КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 435448 томов
Объем библиотеки - 601 Гб.
Всего авторов - 205571
Пользователей - 97409

Впечатления

Алекс46 про Кирюхин: В лесу зафронтовом (Альтернативная история)

Еще одно произведение на тему попаданства в 41-й. Все строго по канонам. Ничего нового или оригинального, но написано добротно и без ляпов. Читается с интересом.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Алекс46 про Olle: Возвращение в строй (Альтернативная история)

Добротный роман в стиле Юрова ("Чужие крылья"). Но, на мой взгляд, чуть посильнее.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
clas2006 про Гусаров: Тени (Фэнтези)

Отличная книга! Спасибо автору! Очень жаль, что мало... страниц или томов книги. Желаю автору творческих успехов и продолжать радовать своих читателей!

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Stribog73 про Allen: Anatomy of LISP (Программирование)

Не смотрите, что на английском. Язык Лисп разобран до косточек.

Рейтинг: +1 ( 2 за, 1 против).
Stribog73 про Коллектив авторов: ANSI X3J13 Common Lisp (Программирование)

ANSI стандарт Common Lisp. Всем, кто интересуется ИИ и языком Лисп в частности.

Рейтинг: +1 ( 2 за, 1 против).
Stribog73 про Бакнелл: Фундаментальные алгоритмы и структуры данных в Delphi (Программирование)

Обязательна к прочтению для всех, кто программирует на Delphi.

Рейтинг: +1 ( 2 за, 1 против).

Гонка за счастьем (fb2)

- Гонка за счастьем (и.с. У камина) 1.65 Мб, 484с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Светлана Павлова

Настройки текста:



Светлана Павлова Гонка за счастьем

Обман, который всем сердцам знаком,
Приносит вред и тем, кто доверяет,
И тем, кто не доверился ни в чем…
Данте
В горящий мозг вошли слова:
Любовь, несчастье, счастье,
Судьба, событье, похожденье, рок,
Случайность, фарс и фальшь.
— Вошли и вышли.
Б. Пастернак

БЕЛЛА

Дома до звезд, а небо ниже,
Земля в чаду ему близка.
В большом и радостном Париже
Все та же тайная тоска.
М. Цветаева

ГЛАВА 1

Обида переполняла ее, и, подавляя слезы, Белла хлопнула дверью и вылетела к лифту раньше обычного, не желая больше участвовать в разыгравшемся унизительном спектакле. Это уже слишком — он без тормозов с самого утра!

Унылый парижский дождь, не переставая, лил вторые сутки, но хотя бы на эти неприятности можно не обращать особого внимания, потому что преимущества жилья хорошего уровня как раз и существуют для того, чтобы избавлять от многих мелких проблем; ну, разве не удобство, например, вот это — прямо из лифта, не выходя на улицу, можно сразу нырнуть в машину.

Она еще видела перед собой налившиеся злобой глаза мужа и, чтобы не разреветься, врубила на полную мощность радио. Какое счастье, что появилась новая станция на русском языке — «Спутник Франции». Вполне симпатичные ведущие, и программы — одна лучше другой. Вот и сейчас передача была что надо — романсы в исполнении Изабеллы Юрьевой.

Как же умудряются передвигаться в такую погоду безмашинные граждане? Не спасет ведь ни один плащ, да и под зонтом не укроешься… наверное, именно про такую погоду говорят — разверзлись хляби небесные…

Взяв пульт, она нажала на пуск, и ворота плавно открылись — еще одна мелочь, облегчающая жизнь.

«Все, как только выеду на шоссе, начисто забуду и его, и его дерьмовую сцену», — решила она и выехала из гаража.

И вообще, нечего раскисать и так зависеть от него, в ее жизни полно и других, гораздо более важных обстоятельства, чем идиотские мужнины придирки… Действительно, почему она комплексует? Ведь если не копать глубоко, а посмотреть на себя со стороны незамутненным утренней сценой взглядом, то все не так уж и плохо — малышка здорова, машина работает безупречно, у нее новый, шикарный костюм… Да и выглядит она так, что мужики по-прежнему продолжают заглядываться на нее… Вот хотя бы этот, их сосед напротив — направляясь к машине, просто вывернул шею, провожая ее недвусмысленно липким взглядом…

Все, пора отключиться от негатива, расслабиться и настроиться на деловой лад, тем более, что сегодня — самый загруженный рабочий день недели…

Она посмотрела на себя в зеркало — кажется, все успела, вид сегодня — вполне приличный, вот только кислое выражение нужно сразу отменить. Она растянула губы в улыбке, показала себе язык и с удовольствием начала подпевать.

«Так говорите мне о нем! Ах, говорите мне о нем!» — уже с чувством закончила она вместе с Юрьевой. Почти доехав до поворота на шоссе, она вдруг почувствовала что-то неладное — машина начала странно дергаться и оседать, кажется, слева…

Не вылезая из машины, Белла открыла дверцу и, заслонив ладонью ресницы, над которыми с утра славно потрудилась, сунула голову под дождь: так и есть, как будто сглазила — пробило заднюю шину…

С минуту она сомневалась — позвонить на станцию и вызвать техпомощь или обойтись собственными силами, а потом подумала, что тратить время на звонки и ожидание — глупо…

Конечно, лучше проголосовать и остановить какого-нибудь сердобольного мужичка, включив аварийный сигнал… Что она и сделала — надела почти бесполезный в такой дождь плащ, раскрыла зонтик и, поеживаясь от мгновенно обступившей сырости, выступила из машины.

Ноги сразу, почти по щиколотку, оказались в воде… все, конец новым туфлям, но не идти же босиком!

Машины проносились мимо — одна за другой.

«Как же, размечталась — чтобы в такую погоду, да с утра пораньше, выстроилась очередь желающих тут же броситься на помощь!»


Потеряв минут пять в напрасной надежде на чудо в виде сердобольного месье, Белла поняла, что придется браться за дело самой. Она позвонила в офис по мобильному телефону и попросила секретаршу о замене — на первое занятие ей уже было не успеть.

Придерживая зонтик левой рукой, она нагнулась и правой нащупала рычажок. Багажник открыть не удалось даже после третьей попытки. Осмотревшись, она поняла, что машина застряла посреди лужи, но выбирать было не из чего: это — единственное место, где можно стоять, не мешая движению, дальше начиналось шоссе.

Багажник заклинило наглухо, и пришлось несколько минут повозиться с замком, прежде чем удалось вытащить домкрат и запасное колесо, показавшееся неожиданно тяжелым.

Проклиная погоду, а заодно и весь французский мужеский род, она на практике начала вспоминать правила замены колес, которые изучала ровно тринадцать лет назад и с тех пор ни разу ими не пользовалась. Пресловутая галантность, о которой твердили романисты, и на этот раз не проявилась — еще один развенчанный миф… Ни один мужик даже не попытался остановиться, видя, как женщина корчится у машины под проливным дождем.

Провозившись минут пятнадцать, Белла закончила работу и села в машину. Обещанная изготовителями водонепроницаемость плаща проверку выдержала — костюм был почти сухой, но волосы все-таки успели промокнуть, и с них на шею струйками стекала вода. Мокрым был и ворот костюма.

Понимая, что безнадежно опоздала на первый час, она, вместо того чтобы вернуться домой и переодеться, решила поднажать и успеть вовремя хотя бы на второй — за восемь лет работы у нее сложилась репутация хорошего преподавателя и опоздания были ей не свойственны. Недолго думая, протерла волосы подкладкой плаща и завела машину.

«Ничего, найду что-нибудь в офисном шкафу, там болталось какое-то старье, авось, что-то и подойдет», — подумала она и поддала газу.

Дождь усиливался. Видимость из-за тумана становилась все хуже и хуже. От обгонов и перестроек зарябило в глазах. Чтобы лучше видеть, пришлось повиснуть на хвосте у впереди идущей машины, и очередной светофор в этой гонке выплыл как-то неожиданно…

Ухватив краем глаза желтый свет, Белла растерялась и, не успев затормозить, пересекла линию, когда желтый свет уже начал меняться…

«Кажется, проскочила», — не слишком уверенно подумала она. Категорично утверждать, что удалось проехать до появления красного, она не стала бы — момент бесспорным не был…

Почти тринадцатилетний стаж без единого дорожного происшествия позволял ей считать себя неплохим водителем, поэтому она не сразу остановилась, когда услышала полицейскую сирену — просто не пришло в голову соотнести ее с собой…

Полицейская машина, обогнав, резко затормозила. Пришлось прижаться к обочине тротуара. Обычно ей было нетрудно найти нужный тон с незнакомыми людьми — любезная улыбка и уважительное дружелюбие действовали, как правило, безотказно… С мужчинами можно было к упомянутому подпустить умеренную дозу кокетства и небольшое количество беспомощности, и, так как времени было в обрез, она напряглась в попытке изобразить максимум обаяния — с лучезарной улыбкой открыла дверцу машины и, увидев высоченного полицейского, начала извиняться за то, что зазевалась и не поняла, что сигнал относился именно к ней…

Вероятно, в этом-то и заключалась ошибка, нужно было сразу негодующе протестовать и отпираться, утверждать, что она ничего не нарушила и точно успела проехать на желтый свет… Но из машины выходил второй полицейский. Она тут же решила, что не стоит обострять ситуацию — лучше изобразить удивление и подождать разъяснения причины остановки, а дальше выбрать тактику по ходу разговора.

Тот, который был повыше и постарше, потребовал у нее права и документы на машину. Документы всегда лежали в бардачке, и она тут же предъявила их. С правами обстояло хуже — именно в это утро ей впервые за долгое время захотелось хоть чем-нибудь порадовать себя и, выдав любимое — «Веселюсь для себя!» — она надела это изысканно-строгое совершенство — воздушное букле, новый в черно-белую клетку маленький шанелевский костюм, именно такой, какие она всегда любила — ни убавить, ни прибавить. Разумеется, пришлось сменить и сумочку, и вот, уже заведенная утренней сценой, на грани слез, она, разиня, дала маху — о клипсах и косметичке вспомнила, а права переложить забыла…

С чарующей, как ей казалось, улыбкой, не считая возникшее недоразумение неразрешимой проблемой, Белла объяснила, что впервые забыла права дома…

У вас двойное нарушение — езда на красный свет и отсутствие прав. Это очень, очень серьезно… и нечему тут улыбаться.

Второй полицейский, совсем еще мальчик, в разговор не вступал интуиция и его отсутствующий вид подсказывали ей, что он скорее обязан, чем хотел бы участвовать в рассмотрении этой отнюдь не криминальной ситуации и не разделяет напористости своего старшего напарника.

Пока тот справлялся по рации, не находится ли машина в угоне и выяснял личность нарушительницы, неумолимое время продолжало свой бег, лишая ее остатков самообладания.

Полицейский, слушая по рации информацию, почему-то мрачнел и уже с нескрываемым раздражением поглядывал на нее, хотя услышанное, по ее мнению, должно было бы как раз успокоить его — права были получены в Париже, машина зарегистрирована на ее фамилию, все пошлины заплачены вовремя… Но что-то все же явно не устраивало его…

Закончив расследование, он приказал ей выйти из машины, подкрепив слова грубоватым жестом, который недвусмысленно означал — давай, мол, выметайся, да поживей…

Прежде чем вылезти из машины, она автоматически бросила быстрый, профессионально-оценивающий женский взгляд в переднее зеркало и внутренне ужаснулась: «И с такой образиной я еще что-то о себе полагала, корчась в улыбках!»

Мокрые, облепившие лицо волосы, размазавшаяся и плывущая по лицу косметика — зрелище, действительно, было малопривлекательным. Белла раскрыла зонтик и послушно выбралась под дождь, не понимая действий блюстителя порядка — на ее детски-беспомощное обещание быть внимательной не последовало никакой реакции…

Убедившись, что ключ остался в замке зажигания, он, ничего не объясняя, сел за руль и загнал ее «пежо» на тротуар, поставив в безопасное место.

— Почему вы мою машину…

Он оборвал ее, напомнив, что тут вопросы задает он, а ей лучше помолчать и не мешать ему составлять протокол. Затем, закончив писать, объявил:

— Дальше вам придется разбираться в полицейском участке, а машина останется на этом самом месте до тех пор, пока ее не заберет водитель с правами…

Ну и ну, просто псих какой-то, ладно еще красный свет, хотя и это сомнительно, но из-за отсутствия прав оставить ее в такой дождь без машины! Ведь убедился же по рации, что права у нее есть! Надо попытаться уговорить его…

— Извините, месье, но…

— Никаких «но», у меня нет времени на переговоры.

— Пожалуйста, месье…

— Видимо, вы плохо понимаете по-французски, могу повторить: машину — должен — забрать — водитель — с правами.

Очевидно, ей не повезло и она напоролась на ксенофобски настроенного типа, ее фамилия — а при регистрации брака она оставила свою, Загорская, — а также акцент выдавали в ней иностранку, иначе нечем было объяснить неприязнь, с которой он не просто произнес, а процедил сквозь зубы, слишком громко, медленно и внятно, последнюю фразу.

— Поверьте, месье…

— В этой стране живут по законам, мадам, и не советую нарушать их. А по закону вы обязаны водить машину только при наличии прав.

На этот раз ударение было сделано на словах «в этой» и «по законам».

— Я просто хочу объяснить, что нарушила правила впервые за десять лет…

— Все когда-то происходит впервые…

— И что же мне делать сейчас? Как я попаду на работу в такой ливень? Меня ждут студенты, я и так опоздала…

— Такси или общественный транспорт, к вашему сведению, мадам, в этой стране работают безотказно. А таким, как вы, не стоит и садиться за руль — опасно.

Почему именно таким, как она, опасно садиться за руль и, вообще, каким «таким», она выяснять не стала… «Стоп», — сказала она себе — уж очень вдруг захотелось послать его подальше и напрямик выдать, что давать характеристики и обобщать — не его собачье дело, его дело — отмечать нарушения, без реплик и комментариев… но раздражать и без того заведенного верзилу было себе дороже.

Она представила себе эту сцену со стороны, и ей стало противно — кому приятно чувствовать себя жалкой и беспомощной. Промокшая одежда липла к телу, было холодно, зонтик не спасал, и дождь, смешиваясь со слезами, вызванными попавшей в глаза тушью, окончательно размазывал по лицу ее остатки… Ей пришлось достать платок и стереть последние следы прежнего великолепия… носовой платок немедленно стал черным…

Но остановить слезы уже не было никакой возможности… И тут до нее дошло, что они вызваны не только и не столько тушью, сколько этой отвратительной утренней сценой с Виктором, когда он проехался по ее костюму, а заведясь, заодно и по всей матушке России… А может, эти слезы — неожиданно прорвавшийся результат многочисленных подобных сцен из их жизни, когда приходилось подавлять себя, чтобы ради дочери сохранить хоть какое-то, пусть иллюзорное, семейное равновесие…

С другой стороны, если бы состав был водостойкий, она наверняка не разревелась бы… Она тут же дала себе слово больше никогда не покупать туши на водной основе, хотя раньше отдавала предпочтение именно ей, потому что такая тушь легче смывается. Эта мысль, как ни странно, слегка привела ее в чувство и даже немного рассмешила — если она способна думать о таких вещах, значит, не все еще потеряно. По крайней мере, с чувством юмора у нее пока все в порядке…

«Просто законченная истеричка, — подумала она. — Эти перепады от слез к смеху не так уж невинны — нервишки-то совсем распустились…»

Белла поняла, что продолжать диалог уже не в силах, да и бесполезно этим заниматься — этого зарвавшегося типа не пронять ничем, и дело здесь совсем не в том, что она в последнее время подрастеряла уверенность в себе или способность быть убедительной… По всему видно, что сегодня просто не ее день — еще нет и девяти утра, а уже четвертая неприятность — очередная размолвка с мужем, забытые права, проколотая шина, да еще и проезд на красный свет, если верить этому бурбону…

Наверняка он был на хорошем счету, только уж чересчур старался — служебное рвение и наслаждение вверенной ему властью были слишком очевидны. Закончив тираду о том, что ей лучше подчиниться и не пытаться садиться за руль без прав и, тем более, в таком взвинченном состоянии, он повернулся и, пружиня шаг, удовлетворенно направился к своей машине. Он, наверное, тоже видел себя со стороны и демонстрировал на практике своему молодому коллеге, как нужно исполнять долг. В отличие от Беллы, он-то уж точно чувствовал себя на высоте положения и себе нравился…

Его напарник уже совершенно явно сочувствовал ей, но, будучи младшим в этой связке, был лишен возможности вмешиваться. Все, что он смог сделать, это послать ей воздушный поцелуй за спиной своего начальства, а самой спине показать кулак, что если и не примирило Беллу с ситуацией, то хотя бы чуть-чуть разрядило ее унизительную напряженность — она тут же послала ему ответный поцелуй.

Проследив за отъехавшей машиной, она некоторое время раздумывала, не зная, что предпринять, а потом, закрыв дверцу, решила, что сейчас не тот момент, чтобы искушать судьбу — вдруг верзила-службист где-нибудь пристроился и наблюдает за ней. Главное сейчас — побыстрее добраться до офиса.

Пришлось проголосовать и остановить проезжавшую мимо машину. На этот раз повезло сразу — за двойную плату ее согласился подвезти какой-то парень. На работе, слава Богу, все обошлось как нельзя лучше — Галина пришла раньше, была свободна и вовремя заменила ее. Увидев Беллу, она сразу включила кофейник и отправила ее в душевую переодеваться — к счастью, у нее в шкафу нашлись запасные блузка и юбка, которые Белла с великой радостью надела, сменив свою мокрую одежду. Туфли пришлось заменить на чьи-то валявшиеся в шкафу летние шлепанцы.

Выжимая из себя последние остатки душевных и физических сил, она провела свои оставшиеся шесть часов занятий с группами новичков — пятница в этом семестре была самым загруженным днем, а очередные курсы только начались.

После работы Галина довезла ее до машины, и, наплевав на угрозы стража порядка, Белла решительно села за руль — подумаешь, великая нарушительница… И вообще, гори все синим пламенем — нечего раскисать и трястись перед желающими лишний раз продемонстрировать свою власть над ней, кем бы они ни были… Будь что будет, но она сама доедет домой, и отсутствие прав ей на этот раз не помешает…

Разбитая и измочаленная всем сегодняшним днем, сев в машину, она вдруг почувствовала прилив бодрости, почти возбуждения, какой-то мгновенной эйфории от своего маленького бунта. С удовлетворением ощущая в себе этот всплеск почти забытого здорового авантюризма, она весело улыбнулась своему отражению в зеркале и повернула ключ в замке зажигания. Послушный серебристый «пежо» плавно взял с места и встроился в поток машин — вот тебе, получай, думал — не осмелюсь, думал — слабо?!

Дождь внезапно усилился и забарабанил по машине так оглушительно, что она снова включила радио на предельную громкость, но полностью заглушить его монотонной дроби не удалось. Снова попадание в яблочко — Второй фортепьянный концерт Рахманинова, с Рихтером. Дождь уже — не помеха, знакомая с детства любимая музыка постепенно подхватила и понесла, отключая от печальных мыслей, помогая, как это бывало несчетное число раз.

Сквозь стекло почти не видно деталей, просматриваются лишь бесконечные ряды мокрых машин и очертания строений, не очень узнаваемых сквозь пелену густого тумана и беспросветного ливня. Да если бы какое-то здание вдруг и высветилось своей узнаваемостью и стало предметным, особой радости сейчас это не вызвало бы, как никакой особой радости больше не вызывает и то, что живет она на рю дю Сабо, в квартале Сен-Жермен-де-Пре… Какая разница? Такой же шум и вечное людское столпотворение, как у Ирины на Большой Спасской вблизи трех вокзалов…


А раньше — как зачаровывало одно только сочетание звуков в этих магических словах! Или нет, для нее это были не просто слова, названия, это было нечто гораздо большее, потому что они — сразу — самовыражали себя, излучая таинство, волшебство и вечность… За ними — нерасторжимо — стояла сама история, ненавязчиво усвоенная, впитанная с детских лет за чтением захватывающих ум и сердце жизнеописаний любимых литературных героев… И, конечно же, все это дивно звучащее, ласкающее слух — Монмартр, Сен-Жермен-де-Пре, Нотр-Дам, Елисейские поля, Монпарнас, Фонтенбло и многое другое — было неразрывно связано с великими именами, сотворившими их могущественное, почти мифическое величие… Ей казалось, что она будет задыхаться от волнения, находясь возле всего этого несравненного великолепия…

Что ж, с мифами и названиями ничего и не случилось — они остались и останутся навсегда, но слова сами по себе ее больше не завораживают, с них давно слетел налет таинственности и ожидания чуда. Они превратились просто в здания, бульвары и улицы, иногда не только не радующие глаз, а даже наоборот — малоприятные, мокрые и серые, вот как сейчас… Наверное, когда во внутреннем мире начинается разлад, то исчезает и согласие с миром внешним — не спасает никакая глянцевая объективная реальность и во всем обнаруживается повод для неприятия и отрицания.

ГЛАВА 2

— Ах, ты будешь жить во Франции, в самом Париже! — восторженными голосами провожали ее подруги, когда она уезжала из Москвы тринадцать лет назад, выйдя замуж за Виктора Бриерра.

Восторженные возгласы подруг неизменно повторялись всякий раз, когда они приезжали в Париж по частному приглашению, всегда с благородным желанием помочь по дому после рождения Мари. Но кто может думать о каких-то обыденных делах, находясь не где-нибудь, а в самом Париже? Белла прекрасно понимала то волнение и трепет, которые охватывают — без исключения — всех тех, кто приезжает сюда на время и живет туристической жизнью, просто наслаждаясь пленительной, нереально-мистической красотой и неповторимой уникальностью этого города.

Несмотря на безумный темп и ударный ритм (все визиты сплошное крещендо и престо), она всегда ждала их приезда с отчаянным нетерпением… Ей постоянно не хватало этого тонкого, глубинного общения на равных — с мгновенным пониманием любого подтекста, иронии, каждой цитаты, прибаутки или анекдота, а то и просто хлесткого словца… Это истинное, пусть даже второпях, почти на бегу, но долго ощущаемое позже душевное обновление могли ей дать лишь они, две ее дорогие умницы, которых здесь даже не с кем сравнить… Их визиты были не только радостью, но и горечью — явной иллюстрацией потерь.

Они же не раз говорили ей, что она делает им подарок — на целый год вперед, и обе теперь с нетерпением ждут отпуска, а когда им хочется отвлечься от действительности и помечтать о красивой жизни, они знают точно, как такая жизнь выглядит и где она находится, и если раньше мечты были расплывчатыми, то, благодаря ей, теперь приобрели вполне конкретные очертания — просто обеим представляется новый, сладостный миг, когда они вновь спустятся по трапу с самолета и Париж очутится у их ног…

Весь последующий период проходит под знаком Парижа — путем разнообразных ухищрений они откладывают возможный максимум сбережений, чтобы потом за неделю просадить все скопленное без остатка. Свободное время заполняют, в основном, беготней по сувенирным отделам и покупкой впрок безумного количества подарков, которые в Париже совершенно невозможно никуда пристроить из-за их полнейшей непригодности — все это дымковско-мстеро-гжеле-жестовское живописье хотя и отличается бесконечным многообразием, но абсолютно бесполезно в хозяйстве и не вписывается ни в один интерьер. Но ничего не попишешь, традиция. Она долго раздумывала, не зная, что с этим делать, а потом, однажды решившись, свезла залежи этого богатства в магазин Клер, где они и оказались вполне на месте, втиснувшись в нишу под потолком над стендами с русскими книгами, красочно отграничив их от всех прочих.

Белла была в курсе их проблем — Женька развелась с мужем и в новой данности едва сводила концы с концами, воспитывая ребенка одна. У Ирины многообещающим было только начало — бурный и сложный роман с Игорем Сергеевым благополучно завершился, подтвердив известную мысль о том, что брак — это верный способ убить любовь… Все со временем разладилось-разъехалось — общих интересов не оказалось, детей не появилось, а чувств и вовсе не осталось, поэтому и та, и другая, как вырвавшиеся из плена изголодавшиеся невольницы, еще в машине, с первых минут встречи, разглядывая новое и узнавая уже виденное, начинали говорить с придыханием, как бы в предвкушении пиршества… Белла помнила свои первые встречи с Парижем и прекрасно понимала их состояние, поэтому и старалась вовсю, делая все по максимуму — чтобы доставить им удовольствие.

Основное время этих визитов обычно уходило на осмотр достопримечательностей по заранее составленному еще в Москве списку и тщательно продумываемому с утра маршруту. Желание увидеть главное было фанатичным и неутолимым, но главным мог оказаться и Лувр, и Версаль, и музей духов «Фрагонар», и Тюильри, и знаменитое кабаре «Проворный кролик» на Монмартре, и дом Александра Бенуа, и еще многое другое, располагающееся в самых непредсказуемых направлениях. Чтобы не тратить времени на переезды, она все заранее выверяла по картам и справочникам — планы были четкими и расписанными по часам, ведь вечерами предполагалась еще и какая-нибудь зрелищная вылазка.

Промежутки между посещениями культурных мест и событий заполнялись судорожными набегами на недорогие магазины в поисках подарков для многочисленных родных и знакомых. Эта неотъемлемая часть визитов особенно раздражала Виктора, он не понимал — почему считается необходимым вдруг вспоминать о них, например, в Париже? Ведь судьба забрасывает в Париж лишь иногда и на непродолжительный срок, зачем же обязательно изнурять себя лихорадочными поисками памятных даров? Тем более, как выяснялось, о существовании большинства из одариваемых вполне забывалось дома.

Скорее всего, это была какая-то типично российская черта — вывозить из каждой поездки огромное количество сумок и чемоданов, набитых до упора, в основном, этими самыми дарами. Из-за безумно огромного багажа девчонки возвращались в Москву поездом, обеспечивая себе дополнительные дорожные трудности, связанные с пересадками. Виктор скептически надламывал брови, подзывая носильщиков для подвоза к вагону этого незамысловатого галантерейного разнообразия. Перевозочного материала подругам обычно не хватало — Белла без всякого огорчения избавлялась от собственных чемоданов и сумок, позже заменяя их новыми, поэтому ее дорожные аксессуары всегда бывали самого последнего дизайна.

Разнокалиберные упаковочные пустоты, занимавшие половину гостиной, ежедневно пополнялись очередными покупками — совершенно обычными губными помадами и компактными пудрами, блузками и рубашками, майками и шлепанцами, шарфиками и зонтиками… Все это приобреталось в тревожных сомнениях и муках — из-за ограниченности средств и времени… Возможно, сами товары не всегда были так уж необходимы их будущим владельцам, здесь, скорее, срабатывал другой принцип — желание поделиться своей радостью с теми, кому не выпала эта удача раздвинуть для себя мир, да еще, пожалуй, некий магнетический ореол — подарки из самого Парижа… правда, при более тщательном рассмотрении вполне могло оказаться, что вещицы сделаны в Китае или в Таиланде…

Все-таки, какая разница менталитетов — даже внимательная и заботливая Клер, не раз уезжавшая по делам в самые разные страны, включая экзотические, привозила из поездок, как правило, какой-нибудь один общий подарок для семьи единственного сына.

— Терпеть не могу этот бессмысленный сувенирный хлам, — как-то сказала она. — Абсолютно никчемная трата денег — мелочи лишь засоряют дом и ни о чем не напоминают, потому что никак не связаны с жизнью, а просто куплены впопыхах перед отъездом…

Ее гостинцы были стандартными — бутылка вина, коробка конфет, особый чай или специи… Это — в лучшем случае, обычно же из поездок привозились впечатления и памятные фотографии. Помнить же о каких-то там родственниках ей и в голову не приходило… как, впрочем, и им, их многочисленным родственникам, обожавшим своеобразный способ общения — нечастый односторонний контакт, предполагающий отправку открыток из очередных путешествий, с видами достопримечательностей посещаемых ими стран. Большинство родственников Белла и в глаза не видела и, не будь этих открыток, даже и не заподозрила бы об их существовании… Но почему-то эта, не менее странная, традиция Виктора совсем не удивляла — брови оставались на прежнем месте, когда он, небрежно пробежав глазами коротенький текст, отправлял очередную открытку в корзину для мусора.

Зато, увидев заранее заготовленные многостраничные поименные списки, он отводил душу — после отъезда девчонок, разумеется… В общем, в чем-то он был и прав — в магазинах начиналось настоящее самоистязание, по вполне понятным причинам. Совершенно не зашоренные и открытые к восприятию всего высоко-духовного и культурно-исторического, здесь, при виде небывалой роскоши и изобилия, ее просвещенные девы терялись и пасовали, маясь от искушений и соблазнов, оказываясь не в силах ни что-то быстро выбрать, ни с ходу решиться выбранное купить.

