. Экипаж остановился на расчищенной поляне у начала улицы Верт, которую прозвали Аллеей Вдов за то, что там, вдали от города и его приметливых глаз, под вязами прогуливались в поисках приключений покинутые буржуазные дамы; на этой поляне уже стояли другие кареты. Лакей в желтой ливрее соскочил со своего сиденья, открыл дверцу, откинул подножку. Из кабриолета вышел Делормель:

— Вот где вам надлежит быть, генерал.

— Я вам верю, — отвечал Буонапарте, вслед за ним спрыгивая на траву, — но давайте начистоту: приемлемо ли для меня такое положение? У меня нет ни малейшего желания внушать жалость этим людям, которые так хорошо устроились.

— Вы на них не похожи? Превосходно! Тем скорее они вас заметят.

Они зашагали по тропинке, которая едва угадывалась среди травы.

— К счастью, еще не стемнело, — заметил Буонапарте, подвернув щиколотку.

— В ночное время лакеи встречают приглашенных с фонарями.

Они приблизились к Сене. Лес стал редким. Садовники, обитатели бедных дощатых лачуг, подравнивали свои салатные грядки. В сотне метров отсюда начинались виноградники Шайо. За тополиной рощицей стоял длинный деревянный двухэтажный дом, театральный декоратор расписал его красной клеевой краской так, что он обманывал зрение мнимой кирпичной кладкой стен и якобы старыми, в червоточинах балками, которые виднелись среди цветущих лиан, чьи побеги карабкались на крышу.

— Политика делается здесь, в этой хижине, — пояснил Делормель.

— У мадам Тальен, чего доброго, скоро будет больше власти, чем у ее супруга.

— Бедняга Жан-Ламбер! Его влияние тает с каждым днем. Да и является ли он все еще мужем Терезии? Она предпочитает ему Барраса, который предпочитает ее своей нынешней любовнице, капризной креолке.

Они вошли.

За этим фасадом, таким с виду деревенским, таилась изысканная роскошь. Там вас встречал Нептун с трезубцем, поставленный внутри декоративного водоема в окружении амуров из севрского фарфора. «Эта фантазия обошлась Баррасу в тридцать тысяч ливров», — прошелестел Делормель. Лакеи избавили гостей от их шляп, и они проследовали в гостиную, где невидимый оркестр играл Чимарозу. Женщины в прозрачных туниках, укороченных по самые бедра, кружась в вальсе, томно обвивали военных, чьи трехцветные пояса так и мелькали в сиянии тысячесвечовых люстр. Эти дамы благоухали духами из магазина провансальских и итальянских товаров, что на улице Монторгёй, они удаляли у себя волосы на теле, цвет лица освежали известковой водой, носили золотые кольца на шее, щиколотках и руках, перстни на пальцах рук и ног; их оценивающие кокетливые взгляды приводили господ в смятение. Даром что те были богаты или знамениты — писатели, ученые, всякого рода трибуны, генералы, жулики, воры, старикашки от банковского дела либо финансов.

— Что это за щеголь, который все петушится, принимает позы?

— Это Уврар. Он банкир. Всего двадцать пять, а уже миллионер.

— Как я.

— Вы миллионер, генерал?

— Мне двадцать пять.

Буонапарте с первого мгновения преисполнился зависти к этому франтику, но тут Делормель повлек его к Камбасересу, которого заметил в окружении светской публики. Этот господин с рыхловатым лицом и квадратной головой в пудреном парике, сохранивший верность старорежимному наряду, был временно назначен председателем Комитета общественного спасения и по предложению Обри только что подмахнул приказ об отстранении Буонапарте от текущих дел. Делормель дернул Камбасереса за рукав, как будто намереваясь сделать одно из тех пикантных конфиденциальных сообщений, которые тот обычно смаковал с величайшим аппетитом, и повлек его к застекленной двери, распахнутой в заросший сад, — это был самый укромный уголок гостиной.

— Гражданин председатель, это генерал Набулионе Буона-Парте, которого вы отправили в отставку, — заговорщицки тихо проговорил он (намеренно раздробив фамилию своего подопечного и делая ударение на ее первой части, отчего получалось: «Благой Исход»).

— Что было несправедливостью! — сухо присовокупил тот, о ком шла речь.

— Ах, генерал, тут, вероятно, произошло недоразумение…

Осмотрительный Камбасерес умел успокаивать самых буйных. Вкрадчивый, хитрый, как лис, большой психолог, да сверх того южанин, чей ярко выраженный акцент уроженца Монпелье сам по себе внушал доверие и смягчал суровость его слов, он отвел от себя гнев этого Буонапарте, которого видел впервые, однако его взгляд впечатлял. Камбасерес желал избежать хлопот, закончить свой век мирным стариком, богатым и охочим до вкусненького. Он ненавидел склоки.

— Генерал, — шутливым тоном произнес он, — я мог заблуждаться и готов признать свою неправоту.

— В добрый час! — вставил Делормель.

— Вы мудры, — заметил Буонапарте. — Одни лишь глупцы мнят себя непогрешимыми, если оставить в стороне Папу.

Камбасерес расхохотался деланным смехом:

— Вы вправе ворчать на меня, генерал. Для меня это было чисто формальным вопросом…

— Однако вы подписали приказ о моей отставке!

— Подписал, да, мне представили дело так, что речь идет об офицере, который отказывается повиноваться… Это несправедливо, согласен, мы вам обязаны взятием Тулона, которое спасло Республику…

Тут Камбасерес, по своему обыкновению, ввернул лестное замечание:

— Вашим заслугам завидуют, генерал. Люди, которые не сделали ничего, не выносят тех, кто действует. Наберитесь терпения.

— Терпение мне несвойственно.

— У вас есть друзья, они вас поддержат.

В этот момент оркестр перестал играть, танцоры — танцевать, говоруны — говорить. В салон вошла мадам Тальен. Другие женщины более не существовали.


Терезия была наполовину испанкой; ее безупречное тело окутывал легчайший муслин, грудь была открыта, талия тонка, ягодицы округлы, черные курчавые волосы острижены коротко, «а-ля Тит», на плечах пурпурная кашемировая шаль; золотая змейка с изумрудной головой обвивала запястье. Она шла, покачивая бедрами так, чтобы полы ее наряда распахивались. Никогда еще Буонапарте не случалось видеть богиню так близко. При этом зрелище он утратил самообладание. Сейчас он выглядел еще более неуклюжим, неестественно напряженным, чем обычно, его голубые глаза увлажнились, созерцая ее. Терезия вышла из мира, знакомого только по книгам. Женщины, которых он знал, были либо дешевыми завлекательницами мужчин, либо простушками, лишенными манер: депутатские жены вроде мадам Рикор или блондиночки Фелисите Турро, девицы, годные для мимолетных интрижек, наподобие Эмилии Лоранси из Ниццы, его свояченицы Дезире Клари, притворно стыдливой Викторин де Шастене либо Сюзанны-работницы. Терезия же являла собой живое воплощение уроженок Кносса или древних критянок из великих античных храмов, таких, как Агиа Триада — стройных дев, с позлащенными солнцем грудями, значительных, словно мужчины, дочерей той поры, когда на Грецию еще не опустилась пришедшая с Востока после кончины Геродота великая ночь женоненавистничества, сделавшая из женщин либо шлюх, либо матерей — гаремных затворниц. Терезия была живой и свободной, подобно римлянкам времен той империи, которую еще не накрыла мгла христианства, навязанного апостолом Павлом. Она выросла во дворце Сан-Педро-де-Карабанчель, что в Аррибе близ Мадрида, города поселян и бездельников, затворившегося в своих глинобитных стенах, изгвазданного из-за того, что его свинарники и таверны соседствуют друг с другом и равно открыты, столицы, чьи самые суровые здания высятся бок о бок с убогими несуразными кварталами, которые щедро овевают их запахами африканского базара. Эта непоседливая маленькая женщина навсегда полюбила ту жестокую Испанию, хаотичную, провинциально завистливую, никогда не ведавшую периодов постепенного перехода, где конец лета в одночасье рушится в зиму, даже бедняки хранят достоинство, а щеголихи, проплывающие по Прадо, красуясь в своих мантильях, останавливаются, когда зазвонит колокол и «Ангелус» призовет к вечерней молитве, — страну, где лобзания зачастую обрывает удар кинжала…

Франсуа Кабаррус, ее родитель, погорев на торговле мылом, занялся было в Испании финансами, но потом предпочел вернуться в Париж. Париж… Упражнения юной Терезии в кокетстве, ее первые любовники, в четырнадцать лет брак с маркизом накануне Революции, потом уединенная жизнь в Бордо, куда они бежали от Террора, встреча с народным представителем Тальеном, тогда всесильным, которому она отдалась, тем самым направив его кипучее стремление отрубить как можно больше голов в иную сторону, — так все начиналось. Брошенная в тюрьму Робеспьером, который ее ненавидел, но освобожденная Баррасом, наградившим ее прозвищем «Таллита», как женщину, причастную к славе Тальена, ибо их чета в глазах молвы служила в ту пору олицетворением победы любви над тиранией, она с этого момента побеждала одна, не делясь более ни с кем своими триумфами.

Оркестр вновь заиграл, на сей раз под сурдинку. Терезия переходила от одной группы посетителей к другой, расточая улыбки и принимая дары. Она задержалась возле Барраса, стоявшего рука об руку со своей официальной возлюбленной Розой, вдовой Богарне, бывшего председателя Учредительного собрания, которому отрубили голову на площади Нации за четыре дня до падения Робеспьера. Вместе с ними Терезия выслушала Сент-Обена — молодой человек, наряженный так, что фалды едва не волочились по полу, в несчетный раз поведал свою героическую историю, воспев деяния мюскаденов при осаде баррикад; эпопея успела так распухнуть, что начала уже смахивать на «Илиаду». А что, разве Фрерон в «Народном глашатае» не воспел их отвагу и хладнокровие, подобающие истинным республиканцам? Мадам Делормель здесь также присутствовала, но ее бахвальство любовника не занимало, она все это знала наизусть и теперь не отрывала глаз от Барраса, а тот улыбался, мушка из черной тафты шевелилась в уголке его рта. Делормель и Буонапарте тоже пробрались сквозь толпу гостей, чтобы присоединиться к этой компании.

— Заметили, какое на Терезии платье в греческом стиле?

— Только на него и смотрел, — вздохнул околдованный генерал.

— Двенадцать тысяч ливров.

— Прошу прощенья?

— Оно обошлось в двенадцать тысяч ливров.

— Воистину вы знаете цену всему…

— А кто, черт возьми, одолжил эту сумму, если не я?

— Чтобы угодить ей?

— Чтобы угодить Баррасу.

Баррас заметил, что они приближаются, и разом оборвал эпическое повествование Сент-Обена:

— Будь покоен, Делормель, твоя Розали в приятнейшем обществе.

— Наилучшем из всех, виконт.

— Таллита, — сказал Баррас, — ты еще не знакома с генералом Буонапарте…

— А ты и вправду настоящий генерал? — полюбопытствовала она.

— Генерал артиллерии… — пролепетал Буонапарте.

— А с виду не подумаешь!

— Так я же в цивильном…

— Скорее предположила бы, что ты предсказатель, угадываешь судьбу.

— Я и это умею тоже.

— Верно, — подтвердил Баррас. — В Тулоне он гадал по руке женам наших офицеров.

— А на моей руке что ты видишь? — Терезия протянула ему свою ладонь.

— Светский круг…

— Это не ответ!

— Я вижу кровь… Нет, не кровь. Вижу экипаж, красный, как бычья кровь…

— Мою карету знает весь Париж!

— Я вижу… Вижу мужчин… четверых… шестерых… еще других…

— Это ни для кого не тайна! — Терезия рассмеялась.

— Ты замужем, но я вижу другого, он могущественнее и богаче…

— Его имя? — подбодрил Баррас, позабавленный догадкой, что Буонапарте говорит о нем.

— Не знаю. Он пройдет… за ним другой, моложе тебя, и он сделает тебя принцессой…

— А я? — Роза де Богарне протянула ему свою руку. — Я стану принцессой?

Креолка была облачена в тогу. Природа одарила ее матовой кожей и черными с рыжеватым отливом волосами. Ласковая небрежность сквозила в ее голосе и движениях. Буонапарте жаждал обольстить только Терезию, однако на ладонь Розы из вежливости все-таки глянул:

— Принцессой? Но рядом с Баррасом вы уже являетесь ею.

— Обманщик! Скажите мне всю правду.

— Принцессой, без сомнения, со временем… Я вижу замок, может быть, дворец… или два…

— Итак, я стану королевой Франции? — насмешливо спросила Роза.

— Э, почему бы и нет? В наши времена все возможно.

— Терезия, не сходить ли нам к настоящему колдуну, проверить, подтвердит ли он пророчества генерала?

— Да-да, и, если он скажет то же самое, мы от этого совсем разума лишимся.

На эстраду поднялся Тара, он каждый вечер приходил сюда, чтобы исполнять итальянские песни под аккомпанемент Мегюля или Черубини, рондо наподобие «Дитя — любимец дам», а то и непристойные куплеты, имевшие большой успех. Этот напыщенный человечек со вздернутым носом и завитым хохолком, некогда любимый певец королевы Марии-Антуанетты, по-прежнему оставался в большой моде. Желая польстить всеми признанной любовнице Барраса Розе де Богарне, он выбрал простенькую песенку с намеком:

Бутончик розы,
О, ты меня счастливей,
Тебя дарю я Розе,
Что всех цветов красивей,
Бутончик розы!
В противоположном углу гостиной, у самого входа, показался Фрерон в жабо, с треуголкой в руке и перекошенной физиономией, он делал Баррасу какие-то знаки.

— Виконт, — сказал Буонапарте на ухо последнему, — тебя зовет наш друг Фрерон…


Баррас обернулся, ловко увильнув от второго куплета дурацкой песенки, и поспешил навстречу Фрерону, взглядом спрашивая, что стряслось.

— Людовик Семнадцатый умер, — сообщил ему Фрерон.

— Это не облегчит нашего положения, — морща лоб, произнес Баррас.

В самый день казни Робеспьера Баррас поспешил в тюрьму Тампль навестить девятилетнего малыша-короля, заложника Республики. У него была чесотка, коленки распухли, он уже и на ноги встать не мог. Баррас распорядился, чтобы о нем немедленно хорошенько позаботились. Но было поздно. Мальчика не стало, теперь его дядья в изгнании могут предъявить свои права на французский престол.

— Еще начнут болтать, будто мы его убили, — вздохнул Фрерон.

Буонапарте, подошедший вслед за Баррасом, услышал его.

— Выход один: переломить эти разговоры, — вмешался он.

— Что ты имеешь в виду, генерал?

— Подбросим молве другую пищу — в парижских кафе, в Пале-Рояле, на площадях.

— Но какую?

— Распространим слух, будто истинный Людовик Семнадцатый не умер, якобы ты, Баррас, когда нанес ему визит, подменил его другим ребенком тех же лет, чтобы спасти, он все еще жив и может вернуться. Тогда этот жирный болван, граф Прованский, который засел в Вероне и уже мнит себя Людовиком Восемнадцатый, вовсе не является пока законным наследником трона. Кто может доказать, что Людовик Семнадцатый мертв? Его врач?

— С его врачом на той неделе произошел несчастный случай. Исход был роковым, — сказал Баррас.


Среди мирной и праздничной обстановки «Кафе де Шартр» его зеркала на стенах, зрительно увеличивая залу, отражали необычную суету, порождаемую одновременно скорбью, и беспокойством. Все столы под здешним потолком с позолоченными кессонами занимали одни мюскадены, они бродили среди колонн, расписанных сценками на более или менее мифологические сюжеты и цветочными гирляндами, они сидели и стояли, сплошь угрюмые, раздраженные. Говорили все об одном — о кончине Людовика XVII и о том, что это произошло при сомнительных обстоятельствах: газеты только что объявили о случившемся, но без особых комментариев, так что каждый был волен выдвигать свои домыслы:

— Его отравили, я в этом уверен.

— А за каким чертом, любезнейший Давенн? — осведомился напудренный верзила.

— Все очень просто. Правительство устранило ребенка, которого роялисты хотели посадить на французский трон. Одним ударом они добились того, что для волнений в Вандее и Бретани больше нет повода.

— В поводах недостатка нет! Претендентов хватает: граф Прованский, граф д’Артуа…

— Они живут в изгнании.

— И что с того?

— Можете себе представить, как они вернутся во Францию с английскими либо австрийскими полками? Вот уж была бы бесславная война!

— А на самом деле, — вмешался конторский клерк с шиньоном на макушке, — с чего бы ему умирать?

— От болезни, — буркнул кто-то.

— Если он болел, почему его от нас прятали?

— Конвент не мог не быть в курсе.

— Мне говорили, что хирург, который пользовал его, на прошлой неделе тоже помер, — вставил Дюссо. — Мне сказал об этом Фрерон собственной персоной.

— Нежелательный свидетель, друг мой. От таких избавляются.

Эта последняя реплика принадлежала Сент-Обену. Глаз у него зажил, но черную повязку, придающую ему облик ветерана, он по-прежнему носил.

— А тот врач, что он мог бы засвидетельствовать?

— Плохое лечение?

— Тела нам не покажут.

— А если бы и показали? — возразил Сент-Обен. — Кто смог бы при виде трупа подтвердить: «Да, это Людовик Семнадцатый»? Кто его видел там, в тюрьме? Даже сестра не имела с ним свиданий. Он только и виделся что с доктором.

— Которого, может, и прикончили, чтобы молчал…

— Вот теперь мы приблизились к сути.

— На что вы намекаете, дражайший?

— На то, что узник, умерший в тюрьме Тампль, уже не являлся Людовиком Семнадцатым.

— Вы хотите сказать, что настоящего принца давно уж нет в живых?

— Это тоже не исключено, однако мне видится более интересная возможность.

— Объяснитесь, Сент-Обен.

— Что, если он жив, в добром здравии и скрывается где-нибудь в Пруссии или в Лондоне?

— Только не в Лондоне, — вмешался некто в серойсуконной куртке, какие обычно носили шуаны, и с четками в петлице; теперь мятежные роялисты больше не прятались, их можно было встретить в парижских кафе, где они вели свои подрывные речи.

— Почему бы и не там? — спросил Сент-Обен.

— Потому что мы у себя в Бретани непременно проведали бы об этом. Что до меня, могу вам сообщить с полной уверенностью: в Лондоне именно сейчас эмигрантская армия готовится к тому, чтобы высадиться на наших берегах. Если бы маленький король жил в Лондоне, он был бы причастен к этим приготовлениям.

Слова шуана придали беседе новый оборот. Какова она, эта эмигрантская армия? Сколько их там? Придут ли они на английских судах? Кто ими командует? Граф д’Артуа? Есть ли какие-нибудь шансы, что это нашествие увенчается победой? Готовы ли бретонцы принять этих роялистов? Этот град вопросов, на которые шуан не всегда мог дать точный ответ, оставил Сент-Обена равнодушным: он-то был неколебимо уверен, что Людовик XVII жив и прячется где-то в Европе, эти сведения ему сообщил Делормель, получивший их от самого Барраса. Пока мюскадены преисполнялись новой бодрости и веры, Сент-Обен смотрел в окно кафе на парк Пале-Рояля. Там моросил теплый мелкий дождик, заставляя прохожих и девиц прятаться под аркадами. Вдруг он увидел национальных гвардейцев, они шли строем.

— Гвардейцы!

— Это нас не касается, — обронил Давенн, поглощенный мыслями о пресловутом воинстве изгнанников.

— Солдаты Гоша уже дезертируют, чтобы уйти в леса и присоединиться к нам, — дополнил шуан, неистощимый в своих восхвалениях невидимой армии восставших, узреть которую республиканцам не дано, разве что они угодят в засаду, но тогда для них будет слишком поздно.

Сент-Обен вышел из кафе. Национальная гвардия, как всегда по утрам, оцепила выходы с дворцового крыльца через парк и по улице Божоле в надежде выловить спекулянтов и торговцев краденым, но большинство этих проходимцев, предупрежденные своими людьми, дежурившими на подходах, успели рассеяться в толпе со своими сумками денег и ворованных вещей.


К концу этого столетия, слишком щедрого на страсти и треволнения, умы стали неустойчивы. Опасаясь ненадежности настоящего, не смея воображать будущее, люди обратились к магическому, смутно прельщаясь соблазнами хаоса и примитивности. Чтобы испытать трепет ужаса, они зачитывались творениями Оссиана, ирландского барда первых веков нашей эры, заново сочиненными чрезвычайно британским эпическим поэтом Джеймсом Макферсоном, призывавшим возвратиться духом к Северу с его туманами, Северу варваров и песчаных равнин, бурых от мороза, Северу злобных призраков и колдунов, сидящих на корточках перед котлами, где варятся жабы. Людям открылось очарование старинных аббатств, но непременно разрушенных, их прельщали подземелья, пещеры, тайные ходы. В моду вошли святотатцы, изрыгающие проклятия. Глас Уильяма Блейка гремел, предрекая бурю; разум, вещал он, страж и тюремщик всего живого: «Жизнь — это Действие и происходит от Тела, а Мысль привязана к Действию и служит ему оболочкой»[1]. Появился на свет юный Вертер, самоубийца двадцати одного года; Шатобриан в своем английском изгнании с упоением вспоминал ураганы, от которых стонали камни его родного Комбура. По Европе взад-вперед раскатывали специалисты по животному магнетизму и ясновидцы. В Париже заговорили о появлении чудодейственных помад, изготовленных из костного мозга левой лапы льва. Какие-то провидцы предрекали, что в землю врежутся две раскаленные кометы.

Красная карета остановилась перед грязным наемным домом на улице д’Анжу. Из экипажа вышла мадам Тальен, за ней последовала Роза де Богарне, потом Розали Делормель, которая и привела их сюда. Они остались в своих воздушных нарядах, но надели шляпы с мягкими полями, а драгоценности сняли, опасаясь воров.

— Розали, мы не перепутали адрес? — спросила Терезия.

— Я же тебе говорила, что уже была здесь. Все точно.

— Совсем рядом с этим ужасным кладбищем Мадлен!

Речь шла о кладбище, где хоронили обезглавленных: оно было расположено на месте прежнего болота, за пределами столицы. Здесь якобинцы погребли Людовика XVI в голубом камзоле и шелковых чулках, засунув отрубленную голову между ног трупа. Но как ни пугало Терезию и Розу такое соседство, они все-таки вошли во двор здания вслед за своей приятельницей Розали. На лестнице длинной чередой томились в ожидании щеголи в перьях, бывшие маркизы, мегеры из Чрева Парижа, молодые люди с хохолками, склеенными яичным белком: на втором этаже с колодой карт в руке принимал посетителей гадальщик Мартен, безногий инвалид, который ради пущего эффекта и накопления золотых выдавал себя за итальянца, старательно имитируя акцент. Дамы присоединились к очереди.

— У Мартена невероятный дар, — говорила Розали. — Он предсказал мне богатство за неделю до того, как я встретила Делормеля.

— Да, у него репутация лучше, чем у этого квартала, — подтвердила вдова Богарне. — Я о нем слышала.

— Я, разумеется, тоже, — сказала Терезия. — Но место тем не менее отвратительное.

— Он развивал свой дар под руководством одного монаха-францисканца, — продолжала Розали. — Вы увидите: он хранит в своей гостиной череп этого монаха, увенчанный цветами мака.

Спустя всего час, ибо консультации провидец давал непродолжительные, его подручный ввел трех женщин в салон гадальщика. Впрочем, салон — чересчур роскошное слово для этой сырой комнаты, где обивка стен пузырилась между гравюрами на библейские сюжеты, изображавшими нечто напоминающее переход евреев через Красное море и суд Соломона. Мартен сидел, повернувшись спиной к единственному окну, так что посетительницы смотрели на него против света. Сидел он за длинным столом из неструганого дерева, прислонив костыли к своему стулу. У него были редкие волосы и гладкое неподвижное лицо. Его клиентки присели на колченогие стулья. Розали бросила на стол три луидора, тогда оракул оживился, перетасовал засаленную колоду карт Таро, снял и стал раскладывать карты сообразно ритуалу. Терезия хотела заговорить, но Мартен нарушил молчание первым.

— Я вижу кровь, — сказал он ей.

— Это цвет моей кареты…

— Успокойся, кровь это не твоя… Э, да ты окружена мужчинами, среди них тот, кто важнее прочих, он в Конвенте один из первых лиц… Вижу и другого, помоложе, это принц…

— Так я стану принцессой?

— Карты утверждают это.

Терезия побледнела, ей вспомнилось предсказание маленького корсиканского генерала, услышанное как-то вечером в Хижине, как приятели Барраса любили называть ее жилище. Затем пришел черед Розы. Мартен снова перетасовал карты, снял, разложил, пригляделся к ним и сказал:

— Деньги. Все время деньги. Много. Роскошные туалеты, игра, дворцы… Солдат… Он путешествует…

Мартен ткнул пальцем в карту Европы, развернутую у него на столе. Он показывал на Италию.

— А что потом? — спросила Роза.

— Ты станешь императрицей.


Прогуливаясь в сопровождении Жюно июльским вечером по Ботаническому саду, который недавно увеличили, присовокупив к нему зверинцы Версаля и Трианона, Буонапарте остановился перед новой статуей Бюффона, грызя кусок только что купленной у ларечницы поджаренной кровяной колбасы.

— Он из твоих краев, Жюно.

— Кто, статуя?

— Бюффон умер в Монбарде, это ваши места, твои и Добантона. А знаешь, что там, в пьедестале?

— Камень…

— Его мозжечок.

Нанеся визит натуралисту Добантону (тому, кто вывел барана-мериноса), с которым был знаком родственник Жюно — его дядюшка по материнской линии, каноник и специалист по пчелам, — генерал вынудил своего адъютанта предаться медитации перед скелетом Тюренна, помещенным между остовами носорога и слона. Теперь же они шли под арками, увитыми розами, и беседовали так:

— Жюно, тебе известно, как военачальник Сулла вернул себе утраченное богатство?

— Он ограбил Грецию, ты мне уже говорил об этом.

— Нет. Он унаследовал состояние богатой куртизанки.

— Ты хотел бы ему подражать?

— Если это возможно.

— Ты подумываешь о мадам Тальен?

— Баррас мне этого не простит.

— Так тебя заинтересовали деньги семейства Клари?

— О нет!

Наполеон более не помышлял о денежках четы Клари и того меньше — об их дочке Дезире, что путешествовала сейчас близ Генуи со своей сестрой и ее супругом Жозефом, старшим братом генерала. Его мамаша Летиция с дочерьми и маленьким Жеромом жила в Марселе на хлебах семейства Клари, богатых суконщиков с улицы Каннебьер, и если бы Буонапарте женился на Дезире, это принесло бы ему состояние, но мог ли он вообразить, что будет влачить существование, выращивая дыни где-то между Грассом и Маноском? Она была милашкой, эта Дезире Клари; в ту ночь, когда он обнаружил ее у себя в комнате, где она затаилась, дрожащая, в одной сорочке, он без колебаний опрокинул ее на кровать; однако в Париже его провинциальные грезы рассеялись без следа. Буонапарте открыл свое истинное лицо в повести «Клиссон и Эжени», которую сочинял в тайне: «Эжени было шестнадцать; красивые глаза, сложение заурядное. Не будучи дурнушкой, она не была и красавицей, но доброта, кротость, нежность…» Клиссон, молодой военный гений, похожий на Буонапарте, словно близнец, влюбляется в эту девушку, разом отказываясь от бранной славы. Но сельское мирное житье ему со временем надоедает. Как только правительство призывает его, он бежит на зов. Тотчас начинает одерживать победы, его имя у всех на устах, бедная Эжени терзается. Он любит ее, но предпочитает войну… И образ Эжени, то есть, надо понимать, Дезире Клари, мало-помалу стирается из его памяти.

Жюно, верзила Жюно, не зная, куда девать свои длинные руки, неуклюже топтался перед ним, словно утка.

— Вижу, — сказал Буонапарте, — ты хочешь меня о чем-то попросить.

— Ты же сам знаешь.

— Нет, скажи.

— Полетт.

— Паолетта, моя сестра?

— Да…

— Ты все еще хочешь жениться на ней?

— Что за вопрос? Конечно! Напиши ей, потом своей матери напиши, ведь ты же настоящий глава семьи, разве нет? А твой отец?

— Он все знает.

— Что он говорит?

— Я от него получил письмо сегодня утром. Пока он ничего не может мне дать, но однажды придет день, когда я получу в наследство двадцать тысяч франков… Тысячу двести ливров ренты…

— Вот именно, но когда придет этот день?

Без единого слова они, стоя на барке, переправились через Сену возле винной пристани, затем дошли пешком до Бастилии и бульваров, а оттуда зашагали к центру Парижа. Толпа становилась все гуще, шум тоже нарастал. По пути попадались старьевщики, кафе с оркестрами, торговцы мебелью, лавчонки, где в который раз перепродавали за бесценок юбки казненной королевы, придворные кружева и наряды, украденные из Версаля. На бульваре Тампль они миновали представление дрессировщика диких зверей, он демонстрировал ржущей толпе своих ученых бабуинов — те, как истинные патриоты, плевались при виде злых собак, готовых вцепиться в глотку любого зеваки, произносящего «аристо» — презрительно сокращенное словцо, с некоторых пор совершенно одиозное. На боковой аллее, перед Китайскими банями, столь модными в ту пору, Буонапарте наконец соблаговолил разомкнуть уста:

— У тебя будут деньги, Жюно, однако сейчас ты их не имеешь. Твой отец в добром здравии?

— В отменном.

— Ну? Ты же сам все понимаешь.

— Но я люблю Полетт! Я совсем извелся, не ем, не пью… А Поль и Виргиния? Их счастье никого не интересовало. И что вышло?

— Такова жизнь, — отвечал Буонапарте, чувствительность которого улетучивалась, когда речь шла о деньгах. — Ты всего лишь лейтенант, Жюно. А Полетт? У нее тоже ни гроша. Сложи два нуля, получишь все тот же нуль.

Поскольку Жюно, вдруг посуровев, выпятил челюсть, Наполеон хлопнул его по плечу и добавил:

— Мы еще дождемся лучших дней.

Буонапарте собирался выдать замуж своих сестер, особенно озорницу Полетт, его любимицу, не в меру пылкую в отношении мужчин, но брак должен приумножать доходы клана. Он и о собственном браке подумывал как о способе достигнуть преуспеяния. Три года назад, когда мечтал проявить себя на службе за океаном, в Великой Индии, он во время семейного обеда в Аяччо провозгласил: «Карьеру делают преимущественно посредством женщин!» С тех пор он пребывал в поиске. Англичанка мисс Эллиот дала ему от ворот поворот, равно как и мадам де Ласпарда. Сам Баррас не далее как на прошлой неделе советовал ему: «Хочешь быстро продвинуться? Женись. Разорившиеся аристократы в прежние времена охотились на дочерей богатых дельцов. Я мог бы тебе такую подыскать».

Когда на Пале-Рояль опустилась ночь, Жюно и Буонапарте распрощались. Один, по своему обыкновению, устремился в игорную залу, другой направился к Баррасу, который вселился в апартаменты над «Кафе де Шартр»: его окна были освещены.


— Ах, генерал, какого я свалял дурака!

Баррас расхаживал вокруг своего письменного стола. Буонапарте, заложив руки за спину, слушал его, стоя перед распахнутым окном третьего этажа. За окном расстилался парк, сейчас весьма оживленный. На следующий день после бунта комитет очистил Национальную гвардию, уволив всех, кого можно было причислить к простонародью, и разоружил предместья: пики и те отобрали. На кого отныне можно было опереться в управлении страной? На буржуа из той же гвардии, канониров, кавалеристов и стрелков из богатых кварталов, вооруженных на собственные средства, да на мюскаденов, беспардонно заводивших свои порядки в кафе, в театрах, на улицах, затевавших с большим размахом неправедные расправы: одного лишь подозрения либо сплетни им было достаточно, чтобы отправить в тюрьму любого, чье выражение лица, куртка или прошлое показались им якобинскими. Баррас начинал горько сожалеть о том, как все складывается:

— Мы больше не хозяева положения, эти чумовые навязывают нам образ действия, а сами ведут себя как скоты.

— Существует армия, — обронил Буонапарте.

Баррас не ответил. Взял со стола гравюру, протянул генералу:

— Посмотри на это изображение. Что ты видишь?

— Вижу то, что есть: погребальную урну в тени кипариса. Колорит странный.

— Страннее, чем ты думаешь. Приглядись повнимательнее, вот так, чуть отодвинувшись, на расстоянии вытянутой руки, чтобы охватить одним взглядом все целиком.

— А, вот оно что…

В переплетении зелени и теней Буонапарте различил профили Людовика XVI, Марии-Антуанетты и их детей.

— Откуда взялась эта гравюра?

— Продается у Гужона, торговца эстампами. Любой может обзавестись ею. Знаете, генерал, в зависимости от расположения духа это меня то бесит, то тревожит. Роялисты больше не прячутся.

— И становятся все громогласнее.

Из парка послышались невнятные крики, кто-то загорланил «Пробуждение народа». Это мюскадены вышли из театра Монтансье, что по соседству с «Кафе де Шартр». Они там вовсю шумели, пели и рукоплескали Тьерселену, актеру, который, играя в «Сломанной печати», скопировал своего персонажа с некого сапожника, бывшего председателя революционного комитета, и на каждом представлении изображал его до такой степени кошмарным, что гром оваций заглушал его реплики. Сверху, из своего окна, Баррас и Буонапарте наблюдали выход публики с этого столь шумного спектакля.

— Видишь, — сказал Баррас, — эти крикуны напялили в знак траура черные воротники. Они уверены, что мы удушили маленького Людовика Семнадцатого.

Апартаменты Барраса посредством винтовой лестницы соединялись с жилищем его квартирной хозяйки мадемуазель де Монтансье, которая, живя на втором этаже, могла по коридору, ведущему под аркадами, и входить в свой театр, и покидать его, ей для этого не надо было спускаться вниз под галереи. Теперь она, раздобревшая и сверх меры накрашенная, ураганом ворвалась к Баррасу, взметая вокруг себя смерчи и вопя во всю свою мощную гас-конскую глотку:

— Это начнется сызнова!

— Да что случилось? Вы о чем?

— Парижане волнуются, Баррас, я это чую, дело пахнет бунтом! Они разнесут мой театр. Вы-то военные, вам еще ничего, а мне?! Ах, зачем я женщина? Будь у меня право носить кюлоты, уж я бы…

— Разве у вас нет мужа? — спросил Буонапарте.

— Мадам — девица.

— И Баррас защищает меня! Как громоотвод!

— Кому не польстила бы честь защищать вас? — обронил Буонапарте.

Монтансье потрепала его по впалой щеке:

— Приходите-ка оба завтра ко мне пообедать.

Когда актриса отвернулась, Баррас шепнул с усмешкой:

— Умерь свои комплименты. Или ты намерен жениться на ней?

— Об этом стоит подумать, гражданин народный представитель.

— Ей шестьдесят пять.

— Ах, в пору революционных потрясений что может значить разница в возрасте?

— Ты, несомненно, прав: ныне мы освобождены от формальностей.

— Кстати, состояние у дамы имеется?

— У нее свой театр, она владеет несколькими этажами этого дома, да и отложено кое-что.

— В золоте?

— Больше миллиона франков да сверх того еще миллион ей задолжал Конвент. Она, знаешь ли, не абы кто. Когда Революция победила, ее салон посещали одновременно Робеспьер и герцог Орлеанский, Марат спорил там с маркизом де Шовленом о дипломатии, Сен-Жюст ухлестывал за мадемуазель Ривьер, актрисой отменного сложения, впрочем, она предпочла Верньо. Там говорили о войне и о театре, одни замышляли мятежи, развалясь на ее выцветшем голубом канапе, между тем как парочка поодаль планировала постановку более или менее республиканского содержания, сидя на золоченых стульях и потягивая пунш…

Кем же она была, эта Монтансье? Родилась в Байонне, звалась Маргерит Брюне, но, возвратясь из неудачного путешествия на американский континент, взяла фамилию своей родственницы, торговавшей нарядами на улице Святого Роха, которая ее приютила. В ремесло комедиантки бросилась, как в омут, играла перед королем, нравилась королеве, открыла в Пале-Рояле театр, в зале Божоле, где до того показывали марионеток на ниточках, потом прикупила аркады «Кафе де Шартр», вскоре стала собственницей труппы и еще одной залы, на сей раз в Гавре. Провела несколько лет в тюрьме Птит-Форс: прокурор Шометт застукал ее за распространением медалей роялистского содержания. Баррас освободил ее после Термидора. Ныне она с успехом возглавляла труппу актеров — врагов революции, следуя в том и личным наклонностям, и вкусам времени. Эти спектакли вызывали неизбежные бурные стычки между партером и ложами, причем баталии продолжались и в парке. Мюскадены голосили:

Пробил час! Пора уж вам
Провалиться в ад, тираны!
От невинной крови пьяны —
Отправляйтесь к мертвецам!
Девицы крыли их почем зря, ведь они распугивали клиентов; эти общипанные игроки в «тридцать-сорок», искавшие утешения в кувшинчике с вином, чуть что, вскакивали с мест, дабы принять участие в общей кутерьме. Железные стулья летели в фонтан, обдавая брызгами раздосадованных прохожих. Из-за своих нескончаемых бесчинств молодые люди более не вызывали сочувствия ни у буржуа, ни даже у Монтансье, чьи монархические симпатии были всем известны.

Да и Баррасу тоже надоели мюскадены.


В годовщину Праздника Федерации, 14 июля, молодых людей из «Кафе де Шартр» ждал неприятный для слуха сюрприз: с балкона галереи Валуа вдруг грянула «Марсельеза». Они сгрудились, похватали свои дубины и, расталкивая зевак, приготовились к демонстрации протеста. Но у поющих оказались зычные голоса, они без большого труда перекрыли визг мюскаденов, когда те попытались заглушить их вызывающие куплеты своим «Пробуждением народа». Не добившись победы в состязании певцов, Сент-Обен закричал:

— С преступниками не церемонятся!

— Мятежникам смерть!

— Пойдем все к ним наверх!

— Сотрем санкюлотов в порошок!

Горячие головы созрели мгновенно. Десятка три молодых людей двинулись было на приступ здания, но тут подоспел батальон национальных гвардейцев, поднятый по тревоге лавочниками, которых этот гам вконец вывел из терпения. Они не дали противоборствующим группам сойтись и перебить друг друга. Усач-капитан приказал мюскаденам немедленно разойтись. Сент-Обен крайне изумился:

— Разойтись? Нам? С какой стати?

— Вы нарушаете порядок.

— Ну, это уж слишком! Все слышали? Мы, оказывается, источник беспорядка! Нет, господин офицер, всему виной эти поборники террора, чье пение нас оскорбляет!

— Эти люди имею право петь, гражданин.

— Я вам не «гражданин»! Будьте повежливее!

По знаку капитана гвардейцы, выставив вперед ружейные приклады, оттеснили мюскаденов в другой конец парка под насмешливыми взглядами девиц и под глумливые замечания прохожих, которым Сент-Обен предрекал:

— Царство террора опять не за горами!

Обозленные и растерянные оттого, что к ним, по их понятиям, применили недопустимо грубое насилие, мускусники забились в свое логово — в залу «Кафе де Шартр». Им хотелось успокоиться, освежившись лимонадом, но вместо этого они принялись распалять друг друга:

— Мы больше пальцем не шевельнем, когда начнут бить всех подряд!

— Конвент оскорбил нас!

— Он тайком освобождает якобинцев из тюрем, мне это сказал Ренар, работающий в «Общественной безопасности».

— Тайком? Да вы шутите, мой дорогой! Я слышал, им объявили полную амнистию.

— Надо загнать их обратно за решетку!

В этот момент на пороге кафе появился Дюссо, облаченный в красный фрак. Его трясло от бешенства, он сел было, но тут же вскочил, ибо бархатная обивка банкеток своим гранатовым цветом дурно сочеталась с его нарядом. Глотнув из бокала Сент-Обена, он объявил приятелям:

— Один безвестный депутат… Я даже имя его забыл, настолько он безвестен… Так вот: один безвестный депутат подбил Конвент поставить на голосование преступный декрет, который снова вводит в обиход «Марсельезу».

Зала взорвалась криками. Дюссо попросил тишины и продолжил:

— Вот у меня в руках текст декрета. Я его вам прочту: «Арии и гражданские песни, которые внесли вклад в победы Революции, будут исполняться музыкальными подразделениями Национальной гвардии и регулярных войск…»

— Какая гнусность!

— Погодите, еще не все, дайте мне закончить чтение этого подлого декрета… «Военному комитету поручено обеспечить таковое исполнение ежедневно силами караула Национального дворца».

— «Национальный дворец», фи! По мне, от этих якобинских выражений разит, как от падали!

— Давайте соберем все свои силы и отправимся туда!

— Все на двор Лувра! Не допустим такого оскорбления!

Воинственным маршем они прошагали через парк, пренебрегая шуточками публичных девок и грубостью продавца каштанов, бросившего им вслед: «Ну, дурни мускусные, скоро вам надерут задницу!» Они быстро добрались до Лувра, куда другие из их кварталов, объединенные тем же священным гневом, уже стекались, чтобы сорвать исполнение «Марсельезы», отныне обязательное. До полудня, нетерпеливые, злобные, мюскадены ждали караула под командованием генерала Мену, как они полагали, преданного в душе их идеям. Они тесной группой встали на пути гвардейцев, полные решимости воспрепятствовать их намерениям.

