Собрание сочинений. Том шестой [Ярослав Гашек] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Ярослав Гашек Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны Части вторая, третья, четвертая
Часть вторая На фронте
Глава I Злоключения Швейка в поезде
В одном из купе второго класса скорого поезда Прага — Чешске Будейовице ехало трое пассажиров: поручик Лукаш, напротив которого сидел пожилой, совершенно лысый господин, и, наконец, Швейк. Последний скромно стоял у двери и почтительно готовился выслушать очередной поток ругательств поручика, который, не обращая внимания на присутствие лысого штатского, всю дорогу орал, что Швейк — скотина и тому подобное. Дело было пустяковое: речь шла о количестве чемоданов, за которыми должен был присматривать Швейк. — У нас украли чемодан! — ругал Швейка поручик. — Как только у вас язык поворачивается, негодяй, докладывать мне об этом! — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — тихо ответил Швейк, — его взаправду украли. На вокзале всегда болтается много жуликов, и, видать, кому-то из них наш чемодан, несомненно, понравился, и этот человек, несомненно, воспользовался моментом, когда я отошел от чемоданов доложить вам, что с нашим багажом все в порядке. Этот субъект мог украсть наш чемодан именно в этот подходящий для него момент. Они только и подстерегают такие моменты. Два года тому назад на Северо-Западном вокзале у одной дамочки украли детскую колясочку вместе с девочкой, закутанной в одеяльце, но воры были настолько благородны, что сдали девочку в полицию на нашей улице, заявив, что ее, мол, подкинули и они нашли ее в воротах. Потом газеты превратили бедную дамочку в мать-злодейку. — И Швейк с твердой убежденностью заключил: — На вокзалах всегда крали и будут красть — без этого не обойтись. — Я глубоко убежден, Швейк, — прервал его поручик, — что вы плохо кончите. До сих пор не могу понять, корчите вы из себя осла или же так и родились ослом. Что было в этом чемодане? — В общем ничего, господин обер-лейтенант, — ответил Швейк, не спуская глаз с голого черепа штатского, сидевшего напротив поручика с «Нейе фрейе прессе» в руках и, казалось, не проявлявшего никакого интереса ко всему происшествию. — Только зеркало из вашей комнаты и железная вешалка из передней, так что мы, собственно, не потерпели никаких убытков, потому как и зеркало и вешалка принадлежали домохозяину… — Увидев угрожающий жест поручика, Швейк продолжал ласково: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, о том, что чемодан украдут, я не знал заранее, а что касается зеркала и вешалки, то я хозяину обещал отдать все, когда вернемся с фронта. Во вражеских землях зеркал и вешалок сколько угодно, так что все равно ни мы, ни хозяин в убытке не останемся. Как только займем какой-нибудь город… — Цыц! — не своим голосом взвизгнул поручик. — Я вас под полевой суд отдам! Думайте, что говорите, если у вас в башке есть хоть капля разума! Другой за тысячу лет не смог бы натворить столько глупостей, сколько вы за эти несколько недель. Надеюсь, вы это тоже заметили? — Так точно, господин обер-лейтенант, заметил. У меня, как говорится, очень развит талант наблюдения, но только когда уже поздно и когда неприятность уже произошла. Мне здорово не везет, все равно как Нехлебе с Неказанки, что ходил в трактир «Сучий лесок». Тот вечно мечтал стать добродетельным и каждую субботу начинал новую жизнь, а на другой день рассказывал: «А утром-то я заметил, братцы, что лежу на нарах!» И всегда, бывало, беда стрясется с ним, именно когда он решит, что пойдет себе тихо-мирно домой; а под конец все-таки оказывалось, что он где-то сломал забор, или выпряг лошадь у извозчика, или попробовал прочистить себе трубку петушиным пером из султана на каске полицейского. Нехлеба от всего этого приходил в отчаянье, но особенно его угнетало то, что весь его род такой невезучий. Однажды дедушка его отправился бродить по свету… — Оставьте меня в покое, Швейк, с вашими россказнями! — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, все, что я сейчас говорю, — сущая правда. Отправился, значит, его дед бродить по белу свету… — Швейк, — разозлился поручик, — еще раз приказываю вам прекратить болтовню. Я ничего не хочу от вас слышать. Как только приедем в Будейовице, я найду на вас управу. Посажу под арест. Вы знаете это? — Никак нет, господин поручик, не знаю, — мягко ответствовал Швейк. — Вы об этом даже не заикались. Поручик невольно заскрежетал зубами, вздохнул, вынул из кармана шинели «Богемию» и принялся читать сообщения о колоссальных победах германской подводной лодки «Е» и ее действиях на Средиземном море. Когда он дошел до сообщения о новом германском изобретении — разрушении городов при помощи специальных бомб, которые сбрасываются с аэропланов и взрываются три раза подряд, его чтение прервал Швейк, заговоривший с лысым господином: — Простите, сударь, не изволите ли вы быть господином Пуркрабеком, агентом из банка «Славия»? Не получив ответа, Швейк обратился к поручику: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я однажды читал в газетах, что у нормального человека должно быть в среднем от шестидесяти до семидесяти тысяч волос и что у брюнетов обыкновенно волосы бывают более редкими, есть много тому примеров… А один фельдшер, — продолжал он неумолимо, — говорил в кафе «У Шпирков», что волосы выпадают из-за сильного душевного потрясения в первые шесть недель после рождения… Тут произошло нечто ужасное. Лысый господин вскочил и заорал на Швейка: — Marsch heraus, Sie Schweinkerl![1] — и поддал его ногой. Потом лысый господин вернулся в купе и преподнес поручику небольшой сюрприз, представившись ему. Швейк слегка ошибся: лысый субъект был не паном Пуркрабеком, агентом из банка «Славия», а всего-навсего генерал-майором фон Шварцбург. Генерал-майор в гражданском платье совершал инспекционную поездку по гарнизонам и в данный момент готовился нагрянуть в Будейовице. Это был самый страшный из всех генерал-инспекторов, когда-либо рождавшихся под луной. Обнаружив где-нибудь непорядок, он заводил с начальником гарнизона такой разговор: — Револьвер у вас есть? — Есть. — Прекрасно. На вашем месте я бы знал, что с ним делать. Это не гарнизон, а стадо свиней! И действительно, после каждой его инспекционной поездки кто-нибудь да стрелялся. В таких случаях генерал фон Шварцбург констатировал с удовлетворением: — Правильно! Это настоящий солдат! Казалось, его огорчало, если после его ревизии хоть кто-нибудь оставался в живых. Кроме того, он страдал манией переводить офицеров на самые скверные места. Достаточно было пустяка, чтобы офицер распрощался со своей частью и отправился на черногорскую границу или в безнадежно спившийся гарнизон в грязной галицийской дыре. — Господин поручик, — спросил генерал, — в каком военном училище вы обучались? — В пражском. — Итак, вы обучались в военном училище и не знаете даже, что офицер является ответственным за своего подчиненного? Недурно. Во-вторых, вы болтаете со своим денщиком, словно с близким приятелем. Вы допускаете, чтобы он говорил, не будучи спрошен. Еще лучше! В-третьих, вы разрешаете ему оскорблять ваше начальство. Прекрасно! Из всего этого я делаю определенные выводы… Как ваша фамилия, господин поручик? — Лукаш. — Какого полка? — Я служил… — Благодарю вас. Речь идет не о том, где вы служили. Я желаю знать, где вы служите теперь? — В Девяносто первом пехотном полку, господин генерал-майор. Меня перевели… — Вас перевели? И отлично сделали. Вам будет очень невредно вместе с Девяносто первым полком в ближайшее время увидеть театр военных действий. — Об этом уже есть решение, господин генерал-майор. Тут генерал-майор прочитал лекцию о том, что в последнее время, по его наблюдениям, офицеры стали разговаривать с подчиненными в товарищеском тоне, что он видит в этом опасный уклон в сторону развития разного рода демократических принципов. Солдата следует держать в страхе, он должен дрожать перед своим начальником, бояться его; офицеры должны держать солдат на расстоянии десяти шагов от себя и не позволять им иметь собственные суждения и вообще думать. В этом-то и заключается трагическая ошибка последних лет. Раньше нижние чины боялись офицеров как огня, а теперь… — Генерал-майор безнадежно махнул рукой. — Теперь большинство офицеров нянчится со своими солдатами, вот что. Генерал-майор опять взял газету и углубился в чтение. Поручик Лукаш, бледный, вышел в коридор, чтобы рассчитаться со Швейком. Тот стоял у окна с таким блаженным и довольным выражением лица, какое бывает только у четырехнедельного младенца, который досыта насосался и сладко спит. Поручик остановился и кивком головы указал Швейку на пустое купе. Затем сам вошел вслед за Швейком и запер за собою дверь. — Швейк, — сказал он торжественно, — наконец-то пришел момент, когда я вкачу вам несколько оплеух, каких еще свет не видывал! Как вы смели приставать к этому плешивому господину! Знаете, кто он? Это генерал-майор фон Шварцбург! Швейк принял вид мученика. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, у меня никогда и в мыслях нет кого-нибудь обидеть, ни о каком генерал-майоре я понятия не имел. А он и вправду — вылитый пан Пуркрабек, агент из банка «Славия»! Тот ходил в наш трактир и однажды уснул за столом, и тут какой-то доброжелатель написал на его плеши чернильным карандашом: «Настоящим позволяем себе предложить вам, согласно прилагаемому тарифу номер три «с», свои услуги по накоплению средств на приданое и но страхованию жизни на предмет обеспечения ваших детей». Ну все, понятно, ушли, а я с ним остался один на один. Известное дело, мне всегда не везет. Когда он проснулся и посмотрел в зеркало, то разозлился и подумал, что это я написал, и тоже хотел мне влепить пару оплеух. Слово «тоже» слетело с уст Швейка так трогательно и с таким мягким укором, что у поручика опустилась рука. Швейк продолжал: — Из-за такой пустяковой ошибки этому господину не стоило волноваться. Ему действительно полагается иметь от шестидесяти до семидесяти тысяч волос — так писали в статье «Что должно быть у нормального человека». Мне никогда не приходило в голову, что на свете существуют плешивые генерал-майоры. Произошла, как говорится, роковая ошибка, это с каждым может случиться, если ты что-нибудь выскажешь, а другой придерется. Несколько лет тому назад портной Гивл рассказал нам такой случай. Однажды ехал он из Штирии, где портняжил, в Прагу через Леобен и вез с собой окорок, который купил в Мариборе. Едет в поезде и думает, что он единственный чех среди всех пассажиров. Когда проезжали Святой Мориц и портной начал отрезать себе ломтики от окорока, у пассажира, что сидел напротив, потекли слюнки. Он не спускал с ветчины влюбленных глаз. Портной Гивл это заметил, да и говорит себе вслух: «Ты, паршивец, тоже небось с удовольствием пожрал бы!» Тут господин отвечает ему по-чешски: «Ясно, я бы пожрал, если б ты дал». Ну и слопали вдвоем весь окорок, еще не доезжая Чешских Будейовиц. А звали того господина Войтех Роус. Поручик Лукаш посмотрел на Швейка и вышел из купе; не успел он усесться на свое место, как в дверях появилась добродушная физиономия Швейка. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, через пять минут мы в Таборе. Поезд стоит пять минут. Прикажете заказать что-нибудь к завтраку? Когда-то здесь можно было получить недурные… Поручик вскочил как ужаленный и в коридоре сказал Швейку: — Еще раз предупреждаю: чем реже вы будете попадаться мне на глаза, тем лучше. Я был бы счастлив вовсе не видеть вас, и, будьте уверены, я об этом похлопочу. Не показывайтесь мне на глаза, изыди, скотина, идиот! — Слушаюсь, господин обер-лейтенант! Швейк отдал честь, сделал «кругом» и пошел в конец вагона. Там он уселся в углу на место проводника и завел разговор с каким-то железнодорожником: — Разрешите обратиться к вам с вопросом… Железнодорожник, не проявляя никакой охоты вступать в разговор, апатично кивнул головой. — Бывал у меня в гостях один знакомый, — начал Швейк, — славный парень, по фамилии Гофман. Этот самый Гофман утверждал, что вот эти тормоза в случае тревоги не действуют; короче говоря, если потянуть за рукоятку, ничего не получится. Я такими вещами, правду сказать, никогда не интересовался, но раз уж я сегодня обратил внимание на этот тормоз, то интересно было бы знать, в чем тут суть, а то вдруг понадобится. Швейк встал и вместе с железнодорожником подошел к тормозу с надписью: «В случае опасности». Железнодорожник счел своим долгом объяснить Швейку устройство всего механизма аварийного аппарата: — Это он верно сказал, что нужно потянуть за рукоятку, но он соврал, что тормоз не действует. Поезд, безусловно, остановится, так как тормоз через все вагоны соединен с паровозом. Аварийный тормоз должен действовать. Во время разговора оба держали руки на рукоятке, и поистине остается загадкой, как случилось, что рукоять оттянулась назад и поезд остановился. Оба никак не могли прийти к соглашению, кто, собственно, подал сигнал тревоги. Швейк утверждал, что он не мог этого сделать, — дескать, он не хулиган какой-нибудь. — Я сам удивляюсь, — добродушно говорил он подоспевшему кондуктору, — почему это поезд вдруг остановился. Ехал, ехал, и вдруг на́ тебе — стоп! Мне это еще неприятнее, чем вам. Какой-то солидный господин стал на защиту железнодорожника и утверждал, что сам слышал, как солдат первый начал разговор об аварийных тормозах. А Швейк все время повторял, что он абсолютно честен и в задержке поезда совершенно не заинтересован, так как едет на фронт. — Начальник станции вам все разъяснит, — решил проводник. — Это обойдется вам в двадцать крон. Пассажиры тем временем вылезли из вагонов, раздался свисток обер-кондуктора, и какая-то дама в панике побежала с чемоданом через линию в поле. — И стоит, — рассуждал Швейк, сохраняя полнейшее спокойствие, — двадцать крон — это еще дешево. Однажды, когда государь император посетил Жижков, некий Франта Шнор остановил его карету, бросившись перед государем императором на колени прямо посреди мостовой. Потом полицейский комиссар этого района, плача, упрекал Шнора, что ему не следовало делать этого в его районе, надо было на соседней улице, которая относится уже к участку комиссара Краузе, и там выражать свои верноподданнические чувства. Потом Шнора посадили. Швейк посмотрел вокруг как раз в тот момент, когда число его слушателей возросло за счет подошедшего обер-кондуктора. — Ну ладно, едем дальше, — сказал Швейк. — Хорошего мало, когда поезд опаздывает. Если бы это произошло в мирное время, тогда, пожалуйста, бог с ним, но раз война, то нужно знать, что в каждом поезде едут военные чины: генерал-майоры, обер-лейтенанты, денщики. Каждое такое опоздание — паршивая вещь. Наполеон при Ватерлоо опоздал на пять минут, и всей его славе пришел конец. В этот момент через толпу слушателей протиснулся поручик Лукаш. Бледный как смерть, он мог выговорить только: — Швейк! Швейк взял под козырек и отрапортовал: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, на меня свалили, что я остановил поезд. Чудные пломбы у железнодорожного ведомства на аварийных тормозах! К ним лучше не приближаться, а то наживешь беду и с тебя захотят содрать двадцать крон, как теперь с меня. Обер-кондуктор вышел, дал свисток, и поезд тронулся. Пассажиры разошлись по своим купе, Лукаш не промолвил больше ни слова и тоже пошел на свое место. Швейк, железнодорожник и проводник остались одни. Проводник вынул записную книжку и стал составлять протокол о происшествии. Железнодорожник враждебно глядел на Швейка. Швейк миролюбиво спросил: — Давно служите на железной дороге? Так как железнодорожник не ответил, Швейк рассказал случай с одним из своих знакомых, неким Франтишеком Мличеком из Угржиневси под Прагой, который тоже как-то раз потянул за рукоятку аварийного тормоза и с перепугу лишился языка. Дар речи вернулся к нему только через две недели, когда он пришел в Гостиварж в гости к огороднику Ванеку, подрался там и об него измочалили арапник. — Это случилось, — прибавил Швейк, — в тысяча девятьсот двенадцатом году, в мае месяце. Железнодорожник открыл дверь клозета и заперся там. Со Швейком остался проводник, который начал вымогать у него двадцать крон штрафу, угрожая, что в противном случае сдаст его в Таборе начальнику станции. — Ну что ж, отлично, — сказал Швейк, — я не прочь побеседовать с образованным человеком. Буду очень рад познакомиться с таборским начальником станции. Швейк вынул из кармана мундира трубку, закурил и, выпуская едкий дым солдатского табака, продолжал: — Несколько лет тому назад начальником станции Свитава был пан Вагнер. Вот был живодер! Придирался к подчиненным и тиранил как только мог, но больше всего донимал стрелочника Юнгвирта, рока несчастный с отчаяния не побежал топиться. Но перед тем как покончить с собою, Юнгвирт написал начальнику станции письмо о том, что будет пугать его по ночам. Ей-богу, не вру! Так и сделал. Сидит вот начальник станции ночью у телеграфного аппарата, как вдруг раздается звонок, и начальник станции принимает телеграмму: «Как поживаешь, сволочь? Юнгвирт». Это продолжалось целую неделю, и начальник станции в ответ этому призраку разослал по всем направлениям следующую служебную депешу: «Прости меня, Юнгвирт!» А ночью аппарат настукал ему такой ответ: «Повесься на семафоре у моста. Юнгвирт». И начальник станции ему повиновался. Потом за это арестовали телеграфиста соседней станции. Видите, между небом и землей происходят такие вещи, о которых мы и понятия не имеем. Поезд подошел к станции Табор, и Швейк, прежде чем в сопровождении кондуктора сойти с поезда, доложил, как полагается, поручику Лукашу: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, меня ведут к господину начальнику станции. Поручик Лукаш не ответил. Им овладела полная апатия. «Плевать мне на все, — блеснуло у него в голове, — и на Швейка, и на лысого генерал-майора. Сидеть спокойно, в Будейовицах сойти с поезда, явиться в казармы и отправиться на фронт с первой же маршевой ротой. На фронте подставить лоб под вражескую пулю и уйти из этого жалкого мира, по которому шляется такая сволочь, как Швейк». Когда поезд тронулся, поручик Лукаш выглянул в окно и увидел на перроне Швейка, увлеченного серьезным разговором с начальником станции. Швейк был окружен толпой, в которой можно было заметить формы железнодорожников. Поручик Лукаш вздохнул. Но это не был вздох сожаления. Когда он увидел, что Швейк остался на перроне, у него стало легко на душе. Даже лысый генерал-майор уже не казался ему таким противным чудовищем.Поезд давно уже пыхтел по направлению к Чешским Будейовицам, а на перроне таборского вокзала толпа вокруг Швейка все не убывала. Швейк доказывал свою невиновность и настолько убедил толпу, что какая-то дама даже сказала: — Опять к солдатику придираются. Публика согласилась с этим мнением, а один господин обратился к начальнику станции, заявив, что заплатит за Швейка двадцать крон штрафу. Он убежден, что этот солдат невиновен. — Вы только посмотрите на него, — показывал он на невинное выражение лица Швейка, казалось, говорившее: «Люди добрые, я не виноват!» Затем появился жандарм, вывел из толпы какого-то гражданина, арестовал его и увел со словами: «Вы за это ответите! Я вам покажу, как народ подстрекать! Я покажу, как «нельзя требовать от солдат победы Австрии, когда с ними так обращаются». Несчастный гражданин не нашел других оправданий, кроме откровенного признания, что он мясник у Старой башни и вовсе «не то хотел сказать». Между тем добрый господин, который верил в невиновность Швейка, заплатил за него в канцелярии станции штраф, повел Швейка в буфет третьего класса, угостил его там пивом и, выяснив, что все удостоверения и воинский железнодорожный билет Швейка находятся у поручика Лукаша, великодушно дал ему пять крон на билет и на другие расходы. При расставании он доверительно сказал Швейку: — Если попадете, солдатик, к русским в плен, кланяйтесь от меня пивовару Земану в Здолбунове. Вот вам моя фамилия. Будьте благоразумны и долго на фронте не задерживайтесь. — Будьте покойны, — ответил Швейк, — всякому занятно посмотреть чужие края, да еще задаром. Швейк остался один за столиком и помаленьку пропивал пятерку, полученную от благодетеля. А в это время на перроне те, кто не присутствовал при разговоре Швейка с начальником станции, а только издали видел толпу, рассказывали, что поймали шпиона, который фотографировал вокзал. Однако это опровергала одна дама, утверждавшая, что никакого шпиона не было, а просто, как она слышала, один драгун возле дамской уборной зарубил офицера, потому как тот ломился туда за возлюбленной драгуна, провожавшей своего милого. Этим фантастическим версиям, характеризующим нервозность военного времени, положили конец жандармы, которые очистили перрон от посторонних. А Швейк продолжал пить, с нежностью думая о своем поручике: «Что-то он будет делать, когда приедет в Чешске Будейовице и во всем поезде не найдет своего денщика?» Перед приходом пассажирского поезда ресторан третьего класса наполнился солдатами и штатскими. Преобладали солдаты различных полков, родов оружия и национальностей. Всех их занесло ураганом войны в таборские лазареты, и теперь они снова уезжали на фронт. Ехали за новыми ранениями, увечьями и болезнями, ехали, чтобы заработать себе где-нибудь на тоскливых равнинах восточной Галиции простой деревянный намогильный крест, на котором еще много лет спустя на ветру и дожде будет трепетать вылинявшая военная австрийская фуражка с заржавевшей кокардой. Изредка на фуражку сядет печальный старый ворон и вспомнит о сытых пиршествах минувших дней, когда здесь для него всегда был накрыт стол с аппетитными человеческими трупами и конской падалью; вспомнит, что под фуражкой, как та, на которой он сидит, были самые лакомые кусочки — человеческие глаза… Один из кандидатов на крестные муки, выписанный после операции из лазарета, в грязном мундире со следами ила и крови, подсел к Швейку. Это был хилый, исхудавший грустный солдат. Положив на стол маленький узелок, он вынул истрепанный кошелек и стал пересчитывать деньги. Потом взглянул на Швейка и спросил: — Magyarul?[2] — Я чех, товарищ, — ответил Швейк. — Хочешь выпить? — Nem tudom, barátom[3]. — Это, товарищ, не беда, — потчевал Швейк, придвинув свою полную кружку к грустному солдатику, — пей на здоровье. Тот понял, выпил и поблагодарил: — Köszönöm szívesen[4]. Затем он снова стал просматривать содержимое своего кошелька и под конец вздохнул. Швейк понял, что мадьяр с удовольствием заказал бы себе пива, но у него не хватает денег. Швейк заказал ему кружку пива. Мадьяр опять поблагодарил и с помощью жестов стал рассказывать что-то, показывая свою простреленную руку, и прибавил на международном языке: — Пиф-паф! Бац! Швейк сочувственно покачал головой, а хилый солдат из команды выздоравливающих показал левой рукой на полметра от земли и, подняв три пальца, сообщил Швейку, что у него трое малых ребят. — Nincs ам-ам, nincs ам-ам, — продолжал он, желая сказать, что дома нечего есть. Слезы брызнули у него из глаз, и он вытер их грязным рукавом шинели. В рукаве была дырка от пули, которая ранила его во славу венгерского короля. Нет ничего удивительного в том, что за этим развлечением пятерка понемногу таяла и Швейк медленно, но верно отрезал себе путь в Чешске Будейовице. С каждой кружкой, выпитой им и выписавшимся из лазарета солдатом-мадьяром, все менее вероятной становилась возможность купить себе билет. Через станцию прошел еще один поезд на Будейовице, а Швейк все сидел у стола и слушал, как венгр повторял свое: — Пиф-паф… Бац! Harom guermek, nincs ам-ам, eljen![5] Последнее слово он произнес, чокаясь со Швейком. — Валяй пей, мадьярское отродье, не стесняйся! — уговаривал его Швейк. — Нашего брата вы небось так бы не угощали! Сидевший за соседним столом солдат рассказал, что, когда их Двадцать восьмой полк проездом на фронт вступил в Сегедин, мадьяры на улицах, насмехаясь над ними, поднимали руки вверх. Это была святая правда. Но солдат, по-видимому, оскорбился. Позднее это у солдат-чехов стало явлением обыкновенным; да и сами мадьяры впоследствии, когда им уже перестала нравиться резня в интересах венгерского короля, поступали так же. Затем солдат пересел к Швейку и рассказал, что в Сегедине они всыпали венграм по первое число и повыкидывали их из нескольких трактиров. При этом он признал, что венгры умеют драться и даже сам он получил такой удар ножом в спину, что его пришлось отправить в тыл лечиться. Теперь он возвращается в свою часть, и батальонный командир, наверно, посадит его за то, что он не успел подобающим образом отплатить мадьяру за удар ножом, чтобы и тому кое-что осталось «на память», — этим он поддержал бы честь своего полка. — Ihre Dokumenten[6], фаши документ? — обратился к Швейку начальник патруля, фельдфебель, сопровождаемый четырьмя солдатами со штыками. — Я видит фас все фремя сидеть, пить, не ехать, только пить, зольдат! — Нет у меня документов, миляга, — ответил Швейк. — Господин поручик Лукаш из Девяносто первого полка взял их с собой, а я остался тут, на вокзале. — Was ist das Wort[7] «миляга»? — спросил по-немецки фельдфебель у одного из своей свиты, старого ополченца. Тот, видно, нарочно все перевирал своему фельдфебелю и спокойно ответил: — «Миляга» — das ist wie «Herr Feldwebl»[8]. Фельдфебель возобновил разговор со Швейком: — Документ долшен каждый зольдат. Пез документ посадить auf Bahnhofs-Militärkommando, den lausigen Bursch, wie einen tollen Hund[9]. Швейка отвели в комендатуру при станции. В караульном помещении он нашел команду, состоявшую из солдат вроде старого ополченца, который так ловко перевел слово «миляга» на немецкий язык своему прирожденному врагу — начальнику-фельдфебелю. Караульное помещение было украшено литографиями, которые военное министерство в ту пору рассылало по всем учреждениям, где бывали солдаты, по казармам и военным училищам. Первое, что бросилось бравому солдату Швейку в глаза, была картина, изображающая, согласно надписи на ней, как командующий взводом Франтишек Гаммель и отделенные командиры Паульгарт и Бахмайер Двадцать первого стрелкового его величества полка призывают солдат к стойкости. На другой стене висел лубок с надписью: «Унтер-офицер Пятого гонведского гусарского полка Ян Данко разведывает расположение неприятельских батарей». Ниже, направо, висел плакат:
ПРИМЕРЫ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЙ ДОБЛЕСТИТекст к этим плакатам с вымышленными примерами исключительной доблести сочиняли призванные на войну немецкие журналисты. Такими плакатами старая, выжившая из ума Австрия хотела воодушевить солдат. Но солдаты ничего не читали: когда им на фронт присылали подобные образцы храбрости в виде брошюр, они свертывали из них козьи ножки или же находили им еще более достойное применение, соответствующее художественной ценности и самому духу этих «образцов доблести». Пока фельдфебель ходил искать какого-нибудь офицера, Швейк прочел на плакате:
ОБОЗНИК РЯДОВОЙ ИОСИФ БОНГ Санитары относили тяжелораненых к санитарным повозкам, стоявшим в готовности в неприметной ложбине. По мере того как повозки наполнялись, тяжелораненых отправляли к перевязочному пункту. Русские, обнаружив местонахождение санитарного отряда, начали его обстреливать. Конь обозного ездового Иосифа Бонга, состоявшего при императорском третьем санитарном обозном эскадроне, был убит разрывным снарядом. «Бедный мой Сивка, пришел тебе конец!» — горько причитал Иосиф Бонг. В этот момент он сам был ранен осколком гранаты. Но, несмотря на это, Иосиф Бонг выпряг павшего коня и оттащил тяжелую большую повозку в укрытие. Потом он вернулся за упряжью убитого коня. Русские продолжали обстрел. «Стреляйте, стреляйте, проклятые злодеи, я все равно не оставлю здесь упряжи!» И, ворча, он продолжал снимать с коня упряжь. Наконец он дотащился с упряжью обратно к повозкам. Санитары набросились на него с ругательствами за длительное отсутствие. «Я не хотел бросать упряжи — ведь она почти новая. Жаль, думаю, пригодится», — оправдывался доблестный солдат, отправляясь на перевязочный пункт; только там он заявил о своем ранении. Некоторое время спустя ротмистр украсил его грудь серебряной медалью «За храбрость!».Прочтя плакат и видя, что фельдфебель еще не возвращается, Швейк обратился к ополченцам, находившимся в караульном помещении: — Прекрасный пример доблести! Если так пойдет дальше, у нас в армии будет только новая упряжь. В Праге в «Пражской правительственной газете» я тоже читал об одной обозной истории, еще получше этой. Там говорилось о вольноопределяющемся докторе Йозефе Войяне. Он служил в Галиции, в Седьмом егерском полку. Когда дело дошло до штыкового боя, попала ему в голову пуля. Вот понесли его на перевязочный пункт, а он как заорет, что не даст себя перевязывать из-за какой-то царапины, и полез опять со своим взводом в атаку. В этот момент ему оторвало ступню. Опять хотели его отнести, но он, опираясь на палку, заковылял к линии боя и палкой стал отбиваться от неприятеля. А тут возьми да и прилети новая граната, и оторвала ему руку, аккурат ту, в которой он держал палку! Тогда он перебросил эту палку в другую руку и заорал, что этого он им не простит! Бог знает, чем бы все это кончилось, если б шрапнель не уложила его наповал. Возможно, он тоже получил бы серебряную медаль за доблесть, не отделай его шрапнель. Когда ему снесло голову, она еще некоторое время катилась и кричала: «Долг спеши, солдат, скорей исполнить свой, даже если смерть витает над тобой!» — Чего только в газетах не напишут, — заметил один из караульной команды. — Небось сам сочинитель и часу не вынес, отупел бы от всего этого. Ополченец сплюнул. — Был у нас в Чаславе один редактор из Вены, немец. Служил прапорщиком. По-чешски с нами не хотел разговаривать, а когда прикомандировали его к «маршке», в которой были сплошь одни чехи, сразу по-чешски заговорил. В дверях появилась сердитая физиономия фельдфебеля. — Wenn man иду drei Minuten weg, da hört man nichts anderes als:[10] «По-цешски, цехи». И, уходя (очевидно, в буфет), приказал унтер-офицеру из ополченцев отвести этого вшивого негодяя (он указал на Швейка) к подпоручику, как только тот придет. — Господин подпоручик, должно быть, опять с телеграфисткой со станции развлекается, — сказал унтер-офицер после ухода фельдфебеля. — Пристает к ней вот уже две недели и каждый день приходит с телеграфа злой как бес и говорит: «Das ist aber eine Hure, sie will nicht mit mir schlafen»[11]. Подпоручик и на этот раз пришел злой как бес. Слышно было, как он хлопает по столу книгами. — Ничего не поделаешь, брат, придется тебе пойти к нему, — посочувствовал Швейку унтер. — Через его руки немало уже солдат прошло — и старых и молодых. — И он ввел Швейка в канцелярию, где за столом, на котором были разбросаны бумаги, сидел молодой подпоручик свирепого вида. Увидев Швейка в сопровождении унтера, он протянул многообещающе: — Ага!.. Унтер-офицер отрапортовал: — Честь имею доложить, господин лейтенант, этот человек был задержан на вокзале без документов. Подпоручик кивнул головой с таким видом, словно уже несколько лет назад предвидел, что в этот день и в этот час на вокзале Швейка задержат без документов. Впрочем, всякий, кто в эту минуту взглянул бы на Швейка, должен был прийти к заключению, что предполагать у человека с такой наружностью существование каких бы то ни было документов — вещь невозможная. У Швейка был такой вид, словно он с неба свалился или упал с другой планеты и с наивным удивлением оглядывает новый, незнакомый ему мир, где от него требуют какие-то неизвестные ему дурацкие документы. Подпоручик, глядя на Швейка, минуту размышлял, что сказать и о чем спрашивать. — Что вы делали на вокзале? — наконец придумал он. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, я ждал поезда на Чешске Будейовице, чтобы попасть в свой Девяносто первый полк к поручику Лукашу, у которого я состою в денщиках и которого мне пришлось покинуть, так как меня отправили к начальнику станции насчет штрафа, потому что подозревали, что я остановил скорый поезд с помощью аварийного тормоза. — Не морочьте мне голову! — не выдержал подпоручик. — Говорите связно и коротко и не болтайте ерунды. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, уже с той самой минуты, когда мы с господином поручиком Лукашем садились в скорый поезд, который должен был отвезти нас как можно скорее в наш Девяносто первый пехотный полк, нам не повезло: сначала у нас пропал чемодан, затем, чтобы не спутать, какой-то господин генерал-майор, совершенно лысый… — Himmelherrgott! — шумно вздохнув, выругался подпоручик. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, необходимо, чтобы из меня все лезло постепенно, как из старого матраса, а то вы не сможете себе представить весь ход событий, как говаривал покойный сапожник Петрлик, когда приказывал своему мальчишке скинуть штаны, перед тем как выдрать его ремнем. Подпоручик пыхтел от злости, а Швейк продолжал: — Господину лысому генерал-майору я почему-то не понравился, и поэтому господин поручик Лукаш, у которого я состою в денщиках, выслал меня в коридор. А в коридоре меня потом обвинили в том, о чем я вам уже докладывал. Пока дело выяснилось, я оказался покинутым на перроне. Поезд ушел, господин поручик с чемоданами и со всеми — и своими и моими — документами тоже уехал, а я остался без документов и болтался, как сирота. Швейк взглянул на подпоручика так доверчиво и нежно, что тот уверовал: все, что он слышит от этого парня, который производит впечатление прирожденного идиота, — все это абсолютная правда. Тогда подпоручик перечислил Швейку все поезда, которые прошли на Будейовице после скорого поезда, и спросил, почему Швейк прозевал эти поезда. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил Швейк с добродушной улыбкой, — пока я ждал следующего поезда, со мной вышел казус: сел я пить пиво — и пошло: кружка за кружкой, кружка за кружкой… «Такого осла я еще не видывал, — подумал подпоручик. — Во всем признается. Сколько их прошло через мои руки, и все, как могли, врали и не сознавались, а этот преспокойно заявляет: «Прозевал все поезда, потому что пил пиво, кружку за кружкой». Все свои соображения он суммировал в одной фразе, с которой и обратился к Швейку: — Вы, голубчик, дегенерат. Знаете, что такое «дегенерат»? — У нас на углу Боиште и Катержинской улицы, осмелюсь доложить, тоже жил один дегенерат. Отец его был польский граф, а мать — повивальная бабка. Днем он подметал улицы, а в кабаке не позволял себя звать иначе как граф. Подпоручик счел за лучшее как-нибудь покончить с этим делом и отчеканил: — Вот что, вы, балбес, балбес до мозга костей, немедленно отправляйтесь в кассу, купите себе билет и поезжайте в Будейовице. Если я еще раз увижу вас здесь, то поступлю с вами, как с дезертиром. Abtreten![12] Но так как Швейк не трогался с места, продолжая делать под козырек, подпоручик закричал: — Marsch hinaus, слышали, abtreten. Паланек, отведите этого идиота к кассе и купите ему билет в Чешске Будейовице. Через минуту унтер-офицер Паланек снова явился в канцелярию. Сквозь приотворенную дверь из-за его плеча выглядывала добродушная физиономия Швейка. — Что еще там? — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — таинственно зашептал унтер Паланек, — у него нет денег на дорогу, и у меня тоже нет. А даром его везти не хотят, потому что у него нет удостоверения о том, что он едет в полк. Подпоручик долго принимал Соломоново решение. — Пусть идет пешком, — распорядился он, — пусть его посадят в полку за опоздание. Нечего тут с ним вожжаться. — Ничего, брат, не поделаешь, — сказал Паланек Швейку, выйдя из канцелярии. — Хочешь не хочешь, а придется, братишка, тебе в Будейовице пешком переть. Там у нас в караульном помещении лежит краюха хлеба. Мы ее дадим тебе на дорогу. Спустя полчаса, после того как Швейка напоили черным кофе и дали на дорогу, кроме краюхи хлеба, еще и осьмушку табаку, он вышел темной ночью из Табора, напевая старую солдатскую песню:
Глава II Будейовицкий анабасис Швейка
Ксенофонт, античный полководец, прошел всю Малую Азию, побывал бог весть в каких ещё местах и обходился без географической карты. Древние готы совершали свои набеги, также не зная топографии. Без устали продвигаться вперед, бесстрашно идти незнакомыми краями, быть постоянно окруженным неприятелем, который ждет первого удобного случая, чтобы свернуть тебе шею, — вот что называется анабасисом. У кого голова на плечах, как у Ксенофонта или как у разбойников различных племен, которые пришли в Европу бог знает откуда, с берегов не то Каспийского, не то Азовского морей, — тот в походе совершает прямо чудеса. Римские легионы Цезаря, забравшись (опять-таки без всяких географических карт) далеко на север, к Галльскому морю, решили вернуться в Рим другой дорогой, чтобы еще попытать счастья, и благополучно прибыли в Рим. Наверное, именно с той поры пошла поговорка, что все дороги ведут в Рим. Точно так же все дороги ведут и в Чешске Будейовице. Бравый солдат Швейк был в этом глубоко убежден, когда вместо будейовицких краев увидел милевскую деревушку. Не меняя направления, он зашагал дальше, ибо никакое Милевско не может помешать бравому солдату добраться до Чешских Будейовиц. Таким образом, через некоторое время Швейк очутился в районе Кветова, на западе от Милевска. Он исчерпал уже весь запас солдатских походных песен и, подходя к Кветову, был вынужден повторить свой репертуар сначала:Ротмистр изучал донесение жандармского путимского вахмистра о Швейке. Перед ним стоял его вахмистр Матейка и в глубине души посылал ротмистра вместе с его донесением ко всем чертям, так как внизу, в пивной, его ждала партия в «шнопс». — На днях я вам говорил, Матейка, — сказал ротмистр, — что самый большой болван, которого мне пришлось встречать, это вахмистр из Противина. Но, судя по этому донесению, путимский вахмистр перещеголял того. Солдат, которого привел этот сукин сын пропойца-ефрейтор, — помните, они были привязаны друг к другу, как собаки, — вовсе не шпион. Это вне всякого сомнения, просто самый что ни на есть обыкновенный дезертир. Вахмистр в своем донесении порет несусветную чушь; ребенку с одного взгляда станет ясно, что он надрызгался, подлец, как папский прелат. Немедленно приведите этого солдата, — приказал он, просматривая донесение из Путима. — Никогда в жизни не случалось мне видеть более идиотского набора слов. Мало того: он посылает сюда этого подозрительного типа под конвоем такого осла, как его ефрейтор. Плохо они меня знают! А я могу быть жестоким. До тех пор, пока они со страху раза три в штаны не наложат, до тех пор все думают, что я из себя веревки вить позволю! Ротмистр начал разглагольствовать о том, что жандармы не обращают внимания на приказы, и по тому, как составляют донесения, видно, что каждый вахмистр превращает все в шутку и старается только запутать дело. Когда сверху обращают внимание вахмистров на то, что не исключена возможность появления в их районе лазутчиков, жандармские вахмистры начинают вырабатывать этих лазутчиков оптом. Если война продлится, то жандармские отделения превратятся в сумасшедшие дома. Пусть канцелярия отправит телеграмму в Путим, чтобы вахмистр явился завтра в Писек. Он выбьет ему из башки это «событие огромной важности», о котором тот пишет в своем донесении. — Из какого полка вы дезертировали? — встретил ротмистр Швейка. — Ни из какого полка. Ротмистр посмотрел на Швейка и увидел на его лице выражение полнейшей беззаботности. — Где вы достали обмундирование? — спросил ротмистр. — Каждому солдату, когда он поступает на военную службу, выдается обмундирование, — спокойно улыбаясь, ответил Швейк. — Я служу в Девяносто первом полку и не только не дезертировал из своего полка, а наоборот. Это слово «наоборот» он произнес с таким ударением, что ротмистр, изобразив на своем лице ироническое сострадание, спросил: — Как это «наоборот»? — Дело очень простое, — объяснил Швейк. — Я иду к своему полку, разыскиваю его, направляюсь в полк, а не убегаю от него. Я думаю только о том, как бы побыстрее попасть в свой полк. Меня страшно нервирует, что я, как замечаю, удаляюсь от Чешских Будейовиц. Только подумать, целый полк меня ждет! Путимский вахмистр показал на карте, что Будейовице лежат на юге, а вместо этого отправил меня на север. Ротмистр только махнул рукой, как бы говоря: «Он и почище еще номера выкидывает, а не только отправляет людей на север». — Значит, вы не можете найти свой полк? — сказал он. — Вы его искали? Швейк разъяснил ему всю ситуацию. Назвал Табор и все места, через которые он шел в Будейовице: Милевско — Кветов — Враж — Малчин — Чижова — Седлец — Горождёвице — Радомышль — Путим — Штекно — Страконице — Волынь — Дуб — Водняны — Противин и опять Путим. Вдохновенно описал он свою борьбу с судьбою, поведал ротмистру о том, как он всеми силами, несмотря ни на какие препятствия и преграды, старался пробиться к своему Девяносто первому полку в Будейовицах и как все его усилия оказались тщетными. Швейк говорил с жаром, а ротмистр машинально чертил карандашом на бумаге изображение заколдованного круга, из которого бравый солдат Швейк не мог вырваться, отыскивая свой полк. — Что и говорить, геркулесова работа, — сказал наконец ротмистр, с удовольствием выслушав признание Швейка о том, что его угнетает такая долгая задержка и невозможность попасть вовремя в полк. — Несомненно, это было удивительное зрелище, когда вы кружили около Путима! — Все бы уже разъяснилось, — заметил Швейк, — не будь этого господина вахмистра в несчастном Путиме. Он не спросил ни имени, ни номера полка, и все ему представлялось как-то шиворот-навыворот. Ему бы отправить меня в Будейовице, а там бы в казармах сказали, тот ли я Швейк, который ищет свой полк, или же я какой-нибудь подозрительный субъект. Сегодня я мог бы уже второй день находиться в своем полку и исполнять воинские обязанности. — Почему же вы в Путиме не сказали, что это недоразумение? — Потому как я видел, что с ним говорить бесполезно. Бывает, знаете, найдет на человека такой столбняк. Старый Рампа-трактирщик на Виноградах говаривал, когда у него просили взаймы, что порой человек становится глух, как чурбан. После недолгого размышления ротмистр пришел к заключению, что человек, стремящийся попасть в свой полк и предпринявший для этого целое кругосветное путешествие, — ярко выраженный дегенерат. Соблюдая все красоты канцелярского стиля, он продиктовал машинистке нижеследующее:
В штаб Девяносто первого императорского и королевского полка в Чешских Будейовицах Сим препровождается к вам в качестве приложения Швейк Йозеф, состоящий, по его утверждению, рядовым вышеупомянутого полка и задержанный, согласно его показаниям, жандармами в Путиме Писецкого округа по подозрению в дезертирстве. Вышеупомянутый Швейк Йозеф утверждает, что направлялся к вышеозначенному полку. Препровождаемый обладает ростом ниже среднего, черты лица обыкновенные, нос обыкновенный, глаза голубые, особых примет нет. В приложении препровождается вам счет за довольствование вышеназванного, который соблаговолите перевести на счет министерства внутренних дел с покорнейшей просьбой подтвердить принятие препровождаемого. В приложении C. I посылается также список казенных вещей, бывших на задержанном в момент его задержания, принятие коего следует подтвердить.Время путешествия от Писека до Будейовиц пролетело для Швейка быстро и незаметно. Его попутчиком на сей раз оказался молодой жандарм-новичок, который не спускал со Швейка глаз и отчаянно боялся, как бы тот не сбежал. Страшный вопрос мучил все время жандарма: «Что делать, если мне вдруг захочется в уборную по большому или по малому делу?» Вопрос был разрешен так: в случае нужды взять Швейка с собой. Всю дорогу от вокзала до Мариинских казарм в Будейовицах жандарм не спускал со Швейка глаз и всякий раз, приближаясь к углу или к перекрестку, как бы между прочим заводил разговор о количестве выдаваемых конвойному боевых патронов; в ответ на это Швейк высказывал свое глубокое убеждение в том, что ни один жандарм не позволит себе стрелять посреди улицы, во избежание всевозможных несчастий. Жандарм с ним спорил, и оба не заметили, как добрались до казарм. Дежурство по казармам уже второй день нес поручик Лукаш. Ничего не подозревая, он сидел в канцелярии за столом, когда к нему привели Швейка и вручили сопроводительные документы. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я опять тут, — торжественно произнес Швейк, взяв под козырек. Свидетелем всей этой сцены был прапорщик Котятко, который потом рассказывал, что, заслышав голос Швейка, поручик Лукаш вскочил, схватился за голову и упал на руки Котятко. Когда его привели в чувство, Швейк, стоявший все время во фронт, руку под козырек, повторил еще раз: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я опять тут. Бледный как мел поручик Лукаш дрожащей рукой принял сопроводительные бумаги, подписал их, велел всем выйти и, сказав жандарму, что все в порядке, заперся со Швейком в канцелярии. Так кончился будейовицкий анабасис Швейка. Нет сомнения, что, если б Швейка не лишили свободы передвижения, он сам дошел бы до Будейовиц. Если доставку Швейка по месту назначения поставили себе в заслугу казенные учреждения, то это просто ошибка. При швейковской энергии и неистощимом желании воевать вмешательство властей в этом случае было только палкой в колесах. Швейк и поручик Лукаш смотрели друг на друга. В глазах поручика сверкали ярость, угроза и отчаяние. А Швейк глядел на поручика нежно и восторженно, как на потерянную и вновь найденную возлюбленную. В канцелярии было тихо, как в церкви. Слышно было только, как кто-то ходит взад и вперед по коридору. Какой-то добросовестный вольноопределяющийся, оставшийся дома из-за насморка, — это чувствовалось по его голосу, — гнусавя, зубрил «Как должно принимать членов августейшей семьи при посещении ими крепостей». Четко доносились слова: «Sobald die höchste Herrschaft in der Nähe der Festung anlangt, ist das Geschütz auf allen Bastionen und Werken abzufeuern, der Platzmajor empfängt dieselbe mit dem Degen in der Hand zu Pferde, und reitet sodann vor»[23]. — Заткнитесь вы там! — крикнул в коридор поручик. — Убирайтесь ко всем чертям! Если у вас бред, так лежите в постели. Было слышно, как усердный вольноопределяющийся удаляется и как с конца коридора, словно эхо, раздается его гнусавый голос: «In dem Augenblicke, als Kommandant salutiert, ist das Abfeuern des Geschützes zu wiederholen, welches bei dem Absteigen der höchtsten Herrschaft zum drittenmale zu geschehen hat»[24]. А поручик и Швейк молча продолжали смотреть друг на друга, пока наконец первый не сказал тоном, полным злой иронии: — Добро пожаловать в Чешске Будейовице, Швейк! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет. Ордер на ваш арест уже выписан, и завтра вы явитесь на рапорт в полк. Я из-за вас страдать не буду. Довольно я с вами намучился. Мое терпение лопнуло. Как только подумаю, что я мог так долго жить рядом с таким идиотом… — Поручик зашагал по канцелярии. — Нет, это просто ужасно! Теперь мне просто удивительно, почему я вас до сих пор не застрелил. Что бы мне за это сделали? Ничего. Меня бы оправдали, понимаете? — Так точно, господин поручик, вполне понимаю. — Бросьте ваши идиотские шутки, а то и в самом деле случится что-нибудь нехорошее! Вас наконец-то проучат как следует. В своей глупости вы зашли так далеко, что вызвали катастрофу. — Поручик Лукаш потер руки. — Теперь вам каюк! Он вернулся к столу, написал на листке бумаги несколько строк, вызвал дежурного и велел ему отвести Швейка к профосу и передать последнему записку. Швейка провели по двору, и поручик с нескрываемой радостью увидел, как отпирается дверь с черно-желтой дощечкой и надписью 'Regimentsarrest'[25] как Швейк исчезает за этой дверью и как профос через минуту выходит оттуда один. «Слава богу, — подумал поручик. — Наконец-то он там!» В темной тюрьме Мариинских казарм Швейка сердечно встретил валявшийся на соломенном матрасе толстый вольноопределяющийся. Он сидел там уже второй день и ужасно скучал. На вопрос Швейка, за что он сидит, вольноопределяющийся ответил, что за сущую ерунду. Ночью на площади под галереей он в пьяном виде случайно съездил по шее одному артиллерийскому поручику, собственно говоря, даже не съездил, а только сбил у него с головы фуражку. Вышло это так: артиллерийский поручик стоял ночью под галереей и, по всей видимости, охотился за проституткой. Вольноопределяющийся, к которому поручик стоял спиной, принял его за своего знакомого, вольноопределяющегося Франтишека Матерну. — Точь-в-точь такой же заморыш, — рассказывал он Швейку. — Ну, я это потихоньку подкрался сзади, сшиб с него фуражку и говорю: «Здорово, Франта!» А этот идиотина как начал свистеть! Ну, патруль и отвел меня. Возможно, — предположил вольноопределяющийся, — ему при этом раза два попало по шее, но, по-моему, это дела не меняет, потому что тут ошибка явная. Он сам признает, что я сказал: «Здорово, Франта!» — а его зовут Антоном. Дело ясное, но мне может повредить то, что я сбежал из госпиталя, а если вскроется дело с «больничной книгой»… — Когда меня призывали, — продолжал он, — я заранее снял комнату здесь, в Будейовицах, и старался обзавестись ревматизмом. Три раза подряд напивался, а потом шел за город, ложился в канаву под дождем и снимал сапоги. Но ничего не помогало. Потом я целую неделю зимой по ночам ходил купаться в Мальше, но добился совсем другого: так, брат, закалился, что потом целую ночь спал у себя во дворе на снегу, и, когда меня утром будили домашние, ноги у меня были горячие, словно я лежал в шлепанцах. Хоть бы ангину схватить! Нет, ни черта не получалось! Да что там: ерундовый триппер и то не мог поймать! Каждый божий день я ходил в «Порт-Артур», кое-кто из моих коллег уже успел подцепить там воспаление семенных желез, их оперировали, а у меня иммунитет. Чертовски, брат, не везет! Наконец познакомился я «У розы» с одним инвалидом из Глубокой, и он мне сказал, чтобы я заглянул к нему в воскресенье в гости на квартиру, и ручался, что на следующий же день ноги у меня будут что твои ведра. У него были дома шприц и игла для подкожного вспрыскивания. И действительно, я из Глубокой еле-еле домой дошел. Не подвел, золотая душа! Наконец-то я добился суставного ревматизма. Моментально в госпиталь — и дело было в шляпе! Потом счастье еще раз улыбнулось мне: в Будейовице, в госпиталь, был переведен мой родственник, доктор Масак из Жижкова. Только ему я обязан, что так долго продержался в госпитале. Я, пожалуй, дотянул бы там и до освобождения от службы, да сам испортил себе всю музыку этим несчастным «Krankenbuch’ом»[26]. Штуку я придумал знаменитую: раздобыл себе большую конторскую книгу, налепил на нее наклейку и вывел: «Krankenbuch des 91. Reg.», рубрики и все прочее, как полагается. В эту книгу я заносил вымышленные имена, род болезни, температуру. Каждый день после обхода врача я нахально выходил с книгой под мышкой в город. У ворот госпиталя всегда дежурили ополченцы, так что и в этом отношении я был застрахован: покажу им книгу, а они мне под козырек. Обыкновенно я шел к одному знакомому чиновнику из податного управления, переодевался у него в штатское и отправлялся в пивную. Там, в своей компании, мы вели различные предательские разговорчики. Скоро я так обнаглел, что и переодеваться в штатское не стал, а ходил по городу и по трактирам в полной форме. В госпиталь, на свою койку, я возвращался только под утро, а если меня останавливал ночью патруль, я, бывало, покажу только «Krankenbuch» Девяносто первого полка, больше меня ни о чем не спрашивают. У ворот госпиталя опять, ни слова не говоря, показывал книгу и всегда благополучно добирался до своей койки… Обнаглел, брат, я так, что мне казалось, никто ничего мне сделать не может, пока не произошла роковая ошибка ночью, на площади, под арками. Эта ошибка ясно мне доказала, что не все деревья, товарищ, растут до неба. Гордость предшествует падению. Что слава? Дым. Даже Икар обжег себе крылья. Человек-то хочет быть гигантом, а на самом деле он дерьмо. Так-то, брат! В другой раз будет мне наукой, чтобы не верил случайности, а бил самого себя по морде два раза в день, утром и вечером, приговаривая: осторожность никогда не бывает излишней, а излишество вредит. После вакханалий и оргий всегда приходит моральное похмелье. Это, брат, закон природы. Подумать только, что я все дело себе испортил! Глядишь, я бы уже был felddienstunfähig[27]. Такая протекция! Околачивался бы где-нибудь в канцелярии штаба по пополнению воинских частей… Но моя собственная неосторожность подставила мне ножку. Свою исповедь вольноопределяющийся закончил торжественно: — И Карфаген пал, от Ниневии остались одни развалины, дорогой друг, но все же — выше голову! Пусть не думают, что если меня пошлют на фронт, то я сделаю хоть один выстрел. Regimentsraport![28] Исключение из школы! Да здравствует его императорского и королевского величества кретинизм! Буду я еще корпеть в школе и сдавать экзамены! Кадет, юнкер, подпоручик, поручик… Нас…ть мне на них! Offiziersschule! Behandlung jener Schüler derselben, welche einen Jahrgang repetieren müssen![29] Вся армия разбита параличом! На каком плече носят винтовку: на левом или на правом? Сколько звездочек у капрала? Evidenzhaltung Militärreservemänner! Himmelherrgott[30], курить нечего, товарищ! Хотите, я научу вас плевать в потолок? Посмотрите, вот как это делается. Задумайте перед этим что-нибудь, и ваше желание исполнится. Пиво любите? Могу рекомендовать вам отличную воду, вон там, в кувшине. Если хотите вкусно поесть, рекомендую пойти в «Мещанскую беседу». Кроме того, со скуки рекомендую вам заняться сочинением стихов. Я уже создал здесь целую эпопею:
Швейк с большим удовольствием провел три дня в обществе вольноопределяющегося Марека. Каждый вечер они организовывали патриотические выступления. Вечером из гауптвахты доносилось «Храни нам, боже, государя», потом «Prinz Eugen, der edle Ritter»[49]. Затем следовал целый ряд солдатских песен, а когда приходил профос, его встречали кантатой:
Глава III Приключения Швейка в Кирайхиде
Девяносто первый полк переводили в город Мост-на-Литаве — в Кирайхиду. Швейк просидел под арестом три дня. За три часа до освобождения его вместе с вольноопределяющимся отвели на главную гауптвахту, а оттуда под конвоем отправили на вокзал. — Давно было ясно, что нас переведут в Венгрию, — сказал Швейку вольноопределяющийся. — Там будут формировать маршевые батальоны, а наши солдаты тем временем наловчатся в стрельбе и передерутся с мадьярами, в потом мы весело отправимся на Карпаты. А в Будейовицах разместят мадьярский гарнизон, и начнется смешение племен. Существует такая теория, что изнасилование девушек другой национальности — лучшее средство против вырождения. Во время Тридцатилетней войны это делали шведы и испанцы, при Наполеоне — французы, а теперь в Будейовицком крае то же самое повторят мадьяры, и это не будет носить характера грубого изнасилования. Все получится само собой. Произойдет простой обмен: чешский солдат переспит с венгерской девушкой, а бедная чешская батрачка примет к себе венгерского гонведа. Через несколько столетий антропологи будут немало удивлены тем, что у обитателей берегов Мальши появились выдающиеся скулы. — Перекрестное спаривание, — заметил Швейк, — это вообще очень интересная вещь. В Праге живет кельнер-негр по имени Христиан. Его отец был абиссинским королем. Этого короля показывали в Праге в цирке на Штванице. В него влюбилась одна учительница, которая писала в «Ладе» стишки о пастушках и ручейках в лесу. Учительница пошла с ним в гостиницу и «предалась блуду», как говорится в Священном писании. Каково же было ее удивление, когда у нее родился совершенно белый мальчик! Однако не прошло и двух недель со дня рождения, как мальчик начал коричневеть. Коричневел, коричневел, а месяц спустя начал чернеть. Через полгода мальчишка был черен, как его отец — абиссинский король. Мать пошла с ним в клинику накожных болезней просить, нельзя ли как-нибудь краску вывести, но ей сказали, что у мальчика настоящая арапская черная кожа и тут ничего не поделаешь. Учительница после этого рехнулась и начала посылать во все журналы, в отдел «Советы читателям», вопросы, каяое есть средство против арапов. Ее отвезли в Катержинки, а арапчонка поместили в сиротский дом. Вот была с ним потеха, пока он воспитывался! Потом он стал кельнером и танцевал в ночных кафе. Теперь от него успешно родятся чехи-мулаты, но уже не такие черные, как он сам. Однако, как объяснил нам фельдшер в трактире «У чаши», дело с цветом кожи обстоит не так просто: от такого мулата опять рождаются мулаты, которых уж трудно отличить от белых, но через несколько поколений может вдруг появиться негр. Представьте себе такой скандал: вы женитесь на какой-нибудь барышне. Белая, мерзавка, абсолютно, и в один прекрасный день — нате! — рожает вам негра. А если за девять месяцев до этого она была разок без вас в варьете и смотрела французскую борьбу с участием негра, то ясно, что вы призадумаетесь. — Ваш случай с негром Христианом необходимо обсудить также с военной точки зрения, — предложил вольноопределяющийся. — Предположим, что этого негра призвали, а он пражанин и, следовательно, попадает в Двадцать восьмой полк. Как вы слышали, Двадцать восьмой полк перешел к русским. Представьте, как удивились бы русские, взяв в плен негра Христиана. В русских газетах, наверное, написали бы, что Австрия гонит на войну свои колониальные войска, которых у нее нет, и что Австрией уже пущены в ход чернокожие резервы. — Помнится, поговаривали, что у Австрии естьколонии, — проронил Швейк, — где-то на севере. Какая-то там Земля императора Франца-Иосифа. — Бросьте это, ребята, — вмешался один из конвойных. — Нынче вести разговор о какой-то Земле императора Франца-Иосифа опасно. Самое лучшее — не называйте имен. — А вы взгляните на карту, — перебил его вольноопределяющийся. — На самом деле существует Земля нашего всемилостивейшего монарха, императора Франца-Иосифа. По данным статистики, там одни льды, которые и вывозятся на ледоколах, принадлежащих пражским холодильникам. Наша ледяная промышленность заслужила и за границей высокую оценку и уважение, так как предприятие это весьма доходное, хотя и опасное. Наибольшую опасность при экспортировании льда с Земли Франца-Иосифа представляет переправа льда через Полярный круг. Можете себе это представить? Конвойный пробормотал что-то невнятное, а начальник конвоя, капрал, подошел ближе и стал слушать объяснения вольноопределяющегося. Тот с глубокомысленным видом продолжал: — Эта единственная австрийская колония может снабдить льдом всю Европу и является крупным экономическим фактором. Конечно, колонизация подвигается медленно, так как колонисты частью вовсе не желают туда ехать, а частью замерзают там. Тем не менее с улучшением климатических условий, в котором очень заинтересованы министерства торговли и иностранных дел, появляется надежда, что обширные ледниковые площади будут надлежащим образом использованы. После постройки нескольких отелей туда будут привлечены массы туристов. Необходимо, конечно, для удобства проложить туристские тропинки и дорожки между льдинами и накрасить на ледниках туристские знаки. Единственным затруднением остаются эскимосы, которые тормозят работу наших местных органов… Капрал слушал с интересом. Это был солдат сверхсрочной службы, в прошлом батрак, человек крутой и недалекий, старавшийся нахвататься всего, о чем не имел никакого понятия. Идеалом его было дослужиться до фельдфебеля. — …не хотят подлецы эскимосы учиться немецкому языку, — продолжал вольноопределяющийся, — хотя министерство просвещения, господин капрал, не останавливаясь перед расходами и человеческими жертвами, выстроило для них школы. Тогда замерзло пять архитекторов-строителей и… — Каменщики спаслись, — перебил его Швейк. — Они отогревались тем, что курили трубки. — Не все, — возразил вольноопределяющийся, — с двумя случилось несчастье. Они забыли, что надо затягиваться, трубки у них потухли, пришлось бедняг закопать в лед. Но школу в конце концов все-таки выстроили. Построена она была из ледяных кирпичей с железобетоном. Очень прочно получается! Тогда эскимосы развели вокруг всей школы костры из обломков затертых льдами торговых судов и осуществили свой план. Лед, на котором стояла школа, растаял, и вся школа провалилась в море вместе с директором и представителем правительства, который на следующий день должен был присутствовать при торжественном освящении школы. В этот ужасный момент было слышно только, как представитель правительства, находясь уже по горло в воде, крикнул: «Gott strafe England!» Теперь туда, наверное, пошлют войска, чтобы навести у эскимосов порядок. Само собой, воевать с ними трудно. Больше всего нашему войску будут вредить ихние дрессированные белые медведи. — Этого еще не хватало, — глубокомысленно заметил капрал. — И без того военных изобретений хоть пруд пруди, Возьмем, например, маски от отравления газом. Натянешь ее себе на голову — и моментально отравлен, как нас в унтер-офицерской школе учили. — Это только так пугают, — отозвался Швейк. — Солдат ничего не должен бояться. Если, к примеру, в бою ты упал в сортирную яму, оближись и иди дальше в бой. А ядовитые газы для нашего брата — дело привычное еще с казарм, после солдатского хлеба да гороха с крупой. Но вот, говорят, русские изобрели какую-то штуку специально против унтер-офицеров. — Какие-то особые электрические токи, — дополнил вольноопределяющийся. — Путем соединения с целлулоидными звездочками на воротнике унтер-офицера происходит взрыв. Что ни день, то новые ужасы! Хотя капрал и до военной службы был настоящий осел, но и он наконец понял, что над ним смеются. Он отошел от арестованных и встал во главе конвоя. Они уже приближались к вокзалу, куда собирались целые толпы будейовичан, пришедших проститься со своим полком. Несмотря на то что прощание не носило характера официальной демонстрации, вся площадь перед вокзалом была полна народу, ожидавшего прихода войска. Все внимание Швейка сосредоточилось на стоявшей шпалерами толпе зрителей. И как бывает всегда, так случилось и теперь: конвоируемые намного опередили примерных солдат, которые шли далеко позади. Примерными солдатами набьют телячьи вагоны, а Швейка и вольноопределяющегося посадят в особый арестантский вагон, который всегда прицепляют в воинских поездах сразу же за штабными вагонами. Места в арестантском вагоне всегда хоть отбавляй. Швейк не мог удержаться, чтобы, замахав фуражкой, не крикнуть в толпу: — Наздар! Это подействовало очень сильно, приветствие было громко подхвачено всей толпой. — Наздар! — прокатилось по всей площади и забушевало перед вокзалом. Далеко впереди по рядам пробежало: — Идут! Начальник конвоя совершенно растерялся и закричал на Швейка, чтобы тот заткнул глотку. Но гул приветствий рос, как лавина. Жандармы напирали на толпу и пробивали дорогу конвою. А толпа продолжала реветь: «Наздар!» — и махала шапками и шляпами. Это была настоящая манифестация. Из окон гостиницы против вокзала какие-то дамы махали платочками и кричали: — Heil! К возгласам «наздар!» из толпы примешивалось «heil!». Какому-то энтузиасту, который воспользовался этим обстоятельством и крикнул: «Nieder mit den Serben!» — подставили ножку и слегка прошлись по нему ногами в искусственно устроенной давке. — Идут! — все дальше и дальше, как электрический ток, передавалось в толпе. Шествие приближалось. Швейк из-за штыков конвойных приветливо махал толпе рукой. Вольноопределяющийся с серьезным лицом отдавал честь. Они вступили на вокзал и прошли к поданному уже воинскому поезду. Оркестр стрелкового полка чуть было не грянул им навстречу «Храни нам, боже, государя!», так как капельмейстер был сбит с толку неожиданной манифестацией. К счастью, как раз вовремя подоспел обер-фельдкурат из Седьмой кавалерийской дивизии, патер Лацина, в черном котелке, и стал наводить порядок. История того, как он сюда попал, совсем обыкновенная. Патер Лацина, гроза всех офицерских столовок, ненасытный обжора и пьяница, приехал накануне в Будейовице и как бы случайно попал на небольшой банкет офицеров отъезжающего полка. Напившись и наевшись за десятерых, он в более или менее нетрезвом виде пошел в офицерскую кухню клянчить у поваров остатки. Там он проглотил целые блюда соусов и кнедликов и обглодал, словно кот, все кости. Дорвавшись наконец в кладовой до рому, он налакался до рвоты и затем вернулся на прощальный вечерок, где снова напился вдрызг. Он обладал богатым опытом по этой части, и офицерам Седьмой кавалерийской дивизии приходилось всегда за него доплачивать. На следующее утро ему пришло в голову навести порядок при отправке первых эшелонов полка. С этой целью он носился взад и вперед вдоль шпалер и проявил на вокзале такую кипучую энергию, что офицеры, руководившие отправкой эшелонов, заперлись от него в канцелярии начальника станции. Он появился перед самым вокзалом как раз в тот момент, когда капельмейстер уже взмахнул рукой, чтобы начать «Храни нам, боже, государя!». — Halt! — крикнул обер-фельдкурат, вырвав у него дирижерскую палочку. — Рано. Я дам знак. А теперь ruht[50]. Я сейчас приду. После того он пошел на вокзал, пустился вдогонку за конвоем и остановил его криком: «Halt!» — Куда? — строго спросил он капрала, который совсем растерялся и не знал, что теперь делать. Вместо него приветливо ответил Швейк: — Нас везут в Брук, господин обер-фельдкурат. Если хотите, можете ехать с нами. — И поеду! — заявил патер Лацина и, обернувшись к конвойным, крикнул: — Кто говорит, что я не могу ехать? Vorwärts! Marsch![51] Очнувшись в арестантском вагоне, обер-фельдкурат лег на лавку, а добряк Швейк снял свою шинель и подложил ее патеру Лацине под голову. Вольноопределяющийся, обращаясь к перепуганному капралу, заметил вполголоса: — За обер-фельдкуратами следует ухаживать! Патер Лацина, удобно растянувшись на лавке, начал объяснять: — Рагу с грибами, господа, выходит тем вкуснее, чем больше положено туда грибов. Но перед этим грибы нужно обязательно поджарить с луком и только потом уже положить туда лаврового листа и луку. — Лук вы уже изволили положить раньше, — заметил вольноопределяющийся. Капрал бросил на него полный отчаяния взгляд — для него патер Лацииа хоть и пьяный, но все же был начальством. Положение капрала было действительно отчаянным. — Господин обер-фельдкурат, безусловно, прав, — поддержал Швейк священника. — Чем больше луку, тем лучше. Один пивовар в Пакомержицах всегда клал в пиво лук, потому что, говорят, лук вызывает жажду. Вообще лук очень полезная вещь. Печеный лук прикладывают также на чирьи. Патер Лацина продолжал неразборчиво бормотать как бы сквозь сон: — Все зависит от кореньев, от того, сколько и каких кореньев положить. Но чтобы не переперчить, не… — он говорил все тише и тише, — …не перегвоздичить, не перелимонить, перекоренить, перемуска… Он не договорил и захрапел с присвистом. Капрал уставился на него с остолбенелым видом. Конвойные смеялись втихомолку на своих лавках. — Проснется не скоро, — проронил Швейк. — Здорово нализался! Капрал испуганно замахал на него рукой, чтобы замолчал. — Чего там, — продолжал Швейк, — пьян вдрызг — и все тут. А еще в чине капитана! У них, у фельдкуратов, в каком бы чине они ни были, у всех, должно быть, так самим богом установлено: по каждому поводу напиваются до положения риз. Я служил у фельдкурата Каца, так тот мог все до нитки пропить. Тот еще не такие штуки проделывал. Мы с ним пропили дароносицу и пропили бы, наверно, самого господа бога, если б нам под него сколько-нибудь одолжили. Швейк подошел к патеру Лацине, повернул его к стене и с видом знатока произнес: — Будет дрыхнуть до самого Брука… — и вернулся на свое место, провожаемый страдальческим взглядом несчастного капрала, пробормотавшего: — Надо бы пойти заявить. — Это придется отставить, — сказал вольноопределяющийся. — Вы начальник конвоя и не имеете права покидать нас. Кроме того, по инструкции вы не имеете права отсылать никого из сопровождающей стражи с донесением, раз у вас нет замены. Как видите, положение очень трудное. Выстрелить в воздух, чтобы кто-нибудь прибежал, тоже не годится, — тут ничего не случилось. Кроме того, существует предписание, что в арестантском вагоне не должно быть никого, кроме арестантов и конвоя: сюда вход посторонним строго воспрещается. А если бы вы захотели замести следы своего проступка и незаметным образом попытались сбросить обер-фельдкурата на ходу с поезда, то это тоже не выгорит, так как здесь есть свидетели, которые видели, что вы впустили его в вагон, где ему быть не полагается. Да-с, господин капрал, это пахнет не чем иным, как разжалованием. Капрал нерешительно запротестовал, что не он-де впустил в вагон старшего полевого священника, а тот сам к ним присоединился, как-никак фельдкурат — все же начальство. — Здесь только один начальник — вы, — неумолимо возразил вольноопределяющийся, а Швейк прибавил: — Даже если бы к нам захотел присоединиться сам государь император, вы не имели бы права этого разрешить. Это все равно как если к стоящему на часах рекруту подходит инспектирующий офицер и просит его сбегать за сигаретами, а тот еще начнет расспрашивать, какого сорта сигареты принести. За такие штуки сажают в крепость. Капрал робко заметил, что Швейк первый предложил обер-фельдкурату ехать вместе с ними. — А я могу себе это позволить, господин капрал, — ответил Швейк, — потому что я идиот, но от вас этого никто не ожидал. — Давно ли вы на сверхсрочной? — как бы между прочим спросил капрала вольноопределяющийся. — Третий год. Теперь меня должны произвести во взводные. — Можете на этом поставить крест, — цинично заявил вольноопределяющийся. — Я уже сказал, тут пахнет разжалованием. — В конце концов какая разница, — отозвался Швейк, — убьют тебя взводным или простым рядовым. Правда, разжалованных, говорят, суют в самые первые ряды. Обер-фельдкурат зашевелился. — Дрыхнет, — объявил Швейк, удостоверившись, что с ним все в порядке. — Ему, должно быть, жратва приснилась. Одного боюсь, как бы он у нас тут не обделался… Мой фельдкурат Кац, так тот, бывало, налакается и ничего не чувствует во сне. Однажды, представьте… И Швейк начал рассказывать случаи из своей практики у фельдкурата Отто Каца с такими увлекательными подробностями, что никто не заметил, как поезд тронулся. Рассказ Швейка был прерван только ревом, доносившимся из задних вагонов. Двенадцатая рота, состоявшая сплошь из крумловских и кашперских немцев, галдела:Начальником воинского поезда по назначению штаба был офицерзапаса — доктор Мраз. Для исполнения столь бестолковых дел всегда назначали офицеров запаса. Мраз совсем потерял голову. Он вечно не мог досчитаться одного вагона, хотя до войны был преподавателем математики в реальном училище. Кроме того, подсчет команды по отдельным вагонам, произведенный на последней станции, расходился с итогом, подведенным после посадки на будейовицком вокзале, Когда он просматривал опись инвентаря, оказывалось, что неизвестно откуда взялись две лишние полевые кухни. Мурашки пробегали у него по спине, когда он констатировал, что неизвестным путем размножились лошади. В списке офицерского состава у него не хватало двух младших офицеров, В переднем вагоне, где помещалась полковая канцелярия, никак не могли отыскать пишущую машинку. От этого хаоса и суеты у Мраза разболелась голова, он принял уже три порошка аспирина и теперь инспектировал поезд с болезненным выражением на лице. Войдя вместе со своим сопровождающим в арестантское купе и просмотрев бумаги, он принял рапорт от несчастного капрала, что тот везет двух арестантов и что у него столько-то и столько-то человек команды. Затем начальник поезда сравнил правильность рапорта с данными в документах и осмотрел купе. — А кого еще везете? — строго спросил он, указывая на обер-фельдкурата, который спал на животе, вызывающе выставив заднюю часть прямо на инспекторов. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — заикаясь, пролепетал капрал. — Этот, эт… — Какой еще там «этотэт»? — недовольно заворчал Мраз. — Выражайтесь яснее. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил за капрала Швейк, — человек, который спит на животе, какой-то пьяный господин обер-фельдкурат. Он к нам пристал и влез в вагон, а мы не могли его выкинуть, потому что как-никак — начальство, и это было бы нарушением субординации. Вероятно, он перепутал штабной вагон с арестантским. Мраз вздохнул и заглянул в свои бумаги. В бумагах не было даже намека на обер-фельдкурата, который должен был ехать этим поездом в Брук. У инспектора задергался глаз. На предыдущей остановке у него вдруг прибавились лошади, а теперь — пожалуйте! — в арестантском купе ни с того ни с сего родился обер-фельдкурат. Начальник поезда не придумал ничего лучшего, как приказать капралу, чтобы тот перевернул спящего на животе обер-фельдкурата на спину, так как в настоящем положении было невозможно установить его личность. Капрал после долгих усилий перевернул обер-фельдкурата на спину, причем последний проснулся и, увидев перед собой офицера, сказал: — Eh, servus, Fredy, was dibt’s neues? Abendessen schon fertig?[58] После этого он опять закрыл глаза и повернулся к стене. Мраз моментально узнал в нем вчерашнего обжору из Офицерского собрания, известного объедалу на всех офицерских банкетах, и тихо вздохнул. — Пойдете за это на рапорт, — сказал он капралу и направился к выходу. Швейк задержал его: — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, мне здесь не полагается находиться. Я должен был быть под арестом до одиннадцати, потому что срок мой вышел сегодня. Я посажен под арест на три дня и теперь уже должен ехать с остальными в телячьем вагоне. Ввиду того что одиннадцать часов уже давно прошли, покорнейше прошу, господин лейтенант, высадить меня или перевести в телячий вагон, где мне надлежит быть, или не направить к господину обер-лейтенанту Лукашу. — Фамилия? — спросил Мраз, снова заглядывая в свои бумаги. — Швейк Йозеф, господин лейтенант. — Мгм… вы, значит, тот самый Швейк, — буркнул Мраз. — Действительно, вы должны были выйти из-под ареста в одиннадцать, но поручик Лукаш просил меня безопасности ради не выпускать вас до самого Брука, чтобы вы в дороге опять чего-нибудь не натворили. После ухода инспекции капрал не мог удержаться от язвительного замечания: — Вот видите, Швейк, ни черта вам не помогло обращение к высшей инстанции! Ни черта оно не стоило! Дерьмо цена ему! Захочу, могу вами обоими печку растопить. — Господин капрал, — прервал его вольноопределяющийся. — Бросаться направо и налево дерьмом — аргументация более или менее убедительная, но интеллигентный человек даже в состоянии раздражения или в споре не должен прибегать к подобным выражениям. Что же касается смешных угроз, будто вы могли нами обоими печку растопить, то почему же, черт возьми, вы до сих пор этого не сделали, имея к тому полную возможность? Вероятно, в этом сказалась ваша духовная зрелость и необыкновенная деликатность. — Довольно с меня! — вскочил капрал. — Я вас обоих в тюрьму могу упрятать. — За что же, голубчик? — невинно спросил вольноопределяющийся. — Это уж мое дело, за что, — храбрился капрал. — Ваше дело? — с улыбкой переспросил вольноопределяющийся. — Так же, как и наше. Это как в картах: «Деньги ваши будут наши». Скорее всего, сказал бы я, на вас повлияло упоминание о том, что вам придется явиться на рапорт, а вы начинаете кричать на нас, явно злоупотребляя служебным положением. — Грубияны вы, вот что! — закричал капрал, из последних сил стараясь казаться страшным. — Знаете, что я вам скажу, господин капрал, — сказал Швейк. — Я старый солдат, и до войны служил, и не знаю случая, чтобы ругань приводила к чему-нибудь хорошему. Несколько лет тому назад, помню, был у нас в роте взводный по фамилии Шрейтер. Служил он сверхсрочно. Его бы уж давно отпустили домой в чине капрала, но, как говорится, нянька его в детстве уронила. Придирался он к нам, приставал как банный лист: то это не так, то то не по предписанию, — словом, придирался, как только мог, и всегда нас ругал: «Не солдаты вы, а ночные сторожа». В один прекрасный день меня это допекло, и я пошел с рапортом к командиру роты. «Чего тебе?» — спрашивает капитан. «Осмелюсь доложить, господин капитан, с жалобой на нашего фельдфебеля Шрейтера. Мы как-никак солдаты его величества, а не ночные сторожа. Мы служим верой и правдой государю императору, а не баклуши бьем». — «Смотри у меня, насекомое, — ответил мне капитан. — Вон! И чтобы больше мне на глаза не попадаться!» А я на это: «Покорнейше прошу направить меня на батальонный рапорт». Когда я на батальонном рапорте объяснил обер-лейтенанту, что мы не сторожа, а солдаты его императорского величества, он посадил меня на два дня, но я просил направить меня на полковой рапорт. На полковом рапорте господин полковник после моих объяснений заорал на меня, что я идиот, и послал ко всем чертям. А я опять: «Осмелюсь доложить, господин полковник, прошу направить меня на рапорт в бригаду». Этого он испугался и моментально велел позвать в канцелярию нашего фельдфебеля Шрейтера, и тому пришлось перед всеми офицерами просить у меня прощения за «ночных сторожей». Потом он нагнал меня во дворе и заявил, что с сегодняшнего дня ругаться не будет, но доведет меня до гарнизонной тюрьмы. С той поры я всегда был начеку, но все-таки не уберегся. Стоял я однажды на часах у цейхгауза. На стенке, как водится, каждый часовой что-нибудь оставлял на память: нарисует, скажем, женские половые органы или стишок напишет. А я ничего не мог придумать и от скуки подписался как раз под последней надписью «Фельдфебель Шрейтер — сволочь». Фельдфебель, подлец, моментально на меня донес, так как ходил за мной по пятам и выслеживал, словно полицейский пес. По несчастной случайности, над этой надписью была другая: «На войну мы не пойдем, на нее мы все на…ем». А дело происходило в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда нас собирались посылать против Сербии из-за консула Прохазки. Меня моментально отправили в Терезин, в военный суд. Раз пятнадцать господа из военного суда фотографировали стену цейхгауза со всеми надписями и моей подписью в том числе. Чтобы после исследовать мой почерк, меня раз десять заставляли писать: «На войну мы не пойдем, на нее мы все на…ем», пятнадцать раз мне пришлось в их присутствии писать: «Фельдфебель Шрейтер — сволочь». Наконец приехал эксперт-графолог и велел мне написать: «Двадцать девятого июня тысяча восемьсот девяносто седьмого года Кралов Двур изведал ужасы стихийного разлива Лабы». «Этого мало, — сказал судебный следователь. — Нам важно это «на…ем». Продиктуйте ему что-нибудь такое, где много «с» и «р». Эксперт продиктовал мне: «Серб, сруб, свербеж, херувим, рубин, шваль». Судебный эксперт, видно, совсем зарапортовался и все время оглядывался назад, на солдата с винтовкой. Наконец он сказал, что необходимо, чтобы я три раза подряд написал: «Солнышко уже начинает припекать: наступают жаркие дни», — это, мол, пойдет в Вену. Затем весь материал направили в Вену, и наконец выяснилось, что надписи сделаны не моей рукой, а подпись действительно моя, но в этом-то я и раньше признавался. Мне присудили шесть недель за то, что я расписался, стоя на часах, и по той причине, что я не мог охранять вверенный мне пост в тот момент, когда расписывался на стене. — Видите, вас все-таки наказали, — не без удовлетворения отметил капрал, — вот и выходит, что вы настоящий уголовник. Будь я на месте военного суда, я бы вкатил вам не шесть недель, а шесть лет. — Не будьте таким грозным, — взял слово вольноопределяющийся. — Поразмыслите-ка лучше о своем конце. Только что инспекция вам сказала, что вы должны явиться на рапорт. Не мешало бы приготовиться к этому серьезному моменту и взвесить всю бренность вашего капральского существования. Что, собственно, представляете вы собою по сравнению со вселенной, если принять во внимание, что самая близкая неподвижная звезда находится от этого воинского поезда на расстоянии в двести семьдесят пять тысяч раз большем, чем солнце, и ее параллакс равен одной дуговой секунде. Если представить себе вас во вселенной в виде неподвижной звезды, вы, безусловно, были бы слишком ничтожны, чтобы вас можно было разглядеть даже в самый сильный телескоп. Для вашей ничтожности во вселенной не существует понятия. За полгода вы описали бы на небосводе крохотную дугу, а за год эллипс настолько малых размеров, что их нельзя было бы выразить цифрой, настолько они незначительны. Ваш параллакс был бы неизмеримо малой величиной. — В таком случае, — заметил Швейк, — господин капрал может гордиться тем, что его никто не в состоянии измерить. Что бы с ним ни случилось на рапорте, господин капрал должен оставаться спокойным и не горячиться, так как всякое волнение вредит здоровью, а в военное время каждый должен беречься. Невзгоды, связанные с войной, требуют, чтобы каждая отдельная личность была не дохлятиной, а чем-нибудь получше. Если вас, господин капрал, посадят, — продолжал Швейк с милой улыбкой, — в случае, если над вами учинят подобного рода несправедливость, вы не должны терять бодрости духа, и пусть они остаются при своем мнении, а вы при своем. Знавал я одного угольщика, звали его Франтишек Шквор. В начале войны мы с ним сидели в полиции в Праге за государственную измену. Потом его казнили за какую-то там прагматическую санкцию. Когда его на допросе спросили, нет ли у него возражений против протокола, он сказал:
«Милостивая государыня! Я присутствовал вчера в городском театре на представлении, которое вас так глубоко возмутило. В течение всего первого действия я следил за вами и за вашим супругом. Как я заметил…»«Надо как следует напасть на него. По какому праву у этого субъекта такая очаровательная жена? — сказал сам себе поручик Лукаш. — Ведь он выглядит словно бритый павиан…» И он написал:
«…ваш супруг не без удовольствия и с полной благосклонностью смотрел на все те гнусности, которыми была полна пьеса, вызвавшая в вас, милостивая государыня, чувство справедливого негодования и отвращения, ибо это было не искусство, но гнусное посягательство на сокровеннейшие чувства человека…»«Бюст у нее изумительный, — подумал поручик Лукаш. — Эх, была не была!»
«Простите меня, милостивая государыня, за то, что, будучи вам неизвестен, я тем не менее откровенен с вами. В своей жизни я видел много женщин, но ни одна из них не произвела на меня такого впечатления, как вы, ибо ваше мировоззрение и ваше суждение совершенно совпадают с моими. Я глубоко убежден, что ваш супруг — чистейшей воды эгоист, который таскает вас с собой…»«Не годится», — сказал про себя поручик Лукаш, за черкнул «schleppt mit»[64] и написал:
«…который в своих личных интересах водит вас, сударыня, на театральные представления, отвечающие исключительно его собственному вкусу. Я люблю прямоту и искренность, отнюдь не вмешиваюсь в вашу личную жизнь и хотел бы поговорить с вами интимно о чистом искусстве…»«Здесь в отелях это будет неудобно. Придется везти ее в Вену, — подумал поручик. — Возьму командировку».
