КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 614378 томов
Объем библиотеки - 951 Гб.
Всего авторов - 242849
Пользователей - 112739

Впечатления

ведуньяя про Волкова: Девятый для Алисы (Современные любовные романы)

Из последних книг автора эта понравилась в степени "не пожалела, что прочла".
Есть интрига, сюжет, чувства и интересные герои.
Но перечитывать не буду точно

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
ведуньяя про Волкова: Я тебя искал (Современная проза)

Честно говоря, жалко было потраченные деньги на эту книгу и "Я тебя нашла".
Вся интрига двух книг слизана из "Ромео и Джульетты", но в слащаво-слюнявом варианте без драмы, трагедии или хоть чего-то реально интересного. Причем первая книга поначалу привлекла, вроде сюжет закрутился, решила купить. Но на бесплатной части закончилось все интересное и началось исключительно выжимание денег из читателей.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
ведуньяя про Волкова: Времена года (Современные любовные романы)

Единственная книга из всей серии этих двух авторов (Дульсинея и Тобольцев, Времена года, Я тебя нашла, Я тебя нашел, Синий бант), которая реально зацепила и была интересна. После нее уже пошло слюнявое графоманство, иначе не назовешь

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
ведуньяя про Волкова: Синий бант (Современные любовные романы)

Просто набор кусков черновиков, очевидно не вошедших в 2 книги: Дульсинея и Тобольцев и Времена года. И теперь ЭТО называется книгой. И кто-то покупает за большие суммы (серию писали 2 автора, видно нужно было удвоить гонорар).
Причем ни сюжетной линии, ни связи между кусками текста - небольшими сценками из жизни героев указанных двух книг.
Может я что-то не понимаю во взаимоотношениях писателя и читателя?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
pva2408 про Живой: Коловрат: Знамение. Вторжение. Судьба (Альтернативная история)

В 90-е годы много чего писали. Мой прадед, донской казак, воевал в 1 конной армии под руководством Буденного С.М., донского казака. Дед мой воевал в кав. полку 5-го гв. Донского казачего кавалерийского корпуса и дошел до Будапешта.

Рейтинг: +1 ( 2 за, 1 против).
ABell про Криптонов: Ближний Круг (Попаданцы)

Магия? Добавьте -фэнтези.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Дед Марго про Распопов: Время собирать камни (СИ) (Альтернативная история)

Все чудесятее и чудесятее. Чем дальше, тем поселягинестее - примитивнее и завлекательнее

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Собрание сочинений. Т.6. Западня [Эмиль Золя] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Эмиль Золя

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Ругон-Маккары» должны составить около двадцати романов. Общий план я разработал еще в 1869 году и следую ему неуклонно. «Западня» появилась в установленный мною срок; я написал ее, как напишу и остальные тома, ни на волос не отклоняясь от намеченной линии. В этом моя сила. У меня есть цель, и я к ней иду.

Когда «Западня» была напечатана в газете, на нее напали с неслыханной грубостью, ее поносили, обвиняли во всех смертных грехах. Стоит ли объяснять здесь, в нескольких словах, мой литературный замысел? Я хотел показать неизбежное вырождение рабочей семьи, живущей в отравленной среде наших предместий. Пьянство и безделье ведут к распаду семьи, к грязному распутству, к постепенному забвению всех человеческих чувств, а в конце концов — к позору и смерти. Это просто мораль, воплощенная в жизни.

«Западня», несомненно, самая нравственная из моих книг. Мне уже не раз приходилось касаться куда более отталкивающих язв. Но всех ужаснул стиль этой книги: возмущение вызвал только язык. Преступление мое состояло в том, что из профессионального интереса я собрал и отлил в тщательно продуманной форме язык народа. Итак, форма этой книги — вот в чем мое главное преступление! Однако существуют же словари народного языка, который изучают лингвисты, наслаждаясь его сочностью, самобытностью и яркой образностью. Для пытливых исследователей это сущий клад. И все же никто не понял, что я задался целью проделать чисто филологическую работу, которую считаю чрезвычайно интересной и с исторической и с социальной точки зрения.

Но я не собираюсь защищаться. Мое произведение сделает это за меня. Это произведение — сама правда, это первый роман о пароде, в котором нет лжи и от которого пахнет народом. Из него не следует, однако, заключать, что весь народ плох: ведь мои персонажи вовсе не плохие люди, они только невежественны, искалечены тяжким трудом и нищетой — средой, в которой живут. Все дело в том, что мои романы следует сначала прочесть, понять и ясно представить себе их единство, а не выносить заранее нелепых и злостных суждений, какие распространяют обо мне и о моих книгах. Если бы люди знали, как смеются мои друзья над чудовищными небылицами, которые рассказывают обо мне на потеху толпе! Если б они знали, что свирепый романист, страшный кровопийца на самом деле просто добропорядочный буржуа, человек науки и искусства, что он скромно живет в своем углу и его единственное желание — оставить такую широкую и правдивую картину жизни, какую он только в силах создать! Я не опровергаю глупых басен, я работаю и полагаюсь на время и на справедливое суждение публики, которая в конце концов увидит мое истинное лицо, отбросив груду нелепейших выдумок.

Эмиль Золя

Париж, 1 января 1877 года

ЗАПАДНЯ

I
Жервеза прождала Лантье до двух часов ночи. Озябнув в легкой кофточке у открытого окна, истомленная, вся в слезах, она бросилась ничком поперек кровати и забылась тревожным сном. Вот уже неделю, выходя из «Двухголового теленка», где они обедали, Лантье сразу отсылал ее с детьми спать, а сам где-то шатался до поздней ночи, уверяя, будто бегает в поисках работы. Сегодня вечером, когда Жервеза подстерегала его у окна, ей показалось, что он вошел в танцевальный зал «Большая галерея», все десять окон которого ярко пылали, освещая, словно пожаром, темный людской поток, струившийся по внешним бульварам; а позади Лантье она заметила маленькую полировщицу Адель, обедавшую с ними в одном ресторане; она шла в пяти-шести шагах от Лантье, неловко свесив руки, как будто только сейчас держала его под руку, а теперь отпустила, чтобы не проходить вместе с ним под яркими фонарями у входа.

Жервеза проснулась около пяти утра совсем разбитая, закоченевшая и горько разрыдалась. Лантье все еще не вернулся. Впервые он не ночевал дома. Она села на краешек кровати, под обрывком полинялого ситцевого полога, свисавшего с планки, прикрепленной к потолку бечевкой. Затуманенными от слез глазами она медленно обвела убогую меблированную комнату: ореховый комод с дырой вместо ящика, три соломенных стула и маленький засаленный столик с забытым на нем щербатым кувшином. Для детей сюда вдвинули железную кровать, она загораживала комод и занимала две трети комнаты. Раскрытый сундук Жервезы и Лантье, засунутый в угол, выставлял напоказ свое пустое чрево; на дне его, под грязными сорочками и носками, валялась старая мужская шляпа. На стульях, стоявших вдоль стены, висели дырявая шаль и заляпанные грязью брюки — последние обноски, не соблазнившие даже старьевщика. На камине между двумя непарными цинковыми подсвечниками лежала пачка нежно-розовых квитанций из ломбарда. Жервеза и Лантье занимали лучшую комнату в доме: во втором этаже, окнами на бульвар.

Дети мирно спали рядом, на одной подушке. Восьмилетний Клод ровно дышал, раскинув руки, а четырехлетний Этьен улыбался во сне, обхватив ручонкой брата за шею. Когда заплаканные глаза матери остановились на детях, она снова разрыдалась, прижимая к губам платок, чтобы заглушить громкие всхлипывания. Затем она вскочила босиком, позабыв о свалившихся с ног стоптанных туфлях, села у окна и снова принялась ждать, не спуская глаз с уходящей вдаль улицы.

Гостиница помещалась на бульваре Ля Шапель, налево от заставы Пуассоньер, в ветхом трехэтажном доме, до половины окрашенном в красно-бурый цвет, с прогнившими от дождя ставнями. Над фонарем с растрескавшимися стеклами, между двух окон, с трудом можно было прочитать надпись: «Гостиница Добро пожаловать, владелец Марсулье», выведенную большими желтыми буквами на облупившейся от сырости стене. Фонарь мешал Жервезе, и она вытягивала шею, прижимая платок к губам. Она смотрела направо, в сторону бульвара Рошешуар, где перед бойней толпились мясники в окровавленных передниках; порой свежий ветер обдавал ее зловонием, тошнотворным запахом битой скотины. Она смотрела налево, вглядываясь в протянувшуюся длинной лентой улицу, которая доходила до ее дома и тут заканчивалась бесформенным белым зданием — недостроенной больницей Ларибуазьер. Медленно обводила она взглядом городскую стену, за которой по ночам слышались крики и мольбы о помощи. Она упорно всматривалась во все укромные уголки, в темные от сырости, загаженные закоулки, боясь увидеть там тело Лантье со вспоротым животом. Перед ее глазами тянулась нескончаемая стена, окружавшая город унылой серой полосой, а над ней она видела в небе яркий отсвет, наполнявший воздух солнечной пылью, и слышала гул пробуждавшегося Парижа. Но Жервеза все возвращалась взглядом к заставе Пуассоньер и, вытянув шею, следила за непрерывным потоком людей, лошадей и повозок, который стекал с холмов Монмартра и Ля Шапель и вливался в город между двумя приземистыми таможенными башнями. Оттуда доносился словно топот идущего стада, и стоило толпе остановиться, как она тут же растекалась во все стороны, точно лужа на мостовой; бесконечной вереницей тянулись рабочие с инструментом за спиной и с хлебом под мышкой; и вся эта лавина растворялась, тонула в поглощавшем ее Париже. Порой Жервезе казалось, что она видит в этой сутолоке Лантье, и она еще больше высовывалась из окна, рискуя свалиться вниз; а потом крепче прижимала к губам платок, как будто хотела поглубже загнать свою боль.

За спиной ее послышался веселый молодой голос:

— Что это, госпожа Лантье, хозяина нет дома?

— Как видите, господин Купо, — ответила она, оторвавшись от окна и силясь улыбнуться.

Купо, рабочий-кровельщик, снимал в том же доме на самом верху комнатушку за десять франков. Он нес за спиной свой мешок. Увидев, что ключ торчит в двери, он зашел по-приятельски, не постучав.

— Знаете, — продолжал он, — ведь я теперь работаю здесь рядом, в больнице. А май-то как нынче хорош! Но с утра довольно свежо.

Он поглядел на покрасневшее от слез лицо Жервезы. Заметив нетронутую постель, он тихонько покачал головой; затем подошел к кровати, на которой спокойно спали дети, розовые, как ангелочки, и сказал, понизив голос:

— Полно! Вы думаете, хозяин загулял?.. Не тужите, госпожа Лантье. Ведь он вечно занят политикой. Давеча, когда голосовали за Эжена Сю, парня вроде бы и не плохого, он бродил как помешанный. И нынче, может, просидел всю ночь со своими дружками, ругая стервеца Бонапарта.

— Нет, нет, — прошептала Жервеза с усилием, — тут совсем не то, что вы думаете… Я знаю, где он… Ах, господи, у всякого свое горе!..

Купо подмигнул ей, как бы говоря, что его не проведешь такой выдумкой. Уходя, он предложил сбегать за молоком, если ей не хочется идти самой; она хорошая, славная женщина, сказал он, и, если попадет в беду, может рассчитывать на него. Как только он вышел, Жервеза снова села у окна.

У заставы слышался все тот же топот людского стада, он гулко отдавался в холодном утреннем воздухе. В толпе сразу можно было узнать слесарей по синим рабочим блузам, каменщиков по белым холщовым штанам, маляров по длинным халатам, которые виднелись из-под коротких пальто. Издали толпа сливалась в одно грязное, тусклое пятно, в котором преобладали мутно-синий и густо-серый тона. Порой кто-нибудь из рабочих останавливался, чтобы раскурить потухшую трубку, а остальные все шли и шли мимо, не улыбаясь, не разговаривая, обратив землистые лица к Парижу, который поглощал их одного за другим, и исчезали в зияющей пасти улицы Фобур-Пуассоньер. Однако на обоих углах улицы Пуассонье, у двух кабачков, где уже открывались ставни, многие замедляли шаг; прежде чем войти, они задерживались на тротуаре, бросали хмурые взгляды на город и стояли, вяло опустив руки, не в силах бороться с искушением: им так хотелось прогулять этот денек. Перед стойкой люди сбивались в кучки, пускали бутылку вкруговую, кашляли, плевали, прочищали себе глотку, опрокидывая стаканчик за стаканчиком, и топтались на месте, заполняя все помещение.

Жервеза не сводила глаз с двери кабачка папаши Коломба на левой стороне улицы: ей показалось, что туда вошел Лантье; вдруг ее окликнула толстая простоволосая женщина в переднике, остановившаяся посреди мостовой.

— Что это вы поднялись в такую рань, госпожа Лантье?

Жервеза высунулась из окна.

— А, это вы, госпожа Бош! У меня сегодня куча дел!

— Что и говорить, дела сами собой не делаются!

Они перебрасывались словами из окна на улицу.

Г-жа Бош была привратницей дома, в нижнем этаже которого помещался «Двухголовый теленок». Жервеза не раз поджидала Лантье в ее каморке, не желая сидеть за столом одна среди множества обедающих мужнин. Привратница сообщила ей, что идет недалеко, на улицу Шарбоньер, чтобы застать в постели заказчика, с которого мужу никак не удается получить Долг за починку сюртука. Затем она рассказала, что вчера у них в доме жилец привел к себе женщину и не дал никому спать до трех часов ночи. Г-жа Бош болтала без умолку, а сама вглядывалась в Жервезу с жадным любопытством; казалось, она пришла сюда под окна лишь затем, чтобы кое-что выведать.

— Лантье еще не вставал? — спросила вдруг г-жа Бош.

— Да нет, он спит, — ответила Жервеза, и краска бросилась ей в лицо.

Заметив на глазах у Жервезы слезы, г-жа Бош отошла, видимо, удовлетворенная, обозвав всех мужчин проклятыми лодырями, но тут же вернулась и крикнула:

— Вы, кажется, собирались в прачечную нынче утром? Мне тоже надо постирать, так я займу вам местечко рядом, и мы еще поболтаем! — Потом добавила, как будто почувствовав внезапную жалость: — Да вы бы лучше отошли от окна, бедняжка, этак и простыть недолго… Ведь вы совсем посинели…

Но Жервеза упорно не отходила от окна еще два мучительно долгих часа. В восемь открылись лавки. Поток рабочих блуз, спускавшийся с холмов, постепенно иссяк; только отдельные запоздавшие рабочие, широко шагая, проходили заставу. В кабачках толпились все те же люди, они все так же пили, кашляли и плевали. На улице рабочих сменили работницы: полировщицы, цветочницы, модистки; они спешили вдоль внешних бульваров, поеживаясь в легоньких пальтишках. Идя по три, по четыре в ряд, они оживленно болтали, хихикали и стреляли глазами по сторонам; иногда проходила одинокая работница, худая, бледная и серьезная; она жалась к городской стене, обходя зловонные лужи. За работницами появились служащие; они дули на озябшие пальцы и жевали на ходу дешевые булочки; длинные, тощие молодые люди, с заспанными помятыми лицами, шагали в коротких не по росту сюртуках; высохшие старички, пожелтевшие от бесконечного сидения в конторах, быстро семенили, поглядывая на часы, чтобы с точностью до секунды рассчитать свое время. Наконец на бульварах наступил утренний мир и покой; жившие поблизости рантье вышли погулять на солнышке; нечесаные матери в грязных юбках нянчили грудных младенцев и меняли им пеленки тут же на скамейках; вокруг кишела куча оборванных, сопливых ребятишек, они валялись по земле, толкались, пищали, смеялись и хныкали. Жервеза стала задыхаться, ее охватил ужас, она потеряла всякую надежду, ей казалось, что все кончено, что время остановилось и Лантье никогда больше не вернется. В отчаянии она переводила взгляд со старой бойни, почерневшей от крови и пропитанной зловонием, на новое белое здание больницы, зияющее рядом пустых окон, через которые виднелись голые палаты, где скоро смерть начнет косить свои жертвы. А перед ней, за городской стеной, в пылающем небе все ярче разгоралось ослепительное солнце, заливая светом шумно пробуждающийся Париж.

Жервеза уже не плакала; она сидела на стуле, бессильно уронив руки, как вдруг в комнату спокойно вошел Лантье.

— Это ты! Наконец-то! — воскликнула она и хотела кинуться ему на шею.

— Ну, я. А дальше что? Да брось ты эти глупости! — сказал он и оттолкнул ее.

Со злости он швырнул на комод свою черную фетровую шляпу. Лантье был малый лет двадцати шести, небольшого роста, черноволосый, со смуглым красивым лицом и тонкими усиками, которые он то и дело машинально покручивал. На нем были холщовые рабочие штаны и старый, покрытый пятнами пиджак, слишком узкий в талии; говорил он с резким провансальским акцентом.

Жервеза снова упала на стул и тихим, прерывающимся голосом стала жаловаться:

— Всю ночь я не сомкнула глаз… Я уж думала, тебя зарезали… Где ты был?.. Где провел ночь?.. Боже мой! Если ты еще раз вот так пропадешь, я с ума сойду! Скажи, Огюст, где же ты был?

— Где надо, там и был, черт возьми! — ответил он, передернув плечами. — К восьми часам пошел на улицу Глясьер, к тому приятелю, что собирается открыть шляпную мастерскую. Засиделся у него, ну и решил переночевать… К тому же ты знаешь, я не терплю, чтобы меня выслеживали. Лучше отстань от меня!

Жервеза снова разрыдалась. Громкий разговор, нетерпеливые движения Лантье, который натыкался на стулья, разбудили детей. Они приподнялись в кровати и сели, полуголые, растрепанные, стараясь распутать ручонками свалявшиеся волосы; услышав, что мать плачет, они разревелись, и слезы потекли из их еще заспанных глаз.

— Ну, завели шарманку! — в бешенстве крикнул Лантье. — Коли так, я сейчас же ухожу из дому! И на этот раз не ждите меня назад… Ну как, заткнетесь вы? Да или нет? Тогда прощайте! Пойду туда, откуда пришел.

И он схватил с комода свою шляпу. Тут Жервеза вскочила.

— Не уходи! Не уходи! — пролепетала она.

Приласкав детей, она осушила их слезы. Она поцеловала их головки и снова уложила, приговаривая нежные слова. Малыши сразу успокоились и, лежа на одной подушке, принялись щипаться, громко смеясь. Усталый отец, помятый и осунувшийся после бессонной ночи, бросился на кровать, не потрудившись даже скинуть башмаки. Но он не уснул и лежал, оглядывая комнату широко открытыми глазами.

— Ну и чистота у тебя, нечего сказать! — пробормотал он. Потом пристально посмотрел на Жервезу и злобно добавил: — Ты что же, решила не мыться?

Жервезе исполнилось всего двадцать два года. Она была высока и немного худощава, с тонкими чертами лица, уже поблекшего от тяжелой жизни. Нечесаная, в стоптанных туфлях, она дрожала в своей несвежей, засаленной белой кофточке и, казалось, постарела на десять лет за эти страшные часы, проведенные в тревоге и слезах. Как ни была она подавлена, напугана, но слова Лантье задели ее.

— Как тебе не совестно, — сказала она запальчиво. — Ты же знаешь, я делаю все, что могу. Не моя вина, если мы очутились в этой дыре… Попробовал бы ты сам повертеться с двумя детьми в одной комнате, где даже печки нет, — воды и то нагреть не на чем… Когда мы приехали в Париж, надо было не проедать все деньги, а сперва устроиться, как ты обещал.

— Скажи на милость! — закричал он. — Не ты ли проела эти деньги вместе со мной? Так нечего теперь меня попрекать!

Но она продолжала, будто не слыша его:

— И все же, если не падать духом, мы еще можем выпутаться… Вчера вечером я говорила с госпожой Фоконье, хозяйкой прачечной на Новой улице; с понедельника она возьмет меня на работу. Если ты устроишься у своего приятеля с улицы Глясьер, не пройдет и полугода, как мы станем на ноги: купим кое-что из вещей, снимем какую-нибудь каморку, и у нас будет свой угол… Надо только работать, работать не покладая рук…

Лантье со скучающим видом отвернулся к стене. Тогда Жервеза вспылила:

— Да, я знаю, работать ты не охотник! Уж больно много о себе воображаешь: тебе бы наряжаться, как барину, да разгуливать с расфуфыренными девками! Вот чего тебе надо! С тех пор как ты заставил меня заложить все платья, я уж недостаточно хороша для тебя… Слушай, Огюст, я не хотела тебе говорить, я бы еще повременила, но я знаю, где ты провел ночь: я видела, как ты входил в «Большую галерею» с этой потаскухой Аделью. Вот уж выбрал, не прогадал! Хороша чистюля! Недаром она корчит из себя принцессу — с ней переспал весь ресторан!

Одним прыжком Лантье соскочил с кровати. Глаза его потемнели и горели, как угли, на побелевшем лице. Этот маленький человек мгновенно вскипал от бешенства.

— Да, да, весь ресторан! — повторила Жервеза. — Госпожа Бош скоро выгонит их из дома, Адель и эту тощую кобылу — ее сестру, потому что на лестнице у них вечно толкутся мужчины!

Лантье занес было кулак, но подавил в себе искушение избить Жервезу, он только схватил ее за руки, грубо тряхнул и бросил на детскую кровать; дети опять заревели. А он снова улегся и злобно пробормотал, как будто после долгих колебаний вдруг принял какое-то решение:

— Ты и не знаешь, что наделала, Жервеза. Ты еще поплатишься за это, вот увидишь.

Несколько минут дети не могли успокоиться. Мать, склонившись над кроватью, обнимала их и безотчетно повторяла одну и ту же фразу:

— Ах, если б не вы, мои бедные крошки!.. Если б вас не было!.. Если б вас не было!..

Лантье спокойно вытянулся на кровати, уставившись в обрывок полинявшего полога, и больше не слушал ее, что-то обдумывая. Так пролежал он около часу, не двигаясь, превозмогая сон, хотя от усталости у него слипались глаза. Жервеза уже кончала уборку, когда он повернулся к ней, опираясь на локоть, с выражением жестокой решимости. Она подняла и одела детей и застелила их кровать. Лантье смотрел, как она подметает пол и вытирает пыль; но комната оставалась такой же мрачной и убогой, с закопченным потолком, отставшими от сырости обоями, тремя колченогими стульями и покалеченным комодом, на котором тряпка только размазала грязь. Жервеза подобрала волосы перед круглым зеркальцем, прикрепленным к оконной задвижке и служившим Лантье для бритья; затем она стала умываться, а Лантье пристально разглядывал ее голую шею, голые руки, каждый обнаженный кусочек тела, как будто мысленно с кем-то ее сравнивал. Он презрительно скривил губы. Жервеза прихрамывала на правую ногу, но это было заметно, лишь когда она очень уставала и уже не следила за собой. Нынче утром, совсем разбитая после бессонной ночи, она волочила ногу и хваталась за стены.

Наступила тишина, они больше не обменялись ни словом. Казалось, Лантье выжидает. Жервеза боролась со своим горем и, притворяясь спокойной, торопливо заканчивала дела. Когда она принялась связывать в узел грязное белье, валявшееся в углу за сундуком, Лантье наконец разжал губы и пробормотал:

— Что ты делаешь?.. Куда собралась?

Она не ответила. Но когда он в бешенстве повторил вопрос, резко сказала:

— Ты что ж, не видишь?.. Пойду постираю… Не могут же ребята жить в такой грязи.

Он молча смотрел, как она собирает белье. И вдруг спросил:

— Есть у тебя деньги?

Она разом выпрямилась, не выпуская из рук грязные рубашонки малышей, и посмотрела ему в глаза.

— Какие деньги? Ты, может, думаешь, я их ворую?.. Ты же знаешь, что я получила всего три франка за черную юбку, а было это еще позавчера. На них мы уже два раза обедали, а хлеб даром не дается… Ясное дело, ничего у меня нет. Вот — четыре су на прачечную… Я не прирабатываю на стороне, как некоторые другие.

Лантье ничего не ответил на ее намек. Встав с кровати, он оглядел висевшее на стенах тряпье, затем схватил брюки и шаль, открыл комод, вытащил кофточку и две женские сорочки, швырнул все это Жервезе и сказал:

— Сходи-ка заложи!

— Может, ты хочешь, чтобы я заодно заложила и детей? — спросила она. — Кабы за них платили, ты бы живо с ними разделался!

Но она все-таки отправилась в ломбард. Через полчаса она вернулась, положила на камин пятифранковую монету и добавила еще одну квитанцию к пачке, лежавшей между подсвечниками.

— Вот все, что я получила, — сказала она. — Я просила шесть франков, но мне не дали. Уж они-то не разорятся, будьте покойны!.. И все же сколько там толчется народу!

Лантье не сразу забрал принесенную монету. Он хотел послать Жервезу разменять деньги, чтобы кое-что уделить и ей. Но, увидев на комоде в бумажке остатки ветчины и кусок хлеба, он передумал и сунул монету в жилетный карман.

— Я не ходила к молочнице, ведь мы должны ей уже за целую неделю, — сказала Жервеза. Я выйду ненадолго, а ты пока купи хлеба и котлет, и мы позавтракаем… Да захвати литр вина.

Он промолчал. Казалось, мир был восстановлен. Жервеза снова принялась увязывать грязное белье. Но когда она стала доставать из сундука рубашки и носки Лантье, он крикнул:

— Не тронь мое белье, слышишь? Я не желаю!

— Как не желаешь? Уж не думаешь ли ты опять нацепить эту грязь? Их надо постирать.

Она с тревогой всматривалась в его наглое смазливое лицо и видела все то же жестокое выражение, как будто теперь ничто не могло его смягчить. Он разозлился, вырвал у нее белье и швырнул его в сундук.

— Черт тебя дери! Будешь ты слушаться наконец?! Говорю тебе — не желаю!

— Но почему? — спросила она, бледнея, и в голове у нее мелькнуло страшное подозрение. — Зачем тебе сейчас эти рубашки, ты же не собираешься уезжать… Тебе-то что, если я их унесу?

Он запнулся, смущенный ее пристальным, тревожным взглядом.

— Почему?.. Почему?.. — пробормотал он. — Иди ты к дьяволу! Потом будешь всем жаловаться, что нянчишься со мной, обстирываешь, обшиваешь. А мне это осточертело! Занимайся своими делами и не приставай ко мне… У нищих не бывает прачек.

Она стала его упрашивать, уверяя, что никогда не жаловалась на него, но он захлопнул сундук, сел на крышку и грубо крикнул: «Нет!» Он хозяин своим вещам! Затем, чтобы избежать ее вопрошающего взгляда, который преследовал его, он снова улегся и заявил, что хочет спать и пусть она оставит его в покое. На этот раз он как будто и вправду уснул.

Жервеза с минуту стояла в нерешительности. Ей хотелось остаться дома, бросить узел с бельем и уж лучше сесть за шитье. Но ровное дыхание Лантье вскоре успокоило ее. Она взяла шарик синьки и кусок мыла, оставшийся от прошлой стирки, подошла к малышам, тихонько игравшим у окна старыми пробками, и, поцеловав их, сказала шепотом:

— Будьте умниками и не шумите. Папа спит.

Когда она уходила, в комнате стояла глубокая тишина, только приглушенный смех Клода и Этьена слабо отдавался под закопченным потолком. Было десять часов. Солнечные лучи падали в полуоткрытое окно.

Выйдя на бульвар, Жервеза свернула налево и пошла по Новой улице в квартале Гут-д’Ор. Проходя мимо заведения г-жи Фоконье, она поздоровалась с хозяйкой, кивнув головой. Прачечная находилась в середине улицы, там где начинается подъем. На плоской крыше низкого строения, выставив круглые серые бока, стояли громадные баки для воды — три скрепленных крупными болтами цинковых цилиндра, а позади возвышалась сушилка, двухэтажная пристройка со стенами из тонких поперечных планок, вроде жалюзи, сквозь которые проходил свежий воздух и виднелось белье, сушившееся на латунных проволоках. Справа, подле баков для воды, торчала тонкая труба паровой машины, которая равномерно пыхтела, с каждым хриплым вздохом выбрасывая клубы белого дыма. Войдя в подворотню прачечной, заставленную кувшинами с жавелем, Жервеза, привыкшая к лужам, даже не подобрала юбки. Она знала хозяйку заведения, щупленькую женщину с больными глазами, которая сидела в застекленной каморке, разбирая счета и бумаги; вокруг нее на полках лежали бруски мыла, шарики синьки в банках и килограммовые пакеты соды. Жервеза взяла свой валек и щетку, оставленные на хранение в прошлую стирку, и, получив номерок, прошла в мойку.

Прачечная помещалась в громадном сарае с широкими окнами и плоским потолком; выступавшие на нем длинные балки опирались на литые чугунные столбы. Тусклый, белесый свет пробивался сквозь горячие испарения, висевшие в воздухе, как молочный туман. Густой пар поднимался из углов и окутывал все сизой пеленой. С потолка падали тяжелые капли, и в воздухе стоял удушливый запах мыла, который порой перебивала резкая вонь жавеля. По обеим сторонам среднего прохода вдоль лавок выстроились женщины с голыми до плеч руками, голыми шеями и подоткнутыми юбками, из-под которых видны были их ноги в цветных чулках и грубых зашнурованных башмаках. Промокшие до нитки, красные и распаренные, они яростно колотили белье, хохотали, откидывались назад, перекликаясь среди оглушительного шума, и снова склонялись над лоханями, грубые, распущенные, бесстыжие. Вокруг них со всех сторон хлестали потоки воды, одним махом выплескивались ведра с кипятком, из кранов с шипением били холодные струи, из-под вальков летели брызги, бежали ручьи с мокрого белья, а под ногами хлюпали лужи, стекая по наклонному каменному полу. И среди криков, дробного стука вальков, шелеста падающих дождем капель, среди всего этого грохота, замиравшего под влажным потолком, словно громовые раскаты, неумолчно пыхтела и хрипела в углу паровая машина, покрытая белесой изморосью, и ритмичные движения ее содрогавшегося маховика, казалось, управляли этим оглушительным шумом.

Жервеза шла мелкими шажками по среднему проходу, поглядывая по сторонам. Изогнувшись, она несла под мышкой узел белья и, прихрамывая сильнее обычного, пробиралась среди сновавших взад-вперед и толкавших ее женщин.

— Сюда, сюда, голубушка! — услышала она зычный голос г-жи Бош.

Когда Жервеза подошла к ней, в левый угол, привратница, которая яростно терла носки, затараторила, не прекращая работы:

— Становитесь вот тут рядом, я заняла вам местечко… У меня нынче стирки немного. Бош почти не пачкает белья. А у вас? Я вижу, вы тоже долго не задержитесь. У вас совсем маленький узелок. Мы управимся до полудня и поспеем к завтраку… Раньше я отдавала белье прачке на улицу Пуле, но оно все расползалось от хлора и щеток. Теперь я стираю сама. И белье цело, и деньги в кармане. Только за мыло платить… Послушайте, эти рубашонки вам лучше бы сначала отмочить. Уж эти окаянные ребятишки, задницы у них будто вымазаны сажей!

Жервеза развязала узел и выложила детские сорочки; г-жа Бош посоветовала ей взять ведро щелока, но она ответила:

— Нет! Обойдусь и горячей водой. Я это дело знаю.

Она разобрала белье и отложила в сторону все цветное. Потом налила из-под крана в лохань четыре ведра холодной воды и опустила в нее белые вещи; подоткнув юбку и зажав подол между коленями, она вошла в похожую на ящик кабинку, доходившую ей до пояса.

— Видать, вы и впрямь дело знаете! — заметила г-жа Бош. — Небось были прачкой у себя на родине, верно, милочка?

Жервеза засучила рукава, обнажив красивые белые руки с нежной кожей и розоватыми локтями, и принялась за стирку. На узкой доске, стертой и побелевшей от горячей воды, она расстелила рубашку, намылила ее, перевернула и снова намылила. Затем она принялась крепко колотить вальком и только тогда заговорила, громко выкрикивая слова в такт равномерным ударам:

— Ну да, прачкой… С десяти лет… Было это двенадцать лет назад… Мы ходили стирать на речку… И пахло там получше, чем здесь… Поглядели бы вы, какой там был уголок под деревьями… а какая текла прозрачная вода… Я жила в Плассане… Вы не слыхали про Плассан? Недалеко от Марселя…

— Вот это я понимаю! — воскликнула г-жа Бош, с восхищением наблюдая за сильными ударами валька. — Ну и хватка! Этак вы и железо расплющите своими девичьими ручками!

Они продолжали болтать, крича во весь голос. Порой привратнице приходилось нагибаться к Жервезе, чтобы расслышать ее слова. Жервеза переколотила все белье — и здорово переколотила! — затем бросила его в лохань и стала вынимать штуку за штукой, снова намыливать и оттирать короткой жесткой щеткой. Одной рукой она прижимала белье к доске, а другой скребла его, сгоняя грязную пену, которая падала на пол длинными хлопьями. И тут, под глухой звук скребущей щетки, они наклонились друг к другу и начали более задушевный разговор.

— Нет, мы не женаты, да я и не скрываюсь, — говорила Жервеза. — Лантье не такое уж сокровище, чтобы я мечтала стать его женой. Эх, кабы не ребята, что и говорить… Мне было четырнадцать, а ему восемнадцать, когда родился наш старшенький. А спустя четыре года появился и второй… Все случилось так, как оно всегда бывает, сами знаете… Не больно-то сладко мне жилось дома; чуть что — и отец Маккар пинал меня ногой в зад. Понятно, мне не сиделось дома, все тянуло погулять… Нас собирались поженить, а потом, уж не знаю почему, родители передумали.

Она стряхнула с покрасневших рук белую пену.

— Какая в Париже жесткая вода, — заметила она.

Госпожа Бош стирала не торопясь. Она останавливалась, растягивая работу, чтобы выведать эту историю, которая вот уже две недели не давала ей покою. Она жадно слушала, повернув к Жервезе толстое лицо с полуоткрытым ртом; ее вытаращенные глазки блестели. Довольная, что догадка ее подтвердилась, она думала: «Так-так, девчонка что-то очень разболталась. Не иначе как они повздорили». И спросила вслух:

— Значит, он неважно обращается с вами?

— И не говорите! — ответила Жервеза. — Там, дома, он был со мной очень хорош, но с тех пор, как мы приехали в Париж, совсем отбился от рук… Знаете, в прошлом году у Лантье умерла мать и кое-что оставила ему, около тысячи семисот франков. Вот он и задумал переехать в Париж. Отец Маккар по-прежнему то и дело кормил меня затрещинами, ну я и согласилась уехать. Мы отправились вместе с детьми. Лантье собирался устроить меня в прачечную, а сам хотел поступить в шляпную мастерскую, ведь он шляпник. Мы могли бы жить припеваючи… Но Лантье слишком много о себе воображает, он мот и бездельник, только и думает, как бы погулять. Немногого он стоит, что и говорить… Так вот, вначале поселились мы в гостинице «Монмартр», на улице Монмартр. И пошли у нас ужины, кареты, театры, ему — часы, мне — шелковое платье; вообще-то он не жадный, когда у него есть деньги. Но недолго мы шиковали, не прошло и двух месяцев, как мы уже сидели без гроша. Тогда нам пришлось перебраться в «Добро пожаловать», и началась эта собачья жизнь…

Жервеза внезапно почувствовала комок в горле и замолчала, сдерживая слезы. Она уже перетерла щеткой все белье.

— Мне надо сходить за горячей водой, — пробормотала она.

Но г-жа Бош, очень недовольная, что прервался такой интересный разговор, крикнула проходившему мимо рабочему из прачечной:

— Шарль, голубчик, принесите, пожалуйста, горячей воды моей соседке, она очень торопится.

Шарль взял ведро и наполнил его до краев. Жервеза заплатила — ведро кипятку стоило одно су. Она вылила его в лохань и стала в последний раз намыливать белье, оттирая его руками; она низко склонилась над лавкой, окутанная серым облаком пара, который мелкими каплями оседал на ее светлых волосах.

— Бросьте в воду чуточку соды, тут у меня еще осталось, — любезно сказала привратница.

И она высыпала ей в лохань остатки стиральной соды из принесенного с собою пакетика. Г-жа Бош предложила и жавеля, но Жервеза отказалась: жавелем хорошо выводить только жирные и винные пятна.

— Мне кажется, он любит бегать за юбками, — сказала привратница, продолжая начатый разговор, но не называя Лантье.

Жервеза стояла, согнувшись над лоханью, крепко выжимая руками белье, и только тряхнула головой.

— Да, да, — продолжала г-жа Бош, — я и сама кое-что замечала…

Но она тут же прикусила язык, увидев, что Жервеза разом выпрямилась и, вся побледнев, впилась в нее глазами.

— Но я, право, ничего не знаю! Он, видно, не прочь подурачиться, вот и все! К примеру, вы знаете двух девчонок, что живут у нас в доме: Адель и Виржини, — так вот, он частенько балагурит с ними. Но дальше шуток дело не идет, можете мне поверить.

Жервеза стояла потная, с мокрыми руками и не сводила с нее пристального, пытливого взгляда. Тогда привратница рассердилась и, стукнув себя в грудь кулаком, закричала:

— Ей-богу, я ничего не знаю, я же вам сказала!

Потом, разом успокоившись, она добавила медовым голосом, каким говорят с человеком, от которого хотят утаить правду:

— А по-моему, у него честные глаза… Он еще женится на вас, милочка, помяните мое слово!

Жервеза отерла лоб мокрой ладонью. Она вытащила из лохани рубашку и снова покачала головой. Обе замолчали. Вокруг них все угомонилось. Пробило одиннадцать часов. Прачки уселись бочком на краю лоханок, поставили прямо на пол откупоренные литровые бутылки и принялись уписывать толстые ломти хлеба с колбасой, запивая их вином. Только хозяйки, пришедшие с небольшими узелками, торопились закончить стирку, поглядывая на круглые часы над застекленной будкой. Кое-где, среди приглушенного смеха и болтовни, прерываемой громким чавканьем, еще слышались удары валька; а между тем паровая машина ни на минуту не прекращала работу, и голос ее стал как будто еще громче; она выла и пыхтела, наполняя ревом огромное помещение. Но ни одна из женщин не замечала его, словно это было тяжелое дыхание самой прачечной, обдававшее всех горячим паром, который клубился, растекаясь под потолком. Жара становилась нестерпимой; слева, в широкие окна, врывались солнечные лучи, опрашивая колеблющиеся молочные испарения в нежные мутно-розовые и серо-голубые тона. Кругом все жаловались на жару, и Шарль, пройдя от окна к окну, задернул грубые полотняные шторы; затем он перешел на теневую сторону и открыл все форточки. Прачки приветствовали его, хлопая в ладоши, по прачечной прокатилась волна буйного веселья. Вскоре смолкли и последние удары вальков. Сидя с набитым ртом, прачки уже не болтали, а только размахивали руками, зажав в кулаке нож. Наступила такая тишина, что было слышно, как истопник в дальнем углу скребет лопатой, набирая каменный уголь, и забрасывает его в топку.

Жервеза стирала цветные вещи в оставшейся горячей мыльной воде. Кончив, она пододвинула козлы и бросила на них выстиранное белье, с которого по полу растекались голубоватые лужицы. Затем взялась за полосканье. Позади нее из крана лилась холодная вода, наполняя привинченный к полу большой бак, внутри которого были укреплены две деревянные перекладины. Над ним проходили еще две планки, на которые вешали белье, чтобы с него сбегала вода.

— Ну вот, скоро и делу конец, быстро управились, — сказала г-жа Бош. — А теперь я помогу вам выжимать.

— Что вы, не стоит, большое спасибо! — ответила Жервеза. Она тискала кулаками цветное белье, а затем прополаскивала его в чистой воде. — Вот если б я принесла простыни, тогда другое дело.

Но привратница настаивала, и Жервезе пришлось принять ее помощь. Они начали выжимать с двух концов линючую шерстяную юбку, с которой стекали коричневые струйки, как вдруг г-жа Бош закричала:

— Ишь ты! Вон дылда Виржини!.. А этой чего надо? Притащила свои лохмотья в носовом платке?

Жервеза, вздрогнув, подняла голову. Виржини, ее ровесница, темноволосая девушка, ростом повыше Жервезы, была довольно красива, несмотря на чересчур Длинное лицо. На ней было старое черное платье с воланами, шею она повязала красной косынкой, а волосы тщательно уложила узлом и забрала в синюю сеточку из синели. Она на минутку задержалась в среднем проходе и прищурила глаза, как будто искала кого-то, затем, увидев Жервезу, прошла мимо нее, вздернув голову, нахально покачивая бедрами, и устроилась в том же ряду, человек через пять.

— И что это ей на ум взбрело! — говорила г-жа Бош, понизив голос. — Она никогда и воротничка не постирает. Лентяйка, каких свет не видал! Швея, а не заштопает себе даже пары чулок. Точь-в-точь как ее сестра, полировщица Адель: эта бездельница тоже день работает, а два гуляет. Никто не знает, кто их родители, живут они неизвестно на что, да уж если порассказать… Что она там трет? Ишь ты, никак юбку? Экая грязища! Уж эта юбка, наверно, видала виды!

Госпоже Бош, должно быть, хотелось доставить Жервезе удовольствие. Сказать по правде, она частенько пила с девушками кофе, когда у них водились деньги. Жервеза не отвечала, она торопилась, и руки у нее дрожали. Теперь она развела синьку в маленьком ушате на трех ножках. Она опускала в него белье, прополаскивала в голубоватой, словно перламутровой воде и, слегка отжав, вешала на верхние перекладины. Все это время она нарочно стояла, повернувшись к Виржини спиной. Но она слышала, как та хихикает, и чувствовала на себе ее косые взгляды. Казалось, Виржини пришла лишь затем, чтобы ей насолить. И когда Жервеза случайно обернулась, они уставились друг на друга в упор.

Не связывайтесь с ней! — прошептала г-жа Бош. — Не хватает еще, чтоб вы вцепились друг дружке в волосы… Ей-богу, у нее с Лантье ничего не было. Ведь я говорила о ее сестре.

В ту минуту, когда Жервеза вешала последнюю рубашку, у двери прачечной послышался смех.

— Тут двое ребятишек спрашивают маму! — крякнул Шарль.

Все женщины обернулись. Жервеза увидела Клода и Этьена. Как только дети заметили мать, они побежали к ней прямо по лужам, щелкая каблуками незашнурованных башмаков. Старший, Клод, вел за руку младшего брата. Глядя на испуганные, но улыбающиеся мордочки малышей, прачки подбадривали их ласковыми словами. Дети остановились возле матери и, все еще держась за руки, подняли к ней белокурые головки.

— Вас папа прислал? — спросила Жервеза.

Она присела на корточки, чтобы зашнуровать Этьену ботинки, и тут заметила, что у Клода на пальце болтается ключ от комнаты с медным номерком.

— Как, ты принес мне ключ?! — удивилась она. — Зачем это?

Мальчик, взглянув на ключ, о котором уже успел позабыть, казалось, сразу все вспомнил и крикнул звонким голоском:

— Папа уехал!

— Он пошел купить чего-нибудь к завтраку, а вас послал сюда за мной?

Клод опешил и, взглянув на брата, немного помедлил. Вдруг он выпалил:

— Папа уехал… Он спрыгнул с кровати, сложил все вещи в сундук и отнес сундук в экипаж… Он уехал!

Жервеза, вся побелев, медленно выпрямилась и сжала руками виски, словно голова у нее раскалывалась. Она не находила слов и без конца твердила:

— Ах, боже мой!.. Боже мой!.. Боже мой!..

Тем временем г-жа Бош, в упоении оттого, что стала свидетельницей этой истории, выпытывала у мальчика:

— А ну, малыш, расскажи-ка все толком. Папа запер дверь, а потом велел вам отнести сюда ключ, так? — И, понизив голос, она прошептала ему на ухо: — А в коляске сидела дама, ты не видел?

Клод снова смешался. Но, подумав, повторил с торжествующим видом:

— Он спрыгнул с кровати, сложил все вещи в сундук… и уехал!

Тогда г-жа Бош оставила мальчика в покое, а тот потащил брата к крану, и оба стали забавляться, пуская струи холодной воды.

Жервеза не могла плакать. Она задыхалась, прислонившись спиной к лохани, по-прежнему закрыв руками лицо. Ее трясло как в лихорадке. Порой у нее вырывался тяжкий вздох, и она сильней прижимала руки к глазам, как будто старалась погрузиться во тьму, забыть о своем одиночестве. Ей казалось, что она падает на дно глубокой пропасти.

— Полно, душенька, плюньте вы на него! — шептала г-жа Бош.

— Если б вы знали! Если б вы только знали! — тихонько заговорила наконец Жервеза. — Он послал меня утром в ломбард заложить мои рубашки и шаль, чтобы заплатить за этот экипаж…

Она заплакала. Вспомнив, как Лантье отправил ее в ломбард, она поняла тайный смысл утренней ссоры и не могла сдержать рыданий, рвавшихся из груди. Этот обман, это гнусное предательство больше всего терзало ей сердце. Слезы текли по ее мокрому лицу и капали с подбородка, а она и не думала их утирать.

— Возьмите же себя в руки, перестаньте, на вас смотрят, — твердила г-жа Бош, хлопоча возле нее. — Ну можно ли так убиваться из-за мужчины! Значит, вы все еще любите его, бедняжка? Ведь вы только что готовы были его растерзать. А теперь льете слезы, надрываете себе сердце… Господи, какие же все мы дуры!

Затем она заговорила с материнским участием:

— Бросить такую хорошенькую женщину… ну как не стыдно! Теперь вам, пожалуй, пора все узнать, ведь правда? Так вот, когда я пришла к вам под окно, я уже подозревала… Представьте, вчера вечером, когда Адель возвращалась домой, я услышала за ней мужские шаги и, конечно, выглянула на лестницу: хотела посмотреть, кто это. Они уже поднимались на третий этаж, однако я сразу признала пиджак господина Лантье. Сегодня утром Бош подкарауливал его и видел, как Лантье спокойно сошел вниз… Он спутался с Аделью, можете мне поверить. У Виржини есть любовник, она ходит к нему два раза в неделю. Однако все это изрядная пакость, ведь у них одна комната и одна кровать, — где уж там спала Виржини — ума не приложу.

Она на минутку замолчала, затем оглянулась и продолжала, сдерживая свой зычный голос:

— Она смеется над вашими слезами, эта бессердечная тварь. Голову даю на отсечение, она затеяла стирку только для отвода глаз… Проводила ту парочку, а сама пришла сюда, чтобы рассказать им, как вы встретите эту новость.

Жервеза отняла руки от лица и оглянулась. Увидев, что Виржини стоит в кучке женщин и, уставившись на нее, что-то тихонько рассказывает, она пришла в бешенство. Вытянув руки, она нагнулась и принялась шарить по полу, кружась на месте и дрожа всем телом; затем сделала два-три шага, наткнулась на полное ведро, схватила его обеими руками и с маху выплеснула на Виржини.

— Вот стерва! — закричала дылда Виржини.

Она успела отскочить назад, и вода попала ей только на ноги. Прачки, взбудораженные слезами Жервезы, уже толпились вокруг, предвкушая драку. Дожевывая хлеб, женщины взбирались на лохани. А те, что были подальше, сбегались, размахивая мыльными руками. Образовался круг.

— Ну и стерва! — повторила Виржини. — Взбесилась она, что ли?

Жервеза, выставив подбородок, застыла с искаженным лицом и не отвечала: она еще не переняла ни бойкости, ни острого языка парижанок. Виржини продолжала кричать:

— Ишь ты! Этой дряни надоело таскаться по захолустьям! С двенадцати лет она была там солдатской подстилкой, там и ногу себе сгноила… Скоро она совсем отвалится, твоя нога!

В толпе пробежал смешок. Долговязая Виржини, ободренная успехом, выпрямилась и, наступая на Жервезу, заорала пуще прежнего:

— А ну-ка подойди поближе — ты у меня получишь! И не вздумай ко мне приставать… Знаю я эту шкуру! Посмей она меня облить, уж я бы задрала ей подол! Пусть скажет, что я ей сделала… Говори, образина, что я тебе сделала?

— Не болтайте лишнего, — пробормотала Жервеза, — вы сами знаете… Моего мужа видели вчера вечером… Замолчите, не то я вас задушу!

— Ее мужа! Ну и насмешила! Мужа этой дамы!.. Как будто у таких потаскух бывают мужья!.. Не моя вина, если он тебя бросил. Ты, может, думаешь, я его украла? Пускай меня обыщут! Если хочешь знать, ты ему осточертела! Он слишком хорош для тебя. Скажи, а был ли на нем хоть ошейник? Эй, кто нашел мужа этой дамы? Обещано хорошее вознаграждение…

Снова послышался смех. Жервеза по-прежнему бормотала почти шепотом:

— Вы сами знаете, сами знаете… Это ваша сестра, я задушу ее…

— Вот, вот, поди разделайся с моей сестрой, — подхватила Виржини, хихикая. — Так, значит, это моя сестра? Ну что ж, тут нечему удивляться! Моя сестра не такая лахудра, как ты… Да я-то тут при чем? Что ж, мне теперь нельзя и постирать спокойно? Отстань от меня, слышишь? Отвяжись!

Однако она не выдержала: отойдя и несколько раз ударив вальком, она снова вернулась, возбужденная, опьяневшая от собственной ругани, и заорала еще громче:

— Ну да, да! Это моя сестра! Теперь ты довольна?.. Они обожают друг друга. Посмотрела бы ты, как они лижутся!.. А тебя он бросил вместе с твоими ублюдками. У них все рожи в болячках, прелестные крошки, нечего сказать! Одного ты прижила с жандармом — ведь так? — а троих уморила, чтоб развязать себе руки… Я все знаю от твоего Лантье. Уж он порассказал нам о тебе, он и не чаял, как отделаться от такой твари!

— Шлюха! Шлюха! Шлюха! — завопила Жервеза, вся дрожа от бешенства.

Она отвернулась, снова пошарила по полу и, наткнувшись на маленький ушат с синькой, схватила его за ножки и выплеснула Виржини в лицо.

— Вот сволочь! Она изгадила мне платье! — заорала Виржини: лиф у нее намок и левая рука стала совсем синей. — Ну погоди, паскуда!

Она тоже схватила ведро и вылила его на Жервезу. И тут разгорелась настоящая битва. Обе бегали вдоль лавок, хватали полные ведра, возвращались назад и опрокидывали их друг другу на голову. И каждый удар сопровождался отборной руганью. Теперь не отставала и Жервеза.

— Получай, гадина!.. На, остуди задницу!

— Вот тебе, падаль! Раз в жизни умой себе харю!

— Постой, стерва, я отмочу твою грязь!

— А ну еще! Прополощи зубы, приоденься и катись в ночную смену на улицу Бельом!

Теперь им приходилось наливать ведра под краном. PI дожидаясь, пока они наполнятся, обе наперебой осыпали друг друга бранью. Сначала противницы выплескивали ведра мимо цели и почти не замочили друг друга. Но вскоре они наловчились. Виржини пострадала первая — вода угодила ей прямо в лицо, хлынула за шиворот, потекла по спине, по груди и полилась струйками из-под юбки. Не успела она опомниться, как слева ее окатил новый поток, звонко хлопнул по уху и раскрутил прическу, которая превратилась в мокрый жгут. Жервезе вода сперва намочила только ноги; первое ведро залило ей башмаки и юбку до колен, два другие обдали ее до пояса. Однако вскоре стало уже невозможно следить за меткостью ударов. Обе женщины стояли мокрые с головы до ног, лифы облепили им плечи, а юбки обтянули бедра; обе как будто похудели, съежились и дрожали всем телом, а вода бежала с них ручьями, как с зонтов во время ливня.

— Вот так потеха! — раздался хриплый голос одной из прачек.

Вся прачечная наслаждалась зрелищем. Круг раздвинулся, отступая перед потоками воды. Со всех сторон слышались шутки, аплодисменты, их заглушал шум выливаемых с маху ведер, похожий на грохот прорвавшейся плотины. На полу стояли огромные лужи, и обе женщины шлепали по щиколотку в воде. Тут Виржини пошла на подлость: она схватила ведро с кипящим щелоком, принесенное соседкой, и выплеснула его на Жервезу. Прачки ахнули. Все думали, что Виржини обварила противницу. Но она лишь слегка ошпарила ей левую ногу. Жервеза, придя в ярость от боли, схватила пустое ведро, изо всей силы метнула его в Виржини и сбила ее с ног.

Кругом все загалдели.

— Она перебила ей ногу!

— И за дело! Ведь та хотела ее обварить!

— А что вы думаете, белобрысая права: у нее увели мужика!

Госпожа Бош вопила, воздевая руки к небу. Она благоразумно спряталась между двумя лоханями, а насмерть перепуганные Клод и Этьен цеплялись за ее юбку и отчаянно кричали: «Мама! Мама!» — захлебываясь от слез. Увидев, что Виржини упала, привратница подбежала к Жервезе и стала тянуть ее за подол, уговаривая:

— Уходите вы отсюда! Будет вам, опомнитесь… У меня сердце надрывается, честное слово! Это сущее смертоубийство!

Но она тут же отступила и снова спряталась за лохань вместе с детьми. Виржини вскочила на ноги и бросилась на Жервезу. Она схватила ее за шею и принялась душить. Но Жервеза резким движением оттолкнула ее, вцепилась ей в прическу и повисла на волосах, как будто хотела оторвать ей голову. И драка возобновилась, на этот раз в полном молчании, без криков и ругани. Они не боролись, крепко обхватив друг друга, а старались добраться до лица, согнутыми, как когти, пальцами, царапались, щипались и рвали все, до чего им удавалось дотянуться. Синяя сетка и красная косынка брюнетки были сорваны, лиф лопнул у ворота, обнажив шею и плечо; а блондинка казалась раздетой, рукав у ее белой кофточки был отодран неведомо когда, сорочка треснула, и в прорехе виднелось голое тело. Кругом летали клочья одежды. У Жервезы первой выступила кровь — три длинные царапины протянулись от щеки до подбородка; она защищала глаза, боясь, как бы Виржини их не выцарапала, и при каждом наскоке прикрывала лицо. Виржини еще не была окровавлена. Жервеза подбиралась к ее ушам и бесилась, что не может до них дотянуться; но вот ей удалось схватить сережку, маленькую грушу из желтого стекла. Она дернула и разорвала мочку — брызнула кровь.

— Они убьют друг друга! Бесстыдницы! Разнимите их! — послышались голоса.

Прачки придвинулись ближе. Теперь образовалось два лагеря: одни науськивали женщин, как подравшихся собак; другие, более робкие, отворачивались, дрожа, и говорили, что с них довольно, их и так уже мутит. Тут едва не разгорелась общая потасовка: женщины обзывали друг друга негодницами, стервами, они размахивали голыми руками, кое-где уже послышались оплеухи.

Тем временем г-жа Бош разыскивала Шарля, парня, работавшего в прачечной.

— Шарль! Шарль!.. Куда же он девался?

И тут она увидела его в первом ряду: скрестив руки на груди, он любовался дракой. Это был здоровенный верзила с бычьей шеей. Он хохотал и с упоением разглядывал обнажившиеся женские тела. Блондинка была жирненькая, словно перепелочка. Вот была бы потеха, кабы на ней лопнула сорочка!

— Ишь ты! — пробормотал он, подмигнув. — У нее родинка под мышкой!

— Как! Вы тут? — закричала г-жа Бош, увидев его. — Помогите их разнять!.. Вам это ничего не стоит!

— Ну уж дудки! И без меня обойдется! — спокойно ответил Шарль. — Прошлый раз мне и так чуть глаза не выцарапали. Не мое это дело, у меня своей работы хватает. Да чего вы боитесь? Им вовсе не вредно маленько пустить кровь. Понежней станут — только и всего!

Тогда привратница сказала, что сбегает за полицией. Но хозяйка прачечной, щупленькая женщина с больными глазами, решительно воспротивилась.

— Нет, нет, я не хочу. Это осрамит мое заведение, — твердила она.

Борьба продолжалась на полу. Вдруг Виржини вскочила на колени. Она подобрала с полу валек и замахнулась. Изменившимся голосом она прохрипела:

— Ну погоди, теперь получишь! Давай-ка сюда свое грязное белье!

Жервеза быстро протянула руку, тоже схватила валек и занесла его над головой как дубинку. Она закричала таким же хриплым голосом:

— Ага, ты вздумала постирать… А ну, подставляй шкуру, я раздеру ее в клочья!

Они стояли на коленях, угрожая друг другу. Растрепанные, запыхавшиеся, перемазанные, распухшие, обе выжидали, с трудом переводя дыхание. Первый удар нанесла Жервеза, ее валек скользнул по плечу Виржини. Прачка тут же отскочила в сторону, чтобы избежать ответного удара, и валек Виржини едва задел ее по бедру. Но стоило нм только начать, как они принялись бить друг друга вальками, крепко и размеренно, как прачки колотят белье. При каждом ударе слышался глухой звук, словно шлепок ладонью по воде.

Прачки уже не смеялись. Многие отошли, говоря, что у них все нутро переворачивается; те, что остались, вытягивали шеи, в глазах у них горел жестокий огонек: они находили, что эти оголтелые бабы здорово дерутся. Г-жа Бош увела Клода и Этьена, и долетавший из дальнего конца прачечной детский плач сливался с гулкими ударами вальков.

Вдруг Жервеза вскрикнула. Виржини со всего размаху ударила ее по голой руке выше локтя; на коже выступило багровое пятно и тотчас же вспухло. Вне себя Жервеза кинулась на противницу. Казалось, она вот-вот убьет ее.

— Довольно! Довольно! — закричали кругом.

Но у Жервезы было такое страшное лицо, что никто не решался подойти. С удесятеренной силой обхватила она Виржини обеими руками и согнула ее, прижав лицом к каменному полу; как та ни вырывалась, Жервеза задрала ей юбку на голову. Из-под юбки показались панталоны. Жервеза засунула руку в прореху, рванула и оголила противнице ляжки и ягодицы. Затем, подхватив валек, она принялась колотить, как бывало в Плассане колотила белье на берегу Вьорны, когда ее хозяйка обстирывала весь гарнизон. Деревянный валек с хлюпаньем впивался в тело. Каждый удар оставлял на белой коже багровую полосу.

— Ух! Ух! — восклицал Шарль, с восхищением тараща глаза.

Кое-где опять послышался смех. Но вскоре снова раздались крики: «Довольно! Довольно!» Жервеза ничего не слышала и продолжала бить. Она наклонилась, поглощенная своим делом, стараясь не оставить живого места на теле Виржини. Ей хотелось исполосовать, покрыть рубцами эту белую кожу. В своей жестокой радости, она вспомнила старую песенку прачек и, колотя вальком, приговаривала:

— Хлоп! Хлоп! Марго на речке… Хлоп! Хлоп! Вальком бьет… Хлоп! Хлоп! Отмоет сердце… Хлоп! Хлоп! От горя и забот…

А потом начинала снова:

— Это тебе, это твоей сестре, а это Лантье… Передай от меня, когда их увидишь… Смотри не забудь: это Лантье, это сестре, это тебе… Хлоп! Хлоп! Марго на речке… Хлоп! Хлоп! Вальком бьет…

Пришлось силой вырвать Виржини у нее из рук. Дылда Виржини, вся в слезах, багровая, посрамленная, схватила свое белье и убежала прочь; она была побеждена. Между тем Жервеза отыскала оторванный рукав своей кофточки и оправила юбку. У нее болела рука, и она попросила г-жу Бош взвалить белье ей на плечо. Привратница болтала, с волнением вспоминая все подробности драки, и предлагала осмотреть Жервезу:

— Ведь она могла вам что-нибудь сломать… Я ясно слышала какой-то хруст…

Но Жервезе хотелось поскорей уйти отсюда. Она не отвечала ни на сочувственные возгласы, ни на шумное одобрение прачек, толпившихся возле нее в своих длинных фартуках. С бельем на плече она поспешила к дверям, где ее ждали дети.

— С вас два су, за два часа, — остановила ее хозяйка прачечной, уже сидевшая в своей застекленной будке.

Какие два су? Жервеза никак не могла сообразить, что с нее требуют плату за стирку. Наконец поняла и отдала два су. Сильно прихрамывая под тяжестью сырого белья, давившего ей на плечо, она вышла вся мокрая, с синяком на руке и окровавленной щекой, таща за руки Этьена и Клода, которые семенили рядом с ней; они все еще дрожали и всхлипывали, размазывая слезы по лицу.

А прачечная снова загудела, словно в плотине открыли шлюзы. Прачки съели весь хлеб, выпили вино и, возбужденные потасовкой, потные, раскрасневшиеся, колотили вальками с удвоенной силой. Опять вдоль лавок бешено заработали руки, угловатые фигуры с перекошенными плечами и согнутыми спинами задвигались, как марионетки, выпрямляясь и складываясь пополам, словно на шарнирах. Женщины вновь перекликались из конца в конец широкого прохода. Брань, смех, сальные словечки тонули в неумолчном плеске воды. Плевались краны, с шумом опрокидывались ведра, под лавками текли мутные реки. Был самый разгар послеобеденной работы, — вальки мерно колотили белье. В громадной комнате пар порыжел от солнца, лучи которого пробивались золотыми зайчиками сквозь дыры в занавесках. Душный воздух был насыщен мыльными испарениями. Вдруг все помещение наполнилось густыми белыми клубами: громадная крышка котла, где кипятилось белье, автоматически поднялась на зубчатом стержне, и зияющая пасть медного чана, вмазанного в кирпичный фундамент, стала извергать вихри пара, пропитанного сладковатым запахом поташа. А рядом работали отжимочные машины: кипы белья складывали в чугунные цилиндры, воду выжимали под прессом одним поворотом колеса, а машина пыхтела, хрипела и сотрясала всю прачечную, непрерывно работая своими стальными руками.

Войдя в подворотню гостиницы «Добро пожаловать», Жервеза снова расплакалась. В этой узкой темной подворотне, с проложенной вдоль стены сточной канавой, ее обдало знакомым зловонием, и она вспомнила время, прожитое здесь с Лантье, — две недели нищеты и ссор, о которых она думала теперь с горьким сожалением. Никогда еще она не чувствовала себя такой покинутой и одинокой.

Она поднялась наверх; опустевшая комната была залита солнцем, врывавшимся в открытое окно. Сноп света с танцующими в нем золотыми пылинками еще сильнее подчеркивал убожество ее жилища — закопченный потолок, рваные обои на стенах. У камина на гвозде висела только женская косынка, скрученная жгутом. Детская кровать была вытащена на середину комнаты, и за ней виднелся комод с выдвинутыми и опустошенными ящиками. Лантье помылся перед уходом и извел всю помаду — на два су помады, завернутой в игральную карту; в тазу осталась грязная вода.

Он ничего не забыл. Угол, где раньше стоял сундук, казался Жервезе зияющей пропастью. Лантье забрал даже круглое зеркальце, висевшее на оконной задвижке. Жервезу вдруг охватила тревога, смутное предчувствие, и она быстро взглянула на камин: Лантье унес и ломбардные квитанции — нежно-розовая пачка, лежавшая между подсвечниками, исчезла.

Жервеза перекинула белье через спинку стула; она стояла посреди комнаты, озираясь по сторонам, до того ошеломленная, что не могла даже плакать. У нее осталось только одно су из четырех, отложенных на стирку. Услышав у окна беспечный смех Клода и Этьена, она подошла к ним, прижала к себе их головки и на минуту замерла, вглядываясь в серую улицу, где утром она видела пробуждение рабочего люда, начало кипучей жизни Парижа. А сейчас над раскаленной мостовой, истоптанной человеческим стадом, поднималось горячее марево, оно колыхалось над городом и расплывалось за городской стеной. И вот на эту пышущую жаром мостовую ее выбросили одну с двумя малышами; она скользила взглядом по внешним бульварам, влево, вправо, из конца в конец, и в ней поднимался безмерный ужас, будто отныне вся жизнь ее должна замкнуться здесь — между бойней и больницей.

II
Недели три спустя, в погожий солнечный денек, около половины двенадцатого, Жервеза и кровельщик Купо сидели за рюмкой сливянки в «Западне» папаши Коломба. Купо давно караулил Жервезу, стоя на тротуаре с папиросой в зубах, и, увидев, как она переходит улицу, возвращаясь от заказчика, чуть не силком затащил ее сюда; теперь большая квадратная корзина для белья стояла рядом с ней на полу, позади оцинкованного столика.

«Западня» папаши Коломба помещалась на углу улицы Пуассонье и бульвара Рошешуар. На длинной вывеске большими синими буквами было выведено всего одно слово: «Спиртогонная», У двери в распиленных пополам бочонках красовались два запыленных олеандра. Налево от входа высилась громадная стойка, а на ней, возле крана для мытья посуды, стояли рядами стаканы и оловянные стопки; вдоль стен вокруг обширного зала выстроились ярко-желтые пузатые бочки, покрытые блестящим лаком, с сияющими медными обручами и кранами. Выше тянулись полки, заставленные ликерами и наливками; бутылки и графины всевозможных размеров и цветов отражались в зеркале позади стойки яркими пятнами — травянисто-зелеными, бледно-золотистыми и нежно-розовыми. Но главная достопримечательность кабачка помещалась в глубине зала в застекленной пристройке, за невысоким дубовым барьером: там стоял спиртогонный аппарат, работавший на глазах у посетителей, — несколько кубов с длинными металлическими хоботами и змеевиками, уходившими под землю, — настоящая дьявольская кухня, перед которой подгулявшие рабочие предавались пьяным мечтам.

В этот ранний час «Западня» была еще пуста. Панаша Коломб, тучный сорокалетний мужчина в жилете без пиджака, говорил с девочкой лет десяти, просившей налить ей в чашку на четыре су настойки. В открытую дверь врывались солнечные лучи, нагревая заплеванный курильщиками пол. И по всему залу от стойки, от бочек поднимался терпкий винный запах, пары алкоголя, которые, казалось, оседали даже на пылинках, кружившихся, как пьяные, в солнечном свете.

Купо скрутил еще папироску. Он был очень опрятно одет, в короткой рабочей куртке, синей полотняной кепочке, и весело смеялся, скаля белые зубы. Выдающаяся нижняя челюсть, слегка приплюснутый нос и ясные карие глаза — все в нем напоминало ласкового и добродушного пса. Густые курчавые волосы стояли копной на голове, а кожа у этого двадцатишестилетнего парня была нежная, как у девушки. Жервеза сидела напротив в легкой черной кофточке, с непокрытой головой и доедала сливу, держа ее за черенок кончиками пальцев. Они устроились у самого входа, за первым из четырех столиков, расставленных вдоль бочек против стойки.

Закурив, Купо оперся локтями о столик, наклонился вперед и с минуту молча рассматривал хорошенькую белокурую женщину, нежное лицо которой в этот день отливало матовой белизной тонкого фарфора. Затем, намекая на дело, известное только им двоим и, как видно, обсуждавшееся раньше, он спросил в упор, понизив голос:

— Так, значит, нет? Вы не хотите?

— Ну, разумеется, нет, господин Купо! — ответила Жервеза, спокойно улыбаясь. — И не заводите больше этих разговоров, да еще в таком месте. Вы же обещали мне быть умником… Если б я знала, что вы приметесь за старое, я отказалась бы от вашего приглашения.

Он ничего не сказал в ответ и продолжал рассматривать ее совсем близко, с нагловатой нежностью, задерживая взгляд на ее губах с бледно-розовыми, чуть влажными уголками, которые, приоткрываясь в улыбке, показывали алый рот. Но Жервеза не отодвигалась от него, а смотрела все так же спокойно и приветливо. Помолчав, она сказала:

— Вы и сами не знаете, что говорите. Ведь я уже старуха, моему сыну восемь лет… Ну что мы будем делать вместе?

— Черт возьми! прошептал Купо, подмигнув. — То же, что и все!

Но она с досадой отмахнулась от него.

— И вы думаете, это всегда так уж забавно? Сразу видно, что вы еще не были женаты… Нет, господин Купо, мне пора взяться за ум. Баловство не доводит до добра! У меня дома два голодных рта, их не так-то легко прокормить. Разве я смогу поставить на ноги ребят, если буду заниматься всякими глупостями?.. К тому же, знаете, беда научила меня уму-разуму. Теперь я на мужчин и смотреть не хочу. Не скоро я попадусь на их удочку!

Она говорила без гнева, спокойно и рассудительно, как если бы речь шла о работе, о том, стоит ли крахмалить косынку или платок. Было видно, что она все обдумала и пришла к твердому решению.

Купо, растроганный ее словами, повторял:

— Вы меня так огорчаете, так огорчаете…

— Да, я вижу, господин Купо, — отвечала она. — И мне очень жаль… Я, право, не хочу вас обижать. Если б мне вздумалось позабавиться, боже мой! Уж я скорей выбрала бы вас, чем кого другого. Вы, наверно, очень славный, покладистый парень. Мы могли бы сойтись, а там — будь что будет, правда? Я не притворяюсь недотрогой, не говорю, что этого не могло бы случиться… Но только к чему затевать, коли нет охоты? Вот уж две недели, как я поступила к госпоже Фоконье. Ребята ходят в школу. Я работаю и довольна… Право, пусть уж лучше все остается по-старому.

И она нагнулась, чтобы взять свою корзину.

— Я с вами заболталась, а хозяйка небось дожидается… Не тужите, господин Купо, вы себе найдете другую, получше меня и без двух ребятишек на шее.

Купо взглянул на круглые часы, вставленные в зеркало, и воскликнул, удерживая ее:

— Куда вы спешите! Сейчас только тридцать пять двенадцатого. У меня осталось еще двадцать пять минут… Не бойтесь, я не буду вольничать, ведь между нами столик. Неужто я вам так противен, что вам даже неохота немного поболтать со мной?

Она снова поставила корзину, не желая его обижать; и они принялись беседовать, как добрые друзья. Она позавтракала перед тем, как отнести белье, а он утром наспех проглотил суп и кусок мяса, чтобы подстеречь ее на улице. Жервеза приветливо отвечала ему, а сама поглядывала сквозь витрину, заставленную бутылками и графинами, наблюдая за жизнью квартала, где в этот обеденный час была невообразимая толчея. По узким тротуарам зажатой между домами улицы спешили прохожие, работая локтями и обгоняя друг друга. Задержавшиеся в мастерских рабочие, хмурясь от голода, крупными шагами пересекали мостовую и, зайдя в булочную напротив, вскоре появлялись с хлебом под мышкой, а затем, миновав еще три двери, спешили в трактир «Двухголовый теленок», чтобы съесть обед за шесть су. Рядом с булочной помещалась зеленная, где продавали жареную картошку и вареные мидии с петрушкой; из лавки непрерывной вереницей выходили работницы в длинных передниках, держа фунтики с жареной картошкой или чашки с мидиями; хорошенькие простоволосые девушки были более привередливы и покупали по пучку редиски. Когда Жервеза наклонялась, ей была видна и колбасная, битком набитая народом, откуда выбегали дети с жареной котлетой, горячей сосиской или куском колбасы в промасленной бумажке. Между тем на липкую от грязи мостовую, не просыхавшую и в хорошую погоду под постоянно месившими ее ногами, уже выходили, отобедав в трактире, рабочие и, собравшись кучками, медленно брели дальше, похлопывая себя по ляжкам; степенные, отяжелевшие от еды, они еле двигались среди уличной давки и суеты.

У дверей «Западни» собралась небольшая группа.

— Послушай, Биби Свиной Хрящ, — послышался хриплый голос, — угостишь компанию стаканчиком горькой?