— Пусть музыканты играют «Пробуждение народа»! — скомандовал Сент-Обен.

— Я не должен следовать приказам, исходящим от вас, — с высоты своего коня отвечал Мену.

— Приказы Конвента провоцируют беспорядки!

— Мне выдали список патриотических песен, которые должны исполняться. Я подчинюсь полученному распоряжению, господа.

— Ладно, но только без «Марсельезы»!

— Она там на первом месте, господа.

— Это та самая военная песенка, под которую нас убивали!

Каждый стоял на своем. Мену хотел предотвратить побоище: он послал гренадера из своего подразделения в Конвент с просьбой уточнить приказ. Гренадер пересек двор, стал подниматься по лестнице Тюильри, а Мену все тянул время, однако ему не удавалось утихомирить ярость мюскаденов:

— Долой «Марсельезу»!

— Мы ваши инструменты на куски разнесем!

Сент-Обен сорвал с себя двурогую шляпу в форме полумесяца и с широким жестом отвесил демонстративный мушкетерский поклон. Обращаясь к неуступчивому генералу Мену, он возгласил:

— Господин барон, в память о покойном короле, чьим слугой вы некогда вступили в Генеральные Штаты, не марайте себя этой кровавой песенкой!

— В то утро в предместье я заслужил ваше доверие? Да или нет?

— Да.

— Тогда вы должны в этом деле положиться на меня.

Раздался новый взрыв криков: появился гренадер, посланный в Конвент, он рысцой подбежал к Мену и встал перед ним. Тот спросил:

— Что они решили?

— Ничего, мой генерал.

— Что за чушь ты несешь?

— Конвент предоставляет это на ваше усмотрение.

Возвысив голос так, чтобы вся орда мюскаденов слышала его, Мену объявил:

— Господа, я удовлетворю ваше желание, но прошу вас дать моим людям пройти.

Он выстроил гвардейцев в две шеренги, флейтистов вперед, и приказал:

— «Пробуждение народа».

Музыканты заиграли пресловутый мотив Гаво, и тут же молодые люди запели хором — все, кроме тех, кто кричал:

— Да здравствует генерал Мену!

— Смерть якобинцам!

Поскольку национальные гвардейцы отставили свои ружья, чтобы поаплодировать, мюскадены сочли себя победителями и поспешили в Пале-Рояль, чтобы это отметить.


В прихожей апартаментов Барраса снедаемый бешенством Сент-Обен уже готов был разобраться по-своему с невозмутимым, лысым, как колено, дворецким, который отказывался пропустить его в гостиную:

— Повторяю вам, молодой человек, что гражданин депутат не терпит, когда к нему врываются во время обеда.

— Доложите обо мне!

— Назовите ваше имя, я передам.

— У меня срочное дело!

— А мне даны указания.

Дверь в коридор оставалась приоткрытой, так что Сент-Обен видел прислугу, снующую с серебряными подносами, где громоздились то куча фаршированных перепелов, то целый молочный поросенок, испеченный на вертеле, то отбивные с косточками, которые украшали папильотки из прихотливо закрученных бумажных лент. Разъяренный бесстрастным упорством лакея, молодой человек взмахнул тростью и вдребезги расколотил китайскую безделушку на эбеновой подставке. Дворецкий схватил Сент-Обена за его траурный черный воротник и приготовился вышвырнуть за порог, но тут дверь коридора распахнулась во всю ширину и появился Баррас с повязанной вокруг шеи салфеткой и кроличьим окорочком в руке. Потревоженный шумом, он досадливо хмурил брови:

— Ого! Вам уже мало буянить в парке под моими окнами, вы еще позволяете себе заявиться сюда, чтобы все здесь переколотить?

— Мне есть на что жаловаться! — взъерепенился Сент-Обен, пользуясь тем, что дворецкий больше не держал его за шиворот.

— И какого же дьявола?

— Вы отпускаете из тюрем опасных якобинцев, которых мы туда засадили, вы узаконили их песни, вы…

— После той истории в предместье вам выдали прекрасные свидетельства, подтверждающие доблесть, проявленную вами при участии в событиях. Разве этого не достаточно?

— Ах нет! И в следующий раз мы уж не придем на помощь Конвенту. Он дурно обходится с теми, кто его защищал.

Баррас отхватил от кроличьего окорочка изрядный кус и с полным ртом произнес следующую тираду:

— На что вы можете сетовать в конечном счете? Защищая Конвент, вы всего лишь исполнили свой долг, к тому же это было в ваших интересах. В том, что вы нас поддержали, больше выгоды для вас, чем для нас — проку в вашей помощи. И вы прекрасно знаете, что ваши головы при Терроре были в такой же опасности, как наши. Мы ничего вам не должны.

Сент-Обен развернулся к выходу, презрительно бросив напоследок:

— Приятного аппетита!

Дворецкий захлопнул дверь у него за спиной, а Баррас вернулся к своим гостям. Садясь за стол между Розой и Розали, он заметил последней:

— Твой любовник становится обременительным.

— Он вспыльчив, но ему же пришлось такое пережить…

— Брось! Делормель мне рассказывал. Разве только у него одного убили семью?

— Это еще не причина становиться заговорщиком на жалованье у роялистов, — заявил еще один гость, мужчина с длинными седеющими волосами.

То был популярный писатель Луве, автор фривольных «Похождений кавалера Фобласа», жирондист, приговоренный Робеспьером к пожизненному изгнанию. Не кто иной, как он, с трибуны Конвента потребовал суда над революционным комитетом Нанта, родного города Сент-Обена, и разоблачил, притом в деталях, чудовищные зверства Каррье. Так же как Фрерон и Тальен, он поначалу поддерживал выходки мюскаденов. Ныне как член Комитета общественной безопасности он уже находил их невыносимыми. Даже фаршированный перепел не заставил Луве забыть о своем гневе.

— Неужели они представляют парижское юношество, эти мелкие интриганы? Они только два квартала представляют, да! Сколько их? Сотня? Две? Но даже если бы их оказалось больше, французская молодежь — не те, что, вырядившись, разгуливают по Парижу! Она сегодня — в четырнадцати армиях республики!

— Там, где им тоже надо бы находиться, — мечтательно протянул Баррас.

— Значит, остается их туда забрать. Это не сложно. Их легко переловить в местах их скопления — в излюбленных этими красавчиками кафе, в театрах, на балах. Силком загнать в казармы и отправить подальше, рассеяв по нашим полкам, стоящим на границах.

— Гражданин Луве, мне нравится твоя мысль.

Розали побледнела. Ей представился Сент-Обен в дурно скроенном пехотном мундире, с ранцем за плечами, марширующий в колонне среди грубых солдат, приученных к картечи. Такой шагистики ему ни за что не выдержать. Может ли она вмешаться, предотвратить? Но Баррас сам вспомнил о ней:

— Ты испугалась за своего любовника, Розали? Он ведь числится служащим в министерстве? Да? Полагаю, он туда и носа не кажет. Так вот, если хочет избежать мобилизации, пусть отправляется туда и работает.


Делормель был в отъезде. Он вез в Рейнскую армию изрядный груз башмаков, который сулил ему щедрую прибыль. Остаток дня и вечер Розали провела в их личном особняке на улице Дё-Порт-Сен-Совёр, точнее, в саду, где ей составлял компанию художник Бойи, который скрупулезно выписывал ее в виде греческой богини, едва прикрытой пышной лавровой веткой. Она выдерживала позу, не ощущая усталости, так была поглощена мыслями об участи, ждущей возлюбленного. Сент-Обен не пришел в шесть вечера, хотя клятвенно обещал, и она не знала, где он, в каком театре, в каком споре, в какой потасовке. Там, у Барраса, она осознала, что ему никто не поможет, что ход вещей поменялся и для мюскаденов минула пора капризов и безнаказанности. Она должна была его предупредить, и как можно скорее. И потому отказалась сопровождать Розу де Богарне и Барраса, которые отправились на холм Шайо любоваться фейерверком. Она ждала возвращения Сент-Обена.

— Будьте внимательны, мадам, — сказал художник, — не расслабляйте левую руку.

Она не слушала, он повторил, до нее смутно дошло, что он, кажется, с ней заговорил:

— Что такое?

— Ваша левая рука, мадам! Она повисла.

— А, да, простите.

— Я знаю, все затекает, когда так позируешь, но через пятнадцать минут я вас отпущу на свободу и, даю вам слово, что господин Делормель, когда возвратится, будет восхищен этим портретом, он такой волнующий…

Из сада парадный вход особняка был не виден; при малейшем шуме, напоминающем стук колес фиакра, Розали навостряла уши. Он? Нет, экипаж проезжал, не останавливаясь. Она вся была в тревожном напряжении. Когда мазила наконец удалился, она, даже не взглянув на картину, оставленную сохнуть в гостиной, завернулась в золотисто-коричневую шаль и прилегла на диван. Оттуда можно было услышать, если на дворе раздадутся шаги. До девяти вечера она пролежала так, не шелохнувшись. Стемнело, старший слуга зажег светильники.

— Мадам будет ужинать здесь или вне дома?

— Нигде, Николя.

— Мадам нездоровится? Не угодно ли, чтобы я позвал доктора Пети?

— Я не голодна, только и всего.

— Значит, мадам ничего не нужно?

— Ничего. Хотя нет. Господин Сент-Обен… вы его не видели?

— Так ведь еще только девять вечера, мадам.

Несмотря на свои тревоги, Розали задремала. Проснулась около полуночи, вздрогнув, резко приподнялась, села, беспокойно вслушалась. В особняке мертвая тишина, нигде ни звука. Но может быть, Сент-Обен поднялся к себе, пока она спала, не захотел ее будить или, проходя через вестибюль, просто не заметил ее? Она выбрала из подсвечников какой полегче, поднялась по лестнице, в нетвердой руке держа его перед собой; мигающий свет отбрасывал зыбкую тень, печатая силуэт Розали, на увешанных старинными полотнами стенах, и в ее памяти воскресали видения былой беззаботной жизни при старом режиме. На третьей площадке она остановилась. По-прежнему ни шороха. Она подошла к двери Сент-Обена, осторожно отворила ее. Внутри царил мрак. Она задула свои свечи, ощупью приблизилась к канапе и свернулась там калачиком, чтобы не пропустить возвращения молодого человека. И тут раздался голос Сент-Обена:

— Пока тебе не надо здесь быть, Розали. Возвращайся через час.

— Ты меня напугал!

— Я не хотел.

— Что ты делаешь в темноте? Послушай меня, это важно.

— Мне тоже надо тебе сообщить важные новости.

Силуэт Сент-Обена проступил в прямоугольнике открытого окна, обращенного на узкую улочку, идущую вдоль заднего фасада особняка. Звук, похожий на уханье филина, заставил его вздрогнуть, он высунулся из окна, потом обернулся к Розали:

— Уходи, прошу тебя. Вернешься через час.

— Сначала ты мне все объяснишь.

— Не могу.

— О нет, можешь.

— Ладно… Оставайся, но обещай мне, что ничего не увидишь.

— Обещаю ничего не говорить.

Уханье раздалось снова. В лихорадочном возбуждении Сент-Обен зажег фонарь, подвесил его на ставень, затем размотал канат, уже прикрепленный к подоконнику так, чтобы его конец доставал до мостовой. Розали услышала стук конских копыт, лошади двигались шагом, а под окном и вовсе остановились. Сент-Обен втащил в комнату большой матерчатый мешок, бросил его на пол, потом отвязал веревку, снова спустил конец в окно. Этот маневр он повторил четырежды, потом лошади затопали прочь, а он переставил фонарь на каминную полку, закрыл окно, задернул шторы. Розали шепотом настаивала:

— Объясни мне!

Он приблизился к ней, взял за обе руки:

— Ты же болтушка, Розали.

— Я обещаю молчать. Ты что, не доверяешь мне?

— Не хочу впутывать тебя в свои дела.

— Ты не прав. Я могу помочь.

— Ну уж нет…

Насупившись, он отодвинулся к противоположному краю канапе. Она видела его благодаря свету фонаря, но не могла поймать его взгляд:

— Что там, в этих мешках?

— Ты слишком любопытна.

— Позволь мне заглянуть.

Сент-Обен резко встал, скрестил руки — и покорился неизбежному:

— Ну, давай! Развяжи мешок.

Она мягко соскользнула на ковер с завитушечным вычурным узором, который достался Делормелю взамен на бесплатные билеты в театр Монтансье. Стоя на коленях, она заглянула в первый мешок, глянула на содержимое, изумилась:

— Деньги?

— Нет. Ассигнаты.

— Делормель утверждает, что им грош цена.

— Эти стоят и того меньше.

— Но их там столько пачек!

Она вытащила их из мешка, разложила по полу. Сент-Обен преклонил колени у нее за спиной, обеими руками обхватил ее, поцеловал в шею и самым нежным голосом шепнул на ушко:

— Они фальшивые.

— Если и настоящие утратили цену, зачем нужны эти?

— Чтобы вконец все разложить.

— Это как же?

— Эти билеты изготовлены агентами Лондона, который поддерживает наше дело. Мы наводним ими страну, она обнищает, хлеб станет недоступен. Тогда народ разъярится, чего мы и добиваемся: он взбунтуется и сметет власть Конвента.

— А что ты хочешь учредить вместо него?

— Короля.

— Ты же говорил, что он то ли умер, то ли исчез неизвестно куда.

— Бурбоны существуют и в том и в другом случае. Династия — вот наше прибежище. О монархии сожалеют даже бедняки: тогда они ели. Надо, чтобы Конвент пал, и мы на этот раз не придем к нему на выручку. Розали, Розали, мы поднимем народ против этих лицемеров и кровопийц! А на английской стороне уже готовится к атаке армия эмигрантов, она высадится в Бретани, двинется на Париж и вернет нам свободу.

— Я все время предчувствовала что-то подобное.

— То есть как?

— Ты пугаешь меня.


В гостинице «Синий циферблат» Жюно растопил печь; от пара на стенах и плиточном полу проступила липкая испарина. Тут же он позвал водоноса, велел сбегать на берег Сены и снова наполнить свои бочонки, чтобы Буонапарте мог окунуться в кипяток.

— Три сильнее! — покрикивал генерал своему адъютанту, а тот, закатав рукава, растирал его.

— Не могу же я тебя чистить, как лошадь, — протестовал Жюно.

— Крепче три, тебе говорят!

И Жюно обдирал своего начальника до крови. Здоровье у Буонапарте хромало, его настигали порой невыносимые нервные припадки. Когда он родился, думали, не выживет, таким задохликом казался этот младенец: родители, не желая тратиться на бесполезные крестины, ограничились церемонией, что зовется малым крещением. Малыш с зеленоватой кожей и глухим голоском ел быстро, а переваривал плохо. Он в два счета подхватил малярию в болотистом краю Салинес, где его родитель владел землей; эта хворь его преследовала годами, а тут еще при осаде Тулона английский фузильер, стрелок, вооруженный ружьем со штыком в виде короткой пики, разворотил ему этой последней бедро. Военный фельдшер Эрнандес предлагал ампутировать ногу, но он воспротивился, вернулся на передний край и заменил раненого пушкаря; бедняга страдал чесоткой, и с тех пор Буонапарте все время чесался. Под кожей завелась мелкая нечисть, паразиты грызли ее между пальцами, на запястьях, а то и на всем теле, только лица не затронули. Потому-то он и забирался в лохань чуть ли не с кипящей водой — чтобы умерить раздражение, причиняемое этой чесоткой, перешедшей в форму экземы и отравлявшей жизнь.

— Да три же сильнее, осел!

Жюно повиновался. Он служил своему генералу компаньоном, секретарем, наперсником и сиделкой. Заботился обо всем, обо всем думал. Купил, например, бутылку уксуса, чтобы убивать микробы и облагораживать воду, которую черпают из Сены и пьют, платя дороже, чем за вино, а она потом разъедает тебе кишки. Он сам изготовлял мазь, составленную из серы и свежего коровьего масла, которую рекомендуют для облегчения болезней кожи. И он покорно сносил все генеральские капризы — он, бывший каптенармус батальона с Кот-д’Ор, настолько хладнокровный, что под огнем неприятеля не прекращал писать, даже перо в руке, бывало, не дрогнет.

Буонапарте вылез из лохани разгоряченный, красный как рак. Жюно подал ему бесформенный домашний халат, потом сел за стол. Обмакнул воронье перо в чернила и застыл в ожидании. По совету Барраса Буонапарте, чтобы умилостивить Военный комитет, готовил мемуар об Итальянской армии; ее как раз недавно побили, ей пришлось оставить Вадо и Лоано.

— Пиши.

Почерк у Жюно был изящно закругленный, и он, даром что знаний имел не много, умел без серьезных ошибок переводить в удобопонятный текст мысли генерала, ибо речь здесь шла именно о переводе; сам же Буонапарте, если писал собственноручно, либо оставлял слова недописанными, либо безо всякого зазора сцеплял их одно с другим. «Он пишет, как курица лапой», — говаривал о нем его брат Жозеф. И мало того: диктуя, он вместо «прискорбный инцидент» вполне мог сказать «притворный» или «пожизненную ренту» назвать «безжизненной», путал Смоленск и Саламанку, а потому ему требовался очень опытный секретарь, способный, не переспрашивая, по ходу диктовки вносить улучшения в текст.

— Пиши же!

Поскольку английская эскадра обосновалась в Средиземном море, он предлагал, воспользовавшись холодным временем года, перейти через Аппенины. Жюно строчил:

— Наши войска перенесли все мыслимые невзгоды, проистекающие от летнего зноя: приступы лихорадки, мошкару… Следовательно… Следовательно, наилучший момент для того, чтобы вести там войну, это действовать в промежуток времени от февраля до июля.

— В феврале? — осмелился переспросить Жюно. — Под снегом?

— Ну да! Если перевалы Альп занесет снегом, можно будет вдвое уменьшить численность войск, их охраняющих, и за счет этого укрепить Итальянскую армию, тогда мы двинемся на Турин или Милан…

Он осекся. Жюно замер с пером наперевес.

— Понимаешь, — сказал Буонапарте, — в этот момент армия снимется с места, достигнет ущелий Тренто, переправится через Адиже, достигнет Тироля…

Всю эту географию он изучил ногами. Хранил в памяти неровности почвы, помнил, где каким манером можно провести орудия. В школе, где он прослыл упрямцем и эгоистом, один лишь Патро, учитель математики, сумел оценить способности юного Буонапарте. Говорили, что в латыни он слаб, в истории — куда ни шло. На самом же деле он пробегал книги, перескакивая из главы в главу, ставил вопросы, собирал нужные сведения отовсюду, словно пчела пыльцу. Он впитал в себя множество идей, переварил массу сочинений технического свойства: «Принципы ведения войны в горах» господина де Буре, «Военные кампании» Вандома, «Воспоминания» маршала Майебуа о той войне, что уже велась в Италии полвека назад, старинные книги Пюисегюра и Фолара, он признавал справедливость Карно и Сен-Жюста, восхвалявших эффект неожиданности, наступательность, подвижность и тотальную войну. Но главное, он проштудировал «Общий опыт тактики» Гибера: там шла речь о надобности обновить войну или, того лучше, возвратить ей ее изначальную дикость. Фридрих II и Джордж Вашингтон прочли этот труд с пользой для себя, молодые офицеры Революции спорили о нем. Что их прельщало? Утверждение главенства воли над материальными средствами, пускаемыми в ход: войско, имеющее боевой дух, должно одержать верх над наемниками. XVIII столетие изобрело для войны свод законов. Громадные армии, тяжеловесные и неповоротливые, везущие за собой свой провиант, своих портных, ящики для офицерского багажа, стада, казну, жен и любовниц, — это же не что иное, как передвижные города, которые терпят поражение и удирают солидно, сохраняя порядок. Так вот: нет! Гибер призывал вести войну на уничтожение, силами легких, как можно более мобильных соединений, заинтересованных в победе, воодушевленных, которые получат право действовать в завоеванной стране, как банды кондотьеров дней былых.

Кондотьеры…

Буонапарте не был ни французом, ни корсиканцем, ему нравилось считать себя итальянцем, а точнее, тосканцем, его предполагаемые предки обитали во Флоренции, где дворцы угрюмы и массивны, как тюрьмы, где, как сказал Маккиавелли, сам воздух, которым дышишь, делает тебяпроницательным и хитроумным. Античность выжила там наперекор варварам, Возрождению оставалось лишь обновить связь с ней. Когда зловещий Альфонсо Арагонский вошел в Неаполь, впереди него несли статую Юлия Цезаря, увенчанного лавровым венком. Федериго да Монтефельтро, герцог Урбино читал Цезареву «Галльскую войну». Кола ди Риенцо, сын такой же прачки, какой мать Буонапарте была в Марселе, разыгрывал из себя трибуна, облачась в тогу. Колонна, Кастрачани, Коллеоне были профессиональными военными, которым дорого платили, ибо они умели одерживать победы. Взятие заложников, доносы и клевета, пытки, террор, обман, добро и зло — все было не важно, кроме достижения цели. Генерал, может, и не являлся подлинным флорентийцем, но отсутствие морали в политике он, несомненно, приветствовал.


Наполеон не любил терять время даром. Назавтра же рано утром он отправился к Баррасу, дабы вручить ему свой мемуар. По дороге он задержался на набережной Тюильри; ветер разносил над ней дымок кухонь под открытым небом, комоды и шифоньеры были расставлены прямо на мостовой, среди хлебных крошек и очистков вчерашней кровяной колбасы, среди носовых платков, украденных в Пале-Рояле, и в клочья изодранных нарядов, которых никто уже не купит. Но его занимало другое, он прислушивался к толкам прохожих, стараясь определить, каково состояние умов. Вчера все брюзжали и ныли, сегодня в воздухе чувствовалось умиротворение. Заинтересовавшись причинами подобной перемены, генерал направился к площади Виктуар, попутно замечая, что на дверях всех булочных появилось одно и то же официальное объявление: каждому гражданину причитаются полфунта хлеба и две унции риса. Комитет общественного спасения наконец проявил заботу о парижанах, и они, казалось, эту меру оценили, несмотря на бешеные цены на все товары, хотя она не могла помешать спекулянтам втихую торговать на улицах дровами и углем, слугам некоторых депутатов — перепродавать по двадцать франков за фунт белый хлеб своих господ, а военным сбывать свой пайковый, сухой и черный. Тогда вспыхивали потасовки, люди хватали друг друга за грудки, сцеплялись, требовали снижения цен, грозили расправой соглядатаям из полиции.

В Пале-Рояле Буонапарте заметил под аркадами пассажа Валуа среди обычной утренней толчеи скопление мюскаденов. Ногами в башмаках с заостренным носком и дубинами со свинчаткой они громили витрину книготорговца. Стекло расколотили стулом. По воздуху летали номера «Часового» — их расшвыривали, разрозненные листы падали на землю, их тут же топтали.

— Этого следовало ожидать.

Человек в неопрятном рединготе и с гладко зачесанными волосами подошел к Буонапарте и, указывая на эту сцену, повторил:

— Следовало ожидать, что эти молодчики набросятся на магазин Луве.

Только теперь по голосу генерал узнал депутата Тальена, так кардинально тот изменил свою наружность: вчерашний щеголь ныне пренебрегал своей одеждой, словно якобинец. Он пояснил, что «Часовой» — газета Луве, издается на средства комитетов, ныне она резко нападает на эмигрантов, называет мюскаденов коршунами в человечьем обличье, предупреждает республиканцев о возможности новой Варфоломеевской ночи, утверждает, что священники в окрестностях Гренобля отрезают патриотам носы, а иностранные агенты за каждый подобный мерзкий трофей платят по тысяче ливров. Тем временем там, под галереей, на защиту магазина встали праздношатающиеся гусары, один из них обнажил саблю, и молодые люди гурьбой отступили в «Кафе де Шартр», распевая:

Народ французский, племя братьев,
Ужель не видишь, что они
Вновь поднимают стяг проклятый
Террора, крови и резни…
Тальен поинтересовался, уж не к Баррасу ли направляется генерал. Да? Так и он туда же. Ему сегодня же предстоит отбыть с важным поручением, и он должен все обсудить.

— Когда наши очумелые юнцы пронюхают, по какой причине меня посылают в Бретань, они распояшутся вконец. Войско эмигрантов высадилось в Кибероне.

— Эта экспедиция провалится также, как в Карнаке.

— Ты уж очень уверен в себе, генерал.

В прошлом месяце эмигранты, переодетые в английскую форму, высадились в Карнаке; там их войско увеличилось, к нему примкнули шуаны, однако должным образом организоваться они не сумели, и их изрубили на куски. Однако Тальен был в сомнении:

— На сей раз дело представляется серьезным. Наши наблюдатели насчитали больше сотни кораблей на рейде у Киберона: там и фрегаты, и баркасы, и грузовые суда…

— У эмигрантов и шуанов слишком много командиров, — возразил Буонапарте. — Они между собой соперничают. Скажи-ка мне, что собой представляет Киберон?

— Скопление рыбацких хижин, притом у них там нет воды, годной для питья.

— Всего-то и надо, что перекрыть доступ туда.

— Гош этим и занимается. Западная армия возводит редуты и копает рвы, чтобы поймать роялистов в ловушку.

— А ты что собираешься делать при Гоше?

— Исполнять свою депутатскую миссию. Военные будут доставлять нам пленных, а мое дело — судить их по всей строгости, в высшей степени республиканской.

— Разве ты не питаешь некоторой склонности к роялистам?

— Я? Ну, генерал, там-то я и докажу обратное. Ведь все меняется.

— Да. Посмотри на своих бывших протеже… — Буонапарте оглянулся на «Кафе де Шартр», теперь окруженное подразделением национальных гвардейцев. Офицер с двумя десятками стрелков зашел внутрь. Мюскадены, которые находились в зале, взятые под прицел, безропотно позволили себя увести.

— Ты присутствуешь на репетиции спектакля, который скоро разыграется в Кибероне, — сказал Тальену генерал.


Поскольку Конвент, освободив посаженных в тюрьму после весеннего мятежа якобинцев, тем самым отрекся от мюскаденов, эти последние теперь разочаровались в нем и ждали короля. Сент-Обен был в восторге от возможности послужить столь важному делу. Подумать только! И ведь что от него требуется? Распространить фальшивые ассигнаты, которые были выданы ему, как и большинству его соратников. Итак, он тратил их в полное свое удовольствие. Большую часть ночи провел за игрой, чтобы счастливо расточить целое состояние. Утром он вернулся к Розали и повел ее завтракать к Фраскати. Хозяин этого заведения, расположенного на углу бульвара, сожалел о старом режиме, когда клиенты умели с толком дегустировать разновидности его мороженого. Они позавтракали там в беседке, увитой глициниями, потом побродили по восьми салонам, декорированным под античность, где актрисы, кутилы, светская публика, изнеженные модники трепали языком под люстрами из горного хрусталя и поправляли свои наряды перед громадными зеркалами в рамах, выточенных из апельсинового дерева. Группа взбудораженных мюскаденов шумно кипятилась, сидя на резных изысканных стульчиках в этрусском стиле за маленькими круглыми столиками. Среди них был Дюссо, он окликнул Сент-Обена, который проходил мимо под руку с Розали, зажав под мышкой свою трость со свинчаткой и держа наготове прямоугольный чемоданчик с фальшивыми купюрами:

— У вас до неприличия веселый вид, дорогой мой.

— Я же предаюсь мотовству, пускаю свои деньги на ветер!

— Стало быть, вы еще не знаете.

— Что я должен знать?

— Наше «Кафе де Шартр» только что закрыли, а друзей отвели в арестный дом.

— Так давайте потребуем задержания тех, кто отвечает за это безобразие!

— Кого же именно?

Повисла пауза. Вопрос был не из приятных, он их смутил. Сент-Обен попросил своего друга Дюссо вмешаться, походатайствовать перед Фрероном, ведь он же пишет для него статьи и речи. Но Дюссо пожал плечами:

— Я уже много дней его в глаза не видел.

— А вы, Сент-Обен, похоже, не ознакомились с сегодняшним утренним выпуском «Народного глашатая»?

— Я был слишком занят — деньги транжирил.

— Так возьмите, почитайте.

Сент-Обен сдвинул на лоб свою давно уже ненужную черную повязку и, едва взглянув на газетный лист, тотчас убедился, что «Глашатай», доселе воспевавший подвиги молодых людей, проникся к ним внезапной враждебностью. «Королевское правление, — писал Фрерон или его новый секретарь, — это омерзительный режим, неужто вы мните, что его можно восстановить с такой легкостью? Для того ли мы ниспровергли Робеспьера, чтобы посадить на его место короля?» Швырнув низкопробную газетенку на стол, Сент-Обен предложил:

— Пойдем штурмовать Комитет общественной безопасности! Надавим на них как следует, благо не впервой.

— Вы забываете, что теперь там свирепствует Луве. Он нас ненавидит, вот и оскорбляет в своей газете.

— Мы часто заходим потанцевать в Хижину, — тихонько обронила Розали.

— А ведь точно! Она права! Терезия нас поддержит. Вспомните, сколько наших она спасла от гильотины в Бордо при Терроре! Пойду туда сегодня же вечером, потом вас извещу о результатах. Но где? Ведь «Кафе де Шартр» под запретом…

— В Национальной гвардии есть секции, которые всецело на нашей стороне, — сказал Дюссо. — Секция Лепелетье предоставила нам приют в бывшем монастыре Дочерей Святого Фомы. Их штаб состоит из шуанов, крайне настроенных против Конвента.

Ободренный новыми открывшимися возможностями, Сент-Обен распрощался с приятелями, но в такую рань и речи не могло быть о том, чтобы заявиться в Хижину.

— А хочешь, пойдем в «Рощи Идалии» сорить нашими ассигнатами? — предложил он Розали.

Ее привела в восторг идея прогуляться и вечерней порой повальсировать в зеленой гостиной под открытым небом в сиянии многоцветных фонариков, где однажды она уже выиграла на конкурсе танцоров массивный золотой браслет. Они наняли пронумерованный фиакр на стоянке под каштанами бульвара, и за пачку фальшивых купюр их отвезли к Монмартрской заставе. «Рощи Идалии» раскинулись на холме. Все здесь было оборудовано так, чтобы создать впечатление феерии. Аллеи и газоны кишели гуляющими. Парочка прошлась вдоль искусственного ручья вверх до питающего его ключа, который струился между причудливых камней. Они смеялись, как смеются в двадцать лет, забыв обо всем — о короле, комитете, моде, карательных походах и множестве других забот. Целовались возле шале, окруженного картонными скалами, потом зашли в замок из искусственного мрамора, позабавились игрой зеркал, бесконечно умножавших или деформировавших их отражения. Розали чуть не свалилась в бешеный горный поток, теснившийся меж валунов, и пережила мгновение испуга, ступив на лесенку, откуда вдруг выскочил китайский сюрприз-автомат и поднес ей пучок изящных перистых цветов. Перед часовенкой, которой умышленно был придан вид живописной руины, их встретил отшельник в грубошерстном монашеском балахоне с приклеенной бородой, окликнул, стал городить что-то про ожидающие впереди славные приключения. Они слушали, не уловив в его болтовне ничего серьезного, но ряженый малый, получив полную пригоршню ассигнатов, завершил свои предсказания куда более конкретным образом: «Я вижу всадников, несущих на своих киверах зеленое и красное, они подстерегают вас…» Человек прибавил еще: «Полиция, она везде, даже в воздухе».

У подножия волшебного холма реальность предстала им в виде эскадрона легкой кавалерии, прибывшего, несомненно, из пригорода. Верховые егеря испытующе разглядывали всех входящих в парк и выходящих оттуда. Стоило им приметить экстравагантно разряженных молодых людей, как они тотчас, пришпорив лошадей, устремлялись к ним, окружали, отделив от толпы, и уводили, держа сабли наголо, к фургону, стоявшему наготове возле старой таможенной заставы Монмартра. И ни одного протестующего голоса. В «Рощи Идалии» люди приходили потанцевать, посмеяться, судьба мюскаденов больше никого не интересовала, а здесь и подавно. Сент-Обен, остановившись возле декорации греческого храма, швырнул в траву свою трость, потом огромную треуголку и в бешенстве вскричал:

— Фрерон нас предал! И Баррас предатель! Нам не трости нужны, а ружья!

— Баррас на тебя не злится, — вздохнула Розали.

— Зато я на него зол!

— Я же тебе передала то, что он мне сказал…

— Знаю! Если я присоединюсь к той идиотской комиссии, куда меня пристроил твой муж, они не завербуют меня силком. Само собой! Но у меня есть принципы, которые я должен защищать от этих предателей!

Отшельник с бородой из пакли сочувственно поделился своим мнением:

— Если солдаты не схватят вас сегодня, они сделают это завтра. Ваш нелепый наряд выдает вас.


Сент-Обен и Розали дождались ночи, притаившись возле прозрачного водопада. Вот и оркестры заняли свои места. Тогда лишь они рискнули спуститься с холма, озаренного множеством зеленых фонариков. Стрелки, караулившие у Монмартрской заставы, исчезли со своим фургоном, полным мюскаденов, так что им не составило труда остановить один из многочисленных фиакров, подвозивших гуляк к «Рощам Идалии». Они быстро добрались до центра города и своей улицы Дё-Порт-Сен-Савёр и сумели проскочить мимо гостей, собравшихся в салонах Делормеля. Войдя в свои апартаменты, Сент-Обен первым делом вытащил из сундука темный редингот.

— Ты куда-то еще собираешься?

Розали была в тревоге, но коль скоро она без конца только и делала, что тревожилась, Сент-Обен ответил ворчанием. Он заменил свои башмаки с пряжками на сапоги, пригодные для долгой ходьбы.

— Ты дождешься, что тебя арестуют…

— Вовсе нет. Я ничем не отличаюсь от любого другого, — буркнул он, напяливая вместо треуголки черную шляпу с широкими полями.

— Не надо, не ходи…

— Я должен повидать Терезию, ведь сам вызвался, к тому же именно ты подала мне эту мысль.

— И сглупила.

— Когда я предлагаю друзьям выход из положения, я слово держу.

Он поправил галстук, взял свою трость со свинчаткой и поцеловал Розали в лоб:

— На эту ночь я оставляю тебя твоему супругу.

— Нет. Я жду тебя.

Он торопливо вышел, разминувшись на первой площадке со своим новым образом, шагнувшим навстречу из зеркала, услышал музыку и смех на первом этаже, кажется, узнал даже певучий голос Барраса и быстро вышел во двор. Прошагал по улочкам квартала. Чтобы обойти Пале-Рояль и подходы к нему, которые, как он подозревал, охранялись, двинулся напрямик по улице Булуа, неизменно людной и полной заезжих провинциалов, привлекаемых сюда здешними меблированными гостиницами, что объясняло также наличие тут же конторы дилижансов, обслуживающих Руан, Орлеан, Бордо. С некоторых пор старые масляные лампы, гаснувшие от малейшего ветерка, заменили новыми фонарями, где стекла сзади были превращены в зеркала, направлявшие свет вперед, однако нутряной жир, вытапливаемый для них на Лебяжьем острове, приходилось экономить, так что в лунные ночи они не горели; в данном случае так и было. Поэтому Сент-Обен шел, защищенный и своей неброской одеждой, и ночной темнотой. В самых узких переулочках ему приходилось остерегаться только веревок, которые воры натягивали над самой мостовой, чтобы буржуа падали — в этом положении удобнее обшаривать их карманы. Издали ему видна была площадь Карусели и с краю левого крыла Тюильри светящиеся четырехугольные окна Комитета общественного спасения: эти господа бодрствовали допоздна и сейчас, может статься, решали его судьбу. А он продолжал свой путь по улице Орти, затем направо берегом Сены, дошагав до развилки дорог, где начинается улица Верт, свернул и направился к Хижине, пробираясь в густых потемках на звуки арфы, что доносились оттуда.

Сегодня там, как и в любой другой вечер, был праздник.

Лакеи у входа приветствовали его, как частого гостя этого дома, избавили от тяжелой трости и шляпы, и он вошел в концертный салон. Терезия в легкой тунике благосклонно принимала рукоплескания этого богатого разношерстного полусвета, которым любила себя окружать и влиянием на который пользовалась сверх меры. Она подняла руку, прося тишины, и, воздев ладонь к люстрам, принялась страстным голосом декламировать монолог Гермионы из последнего акта Расиновой «Андромахи», ибо она блистала всеми талантами, а сия царевна просила царя Пирра решиться на брак с ней подобно тому, как Терезия донимала Барраса, добиваясь, чтобы он отставил свою креолку:

Где я? Что делаю? Что совершить должна я?
Взметнула бурю чувств во мне обида злая!
Брожу я по дворцу в отчаянье немом.
Любовь иль ненависть мне душу жжет огнем?[2]
Самые приближенные и наиболее начитанные усмехались: им были известны как трагедия Расина, так и любовная комедия мадам Тальен. Невежды, простодушно плененные красотой этой актрисы одного вечера, ждали момента, когда можно будет выразить ей свой восторг, то есть приблизиться, позволить себе мимолетное прикосновение, вдохнуть ее аромат, поймать оброненное словцо, взгляд, ласку. Сент-Обен тоже подстерегал минуту, чтобы заговорить с нею, но держался в стороне от толпы ее почитателей. Нетерпение грызло его. Как подступиться со своей просьбой? Какими словами выразить ее? В ее ли силах помешать комитету продолжать охоту на мюскаденов? Кого и каким образом она может защитить?

Над яростью моей он попросту смеется, —
Считает, что гроза слезами изольется,
Что, вознамерясь мстить, я в страхе задрожу,
И коли замахнусь, то руку удержу.
К звучанию стихов «Андромахи» Сент-Обен не прислушивался, но вскоре раздались аплодисменты и крики «браво!», оповестившие его, что монолог окончен. Терезия получила множество комплиментов, а также вееров, ожерелий и экзотических цветов, которые тут же поручила заботам своих усердных лакеев. И вот, обходя залу, она приблизилась к Сент-Обену. Его лицо было бледно и сурово, в горле пересохло:

— Мадам, я должен поговорить с вами…

Негоциант из Дижона, депутат, в этот самый момент пробился к ней с подношением — несколькими бутылями редчайшего вина. Брать их сама она не стала, но воспользовалась Сент-Обеном:

— Возьмите бутылки, мой прелестный гражданин.

Шепнула три слова лакею, нагруженному цветами, и сделала молодому человеку знак следовать за ней. Он заколебался. Терезия одарила его шаловливой улыбкой, в упор глянула в глаза и кивнула — это была молчаливая просьба не упрямиться. Вслед за лакеем, одетым во французском стиле, он вышел из гостиной. В прихожей тот передал цветы другому слуге, а Сент-Обен поставил бутылки на консоль.

— Поднимемся на второй этаж, сударь, — сказал лакей.

На лестничной площадке, украшенной роскошной резьбой, имитирующей переплетение золоченых лиан, Сент-Обен ощутил прилив счастья. С Терезией все казалось простым и легким. Баррас не сможет противиться ей, и, значит, Конвент оставит мюскаденов в покое.

— Господину надлежит подождать прихода мадам вот здесь, — сказал лакей, отворяя дверь комнаты.

Он вошел первым, зажег свечи в подсвечниках и с поклоном удалился, закрыв за собой дверь. Подле монументального ложа с желтыми завесами красовалась статуя испуганной Дианы, похожей на мадам Тальен. Сент-Обен хотел сесть, но не нашел ничего подходящего — ни кресла, ни канапе. Он пристроился на краю ложа и вытянулся во весь рост. Когда Терезия вошла в спальню, она обнаружила молодого человека полностью одетым, но распростертым на кровати, со скрещенными на груди руками. Измученный бессонной ночью и пережитыми треволнениями, он храпел.


Улица Вивьен, чуть не достигая бульваров, своей северной оконечностью смыкается с идущей под прямым углом к ней улицей Дочерей Святого Фомы как раз напротив ворот бывшего доминиканского монастыря, в то время занятого секцией Лепелетье. Национальные гвардейцы из зажиточных, торговцы прохладительными напитками, учащиеся школ, чиновники, рестораторы, клерки, приказчики, до крайности распаленные шуанами и газетчиками, ратующими за монархию, превратили трапезную в оружейную, а в недействующей церкви проводили собрания, о чем Сент-Обен узнал при входе. В этот монастырь он забрел впервые. Под галереей с колоннами обошел четырехугольный сад, заполоненный кустарником и полевыми цветами. Мысль о том, как он был смешон со своим визитом к мадам Тальен, приводила его в уныние. Он проснулся на заре, когда она уже ушла. Ему стоило большого труда выдержать насмешливые взгляды лакеев. Однако, как и было условлено, ему придется доложить друзьям о провале своего демарша.

Он тщетно ломал голову, ища способ затушевать свое фиаско, чтобы оно выглядело не таким глупым, когда, проходя мимо группы возбужденных секционеров, услышал разговор, поразивший его.

Высадка в Кибероне была разгромлена.

Сначала он не поверил, переспросил, заставил повторить ему кошмарные и притом, похоже, проверенные цифры. Гош взял десять тысяч пленных, в том числе захватил весь клир Дольского епископства вкупе с самим монсеньором. Его добыча — шестьдесят тысяч ружей, шестьдесят тысяч пар обуви, одежда, изрядный запас пшеницы и сушеного мяса.