«Поэтому я осмеливаюсь, сударыня, просить вас указать, где и когда мы могли бы встретиться, чтобы иметь возможность познакомиться ближе. Вы не откажете в этом тому, кому в самом недалеком будущем предстоят трудные военные походы и кто в случае вашего великодушного согласия сохранит в пылу сражений прекрасное воспоминание о душе, которая понимала его так же глубоко, как и он понимал ее. Ваше решение будет для меня приказанием. Ваш ответ — решающим моментом в моей жизни».Он подписался, допил коньяк, потребовал себе еще бутылку и, потягивая рюмку за рюмкой, перечитал письмо, прослезившись над последними строками. Было уже девять часов утра, когда Швейк разбудил поручика Лукаша. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — вы проспали службу, а мне пора идти с вашим письмом в Кирайхиду. Я вас будил уже в семь часов, потом в половине восьмого, потом в восемь, когда все ушли на ученья, а вы только на другой бок повернулись. Господин обер-лейтенант, а господин обер-лейтенант!.. Пробурчав что-то, поручик Лукаш хотел было опять повернуться на другой бок, но это ему не удалось: Швейк тряс его немилосердно и орал над самым ухом: — Господин обер-лейтенант, так я пойду отнесу это письмо в Кирайхиду! Поручик зевнул. — Письмо?.. Ах да! Но это секрет, понимаете? Наша тайна… Abtreten… Поручик завернулся в одеяло, которое с него стащил Швейк, и снова заснул. А Швейк отправился в Кирайхиду. Найти Шопронскую улицу и дом номер шестнадцать было бы не так трудно, если бы навстречу не попался старый сапер Водичка, который был прикомандирован к пулеметчикам, размещенным в казармах у реки. Несколько лет тому назад Водичка жил в Праге, на Боиште, и по случаю такой встречи не оставалось ничего иного, как зайти в трактир «У черного барашка» в Бруке, где работала знакомая кельнерша, чешка Руженка, которой были должны все чехи-вольноопределяющиеся, когда-либо жившие в лагере. Сапер Водичка, старый пройдоха, в последнее время состоял при ней кавалером и держал на учете все маршевые роты, которым предстояло сняться с лагеря. Он вовремя обходил всех чехов-вольноопределяющихся и напоминал, чтобы они не исчезли в прифронтовой суматохе, не уплатив долга. — Тебя куда, собственно, несет? — спросил Водичка после первого стакана доброго винца. — Это секрет, — ответил Швейк, — но тебе, как старому приятелю, могу сказать… Он разъяснил ему все до подробностей, и Водичка заявил, что он, как старый сапер, Швейка покинуть не может и пойдет вместе с ним вручать письмо. Оба увлеклись беседой о былом, и, когда вышли от «Черного барашка» (был уже первый час дня), все казалось им простым и легко достижимым. По дороге к Шопронской улице, дом номер шестнадцать, Водичка все время выражал крайнюю ненависть к мадьярам и без устали рассказывал о том, как, где и когда он с ними дрался или что, когда и где помешало ему подраться с ними. — Держим это мы раз одну этакую мадьярскую рожу за горло. Было это в Паусдорфе, куда мы, саперы, пришли выпить. Хочу это я ему дать ремнем по черепу в темноте; ведь мы как только началось дело, запустили бутылкой в лампу, а он вдруг как закричит: «Тонда, да ведь это я, Пуркрабек из Шестнадцатого запасного!» Чуть было не произошла ошибка. Но зато у Незидлер-зе мы с ними, шутами мадьярскими, как следует расквитались! Туда мы заглянули недели три тому назад. В соседней деревушке квартирует пулеметная команда какого-то гонведского полка, а мы случайно зашли в трактир, где они отплясывали ихний чардаш, словно бесноватые, и орали во всю глотку свое: «Uram, uram, bíró uram», либо: «láňok, láňok, láňok a faluba»[65]. Садимся мы против них. Положили на стол только свои солдатские кушаки и говорим промеж себя: «Подождите, сукины дети! Мы вам покажем «ланьок». А один из наших, Мейстршик, у него кулачище что твоя Белая гора, тут же вызвался пойти танцевать и увести у кого-нибудь из этих бродяг девочку из-под носа. А девочки были что надо — икрястые, задастые, ляжкастые да глазастые. По тому, как эти мадьярские сволочи их тискали, было видно, что груди у них твердые и налитые, что твои мячи, и это им по вкусу: любят, чтобы их потискали. Выскочил, значит, наш Мейстршик в круг и давай отнимать у одного гонведа самую хорошенькую девчонку. Тот залопотал что-то, а Мейстршик как даст ему раза — тот и с катушек долой. Мы, не долго думая, схватили свои ремни, намотали их на руку, чтобы не растерять штыков, бросились в самую гущу, а я крикнул ребятам: «Виноватый, невиноватый — крой всех подряд!» И пошло, брат, как по маслу. Мадьяры начали прыгать в окна, мы ловили их за ноги и втаскивали назад в зал. Всем здорово влетело. Вмешались было в это дело староста с жандармом, и им изрядно досталось на орехи. Трактирщика тоже излупили за то, что он по-немецки стал ругаться, будто мы, дескать, всю вечеринку портим. После этого мы пошли по деревне ловить тех, кто от нас спрятался. Одного ихнего унтера мы нашли в сене на чердаке — у мужика одного на конце села. Этого выдала его девчонка, потому что он танцевал в трактире с другой. Она врезалась в нашего Мейстршика по уши и пошла с ним но направлению к Кирайхиде. Там по дороге сеновалы. Затащила его на сеновал, а потом потребовала пять крон, а он ей дал по морде. Мейстршик догнал нас у самого лагеря и рассказывал, что раньше он о мадьярках думал, будто они страстные, а эта свинья лежала, как бревно, и только лопотала без умолку. — Короче говоря, мадьяры — шваль, — закончил старый сапер Водичка свое повествование, на что Швейк заметил: — Иной мадьяр не виноват в том, что он мадьяр. — Как это не виноват? — загорячился Водичка. — Каждый виноват, — сказанул тоже! Попробовал бы ты попасть в такую переделку, в какую попал я, когда в первый день пришел на курсы. Еще в тот же день после обеда согнали нас, словно стадо какое, в школу, и один балда начал на доске чертить и объяснять, что такое блиндажи, как делают основание и как производятся измерения. «А завтра утром, говорит, у кого не будет все это начерчено, как я объяснял, того я велю связать и посадить». — «Черт побери, думаю, для чего я, собственно говоря, на фронте записался на эти курсы: для того, чтобы удрать с фронта или чтобы вечерами чертить в тетрадочке карандашиком, чисто школьник?» Еле-еле я там высидел — такая, брат, ярость на меня напала, сил моих нет. Глаза бы мои не глядели на этого болвана, что нам объяснял. Так бы все со злости на куски разнес. Я даже не стал дожидаться вечернего кофе, а скорее отправился в Кирайхиду и со злости только о том и думал, как бы найти тихий кабачок, надраться там, устроить дебош, съездить кому-нибудь по рылу и с легким сердцем пойти домой. Но человек предполагает, а бог располагает. Нашел я у реки среди садов действительно подходящий кабачок: тихо, что в твоей часовне, все словно создано для скандала. Посетителей было двое, лопотали что-то по-мадьярски. Это меня еще больше раззадорило, и я надрался скорее и основательнее, чем сам предполагал, и спьяна даже не заметил, что рядом находится еще такая же комната, где собрались, пока я заряжался, человек восемь гусар. Они на меня и насели, как только я съездил двум первым посетителям по морде. Мерзавцы гусары так, брат, меня отделали и так гоняли по всем садам, что я до самого утра не мог попасть домой, а когда наконец добрался, меня тотчас же отправили в лазарет. Наврал им, что свалился в кирпичную яму, и меня целую неделю заворачивали в мокрую простыню, пока спина не отошла. Не пожелал бы я тебе, брат, попасть в компанию таких подлецов. Разве это люди? Скоты! — Как аукнется, так и откликнется, — определил Швейк. — Нечего удивляться, что они разозлились, раз им пришлось оставить все вино на столе и гоняться за тобой в темноте по садам. Они должны были разделаться с тобой тут же в кабаке, на месте, а потом тебя выбросить. Если б они свели с тобой счеты у стола, это и для них было бы лучше и для тебя. Знавал я одного кабатчика Пароубека в Либени. У него в кабаке перепился раз можжевеловкой бродячий жестяник-словак и стал ругаться, что можжевеловка очень слабая, дескать, кабатчик разбавляет ее водой «Если бы, говорит, я сто лет чинил проволокой старую посуду и на весь свой заработок купил бы можжевеловки и сразу все выпил, то и после этого мог бы ходить по канату, а тебя, Пароубек, носить на руках». И прибавил, что Пароубек — продувная шельма и бестия. Тут Пароубек этого жестяника схватил, измочалил об его башку все его мышеловки, всю проволоку, потом выбросил голубчика, а на улице лупил еще шестом, которым железные шторы опускают. Лупил до самой площади Инвалидов и так озверел, что погнался за ним через площадь Инвалидов в Карлине до самого Жижкова, а оттуда через Еврейские Печи в Малешице, где наконец сломал об него шест, а потом уж вернулся обратно в Либень. Хорошо. Но в горячке он забыл, что публика-то осталась в кабаке и что, по всей вероятности, эти мерзавцы начнут сами там хозяйничать. В этом ему и пришлось убедиться, когда он наконец добрался до своего кабака. Железная штора в кабаке наполовину была спущена, и около нее стояли двое полицейских, которые тоже основательно хватили, когда наводили порядок внутри кабака. Все, что имелось в кабаке, было наполовину выпито, на улице валялся пустой бочонок из-под рому, а под стойкой Пароубек нашел двух перепившихся субъектов, которых полицейские не заметили. После того как Пароубек их вытащил, они хотели заплатить ему по два крейцера: больше, мол, водки не выпили… Так-то наказуется горячность. Это все равно как на войне, брат, — сперва противника разобьем, потом все за ним да за ним, а потом сами не успеваем улепетывать… — Я этих сволочей хорошо запомнил, — проронил Водичка. — Попадись мне на узенькой дорожке кто-нибудь из этих гусар, я с ними живо расправлюсь. Если уж нам, саперам, что-нибудь взбредет в голову, то мы на этот счет звери. Мы, брат, не то что какие-нибудь там ополченцы. На фронте под Перемышлем был у нас капитан Етцбахер, сволочь, другой такой на свете не сыщешь. И он, брат, над нами так измывался, что один из нашей роты, Биттерлих, — немец, но хороший парень, — из-за него застрелился. Ну, мы решили, как только начнут русские палить, то нашему капитану Етцбахеру капут. И действительно, как только русские начали стрелять, мы всадили в него этак с пяток пуль. Живучий был, гадина, как кошка, — пришлось его добить двумя выстрелами, чтобы потом чего не вышло. Только пробормотал что-то, да так, брат, смешно — прямо умора! — Водичка засмеялся. — На фронте такие вещи каждый день случаются. Один мой товарищ — теперь он тоже у нас в саперах — рассказывал, что, когда он был в пехоте под Белградом, ихняя рота во время атаки пристрелила своего обер-лейтенанта — тоже собаку порядочную, — который сам застрелил двух солдат во время похода за то, что те выбились из сил и не могли идти дальше. Так этот обер-лейтенант, когда увидел, что пришла ему крышка, начал вдруг свистеть сигнал к отступлению. Ребята будто бы чуть не померли со смеху. Ведя такой захватывающий и поучительный разговор, Швейк и Водичка нашли наконец скобяную торговлю пана Каконя на Шапронской улице, номер шестнадцать. — Ты бы лучше подождал здесь, — сказал Швейк Водичке у подъезда дома, — я только сбегаю на второй этаж, передам письмо, получу ответ и мигом спущусь обратно. — Оставить тебя одного? — удивился Водичка. — Плохо, брат, ты мадьяр знаешь, сколько раз я тебе говорил! С ними мы должны ухо держать востро. Я его ка-ак хрясну… — Послушай, Водичка, — серьезно сказал Швейк, — дело не в мадьяре, а в его жене. Ведь когда мы с чешкой-кельнершей сидели за столом, я же тебе объяснил, что несу письмо от своего обер-лейтенанта и что это строгая тайна. Мой обер-лейтенант заклинал меня, чтобы ни одна живая душа об этом не узнала. Ведь твоя кельнерша сама согласилась, что это очень секретное дело. Никто не должен знать о том, что господин обер-лейтенант переписывается с замужней женщиной. Ты же сам соглашался с этим и поддакивал. Я там объяснил все как полагается, что должен точно выполнить приказ своего обер-лейтенанта, а теперь тебе вдруг захотелось во что бы то ни стало идти со мной наверх. — Плохо, Швейк, ты меня знаешь, — также весьма серьезно ответил старый сапер Водичка. — Раз я тебе сказал, что провожу тебя, то не забывай, что мое слово свято. Идти вдвоем всегда безопаснее. — А вот и нет, Водичка, сейчас сам убедишься, что это не так. Знаешь Некланову улицу на Вышеграде? У слесаря Воборника там была мастерская. Он был редкой души человек и в один прекрасный день, вернувшись с попойки домой, привел к себе ночевать еще одного гуляку. После этого он долго лежал, а жена перевязывала ему каждый день рану на голове и приговаривала: «Вот видишь, Тоничек, если бы ты пришел один, я бы с тобой только слегка повозилась и не запустила бы тебе в голову десятичные весы». А он потом, когда уже мог говорить, отвечал: «Твоя правда, мать, в другой раз, когда пойду куда, с собой никого не приведу». — Только этого еще не хватало, — рассердился Водичка, — чтобы мадьяр попробовал запустить нам чем-нибудь в голову. Схвачу его за горло и спущу со второго этажа, полетит у меня, что твоя шрапнель. С мадьярской шпаной нужно поступать решительно. Нечего с ними нянчиться. — Водичка, да ведь ты немного выпил. Я выпил на две четвертинки больше, чем ты. Пойми, что нам подымать скандал нельзя. Я за это отвечаю. Ведь дело касается женщины. — И ей заеду, мне все равно. Плохо, брат, ты старого Водичку знаешь. Раз в Забеглицах, на «Розовом острове», одна этакая харя не хотела со мной танцевать, — у меня, дескать, рожа опухла. И вправду, рожа у меня тогда опухла, потому что я аккурат пришел с танцульки из Гостиваржа, но посуди сам, такое оскорбление от этакой шлюхи! «Извольте и вы, многоуважаемая барышня, говорю, получить, чтобы вам обидно не было». Как я дал ей разок, она повалила в саду стол, за которым сидела вместе с папашей, мамашей и двумя братцами, — только кружки полетели. Но мне, брат, весь «Розовый остров» был нипочем. Были там знакомые ребята из Вршовиц, они мне и помогли. Излупили мы этак семейств пять с ребятами вместе. Небось и в Михле было слыхать. Потом в газетах напечатали: «В таком-то саду, во время загородного гулянья, устроенного таким-то благотворительным кружком таких-то уроженцев такого-то города…» А потому, как мне помогли, и я всегда своему товарищу помогу, коли уж дело до этого доходит. Не отойду от тебя ни на шаг, что бы ни случилось. Плохо, брат, ты мадьяр знаешь. Не ожидал, брат, я, что ты от меня захочешь отделаться; свиделись мы с тобой после стольких лет, да еще при таких обстоятельствах… — Ладно уж, пойдем вместе, — решил Швейк. — Но надо действовать с оглядкой, чтобы не нажить беды. — Не беспокойся, товарищ, — тихо сказал Водичка, когда подходили к лестнице. — Я его ка-ак хрясну… — и еще тише прибавил: — Вот увидишь, с этой мадьярской рожей возни большой не будет. И если бы в подъезде был кто-нибудь понимающий по-чешски, тот еще на лестнице услышал бы довольно громко произнесенный Водичкой девиз: «Плохо, брат, ты мадьяр знаешь!» — девиз, который зародился в тихом кабачке над рекой Литавой, среди садов прославленной Кирайхиды, окруженной холмами. Солдаты всегда будут проклинать Кирайхиду, вспоминая все эти упражнения перед мировой войной и во время ее, которыми их теоретически подготавливали к практическим избиениям и резне.
Швейк с Водичкой стояли у дверей квартиры господина Каконя. Прежде чем нажать кнопку звонка, Швейк заметил: — Ты когда-нибудь слышал пословицу, Водичка, что осторожность — мать мудрости? — Это меня не касается, — ответил Водичка, — Не давай ему рот разинуть… — Да мне не с кем особенно разговаривать-то, Водичка. Швейк позвонил, и Водичка громко сказал: — Айн-цвай — и полетит с лестницы. Открылась дверь, и появившаяся в дверях прислуга спросила по-венгерски: — Что вам угодно? — Nem tudom[66], — презрительно ответил Водичка. — Научись, девка, говорить по-чешски. — Verstehen Sie deutsch?[67]— спросил Швейк. — A pischen[68]. — Also, sagen der Frau, ich will die Frau sprechen, sagen Sie, daß ein Brief ist von einem Herr, draußen in Kong[69]. — Я тебе удивляюсь, — сказал Водичка, входя вслед за Швейком в переднюю. — Как это ты можешь со всяким дерьмом разговаривать? Закрыв за собой дверь, они остановились в передней. Швейк заметил: — Хорошая обстановка. У вешалки даже два зонтика, а вон тот образ Иисуса Христа тоже неплох. Из комнаты, откуда доносился звон ложек и тарелок, опять вышла прислуга и сказала Швейку: — Frau ist gesagt, daß Sie hat ka Zeit, wenn was ist das mir geben und sagen[70]. — Also, — торжественно сказал Швейк, — der Frau ein Brief, aber halten Küschen[71].— Он вынул письмо поручика Лукаша. — Ich, — сказал он, указывая на себя пальцем, — Antwort warten hier in die Vorzimmer[72]. — Что же ты не сядешь? — сказал Водичка, уже сидевший на стуле у стены. — Вон стул. Стоит, точно нищий. Не унижайся перед этим мадьяром. Будет еще с ним канитель, вот увидишь, но я, брат, его ка-ак хрясну… — Послушай-ка, — спросил он после небольшой паузы, — где это ты по-немецки наловчился. — Самоучка, — ответил Швейк. Опять наступила тишина. Внезапно из комнаты, куда прислуга отнесла письмо, послышался ужасный крик и шум. Что-то тяжелое с силой полетело на пол, потом можно было ясно различить звон разбиваемых тарелок и стаканов, сквозь который слышался рев: «Baszom az anyát, baszom az istenet, baszom a Kristus Mariát, baszom az atyádot, baszom a világot!»[73] Двери распахнулись, и в переднюю влетел господин во цвете лет с подвязанной салфеткой, размахивая письмом. Старый сапер сидел ближе, и взбешенный господин накинулся сперва на него: — Was soll das heißen, wo ist der verfluchte Kerl, welcher diesen Brief gebracht hat?[74] — Полегче, — остановил его Водичка, подымаясь со стула. — Особенно-то не разоряйся, а то вылетишь. Если хочешь знать, кто принес письмо, так спроси у товарища. Да говори с ним поаккуратнее, а то в два счета очутишься за дверью. Теперь пришла очередь Швейка убедиться в красноречии взбешенного господина с салфеткой на шее, который, путая от ярости слова, начал кричать, что они только что сели обедать. — Мы слышали, что вы обедаете, — на ломаном немецком языке согласился с ним Швейк и прибавил по-чешски: — Мы тоже было подумали, что напрасно отрываем вас от обеда. — Не унижайся, — сказал Водичка. Разъяренный господин, который так оживленно жестикулировал, что его салфетка держалась уже только одним концом, продолжал: он сначала подумал, что в письме речь идет о предоставлении воинским частям помещения в этом доме, принадлежащем его супруге. — Здесь бы поместилось порядочно войск, — сказал Швейк. — Но в письме об этом не говорилось, как вы, вероятно, уже успели убедиться. Господин схватился за голову и разразился потоком упреков. Он сказал, что тоже был лейтенантом запаса и что он охотно служил бы и теперь, но у него больные почки. В его время офицерство не было до такой степени распущенно, чтобы нарушать покой чужой семьи. Он пошлет это письмо в штаб полка, в военное министерство, он опубликует его в газетах… — Сударь, — с достоинством сказал Швейк, — это письмо написал я. Ich geschrieben, kein Oberleutnant[75]. Подпись подделана. Unterschrift, Name falsch[76]. Мне ваша супруга очень нравится. Ich liebe Ihre Frau[77]. Я влюблен в вашу жену по уши, как говорил Врхлицкий — kapitales Frau[78]. Разъяренный господин хотел броситься на стоявшего со спокойным и довольным видом Швейка, но старый сапер Водичка, следивший за каждым движением Каконя, подставил ему ножку, вырвал у него из рук письмо, которым тот все время размахивал, сунул в свой карман, и не успел господин Каконь опомниться, как Водичка его сгреб, отнес к двери, открыл ее одной рукой, и в следующий момент уже было слышно, как… что-то загремело вниз по лестнице. Случилось все это быстро, как в сказке, когда черт приходит за человеком. От разъяренного господина осталась лишь салфетка. Швейк ее поднял и вежливо постучался в дверь комнаты, откуда пять минут тому назад вышел господин Каконь и откуда теперь доносился женский плач. — Принес вам салфетку, — деликатно сказал Швейк даме, рыдавшей на софе. — Как бы на нее не наступили… Мое почтение! Щелкнув каблуками и взяв под козырек, он вышел. На лестнице не было видно сколько-нибудь заметных следов борьбы. По-видимому, все сошло, как и предполагал Водичка, совершенно гладко. Только дальше, у ворот, Швейк нашел разорванный крахмальный воротничок. Очевидно, когда господин Каконь в отчаянии уцепился за ворота, чтобы его не вытащили на улицу, здесь разыгрался последний акт этой трагедии. Зато на улице было оживленно. Господина Каконя оттащили в ворота напротив и отливали водой. А посреди улицы бился, как лев, старый сапер Водичка с несколькими гонведами и гонведскими гусарами, заступившимися за своего земляка. Он мастерски отмахивался штыком на ремне, как цепом. Водичка был не один. Плечом к плечу с ним дрались несколько солдат-чехов из различных полков, — солдаты как раз проходили мимо. Швейк, как он позже утверждал, сам не знал, как очутился в самой гуще и как в руках у него появилась трость какого-то оторопевшего зеваки (тесака у Швейка не было). Продолжалось это довольно долго, но всему прекрасному приходит конец. Прибыл патруль полицейских и забрал всех. Рядом с Водичкой шагал Швейк, неся палку, которую начальник патруля признал corpus delicti. Швейк шел с довольным видом, держа трость, как ружье, на плече. Старый сапер Водичка всю дорогу упрямо молчал. Только входя на гауптвахту, он задумчиво сказал Швейку: — Говорил я, что ты мадьяр плохо знаешь!
Глава IV Новые муки
Полковник Шредер не без удовольствия разглядывал бледное лицо и большие круги под глазами поручика Лукаша, а тот в смущении не поднимал на полковника глаз и украдкой, как бы изучая что-то, рассматривал план расположения воинских частей в лагере. План этот был единственным украшением в кабинете полковника. На столе перед полковником лежало несколько газет с отчеркнутыми синим карандашом статьями, которые он еще раз пробежал глазами. Пристально глядя на поручика Лукаша, полковник произнес: — Итак, вам уже известно, что ваш денщик Швейк арестован и дело его, вероятно, будет передано дивизионному суду? — Так точно, господин полковник. — Но и этим, разумеется, — многозначительно сказал полковник, с удовольствием разглядывая побледневшее лицо поручика Лукаша, — вопрос не исчерпан. Здешняя общественность взбудоражена инцидентом с вашим денщиком Швейком, и вся эта история связывается с вашим именем, господин поручик. Из штаба дивизии к нам поступил материал по этому делу. Вот газеты, которые пишут об этом инциденте. Прочтите мне вслух. Полковник передал Лукашу газету с отчеркнутыми статьями, и поручик принялся монотонно читать, как если бы читал фразу из детской книги для чтения: «Мед значительно более питателен и легче переваривается, чем сахар». — «В чем гарантия нашей будущности?» — Это «Пестер-Ллойд»? — спросил полковник. — Так точно, господин полковник, — ответил поручик Лукаш и продолжал читать: — «Ведение войны требует совместных усилий всех слоев населения Австро-Венгерской монархии. Если мы хотим обеспечить безопасность нашего государства, то все нации должны поддерживать друг друга. Гарантия нашей будущности лежит в добровольном уважении одним народом другого народа. Громадные жертвы наших доблестных воинов на фронтах, где они неустанно продвигаются вперед, не были бы возможны, если бы тыл — эта хозяйственная и политическая артерия наших прославленных армий — не был сплоченным, если бы в тылу наших армий подняли голову элементы, разбивающие единство государства, своей злонамеренной агитацией подрывающие авторитет государственного целого и вносящие смуту в солидарность народов нашей монархии. В эти исторические минуты мы не можем молча смотреть на горстку людей, из соображений местного национализма пытающихся помешать дружной работе и борьбе всех народов нашей империи за справедливое возмездие тем негодяям, которые без всякого повода напали на нашу родину, чтобы отнять у нее все культурные ценности и достижения цивилизации. Мы не можем молча пройти мимо гнусных деяний лиц с нездоровой психологией, единственная цель которых — разбить единодушие наших народов. Мы уже неоднократно обращали внимание наших читателей на то обстоятельство, что военные власти вынуждены принимать самые строгие меры против отдельных личностей в чешских полках, которые, пренебрегая славными полковыми традициями, сеют своими нелепыми бесчинствами в наших мадьярских городах озлобление против всего чешского народа, который, как целое, ни в чем не повинен и который всегда твердо стоял на страже интересов нашей империи, свидетельством чего является целый ряд выдающихся полководцев, вышедших из среды чехов. Достаточно вспомнить славного фельдмаршала Радецкого и других защитников Австро-Венгерской державы! Этим светлым личностям противостоит кучка негодяев, вышедших из подонков чешского народа, которые воспользовались мировой войной для того, чтобы вступить добровольцами в армию — с целью вызвать раздор среди народов монархии, удовлетворяя при этом свои низкие инстинкты. Мы уже обращали внимание читателей на дебоширство N-ского полка в Дебрецене, бесчинства которого были обсуждены и осуждены будапештским парламентом, полка, знамя которого позднее было на фронте… (Выпущено цензурой.) На чьей совести лежит этот позор?.. (Выпущено цензурой.) Кто втянул чешских солдат?.. (Выпущено цензурой.) До чего доходит дерзость пришлого элемента на нашей родной венгерской земле, лучше всего свидетельствует инцидент, имевший место в городе Кирайхиде на венгерском «островке» на Литаве. К какой национальности принадлежали солдаты из близлежащего военного лагеря в Мосте-на-Литаве, которые напали на тамошнего торговца, господина Дьюлу Каконя, и избили его? Долг властей — расследовать это преступление и выяснить в командовании дивизии, которое, несомненно, уже занимается этим делом, какую роль в этой неслыханной травле подданных венгерского королевства играет поручик Лукаш, имя которого в городе связывается с событиями последних дней, как сообщил нам наш местный корреспондент, уже собравший богатый материал по этому делу, в нынешний ответственный момент являющемуся просто вопиющим. Читатели «Пестер-Ллойд», несомненно, будут с интересом следить за ходом следствия, и мы не преминем познакомить их ближе с этими событиями исключительной важности. Вместе с тем мы ждем официальных сообщений о кирайхидском преступлении, совершенном против венгерского населения. Мы не сомневаемся, что будапештский парламент сам займется этим делом, чтобы наконец всем стало ясно, что чешские солдаты, следующие на фронт через венгерское королевство, не смеют рассматривать землю короны святого Стефана как землю, взятую ими в аренду. Если же некоторые лица этой национальности, так ярко продемонстрировавшие в Кирайхиде «солидарность» всех народов Австро-Венгерской монархии, еще и теперь не учитывают ситуации, мы рекомендовали бы им угомониться, ибо в условиях военного времени пуля, петля, суд и штык заставят их повиноваться высшим интересам нашей общей родины». — Чья подпись под статьей, господин поручик? — Редактора, депутата Белы Барабаша, господин полковник. — Старая бестия! Но прежде чем эта статья попала в «Пестер Ллойд», она была напечатана в «Пешти Хирлап». Теперь прочитайте мне официальный перевод венгерской статьи, помещенной в шопронской газете «Шопрони Напло». Поручик Лукаш стал читать статью, которую автор с большим усердием разукрасил фразами вроде: «веление государственной мудрости», «государственный порядок», «человеческая извращенность», «втоптанное в грязь человеческое достоинство и чувство», «пиршество каннибалов», «избиение лучших представителей общества», «свора мамелюков», «закулисные махинации». Далее все было изображено в таком духе, точно мадьяры на родной земле преследуются больше всех других национальностей. Словно дело обстояло так: пришли чешские солдаты, повалили редактора, били его своими солдатскими башмаками в живот, он, несчастный, кричал от боли, а кто-то все застенографировал. «О целом ряде серьезнейших фактов, — хныкала шопронская газета «Шопрони Напло», — у нас благоразумно умалчивают и ничего не пишут. Всякий знает, что такое чешский солдат в Венгрии и каков он на фронте. Всем нам известно, что вытворяют чехи и каковы настроения среди чехов и чья рука видна здесь. Правда, бдительность властей отвлечена другими делами первостепенной важности, и, однако же, она должна надлежащим образом сочетаться с общим надзором, чтобы не повторилось то, чему мы на днях были свидетелями в Кирайхиде. Во вчерашней нашей статье пятнадцать мест было вычеркнуто цензурой. Нам не остается ничего другого, как только заявить, что и сегодня по техническим соображениям мы не имеем возможности широко осветить события в Кирайхиде. Посланный нами корреспондент убедился на месте, что власти энергично взялись за это дело и быстрым темпом ведут расследование. Удивляет нас только одно, а именно: некоторые участники этого истязания находятся до сих пор на свободе. Это касается особенно того господина, который, по слухам, безнаказанно обретается в лагере и до сих пор носит петлицы своего «попугайского полка». Фамилия его была названа третьего дня в «Пестер Ллойд» и в «Пешти Напло». Это пресловутый чешский шовинист Лукаш, о бесчинствах которого будет внесена интерпелляция депутатом от Кирайхидского округа Гезой Шавань». — В таком же любезном тоне, господин поручик, — сказал полковник Шредер, — пишут о вас «Еженедельник», выходящий в Кирайхиде, и пресбургские газеты. Но, я думаю, это вас уже не интересует, так как тут все на один лад. Политически это легко объяснимо, потому что мы, австрийцы, — будь то немцы или чехи, — все же еще здорово против венгров… Вы меня понимаете, господин поручик. В этом видна определенная тенденция. Скорее вас может заинтересовать статья в «Комарненской вечерней газете», в которой утверждается, что вы пытались изнасиловать госпожу Каконь прямо в столовой во время обеда в присутствии ее супруга, которого вы, угрожая саблей, принуждали заткнуть полотенцем рот своей жене, чтобы она не кричала. Это самое последнее известие о вас, господин поручик. — Полковник усмехнулся и продолжал: — Власти не исполнили своего долга. Предварительная цензура здешних газет тоже в руках венгров. Они делают с нами что хотят. Наш офицер беззащитен против оскорблений венгерского штатского хама-журналиста. И только после нашего резкого демарша, а может быть, телеграммы нашего дивизионного суда, государственная прокуратура в Будапеште предприняла шаги к тому, чтобы произвести аресты отдельных лиц во всех упомянутых редакциях. Больше всего поплатился редактор «Комарненской вечерней газеты», он до самой смерти будет помнить свою «Вечерку». Дивизионный суд поручил мне, как вашему начальнику, допросить вас и одновременно посылает мне материалы следствия. Все сошло бы гладко, если бы не этот ваш злополучный Швейк. С ним находился какой-то сапер Водичка; когда того привели на гауптвахту после драки, при нем нашли письмо, посланное вами госпоже Каконь. Так этот ваш Швейк утверждал на допросе, что письмо не ваше, что это писал он сам, — когда же ему было приказано переписать письмо, чтобы сравнить почерки, он ваше письмо сожрал. Тогда из полковой канцелярии были пересланы в дивизионный суд ваши рапорты для сравнения с почерком Швейка, — и вот вам результаты. Полковник перелистал бумаги и указал поручику Лукашу на следующее место: «Обвиняемый Швейк отказался написать продиктованные ему фразы, утверждая, что за ночь разучился писать». — Я, господин поручик, вообще не придаю никакого значения тому, что говорили в дивизионном суде ваш Швейк или этот сапер. И Швейк и сапер утверждают, что все произошло из-за какой-то пустячной шутки, которая была не понята, что на них самих напали штатские, а они отбивались, чтобы защитить честь мундира. На следствии выяснилось, что ваш Швейк вообще фрукт. Так, например, на вопрос, почему он не сознается, он, согласно протоколу, ответил: «Я нахожусь сейчас в таком же положении, в каком очутился однажды из-за икон девы Марии слуга художника Панушки. Тому тоже, когда дело коснулось икон, которые он собирался присвоить, ничего другого не оставалось ответить, кроме как: «Что же, мне кровью блевать, что ли?» Разумеется, я, как командир полка, позаботился о том, чтобы во все газеты от имени дивизионного суда было послано опровержение подлых статей, напечатанных в здешних газетах. Сегодня это будет разослано, и полагаю, что я, со своей стороны, сделал все, чтобы загладить шумиху, поднятую этими штатскими мерзавцами, этими подлыми мадьярскими газетчиками. Кажется, я недурно отредактировал: «Настоящим дивизионный суд N-ской дивизии и штаб N-ского полка заявляют, что статья, напечатанная в здешней газете о якобы совершенных солдатами N-ского полка бесчинствах, ни в какой степени не соответствует действительности и от первой до последней строки вымышлена. Следствие, начатое против вышеназванных газет, поведет к строгому наказанию виновных». — Дивизионный суд в своем отношении, посланном в штаб нашего полка, — продолжал полковник, — приходит к тому заключению, что дело, собственно, идет о систематической травле, направленной против воинских частей, прибывающих из Цислейтании в Транслейтанию. Притом сравните, какое количество войск отправлено на фронт с нашей стороны и какое с их стороны. Скажу вам откровенно: мне чешский солдат более по душе, чем этот венгерский сброд. Стоит только вспомнить, как под Белградом венгры стреляли по нашему второму маршевому батальону, который, не зная, что по нему стреляют венгры, начал палить в дейчмейстеров, стоявших на правом фланге, а дейчмейстеры тоже спутали и открыли огонь по стоящему рядом с ними боснийскому полку. Вот, скажу я вам, положеньице! Был я как раз на обеде в штабе бригады. Накануне мы должны были пробавляться ветчиной и супом из консервов, а в этот день нам приготовили хороший куриный бульон, филе с рисом и ромовые бабки. Как раз накануне вечером мы повесили в местечке сербского трактирщика, и наши повара нашли у него в погребе старое тридцатилетнее вино. Можете себе представить, как мы все ждали этого обеда. Покончили мы с бульоном и только принялись за курицу, как вдруг перестрелка, потом пальба, и наша артиллерия, понятия не имевшая, что это наши части стреляют по своим, начала палить по нашей линии, и один снаряд упал у самого штаба бригады. Сербы, вероятно, решили, что у нас вспыхнуло восстание, и давай крыть нас со всех сторон, а потом начали форсировать реку. Бригадного генерала зовут к телефону, и начальник дивизии поднимает страшный скандал, что это там за безобразие происходит на боевом участке бригады. Ведь он только что получил приказ из штаба армии начать наступление на сербские позиции на левом фланге в два часа тридцать пять минут ночи. Мы же являемся резервом и должны немедленно прекратить огонь.Ну, где там при такой ситуации «Feuer einstellen»[79]. Бригадная телефонная станция сообщает, что никуда не может дозвониться, кроме как в штаб Семьдесят пятого полка, который передает, что он получил от ближайшей дивизии приказ «ausharren»[80], что он не может связаться с нашей дивизией, что сербы заняли высоты 212, 226 и 327, требуется переброска одного батальона для связи, и необходимо наладить телефонную связь с нашей дивизией. Пытаемся связаться с дивизией, но связи нет, так как сербы пока что зашли с обоих флангов нам в тыл и сжали наш центр в треугольник, в котором оказались и пехота, и артиллерия, обоз со всей автоколонной, продовольственный магазин и полевой лазарет. Два дня я не слезал с седла, а начальник дивизии попал в плен и наш бригадный тоже. А всему виной мадьяры, открывшие огонь по нашему второму маршевому батальону. Но, разумеется, всю вину свалили на наш полк. — Полковник сплюнул. — Вы теперь сами, господин поручик, убедились, как они ловко использовали ваши похождения в Кирайхиде. Поручик Лукаш смущенно кашлянул. — Господин поручик, — интимно обратился к нему полковник, — положа руку на сердце, сколько раз вы спали с мадам Каконь? Полковник Шредер был сегодня в очень хорошем настроении. — Бросьте рассказывать, что вы лишь завязали с ней переписку. В ваши годы я, будучи на трехнедельных топографических курсах в Эгере, все эти три недели ничего другого не делал, как только спал с венгерками. Каждый день с другой: с молодыми, незамужними, с дамами более солидного возраста, замужними, — какие подвернутся. Работал так добросовестно, что, когда вернулся в полк, еле ноги волочил. Больше всех измочалила меня жена одного адвоката. Она мне показала, на что способны венгерки, укусила при этом за нос и за всю ночь не дала мне глаз сомкнуть… — «Начал переписываться»! — Полковник ласково потрепал поручика по плечу. — Знаем мы это! Не говорите мне ничего, у меня свое мнение об этой истории. Завертелись вы с ней, муж узнал, а тут ваш глупый Швейк… Знаете, господин поручик, этот Швейк все же верный парень. Здорово это он с вашим письмом проделал. Такого человека, по правде сказать, жалко. Вот это называется воспитание! Это мне в парне нравится. Ввиду всего этого следствие непременно должно быть приостановлено. Вас, господин поручик, скомпрометировала пресса. Вам здесь оставаться совершенно ни к чему. На этой неделе на русский фронт будет отправлена маршевая рота. Вы — самый старший офицер в одиннадцатой роте. Эта рота отправится под вашей командой. В бригаде все уже подготовлено. Скажите старшему писарю, пусть он вам подыщет другого денщика вместо Швейка. Поручик Лукаш с благодарностью взглянул на полковника, а тот продолжал: — Швейка я прикомандировываю к вам в качестве ротного ординарца. Полковник встал и, подавая побледневшему поручику руку, сказал: — Итак, дело ликвидируется. Желаю удачи! Желаю вам отличиться на Восточном фронте. Если еще когда-нибудь увидимся, заходите, не избегайте нас, как в Будейовицах… По дороге домой поручик Лукаш все время повторял про себя: «Ротный командир, ротный ординарец». И перед ним вставал образ Швейка. Когда поручик Лукаш велел старшему писарю Ванеку подыскать ему вместо Швейка нового денщика, тот сказал: — А я думал, что вы, господин обер-лейтенант, довольны Швейком, — и, услыхав, что полковник назначил Швейка ординарцем одиннадцатой роты, воскликнул: — Господи помилуй!В арестантском бараке при дивизионном суде окна были забраны железными решетками. Вставали там, согласно предписанию, в семь часов утра и принимались убирать матрацы, валявшиеся прямо на грязном полу: нар не было. В отгороженном углу длинного коридора, согласно предписанию, на соломенный тюфяк складывали одеяла; те, кто кончили уборку, усаживались на лавках вдоль стены и либо искали вшей (те, что пришли с фронта), либо коротали время рассказами о всяких приключениях. Швейк вместе с бывалым сапером Водичкой и еще несколькими солдатами разных полков и разного рода оружия сидели на лавке у двери. — Посмотрите-ка, ребята, — сказал Водичка, — на венгерского молодчика у окна, как он, сукин сын, молится, чтобы у него все сошло благополучно. У вас не чешутся руки раскроить ему харю? — За что? Он хороший парень, — сказал Швейк. — Попал сюда потому, что не захотел явиться на призыв. Он против войны. Сектант какой-то, а посадили его за то, что не хочет никого убивать и строго держится божьей заповеди. Ну, так ему эту божью заповедь покажут! Перед войной жил в Моравии один по фамилии Немрава. Так тот, когда его забрали, отказался даже взять на плечо ружье: носить ружье — это-де против его убеждений. Ну, замучили его в тюрьме чуть не до смерти, а потом опять повели к присяге. А он — нет, дескать, присягать не буду, это против моих убеждений. И настоял-таки на своем. — Вот дурак, — сказал бывалый сапер Водичка, — мог бы присягнуть, а потом начхал бы на все. И на присягу тоже. — Я уже три раза присягал, — отозвался один пехотинец, — и в третий раз сижу за дезертирство. Не будь у меня медицинского свидетельства, что я пятнадцать лет назад в приступе помешательства укокошил свою тетку, меня бы уж раза три расстреляли на фронте. А покойная тетушка всякий раз выручает меня из беды, и в конце концов я, пожалуй, выйду из этой войны целым и невредимым. — А на кой ты укокошил свою тетеньку? — спросил Швейк. — На кой люди убивают, — охотно отозвался тот, — каждому ясно: из-за денег. У этой старухи было пять сберегательных книжек, ей как раз прислали проценты, когда я, ободранный и оборванный, пришел в гости. Кроме нее, у меня на белом свете не было ни души. Вот и пришел я ее просить, чтобы она меня приняла, а она — стерва! — иди, говорит, работать, ты, дескать, молодой, сильный, здоровый парень. Ну, слово за слово, я трахнул ее несколько раз кочергой по голове и так разделал физию, что уж и сам не мог узнать: тетенька это или не тетенька? Сижу я у нее на полу и все приговариваю: «Тетенька или не тетенька?» Так меня на другой день и застали соседи. Потом попал я в сумасшедший дом на Слупах, а когда нас перед войной вызвали в Богнице на комиссию, признали меня излеченным, и пришлось идти дослуживать военную службу за пропущенные годы. Мимо них прошел худой долговязый солдат измученного вида с веником в руке. — Это учитель из нашей маршевой роты, — представил его егерь, сидевший рядом со Швейком. — Идет подметать. Исключительно порядочный человек. Сюда попал за стишок, который сам сочинил. — Эй, учитель! Поди-ка сюда, — окликнул он солдата с веником. Тот с серьезным видом подошел к скамейке. — Расскажи-ка нам про вшей. Солдат с веником откашлялся и начал:
SCHWEJK UND WODITSCHKA[86]— Не думайте, что из-за какой-то дурацкой драки вы и дальше будете валяться на боку в дивизионной тюрьме и отделаетесь на время от фронта. Из-за вас, олухов, мне пришлось телефонировать в суд при штабе армии. — Аудитор вздохнул. — Что ты строишь такую серьезную рожу, Швейк? — продолжал он. — На фронте у тебя пропадет охота драться с гонведами. Дело ваше прекращается, каждый пойдет в свою часть, где будет наказан в дисциплинарном порядке, а потом отправится со своей маршевой ротой на фронт. Попадитесь мне еще раз, негодяи! Я вас так проучу, не обрадуетесь! Вот вам ордер на освобождение, и ведите себя прилично. Отведите их во второй номер. — Осмелюсь доложить, господин аудитор, — сказал Швейк, — мы ваши слова запечатлеем в сердцах, премного благодарны за вашу доброту. Случись это в гражданской жизни, я позволил бы себе сказать, что вы золотой человек. Одновременно мы оба должны еще и еще раз извиниться за то, что доставили вам столько хлопот. По правде сказать, мы этого не заслужили. — Убирайтесь ко всем чертям! — заорал на Швейка аудитор. — Не вступись за вас полковник Шредер, так не знаю, чем бы все это дело кончилось. Водичка почувствовал себя бывалым Водичкой только в коридоре, когда они вместе с конвоем направлялись в канцелярию № 2. Солдат, сопровождавший их, боялся опоздать к обеду. — Ну-ка, ребята, прибавьте маленько шагу. Тащитесь, словно вши, — сказал он. В ответ на это Водичка заявил конвоиру, чтобы он не особенно разорялся, пусть скажет спасибо, что он чех, а будь он мадьяр, Водичка разделал бы его, как селедку. Так как военные писаря ушли из канцелярии на обед, конвоиру пришлось покамест отвести Швейка и Водичку обратно в арестантское помещение при дивизионном суде. Это не обошлось без проклятий с его стороны в адрес ненавистной расы военных писарей. — Друзья-приятели опять снимут весь жир с моего супа, — трагически причитал он, — а вместо мяса оставят одни жилы. Вчера вот я тоже конвоировал двоих в лагерь, а кто-то тем временем сожрал полпайка, который получили за меня. — Вы тут, в дивизионном суде, кроме жратвы, ни о чем не думаете, — сказал совсем воспрянувший духом Водичка. Когда Швейк и Водичка рассказали вольноопределяющемуся, чем кончилось дело, он воскликнул: — Так, значит, в маршевую роту, друзья! «Попутного ветра», как пишут в журнале чешских туристов. Подготовка к экскурсии уже закончена. Наше славное предусмотрительное начальство обо всем позаботилось. Вы записаны как участники экскурсии в Галицию. Отправляйтесь в путь-дорогу в веселом настроении с легким сердцем. Лелейте в душе великую любовь к тому краю, где вас познакомят с окопами. Прекрасные и в высшей степени интересные места. Вы почувствуете себя на далекой чужбине, как дома, как в родном краю, почти как у домашнего очага. С чувствами возвышенными отправляйтесь в те края, о которых еще старик Гумбольдт сказал: «Во всем мире я не видел ничего более великолепного, чем эта дурацкая Галиция!» Богатый и ценный опыт, приобретенный нашей победоносной армией при отступлении из Галиции в дни первого похода, несомненно явится путеводной звездой при составлении программы второго похода. Только вперед, прямехонько в Россию, и на радостях выпустите в воздух все патроны! После обеда, перед уходом Швейка и Водички, в канцелярии к ним подошел злополучный учитель, сложивший стихотворение о вшах, и, отведя обоих в сторону, таинственно сказал: — Не забудьте, когда будете на русской стороне, сразу же сказать русским: «Здравствуйте, русские братья, мы братья чехи, мы не австрийцы». При выходе из барака Водичка, желая демонстративно выразить свою ненависть к мадьярам и показать, что даже арест не мог поколебать и сломить его убеждений, наступил мадьяру, принципиально отвергающему военную службу, на ногу и заорал на него: — Обуйся, прохвост! — Жалко, — с неудовольствием сказал сапер Водичка Швейку, — что он ничего не ответил. Зря не ответил. Я бы его мадьярскую харю разорвал от уха до уха. А он, дурачина, молчит и позволяет наступать себе на ногу. Черт возьми, Швейк, злость берет, что меня не осудили! Этак выходит, что над нами вроде как насмехаются, что это дело с мадьярами гроша ломаного не стоит. А ведь мы дрались, как львы. Это ты виноват, что нас не осудили, а дали такое удостоверение, будто мы и драться по-настоящему не умеем. Собственно, за кого они нас принимают? Что ни говори, это был вполне приличный конфликт. — Милый мой, — добродушно сказал Швейк, — я что-то не понимаю, отчего тебя не радует, что дивизионный суд официально признал нас абсолютно приличными людьми, против которых он ничего не имеет. Правда, я при допросе всячески вывертывался, но ведь «так полагается», как говорит адвокат Басс своим клиентам. Когда аудитор спросил, зачем мы ворвались в квартиру господина Каконя, я ему ответил просто: «Я полагал, что мы ближе всего познакомимся с господином Каконем, если будем ходить к нему в гости». После этого аудитор больше ни о чем меня не спрашивал, этого ему оказалось вполне достаточно. — Запомни раз навсегда, — продолжал Швейк свои рассуждения, — перед военными судьями признаваться нельзя. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, один солдат из соседней камеры признался, а когда остальные арестанты об этом узнали, они устроили ему темную и заставили отречься от своего признания. — Если бы я совершил что-нибудь бесчестное, я бы ни за что не признался, — сказал сапер Водичка. — Ну, а если меня этот тип, аудитор, прямо спросил: «Дрались?» — так я ему и ответил: «Да, дрался». — «Избили кого-нибудь?» — «Так точно, господин аудитор». — «Ранили кого-нибудь?» — «Ясно, господин аудитор». Пусть знает, с кем имеет дело. Просто стыд и срам, что нас освободили! Выходит, он не поверил, что я об этих мадьярских хулиганов измочалил свой ремень, что я их в лапшу превратил, наставил им шишек и фонарей. Ты ведь был при этом, помнишь, как на меня разом навалились три мадьярских холуя, а через минуту все валялись на земле, и я топтал их ногами. И после этого какой-то сморкач аудитор прекращает следствие. Все равно как если бы он сказал мне: «Дерьмо всякое, а лезет еще драться!» Вот только кончится война, буду штатским, я его, растяпу, разыщу и покажу, как я не умею драться! Потом приеду сюда, в Кирайхиду, и устрою такой мордобой, какого свет не видал: люди будут прятаться в погреба, заслышав, что я пришел посмотреть на этих кирайхидских бродяг, на этих босяков, на этих мерзавцев! В канцелярии с делом покончили в два счета. Фельдфебель с еще жирными после обеда губами, подавая Швейку и Водичке бумаги, сделался необычайно серьезным и не преминул произнести перед ними речь, в которой апеллировал к их воинскому духу. Речь свою (он был силезский поляк) фельдфебель уснастил перлами своего диалекта, как-то: «marekvium», «glupi rolmopsie», «krajcová sedmina», «swiňa porýpná» и «dum vám baně na mjésjnuckovy vaši gzichty»[87]. Каждого отправляли в свою часть, и Швейк, прощаясь с Водичкой, сказал: — Как кончится война, зайди проведать. С шести вечера я всегда «У чаши» на Боиште. — Известно, приду, — ответил Водичка. — Там скандал какой-нибудь будет? — Там каждый день что-нибудь бывает, — пообещал Швейк, — а уж если выдастся очень тихий день, мы сами что-нибудь устроим». Друзья разошлись, и, когда уже были на порядочном расстоянии друг от друга, бравый сапер Водичка крикнул Швейку: — Так ты позаботься о каком-нибудь развлечении, когда я приду! В ответ Швейк закричал: — Непременно приходи после войны! Они отошли еще дальше, и вдруг из-за угла второго ряда домов донесся голос Водички: — Швейк! Швейк! Какое «У чаши» пиво? Как эхо, отозвался ответ Швейка: — Великопоповицкое! — А я думал, смиховское! — кричал издали сапер Водичка. — Там и девочки есть! — вопил Швейк. — Так, значит, после войны в шесть! — орал Водичка. — Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! — ответил Швейк. И еще раз донесся издали голос Водички: — А в шесть часов прийти не сможешь?! — Ладно, приду в шесть! — услышал Водичка голос удаляющегося товарища. Так разлучились бравый солдат Швейк и бывалый сапер Водичка.
Глава V Из Моста-на-Литаве в Сокаль
Поручик Лукаш в бешенстве расхаживал по канцелярии одиннадцатой маршевой роты. Это была темная дыра в ротном сарае, отгороженная от коридора только досками. В канцелярии стояли стол, два стула, бутыль с керосином и койка. Перед Лукашем стоял старший писарь Ванек, который составлял в этом помещении ведомости на солдатское жалованье, вел отчетность по солдатской кухне, — одним словом, был министром финансов всей роты. Он проводил тут целый божий день, здесь же и спал. У двери стоял толстый пехотинец, обросший бородой, как Краконош. Это был Балоун, новый денщик поручика, до военной службы мельник из-под Чешского Крумлова. — Нечего сказать, подыскали мне денщика, — обратился поручик Лукаш к старшему писарю, — большое вам спасибо за такой сюрприз! В первый день послал его за обедом в офицерскую кухню, а он по дороге сожрал половину. — Виноват, я разлил, — сказал толстенный великан. — Допустим, что так. Разлить можно суп или соус, но не франкфуртское жаркое. Ведь ты от жаркого принес такой кусочек, что его за ноготь засунуть можно. Ну, а куда ты дел яблочный рулет? — Я… — Нечего врать. Ты его сожрал! Последнее слово поручик произнес так строго и таким устрашающим гоном, что Балоун невольно отступил на два шага. — Я справлялся в кухне, что у нас сегодня было на обед. Был суп с фрикадельками из печенки. Куда ты девал фрикадельки? Повытаскивал их по дороге? Ясно как день. Затем была вареная говядина с огурцом. А с ней что ты сделал? Тоже сожрал. Два куска франкфуртского жаркого, а ты принес только полкусочка! Ну? Два куска яблочного рулета. Куда они девались? Нажрался, паршивая, грязная свинья! Отвечай, куда дел яблочный рулет? Может, в грязь уронил? Ну, мерзавец! Покажи мне, где эта грязь. Ах, туда, как будто ее звали, прибежала собака, нашла этот кусок и унесла?! Боже ты мой, Иисусе Христе! Я так набью тебе морду, что ее разнесет, как бочку! Эта грязная свинья осмеливается еще врать! Знаешь, кто тебя видел? Старший писарь Ванек. Он сам пришел ко мне и говорит: «Осмелюсь доложить, господин поручик, этот сукин сын Балоун жрет ваш обед. Смотрю я в окно, а он уписывает за обе щеки, будто целую неделю ничего не ел». Послушайте, старший писарь, неужто вы не могли найти для меня большей скотины, чем этот молодчик? — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, из всей нашей маршевой роты Балоун показался мне самым порядочным. Это такая дубина, что до сих пор не может запомнить ни одного ружейного приема, и дай ему винтовку, так он еще бед натворит. На последней учебной стрельбе холостыми патронами он чуть-чуть не попал в глаз своему соседу. Я полагал, что, по крайней мере, эту службу он сможет исполнять. — Каждый день сжирать обед своего офицера! — воскликнул Лукаш. — Как будто ему не хватает своей порции. Ну, теперь ты сыт, я полагаю? — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я всегда голоден. Если у кого остается хлеб — я тут же вымениваю его на сигареты, и все мне мало, такой уж я уродился. Ну, думаю, теперь уж я сыт — ан нет! Минуту спустя в животе снова начинает урчать, будто я не ел вовсе, и, глядь, он, стерва, желудок то есть, опять дает о себе знать. Иногда думаю, что уж взаправду хватит, больше в меня уже не влезет, так нет тебе! Как увижу, что кто-то ест, или почую соблазнительный запах, сразу в животе — точно помелом вымели, опять он начинает заявлять о своих правах. Я тут готов хоть гвозди глотать! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уж просил: нельзя ли мне получать двойную порцию? По этой причине я был в Будейовицах у полкового врача, а тот вместо двойной порции засадил меня на два дня в лазарет и прописал на целый день лишь чашку чистого бульона. «Я, говорит, покажу тебе, каналье, как быть голодным. Попробуй приди сюда еще, так уйдешь отсюда, как щепка». Я, господин обер-лейтенант, не только вкусных вещей равнодушно не могу видеть, но и простые до того раздражают мой аппетит, что слюнки текут. Осмелюсь почтительно просить вас, господин обер-лейтенант, распорядитесь, чтобы мне выдавали двойную порцию. Если мяса не будет, то хотя бы гарнир давали: картошку, кнедлики, немножко соусу, это ведь всегда остается. — Довольно с меня твоих наглых выходок! — ответил поручик Лукаш. — Видали вы когда-нибудь, старший писарь, более нахального солдата, чем этот балбес: сожрал обед да еще хочет, чтобы ему выдавали двойную порцию? Этот обед ты запомнишь! Старший писарь, — обратился он к Ванеку, — отведите его к капралу Вейденгоферу, пусть тот покрепче привяжет его на дворе около кухни на два часа, когда будут раздавать гуляш. Пусть привяжет повыше, чтобы он держался только на самых цыпочках и видел, как в котле варится гуляш. Да устройте так, чтобы подлец этот был привязан, когда будут раздавать гуляш, чтобы у него слюнки потекли, как у голодной суки, когда та околачивается у колбасной. Скажите повару, пусть раздаст его порцию. — Слушаюсь, господин обер-лейтенант. Идемте, Балоун. Когда они уже уходили, поручик задержал их в дверях и, глядя прямо в испуганное лицо Балоуна, победоносно провозгласил: — Ну что? Добился своего? Приятного аппетита! А если еще раз проделаешь со мной такую штуку, я тебя без всяких передам в военно-полевой суд! Когда Ванек вернулся и объявил, что Балоун уже привязан, поручик Лукаш сказал: — Вы меня, Ванек, знаете, я не люблю делать таких вещей, но я не могу поступить иначе. Во-первых, вы знаете, что, когда у собаки отнимают кость, она огрызается. Я не хочу, чтобы возле меня жил негодяй. Во-вторых, то обстоятельство, что Балоун привязан, имеет громадное моральное и психологическое значение для всей команды. За последнее время ребята, как только попадут в маршевой батальон и узнают, что завтра или послезавтра их отправят на позиции, делают, что им вздумается. — Измучившись, поручик тихо продолжал: — Позавчера во время ночных маневров мы должны были действовать против учебной команды вольноопределяющихся за сахарным заводом. Первый взвод, авангард, более или менее соблюдал тишину на шоссе, потому что я сам его вел, но второй, который должен был свернуть налево и расставить под сахарным заводом дозоры, тот вел себя так, будто возвращался с загородной прогулки. Пели, стучали ногами так, что в лагере слышно было. Кроме того, на правом фланге на рекогносцировку местности около леса шел третий взвод. От нас, по крайней мере, десять минут ходьбы, а все же ясно было видно, как эти мерзавцы курят: повсюду огненные точки. А четвертый взвод, тот, который должен был быть арьергардом, черт знает каким образом вдруг появился перед нашим авангардом, так что его приняли за неприятеля, и мне пришлось отступать перед собственным арьергардом, наступавшим на меня. Вот какой досталась мне в наследство одиннадцатая маршевая рота. Что я из этой команды могу сделать! Как они будут вести себя во время настоящего боя? При этих словах Лукаш молитвенно сложил руки и сделал мученическое лицо, а нос у него вытянулся. — Вы на это, господин поручик, не обращайте внимания, — старался успокоить его старший писарь Ванек, — не ломайте себе голову. Я был уже в трех маршевых ротах, и каждую из них вместе со всем батальоном расколотили, а нас отправляли на переформирование. Все маршевые роты были друг на друга похожи, и ни одна ни на волосок не была лучше вашей, господин обер-лейтенант. Хуже всех была девятая. Та потянула с собой в плен всех унтеров и ротного командира. Меня спасло только го, что я отправился в полковой обоз за ромом и вином и они проделали все это без меня. А знаете ли вы, господин обер-лейтенант, что во время последних ночных маневров, о которых вы изволили рассказывать, учебная команда вольноопределяющихся, которая должна была обойти нашу роту, заблудилась и попала к Незидлер-зе? Марширует себе до самого утра, а разведочные патрули — так те прямо влезли в болото. А вел ее сам господин капитан Сагнер. Они дошли бы до самого Шопрона, если б не рассвело! — сообщил конфиденциально старший писарь: ему нравилось смаковать подобные происшествия; ни одно из них не ускользнуло от его внимания. — Знаете ли вы, господин обер-лейтенант, — сказал он, доверительно подмигивая Лукашу, — что господин капитан Сагнер будет назначен командиром нашего маршевого батальона? По словам штабного фельдфебеля Гегнера, первоначально предполагалось, что командиром будете назначены вы, как самый старший из наших офицеров, но потом будто бы пришел в бригаду приказ из дивизии о назначении капитана Сагнера… Поручик Лукаш закусил губу и закурил сигарету. Обо всем этом он уже знал и был убежден, что с ним поступают несправедливо. Капитан Сагнер уже два раза обошел его по службе. Однако Лукаш только проронил: — Не в капитане Сагнере дело… — Не очень-то мне это по душе, — интимно заметил старший писарь.. — Рассказывал мне фельдфебель Гегнер, что в начале войны господин капитан Сагнер вздумал где-то в Черногории отличиться и гнал одну рогу за другой на сербские позиции подобстрел пулеметов, несмотря на то что это было совершенно гиблое дело и пехота там вообще ни черта не сделала бы, так как сербов с тех скал могла снять только артиллерия. Из всего батальона осталось только восемьдесят человек; сам капитан Сагнер был ранен в руку, потом в больнице заразился еще дизентерией и только после этого появился у нас в полку в Будейовицах. А вчера он будто бы распространялся в собрании, что мечтает о фронте, готов потерять там весь маршевый батальон, но себя покажет и получит signum laudis. За свою деятельность на сербском фронте он получил фигу с маслом, но теперь или ляжет костьми со всем маршевым батальоном, или будет произведен в подполковники, а маршевому батальону придется туго. Я так полагаю, господин обер-лейтенант, что этот риск и нас касается. Недавно фельдфебель Гегнер говорил, что вы очень не ладите с капитаном Сагнером и что он в первую очередь пошлет в бой нашу одиннадцатую роту, в самые опасные места. Старший писарь вздохнул. — Мне думается, что в такой войне, как эта, когда столько войск и так растянута линия фронта, можно достичь успеха скорее хорошим маневрированием, чем отчаянными атаками. Я наблюдал это под Дуклою, когда был в десятой маршевой роте. Тогда все сошло гладко, пришел приказ «nicht schießen!»[89], мы и не стреляли, а ждали, пока русские к нам приблизятся. Мы бы их забрали в плен без единого выстрела, только тогда около нас на левом фланге стояли идиоты ополченцы, и они так испугались русских, что начали удирать под гору по снегу — прямо как по льду. Ну, мы получили приказ, где сообщалось, что русские прорвали левый фланг и что мы должны отойти к штабу бригады. Я тогда как раз находился в штабе бригады, куда принес на подпись ротную продовольственную книгу, так как не мог разыскать наш полковой обоз. В это время в штаб стали прибегать поодиночке ребята из десятой маршевой роты. К вечеру их прибыло сто двадцать человек, а остальные, как говорили, заблудились во время отступления и съехали по снегу прямо к русским, вроде как на тобогане. Натерпелись мы там страху, господин обер-лейтенант! У русских в Карпатах были позиции и внизу и наверху… А потом, господин обер-лейтенант, капитан Сагнер… — Оставьте вы меня в покое с капитаном Сагнером! — сказал поручик Лукаш. — Я сам все это отлично знаю. Только не воображайте, пожалуйста, что, когда начнется бой, вы опять случайно очутитесь где-нибудь в обозе и будете получать ром и вино. Меня предупредили, что вы пьете горькую, и стоит посмотреть на ваш красный нос, сразу видно, с кем имеешь дело. — Это все с Карпат, господин обер-лейтенант. Там поневоле приходилось пить: обед нам приносили на гору холодный, в окопах — снег, огонь разводить нельзя, только ром и поддерживал. И если б не я, с нами случилось бы, что и с другими маршевыми ротами, где не было рому и люди замерзали. Но зато у нас от рому покраснели носы, и это имело плохую сторону, так как из батальона пришел приказ, чтобы на разведку посылать тех солдат, у которых носы красные. — Теперь зима уже прошла, — многозначительно проронил поручик. — Ром, как и вино, господин обер-лейтенант, на фронте незаменимы во всякое время года. Они, так сказать, поддерживают хорошее настроение. За полкотелка вина и четверть литра рому солдат сам пойдет драться с кем угодно. И какая это скотина опять стучит в дверь, на дверях же написано «Nicht klopfen!»[90]. — Herein![91] Поручик Лукаш повернулся в кресле и увидел, что дверь медленно и тихо открывается. И так же тихо, приложив руку к козырьку, в канцелярию одиннадцатой маршевой роты вступил бравый солдат Швейк. Вероятно, он отдавал честь, еще когда стучал в дверь и разглядывал надпись «Nicht klopfen!». Швейк держал руку у козырька, и это очень шло к его бесконечно довольной, беспечной физиономии. Он выглядел, как греческий бог воровства, облаченный в скромную форму австрийского пехотинца. Поручик Лукаш на мгновение зажмурил глаза под ласковым взглядом бравого солдата Швейка. Наверно, с таким обожанием и нежностью глядел блудный, потерянный и вновь обретенный сын на своего отца, когда тот в его честь жарил на вертеле барана. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я опять здесь, — заговорил Швейк так просто и непринужденно, что поручик сразу пришел в себя. С того самого момента, когда полковник Шредер заявил, что опять посадит ему на шею Швейка, поручик Лукаш каждый день в мыслях отдалял момент свидания. Каждое утро поручик убеждал себя: «Сегодня он не появится. Наверно, опять чего-нибудь натворил, его еще подержат». Но все эти расчеты Швейк мило и просто разрушил одним своим появлением. Швейк сначала бросил взгляд на старшего писаря Ванека и, обратившись к нему с приятной улыбкой, подал бумаги, которые вынул из кармана шинели. — Осмелюсь доложить, господин старший писарь, эти бумаги, выданные мне в полковой канцелярии, я должен отдать вам. Это насчет моего жалованья и зачисления на довольствие. В канцелярии одиннадцатой маршевой роты Швейк держался так естественно и свободно, как будто он с Ванеком был в самых приятельских отношениях. На его обращение старший писарь реагировал кратко: — Положите их на стол. — Будьте любезны, старший писарь, оставьте нас одних, — со вздохом произнес поручик Лукаш. Ванек вышел и стал за дверью подслушивать, о чем они будут говорить. Сначала он не слышал ничего. Швейк и поручик Лукаш молчали и долго глядели друг на друга. Лукаш смотрел на Швейка, как петушок, стоящий перед курочкой и готовящийся на нее прыгнуть; он словно хотел его загипнотизировать. Швейк, как всегда, отвечал поручику своим теплым, приветливым и спокойным взглядом, как будто хотел ему сказать: «Опять мы вместе, душенька. Теперь нас ничто не разлучит, голубчик ты мой». Так как поручик долго не прерывал молчания, глаза Швейка говорили ему с трогательной нежностью: «Так скажи что-нибудь, золотце мое, вымолви хоть словечко!» Поручик Лукаш прервал это мучительное молчание словами, в которые постарался вложить изрядную долю иронии: — Добро пожаловать, Швейк! Благодарю за визит. Наконец-то вы у нас, долгожданный гость. Но он не сдержался, и вся злость, накопившаяся за последние дни, вылилась в страшном ударе кулаком по столу. Чернильница подскочила и залила чернилами ведомость на жалованье. Одновременно с чернильницей подскочил поручик Лукаш и, приблизившись вплотную к Швейку, заорал: — Скотина! Он метался взад и вперед по узкой канцелярии и, оказываясь около Швейка, плевался. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк, между тем как поручик Лукаш все бегал по канцелярии и в исступлении бросал в угол скомканные листы бумаги, за которыми он то и дело подходил к с голу, — письмо, стало быть, я отдал, как договорились. К счастью, мне удалось застать дома саму пани Каконь, и могу сказать, что это весьма интересная женщина, правда, я видел ее в слезах… Поручик Лукаш сел на койку военного писаря и хриплым голосом крикнул: — Когда же этому придет конец, Швейк? Швейк, сделав вид, что недослышал, ответил: — Потом со мной вышла маленькая неприятность, но я взял все на себя. Правда, мне не поверили, что я переписываюсь с этой пани, и, для того чтобы замести следы, я во время допроса проглотил письмо. Потом по чистой случайности — иначе это никак не объяснить! — я вмешался в небольшую потасовку, но благополучно вывернулся. Невиновность моя была признана, меня послали на полковой рапорт, но в дивизионном суде следствие прекратили. В полковой канцелярии я ждал всего несколько минут, пока не пришел полковник, который выругал меня слегка и сказал, что я должен немедленно, господин обер-лейтенант, явиться к вам с рапортом о вступлении в должность ординарца. Кроме того, господин полковник приказал мне доложить, чтобы вы немедленно пришли к нему по делам маршевой роты. С тех пор прошло больше получаса. Но ведь господин полковник не знал, что меня еще потянут в полковую канцелярию и что я там просижу больше пятнадцати минут. А сидел я там потому, что мне задержали жалованье, которое должны были выдать не в роге, а в полку, так как я считался полковым арестантом. Там все так перемешали и перепутали, что прямо обалдеть можно. Услышав, что еще полчаса тому назад он должен был явиться к полковнику Шредеру, поручик стал быстро одеваться. — Опять удружили вы мне, Швейк! — произнес он голосом, полным такого безнадежного отчаяния, что Швейк попытался успокоить его дружеским словом, прокричав вслед вихрем вылетевшему поручику: — Ничего, господин полковник подождет, ему все равно нечего делать. Спустя некоторое время после ухода поручика в канцелярию вошел старший писарь Ванек. Швейк сидел на стуле и подкладывал в маленькую железную печку уголь. Печка чадила и воняла, а Швейк продолжал развлекаться, не обращая внимания на Ванека, который остановился и несколько минут наблюдал за ним, но наконец не выдержал, захлопнул ногой дверцу печки и сказал Швейку, чтобы гот убирался отсюда. — Господин старший писарь, — с достоинством произнес Швейк, — позвольте вам заявить, что ваш приказ убраться отсюда и вообще из лагеря при всем моем желании исполнить не могу, так как подчиняюсь приказанию высшей инстанции. Ведь я здесь ординарец, — гордо добавил Швейк. — Господин полковник Шредер прикомандировал меня к одиннадцатой маршевой роге, к господину обер-лейтенанту, у которого я был прежде денщиком, но благодаря моей врожденной интеллигентности я получил повышение и стал ординарцем. Мы с господином обер-лейтенантом старые знакомые. А кем вы, господин старший писарь, были в мирное время? Полковой писарь Ванек был настолько обескуражен фамильярным, панибратским гоном бравого солдата Швейка, что, забыв о своем чине, которым очень любил козырнуть перед солдатами своей роты, ответил так, будто был подчиненным Швейка: — У меня аптекарский магазин в Кралупах. Фамилия моя Ванек. — Я тоже учился аптекарскому делу, — ответил Швейк, — в Праге, у пана Кокошки на Петршине. Он был ужасный чудак, и, когда я как-то нечаянно запалил бочку с бензином и у него сгорел дом, он меня выгнал, и в цех меня уже нигде больше не принимали, так что из-за этой глупой бочки с бензином мне не удалось доучиться. А вы тоже готовили целебные травы для коров? Ванек отрицательно покачал головой. — Мы приготовляли целебные травы для коров вместе с освященными образочками. Наш хозяин Кокошка был исключительно набожным человеком и вычитал как-то, что святой Пилигрим исцелял скот от раздутия брюха. Так, по его заказу на Смихове напечатали образки святого Пилигрима, и он отнес их в Эмаузский монастырь, где их освятили за двести золотых, а потом мы их вкладывали в конвертик с нашими целебными травами для коров. Эти целебные травы размешивали в теплой воде и давали корове пить из лохани. При этом скотине прочитывалась маленькая молитва к святому Пилигриму, которую сочинил наш приказчик Таухен. Дело было так. Когда эти образки святого Пилигрима были готовы, на другой стороне нужно было напечатать какую-нибудь молитву. Так вот вечером наш старик Кокошка позвал Таухена и велел ему к следующему утру сочинить молитву к нашим образкам и целебным травам, чтобы завтра в десять часов, когда он придет в лавку, все было готово к отправке в типографию: коровы уже ждут этой молитвы. Одно из двух: если сочинит хорошую — он ему гульден на бочку выложит, нет — через две недели получит расчет. Пан Таухен целую ночь потел, утром, не выспавшись, пришел открывать лавку, а у него ничего еще не было написано. Мало того: он даже забыл, как зовут святого по этим целебным травам. Выручил его из беды слуга Фердинанд. Тот на все руки был мастер. Когда мы на чердаке сушили на чай ромашку, так он, бывало, разуется и влезет в эту самую ромашку ногами. Он говорил нам, что от этого ноги перестают потеть. Умел он ловить голубей на чердаке, умел открывать конторку с деньгами и еще обучил нас другим способам подрабатывать. И у меня, мальчишки, дома была такая аптека — я ее из лавки в дом к себе натаскал, — какой не было и «У милосердных». Так вот, тот самый Фердинанд и выручил из беды Таухена. «Позвольте, говорит, взглянуть». Пан Таухен немедленно послал меня за пивом для него. Не успел я еще принести пива, а уж у Фердинанда половина дела была сделана, и он прочел нам:Швейк вернулся в канцелярию одиннадцатой маршевой роты. Не успел он раскурить трубку, как раздался телефонный звонок. Со Швейком снова заговорил поручик Лукаш: — Где вы шляетесь, Швейк? Звоню уже третий раз, и никто не отзывается. — Разыскивал, господин обер-лейтенант. — Что, уже пошли? — Конечно, пошли, но еще не знаю, пришли ли они туда. Может, еще раз сбегать? — Вы нашли взводного Фукса? — Нашел, господин обер-лейтенант. Вначале он мне сказал «чего?», и только когда я ему объяснил, что телефонный разговор должен быть краток и ясен… — Не дурачьтесь, Швейк!.. Ванек еще не вернулся? — Не вернулся, господин обер-лейтенант. — Да не орите вы так в трубку! Не знаете, где теперь может быть этот проклятый Ванек? — Не знаю, господин обер-лейтенант, где может быть этот проклятый Ванек. — Он был в полковой канцелярии, но куда-то ушел. Может, в кантине?.. Отправляйтесь к нему, Швейк, и передайте, чтобы он немедленно шел на склад. Да вот еще что: найдите немедленно капрала Блажека и скажите, чтобы он тотчас же отвязал Балоуна, и пошлите Балоуна ко мне. Повесьте трубку. Швейк действительно принялся хлопотать, нашел капрала Блажека и передал ему приказание поручика отвязать Балоуна. Капрал Блажек заворчал: — Когда туго приходится, робеть начинают! Швейк пошел посмотреть, как будут отвязывать Балоуна, а потом проводил его, так как это было по дороге к кантине, где Швейк должен был разыскать старшего писаря Ванека. Балоун смотрел на Швейка как на своего спасителя и обещал, что будет делиться с ним всеми посылками, которые получит из дому. — У нас скоро будут резать свинью, — меланхолически сказал Балоун. — Ты какую свиную колбасу любишь: с кровью или без крови? Скажи, не стесняйся, я сегодня вечером буду писать домой. В моей свинье будет примерно сто пятьдесят кило. Голова у ней как у бульдога, а такие свиньи — самые лучшие. С такими свиньями в убытке не останешься. Такая порода, брат, не подведет! Сала на ней — пальцев на восемь. Дома я сам делал ливерную колбасу. Так, бывало, налопаешься фаршу, что чуть не лопнешь. Прошлогодняя свинья была на сто шестьдесят кило. Вот это свинья так свинья! — с восторгом сказал он на прощание, крепко пожимая руку Швейку. — А выкормил я ее на одной картошке и сам диву давался, как она у меня быстро жирела. Кусок поджаренной ветчинки, полежавшей в рассоле, да с картофельными кнедликами, посыпанными шкварками, да с капустой!.. Пальчики оближешь! После этого и пивко пьется с удовольствием!.. Что еще нужно человеку? И все это у нас отняла война. Бородатый Балоун тяжело вздохнул и пошел в полковую канцелярию, а Швейк отправился по старой липовой аллее к кантине. Старший писарь Ванек с блаженным видом сидел в кантине и разъяснял знакомому штабному писарю, сколько можно было заработать перед войной на эмалевых и клеевых красках. Штабной писарь был вдребезги пьян. Днем приехал один богатый помещик из Пардубиц, сын которого был в лагерях, дал ему хорошую взятку и все утро до обеда угощал его в городе. Теперь штабной писарь сидел в полном отчаянии оттого, что у него пропал аппетит, не соображал, о чем идет речь, а на трактат об эмалевых красках и вовсе не реагировал. Он был занят собственными размышлениями и ворчал себе под нос, что железнодорожная ветка должна была бы идти на Тршебони в Пелгржимов, а потом обратно. Когда вошел Швейк, Ванек попытался еще раз в цифрах объяснить штабному писарю, сколько зарабатывали на одном килограмме строительной краски, на что штабной писарь ни с того ни с сего ответил: — На обратном пути он умер, оставив после себя только письма. Швейка он, очевидно, принял за какого-то неприятного человека и начал обзывать его чревовещателем. Швейк подошел к Ванеку, который тоже хватил изрядно, но при этом был приветлив и мил. — Господин старший писарь, — отрапортовал Швейк, — немедленно идите на склад, там вас уже ждет взводный Фукс с десятью рядовыми, и получайте консервы. Ноги в руки, бегом марш! Господин обер-лейтенант телефонировал уже дважды. Ванек рассмеялся: — Деточка моя, что я, идиот? Ведь за это мне пришлось бы самого себя изругать, ангел ты мой! Времени на все хватит. Над нами ведь не каплет, золотце мое! Пусть сперва обер-лейтенант Лукаш отправит маршевых рот столько же, сколько я, а тогда и разговаривает; небось тогда он ни к кому не будет зря приставать со своим «бегом марш!». Я уже получил приказ в полковой канцелярии, что завтра поедем, надо укладываться и немедленно получать на дорогу провиант. А ты думаешь, что сделал я? Я самым спокойным манером зашел сюда выпить четвертинку вина. Сидится мне здесь спокойно, и пусть все идет своим чередом. Консервы останутся консервами, выдача — выдачей. Я знаю склад лучше, чем господин обер-лейтенант. Я разбираюсь в том, что говорится на совещаниях господ офицеров у господина полковника. Ведь это только господину полковнику чудится, будто на складе имеются консервы. Склад нашего полка никогда никаких запасов консервов не имел, и доставали мы их от случая к случаю в бригаде или занимали в других полках, с которыми оказывались поблизости. Одному только Бенешовскому полку мы должны больше трехсот банок консервов. Хе, хе! Пусть на совещаниях они говорят, что им вздумается. Куда спешить? Ведь все равно, когда наши придут туда, каптенармус скажет им, что они с ума спятили. Ни одна маршевая рота не получила на дорогу консервов. Так, что ли, старая картошка? — обратился он к штабному писарю. Тот, очевидно, засыпал, или с ним случился небольшой припадок белой горячки, только он ответил: — Она шла, держа над собой раскрытый зонт. — Самое лучшее, — продолжал старший писарь Ванек, — махнуть на все рукой. Если сегодня в полковой канцелярии сказали, что завтра трогаемся, — этому и малый ребенок не поверит. Разве мы можем уехать без вагонов? При мне еще звонили на вокзал. Там нет ни одного свободного вагона, точь-в-точь как было с последней маршевой ротой. Сидели мы тогда два дня на вокзале и ждали, пока над нами кто-нибудь смилуется и пошлет за нами поезд. А потом мы не знали, куда поедем. Даже сам полковник ничего не знал. Мы уж всю Венгрию проехали, а все еще никто не знал: поедем мы на Сербию или на Россию. На каждой станции говорили по прямому проводу со штабом дивизии. А были мы просто какой-то заплатой. Пришили нас наконец где-то у Дуклы. Там нас разбили наголову, и мы снова поехали формироваться. Только не торопиться! Со временем все выяснится, а пока нечего спешить. Jawohl, nochamol![93] Вино здесь замечательное, — продолжал Ванек, не слушая, как бормочет про себя штабной писарь: — Glauben Sie mir, ich habe bisher wenig von meinem Leben gehabt. Ich wundere mich uber diese Frage[94]. — Чего же попусту беспокоиться об отъезде маршевого батальона? У первой маршевой роты, с которой я ехал, все было готово за два часа, и все оказалось в полном порядке. Другие роты тогдашнего нашего маршевого батальона готовились в дорогу целых два дня, а наш ротный командир, лейтенант Пршеносил (франт такой был), нам прямо сказал: «Ребята, не спешите!» И все шло как по маслу. Только за два часа до отхода поезда мы начали укладываться. Самое лучшее — подсаживайтесь… — Не могу, — с геройской самоотверженностью ответил бравый солдат Швейк, — Я должен идти в канцелярию. Что, если кто-нибудь позвонит? — Ну, так идите, мое золотце. Но только запомните раз навсегда, что это некрасиво с вашей стороны и что настоящий ординарец никогда не должен быть там, где он нужен. Никогда не относитесь столь рьяно к своим обязанностям. Поверьте, душка, нет ничего хуже суетливого ординарца, который хотел бы всю войну взвалить на себя. Так-то, душенька. Но Швейк был уже за дверью, он спешил в канцелярию своей маршевой роты. Ванек остался в одиночестве — никак нельзя было сказать, чтобы штабной писарь составлял ему компанию. Последний совершенно ушел в себя и бормотал, умиленно гладя четвертинку вина, самые удивительные вещи без всякой связи между собой, то по-чешски, то по-немецки: — Я много раз проходил по этой деревне, но и понятия не имел о том, что она существует на свете. In einem halben Jahre habe ich meine Staatsprüfung hinter mir und meinen Doktor gemacht[95]. Я стал старым калекой. Благодарю вас, Люси. Erscheinen sie in schön ausgestatteten Bänden[96],— может быть, найдется среди вас кто-нибудь, кто помнит это? Старший писарь от скуки стал выстукивать какой-то марш, но долго скучать ему не пришлось: дверь отворилась, вошел повар Юрайда с офицерской кухни и плюхнулся на стул. — Нам сегодня дали приказ, — залопотал он, — получить на дорогу коньяк. Но в нашей бутыли еще оставался ром, и нам пришлось ее опорожнить. Здорово пришлось-таки приналечь! Вся кухонная прислуга — в лежку! Я обсчитался на несколько порций. Полковник опоздал, и ему не хватило. Поэтому ему теперь делают омлет. Вот, я вам скажу, комедия! — Занятная авантюра, — заметил Ванек, который за вином всегда любил вставить красивенькое словцо. Повар Юрайда принялся философствовать, что отвечало его бывшей профессии. Перед войной он издавал оккультный журнал и серию книг под названием «Загадки жизни и смерти». На военной службе он примазался к полковой офицерской кухне, и, когда, бывало, увлечется чтением древнеиндийских сутр Прагна Парамита («Откровения мудрости»), у него частенько подгорало жаркое. Полковник Шредер ценил его как полковую достопримечательность. Действительно, какая офицерская кухня могла бы похвалиться поваром-оккультистом, который, заглядывая в тайны жизни и смерти, удивлял всех таким филе в сметане или рагу, что смертельно раненный под Комаровом подпоручик Дуфек все время звал Юрайду. — Да, — сказал ни с того ни с сего еле державшийся на стуле Юрайда: от него на десять шагов разило ромом. — Когда сегодня не хватило на господина полковника и когда он увидел, что осталась только тушеная картошка, он впал в состояние гаки. Знаете, что такое «гаки»? Это состояние голодных духов. И вот тогда я ему сказал: «Обладаете ли вы достаточной силой, господин полковник, чтобы устоять перед роковым предначертанием судьбы, а именно: выдержать то, что на вашу долю не хватило телячьей почки? В карме предопределено, чтобы вы, господин полковник, сегодня на ужин получили божественный омлет с рубленой тушеной телячьей печенкой». — Милый друг, — после небольшой паузы обратился он вполголоса к старшему писарю, сделав при этом непроизвольный. жест рукой и опрокинув все стоявшие перед ним на столе стаканы, — существует небытие всех явлений, форм и вещей, — мрачно произнес после всего содеянного повар-оккультист. — Форма есть небытие, а небытие есть форма. Небытие неотделимо от формы, форма неотделима от небытия. То, что является небытием, является и формой, то, что есть форма, есть небытие. Повар-оккультист погрузился в молчание, подпер рукой голову и стал созерцать мокрый, облитый вином стол. Штабной писарь продолжал мычать что-то, не имевшее ни начала, ни конца: — Хлеб исчез с полей, исчез — in dieser Stimmung erhielt er Einladung und ging zu ihr[97], праздник троицы бывает весной. Старший писарь Ванек продолжал барабанить по столу, пил и время от времени вспоминал, что у продовольственного склада его ждут десять солдат во главе со взводным. При этом воспоминании он улыбался и махал рукой. Вернувшись поздно в канцелярию одиннадцатой маршевой роты, он нашел Швейка у телефона. — Форма есть небытие, а небытие есть форма, — произнес он с трудом, завалился одетый на койку и сразу уснул. Швейк неотлучно сидел у телефона, так как два часа назад поручик Лукаш по телефону сообщил ему, что он все еще на совещании у господина полковника, но сказать, что Швейк может отойти от телефона, забыл. Потом со Швейком по телефону говорил взводный Фукс, который вместе с десятью рядовыми напрасно все это время ждал старшего писаря. И только теперь разглядел, что склад заперт. Наконец Фукс ушел куда-то, и десять рядовых один за другим вернулись в свой барак. Время от времени Швейк развлекался тем, что снимал телефонную трубку и слушал. Телефон был новейшей системы, недавно введенной в армии, и обладал тем преимуществом, что можно было вполне отчетливо слышать чужие телефонные разговоры по всей линии. Обоз переругивался с артиллерийскими казармами, саперы угрожали военной почте, полигон ругал пулеметную команду. А Швейк, не вставая, все сидел да сидел у телефона.. Совещание у полковника продолжалось. Полковник Шредер развивал новейшую теорию полевой службы и особенно подчеркивал значение гранатометчиков. Перескакивая с пятого на десятое, он говорил о расположении фронта два месяца тому назад на юге и на востоке, о важности тесной связи между отдельными частями, об удушливых газах, о стрельбе по неприятельским аэропланам, о снабжении солдат на фронте и потом перешел к внутренним взаимоотношениям в армии. Он разговорился об отношении офицеров к нижним чинам, нижних чинов к унтер-офицерам, о перебежчиках во вражеский стан, о политических событиях и о том, что пятьдесят процентов чешских солдат politisch verdachtig[98]. — Jawohl, meine Herren, der Kramarsch, Scheiner und Klófatsch…[99] Большинство офицеров во время доклада думали о том, когда наконец старый пустомеля перестанет нести эту белиберду, но полковник продолжал городить всякий вздор о новых задачах новых маршевых батальонов, о павших в бою офицерах полка, о цеппелинах, проволочных заграждениях, присяге… Тут поручик Лукаш вспомнил, что в то время, когда весь маршевый батальон присягал, бравый солдат Швейк к присяге приведен не был, так как в те дни сидел в дивизионном суде. При этом воспоминании он вдруг рассмеялся. Это было что-то вроде истерического смеха, которым он заразил нескольких офицеров, сидевших рядом. Его смех привлек внимание полковника, только что заговорившего об опыте, приобретенном при отступлении германских армий в Арденнах. Смешав все это в одну кучу, полковник закончил: — Господа, здесь нет ничего смешного. Потом все отправились в Офицерское собрание, так как полковника Шредера вызвал к телефону штаб бригады. Швейк дремал у телефона, когда его вдруг разбудил звонок. — Алло! — послышалось в телефоне. — Звонят из канцелярии полка. — Алло! — ответил Швейк. — Здесь канцелярия одиннадцатой роты. — Не задерживай, — послышался голос, — возьми карандаш и пиши. Прими телефонограмму. Одиннадцатой маршевой роте… Затем последовали одна за другой какие-то странные фразы, так как одновременно говорили двенадцатая и тринадцатая маршевые роты, и телефонограмма совершенно растворилась в этом хаосе звуков. Швейк не мог понять ни слова. Наконец все утихло, и Швейк разобрал: — Алло! Алло! Повтори и не задерживай! — Что повторить? — Что повторить, дубина? Телефонограмму! — Какую телефонограмму? — Черт побери! Глухой ты, что ли? Телефонограмму, которую я продиктовал тебе, балбес! — Я ничего не слышал, здесь еще кто-то вмешался в наш разговор. — Осел ты, и больше ничего! Ты что думаешь, я с тобой валять дурака буду? Примешь ты телефонограмму или нет? Есть у тебя карандаш и бумага? Что?.. Нет?.. Скотина! Мне ждать, пока ты найдешь? Ну и солдаты пошли!.. Ну, так как же? Может, ты еще не подготовился? Наконец-то раскачался! Так слушай: Elfte Marschkumpanie[100]. Повтори! — Elfte Marschkumpanie. — Kumpaniekommandant…[101] Есть?.. Повтори! — Kumpaniekommandant… — Zur Besprechung morgen…[102] Готов? Повтори! — Zur Besprechung morgen… — Um neun Uhr. — Unterschrift[103]. Понимаешь, что такое Unterschrift, обезьяна? Это подпись! Повтори это! — Um neun Uhr. — Unterschrift. Понимаешь… что… такое Unterschrift, обезьяна, это подпись. — Дурак! Подпись: Oberst Schröder[104], скотина! Есть? Повтори! — Oberst Schröder, скотина… — Наконец-то, дубина! Кто принял телефонограмму? — Я. — Himmelherrgott! Кто это — «я»? — Швейк. Что еще? — Слава богу, больше ничего. Тебя надо было назвать «Осел». Что у вас там нового? — Ничего нет. Все по-старому. — Тебе небось все нравится? Говорят, у вас сегодня кого-то привязывали? — Всего-навсего денщика господина обер-лейтенанта: он у него обед слопал. Не знаешь, когда мы едем? — Это, брат, вопрос!.. Старик и тот этого не знает. Спокойной ночи! Блох у вас там много? Швейк положил трубку и принялся будить старшего писаря Ванека, который отчаянно сопротивлялся; когда же Швейк начал его трясти, писарь заехал ему в нос. Потом перевернулся на живот и стал брыкаться. Все-таки Швейку удалось его разбудить, и писарь, протирая глаза, повернулся к нему лицом и испуганно спросил: — Что случилось? — Ничего особенного, — ответил Швейк, — я хотел с вами посоветоваться. Только что мы получили телефонограмму: завтра в девять часов господин обер-лейтенант Лукаш должен явиться на совещание к господину полковнику. Я не знаю, как мне поступить. Должен ли я пойти передать это сейчас, немедленно, или завтра утром. Я долго колебался: стоит мне вас будить или не стоит, ведь вы так славно храпели… А потом решил, куда ни шло: ум хорошо, два лучше… — Ради бога, прошу вас, не мешайте спать, — завопил Ванек, зевая во весь рот, — отправляйтесь туда утром и не будите меня! Он повернулся на бок и тотчас заснул. Швейк опять сел около телефона и, положив голову на стол, задремал. Его разбудил телефонный звонок. — Алло! Одиннадцатая маршевая рота? — Да, одиннадцатая маршевая рота. Кто там? — Тринадцатая маршевая рота. Алло! Который час? Я никак не могу созвониться с телефонной станцией. Что-то долго не идут меня сменять. — У нас часы стоят. — Значит, как и у нас. Не знаешь, когда трогаемся? Ты не говорил с полковой канцелярией? — Там ни хрена не знают, как и мы. — Не грубите, барышня! Вы уже получили консервы? От нас туда ходили и ничего не принесли. Склад был закрыт. — Наши тоже пришли с пустыми руками. — Зря только панику подымают. Как думаешь, куда мы поедем? — В Россию. — А я думаю, что, скорее, в Сербию. Посмотрим, когда будем в Будапеште. Если нас повезут направо — так Сербия, а налево — Россия. У вас уже есть вещевые мешки? Говорят, жалованье повысят. А ты играешь в три листика? Играешь — так приходи завтра. Мы наяриваем каждый вечер. Сколько вас сидит у телефона? Один? Так наплюй на все и ступай дрыхать. Странные у вас порядки! Ты небось попал как кур в ощип. Ну, наконец-то меня пришли сменять. Дрыхни на здоровье! Швейк и в самом деле сладко уснул у телефона, забыв повесить трубку, так что никто не мог потревожить его сна. А телефонист в полковой канцелярии всю ночь чертыхался: ему никак не удавалось дозвониться до одиннадцатой маршевой роты и передать новую телефонограмму о том, что завтра до двенадцати часов дня в полковую канцелярию должен быть представлен список солдат, которым еще не сделана противотифозная прививка. Поручик Лукаш все еще сидел в Офицерском собрании с военным врачом Шанцлером, который, усевшись верхом на стул, размеренно стучал бильярдным кием об пол и произносил при этом следующие фразы: — «Сарацинский султан Салах-Эддин первый признал нейтральность санитарного персонала. Следует подавать помощь раненым вне зависимости от того, к какому лагерю они принадлежат. Каждая сторона должна покрыть расходы на лекарства и лечение другой стороне. Следует разрешить посылать врачей и фельдшеров с генеральскими удостоверениями для оказания помощи раненым врагам. Точно так же попавших в плен раненых следует под охраною и поручительством генералов отсылать назад или же обменивать. Потом они могут продолжать службу в строю. Больных с обеих сторон не разрешается ни брать в плен, ни убивать, их следует отправлять в безопасные места, в госпитали. Разрешается оставить при них стражу, которая, как и больные, должна вернуться с генеральскими удостоверениями. Все это распространяется и на фронтовых священнослужителей, на врачей, хирургов, аптекарей, фельдшеров, санитаров и других лиц, обслуживающих больных. Все они не могут быть взяты в плен, но тем же самым порядкомдолжны быть посланы обратно». Доктор Шанцлер уже сломал при этом два кия и все еще не закончил своей странной лекции об охране раненых на войне, постоянно впутывая в свою речь какие-то непонятные генеральские удостоверения. Поручик Лукаш допил свой черный кофе и пошел домой, где нашел бородатого великана Балоуна, который в это время поджаривал в котелке колбасу на его спиртовке. — Я осмелился, — заикаясь, сказал Балоун, — я позволил себе, осмелюсь доложить… Лукаш с любопытством посмотрел на него. В этот момент Балоун показался ему большим ребенком, наивным созданием, и поручик Лукаш пожалел, что приказал привязать его за неутолимый аппетит. — Жарь, жарь, Балоун, — сказал он, отстегивая саблю, — с завтрашнего дня я прикажу выписывать для тебя лишнюю порцию хлеба. Поручик сел к столу. И вдруг ему захотелось написать сентиментальное письмо своей тете.