К этому можно было относиться по-разному, ну и относитесь, пожалуйста, месье, так, как вам будет угодно, можете продолжать высокомерно поднимать эстетствующие брови и сколько угодно испускать снобистской иронической желчи — ценность и искренность этого жеста все равно ничем не умалить. Вам просто не дано понять, ну нет у вас приспособления для такого понимания, что это — оторвано от себя и сделано исключительно искренне, от этой самой русской, теперь малоинтересной вам души, которую, помнится, вы некогда ценили, но до конца распознать, что же именно порою стоит за ее движениями, оказались неспособны. Да, понять такое невозможно — вы бы уж точно не стали так опустошать и без того тощий кошелек из одного лишь желания сделать приятное какой-нибудь двоюродной бабульке, у которой грядет день рождения, или троюродной тетушке, а то и просто приятной соседке. Зачем вам эти малозначительные и неконструктивные детали — ненужные общения с второстепенными людьми? Незачем вам и их тривиальные радости, от которых они просто заходятся — уже при одной только мысли о том, что о них вспомнили, не забыли даже там, в самом Париже… Не поймете вы и того, что в такой момент никому и не важно, каков сам подаренный предмет и его цена, а всем хорошо просто от самой душевной памяти, которая и есть истинная ценность. Не дойдет до вас и апофеоз этого праздника души — мгновение обоюдного радостного слияния в понимании и симпатии друг к другу, хотя бы на это короткое, но такое замечательное и очищающее время. Высокая нота момента, как правило, завершается ответным жестом, о котором впоследствии вполне можно и пожалеть, но сейчас — сейчас возможно все — отдариться нужно щедро, от этой самой, бросаемой в крайности, души, от всего переполненного сердца, самым лучшим, вплоть до уцелевшей еще с прежних времен старинной брошки с бирюзой или немедленно снятого с пальца единственного агатового колечка. Душа парит и просит песни…

Ее же умиляли и забавляли родимые парадоксы — Лувр и трусики, Версаль и шлепанцы… Все это было трогательно, объяснимо и понятно, поэтому она терпеливо улыбалась и без раздражения сопровождала подруг, напоминая лишь о времени. Без сопровождения девчонки не справились бы, ведь с французским у них было не очень, да и с платежеспособностью — тоже…

Заканчивались визиты также на ударной ноте — прощальными застольями в лучших ресторанах с самой изысканной кухней. Недолгое пребывание подруг стоило, как правило, уйму денег, зато их восторгам не бывало конца, и, задыхаясь от впечатлений и усталости, они в результате выносили единодушный приговор — ты самая удачливая из нас! — совершенно искренне и без малейшего сомнения.


В такой суете нечего было и думать о том, чтобы отнимать время на себя, и хотя Клер на всю неделю полностью брала на себя заботу о Мари, дома приходилось крутиться волчком, не просто создавая приятную, непринужденную атмосферу, но при этом и контролируя ее — все продумать-устроить, всех накормить-разложить… Галопирование по Лувру или короткие передышки в кафе после набегов на магазины также мало располагали к публичному копанию в себе и неспешному душевному излиянию… Для откровений вообще нужно или сильно «дозреть», или выдвигаться самой, на нейтральную территорию, поэтому она и не нагружала подруг своими тревожными мыслями и ощущениями — у себя ведь следовало оставаться прежде всего гостеприимной хозяйкой, думая об удобствах гостей и обслуживая лишь их программу…

Да и что конкретно можно было бы выносить на круг? По сравнению с их определенными трудностями все ее проблемы были какими-то затаившимися, «из области иррационального», как сказала бы Женька… но жизнь ведь и состоит из деталей, которые, сцепляясь, формируют главное…

Да, ожидание чуда — было, но самого чуда не произошло… Врожденный оптимизм и гордость не позволяли ей жалеть себя, ныть и жаловаться — напротив, она старалась не зацикливаться на мелочах, видеть главное. А главное заключалось в том, убеждала она себя, что жизнь, наконец-то, вступила в полосу стабильности, если рассматривать ее по формальным составляющим, среди которых самая важная — веселая и, слава Богу, сейчас вполне здоровая дочь. Наконец началась собственная стабильная финансовая независимость, повезло даже с родными мужа — с Клер, матерью Виктора, они по-настоящему дружны… Что же касается брака, то здесь особых оснований для радости почти не было, особенно в последнее время. Но когда она сравнивала свою семейную жизнь с жизнью своих знакомых, то картина казалась не такой уж и удручающей…

Объективно говоря, это была не самая худшая пора ее парижской жизни, особенно если вспомнить тот кошмар, через который ей пришлось пройти после рождения дочери… Все эти страхи, к счастью, в прошлом, а в настоящем, если абстрагироваться от необъяснимых метаморфоз в поступках Виктора, имеется немало оснований для внутреннего покоя и радости. Но почему-то ни того, ни другого не было и в помине — видимо, абстрагироваться не удавалось…


Раньше, в Москве, несмотря на житейские сложности, ей было нетрудно справляться с собой — энергия и жизнелюбие били в ней через край, она всегда была в приподнятом состоянии духа, как бы в легком возбуждении, ожидании чего-то замечательного, в предвкушении какой-то близкой радости. Так ее все и вспоминали — с сияющим лицом, летящей походкой, готовой при первой возможности рассмеяться и рассмешить. Декан факультета, подписывая ее заявление о приеме на работу после окончания университета, сказал тогда памятные слова:

— Способных и подающих надежду — много, но таких, как вы, — единицы. Вы нам нужны, у вас есть особый дар — желание начинать новое, вести свою линию, легкость и жизненная энергия. У такой гибкой, идеально адаптируемой системы — не сочтите это за антикомплимент — не должно быть сбоев, поверьте, умение приспособиться к разным обстоятельствам, найти подход к разным людям и увлечь их за собой — очень ценное качество, и я верю, что вы все сможете преодолеть…

Именно благодаря легкости характера, постоянному желанию новизны и действия, благодаря избытку фантазии и энергии ей удавалось делать то, что другим бывало не под силу, поэтому, без всякого стремления властвовать, она сразу становилась признанным лидером, всегда оказывалась в эпицентре событий, зачастую создавая их сама, по собственной воле и не без удовольствия для себя… Тогда она действительно ощущала себя человеком мира, который сможет осуществиться и найти интерес для себя в любом месте.

Господи, надо же было так заблуждаться на собственный счет! И куда только подевались теперь ее хваленые легкость и жизнелюбие?..

С другой стороны, нечего делать вид, что она действительно способна справиться с любой проблемой, оказалось — не с любой… Все эти компромиссы с жизнью уже доконали ее, и давно пора хотя бы самой себе сказать правду — она выжата, почти на пределе, и ее терпению приходит конец.

Как же она докатилась до такого состояния? Почему все складывается не так, как хочется, хотя она и живет, как робот, по правилам и графикам, не думая о себе, пытаясь все успеть? И как будто и успевает, из графиков не выбивается, но чего она этим достигла?

Ее теперешняя жизнь ни скучна, ни весела, ни слишком богата впечатлениями, а, что хуже всего, малоинтересна ей самой. Какая-то странная апатия в последнее время делает ее жизнь почти виртуальной, существующей как бы параллельно, не вовлекает в себя полностью… Все, чем она занимается теперь, видится ей почему-то со стороны, она как бы безучастно подглядывает за происходящим, не слишком вникая в его суть — просто присутствует при очередном эпизоде из собственной жизни, делая какие-то, в общем, очередные правильные шаги, произнося подобающие случаю реплики… Как на картинах импрессионистов — все зыбко, не вполне четко, слегка размыто…

Домой больше не тянет, как прежде, да и прежнего дома давно больше нет. Что-то важное ушло из их с Виктором жизни, и уходит каждый день, и, если быть честной с самой собой, она уже перестает верить в то, что изменения к лучшему вообще возможны, хотя и продолжает зачем-то убеждать себя в обратном…

Нет, жить так, как сейчас живут они, — нельзя, каждый день сплошные разногласия и потери, и эти потери — невосполнимые, это ясно, но совершенно не ясно, невозможно понять — как все исправить? С чего начать?

Она часто ловит себя на одной и той же мысли — все закончилось навсегда… Виктор уже не способен на обыкновенный разговор — каждая ее попытка даже не примирения, а простого общения нарывается или на стену неприязненного молчания, или на откровенное раздражение. Ее эмоциональная жизнь дома, если не считать приятных минут общения с дочерью, достигла нестерпимо высокого уровня накала — по наличию периодических негативных вспышек и нагнетанию напряженности. Отношения с мужем стали просто непредсказуемыми, и постоянным в них остается одно — недовольство, обида, горечь и отчуждение, да еще и это — ожидание очередного проявления его необъяснимой неприязни, почти неприкрытой злобы… Все это держит ее в состоянии стресса и тревоги… Не жизнь, а какой-то сплошной диалог с тоской и ожидание тоски еще большей…

Понимать, что так жить нельзя, и в то же время продолжать тянуть эту жизнь — сродни парадоксу. Она и оценивает свою жизнь вполне адекватно, как некий парадокс, не поддающийся объяснению, а просто существующий…

Тянулся же он потому, что решающих слов никто пока не произнес… Именно поэтому она время от времени напрягается и возобновляет попытки поговорить с Виктором, цепляясь непонятно за что.

В последнее время он вообще перестал церемониться — постоянно обрывает ее, придумывает отговорки и уклоняется от объяснений, небрежно кидая мимоходом: «Уже поздно, пора ложиться спать, и нечего будоражить себя перед сном». Или: «Слишком рано — впереди столько дел, и нечего лезть со своими глупостями, загромождая голову лишними сложностями…» А то и вовсе лапидарно: «Не к месту…»

Раньше ей все же иногда удавалось втянуть его в объяснения, после которых она потом долго не могла прийти в себя от услышанного, потому что все его монологи и откровения с большой натяжкой можно было назвать нормальным супружеским общением — они еще больше разобщали, напрочь лишали покоя, нагнетали тоску, безнадежность, да и были по сути своей не вполне дозволенными приемами для мирной семейной беседы, потому что звучали, скорее, как обвинения и приговоры:

— По-моему, все эти ваши любимые штучки — самокопание, эмоциональные надрывы, ностальгические переживания, меланхолическая чувствительность и тому подобные переживания — просто издержки вашего происхождения.

— И, конечно же, более низкого, по сравнению с вашим…

— Так уж получилось, вы — не восток и не запад, а специфический стык, беспросветная ассимиляция, беспорядочный симбиоз — ваши генетические комбинации просто невероятны… Именно поэтому вы не чувствуете меры, вас бросает из одной крайности в другую, ваши рефлексии непонятны вам самим… Вам бывает трудно взять себя в руки, проконтролировать ситуацию, организовавшись в соответствии с обстоятельствами. А для нормальной цивилизованной жизни ровное настроение гораздо важнее, чем все эти страсти-мордасти.

Теперь стало — безликое «вы», а раньше было — поэтическая «русская душа», причем утверждалось, что именно она, и только она, с ее глубиной и неразгаданностью, чувствительностью и непредсказуемостью способна понять и увлечь его, а наличие такого количества талантов в России объяснялось «полизаквасностью генофонда» — это был его собственный термин.

Он изменился в чем-то главном, и это проявлялось во всех мелочах… Вот и сегодняшняя утренняя сцена была абсолютно высосана из пальца — из его пальца… Она ждала от него комплимента, продемонстрировав свой новый костюм. Раньше поощрявший ее желание хорошо одеваться, иметь собственный стиль, отличающийся от других, тут он вдруг завелся с самого утра — начал раздражаться даже по поводу ее очередного приобретения, очень удачного, с пятидесятипроцентной скидкой… Как всегда, и в этой склоке пытался излагать не конкретно, а в небрежно-обобщающей обличительной тональности:

— Конечно, одеваться изысканно и правильно — сродни таланту, искусству, это дано не каждому, ты уж извини… По-моему, это — единственное, в чем ты действительно глубоко разбираешься, но в этом нет твоих особых заслуг — Франция в этом смысле уникальна, потому что столетиями создавала и диктовала моду. Вот именно, у французов изящество в крови, впитывается с молоком матери. У вас же моду всегда или заимствовали и насаждали при огромном сопротивлении, или, напротив, изгоняли и запрещали, поэтому для вас она не нечто органичное и естественное, а особый, болезненный предмет, в восприятии которого, как и во всем прочем, не существует золотой середины, одни лишь контрасты.

— Что же такого болезненного и не-к-месту-контрастного ты заметил в моем костюме?

— Все очень просто — для работы в офисе средней руки это слишком шикарно. Вообще, ваших всегда сразу можно узнать за границей, как бы они ни выряжались — и мужчин, и женщин. Вы или ходите в безобразном сером и несвежем тряпье — про ваши дубленки, меховые шапки и кусочные бесформенные шубы даже и упоминать не хочется — какое-то полное надругательство над вкусом…

— При чем здесь это? Хотя и это можно объяснить. Ты же сам прекрасно знаешь, какие зимы в России и какие ограниченные возможности у большинства людей. Да для многих и такие шубы — недосягаемая мечта всей жизни…

— Хорошо, оставим тех несчастных в покое — дорвавшись, вы не просто одеваетесь, носите, но выпендрежно-самодовольно демонстрируете вещи и свои возможности, соревнуясь, кто кого переплюнет в выборе ярлыка, фирмы и стоимости, покупая всегда все самое броское, с перехлестом, порой не сочетающееся друг с другом… Надо ли говорить, что вы и понятия не имеете о том, что такое одежда к конкретному случаю.

— По-моему, и это объяснимо — следствие долговременной бедности, вечного дефицита, откуда у многих и неразвитость вкуса, неопытность.

— Но научитесь хотя бы, живя здесь, одеваться так, как того требуют обстоятельства, без перегибов и вычурности, с чувством меры — это и есть основа хорошего вкуса.

Шли утренние новости, и, рассеянно следя за ними, они продолжали переругиваться, одновременно завершая ритуал привычных утренних сборов. Как бы иллюстрируя его приговор, в очередном новостном фрагменте появилось несколько российских политиков с супругами — все дамы, как на подбор, были громоздкими, пышнотелыми, безвкусно одетыми, статичными и неулыбчивыми. Очень своевременное появление — он тут же загорелся с новой силой:

— Даже ваши политики и бизнесмены — уж эти-то не вылезают из-за границы и могли бы чему-нибудь научиться!.. А посмотри на их жен: все, как на подбор, — или безлики, без изюминки — как вот эти бабенки… или вычурны и вульгарны. В их одежде или прическе всегда что-нибудь не так — не идет, не сидит, неизящно, а то и просто смешно.

— Неужели больше не над чем смеяться?

— Никакие визажисты, имиджмейкеры, протоколы и прочие возможности не могут перешибить их природной зажатости и внушить им хоть немного умения держаться естественно, но достойно — вечно они выглядят неловкими, нелепыми манекенами. Если бы ты хоть раз услышала, что говорят о вас на разных приемах и встречах…

— Да, я этого ни разу не слышала, но заодно мне никогда не приходилось слышать и многого другого… ни от твоих дружков, ни от их без конца меняющихся пассий…

— И чего же это, например?

— Например, тонких, умных или хотя бы осмысленных замечаний о прочитанных книгах, спектаклях…

— Да уж, закатывать глаза и захлебываться от распирающего восторга — здесь вы мастаки…

— А все эти бытовушные темы за столом… Вспомни хотя бы последнюю вечеринку, когда провожали Ирину с Женькой — говорили только мы, да иногда, поднапрягшись и вспомнив старое, ты вворачивал фразу-другую, а у всех остальных в лучшем случае — к месту — получались лишь… одни междометия, потому что они ничего не знают, ничего не смотрят, ничего не слушают… кроме сплетен да тряпичных прогнозов…

Он завел ее своим замечанием о костюме — говорить все это в такой форме было несправедливо и абсолютно не по адресу — ей совершенно не нужно было учиться азам этого искусства, да и ее «зависимость» от одежды никогда не была чрезмерной. Сверхвзыскательность матери и любовь ко всему подлинному и особенному, жизнь среди уникальных вещей в родительском доме сформировали ее вкус — давно замечено, что вещи имеют свойство непонятным образом влиять на своих владельцев — в ней изначально, природой были заложены и изысканность, и потребность в изящном. Пристрастия при выборе одежды, конечно же, и у нее зависели от капризов моды, но в одном оставались неизменными — их можно было объединить понятием «дорогая простота», и гардероб ее, в основном, состоял из вещей штучных, безупречных по крою и качеству, как правило, стоивших немало. Неумение или нежелание экономить еще можно было бы поставить ей на вид, но уж в отсутствии чувства меры и вкуса ее точно нельзя было упрекнуть…

— А зачем же ты сам раньше с таким удовольствием привозил мне, причем в изобилии, все это барахло в Москву?

— Да у вас там такой культ тряпок, что нужно было соответствовать. К тому же, ваша роскошь из «Березки», выбранная людьми без всякого представления о хорошем вкусе, была такой вульгарно-вызывающей, что мне не хотелось видеть всего этого плебейского шика на тебе рядом со мной. И потом, мне тогда просто нравилась твоя детская радость по такому ничтожному поводу.

— А по-моему, солидному мужику просто постыдно все утро нарциссировать, источая столько яда по такому ничтожному поводу, как женские тряпки!

Эту фразу она выкрикнула уже в дверях, впервые взяв в толк, что все происходящее — не случайно, что ее загоняют, травят, и это — не просто очередная размолвка или недопонимание, нет — он совершенно сознательно цепляется ко всему, что касается ее, преднамеренно делает больно и, пользуясь тем, что Мари еще спит, уже и в интонациях себе не отказывает! А уж о выборе слов и говорить нечего — «вульгарно-вызывающая роскошь», «плебейский шик»! И это он выдавал ей, зная ее жизнь и родословную!

Никогда раньше ей даже не пришло бы в голову возноситься над простыми смертными, потрясая своими генеалогическими ветвями. Для нее всякие разговоры о глубине корней не имели никакого значения. Сближение с людьми давалось ей без особого труда и происходило на одной основе — взаимного интереса, который мог включать и общность взглядов, вкусов, привычек, и их различие. Ее лучшими подругами были Ирина и Женька — без всякого намека на исключительность происхождения, абсолютные антиподы, так необходимые ее душе. Потрясать перед ними своим историческим багажом? Просто смешно… Да и вообще — что с ним делать? Парить, не чуя под собой земли? Застывать в особых царственных позах? Считать всех недостойными себя? Это ей уже приходилось видеть дома в материнских сюжетах — зрелище малопривлекательное…

Но сейчас она впервые пожалела о том, что не выспросила у матери всей информации о своем невероятном генеалогическом древе. Ей впервые захотелось бросить ему в физиономию — да кто он такой, чтобы поучать ее?!

Но даже в пылу этой и других семейных ссор врожденный хороший вкус и чувство меры не позволили ей ни разу напомнить ему эти знаменитые фамилии — Толбухины, Ланские… Список был длинным и включал в себя, кроме исконно русских, и польские, и немецкие фамилии, и какие-то там еще…

Она даже точно и не помнила всего списка поименно, эта тема ее никогда раньше не интересовала, иногда даже злила, ведь мать напоминала ей об этих канувших в Лету именах обычно в двух случаях: либо упрекая ее, потомственную дворянку, в отсутствии каких бы то ни было аристократических манер, либо из нехитрого расчета возбудить в ней гордость за семейную исключительность, что не только не оправдывалось, но, скорее, наталкивалось на полное пренебрежение и игнорирование.

Белла не понимала, чем тут вообще можно было гордиться — ведь ее рождение, как и все иные, было связано с некоторым набором абсолютно случайных обстоятельств. Говорить же на эту тему вслух в стране победившего социализма было не принято, и здравствующие потомки предпочитали обходить сию тему стороной и помалкивать — с таким набором родственных связей не только не выедешь за границу, но и не устроишься на работу в приличное место. В особенности ненужными подобные сведения были для желающих сделать публичную карьеру — прием в партию с таким багажом был заказан, поэтому в анкетах все, за редким исключением, объявляли свое происхождение безликим словом — из служащих, а упомянутое редкое исключение выдавало свои корни за рабоче-крестьянские.

Белла вступать в компартию отнюдь не помышляла, хотя ей не раз предлагали внеочередное место на факультете, видя ее активность и несомненное влияние на студенческие массы. Но желающих пополнить передовые ряды среди студентов было более чем достаточно и без нее — драчки за ограниченно-выделенные квоты шли нешуточные. Мать, памятуя о своих корнях, не вступала в партию по принципиальным соображениям, отец же предпочитал принцип творческой независимости. Что же до Беллы, то она, хотя и была молода, не вступала в партию потому, что не желала тратить время на отсидки на бесконечных партийных сборищах и вникать в изучение безумного количества абсолютно бессмысленных трудов. Активную жизненную позицию вполне можно было проявлять, оставаясь членом профсоюза, что она с успехом и делала, являясь неформальным лидером. Свой отказ от приглашения в нетленные ряды она объясняла вполне осмысленно — вступать должны лучшие из лучших, а она еще не чувствует себя достойной, поэтому будет работать над собой и, когда поймет, что готова, напишет заявление сама.

Не говоря уже об объективной действительности, вся атмосфера их семейной жизни создавала благоприятную почву для выработки сомнений в преимуществах самой общественной системы и всех ее основ. Хотя и материнские аристократические заморочки казались ей не более жизненными и не менее забавными.

Да, сегодня было бы вполне к месту встать в позу и провести сравнение родословных — получилось бы совсем не в пользу Виктора.

Он давно перестал проявлять интерес к России и к новостям оттуда; по вечерам, когда вся семья собиралась дома и начиналась передача по российскому каналу, она садилась у телевизора, а он уходил в спальню, к другому телевизору, или просматривал что-то в кабинете — выглядело все это очень демонстративно. Белле не хотелось заниматься выяснением отношений при дочери и укрупнять этот тягучий внутренний конфликт, и она сдерживалась, молчаливо проглатывала многие его выходки, хоть и злилась на себя за это. Так они и коротали время — каждый со своим, объединяясь только за едой или по поводу Мари. Даже если в России происходило что-то позитивное и он откликался, то и тут его похвала звучала, скорее, как порицание:

— Опять удалось — несмотря ни на что, или, точнее, вопреки всему… В экстремальных ситуациях вы разворачиваетесь и напрягаетесь…

— Это уж точно — где вы были бы сейчас с вашими тонкими рассуждениями, не напрягись мы во второй мировой войне…

— Вот тут ты совершенно права — вся ваша история, мрачная, темная и смутная, доказывает это. Войны, бунты, заговоры, их подавление, ссылки, каторги, лагеря, великие стройки — это, действительно, по вашей части… Спалить там что-нибудь (в этом случае, скорее всего, в нем говорила генетическая память — подразумевался, вероятно, пожар Москвы 1812 года), освоить или покорить — это ваша стихия… Здесь вам все привычно и вы выкладываетесь по полной программе — всегда только напрямую, не считаясь с затратами, до победы, или, вернее, до конца… А вот каждый день просто вовремя приходить на работу и добротно ее исполнять — это вам трудно, тут вы начинаете ныть, жаловаться на скуку, однообразие, тоску…

— Не припомню, чтобы я когда-нибудь отнимала твое драгоценное время своим нытьем по поводу работы…

— Речь в данном случае не о тебе — так постоянно стонут твои подружки, да и все, кого я знаю в России. Вы не способны понять, что аврал — это не норма, что нет ничего лучше предсказуемости в жизни, поэтому вас постоянно бросает из одной крайности в другую.

— Зато от французского обывателя за версту несет эгоизмом, ограниченностью и самодовольством, от его маленькой сытенькой буржуазности сводит скулы…

— При вашем же разброде, конечно же, для того, чтобы удержать вас в узде, вам намеренно вбивается в голову необходимость всеобщей объединяющей идеи — и вы все время ее ищете. Почему мы не нуждаемся для объединения в великой французской идее, а греки — идеи греческой? Зачем она вообще нужна? Работай себе как следует, зарабатывай и живи в свое удовольствие в соответствии со своими представлениями и возможностями — вот и вся идея.

— Да от вашей вечной расчетливости просто тошнит!.. А за приторной вежливостью — полное разобщение и равнодушие друг к другу!

— Вы же все время задаетесь вопросом — какое общество вы должны строить? Заметь — строить!.. Не получать удовольствие от жизни, а что-то все время строить, за или против чего-то бороться… А надо не строить, не бороться, а просто нормально жить и монотонно, исправно работать, на базе приличных законов — их вам действительно давно пора менять — вот и все нравственно-экономические основы…


Она понимала, что говоря «вы», он действительно не всегда имел в виду конкретно ее — она ведь ничего не спалила, не покорила и даже не освоила, если не считать французского языка и правил дорожного вождения… да и это ей не так уж хорошо удалось, судя по последнему инциденту, — вот и с ним, казалось бы, говорили на одном языке, но все меньше и меньше понимали друг друга… «Вы» в его речи было собирательным образом русской безалаберности с налетом ненавистной ему совковости, которая, по его словам, «вечна и неистребима, въелась в людей — почти на клеточном уровне»…

Многое из того, о чем он говорил, было достаточно убедительным и логичным, кое в чем с ним вполне можно было бы даже согласиться, и раньше она так бы и сделала — она не считала себя ура-патриоткой и была способна критически оценивать все несуразицы родимого бытия. Но не сейчас, потому что эта его отвратительная манера последнего времени постоянно наставлять, поучать и судить раздражала ее настолько, что она, стараясь не сорваться, заводилась и спорила с ним по любому поводу, едва сдерживаясь от желания хорошенько двинуть его… Не опускаясь до прямых ссор и конкретных обвинений, он излагал свои взгляды в общем виде — его как будто прорвало, и любое высказывание или эпизод, даже без видимого повода и без всяких оснований — как и эта надуманная утренняя сцена, — выливались в очередной русофобский анализ, сравнение или комментарий.

Справедливости ради следует сказать, что он без особого пиетета относился и к французскому истеблишменту, и ко многим сторонам французской жизни. Но при всем при том Франция безоговорочно полагалась центром Европы — даже ее история представлялась ему, скорее, чем-то вроде увлекательного приключенческого романа, не в пример кошмарному и беспросветному российскому ужастику. Россия же приговаривалась быть в принципе неспособной к упорядоченной, цивилизованной жизни, а русские обрекались им на вечное порабощение — идеями, личностями, религиями, системами, потому что «они, скорее, община, толпа, орда, союз, сообщество, содружество, наконец — что угодно, как вам больше нравится, ведь вас так и тянет к очередным слияниям — но только не нация отдельных личностей».

Понятное дело, в пылу красноречия ему угодно было забывать историю своей собственной страны с ее кровавыми завоеваниями, подавлениями, заговорами, казнями, тюремными застенками, революционным террором и национальным позором — гильотиной; он исходил лишь из авантюрно-романической развлекательности отдельных исторических эпизодов, подобных которым при желании можно было бы в немалом количестве отыскать и в русской истории. О том же, что к слиянию тянется почти весь цивилизованный мир, он также предпочитал в данном случае не вспоминать — клеймить так клеймить…

Неужели все мужики уж если умные, то обязательно — самоуверенные, нетерпимые и зануды?

Хотя ведь раньше он таким не был…

И с чего это она полезла вдруг в воспоминания? Одно другого противнее…


Все, пора остановиться и дать себе передышку, день и так не из лучших, и хорошо, что он уже заканчивается, — она тормозит, въезжая под арку, и, как обычно, поставив машину в цокольный гараж, идет к лифту.

Лифт не работает — и это в Париже… Хотя не стоит слишком придираться — это всего лишь второй случай за четырнадцать лет… Консьерж извиняется и объясняет, что уже позвонил в аварийную службу и они обещали немедленно прислать дежурных мастеров…

— Ждать не стоит, мадам, — было это почти два часа назад, но пока никто почему-то не появился. Мне очень жаль — вам придется подниматься пешком…

Что ж, придется тащиться на восьмой этаж… Эйфория оказалась временной. Сегодняшний день так измотал ее, что не осталось сил даже для раздражения на неожиданно возникшее препятствие — бывают же такие дни, когда все не складывается, — и она обреченно начинает восхождение, отсчитывая этажи и периодически останавливаясь, чтобы передохнуть…

Ну, вот и все, заканчивается и эта пакость, неужели последняя на сегодня? — доползла, наконец… Белла бессильно роется в сумке — не хватало только, чтобы она забыла взять с собой ключи… но нет, ключи на месте, просто забились за косметичку… Хочется лишь одного — рухнуть на диван и хотя бы на время отключиться, ведь завершение трудного дня таким марш-броском — уже полный перебор… Она открывает дверь, и ей вдруг становится не по себе от непонятного предчувствия…

ГЛАВА 3

В квартире, обыкновенно шумной в это время дня, сейчас непривычно тихо, ни души. Приходящая домработница взяла выходной, дочка проводит конец недели у бабушки, которая забрала ее после школы, а Виктор почему-то задерживается, хотя по пятницам, как правило, приезжает раньше. Ну, да это и к лучшему, не нужно напрягаться, отвечать на его придирки, что-то объяснять — сил и так ни на что нет… Она просто приляжет, немного передохнет, а потом приведет себя в порядок…

Войдя в спальню, она замечает на своей подушке конверт — странно, почему-то на подушке, а не на письменном столе, в кабинете — наверное, что-нибудь срочное… Раскрыв конверт, узнает почерк мужа… Еще одна странность — первое письмо за всю их совместную жизнь, до сих пор при отсутствии кого-то дома постоянным средством общения бывал телефон. Что-то слишком многое сегодня происходит впервые…

Содержание письма настолько ошеломляет ее, что приходится перечесть его дважды:


«Дорогая, постарайся взять себя в руки и простить меня и эти горькие слова, но тринадцать лет назад мы дали друг другу слово не связывать и не принуждать себя, если почувствуем, что стали друг другу чужими. Больно писать об этом, но я начал ощущать наш брак тормозом в своем развитии. Сегодняшняя утренняя сцена — еще одно тому доказательство. Наверное, ты тоже чувствуешь, что наш брак давно изжил себя изнутри, и, вероятно, ты тоже задыхаешься, но из деликатности не говоришь об этом и страдаешь молча.