— А что англичане?

— Остались в открытом море.

— Сколько убитых?

— Этого никто не знает, но наверняка много, а будет и того больше, даже если Гош откажется казнить пленных. Этот негодяй Тальен специально помчался в Ванн, чтобы устроить массовый расстрел.

— Солдаты откажутся мараться участием в такой бойне!

— Тальен попросит об этом бельгийцев и уроженцев Льежа, их немало в рядах Западной армии.

Надежда умирала. Теперь комитеты решат, что им в борьбе с роялистами все позволено. Персональная неудача Сент-Обена ничего не весила перед лицом такой драмы. Он поспешил к церкви, где люди из секции Лепелетье в полном смятении спорили о новой стратегии. Одни хотели призвать богатые кварталы к оружию, а дружественные секции, такие, как секция Вандомской площади, Французского театра, Бон-Нувель, Бют-де-Мулен, — чтобы держали теснее ряды. Другие утверждали, что действовать силой не время, провал в Кибероне доказывает это. Сент-Обен расслышал в общем хоре яростный голос Дюссо, потом и увидел его — тот сидел на молитвенной скамеечке.

— Решимся ли мы наконец свалить этот проклятый Конвент?

— Якобинцы возвращаются, — сказал его сосед, размахивая лорнетом.

— Он прав, — с большим достоинством произнес некий цирюльник. — Я своими глазами видел, как на нашей улице снова устанавливали бюст Марата!

— Против якобинцев мы будем использовать якобинские методы.

Тот, кому принадлежала последняя реплика, в недавнем прошлом держал бакалейную лавку на Стекольной улице, у него это было на лице написано — голова круглая, брови кустистые, чуть не до самого носа, нос длинный, рыбий, чуть не до самого рта, ни дать ни взять как у гигантского групера. Он посещал в Париже Монархическое агентство, которое до катастрофы в Кибероне никогда не одобряло планов такой высадки, делая ставку на время и готовясь к будущим законным выборам:

— Насильственные действия для нас под запретом…

— Вот уж нет!

— Не нет, а да. Народ изголодался, он в апатии, жаждет мира, на борьбу нам его не поднять. Мы должны вести глубокую, серьезную работу, распространять наши идеи и критические наблюдения, развивать подпольную сеть. Поскольку общественное мнение решает все, надо стараться повлиять на него.


Новая подпольная сеть плелась в ресторане на улице Закона, который держала одна актриса театра Фейдо. Был и контакт с парижским центром. Некто д’Андре, в прошлом парламентский советник в Эксе, из Швейцарии занялся организацией сопротивления; в свое время он от имени Дантона вел мирные переговоры с англичанами, и его агенты ткали плотную ткань, наброшенную на всю страну, — священники, владельцы постоялых дворов, солдаты, а штаб под величайшим секретом собирался на Вандомской площади, в доме 12, в той самой гостинице «Бодар де Сен-Джеймс», что принадлежала финансисту Додену, управляющему того, что осталось от бывшей Ост-Индской компании.

— А деньги? — спросил Сент-Обен.

— Ну, на то англичане. Мистер Уикхем, лондонский резидент в Берне, служит нам казначеем, он за все и платит. И фальшивые паспорта для эмигрантов он выправляет, чтобы потом они могли колесить по всей Франции под видом мелочных торговцев, и те килограммы поддельных ассигнатов вам отправил тоже он.

Сент-Обена очень соблазняла такая деятельность, которую можно вести с приятностью и без особого риска.


Через неделю Сент-Обен решился: он пойдет работать в Комиссию по планам военных кампаний, куда зачислил его склонный к попустительству Делормель. Он рассчитывал приблизиться к Комитету общественного спасения, который курировал эту комиссию, да к тому же она находилась в Тюильри. Может быть, там ему удастся узнавать сведения, интересующие Монархическое агентство? Итак, августовским днем после полудня он явился во дворец и предстал перед консьержем. Тот удивился:

— Это ж не день твоего жалованья, гражданин…

— Я пришел не затем.

— Да ты только и появляешься, когда платят.

— Отныне вы будете меня видеть каждый день.

— Это еще зачем?

— Чтобы работать. Покажи мне, где эта комиссия, куда я зачислен.

— Какая?

— Та, где составляют планы военных кампаний. Я не знаю, из кого она состоит, но ее название, по крайней мере, мне известно.

— Ее сложно найти. Я тебя проведу.

Консьерж предупредил часовых, что должен отлучиться, и зажег фонарь.

— Средь бела дня? — удивился Сент-Обен.

— Там, наверху, темно.

Они прошли по лестнице, затем по слабо освещенным коридорам, подругой лестнице, на сей раз винтовой, и далее, через анфиладу комнат, до потолка загроможденных ящиками, заслоняющими окна, добрались наконец до низенькой двери под самой крышей дворца.

— Здесь оно, это твое…

Сент-Обен вошел в мансарду. Два помощника, сидя рядышком за столом с карандашами в руках, подняли носы от своей писанины. Маленький человечек с волосами, стянутыми бантом на затылке, стоял спиной к двери, склонясь над развернутой картой, занимающей все пространство его письменного стола; он громким голосом диктовал:

— Важно без промедления укрепить рейд Вадо и заново отремонтировать дорогу Мадонны Савоннской в Альтаре, дабы облегчить прохождение орудий, которые будут обстреливать речной порт Сева… Перечитайте.

— Что перечитать, мой генерал?

— То, что я вам продиктовал, дурень!

— Мы просто писари, — возразил, защищаясь, второй помощник.

— Мы все можем переписать, но мы не умеем угадывать, что вы подразумеваете, когда диктуете.

Буонапарте оглянулся и увидел Сент-Обена:

— Чего тебе надо?

— Благодаря господину Делормелю, известному вам, генерал, я работаю в этой комиссии, но я не ожидал вас встретить здесь…

— Ты писать умеешь?

— Конечно. Я был клерком у нотариуса.

— Замени этих двух простофиль.

— А как же мы? — спросил первый помощник.

— Куда нам идти? — забеспокоился второй.

— Идите к дьяволу! Убирайтесь!

Они нахлобучили свои шляпы и сбежали. Сент-Обен занял их место за столом, и Буонапарте продолжал, изучая свою карту, говорить:

— Дворец Сасселло. Его захватить, ну, детская задача. Валлориа? Атакуем с двух сторон, при случае устанавливаем соединение с Альпийской армией…

В Военном комитете Дульсе де Понтекулан только что заменил несговорчивого Обри. Баррас, Фрерон и Делормель, верные своим обещаниям, рекомендовали ему «маленького итальянца»; тот принял его в своем кабинете в Лувре, на седьмом этаже павильона Флоры. Возвратить его в артиллерию? Трудно. Летурнер, бывший адвокат, занимающийся личным составом, который несколько месяцев назад уже вычеркнул из списков имя этого строптивого генерала, поколебавшись, отказал наотрез. Тогда-то Буонапарте и очутился в этой Комиссии планов кампаний. Он разворачивал карты, чертил карандашом, изучал рапорты, записывал цифры, набрасывал воображаемые маневры эскадронов. Он диктовал свои заметки канцелярским крысам, которых ему навязали, впадал в ужасающую ярость оттого, что они так медлительны или бестолковы; важность своей миссии он сознавал — ему никогда не приходилось противостоять такой организованной армии, как австрийская, которая удерживала Пьемонт, но он готовил инструкции для Келлермана, генерал-аншефа Итальянской армии. Понтекулан, казалось, был в восторге; в военном искусстве он ничего не смыслил и с закрытыми глазами ставил свою подпись от имени Комитета общественного спасения.

А Сент-Обен строчил под быструю диктовку Буонапарте, который был, похоже, доволен этим проворным молодым человеком, который марал бумагу, не задавая вопросов и не создавая затруднений.

— Отделим австрийских пленных от пьемонтцев. Если первые, захватчики, заслуживают строгих мер, то местных уроженцев подобает задобрить и склонить на свою сторону, дабы потом проще было повысить налоги…

Когда позолоченные часы на стене кабинета пробили семь, Буонапарте взял свою трость:

— Перепиши чернилами то, что записал. Завтра представишь мне этот текст.

— В котором часу, генерал?

— Здесь же ровно в пять, и не опаздывай даже на минуту, я ненавижу, когда меня заставляют ждать. И еще одно. Ты кажешься менее безмозглым, чем эти бумагомараки, которых мне прислали, и я не имею ни малейшего желания разыскивать тебя по тюрьмам. Так что заведи редингот, который мог бы послужить тебе вечным пропуском.

— Широкие полосы в моде, генерал.

— Твоя мода не имеет будущего, и она для тебя приговор.

— А у кого сегодня есть будущее?

— У меня.

Буонапарте надвинул до самых глаз свою круглую шляпу и вышел, оставив дверь открытой. Сент-Обен собрал свои заметки; практический ум и четкость этого генерала в неуклюжем сером рединготе произвели на него впечатление, его пленял этот жесткий голос, даже вопреки немыслимому акценту, и этот голубой, пронизывающий взгляд в упор, когда тот поднял на него глаза, перечитав наскоро сделанные записи.


Буонапарте всем объяснял, что завален работой с часу пополудни до трех часов ночи, но отправлялся в комиссию лишь к пяти вечера, чтобы уйти незадолго перед ужином. Прочее время он посвящал своим личным делам. Он надеялся купить земельный участок и наводил справки насчет цен, он забегал в обсерваторию к ученому Лаланду, который давал ему кое-какие уроки астрономии, он ворковал подле старухи Монтансье, он выманивал у актера Тальма бесплатные билеты, чтобы ходить в театр, не тратясь, он бдительно поддерживал имеющиеся у него связи, плутовал в карты и охотно предавался в гостиных комическим импровизациям: передразнивал наиболее смешных депутатов и, гарцуя верхом на стуле, изображал посадку пузатых генералов. Новая должность в то лето позволила ему переселиться в самое сердце Парижа, на улицу Фоссе-Монмартр, в двух шагах от площади Виктуар: он там угнездился в меблированных апартаментах «Отеля Свободы», за которые платил семьдесят два ливра в месяц.

Сейчас его ждал там портной. Благодаря Баррасу (и мадам Тальен, к которой он зачастил с назойливостью просителя) он получил ордер на неограниченное пользование товарами, находящимися в ведении распорядителя Лефевра: тот снабдил его сукном из государственных складов амуниции — генералу выдали двадцать один метр синего, четыре красного и почти столько же белого, чтобы было из чего сшить форменные рединготы и жилеты; не забыли также о шпагах и пистолетах из числа самых великолепных, несомненно происходивших из той партии, что была конфискованна у кого-либо «из бывших», разумеется аристократических кровей.

Теперь генерал, возвратясь домой, примерял новые мундиры. Вставал, скрестив руки на груди, перед купленным Жюно большим зеркалом, принимал различные позы, а портной подбадривал его, хваля свою работу. Потом он снова облачался в прежнее цивильное старье, чтобы побродить с адъютантом по Парижу. Они часто обедали вместе в ближайших к Лувру трактирах, прислушиваясь к разговорам и оценивая накал народного гнева.

Однажды вечером им довелось присутствовать при диковинном столкновении. Два человека вцепились друг другу в волосы, их окружили зеваки, хлопая в ладоши и хохоча, один схлопотал синяк под глазом, у другого куртка лопнула по швам, под конец драчуны под взрывы смеха покатились в пыли. Буонапарте не понимал, что тут забавного, и поделился своим недоумением с Жюно; девица в рыжем парике, услыхав его слова, сказала:

— Граждане, когда спекулянты бранятся, это добрый знак.

Оказалось, один из них купил у другого большой запас сахара, так вот, сахар подешевел, он потерял крупную сумму и обвинял в этом продавца. Цена на некоторые колониальные товары понизилась, да, но все остальное дорожало: «Ах, сударь! Эту шляпку, за которую я заплатила четырнадцать ливров, я бы сегодня уже не могла себе позволить: такая теперь стоит все пятьсот!» Вот какие в основном речи слышал Буонапарте: люди только и говорили что о дороговизне да о том, как их страшит приближение зимы, ведь непонятно, хватит ли средств на дрова и уголь, чтобы согреться.

В воздухе повисла гроза.

Буонапарте знал, что Конвент лукавит, скорое принятие Конституции, над созданием которой они там трудятся, мало что даст — Конституция будет хромать. Депутаты стремились удержать в своих руках власть. С чьей помощью? Опереться на предместья? Но они разоружены. На буржуа из Национальной гвардии? Но после Киберона, когда пять тысяч пленных были казнены по приказу Тальена, гвардия прониклась презрением к Конвенту. У власти оставалась лишь одна опора — армия. Буонапарте был генералом, стало быть, его шансы росли по мере того, как ситуация в стране ухудшалась.

ГЛАВА IV Пушки

Он, Сент-Обен, мнил себя бунтовщиком, а между тем, повинуясь Буонапарте, являлся к нему в кабинет в Тюильри без опоздания. И одевался скромно: до него дошло, что причастность к официальной комиссии не спасет, если он вздумает разгуливать по городу в вызывающем обличье мюскадена. Однако он сохранил, как условный знак, свой зеленый галстук цвета знаменитой шляпки Шарлотты Корде и ливреи графа д’Артуа. Вечера для него теперь проходили все на один манер. Буонапарте диктовал, уткнувшись носом в свои карты и донесения; Сент-Обен делал заметки, потом упорядочивал их и переписывал начисто. В конце концов молодой человек привязался к этому холодному, замкнутому генералу, который к тому же закончил военное училище в Бриенне еще при монархии и не участвовал в революционных бесчинствах иначе чем на словах. По-солдатски пунктуальный, он всегда являлся на службу в пять, но сегодня Сент-Обен был обеспокоен не на шутку: куда подевался Буонапарте?

Чтобы скоротать время, он перечитал декларацию Людовика XVIII, писанную в Вероне, которую они с друзьями распространяли в наиболее посещаемых трактирах или подбрасывали в корзины рыночных торговок фруктами. Новый король хотел успокоить, убедить: «Все французы, повинные лишь в том, что впали в заблуждение, отнюдь не встретят в нас непреклонного судью, но обретут отца, исполненного снисходительности…»

В коридоре послышался шум. Сент-Обен торопливо засунул воззвание в карман. Теперь он уже различал шаги и раздраженный голос генерала:

— Ты обещал меня поддержать!

— Но я же и поддерживал тебя, генерал…

— Весьма плохо!

— Я напирал на твое рвение и твою четкость…

— Ты спровоцировал результат, обратный тому, на который я рассчитывал!

Буонапарте вошел в мансарду вместе с Понтекуланом. Смел со стола разложенные на нем рулоны карт, не обращая внимания на присутствие Сент-Обена, низведенного в ранг мебели, а тот между тем начал догадываться о причинах этой ссоры. Константинополь обратился к Конвенту с просьбой прислать нескольких офицеров-артиллеристов: турецкий султан Селим собирался вооружаться против России, союзницы Австрии. Для Франции это был лишний повод воспрепятствовать экспансии императора Франца II. Буонапарте предложил свою кандидатуру. Заделаться высокопоставленным офицером древней Византии, составить себе там репутацию и состояние, чего доброго, зажить, как калиф, да и свое семейство там же устроить — он уже все обдумал: прихватит с собой нескольких адъютантов, в том числе Жюно, Комиссия по внешним сношениям выдаст ему серебром сумму, равную полугодовому жалованью, на первоначальные расходы, из Парижа ему пришлют ящик инструментов для математических занятий и черчения, книги по артиллерии. И вот из-за этого недотепы Понтекулана все сорвалось! Буонапарте злобно комкал в руках только что полученный отрицательный ответ: «Комитет общественного спасения вынужден не допустить, особенно в настоящий момент, удаления из страны столь достойного офицера».

Физиономия у Понтекулана была честная и удрученная, но гнев Буонапарте все не утихал:

— Нет, ты мне скажи, что представляет собой артиллерист без пушек? Кто он такой? Пустышка!

— Ты специалист по Италии, генерал, ты ежедневно подтверждаешь это теми указаниями, которые мы отсылаем Келлерману…

— Келлерману?! Да плевать он хотел на мои указания!

Он швырнул скомканный до состояния бумажного шарика ответ Комитета общественного спасения в погасший камин и заорал:

— Меня хотят удушить!

— Но Келлерман…

— Этот и пальцем не шевельнет, он отращивает брюхо и дрыхнет у себя дома в Ницце, забросил свои войска, которые промышляют грабежом и в конце концов навлекут на себя ненависть местного населения! Дайте их мне, этих паршивцев, и я из них сделаю армию!

— Как ни жаль, это не в моей власти.

— Но не могу же я, однако, всю свою молодость протирать штаны, составляя стратегические комбинации, которыми никто не пользуется!

— Но именно сейчас…

— Знаю! Именно сейчас нужно набраться терпения! У вас это слово с языка не сходит! А австрийцы тем временем что делают? В свое удовольствие хозяйничают в Италии, насмехаясь над нашими солдатами! За каким чертом для того, чтобы командовать армией, надо непременно быть тупым старым хрычом? Хотя нет, «командовать» — это не то слово, Итальянской армии как таковой просто не существует!

Буонапарте метался по тесной комнатке взад и вперед. Но вот его взгляд упал на Сент-Обена, сидящего за своим столом:

— А ты чего ждешь?

— Вас.

— Ну, так убирайся. Я не расположен выдумывать никому не нужные планы.


На исходе августа месяца новая Конституция наконец была написана: «Права человека в обществе суть свобода, равенство, безопасность, собственность…» Слово «братство» исчезло, и всеобщее избирательное право заменила двухступенчатая система, благоприятная для зажиточных собственников и богачей. Эта Конституция при всем своем несовершенстве была бы принята, так всем хотелось стабильного режима и новых лиц у кормила, но члены Конвента, цепляясь за свою власть, присовокупили декрет с уточнением, что большинство будущей палаты (притом не менее двух ее третей!) должно избираться из их рядов. Таким образом они рассчитывали помешать Собранию слишком явно качнуться вправо.

Тогда Париж заворчал.

На улицах царило видимое спокойствие, каждый поспешал по своим делам или в погоне за удовольствиями, а между тем под самым носом у Конвента назревал контрреволюционный переворот. Переполненные столичные меблирашки во множестве наводнили испанцы, швейцарцы, англичане и прочие иностранцы. Эмигранты возвращались. В Пале-Рояле то и дело встречались мужчины и женщины в серой одежде шуанов. Газеты клеветали на Конвент, стены были заклеены всевозможными листовками — одна требовала короля, другая призывала к анархии… Торговец гипсовыми фигурами из галереи Валуа выставил на своей витрине распятие, убранное королевскими лилиями.

Буржуа из Национальной гвардии очень кипятились, их возмущение распространялось от квартала к кварталу. Когда сорок восемь парижских секций стали устраивать первичные собрания, чтобы назначить выборщиков, тридцать две из них объявили, что Конвент надругался над своим долгом. Тут и там раздавался клич: «Долой Две Трети! Это фальсификация! Выгоним последних якобинцев!» Самой воинственной была секция Лепелетье, благо тайные королевские агенты подкармливали ее щедрее всех: она задумала организовать повстанческий комитет. Каждый вечер, оставив Буонапарте и его призрачную Итальянскую армию, Сент-Обен спешил в монастырь Дочерей Святого Фомы и, задрав голову, слушал ораторов, яростно клеймящих с высокой трибуны декрет о Двух Третях:

— Нам нужно все или ничего! Гнать в шею депутатов! Иначе те из прежних, кто останется, будут портить новых!

— Проклятые интриганы из Конвента! Народное счастье их нисколько не заботит!

— Они думают только о своих интересах!

— Хотят и дальше всем распоряжаться!

— Пусть уходят!

— При королевской власти мы были бы счастливее!

— На то и первичные собрания, чтобы установления менять!

Подобная какофония могла длиться часами, только обостряя всеобщее неутихающее возбуждение. Аббат Броттье, сварливый бородач, глава парижского Монархического агентства, видя, что пресловутый декрет закрывает для его партии врата власти, сразу же принялся подстрекать к мятежу. Он сочинил лозунг, которому много рукоплескали: «Короля или хлеба!» Молодые люди, болтаясь по Пале-Роялю, выкрикивали его в уши равнодушным, которых куда больше занимали игра, девицы или попойки. «Кафе де Шартр» вновь открылось, и мюскадены возвратились к своим былым привычкам, хотя полицейские осведомители послеживали за ними. Что до спекулянтов, они и не прекращали в тени каштанов и под галереями предлагать покупателям золото, стенные часы, ткани или муку, только теперь они разбились на маленькие, весьма подвижные группы, чтобы проще было избегать наскоков гвардии.

Читая официальные воззвания, вывешенные на колоннах аркад, банда мюскаденов негодовала.

— Как это?! — говорил Дюссо, свинцовым наконечником трости обдирая приклеенную бумагу. — Еще чего! Чтобы две тысячи коммун признали декрет о Двух Третях? Враки!

— Мы только что узнали, что Страсбург его отверг! — проворчал Давенн.

— Конвент лжет, потому что напуган, — заметил Сент-Обен.

— Пойдем вздуем какого-нибудь депутата, — предложил мюскаден в жилете с цветочками.

— С кого начнем?

— Они там все плуты, но есть среди них из мошенников мошенники.

— Кого вы имеете в виду?

— Этого вонючку Тальена.

— Брависсимо!

— Так поспешим к нему.

— Вы знаете, где он обитает?

— Улица Перль, у своего отца-консьержа!

— Придушим душителя из Киберона!

Распевая, они врезались в толпу, заполняющую парк, но чуть только оказались на улице, зашагали, стараясь не шуметь. Так и дошли до дома Тальена.

— Это здесь, номер десять.

— А на каком этаже?

— Увы, не знаю.

— Вот досада!

— Почему? Здесь всего четыре этажа и девять окон. Если мы расколотим их все, темсамым и его окно будет разбито.

— А чем?

— Вот этим.

Было уже темно, однако Дюссо разглядел груду камней, отвалившихся от ветшающей стенки. Они подобрали по два камня каждый и запустили в оконные стекла. Звон осколков огласил улицу.

— Это тебе, убийца!

Толстый гражданин появился в разбитом окне, к которому только что подошел, чтобы его открыть. Рана у него на лбу кровоточила. Отряд гренадеров Конвента, бродивших в окрестностях Пале-Рояля, заслышав шум, устремился на улицу Перль. Заметив хулиганов, бьющих окна, капрал вытащил саблю, а своих людей выстроил так, чтобы они перегородили мостовую по всей ее ширине. Ощетинившись штыками, гренадеры изготовились дать залп, но тут мюскаден в жилете с цветочками достал из-за пояса пистолет и, вытянув руку в направлении военных, вслепую выстрелил. Один из гренадеров, получив пулю в плечо, выронил ружье. А мюскадены пустились наутек, пользуясь минутным замешательством противника.


Три всадника в черных плащах скакали по улице Фобур-Сент-Антуан. Проехали мимо пивной «У Гортензии», не удостоив ее взглядом, а между тем заведение принадлежало ветерану Революции Сантерру, все якобинцы квартала собирались там. Чуть подальше всадники, наклонив головы, свернули в низенький крытый вход, пересекли дворик, въехали в следующий проход и, наконец, оказались у заднего фасада обшарпанного здания. Баррас и Буонапарте сошли со лошадей, оставив их на попечении третьего спутника, а сами нырнули в грязноватую прихожую. Баррас открыл флакончик духов и вдыхал их аромат, он плохо переносил запах плесени, селитры и жирного супа.

— Он живет под самой крышей.

Они поднялись на шестой этаж по крутой скрипучей лестнице. Когда добрались до самого верха, Баррас постучал рукояткой трости по дощатой двери — стук был условным. Изнутри послышалось ворчание, и им открыла женщина в шлепанцах. Она была до ужаса тщедушна и неприглядна. Два рыжих карапуза, таких же уродливых, как их родительница, болезненных, с воспаленными глазами, цеплялись за ее юбки.

— Гражданин занят, работает.

— Мы хотим видеть его без промедления.

— Он у свиней.

Пришлось снова идти по лестнице. Старший из детишек-альбиносов провел их на грязный задний двор, служивший свинарником. Жозеф Фуше откармливал на убой своих хрюшек. Сей священник-расстрига, некогда представитель дипломатической миссии, копался в корыте, наполненном всевозможными кореньями и очистками. Он вздрогнул, опасливо вскинулся — знал, что найдется немало желающих отнять у него жизнь: некогда он, не ведая жалости, развернул репрессии в Лионе. Тысячу шестьсот подозрительных расстреляли из пушки на равнине Бротто, поскольку гильотина на площади Белькур работала слишком медленно. При виде Барраса Фуше овладел собой, хотя не сумел скрыть, что руки у него трясутся. Репутация этого человека была ведома Буонапарте, но он никогда его не видел, не мог даже вообразить, что Фуше столь тщедушен и невзрачен. Это был недоносок с запавшими щеками, скуластый, с мутно-серыми полуприщуренными глазами и сальными рыжими патлами, похожими на веревки. Фуше обтер руки о передник:

— Видишь, Баррас, что со мной сталось? Чем же я еще могу быть тебе полезен?

— У меня к тебе несколько просьб.

— Я больше носа не высовываю из предместья. Слишком опасно.

— Да я тебя и не прошу из него выходить. И твой труд будет оплачен.

Баррас вытащил из складок плаща кожаный кошель, довольно плотно набитый, и бросил его Фуше, но тот от удивления или по неловкости не поймал его, и кошель плюхнулся в грязь. Однако он его поднял, взвесил на ладони и, угадав, что там золотые монеты, тотчас спросил:

— Что же я должен сделать, Баррас?

— Для начала отведи нас в чистое и укромное место.

— Укромное найдется, за чистоту не ручаюсь.

— Мы готовы следовать за тобой.

— Подождите.

Фуше развязал веревку, заменявшую запор на калитке, и выпустил из темноты сарая десяток шумных жадных свиней, которые, толкаясь, устремились на свет. Лысому верзиле, прибежавшему на его зов, Фуше приказал:

— Проследи за скотиной, у меня тут одно дело с этими почтенными гражданами.

Улица Фобур-Сент-Антуан была не слишком оживленной. Там встречались люди, тащившие тележки с мебелью, которую везли чинить или возвращали из починки, но ремесленники работали в своих мастерских, расположенных под одним общим навесом или во двориках, где было темно, будто на дне колодца. Слышались стук молотков, визг пилы, окрики в адрес ленивых подмастерьев. Фуше привел Барраса и Буонапарте к таверне с металлической вывеской, на которой фигурировало изображение виноградной лозы. Они вошли в залу. Пьяницы, уткнувшись носами в стаканчики со своей бурдой, на них и не взглянули. Фуше сделал знак содержателю трактира, стоявшему за стойкой. Тот, не произнеся ни звука, подал им ключ от подвала, куда они, взяв свечу на подсвечнике, спустились по довольно опасной лестнице. Там, внизу, уселись на табуреты рядом с бочками. Фуше поставил подсвечник на истоптанный земляной пол со словами:

— Здешнее вино я бы вам не посоветовал, это для рабочих. Хозяин подмешивает в местную кислятину спирт и настаивает на дохлых кошках для придания цвета. Такое кого хотите продерет.

— Мы здесь не затем, чтобы пить, — сказал Буонапарте.

— Генерал прав, — поддержал Баррас.

Фуше покосился на этого генерала со странным акцентом, тускло озаренного его свечкой. Баррас пояснил:

— Я хочу каждодневно быть в курсе настроений предместья.

— Рабочие благоприятно судят о твоей Конституции, это ты сам прекрасно знаешь. И кричать против Двух Третей не пойдут — кто-кто, а они нет. Понимают, что декрет защищает их от роялистов и буржуа. Патриоты растолковали им это.

— Как тебе кажется, они готовы поддержать Конвент?

— Да, но с чем? У них больше нет оружия, даже пики пришлось сдать.

— А если у них будут патроны и водка, тогда как?

— Тогда поддержат, я же тебе говорю, это легко устроить.

— Им заплатят.

— Это еще более упростит дело.

— Я подумывал, не укрепить ли их силами охрану Собрания, выпустив воззвание от имени Комитета общественного спасения.

— Все те, кого комитет выпустил из тюрем, без колебания встанут на защиту Республики.

Баррас стал рассказывать Фуше о последних парижских событиях. Поведал о том, как мюскадены утратили чувство меры в своих нескончаемых провокациях, как буржуазные секции норовят довести дело до открытой схватки. Как маркиз де Монтаран науськивал своих головорезов на генерального инспектора Итальянской армии, и те избили его. А не далее как вчера юнцы вздумали стрелять в патруль, который хотел их разогнать. Чтобы удержаться у власти, Конвент стал действовать жестче, и крутые меры, которые он принимает, усиливают брожение: отныне непокорных из числа золотой молодежи будут силой забирать в армию; сыновья, племянники, дядья эмигрантов отстраняются от государственной службы, равно как и священники, эти смутьяны, которым теперь придется докладывать властям о своих местах отправления культа и подписывать декларацию о преданности Республике. Агенты государственной безопасности доносят о пересудах, слухах, стычках — короче, об атмосфере. Причем, говоря об этом, они пользуются такими выражениями, как «катастрофа», «кризис», «ужасающие обстоятельства» и даже «гражданская война».

— Что до гражданской войны, предместье жаждет ее, — сказал Фуше, — но коль скоро ты меня просишь сколотить батальон, учти: в него войдут сплошь герои взятия Вальми или Бастилии.

— Так я и думал, — вздохнул Баррас. — Да мне плевать…

— Даже если это будут парни вроде Дюпертуа?

— Не знаю такого.

— Да нет же, знаешь! Это тот самый слесарь, что перерезал горло Феро.

— Я думал, его гильотинировали.

— Ничего подобного. Если во время весеннего бунта ты его не видел на баррикадах, так это потому, что я его прятал у себя в свинарнике. Но еще часа не прошло, как ты с ним встречался. Он мне помогает со свиньями. Голову себе обрил наголо да усы отпустил, только и всего.

— Сменил наружность, теперь остается только поменять имя. Ты ему доверяешь?

— Что до роялистов, мюскаденов, буржуа, он просто умирает от желания сожрать их живьем. Настоящий людоед. Сколько тебе нужно ребят такого сорта?

— Тысячу, может, полторы.

Распрощавшись с Фуше и снова вскочив в седло, Баррас спросил Буонапарте, все это время молчавшего, почти как немой, что он обо всем этом думает. Генерал отвечал, и тень улыбки скользнула по его губам:

— Рядом с тобой я учусь политике.

— Это просто стратегия, как в армии.

— Нет, тут другое.

— Как тебе угодно, но я спросил о Фуше: что ты о нем думаешь?

— Думаю, что существуют два рычага, которыми можно поднять людей: корысть и страх.


Наперекор своему увлечению монархическими идеями Сент-Обен никогда не пропускал вечерних посещений Комиссии по составлению планов кампании. У него благодаря этой деятельности появилось ощущение защищенности: если жандармы сцапают его, чтобы загнать в казарму, он сможет бросить им в лицо, как плевок: «Армия? Да я уже в ней служу, и мои обязанности определяются комитетами!» К тому же он продолжал с неотступным интересом наблюдать за Буонапарте: откуда черпает свою бешеную энергию этот генерал без солдат, сочиняющий сражения на бумаге? Буонапарте часто прерывал диктовку и принимался размышлять вслух, и, когда он воспламенялся, толкуя об Италии, Сент-Обену виделись, будто воочию, озаренные свечами мадонны в зарешеченных нишах на перекрестках Милана, большие магазины, где в жаркие часы окна и витрины занавешивают тканью, виноградные лозы, обвивающие деревья вдоль дороги между Виченцо и Падуей, луга, нивы с колосящейся пшеницей, рисовые поля Восточного Пьемонта, этрусские стены, поддерживающие склон холма вдоль тропы, ведущей к Вольтерре…

Если для того, чтобы подстегнуть свои размышления, генералу требовалась аудитория, на худой конец хотя бы такой невежественный слушатель, как Сент-Обен, он подзывал его к себе, оба на четвереньках нависали над картой Северной Италии, развернутой во всю ширину прямо на полу, и Буонапарте, водя карандашом вдоль рек и дорог, говорил:

— Вот посмотри: пятьдесят лет тому назад маршал де Майбуа разгромил пьемонтцев у Бассиньяно. Он тогда взял Асти, Валенсию, Тортону. Австрийцы послали сорокатысячное войско на подмогу местным жителям, своим союзникам, и они отвоевали эти города обратно. Майбуа хотел снова повернуть войска против них, но он делил командование с испанским инфантом (да к тому же Бурбоном!), и тот ему помешал. Идиот! Майбуа находился под его началом, он подчинился, и кампания в Италии была проиграна.

— А если бы он не подчинился?

— Его бы расстреляли.

— Тогда я поставлю вопрос иначе, генерал: если бы он мог действовать согласно своему плану?

— Он бы дошел до Милана через Адду.

— Через что?

— Адду, невежда! Это река. Он мог бы переправиться через нее в том месте, которое я тебе показываю, вот оно — мост Лоди, и двинуться по миланской дороге.

Буонапарте встал с четверенек и стукнул кулаком по письменному столу.

— Война — это ремесло! Оно требует разом и знаний, и чутья, умения решительно, не медля действовать, уловив момент и рассчитав свои шансы.

— Я думал, что численное превосходство должно решать…

— Чепуха! Видел, как твоих друзей-роялистов прихватили в Кибероне? Их было больше, чем солдат Республики, но их взяли, как крыс в крысоловке. Потому что против них был Гош.

— Однако же, генерал, моими друзьями, как вы их называете, командовали стоящие люди.

— Храбрые — да, без сомнения, но они не умели реально оценивать положение вещей. Граф д’Эрмильи? Импульсивный честолюбец. Граф де Пюизе? Второй слишком завидовал власти первого. Они перегрызлись из-за разных представлений о стратегии, как эти мои Бурбон и Майбуа. Послушай меня хорошенько: нельзя вести наступление, когда командиров несколько.

— Но указания, которые вы готовите для генерала Келлермана…

— Звук пустой!

— Однако же вы работаете на него.

— Я работаю на себя.

— Потому что лучше знаете Италию и хотите передать эти знания ему?

— Потому что генерал-аншеф не должен нуждаться в указаниях. Если же он нуждается в них, это значит, что он не более чем шут гороховый, которого надлежит сместить.

— Но при Вальми он все же дал пруссакам отпор…

— Он? Да ты шутишь, святая простота! Пруссаков победила дизентерия.

Сент-Обен, как правило, покидал Тюильри в раздумье. Клерком у нотариуса он служил, только чтобы выжить в тяжкие времена Террора, но покойный отец имел куда более амбициозные виды на карьеру сына, мечтал для него о благородном занятии. Он, шевалье, имеющий свой герб, должен был научиться владеть оружием, стать офицером, наподобие старших отпрысков знатных фамилий, пусть даже захудалой ветви. С Буонапарте он чувствовал себя в военной школе; к тому же генерал, зная о его роялистских симпатиях, не осуждал их: казалось, он предпочитал военное искусство манипуляциям политиков. Он был накоротке с Баррасом, но также и с ним, Сент-Обеном, и с Фрероном, и с Делормелем, и на ночах в Хижине у Терезии он бывал. На какой же стороне генерал применит свои таланты, если парижские секции ополчатся на Конвент? Сент-Обен участвовал в бурных собраниях секции Лепелетье в монастыре Дочерей Святого Фомы, но дух его пребывал в смятении. «Короля или хлеба!» — лозунг аббата Броттье, который он выкрикивал столько раз, вдруг стал казаться ему странным. Почему бы не «Короля и хлеба!»? Выходит, будь у народа брюхо набито, этого было бы довольно для спасения Республики? Ну, так цены на продукты питания начали падать: Конвент обирает провинции ради солидных продовольственных обозов, нужных, чтобы приручить столицу.


В просторной часовне, занятой секцией Лепелетье, кафедру проповедника использовали как трибуну. Дюссо взобрался на нее, дабы проповедовать то, что и так было для всех очевидно: надо заморить Париж голодом. Как? Перехватывать обозы, поставляющие продовольствие, ежедневно питающее столицу, тогда пламя мятежа вспыхнет вновь, недоедание подтолкнет ко всеобщему возмущению, и лишенный поддержки Конвент рухнет от первого толчка. «Провинции последуют за нами, они нас поддержат, — заверял Дюссо. — Многие селяне отказываются от реквизиций, прячут свой урожай или выходят с вилами защищать свои амбары. Посмотрите, какое воззвание приклеено к стволам деревьев в департаментах Эна, Сомма и Марна! — Он показал эту листовку собравшимся и прочитал вслух: — Французский народ, обрети вновь религию и своего законного короля, тогда у тебя будут мир и хлеб». В ответ раздались громкие приветственные клики, секционеры поднятием руки проголосовали за предложение Дюссо и тотчас стали принимать меры.

Вот почему в зябкое сентябрьское утро секционеры в разношерстной униформе национальных гвардейцев: в гетрах или сапогах, в полицейских островерхих колпаках, в гренадерских киверах из медвежьего меха, в черных суконных двурогих шляпах, с заряженными ружьями, саблями, длинными пиками и полупиками-эспонтонами, заполонили будку на колесиках, принадлежавшую встарь городской таможне, но давно заброшенную у заставы Пуассоньер. Они поджидали обоз с провизией. Их командир, некий адвокат, привстав на стременах, разглядывал в морской бинокль дорогу из Сен-Дени, на которой неотвратимо должен был появиться обоз.

Мюскадены и кое-кто из шуанов сопровождали их, но старались не бросаться в глаза, предусмотрительно держась в сторонке под каштанами бульвара Рошешуар, что тянулся вдоль крепостной Стены Откупщиков и проложенной подле нее дозорной тропы.

Вереница крытых повозок показалась ближе к полудню справа от Монмартрского холма. Обоз двигался медленно. Его сопровождали конные стрелки, но, по успокоительному сообщению командира, прижимающего к глазу бинокль, их было мало. «Все по местам!» Тут каждый занял свой пост согласно плану, составленному с целью атаковать повозки с продовольствием и разоружить охрану. Сент-Обен, Дюссо и их приятели-мюскадены присели, прячась за кустами, гвардейцы расположились перед заставой, один раскурил носогрейку, другой глотнул водки из фляги, прицепленной к его ранцу.

— Стой! — приказал командир, поднимая руку в белой перчатке.

Первая повозка остановилась в нескольких метрах от заставы, вынуждая к тому же весь обоз. Возниц, по-видимому, немало удивила эта непривычная задержка. Сержант из охраны, проскакав вдоль вереницы повозок, приблизился к командиру гвардейцев:

— Что происходит?

— Мы должны заменить вас и сами сопровождать повозки.

— Почему?

— Банды роялистов хотят их захватить.

— Меня бы это удивило! — сказал стрелок, обнажая саблю.

— Спрячьте в ножны свое оружие и возвращайтесь к себе в гарнизон.

— У меня нет такого приказа!

— Вот я и даю вам его.

Прочие стрелки сгрудились вокруг своего сержанта, и гвардейцы из секции Лепелетье обступили их со всех сторон.

— Драный потрох! Да это ловушка! — вскипел сержант.

— Вы это сказали, не я, — усмехнулся командир.

Повинуясь его жесту, гвардейцы взяли охрану на прицел.

— Бросайте оружие на землю, — произнес командир своим убеждающим адвокатским тоном.

— Никогда!

Сержант-охранник поднял саблю, но пистолетная пуля скосила его, и он опрокинулся навзничь, уже мертвый. Стрелял Дюссо, он хорошо прицелился. Тут все смешалось: ряды расстроились, напуганные внезапным выстрелом лошади под неопытными седоками грозили вовсе выйти из повиновения, мюскадены и шуаны вместе с гвардейцами, намного превосходившими их числом, окружили несчастных стрелков, после второго окрика не замедливших побросать ружья и патронные сумки, после чего мюскадены со всей твердостью отвели их к будке и ударами тростей загнали внутрь, где те оказались, словно сельди в бочке, а дверь закрыли, и двое гвардейцев, плотники по роду мирных занятий, смеясь, заколотили эту дверь при помощи гвоздей и досок. Узники тщетно пытались ногами и кулаками пробить крепкие стены будки. Оружие солдат разобрали победители. Сент-Обен выбрал легкое ружье с коротким стволом.

Кучера в ужасе разбежались и были уже далеко — все, кроме возниц из головных повозок, застывших в полной растерянности: они оказались слишком уж близко от наставленных на них ружей секции Лепелетье. Командир, приблизившись, осведомился очень вежливо:

— Что везете, добрые люди?

— Муку, гражданин, ничего больше, просто муку, чтобы кормить вас…

— Сейчас проверим и, если врешь, надерем тебе уши!

— Проверяйте, проверяйте, вот уж точно, что я не вру.