«Милая тетушка! Только что получил приказ подготовиться к отъезду на фронт со своей маршевой ротой. Может, это письмо будет последним моим письмом к тебе. Повсюду идут жестокие бои, наши потери велики. И мне трудно закончить это письмо словом «до свидания»; правильнее написать «прощай».«Докончу завтра утром», — подумал поручик Лукаш и пошел спать. Увидев, что поручик Лукаш крепко уснул, Балоун опять начал шнырять и шарить по квартире, как тараканы ночью; он открыл чемоданчик поручика и откусил кусок шоколаду. И вдруг Балоун испугался, — поручик зашевелился во сне, — быстро положил надкусанный шоколад в чемоданчик и притих. Потом потихоньку пошел посмотреть, что написал поручик. Прочел и был тронут, особенно словом «прощай». Он лег на свой соломенный матрас у дверей и вспомнил родной дом и дни, когда резали свиней. Балоун никак не мог отогнать от себя ту незабываемую яркую картину, как он прокалывает тлаченку, чтобы из нее вышел воздух: иначе во время варки она лопнет. При воспоминании о том, как у соседей однажды лопнула и развалилась целая колбаса, он уснул беспокойным сном. Ему приснилось, что он позвал к себе неумелого колбасника, который до того плохо набивал ливерные колбасы, что они тут же лопались. Потом оказалось, что мясник забыл сделать кровяную колбасу, пропала буженина и для ливерных колбас не хватает лучинок. Потом ему приснился полевой суд, будто его поймали, когда он крал из походной кухни кусок мяса. Наконец он увидел себя повешенным на липе в аллее военного лагеря в Бруке-на-Лейте.
Швейк проснулся вместе с пробуждающимся солнышком, которое взошло в благоухании сгущенного кофе, доносившемся изо всех ротных кухонь. Он машинально, как будто только что кончил разговаривать по телефону, повесил трубку и совершил по канцелярии утренний моцион. При этом он пел. Начал он сразу с середины песни о том, как солдат переодевается девицей и идет к своей возлюбленной на мельницу, а мельник кладет его спать к своей дочери, но прежде кричит мельничихе:
Полковник Шредер вызвал на совещание всех офицеров маршевого батальона. Он ждал этого совещания с нетерпением, чтобы иметь возможность высказаться. Кроме того, надо было принять какое-нибудь решение по делу вольноопределяющегося Марека, который отказался чистить отхожие места и как бунтовщик был послан полковником Шредером в дивизионный суд. Из арестантского отделения дивизионного суда он только вчера ночью был переведен на гауптвахту, где и находился под стражей. Одновременно в полковую канцелярию была передана до невозможности запутанная бумага из дивизионного суда, в которой указывалось, что в данном случае дело идет не о бунте, так как вольноопределяющиеся не обязаны чистить отхожие места, но тем не менее в этом усматривается нарушение дисциплины, каковой проступок может быть искуплен им примерной службой на фронте. Ввиду всего этого обвиняемый вольноопределяющийся Марек опять отсылается в свой полк, а следствие о нарушении дисциплины приостанавливается до конца войны и будет возобновлено в случае нового проступка вольноопределяющегося Марека. Предстояло еще одно дело. Одновременно с вольноопределяющимся Мареком из арестантского дивизионного суда был переведен на гауптвахту самозванец, взводный Тевелес, который недавно появился в полку, куда был послан из загребской больницы. Он имел большую серебряную медаль, нашивки вольноопределяющегося и три звездочки. Он рассказывал о геройских подвигах шестой маршевой роты в Сербии и о том, что от всей роты остался один он. Следствием было установлено, что с шестой маршевой ротой в начале войны действительно отправился какой-то Тевелес, который, однако, не имел прав вольноопределяющегося. Была затребована справка от бригады, к которой во время бегства из Белграда 2 декабря 1914 года была прикомандирована шестая маршевая рота, и было установлено, что в списке представленных к награде и награжденных серебряными медалями никакого Тевелеса нет. Был ли, однако, рядовой Тевелес во время белградского похода произведен во взводные — выяснить не удалось, ввиду того что вся шестая маршевая рота вместе со всеми своими офицерами после битвы у церкви св. Саввы в Белграде пропала без вести. В дивизионном суде Тевелес оправдывался тем, что действительно ему была обещана большая серебряная медаль и что поэтому он купил ее у одного босняка. Что касается нашивок вольноопределяющегося, то их он себе пришил в пьяном виде, а продолжал носить потому, что пьян был постоянно, ибо организм его ослабел от дизентерии. Открыв собрание, прежде чем приступить к обсуждению этих двух вопросов, полковник Шредер указал, что перед отъездом, который уже не за горами, следует почаще встречаться. Из бригады сообщили, что ждут приказов от дивизии. Солдаты должны быть наготове, и ротные командиры обязаны бдительно следить за тем, чтобы никто не отлучался. Затем он еще раз повторил все, о чем говорил вчера. Опять сделал обзор военных событий и напомнил, что ничто не должно сломить боевой дух армии и отвагу. На столе перед ним была прикреплена карта театра военных действий с флажками на булавках, но флажки были опрокинуты и фронты передвинулись. Вытащенные булавки с флажками валялись под столом. Весь театр военных действий ночью до неузнаваемости разворотил кот, которого держали в полковой канцелярии писаря. Кот нагадил на австро-венгерский фронт и хотел было зарыть кучку, но повалил флажки и размазал кал по всем позициям, оросил фронты и предмостные укрепления и запакостил армейские корпуса. Полковник Шредер был очень близорук. Офицеры маршевого батальона с интересом следили за тем, как палец полковника Шредера приближался к этим кучкам. — Путь на Буг, господа, лежит через Сокаль, — изрек полковник с видом прорицателя и продвинул по памяти указательный палец к Карпатам, но при этом влез в одну из тех кучек, с помощью которых кот старался сделать рельефной карту театра военных действий. — Was ist das, meine Herren?[109] — с удивлением обратился он к офицерам, когда что-то прилипло к его пальцу. — Wahrscheinlich, Katzendreck, Herr Oberst[110],— очень вежливо ответил за всех капитан Сагнер. Полковник Шредер ринулся в соседнюю канцелярию, откуда послышались громовые проклятия и ужасные угрозы, что он заставит всю канцелярию вылизать языком оставленные котом следы. Допрос был краток. Выяснилось, что кота две недели тому назад притащил в канцелярию младший писарь Цвибельфиш. По выяснении дела Цвибельфиш собрал свои манатки, а старший писарь отвел его на гауптвахту и посадил впредь до дальнейших распоряжений господина полковника. Этим, собственно, совещание и закончилось. Вернувшись к офицерам, багровый от злости, полковник Шредер забыл, что следовало еще потолковать о судьбе вольноопределяющегося Марека и лжевзводного Тевелеса. — Прошу господ офицеров быть готовыми и ждать моих дальнейших приказаний и инструкций, — коротко сказал он. Так и остались под стражей на гауптвахте вольноопределяющийся и Тевелес, и когда позднее к ним присоединился Цвибельфиш, они могли составить «марьяж», а после «марьяжа» стали приставать к своим караульным с требованием, чтобы те выловили всех блох из тюфяков. Потом к ним сунули ефрейтора Пероутку из тринадцатой маршевой роты. Вчера, когда распространился по лагерю слух, что отправляются на позиции, Пероутка исчез и утром был найден патрулем в Бруке у «Белой розы». Он оправдывался тем, что хотел перед отъездом посмотреть знаменитый стекольный завод графа Гарраха у Брука, а на обратном пути заблудился и только утром, совершенно изможденный, добрел до «Белой розы» (в действительности же он спал с Розочкой из «Белой розы»). Ситуация по-прежнему осталась неясной. Поедут или не поедут? Швейк по телефону в канцелярии одиннадцатой маршевой роты выслушал самые разнообразные мнения: пессимистические и оптимистические. Двенадцатая маршевая рота телефонировала, будто кто-то из канцелярии слышал, что предварительно будут производиться упражнения в стрельбе по движущейся мишени и что поедут потом. Этого оптимистического взгляда не разделяла тринадцатая маршевая рота, которая телефонировала, что из города вернулся капрал Гавлик, слышавший от одного железнодорожного служащего, будто на станцию уже поданы вагоны. Ванек вырвал у Швейка трубку и в ярости закричал, что железнодорожники ни хрена не знают и что он сам только что пришел из полковой канцелярии. Швейк с истинным удовольствием дежурил у телефона и на вопросы: «Что нового?» — отвечал, что ничего определенного пока не известно. Так он ответил и на вопрос поручика Лукаша: — Что нового? — Ничего определенного пока не известно, господин обер-лейтенант, — стереотипно ответил Швейк. — Осел! Повесите трубку. Потом пришло несколько телефонограмм, которые Швейк после всяческих недоразумений наконец принял. В первую очередь ту, которую ему не могли продиктовать ночью из-за того, что он уснул, не повесив трубку. Телефонограмма эта касалась списка тех, кому была сделана и кому не была сделана противотифозная прививка. Потом Швейк принял запоздавшую телефонограмму о консервах. Вопрос этот был уже выяснен вчера. Затем поступила телефонограмма всем батальонам, ротам и подразделениям полка.
«Копия телефонограммы бригады № 756992. Приказ по бригаде № 172. При отчетности о хозяйстве полевых кухонь следует при наименовании нужных продуктов придерживаться нижеследующего порядка: 1 — мясо, 2 — консервы, 3 — овощи свежие, 4 — овощи сушеные, 5 — рис, 6 — макароны, 7 — крупа, 8 — картофель, — вместо прежнего порядка: 4 — сушеные овощи, 5 — свежие овощи».Когда Швейк прочел все это старшему писарю, Ванек торжественно заявил, что подобные телефонограммы кидают в нужник. — Какой-нибудь болван из штаба армии придумал, а потом это идет по всем дивизиям, бригадам, полкам. Затем Швейк принял еще одну телефонограмму: ее продиктовали так быстро, что он успел лишь записать в блокноте что-то вроде шифра: «In der Folge genauer erlaubt gewesen oder das selbst einem hingegen immerhin eingeholet werden»[111]. — Все это лишнее, — сказал Ванек, после того как Швейк страшно удивился тому, что он написал, и трижды вслух прочел все. — Одна ерунда, хотя, — черт их знает! — может быть, это шифрованная телефонограмма. У нас нет в роте шифровального отделения. Это также можно выбросить. — Я тоже так полагаю, — сказал Швейк, — если я объявлю господину обер-лейтенанту, что in der Folge genauer erlaubt gewesen oder das selbst einem hingegen immerhin eingeholet werden, он еще обидится, пожалуй. — Попадаются, скажу я вам, такие недотроги, что прямо ужас! — продолжал Швейк, вновь погружаясь в воспоминания. — Ехал я однажды на трамвае с Высочан в Прагу, а в Либеяи подсел к нам некий пан Новотный. Как только я его узнал, я пошел к нему на площадку и завел разговор о том, что мы, дескать, земляки, оба из Дражова, а он на меня разорался, чтобы я к нему не приставал, что он якобы меня не знает. Я стал ему все объяснять, чтобы он припомнил, как я, еще маленьким мальчиком, ходил к нему с матерью, которую звали Антония, а отца звали Прокоп, и был он приказчиком. Но он и после этого не хотел признаться, что мы знакомы. Так я ему привел в доказательство еще более подробные сведения: рассказал, что в Дражове было двое Новотных — Тонда и Иосиф, и он как раз тот Иосиф, и мне из Дражова о нем писали, что он застрелил свою жену за то, что она бранила его за пьянство. Тут он как замахнется на меня, а я увернулся, и он разбил большое стекло на передней площадке перед вагоновожатым. Ну, высадили нас и отвели, а в комиссариате выяснилось, что он потому так щепетилен, что звали его вовсе не Иосиф Новотный, а Эдуард Доубрава, и был он из Монтгомери в Америке, а сюда приехал навестить родственников. Телефонный звонок прервал рассказ Швейка, и чей-то хриплый голос из пулеметной команды опять спросил, поедут ли. Об этом будто бы с утра идет совещание у господина полковника. В дверях показался бледный как полотно кадет Биглер, самый большой дурак в роте, потому что в учебной команде вольноопределяющихся он старался отличиться своими познаниями. Он кивнул Ванеку, чтобы тот вышел в коридор, и там завел с ним продолжительный разговор. Вернувшись, Ванек презрительно ухмыльнулся. — Вот осел! — воскликнул он, обращаясь к Швейку. — Нечего сказать, экземплярчик у нас в маршевой роте! Он тоже был на совещании. Напоследок при расставании господин обер-лейтенант распорядился, чтобы взводные произвели осмотр винтовок со всей строгостью. А Биглер пришел спросить, должен ли он дать распоряжение связать Жлабека за то, что тот вычистил винтовку керосином. — Ванек разгорячился. — О такой глупости спрашивает, хотя знает, что едут на позиции! Господин обер-лейтенант вчера правильно сделал, велев отвязать своего денщика. Я этому щенку сказал, чтобы он поостерегся ожесточать солдат. — Раз уж заговорили о денщике, — сказал Швейк, — вы кого-нибудь подыскали для господина обер-лейтенанта? — Будьте благоразумнее, — ответил Ванек, — времени хватит. Между прочим, по-моему, господин обер-лейтенант привыкнет к Балоуну. Балоун разок-другой еще что-нибудь у него слопает, а потом это пройдет, когда попадем на фронт. Там, скорее всего, ни тому, ни другому жрать будет нечего. Когда я ему скажу, что Балоун остался, он ничего не сможет поделать. Это моя забота, господин обер-лейтенанта это не касается. Главное: не торопиться! — Ванек опять лег на свою койку и попросил: — Швейк, расскажите какой-нибудь анекдот из военной жизни. — Можно, — ответил Швейк, — только боюсь, как бы снова не позвонили. — Так выключите телефон: отвинтите провод или снимите трубку. — Ладно, — сказал Швейк, снимая трубку. — Я вам расскажу один случай, подходящий к нашему положению. Только тогда вместо настоящей войны были маневры, а паника началась точь-в-точь такая же, как сегодня: мы тоже не знали, когда выступим из казарм. Служил со мной Шиц с Поржичи, хороший парень, только набожный и робкий. Он представлял себе, что маневры — это что-то ужасное и что люди на них падают от жажды, а санитары подбирают их, как опавшие плоды. Поэтому он пил про запас, а когда мы выступили из казарм на маневры и пришли к Мнишеку, то сказал: «Я этого не выдержу, ребята, только господь бог меня может спасти!» Потом мы пришли к Горжовицам и там на два дня сделали привал, потому что из-за какой-то ошибки мы так быстро шли вперед, что чуть было вместе с остальными полками, которые шли с нами по флангам, не захватили весь неприятельский штаб. И осрамились бы, потому что нашему корпусу полагалось про…ать, а противнику выиграть: у них там находился какой-то эрцгерцогишка-замухрышка. Шиц устроил такую штуку. Когда мы разбили лагерь, он собрался и пошел в деревню за Горжовицами кое-что себе купить и к обеду возвращался в лагерь. Жарко было, к тому же выпил он тоже здорово, и тут увидел он при дороге столб, на столбе был ящик, а в нем под стеклом совсем маленькая статуя святого Яна Непомуцкого. Помолился он святому Яну и говорит: «Вот, чай, жарко тебе, не мешало бы тебе чего-нибудь выпить. На самом ты солнцепеке. Чай, все время потеешь?» Взболтал походную фляжку, выпил и говорит: «Оставил я и тебе глоток, святой Ян из Непомук». Потом спохватился, вылакал все, и святому Яну из Непомук ничего не осталось. «Иисус Мария! — воскликнул он. — Святой Ян из Непомук, ты это мне должен простить, я тебя за это вознагражу. Я возьму тебя с собой в лагерь и так тебя напою, что ты на ногах стоять не сможешь». И добрый Шиц из жалости к святому Яну из Непомук разбил стекло, вытащил статуйку святого, сунул под гимнастерку и отнес в лагерь. Потом святой Ян Непомуцкий вместе с ним спал на соломе. Шиц носил его с собой во время походов в ранце, и всегда ему страшно везло в карты. Где ни сделаем привал, он всегда выигрывал, пока не пришли мы в Прахенско. Квартировали мы в Драгеницах, и он вконец продулся. Утром, когда мы выступили в поход, на груше у дороги висел в петле святой Ян Непомуцкий. Вот вам и анекдот, ну, а теперь повешу трубку. И телефон снова начал вбирать в себя судороги нервной жизни лагеря. Гармония покоя была здесь нарушена. В это самое время поручик Лукаш изучал в своей комнате только что переданный ему из штаба полка шифр с руководством, как его расшифровать, и одновременно тайный шифрованный приказ о направлении, по которому маршевый батальон должен был двигаться к границе Галиции (первый этап). 7217–1238–475–2121–35 = Мошон. 8922–375–7282 = Раб. 4432–1238–7217–35–8922–35 = Комарно. 7282–9299–310–375–7881–298–475–7979 = Будапешт. Расшифровывая эти цифры, поручик Лукаш вздохнул: — Der Teufel soil das buserieren[112].
Часть третья Торжественная порка
Глава I По Венгрии
Наконец наступил момент, когда всех распихали по вагонам из расчета сорок два человека или восемь лошадей. Лошади, разумеется, ехали с большими удобствами, так как могли спать стоя. Впрочем, это не имело ровно никакого значения: воинский поезд вез новую партию людей в Галицию на убой. И все же, когда поезд тронулся, эти создания почувствовали некоторое облегчение. Теперь хоть что-то определилось, до этого же момента была лишь мучительная неизвестность, паника и бесконечные волнения, когда отправят: сегодня, завтра или послезавтра? Многие испытывали чувство приговоренных к смерти, со страхом ожидающих прихода палача. Но вот палач пришел и наступает успокоение — наконец-то все кончится! Вероятно, поэтому один солдат орал точно помешанный: «Едем! Едем!» Старший писарь Ванек был безусловно прав, когда говорил Швейку, что торопиться нечего. Прошло несколько дней, прежде чем солдаты разместились по вагонам. И все время не прекращались разговоры о консервах. Умудренный опытом Ванек заявил, что это фантазия. Какие там консервы! Полевая обедня — это еще куда ни шло. Ведь то же самое было с предыдущей маршевой ротой. Когда есть консервы, полевая обедня отпадает. В противном случае полевая обедня служит возмещением за консервы. И правда, вместо мясных консервов появился обер-фельдкурат Ибл, который «единым махом троих побивахом». Он отслужил полевую обедню сразу для трех маршевых батальонов. Два из них он благословил на Сербию, а один — на Россию. При этом он произнес вдохновенную речь, материал для которой, как это нетрудно было заметить, был почерпнут из военных календарей. Речь настолько взволновала всех, что по дороге в Мошон Швейк, вспоминая речь, сказал старшему писарю, ехавшему вместе с ним в вагоне, служившем импровизированной канцелярией: — Что ни говори, а это в самом деле будет шикарно. Как он расписывал! «День начнет клониться к вечеру, солнце со своими золотыми лучами скроется за горы, а на поле брани будут слышны последние вздохи умирающих, ржание упавших коней, стоны раненых героев, плач и причитания жителей, у которых над головами загорятся крыши». Мне нравится, когда люди становятся идиотами в квадрате. Ванек в знак согласия кивнул головой: — Это было чертовски трогательно! — Это было красиво и поучительно, — назидательно сказал Швейк. — Я все прекрасно запомнил и, когда вернусь с войны, буду рассказывать об этом «У чаши». Господин фельдкурат, когда нам это выкладывал, так раскорячился, что меня взял страх, как бы он не поскользнулся да не брякнулся на полевой алтарь, ведь он мог бы разбить себе башку о дароносицу. Он привел нам замечательный пример из истории нашей армии, когда в ней еще служил Радецкий. Тогда над полем брани с вечерней зарей сливался огонь пылавших амбаров. Будто все это он видел своими собственными глазами! В тот же день обер-фельдкурат Ибл попал в Вену, и еще один маршевый батальон прослушал ту же поучительную историю, о которой вспоминал Швейк и которая так сильно ему понравилась, что он с полным основанием окрестил ее «идиотизмом в квадрате». — Дорогие солдаты, — ораторствовал фельдкурат Ибл, — представьте себе: сейчас сорок восьмой год и только что победоносно окончилась битва у Кустоцы. После десятичасового упорного боя итальянский король Альберт был вынужден уступить залитое кровью поле брани фельдмаршалу Радецкому — нашему «отцу солдатам», который на восемьдесят четвертом году своей жизни одержал столь блестящую победу. И вот, дорогие мои солдаты, на горе перед покоренной Кустоцей маститый полководец останавливает коня. Его окружают преданные генералы. Серьезность момента овладевает всеми, ибо — солдаты! — неподалеку от фельдмаршала лежит воин, борющийся со смертью. Тяжело раненный на поле славы, с раздробленными членами, знаменосец Герт чувствует на себе взор фельдмаршала Радецкого. Превозмогая смертельную боль, доблестный знаменосец холодеющей рукой сжимает в восторге свою золотую медаль. При виде благородного фельдмаршала снова забилось его сердце, а изувеченное тело воспрянуло к жизни. С нечеловеческим усилием умирающий попытался подползти к своему фельдмаршалу. «Не утруждай себя, мой доблестный воин!» — воскликнул фельдмаршал, сошел с коня и протянул ему руку. «Увы, господин фельдмаршал, — вздохнул умирающий воин, — у меня обе руки перебиты. Прошу вас только об одном. Скажите мне правду: победа за нами?» «За нами, милый брат мой, — ласково ответил фельдмаршал. — Как жаль, что твоя радость омрачена ранением». «Да, высокочтимый вождь, со мною покончено», — слабеющим голосом вымолвил умирающий, приятно улыбаясь. «Хочешь пить?» — спросил Радецкий. «День был душный, господин фельдмаршал. Свыше тридцати градусов жары». Тогда Радецкий, взяв у одного из своих адъютантов походную фляжку, подал ее умирающему. Последний одним большим глотком утолил свою жажду. «Да вознаградит вас бог за это сторицей!» — воскликнул он, пытаясь поцеловать руку своему полководцу. «Давно ли служишь?» — спросил последний. «Больше сорока лет, господин фельдмаршал. У Асперна я получил золотую медаль. Сражался и под Лейпцигом, получил пушечный крест. Пять раз я был смертельно ранен, а теперь мне пришел конец. Но какое счастье, какое блаженство, что я дожил до сегодняшнего дня! Что мне смерть, раз мы одержали победу и императору возвращены его земли!» В этот момент, дорогие солдаты, со стороны лагеря донеслись величественные звуки нашего гимна «Храни нам, боже, государя». Мощно и торжественно прозвучали они над полем сражения. И прощающийся с жизнью воин еще раз попытался подняться. «Да здравствует Австрия! — исступленно воскликнул он. — Да здравствует Австрия! Пусть вечно звучит наш благородный гимн! Да здравствует наш полководец! Да здравствует армия!» Умирающий еще раз склонился к правой руке фельдмаршала, облобызал ее и упал; последний тихий вздох вырвался из его благородной груди. Полководец с непокрытой головой стоял перед трупом одного из лучших своих солдат. «Можно только позавидовать такой прекрасной кончине», — прочувствованно сказал фельдмаршал и закрыл лицо руками. Милые воины, я желаю вам всем дожить до такой прекрасной смерти!.. Вспоминая эту речь обер-фельдкурата Ибла, Швейк имел полное право назвать его «идиотом в квадрате». Затем Швейк поделился своими соображениями о приказах, зачитанных солдатам перед посадкой на поезд. Сначала их ознакомили с приказом по армии, подписанным Францем-Иосифом, а затем прочитали приказ главнокомандующего Восточной армией эрцгерцога Иосифа-Фердинанда. Оба приказа касались события, происшедшего 3 апреля 1915 года на Дукельском перевале, где два батальона Двадцать восьмого полка вместе с офицерами под звуки полкового оркестра перешли на сторону русских. Оба приказа были зачитаны с дрожью в голосе и в переводе на чешский язык гласили:«ПРИКАЗ ПО АРМИИ ОТ 17 АПРЕЛЯ 1915 ГОДА: Преисполненный горечью, повелеваю вычеркнуть императорский королевский 28-й пехотный полк из списков моих войск за трусость и измену Приказываю отобрать у покрывшего себя бесчестием полка знамя и передать его в военный музей. Полк, который морально разложился уже на родине и который отправился на театр военных действий с тем, чтобы осуществить свои предательские намерения, отныне перестает существовать.Франц-Иосиф I»
«ПРИКАЗ ЭРЦГЕРЦОГА ИОСИФА-ФЕРДИНАНДА: Чешские воинские части не оправдали нашего доверия, особенно в последних боях. Чаще всего они не оправдывали доверия при обороне позиций. В течение продолжительного времени они находились в окопах, что постоянно использовал противник, вступая в связь с подлыми элементами этих воинских частей. При поддержке этих изменников атаки неприятеля направлялись обычно именно на те фронтовые части, в которых находилось много предателей. Часто неприятелю удавалось захватить нас врасплох, так сказать, без труда проникнуть на наши передовые позиции и захватить в плен большое число их защитников. Позор, стократ позор презренным изменникам и подлецам, которые дерзнули предать императора и империю и своими злодеяниями осквернили не только славные знамена нашей великой и мужественной армии, но и ту нацию, к которой они себя причисляют. Рано или поздно их настигнет пуля или петля палача. Долг каждого чешского солдата, сохранившего честь, сообщить командиру о таком мерзавце, подстрекателе и предателе. Кто этого не сделает — сам предатель и негодяй. Этот приказ зачитать всем солдатам чешских полков. Императорский королевский 28-й полк приказом нашего монарха уже вычеркнут из рядов армии, и все захваченные в плен перебежчики из этого полка заплатят кровью за свои тяжкие преступления.— Да, поздновато нам его прочитали! — сказал Швейк Ванеку. — Меня очень удивляет, что нам зачитали это только теперь, а государь император издал приказ семнадцатого апреля. Похоже, по каким-то соображениям нам не хотели немедленно прочитать приказ. Будь я государем императором, я не позволил бы задерживать свои приказы. Если я издаю приказ семнадцатого апреля, так хоть тресни, а прочти его во всех полках семнадцатого апреля. Напротив Ванека в другом конце вагона сидел повар-оккультист из офицерской столовой и что-то писал. Позади него сидели денщик поручика Лукаша бородатый великан Балоун и телефонист Ходоунекий, прикомандированный к одиннадцатой маршевой роге. Балоун жевал ломоть солдатского хлеба и в паническом страхе объяснял телефонисту Ходоунскому, что не его вина, если в такой толкотне при посадке он не смог пробраться в штабной вагон к своему поручику. Ходоунский пугал Балоуна: теперь, мол, шутить не будут, и за это его ждет пуля. — Пора бы уж положить конец этим мучениям, — плакался Балоун. — Как-то раз, на маневрах под Вотицами, я чуть было не погиб. Пропадали мы там от голода и жажды, и, когда к нам приехал батальонный адъютант, я крикнул: «Воды и хлеба!» Так вот, этот самый адъютант повернул коня в мою сторону и говорит, что в военное время он приказал бы расстрелять меня перед строем. Но сейчас мирное время, поэтому он велит только посадить меня в гарнизонную тюрьму. Мне тогда здорово повезло: по дороге в штаб, куда он направился с донесением, конь понес, адъютант упал и, слава богу, сломал себе шею. Балоун тяжело вздохнул, поперхнулся куском хлеба, закашлялся и, когда отдышался, жадно посмотрел на вверенные ему саквояжи поручика Лукаша. — Господа офицеры, — произнес он меланхолически, — получили печеночные консервы и венгерскую колбасу. Вот такой кусочек. При этом он с вожделением смотрел на саквояжи своего поручика, словно забытый всеми пес. Терзаемый волчьим голодом, сидит этот пес у дверейколбасной и вдыхает пары варящихся окороков. — Было бы невредно, — заметил Ходоунский, — если бы нас встретили где-нибудь хорошим обедом. Когда мы в начале войны ехали в Сербию, прямо-таки обжирались на каждой станции, так здорово нас повсюду угощали. С гусиных ножек снимали лучшие кусочки мяса, потом делали из них шашки и играли в «волки и овцы» на плитках шоколада. В Хорватии, в Осиеке, двое из союза ветеранов принесли нам в вагон большой котел тушеных зайцев. Тут уж мы не выдержали и вылили им все это на головы. В пути мы ничего не делали, только блевали. Капрал Матейка так облопался, что нам пришлось положить ему поперек живота доску и прыгать на ней, как это делают, когда уминают капусту. Только тогда бедняге полегчало. Из него поперло и сверху и снизу. А когда мы проезжали Венгрию, на каждой станции нам в вагоны швыряли жареных кур. Мы съедали только мозги. В Капошваре мадьяры бросали в вагоны целые туши жареных свиней и одному нашему так угодили свиной головой по черепу, что тот потом с ремнем гонялся за благодетелем по всем запасным путям. Правда, в Боснии нам даже воды не давали. Но зато до Боснии водки разных сортов было хоть отбавляй, а вина — море разливанное, несмотря на то что спиртные напитки были запрещены. Помню, на одной станции какие-то дамочки и барышни угощали нас пивом, а мы им в жбан помочились. Как они шарахнутся от вагона! Всю дорогу мы были точно очумелые, а я не мог различить даже трефового туза. Вдруг ни с того ни с сего команда — вылезать. Мы даже партию не доиграли, вылезли из вагонов. Какой-то капрал, фамилию не помню, кричал своим людям, чтобы они пели «Und die Serben müssen sehen, daß wir Österreicher Sieger, Sieger sind»[113]. Но сзади кто-то наподдал ему так, что он перелетел через рельсы. Потом опять команда. «Винтовки в козлы». Поезд моментально повернул и порожняком ушел обратно. Ну конечно, как всегда во время паники, увезли и наш провиант на два дня. И тут же вблизи, ну как вот отсюда до тех вон деревьев, начала рваться шрапнель. С другого конца приехал командир батальона и созвал всех офицеров на совещание, а потом пришел обер-лейтенант Мацек — чех на все сто, хотя говорил только по-немецки, — и рассказывает, а сам белый как мел, что дальше ехать нельзя, железнодорожный путь взорван, сербы ночью переправились через реку и сейчас находятся на левом фланге, но от нас еще далеко. Мы-де получим подкрепление и разобьем их в пух и прах. В случае чего никто не должен сдаваться в плен. Сербы, мол, отрезают пленникам уши, носы и выкалывают глаза. То, что неподалеку рвется шрапнель, не следует принимать во внимание: это-де наша артиллерия пристреливается. Вдруг где-то за горой раздалось та-та-та-та-та-та. Это якобы пристреливались наши пулеметы. Потом слева загрохотала канонада. Мы услышали ее впервые и залегли. Через нас перелетело несколько гранат, ими был зажжен вокзал, с правой стороны засвистели пули, а вдали послышались залпы и щелканье затворов. Обер-лейтенант приказал разобрать стоявшие в козлах ружья и зарядить их. Дежурный подошел к нему и доложил, что выполнить приказ никак нельзя, так как у нас совершенно нет боеприпасов. Ведь обер-лейтенант прекрасно знает, что мы должны получить боеприпасы на следующем этапе, перед самыми позициями. Поезд с боеприпасами ехал впереди и, вероятно, уже попал в руки к сербам. Обер-лейтенант Мацек на миг оцепенел, а потом отдал приказ: «Bajonett auf» — сам не зная зачем, просто так, лишь бы что-нибудь делать. Так мы довольно долго стояли в боевой готовности. Потом опять поползли по шпалам, потому что в небе заметили чей-то аэроплан и унтер-офицеры заорали: «Alles decken, decken!»[114] Вскоре выяснилось, что аэроплан был наш и его по ошибке сбила наша артиллерия. Мы опять встали, и никаких приказов, стоим «вольно». Вдруг видим, летит к нам кавалерист. Еще издалека он прокричал: «Wo ist Batallionskommando?»[115] Командир батальона выехал навстречу всаднику. Кавалерист подал ему какой-то листок и поскакал дальше. Командир батальона прочел по дороге полученную бумагу и вдруг, словно с ума спятил, обнажил саблю и полетел к нам. «Alles zurück! Alles zurück![116] — заорал он на офицеров. — Direktion Mulde, einzeln abfallen!»[117] А тут и началось! Со всех сторон, будто только этого и ждали, начали палить по нам. Слева от полотна находилось кукурузное поле. Вот где был ад! Мы на четвереньках поползли к долине, рюкзаки побросали на тех проклятых шпалах. Обер-лейтенанта Мацека стукнуло по голове, он и рта не успел раскрыть. Прежде чем укрыться в долине, мы многих потеряли убитыми и ранеными. Оставили мы их и бежали без оглядки, пока не стемнело. Весь край еще до нашего прихода был начисто разорен нашими солдатами. Единственное, что мы увидели, — это разграбленный обоз. Наконец добрались до станции, где нас ожидал новый приказ: сесть в поезд и ехать обратно к штабу, чего мы не могли выполнить, так как весь штаб днем раньше попал в плен. Об этом было известно еще утром. И остались мы вроде как сироты, никто нас и знать не хотел. Присоединили наш отряд к Семьдесят третьему полку, чтобы легче было отступать; это мы проделали с величайшей радостью. Но, чтоб догнать Семьдесят третий полк, пришлось целый день маршировать. Никто его уже не слушал. Швейк с Ванеком играли в «долгий марьяж». Повар-оккультист из офицерской кухни продолжал подробное письмо своей супруге, которая в его отсутствие начала издавать новый теософский журнал. Балоун дремал на лавке, и телефонисту Ходоунскому не оставалось ничего другого, как повторять: «Да, этого мне не забыть…» Он поднялся и пошел подглядывать в чужие карты. — Ты бы мне хоть трубку разжег, — дружески обратился Швейк к Ходоунскому, — если уж поднялся, чтоб подглядывать в чужие карты. «Долгий марьяж» — вещь серьезная, серьезнее, чем вся война и ваша проклятая авантюра на сербской границе. Я тут такую глупость выкинул! Так и дал бы себе по морде. Не подождал с королем, а ко мне как раз пришел валет. Ну и балбес я! Между тем повар-оккультист закончил письмо и стал перечитывать его, явно довольный тем, как он тонко все сочинил, ловко обойдя военную цензуру:Эрцгерцог Иосиф-Фердинанд».
«Дорогая жена! Когда ты получишь это письмо, я уже несколько дней пробуду в поезде, потому что мы уезжаем на фронт. Меня это не слишком радует, так как в поезде придется бить баклуши и я не смогу быть полезным, поскольку в нашей офицерской кухне не готовят, а питание мы получаем на станциях. С каким удовольствием я по дороге через Венгрию приготовил бы господам офицерам сегединский гуляш! Но все мои надежды рухнули. Может, когда мы приедем в Галицию, мне представится возможность приготовить настоящую галицийскую «шоулю» — тушеного гуся с перловой кашей или рисом. Поверь, дорогая Геленка, я всей душой стремлюсь, по мере сил и возможности, скрасить господам офицерам жизнь, полную забот и напряженного труда. Меня откомандировали из полка в маршевый батальон, о чем я уже давно мечтал, стремясь всею душою даже на очень скромные средства поднять офицерскую полевую кухню на должную высоту. Вспомни, дорогая Геленка, как ты, когда меня призвали, желала мне от всей души попасть к хорошему начальству. Твое пожелание исполнилось: мне не только не приходится жаловаться, но наоборот. Все господа офицеры — наши лучшие друзья, а по отношению ко мне — отцы родные. При первой же возможности я сообщу тебе номер нашей полевой почты».Это письмо явилось следствием того, что повар-оккультист вконец разозлил полковника Шредера, который до сих пор ему покровительствовал. На прощальном ужине офицеров маршевого батальона, по несчастной случайности, на долю полковника опять не хватило порции рулета из телячьих почек, и «отец родной» отправил «сынка» с маршевым батальоном на фронт, вверив полковую офицерскую кухню какому-то несчастному учителю из школы слепых на Кларове. Повар-оккультист еще раз пробежал написанное. Письмо показалось ему достаточно дипломатичным для того, чтобы помочь хоть некоторое время удержаться подальше от поля боя, так как, что там ни говори, а даже на самом фронте должность повара есть своего рода дезертирство. Правда, до призыва на военную службу он как редактор и издатель оккультного научного журнала о загробном мире написал большую статью о том, что никто не должен бояться смерти, и статью о переселении душ. Теперь он подошел к Швейку и Ванеку и начал подглядывать к ним в карты. В этот момент оба игрока забыли и думать о чинопочитании. Они играли в «марьяж» уже не вдвоем, а втроем, вместе с Ходоунским. Ординарец Швейк распекал старшего писаря Ванека: — Просто удивительно, как вы ухитряетесь так глупо играть. Ведь вы же видите, что он играет на ренонсах, что у меня нет бубен, и все-таки, как неразумная скотина, вместо восьмерки идете трефовым валетом, и этот балбес выигрывает! — Подумаешь, сколько крику из-за одной проигранной взятки, — послышался вежливый ответ старшего писаря. — Вы сами играете, как идиот. Из пальца, что ли, я вам высосу бубновую восьмерку, когда у меня на руках совсем нет бубен, а только крупные пики и трефы. Эх вы, бардачный заседатель! — Тогда вам надо было, умная голова, играть без козырей! — с улыбкой присоветовал Швейк. — Точь-в-точь такое случилось как-то в винном погребке «У Вальшов». Там тоже один дуралей имел на руках козыри, но не пользовался ими, а все время откладывал самые маленькие карты в прикуп и пасовал. А какие были карты! Всех мастей, самые крупные! И так же как теперь, если бы вы играли без козырей, я не имел бы никакой выгоды, так и в тот вечер ни мне и ни кому другому это не было выгодно. Шло бы все это кругом, а мы платили бы да платили. Я в конце концов не выдержал и говорю: «Господин Герольд, будьте любезны, не валяйте дурака, играйте без козырей». Ну, а он на меня как набросится: имею, мол, право играть, как хочу, а вы должны держать язык за зубами, я-де с университетским образованием. Но это ему дорого обошлось. Хозяин трактира был знакомый, официантка относилась к нам более чем ласково, а патрулю мы разъяснили — и все было в наилучшем порядке. Прежде всего, это хулиганство — нарушать ночную тишину и звать патруль только потому, что ты, поскользнувшись у трактира, упал, проехался по льду носом и в кровь его расквасил. Кроме того, мы и пальцем не тронули этого господина, когда он шулерничал в «марьяже». Ну а когда его разоблачили, он удирал так быстро, что трахнулся со всего размаху. Хозяин трактира и официантка подтвердили, что мы действительно вели себя чрезвычайно джентльменски, а он ничего лучшего не заслужил. Сидел с семи часов вечера до полночи всего за одной-единственной кружкой пива со стаканом содовой воды и корчил из себя бог весть кого потому только, что он профессор университета, а в «марьяже» понимал как свинья в апельсине… Ну, кому теперь сдавать? — Теперь сыграем в «прикупного», — предложил повар-оккультист, — по десять геллеров и по два. — Лучше расскажите нам, — предложил старший писарь Ванек, — о переселении душ, как это вы рассказывали барышне в кантине, когда разбили себе нос. — О переселении душ я уже слыхал, — отозвался Швейк. — Как-то, несколько лет тому назад, я решил, чтобы не отстать от других, заняться, простите за выражение, самообразованием и пошел в читальный зал Пражского промышленного общества. Но, поскольку вид у меня был непрезентабельный и на заднице просвечивало, заняться самообразованием я не смог, в читальный зал меня не пустили и вывели вон, заподозрив, что я пришел красть шубы. Тогда я надел праздничный костюм и пошел в библиотеку Музея. Там мы с товарищем получили книжку о переселении душ. В этой книжке я вычитал, что один индийский император после смерти превратился в свинью, а когда эту свинью закололи, он превратился в обезьяну, из обезьяны — в барсука, из барсука — в министра. На военной службе я убедился, что в этом есть доля правды. Ведь всякий, у кого на эполетах хоть одна звездочка, обзывает солдат либо морской свиньей, либо другим каким звериным именем. Поэтому можно предположить, что тысячу лет тому назад эти простые солдаты были знаменитыми полководцами. А в военное время такое переселение душ — глупейшая вещь. Черт знает, каких только метаморфоз не произойдет с человеком пока он станет, скажем, телефонистом поваром или пехотинцем! И вдруг он убит гранатой, а его душа вселяется в какую-нибудь артиллерийскую лошадь. Но вот в батарею когда она занимает высоту, опять попадает снаряд и разносит на куски лошадь, в которую воплотилась душа покойника. Теперь эта душа мигом переселяется в обозную корову, из которой готовят гуляш для всей воинской части, а из коровы — ну, скажем, в телефониста, а из телефониста… — Удивляюсь, — прервал Швейка явно задетый телефонист Ходоунский, — почему именно я должен быть мишенью идиотских острот? — Ходоунский, который содержит частное сыскное бюро с фирменной маркой «Око», как у святой троицы, не родственник ли ваш? — невинно спросил Швейк. — Очень люблю частных сыщиков. Несколько лет тому назад я отбывал воинскую повинность вместе с одним частным сыщиком по фамилии Штендлер. Голова у него напоминала еловую шишку, и наш фельдфебель любил повторять, что за двадцать лет службы он видел много шишкообразных военных голов, но такой еловой шишки даже представить себе не мог. «Послушайте, Штендлер, — говорил он ему, — если бы в нынешнем году не было маневров, ваша шишковидная голова даже для военной службы не пригодилась бы. Ну, а теперь по вашей шишке будет, по крайней мере, пристреливаться артиллерия, когда мы придем в такую местность, где не найдем лучшего ориентира». Ну и натерпелся бедняга от него! Иногда во время похода вышлет его фельдфебель на пятьсот шагов вперед, а потом командует: «Направление — голова-шишка!» Этому самому Штендлеру и как частному сыщику страшно не везло. Бывало, он частенько рассказывал, сидя в кантине, сколько пришлось претерпеть ему на этой службе! Получает он, например, задание: выследить супругу одного клиента. Прибегает такой клиент сам не свой в их контору и дает поручение разузнать, не снюхалась ли его супруга с другим, а если снюхалась, то с кем снюхалась, где и как снюхалась. Или же наоборот. Этакая ревнивая баба захочет выследить, с кем шляется ее муж, чтобы иметь основание почаще устраивать дома скандалы. Штендлер был человек образованный, говорил о нарушении супружеской верности в самых деликатных выражениях и, бывало, чуть не плакал, рассказывая нам, как от него требовали, чтобы он застиг «ее» или «его» in flagranti[118]. Другой бы, скажем, обрадовался, если бы застал такую парочку in flagranti, и только глаза бы пялил, а Штендлер, по его словам, в таких случаях сам терялся. Он всегда изысканно выражался и говорил, что смотреть на все эти похабные гнусности у него нет больше сил. Бывало, у нас слюнки текут, как у собаки, мимо которой пронесли вареную ветчину, при его рассказах о позах, в каких он заставал разные парочки. Когда нас оставляли без отпуска в казарме, он нам все это очень тонко описывал. «В таком положении, говорит, я видел пани такую-то с паном таким-то, — и сообщал их адреса. И был очень грустный при этом. — А сколько пощечин я получил с той и другой стороны! Но больше всего меня угнетало, что я брал взятки. Одну взятку до самой смерти не забуду. Он голый, и она голая. В отеле — и не заперлись на крючок! Вот дураки! На диване они не поместились, потому что оба были толстые. Резвились на ковре, словно котята. А ковер такой замызганный, пыльный, весь в окурках. Когда я вошел, оба вскочили, он встал передо мной, руку держит фиговым листком. Она же повернулась ко мне спиной, на коже ясно отпечатался рисунок ковра, а к хребту прилип окурок. «Извините, говорю, пан Земек, я частный детектив Штендлер из бюро Ходоунского, и мой служебный долг поймать вас in flagranti, согласно заявке вашей уважаемой супруги. Дама, с которой вы находитесь в недозволенной связи, есть пани Гротова». Во всю свою жизнь я не видел более спокойного гражданина. «Разрешите, — сказал он как ни в чем не бывало, — я оденусь. Во всем единственно виновата моя супруга, которая своей необоснованной ревностью вынуждает меня вступать в недозволенную связь и, побуждаемая необоснованным подозрением, оскорбляет меня как супруга упреками и отвратительным недоверием. Если, однако, не остается никакого сомнения и позора уже не скрыть… Где мои кальсоны?» — спросил он спокойно. «На постели». Надевая кальсоны, он продолжал: «Если уж позор скрыть невозможно, остается одно: развод. Но этим пятно позора не смоешь. Вообще развод — вещь серьезная, — рассуждал он, одеваясь. — Самое лучшее, если моя супруга вооружится терпением и не даст повода для публичного скандала. Впрочем, делайте, что хотите. Я вас оставляю здесь наедине с этой госпожой». Пани Гротова между тем забралась в постель. Пан Земек пожал мне руку и вышел». Я уже не помню хорошенько, как нам дальше рассказывал пан Штендлер, что он потом говорил ей. Только он весьма интеллигентно беседовал с этой дамой в постели, очень культурно рассуждал, например, что брак вовсе не установлен для того, чтобы каждого вести прямо к счастью, и что долг каждого из супругов побороть похоть, а также очистить и одухотворить свою плоть. «При этом я, — рассказывал Штендлер, — начал раздеваться, и, когда разделся, одурел и стал диким, словно олень в период случки, в комнату вошел мой хороший знакомый Штах, тоже частный детектив из конкурировавшего с нами бюро Штерна, куда обратился пан Грот за помощью относительно своей жены, которая якобы была с кем-то в связи. Этот Штах сказал только: «Ага, пан Штендлер in flagranti с пани Гротовой! Поздравляю!» — закрыл тихо дверь и ушел. «Теперь уж все равно, — сказала пани Гротова, — нечего спешить одеваться. Рядом со мною достаточно места». — «У меня, милостивая государыня, действительно речь идет о месте, — ответил я, сам не понимая, что говорю. Помню только, я рассуждал о том, что если между супругами идут раздоры, то от этого страдает, между прочим, и воспитание детей». Далее он нам рассказал, как быстро оделся, как вовсю удирал и как решил обо всем немедленно сообщить своему хозяину, пану Ходоунскому. По дороге он зашел подкрепиться, а когда пришел в контору, на нем уже был поставлен крест. Там уже успел побывать Штах, которому его хозяин приказал нанести удар Ходоунскому и показать ему, что представляет собою сотрудник его частного сыскного бюро. А Ходоунский не придумал ничего лучшего, как немедленно послать за женой пана Штендлера, чтобы она сама с ним расправилась, как полагается расправиться с человеком, которого посылают по служебным делам, а сотрудник конкурирующего учреждения застает его in flagranti. «С той самой поры, — говорил пан Штендлер, когда об этом заходила речь, — моя башка стала еще больше походить на еловую шишку». — Так будем играть в «пять — десять»? Игра продолжалась. Поезд остановился на станции Мошон. Был уже вечер, из вагона никого не выпустили. Когда поезд тронулся, в одном вагоне раздалось громкое пение. Певец словно хотел заглушить стук колес. Какой-то солдат с Кашперских гор, охваченный религиозным экстазом, диким ревом воспевал тихую ночь, которая спускалась на венгерские долины:
В штабном вагоне, где разместились офицеры маршевого батальона, с начала поездки царила странная тишина. Большинство офицеров углубилось в чтение небольшой книжки в полотняном переплете, озаглавленной «Die Sünden der Väter». Novelle von Ludvig Ganghofer[121]. Все одновременно сосредоточенно изучали страницу сто шестьдесят первую. Командир батальона капитан Сагнер стоял у окна и держал в руке ту же книжку, открытую на той же сто шестьдесят первой странице. Он смотрел на пейзаж, открывавшийся перед ним, и размышлял о том, как, собственно, вразумительно объяснить, что с этой книгой надлежит делать. Все было строго конфиденциально. Офицеры между тем пришли к заключению, что полковник Шредер совершенно спятил. Он уже давно был малость не в себе, но все же трудно было ожидать, что он так сразу свихнется. Перед отправкой поезда он приказал всем офицерам собраться на последнее совещание, во время которого сообщил, что каждый должен получить по экземпляру книги «Die Sünden der Väter» Людвига Гакгофера. Книги эти он приказал принести в канцелярию батальона. — Господа, — произнес он чрезвычайно таинственно, — никогда не забывайте страницу сто шестьдесят первую! Внимательно прочитав эту страницу, офицеры ничего не поняли. На сто шестьдесят первой странице какая-то Марта подошла к письменному столу, взяла оттуда какую-то роль и громогласно высказала мысль, что публика должна сочувствовать страданиям героя пьесы; потом на той же странице появился некий Альберт, который без устали острил. Но так как остроты относились к предыдущим событиям, они казались такой ерундой, что поручик Лукаш со злости перекусил мундштук. — Совсем спятил старикашка, — решили все. — Теперь кончено. Теперь его переведут в военное министерство. Обдумав все как следует, капитан Сагнер отошел от окна. Большим педагогическим талантом он не обладал, поэтому у него много времени ушло на то, чтобы составить в голове полный план лекции о значении страницы сто шестьдесят первой. Прежде чем начать свою речь, он обратился к офицерам со словами: «Meine Herren!»[122] — как это делал дед-полковник, хотя раньше, перед отправкой, все они были для него «Kamaraden»[123]. — Also, meine Herren![124] — И Сагнер принялся читать лекцию о том, что вчера вечером он получил от полковника инструкцию касательно страницы сто шестьдесят первой в «Die Sünden der Väter» Людвига Гангофера. — Also, meine Herren! — продолжал он торжественно. — Перед нами совершенно секретная информация, касающаяся новой системы шифровки полевых депеш. Кадет Биглер вытащил записную книжку и карандаш и голосом, выражавшим необычайное усердие и заинтересованность, произнес: «Я готов, господин капитан». Все взглянули на этого глупца, усердие которого в школе вольноопределяющихся граничило с идиотизмом. Он добровольно пошел на войну и при первом удобном случае, когда начальник школы вольноопределяющихся знакомился с семейным положением своих учеников, объявил, что его предки писались в прошлом «Бюглер фон Лейтгольд» и что на их гербе было изображено крыло аиста с рыбьим хвостом. С этого времени кадета прозвали «крыло аиста с рыбьим хвостом». Биглера сразу невзлюбили и жестоко над ним издевались, тем более что герб совсем не соответствовал солидной фирме его отца, торговавшего заячьими и кроличьими шкурками. Не помогало и то, что этот романтический энтузиаст честно и усердно стремился поглотить всю военную науку, отличался прилежанием и знал не только то, чему его учили. Чем дальше, тем больше он забивал себе голову изучением трудов по военному искусству и истории войн. Он всегда заводил разговор на эти темы, пока его не обрывали и не ставили на свое место. В кругу офицеров он считал себя равным высшим чинам. — Sie, Kadett![125] — сказал капитан Сагнер. — Покуда я не разрешу вам говорить, извольте молчать. Вас не спрашивают. Нечего сказать, умный солдат! Я сообщаю совершенно секретную информацию, а вы записываете в записную книжку. В случае ее потери вас ждет военно-полевой суд! Помимо всего прочего, у кадета Биглера была скверная привычка оправдываться: он старался убедить каждого, что у него только благие намерения. — Осмелюсь доложить, господин капитан, — ответил он, — даже в случае потери записной книжки никто не сможет расшифровать, что там написано, так как я стенографирую и мои сокращения прочесть никто не сумеет. Я пользуюсь английской системой стенографии. Все посмотрели на него с презрением. Капитан Сагнер махнул рукой и продолжал свою лекцию: — Я уже упоминал о новом способе шифровки полевых донесений. Вам, вероятно, казалось непонятным, почему полковник рекомендует читать именно сто шестьдесят первую страницу романа Людвига Гангофера «Грехи отцов». Это, господа, ключ к новой шифровальной системе, введенной согласно новому распоряжению штаба армейского корпуса, к которому мы прикомандированы. Как вам известно, имеется много способов шифровки важных сообщений в полевых условиях. Самый новый метод, которым мы пользуемся, — это дополнительный цифровой метод. Тем самым отпадают врученный вам на прошлой неделе штабом полка шифр и ключ к нему. — Система эрцгерцога Альбрехта, заимствованная из Гронфельда, — восемь тысяч девятьсот двадцать два Р, — проворчал себе под нос дотошный кадет Биглер. — Новая система необычайно проста, — разносился по вагону голос капитана. — Я лично получил от господина полковника второй том и ключ. Если нам, например, должны будут передать приказ: «Auf der Kote 228 Maschinengewehrfeuer linksrichten»[126], то мы, господа, получим следующую депешу: Sache — mit — uns — das — wir — aufsehen — in — die — versprachen — die — Martha — dich — das — ängstlich — dann — wir — Martha — wir — den — wir — Dank — wohl — Regiekollegium — Ende — wir — versprachen — wir — gebessert — versprachen — wirklich — denke — Idee — ganz — herrscht — Stimme — letzten[127]. Это исключительно просто, без всяких излишних комбинаций. Из штаба по телефону в батальон, из батальона по телефону в роту. Командир, получив эту шифрованную депешу, расшифрует ее следующим способом: берем «Die Sünden der Väter», открываем страницу сто шестьдесят первую и начинаем искать сверху на противоположной странице сто шестидесятой слово «Sache». Пожалуйста, господа! В первый раз «Sache» встречается на странице сто шестидесятой по порядку фраз пятьдесят вторым словом, тогда на противоположной сто шестьдесят первой странице ищем пятьдесят вторую букву сверху. Заметьте себе, что это «а». Следующее слово в депеше — это «mit». На странице сто шестидесятой это — седьмое слово, соответствующее седьмой букве на странице сто шестьдесят первой, букве «и». Потом идет «uns», то есть, прошу следить за мной внимательно, восемьдесят восьмое слово, соответствующее восемьдесят восьмой букве на противоположной, сто шестьдесят первой странице. Это буква «f». Мы расшифровали «auf». И так продолжаем, пока не расшифруем приказа: «На высоте двести двадцать восемь направить пулеметный огонь влево». Очень остроумно, господа, просто, и нет никакой возможности расшифровать без ключа сто шестьдесят первой страницы «Die Sünden der Väter» Людвига Гангофера. Все молча посмотрели на злосчастные страницы и задумались. На минуту воцарилась тишина, и вдруг кадет Биглер озабоченно вскрикнул: — Herr Hauptmann, ich melde gehorsam… Jesus Maria! Es stimmt nicht![128] И действительно, все было очень загадочно. Сколько господа офицеры не силились, сколько ни старались, никто, кроме капитана Сагнера, не нашел на странице сто шестидесятой названных слов, а на противоположной, сто шестьдесят первой странице, которой начинался ключ, соответствующих этому ключу букв. — Meine Herren! — неловко замялся капитан Сагнер, убедившись, что кадет Биглер прав. — В чем дело? В моем «Die Sünden der Väter» Гангофера все это есть, а в вашем нет? — С вашего разрешения, капитан, — отозвался опять кадет Биглер, — позволю себе обратить ваше внимание на то, что роман Людвига Гангофера в двух томах. Соблаговолите убедиться: на первой странице написано «Роман в двух томах». У нас первый том, а у вас второй, — развил свою мысль дотошный кадет. — Поэтому ясно как день, что наши сто шестидесятая и сто шестьдесят первая страницы не совпадают с вашими. У нас совершенно иной текст. Первое слово депеши у вас должно бы получиться «auf», а у нас выходит «Heu»! Теперь все обнаружили, что Биглер не так уж глуп. — Я получил второй том в штабе бригады, — сказал капитан Сагнер. — По-видимому, произошла ошибка. Полковник заказал для вас первый том. Очевидно, — продолжал он таким тоном, словно для него все было ясно и просто еще задолго до начала лекции о чрезвычайно удобном способе шифровки, — в штабе бригады перепутали. В полк не сообщили, что дело касается второго тома, и вот результат. Кадет Биглер обвел всех торжествующим взглядом. Подпоручик Дуб шепнул поручику Лукашу, что «крыло аиста с рыбьим хвостом» — здорово утерло нос капитану Сагнеру. — Странный случай, господа, — снова начал капитан Сагнер, желая завязать разговор и рассеять удручающее молчание. — В канцелярии бригады сидят ограниченные люди. — Позволю себе подчеркнуть, — перебил его неутомимый кадет Биглер, которому снова захотелось похвастаться своим умом, — подобные вещи секретного, строго секретного характера не должны были идти из дивизии через канцелярию бригады. Дела армейского корпуса, являющиеся секретными, сугубо секретными, должны передаваться сугубо секретным циркуляром только командирам частей, дивизий и бригады. Мне известны системы шифров, которыми пользовались во время войн за Сардинию и Савойю, во время англо-французской осады Севастополя, во время боксерского восстания в Китае и во время последней русско-японской войны. Системы эти передавались… — Плевать нам на это, кадет Биглер, — с выражением презрения и неудовольствия прервал его капитан Сагнер. — Несомненно одно: система, о которой шла речь и которую я вам объяснил, является не только одной из лучших, но, можно сказать, одной из самых непостигаемых. Все отделы контрразведки вражеских штабов теперь могут заткнуться, они скорее лопнут, чем разгадают наш шифр. Это нечто совершенно новое. Подобных шифров еще никогда не бывало. Дотошный кадет Биглер многозначительно кашлянул. — Позволю себе обратить ваше внимание, господин капитан, — сказал он, — на книгу Керикгофа о военной шифровке. Книгу эту каждый может заказать в издательстве Военного научного словаря. Там подробно описывается, господин капитан, метод, который вы нам только что объяснили. Изобретателем этого метода является полковник Кирхер, служивший при Наполеоне Первом в саксонских войсках. Это, господин капитан, метод Кирхера, метод шифровки словами. Каждое слово депеши расшифровывается на противоположной странице ключа. Метод был усовершенствован поручиком Флейснером в его книге «Handbuch der militärischen Krypthographie»[129], которую каждый может купить в издательстве Военной академии в Винер-Нейштадте. Пожалуйста, господин капитан. Кадет Биглер полез в чемоданчик и вынул оттуда книжку, о которой только что говорил. — Пожалуйста. Извольте удостовериться. Флейснер приводит тот же самый пример. Тот же самый пример, который мы все сейчас слышали. Депеша: «Auf der Kote 228 Maschinengewehrfeuer linksrichten». Ключ: Ludwig Ganghofer «Die Sünden der Väter». Zweiter Band. Извольте проследить дальше. Шифр «Sache — mit — uns — das — wir — aufsehen — in — die — versprachen — die — Martha». Точно, слово в слово то самое, что мы слышали минуту назад. Возразить было нечего. Сопливое «крыло аиста с рыбьим хвостом» было абсолютно право. В штабе армии один из генералов облегчил себе работу: нашел книгу Флейснера о военных шифрах, и дело с концом. Пока все это выяснялось, поручик Лукаш старался побороть необъяснимое душевное волнение. Он кусал себе губы, хотел что-то возразить и, наконец, сказал, но совсем не то, что намеревался сказать сначала. — Не следует все это воспринимать трагически, — произнес он в каком-то странном замешательстве. — За время нашего пребывания в лагере у Брука-на-Лейте сменилось несколько систем шифровки депеш. Пока мы приедем на фронт, появятся новые системы, но, думаю, что там вовсе не останется времени на разгадывание подобной тайнописи. Прежде чем кто-нибудь из нас успеет расшифровать нужный пример, ни батальона, ни роты, ни бригады не будет и в помине. Практического значения это не имеет! Капитан Сагнер нехотя согласился. — Практически, — подтвердил он, — по крайней мере что касается моего опыта на сербском фронте, ни у кого не хватало времени на расшифровку. Это не значит, конечно, что шифры не имеют значения во время продолжительного пребывания в окопах, когда мы там засели и ждем. Что же касается частой смены шифров, это тоже верно. Капитан Сагнер отступал по всем линиям. — Главная причина того, что теперь при передаче приказов из штаба на позиции все меньше и меньше пользуются шифрами, заключается в том, что наши полевые телефоны недостаточно совершенны и неясно передают, особенно во время артиллерийской канонады, отдельные слоги. Вы абсолютно ничего не слышите, и это вносит еще большую путаницу. — Замешательство — самое скверное, что может быть на фронте, господа, — пророчески изрек он и опять умолк. — Через минуту, — снова заговорил капитан, глядя в окно, — мы будем в Рабе. Meine Herren! Солдаты получат здесь по сто пятьдесят граммов венгерской колбасы. Устроим получасовой отдых. — Он посмотрел на маршрут. — В четыре двенадцать отправление. В три пятьдесят восемь — все по вагонам. Выходить из вагонов по ротам: одиннадцатая и т. д. …Zugsweise, Direktion Verpflegugsmagazin № 6[130]. Контроль при выдаче ведет кадет Биглер. Все посмотрели на кадета Биглера, словно предупреждая: «Придется, молокосос, выдержать здоровый бой». Но старательный кадет достал из чемоданчика лист бумаги, линейку, разлиновал бумагу, разграфил лист по маршевым ротам и начал спрашивать офицеров о численном составе их рот; однако ни один из командиров не знал этого толком, — они могли дать требуемые цифровые данные только приблизительно, пользуясь какими-то загадочными пометками в своих записных книжках. Капитан Сагнер с отчаяния принялся читать злополучные «Грехи отцов». Когда поезд остановился на станции Раб, он захлопнул ее и заметил: — Этот Людвиг Гангофер неплохо пишет. Поручик Лукаш первым выпрыгнул из штабного вагона и направился к Швейку.
Швейк и его товарищи давно уже кончили играть в карты, а денщик поручика Лукаша Балоун почувствовал такой голод, что начал бунтовать против военного начальства и разорялся о том, что ему прекрасно известно, как объедаются господа офицеры. Теперь хуже, чем при крепостном праве. В старину на военной службе было не так. Еще в войну шестьдесят шестого года офицеры, как рассказывал ему дедушка, живший на содержании у своих детей, делились с солдатами и курицей, и куском хлеба. Причитаниям Балоуна не было конца, и Швейк счел нужным похвалить военные порядки и нынешнюю войну. — Уж очень молодой у тебя дедушка, — добродушно улыбаясь, начал он, когда приехал в Раб. — Твой дедушка помнит только войну шестьдесят шестого года, а вот дедушка моего знакомого Рановского служил в Италии еще при крепостном праве. Отслужил он там двенадцать лет и вернулся домой капралом. Работы для него не находилось. Так вот, этого дедушку нанял его же отец. Как-то раз поехали они на барщину корчевать пни. Один пень, как нам рассказывал тот дедушка, работавший у своего тятеньки, был такой здоровенный, что его не могли с места сдвинуть. Ну, дед и говорит: «Оставим эту сволочь здесь. На кой мучиться?» А лесник, услышав это, стал орать и замахнулся на него палкой: «Выкорчевать пень, и все тут». Капрал и сказал-то ему всего-навсего: «Ты молокосос, я старый отставной солдат», — а уже через неделю получил повестку „и опять должен был явиться для отбывания воинской повинности в Италии. Пробыл он там еще десять лет и написал домой, что, когда вернется, трахнет лесника по голове топором. По счастью, лесник умер раньше своей смертью. В этот момент в дверях вагона появился поручик Лукаш. — Швейк, идите-ка сюда! — сказал он. — Бросьте ваши глупые разглагольствования, лучше разъясните мне кое-что. — Слушаюсь, иду, господин обер-лейтенант. Поручик Лукаш увел Швейка, окинув его весьма подозрительным взглядом. Дело заключалось в том, что во время позорно провалившейся лекции капитана Сагнера поручик Лукаш, сопоставив факты, нашел единственно возможное решение загадки. Для этого, правда, не пришлось прибегать к особо сложным умозаключениям, так как за день до отъезда Швейк рапортовал Лукашу: «Господин обер-лейтенант, в батальоне лежат какие-то книжки для господ офицеров. Я принес их из полковой канцелярии». Когда Лукаш и Швейк перешли через второй путь и остановились у остывшего паровоза, который уже неделю дожидался поезда с боевыми припасами, Лукаш без обиняков спросил: — Швейк, что стало с этими книжками? — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, это очень длинная история, а вы всегда изволите сердиться, когда я рассказываю подробно. Помните, вы разорвали официальное отношение касательно военного займа и хотели мне дать подзатыльник, а я на это вам рассказал, что в одной книжке было написано, как прежде, во время войны, люди платили с окна: за каждое окно двадцать геллеров и с гуся столько же… — Этак, Швейк, мы с вами никогда не кончим, — прервал поручик. Он заранее решил вести допрос так, чтобы этот прохвост Швейк самого важного не узнал и не мог этого использовать. — Знаете Гангофера? — Кто он такой? — вежливо осведомился Швейк. — Немецкий писатель, дурак вы этакий! — обозлился поручик Лукаш. — Ей-богу, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк, и лицо его выразило искреннюю муку, — лично я не знаком ни с одним немецким писателем. Я был знаком только с одним чешским писателем, Гаеком Ладиславом из Домажлиц. Он был редактором журнала «Мир животных», и я ему всучил дворняжку за чистокровного шпица. Очень веселый и порядочный был человек. Посещал он один трактир и всегда читал там свои рассказы, такие печальные, что все со смеху умирали, а он плакал и платил за всех. А мы должны были ему петь:
Вернувшись в штабной вагон поезда, капитан Сагнер нашел всех офицеров на своих местах. Они, разбившись на группы, играли в «чапари» (frische viere). Не играл только кадет Биглер. Он перелистывал начатые рукописи о событиях на театре военных действий. Кадет Биглер мечтал отличиться не только на поле сражения, но и на литературном поприще, как летописец военных событий. Обладатель удивительных крыльев и рыбьего хвоста собирался стать выдающимся военным писателем. Его литературные опыты начинались многообещающими заглавиями, и в них, как в зеркале, отражался милитаризм той эпохи. Но темы еще не были разработаны, на четвертушках бумаги значились только наименования будущих трудов. «Образы воинов великой войны», «Кто начал войну?», «Политика Австро-Венгрии и рождение мировой войны», «Заметки с театра военных действий», «Австро-Венгрия и мировая война», «Уроки войны», «Популярная лекция о возникновении войны», «Размышления на военно-политические темы», «День славы Австро-Венгрии», «Славянский империализм и мировая война», «Военные документы», «Материалы по истории мировой войны», «Дневник мировой войны», «Ежедневный обзор мировой войны», «Первая мировая война», «Наша династия в мировой войне», «Народы Австро-Венгерской монархии под ружьем», «Борьба за мировое господство», «Мой опыт в мировую войну», «Хроника моего военного похода», «Как воюют враги Австро-Венгрии», «Кто победит?», «Наши офицеры и наши солдаты», «Достопамятные деяния моих: солдат», «Из эпохи великой войны», «В пылу сражений», «Книга об австро-венгерских героях», «Железная бригада», «Собрание моих писем с фронта», «Герои нашего маршевого батальона», «Пособие для солдат на фронте», «Дни сражений и дни побед», «Что я видел и испытал на поле сражения», «В окопах», «Офицер рассказывает…», «С сынами Австро-Венгрии вперед!», «Вражеские аэропланы и наша пехота», «После боя», «Наши артиллеристы — верные сыны родины», «Даже если бы все черти восстали против нас…», «Война оборонительная и война наступательная», «Кровь и железо», «Победа или смерть», «Наши герои в плену». Капитан Сагнер подошел к кадету Биглеру, просмотрел все рукописи и спросил, для чего он все это написал и что все это значит. Кадет Биглер восторженно ответил, что каждая надпись означает заглавие книги, которую он напишет. Сколько заглавий — столько книг. — Я хотел бы, господин капитан, чтобы обо мне, когда я паду на поле брани, сохранилась память. Моим идеалом является немецкий профессор Удо Крафт. Он родился в тысяча восемьсот семидесятом году, в нынешнюю мировую войну добровольно вступил в ряды войск и пал двадцать второго августа тысяча девятьсот четырнадцатого года в Анло. Перед своей смертью он издал книгу «Самовоспитание с целью умереть за императора»[141]. Капитан Сагнер отвел Биглера к окну. — Покажите, кадет Биглер, что там еще у вас. Меня чрезвычайно интересует ваша деятельность, — с нескрываемой иронией попросил капитан Сагнер. — Что за тетрадку вы сунули за пазуху? — Да так, пустяки, господин капитан, — смутился Биглер и по-детски залился румянцем, — Извольте удостовериться. Тетрадь была озаглавлена:
СХЕМЫ ВЫДАЮЩИХСЯ И СЛАВНЫХ БИТВ ВОЙСК АВСТРО-ВЕНГЕРСКОЙ АРМИИ. СОСТАВЛЕНО СОГЛАСНО ИСТОРИЧЕСКИМ ИССЛЕДОВАНИЯМ ИМПЕРАТОРСКИМ КОРОЛЕВСКИМ ОФИЦЕРОМ АДОЛЬФОМ БИГЛЕРОМ. ПРИМЕЧАНИЯМИ И КОММЕНТАРИЯМИ СНАБДИЛ ИМПЕРАТОРСКИЙ КОРОЛЕВСКИЙ ОФИЦЕР АДОЛЬФ БИГЛЕР.Схемы были страшно примитивны. Открывалась тетрадь схемой битвы у Нёрдлингена 6 сентября 1634 года, затем следовали битвы у Зенты 11 сентября 1697 года, у Кальдьеро 31 октября 1805 года, под Асперном 22 мая 1809 года, битва народов под Лейпцигом в 1813 году, далее битва под Санта-Лючией в мае 1848 года и бои у Трутнова 27 июня 1866 года. Последней в этой тетради была схема битвы у Сараева 19 августа 1878 года. Схемы и планы битв ничем не отличались друг от друга. Позиции одной воюющей стороны кадет Биглер обозначил пустыми клеточками, а другой — заштрихованными. На той и другой стороне был левый фланг, центр и правый фланг. Позади — резервы. Там и здесь — стрелки. Схема битвы под Нёрдлингеном, так же как и схема битвы у Сараева, напоминала футбольное поле, на котором еще в начале игры были расставлены игроки. Стрелки же указывали, куда та или другая сторона должна послать мяч. Это моментально пришло в голову капитану Сагнеру, и он спросил: — Кадет Биглер, вы играете в футбол? Биглер еще больше покраснел и нервно заморгал; казалось, он собирается заплакать. Капитан Сагнер с усмешкой перелистывал тетрадку и остановился на примечании под схемой битвы у Трутнова в австро-прусскую войну. Кадет Биглер писал: «Под Трутновом нельзя было давать сражения, ввиду того что гористая местность не позволяла генералу Мацухелли развернуть дивизию, которой угрожали сильные прусские колонны, расположенные на высотах, окружавших левый фланг нашей дивизии». — По-вашему, сражение у Трутнова, — усмехнулся капитан Сагнер, возвращая тетрадку кадету Биглеру, — можно было дать только в том случае, если бы Трутнов лежал на ровном месте. Эх вы, будейовицкий Бенедек! Кадет Биглер, очень мило с вашей стороны, что за короткое время пребывания в рядах императорских войск вы старались вникнуть в стратегию. К сожалению, у вас все выглядит так, будто это мальчишки играют в солдаты и сами производят себя в генералы. Вы так быстро повысили себя в чине, прямо одно удовольствие! Императорский королевский офицер Адольф Биглер! Этак, пожалуй, мы еще не доедем до Будапешта, а вы уже будете фельдмаршалом. Еще позавчера вы взвешивали у папаши коровью кожу, императорский королевский лейтенант Адольф Биглер! Послушайте, ведь вы даже не офицер. Вы кадет. Вы нечто среднее между ефрейтором и унтер-офицером. Вы с таким же правом можете называть себя офицером, как ефрейтор, который в трактире приказывает величать себя «господином штабным писарем». — Послушай, Лукаш, — обратился он к поручику, — кадет Биглер у тебя в роте. Этого парня подтяни. Он подписывается офицером. Пусть сперва заслужит это звание в бою. Когда начнется ураганный артиллерийский огонь и мы пойдем в атаку, пусть кадет Биглер со своим взводом порежет проволочные заграждения, der gute Junge! À propos[142], тебе кланяется Цикан, он комендант вокзала в Рабе. Кадет Биглер понял, что разговор закончен, отдал честь и, красный как рак, побежал по вагону, пока не очутился в самом конце коридора. Словно лунатик, он отворил дверь уборной и, уставившись на немецко-венгерскую надпись «Пользование клозетом разрешается только во время движения», засопел, начал всхлипывать и горько расплакался. Потом спустил штаны и стал тужиться, утирая слезы. Затем использовал тетрадку, озаглавленную «Схемы выдающихся и славных битв австро-венгерской армии, составленные императорским королевским офицером Адольфом Биглером». Оскверненная тетрадь исчезла в дыре и, упав на колею, заметалась между рельсами под уходящим воинским поездом. Кадет промыл покрасневшие глаза водой и вышел в коридор, решив быть сильным, дьявольски сильным. С утра у него болели голова и живот. Он прошел мимо заднего купе, где ординарец батальона Матушич играл с денщиком командира батальона Батцером в венскую игру «шнопс» («шестьдесят шесть»). Заглянув в открытую дверь купе, кадет Биглер кашлянул. Они обернулись и продолжали играть дальше. — Не знаете разве, что полагается? — спросил кадет Биглер. — Я не мог, mi’ is’ d’ Trump’ ausganga[143], — ответил денщик капитана Сагнера Батцер на ужасном немецком диалекте Кашперских гор. — Мне полагалось, господин кадет, идти с бубен, — продолжал он, — с крупных бубен и сразу после этого королем пик… вот что надо было мне сделать… Не проронив больше ни слова, кадет Биглер залез в свой угол. Когда к нему подошел подпрапорщик Плешнер, чтоб угостить коньяком, выигранным им в карты, то удивился, до чего усердно кадет Биглер читает книгу профессора Удо Крафта «Самовоспитание с целью умереть за императора». Еще до Будапешта кадет Биглер был в доску пьян Высунувшись из окна, он непрерывно кричал в безмолвное пространство: — Frisch drauf! Im Gottes Namen frisch drauf![144] По приказу капитана Сагнера ординарец батальона Матушич втащил Биглера в купе и вместе с денщиком капитана Батцером уложил его на скамью. Кадету Биглеру приснился сон.