Я понял, что так дальше продолжаться не может, не должно — пора разобраться в себе, а для этого мне нужен простор и время, чтобы все обдумать. Помоги мне пониманием. Все еще возможно, это — не конец. Я приму любое твое решение по имуществу. Прости меня».


Внезапная острая боль сдавливает затылок, и Белла, закрыв глаза, с минуту неподвижно сидит, справляясь с ней. Ощущение такое, будто земля ушла из-под ног, или небо обрушилось на голову. Как бы не веря своим глазам, она достает очки и перечитывает сумбурные строки еще раз, прежде чем до нее, наконец, доходит их смысл.

Тормоз в его развитии? Но это же неправда, нечестно, подло! Когда она его сдерживала? Никогда и ни в чем, он всегда был свободен!

Неужели и утреннюю сцену он просто спровоцировал для того, чтобы позже потрясать доказательствами невозможности совместной жизни? Хорошо, что Мари у бабушки… Господи, он даже не вспомнил о ребенке, говорит, что это — не конец, хотя при этом упоминает об имуществе, и ни слова о дочери!

Целых тринадцать лет день за днем создавался их дом, их отдельный мир… Сначала — через первые радости, привыкание к новой семейной жизни, через постепенное узнавание характеров друг друга… В то время все житейские проблемы казались мелкими и легко преодолевались. Правда, длилось это совсем недолго — до той боли, общего несчастья, свалившегося на них… Тогда с ними пришло новое познание — самоотречения и взаимных уступок… Это постепенное постижение нелегкой науки совместной жизни постоянно сопровождалось недомолвками, разногласиями, обидами и разочарованиями… И вот, в одну минуту, эта цепочка прерывается — все рушится, всему конец! Просто, легко — и так безжалостно, одним росчерком пера!..

«Я стала тормозом, преградой, это меня ему потребовалось теперь преодолеть, изжить, отбросить за ненадобностью! Как же все это жестоко и трусливо — написать такое и подло подсунуть в спальню… и что это за „простор“ — он что, собирается выехать из квартиры или уже сделал это?»

Она резко поднимается и открывает его шкаф — все вещи на своих местах…

Нужно что-то делать, немедленно, но что? Звонить друзьям, жаловаться его и моим родителям, оплакивать себя? Нет, нужно во всем разобраться, не торопиться…

Его сигареты, как всегда, на второй полке. Белла берет сигарету и глубоко затягивается. Первая сигарета за тринадцать лет…

* * *

В студенческие времена, когда в моду вошло курение, она, как и большая часть продвинутой московской молодежи, начала покуривать. Заядлой курильщицей она так и не стала, но, начав жить самостоятельно, тратила безумные по тем временам деньги, покупая с запасом блоки хороших сигарет — тогда их можно было достать только в «Березке» или у знакомых иностранцев. Она никогда не экономила, но и мотовкой не была, и качественные сигареты являлись единственной роскошью, она коллекционировала их и хранила для себя.

По вечерам, приняв ванну, почистив зубы, приготовив себе чашку свежемолотого кофе и включив музыку — проделав все именно в такой последовательности, она для полноты ощущений садилась в кресло и вынимала из пачки сигарету…

Курение само по себе не доставляло ей особого удовольствия, ее организм в нем не нуждался — в других ситуациях это был просто компанейский жест, объединительная акция… Но в такие минуты это было совсем другое дело, род особого ритуала, который был важен сам по себе гораздо больше, чем желание насладиться затяжкой никотина, — в эти минуты, проводимые наедине с собой, она обдумывала все то, что накопила и загнала вглубь себя, и сигарета, скорее всего, играла некую знаковую функцию начала своеобразного психотерапевтического сеанса, фиксируя его.

Ей всегда бывало легче разбираться в собственных проблемах, если она говорила сама с собой, называя все своими именами. Ее самая близкая подруга Ирина, напичканная массой разношерстных знаний, почти профессионально разбиравшаяся в неврозах и психозах всех мастей, неоднократно напоминала, что не стоит увлекаться разговорами с собой, от этого попахивает шизофреническим симптомом…

Белла не возражала — симптом так симптом, главное, что это помогало, что ей становилось заметно легче, когда все было произнесено, обозначено, и часть внутренней тяжести при этом покидала ее. Раз помогает, значит, это — правильно, хоть и вступает с чем-то в противоречие. И вообще, чем еще можно помочь себе, если не собственными словами? Россия — не Америка, здесь не существует ни системы, ни привычки в проблемных, стрессовых ситуациях обращаться к психоаналитикам или психотерапевтам, русские, вообще, за редким исключением, устроены так, что начинают прибегать к медицине только в тех случаях, когда клюнет жареный петух. К тому же, ей казалось очевидным, что выговориться кому-то гораздо труднее, чем себе — здесь уж точно ничего не скроешь, не соврешь и не попытаешься выставить себя в выгодном свете; в психоаналитических беседах с самим собой можно быть беспощадной и не играть словами.

Позже, когда она почитала литературу на эту тему, ей стало ясно, что это был интуитивно сделанный первый шаг к постижению науки выживания, жизнелюбия — умение не молчать, не прятаться от проблемы, уходя в себя, а определить ее, рассказав себе о ней, и это — не просто словесные упражнения, а необходимость, помогающая не загонять проблему вглубь, а решать. После чего уже можно было понемногу выходить из кризиса, изливаться подругам и начинать искать практическое решение…


Сигарета оставляет противный привкус во рту и не приносит ни малейшего облегчения. Белла автоматически берет вторую… Становится еще хуже — видимо, полностью отвыкла от курения — комната плывет перед глазами, голова раскалывается, ее начинает знобить.

Она наливает полную рюмку коньяку и залпом выпивает ее.

«Успокойся, — приказывает она себе. — Ну, случилось… Ты ведь все время ждала чего-то подобного, не решаясь начинать первой, хотя терпеть весь этот бред уже не было никаких сил… Пора все назвать своими именами — он перестал во мне нуждаться, и это — просто исторический факт. А я — неужели не смогу прожить без него, не справлюсь? И дело ведь не в материальной стороне, здесь проблем не будет. Главное в браке, в отношениях — взаимная необходимость. С его стороны этого, как только что абсолютно точно выяснилось, больше нет. А так ли мне он необходим?»

Она впервые прямо задает себе этот вопрос — и у нее нет простого ответа…

Последние две недели стало просто невыносимо находиться рядом с Виктором — он отдалился и замкнулся настолько, что они почти перестали разговаривать, хотя при этом был так напряжен, что напоминал пороховую бочку, которая могла взорваться в любую минуту. Утреннего взрыва могло бы и не быть, если бы Мари шла сегодня в школу в обычное время, при дочери он старался сдерживаться, но она должна была встать позже — программная экскурсия в Лувр начиналась в десять часов, и он, словно обрадовавшись этому, тут же завелся с пол-оборота, уже без всякого повода…

И глупо было убеждать себя, что все это — временные трудности, что они рано или поздно обязательно закончатся и нужно только набраться терпения…

Да, это письмо — уже не просто брюзжание или даже ссора, спорадически возникавшие в их семейной жизни, и даже не просто неординарный поступок, это — начало совершенно нового этапа в их отношениях, за которым должен стоять какой-то план… Перечеркивались все ее пустые иллюзии об их еще не совсем распавшемся браке, и не оставалось никаких надежд… Что за гадость, неужели он завелся — по плану?


Связаться с ним не удается — мобильный телефон выключен. Что ж, придется дождаться его прихода — ведь должны же быть какие-нибудь вразумительные объяснения… Да, когда ничего не можешь изменить, остается единственное — ждать…

Она принимает ванну, потом таблетку аспирина и идет в спальню. Нет, сейчас бесполезно даже думать о сне, нечего даже пытаться ложиться — строчки из письма не только стоят перед глазами, но и обретают интонации, эти предательские, холодные фразы вдруг начинают звучать у нее в ушах, становится то жарко, то холодно, потом начинает мучить жажда, тошнит.

Переодевшись в ночную рубашку, она идет на кухню, достает из холодильника бутылку минеральной воды, наливает в стакан, залпом выпивает и тут вспоминает, что кроме символического завтрака ничего сегодня не ела.

Нужно обязательно заставить себя что-нибудь проглотить… Делает бутерброд с сыром, добавляет кисть винограда и, выходя из кухни, замечает на столике новый роман Паоло Коэльо «Дьявол и синьорита Прим», купленный пару дней назад.

Очень подходящее название, вполне созвучное с ситуацией, не без иронии думает она и открывает первую страницу — нужно же как-то убить время, ведь заснуть все равно не получится…

Сначала сосредоточиться никак не удается, но потом, вопреки ожиданию, чужие трудности начинают понемногу отвлекать от собственных проблем — чтение и вправду оказывается подходящим: хотя и на другом фоне и по совершенно другому поводу, но главная тема романа все о том же — о сложности выбора пути и принятия решения… Заснуть в эту ночь, действительно, не удается — впервые она так отчетливо осознает всю эфемерность своей семейной жизни, свою незащищенность и пугающую реальность одиночества…


Виктора нет всю ночь, не приходит он и на следующее утро, в субботу…

Бледная, с темными кругами под глазами, она равнодушно проходит мимо зеркала, выпивает чашку крепкого кофе, машинально одевается, проверяет, на месте ли права и паспорт… Ну что ж, бессмысленно откладывать неприятное объяснение в полиции на неизвестное время, лучше сразу разобраться с последствиями вчерашнего происшествия — вдруг снова влипнет в какую-нибудь транспортную катавасию… Да и эта полулегальная езда не по ней, сегодня ведь нужно ехать за дочерью. Заодно пора переговорить с Клер…

* * *

В полицейском управлении открыта дежурная часть. Вся процедура оказывается непродолжительной и менее неприятной, чем она предполагала. Вежливый, совершенно не назидательный молодой инспектор, явно симпатизируя ей, по-деловому четко зачитывает протокол, составленный накануне тем противным полицейским, где было зафиксировано — она проехала на красный свет и вела машину без прав.

— Если у вас нет возражений против определения и нет добавлений, то подпишите, пожалуйста, протокол.

— Могу добавить лишь одно — я уверена, что ехала на желтый свет и не создала ни малейшей аварийной ситуации, потому что и встречная полоса была пуста, и у светофора не было ни одного пешехода.

Инспектор без лишних слов впечатывает ее дополнения в протокол, и она расписывается.

— Это ваше первое нарушение и вам не грозит ничего серьезного. Но, к сожалению, мадам, штраф придется заплатить, и довольно большой…

Он говорит извиняющимся тоном, как будто не она, а он сам был нарушителем и ему очень неудобно перед ней…

— Штраф?! Да это же — замечательно! Я заплачу с большим удовольствием!

На это она не смела и надеяться, ведь после грозных «это очень, очень серьезно», сказанных ей днем ранее, она думала, что ее или лишат прав, или отправят на пересдачу экзаменов, которые она, уж точно, во второй раз ни за что не осилит, а это очень осложнило бы жизнь — без машины она теперь просто не смогла бы.

Получив квитанцию и еще раз поблагодарив инспектора, Белла прощается и пулей вылетает на улицу — несмотря на очаровательного сотрудника, подобные заведения своей казенностью и особой малоприятной атмосферой всегда оказывались для нее источниками раздражения.

Этот эпизод разряжает ее напряженность и несколько улучшает душевное состояние. Пожалуй, стоит по дороге заехать за цветами, Клер помешана на них, а штраф можно заплатить в течение месяца…


Хорошо, что при выезде на шоссе недавно открыли новый супермаркет, там должны быть цветы; заодно надо купить фрукты для Мари и кое-что для себя — нужно постараться хоть немного расслабиться и повеселить себя…

Сквозь витринное стекло сразу у входа виден цветочный отдел. Она оставляет машину на парковке, покупает букет своих любимых белых лилий и бутылку «Мартеля» — сейчас ее может встряхнуть только коньяк. Добавляет дыню, груши и виноград — для Мари, потом, вспомнив о сыре, возвращается и выбирает бри для себя и пармезан, который Клер любит больше всех остальных сыров.

ГЛАВА 4

С первой минуты становится ясно, что Клер нервничает, потому что, увидев Беллу, она тут же тянется за сигаретой, хотя недавно бросила курить. Они целуются, и Белла, вручив ей цветы и пакет, тоже закуривает… Клер впервые видит ее курящей, но ничего не говорит, потому что, вероятно, более ранние и сильные эмоции переполняют ее.

— Я — в полном шоке. Все утро пытаюсь дозвониться до тебя, но твои телефоны молчат.

— С утра торчала в полицейском управлении, поэтому и отключила мобильный.

— Господи, как ты туда попала? Что еще случилось?..

— Ничего страшного — отделалась штрафом. Вчера попала в небольшой переплет — пролетела на красный свет.

— Как гром среди ясного неба — утром звонил Виктор! Объясни, что там у вас происходит? Он выдал какую-то жуткую глупость насчет того, что ваш брак закончился и будет лучше, если вы расстанетесь. Сказал, что ты знаешь…

— Посвящена… со вчерашнего вечера никак не могу прийти в себя…

— Попросил просто все принять к сведению, не драматизировать и на некоторое время оставить его в покое. После чего отключил телефон… Он впервые так разговаривал со мной… Меня до сих пор трясет… Так что же все-таки случилось? У вас были проблемы?

— Если иметь в виду явные ссоры по конкретным поводам — нет, вроде бы, не было, но мелких сцен — сколько угодно, да и, честно говоря, просто все давно ушло…

— Как — все? Совсем все? Сразу, в один день?!

— Наверное, не сразу, а незаметно, постепенно…

— Может быть, это просто отсутствие свежести первых лет? Такое бывает у всех…

— Нет, появилось что-то не просто монотонно-однообразное, а тоскливое, гнетущее, безнадежное…

— Но это же не первый год, чувства ведь качественно меняются, и надо принимать все таким, как оно есть…

— Я постоянно говорила себе то же самое… хотя, если честно, в последнее время живем — хуже некуда, как кошка с собакой. Но я все чего-то ждала, тянула, не решалась рвать первой…

— Значит, первым был он… Почему же он никогда ничего не рассказывал ни мне, ни отцу о том, что у вас не ладится?! Да и ты тоже хороша — молчала, держала все в себе, а не мешало бы поделиться со мной, я ведь лицо заинтересованное…

— Все на что-то надеялась…

— И как давно это у вас?

— И на этот вопрос ответить не так уж просто… Если начинать разбираться, то, скорее всего, нужно вернуться к самому началу, сама знаешь, вся наша совместная жизнь — цепочка сплошных сложностей и их постоянное преодоление…

— Но с Мари давно уже все в порядке…

— Конечно, глупо объяснять семейный разлад только объективными трудностями… честно говоря, я и сама не до конца понимаю, что с нами обоими произошло, вот и мое невнятное блеяние сейчас — просто очередная попытка разобраться…

— Что-то я ничего не могу понять, причины — нет, а жить вместе — невозможно… так не бывает.

— Как видишь, бывает.

— Постарайся вспомнить, когда вам стало плохо — обоим?

— Не вчера, у нашего взаимного недовольства довольно длинная история… но последние полгода все как-то уж слишком ухудшилось и стало особенно заметным…

— В чем это конкретно выражалось?

— Вспоминать противно — он начинает злиться, цепляться ко мне по любому поводу и без повода, я не выдерживаю, даю отпор — примитивный семейный нескончаемый лай, и при этом, как всегда — ничего определенного, невозможно даже восстановить суть разногласий… все по русской пословице: вместе — тесно… только вот не знаю, скучно ли будет врозь…

— За последние полгода вы ни разу не приехали к нам все вместе, я это заметила, но мне даже и в голову не пришло связать это с семейным разладом.

— А у него в последнее время хватает времени на все, кроме нас… по субботам и воскресеньям — спит до обеда, а потом расслабляется с друзьями…

— А почему бы вам вместе не расслабляться с его друзьями?

— Сама знаешь, Мари ждет-не дождется субботы — хочет к тебе. Она привыкла к этим поездкам, ей нравится твой бассейн, простор, собаки, кошки… не могу же я лишать ребенка этих радостей из-за сомнительного удовольствия выпить с его дружками… Поэтому все выстроилось как-то естественно, само собой…

— Вы перестали даже путешествовать вместе…

— Но ты же знаешь мой жизненный ритм — все расписано по минутам, и мой летний отпуск — единственная возможность выбраться в Москву вместе с Мари, а Виктора теперь туда не затянешь на аркане…

— Но в любой семье, даже не слишком счастливой, что-то должно все равно делаться вместе…

— Раньше совместными были прогулки с Мари, культурные вылазки, а сейчас на все мои предложения он отвечает просто — или устал, не до того, или уже связан другими обязательствами. Кроме того, он — сова, не выносит раннего вставания… По утрам, когда мы уже на ногах, он еще в постели, да и ложится тоже по своим графикам — не раньше двух-трех ночи…

— Даже в рабочие дни?

— Да, особенно в последнее время…

— Что-то мне все это не нравится… Да как же ты переносишь это, подстраиваешься под такие разные ритмы?

— Я уж и не помню ни своих собственных биоритмов, ни своих желаний — исхожу исключительно из главного принципа — интересов Мари. Как-то все действительно сложилось вроде бы само собой, и я уже привыкла к нашим отдельным программам.

— Да, ты пытаешься всех понять и все принять. А иногда не мешает побыть стервой и предъявить мужу кое-какие претензии, настоять на своем. Помогает. По себе знаю.

— Нет, женщина-стерва — это не по мне, мне ближе другое — поменьше нытья, воплей и жалоб… И еще — нечего поливать грязью мужа. Не можешь жить — не живи… или — терпи.

— В таких непонятных случаях тем более всегда полезно обсудить проблему с теми, кому доверяешь… хотя, может быть, здесь и нет особой проблемы, а просто обычные житейские трудности переходного периода…

— Да нет же, Клер, переход уже завершился…

— Может быть, ты не знаешь, дружок, но после десяти — двенадцати лет брака возможны всякие отклонения, через это проходят все. Если ничего конкретного нет, то, наверное, стоит подождать — пусть перебесится…

— Перебеситься уже не получится…

— Как знать… Всякое бывает. И я надеюсь — все еще образуется, наладится, поэтому спешить, рубить с плеча не стоит, но знай — что бы ни случилось, вы всегда две мои самые любимые девочки… — Немного помолчав, она спрашивает: — А ты за ним ничего такого не замечала? Ну, сама понимаешь, женская интуиция и прочее… Не думаешь, что у него, — она снова делает паузу, как бы подбирая слова, но потом решительно задает вопрос, — кто-то мог появиться?


Белле это просто никогда не приходило в голову. У них в семье было много проблем, но этой, как ей казалось, не было никогда — себя она знает, да и он никогда не давал поводов для ревности. Они ни разу не заподозрили друг друга в неверности, несмотря на то, что он часто уезжал по делам, а она ездила в Москву и подолгу задерживалась там. Объяснялось это довольно просто — незачем терзать друг друга подозрениями, если доверяешь, а она доверяла. Да и как же иначе — они ведь давно решили, что их брак будет основываться на взаимном доверии. Иногда он действительно приходил поздно, но всегда заранее предупреждал о причинах задержки. Все объяснения были логичными, в пределах нормы — обеды с партнерами, вечеринки с коллегами, иногда встречи с друзьями… В последнее время у него заметно прибавилось работы и командировок, но она отнеслась к этому как всегда — просто приняла к сведению.


— Раньше я бы ответила категорично — нет, но сейчас, когда он заявил, что брак исчерпал себя, уж и не знаю, что сказать…

— Нужно немедленно узнать точно, что это за финт, что за этим стоит…

— Может, я и не идеальная жена, даже, скорее всего, так оно и есть, но в одном меня уж точно нельзя упрекнуть — я никогда не ограничивала его свободы, поэтому мне просто нечего ответить тебе… да и слежкой я не занималась и заниматься не буду — противно…

— А зря… Знание никогда не вредит… А любимого человека нужно знать… и принимать таким, какой он есть, не только с его достоинствами, но и со слабостями и даже пороками, иначе отношениям — труба…

— Клер, ты уверена в том, что говоришь? На тебя плюют, а ты готова это принять?..

— Все зависит от того, как на это смотреть. Я всю жизнь боролась за семью. И победила.

— А я не понимаю, с чем именно я должна бороться…

— Ладно, не кипятись, извини — я, конечно, слишком лезу и задаю много вопросов, но объясню, почему…

— Не извиняйся, имеешь право…

— Просто я немного разбираюсь в жизни, дружок, к тому же, очень хорошо знаю отца своего сына… надеялась, что Виктор на него не похож. Я уж совсем было успокоилась — тринадцать лет порядочный срок. Извини за прямоту — за тринадцать лет у него не было ни одного захода налево?

— Представления не имею. Да почему ты опять возвращаешься к этому?

— Раньше я тебе ничего не рассказывала, не хотела прежде времени поминать черта, но сейчас хочу кое-что объяснить. Нашему браку с Юзефом в марте будет сорок лет. За это время мы один раз официально разводились, дважды разъезжались, несколько раз я выбрасывала его из дома. Но каждый раз он возвращался, каялся, клялся, что это — в последний раз, больше не повторится, валялся в ногах, утверждая, что я — единственная и главная его любовь. Я думаю, что так оно и было, он никогда не переставал меня любить, но по натуре он классический плейбой, абсолютно не моногамный тип, или, если грубее, но точнее — безусловный самец, поэтому ему всегда и хотелось новизны и разнообразия… Можешь себе представить, сколько мне пришлось хлебнуть, ведь раньше он не пропускал ни одной мало-мальски стоящей юбки. Правда, все интрижки были мимолетными — надолго его никогда не хватало.

— Почему же ты терпела?

— Да потому что безумно любила… И еще одно — при всем этом конвейере я всегда знала, что если мне будет плохо, он все бросит и примчится спасать меня… Несмотря на все свои выверты, он очень семейный человек, и именно поэтому я прощала его. Семья для него — вечное, святое, а все, что за ее пределами, — временное и личное… Вот такая вывернутая философия… Конечно, я не вправе советовать тебе, ссылаясь на свой, увы, совсем не образцовый опыт, я лишь хочу попросить тебя об одном — не торопись, может, он сам что-нибудь прояснит…

— У меня нет ни твоей особой философии, ни твоей мудрости, Клер… и, наверное, никогда не будет. О таких завихрениях довольно занятно читать, но испытывать их на своей шкуре я бы не хотела, да и не смогла бы… В чувствах я — максималистка, и для меня все, о чем ты говорила, не подлежит никакой классификации и называется просто — предательство. Вот, прочти, по-моему, он все вполне достаточно прояснил.

Клер читает долго, будто пытается что-то найти между строк, а потом растерянно говорит:

— Ну и головоломка — впервые в жизни не понимаю мотивов своего сына, хотя казалось, что уж его-то знаю прекрасно… вообще отказываюсь понимать, почему надо было писать письмо, когда можно посидеть за бутылочкой хорошего вина и поговорить, в чем-то вместе разобраться, тем более, что он и сам не уверен, что все кончено…

— Я ведь тебе говорила то же самое.

— Что-то здесь не так. Не хочу каркать до времени, но у меня нехорошее предчувствие…

— Не пугай, что еще за предчувствие?

— Так, сразу — в никуда? Для чего? Не знаю, не знаю… Единственное, что я знаю наверняка, это то, что в его возрасте просто так не уходят, если, конечно, с головой все в порядке. В возрасте Льва Толстого причины могут быть разные, но в возрасте моего сына, боюсь, только одна…

* * *

Белла никогда раньше не заговаривала с Клер о своем разладе с Виктором по одной простой причине — не хотелось огорчать ее… Они сблизились с самой первой встречи вовсе не из-за родственных отношений, но, скорее, вопреки им — ведь обычно происходит наоборот — родственные отношения мешают возникновению дружеских. Участие и присутствие Клер в их жизни было постоянным, но не только никогда не напрягало, а, напротив, располагало к доверию и открытости — ее искренность, деятельный характер и готовность помочь бывали неподдельны, ненавязчивы и не угнетали… Но, тем не менее, ей казалось дурным тоном жаловаться матери на сына, покуда сама не разобралась до конца в причинах зародившейся отчужденности…


Глупо было все скрывать — вот и нашелся конец у веревочки… Пожалуй, это и к лучшему — наконец, можно выговориться, вылить накопившуюся обиду и боль, позволить себе роскошь быть слабой, поплакать, даже напиться…

Клер выдворяет Юзефа из гостиной — имеют же они с Беллой право на девичник. Она не просто расстроена, а находится в полном шоке от услышанного, в особенности от одной детали — полгода без секса, в его-то возрасте!

Здесь же, в гостиной, почувствовав некоторое облегчение после неожиданно бурной исповеди, Белла и засыпает на диване, а утром, после чашки крепкого кофе, помогает по дому, кормит Мари завтраком и старается отогнать от себя тревогу…

Клер пытается поддержать, чем может, — ссылается на многочисленные сложности в браках знакомых и родственников, дарит старинный медальон, доставшийся ей от бабушки, потом, отвлекая Беллу от погружения в себя, начинает комментировать каждый этап приготовления своего коронного блюда — роскошной лазаньи… Кроме нее, к обеду поспеет и несравненное слоеное тесто для всеми любимого яблочного пирога, начинка для которого является ее особой гордостью и секретом… Видя, что состояние невестки не улучшается, советует ей сказаться больной, несколько дней не ходить на работу и побыть вместе с Мари у них — она считает, что так ей будет легче прийти в себя…

Белла и сама понимает, что с таким лицом и состоянием души лучше не появляться на людях. Подумав, она звонит Галине и говорит, что, видимо, простудилась… Та сама предлагает ей отлежаться — было бы странно выйти сухой из воды, шутит она и желает ей поскорее восстановить форму. Пожелание прекрасное, но скоро, наверное, не получится…

«Нет уж, дорогая Клер, хоть ты и прекрасный друг и замечательный человек, позволь здесь с тобой не согласиться, — мысленно возражает она своей старшей подруге, — слабости и недостатки — это одно, а измена и предательство — совсем другое… Это — две большие разницы, и любить и прощать предательство — такого личного опыта нам не надо…»


Мобильник Виктора не отвечает. Белла останавливает себя от очередного желания набрать его номер — глупо названивать, ведь если бы он захотел связаться, то нашел бы способ позвонить хотя бы по автомату.

После вчерашнего перебора с выпивкой и сигаретами трещит голова и подташнивает. Клер замечает ее бледность и предлагает ей поработать в саду. Надев резиновые сапоги, куртку и рукавицы, она послушно идет в сад позади дома и, взяв грабли, начинает с ожесточением сгребать мокрые от вчерашнего дождя листья, нагружая их в тележку. Свежий воздух и физический труд, как всегда, немного успокаивают.

Клер права — лучше провести субботу здесь, тем более что у нее самой нет никаких идей, чем можно было бы сейчас заняться, и это — единственный способ хоть как-то отвлечься и сменить обстановку…

ГЛАВА 5

Виктор звонит вечером и просит меня к телефону. Я уже вышла из ступора и могу с ним говорить. Он объясняет, что ночевал у Шарля, потому что очень устал и хотел собраться с силами перед решающим разговором…

Что-то новенькое — собственный муж просит меня о свидании. Мы договариваемся встретиться в двенадцать часов у нас в квартире.