Гвардейцы и мюскадены обшарили повозки и ничего там не нашли, кроме сложенных стопками пузатых мешков. Когда один из них проткнули штыком, оттуда потекла струйка муки. Тем временем другие столкнули в ров будку на колесиках, где визжали солдаты; труп сержанта, протащив за руки, сбросили туда же, он шлепнулся рядом с будкой, откуда доносились крики и стоны. Потом гвардейцы заменили кучеров, которых еще можно было разглядеть вдали — они разбегались по полям. И вот обоз наконец преодолел заставу Пуассоньер в окружении гвардейцев-буржуа, пеших или верхом на украденных лошадях. Они направились к центру города по улице Рошешуар, почти безлюдной; дома здесь стояли редко, окруженные пустырями, было несколько гостиниц, рассеянных тут и там, и уйма сомнительных забегаловок вроде «Галантного пастуха», «Дамского каприза», «Черной коровы», их было десятка два, они выстроились вереницей; рабочие, карманные воришки, распутники вечерком, чуть стемнеет, сходились сюда, чтобы при свете фонарей лакать спиртное и за три су лапать бесстыжих девок. Сент-Обен и Дюссо верхом на тощих клячах стрелков ехали рядом и улыбались. Первый был чрезвычайно горд своим новым карабином. Второй ликовал при мысли, что секционеры в монастыре Дочерей Святого Фомы будут раздавать эту муку от имени короля.


Дюссо достиг совершенства в стрельбе, убивая одичавших собак, которые бегали по улицам и кусались. Конвент одним из своих декретов одобрил действия, способствующие ликвидации этих злобных тварей. Наловчившись подобным манером, Дюссо подбивал и других мюскаденов отправиться с ним поохотиться, отвести душу. Сент-Обен со своим карабином тоже составил ему компанию. Некоторые из них распустили косицы, отказались от гребней, стали одеваться невзрачно в надежде остаться незамеченными, увильнуть от вербовки, которой грозил им Комитет общественного спасения. Сент-Обен снял свою знаменитую повязку, приняв вид клерка, помощника нотариуса, каковым, собственно, и являлся. Между собой они говорили об этом так: «Мы упражняемся в маскировке». Самые убежденные стали наименее модными.

В тот день они завтракали вместе в кабачке на Елисейских Полях; решив, что надо закаляться, закутались в плащи и расположились под открытым небом, несмотря на пронизывающий холод, потом по ухабистой дороге проскакали через лес, выехали на опушку и двинулись к селению Нейи. Привязали к молодым дубкам лошадей, отнятых у охраны продовольственных обозов, на которые они нападали регулярно, и прицелились в шляпы, надетые на колышки.

— Я забываю о головном уборе, думаю только о голове паршивого якобинца, тогда и попадаю в цель, — сказал Сент-Обен.

— С тридцати шагов, даже больше, и притом с первого раза! Поздравляю! — вскричал Дюссо, разглядывая шляпу, продырявленную на месте кокарды.

— Стойте! — крикнул один из их товарищей; он, отойдя в сторонку, с трудом заряжал свое тяжелое ружье. — Смотрите, что на нас надвигается оттуда, с того конца Песчаной Пустоши!

Обернувшись к западу, они обомлели:

— Армия…

Да, речь больше не шла о каких-то там мелких подразделениях, идущих на подмогу гарнизонам предместий. Яркое солнце освещало тысячи кавалеристов и пехотинцев, отражаясь в их шлемах, кирасах, посверкивая на металлических клинках и наконечниках копий, зажигая красным огнем плюмажи гусарских киверов. Они набегали на равнину широкой волной, медленно и методично захлестывая пространство. Шли сформированные полки. Они более не походили на волонтеров Республики, которые рвались повоевать за принципы и, одержав первую победу, спешили обратно, поскольку надо успеть к жатве; они преобразились в настоящих воинов, их штыки и сабли рассекали человеческие потроха, у них была тяжелая поступь наемников, они теперь были профессионалами, собственностью своих генералов, коль скоро последние платили им, если можно так выразиться, из своего кармана благодаря ограблению завоеванных земель. Они перешли Рейн, они аннексировали Бельгию, и вот Конвент призвал их на подмогу.

Наши мюскадены просто ошалели.

Они повскакали на лошадей и, спрямляя путь, пустились галопом по скверной дороге через Елисейские Поля к площади Революции, где слишком долго торчала гильотина и где, будто насмехаясь над ними, восседала теперь на цоколе снесенного памятника Людовику XV колоссальная, отлитая из бронзы Свобода. Решетчатые ворота парка Тюильри были открыты; там Сент-Обен отстал от своих — они по бульварам устремились к секции Лепелетье, чтобы предупредить о новой угрозе.

— Бросьте вашу дурацкую комиссию, Сент-Обен, сейчас все слишком серьезно.

— Мой милый, дражайший мой Дюссо, если нам потребуются сведения о войсках, идущих к Парижу, раздобыть их можно именно здесь, во дворце.

— У вас в мансарде?

Молодой человек, слегка раздосадованный насмешливой репликой приятеля, не отвечая, дернул за повод и свернул ко входу в парк, находящемуся на одном уровне с площадью. Легкой рысцой он проскакал по пыльным аллеям среди цветочных гряд и каменных статуй, перенесенных сюда из парка д’Орсэ, чтобы украсить это место публичных гуляний, которым публика пренебрегала за то, что здесь все слишком вычурно, не знаешь, куда присесть, не помяв травы или не попортив клумбы. Окинул взглядом обрамленную балюстрадой террасу Фельянов, где вокруг статуи Жан-Жака Руссо в домашнем халате под сенью апельсинов и лавров многочисленное сборище самых отъявленных забулдыг, пошатываясь, танцевало под звуки «Карманьолы», которую наяривали на флейтах. Сент-Обену показалось, будто время повернуло вспять: в единое мгновение он, как при вспышке молнии, вновь пережил ужасающую эпоху Террора — стоило посмотреть на их нелепые наряды, на их рожи, послушать эти резкие пьяные голоса. Якобинцы во фригийских колпаках опять разгуливали с ружьями, пили вино из горлышка, веселясь так, будто власть снова у них в руках. При этом зрелище Сент-Обен придержал коня. Оттуда, сверху, на него смотрел чуть ли не великан — какой-то тип с наголо обритым черепом и по-ежиному встопорщенными усами. По этому взгляду, достойному самого дьявола, по росту и ноздрям, раздувающимся, как у дикого зверя, он вроде бы узнал слесаря Дюпертуа, но было уже пять часов вечера, Буонапарте ждал его. Когда он попытался объехать дворец справа, вдоль набережной, чтобы с площади Карусели войти в главный вход конторских помещений, часовые остановили его, скрестив штыки. Их лейтенант спросил:

— Куда ты направляешься, гражданин?

— В Комиссию по составлению планов кампании, я там работаю.

— Ты не имеешь права въезжать в парк верхом.

— Я не знал.

— Это все знают.

— Но только не я, господин офицер.

— Господин? Ха! Почему не «ваша светлость»? — пошутил один из гренадеров.

— Те, кто работает во дворце, знают об этом, — заявил лейтенант, смерив Сент-Обена глазами.

— Может быть, гражданин не по-настоящему работает в комитетах? — опять встрял все тот же остряк-гренадер.

Лейтенант обошел вокруг Сент-Обена и обнаружил карабин, притороченный к седлу.

— В штатском, но с воинским оружием?

— Носить оружие никому не запрещено.

— Это еще вопрос.

— Говорю вам: я состою в комиссии Комитета общественного спасения, меня ждет мой генерал, а он ненавидит опоздания!

— Потише! Нечего тут голос повышать. Как его зовут, твоего генерала?

— Набулионе Буонапарте.

— Итальянец, что ли?

— Корсиканец.

Лейтенант всмотрелся поближе в его подседельник и присвистнул:

— Ого! Седло стрелка…

— Другого я не достал.

— Ладно, посмотрим… — буркнул один из гренадеров, подергивая свой заостренный ус.

— На обозы нападают, что ни день, — снова заговорил лейтенант. — Роялисты ежедневно крадут у нас муку, лошадей и оружие. Как думаешь, есть смысл допросить тебя на сей счет?

— Все это не моя забота, лейтенант.

— Ах так! Между тем это забота всех истинных республиканцев.

— Вы меня подозреваете?

— Карабин, седло, лошадь — все это не свидетельствует в твою пользу, а?

— Повторяю вам: меня ждут!

— Слезай.

Сент-Обен, вздохнув, слез со своей унылой клячи:

— И что теперь? Вы подвергнете допросу эту лошадь?

— Теперь я тебя отведу в Комитет общественной безопасности.

— Сначала проверьте то, что я вам сказал!

— Там и проверят, если захотят.

— Мой генерал вам шею свернет! Он на короткой ноге с Баррасом!

Услышав имя виконта, лейтенант заколебался. Он не любил осложнений. Что, если этот шпак не соврал? Чего ради рисковать? Поразмыслив минутку, он бросил своим гренадерам:

— Шупар, Мартен, ну-ка, пусть он встанет промеж вас. Отведем-ка этого буржуа к его так называемому генералу или уж знать не знаю кто он там. А вы, прочие, не теряйте бдительности в мое отсутствие.

И Сент-Обен последовал за лейтенантом; два гренадера шагали по бокам. Они вошли в Тюильри через барачные постройки гвардейского корпуса и поднялись на верхний этаж в контору комиссии, где Буонапарте, сидя за столом, выцарапывал на листках заметки, расшифровать которые было бы под силу ему одному. Оторванный от этого занятия, генерал воспринял вторжение солдат и их пленника с явным раздражением. Он ткнул перстом в направлении настенных часов:

— Уже не пять часов, Сент-Обен.

— Вы можете сами убедиться, генерал: меня задержали.

— Мой генерал, — сказал лейтенант, вытягиваясь по стойке «смирно», — вы, стало быть, знаете этого субъекта?

— Моего секретаря? Разумеется! Что он такого натворил, чтобы заслужить такой эскорт?

— В парке, где это запрещается, он ехал на лошади, притом армейской. Мне это показалось подозрительным.

— Это моя лошадь.

— А..? Понятно. Но у него еще и карабин военный.

— Пришлось его им снабдить. По вечерам на улицах небезопасно, мюскадены рыщут, бандиты.

— Но этот карабин… он сейчас уже сдан на склад кордегардии, чтобы его забрать, потребуются документы, подписи…

Буонапарте встал. Вынул из-за пояса один из тех элегантных пистолетов, что при вступлении на эту службу выдал ему распорядитель Лефевр. Он взял его за ствол и протянул Сент-Обену, и тот, изумленный таким знаком доверия, принял это великолепное оружие с рукояткой, инкрустированной перламутром, и стволом, на котором тонкими литерами была выгравирована фраза: «В память о дружбе». Заложив руки за спину, в том же дрянном сером рединготе, которого никогда не менял, Буонапарте скомандовал сильно побледневшему лейтенанту:

— Проводите гражданина до его дома. Он живет в особняке народного представителя Делормеля; дорогу он вам покажет. Я хочу, чтобы по пути он был избавлен от других неприятных встреч.


Дни на исходе сентября серы, темнеет рано. Лейтенант с фонарем в руке лично проводил Сент-Обена на улицу Дё-Порт-Сен-Совёр. И всю дорогу жалобно извинялся: «Тут дело в видимости, какую она мне плохую службу сослужила, а? Ведь надо ж признать, гражданин секретарь, что я только приказы выполняю, мне умничать рискованно. Как увидел буржуа на лошади верхом, где оно не положено, ну, я и задержал его, а?» Молодой человек не слушал, он теребил в кармане редингота подаренный Буонапарте пистолет и ломал голову над причиной такого неожиданного дара. Ведь генерал обычно держался сухо, подчас до демонстративности отчужденно, но это в гневе либо когда воскрешал в памяти свои итальянские познания. Сент-Обен навел справки о том, что он за человек. Тут ему помог Дюссо: когда он работал на Фрерона, тот прекрасно знал семейство Буонапарте: в Марселе, куда народный представитель прибыл с миссией, он влюбился в Паолетту, ветреную сестренку генерала; девчушка была отнюдь не против его ласк, да еще и безо всякого удержу строчила этому ловеласу, занимающему столь высокий пост, страстные записочки: «ti amo sempre, per sempre amo, sbell'idol moi, sei cuore tio, ti amo, amo, amo…»[3] и все в том же роде. Так что Фрерон рассказывал о происхождении этого клана, в который все еще надеялся войти. Там, на юге, Буонапарте — фамилия весьма распространенная, изначально это слово было именем, а то и кличкой вроде На-Бога-Надейся. Чтобы Наполеона в десятилетнем возрасте приняли в королевскую военную школу, куда брали только благородных, его отцу Карло пришлось до блеска начистить свое генеалогическое древо. Желая гарантировать сыновнюю карьеру, родитель собственноручно начертал пояснение, что его предок Джиамфардо в 1219 году принес присягу епископу Лунийскому, что Буонапарте обнаружены в Тоскане, что он сам учился в Пизе и архиепископ этого города признал его титул, однако представленный герб выглядел все-таки малоубедительным, Карло был вынужден его приукрасить, чтобы избежать унылого сочетания цветов — в результате появилось золото на лазури; на исходе XVIII столетия индустрия генеалогических подделок развивалась быстро. На самом же деле Буонапарте, похоже, были выходцами с Пелопонесса, края, где жили, притулившись на полуострове Мани, наследники древней Спарты, которые роились во Флоренции, в Генуе и близ Аяччо. Дядя генерала Агезилас Калимери — тот и вовсе был пиратом, разбойничал в Мессинском проливе, добираясь до мыса Матапан; к тому же Наполеон носил имя греческого мученика…

— Гражданин секретарь, мы пришли.

Лейтенант откланялся, отвесив молодому человеку добрую сотню поклонов, и оставил его перед распахнутыми воротами особняка Делормеля. Во дворе теснились экипажи всех видов, кучера тряслись от стужи на облучках. Весь первый этаж был освещен, изящные силуэты проплывали туда-сюда за огромными застекленными дверями или, чуть видные, мелькали за прозрачными оконными занавесками. Проскользнув между каретами и фиакрами, Сент-Обен подошел к крыльцу, где в окружении двух иззябших лакеев, воздевающих к небу факелы, поджидал гостей дворецкий. Он приветствовал Сент-Обена:

— Мадам угощает чаем, мсье, а если мсье желает видеть мсье, так он в библиотеке.

— Благодарю, Николя.

Чтобы разместить гардеробы, столы и буфеты, полные индеек с трюфелями и кровавых ростбифов, умело нарезанных метрдотелем, все ящики, мешки, мебель, безделушки и картины, предназначенные на перепродажу, переместили на верхние этажи, где Делормелям, когда те хотели добраться до своих комнат, приходилось блуждать по лабиринтам. Розали приглядывала за всем. И всем улыбалась. При виде Сент-Обена эта улыбка продержалась у нее на губах, но она была предназначена для общей композиции, поскольку дама заговорила с ним жестко, хоть и продолжала строить глазки и заговорщицки-дружественно приветствовать то офицера в парадном мундире, то богиню дешевого пошиба, подобно ей самой, не столько одетую, сколько раздетую при помощи шелкового муслина. В тот вечер волосы Розали имели цвет воронова крыла и сплошь в крутых завитках:

— Я так тревожилась…

— Ты родилась тревожной.

— Где ты прятался три дня и три ночи?

— Секция Лепелетье объявила, что работает без перерывов. Я там был, и если прятался, то очень плохо.

— Ты и спал там?

— Мы спали по-солдатски, на походных кроватях, каждый в свой черед, и всего-то часок-другой.

— Ты, наверное, ужасно грязный!

— Ну само собой, там же сплошные танцы до упаду.

— Весьма сожалею.

— Да послушай, Розали! Армия разбила лагерь у ворот Парижа!

— Чтобы защитить нас от бесчинств. Я в этом не вижу никакой беды.

— Ты ничего не видишь! И ничего не знаешь! Сумасшедшая…

— Менее сумасшедшая, чем ты, милый мой, — произнесла она с легким пренебрежением, но теперь на ее губах снова проступила светская улыбка.

На его пути оказалась группа гостей, они пили чай и болтали, собравшись возле буфета. Он растолкал их так, что чай выплеснулся на ковер, и выскочил из салона. В конце коридора он бесшумно открыл дверь библиотеки. На полках штабелями громоздились сплошь одни скандальные сочинения в красных сафьяновых переплетах. В камине пылали сложенные крест-накрест поленья, а напротив в вольтеровском кресле восседал народный представитель Делормель, в левой руке держа открытую книгу, а на коленях — свою служанку. То ли дрова горели слишком жарко, то ли он возбудился сверх меры, но только физиономия у него раскраснелась, да и по голосу было слышно, что он запыхался:

— Героиня этой книги похожа на тебя, Кристин.

— На меня-то? Да чем же, сударь?

— Сельская девушка, говорит с акцентом своей провинции.

— Я родом из Парижа.

— Здесь тоже есть свой акцент, в Париже. Ладно, оставим это. Ты просто вообрази: мы в Лондоне, на маленькой улочке, перед нами Ковент-Гарден. Фанни встречает одного джентльмена. Сейчас прочту. Здесь ее собственный рассказ: «Тогда он просунул руку мне под шаль, нащупал грудь и осторожно потеребил ее…»

— У меня нет шали, мсье, а ваша рука, она ведь там, ниже, щупает у меня под юбками.

— Ты ничего не смыслишь в литературе!

— Литература? А что это такое?

— Да вот это же самое! «Дева веселой жизни», издание тысяча семьсот пятьдесят первого года, перевод с английского.

— Англичане, они ж для нас…

— Ступай! Займись своими обязанностями!

Кристин поспешно оправила юбки и убежала в кладовку.

— Идиотка! — проворчал Делормель.

Сент-Обен кашлянул. Депутат обернулся:

— Ты? Ты что же, был здесь?

— Господин Делормель, вы должны дать мне объяснения.

— Если это все, что я тебе должен, идет. Этот товар не слишком дорог. Я тебя слушаю.

Народный представитель встал и, взяв кочергу и лопатку, поправил соскользнувшее полено. Затоптал ногами в домашних туфлях искорки, просыпавшиеся на восточный ковер, из-за которого ему пришлось долго торговаться.

— Конвент вне закона! — заявил Сент-Обен.

— Ах так? С каких пор?

— С тех пор, как призвал армию, чтобы заставить народ проглотить его Конституцию и эти позорные декреты!

— Что это за народ такой, которым ты мне все уши прожужжал? Большинство французов уже приняло новую Конституцию. Он хочет мира, народ.

— До выборов Конвент не должен вмешиваться никуда, кроме административных дел. Управлять страной ему не положено. Какая тут может быть армия? Это же государственный переворот!

— Вон ты как повернул…

— Кто эти пьяные якобинцы в парке Тюильри?

— Добровольцы. Священный батальон патриотов восемьдесят девятого года. Знаешь, они трогательны. Когда им раздавали оружие, один старик поцеловал свое ружье и говорит: «Значит, я все еще свободен».

— Это просто комедия! Я видел там настоящих душегубов!

— Ты фантазируешь.

— Дюпертуа, того слесаря, убийцу Феро.

— Он гильотинирован.

— Во имя чего вся ваша ложь? Кого вы защищаете?

— Свое состояние, малыш. Состояние, которым и ты пользовался. А также Республику, благодаря которой я его сколотил.


Наполеон, что ни день, проводил время у приятельницы своей матери мадам Пермон, которая вернулась в Париж с дочерью Лорой и мужем, которого она привезла из Бордо, вконец изнуренного болезнью. Покинув столицу, подверженную народным мятежам, в надежде, что так избежит всех опасностей, она на юге только и делала, что наблюдала сцены чудовищной жестокости. Она видела, как женщин и детей сбрасывали с высоты башен, видела расчлененные трупы, которые выбрасывало волнами в прибрежные пещеры близ Бокера. Большой красивый дом, где она поселилась с семьей, так называемый «особняк Страуса», к несчастью, находился на улице Луа, что проходила вплотную к монастырю Дочерей Святого Фомы, очагу восстания, которого опасались. Господин Пермон, исхудавший, с угрюмым взглядом, сотрясаемый лихорадкой, вздрагивал, слыша выкрики часовых секции Лепелетье, и страх усугублял его страдания. Гости, собравшись в салоне, переговаривались приглушенными голосами, но при малейшей жалобе мадам Пермон или ее дочь спешили к изголовью больного. Однажды вечером, когда он стал задыхаться, слуга отказался идти за врачом, напуганный патрулями и дождем, что лил как из ведра. Лора собралась было пожертвовать собой, уже и шляпку свою с мягкими полями сняла с вешалки, но Буонапарте не допустил, чтобы девочка вышла из дому:

— Предоставьте действовать своему Коту в сапогах, мадемуазель Лоретта. Вашему отцу необходима забота вашей матери, а она нуждается в вашей поддержке. Сообщите мне имя и адрес врача. Я схожу за ним.

Доктор Дюшонуа жил на улице Вивьен, в десяти минутах ходьбы. Буонапарте натянул свой редингот мышиного цвета, поднял воротник, нахлобучил круглую шляпу и бегом скатился с лестницы. Он и по улице тоже бежал, пока не услышал крик:

— Стоять!

Он тотчас остановился, ногами прямо в луже, весь мокрый под ливнем и потоками, хлеставшими из водосточных желобов. Из крытого входа церкви появились секционеры в высоких цилиндрах и, подойдя вплотную, поднесли фонарь к его лицу. Их обеспокоил торопливый шаг генерала, поскольку в этот час и за пеленой дождя ничего было не рассмотреть.

— Почему он так несется, этот господин?

— Иду за врачом на улицу Вивьен.

— Вы здешний? Из этого квартала?

— Я обедал у своих друзей. Им потребовался доктор. Это срочно.

Один из двоих стал обыскивать генерала, прощупывая его одежду.

— Оружия при нем нет. Но он дрожит.

— Я дрожу от холода.

— А может, это скорее страх, что вас пристрелят?

— Из ваших отсыревших ружей? Если вы хотите пользоваться ими в дождь, держите их дулом к земле, чтобы вода не затекала внутрь.

Секционеры исчезли, им тоже не терпелось укрыться от ливня. Буонапарте продолжил свой путь, вытащил врача из его апартаментов и с той же поспешностью доставил к больному, нимало не беспокоясь насчет патруля: дождь тем временем еще усилился, и рвение отнюдь не обуревало секционеров. Дверь в прихожую дома мадам Пермон была открыта, и там сушились два зонтика, мокрых настолько, что они, казалось, сочились водой. Доктор Дюшонуа пристроил свой зонт на плетеный коврик, прислонив его к стене, отдышался, протер забрызганные грязью очки клетчатым носовым платком, огромным, как полотенце. Тут примчались испуганный слуга и Лора Пермон:

— Наконец-то вы вернулись, генерал!

— Спасите нас от скверных субъектов, которые заявились сюда, чтобы нас изводить!

Встав перед двустворчатой дверью спальни, которую она заперла на ключ, мадам Пермон не пропускала двух наглых мюскаденов, которые намеревались войти; оба разом оглянулись, когда раздался резкий вопрос Буонапарте:

— Какого черта вам здесь нужно?

— Мы желаем знать, почему некий Пермон, обосновавшись здесь целых семнадцать дней назад, все еще не записался в секцию.

— В наших списках он не значится, — прибавил второй, заглядывая в тетрадку.

— Но он же очень болен! — возмутилась мадам Пермон.

— Вот мы и проверим, что это за любопытный недуг, — заявил первый мюскаден.

— Когда родина в опасности, не время болеть, — изрек второй.

— Этому господину так плохо, что хуже некуда, — заступился врач.

— Мы хотим сами в этом убедиться.

— Перед вами доктор Дюшонуа, он пользует больного, — сквозь стиснутые зубы процедил генерал, сдерживаясь с огромным трудом.

— Дюшонуа, Дюшонуа, — забормотал второй мюскаден, снова открывая свою тетрадку.

Более не противясь гневу, Буонапарте схватил обоих молодчиков за рукава и вытолкал за порог; они при этом потеряли свои двурогие шляпы и драгоценную тетрадку, которую генерал вышвырнул им вслед. Она шлепнулась на лестничную площадку, и Буонапарте захлопнул дверь у них перед носом прежде, чем они опомнились.

— Не надо было с ними так, Наполеон, не надо!

Мадам Пермон, все еще прижимаясь спиной к двери мужниной спальни, заливалась слезами, судороги сотрясали все ее тело. Доктор, разжав ее стиснутые пальцы, взял ключ, отпер дверь и вошел к умирающему, в то время как генерал и слуга, поддерживая несчастную, довели ее до кресла, стоявшего перед камином. Она была подвержена нервическим припадкам, никто при этом особенно не паниковал, коль скоро роли в таких случаях были распределены заранее: Лора поднесла матери успокоительную микстуру в ложечке, Буонапарте растер ей руки, слуга взбодрил огонь в камине, подкинув туда пучок страниц «Монитёра». Она стонала:

— Не следовало так поступать, они теперь вернутся целой бандой,все здесь переломают, разворуют, у бедняги Пермона случится приступ, у него сдаст сердце, он так боится, что снова начнутся убийства…

— Успокойтесь, — сказал генерал; его тоже трясло, но из-за промокшего редингота, ведь так и не нашлось времени, чтобы повесить его над огнем просушить. — Успокойтесь. Я схожу в секцию и улажу это дело.

Но мадам Пермон продолжала сетовать:

— Париж кипит. Дождемся ли мы когда-нибудь покоя?

— Наш Кот в сапогах бдительно оберегает нас, — сказала Лора, присев на корточки возле материнского кресла.

— Что может Наполеон против этих бандитов?

Когда она снова смогла нормально дышать, Буонапарте наконец пристроил свой редингот на спинку стула перед очагом. Туда же он пододвинул свои сапоги, отчаянно вонявшие мокрой кожей, потом выпил чашку черного кофе, предложенную слугой, и сжевал гроздь винограда, торчавшую из вазы для фруктов.

— Дождь почти перестал. Схожу туда, в эту чертову секцию.


Сент-Обен посвятил себя подготовке восстания, за которое ратовала секция Лепелетье. Забыв все, чем обязан Делормелю, он стал считать депутата коррупционером, а Розали взбалмошной дурочкой. Он принял за неоспоримую истину утверждения своих приятелей, которые распространял, как мог; он насмехался над нерешительными и равнодушными. Он более не сомневался ни в убийстве Людовика XVII, ни в уничтожении шуанов, которые хотели возвести короля на трон; к тому же граф д’Артуа набрал колоссальную армию, священники и аристократы поставили под ружье селян провинции Бос, в Шартре были столкновения и не обошлось без жертв, равно как в Вернёе и Нонанкуре. «Вся Франция проклинает Конвент», — твердил он и сам в это верил. Вчера депутаты из коммуны Дрё побратались с мятежными секциями Парижа, они предложили, что сами займутся перехватом столичного продовольствия, считая этот грабеж самым что ни на есть прямым восстанием.

Монастыря Дочерей Святого Фомы он более не покидал. Под перистилем, по ночам озаренным светильниками, он своим красивым почерком выписывал регистры волонтеров, регулировал раздачу оружия и пороха, украденных из магазинов Республики, и принимал свою революционную роль очень всерьез. Мюскадены и опытные национальные гвардейцы секций заполонили былые дортуары, часовню, монастырскую приемную, где ораторы кипели в яростных спорах. Слышались перебранки, пение, божба, чьи-то мстительные присловья. Кавалеристы, носившие серую шуанскую одежду с черной подкладкой, обеспечивали связь с другими секциями и давали гарантию, что армия никогда не будет стрелять в парижан.

— Расстрелять шпиона!

— Смерть якобинцу!

В дальнем конце внутренней колоннады мюскадены наседали на маленького штатского, чья физиономия им не понравилась; этот человек вошел через парадный вход, часовые его проверяли, однако какие-то бешеные, увидев мятый редингот и зонтик, подумали, что изобличили агента Комитета общественной безопасности, переодетого лавочником. В шатком красноватом свете факелов Сент-Обен узнал Буонапарте. Он закрыл свой регистр, встал и направился к обозленной ораве своих сподвижников:

— Я знаю этого человека.

— У вас сомнительные знакомства, Сент-Обен.

— Это генерал.

— Тем лучше, из него выйдет отменный заложник.

— Он отказался стрелять в наших братьев в Вандее. Комитеты начисто отстранили его за это от командования.

— Ваша осведомленность поражает.

— Я затем и работал в Тюильри, чтобы кое-что разузнать.

— Я и позабыл о такой вашей самоотверженности. Но согласитесь, однако, что у вашего любезного приятеля вид уж до того якобинский…

— Не беспокойтесь, — злобно процедил Буонапарте, — мой зонтик не заряжен.

Сент-Обен повел его к обвеваемому сильным сквозняком столику под перистилем, который он называл своим письменным столом. Там он уселся на стул, а генерал — на ящик.

— Зачем было приходить сюда в полночь, генерал?

— Чтобы поговорить с ответственным лицом. Если таковое существует.

— Ответственным за что?

— За вписывание обитателей квартала в регистр.

— Я имею доступ к спискам такого рода.

— Так послушай меня. Сегодня вечером граждане с твоей стороны…

— Не употребляйте здесь слова «гражданин», это оскорбление.

— Желторотые кретины, огалстученные до самого носа, если ты предпочитаешь такое определение, хотели вписать в свою тетрадочку человека, который умирает.

— Обязательный призыв в наши ряды распространяется на всех обитателей квартала.

— Даже на умирающих? Ну, этого ты вычеркнешь из своей карточки. Его зовут Пермон, он живет на улице Лya.

— Я отдаю его вам, генерал, в счет моего долга, итак, теперь мы квиты.

Буонапарте приметил пистолет, тот самый, что он дал молодому человеку. Щелкнул пальцами по изысканно отделанной рукоятке, торчавшей у собеседника за поясом.

— Ты принял мой пистолет как прощальный подарок?

— Я вас провожу, как вы тогда приказали меня проводить.

— Ну, я-то живу очень близко.

— Да, знаю. На улице Фоссе-Монмартр.

Они прошли по улице Вивьен, очень людной. Свой зонтик, одолженный у доктора Дюшонуа, генерал нес так, как держат трость. В эту ночь, чуть только затих ливень, город охватило лихорадочное оживление. Все куда-то спешили, переговаривались, бежали; несли, поднимая повыше, факелы и фонари, прицепленные к палкам; барабанщики, колотя в свои барабаны, мешали горожанам спать, в окнах загорался свет, раздавались голоса, соседи перекликались. На площади Виктуар отряд пехотинцев перекрыл проход в Пале-Рояль и улицы, ведущие к Тюильри. Армия давала почувствовать свое присутствие. Бульвары, Елисейские Поля, Песчаная Пустошь были запружены регулярными частями. Льежские и брабантские подразделения из числа полков Сент-Омера придвинулись поближе к столице. До сей поры Буонапарте полагал, что у восстания мало шансов, если Конвент выдвинет против него профессионалов. Но в ту ночь он засомневался. Батальон якобинцев старой закалки, раскинувшись лагерем на террасе Фельянов, внушил сильнейшую неприязнь, побудив к сплочению мирных горожан, которым роялисты предсказывали новый Террор. Дело принимало серьезный оборот. Гренадеры из секции Майль затеяли перебранку с солдатами:

— Пусть Конвент разоружит этих псов Террора! — кричал секционер, сжимавший свое ружье обеими руками.

— Нам они не нужны! — словно эхо, повторял негоциант, чьи движения заметно сковывала длинная сабля.

— Псы Террора? — удивлялся капитан. — Среди нас таких нет, нам они тоже ни к чему.

С тем солдаты и бунтовщики обменялись рукопожатиями. Глядя, как они быстро спелись, Буонапарте спросил себя, надо ли ему оставаться подле Барраса. Накануне он уже доверительно сказал Жюно: «Если бы парижане поставили меня во главе, я бы за пару часов привел их в Тюильри, и мы разогнали бы Конвент».

— О чем вы задумались, генерал? — спросил идущий рядом Сент-Обен.

— Так, ни о чем.

И он возвратился к себе, чтобы, словно того требовала дисциплина, перечесть при свечах несколько своих излюбленных страниц из Плутарховой «Жизни знаменитых людей». Но мысли его блуждали, и он, до бесцеремонности рассеянно пробегая повествование о судьбе Юлия Цезаря, размышлял все больше о своей собственной.


Сент-Обен спал на столе в трапезной, подложив под голову мешок, когда его без малейших церемоний разбудил барабанщик: он заколотил по своему инструменту прямо перед большой дверью перистиля, распахнув ее настежь и впустив холодный воздух. Молодой человек сел, зевая, свесил с края стола ноги в сапогах, потянулся и мутным взглядом осмотрел залу; в бледном утреннем свете его сотоварищи, пробуждаясь от недолгого сна, вставали, горячим дыханием грели распухшие пальцы, терли глаза, массировали голени. Они, больше привыкшие к пуховым перинам, нежели к шершавым доскам, выглядели помятыми и совершенно измочаленными. Сент-Обен провел ладонью по подбородку, тот кололся, но до кокетства ли сейчас? Раз они на войне, он вправе побриться позже.

То было воскресное утро 4 октября. В тот самый момент, когда барабанщик убрался и пошел дальше будить сонных парижан, в залу решительным шагом вступил Дюссо. Он был как нельзя более свеж, чисто выбрит, надушен и попудрен, в рединготе, испещренном вертикальными белыми и розовыми полосками и предназначенном для особых случаев, но сейчас перехваченном ремешком из мягкой кожи, на котором висел патронташ. Размахивая изящными белоснежными руками, выглядывающими из кружевных манжет, Дюссо восклицал: «Слушайте барабанщиков Парижа! Вы, Сент-Обен, и вы, все прочие, слышите? Deo gratias! Слава Богу, дождались! Вставайте же! Всем встать!»

Орава зевающих молодцов последовала за Дюссо в заброшенный монастырский парк. Кто волочил за собой ружье, кто совал за пояс пистолет. Национальные гвардейцы в белых гетрах, мюскадены, буржуа квартала, подошедшие на подмогу, тащили сквозь кусты скамьи, позаимствованные из часовни, шкафы, исповедальню, кроватные стойки, стулья, молитвенные скамеечки. Дул западный ветер, шел дождь. Секция Лепелетье звала к оружию против Конвента. Барабанщики, о которых говорил Дюссо, безостановочно выстукивали этот призыв, они рассеялись по всему городу, бой их барабанов слышался и на правом, и на левом берегу Сены. Колокола церквей звонили, об этом позаботились кюре. Монастырь преобразился в укрепленный военный лагерь. Каждый, едва проснувшись, включался в строительство баррикад, которые должны были перёкрыть регулярным частям проход по примыкающим улицам. Прошел слух: комитеты пришлют войска, чтобы выселить мятежников и захватить их предводителей.

— Ко мне, Сент-Обен! Сползает!

Дюссо вцепился снизу в массивный шкаф, еще три парня помогали поднять его — один подставил спину с той стороны, где дверцы, двое других обхватили его руками с боков. Сент-Обен наклонился, спеша заменить выбившегося из сил Дюссо: боже, как тяжела эта мебель! Его треуголка в форме полумесяца упала в траву, и он сломал себе ноготь; ценой таких усилий, достойных ярмарочных борцов, им удалось взгромоздить шкаф на двухколесную тележку для перевозки бочек и, впятером толкая его и дергая, докатить до улицы Дочерей Святого Фомы. Немного подальше слева на углу улицы Закона перевернутая повозка и несколько скамей указывали на зарождение баррикады. Мебель и булыжники, вывороченные из мостовой, были навалены в беспорядке. Какой-то хлыщ, удрученный тем, что его шелковые чулки и изящные туфельки испачканы грязью, принес два стула и деликатно поставил у подножия этого нагромождения. Продавец цветов и нотариус в уже вконец замаранной форме национальных гвардейцев умело составляли запутанное сочетание разрозненных предметов, которых им натащили для укрепления возводимой стены.

— Скамьи расставляйте лесенкой, чтобы стрелки могли вставать на эти ступени, — пояснял журналист, который, начитавшись ученых сочинений о Фронде, возомнил себя специалистом по парижским бунтам.

Исповедальню оказалось сложно затащить наверх, потребовались канаты, пояса, подпорки, а брешь между высящимся, как гора, шкафом и лежащей на боку тележкой удалось заделать только в двадцать приемов. Это стоило новых поломанных ногтей, ссадин на коленях, разболевшихся ног, ноющих запястий, потянутых щиколоток — цена физических усилий, которые большинство мюскаденов привыкло оставлять на долю огородников из Чрева Парижа или плотников. Роль маркитантки взяла на себя коротко стриженная бретонка, по-мужски одетая в куртку и сапоги с отворотами: она раздавала новоявленным труженикам круглые булочки, принося их в корзине, а следом за ней гарсон из кафе на бульваре катил бочонок с вином. Сент-Обен и Дюссо, вконец разбитые, плюхнулись на влажные стулья, стоявшие прямо на мостовой, и разделили между собой хлеб, размокший от мелкого дождика. Они были довольны.

— А баррикада-то наша начинает вырисовываться.

— О да, мой дорогой, но в ущерб нашим костюмам.

Оглядев себя, они рассмеялись. Их нанкиновые кюлоты морщились на коленях, а неимоверно длинные фалды своих сюртуков они подвязали к талии, чтобы не макать их в лужи, когда приходится наклоняться. После сооружения баррикады два приятеля нашли себе другое, не столь утомительное занятие, которое к тому же более отвечало их навыкам и не угрожало новыми пятнами их рединготам: они взялись ходить по этажам соседних домов, названивать в двери и убеждать нерешительных присоединиться к их борьбе. Они получили уже двадцатый отказ, но не сдавались, упорно оттачивая свою аргументацию, — что ж поделаешь, коли возможность послужить королю, на которую они особенно упирали, как выяснилось, вдохновляет жителей меньше, чем можно было предположить.

— Чего вам от меня нужно?

Человек в теплой шапочке и подбитом мехом пальто, открыв дверь, недоверчиво уставился на визитеров.

— Секция Лепелетье, — пояснил Дюссо и, приветствуя жильца, учтиво сдернул с головы треуголку.

— Пойдемте с нами, не дадим развязать новый Террор! — добавил Сент-Обен, кланяясь в свой черед.

— Какой Террор?

— Так вы ничего не знаете? Конвент хочет натравить на парижан этих якобинцев, которых мы прогнали, они станут сеять смуту, будут перерезать горло нашим женам и детям, как в проклятые времена Робеспьера!

— Неужели все так серьезно?

— Увы! Пойдем с нами, мы дадим вам ружье и отменный порох.

— Я ковровщик, сударь, и по нынешним временам работы у меня не сказать чтобы много, так вы уж лучше дали бы мне дров, а то ведь стужа такая, что моя жена с малышами дни и ночи проводят в постели, знай жмутся друг к дружке, под одеялом и то не согреешься.

— Дрова вы тоже получите.

— Но у меня зрение, знаете ли, подкачало, вдали я все вижу, будто в тумане, как же мне стрелять из него, из этого вашего ружья?

— По крайней мере, одолжите нам ваши окна.

— Мои окна? Как я их могу одолжить?

— Мы стрелков в них расставим.

— Да ведь солдаты их приметят, ваших стрелков, заявятся ко мне, неприятностей не оберешься…

Дюссо распахнул окно и высунулся, а ковровщик весь затрясся от ворвавшегося в комнату ледяного ветра.

— Четвертый этаж, Сент-Обен, отсюда можно всю улицу Вивьен обстреливать продольным огнем.

— Продольным огнем? — повторил ковровщик, лязгая зубами.

Дюссо положил на стол две золотые монеты. Ковровщик опасливо покосился на это сокровище:

— Это… мне?

— Арендная плата за ваши окна.

— Ладно, но только на сегодня…

Таким образом, меблированные дома улицы Вивьен постепенно заполнились вооруженными секционерами. Жерла окон ощетинились ружейными дулами. Выйдя из того дома, двое мюскаденов натолкнулись на посланцев секций Брута, Майль и Ломбардцев, спешивших в монастырь Дочерей Святого Фомы. Печатник с улицы Булуа вел ватагу буржуа с ружьями под мышкой; он располагал сведениями о настроениях в армии, у него был отменный источник новостей, поскольку его кузен-бакалейщик нынче же утром снабжал лагерь на Пустоши.

— Вы знаете, кто такой генерал Десперьер?

— Нет, — хором сознались Дюссо и Сент-Обен.

— Это второе лицо после Мену, а Мену…

— Ну, его-то все знают, это командующий парижским гарнизоном.

— Так вот, Десперьер вдруг заболел и слег.

— С чего бы это?

— От страха.

— Чего ж он боится?

— Нас. Кузен печатника не поверил в эту внезапную болезнь, помешавшую генералу вести войска на штурм секций. Он незадолго до сообщения об этой лихорадке, приковавшей генерала к постели, видел его весьма бодрым и свежим, как незабудка. И он среди офицеров не один такой. Многие отлынивают от сражения с мятежниками, отказываются покинуть лагерь на Пустоши со своими солдатами.

Таким образом, секционеры и мюскадены, вновь придя в превосходное расположение духа, возвратились под монастырский кров, где шла подготовка к обороне. Ободренный известиями печатника, уверенный, что армия не начнет атаку по крайней мере в ближайший час, Дюссо предложил другу заглянуть к нему, это близко, всего несколько улочек пройти.

— Начать с того, что у меня сколько угодно провизии, а наши животы почти совсем опустели, надо подкрепиться, и потом, дорогой Сент-Обен, в моем гардеробе вы сможете выбрать все, что требуется, чтобы подправить ваш силуэт.

— Готов следовать за вами. Вы правы: если сегодня вечером нам суждено пасть, умрем с должным шиком.

Произнеся сию фразу с пафосом, будто на сцене, Сент-Обен и в мыслях не имел, что такое впрямь возможно. Умереть, как кролик, от пули ничтожного солдафона, присланного Конвентом, — веря в победу, он не мог даже вообразить подобной сцены.