СОН КАДЕТА БИГЛЕРА ПЕРЕД ПРИЕЗДОМ В БУДАПЕШТ Он — майор, на груди у него signum laudis и железный крест. Он едет инспектировать участок вверенной ему бригады. Но не может уяснить себе, каким образом он, кому подчинена целая бригада, все еще остается в чине майора. Он подозревает, что ему был присвоен чин генерал-майора, но «генерал» затерялся в бумагах на полевой почте. В душе он смеялся над капитаном Сагнером, который тогда, в поезде, грозился послать его резать проволочные заграждения. Впрочем, капитан Сагнер вместе с поручиком Лукашем уже давно, согласно его — Биглера — предложению, были переведены в другой полк, в другую дивизию, в другой армейский корпус. Кто-то ему даже рассказывал, что оба они, удирая от врага, позорно погибли в каких-то болотах. Когда он ехал в автомобиле на позиции для инспектирования участка своей бригады, для него все было ясно. Собственно, он послан генеральным штабом армии. Мимо идут солдаты и поют песню, которую он читал в сборнике австрийских солдатских песен «Es gilt»:[145]Напротив спящего кадета сидели Матушич с денщиком капитана Сагнера Батцером и все время играли в «шестьдесят шесть». — Stink awer d’Kerl wie a’Stockfisch[151], — обронил Батцер, с интересом наблюдавший, как спящий кадет Биглер подозрительно вертится, — muß d’Hosen voll ha’n[152]. — Это с каждым может случиться, — философски заметил Матушич. — Не обращай внимания. Не тебе его переодевать. Сдавай-ка лучше карты. Уже было видно зарево огней над Будапештом. Над Дунаем ощупывал небо прожектор. Кадету Биглеру, очевидно, снилось уже другое. Он бормотал:. — Sagen sie meiner tapferen Armee, daß sie sich in meinem Herzen ein unvergängliches Denkmal der Liebe und Dankbarkeit errichtet hat[153].— Так как при этих словах он заворочался, вонь опять ударила Батцеру в нос, он сплюнул и проворчал: — Stink, wie a’Haizlputza, wie a’bescheißena Haizlputza![154] А кадет Биглер ворочался все беспокойнее и беспокойнее. Его новый сон был необычайно фантастичен: он защищал Линц в войне за австрийское наследство. Ему снились редуты и укрепления вокруг города. Его славная ставка превращена в большой госпиталь. Повсюду лежат раненые и держатся за животы. Мимо палисадов города Линца проезжают французские драгуны Наполеона I. А он, комендант города, стоит над всеми ними, тоже держится за живот и кричит французскому парламентеру: — Передайте своему императору, что я не сдамся! Потом боли в животе как будто утихли, и он со своим батальоном через палисады бежит из города, вперед, к славе и победе, и видит, как поручик Лукаш подставляет свою грудь под палаш французского драгуна, чтобы отвести удар, направленный на него — Биглера — защитника осажденного Линца. Поручик Лукаш умирает у его ног, восклицая: — Ein Mann, wie Sie, Herr Oberst, ist nötiger, als ein nichtsnutziger Oberleutnant![155] Растроганный защитник Линца отворачивается от умирающего, но тут картечь попадает ему в седалищные мышцы. Биглер машинально ощупывает штаны и чувствует на руке что-то липкое. Он кричит: — Санитары! Санитары! — и падает с коня… Батцер и Матушич подняли свалившегося кадета Биглера и положили обратно на лавку. Затем Матушич направился к капитану Сагнеру и доложил, что с кадетом Биглером творится что-то неладное. — Это не с коньяку, — сказал он. — Вернее всего — холера. Кадет Биглер на всех станциях пил воду. В Мошоне я видел, как он… — Холеру сразу не схватишь, Матушич. Скажите врачу — он в соседнем в купе, пусть осмотрит. К батальону был прикомандирован «врач военного времени», вечный студент-медик и корпорант Вельфер. Он любил выпить и подраться, но медицину знал как свои пять пальцев. Он прослушал курс медицинских факультетов в различных университетских городах Австро-Венгрии, был на практике в самых разнообразных клиниках, но не имел звания доктора по той простой причине, что по завещанию покойного дяди студенту-медику Фридриху Вельферу выплачивалась ежегодная стипендия до получения им диплома врача. Эта стипендия была приблизительно раза в четыре больше жалованья ассистента в больнице. И кандидат медицинских наук Фридрих Вельфер добросовестно стремился по возможности отсрочить получение звания доктора медицины. Наследники чуть не сошли с ума, объявляли его идиотом, делали попытки женить на богатой невесте, только бы избавиться. Член приблизительно двенадцати корпорантских кружков, кандидат медицинских наук Фридрих Вельфер, чтобы позлить наследников, издал несколько сборников весьма приличных стихов в Вене, Лейпциге, Берлине, печатался в «Simplizissimus» и спокойно продолжал учиться: над ним не каплет! Но вот разыгралась война и коварно нанесла ему удар в спину. Поэта, автора книг «Lachende Lieder»[156], «Krug und Wissenschaft»[157], «Märchen und Parabeln»[158], забрали безо всяких, а один из наследников приложил все усилия, чтобы беззаботный Фридрих Вельфер получил звание «лекаря военного времени». Он выдержал экзамен. В письменной форме ему был предложен ряд вопросов, на которые он обязан был прислать ответы. На все вопросы он дал стереотипный ответ: «Lecken Sie mir Arsch»[159]. Три дня спустя полковник торжественно объявил, что Фридрих Вельфер получил диплом доктора медицинских наук, который давно заслужил, и что старший штабной врач назначает его в госпиталь пополнения. Теперь от его поведения будет зависеть быстрое продвижение по службе. Известно, правда, что в разных городах у Фридриха Вельфера были дуэли с офицерами, но сейчас время военное, и это все предано забвению. Автор книги стихов «Кружка и наука» закусил губы и пошел служить. После того как было установлено, что по отношению к солдатам он вел себя чрезвычайно снисходительно и задерживал их в больнице по возможности дольше, в то время когда лозунгом было: «Валяться и подохнуть в больнице или валяться и подохнуть в окопах — все равно подохнуть», — доктора Вельфера отправили с тринадцатым маршевым батальоном на фронт. Кадровые офицеры батальона считали его неполноценным, офицеры запаса, чтобы не углублять пропасть между собой и кадровиками, также не замечали его и не дружили с ним Капитан Сагнер, естественно, чувствовал себя намного выше бывшего кандидата медицинских наук, изрезавшего за время своей долголетней учебы множество офицеров. Когда Вельфер — «лекарь военного времени» — прошел мимо Сагнера, тот даже не посмотрел на него и продолжал разговаривать с поручиком Лукашем о каких-то пустяках, вроде того, что около Будапешта разводят тыкву. В связи с этим поручик Лукаш вспомнил, как на третьем году обучения в кадетской школе он с товарищами «из штатских» был в Словакии. Раз они пришли к евангелическому пастору-словаку. Тот угостил их жареной свининой с гарниром из тыквы. Потом налил вина и сказал:Пейзаж, напоминает иллюстрации из «Wiener Illustrierte Zeitung»[147]. На правой стороне у амбара разместилась артиллерия. Она обстреливает неприятельские окопы, расположенные у шоссе, по которому он едет в автомобиле. Слева стоит дом, из которого стреляют, в то время как неприятель пытается ружейными прикладами вышибить двери. Возле шоссе горит вражеский аэроплан. Вдали виднеются кавалерия и пылающие деревни. Дальше, на небольшой возвышенности, расположены окопы маршевого батальона, откуда ведется пулеметный огонь. Вдоль шоссе тянутся окопы неприятеля. Шофер ведет машину по шоссе в сторону неприятеля. Генерал орет в трубку шоферу: — Не видишь, что ли, куда едем? Там неприятель. Но шофер спокойно отвечает: — Господин генерал, это единственная приличная дорога. И в хорошем состоянии. На соседних дорогах шины не выдержат. Чем ближе к позициям врага, тем сильнее огонь. Снаряды рвутся над кюветами по обеим сторонам сливовой аллеи. Но шофер спокойно передает в трубку: — Это отличное шоссе, господин генерал! Едешь как по маслу. Если мы уклонимся в сторону, в поле, у нас лопнет шина… Посмотрите, господин генерал! — снова кричит шофер. — Это шоссе так хорошо построено, что даже тридцатисполовиной сантиметровые мортиры нам ничего не сделают. Шоссе словно гумно. А на этих каменистых проселочных дорогах у нас лопнули бы шины. Вернуться обратно мы также не можем, господин генерал! «Дз-дз-дз-дзум!» — слышит Биглер, и автомобиль делает огромный скачок. — Не говорил ли я вам, господин генерал, — орет шофер в трубку, — что шоссе чертовски хорошо построено. Вот сейчас совсем рядом разорвалась тридцативосьмисантиметровка, а ямы никакой, шоссе как гумно. Но стоит заехать в поле — и шинам конец. Теперь по нам стреляют с расстояния четырех километров. — Куда мы едем? — Это будет видно, — отвечает шофер, — пока шоссе такое, я за все ручаюсь. Рывок! Страшный полет, и машина останавливается. — Господин генерал, — кричит шофер, — есть у вас карта генерального штаба? Генерал Биглер зажигает электрический фонарик и видит, что у него на коленях лежит карта генерального штаба. Но это-морская карта гельголандского побережья 1864 года, времен войны Пруссии и Австрии с Данией за Шлезвиг. — Здесь перекресток, — говорит шофер, — обе дороги ведут к вражеским позициям. Однако для меня важно только одно — хорошее шоссе, чтобы не пострадали шины, господин генерал… Я отвечаю за штабной автомобиль… Вдруг удар, оглушительный удар, и звезды становятся большими, как колеса. Млечный Путь густой, словно сливки. Биглер — возносится во вселенную на одном сиденье с шофером. Все остальное обрезано, как ножницами. От автомобиля остался только боевой атакующий передок. — Ваше счастье, — говорит шофер, — что вы мне через плечо показывали карту. Вы перелетели ко мне, остальное взорвалось. Это была сорокадвухсантиметровка. Я это предчувствовал. Раз перекресток, то шоссе ни черта не стоит. После тридцативосьмисантиметровки могла быть только сорокадвухсантиметровка. Ведь других пока не производят, господин генерал. — Куда вы правите? — Летим на небо, господин генерал, нам необходимо сторониться комет. Они пострашнее сорокадвухсантиметровок. — Теперь под нами Марс, — сообщает шофер после долгой паузы. Биглер снова почувствовал себя вполне спокойным. — Вы знаете историю битвы народов под Лейпцигом? — спрашивает он. — Фельдмаршал князь Шварценберг четырнадцатого октября тысяча восемьсот тринадцатого года шел на Либертковице, шестнадцатого октября произошло сражение за Линденау, бой генерала Мервельдта. Австрийские войска заняли Вахав, а когда девятнадцатого октября пал Лейпциг… — Господин генерал, — вдруг перебил его шофер, — мы у врат небесных, вылезайте, господин генерал. Мы не можем проехать через небесные врата, здесь давка. Куда ни глянь — одни войска. — Задавите кого-нибудь, — кричит он шоферу, — сразу посторонятся! И, высунувшись из автомобиля, генерал Биглер орет: — Achtung, sie Schweinbande![148] Вот скоты, видят генерала и не подумают сделать равнение направо! Шофер его успокаивает: — Это им нелегко, господин генерал: у большинства оторваны головы. Генерал Биглер только теперь замечает, что толпа состоит из инвалидов, лишившихся на войне отдельных частей тела: головы, руки, ноги. Однако недостающее они носят с собой в рюкзаке. У какого-то праведного артиллериста, толкавшегося возле небесных врат в разорванной шинели, в мешке был сложен весь его живот с нижними конечностями. Из мешка какого-то праведного ополченца на генерала Биглера любовалась половина задницы, которую ополченец потерял под Львовом. — Таков порядок, — опять поясняет шофер, проезжая сквозь густую толпу, — вероятно, они должны пройти высшую небесную комиссию. В небесные врата пропускают только по паролю, который генерал Биглер тут же вспомнил: «Für Gott und Kaiser»[149]. Автомобиль въезжает в рай. — Господин генерал, — обращается к Биглеру офицер-ангел с крыльями, когда они проезжают мимо казармы для рекрутов-ангелов, — вы должны явиться в ставку главнокомандующего. Миновали учебный плац, кишевшийрекрутами-ангелами, которых учили кричать «аллилуйя». Проехали мимо группы солдат, где рыжий капрал-ангел муштровал растяпу рекрута-ангела в полной форме, бил его кулаком в живот и орал: «Шире раскрывай глотку, грязная вифлеемская свинья. Разве так кричат «аллилуйя»? Словно кнедлик застрял во рту. Хотел бы я знать, какой осел впустил тебя, скотину, сюда в рай? Попробуй еще раз…» — «Гла-гли-гля!» — «Ты что, бестия, и в раю у нас будешь гнусить? Еще раз попробуй, ты, кедр ливанский!» Поехали дальше, но еще долго был слышен рев напуганного гнусавого ангела-рекрута: «Гла-гли-глу-гля» и крик ангела-капрала: «А-ли-лу-и-я-а-и-лу-и-я, корова ты иорданская!» Потом они увидели величественное сияние над большим зданием, вроде Мариинских казарм в Чешских Будейовицах, а над зданием — два аэроплана, один слева, другой справа; между ними, посредине, натянуто громадное полотно с колоссальной надписью: К. и. К. GOTTES HAUPTQUARTIER[150]. Два ангела в форме полевой жандармерии высаживают генерала Биглера из автомобиля, берут его за шиворот и отводят наверх, на второй этаж. — Ведите себя прилично перед господом богом, — говорят они ему у дверей и вталкивают внутрь. Посреди комнаты, на стенах которой висят портреты Франца-Иосифа и Вильгельма, наследника престола Карла-Франца-Иосифа, генерала Виктора Данкеля, эрцгерцога Фридриха и начальника генерального штаба Конрада фон Гетцендорфа, стоит господь бог. — Кадет Биглер, — строго спрашивает бог, — вы меня узнаете? Я бывший капитан Сагнер из одиннадцатой маршевой роты. Биглер оцепенел. — Кадет Биглер, — возглашает опять господь бог, — по какому праву вы присвоили себе титул генерал-майора? По какому праву вы, кадет Биглер, разъезжали в штабном автомобиле по шоссе между вражескими позициями? — Осмелюсь доложить… — Молчать, кадет Биглер, когда с вами разговаривает господь. — Осмелюсь доложить, — еще раз, заикаясь, начинает Биглер. — Так вы не изволите замолчать? — кричит бог, открывает дверь и зовет: — Два ангела, сюда! В помещение входят два ангела с ружьями через левое крыло. Биглер узнает в них Матушича и Батцера. А глас божий взывает: — Бросьте его в сортир! И кадет Биглер проваливается куда-то, откуда несет страшной вонью.Halt euch brav, ihr tapf’ren Brüder,werft den Feind nur herzhaft nieder,laßt des Kaisers Fahne weh’n…[146]
— Исключительный случай, — полчаса спустя сообщил штабной врач кадету Биглеру, отдыхавшему под одеялом. — Вы, господин кадет, на пути к выздоровлению. Завтра мы отправляем вас в Тарнов, в запасный госпиталь. Вы являетесь носителем холерных бацилл… Наша наука так далеко ушла вперед, что мы точно можем это установить. Вы из Девяносто первого полка? — Тридцатого маршевого батальона, одиннадцатой роты, — ответил за кадета Биглера санитарный унтер-офицер. — Пишите, — приказал штабной врач: — «Кадет Биглер тринадцатого маршевого батальона, одиннадцатой маршевой роты Девяносто первого полка направляется для врачебного наблюдения в холерный барак в Тарнов. Носитель холерных бацилл…» Так, полный энтузиазма воин, кадет Биглер стал носителем холерных бацилл.
Глава II В Будапеште
На будапештском воинском вокзале Матушич принес капитану Сагнеру телеграмму, которую послал несчастный командир бригады, отправленный в санаторий. Телеграмма была нешифрованная и того же содержания, что и предыдущая: «Быстро сварить обед и наступать на Сокаль». К этому было прибавлено: «Обоз зачислить в восточную группу. Разведочная служба отменяется. Тринадцатому маршевому батальону построить мост через реку Буг. Подробности в газетах». Капитан Сагнер немедленно отправился к коменданту вокзала. Его приветливой улыбкой встретил маленький толстый офицер. — Ну и наворотил наш бригадный генерал, — сказал, заливаясь смехом, маленький офицер. — Но мы были обязаны вручить вам эту ерунду, так как от дивизии еще не пришло распоряжения не доставлять адресатам его телеграммы. Вчера здесь проезжал четырнадцатый маршевый батальон Семьдесят пятого полка, и командир батальона получил телеграмму: выдать всей команде по шесть крон в качестве особой награды за Перемышль. К тому же было отдано распоряжение: две из этих шести крон каждый солдат должен внести на военный заем… По достоверным сведениям, вашего бригадного генерала хватил паралич. — Господин майор, — осведомился капитан Сагнер у коменданта военного вокзала. — Согласно приказам по полку, мы едем по маршруту к Гёдёллё. Команде полагается получить здесь по сто пятьдесят граммов швейцарского сыра. На последней станции солдатам должны были выдать по сто пятьдесят граммов венгерской колбасы, но они ничего не получили. — И здесь вы едва ли чего-нибудь добьетесь, — по-прежнему улыбаясь, ответил майор. — Мне неизвестен такой приказ для полков из Чехии. Впрочем, это не мое дело, обратитесь в управление по снабжению. — Когда мы отправляемся, господин майор? — Впереди вас стоит поезд с тяжелой артиллерией, направляющийся в Галицию. Мы отправим его через час, господин капитан. На третьем пути стоит санитарный поезд. Он отходит спустя двадцать пять минут после артиллерии. На двенадцатом пути стоит поезд с боеприпасами. Он отправляется десять минут спустя после санитарного, и через двадцать минут после него мы отправим ваш поезд. Конечно, если не будет каких-либо изменений, — прибавил он, улыбнувшись, чем совершенно опротивел капитану Сагнеру. — Извините, господин майор, — решив выяснить все до конца, допытывался Сагнер, — можете ли вы дать справку о том, что вам ничего не известно о ста пятидесяти граммах швейцарского сыра для полков из Чехии. — Это секретный приказ, — ответил, не переставая приятно улыбаться, комендант воинского вокзала в Будапеште. «Нечего сказать, сел я в лужу, — подумал капитан Сагнер, выходя из здания комендатуры. — На кой черт я велел поручику Лукашу собрать командиров и идти с ними и с солдатами на продовольственный склад?» Командир одиннадцатой роты поручик Лукаш, согласно распоряжению капитана Сагнера, намеревался отдать приказ двинуться к складу за получением швейцарского сыра по сто пятьдесят граммов на человека, но именно в этот момент перед ним предстал Швейк с несчастным Балоуном. Балоун весь трясся. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк с обычной для него расторопностью, — дело чрезвычайно серьезное. Смею просить, господин обер-лейтенант, справить это дело где-нибудь в сторонке. Так выразился один мой товарищ, Шпатина из Згоржа, когда был шафером на свадьбе и ему в церкви вдруг захотелось… — В чем дело, Швейк? — не вытерпел поручик Лукаш, который соскучился по Швейку, так же как и Швейк по поручику Лукашу. — Отойдем. Балоун поплелся за ними. Этот великан совершенно утратил душевное равновесие и в полном отчаянии размахивал руками. — Так в чем дело, Швейк? — спросил поручик Лукаш, когда они отошли в сторону. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — выпалил Швейк, — всегда лучше сознаться самому, чем ждать, пока дело откроется. Вы отдали вполне ясный приказ, господин обер-лейтенант, чтобы Балоун, когда мы прибудем в Будапешт, принес вам печеночный паштет и булочку. Получил ты этот приказ или нет? — обратился Швейк к Балоуну. Балоун еще отчаяннее замахал руками, словно защищаясь от нападающего противника. — К сожалению, господин обер-лейтенант, — продолжал Швейк, — этот приказ не мог быть выполнен. Ваш печеночный паштет сожрал я… Я его сожрал, — повторил Швейк, толкнув в бок обезумевшего Балоуна. — Я подумал, что печеночный паштет может испортиться. Я не раз читал в газетах, как целые семьи отравлялись паштетом из печенки. Раз это произошло в Здеразе, раз в Бероуне, раз в Таборе, раз в Младой Болеславе, раз в Пршибраме. Все отравленные умерли. Паштет из печенки — ужаснейшая мерзость… Балоун, трясясь всем телом, отошел в сторону и сунул палец в рот. Его вырвало. — Что с вами, Балоун? — Блю-блю-ю, го-го-сподин об-бе-бер-лей-те-нант, — между приступами рвогы кричал несчастный Балоун. — Э-э-э-то я со-со-жрал… — Изо рта страдальца Балоуна лезли также куски станиолевой обертки паштета. — Как видите, господин обер-лейтенант, — ничуть не растерявшись, сказал Швейк, — каждый сожранный паштет всегда лезет наружу, как шило из мешка, Я хотел взять вину на себя, а он, болван, сам себя выдал. Балоун вполне порядочный человек, но сожрет все, что ни доверь. Я знал еще одного такого субъекта, тот служил курьером в банке. Этому можно было доверить тысячи. Как-то раз он получал деньги в другом банке, и ему передали лишних тысячу крон. Он тут же вернул их. Но послать его купить копченого ошейка на пятнадцать крейцеров было невозможно: обязательно по дороге сожрет половину. Он был таким невоздержанным по части жратвы, что, когда его посылали за ливерными колбасками, он по дороге распарывал их перочинным ножиком, а дыры залеплял английским пластырем. Пластырь для пяти маленьких ливерных колбасок обходился ему дороже, чем одна большая ливерная колбаса. Поручик Лукаш вздохнул и пошел прочь. — Не будет ли каких приказаний, господин обер-лейтенант? — прокричал вслед ему Швейк, в то время как несчастный Балоун беспрерывно совал палец в глотку. Поручик Лукаш махнул рукой и направился к продовольственному складу. На ум ему пришла парадоксальная мысль: раз солдаты жрут печеночные паштеты своих офицеров — Австрия выиграть войны не сможет. Между тем Швейк перевел Балоуна на другую сторону железнодорожного пути. По дороге он утешал его, говоря, что они вместе осмотрят город и оттуда принесут поручику дебреценских сосисок. Представление Швейка о столице венгерского королевства, естественно, ограничивалось представлением об особом сорте копченостей. — Как бы наш поезд не ушел, — заныл Балоун, ненасытность которого сочеталась с исключительной скупостью. — Когда едешь на фронт, — убежденно заявил Швейк, — то никогда не опоздаешь, потому как каждый поезд, отправляющийся на фронт, прекрасно понимает, что если он будет торопиться, то привезет на конечную станцию только половину эшелона. Впрочем, я тебя прекрасно понимаю, Балоун! Дрожишь за свой карман. Однако пойти им никуда не удалось, так как вдруг раздалась команда «по вагонам». Солдаты разных рот возвращались к своим вагонам не солоно хлебавши. Вместо ста пятидесяти граммов швейцарского сыра, которые им должны были здесь выдать, они получили по коробке спичек и по открытке, изданной комитетом по охране воинских могил в Австрии (Вена, XIX/4, ул. Канизиусгассе). Вместо ста пятидесяти граммов швейцарского сыра им вручили Седлецкое солдатское кладбище в Западной Галиции с памятником несчастным ополченцам. Этот монумент был создан скульптором, отвертевшимся от фронта, вольноопределяющимся старшим писарем Шольцем. У штабного вагона царило необычайное оживление. Офицеры маршевого батальона сгрудились вокруг капитана Сагнера, который взволнованно что-то рассказывал. Он только что вернулся из комендатуры вокзала и держал в руках строго секретную телеграмму из штаба бригады, очень длинную, с инструкциями и указаниями, как действовать в новой ситуации, в которой очутилась Австрия 23 мая 1915 года. Штаб телеграфировал, что Италия объявила войну Австро-Венгрии. Еще в Бруке-на-Лейте в Офицерском собрании во время сытных обедов и ужинов с полным ртом говорили о странном поведении Италии, однако никто не ожидал, что исполнятся пророческие слова идиота Биглера, который как-то за ужином оттолкнул тарелку с макаронами и заявил: «Этого я вдоволь наемся у врат Вероны». Капитан Сагнер, изучив полученную из бригады инструкцию, приказал трубить тревогу. Когда все солдаты маршевого батальона были собраны, их построили в каре, и капитан Сагнер необычайно торжественно прочитал солдатам переданный ему по телеграфу приказ: — «Итальянский король, влекомый алчностью, совершил акт неслыханного предательства, забыв о своих братских обязательствах, которыми он был связан как союзник нашей державы. С самого начала войны, в которой он, как союзник, должен был стать бок о бок с нашими мужественными войсками, изменник — итальянский король — играл роль замаскированного предателя, занимаясь двурушничеством, ведя тайные переговоры с нашими врагами. Это предательство завершилось в ночь с двадцать второго на двадцать третье мая, когда он объявил войну нашей монархии. Наш верховный главнокомандующий выражает уверенность, что наша мужественная и славная армия ответит на постыдное предательство коварного врага таким сокрушительным ударом, что предатель поймет, что, позорно и коварно начав войну, он погубил самого себя. Мы твердо верим, что с божьей помощью скоро наступит день, когда итальянские равнины опять увидят победителя при Санта-Лючии, Виченце, Новаре, Кустоце. Мы хотим, мы должны победить, и мы, несомненно, победим!» Потом последовало обычное «dreimal hoch»[166], и приунывшее воинство село в поезд. Вместо ста пятидесяти граммов швейцарского сыра на голову солдатам свалилась война с Италией.В вагоне, где сидели Швейк, старший писарь Ванек, телефонист Ходоунский, Балоун и повар Юрайда, завязался интересный разговор о вступлении Италии в войну. — Подобный же случай произошел в Праге на Таборской улице, — начал Швейк. — Там жил купец Горжейший, Неподалеку от него, напротив, в своей лавчонке хозяйничал купец Пошмоурный. Между ними держал мелочную лавочку Гавласа. Так вот, купцу Горжейшему как-то взбрело в голову объединиться с лавочником Гавласой против купца Пошмоурного, и он начал вести переговоры с Гавласой о том, как бы им объединить обе лавки под одной фирмой «Горжейший и Гавласа». Но лавочник Гавласа пошел к купцу Пошмоурному да и рассказал ему, что Горжейший дает тысячу двести крон за его лавчонку и предлагает войти с ним в компанию. Но если Пошмоурный даст ему тысячу восемьсот, то он предпочтет заключить союз с ним против Горжейшего. Договорились. Однако Гавласа, предав Горжейшего, все время терся около него и делал вид, будто он его ближайший друг, а когда заходила речь о совместном ведении дел, отвечал: «Да-да, скоро, скоро. Я только жду, когда вернутся жильцы с дач». Ну, а когда жильцы вернулись, то уже действительно все было готово для совместной работы, как он и обещал Горжейшему. Вот раз утром пошел Горжейший открывать свою лавку и видит над лавкой своего конкурента большую вывеску, а на ней большущими буквами выведено название фирмы «Пошмоурный и Гавласа». — У нас, — вмешался глуповатый Балоун, — тоже был такой случай. Хотел я в соседней деревне купить телку, уже договорился, а вотицкий мясник возьми да и перехвати ее у меня под самым носом. — Раз опять новая война, — продолжал Швейк, — раз у нас теперь одним врагом больше, раз открылся новый фронт, то боеприпасы придется экономить. Чем больше в семье детей, тем больше требуется розог, говорил, бывало, дедушка Хованец из Мотоле, который за небольшое вознаграждение сек соседских детей. — Боюсь только, — высказал свои опасения Балоун, задрожав всем телом, — как бы из-за этой самой Италии нам пайки не сократили. Старший писарь Ванек задумался и серьезно ответил: — Все может быть, ибо теперь, несомненно, наша победа несколько отдалится. — Эх, нам бы нового Радецкого, — сказал Швейк. — Вот кто был знаком с тамошним краем! Уж он знал, где у итальянцев слабое место, что нужно штурмовать и с какой стороны. Оно ведь не легко — куда-нибудь влезть. Влезть-то сумеет каждый, но вылезть — в этом и состоит настоящее военное искусство. Когда человек куда-нибудь лезет, он должен знать, что вокруг происходит, чтобы не сесть в лужу, называемую катастрофой. Как-то в нашем доме, еще на старой квартире, на чердаке поймали вора. Но он, подлец, когда лез, заметил, что каменщики ремонтируют большой фонарь над лестничной клеткой. Так он вырвался у них из рук, заколол швейцариху и спустился по лесам в этот фонарь, а оттуда уже не выбрался. Но наш отец родной, Радецкий, знал в Италии «каждую стежку», его никто не мог поймать. В одной книжке описывается, как он удрал из Санта-Лючии и итальянцы удирали тоже. Радецкий только на другой день открыл, что, собственно, победил он, потому что итальянцев и в полевой бинокль не видать было. Тогда он вернулся и занял оставленную Санта-Лючию. После этого ему присвоили звание фельдмаршала. — Нечего и говорить, прекрасная страна, — вступил в разговор повар Юрайда. — Я был раз в Венеции и знаю, что итальянец каждого называет свиньей. Когда он рассердится, все у него «porco maledetto»[167]. И папа римский у него «porco»[168], и «madonna mia é porco, papai é porco»[169]. Старший писарь Ванек, напротив, отозвался об Италии с большой симпатией. В Кралупах в своей аптекарской лавке он готовил лимонные сиропы, — это делается из гнилых лимонов, а самые дешевые и самые гнилые лимоны он всегда покупал в Италии. Теперь конец поставкам лимонов из Италии в Кралупы. Нет сомнения, война с Италией принесет много сюрпризов, так как Австрия постарается отомстить Италии. — Легко сказать, отомстить! — с улыбкой возразил Швейк. — Иной думает, что отомстит, а в конце концов страдает тот, кого он выбрал орудием своей мести. Когда я несколько лет назад жил на Виноградах, там в первом этаже жил швейцар, а у него снимал комнату мелкий чиновничек из какого-то банка. Этот чиновничек всегда ходил в пивную на Крамериевой улице и как-то поругался с одним господином. У того господина на Виноградах была лаборатория по анализу мочи. Он говорил и думал только о моче, постоянно носил с собой бутылочки с мочой и каждому совал их под нос, чтобы каждый помочился и тоже дал ему свою мочу на исследование. От анализа, дескать, зависит счастье человека и его семьи. Притом это дешево: всего шесть крон. Все, кто ходил в пивную, а также хозяин и хозяйка пивной дали на анализ свою мочу. Только этот чиновничек упорствовал, хотя господин всякий раз, когда он шел в писсуар, лез за ним туда и озабоченно говорил: «Не знаю, не знаю, пан Скорковский, но что-то ваша моча мне не нравится. Помочитесь, пока не поздно, в бутылочку!» В конце концов уговорил. Обошлось это чиновничку в шесть крон. И насолил же ему этот господин своим анализом! Впрочем, другим тоже, не исключая и хозяина пивной, которому он подрывал торговлю. Ведь каждый анализ он сопровождал заключением, что это очень серьезный случай в его практике, что никому из них пить ничего нельзя, кроме воды, курить нельзя, жениться нельзя, а есть можно только овощи. Так вот, этот чиновничек, как и все остальные, страшно на него разозлился и выбрал орудием мести швейцара, зная, что это человек жестокий. Как-то раз он и говорит господину, исследовавшему мочу, что швейцар с некоторых пор чувствует себя нездоровым и просит завтра утром к семи часам прийти к нему за мочой. Тот пошел. Швейцар еще спал. Этот господин разбудил его и любезно сказал: «Мое почтение, пан Малек, с добрым утром! Вот вам бутылочка, извольте помочиться. Мне с вас следует получить шесть крон». Тут такое началось!.. Хоть святых вон выноси! Швейцар выскочил из постели в одних подштанниках, да как схватит этого господина за горло, да как швырнет его в шкаф! Тот влетел туда и застрял. Швейцар вытащил его, схватил арапник и в одних подштанниках погнался за ним вниз по Челаковской улице, а тот визжать, словно пес, которому на хвост наступили. На Гавличковой улице пан Малек вскочил в трамвай. Швейцара схватил полицейский, он подрался и с полицейским. А так как швейцар был в одних подштанниках и все у него вылезало, то за оскорбление общественной нравственности его кинули в корзину и повезли в полицию, а он и из корзины ревел, как тур: «Мерзавцы, я вам покажу, как исследовать мою мочу!» Ему дали шесть месяцев за насилие, совершенное в общественном месте, и за оскорбление полиции, но после оглашения приговора он допустил оскорбление царствующего дома. Может быть, сидит, бедняга, и по сей день. Вот почему я и говорю: «Когда кому-нибудь мстишь, то от этого страдает невинный». Балоун между тем напряженно и долго о чем-то размышлял и наконец с трепетом спросил Ванека: — Простите, господин старший писарь, значит, по-вашему, из-за войны с Италией нам урежут пайки? — Ясно как божий день, — ответил Ванек. — Иисус Мария! — воскликнул Балоун, опустив голову на руки, и затих в углу. Так в этом вагоне закончились дебаты об Италии. В штабном вагоне разговор о новой ситуации, создавшейся в связи со вступлением Италии в войну, грозил быть весьма нудным из-за отсутствия там прославленного военного теоретика кадета Биглера, но его отчасти заменил подпоручик третьей роты Дуб. Подпоручик Дуб в мирное время был преподавателем чешского языка и уже тогда, где только представлялась возможность, старался проявить свою лояльность. Он задавал своим ученикам письменные работы на темы из истории династии Габсбургов. В младших классах учеников устрашали император Максимилиан, который влез на скалу и не смог спуститься вниз, Иосиф II Пахарь и Фердинанд Добрый; в старших классах темы были более сложными. Например, в седьмом классе предлагалось сочинение «Император Франц-Иосиф — покровитель наук и искусств». Из-за этого сочинения один семиклассник был исключен без права поступления в средние учебные заведения Австро-Венгерской монархии, так как он написал, что замечательнейшим деянием этого монарха было сооружение моста императора Франца-Иосифа I в Праге. Зорко следил Дуб за тем, чтобы все его ученики в день рождения императора и в другие императорские торжественные дни с энтузиазмом распевали австрийский гимн. В обществе его не любили, так как было определенно известно, что он доносил на своих коллег. В городе, где Дуб преподавал, он состоял членом «тройки» крупнейших идиотов и ослов. В тройку входили, кроме него, окружной начальник и директор гимназии. В этом узком кругу он научился рассуждать о политике в рамках, дозволенных в Австро-Венгерской монархии. Теперь он излагал свои мысли тоном косного преподавателя гимназии: — В общем, меня совершенно не удивило выступление Италии. Я ожидал этого еще три месяца назад. После своей победоносной войны с Турцией из-за Триполи Италия сильно возгордилась. Кроме того, она слишком надеется на свой флот и на настроение населения наших приморских областей и Южного Тироля. Еще перед войной я беседовал с нашим окружным начальником о том, что наше правительство недооценивает ирредентистское движение на юге. Тот вполне со мной соглашался, ибо каждый дальновидный человек, которому дорога целостность нашей империи, должен был предвидеть, куда может завести чрезмерная снисходительность к подобным элементам. Я отлично помню, как года два назад я — это было, следовательно, в Балканскую войну, во время аферы нашего консула Прохазки, — в разговоре с господином окружным начальником заявил, что Италия ждет только удобного случая, чтобы коварно напасть на нас. И вот мы до этого дожили! — крикнул он, будто все с ним спорили, хотя кадровые офицеры, присутствовавшие во время его речи, молчали и мечтали о том, чтоб этот штатский трепач провалился в тартарары. — Правда, — продолжал он, несколько успокоившись, — в большинстве случаев даже в школьных сочинениях мы забывали о наших прежних отношениях с Италией, забывали о тех великих днях побед нашей славной армии, например, в тысяча восемьсот сорок восьмом году, равно как и в тысяча восемьсот шестьдесят шестом… О них упоминается в сегодняшнем приказе по бригаде. Однако что касается меня, то я всегда честно выполнял свой долг и еще перед окончанием учебного года почти, так сказать, в самом начале войны задал своим ученикам сочинение на тему «Unsere Helden in Italien von Vicenza bis zur Custozza, oder…»[170]. И дурак подпоручик Дуб торжественно присовокупил: — Blut und Leben für ein Osterreich, ganz, einig, groß!..[171] Он замолчал, ожидая, по-видимому, что все остальные в штабном вагоне тоже заговорят о создавшейся ситуации, и тогда он еще раз докажет, что уже пять лет тому назад предвидел, как Италия поведет себя по отношению к своему союзнику. Но он жестоко просчитался, так как капитан Сагнер, которому ординарец батальона Матушич принес со станции вечерний выпуск «Пестер-Ллойд», просматривая газету, воскликнул: «Послушайте, та самая Вейнер, на гастролях которой мы были в Бруке, вчера выступала здесь на сцене Малого театра!» На этом прекратились дебаты об Италии в штабном вагоне.
Ординарец батальона Матушич и денщик Сагнера Батцер, также ехавшие в штабном вагоне, рассматривали войну с Италией с чисто практической точки зрения: еще давно, в мирное время, будучи на военной службе, они принимали участие в маневрах в Южном Тироле. — Тяжело нам будет лазить по холмам, — вздохнул Батцер, — у капитана Сагнера целый воз всяких чемоданов. Я сам горный житель, но это совсем другое дело, когда, бывало, спрячешь ружье под куртку и идешь выслеживать зайца в имении князя Шварценберга. — Если нас действительно перебросят на юг, в Италию… Мне тоже не улыбается носиться по горам и ледникам с приказами. А что до жратвы, то там, на юге, одна полента и растительное масло, — печально сказал Матушич. — А почему бы и не сунуть нас в эти горы? — разволновался Батцер. — Наш полк был и в Сербии и на Карпатах. Я уже достаточно потаскал чемоданы господина капитана по горам. Два раза я их терял. Один раз в Сербии, другой раз в Карпатах. Во время такой баталии все может случиться. Может, то же самое ждет меня и в третий раз, на итальянской границе, а что касается тамошней жратвы… — Он сплюнул, подсел поближе к Матушичу и доверительно заговорил: — Знаешь, у нас в Кашперских горах делают вот такие маленькие кнедлики из сырой картошки. Их сварят, поваляют в яйце, посыплют как следует сухарями, а потом… а потом поджаривают на свином сале! Последнее слово он произнес замирающим от восторга голосом. — Но лучше всего кнедлики с кислой капустой, — прибавил он меланхолически, — а макаронам место в сортире. На этом и здесь закончился разговор об Италии… В остальных вагонах в один голос утверждали, что поезд, вероятно, повернут и пошлют в Италию, так как он уже больше двух часов стоит на вокзале. Это отчасти подтверждалось и теми странными вещами, которые проделывались с эшелоном. Солдат опять выгнали из вагонов, пришла санитарная инспекция с дезинфекционным отрядом и обрызгала все лизолом, что было встречено с большим неудовольствием, особенно в тех вагонах, где везли запасы пайкового хлеба. Но приказ есть приказ, санитарная комиссия дала приказ произвести дезинфекцию во всех вагонах эшелона № 728, а потому преспокойным образом были обрызганы лизолом и горы хлеба, и мешки с рисом. Это уже говорило о том, что происходит нечто необычное. Потом всех опять загнали в вагоны, а через полчаса снова выгнали, так как эшелон пришел инспектировать дряхленький генерал. Швейк тут же дал старику подходящее прозвище. Стоя позади шеренги, Швейк шепнул старшему писарю: — Ну и дохлятинка. Старый генерал в сопровождении капитана Сагнера прошел вдоль фронта и, желая воодушевить команду, остановился перед одним молодым солдатом и спросил, откуда он, сколько ему лет и есть ли у него часы. Хотя у солдата часы были, он, надеясь получить от старика еще одни, ответил, что часов у него нет. На это дряхленький генерал-дохлятинка улыбнулся придурковато, как, бывало, улыбался император Франц-Иосиф, обращаясь к бургомистру, и сказал: — Это хорошо, это хорошо! После этого оказал честь стоявшему рядом капралу, спросив, здорова ли его супруга. — Осмелюсь доложить, — рявкнул капрал, — я холост! На это генерал с благосклонной улыбкой тоже пробормотал свое: — Это хорошо, это хорошо! Затем впавший в детство генерал потребовал, чтобы капитан Сагнер продемонстрировал, как солдаты выполняют команду: «На первый-второй — рассчитайсь!» И тут же раздалось: — Первый-второй, первый-второй, первый-второй… Генерал-дохлятинка это страшнолюбил. Дома у него было два денщика. Он выстраивал их перед собой, и они кричали: — Первый-второй, первый-второй. Таких генералов в Австрии было великое множество. Когда осмотр благополучно окончился, генерал не поскупился на похвалы капитану Сагнеру; солдатам разрешили прогуляться по территории вокзала, так как пришло сообщение, что эшелон тронется только через три часа. Солдаты слонялись по перрону и вынюхивали, нельзя ли что-нибудь стрельнуть. На вокзале всегда много народу, и кое-кому из солдат удавалось выклянчить сигарету. Это было ярким показателем того, насколько повыветрился восторг прежних торжественных встреч, которые устраивались на вокзалах для эшелонов: теперь солдатам приходилось попрошайничать. К капитану Сагнеру прибыла делегация от «Кружка для приветствия героев» в составе двух невероятно изможденных дам, которые передали подарок, предназначенный для эшелона, а именно: двадцать коробочек ароматных таблеток для освежения рта — реклама одной будапештской конфетной фабрики. Эти таблетки были упакованы в очень красивые жестяныё коробочки. На крышке каждой коробочки был нарисован венгерский гонвед, пожимающий руку австрийскому ополченцу, а над ними — сияющая корона святого Стефана. По ободку была выведена надпись на венгерском и немецком языках: «Für Kaiser, Gott und Vaterland»[172]. Конфетная фабрика была настолько лояльна, что отдала предпочтение императору, поставив его перед господом богом. В каждой коробочке содержалось восемьдесят таблеток, так что на трех человек приходилось приблизительно по пять таблеток. Кроме того, пожилые изнуренные дамы принесли целый тюк листовок с двумя молитвами, сочиненными будапештским архиепископом Гезой из Сатмар-Будафалу. Молитвы были написаны по-немецки и по-венгерски и содержали самые ужасные проклятия по адресу всех неприятелей. Молитвы были пронизаны такой страстью, что им не хватало только крепкого венгерского ругательства «Baszom a Kristusmarját». По мнению достопочтенного архиепископа, любвеобильный бог должен изрубить русских, англичан, сербов, французов и японцев, сделать из них лапшу и гуляш с красным перцем. Любвеобильный бог должен купаться в крови неприятелей и перебить всех врагов, как перебил младенцев жестокий Ирод. Преосвященный архиепископ будапештский употребил в своих молитвах, например, такие милые выражения, как: «Бог да благословит ваши штыки, дабы они глубоко вонзались в утробы врагов. Да направит наисправедливейший господь артиллерийский огонь на головы вражеских штабов. Милосердный боже, содей так, дабы все враги захлебнулись в своей собственной крови от ран, которые им нанесут наши солдаты». Следует еще раз отметить, что этим молитвам не хватало только: «Baszom a Kristusmarját!» Передав все это, дамы выразили капитану Сагнеру свое страстное желание присутствовать при раздаче подарков. Одна из них даже отважилась попросить разрешения обратиться с речью к солдатам, которых она называла не иначе как «unsere braven Feldgrauen»[173]. Обе состроили ужасно обиженные мины, когда капитан Сагнер отверг их просьбу. Между тем подарки были переправлены в вагон, где помещался склад. Достопочтенные дамы обошли солдатский строй, причем одна из них не преминула похлопать по щеке бородатого Шимека из Будейовиц. Шимек, не будучи осведомлен о высокой миссии дам, по-своему расценил такое поведение и после их ухода сказал своим товарищам: — Ну и нахальные эти шлюхи. Хоть бы мордой вышла, а то ведь цапля цаплей. Кроме тощих ног, ничего нет, а страшна как смертный грех; и этакая старая карга еще заигрывает с солдатами!.. На вокзале все пришло в смятение. Выступление Италии вызвало здесь панику: два эшелона с артиллерией были задержаны и посланы в Штирию. Эшелон боснийцев, по неизвестным причинам, ждал отправления третий день. О нем совершенно забыли и потеряли из виду. Боснийцы целых два дня не получали обеда и ходили в Новый Пешт христарадничать. Здесь, кроме злобной матерщины возмущенно жестикулирующих, брошенных на произвол судьбы боснийцев, ничего не было слышно. Вскоре маршевый батальон Девяносто первого полка был опять согнан, и солдаты рассеялись по вагонам. Однако через минуту батальонный ординарец Матушич вернулся из станционной комендатуры с сообщением, что поезд отправят только через три часа. Ввиду этого только что собранных солдат снова выпустили из вагонов. Перед самым отходом поезда в штабной вагон влетел страшно взволнованный подпоручик Дуб и обратился к капитану Сагнеру с просьбой немедленно арестовать Швейка. Подпоручик Дуб еще в бытность свою преподавателем гимназии прослыл доносчиком. Он любил поговорить с солдатом, выведать его убеждения, пользуясь случаем — наставить его и разъяснить, почему они воюют и за что они воюют. Во время обхода он увидел за вокзалом стоявшего у фонаря Швейка, который с интересом рассматривал плакат какой-то благотворительной военной лотереи. На плакате был изображен австрийский солдат, штыком пригвоздивший к стене оторопелого бородатого казака. Подпоручик Дуб похлопал Швейка по плечу и спросил, как это ему нравится. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил Швейк, — это глупость. Много я видел глупых плакатов, но такой ерунды еще не видел. — Что же, собственно, вам тут не нравится? — спросил подпоручик Дуб. — Мне не нравится, господин лейтенант, как солдат обращается с вверенным ему оружием. Ведь о каменную стену он может поломать штык. А потом это вообще ни к чему, его за это могут наказать, так как русский поднял руки и сдается. Он взят в плен, а с пленными следует обращаться хорошо, все же и они люди. Подпоручик Дуб, продолжая прощупывать убеждения Швейка, задал еще один вопрос: — Вам жалко этого русского, не правда ли? — Мне жалко, господин лейтенант, их обоих: русского, потому что его проткнули, и нашего — потому что за это его арестуют. Он, господин лейтенант, как пить дать, сломает штык, ведь стена-то каменная, а сталь — она ломкая. Еще перед войной, господин лейтенант, когда я проходил действительную, у нас в роте был один лейтенант. Даже наш старший фельдфебель не умеет так выражаться, как тот господин лейтенант. На учебном плацу он нам говорил: «Когда раздается «Habacht», ты должен выкатить зенки, как кот, когда гадит на соломенную сечку». А в общем, это был очень хороший человек. Раз на рождество он спятил: купил роте целый воз кокосовых орехов, и с тех пор я знаю, как ломки штыки. Полроты переломало штыки об эти орехи, и наш подполковник приказал всех посадить под арест. Три месяца нам не разрешалось выходить из казарм… а господин лейтенант сидел под домашним арестом. Подпоручик с ненавистью посмотрел на беззаботное лицо бравого солдата Швейка и зло спросил: — Вы меня знаете? — Знаю, господин лейтенант. Подпоручик Дуб вытаращил глаза и затопал ногами. — А я вам говорю, что вы меня еще не знаете! Швейк невозмутимо-спокойно, как бы рапортуя, еще раз повторил: — Я вас знаю, господин лейтенант. Вы, осмелюсь доложить, из нашего маршевого батальона. — Вы меня не знаете, — снова закричал подпоручик Дуб. — Может быть, вы знали меня с хорошей стороны, но теперь узнаете меня и с плохой стороны. Я не такой добрый, как вам кажется. Я любого доведу до слез. Так знаете теперь, с кем имеете дело, или нет? — Знаю, господин лейтенант. — В последний раз вам повторяю, вы меня не знаете! Осел! Есть у вас братья? — Так-точно, господин лейтенант, есть один. Подпоручик Дуб, взглянув на спокойное, открытое лицо Швейка, пришел в бешенство и, совершенно потеряв самообладание, заорал: — Значит, брат ваш такая же скотина, как и вы! Кем он был? — Преподавателем гимназии, господин лейтенант. Был также на военной службе и сдал экзамен на офицера. Подпоручик Дуб посмотрел на Швейка так, будто хотел пронзить его взглядом. Швейк с достоинством выдержал озлобленный взгляд подпоручика, и вскоре разговор окончился словом: «Abtreten!» Каждый пошел своей дорогой, и каждый думал о своем. Подпоручик думал о том, как он все расскажет капитану и тот прикажет арестовать Швейка; Швейк же заключил, что много видел на своем веку глупых офицеров, но такого, как Дуб, во всем полку не сыщешь. Подпоручик Дуб, который именно сегодня твердо решил заняться воспитанием солдат, нашел за вокзалом новые жертвы. Это были два солдата того же Девяносто первого полка, но другой роты. Они на ломаном немецком языке под покровом темноты договаривались с двумя проститутками: на вокзале и около него их бродило несметное множество. Даже издалека Швейк совершенно отчетливо слышал пронзительный голос подпоручика Дуба: — Вы меня не знаете?! А я вам говорю, что вы меня не знаете!.. Но вы меня еще узнаете!.. Может, вы меня знаете только с хорошей стороны!.. А я говорю, вы узнаете меня и с плохой стороны!.. Я вас до слез доведу! Ослы! Есть у вас братья?!! Наверное, такие же скоты, как и вы. Кем они были? В обозе… Ну, хорошо… Не забывайте, что вы солдаты… Вы чехи?.. Знаете, что Палацкий сказал: если бы не было Австрии, мы должны были бы ее создать!.. Abtreten! Но, в общем, обход подпоручика Дуба не дал положительных результатов. Он остановил еще три группы солдат, однако его педагогические попытки «довести их до слез» потерпели неудачу. Это был материал, отправляемый на фронт. По глазам солдат подпоручик Дуб догадывался, что все они думают о нем очень скверно. Его самолюбие страдало, и поэтому перед отходом поезда он попросил капитана Сагнера распорядиться арестовать Швейка. Обосновывая необходимость изоляции бравого солдата, он указывал на подозрительную дерзость его поведения и квалифицировал простосердечный ответ Швейка на последний свой вопрос как язвительное замечание. Если так пойдет дальше, офицерский состав потеряет всякий авторитет, что должно быть ясно каждому из господ офицеров. Он сам еще до войны говорил с господином окружным начальником о том, что начальник должен всеми силами поддерживать свой авторитет. Господин окружной начальник был того же мнения. Особенно теперь, во время войны. Чем ближе мы к неприятелю, тем более необходимо держать солдат в страхе. Ввиду всего этого он просит подвергнуть Швейка дисциплинарному взысканию. Капитан Сагнер, как всякий кадровый офицер, ненавидел офицеров запаса из штатского сброда. Он обратил внимание подпоручика Дуба, что подобные заявления могут делаться только в форме рапорта, а не как на базаре, где торгуются о цене на картошку. Что же касается Швейка, то первой инстанцией, которой он подчинен, является господин поручик Лукаш. Такие дела идут только по инстанциям, из роты дело поступает, как, вероятно, известно подпоручику, в батальон. Если Швейк действительно провинился, он должен быть послан с рапортом к командиру роты, а в случае апелляции — с рапортом к батальонному командиру. Однако если господин поручик Лукаш не возражает и согласен считать рассказ господина подпоручика Дуба официальным заявлением о наказании, то и он, командир батальона, ничего не имеет против того, чтоб Швейк был вызван и допрошен. Поручик Лукаш не возражал, но заметил, что из разговоров со Швейком ему точно известно, что брат Швейка действительно был преподавателем гимназии и офицером запаса. Подпоручик Дуб замялся и сказал, что он настаивал на наказании единственно в широком смысле этого слова и что упомянутый Швейк, может быть, просто не умеет как следует выразить свою мысль, а потому его ответ производит впечатление дерзости, язвительности и неуважения к начальству. — Впрочем, — добавил он, — судя по внешности упомянутого Швейка, он человек слабоумный. Таким образом, собравшаяся было над головой Швейка гроза прошла стороной, и он остался цел и невредим. В вагоне, где находилась канцелярия и склад батальона, старший писарь маршевого батальона Баутанцель милостиво выдал двум батальонным писарям по горсти ароматных таблеток из тех коробочек, которые должны были быть розданы всем солдатам батальона. Так уж повелось: со всем предназначенным для солдат в канцелярии батальона производили те же манипуляции, что и с этими несчастными таблетками. Во время войны это стало обычным явлением, и даже если воровство не обнаруживалось при ревизии, то все же каждого из старших писарей всевозможных канцелярий подозревали в превышении сметы и жульничестве. Ввиду этого, пока писаря набивали себе рты солдатскими таблетками, — если уж ничего другого украсть нельзя, нужно попользоваться хоть этой дрянью, — Баутанцель произнес речь о тяжелых лишениях, которые они испытывают в пути. — Я проделал с маршевым батальоном уже два похода. Но таких нехваток, какие мы испытываем теперь, я никогда не видывал. Эх, ребята! Прежде, до приезда в Прешов, у нас было все, что только душеньке угодно! У меня было припрятано десять тысяч «мемфисок», два круга швейцарского сыра, триста банок консервов. Когда мы направились на Бардеёв, в окопы, а русские у Мушины перерезали сообщение с Прешовом… Вот тут пошла торговля! Я для отвода глаз отдал маршевому батальону десятую часть своих запасов, это я, дескать, сэкономил, а все остальное распродал в обозе. Был у нас майор Сойка — настоящая свинья! Геройством он не отличался и чаще всего околачивался у нас, так как наверху свистели пули и рвалась шрапнель. Придет, бывало, к нам, он, дескать, должен удостовериться, хорошо ли готовят обед для солдат батальона. Обыкновенно он спускался вниз тогда, когда приходило сообщение, что русские к чему-то готовятся. Весь дрожит, напьется сначала на кухне рому, а потом начнет ревизовать полевые кухни: они находились около обоза, потому что устанавливать кухни на горе, около окопов, было нельзя, и обед наверх носили ночью. Положение было такое, что ни о каком офицерском обеде не могло быть и речи. Единственную свободную дорогу, связывавшую нас с тылом, заняли германцы. Они задерживали все, что нам посылали из тыла, все сжирали сами, так что нам уж ничего не доставалось. Мы все в обозе остались без офицерской кухни. За это время мне ничего не удалось сэкономить для нашей канцелярии, кроме одного поросенка, которого мы закоптили. А чтобы этот самый майор Сойка ничего не узнал, мы припрятали поросенка у артиллеристов, находившихся на расстоянии часа пути от нас. Там у меня был знакомый фейерверкер. Так вот, этот майор, бывало, придет к нам и прежде всего попробует в кухне похлебку. Правда, мяса варить приходилось мало, разве только когда посчастливится раздобыть свиней и тощих коров где-нибудь в окрестностях. Но и тут пруссаки были нашими постоянными конкурентами; ведь они платили за реквизированный скот вдвое больше, чем мы. Пока мы стояли под Бардеёвом, я на закупке скота сэкономил тысячу двести крон с небольшим, да и то потому, что чаще всего мы вместо денег платили бонами с печатью батальона. Особенно в последнее время, когда узнали, что русские находятся на востоке от нас в Радвани, а на западе — в Подолине. Нет хуже работать с таким народом, как тамошний: не умеют ни читать, ни писать, а вместо подписи ставят три крестика. Наше интендантство было прекрасно осведомлено об этом, так что, когда мы посылали туда за деньгами, я не мог приложить в качестве оправдательных документов подложные квитанции о том, что я уплатил деньги. Это можно проделывать только там, где народ более образованный и умеет подписываться. А к тому же, как я уже говорил, пруссаки платили больше, чем мы, и платили наличными. Куда бы мы ни пришли, на нас смотрели, как на разбойников. Ко всему этому интендантство издало приказ о том, что квитанции, подписанные крестиками, передаются полевым ревизорам. А их в те времена было полным-полно! Придет такой молодчик, нажрется у нас, напьется, а на другой день идет на нас доносить. Так этот майор Сойка ходил по всем этим кухням и раз как-то, вот разрази меня бог, вытащил из котла мясо, отпущенное на всю четвертую роту. Начал он со свиной головы и заявил, что она недоварена, и велел ее еще немножко поварить для него. По правде сказать, тогда мяса много не варили. На всю роту приходилось двенадцать прежних, настоящих порций мяса. Но он все это съел, потом попробовал похлебку и поднял скандал: дескать, как вода, и это, мол, непорядок — мясная похлебка без мяса… Велел ее заправить маслом и бросить туда мои собственные макароны, сэкономленные за все последнее время. Но пуще всего меня возмутило то, что на подболтку похлебки он загубил два кило сливочного масла, которые я сэкономил в ту пору, когда была офицерская кухня. Хранилось оно у меня на полочке под койкой. Как он заорет на меня: «Это чье?» Я отвечаю, что согласно раскладке последнего дивизионного приказа на каждого солдата для усиления питания полагается пятнадцать граммов масла или двадцать один грамм сала, но так как жиров не хватает, то запасы масла мы храним, пока не наберется столько, что можно будет усилить питание команды маслом в полной мере. Майор Сойка разозлился и начал орать, что я, наверно, жду, когда придут русские и отберут у нас последние два кило масла. «Немедленно положить это масло в похлебку, раз похлебка без мяса!» Так я потерял весь свой запас. Верите ли, когда бы он ни появился, всегда мне на горе. Постепенно он так навострился, что сразу узнавал, где лежат мои запасы. Как-то раз я сэкономил на всей команде говяжью печенку, и хотели мы ее тушить. Вдруг он полез под койку и вытащил ее. В ответ на его крик я ему сказал, что печенку эту еще днем решено было закопать по совету кузнеца из артиллерии, окончившего ветеринарные курсы. Майор взял одного рядового из обоза и с этим рядовым принялся в котелках варить эту печенку на горе под скалами. Здесь ему и пришел капут. Русские увидели огонь да дернули по майору и по его котелку восемнадцатисантиметровкой. Потом мы пошли туда посмотреть, но разобрать, где говяжья печенка, а где печенка господина майора, было уже невозможно. Пришло сообщение, что эшелон отправится не раньше, чем через четыре часа. Путь на Хатван занят поездами с ранеными. Ходили слухи, что у Эгера столкнулись санитарный поезд с поездом, везшим артиллерию. Из Будапешта отправлены туда поезда, чтоб оказать помощь. Тут уж разыгралась фантазия всего батальона. Толковали о двух сотнях убитых и раненых, о том, что эта катастрофа подстроена: нужно же было замести следы мошенничества при снабжении раненых. Это дало повод к острой критике снабжения батальона и к разговорам о воровстве на складах и в канцеляриях. Большинство придерживалось того мнения, что старший батальонный писарь Баутанцель всем делится с офицерами. В штабном вагоне капитан Сагнер заявил, что, согласно маршруту, они, собственно, должны бы уже быть на галицийской границе. В Эгере им обязаны выдать для всей команды на три дня хлеба и консервов, но до Эгера еще десять часов езды, а кроме того, в связи с наступлением за Львовом, там скопилось столько поездов с ранеными, что, если верить телеграфным сообщениям, ни одной буханки солдатского хлеба, ни одной банки консервов достать невозможно. Капитан Сагнер получил приказ: вместо хлеба и консервов выплатить каждому солдату по шесть крон семьдесят геллеров. Эти деньги выдадут при уплате жалованья за девять дней, если капитан Сагнер к этому времени получит их из бригады. В кассе сейчас только двенадцать с чем-то тысяч крон. — Это свинство со стороны полка, — не выдержал поручик Лукаш, — отправить нас без гроша. Прапорщик Вольф и поручик Коларж начали шептаться о том, что полковник Шредер за последние три недели положил на свой личный счет в Венский банк шестнадцать тысяч крон. Поручик Коларж потом объяснил, как накапливают капитал. Сопрут, например, в полку шесть тысяч и сунут их в собственный карман, а по всем кухням совершенно логично отдается приказ: порцию гороха на каждого человека сократить в день на три грамма. В месяц это составит девяносто граммов на человека. В каждой ротной кухне накапливается гороха не менее шестнадцати кило. Ну, а в отчете повар укажет, что горох израсходован весь. Поручик Коларж в общих чертах рассказал Вольфу и о других достоверных случаях, которых он лично был свидетелем. Такими фактами переполнена была деятельность всей военной администрации, начиная от старшего писаря в какой-нибудь несчастной роте и кончая хомяком в генеральских эполетах, который делал себе запасы на послевоенную зиму. Война требовала храбрости и в краже. Интенданты бросали любвеобильные взгляды друг на друга, как бы желая сказать: «Мы единое тело и единая душа; крадем, товарищи, мошенничаем, братцы, но ничего не поделаешь, против течения не поплывешь! Если ты не возьмешь — возьмет другой, да еще скажет о тебе, что ты не крадешь потому, что уж вдоволь награбил!» В вагон вошел господин с красно-золотыми лампасами. Это был один из инспектирующих генералов, разъезжающих по всем железным дорогам. — Садитесь, господа, — любезно пригласил он, радуясь, что накрыл какой-то эшелон, даже не подозревая о его пребывании здесь. Капитан Сагнер хотел отрапортовать, но генерал отмахнулся. — В вашем эшелоне непорядок, в вашем эшелоне еще не спят. В вашем эшелоне уже должны спать. В эшелонах, когда они стоят на вокзале, следует ложиться спать, как в казармах, — в девять часов, — отрывисто пролаял он. — Около девяти часов вывести солдат в отхожие места за вокзалом, а потом идти спать. Иначе команда ночью загрязнит полотно железной дороги. Вы понимаете, господин капитан? Повторите! Или нет, не повторяйте, а сделайте так, как я желаю. Трубить сигнал, погнать команду в отхожие места, играть зорю и спать. Проверить и, кто не спит — наказывать! Да-с! Все? Ужин раздавать в шесть часов. Потом он заговорил о давно минувших делах, о том, чего вообще никогда не было, что было где-то, так сказать, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве. Он стоял как призрак из царства четвертого измерения. — Ужин раздать в шесть часов, — продолжал он, глядя на часы, на которых было десять минут двенадцатого ночи. — Um halb neune Alarm, Latrinenscheißen, dann schlafen gehen![174] На ужин в шесть часов гуляш с картофелем вместо ста пятидесяти граммов швейцарского сыра. Потом последовал приказ — проверить боевую готовность. Капитан Сагнер опять приказал трубить тревогу, а генерал-инспектор, следя, как строится батальон, расхаживал с офицерами и неустанно повторял одно и то же, как будто все были идиотами и не могли понять его сразу. При этом он постоянно показывал на стрелки часов. — Also, sehen Sie. Um halb neune scheißen und nach einer halben Stunde schlafen. Das genügt vollkommen[175], В это переходное время у солдат и без того редкий стул. Главное, подчеркиваю, это сон: сон укрепляет для дальнейших походов. Пока солдаты в поезде, они должны отдохнуть. Если в вагонах недостаточно места, солдаты спят поочередно. Одна треть солдат удобно располагается в вагоне и спит от девяти до полуночи, а остальные стоят и смотрят на них. Затем, после того как первые выспались, они уступают место второй трети, которая спит от полуночи до трех часов. Третья партия спит от трех до шести, потом побудка, и команда идет умываться. На ходу из вагона не вы-ска-ки-вать! Расставить патрули, чтобы солдаты на ходу не со-ска-ки-вали! Если солдату переломит ногу неприятель… — Генерал похлопал себя по ноге… — это достойно похвалы, но калечить себя соскакиванием с вагонов на полном ходу — наказуемо. Так, стало быть, это ваш батальон? — обратился он к капитану Сагнеру, рассматривая заспанные лица солдат. Многие не могли удержаться и, внезапно разбуженные, зевали на свежем ночном воздухе. — Это, господин капитан, батальон зевак. Солдаты в девять часов должны спать. Генерал остановился перед одиннадцатой ротой, на левом фланге которой стоял и зевал во весь рот Швейк. Из приличия он прикрывал рот рукой, но из-под нее раздавалось такое мычание, что поручик Лукаш дрожал, опасаясь, как бы генерал не уделил Швейку более пристального внимания. Ему показалось, что Швейк зевает нарочно. Генерал, словно прочитав мысли Лукаша, обернулся к Швейку и подошел к нему: — Böhm oder Deutscher?[176] — Böhm, melde gehorsam, Herr Generalmajor[177]. — Добже, — сказал генерал по-чешски. Он был поляк, знавший немного по-чешски. — Ты ржевешь, как корова на сено. Молчи, заткни глотку! Не мычи! Ты уже был в отхожем месте? — Никак нет, не был, господин генерал-майор. — Отчего ты не пошел с другими солдатами? — Осмелюсь доложить, господин генерал-майор, на маневрах в Писеке господин полковник Вахтль сказал, когда весь полк во время отдыха полез в рожь, что солдат должен думать не только о сортире, солдат должен думать и о сражении. Впрочем, осмелюсь доложить, что нам делать в отхожем месте? Нам нечего из себя выдавливать. Согласно маршруту, мы уже на нескольких станциях должны были получить ужин и ничего не получили. С пустым брюхом в отхожее место не лезь! Швейк, в простых словах объяснив генералу общую ситуацию, посмотрел на него с такой неподдельной искренностью, что генерал ощутил потребность всеми средствами помочь им. Если уж действительно дается приказ идти строем в отхожее место, так этот приказ должен быть как-то внутренне обоснован. — Отошлите их спать в вагоны, — приказал генерал капитану Сагнеру. — Как случилось, что они не получили ужина? Все эшелоны, следующие через эту станцию, должны получать ужин: здесь — питательный пункт. Иначе и быть не может. Имеется точно установленный план. Генерал все это произнес тоном, не допускающим возражений. Отсюда вытекало: так как уже около двенадцати часов ночи, а ужинать, как он уже указал, следовало в шесть часов, то стало быть, ничего другого не остается, как задержать поезд на всю ночь и на весь следующий день до шести часов вечера, чтобы получить гуляш с картошкой. — Нет ничего хуже, — с необычайно серьезным видом сказал генерал, — как во время войны, при переброске войск забывать об их снабжении. Мой долг — выяснить истинное положение вещей и узнать, как действительно обстоит дело в комендатуре станции. Ибо, господа, иногда бывают виноваты сами начальники эшелонов. При ревизии станции Субботице на южнобоснийской дороге я констатировал, что шесть эшелонов не получили ужина только потому, что начальники эшелонов забыли потребовать его. Шесть раз на станции варился гуляш с картошкой, но никто его не затребовал. Этот гуляш выливали в одну кучу. Образовались целые залежи гуляша с картошкой, а солдаты, проехавшие в Субботице мимо куч и гор гуляша, уже на третьей станции христарадничали на вокзале, вымаливая кусок хлеба. В данном случае, как видите, виновата была не военная администрация! — Генерал развел руками. — Начальники эшелонов не исполнили своих обязанностей! Пойдемте в канцелярию! Офицеры последовали за ним, размышляя, отчего все генералы сошли с ума одновременно. В комендатуре выяснилось, что о гуляше действительно ничего не известно. Правда, варить гуляш должны были для всех эшелонов, которые проследуют мимо этой станции. Потом пришел приказ вместо гуляша начислить каждой части войск семьдесят два геллера на каждого солдата, так что каждая проезжающая часть имеет на своем счету семьдесят два геллера на человека, которые она получит от своего интендантства дополнительно при раздаче жалованья. Что касается хлеба, то солдатам выдадут на остановке в Ватиане по полбуханки. Комендант питательного пункта не струсил и сказал прямо в глаза генералу, что приказы меняются каждый час. Бывает так: для эшелонов приготовят обед, но вдруг приходит санитарный поезд, предъявляет приказ высшей инстанции — и конец: эшелон оказывается перед проблемой пустых котлов. Генерал в знак согласия кивал головой и заметил, что положение значительно улучшилось, в начале войны было гораздо хуже. Ничего не дается сразу, необходимы опыт, практика. Теория, собственно говоря, тормозит практику. Чем дольше продлится война, тем больше будет порядка. — Могу вам привести конкретный пример, — сказал генерал, довольный тем, что сделал такое крупное открытие. — Эшелоны, проезжавшие через станцию Хатван два дня тому назад, не получили хлеба, а вы его завтра получите. Ну, теперь пойдемте в вокзальный ресторан. В ресторане генерал опять завел разговор об отхожих местах и о том, как это скверно, когда всюду на путях железной дороги торчат какие-то кактусы. При этом он ел бифштекс, и всем казалось, что он пережевывает один из этих кактусов. Генерал уделял отхожим местам столько внимания, будто от них зависела победа Австро-Венгерской монархии. По поводу ситуации, создавшейся в связи с объявлением Италией войны, генерал заявил, что как раз в отхожих местах — наше несомненное преимущество в итальянской кампании. Победа Австрии явно вытекала из отхожего места. Для генерала это было просто. Путь к славе шел по рецепту: в шесть часов вечера солдаты получат гуляш с картошкой, в половине девятого войско «опорожнится» в отхожем месте, а в девять все идут спать. Перед такой армией неприятель в ужасе удирает. Генерал-майор задумался, закурил «операс» и долго-долго смотрел в потолок. Он мучительно припоминал, что бы еще такое сказать в назидание офицерам эшелона, раз уже он сюда попал. — Ядро вашего батальона вполне здоровое, — вдруг начал он, когда все решили, что он и дальше будет смотреть в потолок и молчать. — Личный состав вашей команды в полном порядке. Тот солдат, с которым я говорил, своей прямотой и выправкой подает надежду, что и весь батальон будет сражаться до последней капли крови. Генерал умолк и опять уставился в потолок, откинувшись на спинку кресла, а через некоторое время, не меняя положения, продолжил свою речь. Подпоручик Дуб, рабская душонка, уставился в потолок вслед за ним. — Однако ваш батальон нуждается в том, чтобы его подвиги не были преданы забвению. Батальоны вашей бригады имеют уже свою историю, которую должен обогатить ваш батальон. Вам недостает человека, который бы точно отмечал все события и составлял бы историю батальона. К нему должны идти все нити, он должен знать, что содеяла каждая рота батальона. Он должен быть человеком образованным и отнюдь не балдой, не ослом. Господин капитан, вы должны выделить историографа батальона. Потом он посмотрел на стенные часы, стрелки которых напоминали уже дремавшему обществу, что время расходиться. На путях стоял личный инспекторский поезд, и генерал попросил господ офицеров проводить его в спальный вагон. Комендант вокзала тяжело вздохнул. Генерал забыл заплатить за бифштекс и бутылку вина. Опять придется ему платить за генерала. Таких визитов у него ежедневно бывало несколько. На это уже пришлось загубить два вагона сена, которые он приказал поставить в тупик и которые продал военному поставщику сена — фирме Левенштейн так, как продают рожь на корню. Казна снова купила эти два вагона у той же фирмы, но комендант оставил их на всякий случай в тупике. Может быть, придется еще раз перепродать сено фирме Левенштейн. Зато все военные инспектора, проезжавшие через центральную станцию Будапешта, рассказывали, что комендант вокзала кормит и поит на славу.
На утро следующего дня эшелон еще стоял на станции. Настала побудка. Солдаты умывались около колонок из котелков. Генерал со своим поездом еще не уехал и пошел лично ревизовать отхожие места. Сегодня солдаты ходили сюда по приказу, отданному в этот день капитаном Сагнером ради удовольствия генерал-майора: Schwarmweise unter Kommando der Schwarmkommandanten[178]. Чтобы доставить удовольствие подпоручику Дубу, капитан Сагнер назначил его дежурным. Итак, подпоручик Дуб надзирал за отхожими местами. Отхожее место в виде двухрядной длинной ямы вместило два отделения роты. Солдаты премило сидели на корточках над рвами, как ласточки на телеграфных проводах перед перелетом в Африку. У каждого из-под спущенных штанов выглядывали голые коленки, у каждого на шее висел ремень, как будто каждый готов был повеситься и только ждал команды. Во всем была видна железная воинская дисциплина и организованность. На левом фланге сидел Швейк, который тоже втиснулся сюда, и с интересом читал обрывок страницы из бог весть какого романа Ружены Есенской:
…дешнем пансионе, к сожалению, дамы ем неопределенно, в действительности может быть больше ге в большинстве в себе самой заключенная поте- в свои комнаты или ходи- национальном празднике. А если выронили т шел лишь человек и только стосковался об э улучшалась или не хотела с таким успехом стать, как бы сами этого хотели ничего не оставалось молодому Кршичке…Швейк поднял глаза, невзначай посмотрел по направлению к выходу из отхожего места и замер от удивления. Там в полном параде стоял вчерашний генерал-майор со своим адъютантом, а рядом — подпоручик Дуб, что-то старательно им излагавший. Швейк оглянулся. Все продолжали спокойно сидеть над ямой, и только унтера как бы оцепенели и не двигались. Швейк понял всю серьезность момента. Он вскочил, как был, со спущенными штанами, с ремнем на шее, и, использовав в последнюю минуту клочок бумаги, заорал: «Einstellen! Auf! Habacht! Rechts schaut!»[179] — и взял под козырек. Два взвода со спущенными штанами и с ремнями на шее поднялись над ямой. Генерал-майор приветливо улыбнулся и сказал: — Ruht, weiter machen![180] Отделенный Малек первый подал пример своему взводу, приняв первоначальную позу. Только Швейк продолжал стоять, взяв под козырек, ибо с одной стороны к нему грозно приближался подпоручик Дуб, с другой — улыбающийся генерал-майор. — Вас я видел ночью, — обратился генерал-майор к Швейку, представшему перед ним в такой невообразимой позе. Взбешенный подпоручик Дуб бросился к генерал-майору: — Ich melde gehorsam, Herr Generalmajor, der Mann ist blödsinnig und als Idiot bekannt. Saghafter Dummkopf[181]. — Was sagen Sie, Herr Leutnant?[182] — неожиданно заорал на подпоручика Дуба генерал-майор, доказывая как раз обратное. — Простой солдат знает, что следует делать, когда подходит начальник, а вот унтер-офицер начальства не замечает и игнорирует его. Это точь-в-точь как на поле сражения. Простой солдат в минуту опасности принимает на себя команду. Ведь господину подпоручику Дубу как раз и следовало бы подать команду, которую подал этот солдат: «Einstellen! Auf! Habacht! Rechts schaut!» — Ты уже вытер задницу? — спросил генерал-майор Швейка. — Так точно, господин генерал-майор, все в порядке. — Więcej srać nie będziesz?[183] — Так точно, генерал-майор, готов. — Так подтяни штаны и встань опять во фронт! Так как «во фронт» генерал-майор произнес несколько громче, то сидевшие рядом с генералом начали привставать над ямой. Однако генерал-майор дружески махнул им рукой и нежным отцовским голосом сказал: — Aber nein, ruht, ruht, nur weiter machen![184] Швейк уже в полном параде стоял перед генерал-майором, который произнес по-немецки краткую речь: — Уважение к начальству, знание устава и присутствие духа на военной службе — это все. А если к этим качествам присовокупить еще и доблесть, то ни один неприятель не устоит перед нами. Генерал, тыча пальцем в живот Швейка, указывал подпоручику Дубу: — Заметьте этого солдата; по прибытии на фронт немедленно повысить и при первом удобном случае представить к бронзовой медали за образцовое исполнение своих обязанностей и знание… Wissen Sie doch, was ich schon meine… Abtreten![185] Генерал-майор удалился, а подпоручик Дуб громко скомандовал, так, чтобы генерал-майору было слышно: — Erster Schwarm, auf! Doppelreihen… Zweiter Schwarm…[186] Швейк между тем направился к своему вагону и, проходя мимо подпоручика Дуба, отдал честь как полагается, но подпоручик все же заревел: — Herstellt![187] Швейк снова взял под козырек и опять услышал: — Знаешь меня? Не знаешь меня. Ты знаешь меня с хорошей стороны, но ты узнаешь меня и с плохой стороны. Я доведу тебя до слез! Наконец Швейк добрался до своего вагона. По дороге он вспомнил, что в Карлине, в казармах, тоже был лейтенант, по фамилии Худавый. Так тот, рассвирепев, выражался иначе: «Ребята! При встрече со мною не забывайте, что я для вас свинья, свиньей и останусь, покуда вы в моей роте». Когда Швейк проходил мимо штабного вагона, его окликнул поручик Лукаш и велел передать Балоуну, чтобы тот поспешил с кофе, а банку молочных консервов опять как следует закрыл, не то молоко испортится. Балоун как раз варил на маленькой спиртовке, в вагоне у старшего писаря Ванека, кофе для поручика Лукаша. Швейк, пришедший выполнить поручение, обнаружил, что в его отсутствие кофе начал пить весь вагон. Банки кофейных и молочных консервов поручика Лукаша были уже наполовину пусты, Балоун отхлебывал кофе прямо из котелка, заедая сгущенным молоком — он черпал его ложечкой прямо из банки, чтобы сдобрить кофе. Повар-оккультист Юрайда и старший писарь Ванек поклялись вернуть взятые у поручика Лукаша консервы, как только они поступят на склад. Швейку также предложили кофе, но он отказался и сказал Балоуну: — Из штаба армии получен приказ: денщика, укравшего у своего офицера молочные или кофейные консервы, вешать без промедления в двадцать четыре часа. Передаю это по приказанию обер-лейтенанта, который велел тебе немедленно явиться к нему с кофе. Перепуганный Балоун вырвал у телеграфиста Ходоунского кофе, который только что сам ему налил, поставил подогреть, прибавил консервированного молока и помчался с кофе к штабному вагону. Вытаращив глаза, Балоун подал кофе поручику Лукашу, и тут у него мелькнула мысль, что поручик по его глазам видит, как он распорядился консервами. — Я задержался, — начал он, заикаясь, — потому что не мог сразу открыть. — Может быть, ты пролил консервированное молоко, а? — пытал его поручик Лукаш, пробуя кофе. — А может, ты его лопал, как суп, ложками? Знаешь, что тебя ждет? Балоун вздохнул и завопил: — Господин лейтенант, осмелюсь доложить, у меня трое детей! — Смотри, Балоун, еще раз предостерегаю, погубит тебя твоя прожорливость. Тебе Швейк ничего не говорил? — Меня могут повесить в двадцать четыре часа, — ответил Балоун, трясясь всем телом. — Да не дрожи ты так, дурачина, — улыбаясь, сказал поручик Лукаш, — и исправься. Не будь таким обжорой и скажи Швейку, чтобы он поискал на вокзале или где-нибудь поблизости чего-нибудь вкусного. Дай ему эту десятку. Тебя не пошлю. Ты пойдешь разве только тогда, когда нажрешься до отвала. Ты еще не сожрал мои сардины? Не сожрал, говоришь? Принеси и покажи мне. Балоун передал Швейку, что обер-лейтенант посылает ему десятку, чтобы он, Швейк, разыскал на вокзале чего-нибудь вкусного. Вздыхая, Балоун вынул из чемоданчика поручика коробку сардинок и с тяжелым сердцем понес ее на осмотр к поручику. Он-то, несчастный, тешил себя надеждой, что поручик Лукаш забыл об этих сардинах, а теперь — всему конец! Поручик оставит их у себя в вагоне, и он, Балоун, лишится их. Балоун почувствовал себя обворованным. — Вот, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, ваши сардинки, — сказал он с горечью, отдавая коробку владельцу. — Прикажете открыть? — Хорошо, Балоун, открывать не надо, отнеси обратно. Я только хотел проверить, не заглянул ли ты в коробку. Когда ты принес кофе, мне показалось, что у тебя губы лоснятся, как от прованского масла. Швейк уже пошел? — Так точно, господин обер-лейтенант, уже отправился, — ответил, сияя, Балоун. — Швейк сказал, что господин обер-лейтенант будут довольны и что господину обер-лейтенанту все будут завидовать. Он пошел куда-то с вокзала и сказал, что знает одно место, за Ракошпалотой. Если же поезд уйдет без него, он примкнет к автоколонне и догонит нас на автомобиле. О нем, мол, беспокоиться нечего, он прекрасно знает свои обязанности. Ничего страшного не случится, даже если придется на собственный счет нанять извозчика и ехать следом за эшелоном до самой Галиции: потом все можно будет вычесть из жалованья. Пусть господин обер-лейтенант ни в коем случае не беспокоится о нем! — Ну, убирайся, — грустно сказал поручик Лукаш. Из комендатуры сообщили, что поезд отправится только в два пополудни в направлении Гёдёллё — Асод и что на вокзале офицерам выдают по два литра красного вина и по бутылке коньяку. Рассказывали, будто найдена какая-то посылка для Красного Креста. Как бы там ни было, но посылка эта казалась даром небес, и в штабном вагоне развеселились. Коньяк был «три звездочки», а вино — марки «Гумпольдскирхен». Один только поручик Лукаш был не в духе. Прошел час, а Швейк все еще не возвращался. Потом прошло еще полчаса. Из дверей комендатуры вокзала показалась странная процессия, направлявшаяся к штабному вагону. Впереди шагал Швейк, самозабвенно и торжественно, как первые христиане-мученики, когда их вели на арену. По обеим сторонам шли венгерские гонведы с примкнутыми штыками, на левом фланге — взводный из комендатуры вокзала, а за ними какая-то женщина в красной сборчатой юбке и мужчина в коротких сапогах, в круглой шляпе, с подбитым глазом. В руках он держал живую, испуганно кудахтавшую курицу. Все они полезли было в штабной вагон, но взводный по-венгерски заорал мужчине с курицей и его жене, чтобы они остались внизу. Увидев поручика Лукаша, Швейк стал многозначительно подмигивать ему. Взводный хотел говорить с командиром одиннадцатой маршевой роты. Поручик Лукаш взял у него бумагу со штампом из комендатуры станции и, бледнея, прочел: «Командиру одиннадцатой маршевой роты N-ского маршевого батальона Девяносто первого пехотного полка к дальнейшему исполнению. Сим препровождается пехотинец Швейк Йозеф, согласно его показаниям, ординарец той же маршевой роты N-ского маршевого батальона Девяносто первого пехотного полка, задержанный по обвинению в ограблении супругов Иштван, проживающих в Ишатарче, в районе комендатуры вокзала. Основание: пехотинец Швейк Йозеф украл курицу, принадлежащую супругам Иштван, когда та бегала в Ишатарче за домом Иштван-супругов (в оригинале было блестяще образованоновое немецкое слово «Istvangatten»[188]), и был пойман владельцем курицы, который хотел ее у него отобрать. Вышепоименованный Швейк оказал сопротивление, ударив хозяина курицы Иштвана в правый глаз, а посему и был схвачен призванным патрулем и отправлен в свою часть. Курица возвращена владельцу». Подпись дежурного офицера. Когда поручик Лукаш давал расписку в принятии Швейка, у него тряслись колени. Швейк стоял близко и видел, что поручик Лукаш забыл приписать дату. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — произнес Швейк, — сегодня двадцать четвертое. Вчера было двадцать третье мая, вчера нам Италия объявила войну. Я сейчас был на окраине города, так там об этом только и говорят. Гонведы со взводным ушли, и внизу остались только супруги Иштван, которые все время делали попытки влезть в вагон. — Если, господин обер-лейтенант, у вас при себе имеется пятерка, мы могли бы эту курицу купить. Он, злодей, хочет за нее пятнадцать золотых, включая сюда и десятку за свой синяк под глазом, — повествовал Швейк, — но, думаю, господин обер-лейтенант, что десять золотых за идиотский фонарь под глазом будет многовато. В трактире «Старая дама» токарю Матвею за двадцать золотых кирпичом своротили нижнюю челюсть и вышибли шесть зубов, а тогда деньги были дороже, чем нынче. Сам Вольшлегер вешает за четыре золотых. Иди сюда, — кивнул Швейк мужчине с подбитым глазом и с курицей, — а ты, старуха, останься там. Мужчина вошел в вагон. — Он немножко говорит по-немецки, — сообщил Швейк, — понимает все ругательства и сам вполне прилично может обложить по-немецки. — Also, zehn Gulden, — обратился он к мужчине. — Fünf Gulden Hennë, fünf Auge. Öt forint, — видишь, кукареку: öt forint kukuk, igen[189]. Здесь штабной вагон, понимаешь, жулик? Давай сюда курицу! Сунув ошеломленному мужику десятку, он забрал курицу, свернул ей шею и мигом вытолкал крестьянина из вагона. Потом дружески пожал ему руку и сказал: — Jó napot, baratom, adieu,[190] катись к своей бабе, не то я скину тебя вниз. — Вот видите, господин обер-лейтенант, все можно уладить, — успокоил Швейк поручика Лукаша. — Лучше всего, когда дело обходится без скандала, без особых церемоний. Теперь мы с Балоуном сварим вам такой куриный бульон, что в Трансильвании будет благоухать. Поручик Лукаш не выдержал, вырвал у Швейка из рук злополучную курицу, бросил ее на пол и заорал: — Знаете, Швейк, чего заслуживает солдат, который во время войны грабит мирное население? — Почетную смерть от пороха и свинца, — торжественно ответил Швейк. — Но вы, Швейк, заслуживаете петли, ибо вы первый начали грабить. Вы, вы!.. Я просто не знаю, как вас назвать, вы забыли о присяге. У меня голова идет кругом! Швейк вопросительно посмотрел на поручика Лукаша и быстро отозвался: — Осмелюсь доложить, я не забыл о присяге, которую мы, военные, должны выполнять. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я торжественно присягал светлейшему князю и государю Францу-Иосифу Первому в том, что буду служить ему верой и правдой, а также генералов его величества и своих начальников буду слушаться, уважать и охранять, их распоряжения и приказания всегда точно выполнять; против всякого неприятеля, кто бы он ни был, где только этого потребует его императорское и королевское величество: на воде, под водой, на земле, в воздухе, в каждый час дня и ночи, во время боя, нападения, борьбы и других всевозможных случаев, везде и всюду… Швейк поднял курицу с пола и продолжал, выпрямившись и глядя прямо в глаза поручику Лукашу: — …всегда и во всякое время сражаться храбро и мужественно; свое войско, свои полки, знамена и пушки никогда не оставлять, с неприятелем никогда ни в какие соглашения не вступать, всегда вести себя так, как того требуют военные законы и как надлежит вести себя доблестному солдату. Честно я буду жить, с честью и умру, и да поможет мне в этом бог. Аминь. А эту курицу, осмелюсь доложить, я не украл, я никого не ограбил и держал себя, помня о присяге, вполне прилично. — Бросишь ты эту курицу или нет, скотина? — взвился поручик Лукаш, ударив Швейка протоколом по руке, в которой тот держал покойницу. — Взгляни на этот протокол. Видишь, черным по белому: «Сим препровождается пехотинец Швейк Йозеф, согласно его показаниям, ординарец той же маршевой роты… по обвинению в ограблении…» И теперь ты, мародер, гадина, будешь мне еще говорить… Нет, я тебя когда-нибудь убью! Понимаешь? Ну, отвечай, идиот, разбойник, как тебя угораздило? — Осмелюсь доложить, — вежливо ответил Швейк, — здесь просто какое-то недоразумение. Когда мне передали ваше приказание раздобыть или купить чего-нибудь повкуснее, я стал обдумывать, что бы такое достать. За вокзалом не было ничего, кроме конской колбасы и сушеной ослятины. Я, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, все как следует взвесил. На фронте надо иметь что-нибудь очень питательное, — тогда легче переносятся военные невзгоды. Мне хотелось доставить вам горизонтальную радость. Задумал я, господин обер-лейтенант, сварить вам куриный суп. — Куриный суп! — повторил за ним поручик, хватаясь за голову. — Так точно, господин обер-лейтенант, куриный суп. Я купил луку и пятьдесят граммов вермишели. Вот все здесь. В этом кармане лук, в этом — вермишель. Соль и перец имеются у нас, в канцелярии. Оставалось купить только курицу. Пошел я, значит, за вокзал в Ишатарчу. Это, собственно, деревня, на город даже и не похожа, хоть на первой улице и висит дощечка с надписью: «Город Ишатарча». Прошел я одну улицу, с палисадниками, вторую, третью, четвертую, пятую, шестую, седьмую, восьмую, девятую, десятую, одиннадцатую, пока не дошел до конца тринадцатой улицы, где за последним домиком уже начинались луга. Здесь бродили куры. Я подошел к ним и выбрал самую большую и самую тяжелую. Извольте посмотреть на нее, господин обер-лейтенант, одно сало, и осматривать не надо, сразу, с первого взгляда видно, что ей как следует подсыпали зерна. Беру я ее у всех на виду, они мне что-то кричат по-венгерски, а я держу ее за ноги и спрашиваю по-чешски и по-немецки, кому принадлежит эта курица, хочу, мол, ее купить. Вдруг в эту самую минуту из крайнего домика выбегают мужик с бабой. Мужик начал меня ругать сначала по-венгерски, а потом по-немецки, — я-де у него средь белого дня украл курицу. Я сказал, чтобы он на меня не кричал, что меня послали купить курицу, — словом, разъяснил, как обстоит дело. А курица, которую я держал за ноги, вдруг стала махать крыльями и хотела улететь, а так как я держал ее некрепко, она вырвалась из рук и собиралась сесть на нос своему хозяину. Ну, а он принялся орать, будто я хватил его курицей по морде. А женщина все время что-то лопотала и звала: «Цып, цып, цып!» Тут какие-то идиоты, ни в чем не разобравшись, привели патруль гонведов, и я сам предложил им пойти на вокзал в комендантское управление, чтобы там моя невиновность всплыла, как масло на поверхность воды. Но с господином лейтенантом, который там дежурил, нельзя было договориться, даже когда я попросил его узнать у вас, правда ли, что вы послали меня купить чего-нибудь повкуснее. Он еще обругал меня, приказал держать язык за зубами, так как, мол, и без разговоров по моим глазам видно, что меня ждет крепкий сук и хорошая веревка. Он, по-видимому, был в очень плохом настроении, раз уж дошел до того, что сгоряча выпалил: такая, мол, толстая морда может быть только у солдата, занимающегося грабежом и воровством. На станцию, мол, поступает много жалоб. Вот третьего дня тоже где-то неподалеку пропал индюк. А когда я ему напомнил, что третьего дня мы еще были в Рабе, он ответил, что такие отговорки на него не действуют. Послали меня к вам. Да, там еще на меня раскричался какой-то ефрейтор, которого я сперва не заметил: не знаю, дескать, я, что ли, кто передо мною стоит? Я ответил, что стоит ефрейтор, и если бы его перевели в команду егерей, то он был бы начальником патруля, а в артиллерии — обер-канониром. — Швейк, — минуту спустя сказал поручик Лукаш, — с вами было столько всяких приключений и невзгод, столько, как вы говорите, «ошибок» и «ошибочек», что от всех этих неприятностей вас спасти может только петля, со всеми военными почестями, в карё. Понимаете? — Так точно, господин обер-лейтенант, каре из так называемого замкнутого батальона составляется из четырех и в виде исключения также из трех или пяти рот. Прикажете, господин обер-лейтенант, положить в куриный суп побольше вермишели, чтобы он был погуще? — Швейк, приказываю вам немедленно исчезнуть вместе с вашей курицей, иначе я расшибу ее о вашу башку, идиот несчастный! — Как прикажете, господин обер-лейтенант, но только осмелюсь доложить, сельдерея я не нашел, моркови тоже нигде нет. Я положу картош… Швейк не успел договорить «ки», вылетев вместе с курицей из штабного вагона. Поручик Лукаш залпом выпил стопку коньяку. Проходя мимо окон штабного вагона, Швейк взял под козырек и проследовал к себе.