Встаю раньше обычного и, чтобы никого не будить, завожу машину и без завтрака уезжаю в Париж. Решаю, что позавтракаю дома. Погода под стать настроению — низкое серое небо обложено свинцовыми тучами, готовыми вот-вот прорваться дождем. После ночи все слегка подстыло. Иду к гаражу и с первых шагов по мощеному дворику чувствую, как начинает пробирать озноб. В машине также неуютно и зябко — сразу включаю отопление и радио. Слушаю новости, которые еще больше усиливают состояние пустоты и тревоги — везде все рушится, затопляется, взрывается, не примиряется… И это не что-то экстраординарное, а обыкновенная рутина наших дней… С облегчением вздыхаю, когда новости заканчиваются и с нетерпением жду следующей программы. Слава Богу, повезло — с удовольствием вслушиваюсь в интервью с умницей Радзинским… может, не все в его ответах — строгая историческая правда, но очаровательностью аргументации и собственной убежденностью он в очередной раз без труда покоряет.

Дверь гаража поднята — оказывается, все тот же сосед напротив въехал за минуту до меня и, увидев фарный свет, любезно оставил дверь открытой. Здороваемся и обмениваемся привычными безликими фразами. Ставлю машину в бокс и замечаю, что место Виктора на парковке снова пустует — интересно, надолго ли?

Неестественно чувствуешь себя в необычной тишине пустой квартиры, какой-то гулкой и давящей… Включаю музыку. Потом иду на кухню. На душе скребут кошки… Решающий разговор — это звучит грозно…

Бутылка коньяка приглашающе застыла на стойке бара рядом с одинокой рюмкой. Как-то странно думать об этом утром… А почему бы и нет? Я щедра — дважды наполняю ее… Хотя ведь Бог любит троицу — не будем и мы противоречить традиции…

После хорошей дозы приятное тепло разливается по всему телу и сразу становится легче…

Так недолго и спиться, говорю я себе, подавив желание продолжить.

А вдруг это у меня — наследственное? Отец ведь тоже начинал в трудных обстоятельствах, чтобы утешить себя… Нет уж, постараюсь не слишком увлекаться и буду себя контролировать, максимум — две рюмки, ведь теперь мне придется напрячься и собрать все остатки своего прежнего хваленого духа, которые могут понадобиться в любой момент — моя жизнь в одно мгновение превратилась в задачку со многими неизвестными…

Иду на кухню и делаю солидный омлет с помидорами и сыром, который после выпитого поглощаю с небывалым аппетитом. Чувствую, как начинаю приходить в себя… Горячая ванна и холодный душ довершают преображение — после отупения последних дней, бессонной ночи и чрезмерного возлияния превращаюсь в существо вполне мыслящее и способное действовать.

Для начала, как минимум, нужно высушить и уложить волосы, и вообще, давно пора привести себя в порядок — непонятно почему, но мне вдруг становится не только не безразлично, как я сегодня выгляжу, а, наоборот, хочется выглядеть как можно лучше.

Раньше мне нравилось экспериментировать с макияжем, меняя образы, но заниматься этим приходилось не так уж часто — обыкновенно это бывал отработанный минимум усилий — из-за вечной утренней спешки. Сейчас времени — хоть отбавляй, и я с удовольствием и особой тщательностью начинаю работать над лицом, превращая привычный торопливый ритуал в научно обоснованный творческий процесс, открываю и использую все последние достижения и новинки парижской косметики, которыми постоянно соблазнялась и на которые никогда не жалела денег… Все эти многочисленные изящные баночки, флакончики и коробочки новой волны так и оставались нераспечатанными — ждали особого случая или лучших времен, которые, кажется, не торопятся наступать… Ну, и не будем их больше ждать — веселюсь для себя!

«Хотя, как раз сегодня действительно особый случай — у меня ведь свидание», — с иронией говорю я себе, завершая священнодействие.

Да, прогресс не остановить — все просто потрясающего качества, хотя, казалось бы, то, что сделано, улучшать уже некуда… Полное удовольствие от процесса и — полное преображение.

Распаковываю новую кремовую шелковую блузку, тщательно отглаживаю ее, выбираю серые фланелевые брюки и, одевшись, подхожу к зеркалу. Может, стоит лишь чуточку добавить румян. Провожу щеточкой по скулам и снова придирчиво осматриваю себя… Последний штрих к портрету — жемчужные серьги…

Вот теперь действительно все… Нет, не все, менять нужно прежде всего выражение глаз, ведь в них теперь вместо живого огня и наивного удивления появились совсем другие оттенки — усталость, мудрость, тоска и боль. Мысленно прощаюсь со старым образом и задумываюсь о сути нового… Беру сигарету, подношу к губам и откидываю назад голову — слегка… чуточку лучше, такая изысканная раскованность с налетом загадочной отрешенности, рекламируемой последним номером журнала «Вог»… Бесстрастно констатирую: былого — не вернуть, но и в рамках нового диапазона есть некоторые возможности…

Ну, что ж — все что угодно, но только не разбитая брошенная тетка! Я дружелюбно расстаюсь со своим зеркальным отражением, делая вполне аристократический книксен.

Вооружившись определенной долей уверенности в себе, смотрю на часы — без четверти двенадцать, самое время приготовить кофе.

* * *

Виктор входит ровно в двенадцать. Наверное, слонялся у дома или выжидал в подъезде, чтобы зачем-то оказаться таким архиточным. Вид у него довольно помятый, ему явно не по себе.

Наливаю кофе себе, предлагаю ему и, сев на диван, закуриваю. Он от кофе отказывается и с удивлением смотрит на меня — курящую, но вопросов не задает.

Ловлю себя на мысли, что впервые за все эти годы разглядываю его несколько отстраненно и критически оценивающе… Какая-то максимальная степень неприязни… Неожиданно для себя, не без некоторого злорадства, начинаю отмечать — возрастные приметы уже оставили на нем свои безжалостные метки. Фиксирую внимание — их немало, и самые заметные из них — наметившийся второй подбородок, поредевшие волосы… Привычка поздних застолий и чрезмерное пристрастие к изысканной еде добавили ему несколько лишних килограммов, которые, как правило, у людей, не занимающихся спортом, идут не совсем туда — в его случае это несколько выдающийся животик, который пока еще не слишком портит фигуру, но вполне недвусмысленно намекает на будущую тучность. Наиболее же явный недостаток — значительно округлившиеся плечи, они утяжеляют общий облик и начисто лишают его былой стройности — из-за них в нем появилось что-то бабье. Картину дополняют темные круги и мешки под глазами — наверное, тоже не спал ночью, хотя где гарантия того, что его бессонная ночь — следствие переживаний и угрызений совести?

Может, тут совсем иная причина? Разговор с Клер натолкнул меня на эту мысль, и я уже не могу от нее отвлечься. Тут же и решаю, что сначала нужно узнать главное. Ровным голосом, как, вероятно, сделала бы это моя мать, в лоб задаю ему вопрос:

— У тебя есть другая?

Не знаю, как он представлял себе эту нашу встречу, может быть, ждал потока слез, обвинений, истеричного скандала — кто их знает, этих рефлексирующих, бросающихся в крайности непредсказуемых русских — но явно не этого простого вопроса, на который нужно дать такой же простой ответ. То, как он начинает юлить, лишь усиливает мои подозрения:

— Понимаешь, все не так однозначно, я же пытался тебе объяснить…

— Ничего не нужно объяснять, я хочу знать только правду — у тебя есть… любовница? — я с отвращением, но таким же ровным тоном выговариваю это слово. — Только одно слово — да или нет?

Решаю побольше молчать и дать ему полностью выговориться на эту недавно возникшую и ставшую для меня главной тему.

— Я не хотел делать тебе больно… и много раз пытался дать понять, может быть, не очень умело, что все прошло… лучшее уже было, а все, что сейчас, — так обыденно, так привычно-монотонно и тоскливо, что ничто не спасает — ни ребенок, ни наше прошлое, ни другие разумные доводы. Мне кажется, я полностью прочитал и тебя, и себя. Мне нечего тебе дать, и я ничего не жду от тебя…

— А вот это — зря…

— Понимаешь, я неинтересен сам себе таким, каков я сейчас. Я опустошен, ничего не хочу и почти ничего не могу… у меня нет планов, да и никакого интереса к жизни… я потерял право на ошибку, на собственное пространство, время и мысли… Что ты молчишь?

— Просто пытаюсь тебя понять и — ничего не выходит… по-моему, вполне нормально для женатого мужика быть частью семьи и иногда не иметь отдельных, собственных планов, да и временами жертвовать своим пространством и временем — тоже не великое геройство или невыносимое несчастье, а вполне обычный семейный долг…

— Вот-вот, это так в твоем духе, так по-русски — вечно приносить себя в жертву, помнить о долге…

— Только не начинай теоретизировать и переводить разговор совершенно в другую плоскость — в разницу культур, противоречивость и несовместимость менталитетов, запад — восток… Этих общих дискуссий я уже наслушалась и сыта ими по горло.

— Я вовсе ничего не хочу упрощать и хочу сам во всем постепенно разобраться, а для этого мне нужно уйти… Дочери будет лучше с тобой, здесь… Видишь, я же не подлец какой-нибудь, я думаю и о вас… и потом, все еще возможно, может, я и вернусь, не смогу без тебя и Мари, но я должен попробовать заново… Нам нужно пожить отдельно…


В чем ему нужно разобраться, живя исключительно отдельно? Какая прочитанная книга? Я перешагнула третий десяток и до сих пор себя не знаю, а он уже решил, что успел прочитать меня, причем, что самое занятное, — до конца… а чего стоят эти хозяйские заявочки — может, он еще вернется, а может, и еще что-нибудь… и почему это он все решает за меня?


— Пожить отдельно, нам? Я этого не требовала. Скажи просто — тебе…

— Хорошо, мне. Съеду, конечно, я.

— А как же твои рассуждения о важности предсказуемости, о необходимости монотонности в жизни?

— Эта цитата из меня сейчас совсем не к месту… Да пойми же, это я говорил о функционировании законов и общем устройстве жизни, а не о чувствах. Чувства возникают иногда вопреки всему… и тогда они не подвластны ни контролю, ни внушению, ни долгу, ни рассудку — ничему. Они или есть, или их нет…


Я уже не питаю иллюзий насчет человеческого совершенства и давно поняла, что в людях намешано всего понемногу — и темного, и светлого, и доброго и злого, и человеческая суть полностью зависит лишь от пропорций, от степени присутствия того или другого. Не всегда стоит набивать собственные шишки, чтобы приобрести личный опыт, иногда достаточно шишек других… Люди, в основе своей, непорядочны, ненадежны, безответственны и лишены сострадания. Но ведь Виктора так выгодно отличало от всех наличие именно таких качеств, как порядочность, надежность, ответственность и еще многое другое — искренность, тонкость ума, честность, доброта, умение ценить заботу и дружбу…

Сейчас я слушаю его путаные объяснения, и мне начинает казаться, что я придумала его таким, каким мне хотелось его видеть, а все упомянутое у него никогда вообще не существовало… Не могло же все так сразу взять и исчезнуть…

Хотя — зачем я играю с собой? — пора бы и привыкнуть, ведь изменения в нем начались не вчера и этот совершенно чуждый мне человек уже давно никому и ничему не сострадает и ничего не ценит, а доброты и ответственности в нем ровно столько же, сколько во мне — заблуждений на его счет… И сегодня я не впервые чувствую, что он отмежевался от семьи, это случилось давно, так что не стоит удивляться и тому, что он и сейчас ни в чем не сомневается, а спокойно режет по живому и эгоистически-убежденно сообщает мне об уже созревшем решении…

Чувствую, что постепенно начинаю приходить в бешенство, но даю себе слово — буду держать себя в руках и постараюсь не сорваться…

— Неужели ты думаешь, что я настолько завишу от тебя, что позволю тебе экспериментировать с моей собственной жизнью, с жизнью нашего ребенка и стану молча ждать твоего решения, твоего очередного приговора?!

— При чем тут «экспериментировать»?

— А как еще это можно назвать? Мы, как подопытные мыши, должны тихо и покорно сидеть и ждать — что же там решит сделать с нами, живя где-то отдельно, заботливый и думающий о нас муж и отец? Такое ощущение, что мы не в хваленой цивилизованной Франции, а где-нибудь в Иране… Идиотка… как я могла столько времени терпеть твое хамство?

— Ты сейчас тоже не на высоте…

— Наверное, сама виновата — дала тебе повод считать, что ты — хозяин моей судьбы.

— Я прошу тебя только об одном — успокойся, не горячись, давай всего лишь попробуем пожить раздельно и постараемся во всем разобраться… Я вовсе не хочу скандала. Ты ведь тоже понимаешь, что наш брак исчерпал себя, и у нас нет иного выхода — нужно, конечно, разъехаться, а потом, не торопясь, все взвесить, обдумать, сравнить… то есть, надо все сделать постепенно…

— Скандала и не будет. Твоей хваленой европейской цивилизованности никто и ничто не угрожает. Раз одна из сторон утверждает, что не может больше состоять в браке, потому что он полностью исчерпал себя, значит, действительно, браку — конец и требуется развод.

— Заметь, не я это предложил…

— Ты к этому замечательным образом подвел. Не могу сказать, что наша совместная жизнь давала и мне повод для оптимизма… мягко говоря…

— Видишь, я же был прав, я же говорил, что…

— Да уж, ты всегда прав. Поступай как знаешь, я тебя не держу, но Мари, конечно же, останется со мной — встречаться с ней можешь сколько пожелаешь… Кстати, имей в виду, имущественный вопрос, который ты затронул в своем трусливом письме, меня очень даже занимает — мне ведь придется одной растить дочь…

Пока, несмотря на весь бредовый диалог, мне как-то удается контролировать свой гнев и обиду.

— Растить дочь мы должны вместе, от этого я не отказываюсь…

Клер говорит, что не стоит торопиться, после двенадцати лет брака возможны всякие отклонения… Да нет же, какие там отклонения — я только что сказала о необходимости развода, а он и бровью не повел, проглотил и даже для виду не возразил… теперь будет утверждать, что развод — моя идея. Плевать, пусть, если ему этого хочется, главное уже понятно — он этого ждал. Мне же вполне ясно заявлено — брак ис-чер-пал себя, то есть кончился. Для чего искать лазейку? Уж лучше остаться хозяйкой положения и проговорить все самой, не ожидая, когда будет вынесен его очередной приговор… И лучше с этим покончить побыстрее.

Ничего, кроме усталости и едва сдерживаемой злости, не чувствую, поэтому пока могу говорить довольно спокойно. Думаю об одном — нужно как-то продержаться.

— Ты все инициировал сам, поэтому сам и подготовь все необходимые документы, только, пожалуйста, без долгих проволочек.

— Для развода нужна причина, и нам стоит вместе подумать о том, как…

— Найдешь. Я заранее согласна с любой причиной, по которой разведут без промедления. Что там тебе больше подходит — сексуальная несовместимость, наличие другой семьи?.. Что угодно…

— Как ты легко все приняла, неужели ты совсем разлюбила меня?

— Что?! Теперь ты решил еще и поиздеваться?!

— Ты так спокойно отнеслась к разводу, что…

— Прошу простить, месье, за очередное разочарование или, может, напротив, сюрприз — все-таки не до конца вписываюсь в ваше представление о себе, как о прочитанной книге. Лично мне приятно сознавать, что хоть чем-то удалось вас удивить. А на вопрос о наличии останков любви даже не знаю, что и ответить — настолько он нелеп. С некоторых пор именно вас, месье, очень подводит чувство меры и вкуса, о которых вы так любите распространяться.

Фиксирую учащенную пульсацию раздражения и понимаю, что снова начинаю заводиться… Нарастание нешуточное — боюсь, что скоро не смогу больше сдерживаться.

— Мы ведь можем оставаться друзьями…

— Знаешь что, катись-ка ты отсюда… дружок, да побыстрей… на сегодня — достаточно. Не знаю, как ты, но я по горло сыта всей этой чушью и мне нужна передышка…

— Но мы же еще ничего не решили…

— Мы решили главное, с деталями разберемся позже… все, вытряхивайся, предлагаю немедленно закончить первый тур переговоров… пока я еще владею собой.

— Не иронизируй, мне нелегко, я до сих пор чувствую такую сильную связь с вами…

— То есть, если я правильно тебя понимаю, мы тебя связываем… Освободись от этой иллюзии — ты совершенно свободен.

— Почему ты совсем не пытаешься бороться за семью? Почему ты так легко меня отпускаешь?

Это было слишком даже для такого законченного эгоиста, как он.

— Слушай, урод, ты издеваешься или просто… спятил?! Да кем ты себя вообразил? Режиссером?

— Почему режиссером?

— А кем же еще? Утверждаешь, что я — тормоз в твоем развитии, что наш брак исчерпал себя и одновременно хочешь, чтобы я стала удерживать тебя?! Режиссер недоволен — статистка позволяет себе действовать по-своему!

— Я просто задал вполне естественный вопрос…

— Естественный?! Ты хотя бы иногда слушай себя со стороны, мерзавец! По-моему, от воздержания сперма ударила тебе в голову! Бороться за такое дерьмо! Это же полный абсурд! Убирайся, скотина, видеть тебя больше не могу!

Я впервые бросаю ему в физиономию все эти словечки, и мне это — абсолютно легко!

— Остановись… не раздражайся, а постарайся взять себя в руки и понять, что мне сейчас придется… уйти и закрыть за собой дверь — насовсем… и это, как выясняется, довольно трудно…

— Так что ж ты тогда устраиваешь эту многословную тягомотину и не вытряхиваешься сразу? Или ты решил попугать меня этим?!

— Я действительно ухожу… только хотел, чтобы ты лучше поняла меня… полнее, что ли…

Это уже что-то совершенно запредельное — подавай ему еще и полное понимание…

— Это от меня ты ждешь помощи и сочувствия? Хочешь, чтобы я, обливаясь слезами, еще и жалела тебя? Или ты специально несешь всю эту околесицу, чтобы я не выдержала и выкинула что-нибудь предосудительное?

— Что ты имеешь в виду?..

— Разбила тебе физиономию, например, чего ты вполне заслуживаешь…

— Успокойся…

— Да, теперь я вижу — все эти наглые, снобские подначки были нужны тебе для одного — довести меня до белого каления и втянуть в свару, чтобы тебе и сейчас, и потом было легче перед самим собой и перед другими оправдывать свое сволочное желание — сбежать!

— Что ты несешь?..

— По-моему, ты давно напрашиваешься на то, чтобы я выперла тебя… Что ж, пожалуй, попробую помочь — ты уже достал меня, и видеть твою поганую рожу я больше не желаю!

Не понимаю, что со мной произошло, — он вдруг становится мне настолько отвратителен, что хочется только одного — вцепиться ему в глотку, но, пересилив себя, сначала с размаху закатываю ему оплеуху, а потом начинаю с яростью толкать к выходу.

На такой взрыв месье, конечно, не рассчитывал — испуганно вытаращив глаза и пытаясь увернуться, он начинает пятиться к двери, повторяя одно и то же:

— Прекрати, прекрати… Что ты делаешь?!

— Пытаюсь облегчить тебе уход и помогаю, как умею, — пошел вон, развивайся!

Я уже кричу во весь голос, это же издевательство — задавать в ситуации, которую он сам создал, вопрос о любви, да еще и напрашиваться на понимание! Никогда прежде не замечала за собой такой длительной ярости, но в этот момент она меня просто переполняет — я забегаю вперед, распахиваю дверь, изо всех сил выталкиваю его за порог, напоследок поддав ногой под зад…

— Плащ, — выдавливает он из себя.

Выкидываю прямо в физиономию его плащ и с силой швыряю вслед за ним зонт — дверь с треском закрывается, и я остаюсь одна…

Все-таки я сорвалась, но унизительная несправедливость происходящего так жгла изнутри, так давила и пригибала меня, что — как я ни старалась, ничего не вышло — в один миг остро полыхнуло жаром где-то внутри, в грудной впадине, и бессознательно отторглось, выплеснулось, надолго меня не хватило…

— Хорошо подумай, прежде чем сделать эффектный жест; удовольствие — на секунду, а расплачиваться придется, может быть, всю жизнь, — вспоминаю я слова матери.

Где же она находила в себе силы всегда оставаться гранд-дамой? Ведь ей пришлось пережить настоящую катастрофу — измену любимого человека, моего отца, пройти через все травмирующие этапы, удержать его самым изощренным способом, протаранив всех и вся… и тем не менее, она ни разу не позволила себе не только подобного выхлопа эмоций, но и сумела сделать вид, что вообще ничего не произошло…

Да, случившееся сегодня оказалось слишком быстрым и неожиданно определенным, а о финальном завершении и вспоминать противно, но это — не эффектный жест, мама, а просто мои сдавшие нервы, которые начинают выходить из-под контроля. Однако каков наглец — нанес удар и пытался определить, насколько качественно сделал это…

И все же, имея перед собой такой образец, как моя мать, нельзя распускаться, надо постараться в дальнейшем держать себя в руках… В дальнейшем… В каком?..

ГЛАВА 6

Продолжаю ходить на работу, заниматься хозяйством и стараюсь не расслабляться, хотя тревожное состояние усиливается… Не очень понимаю, что и когда предпримет он и как действовать дальше мне…

Так проходит первая неделя нашей раздельной жизни, неопределенность которой, тяготя и изматывая, тем не менее, доказывает, что конца света не предвидится…

Несколько раз звонит Клер, умоляет не горячиться и не торопить события. Я вкратце рассказала ей о нашем «рандеву», но она, прошедшая собственную школу аномальной семейной жизни, не считает случившееся основанием для разрыва и все еще не теряет надежды на то, что все разрешится благополучно.

Через неделю Виктор, предварительно позвонив, заявляется, снова в отсутствие Мари, — на этот раз за вещами. Напряженный и сосредоточенный, он больше уже не кажется потерянным и не пытается вести долгих разговоров.

Как ни странно, но при виде его я не только не обнаруживаю в себе раздражения и злости, которые были в прошлый раз, а, наоборот, вдруг совсем некстати вспоминаю нашу первую встречу в Москве… Пытаюсь сдержать неизвестно откуда взявшиеся слезы и подавить лишнюю и мешающую мне быть твердой и решительной мысль о том, что этот человек — отец моего ребенка и все еще мой муж…

Да что же со мной происходит? На таких постоянных перепадах далеко не уедешь. Не понимаю своего странного сентиментального состояния и могу объяснить его только одним — усталостью, хотя, может быть, это также дань привычке прошлой жизни, тринадцать совместных лет не спишешь со счетов одним росчерком пера…

Наверное, во мне еще говорят остатки сострадания, или, может, это вечная российская бабья жалость, потому что сейчас, глядя на него, вдруг ловлю себя на мысли, что все происходящее — полнейший абсурд, нормальные люди так не уходят… Может, он просто перегорел? Ведь он уже несколько месяцев работает почти без выходных, не отсюда ли и его постоянная нервозность и напряжение?.. А может, это вообще депрессия? Или кризис среднего возраста? А я, вместо того чтобы помочь, думаю о своих обидах и отгораживаюсь собственной категоричностью и непреклонностью…

А может быть, если я сейчас подойду к нему и…

Господи, неужели мне мало унижений и я в глубине души еще на что-то надеюсь? Ведь это — единственное, чего не стоит делать, он-то ни в чем не сомневается, а последовательно, с абсолютной уверенностью гнет свою линию и считает, что виной всему — наш брак…

Он ни разу больше не сказал, что его уход — дело временное, попытка во всем разобраться. Видно, он во всем уже давно разобрался, вон приволок с собой две огромные пустые сумки. И вообще, нечего задавать себе вопросы и самой на них отвечать, лучше послушать, с чем он пожаловал на этот раз.


Не знаю, готовился ли он заранее или это получилось естественно, но его внешняя неприступность и внутренняя отрешенность, которую я сразу почувствовала, и особенно начальная фраза — «Надеюсь, на этот раз мы сможем общаться, как цивилизованные люди», произнесенная, под стать виду, дружески-отстраненным тоном, сразу больно задевают меня. В отличие от него, как выясняется, я все еще завишу от прошлого, и эта зависимость мешает мне: трудно быть последовательной, — я зависаю и над настоящим, впадая из одной крайности в другую…

Он говорит, что пока временно живет у Шарля. Я вспоминаю, что Виктор раньше рассказывал мне о своеобразных способностях своих друзей манипулировать отношениями с подружками. В частности, по его словам, на Моник у Шарля особый способ воздействия — укрощение строптивой, без особой фантазии — методом кнута и пряника…

Не зная, что может происходить в действительности у совместно проживающих в одной небольшой квартирке парочки холостяков — собственного мужа я уже внутренне освободила от себя и причислили к этой славной когорте, — я решаю меньше говорить и больше слушать.

Виктор продолжает пунктирно извещать меня — даже при наличии разных ритмов и темпераментов, они не стесняют друг друга… Подумав, добавляет, что, несмотря на отсутствие проблем, он долго там не собирается оставаться и уже начал подыскивать себе квартиру. Кроме этого узнаю, что он уже виделся с Мари у родителей, и в следующее воскресенье договорился пойти с ней в зоопарк. Он доволен — она без лишних вопросов приняла его объяснение, что из-за работы ему нужно временно пожить отдельно.

Я интуитивно чувствую, что он уже переступил через наш брак — спокойное, информативное изложение событий подтверждает это — все его мысли только о дальнейшем устройстве своей собственной жизни, в которой я уже не присутствую…

Он поспешно заполняет вещами снятый с антресоли дорожный чемодан и принесенные сумки, выкладывает из кармана ключи от квартиры, прощается многозначительным — «До встречи, обговорим детали позже»…

Не дождавшись от меня прощальных слов, он как-то боком выскальзывает за дверь — очевидно, опасается, что я опять накинусь на него. Но я и сама понимаю, что есть планки, ниже которых опускаться нельзя, и даю себе слово помнить об этом.

Дверь, как и раньше, осторожно закрывается — он не забывает об этом никогда… И тут я впервые отчетливо понимаю, что случилось непоправимое — он ушел, и, скорее всего, навсегда…

* * *

Бессонница не проходит и начисто изматывает меня, сигареты не спасают, пью я больше обычного. Чувствую себя на пределе. Мне больше не хочется выяснять отношений, но все же небезынтересно понять — неужели ради сомнительного удовольствия ютиться со своими чемоданами в тесноте у Шарля можно было наплевать на взаимные обязательства, на ребенка, уютный дом, нашу общую историю и память, на секс, наконец? Какая-никакая, но это была отлаженная жизнь, теперь же начиналось что-то неизвестное…

Понимаю, что продолжаю толочь воду в ступе, пытаясь заниматься бесконечными анализами… Может быть, позже и научусь следовать материнским советам — смотреть на все мешающее сквозь стеклянную перегородку, но пока ничего не могу с собой поделать и продолжаю эти внутренние монологи…

Хоть решающие слова уже и сказаны, но как же это трудно — рвать в самом деле. Знаменитые парадоксы женской логики — в действии…

Вроде, начинали с ним одинаково, а заканчиваем — по-разному: он — решительно и бесповоротно, а я, хоть и понимаю неизбежность разрыва, раздираю себя на части, задавая себе этот вечный вопрос — а могло бы у нас с ним все сложиться по-другому?

Я ведь так же, как и он, училась постигать на собственной шкуре бесконечные метаморфозы бытия… Не знаю, как он, но я постепенно поняла, что чересполосица в семейных отношениях — неизбежна, а нежно-розовая, восторженно-романтическая прелюдия к ним — недолговечна… Она — лишь нежная памятная ниточка, которая связывает супругов с более глубокими чувствами и существенными обязательствами. В этих последующих взаимоотношениях так много всего замешано — нежности, дружбы, доверия, теплоты, и во всем этом многообразии столько разных оттенков, неповторимых в каждый отдельный день! И я уверена, при желании обеих сторон сохранить брак наскучить это не может.

А у нас с мужем взаимного стремления не случилось… Я нафантазировала себе любовь, думая, что дождалась любви ответной…

Но, хотя у меня тоже были свои ожидания, которые не оправдались, обиды и разочарования, особенно в этот темно-серый период, которые не слишком обнадеживали на изменения к лучшему, я все же старалась преодолеть свою неудовлетворенность и терпела, спускала ему многое, чтобы только не стало хуже. У нас никогда не было идеальной гармонии, даже в самом начале, наши вкусы, интересы и привычки порой расходились, но я не считала и не считаю до сих пор, что в брак должны вступать только однояйцевые близнецы и что разность характеров — причина для распада отношений.