На исходе дня фасады монастыря и окрестные улицы озарились множеством свечей, факелов, ламп, разноцветных фонарей, которые мюскадены позаимствовали в бальных залах и парках, где они так неутомимо танцевали со дня падения Робеспьера. Надо же было, пусть даже рискуя самим стать мишенью, видеть возможных нападающих, чтобы точнее целиться. Ожидание было долгим, томительным; иные из тех, кто с утра пылал воинственным жаром, так заскучали, что даже ушли спать. Напомаженный, в желтых перчатках, со сложенным зонтиком в одной руке и пистолетом в другой, Сент-Обен бдил на посту, когда наконец в начале маленькой улицы Колонн показался генерал в расшитом мундире, окруженный двумя десятками кавалеристов; за ними следовала шеренга гренадеров и добровольцев из батальона Уазы; их было человек сто, не более. Они остановились перед баррикадой, защищающей монастырь справа, со стороны улицы Дочерей Святого Фомы, — это было нагромождение ящиков и стульев, низенькая стенка, которую и перепрыгнуть можно. Впрочем, защитники так и поступили — перескочив через эту смехотворную преграду, двинулись навстречу малочисленному воинству противника с зелеными фонариками в руках. Дюссо и Сент-Обен шагали в первом ряду. Секционеры держали свои ружья так, словно это копья; и вот штыки двух лагерей сблизились, почти соприкасаясь.

— Назовитесь! — крикнул Дюссо.

— Вердьер! — отвечал генерал, сидевший верхом. — Сложить оружие!

— То самое оружие, каким мы защитили Конвент от предместий?

— Сегодня оно целится в нас.

— А кто кого атакует? — рявкнул Сент-Обен и грозно потряс зонтиком.

— Армия за нас! — воскликнул мюскаден, притащивший целый букет фонариков.

Так они и стояли лицом к лицу. Дело затягивалось. Никакой нервозности; обе стороны опустили ружья к ноге и продолжали переговариваться, чтобы прибавить себе уверенности, слушали друг друга и отвечали без враждебности. Вот некоторые, оставив ряды, уже прохаживаются под руку, забредают пропустить кружечку винца в трактиры на улице Виктуар или, может статься, даже в Пале-Рояле, ведь он так близко. У них нет чувства, что, ища мира, они тем самым нарушают приказ. Они насмехаются над Конвентом, вспоминают дикарские выходки Марата и страхи Робеспьера, гильотину, мрачные дни недавнего прошлого. Вдруг у главных ворот монастыря какая-то суматоха, призывные возгласы. Сент-Обен и Дюссо, прервав пустословие, идут узнать, в чем дело. А там секционеры как раз заряжают ружья и лезут на баррикаду, обороняющую выход с улицы Вивьен. Оба приятеля карабкаются на нее там, где свалена груда мебели и мешков, и, встав на табуреты, видят линейные войска, они приближаются строем по всей ширине улицы, озаряемые светом из окон, где повсюду горит огонь и зеваки теснятся вперемешку с поджидающими в засаде стрелками. Колонна останавливается в нескольких шагах от баррикады. Ни слова. Ни звука. Разглядывают друг друга, переминаются.

Уже вечер, десять часов.

Во главе солдат Сент-Обен узнает генерала Мену, того самого барона из Турени, что некогда в предместье сумел успокоить мятеж простонародья и спасти мюскаденов. У Мену нос картошкой, толстый подбородок и короткий белый парик. Он не может дать приказ стрелять в буржуа и мюскаденов, которые еще вчера были с ним заодно против якобинцев. Он колеблется. Удерживает коня. Молчит, и тут кто-то из мятежников произносит громким звенящим голосом:

— Удалитесь, генерал.

— У вас десять минут на то, чтобы сложить оружие, — без должной уверенности ответствует Мену.

Мятежник выпрямляется во весь рост на венчающем баррикаду столе, упирает руки в бока и бросает генералу с насмешливым вызовом:

— Ты кто такой?

— Жак-Франсуа де Бюссе, барон де Мену, верховный комендант парижского гарнизона.

— Чего же ты ждешь, почему не пристрелишь меня, генерал? Я стою неподвижно. Или ты подслеповат?

Сент-Обен не одобряет этого фамильярного тыканья, навязанного Революцией, но личность оратора ему известна — это Шарль Делало, один из главных заправил Повстанческого комитета, пламенный роялист, за которым всегда следует, соблюдая дистанцию, Жан де Батц, деятельный тайный агент, работающий на короля, гасконец по происхождению; он в свои пятнадцать лет получил чин младшего лейтенанта в драгунском полку Марии-Антуанетты; опять-таки не кто иной, как он, брался похитить Людовика XVI в день его казни, и он же своими интригами внес немалый вклад в разложение Конвента изнутри.

— Зачем здесь эти солдаты? — вопрошает генерала Делало. — Разве здесь перед вами австрийцы?

— Да схватите же этого предателя! — рычит депутат Лапорт, приставленный надзирать за Мену от имени Конвента и теперь сидящий на лошади с ним рядом.

Никто не преступает черты. Тогда Делало от имени родины и закона с неистовой горячностью восклицает:

— Тридцать тысяч национальных гвардейцев только что перешли на нашу сторону! Идите с нами, солдаты, мы сыны той же земли, и мы не хотим крови!

— Стреляйте! — орет депутат Лапорт.

— Солдаты, стреляя в нас, вы выстрелите в самих себя! — не унимается Делало.

— Стреляйте же! Стреляйте!

— Ни с места! — приказывает генерал Мену, вытаскивая саблю из ножен. — Я проткну первого, кто оскорбит добрых граждан из секции Лепелетье!

— Предатель, — бормочет депутат.

Это слово слышит один лишь Мену, но он не принимает вызова, он думает о том, что в недавнем прошлом секция Лепелетье была единственной поддержкой Людовика XVI, когда народ ворвался в Тюильри. И он куртуазным тоном предлагает Делало:

— Сударь, мы согласны отступить, но с одним условием…

— Я слушаю ваше условие.

— Отступите также и вы.

— Идет, генерал.

Мену, полуобернувшись в седле, командует:

— Кругом!

И солдаты, стоящие в этой узкой улочке плечом к плечу, поворачиваются спиной к баррикаде, вскинув ружья на плечо.

— Вперед, марш!

Они идут назад к Пале-Роялю, толкаясь, с трудом прокладывают дорогу среди многочисленных зевак, свидетелей столкновения, которые принимаются аплодировать. Делало, красуясь на вершине мебельной стены, затягивает «Пробуждение народа», чтобы довершить поражение войск Конвента.


Буонапарте при сем присутствует.

Он явился сюда с улицы Колонн в штатском платье, поскольку как раз вышел из театра Фейдо, этого гнездышка мюскаденов, куда приходят, чтобы поаплодировать Жеводану, «отцу гильотинированного». Буонапарте посмотрел мелодраму «Добрый сын» и возвращался к себе на улицу Фоссе-Монмартр, когда услышал воззвания Делало, разглядел Мену, увидел, как армия отступает под крамольную песенку. Смутьяны, когда не горланят песни, орут «На Тюильри!», но дождь усиливается, защитники монастыря бегут под крышу обсушиться. Буонапарте идет вслед за солдатами. Он надеется побольше узнать о Конвенте. Какой лагерь избрать? Кому предложить свои услуги — Баррасу или секционерам? Он еще не решил. Сколько человек участвует в восстании? Двадцать тысяч? Двадцать пять? Только что, потолковав с мятежниками, генерал узнал имена их военачальников, это Лафон де Суле, офицер Людовика XVI и армии Конде, срочно вернувшийся из-за границы так же, как и второй, тщеславный Даникан (его настоящая фамилия Тевене), сын музыканта, ставший моряком, потом жандармом, потом в Вандее посредственным генералом…

Так размышляя на ходу, Буонапарте приближается к Тюильри, проходит через парк, где раскинула лагерь сотня солдат, они сооружают оградки от ветра, пытаясь развести бивуачные костры. Он всходит на крыльцо, ведущее внутрь дворца, поднимается по большой лестнице над помещением кордегардии. Ветераны волнуются. Не дойдя до верха, он поворачивает направо в бывшую часовню, ныне переделанную в галерею, затем проходит через залу Свободы, не взглянув на аллегорическую гипсовую статую работы гражданина Дюпаскье. Окна залы, расположенные слишком высоко, чтобы можно было выглянуть наружу, выходят во двор, оттуда доносятся топот галопирующих коней, лающие крики сержантов, звяканье холодного оружия. Буонапарте внушают презрение эти депутаты, которые сетуют и мечутся от одной группы к другой, обмениваясь пугающими слухами. Среди народных представителей, колеблющихся между гневом и страхом, он замечает Делормеля, на нем трехцветный пояс.

— Кто же посылает генерала для переговоров?

— Мену предатель!

— Он отдает нас на произвол реакции!

— Он продался англичанам!

— Что вы скажете об этом, генерал? — спрашивает Делормель, встретив взгляд Буонапарте.

— Я там был, видел, как войска отступили от баррикады, закупорившей улицу Вивьен…

— Вы сможете свидетельствовать против Мену?

— Он дал приказ отступить, это верно.

— Многие из нас требуют его казни.

— А где он?

— Арестован. Показания депутата Лапорта убийственны. Присоедините к ним свои.

Вместо ответа Буонапарте спросил:

— Кто заменит Мену?

— Собрание только что назначило Барраса генерал-аншефом. Его штаб устроен в Комитете общественного спасения.

Тогда Буонапарте торопливо устремился в противоположное крыло Тюильри, где Комитет общественного спасения занимал бывшие апартаменты королевы, расположенные со стороны Сены и павильона Флоры. Восставшие уже избрали для себя стратегов, которых генерал считал посредственностями. Он представил: предложить свои услуги секционерам, которые ничего о нем не знают, значило бы оказаться в подчинении у Лафона, телохранителя, понятия не имеющего о войне, хотя бы даже только гражданской, или у Даникана, не так давно отстраненного от дел и сосланного в Руан за то, что хотел отдать шуанам Анжер. В глазах восставших его роялистские убеждения заменяют талант. У Буонапарте нет ни малейшего шанса проявить себя под началом у этих дилетантов. И потом, что это будет? Вести в бой мало подготовленных буржуа и неотесанных мужланов, которые держат ружье кончиками пальцев и боятся дождя? Нет, надо срочно повидать Барраса, этот знает ему цену. Вот почему он вошел в Комитет общественного спасения, решительно миновав толпящихся в преддверии офицеров и народных представителей, пребывающих в состоянии, близком к панике. Он двинулся прямиком в покои с колоннами; в ярком сиянии светильников за знаменитым овальным столом, тем самым, что послужил ложем агонизирующему Робеспьеру, ныне сидел, вникая в подробную карту парижского центра, Баррас, окруженный в высшей степени республиканскими генералами. Во имя усмирения бунтующих буржуа и роялистов сюда призвали даже тех, кто доселе пребывал в немилости.

Буонапарте встает перед Баррасом, который жестким голосом укоряет его:

— Вы только теперь изволили прибыть?

Он обращается на «вы», чтобы установить дистанцию и выказать недовольство.

— Я ждал распоряжений, — отвечает Буонапарте.

— Офицерам, которые прибыли раньше, достались лучшие места. Брюн, Вердьер, Карто уже заняли свои посты. Командование уже обеспечено.

— А что вы предлагаете мне?

Обойдя вокруг стола, Баррас оттесняет Буонапарте в сторонку, чтобы посулить:

— Ты будешь одним из моих адъютантов.

Буонапарте рассчитывал на иную должность. Он кусает губы, понурившись, переминается с ноги на ногу. Его колебания Баррасу понятны, но он бросает, пожалуй, даже резко:

— У тебя три минуты, чтобы сделать выбор.

— Я согласен.

— Тогда следуй за мной, ты приступаешь незамедлительно.

— Даже несмотря на то что я в штатском?

— В штатском так в штатском. Время не ждет.

Баррас берет свою шляпу с плюмажем, застегивает синий расшитый золотом редингот и тащит Буонапарте в чулан, где заперт генерал Мену; вконец подавленный, он сидит в темноте на одной из сваленных в комнате картонных папок. Буонапарте держит свечу, а Баррас приступает к допросу предателя. Тот покорно отвечает:

— Как ты оцениваешь численность повстанцев?

— Их раз в восемь больше, чем нас…

— Многие секции не примкнули к мятежу.

— Ты спросил о моей оценке.

— А мы чем располагаем, сколько у нас людей?

— Пять тысяч.

— А пушек?

— Они есть в Марли. И еще на Песчаной Пустоши.

— Сколько? — внезапно оживляется Буонапарте.

— Сорок стволов.

— Охраняются? Сколько там человек?

— Десятка три.

— Ты что же, генерал, хочешь пустить в ход пушки? Как в Тулоне? — Баррас быстро взглядывает на Буонапарте. — Что ж, бери их, веди в Тюильри. Они твои.

Баррас и Буонапарте покидают Мену, предварительно заперев его чулан и дважды повернув ключ в замке. Депутат по имени Дельмас, прокравшийся туда вслед за ними, чтобы проследить за ходом допроса, дергает генерала за рукав:

— Я тот, кто тебе нужен.

— Для чего?

— Чтобы доставить орудия из лагеря на Песчаной Пустоши.

— Кто у тебя есть?

— Один рубака. Весной он со своими кавалеристами защищал Конвент.

— Что за кавалеристы?

— Эскадрон дубленых парней, из таких, кого не проймешь. Волонтеры Ландрие — тебе это что-нибудь говорит?

— Ничего.

— Ландрие — полу-адвокат, полуврач, он сколотил чудной батальон гусар-браконьеров, чтобы грабить провинциальную знать.

— Короче, бандиты?

— Этот батальон стал Двадцать первым стрелковым. Подожди, я схожу за их капитаном, сам увидишь — это именно такой человек, какой тебе нужен…

У Буонапарте не было возможности отказаться. Он без спора предоставил Дельмасу действовать. И тот вскоре вернулся с капитаном Иоахимом Мюратом, пригожим малым с курчавой головой; с высоты своего роста — метр восемьдесят — ему пришлось наклониться к маленькому генералу в сером, влажном от дождя рединготе, который приказывал ему поспешить на Пустошь:

— Приведи сюда пушки. Если ими завладеют секционеры, Тюильри взлетит на воздух. Вместе с нами, заметь.

Мюрат пустился в галоп в тот самый момент, когда Фрерон возвратился во дворец с войском буйных патриотов из предместья.


Дождь все не прекращался. Несмотря на монотонный гул ливня, тарахтящего по булыжной мостовой, Делормель различал барабаны секций: они били без устали. Он спешно возвратился в свой особняк на улице Дё-Порт-Сен-Совёр. Баррас посоветовал депутатам до начала сражения отправить свои семьи в безопасное место, лучше всего разместить их внутри дворца, где они будут под охраной полицейского корпуса. Ведь если восставшим взбредет на ум захватить их жен и детей, ворвавшись к ним домой, они потом смогут оказывать давление на любящих мужей и отцов, вынуждая их к капитуляции. Во дворе верный дворецкий держал над Делормелем гигантский зонт, защищая хозяина от дождя.

— А вино?

— В ящиках, сударь.

Лакеи в размокших париках таскали эти ящики в фургон, запряженный вороными. Делормель велел поставить один из ящиков прямо на землю и открыл, чтобы проверить, упакованы ли вина достаточно приличных марок.

— Сколько вы захватили, Николя?

— Сотню бутылок, сударь.

— Этого хватит. Не придется же нам в конце концов выдерживать нескончаемую осаду! От границ скоро прибудут новые полки, они освободят Париж. Конечно, коллеги тоже станут себе наливать, но что поделаешь, мы как-никак немножко на войне… А окорока? Николя, вы позаботились об окороках?

— Они уже в фургоне вместе с вашим ружьем.

— Превосходно. А что мадам?

— Она собирается, сударь.

— Вот тебе на! Уже два часа пополудни, — буркнул Делормель, вытаскивая из жилетного кармашка золотые часы с выгравированным герцогским гербом. — Где она застряла? Ступайте скажите ей, чтобы поторопилась.

— Софи, которая одевала мадам, уже три раза напоминала ей, мсье, что мсье очень спешит.

— А она все тянет, тянет! Схожу-ка туда сам.

— Мадам сейчас у мсье Сент-Обена…

— Так он здесь, этот неблагодарный?

— Нет, сударь.

— Так что же Розали копается в его комнате?

— Мадам говорит, что его комната все равно ваша, а значит, и ее тоже.

— Что-то я в этом рассуждении ничего в толк не возьму. Пойду туда, посмотрю. Когда я спущусь с мадам, все должно быть готово к отправке. А хлеб? Вы не забыли о хлебе, Николя?

— Разумеется, хлеб упакован, сударь.

— Белый, не так ли?

— Тот самый, что нам доставляют с вашей фермы на Уазе, сударь. И запас немалый.

Делормель вошел в прихожую, бросил свою шляпу на штабель золоченых стульев и тяжелым шагом потащился вверх по лестнице. Розали действительно была в комнате Сент-Обена, реквизированной после его наглого отъезда и превращенной в чулан. В конце заваленного рухлядью коридора, среди бронзовых позеленевших подсвечников, ламп с разбитыми стеклами, ремней от каретной упряжи мадам Делормель примеряла мужской наряд перед зеркалом, которое слуга установил для нее так, чтобы можно было видеть себя с головы до пят.

— Розали! — окликнул Делормель. — Что за фантазия?

— Это не фантазия, мой добрый друг, это осторожность.

— Что за басню ты мне рассказываешь?

— Басню о благоразумии.

— Красно-коричневый редингот с черным воротником?

— Ты же сам говорил, что супругам депутатов грозит похищение, ну а в таком виде, котик, какая из меня супруга?

— «Котик»! — проворчал Делормель.

— И потом, у нас с Сент-Обеном и рост, и сложение одинаковые, а раз он не забрал своих вещей…

— За которые я же и заплатил. Ну, знаю.

— Разве костюм мне не идет?

Она смотрела на Делормеля, улыбаясь и покачивая бедрами.

— Ты очаровательный мальчик, Розали, но мы не можем тратить время ради твоего кокетства.

— Может быть, сюда подойдет парик с локонами?

— Оставайся как есть и пошли! Ну!

— Ах! Софи, где мой туалетный несессер? У них там, в Тюильри, хотя бы ванны есть?

— Пойдем же, тебе говорят!

Розали набросила плащ, надела широкополую шляпу и, вздохнув, последовала за депутатом. На лестнице он заметил:

— Ты хромаешь?

— Я не привыкла к кожаным сапогам. Ох!

— Ну, что еще?

— Они не начищены!

— Наплевать, да к тому же идет дождь, ты и через двор не успеешь пройти, как они будут все в грязи. Да ну же, будь посерьезнее! Мы не на костюмированный бал собрались.

— Разве на свете есть что-нибудь серьезнее костюмированного бала, дорогой?

Николя с зонтом в руке помог им забраться в забитый пакетами с провизией фургон, куда они насилу втиснулись. Экипаж с масляным фонарем, болтающимся над головой возницы, тронулся, заколесил по улочкам, объезжая оборонительные нагромождения секционеров, выехал на улицу Сен-Дени, свернул направо к набережной Межиссри, чтобы по ней добраться до Лувра. Армия заняла позиции вдоль берегов Сены и перед мостами. Им пришлось остановиться для проверки. Делормель развязал трехцветный шарф, опоясывающий его брюхо, вышел из фургона, представился, и они покатили дальше, покуда не въехали во двор Тюильри. Перед оградой, закупоривая въезд, теснились экипажи. Они терпеливо ждали, пока наконец не проникли внутрь. Остановились, заплатили гренадерам, чтобы те выгрузили их ящики. Дождь тем временем перестал. Тюильри ощетинился новыми укреплениями. Маленькие группы военных с тележками и корзинами спешили на склады, рассеянные по всему городу: их посылали, чтобы раздобыть провизию. Более тесной сети баррикад мятежникам хватило бы на то, чтобы заморить голодом весь дворец, но нет, они ограничивались только засадами на перекрестках, где требовали назвать пароль и норовили стащить два-три глиняных горшка со съестным. Во дворе, в парке, под окнами Собрания теперь то там, то здесь выныривали пулярки и бочонки с вином, без промедления раскупориваемые. Занималась заря. Тринадцать тысяч хлебных порций и десять тысяч мясных, пятьдесят бочонков вина и водки уже были розданы, так что многие успели напиться допьяна. Тем не менее престарелый генерал Беррюйе, тряся космами, муштровал якобинские батальоны, заставляя их снова и снова маршировать по террасе Фельянов. Крайне возбужденная окружающей пестротой и шумом, мадам Делормель заняла место на трибунах для публики, где на фоне прочих женщин произвела большое впечатление мужским нарядом; пока она выслушивала комплименты по поводу своего маскарада, у подножия обитых зеленым бархатом скамей амфитеатра возле пустой трибуны раскладывали ломти душистого окорока, который депутат от Пиренеев разделывал при помощи сабли.


Глубокой ночью Буонапарте улизнул от всех. В «Отеле Свободы» он надел один из своих новеньких мундиров поверх кожаных кюлотов, одолженных у актера Тальма, который снабжал его билетами в театр. На его треуголке не было плюмажа — только узкая желтая тесьма и кокарда да еще шерстяные галуны, поскольку золоченой тесьмы армейский казначей ему не выдал. Он возвращался в Тюильри на белой лошади, конфискованной у Сент-Обена, однако по причине своего воинского одеяния предпочел обогнуть Пале-Рояль, крупной рысью проскакал по бульварам и лишь затем, избежав нежелательных осложнений, выехал на набережную Сены. Войдя в Комитет общественного спасения, он застал там Барраса, осаждаемого роем народных представителей, чьи атаки тот отражал с усмешкой, точно находил все это забавным.

— Надо вести переговоры, гражданин генерал.

— Нет.

— Секции готовы договориться.

— Нет.

— Да послушай же, Баррас! Среди мятежников нет согласия.

— С чего ты взял?

— Это же очевидно. Они изнемогают в спорах. Будь они все заодно, они бы нас уже атаковали и Конвент угодил бы в руки роялистов.

— Нет! — гнул свое Баррас. — Вы проголосовали, доверили мне нашу защиту, так предоставьте мне действовать так, как я считаю нужным, и ступайте заседать в Собрании. Пусть каждый занимается своим делом.

Но тут вбежал запыхавшийся генерал-адъютант, как тогда называли дивизионных штабных начальников, и, сорвав с головы шляпу, возвестил:

— Конвент будет атакован в четыре!

— В четыре утра? — Баррас иронически хмыкнул. — Почтенные обыватели почивают в столь ранний час, да и дождь снова пошел, слышите, как он стекает по стеклам? А буржуа мокнуть не любят.

Но присутствующие и не подумали смеяться, уже предчувствуя драму, в которой им, жалким актерам, придется сыграть свои роли. Так или иначе, они один за другим ретировались, не решившись далее возражать Баррасу и оставив его наедине с Буонапарте.

— Нужно достоверно выяснить, не установят ли мятежники с правого и левого берега постоянную связь, чтобы атаковать соединенными силами, — изрек Баррас.

— Разумеется, гражданин генерал, — кивнул Буонапарте.

— И мы должны сплотиться.

— Разумеется.

— А как там пушки?

— Я жду их.

— Кто взялся за это?

— Капитан стрелков, которого мне рекомендовали.

— Ты ему доверяешь?

— Он справится. Я забыл его фамилию, но он не подведет. Он произвел на меня очень хорошее впечатление. Тут не нужно разжевывать каждый приказ: легок на подъем.

— Так или иначе, секционеры не солдаты, достаточно будет стрельнуть в воздух, и они разбегутся, как стая кур. Это же мюскадены: они пугаются любой царапины, им только бы свои мордашки не попортить. Мы разобьем их как Цезарь Помпеево воинство.

— Да, но ими командуют идиоты.

— Какая удача!

— Вовсе нет, они способны реагировать крайне беспорядочно, так что их действия невозможно предвидеть.

— Что ж, надо с умом выстроить диспозицию, как в шахматах.

— Я уже знаю, где установить мои пушки. Смотри, гражданин генерал: вот здесь, здесь, еще здесь…

Водя пальцем, Буонапарте с большой точностью указал места на карте: разместить батарею на подходах к Королевскому мосту, другую на набережной Лувра и Новом мосту, очистить левый берег и начало улицы дю Бак, еще установить по батарее на улицах, ведущих к Тюильри.

— А со стороны парка? — спросил Баррас. — Если Конвент возьмут приступом, депутаты отойдут к Сен-Клу, где сконцентрированы резервные полки.

— Мы расположим дула орудий так, чтобы обеспечить свободный проход на Елисейские Поля.

— Что это? Гром? — Баррас насторожился.

Оба навострили уши. Гул и впрямь походил на далекое ворчание грозы, однако он не утихал. Буонапарте распахнул окно. На террасе Фельянов добровольцы 89-го полка ревели «Виват!», им хором вторили часовые из кордегардии, нацепив свои шапки на острия ружейных штыков.

— Мои пушки, — произнес Буонапарте.

Да, по гравию эспланады катились пушки с Песчаной Пустоши; ухоженные битюги так и лоснились от дождя, они мотали шеями, от их дыхания поднимался пар. Капитан весь в зеленом взбежал на крыльцо, приветствуя людей из кордегардии, и переступил порог комитета, где его ждали Баррас и Буонапарте.

— Ты долго провозился, капитан.

— Перед Шайо нас чуть не разгромила орава мятежников, гражданин. Мы стали в них стрелять. Они удрали со всех ног, спрятались за деревьями.

— Напомни-ка мне, как тебя зовут.

— Мюрат. Иоахим Мюрат из Кагора.


В понедельник 5 октября, то бишь 13 вандемьера, члены Собрания народных представителей явились туда к полудню, терзаемые страхами, у всех на устах были споры и проклятия. Одни настаивали на переговорах с мятежниками, к тому же их генерал Даникан слал депутатам свои предложения: разоружите батальоны якобинцев, этих кровопийц, которые все еще поют славу Марату и Робеспьеру, тогда мы сможем договориться. Другие противопоставляли им речи о доблестях Республики, которая под угрозой: если ее охватит мятеж, вся страна запылает, роялисты истребят множество членов Конвента, всех, кто некогда проголосовал за казнь монарха; Собрание падет к немалой выгоде реакционеров. Народный представитель Делормель, как только почувствовал, что его дом, его обеды, Розали, да и сама его голова в опасности, проявил отвагу: взобрался на трибуну, возвысил свой грубый голос, как уже бывало в трудные часы, хотя бы весной, когда он лицом к лицу препирался с рабочими. Он в который раз заявил своим коллегам, что многие буржуазные секции национальной гвардии не желают столкновения, они далеки от намерения ниспровергнуть Конвент, а некоторые даже хотят его защищать. Тут какой-то умеренный крикнул ему:

— Если ты так уверен в своих посулах, Делормель, ступай и найди их, эти твои образцовые секции!

— Дайте мне мандат, и я туда пойду сию же минуту.

Итак, он отправляется рекрутировать благоразумные секции с тремя десятками драгунов в потрепанных мундирах, которых комитеты тотчас выделили в егораспоряжение. Он убеждается, что генерал Карто с двумя четырехфунтовыми пушками перекрыл проезд через Новый мост, но батальоны восставших уже расположились перед Лувром и бряцают оружием. Делормель со своими людьми двинулся по набережной. На мосту Менял, откуда ушли верные Конвенту войска, их задержала колонна, пришедшая с левого берега.

— Освободите набережную! — потребовал Делормель, потрясая пистолетом.

При виде подобной решимости фармацевт из квартала Одеон, командующий этими повстанцами, пропустил его, и он вместе со своими драгунами отправился дальше. В обоих лагерях никто не пожелал брать на себя ответственность за первый выстрел, с которого началась бы гражданская война. Поэтому Делормелю без труда удалось добраться до секции Нераздельности, враждебной к бунтовщикам: она раскинула лагерь под тополями Королевской площади и заняла оружейные мастерские, устроенные благодаря Революции. Правительственное постановление, которое продемонстрировал народный представитель, однако же, оказалось совершенно бесполезным: секция решила оставаться нейтральной. Разразившись глухими проклятьями, депутат продолжил свой путь в сторону предместья. Когда навстречу попались парни из батальона де Монтрея, они при виде его трехцветного шарфа стали размахивать оружием у себя над головой и кричать: «Да здравствует Конвент!» Пользуясь таким счастливым поворотом обстоятельств, Делормель слез с лошади и обратился к плотнику, поставленному над ними командиром:

— Конвент ожидает вас.

— Мы и сами ждем, — кивает плотник.

— Чего вы ждете?

— Наших братьев из секции Попенкур.

— Скажи мне, готовы ли другие встать на защиту Республики.

— Те, что из секции Богадельни слепцов спят и видят, как бы за тобой пойти.

— Сколько их?

— Две сотни.

Народный представитель поплелся в секцию Богадельни слепцов, это у самой Бастилии, и наконец встретил там людей решительных, под дробь барабана увлек их за собой — впереди драгунский пикет, позади другой, поскольку лишь каждый четвертый из них был вооружен. На обратном пути он столкнулся с батальоном де Монтрея, все еще ожидающим «своих братьев», не желая сдвинуться с места иначе нежели по письменному приказу Барраса, что привело Делормеля в бешенство. Тем хуже. Он возвратится в Тюильри. На мосту Менял ни души, но Новый мост занят уже не кавалеристами и орудиями Карто: красные и зеленые помпоны, сотни штыков — все указывает, что секционеры-роялисты продвинулись сюда с правого берега. У Делормеля выбора нет, он уже готов дать приказ двигаться вперед, но тут навстречу ему выбегает посланец:

— Господин депутат, мой генерал хочет поговорить с вами.

По-прежнему желая избежать жестокого столкновения, Делормель соглашается, вслед за эмиссаром направляется к середине Нового моста, где его ждет встреча с Лафоном, бывшим телохранителем Людовика XVI. Тот в пудреном парике, одет по-дорожному, в руке хлыст.

— Я полагаю, — говорит он, — что стал препятствием на вашем пути.

— Я направляюсь в Тюильри.

— Но, представьте себе, мы тоже.

— Сейчас не время для шуток.

— Несомненно, однако немного учтивости всегда к месту. Пропустить вас? Почему бы и нет? Это даже мой долг, коль скоро ваши друзья отдали мне мост без единого выстрела.

Час назад Карто со своими слабыми силами и впрямь отошел без боя. Восставшие явились к нему с букетами цветов. Ему пришлось ретироваться, чтобы избежать кровопролития. Делормель спрашивает Лафона:

— Что вы намерены делать, генерал?

— Я? — смеясь, отзывается тот. — Я сражаюсь за Республику.

— Вы избрали для этого забавный способ.

— Забавный? Вот образ действия ваших комитетов мы отнюдь не находим забавным. Но в отваге вам не откажешь, господин депутат. Ваши коллеги не рискнут сунуться в Париж, отойти так далеко от своего гнездышка. Итак, проходите спокойно. Увидимся позже.

— Это где же?

— В Тюильри, когда мы его захватим.

— Дворец хорошо защищен.

— Э, пустое! Вы будете разбиты — ваши друзья-цареубийцы и вы с ними заодно. До скорой встречи, сударь.

С тем Лафон де Суле, продолжая улыбаться, провожает Делормеля и его разношерстную группу до колоннады Лувра. Там он останавливается, достает табакерку, украшенную королевской лилией, заталкивает в свой длинный нос щепотку табака, чихает, извлекает из рукава кружевной носовой платочек и, подняв его повыше, прощально машет республиканцам, которых сейчас же убьет ради короля, если то будет угодно Господу. Повстанцы подходят теперь со всех сторон, обложив квартал Тюильри. Обо всем этом Делормель рассказывает Баррасу, прежде чем возвратиться в длинную залу заседаний, где ораторы, пылая лихорадочной страстью, среди всеобщего гомона сменяют на трибуне один другого, кто толкует о капитуляции, кто о сопротивлении, они переругиваются, дискуссия мало-помалу сводится к площадной ругани. Делормель поднимает глаза, ища в глубине залы, на самом верху, Розали и ее приятельниц, сидевших там утром, но они исчезли. Он трясет за плечо привратника, невзирая на шум мирно дремлющего у подножия трибуны на табурете с квадратным мягким сиденьем:

— Где наши семьи?

— В безопасности, гражданин народный представитель. Дамы заняты в лазарете. Это все, что мне известно.

На первом этаже дворца зала Свободы и зала Побед, устланные знаменами, добытыми в сражениях, в срочном порядке превращены в госпиталь. Депутаты из числа хирургов или просто врачей покинули амфитеатр, не дожидаясь схватки, и спешно организуют все, что потребно для неотложной медицинской помощи. Расставляют скамьи, оборудуя их как кровати, бросают матрацы прямо на паркет, копят во множестве флакончики с уксусом, который послужит для обеззараживания ран, и бутылки водки, нужной затем, чтобы помочь самым тяжелым пациентам перенести ампутацию. У подножия гипсовой статуи, изображающей языческую богиню, горой высится постельное белье, собранное по всем этажам в комнатах служащих Конвента и уложенное стопками. Жены, дочери, сыновья народных представителей, сбежавшиеся под крылышко Собрания, разрывают простыни на полосы, превращая их в бинты. За этим делом Делормель застает и Розали: она деловито кромсает кусок ткани. Он останавливается перед ней:

— Твои перевязки не пригодятся. У нас есть пушки. Так что раненые будут в другом лагере.

— Но надо же будет и о них позаботиться, разве нет?

Слабым голоском выговаривая эти слова, она в который раз вспоминает безумца Сент-Обена.


После полудня более восьми тысяч секционеров окружают дворец, подойдя к нему на пушечный выстрел. К четырем часам противники оказались лицом к лицу. Мятежники, держа ружья под мышкой, а шляпы в руках, до последнего мгновения пытаются убедить солдат: «Братья, присоединяйтесь к нам!», среди них мелькали и женщины с букетами цветов и листьев. Подумав, что армия может заколебаться, Баррас сменяет тон на более резкий. Выехав на площадь Карусели и очень прямо держась в седле, громко приказывает восставшим секционерам: «Сдать оружие!» Тут от толпы мятежников отделяется национальный гвардеец. Подходит к виконту, стремительно выхватывает из ножен саблю, размахивается. Подле Барраса два пеших адъютанта, Виктор Гран и Понселе, они бросаются наперерез и успевают отвести удар. Секционер хочет бежать, скрыться в густой и вдруг ставшей молчаливой толпе мятежников, но гренадер хватает его за руку, другие солдаты вяжут его и тащат к генерал-аншефу. Тот кричит:

— Ты недостоин своего мундира!

Перепуганный, изрядно помятый, бедняга теряет голос и молчит, когда с него срывают портупею и форменную синюю куртку, которая падает наземь, словно тряпка. Один из солдат предлагает:

— Убьем его!

Что произойдет, если его сейчас уложат? Батальоны секционеров, стоящие напротив, готовы открыть огонь, тогда не избежать смертоносной перестрелки, ведь надо будет нанести ответный удар. Стало быть, не может быть речи о том, чтобы выстрелить первыми. А тот уже молит о пощаде, хнычет:

— Гражданин народный представитель, моя торговля едва позволяет свести концы с концами, а у меня шестеро малолетних детей. Ради них сохраните мне жизнь…

— Пусть уходит, — роняет Баррас.

Все кончено: пристыженный, обезоруженный, гвардеец ныряет в толпу. Дав шпоры тощему коню, Буонапарте подъезжает вплотную к Баррасу и шепчет:

— А что теперь?

— Скажи Брюну и другим, чтобы стреляли при первом же поползновении нарушить слово, но только поверх голов. Обойдемся без убитых. У тебя все пушки на местах? Пойдем проверим, как обстоит дело с обороной.

Орудия с Пустоши были расставлены вокруг дворца так, чтобы простреливать все подступы к нему. Буонапарте набрал пушкарей среди жандармов и добровольцев 89-го, имевших опыт уличных боев. Все они тоже держались в полной готовности. Пушки заряжены до отказа картечью, фитили запалены. Генералы с эскортом стрелков проинспектировали их готовность, доскакав до улицы Сент-Оноре, откуда уже виднелись первые шеренги мюскаденов, пришедших от Пале-Рояля. Там, на ступенях церкви Святого Роха, около самого портала Буонапарте и Баррас обнаружили настоящее оборонительное сооружение: маленькую деревянную дозорную будку, способную предоставить укрытие нескольким стрелкам, той же цели могли послужить и полуколонны у входа, не говоря уже об угловых домах нескольких ближних улочек. Баррас проворчал:

— Искусственная горка.

— Да, — отозвался Буонапарте, — но эти макаки способны ударить с нее и смять наших солдат.

— И даже повернуть против нас твою единственную пушку, ту, что в тупике Дофина…

Тупик Дофина начинался прямо напротив церкви. Его противоположный конец упирался в парк Тюильри возле бывших королевских конюшен; легче легкого проникнуть туда, опрокинув ограду. Буонапарте это не понравилось.

— У нас одна-единственная восьмифунтовая пушка, — отчеканил он. — Чтобы простреливать улицу, мне нужны еще две.

— Подожди здесь, я тебе их пришлю. Но как? Улица Сент-Оноре становится небезопасной.

— Через парк. Я позабочусь, чтобы открыли ворота.

Баррас, провожаемый издевательскими выкриками мюскаденов, со своими стрелками направился в сторону Тюильри.

— Пойдем с нами, генерал!

— А не то мы тебя ощиплем заодно с твоей Республикой!

Буонапарте тем временем подошел к Беррюйе, командовавшему стоящим в тупике отрядом пехотинцев и несколькими артиллеристами во фригийских колпаках.

— Командуй зарядить ружья, — приказал он старику генералу.

— Они заряжены, и мои молодцы рвутся в бой.

— Пусть наберутся терпения.

— Пока они довольно стойко воздерживаются от искушения, несмотря на шуточки этих задиристых юнцов из церкви.

— Баррас пришлет нам еще пушки. Прикажи отпереть ворота, отделяющие нас от парка.

— Можно отстрелить запоры.

— Одного выстрела довольно, чтобы развязать побоище, а наше положение в этой сволочной улочке — не самое сильное!

— Видишь вон того верзилу?

— Который курит трубку, прислонясь к пирамиде из ядер?

— Он слесарь.

Буонапарте спрыгнул с лошади, подошел к субъекту, на которого ему указали, оглядел его свысока:

— Э, да я тебя знаю. Я видел тебя у гражданина Фуше.

— Я приставлен к его свиньям, генерал.

— Ты, кажется, умеешь работать с замками.

— Это мое ремесло.

— Отопри эти ворота. И без шума. Нам здесь нужен проход.

Слесарь Дюпертуа выбил трубку, щелкнув ее головкой прямо о мостовую, распрямился и пошарил в торбе, болтающейся у него на перевязи:

— Повезло тебе, генерал: я с моим инструментом никогда не расстаюсь. Пусть сам я и при свиньях, он — всегда при мне.

Заложив руки за спину, под фалды своего мундира, Буонапарте наблюдал, как Дюпертуа бьется над большущим замком с железными стержнями, сетуя: «Проржавела чертова механика, кабы не это, оно бы легче…» Минуты, которые он тратит, чтобы одолеть запоры, тянутся долго, но вот наконец ворота со скрипом отворяются. Дюпертуа ждет от генерала похвал, но тот заговаривает о другом:

— Я ищу патриота, который знал бы этот квартал, как свои пять пальцев.

— У меня такой есть на примете, — отвечает слесарь, укладывая инструмент назад в торбу.

— Человек мне нужен немедленно.

— Нет ничего проще, генерал.

— Его имя?

— Это я самый и есть. Я здесь жил, причем долго.

Дернув подбородком, он указывает на убогий подъезд гостиницы «Мирабо», приютившейся между двух магазинов с опущенными шторами, на коих написано, что здесь предлагают свой товар мастер париков и торговец жареным мясом. Буонапарте задумывается, но лишь на краткий миг, затем спрашивает:

— Ты мог бы пробраться на ту сторону улицы Сент-Оноре так, чтобы тебя не заметили?

— Позади гостиницы есть проходы, я бы мог сделать крюк метров на сто, повернуть и выйти вон там, видишь, за рестораном Венюа, в двух шагах от церковного крыльца.

— А подняться на верхний этаж и открыть окно ты бы взялся?

— Дело возможное. А что потом?

— Потом ты выстрелишь в нашу сторону.

— В кого? В вас?

— Ни в кого определенно. Просто выстрели.

— Из чего?

— Возьми этот пистолет. Он заряжен.


В гостиной кафе Венюа, на втором этаже, группа мюскаденов, пытаясь развеять скуку и обмануть вечернюю прохладу, тянула посредственное винцо, впрочем разбавленное водой. Решающее сражение заставляло себя ждать. На сей счет у каждого имелись свои предположения:

— Якобинцы из комитетов хотят измотать нас этим ожиданием, чтобы мы утратили свой пыл и разошлись ни с чем.

— Сент-Обен, друг мой, вы впадаете в заблуждение.

— Какое же, Давенн?

— Все наоборот: они хотят вывести нас из терпения, заставить первыми начать стрельбу, чтобы потом возложить на нас ответственность за пролитую кровь.

— Возможно, однако, еще час и стемнеет. Большинство буржуа из секций отправится спать. Скажите, сколько их уже покинули нас?

— Трое лавочников, один ученик повара…

— Надо их спровоцировать, этих приспешников Конвента, пусть начнут в нас стрелять первыми, мы тогда сможем кричать, что они зачинщики.