Благополучно одержав победу в борьбе с самим собой, Балоун собрался уже открыть сардины поручика, как вдруг появился Швейк с курицей, что, естественно, вызвало волнение среди присутствовавших в вагоне. Все посмотрели на него, будто спрашивая: «Где это ты украл?» — Купил для господина обер-лейтенанта, — сообщил Швейк, вытаскивая из карманов лук и вермишель. — Хотел ему сварить суп, но он отказался и подарил ее мне. — Дохлая? — недоверчиво спросил старший писарь Ванек. — Своими руками свернул ей шею, — ответил Швейк, вытаскивая из кармана нож. Балоун с благодарностью и уважением посмотрел на Швейка и молча стал подготовлять спиртовку поручика. Потом взял котелки и побежал за водой. К Швейку, начавшему ощипывать курицу, подошел телеграфист Ходоунский и предложил свою помощь, доверительно спросив: — Далеко отсюда? Надо перелезать во двор или прямо на улице? — Я ее купил. — Уж помалкивал бы, а еще товарищ называется! Мы же видели, как тебя вели. Тем не менее телеграфист принял горячее участие в ощипывании курицы. В приготовлениях к торжественному великому событию проявил себя и повар-оккультист Юрайда: он нарезал в суп картошку и лук. Выброшенные из вагона перья привлекли внимание подпоручика Дуба, производившего обход. Он крикнул, чтобы показался тот, кто ощипывает курицу, и в двери тотчас же появилась довольная физиономия Швейка. — Что это? — крикнул подпоручик Дуб, поднимая с земли отрезанную куриную голову. — Осмелюсь доложить, — ответил Швейк. — Это голова курицы из породы черных итальянок — прекрасные несушки: несут до двухсот шестидесяти яиц в год. Извольте посмотреть, какой у нее был замечательный яичник. — Швейк сунул под самый нос подпоручику Дубу кишки и прочие куриные потроха. Дуб плюнул и отошел. Но вскоре вернулся. — Для кого эта курица? — Для нас, осмелюсь доложить, господин лейтенант. Посмотрите, сколько сала! Подпоручик Дуб, уходя, проворчал: — Мы встретимся у Филипп. — Что он тебе сказал? — спросил Швейка Юрайда. — Мы назначили свидание где-то у Филиппа. Эти знатные баре в большинстве случаев педерасты. Повар-оккультист заявил, что только эстеты — гомосексуалисты; это вытекает из самой сущности эстетизма. Старший писарь Ванек рассказал об изнасиловании детей педагогами в испанских монастырях. И уже в то время, когда вода в котелке закипала, Швейк вспомнил, что одному воспитателю доверили колонию венских брошенных детей и этот воспитатель растлил их всех. — Страсть! Ничего не попишешь! Но хуже всего, когда найдет страсть на женщин. Несколько лет тому назад в Праге Второй жили две брошенные дамочки-разводки, потому что были шлюхи, но фамилии Моуркова и Шоускова. Как-то раз, когда в розтокских аллеях цвела черешня, поймали они там вечером старого импотента — столетнего шарманщика, оттащили в розтокскую рощу и изнасиловали. Чего они только с ним не делали! На Жижкове живет профессор Аксамит, он там делал раскопки, разыскивая могилы со скрюченными мертвецами, и несколько таких скелетов взял с собой. Так они, эти шлюхи, оттащили шарманщика в одну из раскопанных могил и там его растерзали и изнасиловали. На другой день пришел профессор Аксамит и обрадовался, увидев, что в могиле кто-то лежит. Но это был всего-навсего измученный, истерзанный разведенными барыньками шарманщик. Около него лежали одни щепки. На пятый день шарманщик умер. А эти стервы дошли до такой наглости, что пришли на похороны. Вот это уж извращенность! Посолил уже? — обратился Швейк к Балоуну, который, воспользовавшись всеобщим интересом к рассказу Швейка, что-то припрятывал в свой вещевой мешок. — Что ты там делаешь? Балоун, Балоун! — вдруг серьезно упрекнул приятеля Швейк. — Что ты собираешься делать с этой куриной ножкой? Поглядите-ка! Украл у нас куриную ножку, чтобы потом, тайно от нас, сварить ее. Понимаешь ли ты, Балоун, что ты совершил? Знаешь, как наказывают в армии того, кто на фронте обворовал товарищей? Его привязывают к дулу пушки, и он разлетается, как картечь. Теперь уж поздно вздыхать! Как только мы встретим на фронте артиллерию, ты явишься к ближайшему обер-фейерверкеру. А пока что в наказание придется тебе заняться учением. Вылезай из вагона! Несчастный Балоун вылез, а Швейк сел в дверях вагона, свесил ноги и начал командовать: — Habacht! Ruht! Habacht! Rechts schaut! Habacht![191] Смотреть прямо! Ruht![192] Теперь займемся упражнениями на месте… Recht um![193] Ну, брат, и корова же вы! Ваши рога должны очутиться там, где раньше было правое плечо! Herstellt! Rechts um! Lenks um! Halbrechts[194] Не так, осел! Herstellt! Halbrechts![195] Ну, видите, лошак, уже получается. Halblinks! Links um! Links! Front! Front[196], дурак! He знаешь, что ли, что такое шеренга! Grad aus! Kehrt euch! Kniet! Nieder! Setzen! Auf! Setzen! Auf! Nieder! Auf! Nieder! Auf! Setzen! Auf! Ruht![197] Ну, видишь, Балоун, как это полезно. По крайней мере, пищеварение будет нормальное. Вокруг них собирались солдаты. Повсюду был слышен веселый смех. — Будьте любезны, посторонитесь! — крикнул Швейк. — Мы займемся маршировкой. Смотри, Балоун, держи ухо востро, чтобы мне не приходилось двадцать раз отставлять. Не люблю команду гонять зря. Итак: Direktion Bahnhof[198]. Смотри, куда тебе показывают! Marschieren marsch! Glied — halt! Стой, черт подери, пока я тебя в карцер не посадил! Glied — halt![199] Наконец-то я тебя, дуралей, остановил. Kurzer Schritt![200] Ты не знаешь, что такое «kurzer Suhritt»! Я те, брат, такой «kurzer Schritt» покажу, что своих не узнаешь. Voller Schritt! Wechselt Schritt! Ohne Schritt![201] Буйвол ты этакий! Когда я командую «Ohne Schritt»[202], ты должен топтаться на месте. Вокруг собрались, по крайней мере, две роты. Балоун потел и не чувствовал под собой ног. А Швейк продолжал командовать: — Gleicher Schritt! Glied rückwärts marsch! Glied halt! Laufschritt! Glied marsch! Schritt! Glied halt! Ruht! Habacht! Direktion Bahnhof! Laufschritt marsch! Halt! Kehrt euch Direktion Wagon! Laufschritt marsch! Kurzer Schritt! Glied halt! Ruht![203] Теперь отдохни, а потом начнем сызнова. При желании всего можно достичь. — Что тут происходит? — вдруг раздался голос подпоручика Дуба, в волнении подбежавшего к толпе солдат. — Осмелюсь доложить, господин подпоручик, — ответил Швейк, — мы слегка занялись маршировкой, чтобы не позабыть строевых упражнений и не терять зря драгоценного времени. — Вылезайте из вагона! — приказал подпоручик Дуб. — Хватит! Пойдемте со мной к командиру батальона. Случилось так, что в тот момент, когда Швейк входил в штабной вагон, поручик Лукаш через другую площадку сошел на перрон. Подпоручик Дуб доложил капитану Сагнеру о странном, как он выразился, времяпрепровождении бравого солдата Швейка. Капитан Сагнер был в прекрасном расположении духа, ибо «Гумпольдскирхен» оказался действительно превосходным. — Так, значит, вы не хотите зря терять драгоценного времени? — улыбнулся он многозначительно. — Матушич, подите-ка сюда. Батальонный ординарец получил приказание позвать фельдфебеля Насакло из двенадцатой роты, известного изверга, и немедленно раздобыть для Швейка винтовку. — Вот этот солдат, — сказал капитан Сагнер фельдфебелю Насакло, — не хочет зря терять драгоценного времени. Пойдите с ним за вагон и позанимайтесь там часок ружейными приемами. Но не давать ему ни отдыха, ни сроку! Главное, займитесь двумя приемами, притом подряд! Setzt ab, an, setzt ab![204] — Вот увидите, Швейк, скучать не придется, — пообещал он на прощание. Вскоре за вагоном уже раздавалась отрывистая команда, торжественно разносившаяся по путям. Фельдфебель Насакло, которого оторвали от игры в «двадцать одно» как раз в тот момент, когда он держал банк, орал на весь божий свет: «Beim Fuß! Schultert! Beim Fuß! Schultert!»[205] На мгновение команда смолкла, и послышался довольный, рассудительный голос Швейка: — Все это я проходил еще на действительной военной службе несколько лет тому назад. По команде «beim Fuß» винтовка стоит у правой ноги так, что конец приклада находится на прямой линии с носком. Правая рука свободно согнута и держит винтовку так, что большой палец лежит на стволе, а остальные сжимают ложе. При команде же «Schultert» винтовка висит свободно на ремне на правом плече дулом вверх, а ствол несколько отклонен назад. — Хватит болтать! — раздался опять голос фельдфебеля Насакло. — Habacht! Rechts schaut![206] Черт побери, как вы это делаете… — У меня «schultert» и при «rechts schaut» моя правая рука скользит по ремню и обхватывает шейку ложа, а голова поворачивается направо. По команде же «habacht!»[207] правой рукой я опять берусь за ремень, а голова обращена прямо на вас. Опять раздался голос фельдфебеля: — In die Balanz! Bein Fuß! In die Balanz! Schul-tert! Bajonett auf! Bajonett ab! Fällt das Bajonett! Zum Gebet! Vom Gebet! Kniet nieder zum Gebet! Laden! Schießen! Schießen halbrechts! Ziel Stabswagon! Distanz zwei Hundert Schritt… Fertig! An! Feuer! Setztab! An! Feuer! An! Feuer! Setzt ab! Aufsatz normal! Patronen versorgen! Ruht![208] Фельдфебель начал свертывать цигарку. Швейк между тем разглядывал номер винтовки и вдруг воскликнул: — Четыре тысячи двести шестьдесят восемь! Такой номер был у одного паровоза в Печках. Этот паровоз стоял на шестнадцатом пути. Его собирались увезти на ремонт в депо Лысую-на-Лабе, но не так-то это оказалось просто, господин фельдфебель, потому что у старшего машиниста, которому поручили его туда перегнать, была прескверная память на числа. Тогда начальник дистанции позвал его в свою канцелярию и говорит: «На шестнадцатом пути стоит паровоз номер четыре тысячи двести шестьдесят восемь. Я знаю, у вас плохая память на цифры, а если вам записать номер на бумаге, то вы бумагу эту также потеряете. Если у вас такая плохая память на цифры, послушайте меня повнимательней. Я вам докажу, что очень легко запомнить какой угодно номер. Так слушайте: номер паровоза, который нужно увезти в депо в Лысую-на-Лабе, — четыре тысячи двести шестьдесят восемь. Слушайте внимательно. Первая цифра — четыре, вторая — два. Теперь вы уже помните сорок два, то есть дважды два — четыре, это первая цифра, которая, разделенная на два, равняется двум, и рядом получается четыре и два. Теперь не пугайтесь! Сколько будет дважды четыре? Восемь, так ведь? Так запомните, что восьмерка в номере четыре тысячи двести шестьдесят восемь будет по порядку последней. После того как вы запомнили, что первая цифра — четыре, вторая — два, четвертая — восемь, нужно ухитриться и запомнить эту самую шестерку, которая стоит перед восьмеркой, а это очень просто. Первая цифра — четыре, вторая — два, а четыре плюс два — шесть. Теперь вы уже точно знаете, что вторая цифра от конца — шесть; и теперь у вас этот порядок цифр никогда не вылетит из головы. У вас в памяти засел номер четыре тысячи двести шестьдесят восемь. Но вы можете прийти к этому же результату еще проще…» Фельдфебель перестал курить, вытаращил на Швейка глаза и только пролепетал: — Kappe ab![209] Швейк продолжал вполне серьезно: — Тут он начал объяснять более простой способ запоминания номера паровоза четыре тысячи двести шестьдесят восемь. «Восемь без двух — шесть. Теперь вы уже знаете шестьдесят восемь, а шесть минус два — четыре, теперь вы уже знаете четыре и шестьдесят восемь, и если вставить эту двойку, то все это составит четыре — два — шесть — восемь. Не очень трудно сделать это иначе, при помощи умножения и деления. Результат будет тот же самый. Запомните, — сказал начальник дистанции, — что два раза сорок два равняется восьмидесяти четырем. В году двенадцать месяцев. Вычтите теперь двенадцать из восьмидесяти четырех, и останется семьдесят два, вычтите из этого числа еще двенадцать месяцев, останется шестьдесят. Итак, у нас определенная шестерка, а ноль зачеркнем. Теперь уже у нас сорок два, шестьдесят восемь, четыре. Зачеркнем ноль, зачеркнем и четверку сзади, и мы преспокойно опять получили четыре тысячи двести шестьдесят восемь, то есть номер паровоза, который следует отправить в депо в Лысую-на-Лабе. И с помощью деления, как я уже говорил, это также очень легко. Вычисляем коэффициент, согласно таможенному тарифу…» Вам дурно, господин фельдфебель? Если хотите, я начну, например, с «General de charge! Fertig! Hoch an! Feuer!»[210] Черт подери! Господину капитану не следовало посылать нас на солнце. Побегу за носилками. Пришедший врач констатировал, что налицо либо солнечный удар, либо острое воспаление мозговых оболочек. Когда фельдфебель пришел в себя, около него стоял Швейк и говорил: — Чтобы докончить… Вы думаете, господин фельдфебель, этот машинист запомнил? Он перепутал и все помножил на три, так как вспомнил святую троицу. Паровоза он не нашел. Так он и до сих пор стоит на шестнадцатом пути. Фельдфебель опять закрыл глаза. Вернувшись в свой вагон, Швейк на вопрос, где он так долго пропадал, ответил: «Кто другого учит «бегом марш!» — тот сам делает стократ «на плечо!». В заднем углу вагона дрожал Балоун. Он, когда часть курицы уже сварилась, сожрал половину порции Швейка.
Незадолго до отхода эшелон нагнал смешанный воинский поезд, составленный из разных частей. Это были опоздавшие или вышедшие из госпиталей и догонявшие свои части солдаты, а также всякие подозрительные личности, возвращавшиеся из командировок или из-под ареста. С этого поезда сошел вольноопределяющийся Марек, судившийся как бунтовщик, — он не захотел чистить отхожие места. Однако дивизионный суд его освободил. Следствие по его делу было прекращено, и поэтому вольноопределяющийся Марек появился теперь в штабном вагоне, чтобы представиться батальонному командиру. Вольноопределяющийся до сих пор никуда не был зачислен, так как его постоянно переводили из одной тюрьмы в другую. Когда капитан Сагнер увидал вольноопределяющегося и принял от него бумаги с секретной пометкой «Politisch verdächtig! Vorsicht!»[211], большого удовольствия он не испытал. К счастью, он вспомнил о «генерале-от-отхожих мест», который столь занятно рекомендовал пополнить личный состав батальона историографом. — Вы очень нерадивы, вольноопределяющийся, — сказал капитан. — Для школы вольноопределяющихся вы были сущим наказанием; вместо того чтобы стараться отличиться и получить чин соответственно с вашим образованием, вы путешествовали из тюрьмы в тюрьму. Вы позорите полк, вольноопределяющийся! Но вы можете загладить свои проступки, если в дальнейшем будете добросовестно выполнять свои обязанности и станете примерным солдатом. Посвятите всего себя батальону. Испытаем вас! Вы интеллигентный молодой человек, безусловно владеете пером, обладаете хорошим слогом. Вот что я вам теперь скажу. Каждый батальон на фронте нуждается в человеке, который вел бы хронику военных событий, непосредственно касающихся батальона и его участия в военных действиях. Необходимо описывать все победоносные походы, все выдающиеся события, в которых принимал участие батальон, при которых он играл ведущую или заметную роль. Тем самым будет подготавливаться необходимый материал по истории армии. Вы меня понимаете? — Так точно, господин капитан. Вы имеете в виду, как я понимаю, боевые эпизоды из жизни всех частей. Батальон имеет свою историю, полк на основании истории своих батальонов составляет историю полка. На основании истории полков создается история бригады, на основании истории бригад составляется история дивизий и так далее… Я вложу, господин капитан, в это дело все свое умение. — Вольноопределяющийся Марек приложил руку к сердцу. — Я буду с искренней любовью отмечать все славные даты нашего батальона, особенно теперь, когда наступление в полном разгаре и когда со дня на день нужно ждать упорных боев, в которых наш батальон покроет поле битвы телами своих героических сынов. С сознанием всей важности дела я буду отмечать ход всех грядущих событий, дабы страницы истории нашего батальона были усыпаны победами. — Вы, вольноопределяющийся, прикомандировываетесь к штабу батальона. Вменяю вам в обязанность отмечать представленных к награде, описывать, конечно, согласно нашим указаниям, походы, в которых были проявлены исключительная боеспособность и железная дисциплина батальона. Это не так просто, вольноопределяющийся, но надеюсь, что вы обладаете достаточной наблюдательностью и, получив от меня определенные директивы, выделите наш батальон среди остальных частей. Я посылаю в полк телеграмму о назначении вас историографом батальона. Явитесь к старшему писарю одиннадцатой роты Ванеку и скажите ему, чтобы он поместил вас в своем вагоне. Там вполне достаточно места. Передайте Ванеку, что я его жду. Итак, вы будете зачислены в штаб батальона. Это будет проведено приказом по батальону. Повар-оккультист уснул, а Балоун не переставая дрожал, ибо он уже открыл сардинки поручика. Старший писарь Ванек пошел к капитану Сагнеру, а телеграфист Ходоунский где-то на вокзале тайно перехватил бутылку можжевеловки, выпил ее и, растрогавшись, запел:
«Настоящим покорнейше прошу назначить меня батальонным горнистом.Разговор капитана Сагнера со старшим писарем Ванеком был краток. Он только предупредил его, что батальонный историограф, вольноопределяющийся Марек, будет временно находиться в вагоне вместе со Швейком. — Могу вам сказать одно: Марек, я бы выразился, человек подозрительный, politisch verdächtig. Бог мой! Ныне в этом нет ничего удивительного. О ком этого не говорят! Но это одно только предположение. Вы меня понимаете? Итак, я лишь предупреждаю вас, что, если он начнет что-нибудь этакое, его… понимаете?., нужно сразу осадить, чтобы у меня не вышло каких-либо неприятностей. Скажите ему просто-напросто, чтобы перестал болтать, и вся недолга! Это не значит, конечно, что вы тут же должны бежать ко мне. Поговорите с ним по-дружески. Такой разговор гораздо лучше, чем дурацкие доносы. Одним словом, я ничего не желаю слышать, потому что… Понимаете? Такие вещи бросают тень на весь батальон. Вернувшись в вагон, Ванек отвел в сторону вольноопределяющегося Марека и сказал ему: — Послушайте-ка, вы под подозрением? Впрочем, это не важно! Только не говорите лишнего в присутствии телеграфиста Ходоунского. Только он это сказал, Ходоунский подошел к старшему писарю, бросился ему в объятия и начал всхлипывать. Эти пьяные всхлипывания, по-видимому, должны были обозначать пение.Телеграфист Ходоунский».
Глава III Из Хатвана на галицийскую границу
Во все время пути по железной дороге в батальоне, которому предстояло еще пешком пройти от Лаборца в Восточной Галиции до фронта и там добыть воинскую славу, не прекращались странные разговоры, в той или иной мере отдававшие душком государственной измены. Так было в вагоне, где ехали вольноопределяющийся и Швейк; то же самое, хотя и в меньших масштабах, происходило повсюду. Даже в штабном вагоне царило недовольство, так как в Фюзешабони из полка пришел приказ по армии, согласно которому порция вина офицерам уменьшалась на одну восьмую литра. Конечно, не был забыт и рядовой состав, которому паек саго сокращался на десять граммов. Это выглядело тем загадочнее, что никто на военной службе и не видывал саго. Тем не менее приказ следовало довести до сведения старшего писаря Баумтанцеля. Он же страшно оскорбился и почувствовал себя обворованным, так как, по его словам, саго теперь — дефицитный продукт, и за кило он мог бы получить не меньше восьми крон. В Фюзешабони выяснилось, что в одной из рот пропала полевая кухня, а между тем именно на этой станции должны были наконец сварить гуляш с картофелем, на который возлагал такие надежды «генерал-от-сортиров». В результате проведенного расследования установили, что злосчастная полевая кухня вообще не выезжала из Брука и, наверно, до сих пор стоит где-нибудь там, за бараком № 186, холодная и забытая. Как выяснилось впоследствии, персонал этой полевой кухни накануне был посажен на гауптвахту за дебоширство в городе и ухитрился остаться там на все время, пока его маршевая рота проезжала по Венгрии. Маршевая рота, оставшаяся без кухни, была прикреплена на довольствие к другой полевой кухне. Правда, здесь не обошлось без скандала, потому что между солдатами обеих рот, выделенными для чистки картошки, начались контроверзии; те и другие заявили, что они не болваны и работать на других не собираются. Пока они спорили, обнаружилось, что, собственно, вся история с гуляшом и картошкой была лишь ловким маневром. Солдат тренировали на тот случай, если на передовой будут варить гуляш и придет приказ «alles zurück!». Тогда гуляш выльют из котлов и солдаты останутся не солоно хлебавши. Хотя подготовка в дальнейшем не имела трагических последствий, в данный момент она была весьма полезна. Теперь, когда дело дошло до раздачи гуляша, послышалась команда: «По вагонам!» И эшелон повезли дальше, в Мишкольц. Но и в Мишкольце гуляша не выдавали, так как на другом пути стоял поезд с русскими пленными, а потому солдат не выпускали из вагонов. Зато им была предоставлена полная свобода предаваться мечтам о том, что гуляш раздадут в Галиции, когда они вылезут из поезда. Тогда гуляш признают испорченным, негодным к употреблению и выбросят. Гуляш отправили в Тисалак, в Зомбор. Солдаты уж совсем отчаялись получить его, как вдруг поезд остановился в Новом Месте у Шатора, где под котлами снова развели огонь, гуляш разогрели и, наконец, роздали. Станция была перегружена. Сначала должны были отправить два поезда с боеприпасами, за ними — два эшелона артиллерии и поезд с понтонными отрядами. Здесь скопились, можно сказать, поезда всевозможных частей армии. За вокзалом гонведы-гусары поймали двух польских евреев, отняли у них корзину с водкой и, придя в хорошее настроение, вместо платы били их по мордам. Делали они это, по-видимому, с разрешения начальства, так как рядом стоял их ротмистр и, глядя на эту сцену, довольно улыбался. Тем временем за складом другие гонведы-гусары залезли под юбки чернооких дочерей избитых евреев. На станции стоял также состав, в котором на фронт везли самолеты. На втором пути ждали отправки вагоны, тоже нагруженные орудиями и самолетами, но уже выбывшими из строя. Тут были свалены подбитые самолеты и развороченные гаубицы. Все крепкое и новое ехало туда, на фронт, остатки же былой славы отправлялись в тыл для ремонта и реконструкции. Подпоручик Дуб убеждал солдат, собравшихся около разбитых орудий и самолетов, что это военные трофеи. Но вдруг он заметил, что неподалеку, в центре другой группы, стоит Швейк и тоже что-то объясняет. Подойдя поближе, подпоручик услышал рассудительный голос Швейка: — Что там ни говори, а все же это трофеи. Оно, конечно, на первый взгляд очень подозрительно, особливо когда на лафете ты читаешь «k. u. k. Artillerie-Division»[212]. Очевидно, дело обстояло так: орудие попало к русским, и нам пришлось его отбивать, а такие трофеи много ценнее, потому что… Потому что, — вдохновенно воскликнул он, завидев подпоручика Дуба, — ничего нельзя оставлять в руках неприятеля. Это все равно как с Перемышлем или с тем солдатом, у которого во время боя противник вырвал из рук походную фляжку. Это случилось еще во времена наполеоновских войн. Ну, солдат ночью отправился во вражеский лагерь и принес свою флягу обратно. Да еще заработал на этом, так как ночью у неприятеля выдавали водку. Подпоручик Дуб просипел только: — Чтобы духу вашего не было! Чтобы я вас здесь больше не видел! — Слушаюсь, господин лейтенант. — И Швейк пошел к другим вагонам. Если бы подпоручик Дуб слышал все, что сказал Швейк, он вышел бы из себя, хотя это было совершенно невинное библейское изречение: «Вмале и узрите мя и паки вмале и не узрите мя». Подпоручик был настолько глуп, что после ухода Швейка снова обратил внимание солдат на подбитый австрийский аэроплан, на металлическом колесе которого четко было обозначено: «Wiener-Neustadt»[213]. — Этот русский самолет мы сбили под Львовом, — твердил он. Эти слова услышал проходивший мимо поручик Лукаш. Он приблизился к толпе и во всеуслышание добавил: — При этом оба русских летчика сгорели. И, не говоря ни слова, двинулся дальше, обругав про себя подпоручика Дуба ослом. Миновав несколько вагонов, Лукаш увидел Швейка и попытался избежать встречи с ним, так как по лицу Швейка было видно, что у него многое накопилось на душе и он горит желанием обо всем доложить своему начальству. Швейк направлялся прямо к нему. — Ich melde gehorsam, Kompanieordonanz[214] Швейк просит дальнейших распоряжений. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уже искал вас в штабном вагоне… — Послушайте, Швейк, — резко изло обрушился на подчиненного поручик Лукаш. — Знаете, кто вы такой? Вы что, уже забыли, как я вас назвал? — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, этого забыть нельзя. Я не какой-нибудь вольноопределяющийся Железный. Это еще задолго до войны случилось, находились мы в Карлинских казармах. Был тогда у нас полковник то ли Флидлер фон Бумеранг, то ли другой какой «ранг». Поручик Лукаш невольно усмехнулся этому «ранг», а Швейк рассказывал дальше: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, наш полковник ростом был вдвое ниже вас, носил баки, как князь Лобковиц, — словом, вылитая обезьяна. Как рассердится, так прыгает выше своего роста. Мы прозвали его «резиновый дедушка». Это произошло как раз перед первым мая. Мы находились в полной боевой готовности. Накануне вечером во дворе он обратился к нам с большой речью и сказал, что завтра мы все останемся в казармах и отлучаться никуда не будем, чтобы в случае надобности по высочайшему приказанию перестрелять всю социалистическую банду. Поэтому тот, кто опоздает и сегодня не вернется в казармы, а воротится только на другой день, есть предатель, ибо пьяный не может попасть в человека да еще, пожалуй, начнет палить в воздух. Ну, вольноопределяющийся Железный пришел в казармы и говорит: «Резиновый дедушка» в самом деле не глупо придумал. Ведь это абсолютно правильно. Если завтра никого не пустят в казармы, так лучше вообще не приходить», — и осмелюсь доложить вам, господин обер-лейтенант, исполнил это, как пить дать! Ну, а полковник Флидлер, царство ему небесное, такая был бестия! Весь следующий день он рыскал по Праге и вынюхивал, не отважился ли кто вылезти из казармы, и неподалеку от Прашной браны прямо-таки наткнулся на Железного и тут же на него набросился: «Я тебе сатам, я тебе научу, я тебе покашу кузькину мать!» Наговорил ему всякой всячины и загреб с собою в казармы, а по дороге наболтал ему разных гадостей с три короба, угрожал всячески и все спрашивал фамилию: «Шелесный, ты проиграль, я рад, что тебе поймаль, я тебе покашу «den ersten Mai»[215], Шелесный, Шелесный, ти тепер мой, я тебе запереть, крепко запереть!» Железному все равно терять было нечего, и он, когда они проходили по Поржичи мимо Розваржила, шмыгнул в ворота и скрылся через проходной двор, лишив тем самым «резинового дедушку» удовольствия посадить его под арест. Полковник так рассвирепел, что в гневе снова забыл фамилию преступника и все перепутал. Пришел он в казармы и начал подскакивать до потолка (потолок был низкий). Дежурный по батальону очень удивлялся, почему это «дедушка» ни с того ни с сего заговорил на ломаном чешском языке, а тот знай кричит: «Метный запереть!», «Метный не запереть!», «Сфинцовый запереть!», «Олофьянный запереть!» Вот тут-то и начались страдания «дедушки». Он каждый день расспрашивал, не поймали ли Медного, Свинцового, Оловянного. Он приказал выстроить весь полк, но Железного, об истории которого все знали, уже перевели в госпиталь — он по профессии был зубным техником. На этом вроде все закончилось. Но однажды кому-то из нашего полка посчастливилось проткнуть в трактире «У Буцеков» драгуна, который волочился за его девчонкой. Ну, так выстроили нас в каре. Должны были выйти все до одного, даже лежавшие в больнице. Тяжелобольных выводили под руки. Делать нечего, — Железному тоже пришлось идти. На дворе нам прочли приказ по полку, примерно в том смысле, что драгуны тоже солдаты и колоть их воспрещается, так как они наши соратники. Какой-то вольноопределяющийся переводил приказ, полковник озирался по сторонам, словно тигр. Сначала он прошелся перед фронтом, потом обошел каре и вдруг узнал Железного. Тот был в сажень ростом, так что, господин обер-лейтенант, очень было комично, когда полковник выволок его на середину. Вольноопределяющийся сразу умолк, а полковник наш ну подскакивать перед Железным, вроде как пес перед кобылой, ну орать: «Ты мне не уйти, ты мне никуда не уйти, не удрать, ты опять говорить, что Шелесный, а я все говориль Метный, Олофьянный, Сфинцовый. Он Шелесный, потзаборник, а он Шелесный, я тебе научиль, Сфинцовый, Олофьянный, Метный, ты Mistvieh, du Schwein[216], ты Шелесный». Потом закатил ему месяц гауптвахты. А недели через две разболелись у полковника зубы, и тут он вспомнил, что Железный — зубной техник. Приказал он привести его в госпиталь и велел вырвать себе зуб. Железный дергал зуб с полчаса, так что «дедушку» раза три водой отливали, но зато он стал кротким и простил Железному оставшиеся две недели. Вот оно как получается, господин обер-лейтенант, когда начальник забудет фамилию своего подчиненного. А подчиненный никогда не смеет забывать фамилии своего начальника, как нам говаривал тот самый господин полковник. И мы долгие годы будем помнить, что когда-то у нас был полковник Флидлер… Не очень я надоел вам, господин обер-лейтенант? — Знаете, Швейк, — ответил поручик Лукаш, — чем чаще я вас слушаю, тем более убеждаюсь, что вы не уважаете своих начальников. Солдат и много лет спустя должен говорить о своих начальниках только хорошее. Видно было, что этот разговор поручика Лукаша начинает забавлять. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — как бы оправдываясь, перебил его Швейк, — ведь он, господин полковник Флидлер, давно умер, но если вы, господин обер-лейтенант, желаете, — я буду говорить о нем только самое хорошее. Он, господин обер-лейтенант, был для солдат ангел во плоти. Такой добрый, прямо что твой святой Мартин, который раздавал гусей бедным и голодным. Он мог поделиться своим офицерским обедом с первым встречным солдатом, а когда нам всем приелись кнедлики с повидлом, дал распоряжение приготовить к обеду свинину с тушеной картошкой. Но по-настоящему он показал свою доброту во время маневров. Когда мы пришли в Нижние Краловице, он приказал за его счет выпить все пиво в нижнекраловицком пивоваренном заводе. На свои именины и на день рождения полковник разрешал на весь полк готовить зайцев в сметане с сухарными кнедликами. Он был так добр к своим солдатам, что как-то раз, господин обер-лейтенант… Поручик Лукаш нежно потрепал Швейка за ухо и дружелюбно сказал; — Ну уж ладно, иди, каналья, оставь его! — Zum Befehl, Herr Oberleutnant![217] — Швейк направился к своему вагону. В это время у одного из вагонов эшелона, где были заперты телефонные аппараты и провода, разыгралась следующая сцена. Там, по приказанию капитана Сагнера, стоял часовой, так как все должно было быть по-фронтовому. Приняв во внимание ценность телефонных аппаратов и проводов, по обе стороны вагонов расставили часовых и сообщили им пароль и отзыв. В тот день пароль был «Kappe»[218], а отзыв «Хатван». Часовой, стоявший у вагона с телефонными аппаратами поляк из Коломыи, по странной случайности попал в Девяносто первый полк. Ясно, что он не имел никакого представления о «Kappe». Но так как у него обнаруживались все же кое-какие способности к мнемотехнике, он запомнил, что начинается это слово с «к». Когда дежурный по батальону подпоручик Дуб спросил у него пароль, он невозмутимо ответил «Kaffe». Это было вполне естественно, ибо поляк из Коломыи до сих пор не мог забыть об утреннем и вечернем кофе в брукском лагере. Когда поляк еще раз прокричал свое «Kaffe», а подпоручик Дуб шел прямо на него, тогда поляк-часовой, помня о своей присяге и о том, что стоит на посту, угрожающе закричал: «Halt!» Когда же подпоручик Дуб сделал по направлению к нему еще два шага и снова потребовал от него пароль, он наставил на него ружье и, не зная как следует немецкого языка, заорал на смешанном польско-немецком языке: «Бенже шайсн, бенже шайсн»[219]. Подпоручик Дуб понял и начал пятиться назад, крича: — Wachkommandant! Wachkommandant![220] Появился взводный Елинек, разводящий у часового-поляка, и спросил у него пароль, потом то же сделал подпоручик Дуб. Отчаявшийся поляк из Коломыи на все вопросы кричал «Kaffe! Kaffe!», да так громко, что слышно было по всему вокзалу. Из вагонов уже выскакивали солдаты с котелками, началась паника, которая кончилась тем, что разоруженного честного солдата отвели в арестантский вагон. Подпоручик Дуб имел определенное подозрение на Швейка. Швейк первым вылез с котелком — он это видел. Дуб дал бы голову на отсечение, что слышал, как Швейк кричал: — Вылезай с котелками! Вылезай с котелками! После полуночи поезд двинулся по направлению Ладовце — Требишов, где рано утром его приветствовал кружок ветеранов, принявший этот маршевый батальон за маршевый батальон Четырнадцатого венгерского гонведского полка, который проехал эту станцию еще ночью. Не оставалось никакого сомнения, что ветераны были пьяны. Своим ревом: «Isten aid meg a kiralut!»[221] — они разбудили весь эшелон. Отдельные солдаты, из наиболее сознательных, высунулись из вагонов и ответили им: — Поцелуйте нас в задницу! Éljen![222] Тут ветераны заорали так, что стекла в окнах вокзала задрожали: — Éljen! Éljen a Tizeneguedik regiment![223] Через пять минут поезд шел по направлению к Гуменне. Теперь повсюду отчетливо были видны следы боев, которые велись во время наступления русских, стремившихся пробиться к долине Тисы. Далеко тянулись наспех вырытые окопы; там и сям виднелись сожженные крестьянские усадьбы, а рядом с ними — наскоро сколоченные домишки, которые указывали, что хозяева вернулись. К полудню поезд подошел к станции Гуменне. Здесь явственно были видны следы боя. Начались приготовления к обеду. Тут солдаты своими глазами увидели и убедились, как жестоко после ухода русских обращаются власти с местным населением, которому русские были близки по языку и религии. На перроне, окруженная венгерскими жандармами, стояла группа арестованных угрорусов. Среди них было несколько православных священников, учителей и крестьян из разных округов. Руки у них были связаны за спиной веревками, а сами они были попарно привязаны друг к другу. Носы у большинства были разбиты, а на головах вздулись шишки, которыми наградили их жандармы во время ареста. Поодаль венгерский жандарм забавлялся с православным священником. Он привязал к его левой ноге веревку, другой конец которой держал в руке, и, угрожая прикладом, заставлял несчастного танцевать чардаш. Время от времени жандарм дергал веревку, и священник падал. Так как руки у него были связаны за спиной, он не мог встать и делал отчаянные попытки перевернуться на спину, чтобы таким образом подняться. Жандарм хохотал от души, до слез. Когда священнику удавалось приподняться, жандарм снова дергал за веревку, и бедняга снова валился на землю. Конец этому развлечению положил жандармский офицер, который приказал до прибытия поезда отвести арестованных на вокзал, в пустой сарай, чтобы никто не видел, как их избивают. Этот эпизод послужил поводом для крупного разговора в штабном вагоне, и, нужно отдать справедливость, большинство офицеров осудило такую жестокость. — Если они действительно предатели, — считал прапорщик Краус, — то их следует повесить, но не истязать. Подпоручик Дуб, наоборот, полностью одобрил подобное поведение. Он связал это с сараевским покушением и объяснил все тем, что венгерские жандармы со станции Гуменне мстят за смерть эрцгерцога Франца-Фердинанда и его супруги. Пытаясь как-то обосновать свое утверждение, он заявил, что еще до войны в июньском номере журнала «Четырехлистник», издаваемого Шимачеком, ему. пришлось читать о покушении на эрцгерцога. Там писали, что беспримерным сараевским злодеянием людям нанесен удар в самое сердце. Удар этот тем более жесток и болезнен, что преступление лишило жизни не только представителя исполнительной власти государства, но также его верную и горячо любимую супругу. Уничтожением этих двух жизней была разрушена счастливая, достойная подражания семья, а их всеми любимые дети остались сиротами. Поручик Лукаш проворчал про себя, что, вероятно, здесь, в Гуменне, жандармы тоже получали «Четырехлистник» Шимачека с этой трогательной статьей. Вообще все на свете вдруг показалось ему таким гнусным и отвратительным, что он почувствовал потребность напиться и избавиться от мировой скорби. Он вышел из вагона и пошел искать Швейка. — Послушайте, Швейк, — обратился он к нему, — вы не знаете, где бы раздобыть бутылку коньяку? Мне что-то не по себе. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, это от перемены климата. Возможно, на поле сражения вам станет еще хуже. Чем дальше человек удаляется от своей первоначальной военной базы, тем тошнее ему становится. Страшницкий садовник Йозеф Календа тоже как-то удалился от родного дома. Шел он из Страшниц на Винограды и остановился по дороге в трактире «У остановки». Сначала-то все шло хорошо, а как пришел он к водокачке на Корунный проспект, как стал летать по всему Корунному из трактира в трактир до самого костела святой Людмилы, — вот тут-то силы его и покинули. Однако он не испугался, так как в этот вечер побился об заклад в трактире «У ремиза» в Страшницах с одним трамвайным вагоновожатым, что в три недели совершит пешком кругосветное путешествие. Он все дальше и дальше удалялся от своего родного очага, пока не устроил привал у «Черного пивовара» на Карловой площади. Оттуда он двинул на Малую Страну в пивную к «Святому Томашу», а потом, сделав остановку «У Монтагов», пошел выше, остановился «У брабантского короля» и отправился в «Прекрасный вид», а оттуда — в пивную к Страговскому монастырю. Но здесь перемена климата дала себя знать. Добрался он до Лоретанской площади, и тут на него напала такая тоска по дому, что он грохнулся наземь, начал кататься по тротуару и кричать: «Люди добрые, дальше не пойду! Начхать мне (простите за грубое выражение, господин обер-лейтенант) на это кругосветное путешествие!» Все же, если желаете, господин обер-лейтенант, я вам коньяк раздобуду, только боюсь, как бы поезд не ушел. Поручик Лукаш уверил его, что раньше чем через два часа они не тронутся и что коньяк в бутылках продают из-под полы тут же за вокзалом. Капитан Сагнер уже посылал туда Матушича, и тот принес ему за пятнадцать крон бутылку вполне приличного коньяку. Он дал Швейку пятнадцать крон и приказал действовать немедленно; но никому не говорить, для кого понадобился коньяк и кто его послал за бутылкой, так как это, собственно говоря, дело запрещенное. — Не извольте беспокоиться, господин обер-лейтенант, все будет в наилучшем виде: я очень люблю все запрещенное, нет-нет да и сделаю что-нибудь запрещенное, сам того не ведая… Как-то раз в Карлинских казармах нам запретили… — Kehrt euch — marschieren — marsch![224] — скомандовал поручик Лукаш. Швейк пошел за вокзал, повторяя по дороге все задания своей экспедиции: коньяк должен быть хорошим, поэтому сначала его следует попробовать. Коньяк — дело запрещенное, поэтому надо быть осторожным. Едва он свернул с перрона, как опять наткнулся на подпоручика Дуба. — Ты чего шляешься? — налетел тот на Швейка. — Ты меня знаешь? — Осмелюсь доложить, — ответил Швейк, отдавая честь, — я бы не хотел узнать вас с плохой стороны. Подпоручик Дуб пришел в ужас от такого ответа, но Швейк стоял спокойно, не отрывая руки от козырька, и продолжал: — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, я хочу знать вас только с хорошей стороны, чтобы вы меня не довели до слез, как вы недавно изволили выразиться. От такой дерзости у подпоручика Дуба голова пошла кругом, и он едва нашел в себе силы крикнуть: — Пшел отсюда, негодяй! Мы с тобой еще поговорим! Швейк ушел с перрона, а подпоручик Дуб, опомнившись, последовал за ним. За вокзалом, тут же у самой дороги, стоял ряд больших корзин, опрокинутых вверх дном, на которых лежали плоские плетушки с разными сладостями, выглядевшими совсем невинно, словно все это добро было предназначено для школьной молодежи, готовящейся к загородной прогулке. Там были тянучки, вафельные трубочки, куча кислой пастилы, кое-где — ломтики черного хлеба с колбасой явно лошадиного происхождения. Под большими корзинами хранились различные спиртные напитки: бутылки коньяку, водки, рома, можжевеловки и всяких других ликеров и настоек. Тут же, за придорожной канавой, стояла палатка, где, собственно, и производилась вся торговля запрещенным товаром. Солдаты сначала договаривались у корзин, пейсатый еврей вытаскивал из-под столь невинно выглядевшей корзины водку и относил ее под кафтаном в деревянную палатку, где солдат незаметно прятал бутылку в брюки или за пазуху. Туда-то и направил свои стопы Швейк в то время, как от вокзала за ним наблюдал завзятый сыщик — подпоручик Дуб. Швейк забрал все у первой же корзины. Сначала он взял конфеты, заплатил и сунул в карман, при этом пейсатый торговец шепнул ему: — Schnaps hab’ ich auch, gnädiger Herr Soldat![225] Переговоры были быстро закончены. Швейк вошел в палатку, но заплатил только после того, как господин с пейсами раскупорил бутылку и дал ему попробовать. Коньяком Швейк остался доволен и, спрятав бутылку за пазуху, направился к вокзалу. — Где был, подлец? — преградил ему дорогу подпоручик Дуб. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, ходил за конфетами. — Швейк сунул руку в карман и вытащил оттуда горсть грязных, покрытых пылью конфет. — Если господин лейтенант не побрезгует… я их пробовал, неплохие. У них, господин лейтенант, такой приятный особый вкус, как у повидла. Под мундиром Швейка обрисовывались округлые очертания бутылки. Подпоручик Дуб похлопал Швейка по груди: — Что несешь, мерзавец? Вынь! Швейк вынул бутылку с желтоватым содержанием, на этикетке которой черным по белому было написано: «Cognac»[226]. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — проговорил Швейк, ничуть не смутившись, — я в бутылку из-под коньяка накачал немного воды. У меня от этого самого вчерашнего гуляша страшная жажда. Только вода там, в колодце, как видите, господин лейтенант, какая-то желтоватая. По-видимому, это железистая вода. Такая вода очень полезна для здоровья. — Раз у тебя такая сильная жажда, Швейк, — дьявольски усмехаясь, сказал подпоручик Дуб, желая возможно дольше продлить сцену, которая должна была закончиться полным поражением Швейка, — так напейся, но как следует. Выпей все сразу! Подпоручик Дуб наперед представлял себе, как Швейк, сделав несколько глотков, не в состоянии будет продолжать, а он, подпоручик Дуб, одержав над ним полную победу, скажет: «Дай-ка и мне немножко, у меня тоже жажда». Посмотрим, как будет выглядеть этот мошенник в грозный для него час! Потом последует рапорт и так далее. Швейк открыл бутылку, приложил ее ко рту, и напиток глоток за глотком исчез в его горле. Подпоручик Дуб оцепенел. На его глазах Швейк выдул все и бровью не повел, потом швырнул порожнюю бутылку через шоссе в пруд, сплюнул и сказал, словно выпил стаканчик минеральной воды: — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, у этой воды действительно железистый привкус. В Камыке-на-Влтаве один трактирщик летом делал для своих посетителей железистую воду очень просто: он бросал в колодец старые подковы! — Я тебе дам старые подковы! Покажи колодец, из которого ты набрал эту воду! — Недалеко отсюда, господин лейтенант, вон за той деревянной палаткой. — Иди вперед, негодяй, я хочу видеть, как ты держишь шаг! «Действительно странно, — подумал подпоручик Дуб. — По этому негодяю ничего не видно!» Швейк шел, предав себя воле божьей. Что-то подсказывало ему, что колодец должен быть впереди, и поэтому он совсем не удивился, когда они действительно вышли к колодцу. Мало того, и насос был цел. Швейк начал качать, из насоса потекла желтоватая вода. — Вот она, эта железистая вода, господин лейтенант, — торжественно провозгласил он. Приблизился перепуганный пейсатый мужчина, и Швейк по-немецки попросил его принести стакан — дескать, господин лейтенант хотят пить. Подпоручик Дуб настолько ошалел, что выпил целый стакан воды, от которой у него во рту остался вкус лошадиной мочи и навозной жижи. Совершенно очумев от всего пережитого, он дал пейсатому еврею за этот стакан воды пять крон и, повернувшись к Швейку, сказал: — Ты чего здесь глазеешь? Пошел домой! Пять минут спустя Швейк появился в штабном вагоне у поручика Лукаша, таинственным жестом вызвал его из вагона и сообщил ему: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, через пять, самое большее через десять минут я буду совершенно пьян и завалюсь спать в своем вагоне; смею вас просить, чтобы вы, господин обер-лейтенант, меня в течение, по крайней мере, трех часов не звали и никаких поручений не давали, пока я не высплюсь. Все в порядке, но меня поймал господин лейтенант Дуб. Я ему сказал, что это вода, и был вынужден при нем выпить целиком бутылку коньяку, чтобы доказать, что это действительно вода. Все в порядке. Я, согласно вашему пожеланию, ничего не выдал и был осторожен. Но теперь, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уже чувствую, как у меня отнимаются ноги. Однако осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, пить я привык, потому что с господином фельдкуратом Кацем… — Изыди, бестия! — крикнул, но без гнева, поручик Лукаш, зато подпоручик Дуб стал в его глазах, по крайней мере, процентов на пятьдесят менее симпатичным, чем был до сих пор. Швейк осторожно влез в свой вагон и, укладываясь на своей шинели и вещевом мешке, сказал, обращаясь к старшему писарю и ко всем присутствующим: — Жил-был один человек. Как-то раз надрызгался он и попросил его не будить… После этих слов Швейк повернулся на бок и захрапел. Вскоре выдыхаемые им винные пары наполнили все помещение, так что повар-оккультист Юрайда, втягивая ноздрями воздух, воскликнул: — Черт побери! Пахнет коньяком! У складного стола сидел вольноопределяющийся Марек, достигший наконец после всех злоключений должности батальонного историографа. Ныне он сочинял впрок героические подвиги батальона, и видно было, что ему доставляет большое удовольствие заглядывать в будущее. Старший писарь Ванек давно с интересом наблюдал, как прилежно пишет вольноопределяющийся и при этом хохочет во все горло. Он встал и наклонился к вольноопределяющемуся, который тут же принялся ему объяснять: — Страшно весело писать историю батальона впрок. Главное, чтобы все развивалось систематически. Во всем должна быть система. — Систематическая система, — заметил старший писарь Ванек, скептически улыбаясь. — Да, — небрежно обронил вольноопределяющийся, — систематизированная систематическая система при написании истории батальона. Мы не можем с самого начала одержать большую победу. Все должно развиваться постепенно, согласно определенному плану. Наш батальон не может сразу выиграть мировую войну. Nihil nisi bene[227]. Для обстоятельного историографа, как я, главное — составить план наших побед. Например, вот здесь я описываю, как наш батальон (это произойдет примерно месяца через два) чуть не переходит русскую границу, занятую сильными отрядами неприятеля, — скажем, полками донских казаков. В это время несколько вражеских дивизий обходят наши позиции. На первый взгляд кажется, что наш батальон погиб, что нас в лапшу изрубят, и тут капитан Сагнер дает приказ по батальону: «Бог не хочет нашей погибели, бежим!» Наш батальон удирает, но вражеская дивизия, которая нас обошла, видит, что мы, собственно говоря, мчимся на нее. Она бешено улепетывает от нас и без единого выстрела попадает в руки резервных частей нашей армии. Вот, собственно говоря, с этого и начинается история нашего батальона. Незначительное происшествие, говоря пророчески, пан Ванек, влечет за собой далеко идущие последствия. Наш батальон идет от победы к победе. Интересно, как наши люди нападут на спящего неприятеля, но для описания этого необходимо овладеть слогом «Иллюстрированного военного корреспондента», выходившего во время русско-японской войны в издательстве Вилимека. Наш батальон нападает на спящий неприятельский лагерь. Каждый из наших солдат выбирает себе одного вражеского солдата и со всей силой втыкает ему штык в грудь. Прекрасно отточенный штык входит, как в масло, только иногда затрещит ребро. Спящие враги дергаются всем телом, на миг выкатывают удивленные, но уже ничего не видящие глаза, хрипят и вытягиваются. На губах спящих врагов выступает кровавая пена. Этим дело заканчивается, и победа на стороне нашего батальона. А вот еще лучше. Будет это приблизительно месяца через три. Наш батальон возьмет в плен русского царя, но об этом, пан Ванек, мы расскажем несколько позже, а пока что мы должны подготовить про запас небольшие эпизоды, свидетельствующие о нашем беспримерном героизме. Для этого мне придется придумать совершенно новые военные термины. Один я уже придумал. Это способность наших солдат, нашпигованных осколками гранат, к самопожертвованию. Взрывом вражеского фугаса одному из наших взводных, скажем, двенадцатой или тринадцатой роты, оторвет голову. — À propos, — сказал вольноопределяющийся, хлопнув себя по лбу, — чуть-чуть не забыл, господин старший писарь, или, выражаясь по-штатски, пан Ванек, вы должны снабдить меня списком всех унтер-офицеров. Назовите мне какого-нибудь писаря из двенадцатой роты. Гоуска? Хорошо, так, значит, взрывом этого фугаса оторвет голову Гоуске. Голова отлетит, но тело сделает еще несколько шагов, прицелится и выстрелом собьет вражеский аэроплан. Само собой разумеется, эти победы будут торжественно отпразднованы в семейном кругу в Шенбрунне. У Австрии очень много батальонов, но только один из них, а именно наш, так отличится, что исключительно в его честь будет устроено небольшое семейное торжество царствующего дома. Дело представляется так, как вы это видите в моих заметках: семья эрцгерцогини Марии-Валери ради этого перенесет свою резиденцию из Вальзее в Шенбрунн. Торжество носит строго интимный характер и происходит в зале рядом со спальней монарха, освещенной белыми восковыми свечами, ибо, как известно, при дворе не любят электрических лампочек из-за возможности короткого замыкания, чего боится старенький монарх. В шесть часов вечера начинается торжество в честь и славу нашего батальона. В это время в зал, который, собственно говоря, относится к покоям в бозе почившей императрицы, вводят внуков его величества. Теперь вопрос, кто еще, кроме императорского семейства, будет присутствовать на торжестве. Там должен и будет присутствовать генерал-адъютант монарха, граф Паар. Ввиду того что при таких семейных и интимных приемах иногда кому-нибудь становится дурно, — я вовсе не хочу сказать, что граф Паар начнет блевать, — желательно присутствие лейб-медика, советника двора его величества Керцеля. Порядка ради, дабы камер-лакеи не позволяли себе вольностей по отношению к присутствующим на приеме фрейлинам, прибывают обер-гофмейстер барон Ледерер, камергер граф Белегарде и статс-дама графиня Бомбелль, которая среди фрейлин играет ту же роль, что «мадам» в борделе «У Шугов». После того как это великосветское общество собралось, докладывают императору. Он появляется в сопровождении внуков, занимает свое место за столом и поднимает тост в честь нашего маршевого батальона. После него слово берет эрцгерцогиня Мария-Валери, которая особенно похвально отзывается о вас, господин старший писарь. Правда, как видно из моих заметок, наш батальон терпит тяжелые и чувствительные потери, ибо батальон без павших — не батальон. Необходимо будет подготовить еще статью о наших павших. История батальона не должна складываться только из сухих фактов о победах, которых я наперед наметил около сорока двух. Вы, например, пан Ванек, падете у небольшой речки, а вот Балоун, который так дико глазеет на нас, погибнет своеобразной смертью, не от пули, не от шрапнели и не от гранаты. Он будет удавлен арканом, закинутым с неприятельского самолета, как раз в тот момент, когда будет пожирать обед своего обер-лейтенанта Лукаша. Балоун отошел, горестно взмахнув руками, и удрученно прошептал: — Я не виноват, уж таким я уродился! Еще когда я служил на действительной, так я раза по три приходил за обедом, пока меня под арест не посадят. Как-то я три раза подряд получил на обед грудинку, а потом сидел за это целый месяц… Да будет воля твоя, господи! — Не робейте, Балоун, — утешил его вольноопределяющийся. — В истории батальона не будет указано, что вы погибли по дороге от офицерской кухни к окопам, когда уплетали офицерский обед. Вы будете поименованы вместе со всеми солдатами нашего батальона, павшими во славу нашей империи, вместе с такими, как, скажем, старший писарь Ванек. — А мне какую смерть вы готовите, Марек? — Только не торопитесь, господин фельдфебель, это не так просто делается. Вольноопределяющийся задумался. — Вы из Кралуп, не правда ли? Ну, так пишите домой в Кралупы, что пропадете без вести, но только напишите как-нибудь поосторожней. А может, вы предпочитаете быть тяжелораненым, остаться за проволочными заграждениями? Лежите себе этак с перебитой ногой целый день. Ночью неприятель прожектором освещает наши позиции и обнаруживает вас. Полагая, что вы исполняете разведочную службу, он начинает садить по вас гранатами и шрапнелью. Вы оказали армии огромную услугу, неприятельское войско на одного вас истратило столько боеприпасов, сколько тратит на целый батальон. После всех взрывов части вашего тела свободно парят в атмосфере, рассекая в своем вращении воздух. Они поют гимн великой победе. Короче говоря, каждый получит по заслугам, каждый из нашего батальона отличится, так что славные страницы нашей истории будут переполнены победами. Хотя мне очень не хотелось бы переполнять их, но ничего не могу поделать, все должно быть исполнено тщательно, чтобы после нас осталась хоть какая-нибудь память. Все это должно быть закончено до того, как от нашего батальона, скажем, в сентябре, ровнехонько ничего не останется, кроме славных страниц истории, которые найдут путь к сердцу всех австрийских подданных и расскажут им, что все те, кто уже не увидит родного дома, сражались одинаково мужественно и храбро. Конец этого некролога, пан Ванек, я уже составил. Вечная память павшим! Их любовь к монархии — любовь самая святая, ибо привела к смерти. Да произносятся их имена с уважением, например, имя Ванека. А те, кого особенно тяжело поразила смерть кормильцев, пусть с гордостью утрут свои слезы, ибо павшие были героями нашего батальона! Телефонист Ходоунский и повар Юрайда с нескрываемым интересом слушали сообщение вольноопределяющегося о подготовляемой им истории батальона. — Подойдите поближе, господа, — попросил вольноопределяющийся, перелистывая свою рукопись. — Страница пятнадцать! «Телефонист Ходоунский пал третьего сентября одновременно с батальонным поваром Юрайдой». Теперь слушайте мои примечания: «Беспримерный героизм. Первый, находясь бессменно три дня у телефона, с опасностью для жизни защищает в своем блиндаже телефонный провод. Второй, видя угрожающую со стороны неприятеля опасность обхода с фланга, с котлом кипящего супа бросается на врага, ошпаривает вражеских солдат и сеет панику в рядах противника. Прекрасная смерть обоих. Первый взрывается на фугасе, второй умирает от удушливых газов, которые ему сунули под самый нос, когда ему нечем было уже обороняться. Оба погибают с возгласами: «Es lebe unser Batallionskommandant!»[228] Верховному командованию не остается ничего другого, как только ежедневно выражать нам благодарность в форме приказов, чтобы и другие части нашей армии были осведомлены о доблестях нашего батальона и брали с него пример. Могу вам прочесть выдержку из приказа по армии, который зачитан по всем армейским частям. Он очень похож на приказ эрцгерцога Карла, изданный им в тысяча восемьсот пятом году, когда он со своей армией стоял под Падуей, где ему на другой день после объявления приказа всыпали по первое число… Ну, так слушайте, что будут читать о нашем батальоне как о доблестной, примерной для всей армии воинской части: «Надеюсь, вся армия возьмет пример с вышепоименованного батальона и переймет от него ту веру в свои силы и доблесть, ту несокрушимость в опасности, то беспримерное геройство, любовь и доверие к своим начальникам, словом, все те доблести, которыми отличается этот батальон и которые ведут его к достойным удивления подвигам ко благу и победе нашей империи. Все да последуют его примеру!» Из угла, где лежал Швейк, послышались громкий зевок и слова, произносимые во сне: «Вы правы, пани Мюллерова, бывают случаи удивительного сходства. В Кралупах устанавливал насосы для колодцев пан Ярош. Он, как две капли воды, был похож на часовщика Лейганца из Пардубиц, а тот, в свою очередь, страшно был похож на Пискора из Ичина, а все четверо — на неизвестного самоубийцу, которого нашли повесившимся и совершенно разложившимся в одном пруду около Индржихова Градца, прямо под железнодорожной насыпью, где он, вероятно, бросился под поезд…» Новый сладкий зевок, и все услышали продолжение: «Всех остальных присудили к большому штрафу, а завтра сварите, пани Мюллерова, лапшу…» Швейк перевалился на другой бок и снова захрапел. В это время между поваром-оккультистом Юрайдой и вольноопределяющимся начались дебаты о предугадывании будущего. Оккультист Юрайда считал, что хотя на первый взгляд кажется бессмысленным шутки ради писать о том, что совершится в будущем, но, несомненно, и такая шутка очень часто оказывается пророческой, если духовное зрение человека под влиянием таинственных сил проникает сквозь завесу неизвестного будущего. Вся последующая речь Юрайды была сплошной завесой. Через каждую фразу он поминал завесу будущего, пока наконец не перешел на регенерацию, то есть восстановление человеческого тела, приплел сюда способность инфузорий восстанавливать части своего тела и закончил заявлением, что каждый может оторвать у ящерицы хвост, а он у нее отрастет снова. Телефонист Ходоунский прибавил к этому, что если бы люди обладали той же способностью, что и ящерицы, то было бы не житье, а масленица. Скажем, например, на войне оторвет кому-нибудь голову или какую другую часть тела. Для военного ведомства это было бы очень удобно, ведь тогда в армии не было бы инвалидов. Один австрийский солдат, у которого беспрерывно росли бы ноги, руки, голова, был бы, безусловно, ценнее целой бригады. Вольноопределяющийся заявил, что в настоящее время благодаря достижениям военной техники неприятеля с успехом можно рассечь поперек, хотя бы даже и на три части. Существует закон восстановления отдельной части тела у некоторых инфузорий, каждый отрезок инфузории возрождается и вырастает в самостоятельный организм. В аналогичном случае после каждой битвы австрийское войско, участвовавшее в бою, утраивалось бы, удесятерялось, из каждой ноги развивался бы новый свежий пехотинец. — Если бы вас слышал Швейк, — заметил старший писарь Ванек, — тот бы, по крайней мере, привел нам какой-нибудь пример. Швейк тотчас реагировал на свою фамилию и пробормотал: — Hier! Доказав свою дисциплинированность, он захрапел снова. В полуоткрытую дверь вагона всунулась голова подпоручика Дуба. — Швейк здесь? — спросил он. — Так точно, господин лейтенант. Спит, — ответил вольноопределяющийся. — Если я спрашиваю о Швейке, вы, вольноопределяющийся, должны немедленно вскочить и позвать его. — Нельзя, господин лейтенант, он спит. — Так разбудите его! Удивляюсь, вольноопределяющийся, как вы сразу об этом не догадались. Вы должны быть более любезны по отношению к своим начальникам! Вы меня еще не знаете? Но когда вы меня узнаете… Вольноопределяющийся начал будить Швейка: — Швейк, пожар! Вставай! — Когда был пожар на мельнице Одколека, — забормотал Швейк, поворачиваясь на другой бок, — даже с Высочан приехали пожарные… — Извольте видеть, — спокойно доложил вольноопределяющийся подпоручику Дубу. — Бужу его, но толку никакого. Подпоручик Дуб рассвирепел: — Как фамилия, вольноопределяющийся? — Марек. — Ага, это тот вольноопределяющийся Марек, который все время сидел под арестом? — Так точно, господин лейтенант. Прошел я, как говорится, одногодичный курс в тюрьме и был реабилитирован, а именно: по оправдании в дивизионном суде, где была доказана моя невиновность, я был назначен батальонным историографом с оставлением мне звания вольноопределяющегося. — Долго им вы не будете! — заорал подпоручик Дуб, побагровев от гнева. Цвет его лица менялся так быстро, что создавалось впечатление, будто кто-то хлестал его по щекам. — Я позабочусь об этом! — Прошу, господин лейтенант, направить меня по инстанции к рапорту, — с серьезным видом сказал вольноопределяющийся. — Не шутите со мной, — не унимался подпоручик Дуб. — Я вам покажу рапорт! Мы еще с вами встретимся, но вам от этой встречи здорово солоно придется! Вы меня узнаете, если до сих пор еще не узнали! Обозленный подпоручик Дуб ушел, в волнении позабыв о Швейке, хотя минуту тому назад намеревался позвать его и приказать: «Дыхни на меня!» Это было последней возможностью уличить Швейка в незаконном употреблении алкоголя. Через полчаса подпоручик Дуб опомнился и вернулся к вагону. Но теперь было уже поздно — солдатам роздали черный кофе с ромом. Швейк уже встал и на зов подпоручика Дуба выскочил из вагона с быстротой молодой серны. — Дыхни на меня! — заорал подпоручик Дуб. Швейк выдохнул на него весь запас своих легких. Словно горячий ветер пронес по полю запах винокуренного завода. — Чем это от тебя разит, прохвост? — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, от меня разит ромом. — Попался, негодяй! — злорадствовал подпоручик Дуб. — Наконец-то я тебя накрыл! — Так точно, господин лейтенант, — совершенно спокойно согласился Швейк, — мы только что получили ром к кофе, и я сначала выпил ром. Но если, господин лейтенант, вышло новое распоряжение и следует пить сначала кофе, а потом ром, прошу простить. Впредь этого не повторится. — А отчего же ты так храпел, когда я был здесь полчаса назад? Тебя даже добудиться не могли. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, я всю ночь не спал, так как вспоминал о том времени, когда мы были на маневрах около Веспрема. Первый и Второй армейские корпуса, исполнявшие роль неприятеля, шли через Штирию и Западную Венгрию и окружили наш Четвертый корпус, расквартированный в Вене и в ее окрестностях, где у нас всюду построили крепости. Они нас обошли, подойдя к мосту, который саперы наводили с правого берега Дуная. Мы готовились к наступлению, а к нам на помощь должны были подойти войска с севера, а затем также с юга, от Осека. Тогда зачитывали приказ, что к нам на помощь идет Третий армейский корпус, чтобы, когда мы начнем наступление против Второго армейского корпуса, нас не разбили между озером Балатон и Пресбургом. Да напрасно! Мы уже должны были победить, но затрубили отбой — и выиграли те, с белыми повязками. Подпоручик Дуб не сказал ни слова и, качая головой, в растерянности ушел, но тут же опять вернулся от штабного вагона и крикнул Швейку: — Запомните все! Придет время, наплачетесь вы у меня! На большее его не хватило, и он ушел в штабной вагон, где капитан Сагнер как раз допрашивал одного несчастного солдата двенадцатой роты, которого привел фельдфебель Стрнад. Солдат уже теперь принимал меры, чтобы обезопасить себя в окопах, и откуда-то со станции притащил обитую жестью дверку свиного хлева. Теперь он стоял, вытаращив со страху глаза, и оправдывался тем, что хотел взять с собой дверку в качестве прикрытия от шрапнели, чтобы быть в безопасности. Воспользовавшись случаем, подпоручик Дуб разразился проповедью о том, как должен вести себя солдат, в чем состоят его обязанности по отношению к отечеству и монарху, являющемуся верховным главнокомандующим и высшим военным повелителем. Если в батальоне завелись подобные элементы, их следует искоренить, наказать и заключить в тюрьму. Эта болтовня была настолько безвкусной, что капитан похлопал провинившегося по плечу и сказал ему: — Если у вас в мыслях не было ничего худого, то в дальнейшем не повторяйте этого. Ведь это глупость. Дверку отнесите, откуда вы ее взяли, и убирайтесь ко всем чертям! Подпоручик Дуб закусил губу и решил, что только от него одного зависит спасение дисциплины в батальоне. Поэтому он еще раз обошел территорию вокзала и около склада, на котором большими буквами стояла надпись по-венгерски и по-немецки: «Курить воспрещается», заметил какого-то солдата, сидевшего там и читавшего газету Солдат так прикрылся газетой, что погон не было видно Дуб крикнул ему: «Habacht!» Это был солдат венгерского полка, стоявшего в Гумен не в резерве. Подпоручик Дуб его тряхнул, солдат-венгр встал и не счел даже нужным отдать честь. Он сунул газету в карман и пошел по направлению к шоссе. Подпоручик Дуб словно во сне последовал за ним, солдат-венгр прибавил шагу, потом обернулся и издевательски поднял руки вверх, чтобы подпоручик ни на минуту не усомнился в том, что он сразу определил его принадлежность к одному из чешских полков. Затем венгр побежал и исчез среди близлежащих домов по другую сторону шоссе. Подпоручик Дуб в доказательство того, что он к этой сцене никакого отношения не имеет, величественно вошел в лавочку у дороги, в замешательстве указал на большую катушку черных ниток, сунул ее в карман, уплатил и вернулся в штабной вагон, приказав батальонному ординарцу позвать своего денщика Кунерта. Передавая денщику нитки, Дуб сказал: «Приходится мне самому обо всем заботиться! Я знаю, что вы забыли про нитки». — Никак нет, господин лейтенант, у нас их целая дюжина. — Ну-ка, покажите! Немедленно! Тут же принести катушки сюда! Думаете, я вам верю? Когда Кунерт вернулся с целой коробкой белых и черных катушек, подпоручик Дуб сказал: — Ты посмотри, братец, получше на те нитки, которые ты принес, и на мою большую катушку. Видишь, какие тонкие у тебя нитки, как легко они рвутся, а теперь посмотри на мои, сколько труда потратишь, прежде чем их разорвешь. На фронте хлам не нужен, на фронте все должно быть основательно. Забери с собой все катушки и жди моихприказаний. И помни, другой раз ничего не делай не спросясь, а когда соберешься что-нибудь купить, приди ко мне и спроси. Не стремись узнать меня короче! Ты еще не знаешь меня с плохой стороны! Когда Кунерт ушел, подпоручик Дуб обратился к поручику Лукашу: — Мой денщик совсем неглупый малый. Правда, иногда делает ошибки, но в общем очень сметливый. Главное его достоинство — безукоризненная честность. В Бруке я получил посылку из деревни от своего шурина. Несколько жареных молодых гусей. Так поверите ли, он до них пальцем но дотронулся, а так как я быстро их съесть не смог, он предпочел, чтобы они протухли. Вот это дисциплина! На обязанности офицера лежит воспитание солдат. Поручик Лукаш, чтобы дать понять, что он не слушает болтовню этого идиота, отвернулся к окну и произнес: — Да, сегодня среда. Тогда подпоручик Дуб, ощущая потребность поговорить, обернулся к капитану Сагнеру и доверительно, по-приятельски, начал: — Послушайте, капитан Сагнер, как вы судите о… — Пардон, минутку, — извинился капитан Сагнер и вышел из вагона.Между тем Швейк беседовал с Кунертом о его хозяине. — Где это ты пропадал все время? Почему тебя нигде не было видно? — спросил Швейк. — Небось знаешь, — ответил Кунерт, — у моего старого дурака без работы не останешься. Каждую минуту зовет к себе и спрашивает о вещах, до которых мне нет никакого дела. Спрашивал, например, меня, дружу ли я с тобой. Я ему отвечал, что мы очень редко видимся. — Очень мило с его стороны — спрашивать обо мне. Я ведь твоего господина лейтенанта очень люблю. Он такой хороший, добросердечный, а для солдата— прямо отец родной, — серьезно сказал Швейк. — Ты думаешь? — возразил Кунерт. — Большая свинья, а глуп, как пуп. Надоел мне хуже горькой редьки, все время придирается. — Поди ж ты! — удивлялся Швейк. — А я всегда считал его таким порядочным человеком. Ты как-то странно отзываешься о своем лейтенанте. Ну да уж все вы, денщики, такими уродились. Взять хоть денщика майора Венцеля, тот своего господина иначе не называет, как «окаянный балбес», а денщик полковника Шредера, когда говорит о своем господине, честит его «вонючим чудовищем» и «вонючей вонючкой». А все потому, что денщик учится от своего господина. Если бы господин не крыл почем зря своего денщика, то и денщик не повторял бы за ним. В Будейовицах, когда я служил на действительной, был у нас лейтенант Прохазка, так тот сильно не ругался. Так только скажет, бывало, своему денщику: «Эх ты, очаровательная корова!» Других ругательств денщик Гибман от него не слыхал. Этот самый Гибман, отбыв срок военной службы, по привычке стал так обзывать и папашу, и мамашу, и сестру: «Эй ты, очаровательная корова!» Обозвал он так и свою невесту. Та от него отказалась и подала в суд за оскорбление личности, потому что сказал он это ей, ее папаше, и мамаше, и сестрам во всеуслышание на каком-то танцевальном вечере. Не простила она его и на суде, заявив, что если бы он назвал ее «коровой» с глазу на глаз, то, может быть, она пошла бы на мировую, ну, а так — позор на всю Европу. Между нами, Кунерт, о твоем лейтенанте я никогда бы этого не подумал. Он на меня, когда мы с ним впервые разговорились, произвел очень симпатичное впечатление, словно только что полученная из коптильни колбаса. А когда я говорил с ним во второй раз, он показался мне очень начитанным и таким одухотворенным… Ты сам-то откуда? Прямо из Будейовиц? Хвалю, если кто-нибудь прямо откуда-нибудь. А где там живешь? Под аркадами? Это хорошо. Там, по крайней мере, летом прохладно. Семейный? Жена и трое детей? Так ты счастливец, товарищ. Тебя, по крайней мере, есть кому оплакивать, как говаривал в проповедях мой фельдкурат Кац. И это истинная правда, потому что в Бруке я слышал речь одного полковника к запасным, которую он держал, отправляя их в Сербию. Полковник сказал, что солдат, который оставляет дома семью и погибает на поле сражения, порывает все семейные связи. У него это вышло так: «Когда он труп, он труп для земья, земейная связь уже нет, он польше чем «ein Held»[229] за то, что сфой шизнь «hat geopfert»[230] за больший земья, за «Vaterland»[231]. Ты живешь на пятом этаже? — На первом. — Да, да, верно, я теперь вспомнил, что там, на площади в Будейовицах, нет ни одного пятиэтажного дома. Ты уже уходишь? А-а! Твой офицер стоит у штабного вагона и смотрит сюда. Если он тебя спросит, не говорил ли я о нем, ты безо всяких скажи, что говорил, и не забудь передать, как хорошо я о нем отзывался. Ведь редко встретишь офицера, который бы так по-дружески, так по-отечески относился к солдату, как он. Не забудь сообщить, что я считаю его очень начитанным, и скажи также, что он очень интелликентный. И еще расскажи, что я учил тебя вести себя пристойно, по глазам угадывать его малейшие желания и все их исполнять. Смотри не забудь! Швейк влез в свой вагон, а Кунерт с нитками убрался в свою берлогу. Через четверть часа батальон двинулся дальше, через сожженные деревни, Брестов и Великий Радвань в Новую Чабину. Видно было, что здесь шли упорные бои. Склоны Карпат были изрыты окопами, тянувшимися из долины в долину вдоль полотна железной дороги с новыми шпалами. По обеим сторонам дороги часто попадались большие воронки от снарядов. Кое-где над речками, впадающими в Лаборец (дорога проходила вдоль верховья Лаборца), видны были новые мосты и обгорелые устои старых. Вся Медзилаборецкая долина была разрыта и разворочена, словно здесь работали армии гигантских кротов. Шоссе за речкой было разбито и разворочено, поля вдоль него истоптаны прокатившейся лавиной войск. После частых и обильных ливней по краям воронок стали видны клочья австрийских мундиров. За Новой Чабиной на ветвях старой обгорелой сосны висел башмак австрийского пехотинца с частью его голени. Очевидно, здесь погулял артиллерийский огонь: деревья стояли оголенные, без листьев, без хвои, без верхушек; хутора были разорены. Поезд медленно шел по свежей, наспех сделанной насыпи, так что весь батальон имел возможность досконально ознакомиться с прелестями войны и, глядя на военные кладбища с крестами, белевшими на равнинах и на склонах опустошенных холмов, медленно, но успешно подготовить себя к бранной славе, которая увенчается забрызганной грязью австрийской фуражкой, болтающейся на белом кресте. Немцы с Кашперских гор, сидевшие в задних вагонах и еще в Миловицах при въезде на станцию галдевшие свое «Wann ich kumm, wann ich wieda kumm…», начиная от Гуменне притихли, так как поняли, что многие из тех, чьи фуражки теперь болтаются на крестах, тоже пели о том, как прекрасно будет, когда они вернутся и навсегда останутся дома со своей милой. В Медзилаборце поезд остановился за разбитым, сожженным вокзалом, из закоптелых стен которого торчали искореженные балки. Новый длинный деревянный барак, выстроенный на скорую руку вместо сожженного вокзала, был залеплен плакатами на всех языках: «Подписывайтесь на австрийский военный заем». В другом таком же бараке помещался пункт Красного Креста. Оттуда вышли толстый военный врач и две сестры милосердия. Сестрицы без удержу хохотали над толстым врачом, который для их увеселения подражал крику различных животных и бездарно хрюкал. Под железнодорожной насыпью в долине потока лежала разбитая полевая кухня. Указывая на нее, Швейк сказал Балоуну: — Посмотри, Балоун, что нас ждет в ближайшем будущем. Вот-вот должны были раздать обед, и тут прилетел снаряд и вон как разделал кухню. — Прямо страх берет! — вздохнул Балоун. — Мне и не снилось, что я попаду в такой переплет. А всему виной моя гордыня. Ведь я, сволочь, прошлой зимой купил себе в Будейовицах кожаные перчатки. Мне уже зазорно было на своих мужицких лапах носить старые вязаные рукавицы, какие носил покойный батя. Куда там, я все вздыхал по кожаным, городским… Батя горох уплетал за милую душу, а я и видеть его не хотел. Подавай мне птицу. И от простой свинины я тоже нос воротил. Жена должна была, прости господи мое прегрешение, вымачивать ее в пиве! — Балоун в полном отчаянии стал исповедоваться, как на духу: — Я хулил святых и угодников божьих в трактире на Мальше, в Нижнем Загае избил капеллана. В бога я еще верил, от этого не отрекаюсь, но в святости Иосифа усомнился. Всех святых терпел в доме, только образ святого Иосифа удалил, и вот теперь господь покарал меня за все мои прегрешения и мою безнравственность. Сколько этих безнравственных дел я натворил на мельнице! Как часто я ругал своего тятеньку и полагающиеся ему деньги зажиливал, а жену свою тиранил. Швейк задумался: — Вы мельник? Так ведь?! Вам следовало бы знать, что божьи мельницы мелют медленно, но верно, ведь из-за вас и разразилась мировая война. Вольноопределяющийся вмешался в разговор: — Своим богохульством и непризнанием всех святых и угодников вы, безусловно, сильно себе повредили. Ведь вам следовало знать, что наша австрийская армия уже издавна является армией католической и блестящий пример ей подает наш верховный главнокомандующий. Да и как вообще вы отважились с ядом ненависти хотя бы к некоторым святым и угодникам божьим идти в бой? Когда военное министерство в гарнизонных управлениях ввело проповеди иезуитов для господ офицеров? Когда на пасху мы видели торжественный воинский крестный ход? Вы понимаете меня, Балоун? Сознаете ли, что вы, собственно, выступаете против духа нашей славной армии? Возьмем, например, святого Иосифа, образ которого, по вашим словам, вы не позволяли вешать в вашей комнате. Ведь он, Балоун, как раз является покровителем всех, кто хочет избавиться от военной службы. Он был плотником, а вы, должно быть, знаете поговорку: «Поищем, где плотник оставил дыру». Уж сколько народу под этим девизом сдалось в плен, не видя другого выхода. Будучи окруженными со всех сторон, они спасали себя не из эгоистических побуждений, а как члены армии, чтобы потом, вернувшись из плена, иметь возможность сказать государю императору: «Мы здесь и ждем дальнейших приказаний». Понимаете теперь, в чем дело, Балоун? — Не понимаю, — вздохнул Балоун. — Тупая у меня башка. Мне все надо повторять по десяти раз. — Может, маленько уступишь? — спросил Швейк. — Так я тебе еще раз объясню. Ты, значит, слышал, что должен вести себя соответственно тому духу, который является господствующим в армии, что тебе придется верить в святого Иосифа, а когда тебя окружит неприятель, поищи, где плотник оставил дыру, чтобы сохранить себя ради государя императора на случай новых войн. Ну, теперь ты, я полагаю, понял и хорошо сделаешь, если более обстоятельно покаешься, что за безнравственные поступки ты совершал на этой самой мельнице. Но только смотри не рассказывай нам такие вещи, как в анекдоте про девку-батрачку, которая пошла исповедоваться к ксендзу и потом, когда уже покаялась в различных грехах, застыдилась и сказала, что каждую ночь вела себя безнравственно… Ну ясно, как только ксендз это услышал, у него слюнки потекли. Он и говорит ей: «Не стыдись, милая дочь, ведь я служитель божий, подробно расскажи мне о своих прегрешениях против нравственности». А она расплакалась: ей, мол, стыдно, это такая ужасная безнравственность. Он опять ее уговаривать, он-де отец ее духовный. Наконец, дрожа всем телом, она рассказала, что каждый вечер раздевалась и влезала в постель. И опять он не мог от нее слова добиться. Она еще пуще разревелась. А он снова: «Не стыдись, человек от рождения сосуд греховный, но милость божия бесконечна!» Наконец она собралась с духом и, плача, проговорила: «Когда я раздетая ложилась в постель, то выковыривала грязь между пальцами на ногах, да притом еще нюхала ее». Вот вам и вся безнравственность. Но я надеюсь, что ты, Балоун, на мельнице такими делами не занимался и расскажешь нам что-нибудь посерьезнее, про настоящую безнравственность. Балоун, по его собственным словам, безнравственно вел себя с крестьянами. Безнравственность состояла в том, что он подмешивал им плохую муку. И это в простоте душевной Балоун называл безнравственностью. Больше всех был разочарован телеграфист Ходоунский, который все выпытывал, действительно ли у него ничего не было с крестьянками в мукомольне на мешках муки. Балоун, отмахиваясь, ответил: «На это у меня ума не хватало». Солдатам объявили, что обед будет за Палотой на Лупковском перевале, а потому старший писарь батальона вместе с поварами всех рот и подпоручиком Цайтгамлем, который ведал батальонным хозяйством, отправились в селение Медзилаборец. В качестве патруля к ним были прикомандированы четыре солдата. Не прошло и получаса, как они вернулись с тремя поросятами, связанными за задние ноги, с ревущей семьей угроруса — у него были реквизированы поросята — и с толстым врачом из барака Красного Креста. Врач что-то горячо объяснял пожимавшему плечами подпоручику Цайтгамлю. Спор достиг кульминационного пункта у штабного вагона, когда военный врач стал доказывать капитану Сагнеру, что поросята эти предназначены для госпиталя Красного Креста. Крестьянин же знать ничего не хотел и требовал, чтобы поросят ему вернули, так как это последнее его достояние и что он никак не может отдать их за ту цену, которую ему выплатили. При этом он совал капитану Сагнеру полученные им за поросят деньги; жена его, ухватив капитана за руку, целовала ее с раболепием, извечно свойственным этому краю. Капитан Сагнер, напуганный всей этой историей, с трудом оттолкнул старую крестьянку. Но это не помогло. Ее заменили молодые силы, которые, в свою очередь, принялись сосать его руку. Подпоручик Цайтгамль заявил тоном коммерсанта: — У этого мужика осталось еще двенадцать поросят, а выплачено ему было совершенно правильно, согласно последнему дивизионному приказу номер двенадцать тысяч четыреста двадцать, часть хозяйственная. Согласно параграфу шестнадцатому этого приказа, свиней следует покупать в местах, не затронутых войной, не дороже, чем две кроны шестнадцать геллеров за килограмм живого веса. В местах, войной затронутых, следует прибавлять на один килограмм живого веса тридцать шесть геллеров, что составит за один килограмм две кроны пятьдесят два геллера. Примечание: в случае, если будет установлено, что в местах, затронутых войной, хозяйства остались в целости с полным составом свиного поголовья, то свиньи могут быть отправлены для снабжения проходящих частей; выплачивать же за реквизированную свинину следует как в местах, войною не затронутых, с особой приплатой в размере двенадцати геллеров на один килограмм живого веса. Если ситуация не вполне ясна, то немедленно составить на месте комиссию из заинтересованного лица, командира проходящей воинской части и того офицера или старшего писаря (если дело идет о небольшом подразделении), которому поручена хозяйственная часть. Все это подпоручик Цайтгамль прочел по копии дивизионного приказа, которую все время носил с собой и знал почти наизусть. В прифронтовой полосе оплата за один килограмм моркови повышается на пятнадцать целых три десятых геллера, а для Offiziersmenagekücheabteilimg[232] в прифронтовой полосе за цветную капусту оплата повышается на одну крону семьдесят пять геллеров за один килограмм. Те, кто составлял в Вене этот приказ, представляли себе прифронтовую полосу изобилующей морковью и цветной капустой. Подпоручик Цайтгамль прочел это взволнованному крестьянину, разумеется, по-немецки, и спросил его на том же языке, понял ли он, а когда тот в знак отрицания покачал головой, заорал: — Значит, хочешь комиссию? Тот понял слово «комиссия» и утвердительно закивал головой. Между тем поросят уже повлекли на казнь к полевым кухням. Крестьянина обступили прикомандированные для реквизиции солдаты со штыками, и комиссия отправилась на его хутор, чтобы на месте определить, должен ли он получить по две кроны пятьдесят два геллера за один килограмм или только по две кроны двадцать восемь геллеров. Они еще не вышли на дорогу, ведущую к селу, как от полевых кухонь донесся троекратный предсмертный визг поросят. Крестьянин понял, что всему конец, и отчаянно закричал: — Давайте мне за каждую свинью по два золотых! Четыре солдата окружили его еще плотнее, а вся семья преградила дорогу капитану Сагнеру и подпоручику Цайтгамлю, бросившись перед ними на колени посередь пыльной дороги. Мать с двумя дочерьми обнимала колени обоих, называя их благодетелями, пока крестьянин не прикрикнул и не заорал на украинском диалекте угрорусов, чтобы они встали. Пусть, мол, солдаты подавятся поросятами… Тем самым комиссия прекратила свою деятельность. Но крестьянин вдруг взбунтовался и стал грозить кулаками; тогда один из солдат так хватил его прикладом, что у него в глазах потемнело, и вся семья во главе с отцом семейства, перекрестившись, пустилась наутек. Десять минут спустя старший писарь батальона вместе с ординарцем батальона Матушичем уже уписывали у себя в вагоне свиные мозги. Уплетая за обе щеки, старший писарь время от времени язвительно обращался к младшим писарям со словами: — Небось и вы не прочь этого пожрать? Не так ли? Нет, ребята, это только для унтеров. Поварам — печенка и почки, мозг и голова — господам фельдфебелям, а младшим писарям — только двойная солдатская порция мяса. Капитан Сагнер уже отдал приказ относительно офицерской кухни: «Свиное жаркое с тмином. Выбрать самое лучшее мясо, но не слишком жирное!» Вот почему, когда на Лупковском перевале солдатам раздавали обед, каждый из них обнаружил в своем котелке по два маленьких кусочка мяса, а тот, кто родился под несчастливой звездой, нашел только кусочек шкурки. В кухне царило обычное армейское кумовство: благами пользовались все, кто был близок к господствующей клике. Денщики ходили с лоснившимися от жира мордами. У всех ординарцев животы были словно барабаны. Творились вопиющие безобразия. Вольноопределяющийся Марек из чувства справедливости произвел возле кухни скандал. Когда кашевар положил ему в котелок с супом солидный кусок вареного филе, сказав при этом: «Это нашему историографу», — Марек заявил, что на войне все солдаты равны, и это вызвало всеобщее одобрение и послужило поводом обругать кашеваров. Вольноопределяющийся бросил кусок мяса обратно, показав этим, что отказывается от всяких привилегий. В кухне, однако, ничего не поняли и сочли, что батальонный историограф остался недоволен предложенным куском, а потому кашевар шепнул ему, чтобы он пришел после раздачи обеда, — тогда он, мол, отрежет ему часть от окорока. У писарей тоже лоснились морды; санитары, казалось, так и пышут благополучием. Рядом со всей этой благодатью валялись еще не прибранные остатки недавних боев. Повсюду были разбросаны патронные обоймы, пустые жестяные консервные банки, клочья русских, австрийских и немецких мундиров, части разбитых повозок, длинные окровавленные ленты марлевых бинтов и вата. В старой сосне у вокзала, от которого осталась только груда развалин, торчала неразорвавшаяся граната. Везде валялись осколки снарядов; по-видимому, недалеко находились солдатские могилы, откуда страшно несло трупным запахом. Так как здесь проходили и располагались лагерем войска, то повсюду виднелись кучки человеческого кала международного происхождения — представителей всех народов Австрии, Германии и России. Испражнения солдат различных национальностей и вероисповеданий лежали рядом или мирно наслаивались друг на друга безо всяких споров и раздоров. Полуразрушенную водонапорную башню, деревянную будку железнодорожного сторожа и вообще все, что имело стены, изрешетили ружейные пули. Завершая картину прелестей войны, неподалеку, из-за холма, поднимались столбы дыма, будто там горела целая деревня или осуществлялись крупные военные операции. Это жгли холерные и дизентерийные бараки — на радость господам, принимавшим участие в устройстве этого госпиталя под протекторатом эрцгерцогини Марии. Господа эти крали и набивали себе карманы, представляя счета за постройку несуществующих холерных и дизентерийных бараков. Ныне одна группа бараков расплачивалась за все остальные, и в смраде горящих соломенных тюфяков к небесам возносились все хищения, совершенные под покровительством эрцгерцогини Марии. На скале за вокзалом германцы поспешили поставить памятник павшим бранденбуржцам с надписью: «Den Helden von Lupkapass»[233], с большим германским орлом, вылитым из бронзы, причем в надписи на цоколе отмечалось, что эта эмблема отлита из русских пушек, отбитых при освобождении Карпат германскими полками. В этой странной и до тех пор непривычной атмосфере батальон отдыхал после обеда в вагонах, а капитан Сагнер вместе со своим адъютантом все еще не могли с помощью шифрованных телеграмм договориться с базой бригады о дальнейшем маршруте батальона. Сообщения были невероятно путаны. Из них можно было заключить единственно, что им вовсе не следовало ехать на Лупковский перевал, а, добравшись до Нового Места у Шятора, двигаться в совершенно другом направлении, так как в телеграммах шла речь о городах Чоп — Унгвар — Киш-Березна — Ужок. Через десять минут выяснилось, что сидевший в бригаде штабной офицер — форменный балбес: в батальон пришла шифрованная телеграмма, где он спрашивал, говорит ли с бригадой восьмой маршевый батальон Семьдесят пятого полка (военный шифр С3). Бригадный балбес удивлялся, получив ответ, что на проводе седьмой маршевый батальон Девяносто первого полка, и спросил, кто дал им приказ ехать на Мукачево по военной железной дороге на Стрый, тогда как их маршрут через Лупковский перевал на Санок в Галицию. Балбес был потрясен тем, что ему телеграфируют с Лупковского перевала, и послал шифрованную телеграмму: «Маршрут остается без изменения: Лупковский перевал — Санок, где ждать дальнейших распоряжений». По возвращении капитана Сагнера в штабном вагоне начинали говорить о явной бестолковщине, делая намеки на то, что, не будь германцев, восточная военная группа совершенно потеряла бы голову. Подпоручик Дуб попытался выступить в защиту бестолковщины австрийского штаба и нес околесицу насчет того, что здешний край был опустошен недавними боями и что железнодорожный путь еще не мог быть приведен в надлежащий порядок. Офицеры посмотрели на него с состраданием, словно желая сказать: «Этот господин не виноват, что таким идиотом уродился». Не встречая возражений, подпоручик Дуб распространялся о великолепном впечатлении, которое производит на него этот разоренный край, свидетельствующий о том, как умеет бить железный кулак нашей армии. Ему опять никто не ответил. И он повторил: «Да, безусловно, разумеется, русские отступали здесь в страшной панике». Капитан Сагнер про себя решил, что, когда они будут в окопах и положение станет особенно опасным, он при первом же удобном случае пошлет подпоручика Дуба за проволочные заграждения в качестве офицера-разведчика для рекогносцировки неприятельских позиций. А поручику Лукашу, высунувшемуся так же, как и он из окна вагона, шепнул сгоряча: — Послал черт на нашу голову этих штатских! Чем образованнее, тем глупей. Казалось, подпоручик Дуб никогда не замолчит. Он пересказывал офицерам все, что читал в газетах о карпатских боях и о борьбе за карпатские перевалы во время австро-германского наступления на Сане. Он рассказывал так, будто не только участвовал, но и сам руководил всеми операциями. Особенное отвращение вызывали его изречения, вроде «Потом мы двинулись на Буковско, чтобы обеспечить за собой линию Буковско — Дынув, поддерживая связь с бардеёвской группой у Большой Полянки, где мы разбили самарскую дивизию неприятеля». Поручик Лукаш не выдержал и вставил, прервав подпоручика Дуба: «О чем ты, по-видимому, еще до войны говорил со своим окружным начальником?» Подпоручик Дуб враждебно взглянул на поручика Лукаша и вышел из вагона. Воинский поезд стоял на насыпи, а внизу, в нескольких метрах под откосом, лежали разные предметы, брошенные русскими солдатами, которые, по-видимому, отступали по этому рву. Тут валялись заржавленные чайники, горшки, патронташи. Здесь же среди разнообразнейших предметов виднелись мотки колючей проволоки и снова окровавленные полосы марлевых бинтов и вата. В одном месте надо рвом стояла группа солдат, и подпоручик Дуб тотчас заметил, что среди них стоит Швейк и рассказывает что-то. Он отправился туда. — Что случилось? — раздался строгий окрик подпоручика Дуба, который словно из-под земли вырос прямо перед Швейком. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил за всех Швейк, — смотрим. — На что смотрите? — крикнул подпоручик Дуб. — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, смотрим вниз, в ров. — А кто разрешил? — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, такова воля нашего господина полковника Шредера из Брука. Когда мы отправлялись на фронт, он в своей прощальной речи велел нам, когда будем проходить по местам боев, сугубое внимание обращать на то, как развивалось сражение, чтобы извлечь пользу для себя. И вот здесь, господин лейтенант, в этом рву, мы видим, что́ солдату приходится бросать при отступлении. Осмелюсь доложить, господин лейтенант, мы здесь поняли, как глупо, когда солдат тащит с собой всякие лишние вещи. Этим он понапрасну отягощает себя. И понапрасну утомляется. Когда солдат тащит на себе такую тяжесть, ему трудно воевать. У подпоручика Дуба мелькнула надежда, что наконец-то он сможет предать Швейка военно-полевому суду за предательскую антимилитаристскую пропаганду, а потому он быстро спросил: — Вы, значит, думаете, что солдат должен бросать патроны или штыки, чтоб они валялись где-нибудь в овраге, как вон там? — Никак нет, ни в коем случае, господин лейтенант, — приятно улыбаясь, ответил Швейк, — извольте посмотреть вон туда, вниз, на этот брошенный железный ночной горшок. И действительно, под насыпью среди черепков вызывающе торчал ночной горшок с отбитой эмалью и изъеденный ржавчиной. Все эти предметы, негодные для домашнего употребления, начальник вокзала складывал сюда как материал для дискуссий археологов будущих столетий, которые, открыв это становище, совершенно обалдеют, а дети в школах будут изучать век эмалированных ночных горшков. Подпоручик Дуб посмотрел на этот предмет, и ему ничего не оставалось, как только констатировать, что это действительно один из тех инвалидов, который юность свою провел под кроватью. На всех это произвело колоссальное впечатление. И так как подпоручик Дуб молчал, заговорил Швейк: — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, что однажды с таким вот ночным горшком произошла презабавная история на курорте Подебрады… Об этом рассказывали у нас в трактире на Виноградах. В то время в Подебрадах начали издавать журнальчик «Независимость», во главе которого стал подебрадский аптекарь, а редактором поставили Ладислава Гаека из Домажлиц. Аптекарь был большой чудак. Он собирал старые горшки и прочую дребедень, набрал прямо-таки целый музей. А этот самый домажлицкий Гаек позвал в гости своего приятеля, который тоже писал в газеты. Ну нализались они что надо, так как уже целую неделю не виделись. И тот ему обещал за угощение написать фельетон в эту самую «Независимость», в независимый журнал, от которого он зависел. Ну и написал фельетон про одного коллекционера, который в песке на берегу Лабы нашел старый железный ночной горшок и, приняв его за шлем святого Вацлава, поднял такой шум, что посмотреть на этот шлем прибыл с процессией и с хоругвями епископ Бриних из Градца. Подебрадский аптекарь решил, что это намек, и подал на Гаека в суд. Подпоручик с большим удовольствием столкнул бы Швейка вниз, но сдержался и заорал на всех: — Говорю вам, не глазеть тут попусту! Вы все меня еще не знаете, но вы меня узнаете! Вы останетесь здесь, Швейк, — приказал он грозно, когда Швейк вместе с остальными направился к вагону. Они остались с глазу на глаз. Подпоручик Дуб размышлял, что бы такое сказать пострашнее, но Швейк опередил его: — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, хорошо, если удержится такая погода. Днем не слишком жарко, а ночи очень приятные. Самое подходящее время для военных действий. Подпоручик Дуб вытащил револьвер и спросил: — Знаешь, что это такое? — Так точно, господин лейтенант, знаю. У нашего обер-лейтенанта Лукаша точь-в-точь такой же. — Так запомни, мерзавец, — строго и с достоинством сказал подпоручик Дуб, снова пряча револьвер. — Знай, что дело кончится очень плохо, если ты и впредь будешь вести свою пропаганду. Уходя, подпоручик Дуб довольно повторял про себя: «Это я ему хорошо сказал: «про-па-ган-ду, да, про-па-ган-ду!..» Прежде чем влезть в вагон, Швейк прошелся немного, ворча себе под нос: — Куда же мне его зачислить? — И чем дальше, тем отчетливее в сознании Швейка возникало прозвище «полупердун». В военном лексиконе слово «пердун» издавна пользовалось особой любовью. Это почетное наименование относилось главным образом к полковникам или пожилым капитанам и майорам. «Пердун» было следующей ступенью прозвища «дрянной старикашка»… Без этого эпитета слово «старикашка» было ласкательным обозначением старого полковника или майора, который часто орал, но любил своих солдат и не давал их в обиду другим полкам, особенно когда дело касалось чужих патрулей, которые вытаскивали солдат его части из кабаков, если те засиживались сверх положенного времени. «Старикашка» заботился о солдатах, следил, чтобы обед был хороший. Однако у «старикашки» непременно должен быть какой-нибудь конек. Как сядет на него, так и поехал! За это его и прозывали «старикашкой». Но если «старикашка» понапрасну придирался к солдатам и унтерам, выдумывал ночные учения и тому подобные штуки, то он становился из просто «старикашки» «паршивым старикашкой» или «дрянным старикашкой». Высшая ступень непорядочности, придирчивости и глупости обозначалась словом «пердун». Это слово заключало все. Но между «штатским пердуном» и «военным пердуном» была большая разница. Первый, штатский, тоже является начальством, в учреждениях так его называют обычно курьеры и чиновники. Это филистер-бюрократ, который распекает, например, за то, что черновик недостаточно высушен промокательной бумагой и т. п. Это исключительный идиот и скотина, осел, который строит из себя умного, делает вид, что все ему ясно, все умеет объяснить, и к тому же на всех обижается. Кто был на военной службе, понимает, конечно, разницу между этим типом и «пердуном» в военном мундире. Здесь это слово обозначало «старикашку», который был настоящим «паршивым старикашкой», всегда лез на рожон и тем не менее останавливался перед каждым препятствием. Солдат он не любил, безуспешно воевал с ними, не снискал у них того авторитета, которым пользовался просто «старикашка» и отчасти «паршивый старикашка». В некоторых гарнизонах, как, например, в Тренто, вместо «пердуна» говорили «наш старый нужник». Во всех этих случаях дело шло о человеке пожилом, и если Швейк мысленно назвал подпоручика Дуба «полупердуном», то поступил вполне логично, так как и по возрасту, и по чину, и вообще по всему прочему подпоручику Дубу до «пердуна» не хватало еще пятидесяти процентов. Возвращаясь с этими мыслями к своему вагону, Швейк встретил денщика Кунерта. Щека у Кунерта распухла, он невразумительно пробормотал, что недавно у него произошло столкновение с господином подпоручиком Дубом, который ни с того ни с сего надавал ему оплеух: у него, мол, имеются определенные доказательства, что Кунерт поддерживает связь со Швейком. — В таком случае, — рассудил Швейк, — идем подавать рапорт. Австрийский солдат обязан сносить оплеухи только в определенных случаях. Твой хозяин переступил все границы, как говаривал старый Евгений Савойский: «От сих до сих». Теперь ты обязан идти с рапортом, а если не пойдешь, так я сам надаю тебе оплеух. Тогда будешь знать, что такое воинская дисциплина. В Карлинских казармах был у нас лейтенант по фамилии Гауснер. У него тоже был денщик, которого он бил по морде и награждал пинками. Как-то раз он так набил морду этому денщику, что тот совершенно обалдел и пошел с рапортом, а при рапорте все перепутал и сказал, что ему надавали пинков. Ну, лейтенант доказал, что солдат врет: в тот день он никаких пинков ему не давал, бил только по морде. Конечно, разлюбезного денщика за ложное донесение посадили на три недели. Однако это дела не меняет, — продолжал Швейк. — Ведь это как раз то самое, что любил повторять студент-медик Гоубичка. Он говорил, что все равно, кого вскрыть в анатомическом театре, человека, который повесился или который отравился. Я иду с тобой. Пара пощечин на военной службе много значит. Кунерт совершенно обалдел и поплелся за Швейком к штабному вагону. Подпоручик Дуб, высовываясь из окна, заорал: — Что вам здесь нужно, негодяи? — Держись с достоинством, — советовал Швейк Кунерту, вталкивая его в вагон. В коридор вагона вошел поручик Лукаш, а за ним капитан Сагнер. Поручик Лукаш, переживший столько неприятностей из-за Швейка, был очень удивлен, ибо лицо Швейка утратило обычное добродушие и не имело знакомого всем милого выражения. Скорее наоборот, на нем было написано, что произошли новые неприятные события. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк, — дело идет о рапорте. — Только, пожалуйста, не валяй дурака, Швейк! Мне это уже надоело. — С вашего разрешения, я ординарец вашей маршевой роты, а вы, с вашего разрешения, изволите быть командиром одиннадцатой роты. Я знаю, это выглядит очень странно, но я знаю также и то, что господин лейтенант Дуб подчинен вам. — Вы, Швейк, окончательно спятили! — прервал его поручик Лукаш. — Вы пьяны и лучше всего сделаете, если уйдете отсюда. Понимаешь, дурак, скотина?! — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — сказал Швейк, подталкивая вперед Кунерта, — это похоже на то, как однажды в Праге испытывали защитную решетку, чтоб никого не переехало трамваем. В жертву принес себя сам изобретатель, а потом городу пришлось платить его вдове возмещение. Капитан Сагнер, не зная, что сказать, кивал в знак согласия, в то время как лицо у поручика Лукаша выражало полнейшее отчаяние. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, обо всем следует рапортовать, — неумолимо продолжал Швейк. — Еще в Бруке вы говорили мне, господин обер-лейтенант, что уж если я стал ординарцем роты, то у меня есть и другие обязанности, кроме всяких приказов. Я должен быть информирован обо всем, что происходит в роте. На основании этого распоряжения я позволю себе доложить вам, господин обер-лейтенант, что господин лейтенант Дуб ни с того ни с сего надавал пощечин своему денщику. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я об этом и говорить бы не стал, но раз господин лейтенант Дуб является вашим подчиненным, я решил, что мне следует рапортовать. — Странная история, — задумался капитан Сагнер. — Почему вы, Швейк, все время подталкиваете к нам Кунерта? — Осмелюсь доложить, господин батальонный командир, обо всем следует рапортовать. Он глуп, ему господин лейтенант Дуб набил морду, а ему совестно одному идти с рапортом. Господин капитан, извольте только взглянуть, как у него трясутся колени, он еле жив, оттого что должен идти с рапортом. Не будь меня, он никогда не решился бы пойти с рапортом. Вроде того Куделя из Бытоухова, который на действительной службе до тех пор ходил на рапорт, пока его не перевели во флот, где он дослужился до корнета, потом на каком-то острове в Тихом океане был объявлен дезертиром. Потом он там женился и беседовал как-то с путешественником Гавласой, который никак не мог отличить его от туземца. Вообще очень печально, когда из-за каких-то идиотских пощечин приходится идти на рапорт. Он вообще не хотел сюда идти, говорил, что сюда не пойдет. Он получил этих оплеух столько, что теперь даже не знает, о которой оплеухе идет речь. Он сам никогда бы не пошел сюда и вообще не хотел идти на рапорт. Он и впредь позволит себя избивать сколько влезет. Осмелюсь доложить, господин капитан, посмотрите на него: он со страху обделался. С другой же стороны, он должен был тотчас же пожаловаться, потому что получил несколько пощечин. Но он не отважился, так как знал, что лучше, как писал один поэт, быть «скромной фиалкой». Он ведь состоит денщиком у господина лейтенанта Дуба. Подталкивая Кунерта вперед, Швейк сказал ему: — Да не трясись же ты как осиновый лист! Капитан Сагнер спросил Кунерта, как было дело. Кунерт, дрожа всем телом, заявил, что господин капитан могут обо всем расспросить самого господина лейтенанта. Вообще господин лейтенант Дуб по морде его не бил. Иуда Кунерт, не переставая дрожать, заявил даже, что Швейк все выдумал. Этому печальному событию положил конец сам подпоручик Дуб. Вдруг появившись в коридоре, он закричал на Кунерта: — Хочешь схлопотать новые оплеухи? Все стало ясно, и капитан Сагнер прямо заявил подпоручику Дубу: — С сегодняшнего дня Кунерт прикомандировывается к батальонной кухне, что же касается нового денщика, обратитесь к старшему писарю Ванеку. Подпоручик Дуб взял под козырек и, уходя, бросил Швейку: — Бьюсь об заклад, вам не миновать петли! Когда Дуб ушел, Швейк растроганно и по-дружески обратился к поручику Лукашу: — В Мниховом Градиште был один такой же господин. Он то же самое сказал другому господину, а тот ему в ответ: «Под виселицей встретимся». — Ну и идиот же вы, Швейк! — с сердцем воскликнул поручик Лукаш. — Но не вздумайте, по своему обыкновению, ответить: «Так точно — я идиот». — Frappant![234] — воскликнул капитан Сагнер, высовываясь в окно. Он с радостью спрятался бы обратно, но было поздно; несчастье уже совершилось: под окном стоял подпоручик Дуб. Подпоручик Дуб выразил свое сожаление по поводу того, что капитан Сагнер ушел, не выслушав его выводов относительно наступления на Восточном фронте. — Если мы хотим как следует понять это колоссальное наступление, — кричал подпоручик Дуб в окно, — мы должны отдать себе отчет в том, как развернулось наступление в конце апреля. Мы должны были прорвать русский фронт и наиболее выгодным местом для этого прорыва сочли фронт между Карпатами и Вислой. — Я с тобой об этом не спорю, — сухо ответил капитан Сагнер и отошел от окна. Через полчаса, когда поезд снова двинулся в путь по направлению к Саноку, капитан Сагнер растянулся на скамье и притворился спящим, чтобы подпоручик Дуб не приставал к нему со своими глупостями относительно наступления. В вагоне, где находился Швейк, недоставало Балоуна. Он выпросил себе разрешение вытереть хлебом котел, в котором варили гуляш. В момент отправления Балоун находился на платформе с полевыми кухнями и, когда поезд дернуло, очутился в очень неприятном положении, влетев головой в котел. Из котла торчали только ноги. Вскоре он привык к новому положению, и из котла опять раздалось чавканье, вроде того, какое издает еж, охотясь за тараканами. Потом послышался умоляющий голос Балоуна: — Ради бога, братцы, будьте добренькие, бросьте мне сюда еще кусок хлеба. Здесь много соуса. Эта идиллия продолжалась до ближайшей станции, куда одиннадцатая рота приехала с котлом, вычищенным до блеска. — Да вознаградит вас за это господь бог, товарищи, — сердечно благодарил Балоун. — С тех пор как я на военной службе, мне впервой привалило счастье. И он был прав. На Лупковском перевале Балоун получил две порции гуляша. Кроме того, поручик Лукаш, которому Балоун принес из офицерской кухни нетронутый обед, на радостях оставил ему добрую половину. Балоун был счастлив вполне. Он болтал ногами, свесив их из вагона. От военной службы на него вдруг повеяло чем-то теплым и родным. Повар начал его разыгрывать. Он сообщил, что в Саноке им сварят ужин и еще один обед в счет тех ужинов и обедов, которые солдаты недополучили в пути. Балоун только одобрительно кивал головою и шептал: «Вот увидите, товарищи, господь бог нас не оставит». Все откровенно расхохотались, а кашевар, сидя на полевой кухне, запел:
Глава IV Шагом марш!
Оказалось, что в вагоне, где помещалась полевая кухня одиннадцатой маршевой роты и где, наевшись до отвала, с шумом пускал ветры Балоун, были правы, когда утверждали, что в Саноке батальон получит ужин и паек хлеба за все голодные дни. Выяснилось также, что как раз в Саноке находится штаб «железной бригады», к которой, согласно своему метрическому свидетельству, был приписан батальон Девяносто первого полка. Так как железнодорожное сообщение отсюда до Львова и севернее, до Великих Мостов, не было прервано, то оставалось загадкой, почему штаб восточного участка составил такую диспозицию, по которой «железная бригада» сосредоточивала маршевые батальоны в ста пятидесяти километрах от линии фронта, проходившей в то время от города Броды до реки Буг и вдоль нее на север к Сокалю. Этот в высшей степени интересный стратегический вопрос был весьма просто разрешен, когда капитан Сагнер отправился в штаб бригады с докладом о прибытии маршевого батальона в Санок. Дежурным был адъютант бригады капитан Тайрле. — Меня очень удивляет, — сказал капитан Тайрле, — что вы не получили точных сведений. Маршрут вполне определенный. График своего продвижения вы должны были, понятно, сообщить заранее. Вопреки диспозиции главного штаба ваш батальон прибыл на два дня раньше. Капитан Сагнер слегка покраснел, но не догадался повторить все те шифрованные телеграммы, которые он получал во время пути. — Вы меня удивляете, — сказал капитан Тайрле. — Насколько я знаю, — успел вставить капитан Сагнер, — все мы, офицеры, между собой на «ты». — Идет, — сказал капитан Тайрле. — Скажи, кадровый ты или штатский? Кадровый? Это совсем другое дело… Ведь на лбу у тебя не написано! Сколько здесь перебывало этих балбесов — лейтенантов запаса! Когда мы отступали от Лимановой и Красника, все эти «тоже лейтенанты» теряли голову, завидев казачий патруль. Мы в штабе не жалуем этих паразитов. Какой-нибудь идиот, выдержав «интеллигентку», в конце концов становится кадровым. А то еще штатским сдаст офицерский экзамен, да так и останется в штатских дурак дураком; а случись война, из него выйдет не лейтенант, а засранец. Капитан Тайрле сплюнул и дружески похлопал капитана Сагнера по плечу: — Задержитесь тут денька на два. Я вам все покажу. Потанцуем. Есть смазливые девочки, «Engelhuren»[235]. Здесь сейчас дочь одного генерала, которая раньше предавалась лесбийской любви. Мы все переоденемся в женские платья, и ты увидишь, какие номера она откалывает. По виду тощая, стерва, никогда не подумаешь! Но свое дело знает, товарищ. Это, брат, такая сволочь! Ну да сам увидишь… Пардон, — смущенно извинился он, — пойду блевать, сегодня уже в третий раз. Чтоб лишний раз доказать капитану Сагнеру, как весело им живется, он, возвратившись, сообщил, что рвота — последствие вчерашней вечеринки, в которой приняли участие также и офицеры-саперы. С командиром саперного подразделения, тоже капитаном, Сагнер очень скоро познакомился. В канцелярию влетел дылда в офицерской форме, с тремя золотыми звездочками, и, словно в тумане, не замечая присутствия незнакомого капитана, фамильярно обратился к Тайрле: — Что поделываешь, поросенок? Недурно ты вчера обработал нашу графиню! — Он уселся в кресло и, похлопывая себя стеком по голени, громко захохотал. — Ох, не могу, когда вспомню, как ты ей в колени наблевал. — Да, — причмокнув от удовольствия, согласился Тайрле, — здорово весело вчера было. Только теперь он догадался познакомить капитана Сагнера с новым офицером. Они вышли из канцелярии штаба бригады и направились в кафе, под которое спешно была переоборудована бывшая пивная. Когда они проходили через канцелярию, капитан Тайрле взял у командира саперного подразделения стек и ударил им по длинному столу, вокруг которого по этой команде встали во фронт двенадцать военных писарей. Это были одетые в экстра-форму приверженцы спокойной, безопасной работы в тылу армии, с большими гладкими брюшками. Желая показать себя перед Сагнером и вторым капитаном, капитан Тайрле обратился к этим двенадцати толстым апостолам «отлынивания от фронта» со словами: — Не думайте, что я держу вас здесь на откорме, свиньи! Меньше жрать и пьянствовать — больше бегать! Теперь я вам покажу еще один номер, — объявил Тайрле своим компаньонам. Он снова ударил стеком по столу и спросил у двенадцати: — Когда лопнете, поросята? Все двенадцать в один голос ответили: — Как прикажете, господин капитан. Смеясь над собственной глупостью и идиотизмом, капитан Тайрле вышел из канцелярии. Они втроем расположились в кафе, Тайрле велел принести бутылку рябиновки и позвать незанятых барышень. Оказалось, что кафе не что иное, как публичный дом. Свободных барышень не оказалось, и это крайне разозлило капитана Тайрле. Он грубо обругал мадам в передней и закричал: — Кто у мадемуазель Эллы? Получив ответ, что она занята с каким-то подпоручиком, капитан стал ругаться еще непристойнее. Мадемуазель Элла была занята с подпоручиком Дубом. После того как маршевый батальон расквартировали в здании гимназии, подпоручик Дуб собрал своих солдат и в длинной речи предупредил их, что русские, отступая, повсюду открывали публичные дома и оставляли в них персонал, зараженный венерическими болезнями, чтобы нанести таким образом австрийской армии большой урон. Он предостерегал солдат от посещения подобных заведений. Он-де сам обойдет эти дома, чтобы убедиться, не ослушался ли кто его приказа. Ввиду того что они во фронтовой полосе, всякий, застигнутый в таком доме, будет предан полевому суду. Подпоручик Дуб лично пошел убедиться, не нарушил ли кто-нибудь его приказа, и поэтому, вероятно, исходным пунктом своей ревизии избрал диван в комнатке Эллы на втором этаже так называемого «городского кафе» и очень мило развлекался на этом диване. Между тем капитан Сагнер вернулся в свой батальон. Компания Тайрле распалась: капитана Тайрле вызвали в бригаду, так как бригадный командир уже больше часа искал своего адъютанта. Из дивизии пришли новые приказы, и необходимо было окончательно определить маршрут прибывшего Девяносто первого полка, так как, согласно новой диспозиции, по первоначальному маршруту теперь отправлялся маршевый батальон Сто второго полка. Все страшно перепуталось. Русские поспешно отступали из северо-восточной Галиции, и некоторые австрийские части здесь перемешались. Кое-где в расположение австрийских войск клином врезались части германской армии. Хаос увеличивали новые маршевые батальоны и другие воинские части, прибывавшие на фронт. То же самое происходило в прифронтовой полосе, например, здесь, в Саноке, куда внезапно нагрянул резерв германской ганноверской дивизии под командованием полковника с таким отвратительным взглядом, что бригадный командир пришел в полное замешательство. Полковник резерва ганноверской дивизии предъявил диспозицию своего штаба, по которой его солдат следовало разместить в гимназии, где только что был расквартирован батальон Девяносто первого полка. Для размещения своего штаба он требовал очистить здание Краковского банка, в котором помещался штаб бригады. Бригадный командир связался с дивизией, изложил точно ситуацию, а затем с дивизией говорил ганноверец с отвратительным взглядом. В результате этих разговоров бригада получила приказ: «Бригаде оставить город в шесть часов вечера и идти по направлению Турова-Волска — Лисковец — Старая Соль — Самбор, где ждать дальнейших распоряжений. Вместе с ней сняться маршевому батальону Девяносто первого полка, образующему прикрытие. Порядок выступления выработан бригадой по следующей схеме: авангард выступает в полшестого на Турову, между южным и северным фланговыми прикрытиями расстояние три с половиной километра. Прикрывающий арьергард выступает в четверть седьмого». В гимназии началась суматоха. На совещании офицеров батальона отсутствовал только подпоручик Дуб, отыскать которого было поручено Швейку. — Надеюсь, — сказал Швейку поручик Лукаш, — вы найдете его без всяких затруднений, у вас ведь вечно какие-то трения. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, прошу дать письменный приказ от роты именно потому, что у нас вечно какие-то трения. Пока поручик Лукаш писал на листке блокнота приказ подпоручику Дубу: немедленно явиться в гимназию на совещание, — Швейк уверял его: — Так точно, господин обер-лейтенант, теперь вы, как всегда, можете быть спокойны. Я его найду. Так как солдатам запрещено ходить в бордели, то он безусловно в одном из них. Ему же надо быть уверенным, что никто из его взвода не хочет попасть под полевой суд, которым он обыкновенно угрожает. Он сам объявил солдатам, что обойдет все бордели и что они узнают его с плохой стороны. Впрочем, я знаю, где он. Вот тут, как раз напротив, в этом кафе. Все его солдаты следили, куда он сперва пойдет. «Объединенное увеселительное заведение и городское кафе», о котором упомянул Швейк, было разделено на две части. Кто не желал идти через кафе, шел черным ходом, где на солнце грелась старая дама, произносившая по-немецки, по-польски и по-венгерски приблизительно следующее приветствие: «Заходите, заходите, солдатик, у нас хорошенькие барышни!» Когда солдатик входил, она отводила его в нечто похожее на приемную и звала одну из барышень, которая тут же прибегала в одной рубашке; прежде всего барышня требовала денег; пока солдатик отмыкал штык, деньги тут же на месте забирала «мадам». Офицерство проникало через кафе. Эта дорога была более трудной, так как вилась по коридору через задние комнаты, где жили барышни, предназначенные для офицерства. Здесь красоток наряжали в кружевные рубашечки, здесь пили вино и ликеры. Но в этих помещениях «мадам» ничего не допускала, — все происходило наверху, в комнатках. В таком раю, полном клопов, на диване, в одних кальсонах валялся подпоручик Дуб. Мадемуазель Элла рассказывала ему вымышленную, как это всегда бывает в таких случаях, трагедию своей жизни: отец ее был фабрикантом, она — учительницей гимназии в Будапеште и вот из-за несчастной любви пошла по этой дорожке. Совсем близко от подпоручика Дуба, на расстоянии вытянутой руки, на столике стояла бутылка рябиновки и рюмки. Так как бутылка была опорожнена только наполовину, а Элла и подпоручик Дуб уже и лыка не вязали, было ясно, что пить Дуб не умеет. Из его слов можно было понять, что он все перепутал и принимает Эллу за своего денщика Кунерта; он так ее и называл, угрожая, по привычке, воображаемому Кунерту: «Кунерт, Кунерт, бестия! Ты еще узнаешь меня с плохой стороны!» Швейк должен был подвергнуться той же процедуре, что и остальные солдаты, которые входили через черный ход. Однако он галантно вырвался из рук полураздетой девицы, на крик которой прибежала «мадам» — полька; она нахально соврала Швейку, что никакого подпоручика среди гостей нет. — Не очень-то орите на меня, милостивая государыня, — вежливо попросил Швейк, сопровождая свои слова сладкой улыбкой, — не то получите в морду. Раз у нас на Платнержской одну «мадам» отделали так, что она долго своих вспомнить не могла. Сын искал там своего отца, Вондрачека, торговца пневматическими шинами. Фамилия этой «мадам» — Кржованова. Когда ее на станции «Скорой помощи» привели в себя и спросили, как ее фамилия, она сказала что-то на букву «х». А позвольте узнать, как ваша фамилия? После этого Швейк отстранил «мадам» и с важным видом стал подниматься по деревянной лестнице вверх, на второй этаж, а почтенная матрона подняла страшный крик. Внизу появился сам владелец публичного дома, обедневший польский шляхтич, он погнался по лестнице за Швейком и схватил его за рукав, крича по-немецки, что солдатам наверх ходить воспрещается, что там для господ офицеров, что для солдат внизу. Швейк обратил его внимание на то, что пришел сюда в интересах целой армии, что ищет одного господина подпоручика, без которого армия не может отправиться на поле сражения. Когда приставания хозяина приобрели агрессивный характер, Швейк спустил его с лестницы и принялся осматривать верхнее помещение. Все комнатки были пусты, и лишь в самом конце галереи комнатка была занята. Когда Швейк постучался и, взявшись за ручку, приоткрыл дверь, писклявый голос Эллы пронзительно взвизгнул: «Besetzt!»[236] — а бас подпоручика Дуба, воображавшего, должно быть, что он находится в своей комнате, в лагере, разрешил: «Herein!»[237] Швейк приблизился к дивану и, подавая подпоручику Дубу листок из блокнота, отрапортовал, косясь на разбросанное в углу постели обмундирование: — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, что, согласно приказу, который я вам здесь вручаю, вы должны немедленно одеться и прибыть в наши казармы в гимназию. Там идет большой военный совет! Подпоручик Дуб вытаращил на него маленькие посоловевшие глаза, но сообразил, однако, что он не настолько пьян, чтобы не узнать Швейка. Ему тут же пришла мысль, что Швейка послали к нему на рапорт, поэтому он сказал: — Я сейчас с тобой расправлюсь, Швейк! Увидишь, что с тобой будет… — Кунерт, — крикнул он Элле, — налей мне еще одну! Он выпил и, разорвав письменный приказ, расхохотался: — Это извинение? У — нас — извинения — недействительны! Мы — на — военной службе, — а не — в школе. Так — значит — тебя — поймали в борделе? Подойди — ко мне, Швейк, — ближе — я тебе — дам в морду. В каком году Филипп Македонский победил римлян, не знаешь, жеребец этакий?! — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — неумолимо стоял на своем Швейк, — это строжайший приказ по бригаде: господам офицерам одеться и отправиться на батальонное совещание. Мы ведь выступаем, теперь уже будут решать вопрос, которая рота пойдет в авангарде, которая — во фланговом прикрытии и которая — в арьергарде. Это будут решать теперь, и я думаю, что вам, господин лейтенант, тоже следует высказаться по этому вопросу. Под влиянием столь дипломатической речи подпоручик Дуб несколько протрезвел: для него в какой-то мере сделалось ясно, что он не в казармах, однако из предосторожности он все же спросил: — Где я? — Вы изволите быть в бардачке, господин лейтенант. Пути господни неисповедимы! Подпоручик Дуб тяжело вздохнул, слез с дивана и стал надевать свое обмундирование. Швейк ему помогал. Наконец Дуб оделся, и оба вышли. Но Швейк тут же вернулся и, не обращая внимания на Эллу, которая, превратно истолковав его возвращение, по причине несчастной любви, опять полезла на кровать, быстро выпил остаток рябиновки и устремился за подпоручиком. На улице подпоручику Дубу хмель снова ударил в голову, так как было очень душно. Он понес какую-то бессвязную чушь. Рассказывал Швейку, что у него дома есть почтовая марка с Гельголанда и что они тотчас же по получении аттестата зрелости пошли играть в бильярд и не поздоровались с классным наставником. К каждой фразе он прибавлял: — Надеюсь, вы меня правильно понимаете?! — Вполне правильно, — твердил Швейк. — Вы говорите, как будейовицкий жестянщик Покорный. Тот, когда его спрашивали: «Купались ли вы в этом году в Мальше?» — отвечал: «Не купался, но зато в. этом году будет хороший урожай слив». А когда его спрашивали: «Вы уже ели в этом году грибы?» — он отвечал: «Не ел, но зато новый марокканский султан, говорят, весьма достойный человек». Подпоручик Дуб остановился и высказал еще одно свое убеждение: — Марокканский султан — конченая фигура, — вытер пот со лба и, глядя помутневшими глазами на Швейка, проворчал: — Так сильно я даже зимою не потел. Согласны? Вы понимаете меня? — Вполне, господин лейтенант. К нам в трактир «У чаши» ходил один старый господин, какой-то отставной советник из Краевого комитета, он утверждал то же самое Он всегда говорил, что удивлен огромной разницей в температуре зимой и летом, что его поражает, как люди до сих пор этого не замечали. В воротах гимназии Швейк оставил подпоручика Дуба. Тот, шатаясь, поднялся вверх по лестнице в учительскую, где происходило военное совещание, и сейчас же доложил капитану Сагнеру, что он совершенно пьян. Во время доклада он сидел с опущенной головой, а во время дебатов изредка поднимался и кричал: — Ваше мнение справедливо, господа, но я совершенно пьян! План диспозиции был разработан. Рота поручика Лукаша была назначена в авангард. Подпоручик Дуб внезапно вздрогнул, встал и сказал: — Никогда не забуду, господа, нашего классного наставника. Многая ему лета! Многая, многая, многая лета! Поручик Лукаш подумал, что лучше всего велеть денщику Кунерту уложить подпоручика Дуба рядом, в физическом кабинете, у дверей которого стоял караульный, дабы никто не мог украсть уже наполовину разворованной коллекции минералов. На это бригада постоянно обращала внимание проходящих частей. К предосторожностям подобного рода начали прибегать с тех пор, как один из гонведских батальонов, размещенный в гимназии, попытался ограбить кабинет. Особенно понравилась гонведам коллекция минералов — пестрых кристаллов и колчеданов, которые они рассовали по своим вещевым мешкам. На военном кладбище на одном из белых крестов имеется надпись: «Ласло Гаргань». Там спит вечным сном гонвед, который при грабеже гимназических коллекций выпил весь денатурат из банки, где были заспиртованы разные пресмыкающиеся. Мировая война истребляла человеческое поколение даже настойкой на змеях. Когда все разошлись, поручик Лукаш велел позвать денщика Кунерта, который увел и уложил на кушетку подпоручика Дуба. Подпоручик Дуб вдруг превратился в маленького ребенка: взял Кунерта за руку, долго рассматривал его ладонь, уверяя, что угадает по ней фамилию его будущей супруги. — Как ваша фамилия? Выньте из нагрудного кармана моего мундира записную книжку и карандаш. Значит, ваша фамилия Кунерт. Придите через четверть часа, и я вам оставлю здесь листок с фамилией вашей будущей супруги. Сказав это, он захрапел, но вдруг проснулся и стал что-то черкать в своей записной книжке, потом вырвал исписанные листки и бросил их на пол. Приложив многозначительно пальцы к губам, он заплетающимся языком прошептал: — Пока еще нет, но через четверть часа… Лучше всего искать бумажку с завязанными глазами. Кунерт был настолько глуп, что действительно пришел через четверть часа и, развернув бумажку, прочитал каракули подпоручика Дуба: «Фамилия вашей будущей супруги: пани Кунертова». Когда Кунерт показал бумажку Швейку, тот посоветовал ему хорошенько ее беречь. Такие документы от начальства должно ценить; в мирное время на военной службе не было такого случая, чтобы офицер переписывался со своим денщиком и называл его при этом паном.Когда все приготовления к выступлению, согласно данным диспозиции, были закончены, бригадный генерал, которого так великолепно выставил из помещения ганноверский полковник, собрал весь батальон, построил его, как обычно, в каре и произнес речь. Генерал очень любил произносить речи. Он понес околесицу, перескакивая с пятого на десятое, а исчерпав до конца источник своего красноречия, вспомнил о полевой почте. — Солдаты! — гремел он, обращаясь к выстроившимся в каре солдатам. — Мы приближаемся к неприятельскому фронту, от которого нас отделяют лишь несколько дневных переходов. Солдаты, до сих пор во время похода вы не имели возможности сообщить вашим близким, которых вы оставили, свои адреса, дабы ваши далекие знали, куда вам писать, и дабы вам могли доставить радость письма ваших дорогих покинутых… Он запутался, смешался, повторяя бесконечно: «Милые, далекие — дорогие родственники — милые покинутые» и т. д., пока наконец не вырвался из этого заколдованного круга могучим восклицанием: «Для этого и существует на фронте полевая почта». Дальнейшая его речь сводилась приблизительно к тому, что все люди в серых шинелях должны идти на убой с величайшей радостью потому лишь, что на фронте существует полевая почта. И если граната оторвет кому-нибудь обе ноги, то каждому будет приятно умирать, если он вспомнит, что номер его полевой почты семьдесят два и там, быть может, лежит письмо из дому от далеких милых с посылкой, содержащей кусок копченого мяса, сало и домашние сухари. После этой речи, когда бригадный оркестр сыграл гимн, была провозглашена слава императору, и отдельные группы людского скота, предназначенного на убой где-нибудь за Бугом, согласно отданным приказам, одна за другой отправились в поход. Одиннадцатая рота выступила в половине шестого по направлению на Турову-Волску. Швейк тащился позади со штабом роты и санитарной частью, а поручик Лукаш объезжал всю колонну, то и дело возвращаясь в конец ее, чтобы посмотреть, как на повозке, накрытой брезентом, санитары везут подпоручика Дуба к новым геройским подвигам в неведомом будущем, а также чтобы скоротать время беседой со Швейком, который безропотно нес свой мешок и винтовку, рассказывая фельдфебелю Ванеку, как приятно было маршировать несколько лет тому назад на маневрах возле Вельке Мезиржичи. — Местность была точь-в-точь такая же, только мы маршировали не с полной выкладкой, потому что тогда мы даже и не знали, что такое запасные консервы; если где-нибудь мы и получали консервы, то сжирали их на ближайшем же ночлеге и вместо них клали в мешки кирпичи. В одно село пришла инспекция и все кирпичи из мешков выбросила. Их оказалось так много, что кто-то там даже выстроил себе домик. Через некоторое время Швейк энергично шагал рядом с лошадью поручика Лукаша и рассказывал о полевой почте: — Прекрасная была речь! Конечно, каждому очень приятно на войне получить нежное письмецо из дому. Но я, когда несколько лет тому назад служил в Будейовицах, за все время военной службы получил в казармы одно-единственное письмо; оно у меня до сих пор хранится. Швейк достал из грязной кожаной сумки засаленное письмо и принялся читать, стараясь попадать в ногу с лошадью поручика Лукаша, которая шла умеренной рысью:
— «Ты подлый хам, душегуб и подлец! Господин капрал Кржиш приехал в Прагу в отпуск, я с ним танцевала «У Коцанов», и он мне рассказал, что ты танцуешь в Будейовицах «У зеленой лягушки» с какой-то идиоткой-шлюхой и что ты меня совершенно бросил. Знай, я пишу это письмо в сортире на доске возле дыры, между нами все кончено. Твоя бывшая Божена. Чтобы не забыть, этот капрал будет тебя тиранить, он на это мастак, и я его об этом просила. И еще, чтобы не забыть, когда приедешь в отпуск, то меня уже не найдешь среди живых».— Разумеется, — продолжал Швейк, труся рядом с лошадью поручика мелкой рысцой, — когда я приехал в отпуск, она была «среди живых», да еще среди каких живых! Нашел я ее там же «У Коцанов». Около нее увивались два солдата из другого полка, и один такой шустрый, что при всех полез к ней за лифчик, как будто хотел, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, достать оттуда пыльцу невинности, как сказала бы Венцеслава Лужицкая. Нечто вроде этого отмочила одна молоденькая девица, так лет шестнадцати: на уроке танцев она, заливаясь слезами, сказала одному гимназисту, ущипнувшему ее за плечо: «Вы сняли, сударь, пыльцу моей девственности!» Ну ясно, все засмеялись, а мамаша, присматривавшая за ней, вывела дуреху в коридор в «Беседе» и надавала пинков. Я пришел, господин обер-лейтенант, к тому заключению, что деревенские девки все же откровеннее, чем изморенные городские барышни, которые ходят на уроки танцев. Когда мы несколько лет назад стояли лагерем в Мнишеке, я ходил танцевать в «Старый Книн» и ухаживал там за Карлой Векловой. Но только я ей не очень нравился. Однажды в воскресенье вечером пошел я с ней к пруду, и сели мы там на плотину. А когда солнце стало заходить, я спросил, любит ли она меня. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, воздух был такой теплый, птицы пели, а она дьявольски захохотала и ответила: «Люблю, как соломину в заднице. Дурак ты!» И действительно, я был так здорово глуп, что, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, до этого, гуляя с ней по полям меж высоких хлебов, где не видела нас ни единая душа, мы даже ни разу не присели, я только показывал ей эту божью благодать и, как дурак, разъяснял деревенской девке, что рожь, что пшеница, а что овес. И как бы в подтверждение слов Швейка об овсе, где-то впереди послышались голоса солдат его роты, хором распевавших песню, с которой когда-то чешские полки шли к Сольферино проливать кровь за Австрию:
«Милая и дорогая жена, дражайшая Боженка! Сейчас ночь, и я неустанно думаю о тебе, мое золото, и вижу, как ты смотришь на пустую кровать рядом с собой и вспоминаешь обо мне. Ты должна простить, если при этом кое-что взбредет мне в голову. Ты хорошо знаешь, что с самого начала войны я нахожусь на фронте и кое-что уже слышал от своих товарищей, которые были ранены, получили отпуск и уехали домой. Я знаю, что они предпочли бы лежать в сырой земле, чем быть свидетелями того, как какой-нибудь негодяй волочится за их женой. Мне тяжело писать об этом, дорогая Боженка. Я этого и не стал бы делать, но ты хорошо знаешь, ты ведь сама мне призналась, что я не первый, с кем ты была в связи, и что до меня ты уже жила с паном Краузе с Микулашской улицы. Теперь, когда я ночью вдруг вспомню об этом и подумаю, что этот урод может в мое отсутствие снова иметь на тебя притязания, мне кажется, дорогая Боженушка, что я задушил бы его на месте. Я долго молчал, но при мысли, что он, может, опять пристает к тебе, у меня сжимается сердце. Я обращаю твое внимание только на то, что не потерплю рядом с собой грязную свинью, распутничающую со всяким и позорящую мое имя. Прости мне, дорогая Боженка, мои резкие слова, но смотри, чтобы мне не пришлось услышать о тебе что-нибудь нехорошее. Иначе я буду вынужден выпотрошить вас обоих, ибо я готов на все, даже если бы это стоило мне жизни. Целую тебя тысячу раз, кланяюсь па пеньке и маменьке. Твой Тоноуш. NB. Не забывай, что ты носишь мою фамилию».Он начал писать второе письмо про запас:
«Моя милейшая Боженка! Когда ты получишь эти строки, то знай, что окончился большой бой, в котором военное счастье улыбнулось нам. Между прочим, мы сбили штук десять неприятельских аэропланов и одного генерала с большой бородавкой на носу. В самом страшном бою, когда над нами разрывались шрапнели, я думал о тебе, дорогая Боженка. Что ты поделываешь, как живешь, что нового дома? Я всегда вспоминаю, как мы с тобой были в пивной «У Томаша», и как ты меня вела домой, и как на следующий день у тебя от этого болела рука. Сегодня мы опять наступаем, так что мне некогда продолжать письмо. Надеюсь, ты осталась мне верна, ибо хорошо знаешь, что неверности я не потерплю. Пора в поход! Целую тебя тысячу раз, дорогая Боженка, и надейся, что все кончится благополучно! Искренне любящий тебя Тоноуш!»Телефонист Ходоунский стал клевать носом и уснул за столом. Ксендз, который совсем не ложился спать и все время бродил по дому, открыл дверь в кухню и задул экономии ради догоравший возле Ходоунского огарок церковной свечи. В столовой никто не спал, кроме подпоручика Дуба. Старший писарь Ванек, получивший в Саноке в бригадной канцелярии новую смету снабжения войск продовольствием, тщательно изучал ее и отметил, что чем ближе армия к фронту, тем меньше становятся пайки. Он невольно рассмеялся над одним параграфом, согласно которому при приготовлении солдатской похлебки запрещалось употреблять шафран и имбирь. В приказе имелось примечание: полевые кухни должны собирать кости и отсылать их в тыл на дивизионные склады. Было неясно, о каких костях идет речь — о человеческих или о костях другого убойного скота. — Послушайте, Швейк, — сказал поручик Лукаш, зевая от скуки, — пока мы дожидаемся еДы, вы могли бы рассказать какую-нибудь историю. — Ох! — ответил Швейк. — Пока мы дождемся еды, я успел бы рассказать вам, господин обер-лейтенант, всю историю чешского народа. А пока я расскажу очень коротенькую историю про одну почтмейстершу из Седлчанского округа, которая по смерти мужа была назначена на его место. Я тут же вспомнил о ней, когда услыхал разговоры о полевой почте, хотя эта история ничего общего с полевой почтой не имеет. — Швейк, — отозвался с кушетки поручик Лукаш, — вы опять начинаете пороть глупости. — Так точно, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, это действительно страшно глупая история. Я сам не могу понять, как это мне пришло в голову рассказывать такую глупую историю. Может, это врожденная глупость, а может, воспоминание детства. На нашем земном шаре, господин обер-лейтенант, существуют разные характеры, — в этом повар Юрайда был прав. Напившись в Бруке пьяным, он упал в канаву, а выкарабкаться оттуда не мог и кричал: «Человек предопределен и призван к тому, чтобы познать истину, чтобы управлять своим духом в гармонии вечного мироздания, чтобы постоянно развиваться и совершенствоваться, постепенно возноситься в высшие сферы мира, разума и любви». Когда мы хотели его оттуда вытащить, он царапался и кусался. Он думал, что лежит дома, и, только после того как его сбросили обратно, он стал умолять, чтобы его вытащили. — Но все-таки, что же с почтмейстершей? — с тоской воскликнул поручик Лукаш. — Весьма достойная была женщина, но и сволочь, господин обер-лейтенант. Она хорошо выполняла все свои обязанности на почте, но у нее был один недостаток: она думала, что все к ней пристают, все преследуют ее, и поэтому после работы строчила жалобы, в которых подробнейшим образом описывала, как это происходило. Однажды утром пошла она в лес по грибы. И, проходя мимо школы, приметила, что учитель уже встал. Он с ней раскланялся и спросил, куда она так рано собралась. Она ему ответила, что по грибы, тогда он сказал, что скоро пойдет по грибы тоже. Она решила, что у него по отношению к ней, старой бабе, какие-то грязные намерения, и потом, когда увидела его выходящим из чащи, испугалась, убежала и немедленно написала в местный школьный совет жалобу, что он хотел ее изнасиловать. По делу учителя в дисциплинарном порядке было назначено следствие, и, чтобы из этого не получился публичный скандал, на следствие приехал сам школьный инспектор, который просил жандармского вахмистра дать заключение, способен ли учитель на такой поступок. Жандармский вахмистр посмотрел в дела и заявил, что это исключено: учитель однажды уже был обвинен в приставаниях к племяннице ксендза, с которой спал сам ксендз. Но жрец науки получил от окружного врача свидетельство, что он импотент с шести лет, после того как упал с чердака на оглоблю телеги. Тогда эта сволочь — почтмейстерша — подала жалобу на жандармского вахмистра, на окружного врача и на школьного инспектора: они-де все подкуплены учителем. Они все подали на нее в суд, ее осудили, но потом она обжаловала, — она, дескать, невменяемая. Судебные врачи освидетельствовали ее и в заключении написали, что она хоть и слабоумная, но может занимать любую государственную должность. Поручик Лукаш воскликнул: — Иисус Мария! — и прибавил: — Сказал бы я вам словечко, но не хочу портить себе ужина. Швейк на это ответил: — Я предупреждал вас, господин обер-лейтенант, что расскажу страшно глупую историю. Поручик Лукаш только рукой махнул. — От вас я этих глупостей наслушался предостаточно. — Не всем же быть умными, господин обер-лейтенант, — убежденно сказал Швейк. — В виде исключения должны быть также и глупые, потому что если бы все были умными, то на свете было бы столько ума, что от этого каждый второй человек стал бы совершеннейшим идиотом. Если бы, например, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, каждый знал законы природы и умел вычислять расстояния на небе, то он лишь докучал бы всем, как некий пан Чапек» который ходил в трактир «У чаши». Ночью он всегда выходил из пивной на улицу, разглядывал звездное небо, а вернувшись в трактир, переходил от одного к другому и сообщал: «Сегодня прекрасно светит Юпитер. Ты, хам, даже не знаешь, что у тебя над головой! Это такое расстояние, что, если бы тобой, мерзавец, зарядить пушку и выстрелить, ты летел бы до него со скоростью снаряда миллионы и миллионы лет». При этом он вел себя так грубо, что обычно сам вылетал из трактира со скоростью обыкновенного трамвая, приблизительно, господин обер-лейтенант, километров десять в час. Или возьмем, господин обер-лейтенант, к примеру, муравьев… Поручик Лукаш приподнялся на кушетке, молитвенно сложив руки на груди: — Я сам удивляюсь, почему я до сих пор разговариваю с вами, Швейк. Ведь я, Швейк, вас так давно знаю… Швейк в знак согласия закивал головой. — Это привычка, господин обер-лейтенант. В том-то и дело, что мы уже давно знаем друг друга и немало пережили вместе. Мы уже много выстрадали и всегда не по своей вине. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — это судьба. Что государь император ни делает, все к лучшему: он нас соединил, и я себе ничего другого не желаю, как только быть чем-нибудь вам полезным. Вы не голодны, господин обер-лейтенант? Поручик Лукаш, который между тем опять растянулся на старой кушетке, сказал, что последний вопрос Швейка — прекрасная развязка томительного разговора. Пусть Швейк пойдет справиться, что с ужином. Будет, безусловно, лучше, — если Швейк оставит его одного, так как глупости, которые пришлось ему выслушать, утомили его больше, чем весь переход от Санока. Он хотел бы немножко поспать, но уснуть не может. — Это из-за клопов, господин обер-лейтенант. Это старое поверье, будто священники плодят клопов. Нигде не найдешь столько клопов, как в доме священника. В своем доме в Горних Стодулках священник Замастил написал даже целую книгу о клопах. Они ползали по нем даже во время проповеди. — Я вам что сказал, Швейк, отправитесь вы в кухню или нет? Швейк ушел, и вслед за ним из угла как тень вышел на цыпочках Балоун… Когда рано утром батальон выступил из Лисковца на Старую Соль — Самбор, несчастную корову, все еще не сварившуюся, везли в полевой кухне. Было решено варить ее по дороге и съесть напривале, когда будет пройдена половина пути. Солдатам дали на дорогу черный кофе. Подпоручика Дуба опять поместили в санитарную двуколку, так как после вчерашнего ему стало еще хуже. Больше всего страдал от него денщик, которому пришлось бежать рядом с двуколкой. Подпоручик Дуб без устали бранил Кунерта за то, что вчера он нисколько о нем не заботился, и обещал по приезде на место назначения расправиться с ним. Он ежеминутно требовал воды, выпивал ее, и тут же его рвало. — Над кем, над чем смеетесь? — кричал он с двуколки. — Я вас проучу, вы со мной не шутите! Вы меня узнаете! Поручик Лукаш ехал верхом на коне, а рядом с ним бодро шагал Швейк. Казалось, Швейку не терпелось сразиться с неприятелем. По обыкновению, он рассказывал: — Вы заметили, господин обер-лейтенант, что некоторые из наших людей ровно мухи. За спиной у них меньше, чем по тридцать кило, — и того выдержать не могут. Вам следовало бы прочесть им лекции, какие нам читал покойный господин обер-лейтенант Буханек. Он застрелился из-за задатка, который получил под женитьбу от своего будущего тестя и который истратил на девок. Затем он получил второй задаток от другого будущего тестя. С этими деньгами он обращался уже более хозяйственно. Он их постепенно проигрывал в карты, а девочек оставил. Но денег хватило ненадолго, так что ему пришлось обратиться за задатком к третьему будущему тестю. На эти деньги он купил себе коня, арабского жеребца, нечистокровного… Поручик Лукаш соскочил с коня. — Швейк, — крикнул он угрожающе, — если вы произнесете хоть слово о четвертом задатке, я столкну вас в канаву! Он опять вскочил на коня, а Швейк серьезно продолжал: — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, о четвертом задатке и речи быть не может, так как после третьего задатка он застрелился. — Наконец-то, — облегченно вздохнул поручик Лукаш. — Чтобы не забыть, — спохватился Швейк. — Лекции, подобные тем, какие нам читал господин обер-лейтенант Буханек, когда солдаты во время похода падали от изнеможения, по моему скромному мнению, следовало бы читать, как это делал он, всем солдатам. Он объявлял привал, собирал всех нас, как наседка цыплят, и начинал: «Вы, негодяи, не умеете ценить того, что маршируете по земному шару, потому что вы такая некультурная банда, что тошно становится, как только на вас посмотришь. Заставить бы вас маршировать на Солнце, где человек, который на нашей убогой планете имеет вес шестьдесят кило, весит свыше тысячи семисот килограммов. Вы бы подохли! Вы бы не так замаршировали, если бы ранец у вас весил свыше двухсот восьмидесяти килограммов, почти три центнера, а винтовка — около полутора центнеров. Вы бы разохались и высунули бы языки, как загнанные собаки!» Был среди нас один несчастный учитель, он также осмелился взять слово: «С вашего разрешения, господин обер-лейтенант, а на Луне человек весом в шестьдесят килограммов, весит лишь тринадцать килограммов. На Луне нам было бы легче маршировать, так как ранец весил бы там лишь четыре килограмма. На Луне мы не маршировали бы, а парили в воздухе». — «Это ужасно, — сказал покойный господин обер-лейтенант Буханек. — Ты, мерзавец, соскучился по оплеухе? Радуйся, что я дам тебе обыкновенную земную затрещину. Если бы я дал тебе лунную, то при своей легкости ты полетел бы куда-нибудь на Альпы, от тебя только мокрое место осталось бы… А если б я залепил тебе тяжелую солнечную, то твой мундир превратился бы в кашу, а голова перелетела бы прямо в Африку». Дал он, значит ему обыкновенную земную затрещину. Этот выскочка разревелся, а мы двинулись дальше. Всю дорогу на марше тот солдат ревел и твердил, господин обер-лейтенант, о каком-то человеческом достоинстве. С ним, мол, обращаются, как с тварью бессловесной. Затем господин обер-лейтенант Буханек послал его на рапорт, и его посадили на четырнадцать дней; после этого тому солдату оставалось служить еще шесть недель, но он не дослужил их. У него была грыжа, а в казармах его заставляли вертеться на турнике, он этого не выдержал и умер в госпитале, как симулянт. — Это поистине странно, Швейк, — сказал поручик Лукаш, — вы имеете обыкновение, как я вам уже много раз говорил, особым образом унижать офицерство. — Нет у меня такого обыкновения, — откровенно признался Швейк. — Я только хотел рассказать, господин обер-лейтенант, как раньше на военной службе люди сами доводили себя до беды. Этот человек думал, что он образованнее господина обер-лейтенанта, и хотел луной унизить его в глазах солдат. А когда он получил земную затрещину, все облегченно вздохнули, никому это не было неприятно, наоборот, всем понравилось, как сострил господин обер-лейтенант с этой земной затрещиной; это называется спасти положение. Нужно тут же, не сходя с места, что-нибудь придумать, — и дело в шляпе. Несколько лет тому назад, господин обер-лейтенант, в Праге, напротив кармелитского монастыря, была лавка пана Енома. Он торговал кроликами и другой птицей. Этот пан Еном стал ухаживать за дочерью переплетчика Билека. Пану Билеку это не нравилось, и он публично заявил в трактире, что, если пан Еном придет просить руки его дочери, он так спустит его с лестницы, что весь мир ахнет. Пан Еном напился и все же пошел к пану Билеку, встретившему его в передней с большим ножом, которым он обрезал книги и который выглядел как нож, каким вскрывают лягушек. Билек заорал на пана Енома, — чего, мол, ему здесь надо. Тут милейший пан Еном так оглушительна пукнул, что маятник у стенных часов остановился. Пан Билек расхохотался, подал пану Еному руку и сказал: «Милости прошу, войдите, пан Еном; присядьте, пожалуйста, надеюсь, вы не накакали в штаны? Ведь я не такой уж злой человек. Правда, я хотел вас выбросить, но теперь вижу, — вы очень приятный человек и большой оригинал. Я переплетчик, прочел много романов и рассказов, но ни в одной книге не написано, чтобы жених представлялся таким образом». Он смеялся до упаду, заявил, что ему кажется, будто они с самого рождения знакомы, будто родные братья. Он с радостью предложил гостю сигару, послал за пивом, за сардельками, позвал жену, представил ей его, рассказал со всеми подробностями об его визите. Та плюнула и ушла. Потом он позвал дочь и сообщил: «Этот господин при таких-то и таких-то обстоятельствах пришел просить твоей руки». Дочь тут же расплакалась и заявила, что не знает такого и даже видеть его не хочет, так что обоим ничего не оставалось, как выпить пиво, съесть сардельки и разойтись. После этого пан Еном был опозорен в трактире, куда ходил Билек, и всюду, во всем квартале, его иначе не звали, как «засранец Еном». И все рассказывали, как он хотел спасти ситуацию. Жизнь человеческая вообще так сложна, что жизнь отдельного человека, осмелюсь доложить, господин поручик, ни черта не стоит. Еще до войны к нам в трактир «У чаши» на Боиште ходили полицейский, старший вахмистр, пан Губичка, и один репортер, который охотился за сломанными ногами, задавленными людьми, самоубийцами и печатал о них в газетах. Это был большой весельчак, в дежурной комнате полиции он бывал чаще, чем в своей редакции. Однажды он напоил старшего вахмистра Губичку, поменялся с ним в кухне одеждой, так что старший вахмистр был в штатском, а из пана репортера получился старший вахмистр полиции. Он прикрыл только номер револьвера и отправился в Прагу на дозор. На Рессловой улице, за бывшей Сватовацлавской тюрьмой, глубокой ночью он встретил пожилого господина в цилиндре и шубе под руку с пожилой дамой в меховом манто. Оба спешили домой и не разговаривали. Он бросился к ним и рявкнул тому господину прямо в ухо: «Не орите так, или я вас отведу!» Представьте себе, господин обер-лейтенант, их испуг. Тщетно они объясняли, что, очевидно, здесь какое-то недоразумение, они возвращаются с банкета, который был дан у господина наместника. Экипаж довез их до Национального театра, а теперь они хотят проветриться. Живут они недалеко, на Морани, сам он советник из канцелярии наместника, а это его супруга. «Вы меня не дурачьте, — продолжал орать переодетый репортер. — Вам тем более должно быть стыдно, если вы, как вы утверждаете, советник канцелярии генерал-губернатора, а ведете себя как мальчишка. Я за вами уже давно наблюдаю, я видел, как вы тростью колотили в железные шторы всех магазинов, попадавшихся вам по дороге, и при этом ваша, как вы говорите, супруга помогала вам». — «Ведь у меня, как видите, никакой трости нет. Это, должно быть, кто-то, шедший впереди нас». — «Как же эта трость может у вас быть, — ответил переодетый репортер, — когда, я это сам видел, вы ее обломали вон за тем углом о старуху, которая разносит по трактирам жареную картошку и каштаны». Дама даже плакать была не в состоянии, а господин советник так разозлился, что стал обвинять его в грубости, после чего был арестован и передан ближайшему патрулю в районе комиссариата на Сальмовой улице. Переодетый репортер велел эту пару отвести в комиссариат, сам он-де идет к «Святому Индржиху», по служебным делам был на Виноградах. Оба нарушили ночную тишину и спокойствие и принимали участие в ночной драке, кроме того, они нанесли оскорбление полиции. Он торопится, у него есть дело в комиссариате святого Индржиха, а через час он приедет в комиссариат на Сальмовую улицу. Таким образом, патруль потащил обоих. Они просидели до утра и ждали этого старшего вахмистра, который между тем окольным путем пробрался «К чаше» на Боиште, разбудил старшего вахмистра Губичку, деликатно рассказал ему о случившемся и намекнул, что может подняться серьезное дело, если тот не будет держать язык за зубами. Поручик Лукаш, видимо, устал от разговоров. Прежде чем пустить лошадь рысью, чтобы обогнать авангард, он сказал Швейку: — Если вы собираетесь говорить до вечера, то это час от часу будет глупее и глупее. — Господин обер-лейтенант, — кричал вслед отъезжавшему поручику Швейк, — хотите узнать, чем это кончилось? Поручик Лукаш поскакал галопом. Подпоручик Дуб настолько оправился, что смог вылезти из санитарной двуколки, собрал вокруг себя весь штаб роты и, как бы в забытьи, стал его наставлять. Он обратился к собравшимся со страшно длинной речью, обременявшей их больше, чем амуниция и винтовки. Это был набор разных поучений. Он начал: — Любовь солдат к господам офицерам делает возможными невероятные жертвы, но вовсе не обязательно, — и даже наоборот, — чтобы эта любовь была врожденной. Если у солдата нет врожденной любви, то его следует к этому принудить. В гражданской жизни вынужденная любовь одного к другому, скажем, школьного сторожа к учительскому персоналу, продолжается до тех пор, пока существует внешняя сила, вызывающая ее. На военной службе мы наблюдаем как раз противоположное, так как офицер не имеет права допускать ни со стороны солдата, ни со своей собственной стороны малейшего ослабления этой любви, которая привязывает солдата к своему начальнику. Эта любовь — не обычная любовь, это, собственно говоря, уважение, страх и дисциплина. Швейк все это время шел с левой стороны санитарной повозки. И пока подпоручик Дуб говорил, Швейк шагал, повернув голову к подпоручику, делая «равнение направо». Подпоручик Дуб вначале не замечал этого и продолжал свою речь: — Эту дисциплину и долг послушания, обязательную любовь солдата к офицеру можно выразить очень кратко, ибо отношения между солдатом и офицером несложны: один повинуется, другой повелевает. Мы уже давно знаем из книг о военном искусстве, что военный лаконизм, военная простота являются именно той добродетелью, которую должен усвоить солдат, волей-неволей любящий своего начальника. Начальник в его глазах должен быть величайшим, законченным, выкристаллизовавшимся образцом твердой и сильной воли. Теперь только подпоручик Дуб заметил, что Швейк не отрываясь смотрит на него и держит «равнение направо». Ему это было очень неприятно, так как внезапно он почувствовал, что запутался в своей речи и не может выбраться из бездны любви солдата к начальнику, а потому заорал на Швейка: — Чего ты на меня уставился, как баран на новые ворота? — Согласно вашему приказу, осмелюсь доложить, господин лейтенант. Вы как-то сами изволили обратить мое внимание на то, что, когда вы разговариваете, я должен не спускать глаз с ваших уст. Поскольку любой солдат обязан свято выполнять приказы своего начальника и помнить их всю жизнь, я был вынужден так поступить. — Смотри, — кричал подпоручик Дуб, — в другую сторону! А на меня смотреть не смей, дурак! Знаешь, что я этого не люблю, не выношу твоей глупой морды. Я тебе еще покажу кузькину мать… Швейк сделал «равнение налево» и, как бы застыв, продолжал шагать рядом с подпоручиком Дубом. Подпоручик Дуб не стерпел: — Куда смотришь, когда я с тобой разговариваю? — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, согласно вашему приказу, я сделал «равнение налево». — Ах, — вздохнул подпоручик Дуб, — мука мне с тобой! Смотри прямо и думай: «Я такой дурак, что мне терять нечего». Запомнил? Швейк, глядя перед собой, сказал: — Разрешите спросить, господин лейтенант, должен ли я на это ответить? — Что ты себе позволяешь?! — заорал подпоручик Дуб. — Как ты со мной разговариваешь? Что ты имел в виду? — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, я имел в виду ваш приказ на одной из станций, чтобы я вообще не отвечал, даже когда вы закончите свою речь. — Значит, ты боишься меня, — обрадовался подпоручик Дуб. — Но как следует ты меня еще не узнал! Передо мной тряслись и не такие, как ты, запомни это! Я укрощал и не таких молодчиков!.. Молчи и иди позади, чтобы я тебя не видел! Швейк отстал и присоединился к санитарам. Здесь он удобно устроился в двуколке и ехал до самого привала, где наконец все дождались супа и мяса злополучной коровы. — Эту корову должны были, по крайней мере, недели две мариновать в уксусе, ну, если не корову, то хотя бы того, кто ее покупал, — заявил Швейк. Из бригады прискакал ординарец с новым приказом одиннадцатой роте: маршрут изменяется на Фельдштейн; Вораличе и Самбор оставить в стороне, так как в Самборе разместить роту нельзя, ввиду того что там находятся два познанских полка. Поручик Лукаш распорядился: старший писарь Ванек со Швейком подыскивают для роты ночлег в Фельдштейне. — Только не выкиньте, Швейк, опять какой-нибудь штуки по дороге, — предупредил поручик Лукаш. — Главное, повежливее обращайтесь с местными жителями. — Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — постараюсь. Я на рассвете вздремнул немного, и приснился мне скверный сон. Снилось мне корыто, из которого всю ночь текла вода по коридору дома, где я жил, пока вся не вытекла. У домовладельца промок потолок, и он мне тут же отказал от квартиры. Такой же, господин обер-лейтенант, случай действительно произошел однажды в Карлине за виадуком… — Оставьте нас в покое, Швейк, со своими глупыми историями и посмотрите лучше с Ванеком по карте, куда вам следует идти. Видите эту деревню? Отсюда вы повернете направо, к речке, и по течению реки доберетесь до ближайшей деревни. От первого ручья, который впадает в реку (он будет у вас по правую руку), пойдете проселочной дорогой в гору прямо на север. Заблудиться тут нельзя. Вы попадете в Фельдштейн и никуда больше. Запомнили? Швейк со старшим писарем Ванеком отправился в путь согласно маршруту. Было за полдень. Парило. Земля тяжело дышала. Из плохо засыпанных солдатских могил несло трупным запахом. Они пришли в места, где происходили бои во время наступления на Перемышль. Тут пулеметы скосили целые батальоны людей. Рощицы у речки свидетельствовали об ураганном артиллерийском огне. Повсюду, на широких равнинах и на склонах гор, из земли торчали какие-то обрубки вместо деревьев, и вся эта пустыня была изрезана траншеями. — Пейзаж тут не тот, что под Прагой, — заметил Швейк, лишь бы нарушить молчание. — У нас уже жатва прошла, — вспомнил старший писарь Ванек. — В Кралупском районе жать начинают раньше всех. — После войны здесь хороший урожай уродится, — после небольшой паузы проговорил Швейк. — Не надо будет покупать костяной муки. Для крестьян очень выгодно, если на их полях сгниет целый полк; короче говоря, это для них хлеб. Одно только меня беспокоит, как бы эти крестьяне не дали себя одурачить и не продали бы понапрасну эти солдатские кости сахарному заводу на костяной уголь. Был в Карлинских казармах обер-лейтенант Голуб. Такой был ученый, что в роте его считали дурачком, потому что из-за своей учености он не научился ругать солдат и обо всем рассуждал лишь с научной точки зрения. Однажды ему доложили, что розданный солдатам хлеб жрать нельзя. Другого офицера такая дерзость возмутила бы, а его нет, он остался спокойным, никого не обозвал ни свиньей или, скажем, грязной свиньей, никому не дал по морде. Только собрал всех солдат и говорит им своим приятным голосом: «Солдаты, вы прежде всего должны осознать, что казармы — это не гастрономический магазин, где вы можете выбирать маринованных угрей, сардинки и бутерброды. Каждый солдат должен быть настолько умен, чтобы безропотно сожрать все, что выдается, и должен быть настолько дисциплинирован, чтобы не задумываться над качеством того, что дают. Представьте себе, идет война. Земле, в которую нас закопают после битвы, совершенно безразлично, какого хлеба вы налопались перед смертью. Она — мать сыра-земля — разложит вас и сожрет вместе с башмаками. В мире ничего не исчезает. Из вас, солдаты, вырастут снова хлеба, которые пойдут на хлеб для новых солдат. А они, может, так же, как и вы, опять будут недовольны, будут жаловаться и налетят на такого начальника, который их арестует и упечет так, что им солоно придется, ибо он имеет на это право. Теперь я вам, солдаты, все хорошо объяснил и еще раз повторять не буду. Кто впредь вздумает жаловаться, тому так достанется, что он вспомнит мои слова, когда вновь появится на божий свет». «Хоть бы обложил нас когда», — говорили между собой солдаты, потому что деликатности в лекциях господина обер-лейтенанта всем опротивели. Раз меня выбрали представителем от всей роты. Я должен был ему сказать, что все его любят, но военная служба не в службу, если тебя не ругают. Я пошел к нему на квартиру и попросил не стесняться: военная служба — вещь суровая, солдаты привыкли к ежедневным напоминаниям, что они свиньи и псы, иначе они теряют уважение к начальству. Вначале он упирался, говорил что-то о своей интеллигентности, о том, что теперь уже нельзя служить из-под палки. В конце концов я его уговорил, он дал мне затрещину и, чтобы поднять свой авторитет, выбросил меня за дверь. Когда я сообщил о результатах своих переговоров, все очень обрадовались, но он им эту радость испортил на следующий же день. Подходит ко мне и в присутствии всех говорит: «Швейк, я вчера поступил необдуманно, вот вам золотой, выпейте за мое здоровье. С солдатами надо обходиться умеючи». Швейк осмотрелся. — Мне кажется, мы идем не так. Ведь господин обер-лейтенант так хорошо нам объяснил. Нам нужно идти в гору, вниз, потом налево и направо, потом опять направо, потом налево, а мы все время идем прямо. Или мы все это прошли и за разговором не заметили… Я определенно вижу перед собой две дороги в этот самый Фельдштейн. Я бы предложил теперь идти по этой дороге, налево. Как это обыкновенно бывает, когда двое очутятся на перекрестке, старший писарь Ванек стал утверждать, что нужно идти направо. — Моя дорога, — сказал Швейк, — удобнее вашей. Я пойду вдоль ручья, где растут незабудки, а вы попрете по выжженной земле. Я придерживаюсь того, что нам сказал господин обер-лейтенант, а именно, что мы заблудиться не можем; а раз мы не можем заблудиться, то чего ради я полезу куда-то на гору; пойду-ка я спокойненько по лугам, воткну себе цветочек в фуражку и нарву букет для господина обер-лейтенанта. Впрочем, потом увидим, кто из нас прав, я надеюсь, мы расстанемся добрыми товарищами. Здесь такая местность, что все дороги должны вести в Фельдштейн. — Не сходите с ума, Швейк, — уговаривал Швейка Ванек, — по карте мы должны идти, как я сказал, именно направо. — Карта тоже может ошибаться, — ответил Швейк, спускаясь в долину. — Однажды колбасник Кршенек из Виноград возвращался ночью, придерживаясь плана города Праги, от «Монтагов» на Малой Стране домой на Винограды, а к утру пришел в Розделов у Кладна. Его нашли окоченевшим во ржи, куда он свалился от усталости. Раз вы не хотите слушать, господин старший писарь, и настаиваете на своем, давайте сейчас же разойдемся и встретимся уже на месте, в Фельдштейне. Только взгляните на часы, чтобы нам знать, кто раньше придет. Если вам будет угрожать опасность, выстрелите в воздух, чтобы я знал, где вы находитесь. К вечеру Швейк пришел к маленькому пруду, где встретил бежавшего из плена русского, который здесь купался. Русский, заметив Швейка, вылез из воды и нагишом пустился наутек. Швейку стало любопытно, пойдет ли ему русская военная форма, валявшаяся тут же под ракитой. Он быстро разделся и надел форму несчастного голого русского, убежавшего из эшелона военнопленных, размещенного в деревне за лесом. Швейку захотелось как следует посмотреть на свое отражение в воде. Он ходил по плотине пруда так долго, пока его не нашел патруль полевой жандармерии, разыскивавший русского беглеца. Жандармы были венгры и, несмотря на протесты Швейка, потащили его в этапное управление в Хырове, где его зачислили в транспорт пленных русских, назначенных на работы по исправлению железнодорожного пути на Перемышль. Все это произошло так стремительно, что лишь на следующий день Швейк понял свое положение и головешкой начертал на белой стене классной комнаты, в которой была размещена часть пленных:
«Здесь ночевал Йозеф Швейк из Праги, ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка, который, находясь при исполнении обязанностей квартирьера, по ошибке попал под Фельдштейном в австрийский плен».