Я не считаю, что брак способен полностью убить чувства. Многие заблуждаются, полагая, что если больше нет начального восторга, то все закончилось… Собственные печальные изыскания убедили меня в том, что оглядываться назад и сравнивать — не стоит; необходимо постараться воспринимать реальность такой, какая она есть, сейчас, а для этого важно сохранить барометр души, способный регистрировать все ее отклонения… Но и это еще не все — обеим сторонам нужно научиться умению не просто фиксировать меняющиеся фазы, но и вовремя перестраиваться в соответствии с ними — попросту говоря, стоит учиться ценить то, что осталось, и постоянно пытаться обновить, улучшить приевшиеся отношения… и делать это нужно до конца… Это, конечно, не слишком вдохновляющий рецепт, но ведь других-то возможностей нет… Я, по крайней мере, делала это постоянно, но не нашла понимания с его стороны…

Мы виноваты оба — слишком закопались в своем мирке, увязли в своих семейных ссорах, не сумев даже толком разобраться, почему все вдруг завертелось в таком бурном темпе… Да, если пытаться «дойти до сути», поймешь, что ее-то и не было — хотя мы постоянно и ссорились вплоть до его ухода, неразрешимыми проблемами наш брак не был отягощен, а происходило все по инерции, замешанной на необъяснимом взаимном раздражении…

Но ведь было же что-то, толкнувшее меня к нему, заставившее решиться на этот брак… Да, начало было прекрасным, особенно его короткие наезды в Москву. Вполне романтическим оказался и первый период совместной жизни… Потом все медленно покатилось вниз — он не выдержал наших совместных трудностей, связанных с болезнью дочери, и начал постепенно отдаляться. Но не все и тогда в семье было постоянно унылым, были и куда более приятные периоды — доверительности и даже нежности…

Мне казалось, что он тоже понимает — чувства с годами меняются. В них в определенное время обязательно начинается некий этап приземленности, но в этом есть и нечто позитивное — исчезает иллюзорность представления о бесконечной любви, как о единственной возможной основе брака; оказывается — такой бесконечности не существует, она начинает прерываться, возникая лишь от случая к случаю, превращаясь в отдельные памятные эпизоды…

Брак, в определенном смысле, — капитуляция, сдача собственных позиций, и его успешность зависит от того, насколько обе стороны могут и готовы отступать ради достижения общего покоя и согласия. Эта житейская мудрость, которую я успела постичь на собственном опыте, конечно, не сахар. Но и она совершенно не означает только пресность, скуку и инерцию безнадежности, потому что осознание этого и возникшие взаимные обязательства не исключают периодического обновления, которое достигается за счет более полного знания сильных и слабых сторон друг друга с вытекающим отсюда осознанным желанием — найти способ доставить друг другу радость, сделать что-то неординарное, тем самым скрасив однообразие и возвысившись над обыденностью… В этом и состоит, на мой взгляд, формула семейного счастья.

И ведь мы еще достаточно молоды и наши другие резервы для обновления далеко не исчерпаны… У меня какое-то время была тайная надежда на то, что наши отношения можно было бы изменить, заведя второго ребенка, уже сознательно, заново пройдя через все этапы… Кто знает, как изменилась бы тогда наша жизнь; а сколько радости это доставило бы Мари, которая обожала придумывать истории с неизменным присутствием младшей сестры или брата…

А может, все к лучшему, а то повязали бы себя еще на одно десятилетие… хотя кто знает… а вдруг все действительно изменилось бы…

Все, на сегодня — достаточно, пора спать… жизнь продолжается, а мне завтра вставать в семь утра.

Решительно выключаю свет и пытаюсь заснуть, но ничего не получается — мысли наплывают одна на другую, перемешивая прошлое с настоящим…

Когда же я перестану анализировать, метаться, сожалеть и привыкну к этой единственной мысли — мы разводимся, и это решение — необратимо? Наверное, не скоро… Неужели все женщины устроены таким нелогичным образом? Ведь, с одной стороны, я абсолютно ясно понимаю, что так жить нельзя, и уже решилась на развод, а с другой, немного поостыв, начинаю прокручивать в сознании и извлекать из себя разные позитивные воспоминания и ищу оправдание своему бездействию. Почему же Виктор с такой видимой легкостью избавляется от нашего прошлого? Неужели он и вправду ушел только потому, что осознал: нашим отношениям — труба и из них больше ничего не выйдет?

Бессмысленно отрицать очевидное — у нас начались заморозки, наступило полное охлаждение, но я никогда не поверю, что существуют браки, в которых не было бы охлаждения — когда выпивается все, что на поверхности, и уходит новизна, неизбежно наступает привыкание, и с этим ничего не поделаешь.

Но кроме этой неизбежности есть еще и другие измерения, более глубинные слои, связывающие супругов, и я все время ждала, была готова — прояви он хоть немного ответного желания — не рвать и перечеркивать, а пойти навстречу, попробовать снова и попытаться спасти пусть не самый удачный и безоблачный, но и не совсем уж безнадежный тринадцатилетний брак.

Вот и не верь после этого разным приметам — обручальное кольцо, подаренное им, оказалось не моего размера, а наш брак разваливается на цифре тринадцать.

На этой последней мысли я решительно обрываю себя и раскрываю книгу — может, смогу хоть за чтением отключиться от бесконечного разговора с собой.

* * *

Вскоре я узнаю правду — вот уж и впрямь все старо, как мир… Случайно встречаю в магазине Моник, бывшую подружку Шарля. Мне не хотелось общаться ни с кем из наших прежних совместных знакомых, но она первая окликает меня, узнав издалека:

— Привет, Изабель! Несмотря ни на что, выглядишь — великолепно! Похудела, побледнела, но это тебе идет. А как наш герой-любовник?

Внутри что-то обрывается. Так вот, оказывается, в чем дело! Но не подаю вида и говорю как можно небрежнее:

— Как? Не очень себе представляю… Могу лишь сказать — где… сейчас он временно, пока не снимет квартиру, живет у Шарля. Все давно уже шло к разрыву, и определенность всегда лучше. Кстати, ты ее видела?

— Да это же его прежняя пассия, страстная любовь молодости — Одиль. Не только видела, я ее давно и прекрасно знаю. Вернулась из Англии после смерти мужа, он был культурным атташе в Лондоне. Надеюсь, ничьих секретов не выдаю, об этом всем хорошо известно. Только не очень понимаю, зачем ему снимать квартиру. Теперь у нее роскошная вилла в Ницце, шикарная, недавно купленная квартира в центре Парижа — целый этаж…

Вообще, светская жизнь в Лондоне сделала из полной сумасбродки настоящую леди. Но характер у нее всегда был стервозный, поэтому я не удивлюсь, если он снова запросится назад.

— Ну, для меня это вопрос решенный, и развод — дело времени. А как ты?

— В отличие от тебя, никак не могу решиться навсегда порвать с Шарлем.

— Мне казалось, вы подходите друг другу.

— Не уверена, более того, уверена в обратном — ничего хорошего у нас не может получиться, но каждый раз, когда он просит вернуться, уступаю.

— А в чем проблема?

— Он безумно ревнив.

— Ревнует, значит — любит…

— У него ревность — патологическая, а в гневе он — отвратителен, может и врезать.

— Никогда бы не подумала, он ведь с тебя пылинки сдувал.

— Да, впечатление производить он умеет и любит, но быть ровным и приятным постоянно — не его чашка чая, как говорят англичане… хотя в лучшие времена с ним вполне жить можно — заботлив, нежен и любовник непревзойденный. Пыталась заводить романы — ничего не выходит, сразу начинаю сравнивать и все не в пользу нового партнера… Не знаю, что это — привычка, или просто такая вот однолюбка, моногамная дура… И это в нашито раскованные дни… Но от себя не убежишь…

Мы о чем-то еще щебечем и прощаемся, договорившись перезваниваться и встречаться.

ГЛАВА 7

Никак не ожидала, что это известие так больно ударит меня, ведь я к нему была уже почти готова… Почти…

Продолжаю автоматически двигаться между стеллажами с продуктами, выбирая нужные мне — по списку. Опыта у меня в этом почти никакого, даже не знаю, где что искать. Раньше покупка продуктов была обязанностью Виктора, теперь все домашние заботы лежат только на мне. Рассчитываюсь в кассе и, загрузив тележку, медленно иду к машине, пытаясь сдержать слезы…

Теперь все полностью встает на свои места. Да, особой наблюдательностью я явно не отличалась, да и интуиции у меня не было никакой — полная разиня и простофиля, ведь все было так легко просчитать, так очевидно! Вот и объяснение его настроению, участившимся командировкам, желанию спать в кабинете, письму, его решимости, да и моей хандре — я ведь давно почувствовала, что он радикально переменился…

Но почему же я такая безнадежно-законченная, слепая, бесчувственная дура, настоящее бревно — без элементарной женской интуиции? Неужели мне нужно было обязательно ткнуться мордой в дерьмо, чтобы я смогла почувствовать его запах? Нормальной женщине, Клер, сразу пришло в голову: просто так в никуда никто не уходит, а я столько времени топталась на месте с зашоренными глазами, исходя исключительно из веры в человека, который тринадцать лет назад поклялся мне в вечной любви!

В памяти начинают всплывать его увертки, ухищрения и промахи — их ведь было предостаточно! Будь я менее уверенной в нем, в его честности и надежности, все сложилось бы иначе и я не оказалась бы в дурацком положении рогоносицы, доведя себя до такого идиотского состояния… Ничего ведь не стоило один раз набрать его рабочий номер и выяснить, действительно ли он в командировке! Хоть это и очень противно…

А чего стоят эти притянутые за уши отговорки, что он, дескать, останется ночевать у кого-то из друзей, потому что немного перебрал и не сможет сесть за руль… А последний фортель, связанный с днем его рождения, когда он…

Понимаю, что трачу впустую время и силы, вспоминая и выясняя хронологию и подробности его бесстыдной лжи и моей беспросветной глупости… Нужно постараться взять себя в руки… Да, я должна вырваться из замкнутого круга, найти в себе силы не отвлекаться ни на что, кроме главного — хорошо спланированного развода, а всем запоздалым мыслям нужно сию минуту положить конец, не стоит нырять в эту опасную трясину…


Я говорю себе правильные слова, в которые не верю, потому что трясина уже начинает засасывать меня… скорее всего, они — просто защитная реакция организма от погружения в полное отчаяние, поэтому они мне не помогают и ни в чем не убеждают — сообщенная Моник новость так оглушает меня, что я не помню, как добираюсь до машины. Механически складываю пакеты в багажник, и вот я уже в машине — не села, а провалилась, привалилась к сиденью и застыла, тупо и бессмысленно глядя сквозь стекло на все окружающее меня, ничего толком не различая…

Потом — постепенно — начинаю чувствовать полное неприятие всего, на чем удается остановить взгляд и сконцентрировать внимание… Ненавистно все — и этот серый пасмурный день, и сырой воздух с запахом бензина, от которого к горлу подступает тошнота, и бесконечная, унылая, как тоска, подземная заплеванная парковка с мрачными бетонными стенами… и даже голос из динамика, рекламирующий сниженные товары и неродную речь… Все это разом отторгается от меня, становится гнетущим, враждебным, и тогда, закрыв глаза, чтобы ничего этого не видеть, я выплескиваю свое несчастье в беззвучном крике:

— Что я здесь делаю?!

Я приехала сюда к мужу, здесь у меня появились дом, семья. Это был мой мир, устойчивый и надежный. Был…

Что же остается у меня от него, кроме дочери, без чего я не смогу прожить? Ничего. И что я скажу ей? Не знаю…

Но зато теперь точно знаю — оставаться здесь я больше не могу и не хочу, незачем — раз все кончилось, надо ехать домой, в Москву.

Это «домой, в Москву» вырывается непроизвольно и означает одно — я так и не вписалась, не прижилась, не прикипела душой к Парижу… и, слава Богу, я, наконец, произнесла вслух то, что столько раз подавляла в себе…

А Мари? Как же ее школа, окружение, подруги? Она же француженка…

Но она ведь и русская… А к Москве она привыкнет, в ее возрасте это не так уж трудно…

Сквозь обиду и боль я неожиданно ясно понимаю, что Виктор своим разрывом дает мне возможность сделать то, о чем я втайне задумывалась, но не решалась озвучить, когда мы жили вместе, — уехать в Москву. Я загоняла это желание вглубь, потому что оно было почти нереальным. Реальным был вопрос — как лучше организовать жизнь, чтобы дочь не отдалилась от меня в будущем? Останься мы в Париже, со временем это неизбежно произошло бы, я уже понемногу начинала это чувствовать.

Я неизменно пытаюсь сохранить в семье ускользающий «русский дух», не желаю полного офранцуживания — думая не о себе, ведь мне это не грозит, а о дочери. Но все отчетливей осознаю тщетность своих попыток, чувствуя, что только своими усилиями мне не удастся приобщить ее к безбрежному русскому миру, увлечь русской жизнью, литературой, искусством… дело может дойти до того, что Россия для нее будет потеряна, станет беспредметным звуком, а ненужность, невостребованность ее русскости сделает ее обычной француженкой. Это все может отдалить нас друг от друга — она просто перестанет во мне нуждаться…

Я постоянно напрягаюсь, изобретая разные методы, чтобы уговорить ее почитать русские книжки, посмотреть фильмы. Говорим по-русски мы только дома, когда бываем вдвоем, с Виктором же она говорит всегда только по-французски. Хоть я и очень стараюсь, но моя дочь в Москве — действительно иностранка, и все сразу отмечают ее французский акцент и не совсем правильную манеру выражаться. Меня это давно уже начало беспокоить, но все эти мысли обретают завершенную форму только сейчас.

В какой-то мере я должна быть благодарна мужу за то, что он облегчает мне решить, казалось бы, неразрешимую задачу — уехать в Москву и увезти с собой дочь. При нынешнем раскладе его адюльтере — у меня есть все шансы это сделать, в любом другом случае сделать это невероятно трудно, ведь французская Фемида так закручена, что права матерей-иностранок минимальны. Я уже знала о нескольких громких процессах, когда отцы-французы, пожелавшие оставить детей при себе, выигрывали дела в суде.

Мысли скачут — наверное, то же чувствовала моя мать, когда узнала об измене отца, не думала я, что и мне придется оказаться в подобной ситуации…

Тогда она сделала невероятное — удержала отца и сохранила свою семью, но нужна ли была ей самой и всем нам такая жесткая форма защиты? Может быть, она так боялась одиночества, что сделала то, чего люди должны стыдиться до конца своих дней? Что же говорила она себе, когда решилась на такое?

Нет, не буду даже думать об этом — не могу и не хочу быть твердой и несокрушимой, как она, выяснять все детали фиаско своей семейной жизни, копаться в этом — отвратительно… пусть уж лучше все останется грузом до конца непроясненных отношений, мне вполне достаточно причины… Зачем держаться за жалкие обломки прежнего благополучия, ведь брака больше нет, и не нужно ничего себе объяснять и придумывать. Развод — это простая формальность, через главный кошмар предательства я только что прошла и все еще жива…

Меня начинает бить нервная дрожь, мне хочется куда-нибудь спрятаться, уйти в темноту, выключиться, исчезнуть, не быть…

Но я тут, и ни уйти, ни спрятаться не получится, с этим придется жить дальше, ведь у меня немало обязательств на этом свете… А раз так, я должна справиться с собой и со всем остальным, у меня должно хватить сил…

Бывают удары и похуже — Марине, в ее девятнадцать лет, решившейся рожать без всякой поддержки, брошенной моим отцом, было наверняка труднее моего, но она как-то справилась… Та история уже давно закончена — хотя как знать? Может, жизнь и сведет меня с нею — у меня ведь есть сводный младший брат, ее сын…

Пройдет время, закончится и эта банальная история супружеской неверности. И только от меня сейчас зависит, как она закончится, что оставит она мне самой, моей дочери — ведь то, что происходит в настоящем, скоро станет прошлым, где уже ничего нельзя будет исправить…

Но пока еще — не стало, сейчас еще длится настоящее… И меня в нем унизили, элементарно предали и растоптали… Но я не хочу быть несчастной и брошенной неудачницей! Так что же мне делать? Терпеть и удерживать нелюбящего и предавшего меня мужа? Бороться за семью, устраивать слежку, как мать, опускаясь до интриг и хитростей, собирая на него досье, свидетелей? Хочу ли я этого?

Нет, я не хочу такой семьи, такого груза на своей совести, такой памяти… Уж лучше оказаться на щите и стать проигравшей стороной…


Все эти обрывочные мысли и воспоминания ни на минуту не оттесняют внутренней тяжести и тупой, ноющей головной боли… Равнодушные, чуждые мне люди — за тринадцать лет так и не удалось никого встретить, с кем хоть как-то захотелось бы сблизиться! — неторопливо проходят к своим машинам, нагруженные покупками, и выезжают с парковки. Я продолжаю сидеть в машине и пытаюсь убедить себя в том, что нужно найти в себе силы пережить свое несчастье и пройти через обиды, боль, стыд…

— Ничего нет вечного, — говорю я вслух. — Все, конечно, пройдет, все — рано или поздно — проходит…

Нет, нужно как-то остановить это бредовое самокопание и блуждание в прошлом — это не приносит никакого утешения… Чувствую, что еще немного и мне уже не вырваться из круговорота безысходности, но как приказать себе освободиться от всего, чего я уже никак не могу изменить и исправить?..

«Перестань бредить наяву… Очнись…»

Эти заклинания понемногу начинают действовать отрезвляюще, а может, усталость и холод достигают своего предела — меня начинает колотить настоящий озноб…

«Все, безмозглая, доверчивая, романтичная дура, прекрати ныть, делай же что-нибудь, заведи для начала машину и отправляйся домой, твой ребенок нуждается в тебе…»

Мысль о дочери действует как удар хлыста, и я лихорадочно завожу машину… Теперь у меня одно-единственное желание — поскорее выбраться отсюда домой, мне немедленно нужно увидеть ее…

Я гоню на предельной скорости, не обращая внимания на знаки и светофоры…

— Черт с вами со всеми, я вас не боюсь, вы не добьете меня, — кричу я, обращаясь непонятно к кому, — я выберусь из всего этого дерьма, в которое влезла по самые уши, и так просто не сдамся!

Такое лихорадочное переключение на действие странным образом помогает — и хоть мне все еще тяжело, но понемногу что-то отпускает в груди и становится легче дышать… Все, хватит, пора остановиться и подвести черту — да, мне тяжело потому, что я только что узнала об унизительной измене и предательстве мужа, но эта определенность гораздо лучше, чем ожидание непонятно чего — у меня теперь появляется цель…

Эти мысли прибавляют мне решимости и злости — больше никаких ошибок, хватит, нажилась в придуманном мире… теперь только самоконтроль, трезвая оценка ситуации и всех последующих шагов. Быть слабой я просто не имею права, я должна думать о будущем, и не только о своем собственном.

С сегодняшнего дня — никакого нытья… Бывают же обстоятельства, которых не изменить, они — как смена времен года, стихии или выпавший зуб — принадлежат к неумолимой и вечной объективной реальности. Поэтому нужно и к этому удару относиться именно так — принять как свершившийся факт, смириться с ним, но ни в коем случае не позволять себе стать жалким и сломленным ничтожеством, вгоняющим себя в депрессию только потому, что кому-то захотелось новых радостей. И вообще, долой тупую бабью боязнь одиночества — одиночества вдвоем, вернее, втроем, ведь здесь не банальный треугольник. Да и о каком одиночестве может идти речь, когда у меня есть дочь? Это — желанное уединение с ней, родным мне человеком, и это — единственное и неизменное, что остается со мной от прежней жизни. Все остальное должно потерять значение — и потеряет…

ГЛАВА 8

Работы в этом семестре много, и, по крайней мере, днем не остается времени на тяжелые мысли и ненужные сожаления… Думаю, стоит выписать снотворное — все ночи напролет не смыкаю глаз и до одури читаю…

Наверное, из-за бессонницы и общего переутомления все происходящее воспринимается еще туманнее, чем раньше. Работаю в режиме автопилота — что-то объясняю, читаем вслух, повторяем хором, работаем в парах, в лингафонном кабинете, поем, чему-то даже смеемся — кажется, моей шутке… Так толком и не поняла, чему именно, но слушатели расходятся, судя по всему, вполне удовлетворенные происходящим…

Наконец наступает долгожданная пятница — еду домой, отпускаю прислугу, кормлю дочь ужином и думаю лишь о том, чтобы выспаться… Мари сообщает, что мне дважды звонила Клер.

Клер, конечно, умница, добрая душа, беспокоится и не хочет навредить ни мне, ни ему. Все еще на что-то надеется… Интересно, знает ли она уже всю правду? Наверняка — нет, иначе уже давно примчалась бы. Будет лучше, если она узнает все от меня. Я уже немного отошла от первоначального шока и способна общаться, но не сейчас — в присутствии ребенка говорить с ней об этом не буду…

Выключаю телефон — позвоню завтра: Мари уйдет с ночевкой к подружке и я буду свободна целый день.

* * *

Утром Клер опережает меня звонком — договариваемся встретиться и пообедать в уютном ресторанчике «Шартье», недалеко от моего дома. Там прекрасно готовят любые дары моря, а их мидии под сырным соусом — пальчики оближешь! В моем придворном ресторанчике я знаю весь персонал и все в нем знают меня. Я неважнецкая кулинарка и нередко заказываю еду на вынос. Здесь знают вкусы моего семейства и кормят нас со скидкой. Всех своих гостей я обязательно тащу сюда — столик нам всегда обеспечен, а моему приходу всегда рады.

Так и есть — увидев меня, Жан радостно улыбается, приветствует нас и проводит к свободному столику. Мы заказываем салат, мидии и бутылку божоле.

Клер справляется о моем здоровье и с беспокойством смотрит на меня — наверное, я похожа на привидение. Достаю пудреницу: действительно, в лице — ни кровинки, под глазами — тени, но ничего не хочется исправлять, хотя косметичка с собой. Сидя напротив солнца, чувствую, что солнечный свет неприятно действует на меня и в глазах начинает резать — сказываются бессонные ночи… Вынимаю из сумки темные очки, надеваю их — как будто спряталась, отгородилась от всего мешающего… Сразу становится легче…

Клер молчит и терпеливо ждет новостей — раз она ничего не говорит, значит, действительно, еще не знает всей правды…

— Клер, на сей раз, кажется, все-таки жена последней узнает подробности. Обыкновенная история, как ты и предполагала, — у него любовница.

— Он тебе сам сказал?

— Мне рассказала Моник — представь себе, ни для кого, кроме нас с тобой, это давно не тайна…

Сказала и тут же пожалела, поняла, что поторопилась, надо было как-то подготовить — она побледнела и полезла в сумочку за сердечными лекарствами, торопливо положила пилюлю в рот и, налив в стакан воды, жадно выпила… Я знала, что у нее давно пошаливает сердце, она не раз говорила, что без лекарств теперь — никуда, но мне не приходилось видеть, как это бывает — вдруг, сразу… С минуту она молчит, сидя с закрытыми глазами, потом, отдышавшись, говорит:

— Чертово сердце, всегда некстати… Не обращай внимания, скоро пройдет… Я так этого боялась… Ты ее знаешь?

— Некая Одиль, его старая связь.

— Боже мой, это же полный кошмар! Он влип! Эта вампирша высосет из него все силы! С другой стороны, может, оно и к лучшему, есть надежда, что это — временное затмение, ведь у него уже был с ней печальный опыт, не переживай… Нет, мне давно нужно было вмешаться…

— Послушай, Клер, я решила поговорить с тобой не потому, что хочу его вернуть, а потому, чтобы ты узнала от меня. Мы с ним уже все обсудили, если этот бред вообще можно назвать обсуждением, и решили развестись — здесь уже ничего нельзя изменить, прими, пожалуйста, этот факт, как сделала это я.

— Не порите горячку, нельзя так сразу, с места в карьер, у вас — ребенок…

— Только сразу и надо, а ребенком привязывать бесполезно, да и не хочу…

— И что же теперь — скандал, разбирательство?

— Никакого скандала. Несмотря ни на что, я решила, что все должно оставаться в цивилизованных рамках — не хочу уличать его в адюльтере, заниматься поисками свидетелей и тому подобными малоутешительными вещами… У нас в прошлом хоть и чертова дюжина, но не совсем уж все пропащие тринадцать лет, у нас навсегда остается общее — Мари, и ради ее покоя и будущего мы не должны расставаться врагами. Вот здесь ты и сможешь нам всем помочь.

Господи, выдаю одни стереотипные фразочки, как в дешевом романе, но, к сожалению, происходящее — не занимательное чтиво, а моя жизнь, и почему-то, кроме этих фраз, мне ничего другого не приходит в голову… А раз так, то придется выключить свою самокритичность и прочие интеллигентские штучки и действовать по плану. Мне нужно вырвать у него согласие на отъезд дочери, а для этого необходимо отслеживать каждую конкретную ситуацию, еще лучше — все предвидеть заранее, а не плестись в хвосте у событий.

— О Боже! Вы меня совсем сведете с ума! Ты серьезно? Без всякой паузы, сразу — на развод?

— А как иначе можно к этому относиться? Пойми, Клер, он сделал то единственное, чего я никогда не смогу простить, да ничего другого просто и не остается — прежде всего потому, что этого не хочет он…

— А вдруг потом одумаетесь, да будет поздно? Пережить можно все. Я ведь пережила гирлянды мужниных пассий…

— Клер, тебе надо поставить прижизненный памятник…

— Извини за бестактный вопрос, можешь не отвечать, если не хочешь — ты его совсем разлюбила?

— Какая любовь, о чем ты… я сейчас вообще ничего не чувствую, кроме усталости… знаешь, как говорится — «нет ни сил, ни стимулов бодрящих»… так это точно — про меня…

Я впервые говорю с ней по-русски. Происходит это совершенно механически — она понимающе разводит руками. Этот жест, очевидно, означает — вот, мол, уже оторвалась… Перевожу ей строфу и ловлю себя на мысли, что веду себя, как отец, который чуть что — начинает цитировать… Возвращаясь к ее вопросу, продолжаю:

— В данный момент я просто не могу и не хочу ни о чем думать. Он сделал для этого все, что мог… короче, не знаю, что тебе сказать, все так противно, не хочу больше в этом копаться…

— А как ты себе представляешь дальнейшие события?

— Скажу тебе правду — думаю о переезде в Москву. После всего, что случилось, я не могу здесь оставаться.

— Зайчику там будет непросто, это же такие изменения в жизни… Весь привычный мир рухнет…

— Все не так трагично, Клер — Мари неплохо говорит по-русски, у нее светлая головка, и я уверена — она все быстро наверстает, тем более что в Москве есть французские школы… само собой — родители на первых порах мне помогут…

— Ты уже сообщила им?

— Нет, и пока не собираюсь — расскажу им только тогда, когда все будет кончено.

— А может быть, нам всем стоит объединить усилия — ведь он так уважает твоих родителей…

— Только не это, Клер, пожалуйста… Я и так не в лучшей форме, а постоянные перезвоны с Москвой и их вмешательство не помогут мне ничем, только ухудшат ситуацию — я ведь им никогда ничего не рассказывала, изображая семейную идиллию… чего доброго, захотят приехать в Париж, выяснять и уговаривать… Я этого не вынесу, да и что они могу сделать, как повлиять на то, что уже случилось?

— Не могу в это до сих пор поверить…

— Придется… нужно только умерить эмоции и включить разум. Так вот, к вопросу о родителях — не хочу втягивать их в лишние проблемы, ты же сама знаешь, как они заняты, да и у отца постоянные проблемы со здоровьем. Хочу через все пройти сама, без воздействий и влияний со стороны — мне все равно теперь все придется делать самой…

— Не говори так, ты — не одна, и я, и даже Юзеф — на твоей стороне, и мы попытаемся сделать все, что можем…

— Ты — другое дело, не хочу никаких недомолвок между нами. Ты — близкий мне человек по духу, моя подруга, а не только наша бабушка… Очень прошу тебя — помоги, мне сейчас очень плохо…

— Моя дорогая, мой беспардонный сын теряет самую большую ценность в своей жизни из-за безответственности и глупой прихоти, но с этим, судя по твоей убежденности, уже ничего не поделаешь…

— Я смогла бы пережить все, кроме этого…

— Да, ты — слишком цельная натура, и мне так не хочется тебя терять, не говоря уже о нашей дорогой малышке. Бедный зайчик, сколько ей предстоит пережить… Как представлю себе, что весь ее мир, в котором так необходимы и мама, и папа, весь ее налаженный ритм будут потрясены и… уничтожены, так сразу начинает ныть сердце…

— Бои местного значения происходили у нее на глазах, хоть я и старалась сдерживаться, как могла. Думаю, для нее это не станет слишком большой неожиданностью…

— Наверное, он пошел в своего папочку и проклятые гены сделали свое черное дело… И все-таки знай — я хочу поговорить с ним, и поговорю… пусть посмотрит мне прямо в глаза… Уверена, ему это будет непросто, и он десять раз подумает, прежде чем окончательно сделать эту глупость. А уж я постараюсь привести его в чувство… еще посмотрим, чья возьмет… может, мне как-нибудь и удастся образумить его…

* * *

Клер решает выяснить детали у Виктора сама, и я не останавливаю ее, хотя понимаю, что все напрасно, и ничего не жду от этих переговоров. Просто не хочу ни на что влиять — пусть она делает сейчас то, что считает нужным, чтобы позже не мучиться напрасными сомнениями, упрекая себя в бездеятельности… как не раз делала я, размышляя о той истории с отцом.