Едва Сент-Обен успел закончить фразу, как они услышали громкий треск. Бросились к окнам. Выстрел раздался из их лагеря, в этом не было сомнения, более того — стреляли из дома, где они обычно отдыхали, сменившись с караула. Отпор республиканцев был стремительным. Стрелки старика Беррюйе, засевшие у начала Дофинова тупика, который хорошо просматривался из окон Венюа, дали залп по церкви и окружающим ее домам, одна пуля угодила прямиком в голую спину Афродиты, изображенной на пастели, украшавшей гостиную. А затем начался основательный обстрел, трещало со всех сторон, картины раскачивались на крюках, осколки битого стекла сыпались из окон и на ковры, и на улицу. В ответ на солдат обрушился град пуль с крыш, где секционеры терпеливо ждали в засаде, прячась за трубами, с крыльца церкви Святого Роха и из узких проулков, обрамляющих храм. Солдаты не оставались в долгу. От порохового дыма першило в горле, он ел глаза, стрельба пошла вслепую, но людей задевало. Мюскадены из гостиной бросились к своим ружьям, которые они свалили грудой возле двери, прислонив к канапе, полосатому согласно последней моде. Они второпях сбежали вниз, в большую залу, где другие мюскадены, нахлобучивая свои экстравагантные шляпы и стряхивая пыль с нарядов, вертелись перед уцелевшими зеркалами, а потом в свой черед хватались за оружие, прислоненное к столикам и банкеткам. Никакой надобности комментировать происходящее больше не возникало. Было ясно: началось. Они все одновременно вышли под своды старинного особняка герцогов де Ноайль, где Венюа держал свое кафе. Двое из них, ушедшие ранее в тупик Святого Роха, чтобы встать там на часах, сообщили, что смогли проникнуть внутрь храма через боковой портал.

Оказавшись во дворе, Дюссо настороженно оглянулся и заметил человека в кургузой куртке, с виду рабочего, который сломя голову несся по лестнице.

— Эта каналья что-то слишком поспешает!

Сент-Обен и еще несколько человек из секции Лепелетье обернулись на его возглас. У бегущего были крутые плечи, густые усы и пистолет в руках. Сент-Обен узнал революционера с террасы Фельянов, чей угрожающий взгляд напомнил ему слесаря Дюпертуа.

— Осторожно! Скотина сейчас выстрелит!

Неизвестный втянул голову в плечи, согнулся, перехватил пистолет так, чтобы орудовать им, как дубинкой, но, прыгнув вперед, напоролся на целый пучок штыков: мюскадены держали свои ружья обеими руками, как вилы. Со вспоротым животом, обливаясь кровью из десяти ран, буян зашатался, но рухнул лишь тогда, когда его убийцы выпустили свое оружие из рук. Падая, он еще глубже вонзил железные клинки себе в брюхо, шею и грудь. Мюскадены подобрали свои ружья, обтерли штыки о спину трупа, между тем как Сент-Обен поднял с земли его пистолет: он был, словно близнец, похож на его собственный. Тот же перламутровый узор, та же выгравированная надпись. Он не сказал ни слова, хотя тотчас понял, что сам генерал Буонапарте вооружил негодяя, чтобы тот спровоцировал бой. Пистолет, эту улику, Сент-Обен засунул за пояс, потом, толкнув мертвого якобинца сапогом, повернул его лицом вверх, на краткий миг растерянно вгляделся — и побежал догонять товарищей.

В глубине церкви, под ее высокими сводами, было очень темно. Под ногами хрустели осколки разбитых витражей. Они шли по галерее, окружающей хоры, ориентируясь только на свет, что проникал сквозь дверь, распахнутую на улицу Сент-Оноре, которая тонула в густой дымной пелене. Там наступило затишье. Своего неразлучного соратника Дюссо Сент-Обен обнаружил за дощатым ограждением, сколоченным над крыльцом, где мятежники прятались от пуль, когда перезаряжали свои ружья.

— Больше ни единого выстрела, бесценный друг. Уж не обратили ли мы этих адских республиканцев в беспорядочное бегство?

— Они получили трепку, — отозвался юноша в черном галстуке и с длинными болтающимися фалдами, — но их ждет другая, еще более суровая. При следующей атаке мы их сомнем, захватим проулок, снесем ограду — и вперед, на Тюильри?

— Вы видите то же, что я? — спросил Дюссо. — Мне это не мерещится?

Вслед за ним Сент-Обен вышел из их деревянного укрытия. Дым рассеялся. У начала Дофинова тупика он увидел три пушки, их дула были направлены на церковь, а на заднем плане вырисовывалась щуплая фигура генерала Буонапарте, застывшего на своем белом коне.


Как только от Барраса прибыли орудия, добровольцы 89-го тотчас потащили их к улице Сент-Оноре. Целый час, зажатые, как в капкане, возле своей несчастной единственной восьмифунтовой пушки, артиллеристы не могли толком целиться под пулями мюскаденов, рикошетом отскакивавшими от стен, под градом сыплющихся на них оттуда же кусков штукатурки, черепицы и даже целых оконных ставней. Три пушкаря уже валялись бездыханные на своих лафетах, барабанщик больше не бил в барабан, поднимая боевой дух товарищей, — пуля угодила ему прямо в лоб. Стиснув зубы, бледный, как полотно, Буонапарте поднял над головой свою саблю и резко опустил ее с криком:

— Огонь!

Первая пушка хлестнула картечью по ступеням храмового крыльца, скосив тех мятежников, что оказались впереди. Уцелевшим не дали времени опомниться:

— Огонь!

Вторая пушка разнесла в щепки пристроечку, где несколько мгновений назад прятались Сент-Обен и Дюссо.

— Огонь!

Третья пушка раздробила правый портал и измолотила картечью полуколонны фасада. В облаках дыма Буонапарте различал силуэты мюскаденов, одни метались, крутились на месте и падали, другие, обезумев и оскальзываясь в кровавых лужах, зажимали ладонями раны.

— Огонь!

В краткие промежутки между залпами, пока пушкари перезаряжали и целились в переулочки, где самые упорные мятежники еще постреливали из засады, генерал слышал гром других орудий — тех, которые расставили на набережной, и различал залпы гаубиц Брюна, поливающих картечью улицу Сен-Никез. Он подозвал Беррюйе; лошадь под старым генералом подстрелили, и тот подошел, сильно хромая.

— Прикажи половине своих людей занять окружающие нас дома, остальные пусть приготовятся очистить эту церковь холодным оружием.

Прячась под покровом густого порохового дыма, отряды крались вдоль стен домов и, ломая двери, врывались внутрь. Беррюйе перегруппировал своих волонтеров-якобинцев. Невзирая на боль в ноге, он пожелал сам вести их на штурм храма. Они ринулись туда, словно на абордаж, испуская дикие вопли, спотыкаясь о растерзанные трупы, неслись по ступеням вверх и топтали сапогами кокетливые треуголки, туфли из тонкой кожи с заостренными носами, очки, носовые платочки; кое-кто в качестве трофеев подбирал охотничьи ружья, редкое коллекционное оружие, брошенное бежавшими, лежали там и растоптанные золотые часы с цепочкой — остановившись, они показывая без четверти пять.

— Огонь!

Чтобы нагнать страху, шарахнули картечью над мостовой улицы Сент-Оноре на уровне вторых этажей домов. Когда шум прекращался, не слышно было уже ничего, кроме стонов боли и криков ужаса; раненые пытались ползти куда-то; один мюскаден упал с крыши, другой выбросился из окна, уронив свое разряженное ружье. Якобинцы генерала Беррюйе снова появились на крыльце храма Святого Роха, на сей раз с пленными, но таковых было совсем мало — в основном калеки, которые не смогли убежать через распахнутую настежь дверь ризницы, да какой-то мальчик, сотрясаемый нервическим припадком.

Баррас между тем, выезжая на аванпосты, всюду успевал энергично подбадривать своих генералов. И вот он, окруженный кавалеристами, появился у Дофинова тупика, где его уже ожидал застывший в неподвижности Буонапарте.

— Несколько сотен мертвых, — сообщил ему Баррас. — Мы избежали худшего.

— А их вожаки?

— Все в бегах, кроме Лафона: у него сквозная рана на бедре.

— Должны быть еще забияки, — наседал Буонапарте.

— Да они все разбежались, кто куда. Это всего лишь вертопрахи, горячие головы.

— Надо показать парижанам нашу силу.

— Разве ты со своими пушками продемонстрировал ее недостаточно?

— Что до пушек, их надо всю ночь возить по улицам города.

— Зачем эти ненужные провокации…

— Достаточно будет просто показать их.

— Поступай как знаешь, — отмахнулся Баррас, — так или иначе, Париж наш. Дювиньо со своим отрядом продвигается по бульварам, Брюн занял Пале-Рояль, Карто обратил в паническое бегство мятежников с правого берега, наши солдаты выкуривают их из последних нор: на острове Святого Людовика, во Французском театре, в Пантеоне…

Темнело. Добровольцы генерала Беррюйе зажгли факелы от еще не потушенных пушкарских фитилей и с ними выступили впереди Барраса и Буонапарте, которые верхом на лошадях, шагом, бок о бок направились в сторону улицы Вивьен. Их кортеж не встретил на пути никого, кроме солдат. Баррас поинтересовался у своего протеже:

— Ты видел, откуда был сделан тот первый выстрел?

— Прекрасно видел, как в театре. Стреляли прямо напротив меня. Едва мы получили твои две пушки, какой-то мюскаден или агент Лондона, это мы выясним, наудачу пальнул в нас, никого не задев. Тогда мы дали отпор.

— Согласно приказу.

— Твоему приказу.

— Мне докладывали, что стреляли из окна кафе Венюа.

— Нет. С четвертого этажа соседнего дома. Я видел вспышку.

— Почему этот идиот развязал бойню?

— Вероятно, ему надоело ждать, впрочем, так же, как и нам. Но он был не столь дисциплинирован.

— Хотел бы я знать его имя.

Буонапарте промолчал. Приблизившись к улице Вивьен, они увидели обломки вчерашней баррикады, вдребезги разнесенной ядрами, рядом зиял портал монастыря Дочерей Святого Фомы. Якобинцы вошли туда с факелами и ружьями, держась настороже, но нет, нигде ни души, только две лошади, бродя по заросшему монастырскому саду, щипали в потемках бурьян, да покачивался на ветру фонарь перед часовней, где прошумело столько пламенных дискуссий.


По площади Карусели одна за другой катились повозки, груженные ранеными. Гренадеры и депутаты помогали перетаскивать их в залы Тюильри, приспособленные под лазарет. Вот и Делормель взбирается по ступеням, цепляясь за поручни, с гусаром на спине. Раненый поскрипывает зубами, его раздробленная нога безжизненно болтается. Хирург помогает народному представителю избавиться от своей ноши; вдвоем они укладывают гусара на банкетку, обитую зеленым бархатом. Еще в самом разгаре мятежа посланцы Конвента отправились за врачами и фельдшерами в госпиталь Гро-Кайу; теперь все эти медики переходили от одного умирающего к другому, кому мягким привычным движением ладони закрывали глаза, кому обматывали бинтами из простынь искореженные руки и ноги, и на ткани тотчас проступали багровые пятна. Хирург с помощью пинцета извлек пулю, засевшую в бедре пациента, и опрыскал рану водкой. Со всех сторон слышны стоны, жалобы, но кто-то уже спрашивает, что слышно новенького. Пушкарь с раздробленной ключицей, которого усадили на трофейные вражеские знамена, устилающие пол длинной залы, рассказывал, что у восставших тоже имеются пушки, они у них в Бельвиле, а стало быть, уличные бои еще не закончены. Вдали то били барабаны, возвещая общий сбор, то кто-то затягивал «Марсельезу». Покидая залу заседаний, депутаты, обогащенные новыми сведениями, заглядывали сюда, и всякий раз подтверждали: вожаки мятежников унесли ноги; при таких известиях гренадер со вспоротым животом, распростертый на тюфяке, испустил дух с улыбкой на устах. Самое деятельное участие в происходящем принимали женщины, сновавшие туда-сюда, стараясь облегчит мучения раненых ласковым словом или делая перевязки. Но простыней уже не хватало, и вот один из депутатов жертвует носовой платок, а Розали, сбросив мужской редингот, разрывает рубашку, чтобы забинтовать открытую рану на лодыжке гримасничающего от боли великана-жандарма. Увидев супругу с голым бюстом среди всего этого хаоса, Делормель подошел к ней и прошептал на ухо:

— Ты с ума сошла, разве можно в таком непристойном виде ухаживать за этими бедолагами?

— А, это ты… Может, ты считаешь пристойным состояние, в которое привели этих, как ты сказал, бедолаг?

Он наклонился, поднял с пола небрежно оброненный женой редингот, помог ей надеть его и самолично застегнул на все пуговицы до самого горла. Заметив на одежде Делормеля кровавое пятно, она тихонько вскрикнула:

— Тебя зацепило? Пулей?

— Нет.

— А это что у тебя на бедре?..

— Да кровь гусара, которого я тащил.

Но тут подвезли новую порцию, и Розали бросилась к раненым, которых уже распихивали с грехом пополам куда придется. Она металась от одного к другому. Сент-Обена среди них не было, но привезут ли его, даже если найдут? Она здесь не видела ни одного мюскадена. Похоже, их бросили подыхать на мостовой? Представив, как ее любовник со вспоротым животом валяется где-нибудь в переулке, она воспользовалась тем, что опустевшая повозка была готова отправиться за новым грузом раненых и убитых, и незаметно проскользнула в сопровождающую ее группу жандармов и фельдшеров; они несли носилки и факелы, двигались молча не позволяя себе ни единого слова. Повозки покатились по улице Карусели, потом по улице Эшель, свернули налево, на улицу Сент-Оноре. Перед церковью Святого Роха рядами лежали трупы, так их разложили волонтеры генерала Беррюйе. Откинув задние стенки повозок, люди с носилками спрыгивали на мостовую. Розали одолжила у якобинца во фригийском колпаке его фонарь и пошла вдоль рядов мертвых тел, склоняясь над каждым. Добравшись до третьего ряда, вдруг отшатнулась и уронила фонарь. Она узнала Дюссо, неразлучного друга Сент-Обена. Его сразила картечь, Сент-Обен наверняка был с ним, однако его тела здесь нет; выходит, он спасся? Или его уже затолкали в повозку с другими покойниками?

— Э, парень, — окликнул ее ветеран, — да ты, видать, раскис?

— Мне показалось, что я вижу знакомого, — пролепетала Розали.

— Ты что, водился с напудренными кривляками вроде этих?

— А там, в церкви, больше никого нет?

— Вот уж чего не знаю, мой мальчик. Сходи да посмотри.

Розали стремглав взбежала на крыльцо со своей лампой. Вошла в искореженный портал. Она шла вдоль притворов с запертыми решетками, обшаривала темные углы, и осколки расстрелянных витражей громко хрустели у нее под ногами. Храм был пуст. Когда она вышла, повозок перед церковью уже не было. Исчезли и трупы. Зато в тупик Дофина входила новая процессия. Это были рабочие команды со своим инструментом — с корзинами, метлами, мешками штукатурки. Они без промедления принялись устранять ущерб. Им предстояло срочно заделать выбоины в колоннах, причиненные артиллерийским обстрелом, замазать следы пуль на стенах, подмести церковную паперть, соскрести пятна черной, уже запекшейся крови, убрать осколки витражей. Любопытные, что нахлынут сюда, едва рассветет, спеша поглазеть на место событий, не должны увидеть ничего этого. Только мирные улицы без всяких следов сражения.


Когда началась пальба, Сент-Обену выпали разом и большая удача, и горестная утрата. Случилось так, что на церковном крыльце Дюссо оказался прямо перед ним. Первый же залп стал для юноши роковым. Сент-Обен, кашляя и задыхаясь от дыма, подхватил его на руки, кое-как дотащил до портала. Внутри церкви он прислонил своего друга к ограде придела и застыл в полной прострации, стоя на коленях на холодных плитах, безразличный к пушечным залпам, грохочущим снова и снова. Мюскадены метались взад-вперед, искали выход; маленький кюре, жирный, как раздувшийся паук, тряс Сент-Обена за плечо:

— Уходите отсюда, сударь! Бегите!

— Это мой брат, — пробормотал Сент-Обен, все еще сжимая Дюссо в своих объятиях.

— Нет, сударь. Он был вашим братом.

— Это мой брат…

— Он не воскреснет, — суровым тоном проповедника сказал маленький кюре. — Поспешите! Они не прекратят стрельбу, а живые королю нужнее, чем мертвые.

— Нужнее? Зачем?

— Не делайте глупостей, сударь, уходите!

И Сент-Обен встал. Он был исцарапан осколками, что сыпались на пол окружающей хоры галереи. Несколько порезов. Сущие пустяки.

— Выход здесь! Здесь!

Маленький кюре надсаживался, во все горло скликая уцелевших и подталкивая их к двустворчатым дверям ризницы.

Как только мюскадены выбрались наружу, они тотчас разбежались кто куда по ближним улицам; многие побросали свое оружие и патронташи, которые теперь лишь без толку обременяли, и растеряли свои неудобные шляпы. Одни удирали в сторону рынка, что недавно устроили на месте разрушенного Якобинского клуба, другие бросились к улице Гайон, спеша кружным путем возвратиться к себе домой. Сент-Обен с кучкой приунывших роялистов свернул в проезд Сен-Гийом, он шагал быстро, размашисто, миновал, уже запыхавшись, улицу Закона, параллельную занятой войсками Вивьен; со стороны Пале-Рояля доносилась стрельба, какие-то взрывы. Большая часть его злополучных спутников уже рассосалась, юркнув в подъезды многочисленных гостиниц с меблированными комнатами, чередой тянувшихся до самых бульваров — «Лондонская», «Шартрская», «Цирковая», «Отель Кале»… В меблирашках участники проигранной битвы торопились переодеться и отдохнуть. А Сент-Обену больше жить было негде. И потому он шагал дальше вместе с двумя не в меру заметными, трясущимися от страха мюскаденами — подмастерьем цирюльника и клерком из конторы. Он не знал даже их имен. Думал о Дюссо — если бы убили его, Сент-Обена, как поступил бы друг? Тоже постарался бы выкрутиться, спрятаться, спасая свою шкуру от безымянного погребения в общем рве? Сент-Обен чувствовал себя трусом. Он был сам себе гадок и мучительно искал оправданий. Борьба теперь примет новые формы, его долг — выжить. Он воображал, что призрак Дюссо здесь и одобряет это, он почти слышал его голос. Но такие наигранные помыслы не утешали. Ведь, как ни крути, тот самый генерал Буонапарте, что заинтриговал его и обольстил, убил его лучшего друга.

Беглецы подошли к знаменитому ресторану мадемуазель Клариссы, комедиантки; в мирные времена под здешним кровом устраивались тайные собрания роялистов и их встречи с эмиссарами из Лондона. Сквозь пыльные стекла витрины, подсвеченные изнутри отблесками огня, горящего в камине, Сент-Обен различил какие-то силуэты, когда же он толкнул дверь и вошел, его поразила обыденность голосов и смеха посетителей: мятеж не спугнул тех, кому вздумалось зайти поужинать здесь, в сотне метров как от монастыря секции Лепелетье, так и от театра Фейдо, где сегодня, может статься, играют какой-нибудь фарс. Парижане теперь относились к драмам легко: смерть, гул набата, барабанный бой и грохот орудий более не смущали высший свет. Сент-Обен вошел в залу первым, за ним тащились два растрепанных мюскадена. Никто не соизволил даже заметить их появления, похоронные физиономии и беспорядок в одежде, никого не побудили и головы повернуть. Посетители громко переговаривались. Сотрапезники уписывали гренки с кусочками жареной индюшатины — официант принес индюка уже разделанным. В сторонке толстый буржуа, от которого так и разило деньгами, подливал вина в рюмку проказницы в древнеримской тунике, хотя девица без того уже была навеселе. Другие хохотали над забавными анекдотами или фривольными сплетнями, которые клялись никому не пересказывать, хотя уже завтра над ними будет ржать весь город. Эти блаженные похрапывали, с наслаждением развалясь в креслах, прыскали со смеху, осушали графины, взамен которых им тотчас приносили полные, то и дело слышались веселые крики собутыльников: «Эй, а твое вино испарилось!» Они расстегивали жилеты, рыгали, а некоторые парочки в глубине залы даже обнимались у гигантского камина, где на длинных вертелах запекались тушки домашней птицы.

У Сент-Обена щемило сердце. Парижане развлекались в то самое время, когда армейские пушки расстреливали молодежь. Чего ради погиб Дюссо?

Но тут метрдотель, одетый под старину, предложил ему подняться со своими спутниками на второй этаж. Мадемуазель Кларисса сейчас на сцене, приходится развлекать веселую публику, которая осталась равнодушной к последним событиям, но она оставила распоряжения. В гостиных второго этажа за плотно закрытыми ставнями царила печаль. Мюскадены, прежде них добежавшие до этого надежного приюта, сидели у столов перед жарким из дичи и бутылками с вином, но ни к чему не притрагивались, пережитые бедствия отбили им аппетит, все были подавлены до такой степени, что и говорить ни о чем не могли — только перечисляли имена убитых друзей. Пасторе, студент-медик, еще сегодня утром такой нарядный в своем жилете в горошек, мрачным голосом повествовал о паническом бегстве защитников секции Лепелетье, которые пустились врассыпную при первом попадании ядра, разрушившего их баррикаду, которую они считали неприступной. Самые ярые роялисты вроде Делало и Батца улепетнули в два счета, как они выражаются, «чтобы сохранить себя для подполья». Сент-Обен рассказал, как Дюссо сразила картечь на ступенях Святого Роха; Дюссо знали все, его свирепые тирады были на слуху каждого, он внушал почтение, отныне всему этому пришел конец — они чувствовали себя разбитыми, разочарованными, ненужными, им казалось, что их предали.

Один из мюскаденов встал, распахнул ставни. Грохот колес и стук копыт вывел их из оцепенения, жалобы затихли. По улице Закона, под самыми их окнами, кавалеристы волокли по мостовой пушки — медленно, чуть ли не величественно. Пасторе сказал Сент-Обену:

— Как только это орудие проедет, я возвращаюсь к родителям.

— Вам повезло.

— А вы где живете?

— В монастыре Дочерей Святого Фомы.

— О, но ведь там теперь, должно быть, военный лагерь. Но вы, быть может, знаете, где затаиться?

— Нет.

Сент-Обен лгал. Он задумал вернуться к Делормелям. В худшем случае его выкинут за дверь, в лучшем — над ним посмеются: неужели эти юные фанфароны вправду вообразили, будто свергнут власть Конвента? Не слишком ли вы наивны, мой бедный Сент-Обен? Вы собирались с помощью английской армии посадить на трон короля-пузана? Восстановить прежние привилегии? О-ля-ля! Вы просто перепутали Террор с Республикой! Нет, Розали его не прогонит, даже если их последняя встреча и была холодновата: она напустила на себя светскость, он был весь в своих политических бреднях… Вздохнув, Сент-Обен налил себе до краев бокал красного вина. Всклень.


На следующий день после полудня погода установилась приятная, мягкая. Было много гуляющих, они искали следы мятежа между церковью Святого Роха и улицей Вивьен, но, ничего не обнаружив, решили, что газетки бунтарей все преувеличивают, и, разочарованные, отправились потанцевать на бульвары или за город. Между тем две переполненные фуры въехали во двор особняка на улице Дё-Порт-Сен-Совёр; слуги народного представителя Делормеля стали разгружать сумки и ящики под бдительным надзором артиста в черном одеянии и шляпе с высокой, расширенной кверху тульей. Этого человека звали Петито. Он устраивал представления, на которые парижане валом валили. Вот и недавно он с немалым успехом выступил на Балу Бдительных в английском парке, что на острове Сите.

— Осторожно! — пронзительным голосом покрикивал он. — Все то, что вы так ворочаете, крайне хрупко!

— Да что у вас там такое, сударь, в этих сумках? Похоже на какие-то мослы.

— Там мослы, и верно, именно мослы, это мой секрет… да поаккуратней же, вы, растяпы! Носите мои сумки деликатно, не попортите моих маленьких певцов.

— У вас там певцы? В сумках? Тогда это какие-нибудь карлики.

— Ну-ну, хватит болтать, поставьте все приспособления в прихожей и покажите мне концертную залу.

В большой гостиной господин Петито принялся устанавливать, собирая по частям, нечто вроде громадного клавесина из вощеного дуба, когда народный представитель Делормель заглянул туда, чтобы порасспросить, как действует это устройство; Розали, бледненькая, с покрасневшими от слез глазами, шла с ним под руку или скорее бессильно висла на нем.

— Что это за отверстия над клавиатурой? — спросил депутат.

— Они соответствуют нотам.

— Ваше объяснение меня нимало не просветило.

— Для этого вам потребуется наглядная демонстрация. С помощью одного из моих певцов я вам все объясню.

Петито присел на корточки над своими сумками, расставленными в ряд, причем на ручке каждой из них был написан номер. Открыв одну, он извлек оттуда рыжего полусонного кота и затолкал его внутрь клавесина таким образом, чтобы голова торчала из одного из отверстий.

— Видите, господин депутат? Это кот, поющий ноту «фа».

— Я все еще не возьму в толк…

Исподтишка подхихикивая, довольный собой Петито ударил по клавише, над которой торчала кошачья голова, и кот замяукал.

— Это «фа»?

— Вне всякого сомнения.

— Я ничего не услышал, кроме простого мяуканья.

— Любой меломан вам подтвердит, что это именно «фа».

— Что же, вам достаточно ударить по клавише, чтобы животное промяукало свою ноту?

— Я ему в этом помогаю.

— Каким образом?

— Благодаря моему изобретению, это маленький секрет, но вам я его открою. Подойдите к моему устройству и приглядитесь: клавиши приводят в действие заостренные лезвия, которые ударяют кошку по хвосту, она издает крик, а каждый крик отвечает определенной ноте.

— И они от этого не удирают, ваши кошки?

— Это невозможно! Видите, как я закрепил этого? Он плотно втиснут в нечто вроде деревянного желобка.

— Мне не терпится услышать ваш концерт.

— Тут, должен вам признаться, главная сложность в том, чтобы выбрать животное, которое с наибольшей точностью выпевало бы свою ноту. Для этого требуется утонченный слух, я вам клянусь, нимало не хвастаясь: без исключительной музыкальной одаренности здесь не обойтись.

— Ладно-ладно, — сказал Делормель, которого эта выдумка очень развеселила. — Вам хватит часа, чтобы подготовиться?

— Время мне нужно только для того, чтобы расположить моих маленьких музыкантов в их ящичках с дырками. Концерт начнется, когда пожелаете.

Слуги расставили стулья для гостей, которые должны были вскоре прибыть, и расположили в соседней гостиной стойки с закусками. Делормель, в восторге от того, что Петито именовал «мяучным концертом», вышел из салона с Розали, уныло повисшей у него на локте; она слабым голоском укорила его:

— Как ты можешь смеяться над такими глупостями? Да еще в этот вечер.

— Это праздничный вечер, сегодня мы вернули себе мир и покой.

— А напрасные жертвы? Тебе плевать на них?

— Им не повезло, они оказались не там, где следовало. И это тебе на них плевать. Ты испугалась за Сент-Обена? А я уверен, что ему удалось куда-нибудь спрятаться. Он малый слабовольный, но осмотрительный.

— Твои рассуждения меня не успокаивают. В сущности, ты просто злишься на него.

— Ни в малейшей степени.

Если считать с утра, они уже раз сто заговаривали об этом. Розали нашла перед Святым Рохом только труп Дюссо, а во время обстрела друзья наверняка были вместе. Стало быть, один пал, второй спасся. Арестованных секционеров до поры, пока не развезут по настоящим тюрьмам, загнали в подвалы Тюильри, народу там набилось, как сельдей в бочке. Но Сент-Обена среди пленников не было — Делормель это проверил. Чтобы сменить тему, он отодвинул занавеси стеклянной двери, выглянул:

— А вот и первые гости. Давай же, Розали, сострой хорошую мину.

Слуги зажгли люстры. В пять часов вечера толпа светских дам и господ заклубилась возле стоек с закусками. Делормель без конца раскланивался, обмениваясь с каждым фразой-другой. Генерал Карто беседовал с бельгийским банкиром о Буонапарте, что был под его началом в Тулоне, а теперь все окружение Барраса превозносит его таланты артиллериста.

— Да, способностей он не лишен, — говорил осторожный Карто, которого Буонапарте всячески поносил, — но другого такого упрямца я не встречал. Он ничего не желает делать иначе, как только по-своему.

— Говорят, он ловкий.

— Я его считаю излишне напористым.

— Думаете, истинного республиканца из него не выйдет?

— Думаю, не выйдет…

— Дорогие друзья, — прервал их Делормель, — занимайте места, концерт сейчас начнется.

Рассаживаясь в соседнем салоне, гости с недоумением таращили глаза при виде диковинного клавесина. Никогда еще им не доводилось видеть инструмент такого размера, да еще с живыми кошачьими головами, нервно зевающими над клавиатурой.

Господин Петито отвесил поклон, положил руку на свой клавесин и возвестил:

— Кончерто для восьми кошек!

Затем поставил табурет напротив клавиатуры, с ужимками истинного маэстро опустился на него, размял пальцы так, что хрустнули суставы, и закрыл глаза, как бы ожидая, когда его осенит вдохновение.

— Восемь кошек? — вполголоса переспросилавиконтесса. — Я там насчитала не меньше двух десятков.

— А может быть, это вспомогательные кошки, — отозвался какой-то остряк. — Ну, вот если какая-нибудь из них от мяуканья охрипнет, замена готова…

Петито принялся листать партитуру над головами кошек. И вот наконец бурно приступил: «до», «ми», «ре» — пронзительное мяуканье смешалось со звуковой кашей, производимой звонкими, тщетно подавляемыми смешками. Петито колотил по клавишам, металлические лезвия язвили кошек, кошки вопили, вышла полнейшая какофония, гости рукоплескали, закатываясь от хохота. Вдруг дворецкий Николя, не прерывая представления, подошел к Делормелю, чтобы вполголоса сообщить, что какие-то люди желают его видеть. И еще тише прибавил слово, которое Розали сумела расслышать:

— Солдаты.

Прихожую особняка заполнили гренадеры. Они в обалдении пялились на позолоту. Их лейтенант подошел к чете Делормелей, но обратился к одному лишь депутату:

— Гражданин, я доставил молодого человека.

И он указал на недвижимого Сент-Обена, которого двое солдат тащили за руки и за ноги. У Розали вырвался крик:

— Он мертв!

— Вот уж нет, — ухмыльнулся лейтенант. — Но пьян и вправду мертвецки.

Розали опустилась на колени возле спящего Сент-Обена; он пробормотал что-то бессвязное. Делормель удивленно поднял брови:

— Лейтенант, как вы узнали, что он живет здесь?

— Я однажды уже провожал его к вам сюда, это недавно было. Ведь это его я арестовал в парке Тюильри, верно? У него был армейский карабин, а сам он смахивал на штатского, он утверждал, что знает гражданина Барраса, а еще — что во дворце работает, в комиссии. Я проверил, все так и было. Ну, вот когда его с земли подобрали, тут я его и узнал. Возьмите еще это, гражданин депутат: я возвращаю вам пистолеты, которые были при нем.

Делормель взял два седельных пистолета с искусно украшенными рукоятками. Лейтенант пояснил:

— Это его генерал ему при мне выдал, итальянец или вроде того, генерал-то.

Николя с двумя лакеями отнесли бесчувственное тело Сент-Обена в комнату Розали; она шла следом, исполненная облегчения.

— Поистине мы живем в сложную эпоху, — изрек Делормель, рассовывая пистолеты по карманам.

ГЛАВА V Власть

Совершенно очевидно, что я не пишу романа, поскольку пренебрегаю тем, чем не преминул бы воспользоваться романист. Тот, кто счел бы написанное мною за правду, был бы в меньшем заблуждении, чем тот, кто счел бы это за басню.

Дени Дидро.
Жак-фаталист и его хозяин.

За недели, что протекли после пушечного обстрела церкви Святого Роха, генерал Буонапарте переменился. А между тем даже по прошествии того жестокого дня, коим никто в Конвенте не мог бы гордиться, кто знал о нем? Горстка депутатов, несколько приятелей и дам, которых он забавлял, встречая в гостиных, жандармы, что обслуживали его орудия, — да, только и всего. Народ в Париже толковал все больше о Баррасе и Даникане, предводителе мятежников, который отбыл к Людовику XVIII в Бланкенбург, а того чаще о ценах на горох, вы только подумайте, тридцать пять франков за блюдо, на вино — пятнадцать франков, на кофе — десять франков чашка. Буонапарте не возбуждал в толпе особых чувств и знал об этом, ведь даже друзья коверкали его итальянскую фамилию, с трудом запоминали столь экстравагантное имя или, произнося его, не могли скрыть усмешку. Его покровители пришли ему на помощь. Фрерон проявил отзывчивость, коль скоро все еще вздыхал о его сестре Паолетте, которую он называл Полин, и заговорил о Наполеоне в Конвенте: «Не забывайте, что генералу от артиллерии Буонапарте понадобилось всего одно утро, чтобы создать искусную диспозицию, результат которой вам известен!» Потом и Баррас с похвалой отозвался об отваге молодого офицера-корсиканца, ходатайствовал, чтобы его сделали снова заместителем командующего внутренними войсками, и тотчас добился этого; он даже вытащил Наполеона в центр залы, чтобы тот прослушал приказ о своем назначении. Там, под трибуной, где держали речь величайшие ораторы Революции, генерал в первый раз удивил Собрание своей мрачной физиономией картежника, проигравшегося в пух и прах, скрипучими сапогами и полотняными нашивками. Он выглядел одновременно очень благородным и очень близким к простому народу, а потому понравился депутатам и сорвал аплодисменты.

Это перевернуло всю его жизнь.

К концу октября генерал уже имел лакеев, экипаж, ложу в театре и одежды, украшенные позолотой. Он расположился во дворце Генерального штаба на улице Нёв-де-Капюсин — в том самом особняке с колоннадой и фасадом, обращенным к бульвару, которому в глазах потомства предстоит стать первым историческим сооружением, где обитал Буонапарте; ранее там же скончался Дюплекс, губернатор французских колониальных владений в Индии, а рядом, в том же помещении, один из государственных казначеев устроил кабинет естественной истории. Баррас, который готовился стать одним из пяти глав Директории, то есть новой исполнительной власти, вскорости уступил Буонапарте свои обязанности генерал-аншефа — чин, за которым, как было понятно всем, скрывался военный комендант Парижа, отвечающий за цензуру и полицейские операции.

С переменой облика у Буонапарте и тон изменился. Он стал глубокомыслен, порой резок, слова в его устах уже звучали не иначе как приказы, и он более не допускал, чтобы к нему обращались на «ты». Его первой заботой, стоившей немалых трудов, стало обогащение своего семейства и верных приближенных. Он предложил отправить старшего брата Жозефа консулом в Испанию или — какая разница? — в Италию, а младшего, семнадцатилетнего Луи, сделал наравне с Жюно одним из своих адъютантов. Его дядя Феш, со временем немало поднаторевший в грабеже произведений искусства, был назначен сперва секретарем, затем комиссаром по военным вопросам. Дядя Рамолино нашел себе применение в службе военных обозов. Мармон, его приятель времен Тулона, явился из своего гарнизона в Майнце уже как член артиллерийского комитета. Прибыв с Фрероном в Марсель, Буонапарте вручил брату Люсьену тысячу франков серебром и ассигнациями для их матушки.

А потом он занялся армией.

Стянул в Париж войска из предместий — Со, Сен-Клу, Курбевуа, Венсенна, и отныне всякое самомалейшее донесение направлялось в его контору. Под его началом насчитывалось одиннадцать дивизий, тридцать две тысячи человек, призванных заполонить столицу и следить, чтобы ничто нигде не шелохнулось, располагая в качестве подспорья двумя сотнями пушек и почти семью тысячами лошадей. Крикуны из якобинского батальона, 13 вандемьера с такой пользой натравленные на роялистов, сформировали полицейский легион. А в Венсеннском донжоне устроили пороховой склад.

С восьми часов вечера Париж прочесывали двенадцать конных патрулей. Какие-либо людские скопления были и запрещены, и немыслимы в подобных условиях, за исключением разве что театра. Власти, берущие свое начало в революции или государственном перевороте, не доверяют театру, ведь всякие фрондерские идеи находят там свое выражение лучше, чем где-либо еще, здесь они высказываются напрямую, и происходящее на подмостках тотчас находит отклик в зале. Когда Буонапарте, уже навсегда покинувший достопамятную харчевню «Провансальские братья», отныне недостойную его нынешнего ранга, после ужина в трактире Аршамбо выходил со своими офицерами на улицу, он говорил: «А не пойти ли нам проучить шуанов?» Он ходил таким манером из одного театра в другой, от «Комической Оперы» до «Варьете», вынуждая публику петь «Марсельезу». Генерал был скрупулезно придирчив: театру надлежит во всем подчиняться властям, принося пользу Республике и проповедуя ту мораль, которую государство находит нужным афишировать. Десятки солдат были готовы по его распоряжению ворваться в любой театральный зал, за настроением партера и галерки надзирали агенты в штатском, чьи донесения Буонапарте просматривал каждое утро, отправляя их затем в Министерство уголовной и гражданской полиции. Вот пример одного такого доклада — дело касалось вечера в театре Фейдо:

«До поднятия занавеса на первой галерее был замечен человек со взбитыми волосами. Раздались крики: „Долой шуана!“ Он исчез. Между двумя пьесами на сцену вышел Гаво, чтобы спеть гимн марсельцев. Из партера несколько голосов стали кричать „Долой шуана!“, изо всех сил стараясь помешать ему петь. За этим последовал большой переполох. Однако Гаво продолжал. Мировой судья приказал вывести троих самых буйных, которых дежурный адъютант отвел в кордегардию, где оный мировой судья подверг их допросу».

У Буонапарте теперь была власть. Применял он ее жестко. Ездил по Парижу верхом в окружении усачей-офицеров, чтобы и надзирать за всем, и себя показать. Он почувствовал в себе способность установить прочный порядок. Теперь ему требовалось завоевать популярность.


Мысли о выгодном браке продолжали остро волновать генерала. Коль скоро он ценил свое новое положение, больше не могло быть речи о том, чтобы жениться на увядшей комедиантке, хотя бы и богатой, и он покинул мадемуазель де Монтансье. Она же цеплялась за него, поверив брошенным на ветер клятвам, надеялась, что сможет ускорить брачную церемонию, строила планы на «буудущее», ибо в ее устах звук «у» звучал весьма протяжно. Баррас охотно взял на себя роль посредника. Навещая Буонапарте в его дворце, он сообщал:

— Мадемуазель де Монтансье приглашает вас на ужин.

— Сегодня вечером? — с оттенком иронии усмехался генерал.

— Сегодня вечером.

— Это невозможно! Я весьма польщен, гражданин депутат, но у меня совсем нет времени.

И указывал на кипу доносов, еще не подвергнутых въедливому изучению.

Баррас настаивал:

— Тогда завтра?

Назавтра Буонапарте вновь заставлял себя упрашивать.

— Тебе что, теперь и поужинать некогда? — спрашивал Баррас. Его эта ситуация забавляла.

— Я весь в делах службы, у меня и часа свободного нет, я почти не сплю, едва успеваю перекусить, да и то лишь когда удастся выкроить время.

— А если в половине шестого? — Баррас продолжал наседать.

— Если это приказ, я повинуюсь…

Итак, генерал, вздыхая, отправлялся к Монтансье в ее обширные покои, расположенные над Шартрским кафе. Во время трапезы он оставался угрюмым. Баррас поддразнивал его, старая актриса жеманилась:

— Дорогой генерал, вам не нравится жареный гусь?

— Нет, это прелестно…

— Что именно? Мадемуазель или гусь? — усмехался Баррас и отрезал себе толстый ломоть жаркого.

— И то и другое по-разному, — отвечал Буонапарте, чувствуя себя загнанным в капкан и не имея ни малейшей охоты изощряться в остроумии.

Тут ему на выручку подоспел лакей:

— Капитан из его штаба ждет генерала Буона-Парте в прихожей. Он сказал, что дело важное.

Генерал вскочил и стал натягивать перчатки:

— Дорогая мадемуазель, гражданин депутат, вы сами видите, я не лгу. Достаточно мне уйти, как меня тотчас же требуют обратно.

— Мне кажется, в Париже сегодня все спокойно, — заметил Баррас, не поверивший ни единому его слову.

— Секционеры еще доставляют беспокойство.

— В самом деле? Но ведь их разоружили.

— Как мне известно, среди них есть неукротимые, и мне, чтобы добиться нашей цели, нужно поспевать везде.

— С пустым животом? — опечалилась Монтансье, взглянув на генеральскую тарелку.

— Работа, доверенная мне Конвентом, прежде всего. Но я вернусь.

В прихожей, где его поджидал Жюно, он, надевая свой редингот, вполголоса проворчал:

— Долго же ты копался.

— Сейчас половина седьмого, генерал. Мы так и договаривались.

— А мне показалось, что этот несносный ужин длился целую вечность! Только и ждал, когда ты явишься меня освободить.