В зал вошли пятеро рабочих и остановились у стойки.

— Здорово, папаша Коломб, старый мошенник! Налей-ка нам доброй старой водки, да не в наперстках, а в настоящих стаканах, — сказал тот же голос.

Папаша Коломб невозмутимо разливал вино. Вошло еще трое рабочих. Понемногу кучка, столпившаяся на углу, становилась все больше; недолго помедлив перед дверью, рабочие начинали подталкивать друг друга и наконец проходили в зал между двумя запыленными олеандрами.

— Вот дуралей! У вас одни сальности на уме! — говорила Жервеза. — Конечно, я его любила… Но после того, как он так подло бросил меня…

Они толковали о Лантье. Жервеза его больше не видала; она думала, что он живет с сестрой Виржини на улице Глясьер, у того приятеля, который собирался открыть шляпную мастерскую. Но она вовсе не собирается бегать за ним. Сначала, правда, она очень горевала и даже хотела утопиться, но теперь образумилась и решила, что, быть может, это и к лучшему. Кто знает, удалось ли бы ей вырастить с Лантье ребят, — он так любит сорить деньгами! Если ему вздумается поцеловать Клода или Этьена, пускай заходит, она не выгонит его за дверь, но сама скорее даст изрубить себя на куски, чем позволит ему хоть пальцем к ней прикоснуться. Она говорила спокойно, как женщина, принявшая твердое решение и выработавшая определенный план жизни, а Купо, не оставляя надежды ее соблазнить, острил, отпускал непристойные шутки, задавал двусмысленные вопросы о Лантье, но болтал так непринужденно, так весело скалил белые зубы, что Жервеза и не думала обижаться.

— Нет, вы, наверно, сами колотили его! — заявил под конец Купо. — Вы вовсе не такая добрая! Я знаю, кое-кого вы здорово отделали!

Жервеза громко рассмеялась. А ведь и правда, она отлупила эту кобылу Виржини. В тот день она хоть кого готова была задушить. И она захохотала еще громче, когда Купо рассказал ей, что Виржини, после того как ей при всех задрали юбки, от стыда сбежала в другой квартал. При этом лицо Жервезы оставалось детски простодушным; она протягивала свои полные руки и уверяла, что никогда и мухи не обидит. Уж ей ли не знать, что такое побои? Ведь сама она всю жизнь получала колотушки. И Жервеза принялась рассказывать о своем детстве в Плассане. Она никогда не гуляла с парнями, они ей только докучали; ей было всего четырнадцать лет, когда Лантье соблазнил ее: девочке нравилось, что он называл себя ее мужем, и она играла в хозяйку дома. Главный ее недостаток, уверяла Жервеза, — что она слишком доверчива, всех любит и привязывается к людям, которые делают ей потом всякие гадости. А если она любит мужчину, то совсем не думает о разных глупостях, — единственная ее мечта всегда быть с ним и жить счастливо. Тут Купо, посмеиваясь, напомнил ей о ребятах: не под капустным же листом она их нашла. Но Жервеза шлепнула его по руке: разумеется, она сделана по той же колодке, что и другие женщины, однако напрасно думают, будто у них только глупости на уме; женщины заботятся о хозяйстве, разрываются на части, лишь бы дом был в порядке, а к вечеру так устают, что стоит им лечь — и они засыпают как убитые. К тому же она пошла в мать, а мать ее была настоящая работяга: больше двадцати лет она служила вьючной скотиной отцу Маккару. Да так и умерла за работой. Только Жервеза сейчас худенькая, а у матери были такие широченные плечи, что, входя в дверь, она чуть косяки не сворачивала. Но все равно, Жервеза похожа на мать своей привязчивостью. И даже прихрамывает она точь-в-точь, как мать, которую отец Маккар бил смертным боем. Сколько раз мать рассказывала ей, как отец Маккар, возвращаясь ночью пьяный, так тискал ее своими лапищами, что у нее кости трещали; должно быть, она и зачала Жервезу в такую ночь, вот почему у нее одна нога покалечена.

— Ну, это ерунда, совсем незаметно, — сказал Купо, желая доставить ей удовольствие.

Жервеза покачала головой; она знала, что это очень заметно, к сорока годам она, наверно, согнется крючком.

— Право, у вас странный вкус: ведь надо же влюбиться в хромую! — сказала она, добродушно посмеиваясь.

Тогда Купо, все так же облокотясь на стол, еще ближе наклонился к ней и стал говорить всякие нежности; он не стеснялся в выражениях, стараясь ее обольстить. Но она по-прежнему отрицательно качала головой и не поддавалась соблазну, хотя ее и ласкал его вкрадчивый голос. Она слушала, глядя в окно, и, казалось, снова с интересом следила за давкой на улице. Теперь в опустевших лавках подметали пол; зеленщица сняла с плиты последнюю порцию жареной картошки, а колбасник собирал тарелки, разбросанные по прилавку. Из всех трактиров толпой выходили рабочие; здоровые бородатые мужчины толкались и хлопали друг друга по спине, забавляясь, как мальчишки, и их тяжелые, подкованные башмаки грохотали по мостовой, прочерчивая на булыжнике длинные царапины; другие, засунув руки в карманы и задрав голову, курили с задумчивым видом и щурились на солнце. Народ забил тротуары, мостовую, канавы, из всех дверей растекался ленивый поток, задерживаясь среди повозок; целая лавина рабочих блуз, курток и пальто, выгоревших и поблекших под яркими лучами солнца, запрудила улицу. Вдали слышались фабричные гудки, но рабочие не спешили, они раскуривали трубки, перекликались, выходя из кабаков, и наконец нехотя плелись к заводам и мастерским, сгорбившись и волоча ноги. Жервеза забавлялась, следя за тремя рабочими, одним высоким и двумя низенькими: они шли еле-еле, поминутно оборачиваясь; кончилось тем, что они повернули обратно и направились прямо к «Западне».

— Смотрите-ка! — прошептала она. — Эта троица, видать, не натрет себе мозолей на работе!

— Еще бы! — ответил Купо. — Я знаю вон того верзилу, это Бурдюк, мой приятель.

Теперь в «Западне» было полно народу. Все громко галдели, сквозь густой и хриплый гул голосов порой прорывались резкие выкрики. Иногда раздавался удар кулака по стойке, и стаканы звонко дребезжали. Все стояли, одни скрестив руки на груди, другие заложив их за спину; пьяницы собирались кучками, теснясь и толкаясь; иным приходилось ждать у бочек по четверти часа, пока папаша Коломб примет заказ.

— Глянь-ка! Да ведь это наш задавака Смородинный Лист! — крикнул Бурдюк, хлопнув с размаху Купо по плечу. — Настоящий барин — курит папиросы и носит белые рубашки! Ишь ты, хочет пыль в глаза пустить своей подружке, угощает ее наливками!

— А ну тебя, отстань! — ответил Купо с досадой.

Но тот все издевался.

— Ладно, держи фасон, малыш!.. Да только хам хамом и останется, так и знай!

И он повернулся к ним спиной, отчаянно скосив глаза на Жервезу. А она отодвинулась, слегка испуганная. Табачный дым и крепкий запах столпившихся мужчин смешивался с винными парами; она задыхалась и не могла сдержать кашля.

— Ах, какая мерзость — пьянство! — проговорила она вполголоса.

И Жервеза рассказала, что прежде, в Плассане, она часто лакомилась с матерью анисовой настойкой. Но как-то раз она перепилась, да так, что чуть не умерла, и с тех пор видеть не может спиртного.

— Смотрите, — сказала она, показывая свою рюмку, — сливу я съела, а наливку пить не буду, меня от нее тошнит.

Купо тоже не понимал, как можно глушить водку стаканами. Выпить иногда рюмочку сливянки — это никому не повредит. Но пить водку, абсент и всякую мерзость — благодарю покорно! Это ни к чему. Пускай товарищи издеваются над ним, но когда эти пропойцы заходят в кабак, он сразу поворачивает оглобли. Отец Купо — он тоже был кровельщиком — как-то после попойки свалился с крыши дома двадцать пять по улице Кокнар и размозжил себе голову о мостовую; в его семье все это помнят, с тех пор они поумнели. Он сам, когда проходит по улице Кокнар и видит этот дом, готов лучше напиться из сточной канавы, чем проглотить рюмку водки в трактире, пусть даже бесплатно. И он сказал в заключение:

— В нашем ремесле надо твердо стоять на ногах.

Жервеза снова подняла корзину. Но она не встала, а поставила ее себе на колени, задумчиво глядя вдаль, как будто слова Купо пробудили в ней давние мысли и мечты. И она сказала медленно, без видимой связи с его словами:

— Боже мой! Ведь я не честолюбива, много ли мне надо!.. Все, что я хочу, это работать спокойно, всегда иметь кусок хлеба да чистенький уголок для жилья… ну кровать, стол, два стула — только и всего. А еще мне хотелось бы вырастить ребят, чтобы они стали порядочными людьми, если это возможно… И последняя мечта: чтобы меня больше не били, если я еще когда-нибудь выйду замуж; нет, я не хочу, чтобы меня били… Вот и все. Понимаете? Вот и все…

Она задумалась, спрашивая себя, чего бы ей хотелось еще, но не находила ни одного серьезного желания. И, помедлив, добавила:

— Пожалуй, под конец человеку хочется умереть в своей постели… Я тоже, проработав всю жизнь, наверное захочу умереть в своей постели, у себя дома.

И она поднялась. Купо горячо одобрял все ее желания. Он уже встал из-за стола, так как боялся опоздать. Но они не сразу вышли на улицу: Жервезе захотелось взглянуть поближе на спиртогонный куб из красной меди, стоявший в застекленном закуте, и Купо подошел с ней к дубовому барьеру и начал объяснять, как работает машина, указывая пальцем на отдельные части и на огромную реторту, из которой вытекала прозрачная струйка спирта. Перегонный куб с его причудливыми резервуарами и бесконечными змеевиками выглядел зловеще; нигде из него не просачивался дымок, но в глубине слышалось хриплое дыхание, глухой подземный гул; казалось, какое-то злобное чудовище, могучее и молчаливое, творит среди бела дня свое черное дело.

Бурдюк с товарищами тоже подошел и оперся на барьер, дожидаясь, когда освободится местечко у стойки. Он смеялся, скрипя, как немазаное колесо, кивал головой и не сводил нежного взгляда с этой машины для пропойц. Черт ее подери! Уж больно хороша! В ее громадном медном брюхе столько зелья, что можно заливать себе глотку целую неделю. Кабы его воля, он впаял бы себе кончик змеевика между зубами, чтобы все время чувствовать, как свежая горячая водка наполняет его, растекается по всему телу до самых пяток, струится беспрерывно, как ручеек. Эх, черт! Тогда бы ему не о чем было заботиться, плевал бы он на наперстки этого мерзавца Коломба. А приятели, посмеиваясь, говорили, что у этого стервеца Бурдюка язык без костей. Между тем перегонный куб, без единой искры, без веселого отблеска на матовых медных боках, продолжал свою работу, злобно урча, и из него без конца сочился спиртовый пот, подобно неиссякаемому роднику, который, казалось, постепенно зальет все помещение, потечет по бульварам и затопит громадную яму — Париж. Жервеза вздрогнула и отодвинулась; она прошептала, силясь улыбнуться:

— Ну не глупо ли, при виде этой машины у меня по спине мурашки бегают… Как подумаю о водке, меня прямо в дрожь бросает…

Затем, возвращаясь к разговору о желанном счастье, она спросила:

— Скажите, ведь правда, куда лучше работать, иметь кусок хлеба, жить в своем углу, вырастить детей, умереть в своей постели?..

— И не получать колотушек, — добавил Купо весело. — Но ведь я не стану бить вас, Жервеза, если вы согласитесь… Вам нечего бояться, я не пью, да к тому же я вас слишком люблю. Ну давайте встретимся нынче вечером и проведем ночку вместе?

Она пробиралась среди мужчин, выставив вперед корзину, а он понизил голос и шел за ней следом, наклонившись к самому ее уху. Но Жервеза снова и снова отрицательно качала головой. И все же она порой оборачивалась и улыбалась ему, — видимо, ей нравилось, что он не пьяница. Ну, конечно, она бы согласилась, кабы не зареклась водиться с мужчинами. Наконец они пробились к двери и вышли. А «Западня» была все так же полна народу; гомон хриплых голосов и крепкий спиртной дух вырывались на улицу. Было слышно, как Бурдюк ругает папашу Коломба прохвостом за то, что тот не долил ему стакан. И кому? Такому славному, компанейскому, рубахе-парню! Ну нет! К чертям собачьим. Хватит с него этой старой обезьяны, ноги его больше не будет в этой дыре, она ему осточертела! И Бурдюк предложил товарищам отправиться в кабачок «Промочи глотку», у заставы Сен-Дени: вот там дают зелье — что называется вырви глаз!

— Ох! Теперь можно вздохнуть! — сказала Жервеза, останавливаясь на тротуаре. — Ну что ж, прощайте и спасибо, господин Купо!.. Мне пора.

Она направилась к бульвару, но он взял ее за руку и, не отпуская, уговаривал:

— Сделайте маленький крюк, пройдем вместе по улице Гут-д’Ор, тут ведь совсем близко. Прежде чем идти на работу, мне надо забежать к сестре… Нам почти по дороге.

В конце концов она согласилась, и они медленно двинулись по улице Пуассонье, идя рядом, хоть и не под руку. Купо рассказывал ей о своей семье. Мамаша Купо работала раньше в жилетной мастерской, а теперь стала приходящей прислугой, потому что у нее плохо с глазами. Третьего числа прошлого месяца ей исполнилось шестьдесят два года. Сам он — младший в семье. Одна из его сестер, госпожа Лера́, вдова тридцати шести лет, работает цветочницей и живет на улице Муан, возле бульвара Батиньоль. Вторая, тридцати лет, замужем за золотых дел мастером, за этим гадом Лорийе. К ней-то он и идет, на улицу Гут-д’Ор. Они живут в большом доме по левой стороне. Он обедает у них после работы: это выгодно всем троим. Сегодня он как раз должен зайти к ним и предупредить, чтоб его не ждали: его пригласил приятель.

Жервеза молча слушала Купо и вдруг перебила его, улыбаясь:

— Так вас прозвали Смородинным Листом?

— Да, — ответил он, — приятели дали мне такую кличку, потому что я пью только смородинную наливку, когда они затащат меня силком в кабачок. Уж лучше называться Смородинным Листом, чем Бурдюком, правда?

— Ну конечно. Смородинный Лист совсем не плохое прозвище, — согласилась Жервеза.

И она принялась расспрашивать Купо о его работе. Он все еще работал рядом, за городской стеной, в новой больнице. Ну, дела там хоть отбавляй, хватит на целый год. Одних водосточных труб чуть ли не километр.

— А знаете, — сказал Купо, — стоит мне забраться на крышу, как я вижу номера «Добро пожаловать»… Вчера вы сидели у окна, я махал вам рукой, а вы и не заметили.

Когда они прошли несколько сот шагов по улице Гут-д’Ор, он остановился и, задрав голову, сказал:

— Вот дом, где живет сестра. Сам-то я родился в доме двадцать два, немного подальше. А это видите, какая громадина, ведь надо было наворотить этакую гору кирпича! А уж внутри — настоящая казарма!

Подняв кверху подбородок, Жервеза разглядывала фасад. На улицу выходило шесть этажей, и в каждом вытянулось в ряд по пятнадцати окон; их почерневшие поломанные жалюзи придавали огромному зданию обветшалый вид. Нижний этаж занимали четыре лавки: направо от ворот помещалась большая, провонявшая салом харчевня, а налево — угольщик, бакалейщик и торговка зонтами. Дом казался особенно громоздким из-за того, что с двух сторон к нему прилепились две жалкие лачужки; эта махина, похожая на грубо высеченную глыбу известняка, осыпавшуюся и изъеденную дождями, вздымалась над соседними крышами и четко выступала в ясном небе, как безобразный куб с грязными, обшарпанными боками, с голыми и мрачными, как у тюрьмы, стенами; а зубцы торчащих на углах кирпичей напоминали разинутые пасти. Но Жервеза пристальней всего рассматривала широкие ворота в виде арки; они доходили до третьего этажа, образуя глубокий туннель, в конце которого брезжил тусклый свет большого двора. Посреди этого туннеля, вымощенного, как улица, струился ручеек бледно-розового цвета.

— Входите же, — сказал Купо, — здесь вас никто не съест.

Жервеза решила подождать его на улице, но не устояла и, войдя под арку, остановилась в самом конце справа, у двери в каморку привратницы, Тут она снова подняла глаза. Четыре одинаковых семиэтажных корпуса замыкали двор с четырех сторон, образуя обширный квадрат. Серые стены с рыжими пятнами, словно изъеденные проказой и покрытые длинными шрамами от потоков дождевой воды, тянулись вверх, унылые, гладкие, без единого украшения; только сточные трубы изгибались у каждого этажа, где помойные раковины пятнали стену ржавыми подтеками. В окнах без ставен поблескивали мутные зеленоватые стекла. Иные были открыты, и на подоконниках проветривались тюфяки в крупную синюю клетку; в других на протянутых веревках сушилось белье всей семьи: мужские сорочки, женские кофточки, штанишки детей; в окне на четвертом этаже висела загаженная детская пеленка. Сверху донизу из тесных клетушек лезла наружу убогая жизнь, из всех щелей сочилась нищета. В каждый корпус вела высокая узкая дверь без наличников, прорезанная в голой оштукатуренной стене, а за ней тянулся обшарпанный коридор, упиравшийся в грязную витую лестницу с железными перилами; эти четыре входа были обозначены четырьмя первыми буквами алфавита, намалеванными прямо на стене. В нижнем этаже разместились большие мастерские с широкими, почерневшими от ныли окнами; тут пылал горн слесаря, подальше слышался скрежет рубанка столяра, а возле арки помещалась красильня, из которой и вытекал пенистый бледно-розовый ручеек, струившийся под воротами. При ярком солнечном свете грязный двор, на котором блестели разноцветные лужи, валялись стружки, чернели кучи шлака, а по краям между камнями пробивалась травка, казался перерезанным надвое резкой чертой, отделявшей освещенную сторону от затененной. На теневой стороне, возле водопроводной колонки, где было всегда мокро от постоянно капавшей из крана воды, три тощие курицы разрывали лапками грязь в поисках червей. Жервеза медленно переводила взгляд с седьмого этажа на первый и обратно до самой крыши, пораженная этой махиной; она чувствовала себя внутри живого организма, в самом сердце города и дивилась этому дому, как будто встретилась с живым великаном.

— Сударыня, вы ищете кого-нибудь? — окликнула ее привратница, с любопытством выглядывая из своей каморки.

Жервеза ответила, что поджидает знакомого, и вышла на улицу. Но Купо все не приходил, и она снова вернулась во двор: этот дом почему-то притягивал ее. Он вовсе не казался ей безобразным. Среди вывешенного в окнах тряпья попадались и веселые уголки: тут горшок с цветущим левкоем, там клетка с громко чирикающей канарейкой, а кое-где зеркальца для бритья блестели, как круглые звездочки. Внизу под мерный скрип фуганка пел столяр, а из слесарной мастерской доносился серебристый звон дробно стучащих молотков. К тому же почти во всех открытых окнах, среди убогого хлама, виднелись чумазые смеющиеся детские мордочки и спокойные лица женщин, склонившихся над шитьем. Наступила послеобеденная пора, когда все вновь принимаются за дела, мужчины уходят на работу и весь дом охватывает мир и покой, который нарушает лишь однообразный шум мастерских, убаюкивающий, как неумолчно повторяемый напев. Только двор казался Жервезе немного сырым. Если б ей довелось поселиться здесь, она выбрала бы комнату в глубине, с окнами на солнечную сторону. Она сделала несколько шагов, вдыхая затхлый дух жилища бедняков: запах слежавшейся пыли и застарелой грязи; но эту вонь перебивали едкие испарения красильни, и потому Жервезе казалось, что здесь пахнет не так противно, как в гостинице «Добро пожаловать». И она даже присмотрела себе окошко, налево в самом углу, где в небольшом ящичке рос душистый горошек, обвиваясь слабыми стебельками вокруг натянутых веревочек.

— Ну вот, я заставил вас ждать! — услышала она вдруг рядом голос Купо. — Когда я не обедаю с ними, воркотни не оберешься, а сегодня к тому же сестра, оказывается, купила телятины.

Жервеза вздрогнула от неожиданности, а он, следуя за ее взглядом, тоже посмотрел на дом.

— А вы разглядывали дом? Тут вечно все занято, сверху донизу. В нем живет не меньше трехсот семей… Будь у меня мебель, я тоже снял бы себе комнатку. Нам бы тут не плохо жилось, правда?

— Да, здесь было бы не плохо, — прошептала Жервеза. — В Плассане у нас на всей улице жило меньше народу… Смотрите, какое веселенькое окошко вон там, на шестом этаже, с душистым горошком.

Тогда Купо с прежним упорством стал снова ее упрашивать. Надо только добыть кровать, и тогда они снимут здесь комнату. Но она сразу заторопилась и быстро юркнула в ворота; пора ему бросить наконец эти глупости. Пусть этот дом обрушится на нее, если она ляжет под одним одеялом с Купо. Однако, прощаясь с Жервезой у двери прачечной г-жи Фоконье, Купо все же задержал ее руку в своей, и она ответила ему дружеским пожатием.

Прошел месяц, и добрые отношения молодой женщины с кровельщиком продолжались. Он видел, что она целый день вертится как белка в колесе: работает, возится с детьми, а по вечерам еще находит время латать и штопать всякое тряпье, и говорил, что она просто молодчина. Конечно, среди женщин встречаются грязнухи, гулёны, бесстыдницы, но — черт побери! — она совсем на них не похожа, она серьезно смотрит на жизнь. А Жервеза только смеялась в ответ и смущенно качала головой. На свою беду, она не всегда была такой разумной. И она повторяла, что в четырнадцать лет забеременела, что в былые дни часто пила с матерью, пристрастившись к анисовке. Жизнь кое-чему научила ее — вот и все. Напрасно он думает, что у нее сильный характер, напротив — она очень слаба; вечно она боится кого-нибудь обидеть и потому бывает слишком податлива. Ее мечта — жить среди порядочных людей, ведь попасть в дурное общество, говорила она, — все равно что попасть в западню: схватит, прихлопнет, а женщину и вовсе раздавит в один миг! Ее прямо в жар бросает, как подумает, что ждет ее впереди; она точно монетка — подбросили ее в воздух, и неизвестно, выпадет орел или решка: смотря, куда упадет. Чего только она не натерпелась, чего не перевидала с детских лет! Да, жизнь дала ей хороший урок. Но Купо смеялся над ее мрачными предчувствиями, старался вдохнуть в нее мужество и при этом норовил ущипнуть за ляжку; она отталкивала его, шлепала по пальцам, а он хохотал, уверяя, что для слабой женщины у нее чересчур тяжелая рука. Что до него, то он парень веселый и не думает о будущем. День прошел — и ладно! За ним придет другой. Кусок хлеба и угол для жилья всегда найдутся. И в квартале у них народ не плохой, если не считать пропойц, что валяются в канавах, — этих не мешало бы выкинуть отсюда вон. Купо был малый не злой, порой умел здраво рассуждать и любил щегольнуть: расчесывал волосы на косой пробор, носил яркие галстуки и завел пару лакированных ботинок для праздников. Этот нагловатый и ловкий, как обезьяна, парень, насмешник и зубоскал — настоящий парижский рабочий, подкупал своей молодостью и весельем.

Живя рядом, они понемногу привыкли оказывать друг другу множество всяких услуг. Купо бегал за молоком, выполнял мелкие поручения, относил тюки с бельем; часто по вечерам, вернувшись первым с работы, он водил детей гулять на бульвар. Жервеза, чтобы не оставаться в долгу, взбиралась под крышу в тесную каморку Купо и приводила в порядок его белье, пришивала пуговицы к штанам, чинила полотняную куртку. Между ними установилась дружеская близость. Ей не было скучно с ним, ее забавляли его смешные песенки, постоянные, еще непривычные для нее насмешки, без которых не обходится житель парижских предместий. А он постоянно терся возле ее юбки, и желание его разгоралось. Он втюрился, здорово втюрился, что и говорить! Под конец ему стало невмоготу. Он по-прежнему балагурил и шутил, но на душе у него скребли кошки: в сущности, ему было вовсе не до смеха. Однако он все еще дурачился и, завидев Жервезу, издали кричал ей: «Ну, когда же?», а она, понимая, о чем он говорит, отвечала: «После дождичка в четверг». Тогда, чтобы подразнить ее, он являлся с ночными туфлями в руках, как будто решил перебраться к ней в комнату. А она только отшучивалась и жила спокойно, привыкнув, не краснея, выслушивать непристойные намеки, с которыми он постоянно к ней приставал. Она все спускала ему, лишь бы он не был слишком груб. Только раз она рассердилась, когда он попытался силой сорвать у нее поцелуй и дернул ее за волосы.

К концу июня Купо утратил свою веселость. Он ходил сам не свой. Жервеза, встревоженная его пылкими взглядами, загораживала на ночь дверь. Он дулся на нее с воскресенья до вторника и вдруг во вторник постучался в дверь около одиннадцати часов вечера. Сначала она не хотела его впускать, но у него был такой тихий, дрожащий голос, что в конце концов она отодвинула от двери комод. Когда Купо вошел, Жервеза решила, что он заболел: он побледнел, осунулся, глаза у него покраснели. Он стоял перед ней и что-то бормотал, покачивая головой. Нет, нет, он не болен. Два часа он плакал, не осушая глаз, там наверху, у себя в комнате, плакал, как ребенок, уткнувшись в подушку, чтоб его не услышали соседи. Три ночи подряд он глаз не сомкнул. Дальше так продолжаться не может.

— Послушайте, Жервеза, — проговорил он сдавленным голосом, готовый снова разрыдаться, — с этим надо покончить, ведь правда? Давайте поженимся. Я так хочу, я уже решил.

Жервеза была поражена.

— Ах, господин Купо, — сказала она, сразу став очень серьезной, — что вы надумали! Никогда я этого не просила, вы сами знаете… Просто мне это не подходит — и все тут. Нет, нет, это слишком важное дело; подумайте хорошенько.

Но он все так же тряс головой, с решительным, непреклонным видом. Он уже все обдумал. Он спустился к ней, потому что хочет наконец провести ночь спокойно. Неужели она заставит его уйти и проплакать до утра? Как только она скажет «да», он больше не станет приставать к ней, и она может спокойно уснуть. Пусть только скажет «да». А завтра они все обсудят.

— Разумеется, я не скажу вам сразу «да». Не хочу я, чтобы вы потом меня упрекали и говорили, будто я толкнула вас на эту глупость… Вы, право, напрасно упрямитесь, господин Купо. Вы и сами не знаете, что у вас за чувство ко мне. Стоит нам неделю не встречаться, и все пройдет, я уверена. Часто мужчины женятся только ради одной ночи, а ведь за ней следует много других ночей и дней, они тянутся всю жизнь, и люди здорово надоедают друг другу… Садитесь-ка, и давайте сейчас же потолкуем.

Они проговорили до часу ночи, в темной комнате, при тусклом свете коптящей свечи, с которой забывали снимать нагар; обсуждая эту женитьбу, они приглушали голоса, чтобы не разбудить ребят — Клода и Этьена, которые спали на одной подушке и тихо сопели во сне. Жервеза все время напоминала Купо о детях и указывала на них: хорошенькое приданое у нее, нечего сказать, — не может же она посадить ему на шею двух малышей! И потом ей стыдно. Что станут болтать соседи? Все видели ее с любовником, все знают ее историю; а тут не прошло и двух месяцев, как они вдруг поженятся, — на что это похоже?

На все ее разумные доводы Купо только пожимал плечами. Плевать ему на болтовню соседей. Он не сует носа в чужие дела, не хочет мараться. Ну да, до него она жила с Лантье. Что за беда? Она не распутница и не станет приводить в дом любовников, как многие женщины побогаче ее. А дети? Ну что ж, они подрастут, их надо воспитать, черт возьми! Никогда ему не найти такой доброй, работящей и примерной жены, как она! И даже не в этом дело: будь она безобразная, ленивая, грязная, с кучей сопливых ребятишек, и валяйся она под забором, — ему все равно: он ее хочет.

— Да, я хочу вас, — упорно твердил он, колотя себя кулаком по колену. — Я вас хочу, слышите? Тут уж ничего не поделаешь.

Мало-помалу Жервеза смягчалась. Ею овладевала слабость, какая-то истома перед этим подавлявшим ее грубым желанием. Теперь она лишь робко возражала Купо, руки ее бессильно опустились на колени, лицо дышало нежностью. В полуоткрытое окно вливалось теплое дыхание июньской ночи, оно колебало пламя свечи, и ее красный огонек мерцал над черным фитилем; в тишине заснувшего квартала слышались только жалобные рыдания какого-то пьяницы, валявшегося прямо посреди бульвара, да из далекого кабачка доносились звуки скрипки, игравшей задорную кадриль на затянувшейся вечеринке, и эти четкие прозрачные звуки напоминали гармонику. Видя, что Жервеза не находит больше слов и сидит молча, слабо улыбаясь, Купо схватил ее за руки и притянул к себе. Ею овладело какое-то оцепенение, слабость, которой она так боялась: в такие минуты она была не в силах оттолкнуть человека или огорчить его отказом. Но Купо не понял, что Жервеза готова отдаться ему, он только крепко стиснул ей руки, чтобы утвердить свою власть, и они оба, почувствовав легкую боль, глубоко вздохнули от избытка нежности.

— Так значит «да» — правда? — спросил он.

— Как вы меня мучаете! — прошептала Жервеза. — И вы непременно хотите? Ну что ж — да! Боже мой, быть может, мы делаем ужасную глупость!

Купо встал, обнял ее за талию и крепко поцеловал прямо в лицо, куда пришлось. Он чмокнул так громко, что тут же с тревогой оглянулся на спящих Клода и Этьена; потом на цыпочках подошел к двери и сказал, понизив голос:

— Тссс!.. Будем умниками. Не надо будить ребятишек… До завтра.

И он вернулся к себе в комнату. Жервеза, дрожа всем телом, почти час сидела на кровати, не раздеваясь. Она была тронута и находила, что Купо поступил очень благородно: ведь была минута, когда она решила, что все кончено и он останется спать у нее. Пьяница внизу под окном то стонал хриплым голосом, то ревел, как отбившаяся от стада скотина. Скрипка, игравшая вдали бойкую кадриль, умолкла.

В следующие дни Купо пытался убедить Жервезу зайти вечерком к его сестре, на улицу Гут-д’Ор. Но Жервеза была очень застенчива, и ее пугал этот визит к Лорийе. Она прекрасно видела, что Купо сам втайне побаивается своих родичей. Разумеется, он нисколько не зависел от сестры, она не была даже старшей в семье. Мамаша Купо, та будет на все согласна, она никогда не перечит сыну. Но всем известно, что Лорийе зарабатывают по десяти франков в день, и это здорово поднимает их авторитет среди родных. Купо не посмел бы жениться, если б они не признали его будущей жены.

— Я уже говорил с ними о вас, они знают наши планы, — убеждал он Жервезу. — Боже мой! Какой же вы ребенок! Ну пойдемте к ним сегодня вечером… Я их предупредил. Вам, верно, покажется, что сестра у меня суховата. Да и Лорийе тоже не очень-то приветлив. В глубине души они обижены на меня, ведь, когда я женюсь, я уж не буду платить им за стол, и расходы у них увеличатся. Но все это пустяки, не выставят же они вас за дверь. Сделайте это для меня, это очень важно.

Его слова еще больше напугали Жервезу. Но в конце концов ей пришлось уступить. В субботу Купо зашел за ней вечером в половине девятого. Она приоделась: на ней было черное платье, муслиновая шаль с желтыми набивными цветами и белый чепец с кружевной оборкой. Она уже полтора месяца работала и сэкономила семь франков на шаль и два с половиной на чепец; платье было старое, но вычищенное и подновленное.

— Они ждут вас, — сказал ей Купо, выйдя на улицу Пуассонье. — Не бойтесь, они уже немного привыкли к мысли, что я женюсь. Нынче они гораздо приветливее… К тому же, если вы не видели, как делают золотые цепочки, вам будет любопытно посмотреть. Лорийе как раз получил срочный заказ к понедельнику.

— У них есть дома золото? — спросила Жервеза.

— Еще бы, у них золото и на стенах, и на полу, везде!

Между тем они миновали арку и вошли во двор. Лорийе жили на седьмом этаже, по лестнице «Б». Купо шутя крикнул, чтобы Жервеза покрепче ухватилась за перила и не выпускала их. Она подняла голову и прищурилась, разглядывая высоченную лестничную клетку, освещенную тремя газовыми рожками, по одному на два этажа; последний рожок на самом верху был похож на звездочку, мерцавшую в темном небе, а два нижних бросали причудливые изломанные блики на поднимавшиеся бесконечной спиралью ступени.

— Чуете? — сказал Купо, дойдя до площадки второго этажа. — Здесь здорово пахнет луком! Видно, готовили луковый суп на обед.

И правда, лестница «Б» — серая, неопрятная, с засаленными перилами, липкими ступеньками и облупившимися стенами — вся провоняла крепким запахом стряпни. От каждой площадки шли вглубь длинные, гулкие коридоры со множеством желтых дверей, захватанных грязными руками; а из помойных раковин, приделанных под окнами, поднимались гнилостные испарения, и это зловоние смешивалось с едким запахом жареного лука. Со всех этажей снизу доверху слышался звон посуды, громыхание кастрюль, стук ложек о сковородки, с которых соскребали подгоревшую пищу. На втором этаже, в полуоткрытую дверь, на которой было написано крупными буквами «Художник», Жервеза увидела двух мужчин, сидевших с трубками в зубах за покрытым клеенкой пустым столом и яростно споривших среди клубов табачного дыма. На третьем и четвертом этажах было гораздо тише, сквозь щели в дверях доносился то равномерный скрип колыбели, то приглушенный детский плач, то пение: низкий женский голос лился как непрерывная струя воды, скрадывая слова. Жервеза прочитала надписи на некоторых дверях: «Госпожа Годрон — матрасница» и подальше: «Картонажная мастерская Мадинье». На пятом этаже шла потасовка: от топота сотрясался пол, с грохотом летели стулья, слышались удары, крики, ругань. Однако это не мешало жильцам напротив спокойно играть в карты, распахнув дверь, чтобы легче было дышать. Дойдя до шестого этажа, Жервеза остановилась перевести дух: она не привыкла так высоко взбираться; от этого кружения по лестнице, от мелькания приоткрытых дверей у нее потемнело в глазах. К тому же какое-то семейство загородило площадку: отец мыл посуду на маленькой глиняной печурке возле раковины у окна, а мать, прислонившись к перилам, умывала перед сном мальчонку. Но Купо подбадривал Жервезу. Они уже почти дошли. И добравшись наконец до седьмого этажа, он обернулся, ласково улыбаясь ей. А она, глядя вверх, старалась понять, откуда доносится тоненький голосок, резко и отчетливо прорывавшийся сквозь крики и шум, — она уже давно прислушивалась к нему. Это пела за работой старушонка, жившая под самой крышей; она шила платья для дешевых кукол по тринадцать су за штуку. Потом Жервеза увидела, как высокая девушка с ведром воды открыла дверь в свою комнату, и перед ней мелькнула неприбранная постель, на которой валялся полуодетый мужчина, уставившись глазами в потолок. Когда дверь закрылась, Жервеза заметила прикрепленную к ней бумажку с написанными от руки словами: «Мадемуазель Клеманс, гладильщица». Запыхавшись, не чуя под собой ног, Жервеза остановилась на верхней площадке и с любопытством заглянула вниз через перила; теперь нижний газовый рожок казался мерцающей звездочкой в глубине темного семиэтажного колодца; и все запахи, вся громадная кипучая жизнь этого дома, слившись в едином дыхании, обдала жаром ее испуганное лицо, и она вздрогнула, как будто склонилась над пропастью.

— Мы еще не пришли, — сказал Купо, — это целое путешествие!

Он свернул налево в длинный коридор. Затем повернул еще два раза: сперва налево, потом направо. Темный коридор уходил вдаль, иногда раздваиваясь, все такой же узкий, грязный, обшарпанный, лишь кое-где слабо освещенный тусклым газовым рожком, а вытянувшиеся в ряд одинаковые двери, совсем как в тюрьме или в монастыре, почти все были широко распахнуты, выставляя напоказ низкие комнаты, где ютились труд и нищета, убогие жилища, залитые рыжеватым светом угасающего июньского дня. Наконец они очутились в совершенно темном углу.

— Ну, теперь мы добрались, — сказал Купо. — Осторожно! Держитесь за стену, тут еще три ступеньки.

И Жервеза сделала несколько осторожных шагов в полной темноте. Она споткнулась и отсчитала три ступеньки. В глубине коридора Купо толкнул какую-то дверь, не постучав. На пол легла резкая полоса света. Они вошли.

Комната, длинная и узкая, как кишка, казалась продолжением коридора. Вылинявшая шерстяная занавеска, сейчас подтянутая веревкой, делила ее пополам. В ближней половине разместились кровать, задвинутая в угол под скошенным потолком, чугунная печка, еще не остывшая после стряпни, два стула и шкаф, у которого пришлось подпилить ложки, чтобы втиснуть его между кроватью и дверью. В дальней половине помещалась мастерская: в глубине стоял маленький горн с поддувалом, к правой стене были привинчены тиски, а над ними висела полка, заваленная железным хламом; налево под окном стоял маленький верстачок, на котором были разбросаны щипчики, ножнички и крошечные пилки, все засаленные и очень грязные.

— Вот и мы! — крикнул Купо, подойдя к занавеске.

Однако ему ответили не сразу. Жервеза, очень взволнованная, — ее особенно смущала мысль, что она войдет в жилище, полное золота, — шла позади Купо, что-то бессвязно бормоча, и кивала головой, приветствуя хозяев. Яркий свет лампы, горевшей на верстаке, и отблеск углей в горне еще увеличивали ее смущение. Но вскоре она разглядела г-жу Лорийе — плотную рыжую женщину маленького роста. Крепко сжимая короткими ручками большие клещи, она изо всех сил протаскивала черную металлическую проволоку сквозь дырочки зажатой в тиски волочильни. Перед верстаком сидел Лорийе, такой же маленький, как и жена, но более щуплый, и с ловкостью обезьяны работал щипчиками, держа что-то совсем крошечное, невидимое в его узловатых пальцах. Муж первый поднял голову; волосы у него поредели, а длинное болезненное лицо казалось вылепленным из старого воска.

— А, это вы! Так, так, — пробормотал он. — Мы очень спешим… Не входите в мастерскую, вы нам помешаете. Обождите в комнате.

И он снова принялся за свою работу; на лицо его падал зеленоватый отблеск от стеклянного шара, наполненного водой, сквозь который лампа бросала яркий светлый круг.

— Возьмите стулья, — крикнула им г-жа Лорийе. — Это та самая твоя знакомая? Хорошо, хорошо.

Она смотала проволоку, положила ее в горн и, раздувая угли большим деревянным веером, стала накалять ее, чтобы затем протащить через последние дырочки волочильни.

Купо придвинул стулья и усадил Жервезу возле занавески. В комнате было так тесно, что они не могли поместиться рядом. Он сел позади и, близко наклонясь к Жервезе, принялся объяснять ей все тонкости работы. Но Жервеза, ошеломленная странным приемом и смущенная косыми взглядами хозяев, оробела; у нее шумело в ушах, и она плохо слушала Купо. Г-жа Лорийе казалась Жервезе много старше своих тридцати лет, она выглядела сварливой и неряшливой, ее растрепавшаяся коса спускалась на измятую кофточку, как коровий хвост. А муж, без пиджака, в шлепанцах на босу ногу, худой, со злыми поджатыми губами, показался ей стариком, хотя и был всего на год старше жены. Но больше всего поразила Жервезу невзрачность крошечной мастерской, ее закопченные стены, грязные ржавые инструменты, весь этот железный хлам, валявшийся повсюду, точно в лавке старьевщика. В комнате было нестерпимо жарко. Но зеленоватому лицу Лорийе катились капли пота; а г-жа Лорийе, не выдержав, скинула кофточку и продолжала работать в рубашке, прилипшей к отвислым грудям, с голыми до плеч руками.

— А где же золото? — тихо спросила Жервеза.

Ее глаза блуждали по углам, стараясь отыскать среди всей этой грязи тот яркий блеск, о котором она мечтала.

Но Купо захохотал.

— Где золото? — спросил он. — Да тут, и там, и здесь у ваших ног.

И он указал ей на тоненькую нить, которую тянула его сестра, потом на моток, висевший над верстаком, похожий на пук железной проволоки; став на четвереньки, он подобрал под деревянной решеткой, покрывавшей весь пол мастерской, маленький осколок, похожий на кончик иглы. Жервеза вскрикнула от удивления. Как! Этот черный безобразный металл, похожий на железо, — золото? Не может быть! Но Купо прикусил осколок зубами и показал ей блестящий след. И снова принялся объяснять: хозяева дают рабочим золотую проволоку, а рабочие протягивают ее через дырочки волочильни, чтобы получить нужную толщину; для этого приходится раз пять-шесть накалять проволоку, иначе она может порваться. Да, тут нужна ловкость и твердая рука. Г-жа Лорийе не подпускает мужа к волочильне, потому что он кашляет. У нее самой редкая сноровка, Купо видел, как ей случалось тянуть проволоку не толще волоска.

Лорийе в приступе кашля согнулся на своей табуретке. Еще не отдышавшись, он прохрипел, как будто про себя, по-прежнему не глядя на Жервезу:

— А я делаю колонку.

Купо заставил Жервезу встать: пусть она подойдет и посмотрит. Лорийе разрешил, что-то невнятно проворчав в ответ. Он накрутил золотую проволоку, приготовленную женой, на колодку — тоненькую стальную палочку. Затем легонько провел пилкой по колодке и разрезал натянутую на ней проволоку, каждый виток которой образовал колечко. Тогда он принялся паять. Колечки лежали на большом куске древесного угля. Он смачивал их каплей раствора буры, разведенной на дне разбитого стакана, и быстро накалял докрасна на горизонтальном пламени паяльной лампы. Когда у него накопилась сотня колечек, он снова принялся за свою кропотливую работу, опершись на деревянную подставку, которая от постоянного трения блестела, как полированная. Он зажимал колечко щипчиками, сгибал его, вставлял в предыдущее, уже закрепленное колечко и снова раздвигал при помощи клинышка; он работал размеренно, ни на минуту не останавливаясь, и нанизывал колечко за колечком с такой быстротой, что цепочка росла на глазах у Жервезы, хотя она и не могла уследить за работой и понять, как это получается.

— Это колонка, — сказал Купо. — Бывает просто цепочка, змейка, витушка, веревочка. Но вот это называется колонкой. Лорийе делает только колонки.

Лорийе захихикал, довольный собой. Продолжая нанизывать колечки, исчезавшие в его грязных пальцах с черными ногтями, он крикнул:

— Послушай, Смородинный Лист! Нынче утром я занялся подсчетом. Начал я работать с двенадцати лет — так? Ну-ка, угадай, какой длины колонку я сделал к сегодняшнему дню?

Подняв бледное лицо и прищурив воспаленные веки, он продолжал:

— Восемь тысяч метров, слышишь? Два лье… Каково? Цепочка длиной в целых два лье! Ее хватит, чтоб обмотать шеи всем девкам нашего квартала! А ведь знаешь, колонка-то все растет. Я думаю протянуть ее от Парижа до Версаля.

Жервеза снова уселась на место, разочарованная: она не находила в этом ничего красивого. Она улыбнулась, желая доставить удовольствие Лорийе. Но больше всего ее смущало, что они ни словом не обмолвились о свадьбе, о таком важном для нее деле, ради которого она только и пришла к ним. Супруги Лорийе все время обращались с ней, словно с чужой, как будто Купо привел к ним просто назойливую знакомую. Разговор наконец завязался, но он вертелся только вокруг жильцов этого дома. Г-жа Лорийе спросила брата, не слышал ли он, взбираясь по лестнице, драки на пятом этаже. Эти Бенары каждый день устраивают побоище; муж приходит домой пьяный как свинья, да и жена тоже хороша: вечно вопит и сквернословит. Потом перешли к художнику со второго этажа — у этого верзилы Бодекена ничего нет за душой, кроме долгов, а он еще важничает; только и делает, что курит да дерет глотку с приятелями. А картонажный мастер Мадинье вот-вот прогорит, вчера опять рассчитал двух работниц; да и не мудрено, если он пойдет по миру: что он ни заработает, все проедает, а ребятишки его бегают с голым задом. Любопытно, чем занимается г-жа Годрон на своих матрацах; опять она ходит брюхатая, это просто непристойно в ее годы! Семье Коке, с шестого этажа, хозяин велел съезжать с квартиры: они задолжали ему за три месяца и вдобавок постоянно вытаскивают свою печурку на лестничную площадку; в прошлую субботу малыш Лангерло сгорел бы живьем, кабы вовремя не подоспела мадемуазель Реманжу, старушка с седьмого этажа, спускавшаяся со своими куклами. А уж гладильщица мадемуазель Клеманс бог знает как себя ведет, но, надо правду сказать, она обожает животных и сердце у нее золотое. Экая жалость — такая красивая девушка, а путается с каждым встречным! Она кончит на панели, уж будьте покойны.

— Возьми, эта готова, — сказал Лорийе, передавая жене цепочку, над которой трудился с самого утра. — Можешь ее выпрямить. — И он добавил с упорством ограниченного человека, который любит повторять свои шутки: — Еще четыре с половиной фута… Я приближаюсь к Версалю.

Госпожа Лорийе накалила цепочку и стала выпрямлять ее, протягивая сквозь дырочки волочильни. Потом опустила ее в маленькую медную кастрюлю с длинной ручкой, — там был раствор азотной кислоты, — и поставила на огонь для очистки, а Купо подтолкнул Жервезу, чтобы она следила за этой последней операцией. После чистки цепочка приняла медно-красный оттенок. Теперь она готова, ее можно сдавать.

— Потом их передают полировщицам, — продолжал объяснять Купо, — а те оттирают их до блеска суконками.

Но Жервеза чувствовала, что ей уже невмоготу. Становилось все жарче, и она задыхалась. Дверь держали плотно закрытой, так как Лорийе простужался от малейшего сквозняка. Никто по-прежнему не заговаривал о свадьбе; Жервеза решила уйти и тихонько дернула Купо за куртку. Он понял. К тому же он и сам был удивлен и обижен тем, что они упорно обходят этот вопрос.

— Ну что ж, нам пора идти, — сказал он. — Не будем вам мешать.

И он потоптался на месте, выжидая, надеясь услышать хоть слово, хоть какой-нибудь намек. Наконец он решил приступить к делу сам.

— Послушайте, друзья, мы рассчитываем на вас. Я хочу, чтобы вы были свидетелями у нас на свадьбе.

Лорийе поднял голову, притворяясь удивленным, и захихикал, а его жена, бросив работу, вышла на середину мастерской.

— Так это решено? — пробормотал муж. — Вот чертов Смородинный Лист, никогда у него не разберешь, говорит он всерьез или валяет дурака!

— Значит, это та самая особа? — заговорила его жена, уставившись на Жервезу. — Бог мой, не наше дело давать вам советы… Но все же странно, с чего это вы надумали пожениться? Впрочем, коли это вам по Душе… Когда семейная жизнь не удается, приходится винить только самих себя. А она очень редко удается, сказать по правде, очень, очень редко…

Последние слова она произнесла с расстановкой, качая головой и внимательно разглядывая Жервезу: лицо, руки, ноги, как будто раздевала молодую женщину и отыскивала малейшие изъяны у нее на теле. По-видимому, г-жа Лорийе нашла, что Жервеза лучше, чем она ожидала.

— Конечно, мой брат волен выбирать кого хочет, — продолжала она еще более язвительно, — даже если его семья и надеялась на другое… Мало ли какие строишь планы, а на деле получается совсем не так… Что до меня — я не стану перечить. Да приведи он ко мне хоть последнюю из последних, я и то сказала бы: «Женись на здоровье и оставь меня в покое…» А ведь ему и у нас было неплохо. Посмотрите, парень в теле, сразу видно, что не ложился спать натощак. Ему всегда вовремя давали горячий суп — минута в минуту. Скажи-ка, Лорийе, тебе не кажется, что знакомая Купо походит на Терезу, — помнишь жилицу напротив, ту, что умерла от чахотки?

— Да, верно, есть что-то общее, — ответил муж.

— И у вас двое ребят, сударыня? Не скрою, я уже говорила брату: «Не понимаю, зачем ты вздумал жениться на женщине с двумя детьми». Вам нечего обижаться, если я готова за него постоять, — это вполне понятно. К тому же вы не очень-то здоровая на вид… Правда, Лорийе, на вид она не больно крепкая?

— Нет, нет, совсем не крепкая.

Они ничего не сказали о ее ноге. Но Жервеза поняла по их косым взглядам и поджатым губам, что Они намекают на ее хромоту. Она стояла перед ними, кутаясь в свою тонкую шаль с желтыми цветами, и отвечала односложно, как перед судом. Видя, что ей тяжело, Купо закричал:

Зря только языком болтаете… Что бы вы ни говорили, это ничего не изменит! Свадьба будет двадцать девятого июля, в субботу. Я проверил по календарю. Значит, условились? Вам подходит этот день?

— Нам-то что! Нам все подходит, — ответила ему сестра. — Незачем тебе было с нами и советоваться. Пусть Лорийе будет свидетелем, я не возражаю. А меня оставьте в покое.

Жервеза стояла, опустив голову, и в замешательстве просунула кончик туфли в деревянную решетку, покрывавшую пол мастерской; затем вытащила ногу и испуганно наклонилась, чтобы пощупать решетку: вдруг она поломала ее? Лорийе тотчас вскочил и, схватив лампу, стал подозрительно осматривать руки Жервезы.

— Надо быть очень осторожным, — сказал он. — Маленькие крупинки золота могут пристать к подошвам, вы их унесете и даже сами не заметите.

Тут поднялась кутерьма. Ведь хозяева не потерпят, если пропадет хоть один миллиграмм. И Лорийе показал заячью лапку, которой сметают золотые опилки с верстака, и кусок кожи: он расстилает его на коленях, чтобы не потерять ни одной золотой пылинки. Два раза в неделю они тщательно подметают мастерскую; мусор сжигают и просеивают золу, в которой находят за месяц на двадцать пять, а то и на тридцать франков золота.

Госпожа Лорийе не спускала глаз с ног Жервезы.

— Тут, право, нечего обижаться, сударыня, — сказала она с любезной улыбкой, — но вам следовало бы осмотреть свои подошвы.

И Жервеза, густо покраснев, снова села и подняла ноги: пусть убедятся, что к подошвам ничего не пристало. Купо распахнул дверь и вышел, сердито крикнув: «Прощайте!» Он позвал Жервезу из коридора. Тогда вышла и она, пробормотав несколько любезных слов: она надеется, что они скоро встретятся и сумеют поладить. Но Лорийе уже снова были поглощены работой в своей мрачной норе-мастерской, где только горн светился, как догорающий уголь в черной, пышущей жаром печке. Жена, в спустившейся с плеча рубашке, озаренная красным отблеском раскаленных углей, тянула новую нить, и от натуги на шее у нее вздувались толстые, как веревки, жилы. А муж склонился над верстаком, в зеленоватом свете водяного шара, и начал новую цепочку: он сгибал щипчиками колечко, раскрывал, вставлял в предыдущее и снова раздвигал клинышком — и так без конца, механически повторяя все те же движения, не отрываясь даже, чтоб отереть пот с лица.

Когда Жервеза вышла из длинного коридора на площадку седьмого этажа, она не сдержалась и воскликнула со слезами на глазах:

— Право, это не сулит нам счастья!

Купо яростно затряс головой. Он еще попомнит Лорийе этот вечер. Бывают же такие скареды! Боятся, что у них утащат три пылинки золота! И ведь все это только от жадности. Сестра его, видно, надеялась, что он никогда не женится и она вечно будет наживать четыре су на его обеде! Так нет же. Свадьба назначена на двадцать девятое, и все. А на них ему плевать.

Но Жервеза спускалась по лестнице с тяжелым сердцем, ее охватил глупый страх, она с тревогой всматривалась в удлиненные тени перил. В этот час опустевшая лестница спала, освещенная лишь газовым рожком на третьем этаже, и прикрученное пламя тихо мерцало в глубине темного колодца, как далекая лампада. За запертыми дверями нависла тишина; наевшись, люди заснули тяжелым сном, который валит с ног рабочий люд. Однако из комнаты гладильщицы доносился приглушенный смех, да из замочной скважины мадемуазель Реманжу просачивался лучик света и слышалось тихое пощелкивание ножниц: она кроила газовые платьица для своих грошовых кукол. Внизу, у г-жи Годрон, все еще плакал ребенок, и в густом безмолвном мраке гнилостный дух помоек казался еще зловоннее.

Стоя во дворе, пока Купо нараспев вызывал привратницу, Жервеза повернулась и снова взглянула на дом. Он казался еще выше в темном безлунном небе. Серые стены словно очистились от проказы, стертой вечерним сумраком; они тянулись вверх, молчаливые, еще более голые и плоские, с тех пор как жильцы убрали сушившиеся на солнце тряпки. Закрытые окна спали. Только изредка кое-где вспыхивал огонек, будто они на миг открывали глаз и косились в темные углы. Над входными дверями и на площадках всех семи этажей горел тусклый свет, сливаясь в узкий белесоватый столб. Из картонажной мастерской на третьем этаже вырывался тонкий луч, он прорезал мрак, окутавший мастерские внизу, и ложился желтой полоской на мощеный двор. И где-то в глубине этого мрака, в самом сыром углу двора, из плохо прикрученного крана мерно падали капли воды, и этот звук звонко отдавался в наступившей тишине, Жервезе снова почудилось, что дом нависает над ней, тяжелый, холодный, и давит ей на плечи. То был все тот же глупый страх, ребячество, над которым она сама же смеялась.

— Осторожно! — крикнул ей Купо.

Чтобы выйти за ворота, ей пришлось перескочить через широкую лужу, набежавшую из красильни. На этот раз лужа была синяя, глубокого синего цвета, как летнее небо, и от фонарика привратницы в ней зажигались яркие звезды.

III
Жервеза не хотела справлять свадьбу. К чему тратить деньги? Вдобавок ей было немножко стыдно; незачем трубить об этом на весь квартал. Но Купо заупрямился: нельзя же так взять да пожениться и даже не выпить с друзьями. Что ему за дело до пересудов в квартале! Конечно, все будет очень скромно, они прогуляются всей компанией, а потом зайдут в какую-нибудь харчевню и закусят без затей. Ясно, что у них не будет музыки за десертом и никаких кларнетов, под которые дамы любят трясти юбками. Просто соберутся все вместе, чокнутся, а потом разойдутся по домам и мирно лягут спать.

Кровельщик балагурил, хохотал и наконец убедил Жервезу, пообещав ей, что никакого кутежа не будет. Он сам берется следить за тем, чтобы никто не перепился. Он решил устроить маленький пикник в складчину, по пяти франков с носа, у Огюста, в «Серебряной мельнице», на бульваре Ля Шапель. В заднем помещении этого недорогого ресторана, выходившем во дворик с тремя акациями, устраивались вечеринки с танцами. Им будет чудесно там на втором этаже. Дней десять Купо подбирал желающих участвовать в пикнике среди жильцов дома сестры, на улице Гут-д’Ор; он пригласил г-на Мадинье, мадемуазель Реманжу, г-жу Годрон с мужем. Ему даже удалось уговорить Жервезу пригласить двух его товарищей: Бурдюка и Биби. Бурдюк, по правде говоря, любит хватить лишку, но зато он такой обжора, что его всегда приглашают на вечеринки: уж больно весело глядеть на рожу хозяина, когда этот крокодил заглатывает булку за булкой. А Жервеза, со своей стороны, обещала привести г-жу Фоконье и Бошей — они очень славные люди. Всего набралось пятнадцать человек. Больше и не надо. Когда набьется слишком много народу, дело всегда кончается ссорой.

У Купо не было ни гроша за душой. Да он и не собирался пускать пыль в глаза, а только хотел, чтобы все было прилично. Он занял пятьдесят франков у своего хозяина. Первым делом он купил обручальные кольца; они стоили двенадцать франков, но Лорийе достал за девять, по фабричной цене. Затем Купо заказал себе сюртуки, брюки и жилет у портного на улице Мирра, но внес пока только задаток в двадцать пять франков; его лакированные башмаки и шляпа еще вполне могли сойти. Когда он отложил десять франков на пикник за себя и Жервезу — дети в счет не шли, — у него осталось ровно шесть франков на венчанье в самой захудалой церкви. Купо терпеть не мог попов, и у него сердце переворачивалось при одной мысли, что придется бросить шесть франков этому жадному воронью, ведь попы и так живут припеваючи. Но что ни говорите, а свадьба без венчанья в церкви — это не свадьба! Он сам отправился в церковь и битый час торговался со священником, старым попиком в грязной сутане, плутоватым, как базарная торговка. У Купо так и чесались руки дать ему по шее. Но он принялся балагурить и спросил, не найдется ли у них в лавочке небольшой мессы, по случаю, дешевой, но ни слишком подержанной, которая еще может послужить нетребовательной парочке. Старый попик, ворча, что богу не доставит никакого удовольствия благословить такой союз, в конце концов согласился обвенчать их за пять франков. Ну что ж, Купо выторговал один франк — и то хлеб. Теперь у него осталось ровно двадцать су.

Жервеза тоже хотела, чтобы все было прилично. Как только назначили день свадьбы, она стала работать по вечерам, всячески изворачиваться и кое-как скопила тридцать франков. Ей очень хотелось купить шелковую пелеринку за тринадцать франков, выставленную в магазине на улице Фобур-Пуассоньер, и она решилась на этот расход. Затем у мужа недавно умершей прачки, которая раньше работала в заведении г-жи. Фоконье, Жервеза купила за десять франков ярко-синее шерстяное платье и переделала его по своей фигуре. Оставшиеся семь франков она истратила на бумажные перчатки, на розу для парадного чепчика и на башмаки своему первенцу — Клоду. К счастью, рубашки у ребят еще кое-как держались. Четыре ночи она приводила в порядок свое белье и перештопала каждую дырочку на чулках и сорочках.

В пятницу вечером, накануне торжественного дня, Жервеза и Купо, вернувшись с работы, провозились до одиннадцати часов. Перед тем как разойтись и лечь спать, они еще посидели часок в комнате Жервезы, довольные, что всей этой суете скоро конец. Хотя они и решили не обращать внимания на пересуды в квартале, однако под конец стали принимать все эти хлопоты близко к сердцу и старались изо всех сил. Когда они наконец разошлись, пожелав друг другу спокойной ночи, оба просто засыпали на ходу. И все же у них вырвался вздох облегчения. Теперь все было улажено. Купо договорился, что с его стороны свидетелями будут г-н Мадинье и Биби Свиной Хрящ; Жервеза пригласила Лорийе и Боша. Решили пойти в мэрию и в церковь попросту, вшестером, чтобы не тащить за собой целый хвост гостей. Сестры жениха даже заявили, что они вообще останутся дома, коли их присутствие на церемонии не обязательно. Но мамаша Купо расплакалась и сказала, что в таком случае она заранее проберется в церковь и спрячется где-нибудь в уголке; пришлось обещать, что ее возьмут с собой. Остальное общество должно было собраться в «Серебряной мельнице» ровно к часу. Затем все отправятся в Сен-Дени, чтобы нагулять аппетит; туда поедут поездом, а обратно вернутся пешком по проезжей дороге. Пикник обещал быть очень приятным: не какая-нибудь попойка с мордобоем, а веселая скромная пирушка.

Одеваясь в субботу утром, Купо забеспокоился: у него осталась всего одна люнета в двадцать су. Он подумал, что приличия ради надо после церемонии предложить свидетелям хотя бы стаканчик вина и кусочек ветчины. К тому же всегда могут появиться непредвиденные расходы. Как ни крути, двадцать су — это слишком мало. И после того, как Купо отвел Клода и Этьена к г-же Бош, которая должна была привести их вечером на званый обед, он побежал на улицу Гут-д’Ор и решительно поднялся к Лорийе, чтобы занять у них десять франков, хотя, по совести сказать, у него язык прилипал к гортани при мысли о том, какую рожу скорчит его зятек. Лорийе и правда заворчал, потом усмехнулся, взглянул на жениха, как маленький злобный зверек, и в конце концов протянул ему две монеты по пяти франков. Но, выходя, Купо слышал, как его сестрица прошипела: «Прекрасное начало!»

Бракосочетание в мэрии было назначено на половину одиннадцатого. Погода стояла отличная, солнце жарило вовсю, накаляя мостовую. Чтобы избежать любопытных взглядов, жених с невестой, мамаша Купо и четверо свидетелей разделились на две группы. Впереди шла Жервеза под руку с Лорийе, за ними Мадинье вел мамашу Купо, а шагах в двадцати, по другую сторону улицы, шествовали Купо, Бош и Биби Свиной Хрящ. Они вырядились в сюртуки и шли, напыжившись и размахивая руками; Бош был в желтых брюках, Биби Свиной Хрящ, не имевший жилета, застегнулся до подбородка и выпустил кончик галстука, закрученного жгутом. Один Мадинье облачился во фрак, настоящий черный фрак с длинными квадратными фалдами; и прохожие оглядывались на этого господина, выступавшего под руку с толстой мамашей Купо, в зеленой шали и черном чепце с красными лентами. Жервеза, кроткая, радостная, в ярко-синем платье и узенькой пелеринке, обтянувшей ей плечи, приветливо слушала насмешки Лорийе, который, несмотря на жару, упрятал свое хилое тело в широченное пальто; на перекрестках она поворачивала голову и ласково улыбалась Купо, которого стеснял новый костюм, ярко блестевший на солнце.

Они шли очень медленно и все же явились в мэрию за полчаса до назначенного срока. А так как мэр еще запоздал, очередь дошла до них только к одиннадцати часам. Они ждали, усевшись в углу большого зала, разглядывали высокий потолок и строгие стены, переговаривались шепотом и с преувеличенной вежливостью отодвигали стулья всякий раз, как мимо проходил какой-нибудь чиновник. А меж собой они потихоньку честили мэра на все корки: этакий бездельник, небось прохлаждается у любовницы, разгоняет с ней свою подагру. А может, старик попросту окочурился? Но когда вошел мэр, все почтительно встали. Их попросили сесть. Затем им пришлось присутствовать на трех свадьбах — роскошных буржуазных свадьбах; за невестами в подвенечных нарядах шли подружки в платьях с розовыми поясами, завитые девочки и бесконечная вереница гостей: господ и дам средних лет и весьма почтенного вида. Когда очередь наконец дошла до них, свадьба чуть не расстроилась. Биби Свиной Хрящ куда-то исчез. Бош насилу разыскал его внизу: он стоял перед домом и курил трубку. Подумаешь, какие надутые индюки собрались в этой лавочке, — плюют на людей, если им не сунуть под нос замшевые перчатки! И тут все формальности — чтение закона, вопросы бракующейся паре и свидетелям, подпись документов — были разом закончены, да с такой быстротой, что ошеломленные участники только переглянулись: им казалось, что у них украли добрую половину церемонии. Жервеза, оглушенная, взволнованная, прижимала платок к губам. Мамаша Купо плакала горючими слезами. Все расписались в регистрационной книге, старательно выводя большие корявые буквы, кроме новобрачного, который по неграмотности поставил просто крестик. Каждый выложил по четыре су на бедных. Когда конторщик выдал Купо брачное свидетельство, Жервеза подтолкнула мужа локтем, и он добавил еще пять су.

От мэрии до церкви был изрядный конец. Мужчины по дороге выпили пива, а мамаша Купо с Жервезой — воды со смородинным сиропом. Им пришлось идти по длинной улице под палящим солнцем, нигде не было ни полоски тени. Сторож дожидался их, стоя посреди пустой церкви; он втолкнул всех в боковой придел, злобно спрашивая, уж не смеются ли они над религией, коли так опаздывают на богослужение. Широко шагая, к ним вышел сердитый священник, побледневший от голода, а следом семенил служка в засаленном облачении. Поп начал наспех служить мессу, проглатывая латинские слова; он быстро поворачивался, отвешивая поклоны, торопливо вскидывал руки и бросал косые взгляды на молодоженов и свидетелей. Купо и Жервеза, очень смущенные, стояли перед алтарем, не зная, когда надо становиться на колени, когда садиться, когда вставать, и служка показывал им знаками, что делать. Свидетели, ради приличия, все время стояли, а мамаша Купо снова расплакалась, и слезы ее капали в молитвенник, который ей одолжила соседка. Тем временем пробило двенадцать часов, отошла поздняя месса, церковь наполнилась топотом служек и стуком расставляемых по местам стульев. По-видимому, главный придел готовили к какой-то торжественной службе, слышался стук молотков, которыми прибивали драпировки. А в глубине маленького придела, в клубах пыли, поднятой сторожем, подметавшим церковь, старый поп с сердитым лицом торопливо наложил сухие руки на склоненные головы Жервезы и Купо, и казалось, что он соединяет их наспех, в суете переезда, между двумя мессами, в ту минуту, когда господь бог куда-то отлучился. Потом все прошли в ризницу, снова расписались в книге и, оказавшись на паперти, залитой яркими лучами солнца, остановились ошарашенные, как будто запыхались от такого венчания вскачь.

— Вот и готово! — сказал Купо, смущенно улыбаясь.

Он мялся и не находил в этом ничего смешного.

Однако он добавил:

— Ну и ну! Они тут живо разделываются с нашим братом. Раз, два — и дело в шляпе! Вроде как у зубодера. Ты и охнуть не успел, а зуба как не бывало!

— Да, да, чистая работа, — пробормотал Лорийе, посмеиваясь. — Окрутят за пять минут, а потом расхлебывай всю жизнь!.. Эх ты, Смородинный Лист, влип, бедняга!

И четверо свидетелей принялись хлопать по плечу новобрачного, который пыжился перед гостями. Между тем Жервеза обнимала мамашу Купо, улыбаясь, с еще влажными глазами. И на бессвязные слова всхлипывавшей старухи она отвечала:

— Не бойтесь, я буду стараться изо всех сил. Если мы не уживемся, то уж не по моей вине. Нет, нет, мне так хочется быть счастливой… Да к тому же дело сделано. Дальше все в наших руках — мы сами отвечаем за себя.

Теперь все отправились прямо в «Серебряную мельницу». Купо вел жену под руку. Они смеялись и шли быстро, далеко опередив всю компанию, словно подхваченные каким-то порывом, и не замечали ни домов, ни экипажей, ни прохожих. Оглушительный грохот предместья звучал колокольным звоном у них в ушах. Когда они пришли в ресторан, Купо сразу заказал два литра вина, хлеба и ветчины и велел подать все в маленькую застекленную комнатку на первом этаже — запросто, без скатерти и тарелок, чтобы наспех заморить червячка. Но, увидев, что Бош и Биби Свиной Хрящ уплетают за обе щеки, он потребовал еще литр вина и кусок сыра бри. Мамаша Купо так разволновалась, что не могла есть, а Жервеза умирала от жажды и пила воду большими стаканами, чуть подкрашивая ее вином.

— Плачу́ я, — сказал Купо и тут же подошел к стойке, где с него взяли четыре франка и пять су.

Пробило час, и приглашенные начали собираться. Первой появилась г-жа Фоконье, тучная, еще красивая женщина; на ней было пестрое полотняное платье, розовый шарфик на шее и чепец с целым букетом цветов. Затем прибыли вместе мадемуазель Реманжу, щупленькая старушка в неизменном черном платье, которое она, казалось, не снимала даже на ночь, и чета Годронов: муж, здоровенный битюг, на котором коричневый пиджак трещал по всем швам, и толстущая беременная жена, выставлявшая вперед свой огромный живот, — его размеры еще подчеркивала ярко-фиолетовая юбка в обтяжку. Купо сказал, что им незачем ждать Бурдюка, — он встретит их на дороге в Сен-Дени.

— Ну, друзья! — воскликнула, входя, г-жа Лера. — Похоже, что нас ждет хороший душ. То-то будет веселье!

Она подозвала все общество к двери и показала на тучи, черные грозовые тучи, которые быстро надвигались на Париж с юга. Г-жа Лера, старшая сестра Купо, сухопарая, мужеподобная женщина, говорившая в нос, вырядилась в широченное красно-бурое платье с длинной бахромой и была похожа на тощего пуделя, выскочившего из воды. Она размахивала зонтиком, как палкой. Поцеловав Жервезу, она продолжала:

— Вы и представить себе не можете, какой ветрище на улице… Жжет лицо как огнем!

Тут все стали уверять, будто давно чувствовали приближение грозы. Как только они вышли из церкви, г-н Мадинье уже понял, что их ожидает. Лорийе жаловался, что мозоли не дали ему спать с трех часов ночи. Да иначе и быть не могло: вот уже три дня стоит нестерпимая жара.

— Кто знает, пойдет ли еще дождь, — повторял Купо, стоя у дверей и с беспокойством поглядывая на небо. — Все в сборе, нет только сестры; когда она появится, мы все-таки пойдем.

И правда, г-жа Лорийе запаздывала. Г-жа Лера только что заходила за ней, но, пока сестра затягивала корсет, они успели переругаться. Вдова шепнула на ухо брату:

— Я плюнула на нее и ушла. Она прямо кипит от злости! Скоро сам увидишь…

Гостям пришлось ждать еще добрых четверть часа; они топтались в зале, а новые посетители толкали их, пробираясь к стойке, чтобы выпить стаканчик. Порой Бош, Биби Свиной Хрящ или г-жа Фоконье выходили на улицу и, задрав голову, смотрели в небо. Еще не капало, но становилось все темней. Над самой землей проносились резкие порывы ветра, вздымая вихри белой пыли. При первом раскате грома мадемуазель Реманжу перекрестилась. Гости с тоской поглядывали на часы, висевшие над зеркалом; было уже без двадцати два.

— Ну, началось! — крикнул Купо. — Ангелы наверху льют слезы.

Дождь хлынул сразу, как из ведра; женщины на улице разбегались, обеими руками придерживая юбки. И под этим ливнем появилась наконец г-жа Лорийе, задыхаясь от ярости, и стала в дверях, борясь с собственным зонтиком, который никак не хотел закрываться.

Ну и погодка! — ворчала она. — Не успела я выйти из дому, как началось. Я уже хотела вернуться назад и скинуть платье. И хорошо бы сделала. Вот так свадьба, нечего сказать! Я же говорила — отложите до следующей субботы. Меня не послушали — вот вам и дождь! Ну что ж, и поделом, пусть вас промочит насквозь.

Купо попытался ее успокоить. Но она только огрызнулась. Небось он не купит ей нового платья, если это испортится под дождем. Она задыхалась в своем черном шелковом наряде: слишком тесный лиф стягивал ей грудь и давил под мышками, юбка, узкая, как футляр, так сжимала бедра, что она могла ходить, лишь мелко семеня ногами. И все же собравшиеся дамы смотрели на нее, поджав губы, пораженные ее туалетом. Г-жа Лорийе даже не взглянула на Жервезу, сидевшую рядом с мамашей Купо. Она подозвала мужа, взяла у него носовой платок и, отойдя в угол, тщательно вытерла каждую каплю дождя, брызнувшую ей на платье.