Наверное, это был нелегкий для нее разговор — когда мы встречаемся в следующий раз, она выглядит бледной, измученной и постаревшей. Мы обнимаемся, и Клер, прижав меня к себе, вдруг начинает тихо плакать у меня на плече.

Я благодарна ей за эти слезы, не выдерживаю сама и тут же начинаю реветь… Мы стоим, обнявшись, понимая все без слов — так мы прощаемся друг с другом…

Беру себя в руки, усаживаю Клер в кресло и иду на кухню готовить кофе. Теперь придется научиться многому — в частности, как максимально спокойно, без нервов обсуждать малоприятные вещи. Взять на этот раз себя в руки мне помогает не только выстраданное желание быть твердой и присутствие Клер, но и малоутешительная, зато придающая злости мысль, что, в отличие от нашего минора и скорби, он-то уж точно не страдает, а пребывает совсем в иных измерениях.

Сварив кофе, разливаю его по чашкам и приглашаю Клер в гостиную, где и узнаю подробности разговора.

Не знаю, добавляет ли она что-нибудь от себя, чтобы сгладить результаты несостоявшегося трудного предприятия — переубедить его, или он действительно снова становится самим собой и показная вежливость и эстетствующие замашки возвращаются к нему… Ну, да это теперь не имеет особого значения, сейчас важно не то, чего хочется или не хочется ему для себя, а что он предпримет по поводу Мари.

— Во-первых, — говорит Клер, — он просит у тебя прощения за все неприятное, что когда-либо наговорил тебе… Во-вторых, благодарит тебя за все прожитые вместе годы и за прекрасный подарок — Мари…

В-третьих — и это для меня главное, Клер сообщает, что Виктор надеялся, что я все-таки останусь в Париже, считая, что Мари здесь будет лучше во всех отношениях, но он не будет противиться моему твердому желанию увезти с собой дочь в Москву, хоть это решение далось ему не просто.

— Он несколько раз повторил, что Одиль тут ни при чем, что ты слишком хороша для него и он не может, устал напрягаться, пытаясь соответствовать непревзойденным качествам твоего характера… он полностью осознал, что ему никогда не дотянуть до твоего совершенства, и эта вечная неполноценность рядом с тобой угнетает его — у него подрублены крылья…

— Как обычно, когда нечем оправдать себя, в ход идут лишь общие красивые фразы…

— Но вид у него и в самом деле ужасный… Может, не будешь спешить? Не верю я в повторную любовь с таким оборотнем, как эта бестия… Подождем, пока там что-нибудь пойдет не так, — она печально смотрит на меня, и я чувствую, что в этот исход она и сама не верит…

Бедная Клер, ее роли не позавидуешь, но даже и в этой ситуации она остается честной, порядочной и искренней. Я ей так за все благодарна, что говорю ей об этом.

— Я просто никчемная старушенция, которая ни одним из перечисленных тобой качеств не наградила своего великовозрастного балбеса.

— Наверное, дело не только в нем, что-то упустила и я…

— Презираю его за это свинство и безответственность, злюсь на себя и на свою беспомощность — ведь понимаю, что ничего не могу изменить.

— Клер, не нужно, я сейчас снова разревусь, хотя дала себе слово быть твердой…

— Моя дорогая, мне так жаль… жаль тебя, жаль его, потому что он еще не раз раскается в том, что сделал, и пожалеет о том, что потерял. И больше всего мне жаль нашу малышку — как она перенесет этот удар, да и как я смогу без нее… Теперь я боюсь будущего…

— Мы будем общаться…

— Обещай мне это…

— Обещаю, что бы ни случилось.

— Несмотря ни на что, можешь не сомневаться в одном — все будет делаться в открытую, без всяких тайных расчетов… Ваши интересы с Мари для всех являются главными. Даю тебе слово.

— Я слишком хорошо это знаю, без всяких слов…


Разговор постепенно продвигается от эмоций к конкретике — мы обе делаем явный прогресс… По закону я имею право на половину совместного имущества, которое не слишком велико — наша достаточно дорогая квартира, новые машины, мебель и небольшой банковский счет. Но это и немало, если учесть, что за квартиру все выплачено и у нас нет других долгов… Клер сообщает мне еще одно приятное известие — Виктор решил сделать благородный жест и перевести свою половину на счет дочери.

Но сначала нужно понять, как такие вопросы решаются технически. Клер всегда в курсе всего, ей и это известно, поэтому я знаю, что здесь мне не о чем беспокоиться. Она тут же предлагает вполне приемлемый план.

— Вы оба работаете, подневольные люди, а я все-таки сама себе хозяйка и всегда могу найти для себя время. Думаю, что будет проще, если продажей квартиры займусь я — конечно, если ты мне доверяешь…

— Доверяю ли я тебе? Ты же прекрасно знаешь, что да.

— Спасибо. Продавать квартиру стоит через риэлтерскую фирму — поручу своему адвокату подобрать кого-нибудь посолиднее. Нужно отдать им ключи, это избавит тебя от лишних беспокойств — они сами дают объявления, водят клиентов на осмотр квартир, отвечают за их надежность. Процесс не всегда быстрый, но в таких делах торопиться не стоит, нужно дождаться хорошего клиента. Вам с Мари лучше переехать пока к нам, и не только из-за этих неудобств — просто у нас тебе будет легче во всех отношениях. Раз всем предстоит пройти через это, постараемся помочь друг другу…

Кому же еще доверять, как не ей, и как хорошо, что она сама догадалась заговорить на эту тему — думать мне самой обо всех проблемах сразу слишком обременительно. Я с благодарностью принимаю ее помощь.

Теперь нужно подготовить Мари, ведь с ней говорил только Виктор, и по отсутствию вопросов с ее стороны понимаю, что сделал он это в своей привычной манере — обтекаемо, обойдясь общими фразами, а назвать вещи своими именами предоставлено мне.

ГЛАВА 9

Я уже решила, что дочери придется сказать правду о факте развода, но знать об истинной причине его пока не обязательно, это ведь может восстановить ее против отца, чего я совсем не хочу — они должны общаться в будущем. Кроме того, хочется облегчить этот и без того нелегкий удар…

— Понимаешь, малыш, у взрослых иногда так складывается жизнь, что они вынуждены развестись…

— Понятно, и эти взрослые — ты и папа.

Так я и думала, ребенок сам уже давно «просек поляну», как говорит в таких случаях Женька.

— Да, мы с папой разводимся. Папа будет жить отдельно, а мы с тобой переедем к Клер, потому что нужно продать нашу квартиру.

— Я сразу подумала, что вы разводитесь, когда он сказал, что поживет отдельно, потому что так нужно из-за работы. Ему же никто не мешал работать… Он думает, что я — маленькая и глупая, не понимаю, в чем тут дело. Да в нашем классе у половины детей родители или в разводе, или не живут вместе.

— У половины?..

— Даже немного больше… Не переживай, мама. Сейчас такое время. Это должно было случиться и у нас, я давно заметила, как его все раздражает, когда он дома. Наверное, это к лучшему — никому не нужно больше притворяться… Я ведь видела, как ты напрягаешься и проглатываешь слезы, и мне было жутко тяжело смотреть на все это. Пару раз я даже хотела вмешаться и попросить его выйти из гостиной, когда его слишком занесло, но он вовремя остановился сам… Он нас больше совсем не любит?

— Тебя он очень любит и никогда не перестанет любить.

— Значит, все дело в тебе… это ты виновата? Ты выгнала его? Или ты его раньше чем-то обидела? Ведь он ушел первый…

— Я его не обижала, просто наша любовь начала понемногу исчезать…

— И исчезла совсем? Никогда не вернется?

— Трудно сказать. Поживем — увидим, а пока, я думаю, хорошо бы отправиться в путешествие и немного отдохнуть. Повеселить себя, любимых… Хочешь, поедем в Москву?

— Давай сразу, завтра же — на фиг эту дурацкую школу, она мне в этом году совсем не нравится, у училок, наверное, климакс или проблемы дома — как с цепи сорвались, придираются по мелочам, нервные, всем недовольны…

— Что-то ты слишком решительно выражаешься… как-то непривычно…

— Довели…

— Сразу поехать — не получится, обязательства на работе, мне ведь надо закончить семестр и аттестовать студентов… Но как только появится первая же возможность…

— И пойдем в цирк, в театры… на ипподром?

— Туда, куда пожелаешь…

Я увожу ее от трудной темы — разговор переключается на другое, и начинается обычный диалог матери и ребенка…

Какой-то замкнутый круг — первая для Мари травма также наносится не чужими людьми, а собственными родителями — только слишком рано, гораздо раньше, чем это было у меня…

А может, оно и к лучшему, в таком возрасте все легче воспринимается — я ожидала слез, трудных вопросов или, на худой конец, удивления, а удивляться пришлось мне — ее необыкновенной наблюдательности, чуткости и вполне философскому восприятию развода. Да, все мы продукты своей эпохи — в ее возрасте я даже не задумывалась над тем, в каких отношениях находятся родители моих одноклассников, да и дети были другие — никто открыто не обсуждал семейных проблем.

Хотя, может, такое спокойствие только на поверхности, а что там в глубине — кто знает, как никто не знает и того, к каким результатам приведет эта травма, как повлияет потом на всю ее жизнь…

* * *

Переехать к Клер не получилось — заболела Мари, пролежав сначала с гриппом, потом с пневмонией целый месяц. До этого мы подали на развод с устроившей нас обоих мотивировкой — сексуальная несовместимость, для ускорения процесса.

Наконец, Мари отправилась в школу, а на следующий день после этого с высокой температурой свалилась и я, надолго, с какой-то особой тяжелой формой гриппа, а когда встала на ноги, поняла, что начинать переселение — собирать чемоданы, устраивать кратковременное жилье, а потом снова съезжать — не готова ни физически, ни морально. Решила — лучше подождать, когда все будет закончено, сидя на обжитом месте, а квартиру можно продать и позже.

При полном согласии сторон развод проходит по известной схеме, где все прописано, но жить три месяца в ожидании его — занятие не самое приятное.

Наконец наступает этот день — сама процедура проходит как-то буднично, обыденно: задаются ожидаемые вопросы, следуют заранее продуманные ответы.

По решению суда Мари остается со мной, у Виктора есть право на посещение и контакты с ребенком по субботам и воскресеньям, проведение каникул определяется по совместной договоренности. Виктор обязан платить алименты до восемнадцати лет — совершеннолетия дочери, имущество, приобретенное в браке, делится пополам…

Виктор позвонил мне накануне развода и спросил о том, как бы мне хотелось провести этот день, полагая, что у меня могут быть особые желания. Слишком задумываться над тем, для чего ему это было нужно, я не стала, но, зная его характер, могу предположить, что такой вопрос был связан с его представлением о красоте расставания. Я вполне искренне сказала, что мечтаю лишь об одном — чтобы все поскорее закончилось и забылось. Хорошо, что дошло — больше он не пытался вступать со мной в контакт и после развода, к счастью, также ничего не стал предлагать и незаметно исчез. Наверное, отправился к своей мымре праздновать освобождение.

Хорошо, что не пришлось общаться, видеть его сейчас — выше моих сил. Меня ждет Клер, с которой мы вместе приехали и заранее договорились пообедать после завершения процедуры.

Как во сне, сажусь в машину с одной мыслью: все, я сделала это — оборвала последнюю нить, которая еще связывала нас. Теперь мне хочется только расслабиться и хоть на время забыть обо всем… Мне срочно нужна передышка… Сейчас пообедаю и поеду выкупать билеты в Москву, которые предусмотрительно заказала. Родителям позвоню завтра.

* * *

На следующий же день, собравшись с духом, звоню в Москву. К счастью, к телефону подходит отец, и после приветственной части с ходу произношу заранее заготовленный телеграфный текст — на детали я просто не способна:

— У меня две новости, па, — хорошая и так себе. С какой начать?

— Конечно, с плохой…

— Не сообщала раньше, потому что не хотела беспокоить. У Виктора уже давно другая женщина. Мы только что официально развелись. Переживать не стоит, такое иногда случается. Я — в полном порядке и уже купила билеты на среду. Через три дня мы с Маришкой будем в Москве. Это — плохая новость.

— А хорошая?

— Хорошая связана с нею же — решила, что раз уж свободна, то пора рвать когти, и это — не шутка, я действительно хочу перебраться в Москву. Поговорим обо всем при встрече.

Следует пауза, я слышу его дыхание и физически ощущаю, как он постепенно входит в смысл сказанного. Наконец, вникнув, он медленно произносит:

— Знаешь, маленькая, я, наверное, настолько постарел и поглупел, что даже не знаю, что нужно говорить в таких случаях… прости меня, девочка. Только, пожалуйста, не страдай, а постарайся побыстрее забыть случившееся… Думаю, что лучше Булгакова тут не скажешь — «…зачем же гнаться по следам того, что давно закончилось»… Я очень тебя люблю и приеду встречать…

Милый, старый папка, это — лучшая из твоих речей, на более длинную я и не готова… Да и утешал ты меня наверняка тем же, чем пытался забыться сам…

Я говорю, что тоже очень люблю его, поспешно прощаюсь и кладу трубку. Хороший совет, хоть и исходит от Воланда… а гнаться за прошлым мы и не будем, ни за какие коврижки…

Минут через пять раздается телефонный звонок.

«Господи, хоть бы не мама!» — думаю я.

Но это, конечно, она. На сей раз в умении владеть собой она превосходит самое себя — ровным голосом говорит именно те слова, которые соответствуют случаю:

— Нужно было сообщить нам все заранее — мы бы приехали поддержать тебя. Жаль, что тебе пришлось быть одной в это трудное время. Приезжай, мы ждем, ты не одна. Все обязательно устроится.

— Спасибо, мама.

Ни одного вопроса, лишнего слова, невыверенной интонации. Лишний раз убеждаюсь, что мне никогда не дотянуть до такого высочайшего уровня. Просто непостижимо, как моей матери удалось вылепить из себя такой совершенный образец: сплав элегантности, сдержанности и утонченного вкуса не только во внешнем облике, в умении одеться, организовать свое жизненное пространство — это умеют не все, но многие, а в умении владеть собой, в жестах, всегда верной тембровой окраске голоса, в модуляциях громкости… Эта несуетность, несколько величавая, но без излишнего высокомерия, некая отстраненность всегда ставили ее как бы немного над ситуацией, давали возможность понять, что она не просто посвящена, а разбирается в предмете гораздо глубже и тоньше собеседника. Все органично, стильно, без перебора. Современному русскому человеку такая манера почти не свойственна, она скорее вызывает ассоциации с потомственной английской аристократией.

Не знаю, была ли у нас в роду английская знать, но совершенно точно знаю, что наш род мог похвастать массой титулованных имен собственного и заморского разливов. Именно это обстоятельство наверняка и заставляло мать застывать в своей броне. Правда, глядя на прямых потомков своей именитой родни — моего деда и его единоутробного брата, маминого родного дядю, маршала, — можно было легко засомневаться в том, что они связаны кровными узами с такими громкими фамилиями… их достоинствами могло быть все что угодно, но только не изысканность манер и аристократизм.

Я знаю немало людей, обожающих играть везде и всегда. В особенности это касается людей известных, творчески одаренных, у которых, очевидно, воображение стирает, сглаживает границы между реальностью и фантазией, и воображаемое, придуманное зачастую воспринимается за истинную жизнь, и тогда, почти бессознательно, начинается это странное занятие — театр для себя, игра с собой… Скорей всего, это — некая попытка бегства от себя или от реальности, с которой трудно справиться…

Моя мать — натура яркая и творческая, неуемная во всех своих проявлениях, взывающая к чувству меры, но сама его не признающая, если дело доходит до ее интересов, играя свою жизнь, зная о своих корнях и гордясь ими, давным-давно вошла в некий царственный образ, срослась со своей маской, напрочь позабыв свою внутреннюю сущность. Вместо этого были заимствованы внешний блеск и умение владеть собой, доведенные до совершенства недосягаемого, механизм которого до сих пор так и остается непостижимой загадкой для меня. Ни за что бы не поверила, если бы сама не оказывалась свидетельницей этой непостижимости — она ни разу в жизни не сорвалась, не вышла из себя!

С одной стороны, это производит впечатление, а с другой, выглядит как-то бессердечно — лишь бы не огорчить и не расстроить себя, единственную! — кажется неискренним, неестественным и мешает сближению с ней. Она как бы и не живет на самом деле, а делает свою жизнь и себя — такой, какой ей хочется казаться, как-то уж очень заморозившись, заледенев в своих установках…

С годами это становится особенно заметным и не очень привлекательным, ведь то, что хорошо работало на тот образ молодости, каким он некогда был у нее — утонченно-изысканная светская дама, известная переводчица, успешный критик, литератор, супруга знаменитого дирижера и композитора, счастливая в браке женщина, одна из немногих, достигшая всех вершин, образец для подражания и объект зависти, — уже давно не соответствует ни безжалостной реальности, ни возрасту…

Я думаю, ей самой было бы легче преодолевать доставшуюся ей отнюдь не легкую жизнь, если бы она смогла заставить себя не казаться, а быть, иногда уметь расслабиться, засомневаться в своей правоте, не держать все в себе… Но это означало бы — некие признания, а о них нельзя даже задумываться, иначе маску придется сбросить и — конец игре… поэтому все, что мешает образу, лучше попросту исключить и выдавить из себя — раз и навсегда…

Вот и снова, после короткого разговора с ней, возникает всегдашнее чувство досады… хотя в наших отношениях никогда не было излишней откровенности и близости, да мне и не хотелось долгих расспросов по телефону, но небольшая доля материнского участия и тепла — именно сейчас — совсем не помешала бы…

Но свои сценарии каждый создает сам, а уж тягаться с ней в этом занятии вообще бессмысленно — профессионал. Что ж, раз здесь ничего нельзя изменить, все так и нужно принимать — родители таковы, каковы они есть, с их характерами, прожитыми жизнями, проблемами, промахами и ошибками…

Удалось бы поменьше наделать своих…

* * *

От Галины я не скрываю правды — развелась с мужем, ухожу с работы пока на неопределенное время, а позже, скорее всего, уеду. Она задумчиво смотрит на меня, а потом говорит:

— А знаешь, я завидую тебе.

— Чему тут можно завидовать?

— Твоей решительности и свободе выбора.

— Выбор есть всегда, у всех.

— Если бы так… Мне вот некуда ехать, меня никто нигде не ждет.

— Как это может быть? Ты же раньше где-то жила?

— В свое время мне пришлось бежать от страшного брака с алкоголиком, с трехлетним ребенком на руках, из Тьмутаракани. Бежала за любовью и светлым будущим, а из одних тисков попала в другие — в полную языковую, а значит, и в культурную изоляцию. Почти в полное одиночество — муж очень много ездил. А потом и вовсе исчез.

— Как это — исчез? Куда?..

— Банальная история — ей всего двадцать лет и у нее упругая грудь. Пришлось сжаться в пружину и драться со всем миром, но больше всего с самой собой, преодолевая апатию, страх, комплексы, ностальгию…

— Преодолела?

— Ой, не знаю. Боюсь, что пружина может когда-нибудь разжаться с самыми непредсказуемыми последствиями…

— Слава Богу, что наступили другие времена. Сейчас, имея деньги, совсем не обязательно быть прикованной к Тьмутаракани. Если надумаешь переезжать, только свистни — и стол, и кров тебе будут готовы, да и любая другая помощь тоже гарантирована.

Мы обнимаемся на прощание, договариваемся перезваниваться, и она говорит, что если я передумаю, то в любое время смогу вернуться на фирму — работа для меня всегда найдется… а она пока должна тянуть свою лямку, ведь сын заканчивает университет через два года…

— А на добром слове — спасибо… Хоть я и не из тех, кто привык сидеть на чужой шее, слышать такое все равно приятно. И кто знает, может, видимся не в последний раз…

Милая Галина, мы раньше никогда не говорили так доверительно и искренне — я считала тебя слишком ограниченной, сухой и благополучной…

Наверное, я тоже слишком долго была в изоляции и кое-что растеряла в себе — разучилась видеть окружающее в истинном свете… Пора выходить из нее и возвращаться домой — к истокам.

ГЛАВА 10

Москва встречает нас морозом, снегом и суетой аэропорта. Отец тоже суетится, видимо, пытается скрыть растерянность — мне кажется, ему не вполне ясно, как нужно держаться со мной в моем нынешнем положении, какой тон найти с повзрослевшей внучкой…

Да ведь и я давно отвыкла от них — три года отдельной жизни до замужества и тринадцать лет в Париже — срок, конечно, приличный. Только сейчас мне приходит в голову мысль, что нам всем придется заново привыкать друг к другу.

Мари разряжает обстановку, осматривая деда с головы до ног:

— Дед, да ты — модник! В Париже так одеваются только в самых модных журналах!

Действительно, отец давно одевается, как плейбой. Вот и сегодня на нем чересчур длинное новомодное лайковое пальто на меху, такого же меха стильное кепи — просто кепкой обозвать это совершенство язык не поворачивается. Дымчатые очки в золотой оправе и небрежно перекинутый через плечо шарф фирмы «Берберри» завершают это великолепие нового российского идеала — буржуазности. Все как-то слишком витринно, чересчур — с иголочки, супермодное, дорогое и не очень соответствующее ни его образу, ни возрасту… Чувствуется, что собой он доволен и не понимает, что, путаясь в полах не то барсового, не то леопардового пальто, выглядит немножко нелепо… Вспоминаю вдруг изречения Виктора и морщусь — ему не откажешь в наблюдательности…

— Я тебе нравлюсь? — спрашивает польщенный комплиментом отец.

— Еще бы! Даже Делон так круто не одевается, — Мари продолжает сыпать сомнительными комплиментами.

— А почему ты один?

— Я не один, с шофером, он паркует машину и скоро подойдет. Мы не знали, сколько у вас будет багажа, и решили, что Лере лучше остаться дома. Но она не теряет времени — занимается утренней гимнастикой и руководит Фенечкой, которая с утра пораньше уже на ногах и готовит все ваши любимые закуски.

— И ореховый торт?

— Ореховый торт со вчерашнего вечера пропитывается кремом на террасе.

— Ура! Сразу съем половину. Даже в Париже никто не умеет готовить такой классный торт.

— Как, мама ни разу не попробовала его приготовить, не побаловала тебя? Ведь Феня собственноручно выписала ей все рецепты…

— Мама раза два попыталась, и получилось даже съедобно, но все равно не совсем то… А новый бассейн уже работает?

— Еще как! Сама увидишь…

Подходит шофер, помогает загрузить вещи в машину. Отец с недавних пор перестал водить сам, объяснив это тем, что ездить по Москве из-за обилия машин и количества пробок стало накладно для психики. Это и к лучшему, потому что, действительно, даже выезд из Шереметьева оказывается не таким уж простым делом, и симпатичному Ленчику приходится проделывать филигранную работу, чтобы никого не задеть и благополучно выбраться на шоссе…


С окончанием моей размеренной в недавнем прошлом жизни мне стали все чаще сниться странные, абсолютно непривычные сны — какие-то сюрреалистические, обрывистые, почти всегда — бессюжетные, но так или иначе связанные с единственной объединительной конкретикой — моей любимой Москвой. Должно быть, ностальгия, ранее тщательно загонявшаяся мною вглубь, теперь наслоилась на свежие московские впечатления, освободилась от всех запретов и, не нарушая моих дневных из-одной-трубы-вливаемых-в-другую-выливаемых ритмов, стала приходить ко мне по ночам.

Не могу судить о всеобщем масштабе расслоения российского общества, но для человека, какое-то время отсутствующего, а потом вновь приезжающего в Москву, усугубление этого расслоения кажется невероятно стремительным, и усиливающиеся контрасты выглядят настолько ошеломляюще-полярными и качественно, и количественно, что эти подчас немыслимые, шокирующие впечатления, оседая, начинают неожиданно прорастать в причудливых сновидениях… Я могла бы сравнить свои сны с серией Гойи «Капричос».

Впечатлений для таких выхваченных из реальной действительности снов предостаточно — почти на каждом шагу. Жизнь обнажила и выплеснула на улицу все невероятные сложности и непотребства своего невиданного ранее многообразия, наводнив город полчищами несчастного вида непритворных инвалидов и умело прикидывающихся ими создателей особого вида бизнеса, неизвестно откуда взявшихся, вне пола и без возраста, кликуш и юродивых, полуразложившихся бомжей, опухших алкоголиков и наркоманов, беженцев всех мастей и оттенков, печальных одиноких старух у метро, возле магазинов и в других людных местах. С надписями на табличках, с устными душераздирающими текстами, с протянутой рукой, с исполнением куплетов и других музыкальных номеров, все они заняты одним — зарабатывают на пропитание кто как и чем может, истово вымаливая милостыню, пытаясь что-то продать или стянуть…

Мои фантастические сны или, скорее, обрывочные зарисовки, скетчи совершенно лишены красоты и покоя — какие-то многосерийные короткометражные ужастики с моим собственным неизменным участием… Я почему-то постоянно занята поисками внезапно исчезающих родных и близких мне людей, и происходит все это на фоне жутковатой городской жизни, о которой на самом деле я так мало знаю… Обычно я мечусь в этом неуютном окружении, в каких-то трущобных строениях — в поисках Мари, которая то появляется, то исчезает, и я, задыхаясь от ужаса, все время мчусь за ней… Иногда эти поиски и погони заводят меня в самую гущу странного столпотворения, и помогают мне именно они, непонятные, но такие близкие окружающие меня полубезумные персонажи…

То я пытаюсь отыскать свою дочь среди полчищ полураздетых, оборванных и грязных, похожих на беспризорников из фильмов о гражданской войне детей, ловко снующих между машинами по проезжей части. Меня не раз приводила в ужас предприимчивость этих бесстрашных юных каскадеров, с риском для жизни лавирующих на дорогах в поисках заработка, предлагающих водителям протереть стекла, купить напитки или какую-то печатную продукцию и также вполне профессионально вымогающих у них подаяние. Какой там Феллини — наша новая реальность переплевывает все фантазии!.. Раньше все это как-то регулировалось государством — призревалось, высылалось, закрывалось, лечилось, изолировалось… Теперь каждому предоставлялось выживать самостоятельно…

Иногда в своих снах я брожу по старой Москве вместе с отцом, как в детские годы, и он покупает мне шоколадное эскимо или мое любимое миндальное пирожное, но вдруг картина резко меняется, и отец — уже не прежний все знающий заботливый па из моего детства, а спившийся рыночный персонаж… Очевидно, сильные негативные впечатления, вперемешку со старыми страхами и фобиями, закрепляются глубоко и выливаются неожиданно — на уровне бессознательного…

Новоявленная действительность завораживает своей абсурдностью — разномастный, нередко антисанитарного вида российский коммерсант этой свежеобрушившейся волны развития капитализма, несмотря на магазинное изобилие, все еще бойко торгует лежащим на картонных коробках, деревянных ящиках, в ведрах, а иногда и просто на газетах, прямо на земле неизвестно откуда и когда добытым, засиженным мухами и заветренным товаром, который с большой натяжкой может быть отнесен к продуктам питания.

Эти виденные ранее картинки в моем последнем сне реализовались и вовсе уж странно — отец, отплясывая, делая невероятные па и пируэты, дирижирует на одном из таких рынков странным оркестром, состоящим из невиданных фаллосоподобных инструментов… Вокруг, как в муравейнике, всё в постоянном движении — люди, также извиваясь в каких-то эпилептических плясках, подлетают, подскакивают к продавцам, отпрыгивают, отлетают… Вновь появившиеся прицениваются, торгуются, платят, ругаются, кричат… Кто-то с кем-то уже сцепился — свистки, милиция, новые участники начинают окружать отца, потом его куда-то уводят, а его место занимает еще более экстравагантный дирижер — уже из оркестра… Звучит совсем уж невообразимая музыка, собирая новых слушателей и покупателей — все пребывает в процессе выживания, жизнь бурлит… Задыхаясь от бега, я просыпаюсь, чтобы потом, промучившись полночи, под утро забыться неглубоким сном, в котором снова мчусь за исчезающим отцом… Я почти догоняю его, но тут меня опережает Мари, откинувшаяся на заднем сиденье роскошного лимузина. Отец, отбросив от себя с десяток стражей порядка, ныряет в машину, за рулем которой теперь уже сидит моя дочь — эпатажно одетая и с немыслимым макияжем. Следующий наплыв этого сна уже финальный — Мари разделывается с группой преследующих известным старым способом — откупившись какими-то новыми банкнотами. Затем лимузин срывается с места и исчезает в сверкающей дали… как в виденном в глубоком детстве индийском фильме — сплошной контраст…

В реальности Москва поражает очередным нововведением, в котором нет никаких унифицированных требований. Появляются новые формы современного торгового предпринимательства — невообразимой фантазии киоски и лотки, стенды, палатки, всевозможные вагончики, автофургоны, вещевые и продовольственные рынки — родные дети барахолок прежних лет, где одна часть населения удовлетворяет так долго и безуспешно подавляемое официальной властью желание иметь свое частное дело, а другая, менее активная и жизнестойкая, получает единственную возможность хоть как-то свести концы с концами и залатать дыры жалкого семейного бюджета.