Они сели в экипаж, предоставленный в распоряжение Буонапарте, и приказали везти их к ресторану Аршамбо, где макароны в пармезане умели готовить в точности так, как любил генерал. Никаких других забот в этот вечер у них не было. Репрессии, которым подвергли мятежных роялистов, были умеренными. Военные суды заседали в церкви Святого Роха, в монастыре Дочерей Святого Фомы, в здании Французского театра, но почти все смертные приговоры были вынесены заочно. Лафона де Суле, правда, гильотинировали на Гревской площади, но потому, что он оскорбил своих судей, равно как и Леметр, журналист, который вел переписку со шпионами графа д'Антрега. Прочие возвратились к себе домой, их адреса были известны властям, но их не беспокоили. Даже барон де Батц, знаменитый заговорщик, вернулся в свою мансарду второго этажа, что в доме 31 по улице Вьё-Огюстен. Конвент задумал отменить смертную казнь, он курировал работу над этим декретом и всячески поощрял снисходительность судов. Граф де Кастеллан, приговоренный заочно, не прячась, вел в Париже обычную жизнь, а когда ночной патруль остановил его, требуя удостоверение личности, ответил игриво: «А, черт возьми, это же я, тот самый заочный Кастеллан!» С тем и продолжил свой путь.

Выйдя из ресторана, Буонапарте и Жюно прошлись по бульварам. Там царило полнейшее спокойствие. Национальных гвардейцев повсюду заменили военные, да и ночная прохлада отбила у парижан охоту фланировать под акациями, чья листва уже совсем порыжела. Просторные сводчатые залы особняка Генерального штаба, примыкавшие к большой мраморной лестнице, напоминали оружейный склад: секции были разоружены, изъятие оружия у частных лиц продолжалось по всему городу — и вот конфискованные сабли, ружья, шпаги грудами лежали на плитах пола под охраной решеток и часовых, стоящих столбом в свете пристенных факелов.

— Пойдем, Жюно, выберешь себе капитанскую шпагу. Часовой, отопри решетку.

Генерал взял факел, они вошли и стали подыскивать достойное оружие. В то время как Жюно перебирал разные шпаги, сравнивая их между собой, вытянувшийся по стойке «смирно» сержант, обратился к Буонапарте:

— Мой генерал, у меня пакет для передачи вам.

— От кого?

— Молодой человек заходил вечером, он взял с меня слово, что я лично вручу это вам.

— Покажи.

— Вот он, мой генерал.

Буонапарте передал сержанту свой факел и взял пакет.

— А письма не было? Даже имени не назвал? И никаких объяснений?

— Нет, мой генерал. Молодой человек сказал, что вы и так все поймете.

Буонапарте разорвал пакет. И увидел два шикарных пистолета: тот, что был подарен Сент-Обену, и тот, который он дал Дюпертуа.


В Пале-Эгалите, бывшем Пале-Рояле, налаживалась обычная жизнь. Войска, простояв здесь лагерем несколько дней, вернулись в казармы. Девицы снова, как встарь, заклубились между колонн галереи. У их клиентов, склонных к самым экстравагантным фантазиям, был богатый выбор. Переполненные рестораны отказывали посетителям — мест не хватало. Игорные залы не пустели. Спекулянты торговали столовым серебром и всем, чем угодно. Одно лишь «Кафе де Шартр» изменило свое лицо. Мюскадены-ультрароялисты больше не вернулись сюда, свои диванчики они оставили тем, кому для того, чтобы выделяться из толпы заурядностей, хватало модных нарядов и экстравагантных ужимок. Эти последние изъяснялись вычурным языком, подражали сюсюканью певца Гара и получили прозвище «невероятные», которое сами произносили как «невейойатные», ибо грубые звуки вроде «р» царапали их нежные горлышки. Они усугубили все то утрированное, что было в манерах и арсенале мюскаденов: томно ворковали, прятали мордочки в пышнейшие муслиновые галстуки, взбивали волосы, носили несуразно длинные фалды и столь узкие кюлоты, что, того гляди, затрещат и лопнут. Что до дам, так называемых «чудесниц», они щеголяли в открытых платьях, сорочках из тонкого батиста, розовых, в цвет их кожи, панталончиках и светлых париках, поверх которых носили шляпы с круглым широким козырьком.

Возвратясь к скромным рединготам, Сент-Обен находил смешными новые склонности своих былых друзей; если ему и случалось, проходя мимо, посматривать в окна «Кафе де Шартр», то к ним туда он больше не заходил. После кровавых событий вандемьера ему стало противно столь вопиющее легкомыслие. Однажды, прогуливаясь в тех местах под руку с мюскаденом Давенном, тоже, подобно ему, успевшим вовремя ускользнуть из церкви Святого Роха, он объяснил ему, что нелепая смерть Дюссо отвратила его от политики, он стал пассивен, готов отойти от былых убеждений, более не подкрепляемых дружбой. «В сравнении с вечными звездами, — сказал он, — наши жизни большого значения не имеют». По дороге к театру Фавар они заспорили, один был разочарован, другой еще горел желанием послужить делу короля:

— Мы победим, Сент-Обен. Пушкам Барраса не дано уничтожить всех роялистов. Вот послушай: на этих днях из Оксера приплыла большая посудина с пассажирами, они танцевали на палубе, водили хоровод и пели. Хочешь знать, какой был припев? «Мы скоро увидим Бурбонов на троне!»

— Твой оптимизм не помешал тебе получить приказ о мобилизации.

— Я не дамся, солдатам меня не взять.

— Ты так полагаешь? Они теперь уже не склонны шутить. Если Конвент сперва месяц за месяцем набивал тюрьмы мюскаденами, потом отпустил их восвояси, не загнал в казармы, это ведь потому, что ему недоставало хватки и воли. Но с тех пор как в Париже обосновалась армия, уклоняющихся от военной службы ловят и забривают все чаще, причем генерал Буонапарте следит, чтобы их отправляли в приграничные гарнизоны.

Давенн об этом знал, но значения особого не придал:

— Я не пойду в их армию, Сент-Обен. Говорят, дезертирство в ее рядах растет, равно как и ее нищета, а еще — что австрийцы отбросили войска Конвента за Рейн…

— Ну, я слышал обратное.

— Пропаганда!

— Ты собрался в изгнание?

— Да, в Вандею, к нашим. Давай отправимся вместе, у меня есть адреса.

В меблирашках на улице Сен-Доминик какой-то англичанин вербовал в рекруты уклоняющихся от армии юнцов, суля жалованье — луидор в день. Давенн попытался убедить своего друга, что это лучший выход:

— А что ты станешь делать, когда солдаты придут за тобой? Безропотно напялишь их синий мундир?

— Они не сунутся за мной к депутату.

— Шутишь! Мы все значимся в их списках. Они для каждого уже и полк выбрали, они тебя силой туда потащат.

— Что ж, спрячусь где-нибудь за городом. У Делормеля там дома.

— Ты ему доверяешь, этому своему толстяку-депутату?

Сент-Обен ничего не ответил, он задумался было о Розали, как вдруг целая череда взрывов заставила его вздрогнуть. Под насмешливым взглядом часового, прислонившегося к решетке аркад, Давенн размахивал тростью, грозя отдубасить сорванцов, которые бросали петарды под ноги прохожим, но мальчишки уже улепетнули в глубь парка, смешавшись с толпой гуляющих.

— Шум этого сорта меня ужасно нервирует, — буркнул Давенн раздраженно.

— В Вандее ты еще не такого наслушаешься. Ну, мы пришли, сейчас поднимут занавес. Поспешим, не то пропустим начало.

И Сент-Обен снова взял его под руку.

Перед театром на улице Фавар толпился народ. Дело было не в пьесе — довольно посредственной драме «Филипп и Жоржетта». Театралы собрались потому, что двух занятых в ней актеров, ранее уклонявшихся от воинской повинности, должны были отправить в Рейнскую армию: Эльвью и Гаводон, так звали лицедеев, уже получили повестки.

— Мои часы!

Несмотря на усиленную охрану и агентов в штатском, воры использовали толчею по-своему: шарили по карманам и кошелькам, умыкали бумажники, даже шляпу стянули прямо у караульного с головы. В зале публика гудела, распалялась, толкуя о насильственном рекрутском наборе, проклинала Конвент. Когда один из двух пресловутых актеров вышел на подмостки, его едва можно было расслышать — рукоплескания заглушали голос. А самая незначительная реплика внезапно обретала двойной смысл:

— А этот юный Бонфуа, с ним что сталось?

— Отправился искать счастья в дальней стороне.

— В Вандее? — крикнул какой-то зритель, и зал устроил ему овацию.

Давенн оглянулся на своего спутника и сообщил вполголоса:

— Гаводон завтра поутру уедет со мной в нантском дилижансе. У тебя остается еще несколько часов, чтобы решиться. Роялистское агентство оплатит путешествие.


Буонапарте принялся заботливо лепить свой образ. Когда, верный старинной дружбе, он посещал мадам Пермон, которая после кончины мужа, умершего от мозговой горячки, переселилась в скромный домик на шоссе д’Антен, генерал раздавал беднякам с улицы Сен-Николя, которым она покровительствовала, дрова и хлеб из армейских запасов. Однажды, когда он в шляпе с пером и натертых воском сапогах вышел из своей новенькой кареты с гербами Республики, его окликнула женщина: «Гражданин офицер, у меня ничего больше нет! Я утоплюсь вместе с детьми, да, с теми пятью, что у меня остались!» Ее звали Марианна Гюве, в руках она держала мертвого ребенка. Дитя погибло от голода. Ее муж, кровельщик, разбился насмерть, когда чинил крышу дворца Тюильри. Буонапарте сунул ей пачку обесцененных ассигнатов. Позже, сидя в зелено-белой гостиной семейства Пермон, генерал с озабоченным видом произнес:

— Этой женщине нужно предоставить небольшую пенсию. Вы не могли бы справиться поточнее, как с ней обстоит дело?

В другие дни Буонапарте навещал мадам Пермон в ее ложе в театре Фейдо, который она по совету врача посещала регулярно: ей было необходимо рассеяться. Однажды субботним вечером, ужиная в компании мадам Пермон, он в общих чертах наметил планы сближения их семейств:

— Не пора ли вашему сыну жениться?

— Это зависит от него и только от него, — отвечала она.

— Профессия у него есть.

— Он пока всего лишь ученик Ораса Верне, в живописи он делает самые первые шаги…

— Но он говорит на четырех языках, весьма искусно играет на арфе, сочиняет стихи…

На уме у Буонапарте в первую очередь были десять тысяч ливров ренты, причитавшиеся молодому человеку, и он предложил женить его на Полине:

— У моей сестры ничего нет, но на том посту, который я занимаю, я смогу обеспечить вашему сыну хорошее место.

— Мы спросим его, Наполеон.

— А Лора, ваша дочь? Ее можно бы выдать за Луи. Или даже за Жерома.

— Жерома? Но ваш брат еще ребенок. И Лора тоже. Вы сегодня всех готовы поженить!

Немного сконфуженный, Буонапарте засмеялся. Поцеловал руку мадам Пермон и добавил:

— А мы?

— Что — «мы», Наполеон?

— Не пожениться ли нам?

Удивленная, ошарашенная, мадам Пермон расхохоталась и, вытирая слезы, насилу проговорила:

— Вы шутите?

— Ни в малейшей степени.

— Мой бедный муж умер всего две недели назад…

— Вот и давайте, как только истечет срок приличествующего траура, начнем слияние семей с нашего брака.

— Мой дорогой Наполеон, я гожусь вам в матери.

— Подумайте хотя бы.

— Тут и думать нечего!

И она снова покатилась со смеху.

Задетый за живое, крайне раздраженный, Буонапарте вышел из комнаты. Оставшись наедине с дочкой, мадам Пермон сказала ей:

— Видишь, Лоретта, у твоего-то Кота в сапогах на месте сердца — желудок.


Баррас был щедр, а Роза де Богарне крайне расточительна. Он оплачивал учение великовозрастных детей виконтессы, которых она сплавила с глаз долой, чтобы казаться моложе. Эжена пристроили в так называемый Ирландский коллеж, издавна обосновавшийся в Сен-Жермен-де-Пре, Гортензию — к бывшей камеристке королевы мадам Кампан. В армейском фургоне Баррас посылал дичь и домашнюю птицу к столу в Круасси, в дом, который Роза снимала у своих друзей, наезжая туда не чаще чем раз в неделю, исключительно затем, чтобы принимать там его. Добирался туда Баррас верхом в сопровождении жандармов. При каждом его визите она жаловалась на скудость средств, посылала к соседям, прося одолжить то посуду, то бокалы. Там она чувствовала себя слишком оторванной от Парижа, а в ее апартаментах на Университетской улице ей было тесно. Именно поэтому, не желая киснуть в такой ужасной дали, она предыдущим летом обосновалась на северной окраине столицы. Ту недавно замощенную улицу, чье первоначальное название «Шантрель» (так называется одна из скрипичных струн), переиначили в «Шантрен» («Голосистую»), имея в виду лягушачьи хоры на былых болотах, исчезнувших, когда туда пришел город. Некая танцовщица из Оперы, только что покинувшая своего любовника, знаменитого актера Тальма, сдавала внаем двухэтажный особняк с мансардами под самой крышей, каретным сараем, конюшней, которая требовалась Розе для двух подаренных Баррасом лошадей, и садиком. Итак, виконтесса эту виллу сняла.

На какие деньги? Она посетила банк Матиссена и Сиссена в Гамбурге, чтобы вытянуть из них деньги под три векселя, выписанные на ее матушку, оставшуюся на Мартинике, несмотря на английскую оккупацию; благодаря новоявленным светским знакомствам ей удалось также возвратить часть своего некогда конфискованного добра — драгоценности, мебель, наряды. Этого не могло хватить, но она рассчитывала, что Баррас оплатит ее долги, ведь размах у нее был немалый: едва переехав на бывшую улицу Шантрен, Роза предприняла целый ряд разорительных усовершенствований. Распорядилась расширить крыльцо, ведущее на веранду, повсюду развесить зеркала, а в спальне на фоне деревянного столика и светло-желтых кресел установить бюст Сократа.

Баррас задумал хитрый ход: чтобы избавиться от Розы, толкнуть Буонапарте в ее объятия. И нашел доводы, способные убедить генерала:

— Знаешь, она дочь богача, владельца плантаций сахарного тростника Таше де Ла Пажери.

— Аристократ?

— Да, колонист благородных кровей. У него сто пятьдесят рабов.

— Я ничего не смыслю в рабах…

— К тому же она виконтесса. Она и к прежнему режиму причастна, и к новому. Тебе надо бы об этом подумать, ты ведь только и говоришь что о выгодном браке.

— Но в конце концов, гражданин депутат, это же твоя любовница!

— Между нами только дружба, она мой дорогой друг и не более того. И потом, тебе, генерал, сейчас самое время о себе подумать. У нее есть титул, связи, красивая вилла. Она придаст тебе вес.

— Ты так думаешь?

— Я это знаю.

Вилла на улице Шантрен в конце концов убедила Буонапарте: она создавала видимость богатства; распаляемый более корыстью, нежели иными соблазнами, он стал принимать приглашения вдовы Богарне и приударил за ней.

В эти вечера, разделавшись с будничными делами полицейской и интендантской службы, он становился любезным и забавным. Гости Розы были им очарованы, да он и сам себе нравился в этом старорежимном кругу, враждебном правительству и одновременно ищущем его покровительства, ему стало вольготно среди таких персон, как мадам де Ламет, дочь доминиканского плантатора, ныне негоцианта из Байонны, или самая настоящая герцогиня мадам д’Эгюийон, или мадам де Галлиссоньер, чей муж был в эмиграции; недурно поладил он и с маркизами де Коленкуром и де Сегюром. Чтобы покорить сердца дам, более впечатлительных, однако имеющих влияние, он рассказывал им истории о привидениях, причем заботливо подготавливал мизансцены.

— Дорогая виконтесса, — говорил он Розе, — нельзя ли потушить эту люстру, тот светильник и еще вон тот, чтобы создать полумрак?

— Ах, генерал! — содрогалась маркиза. — Тогда вы напугаете нас еще сильнее!

— Потому что вы обожаете пугаться, мадам. Я ведь не ошибся? Немного темноты — это необходимо, если вы хотите, чтобы я вызывал мертвых. Они возвращаются по ночам, свет их страшит.

Господа усмехались, дамы трепетали, но те и другие создавали вокруг Буонапарте, сидящего верхом на позолоченном стуле, внимательный кружок.

— На Корсике, где я был рожден, многие с детства одарены двойной жизнью…

— Как вы, генерал?

— Однажды вечером у Терезии он мне предсказал, что я стану принцессой, — вставила Роза де Богарне.

— Никакой жребий не может быть слишком хорош для вас, мой бесценный друг, — загробным голосом изрек Буонапарте, — но мой остров жесток, он вашему не чета. На Корсике духи обитают в горных реках, невидимые призраки входят в дома и пьют кровь новорожденных младенцев, а есть и такие, что могут проломить череп путнику, если тот ступит на иную тропу. Дети, умершие до крещения, являются живым в образе маленьких собачек…

Где-то затявкала собака. Гости оледенели от ужаса, но виконтесса, которую позабавило совпадение рассказа с реальностью, успокоила их:

— Не пугайтесь, это всего лишь Фортюне.

Мопс Фортюне был ужасающе злобен — круглый, как сарделька, на коротких лапах, рыжий с черной мордочкой, ревнивый и вороватый, он угрожающе скалил свои мерзкие клыки всякий раз, когда находил, что хозяйка проявляет к нему недостаточно внимания.

— Он всех кусает, — сказала она в оправдание своему любимцу, — но это не со зла. И он не привидение.

По единодушной просьбе гостей маркиз де Сегюр принял на себя задачу вытолкать животное в садик, что он и проделал с немалым ущербом для своих сапог, в которые мопс вцепился зубами. Теперь пес лаял за стеклянной дверью веранды, но кружок слушателей был восстановлен.

— Дальше, генерал!

— Продолжайте свою кошмарную историю, — сказала виконтесса. — Вы говорили, что мертвецы являются ночью…

Буонапарте состроил таинственную мину, понизил голос:

— Помню, один селянин всю ночь проплутал по болоту. До своей деревни он добрался на раннем рассвете. Все еще спали. И тут он видит процессию, которая направляется к церкви. Всматривается в этих людей, идущих вереницей, но никого не узнает. Забеспокоившись, хочет подъехать поближе, но конь его фыркает, бьет копытом и отказывается сделать еще хоть шаг.

— Кто же были эти люди?

— Покойники, возвратившиеся в свое селение.

— Чтобы убить живых?

— Чтобы занять их место?

— На Корсике, — продолжал генерал, — знают, как защититься от них.

— И как же? Как? — отозвался хор дам.

— Нужно прислониться к стене, а в зубах зажать нож так, чтобы острие было направлено на призрак. И речи быть не может о том, чтобы лишиться чувств или задремать, надо держаться, не закрывать глаз.

— А в противном случае?

— Тогда фантомы сунут вам в карман восковую свечу, она превратится в детскую ручку, а вы сами станете колдуном.

— Но вы же и сами немножко колдун, не так ли, генерал?

Буонапарте прикрыл глаза и, словно трагический актер, изрек:

— За два месяца до моего рождения над Кровавыми островами, близ длинного острого мыса на острове Парата, люди видели комету…

По знаку Розы слуга, которого одолжил ей Баррас, снова зажег светильники. Генерал поднялся с места, окруженный плотным кольцом восхищенных маркиз и графинь — они все были без ума от потусторонних материй, колдунов и замков с привидениями. Все пятнадцать ранее погашенных светильников лакей зажигал от свечи в большом медном подсвечнике, который он держал в руке, заслоняя два новых лица. Буонапарте тем не менее их тотчас узнал. То была Розали Делормель, а с ней рядом — суровая юная физиономия Сент-Обена. Ловко ускользнув от комплиментов, которым осыпали его слушатели, генерал приветствовал Розали, спросил, что нового у ее мужа-депутата, и, почти не слушая ответа, встал перед Сент-Обеном:

— Не следовало возвращать мне пистолеты, которые я тебе дал.

— Вы подарили мне только один.

— А второй?

— Я нашел его во дворе ресторана Венюа. Ваш провокатор обронил, когда мы его убивали.

— Превосходно. Он более не рискует проболтаться. Не все мертвецы возвращаются, чтобы отравлять жизнь живым.

— Итак, вы признаете?

— Что именно?

— Это было в тот вечер у Святого Роха.

— Ах, Святой Рох! Любимый приход писателей и артистов…

— Пушечная церковь. Вы там были собственной персоной.

— Факт неоспоримый.

— Это вы развязали мятеж, по вашему приказу дан первый выстрел.

— О, что до меня, я придерживаюсь официальной версии. Какой-то мюскаден пальнул в моих солдат, они ответили.

— Неправда. И вы об этом знаете.

— Ты ведь устранил единственного свидетеля. Я тут ничем помочь не могу.

— Вы тоже убили моего лучшего друга.

— Что такое смерть в нашу эпоху? Мы, едва родившись, живем с ней рядом.

— Знаю.

— В полку ты научишься выдержке.

— Я отказываюсь туда идти!

— Посмотрим.

— Вы избавили от армии актера Эльвью.

— Потому что он вхож в салон мадам де Богарне.

— Я тоже.

Роза тем временем заиграла на арфе, пользуясь дружеской снисходительностью аудитории. Лучше бы она предпочла свою родную гитару и антильские народные песни-плачи. Буонапарте смотрел на нее. У нее была кожа медного оттенка, карибская ласкающая мягкость.


Между тем как Буонапарте старался казаться интересным, увиваясь возле вдовы Богарне, которую считал знатной и богатой, Конвент умирал естественной смертью. Последнее заседание дало возможность сбыть с рук второстепенные декреты, и депутаты разошлись в приятном расположении духа, говоря друг другу скорее «до свиданья», чем «прощай», ведь почти все они должны были встретиться снова на скамьях двух Советов, предусмотренных новой Конституцией — Совета старейшин и Совета пятисот, для избрания которых в исполнительной Директории спешно готовили список кандидатов. Насчет того, кто станет правителем Франции, поговаривали то о Камбасересе, то о Сьейесе но эти имена одно за другим, мелькнув, исчезали. Камбасерес вернулся к своим размышлениям над Гражданским кодексом, Сьейес, уже нацарапав Конституцию, готовил себе более беспроигрышный удел: принять руководство изголодавшейся и бунтарски настроенной страной и выползти таким манером на самую авансцену истории ему не улыбалось. Закулисные игры, манипуляции и интриги, не сопряженные с чрезмерным риском, подходили ему в тысячу раз больше, так что он осмотрительно устранился — отбыл на несколько месяцев в Берлин, в посольство. Этого хитреца заменил Лазар Карно. Выбора не оставалось, и Совет пятисот, едва сформировавшись, принялся сетовать на это. Все прочие кандидаты, кроме Барраса, были никому не известны: какой-то начальник арсенала в Мелоне, бывший мировой судья из Конша, нувориш из Кальвадоса… Баррас и его друзья-цареубийцы, все время будучи настороже, уже крепко держали за руки народных избранников, словно готовясь к новым взрывам возмущения.

Управлять Францией в 1795-м… Как бы то ни было, чтобы принять наследство Конвента, который, продержавшись у власти более трех лет, теперь тихо, бессильно угасал, требовалась отвага. Это собрание, внушавшее такой страх, убило многих и многое построило. Оно завещало стране лицеи, библиотеки, Академию, Высшую нормальную и Политехническую школы, не говоря уже о Национальной школе искусств и ремесел, начало работу над Гражданским кодексом, оставило Уложение о наказаниях, очищенное от наследия старого режима — варварских пыток; оно приняло решение об отделении Церкви от государства и обязательном изучении французского языка в провинциях, изобрело систему мер и весов, разрешило развод. На бумаге произошла также отмена рабства, но арматоры и торговцы невольниками из Сен-Мало, Нанта, Бордо были раздражены вводом закона в действие, торговцы сахаром и кофе тоже встали на их сторону. И наконец, что символично, площадь Революции, лишенная «государственной бритвы», как прозвали гильотину, стала отныне именоваться площадью Согласия.

Но дел оставалось невпроворот.

Делормель, согласно желанию Барраса, попал в число членов Директории, на которую возлагалась обязанность поднять дух деморализованной страны, чья казна опустела. Солдаты толпами дезертировали из армии. Аннексированные области начали ожесточаться против оккупантов, убедившись, что те отнюдь не святые. Южные и западные провинции продолжали бунтовать. Австрия угрожала с востока и в Италии, где она готовилась к весне снова перейти в наступление. Армии Келлермана и Шерера, изрядно обнищавшие, топтались перед Альпами; генерал Пишегрю предал, переметнулся, польстившись на золото графа Прованского и обещанное место правителя Эльзаса да вдобавок — замок Шамбор. Британия Уильяма Питта продолжала щедро финансировать коалицию против Республики, не обращая внимания ни на плохие урожаи, ни на камешки, что верноподданные бросали в карету Его Всемилостивейшего Величества Георга III с криком: «Долой войну! Долой голод!»

Второго ноября, в бывший День поминовения усопших, Делормель ранним утром уселся в коляску, где его уже ждал Баррас, закутанный в широченный плащ. Подъехав к Шатле, они встретили другую коляску, и оба экипажа двинулись на другой берег Сены, сопровождаемые эскортом конных офицеров в обшарпанных сапогах.

— Теперь надо будет продержаться, — сказал своему новому коллеге Баррас.

— И успеть наполнить карманы.

Холод и в карете пробирал их до костей, при каждом слове изо рта шел пар. Они остановились у Люксембургского сада, напротив старинного дворца Екатерины Медичи. Те, кто был в обеих колясках, выбрались оттуда и, не здороваясь, все вместе вошли во дворец, где больше не было ни мебели, ни изразцов, ни единой свечки, позолота отваливалась кусками, на деревянных панелях проступала плесень. Когда они проходили через эти унылые залы, в черные дни Террора служившие тюрьмой, им виделись тени жирондистов, Дантона, Робеспьера. В прилегающем к этому дворцу Малом Люксембургском, где некогда, еще до своего итальянского изгнания, нашел приют граф Прованский, они обнаружили столь же опустошенные апартаменты, зато рысцой прибежал некто с лицом, серым, точно его редингот:

— Граждане директоры, я Дюпон, консьерж.

— Ты живешь здесь один? — спросил Баррас.

— Ну да…

— Покажи нам, где тут мы могли бы собраться. Немедленно.

Одинокий консьерж проводил этих господ в одну из редких комнат, дверь которой еще можно было закрыть, но всю мебель отсюда утащили, и пятерым хозяевам Франции пришлось коченеть стоя. Дюпон бросил в камин три полена и собирался продолжить свои хлопоты — разжечь огонь.

— Оставь, — сказал Делормель, — этим я сам займусь.

— Лучше ступай раздобудь стол и что-нибудь, на чем мы сможем сидеть, — сказал Баррас.

— И еще бумагу и чернила, — вставил Карно.

— Уже иду, граждане, сей же час сбегаю. Бумага для писем сгодится?

— Для нашего первого протокола мы ею обойдемся.

Опустившись перед очагом на четвереньки, толстяк Делормель высек огонь, чтобы разжечь камин, это ему удалось, но дрова были сырые, надымило. Члены Директории взирали друг на друга сквозь едкий туман. Дюпон возвратился, таща стол, тотчас снова убежал и приволок плетеные соломенные стулья. Баррас, казалось, более прочих чувствовал себя в своей тарелке. Лазар Карно, бледный, сухощавый, властный, меченный оспой, был, по всей видимости, раздражен необходимостью приступить к работе вот так, без особых приготовлений; он славился строгой честностью, но слыл мечтателем. Двойственная натура была у этого человека. Сторонник штыковой атаки, организатор, создавший армию, — простой капитан инженерных войск, командовавший генералами, он в свое время пописывал под влиянием Руссо пасторальные песенки, что-то вроде: «Придите, придите, пастушки младые…»

Гражданин Ларевельер-Лепо сам представлял собою персонаж печальной буколики: для него изучение растений служило утешением в том, что приходится общаться с людьми. Этот судья с выпученными глазами и приплюснутым носом напоминал пробку, закрепленную стоймя на двух булавках: у него были тоненькие ножки и увесистый горб на спине. Это увечье объясняло его ненависть к священнослужителям: когда-то некий аббат Перродо, приобщая своего питомца к красотам поэзии Вергилия, вколачивал в него премудрость дубиной и малость переусердствовал — обрек ученика весь век прожить в таком шутовском обличье. Его брат, его двоюродные сестры, его первая любовь были гильотинированы, но он оставался неистовым республиканцем и грезил о Верховном существе. Наконец, последний из пяти, Жан-Франсуа Ревбель, плечистый рыжий крепыш, адвокат из Кольмара, человек предприимчивый — а любого, кто сколько-нибудь энергичен, неминуемо обвиняли в воровстве, притом не затрудняясь доказательствами, — был, увы, со всех сторон облеплен заместителями, сами фамилии которых не предвещали добра: Рапинб, Форфе и Грюжон: первое сулило «грабеж», второе — «злодейство», третье же — «вымогательство».

И эти правители — все пятеро— ненавидели друг друга.

Карно считал Барраса тираном вроде Калигулы, продажным по сути, покровителем порочной аристократии, что до Ларевельера-Лепо, он его называл «Лярва-Репа», честил вонючкой, уродом, лицемером, бесстыдником. Ларевельер, со своей стороны, видел в Карно жестокого, кровожадного субъекта, честолюбивого и скрытного, Делормеля считал смешным выскочкой, Барраса — распутником. А Ревбель? В глазах Карно он был просто-напросто ворюгой… И тем не менее эти славные люди будут отныне каждый день сходиться в этом салоне на втором этаже, чтобы управлять страной. И работать порой часов по шестнадцать без перерыва, то и дело изрыгая оскорбления и угрозы:

— Заткни свою грязную пасть!

— Мерзкий плут!

— Сволочь!

— Предатель!

— Пьяная рожа!


Роза и генерал между тем обменивались визитами. Она заходила поужинать в Генеральный штаб, он навещал ее на улице Шантрен. Они слали друг другу куртуазные записочки, взаимно приглядывались, оценивали. Он находил, что она интриганка, порой раздражающая, но в общем приятная. Она считала его грубым, когда он, говоря о женщинах, позволял себе слишком оскорбительные пассажи, и особо теплых чувств к нему не питала. Разумеется, Баррас предрекал этому столь многих озадачивающему офицеру блестящее будущее, он даже подталкивал ее к браку. Роза колебалась. Ее тетка мадам де Реноден в свое время толкнула ее в объятия светского молодого офицера Александра де Богарне, учившегося в Париже и Гейдельберге, и этот непродуманный брак обернулся скверно, их совместная жизнь стала сущим бедствием. Роза не решалась снова так прочно связать себя, однако старалась угодить Буонапарте.

Она сплетала цветочные гирлянды, украшая ими сосуды с вином, зажигала огонь в камине. За окном падал снег, осыпая лимонные деревья сада. Когда гости расходились по домам и удавалось спровадить графиню Стефани, родственницу и компаньонку хозяйки дома, мнившую себя поэтессой и твердившую, что в Лионской академии и Бретонском литературном обществе все в восторге от ее стихов, Роза приглашала к себе домой генерала-поклонника. А где дети? В пансионе. И никого больше нет дома? Теперь никого. Винтовая лестница, ведущая наверх, а там спальня, альков, расписанный птицами, ложе. Роза щебетала, с притворным интересом расспрашивала о семье Буонапарте, он же в свой черед осыпал даму вопросами о ее жизни на Мартинике, детстве в Труаз-Иле, французском поселке, где пять десятков обнесенных частоколом домовприютились в бухте у подножия зеленых гор рядом с мельничкой, дробившей сахар, и отмелью с сохнущими рыбацкими снастями. У креолок длинные ресницы, тонкие волосы, легкий, но исполненный достоинства нрав, с виду они кажутся почти болезненными, в них есть что-то от мягкого вяловатого климата тех мест. Они умеют ослепительно улыбаться, могут взволновать одним движением плеча. Там все живое либо трепещет в страстном возбуждении, либо дремлет. Женщины там проводят дни попросту: все больше лежа, окруженные слугами — черные и коричневые рабы тоже дремлют, свернувшись на циновках. Когда не спят, дамы курят табак, плюются им же, попивают мускат, призывают любимую служанку-наперсницу, чтобы всласть пооткровенничать, или велят ей пощекотать себе ступни пучком перьев — тем и развлекаются.

Так повествовала своим беспечным голоском Роза.

Никакой музыки, никогда ни одной книги, ни вышивания, только журчание воды, птичьи голоса да в свой час — возможность полакомиться сладостями или выпить чашку шоколада. Роза должна была носить gaule, покрывало из тонкого белого муслина, и яркий цветной тюрбан «Мадрас» на голове, она дремала в шелковом гамаке, украшенном птичьими перьями, ухаживала за своими магнолиями и по вечерам избегала выходить из дому, опасаясь змей. Ее кормилица, рослая африканка в платье с богато украшенным цветами корсажем, не должна была есть ничего, кроме вареных овощей: предполагалось, что от этого ее молоко будет слаще. Повсюду царил сладкий до тошноты зной. Тень казалась роскошью. Болотистая почва под хижинами на сваях, крепкий абсент, беспощадное солнце — все это заставляло благословлять малейший сквозняк или бриз, долетающий с моря. Тем не менее мужчины ее круга одевались в черный бархат, чтобы никто не спутал их с голыми туземцами. Они потели, тянули ужасающе дрянные алкогольные напитки, страдали от мошкары и лихорадок — требовалось два поколения, чтобы привыкнуть к такому климату. Между собой колонисты говорили о здоровье рабов, о скоте и оторванности от приличного общества. Женщины-служанки носили одну только юбку, шейный платок — обманчивая видимость — едва прикрывал их груди. Прислуживая у стола, аборигены одевались во все белое, но при этом ноги оставляли босыми. Жилось скучно. Высчитывали каждый грош. Грязное белье заталкивали в шкафы из красного дерева, набивая их до отказа.

Заезжим визитерам бросались на шею, даже если те были едва знакомы: вот удача! Новое лицо — истинное развлечение. Соседи встречались по воскресеньям: их приносили прямо в гамаках либо они приезжали сами на своих маленьких прытких лошадках. Под навесы над входом в дома ветер наносил песок, а при дожде натекали лужи. И вода, и пыль — все пахло апельсинами. Иногда можно было прогуляться в дальний конец парка, дойти до прохладной речки среди рядов кокосовых пальм и бамбуковых изгородей. Все ели бананы, плоды манго и гуаявы, она поспевала в изобилии, ее вкус — нечто среднее между грушей и зеленым инжиром. Каждый вечер опускался туман.

«Мне пришлось покинуть мой двор, обсаженный тамарисками, — говорила Роза, щуря глаза, — подле ларя с мукой, сахарной мельницы и кладовки. Меня отправили в монастырь урсулинок, а вышла я оттуда лишь затем, чтобы стать женой Богарне. Когда я сошла с корабля в Бресте, лил холодный дождь. У тебя здесь, в твоей Франции, я все время зябну. Согрей меня…»

И она стала расстегивать пуговицы на украшенном шитьем мундире генерала.


В то утро, как и во все предыдущие, Буонапарте в своем просторном кабинете Генерального штаба одного за другим принимал череду осведомителей.

За окном шел снег, белые хлопья с гипнотизирующей медленностью падали на бульвар Капуцинок. Он смотрел туда, не глядя на переодетого в буржуа полицейского, что стоял передним и докладывал обстановку:

— В Париже, мой генерал, равно как и в его окрестностях, участились случаи воровства. Только что на Главном рынке у одной женщины прямо из рук похититель вырвал протянутые торговке ассигнаты и убежал с ними. Когда другая особа недалеко от Кретёй принесла зерно на мельницу, грабители подстерегли ее на обратном пути и отобрали муку. У меня сотня примеров подобного же рода.

Агент принялся листать свою записную книжку.

— А что жандармы? — спросил Буонапарте, думая о другом.

— Эти-то! Они развлекаются в кабаре, никогда не ходят дозором на проселочных дорогах, предоставляя бродягам слоняться по фермам и грабить одну за другой, они-то не вмешиваются, мой генерал, а вот жулики не дремлют, знают свое дело: заранее помечают дома, которые намерены обчистить, списки составляют. Тут речь идет о грабеже продовольствия, подвозимого для снабжения города.

— А полицейский легион?

— Дрыхнет в своих казармах. Эти бывшие якобинцы, которых вы рекрутировали, мой генерал, — люди, не внушающие доверия.

— Надо просто послать их на замену жандармов в наши ближайшие сельские округа. Они будут охранять фермы и сверх того последят, чтобы селяне не укрывались от реквизиций, а то некоторые амбары неплохо снабжают рынки. Как мне говорили, этот род шпионажа был превосходно налажен близ Лилля…

— Вам решать, мой генерал.

Буонапарте прикрыл рот рукой, пряча зевок. Он отослал агента, тотчас на его место явился другой. Принялся описывать, как живодеры скупают за бесценок старых, негодных к службе лошадей, а затем постыдно дорого продают их мясо, выдавая за первостатейный товар. Но Буонапарте все так же рассеянно смотрел, как за окном падает снег. Третий агент толковал о том, что появилось множество эмигрантов, приезжающих сюда под видом иностранных купцов, они наводняют страну, селятся на постоялых дворах или в меблированных комнатах.

— Мой генерал, комиссарам следовало бы навещать подобные места, надзирать за ними.

— Разве они этого не делают?

— Увы!

— Почему?

— Владельцы подобных домов и гостиниц отваживают их.

— Как?

— Дают им на выпивку или подкупают как-нибудь иначе.

— Зачем?

— Чтобы постояльцы не разбежались, не предпочли конкурентов. Но роялисты, мой генерал, они очень заметны, потому что больше прочих тратят в ресторанах. И не только в Париже. Эта зараза распространилась по всей Франции. Мне известно, что в Лионе они, что ни день, убивают патриотов, что в Лавале шуаны хозяйничают, как у себя дома, что уклоняющиеся от воинской повинности устроили целый лагерь в лесу близ Шартрской дороги, что…

— Спасибо.

Машинально задавая своим шпикам какие-то вопросы, Буонапарте все время чертил что-то карандашом на белом листе бумаги.

— Жюно!

Вскочив, он смял в кулаке листок, покрытый неразборчиво намаранными строчками самой причудливой орфографии, зашагал к двери, створки которой распахнулись при его приближении, прошел мимо двух неподвижно застывших навытяжку лакеев и крикнул куда-то туда, куда вели обитые войлоком бесшумные коридоры:

— Жюно!

Когда он вошел в кабинет своего адъютанта, тот читал «Монитёр».

— Жюно, возьми перо и пиши.

Тот подчинился без промедления. Генерал же уточнил:

— Я буду диктовать медленно, но один раз, а тебе надо постараться. Это письмо. Я хочу, чтобы оно звучало красиво.

— Я готов.

— «Едва проснувшись, я уже был полон тобой. Твой портрет и пьянящее воспоминание о вчерашнем вечере волнуют мои чувства, больше не знающие покоя. Сладостная и несравненная Жозефина…»

— Жозефина?

— Ты что, оглох?

— Простите, генерал, но я не знаю такой вашей знакомой.

— Да нет же, скотина ты неуклюжая! Это виконтесса де Богарне!

— Роза де Богарне?

— Роза? Нет. Роза — имя, которое другие произносили до меня, а Жозефина — это другое, здесь я первый. И потом, я все решил. Не прерывай больше мою мысль. Пиши: «Несравненная Жозефина», стало быть, а дальше так: «Какое странное влияние оказываете Вы на мое сердце!»

И Жюно, исполненный старательности, засел за писание этого письма, которое заканчивалось так: «Mio dolce amor, прими тысячу поцелуев, но не возвращай мне их, ибо они обжигают мою кровь».


Новый режим правления установился. Члены Директории распределили между собой обязанности, получив таким образом возможность видеть друг друга как можно реже и больше не ввязываться в свары вместо настоящей работы. Естественно, что Карно опять занялся военным ведомством, Баррас — внутренними делами, Ревбель — связями с заграницей, Делормель — финансами, а коль скоро они, на их вкус, пообщались уже предостаточно, то договорились поделить служебные апартаменты и даже сады. Если Делормель продолжал занимать свой особняк на улице Дё-Порт-Сен-Совёр, то Баррас прибрал к рукам кабинет на втором этаже дворца, чтобы там принимать своих придворных в галерее с полотнами Рубенса на стенах. Остальные пристроились в Малом Люксембургском дворце, где расположились не в пример скромнее. Карно построил для себя павильон в форме походного армейского шатра, Ларевельер — хижину под сенью деревьев, куда он удалялся, чтобы поиграть на флейте. Там же он обучал свою дочь Клементину итальянскому языку, если не отправлялся подискутировать о вопросах ботаники с братьями Туэн, устроителями Ботанического сада. Проводя воскресенье в кругу семьи, самый непритязательный из директоров наведывался в Андийи, собирал там цветы и травы для гербария и возвращался домой в обычной повозке. Отныне «Пентархи» (так прозвали правящую пятерку) умудрялись елико возможно избегать встреч, о чем они пеклись весьма ревностно, однако на официальных обедах им все-таки волей-неволей приходилось присутствовать вместе. Там каждый держал ухо востро, ничего не говорил, и в зале воцарялось безмолвие, нарушаемое лишь голосами метрдотелей, предлагающих различные сорта вин.