Часть четвертая Продолжение торжественной порки
Глава I Швейк в эшелоне пленных русских
Когда Швейк, которого по русской шинели и фуражке ошибочно приняли за пленного русского, убежавшего из деревни под Фельдштейном, начертал углем на стене свои вопли отчаяния, никто не обратил на это никакого внимания. Когда же в Хырове на этапе при раздаче пленным черствого кукурузного хлеба он хотел самым подробным образом все объяснить проходившему мимо офицеру, солдат-мадьяр, один из конвоировавших эшелон, ударил его прикладом по плечу, прибавив: «Baszom az elét[239]. Встань в строй, ты, русская свинья!» Такое обращение с пленными русскими, языка которых мадьяры не понимали, было в порядке вещей. Швейк вернулся в строй и обратился к стоявшему рядом пленному: — Этот человек исполняет свой долг, но он подвергает себя большой опасности. Что, если винтовка у него заряжена, а курок на боевом взводе? Ведь этак легко может статься, что, в то время как он колотит прикладом по плечу другого, курок спустится, весь заряд влетит ему в глотку и он умрет при исполнении своего долга! На Шумаве в одной каменоломне рабочие воровали динамитные запалы, чтобы зимой было легче выкорчевывать пни. Сторож каменоломни получил приказ всех поголовно обыскивать при выходе и ревностно принялся за это дело. Схватив первого попавшегося рабочего, он с такой силой начал хлопать но его карманам, что динамитные запалы взорвались и они оба взлетели в воздух. Когда сторож и каменоломщик летели по воздуху, казалось, что они сжимают друг друга в предсмертных объятиях. Пленный русский, которому Швейк рассказывал эту историю, недоумевающе смотрел на него, и было ясно, что из всей речи он не понял ни слова. — Не понимат, я крымский татарин. Аллах, ахпер. Татарин сел на землю и, скрестив ноги и сложив руки на груди, начал молиться: «Аллах ахпер — аллах ахпер — безмила — арахман — арахим — малинкин мустафир». — Так ты, выходит, татарин? — с сочувствием протянул Швейк. — Тебе повезло. Раз ты татарин, то должен понимать меняла я тебя. Гм! Знаешь Ярослава из Штернберга? Даже имени такого не слыхал, татарское отродье? Тот вам наложил у Гастина по первое число. Вы, татарва, тогда улепетывали с Моравы во все лопатки. Видно, в ваших школах этому не учат, а у нас учат. Знаешь Гостинскую божью матерь? Ясно, не знаешь. Она тоже была при этом. Да все равно теперь вас, татарву, в плену всех окрестят! Швейк обратился к другому пленному: — Ты тоже татарин? Спрошенный понял слово «татарин» и покачал головой: — Татарин нет, черкес, мой родной черкес, секим башка. Швейку очень везло. Он очутился в обществе представителей различных восточных народов. В эшелоне ехали татары, грузины, осетины, черкесы, мордвины и калмыки. К несчастью, он ни с кем из них не мог сговориться, и его наравне с другими потащили в Добромиль, где должен был начаться ремонт дороги через Перемышль на Нижанковичи. В этапном управлении в Добромиле их переписали, что было очень трудно, так как ни один из трехсот пленных, пригнанных в Добромиль, не понимал русского языка, на котором изъяснялся сидевший за столом писарь. Фельдфебель-писарь заявил в свое время, что знает русский язык, и теперь в Восточной Галиции выступал в роли переводчика. Добрых три недели тому назад он заказал немецко-русский словарь и разговорник, но они до сих пор не пришли. Так что вместо русского языка он объяснялся на ломаном словацком языке, который кое-как усвоил, когда в качестве представителя венской фирмы продавал в Словакии иконы св. Стефана, кропильницы и четки. С этими странными субъектами он никак не мог договориться и растерялся. Он вышел из канцелярии и заорал на пленных: «Wer kann deutsch sprechen?»[240] Из толпы выступил Швейк и с радостным лицом устремился к писарю, который велел ему немедленно следовать за ним в канцелярию. Писарь уселся за списки, за груду бланков, в которые вносились фамилия, происхождение, подданство пленного, и тут произошел забавный разговор по-немецки. — Ты еврей? Так? — спросил он Швейка. Швейк отрицательно покачал головой. — Не запирайся! Каждый из вас, пленных, знающих по-немецки, еврей, — уверенно продолжал писарь-переводчик. И баста! Как твоя фамилия? Швейх? Ну, видишь, чего же ты запираешься, когда у тебя такая еврейская фамилия? У нас тебе бояться нечего: можешь признаться в этом. У нас в Австрии еврейских погромов не устраивают. Откуда ты? Ага, Прага, знаю… знаю, это около Варшавы. У меня уже были неделю тому назад два еврея из Праги, из-под Варшавы. А какой номер у твоего полка? Девяносто первый? Старший писарь взял военный справочник и принялся его перелистывать. — Девяносто первый полк, эреванский, Кавказ, кадры его в Тифлисе; удивляешься, как это мы здесь все знаем? Швейка действительно удивляла вся эта история, а писарь очень серьезно продолжал, подавая Швейку свою наполовину недокуренную сигарету: — Этот табак получше вашей махорки. Я здесь, еврейчик, высшее начальство. Если я что сказал, все дрожит и прячется. У нас в армии не такая дисциплина, как у вас. Ваш царь — сволочь, а наш голова! Я тебе сейчас кое-что покажу, чтобы ты знал, какая у нас дисциплина. Он открыл дверь в соседнюю комнату и крикнул: — Ганс Лефлер! — Hier! — послышался ответ, и в комнату вошел зобатый штириец с плаксивым лицом кретина. В этапном управлении он был на ролях прислуги. — Ганс Лефлер, — приказал писарь, — достань мою трубку, возьми в зубы, как собаки носят, и бегай на четвереньках вокруг стола, пока я не скажу: «Halt!» При этом ты лай, но так, чтобы трубка изо рта не выпала, не то я прикажу тебя связать. Зобатый штириец принялся ползать на четвереньках и лаять. Старший писарь торжествующе посмотрел на Швейка: — Ну, что я говорил? Видишь, еврейчик, какая у нас дисциплина? И писарь с удовлетворением посмотрел на бессловесную солдатскую тварь, попавшую сюда из далекого альпийского пастушьего шалаша. — Halt! — наконец сказал он. — Теперь служи, апорт трубку! Хорошо, а теперь спой по-тирольски! В помещении раздался рев: «Голарио, голарио…» Когда представление окончилось, писарь вытащил из ящика стола четыре сигареты «Спорт» и великодушно подарил их Гансу, и тут Швейк на ломаном немецком языке принялся рассказывать, что в одном полку у одного офицера был такой же послушный денщик. Он делал все, что ни пожелает его господин. Когда его спросили, сможет ли он по приказу своего офицера сожрать ложку его кала, он ответил: «Если господин лейтенант прикажет — я сожру, только чтобы в нем не попался волос. Я страшно брезглив, и меня тут же стошнит». Писарь засмеялся: — У вас, евреев, очень остроумные анекдоты, но я готов побиться об заклад, что дисциплина в вашей армии не такая, как у нас. Ну, перейдем к главному. Я назначаю тебя старшим в эшелоне. К вечеру ты перепишешь мне фамилии всех остальных пленных. Будешь получать на них питание, разделишь их по десяти человек. Ты головой отвечаешь за каждого! Если кто сбежит, еврейчик, мы тебя расстреляем! — Я хотел бы с вами побеседовать, господин писарь, — сказал Швейк. — Только никаких сделок, — отрезал писарь. — Я этого не люблю, не то пошлю тебя в лагерь. Больно быстро ты у нас, в Австрии, акклиматизировался. Уже хочешь со мной поговорить частным образом… Чем лучше с вами, пленными, обращаешься, тем хуже… А теперь убирайся, вот тебе бумага и карандаш, и составляй список! Ну, чего еще? — Ich melde gehorsam, Herr Feldwebl![241] — Вылетай! Видишь, сколько у меня работы! — Писарь изобразил на лице крайнюю усталость. Швейк отдал честь и направился к пленным, подумав при этом: «Муки, принятые во имя государя императора, приносят плоды!» С составлением списка дело обстояло хуже. Пленные долго не могли понять, что им следует назвать свою фамилию. Швейк много повидал на своем веку, но все же татарские, грузинские и мордовские имена не лезли ему в голову. «Мне никто не поверит, — подумал Швейк, — что на свете могут быть такие фамилии, как у этих татар: Муглагалей Абдрахманов — Беймурат Аллагали — Джередже Чердедже — Давлатбалей Нурдагалеев и так далее. У нас фамилии много лучше. Например, у священника в Живогошти фамилия Вобейда»[242]. Он опять пошел по рядам пленных, которые один за другим выкрикивали свои имена и фамилии: Джидралей Ганемалей — Бабамулей Мирзагали и так далее. — Как это ты язык не прикусишь? — добродушно улыбаясь, говорил каждому из них Швейк. — Куда лучше наши имена и фамилии: Богуслав Штепанек, Ярослав Матоушек или Ружена Свободова. Когда после страшных мучений Швейк наконец переписал всех этих Бабуля Галлее, Худжи Муджи, он решил еще раз объяснить переводчику-писарю, что он жертва недоразумения, что по дороге, когда его гнали вместе с пленными, он несколько раз тщетно добивался справедливости. Писарь-переводчик еще с утра был вполне трезв, а теперь совершенно потерял способность рассуждать здраво; Перед ним лежала страница объявлений из какой-то немецкой газеты, и он на мотив марша Радецкого распевал: «Граммофон меняю на детскую коляску!», «Покупаю бой белого и зеленого листового стекла», «Каждый может научиться составлять счета и балансы, кто пройдет заочные курсы бухгалтерии» и так далее. Для некоторых объявлений мотив марша не подходил. Однако писарь прилагал все усилия, чтобы преодолеть это неожиданное препятствие, и поэтому, отбивая такт, колотил кулаком по столу и топал ногами. Его усы, слипшиеся от контушовки, торчали в разные стороны, словно в каждую щеку ему кто-то воткнул по засохшей кисточке от гуммиарабика. Правда, его опухшие глаза заметили Швейка, но их обладатель никак не реагировал на это открытие. Писарь перестал только стучать кулаком и ногами. Зато он начал барабанить по стулу, распевая на мотив «Ich weiß niecht, was soll es bedeuten» новое объявление: «Каролина Дрегер, повивальная бабка, предлагает свои услуги достоуважаемым дамам во всех случаях…» Он пел все тише и тише, потом чуть слышно, наконец совсем умолк, неподвижно уставившись на большую страницу объявлений, и тем дал Швейку возможность рассказывать о своих злоключениях, на что Швейку едва-едва хватило его скромных познаний в немецком языке. Швейк начал с того, что он все же был прав, выбрав дорогу в Фельдштейн вдоль ручья, и он не виноват, что какой-то неизвестный русский солдат удирает из плена и купается в пруду, мимо которого он, Швейк, должен был пройти, ибо его обязанностью, как квартирьера, было найти кратчайший путь на Фельдштейн. Русский, как только его увидел, убежал, оставив свое обмундирование в кустах. Он — Швейк — не раз слыхал, что даже на передовых позициях, в целях разведки, например, часто используется форма павшего противника, а потому на этот случай примерил брошенную форму, чтобы проверить, каково ему будет ходить в чужой форме. Разъяснив эту свою ошибку, Швейк понял, что говорил совершенно напрасно: писарь уснул еще раньше, чем дорога привела к пруду. Швейк приблизился к нему и слегка коснулся плеча, чего было вполне достаточно, чтобы писарь-фельдфебель свалился со стула на пол, где и продолжал спокойно спать. — Извиняюсь, господин писарь! — сказал Швейк, отдал честь и вышел из канцелярии. Рано утром военно-инженерное управление изменило диспозицию, и было постановлено группу пленных, в которой находился Швейк, отправить прямо в Перемышль для восстановления железнодорожного пути Перемышль — Любачов. Все осталось по-старому. Швейк продолжал свою одиссею среди пленных русских. Конвойные мадьяры всех и вся быстрым темпом гнали вперед. В одной деревне на привале пленные столкнулись с обозным отделением. У повозок стоял офицер и глядел на пленных. Швейк выскочил из строя, вытянулся перед офицером и крикнул: «Herr Leutnant, ich melde gehorsam!» Больше, однако, он сказать ничего не успел, ибо тут же к нему подскочили два солдата-мадьяра и ударами кулака в спину отбросили обратно к пленным. Офицер швырнул вслед Швейку окурок сигареты, но его быстро поднял другой пленный и стал докуривать. После этого офицер начал рассказывать стоящему рядом капралу, что в России есть немцы-колонисты и что они обязаны воевать. Затем до самого Перемышля Швейку не представилось подходящего случая пожаловаться и рассказать, что он, собственно говоря, ординарец одиннадцатой маршевой роты Девяносто первого полка. Такой случай представился только в Перемышле, когда их вечером загнали в разрушенный форт во внутренней зоне крепости, где находились конюшни для лошадей крепостной артиллерии. В соломенной подстилке на полу кишело столько вшей, что она шевелилась; казалось, что это не вши, а муравьи, и тащат они материал для постройки своего муравейника. Пленным роздали тут немного черной бурды из чистого цикория и по куску черствого кукурузного хлеба. Потом их принял майор Вольф, в то время владыка всех пленных, занятых на восстановительных работах в крепости Перемышль и ее окрестностях. Это был весьма солидный человек. Он держал целый штаб переводчиков, отбиравшихся из пленных специалистов по строительству соответственно их способностям и полученному образованию. Майор Вольф был твердо уверен, что пленные русские притворяются дурачками, так как бывали случаи, когда на его вопрос: «Умеешь ли строить железные дороги?» — все пленные давали стереотипный ответ: «Ни о чем не знаю, ни о чем таком даже не слыхал, жил честно-благородно». Когда пленные были выстроены перед майором Вольфом и перед всем его штабом, майор Вольф спросил по-немецки, кто из них знает немецкий язык. Швейк решительно выступил вперед, вытянулся перед майором, взял под козырек и отрапортовал, что говорит по-немецки. Майор Вольф, явно довольный, сразу спросил Швейка, не инженер ли он. — Осмелюсь доложить, господин майор, — ответил Швейк, — я не инженер, но ординарец одиннадцатой маршевой роты Девяносто первого полка. Я попал к нам в плен. Случилось это, господин майор, вот как… — Что? — заорал Вольф. — Осмелюсь доложить, господин майор, случилось это так… — Вы чех, — не унимался майор Вольф, — вы переоделись в русскую форму? — Так точно, господин майор, так оно и было, я искренне рад, что господин майор сразу вошел в мое положение. Может быть, наши уже сражаются, а я тут безо всякой пользы могу прогулять всю войну. Разрешите, господин майор, еще раз объяснить все по порядку. — Хватит, — отрубил майор Вольф, призвал двух солдат и приказал им немедленно отвести этого человека на гауптвахту. Сам же с одним офицером медленно пошел вслед за Швейком и, разговаривая с ним на ходу, яростно размахивал руками. В каждой фразе он поминал чешских псов. Второй офицер чувствовал, как безмерно счастлив майор, благодаря проницательности которого удалось поймать одну из этих птичек. Уже в течение многих месяцев командирам воинских частей рассылались секретные инструкции относительно предательской деятельности за границей некоторых перебежчиков из чешских полков. Было установлено, что эти перебежчики, забывая о своей присяге, вступают в ряды русской армии и служат неприятелю, оказывая ему наиболее ценные услуги в шпионаже. В вопросе о местонахождении какой-либо боевой организации перебежчиков австрийское министерство внутренних дел пока что действовало вслепую. Оно еще не знало ничего определенного о революционных организациях за границей, и только в августе, находясь на линии Сокаль — Милятин — Бубново, командиры батальонов получили секретные циркуляры о том, что бывший австрийский профессор Масарик бежал за границу, где ведет пропаганду против Австрии. Какой-то идиот в дивизии дополнил циркуляр следующим приказом: «В случае поимки немедленно доставить в штаб дивизии». Майор Вольф в то время еще и понятия не имел, что именно готовят Австрии перебежчики, которые позднее, встречаясь в Киеве и других местах, на вопрос: «Чем ты здесь занимаешься?» — весело отвечали: «Я предал государя императора». Из этих циркуляров он знал только о перебежчиках-шпионах, из которых один, а именно тот, которого ведут на гауптвахту, так легко попался в его ловушку. Майор Вольф был несколько тщеславен и легко представил себе, как он получит благодарность от высшего начальства, награду за бдительность, осторожность и способности. Прежде чем они дошли до гауптвахты, он уже уверил себя, что вопрос: «Кто говорит по-немецки?» — он задал умышленно, так как при первом же взгляде на пленных этот тип показался ему подозрительным. Сопровождавший майора офицер кивал головой и высказал мысль, что об аресте необходимо сообщить командованию гарнизона для дальнейшего расследования дела и предания подсудимого военному суду высшей инстанции. Поступить так, как предлагает господин майор, а именно: допросить преступника на гауптвахте и немедленно повесить за гауптвахтой, — решительно нельзя. Он будет повешен, но законным путем, согласно военному судебному уставу. Подробный допрос перед повешением позволит раскрыть его связи с другими подобными преступниками. Кто знает, что еще при этом вскроется? Майора Вольфа внезапно охватило упрямство, его обуяла скрытая до сих пор в тайниках души звериная жестокость. Он заявил, что повесит перебежчика-шпиона немедленно после допроса, на свой собственный страх и риск. Он может себе это позволить, так как у него есть знакомства в высоких сферах и ему все нипочем. Здесь как на фронте. Если бы шпиона поймали и разоблачили в непосредственной близости от поля сражения, он был бы немедленно допрошен и повешен, с ним бы не разводили церемоний. Впрочем, господину капитану известно, что в прифронтовой полосе каждый командир от капитана и выше имеет право вешать всех подозрительных людей. Однако в вопросе полномочий военных чинов на повешение майор Вольф немного напутал. В Восточной Галиции по мере приближения к фронту эти правомочия переходили от высших к низшим чинам, и бывали случаи, когда, например, капрал, начальник патруля, приказывал повесить двенадцатилетнего мальчика, показавшегося ему подозрительным лишь потому, что в покинутой и разграбленной деревне в развалившейся хате варил себе картофельную шелуху. Спор между капитаном и майором обострялся. — Вы не имеете на это никакого права! — раздраженно кричал капитан. — Он будет повешен на основании приговора военного суда. — Будет повешен без приговора! — шипит майор Вольф. Швейк, которого вели несколько поодаль, слышал этот увлекательный разговор с начала до конца, и только сказал сопровождавшим его конвойным: — Что в лоб, что по лбу. В одном трактире в Либени мы не могли решить, как поступить со шляпником Вашаком, который постоянно хулиганил на танцульках: выкинуть сразу, как только он появится в дверях, после того как он закажет пиво, заплатит и выпьет, или же снять с него ботинки, когда он протанцует первый тур. Трактирщик предложил выбросить его не в начале танцулек, а после того, как он напьет и наест: пусть за все заплатит и сразу же вылетает. А знаете, что устроил этот негодяй? Не при шел. Ну, что вы на это скажете? Оба солдата, которые были откуда-то из Тироля, в один голос ответили: — Nix böhmisch[243]. — Verstehen sie deutsch?[244] — спокойно спросил Швейк. — Jawohl![245]— ответили оба, на что Швейк заметил: — Это хорошо, — по крайней мере, среди своих не пропадете. Коротая время в дружеской беседе, они дошли до гауптвахты, где майор Вольф с капитаном продолжали дебаты о судьбе Швейка, а Швейк скромно уселся позади на лавке. Майор Вольф в конце концов склонился к мнению капитана, что этого человека должно повесить только после продолжительной процедуры, мило именуемой «законный путь». Если бы они спросили Швейка, что он сам думает на этот счет, он бы ответил: «Мне очень жаль, господин майор, но, хотя вы по чину выше господина капитана, однако прав господин капитан. Всякая поспешность вредна. Однажды сошел с ума судья одного из пражских районных судов. Долгое время за ним ничего не замечали, но во время разбирательства дела об оскорблении личности это выявилось. Некий Знаменачек, повстречав на улице капеллана Гортика, который на уроке закона божия надавал пощечин его сынишке, сказал: «Ах ты, осел, ах ты, черная уродина, набожный идиот, черная свинья, поповский козел,осквернитель Христова учения, лицемер и шарлатан в рясе!» Сумасшедший судья был очень набожный человек. Три его сестры служили у ксендзов кухарками, а он был крестным их детей. Он так разволновался, что вдруг лишился рассудка и заорал на подсудимого: «Именем его величества императора и короля присуждаю вас к смертной казни через повешение! Приговор суда обжалованию не подлежит. Пан Горачек, — обратился он к судебному надзирателю, — возьмите вот этого господина и повесьте его там, ну, знаете, там, где выбивают ковры, а потом зайдите сюда, получите на пиво!» Само собой разумеется, пан Знаменачек и надзиратель остолбенели, но судья топнул ногой и заорал: «Вы будете повиноваться или нет?» Тут надзиратель так напугался, что потащил пана Знаменачека вниз, и, не будь адвоката, который вмешался и вызвал «Скорую помощь», не знаю, чем бы все это кончилось для Знаменачека. Судью уже сажали в карету «Скорой помощи», а он все кричал: «Если не найдете веревки, повесьте его на простыне, стоимость учтем после в полугодовом отчете». Швейка под конвоем отвели в комендатуру гарнизона, после того как он подписал составленный майором Вольфом протокол, гласивший, что Швейк, солдат австрийской армии, сознательно и без давления с чьей бы то ни было стороны переоделся в русскую форму и после отступления русских был задержан за линией фронта полевой жандармерией. Все это было истинной правдой, и Швейк, как человек честный, возражать не мог. При составлении протокола он неоднократно пытался вставить замечание, которое, быть может, уточнило бы ситуацию, но всякий раз раздавался повелительный окрик господина майора: «Молчать! Я вас об этом не спрашиваю. Дело совершенно ясное». И Швейку ничего иного не оставалось, как только отдавать честь и соглашаться: «Так точно, молчу, дело совершенно ясное». В комендатуре гарнизона он был отведен в какую-то дыру, где прежде находился склад риса и одновременно пансион для мышей. Рис был рассыпан повсюду, и мыши, ничуть не смущаясь Швейка, весело бегали вокруг, поедая зерна. Швейку пришлось сходить за соломенным тюфяком, но когда глаза привыкли к темноте, он увидел, что в его тюфяк переселяется целая мышиная семья. Не было никакого сомнения, что они намерены свить себе новое гнездо на развалинах славы истлевшего австрийского соломенного тюфяка. Швейк принялся стучать в запертую дверь. Подошел капрал-поляк, и Швейк попросил, чтобы его перевели в другое помещение, так как на своем тюфяке он может заспать мышей и тем нанести ущерб казне, ибо все, что хранится на военных складах, является казенным имуществом. Поляк частично понял, погрозил Швейку кулаком перед запертой дверью, упомянув при этом «о вонючей дупе»[246], и удалился, гневно проворчав что-то о холере, как будто Швейк бог весть как его оскорбил. Ночь Швейк провел спокойно, так как мыши не предъявляли к нему больших претензий. По-видимому, у них была своя ночная программа, они выполняли ее в соседнем складе военных шинелей и фуражек, которые мыши грызли спокойно и в полной безопасности, так как интендантство опомнилось только год спустя и завело на военных складах казенных кошек, без права на пенсию; кошки значились в интендантствах под рубрикой «K. u. k. Militärmagazinkatze»[247]. Этот кошачий чин был, собственно говоря, только восстановлением старого института, упраздненного после войны шестьдесят шестого года. Когда-то давно, при Марии-Терезии, во время войны, на военных складах тоже были кошки, и господа из интендантства все свои делишки с обмундированием сваливали на несчастных мышей. Однако императорские и королевские кошки во многих случаях не выполняли своего долга, и дело дошло до того, что как-то в царствование императора Леопольда на военном складе на Погоржельце по приговору военного суда были повешены шесть кошек. Воображаю, как посмеивались тогда в усы все, кто имел отношение к этому складу.Вместе с утренним кофе к Швейку в дыру втолкнули какого-то человека в русской фуражке и в русской шинели. Человек этот говорил по-чешски с польским акцентом. То был один из негодяев, служивших в контрразведке армейского корпуса, штаб которого находился в Перемышле. Агент военной тайной полиции даже не дал себе труда сколько-нибудь тонко выведать тайны у Швейка. Он начал прямо: — Попал я в лужу из-за своей неосторожности. Я служил в Двадцать восьмом полку и сразу перешел на службу к русским и вот так глупо влип. У русских я вызвался пойти в разведку… Служил я в Шестой киевской дивизии. А ты, товарищ, в каком русском полку служил? Сдается мне, что мы где-то встречались. В Киеве я знал чехов, которые вместе с нами пошли на фронт и перешли в русскую армию. Теперь я уже перезабыл их фамилии и из каких мест они были, но ты-то, должно быть, помнишь кое-кого, с кем ты там служил? Мне хотелось бы знать, кто остался из нашего Двадцать восьмого полка. Вместо ответа Швейк заботливо приложил свою руку ко лбу незнакомца, потом пощупал пульс и, наконец, подведя к маленькому окошечку, попросил его высунуть язык. Всей этой процедуре негодяй не противился, думая, что Швейк объясняется с ним тайными заговорщицкими знаками. Потом Швейк начал колотить в дверь, и, когда надзиратель пришел спросить, почему арестованный так шумит, он по-чешски и по-немецки потребовал, чтобы немедля позвали доктора, так как человек, которого сюда поместили, бредит в горячке. Однако это не произвело должного впечатления: за больным человеком никто не пришел. Он преспокойно остался сидеть в камере и без умолку болтал что-то о Киеве, о Швейке, которого он, безусловно, видел маршировавшим среди русских солдат. — Вы наверняка напились болотной воды, — сказал Швейк, — как наш молодой Тынецкий, человек вообще неглупый. Как-то раз пустился он путешествовать и добрался до самой Италии. Он ни о чем другом не говорил, только об этой самой Италии, дескать, там одни болотные воды и никаких других достопримечательностей. Вот он тоже от болотной воды схватил лихорадку. Трясла она его четыре раза в год: на всех святых, на святого Иосифа, на Петра и Павла и на Успение богородицы. Как его схватит эта самая лихорадка, он, вроде вот вас, начинал узнавать чужих, незнакомых ему людей. Ну, например, в трамвае мог сказать незнакомому человеку, что видел его на вокзале в Вене. Кого ни встретит на улице, — всех он или видел на вокзале в Милане, или выпивал с ними в винном погребке при ратуше в штирийском Граце. Если эта самая болотная горячка нападала на него, когда он сидел в трактире, он начинал узнавать посетителей и говорил, что все они ехали с ним на пароходе в Венецию. Против этой болезни нет никаких лекарств, кроме одного, которое выдумал новый санитар в Катержинках. Велели этому санитару ухаживать за помешанным, который целый божий день ничего не делал, а только сидел в углу и считал: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть», и опять: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть». Это был какой-то профессор. Санитар чуть не лопнул от злости, видя, что сумасшедший не может перескочить через шестерку. Сначала санитар по-хорошему просил его сосчитать: «Семь, восемь, девять, десять». Куда там! Профессор и в ус не дует, сидит себе в уголку и считает: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть». Санитар не выдержал, подскочил к своему подопечному и, когда тот проговорил «шесть», дал ему подзатыльник. «Вот вам, говорит, семь, а вот восемь, девять, десять». Что ни цифра, то подзатыльник. Больной схватился за голову и спрашивает, где он находится. Когда санитар сказал, что в сумасшедшем доме, профессор сразу припомнил, что попал туда из-за какой-то кометы. Он высчитал, что она появится через год, восемнадцатого июня, в шесть часов утра, а ему доказали, что эта комета сгорела уже несколько миллионов лет тому назад. Я с этим санитаром был знаком. Когда профессор окончательно выздоровел и выписался, он взял этого санитара в слуги. Никаких других обязанностей у него не было, только каждое утро давать господину профессору четыре подзатыльника, что он и выполнял добросовестно и аккуратно. — Я знал всех ваших киевских знакомых, — неутомимо продолжал агент контрразведки. — Не с вами ли был один такой толстый и один такой худой? Никак не припомню, как их звали и какого они полка. — Пусть это вас не беспокоит, — успокаивал его Швейк, — с каждым может случиться! Разве запомнишь фамилии всех толстых и всех худых? Фамилии худых людей, конечно, труднее запомнить, потому что их на свете больше. Они, как говорится, составляют" большинство. — Товарищ, — захныкал императорский и королевский мерзавец, — ты мне не веришь! А ведь нас ждет одинаковая участь! — На то мы и солдаты, — невозмутимо ответил Швейк, — для того нас матери и на свет породили, чтобы на войне, когда мы наденем мундиры, от нас полетели клочья. И мы на это идем с радостью, потому как знаем, что наши кости не будут гнить понапрасну. Мы падем за государя императора и его августейшую семью, ради которой мы отвоевали Герцеговину. Из наших костей будут вырабатывать костяной уголь для сахарных заводов. Это уже несколько лет тому назад объяснял нам господин лейтенант Циммер. «Вы свиная банда, — говорил он, — кабаны вы необразованные, вы никчемные, ленивые обезьяны, вы своим ножищам покоя не даете, точно они никакой цены не имеют. Если вас убьют на поле сражения, то из каждой вашей ноги выйдет полкило костяного угля, а из целого солдата со всеми костями его рук и ног — свыше двух кило. Сквозь вас, идиоты, на сахароваренных заводах будут фильтровать сахар. Вы и понятия не имеете, как после смерти будете полезны потомкам. Ваши дети будут пить кофе с сахаром, процеженным сквозь ваши кости, олухи». Я, помнится, задумался, а он ко мне: «О чем размышляешь?» — «Осмелюсь доложить, говорю, я полагаю, что костяной уголь из господ офицеров должен быть значительно дороже, чем из простых солдат». За это я получил три дня одиночки. Компаньон Швейка постучал в дверь и стал о чем-то договариваться со стражей, а та доложила канцелярии. Вскоре за компаньоном пришел штабной писарь, и Швейк опять остался один. Уходя, эта тварь, указывая на Швейка, во всеуслышание заявила: — Это мой старый товарищ по Киеву. Целых двадцать четыре часа пробыл Швейк в одиночестве, если не считать тех нескольких минут, когда ему приносили еду. Ночью он убедился, что русская шинель теплее и больше австрийской и что нет ничего неприятного, если ночью мышь обнюхивает спящего. Швейку казалось, что кто-то нежно шепчет ему на ухо. На рассвете «шепот» этот был прерван конвоирами, пришедшими за арестованным. Швейк до сих пор не может точно определить, что, собственно, это был за суд, куда привели его в то печальное утро. Но что это был суд военный, в этом не могло быть никаких сомнений. Там заседали генерал, полковник, майор, поручик, подпоручик, писарь и какой-то пехотинец, который, собственно говоря, ничего другого не делал, только подносил курящим спички. Допрос длился недолго. Несколько больший интерес, чем другие, проявил к Швейку майор, говоривший по-чешски. — Вы предали государя императора! — рявкнул он. — Иисус Мария! Когда? — воскликнул Швейк. — Чтобы я предал государя императора, нашего светлейшего монарха, из-за которого я столько выстрадал?! — Бросьте глупости, — сказал майор. — Осмелюсь доложить, господин майор, предать государя императора — не глупость. Мы народ служивый и присягали государю императору на верность, а присягу эту, как пели в театре, я, как верный муж, сдержал. — Вот, — сказал майор, — вот здесь доказательства вашей вины, и вот где правда. — Он указал на объемистую кипу бумаг. Основной материал дал суду человек, которого подсадили к Швейку. — Вы и теперь не желаете сознаваться? — спросил майор. — Ведь вы сами подтвердили, что, находясь в рядах австрийской армии, вы добровольно переоделись в русскую форму. Спрашиваю в последний раз: принуждал вас кто-нибудь к этому? — Я сделал это без всякого принуждения. — Добровольно? — Добровольно. — Без давления? — Без давления. А вы знаете, что вы пропали? Знаю; в Девяносто первом полку меня, безусловно, уже ждут, но разрешите мне, господин майор, сделать небольшое примечание о том, как люди добровольно переодеваются в чужое платье. В тысяча девятьсот восьмом году, в июле, в старом рукаве реки Бероунки в Збраславе купался переплетчик Божетех с Пршичной улицы в Праге. Одежду он повесил на вербах и очень обрадовался, когда спустя некоторое время в воду влез еще один господин. Слово за слово, баловались, брызгались, ныряли до самого вечера. Но из воды этот незнакомый господин вылез первым: пора-де ужинать. Пан Божетех остался посидеть еще немного в воде, а когда пошел одеваться к вербам, то вместо своей одежды нашел босяцкие лохмотья и записку: «Я долго размышлял: брать, не брать, ведь мы так хорошо веселились, тут я сорвал ромашку, и последний оторванный лепесток вышел: брать! А посему я обменялся с вами тряпками. Не бойтесь надеть их: они очищены от вшей неделю назад в окружной тюрьме Добржиши. В другой раз внимательнее приглядывайтесь к тому, с кем купаетесь: в воде всякий голый человек похож на депутата, даже если он убийца. Вы даже не знаете, с кем купались. Купание того стоило. К вечеру вода самая приятная. Влезьте в воду еще разок, чтоб прийти в себя». Пану Божетеху не оставалось ничего другого, как дождаться темноты. Потом он завернулся в босяцкие лохмотья и направился в Прагу. Он старался обойти шоссе, шел лугами, окольными тропками и встретился с жандармским патрулем из Хухли, который арестовал бродягу и на другой день утром отвел его в районный суд в Збраслав, ведь каждый может назваться Йозефом Божетехом, переплетчиком с Пршичной улицы в Праге, дом номер шестнадцать. Секретарь, который не так уж блестяще знал чешский язык, решил, что обвиняемый сообщает адрес своего соучастника, и переспросил: — Ist das genau Prag, № 16, Jozef Bozetech? — Живет ли он сейчас там, я не знаю, — ответил Швейк, — но тогда, в тысяча девятьсот восьмом году, жил. Он очень красиво переплетал книги, но долго держал, потому что сперва прочитывал их, а потом переплетал соответственно содержанию. Если он делал на книге черный обрез, то ее не стоило читать: каждому сразу было понятно, что у романа очень плохой конец. Может, вы желаете узнать более точные подробности? Да, чтобы не забыть: он каждый день сидел «У Флеков» и рассказывал содержание всех книг, которые ему перед тем отдали в переплет. Майор подошел к секретарю и что-то шепнул ему на ухо. Тот зачеркнул в протоколе адрес нового мнимого заговорщика, опасного военного преступника Божетеха. Странное судебное заседание протекало под председательством генерала Финка фон Финкенштейна, приспособившего этот суд к типу полевого суда. У некоторых людей мания собирать спичечные коробки, а у этого господина была мания организовывать полевые суды, хотя в большинстве случаев это противоречило воинскому уставу. Генерал объявил, что никаких аудиторов ему не нужно, что он сам созовет суд, а через три часа обвиняемый должен висеть. Пока генерал был на фронте, в полевых судах недостатка у него не ощущалось. Как иной во что бы то ни стало должен сыграть партию в шахматы, в бильярд или «марьяж», так этот знаменитый генерал ежедневно должен был устраивать срочные заседания полевых судов. Он председательствовал на них и с величайшей серьезностью и радостью объявлял подсудимому мат. Сентиментальный человек написал бы, наверное, что на совести у этого генерала десятки человеческих жизней, особенно после востока, где, по его словам, он боролся с великорусской агитацией среди галицийских украинцев. Мы, однако, принимая во внимание его точку зрения, не можем сказать, чтобы у него вообще кто-нибудь был на совести. Угрызений совести он не испытывал, их для него не существовало. Приказав на основании приговора своего полевого суда повесить учителя, учительницу, православного священника или целую семью, он возвращался к себе на квартиру, как возвращается из трактира азартный игрок в «марьяж», с удовлетворением вспоминая, как ему дали «флека», как он дал «ре», а они «супре», он «тути», они «боты», как он выиграл и набрал сто семь. Он считал повешение делом совершенно простым и естественным, своего рода хлебом насущным, и, вынося приговор, довольно часто забывал про государя императора. Он не говорил «именем его императорского величества вы приговариваетесь к смертной казни через повешение», но просто объявлял: «Я приговариваю вас». Иногда он умел найти в повешении комические моменты, о чем однажды написал своей супруге в Вену: «…ты, например, не можешь себе представить, моя дорогая, как я недавно смеялся. Несколько дней назад я осудил одного учителя за шпионаж. Есть тут у меня один испытанный человек — писарь. У него большая практика по части вешания. Для него это своего рода спорт. Я находился в своей палатке, когда, по вынесении приговора, явился ко мне этот самый писарь и спрашивает: «Где прикажете повесить учителя?» Я говорю: «На ближайшем дереве». И вот представь себе комизм положения. Кругом степь, ничего, кроме травы, не видать, и далеко впереди нет ни единого деревца. Но приказ есть приказ, а потому взял писарь с собой учителя и конвойных, и поехали они вместе искать дерево. Вернулись только вечером, и учитель с ними. Писарь пришел ко мне и спрашивает опять: «На чем повесить этого молодчика?» Я его выругал и напомнил, что уже дал приказ — на ближайшем дереве. Он сказал, что утром попробует это сделать, а утром пришел бледный как полотно: за ночь, мол, учитель исчез. Меня это так рассмешило, что я простил всех, кто его караулил. И еще пошутил, что учитель, вероятно, сам пошел искать дерево. Как видишь, моя дорогая, мы здесь не скучаем. Скажи маленькому Вилли, что папа его целует и скоро пришлет ему живого русского. Вилли будет на нем ездить, как на лошадке. Еще, моя дорогая, вспоминаю такой смешной случай. Повесили мы как-то одного еврея за шпионаж. Этот молодчик встретился нам на дороге, хотя делать ему там было нечего; он оправдывался и говорил, что продавал сигареты. Так вот, его повесили, но только на несколько секунд. Вдруг веревка оборвалась, и он упал, но сразу опомнился и закричал мне: «Господин генерал, я иду домой! Вы меня уже повесили, а, согласно закону, я не могу быть повешен дважды за одно и то же». Я расхохотался, и еврея мы отпустили. У нас, дорогая моя, весело!..» Когда генерала Финка назначили комендантом крепости Перемышль, ему уже не так часто подворачивалась возможность для подобных цирковых представлений, и он с большой радостью ухватился за дело Швейка. Теперь Швейк стоял перед этим тигром, который, сидя в центре длинного стола, курил сигарету за сигаретой и приказывал переводить ответы Швейка, после чего одобрительно кивал головой. Майор внес предложение послать телеграфный запрос в бригаду для выяснения, где в настоящее время находится одиннадцатая маршевая рота Девяносто первого полка, к которой, согласно показаниям обвиняемого, он принадлежит. Генерал высказался против и заявил, что этим задержится вынесение приговора, что противоречит смыслу данного мероприятия. Сейчас налицо полное признание обвиняемого в том, что он переоделся в русскую форму, потом имеется одно важное свидетельское показание, согласно которому обвиняемый признался, что был в Киеве. Он, генерал, предлагает немедленно удалиться на совещание, вынести приговор и немедленно привести его в исполнение. Майор все же настаивал, что необходимо установить личность обвиняемого, так как это — дело исключительной политической важности. Установив личность этого солдата, можно будет добраться и до связей обвиняемого с его бывшими товарищами по той воинской части, к которой он принадлежал. Майор был романтиком-мечтателем. Он говорил, что нужно найти какие-то нити, что недостаточно приговорить одного человека. Приговор является только результатом определенного следствия, которое заключает в себе нити, каковые нити… Он окончательно запутался в своих нитях, но все его поняли и одобрительно закивали головой, даже сам генерал, которому нити очень понравились, потому что он представил, как на майоровых нитях висят новые полевые суды. Поэтому он уже не протестовал против того, чтобы справиться в бригаде и точно установить, действительно ли Швейк принадлежит к Девяносто первому полку и когда, во время каких операций одиннадцатой маршевой роты, он перешел к русским. Швейк во время дебатов находился в коридоре, под охраной двух штыков. Потом его опять ввели в зал суда, поставили перед лицом судей и еще раз спросили, какого он полка. Потом Швейка перевели в гарнизонную тюрьму.
Вернувшись после неудавшегося полевого суда домой, генерал Финк лег на диван и стал обдумывать, как бы ускорить эту процедуру. Он был твердо уверен, что ответ они получат скоро, но все же это уже не та быстрота, какой отличались его суды, так как после этого последует духовное напутствие приговоренного, что задержит приведение приговора в исполнение на лишних два часа. — А, все равно, — решил генерал Финк. — Мы можем предоставить ему духовное напутствие еще перед вынесением приговора, до получения сведений из бригады. Все равно ему висеть. Генерал Финк приказал позвать к себе фельдкурата Мартинца. Это был несчастный учитель закона божьего, капеллан, откуда-то из Моравии. Раньше он был под началом такого безнравственного варвара, что предпочел пойти в армию. Новый фельдкурат был по-настоящему религиозный человек, он с горечью в сердце вспоминал о своем фарарже, который медленно, но верно шел навстречу погибели. Он вспоминал, как его фарарж до положения риз надирался сливовицей и однажды ночью во что бы то ни стало хотел втолкнуть ему в постель бродячую цыганку, которую подобрал где-то за селом, когда сильно навеселе возвращался с винокуренного завода. Фельдкурат Мартинец надеялся, что, напутствуя раненых и умирающих на поле битвы, он искупит грехи своего распутного фараржа, который, придя домой поздно ночью, неоднократно будил его, приговаривая при этом: — Еничек, Еничек! Толстая девка — жизнь моя! Надежды его не сбылись. Его перебрасывали из гарнизона в гарнизон, где он всего-навсего раз в две недели должен был произносить проповедь солдатам гарнизона и бороться с искушениями Офицерского собрания, а там велись такие разговоры, что в сравнении с ними «толстые девки» фараржа были невинной молитвой к ангелу-хранителю. Обычно его вызывали к генералу Финку во время крупных операций на фронте, когда нужно было торжественно отпраздновать очередную победу австрийской армии. Генерал Финк с таким же удовольствием организовывал торжественные полевые обедни, с каким устраивал полевые суды. Бестия Финк был таким ярым патриотом Австрии, что не молился о победе германского или турецкого оружия. Когда германцы одерживали победу над французами или англичанами, у алтаря царило молчание. Незначительную удачную схватку австрийского разведочного патруля с русским аванпостом штаб раздувал, словно огромный мыльный пузырь, до поражения целого корпуса русских, и это служило генералу Финку предлогом для торжественных богослужений. У несчастного фельдкурата Мартинца создавалось такое впечатление, что генерал-комендант Финк является одновременно главою католической церкви в Перемышле. Генерал Финк сам распоряжался церемониалом обедни, высказывая всякий раз пожелание, чтобы такие богослужения совершались по образцу богослужений в праздник тела господня — с октавой. Кроме того, генерал Финк имел обыкновение по возношении святых даров подскакать галопом на коне к алтарю и троекратно возгласить: «Ура! ура! ура!» Фельдкурат Мартинец, душа набожная и праведная, один из немногих, кто еще верил в бога, не любил визитов к генералу Финку. Генерал крепости Финк давал фельдкурату необходимые инструкции, а потом приказывал налить ему чего-нибудь покрепче и рассказывал рабу божьему Мартинцу новейшие анекдоты из глупейших сборничков, издававшихся специально для армии журналом «Lustige Blätter». Генерал собрал целую библиотеку книжонок с глупыми названиями, вроде «Юмор для зрения и слуха в солдатском ранце», «Гинденбурговы анекдоты», «Гинденбург в зеркале юмора», «Второй ранец юмора, наполненный Феликсом Шлемпером», «Из нашей гуляшевой пушки», «Сочные гранатные осколки из окопов», или такая чепуха, как «Под двуглавым орлом», «Венский шницель из императорской королевской полевой кухни разогрел Артур Локеш». Иногда он пел веселые содатские песни из сборника «Wir müssen siegen»[248], причем неустанно подливал чего-нибудь покрепче, заставляя фельдкурата пить и горланить вместе с ним. Потом заводил похабные разговоры, во время которых фельдкурат Мартинец с тоской в сердце вспоминал своего фараржа, по части сальностей ни в чем не уступавшего генералу Финку. Фельдкурат Мартинец с ужасом замечал, что чем чаще он ходит в гости к генералу Финку, тем ниже падает нравственно. Несчастному начали нравиться ликеры, которые он распивал у генерала. Постепенно он вошел во вкус генеральских разговоров. Воображению его рисовались безнравственные картины, и ради контушовки, рябиновки и старого вина в покрытых паутиной бутылках, которыми его поил генерал Финк, фельдкурат забывал о боге. Теперь между строчек требника у него танцевали «девочки» из генеральских анекдотов. Отвращение к посещениям генерала ослабевало. Генерал полюбил фельдкурата Мартинца, который сначала явился к нему святым Игнатием Лойолой, а затем приспособился к генеральскому окружению. Как-то раз генерал позвал к себе двух сестер милосердия из полевого госпиталя. Собственно говоря, в госпитале они не служили, а только были к нему приписаны, чтобы получать жалование, и подрабатывали, как это часто бывало в те тяжелые времена, проституцией. Генерал велел позвать фельдкурата Мартинца, который уже так запутался в тенетах дьявола, что после получасового флирта переменил обеих дам, причем вошел в такой раж, что обслюнявил на диване всю подушку. Потом он долгое время упрекал себя за такое развратное поведение. Грех свой он не искупил даже тем, что, возвращаясь ночью домой, упал на колени в парке по ошибке перед статуей архитектора и городского головы — мецената пана Грабовского, у которого в восьмидесятых годах были большие заслуги перед Перемышлем. Топот военного патруля смешался с его пламенной молитвой: — «Не осуди раба своего. Несть человека безгрешного перед судом твоим, не разрешишь ли от всех грехов его. Да не будет суров твой приговор. Помощи у тебя молю и в руки твои, господи, предаю дух мой». С той поры, когда его звали к генералу Финку, он несколько раз пытался отречься от всяческих земных наслаждений, ссылаясь на больной желудок. Он верил, что это ложь во спасение и что она избавит его душу от мук ада. Но вместе с тем он считал, что нализаться его обязывает воинская дисциплина: если генерал предлагает фельдкурату: «Налижись, товарищ!» — сделать это нужно хотя бы из одного только уважения к начальнику. Уклониться ему, впрочем, не всегда удавалось, особенно после торжественных полевых богослужений, когда генерал устраивал еще более торжественные пиры за счет гарнизонной кассы. Потом в финансовой части все расходы смешивали вместе, чтобы заодно и себе урвать кое-что. После таких торжеств фельдкурату казалось, что он морально погребен перед лицом господним, и это приводило его в трепет. Он ходил словно в забытьи и, не теряя в этом хаосе веры в бога, совершенно серьезно стал подумывать: не следует ли ему ежедневно систематически бичевать себя? В таком настроении явился он по вызову к генералу. Генерал вышел к нему сияющий и радостный. — Слышали, — ликующе воскликнул он, идя навстречу Мартинцу, — о моем полевом суде? Будем вешать одного вашего земляка. При слове «земляк» фельдкурат бросил на генерала страдальческий взгляд. Он уже несколько раз опровергал оскорбительное предположение, будто он чех, и неоднократно объяснял, что в их моравский приход входит два села: чешское и немецкое — и что ему часто случается одну неделю говорить проповеди для чехов, а другую — для немцев, но так как в чешском селе нет ни одной чешской школы, а только немецкая, то он должен преподавать закон божий в обоих селах по-немецки, и, следовательно, никоим образом не является чехом. Однажды это убедительное доказательство послужило сидевшему за столом майору предлогом для замечания, что этот фельдкурат из Моравии, собственно говоря, просто мелочная лавочка. — Пардон, — извинился генерал, — я забыл, он не ваш земляк, это чех-перебежчик, изменник, служил у русских, будет повешен. Пока для проформы мы все же устанавливаем его личность. Впрочем, это не важно, он будет повешен немедленно, как только по телеграфу придет ответ. Усаживая фельдкурата рядом с собой на диван, генерал оживленно продолжал: — У меня уж если полевой суд, то все должно делаться быстро, как полагается в полевом суде; быстрота — это мой принцип. В начале войны я был за Львовом и добился такой быстроты, что одного молодчика мы повесили через три минуты после вынесения приговора. Впрочем, это был еврей, но одного русина мы тоже повесили через пять минут после совещания. — Генерал добродушно рассмеялся. — Случайно оба не нуждались в духовном напутствии. Еврей был раввином, а русин — священником. Здесь перед нами иной случай, теперь мы будем вешать католика. Мне пришла в голову превосходная идея: дабы потом не задерживаться, духовное напутствие вы дадите ему заранее, чтобы, как я только что вам объяснил, нам не задерживаться. — Генерал позвонил и приказал денщику: — Принеси две из вчерашней батареи. Наполняя вскоре бокал фельдкурата вином, он приветливо обратился к нему: — Выпейте на дорожку перед духовным напутствием…
В этот грозный час из-за решетки раздавалось пение сидевшего на койке Швейка:
Глава II Духовное напутствие
Фельдкурат Мартинец не вошел, а буквально впорхнул к Швейку, как балерина на сцену. Жажда небесных благ и бутылка старого «Гумпольдскирхен» сделали его в эту трогательную минуту легким, как перышко. Ему казалось, что в этот серьезный и священный момент он приближается к богу, в то время как приближался он к Швейку. За ним заперли дверь и оставили наедине со Швейком. Фельдкурат восторженно обратился к сидевшему на койке арестанту: — Возлюбленный сын мой, я фельдкурат Мартинец. Всю дорогу это обращение казалось ему наиболее соответствующим моменту и отечески трогательным. Швейк поднялся со своего ложа, крепко пожал руку фельдкурату и представился: — Очень приятно, я Швейк, ординарец одиннадцатой маршевой роты Девяносто первого полка. Нашу часть недавно перевели в Брук-на-Лейте. Присаживайтесь, господин фельдкурат, и расскажите, за что вас упекли. Все же вы в чине офицера, и вам полагается сидеть в гарнизонной тюрьме, а вовсе не здесь. Ведь эта койка кишит вшами. Правда, иной сам не знает, где, собственно, ему положено сидеть. Бывает, в канцелярии напутают или случайно так произойдет. Сидел я как-то, господин фельдкурат, под арестом в Будейовицах, в полковой тюрьме, и привели ко мне зауряд-кадета; эти зауряд-кадеты были вроде как фельдкураты: ни рыба ни мясо, орет на солдат, как офицер, а случись с ним что, — запирают вместе с простыми солдатами. Были они, скажу я вам, господин фельдкурат, вроде как подзаборники: на довольствие в унтер-офицерскую кухню их не зачисляли, довольствоваться при солдатской кухне они тоже не имели права, так как были чином выше, но и офицерское питание опять же им не полагалось. Было их тогда пять человек. Сначала они только сырки жрали в солдатской кантине, ведь питание на них не получали. Потом в это дело вмешался обер-лейтенант Вурм и запретил им ходить в солдатскую кантину: это-де несовместимо с честью зауряд-кадета. Ну что им было делать: в офицерскую-то кантину их тоже не пускали. Повисли они между небом и землей и за несколько дней так настрадались, что один из них бросился в Мальшу, а другой сбежал из полка и два месяца спустя прислал в казарму письмо, где сообщал, что стал военным министром в Марокко. Осталось их четверо: того, который топился в Мальше, спасли. Он когда бросался, то от волнения забыл, что умеет плавать и что выдержал экзамен по плаванию на отлично. Положили его в больницу, а там опять не знали, что с ним делать, укрывать офицерским одеялом или простым; нашли такой выход: одеяла никакого не дали и завернули в мокрую простыню, так что он через полчаса попросил отпустить его обратно в казармы. Вот его-то, совсем еще мокрого, и посадили со мной. Просидел он дня четыре и блаженствовал, так как получал питание, арестантское, правда, но все же питание. Он почувствовал под ногами, как говорится, твердую почву. На пятый день за ним пришли, а через полчаса он вернулся за фуражкой, заплакал от радости и говорит мне: «Наконец-то пришло решение относительно нас. С сегодняшнего дня зауряд-кадетов будут сажать на гауптвахту с офицерами. За питание будем приплачивать в офицерскую кухню, а кормить нас будут только после того, как наедятся офицеры. Спать будем вместе с нижними чинами и кофе тоже будем получать из солдатской кухни. Табак нам будут выдавать тоже наравне с солдатами». Только теперь фельдкурат Мартинец опомнился и прервал Швейка фразой, содержание которой не имело никакого отношения к предшествовавшему разговору: — Да, да, возлюбленный сын мой, между небом и землей существуют вещи, о которых следует размышлять с пламенным сердцем и с полной верой в бесконечное милосердие божие. Прихожу к тебе, возлюбленный сын мой, с духовным напутствием. Он умолк, потому что напутствие у него как-то не клеилось. По дороге он обдумал план речи, которая должна была навести преступника на размышления о своей жизни и вселить в него уверенность, что на небе ему отпустят все грехи, если он покается и будет искренне скорбеть о них. Пока он размышлял, как лучше перейти к основной теме, Швейк опередил его, спросив, нет ли у него сигареты. Фельдкурат Мартинец до сих пор еще не научился курить. Это было то последнее, что он сохранил от своего прежнего образа жизни. Однажды в гостях у генерала Финка, когда в голове у него зашумело, он попробовал выкурить сигару, но его тут же вырвало. Тогда у него было такое ощущение, будто это ангел-хранитель предостерегающе пощекотал ему глотку. — Я не курю, возлюбленный сын мой, — с необычайным достоинством ответил он Швейку. — Удивляюсь, — сказал Швейк, — я был знаком со многими фельдкуратами, так те дымили, что твой винокуренный завод в Злихове! Я вообще не могу себе представить фельдкурата некурящего и непьющего. Знал я одного некурящего, но тот жевал табак. Во время проповеди он заплевывал всю кафедру. Вы откуда будете, господин фельдкурат? — Из Нового Ичина, — упавшим голосом отозвался его императорское королевское преподобие Мартинец. — Так вы, может, знали, господин фельдкурат, Ружену Гаудрсову, она в позапрошлом году служила в одном пражском винном погребке на Платнержской улице и подала в суд сразу на восемнадцать человек, требуя с них алименты, так как родила двойню. У одного из близнецов один глаз был голубой, другой карий, а у второго — один глаз серый, другой черный, поэтому она предполагала, что тут замешаны четыре господина с такими же глазами. Эти господа ходили в тот винный погребок и имели с ней кой-какие делишки. Кроме того, у первой из двойняшек одна ножка была кривая, как у советника из городской управы, он тоже захаживал туда, а у второго на одной ноге было шесть пальцев, как у одного депутата, тамошнего завсегдатая. Теперь представьте себе, господин фельдкурат, что в гостиницы и на частные квартиры с ней ходили восемнадцать таких посетителей и от каждого у этих близнецов осталась какая-нибудь примета. Суд решил, что в такой толчее отца установить невозможно, и тогда она все свалила на хозяина винного погребка, у которого служила, и подала иск на него. Но тот доказал, что он уже двадцать с лишним лет импотент после операции, которая была ему сделана в связи с воспалением нижних конечностей. В конце концов ее спровадили, господин фельдкурат, к вам в Новый Ичин. И вот вам наука: кто за большим погонится, тот ни черта не получит. Она должна была держаться одного и не утверждать перед судом, что один близнец от депутата, а другой от советника из городской управы. От одного — и все тут. Время рождения ребенка легко вычислить: такого-то числа я была с ним в номере, а такого-то числа такого-то месяца у меня родился ребенок. Само собой разумеется, если роды нормальные, господин фельдкурат. В таких номерах за пятерку всегда можно найти свидетеля, полового, например, или горничную, которые присягнут, что в ту ночь он действительно был с нею и она ему еще сказала, когда они спускались по лестнице: «А если что-нибудь случится?» А он ей на это ответил: «Не бойся, моя канимура, о ребенке я позабочусь». Фельдкурат задумался. Духовное напутствие теперь показалось ему делом нелегким, хотя в основном им был разработан план того, о чем и как он будет говорить с возлюбленным сыном: о безграничном милосердии в день Страшного суда, когда из могил восстанут все воинские преступники с петлей на шее. Если они покаялись, то все будут помилованы, как «благоразумный разбойник» из Нового Завета. Он подготовил, быть может, одно из самых проникновенных духовных напутствий, которое должно было состоять из трех частей: сначала он хотел побеседовать о том, что смерть через повешение легка, если человек вполне примирен с богом. Воинский закон наказывает за измену государю императору, который Является отцом всех воинов, так что самый незначительный проступок воина следует рассматривать как отцеубийство, глумление над отцом своим. Далее он хотел развить свою теорию о том, что государь император — помазанник божий, что он самим богом поставлен управлять светскими делами, как папа поставлен управлять делами духовными. Измена императору является изменой самому богу. Итак, воинского преступника ожидают, помимо петли, муки вечные, вечное проклятие. Однако если светское правосудие в силу воинской дисциплины не может отменить приговора и должно повесить преступника, то что касается другого наказания, а именно вечных мук, — здесь еще не все потеряно. Тут человек может парировать блестящим ходом — покаянием. Фельдкурат представлял себе трогательнейшую сцену, после которой там, на небесах, вычеркнут все записи о его деяниях и поведении на квартире генерала Финка в Перемышле. Он представлял себе, как под конец он заорет на осужденного: «Кайся, сын мой, преклоним вместе колена! Повторяй за мной, сын мой!» А потом в этой вонючей, вшивой камере раздастся молитва: «Господи боже! Тебе же подобает смилостивиться и простить грешника! Усердно молю тя за душу воина (имярек), коей повелел ты покинуть свет сей, согласно приговору военно-полевого суда в Перемышле. Даруй этому пехотинцу, покаянно припадающему к стопам твоим, прощение, избавь его от мук ада и допусти его вкусить вечные твоя радости». — С вашего разрешения, господин фельдкурат, вы уже пять минут молчите, будто воды в рот набрали, словно вам и не до разговора. Сразу видать, что в первый раз попали под арест. — Я пришел, — серьезно сказал фельдкурат, — ради духовного напутствия. — Чудно́, господин фельдкурат, чего вы все время толкуете об этом духовном напутствии? Я, господин фельдкурат, не в состоянии дать вам какое бы то ни было напутствие. Вы не первый и не последний фельдкурат, попавший за решетку. Кроме того, по правде сказать, господин фельдкурат, нет у меня такого дара слова, чтобы я мог кого-либо напутствовать в тяжелую минуту. Один раз я попробовал было, но получилось не особенно складно. Присаживайтесь-ка поближе, я вам кое-что расскажу. Когда я жил на Опатовицкой улице, был у меня один приятель Фаустин, швейцар гостиницы, очень достойный человек. Правильный человек, рачительный. Всех уличных девок знал наперечет. В любое время дня и ночи вы, господин фельдкурат, могли прийти к нему в гостиницу и сказать: «Пан Фаустин, мне нужна барышня». Он вас подробно расспросит, какую вам: блондинку, брюнетку, маленькую, высокую, худую, толстую, немку, чешку или еврейку, незамужнюю, разведенную или замужнюю дамочку, образованную или без образования. Швейк дружески прижался к фельдкурату и, обняв его за талию, продолжал: — Ну, предположим, господин фельдкурат, вы ответили, — нужна блондинка, длинноногая, вдова, без образования. Через десять минут она будет у вас в постели и с метрическим свидетельством. Фельдкурата бросило в жар, а Швейк рассказывал дальше, с материнской нежностью прижимая его к себе: — Вы и предствить себе не можете, господин фельдкурат, какое у этого Фаустина было глубокое понятие о морали и честности. От женщин, которых он сватал и поставлял в номера, он и крейцера не брал на чай. Иной раз какая-нибудь из этих падших забудется и вздумает сунуть ему в руку мелочь, — нужно было видеть, как он сердился и как кричал на нее: «Свинья ты этакая! Если ты продаешь свое тело и совершаешь смертный грех, не воображай, что твои десять геллеров мне помогут. Я тебе не сводник, бесстыжая шлюха! Я делаю это единственно из сострадания к тебе, чтобы ты, раз уж так низко пала, не выставляла себя публично на позор, чтобы тебя ночью не схватил патруль и чтоб потом тебе не пришлось три дня отсиживать в полиции. Тут ты, по крайней мере, в тепле, и никто не видит, до чего ты дошла». Он ничего не хотел брать с них и возмещал это за счет клиентов. У него была своя такса: голубые глаза — десять крейцеров, черные — пятнадцать. Он подсчитывал все до мелочей на листке бумаги и подавал посетителю как счет. Это были очень доступные цены за посредничество. За необразованную бабу он накидывал десять крейцеров, так как исходил из принципа, что простая баба доставит удовольствия больше, чем образованная дама. Как-то под вечер пан Фаустин пришел ко мне на Опатовицкую улицу страшно взволнованный, сам не свой, словно его только что вытащили из-под предохранительнойрешетки трамвая и при этом украли часы. Сначала он ничего не говорил, только вынул из кармана бутылку рома, выпил, дал мне и говорит: «Пей!» Так мы с ним и молчали, а когда всю бутылку выпили, он вдруг выпалил: «Друг, будь добр, сослужи мне службу. Открой окно на улицу, я сяду на подоконник, а ты схватишь меня за ноги и столкнешь с четвертого этажа вниз. Мне ничего уже в жизни не надо. Одно для меня утешение, что нашелся верный друг, который спровадит меня со света. Не могу я больше жить на этом свете. На меня, на честного человека, подали в суд, как на последнего сводника из Еврейского квартала. Наш отель первоклассный. Все три горничные и моя жена имеют желтые билеты и ни одного крейцера не должны доктору за визит. Если ты хоть чуточку меня любишь, столкни меня с четвертого этажа, даруй мне последнее напутствие. Утешь меня». Велел я ему влезть на окно и столкнул вниз на улицу. Не пугайтесь, господин фельдкурат. — Швейк встал на нары и туда же втащил фельдкурата. — Смотрите, господин фельдкурат, я его схватил вот так… и раз вниз! Швейк приподнял фельдкурата и спустил его на пол. Пока перепуганный фельдкурат поднимался на ноги, Швейк закончил свой рассказ: — Видите, господин фельдкурат, с вами ничего не случилось, и с ним, с паном Фаустином, тоже. Только окно там было раза в три выше, чем эта койка. Ведь он, пан Фаустин, был вдребезги пьян и забыл, что на Опатовицкой улице я жил на первом этаже, а не на четвертом. На четвертом этаже я жил за год до этого на Кршеменцевой улице, куда он ходил ко мне в гости. Фельдкурат в ужасе смотрел с пола на Швейка, а Швейк, возвышаясь над ним, стоя на нарах, размахивал руками. Фельдкурат решил, что имеет дело с сумасшедшим, и, заикаясь, начал: — Да, да, возлюбленный сын мой, даже меньше чем в три раза. — Он потихоньку подобрался к двери и начал барабанить что есть силы. Он так ужасно вопил, что ему сразу открыли. Швейк сквозь оконную решетку видел, как фельдкурат, энергично жестикулируя, быстро шагал по двору в сопровождении караульных. — По-видимому, его отведут в сумасшедший дом, — заключил Швейк. Он соскочил с нар и, прохаживаясь солдатским шагом, запел:У генерала уже собралось большое общество, где главную роль играли две милые дамы, вино и ликеры. Офицеры, заседавшие в полевом суде, были здесь в полном составе. Отсутствовал только солдат-пехотинец, который утром подносил курящим зажженные спички. Фельдкурат вплыл в комнату, как сказочное привидение. Был он бледен, взволнован, но исполнен достоинства, как человек, который сознает, что незаслуженно получил пощечину. Генерал Финк, в последнее время обращавшийся с фельдкуратом весьма фамильярно, притянул его к себе на диван и пьяным голосом спросил: — Что с тобой, мое духовное напутствие? При этом одна из веселых дам кинула в фельдкурата сигаретку «Мемфис». — Пейте, мое духовное напутствие, — предложил генерал Финк, наливая фельдкурату вино в большой зеленый бокал. А так как тот выпил не сразу, то генерал стал поить его собственноручно, и если бы фельдкурат глотал медленнее, он бы облил его с головы до пят. Только потом начались расспросы, как осужденный держался во время духовного напутствия. Фельдкурат встал и трагическим голосом произнес: — Спятил. — Значит, напутствие было замечательное, — радостно захохотал генерал, и все общество загоготало в ответ, а дамы опять принялись бросать в фельдкурата сигаретками. В конце стола клевал носом майор, хвативший лишнего. С приходом нового человека он оживился, быстро наполнил два бокала каким-то ликером, расчистил себе дорогу между стульев и принудил очумевшего духовного пастыря выпить с ним на брудершафт. Потом майор опять повалился в кресло и продолжал клевать носом. Бокал, выпитый на брудершафт, бросил фельдкурата в сети дьявола, а тот раскрывал ему свои объятия в каждой бутылке, стоявшей на столе, во взглядах и улыбках веселых дам, которые положили ноги на стол, так что из кружев на него глядел Вельзевул. До самого последнего момента фельдкурат был уверен, что дело идет о спасении его души, что сам он — мученик. Он выразил это в словах, с которыми обратился к двум денщикам генерала, относившим его в соседнюю комнату на диван: — Печальное, но вместе с тем и возвышенное зрелище откроется перед вашими очами, когда вы непредубежденно и с чистою мыслью вспомните о стольких прославленных страдальцах, которые пожертвовали собой за веру и причислены к лику святых мучеников. По мне вы видите, как человек становится выше всех страданий, если в сердце его обитают истина и добродетель, кои вооружают его для достижения славной победы над самыми страшными мучениями. Здесь его повернули лицом к стенке, и он сразу же уснул. Сон фельдкурата был тревожен. Снилось ему, что днем он исполняет обязанности фельдкурата, а вечером служит швейцаром в гостинице вместо швейцара Фаустина, которого Швейк столкнул с четвертого этажа. Со всех сторон на него сыпались жалобы генералу за то, что вместо блондинки он привел клиенту брюнетку, а вместо разведенной, образованной дамы доставил необразованную вдову. Утром он проснулся, потный, как мышь. Желудок его расстроился, а в мозгу сверлила мысль, что его моравский фарарж по сравнению с ним ангел.
Глава III Швейк снова в своей маршевой роте
Майор, который на вчерашнем утреннем заседании суда по делу Швейка исполнял обязанности аудитора, вечером пил с фельдкуратом на брудершафт и клевал носом. Никто не знал, когда и как майор ушел от генерала. Все напились до такого состояния, что не заметили его отсутствия. Даже сам генерал не мог разобрать, кто именно из гостей говорит. Майора не было среди них уже больше двух часов, а генерал, покручивая усы и глупо улыбаясь, кричал: — Это вы хорошо сказали, господин майор! Утром майора нигде не могли найти. Его шинель висела в передней на вешалке, сабля тоже, не хватало только офицерской фуражки. Предположили, что он заснул где-нибудь в уборной. Обыскали все уборные, но майора не обнаружили. Вместо него в третьем этаже нашли спящего поручика, тоже бывшего в гостях у генерала. Он спал, стоя на коленях, нагнувшись над унитазом. Сон напал на него во время рвоты. Майор как в воду канул. Но если бы кто:нибудь заглянул в решетчатое окошко камеры, где был заперт Швейк, то он увидев бы, что под русской шинелью спят на одной койке двое. Из-под шинели выглядывали две пары сапог: сапоги со шпорами принадлежали майору, без шпор — Швейку. Оба лежали, прижавшись друг к другу, как два котенка. Лапа Швейка покоилась под головой майора, а майор обнимал Швейка за талию, прижавшись к нему, как щенок к суке. В этом не было ничего загадочного, а со стороны майора это было просто осознанием своего служебного долга. Наверно, вам случалось сидеть с кем-нибудь всю ночь напролет. Бывало, наверное, и так: вдруг ваш собутыльник хватается за голову, вскакивает и кричит: «Иисус Мария! В восемь часов я должен был быть на службе!» Это так называемый приступ осознания служебного долга, который наступает у человека в результате расщепления угрызений совести. Человека, охваченного этим благородным приступом, ничто не может отвратить от святого убеждения, что он должен немедленно наверстать упущенное по службе. Эти люди — те призраки без шляп, которых швейцары учреждений перехватывают в коридоре и укладывают в своей берлоге на кушетку, чтобы они проспались. Точно такой приступ был в эту ночь у майора. Когда он проснулся в кресле, ему вдруг пришло в голову, что он должен немедленно допросить Швейка. Этот приступ осознания служебного долга наступил так внезапно и майор подчинился ему с такой быстротой и решительностью, что никто не заметил его исчезновения. Зато тем сильнее ощутили присутствие майора в караульном помещении военной тюрьмы. Он влетел туда как бомба. Дежурный фельдфебель спал, сидя за столом, а вокруг него в самых разнообразных позах дремали караульные. Майор в фуражке набекрень разразился такой руганью, что солдаты как зевали, так и остались с разинутыми ртами; лица у всех перекосились. На майора с отчаянием и как бы кривляясь смотрел не отряд солдат, а стая оскалившихся обезьян. Майор стучал кулаком по столу и кричал на фельдфебеля: — Вы нерадивый мужик, я уже тысячу раз повторял вам, что ваши люди — банда вонючих свиней. — Обращаясь к остолбеневшим солдатам, он орал — Солдаты! Из ваших глаз прет глупость, даже когда вы спите! А проснувшись, вы, мужичье, корчите такие рожи, словно каждый сожрал по вагону динамита. После этого последовала длинная и обильная проповедь об обязанностях караульных и под конец требование немедленно отпереть ему камеру, где находится Швейк; он хочет подвергнуть преступника новому допросу. Таким образом майор ночью попал к Швейку. Он пришел в камеру, когда в нем, как говорится, все расползалось. Последним взрывом был приказ выдать ключи от тюрьмы. Фельдфебель пришел в отчаяние от требований майора, но, помня о своих обязанностях, ключи выдать отказался, что неожиданно произвело на майора прекрасное впечатление. — Вы банда вонючих свиней! — кричал он во дворе. — Если бы вы выдали мне ключи, я бы вам показал! — Осмелюсь доложить, — ответил фельдфебель, — я вынужден запереть вас и для вашей безопасности приставить к арестанту караульного. Если вы пожелаете выйти, то будьте любезны, господин майор, постучать в дверь. — Ты дурной, — сказал майор, — павиан ты, верблюд! Ты думаешь, что я боюсь какого-то там арестанта, раз собираешься поставить караульного, когда я буду его допрашивать? Черт вас побери! Заприте меня — и вон отсюда! Керосиновая лампа с прикрученным фитилем, стоявшая в окошечке над дверью в решетчатом фонаре, давала тусклый свет, и майор с трудом отыскал проснувшегося Швейка. Последний, стоя навытяжку у своих нар, терпеливо выжидал, чем, собственно говоря, окончится этот визит. Швейк решил, что самым правильным будет представиться господину майору, и поэтому энергично отрапортовал: — Осмелюсь доложить, господин майор, арестованный один, других происшествий не было. Майор вдруг забыл, зачем он пришел сюда, и поэтому сказал: — Ruht! Где у тебя арестованный? — Это, осмелюсь доложить, я сам, — с гордостью ответил Швейк. Майор, однако, не обратил внимания на этот ответ, ибо генеральское вино и ликеры вызвали в его мозгу последнюю алкогольную реакцию. Он зевнул так страшно, что любой штатский вывихнул бы себе при этом челюсть. У майора же этот зевок направил мышление по тем мозговым извилинам, где у человека хранится дар пения. Он непринужденно повалился на тюфяк, лежавший на нарах у Швейка, и завопил так, как перед своим концом визжит недорезанный поросенок:Тем временем в штабе бригады произошли существенные перемены. Начальником штаба был назначен полковник Гербих. Это был человек больших военных способностей, которые ударили ему в ноги и проявились в форме подагры. Однако он имел в министерстве очень влиятельных знакомых, благодаря которым не ушел на пенсию, а слонялся но штабам разных крупных воинских соединений, получал высшие ставки с самыми разнообразнейшими надбавками военного времени и оставался на посту до тех пор, пока во время очередного подагрического приступа не выкидывал какой-нибудь глупости. После этого его переводили в другое место, обычно с повышением. За обедом он говорил с офицерами исключительно о своем отекшем большом пальце на ноге, который иногда так распухал, что полковнику приходилось носить специальный сапог. Во время еды самым приятным развлечением для него было рассказывать всем, что этот палец мокнет и беспрестанно потеет, что его постоянно приходится обкладывать ватой и что испарина от пальца пахнет прокисшим мясным супом. Понятно, почему весь офицерский состав с искренней радостью расставался с Гербихом, когда его переводили в другое место. В общем это был приветливый господин. С младшими офицерами он держался по-приятельски и рассказывал им, сколько он в свое время выпил и съел вкусных вещей, покуда его не скрутило. Когда Швейка доставили в бригаду и по приказу дежурного офицера с соответствующими бумагами привели к полковнику Гербиху, у последнего сидел подпоручик Дуб. Через несколько дней после перехода Санок — Самбор с подпоручиком Дубом стряслась новая беда. За Фельдштейном одиннадцатая маршевая рота повстречала транспорт лошадей, который перегоняли к драгунскому полку в Садовую Вишню. Подпоручик Дуб и сам не знал, как это произошло, но ему вдруг захотелось показать поручику Лукашу свое кавалерийское искусство. Он не помнил, как вскочил на коня и как исчез вместе с ним в долине ручья. Позже подпоручика нашли прочно засевшим в небольшом болотце. Должно быть, и самый искусный садовник не сумел бы так посадить его. Когда подпоручика вытащили оттуда с помощью аркана, он ни на что не жаловался и только тихо стонал, словно перед смертью. В таком состоянии его привезли в штаб бригады, мимо которого шел их путь, и поместили в маленький лазарет. Через несколько дней он пришел в себя, и врач объявил, что ему еще раза два или три намажут спину и живот йодом, а потом он смело может догонять свою роту. Теперь подпоручик Дуб сидел у полковника Гербиха и разговаривал с ним о разных болезнях. Завидев Швейка, Дуб, которому было известно о загадочном исчезновении ординарца у Фельдштейна, громко закричал: — Так ты опять здесь! Многих негодяев носит черт знает где, но еще худшими мерзавцами они возвращаются обратно. Ты — один из них. Для полноты картины следует заметить, что в результате приключения с конем подпоручик Дуб получил легкое сотрясение мозга. Поэтому мы не должны удивляться, что он, наступая на Швейка, призывал бога на борьбу со Швейком и кричал в рифму: — О царю небесный, взываю к тебе! Дымом скрыты от меня пушки гремящие, бешено летят пули свистящие. Воеводе непобедимый, молю тебя, помоги мне одолеть этого разбойника… Где ты так долго пропадал, мерзавец? Чье это обмундирование ты надел на себя? Следует также добавить, что в канцелярии у полковника-подагрика были весьма демократические порядки, правда, лишь между приступами подагры. Здесь пребывали все чины, дабы выслушать его рассуждения относительно отекшего пальца с запахом прокисшего мясного супа. Когда у полковника Гербиха не было приступа, к нему в канцелярию набивались самые различные военные чины, ибо он в эти редкие минуты бывал очень весел и разговорчив, любил собирать вокруг себя слушателей, которым рассказывал сальные анекдоты, что на него действовало прекрасно, а остальным доставляло удовольствие принужденно посмеяться над старыми анекдотами времен генерала Лаудона. В эти периоды служить у полковника Гербиха было очень легко. Всякий делал что ему вздумается, и можно с уверенностью сказать, что там, где штаб возглавлял полковник Гербих, вовсю крали и творили всевозможные глупости. Так и сегодня. Вместе со Швейком в канцелярию полковника нагрянули разные военные чины. Пока полковник читал препроводительную бумагу, адресованную штабу бригады и составленную майором из Перемышля, они молча ожидали, что произойдет дальше. Подпоручик Дуб, однако, продолжал разговор со Швейком в привычной для него милой форме: — Ты меня еще не знаешь, но когда узнаешь, подохнешь от страха! Полковник обалдел от письма майора, так как тот диктовал эту бумагу, еще находясь под влиянием легкого отравления алкоголем. Несмотря на это, полковник Гербих был все же в хорошем настроении, так как со вчерашнего дня боли прекратились и его большой палец вел себя тихо, словно агнец. — Так что вы, собственно, натворили? — спросил он Швейка так ласково, что у подпоручика Дуба от зависти сжалось сердце, и он поспешил ответить за Швейка. — Этот солдат, господин полковник, — представил он Швейка, — строит из себя дурака, дабы прикрыть идиотством свои преступления. Правда, я не ознакомлен с содержанием присланной с ним бумаги, но тем не менее догадываюсь, что этот негодяй опять что-то натворил, и в крупном масштабе. Если вы разрешите мне, господин полковник, ознакомиться с содержанием этой бумаги, я, безусловно, смогу вам дать определенные указания, как с ним поступить. — Обращаясь к Швейку, он сказал по-чешски: — Ты пьешь мою кровь, чувствуешь? — Пью, — с достоинством ответил Швейк. — Вот видите, что это за тип, господин полковник, — уже по-немецки продолжал подпоручик Дуб. — Вы ни о чем не можете его спросить, с ним вообще нельзя разговаривать. Но когда-нибудь найдет коса на камень! Его необходимо примерно наказать. Разрешите, господин полковник… Подпоручик Дуб углубился в чтение бумаги, составленной майором из Перемышля, и, дочитав до конца, торжествующе воскликнул: — Теперь тебе, Швейк, аминь. Куда ты дел казенное обмундирование? — Я оставил его на плотине пруда, когда примерял эти тряпки, чтобы узнать, как в них чувствуют себя русские солдаты, — ответил Швейк. — Это просто недоразумение. Швейк подробно рассказал подпоручику Дубу, как он настрадался из-за этого недоразумения. Когда он кончил свой рассказ, подпоручик Дуб заорал на него: — Вот теперь-то ты меня узнаешь! Понимаешь ты, что значит потерять казенное имущество? Знаешь ли ты, негодяй, что это значит — потерять на войне обмундирование? — Осмелюсь доложить, господин лейтенант, — ответил Швейк, — знаю. Когда солдат лишается обмундирования, он должен получить новое. — Иисус Мария, — крикнул подпоручик Дуб, — осел, скотина ты этакая, если ты и впредь будешь так со мной шутить, то еще сто лет после войны будешь дослуживать! Полковник Гербих, сидевший до сих пор спокойно и деловито за столом, вдруг сделал страшную гримасу, ибо его палец, который до сих пор вел себя смирно, из тихого и спокойного агнца превратился в ревущего тигра, в электрический ток в шестьсот вольт, в палец, каждую косточку которого молот медленно дробит в щебень. Полковник Гербих лишь рукой махнул и заорал диким голосом, как орет человек, которого медленно поджаривают на вертеле: — Вон! Дайте мне револьвер! Это был дурной признак, поэтому все выскочили вон вместе со Швейком, которого конвойные вытолкали в коридор. Остался лишь подпоручик Дуб. Он хотел использовать этот подходящий, как ему казалось, момент против Швейка и сказал готовому заплакать полковнику: — Господин полковник, позвольте мне обратить ваше внимание на то, что этот солдат… Полковник замяукал и запустил в подпоручика чернильницей, после чего подпоручик в ужасе отдал честь и, пролепетав: «Разумеется, господин полковник», — исчез за дверью. Еще долго потом из канцелярии полковника были слышны рев и вой. Наконец вопли прекратились. Палец полковника неожиданно опять превратился в агнца, приступ подагры прошел, полковник позвонил и снова приказал привести к нему Швейка. — Так что, собственно, с тобой приключилось? — по-прежнему ласково спросил полковник Швейка. Все неприятное осталось позади. Он снова почувствовал себя прекрасно и испытывал такое блаженство, словно нежился на пляже на берегу моря. Дружески улыбаясь полковнику, Швейк рассказал свою одиссею от начала до конца, доложил, что он ординарец одиннадцатой маршевой роты Девяносто первого полка и что не знает, как они там без него обойдутся. Полковник тоже улыбался, а потом отдал следующий приказ: «Выписать Швейку воинский литер через Львов до станции Золтанец, куда завтра должна прибыть его маршевая рота, и выдать ему со склада новый казенный мундир и шесть крон восемьдесят два геллера вместо продовольствия на дорогу». Когда Швейк в новом австрийском мундире покидал штаб бригады, он столкнулся с подпоручиком Дубом. Тот был немало удивлен, когда Швейк по всем правилам отрапортовал ему, показал документы и заботливо спросил, что передать господину поручику Лукашу. Подпоручик Дуб не нашелся сказать ничего другого, как только «Abtreten!», и, глядя вслед удаляющемуся Швейку, проворчал про себя: «Ты меня еще узнаешь, Иисус Мария, ты меня узнаешь!»