Тем временем ливень внезапно прекратился. Но на улице становилось все темней, казалось, наступила, ночь, которую прорезали лишь яркие вспышки молний. Биби Свиной Хрящ, смеясь, повторял, что скоро с неба посыплются черти. И тут гроза обрушилась на город с неудержимой яростью. Целых полчаса с неба хлестали потоки воды, а гром гремел, не умолкая. Мужчины, стоя перед дверью, смотрели на серую пелену дождя, на бегущие по улице ручьи, на водяную пыль, которая взлетала над бурлившими под ливнем лужами. Оробевшие женщины сидели, прикрыв глаза руками. Они уже не болтали, им было не по себе. Бош осмелился сострить, что это святой Петр чихает на небе, но никто даже не улыбнулся. Однако, когда раскаты стали реже, постепенно затихая вдали, гости снова пришли в нетерпение; все стали ругать грозу, чертыхаться и грозить тучам кулаками. Теперь с пепельно-серого неба сеял мелкий нескончаемый дождь.

— Смотрите, уж третий час, — закричала г-жа Лера. — Не ночевать же нам здесь в самом деле!

Мадемуазель Реманжу предложила, несмотря на дождь, отправиться за город и дойти хотя бы до крепостного рва, но гости решительно запротестовали: все дороги развезло, нечего и думать присесть на траву; да к тому же гроза еще не кончилась, того и гляди опять польет. Купо, смотревший вслед промокшему рабочему, который спокойно шагал под дождем, проговорил:

— Неужто этот болван Бурдюк все еще ждет нас на дороге в Сен-Дени? Ну, но такой погоде его не хватит солнечный удар!

Все засмеялись. Но настроение у гостей падало. Этак можно сдохнуть со скуки! Надо что-нибудь придумать. Нельзя же сидеть и до самого вечера пялить друг на друга глаза. И битых четверть часа все ломали себе голову, чем бы заняться, а упрямый дождь все лил да лил. Биби Свиной Хрящ предлагал сыграть в карты; Бош, человек игривого ума, с хитрецой, говорил, что может научить всех очень забавной игре в исповедника; г-жа Годрон спрашивала, не пойти ли им поесть пирога с луком на улицу Клиньянкур; г-же Лера хотелось, чтобы каждый рассказал какую-нибудь историю; а Годрону было и здесь хорошо, он совсем не скучал и думал, что лучше всего не откладывая садиться за стол. Каждое новое предложение обсуждали, спорили и ссорились: одно глупо, от другого умрешь со скуки, да разве они дети, в самом деле? Но когда Лорийе, еще не сказавший своего слова, нашел простой выход — прогуляться по внешним бульварам до кладбища Пер-Лашез и, если хватит времени, зайти полюбоваться могилой Элоизы и Абеляра, — кипевшую от злости г-жу Лорийе вдруг прорвало. Ну нет, с нее хватит! Она тотчас уйдет домой! Что, они смеются, что ли? Она нарядилась, вымокла под дождем, а теперь должна торчать в этом трактире?! Нет, нет, с нее довольно! Чем ходить на такие свадьбы, уж лучше сидеть дома.

Купо и Лорийе загородили дверь, но она упрямо твердила:

— Подите прочь, пустите меня! Говорят вам — я ухожу.

Мужу насилу удалось ее унять. Купо подошел к Жервезе, которая спокойно сидела в уголке и разговаривала со свекровью и г-жой Фоконье.

— А вы что предлагаете? — спросил он, еще не решаясь говорить ей «ты».

— Пусть делают, что хотят, — ответила она, смеясь, — я на все согласна. Идти гулять или не идти — мне все равно. Ведь мне и тут хорошо — я всем довольна.

И правда, лицо ее сияло спокойной радостью. Теперь, когда гости были в сборе, она с каждым говорила рассудительно, тихим растроганным голосом и не вмешивалась в споры. Во время грозы она сидела, устремив глаза в небо, и следила за молниями, как будто при ярких вспышках света видела там картины далекого будущего.

Один г-н Мадинье еще ничего не предложил. Он прислонился к стойке, раздвинув длинные фалды фрака, и с важным видом смотрел на гостей. Он медленно сплюнул и вытаращил совиные глаза.

— Бог мой, — сказал он наконец, — а почему бы нам не пойти в музей?..

Он погладил подбородок и, подмигнув, вопросительно поглядел на собравшихся.

— Там есть всякие древности, портреты, картины, куча всякой всячины. Это очень поучительно. Вы никогда там не бывали? Надо посмотреть хотя бы раз в жизни.

Гости нерешительно переглянулись. Нет, Жервеза понятия не имеет о музее, г-жа Фоконье тоже, и Бош, да и все остальные. Купо, кажется, забрел туда как-то в воскресенье, но он уж ничего не помнит. Все колебались. Однако г-жа Лорийе, на которую важный вид Мадинье произвел сильное впечатление, заявила, что такое развлечение очень прилично, очень достойно. Уж коли этот день все равно потерян и они вырядились по-праздничному, стоит пойти посмотреть на что-нибудь поучительное. Все согласились. А так как дождь не переставал, они заняли у трактирщика зонтики, — старые зонтики, синие, зеленые, коричневые, забытые посетителями, — и отправились в музей.

Общество свернуло направо и отправилось в город через предместье Сен-Дени. Купо и Жервеза всех обогнали и снова шли впереди. Г-н Мадинье вел теперь под руку г-жу Лорийе, так как мамаша Купо осталась в ресторане из-за своих больных ног. За ними выступали Лорийе и г-жа Лера, потом Бош с г-жой Фоконье, Биби Свиной Хрящ с мадемуазель Реманжу и, наконец, супруги Годрон. Всего двенадцать человек. Шествие растянулось на тротуаре как настоящая процессия.

— О, мы тут ни при чем, даю слово, — говорила г-жа Лорийе г-ну Мадинье. — Мы даже не знаем, где он ее откопал, или, вернее, слишком хорошо знаем. Но ведь не нам вмешиваться в это дело, правда?.. Мужу пришлось купить обручальные кольца. А утром, не успели мы продрать глаза, как Купо прибежал занять у нас десять франков, — без нас и свадьба бы расстроилась. А какова невеста — не могла привести на свадьбу ни одного родственника! Говорит, что у нее есть в Париже сестра — колбасница. Так почему же она ее не пригласила?

Госпожа Лорийе оборвала свою речь и показала на Жервезу, которая сильно прихрамывала на покатом тротуаре.

— Взгляните на нее! Что тут говорить! Одно слово — хромуша.

И это прозвище «Хромуша» облетело все шествие. Лорийе, хихикая, сказал, что так и надо ее называть. Но г-жа Фоконье вступилась за Жервезу. Как не стыдно издеваться над ней, она чиста как стеклышко, а уж работница, каких мало. Г-жа Лера, любительница грязных намеков, назвала ногу Жервезы «подпоркой любви» и добавила, что многим мужчинам это нравится, но не захотела объяснить, что именно она имеет в виду.

По улице Сен-Дени компания вышла на бульвар. Тут все задержались, пережидая поток экипажей, затем все же отважились сойти на мостовую, которую ливень превратил в поток жидкой грязи. Дождь, полил с новой силой, и пришлось раскрыть зонтики; громадные старомодные зонты качались в руках у мужчин, а женщины шли, подобрав юбки и шлепая по грязи; процессия растянулась через всю улицу, от тротуара до тротуара. Тут два уличных мальчишки заверещали им вслед; стали сбегаться зеваки, лавочники с любопытством выглядывали из окон магазинов. Среди столпившихся прохожих, на сером фоне мокрого бульвара, разряженные пары выделялись яркими пятнами: густо-синее платье Жервезы, цветастое платье г-жи Фоконье, канареечные брюки Боша. Фрак Мадинье с квадратными фалдами и новенький с иголочки сюртук Купо, в которых они торжественно выступали, как люди, вырядившиеся к празднику, казались смешными маскарадными костюмами, а парадный туалет г-жи Лорийе, бахрома на платье г-жи Лера и потрепанная юбка мадемуазель Реманжу поражали разнообразием мод на этой выставке убогой роскоши бедняков. Но больше всего смешили зрителей мужские шляпы, выцветшие старомодные шляпы самых уморительных фасонов, долго хранившиеся в глубине шкафов: высокие, с широким или острым верхом, с нелепыми полями, загнутыми или плоскими, слишком широкими или совсем узкими. И смех еще усилился, когда в конце шествия в виде последнего аттракциона появилась беременная г-жа Годрон в ярко-фиолетовом платье, выставив вперед свой громадный живот. Однако процессия не ускоряла шага, все были довольны, что на них обращают внимание, и от души хохотали в ответ на шутки.

— Глянь-ка! Вот и новобрачная! — закричал один из мальчишек, указывая на г-жу Годрон. — Вот беда! Она проглотила арбуз!

Вся компания прыснула со смеху. Биби Свиной Хрящ обернулся и сказал, что малыш ловко загнул. Г-жа Годрон смеялась громче всех, гордо неся свой живот; это ее ничуть не позорило, напротив — немало дам с завистью косились на нее, они бы не прочь быть такими, как она.

Они вышли на улицу Клери. Потом свернули на улицу Майль. На площади Победы они задержались. У новобрачной на левом ботинке развязался шнурок, и пока она завязывала его возле памятника Людовику XIV, вся компания столпилась у нее за спиной, отпуская шуточки и уверяя, будто она нарочно показывает свои икры. Наконец, пройдя улицу Круа-де-Пти-Шан, они вышли к Лувру.

Господин Мадинье вежливо попросил разрешения стать во главе процессии. Музей очень велик, в нем легко заблудиться, а он хорошо его знает и может показать лучшие места, ведь он часто бывал здесь с одним художником, очень ученым юношей, которому крупная картонажная фабрика заказывала эскизы для коробок. Когда свадебный кортеж вошел в ассирийский отдел, у всех по спине пробежала дрожь. Однако здесь не жарко! В этом зале все равно что в погребе. Они медленно шествовали пара за парой, задрав головы и тараща глаза, мимо каменных гигантов, мимо немых богов из черного мрамора, застывших в торжественной неподвижности, мимо странных чудовищ, полукошек-полуженщин, с мертвенными лицами, заострившимися носами и вспухшими губами. Право же, все эти статуи очень безобразны. В наши дни куда лучше обрабатывают камень. Финикийская надпись их совсем ошеломила: нельзя поверить, чтобы кто-нибудь мог прочесть такие каракули. Но Мадинье уже вышел с г-жой Лорийе на площадку и закричал под гулкими сводами:

— Идите скорей. Все это чепуха… Смотреть надо на втором этаже.

Строгая простота лестницы подействовала на них подавляюще. А при виде величественного швейцара в красном жилете и расшитой золотом ливрее, как будто ожидавшего компанию на площадке, они оробели еще больше. Во Французскую галерею все вошли с почтением, осторожно ступая на цыпочках.

Они шли, не останавливаясь, через длинную анфиладу небольших зал и, ослепленные золотом рам, смотрели на мелькающие перед ними вереницы картин, не успевая их разглядеть. Перед каждой надо было бы простоять целый час, чтобы понять, в чем там дело. Бог мой, какая куча картин! Им и конца не видать! А сколько на них убито деньжищ! Г-н Мадинье вдруг остановился перед «Плотом Медузы» и объяснил сюжет картины. Все застыли молча, пораженные. Когда они двинулись дальше, Бош выразил общее мнение одним словом: шикарно!

В галерее Аполлона компанию особенно восхитил паркет, гладкий, блестевший, как зеркало, так что в нем отражались ножки диванов. Мадемуазель Реманжу зажмурила глаза — ей казалось, что она идет по воде. Все кричали г-же Годрон, чтобы она помнила о своем положении и крепче ставила ногу. Мадинье обратил их внимание на роспись и позолоту потолка, и хоть они чуть не свернули себе шеи, но так ничего и не разобрали. Перед тем как провести общество в Квадратный зал, Мадинье указал рукой на окно и заявил:

— Вот балкон, с которого Карл Девятый стрелял в народ.

Мадинье все время следил, чтобы никто не отставал. Он жестом остановил шествие посреди Квадратного зала.

— Здесь собраны только самые знаменитые картины, — проговорил он вполголоса, словно в церкви.

Все обошли зал кругом. Жервеза спросила, что нарисовано на картине «Брак в Кане Гилилейской»; как глупо, что под картинами нет никаких объяснений. Купо остановился перед Джокондой и нашел, что она похожа на одну из его теток. Бош и Биби Свиной Хрящ искоса поглядывали на голых женщин и хихикали, подталкивая друг друга локтем, — особенно поразили их бедра Антиопы. А в хвосте шествия застыли супруги Годрон: муж разинул рот, жена сложила руки на животе, и оба, растроганные, уставились на Мадонну Мурильо.

Когда все обошли Квадратный зал, Мадинье решил, что его следует осмотреть еще раз, — он, право, того стоит. Мадинье был очень внимателен к г-же Лорийе, из-за ее шелкового платья, и всякий раз, как она задавала вопрос, отвечал очень веско, с большим апломбом. Она заинтересовалась возлюбленной Тициана, находя, что желтые волосы на картине похожи на ее собственные, и Мадинье выдал ее за красавицу Фероньер — любовницу Генриха IV, которую видел в драме, идущей в театре «Амбигю».

Затем свадебное шествие направилось в длинную галерею, где помещались произведения итальянской и фламандской школы. И снова пошли картины, картины без конца: какие-то святые, мужчины и женщины с чужими, непонятными лицами, почерневшие пейзажи, странные пожелтевшие звери, беспорядочное нагромождение людей и вещей; от этого утомительного мелькания красок у всех разболелись головы. Мадинье больше не разговаривал и медленно вел свой кортеж; все следовали за ним в полном порядке, свернув головы набок и вытаращив глаза. Перед взором ошеломленных невежд проходила многовековая история искусств: трогательная простота примитивов, пышность венецианцев, щедрая, полная света живопись голландцев. Но всех гораздо больше занимали живые художники, которые расставили свои мольберты среди публики и, нимало не смущаясь, копировали картины. Особенно поразила их одна пожилая художница — она взгромоздилась на высокую лестницу и толстой кистью малевала бледно-голубое небо на огромном холсте. Вскоре по музею пронесся слух, что в Лувр забрела свадьба, и со всех сторон стали сбегаться художники, фыркая от смеха. Любопытные спешили вперед и усаживались на скамейках, чтобы с удобством рассмотреть шествие, а служители кусали губы, стараясь сохранить серьезность и удержаться от насмешливых замечаний. Между тем компания, устав и утратив почтительность, волочила ноги в подбитых гвоздями башмаках и громко топала каблуками по гулкому паркету. Казалось, будто в пустые, строгие залы ворвалось целое стадо.

Мадинье молчал: он готовил новый эффект. Теперь он направился прямо к «Деревенскому празднику» Рубенса. Тут, по-прежнему молча, он указал на картину, весело подмигнув обществу. Подходя вплотную, дамы краснели и стыдливо отворачивались, слегка взвизгивая. Мужчины удерживали дам, хохоча и отыскивая непристойные подробности.

— Глядите, глядите! — повторял Бош. — За это стоит заплатить. Вот тут один парень блюет. А там другой поливает одуванчики. А этот… Глядите, этот-то что вытворяет… Ну и ну! Хороши, нечего сказать!

— Теперь пошли, — сказал Мадинье, гордый своим успехом. — Тут больше нечего смотреть.

Шествие повернуло назад, снова прошло через Квадратный зал и через галерею Аполлона. Г-жа Лера и мадемуазель Реманжу жаловались, что у них ноги подгибаются от усталости. Но Мадинье хотел показать супругам Лорийе старинные золотые украшения. Это совсем рядом, в маленькой комнате, он найдет ее даже с закрытыми глазами. Однако он сбился с пути и потащил все общество через множество пустынных холодных зал с рядами длинных стеклянных витрин, уставленных бесчисленным количеством разбитых горшков и каких-то маленьких уродцев. Все дрожали от холода и помирали со скуки. Потом, разыскивая выход, они попали в отдел рисунков. И снова начался бесконечный поход: рисункам не было конца, залы следовали за залами, все стены были увешаны какими-то дурацкими картинками под стеклом, в которых не было ничего забавного. Мадинье терял голову, но не хотел признаться, что заблудился, и, увидев лестницу, заставил всех подняться этажом выше. На этот раз они оказались в морском музее и бродили среди моделей пушек и инструментов, среди рельефных карт и похожих на игрушки кораблей. Наконец они заметили еще лестницу вдали, но добрались до нее только через четверть часа. Спустившись вниз, они снова оказались в дебрях рисунков. Тут всех охватило отчаяние, и они пустились через залы наугад, все так же пара за парой, а Мадинье, возглавлявший это шествие, вытирал потный лоб и в бешенстве уверял, будто администрация переставила двери. Сторожа и посетители провожали их удивленными взглядами. За какие-нибудь двадцать минут они вновь обежали и Квадратный зал, и Французскую галерею, и комнаты с длинными витринами, где спали маленькие восточные божки. Они боялись, что им уже никогда не выбраться отсюда. Не чуя ног от усталости, ошалевшая, расстроенная свадьба с грохотом проносилась по залам, а шествие замыкал громадный живот г-жи Годрон.

— Музей закрывается! Музей закрывается! — послышались зычные голоса служителей.

И свадебный кортеж чуть не заперли в музее. Пришлось служителю стать во главе процессии и проводить ее к выходу. Забрав зонтики в гардеробе, они вышли во двор Лувра и облегченно вздохнули. Мадинье вновь обрел самоуверенность: ему надо было повернуть налево, вот в чем его ошибка; теперь он вспомнил, что драгоценности находятся налево. Однако все уверяли, что им было очень интересно.

Пробило четыре. Надо было как-то провести два часа, оставшиеся до обеда. Решили прогуляться, чтобы убить время. Дамы очень устали и хотели бы посидеть; но никто не предлагал угощения, и все двинулись вперед по набережной. Тут вновь хлынул дождь, да такой сильный, что наряды дам пострадали, несмотря на зонты. Г-жа Лорийе, для которой каждая капля на платье была что острый нож, предложила укрыться под Королевским мостом; впрочем, если другие не согласны, она отправится туда одна. И все спрятались под мостом. Там оказалось очень мило. Право, ей пришла блестящая мысль! Дамы расстелили на мостовой носовые платки и присели отдохнуть, расставив ноги; они обеими руками срывали траву, пробивавшуюся между камнями, смотрели, как течет темная река, и им казалось, что они попали за город. Мужчины для развлечения громко кричали, пробуждая гулкое эхо под арками моста. Бош и Биби Свиной Хрящ по очереди во все горло выкрикивали ругательства и хохотали до упаду, когда эхо возвращало их обратно. Охрипнув от крика, они набрали плоских камешков и принялись бросать их рикошетом по воде. Дождь перестал, но компания чувствовала себя так уютно, что и не думала уходить. По маслянистой поверхности Сены плыли старые пробки, картофельные очистки, всевозможные отбросы и крутились в водовороте под мостом, задерживаясь в темной, зловещей воде под тенью сводов; наверху над их головой по мосту громыхали омнибусы и экипажи, кипела шумная жизнь Парижа, а отсюда они видели слева и справа одни только крыши, — как будто выглядывали из ямы. Мадемуазель Реманжу вздыхала: если б тут еще были деревья, говорила она, то это место очень напоминало бы уголок на Марне, где она бывала в 1817 году с одним юношей, которого оплакивает до сих пор.

Наконец Мадинье сказал, что пора двигаться. Они тронулись через Тюильрийский сад, где стайки ребятишек, игравших в мяч или гонявших обруч, расстроили строгий порядок шествия. Когда они вышли на Вандомскую площадь и остановились, глядя на колонну, Мадинье любезно предложил дамам взобраться наверх и полюбоваться Парижем. Его предложение показалось компании очень забавным. Да, да, надо подняться, им будет что вспомнить потом! К тому же это очень интересно для тех, кто никогда не лазил выше сеновала.

— И вы думаете, что Хромуша доковыляет туда на своей подставке? — пробормотала г-жа Лорийе.

— Ну, а я готова взобраться наверх, — сказала г-жа Лера, — только с условием, чтобы позади меня не шел мужчина.

И вся компания начала взбираться внутри колонны по узенькой винтовой лестнице. Двенадцать человек карабкались гуськом, спотыкаясь на стертых ступеньках и хватаясь за стены. Когда стало совсем темно, всех разобрал неудержимый хохот. Дамы визжали. Мужчины щекотали их и щипали за икры. Но, право, глупо было поднимать такой крик: ведь можно сделать вид, будто по ногам шмыгают мыши. Да и шутки не заходили слишком далеко, кавалеры умели вовремя остановиться, соблюдая приличия. Потом Бош придумал новую забаву, которую все подхватили: они то и дело окликали г-жу Годрон и спрашивали, не застряла ли она, протиснулся ли ее живот. Подумать только, что случилось бы, если б она застряла и не могла двинуться ни взад, ни вперед! Ведь если она закупорит проход, они никогда не выберутся наружу! И все так громко смеялись над животом беременной женщины, что колонна и та сотрясалась. Бош совсем разошелся и заявил, что, пока влезешь по этой трубе, можно состариться, она прямиком ведет на небо. И он пугал дам, крича, что колонна качается. А Купо ничего не говорил; он шел позади Жервезы, обняв ее за талию, и чувствовал, как она прижимается к нему. Они внезапно вышли на свет в ту минуту, когда он целовал ее в шею.

— Хороши, нечего сказать! Ну что ж, продолжайте, не стесняйтесь! — воскликнула г-жа Лорийе с видом оскорбленной невинности.

Биби Свиной Хрящ, казалось, был взбешен и ворчал сквозь зубы:

— Этакий подняли галдеж! Я даже не мог сосчитать ступеньки.

Господин Мадинье, выйдя на площадку, тотчас принялся показывать памятники и здания. Но г-жа Фоконье и мадемуазель Реманжу ни за что не хотели приблизиться к перилам: при одной мысли о мостовой внизу у них сосало под ложечкой; они только выглядывали из-за маленькой дверки. Г-жа Лера была посмелее и обошла кругом узенький балкон, прижимаясь к бронзовому куполу колонны. Жутко подумать, что стоит только перешагнуть через перила и… Вот был бы прыжок, черт подери! Мужчины, слегка побледнев, смотрели вниз на площадь. Казалось, ты повис в воздухе и ничто тебя не держит. Нет, честное слово, от такой высоты трясутся поджилки. Мадинье советовал всем поднять глаза и смотреть вдаль: тогда не так кружится голова. И он продолжал показывать пальцем: вон Дом инвалидов, вон Пантеон, собор Парижской богоматери, башня св. Иакова, холмы Монмартра. Тут г-же Лорийе захотелось узнать, виден ли бульвар Ля Шапель и трактир «Серебряная мельница», где они будут обедать. Все принялись искать, проспорили минут десять и даже перессорились: каждый уверял, что ресторан находится не там, а совсем в другой стороне. Вокруг них раскинулся серый бескрайний Париж с синеватыми далями, глубокими долинами и целым морем громоздившихся друг над другом крыш; весь правый берег Сены лежал в тени, под тяжелой тучей, нависшей над ним как большое медно-красное полотнище; а с краю, из-под этой тучи, окаймленной золотой бахромой, пробивался широкий сноп света и зажигал на левом берегу окна, переливавшиеся тысячью огней; весь этот уголок города ярко сверкал, выделяясь на чистом, омытом грозою небе.

— Стоило лезть на эту вышку, чтобы переругаться! — злобно воскликнул Бош, спускаясь по лестнице.

И все молча двинулись за ним, надутые, сердитые, слышался только топот множества ног по каменным ступенькам. Внизу Мадинье хотел расплатиться, но Купо отстранил его и сунул сторожу двадцать четыре су — по два су с человека. Было уже около половины шестого, самое время возвращаться. Назад пошли по бульварам и через предместье Пуассоньер. Однако Купо считал, что на этом нельзя закончить прогулку, и потащил всех в винный погребок, выпить по рюмке вермута.

Обед был заказан на шесть часов. В «Серебряной мельнице» свадьбу дожидались уже двадцать минут. Г-жа Бош, поручив привратницкую соседке, сидела в зале на втором этаже и болтала с мамашей Купо перед накрытым столом; а Клод и Этьен возились на полу и бегали среди вереницы стульев. Когда Жервеза вошла в комнату и взглянула на детей, которых не видала с самого утра, она усадила их к себе на колени и принялась ласкать, осыпая поцелуями.

— Они были умниками? — спросила она у г-жи Бош. — Надеюсь, они не очень вам докучали?

Тут привратница стала пересказывать уморительные словечки этих пострелят, а Жервеза снова взяла их на руки и в порыве горячей нежности прижала к груди.

— А все-таки это ужасно глупо со стороны Купо, — говорила г-жа Лорийе другим дамам в глубине зала.

Жервеза была весь день спокойной и приветливой. Но после прогулки ей взгрустнулось; порой она задумчиво поглядывала на мужа и на супругов Лорийе. Она замечала, что Купо пасует перед сестрой. Накануне он кипятился, кричал, что поставит родных на место, если они вздумают распускать свои ядовитые языки. Но она видела, что в присутствии Лорийе он робеет, поджимает хвост, ловит каждое их слово и до смерти боится их рассердить. И это тревожило молодую женщину, она страшилась за будущее.

Теперь ждали только Бурдюка, который все не появлялся.

— Ну уж дудки! — закричал Купо. — Давайте садиться за стол. Увидите — он живо прибежит. У него редкий нюх — чует жратву за три версты! Неужели он все еще торчит на дороге в Сен-Дени? То-то забавляется, должно быть!

Развеселившаяся свадьба расселась вокруг стола, грохоча стульями. Жервеза заняла место между Лорийе и Мадинье, а Купо между г-жой Фоконье и г-жой Лорийе. Остальные гости устроились кто где хотел, потому что если места распределяются заранее, то всегда начинаются споры и обиды. Бош уселся возле г-жи Лера, Биби Свиной Хрящ оказался между мадемуазель Реманжу и г-жой Годрон. А г-жа Бош с мамашей Купо устроились в самом конце стола; они присматривали за детьми, резали им мясо и следили, чтоб малыши поменьше пили вина.

— Разве никто не прочитает молитвы? — спросил Бош, в то время как дамы расправляли юбки и прикрывали колени краем скатерти, чтобы не насажать пятен.

Но г-жа Лорийе не любила таких шуток. Суп с вермишелью почти остыл, и его съели очень быстро, с хлюпаньем втягивая полные ложки. Прислуживали два официанта в засаленных куртках и белых фартуках сомнительной чистоты. Через раскрытые окна, выходившие во дворик с тремя акациями, в комнату вливался нежный свет теплого, омытого грозой вечера. Деревья, выросшие в этом сыром углу, бросали зеленоватый отсвет в прокуренный зал, и тени листьев плясали на сырой, пропахшей плесенью скатерти. В обоих концах зала висели засиженные мухами зеркала, и, отражаясь в них, стол казался бесконечным; вдаль уходили ряды массивной пожелтевшей посуды, на которой царапины казались черными от застывшего в них жира. Всякий раз, как появлялся официант, дверь в кухню громко хлопала, и в комнату врывался резкий запах подгоревшего сала.

— Не перебивайте друг друга, — пошутил Бош, видя, что все замолчали и уткнулись в тарелки.

Гости уже выпили по стаканчику вина и умильно поглядывали на два пирога с телятиной, поданных официантами, когда наконец появился Бурдюк.

— Хороши, нечего сказать! Сволочи вы после этого, вот вы кто! — закричал он. — Битых три часа я торчал на улице, все ноги себе оттоптал, в конце концов жандарм потребовал у меня документы… Этакое свинство, разве так поступают с друзьями? Неужели вы не могли прислать за мной карету? Нет, кроме шуток, это просто гадость. Да еще дождь лил как из ведра, у меня в карманах полно воды, прямо хоть рыбу уди!

Гости от смеха хватались за животы. Эта скотина Бурдюк был явно под мухой, он уже выдул свои обычные два литра: ну что ж, ведь он должен был хоть чем-нибудь вознаградить себя за то, что вымок, как лягушка в болоте.

— Эй, граф Мокрый Петух! — крикнул Купо. — Ступай-ка, садись рядом с госпожой Годрон. Вот твой прибор — видишь, мы тебя ждали.

Ну, на этот счет не стоило беспокоиться, он живо всех догонит, и Бурдюк проглотил подряд три тарелки супа с вермишелью, макая в них громадные ломти хлеба. Когда принялись за пироги, он вызвал восхищение всего стола. Вот ненасытная утроба! Ошеломленным официантам пришлось стать цепочкой, чтобы передавать ему хлеб, нарезанный тонкими ломтиками, которые он заглатывал целиком. В конце концов он рассердился и потребовал, чтобы рядом с ним положили целый каравай. Тут в дверь заглянул встревоженный хозяин. Этого уже ждали и, увидев его испуганное лицо, снова покатились со смеху. Да, не повезло ему, бедняге! Но что за чертова прорва этот Бурдюк! Говорят, однажды, пока часы били двенадцать, он успел проглотить дюжину крутых яиц и запить их дюжиной стаканов вина. Не часто встретишь такого обжору. Мадемуазель Реманжу с умилением глядела, как он жует, а Мадинье не находил слов, чтобы выразить свое изумление, почти благоговение, и наконец заявил, что это просто дар свыше.

Наступило молчание. В глубоком блюде, вроде суповой миски, официант подал рагу из кролика. Тут зубоскал Купо отпустил забавную шутку.

— Послушайте, приятель, — сказал он официанту, — этого кролика, видно, поймали на крыше… Он еще мяукает.

И в самом деле послышалось тихое мяуканье, совсем как настоящее, — казалось, оно доносится с блюда. Купо издавал эти звуки горлом, не шевеля губами; его шутка имела неизменный успех в обществе, и когда кровельщик обедал в ресторане, он всегда заказывал рагу из кролика. Потом он стал мурлыкать. Дамы корчились от смеха и зажимали рты салфетками.

Госпожа Фоконье попросила кроличью голову. У кролика она любит только голову. Мадемуазель Реманжу обожает жирные кусочки. Бош заметил, что в рагу ему больше всего по вкусу луковки, если они хорошо прожарены, а г-жа Лера поджала губы и пробормотала:

— Еще бы, я вас понимаю…

Госпожа Лера была суха как палка, жила одна в своем углу, работала целыми днями, и, с тех пор как она овдовела, ни один мужчина не сунул носа в ее комнату, а между тем в голове у нее вечно вертелись всякие непристойности, в каждом слове она видела двойной смысл и постоянно делала игривые намеки, до того тонкие, что никто их не понимал, кроме нее самой. Бош наклонился к ней и спросил на ухо, что она хотела сказать.

— Ну, разумеется, маленькие луковки… Все понятно, по-моему, — ответила она.

Теперь за столом начался серьезный разговор. Каждый говорил о своем ремесле. Мадинье расхваливал картонажное дело: вот где встречаются настоящие художники. И он описывал коробки для подарков редкой красоты: он видел много образцов. Но Лорийе только посмеивался, он очень кичился тем, что имеет дело с золотом, и ему чудилось, будто золото бросает какой-то отсвет на его пальцы, руки, на всю его особу. Лорийе говорил, что в прежние времена золотых дел мастера часто носили шпагу, и он ссылался на Бернара Палисси, хотя никогда его не читал. Купо описывал флюгер — чудо искусства, сделанный его товарищем: на стержне был прикреплен сноп, над ним корзинка с фруктами и наверху флаг — точь-в-точь как настоящие; мастер вырезал их из оцинкованного листа, а затем спаял. Г-жа Лера показывала Биби, как надо скручивать стебелек розы, и вертела у него перед носом ручку ножа своими костлявыми пальцами. Голоса становились все громче, то сливаясь, то перебивая друг друга; сквозь этот гомон прорывался пронзительный голосок г-жи Фоконье, которая жаловалась на своих работниц, особенно на одну пигалицу-ученицу: еще вчера та спалила ей две простыни.

— Что ни говорите, — крикнул Лорийе и стукнул кулаком по столу, — а золото — это золото!

Все замолчали перед этой неоспоримой истиной, слышался только тонкий голосок мадемуазель Реманжу:

— Тогда я задираю им юбку и пришиваю ее прямо к туловищу… Потом втыкаю булавку в голову, чтобы не сваливался чепец… И все готово, их продают по тринадцать су.

Она объясняла Бурдюку, как одевает кукол, а тот медленно жевал, будто ворочал жерновами. Не слушая ее, он только кивал головой, а сам Неотступно следил за официантами, как бы они не унесли блюда, пока он его не опустошил. Сначала покончили с телятиной в соусе, потом с зеленым горошком. Теперь принесли жаркое — две тощие курицы на ложе из кресс-салата, сморщенного и засохшего в печке. За окном на верхушках акаций догорали последние лучи солнца. В зале сгущались зеленоватые тени, сливаясь с испарениями, поднимавшимися над залитым вином и соусом столом, загроможденным посудой; а грязные тарелки и пустые бутылки, составленные лакеями вдоль стен, казались отбросами, скинутыми со скатерти прямо на пол. Было очень жарко. Мужчины сняли сюртуки и продолжали есть в одних жилетках.

— Госпожа Бош, пожалуйста, не обкормите их, — сказала Жервеза; она говорила мало и следила издали за Клодом и Этьеном.

Она встала и, подойдя к детям, остановилась за их стульями. Ребята — народ неразумный, они готовы жевать целый день и не могут отказаться от лакомого блюда, — и она сама положила им по кусочку курицы — чуточку белого мяса. Но мамаша Купо заявила, что это не беда, раз в жизни можно и объесться. Г-жа Бош шепотом бранила мужа, уверяя, что он щиплет за ляжки г-жу Лера. Такой похабник, такой наглец! Она хорошо видела, куда он сунул руку. Если только он еще посмеет шарить под столом, видит бог, она не постесняется и запустит ему в голову графин.

В наступившем молчании послышался голос Мадинье, рассуждавшего о политике:

— Их закон от тридцать первого мая — просто срам. Теперь требуется, чтобы человек непременно прожил два года на одном месте. Три миллиона избирателей вычеркнуто из списков. Мне говорили, что в душе принц Бонапарт очень оскорблен, ведь он любит народ и не раз это доказывал.

Сам Мадинье был республиканцем; но он почитал принца за то, что Наполеон приходился ему дядей. Бог это человек — такого больше не будет! Биби Свиной Хрящ рассердился: он работал в Елисейском дворце и сталкивался с Бонапартом носом к носу — вот, как он видит сейчас Бурдюка. И что вы думаете? Этот толстомордый президент — вылитый жеребец, только и всего! Говорят, он собирается ехать в Лион; ну и пусть свернет себе там шею — все только вздохнут с облегчением!

Спор грозил перейти в ссору, и Купо решил вмешаться.

— Да ну вас! Экая глупость — переругаться из-за политики! Вся эта политика просто чепуха! На что она нам нужна? По мне пусть посадят кого угодно: короля, императора или вовсе никого, я все равно буду зарабатывать свои пять франков, есть, пить и спать — ведь так? Бросьте, это слишком глупо!

Лорийе покачал головой. Он родился в один день с графом де Шамбором, двадцать девятого сентября 1820 года. Это совпадение поражало его, оно заронило в нем какое-то неясное предчувствие, ему мерещилась скрытая связь между возвращением во Францию короля и его собственной судьбой. Он не мог сказать, на что он надеется, но намекал, будто тогда в его жизни произойдет некое счастливое событие. И всякий раз, как у него появлялось какое-нибудь неисполнимое желание, он откладывал его на то время, «когда вернется король».

— И представьте, — сказал он, — как-то вечером я видел графа де Шамбора…

Все головы повернулись к нему.

— Да, видел своими глазами. Такой плотный человек, в пальто, с добродушным лицом… Я зашел к своему приятелю Пекиньо, продавцу мебели на улице Ля Шапель. Граф де Шамбор накануне забыл у него зонтик. И вот он входит и говорит совсем просто: «Будьте добры, верните мне зонтик». Боже мой! Да, то был сам граф де Шамбор. Пекиньо дал мне честное слово.

Никто из гостей не выразил ни малейшего сомнения. Пришло время подавать десерт. Официанты убирали со стола, громыхая посудой. Тут г-жа Лорийе, которая все время держалась с большим достоинством, как настоящая дама, вдруг завопила:

— Сукин ты сын!

Один из официантов, убирая блюдо, пролил ей что-то на шею. Ну конечно, он посадил пятно на ее шелковом платье! Мадинье осмотрел ей спину и поклялся, что там ничего нет. Теперь посреди стола красовались в салатнике снежки в яичном соусе, а по бокам две тарелки с сыром и две с фруктами. Сбитые белки перестоялись и плавали хлопьями в желтой жиже, но десерт все же произвел сильное впечатление — его не ждали и нашли изысканным. Бурдюк уплетал по-прежнему. Он потребовал еще хлеба. Доев весь сыр на тарелках, он попросил передать ему салатник, в котором еще оставался яичный соус, и принялся макать в него большие ломти хлеба, как в суп.

— Вот, право, необыкновенный человек, — сказал Мадинье с восхищением.

Наконец мужчины встали и взялись за трубки. Останавливаясь за спиной Бурдюка, они хлопали его по плечу и спрашивали, как он себя чувствует. Биби Свиной Хрящ приподнял его вместе со стулом: черт побери, этот скот стал вдвое тяжелей! Купо шутя сказал, что Бурдюк еще только входит во вкус, теперь его не остановишь, он будет уписывать хлеб до утра. Перепуганные официанты исчезли. Бош на минутку спустился вниз и, вернувшись, сказал, что хозяин стоит за стойкой бледный как мертвец, потрясенная хозяйка послала узнать, не закрылись ли булочные по соседству, и даже у хозяйской кошки самый удрученный вид. Ей-богу, это просто умора, за такой обед и денег не жалко; никакой пикник не может обойтись без этого удава Бурдюка. И мужчины, посасывая трубки, бросали на него завистливые взгляды: надо же столько сожрать — настоящий богатырь!

— Вот уж не хотела бы вас кормить, — сказала г-жа Годрон. — Ну нет, ни за что на свете!

— Эге, матушка, да вы шутите! — ответил Бурдюк, искоса взглянув на ее живот. — Ведь сами-то вы проглотили побольше моего!

Все захлопали, закричали: «Браво, здорово сказано!» Стало совсем темно, и в зале зажгли три газовых рожка; их яркий свет колебался и тускнел среди облаков табачного дыма. Официанты унесли последние стопки грязных тарелок и подали кофе с коньяком. Внизу, под акациями, начались танцы, послышались пронзительные звуки двух скрипок и корнет-а-пистона, а женский смех глухо звучал в теплом ночном воздухе.

— А теперь устроим жженку! — закричал Бурдюк. — Два литра водки, побольше лимонов и поменьше сахару.

Но Купо, заметив встревоженное лицо Жервезы, встал и заявил, что выпивки больше не будет. Уже вылакали двадцать пять литров, по полтора литра на брата, считая детей наравне со взрослыми, — этого больше чем достаточно. Они ведь собрались, чтобы приятно провести время и пообедать запросто, как добрые друзья, потому что они уважают друг друга и хотят отпраздновать в тесном кругу семейное торжество. Все было очень мило, все веселились, и незачем теперь напиваться как свиньи, хотя бы из уважения к дамам. Короче говоря, гости пришли, чтобы выпить за здоровье молодых, а не для того, чтобы нализаться и устроить дебош.

Эта небольшая речь, которую Купо произнес самым проникновенным тоном, ударяя себя после каждой фразы кулаком в грудь, вызвала горячее одобрение Лорийе и Мадинье. Но остальные: Бош, Годрон, Биби Свиной Хрящ и особенно Бурдюк, которые уже сильно накачались, — стали издеваться над Купо и, с трудом ворочая языками, твердили, что у них горит нутро и этот пожар надо залить.

— Кто хочет пить, пусть пьет, а кто не хочет, пусть не пьет, — заявил Бурдюк. — Мы закажем жженку… И никого насильно не тащим… А благородные пусть попросят сахарной водицы.

Купо продолжал его убеждать, но Бурдюк встал, хлопнул себя по заднице и крикнул:

— Знаешь что, поди-ка поцелуй меня вот сюда!.. Человек, два литра старой!

Тогда Купо сказал, что коли так, надо сначала рассчитаться за обед. Это избавит их от споров. Люди порядочные не обязаны платить за пьяниц. Бурдюк долго шарил по карманам, но нашел всего три франка семь су. Зачем они заставили его мокнуть на улице Сен-Дени? Ему надо было согреться, и он разменял свои пять франков. Они сами виноваты, больше никто! В конце концов он отдал Купо три франка, оставив себе семь су на курево. Взбешенный Купо дал бы ему по шее, если бы испуганная Жервеза не схватила его за сюртук, умоляя успокоиться. Он решил занять два франка у Лорийе, который сначала отказал, а затем одолжил ему деньги тайком от жены: она бы ни за что этого не позволила.

Мадинье тем временем взял пустую тарелку. Одинокие женщины — г-жа Лера, г-жа Фоконье и мадемуазель Реманжу — заплатили первыми, скромно положив на нее по пяти франков. Затем мужчины удалились в конец зала и принялись за подсчеты. Их было пятнадцать человек. Следовало собрать семьдесят пять франков. Когда семьдесят пять франков лежали на тарелке, каждый мужчина добавил по пяти су официантам на чай. Понадобилось добрых четверть часа, чтобы произвести этот сложный расчет и закончить его ко всеобщему удовлетворению.

Мадинье, пожелавший иметь дело с самим хозяином, вызвал его в зал, и все были потрясены, когда тот заявил с усмешкой, что собранных денег не хватит, чтобы уплатить по счету. К обеду были сделаны «добавления». Слово «добавления» было встречено гневными криками, но хозяин все подробно объяснил: выпили двадцать пять литров вина вместо условленных двадцати; снежки в яичном соусе он добавил от себя, видя, что десерт получился слишком скудный; к кофе был подан графин рома для любителей кофе с ромом. Тогда поднялся невообразимый гвалт. Теперь все напустились на Купо, и тот отбивался как мог: он не договаривался ни о каких двадцати литрах; крем входил в десерт, и если хозяин добавил его от себя — тем хуже для него; а этот графин рома — чистое вымогательство: желая увеличить счет, хозяин подсунул им ликеры, о которых никогда и речи не было.

— Ром был подан на одном подносе с кофе, — кричал Купо. — Ну и пускай идет в счет вместе с кофе… Оставьте нас в покое. Забирайте свои деньги и катитесь к чертям. Провалиться мне на этом месте, если мы еще хоть раз сунем нос в ваш грязный кабак!

— Вы должны еще шесть франков, — твердил хозяин, — отдайте мне шесть франков… Я даже не поставил в счет три хлеба, которые съел вон тот господин.

Компания сгрудилась вокруг хозяина, бешено размахивая руками, все громко вопили, задыхаясь от ярости. Особенно неистовствовали женщины и вне себя кричали, что не добавят ни сантима. Нечего сказать, хороша свадьба! Мадемуазель Реманжу заявила, что теперь ее силком не затащишь на званый обед. Нет уж, спасибо! Г-жа Фоконье ворчала, что ее очень плохо накормили: дома за сорок су у нее было бы такое угощение, что только пальчики оближешь. Г-жа Годрон жаловалась, что ее запихнули в дальний конец стола, рядом с Бурдюком, который не обращал на нее никакого внимания. Да и вообще такие сборища всегда кончаются плохо. Коли ты приглашаешь гостей на свадьбу, так угощай их на свой счет, черт возьми! Жервеза укрылась у окна, возле мамаши Купо, и не говорила ни слова, сгорая от стыда: она чувствовала, что все эти упреки падают на нее.

Наконец г-н Мадинье вышел вместе с хозяином. Было слышно, как они спорят внизу. Через полчаса он вернулся; пришлось добавить еще три франка, и дело было улажено. Но общество никак не могло успокоиться, гости были сердиты и обижены, они снова и снова заводили разговор о «доплате». Общий галдеж еще усилился после злобной выходки г-жи Бош. Ревниво следя за мужем, она увидела, как он тискал г-жу Лера в укромном уголке. Недолго думая она с маху запустила в него графином, который угодил в стену и разлетелся вдребезги.

— Сразу видно, что муж у вас портной, госпожа Бош, — сказала долговязая вдова, многозначительно поджимая губы, — он отъявленный юбочник… Впрочем, я здорово отделала его ногами под столом.

Вечер был испорчен. Настроение все падало. Мадинье предложил что-нибудь спеть. Но Биби Свиной Хрящ, у которого был хороший голос, куда-то исчез; мадемуазель Реманжу, сидевшая у окна, увидела его внизу под акациями: он отплясывал во дворе с какой-то толстой простоволосой девкой. Корнет-а-пистон и скрипки играли кадриль «Купи горчицы», которую все танцевали на деревенский лад, хлопая в ладоши. Тут гости стали постепенно разбредаться: Бурдюк и супруги Годрон спустились вниз, Бош незаметно улизнул. В окна были видны кружившиеся под деревьями парочки, и листья, при свете висевших на ветвях фонарей, казались слишком яркими, словно намалеванными. Ночь уснула без единого вздоха, как будто разморенная жарой. В зале Мадинье и Лорийе вели серьезную беседу, а дамы, не зная, на чем сорвать накопившуюся злость, принялись осматривать свои платья, отыскивая на них пятна.

Бахрома г-жи Лера, как видно, окунулась в кофе. Цветастое платье г-жи Фоконье было залито соусом. Зеленая шаль мамаши Купо свалилась со стула, и ее нашли в углу, скомканную и затоптанную. Но больше всех бушевала г-жа Лорийе: у нее пятно на спине, и пусть не врут, будто там ничего нет, она его чувствует. И, извернувшись перед зеркалом, она в конце концов отыскала пятно.

— Ну, что я говорила? — закричала она. — Это куриная подливка. Пусть официант заплатит мне за платье! Я подам на него в суд! Ну и денек, доложу я вам! Уж лучше бы я сидела дома. А теперь хватит — я ухожу. Пропади они пропадом с их поганой свадьбой!

И она ушла взбешенная, так громко топая каблуками, что дрожала вся лестница. Лорийе побежал следом за ней. Он еле уговорил ее подождать пять минут на тротуаре, чтобы идти всем вместе. Надо было ей вернуться домой сразу после грозы, как она хотела. Она еще попомнит Купо этот день! Купо был совсем подавлен, видя ее в такой ярости, и Жервеза, чтобы избавить его от неприятностей, согласилась сейчас же отправиться домой. Все стали наспех обниматься. Г-н Мадинье взялся проводить мамашу Купо. Г-жа Бош должна была на первую ночь увести к себе Клода и Этьена; Жервеза могла не тревожиться за них, они уже заснули за столом, объевшись тяжелым яичным соусом. Наконец молодые ушли вслед за супругами Лорийе, покинув остальных гостей в ресторане. И тут внизу вспыхнул новый скандал между их компанией и компанией других посетителей. Бош и Бурдюк отбили даму, пришедшую с двумя военными, и не хотели ее уступать; они грозились разнести все заведение, а скрипки и корнет-а-пистон бешено наяривали польку «Жемчужину».

Было еще только одиннадцать часов. На эту субботу пришелся день большой получки; на бульваре Ля Шапель и во всем квартале Гут-д’Ор шел пьяный разгул. Г-жа Лорийе поджидала остальных под газовым фонарем, шагах в двадцати от «Серебряной мельницы». Она взяла мужа под руку и пошла вперед, не оглядываясь, и так быстро, что Жервеза и Купо, запыхавшись, с трудом поспевали за ней. Порой они сходили с тротуара, чтобы обойти какого-нибудь пьяницу, валявшегося на земле, задрав копыта. Лорийе обернулся и сказал примирительно:

— Мы проводим вас до дому.

Но тут г-жа Лорийе заорала на всю улицу: этакая глупость устраивать брачную ночь в вонючей дыре, под самой крышей «Добро пожаловать». Неужели нельзя было повременить со свадьбой, скопить несколько су, купить кое-какую мебель и провести первую ночь в своем углу? То-то они повеселятся, когда заберутся вдвоем в эту десятифранковую скворешню, где и дышать-то нечем.

— Я отказался от комнаты наверху, — робко возразил Купо, — мы будем жить в комнате Жервезы, она гораздо больше.

Госпожа Лорийе резко обернулась, вскипев от злости.

— Час от часу не легче! — закричала она. — Так ты собираешься спать в комнате Хромуши?

Жервеза вся побледнела. Это прозвище, в первый раз брошенное ей в лицо, обожгло ее как пощечина. К тому же она поняла скрытый смысл восклицания: комната Хромуши, это та самая, в которой она прожила месяц с Лантье, где еще остались следы ее прежней жизни. Но Купо не понял. Его только обидела эта кличка.

— Нечего тебе обзывать других, — ответил он с сердцем. — Ты, может, не знаешь, что за твою прическу весь квартал зовет тебя Коровий Хвост? Ага, тебе это не по вкусу?.. А почему бы нам не остаться в комнате Жервезы? Сегодня дети не ночуют дома, и нам будет очень хорошо.

Госпожа Лорийе ничего не ответила и замкнулась в холодном достоинстве, но ее глубоко уязвила кличка Коровий Хвост. Чтобы утешить Жервезу, Купо тихонько пожимал ей руку и даже немножко развеселил ее, шепнув на ухо, что они начинают семейную жизнь с кругленькой суммой в семь су: у них три больших монеты и одна маленькая; и он принялся бренчать ими, засунув руку в карман. Дойдя до гостиницы «Добро пожаловать», все сухо распрощались. Купо назвал женщин дурами и стал подталкивать их друг к другу, чтобы они поцеловались, но в эту минуту какой-то пьянчуга, пытаясь обойти их, вдруг резко качнулся влево и втиснулся между обеими женщинами.

— Ишь ты, ведь это дядя Базуж, — сказал Лорийе. — Сегодня у него получка.

Испуганная Жервеза прижалась к двери гостиницы. Дядя Базуж, рабочий лет пятидесяти, служил в похоронном бюро. Его черные форменные брюки были заляпаны грязью, застежка черного плаща съехала на плечо, а черная кожаная шляпа, видно, не раз падала на землю и вся сплющилась.

— Не бойтесь, он совсем не злой, — продолжал Лорийе. — Это наш сосед, он живет в том же коридоре, через три двери от нас… Здорово бы он влип, если б начальство встретило его в таком виде!

Дядя Базуж обиделся, увидев, что Жервеза его испугалась.

— В чем дело? — пробормотал он, с трудом ворочая языком. — Не съем же я вас, правда?.. Поверьте, милочка, я не хуже других… Ну да, я выпил, не спорю! Но работа у нас такая, что поневоле приходится смазывать колеса. Небось ни вам, ни вашим дружкам не стащить с пятого этажа покойника этак пудов на шесть? А мы вдвоем с приятелем выволокли его на улицу и даже не сломали по дороге… Мне, знаете, по душе весельчаки.

Но Жервеза все крепче прижималась к запертой двери; ее душили слезы, и весь этот день, озаренный тихой радостью, был для нее испорчен. Она забыла поцеловать золовку и умоляла Купо поскорее увести пьянчугу. Тогда Базуж, пошатываясь, сделал рукой жест, полный философского презрения.

— Все равно, все там будем, и вы тоже, милочка моя. Может, придет день, когда вы будете рады-радешеньки отправиться туда… Да, да, я знаю женщин, которые сказали бы спасибо, кабы я их туда уволок.

И когда Лорийе повели его домой, он обернулся и пробормотал на прощанье, громко икая:

— Если ты помер… слушайте меня… если ты помер, так уж это надолго.

IV
Прошли четыре года, четыре года тяжкого труда. Среди соседей Жервеза и Купо считались примерной парой, жили они тихо, без потасовок, и каждое воскресенье ходили гулять по дороге в Сент-Уэн. Жена работала по двенадцати часов в день у г-жи Фоконье и все же находила время держать свой дом чистым, как стеклышко, и кормить семью утром и вечером чем-нибудь горячим. Муж не напивался, два раза в месяц приносил домой получку и по вечерам, чтобы проветриться, курил трубку у открытого окна. Их ставили в пример, как самых милых и порядочных людей. Вдвоем они зарабатывали девять франков в день, и соседи подсчитали, что им удается кое-что прикопить.

Однако им приходилось работать не покладая рук, чтобы свести концы с концами, особенно первое время. Свадьба влетела им в копеечку: надо было выплатить двести франков долга. Вдобавок им опротивела жизнь в номерах, вся эта грязь, весь этот темный люд кругом; они мечтали устроиться в своем углу, завести собственную мебель и зажить с уютом. Двадцать раз они считали и пересчитывали: им нужна изрядная сумма, не меньше трехсот пятидесяти франков, чтобы устроиться прилично, разложить вещи по местам и не бегать к соседям за кастрюлей или сковородкой, когда надо сварить обед. Они приходили в отчаяние: им ни за что не скопить такую громадную сумму меньше чем за два года. Но тут неожиданно подвернулся счастливый случай: один старый господин из Плассана попросил отпустить к нему старшего из ребят — Клода: он хотел устроить мальчика в коллеж; это была благородная причуда старого чудака, любителя живописи, которого когда-то пленили человечки, нацарапанные малышом. На Клода уходила уйма денег, Купо еле справлялись с расходами. Когда у них остался на руках только младший Этьен, им удалось за семь с половиной месяцев скопить триста пятьдесят франков. В тот день, когда супруги купили наконец мебель в магазине подержанных вещей на улице Бельом, они не помнили себя от радости и, прежде чем вернуться домой, пошли прогуляться по внешним бульварам. Теперь у них была кровать, ночной столик, комод с мраморной доской, шкаф, круглый стол с клеенкой и шесть стульев — все из старого красного дерева, — а сверх того постельные принадлежности, белье и почти новая кухонная утварь. Наконец-то они как будто по-настоящему вступили в жизнь, серьезно и окончательно, и, обзаведясь своим хозяйством, сразу приобрели вес среди почтенных жителей квартала.

Вот уж два месяца, как они подыскивали себе квартиру. Сначала они хотели снять комнату в большом доме на улице Гут-д’Ор. Но там все было занято, и им пришлось отказаться от своей давнишней мечты. Сказать по правде, Жервеза в душе не очень об этом жалела: ее пугало близкое соседство с Лорийе. И они продолжали поиски. Купо весьма разумно считал, что им надо поселиться поближе к прачечной г-жи Фоконье, чтобы Жервеза в любое время могла забежать домой. В конце концов им повезло: они нашли квартирку с кухней, всего две комнаты — большая и маленькая, на Новой улице, в квартале Гут-д’Ор, почти напротив прачечной. Она помещалась в двухэтажном домике с очень крутой лестницей; там было только две квартиры, одна налево, другая направо; весь низ занимал каретный мастер, сдававший экипажи напрокат, и на большом дворе, тянувшемся вдоль улицы, стояли сараи, забитые упряжью и повозками. Жервеза была в восторге, ей казалось, что она снова попала в провинцию: никаких соседок, не надо бояться сплетен, тихий, мирный уголок, похожий на улочку в Плассане за крепостным валом; и, для полноты счастья, она могла видеть из прачечной окно своей квартиры, даже не отрываясь от утюга — стоило лишь слегка вытянуть шею.

Переезд состоялся в начале апреля. К этому времени Жервеза была уже на девятом месяце беременности. Но она бодрилась, вела себя молодцом и говорила, смеясь, что ребенок помогает ей работать: она чувствует, как его ручонки толкают ее, и это прибавляет ей сил. А когда Купо уговаривал ее полежать и отдохнуть, она чуть не набрасывалась на него. Еще чего! Она ляжет, когда у нее начнутся схватки — не раньше! До того ли теперь: ведь скоро прибавится лишний рот — надо работать, не разгибая спины. И она сама вымыла всю квартиру, а потом помогла мужу расставить мебель. К мебели она относилась с благоговением, вытирала ее с материнской заботливостью, и при виде каждой царапины сердце у нее обливалось кровью. Если, подметая комнату, она случайно задевала какую-нибудь вещь, она вздрагивала, будто ударила самое себя. Особенно Жервезе был дорог комод; он казался ей таким красивым, таким солидным, надежным. И она лелеяла мечту, в которой не смела никому признаться: ей хотелось купить большие часы и поставить их на комод, прямо посредине мраморной доски, — вот было бы красиво! Если б она не ждала младенца, она, возможно, и решилась бы их приобрести. Но теперь она с тяжелым вздохом отложила покупку на будущее.

Купо были очарованы своей новой квартирой. Кровать Этьена поставили в маленькой комнате, где могла поместиться и вторая детская кроватка. Кухонька была величиной с пятачок и совсем темная, но если не закрывать двери, то и в ней света хватало; да ведь Жервеза не собиралась устраивать званые обеды на тридцать персон, а ее семья там вполне умещалась. Зато большая комната была их гордостью. Утром они сразу задергивали над кроватью белый коленкоровый полог, и спальня превращалась в столовую: посредине стоял круглый стол, а по бокам шкаф и комод. В камине выгорало на пятнадцать су каменного угля в день, поэтому они его забили, а перед ним на мраморной доске поставили маленькую чугунную печурку; в самые сильные холода она съедала угля всего на семь су. Затем Купо как мог украсил стены и обещал добавить кое-что в будущем. За неимением зеркала он повесил большую гравюру; на ней какой-то маршал Франции, потрясая жезлом, гарцевал на коне между пушкой и горкой ядер. Над комодом по правую и левую сторону от старой фарфоровой позолоченной кропильницы, в которой теперь держали спички, Купо разместил семейные фотографии, а на шкафу поставил два гипсовых бюста — Паскаля и Беранже, один с серьезным, другой с улыбающимся лицом, — и казалось, что оба они прислушиваются к тиканью висевших между ними часов с кукушкой. Право же, это была чудесная комната!

— Угадайте, сколько мы платим за квартиру? — спрашивала Жервеза каждого, кто заходил к ним.

И когда посетитель оценивал квартиру дороже, чем она стоила. Жервеза, торжествуя, что они так хорошо и дешево устроились, радостно кричала:

— Ровно полтораста франков, и ни сантима больше! Здорово? Просто даром!

Даже сама улица увеличивала в глазах супругов прелесть новой квартиры. Она входила в их жизнь: Жервеза постоянно сновала между своим домом и прачечной г-жи Фоконье. По вечерам Купо спускался на крыльцо и сидел, покуривая трубочку. Улица без тротуаров, с разбитой мостовой, шла в гору. В верхнем ее конце, выходившем на улицу Гут-д’Ор, стояли покосившиеся темные лавчонки с немытыми окнами: сапожники, бочары, мелочные торговцы, прогоревший винный погребок, давно запертые ставни которого были залеплены афишами. На другом конце улицы, ведущей к центру Парижа, высились пятиэтажные дома, заслонявшие небо; тут в нижних этажах разместилось множество прачечных, — сбившись в кучу, они тесно жались друг к дружке. Этот мрачный угол оживляла только зеленая, по-провинциальному размалеванная вывеска парикмахера, висевшая над витриной, уставленной разноцветными флаконами и начищенными медными тазиками; она казалась здесь единственным светлым пятном. Гораздо веселее была средняя часть улицы: тут дома становились ниже и как бы расступались, давая место воздуху и солнцу. Между сараями каретного мастера, заведением, где изготовляли зельтерскую воду, и прачечной напротив, оставалось много простора, а тишину и покой улицы еще сильнее подчеркивали приглушенные голоса прачек и мерные вздохи паровой машины. Большие Пустыри и длинные проулки между почерневшими стенами придавали этому уголку захолустный вид. Купо забавлялся, наблюдая, как редкие прохожие перескакивают через непросыхающие ручейки мыльной воды, и уверял, что все здесь напоминает деревню, куда он, пятилетним мальчишкой, ездил с дядей. А Жервезу особенно радовало дерево, росшее во дворе, слева от ее окна, — хилая акация с единственной зеленой веткой, — и молодой женщине казалось, что эта чахлая зелень оживляет всю улицу.

Жервеза родила в самом конце апреля. Схватки начались после обеда, около двух часов, когда она гладила занавески у г-жи Фоконье. Но она не хотела сразу уходить и корчилась на стуле, а чуть только боли отпускали ее, снова бралась за утюг; заказ был спешный, и она решила непременно догладить белье. Может быть, это просто расстройство желудка, нельзя же бежать домой, чуть у тебя заболит живот! И она взялась было за мужские сорочки, как вдруг вся побелела. Ей все-таки пришлось бросить работу, и она побрела к себе, согнувшись в три погибели, хватаясь за стены. Одна из работниц предложила проводить ее, но Жервеза не позволила и попросила только зайти к повитухе, жившей поблизости, на улице Шарбоньер. Дело пока не горит. Наверно, она проканителится всю ночь. Вернувшись домой, она еще успеет приготовить обед для Купо, а потом приляжет на кровать, не раздеваясь. Но на лестнице ее вдруг так скрутило, что пришлось сесть тут же на ступеньке; она крепко зажимала рот кулаками, чтобы не закричать: она бы сгорела со стыда, если б ее застал здесь кто-нибудь из мужчин. Но вот боли утихли, она встала, отперла дверь и с облегчением подумала, что, может быть, ошиблась. Сегодня она хотела приготовить на обед рагу из бараньих ребрышек. Пока Жервеза чистила картошку, она чувствовала себя неплохо, но едва поставила баранину тушиться в чугунке, как снова начались схватки. Она размешивала подливку, топчась у плиты, а по лицу у нее катились крупные слезы. Ну что ж, может, она и родит, но это вовсе не значит, что муж должен сидеть без обеда. Наконец рагу было готово и тихо шипело на остывающих углях. Жервеза вернулась в комнату, думая, что еще управится и накроет на стол для Купо. Она успела поставить бутылку вина, но добраться до кровати у нее уже не хватило сил, — она упала и родила тут же прямо на полу. Повитуха пришла через четверть часа и приняла ребенка.

Кровельщик по-прежнему работал на постройке больницы. Жервеза запретила посылать за ним. Когда в семь часов он вернулся домой, она лежала на кровати очень бледная, тепло укутанная в одеяло. Запеленутый в шаль младенец плакал в ногах у матери.

— Бедная моя женушка! — воскликнул Купо, целуя ее. — Пока я зубоскалил и веселился, ты тут мучилась и кричала… Однако ловко ты справляешься, словно пирожки печешь. Не успеешь чихнуть, и готово!

Она слабо улыбнулась и прошептала:

— Девочка…

— Отлично! — подхватил Купо, балагуря, чтобы ее подбодрить. — Я дочку и заказывал! И вот пожалуйста — получай! Ты всегда будешь делать все, что я захочу?

Потом он взял на руки малютку и продолжал:

— Дайте-ка поглядеть на вас, маленькая замарашка! Ого, какая красная мордочка! Ну ничего, скоро побелеет. Веди себя прилично, не будь потаскушкой, расти большая и умная, как мама и папа.

Жервеза серьезно смотрела на дочь широко открытыми, затуманившимися от грусти глазами. Она покачала головой: ей больше хотелось мальчика, ведь мальчику куда легче пробить себе дорогу, его подстерегает меньше опасностей в этом страшном Париже. Повитуха отобрала младенца у Купо. Она запретила Жервезе разговаривать: и так здесь слишком шумно. Тогда кровельщик сказал, что надо бы сообщить новость мамаше Купо и Лорийе, но он умирает с голоду и сперва хочет пообедать. Роженица не могла спокойно смотреть, как Купо сам накрывает на стол, сам бегает в кухню за рагу, ест все подряд из глубокой тарелки и никак не может отыскать хлеб. Несмотря на запрещение повитухи, она громко причитала и вертелась под одеялом. Экая досада, что она не успела поставить прибор, — от боли сразу свалилась на пол, будто ее стукнули дубинкой. Муж, бедняга, должно быть, обижается на нее: он не может толком пообедать, а она валяется в кровати. Да уварилась ли картошка? Она уж и не помнит, посолила ли ее.

— Замолчите вы наконец! — крикнула повитуха.

— Да разве ее уймешь, — сказал Купо с набитым ртом. — Если б вас тут не было, ей-богу, она бы вскочила нарезать мне хлеба… Лежи ты смирно, дуреха! Если будешь прыгать, проваляешься две недели… Рагу очень вкусное, не волнуйся. Сударыня, поешьте со мной, ведь вы не откажетесь?

Повитуха сказала, что есть ничего не будет, но с удовольствием выпьет стаканчик вина: уж очень она расстроилась, увидев несчастную роженицу вместе с младенцем прямо на полу. Наконец Купо ушел сообщить новость родне. Через полчаса он вернулся и привел с собой всю семью: мамашу Купо, чету Лорийе и г-жу Лера, которую как раз застал у сестры. Видя, что Купо преуспевают, Лорийе стали очень любезны, они на все лады расхваливали Жервезу, однако при этом с таинственным видом пожимали плечами, подмигивая и покачивая головой, как будто чего-то не договаривали. Словом, они знают, что знают, но не хотят перечить мнению всего квартала.

— Я привел к тебе всю ораву! — закричал Купо. — Ничего не попишешь, — они хотят на тебя поглядеть… Но ты лежи и прикуси язычок, тебе не велено разговаривать. Они смирненько посидят и посмотрят на тебя, без всяких церемоний, идет? А я сварю им кофе, да еще какого!

И он исчез в кухне. Мамаша Купо расцеловала Жервезу и принялась восхищаться малюткой: этакая толстушка! Золовки тоже громко чмокнули роженицу в обе щеки. Затем, стоя возле кровати, они принялись ахать и охать, обсуждая событие во всех подробностях. Вот уж, право, необыкновенные роды: раз, два — и готово! Будто зуб выдернули. Г-жа Лера со всех сторон осмотрела малютку и, заявив, что она хорошо сложена, многозначительно добавила, что из нее выйдет женщина хоть куда; но потом она нашла, будто у малютки слишком острая головка, и, не обращая внимания на крики младенца, стала легонько приминать ее, чтобы закруглить. Г-жа Лорийе рассердилась и вырвала у нее девочку из рук: разве можно тискать нежное темечко, ведь этак у ребенка могут появиться бог знает какие пороки! Затем она принялась рассматривать новорожденную, отыскивая сходство с родителями. Тут все чуть не перессорились. Лорийе стоял позади женщин, вытянув шею, и твердил, что девочка нисколько не похожа на Купо, разве что носик, пожалуй, да и то чуть-чуть! Она вылитая мать — смотрите, какие глаза; таких глаз ни у кого нет в их семье.

А Купо все не появлялся. Слышно было, как он воюет на кухне с плитой и грохочет кофейником. Жервеза была сама не своя: ну мужское ли это дело варить кофе! И она кричала ему, что и как надо делать, не слушая унимавшей ее повитухи.

— Да заткнешься ли ты наконец! — воскликнул Купо, входя с кофейником в руках. — Пристала как пиявка. Все ей неймется. Пить будем из стаканов, потому что чашки остались в магазине. Понятно?

Все уселись вокруг стола, и Купо взялся сам разливать кофе. Аромат у него замечательный, это вам не бурда из закусочной! Повитуха, смакуя, допила свой стакан и ушла: все идет гладко, теперь она не нужна; если за ночь роженице станет хуже, пусть за ней пришлют утром. Не успела она сойти с лестницы, как г-жа Лорийе обозвала ее бесстыдницей и дармоедкой. Ишь ты, кладет четыре куска сахару на стакан, загребает пятнадцать франков, а потом бросает роженицу одну. Но Купо вступился за повитуху: он охотно заплатит ей пятнадцать франков, ведь акушерки проводят за ученьем всю молодость, не зря они так дорого берут. Тут Лорийе затеял спор с г-жой Лера: он уверял, что, если хочешь, чтобы родился мальчик, надо поставить кровать изголовьем к северу, а она, пожимая плечами, говорила, что это ерунда; есть другое верное средство: надо незаметно подсунуть жене под тюфяк пучок свежей крапивы, сорванной на солнцепеке. Стол пододвинули к кровати, и до десяти часов все сидели возле Жервезы. А она, во власти непреодолимой усталости, лежала, тупо улыбаясь, откинув на подушку отяжелевшую голову; она все видела и слышала, но у нее не было сил ни пошевелиться, ни вымолвить слово; ей казалось, будто она умерла, но смерть эта легка и приятна; ей было отрадно смотреть словно из иного мира на жизнь своих близких. Порой раздавался тонкий писк новорожденной, вплетаясь в грубые голоса взрослых, которые на все лады обсуждали убийство на улице Бон-Пюи, в дальнем конце квартала Ля Шапель.

Когда гости уже собирались уходить, разговор зашел о крестинах. Лорийе согласились быть крестными малютки; правда, они состроили при этом довольно постные мины, но, наверно, были бы обижены, если б с этой просьбой обратились к другим. Купо вовсе не считал обязательным крестить девочку: десяти тысяч в приданое это ей не принесет, будьте уверены, а вот простудиться она может, и даже очень просто! Вообще чем меньше имеешь дела с попами — тем лучше. Но мамаша Купо обозвала его безбожником. Лорийе, хотя и не очень-то часто наведывались в церковь, все же кичились своей набожностью.

— Давайте назначим крестины на воскресенье, идет? — предложил золотых дел мастер.

Жервеза кивнула в знак согласия, и все расцеловали ее на прощание, пожелав скорее выздоравливать. Попрощались и с малюткой. Каждый подходил и наклонялся над маленьким дрожащим тельцем, улыбался и говорил нежные словечки, как будто крошка могла их понять. Ее называли Нана, уменьшительным от Анны, имени ее крестной матери.

— Спокойной ночи, Нана! Будь паинькой, Нана, расти красавицей…

Когда все наконец ушли, Купо придвинул свой стул вплотную к кровати и докурил трубку, держа руку Жервезы в своей. Кровельщик был очень растроган; медленно попыхивая трубкой, он ронял короткие фразы:

— Ну как, старушка? Гости совсем заморочили тебе голову? Понимаешь, я не мог запретить им прийти. Ведь это все-таки доказывает их доброе отношение… Но нам гораздо лучше одним… верно? Мне все время хотелось побыть немножко вот так, вдвоем с тобой. И вечер казался таким длинным. Бедная моя курочка! Ей было так больно! Когда эти малявки вылезают на свет, им и дела нет, что по их милости кто-то мучается! Наверно, кажется, будто тебе вспороли живот… Где у тебя болит? Дай, я поцелую.

Он осторожно просунул под спину жене свою сильную руку, приподнял ее и поцеловал в живот через простыню, охваченный жалостью грубого мужчины к страдающей женской плоти. Он спрашивал, не делает ли ей больно, и предлагал подуть, чтобы стало легче. Жервеза была счастлива. Она клялась, что уже все прошло. Она только хотела поскорее встать на ноги, потому что теперь ей уж никак нельзя прохлаждаться. Но он ее успокаивал. Неужели он сам не прокормит малышку? Он был бы просто подлецом, если б взвалил все заботы о дочке на Жервезу. Сделать ребенка — штука не хитрая, главное его прокормить, верно?

В эту ночь Купо не сомкнул глаз. Он следил, чтоб не погасла печка, и каждый час вставал и поил малютку с ложечки подсахаренной водой. Но это не помешало ему, как всегда, отправиться утром на работу. В обеденный перерыв он даже урвал минутку и сбегал в мэрию записать ребенка. Тем временем соседи известили г-жу Бош, и она пришла посидеть у больной. Но Жервеза, проспав десять часов подряд, жаловалась, что от лежанья у нее разламывается спина и валяться ей больше невмоготу. Если ей не позволят встать, она и вправду заболеет. Вечером, когда Купо вернулся домой, она стала ему жаловаться: конечно, она вполне доверяет г-же Бош, но все-таки видеть не может, как кто-то хозяйничает в ее комнате, роется в ящиках, трогает ее вещи. На другой день привратница сбегала в лавочку и, вернувшись, застала Жервезу уже одетой и на ногах: она подметала комнату и готовила мужу обед. Больше ее так и не удалось уложить. Да что они смеются над ней, что ли? Все эти нежности хороши для важных барынь. А у бедняков нет на это времени. Спустя три дня после родов Жервеза уже гладила юбки у г-жи Фоконье и, обливаясь потом, ворочала утюги на раскаленной плите.