С одной стороны, картина удручающая, а с другой, — убеждающая, что люди не раздавлены, а шевелятся и, видимо, уже разобрались, что бессмысленно только пыхтеть, митинговать, протестовать и изливать желчь, проклиная власть и рухнувшие на них изменения — ведь ясно, что все равно им никто не поможет… Свались на меня такие испытания, я бы точно не сидела сложа руки, а, наверное, пораскинула бы мозгами, что-нибудь придумала и начала крутиться — моя бы дочь голодной не была… Очевидно, так думают многие, а это дает надежду, что постепенно в жизнь вступят нормальные экономические законы, хаотичная активность такого количества народа рано или поздно как-то упорядочится и приведет к каким-то позитивным сдвигам. Возможно… а почему бы и нет?

Возникает и другой стиль жизни — параллельный мир — сверкающие казино, шикарные магазины, солидно оформленные банки, рестораны с кухнями всех стран и континентов, новые элитарные застройки, неизвестного происхождения и качества, машины последних моделей, в пух и прах разодетая публика… Бьющая в глаз роскошь и ужасающая нищета уживаются рядом, как в странах третьего мира…

* * *

Вот и сейчас, проезжая по знакомому маршруту, я свежим взглядом ловлю новшества последнего времени. С удовольствием отмечаю, что старые постройки повеселели и помолодели от ремонтов, появилось много новых, ультрасовременных строений, одетых в стекло и бетон.

Специально для Мари проезжаем через центр. Строгий и торжественный храм Христа-Спасителя, наконец полностью отстроенный, так удачно вписывается в архитектурный ландшафт, что кажется, будто он всегда здесь стоял и ничего другого на его месте никогда не было и быть не могло. Но мне вспоминается другое — детская крамольная радость, связанная с этим местом: пару раз и мне удалось поплавать в бассейне «Москва», куда меня взял с собой Роб, мой сводный брат, когда родители находились в отъезде. О существовании и последующем взрыве храма я в те годы и не подозревала.

На Мари, как правило, производят впечатление не здания, а памятники и монументы — с самого детства она видит и толкует их по-своему, используя известные ассоциации или придумывая особо понравившимся ей новые истории. Храм не потрясает ее, а вот неожиданно возникшая огромная фигура тут же привлекает внимание.

— Дед, что это за странный дядька? — она во все глаза рассматривает фигуру и тут же с уверенностью сама себе отвечает: — А, понятно, Гулливер, вон и кораблик, правда, почему-то ни одного лилипута… Мне не очень понятно, что он здесь делает. Он что — национальный русский герой?

Гигантски-нелепый Петр выпятился, вздыбился над рекой и торчит немым укором проезжающим и проплывающим — его, открывшего выход к морям-океанам, современность также не пощадила — вообразив, видать, что так можно символизировать преобразования, вогнала реформатора в лужу, снабдив в утешение игрушечным корабликом, должно быть, также что-то символизирующим…

Отец, с удовольствием посмеявшись над вопросом и комментарием внучки, начинает пространную лекцию о царствовании Петра.

Занятный, конечно, монументец, ну, да пусть его торчит, уж лучше построить, чем разрушать…

Зачем, спрашивается, надо было крушить памятник Дзержинскому? Может, и его скульптурные достоинства столь же сомнительны, но это-то ведь и ценно — реальное отражение эпохи. Сначала воздвигаем до изнеможения, а потом изничтожаем до основания… И никакой он не символ старой власти — если самой власти уже нет, то ее реалии перестают быть символами и становятся историей. Кому или чему он мог помешать? Как-то даже регулировал движение… Не сносят же французы Наполеона, хотя он диктатор и завоеватель, а финны — иноземца Александра Второго, хотя и рады-радешеньки, что избавились от имперской зависимости… Они почему-то понимают, что историю не дано переписать, а памятники лучше сохранить — опять же к вопросу о связи с прошлым… А ежели что не так — Петра с корабликом тоже — вон? А может, будет и проще, и дешевле, если «мы наш, мы новый мир построим» рядом с уже фактически имеющимся, а не вместо него? Дешевле ведь…

Будь моя воля, я бы и некоторое умеренное количество Лениных оставила, особенно с символичными в наше время кепками в руках — ведь все это наше неизгладимое прошлое, господа-товарищи, и никуда от этого не денешься…

Впрочем, это так, ремарка в сторону, между прочим, проездом…


В центре стало гораздо чище… До цивилизованной Европы, может, еще и далеко, но Москва постепенно преображается, бурлит, завораживает, ее энергетика чувствуется даже сквозь стекло машины… здесь она вполне даст фору старушке Европе…

ГЛАВА 11

Я не была в Новодворье чуть более года. Дом наповал сражает меня своими преобразованиями — начиная с литых ворот, которые плавно открываются через машинное стекло при нажатии на пульт дистанционного управления… Теперь он белый, облицован кирпичом, новая рифленая крыша хорошо сочетается с темным металлическим орнаментом на окнах и дверях.

К дому пристроили бассейн, плавно переходящий в сауну, душевые, джакузи и комнату отдыха с бильярдом — единственное спортивное развлечение, которое с некоторых пор признает отец.

Я знала о ремонте и строительстве, но не думала, что увижу такой размах и великолепие. Во всем, конечно же, чувствуется рука матери.

Мари недавно научилась плавать, и для нее тут просто рай. Найти притягательные для дочери объекты в Москве — очень важный для меня момент, мне так хочется, чтобы она постепенно начала приживаться здесь. В ее возрасте не руководствуются целесообразностью и логическими доводами рассудка, а все привязанности базируются в основном на эмоциональной основе — мне ведь еще предстоит сообщить ей новость о переезде, и нужно, чтобы она приняла ее с удовольствием… Хорошо бы найти ей какую-нибудь подружку, она ведь такая общительная…

— Мама, я хочу в бассейн, можно? Где купальник?

— Конечно, можно. Только сначала поздоровайся с бабушкой.


Есть женщины, возраст которых не поддается определению. Возраст моей матери затормозился много лет назад. Менялись все ее сверстницы — худели, толстели, блекли, усыхали, покрывались морщинами, седели, а у нее всегда была прямая осанка, постоянный вес, безукоризненная прическа, свежий макияж и маникюр — никогда никаких скидок на занятость, проблемы, болезни или настроение.

Несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте, она никогда не казалась старше отца, а после пластической операции — мне известно об одной, но подозреваю, что их было больше, — стала выглядеть значительно моложе его.


Вот и сейчас она входит в элегантном спортивном костюме… Нет, годы все-таки берут свое — выдают глаза, они слегка потускнели, подернулись дымкой, но это ощущение длится лишь секунду — в руках футляр, она вынимает и надевает очки в изящной темной роговой оправе с небольшим затемнением, и картина мгновенно меняется, потому что стильные, идеально подобранные оправа и линзы невероятно идут ей. Как всегда, она стройна и подтянута и, несмотря на раннее утро, выглядит ухоженной, будто только что от парикмахера. Приятный аромат духов вносится в гостиную — по-моему, «Органза»…

Да, у моей матери есть чему поучиться — мне становится стыдно за свой небрежно заколотый на затылке пучок. Как всегда, находится оправдание — в лихорадке сборов не хватило времени для себя, хотя, если честно, я вполне могла бы выкроить пару часов перед отъездом, ведь я даже не помню, когда последний раз была в салоне…

— Вот вы и дома, девочки, с приездом, — она обнимает нас обеих.

Радость встречи полностью заслоняет и оттесняет все прежние беспокойные мысли, тяжелые чувства и безрадостные эмоции…

— Сначала — в душ, а потом — перекусим. Сегодня все, что вы любите, Фенечка превзошла самое себя…

Феня, как всегда, начинает причитать — глаза на мокром месте:

— Похудала-то как, красавушка моя писаная, ах он лиходей, впился, как пиявец-кровопивец, и все соки-то и повысосал… ну, ничего, мы тебя здесь быстро откормим-отпоим, через недельку ты у нас будешь…

Наверное, по привычке ей хотелось сказать «женой офицера и губы бантиком», но, вовремя вспомнив о моем разводе, она делает паузу и заканчивает иначе:

— …молодой кобылкой, загарцуешь, как на параде…

— Да ты хоть на Маришку посмотри…

— А чего — и посмотрю! Ну, вылитая мамка в детстве такая же длиннобудылая и глазастая, только немного справнее будет…

— А что такое — справнее?

— Чуток поширше будешь в теле, значица… Наша-то была одни мощи…

Мать решительно останавливает расчувствовавшуюся Феню:

— Ты, похоже, забыла, что девочки — с дороги, голодные, разошлась — не остановить… Давайте сразу мойте лапки и — к столу, а вещи оставьте пока в холле, разберете позже…

— Мари хочет сначала в бассейн, уже все уши прожужжала….

— Прекрасная мысль, можно заодно включить и сауну.

В родном доме нас ждут… Все-таки, действительно, умение управлять собой, да еще, вдобавок, общее оживление и приятная суета, вызванная вручением подарков и демонстрацией недавних преобразований, понемногу отключают память от неприятных воспоминаний. Это удивительно — его предательство так подкосило меня, что в последнее время в Париже мне не удавалось забыться даже во сне. И мое единственное желание теперь — оторваться от недавнего прошлого, обрести хоть на время какое-то подобие душевного равновесия…

Настраиваюсь на предстоящие удовольствия — сауна, бассейн, любимые баклажаны с орехами, легкое вино — и хорошо, что никаких тяжелых расспросов и разговоров, хоть на время полная отключка! Веселюсь для себя!

* * *

Эту фразу я вспоминаю, когда нужно заставить себя переключиться и снять напряжение. Я не сразу поняла всей глубины ее скрытого смысла, когда впервые она была произнесена.


У нас на курсе училась Медея Шенгелия, из Тбилиси. Торжество ленинской национальной политики находилось в полном расцвете — национальные кадры успешно заполняли выделенные заботливым государством проценты студенческих и аспирантских мест в лучших вузах страны.

Получение таких мест находилось в прямой зависимости от значимости отцов в иерархии партийно-советской номенклатуры. Отцом Медеи был сидевший на дефиците директор рынка, что в другие времена вполне могло соответствовать титулу герцога или графа. Вхож он был, понятное дело, в любые двери, ведь кушать хочется всем, а когда речь идет о свежих и остродефицитных продуктах почти при их полном видимом отсутствии — тем более… Короче, его должность давала ему право открыть и ту дверь, за которой распределялись заветные льготные места. Поработал он на славу — до МГИМО, правда, не дотянул, но МГУ оказался ему вполне по плечу…

Бедная девочка и по-русски изъяснялась кое-как, для прочтения же английских текстов тоже прибегала к кириллице — короче, она довольно смутно представляла себе, на каком факультете пребывает, но пребывать было велено, а обзаводиться собственным мнением по поводу выбора профессии — категорически запрещалось…

Затравленная объемом и сложностью учебной нагрузки и полнейшим отсутствием способностей с нею справиться, она примерно раз в две недели устраивала потрясающие вечеринки — настоящие грузинские застолья, приглашая на них самых симпатичных парней факультета.

Ей доставляли из дома на самолете огромные плетеные корзины с жареными до золотистой хрустящей корочки цыплятами табака, домашней выпечки лавашом, нежнейшим сулугуни, свежей зеленью, сладчайшими мандаринами и прочими дарами солнечной Грузии — ребенок получает образование и не должен питаться кое-как… Все это, при свечах, за вечер, охотно сметалось благодарной оравой вечно голодных и готовых поесть на дармовщинку студентов. От желающих насладиться неподдельным «Ахашени», «Мукузани» и «Алазанской долиной» отбоя не было…

Сама Медея, в длинном вечернем платье, закрыв глаза, отрешенно скользила в одиноком танце под привезенные иностранцами и купленные за бешеную цену кассеты с записями модных новинок зарубежной эстрады. Было видно, что ни один из зазванных на вечеринку парней ей особенно не нужен, все они служили лишь фоном, антуражем, на котором происходило действо. Погруженная в себя, прекрасная и никем не понятая, с мистическим выражением лица, она в тот момент казалась призраком, случайно залетевшим на заурядную прозаическую территорию реально жующих ртов и вполне заземленных мыслей относительно тех или иных возможностей продолжения вечеринки. Некоторые особо заучившиеся зануды или капитально определившиеся парочки, отпив и откушав, исчезали, не простившись, уступая место вновь прибывающим…

Мне довелось присутствовать на этих раутах, и однажды, не выдержав, я спросила у нее, в чем смысл этих застолий, для чего она тратит столько времени, усилий и средств, устраивая свои ассамблеи.

Вот тогда-то впервые и было произнесено — «Веселюсь для себя», показавшееся мне глуповатой фразой примитивного сознания. Но позже я поняла, что за этой бесхитростной формулировкой стояла целая философия. Это была ее защита от беспросветной монотонности жизни, способ уйти от проблем, оградить себя от постоянного внутреннего напряжения, порадовать себя. Если праздника нет — его можно придумать, и сделать это нужно самой, самой позаботиться о своем утешении хотя бы на короткое время…

Мы, по молодости и глупости, ничего этого не понимали и зубоскалили за ее спиной, а она уже тогда была мудрее всех нас, интуитивно помогала себе, как могла, как подсказывало ей воображение, традиции и воспитание, и не ее вина, что она оказалась в обстоятельствах тяжелых и ненужных… Как хорошо, что ей удалось преодолеть их, пройти через подавляющую ее действительность, не свихнуться и не решиться ни на какую крайность…

Всесильный родитель проруководил-таки перетаскиванием дочки с курса на курс — диплом она благополучно получила…

* * *

Мой нынешний вариант веселья для себя еще примитивнее — просто растительная жизнь в тиши дома… Хотелось покоя — и дорвалась. Ем, лежу, сплю, брожу по лесу, гуляю с собакой, купаюсь — все вперемешку, когда вздумаю… Родители не трогают — живут своей жизнью, дочь присмотрена… я даже не читаю — не тянет. Смотрю новости да еще абсолютно бездарные, откровенно туповатые ток-шоу по телевизору — помогает, понимаю, что до этого уровня все-таки не докатилась… Беспредельность человеческой тупости поражает воображение, заставляя думать о печальных судьбах нашей культуры — то в шорах и жестких рамках, то без руля и ветрил, на откупе у каких-то новых варваров.

Выдерживаю неделю такой жизни, и она приносит свои плоды — чувствую себя теперь значительно лучше, и мне уже хочется встретиться с подругами.

— Пожалуйста, хорошо обдумай, что ты им скажешь, — советует мама.

— Только правду. Может быть, формально я и отвергнутая жена, но у меня нет тяжелого ощущения брошенной женщины. Я не пыталась никого разоблачить или уличить и не считала, что хороши любые средства для того, чтобы удержать мужа, я сама приняла решение о разводе, а потом и об отъезде из Парижа. И мне не в чем себя упрекнуть — я все время пыталась склеить нашу разбитую чашку… или связать обрывающиеся нити, как тебе больше нравится, и делала это — до самого конца, пока не убедилась, что в нашем случае это занятие — бесполезное… при этом я никого не предала, не обманула и не заставила страдать…

Мать некоторое время молчит и внимательно посматривает на меня, как бы определяя, что мне известно из той истории. Но я и сама понимаю, что сказала больше, чем мне хотелось, и замолкаю. Я все еще веду тот давний внутренний спор с ней, о котором она не подозревает…

К счастью, раздается спасительный телефонный звонок, позволяющий сделать естественную паузу в нашем непростом диалоге. Она берет трубку, по-французски отвечает на приветствие, справляется о здоровье, потом прощается и передает трубку мне…

Звонит Клер — сообщает, что нашелся клиент… Я отвечаю, что сумма вполне устраивает меня, хотя она и оказывается ниже запрашиваемой. Но я на все согласна, и единственное, чего мне сейчас хочется, это поскорее все закончить, перевернуть и эту, последнюю, страницу — я ведь уже хорошо понимаю, что это был только период, мой тринадцатилетний парижский период, и он теперь — не настоящее, а вполне завершившееся прошлое…

На минуту становится трудно дышать, колет под ложечкой, изнутри обдает жаром — моя еще не зажившая рана принимается снова ныть… Ну, что ж, пора постепенно осознать и пройти через еще одну боль… Вот и наступило время для очередного этапа ожидаемого финала, он вплотную приблизился, и эти простые слова «Да, продавай, я согласна» означают гораздо большее, чем добро на торговую сделку — этими словами обрывается моя последняя связь с Парижем… Я там больше не живу.

* * *

Мои подруги принимают новость спокойно — в Москве, где столько всего происходит, удивить кого-нибудь практически невозможно.

— Все мужики — полные ничтожества, примитивные самцы, хамелеоны и эгоисты, и это — лучшие из них. О прочих и говорить нечего… Жаль, конечно, что с Парижем теперь придется завязать, — Женька, как всегда, хоть и видит проблемы других, но исходит прежде всего из своих собственных. Она первой из нас вышла замуж в двадцать лет и первой же решилась на развод через пять лет брака с талантливым художником, который начинал с рюмочки за каждый удачный мазок, а закончил беспросветным запойным алкоголизмом.

— Все в этой бренной жизни, как выясняется, приходяще и преходяще… Мне казалось, что у тебя — единственной из нас — действительно идеальный брак… Но раз вы развелись, то ясно, там тебе совершенно бессмысленно торчать. Здесь у тебя корни, родительский бизнес, ты же у нас — наследница, единственный ребеночек, да и Маришке уехать оттуда в самый раз, пора адаптироваться здесь, — поддерживает меня Ирина.

У нее самой все давно висит на волоске, но она по прежнему умеет вникнуть в чужую историю и точно знает, как стоит поступать другим — всем, кроме нее самой — своя собственная, давно надоевшая и зависшая тема до сих пор остается незавершенной…

Евгения продолжает в своем репертуаре, заявляя, что завидует мне — тринадцать лет назад это было потому, что я уезжала в Париж, а сейчас потому, что у меня есть возможность изменить свою жизнь, уехав из Парижа.

— Мне давно все осточертело в моей поганой жизни — старая квартира, работа, инфантильные мужики, даже собственный сын приносит одни огорчения — прогуливает занятия, начал курить, пошли сплошные тройки…

— Началось, — с иронией говорит Ирина.

— Родители все время пилят, что пора, наконец, решиться и снова выйти замуж. А я не то что на замужество, я даже на ремонт не могу решиться…

— Перестань ныть, — говорю я, вспомнив слова Виктора. — Посмотри на себя — молодая, независимая женщина, выглядишь девчонкой, а уже такой взрослый сын…

— Хоть я уже и привыкла к стилю Евгении Борисовны, но считаю, что еще не пришла пора создавать клуб под названием «Непонятые и усталые»… У меня созрел тост, девчонки, — Ирина поднимает бокал. — Хорошо, что ты снова с нами, Белка. Ты всегда была нашим организующим началом. Давайте теперь, как раньше, чаще встречаться, а не зарываться в семью, работу, проблемы. Хорошо, когда есть настоящие подруги, которым можно излить душу. Давайте дадим слово — говорить друг дружке только правду, без всякого стеба, без желания продемонстрировать свою состоятельность на фоне проблем других. И еще — помогать друг другу, когда трудно. Короче — за новый виток в развитии дружбы зрелых дам!

Мы с энтузиазмом сдвигаем бокалы шампанского.

* * *

Да, это то, в чем я нуждалась. Эта поездка дала мне больше, чем передышку и отдых. Теперь я точно знаю, что приняла правильное решение. Раньше я думала, что всякие «дымы отечества» — просто пафосная фраза, а сейчас прочувствовала это на себе… Мне действительно хорошо в Москве, здесь я у себя дома, да, именно так — у себя дома, а не просто в доме, ведь дом — это не только стены, крыша и удобства, меблировка, они пусть важные, но закостенелые декорации, которые без внутреннего наполнения не слишком много значат…

Дом — это прежде всего родные и близкие по духу люди и неистребимое чувство связи со всем, что напоминает о прошлом, а здесь этого так много… Дом — это также и целительная атмосфера дружеского участия, и бесконечные разговоры на родном языке, где наконец-то можно высказаться со всей откровенностью, с нюансами и оттенками, и быть понятой, и услышать в ответ такую же откровенную исповедь… Это и мой факультет, и ботанический сад, безмолвный свидетель раздумий и слез, и с детства знакомые улицы, по которым просто ходишь слушаешь их, — они тоже говорят абсолютно понятным, пусть порой и не изысканным, но родным языком…

И какое мне дело, если кому-то вздумалось считать это неумением организоваться и нытьем, ведь искренность, жалость, сопереживание и слезы сочувствия — это наша родимая стихия, наше национальное достояние…

Все это оказалось мне необходимым и подействовало на меня лучше всяких самовнушений и призывов, поддержало мой дух, дало новый прилив сил…

И, слава Богу, больше не придется напрягаться, пытаясь понять очередную, небрежно кем-то произнесенную реплику, появившуюся новую надпись или неожиданное объявление, не нужно ни с кем вступать в речевое взаимодействие и производить акты речевой коммуникации — можно просто раз-го-ва-ри-вать… А то и молчать — на одном языке, среди своих… И такое молчание совсем другого рода, чем тишина одиночества среди чужих… Стоило приехать, чтобы сделать такое открытие, осознать его и оценить….

Дочери здесь тоже нравится, и это — главное. Все остальное — вопрос времени, денег и некоторых усилий. И вообще, как говорится, что нам Париж, когда мы и сами — Москва!

КАЛЕРИЯ АРКАДЬЕВНА

Мечтаем мы, воздушные замки строим… а Бог возьмет, да в одну минуту все наше высокоумие в ничто обратит.

М. Салтыков-Щедрин

ГЛАВА 1

Перед ней лежали фотографии, принесенные спившимся безработным журналистом, которого она знала в лучшие времена — теперь, благодарный за неожиданно свалившийся на него фарт, он был готов рвать подметки… Он хоть и слыл заурядным пьянчужкой, но, находясь на сдельной оплате, свой интерес понимал и потому работал быстро и четко. Информация, добытая им, еще нуждалась в дополнениях и соответствующих комментариях, а вот снимки не нуждались ни в чем, с ними все было предельно ясно — совсем свежие, сделанные в течение последней недели, все они являлись неоспоримыми и омерзительными доказательствами мужниного предательства…

Но винить некого, кроме себя самой, своего вечного стремления быть на гребне волны и не упускать интересных возможностей, вот и снова влезла в новый проект — киносценарий для Гаркуша — и слишком приспустила вожжи.

Сначала она ничего не поняла в его выкрутасах, но участившиеся — пусть и под благовидными предлогами — отлучки из дома стали в конце концов подозрительными. Дважды она попыталась проследить его маршрут и незаметно, с небольшим отрывом, какое-то время вполне справлялась с ролью гонщика, преследуя его, но в обоих случаях упустила его машину из виду тотчас после выезда на шоссе. Это лишний раз доказывало — здесь, как и во всем прочем, требуется профессионализм, и ей самой с этим не справиться, а значит, ничего и не выяснить — оба раза он, демонстрируя полное нетерпение, пускался с места в карьер и гнал на предельной скорости.

Ему, очевидно, казалось, что она не замечает ни его блаженной улыбки, ни нового блеска в глазах, ни необычного настроения. У него вдруг явилось желание отложить все, пусть малоинтересные, но приносящие значительные доходы поездки, а заодно отказаться на время даже от постоянно поступающих заманчивых предложений продирижировать блистательными оркестрами, — сократил список до минимума — лишь трех — пяти в год, и все якобы для того, чтобы не распыляться, а сосредоточиться на опере «Дворцовый переворот», либретто которой она написала еще прошлой осенью.

Зная его любовь к заграничным гастролям и шикарным приемам, уже по одной этой детали можно было бы заподозрить неладное, но тогда она решила, что дело просто в усталости, ведь прошлый год у него был действительно урожайным — четыре его оперы прошли в десяти европейских городах и он продирижировал рекордным количеством оркестров — девяносто три выступления! В итоге — космические заработки и почти восемь месяцев жизни за рубежом…

И эти, и все прочие его успехи, конечно же, — ее заслуга. Где бы он был, со всеми своими талантами, без ее связей и умения мгновенно сориентироваться, навести мосты, перехитрить, подмазать, подсунуть, рискнуть, наконец? Да прогастролируй он еще хоть сто лет, ничего бы у него не выгорело даже с теми импресарио, на которых она выходила на свой страх и риск, доверяя чутью, еще в самом начале их гастрольных поездок. Все эти люди, руководившие ими на той стороне, мгновенно понимали, с кем имеют дело… От них зависело многое, они владели уймой уловок и лазеек, о которых другие и не подозревали. С ней они делились своими знаниями и делали все, чтобы он сразу начал зарабатывать по Божеским, а не по обирающим минкультовским и госконцертовским меркам. Все они сразу стали их верными союзниками и остаются ими по сей день…

А чего стоит одна четко выстроенная ею и постоянно действующая система общения с призванными пестовать культуру родимыми инстанциями! Эта табель о рангах, в зависимости от количества и качества проделанной работы и степени важности услуг, — просто поэма, настоящий перл в ее коллекции историй о человеческой наглости и жадности…

Да, он привык парить в своих заоблачных высотах, не опускаясь на грешную землю, — и вот до чего допарился!

Но значимость приближающегося события перекрывала все соображения, включая и эмоциональные, и финансовые, поэтому она, хотя и не без сожаления, отказывалась от выгодных предложений, лишь для интереса мысленно подсчитывая отвергнутые доходы, которые и на этот раз выглядели довольно внушительно.

Как обычно, ей пришлось и в этом случае одной замышлять новый мощный план. Она всегда все брала на себя, ведь любое новое дело пугало его изначально, а если речь заходила о закулисной возне или что-то не сразу получалось, то он и вовсе впадал в минор, опускал лапки, он этого просто не выносил, и на его помощь безнадежно было рассчитывать.

Вот и теперешний случай не был исключением — именно она должна была все предусмотреть и продумать заранее, подготовив весь сценарий вплоть до мельчайших деталей, кратчайших способов и реальных возможностей его реализации, с фамилиями, причем на всех уровнях, начиная от самой высокой инстанции и заканчивая типографией, печатающей приглашения, которые еще предстояло разослать; а сколько всего было посредине!

А как по-другому можно добиться почестей, если не устраивать пышных торжеств, собственноручно позаботившись обо всем? Связи — связями, без них, конечно, никуда, но шевелиться нужно самим. Ему бесполезно что-либо доказывать, поучать он — не прочь, но действовать — не способен. Нет, пусть она и чувствует себя отвратительно в последнее время — в основном из-за этой пошлой, вдруг захлестнувшей его сверхнормативной любвеобильности, — но ни за что не упустит такой специальный момент, а тот неотвратимо приближался — не просто очередной день рождения… Надвигалось его пятидесятилетие, единственно приятный из всех остальных юбилеев, когда уже очень много сделано, но еще имеются силы, надежды и возможности для движения вперед, для очередного прорыва. С одной стороны, как бы подводятся некоторые значительные итоги, а с другой — нащупываются новые перспективы, уже давно — мэтр, но еще — в полете, не замшелая данность, не занафталиненная мумия, живущая только прошлыми заслугами…

В большом творчестве этот юбилей — золотая середина… Звание народного артиста РСФСР получено десять лет назад, и сейчас самое время для очередных регалий, ведь у него все без дураков, все давным-давно заслужено-перезаслужено, но чтобы это действительно получилось, придется выложиться именно ей, такое не передоверишь никому…

Она уже запустила машину по подготовке официозной стороны дела и народный СССР уже застолблен, ей это было обещано самим министром культуры и клятвенно — тишком…

И не то чтобы они нуждались в материальных благах — у них давно уже есть все, но это, в дополнение к почету и славе, дает еще и массу бесплатных льгот и привилегий до конца дней… и даже более того — включая конец, и далее, что за ним, минуй он нас подольше, следует. В общем, после этого можно ни о чем не волноваться — будешь упакован по полной программе и родственников избавишь от житейских проблем навечно…

Ему об этом не стоило говорить раньше времени, пусть пребывает в неведении, это — ее сюрприз, подарок, вклад в семейную копилку, хотя над этим и придется еще ох как посуетиться… ну, да ей не привыкать, нужно только не отвлекаться по пустякам, все держать под контролем и долбить в одну точку…

А вот оперу ему действительно придется закончить в срок, тогда речь может пойти о Ленинской или о второй Госпремии… Да, такая перспектива стоила того, чтобы ради нее потрудиться и украсить концертную программу новой грандиозной работой. Это было бы эффектно — композитор, дирижирующий новой оперой собственного сочинения в преддверии своего юбилея.