На станции Золтанец собрался весь батальон капитана Сагиера, за исключением арьергарда — четырнадцатой роты, потерявшейся где-то при обходе Львова. Войдя в местечко, Швейк очутился в совершенно новой обстановке. Судя по всеобщему оживлению, недалеко был фронт, где шла резня. Всюду стояли пушки и обозы; из каждого дома выходили солдаты разных полков, среди них выделялись германцы. Они с видом аристократов раздавали австрийским солдатам сигареты из своих богатых запасов. У германских кухонь на площади стояли даже бочки с пивом. Германским солдатам раздавали пиво в обед и в ужин, а вокруг них, как голодные кошки, бродили заброшенные австрийские солдаты с животами, раздувшимися от грязного подслащенного отвара цикория. Пейсатые евреи в длинных кафтанах, собравшись в кучки, размахивали руками, показывая на тучи дыма на западе. Со всех сторон раздавались крики, что это на реке Буг горят Утишков, Буск и Деревяны. Отчетливо был слышен гул пушек. Снова стали кричать, что русские бомбардируют со стороны Грабова Каменку-Струмилову и что бои идут вдоль всего Буга, а солдаты задерживают беженцев, которые собрались уже вернуться за Буг, к себе домой. Повсюду царила суматоха, никто не знал точно — перешли русские в наступление, приостановив свое отступление по всему фронту, или нет. В главную комендатуру местечка патрули полевой жандармерии поминутно приводили то одну, то другую запуганную еврейскую душу. За распространение неверных и ложных слухов несчастных евреев избивали в кровь и отпускали с выпоротой задницей домой. Итак, Швейк попал в эту сутолоку и попробовал разыскать свою маршевую роту. Уже на вокзале, в этапном управлении, у него чуть было не возник конфликт. Когда он подошел к столу, где солдатам, разыскивающим свою часть, давалась информация, какой-то капрал раскричался: не хочет ли Швейк, чтобы капрал за него разыскал его маршевую роту? Швейк сказал, что хочет лишь узнать, где здесь, в местечке, расположена одиннадцатая маршевая рота Девяносто первого полка такого-то маршевого батальона. — Мне очень важно знать, — подчеркнул Швейк, — где находится одиннадцатая маршевая рота, так как я ее ординарец. К несчастью, за соседним столом сидел какой-то штабной писарь; он вскочил, как тигр, и тоже заорал на Швейка: — Свинья окаянная, ты ординарец и не знаешь, где твоя маршевая рота? Не успел Швейк ответить, как штабной писарь исчез в канцелярии и тотчас же привел оттуда толстого поручика, который выглядел так почтенно, словно был владельцем крупной мясной фирмы. Этапные управления служили одновременно ловушками для слоняющихся одичавших солдат, которые, вероятно, были не прочь всю войну разыскивать свои части и околачиваться на этапах, а всего охотнее стояли в очередях в этапных управлениях у столов, над которыми висела табличка: «Minagegeld!»[253] Когда вошел толстый поручик, старший писарь крикнул: — Habt Acht! А поручик спросил Швейка: — Где твои документы? Швейк предъявил документы, и поручик, удостоверившись в правильности маршрута Швейка от штаба к роте, вернул ему бумаги и благосклонно сказал капралу, сидевшему за столом: — Информируйте его, — и снова заперся в своей канцелярии. Когда дверь за ним захлопнулась, штабной писарь-фельдфебель схватил Швейка за плечо и, отведя его к дверям, информировал следующим образом: — Чтоб и духу твоего здесь не было, вонючка! И Швейк снова очутился в этой суматохе. Надеясь увидеть какого-нибудь знакомого из батальона, он долго ходил по улицам, пока наконец не поставил все на карту. Остановив одного полковника, он на ломаном немецком языке спросил, не знает ли господин полковник, где расположен его, Швейка, батальон и маршевая рота. — Ты можешь со мною разговаривать по-чешски, — сказал полковник, — я тоже чех. Твой батальон расположен рядом, в селе Климонтове, за железнодорожной линией, но туда лучше не ходи, потому что при вступлении в Климонтово солдаты одной вашей роты подрались на площади с баварцами. Швейк направился в Климонтово. Полковник окликнул его, полез в карман и дал пять крон на сигареты, потом, еще раз ласково простившись с ним, удалился, думая про себя: «Какой симпатичный солдатик». Швейк продолжал свой путь в село. Думая о полковнике, он вспомнил аналогичный случай: двенадцать лет назад в Тренто был полковник Гебермайер, который тоже ласково обращался с солдатами, а в конце концов обнаружилось, что он гомосексуалист и хотел на курорте у Адидже растлить одного кадета, угрожая ему дисциплинарным наказанием. С такими мрачными мыслями Швейк добрался до ближайшего села. Он без труда нашел штаб батальона. Хотя село было большое, там оказалось лишь одно приличное здание — большая сельская школа, которую в этом чисто украинском краю выстроило галицийское краевое управление с целью усиления полонизации. Во время войны школа эта прошла несколько этапов. Здесь размещались русские и австрийские штабы, а во время крупных сражений, решавших судьбу Львова, гимнастический зал был превращен в операционную. Здесь отрезали ноги и руки и производили трепанации черепов. Позади школы, в школьном саду, от взрыва крупнокалиберного снаряда осталась большая воронкообразная яма. В углу сада стояла крепкая груша; на одной ее ветви болтался обрывок перерезанной веревки, на которой еще недавно качался местный греко-католический священник. Он был повешен по доносу директора местной школы, поляка, и обвинен в том, что был членом партии старорусов и во время русской оккупации служил в церкви обедню за победу оружия русского православного царя. Это была неправда, так как в то время обвиненного здесь не было вообще. Он находился тогда на небольшом курорте, которого не коснулась война, — в Бохне Замуроване, где лечился от камней в желчном пузыре. В повешении греко-католического священника сыграло роль несколько фактов: национальность, религиозная распря и курица. Дело в том, что несчастный священник перед самой войной убил в своем огороде одну из директорских кур, которые выклевывании посеянные им семена дыни. Дом покойного греко-католического священника пустовал, и, можно сказать, каждый взял себе что-нибудь на память о священнике. Один мужичок-поляк унес домой даже старый рояль, крышку от которого использовал для ремонта дверцы свиного хлева. Часть мебели, как водится, солдаты покололи на дрова, и только по счастливой случайности в кухне уцелела большая печь со знаменитой плитой, ибо греко-католический священник ничем не отличался от своих римско-католических коллег, любил покушать и любил, чтобы на плите и в духовке стояло много горшков и противней. Стало традицией готовить в этой кухне для офицеров всех проходящих воинских частей. Наверху в большой комнате устраивалось что-то вроде Офицерского собрания. Столы и стулья собирали по всему селу. Как раз сегодня офицеры батальона устроили торжественный ужин: купили в складчину свинью, и повар Юрайда по этому случаю устроил для офицеров роскошный пир. Юрайда был окружен разными прихлебателями из числа денщиков, среди которых выделялся старший писарь. Он советовал Юрайде так разрубить свиную голову, чтобы для него, Ванека, остался кусок рыльца. Больше всех таращил глаза ненасытный Балоун. Должно быть, с такой же жадностью и вожделением людоеды смотрят на миссионера, которого поджаривают на вертеле и из которого течет жир, издавая приятный запах шкварок. Балоун чувствовал себя, как пес молочника, запряженный в тележку, мимо которого колбасник-подмастерье наголове проносит корзину со свежими сосисками. Сосиски свисают цепочкой, бьют носильщика по спине. Ничего не стоило бы подпрыгнуть и схватить, не будь противного ремня на упряжке да этого мерзкого намордника. А ливерный фарш в периоде зарождения, громадный эмбрион ливерной колбасы, лежал на доске и благоухал перцем, жиром, печенкой. Юрайда с засученными рукавами выглядел столь величественным, что с него можно было писать картину на тему, как бог из хаоса создает землю. Балоун не выдержал и начал всхлипывать; всхлипывания постепенно перешли в рыдания. — Чего ревешь, как бык? — спросил его повар Юрайда. — Вспомнился мне родной дом, — рыдая, ответил Балоун. — Я, бывало, ни на минуту не уходил из дому, когда делали колбасу. Я никогда не посылал гостинца даже самому лучшему своему соседу, все один хотел сожрать… и сжирал. Однажды я обожрался ливерной колбасой, кровяной колбасой и бужениной, и все думали, что я лопну, и меня гоняли бичом по двору все равно как корову, которую раздуло от клевера. Пан Юрайда, позвольте мне попробовать этого фарша, а потом пусть меня свяжут. Я не вынесу этих страданий. Балоун поднялся со скамьи и, пошатываясь как пьяный, подошел к столу и протянул лапу к куче фарша. Завязалась упорная борьба. Присутствующим с трудом удалось помешать Балоуну наброситься на фарш. Но когда его выбрасывали из кухни, он в отчаянии схватил мокнувшие в горшке кишки для ливерной колбасы, и в этом ему помешать не успели. Повар Юрайда так разозлился, что выбросил вслед удирающему Балоуну целую связку лучинок и заорал: — Нажрись деревянных шпилек, сволочь! Между тем наверху уже собрались офицеры батальона и в торжественном ожидании того, что рождалось внизу, в кухне, за неимением другого алкоголя пили простую хлебную водку, подкрашенную луковым отваром в желтый цвет. Еврей-лавочник утверждал, что это самый лучший и самый настоящий французский коньяк, который достался ему по наследству от отца, а тот унаследовал его от своего дедушки. — Послушай, ты, — грубо оборвал его капитан Сагнер, — если ты прибавишь еще, что твой прадедушка купил этот коньяк у французов, когда они бежали из Москвы, я велю тебя запереть и держать под замком, пока самый младший в твоей семье не станет самым старшим. В то время как они после каждого глотка проклинали предприимчивого еврея, Швейк сидел в канцелярии батальона, где не было никого, кроме вольноопределяющегося Марека. Марек воспользовался задержкой батальона у Золтанца, чтобы впрок описать несколько победоносных битв, которые, по всей вероятности, совершатся в будущем. Пока что он делал наброски. До появления Швейка он успел только написать: «Если перед нашим духовным взором предстанут все герои, участники боев у деревни N, где бок о бок с нашим батальоном сражался один из батальонов N-ского полка и другой батальон N-ского полка, мы увидим, что наш N-ский батальон проявил блестящие стратегические способности и бесспорно содействовал победе N-ской дивизии, задачей которой являлось окончательное закрепление нашей позиции на N-ском участке». — Вот видишь, — сказал Швейк вольноопределяющемуся, — я опять здесь. — Позволь тебя обнюхать, — ответил растроганный вольноопределяющийся Марек. — Гм, от тебя действительно воняет тюрьмой. — По обыкновению, — сказал Швейк, — это было лишь небольшое недоразумение. А ты что поделываешь? — Как видишь, — ответил Марек, — запечатлеваю на бумаге геройских защитников Австрии. Но я никак не могу все связать воедино. Получаются одни только N. Я подчеркиваю, что буква N достигла необыкновенного совершенства в настоящем и достигнет еще большего в будущем. Кроме моих известных уже способностей, капитан Сагнер обнаружил у меня необычайный математический талант. Я теперь должен проверять счета батальона и в настоящий момент пришел к заключению, что батальон абсолютно пассивен и ждет лишь случая, чтобы прийти к какому-нибудь соглашению со своими русскими кредиторами, так как и после поражения и после победы крадут вовсю. Впрочем, это не важно. Даже если нас разобьют наголову, — вот здесь документ о нашей победе, ибо мне как историографу нашего батальона дано почетное задание написать: «Батальон снова ринулся в атаку на неприятеля, уже считавшего, что победа на его стороне. Нападение наших солдат и штыковая атака были делом одной минуты. Неприятель в отчаянии бежит, бросается в собственные окопы, мы немилосердно колем его штыками, так что он в беспорядке покидает окопы, оставляя в наших руках раненых и нераненых пленных. Это один из самых славных моментов. Тот, кто после боя останется в живых, отправит домой по полевой почте письмо: «Всыпали по заднице, дорогая жена! Я здоров. Отняла ли ты от груди нашего озорника? Только не учи его называть «папой» чужих, мне это было бы неприятно». Цензура потом вычеркнет из письма «всыпали по заднице», так как неизвестно, кому всыпали, это можно понять по-разному, выражено неясно. — Главное — ясно выражаться, — изрек Швейк. — В тысяча девятьсот двенадцатом году в Праге у святого Игнаца служили миссионеры. Был среди них один проповедник, и он говорил с амвона, что ему, вероятно, па небесах ни с кем не придется встретиться. На той вечерней службе присутствовал жестянщик Кулишек. После богослужения пришел он в трактир и высказался, что тот миссионер, должно быть, здорово набедокурил, если в костеле на открытой исповеди оглашает, что на небесах он ни с кем не встретится. И зачем только таких людей пускают на церковную кафедру?! Нужно говорить всегда ясно и вразумительно, а не обиняками. «У Брейшков» много лет тому назад работал один управляющий. У него была дурная привычка: возвращаясь с работы навеселе, он всегда заходил в одно ночное кафе и там чокался с незнакомыми посетителями; при этом он приговаривал: «Мы на вас, вы на нас…» Однажды он получил за это от одного вполне приличного господина из И главы вполне приличную зуботычину. Когда утром выметали его зубы, хозяин кафе позвал свою дочку, ученицу пятого класса, и спросил ее, сколько зубов у взрослого человека. Она этого не знала, так он вышиб ей два зуба, а на третий день получил от управляющего письмо. Тот извинялся за доставленные неприятности: он, мол, не хотел сказать никакой грубости, публика его не поняла, потому что «мы на вас, вы на нас», собственно, означает: «Мы на вас, вы на нас не должны сердиться». Кто любит говорить двусмысленности, сначала должен их хорошо обдумать. Откровенный человек, у которого что на уме, то и на языке, редко получает по морде. А если уж получит, так потом вообще предпочтет на людях держать язык за зубами. Правда, про такого человека думают, что он коварный и еще бог весть какой, и тоже не раз отлупят как следует, но это все зависит от его рассудительности и самообладания. Тут уж он сам должен учитывать, что он один, а против него много людей, которые чувствуют себя оскорбленными, и если он начнет с ними драться, то получит вдвое-втрое больше. Такой человек должен быть скромен и терпелив. В Нуслях живет пан Гаубер. Как-то раз, в воскресенье, возвращался он с загородной прогулки с Бартуньковой мельницы, и на шоссе в Кундратицах ему по ошибке всадили нож в спину. С этим ножом он пришел домой, и, когда жена снимала с него пиджак, она аккуратненько вытащила нож, а днем уже рубила им мясо на гуляш. Прекрасный был нож, из золингенской стали, на славу отточенный, а дома у них все ножи никуда не годились — до того были зазубренные и тупые. Потом его жене захотелось иметь в хозяйстве целый комплект таких ножей, и она каждое воскресенье посылала мужа прогуляться в Кундратице; но он был так скромен, что ходил только к Банзетам в Нусли… Он хорошо знал, что если он у них на кухне, то скорее его Банзет вышибет, чем кто-нибудь другой тронет. — Ты ничуть не изменился, — заметил Швейку вольноопределяющийся. — Не изменился, — просто ответил тот. — На это у меня не было времени. Они меня хотели даже расстрелять, но и это еще не самое худшее, главное, я с двенадцатого числа нигде не получал жалованья! — У нас ты теперь его не получишь, потому что мы идем на Сокаль и жалованье будут выплачивать только после битвы. Нужно экономить. Если рассчитывать, что там за две недели что-то произойдет, то мы на каждом павшем солдате вместе с надбавками сэкономим двадцать четыре кроны семьдесять два геллера. — А еще что новенького у вас? — Во-первых, потерялся наш арьергард, затем закололи свинью, и по этому случаю офицеры устроили в доме священника пирушку, а солдаты разбрелись но селу и распутничают с местным женским населением. Перед обедом связали одного солдата из вашей роты за то, что он полез на чердак за одной семидесятилетней бабкой. Он не виноват, так как в сегодняшнем приказе не сказано, до какого возраста это разрешается. — Мне тоже кажется, — выразил свое мнение Швейк, — что он не виновен, ведь когда такая старуха лезет вверх по лестнице, человеку не видно ее лица. Точно такой же случай произошел на маневрах у Табора. Один наш взвод был расквартирован в трактире, а какая-то женщина мыла там в прихожей пол. Солдат Храмоста подкрался к ней и хлопнул ее, как бы это тебе сказать, по юбкам, что ли. Юбка у нее была подоткнута очень высоко. Он ее шлепнул раз, — она ничего, шлепнул другой, третий, — она все ничего, как будто это ее и не касается, тогда он решился на действие; она продолжала спокойно мыть пол, а потом обернулась к нему и говорит: «Вот как я вас поймала, солдатик». Этой бабушке было за семьдесят; после она рассказала об этом всему селу. Позволь теперь задать один вопрос. За время моего отсутствия ты не был ли тоже под арестом? — Да как-то случая не подвернулось, — оправдывался Марек, — но что касается тебя, приказ по батальону о твоем аресте отдан — это я должен тебе сообщить. — Это не важно, — спокойно сказал Швейк, — они поступили совершенно правильно. Батальон должен был это сделать, батальон должен был отдать приказ о моем аресте, это было их обязанностью, ведь столько времени они не получали обо мне никаких известий. Это не было опрометчиво со стороны батальона. Так ты сказал, что все офицеры находятся в доме священника на пирушке по случаю убоя свиньи? Тогда мне нужно туда пойти и доложить, что я опять здесь. У господина обер-лейтенанта Лукаша и без того со мной немало хлопот. И Швейк твердым солдатским шагом направился к дому священника, распевая:
Кадет Биглер был слаб, как муха. За это время он успел побывать в нескольких холерных пунктах и после всех манипуляций, которые проделывали с ним, как с бациллоносителем холеры, естественно, привык совершенно непроизвольно делать в штаны, пока наконец на одном из таких пунктов не попал в руки специалиста. Тот в его испражнениях не нашел холерных бацилл, закрепил ему кишечник танином, как сапожник дратвой рваные башмаки, и направил в ближайшее этапное управление, признав легкого, как пар над горшком, кадета Биглера «frontdiensttauglich»[255]. Доктор был сердечный человек. Когда кадет Биглер обратил внимание врача на то, что чувствует себя очень слабым, тот, улыбаясь, ответил: «Золотую медаль за храбрость у вас еще хватит сил унести. Ведь вы же добровольно пошли на войну». Итак, кадет Биглер отправился за золотой медалью. Его укрепленный кишечник уже не выделял жидкость в штаны, но частые позывы все еще мучили кадета, так что весь путь Биглера от последнего этапного пункта до самого штаба бригады, где он встретился с подпоручиком Дубом, был воистину торжественным шествием по всевозможным уборным. Он несколько раз опаздывал на поезд, потому что подолгу просиживал в вокзальных клозетах, и поезд уходил. Несколько раз он не успевал пересесть с поезда на поезд из-за того, что не мог выйти из уборной вагона. И все же, несмотря на это, несмотря на все уборные, которые стояли на его пути, кадет Биглер приближался к бригаде. Подпоручик Дуб еще некоторое время должен был оставаться под врачебным надзором в бригаде. Однако в день отъезда Швейка в батальон штабной врач передумал, узнав, что после обеда в расположение батальона Девяносто первого полка идет санитарная автомашина. Врач был очень рад избавиться от подпоручика Дуба, который в качестве лучшего доказательства разных своих утверждений приводил единственный довод: «Об этом мы еще до войны говорили с господином окружным начальником». «Mit deinem Bezirkshauptmann kannst du mir Arsch lecken»[256], — подумал штабной врач и возблагодарил судьбу за то, что санитарные автомашины отправляются на Каменку-Струмилову через Золтанец. Швейк не видел в бригаде кадета Биглера, потому что тот уже свыше двух часов сидел в офицерском ватерклозете. Можно смело утверждать, что кадет Биглер в подобных местах никогда не терял напрасно времени, так как повторял в уме все славные битвы доблестной австро-венгерской армии, начиная со сражения 6 сентября 1634 года у Нёрдлингена и кончая Сараевом 19 августа 1888 года. Несчетный раз дергая за цепочку в ватерклозете и слушая, как вода с шумом устремляется в унитаз, он, зажмурив глаза, представлял себе рев битвы, кавалерийскую атаку и грохот пушек. Встреча подпоручика Дуба с кадетом Биглером была не особенно приятной и, несомненно, явилась причиной их дальнейшей обоюдной неприязни как на службе, так и вне ее. Пытаясь в четвертый раз проникнуть в уборную, Дуб, разозлившись, крикнул: — Кто там? — Кадет одиннадцатой маршевой роты N-ского батальона Девяносто первого полка Биглер, — гласил гордый ответ. — Здесь, — представился за дверью конкурент, — подпоручик той же роты Дуб. — Сию минуту, господин подпоручик. — Жду. Подпоручик Дуб нетерпеливо смотрел на часы. Никто не поверит, сколько требуется энергии и упорства, чтобы в таком состоянии выдержать у двери пятнадцать минут, потом еще пять, затем следующие пять и на стук и толчки рукой и ногами получать все один и тот же ответ: «Сию минуту, господин подпоручик». Подпоручика Дуба бросило в жар, особенно когда после обнадеживающего шуршания бумаги прошло еще семь минут, а дверь все не открывалась. Кадет Биглер был еще столь тактичен, что не каждый раз спускал воду. Охваченный легкой лихорадкой, подпоручик Дуб стал подумывать, не пожаловаться ли ему командующему бригадой, который, может быть, отдаст приказ взломать дверь и вынести кадета Биглера. Ему пришло также в голову, что это, может быть, является нарушением субординации. Спустя пять минут подпоручик Дуб почувствовал, что ему, собственно, уже нечего делать там, за дверью, что ему уже давно расхотелось. Но он не отходил от уборной из принципа, продолжая колотить ногой в дверь, из-за которой раздавалось одно и то же: «In einer Minute fertig, Herr Leutnant!»[257] Наконец подпоручик услышал, как Биглер спускает воду, и через минуту оба стояли лицом к лицу. — Кадет Биглер, — загремел подпоручик Дуб, — не думайте, что я пришел сюда с той же целью, что и вы. Я пришел сюда потому, что вы, прибыв в штаб бригады, не явились ко мне с рапортом. Не знаете правил, что ли? Известно ли вам, кому вы отдали предпочтение? Кадет Биглер старался вспомнить, не допустил ли он чего противоречащего дисциплине и инструкциям, касающимся отношений низших офицерских чинов с более высокими. В его познаниях в этой области был большой пробел. В школе им не читали лекций о том, как в таких случаях низший офицерский чин обязан вести себя по отношению к старшему, должен ли он, недоделав, вылететь из уборной, одной рукой придерживая штаны, а другой отдавая честь. — Ну, отвечайте, кадет Биглер! — вызывающе крикнул подпоручик Дуб. И тут кадету Биглеру пришел на ум самый простой ответ: — Господин подпоручик, по прибытии в штаб бригады я не имел сведений о том, что вы находитесь здесь, и, покончив со своими делами в канцелярии, немедленно отправился в уборную, где и находился вплоть до вашего прихода. — И он торжественно прибавил: — Кадет Биглер докладывает о себе господину подпоручику Дубу! — Видите, это не мелочь, — с горечью сказал подпоручик Дуб. — По моему мнению, кадет Биглер, вы должны были сейчас же по прибытии в штаб бригады справиться в канцелярии, не находится ли здесь случайно офицер вашего батальона и вашей роты. О вашем поведении мы вынесем решение в батальоне. Я еду туда на автомобиле, вы едете со мною. Никаких «но»! Кадет Биглер возразил было, что у него имеется составленный штабом бригады железнодорожный маршрут. Этот вид транспорта для него намного удобнее, если принять во внимание слабость его прямой кишки. Каждому ребенку известно, что автомобили не приспособлены для таких случаев. Пока пролетишь сто восемьдесят километров, наложишь в штаны. Черт знает, как это случилось, но вначале, когда они выехали, тряска автомобиля никак не подействовала на желудок Биглера. Подпоручик Дуб был в полном отчаянии, оттого что ему не удается осуществить свой план мести. Дело в том, что, когда они выезжали, подпоручик Дуб подумал про себя: «Подожди, кадет Биглер, ты думаешь, что я позволю остановить, когда тебя схватит!» Следуя этому плану, Дуб, насколько позволяла скорость, с которой они проглатывали километр за километром, начинал приятный разговор о том, что военные автомашины, получившие определенный маршрут, не должны зря расходовать бензин и делать остановки. Кадет Биглер совершенно справедливо возразил, что на стоянке бензин вообще не расходуется, так как шофер выключает мотор. — Поскольку, — неотвязно твердил подпоручик Дуб, — машина должна прибыть на место в установленное время, никакие остановки не разрешаются. Со стороны кадета Биглера не последовало никаких реплик. Так они резали воздух свыше четверти часа; вдруг подпоручик Дуб почувствовал, что у него пучит живот и что было бы желательно остановить машину, вылезти, сойти в ров, спустить штаны и облегчиться. Он держался героем до сто двадцать шестого километра, но больше не вынес, энергично дернул шофера за шинель и крикнул ему в ухо: «Halt!» — Кадет Биглер, — милостиво сказал подпоручик Дуб, быстро соскакивая с автомобиля и спускаясь в ров, — теперь у вас также есть возможность… — Благодарю, — ответил кадет Биглер, — я не хочу понапрасну задерживать машину. Кадет Биглер, который тоже чувствовал крайнюю потребность, решил про себя, что скорее наложит в штаны, чем упустит прекрасный случай осрамить подпоручика Дуба. До Золтанца подпоручик Дуб еще два раза останавливал машину и на последней остановке угрюмо буркнул: — На обед мне подали бигос по-польски. Из батальона пошлю телеграфную жалобу в бригаду. Испорченная кислая капуста и негодная к употреблению свинина. Дерзость поваров переходит всякие границы. Кто меня еще не знает, тот узнает. — Фельдмаршал Ностиц-Ринек, цвет запасной кавалерии, — ответил на это Биглер, — издал сочинение «Was schadet dem Magen im Kriege»[258], в котором он вообще не рекомендует есть свинину во время военных тягот и лишений. Всякая неумеренность в походе вредна. Подпоручик Дуб не произнес ни слова, только подумал про себя: «Я тебе покажу ученость, мальчишка», — а потом, поразмыслив, задал Биглеру глупейший вопрос: — Итак, кадет Биглер, вы думаете, что офицер, по отношению к которому вы должны вести себя как подчиненный, неумеренно ест? Не собирались ли вы, кадет Биглер, сказать, что я обожрался? Благодарю за грубость. Будьте уверены, я с вами рассчитаюсь, вы меня еще не знаете, но, когда меня узнаете, вспомните подпоручика Дуба. На последнем слове он чуть было не прикусил себе язык, так как в это время они перелетели через вымоину. Кадет Биглер опять промолчал, что снова оскорбило подпоручика Дуба, и он грубо спросил: — Послушайте, кадет Биглер, я думаю, вас учили отвечать на вопросы своего начальника? — Конечно, — сказал кадет Биглер, — есть такое место в уставе. Но прежде всего следует разобраться в наших взаимоотношениях. Насколько мне известно, я еще никуда не прикомандирован, так что вопрос о моем непосредственном подчинении вам, господин подпоручик, совершенно отпадает. Однако самым важным является то, что в офицерских кругах на вопросы начальников подчиненный обязан отвечать лишь по служебным делам. Поскольку мы здесь сидим вдвоем в автомобиле, мы не представляем собой никакой боевой единицы, принимающей участие в определенной военной операции, между нами нет никаких служебных отношений. Мы оба направляемся к своим подразделениям, и ответ на ваш вопрос, собирался ли я сказать, что вы, господин подпоручик, обожрались, ни в коем случае не явился бы служебным высказыванием. — Вы кончили? — заорал на него подпоручик Дуб. — Вы… — Да, — заявил твердо кадет Биглер, — не забывайте, господин подпоручик, что нас рассудит офицерский суд чести. Подпоручик Дуб был вне себя от злости и бешенства. Обыкновенно, волнуясь, он нес еще большую ерунду, чем в спокойном состоянии. Поэтому он проворчал: — Вопрос о вас будет решать военный суд. Кадет Биглер воспользовался этим случаем, чтобы окончательно добить Дуба, и потому самым дружеским тоном сказал: — Ты шутишь, товарищ. Подпоручик Дуб крикнул шоферу, чтобы тот остановился. — Один из нас должен идти пешком, — сказал он заплетающимся языком. — Я еду, — спокойно ответил кадет Биглер, — а ты, товарищ, поступай как хочешь. — Поехали, — словно в бреду заревел на шофера подпоручик Дуб и завернулся в тогу молчания, полного достоинства, как Юлий Цезарь, когда к нему приблизились заговорщики с кинжалами, чтобы пронзить его. Так они приехали в Золтанец, где напали на след своего батальона.
В то время как подпоручик Дуб и кадет Биглер спорили на лестнице о том, имеет ли никуда не зачисленный кадет право претендовать на ливерную колбасу из того количества, которое дано для офицеров различных рот, внизу, в кухне, уже насытились, разлеглись на просторных лавках и вели разговоры о всякой всячине, пуская вовсю дым из трубок. Повар Юрайда объявил: — Итак, я сегодня изобрел замечательную вещь. Думаю, что это произведет полный переворот в кулинарном искусстве. Ты ведь, Ванек, знаешь, что в этой проклятой деревне я нигде не мог найти майорана для ливера. — Herba majoranae, — вымолвил старший писарь Ванек, вспомнив, что он торговец аптекарскими товарами. Юрайда продолжал: — Еще не исследовано, каким образом человеческий разум в нужде ухитряется находить самые разнообразные средства, как перед ним открываются новые горизонты, как он начинает изобретать всякие невероятные вещи, о которых человечеству до сих пор и не снилось… Ищу я по всем домам майоран, бегаю, разыскиваю всюду, объясняю, для чего это мне надо, какой он с виду… — Тебе нужно было описать его запах, — отозвался с лавки Швейк, — ты должен был сказать, что майоран пахнет, как пузырек с чернилами, если его понюхать в аллее цветущих акаций. На холме в Богдальце, возле Праги… — Но, Швейк, — перебил умоляющим голосом вольноопределяющийся Марек. — Дайте Юрайде закончить. Юрайда рассказывал дальше: — В одном доме я наткнулся на старого отставного солдата времен оккупации Боснии и Герцеговины, который отбывал военную службу уланом в Пардубицах и еще не забыл чешского языка. Тот стал со мной спорить, что в Чехии в ливерную колбасу кладут не майоран, а ромашку. Я, по правде сказать, не знал, что делать, потому что каждый разумный и объективный человек должен считать майоран королем всех пряностей, которые идут в ливерную колбасу. Необходимо было быстро найти такой заменитель, который придал бы колбасе характерный пряный привкус. И вот в одном доме я нашел свадебный миртовый веночек, висевший под образом какого-то святого. Жили там молодожены, и веточки мирта у веночка были еще довольно свежие. Я положил мирт в ливерную колбасу; правда, свадебный веночек мне пришлось три раза ошпарить кипятком, чтобы листочки стали мягкими и потеряли чересчур острый запах и вкус. Понятно, когда я забирал для ливера этот свадебный миртовый веночек, было пролито немало слез… Молодожены, прощаясь со мной, уверяли, что за такое кощунство — ведь веночек свяченый — меня убьет первая пуля. Вы ели мой суп из потрохов, но никто из вас не заметил, что он пахнет миртом, а не майораном. — В Индржиховом Градце, — отозвался Швейк, — много лет тому назад был колбасник Йозеф Линек. У него на полке стояли две коробки. В одной была смесь всяких пряностей, которые он клал в кровяную и ливерную колбасу. В другой — порошок от насекомых, так как этот колбасник неоднократно мог удостовериться, что его покупателям часто приходилось разгрызать в колбасе клопа или таракана. Он всегда говорил, что клопам присущ пряный привкус горького миндаля, который кладут в бабу, но прусаки в колбасных изделиях воняют, как старая заплесневелая Библия. Ввиду этого он зорко следил за чистотой в своей мастерской и повсюду рассыпал порошок от насекомых. Так вот, делал он раз кровяную колбасу, а у него в это время был насморк. Схватил он коробку с порошком от насекомых и всыпал этот порошок в фарш, приготовленный для кровяной колбасы. С тех пор в Индржиховом Градце за кровяной колбасой ходили только к Линеку. Люди буквально ломились к нему в лавку. Он был не дурак и смекнул, что причиной всему — порошок от насекомых. С этого времени он стал заказывать наложенным платежом целые ящики этого порошка, а фирму, у которой он его покупал, предупредил, чтобы на ящиках писали: «Индийские пряности». Это было его тайной, и он унес ее с собой в могилу. Но самое интересное оказалось то, что из семей, которые покупали у него кровяную колбасу, все тараканы и клопы ушли. С тех пор Индржихов Градец принадлежит к самым чистым городам во всей Чехии. — Ты кончил? — спросил вольноопределяющийся Марек, которому, должно быть, тоже не терпелось принять участие в разговоре. — С этим я покончил, — ответил Швейк, — но аналогичный случай произошел в Бескидах, об этом я расскажу вам, когда мы пойдем в сражение. Вольноопределяющийся Марек начал: — Поваренное искусство лучше всего познается во время войны, особенно на фронте. Позволю себе маленькое сравнение. В мирное время все мы читали и слушали о так называемых ледяных супах, то есть о супах, в которые кладут лед. Это — излюбленные блюда в Северной Германии, Дании, Швеции. Но вот пришла война, и нынешней зимой на Карпатах у солдат было столько мерзлого супа, что они в рот его не брали, а между тем это — изысканное блюдо. — Мерзлый гуляш есть можно, — возразил старший писарь Ванек, — но недолго, самое большее неделю. Из-за него наша девятая рота оставила окопы. — Еще в мирное время, — необычайно серьезно заметил Швейк, — вся военная служба вертелась вокруг кухни и вокруг разнообразнейших кушаний. Был у нас в Будейовицах обер-лейтенант Закрейс тот всегда вертелся около офицерской кухни, и если солдат в чем-нибудь провинится, он скомандует ему «смирно» и напустится: «Мерзавец, если это еще раз повторится, я сделаю из твоей рожи настоящую отбивную котлету, раздавлю тебя в картофельное пюре и потом тебе же дам это все сожрать. Полезут из тебя гусиные потроха с рисом, будешь похож на шпигованного зайца на противне. Вот видишь, ты должен исправиться, если не хочешь, чтоб люди принимали тебя за фаршированное жаркое с капустой». Дальнейшее изложение и интересный разговор об использовании меню в целях воспитания солдат в довоенное время были прерваны страшным криком сверху, где закончился торжественный обед. В беспорядочном гомоне голосов выделялся резкий голос кадета Биглера: — Солдат должен еще в мирное время знать, чего требует война, а во время войны не забывать того, чему научился на учебном плацу. Потом запыхтел подпоручик Дуб. — Прошу констатировать, мне уже в третий раз наносят оскорбление. Наверху совершались великие дела. Подпоручик Дуб, лелеявший известные коварные умыслы против кадета Биглера и жаждавший излить свою душу перед командиром батальона, был встречен страшным ревом офицеров. На всех замечательно подействовала еврейская водка. Один старался перекричать другого, намекая на кавалерийское искусство подпоручика Дуба: «Без грума не обойдется!», «Испуганный мустанг!», «Как долго, приятель, ты пробыл среди ковбоев на Западе?», «Цирковой наездник!» Капитан Сагнер быстро сунул Дубу стопку проклятой водки, и оскорбленный подпоручик Дуб подсел к столу. Он придвинул старый, поломанный стул к поручику Лукашу, который приветствовал его участливыми словами: «Мы уже все съели, товарищ». Кадет Биглер строго по инструкции доложил о себекапитану Сагнеру и другим офицерам, каждый раз повторяя: «Кадет Биглер прибыл в штаб батальона». Хотя все это видели и знали, тем не менее его грустная фигура каким-то образом осталась незамеченной. Биглер взял полный стакан, скромно уселся у окна и ждал удобного момента, чтобы бросить на ветер свои познания, почерпнутые из учебников. Подпоручик Дуб, которому ужасная сивуха ударила в голову, стуча пальцем по столу, ни с того ни с сего обратился к капитану Сагнеру: — Мы с окружным начальником всегда говорили: «Патриотизм, верность долгу, самосовершенствование — вот настоящее оружие на войне». Напоминаю вам об этом именно сегодня, когда наши войска в непродолжительном времени перейдут через границы. До этих слов продиктовал уже больной Ярослав Гашек «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны». Смерть, наступившая 3 января 1923 года, заставила его умолкнуть навсегда и помешала закончить один из самых прославленных и наиболее читаемых романов, созданных после первой мировой войны.
Примечания
Стр. 6. «Нейе фрейе пресс» — венская националистическая газета. Стр. 7. …лежу на нарах — то есть в полицейском участке. Стр. 26. Анабасис (греч.) — поход в глубь страны. Так названы две древнегреческие книги: 1) греческого полководца и писателя Ксенофонта о походе Кира Младшего и 2) Арриана — о походе Александра Македонского. Во второй главе второй части Гашек пародирует официозную версию похода чехословацких легионеров через Сибирь на родину. Поход их был назван чехословацкими националистами «сибирским анабасисом». Стр. 29. …за Флорианом — то есть за статуей святого Флориана; считалось, что святой Флориан защищает от пожаров. Во многих чешских селах стояли его статуи, которые изображали этого святого заливающим пожар водой. Стр. 34. …когда государь не короновался… — При вступлении на престол императоры Австро-Венгрии одновременно короновались и как короли Чехии, что символизировало некоторую самостоятельность этой страны. Франц-Иосиф I также торжественно обещал короноваться чешским королем, но обещания не исполнил. Стр. 35. Липнице. — В этом небольшом городе на юго-востоке Чехии провел последние годы жизни Ярослав Гашек, здесь он во время своей болезни диктовал роман «Похождения бравого солдата Швейка». В Липнице Гашек и похоронен. Стр. 44. «Старик Прогулкин» Чехи дали императору Францу-Иосифу прозвище «Procházka», что в переводе на русский язык значит «прогулка». Стр. 50. Контушовка — польская крепкая сладкая водка. Стр. 53. Николай Николаевич — великий князь, бывший в начале первой империалистической войны верховным главнокомандующим русских войск. Шенбрунн — дворец в юго-западной части Вены с большим знаменитым парком; резиденция австрийских императоров. Стр. 55. Мария Скочицкая — икона богоматери, почитавшаяся чешскими католиками. Стр. 58. Палацкий Франтишек (1798–1876) — крупнейший чешский историк XIX в.; в Праге ему поставлен памятник. Стр. 62. «Черт» — очень крепкая настойка. Стр. 69. Профос — тюремный надзиратель. Стр. 73. «Мещанская беседа» — старинный чешский ресторан. Стр. 76. Signum laudis — знак похвалы (лат.), низкая степень отличия, присуждавшаяся офицерам австрийской армии. Святая Агнесса… — Святая Агнесса считалась покровительницей бедняков. Стр. 77. Вольноопределяющийся ошибочно приписывает слова Онегина самому Пушкину, считая, что поэт писал о своем дяде. Стр. 78. Кочий — чешский издатель времен первой мировой войны. Стр. 81. Наш верховный главнокомандующий… — Верховным главнокомандующим австро-венгерской армии считался император Франц-Иосиф I. Стр. 82. …как раз в это время парламент должен был утвердить законопроект о воинской повинности… — В австрийском парламенте была довольно сильная чешская оппозиция, и шовинистические выпады против чехов могли привести к тому, что она голосовала бы против этого законопроекта. Стр. 87. «Чешская беседа» — чешское патриотическое общество, основанное в XIX в. Рудольфинум — дом, построенный в Праге в 1880 г. в честь наследного принца Рудольфа. Во время первой мировой войны здесь устраивались лекции, выставки и концерты. В годы Первой республики в этом доме помещался парламент. С 1945 г. здесь находится «Дом деятелей искусств». Стр. 90. …дни у Шабаца. — В 1914 г. австрийские войска три раза доходили до сербского города Шабац, лежащего на реке Сава. Однако каждый раз их не только отгоняли от города, но и изгоняли из Сербии. Стр. 95. Мост-на-Литаве — город в Чехии. В 1914 г. граница между Австрией и Венгрией проходила по реке Литаве, или Лейте; венгерская часть города носила венгерское название — Кирайхида. Немецкая часть города — Брук-на-Лейте. Стр. 96. Штваница — остров на реке Влтаве в Праге, был местом ярмарочных увеселений. «Лада» — журнал мелкобуржуазного толка. «Катержинки» — известная в Праге психиатрическая больница. Стр. 107. Журнал «Мир животных» — выходил сначала в Колине, затем в Праге; издавали его Ладислав Гаек и Фукс. Некоторое время редактором этого журнала был Гашек. То, что рассказывает здесь вольноопределяющийся Марек, близко к фактам из жизни Гашека. Стр. 110. «Время» («Čas») — газета «народной» партии, или партии «реалистов». «Чех» — реакционная газета правого крыла чешской католической партии. Стр. 111. …птичку, сидящую на ореховом дереве. — В журнале «Мир животных» была помещена статья Гашека, описывающая птичку под названием «желудничка» (дословный перевод с немецкого «Eichelhäher»). Кадлак был прав в том, что птичка «Eichelhäher» по-чешски именуется не «ореховка» и не «желудничка», а «сойка». Стр. 118. «Маленький читатель» — чешский журнал для школьников. Штурса Ян (1880–1925) — один из крупнейших чешских скульпторов XX в. Стр. 123. …его казнили за… прагматическую санкцию. — Император Карл VI, не имея потомков мужского пола, издал в 1713 г. указ, так называемую прагматическую санкцию, согласно которому земли Габсбургов, если не будет потомков мужского пола, могла наследовать дочь императора. После смерти Карла VI (1740), согласно этой прагматической санкции, императрицей стала его дочь Мария-Терезия. Враги прагматической санкции — Карл-Альберт Баварский, Филипп V, король испанский, и прусский король Фридрих — много лет вели войну с Марией-Терезией. В данном случае австрийские судьи смешали прагматическую санкцию Карла VI с прагматизмом философским: именно философского прагматизма, судя по фразе «пусть было, как было…», придерживался угольщик Франтишек Шквор. Стр. 125. Исав — сын Исаака, продавший свое первородство за чечевичную похлебку Якову. Исав, по библии, был рыжий и мохнатый, словно покрытый власяницей. Стр. 126. «Курьер» — пражский иллюстрированный журнал реакционного направления, где помещались картинки, изображающие драки, убийства. Стр. 133. …получает табачную лавочку. — В табачных лавочках (трафиках) Австро-Венгрии продавались почтовые и гербовые марки, папиросы, табак. В Австро-Венгрии существовала государственная монополия на табак и проч. Разрешение торговать в таких лавочках давалось инвалидам, солдаткам, вдовам и т. д. Дружечки — в Чехословакии девочки, участвующие в торжественных процессиях, торжественных встречах и т. п. Стр. 136. Цислейтания — территория по эту сторону реки Литавы, или Лейты, то есть Австрия. Транслейтания — территория по ту сторону реки Литавы, то есть Венгрия. Стр. 148. Еврейские Печи — пустырь на окраине Праги. Стр. 154. Врхлицкий Ярослав (1853–1912) — крупнейший чешский поэт. Стр. 157. «Пестер Ллойд» — буржуазная газета, выходившая в Будапеште. Стр. 159. Святой Стефан — венгерский князь (997–1038), основатель средневекового Венгерского государства, которому были подчинены земли, населенные словаками. Римский папа наградил Стефана королевской короной. Венгрия, по традиции, называлась землею св. Стефана. «Пешти Хирлап» — газета венгерской националистической буржуазии, выходившая в Будапеште. «Шопрони Напло» — венгерская буржуазная газета, выходившая в городе Шопрон. Стр. 160. «Попугайский полк» — кличка Девяносто первого полка, полученная из-за зеленых петлиц на мундирах этого полка. Пресбургские газеты. — Пресбург — немецкое название Братиславы. Стр. 162. Дейчмейстеры — солдаты и офицеры привилегированного Четвертого пехотного полка. Стр. 165. Богнице — район Праги, где находится больница для душевнобольных. Стр. 166. Мы знаем своих паппенгеймцев! — крылатая фраза. Взята, из трилогии «Валленштейн» Ф. Шиллера. Точное ее звучание: «Daran erkenn’ ich meine Pappenheimer» («По этому я узнаю своих паппенгеймцев»). В данном случае употреблена в смысле «Знаем мы вас!». Стр. 170. Павла Моудрая (1861–1936) — чешская писательница. «Чужак» — так называли тех сербов, которые оказывали сопротивление оккупантам. Стр. 171. Картоузы — большая тюрьма неподалеку от чешского города Ичина. «У Флеков» — старинная, очень популярная пивная в Праге. Стр. 176. Гумбольдт Александр (1769–1859) — известный немецкий естествоиспытатель. Стр. 180. Краконош — мифическое существо, горный дух, обитающий в Крконошских (Исполинских) горах. Стр. 186. Дукла — Дукельский перевал в Карпатах, где в первую мировую войну происходили крупные бои, во время которых весь Двадцать восьмой чешский пехотный полк сдался в плен русским. Стр. 187. Тобоган — первоначально род саней, затем гора для катания на санях. Стр. 193. «У милосердных» — одна из крупнейших и лучших больниц в Праге, которую обслуживали католические монахи ордена «Милосердные братья». Стр. 199. Кантина — чайная при воинской части, при фабрике и т. п. Стр. 204. Сутры Прагна Парамита — священные книги древнеиндийской (добуддийской) религии. Карма (санскр.) — буддийское учение о предопределении. Стр. 206. Крамарж, Шейнер и Клофач — чешские политические деятели буржуазных партий (подробнее см. т. 4, с. 427–428). Стр. 211. Тлаченка — род колбасы. Стр. 229. Битва у Кустоцы. — Кустоца — селение в Северной Италии. Здесь австрийцы под командованием фельдмаршала Радецкого 26 июля 1848 г. разбили войска сардинского короля Карла-Альберта, который после этого вынужден был очистить Ломбардию. Фельдкурат прибавил годы Радецкому. Во время битвы у Кустоцы Радецкому было 82, а не 84 года. Стр. 230. Асперн — деревня на левом берегу Дуная, где 21–22 мая 1809 г. австрийцы одержали победу над Наполеоном. Сражался и под Лейпцигом, получил пушечный крест. — В битве под Лейпцигом 16–19 октября 1813 г. Наполеон потерпел поражение. Пушечный крест отливался из пушек, которые были захвачены в битве под Лейпцигом. Этим крестом награждались австрийские воины за участие в боях против Наполеона в 1813 г. Стр. 237. Сегединский гуляш — тушеная свинина или баранина с острыми приправами и кислой капустой. Стр. 238. Десять геллеров — мелкая разменная монета в Австро-Венгрии. Стр. 239. Библиотека Музея — библиотека Национального музея, одна из лучших в Праге. Стр. 240. …«Око», как у святой троицы… — Марка частного сыскного бюро Ходоунского изображала большой черный глаз в треугольнике; от глаза исходили лучи. Эта марка была копией католической эмблемы святого духа в божественной троице. Стр. 244. Гангофер Людвиг (1855–1920) — немецкий писатель, автор множества развлекательных романов и рассказов. Стр. 245. Кадет — военный чин, равный приблизительно юнкеру русской царской армии. Стр. 249. …во время войн за Сардинию и Савойю… во время боксерского восстания в Китае… — Речь идет о войнах за Сардинию и Савойю в 1848–1849, а также в 1859–1861 гг; боксерское восстание в Китае — антиимпериалистическое восстание 1899–1901 гг., жестоко подавленное объединенными силами восьми держав. Стр. 251. …в войну шестьдесят шестого года. — Речь идет об австро-прусской войне, завершившей борьбу между Австрией и Пруссией за руководящую роль в Германском союзе и явившейся важным этапом в объединении Германии под гегемонией Пруссии. Стр. 268. Грей Эдуард (1862–1933) — английский министр иностранных дел с 1905 по 1916 г. Станция Раб (Дьёр) — находится в 110 км к востоку от Будапешта, в Венгрии, а местечко Сокаль — в Западной Украине, к северу от Львова, то есть приблизительно в 500 км от станции Раб. Стр. 273. Бенедек — Людвиг Августин фон Бенедек (1804–1881), австрийский генерал. В 1866 г. был назначен главнокомандующим Северной австрийской армией в войне против Пруссии. Война была проиграна, а Бенедек с позором уволен в отставку. Стр. 277. Ведь других пока не производят… — Тридцативосьмисантиметровые снаряды выпускал германский военный завод Круппа, а сорокадвухсантиметровые — шкодовские военные заводы в Пльзени (Чехия). Стр. 279. Наследник престола Карл-Франц-Иосиф. — Карл-Франц-Иосиф, внучатый племянник Франца-Иосифа I, стал после его смерти под именем Карла I императором Австро-Венгрии. Генерал Виктор Данкель — генерал от кавалерии и командующий одной из австро-венгерских армий, сражавшихся в Галиции. Генерал Данкель прославился своими бесчисленными смертными приговорами в Галиции, ныне Западной Украине. Эрцгерцог Фридрих — главнокомандующий австро-венгерскими войсками в первой мировой войне. Поэт Безруч назвал эрцгерцога Фридриха за его жестокое преследование славян «маркизом Геро», по имени феодала, который в X в. истреблял полабских славян. Стр. 282. Корпорант — член студенческого корпоративного кружка. Эти студенческие кружки возникли в Германии и в Австрии в период наполеоновских войн. Сначала кружки были прогрессивными и преследовались, а после 1848 г. они были официально разрешены, но в большинстве стали центрами воинствующего немецкого национализма. Стр. 283. «Simplicissimus» — название прогрессивного немецкого иллюстрированного юмористического и сатирического журнала, выходившего в Мюнхене с 1896 г. и подвергавшего резкой критике династию, клерикализм, дворянские, офицерские, буржуазные предрассудки. Сотрудниками его были выдающиеся немецкие писатели и художники. Во времена фашизма журнал прекратил свое существование. Стр. 289. Гёдёллё — заповедник, королевский замок и железнодорожная станция неподалеку от Будапешта. Стр. 299. …учеников устрашали император Максимилиан… Иосиф II Пахарь и Фердинанд Добрый… — Максимилиан I (1459–1519) — император Священной Римской империи; в австрийских школьных хрестоматиях изображался как искусный охотник на серн; Иосиф II (1741–1790) — сын и соправитель Марии-Терезии, а после ее смерти — император Австрии; в школьных хрестоматиях прославлялся как друг народа, который сам пахал землю; Фердинанд I, прозванный Добрым — австрийский император; правил с 1835 по 1848 г.; умер в 1875 г. в Праге душевнобольным. Мост императора Франца-Иосифа I в Праге — то есть мост имени Франца-Иосифа. К его постройке Франц-Иосиф никакого отношения не имел. Стр. 300. …ирредентистское движение на юге. — Движение в южных областях Австрии, населенных итальянцами, за воссоединение с Италией. Стр. 301. Князь Шварценберг — крупнейший помещик в Чехии. Полента — итальянское национальное блюдо: каша из кукурузы, гречневой крупы или каштановой муки, политая растительным или сливочным маслом и посыпанная сыром пармезан. Стр. 318. «Операс» — марка дорогих сигар. Стр. 320. Ружена Есенская (1863–1940) — чешская писательница. Стр. 324. Ракошпалота — город в Венгрии неподалеку от Будапешта; теперь пригород Будапешта. Стр. 325. Гумпольдскирхен — маленький городок в Нижней Австрии; славится своим вином. Стр. 329. …горизонтальную радость… — Швейк неправильно употребляет здесь иностранное, неизвестное ему слово. Стр. 331. Мы встретимся у Филипп. — Филиппы — город во Фракии, где в 42 г. до н. э. войска Антония и Октавиана победили Брута и Кассия. Фраза «Мы встретимся у Филипп» стала крылатой и означает: «Придет час расплаты». Швейк понял слово «Филиппы» как наименование какого-то злачного места. Стр. 333. …в розтокских аллеях… — Розтоки — дачная местность к северу от Праги, на реке Влтаве. Стр. 349. Это все равно, как с Перемышлем… — В первую мировую войну Перемышль переходил из рук в руки. 22 марта 1915 г. русские; войска захватили эту крупнейшую первоклассную крепость Австро-Венгрии. Было взято в плен свыше ста двадцати тысяч солдат и более девятисот орудий. Винер-Нейштадт — город в Австрии. Стр. 350. Поржичи — улица в центре Праги. Розваржил — старинный пражский трактир. Стр. 353. …поляк… по странной случайности попал в Девяносто первый полк. — Девяносто первый полк формировался в Чехии. Стр. 356. Страшнице и Винограды — районы в противоположных концах Праги. Стр. 381. Унгвар — венгерское название Ужгорода. Киш-Березна (Малая Березна) — украинское село в Закарпатской области Украины. Ужок — большое село в Закарпатской области Украины, в то время лежащее — на границе Венгрии и Австрии (Галиции). Стр. 382. Австро-германское наступление на Сане. — В связи с затишьем на западном фронте немецкие войска получили возможность предпринять наступление в Галиции, в результате которого русские в мае — июне 1915 г. отступили за реку Сан. Стр. 395. «Суповое учреждение» — благотворительное учреждение Праги, где нищие получали бесплатно суп. Стр. 396. …шедший первым по алфавиту Ходоунский… — «X» (Ch) в чешском алфавите стоит на одном из первых мест. …по алфавиту он (Ванек) самый последний. Буква «В» (V) одна из последних в чешском алфавите. Стр. 398. «Титаник» — английский океанский пароход. В 1912 г. на пути из Европы в Америку столкнулся с айсбергом и затонул. Стр. 399, «Интеллигентка» — экзамен на аттестат зрелости, сдававшийся экстерном. Стр. 400. Экстра-форма — военная форма, сшитая из лучшего материала и по мерке. Стр. 404. В каком году Филипп Македонский победил римлян… — Подпоручик Дуб допускает ошибку: Филипп Македонский терпел от римлян одни поражения. Стр. 409. Бельке Мезиржичи — город в Моравии. Стр. 410. Венцеслава Лужицкая (1835–1920) — редактор женского журнала «Лада», автор любовных романов. «Беседа» — один из пражских ресторанов, где молодежь обучалась танцам и умению вести себя в обществе. Стр. 426. Кунтуш — польская народная мужская одежда. Стр. 441. «Святой Индржих» — название австрийского полицейского комиссариата, находившегося на Индржиховской улице. Стр. 450. Мусульманская молитва на арабском языке. Перевод: «Аллах велик, аллах велик. Именем аллаха милостивого, милосердного. Владыка загробной жизни…» Ярослав из Штернберга — около 1241 г. победил Батыя в Моравии под Гостином. Знаешь Гостинскую божью матерь? — Древняя повесть рассказывает, что полководцу Ярославу из Штернберга перед битвой явилась во сне дева Мария и затем чудодейственно помогла ему одержать победу. В Гостине были построены костел и монастырь ее имени. Стр. 451. …Прага, знаю… знаю, это около Варшавы. — Одно из предместий Варшавы именуется Прага. Стр. 465. …присягу эту… я, как верный муж, сдержал — слова Далибора из оперы «Далибор» выдающегося чешского композитора Бедржиха Сметаны (1824–1884). Стр. 467. Хухли — предместье Праги. Стр. 468. …дали «флека», как он дал «ре», а они «супре», он «тути», они «боты», как он выиграл и набрал сто семь — термины карточной игры. Стр. 472. …по образцу богослужений в праздник тела господня — с октавой. — Октава (octava — лат.) — восьмая. Спустя восемь дней после больших праздников (например, тела господня) во время мессы повторялась служба этого праздника. «Lustige Blätter» («Веселые страницы») — немецкий юмористический еженедельный журнал, который был распространен главным образом среди мелкой буржуазии. Стр. 479. Канимура — прозвище, образованное из фамилии японского генерала, действовавшего во время русско-японской войны в 1904–1905 гг. Стр. 481. Еврейский квартал — так назывался Иосифовский район города Праги, возникший на месте бывшего старого еврейского района (гетто). В этой части города находилось много злачных мест. Стр. 494. …как Либуша пророчит славу Праге, — Дева Либуша — до призвания первого чешского князя Пршемысла — владычица чехов; по древним чешским легендам, обладала даром пророчества и предсказала славу Праге. Стр. 496. Генерал Лаудон (1717–1790) — известный австрийский полководец, который сначала служил в русской армии, потом, с 1742 г. — в австрийской; одержал победу над прусским королем Фридрихом II в 1759 г.; позднее — над турками. Его подвиги воспевались в походных солдатских песнях на всех языках народов Австрии. Стр. 499. …еще сто лет после войны будешь дослуживать! — Военная служба во времена австрийского господства продолжалась два-три года, но солдат, попавший во время отбывания военной службы в тюрьму, должен был затем дослуживать срок, который он пробыл в заключении. Стр. 505. Нажрись деревянных шпилек… — Ливерные колбаски закреплялись с одного конца деревянными палочками-шпильками. Стр. 513. Секта гезихастов — секта среди афонских монахов XVI в. Стр. 522. Бигос по-польски — гуляш, приготовленный из свинины с кислой капустой. Стр. 525. Пардубице — город в Чехии. П. Богатырев Стихотворные переводы в томе принадлежат Д. А. Горбову.Алфавитный указатель произведений Ярослава Гашека, включенных в 1–6 тома Собрания сочинений
Том | Стр. текста | Стр. примеч. | |
---|---|---|---|
Адъютант коменданта города Бугульмы | 4 | 90 | 430 |
Акционерная фабрика по производству яиц | 2 | 146 | 546 |
Амстердамский торговец человечиной | 2 | 139 | 546 |
Англо-французы в Сибири | 4 | 41 | 426 |
Анонимное письмо | 2 | 311 | 550 |
Антигосударственный заговор в Хорватии | 2 | 38 | 543 |
Армия адмирала Колчака. | 4 | 18 | 424 |
Археологические изыскания Бабама. | 4 | 62 | 428 |
Барон и его пес | 3 | 38 | 467 |
Батистовый платочек | 1 | 226 | 483 |
Белые о 5-й армии | 4 | 50 | 427 |
Бетярская повесть | 1 | 294 | 486 |
Благодарность | 1 | 86 | 480 |
Благотворительное заведение | 3 | 54 | 467 |
Борьба за души | 3 | 18 | 467 |
Боснийская ослиная история | 1 | 461 | 490 |
Бравый солдат Швейк | 2 | 551 | |
1. Поход Швейка против Италии. | 344 | ||
2. Швейк закупает церковное вино. | 347 | ||
3. Решение медицинской комиссии о бравом солдате Швейке | 352 | ||
4. Бравый солдат Швейк учится обращаться с пироксилином | 354 | ||
5. Бравый солдат Швейк в воздушном флоте | 358 | ||
Бравый солдат Швейк в плену | 3 | 368 | 473 |
Брачная жизнь мужчины и женщины | 4 | 258 | 437 |
Букетик незабудок на могилу национально-социальной партии | 3 | 206 | 469 |
Бунт арестанта Шейбы | 1 | 365 | 488 |
Бунт братьев Безкочек в 1901 году | 2 | 226 | 547 |
Бунт третьеклассников | 3 | 77 | 468 |
Буржуй Рамзелик | 4 | 186 | 434 |
Бык села Яблечно | 3 | 116 | 468 |
Vae victis | 4 | 15 | 424 |
В альбом гражданину Махару | 4 | 374 | 441 |
В венгерском парламенте | 3 | 61 | 467 |
В Гавличковых садах | 2 | 209 | 547 |
В деревне у реки Рабы | 1 | 453 | 490 |
Великий день Фолиманки | 3 | 251 | 471 |
Весенние настроения | 3 | 228 | 470 |
Взаимоотношения родителей и детей | 4 | 299 | 438 |
Визит в город Нейбург | 3 | 198 | 469 |
В исправительном доме | 3 | 198 | 469 |
В мастерской контрреволюции | 4 | 40 | 425 |
Wódka lasów, wódka jagodowa | 1 | 37 | 479 |
Возвращение | 1 | 158 | 482 |
Возлюбим врагов наших | 4 | 158 | 432 |
Вознаграждение | 1 | 149 | 482 |
Вознаграждение за честность | 4 | 285 | 438 |
Вооруженные силы пролетариата | 4 | 23 | 425 |
Вопль из Японии | 4 | 44 | 426 |
Вопросы и ответы | 4 | 235 | 436 |
Воспоминание о болоте | 1 | 68 | 479 |
Восточная сказка | 1 | 104 | 480 |
Восхождение на Мозерншпице. | 1 | 312 | 487 |
В старой лавке москательных и аптекарских товаров | 2 | 46 | 544 |
В стогу | 1 | 183 | 483 |
Вшивая история | 1 | 218 | 483 |
Галицийский пейзаж с волками | 1 | 136 | 481 |
Гей, Марка!.. | 1 | 80 | 479 |
Генуэзская конференция и «Народни листы» | 4 | 332 | 439 |
Гид для иностранцев | 4 | 269 | 437 |
Гид для иностранцев в швабском городе Нейбурге | 3 | 5 | 467 |
Господин Глоац — борец за права народа | 1 | 223 | 483 |
Грабитель-убийца перед судом | 1 | 255 | 485 |
Градчаны и Смотровая башня продолжают разговор | 4 | 8 | 423 |
Дачицкая история | 2 | 183 | 547 |
Два выстрела | 4 | 14 | 424 |
Двадцать лет тому назад | 3 | 447 | 475 |
Дедушка Янчар | 1 | 424 | 490 |
Дело государственной важности. | 2 | 270 | 548 |
Дело о взятке практиканта Бахуры. | 3 | 236 | 470 |
«Der verfluchte Ruthene» | 1 | 399 | 488 |
Детективное бюро | 3 | 109 | 468 |
Деяния современного дипломата | 2 | 528 | 554 |
Дневник попа Малюты | 4 | 38 | 425 |
Доброе намерение отца бедняков | 3 | 51 | 467 |
Добросовестный цензор Свобода | 2 | 326 | 550 |
Доисторическая обезьяна | 2 | 277 | 549 |
Д-р Карел Крамарж | 2 | 96 | 544 |
Д-р юриспруденции Йозеф Мысливец. | 2 | 111 | 545 |
Донесение агента государственного розыска Яндака (кличка «Тршебизский») | 4 | 282 | 438 |
Дредноуты | 2 | 305 | 550 |
Душенька Ярослава Гашека рассказывает: «Как я умерла» | 4 | 76 | 429 |
Его превосходительству кавалеру Билиньскому, министру финансов, Вена | 2 | 158 | 546 |
Жертва немецкой контрреволюции в Сибири | 4 | 46 | 426 |
Жертва уличной лотереи | 3 | 311 | 472 |
Животные и чудеса | 2 | 76 | 544 |
Жизнь по катехизису | 4 | 15 | 424 |
Забастовка преступников | 2 | 249 | 547 |
Законное вознаграждение | 4 | 69 | 429 |
Закрытое заседание | 3 | 31 | 467 |
Заметки пани Едличковой о моде | 2 | 432 | 552 |
Замороженные чиновники в советских учреждениях | 4 | 28 | 425 |
Запятая | 4 | 416 | 441 |
Заседание верхней палаты | 2 | 274 | 549 |
Заседание сельского правления в Мейдловарах. | 2 | 462 | 553 |
Загорская канония | 1 | 54 | 479 |
Затруднения с пленными | 4 | 114 | 430 |
Идиллия в аду | 1 | 406 | 488 |
Идиллия в богадельне | 3 | 128 | 469 |
Идиллия винного погребка | 4 | 218 | 435 |
Идиллия кукурузного поля | 1 | 43 | 479 |
Идиллия в Мариновке | 3 | 456 | 475 |
Из белогвардейских настроений | 4 | 20 | 425 |
Из дневника уфимского буржуа | 4 | 31 | 425 |
Из дневника уфимского буржуя | 4 | 10 | 424 |
Из записок австрийского офицера | 3 | 74 | 468 |
Изумительное чудо святого Эвергарда | 1 | 418 | 489 |
Индейский рассказ | 3 | 89 | 468 |
Интервью со связанным офицером | 2 | 423 | 552 |
И отряхнул прах от ног своих | 4 | 134 | 431 |
Искатели неизвестного | 1 | 317 | 487 |
Исповедь государственного изменника, или Тайна Петршинского бастиона | 2 | 323 | 550 |
Исповедь старого холостяка | 2 | 554 | |
1. Как я пришивал пуговицы к брюкам | 488 | ||
2. Как я варил яйца всмятку | 491 | ||
3. Как выглядят женщины | 493 | ||
4. Прогулка в женском обществе | 496 | ||
5. Интриги Анны Энгельмюллеровой | 498 | ||
6. Пани Энгельмюллерова ищет меня с полицией | 501 | ||
7. Приятный сон | 503 | ||
8. Я окончательно становлюсь отцом | 505 | ||
История господа бога | 4 | 255 | 437 |
История заслуг пана Янко Крижа | 4 | 57 | 428 |
История о выборах | 1 | 289 | 486 |
История поросенка Ксавера | 1 | 415 | 489 |
История с биноклем | 3 | 201 | 469 |
История с градусником | 4 | 400 | 441 |
История старосты Томашека | 1 | 250 | 484 |
История с хомяком | 3 | 339 | 472 |
Истребление практикантов экспедиторской фирмы «Кобкан»… | 4 | 189 | 434 |
Итог похода капитана Альзербаха… | 3 | 357 | 472 |
Ищу поручителя… | 1 | 214 | align = "left" valign = "top" >483 |
Как Балушка научился врать | 3 | 44 | 467 |
Как бережливые спасли отчаявшегося | 3 | 135 | 469 |
Как вести себя дома, на улице, в учреждениях, в магазинах, в театре, в аэроплане и на футбольном матче | 4 | 230 | 436 |
Как гром служил господу богу | 3 | 93 | 468 |
Как дедушка Перунко вешался | 1 | 64 | 479 |
Какие я писал бы передовицы, если бы был редактором правительственного органа | 4 | 204 | 434 |
Как мой друг Ключка рисовал святую Аполену | 2 | 91 | 544 |
Как пан Мазуха мстил за поруганную супружескую честь | 2 | 306 | 550 |
Как становятся премьер-министрами в Италии | 3 | 82 | 468 |
Как Тёвёл вернул пятак | 3 | 153 | 469 |
Как уездный начальник, пан Скршиванек, боролся с дороговизной. | 2 | 426 | 552 |
Как у нас варили картофельный суп для бедных детей | 2 | 246 | 547 |
Как Цетличка был избирателем | 3 | 143 | 469 |
Как черти ограбили монастырь святого Томаша | 1 | 128 | 481 |
Как Юрайда сделался атеистом | 1 | 467 | 491 |
Как я встретился с автором некролога обо мне | 4 | 154 | 432 |
Как я выбыл из национально-социальной партии… | 2 | 452 | 553 |
Как я получал деньги, посланные по телеграфу | 4 | 380 | 441 |
Как я редактировал журнал «Обозрение для чешских женщин и девушек» | 4 | 168 | 433 |
Как я спас жизнь одному человеку | 3 | 34 | 467 |
Как я торговал собаками | 3 | 215 | 470 |
Камень жизни | 2 | 160 | 546 |
Кирилло-Мефодиевское братство в Морушове | 2 | 299 | 550 |
Клинопись | 1 | 98 | 480 |
Клятва Михи Гамо | 2 | 13 | 543 |
Кобыла Джама | 3 | 62 | 467 |
Когда сносили старые стены | 2 | 405 | 552 |
Когда цветут черешни | 3 | 69 | 467 |
Колокола пана Гейгулы | 3 | 299 | 471 |
Комендант города Бугульмы | 4 | 85 | 430 |
Конец святого Юро | 2 | 476 | 553 |
Конец фирмы «Гаррах и Гавелка» | 4 | 326 | 439 |
Король Румынии отправляется на медведей | 2 | 127 | 546 |
Короткий роман господина Перглера, воспитателя | 3 | 172 | 469 |
Кочицкая божедомная братия | 3 | 195 | 469 |
К празднику | 4 | 50 | 427 |
Краткое содержание уголовного романа | 2 | 469 | 553 |
Крестины | 1 | 71 | 479 |
Крестный ход | 4 | 95 | 430 |
Куда поехать на дачу | 2 | 508 | 554 |
Кузнец Чекай | 1 | 307 | 487 |
Лекция профессора Гарро «О развитии человеческого разума», которую он читает в 2207 году | 1 | 259 | 485 |
Лечение ревматизма укусами пчел | 1 | 279 | 486 |
Любовное приключение | 3 | 151 | 469 |
Любовь в Муракёзе | 3 | 163 | 469 |
«Любовь, любовь, ты всемогуща…» | 2 | 480 | 553 |
Магурская зимняя быль | 1 | 242 | 484 |
Маленький чародей | 3 | 244 | 471 |
Маленькое недоразумение | 4 | 132 | 431 |
Марафонский бег | 4 | 263 | 437 |
Международное значение побед Красной Армии | 4 | 25 | 425 |
Милосердные самаритяне | 1 | 125 | 481 |
Министры д-р Жачек и д-р Браф | 2 | 115 | 545 |
Мой друг Ганушка | 3 | 131 | 469 |
Мой дядюшка Габриель | 1 | 430 | 490 |
Мой золотой дедушка | 2 | 435 | 553 |
Монастырь в Бецкове | 2 | 217 | 547 |
Моя дорогая подружка Юльча | 3 | 319 | 472 |
Моя исповедь | 4 | 165 | 432 |
Мститель | 4 | 341 | 440 |
Музыкальный талант | 1 | 209 | 483 |
Муниципальные выборы | 4 | 350 | 440 |
Мятеж в австрийском флоте | 2 | 280 | 549 |
Мытарства автора с типографией | 3 | 147 | 469 |
Над озером Балатон | 1 | 180 | 482 |
Над озером Нейзидлер-зе | 1 | 187 | 483 |
Надьканижа и Кёрменд | 3 | 64 | 467 |
На Златой уличке в Градчанах | 4 | 5 | 422 |
Наказание с тетей | 2 | 441 | 553 |
На разведку | 2 | 220 | 547 |
На родине | 2 | 234 | 547 |
На сборе хмеля | 1 | 109 | 481 |
Наследство Шафранека | 2 | 308 | 550 |
Наш дом | 1 | 101 | 480 |
Небольшая история из жизни Река | 3 | 256 | 471 |
Невезение пана Бенды | 1 | 88 | 480 |
Немецкие астрономы… | 2 | 402 | 552 |
Непоколебимый католик дедушка Шафлер в день выборов… | 2 | 335 | 551 |
Неприличные календари | 2 | 155 | 546 |
Несчастный гондольер Витторе | 2 | 287 | 549 |
Несчастный случай в Татрах | 3 | 99 | 468 |
Несчастный случай с котом | 2 | 332 | 551 |
Нет больше романтики в Гемере | 1 | 95 | 480 |
Новая опасность | 4 | 106 | 430 |
Новые течения | 1 | 161 | 482 |
Новый год | 1 | 229 | 483 |
Новый год храброго зайца с черным пятном на брюшке | 3 | 28 | 467 |
Нравоучительный рассказ | 2 | 9 | 543 |
О балах | 1 | 238 | 484 |
Обзор военных действий | 4 | 33 | 425 |
Об искренней дружбе | 3 | 122 | 468 |
Об одной ужасной собаке | 2 | 31 | 543 |
Об одном цензоре | 1 | 245 | 484 |
Об уфимском разбойнике, лавочнике Булакулине | 4 | 29 | 425 |
О двух мухах, переживших это | 3 | 179 | 469 |
Одежда для бедных деток школьного возраста | 3 | 182 | 469 |
О запутавшейся лягушке | 3 | 41 | 467 |
О курочке-идеалистке | 3 | 48 | 467 |
О миссионерах | 4 | 377 | 441 |
О парламентах | 1 | 233 | 484 |
Опасный работник | 3 | 291 | 471 |
О подходящих названиях | 4 | 222 | 436 |
О поэтах | 1 | 267 | 485 |
О прекрасной даме и медведе из Зачалянской долины | 3 | 304 | 472 |
Опыт безалкогольной вечеринки, или Американское увеселение | 4 | 335 | 440 |
О святом Гильдульфе | 2 | 5 | 543 |
Осиротевшее дитя и его таинственная мать | 1 | 435 | 490 |
Ослик Гуат | 2 | 80 | 544 |
Ослик Гут | 1 | 113 | 481 |
Отдел объявлений в «Народни политике» | 4 | 174 | 433 |
Отдел писем в «Народни политике» | 4 | 172 | 433 |
Отцовские радости пана Мотейзлика. | 2 | 511 | 554 |
Падение кабинета Бинерта | 2 | 264 | 548 |
Памяти Ольги Фастровой | 4 | 344 | 440 |
Пепичек Новый рассказывает про обручение своей сестры | 2 | 151 | 546 |
Первое апреля пана Фабианека | 2 | 206 | 547 |
Первое мая советника Мацковика | 2 | 74 | 544 |
Первомайский праздник маленького Франтишека | 1 | 286 | 486 |
Перебежчики | 4 | 35 | 425 |
Перед Революционным трибуналом Восточного фронта | 4 | 118 | 430 |
Перед уходом на пенсию | 3 | 187 | 469 |
Перед экзаменом | 3 | 84 | 468 |
Перемена фамилии | 4 | 308 | 439 |
Печальная судьба пана Блажея | 1 | 385 | 488 |
Печальная участь вокзальной миссии | 2 | 428 | 552 |
Печальная участь изобретателя | 4 | 323 | 439 |
Писарь в Святой Торне | 3 | 281 | 471 |
Письмо Ярослава Гашека к Яр. Салату-Петрлику | 4 | 74 | 429 |
Повесть о портрете императора Франца-Иосифа I | 3 | 353 | 472 |
По долгу службы | 2 | 84 | 544 |
Поединок с Армией спасения | 4 | 161 | 432 |
Политическая и социальная история партии умеренного прогресса в рамках закона | 5 | 442 | |
Введение | 7 | ||
I. Из летописи партии умеренного прогресса в рамках закона | |||
Декларация основных принципов партии умеренного прогресса в рамках закона | 10 | ||
Густав Р. Опоченский и македонский воевода Климеш | 13 | ||
Македонский воевода Климеш | 14 | ||
Первые неудачи партии в чешской провинции | 22 | ||
Соратник Станислав Земан | 24 | ||
Преследование первых христиан в Праге | 27 | ||
Преследование новой партии правительственными кругами | 29 | ||
Партия растет, но ее бьют | 32 | ||
В плену у карфагенян | 35 | ||
Приятель Иржи Маген и Йозеф Мах | 37 | ||
«Мир животных» | 40 | ||
Помещение для собраний новой партии | 42 | ||
Поэт Томан говорит: «Monsier, n’avez-vous pas une coronne?» | 45 | ||
Метр Арбес | 47 | ||
Казначей партии Эдуард Дробилек. | 48 | ||
Любовные злоключения Дробилека. | 50 | ||
Франтишек Шафр читает свой новый рассказ: «Расплата» | 54 | ||
Рассыльный партии, поэт Фрабша. | 59 | ||
Адольф Готвальд, переводчик с западных языков | 61 | ||
Послесловие к тому первому… | 63 | ||
II. Апостольская деятельность трех членов партии умеренного прогресса | |||
Профессор Франтишек Секанина. Чешский критик | 66 | ||
Художник Ярослав Кубин | 68 | ||
Апостольская деятельность трех членов партии, отраженная в письмах исполнительному комитету | 570 | ||
Исполнительному комитету партии умеренного прогресса в рамках закона | 72 | ||
Чешская Орлеанская дева м-ль Зюссова | 75 | ||
Пан писатель Рожек | 77 | ||
Второе письмо миссионеров с дороги | 79 | ||
Поэт Луи Кршикава, по-иному «Блажеем Иорданом» именуемый | 83 | ||
Исполнительному комитету партии умеренного прогресса в рамках закона | 85 | ||
Поэт Рацек | 88 | ||
Погоня за Махаром | 90 | ||
Махара нет дома | 93 | ||
Как веселятся чехи в Вене | 95 | ||
Наш друг Шкатула | 99 | ||
Воспоминания о литературном объединении «Сиринкс» | 101 | ||
Неизвестный литератор | 104 | ||
Д-р К. Гуго Гилар | 105 | ||
Что было дальше с тремя членами партии умеренного прогресса в рамках закона | 107 | ||
Потомственный дворянин Эмануэль Лешеградский | 110 | ||
Авантюры партии умеренного прогресса в рамках закона в Винер-Нейштадте | 112 | ||
Величайший чешский писатель Ярослав Гашек | 114 | ||
Конференция делегатов партии умеренного прогресса в рамках закона с выдающимися венгерскими политиками | 117 | ||
М-ль Слава | 119 | ||
«Майские выкрики» | 122 | ||
Самый толстый чешский писатель Ян Остен | 125 | ||
Надьканижская идиллия | 127 | ||
Аугустин Эуген Мужик | 129 | ||
Продолжение надьканижской идиллии | 132 | ||
Композитор Хланда | 134 | ||
Интриган актер Писецкий и его драма | 136 | ||
Архитектор Пепа Майер | 138 | ||
Д-р Г. | 140 | ||
Майер Вратислав, знаменитый автор сграфитто | 143 | ||
Ярослав Гашек выступает в Надьканиже | 145 | ||
Мадемуазель Маня Бубелова | 148 | ||
Ян Ридл, знаменитый пианист | 151 | ||
Жизнь среди Шалопаев | 154 | ||
Неделя Шалопаев | 157 | ||
Попробуйте браницкое пиво! | 160 | ||
Ярослав Гашек в кабаке «У Звержинов» делает доклад о мертвом теле на Тисе | 164 | ||
III. Разведывательные аферы партии умеренного прогресса в рамках закона | |||
Один день в редакции газеты «Ческе слово» | 169 | ||
Шеф-редактор «Ческого слова» Иржи Пихл | 171 | ||
Редакционный курьер Шефрна | 173 | ||
Женский псевдоним | 175 | ||
Чашка черного кофе | 178 | ||
Квидо Мария Выскочил, или Иисус Мария, выскочил! | 184 | ||
Афера Пеланта | 187 | ||
Как пан Караус начал пить | 189 | ||
О преследований Карела Пеланта, члена новой партии | 191 | ||
О пане Йозефе Валенте | 194 | ||
Революционер Зиглозер | 198 | ||
IV. Партия идет на выборы | |||
Манифест партии умеренного прогресса в рамках закона к последним выборам | 202 | ||
Доклад о недоброкачественных продуктах и суррогатах, прочитанный мною в «Коровнике» во время избирательной кампании 1911 года | 204 | ||
Речь о кандидатах других партий… | 206 | ||
Лекция о реабилитации животных. | 209 | ||
Речь о докторе Загорже… | 210 | ||
Лекция о национализации дворников. | 214 | ||
Доклад об избирательном праве для женщин | 217 | ||
День выборов | 219 | ||
Полицейский комиссар Вагнер | 3 | 112 | 468 |
Полчаса на Каналь Гранде | 1 | 411 | 189 |
Поминальная свеча | 1 | 145 | 182 |
Поможем деткам познать природу | 4 | 368 | 441 |
По следам убийцы | 2 | 135 | 546 |
После коронации | 3 | 72 | 467 |
Пособие неимущим литераторам | 2 | 472 | 553 |
По стопам полиции | 3 | 361 | 473 |
Потемкинские деревни | 4 | 110 | 430 |
Похищение людей | 1 | 198 | 483 |
Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны. Часть первая. В тылу | 5 | 443 | |
Предисловие | 225 | ||
Глава I. Вторжение бравого солдата Швейка в мировую войну… | 226 | ||
Глава II. Бравый солдат Швейк в полицейском управлении | 237 | ||
Глава III. Швейк перед судебными врачами | 246 | ||
Глава IV. Швейка выгоняют из сумасшедшего дома | 253 | ||
Глава V. Швейк в полицейском комиссариате на Сальмовой улице | 259 | ||
Глава VI. Прорвав заколдованный круг, Швейк опять очутился дома | 267 | ||
Глава VII. Швейк идет на войну | 278 | ||
Глава VIII. Швейк — симулянт | 285 | ||
Глава IX. Швейк в гарнизонной тюрьме | 302 | ||
Глава X. Швейк в денщиках у фельдкурата | 322 | ||
Глава XI. Швейк с фельдкуратом едут служить полевую обедню | 348 | ||
Глава XII. Религиозный диспут | 358 | ||
Глава XIII. Швейк едет соборовать | 365 | ||
Глава XIV. Швейк в денщиках у поручика Лукаша | 380 | ||
Глава XV. Катастрофа | 426 | ||
Послесловие к первой части «В тылу». | 440 | ||
Часть вторая. На фронте | 6 | 532 | |
Глава I. Злоключения Швейка в поезде | 5 | ||
Глава II. Будейовицкий анабасис Швейка | 26 | ||
Глава III. Приключения Швейка в Кирайхиде | 95 | ||
Глава IV. Новые муки | 156 | ||
Глава V. Из Моста-на-Литаве в Сокаль | 180 | ||
Часть третья. Торжественная порка | |||
Глава I. По Венгрии | 227 | ||
Глава II. В Будапеште | 289 | ||
Глава III. Из Хатвана на галицийскую границу | 346 | ||
Глава IV. Шагом марш! | 398 | ||
Часть четвертая. Продолжение торжественной порки | |||
Глава I. Швейк в эшелоне пленных русских | 449 | ||
Глава II. Духовное напутствие | 475 | ||
Глава III. Швейк снова в своей маршевой роте | 485 | ||
Похождения Дьюлы Какони | 1 | 58 | 479 |
Похождения общительного человека | 4 | 250 | 436 |
Похождения чрезвычайного посла | 4 | 294 | 438 |
Поэзия социальная | 1 | 275 | 485 |
Право | 1 | 238 | 484 |
«Пражске уржедни новины» | 2 | 242 | 547 |
Предательство Балушки | 3 | 138 | 469 |
Предвыборное выступление цыгана Шаваню | 1 | 106 | 481 |
Преосвященный владыка Андрей | valign = "top" >4 | 17 | 424 |
Преступная авантюра пана Тевлина | 2 | 445 | 553 |
Приключения Гая Антония Троссула | 1 | 263 | 485 |
Приключения кота Маркуса | 3 | 191 | 469 |
Приключения школьного инспектора Калоуса | 2 | 129 | 546 |
Пример из жизни | 1 | 117 | 481 |
Проблема любви | 2 | 257 | 548 |
Проблемы литературного творчества | 4 | 200 | 434 |
Продолжение отцовских радостей пана Мотейзлика | 2 | 515 | 554 |
Проект закона | 3 | 103 | 468 |
Происшествие в аду | 2 | 296 | 550 |
Про пана Петранека | 1 | 328 | 487 |
Прославленный греческий ученый Архимед на обследовании в римской психиатрической клинике | 4 | 408 | 441 |
Протест против конфискации | 3 | 106 | 468 |
Протокол II съезда партии умеренного прогресса в рамках закона… | 4 | 177 | 433 |
Путеводитель по Ничему | 4 | 347 | 440 |
Пятидесятилетний юбилей газеты «Народни листы» | 2 | 283 | 549 |
Пятнадцатый номер | 2 | 525 | 554 |
Рабочие полки… | 4 | 35 | 425 |
Разбойник за Магурой | 1 | 45 | 479 |
Разговор с горжицким окружным начальником | 3 | 453 | 475 |
Разговор с цензором | 4 | 305 | 438 |
Рассказ о безнравственном ежике | 1 | 427 | 490 |
Рассказ о клопах | 1 | 395 | 488 |
Рассказ о черной трости | 4 | 389 | 441 |
Рассказы о Ражицкой башне | 1 | 337 | 488 |
Рекламная сцена | 1 | 154 | 482 |
Репортаж с ипподрома | 3 | 159 | 469 |
Речь в защиту доброго приятеля | 4 | 318 | 439 |
Родные места | 1 | 93 | 480 |
Рождество в «Народной политике» | 1 | 333 | 487 |
Роковое заседание конференции по разоружению | 4 | 289 | 438 |
Роман Боженки Графнетровой | 3 | 224 | 470 |
Роман о ньюфаундленде Оглу | 2 | 531 | 554 |
Роман пана Хохолки, сборщика пошлины | 2 | 415 | 552 |
Ромашковая настойка | 1 | 121 | 481 |
Ружье | 1 | 78 | 479 |
Рыбак Гулай | 1 | 49 | 479 |
Сатисфакция | 3 | 263 | 471 |
Сватовство в нашей семье | 2 | 419 | 552 |
Святотатец в Хотеборжи | 2 | 520 | 554 |
Сеанс спиритизма | 2 | 99 | 545 |
Сельская идиллия | 1 | 33 | 479 |
Семейная драма | 2 | 164 | 546 |
Сербский поп Богумиров и коза муллы Исрима | 2 | 523 | 554 |
Сердечное поздравление с именинами | 2 | 313 | 550 |
Сибирская скоропадчина | 4 | 37 | 425 |
Сказка о мертвом избирателе | 3 | 260 | 471 |
Сказка о трагической судьбе одного порядочного министра. | 2 | 438 | 553 |
Сказка свечной бабы Альбрехтовой о том, почему в Пелгржимове прокатили на выборах его преподобие священника пана Милоша Зарубу | 2 | 341 | 551 |
Славные дни Бугульмы | 4 | 102 | 430 |
Служебное рвение Штепана Брыха, сборщика пошлины на пражском мосту | 2 | 316 | 550 |
Случай с ветераном Кокошкой | 4 | 404 | 441 |
Случай у райских ворот | 2 | 88 | 544 |
Смерть горца | 1 | 35 | 479 |
Смерть сатаны | 2 | 293 | 549 |
Смерть старого Фенека | 2 | 266 | 548 |
Советы для жизни | 4 | 181 | 434 |
Солидное предприятие | 4 | 241 | 436 |
Солитер княгини | 2 | 238 | 547 |
Солнечное затмение | 2 | 459 | 553 |
Сословное различие | 2 | 466 | 553 |
Сочельник в приюте | 2 | 142 | 546 |
Спасен | 2 | 148 | 546 |
Способ господина полицмейстера | 2 | 411 | 552 |
Среди бродяг | 1 | 143 | 482 |
Среди друзей | 3 | 87 | 468 |
Старая дорога | 1 | 83 | 480 |
Страдания воспитателя | 3 | 268 | 471 |
Страстное желание | 3 | 241 | 471 |
Стратегические затруднения | 4 | 99 | 430 |
Судебный исполнитель Янчар | 2 | 485 | 553 |
Судебный процесс по делу Хама, сына Ноя | 2 | 179 | 546 |
Судьба пана Гурта | 3 | 349 | 472 |
Супружеская измена | 3 | 176 | 469 |
«Счастливый домашний очаг» | 2 | 362 | 552 |
Съезд земляков | 4 | 362 | 441 |
Съезд младочешской рабочей партии | 2 | 108 | 545 |
Сыскная контора | 3 | 97 | 468 |
Сыскная контора пана Звичины | 3 | 315 | 472 |
Сыщик Гупфельд | 2 | 448 | 553 |
Сыщик Паточка | 2 | 483 | 553 |
Тайна исповеди | 1 | 442 | 490 |
Такова жизнь | 1 | 376 | 488 |
Творчество эсеров | 4 | 26 | 425 |
Ткач Бартак | 1 | 192 | 483 |
Товарищеский матч между «Тиллингеном» и «Гохштадтом» | 4 | 275 | 437 |
Торжество справедливости | 2 | 319 | 550 |
Трагедия одного попа | 4 | 12 | 424 |
Трагическое фиаско певицы Карневаль | 2 | 259 | 548 |
Три очерка о венгерской пусте | 1 | 75 | 479 |
Триумфальный въезд бухарского эмира | 2 | 302 | 550 |
Трое мужчин и акула | 4 | 195 | 434 |
Трубка патера Иордана | 1 | 301 | 487 |
Тюремная кухня | 1 | 472 | 491 |
Удивительное происшествие с Франтишеком Махулкой, практикантом магистрата | 2 | 419 | 546 |
Удивительные приключения графа Кулдыбулдыдеса | 1 | 448 | 490 |
У кого какой объем шеи | 3 | 438 | 475 |
«Умер Мачек, умер…» | 1 | 389 | 488 |
Урок закона божьего | 3 | 212 | 470 |
Уфимский Иван Иванович | 4 | 21 | 425 |
Фасоль | 1 | 206 | 483 |
Финансовый кризис | 2 | 254 | 548 |
Фонд пана Каубле на благотворительные цели | 2 | 222 | 547 |
Фуражка пехотинца Трунца | 2 | 103 | 545 |
Хозяйственные реформы барона Клейнгампла | 2 | 457 | 553 |
Хрестоматия приятных манер | 4 | 311 | 439 |
Христианско-социалистическая партия в общих чертах | 2 | 338 | 551 |
Художник-философ | 1 | 323 | 487 |
Хулиганство библиотекаря Чабоуна | 3 | 57 | 467 |
Цепная торговля сахарином… | 4 | 212 | 435 |
Цыганская история… | 1 | 167 | 482 |
Чаган-куренский рассказ | 2 | 328 | 551 |
Чем болен аппарат экспедиции | 4 | 53 | 427 |
Чешский вопрос | 4 | 48 | 426 |
Чжен-си, высшая правда | 4 | 122 | 431 |
Что станет с Чехословацкой буржуазной республикой? | 4 | 55 | 427 |
Что такое отделение церкви от государства | 4 | 20 | 425 |
Что я посоветовал бы коммунистам, если бы был главным редактором правительственного органа — газеты «Чехословацкая республика» | 4 | 246 | 436 |
Школа для сыщиков | 3 | 442 | 475 |
Школьные хрестоматии | 1 | 382 | 488 |
Штявницкая идиллия | 3 | 273 | 471 |
Экспедиция вора Шейбы | 3 | 13 | 467 |
Эпизод из инспекционной поездки министра Трнки | 2 | 519 | 554 |
Юбилейное воспоминание | 4 | 82 | 429 |
Юбилей служанки Анны | 1 | 408 | 489 |
Юный император и кошка | 2 | 43 | 544 |
Ярмарка на Филипа и Якуба | 3 | 336 | 472 |
Последние комментарии
55 минут 27 секунд назад
59 минут 4 секунд назад
1 час 11 минут назад
1 час 12 минут назад
1 час 26 минут назад
1 час 43 минут назад