В субботу вечером г-жа Лорийе принесла крестнице подарки: чепчик за тридцать пять су и плиссированное крестильное платьице, отделанное кружевцем, — оно было не новое, и его отдали за шесть франков. Назавтра Лорийе, как крестный отец, преподнес роженице шесть фунтов сахара. Словом, они не ударили в грязь лицом. На обед, который Купо устроил в тот же вечер, они тоже пришли не с пустыми руками: муж принес под мышкой две запечатанные бутылки вина, а жена — круглый торт, купленный у очень известного кондитера на улице Клиньянкур. Но оказалось, что Лорийе раззвонили о своей щедрости на всю улицу: они истратили почти двадцать франков! Жервеза, узнав об этих пересудах, чуть не задохнулась от возмущения и с тех пор перестала доверять их любезностям.

На крестильном обеде Купо окончательно сблизились с соседями. В квартирке напротив, на одной площадке с Купо, жили мать и сын Гуже. До этого дня Купо только раскланивались с ними, встречаясь на лестнице или на улице; соседи казались довольно нелюдимыми. Но на другой день после родов г-жа Гуже принесла Жервезе ведро воды, и та решила, что следует пригласить соседей к обеду, тем более что они были ей по душе. И тут знакомство состоялось.

Гуже приехали из департамента Нор. Мать занималась починкой кружев, а сын работал кузнецом на гвоздильной фабрике. Они уже пять лет жили в этом доме. За их скромной, тихой жизнью скрывалось большое горе: когда они жили в Лилле, отец Гуже, напившись до потери рассудка, убил ломом товарища и, попав в тюрьму, повесился на собственном шейном платке. После этого несчастья ею вдова и сын переехали в Париж, но давнее преступление по-прежнему тяготило их, и они старались искупить его безупречной честностью, мужеством и добротой. В конце концов они даже стали чуть-чуть гордиться собой, убедившись, что есть люди и похуже их. Г-жа Гуже ходила во всем черном, монашеский чепец обрамлял ее бледное, спокойное лицо; белизна кружев и тонкая работа, которой она занималась, казалось, наложили на ее строгий облик отпечаток чистоты. Гуже был здоровенный двадцатитрехлетний великан, прекрасно сложенный, краснощекий, голубоглазый и сильный, как геркулес. Товарищи по мастерской прозвали его Желтая Борода за его красивую русую бороду.

Жервеза сразу почувствовала к этим людям горячую симпатию. Когда она попала к ним в первый раз, ее поразила чистота их квартиры. Все так и сверкало, нигде ни пылинки! А пол блестел, как зеркало. Г-жа Гуже показала Жервезе комнату сына. Беленькая, нарядная, она была похожа на девичью спальню: узкая железная кровать с муслиновым пологом, туалетный столик, письменный стол, над ним полка для книг, а стены сплошь увешаны картинками, вырезанными из бумаги фигурками, цветными гравюрами и всевозможными портретами из иллюстрированных журналов. Мамаша Гуже сказала, улыбаясь, что сын ее — большой ребенок: вечером, устав от чтения, он забавляется, разглядывая картинки. Жервеза незаметно провела у соседки целый час, пока та сидела за пяльцами у окна. Молодая женщина с интересом рассматривала кружево, заколотое множеством булавок, и была счастлива в этой атмосфере чистоты и покоя; ей нравилась сосредоточенность и тишина, каких требовала эта кропотливая работа.

Чем чаще Жервеза бывала у Гуже, тем больше ценила их. Они трудились с утра до ночи и откладывали четверть заработка на сберегательную книжку. Соседи почтительно раскланивались с ними и с уважением говорили об их бережливости. Гуже всегда ходил аккуратно одетый, в рабочей куртке без единого пятнышка. Он был очень вежлив, даже немного робок, несмотря на свои широченные плечи. Прачки в конце улицы смеялись, глядя, как он проходит мимо, скромно потупив глаза. Он не выносил их соленых словечек, ему было противно, что эти женщины вечно говорят гадости. Но как-то случилось, что он пришел домой пьяный. Тогда мать, ни словом не упрекнув его, поставила перед ним портрет отца, — грубо намалеванный портрет, который она хранила на дне комода. И после этого урока Гуже всегда пил в меру, только чтоб утолить жажду, хотя он не чувствовал отвращения к вину: ведь без вина рабочему человеку не обойтись. По воскресеньям он ходил гулять под руку с матерью; чаще всего они отправлялись в Венсенский лес, но иногда он водил ее и в театр. Мать он просто обожал и слушался ее, как будто все еще был маленьким мальчиком. Упрямый, тяжеловесный, с медлительными движениями молотобойца, он чем-то напоминал большое животное, туповатое и добродушное.

Первое время Гуже очень стеснялся Жервезы. Однако прошло несколько недель, и он к ней привык. Он поджидал ее, чтобы помочь отнести узлы с бельем, обращался с ней с грубоватой фамильярностью, как с сестрой, и вырезал для нее картинки. Но вот, как-то утром, он вошел к Купо, не постучав, и застал ее полураздетой за умываньем. После этого он целую неделю не смотрел ей в глаза, так что и она в конце концов стала краснеть при встрече с ним.

Купо, бойкий и развязный, настоящий парижанин, считал Гуже простофилей. Конечно, хорошо, что он не пьяница, не пристает на улице к девчонкам, но все же мужчина должен быть мужчиной, иначе пусть уж просто носит юбку! Он высмеивал его в присутствии Жервезы и уверял, будто тот заигрывает со всеми красотками в квартале, а «сердцеед» Гуже яростно отнекивался. Однако это не мешало им быть добрыми друзьями. Они поджидали друг друга по утрам, вместе шли на работу и по дороге домой иногда выпивали по кружке пива. После крестин они перешли на «ты»: когда говоришь «вы», получается слишком длинно. Но дальше их дружба не шла, пока Желтая Борода не оказал Смородинному Листу крупную услугу — такую услугу, о которой помнят всю жизнь. Дело было второго декабря. Кровельщик ради смеха надумал пойти поглядеть на восстание; по правде говоря, ему было наплевать и на Бонапарта, и на Республику, и вообще на всю эту шумиху, — просто он любил запах пороха, его веселили выстрелы. И Купо, наверно, сцапали бы у баррикады, если б тут случайно не оказался кузнец, который заслонил его своим могучим телом и помог удрать. Возвращаясь по улице Фобур-Пуассоньер, Гуже шел крупным шагом, сердито нахмурившись. Он интересовался политикой и был республиканцем, но умеренным: стоял за справедливость и за благо народа. Однако в перестрелке он не участвовал и объяснил почему: нечего народу таскать из огня каштаны для буржуазии, которая потом все равно сядет ему на шею; в феврале и июле рабочие получили хороший урок; теперь-то уж предместья не станут лезть в драку, пусть город сам разделывается, как знает. Затем, поднявшись в гору по улице Пуассонье, Гуже обернулся и поглядел на Париж: а все же там внизу затевается грязное дело, народ когда-нибудь раскается, что смотрел на все эти козни и сидел сложа руки. Но Купо посмеивался, обзывая ослами тех, кто рискует собственной шкурой ради того, чтобы проклятые бездельники, заседающие в палате, получали свои двадцать пять франков. Вечером Купо пригласил мать и сына Гуже поужинать. За сладким Смородинный Лист и Желтая Борода расцеловались в обе щеки. Теперь они стали друзьями до гроба.

Три года жизнь двух семей по обе стороны площадки текла спокойно, без всяких событий. Жервеза нянчила дочку и умудрялась терять не больше двух рабочих дней в неделю. Она стала искусной гладильщицей и зарабатывала до трех франков в день, поэтому она решила отдать Этьена, которому уже исполнилось семь лет, в небольшой пансион на улице Шартр, где за ученье брали сто су. Несмотря на то что Купо растили двух детей, они каждый месяц откладывали на книжку двадцать, а то и тридцать франков. Когда они накопили шестьсот франков, Жервеза потеряла покой: ее преследовала честолюбивая мечта подыскать небольшое помещение, нанять работниц и открыть собственную прачечную. Она все уже высчитала. Если дело пойдет, через двадцать лет они скопят небольшой капитал и заживут где-нибудь в деревне на ренту. Но она никак не могла решиться. Она говорила, что не спеша присматривает помещение, а сама старалась все хорошенько обдумать: ведь деньги лежат и есть не просят, напротив — даже дают приплод. За три года Жервеза осуществила только одну мечту: купила в рассрочку большие часы из палисандрового дерева с витыми колонками и блестящим медным маятником; ей пришлось выплачивать за них целый год — по двадцать су в неделю. Она сердилась, когда Купо пытался их заводить, она одна имела право снимать с них стеклянный колпак; Жервеза протирала колонки с таким благоговением, будто комод с мраморной доской превратился в алтарь. Под колпаком, за часами, она прятала сберегательную книжку. И часто, мечтая о своей прачечной, она надолго забывалась, пристально следя за движением стрелок, как будто ждала особой, торжественной минуты, чтобы принять наконец решение.

Почти каждое воскресенье супруги Купо отправлялись вместе с Гуже на прогулку. Они очень славно проводили время: заходили поесть жареной рыбы в Сент-Уэне или кролика в Венсене и посидеть в садике перед трактиром, без всяких затей. Мужчины пили в меру и возвращались домой в полном порядке, ведя под руку дам. Вечером, перед сном, они вместе подсчитывали расходы, делили их пополам и никогда не спорили из-за лишнего су. Лорийе ревновали Купо к семейству Гуже. Чудно, ей-богу, что Смородинный Лист и Хромуша вечно якшаются с чужими, когда у них есть своя родня. Нечего сказать, хороши — просто плюют на родичей! Скопили три гроша — и уже задрали нос! Г-жа Лорийе, уязвленная тем, что брат ускользает у нее из рук, снова принялась обливать Жервезу грязью. А г-жа Лера, напротив, стала на сторону Жервезы и в защиту ей выдумывала нелепые истории, будто вечером на бульваре Хромушу пытались соблазнить какие-то негодяи, а она вела себя как героиня из романа и спасла свою честь, отвесив им пару оплеух. Что до мамаши Купо, то она старалась всех примирить и жить в ладу со всеми детьми; зрение ее все слабело, она помогала по хозяйству только в одной семье и была рада перехватить несколько франков и у тех и у других.

В тот день, когда Нана исполнилось три года, Купо, придя домой с работы, заметил, что Жервеза сама не своя. Но она не захотела объяснять причины и уверяла, будто ровно ничего не случилось. Однако, видя, что Жервеза не может даже толком накрыть на стол и вдруг застывает, задумавшись, с тарелками в руках, Купо решительно потребовал, чтоб она сказала, в чем дело.

— Ну ладно, скажу, — проговорила она наконец. — Мелочная лавочка на улице Гут-д’Ор сдается внаем… Час тому назад я ходила за нитками и видела сама… Меня просто всю перевернуло.

Речь шла о маленькой, очень удобной лавочке, в том самом большом доме, где они когда-то мечтали поселиться. Сдавалось все помещение: лавка, комната позади нее и две клетушки слева и справа, — словом, как раз то, что им нужно; правда, комнатки очень маленькие, но зато они хорошо расположены. Жервезу пугала только цена: хозяин просит пятьсот франков…

— Значит, ты уже осмотрела ее и узнала цену? — спросил Купо.

— Просто так, из любопытства, — ответила она притворно равнодушным тоном. — Когда ищешь, заглядываешь туда, где висит объявление… ведь это ни к чему не обязывает… Но тут, разумеется, слишком дорого. И вообще, может быть, глупо нам заводить свое дело…

Однако после обеда Жервеза снова заговорила о пустующей лавочке. Она даже нарисовала план на полях газеты. И мало-помалу так увлеклась, что стала прикидывать, как можно разместиться в этих комнатах, словно ей завтра предстояло перебираться и расставлять там мебель. Тогда Купо, видя, как она загорелась, стал уговаривать ее снять помещение; меньше чем за пятьсот франков она наверняка не найдет ничего подходящего, к тому же можно еще поторговаться с хозяином: авось сбавит цену. Одно досадно — тогда им придется жить в одном доме с Лорийе, а ведь она их терпеть не может. Но тут Жервеза рассердилась: разве она кого-нибудь ненавидит? Ей до того хотелось снять лавочку, что она даже принялась защищать Лорийе; в сущности, они вовсе не плохие люди, она отлично с ними поладит. И когда они легли, когда Купо уже заснул, она еще долго обдумывала, как она все устроит, хотя и не приняла окончательного решения.

Наутро, оставшись одна, она не могла удержаться от соблазна, сняла колпак с часов и заглянула в сберегательную книжку. Подумать только, что вся ее прачечная находится здесь, на этих грязных, исписанных каракулями листках! Прежде чем уйти из дома, сна посоветовалась с г-жой Гуже, и та поддержала ее намерение завести свое дело: с таким мужем, как у нее, человеком верным и непьющим, она быстро станет на ноги и, конечно, не прогорит. В обеденный перерыв Жервеза решила зайти к Лорийе и спросить их мнение: она не хотела, чтобы говорили, будто она делает что-то тайком от родных. Г-жа Лорийе была ошеломлена. Как! Хромуша вздумала открыть собственную прачечную? Она чуть не лопнула со злости, но прикинулась, будто очень рада, и пробормотала сквозь зубы, что лавка удобная и Жервеза правильно сделает, если ее снимет. Однако, опомнившись, Лорийе заговорили о том, что двор очень сырой, а в нижнем этаже всегда темно. Да, там недолго нажить ревматизм! Впрочем, если для нее это вопрос решенный, то не станет же она считаться с их мнением…

Вечером Жервеза, смеясь, призналась Купо, что если б ей не удалось снять эту лавочку, она просто захворала бы от огорчения. Однако прежде чем сказать — «решено», она попросила мужа самому все осмотреть и поторговаться с хозяином.

— Ну что ж, пойдем хоть завтра, — сказал Купо. — Заходи за мной к шести часам на улицу Наций, а на обратном пути завернем на улицу Гут-д’Ор.

Купо заканчивал крышу нового четырехэтажного дома. В этот день он уже укреплял последние листы. Крыша была почти плоская, и он устроил себе на ней стол, положив на двух козлах широкую доску. Яркое майское солнце, опускаясь, золотило трубы. И, вырисовываясь высоко в ясном небе, кровельщик спокойно резал листы большими ножницами, склонившись над столом, совсем как портной, который кроит брюки. Тут же на крыше, возле стены соседнего дома, его помощник, щуплый белобрысый парнишка лет семнадцати, раздувал огонь в жаровне огромными мехами, и при каждом их дыхании вздымалась туча сверкающих искр.

— Эй, Зидор! Приготовь паяльник! — крикнул Купо.

Зидор сунул паяльник в горячие угли, казавшиеся бледно-розовыми при дневном свете, и снова принялся их раздувать. Купо взял последний лист. Его надо было прикрепить у самого карниза, возле водосточной трубы; здесь начинался короткий крутой скат и зияла дыра, в которую была видна улица. Кровельщик работал в веревочных туфлях; чувствуя себя как дома, он подошел к краю крыши, шаркая ногами и насвистывая «Стой, барашек, не беги!» Дойдя до дыры, он скользнул вниз, уперся коленом в каменную печную трубу, присел и наполовину повис в воздухе. Одна нога у него болталась над улицей. Поворачиваясь и окликая этого разиню Зидора, он хватался рукой за край трубы, чтобы не свалиться вниз, на тротуар.

— Эй ты, растяпа! Давай паяльник! Ну что ты уставился в небо, болван? Думаешь, тебе посыпятся в рот жареные рябчики?

Но Зидор не спешил. Глазея по сторонам, он увидел густой дым вдали, на том конце Парижа, около Гренеля. А вдруг это пожар? Однако он все же подошел, растянулся на животе, наклонился над дырой и передал Купо паяльник. Кровельщик начал припаивать лист. Порой он вытягивался, порой сжимался в комок и ловко сохранял равновесие, то упираясь носком, то прислонившись боком, то цепляясь одним пальцем. Он работал с чертовской самоуверенностью, с дерзким спокойствием и двигался беспечно, пренебрегая опасностью. Он свое дело знает и ничего не боится. Пускай улица боится за него! Он не расставался с трубкой и время от времени спокойно оборачивался и сплевывал вниз.

— Смотри-ка! Ведь это госпожа Бош! — воскликнул он вдруг. — Эй! Госпожа Бош!

Он заметил, что привратница переходит улицу. Она подняла голову и узнала его.

И начался разговор между тротуаром и крышей. Привратница стояла, задрав кверху голову и спрятав руки под передником, а Купо свесился, ухватившись левой рукой за трубу.

— Вы не видали моей жены? — спросил он.

— Нет, не видала, — ответила привратница. — А вы ее ждете?

— Она обещала зайти за мной… Как там у вас, все здоровы?

— Спасибо, здоровы, одна я что-то кисну… Вот собралась на улицу Клиньянкур, хочу купить баранью ножку. Мясник возле Мулен-Ружа запросил за ножку шестнадцать су.

Они старались перекричать грохот повозки, катившейся по широкой пустынной улице Наций; их громкие голоса привлекли внимание какой-то старушонки, высунувшейся из окна; теперь она оперлась о подоконник и уставилась на человека, стоявшего перед ней на крыше, как будто ожидала захватывающего зрелища и надеялась, что он того и гляди свалится вниз.

— Ну ладно, до свиданья! — крикнула г-жа Бош. — Не стану вам мешать.

Купо повернулся и взял паяльник из рук Зидора. Г-жа Бош не прошла и двух шагов, как заметила на другой стороне улицы Жервезу, державшую за руку Нана. Привратница уже подняла голову, собираясь крикнуть об этом кровельщику, но Жервеза остановила ее, энергично замахав рукой. И молодая женщина тихонько, чтоб не услышал муж, поведала привратнице свои опасения: она боится сразу показаться на глаза Купо: от неожиданности он может вздрогнуть и свалиться. За четыре года она всего один раз приходила к нему на работу. Сегодня это второй. Она не может на него смотреть, кровь у нее леденеет, когда она видит, как он работает между небом и землей, там, куда не залетают и воробьи.

— Еще бы, это не очень приятно, — пробормотала г-жа Бош. — Мой-то портной, мне нечего бояться.

— Если б вы знали, — продолжала Жервеза, — первое время я с утра до ночи не находила покоя. Мне вечно мерещилось, что его несут на носилках с разбитой головой… Теперь я уж меньше об этом думаю. Ко всему привыкаешь… Каждый должен зарабатывать на кусок хлеба… Но ему хлеб слишком дорого достается, в любую минуту он может заплатить за него жизнью.

Она замолчала и спрятала Нана, закрыв девочку подолом, из страха, что та закричит. Жервеза стояла с побелевшим лицом, не в силах отвести глаз от крыши. Купо как раз припаивал нижний край листа у водосточной трубы; он перегнулся сколько мог, но не доставал до карниза. Тогда он рискнул отпустить руку и сделал шаг вперед, со свободной и тяжеловесной уверенностью опытного рабочего. На минуту он повис над улицей, не держась, и спокойно занимался своим делом. А снизу было видно, как он старательно водит паяльником, из которого вырывается белый огонек. У Жервезы от страха перехватило дыхание; молча стиснув руки, она невольно подняла их вверх, словно умоляя кого-то. Но вот у нее вырвался глубокий вздох. Купо не спеша сплюнул и спокойно поднялся на крышу.

— Вот как! Ты шпионишь за мной? — весело закричал он, заметив жену. — Что, госпожа Бош, небось натерпелась она страху? Боялась меня окликнуть… Подожди, я скоро кончу, управлюсь за десять минут.

Ему осталось приладить колпачок к трубе — пустяковое дело! Жервеза и г-жа Бош стояли на тротуаре, болтали о том о сем и приглядывали за Нана, которая порывалась залезть в канаву и наловить рыбок; обе женщины посматривали на крышу и, улыбаясь, кивали Купо головой, как бы говоря, что они его не торопят. Старушонка в доме напротив не отходила от окна и смотрела на кровельщика, словно чего-то дожидаясь.

— Что она уставилась, эта ведьма? — сказала г-жа Бош. — Вот гнусная рожа!

Сверху доносился громкий голос кровельщика, он пел: «Хорошо рвать землянику!» Теперь, склонившись над столом, он разрезал оцинкованный лист с ловкостью искусного мастера. Начертив циркулем круг, он кроил широкий веер большими кривыми ножницами; затем, тихонько постукивая молотком, изогнул его, придав форму островерхой шляпки гриба. Зидор тем временем снова принялся раздувать угли в жаровне. Солнце садилось за домом, и его ярко-розовый свет, постепенно бледнея, переходил в нежно-лиловый. В этот тихий вечерний час силуэты двух рабочих казались непомерно длинными, четко вырисовываясь в ясном прозрачном небе рядом с темной полосой стола и причудливыми очертаниями мехов.

Когда колпак был готов, Купо снова крикнул:

— Зидор! Давай паяльник!

Но Зидор куда-то исчез. Кровельщик, ругаясь, поискал его глазами и окликнул через открытое чердачное окно. Наконец он увидел его на соседней крыше через два дома от них. Бездельник разгуливал как ни в чем не бывало: он любовался, прищурив глаза, на раскинувшийся внизу громадный город, а ветер трепал его жидкие волосы.

— Эй ты, шалопай! Думаешь, ты на даче? — закричал, обозлившись, Купо. — Или, может, сочиняешь стихи? Тоже мне Беранже! Сейчас же давай паяльник! Слыханное ли дело? Шляется туда-сюда по крышам! Ты бы еще подружку сюда привел да разводил бы с ней шуры-муры! Дашь ты мне наконец паяльник, сукин сын!

Он кончил паять и крикнул Жервезе:

— Вот и готово! Сейчас спущусь.

Труба, к которой он прилаживал колпак, была посередине крыши. Жервеза успокоилась и с улыбкой следила за его движениями. Нана вдруг увидела отца и, обрадовавшись, захлопала в ладоши. Она уселась на тротуар, чтобы было удобнее смотреть вверх.

— Папа, папа! — закричала она изо всех сил. — Папа! Посмотри на меня!

Кровельщик хотел нагнуться, но нога у него скользнула… И вдруг он покатился вниз — непонятно, нелепо, как кошка, у которой перебили лапы, покатился вниз по крыше, тщетно пытаясь за что-нибудь ухватиться.

— Черт возьми! — пробормотал он хриплым голосом.

И упал. Тело его описало чуть изогнутую дугу, два раза перевернулось в воздухе и с глухим стуком брякнулось на середину мостовой, как будто сверху сбросили тюк белья.

Жервеза дико закричала, всплеснула руками и словно окаменела. Сбежались прохожие, вокруг Купо собралась толпа. У потрясенной г-жи Бош подкосились ноги, но она схватила Нана, чтобы загородить от нее тело. А старушонка напротив, видимо вполне удовлетворенная, спокойно затворила окно.

Наконец четверо мужчин перенесли Купо в аптеку на углу улицы Пуассонье, и он пролежал там чуть ли не целый час на одеяле, пока бегали в больницу Ларибуазьер за носилками. Он еще дышал, но, глядя на него, аптекарь с сомнением покачивал головой. Теперь Жервеза стояла рядом с мужем на коленях и безудержно рыдала, ничего не видя от слез, оглушенная, отупевшая. Она осторожно протягивала руки и легонько прикасалась к нему, но тут же отдергивала их, оглядываясь на аптекаря, который запретил ей трогать пострадавшего. А через минуту, не в силах удержаться, она снова тянулась к мужу, чтобы убедиться, что он еще не остыл, не зная, как ему помочь. Когда наконец пришли с носилками, чтобы доставить Купо в больницу, Жервеза вскочила и отчаянно закричала:

— Нет, нет! Только не в больницу!.. Мы живем на Новой улице в квартале Гут-д’Ор.

Тщетно ее пытались отговорить: ведь если она возьмет больного домой, лечение обойдется очень дорого. Она упорно повторяла:

— Новая улица, Новая улица… Я покажу, куда нести… Вам-то что за дело? У меня есть деньги… Это мой муж. Я хочу, чтоб он был со мной.

И им пришлось отнести Купо домой. Когда носилки тащили сквозь толпу, собравшуюся возле аптеки, соседки с одобрением говорили о Жервезе: вот это баба! Даром что хромая, а своего добьется, молодчина, право слово. Уж она поставит мужа на ноги, а в больнице разве будут возиться с таким тяжелым больным? Известное дело, доктора от них отмахиваются, они не любят канителиться с калеками! Г-жа Бош уже отвела Нана домой и, вернувшись, вне себя от волнения рассказывала собравшимся все подробности происшествия.

— Я только вышла купить баранью ножку, я стояла вот здесь и своими глазами видела, как он упал, — повторяла она. — Это случилось из-за девчонки, он хотел взглянуть на нее, — и бабах! Ах ты господи! Не приведи бог увидеть такое еще раз… Однако мне все-таки надо сходить за бараньей ножкой…

Целую неделю Купо был совсем плох. Родные, соседи, все кругом, с минуты на минуту ждали, что он отдаст богу душу. Доктор — очень дорогой врач, который брал пять франков за визит, — боялся внутренних повреждений; эти слова всех пугали, соседи говорили, что у кровельщика от сотрясения оборвалось сердце. Одна Жервеза, побледневшая от бессонных ночей, серьезная и полная решимости, только пожимала плечами. У ее мужа сломана правая нога — это верно, все это знают; ну что ж, ногу ему залечат, вот и все. А что сердце будто оборвалось — это чепуха. Она сумеет укрепить ему сердце! Она знает, как это делается: нужны только чистота, заботливый уход и преданность. Она была твердо убеждена в этом и верила, что спасет его, если будет неотступно сидеть при муже, следить за ним, а когда начнется жар, класть руку ему на лоб. Она ни минуты не сомневалась, что выходит его. Целую неделю она провела на ногах, молчаливая, упорная, решив спасти мужа во что бы то ни стало; она забросила детей, забыла соседей, родных — всех на свете. Вечером на девятый день, когда доктор наконец сказал, что ручается за жизнь больного, Жервеза, сразу обессилев, упала на стул как подкошенная и залилась слезами. В эту ночь она согласилась соснуть часок-другой, положив голову на краешек кровати.

Несчастье с Купо поставило на ноги всю родню. Мамаша Купо проводила все ночи у Жервезы, но к девяти часам уже засыпала на стуле. Каждый вечер, возвращаясь с работы, г-жа Лера делала большой крюк, чтобы справиться о здоровье брата. Лорийе первое время забегали по два-три раза в день, предлагая подежурить у Купо, и даже принесли Жервезе кресло. Но они сразу стали затевать ссоры из-за того, как надо ухаживать за больным. Г-жа Лорийе утверждала, что на своем веку выходила немало больных, уж ей ли не знать, как браться за дело. Она обвиняла Жервезу, уверяя, будто та оттирает ее от постели брата. Понятно, что Хромуша хочет любой ценой спасти Купо, — еще бы, ведь если б она не пришла на улицу Наций и не помешала ему работать, он бы не свалился. Но если она будет лечить мужа по-своему, то наверняка доконает его.

Когда Жервеза увидела, что Купо вне опасности, она перестала так ревниво его оберегать. Теперь родные уже не могли угрожать его жизни, и она не боялась допускать их к мужу. И родственники заполнили комнату. Выздоровление шло очень медленно, доктор говорил, что оно протянется месяца четыре. Пока ослабевший кровельщик спал, супруги Лорийе честили Жервезу и называли ее дурой. Какой толк, что она взяла мужа домой? В больнице его поставили бы на ноги вдвое быстрей. Лорийе сам с удовольствием схватил бы какую-нибудь хворь, лишь бы доказать ей, что он, ни минуты не раздумывая, отправится в больницу Ларибуазьер. А г-жа Лорийе знала одну даму, которая недавно оттуда вышла. Так что же вы думаете? Ее утром и вечером кормили курятиной. И оба супруга в двадцатый раз принимались высчитывать, во что обойдутся Купо эти четыре месяца болезни: во-первых, пропавший заработок, во-вторых, доктор и лекарства, а позже хорошее вино и свежее мясо. Если Купо проедят лишь свои сбережения, они еще дешево отделаются; но им наверняка придется залезть в долги, будьте покойны. Ну, это уж их дело. Только пусть они не рассчитывают на родню: родные не так богаты, чтобы содержать больных за свой счет. Тем хуже для Хромуши, вот и все. Надо было поступать как все и отправить мужа в больницу. Вдобавок ко всему она, оказывается, еще и гордячка!

Как-то вечером г-жа Лорийе вдруг злобно спросила:

— А как же ваша лавка? Скоро вы ее снимете?

— И правда, — захихикал Лорийе, — привратник вас ждет не дождется.

Жервеза чуть не задохнулась. Она и думать забыла о лавочке. Но она видела, как злорадствуют родственники при мысли, что ее планы рухнули. С этого вечера Лорийе пользовались любым предлогом, лишь бы посмеяться над ее несбывшейся мечтой. Если речь заходила о каком-нибудь невыполнимом желании, они предлагали отложить его до тех пор, когда она станет хозяйкой шикарного заведения с витриной на улицу. А уж за ее спиной они издевались вовсю. Ей не хотелось слишком дурно думать о них, но, право, похоже было, что Лорийе радуются несчастному случаю с Купо, помешавшему ей открыть прачечную на улице Гут-д’Ор.

Тогда она решила сама посмеяться над собой и показать им, что не жалеет никаких денег, лишь бы вылечить мужа. Всякий раз, как ей случалось брать при них сберегательную книжку из-под стеклянного колпака, она весело говорила:

— Ну, я пошла снимать лавочку.

Ей не хотелось сразу забирать из кассы все сбережения. Она брала по сто франков, чтобы не держать в комоде целую кучу денег; к тому же она еще смутно надеялась на какое-то чудо: а вдруг Купо выздоровеет раньше срока и ей удастся сохранить хоть часть отложенной суммы? Вернувшись из сберегательной кассы, она старательно записывала на клочке бумаги, сколько денег еще осталось. Она делала это только для порядка. Да, брешь в их сбережениях становилась все больше, но Жервеза с тем же ясным лицом, с той же спокойной улыбкой подводила итоги своего постепенного разорения. Разве не утешение, что эти деньги истрачены на такое важное дело, что они оказались под рукой в тяжелую минуту? И без всякого сожаления она заботливо прятала книжечку за часы, под стеклянный колпак.

Во время болезни Купо мать и сын Гуже были очень внимательны к Жервезе. Г-жа Гуже оказывала ей всевозможные услуги; всякий раз выходя из дому, она спрашивала Жервезу, не нужно ли ей купить сахару, масла или соли; в те дни, когда она варила суп, она всегда предлагала соседке свежего бульона, а видя, что Жервеза не справляется с хозяйством, помогала ей на кухне, мыла посуду. Гуже по утрам забирал ведра Жервезы и приносил ей воду из колонки на улице Пуассонье; на этом она экономила два су. После ужина, если родственники не толпились в комнате больного, Гуже приходили провести с ней вечерок. Часа два, с восьми до десяти, кузнец сидел, покуривая трубку, и смотрел, как Жервеза хлопочет у постели больного. Бывало, он не скажет за вечер и нескольких слов: сидит, втянув русую голову в широченные плечи, и с умилением следит, как Жервеза наливает в чашку горячее питье и осторожно размешивает сахар, стараясь не стукнуть ложечкой. Его трогало до глубины души, когда она подходила к кровати и ласково утешала Купо. Ни разу в жизни он не встречал такой мужественной женщины. И ее нисколько не портила хромота, напротив — она была особым достоинством Жервезы: ведь с больной ногой ей было еще труднее вертеться день-деньской, ухаживая за мужем. С утра до ночи она ни на минуту не присядет, даже чтобы поесть. То и дело бегает в аптеку, прибирает за больным, ничем не брезгуя, и, не жалея сил, наводит чистоту и порядок в комнате, где целый день толчется народ, и при этом никогда не пожалуется, всегда приветлива, хотя к вечеру прямо с ног валится от усталости и чуть не засыпает на ходу. В этой комнате, заставленной лекарствами, в этой атмосфере преданности, кузнец проникался глубоким уважением к Жервезе, видя, как она всем сердцем любит Купо и самоотверженно ухаживает за ним.

— Ну, старина! Вот тебя и склепали! — сказал как-то Гуже выздоравливавшему Купо. — Да я за тебя и не боялся, с такой женушкой — ты как за каменной стеной!

Гуже и сам собирался жениться. Его мать подыскала ему очень порядочную девушку, кружевницу, как и она сама, и от души хотела его обвенчать. Он согласился, чтобы не огорчать ее, был даже назначен день свадьбы — в начале сентября. Деньги на обзаведение уже давно были отложены и дожидались в сберегательной кассе. Но когда Жервеза заговаривала с Гуже о будущей женитьбе, он качал головой и говорил, растягивая слова:

— Другие женщины не похожи на вас, госпожа Жервеза. Кабы они были такие, как вы, то можно бы жениться хоть на десяти сразу.

Между тем прошло два месяца, и Купо начал вставать с постели. Он еще еле ходил — несколько шагов от кровати до окна, да и то опираясь на Жервезу. Там он усаживался в кресло Лорийе, вытянув правую ногу на табуретку. Этот зубоскал, который смеялся над людьми, ломающими копыта в гололедицу, никак не мог примириться со своим несчастьем. Он не умел мыслить философски. Два месяца, проведенные в постели, он только и делал, что ругался, проклинал все на свете и всех изводил. Разве это жизнь — круглые сутки валяться на спине, с ногой, твердой, словно деревяшка, и перетянутой, будто сосиска! Право, теперь он изучил потолок как свои пять пальцев, а уж трещину в углу может нарисовать с закрытыми глазами! Потом, когда он водворился в кресле у окна, пошли новые песни. Долго он будет торчать тут на одном месте, точно истукан? Не больно-то весело смотреть с утра до ночи на улицу, где не увидишь ни одного прохожего и откуда вечно несет жавелем! Ей-богу, этак быстро состаришься, он отдал бы десять лет жизни, лишь бы еще разок поглядеть на крепостной вал. И он снова и снова клял свою судьбу. Нет, право, это слишком несправедливо, с ним такого не должно было случиться — ведь он хороший работник, не лентяй, не пьяница. Будь это кто-нибудь другой, он еще мог бы понять.

— Папаша Купо, — говорил он, — разбил себе башку, когда налакался. Я не скажу, что так ему и надо, но все-таки это не удивительно… А я-то был натощак, чист, как младенец, и капли в рот не брал в тот день! И нате, качусь вверх тормашками только потому, что вздумал пошутить с Нана!.. Как хотите, а это уж слишком! Если есть господь бог на небе, то у него там плохие порядки. Никогда я с этим не примирюсь!

И когда он уже твердо стал на ноги, в нем по-прежнему жила глухая обида на свое ремесло. Нет, никчемное это дело — целый день, как кошка, лазить по крыше! Вот буржуа, те не дураки! Посылают вас на погибель, а сами небось трусят — даже близко не подойдут к стремянке: сидят себе в углу у камина, и плевать им на рабочий люд. И Купо договаривался до того, что каждый должен сам мастерить себе крышу. Черт возьми! Ведь это вполне справедливо: не хочешь мокнуть — прикрой свой дом от дождя. Он горько сетовал, что не выучился другому, более приятному и не такому опасному ремеслу, столярному, например. Это уж вина папаши Купо; у всех отцов дурацкий обычай непременно впрягать детей в свои оглобли.

Еще два месяца Купо ходил на костылях. Сначала он только спускался вниз и курил трубку на крыльце. Потом уже мог доковылять до бульвара и часами сидел там, греясь на солнышке. Мало-помалу к нему возвращалась прежняя веселость, и в долгие часы праздности этот зубоскал забавлялся, оттачивая свой острый язык. Но вместе с жизнерадостностью в нем рождалась и любовь к безделью; ему нравилось сидеть, свесив руки, расслабив мускулы, отдаваясь сладкой истоме; казалось, леность постепенно овладевает им и, воспользовавшись его медленным выздоровлением, все глубже проникает в плоть, ослабляя и усыпляя его. Купо возвращался домой веселый, насмешливый, уверял, что жизнь хороша, и не понимал, почему так не может продолжаться и дальше. Когда он стал обходиться без костылей, он начал совершать более далекие прогулки и заглядывал на стройки повидать старых товарищей. Он стоял, сложа руки, под лесами, балагурил, качал головой, подтрунивал над потевшими приятелями и, вытягивая ногу, говорил — вот к чему приводит этот дурацкий труд! Посмеявшись над чужой работой, он уходил удовлетворенный, словно отомстив за свою обиду. Конечно, хочешь не хочешь, придется снова взяться за дело, но только как можно позже. Эх, он дорого поплатился, и у него отбило охоту. К тому же так приятно поваландаться на воле!

Когда Купо было нечем заняться после обеда, он отправлялся к Лорийе. Они очень жалели его и, стараясь заманить к себе, были любезны и внимательны. В первые годы после женитьбы он отдалился от них под влиянием Жервезы. Теперь они старались прибрать его к рукам, подсмеивались над ним и уверяли, что он побаивается жены. Разве он не мужчина, в самом деле! Однако супруги были очень осторожны и лицемерно расхваливали достоинства Жервезы. Купо пока не затевал ссор с женой, но не раз клялся ей, что г-жа Лорийе ее обожает, и просил быть полюбезнее с золовкой. Первая ссора вспыхнула как-то вечером из-за Этьена. Кровельщик провел полдня у Лорийе. Когда он вернулся, обед был еще не готов, и ребята хныкали, прося есть; тут Купо вдруг набросился на Этьена и отпустил ему две звонких оплеухи. А потом ворчал битый час: этот ребенок ему не сын, он и сам не понимает, зачем терпит его в своем доме, кончится тем, что он вышвырнет малого на улицу. До сих пор Купо не затевал историй из-за Этьена. На другой день он повел речь о том, что мальчишка позорит его. Прошло три дня, и Купо уже с утра до вечера пинал его ногой в зад, так что Этьен, едва заслышав шаги отчима на лестнице, убегал к Гуже, и кружевница освобождала ему местечко за столом, чтобы мальчик мог готовить уроки.

Жервеза давно вернулась на работу. Теперь ей не приходилось поднимать и ставить на место колпак от часов: они проели все сбережения; оставалось только работать, работать до седьмого пота, ведь надо было прокормить четыре рта. И она одна работала за всех. Когда соседи жалели ее, она тотчас вступалась за Купо. Вы только подумайте, сколько он выстрадал! Не мудрено, если характер у него немного испортился. Когда он поправится, это пройдет. А если ей говорили, что Купо уже здоров и мог бы вернуться на работу, она решительно возражала. Нет, нет, еще рано! Она не хочет, чтоб он снова слег. Она-то помнит, что говорил доктор! Ведь она сама уговаривает Купо не работать и каждое утро просит его повременить, обождать еще немного. Жервеза даже потихоньку совала ему несколько монет в жилетный карман. А Купо принимал все как должное; он жаловался, будто у него болит то тут, то там, чтобы она ухаживала за ним; прошло уже полгода, а он все еще выздоравливал. Теперь, когда он отправлялся посмотреть, как работают другие, он охотно заходил с товарищами пропустить стаканчик. Право же, в кабачке было совсем не плохо: можно посмеяться, потолковать о том о сем. Никакого греха тут нет. Только ханжи говорят, что скорее сдохнут от жажды, чем зайдут в кабак. Раньше товарищи смеялись над ним, и за дело: разве может стаканчик вина повредить человеку? Ведь он пьет только вино, и Купо бил кулаком себя в грудь, — он гордился тем, что пьет одно вино, а водки в рот не берет; вино удлиняет жизнь, не вредит здоровью, не опьяняет. Однако не раз, прошлявшись весь день от стройки к стройке, от кабака к кабаку, Купо возвращался домой сильно под хмельком. В такие дни Жервеза говорила, что у нее разболелась голова, и запирала дверь, чтобы Гуже не услышали, какие штуки выкидывает ее муж.

Но мало-помалу Жервезой овладевала грусть. Утром и вечером она заходила на улицу Гут-д’Ор взглянуть на лавочку, которую до сих пор еще никто не снял; она рассматривала ее тайком, как будто это было ребячеством, недостойным взрослого человека. Лавочка снова не давала ей покоя: вечером, потушив свет, она лежала в темноте с широко открытыми глазами, и эта несбыточная мечта манила ее, как запретный плод. В сотый раз она принималась подсчитывать: двести пятьдесят франков — плата за аренду, полтораста франков — на обзаведение и устройство, сто франков, чтобы прожить первые две недели: итого, самое меньшее пятьсот франков. Если она не твердила об этом вслух, постоянно, то лишь из страха, как бы не подумали, что она жалеет о деньгах, потраченных на лечение Купо. Порой она вдруг бледнела, запнувшись на половине фразы, боясь выдать свою мечту, и замолкала смущенная, словно утаила дурную мысль. Теперь придется проработать еще года четыре, а то и пять: раньше им не скопить такую крупную сумму. Она приходила в отчаяние именно потому, что не могла открыть прачечную сейчас же, — ведь тогда она сводила бы концы с концами без помощи Купо, а он отдыхал бы еще несколько месяцев, пока ему снова не придет охота работать; она успокоилась бы и избавилась от тайного страха за будущее, сжимавшего ей сердце, когда Купо возвращался навеселе, распевая песни и рассказывая, какую потешную штуку выкинул этот стервец Бурдюк, которого он угостил вином.

Как-то вечером, когда Жервеза сидела дома, к ней заглянул Гуже и, застав ее одну, против обыкновения, не сбежал сразу к себе. Он сел и, поглядывая на нее, закурил трубку. Он, видимо, собирался сказать ей что-то очень важное; должно быть, он вертел и переворачивал в уме какую-то мысль, не зная, как ее лучше выразить. Но вот, после долгого молчания, он наконец решился, вынул трубку изо рта и выпалил одним духом:

— Жервеза, вы позволите мне одолжить вам денег?

Жервеза стояла у комода, наклонившись над ящиком, и перебирала какие-то тряпки. Сильно покраснев, она разом выпрямилась. Значит, он видел, как она утром торчала минут десять перед лавочкой, не в силах отвести от нее глаз? А он смущенно улыбался, будто сделал ей какое-то сомнительное предложение. Но она решительно отказалась: никогда она не возьмет денег в долг, не зная, сможет ли их отдать. К тому же ей нужна слишком большая сумма. Но он настаивал, подавленный, огорченный; наконец она воскликнула:

— А как же ваша свадьба? Не могу же я взять у вас деньги, отложенные на свадьбу!

— Об этом не тревожьтесь, — ответил он, тоже покраснев, — я раздумал жениться. Знаете, я решил… Право, мне приятнее одолжить вам эти деньги.

Оба вдруг потупили глаза. Они ничего не сказали, но между ними что-то пролетело — тихое, нежное. И Жервеза согласилась. Гуже уже переговорил с матерью. Они тут же отправились к ней через площадку. Кружевница сидела серьезная, немного грустная, спокойно склонив голову над пяльцами. Она не хотела перечить сыну, но теперь уже не одобряла планов Жервезы и прямо сказала ей почему: Купо на дурном пути, он промотает ее прачечную. Прежде всего она не могла простить Купо, что во время выздоровления он не захотел учиться грамоте; кузнец предлагал ему помочь, но кровельщик послал его ко всем чертям, уверяя, что от ученья люди только хиреют. Они чуть не рассорились и с тех пор все больше отдалялись друг от друга. Однако, видя умоляющие глаза своего большого ребенка, г-жа Гуже заговорила с Жервезой очень приветливо. Она согласилась дать соседям взаймы пятьсот франков: пусть они выплачивают Гуже по двадцать франков в месяц, а сколько времени это продлится — не важно.

— Ишь ты! А ведь кузнец и впрямь ухлестывает за тобой, — смеясь, закричал Купо, узнав об этой сделке. — Ну, тут я спокоен, он такой простофиля!.. Мы-то, конечно, отдадим ему деньги. Но даю слово, если б он напоролся на жуликов, его бы мигом облапошили!

На другой день Купо сняли лавку. С утра до вечера Жервеза бегала с Новой улицы на улицу Гут-д’Ор. Видя, как она носится, легкая, сияющая, окрыленная, словно и не хромает, соседи говорили, что ей, наверное, сделали операцию.

V
Как раз в апреле Бош ушел со старого места на улице Пуассонье и поступил привратником в большой дом на улице Гут-д’Ор. Вот это было кстати! Жервеза, жившая так спокойно без всяких привратников в квартирке на Новой улице, боялась оказаться во власти какой-нибудь ведьмы, которая будет поднимать крик, чуть только плеснешь во дворе водой или вечером громко хлопнешь дверью. Привратники — такой склочный народ! Но с Бошами жить одно удовольствие. Они старые знакомые, и с ними всегда можно поладить. Тут уж все пойдет по-семейному.

В тот день, когда супруги Купо пришли подписывать арендный договор и Жервеза вошла в высокие ворота, у нее тревожно, замерло сердце. Значит, она все-таки будет жить в этом громадном, как город, доме с длинными лестницами и бесконечным лабиринтом коридоров. Серые фасады, вывешенное в окнах тряпье, темный мощеный двор, весь в выбоинах, похожий на площадь, глухой шум, доносившийся из мастерских, — все приводило ее в смятение; она радовалась, что скоро сбудется ее заветная мечта, и в то же время боялась, а вдруг из ее затеи ничего не выйдет и она будет раздавлена в непосильной борьбе с голодом, дыхание которого уже чувствовала за спиной. Из слесарной и столярной мастерских нижнего этажа доносился стук молотков и свист рубанков, и ей казалось, что она совершает безумный поступок: бросается очертя голову в пущенную полным ходом машину. В этот день ручеек, вытекавший из красильни, был нежно-зеленого цвета. Она перешагнула его и улыбнулась: этот цвет показался ей добрым предзнаменованием.

Встреча с хозяином дома произошла в привратницкой у Бошей. Г-н Мареско, крупный торговец ножевыми товарами с улицы Мира, был когда-то бродячим точильщиком. Говорили, что с тех пор он сколотил не один миллион. У этого крепкого, ширококостного пятидесятипятилетнего мужчины, носившего орден в петлице, были тяжелые, грубые руки рабочего; ему доставляло огромное удовольствие отбирать ножи и ножницы у своих жильцов и самолично точить их ради развлечения. Его считали человеком не гордым; бывало, он часами сидел в темных конурках своих привратников, проверяя с ними счета. Там он решал и все дела. Купо застали его за грязным столом г-жи Бош, которая жаловалась хозяину, что швея с третьего этажа по лестнице «А» отказалась платить за квартиру да еще обозвала ее неприличным словом. Когда договор был подписан, хозяин пожал кровельщику руку. Рабочих он уважает. В прежние времена ему самому пришлось здорово поработать. Но трудом можно всего добиться. Пересчитав двести пятьдесят франков — плату за первое полугодие, — хозяин опустил ее в свой обширный карман и принялся вспоминать старину, с гордостью показывая на орден.

Между тем Жервеза была немного смущена поведением Бошей. Они делали вид, будто вовсе с ней не знакомы. Оба лебезили перед хозяином, угодливо гнули спину, ловили каждое его слово и все время кивали головой. Вдруг г-жа Бош проворно выскочила за дверь и разогнала стаю ребятишек, барахтавшихся в грязи перед колонкой: из открытого крана била струя воды, заливая мощеный двор; а когда привратница степенно возвращалась обратно, прямая и строгая, внушительно шелестя юбками и медленно обводя взглядом многочисленные окна, словно проверяя, все ли в порядке, она с достоинством поджимала губы, — ведь теперь ей дана власть вершить судьбы трех сотен жильцов. Бош снова завел речь о швее с третьего этажа; он говорил, что ее пора бы выселить, и высчитывал просроченные ею платежи с важным видом управляющего, который блюдет свой авторитет. Г-н Мареско одобрил предложение выселить швею, но решил подождать до конца полугодия. Все-таки жестоко выгонять людей на улицу, тем более что хозяин ни гроша на этом не выгадает. И Жервеза с дрожью подумала, что ее тоже могут вот так взять и вышвырнуть на улицу, если какое-нибудь несчастье помешает ей заплатить в срок. В закопченной привратницкой, заставленной грязной мебелью, было темно и сыро, как в погребе; свет из единственного окошка падал на портняжный стол и освещал старый сюртук, расстеленный для перелицовки. Дочурка Бошей Полина, рыженькая четырехлетняя девочка, сидя прямо на полу, терпеливо смотрела, как жарится телятина, и с наслаждением вдыхала густой кухонный чад.

Господин Мареско снова пожал руку Купо, а тот напомнил ему, что в лавке нужно сделать ремонт, ведь хозяин сам обещал поговорить об этом позже. Но тут г-н Мареско рассердился: ничего он не обещал; где это видано, чтобы домовладелец оборудовал торговые помещения. Однако он все же согласился пойти осмотреть лавку вместе с Купо и Бошем. Прежний жилец, бакалейщик, съезжая с квартиры, забрал с собой полки, ящики, прилавок; комнаты стояли голые, потолки почернели, с растрескавшихся стен свисали обрывки грязных желтых обоев. И тут, в гулкой пустоте комнат, завязался горячий спор. Г-н Мареско кричал, что торговец должен сам обставлять свою лавку; а вдруг он пожелает отделать ее золотом, — что ж, хозяин обязан добывать ему золото? Затем он сослался на свой собственный магазин на улице Мира; он сам вложил в него больше двадцати тысяч франков. А Жервеза с чисто женским упорством повторяла все тот же довод, который казался ей неопровержимым: ведь квартиру он оклеил бы обоями, правда? Чем же это помещение отличается от квартиры? Она просит только побелить потолок и оклеить стены обоями — больше ничего.

Бош во время этих переговоров сохранял достойный и непроницаемый вид; он отворачивался, смотрел по сторонам и упорно молчал. Напрасно Купо делал ему знаки и подмигивал: Бош держался так, словно он не желает злоупотреблять своим влиянием на хозяина. Наконец физиономия Боша немного оживилась, он криво усмехнулся и слегка кивнул головой. Как раз в эту минуту взбешенный г-н Мареско, с горестным видом разжав пальцы, точно скупец, у которого вырвали золото из рук, уступил Жервезе и обещал побелить потолок и оклеить стены, но с условием — платить за обои пополам. И он тут же сбежал, ничего не желая больше слушать.

Когда Бош остался с Купо и Жервезой, он сразу изменил тон и стал дружески хлопать Купо по плечу. Каково? Ловко обтяпали дело! Если б не он, никогда бы им не добиться ни побелки, ни оклейки! Заметили они, как хозяин косился на него, спрашивая совета, и сразу согласился, стоило Бошу кивнуть? И Бош доверительно сообщил, что ведь, в сущности, настоящий-то хозяин дома он: он решает, кого надо выселить, сдает комнаты тем, кто ему приглянется, получает плату за квартиру и по неделям хранит деньги у себя в комоде. Вечером, чтобы отблагодарить Бошей, Купо сочли своим долгом послать им два литра вина. За такую услугу не жалко и заплатить.

Со следующего понедельника рабочие начали приводить лавку в порядок. Самым серьезным делом оказалась покупка обоев. Жервезе нравились светлые обои, серые с голубыми цветочками, от них комната станет веселей. Бош предложил ей пойти вместе с ним в магазин и выбрать самой. Но у него был строгий наказ от хозяина: обои должны стоить не дороже пятнадцати су за кусок. Битый час они торчали в магазине: Жервеза все засматривалась на очень миленькие обои по восемнадцать су, все другие казались ей отвратительными, и она приходила в отчаяние. Наконец Бош сдался; так и быть, он устроит ей это дело: хозяину можно поставить в счет лишний кусок. Возвращаясь домой, Жервеза купила пирожков для Полины. Она не любила оставаться в долгу, уж тот, кто окажет ей услугу, никогда не прогадает.

Лавку должны были закончить за четыре дня. Однако провозились битых три недели. Сначала хотели попросту отмыть фасад водой. Но старая бурая краска была до того грязна, до того уныла, что Жервеза не удержалась и решила перекрасить весь фасад в голубой цвет с желтыми прожилками. Словом, переделкам не было конца. Купо все еще не работал и приходил с утра посмотреть, как подвигается ремонт. Бош бросал недошитый пиджак или брюки, в которых он прометывал петли, и тоже являлся, чтобы приглядеть за рабочими. И оба целый день торчали в лавке, задрав головы, заложив руки за спину, курили, плевали, обсуждая каждый мазок маляров. Стоило вбить гвоздь, как начинались глубокомысленные рассуждения и бесконечные споры. Маляры, два здоровых добродушных детины, поминутно слезали со стремянок, становились посреди лавки и тоже принимали участие в спорах или, качая головой, часами разглядывали свою работу. Потолок они побелили довольно быстро, но окраску, казалось, никогда не закончат. Краска никак не хотела сохнуть. Маляры появлялись в девять часов утра, ставили ведерки в угол, окидывали взглядом начатую работу и исчезали — только их и видели. Они либо шли завтракать, либо заканчивали какую-то работенку на соседней улице. А бывало, и сам Купо уводил в кабачок всю братию: Боша, маляров и всех приятелей, которые встречались им по пути; так пропадал еще целый день. Жервеза просто из себя выходила. И вдруг за два дня все было сделано: краску покрыли лаком, стены оклеили обоями, выбросили весь мусор. Рабочие закончили дело шутя, посвистывая на своих стремянках или распевая во все горло.

Купо переехали немедленно. Первые дни, возвращаясь откуда-нибудь к себе, Жервеза радовалась, как ребенок. Переходя улицу, она улыбалась и замедляла шаги, любуясь своим домом. Среди длинного ряда темных фасадов она издали видела светлую прачечную с новенькой веселой вывеской, где на нежно-голубом фоне большими желтыми буквами было написано: «Стирка тонкого белья». В витрине, завешенной кисейными занавесками и оклеенной синей бумагой, чтобы оттенить белизну белья, были выставлены мужские рубашки и на тонкой проволоке висели женские чепчики со связанными тесемками. Жервеза находила свою небесно-голубую прачечную очень хорошенькой. Внутри вы тоже попадали в голубое царство: на обоях в стиле Помпадур были разбросаны беседки, увитые голубыми вьюнками; две трети комнаты занимал громадный гладильный стол, обитый толстым войлоком; по бокам он был задрапирован кретоном с крупными голубыми разводами, чтобы скрыть козлы. Жервеза присаживалась на табуретку и замирала от счастья, любуясь своей красивой, чистенькой мастерской и лаская взглядом каждую новую вещь. Но больше всего ее радовала чугунная печка, на которой накалялись сразу десять утюгов, стоявших вокруг огня на наклонных подставках. Жервеза то и дело становилась на колени и заглядывала в печку, боясь, как бы ее дуреха-ученица не напихала слишком много кокса: от этого может лопнуть чугун.

Помещение за лавкой было вполне приличное. Купо спали в первой комнате, там же стряпали и обедали; дверь в глубине вела прямо на двор. Кроватку Нана поставили в комнате направо — большом чулане, куда свет проникал сквозь круглое окно под самым потолком. А Этьена устроили в комнатке налево, вместе с грязным бельем, которое валялось на полу, связанное огромными узлами. Однако у квартиры был большой недостаток, хотя Купо сперва и не хотели в этом признаваться, — со стен сочилась сырость и уже с трех часов в заднем помещении становилось совсем темно.

Новая прачечная вызвала в квартале сильное волнение. Соседи обвиняли Купо в том, что они зарвались, им ни за что не справиться с этим делом. И правда, они уже истратили все пятьсот франков, взятые у Гуже, не оставив себе ничего на первые две недели, как было твердо решено вначале. В то утро, когда Жервеза первый раз открыла ставни своей прачечной, в кармане у нее оставалось ровно шесть франков. Но она не тужила, у нее сразу появились заказчики, — заведение обещало пойти в гору. Неделю спустя, в субботу, Жервеза перед сном занялась подсчетами и просидела часа два с карандашом, склонившись над клочком бумаги, а потом разбудила Купо и с сияющим лицом сообщила ему, что они могут заработать сотни и тысячи, если будут разумно вести дела.

— Нет, вы подумайте! — кричала на всю улицу г-жа Лорийе. — Мой братец, видно, совсем рехнулся! Надо же быть таким дураком! Теперь не хватает только, чтобы Хромуша завела себе любовника. Это ей как раз к лицу. Разве не так?

Лорийе насмерть поссорились с Жервезой. Еще во время ремонта лавки они чуть не лопнули от зависти; едва завидев вдали маляров, они переходили на другую сторону улицы и, поднимаясь к себе домой, в бешенстве скрежетали зубами. Голубая прачечная у такой поганки — да это просто пощечина честным людям! И на другой же день, когда девчонка-помощница выплеснула за дверь стакан крахмала, г-жа Лорийе, которая как раз проходила мимо прачечной, подняла крик на всю улицу, уверяя, будто Жервеза науськивает на нее своих работниц. Теперь всякие отношения между ними были порваны, при встречах они обменивались лишь уничтожающими взглядами.

— Ну и дела, доложу я вам, — твердила г-жа Лорийе. — Все знают, откуда она взяла деньги на прачечную! Ясно, спуталась с кузнецом… А эти тихони тоже хороши! Отец-то перерезал себе глотку ножом, испугался гильотины или что-то в этом роде. Словом, тоже грязная история!

Госпожа Лорийе прямо заявляла, что Жервеза спит с Гуже. Она нагло врала, уверяя, будто как-то вечером застала их врасплох на одной из скамеек внешнего бульвара. И мысль о тайной связи, о любовных радостях, которыми наслаждается невестка, еще больше разъяряла эту уродливую и поневоле добродетельную женщину. Каждый день у нее снова вырывался крик наболевшей души:

— Да что в ней есть такого, в этой калеке? Почему мужчины так и липнут к ней? Ведь вот же в меня никто не влюбляется!

И начинались бесконечные сплетни и пересуды. Она рассказывала соседкам всю историю с самого начала. Да уж поверьте, в день свадьбы она места себе не находила! У нее тонкий нюх, она сразу почуяла, к чему это приведет. А потом… боже милостивый! Эта Хромуша притворилась такой кроткой, такой тихоней, что ради Купо они с мужем согласились быть крестными Нана; да, им пришлось-таки ухлопать на эти крестины немало денег. Но теперь — хватит! Пускай Хромуша хоть подыхает и попросит глоток воды — она и пальцем не шевельнет, чтобы ей помочь, будьте покойны. Нет, она не терпит ни нахалок, ни негодяек, ни потаскух. Другое дело, если Нана вздумает навестить своих крестных, они с радостью примут ее: малютка ведь не отвечает за грехи своей матери, что тут говорить! А вот Купо, видно, не нуждается в советах; однако на его месте всякий мужчина прищемил бы жене хвост и дал бы ей хорошую взбучку; понятно, это его дело, но он не должен допускать, чтобы она позорила семью. Бог мой! Если б только Лорийе застал ее — свою жену — в объятиях другого мужчины, уж он бы не стерпел, можете не сомневаться: он тут же всадил бы ей ножницы в живот!

Однако Боши, строгие судьи, разбиравшие все ссоры в доме, осуждали чету Лорийе. Конечно, Лорийе люди порядочные, спокойные, они работают не покладая рук и аккуратно платят за квартиру. Но сейчас, по правде говоря, они Просто взбесились от зависти. К тому же они больно прижимисты. Настоящие сквалыги! Когда к ним зайдешь, они поскорей прячут бутылку, лишь бы не предложить вам стаканчик вина. Словом, вредная парочка. Как-то раз Жервеза зашла к Бошам и угостила их сельтерской водой со смородинным сиропом; в это время мимо проходила г-жа Лорийе и, гордо выпрямившись, демонстративно плюнула перед дверью привратницы. С тех пор г-жа Бош, подметая по субботам коридоры и лестницы, оставляла кучу мусора перед дверью Лорийе.

— Какая гадость! — вопила г-жа Лорийе. — Хромуша приманивает этих обжор! Все они хороши! Только пусть оставят меня в покое, а не то я пожалуюсь хозяину! Я видела вчера, как этот нахал Бош терся возле госпожи Годрон. Хватает же у него наглости приставать к почтенной женщине, у которой полдюжины детей! Этакое свинство!.. Если я еще раз увижу такую пакость, пойду и расскажу его жене. Пусть задаст ему здоровую трепку. То-то будет потеха!

Мамаша Купо по-прежнему бывала и у сына и у дочери, со всеми соглашалась и выгадала на этом, так как теперь ее чаще приглашали обедать; она проводила один вечер у дочери, другой у невестки, выслушивала обеих и всем поддакивала. Г-жа Лера последнее время перестала ходить к Купо: она поссорилась с Жервезой из-за рассказа про зуава, который отрезал бритвой нос своей любовнице; г-жа Лера защищала зуава, уверяя, что он поступил как истинно влюбленный, но не пожелала объяснить, почему она так считает. Она еще сильнее разожгла ярость г-жи Лорийе, сообщив ей, что Хромуша, болтая с соседками, при всех, не стесняясь, называет ее Коровьим Хвостом. Бог мой, конечно, теперь и Боши и все в доме зовут ее Коровьим Хвостом!

Среди всех этих сплетен и пересуд Жервеза, спокойная, довольная, улыбалась с порога своей прачечной, приветливо кивая проходящим мимо знакомым. Ей нравилось выглядывать из двери, оторвавшись на минутку от утюгов, и посматривать кругом с гордостью хозяйки, у которой есть свой собственный кусочек тротуара. Теперь ей принадлежали и улица Гут-д’Ор, и соседние переулки, и весь квартал. Стоя на пороге, в белой кофточке, с голыми руками и растрепавшимися в пылу работы светлыми волосами, она быстро поворачивалась налево, направо, стараясь сразу охватить взглядом всю улицу, прохожих, дома, мостовую и небо. Налево тянулась спокойная, пустынная улица Гут-д’Ор, — казалось, она вела в деревенский уголок, где женщины болтали, стоя на крылечках; направо, в нескольких шагах, начиналась улица Пуассонье; там грохотали экипажи, толпа валила густым потоком и с шумом растекалась на перекрестке. Жервеза любила улицу, стук повозок, прыгающих по ухабам мостовой, людскую толчею на узких тротуарах, крутые каменистые скаты сточных канав; ручеек перед домом принимал в ее глазах огромные размеры, он представлялся Жервезе широкой рекой, и ей хотелось, чтобы вода в ней была чистой и прозрачной; эту странную, будто живую реку, текущую среди черной грязи, соседняя красильня расцвечивала в фантастические нежные цвета. Жервезу занимали и магазины: большая бакалейная лавка, в витрине которой были выставлены сушеные фрукты, прикрытые тоненькой сеточкой; магазин готового платья и вязаных изделий для рабочих, где синие раскоряченные штаны и рубашки с растопыренными рукавами висели, покачиваясь от малейшего ветерка. Издали ей был виден уголок прилавка зеленщицы и торговки требухой; там, развалившись, мурлыкали спокойные, величавые коты. Соседка Жервезы, хозяйка угольной лавки г-жа Вигуру, маленькая толстушка со смуглым лицом и блестящими глазками, любезно раскланивалась с ней; угольщица любила поболтать и посмеяться с мужчинами у дверей своей лавки, под темно-красной вывеской, где было намалевано нелепое сооружение из дров, напоминавшее садовую беседку. Соседки Жервезы по другую сторону — мать и дочь Кюдорж, торговки зонтами, никогда не показывались на улице, их витрина потемнела, а дверь, украшенная двумя маленькими ярко-красными зонтиками из цинка, всегда была плотно закрыта. Прежде чем вернуться к утюгам, Жервеза каждый раз бросала взгляд через улицу, на большую белую стену без единого окна, с громадными воротами; они вели в большой двор, сплошь заставленный множеством повозок и экипажей с задранными кверху оглоблями, а в глубине его виднелся пылающий горн. На стене крупными буквами было выведено слово «Кузница», украшенное веером из подков. Оттуда весь день доносился неумолчный стук молотов о наковальни, и в тусклом полумраке двора сверкали снопы искр. А у подножия этой стены, в клетушке величиной со шкаф, между лавчонками старьевщицы и торговки жареным картофелем, работал часовщик, очень приличный господин в аккуратном сюртуке; он сидел перед столиком, на котором под стеклянными колпаками хранились малюсенькие хрупкие детали, и целыми днями ковырялся в часах крошечными инструментами, а позади него висело несколько десятков маленьких стенных часов; среди мрачной нищеты этой улицы маятники их весело тикали все сразу, и этот дробный звук терялся в мерном грохоте кузнечных молотов.

Соседи считали Жервезу очень милой женщиной. Конечно, на ее счет немало чесали языки, но все в один голос говорили, что у нее большие глаза, ротик не больше ноготка и прекрасные белые зубы. Словом, она была прехорошенькой блондинкой и, если б не хромота, могла бы считаться просто красавицей. Ей шел уже двадцать девятый год, и она немножко располнела. Тонкие черты лица округлились, движения приобрели медлительность, свойственную счастливой женщине. Теперь, поджидая, пока нагреется утюг, она порой забывалась, присев на краешек стула, я по ее сытому, довольному лицу блуждала смутная улыбка. Про нее говорили, что она лакомка, и верно, она любила покушать всласть, но ведь это не порок, даже напротив. Если зарабатываешь достаточно, чтобы позволить себе вкусно поесть, то просто глупо жевать картофельную шелуху, ведь правда? Тем более что она по-прежнему работала не разгибая спины, разрывалась на части, лишь бы угодить заказчикам, а когда получала срочную работу, закрывала наглухо ставни и трудилась ночи напролет. В квартале говорили, что у нее легкая рука — все ей удается. Она обстирывала чуть ли не весь дом, ей сдавали белье и г-н Мадинье, и мадемуазель Реманжу, и Боши; к ней перешли даже некоторые клиентки ее прежней хозяйки, г-жи Фоконье, важные парижские дамы с улицы Фобур-Пуассоньер. Не прошло и месяца, как ей пришлось нанять двух работниц: г-жу Пютуа и долговязую Клеманс, девушку, жившую прежде на седьмом этаже; теперь у Жервезы было три помощницы, считая и косоглазую девчонку-ученицу Огюстину, уродливую, как обезьянка. У любой другой на месте Жервезы наверняка закружилась бы голова, привали ей такое счастье. И вполне простительно, если, проработав не покладая рук целую неделю, она позволяла себе по понедельникам небольшую пирушку. Да ей это было просто необходимо: если б она не лакомилась иногда чем-нибудь вкусненьким, от чего у нее заранее текли слюнки, она обессилела бы и не справилась с этой горой рубашек.

Никогда еще Жервеза не относилась так доброжелательно к людям. Она была кротка, как ягненок, и мягка, как воск. Кроме г-жи Лорийе, которую она называла Коровьим Хвостом в отместку за ее нападки, она всех извиняла и ни к кому не питала неприязни. Полакомившись вволю, слегка отяжелев после сытного завтрака и крепкого кофе, она становилась особенно снисходительной. Она часто говорила: «Надо прощать друг другу, если мы не хотим жить как дикари». А когда ее хвалили за доброту, Жервеза смеялась. Ну чего ради ей быть злюкой? Нет, доброту она не ставит себе в заслугу. Разве не исполнились все ее мечты? Разве ей недостает чего-нибудь в жизни? Жервеза припомнила, чего она желала в ту пору, когда очутилась чуть ли не на мостовой: работать, иметь кусок хлеба, жить в своем углу, воспитывать детей, не получать колотушек, умереть в своей постели. Теперь ее желания сбылись, и даже с лихвой, — на деле все оказалось еще лучше, чем в мечтах. А умереть в своей постели, прибавляла Жервеза шутя, она тоже надеется, по только как можно позже.

Особенно снисходительной Жервеза была к Купо. Никогда не говорила она ему худого слова, никогда не жаловалась за его спиной. Кровельщик наконец взялся за работу, а так как его стройка была на другом конце города, Жервеза каждое утро давала ему сорок су на завтрак, вино и табак. Однако раза два в неделю Купо застревал по дороге с каким-нибудь приятелем, пропивал свои сорок су и возвращался завтракать домой, сочиняя всякие небылицы. Как-то раз, едва успев отойти от дома, он повстречался с Бурдюком и тремя дружками и устроил им пирушку в «Капуцине», у заставы Ля Шапель: улитки, жаркое, вино в бутылках. Но сорока су ему не хватило, и он послал жене счет с посыльным и велел передать, что его держат в виде залога. Жервеза, смеясь, пожимала плечами. Что же тут дурного, если ее муж немного подурит? Мужчин нельзя держать на коротком поводу, если хочешь, чтобы дома был мир и покой. А то слово за слово — и начнутся потасовки. Боже мой! Все можно понять. У Купо еще болит нога, к тому же в кабачок его тянут друзья, приходится угощать их в свой черед, иначе прослывешь жмотом. И вообще на это не стоит обращать внимания; если Купо приходит порой под мухой, он тотчас же ложится спать, а через два часа у него снова ни в одном глазу.

Между тем наступила сильная жара. Как-то в июне, в субботний послеобеденный час, когда было много спешной работы, Жервеза сама набила коксом печку, на которой грелось десять утюгов, и пламя загудело в трубе. В этот час горячие лучи солнца падали почти отвесно и, отражаясь от раскаленного тротуара, вздымали волны знойного воздуха, колебавшиеся под потолком прачечной; яркий свет казался голубоватым из-за синей бумаги, которой была оклеена витрина и полки, и слепил глаза, а над гладильным столом плясали золотые пылинки, словно пробившиеся сквозь тонкую ткань занавесок. В комнате можно было задохнуться. Дверь на улицу распахнули настежь, и все-таки не чувствовалось ни малейшего дуновения; от белья, висевшего на латунных проволоках, поднимался пар, оно высыхало меньше чем за час и становилось жестким, как кора. Было душно, словно в печке, и все молчали, слышался только приглушенный стук утюгов по обтянутому толстым войлоком столу.

— Боже мой! — сказала Жервеза. — Мы, кажется, расплавимся сегодня. Впору скинуть рубашки!

Присев на корточки перед тазом, она крахмалила белье. На ней была белая юбка и открытая кофточка с засученными рукавами, но, несмотря на голые руки и голую шею, она вся раскраснелась и так вспотела, что маленькие белокурые завитки ее растрепавшихся волос прилипли к коже. Она старательно обмакивала в молочно-белую воду чепцы, манишки мужских сорочек, нижние юбки, оборки женских панталон. Затем, опустив руку в ведро с водой, она вспрыскивала ненакрахмаленные места, скатывала белье и укладывала в квадратную корзину.

— Эта корзина для вас, госпожа Пютуа, — сказала она. — Смотрите, не копайтесь. Сегодня белье мигом сохнет, через час придется снова его мочить.

Госпожа Пютуа, маленькая сухая женщина лет сорока пяти, гладила в доверху застегнутой старой коричневой кофточке, но ничуть не вспотела, и даже не сняла чепца, старого черного чепца, украшенного полинявшими зелеными лентами. Она стояла прямая, как палка, перед слишком высоким для нее столом и водила утюгом, широко расставив локти, нескладная, угловатая, как марионетка. Вдруг она закричала;

— Ну нет, мадемуазель Клеманс! Этак не годится, наденьте кофточку! Вы знаете, я терпеть не могу непристойностей. Нечего выставлять напоказ все ваши прелести! В окно уже уставились трое мужчин.