Первые правительственные решения касались декорума. Баррасу хотелось произвести впечатление, показать, что новые правители наделены чувством стиля. Он поручил художнику Давиду изобрести для власть предержащих наряды в античном духе, призванные оттенить общественную функцию каждого деятеля. Членам Совета старейшин было предложено облачиться в длинные синие тоги и водрузить на головы бархатные шапочки, но они избежали такого маскарада: поскольку ткань доставили из Лондона, эти обременительные одеяния до столицы не добрались, их конфисковали уже в Лионе. Совет пятисот, над которым также нависла угроза переодевания, отговаривался, ожидая, чтобы для его заседаний сначала приспособили залу в Бурбонском дворце. Пышнее всех разукрасили самих директоров, да и обслужили их быстрее: художник Давид, состряпавший для них торжественные костюмы, превзошел сам себя. Баррас пришел в восторг, ибо имел дар элегантно носить самые немыслимые украшения. Его коллеги роптали, за исключением Делормеля, который был ослеплен, когда впервые примерил новый наряд перед высокими зеркалами, прислоненными к стене его парадной гостиной. Поверх голубой туники его облачили в оранжевый плащ в испанском духе, весь испещренный золотым шитьем, шишечками и кисточками, с перевязью и римским мечом; на открытых туфлях-лодочках топорщились банты. Портной и его помощники рассыпались в похвалах, но Делормель хотел узнать мнение своих близких. Он окликнул верного дворецкого:

— Николя!

— Сударь? — Слуга вырос перед ним.

— Ступай позови мадам.

— Еще рано, она, верно, почивает…

— Так разбуди ее! Дело довольно важное! Как по-твоему, я произведу на нее впечатление? Да поспеши, мне требуется ее совет.

— Вы прекрасны и вместе с тем величавы, гражданин директор, — заверил портной. — Не правда ли, это вас спрашивают? — последнее уже предназначалось его подмастерьям.

— Прекрасен и величав, — эхом отозвались те.

— В самом деле? — пробормотал Делормель.

— Поистине, — отвечали все в один голос.

— Вы так говорите, чтобы мне польстить.

— Ни в малейшей степени, гражданин директор. А в шляпе вы будете просто необыкновенны.

— Подайте же мне ее.

Портной протянул ему черную фетровую шляпу с широким трехцветным шнуром, увенчанную, словно солнцезащитным зонтом, громадным пучком страусовых перьев, тоже выкрашенных в цвета Республики. Нахлобучив ее, Делормель вызвал у портновских подмастерьев восторженные крики:

— Это вам дивно идет!

— Как импозантно!

В гостиной появилась Розали. На скорую руку завернувшись в покрывало, она вошла босиком, без украшений, без следа пудры на лице, черные пряди ее волос перепутались в беспорядке, сонные глаза слипались, она их терла. Сент-Обен шел следом, тоже в одной сорочке, к тому же с обиженной миной.

— Оцените искусство господина Давида! Каков костюм? — Делормель упер руки в бока.

Розали покатилась со смеху. Сент-Обену пришлось подхватить ее, чтобы от хохота она не рухнула прямо на ковер. Он усадил даму в кресло, где она продолжала хохотать. Ее супруг помрачнел, раздраженный подобной дерзостью. Портной со своим войском благоразумно ретировался, пятясь задом.

— Моя бедная Розали! Мой новый ранг производит на тебя такое впечатление?

— Д-да! — собравшись с силами, простонала она между двумя взрывами смеха и, ослабев вконец, откинулась на спинку кресла.

— А ты?

— Я? — переспросил Сент-Обен, тщась сохранить серьезный вид.

— Ты тоже считаешь, что мой наряд недостаточно благороден?

— «Благородство» здесь, может быть, не совсем точное слово…

— Тогда какое слово, по-твоему, было бы точнее?

— Ну, м-м-м… Я бы скорее сказал, что этот костюм несколько театрален.

— И прекрасно, его цель именно такова. Я и впрямь буду играть роль. Да, театрален, ведь я участвую в представлении, я представляю правительство, то есть, появляясь перед гражданами, выхожу на подмостки.

— Партер тебя освищет, — вставила Розали. Она успела отдышаться и утереть слезы ладонями.

— Изволь проявить хоть немного почтения если не ко мне, то к моему рангу! Я допускаю театральность, как Тальма допускает ее в «Британике», а этот наряд призван подчеркнуть данную мне власть.

— Лучшим доказательством вашей власти было бы избавить меня от армии, — вставил Сент-Обен.

— Ты получил повестку?

— Еще нет, но жду со дня на день.

— Это не входит в круг моих полномочий.

— Так отправьте меня в какой-нибудь из ваших домов, там я смогу отсидеться.

— Это станет известно.

— Вся эта ваша власть представляется мне довольно хилой.

— Я поговорю с Баррасом.

И с тем он, насупив брови под шляпой, гигантские перья которой мощно колыхались при каждом шаге, устремился прочь. У крыльца ждала карета. Он втиснулся в нее с самым бравым видом и бросил кучеру:

— Во дворец.

Во дворце на улице Турнон, чье пышное убранство было на скорую руку возобновлено, каждый из директоров поочередно давал в утренние часы аудиенцию всякому, у кого возникали требующие их вмешательства проблемы. Делормель, сидя в карете, недовольно хмурился. Насмешки… Ведь потешалась не одна Розали. Члены Директории стали мишенью для шуток. Уже. Их награждали издевательскими прозвищами вроде «Члены Дыр-актёрии», «Ослы в плюмажах», на будке часового напротив Люксембургского сада кто-то намалевал «Мануфактёрия». По Парижу распространялись памфлеты. Направляясь за покупками, люди останавливались перед оскорбительными листовками, забавлялись, аплодировали, а заговорщики из двух противоположных группировок, временно примирившись, объединялись против бессильного правительства. Делормель и сам был довольно беспомощен: многие проблемы, требующие разрешения, оказались ему не по зубам, причем речь шла о самых разных задачах, от мельчайших до предельно серьезных. Как установить твердую цену на мясо, если это начинание столь непопулярно и у самих мясников, и у народа? Как помешать парфюмерам обстряпывать делишки с картофелем, из которого они изготовляют пудру? Как возвратить республиканской валюте утраченную цену? Надо ли торговать национальным достоянием, разбазаривать его ради сиюминутного выигрыша? Рассчитывая выиграть время, Делормель учредил финансовую комиссию по ассигнатам, но никакой действенной идеи так из нее и не выжал. Основная же проблема сводилась к одной фразе: где бы раздобыть денег?

В Люксембургском дворце, восседая за столом, он принимал посетителей, это были часовые аудиенции, перед которыми секретари в черных пелеринах с красными плюмажами, суетясь за ограждением, сортировали визитеров. Люди несли ему свои заметки, жалобы, предложения; он принимал их, произносил успокоительные фразы, притворялся заинтересованным. При этом и они, и он сам — все были убеждены, что от петиций этого рода никакого толку не будет. Парижане шли сюда преимущественно затем, чтобы разглядеть поближе новых хозяев страны, которых презирали. Делая вид, будто слушает их разглагольствования, Делормель размышлял: как бы денег достать? Для себя он в этом смысле многое сумел, да и еще сумеет, но для Франции? Где взять деньги?


«Как бы денег достать?» — мучился Баррас, которому срочно требовались шестьсот миллионов франков. Хотел продержаться, но цена была примерно такова. Чем подпитать казну? Тщетно он ломал голову, ответ не приходил. Срочно объявленный принудительный заем оказался лекарством и жалким, и опасным. Обложение налогом самых богатых внесло расстройство в торговлю, фабрики и мастерские закрывались из-за недостатка клиентуры, цены продолжали расти. В чудеса виконт не верил, а разумного решения предложить не мог. В такие-то безотрадные размышления он был погружен, когда раздался стук в маленькую дверь, вделанную в деревянные панели справа от камина. По этой потайной лестнице пробирались сюда его шпионы, когда требовалось избежать встреч с не в меру любопытными секретарями или караульными. Таким именно образом его часто навещал Буонапарте, чтобы доложить о состоянии умов в Париже, но без нескромных свидетелей, ведь слишком многие не любили его или ему не доверяли. Однако на сей раз, отодвинув щеколду, Баррас впустил не генерала. В кабинет вошел Жозеф Фуше. Его плащ был запорошен снегом.

— Мог бы сперва отряхнуться, — проворчал Баррас, — из-за тебя паркет отсыреет!

Фуше оставался все таким же тщедушным, его нос и щеки покраснели от холода. Но одевался он с тех пор, как стал работать на виконта, уже получше: его черный редингот был ладно скроен. Не отвечая на упрек, он протянул последний номер «Народного трибуна»:

— Якобинцы из самых бешеных, за которыми я веду наблюдение, кажется, начинают выходить из рамок…

Баррас отошел в сторону, сел и принялся просматривать газету, листая страницы.

Фуше сбросил плащ на подлокотник кресла и остался стоять, если можно так выразиться о субъекте, скорее согнутом в дугу. Его блекло-серые глаза неотрывно глядели на виконта, разъяренного прочитанным. Баррас резким движением швырнул газету на стол:

— Ты прав, Фуше. Мы впадаем из одной крайности в другую, мечемся между аристократизмом и демагогией, то на один риф налетая, то на другой. Итак, каковы твои действия?

— За крайними якобинцами я не только наблюдаю, но исподволь направляю их. Ты мог заметить, что, хотя этот листок метит в тебя, твое имя там ни разу не названо.

— Твое тоже, мошенник.

— Само собой.

— Они усложнят нам жизнь, твои каторжники.

— Мы лишим их этой возможности. В свое время.

— Каким образом?

— Вытесним со сцены, устранив их вождей.

— В тюрьму?

— О нет! Именно тюрьма создала Бабефу его репутацию…

Гракх Бабеф, встарь подносивший блюда к столу некоего господина де Бракмона, взял в жены одну из его служанок, потом устроился землемером, стал чиновником, угодил в кутузку за подрывные сочинения и, коль скоро на суде его защищал сам Жан-Поль Марат, снискал реноме одного из самых решительных революционеров. В роли главного редактора «Народного трибуна» Гракх выглядел столь же великодушным, сколь наивным. Фуше, прячась за его спиной, ловко манипулировал им. Баррас поначалу был вовсе не против, чтобы самые твердолобые якобинцы вернулись и уравновесили пошатнувшуюся власть, подавив роялистов, подтачивавших основы государственности. По его приказу Фуше попытался субсидировать Бабефа, проповедовавшего абсолютное равенство, призывая учредить народные банки, упразднить собственность, произвести самую что ни на есть радикальную аграрную реформу. Бывший официант с той же обличительной яростью обрушивался и на призрак нантского палача Каррье, и на вполне живых коррупционеров и продажных патрициев, торгующих своим депутатским влиянием. Он ставил пределы алчности и амбициям политиков, требовал всеобщего образования и государственной поддержки для обездоленных. Придумал простой и сильный лозунг: «Каждому по потребностям!»

В основную дверь кабинета постучался секретарь, Фуше скрылся через потайной ход, и Баррас тщательно запер за ним.

— Войдите!

— К вам с визитом, гражданин директор, — доложил секретарь в парике, просунув голову в приоткрытую дверь.

— Кто?

— Дама.

— Это я, Поль-Франсуа, — мадам де Богарне вошла, оттолкнув секретаря.

— Роза, что стряслось?

— Меня больше не зовут Розой, тебе это разве не известно?

— Известно что?

— Меня зовут Жозефиной, так-то вот.

— Объяснись, успокойся, иди сюда, присядь на канапе.

— Твой корсиканский генерал окрестил меня Жозефиной. Он утверждает, что слишком многие мужчины, распалившись от избытка чувств, называли меня Розой.

— Я бы не мог этого оспорить…

— И он хочет на мне жениться.

— Эта идея тебе не по душе?

— Не знаю, я уже ничего не знаю…

И Роза-Жозефина положила голову на плечо Барраса. Тот спросил:

— По-твоему, он не искренен?

— Ах, да нет же! — Она резко выпрямилась. — У него случаются такие порывы нежности, бурной нежности, что меня это даже пугает. Но что будет, когда он узнает, что у меня ни гроша за душой и моя знатность — одно самозванство?

Буонапарте не питал иллюзий насчет былых романов Жозефины, как он отныне именовал Розу. К салонным сплетням он чутко прислушивался. Он знал, что Гош покинул ее, потому что она изменила ему с его адъютантом, а адъютанта бросила ради конюха Ванакра; о ее связи с Баррасом знал весь Париж. Все эти шалости для генерала ничего не значили. От него не укрылось, что она лгунья, но было в ней нечто завораживающее. К его любовным порывам, в высшей степени плотским, примешивались и соображения практические. Благодаря ей он думал войти в богатую, родовитую французскую семью. Между тем аристократических кровей в жилах Жозефины текло еще меньше, чем у самого Буонапарте. Ее тесть Богарне, правитель Наветренных островов и отец ее первого мужа Александра, присвоил титул маркиза, не имея на то права. Свое родовое имя Бови он сменил, так как оно вызывало насмешки жителей Мартиники. Что до Лa Пажери, это имение, принадлежавшее некогда двоюродной бабушке Жозефины, было давным-давно продано. А ее состояние пустили по ветру в почти незапамятные времена. Сама Жозефина не располагала ничем, кроме шести юбок, нескольких поношенных сорочек да кое-какой мебели…

— Поль-Франсуа, — попросила она виконта, — не говори ему, что мое богатство — одна видимость.

— Я не собираюсь все испортить.

Баррас и впрямь не желал, чтобы этот брак, суливший ему освобождение, сорвался, но он чувствовал в Жозефине своевольное упрямство и хотел докопаться до его причин: дело было не только в том, что ее состояние и предполагаемая знатность — мошеннический вымысел.

— Твои дети с генералом ладят?

— Гортензия считает его злым насмешником и грубияном, но Эжена очаровал его мундир…

— А твои друзья?

— О, все они в один голос советуют мне снова выйти замуж, а тетушка, та почти что приказывает.

— Но ты противишься?

— Взгляд Буонапарте приводит меня в замешательство. Иногда он становится жестоким. Наше приключение не может продлиться долго.

— Кто тебе сказал, что оно должно длиться? В нынешние дни брак — не более чем формальность, нечто поверхностное, условность, обычай, да к тому же можно развестись.

— Я не люблю его, Поль-Франсуа!

Она всхлипнула, уронила голову на плечо Барраса, зашептала сквозь явно притворные рыдания:

— Я одного тебя люблю, но ты меня не любишь.

— Черт возьми! Ты будешь разыгрывать передо мной уязвленную добродетель?

— Поль-Франсуа, я никогда не смогу утешиться.

— Ты же утешилась, утратив Гоша, в постели его адъютанта, а когда не так пошло с адъютантом — в постели его кучера. Ты гордячка и любительница приукрашивать.

— Никогда твой генерал не сможет так удовлетворять мои потребности, как делал ты…

— В смысле денег?

— И в этом тоже…

— Он что, скуп?

— Он дарит мне шелка, бриллианты, но…

— Но твое приданое я возьму на себя.

Слезы полились с новой силой. Баррас почувствовал, что сыт по горло. Его тяготили куда более опасные проблемы: бешеные как справа, так и слева наседают на Директорию, там осатанелые роялисты, здесь революционеры, которые не слишком подчиняются Фуше… Он позвонил. Явился лакей. В присутствии свидетеля Жозефина плакать перестала, сделала вид, будто ей просто нездоровится, и позволила проводить ее на улицу Шантрен. Буонапарте уже ждал ее под застекленным балконом.


Карно был в ярости. Он швырнул распечатанное письмо на колени Баррасу, который совещался с Делормелем в одной из гостиных Люксембургского дворца:

— Шерер подал в отставку!

— Тем лучше, — отозвался Баррас. — Он не обращает на наше мнение никакого внимания, предпочитает пьянствовать и швырять деньги вертихвосткам.

— Вместо того чтобы действовать, он только и знает, что ныть, — согласился Делормель.

Генерал Шерер, зажатый между Альпами и Средиземным морем, действительно жаловался на нехватку средств. Солдаты Итальянской армии, апатичные, болезненные, нищие, дезертировали или воровали на фермах кур, чтобы как-нибудь прокормиться. Шерер писал Делормелю: «Администраторы бессовестно обкрадывают Республику!» Почему он не преследовал пьемонтские полки генерала Колли и не добил австро-сардинцев, разгромленных генералом Массена под Лоано? Войскам недоставало средств, продовольствия, одежды, оружия. Шерер просил шесть миллионов. «У нас всей казны три тысячи франков!» — отвечал ему Делормель. Тогда Шерер со своим войском отправился в Ниццу на зимние квартиры, а Келлерман, ныне командующий армией, стоявшей в Альпах, последовал его примеру. Они не получили ни единого су и ворчали. Лазар Карно чесал в затылке:

— Надо бы заменить Шерера. Но кем?

— Буонапарте, — предложил Баррас.

— Эта отставка Шерера из-за него! Его возмутили Буонапартовы планы наступления, он уязвлен, нашел, что это бред, выдумки одержимого.

— А ты что думаешь?

— Твой генерал мне уши прожужжал, что Шерер-де — старая задница, он уже и в седле держаться не в состоянии, он болван и предатель, да и Келлерман полное ничтожество!

— Назначим его. Посмотрим, как ему удастся осуществить свои громоподобные теории.

— Твой Буонапарте хвастун.

— Если Итальянская армия до февраля ничего не сможет сделать, станет совершенно очевидно, что кампания проиграна. В его рассуждениях есть логика. Он считает, что зима благоприятна для наступления: снег плотный, лавин не будет, враг не успеет опомниться, как французские солдаты обрушатся на него сверху.

Карно призадумался:

— Австрийские генералы слабаки, это верно. Вурмсер глух, Колли на ногах не стоит, его приходится носить, Болье семьдесят два года…

По сути, план Буонапарте по своему размаху отвечал самым смелым стратегическим расчетам военного министра. Последний мечтал об отвлекающей атаке в Италии и одновременном наступлении в Ирландии Гоша, который только что наконец навел порядок в Вандее. Чтобы вести с Австрией переговоры о мире, хотя бы временном, надо занять позицию силы, нанести Вене чувствительный удар, зажать противника в тиски: на севере пустить в дело солдат Журдана и Моро, на юге, через Тироль, двинуть Итальянскую армию. Журдан с бою взял Франкфурт, Моро успешно действовал на Дунае, но первый отступил на Рейне, разбитый эрцгерцогом Карлом, второй улепетывал через Шварцвальд. Эти победные передвижения противника, по счастью, оголили итальянский фронт, момент и впрямь представлялся идеальным для того, чтобы именно там одолеть австрийцев. Назначить Буонапарте? Карно взвешивал «за» и «против»:

— Баррас, твой генерал чересчур амбициозен.

— Превосходно!

— И алчен.

— Он корсиканец. Этим людям вечно приходится своими силами сколачивать состояние.

— Это хищник, разбойничий главарь.

— Нам именно хищник и нужен, чтобы натравить его на Италию.

— И чтобы он награбил нам денег, — вставил Делормель.

— У него ни капли совести.

— К счастью!

— Военные трофеи, — снова подал голос Делормель. — Вот что решит наши проблемы!

Карно это понимал. Начиная с 1793 года, сменявшие друг друга правительства подумывали о налете на тучные нивы Пьемонта и Ломбардии, который дал бы возможность подкормиться. И Карно уступил:

— Так и быть, испытаем вашего маленького генерала…


Когда Баррас сообщил Буонапарте о его назначении, тот выслушал его с полнейшим равнодушием без тени какой-либо благодарности: Карно в конце концов признал разумность его планов, пожелал испытать их в деле, вот и все. Он только попросил, чтобы поторопили с прибытием в Париж его преемника Отри, командующего армией, стоявшей в Самбр-и-Мёз. В ожидании он развернул свои карты у себя в обширных апартаментах особняка Генерального штаба, черкал на них какие-то каракули, читал книги об Италии, которыми разжился у Барраса, диктовал Жюно множество записок и писем к министрам, к офицерам, к поставщикам, так или иначе причастным к задуманному им отчаянному предприятию.

— Военному министру… Объяснить ему, что армия в Альпах имела несколько кавалерийских корпусов… они ныне приданы силам полиции в Лионе и Гренобле… Напомнить, что Итальянская армия уступила ему свой Пятый полк и еще Девятый драгунский… Надо приказать Келлерману их вернуть… Ты понял, Жюно? Хорошо. Письмо Гассенди, командиру бригады. Не возьмется ли он управлять моим артиллерийским парком? Если согласится, мы можем, проезжая через Ниццу, взять его в свой экипаж. Он живет в Шалон-сюр-Сон… Ты не запутался?

— Я слишком привык к вам, генерал, чтобы сбиваться.

— Тем не менее тебе нужен секретарь.

— Почему бы не взять того парня, что работал у вас под началом в комиссии в Тюильри?

— Я думал об этом. Он хорошо пишет. Сегодня утром я его увижу. Он обитает в постели мадам Делормель, а поскольку я должен выклянчивать у ее мужа поставки, воспользуюсь этой оказией, чтобы завербовать ее любовника.

— Если он согласится.

— Согласится. Я произвожу на него впечатление. Отошли утреннюю почту, а я тотчас отправлюсь туда.

Но прежде генерал взял со стола один из пистолетов, которые вернул ему Сент-Обен, и засунул его за трехцветную перевязь, охватывающую мундир. Спустившись вниз, он уселся в одну из своих колясок и покатил на улицу Дё-Порт-Сен-Совёр, сопровождаемый небольшим эскортом, нужным не столько для охраны, сколько затем, чтобы подчеркнуть, что его ранг повысился. Спустя четверть часа он уже входил без предварительного доклада в просторную гостиную, отныне служившую кабинетом директора, возглавлявшего ведомство финансов.

— Я не ждал вас, генерал, — сказал Делормель. — Однако нам с вами нужно обсудить множество подробностей.

— Если бы я мог вас попросить…

— Можете и должны, если в том есть нужда. Говорите же…

— Нужно подбодрить мое будущее войско, прозябающее в Ницце. Выплатить жалованье.

— О-ля-ля!

— Моим полкам нужна солонина, а каждые пять дней — свежее мясо.

— В самом деле?

— Следует поставить сорок тысяч квинталов сена.

— Так много?

— Как фуража этого едва хватит на месяц. Вдобавок моей артиллерии потребны тысяча шестьсот мулов.

— Неслыханно! Откуда же их взять?

— Объявите принудительный заем ради снабжения Ниццы.

— Я уже проделал это для Марселя и Тулона…

— Выкручивайтесь как хотите, Делормель. Как только окажусь в Италии, я возложу все расходы на противника, вам не надо будет больше ничего финансировать. Я даже пришлю вам денег. Ведь, если я правильно понял, цель этой кампании именно такова.

— Я сделаю все, что в моих силах, генерал.

— Да уж надеюсь! Теперь о другом. Я бы хотел забрать к себе того молодого человека, что у вас обосновался. Он мне нужен в моем секретариате.

— Но захочет ли он?

— Позовите его.

— Николя!

— Сударь? — откликнулся дворецкий, стоявший за дверью, как на часах.

— Господин Сент-Обен дома? Никуда не ушел?

— Он наверху.

— Попросите его зайти к нам.

Оставшись с глазу на глаз, Делормель и Буонапарте ждали, не произнося более ни слова. Один созерцал люстру, другой — стену. Генерал обернулся, только услышав, как открылась дверь, пропуская Сент-Обена.

— Ты снова вырядился придурком?

— В память о погибшем друге. Это мой траур.

Волосы Сент-Обена были снова заплетены в косички, зеленый галстук топорщился до подбородка, а его редингот в розовую полосочку с непомерно длинными фалдами некогда принадлежал Дюссолю. Дрогнувшим голосом молодой человек спросил:

— Чего вам от меня нужно?

— Поезжай со мной в Италию. Ты умеешь писать под мою диктовку.

— Не поеду.

Буонапарте встал, вплотную подошел к молодому человеку:

— У тебя нет выбора. Отказываешься? Тогда я отправлю тебя в Рейнскую армию. Так что подумай. Завтра утром мой адъютант придет за тобой — либо он, либо жандармы. Твой ответ мне нужен к вечеру.

— Не поеду.

— Сбежать тебе больше не удастся. Я оставлю мою охрану надзирать за особняком.

— Я все равно убегу.

— Самонадеянный! Учти: когда окажешься в Рейнской армии, ты еще вспомнишь церковь Святого Роха.

Буонапарте протянул ему пресловутый пистолет. Сент-Обен взял его и направил на генерала.

— Он не заряжен.

— У меня найдется, чем его зарядить.

— Все же подумай.

Сент-Обен повернулся и вышел из гостиной. Буонапарте и Делормель слышали, как он взбежал вверх по парадной лестнице.

— Дурья голова!

Яростным жестом Буонапарте нахлобучил свою шляпу с пером. Делормель взялся лично проводить его до коляски. Они шли через двор, когда на втором этаже раздался выстрел, потом протяжный горестный крик, крик женщины, и во всем особняке поднялась суматоха.

— Розали… — пробормотал Делормель.

— Раз она кричит, значит, жива.

— А Сент-Обен?..

— Юный идиот покончил с собой. Вон ваш дворецкий несется во весь опор, чтобы известить об этом.

Когда обезумевший Николя добежал до них, Буонапарте уже усаживался в коляску, чертыхаясь себе под нос:

— Безмозглый мальчишка!


Жозефина и Наполеон поженились в среду 9 марта. Было холодно. Шел дождь. Будущие супруги условились встретиться в восемь вечера после ужина в салоне мэрии Второго округа, что на улице д’Антен, 3, в бывшем особняке де Мондрагон, здании с вычурно расписанными потолками, зеркалами, ангелочками и в довершение всего — со сценами из античной мифологии, украшавшими навершия дверей.

Буонапарте все не появлялся. Баррас и свидетели бродили взад-вперед. Жозефина сидела у огня. На ней было платье из белого муслина, все в голубых, красных и белых цветах, а в волосах цветочная гирлянда. Она подчинилась Баррасу. На прошлой неделе Этьен Кальмеле, ее друг и служитель закона, вместе с ней отправился к нотариусу, чтобы подобающим образом подтвердить, что она вправду родилась на Мартинике, но свидетельство о ее крещении невосстановимо, поскольку остров оккупирован англичанами. Нотариус воспользовался этим поводом, чтобы посоветовать даме заключить более разумный брак, скажем, с армейским поставщиком, чей вес исчисляется в миллионах. Но она была тверда.

Прошел час. А там и полтора. Всеобщая тревога нарастала в молчании. Где генерал? Он что, забыл? Служащий, оформляющий акты гражданского состояния, пошел спать, его сменил комиссар Директории; теперь он подремывал над раскрытым регистрационным журналом. Свечи в ручных подсвечниках пришлось сменить. Может, Буонапарте в это время изводил Карно или Делормеля, требуя для своего войска оружие, форменную одежду, пополнение? Когда ему отказывали, он кричал: «Враги будут щедрее, чем вы!» В десять вечера он наконец примчался в мэрию чуть ли не бегом, в сопровождении четвертого свидетеля, одного из своих адъютантов. Согласно закону, этот юноша по фамилии Лемаруа был слишком молод для такой роли. Тем хуже для закона. Буонапарте трясет сонного комиссара за плечо: «Пожените нас! Живо!» Тот читает ритуальный текст, молодожены и свидетели расписываются в книге записей, которую ответственный за составление актов гражданского состояния завтра скрепит своей подписью. В выдержках из нее, относящихся к вентозу года четвертого, можно заметить, что там указан лишь возраст брачующихся, но не даты их рождения: Набулионе Буонапарте и Мари-Жозефин-Роз Деташе воспользовались этим: она — чтобы омолодить себя на четыре года, он — чтобы на восемнадцать месяцев постареть. После этого каждый возвратился к себе домой. На улице Шантрен дрых, растянувшись на кровати, мопс Фортюне. Когда Буонапарте попробовал его прогнать, тот укусил его за ногу.

Два дня спустя в аллее перед домом остановилась почтовая карета. Жюно и Шове, распорядитель военных ассигнований, которому предстояло в начале следующего месяца умереть в Генуе, явились за новым главнокомандующим Итальянской армии. Книги, карты, узлы, сорок восемь тысяч в луидорах да сто тысяч в переводных векселях — все было подготовлено к отъезду. Буонапарте отправил несколько слов в адрес гражданина Делормеля, который в марте председательствовал в Директории:

«Я поручил гражданину Баррасу уведомить исполнительную Директорию о моем браке с гражданкой Деташе Богарне. Доверие, во всех обстоятельствах проявляемое ко мне Директорией, обязывает меня держать ее в курсе всех моих действий. Эти новые узы еще крепче привязывают меня к родине, они — еще один залог моей твердой решимости не искать прибежища ни в чем, кроме Республики.

С приветом и уважением…»


Прощание с Жозефиной было недолгим. Буонапарте уехал. Он миновал Провен, Ножан, Труа и задержался в Шатийон-сюр-Сен у родителей своего друга Мармона, откуда послал жене первое письмо. Новое послание от 14 числа, писанное на постоялом дворе в Шансо, он все еще адресует на имя «гражданки Богарне»:

«Я писал тебе из Шатийона и отправил доверенность, чтобы ты могла получать все те суммы, что поступят на мое имя. Там должно быть 70 луидоров звонкой монетой и 15 000 ассигнатами…»

Затем он выражает недоверие. Этот влюбленный безумец ревнив. Его пугает, что Жозефина осталась в Париже одна: «Ах! Не будь слишком веселой, хоть немного погрусти…» Он уже успел вообразить, как она там развлекается, и загодя упрекает, что она танцует без него: «Ты легкомысленна, и к тому же тебе до сих пор неведомы глубокие чувства». Он носит медальон, подаренный ею после их первой ночи. Но не сомнения генерала и не его страстные порывы озаряют это послание особым светом, а подпись. Именно здесь он впервые офранцузил свою фамилию. Отныне он будет зваться Бонапартом.


Трувиль, 11 марта 2006

ПРИМЕЧАНИЯ И ЗАМЕТКИ

ДЕВЯТОГО ТЕРМИДОРА ВТОРОГО ГОДА РЕСПУБЛИКИ, КО ДНЮ, ОТКРЫВАЮЩЕМУ ЭТОТ РОМАН

Келлерману — 59 лет

Буасси д’Англасу — 48 лет

Шереру — 47 лет

Обри — 47 лет

Мену — 44 года

Камбасересу — 41 год

Фрерону — 40 лет

Баррасу — 39 лет

Кутону — 39 лет

Робеспьеру — 36 лет

Фуше — 35 лет

Жозефине — 31 год

Тальену — 27 лет

Мюрату — 27 лет

Сен-Жюсту — 27 лет

Бонапарту — 25 лет

Жюно — 23 года

Терезии Тальен — 21 год

Полине Бонапарт — 14 лет

Эжену — 13 лет

Гортензии — 11 лет

Лоре Пермон — 10 лет

НЕКОТОРЫЕ УТОЧНЕНИЯ

Касательно греческих корней Наполеона Рене Пюо, знаток предмета, в 1924 году в одном из номеров «Наполеоновских штудий» наряду с прочими доказательствами приводит следующую цитату из воспоминаний Аспазии Калимери, рожденной в 1770-м и скончавшейся почти сто лет спустя в Афинах:

«Мой дед Агезилас Калимери, который пиратствовал от Мессинского пролива до мыса Матапан, часто говорил мне, что когда я вырасту, мы поедем на Корсику, где заживем в достатке, устроимся там не хуже, чем его племянник Шарль Бонапарт».

Настоящий член Директории, занимавший пост моего вымышленного персонажа Делормеля, носил фамилию Летурнёр. Я его упразднил, поскольку он значительно менее интересен, чем остальные четверо; тем не менее это лишило меня возможности использовать забавный анекдот. Летурнёр, будучи крайне жадным, не упускал случая что-нибудь прихватить с собой после ужинов, которые задавал Баррас в Люксембургском дворце: початый бараний окорок, паштет, несколько бутылок вина. Парижане рассказывали про него один уморительный и гротескный случай. В Нормандии он бывал в гостях у скупердяя того же сорта. Однажды ночью, когда приятели болтали при свете единственной свечи, хозяин предложил: «Мой дорогой Летурнёр, давайте задуем свечку, ведь мы ничего не делаем, только разговариваем». Когда же их беседа закончилась и, собравшись прощаться, они снова зажгли свечу, Летурнёр стал натягивать штаны. Он снял их в темноте, чтобы не протирать зря.


По своему обыкновению, я старался держаться как можно ближе к свидетельствам современников, по мере возможности проверяя их правдивость. Таким образом, я отверг все, что выглядело сфабрикованным, как, к примеру, расхожая версия встречи с Жозефиной. Заключенный на Святой Елене, где ему предстояло умереть, «на этом английском острове — куче дерьма, которую дьявол изверг из себя прямо посреди океана», Наполеон поведал Ласказу, человеку более чем покладистому, весьма приукрашенную историю, одновременно погрузившись в созерцание зада мадам де Монтолон, которым он любовался в маленькую подзорную трубу времен Ватерлоо. Эта пресловутая легенда о шпаге возникла на пустом месте, никто из современников не сохранил ни о чем подобном ни малейшей памяти, зато теперь она кочует повсюду, от Мадлена до «Чудесных историй дядюшки Поля», что накропал Вик Юбинон, составитель нравоучительного еженедельника пятидесятых годов «Спиру», который привил вкус к истории целому поколению маленьких несмышленышей, мне в том числе.

Предание таково.

Полиция Буонапарте только что разоружила парижские секции. Ружья, шпаги, сабли, пистолеты свалены грудой в оружейной особняка Генерального штаба. И вот в кабинет к молодомувоенному коменданту города заявляется энергичный мальчуган, встает перед ним столбиком: «Генерал, умоляю тебя: верни мне шпагу моего отца!» Весьма тронутый, что возможно, поскольку Буонапарте, как часто бывает с невротиками, легко пускал слезу даже на публике, он треплет отважное дитя по розовой щеке и вопрошает:

— Как тебя зовут?

— Эжен де Богарне. Мой отец командовал Рейнской армией.

— Богарне… Богарне…

Так звали подругу Терезии Тальен, которую он наверняка встречал, но почти не запомнил. Которая же это из своры полуодетых красоток, посещавших Хижину и ужины Барраса? Как бы то ни было, она, видно, не носит траура по недавней кончине супруга. «Лемаруа!» Вбегает ординарец. «Лемаруа, ступай отыщи шпагу генерала Богарне и отдай ее этому ребенку». Можно вообразить физиономию бедняги Лемаруа: как ему, черт возьми, откопать шпагу в беспорядочных ворохах конфискованного оружия? И потом, Эжен к тому времени никак не мог походить на дитя. Наполеон в своем рассказе для «Мемориала» омолодил его, чтобы растрогать читателя, ведь осенью 1795-го Эжену уже было четырнадцать лет. В своих собственных «Мемуарах» Эжен малость подправил императорский рассказ: он, дескать, приходил с просьбой не вернуть шпагу, а разрешить оставить ее у себя. Ладно. Но кто же покушался ее забрать? Облавы уже кончились. Если солдаты раньше не ворвались к виконтессе де Богарне с обыском, теперь у них не было ни малейшего повода учинить его. И потом, разве осмелились бы военные рыться в шкафах друзей Барраса и Тальена? А господин Байоль, близко знавший будущую Жозефину, впоследствии скажет: «В те времена я слыхом не слыхал об этой истории».

БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ОРИЕНТИРЫ

Некоторые названия улиц успели измениться. К примеру, улица Закона — это нынешняя улица Ришелье. Улица Фоссе-Монмартр, на краткий срок в честь Марата переименованная в Фоссе-Монмарат, теперь зовется улицей Абукир, а дом, где обитал Бонапарт, существует под номером 11. Вилла Жозефины на улице Шантрен, 6 находится на улице Шатоден, 44. Монастырь Дочерей Святого Фомы занимал нашу площадь Биржи. Что до всего прочего, согласно убеждениям и вкусам современников, старые названия сохраняли или теряли свое «Сент» («Святой»): предместье Сент-Антуан превращалось просто в Антуан, улица Сент-Оноре — в Оноре. Пале-Рояль, утратив революционное наименование Пале-Эгалите («Дворец равенства»), ныне снова зовется Пале-Роялем. Отметим также, что «Кафе де Шартр» превратилось в ресторан «Вефур», а Хижина мадам Тальен ныне находится на авеню Монтеня.


Восстанавливая облик Парижа 1795 года, я призвал на помощь отличающиеся чрезвычайно скрупулезной достоверностью книги Ж.Ленотра, а именно G. Lenotге, «Les Tuileries ou Paris révolutionnaire», также немало порылся в составленных Жаком Иллере двух объемистых томах (J. Hillairet «Dictionnaire historique des rues de Paris»), постоянно переиздаваемых издательством «Minuit».

Кроме того, были использованы и другие работы, непосредственно посвященные временному промежутку, с которым соотносится действие романа. Вот основные из них:

• A. Aulard, Pans pendant la reaction thermidorienne et sous le Directoire, tome 1 (1898) et tome II (1899) publié à Paris chez Cerf, Noblet et Quantin.

• Edmond et Jules de Goncourt, Histoire de la société française pendant le Directoire, Flammarion et Fasquelle, 1864.

• François Gendron, La Jeunesse dorée, Presses de l'Université du Québec, 1979.

• Paris en 1794 et 1795, histoire de la rue, des clubs, de la famine, présentée par C. A. Dauban, chez Plon, 1869.

• Taine, Les Origines de la France contemporaine, volume VIII, Hachette, 1907.

• Ludovic Sciout, Le Directoire, tome premier, Firmin-Didot, 1895.

• Jean Tulard, Les Thermidoriens, Fayard, 2005. — Именно здесь дана богатая сводка источников по этому непростому периоду в истории Франции.

• Louis Madelin, La Contre-Révolution sous la Révolution, Plon, 1935.

• P. Bessand-Massenet, La France après la Terreur, Plon, 1946.

• G. Duval, Souvenirs thermidoriens, Paris, Victor Magen éditeur, 1844. Deux volumes.

• Albert Mathiez, La Réaction thermidorienne, Slatkine-Megarietis reprints, Genève, 1975.

• Roger de Pames, Le Directoire. Portefeuille d’un Incroyable, Paris, Edouard Rouveyre, 1880.

• P. F. Réal, Essai sur les journées des treize et quatorze vendémiaire. A Paris chez l’auteur, rue d’Orléans n° 17, Guyot imprimeur et Louvet libraire, 1796.

• Baron Fain, Manuscrit de I’An Trois (1794–1795), Paris, A. Dupont et Cie, libraires rue Vivienne, n° 16, 1828. — Именно в этом издании имеется примечание, благодаря которому я узнал, что член Конвента Тибоде был уверен: первый выстрел тринадцатого вандемьера раздался по приказу Бонапарта.

• Jacques Godechot, La Vie en France sous le Directoire, Hachette, 1977.

• Duchesse d’Abrantès, Mémoires, tome premier, Gamier frères, sans date. — Речь здесь идет о воспоминаниях малышки Лоры Пермон, прозвавшей Бонапарта Котом в сапогах. Впоследствии она вышла замуж за Жюно и сделалась герцогиней.


Об отдельных персонажах романа:

• Mémoires de Barras chez Guy Le Prat, 1946.

• Henri d'Alméras, Barras et son temps, Albin-Michel, 1930.

• Jean Bréhat, Barras, éditions Baudinière, 1935.

• Eric De Nahour, Barras, Lattes, 1982.

• Jean Savant, Tel fut Barras, Fasquelle, 1955.

• Joseph Turquan, La Citoyenne Tallien, Jules Tallandier éditeur, 1912.

• L. Gastine, Reine du Directoire, la belle Tallien, Albin-Michel, sans date.

• Bernard Simiot, De quoi vivait Bonaparte, Albin-Michel, 1992.


А также:

• Guibert, Ecrits militaires, Copernic, 1977.

• Richer-Serisy, L'Accusateur public, n° II à XI, sans date.

• Hector Chaussier et Martainville, Le Concert de la rue Feydeau, vaudeville en un acte, chez Barba libraire, 1795.

• Eugène Cintilhac, La Comédie de la Révolution au Second Empire, Flammarion, 1910

Примечания

1

Перевод А.Я.Сергеева.

(обратно)

2

Перевод И.Я. Шафаренко и В.Е. Шора.

(обратно)

3

Люблю тебя всем сердцем и всегда любить буду, обожаю, боготворю, люблю, люблю… (не вполне грамотный итальянский с включениями французских слов). (Прим. перев.)

(обратно)

Оглавление

  • ПРЕЛЮДИЯ «Робеспьер пал!»
  • ГЛАВА I Каково быть двадцатилетним в 1795-м
  • ГЛАВА II Две Франции
  • ГЛАВА III Карьеристы
  • ГЛАВА IV Пушки
  • ГЛАВА V Власть
  • ПРИМЕЧАНИЯ И ЗАМЕТКИ
  •   ДЕВЯТОГО ТЕРМИДОРА ВТОРОГО ГОДА РЕСПУБЛИКИ, КО ДНЮ, ОТКРЫВАЮЩЕМУ ЭТОТ РОМАН
  •   НЕКОТОРЫЕ УТОЧНЕНИЯ
  •   БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ ОРИЕНТИРЫ
  • *** Примечания ***