Долговязая Клеманс обозвала ее сквозь зубы старой дурой. Тут задохнуться можно, она хочет работать налегке; не все же такие толстошкурые! Да если и глазеют, что за беда? И она подняла руки: ее мощная грудь здоровой девушки выпирала из рубахи, а короткие рукава трещали в плечах. Клеманс распутничала напропалую, как будто спешила нагуляться, пока ей не стукнуло тридцать лет; после бурно проведенной ночи она чуть не валилась с ног, клевала носом над работой и двигалась как сонная муха. Но ее все-таки терпели, потому что никто не умел с таким шиком выгладить мужскую сорочку. Мужские сорочки были ее коньком.

— Отстаньте, это мое дело, — заявила она наконец, шлепая себя по груди, — пусть себе смотрят, мне наплевать. Никому это не во вред.

— Наденьте кофточку, Клеманс, — сказала Жервеза, — госпожа Пютуа права, это непристойно… Люди могут подумать, что у меня не прачечная, а совсем другое заведение.

Тогда Клеманс снова надела кофточку, сердито ворча. Тоже мне фасоны! Как будто прохожие никогда не видали женских грудей. И она сорвала злость на девчонке-ученице, косоглазой Огюстине, которая гладила рядом с ней белье попроще — полотенца, чулки, носовые платки; Клеманс пихнула ее локтем в бок. А Огюстина, вечный козел отпущения, скрытная, злопамятная, как всякое обиженное судьбой существо, в отместку украдкой плюнула ей сзади на юбку.

Жервеза тем временем взялась за чепец г-жи Бош, который ей хотелось выгладить особенно хорошо. Она заварила крахмал, чтобы чепец выглядел как новый, и осторожно водила внутри маленьким утюжком с круглыми концами, так называемым «полячком». В это время в прачечную вошла длинная костлявая женщина в насквозь промокшей юбке, с красными пятнами на лице. Это была опытная прачка, державшая трех помощниц в большой прачечной на улице Гут-д’Ор.

— Вы пришли слишком рано, госпожа Бижар! — воскликнула Жервеза. — Ведь я просила вас зайти вечером… Я очень занята.

Но прачка стала упрашивать ее, она боялась, что не поспеет закончить стирку в срок, и Жервеза согласилась сейчас же выдать ей грязное белье. Они прошли за ним в комнатку налево, где спал Этьен, и вернулись с громадными узлами, которые свалили на пол в глубине помещения. На разборку белья ушло добрых полчаса. Жервеза складывала его вокруг себя в кучи: сюда мужские рубашки, сюда женские сорочки, туда носовые платки, носки, тряпки… Когда ей попадалась вещь, сданная новым заказчиком, она метила ее, делая крестик красной ниткой. От разбросанного грязного белья в жарком воздухе стоял тошнотворный запах.

— Ну и вонища! — воскликнула Клеманс, затыкая нос.

— А как же! Будь оно чистое, его бы нам не приносили, — спокойно ответила Жервеза. — Потому и пахнет, что грязное… Мы насчитали с вами четырнадцать женских сорочек, верно, госпожа Бижар?.. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…

Жервеза продолжала считать вслух. Она не чувствовала никакого отвращения, привыкнув ко всей этой грязи; спокойно погружала она обнаженные розовые руки в кучу пожелтевших измаранных рубашек, ссохшихся засаленных тряпок, заскорузлых от пота носков. Она склонялась над бельем, а крепкая вонь била ей прямо в нос, и понемногу ее охватывала какая-то слабость. Она присела на край табурета и, согнувшись, протягивала руки вправо, влево, невольно замедляя движения, как будто опьяненная густым человеческим запахом; глаза ее затуманились, на лице блуждала томная улыбка. Казалось, здесь ею впервые овладела лень, вливаясь в нее вместе с отравляющими воздух едкими испарениями от грязного белья.

В ту минуту, когда Жервеза подняла детскую пеленку, до того загаженную, что она не сразу поняла, что это такое, вошел Купо.

— Пропади ты пропадом, ну и жарища!.. — воскликнул он. — Солнце так и бьет по башке!

Кровельщик ухватился за стол, чтобы не упасть. Впервые он так сильно нагрузился. До сих пор он, бывало, приходил под мухой, не больше. На этот раз у него был фонарь под глазом: след от удара некстати размахнувшегося приятеля. Своими курчавыми волосами, в которых уже пробивалась седина, он, должно быть, вытер стену в каком-нибудь грязном кабаке, и на взъерошенном затылке у него болталась паутина. Он оставался по-прежнему весельчаком, и сам считал себя добрым малым, но лицо его поистрепалось и постарело, нижняя челюсть сильнее выдавалась вперед, и только кожа была еще такая свежая, что ей позавидовала бы даже герцогиня.

— Послушай, как было дело, — говорил он Жервезе, — это все Сельдерей, ты его знаешь: тот, что ходит на деревяшке… Он уезжает восвояси и решил нас угостить… Понимаешь, мы были в полной форме, но это проклятое солнце… На улице всех развезло! Ей-богу, все прохожие выписывают кренделя!

Клеманс захохотала: еще бы, теперь вся улица кажется ему пьяной; тут и его разобрало пьяное веселье, и он закричал, задыхаясь от смеха:

— Ну да, пьянчуги окаянные! Все шатаются, потеха, да и только! Но они не виноваты, это все из-за солнца…

Вся прачечная хохотала, даже г-жа Пютуа, не терпевшая пьяниц. Косая Огюстина, разинув рот и задыхаясь, кудахтала, как курица. Но Жервеза заподозрила, что Купо пошел не прямо домой, а завернул на часок к Лорийе, которые подбивают его на всякие гадости. Однако, когда он поклялся, что и не думал к ним заходить, она тоже стала смеяться, кроткая, снисходительная, не упрекнув его даже за то, что он снова прогулял рабочий день.

— Ну что за глупости он болтает! — пробормотала она. — Боже мой, какая чепуха!

Затем, повернувшись к нему, добавила материнским тоном:

— Шел бы ты лучше спать. Видишь, мы заняты, ты нам мешаешь… Там было тридцать два платка, госпожа Бижар, а вот еще два, значит, тридцать четыре…

Но Купо вовсе не хотел спать. Он топтался на месте, покачиваясь из стороны в сторону, как маятник, и посмеивался с упрямым и задорным видом. Жервезе хотелось поскорей избавиться от г-жи Бижар, и она велела Клеманс считать белье, а сама стала записывать. Но эта бесстыдница Клеманс по поводу каждой вещи отпускала сальное словцо, непристойную шутку; она угадывала пороки заказчиков, их постельные тайны, со знанием дела обсуждала каждую дырку, каждое пятно, проходившие через ее руки. Косая Огюстина делала вид, что ничего не понимает, но ловила ее слова с любопытством испорченной девчонки. Г-жа Пютуа слушала, поджав губы, она считала неприличным говорить такие вещи при Купо; мужчине незачем совать нос в грязное белье, у порядочных людей это не водится. А Жервеза, поглощенная своим делом, казалось, ничего не слышит. Записывая, она внимательно следила за каждой вещью и определяла, кому что принадлежит; она никогда не ошибалась и точно угадывала хозяина по цвету белья, по запаху. Вот это — салфетки Гуже, сразу видно, что ими не вытирали грязных кастрюль. Эту измазанную помадой наволочку, конечно, принесла г-жа Бош, вечно у нее белье в помаде. А на эти фланелевые фуфайки стоит только взглянуть, и сразу скажешь, что их носил г-н Мадинье: у него такая жирная кожа, что даже шерстяные вещи просаливаются насквозь. Жервеза знала множество особенностей и интимных свойств своих клиентов: знала, какое белье скрыто под шелковой юбкой переходящей улицу соседки; сколько раз в неделю какой заказчик меняет чулки, платки, сорочки; кто как рвет белье и в каких местах протирает его. И она приводила кучу забавных подробностей. Так, рубашки мадемуазель Реманжу служили постоянной темой острот: видимо, у старой девы здорово острые плечи — сорочки у нее всегда изношены сверху, но зато совсем чистые, — право, она могла бы носить их по две недели; в этом возрасте человек, видно, становится сухим, как деревяшка, из него и капли пота не выжмешь. Всякий раз как начиналась разборка белья, в прачечной раздевали таким образом всю улицу Гут-д’Ор.

— Получайте гостинчик! закричала Клеманс, развязывая новый узел.

Жервеза вдруг почувствовала тошноту и отвернулась.

— Это узел госпожи Годрон, — сказала она. — Не хочу я больше стирать на нее, надо выдумать какой-нибудь предлог… Я, право, не привереда, мне частенько приходилось копаться в самом мерзком тряпье, но это уж чересчур. Меня чуть не выворачивает наизнанку… Не понимаю, что делает с бельем эта женщина, как она умудряется так его загадить!

Она попросила Клеманс поскорее разделаться с этим узлом. Однако та продолжала свои насмешки, засовывала палец в каждую дыру, делала непристойные намеки и размахивала каждой тряпкой, словно знаменем торжествующей мерзости. А кучи белья вокруг Жервезы все росли. Сидя на краю табурета, она уже почти скрылась среди груды рубашек и юбок; горы простынь, панталон, скатертей теснили ее со всех сторон; розовая, разомлевшая, с голой шеей, голыми руками и прилипшими к вискам белокурыми прядками волос, она утопала в этой зловонной грязи. Жервеза снова улыбалась с рассудительным видом заботливой хозяйки, забыв о тряпье г-жи Годрон, уже не чувствуя его запаха, и внимательно перебирала белье, чтобы не вышло ошибки. Косоглазая Огюстина обожала заряжать печку коксом и незаметно так набила ее, что чугун раскалился докрасна. Косые лучи солнца падали прямо в окно, — казалось, вся прачечная пышет жаром. Тут Купо, которого в этом пекле развезло пуще прежнего, вдруг расчувствовался. В порыве нежности он двинулся к Жервезе, протягивая руки.

— Ты у меня славная женка, — бормотал он, — дай я тебя поцелую.

Но он застрял в куче юбок, загородившей ему дорогу, и чуть не упал.

— Вот косолапый! — сказала Жервеза добродушно. — Обожди, мы уже кончаем.

Нет, он хочет ее поцеловать сейчас же, ему невтерпеж, ведь он так ее любит. Продолжая бормотать, он кое-как обошел кучу юбок, но тут же наткнулся на кучу рубах; он упрямо лез вперед, ноги у него запутались, и он растянулся, уткнувшись носом в грязное тряпье. Жервеза, потеряв терпение, оттолкнула его, крича, что он все перепутает. Но Клеманс и даже г-жа Пютуа заступились за Купо. Ей-богу, он славный малый. Ведь он хочет ее поцеловать. Ну и пусть целует на здоровье!

— Да вы счастливица, госпожа Купо, право слово, — вздохнула г-жа Бижар, которую пьяница-муж, работавший слесарем, каждый вечер бил смертным боем. — Если б мой муж, нализавшись, вел себя, как ваш, я была бы рада-радешенька!

Жервеза уже успокоилась и жалела, что погорячилась. Она помогла Купо встать. Потом улыбнулась и подставила ему щеку. Но кровельщик, не стесняясь посторонних, схватил ее за грудь.

— Не говоря худого слова, белье твое здорово смердит! — бормотал он. — Но все равной тебя люблю!

— Пусти, мне щекотно! — кричала она смеясь. — Вот дуралей! Бывают же этакие дурни!

Но он облапил ее и не отпускал. И она слабела в его руках, в голове у нее мутилось от тяжелого запаха белья, она уже не чувствовала отвращения к отравленному винным перегаром дыханию Купо. А долгий поцелуй в губы, которым они обменялись, стоя посреди всей этой зловонной грязи, был как бы первым шагом к их падению, к постепенному крушению всей их жизни.

Тем временем г-жа Бижар связывала белье в узлы. Она рассказывала о своей двухлетней дочурке Элали, — это такая умница, ну совсем как взрослая. Ее можно спокойно оставлять одну: она никогда не плачет и не балуется со спичками. Наконец г-жа Бижар вынесла узлы один за другим; ее длинное тело сгибалось в три погибели под их тяжестью, а красные пятна на лице от натуги стали фиолетовыми.

— Просто нет никакого терпения, этак можно изжариться живьем, — сказала Жервеза, утирая пот с лица, и снова принялась за чепец г-жи Бош.

Тут вдруг заметили, что печка раскалилась докрасна, и закричали, что надо отлупить эту поганку Огюстину. Даже утюги, и те начали краснеть. Этакая дрянь, вечно ей неймется! Стоит только отвернуться, как она тотчас сделает какую-нибудь пакость. Теперь жди четверть часа, пока утюги остынут. Жервеза засыпала уголь двумя совками золы. Потом ей пришло в голову повесить пару простынь на проводки под потолком вместо занавесок, чтобы заслониться от солнца. И в прачечной стало очень уютно. Правда, воздух в ней был накален по-прежнему, но все почувствовали себя как в спальне с опущенными шторами, сквозь которые струится беловатый свет; они были как бы отрезаны от мира, хотя до них и доносился топот прохожих; теперь можно было вести себя свободнее. Клеманс тотчас же скинула кофточку. Купо ни за что не хотел ложиться спать, и ему разрешили остаться, только пусть сидит смирно в уголке и никому не мешает: у них нет времени прохлаждаться.

— Куда эта негодница засунула «полячка»? — пробормотала Жервеза, снова подозревая Огюстину.

Маленький утюжок вечно исчезал, его находили в самых неожиданных местах и считали, что Огюстина прячет его всем назло. Жервеза наконец покончила с донышком чепца г-жи Бош и занялась оборками. Она расправляла кружево, слегка оттягивала его рукой и легонько прижимала утюгом. Это был нарядный чепчик с богатой отделкой из тонких рюшей и кружевных прошивок. Жервеза молча склонилась над работой, старательно разглаживая оборки и прошивки с помощью «петушка» — чугунного яйца на стержне, укрепленном в деревянной подставке.

Воцарилось молчание. Несколько минут слышался лишь стук утюгов, приглушенный толстым войлоком. Хозяйка, две работницы и девчонка-ученица стояли по обе стороны громадного квадратного стола, поглощенные работой, и, сгорбившись, оттопырив локти, непрерывно двигали взад-вперед руками. У каждой справа лежала подставка — плоский кирпичик, истертый горячим утюгом. Посреди стола в глубокой тарелке с чистой водой мокли тряпочка и щетка. Рядом, в бутылке из-под вишневой настойки, стояло несколько лилий на длинных стеблях, и их крупные белоснежные цветы пышно распустились, точно в каком-нибудь роскошном парке. Г-жа Пютуа решительно принялась за приготовленную Жервезой корзину с бельем и гладила подряд салфетки, панталоны, кофточки, нарукавники. Огюстина еле водила утюгом по тряпкам и носкам и, задрав голову, следила за летавшей по комнате большой мухой. А дылда Клеманс успела уже перегладить с утра тридцать четыре мужские сорочки.

— Пью только вино, а водку в рот не беру! — выпалил вдруг Купо, он, видно, чувствовал потребность высказаться. — От этого зелья меня мутит, оно мне ни к чему!

Клеманс сняла с печки утюг кожаной ручкой и поднесла его к щеке, чтобы проверить, достаточно ли он нагрелся. Она потерла его о плоский кирпичик, обмахнула тряпкой, висевшей у нее на поясе, и принялась за тридцать пятую сорочку — сначала прогладила спину, затем рукава.

— Что вы, господин Купо, — заговорила она, помолчав, — рюмочка водки никому не повредит. Меня она чертовски раззадоривает… Да потом, чем скорей тебя разберет, тем веселей. А мне и терять-то нечего, все равно я скоро подохну.

— Экая вы несносная с вашими похоронными мыслями, — прервала ее г-жа Пютуа, не любившая печальных разговоров.

Купо встал, он рассердился, вообразив, будто его обвиняют в том, что он пил водку. Он клялся своей головой, головой жены и дочки, что не выпил ни капли. Подойдя вплотную к Клеманс, он дыхнул ей в лицо. Потом, уставившись на ее голые плечи, начал хихикать. Ну-ка, надо посмотреть поближе… Клеманс уже прогладила спину сорочки и, проведя утюгом по бокам, принялась за воротничок и манжеты. Но Купо все терся возле нее, и она нечаянно криво заложила складку; ей пришлось взять щеточку из глубокой тарелки и снова положить крахмал.

— Госпожа Купо, — сказала она, — что он топчется возле меня, он мне мешает!

— Оставь ее в покое, не дури, — заметила спокойно Жервеза. — Мы очень спешим, понимаешь?

Они очень спешат, скажите на милость! А он тут при чем? Он ничего не делает дурного. Он же не лапает, а только смотрит. Разве зазорно смотреть на красивые штуки, которые выдумал господь бог? А у этой чертовки Клеманс есть на что полюбоваться! Она может показывать свои булки и давать их щупать за два су — никто денег не пожалеет! Теперь Клеманс уже не отгоняла Купо, а хохотала над солеными комплиментами захмелевшего хозяина. И она принялась отшучиваться в ответ. А он все прохаживался насчет мужских рубашек. Так, значит, она всегда возится с мужскими сорочками? Ведь так? Она просто не вылезает из них. Ах, черт побери! Видать, она здорово в них разбирается, не спутает, что к чему. Сколько же их прошло через ее руки — не одна сотня! Все белобрысые и все черномазые парни в их квартале носят на теле следы ее работы. Клеманс тряслась от смеха, но продолжала свое дело; она заложила пять крупных складок на спине сорочки и прогладила их, просунув утюг в разрез манишки; потом расправила перед и, заложив новые складки, прогладила их тоже, с силой налегая на утюг.

— А вот и самое главное местечко, — сказала она и захохотала еще громче.

Косоглазая Огюстина вдруг прыснула, так насмешили ее эти слова. Ей тут же досталось. Эта соплячка смеется над тем, чего ей и понимать-то не следует! Девчонка гладила тряпки и чулки чуть остывшими утюгами, недостаточно горячими для крахмального белья, и Клеманс передала ей свой. Но Огюстина так неловко схватила его, что обожглась: на руке у нее выступила длинная красная полоса. Она заревела, уверяя, что Клеманс нарочно обожгла ее. Клеманс только что принесла с огня раскаленный утюг для манишки и быстро уняла девчонку, пригрозив, что отгладит ей уши, если она сейчас же не заткнется. Подложив под манишку шерстяную тряпку, Клеманс медленно водила утюгом, чтобы просушить крахмал. Грудь рубашки стала твердой и блестящей, как картон.

— Ишь чертова кукла, — пробормотал Купо, топчась возле нее с пьяным упорством.

Он становился на цыпочки и смеялся, скрипя, как несмазанное колесо. Клеманс крепко налегала на стол, напрягая руки, широко расставив локти и согнув шею; все ее тело напружилось от усилий, на приподнятых плечах, под тонкой кожей, играли, перекатываясь, мускулы, а в вырезе рубашки вздымались розовые, влажные от пота груди. И Купо дал волю рукам — ему захотелось пощупать.

— Хозяйка! Хозяйка! — закричала Клеманс. — Да уймите вы его наконец!.. Если он не отстанет, я уйду. Я не позволю себя оскорблять.

Жервеза, натянув чепец г-жи Бош на обитую тканью болванку, старательно плоила кружево маленькими щипцами. Она подняла глаза как раз в ту минуту, когда Купо запустил руку за пазуху работнице.

— Право, Купо, ты совсем сдурел, — сказала она недовольным тоном, как будто отчитывала ребенка за то, что он хочет съесть варенье без хлеба. — Поди-ка лучше ляг.

— Да, подите лягте, господин Купо, этак будет куда лучше, — заявила г-жа Пютуа.

— Вот еще! — бормотал Купо с тем же пьяным смехом. — Все вы просто надутые индюшки!.. Уж с вами и не пошути! Не бойтесь, я-то знаю, как приласкать женщину: ни одной ничего не поломал. Даму можно ущипнуть, верно? А дальше я не полезу, я уважаю слабый пол… Но если она выставляет напоказ свой товар, почему не пощупать? Каждый выбирает, что ему нравится, разве нет? Зачем эта дылда выложила наружу все свои причиндалы? Нет, это не честно…

Затем он снова обернулся к Клеманс.

— Знаешь, милочка, нечего корчить недотрогу. Если ты не хочешь на людях…

Но он не успел докончить фразу. Жервеза спокойно обхватила его одной рукой, а другой зажала ему рог. Он отбивался смеясь, но она подталкивала его к двери в глубине комнаты. Тут он высвободился и сказал, что согласен лечь спать, при условии, что Клеманс придет и погреет его в постели. Затем из задней комнаты послышалось, как Жервеза стаскивает с него башмаки. Она раздевала его и порой шлепала, по-матерински, как маленького. Когда она стала стягивать с него штаны, он чуть не задохнулся от хохота и, обессилев, опрокинулся на середину кровати; он дрыгал ногами и кричал, что она его щекочет. Наконец она уложила его и закутала одеялом, как ребенка. Ну что, так ему хорошо? Но он не ответил, а закричал Клеманс:

— Иди сюда, крошка! Я готов и жду тебя!

Когда Жервеза вернулась в прачечную, Клеманс только что отвесила Огюстине пощечину. Дело было так: на печке оказался грязный утюг, и г-жа Пютуа, не заметив, испачкала чистую кофточку; это Клеманс не вытерла своего утюга, но она не хотела признаваться и, свалив вину на Огюстину, клялась и божилась, что она ни при чем, хотя на утюге были ясно видны следы прикипевшего крахмала; и Огюстина, возмущенная такой напраслиной, на глазах у всех плюнула ей прямо на юбку, за что и получила звонкую оплеуху. Девчонка, глотая слезы, соскребла грязь с утюга, затем навощила его огарком свечи и протерла тряпкой; но всякий раз, как Огюстина проходила позади Клеманс, она, набрав слюны, плевала ей на подол и хихикала про себя, глядя, как плевки стекают по юбке.

Жервеза снова принялась плоить кружево на чепце. И во внезапно наступившей тишине слышался только хриплый голос Купо, доносившийся из задней комнаты. Он был все так же благодушно настроен и смеялся, говоря сам с собой:

— Экая дуреха моя жена!.. Экая дуреха, вздумала уложить меня в постель!.. Ну разве не глупо ложиться среди бела дня, когда я вовсе не хочу бай-бай!

Но тут он вдруг захрапел. Тогда Жервеза вздохнула с облегчением, радуясь, что он наконец угомонился и понемногу протрезвится, поспав на двух мягких тюфяках. И она заговорила среди общего молчания спокойно и рассудительно, не отрывая глаз от щипцов, которые быстро мелькали в ее ловких руках.

— Ну что с ним поделаешь? Ведь он сейчас не в себе, разве можно на него сердиться? Если б я вздумала его бранить, это не привело бы к добру. Уж лучше не перечить ему да поскорее уложить его спать: тогда он живо утихомирится и оставит меня в покое… Ведь он не злой и крепко меня любит. Вы же видели, он чуть на стенку не полез, так ему хотелось меня поцеловать. Да это еще хорошо, другие мужья как налижутся, так и давай бегать за юбками… А он возвращается прямо домой. Подурачится тут с работницами, но дальше этого — ни-ни. Право, Клеманс, на него нечего обижаться. Сами знаете, каков мужчина, когда выпьет: зарежет мать и отца, а потом даже не вспомнит, что натворил… И я ему прощаю от всего сердца. Он не хуже других, ей-богу!

Жервеза говорила это кротко, спокойно; она успела привыкнуть к пьяным выходкам Купо и, хотя старалась оправдать свою снисходительность к нему, в сущности уже не видела большой беды в том, что муж щиплет при ней ее работниц. Когда она умолкла, снова наступила тишина, которую больше ничто не нарушало. Г-жа Пютуа то и дело выдвигала корзину из-под обитого кретоном стола, доставала белье и снова задвигала ее; каждую выглаженную вещь она укладывала на полку, вытягивая короткие руки. Клеманс заканчивала складки на тридцать пятой сорочке. Работы было выше головы. Они высчитали, что, как бы ни торопились, нм не управиться раньше одиннадцати часов. Теперь развлечения кончились, и женщины работали вовсю, не отрываясь. Голые руки так и сновали взад и вперед, мелькая розовыми пятнами на белоснежном белье. В печку еще подбросили угля; солнечные лучи, пробиваясь сквозь простыни, падали прямо на нее, и было видно, как раскаленный воздух струится и дрожит, поднимаясь вверх языками невидимого пламени. Под юбками и скатертями, свисавшими с потолка, стало так душно, что Огюстине не хватало слюны, чтобы смочить запекшиеся губы, и она высунула кончик языка. Пахло накалившимся чугуном, прокисшим крахмалом, паленым бельем, и к тяжелым банным испарениям примешивался резкий запах пота четырех женщин, их влажной кожи и слипшихся волос; а букет белых лилий в позеленевшей воде увядал, разливая чистое и сильное благоухание. Порой, сквозь стук утюгов и скрежет кочерги, которой разгребали угли в печке, пробивался размеренный храп Купо, и казалось, что это маятник громадных часов отсчитывает время тяжелой работы прачечной.

На другой день после гулянки у Купо с похмелья всегда трещала голова, во рту словно ночевал полк солдат, он бродил сам не свой, нечесаный, опухший, с перекошенной рожей. Спал он допоздна и продирал глаза часам к восьми, потом слонялся по прачечной, кашлял, плевался и никак не мог заставить себя пойти на работу. Так пропадал еще один день. Утром он жаловался, что у него не гнутся подпорки, говорил, что просто свинство так нагружаться, ведь от этого у человека перегорает нутро. Да только как на грех всегда встречаешь кучу пьянчуг, которые пристают к тебе, словно репей: хочешь не хочешь — приходится хлопнуть с ними стаканчик, а потом таскают тебя из одного кабака в другой, и не успеешь оглянуться, как ты уж окосел. И крепко! Ну нет, дьявол их забери! Больше с ним этого не случится. Он не собирается во цвете лет окочуриться в каком-нибудь притоне. Но после завтрака он приводил себя в порядок и покашливал басом, чтобы доказать, что снова чувствует себя молодцом. Он уже отрицал, что вчера здорово накачался, — так, заложил малость, только и всего. Да и вообще такого крепкого парня, как он, надо поискать, ему все нипочем, выпьет чертову прорву и даже глазом не моргнет. После обеда он снова бродил взад и вперед без дела. Когда он до смерти надоедал всем работницам, жена давала ему двадцать су, чтобы он не путался под ногами. И он тотчас исчезал: шел в «Луковку» на улицу Пуассонье купить табаку и, встретив там приятеля, выпивал с ним рюмочку сливянки. А потом, чтобы покончить с этими двадцатью су, отправлялся к Франсуа, на угол улицы Гут-д’Ор, — в этом кабачке подавали очень хорошее молодое вино, щекотавшее горло. Это был винный погребок в старом вкусе: темный, с низким потолком, а рядом в закопченном зале можно было и пообедать. И Купо торчал там до вечера, играя с приятелями в фортунку на стаканчик вина; Франсуа отпускал кровельщику вино в кредит и дал ему слово никогда не показывать счетов его жене. Что поделаешь? Ведь надо же прополоскать глотку, чтобы смыть вчерашний перегар! А за первым стаканчиком вина просится и второй. Но все-таки он славный парень, не гоняется за бабами и любит просто побалагурить, а если иной раз ему и случается клюкнуть, то в меру, без гадостей, он и сам ненавидит беспробудных пьяниц, которые только и делают, что накачиваются спиртом. И Купо возвращался домой веселый, беспечный, как чижик.

— Ну что, приходил твой обожатель? — спрашивал он иногда Жервезу, чтобы ее подразнить. — Что-то его давно не видно, надо будет сходить за ним.

Обожателем он называл Гуже. А тот и правда старался приходить пореже, боясь помешать им и вызвать лишние пересуды. И в то же время он пользовался каждым предлогом, чтобы повидать Жервезу: сам приносил белье и двадцать раз на дню проходил мимо прачечной. Он облюбовал там уголок в самой глубине, где мог часами сидеть не двигаясь, покуривая короткую трубочку. Раз в десять дней он набирался храбрости и заходил сюда после ужина провести вечерок; он сидел молча, будто язык проглотил, не сводя глаз с Жервезы, и только иногда вынимал трубку изо рта, чтобы посмеяться какой-нибудь ее шутке. По субботам, когда работа в прачечной затягивалась, он просиживал тут до глубокой ночи и, казалось, забавлялся не меньше, чем в театре. Случалось, что работницы гладили до трех часов утра. С потолка на проволоке свешивалась лампа; широкий абажур отбрасывал большой светлый круг, в котором белье сверкало, как снег. Огюстина затворяла ставни, но ночи в июле очень жарки, и потому дверь на улицу оставляли открытой. Поздно вечером работницы расстегивали, а потом и вовсе скидывали кофточки, чтоб их ничто не стесняло. При ярком свете лампы их тонкая кожа казалась золотистой, особенно у Жервезы; она располнела, и ее белые плечи блестели, как шелк, а на шее, словно у младенца, образовалась глубокая складочка, которую Гуже знал так хорошо, что мог бы нарисовать с закрытыми глазами. И понемногу жара от раскаленной печки, запах дымившегося под утюгами белья усыпляли его; он отдавался легкой истоме, мысли медленно скользили в его затуманенной голове, а он не сводил глаз с женщин, быстро двигавших голыми руками, чтобы за ночь приодеть к празднику весь квартал. Дома вокруг прачечной засыпали один за другим, и понемногу спускалась глубокая тишина. Било полночь, потом час, потом два часа. Уже не слышно было ни экипажей, ни прохожих. Теперь на опустевшую темную улицу только из двери прачечной падала резкая полоса света, как будто на земле расстелили кусок желтой ткани. Изредка вдали раздавались шаги, и мимо открытой двери проходил человек; попав в полосу света, он с удивлением поворачивал голову, услышав стук утюгов, и удалялся, унося с собой мимолетное видение полуобнаженных работниц, двигавшихся в рыжеватом тумане.

Видя, что Жервеза не знает, куда пристроить Этьена, и желая избавить мальчика от пинков и затрещин отчима, Гуже взял его к себе в мастерскую подручным, раздувать мехи. Хотя ремесло гвоздаря кажется незавидным: приходится торчать в грязной кузнице и день-деньской дубасить молотом по железу, но зато можно хорошо заработать — десять и даже двенадцать франков в день. Этьену шел уже тринадцатый год, такой парнишка, если работа ему по нраву, может многому научиться. Теперь Этьен стал новым связующим звеном между Жервезой и Гуже. Кузнец сам приводил мальчика домой и рассказывал о его успехах. Соседи посмеивались и говорили Жервезе, что Гуже сохнет по ней. Она и сама знала об этом и краснела, как девочка, вся заливаясь ярким румянцем. Бедный парень, и такой добряк! Уж он-то ей не докучает! Никогда об этом и словом не обмолвится, ни дерзкого взгляда, ни грязного намека. Редко встретишь такого порядочного парня. И, сама себе не признаваясь, Жервеза радовалась в душе, что он любит ее такой чистой любовью, словно святую деву. Когда у нее бывало серьезное огорчение, она думала о Гуже, и это ее утешало. Они нисколько не смущались, когда им случалось бывать вдвоем; они смотрели друг другу в глаза, улыбаясь, и никогда не говорили о своих чувствах. Они испытывали спокойную нежность, в которой не было места дурным помыслам; если дружба дает спокойствие и счастье, уж лучше оставаться только друзьями.

К концу лета Нана до того избаловалась, что отравляла жизнь всему дому. Ей исполнилось только шесть лет, но это была уже вконец испорченная девчонка. Чтобы она не путалась под ногами, Жервеза каждое утро отводила ее в небольшой пансион мадемуазель Жосс, на улице Полонсо. Там Нана потихоньку связывала подолы своих подруг, подсыпала золы в табакерку воспитательницы, а порой выдумывала такие пакости, о которых и рассказать нельзя. Два раза мадемуазель Жосс выгоняла ее, но потом принимала обратно, не желая терять шесть франков в месяц, которые за нее получала. Вернувшись из пансиона, Нана в отместку за то, что ее держали взаперти, переворачивала вверх дном весь двор, куда гладильщицы отправляли девчонку, оглушенные ее криками. Там она отыскивала дочку Бошей Полину и сына бывшей хозяйки Жервезы — г-жи Фоканье, десятилетнего верзилу Виктора, который любил возиться с маленькими девчонками. Г-жа Фоконье по-прежнему дружила с Купо и сама посылала к ним сына. Впрочем, в доме и без того кишмя кишели детишки всех возрастов; они с утра до вечера носились стаями по всем четырем лестницам и заполняли двор, как туча вороватых и крикливых воробьев. Одна г-жа Годрон выпускала на двор сразу девять штук — белобрысых и черномазых, нечесаных, сопливых, в штанах, натянутых чуть не до ушей, со спущенными чулками, в разодранных курточках, из-под которых выглядывала голая кожа, покрытая слоем грязи. Другая жилица, разносчица хлеба с шестого этажа, выпускала семерых. Из каждой двери ребятишки сыпались как горох. Среди этих копошившихся повсюду малышей, у которых рожицы отмывались лишь в те дни, когда шел дождь, были и долговязые, тонкие как спички, и толстые, с брюшком, как у взрослых, и крошечные, только что из колыбели, нетвердо стоявшие на ногах, совсем глупыши, которые становились на четвереньки, когда им хотелось добежать побыстрей. И всей этой ватагой верховодила Нана; она командовала девчонками вдвое старше нее и уступала частицу власти лишь Полине и Виктору, своим друзьям и поверенным, которые подчинялись всем ее затеям. Эта дрянная девчонка вечно играла в «дочки-матери», раздевала и одевала малышей, осматривала их со всех сторон, тискала, щипала и тиранила с порочной изобретательностью взрослой. Она выдумывала такие гадкие игры, за которые детей порют розгами. Вся эта банда шлепала по лужам, натекшим из красильни, и вылезала из них с ярко-синими или красными до колен ногами; затем она неслась в слесарную, чтобы стащить гвоздей и железных опилок, а потом вдруг появлялась в столярной, где лежали огромные кучи стружек, с которых ребята скатывались кувырком. Двор принадлежал им безраздельно, гудел от топота маленьких башмаков и звенел от пронзительных голосов, становившихся еще оглушительнее, когда эта орда устремлялась на новое место. Случалось, что и двор был им тесен. Тогда вся орава катилась в подвал, вылезала оттуда, карабкалась по лестнице, врывалась в коридор, снова спускалась, опять взбиралась наверх и, пробежав по другому коридору, неслась дальше без устали, без остановок, час за часом, с визгом, с грохотом, так что весь громадный дом гудел и сотрясался от набега этих маленьких вредных зверьков, которые выскакивали из всех щелей.

— Да что они взбесились, эти чертенята? — кричала г-жа Бош. — Людям, видно, нечем заняться, если они только и делают, что рожают детей… А потом еще жалуются, что им есть нечего!

Бош говорил, что дети плодятся в нищете, как шампиньоны в навозе. Привратница ругала ребятишек с утра до вечера и грозила им метлой. Кончилось тем, что она заперла двери в подвалы, узнав от Полины, которой она надавала колотушек, что Нана вздумала играть там в «доктора»: негодная девчонка лечила малышей в темноте розгами.

Как-то под вечер разыгрался настоящий скандал. И не мудрено, этим должно было кончиться. Нана изобрела новую, забавную игру. Она стащила сабо г-жи Бош, которая оставляла башмаки у дверей привратницкой. Привязав к сабо бечевку, она стала возить его за собой, как тележку. Виктор принял участие в игре и насыпал в сабо яблочной кожуры. Тогда выстроилось целое шествие. Впереди выступала Нана, таща на бечевке сабо. Полина и Виктор шли по бокам. За ними шагала в порядке вся сопливая команда: впереди те, что побольше, а позади всякая мелюзга; в самом хвосте ковылял крошечный карапуз не выше сапога, в платьице и в съехавшем на ухо рваном чепце. Эта процессия громко тянула какую-то заунывную песню. Нана заявила, что они играют в «похороны», а яблочная кожура — это покойник. Они обошли весь двор и решили начать снова: всем понравилась эта игра.

— Что они там затеяли? — пробормотала г-жа Бош, выглядывая из привратницкой; она всегда была настороже, подозревая какую-нибудь пакость.

И вдруг она поняла, в чем дело.

— Да это мое сабо! — завопила она в бешенстве. — Вот сволочата!

Она налетела на детей, раздавая подзатыльники налево и направо, отхлестала Нана по щекам и отпустила затрещину Полине: эта дылда видит, что ребята стащили сабо ее матери, а ей хоть бы что! В это время Жервеза как раз наполняла ведро у колонки во дворе. Увидев Нана с разбитым носом, всю в слезах, она чуть не вцепилась в волосы привратнице. Как можно избивать ребенка в кровь? Экая бессердечная гадина! Разумеется, г-жа Бош не смолчала. Коли у тебя такая поганая девчонка, ну и держи ее под замком! Тут на пороге привратницкой появился сам Бош и закричал жене, чтоб она шла домой и не связывалась со всякой дрянью. Наступил полный разрыв.

По правде говоря, между Бошами и Купо уже с месяц были испорчены отношения. Жервеза, очень щедрая от природы, вечно приносила им то бутылку вина, то чашку бульона, то апельсин, то кусок пирога. Однажды вечером она снесла привратнице остатки салата со свеклой, зная, что та обожает салат. Но на другой день мадемуазель Реманжу рассказала Жервезе, что г-жа Бош на глазах у всех выкинула салат во двор, да еще заявила при этом, что, слава богу, она не нищая и не подбирает чужих объедков. Жервеза побледнела от обиды, и с тех пор всякие подарки прекратились: ни вина, ни бульона, ни апельсинов, ни пирогов — ничего. Стоило посмотреть на постные рожи Бошей! Им казалось, будто Купо их обкрадывают. Жервеза понимала, что сама виновата: если б она не была так глупа и не приучила Бошей к вечным подачкам, они не стали бы рассчитывать на них и были бы любезны по-прежнему. А теперь привратница поливала Жервезу грязью. В октябре г-жа Бош наплела всяких небылиц домохозяину, г-ну Мареско, будто Жервеза проедает все свои деньги на лакомства, а потому и задержала на день квартирную плату; и г-н Мареско, тоже изрядный хам, ввалился в прачечную, не снимая шапки, и потребовал свои деньги; впрочем, ему их тут же выложили на стол. Теперь Боши, разумеется, снова сдружились с Лорийе. Лорийе постоянно околачивались в привратницкой и выпивали с Бошами, празднуя примирение. Никогда бы они не поссорились, если б не Хромуша: эта змея подколодная хоть кого разведет! Да, теперь Боши раскусили ее как следует — они понимают, него натерпелись от нее Лорийе. И когда Жервеза шла мимо их двери, они нарочно хихикали ей вслед.

Однажды Жервеза все же поднялась к Лорийе. Дело шло о мамаше Купо, которой уже исполнилось шестьдесят семь лет. У нее было совсем скверно с глазами. Да и ноги ее уже не слушались. Старухе поневоле пришлось отказаться от всякой работы, и если ей не помогут, она просто помрет с голоду. Жервеза считала позором, что старая женщина, у которой трое взрослых детей, оказалась брошенной на произвол судьбы. А так как Купо не желал говорить об этом с Лорийе и предлагал Жервезе пойти к ним самой, она поднялась наверх, кипя от негодования.

Она бурей ворвалась к ним, даже не постучав в дверь. В комнате у Лорийе ничего не изменилось с того вечера, когда она впервые пришла сюда и встретила такой враждебный прием. Та же рваная полинялая занавеска отделяла жилой угол от мастерской, и это длинное, как кишка, помещение по-прежнему напоминало змеиную нору. В глубине, склонившись над верстаком, Лорийе сжимал щипчиками колечко за колечком, собирая колонку, а его жена, стоя перед тисками, протягивала золотую нить сквозь волочильню. Маленький горн при дневном свете бросал розовый отблеск.

— Да, это я, — сказала Жервеза. — Вас это удивляет? Не мудрено. Ведь мы на ножах! Но я пришла не ради себя, да и не ради вас, сами понимаете… Я пришла ради мамаши Купо. Да, я хочу знать, уж не ждете ли вы, чтобы чужие подавали ей на бедность?

— Ну и влетела, нечего сказать! — пробормотала г-жа Лорийе. — Надо же иметь такую наглость!

Она повернулась к Жервезе спиной и снова принялась тянуть свою нить, стараясь показать, что ей нет никакого дела до невестки. Но тут Лорийе поднял мертвенно-бледное лицо и закричал:

— Что такое? В чем дело?

Однако он отлично все слышал и потому продолжал:

— Опять какие-то сплетни, да? Мамаша Купо тоже хороша, вечно всем жалуется, вечно ноет. Однако третьего дня она обедала у нас. Мы делаем для нее все, что можем. Но мы еще не нашли золотой жилы. А если старуха будет бегать и наговаривать на нас соседям, пусть у них и остается: нам не нужны шпионы.

Он снова взялся за цепочку, тоже повернулся к Жервезе спиной и добавил с неохотой:

— Если все будут давать по сто су в месяц, мы тоже дадим сто су.

Жервеза уже успокоилась, ее пыл охладел при взгляде на их ехидные лица. У Лорийе ей всегда было не по себе. Опустив глаза и разглядывая деревянную решетку, под которую падали обрезки золота, она стала говорить спокойно и рассудительно. У мамаши Купо трое детей; если каждый даст в месяц по сто су, получится всего пятнадцать франков — этого слишком мало, на такие деньги не проживешь; надо давать по крайней мере втрое больше. Но тут Лорийе поднял крик. Еще что? Откуда ему взять пятнадцать франков в месяц, воровать, что ли? Люди, право, дураки, они считают его богачом, только потому что он имеет дело с золотом. Потом он принялся ругать мамашу Купо: по утрам она не может обойтись без кофе, вечером пьет стаканчик вина, — словом, разыгрывает из себя барыню. Черт возьми! Каждый любит себя побаловать. Но что поделаешь? Коли ты не сумел отложить ни гроша на черный день — бери пример с других и потуже затягивай пояс. Да к тому же мамаша Купо вовсе не так стара и еще может поработать; небось, когда ей надо выловить в горшке кусок пожирней, так и глаза у нее видят совсем неплохо; просто она хитрая старуха и норовит понежиться на чужой счет. Даже будь у него деньги, он считал бы грехом помогать лентяям.

Однако Жервеза терпеливо и спокойно возражала, стараясь их убедить. Ей хотелось вызвать в них жалость к старухе. Но вскоре муж перестал ей отвечать. А жена нагнулась над горном и очищала цепочку в маленькой медной кастрюльке с кислотой, которую держала за длинную ручку над огнем. Она по-прежнему стояла к Жервезе спиной, как будто ее тут и не было. А Жервеза продолжала говорить, глядя на грязную, закопченную мастерскую, где Лорийе столько лет работали не разгибая спины, в залатанном, засаленном платье и постепенно от долгого отупляющего труда становились такими же бесчувственными, как их старые ржавые инструменты. Вдруг ее снова охватил гнев, и она закричала:

— Ну и ладно! Подавитесь вы вашими деньгами! А я возьму мамашу Купо к себе. Слышите? На днях я бездомную кошку подобрала, а вашу матушку и подавно подберу. У меня она будет есть вволю, будьте покойны, найдется для нее и кофе и рюмка вина! Боже мой! Что за мерзость! Ну и семейка!

Госпожа Лорийе разом обернулась. Она взмахнула кастрюлькой, как будто хотела плеснуть кислотой Жервезе в лицо, и забормотала, задыхаясь:

— Убирайтесь вон, пока я не наделала беды! И не думайте получать сто су, я не дам ни гроша! Ишь ты, сто су! Как бы не так! Вы возьмете себе мамашу в прислуги, а мои сто су пойдут вам на лакомства. Если она будет жить у вас, пусть хоть с голоду подыхает, я не пришлю, для нее и стакана воды, так ей и передайте! А теперь убирайтесь! Вон отсюда!

— Ну и ведьма! — крикнула Жервеза и со всей силы хлопнула дверью.

На другой день Жервеза взяла к себе мамашу Купо. Она поставила ее кровать в комнату Нана — в тот самый чулан, который освещало круглое окно под самым потолком. Переезд был несложен: у мамаши Купо, кроме кровати, был только старый ореховый шкаф, стол и два стула; шкаф поставили в каморку с грязным бельем, стол продали, а стулья отдали в починку. Вечером, после переселения, старушка, стараясь быть полезной, уже вымела прачечную и помыла посуду, очень довольная, что выпуталась из беды. Супруги Лорийе чуть не лопались от бешенства, тем более что г-жа Лера на днях опять помирилась с Купо. Незадолго перед тем сестры сцепились по поводу Жервезы: цветочница посмела похвалить ее за заботу об их матери, а потом, увидев, что сестра злится, и желая ее поддразнить, принялась восхищаться глазами прачки — чудесные глаза, так и сверкают; после этого они надавали друг другу оплеух и поклялись никогда больше не встречаться. Теперь г-жа Лера частенько приходила по вечерам в прачечную и забавлялась, слушая бесстыдные шутки Клеманс.

Прошло три года. За это время все не раз ссорились и вновь мирились. Жервеза не обращала внимания ни на Лорийе, ни на Бошей, ни на кого из тех, кто ее осуждал. Если она им не угодила, — что ж, пусть поищут другую! Она зарабатывала, сколько ей было нужно, а это самое главное. В квартале Жервеза понемногу завоевала всеобщее уважение, потому что редко с кем так приятно было иметь дело, как с нею: она не мелочная, не придира и платит сполна. Жервеза покупала хлеб у г-жи Кудлу, на улице Пуассонье, мясо у толстяка Шарля, на улице Полонсо, а бакалею у Леонгра, на улице Гут-д’Ор, почти напротив своей прачечной. Франсуа, хозяин винной лавки на углу, приносил ей вино на дом, корзинами по пятьдесят бутылок. Ее сосед, угольщик Вигуру, у жены которого, наверно, все ляжки были в синяках, потому что ее вечно щипали мужчины, продавал Жервезе кокс по цене газовой компании. И, надо правду сказать, поставщики обслуживали ее на совесть: они твердо знали, что не прогадают, если будут внимательны к ней. Поэтому, когда она ненадолго уходила из прачечной, простоволосая, в шлепанцах, все наперебой здоровались с ней, а она чувствовала себя здесь как дома; соседние улицы были словно естественным продолжением ее квартиры, с широко открытой дверью, выходившей прямо на тротуар. Теперь, отправляясь по делам, она не спешила возвращаться домой и чувствовала себя счастливой, видя кругом столько знакомых. В те дни, когда Жервеза не успевала состряпать обед, она брала готовые блюда в харчевне, помещавшейся в их же доме по ту сторону ворот, и болтала с хозяином, стоя в большом зале с широкими запыленными окнами, сквозь которые просвечивал тусклый свет огромного двора. А возвращаясь домой с тарелками и мисками в руках, она частенько останавливалась перед открытым окном в первом этаже потолковать с соседкой и заглядывала в убогое жилище какого-нибудь сапожника, с неубранной постелью, разбросанными по полу тряпками, колченогими детскими кроватками и глиняной чашкой для вара, полной черной жижи. Но больше всех соседей она уважала часовщика, чистенького господина в сюртуке, который постоянно ковырялся в часах крохотными инструментами; она часто переходила улицу, чтобы поздороваться с ним, и смеялась от удовольствия, задерживаясь перед узкой, как шкаф, мастерской, где весело тикали маленькие стенные часики и, торопливо перебивая друг друга, все разом отсчитывали время.

VI
Как-то осенью, после обеда, Жервеза отнесла белье заказчице на улицу Порт-Бланш и, возвращаясь в сумерках домой, вышла на улицу Пуассонье. Утром прошел дождь, и в мягком, теплом воздухе пахло сыростью от грязной мостовой. Громоздкая корзина стесняла Жервезу, она запыхалась и шла, медленно передвигая ноги, невольно отдаваясь какому-то смутному желанию, которое нарастало в ней вместе с усталостью. Пожалуй, она съела бы чего-нибудь вкусненького. Подняв глаза, она прочитала на дощечке надпись: «Улица Маркаде», и ей вдруг пришло в голову заглянуть в кузницу к Гуже. Он уже раз двадцать приглашал ее зайти к нему в мастерскую посмотреть, как куют железо. А чтобы рабочие чего не подумали, она может спросить Этьена и сделать вид, что пришла только ради сына.

Фабрика гвоздей и болтов находилась где-то поблизости, на улице Маркаде, но Жервеза не знала точно, где именно, тем более что на многих разбросанных в беспорядке домишках вовсе не было номеров. Ни за какие блага в мире она не согласилась бы жить на этой широкой улице, черной от угольной пыли и от копоти фабричных труб, с ухабистой мостовой, в выбоинах которой застаивались грязные лужи. По обеим ее сторонам тянулись длинные сараи, мастерские с большими окнами, какие-то серые, словно незаконченные постройки, выставлявшие напоказ голые кирпичи и балки, — целая вереница шатких лачуг, подслеповатых кабачков и подозрительных ночлежек, среди пустырей, ведущих прямо в поле. Жервеза знала только, что мастерская Гуже находится рядом со складом тряпья и железного лома, похожим на свалку, где, по словам кузнеца, валяется на сотни тысяч франков всякого добра. Она остановилась, оглушенная, пытаясь разобраться в окружающем шуме и грохоте: длинные трубы пыхтели, со свистом выбрасывая клубы дыма; равномерный визг механической пилы напоминал звук разрываемой ткани; от стука машин пуговичной мастерской мостовая сотрясалась, словно под ударами громадной трамбовки. Жервеза в нерешительности повернулась лицом к Монмартру, не зная, куда идти, как вдруг порыв ветра сбил вниз густой столб дыма, валившего из высокой трубы, и погнал его вдоль улицы прямо на нее; задыхаясь, она зажмурила глаза и тут услышала мерный стук молотов: она случайно остановилась прямо против кузницы; тут же рядом она заметила и подвал с тряпьем.

Однако Жервеза все еще колебалась, не зная, где же вход. Через пролом в заборе была видна тропинка, терявшаяся среди полуразрушенных стен и куч строительного мусора. Дорогу перегородила большая вязкая лужа, через которую были переброшены две доски. Наконец Жервеза решилась, прошла по доскам, свернула налево и оказалась в диковинном лесу из старых тележек, лежавших, задрав оглобли, и полуразвалившихся лачуг с торчащими кверху балками. Где-то в глубине, в сгущавшихся мутных сумерках, сверкало красное пламя. Стук молотов затих, Жервеза, осторожно ступая, уже направилась на огонек, когда мимо нее прошел какой-то рабочий с измазанным сажей лицом и козлиной бородкой; он искоса оглядел ее тусклыми глазами.

— Скажите, пожалуйста, — спросила Жервеза, — здесь работает мальчик по имени Этьен?.. Это мой сын…

— Этьен, Этьен, — хрипло повторил рабочий, топчась на месте, — Этьен… Что-то не знаю такого.

Когда он заговорил, от него пахнуло спиртом, как от старого водочного бочонка, из которого вытащили затычку. Встретив женщину в этом темном углу, он нахально ухмыльнулся, и Жервеза, попятившись, пробормотала:

— Ну, а Гуже здесь работает?

— Гуже — другое дело! — сказал рабочий. — Этого я знаю. Если вам нужен Гуже, ступайте прямо.

И, повернувшись, он крикнул надтреснутым голосом:

— Эй ты, Желтая Борода, тут к тебе дама!

Но грохот железа заглушил его слова. Жервеза пошла вперед. Дойдя до двери, она заглянула в нее и увидела просторный сарай, в котором сначала ничего не могла разглядеть. Где-то вдали, как далекая звездочка, еле мерцал горн, и его слабый свет, казалось, еще углублял окружающий мрак. Какие-то бесформенные тени скользили в темноте. Порой перед огнем появлялись черные фигуры, загораживая единственное светлое пятно, — какие-то исполины с громадными ручищами. Жервеза не решалась войти и, стоя на пороге, робко позвала:

— Господин Гуже… Господин Гуже…

И вдруг все осветилось. Мехи захрипели, и кверху взметнулся сноп белого пламени. Из мрака сразу выступил огромный сарай, с кое-как сколоченными дощатыми стенами, укрепленными по углам кирпичной кладкой и с грубо заделанными щелями. На всем лежал толстый слой угольной пыли. С балок на потолке свисала тяжелая, покрытая многолетней копотью паутина, словно развешанные для просушки лохмотья. Вдоль стен, на полках, на полу или просто по темным углам, валялся железный хлам, покалеченные части машин, какие-то огромные инструменты, бросавшие причудливые изломанные тени. А белое пламя все разгоралось и заливало ослепительным светом земляной пол и четыре, вделанные в колоды, стальные наковальни, которые отливали серебром и вспыхивали золотыми искрами.

Тут перед горном Жервеза увидела Гуже, она сразу узнала его по густой русой бороде. Этьен раздувал мехи. Рядом стояли еще двое рабочих. Но Жервеза смотрела только на Гуже, она подошла ближе и стала перед ним.

— Как, это вы, Жервеза? — воскликнул он, и лицо его просияло. — Вот приятный сюрприз!

Но заметив, что товарищи насмешливо переглядываются, он подтолкнул Этьена к матери и продолжал:

— Вы пришли проведать сынишку?.. Он у вас молодец, старается и скоро набьет себе руку.

— Вот и хорошо! — сказала Жервеза. — Однако к вам нелегко добраться… Я уж думала, что попала на край света…

И она рассказала, как чуть не сбилась с дороги. Потом спросила, почему здесь не знают Этьена по имени. Гуже засмеялся; он объяснил ей, что все называют мальчика Зузу, потому что волосы у него коротко острижены, как у зуава. Тем временем Этьен перестал раздувать мехи, пламя в горне опадало, бросая розоватые отблески, и вскоре сарай снова погрузился в темноту. Кузнец с нежностью смотрел на молодую женщину, ее улыбающееся лицо казалось совсем юным в этом мягком свете. Они замолчали, глядя друг на друга в сгущавшемся мраке; но тут Гуже опомнился и, принимаясь за работу, сказал:

— Простите, Жервеза, вы подождете? Мне нужно кое-что закончить. Побудьте здесь, вы никому не помешаете.

Она осталась. Этьен снова взялся за мехи. Горн пылал, разбрасывая тучи искр; мальчик, стараясь блеснуть перед матерью, поднял мехами настоящий ураган. Гуже следил, как накаляется железный брус, и стоял, держа наготове щипцы. Яркий огонь резко, без единой тени освещал кузнеца. Рукава у него были засучены, ворот расстегнут; голые руки, шея, грудь розовели, как у девушки, а на нежной коже курчавились светлые волосы; он стоял склонив голову, расправив широкие плечи, на которых вздувались тугие мускулы, и внимательно, не мигая, смотрел ясными глазами на разгоревшееся пламя, похожий на могучего богатыря, спокойно сознающего свою силу. Когда брус накалился добела, Гуже схватил его щипцами и, бросив на наковальню, разбил на равные части, легонько ударяя молотом, как будто дробил стекло. Потом он снова бросил эти куски в горн и стал вынимать по одному для обработки. Он ковал шестигранные гвозди для подков. Вставив кусок железа в оправку, он сплющивал один конец, делая шляпку, затем отбивал шесть граней и отбрасывал в сторону готовые, еще красные гвозди, которые понемногу меркли на черной земле; он работал спокойно, размеренно, словно играя пятифунтовым молотом, зажатым в правой руке, и каждым ударом ковал какую-нибудь деталь; он поворачивал и обрабатывал железо с такой ловкостью, что мог при этом разговаривать и смотреть на собеседника. Удары молота по наковальне звучали серебряным звоном. Гуже даже не вспотел, он работал так легко и непринужденно, как будто ковать было для него не труднее, чем дома, по вечерам, вырезать картинки.

— Это маленькие гвозди, двадцатимиллиметровые, — отвечал он на вопрос Жервезы. — Таких можно наделать штук триста в день… Только нужна сноровка, а без привычки живо отмахаешь себе руку.

Когда Жервеза спросила, не ломит ли у него плечо к концу дня, он добродушно засмеялся. Он же не барышня, в самом деле! За пятнадцать лет он успел наловчиться. Столько повозился с инструментом на своем веку, что руки у него стали твердые, как железо. А впрочем, она права: если б этим молотом вздумал поиграть какой-нибудь белоручка, не выковавший в жизни ни одного болта, он через два часа спины бы не разогнул. На первый взгляд эта работа как будто и нетрудная, а он знавал здоровых парней, которые за несколько лет изматывались вконец. Между тем рабочие дружно стучали все разом. Их громадные тени метались в свете пылавшего горна, красные куски раскаленного железа светились в темной глубине сарая, молоты разбрызгивали искры, и они вспыхивали, рассыпаясь дождем вокруг наковален. Жервезу захватило громыхание кузницы, ей нравилось здесь и не хотелось уходить. Она осторожно обошла горн, боясь обжечься, и стала возле Этьена. Тут в кузницу ввалился тот грязный бородатый рабочий, которого она встретила во дворе.

— Ну как, сударыня, разыскали? — спросил он с пьяной ухмылкой. — Знаешь, Желтая Борода, ведь это я помог тебя найти…

Этот рабочий, по прозвищу Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, был первоклассным гвоздарем, ловкачом, каких мало, но пил как лошадь и каждый день заливал себе в глотку не меньше литра водки. И сейчас он выходил опрокинуть стаканчик, так как чувствовал — до шести часов ему смазки не хватит. Его ужасно позабавило, что Зузу зовут Этьеном, и он долго смеялся, показывая черные зубы. Потом он вдруг узнал Жервезу. Ну как же, еще вчера он заходил с Купо в кабачок пропустить по стаканчику. Вы только спросите Купо про Ненасытную Утробу или Бездонную Бочку, и он сейчас же скажет: «Это свой парень!» Уж стервец Купо не подведет, он всегда поднесет приятелю, — нет, этот считаться не станет.

— Я очень рад, что вы его жена, — твердил пьянчуга. — Купо стоит такой красотки… Правда, Желтая Борода, у Купо жена красавица?

Он корчил из себя любезного кавалера и терся возле Жервезы, а она подняла корзину и держала ее перед собой, не подпуская его слишком близко. Гуже понимал, что тот насмехается над его дружбой с Жервезой, и закричал в сердцах:

— Эй ты, лодырь! Когда же примешься за сорокамиллиметровые? Ведь ты уж нагрузился, чертов пропойца, — может, теперь раскачаешься?

Кузнец говорил о заказе на крупные болты, которые обычно ковали вдвоем.

— Хоть сейчас, коли хочешь, щенок, — ответил Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка. — Ишь ты, еще молоко на губах не обсохло, а туда же, тягается со взрослыми! Ладно, хоть ты и дылда, а до меня не дорос!

— Ну, так давай начнем. Посмотрим, кто кого!

— Идет, дурья голова!

Раззадоренные присутствием Жервезы, они как будто вызывали друг друга на поединок. Гуже бросил в горн заготовленные заранее железные бруски и укрепил на наковальне оправку крупного размера. Его товарищ взял два тяжелых молота фунтов по двадцати, стоявших у стены: два самых больших молота, которые в мастерской окрестили Фифина и Дедель. Ненасытная Утроба все продолжал хорохориться, вспоминая, как он выковал полгросса болтов для маяка в Дюнкерке не болты, а прямо красавчики! Им место в музее — не иначе! Нет, черт возьми! Ему не страшен никакой соперник; попробуйте сыскать другого такого ловкача — небось придется обшарить всю столицу! Да что говорить, сейчас сами увидите. То-то будет смеху!

— А вы, сударыня, будьте судьей, — сказал он, поворачиваясь к Жервезе.

— Хватит трепать языком! — крикнул Гуже. — А ну, Зузу, принатужься! Поддай жару, сынок!

Тогда Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, спросил:

— Ковать-то будем вместе?

— Ну нет, старина! Каждый сам выкует свой болт!

Тут Ненасытная Утроба разом осекся и, несмотря на весь свой задор, почувствовал, что у него пересохло в горле. Виданное ли дело — ковать в одиночку сорокамиллиметровые болты, ведь у них должны быть совсем круглые головки, а это дьявольски трудная штука, настоящий фокус. Остальные кузнецы бросили работу и подошли поглядеть; один из них, тощий, долговязый детина, предложил поспорить на литр вина, что Ненасытная Утроба побьет Гуже. Тем временем противники, зажмурив глаза, выбирали себе по молоту. Ненасытной Утробе повезло — он захватил Дедель, которая была на полфунта легче Фифины; Желтой Бороде досталась Фифина. Тут пьянчуга снова взбодрился и, дожидаясь, пока железо накалится добела, принялся куражиться у наковальни, бросая на прачку нежные взгляды; он делал выпады и притоптывал, как фехтовальщик перед поединком, или взмахивал руками над головой, будто уже орудовал молотом. Эх, разрази его гром! Силы у него хоть отбавляй: он может расплющить в лепешку даже Вандомскую колонну!

— Ладно, начинай! — сказал Гуже и сам вставил в оправку раскаленный железный брус толщиной с детскую руку.

Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, схватил обеими руками Дедель и откинулся, чтобы размахнуться посильней. Маленький, сухой, с козлиной бородкой и волчьими глазами, сверкавшими из-под нечесаной копны волос, он сгибался пополам при каждом ударе молота и, замахиваясь, подпрыгивал, как будто его подбрасывали. Он яростно колотил по железу, словно в отместку за то, что оно такое твердое, а когда наносил особенно ловкий удар, даже рычал от удовольствия. Быть может, кое-кому водка и расслабляет мускулы, а ему необходимо чувствовать водку в крови, без нее он не работник; стаканчик, который он только что пропустил, согревает ему нутро, что твоя печка, а силищи в нем, как в паровой машине! Видно, и железо боится его сегодня, под молотом оно становится мягким, как воск. А Дедель так и танцует в его руках — любо-дорого смотреть! Она выкидывает антраша, точно девка в кабачке на Монмартре, которая так задирает ноги, что юбки взлетают ей на голову. Да, с железом шутки плохи, оно, проклятое, мигом остынет, чуть только зазеваешься. Ненасытная Утроба выковал головку своего болта за тридцать ударов. Но он задыхался, глаза его вылезали из орбит, он весь кипел, чувствуя, что руки уже не слушаются его. Наконец в бессильной ярости, приплясывая и хрипя, он нанес два последних удара только для того, чтобы отомстить за свою слабость. Когда он вытащил болт из оправки, шляпка совсем скособочилась, словно голова у горбуна.

— Ну как? Чисто сработано? — спросил он, однако со свойственной ему наглостью, и показал болт Жервезе.

— Я в этом деле не разбираюсь, сударь, — ответила она сдержанно.

Но она ясно видела на болте следы двух последних ударов Дедели и радовалась его неудаче; она кусала губы, чтобы не рассмеяться: ведь теперь все преимущества были на стороне Гуже.

Наступил черед Желтой Бороды. Прежде чем начать, он бросил на Жервезу ласковый, доверчивый взгляд. Потом не спеша подошел к наковальне и, высоко взмахнув молотом, принялся наносить мощные равномерные удары. То была работа высшего класса — спокойная, четкая, искусная. В его руках Фифина не выкидывала разные коленца, не задирала ноги выше головы, как распутная девка, пляшущая в кабаке, — нет, она поднималась и приседала ритмично, как благородная дама, чинно танцующая старинный менуэт. Пятки Фифины крепко отбивали такт и плющили раскаленное железо расчетливо и уверенно, сначала посередине, а потом точными меткими ударами обрабатывали его по краям. Ничего не скажешь, в жилах Желтой Бороды текла не водка, а кровь, чистая кровь, и она горячей струей отдавалась в мерно работавшем молоте. Как он был хорош за работой, этот богатырь! Светлое пламя горна било ему прямо в лицо. Короткие завитки волос над низким лбом и пышная русая борода, спускавшаяся кольцами на грудь, горели, как огонь, бросая яркие отблески на его лицо, словно отлитое из чистого золота. Шея у него была стройная, как колонна, и белая, как у ребенка; грудь мощная и такая широкая, что на ней легко уместилась бы женщина; плечи и руки были словно созданы ваятелем по образцу могучего титана. Когда он взмахивал молотом, его упругие мускулы вздувались клубками, перекатываясь под кожей; его плечи, шея, грудь наливались силой; казалось, от него исходит сияние, он был прекрасен и могуч, как бог. Он уже двадцать раз ударил молотом, глубоко вздыхая после каждого взмаха и не отрывая глаз от головки болта, только с висков у него катились тяжелые капли пота. Он считал: двадцать один, двадцать два, двадцать три. Фифина по-прежнему спокойно и чинно приседала, как важная дама.

— Тоже мне, задается! — пробормотал насмешливо Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка.

А Жервеза, стоя напротив Гуже, глядела на него, ласково улыбаясь. Боже мой! До чего глупы мужчины! Взять хотя бы этих двоих — ведь они дубасят по железу, только чтобы блеснуть перед ней! О, она отлично понимает, что, играя своими молотами, они хотят отбить ее друг у друга и хорохорятся, как два больших красных петуха перед белой курочкой. Ведь надо же придумать такую глупость! Как странно люди проявляют порой свои чувства! Да, это ради нее Фифина и Дедель грохочут по наковальне, ради нее плющится раскаленное железо, ради нее жаркий горн полыхает пожаром, разбрасывая снопы сверкающих искр. Они куют перед ней свою любовь, они оспаривают ее друг у друга, как будто она и впрямь достанется тому, кто выкует лучше. И, правду говоря, в глубине души это ее радовало: всякой женщине приятно, когда за ней ухаживают. Удары молота Желтой Бороды с особой силой отдавались у нее в сердце, оно само звенело, как наковальня, и этот ясный звон сливался с биением ее крови. Конечно, все это чепуха, но ей казалось, что громкие удары как будто вбивают ей что-то горячее вот сюда, прямо в сердце, и оно становится твердым, как железный болт. Когда она шла в сумерках по грязной улице к Гуже, ею овладело смутное желание, ей как будто хотелось съесть чего-нибудь вкусненького; и вот теперь она была удовлетворена, словно удары молота Желтой Бороды насытили ее. Она ничуть не сомневалась, что Гуже победит и она достанется ему. Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, такой противный: ходит в грязных брюках и замызганной куртке, да еще кривляется, как обезьяна. И она ждала, вся раскрасневшись, довольная, что ее обдает тяжелым жаром, вздрагивая всем телом от последних мощных ударов Фифины.

Гуже продолжал считать.

— Двадцать восемь! — крикнул он наконец и опустил молот на землю. — Готово. Можете поглядеть.

Головка у болта была круглая, гладкая, ровная, без единой вмятинки, как будто отлитая в форме, — настоящее ювелирное изделие. Кузнецы рассматривали болт, одобрительно кивая головой: тут ничего не скажешь — остается только снять шапку и поклониться! Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, попробовал балагурить, но вскоре скис и кончил тем, что поплелся повесив нос к своей наковальне. Тогда Жервеза прижалась к Гуже, словно для того, чтобы лучше разглядеть его работу. Этьен оставил мехи, огонь в горне понемногу затухал, бросая красный отблеск, словно заходящее солнце, и вдруг погас; все погрузилось во тьму. Прачка и кузнец стояли рядом, полные нежности, радуясь, что их окутывает мрак в этом грязном, закопченном сарае, пропахшем сажей и ржавым железом; приди они на свидание в самый укромный уголок Венсенского леса, они не чувствовали бы себя как здесь, совсем наедине. Гуже взял Жервезу за руку, как будто и вправду завоевал ее.

Выйдя во двор, они не обменялись ни одним словом. Гуже не знал, о чем говорить, и только сказал, что она могла бы увести Этьена, но до конца работы еще осталось полчаса. Помедлив, Жервеза собралась уходить, но Гуже снова окликнул ее, стараясь задержать хотя бы на несколько минут.

— Обождите, вы еще не все посмотрели… Право же, тут много интересного…

Он повел ее направо, в другой сарай, где хозяин оборудовал механическую мастерскую. На пороге она остановилась, оробев. Обширное помещение все содрогалось от грохота машин; громадные тени метались между красных огней. Но Гуже с улыбкой успокаивал ее и клялся, что бояться тут нечего, надо только подальше обходить машины, чтобы юбку не втянуло в зубчатое колесо. Он шел впереди, Жервеза следовала за ним среди оглушительного шума, в котором сливались и стук, и скрежет, и хрипение; вокруг, в клубах дыма, мелькали какие-то неясные тени, суетились черные фигуры, машины протягивали длинные руки, и Жервеза не могла отличить рабочих от станков. Проходы были очень узкие, приходилось перешагивать через препятствия, обходить какие-то ямы и жаться к стене, чтобы не попасть под тележку. Не слышно было даже собственного голоса. Жервеза еще ничего не могла разглядеть, все плясало у нее перед глазами. Затем ей почудились вверху взмахи тяжелых крыльев, она подняла голову и остановилась, разглядывая сеть приводных ремней: они покрывали весь потолок, сплетаясь в громадную паутину, и каждая ее нить разматывалась без конца. В углу, скрытый за небольшой кирпичной стенкой, стоял паровой двигатель, и казалось, ремни двигаются сами собой, появляясь из темной глубины, и скользят непрерывно, равномерно, плавно, словно стая ночных птиц. Жервеза чуть не упала, споткнувшись о воздуходувную трубу, — эти трубы тянулись во все стороны по земляному полу и обдавали своим резким дыханием множество небольших горнов возле станков. Тут Гуже начал рассказывать ей, что к чему; он пустил в ход одну воздуходувку и направил струю воздуха в горн, где с четырех сторон вспыхнули веером языки пламени, образуя ослепительный зубчатый венчик с красноватым отливом; огонь был такой яркий, что маленькие фонарики рабочих потускнели, напоминая темные пятна на солнце. Затем Гуже, напрягая голос, принялся объяснять ей устройство машин: вот механические ножницы, которые перекусывают железные бруски, отхватывая кусок за куском одним движением стальных челюстей, и выплевывают их на пол; вот машины для изготовления болтов и гвоздей, большие и сложные, они выковывают шляпки одним ударом, опуская на них могучий пресс; вот шлифовальный станок с маховиком и чугунным валом, который, бешено вращаясь и свистя, очищает готовые изделия; вот станки для нарезки болтов, — ими управляют женщины, — они делают резьбу на болтах и гайках под мерное постукивание блестящих стальных колес, густо покрытых смазкой. Теперь Жервеза видела все, начиная с металлических брусьев, стоявших у стены, и кончая готовыми болтами и гвоздями, ссыпанными в ящики, которые загромождали углы. Наконец она поняла весь ход работы и с улыбкой кивнула головой; однако смутная тревога сжимала ей сердце: она казалась себе такой маленькой и беззащитной среди этих могучих железных великанов и вздрагивала, замирая от страха всякий раз, как раздавался глухой стук шлифовальной машины. Глаза ее привыкли к темноте, и она уже различала в глубине неподвижно стоявших людей, которые управляли суетливой пляской маховиков, когда горн, окруженный сияющим венчиком, внезапно выбрасывал яркое пламя. Но она невольно все возвращалась взглядом к потолку, туда, где струилась живая кровь машин, где легко и плавно скользили приводные ремни; и, подняв глаза, она смотрела, как могучая немая сила трепещет под темными сводами потолка.

Тем временем Гуже остановился перед гвоздильной машиной. Он стоял задумавшись и, понурив голову, не сводил с нее глаз. Машина ковала сорокамиллиметровые гвозди для подков со спокойной уверенностью великана. Казалось, ничего не может быть проще! Кочегар вынимал кусок железа из горна, кузнец вставлял его в оправку, на которую все время лилась струйка воды, чтобы сталь не откалывалась, затем поворотом винта он опускал пресс — вот и все! Готовый болт с круглой, гладкой, словно отлитой головкой падал на землю. За двенадцать часов эта дьявольская машина могла изготовить сотни кило гвоздей. Гуже был от природы добряк, но иной раз ему хотелось схватить Фифину, размахнуться и сокрушить все эти машины, так его бесило, что их стальные руки сильнее, чем у него. Он чувствовал глубокую обиду, хотя и убеждал себя, что не может человеческая плоть тягаться с железом. Конечно, настанет день, когда машина вытеснит рабочего. Теперь кузнец уже получает не двенадцать, а девять франков в день, и, говорят, скоро оплата еще снизится; словом, ничего хорошего не жди от этих металлических чудовищ, которые выплевывают болты и гвозди сотнями с такой же легкостью, как если б это были сосиски. Минуты три Гуже молча смотрел на машину, брови его хмурились, пышная русая борода угрожающе топорщилась. Но вскоре черты его смягчились, и лицо мало-помалу стало кротким и спокойным. Он повернулся к Жервезе, которая стояла, прижавшись к нему, и сказал с грустной улыбкой:

— Да, эти машины нас здорово подвели! Зато, быть может, потом они послужат для общего блага.

Но Жервезе было наплевать на общее благо. Она нашла, что машинные болты хуже тех, что изготовлены вручную.

— Глядите, они сделаны слишком уж чисто… — горячо говорила она. — Ваши мне нравятся гораздо больше. Сразу видно, что работал искусный мастер.

Эти слова доставили Гуже огромную радость: он уже боялся, что, увидев, как работают машины, Жервеза станет его презирать. Черт возьми, если он и оказался сильнее Ненасытной Утробы, то ведь машины оказались сильнее его! Проводив Жервезу во двор, Гуже, прощаясь, чуть не раздавил ей руку, до того он был счастлив.

Каждую субботу Жервеза относила Гуже чистое белье. Они жили все в том же домике на Новой улице, в квартале Гут-д’Ор. Первый год Жервеза аккуратно выплачивала им по двадцать франков в месяц, в счет своего долга; чтобы не запутаться, они производили расчет в конце каждого месяца, и Жервеза добавляла недостающую до двадцати франков сумму: Гуже стирали белья не больше чем на семь-восемь франков в месяц. Таким образом, она выплатила почти половину долга, но как-то раз ей нечем было заплатить за квартиру, потому что ее обманули клиенты, и, не зная, к кому обратиться, Жервеза побежала к Гуже занять у них нужную сумму. Еще раза два она занимала у них деньги, когда приходилось платить жалованье работницам, — и вот ее долг снова возрос до четырехсот двадцати пяти франков. Теперь она уже не отдавала Гуже ми гроша и расплачивалась только стиркой. Не то чтобы она стала меньше работать или дела в прачечной пошли на убыль. Нет. Напротив! Но деньги словно куда-то уплывали, они просто таяли у нее в руках, и она бывала счастлива, если ей удавалось свести концы с концами. Бог мой! Лишь бы хватало на жизнь, а тогда нечего и жаловаться — ведь правда? Она все больше полнела и, поддаваясь слабостям своей отяжелевшей плоти, была уже не в силах тревожиться о будущем. Тем хуже! Деньги все равно текут между пальцами, значит, не стоит их И удерживать! Однако г-жа Гуже по-прежнему питала к Жервезе материнские чувства. Порой она ласково выговаривала ей, не из-за денег, а потому, что любила ее и боялась, как бы Жервеза не прогорела. О долге она никогда и не заикалась. Словом, она была очень деликатна.

На другой день после того, как Жервеза зашла в кузницу, наступила как раз последняя суббота месяца. Жервеза отправилась к Гуже, она всегда сама относила им белье; на этот раз корзина так оттянула ей руки, что она минуты две никак не могла отдышаться. Ну и тяжелая штука белье, особенно простыни!

— Вы все принесли? — спросила г-жа Гуже.

В таких делах она была очень строга. Она требовала, чтобы ей приносили все белье сразу и ни одна вещь не залеживалась — для порядка, говорила она. Второе ее требование — чтобы прачка приходила точно в назначенный день и всегда в тот же час, — тогда не теряешь времени даром.

— Здесь все, можете не беспокоиться, — с улыбкой ответила Жервеза. — Вы же знаете, я белье не задерживаю.

— Это правда, — подтвердила г-жа Гуже, — вы успели нажить кое-какие недостатки, но этого у вас еще нет.

И пока прачка опорожняла свою корзину и раскладывала белье на кровати, г-жа Гуже хвалила ее работу: она не палит белье, не рвет его, как в других прачечных, не отрывает пуговиц утюгом; вот только синьки она кладет слишком много и чересчур крахмалит перед у мужских сорочек.

— Посмотрите, ведь это просто картон, — сказала г-жа Гуже, постучав по манишке. — Сын не жалуется, но воротник впивается ему в шею… Завтра, когда мы вернемся из Венсена, у него вся шея будет в крови.

— Да что вы! — воскликнула огорченная Жервеза. — Право же, перед у мужских сорочек должен быть твердым, иначе он сразу превратится в тряпку. Поглядите, как одеваются господа… Я ведь сама глажу ваше белье. Никогда не доверяю его работницам и стараюсь изо всех сил. Я готова десять раз переделать, лишь бы все было в порядке, потому что это для вас, понимаете?..

Жервеза слегка покраснела, бормоча последние слова. Она боялась показать, какое удовольствие ей доставляет самой гладить рубашки Гуже. Разумеется, у нее не было дурных мыслей, но все-таки она была немного смущена.

— Полноте, я же вас не корю: вы работаете как нельзя лучше, — ответила г-жа Гуже. — Вот хотя бы этот чепец, он прекрасно выглажен. Никто другой не сумел бы так оттенить вышивку. А какая ровная плойка! Будьте покойны, я всегда узнаю вашу руку! Даже если работница выгладит какую-нибудь тряпку — и то сразу видно… Вы только кладите чуть поменьше крахмала — вот и все! Гуже не гонится за важными господами.

Мамаша Гуже взяла тетрадку и начала вычеркивать белье штуку за штукой. Все было в порядке. Подсчитывая, она увидела, что Жервеза поставила шесть су за чепец, и начала возражать, но тут же вынуждена была согласиться, что по нынешним ценам это недорого; нет, право, мужская рубашка пять су, женские панталоны четыре су, наволочка полтора су, фартук одно су, — все это недорого, ведь во многих прачечных за каждую вещь берут на два лиара, а то и на целое су дороже. Затем Жервеза пересчитала и уложила в корзину грязное белье, а г-жа Гуже его записала; однако прачка все не уходила, смущенная; на языке у нее вертелась какая-то просьба, но она не решалась ее высказать.

— Госпожа Гуже, — проговорила она наконец, — если вас не затруднит, на этот раз мне хотелось бы получить деньги за стирку.

Счет был как раз очень велик, в этом месяце он составил больше десяти франков. Г-жа Гуже серьезно посмотрела на Жервезу и, помолчав, ответила:

— Будь по-вашему, дитя мое. Я не стану вам отказывать, коли вы нуждаетесь в деньгах… Однако так вы никогда не выплатите своего долга; я говорю это только ради вас, понимаете? Смотрите, будьте осторожны.

Жервеза выслушала это внушение, опустив голову и бормоча оправдания. Ей нужны десять франков, чтобы расплатиться с угольщиком, у которого она взяла уголь в долг. Но, услышав слово «в долг», г-жа Гуже заговорила еще строже. Она привела в пример себя: с тех пор как сыну платят девять франков вместо двенадцати, она урезала все расходы по хозяйству. Кто не научился смолоду экономить, тот в старости умрет на соломе. Однако она удержалась и не сказала Жервезе, что отдает ей белье только для того, чтобы помочь расплатиться с долгом, — прежде она сама стирала белье и снова будет стирать сама, если ей придется платить прачке такие деньги. Получив свои десять франков, Жервеза поблагодарила и тотчас убежала. Выйдя на площадку, она вздохнула с облегчением, ей хотелось плясать от радости; она уже привыкла к денежным затруднениям и всяким неурядицам, старалась не думать о них и была рада, когда ей удавалось выйти сухой из воды — на этот раз сошло, а там будет видно!

В эту же субботу, когда Жервеза спускалась по лестнице от Гуже, у нее произошла очень занятная встреча. Она прижалась со своей корзиной к перилам, чтобы пропустить высокую простоволосую женщину, которая поднималась ей навстречу, держа в бумаге свежую макрель с окровавленными жабрами. И вдруг Жервеза узнала в этой женщине Виржини, которой она когда-то в прачечной задрала юбки и всыпала как следует. Они в упор взглянули друг на друга. Жервеза на миг зажмурила глаза, испугавшись, что Виржини вот-вот хлопнет ее макрелью по лицу. Но нет, Виржини лишь криво усмехнулась. Тогда прачка, загородившая корзиной дорогу, решила быть учтивой.

— Простите, пожалуйста, — сказала она.

— Не беспокойтесь, вы мне не мешаете, — ответила долговязая Виржини.

И, остановившись посреди лестницы, они принялись болтать как ни в чем не бывало, даже не заикнувшись о прошлом. Виржини исполнилось двадцать девять лет, и она превратилась в цветущую статную женщину, с немного длинным лицом, обрамленным черными как смоль волосами. Чтобы похвастаться, она тут же рассказала свою историю: теперь она замужем, она обвенчалась этой весной с бывшим рабочим-краснодеревцем; недавно он вернулся из армии и скоро получит место в полиции, ведь быть полицейским и выгодней и почетней. Для него-то она и купила рыбу.

— Он обожает макрель, — сказала она. — Приходится иногда потакать этим негодникам-мужчинам, правда? Но зайдите же взглянуть, как мы живем… Зачем стоять на сквозняке?

Жервеза в свою очередь рассказала Виржини о своем муже, а когда она сообщила, что жила раньше в этой же квартире и родила здесь дочку, Виржини стала еще настойчивее звать ее к себе. Всегда приятно повидать те места, где ты был счастлив. Виржини целых пять лет жила на том берегу реки, в Гро-Кайу. Там она и с мужем познакомилась, тогда он был еще на военной службе. Но ей было скучно и одиноко, она всегда мечтала вернуться в квартал Гут-д’Ор, где она знает каждого встречного-поперечного. И вот уж две недели, как они переехали в эту квартирку, напротив Гуже. У них пока еще ужасный беспорядок, но это не беда, понемногу все устроится.

На площадке они наконец представились друг другу:

— Госпожа Купо.

— Госпожа Пуассон.

С этих пор они поминутно повторяли «госпожа Купо», «госпожа Пуассон», единственно ради удовольствия разыгрывать из себя дам: ведь они знали друг друга в те времена, когда обе занимали довольно сомнительное положение в обществе. Однако в глубине души Жервеза относилась к Виржини с некоторой опаской. Как знать, может, эта дылда помирилась с ней лишь для того, чтобы при случае отомстить за потасовку в прачечной, и втайне готовит какую-нибудь каверзу? Жервеза решила держать ухо востро. Но пока что Виржини была необыкновенно любезна, и Жервезе приходилось платить ей тем же.

Наверху, в комнате, они увидели мужа Виржини — Пуассона, мужчину лет тридцати пяти, с землистым цветом лица, рыжими усами и эспаньолкой; он сидел за столом у окна и делал маленькие шкатулочки. Из инструментов у него был только перочинный нож, пилочка, величиной с напильник для ногтей, да баночка с клеем. Разломав старые ящики из-под сигар, он добывал тоненькие дощечки красного дерева и выпиливал на них сложные узоры и замысловатые украшения. Последний год он целыми днями мастерил деревянные коробочки одинакового размера — шесть на восемь сантиметров. Он разнообразил только их отделку, придумывал новую форму крышки или по-иному распределял отделения. Пуассон занимался этим для собственного удовольствия, чтобы убить время в ожидании должности полицейского. От старого ремесла краснодеревца он сохранил лишь эту страсть к маленьким шкатулкам. Своих изделий он не продавал, а дарил на память знакомым.

Пуассон встал и вежливо поклонился Жервезе, которую жена представила ему как свою старую приятельницу. Но он был неразговорчив и тотчас же снова взялся за пилку. Только изредка он поглядывал на макрель, лежавшую на комоде. Жервезе было очень приятно взглянуть на свою старую квартиру; она объяснила, как у нее была расставлена мебель, и показала место, где родила дочку — вот тут, прямо на полу. Удивительно, какие бывают совпадения! Могли ли они предположить несколько лет назад, когда потеряли друг друга из виду, что встретятся вот так на лестнице и будут жить одна за другой в той же самой квартире! Виржини рассказала еще кое-какие подробности из своей жизни: муж недавно получил небольшое наследство от тетки и со временем, конечно, вложит его в какое-нибудь дело; а пока что она продолжает заниматься шитьем, берет заказы то тут, то там. Проболтав добрых полчаса, Жервеза собралась уходить. Пуассон насилу оторвался от работы, чтобы попрощаться. Виржини вышла проводить гостью и обещала непременно к ней зайти; к тому же теперь она будет отдавать ей белье — это дело решенное. Когда они остановились на площадке, Жервезе показалось, что Виржини собирается заговорить о Лантье и своей сестре, полировщице Адели. И все замерло у нее внутри. Но Виржини ни словом не обмолвилась о прежних неприятностях, и они расстались, очень любезно попрощавшись друг с другом:

— До свиданья, госпожа Купо.

— До свиданья, госпожа Пуассон.

Так было положено начало закадычной дружбе. Неделю спустя Виржини уже не могла пройти мимо прачечной, чтобы не забежать к Жервезе; она болтала без умолку и торчала там по два-три часа, так что Пуассон, опасаясь, уж не раздавили ли жену на улице, являлся за ней, как всегда молчаливый, похожий на выходца с того света. Ежедневно встречаясь с Виржини, Жервеза испытывала странное чувство: стоило портнихе открыть рот, как она с трепетом ждала, что та вот-вот заговорит о Лантье, и в присутствии подруги сама невольно думала о нем. Это было ужасно глупо, ведь ей не было никакого дела ни до Лантье, ни до Адели, ни до того, что с ними сталось. Она никогда не спрашивала о них, да они ее и не интересовали. Но это находило на нее помимо воли. Мысли о них вертелись у нее в голове, как назойливый мотив, от которого никак не можешь отделаться. Впрочем, она нисколько не сердилась за это на Виржини, — разумеется, та была ни при чем. Напротив, Жервезе нравилось ее общество, и она постоянно удерживала приятельницу, когда Виржини собиралась уходить.

Между тем пришла зима, четвертая зима, которую Купо проводили на улице Гут-д’Ор. В этом году декабрь и январь были необыкновенно суровы. Стояли лютые морозы. После Нового года на улицах три недели лежал снег. Однако это ничуть не мешало работе прачечной, наоборот, зима — лучшее время года для гладильщиц. В мастерской было чудо как хорошо! Окна в ней никогда не замерзали, не то что у бакалейщика или у чулочника напротив. Набитая углем печка накалялась докрасна, и в комнате становилось жарко, как в бане; от белья шел пар, не хуже чем летом, и всем было уютно за запертыми наглухо дверями; тепло окутывало и размаривало гладильщиц, иной раз они чуть не засыпали, стоя за работой. Жервеза смеялась и говорила, что ей кажется, будто она в деревне. И вправду, на покрытой снегом мостовой не слышно было стука повозок, лишь глухо доносились шаги прохожих под окном; в застывшей тишине звенели только детские голоса; целая ватага мальчишек устроила себе каток на замерзшем ручейке возле кузницы и с криками носилась по льду. Порой Жервеза подходила к двери, протирала запотевшее стекло и смотрела, что делается на улице в этот дьявольский холод; но из соседних лавок никто и носа не высовывал, все словно замерло под снегом и погрузилось в спячку; Жервеза лишь издали кивала соседке — угольщице, которая в самый мороз выходила на улицу с непокрытой головой и улыбалась до ушей.

По этой собачьей погоде особенно приятно было пить в полдень горячий кофеек. Работницы не могли пожаловаться: хозяйка заваривала очень крепкий кофе и почти не добавляла цикория, не то что г-жа Фоконье, которая поила их какой-то бурдой. Но когда готовить кофе бралась мамаша Купо, это тянулось без конца, потому что она вечно дремала над кофейником.

И работницы, покончив с завтраком, в ожидании кофе снова брались за утюги.

На другой день после крещения уже пробило половину первого, а кофе все не был готов. Кипяток почему-то не хотел проливаться сквозь гущу. Мамаша Купо постукивала ложечкой по кофейнику; слышно было, как тяжелые капли одна за другой медленно падали на Дно.

— Не троньте, — сказала дылда Клеманс. — Вы его замутите… Мы еще успеем сегодня и поесть и попить.

Клеманс гладила мужскую сорочку и прокладывала складки ногтем. Она была насмерть простужена, глаза у нее распухли, грудь раздирали приступы кашля, и она сгибалась пополам, хватаясь за край стола. А между тем она не повязала даже шарфика на шею и дрожала в плохонькой вязаной кофточке за восемнадцать су. Возле нее г-жа Пютуа, закутанная во фланель по самые уши, гладила юбку, поворачивая ее вокруг доски, положенной одним концом на спинку стула; она постелила на пол простыню, чтобы не запачкать свисавший подол юбки. Жервеза одна заняла половину стола: она гладила вышитые муслиновые занавески и осторожно водила утюгом, вытягивая руки далеко вперед, чтобы не наделать складок. Вдруг она услышала, что кофе зашипел, и подняла голову. Это косоглазая Огюстина опустила ложечку в гущу, и кофе побежал через край.

— Уймешься ты наконец! — закричала Жервеза. — Всюду она сует свой нос! Теперь нам придется пить бурду.

На свободный угол стола мамаша Купо поставила пять стаканов. Гладильщицы прекратили работу. Хозяйка всегда разливала кофе сама и в каждый стакан опускала по два куска сахару. Наступил долгожданный час. Едва работницы, взяв по стакану, уселись на маленьких скамеечках у печки, как дверь распахнулась и с улицы вошла закоченевшая Виржини.

— Ну и холодище, дети мои! — воскликнула она. — Пробирает насквозь. Я, кажется, отморозила уши!

— Ага, вот и госпожа Пуассон! — закричала Жервеза. — Как это кстати… Выпейте с нами кофейку!

— Спасибо, не откажусь… Не успела я улицу перейти, как меня прохватило до костей!

К счастью, кофе еще оставался. Мамаша Купо принесла шестой стакан, и Жервеза любезно предложила Виржини положить сахару по вкусу. Работницы потеснились и дали ей местечко возле огня. Виржини еще дрожала, нос у нее покраснел, и она грела замерзшие руки, сжимая горячий стакан. Она забежала от бакалейщика, где успела застыть, пока он отвешивал ей четверть фунта сыру. И она восхищалась тем, как у них в прачечной жарко, — входишь словно в печку; тут, право, даже мертвый воскреснет, тепло так и разливается по телу! Отогревшись, она вытянула свои длинные ноги. Тогда все шестеро принялись за кофе, медленно прихлебывая его в душном пару просыхавшего белья, возле брошенной на столе неоконченной работы. Только мамаша Купо и Виржини сидели на стульях, остальные устроились на низеньких скамеечках, чуть ли не вровень с полом, а косоглазая Огюстина вытащила край простыни из-под юбки и разлеглась на нем. Некоторое время все молчали, уткнувшись в стаканы и смакуя кофе.

— Кофе хорош, ничего не скажешь, — заявила Клеманс.

Но тут же чуть не задохнулась от кашля. Стараясь справиться с приступом, она прислонилась головой к стене.

— Здорово вас скрутило, — сказала — Виржини. — Где это вы подцепили такую простуду?

— Да кто его знает! — ответила Клеманс, отирая лицо рукавом. — Должно быть, вчера вечером. Когда мы выходили из «Большой галереи», две бабенки устроили потасовку. Я остановилась поглядеть, а снег так и валил. Вот была драка, мы прямо животы надорвали со смеху! Одна из них, здоровенная дубина вроде меня, чуть не оторвала другой нос, кровь так и брызнула на землю. А сама, едва завидела кровь, сразу пустилась наутек — только пятки засверкали! Ну, а ночью на меня напал кашель… Сказать по правде, мужчины — несносный народ: когда спят с женщиной, всю ночь стягивают с нее одеяло…

— Стыд и срам! — пробормотала г-жа Пютуа. — Этак вы погубите себя, милочка моя.

— Ну, а если я хочу себя погубить? Куда как весело нам живется. Гнем спину день-деньской, с утра до ночи жаримся, как в пекле, и все это за пятьдесят пять су! Нет уж дудки, хватит с меня, я сыта по горло! Да только от простуды все равно не помрешь. Эта хворь как наскочила, так и пройдет.

Все замолчали. Негодница Клеманс ночью таскалась по кабакам и распутничала напропалую, а в мастерской приводила всех в уныние, уверяя, что скоро подохнет, Жервеза, зная ее характер, заметила:

— На другой день после гулянки вы всегда ходите как в воду опущенная!

По правде говоря, Жервеза не любила, когда заводили разговор о том, как подрались женщины. После потасовки в прачечной ей было неприятно, если при ней и. Виржини рассказывали о пинках и оплеухах. Но Виржини смотрела на нее улыбаясь.

— На моих глазах вчера две бабы тоже вцепились друг другу в волосы, — тихо сказала она, — только перья летели…

— Кто такие? — спросила г-жа Пютуа.

— Повитуха с того конца улицы и ее прислуга, знаете, такая белобрысая… Ну и стерва эта девка! Кричит повитухе: «Да, да, ты вытравила ребенка зеленщице, и если ты мне не заплатишь, я пойду и все выложу в полиции!» Чего она только не вопила — стоило послушать! Тут хозяйка влепила ей хорошую плюху — бац! — прямо в морду. Но эта проклятая девка как подскочит да как бросится на хозяйку — расцарапала ей лицо и чуть не выдрала все волосы! Разделала ее, что называется, под орех. Пришлось вмешаться колбаснику, насилу ее оттащил.

Работницы одобрительно смеялись. Все со смаком отхлебнули по глотку кофе.

— А что, она и вправду вытравила ребенка? — спросила Клеманс.

— Почем я знаю, соседи разное болтают, — ответила Виржини. — Я при этом не была, сами понимаете. Но уж такое у нее ремесло. Все они это делают.

— Бог ты мой! — сказала г-жа Пютуа. — Надо быть круглой дурой, чтобы им довериться. Очень нужно чтоб тебя искалечили!.. К тому же есть испытанное средство. Каждый вечер надо пить по стакану святой воды и три раза крестить живот большим пальцем — как ветром сдует, словно ничего и не было.

Тут мамаша Купо, которая, казалось, задремала, вдруг встрепенулась и покачала головой. Она знает другое верное средство: надо каждые два часа есть по крутому яйцу и класть на поясницу припарки из шпината. Женщины слушали ее серьезно и внимательно. Но косоглазая Огюстина, которую вечно ни с того ни с сего разбирал глупый смех, вдруг так и покатилась, кудахтая, как курица. Про нее все забыли; Жервеза приподняла свисавшую с доски юбку и увидела, что девчонка катается по полу, как поросенок, задрав кверху ноги. Прачка наградила ее звонкой оплеухой, и та вскочила как встрепанная. Что ее рассмешило, эту поганку? Нечего подслушивать, когда говорят взрослые! К тому же ей надо отнести белье к подруге г-жи Лера, на улицу Батиньоль. С этими словами Жервеза нацепила ей на руку корзину с бельем и подтолкнула к двери. Огюстина надулась и ушла, всхлипывая, еле волоча ноги по снегу.

Пока мамаша Купо, г-жа Пютуа и Клеманс спорили о пользе крутых яиц и припарок из шпината, Виржини сидела задумавшись, со стаканом в руке. Вдруг она тихонько сказала:

— Бог мой! Люди дерутся, а потом мирятся и не помнят зла, коли у них доброе сердце…

И с улыбкой, наклонившись к Жервезе, она продолжала:

— Нет, право, я на вас не в обиде… Вы не забыли истории в прачечной?

Жервеза ужасно смутилась. Этого-то она и боялась. Она чувствовала, что теперь речь пойдет о Лантье и об Адели. Печка гудела, раскалившаяся докрасна труба обдавала всех жаром. Распаренные работницы пили кофе потихоньку, чтобы подольше не браться за работу, и, отяжелев, сонно поглядывали в окно на занесенную снегом улицу. Теперь женщины размечтались о том, что стали бы делать, будь у них десять тысяч франков ренты; да ничего бы они не делали, ровно ничего — сидели бы вот так целыми днями в тепле и плевали в потолок! Виржини придвинулась к Жервезе и говорила совсем тихо, чтоб не слышали другие. А Жервеза чувствовала себя такой вялой, такой слабой и разомлевшей из-за этой жары, что у нее не было сил переменить разговор; она с жадностью ловила слова Виржини, и что-то сладко замирало у нее внутри, хотя она и не хотела себе в этом признаться.

— Может, вас коробят мои слова? — продолжала Виржини. — Раз двадцать они вертелись у меня на языке. А теперь, уж коли мы вспомнили… почему бы не поговорить, правда? Нет, нет, уверяю вас, я ничуть не в обиде за старое! Честное слово! Я нисколько на вас не сержусь, ну ни капельки!

Она поболтала ложечкой в стакане, чтобы размешать сахар, и с тихим присвистом отхлебнула глоточек кофе. Жервеза слушала молча, со стесненным сердцем, и не знала, верить ли, что Виржини простила ей давнишнюю порку, — ведь она видела, как в ее черных глазах зажглись желтые искорки. Быть может, эта ведьма затаила обиду и держит камень за пазухой?

— Да вас и винить-то нельзя, — продолжала Виржини. — Вам тогда сделали гадость, с вами поступили подло… О, я человек справедливый. Я бы на вашем месте схватилась за нож!

Она снова с присвистом отхлебнула глоточек. И, вдруг оживившись, бойко затараторила:

— И знаете, это не принесло им счастья. Нет, нет! Какое уж там счастье, боже мой! Они поселились у черта на куличках, где-то около Глясьера, на отвратительной улице, — там и сейчас стоит грязь по колено. Дня два спустя они пригласили меня к завтраку — ну и поездка, доложу я вам, пришлось тащиться в омнибусе чуть не на край света! И что вы думаете они делали, когда я вошла? Грызлись как собаки! Даю слово, они уже угощали друг друга затрещинами. Хороши влюбленные!.. Вы сами знаете, чего стоит Адель: это такая паскуда, что на нее и плюнуть-то жалко. Хоть она мне и сестра, я должна признаться — это настоящая стерва. Адель наделала мне кучу всяких гадостей, но не об этом речь, да к тому же мы сами сведем с ней счеты… Ну, а Лантье тоже хорош гусь, да вы его знаете! Этакий белоручка, верно? А чуть что не по нем, сразу тычет в зубы. Рука у него тяжелая, и бьет он куда придется. Уж они лупцевали друг друга по всем правилам. Не успеешь, бывало, взойти на лестницу, а уже слышишь, что у них идет драка. Как-то раз их даже разнимала полиция. Лантье потребовал, чтобы Адель сварила ему суп на оливковом масле — мерзость, которую едят только на юге; Адель отказалась готовить эту отраву, и он запустил ей в голову бутылку с маслом; тут они принялись швыряться чем попало: кастрюлями, мисками, плошками, — словом, подняли скандал на всю округу.

Виржини рассказывала и о других побоищах, у нее оказался неистощимый запас сплетен об этой парочке, она знала такие подробности, что просто волосы вставали дыбом. Жервеза слушала все эти россказни, не говоря ни слова, лицо ее было бледно, губы судорожно подергивались, будто она чуть улыбается. Вот уже скоро семь лет, как она ничего не слышала о Лантье. Никогда б она не поверила, что имя Лантье, сказанное шепотом на ухо, может так взволновать ее, — у нее даже сердце замерло. Нет, она никак не ожидала, что с таким жадным любопытством будет слушать о похождениях этого человека, который так гнусно с ней поступил. Теперь она уже не ревновала его к Адели и все-таки радовалась в душе их потасовкам; она забавлялась, представляя себе эту девку всю в синяках, и чувствовала себя отомщенной. Жервеза могла бы сидеть так всю ночь, до утра, слушая рассказы Виржини. Но она не хотела показывать свое любопытство и не задавала вопросов. Ей казалось, что теперь вдруг заполнился какой-то провал в ее памяти и прошлое сомкнулось с настоящим.

Между тем Виржини замолчала и снова занялась своим кофе; она сосала сахар, полузакрыв глаза. Жервеза чувствовала, что ей надо хоть что-нибудь сказать и спросила с напускным равнодушием:

— Они по-прежнему живут в Глясьере?

— Нет, что вы! — ответила Виржини. — Разве я вам не говорила?.. Вот уже неделя, как они разошлись. В одно прекрасное утро Адель забрала свои манатки и была такова, а уж Лантье, конечно, не побежал за ней.

Жервеза тихонько ахнула.

— Значит, они разошлись!.. — задумчиво повторила она.

— Кто это? — спросила Клеманс, болтавшая с мамашей Купо и г-жой Пютуа.

— Никто, — ответила Виржини. — Вы их все равно не знаете.

Она все время наблюдала за Жервезой и заметила, что та очень взволнована. Тогда она придвинулась к ней поближе и с каким-то тайным злорадством продолжала свой рассказ. И вдруг Виржини спросила Жервезу в упор, что она будет делать, если Лантье снова начнет обхаживать ее: мужчины такой чудной народ. Лантье вполне может вернуться к своей прежней любви. Жервеза выпрямилась и ответила решительно, с достоинством: теперь она замужем и попросту выставит Лантье за дверь — вот и все! Между ними все кончено, она даже руки ему не подаст. Она считала бы себя последней дрянью, если б взглянула на него теперь.

— Конечно, я понимаю, — говорила Жервеза, — он отец Этьена, и тут уж ничего не поделаешь. Если Лантье захочет обнять сына, я пошлю мальчика к нему: нельзя же помешать отцу любить своего ребенка… Ну, а я, госпожа Пуассон, уж лучше дам изрубить себя на мелкие кусочки, чем позволю ему хоть пальцем до меня дотронуться. Между нами все кончено.

С этими словами Жервеза начертила в воздухе крест, как бы навек скрепляя свою клятву. Тут, оборвав разговор, она вскочила, словно внезапно опомнившись, и закричала работницам:

— Послушайте, голубушки! Вы, может, думаете, что белье само прогладится? Довольно бить баклуши! А ну, живо за работу!

Однако работницы не спешили, их одолела лень, они сидели раскисшие, уронив руки на колени, держа пустые стаканы с кофейной гущен на донышке и продолжали болтать.

Ее звали Селестина, — говорила Клеманс, — я была с ней знакома. Она спятила и до смерти боялась кошачьей шерсти. Понимаете, ей всюду чудилась кошачья шерсть, она все время ворочала языком — вот так, потому что ей казалось, будто у нее полон рот шерсти.

— А у меня была знакомая, у которой внутри завелся глист… — сказала г-жа Пютуа. — Ох, уж эти гадины, такие привереды! Если она не кормила глиста курятиной, он переворачивал ей все кишки. Вы только подумайте, муж зарабатывал семь франков, и они уходили целиком на лакомства для глиста!..

— Я вылечила бы ее в два счета, ей-богу, — перебила мамаша Купо. — Надо только съесть жареную мышь. Глист сразу отравится и подохнет.

Жервеза снова села, поддавшись сладкой истоме. Но тут же встряхнулась и встала. Сколько можно переливать из пустого в порожнее! Этак ничего не заработаешь. И она первая принялась за занавески; но на них оказалось кофейное пятно, и, прежде чем взяться за утюг, ей пришлось оттереть пятно мокрой тряпкой. Работницы потягивались перед печкой и, ворча, искали свои утюги. Стоило Клеманс подняться, как на нее снова напал отчаянный кашель; затем она догладила мужскую рубашку и заколола булавками ворот и манжеты. Г-жа Пютуа разложила на столе нижнюю юбку.

— Ну что ж, до свиданья, — сказала Виржини. — Ведь я выбежала из дому на минутку, только чтобы купить сыру. Пуассон, наверно, думает, что я по дороге замерзла.

Она вышла, но, не пройдя и трех шагов, вернулась и крикнула в дверь, что Огюстина в конце улицы катается с мальчишками по замерзшей луже. Эта поганая девчонка пропадала битых два часа. Наконец она влетела, размахивая пустой корзиной, вся красная, запыхавшаяся, с ледышками в волосах. Она слушала, надувшись, как ее бранили, и уверяла, будто по городу невозможно ходить из-за гололедицы. Какие-то сорванцы, должно быть, напихали ей снегу в карманы, потому что через несколько минут из них ручьями потекла вода.

Так проходили теперь послеобеденные часы в прачечной. Она стала убежищем для всех продрогших людей квартала. Вся улица Гут-д’Ор знала, что там очень тепло. И вечно в прачечной торчали две-три кумушки: они грелись у печки, задрав юбки выше колен, и перемывали косточки соседям. Жервеза гордилась, что у нее так уютно, и всех приглашала обогреться; она «открыла салон», как злобно прохаживались на ее счет Лорийе и Боши. На деле же у нее просто было доброе сердце, ей хотелось помочь людям, она сочувствовала беднякам, которые мерзли на улице, и потому приглашала их к себе. Особенно она жалела одного семидесятилетнего маляра: старик жил в их доме на чердаке и чуть не подыхал от голода и холода; бедняга потерял трех сыновей во время Крымской войны, а сам уже года два еле-еле перебивался, потому что не мог больше работать. Стоило Жервезе увидеть, что старик топчется в снегу, пытаясь согреться, она тотчас зазывала его к себе и освобождала для него местечко у огня; частенько она даже уговаривала его съесть кусочек хлеба с сыром. И дедушка Брю, согнувшийся в дугу, седой, сморщенный, как печеное яблоко, часами сидел молча возле печки, прислушиваясь к потрескиванию горящих углей. Быть может, он вспоминал свою жизнь, пятьдесят лет, проведенные на стремянках, полвека, ушедшие на окраску дверей и побелку потолков во всех уголках Парижа.

— Что скажете, дедушка Брю? — спрашивала его порой Жервеза. — О чем это вы думаете?

— Да ни о чем… Обо всем на свете, — отвечал он растерянно.

Работницы вышучивали его, рассказывали всякий вздор о его любовных похождениях. Но старик, не слушая их, вновь погружался в молчание и сидел с угрюмым и отсутствующим видом.

С той поры Виржини то и дело заводила с Жервезой разговор о Лантье. Казалось, ей доставляло удовольствие напоминать прачке о ее прежнем любовнике и приводить ее в смущение всевозможными догадками.

Как-то раз она сказала, что встретилась с ним, но Жервеза промолчала, и Виржини ничего не прибавила; однако на другой день она сообщила, что Лантье долго говорил о Жервезе и отзывался о ней с большой нежностью. Жервезу очень смущали эти тайные беседы шепотом, в укромном уголке. При одном упоминании о Лантье ее бросало в жар, как будто этот человек оставил в ней частицу самого себя. Конечно, она была уверена в своей твердости: она решила всегда быть честной женщиной, — ведь честность — это половина счастья. Поэтому Жервеза тревожилась не о Купо — перед мужем она ни в чем не провинилась даже в помыслах. Но она думала о кузнеце, и сердце ее болезненно сжималось, словно эти воспоминания о Лантье, эти не дававшие ей покоя мысли о нем, были изменой Гуже, изменой их затаенной любви, их чистой дружбе. И ей было грустно: она чувствовала себя виноватой перед своим верным другом. Кроме своих близких, ей хотелось любить его одного. Это было очень высокое чувство, оно парило над низкими страстями, которые Виржини с жадностью старалась прочесть у нее на лице.

Когда наступила весна, Жервеза стала искать опоры возле Гуже. Дома она ни о чем не могла думать, кроме Лантье, и стоило ей оторваться от работы, как ее осаждали воспоминания о прежнем любовнике; она представляла себе, что он покидает Адель, укладывает вещи в их старый сундук и возвращается к ней с сундуком в экипаже. Когда она выходила на улицу, на нее вдруг нападал глупый страх: она как будто слышала шаги Лантье у себя за спиной и дрожала, не смея обернуться; порой ей даже чудилось, что он хватает ее сзади за талию. Наверно, он где-нибудь притаился и в конце концов ему удастся ее подстеречь; при этой мысли у Жервезы выступал холодный пот — вот-вот Лантье тихонько подойдет и непременно поцелует ее в ушко: так он поддразнивал ее в былые дни. И этот поцелуй больше всего ужасал Жервезу, заранее оглушая ее: у нее начинало шуметь в ушах, и она ничего не слышала, кроме гулкого стука своего сердца. Всякий раз как на нее нападал этот страх, кузница бывала ее единственным прибежищем; там она вновь обретала спокойствие и снова улыбалась под защитой Гуже, который громкими ударами молота разгонял все ее страхи.

Какая это была счастливая пора! Прачка особенно внимательно относилась к заказчице с улицы Порт-Бланш; каждую пятницу она сама относила ей белье: это давало ей чудесный предлог зайти на улицу Маркаде и заглянуть в кузницу. Стоило Жервезе завернуть за угол и очутиться среди мрачных пустырей и серых фабричных зданий, как она чувствовала себя веселой и беззаботной, словно на загородной прогулке; черная от угля мостовая и клубы дыма над крышами радовали ее не меньше, чем мшистая лесная тропинка, вьющаяся среди зеленых деревьев где-нибудь за городом. Ей нравились туманные дали, изрезанные высокими фабричными трубами, и холм Монмартра, загораживающий небо, и беленькие домики с ровными рядами окон на его склонах. Подходя к кузнице, она замедляла шаг, перескакивала через лужи и с удовольствием пробиралась среди куч щебня и мусора по пустынному двору. В глубине его, даже среди бела дня, сверкал горн. Сердце Жервезы прыгало, словно танцуя в такт с ударами молотов. Она входила в сарай разрумянившаяся, с разлетающимися завитками светлых волос, как будто торопилась на свидание. Гуже в эти дни поджидал ее: он стоял у наковальни с голой грудью, голыми руками и что есть силы бил молотом, чтобы Жервеза еще издали услышала его. Он угадывал ее приближение и посмеивался в светлую бороду тихим добрым смехом. Но Жервеза не хотела отрывать его от работы и просила снова взяться за молот: ей нравилось смотреть, как он размахивает им и на его могучих руках вздуваются упругие мускулы. Потрепав по щеке не отходившего от мехов Этьена, она оставалась в кузнице добрый час, наблюдая за изготовлением болтов. Они не обменивались с кузнецом и десятком слов. Но даже оставшись наедине в запертой на ключ комнате, они вряд ли испытали бы такой прилив нежности друг к другу. Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, порой поддразнивал их, но они нисколько не смущались и даже не слышали его насмешек. Через четверть часа Жервеза начинала слегка задыхаться; от жары, удушливого запаха и густого дыма у нее кружилась голова, а при каждом ударе молота она вся вздрагивала. Здесь она чувствовала себя счастливой, ей больше ничего не было нужно. Она не ощутила бы такого сладостного волнения, даже если бы Гуже сжал ее в объятиях. Она подходила ближе, чтобы чувствовать на щеках ветер от взмахов молота, чтобы приобщиться к работе кузнеца. Когда искры сыпались ей на руки и кололи нежную кожу, она их не отдергивала, — напротив, она радовалась падавшему на нее огненному дождю. А Гуже, конечно, угадывал, какое удовольствие это ей доставляет; он откладывал на пятницу самые трудные работы, чтобы блеснуть перед ней своей силой и ловкостью; он бил, не жалея себя, со всего размаха, с риском расколоть надвое наковальню, тяжело дыша, наслаждаясь радостью Жервезы. Всю весну их любовь наполняла кузницу громовыми раскатами. То была идиллия, рожденная в титаническом труде, перед пылающим горном, в темном, покрытом сажей сарае, содрогавшемся от грохота. Это расплющенное, как красный воск, железо носило глубокие следы их нежности. По пятницам, выйдя из кузницы, Жервеза медленно поднималась по улице Пуассонье, довольная, умиротворенная, отдохнувшая и телом и душой.

Мало-помалу ее страх перед Лантье ослабел, она снова стала рассудительной. В ту пору она чувствовала бы себя совсем счастливой, если бы не Купо, который все больше сбивался с пути. Как-то раз, когда она возвращалась из кузницы, ей показалось, что она заметила Купо в «Западне» папаши Коломба; с ним были Бурдюк, Биби Свиной Хрящ и Ненасытная Утроба — они вкруговую угощали друг друга гнусным зельем. Жервеза быстро прошла мимо, чтобы не подумали, будто она подсматривает за мужем. Но напоследок она обернулась — да, это был Купо: он опрокинул себе в глотку стаканчик привычным движением пьяницы. Значит, он все врет, он уже принялся за водку! Она пошла домой в полном отчаянии, ее вновь охватил ужас, который всегда внушала ей водка. Вино она прощала, потому что вино подкрепляет рабочего, зато спирт — это мерзость, это яд, он отбивает у человека вкус к хлебу. Ей-богу, правительство должно бы запретить изготовление этой отравы!

Вернувшись на улицу Гут-д’Ор, Жервеза застала дома полный переполох. Работницы бросили утюги, выбежали во двор и стояли, задрав кверху головы. Жервеза спросила Клеманс, в чем дело.

— Там наверху дядя Бижар избивает жену, — ответила гладильщица. — Он стоял тут в воротах, пьяный как стелька, и подкарауливал, когда она вернется из прачечной… Начал ее тузить еще на лестнице, а теперь дома спускает с нее шкуру. Слышите, как они вопят?

Жервеза быстро взбежала наверх, надеясь прекратить побоище. Она привязалась к г-же Бижар, достойной женщине, работавшей у нее прачкой. На седьмом этаже, перед раскрытой дверью, столпилось несколько соседок, а на пороге г-жа Бош кричала:

— Будет вам наконец!.. Перестаньте, не то я позову полицию, слышите?

Но никто не смел войти в комнату, потому что все знали Бижара, — во хмелю он был сущий зверь, да, впрочем, он никогда и не протрезвлялся. В редкие дни, когда слесарь ходил на работу, он ставил литр водки рядом со своим станком и каждые полчаса потягивал из горлышка. Без этого он не мог работать; если бы к его рту поднести спичку, пьяница, наверно, вспыхнул бы как факел.

— Что ж вы стоите, ведь он изувечит ее! — сказала Жервеза, дрожа всем телом.

И она вошла. В мансарде было очень чисто, но холодно и почти пусто: пропойца-муж тащил из дома все подряд, вплоть до простынь. Во время драки стол отлетел к окну, а опрокинутые стулья валялись на полу кверху ножками. Посреди комнаты лежала пришедшая из прачечной г-жа Бижар, в мокрой, прилипшей к телу юбке, растрепанная, растерзанная, вся в крови, и тяжело дышала, испуская хриплые стоны всякий раз, как Бижар пинал ее сапогом. Муж сбил ее на пол кулаком, а теперь топтал ногами.

— У, стерва!.. У, стерва!.. У, стерва!.. — хрипел он при каждом ударе; он все больше распалялся и, зверея, колотил все яростней, задыхаясь от злобы.

Наконец он сорвал голос и продолжал бить молча, слепо, упорно; его штаны и куртка были изодраны, грязная борода всклокочена, лицо посинело, облысевший лоб покрылся красными пятнами. Собравшиеся на площадке соседи говорили, будто Бижар бьет жену за то, что она не захотела дать ему утром двадцать су. Снизу из-под лестницы послышался голос Боша. Он звал жену:

— Спускайся вниз, ну их к черту, пускай убивают друг друга! Меньше будет сволочей на свете!

Между тем дедушка Брю вошел в комнату вслед за Жервезой. Они пытались вдвоем образумить слесаря, оттеснить его к двери, а тот с пеной у рта молча отбивался; в его мутных глазах горел пьяный огонь, свирепая жажда убийства. Он чуть не сломал Жервезе руку, а старика Брю отшвырнул на стол. Г-жа Бижар лежала на полу с закрытыми глазами и тяжело дышала широко открытым ртом. Бижар по-прежнему пинал ее ногой, но бил мимо. Он топтался возле нее, целился и, промахнувшись, приходил в бешенство, колотил слепо, яростно и, шатаясь, натыкался на мебель. И все время, пока он бесновался, маленькая Лали, их четырехлетняя дочь, глядела из угла, как отец избивает ее мать. Девочка держала на руках сестренку Анриетту, только что отнятую от груди, и как бы охраняла ее. Лали стояла молча, в ситцевом платочке, очень бледная, очень серьезная. Она не плакала, ее широко открытые черные глаза смотрели пристально и разумно.

Наконец Бижар налетел на стул и, растянувшись во весь рост, тут же захрапел; тогда старик Брю помог Жервезе поднять г-жу Бижар. Несчастная женщина горько рыдала, а подошедшая Лали молча смотрела на мать; девочка уже свыклась с этими сценами и покорилась судьбе. Спускаясь по лестнице в затихшем доме, прачка не могла забыть взгляд четырехлетней крошки, суровый и прямой, как взгляд взрослой женщины.

— Смотрите-ка, вон господин Купо, на той стороне улицы! — закричала Клеманс как только заметила Жервезу. — Видать, он здорово наклюкался!

Купо как раз переходил дорогу. Он угодил мимо двери и чуть не выбил окно плечом. Он был мертвецки пьян и шел насупившись, стиснув зубы. Увидев его бледное, искаженное лицо, Жервеза тотчас узнала сивуху из «Западни» — это она отравила ему кровь. Прачка хотела посмеяться и уложить его спать, как в те дни, когда он напивался добрым красным вином. Но он грубо оттолкнул ее, прошел мимо, не разжимая губ, и, подойдя к постели, впервые замахнулся на жену кулаком. Он был похож на другого пьяницу, того, что избил жену до полусмерти и храпел там наверху. Жервеза застыла, вся похолодев; она думала о мужчинах: о муже, о Гуже, о Лантье, и сердце у нее разрывалось, — она уже не верила, что будет счастлива.

VII
Именины Жервезы приходились на 19 июня. В дни семейных торжеств супруги Купо изо всех сил старались, чтобы угощение вышло на славу; гости наедались до отвала на целую неделю вперед и с трудом поднимались из-за стола. Все сбережения вылетали в трубу за один день. Стоило в доме завестись нескольким су, как их тут же проедали. Чтобы найти предлог для праздничного обеда, рылись в календаре и отыскивали всевозможных святых. Виржини горячо поддерживала Жервезу: ну и правильно, что она любит покушать всласть. Коли муж пьяница, нечего ждать, пока он все пропьет, — надо прежде всего думать о себе. Ведь деньги все равно текут между пальцами, пусть уж лучше заработает мясник, чем кабатчик. И Жервеза, ставшая настоящей лакомкой, охотно соглашалась с этими рассуждениями. Ничего не поделаешь, Купо сам виноват, если они ничего не могут отложить! Прачка еще больше располнела и хромала сильнее прежнего: ее нога, налившись жиром, как будто стала короче.

В этом году об именинах начали толковать за месяц вперед. Наперебой придумывали замысловатые блюда и облизывались в предвкушении пирушки. Всем в прачечной чертовски хотелось кутнуть. Надо так повеселиться, чтобы небу стало жарко, придумать что-нибудь необыкновенное, из ряда вон выходящее. Бог ты мой, ведь не каждый день бывает праздник! Жервезу больше всего беспокоил вопрос о том, кого пригласить; ей хотелось, чтобы за столом собралось ровно двенадцать человек, ни больше, ни меньше. Она сама, ее муж, мамаша Купо, г-жа Лера — вот уже четверо своих. Затем будут Пуассоны и Гуже с матерью. Сначала Жервеза твердо решила не приглашать работниц — г-жу Пютуа и Клеманс, — должны же они знать свое место. Но так как обе женщины совсем повесили нос, слушая бесконечные разговоры об именинах, Жервеза не выдержала и позвала их. Четыре и четыре — восемь, да еще двое — десять. Но Жервеза непременно желала, чтобы за праздничным столом было двенадцать человек, и потому решила помириться с золотых дел мастером и его женой, которые с некоторых пор так и вертелись возле нее; во всяком случае, Лорийе придут обедать и мир будет заключен за стаканом вина: нельзя же родным вечно быть в ссоре. К тому же в ожидании именин все сердца размякли. От такого приглашения невозможно отказаться. Но как только Боши узнали о предполагаемом примирении, они стали подъезжать к Жервезе с любезностями и милыми улыбками; пришлось позвать и Бошей. Итак, соберется четырнадцать человек, не считая детей. Каково?! Жервеза никогда еще не устраивала такого пиршества, она была смущена этим и горда.

Именины приходились как раз на понедельник. Это было очень кстати: начать стряпню Жервеза рассчитывала накануне вечером. В субботу, когда работницы спешили догладить белье, зашел разговор о том, что же в конце концов следует подать к столу. Одно только блюдо было принято еще три недели назад — большой жареный гусь. О нем говорили со смаком. К тому же гусь был уже куплен. Мамаша Купо принесла его, чтобы показать Клеманс и г-же Пютуа. Те прикинули гуся на руке и разахались: он был огромный, весь налитой желтоватым жиром.

— Перед гусем будет суп, ведь так? — спросила Жервеза. — Съесть тарелку бульона с кусочком вареного мяса всегда приятно… А затем что-нибудь мясное, под соусом.

Долговязая Клеманс предложила кролика, но кролик и без того у всех навяз в зубах: его ели слишком часто. Жервеза мечтала о чем-нибудь более изысканном. Тут г-жа Пютуа заговорила о телячьем рагу под белым соусом, и все переглянулись с довольной улыбкой. Неплохо придумано! Ничто не произведет такого впечатления, как телятина под белым соусом.

— После телятины, — продолжала Жервеза, — надо подать еще одно блюдо под соусом.

Мамаша Купо заговорила о рыбе. Но остальные женщины поморщились и яростно заработали утюгами. Рыбу никто не любил: сытости она не дает, да к тому же в ней много костей. Косоглазая Огюстина заикнулась было о том, что она любит камбалу, но Клеманс живо образумила девчонку, дав ей хорошего тумака. Наконец сама хозяйка предложила свинину с жареной картошкой, и лица снова просияли; тут в прачечную вихрем влетела Виржини, вся красная от волнения.

— Как вы кстати! — воскликнула Жервеза. — Мамаша, покажите ей гуся.

И мамаша Купо снова принесла жирного гуся, которого Виржини пришлось подержать в руках. Она ахнула от удивления. Ну и гусь, до чего же тяжел! Впрочем, она тут же положила птицу на стол между нижней юбкой и стопкой рубашек: голова у нее была занята другим, и она увела Жервезу в заднюю комнату.

— Послушайте, милочка, — прошептала она скороговоркой. — Я прибежала, чтобы предупредить вас… Ни за что не угадаете, кого я встретила на улице! Лантье, дорогая моя! Он бродит здесь поблизости и что-то высматривает… Я тут же поспешила к вам. Я испугалась за вас, понимаете?

Прачка вся побелела. И чего ему надо, этому негодяю? Подумать только — появился перед самым праздником! Вечно ей не везет! Повеселиться спокойно и то не дадут! Но Виржини сказала, что не стоит расстраиваться из-за пустяков. Если Лантье вздумает приставать к ней, надо позвать полицейского, и тот живо посадит его под замок. С тех пор как месяц тому назад Пуассон поступил в полицию, дылда Виржини была настроена весьма воинственно и всех собиралась упрятать в тюрьму. Под конец, повысив голос, она заявила, что была бы даже рада, если бы кто-нибудь пристал к ней на улице, — она сама отвела бы нахала в полицейский участок и сдала с рук на руки Пуассону; но тут Жервеза умоляюще подняла руку, прося ее замолчать, так как работницы все слышат. Она первая вернулась в прачечную и сказала с притворным спокойствием:

— Надо подать еще что-нибудь из овощей.

— А почему бы не горошек с салом? — предложила Виржини. — Я готова есть его с утра до ночи.

— Да, да, горошек с салом! — одобрили все женщины, а Огюстина пришла в такой восторг, что принялась изо всех сил мешать в печке кочергой.

На следующий день, в воскресенье, мамаша Купо с трех часов затопила обе печки, да еще третью, переносную, которую взяла у Бошей. В половине четвертого бульон уже кипел в огромной кастрюле, принесенной из соседнего ресторана, так как домашняя кастрюля для супа показалась хозяйкам слишком маленькой. Телятину и свинину решено было приготовить накануне, потому что эти блюда вкуснее в разогретом виде; только соус придется сделать перед тем, как садиться за стол. На понедельник и так оставалось много дел: засыпать бульон, сварить горошек, зажарить гуся. Задняя комната была ярко освещена тремя пылавшими печками; на сковороде шипела подливка, и пахло поджаренной мукой; огромная кастрюля, сотрясаясь и глухо бурля, выбрасывала клубы пара, точно паровой котел. Мамаша Купо и Жервеза в белых фартуках метались по комнате: они чистили петрушку, бегали за перцем и солью, поворачивали мясо деревянной лопаткой. Они выставили Купо за дверь, чтобы он не путался под ногами. И все-таки в квартире целый день толпился народ. Вкусный запах жаркого разносился по всему дому, и соседки забегали к Жервезе под разными предлогами, а на самом деле им хотелось узнать, что здесь стряпают. Женщины долго торчали на месте, ожидая, когда прачка снимет крышку с одной из кастрюль. Около пяти часов появилась Виржини; она опять видела Лантье; право, теперь носа не высунешь на улицу, чтобы не столкнуться с ним. Г-жа Бош тоже встретила Лантье; он что-то высматривал исподтишка, стоя на углу. Тогда у Жервезы, собиравшейся сходить в лавочку за жареным луком для супа, задрожали поджилки от страха, и она решила остаться; а тут еще привратница и портниха стали пугать ее, рассказывая жуткие истории о мужчинах, подстерегающих женщин с кинжалами и пистолетами за пазухой. А как же! Об этом каждый день пишут в газетах. Стоит такому подлецу узнать, что его прежняя любовница живет счастливо, как он приходит в ярость и уж тогда готов решительно на все. И Виржини любезно предложила сбегать за луком. Женщины должны выручать друг друга: нельзя же допустить, чтобы бедняжку Жервезу укокошили. Вернувшись, Виржини сказала, что Лантье исчез: он, видно, догадался, что его заметили, и дал тягу. И все же разговор у плиты до позднего вечера вертелся вокруг Лантье. Г-жа Бога посоветовала обо всем рассказать Купо, но Жервеза очень испугалась и упросила ее не говорить мужу ни слова. Боже упаси! Вот будет история! Купо, видно, и так что-то пронюхал: уже несколько дней, ложась спать, он ругается на чем свет стоит и стучит кулаком по стене. Жервезу мороз подирает по коже при мысли, что мужчины могут сцепиться из-за нее; она знает Купо, он так ревнив, что может всадить в живот Лантье свои огромные ножницы. И пока четыре женщины беседовали, с головой уйдя в воображаемую драму, соуса шипели на догорающей плите; телятина и свинина тушились и тихонько пофыркивали, когда мамаша Купо приподнимала крышку, а суп в громадной кастрюле что-то бормотал про себя, как старик, задремавший на солнышке. В конце концов все налили себе по чашке бульона, чтобы попробовать, каков он на вкус.

Наступил долгожданный понедельник. Теперь, когда у Жервезы было четырнадцать приглашенных, она боялась, что не сумеет всех разместить. Вот почему она решила принять гостей в прачечной и с раннего утра старательно вымерила комнату, чтобы знать, как лучше все устроить. Затем пришлось отнести белье в спальню и разобрать огромный гладильный стол; крышку его поставили на другие козлы, и получился стол, вполне подходящий для пирушки. Но в самый разгар приготовлений явилась заказчица и устроила скандал: ей обещали выгладить белье к пятнице, а оно все еще не готово, это просто издевательство, она требует свое белье сию же минуту. Тогда Жервеза извинилась и стала врать ей прямо в глаза: все это случилось не по ее вине, она занята уборкой, а работницы придут только завтра; и она успокоила клиентку, пообещав заняться ее бельем в первую очередь. Но как только та вышла за дверь, Жервеза разразилась бранью. Право, если вечно угождать заказчикам, то некогда будет ни пить, ни есть — всю жизнь загубишь ради их прекрасных глаз! В конце концов она же не каторжная! Пусть к ней явится сам турецкий султан и попросит выгладить воротничок, она и за сто тысяч франков не станет этого делать: нынче ее именины, и она ни за что не возьмется за утюг — настало и для нее время повеселиться.

Все утро ушло на покупки. Жервеза трижды выходила из дому и возвращалась нагруженная, как мул. Но когда она собралась идти за вином, оказалось, что не хватает денег. Конечно, она может взять вино в долг, но все равно нельзя остаться без гроша: в такой день бывают всякие непредвиденные расходы. И, усевшись в задней комнате, Жервеза и мамаша Купо подсчитали, что им нужно еще не менее двадцати франков; тут они принялись сокрушаться. Где же добыть эти четыре монеты по сто су? Мамаша Купо, которая когда-то жила в прислугах у плохонькой актрисы из театра Батиньоль, первая заговорила о ломбарде. Жервеза вздохнула с облегчением и даже рассмеялась. Какая же она дура! Совсем забыла об этом. Она мигом завернула свое черное шелковое платье в полотенце и заколола сверху булавками, затем спрятала сверток под передник мамаши Купо и велела старушке нести его, прижав к животу, чтобы соседи ничего не заметили. И Жервеза вышла на порог посмотреть, не увяжется ли кто-нибудь за свекровью. Но не успела та дойти до лавки угольщика, как Жервеза окликнула ее:

— Мамаша! Мамаша!

Она зазвала ее обратно в прачечную, сняла с пальца обручальное кольцо и сказала:

— Возьмите еще и кольцо. Больше денег получим.

А когда мамаша Купо принесла двадцать пять франков, Жервеза готова была плясать от радости. Теперь она закажет к жаркому полдюжины вина в запечатанных бутылках. Лорийе будут посрамлены.

В семействе Купо уже две недели мечтали о том, чтобы посрамить Лорийе. Эти скареды стоят друг друга, прямо сказать — два сапога пара! Когда у них есть лакомый кусок, они запираются у себя в комнате и лопают его тайком, точно краденое. Да еще завешивают окно одеялом, чтобы не видно было света и соседи думали, будто они спят. Понятно, никто к ним не заходит, и они едят вдвоем, спешат набить брюхо втихомолку и даже боятся слово громко сказать. А на другой день они не смеют выбросить кости в помойное ведро: вдруг люди узнают, что у них было на обед; г-жа Лорийе отправляется на другой конец улицы и кидает объедки в сточную канаву. Как-то утром Жервеза застала ее врасплох: г-жа Лорийе вытряхивала туда корзинку, полную устричных раковин. Ну нет, уж эти сквалыги никогда никого не угостят, да и хитрят-то они только от жадности: хотят прикинуться бедняками. Ладно, они получат хороший урок, им покажут, что не все такие злыдни, как они. Жервеза охотно поставила бы стол посреди улицы и угощала всех встречных и поперечных. Ведь деньги существуют не для того, чтобы лежать да покрываться плесенью. Монеты хороши только новенькие, когда они горят на солнышке. Жервеза вовсе не походила на Лорийе: она умела показать товар лицом, и когда у нее бывало двадцать су, все думали, что их целых сорок.

Мамаша Купо и Жервеза начали накрывать на стол с трех часов и при этом всячески поносили Лорийе. Они задернули витрину широкими занавесками, но так как погода стояла жаркая, дверь в прачечную держали открытой, и всем прохожим был виден обеденный стол. Что бы на него ни ставили — графин, бутылку или солонку, — все делалось с тайным умыслом, с намерением уязвить Лорийе. Да и посадить их решили так, чтобы ошарашить супругов великолепием сервировки, а для них самих приберегли лучшие приборы: обе женщины прекрасно знали, что вид фарфоровых тарелок доконает Лорийе.

— Нет, нет, мамаша! — крикнула Жервеза. — Не кладите им этих салфеток! У меня есть две другие из настоящего полотна.

— Вот это дело, — заметила старуха, — Лорийе лопнут от зависти, ей-богу.

Они еще раз оглядели белоснежную скатерть, все четырнадцать приборов и улыбнулись друг другу, пыжась от гордости. Стол возвышался посреди прачечной как алтарь.

— Лорийе сами виноваты, — продолжала Жервеза, — зачем сквалыжничают!.. Ведь в прошлом месяце они все наврали, помните: госпожа Лорийе еще рассказывала, будто потеряла золотую цепочку, которую несла заказчику. Как бы не так! Разве такая жадюга что-нибудь потеряет?! Нарочно прибедняются, лишь бы не давать вам обещанных ста су.

— Да я и видела-то их всего два раза, ихние сто су, — проговорила мамаша Купо.

— Вот помяните мое слово, через месяц они сочинят новую басню… Недаром они завешивают окно, когда едят кролика. А то всякий скажет: «Раз вы едите кролика, то вполне можете давать сто су старой матери!» Разве не так? Да, гадкие они люди!.. Что бы с вами сталось, мамаша, если бы я не взяла вас к себе?

Мамаша Купо кивнула головой. В этот день она была явно настроена против Лорийе из-за великолепного обеда, который давали Купо. Она любила стряпню, разговоры возле дымящихся кастрюль, любила праздничную суматоху, когда все в доме идет кувырком. Вообще она довольно хорошо ладила с Жервезой. А если и случалось, что женщины ссорились, как это бывает во всякой семье, старуха хныкала, жалуясь на свою горькую участь, и уверяла, будто невестка помыкает ею. В душе она, конечно, питала нежность к г-же Лорийе, ведь что ни говори, а та приходилась ей родной дочерью.

— Ну, скажите по совести, — продолжала Жервеза разве вы были бы у них такой полной да гладкой?

Небось и в глаза не видели бы там ни кофе, ни табака, ни сластей!.. Никогда бы они не положили на вашу кровать двух перин. Верно я говорю?

— Верно, где уж там, — ответила мамаша Купо. — Я нарочно встану возле двери и погляжу, какие рожи они скорчат, когда войдут.

Кислые рожи Лорийе заранее приводили их в восторг. Однако им некогда было торчать возле стола и любоваться сервировкой. В этот день Купо позавтракали очень поздно, около часу, да и то всухомятку, потому что все три печки были заняты; кроме того, им не хотелось пачкать посуду, приготовленную к вечеру. В четыре часа стряпня была еще в полном разгаре. Гусь жарился на вертеле перед жаровней, поставленной как раз против открытого окна; он был такой громадный, что еле поместился в гусятнице. Косоглазая Огюстина сидела на маленькой скамеечке у пышущей жаром печки и с важным видом поливала гуся, черпая подливку разливательной ложкой. Жервеза готовила горошек с салом. Мамаша Купо совсем потеряла голову от такого обилия блюд и металась по комнате, стараясь улучить минуту, чтобы поставить на огонь свинину и телятину. С пяти часов стали собираться гости. Первыми явились Клеманс и г-жа Пютуа, разодетые по-праздничному: одна в голубом платье, другая в черном; Клеманс держала горшок герани, г-жа Пютуа — горшок гелиотропа. Но так как у Жервезы руки были в муке, она заложила их за спину, прежде чем расцеловать обеих работниц. Следом за ними вошла Виржини, одетая, как барыня; на ней было муслиновое платье цветочками, шарф и даже шляпка, хотя жила она через улицу. Виржини преподнесла имениннице горшок красной гвоздики. Она обхватила подругу своими длинными руками и крепко прижала к сердцу. Затем пришел Бош с горшком анютиных глазок, его супруга с горшком резеды и г-жа Лера с лимонным деревцом, из-за которого она испачкала землей свое лиловое шерстяное платье. Все целовались, толпясь в невыносимо душной комнате между тремя печками и жаровней. Шипение масла на сковородках заглушало голоса. Платье одной из дам зацепилось за гусятницу, и это вызвало страшный переполох. От гуся шел такой аппетитный запах, что у гостей слюнки текли. Жервеза любезно благодарила каждого за цветы, а сама продолжала растирать в глубокой тарелке муку для соуса. Она поставила горшки с цветами на край обеденного стола, не сняв с них красивой обертки из белой бумаги. Нежный аромат цветов смешивался с кухонным чадом.

— Не помочь ли вам? — предложила Виржини. — Подумать только, вы уже три дня хлопочете, готовите, трудитесь, а мы съедим все это в один присест!

— Эка важность, — ответила Жервеза, — ничто само собою не делается… Нет-нет, не пачкайте рук! Все готово. Осталось только засыпать бульон…

Тогда гости расположились по-домашнему. Сложив на кровати шали и чепчики, дамы подкололи булавками юбки, чтобы не загрязнить подолов. Бош, отправивший жену посидеть до обеда в привратницкой, притиснул Клеманс в уголок за печкой и допрашивал, не боится ли она щекотки. Клеманс прерывисто дышала, ежилась, извивалась и так напрягала груди, что лиф платья, казалось, того и гляди лопнет, — при одной мысли о щекотке по всему ее телу бегали мурашки. Чтобы не мешать хозяйкам, остальные дамы тоже перешли в прачечную и расселись вдоль стен, перед обеденным столом; но вести разговор из комнаты в комнату было трудно, они то и дело прибегали в спальню и, громко болтая, окружали Жервезу, которая, отвечая им, застывала на месте с дымящейся ложкой в руке. Гости смеялись, отпускали вольные шуточки. Виржини уверяла, будто не ела два дня, чтобы прийти к именинному обеду на пустой желудок, а бесстыдница Клеманс совсем распустила язык и заявила, что промыла себе кишки на манер англичан, поставив утром клистир. Тут в разговор вмешался Бош и предложил отличное средство, которое помогает мгновенно переваривать пищу, — после каждого блюда надо зажимать живот между дверями; это тоже выдумали англичане; этак можно есть двенадцать часов подряд, не перегружая желудка. Как же иначе? Ведь невежливо отказываться от угощения, когда ты приглашен к обеду. Телятина, свинина и гусь стоят внимания: не бросать же кушанье собакам. Впрочем, хозяйка может не беспокоиться: все будет съедено под метелочку, ей даже не придется мыть посуду. И гости наклонялись над кастрюлями и сковородками, словно для того, чтобы еще больше раздразнить аппетит. В конце концов дамы расшалились, как девчонки; они резвились, бегали взад и вперед, сотрясая пол и поднимая юбками ветер, от которого запах стряпни разносился по всему помещению; к их громкому топоту примешивались взрывы хохота и стук косаря мамаши Купо, рубившей свиное сало.

Гуже пришел, когда развеселившиеся гости прыгали и визжали. Он остановился на пороге, смущенный, не смея войти, неловко прижимая к себе великолепный куст белых роз, который почти закрывал ему лицо и путался в русой бороде. Жервеза, раскрасневшаяся у пылающей печки, подбежала к кузнецу. Он не знал, куда поставить розы; когда же она взяла горшок, Гуже что-то невнятно пробормотал, не решаясь ее поцеловать. Жервезе пришлось встать на цыпочки и подставить ему щеку; Гуже так смешался, что порывисто чмокнул ее прямо в глаз. Тут оба они окончательно смутились.

— Какой чудесный подарок, господин Гуже! Но, право, это уж слишком… — проговорила она и поставила розовый куст рядом с другими цветами, которые совсем поблекли от такого соседства.

— Ну что вы, что вы, — твердил кузнец, не зная, что сказать.

Наконец он немного успокоился и, глубоко вздохнув, сообщил, что г-жа Гуже не может прийти: у нее опять разыгрался ишиас. Жервеза очень огорчилась; она отложит кусок гуся для г-жи Гуже, та непременно должна его отведать. Между тем почти все были в сборе. Купо, наверно, шляется где-нибудь вместе с Пуассоном, за которым он отправился сразу же после завтрака; они обещали быть ровно в шесть и, конечно, не заставят себя ждать. Тогда, видя, что суп почти готов, Жервеза подозвала г-жу Лера: пожалуй, настало время сходить за четой Лорийе. Г-жа Лера тут же напустила на себя важность; это она вела переговоры между враждующими сторонами и условилась о том, как должно произойти примирение. Она накинула шаль, надела чепчик и вышла, шурша юбками; вид у нее был решительный и строгий. Прачка, не говоря ни слова, продолжала помешивать бульон, засыпанный вермишелью. Гости сразу остепенились и застыли в напряженном молчании.

Первой появилась г-жа Лера. Она сделала крюк и вошла со стороны улицы, чтобы придать примирению больше торжественности. Она широко распахнула дверь перед затянутой в шелк г-жой Лорийе, которая остановилась на пороге. Все гости встали, Жервеза подошла к золовке и, как было условлено, поцеловала ее.

— Входите же, — проговорила она. — Мы больше не будем ссориться, ведь правда?.. Кто старое помянет, тому глаз вон.

На это г-жа Лорийе ответила:

— Дай-то бог, чтобы мы всегда были в ладу.

Вслед за ней вошел Лорийе и тоже остановился на пороге, ожидая поцелуя и приглашения. И муж и жена явились с пустыми руками: они решительно отказались дарить Хромуше цветы, считая для себя унизительным в первый же раз прийти к ней с букетом. Между тем Жервеза велела Огюстине принести два литра вина, затем наполнила стаканы и пригласила всех к столу. Гости чокнулись за доброе согласие в семействе. Наступило молчание, все пили, не отрываясь, до последней капли, женщины при этом далеко отставляли локоть.

— Нет ничего приятнее, как пропустить стаканчик перед супом, — заявил Бош, прищелкивая языком. — Это куда лучше, чем получить по шее.

В ожидании Лорийе мамаша Купо караулила у двери, чтобы поглядеть, с какими рожами они войдут. Наконец она дернула Жервезу за юбку и увела ее в соседнюю комнату. Склонившись над суповой кастрюлей, обе женщины стали оживленно шушукаться.

— Ну и потеха! — говорила старушка. — Вам-то не видно было, а я нарочно поджидала у двери… Как она глянула на накрытый стол, верите ли, лицо у нее так и перекосилось, глаза прямо на лоб полезли. А он тут же поперхнулся и принялся кашлять… Посмотрите на них: верно, во рту у них пересохло, все губы себе искусали.

— До чего ж они завистливы, просто жалость берет! — прошептала Жервеза.

И вправду у Лорийе был какой-то чудной вид. Да и то сказать, кому приятно получать щелчки? Когда среди родных кто-нибудь преуспевает, другие злятся, это в порядке вещей. Но надо себя сдерживать, не так ли? А не служить посмешищем для людей. Ну, а Лорийе не могли сдержаться. Зависть была сильнее их, они переменились в лице и совсем скосоротились. Это было так заметно, что гости стали спрашивать, уж не больны ли они. Нет, никогда Лорийе не проглотят такую пилюлю — стол с четырнадцатью приборами, белоснежная скатерть, нарезанный тонкими ломтиками хлеб! Право, как в хорошем ресторане. Г-жа Лорийе обошла вокруг стола, отворачиваясь, чтобы не видеть цветов, и украдкой пощупала скатерть, терзаясь при мысли, что она новая.

— Ну вот, все и готово! — воскликнула Жервеза, с улыбкой выходя к гостям; руки ее были обнажены, тонкие белокурые волосы вились на висках.

Приглашенные топтались возле стола. Все хотели есть и тихонько позевывали, томясь от скуки.

— Как только придет хозяин, — продолжала прачка, — так сразу и начнем.

— А пока что суп остынет, — проворчала г-жа Лорийе, — Купо вечно опаздывает. Зря его отпустили.

Было уже половина седьмого. Кушанья могли перестояться, гусь пережариться. Тогда огорченная Жервеза сказала, что надо бы сходить в соседние кабачки и посмотреть, не там ли застрял Купо. Гуже предложил свои услуги, и она решила идти вместе с кузнецом; Виржини, беспокоясь о своем муже, также присоединилась к ним. Они вышли налегке, без шляп, и заняли весь тротуар. Гуже в парадном сюртуке вел под руку дам — Жервезу с левой, а Виржини с правой стороны — и уверял, что он похож на корзину с двумя ручками. Эта шутка показалась всем такой забавной, что они остановились, обессилев от смеха. Взглянули на себя в зеркало колбасной и расхохотались пуще прежнего. Рядом с Гуже, одетым во все черное, обе женщины казались курочками-пеструшками: портниха была в муслиновом платье розовыми букетиками, а прачка в открытом перкалевом синими горошками и с серым шарфиком, повязанным вокруг шеи. Люди оборачивались, чтобы еще раз взглянуть на них, — такие они были свежие и нарядные, несмотря на будничный день, и так весело пробирались сквозь толпу, запрудившую в этот теплый июньский вечер улицу Пуассонье. Однако прохлаждаться было некогда. Они подходили к двери каждого кабачка и оглядывали зал, ища Купо возле стойки. Неужели этот прохвост отправился пьянствовать к Триумфальной арке? Они уже обошли всю верхнюю часть улицы, осмотрели все злачные места: «Луковку», известную превосходной сливянкой, ресторанчик мамаши Баке, где подают орлеанское вино по восьми су за бутылку, «Бабочку», любимый трактир извозчиков — клиентов, как известно, весьма требовательных, — Купо не было и в помине! Тогда они направились к бульвару; проходя мимо кабачка Франсуа, на углу, Жервеза негромко вскрикнула.

— Что случилось? — спросил Гуже.

Прачка уже не смеялась. Она вся побелела и была так взволнована, что едва держалась на ногах. Виржини сразу все смекнула, заметив Лантье, который сидел за столиком у Франсуа и преспокойно обедал. Обе женщины увлекли за собой Гуже.

— У меня нога подвернулась, — сказала Жервеза, как только смогла вымолвить слово.

Они все же отыскали Купо и Пуассона в «Западне» папаши Коломба, в самом конце улицы. Оба приятеля стояли в толпе других мужчин: Купо в своей неизменной серой блузе яростно размахивал руками и орал, стуча кулаком по стойке; Пуассон, который в этот день был свободен от дежурства, надел вместо мундира коричневое пальто, тесное и поношенное; он бесстрастно слушал приятеля, пощипывая рыжие усы и эспаньолку. Гуже оставил женщин на улице и, войдя в кабачок, дотронулся до плеча кровельщика. Но когда Купо заметил снаружи Жервезу и Виржини, он разозлился. Чего надо здесь этим юбкам? Не хватает еще, чтобы бабье бегало за ним по пятам. Коли так, он не тронется с места, пусть сами лопают свой поганый обед. Гуже пришлось выпить с Купо, чтобы его утихомирить, и все-таки тот со злости еще добрых пять минут топтался перед стойкой. Выйдя на улицу, он сказал жене:

— Отвяжись от меня… Я делаю то, что мне нравится, понятно?

Жервеза ничего не ответила. Она вся дрожала. Очевидно, она говорила с подругой о Лантье, потому что Виржини отправила своего мужа и Гуже вперед. Затем обе женщины пошли с кровельщиком: они старались развлекать его, чтобы он не смотрел по сторонам. Слегка охмелевший Купо был возбужден не столько вином, сколько собственным криком. Видя, что женщины собираются идти по левой стороне улицы, он оттолкнул их и назло перешел на правую сторону. Они испуганно побежали за ним и постарались заслонить собою дверь в кабачок на углу. Но Купо, видно, уже знал, что Лантье обедает у Франсуа. Жервеза совсем растерялась, слыша, как он бормочет себе под нос:

— Еще бы, козочка, ведь здесь сидит твой старый знакомый! Не принимай меня за дурака… Погоди, получить на орехи, если застукаю тебя поблизости да увижу, что ты строишь ему глазки!

И Купо крепко выругался. Понятно, не мужа она разыскивала, не для него расфуфырилась и обсыпала рожу мукой — ради прежнего хахаля постаралась. Тут Купо обуяла дикая ярость против Лантье. Сволочь, разбойник! Он его выпотрошит, как кролика! Одному из них все равно не жить на белом свете. Между тем Лантье преспокойно уплетал телятину со щавелем, словно эти крики его вовсе не касались. Начали собираться зеваки. Наконец Виржини кое-как увела Купо, который сразу успокоился, едва они завернули за угол. Во всяком случае, все трое вернулись в прачечную уже не в таком веселом настроении.

Сидя вокруг стола, гости изнывали от нетерпения. Кровельщик пожал руки мужчинам и молодцевато раскланялся с дамами. Расстроенная Жервеза разговаривала вполголоса и усаживала приглашенных. Но вдруг она заметила, что место рядом с г-жой Лорийе так и осталось незанятым, ведь мамаша Гуже не пришла.

— Нас будет тринадцать за столом! — сказала Жервеза взволнованно, видя в этом новое предзнаменование подстерегающего ее несчастья.

Усевшиеся было дамы испуганно вскочили с места. Г-жа Пютуа сказала, что она предпочитает уйти — такими вещами шутить нельзя, — все равно она ни к чему не притронется, первый же кусок станет у нее поперек горла. А Бош только посмеивался: тринадцать человек лучше, чем четырнадцать, ведь каждому больше достанется, что ж тут плохого?

— Погодите минутку! — воскликнула Жервеза. — Я сейчас все улажу.

И, выбежав за дверь, она позвала дедушку Брю, который как раз переходил улицу. Старик рабочий вошел в комнату, как всегда сгорбленный, неповоротливый, безмолвный.

— Садитесь, голубчик, — сказала прачка. — Надеюсь, вы не откажетесь пообедать с нами?

Он только кивнул в ответ. Почему бы и нет, ему все равно.

— Пусть уж лучше он, чем кто-нибудь другой, — продолжала прачка, понизив голос. — Ему не часто случается есть досыта. Хоть разок полакомится… Да и нам не будет совестно пировать.

У Гуже даже слезы навернулись на глаза, до того он был растроган. Остальные гости тоже умилились и нашли поступок Жервезы превосходным; конечно, это всем принесет счастье. Только г-жа Лорийе, казалось, была недовольна своим соседом; она отодвигалась от него, брезгливо посматривая на его заскорузлые руки и на заплатанную линялую блузу. Старик Брю сидел понурившись, больше всего его смущала салфетка, лежавшая перед ним на тарелке. В конце концов он снял ее и осторожно положил на краешек стола: ему даже в голову не пришло расстелить ее на коленях.

Наконец Жервеза подала суп с вермишелью, и гости уже взялись за ложки, как вдруг Виржини заметила, что Купо снова исчез. Должно быть, он вернулся к папаше Коломбу. Тут вся компания возмутилась. Тем хуже для него, никто за ним больше не побежит, пускай торчит на улице, если не голоден. Но в ту минуту, когда ложки застучали по дну тарелок, появился Купо; он нес под мышками два горшка с цветами — левкой и бальзамин. Все захлопали в ладоши. Купо галантно поставил цветы справа и слева от прибора Жервезы, затем наклонился и поцеловал жену.

— Я позабыл о тебе, кошечка… Но это не важно, мы все равно любим друг друга, особенно в такой день, как сегодня.

— Нынче вечером Купо просто молодцом, — шепнула Клеманс на ухо Бошу. — Он выпил в самую меру, только любезнее стал.

Приятное обхождение хозяина восстановило веселое настроение, которое совсем было упало. Успокоенная Жервеза снова заулыбалась. Гости покончили с супом. Затем стали передавать друг другу литровые бутылки и выпили по первому стаканчику вина, чтобы протолкнуть вермишель. Из соседней комнаты доносился шум детской ссоры. Там обедали Этьен, Нана, Полина и маленький Виктор Фоконье. Ребят усадили за отдельный стол, наказав им быть паиньками. Косоглазая Огюстина подбрасывала уголь в печки и ела, поставив тарелку себе на колени.

— Мама! Мама! — вдруг закричала Нана. — Огюстина макает хлеб в подливку!

Жервеза прибежала в ту минуту, когда Огюстина силилась проглотить огромный кусок хлеба, пропитанный кипящим гусиным жиром, и чуть не обожгла себе рот. Прачка надавала ей колотушек, потому что эта чертова девчонка еще кричала, будто на нее возвели напраслину.

Когда после вареного мяса было подано телячье рагу — в салатнике, за неимением большого блюда, — лица присутствующих расплылись в улыбке.

— Вот это дело серьезное, — сказал обычно молчавший Пуассон.

Было половина восьмого. Дверь прачечной затворили, чтобы оградить себя от любопытства соседей; в особенности докучал всем щупленький часовщик из мастерской напротив: глаза у него стали круглые, как плошки, и он с такой жадностью уставился на гостей, что у них кусок не лез в горло. Сквозь опущенные занавески лился ровный матовый свет; он падал без единой тени на обеденный стол, на симметрично расставленные приборы и на цветочные горшки, обернутые белой бумагой; это мягкое сумеречное освещение как бы облагораживало собравшееся общество. Виржини выразила общее мнение: осмотрев уютную комнату с белыми кисейными занавесками, она заявила, что здесь очень мило. Когда по улице проезжала повозка, стаканы на столе дребезжали, и дамам приходилось кричать так же громко, как и мужчинам. Впрочем, говорили мало, держали себя чинно и любезно передавали друг другу то одно, то другое. Из всего общества только Купо был в блузе: с друзьями незачем церемониться, говорил он, да и к тому же блуза делает честь рабочему человеку. Дамы сидели туго затянутые в корсеты, а волосы у них были до того напомажены, что блестели, точно лакированные; мужчины отодвигались как можно дальше от стола, выпячивали грудь и отставляли локти, чтобы не испачкать праздничных сюртуков.

Ну и чудеса! Телячье рагу исчезало прямо на глазах. И если за столом не было слышно разговоров, то уж челюсти работали вовсю. Салатник быстро пустел, а великолепный желтоватый соус дрожал, как желе, и был такой густой, что ложка стояла в нем торчком. Гости вылавливали последние куски телятины; салатник переходил из рук в руки, все низко склонялись над ним, отыскивая шампиньоны. Огромные хлебы, лежавшие у стены, за спиной сотрапезников, казалось, таяли; слышалось только громкое чавканье да звон стаканов. Соус чуть-чуть пересолили, и понадобилось четыре литра вина, чтобы залить предательское рагу, которое само просилось в рот и зажигало пожар в желудке. Но не успели госта перевести дух после телятины, как в облаках пара появилось глубокое блюдо с жареной свининой, обложенной большими круглыми картофелинами. Ее встретили криками «ура». Вот здорово придумано! Нет ничего лучше свинины! Как тут не разыграться аппетиту?! И каждый следил загоревшимся взглядом за новым жарким и вытирал свой нож куском хлеба, чтобы быть наготове. Когда тарелки наполнились, госта стали подталкивать друг друга локтем, переговариваясь с набитым ртом. Каково? Не свинина, а сливочное масло! Нежная, сытная, прямо ласкает глотку и скользит по кишкам до самых пят. Картошка рассыпается как сахарная. Свинина, правда, не пересолена, но ведь картошка-то требует поливки. Ничего не поделаешь, опорожнили еще четыре литра. Тарелки вылизали так чисто, что не пришлось их менять, когда подали зеленый горошек с салом. Овощи в счет не идут. Горошек уписывали полными ложками, точно забавлялись. Ведь это не еда, а так — развлечение, лакомство для дам. Самое вкусное в горошке были в меру зажаренные шкварки, попахивавшие паленой щетиной. К этому блюду потребовалось не больше двух литров вина.

— Мама! Мама! — вдруг закричала Нана. — Огюстина залезла в мою тарелку.

— Не приставай ко мне! Дай ей по рукам! — ответила Жервеза, уплетая зеленый горошек.

В соседней комнате, за детским столом, Нана чувствовала себя хозяйкой дома. Она села рядом с Виктором, а своего брата Этьена посадила с Полиной; дети играли в супругов, пришедших в ресторан. Сперва Нана любезно угощала своих гостей, улыбаясь им как взрослая; но, увидев шкварки, плавающие в горшке, она обо всем позабыла и забрала их себе. Косоглазая Огюстина, которая так и вертелась возле детей, воспользовалась этим и схватила полную пригоршню шкварок, будто бы для того, чтобы разделить их поровну между всеми. Нана, разозлившись, укусила ее за руку.

— Дождешься у меня, — прошипела Огюстина, — вот расскажу матери, как после рагу ты велела Виктору тебя поцеловать.

Но порядок был тут же восстановлен, так как в комнату вошли Жервеза и мамаша Купо, чтобы снять гуся с вертела. За большим обеденным столом гости пыхтели, откинувшись на спинки стульев. Мужчины расстегнули жилеты, дамы вытирали потные лица салфетками. Наступила передышка, только несколько заядлых едоков никак не могли остановиться и продолжали жевать хлеб, сами того не замечая. Все ждали следующего блюда, переваривая съеденное. Спускалась ночь; за занавесками сгущался грязноватый, пепельно-серый сумрак. Как только Огюстина поставила две лампы — по одной на каждом конце стола, — в глаза всем бросились беспорядочно сдвинутые приборы, жирные тарелки, вилки и крошки хлеба на залитой вином скатерти. От сильного чада было трудно дышать. Однако лица то и дело оборачивались к кухне, откуда исходил какой-то особенный аромат.

— Не помочь ли вам? — крикнула Виржини.

Она встала с места и прошла в соседнюю комнату. За ней мало-помалу последовали все прочие дамы. Они окружили гусятницу и с жадным любопытством следили за тем, как Жервеза и мамаша Купо расправляются с гусем. Потом раздался восторженный гул, послышались визгливые женские голоса и радостные крики детей. Наконец появилась торжественная процессия: Жервеза несла гуся, напряженно вытянув руки; ее потное лицо расплылось в широкой довольной улыбке; остальные женщины шли за ней, тоже улыбаясь, а позади всех выглядывала Нана; девчонка таращила глаза и становилась на цыпочки, чтобы все хорошенько рассмотреть. Огромный, золотистый, блестевший от жира гусь был водворен на место, однако на него набросились не сразу. Компания застыла в молчаливом и почтительном удивлении. Гости подмигивали друг другу и восхищенно покачивали головами. Черт возьми! Ну и красавец! Какие ляжки, какое брюхо!

— Да, видно, его не морили голодом! — воскликнул Бош.

Тут принялись разбирать гуся по всем статьям. Жервеза рассказала, что это была лучшая птица, которую она нашла у торговца живностью в предместье Пуассоньер; когда гуся прикинули на весах у соседа-угольщика, в нем оказалось двенадцать с половиной фунтов. Целая мера угля ушла на то, чтобы его зажарить, а жиру вытопилось три миски. Виржини перебила Жервезу и похвасталась, что видела птицу, как только ее принесли из лавки; хотелось съесть ее сырьем, говорила портниха, кожа у нее была тонкая, белая, ни дать ни взять у хорошенькой блондиночки! Мужчины засмеялись, сластолюбиво причмокивая. Одни супруги Лорийе поджимали губы, задыхаясь от злости при виде такого великолепного гуся на столе у Хромуши.

— Однако не будем же мы есть его целиком, — проговорила наконец Жервеза. — Кто берется его разрезать?.. Нет, нет, только не я! Он слишком велик, я и подступиться-то к нему боюсь.

Купо предложил свои услуги. Бог мой, что может быть проще: ухвати ножку или крылышко и тяни к себе. Как ни кромсай гуся, вкуса не испортишь. Но все запротестовали и вырвали у него нож: когда он брался что-нибудь резать, на блюде получалось настоящее крошево. Стали выбирать, кому бы доверить это дело. Наконец г-жа Лера кокетливо сказала:

— Послушайте, такая честь принадлежит только господину Пуассону… Ну конечно же господину Пуассону…

Но так как присутствующие, казалось, недоумевали, она прибавила, желая польстить полицейскому:

— А то как же, ведь господин Пуассон прекрасно владеет оружием.

И она передала ему кухонный нож. Все были удовлетворены и одобрительно улыбнулись. Пуассон поклонился, резко, по-военному, кивнув головой, и придвинул к себе гуся. Жервеза и г-жа Бош, сидевшие поблизости, отстранились, чтобы не мешать ему. Он резал медленно, оттопырив локти, и так смотрел на гуся, словно хотел пригвоздить его к блюду. Когда под кухонным ножом затрещали кости, Лорийе в порыве патриотизма воскликнул:

— Эх, будь это казак!..

— Разве вам приходилось драться с казаками, господин Пуассон? — спросила привратница.

— Нет, только с бедуинами, — ответил полицейский, отделяя крыло. — Казаков уж давно нет.

Тут наступила глубокая тишина. Шеи вытянулись, глаза были прикованы к ножу. Пуассон приготовил компании сюрприз. Резким движением он в последний раз взмахнул ножом, задняя часть птицы отделилась и встала торчком, гузкой кверху, — получилась как бы епископская митра. Раздались восторженные крики. Право, только старые вояки еще умеют развлечь общество. Между тем из гусиного зада хлынула струя подливки; Бош принялся балагурить.

— Становлюсь первым в очередь, — сказал он, — пусть гусь делает пипи прямо мне в рот.

— Вот сквернослов! — воскликнули дамы. — Этакий сквернослов, право!

— Свинья он, больше никто! — сказала разъяренная г-жа Бош. — Замолчи, слышишь! От твоих слов с души воротит… Такого и в казарме не услышишь… Вы знаете, он это неспроста, хочет один все слопать!

Среди поднявшегося шума Клеманс настойчиво повторяла:

— Господин Пуассон, послушайте, господин Пуассон… Оставьте мне гузку, хорошо?

— Милая моя, гузка принадлежит вам по праву, — захихикала г-жа Лера, как всегда на что-то намекая.

Между тем гусь был разрезан. Дав обществу вдоволь полюбоваться «епископской митрой», Пуассон покончил и с ней и разложил куски на блюде. Оставалось отведать гусятины. Но дамы жаловались на жару и уже начинали расстегивать платья. Купо воскликнул, что он у себя дома, а до соседей ему нет дела, и широко распахнул дверь; пирушка продолжалась под грохот экипажей, на виду у прохожих, толкавшихся на тротуаре. Челюсти гостей успели отдохнуть, в желудках освободилось местечко, — можно было продолжать обед, и все дружно принялись за гуся. От одного вида этой великолепной птицы, говорил шутник Бош, он так проголодался, будто и не едал телятины со свининой.

Ножами и вилками работали на славу, никто из собравшихся не помнил, чтобы ему приходилось так объедаться. Отяжелевшая Жервеза навалилась на стол и молча запихивала себе в рот огромные куски белого мяса, боясь отстать от остальных; ей было только немножко совестно перед Гуже: теперь он видит, какая она обжора. Впрочем, Гуже сам уплетал за обе щеки, а вид раскрасневшейся от еды Жервезы только подбодрял его. Да и, кроме того, она казалась такой милой, такой доброй, несмотря на свою жадность! Она не разговаривала, зато все время заботилась о дедушке Брю и отрывалась от своей тарелки, чтобы положить ему кусочек повкусней. Трогательно было видеть, как эта лакомка отказывалась от гусиного крылышка ради бедняги, который глотал, не разбирая, все подряд и сидел понурившись, отупев от еды, — да и не мудрено, ведь он небось забыл даже вкус мяса. Лорийе злились по-прежнему; они решили отыграться на гусе и уничтожали его с остервенением. Казалось, они готовы проглотить блюдо, стол, всю прачечную, лишь бы разорить Хромушу. Дамам захотелось поглодать косточки, ведь глодать косточки — дамское занятие. Г-жа Лера, г-жа Бош и г-жа Пютуа занялись гусиными ребрышками, а мамаша Купо, обожавшая шейку, рвала с нее мясо двумя последними зубами. Виржини любила поджаристую корочку, и гости по очереди любезно передавали ей гусиную кожу, отодрав ее от своих кусков. Тут Пуассон начал строго посматривать на жену и велел ей остановиться: довольно, она и так съела чересчур много, — ведь однажды, объевшись жареным гусем, она провалялась две недели с несварением желудка. Купо рассердился и сам положил Виржини верхнюю часть ножки, крича, какая же она, черт подери, женщина, если не управится с этим кусочком! Разве гусь может кому-нибудь повредить? Напротив, гусятина излечивает болезни селезенки. Ее можно есть даже без хлеба, вместо сладкого. Сам он готов всю ночь напролет обжираться гусем, и хоть бы что, останется здоровехонек; продолжая бахвалиться, он запихал себе в рот целую лапку. Между тем Клеманс, причмокивая, обсасывала гузку и корчилась от смеха, так как Бош нашептывал ей всякие гадости. Наелись все, что называется, до отвала. Да и какой дурак не отдаст должное угощению, если подвернулся подходящий случай? Животы вздувались на глазах. Женщины пухли как беременные. Эти чертовы прорвы чуть не лопались от обжорства. Они сидели, разинув рты, подбородки их лоснились от жира, лица были похожи на задницы и красны, как рожи у раздобревших богачей.

А вино, дети мои! Оно лилось рекой, текло, как вода в Сене, и тут же исчезало, точно дождевые ручьи, поглощенные пересохшей землей. Разливая вино, Купо высоко поднимал бутылку, чтобы все видели, как красная струя, пенясь, наполняет стаканы; и когда в бутылке ничего не оставалось, он опрокидывал ее горлышком вниз и, дурачась, делал вид, будто доит корову. Вот еще одну бутылку прикончили! В углу прачечной росли горы «покойников», и на это «кладбище» сбрасывали со стола все объедки. Г-жа Пютуа попросила было воды, по кровельщик возмутился и сразу убрал все графины. Разве порядочные люди пьют воду? Неужто она хочет, чтобы у нее в животе завелись лягушки? И собутыльники залпом опорожнили стаканы, слышалось только, как вино булькает в глотках, точно вода, стекающая по водосточной трубе во время ливня. Да, тут струился настоящий винный поток; вино отдавало старой бочкой, но к нему быстро привыкли и даже стали находить, что оно пахнет орехом. Эхма, что бы там ни болтали попы, а виноградный сок — знатная выдумка! Все смеялись и поддакивали Купо: рабочему человеку не обойтись без вина, и папаша Ной насадил виноградник не иначе, как для кровельщиков, портных и кузнецов. Вино освежает, бодрит, разгоняет усталость, подстегивает лентяев, а стоит хватить лишку, сам король тебе не указ и Париж для тебя — деревушка. Ведь рабочему не с чего особенно радоваться: он измучен, в кармане у него ни гроша, буржуа им помыкают. Кто тут посмеет упрекнуть человека, ежели он хлебнул лишнего? Иной раз хочется увидеть мир в розовом свете! Разве им сейчас не наплевать на императора? Быть может, император и сам нынче пьян! Ну и пусть, им все равно плевать на него: как бы он ни тужился, он их не перепьет, и ему не будет веселее, чем за этим столом. Долой аристократов! Купо посылал весь свет к чертям собачьим. Он находил всех женщин красотками, он хлопал себя по карману, где позвякивали две-три монетки, и смеялся так, словно загребал золото лопатой. Даже Гуже, обычно такой воздержанный, сегодня накачался. Глаза Боша сузились, как щелки. Лорийе клевал носом, а смуглое лицо старого вояки Пуассона побагровело, и он сердито вращал глазами. Словом, мужчины окончательно осовели. Впрочем, и дамы были навеселе, правда, не слишком, а так, немного; они раскраснелись, им было жарко и хотелось раздеться, но они сбросили только косынки. Одна Клеманс расстегнулась до неприличия. Жервеза вдруг вспомнила о шести запечатанных бутылках, которые собиралась подать к гусю; она тут же принесла их, стаканы вновь наполнили. Тогда Пуассон встал и, подняв стакан, провозгласил:

— За здоровье хозяйки дома!

Собутыльники поднялись со своих мест, грохоча стульями, отовсюду к Жервезе потянулись руки, все стали чокаться, послышались громкие пожелания.

— Жить вам сто лет! — воскликнула Виржини.

— Нет, нет, лучше не надо, — ответила растроганная, улыбающаяся Жервеза. — Я не хочу дожить до такой старости. Поверьте, порой человек и сам уже не прочь умереть.

А через широко открытую дверь улица Гут-д’Ор глядела на пирушку и принимала в ней участие. Прохожие останавливались в яркой полосе света, падавшей на мостовую, и добродушно посмеивались при виде подвыпившей компании. Извозчики, согнувшись на козлах, стегали своих кляч, посматривали на гостей и отпускали шуточки: «Эй вы там, дайте промочить горло!», «И разнесло же тебя, мамаша! Погоди, мигом слетаю за повитухой!» Запах жареного гуся щекотал ноздри соседей и услаждал всю округу; приказчикам из бакалейной лавки, столпившимся на противоположном тротуаре, казалось, что они тоже празднуют именины; зеленщица и торговка потрохами то и дело выбегали на порог своих лавчонок и облизывались, вдыхая вкусный запах. Положительно у всей улицы разыгрался аппетит. Мать и дочь Кюдорж, торговавшие по соседству зонтами, слонялись возле прачечной, хотя обычно и носу не высовывали из своей конуры; они косились на пирующих, а щеки их пылали, словно обе они только что пекли блинчики. Щупленький часовщик сидел за своим рабочим столом, но ничего не мог делать: он опьянел, глядя на выпитые бутылки, и ерзал на стуле под веселый перезвон часов. Да, соседей здорово разобрало, кричал кровельщик. Но компании не с чего прятаться. Она разошлась вовсю и, уже не стыдясь, веселилась на глазах у всего честного народа; жадные взгляды сбежавшихся людей, напротив, лишь подбадривали, подзадоривали пирующих. Недурно было бы вышибить витрину, поставить стол на тротуаре и есть десерт под носом у прохожих, среди уличной сутолоки. Разве на именинницу и гостей смотреть противно? Ну так и незачем запираться, как сквалыгам! Видя, что щупленький часовщик изнывает от жажды, Купо издали показал ему бутылку; и когда тот кивнул в ответ, кровельщик отправился в его мастерскую, захватив с собой бутылку и стакан. С улицей завязывались братские отношения. Чокались с прохожими. Подзывали симпатичных на вид парней. Пир ширился, разрастался, вся улица Гут-д’Ор смеялась, хватаясь за бока, и все больше хмелела от этой дьявольской вакханалии.

Госпожа Вигуру, угольщица, вот уже несколько минут сновала перед дверью прачечной.

— Госпожа Вигуру, эй, госпожа Вигуру! — заревела компания.

Она вошла, глупо ухмыляясь, чистенькая, приглаженная и до того жирная, что платье на ней чуть не лопалось. Мужчины любили щипать угольщицу: где ее ни ухвати — ни косточки не прощупаешь. Бош усадил ее рядом с собой и тотчас же сжал под столом ее коленку. Но г-жа Вигуру, привыкшая к таким шалостям, преспокойно потягивала вино и рассказывала, что соседи высовываются из окон, а жильцы в доме начинают сердиться.

— Ну, это уж наше дело, — сказала г-жа Бош. — Ведь мы с мужем привратники, мы отвечаем за порядок в доме… Пусть только пожалуются, мы сумеем их отвадить.

В задней комнатке Нана сцепилась с Огюстиной из-за гусятницы: обеим девочкам хотелось ее вылизать. Целых четверть часа гусятница грохотала по каменному полу как старая жестянка. Теперь Нана ухаживала за маленьким Виктором, который поперхнулся гусиной косточкой; она стукала его по спине и заставляла глотать сахар вместо лекарства. Но это не мешало ей наблюдать за взрослыми. Она то и дело подходила к матери и просила вина, хлеба или мяса для Этьена и Полины.

— Чтоб ты подавилась, — говорила Жервеза. — На, возьми и отвяжись от меня.

Детям уже кусок не лез в горло, но они продолжали жевать, отбивая такт вилками для возбуждения аппетита.

Среди оглушительного гама между дедушкой Брю и мамашей Купо завязался серьезный разговор. Старик, все такой же бледный, несмотря на обильное угощение, рассказывал о своих сыновьях, убитых в Крыму. Да, если бы его мальчики были живы, он не голодал бы на старости лет. А мамаша Купо, еле ворочая языком, шептала ему на ухо:

— Полноте, с детьми тоже немало горя хлебнешь! Вот я вроде бы и счастлива, да? А мне частенько приходится плакать… Право, не тужите, что у вас нет детей.

Старик Брю качал головой.

— Меня нигде не берут на работу, бормотал он. — Слишком я стар. Стоит мне войти в мастерскую, молодые начинают смеяться, спрашивают, уж не я ли чистил сапоги Генриху Четвертому… В прошлом году я еще красил мост и зарабатывал тридцать су в день. Приходилось лежать в сырости на спине. С тех пор я и кашляю… Теперь кончено, меня отовсюду гонят.

Он поглядел на свои старческие, скрюченные руки.

— Оно и понятно, ведь ни на что я больше не годен. Они правы, на их месте я поступил бы так же… Беда в том, что я никак не помру. Да, это моя вина. Если не можешь больше работать, ложись и подыхай.

— Просто не понимаю, — вмешался в разговор Лорийе, — почему правительство не оказывает помощи престарелым рабочим… На днях об этом даже писали в газете…

Но Пуассон решил, что он обязан вступиться за правительство.

Рабочие не солдаты, — заявил он. — Инвалидные дома существуют только для солдат… Нельзя требовать невозможного.

Подали десерт. Посреди стола стоял торт, изображавший храм с куполом в виде дыни; на куполе красовалась искусственная роза, а возле нее на проволоке покачивалась бабочка, вырезанная из серебряной бумаги. Две капли клея в венчике цветка должны были изображать капли росы. Налево от торта на блюде лежал кусок сыра, а направо в глубокой тарелке — мятая клубника. Однако еще не был съеден салат, политый прованским маслом.

— Прошу вас, госпожа Бош, — любезно предложила Жервеза, — возьмите еще салата. Это же ваша слабость, я знаю.

— Нет, нет, спасибо, я сыта по горло, ответила привратница.

Прачка повернулась к Виржини, но та сунула палец в рот, шутливо показывая, что пища готова пойти обратно.

— Право же, я полным-полна, — прошептала швея. — Ни кусочка больше не поместится.

— А вы постарайтесь, — продолжала Жервеза улыбаясь. — Местечко всегда найдется… Салат можно есть и на сытый желудок. Не пропадать же ему зря.

— Вы доедите его завтра, — сказала г-жа Лера. — Когда постоит, он еще вкуснее.

Дамы отдувались, с сожалением поглядывая на салатник. Клеманс рассказала, как однажды за завтраком она съела три огромных пучка кресс-салата. Г-жа Пютуа перещеголяла ее: она брала пучок латука и ела его без ничего, макая в соль. Все они готовы были питаться одним салатом, есть его с утра до ночи. И под этот разговор дамы опустошили салатник.

— Что до меня, то я могу встать на четвереньки и щипать салат прямо с грядки, — говорила привратница с набитым ртом.

Тут компания принялась шутить, поглядывая на десерт. Что ж, десерт в счет не идет. Не велика беда, что он немножко запоздал: честь ему все равно окажут. Пусть у них лопнут животы, но от клубники и торта грех отказываться. Да и спешить-то некуда, времени хоть отбавляй, впереди еще целая ночь. А пока что каждый накладывал себе на тарелку клубнику и сыр. Мужчины закурили; вино в запечатанных бутылках было уже выпито, и они снова взялись за разливное, пили его не торопясь, покуривая трубки. Наконец гости потребовали, чтобы Жервеза разрезала торт. Пуассон встал, снял с него розу и галантно преподнес ее хозяйке под аплодисменты всего стола. Жервеза приколола розу слева, поближе к сердцу. При каждом ее движении бабочка трепыхала крылышками.

— Послушайте! — вскричал Лорийе, сделавший неожиданное открытие. — А ведь едим-то мы за вашим гладильным столом!.. Ей-богу, никогда на нем так усердно не работали!

Эта злая шутка имела большой успех. Посыпались намеки, острые словечки. Отправляя в рот клубнику, Клеманс приговаривала, что она засыпает уголь в печку; г-жа Лера уверяла, будто сыр попахивает крахмалом; а г-жа Лорийе ворчала сквозь зубы: куда как умно проедать деньги за тем самым столом, где ты здорово попотел, чтобы их заработать. От хохота и криков звенело в ушах.

Вдруг зычный голос заставил всех замолчать. Бош встал и, приосанившись, затянул песню «Вулкан любви, или Неотразимый солдат»:

Кто я? Блавен, красоток соблазнитель…[1]
Буря аплодисментов встретила первый куплет. Да, да, надо попеть! Пусть каждый исполнит свой любимый номер. Веселее ничего не придумаешь. Одни облокотились на стол, другие откинулись на спинку стула, покачивая головой в наиболее забористых местах и опрокидывая стаканчик после припева. Пройдоха Бош был мастер исполнять комические песенки. Он и мертвого рассмешил бы: уж больно хорошо он изображал удалого солдата, растопырив пальцы и сдвинув шляпу на затылок. Тотчас же после «Вулкана любви» он запел «Баронессу де Фольбиш» — песенку, которая пользовалась неизменным успехом. Дойдя до третьего куплета, он промурлыкал, умильно поглядывая на Клеманс:

У баронессы на кушетке
Сидели сестры как-то раз:
Одна блондинка, три брюнетки, —
Четыре пары хитрых глаз.
И компания, воодушевившись, подхватила припев. Мужчины отбивали такт каблуками. Дамы схватили ножи и стучали ими о стаканы. Все горланили хором:

Черт подери! Кому платить
За эту поп… за эту поп…
Черт подери! Кому платить
За эту поп… за поп… попойку?
Стекла в комнате звенели, кисейные занавески колыхались от пения и криков. Виржини уже два раза куда-то исчезала, а потом оживленно шепталась с Жервезой. На третий раз она вернулась в разгар веселья и, наклонившись к подруге, сказала:

— Милая моя, он все еще у Франсуа, делает вид, будто читает газету… Наверно, готовит какую-нибудь каверзу.

Виржини говорила о Лантье. Это его она выслеживала. При каждом новом сообщении Жервеза становилась все озабоченнее.

— Он пьян? — спросила она.

— Нет, — ответила Виржини. — Похоже, что трезвый. Вот это и подозрительно. Ну, зачем ему сидеть в кабаке, коли он не пьян?.. Боже мой, боже мой! Только бы ничего не случилось!

Сильно встревоженная прачка попросила ее замолчать. Неожиданно воцарилась тишина. Г-жа Пютуа поднялась со своего места и запела «На абордаж!». Все смотрели на нее молча, сосредоточенно, Пуассон даже перестал курить и положил трубку на край стола. Напряженно вытянувшись, маленькая, сердитая, без кровинки в лице под черным чепчиком, она решительно молотила левым кулачком по воздуху и пела басом, совершенно неожиданным при ее тщедушной фигурке:

Гонитесь, флибустьеры,
За нашею галерой!
Мы всех вас победим,
Пощады не дадим!
Ребята, станьте к пушкам,
Разлейте ром по кружкам!
Пиратов петли ждут,
От казни не уйдут!
Да, уж это песня так песня. Черт возьми, как здорово все изображено! Пуассон, бывавший в плаванье, кивал в подтверждение головой. К тому же сразу чувствовалось, что песня затрагивает сокровенные струнки в душе г-жи Пютуа. Купо пригнулся к столу и рассказал вполголоса, что однажды вечером на улице Пуле г-жа Пютуа надавала пощечин четырем мужчинам, посягавшим на ее добродетель.

Между тем Жервеза с помощью мамаши Купо разливала кофе, хотя гости еще не успели расправиться с тортом. Сесть ей не позволили: все кричали, что теперь ее очередь что-нибудь спеть. Жервеза стала отказываться и при этом была так бледна и расстроена, что посыпались вопросы, уж не объелась ли она жареным гусем. Наконец она запела тихим, нежным голоском: «Ах, дайте мне уснуть!» Когда она доходила до припева, до пожелания уснуть и видеть сладкие сны, ее веки опускались, а затуманенный взор терялся в черноте улицы. Едва она кончила, встал Пуассон; он поклонился, резко наклонив голову, и запел застольную песню «Ви́на Франции». Но он скрипел как немазанная телега, и лишь последний, патриотический куплет имел успех, да и то потому, что, прославляя трехцветное знамя, полицейский высоко поднял стакан, взмахнул им и опорожнил в свой широко открытый рот. Затем перешли к романсам. В баркароле г-жи Бош говорилось о Венеции и гондольерах, в болеро г-жи Лорийе — о Севилье и андалузках, а г-н Лорийе воспел любовь танцовщицы Фатьмы и даже отдал дань благовониям Аравии. Над засаленной скатертью, в воздухе, отяжелевшем от винных паров, раздвигались золотые горизонты, и объевшимся гостям чудились лилейные шейки, черные как смоль косы, поцелуи при луне, под звон гитар, пляшущие баядерки, усыпанные жемчугами и бриллиантами; мужчины блаженно посасывали трубки, а на губах у дам блуждали томные улыбки: всем казалось, что они витают где-то далеко-далеко и вдыхают чудесные ароматы. Клеманс с дрожью в голосе проворковала песенку «Свейте гнездышко», что доставило слушателям огромное удовольствие: все они вспомнили деревню, порхающих птиц, пляски под деревьями, цветы с медоносными венчиками, — словом, все то, что можно видеть в Венсенском лесу, когда отправляешься в пригородный ресторанчик, чтобы полакомиться жареным кроликом. Тут Виржини снова развеселила всех песенкой «Наливочка»; она лихо уперлась одной рукой в бок, а другой принялась крутить в воздухе — так и казалось, что перед вами маркитантка, разливающая водку. Компания вошла во вкус и стала умолять мамашу Купо спеть «Мышку». Та отказывалась, клялась всеми святыми, что не знает этой озорной песенки, но под конец все же затянула ее тонким надтреснутым голосом; подвижное морщинистое лицо и острые глазки старухи оживлялись, подчеркивая игривые намеки и страх юной Лизы, которая задирала юбки при виде мышонка. Весь стол грохотал; женщины не могли удержаться от смеха и поглядывали на соседей блестящими глазами. Впрочем, песенка была вполне приличная, без единого грубого слова. Но уж коли все говорить начистоту, Бош щекотал икры угольщицы, перебирая пальцами, точно мышонок лапками. Это могло плохо кончиться, если бы в ответ на умоляющий взгляд Жервезы Гуже не запел басом «Прощание Абд-эль-Кадера» и в комнате не воцарилась почтительная тишина. Ну и голосина был у кузнеца! Он гремел как иерихонская труба, и, казалось, звуки лились прямо из его красивой русой бороды. Когда он завопил «О благородная подруга!», что относилось к вороной кобыле воина, все сердца затрепетали, и гром аплодисментов заглушил последние слова песни: уж больно здорово рявкнул Гуже.

— Теперь ваш черед, дедушка Брю! — сказала старуха Купо. — Спойте нам что-нибудь старинное. Прежние-то песни куда лучше нынешних.

Все обернулись к старику, начали уговаривать его, подбадривать. Но его дубленое лицо было все так же неподвижно, а глаза тупо смотрели по сторонам, словно он не понимал, чего от него хотят. Вот знает ли он, например, песенку «Пять гласных»? Но дедушка Брю понурился; нет, ничего он уже не помнит, все песни доброго старого времени перепутались у него в голове. Наконец беднягу оставили в покое, но тут он что-то вспомнил и прохрипел замогильным голосом:

Тру ля-ля, тру ля-ля,
Тру ля, тру ля, тру ля-ля!
Лицо старика повеселело, — должно быть, припев пробудил в нем воспоминания о далеком прошлом, и он один наслаждался этими воспоминаниями, с детской радостью прислушиваясь к звуку своего прерывающегося голоса:

Тру ля-ля, тру ля-ля,
Тру ля, тру ля, тру ля-ля!
— Знаете, милочка, что случилось? — вдруг прошептала Виржини на ухо Жервезе. — Я только что оттуда. Не могла усидеть на месте… Так вот, Лантье куда-то сбежал от Франсуа.

— А вы не встретили его на улице? — спросила прачка.

— Нет, я очень торопилась, мне и в голову не пришло смотреть по сторонам.

Но, подняв глаза, Виржини тихонько ахнула:

— Боже мой!.. Он здесь, на улице. Он смотрит сюда.

Перепуганная Жервеза искоса взглянула на дверь. Возле прачечной столпился народ, чтобы послушать песни. Мальчишки из бакалейной лавки, торговка потрохами, щупленький часовщик, казалось, пришли на представление. В толпе были штатские в сюртуках и военные; три девочки лет пяти-шести с серьезным видом держались за руки и восхищенно таращили глаза. В первом ряду действительно стоял Лантье и преспокойно слушал, уставившись на праздничный стол. Ну и нахал! Жервеза вся похолодела и не решалась пошевелиться. Между тем дедушка Брю продолжал тянуть:

Тру ля-ля, тру ля-ля,
Тру ля, тру ля, тру ля-ля!
— Ну ладно, старина, довольно! — сказал Купо. — Вы, верно, забыли песню. Ничего, споете в другой раз, когда нам захочется всплакнуть.

Послышались смешки. Голос старика пресекся, он обвел присутствующих тусклым взглядом и снова погрузился в тупое молчание. Когда выпили кофе, кровельщик велел принести еще вина. Клеманс опять принялась за клубнику. На некоторое время пение смолкло, посудачили о жилице из соседнего дома, которая этим утром повесилась. Теперь петь должна была г-жа Лера, но ей понадобились кое-какие приготовления. Она опустила кончик салфетки в стакан с водой и смочила себе виски, потому что ей было слишком жарко. Затем потребовала глоточек водки, выпила и долго вытирала губы.

— «Сиротку», да? — прошептала она.

И высокая, мужеподобная, носатая и плечистая, как гренадер, она запела:

Подкидышу, что матери не знает,
Господь всегда пристанище дает.
Господь отца сиротке заменяет
И от несчастий крошку бережет.
Голос г-жи Лера то дрожал, то жалобно замирал на высокой ноте, она закатывала глаза, вытягивала вперед правую руку и, растрогавшись, проникновенно прижимала ее к сердцу. Жервеза, взбудораженная появлением Лантье, не могла сдержать слез; ей показалось, что в песне говорится о ее страданиях, что она и есть та несчастная, покинутая сиротка, которую защитит только бог. Совершенно пьяная Клеманс вдруг разрыдалась; она уронила голову на стол и икала, прижимая к губам скомканную скатерть. Наступило напряженное молчание. Дамы вытащили носовые платки и утирали слезы, гордясь своей чувствительностью. Мужчины потупились и, часто мигая, смотрели в пол. У Пуассона перехватило дыхание, он так сильно стиснул зубы, что разгрыз кончик трубки и, выплюнув кусочки, машинально продолжал курить. Бош замер, положив руку на колено угольщицы; он вдруг застыдился чего-то, перестал ее щипать, и две крупные слезы скатились по его щекам. Нагрузившись, эти гуляки почувствовали, что они справедливы, как правосудие, и нежны, как ягнята. Словом, они совсем раскисли от вина. Когда г-жа Лера повторила припев еще медленнее, еще жалобнее, чем прежде, они дали волю чувствам, захныкали, уткнувшись в тарелки, и принялись распускать кушаки, тая от умиления.

Но Жервеза и Виржини невольно устремили взор на противоположную сторону улицы. Г-жа Бош в свою очередь заметила Лантье и вскрикнула от удивления, продолжая обливаться слезами. Тут все три женщины стали с беспокойством переглядываться, качая головой. Не дай бог, если Купо обернется и увидит Лантье! Вот будет потасовка! Вот смертоубийство! Они так пялили глаза, что кровельщик спросил:

— Что вы там увидели?

Он повернул голову и узнал Лантье.

— Нет, черт возьми, это уж слишком, — проворчал он. — Ну и скотина, ну и подлец… Нет, это слишком, дождешься у меня, погоди…

Видя, что Купо встает, бормоча страшные угрозы, Жервеза принялась тихонько уговаривать его:

— Послушай, умоляю тебя… Брось нож… Останься, не то наделаешь бед.

Виржини отняла у кровельщика нож, который тот взял со стола. Но у нее не хватило сил удержать Купо, и он ринулся к Лантье. Гости, взволнованные пением, ничего не видели и рыдали все громче, между тем как г-жа Лера продолжала с неподражаемым чувством:

Печален был удел сиротки:
Лишь ветер слышал голос кроткий,
Спешил деревьям рассказать…
Последние слова пронеслись над собравшимися как унылое завывание бури. Г-жа Пютуа, пившая в это минуту вино, так расчувствовалась, что выронила стакан, и вино пролилось на скатерть. А Жервеза, похолодев от ужаса, прижала руку к губам, чтобы не закричать, и широко открытыми глазами смотрела на обоих мужчин, ожидая, что один из них замертво рухнет посреди улицы. Виржини и г-жа Бош следили за этой сценой с жадным любопытством. На свежем воздухе Купо сразу развезло, и он чуть было не свалился в канаву, когда попробовал замахнуться на противника. Лантье спокойно посторонился, даже рук не вынул из карманов. Теперь оба ругались на чем свет стоит, особенно хорохорился кровельщик, он обзывал Лантье грязной свиньей и грозил выпустить ему кишки. Слышны были яростные вопли, сопровождаемые такими гневными жестами, словно враги собирались перегрызть друг другу глотку. Жервеза, сама не своя, зажмурилась от страха; все это тянулось слишком долго, ей казалось, что мужчины вот-вот сцепятся, как собаки: уж больно неистово они бранились. Затем, ничего больше не слыша, она открыла глаза и обомлела: Купо и Лантье стояли и беседовали как ни в чем не бывало.

Голос г-жи Лера дрожал и прерывался, когда она приступила к последнему куплету:

И полумертвым подобрали
Наутро бедное дитя…
— Бывают же на свете такие негодяйки! — проговорила г-жа Лорийе, и все окружающие поддержали ее.

Жервеза переглянулась с г-жой Бош и Виржини. Неужели все уладилось? Купо и Лантье продолжали разговаривать, стоя на тротуаре. Они перебранивались, но уже вполне дружелюбно. Они называли друг друга «сукин сын», однако почти ласково. Заметив, что на них смотрят, они стали медленно прогуливаться взад и вперед по улице. Между ними, очевидно, завязался горячий спор. Вдруг Купо снова рассердился: по-видимому, Лантье отказывался от приглашения, заставлял себя просить. В конце концов кровельщик подтолкнул его и чуть не силком втащил в прачечную.

— Говорю же вам, это от чистого сердца! — кричал он. — Выпейте стаканчик… Мы же мужчины, ведь так? Мы-то всегда столкуемся между собой…

Госпожа Лера в последний раз повторила припев. Дамы подхватили хором, комкая в руках носовые платки:

Господь отца сиротке заменяет…
Певицу захвалили вконец, и она уселась на свое место, притворяясь совершенно разбитой. Г-жа Лера попросила налить ей чего-нибудь: она вкладывает столько чувства в эту песню, что боится, как бы у нее не порвался какой-нибудь нерв. Однако все взоры были прикованы к Лантье, который мирно сидел рядом с Купо и уплетал последний кусок торта, макая его в вино. Никто, кроме Виржини и г-жи Бош, не знал нового гостя. Супруги Лорийе чуяли что-то неладное, но ничего толком не понимали и на всякий случай приняли обиженный вид. Гуже, заметивший смятение Жервезы, искоса посматривал на незнакомца. Среди неловкого молчания Купо сказал просто:

— Это мой друг. — И прибавил, обращаясь к жене. — А ну, пошевеливайся!.. Налей ему горячего кофейку.

Жервеза смотрела то на одного, то на другого кротко и недоуменно. Сперва, когда муж втолкнул в комнату ее бывшего любовника, она схватилась за голову, точно во время грозы, при сильном ударе грома. Ей казалось это невозможным: сейчас рухнут стены и раздавят всех присутствующих. Затем, когда мужчины сели рядом, а кисейные занавески и те не шелохнулись, Жервеза вдруг нашла все это вполне естественным. От гуся ей было не по себе; должно быть, она немного объелась, и это мешало ей соображать. Ею овладела блаженная истома, она сидела, облокотясь на стол, и хотела только одного — чтобы ее оставили в покое. Бог ты мой, зачем портить себе кровь, когда другие и ухом не ведут, да и неприятности улаживаются сами собой, ко всеобщему удовольствию. Она пошла посмотреть, не осталось ли еще кофе.

В задней комнате дети присмирели. Косоглазая Огюстина пугала их всякими ужасами, а сама потихоньку таскала у них клубнику. Теперь ее тошнило, она побелела как мел и сидела молча, скорчившись на скамеечке. Толстая Полина задремала на плече у Этьена, который спал крепким сном, уронив голову на стол. Нана примостилась на коврике возле кровати, крепко обхватив Виктора за шею, и повторяла сквозь сон жалобным голосом:

— Ой, мама, больно… Ой, мама, больно…

— Еще бы! — прошептала Огюстина, голова которой бессильно опустилась на грудь.

Все ребята налакались, да и орали они не хуже взрослых.

При виде Этьена Жервезу что-то кольнуло в сердце. Комок подступил к горлу, когда она подумала, что отец ребенка сидит в соседней комнате, спокойно ест торт и даже не подумал поцеловать сынишку. Она готова была разбудить Этьена и на руках принести его к отцу. Но потом решила, что все сложилось к лучшему. Право же, нехорошо беспокоить гостей, да еще под конец обеда. Она вернулась с кофейником и налила стакан кофе Лантье, который, казалось, не обращал на нее никакого внимания.

— Ну, теперь моя очередь, — пробормотал Купо заплетающимся языком. — Каково? Меня оставили на закуску… Ладно, спою вам «Экая свинья!».

— Да, да, просим! «Экая свинья!» — закричали все.

Вновь поднялся гвалт, Лантье был забыт. Дамы приготовили ножи и стаканы, чтобы стучать в такт припева. Все заранее смеялись, глядя на кровельщика, который стоял, молодцевато подбоченясь. Он запел хриплым старушечьим голосом:

От похмелья изнывая,
          Утром в кабачок
Я внученка посылаю:
          — Сбегай-ка, дружок!
Битый час прождав скотину,
          Что же вижу я?
Шкалик пуст наполовину —
          Экая свинья!
И дамы подхватили припев, стуча ножами среди громких раскатов смеха:

Шкалик пуст наполовину —
          Экая свинья!
Теперь уже пела вся улица Гут-д’Ор. Весь квартал горланил «Экая свинья!». Напротив прачечной столпились мальчишки из бакалейной лавки, щупленький часовщик, торговка потрохами и зеленщица; все знали эту песню и, дойдя до припева, шутки ради подталкивали друг друга в бок. Право же, вся улица была пьяна, прохожие на тротуаре шатались только от того, что вдыхали спиртные пары, вырывавшиеся из прачечной. Там, надо сознаться, здорово накачались. После первого стаканчика, выпитого за супом, компания хмелела все больше и больше. Теперь она совсем распоясалась и, чуть не лопаясь от жратвы и питья, оглушительно горланила в мутно-рыжем свете двух коптящих ламп. Раскаты этого неистового веселья покрывали грохот запоздалых экипажей. Прибежали двое полицейских, решивших, что в городе начались беспорядки, но, заметив Пуассона, с понимающим видом кивнули ему и медленно удалились, шагая бок о бок вдоль черных домов.

А Купо перешел к новому куплету:

Мы у дядюшки Тинета,
          У золотаря,
В воскресенье в Птит-Вийете
          Были, и не зря;
Ищет косточек вишневых
          В бочке, — вижу я, —
Не щадя штанишек новых,
          Внучек мой — свинья!
Тут едва не рухнули стены — такой рев раздался в теплой ночной тишине, к тому же эти горлодеры сами себе захлопали — вопить громче было уже невозможно.

Никто из собутыльников не мог потом точно припомнить, чем кончилась пирушка: разошлись, должно быть, очень поздно, на улице уже не было ни души — вот все, что у них осталось в памяти. Кажется, взявшись за руки, еще плясали вокруг стола. Воспоминание об этом терялось в желтом тумане, из которого выплывали красные рожи с ухмылкой до ушей. Под конец выпили подогретого вина, но какой-то шутник, видно, подсыпал соли в стаканы. Дети, вероятно, разделись и легли сами. Наутро г-жа Бош хвастала, будто закатила две здоровенных оплеухи мужу, застав его с угольщицей в укромном уголке. Однако Бош ничего не помнил и божился, что это враки. Зато все в один голос уверяли, будто Клеманс вела себя непристойно, — эту девку решительно нельзя приглашать в дом: она выставила напоказ все свои прелести, а под конец ее вырвало прямо на кисейные занавески. Мужчины, те хоть выходили на улицу. Лорийе и Пуассон, чувствуя, что их мутит, мигом сбегали облегчиться у колбасной лавки. Воспитанного человека всегда узнаешь: например, когда г-же Пютуа, г-же Лера и Виржини стало дурно, они попросту вышли в соседнюю комнату и сняли корсеты, а Виржини даже прилегла на минутку, чтобы предупредить неприятные последствия. Затем компания понемногу растаяла, гости исчезали один за другим, кто-то кого-то провожал, и все тонули в густом мраке улицы, а вслед за ними летели последние отголоски пьяной гульбы: шум яростной ссоры четы Лорийе, назойливое, зловещее «тру ля-ля, тру ля-ля» дедушки Брю. Жервезе показалось, что, перед тем как уйти, Гуже разрыдался, Купо пел, не закрывая рта, Лантье же, видно, оставался до самого конца; она до сих пор чувствовала на своих волосах чье-то горячее дыхание, но не могла сказать, было ли это дыхание Лантье или порыв теплого ночного ветерка.

Госпожа Лера боялась возвращаться ночью в Батиньоль — пришлось снять с кровати тюфяк, отодвинуть стол и устроить ей постель в прачечной на полу. Там она и заснула среди объедков именинного обеда. И всю ночь напролет, пока охмелевшие Купо спали беспробудным сном, соседская кошка, забравшись в комнату через открытое окно, хрустела гусиными косточками, расправляясь с остатками птицы своими мелкими острыми зубами.

VIII
В субботу на следующей неделе Купо не явился домой к обеду, он вернулся только часов в десять вечера, да и то не один, а вместе с Лантье. Оказывается, они ели вместе бараньи ножки у Тома на Монмартре.

— Не бранись, хозяйка, — сказал кровельщик. — Видишь, мы в полном порядке… Да, с ним не загуляешь, он мигом тебя одернет.

И Купо рассказал, что они случайно встретились на улице Рошешуар. А после обеда Лантье отказался от выпивки в кафе «Черный шарик»: уж коли у приятеля такая славная, порядочная жена, заявил он, ему не пристало шляться по кабакам. Жервеза слушала мужа, принужденно улыбаясь. Да нет же, она и не думала браниться, она была слишком смущена. После пирушки она все ждала, что опять увидит своего бывшего любовника; но в такой поздний час, когда она уже собиралась ложиться, нежданный приход обоих мужчин застал ее врасплох, и Жервеза дрожащими руками подбирала рассыпавшиеся волосы.

— Ну вот что, — продолжал Купо, — раз он посовестился выпить со мной в кафе, тебе придется поднести нам по рюмочке… Ей-богу!

Работницы давно ушли. Мамаша Купо и Нана только что легли спать. Жервеза уже запирала ставни прачечной, но, увидев обоих мужчин, бросила все как есть и поставила на стол стаканчики и початую бутылку коньяка. Лантье даже не присел и, разговаривая, избегал прямо обращаться к Жервезе. Однако, когда она наливала ему коньяк, он воскликнул:

— Только одну каплю, сударыня, прошу вас!

Купо поглядел на них и решил объясниться начистоту. С чего это они дуются друг на друга как индюки? Что прошло, то и поминать грешно, разве не так? Если по десять лет помнить старые обиды, то расплюешься, пожалуй, с целым светом. Нет, сам он не таков, у него душа нараспашку. Главное, он знает, с кем имеет дело — с хорошей женщиной и с хорошим парнем, — словом, с друзьями. И он спокоен: такие не подведут.

— Ну, понятно, понятно… — повторяла Жервеза, потупившись и сама не зная, что говорит.

— Она для меня теперь все равно что сестра, только сестра! — в свою очередь пробормотал Лантье.

— Так подайте же друг другу руки, чтоб вам пусто было! — вскричал Купо. — И плевать нам на сплетни! Когда у человека есть башка на плечах, он смыслит в жизни побольше любого миллионера. Главное дело — дружба, потому что дружба — это дружба, и лучше ее ничего не может быть.

Он с такой силой бил себя в грудь и так расчувствовался, что пришлось его успокаивать. Все трое чокнулись и выпили по стаканчику, Жервеза могла теперь хорошенько разглядеть Лантье: в день пирушки она видела его как бы в тумане. Он располнел, отрастил себе брюшко, руки и ноги налились жиром и были толсты не по росту. Но черты лица оставались красивыми, хотя и обрюзгли от праздной жизни; он по-прежнему следил за собой, холил свои тонкие усики и потому казался не старше своих тридцати пяти лет. На нем были серые брюки, темно-синее пальто и круглая шляпа; он даже носил часы с серебряной цепочкой, на которой болталось колечко, — видно, чей-то подарок.

— Ну, мне пора, — сказал он, — ведь я живу у черта на куличках.

Он уже вышел на улицу, когда кровельщик окликнул его и взял обещание запросто приходить к ним на огонек. Между тем Жервеза незаметно вышла из комнаты и тут же вернулась, толкая перед собой заспанного Этьена в одной рубашке. Мальчик улыбался и тер глаза. Но, заметив Лантье, он растерянно остановился и, дрожа всем телом, стал тревожно поглядывать на мать и на Купо.

— Узнаешь, кто это? — спросил Купо.

Мальчик молча опустил голову. Потом несмело кивнул, как бы говоря, что узнает гостя.

— Так не валяй дурака и поцелуй его!

Лантье ждал со спокойным достоинством. Когда же Этьен осмелился подойти, он нагнулся, подставил мальчику сперва одну щеку, потом другую и наконец сам громко чмокнул его в лоб. Тут только Этьен робко взглянул на отца, но неожиданно разрыдался и в полном смятении вылетел из комнаты, а Купо выругал его вслед, обозвав дикарем.

— Это он от смущения, — сказала Жервеза, тоже бледная и взволнованная.

— А вообще-то он смирный, послушный мальчик, — говорил Купо. — Я воспитал его в строгости, вот увидите… Он привяжется к вам. Пора ему привыкать к людям… Хотя бы ради мальчугана мы не можем оставаться в ссоре, ведь правда? Словом, нам давно пора помириться. Я скорее дам отрубить себе голову, чем помешаю отцу видеться с сыном.

И по этому случаю он предложил допить бутылку коньяка. Снова чокнулись. Лантье ничему не удивлялся и держал себя с завидным спокойствием. Перед уходом, желая отплатить кровельщику за любезность, он помог ему запереть ставни прачечной. Потом, похлопав рука об руку, чтобы стряхнуть пыль, он простился с супругами.

— Покойной ночи. Может, я еще захвачу омнибус… На днях непременно побываю у вас.

С этого вечера Лантье стал частенько наведываться в прачечную на улице Гут-д’Ор. Он являлся, когда кровельщик был дома, и еще с порога спрашивал о нем, давая понять, что заглянул исключительно ради него. Всегда чисто выбритый и гладко причесанный, он садился спиной к витрине, не снимая пальто, и заводил вежливый разговор, как оно и подобает человеку благовоспитанному. Мало-помалу супруги Купо узнали кое-какие подробности о его жизни. За прошедшие восемь лет Лантье был одно время даже совладельцем шляпной мастерской, а на вопрос, почему он отказался от дела, намекал на подлость компаньона, своего земляка: этот гнусный тип промотал с женщинами все деньги, вложенные в предприятие. Но то, что Лантье был в прошлом хозяином, придавало ему вес даже в собственных глазах. Он без устали повторял, что должен стать пайщиком крупной шляпной фирмы, а это сулит в будущем немалые доходы. Пока что он бездельничал и, засунув руки в карманы, гулял по солнышку, как заправский буржуа. Случалось, он жаловался на свою жизнь, но когда ему говорили, что на какой-нибудь фабрике требуются рабочие, он только презрительно усмехался: ей-богу, ему неохота подыхать с голоду, выбиваясь из сил ради того, чтобы другие богатели. И все же парень питается не одним воздухом, говорил Купо. О, этот ловкач умеет устраиваться, он наверняка нашел прибыльное занятие; по всему видно, что живется ему недурно: ведь надо много денег, чтобы носить крахмальные рубашки и нарядные галстуки, в которых щеголяют папенькины сынки. Однажды утром кровельщик видел, как Лантье наводил глянец на ботинки у чистильщика на бульваре Монмартр. По правде сказать, Лантье, любивший поболтать о других, отмалчивался или просто врал, когда речь заходила о нем самом. Он даже не хотел давать своего адреса. Нет-нет, он живет за тридевять земель, у приятеля, временно, конечно, пока не получит хорошего места; и он не велел знакомым приходить к нему: все равно его никогда не застанешь.

— На десяток мест едва ли найдется одно стоящее! — говаривал он частенько. — А наниматься на один день, право, не стоит… Вот я, например, поступил в понедельник к Шампиону в Монруже. В тот же вечер Шампион привязался ко мне с разговорами о политике. Мы не сошлись во взглядах. Ну, а во вторник утром я дал тягу: рабов, слава богу, теперь нет, и я не желаю продаваться за семь франков в день.

Было начало ноября. Лантье приходил в прачечную с фиалками, которые любезно дарил Жервезе и двум работницам. Он появлялся все чаще и чаще и вскоре стал бывать чуть ли не ежедневно. Казалось, он хотел завоевать любовь всего дома, всей улицы и начал с того, что совершенно пленил Клеманс и г-жу Пютуа, обхаживая их с одинаковым усердием, несмотря на различие в возрасте обеих дам. Не прошло и месяца, как работницы были от него без ума. Супруги Бош, которым очень льстило, что он неизменно заходит в привратницкую, чтобы поздороваться с ними, до небес превозносили его вежливое обхождение. Как только Лорийе узнали, кто был тот господин, который пришел под конец именинного обеда, они стали обливать Жервезу грязью за то, что она осмелилась пригласить к себе в дом бывшего любовника. Но однажды Лантье зашел к ним, чтобы заказать цепочку для своей знакомой, итак им понравился, что они усадили его и не отпускали от себя целый час, завороженные его речами; они даже недоумевали, как мог такой приличный господин жить с Хромушей. В конце концов все примирились с постоянными визитами шляпника на улицу Гут-д’Ор, как с чем-то вполне естественным, настолько сумел он расположить к себе соседей. Один Гуже недолюбливал его по-прежнему. И стоило им встретиться в прачечной, кузнец тотчас же уходил, не желая знакомиться с этим типом.

Несмотря на повальное увлечение шляпником, Жервеза была охвачена глубокой тревогой. Ее бросало то в жар, то в холод, как при первом задушевном разговоре с Виржини. Она с ужасом чувствовала, что у нее не хватит сил оттолкнуть Лантье, если он застанет ее вечерком одну и попытается поцеловать. Она слишком много думала о нем, слишком была полна им. Но понемногу она успокоилась, видя, как прилично ведет себя Лантье: он никогда не смотрел ей прямо в лицо, никогда и пальцем к ней не прикасался даже за спиной у других. Кроме того, Виржини, которая, казалось, читала в душе у приятельницы, стыдила ее за дурные мысли. Ну, чего она боится? Более обходительного человека днем с огнем не сыщешь. Право, ей нечего опасаться. И дылда Виржини так ловко повела игру, что однажды вечером, заведя разговор о чувствах, оставила подругу вдвоем с Лантье. Шляпник сказал проникновенно, тщательно подбирая слова, что сердце его умерло и что отныне он посвящает всего себя заботе о счастье сына. Он никогда не заговаривал о Клоде, который по-прежнему жил на юге. Этьена он каждый вечер Целовал в лоб, но, если мальчик торчал в комнате, не знал, что ему сказать, и тут же забывал о нем, любезничая с Клеманс. И успокоенная Жервеза почувствовала, что прошлое в ней отмирает. В присутствии Лантье бледнели воспоминания о Плассане и гостинице «Добро пожаловать». Она так часто встречалась со своим прежним любовником, что перестала мечтать о нем. Ей даже противно было подумать об их былых отношениях. Да, с этим покончено, покончено навсегда. Если он посмеет приставать к ней, она даст ему пощечину или пожалуется мужу… И она снова с глубокой нежностью думала о преданной дружбе Гуже, и угрызения совести уже не мучили ее.

Придя однажды утром в прачечную, Клеманс рассказала, что накануне, часов в одиннадцать, встретила Лантье под руку с какой-то женщиной. Она говорила об этом в непристойных выражениях и с тайным злорадством, заранее предвкушая, какую гримасу скорчит хозяйка. Да, Лантье поднимался по улице Нотр-Дам де Лорет; сразу было видно, что его белобрысая девка — заезженная бульварная кляча, из тех, у которых на брюхе шелк, а в брюхе щелк. Смеха ради Клеманс пошла за ними. Девка забежала в колбасную и купила там креветок и ветчины. На улице Ларошфуко красотка вошла в подъезд, а Лантье остался стоять на тротуаре; задрав голову, он ждал, чтобы она поманила его из окошка. Но как ни старалась Клеманс, сдабривая свой рассказ всякими сальностями, Жервеза спокойно продолжала гладить белое платье. Порой на ее губах мелькала снисходительная усмешка. Уж эти провансальцы, вечно они липнут к бабам, говорила она, им подавай какую ни на есть, хоть самую захудалую. И вечером, когда пришел Лантье, она от души смеялась над словами Клеманс, которая дразнила шляпника его блондиночкой. Впрочем, он был как будто польщен, что их видели вместе. Бог ты мой! Да, это его старинная приятельница, он время от времени встречается с ней, когда подвернется подходящий случай. Шикарная женщина, а какая у нее обстановка — сплошь из палисандрового дерева! И он перечислял ее бывших любовников: какой-то виконт, крупный торговец фаянсом, сын нотариуса. Что до него, он обожает, когда от женщины пахнет духами. Он как раз совал под нос Клеманс свой платок, надушенный подружкой, когда в комнату вошел Этьен. Лантье сразу принял степенный вид, поцеловал мальчика и сказал, что шутки шутками, а сердце его давно умерло. Жервеза, склонившись над работой, одобрительно кивнула головой. В конце концов злобная выходка Клеманс обернулась против нее же самой, потому что Лантье успел разок-другой ущипнуть ее втихомолку, и она лопалась от зависти к этой белобрысой девке, которая может душиться мускусом.

Когда наступила весна, Лантье, ставший у Купо своим человеком, заговорил о том, чтобы перебраться поближе к друзьям. Он хотел снять комнату с обстановкой в приличном доме. Г-жа Бош и сама Жервеза обегали весь квартал, отыскивая для него что-нибудь подходящее. Но Лантье оказался чересчур разборчивым, он требовал, чтобы при доме был большой двор, чтобы комната помещалась в первом этаже, — словом, ему нужны были всевозможные удобства. И теперь, бывая по вечерам у Купо, он, казалось, определял на глаз высоту потолков, изучал расположение комнат, с завистью посматривая на их квартирку. Да, лучшего ему и не надо, он охотно обосновался бы в этом спокойном и уютном уголке. И всякий раз он заканчивал свой осмотр одной и той же фразой:

— Ничего не скажешь, вы чертовски хорошо устроились!

Как-то вечером, после ужина у Купо, он вновь повторил эту фразу. Тогда кровельщик, перешедший с ним на «ты», неожиданно воскликнул:

— Ну, коли на то пошло, оставайся здесь, старина… Устроимся как-нибудь…

И он пояснил, что можно освободить чулан, отведенный под грязное белье, и из него выйдет прекрасная комната. А Этьен может спать в прачечной: на ночь ему будут класть на пол тюфяк, только и всего.

— Нет, нет, — возразил Лантье, — я ни за что не соглашусь. Я слишком вас стесню. Знаю, вы предлагаете это от чистого сердца, но нам будет чересчур тесно всем в куче… И потом, знаете ли, у каждого из нас своя жизнь. Мне придется проходить через вашу спальню, а это не совсем удобно.

— Ну и шутник! — вскричал кровельщик; он давился от смеха и, откашливаясь, барабанил кулаками по столу. — У него вечно одни глупости на уме!.. Надо только пораскинуть мозгами, дурья голова. В комнате-то два окна, верно? Мы пробьем одно до полу и сделаем из него дверь. Понимаешь? Вход к тебе будет прямо со двора. Если уж на то пошло, внутреннюю дверь можно заделать. Ты сам по себе, мы сами по себе, все шито-крыто.

Наступило молчание. Наконец Лантье пробормотал:

— Ну, если так, то пожалуй… Впрочем, нет, я вас слишком стесню.

Он избегал смотреть на Жервезу, но, видимо, ждал, чтобы она сама его пригласила. Выдумка мужа очень раздосадовала ее; не то чтобы мысль о жизни под одной крышей с Лантье оскорбляла или беспокоила Жервезу, — нет, она попросту не знала, куда девать грязное белье. Между тем кровельщик настаивал на выгодах этой сделки. Платить пятьсот франков за квартиру всегда было трудновато. Так вот, Лантье станет давать ежемесячно двадцать франков за комнату с обстановкой, для него это недорого, а им очень поможет при расчете с домохозяином. И Купо обещал устроить под супружеской кроватью большой ящик, куда влезет грязное белье хоть со всей улицы… Жервеза колебалась, вопросительно посматривая на мамашу Купо, сердце которой Лантье уже давно покорил, потчуя старушку леденцами от кашля.

— Понятно, вы нас не стесните, — сказала наконец Жервеза. — Ничего, как-нибудь устроимся…

— Нет, нет, спасибо, — повторял Лантье. — Вы слишком любезны, это было бы просто нахальством с моей стороны.

Но тут Купо рассердился. Долго он еще будет кочевряжиться? Говорят же ему, что это от души! Он окажет им услугу, ясно? И кровельщик гаркнул:

— Этьен! Этьен!

Мальчик дремал, облокотясь на стол. Он испуганно поднял голову.

— Послушай, скажи ему, что ты этого хочешь… Да, да, вот этому господину… Ну скажи громко: «Я хочу!»

— Я хочу, — пролепетал Этьен сонным голосом.

Все засмеялись. Тут Лантье снова принял степенный вид. Он перегнулся через стол и, пожимая руку Купо, проникновенно сказал:

— Я согласен… раз дело идет о дружеской услуге с обеих сторон. Соглашаюсь ради ребенка.

На другой день, как только домовладелец Мареско зашел к Бошам в привратницкую, Жервеза заговорила с ним о переделках в прачечной. Сначала он забеспокоился, рассердился и отказал, словно его просили снести целое крыло дома. Затем, после тщательного осмотра квартиры, когда Мареско, подняв голову, убедился, что верхние этажи от этого не пострадают, он дал разрешение, но при условии, что не будет нести никаких расходов; и супругам Купо пришлось подписать бумагу, в которой они обязались по истечении срока найма оставить квартиру в прежнем виде. В тот же день кровельщик привел с собой товарища — каменщика, плотника и маляра, обещавших обтяпать это дело вечерком, сразу же после работы: надо же удружить приятелю. Новая дверь и ремонт комнаты обошлись, однако, франков в сто, не считая вина, которым вспрыснули начало работы. Купо сказал товарищам, что рассчитается с ними немного погодя, как только получит деньги от своего квартиранта. Затем речь зашла об обстановке. Жервеза оставила в комнате шкаф мамаши Купо да принесла еще из своей спальни стол и два стула; и все же ей пришлось купить тумбочку и кровать со всеми постельными принадлежностями — это обошлось в сто тридцать франков с рассрочкой по десяти франков в месяц: если первое время квартирная плата Лантье и будет уходить на погашение долга, то потом они получат немалый доход.

Переезд Лантье состоялся в начале июня. Накануне Купо предложил приятелю вместе сходить за его сундуком, чтобы сэкономить тридцать су на извозчика. Но тот смутился и сказал, что сундук у него слишком тяжелый; казалось, он до последней минуты хочет скрыть, где живет. Лантье явился днем, часа в три. Купо не было дома. Жервеза, стоявшая на пороге прачечной, побледнела, узнав знакомый сундук. Да, это был их старый сундук, тот самый, с которым они приехали из Плассана в Париж, но только ободранный, поломанный, стянутый веревками. И вот теперь сундук вернулся обратно, как она это часто видела во сне; быть может, его даже привез тот самый фиакр, на котором укатила когда-то с Лантье эта шлюха полировщица. Между тем Бош помог Лантье внести багаж. Взволнованная Жервеза молча последовала за ними. Когда мужчины поставили сундук посреди комнаты, она сказала, чтобы скрыть замешательство:

— Ну вот и делу конец!

Затем, видя, что Лантье возится с сундуком и не обращает на нее никакого внимания, она справилась с собой и спросила:

— Не выпьете ли винца, господин Бош?

И молодая женщина принесла бутылку со стаканами. Как раз в эту минуту по тротуару в полной форме проходил Пуассон. Она кивнула ему с улыбкой, прищурив глаза. Полицейский понял, в чем дело. Когда он находился при исполнении служебных обязанностей и кто-нибудь из жителей квартала подмигивал ему, это значило, что его приглашают промочить горло. И он часами прогуливался перед прачечной, ожидая, не подаст ли Жервеза условного знака. Затем он пробирался с черного хода и опрокидывал стаканчик, но так, чтобы с улицы этого никто не видел.

— А, это вы, Баденге! — приветствовал его шляпник.

Он прозвал полицейского Баденге [2] в насмешку над императором. Пуассон принимал это шутливое прозвище со своим обычным непроницаемым видом, и даже нельзя было понять, обижен он в глубине души или польщен. Впрочем, Лантье и Пуассон были добрыми приятелями, несмотря на различие политических убеждений.

— А вы знаете, что император служил в Лондоне полицейским? — спросил в свою очередь Бош. — И подбирал пьяных баб на улице, честное слово!

Жервеза тем временем наполнила три стакана. Сама она не хотела пить: сердце у нее было не на месте. Но она не уходила, наблюдая, как Лантье развязывает последний узел, — она сгорала от желания узнать, что у него там, в сундуке. Ей вспоминалась, что с краю должна лежать куча носков, две грязные рубашки и старая шляпа. Неужели она вновь увидит знакомые вещи — эти отрепья прошлого? Прежде чем открыть сундук, Лантье поднял стакан и чокнулся:

— За ваше здоровье!

— За ваше, — разом ответили Бош и Пуассон.

Прачка снова наполнила стаканы. Мужчины вытерли губы рукой. Наконец Лантье открыл сундук. В нем были напиханы вперемешку газеты, книги, поношенная одежда, небрежно скомканное белье. Лантье принялся вытаскивать вещи: кастрюлю, пару ботинок, бюст Ледрю-Роллена с отбитым носом, вышитую рубашку, рабочие штаны. Склонившись над сундуком, Жервеза чувствовала, что от всех этих вещей несет табаком, запахом нечистоплотного мужчины, который заботится только о внешнем лоске. Нет, старой шляпы в левом углу уже не было. Там лежала незнакомая ей подушечка для булавок, очевидно, подарок какой-нибудь женщины. Тогда Жервеза успокоилась; она вглядывалась в предметы, которые он вынимал один за другим, и с легкой грустью старалась припомнить, были ли они еще при ней или появились при других женщинах.

— А что вы на это скажете, Баденге? — спросил шляпник.

И он сунул под нос Пуассону изданную в Брюсселе книжонку с гравюрами: «Любовные похождения Наполеона III». Среди прочих игривых историй там рассказывалось, как император соблазнил тринадцатилетнюю дочку повара; на картинке был изображен Наполеон III с голыми икрами и с лентой Почетного легиона вместо всякой одежды; он преследовал девочку, пытавшуюся ускользнуть от его похотливых объятий.

— Вот это ловко! — воскликнул Бош, пяля глаза на картинку, которая тешила его тайное сластолюбие. — Так-то оно и случается!

Пуассон был потрясен, уничтожен; он не находил ни слова в защиту императора. Раз уж написано в книге, значит, все правильно. И так как насмешник Лантье продолжал совать ему под нос картинку, он крикнул, разводя руками:

— Что ж тут такого? Мало ли что в жизни бывает!

Лантье ничего не нашелся ответить и молча стал раскладывать в шкафу книги по газеты; он казался крайне раздосадованным, что над столом нет книжной полки, и Жервеза обещала достать ему полочку. Лантье привез кое-какие книги: «Историю десятилетия» Луи Блана — без первого тома, которого, впрочем, и раньше у него не было, — «Жирондистов» Ламартина, выпусками по два су, «Парижские тайны» и «Вечного Жида» Эжена Сю, и еще массу философских и политических брошюрок, случайно купленных у торговцев всяким хламом. Но особенно дорожил Лантье своей коллекцией газет и смотрел на нее с любовью и почтением. Он собирал ее в течение многих лет. Когда ему случалось прочитать в кафе какую-нибудь занозистую статью, соответствовавшую его взглядам, он покупал и сохранял газету, в которой она была напечатана. Таким образом, у него накопилось множество самых разнообразных газет, которые были свалены в кучу без всякой системы. Вытащив газеты из глубины сундука, он ласково похлопал по ним рукой и сказал приятелям:

Вот поглядите! Никто, кроме меня, не может похвалиться такой знатной затеей. Вы и представить себе не можете, сколько здесь всего понаписано! Если бы провести в жизнь хоть половину этих идей, общество сразу очистилось бы от всякой мрази. Да, ваш император кубарем слетел бы с трона вместе со своими прихлебателями…

Но тут его прервал полицейский, рыжие усы и эспаньолка которого взъерошились на землистом лице:

— Ну, а как с армией? Что вы с ней намерены делать?

Лантье вскипел, он стал кричать, стуча кулаком по пачке газет:

— Я требую уничтожения милитаризма, я стою за братство народов!.. Я требую отмены привилегий, титулов, монополий!.. Я требую справедливой платы за труд, участия в прибылях, торжества пролетариата!.. И всех свобод, слышите? Всех без исключения!.. А также права на развод!

— Да, да, и права на развод для поддержания нравственности, — поддакнул Бош.

Пуассон принял величественный вид. Он возразил:

— А если я не желаю ваших свобод? Свободен я в этом или нет?

— Не желаете… не желаете… — бормотал Лантье, задыхаясь от ярости. — Нет, вы не свободны! Если вы не желаете свобод, вам место в Кайенне, да, в Кайенне, вместе с вашим императором и всей его грязной шайкой.

Так они спорили с пеной у рта при каждой встрече. Жервеза, не любившая ссор, старалась утихомирить мужчин. Отогнав воспоминания о своей поруганной любви, которые пробудились в ней при виде старого сундука, она встрепенулась и указала трем приятелям на стаканы.

— Что правда, то правда, — проговорил Лантье, внезапно успокоившись, и взял свой стакан. — За ваше здоровье!

— За ваше! — ответили Бош и Пуассон, чокаясь с ним.

Между тем Бош ерзал на стуле и с беспокойством поглядывал на полицейского.

— Надеюсь, все это между нами, господин Пуассон? — спросил он наконец. — Мало ли что говорится в своей компании…

Но Пуассон не дал ему докончить. Он приложил руку к груди, как бы обещая, что все будет похоронено у него в сердце. Не станет же он доносить на друзей! Слыханное ли это дело! Пришел Купо, и они распили еще одну бутылочку. Затем полицейский, крадучись, вышел через черный ход и вновь зашагал по тротуару, четко отмеряя шаг, все такой же суровый, невозмутимый.

Первое время в семействе Купо все шло шиворот-навыворот. У Лантье, правда, была своя комната, отдельный вход и собственный ключ, но в последнюю минуту решили не заделывать двери между смежными комнатами, и обычно он проходил через прачечную. Груды грязного белья очень мешали Жервезе: Купо и думать забыл об обещанном ящике; ей приходилось прятать белье где попало, рассовывать его по углам и чаще всего держать под кроватью, что было не так уж приятно в жаркие летние ночи. Наконец, ей очень надоедало укладывать каждый вечер Этьена посреди прачечной; если работницы задерживались, мальчик засыпал, сидя на стуле. И когда Гуже предложил отправить Этьена в Лилль к знакомому слесарю, своему бывшему хозяину, который как раз набирал учеников, Жервеза охотно согласилась, тем более что мальчик сам хотел уехать: дома ему жилось несладко, и он мечтал вырваться на свободу. Однако она боялась, что Лантье решительно воспротивится этому. Ведь он же поселился у них в доме лишь для того, чтобы быть поближе к сыну, и вряд ли захочет расстаться с ним через две недели после переезда. Но когда она робко заикнулась об этом проекте, Лантье горячо одобрил его, говоря, что всякому молодому рабочему полезно повидать свет. В день отъезда Этьена он произнес целую речь о его правах, затем, поцеловав сына, сказал назидательно:

— Запомни, производитель — не раб, а тот, кто ничего не производит, — попросту трутень.

Все снова вошло в колею, утряслось, затихло, и в доме установились новые порядки. Жервеза примирилась с тем, что повсюду валяется грязное белье, что Лантье уходит и приходит, когда ему вздумается. Он по-прежнему говорил, будто у него наклевывается великолепное дельце; порой он исчезал, тщательно причесанный, в крахмальной сорочке, долго не возвращался, даже не ночевал дома, затем приходил, притворяясь измученным, разбитым, словно целые сутки обсуждал важные государственные вопросы. Жил он, надо сказать, припеваючи. Да, нечего было опасаться, что он натрет себе мозоли! Вставал он обычно часов в десять, после завтрака, если погода была ему по вкусу, шел прогуляться, а в дождливые дни оставался в прачечной и читал газеты. Он чувствовал себя здесь как рыба в воде, таял от удовольствия в обществе работниц, терся об их юбки, обожал, когда они сквернословили, и подбивал их говорить непристойности, хотя сам старался выражаться изысканно; он так и льнул к прачкам, ведь эти девки за словом в карман не полезут. Когда Клеманс так и сыпала перед ним забористыми словечками, он приятно улыбался и покручивал свои тонкие усики. Душный влажный воздух прачечной, потные, полуголые работницы, водившие взад и вперед горячими утюгами, горы валявшегося повсюду женского белья — словом, весь этот уголок, похожий на альков, казалось, был для Лантье долгожданным приютом, обретенным наконец убежищем чувственности и лени.

Сперва Лантье столовался в кабачке Франсуа на углу улицы Пуассонье. Но три-четыре раза в неделю он обедал у Купо и в конце концов попросил взять его на полный пансион: он будет платить им пятнадцать франков каждую субботу. После этого шляпник окончательно водворился в доме. С утра до вечера он разгуливал без пиджака по прачечной и спальне, приказывал, покрикивал, всем распоряжался и даже вел переговоры с заказчиками. Вино от Франсуа ему разонравилось, и он убедил Жервезу покупать вино у соседа, угольщика Вигуру; делая у него заказы, они с Бошем щипали г-жу Вигуру за мягкие места. Потом он нашел, что хлеб у Кудлу плохо пропечен, и стал посылать Огюстину в венскую булочную Мейера, в предместье Пуассоньер. Он переменил также бакалейщика Леонгра и оставил лишь толстого мясника Шарля с улицы Полонсо, и то за его политические убеждения. Месяц спустя он потребовал, чтобы все готовилось на прованском масле. Недаром Клеманс говорила, подтрунивая над ним, что эти чертовы провансальцы вечно катаются как сыр в масле. Омлеты он готовил сам, поджаривая их с обеих сторон, как блинчики, и они хрустели на зубах не хуже сухарей. Он заставлял мамашу Купо пережаривать бифштексы, так что они становились жесткими, как подошва, всюду пихал чеснок, сердился, если в салат прибавляли петрушку и другую зелень, крича, что это сорняки и такой дрянью вполне можно отравиться. Его излюбленным блюдом был густой суп из вермишели, в который он выливал полбутылки прованского масла. Эту похлебку могли есть только он да Жервеза, а когда ее отведали остальные члены семейства, коренные парижане, их чуть не вывернуло наизнанку.

Вскоре Лантье стал вмешиваться и в семейные дела. Лорийе вечно старались увильнуть от уплаты пяти франков на содержание мамаши Купо, и он заявил, что можно подать на них в суд. Смеются они, что ли?! По-настоящему они должны бы платить не пять, а десять франков в месяц! Он сам отправлялся к Лорийе за десятью франками и требовал их так настойчиво и вместе с тем так любезно, что золотых дел мастер не смел ему отказать. Теперь и г-жа Лера стала давать две монеты по сто су. Мамаша Купо готова была целовать руки Лантье, который к тому же играл роль миротворца в ее ссорах с невесткой. Когда, вспылив, молодая женщина бранила свекровь и та хныкала, уткнувшись носом в подушку, Лантье насильно подталкивал их друг к дружке, убеждая прекратить эту канитель, и в конце концов заставлял поцеловаться. Он находил также, что Нана прескверно воспитывают. В этом, пожалуй, он был прав; когда девчонку колотил отец, за нее заступалась мать, а когда ее шлепала мать, крик поднимал отец. Нана была в восторге от того, что родители грызутся из-за нее, она наперед знала, что ей все сойдет с рук, и просто на голове ходила. Теперь ей вздумалось бегать в кузницу напротив; она торчала там целыми днями, качалась на оглоблях, пряталась с ватагой сорванцов в глубине мрачного двора, освещенного красным пламенем горна, и неожиданно выскакивала с оглушительным визгом на улицу, грязная, растрепанная, а за ней неслась орава уличных мальчишек, как будто всю эту сопливую детвору выгнал грохот кузнечного молота. Только Лантье она еще слушалась, да и его умела обвести вокруг пальца. Эта десятилетняя пигалица расхаживала перед ним, вихляя бедрами, как взрослая, и порой искоса посматривала на него уже порочными глазами. В конце концов Лантье решил заняться ее воспитанием: он учил Нана танцевать и говорить по-провансальски.

Так прошел год. Соседи думали, что у Лантье водятся деньжата, иначе трудно было объяснить, почему в семействе кровельщика живут так широко. Конечно, Жервеза продолжала зарабатывать, но теперь, когда ей приходилось кормить двух лодырей, доходов от прачечной, разумеется, не хватало, тем более что дела шли все хуже и хуже, клиентов становилось меньше, а работницы с утра до ночи били баклуши. Лантье не платил ни за квартиру, ни за стол. Первое время он еще давал кое-что в счет своего долга, затем ограничился разговорами о том, что вот-вот получит крупную сумму и уж тогда сразу рассчитается за все. Жервеза не смела даже заикнуться о деньгах. Хлеб, вино, мясо она брала в кредит, счета все росли, и с каждым днем долг увеличивался на три-четыре франка. Она еще ничего не заплатила ни мебельщику, ни трем приятелям мужа — каменщику, плотнику и маляру. Кредиторы начинали ворчать, в лавках с ней разговаривали уже не так любезно, как прежде. Но Жервеза просто удержу не знала: она словно потеряла голову и, перестав платить, брала все самое дорогое, вконец разоряясь на лакомства; однако в душе она оставалась честной, мечтала, заработать кучу денег, сама не зная, каким образом, и раздавать пригоршнями пятифранковые монеты своим заимодавцам. Словом, она катилась под гору и, чувствуя, что прогорает, все чаще говорила о расширении прачечной. В середине лета взяла расчет дылда Клеманс: работы было мало даже для двух гладильщиц, и жалованья приходилось ждать по неделям. Дела все запутывались, а между тем Купо и Лантье отращивали себе брюшко. Приятели жрали за четверых, проедали, пропивали прачечную и жирели на ее разорении; при этом они подбивали друг друга урывать куски побольше и, прохлаждаясь за десертом с шутками да прибаутками, похлопывали себя по животу, чтобы пища поскорее переваривалась.

Соседям больше всего хотелось выведать, правда ли, что шляпник снова сошелся с Жервезой. На этот счет мнения расходились. По словам Лорийе, Хромуша из кожи лезла вон, чтобы вернуть Лантье, но он был сыт ею по горло, да и, кроме того, она слишком состарилась, в городе у него были девчонки куда моложе. Боши, напротив, считали, что прачка отправилась к своему бывшему любовнику в первую же ночь, едва только простофиля Купо успел захрапеть. Так или иначе, все это выглядело довольно неприглядно, но в жизни вообще столько свинства еще похуже этого, что под конец соседи стали считать такое сожительство естественным и даже милым: у Купо никогда не дрались, и приличия были соблюдены. Если сунуть нос в дела других семеек, пожалуй, совсем задохнешься от вони. А эти трое — славные люди. Они живут себе помаленьку, едят и пьют сколько влезет, ну а если спят все вместе, то по крайней мере не докучают соседям. Кроме того, улицу Гут-д’Ор покоряли учтивые манеры Лантье. Этот хитрец сумел заткнуть рот самым заядлым сплетницам. Впрочем, никто толком не знал, какие у него отношения с Жервезой, и когда зеленщица уверяла торговку требухой, будто любовной связи тут нет и в помине, торговка требухой даже сожалела об этом: стало быть, в семействе Купо нет ничего интересного.

А Жервеза жила себе спокойно и была далека от всей этой грязи. Дошло до того, что ее стали обвинять в бессердечии. Г-жа Лера, обожавшая вмешиваться в чужие любовные истории, каждый вечер бывала у Купо; она считала Лантье неотразимым мужчиной, перед которым не устоят, пожалуй, шикарнейшие из женщин. Г-жа Бош уверяла, что лет десять тому назад она не поручилась бы за собственную добродетель. Глухой заговор разрастался, ширился вокруг Жервезы, толкая ее в объятия Лантье, словно все эти кумушки испытали бы удовольствие, навязав ей любовника. Но Жервеза удивлялась им и не находила шляпника таким уж обольстительным. Пожалуй, он изменился к лучшему, стал прилично одеваться и вообще пообтесался, посещая кафе и политические собрания. Только она-то знает Лантье вдоль и поперек и, заглянув ему в глаза, видит в них такое, от чего ей становится не по себе. Ну, а если он так нравится соседкам, почему бы им самим не попытать счастья? Этот совет она дала однажды Виржини, самой рьяной поклоннице шляпника. Тогда г-жа Лера и Виржини, желая подзадорить Жервезу, рассказали ей, что Лантье путается с дылдой Клеманс. Ну да, Жервеза просто ничего не замечает, но стоит ей уйти, как Лантье тут же тащит работницу к себе в комнату. Последнее время их даже встречали вместе на улице, — как видно, он ходит к ней домой.

— Ну и что же? — спросила Жервеза дрогнувшим голосом. — Мне-то какое дело?

И она посмотрела в желтые глаза Виржини: в них вспыхивали золотые искорки, словно в глазах у кошки. Значит, эта женщина все-таки затаила злобу в душе, если нарочно разжигает ее ревность. Но швея прикинулась дурочкой.

— Понятно, вам до этого нет никакого дела, — проговорила она. — Только надо бы ему посоветовать бросить эту девку, с ней он не оберется хлопот.

Хуже всего было то, что, чувствуя поддержку окружающих, Лантье стал иначе вести себя с Жервезой. Теперь, здороваясь или прощаясь с нею, он задерживал ее руку в своей, смущал молодую женщину пристальным, наглым взглядом, в котором она ясно читала, чего он домогается. Проходя позади Жервезы, он старался задеть ее коленом и, как бы желая одурманить, обдавал горячим дыханием ее шею. Однако он все еще выжидал, не решаясь перейти в открытое наступление. Но как-то вечером, в прачечной, оказавшись с ней наедине, он, не говоря ни слова, притиснул дрожащую Жервезу к стене и хотел поцеловать. В эту минуту случайно зашел Гуже. Жервеза начала отбиваться и вырвалась от Лантье. Тут все трое заговорили о том о сем, как будто ничего не случилось. Гуже сидел понурившись, бледный, расстроенный: он решил, что помешал им и Жервеза отбивалась только для вида, стыдясь целоваться при посторонних.

На другой день Жервеза чувствовала себя очень несчастной и без дела слонялась по прачечной; она не могла выгладить даже носового платка; ей хотелось повидать Гуже, объяснить, как все это получилось, почему Лантье прижал ее к стене. Но Этьен был в Лилле, и теперь она не решалась приходить в кузницу, где Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, встречал ее насмешливой ухмылкой. Однако к вечеру она не выдержала, взяла пустую корзину и ушла, сказав, что ей надо сходить за бельем к заказчице на улицу Порт-Бланш. Свернув на улицу Маркаде, она стала медленно прогуливаться перед кузницей в надежде на случайную встречу. Гуже, вероятно, тоже ждал ее, потому что не прошло и пяти минут, как он, будто невзначай, вышел на улицу.

— Это вы? Ходили по делу? — спросил он, улыбаясь через силу. — А теперь домой?

Он сказал это лишь для того, чтобы скрыть смущение, — Жервеза направлялась как раз в противоположную сторону. И, даже не взяв друг друга под руку, они пошли по направлению к Монмартру. Очевидно, им хотелось лишь одного — уйти подальше от посторонних глаз, а то, чего доброго, люди подумают, будто они назначили здесь свидание. Они брели, потупив голову, по ухабистой мостовой, а в ушах у них стоял несмолкаемый гул окрестных мастерских. Затем, пройдя шагов двести, они, словно сговорившись, свернули налево и все так же молча вышли на пустырь. Между лесопильной и пуговичной фабрикой зеленела полоска луга, покрытая желтыми пятнами выжженной солнцем травы; коза, привязанная к колышку, с блеянием ходила вокруг. Еще дальше торчало сухое дерево, словно обуглившееся на солнце.

— Право, совсем как в деревне, — прошептала Жервеза.

Они сели под сухим деревом. Прачка поставила корзину на землю рядом с собой. Напротив, по склону холма, выстроились ряды высоких желтых и серых домов с вкрапленной между ними чахлой зеленью деревьев. Запрокинув голову, можно было видеть раскинувшееся над городом широкое чистое небо, лишь на севере по его густой синеве бежали белые облачка. Но яркий свет слепил глаза, Жервеза и Гуже перевели взгляд на туманные очертания далеких предместий и стали пристально следить за струями пара, с шумом вырывавшимися из узкой трубы паровой лесопильни. Ее тяжкие вздохи словно облегчали их стесненную грудь.

— Да, я шла по делу, мне надо было… — пролепетала Жервеза, чтобы нарушить неловкое молчание.

Она так жаждала объяснения, а вот теперь ничего не смела сказать. Ей было очень стыдно. И все же она понимала, что они пришли сюда именно для того, чтобы поговорить о вчерашнем, и даже говорили об этом, но только без слов. Вчерашний случай стоял между ними, и на сердце была гнетущая тяжесть.

Тогда в порыве щемящей тоски, со слезами на глазах, Жервеза начала рассказывать о смерти своей прачки, г-жи Бижар, скончавшейся утром в ужасных мучениях.

— Вышло все это из-за побоев — муж ударил ее ногой в живот, — говорила она тихо и монотонно. — Живот сильно вздулся. Наверно, у нее что-нибудь оборвалось внутри. Боже мой, ее скрутило за три дня… Право, и среди каторжников не встретишь такого негодяя. У судей и без того много хлопот, не станут же они заниматься всякой бабой, до смерти забитой мужем. Пинком больше, пинком меньше, эка важность, если колотушки достаются каждый день. Да и сама она, бедняжка, хотела спасти мужа от эшафота и уверяла, будто ударилась животом о лохань. Она кричала всю ночь напролет, пока не отдала богу душу.

Кузнец молчал и судорожно рвал траву целыми пучками.

— Не прошло и двух недель, — продолжала Жервеза, — как она отняла от груди своего младшенького, Жюля, хорошо еще, что мальчишку успела выкормить… теперь на руках у Лали осталось двое малышей. Девчонке нет и восьми лет, а она уже такая серьезная и рассудительная — настоящая мамаша. Только Бижар и ее бьет смертным боем… Ей-богу, есть люди, которым на роду написано маяться всю жизнь.

Гуже поднял на нее глаза, губы у него дрожали.

— Очень вы меня обидели вчера, ох как обидели, — пробормотал он.

Жервеза побледнела и с мольбой сложила руки, но он продолжал:

— Я знаю, так должно было случиться… Только нам следовало довериться мне, все выложить начистоту, чтобы я не воображал понапрасну, будто вы…

Голос у него пресекся. Она вскочила, поняв, что Гуже, как и все соседи, считает ее любовницей Лантье. И, протягивая к нему руки, она воскликнула:

— Нет, нет, клянусь вам!.. Он схватил меня, хотел поцеловать, — это правда, но он даже не дотронулся до моего лица, да и пристал-то ко мне в первый раз… Клянусь вам моей жизнью, жизнью моих детей, клянусь всем, что у меня есть самого святого!

Но Гуже качал головой. Он не верил: женщины вечно отрицают свою вину. Жервеза стала вдруг очень серьезной и заговорила, подбирая слова:

— Вы меня знаете, господин Гуже. Я не умею лгать, право же, не умею… Честное слово, этого не было… И никогда этому не бывать, слышите? Никогда! Иначе я буду считать себя последней тварью, недостойной дружбы такого хорошего человека, как вы.

И при этих словах у нее было такое милое правдивое лицо, что он взял ее за руку и усадил на прежнее место. Теперь он дышал свободно, и внутри у него все словно пело. Впервые он вот так держал ее руку и сжимал в своей. Оба молчали. По небу медленно, словно лебеди, плыли белые облака. Коза, которая паслась на чахлом лужку, смотрела в их сторону и время от времени тихо блеяла. И, не разжимая пальцев, глубоко растроганные, они блуждали взглядом по белесоватым склонам Монмартра, по лесу фабричных труб, выступавших на горизонте, по всему этому пыльному унылому предместью, и до слез умилялись при виде зеленых деревьев возле подслеповатых кабачков.

— Ваша матушка сердита на меня… — тихо проговорила Жервеза. — Нет, нет, не спорьте… Мы вам должны столько денег!

Но Гуже чуть ли не силой заставил ее замолчать, до боли стиснув ее руку. Он не хотел, чтобы она говорила о деньгах. Затем, запинаясь, он пробормотал:

— Послушайте, я уже давно собираюсь предложить вам… Вы несчастливы. Мать уверяет, что дела у вас идут плохо…

Он помолчал, с трудом переводя дух.

— Вот что, давайте уедем отсюда.

Жервеза взглянула на него, не вполне понимая, что он хочет сказать, удивленная этим внезапным признанием, ведь до сих пор он никогда не заикался о своей любви.

— Как уедем? — спросила она.

— Да, — продолжал он, опустив голову. — Мы с вами могли бы уехать куда-нибудь, ну хоть в Бельгию… Это почти моя родина… Будем работать оба и скоро заживем по-хорошему.

Она густо покраснела; обними он ее и поцелуй, ей и то не было бы так стыдно. Ну и чудак, предлагает увезти ее, точно герой в романе или кавалер из высшего общества. Кругом нее рабочие часто ухаживали за замужними женщинами, но никуда их не возили, даже в Сен-Дени, все происходило тут же, на месте, и без всяких фокусов.

— Полноте, господин Гуже, полноте… — шептала она, не зная, что ответить.

— И вот еще что, мы жили бы с вами вдвоем, только вдвоем. Те, другие, мешают мне, понимаете? Когда я расположен к женщине, мне тяжело видеть ее с другими.

Но она оправилась от смущения и сказала рассудительно:

— Это невозможно, господин Гуже. Это было бы очень дурно. Не забывайте: я замужем, у меня дети… Знаю, вы расположены ко мне и я делаю вам больно. Но нам все равно не видать счастья: нас бы совесть загрызла… Я тоже привязана к вам, так сильно привязана, что не позволю вам наделать глупостей. А это была бы глупость… Пусть уж лучше все остается по-старому. Мы уважаем друг друга, нам хорошо вместе. Разве этого мало? Много раз вы были мне поддержкой… В нашем положении лучше жить честно, право же, потом мы будем вознаграждены.

Гуже качал головой, слушая ее. Он соглашался, ничего не мог возразить. И вдруг среди бела дня он обнял ее, чуть не задушив в объятиях, и яростно поцеловал в шею, словно хотел проглотить. Затем он отпустил ее, ничего не требуя, и не сказал больше ни слова о своей любви. Жервеза оправила платье, она не сердилась, понимая, что оба они заслужили эту маленькую радость.

Кузнец, дрожа всем телом, все больше отодвигался от Жервезы, чтобы не поддаться еще раз соблазну; он ползал на коленях и, не зная, что делать со своими руками, рвал одуванчики и бросал ей в корзину. Среди побуревшей травы здесь росли сочные желтые цветы. Мало-помалу эта игра его успокоила. Своими огрубевшими от работы пальцами он осторожно кидал цветок за цветком, и его добрые, по-собачьи преданные глаза смеялись, когда он попадал прямо в цель. Жервеза прислонилась к сухому дереву, успокоенная, веселая, и разговаривала с ним, повысив голос из-за громкого пыхтения паровой лесопильни. Возвращаясь обратно, они шли рядом, говорили об Этьене, которому очень нравилось в Лилле, и молодая женщина несла полную корзину одуванчиков.

В глубине души Жервеза побаивалась Лантье и вовсе не была так уверена в себе, как говорила. Конечно, она твердо решила не позволять ему ничего лишнего, но опасалась своей всегдашней слабости — ведь она так податлива, так уступчива, ей бывает трудно отказать, когда ее о чем-нибудь просят. Однако Лантье не возобновлял своей попытки. Он не раз оставался с Жервезой наедине, но и пальцем ее не трогал. Казалось, теперь он обхаживает торговку требухой, прекрасно сохранившуюся женщину лет сорока пяти. В присутствии Гуже Жервеза постоянно заводила разговор об этой торговке, чтобы успокоить его. А на слова Виржини и г-жи Лера, восторгавшихся Лантье, она отвечала, что шляпник обойдется и без ее похвал, — все соседки и так от него без ума.

Купо кричал на всех перекрестках, что Лантье ему друг, настоящий друг. Пусть злые языки болтают что угодно, ему на них начхать: правда и честь на его стороне. Когда по воскресеньям они втроем отправлялись на прогулку, Купо заставлял жену и приятеля идти под руку впереди, просто так, чтобы подразнить соседей, а сам вызывающе посматривал на встречных, готовясь при малейшей насмешке дать им в зубы. Купо находил, что Лантье, пожалуй, малость задается, корчит из себя трезвенника, и подтрунивал над ним за то, что он умеет читать и говорит, как адвокат. Но при всем том шляпник парень с головой, другого такого во всем околотке не сыщешь. Вообще они прекрасно ладят между собой, прямо сказать, созданы друг для друга. Да и дружба мужчины куда надежнее женской любви.

Но уж если говорить начистоту, Купо с Лантье кутили напропалую. Когда в доме водились деньжонки, Лантье занимал у Жервезы по десяти, а то и по двадцати франков. Разумеется, они были ему нужны для его важных дел. В тот же день он подбивал Купо пойти прогуляться, а сам уводил его в ближайший ресторан; усевшись за столик друг против друга, они заказывали по нескольку блюд на брата, да таких, которых не отведаешь дома, и запивали их дорогим вином. Кровельщик предпочел бы, пожалуй, запросто опрокинуть стаканчик в веселой компании, но его восхищали аристократические замашки Лантье, который откапывал в меню соуса с невероятными названиями. А уж какой он был неженка и привередник! Впрочем, говорят, все южане таковы. Он не хотел есть ничего острого, обсуждал каждое блюдо, опасаясь, как бы пища не повредила его здоровью, приказывал унести жаркое, если оно казалось ему пересоленным или переперченным. Он был особенно чувствителен к сквознякам, до смерти боялся каждого дуновения и ругался на весь ресторан, если дверь оставалась открытой. Но в то же время он был очень прижимист и после обеда в семь-восемь франков давал лакею на чай каких-нибудь два су. И все же перед ним трепетали, он был известен на всех внешних бульварах от Батиньоля до Бельвиля. На центральной улице Батиньоля приятели ели рубцы с пылу с жару, приготовленные по-нормандски. У подножия Монмартра, в трактире «Бар-ле-Дюк», их потчевали отменными устрицами. На вершине холма, в ресторане «Мельница Галетт», они лакомились жареным кроликом. Харчевня «Сирень» на улице Мартир славилась превосходным блюдом из телячьей головы, а на проспекте Клиньянкур, в ресторанчиках «Золотой лев» и «Два каштана», им подавали жареные почки, да такие, что просто пальчики оближешь. Но чаще всего приятели сворачивали налево в сторону Бельвиля и застревали в одном из своих излюбленных кабачков: «Бургундском винограднике», «Синем циферблате» или «Капуцине» — замечательных заведениях, где можно было со спокойной душой заказывать все, что угодно. Об этих тайных пирушках они говорили на следующий день лишь намеками, нехотя ковыряя картошку, сваренную Жервезой. Однажды в садике ресторана «Мельница Галетт» Лантье пригласил к их столику какую-то женщину, с которой Купо оставил его наедине после десерта.

Нельзя, разумеется, кутить и работать в одно и то же время. Вот почему с тех пор, как Лантье водворился в семействе кровельщика, Купо, и так любивший гонять лодыря, совсем обленился. Когда же, устав слоняться без дела, он нанимался на строительство, шляпник все равно отыскивал его и поднимал на смех за то, что он висит на веревке, как копченый окорок, и под конец кричал приятелю, чтобы тот спускался вниз: надо же утолить жажду! А дальше все шло как по писаному: кровельщик уходил с работы, и начинался кутеж, длившийся целые дни, а порой и недели. Да, ничего не скажешь, то были знатные кутежи, во время которых друзья делали смотр всем окрестным кабакам; они прикладывались к рюмочке с утра, опохмелялись в полдень, вечером уже не знали удержу, а когда гасла последняя свеча, теряли счет выпитым бутылкам, тонувшим в ночной тьме, как фонарики праздничной иллюминации. Но пройдоха Лантье знал свою меру. Он предоставлял приятелю нагрузиться, а сам бросал его и возвращался домой, как всегда любезно улыбаясь. Только тем, кто хорошо его знал, было видно, что он пьян: выдавали его прищуренные глаза да чересчур развязное обращение с женщинами. Кровельщик, напротив, был отвратителен во хмелю и, раз начав пить, не мог остановиться, пока не налакается как свинья.

В первых числах ноября Купо опять запил, и это кончилось прескверно для него самого и для других. Накануне он нашел работу. Лантье на этот раз был преисполнен благих намерений; он проповедовал пользу труда: ведь что там ни говори, а труд облагораживает человека. Он даже встал спозаранку, еще при свете лампы, чтобы честь честью проводить на строительство своего друга, поистине достойного называться рабочим. Но, добравшись до кабачка под вывеской «Луковка», двери которого только что открылись, приятели зашли выпить сливянки — по одной рюмочке, не больше! — надо же спрыснуть твердое решение Купо взяться наконец за ум. Против стойки, прислонившись к стене, сидел Биби Свиной Хрящ и мрачно курил трубку.

— Смотри-ка, Биби загулял! — воскликнул Купо. — Что, приятель, лень одолела?

— Да нет, — ответил Биби, потягиваясь. — Просто опротивели хозяева, поперек горла стоят… Вчера я разругался со своим… Все они сволочи, гады…

И Биби Свиной Хрящ согласился выпить сливянки. Он, видно, и ждал здесь на скамейке, не угостят ли его. Однако Лантье стал на защиту хозяев: порой им тоже приходится несладко, он-то кое-что знает об этом, сам ворочал делами. Рабочие — продувной народ! Вечно пьянствуют, отлынивают от работы, дашь им какой-нибудь заказ — уйдут, не закончив, и объявятся только тогда, когда просадят последние денежки. Однажды у него работал пикардиец, молоденький паренек, так его, бывало, хлебом не корми, а дай покататься на извозчике; стоило ему в конце недели получить заработок, он тут же нанимал фиакр и разъезжал целыми днями. Разве такие замашки к лицу рабочему человеку? Да, Лантье всех видит насквозь и никому не побоится сказать правду в глаза. Хозяева тоже дерьмо — бесстыжие эксплуататоры, кровопийцы проклятые! У него, слава богу, совесть чиста — он был другом своих рабочих и никогда не стремился наживать миллионы на их горбе, как некоторые другие.

— Ну, нам пора, браток, — сказал он, обращаясь к Купо. — Надо и честь знать, не то мы опоздаем.

Биби Свиной Хрящ нехотя поплелся за ними. На улице чуть брезжил рассвет, занимался серенький денек, казавшийся особенно унылым из-за жидкой грязи, покрывавшей мостовую; накануне прошел дождь, было очень тепло. Только что погасили газовые фонари; улица Пуассонье, где ночная мгла застоялась между высокими домами, гудела от глухого топота рабочих, шагавших к центру города. Перекинув через плечо свою сумку, кровельщик шел с таким победоносным видом, как будто неожиданно для самого себя принял важное решение. Он обернулся и спросил:

— Хочешь наняться на работу, Биби? Хозяин велел мне привести подручного, если найдется желающий…

— Благодарю покорно, — ответил Биби Свиной Хрящ. — Я сыт по горло, баста… Надо предложить Бурдюку, он еще вчера искал, куда бы пристроиться… Постой, он, верно, забрел сюда…

И, дойдя до конца улицы, они действительно нашли Бурдюка у папаши Коломба. Несмотря на ранний час, «Западня» была ярко освещена, ставни ее открыты, все газовые рожки зажжены. Лантье задержался на пороге, велев Купо поторопиться: у них оставалось в запасе ровным счетом десять минут.

— Как! Неужто ты поступил к рыжему бургундцу?! — воскликнул Бурдюк в ответ на предложение кровельщика. — Нет, черта с два, меня в его конуру силком не затащишь! Уж лучше останусь на бобах до будущего года… Ты у него и трех дней не выдержишь, приятель, помяни мое слово!

— Разве у него так уж плохо? — спросил Купо с тревогой.

— Хуже быть не может… Хозяин дыхнуть не дает. Так и стоит у тебя над душой. А форсу-то сколько, фу-ты ну-ты! Хозяйка то и дело честит тебя пьянчугой, а в мастерской даже плюнуть не смей. Веришь ли, я с первого дня послал их к чертям собачьим.

— Ладно, спасибо, что предупредил. Видно, с бургундцем каши не сваришь… Погляжу сегодня утром, а если хозяин вздумает нахальничать, живо приведу его в чувство, да так, что они с супругой вовек меня не забудут.

В благодарность за добрый совет кровельщик крепко пожал руку приятелю и уже собрался уходить, но Бурдюк рассердился. Черт побери! Выходит, из-за проклятого бургундца им даже по стаканчику пропустить нельзя? Мужчины они или не мужчины в конце концов? Хозяин подождет пять минут — ничего с ним не сделается. Тут Лантье тоже вошел в кабак, чтобы выпить с товарищами, и все четверо выстроились перед стойкой. Между тем Бурдюк, в стоптанных башмаках, в засаленной куртке и картузе блином, сдвинутом на самый затылок, орал во всю глотку и горделиво обводил взглядом «Западню». Оказывается, он был провозглашен королем пьяниц и обжор за то, что съел салат из живых майских жуков и не побрезговал отведать дохлой кошки.

— Послушай, ты, отравитель! — крикнул он папаше Коломбу. — Подай-ка нам своей знаменитой сивухи, той, желтой, как ослиная моча!

Спокойный, мучнисто-бледный папаша Коломб в неизменной синей фуфайке налил доверху четыре стакана, и приятели осушили их одним духом, чтобы не дать спирту испариться.

— Невредная штука, здорово согревает нутро, — пробормотал Биби Свиной Хрящ.

Тут эта каналья Бурдюк рассказал препотешную историю: в пятницу он так надрался, что друзья-приятели вставили ему трубку в зубы, а рот замазали сверху известкой. Другой бы сдох на его месте, а ему хоть бы что, только пуще заважничал.

— Не угодно ли повторить, господа? — спросил папаша Коломб своим густым басом.

— Да, налейте, — приказал Лантье, — я плачу.

Заговорили о женщинах. Биби Свиной Хрящ был в воскресенье со своей занудой женой у тетки в Монруже; Купо спросил, как поживает прачка из Шайо по прозвищу Баржа, хорошо известная в «Западне». Все собрались снова выпить, но тут Бурдюк громко окликнул проходивших мимо Гуже и Лорийе. Они заглянули в дверь, но войти в кабак отказались. Кузнецу не хотелось пить. Золотых дел мастер был бледен, кашлял и дрожал как в лихорадке; он судорожно сжимал в кармане золотую цепочку, которую нес заказчику, и извинялся, говоря, что от одной капли спиртного валится с ног.

— Ну и ханжи! — заворчал Бурдюк. — А сами небось рады нализаться втихомолку.

Но, сунув нос в стакан, он набросился на папашу Коломба:

— Ах ты, старый хрыч, опять налил нам из другой бутылки!.. Со мной, брат, шутки плохи, я сразу чую, когда ты разбавляешь свою сивуху.

Солнце уже давно взошло, тусклый свет пробивался в окна «Западни», хозяин потушил газ. Купо вступился за своего зятя: раз человек не может пить, это не его вина. А Гуже даже похвалил — ведь просто счастье никогда не испытывать жажды. Тут он снова заговорил о том, что пора бы идти на работу. Но Лантье с важным видом человека, понимающего толк в приличиях, стал стыдить друга: прежде чем смываться, надо в свою очередь угостить друзей. Нельзя же так подло бросать их, даже если спешишь по делу.

— Ты еще долго будешь морочить нам голову со своей работой?! — закричал Бурдюк.

— Значит, платите вы, сударь? — спросил папаша Коломб, обращаясь к Купо.

Кровельщик заплатил. Когда же очередь дошла до Биби, он наклонился и что-то шепнул хозяину, но тот отрицательно покачал головой. Бурдюк понял, в чем дело, и принялся срамить мерзавца Коломба. Вот чертово отродье, да как он смеет не доверять их приятелю! Все кабатчики отпускают в долг! Только в его проклятой дыре оскорбляют людей! Хозяин спокойно покачивался, опершись своими огромными лапищами о край стойки, и вежливо говорил:

— А вы сами дайте ему в долг. Так-то оно сподручнее будет.

— И дам, чтоб ты подавился! — взревел Бурдюк. — Вот тебе, Биби, возьми! И швырни деньги ему в морду, продажная он душа!

Тут при виде мешка с инструментом, все еще висевшего на плече у Купо, Бурдюк окончательно вышел из себя и крикнул приятелю:

— Что ты носишься с ним, как курица с яйцом? Весь скособочился! Брось эту дрянь, не то останешься горбатым!

Купо с минуту колебался; потом степенно, словно после зрелого размышления, положил сумку на пол и сказал:

— И вправду, теперь слишком поздно. Схожу к бургундцу после обеда. Навру ему, будто у моей хозяйки живот схватило… Послушайте, папаша Коломб, я оставлю инструмент вот тут, под скамейкой, зайду за ним в полдень.

Лантье кивком головы одобрил это решение. Работать надо, слов нет, но когда водишь компанию с приятелями, вежливость — на первом месте. Все четверо сидели раскисшие, безжизненно опустив руки, и нерешительно переглядывались: их так и подмывало напиться по-настоящему. И как только оказалось, что впереди у них часов пять для гульбы, всех обуяла шумная радость: они принялись хлопать друг друга по спине и выкрикивать разные ласковые словечки. Особенно усердствовал Купо; он сразу воспрянул духом, даже помолодел и называл приятелей «старина» и «миляга». Выпили еще по одной; затем всей компанией отправились в «Пьяную блоху» — маленький кабачок с бильярдом. Шляпник сморщил было нос, потому что заведение считалось не из важнецких: литр водки стоил там всего один франк — десять су за два стакана, а посетители так замусолили бильярд, что шары прилипали к сукну. Но едва началась игра, Лантье, у которого был очень меткий удар, снова пришел в хорошее настроение, стал мил, любезен и при каждом карамболе выпячивал грудь и лихо поводил плечами.

Когда настал час обеда, Купо осенила блестящая мысль. Он воскликнул, топая ногами:

— Надо сходить за Ненасытной Утробой. Я знаю, где он работает… Мы вытащим его к мамаше Луи и закажем бараньи ножки под майонезом.

Предложение было принято с восторгом. Ну еще бы, Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, спит и видит бараньи ножки под майонезом. Гурьбой вышли на улицу. Было грязно, моросил дождь; но приятели разогрелись и не замечали, что сверху их поливает душ. Купо привел всех на улицу Маркаде, к воротам фабрики гвоздей и болтов. Но так как до обеденного перерыва оставалось добрых полчаса, кровельщик дал два су первому попавшемуся мальчишке и велел вызвать Ненасытную Утробу: его жена, мол, захворала и просит сейчас же прийти домой. Кузнец не заставил себя ждать, он вышел, не торопясь, в развалку, — видно, еще издали почуял, что пахнет выпивкой.

— Ах вы, пьянчуги! — воскликнул он, заметив приятелей, прятавшихся в подворотне. — Я так и подумал… Ну, что ж мы будем лопать?

У мамаши Луи все пятеро сели за столик и, обгладывая бараньи косточки, вновь обрушились на хозяев. Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, рассказал, что их фабрика получила спешный заказ. И хозяин сразу стал шелковым: можешь опаздывать, он и пикнуть не посмеет, еще рад будет, что ты вообще-то пришел. Впрочем, какой же хозяин прогонит Ненасытную Утробу, — таких работников, как он, в наше время днем с огнем не сыщешь. После бараньих ножек принялись за омлет. Каждый выпил по литру вина. Мамаша Луи выписывала вино из Оверни, да еще какое вино! Кроваво-красное, густое, хоть ножом его режь. В голове у приятелей зашумело, все развеселились.

— Вы только послушайте, что взбрело на ум моему хозяину! — закричал за десертом Ненасытная Утроба. — Этот болван взял да и повесил колокол в своей лавочке! Колокол, как будто мы рабы! Ну и пусть себе звонит! Вот уже пять дней, как я надрываюсь, возьму нынче да и плюну… А если получу нагоняй, пошлю хозяина ко всем чертям.

— Придется мне с вами распрощаться, — важно сказал Купо. — Пойду на работу. Да, я дал слово жене… Веселитесь, друзья-приятели, сердцем я всегда с вами, вы же знаете.

Посыпались насмешки. Но у Купо был такой решительный вид, что все отправились провожать его, а по дороге зашли к папаше Коломбу, где кровельщик оставил свой инструмент. Вытащив мешок из-под скамейки, он положил его перед собой, чтобы выпить последний стаканчик. Пробило час, а приятели еще угощались. Тогда, махнув на все рукой, Купо опять сунул свой мешок под скамейку: а то и к стойке не подойдешь, непременно о него споткнешься. Эх, где наша не пропадала! К бургундцу он пойдет завтра. Четверо остальных так увлеклись спором о заработке, что не удивились, когда кровельщик неожиданно предложил пройтись по бульвару, чтобы размять затекшие ноги. Дождь перестал, но прогулка не удалась: выстроившись в ряд, друзья нехотя протащились шагов двести; на воздухе их развезло, говорить не хотелось, всех одолела скука. Словно по взаимному уговору, они медленно свернули на улицу Пуассонье и вошли в кабачок Франсуа: необходимо было пропустить стаканчик, чтобы немного приободриться. А то всем взгрустнулось — в такую погоду добрый хозяин и собаку на улицу не выгонит, Лантье затащил товарищей в отдельный кабинет — узенькую комнатку с одним-единственным столом, отгороженную от зала матовой застекленной перегородкой. Обычно он выпивал именно в таких кабинетах, — это выходило как-то приличнее. Разве приятелям здесь не нравится? Право, чувствуешь себя как дома и даже можешь без стеснения прикорнуть в уголке. Он велел принести газету, разложил ее на столе и, нахмурив брови, стал просматривать. Купо и Бурдюк затеяли партию в пикет, На столе стояли два литра вина и пять стаканов.

— О чем там врут в этом листке? — спросил Биби Свиной Хрящ у шляпника.

Тот ответил не сразу.

— Я читаю отчет о заседании палаты, — пробормотал он наконец, не поднимая глаз. — Уж эти мне республиканцы, никудышние они люди, бездельники, больше никто! Неужели народ выбирает левых ради их медовых речей? Вот этот, к примеру, верит в бога и лижет пятки канальям министрам! Если бы меня выбрали депутатом, я поднялся бы на трибуну и сказал одно только слово: дерьмо! Да, вот мое мнение!

— А вы слышали, что случилось вчера вечером? — спросил Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка. — Баденге подрался с супругой. Честное слово!

И повздорили-то они из-за пустяков. Баденге был под мухой.

— Да отвяжитесь вы с вашей политикой! — воскликнул кровельщик. — Читайте лучше про убийства, это куда занятнее.

И, заглянув в свои карты, он объявил тьерс от девятки и три дамы.

— У меня грошовый тьерс и три крали. Бабы так и липнут ко мне.

Еще раз опорожнили стаканы. Лантье принялся читать вслух:

— «Чудовищное преступление повергло в трепет всех жителей коммуны Гайон (департамент Сены-и-Марны). Сын убил заступом родного отца, чтобы украсть у него тридцать су…»

Приятели вскрикнули от ужаса. Такого подлеца надо тут же казнить, они с удовольствием поглядели бы, как ему отрубят голову! Нет, гильотины для него мало, его следует изрезать на мелкие кусочки. Сообщение о детоубийстве также привело их в негодование. Но шляпник заявил назидательно, что вся вина лежит не на матери, а на соблазнителе: если бы этот подлец не сделал несчастной женщине ребенка, ей не пришлось бы бросать младенца в отхожее место. Зато полный восторг вызвал подвиг маркиза де Т.: он возвращался после бала в два часа ночи, как вдруг на бульваре Инвалидов на него напали три проходимца; даже не сняв перчаток, маркиз расправился с двумя негодяями, ударив их головой в живот, а третьего отвел за ухо в полицию. Каково? Ну и молодчага! Жаль, право, что он из благородных.

— Послушайте теперь светскую хронику, — продолжал Лантье. — «Графиня де Бретиньи выдает старшую дочь за молодого барона де Валансе, адъютанта его величества. В качестве свадебного подарка он преподнес невесте больше чем на триста тысяч кружев…»

— А нам что за дело?! — перебил чтеца Биби Свиной Хрящ. — Мы не спрашиваем девок, какого цвета у них сорочка… Сколько бы кружев ни нацепили на эту крошку, лежать ей на спине, как и всем другим.

Видя, что Лантье собирается продолжать чтение, Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, вырвал у него газету и положил ее под себя.

— Ну нет, хватит!.. Пусть теперь погреется у меня под задницей… Бумага только на это и годится, — сказал он.

Но тут Бурдюк, заглянув в свои карты, победоносно ударил кулаком по столу. У него было девяносто три очка.

— У меня революция, — заявил он. — Мажорная квинта на крестях — крестей полон рот!.. Получается двадцать, так?.. Затем мажорный тьерс на бубнах — двадцать три; три короля — двадцать шесть; три валета — двадцать девять; да еще три туза — девяносто два… Да здравствует девяносто третий год — первый год Республики!

— Ты продулся в пух и прах, миляга! — закричали остальные, обращаясь к Купо.

Заказали еще два литра. Стаканы то и дело наполнялись, хмель все больше ударял в голову. К пяти часам собутыльники до того перепились, что Лантье, сидевший молча, стал подумывать о том, как бы дать тягу; он не любил, когда без толку драли глотку и лили вино на пол. Купо как раз встал, чтобы сотворить крестное знамение пьяниц. Он приложил два пальца ко лбу, потом к правому, к левому плечу и наконец к пупку, бормоча при этом: «Монпарнас, Менильмонтан, Куртиль, Баньоле», — и трижды ткнул себя под ложечку в честь Жареного кролика. Тут шляпник воспользовался оглушительным ревом, которым была встречена эта шутка, и незаметно улизнул из кабака. Товарищи даже не заметили, что он исчез. Лантье и сам хватил лишку. Но на улице он встряхнулся, обрел свою обычную самоуверенность и преспокойно вернулся в прачечную; дома он сообщил Жервезе, что Купо задержался с друзьями.

Прошло два дня. Кровельщик не появлялся. Он пропадал где-то поблизости, но где именно, никто хорошенько не знал. Его видели у мамаши Баке, в кабачках «Бабочка» и «Промочи глотку». Иные уверяли, что Купо был один, а другие видели его в компании семи или восьми таких же пропойц, как и он. Жервеза пожимала плечами, заранее покорившись судьбе. Бог ты мой, придется свыкнуться и с этим. Она не из тех женщин, которые бегают за мужьями; если она и замечала его в кабаке, то обходила заведение сторонкой, чтобы не сердить Купо, и поджидала его дома, прислушиваясь ночью, не храпит ли он под дверью. Случалось, он валился спьяна на скамейку, на кучу мусора, засыпал на пустыре или просто в канаве. Наутро, еще не протрезвившись, он бежал очертя голову в кабак, стучал в запертые ставни винных лавок, и начиналась та же свистопляска: за рюмками следовали стаканы, за стаканами бутылки; он терял и находил приятелей, скитался неизвестно где и, совершенно обалдев, видел, как все плясало у него перед глазами; ночь сменялась днем, снова наступала ночь, в голове же сверлила одна и та же мысль: пить, опохмеляться и снова пить до бесчувствия. А когда он запивал, с ним уже ничего нельзя было поделать. Однако на второй день Жервеза отправилась в «Западню» к папаше Коломбу, чтобы справиться о муже. Да, Купо заходил сюда раз пять, а где он сейчас, никто не знает. Ей пришлось вернуться домой, захватив мешок, оставленный Купо под скамейкой.

Вечером, видя, что Жервеза расстроена, Лантье пригласил ее в кафешантан, просто так, чтобы немного развлечься. Сперва она отказалась: ей было не до веселья. В другое время она, пожалуй, и приняла бы его приглашение: шляпник держался с таким достоинством, что нельзя было заподозрить никакого подвоха. Казалось, он сочувствует ее горю и относится к ней прямо-таки по-отечески. Никогда еще Купо не пропадал на двое суток. И Жервеза каждые десять минут выходила из прачечной и, не выпуская из рук горячего утюга, смотрела, не идет ли муж. Ей не работается, говорила она, так и подмывает выглянуть на улицу. Если Купо попал под экипаж, сломал себе ногу, а еще лучше шею, поделом ему: она будет рада избавиться от мужа — у нее не осталось никакого чувства к этому подлецу. И все же невыносимо было все время думать, вернется он или не вернется. Вот почему, когда на улице зажглись фонари, а Лантье снова заговорил о кафешантане, Жервеза согласилась. Слишком глупо, право, отказывать себе в удовольствии, да еще когда муж где-то куролесит. Раз его нет, она тоже не останется дома. Пусть все идет прахом, уж очень ей опротивела эта проклятая жизнь.

Пообедали наспех. В восемь часов вечера, уходя под руку с шляпником, Жервеза велела мамаше Купо и Нана поскорее ложиться спать. Прачечная была заперта. Жервеза вышла через черный ход и отдала ключ от квартиры г-же Бош, попросив ее уложить Купо, если этот идиот вернется домой. Шляпник ждал ее в подворотне, он принарядился и стоял, насвистывая какую-то песенку. На Жервезе было шелковое платье. Лантье и Жервеза медленно шли по улице, прижавшись друг к другу, и когда они проходили мимо освещенных витрин, было видно, что оба улыбаются, тихо беседуя между собой.

Кафешантан помещался на бульваре Рошешуар; это было старое маленькое кафе, которое расширили, пристроив к нему во дворе дощатый барак. Над входом висели стеклянные фонарики, освещая арку в виде портика. Деревянные щиты с огромными афишами стояли прямо на тротуаре возле сточной канавы.

— Вот мы и пришли, — сказал Лантье. — Сегодня впервые выступает жанровая певица мадемуазель Аманда.

Вдруг он заметил, что тут же стоит Биби Свиной Хрящ и читает афишу. Под глазом у Биби красовался здоровенный синяк, — верно, накануне кто-то угостил его кулаком.

— А где же Купо? — спросил шляпник, глядя по сторонам. — Неужто ты потерял Купо?

— Давным-давно потерял, еще со вчерашнего дня, — ответил тот. — Они затеяли драку, уходя от мамаши Баке… А я не люблю потасовок… Все вышло из-за официанта: он хотел дважды получить за одну и ту же бутылку… Тогда я удрал от них и завалился спать.

Он все еще позевывал, хотя и проспал десять часов подряд. Впрочем, Биби уже протрезвился, но вид он имел ошалелый, а его старая куртка была вся в пуху: видно, он бухнулся в постель не раздеваясь.

— Так вы не знаете, где мой муж? — спросила прачка.

— Нет, понятия не имею… Было пять часов, когда мы ушли от мамаши Баке. Так-то… Верно, он пошел вниз по улице. Да, помнится, он забрел в кабачок «Бабочка» с каким-то извозчиком… Экие мы все дураки! Убить нас и то мало!

Лантье и Жервеза очень приятно провели время в кафешантане. В одиннадцать часов, когда концерт окончился, они не торопясь отправились в обратный путь. На улице было свежо, люди расходились кучками; в темноте, под деревьями, визгливо смеялись девушки, — видно, парни слишком рьяно заигрывали с ними. Лантье напевал сквозь зубы песенку мадемуазель Аманды: «Как щекотно мне в носу!» Взволнованная, слегка опьяневшая Жервеза подхватывала припев. Ей было очень жарко. К тому же два стаканчика вина, которые она выпила в кафе, табачный дым и запах потных человеческих тел немного одурманили ее. Главное же, на нее произвела сильное впечатление мадемуазель Аманда. Никогда в жизни Жервеза не посмела бы так оголиться перед публикой. Но надо отдать ей справедливость, эта девица превосходно сложена, прямо завидки берут. И Жервеза с чувственным любопытством слушала Лантье, который рассказывал такие подробности о певице, будто он был с ней коротко знаком.

— Все уже спят, — проговорила Жервеза. Она позвонила три раза, однако у Бошей никто не шелохнулся.

Ворота открылись, но под аркой было темно. Когда же молодая женщина постучала в окно привратницкой и попросила свой ключ, г-жа Бош сонным голосом рассказала ей целую историю, в которой Жервеза сначала ничего не поняла. В конце концов она догадалась, что полицейский Пуассон привел Купо в неописуемом виде и что ключ, должно быть, торчит в замке.

— Ну и ну, — пробормотал Лантье, когда они вошли в комнату. — Что он тут натворил? Сущая зараза!

В самом деле, вонь стояла невообразимая. Жервеза, искавшая спички, шлепала по какой-то жидкой грязи. Наконец она зажгла свечу — хороша картина, нечего сказать! Кровельщика, как видно, вывернуло наизнанку: он заблевал всю комнату, изгадил постель, ковер, брызги долетели даже до комода. Сам Купо сполз с кровати, на которую его бросил Пуассон, и храпел на полу посреди собственной блевотины. Он вывалялся в ней, как боров, одна щека была сплошь измазана, из открытого рта вырывалось хриплое зловонное дыхание, седеющие волосы купались в широко растекшейся луже.

— Ну и свинья, экая свинья! — повторяла разгневанная, возмущенная Жервеза. — Все измарал… Да он хуже всякой собаки! Дохлый пес и то так не смердит.

Жервеза и Лантье боялись повернуться, не знали, куда ступить. Никогда еще кровельщик не был так пьян и не приводил комнату в такой ужасный вид. Понятно, что это зрелище навсегда отравило чувство, которое еще питала к нему жена. Прежде, когда он возвращался навеселе, под хмельком, она относилась к нему снисходительно, ей не было противно. Но сейчас это уж чересчур, прямо с души воротит. Она не дотронулась бы до него даже щипцами. От одной мысли, что придется коснуться этого гада, Жервезу охватило такое омерзение, словно ей предложили лечь рядом с разложившимся трупом.

— Надо же мне где-то спать, — прошептала она. — Неужто ночевать на улице?.. Уж я как-нибудь перелезу через него.

Она попыталась перешагнуть через пьяного, но поскользнулась в луже и с трудом удержалась за край комода. К кровати невозможно было подойти. Тогда Лантье, усмехаясь при мысли, что ей не спать в эту ночь в своей постели, сжал руку молодой женщины и страстно прошептал:

— Жервеза… Послушай, Жервеза…

Она поняла, вырвалась от него и в замешательстве тоже обратилась к нему на «ты», как в прежние времена:

— Нет-нет, оставь меня… Прошу тебя, Огюст, ступай к себе. Я устроюсь, я заберусь на кровать через спинку…

— Полно, Жервеза, не дури, — твердил он. — Здесь такая вонища, тебе все равно не уснуть… Идем. Чего ты боишься? Он нас не услышит, где ему!

Она отбивалась изо всех сил, отрицательно трясла головой. Растерявшись и желая показать, что она никуда не пойдет, Жервеза начала раздеваться, бросила свое шелковое платье на стул и осталась в рубашке и нижней юбке — белокожая, с обнаженной шеей и руками. Ведь это ее постель? Она хочет спать в своей постели. Дважды она пыталась выбрать чистое местечко, чтобы добраться до кровати. Но Лантье не отставал, он обнимал Жервезу за талию и что-то шептал, стараясь ее распалить. Ну и положение: с одной стороны — негодяй-муж, который не дает ей честно улечься в собственную постель, а с другой стороны — этот наглец, который только и думает, как бы воспользоваться ее безвыходным положением и снова овладеть ею. Лантье повысил голос. Она испуганно попросила его замолчать и стала прислушиваться, не проснулась ли Нана или мамаша Купо. Но девочка и старуха, видимо, спали: слышно было лишь их ровное дыхание.

— Оставь меня, Огюст, ты их разбудишь, — говорила она, умоляюще сложив руки. — Перестань, прошу тебя. В другой раз, не здесь… Не при моей дочери…

Он умолк, продолжая улыбаться, затем медленно нагнулся и поцеловал Жервезу в ухо, как он это делал прежде, чтобы раззадорить ее и опьянить. Тут силы покинули ее, голова пошла кругом, по телу пробежала дрожь. И все же она сделала еще один шаг, но тут же отскочила: возле кровати вонь была невыносимой, от отвращения Жервезу того и гляди вырвало бы прямо на одеяло. Мертвецки пьяный Купо спал беспробудным сном, рот у него был перекошен, тело неподвижно, как труп. Да приди сюда хоть весь город, чтобы облапить его жену, он и то не шелохнулся бы.

— Ну что ж, тем хуже, — лепетала она. — Он сам виноват, не могу я… Боже мой, боже мой, он не пускает меня в собственную постель… Мне некуда деться. Нет, я не могу, он сам виноват…

Она дрожала, она теряла голову. И в то время, как Лантье толкал ее к своей спальне, в переплете застекленной двери показалось заспанное личико Нана. Девочка только что проснулась и тихонько в одной рубашке соскочила с кровати. Она посмотрела на отца, валявшегося в собственной блевотине, затем прижалась носом к стеклу и стояла так до тех пор, пока нижняя юбка матери не исчезла в комнате чужого мужчины. Лицо Нана было серьезно. В ее широко открытых глазах порочной девчонки светилось нездоровое любопытство.

IX
В эту зиму мамаша Купо так задыхалась, что чуть было не отправилась на тот свет. Каждый год в декабре приступ астмы валил ее с ног, и она проводила две-три недели в кровати. Что поделаешь, ей уже не двадцать лет: на святого Антония стукнет ровно семьдесят три. Старуха совсем одряхлела и, хотя оставалась гладкой и жирной, раскисала от всякого пустяка. Врач говорил, что кашель задушит ее и она разом помрет, слова вымолвить и то не успеет.

Когда мамаша Купо была прикована к постели, она становилась злой, как ведьма. Надо сознаться, что комнатка, где она жила с Нана, была отнюдь не из веселых. Между кроватями едва умещались два стула. Серые выцветшие обои висели клочьями. В круглое оконце под потолком проникал лишь тусклый сумеречный свет. Как не состариться в этой конуре, особенно если человеку и дышать-то нечем? Ночью еще куда ни шло: если мамаше Купо не спалось, она прислушивалась к дыханию спящей Нана, и это ее развлекало. Но днем никто подолгу не сидел со старухой, и, лежа в полном одиночестве, она ворчала, плакала, металась.

— Боже мой, экая я несчастная!.. Боже мой, экая я несчастная! — твердила она. — Засадили меня сюда, как в тюрьму, и уморят здесь, право, уморят!

Как только кто-нибудь заходил ее проведать, будь то Виржини или г-жа Бош, старуха не отвечала на вопросы о здоровье, а с места в карьер принималась жаловаться.

— Да, горек хлеб, который я ем! У чужих мне и то было бы лучше! Верите ли, я попросила чашечку липового чая, а они что сделали? Принесли мне полный кувшин, и все неспроста — хотели попрекнуть, что я слишком много пью. Ведь это я воспитала Нана, а девчонка удирает чуть свет босиком — только ее и видели. Можно подумать, что от меня воняет. А ночью она дрыхнет без задних ног и хоть бы разочек спросила, не нужно ли мне чего?.. Видно, я им в тягость, они ждут не дождутся, когда я подохну. Ох, недолго им осталось ждать! Нет у меня больше сына: эта мерзавка отняла его. Небось она заколотила бы меня до смерти, отравила бы, да только суда боится.

И правда, Жервеза бывала порой резковата. Дела шли из рук вон плохо, в семье все стали раздражительными и по всякому пустяку посылали друг друга к черту. Однажды утром, когда у Купо голова трещала с перепоя, он воскликнул:

— Старуха-то все помирать собирается, да никак не помрет!

Эти слова поразили мамашу Купо в самое сердце. Она постоянно слышала попреки, и родные преспокойно говорили, что без нее всем жилось бы гораздо легче: ведь прокормить ее стоит не дешево. Надо сознаться, старуха тоже вела себя не так, как надо. Она плакалась старшей дочери на свою жизнь, говорила, будто сын и невестка морят ее голодом, и, выклянчив у г-жи Лера двадцать су, тратила их на сласти. Она разводила сплетни с Лорийе и рассказывала, будто их десять франков уходят на всякие глупые прихоти, на новые чепчики, на пирожные — Хромуша поедает их втихомолку — и на такие пакости, о которых и говорить-то стыдно. Раза два или три родственники чуть было не передрались из-за нее. Она вечно натравливала одних на других. Словом, это была не жизнь, а мученье.

Как-то вечером, когда мамаше Купо было особенно худо, г-жа Лорийе и г-жа Лера пришли ее проведать; старуха мигнула, чтобы они наклонились: она едва могла говорить.

— Ну и дела, — прошептала она через силу. — Я слышала их сегодня ночью. Да, да, Хромушу и шляпника… Какую возню они подняли! Ну и болван Купо. Тьфу, гадость какая!

Она рассказала, задыхаясь и кашляя, что накануне сынок, видно, вернулся домой вдребезги пьяный. Она не спала и ясно слышала каждый шорох: как Хромуша шлепала босыми ногами по полу, как шляпник звал ее шепотом, как заскрипела дверь в спальню Лантье и все прочее. Они, должно быть, угомонились лишь под утро, бог знает в котором часу: сколько она ни крепилась, а все же под конец задремала.

— Хуже всего, что Нана могла их услышать, — продолжала старуха. — Всегда она спит как убитая, а тут всю ночь вскакивала и вертелась, будто на горячих углях.

Обе женщины, казалось, нисколько не были удивлены.

— Ей-ей, они снюхались с первого же дня… — прошептала г-жа Лорийе. — Ну что ж, если Купо смотрит сквозь пальцы, нам незачем вмешиваться. Но это срам для всей семьи.

— Будь я на вашем месте, мамаша, — проговорила г-жа Лера, поджимая губы, — я бы напугала ее, крикнула бы что-нибудь, например: «Вижу, все вижу!» или «Полиция!» Прислуга одного доктора слыхала от хозяина, будто в такую минуту испуг может убить женщину. Вот было бы ловко, если бы Хромуша умерла на том самом месте, где согрешила, — право, она была бы наказана по заслугам!

Вскоре вся улица узнала, что Жервеза каждую ночь ходит к Лантье. Болтая с соседками, г-жа Лорийе визжала от негодования; она жалела брата, этого дуралея, которому Хромуша без зазрения совести наставляет рога; послушать г-жу Лорийе, так она ходит в этот вертеп только ради своей несчастной матери, которой приходится жить среди такого безобразия. И вся улица обрушилась на Жервезу. Уж конечно она виновата, она сама развратила шляпника. Это сразу видно по ее глазам. Да, несмотря на пересуды, пройдоха Лантье вышел сухим из воды, а все потому, что он держался как порядочный человек, степенно разгуливал по улицам, читал газеты, был всегда любезен, предупредителен и подносил дамам цветы и конфеты. Бог мой! Мужчина что петух: от него нельзя требовать, чтобы он гнал от себя баб, которые сами вешаются ему на шею. Но для Хромуши нет оправданий, она позорит всю улицу Гут-д’Ор. И супруги Лорийе, как крестные Нана, зазывали к себе девчонку, чтобы выведать у нее кое-какие подробности. Когда они обиняком расспрашивали ее, Нана прикидывалась дурочкой и опускала длинные ресницы, чтобы скрыть лукавый огонек, вспыхивавший в ее глазах.

Несмотря на всеобщее возмущение, Жервеза жила спокойно, только казалась немного усталой и как будто сонной. Вначале она чувствовала себя настоящей дрянью, — право, она не достойна прощения, взглянуть на себя и то противно. Выйдя из спальни шляпника, она мыла руки и, намочив тряпку, до боли терла плечи, как будто старалась смыть грязь. Если в такую минуту на Купо находило желание побаловаться, она сердилась и, дрожа от холода, убегала в прачечную одеваться. Она не выносила также, чтобы Лантье прикасался к ней после того, как ее обнимал муж. Меняя мужчин, она хотела бы менять и кожу. Но мало-помалу она ко всему привыкла. Мыться каждый раз было слишком утомительно. Лень расслабляла ее, потребность счастья заставляла во всем искать хоть каплю радости, даже в неприятностях. Она была снисходительна к себе и к другим и пыталась так все уладить, чтобы никто особенно не огорчался. Если муж и любовник не ссорятся, если дома все идет своим чередом, если с утра до ночи слышатся смех и шутки, если все вокруг сыты, довольны и живут себе припеваючи, то, право, не на что жаловаться. Видно, ее вина не так уж велика, раз все уладилось: ведь дурные поступки всегда бывают наказаны. И понемногу распутство вошло у нее в привычку, теперь оно стало чем-то обыденным, как питье и еда. Стоило Купо вернуться пьяным, она шла к Лантье, что случалось по крайней мере три раза в неделю — в понедельник, среду и пятницу. Жервеза делила ночи между двумя мужчинами. Вскоре она стала уходить от мужа, даже если тот слишком громко храпел, и преспокойно отсыпалась на подушке соседа. Нельзя сказать, чтобы шляпник ей как-то особенно нравился. Нет, просто она находила, что он опрятнее Купо, лучше отдыхала в его комнате и, проведя там ночь, чувствовала себя освеженной, точно после купанья. Словом, она была похожа на кошку, которая любит спать, свернувшись клубочком на чистом белье.

Мамаша Купо ни разу не посмела открыто говорить с Жервезой об этих делах. Но когда они ссорились и Жервеза ругала свекровь, старуха не скупилась на намеки. Она шипела, что бывают на свете дураки мужья и мерзавки жены, и прибавляла словечки похлеще: в выражениях старуха не стеснялась. Первое время Жервеза только пристально смотрела на нее и ничего не отвечала. Затем, тоже избегая говорить напрямик, стала оправдываться, никого, впрочем, не называя. Если у женщины муж п