И он закончит ее, несмотря на все свои выкрутасы, она его дожмет… Сколько же времени ушло у него на нытье и раскачку! Все тянул и никак не мог решиться всерьез засесть за работу — по его словам, не хватало запала, нужен был импульс, вспышка, озарение…

И вот, пожалуйста, накатило — откуда, интересно, взялась такая прыть теперь? И кто же этот импульс? И что его так озарило?

Эта ударная вахта — с налету, без всяких переходных периодов — тоже выглядела неестественной, такого давно с ним не происходило… Теперь если он находился дома, то вкалывал, как одержимый, по шестнадцать часов в сутки, переселившись в дальний кабинет, объясняя это тем, что там можно работать по ночам, не опасаясь никого разбудить.

Надо же было так облапошиться — тогда она поверила, что его действительно проняло и на уме у него только опера да юбилейный гранд-парад. Он и раньше, в лучшие времена, иногда не мог спать ночью, когда загорался новой идеей, так что она поверила вдохновенному приливу и на этот раз. У него это называлось «эффектом незавершенного действия», что означало — не закончит работу, если будет откладывать ее. Именно поэтому ему и нужно ловить этот творческий подъем — в любое время суток, когда работа идет и получается что-то стоящее. Несмотря на то что он — типичный жаворонок, в творческие периоды об этом обстоятельстве ему приходится забывать и работать, когда осеняет, а происходит это иногда как раз в ночной тишине…

Может, частично так и было — через шесть месяцев он вчерне закончил основные инструментальные и вокальные партии, ввел хоровые вступления, написал увертюру, оставалось поработать над репликами, речитативами, сделать связки и инструментальную ретушировку. При его нынешних темпах — всего ничего, не более, чем на месяц размеренной работы…

Но тут имелась одна странная неувязка, которая также насторожила ее — прежде, находясь в творческом подъеме, он нуждался в ней больше обычного. На него накатывало какое-то общее обновление, и желание физической близости находилось в прямой зависимости от духовного подъема. Да, так бывало всегда — постель неизменно становилась ощутимым духоподъемным средством. Раньше ей иногда приходилось даже в шутку отбиваться от него, когда активность била через край, но это была, конечно же, игра, которая доставляла удовольствие обоим.

В последние годы всего поубавилось — и его творческого горения, и любовного пыла, но отсутствие последнего она приписывала типичной особенности мужского организма затухать к известному возрасту.

Что ж, никуда не денешься — двадцать три года вместе, почти не расставаясь, срок немалый, но ей всегда хотелось и удавалось оставаться для него желанной и, что гораздо важнее, и раньше, и особенно с годами, необходимой.

На этот раз он не только не проявлял никакой инициативы, но на ее недвусмысленное появление ночью в его кабинете прямо и без лишних церемоний заявил, что из-за объема и напряженности работы совсем потерял форму… Даже не извинился — не заметил, что обидел ее…

И тогда она поняла, что ее просто-напросто обвели вокруг пальца, и твердо решила докопаться до истины — возраст возрастом, но почти четыре месяца воздержания — это было не только не свойственно ему, но и полностью противоречило опыту всей их предыдущей жизни. В особенности на фоне общей подозрительной эйфории. В общем и целом, сведя все концы вместе, докопаться оказалось не так уж сложно…

Еще раз просмотрев фотографии, она положила их в пустую папку и спрятала на дно комода.


Она давно перестала заблуждаться на его счет — не от мира сего, но ухо с ним нужно было держать востро, когда дело касалось амурных игрищ на стороне… С его темпераментом он всегда был не прочь порезвиться, и она понимала, что полностью ей это не удастся истребить, поэтому кое на что закрывала глаза — пусть думает, что она не все замечает, главное, чтобы знал меру и не заходил далеко. И он не заходил, потому что она все предвидела заранее, правильно просчитывала, всегда бывала начеку.

Она знала, как гасить его волну — накрывала своей собственной, более высокой, впадая в которую его амплитуда не выдерживала и растворялась. С Андреем она считала себя фригидной, но оказалось — была просто неразбуженной. Загорский же действовал на нее не только своим темпераментом и искушенностью. Он действовал на нее абсолютно всем. Наверное, именно с этим и было связано то смятение, которое захватило ее в их первую встречу — она интуитивно и мгновенно поняла, что нашла своего мужчину. Именно он и открыл для нее непознанную грань любви — истинную страсть, которой они оба предавались почти ежедневно и с безмерным наслаждением. К сожалению, его амплитуда начала вести себя в полном соответствии с возрастной нормой — последние года три он несколько потускнел и заметно сбавил обороты даже с ней. Именно это больше всего и сбило ее с толку.

Она же не уставала поражать его своей неукротимой пылкостью, которая, как защитная реакция, увеличивалась в периоды ее небезосновательной подозрительности. Не все в этой пылкости было результатом желания и возможностей, но почему не изобразить их в нужное время, если они приводят к искомому? А искомое заключалось в том, что после серии невероятных постельных мизансцен, в которых она знала толк, он, выжатый и довольный, со смехом признавался: «Помилуйте, изощреннейшая мадам Перпетум Мобиле, не пора ли и пощадить простачка?» И любой аллюр на стороне отходил на второй план, не выдерживая никакого сравнения с истинным галопом.

Сейчас она была близка к катастрофическому состоянию, как в те далекие дни, когда произошел нервный срыв — оказалось, что он в свободном полете уже почти полгода…

И что же теперь делать — смириться, опустить руки и молча ждать развязки? Отпустить его к этой девахе наслаждаться второй молодостью? Оставаться в одиночестве среди музейной роскоши и самой превратиться в безголосый призрак, в тень из прошлого? Позволить этим авантюристкам и страждущим зрителям заполучить на растерзание всю семью?

Нет, этого не будет! Слишком дорогой ценой заплачено за так называемый покой и успех! Себя и свою семью нужно уметь защищать и не бояться драться за нее, и плевать на всех моралистов, берущихся высокопарно и многословно разглагольствовать о нравственности и осуждать недостойные, с их чистоплюйской точки зрения, средства и способы — сами-то они не побывали в таком положении!

Да, нужно драться до конца и не останавливаться ни перед чем, но нельзя никому позволять сделать из тебя посмешище! И если для этого понадобятся факты — они у нас есть, и будут еще — сколько угодно, досье так досье, тем более что собрать материал на эту юную дурочку несложно, сама звонит о своих подвигах при каждом удобном случае…

А понадобится блефануть — ну что ж, придется постараться, попробуем и это, не впервой, воображения достанет, не занимать… Но нужно не перегореть, а рассчитать силы, не стоит забывать — все поддается корректировке, если действовать обдуманно и хладнокровно…


Почему-то вдруг вспомнилась их первая встреча, перевернувшая всю ее жизнь…

Странная штука — избирательность памяти… Поди пойми, почему некоторые пласты собственной жизни вдруг выпадают из нее, словно их и не было. Она совершенно не помнит своего брака с Андреем на уровне ощущений, просто знает об этом на уровне факта, а ведь совместно было прожито шестнадцать лет, но вместо них — абсолютная темнота, полный провал… Зато с легкостью восстанавливает любой день, связанный с Загорским, как будто только после встречи с ним и началась ее настоящая жизнь… И неужели она уже закончилась — вот так, бездарно, полным крахом?

Трудно понять, чего сейчас было больше — обиды, гнева, горечи, страха за будущее… как он посмел втянуть всех в эту постыдную, вульгарную историю после стольких лет совместной жизни! Чуть только выпустила его из виду, один-единственный раз, так он тут же проявил собственную идиотскую активность и сразу влип — так подставиться под пари, променять ее на эту жалкую пустышку! А она ревновала его к примадоннам, известным актрисам, интеллектуалкам…

Хотя не стоит слишком удивляться мужскому примитивному эгоизму, примеров — несть числа… Чего стоит последняя выходка Воскобойникова! Их сосед по даче, академик Воскобойников, физик-ядерщик, директор какого-то суперзадвинутого НИИ, втайне от не менее знаменитой жены-профессора, для вдохновения, волочился исключительно за простушками — молоденькими официантками и продавщицами, объяснив Загорскому, что с женщинами его связывают «отнюдь не формульные отношения». Шутливо звучащая теория на практике оказалась не столь безобидной — жена вернулась из поездки раньше времени и застала не в меру игривого супруга в постели со своей маникюршей. Через час ее увезли на «скорой» в ближайшую областную больницу, где она до сих пор отлеживается с обширным инфарктом…

Неужели и здесь — полное надругательство, и только ради пары бессмысленно сверкающих глазок и молодой кожи можно все перечеркнуть и не вспомнить того, что их связывало, сколько всего сделано и через что пришлось ей пройти ради него!

ГЛАВА 2

Калерия закончила школу в сорок третьем году. Мечту о поступлении на филфак МГУ пришлось на время отложить — шла война, и, окончив краткие курсы по подготовке медсестер, она начала работать в военном госпитале в Москве. Так распорядился дядя, непререкаемый семейный авторитет, после того как она, вместе со школьными подружками, написала заявление о желании отправиться на фронт. Порыв был искренний — как и многие девушки ее поколения, она думала об одном — как быть максимально полезной стране в это трудное время. В военкомате ее быстро вычислили, и в тот же день она выслушала приговор под одобрительные, но осторожные замечания родителей. Осторожными замечания были в силу двух причин — во-первых, потому, что такой пример уже был, у соседей напротив. Их единственный сын, отстаивая свое право на поступок в бурной семейной ссоре, хлопнул дверью и тайно уехал добровольцем на фронт, даже не попрощавшись с домашними. Вторая причина заключалась в том, что родители знали невероятную решительность своей дочери, поэтому давить было нельзя — мало ли что взбредет в голову независимой девице… Дядя, не сумев справиться со своими пятью сыновьями, которые уже воевали на разных фронтах, здесь проявил незаурядный педагогический талант, сказав мягко, но решительно то, что безоговорочно на нее подействовало:

— Пользу можно приносить везде, а для городских восемнадцатилетних маминых дочек фронт — совсем не то место, с которого нужно начинать. Научись что-то делать здесь, на месте, а там разберемся.

Но разбираться не пришлось — работы было хоть отбавляй, новые раненые прибывали каждый день, она втянулась в жизненный ритм военного города, и вопрос о поездке на фронт отпал сам собой.

В сорок четвертом в госпиталь попал Андрей Гуревич. Ему было уже тридцать два года, до войны он закончил биологический факультет, защитил кандидатскую диссертацию, вел на кафедре научную и преподавательскую работу. Его родители всю войну пробыли за Уралом, работая на оборонку, а брат оставался в Москве, занимая высокий пост в НКВД. Он-то и вытащил его, полуживого, с ранениями в живот и в ноги, с трудом разыскав в ташкентском госпитале, куда его, среди многих других, вывезли из самого пекла — окопов Сталинграда.

Андрея поместили в маленькой отдельной палате в «теплушке» — так во внутреннем пользовании называлось правое крыло госпиталя, которое считалось комсоставским, привилегированным — здесь лежали офицеры, орденоносцы, а также «имена», в левом же крыле лежал народ попроще. Страдали все одинаково, врачи и медперсонал оперировали и выхаживали и тех, и других, но в правом все было как-то добротнее — действительно, тепло, просторнее, чище, не было скученности, разрешались свидания и, конечно же, лекарств было побольше.

Он выгодно отличался от всех — стойкостью, с которой переносил боль, силой воли — почти приговоренный врачами сложностью ранения, сам себя поставил на ноги путем невероятных упражнений. Его также отличали от всех прочих необыкновенная начитанность и обширные знания…

Они как-то сразу сблизились. Ей было интересно с ним и приятно, что и он выделял ее из всех, поэтому она всегда выкраивала время, чтобы забежать к нему во время дежурств или после них. Она приносила ему книги по списку, дивясь широте его интересов, выводила гулять во внутренний дворик, когда он начал ходить, и так получилось, что их встречи продолжились и после того, как его выписали из госпиталя и комиссовали.

Все получилось само собой — она перестала интересоваться сверстниками, с которыми ей теперь стало скучно.

Тогда-то старший брат и переманил его в лабораторию НКВД, убедив, что только в органах можно получить все необходимое для исследовательской работы. Действительно, университетские темы были свернуты, надо было как-то выживать, а главное, начинать делать что-то осмысленное, с видами на будущее. Андрей принял предложение.

Война принесла в их дома лишь общую трагедию, без личных потерь — все остались живы и смогли сохранить, насколько это было возможно, здоровье в то полуголодное время. Не последняя роль в этом принадлежала маршальским возможностям дяди, старшего брата отца Калерии, который свято чтил семью, ее традиции и был всегда готов прийти на помощь.

Родители, малая семья, приняли Андрея сразу и безоговорочно — не какой-нибудь неуч-мальчишка с неопределенными планами на будущее, а человек состоявшийся, зрелый, умный, надежный и значительный. Андрей стал своим человеком и в большой семье — теперь уже и сестра с мужем, и дядя с пятью сыновьями, вернувшимися с фронтов живыми и невредимыми, принимали их отношения с большим энтузиазмом.

Перспективный в это дефицитное на мужчин время, предполагаемый зять оставался вне критики даже тогда, когда Калерия призналась домашним, что ждет ребенка. Скорее всего, она не стала бы спешить с семейными узами, потому что все еще мечтала о романтической любви, но та все не приходила, а будущему ребенку был нужен отец.

Опешившие от новости родители шума поднимать не стали, тем более, что Андрей предусмотрительно подкупил их продуманным изящным жестом — за день до сообщения дочери испросил их согласия на брак — по всем правилам — почти как в старинных романах. Согласие, по понятным причинам, было бы дано в любом случае, но он решил, что будет лучше для всех, если пилюлю все же подсластить.


Они зарегистрировались и тут же переехали в новую квартиру, которую ведомство Андрея без промедления выделило ему, считая его ценным работником.

Первый ребенок родился недоношенным, и врачи не смогли его выходить — очевидно, все-таки сказались треволнения военных лет. На второго она решилась не сразу, погрузившись в учебу, и только через пять лет родила сына — на этот раз все обошлось благополучно. На семейном совете было решено — лучше бабушки никто с младенцем не справится, да и молодым нужно делать карьеру, чем они, не теряя времени, с энтузиазмом и занялись, без возражений сплавив ребенка к родителям Калерии.

Андрей быстро защитил докторскую диссертацию. Защита была закрытой, так как он работал в спецлаборатории Института специальных и новых технологий, которая действовала в Особом оперативно-техническом отделе.

Он никогда не приносил никаких бумаг домой, все материалы у него оставались в лаборатории, и жене, как, впрочем, и его собственным родителям, да и всем близким, лишь в самых общих чертах было известно, что он разрабатывает новое направление в области токсикологических средств и антитоксинов.

При устройстве в органы давалась подписка о неразглашении, поэтому он никогда и не распространялся ни о каких подробностях. Лишь изредка, по его настроению и отдельным замечаниям, можно было понять, доволен он или огорчен, обычно же на вопрос: «Как дела?» он отделывался какой-нибудь шуткой, типа: «Дела идут, контора пишет», иногда засиживался на работе допоздна и часто неделями отсутствовал, проводя полевые испытания.

Калерия не просто не отставала от мужа, она наверстывала упущенное ударными темпами — окончила университет, несколько лет преподавала на кафедре зарубежной литературы, переводила с английского, без отрыва от работы написала кандидатскую диссертацию и защитилась. В литературном мире также сделала себе имя — кроме регулярно публикуемых литературоведческих и критических статей, напечатала несколько вполне удачных рассказов.


Попробовав разное, поняла, что преподавательская деятельность — не ее стихия, и без особого сожаления ушла из университета, чем несказанно удивила всех своих знакомых, ведь до докторской оставалось — рукой подать, а это — почти вершина женской карьеры. Но она знала себя и понимала, что делает: преподавательская работа требует особого просветительского дара и душевного состояния, ей же толпы студентов и приобщение их к знаниям не доставляли никакой радости…

Она уже добилась многого и имела право выбирать — и выбрала — творческую работу в тишине, занявшись переводами и литературной критикой… Докторскую же она обязательно закончит, и теперь, имея больше свободного времени, сделает это гораздо быстрее.

Но было еще одно тайное желание… и она осмелилась — засела за роман… У нее оказалось легкое перо, а предмет, о котором она писала, — жизнь современников в послевоенное время — был ей хорошо знаком.

Роман быстро напечатали — а как же иначе? Ее имя было уже на слуху, да и связи — не последнее дело. Сенсацией он не стал и не мог стать, Калерия и сама не заблуждалась на его счет — роман был не Бог весть что, но и не хуже других, ему подобных. Очередное воспевание трудовых подвигов и самоотречения во их имя на фоне красивых чувств сильных духом людей — а такова была главная тема романа — не отличались ни образной неповторимостью, ни оригинальностью сюжетной линии, хотя и были добротно-качественными в плане стилистического изложения.

Критика честно отработала заказ и вяло поздравила соцреализм с появлением очередного «заметного и даже значительного достижения» в его развитии. И хотя соцреализм не состоит из одних только идейно-нормированных, отлакированных или помпезно-велеречивых творений и включает в себя, наряду с вышеупомянутыми, также и множество значительных вещей, ее роман к таковым отношения не имел. Повторное издание ему не грозило — он занял свое место в одном ряду с позже благополучно канувшими в Лету «Сталеварами», «Героическими буднями» и «Кавалерами золотой звезды»…

Потом никто не мог даже вспомнить его названия, и она, обладая прекрасным вкусом, сама старалась об этом поменьше вспоминать, так как гордиться тут было особенно нечем. Зато в другом она уж точно преуспела и оказалась уникальным специалистом — со временем стала успешным симоноведом, написав сначала несколько ярких статей о творчестве Константина Симонова, а затем — беллетризованную монографию о нем, первую в своем роде, мгновенно ставшую бестселлером и дважды переизданную.

Она абсолютно не кривила душой: Симонова обожала и в творчестве, и в общении — талантлив, галантен, импозантен, красив как герой, да и действительно — героическая личность, обласкан всеми и вся.

Продемонстрированная широкая и многообразная палитра возможностей давала ей все основания быть причисленной к плеяде молодых писателей, что и было важно и ради чего все задумывалось, — после публикации романа она стала членом Союза писателей. Более того, тут уж можно было и претендовать — переизданная дважды монография открыла ей путь в святая святых — в редколлегию знаменитого журнала «Факел», войти в которую было уже делом техники. Сам кумир приехал в редакцию с огромным букетом цветов, речью и поздравлениями, чем еще выше поднял ее акции, заодно возбудив и шлейф абсолютно безосновательных подозрений, которые она — для пользы дела — отрицать не стала…

На этом попытка литературного самовыражения в крупных формах была раз и навсегда закончена, да и в более мелких тоже, потому что она не просто увлеклась — работа в журнале полностью захватила ее.

А вот редактировала и переводила она — великолепно. Разносторонняя одаренность только помогала этому, усидчивости было не занимать, и все шло как по маслу. Не растрачивая себя понапрасну на комплексы, она занималась именно тем, чем хотела, — чужими текстами, и эта работа удавалась ей куда лучше и доставляла несравненно большее удовольствие, чем труд над созданием собственных.

Жизнь, насыщенная и активная, была отлажена и организована с учетом интересов обоих супругов, которые, хотя и были диаметрально противоположны, никак не пересекаясь, зато не мешали им чувствовать себя свободными. Зрелые, устоявшиеся отношения, в которых каждый занимался любимым делом и не путал работу и дом, лишь укрепляли этот современный успешный брак. Все в их существовании казалось стабильным и надежным, ничто не предвещало резких перемен в его плавном и осмысленном течении…

ГЛАВА 3

Редакторская работа в журнале такого уровня, кроме несомненного удовольствия, давала ей также возможность сходиться с самыми разными людьми — маститыми и облеченными властью, известными и только начинающими, действительно талантливыми или только подающими надежду, блестящими эрудитами и закомплексованными молчунами, а то и просто с людьми больными, порядком свихнувшимися на почве творчества. Общение с таким количеством народа поневоле делало ее и психологом, и дипломатом.

Не все пишущие, понятно, были писателями… Этот постоянно меняющийся калейдоскоп состоял из людей различных по таланту, интеллекту, темпераменту, возрасту, полу и образованности, но почти всех их, за редким исключением, объединяло общее — паническое состояние, напряжение, граничащее со страхом, когда они переступали порог редакторского кабинета. Это состояние они вносили с собой, оно электризовало сам воздух, и Калерия чувствовала эту мгновенно меняющуюся атмосферу в своем кабинете.

Такое состояние было вполне объяснимо и понятно, кому же не известно, что без чьей-то поддержки автору состояться, увы, непросто, все системные штучки — цензура, институт редакторов, ангажированная критика — барьеры не для слабонервных, и чаще казнят, чем милуют.

Начинающим было еще труднее, ведь требовалось уже успеть заявить о себе, прежде чем замахиваться на право печататься в таком журнале, как «Факел», а за спинами большинства претендентов, как правило, кроме пары-тройки рассказов в каких-нибудь малотиражных, районного масштаба «Голубых просторах» или «Степных огнях» больше ничего не оказывалось.

Она предпочитала иметь дело с начинающими авторами, потому что те легче шли на уступки, соглашаясь с необходимостью переделок, что в конечном счете помогало и материалу, и его создателю. Позже, узнавая ее ближе, они оттаивали — она никогда не критиковала в лоб и не отвергала с ходу, тщательно продумав стиль общения с ними. Лучше всего годились в отношениях с этим нелегким, обидчивым, самолюбивым и невероятно уязвимым народом умеренное дружелюбие и доброжелательность, не переходящие в особое доверие. Просто приятельские отношения, позиция «Делаю, что могу, но…» — и это «но» как раз создавало возможность для маневрирования.

В таком водовороте поневоле начнешь обрастать связями и будешь владеть информацией всевозможного масштаба. Не так просто было ориентироваться в этом сложном мире непомерных амбиций и робких надежд, горьких разочарований и скрытого интриганства, неприкрытой конъюнктуры и тайной директивщины, очередной кампанейщины и неистребимости позвоночного права…

Калерия не бралась за вещи, протолкнуть которые бывало свыше ее сил, — зачем попусту надрываться ради кого-то, кто, зная ситуацию, пытается решать непосильные задачи и заведомо подставляется сам и подставляет таким образом других, связанных с ним? Раньше она с удовольствием почитывала разной степени мятежности сочинения популярных бунтарей, на одном чуть не погорела сама, пытаясь пробить талантливо написанную им повесть, но тут автор неожиданно пошел на попятный — учуяв приближающуюся опалу и грозившее ему избиение, за обещанное приобщение к кормушке выбрал единственно правильный путь — публично расстался с фрондой и покаялся. Она же отлеживалась потом с сердечной недостаточностью.

Конечно, мысленно она продолжала сочувствовать тем, кого власть угнетала, но больше никогда не испытывала ни малейшего желания идти против нее, поскольку, по-настоящему обжегшись, окончательно усвоила важную житейскую истину — плетью обуха не перешибешь…

Совесть ее была чиста — она никогда никого не загубила и не загубит, но и никогда больше не станет ни за кого сражаться с открытым забралом. Посильная помощь — это сколько угодно, класть же голову на плаху ради кого-то — тут уж нет, попробовала, увольте…

У нее давно были собственные заслуги, имя и незапятнанная репутация, поэтому она могла позволить себе вольность быть избирательной — редактировала лишь то, что ей на самом деле нравилось, и делала это, не щадя живота своего.

Да, вначале, может быть, она и была защищена именем дяди, его связями на «том самом уровне», что и спасло ее тогда, и связями отца, крупного чина в горисполкоме, во власти которого находился жилой фонд, а также покровительством и расположением некоторых чинов и гуру советской литературы… Без всего этого пробиваться было бы, конечно, сложнее, но она и сама смогла бы добиться многого, пусть не столько и не такими бойкими темпами, но серой мышкой она никогда не была бы — это уж точно… Себя тоже не стоит принижать, тем более что точно знаешь — все успехи появились не на пустом месте.

Она никогда не переоценивала своих возможностей и действительно была человеком одаренным, на редкость организованным и работоспособным — добивалась успеха во всем, за что бралась, потому что умела напрягаться в нужный момент. Делать что-то вполсилы, вполмеры было не в ее характере, да и давалось ей все с налета, и, кроме того, когда она чего-то очень хотела сама, для себя, то долго не раздумывала, а шла ва-банк, не боялась экспериментировать, радикально меняя крут интересов.

* * *

Как-то ей в редакцию позвонил Алик Карамышев — ее однокашник по университету, единственный парень в их группе. В студенческие годы он был к ней неравнодушен, но она не обращала на него никакого внимания, во-первых, потому что уже была замужем, а во-вторых, потому что с его данными рассчитывать на успех было бы слишком самонадеянно. Он особенно и не рассчитывал и даже не слишком страдал — знал свое место, этот плюгавый коротышка и вечный носитель портфелей и зонтиков нравившихся ему факультетских красоток.

Теперь это был известный сценарист, заведующий кафедрой в Институте театра и кино. Он попросил именно ее поработать над повестью Андрея Карамышева, своего младшего брата, которая была принята к публикации их журналом.

— Прошу не только потому, что хочется порадеть родному человечку, — сам читал с удовольствием, рекомендую и без ложной скромности говорю — получилось…

— Что б у родного брата да не получилось? Да быть того не может…

— Лерочка, поверь — без дураков…

— Верю-верю… Наш — завсегда лучше…

— Ты — все та же, только бы похихикать над ближним… Сразу оговорюсь — никакой крамолы, сплошная романтика и любовные томления… И хотя ему не совсем отказали от дома, разведка донесла, что цензорша Колдобина прискребается без особой надобности. Наш юный талант оказался гордым и втихую отнес повесть самостоятельно, не зная простейших законов бытия — без надзора ничего нельзя оставлять ни в вашей епархии, ни во всех иных.

— Действительно талантливый?

— Сказал же — без дураков и исключительно в заботах и мыслях о развитии будущего родимой литературы, прошу — присмотри, попестуй, сделай по максимуму, а за мной — не застоится.

Она засмеялась:

— Да не волнуйся, в память о былом сделаю, что смогу, но к твоим услугам вряд ли придется обращаться, моему сыну всего лишь одиннадцать лет и он совсем не лирик — вряд ли его потянет в Театральный…

— А, не скажи, всякое бывает, к тому же, я не о нем — о тебе пекусь… Кстати, вот тут, прямо передо мной, лежит предложение от Блавадского — надеюсь, сама понимаешь, что к чему… И в связи с этим вопрошаю: а не хочешь ли ты испробовать несколько новое для себя поприще, сценарное — представляешь, моя мечта сбудется и мы хотя бы на некоторое время побудем парой…

— Слушай, не закручивай так мудрено, выражайся ясней…

— Яснее некуда — только на минутку вообрази: премьера, вспышки, репортеры, интервью… Да, небесная моя, официально предлагаю тебе стать моим соавтором и абсолютно не шучу.

— Перестань травить баланду… Каким еще соавтором?

— Получил заказ на инсценировку по «Герою нашего времени» от самого Константина Раевского, Блавадский — его помреж и худрук, а у меня, как всегда, — загибушная пора, полный цейтнот. Зная твои способности и вкус, Лерочка, предлагаю добавить новый поворот в развитии творческой жилки. Разве не заманчиво?

— Ну, не так чтобы уж абсолютно новый. Был один такой грех: пару лет назад пришлось написать сценарий к документальному фильму о Диккенсе, это прямо по теме моей диссертации. Но театральный спектакль — действительно что-то новенькое и, честно говоря, невероятно заманчивое. Что ж, ловлю тебя на слове. А насчет молодого гения — не волнуйся, сделаю все, что смогу…

Она попросила главного дать эту повесть для редактирования именно ей, объяснив, что порядком устала от «деревенщиков» и не прочь заняться любовью. В тот же день рукопись была получена. Текст, по выражению цензорши, нужно было бы «причесать — во избежание двусмысленностей», которыми тот якобы изобиловал, «герой ведь — не кто-нибудь, а Пушкин, зачем же его так уж опускать»…

Она с удовольствием прочла эту написанную нежно и почтительно, свежо и страстно прелестную повесть о сложной, безрассудной и страдальческой любви Пушкина к Каролине Собаньской, скандальной красавице, авантюристке и платному агенту, не просто сознательно, а по плану тайной полиции игравшей чувствами поэта. Это была подлинная история из жизни Пушкина, основанная на его письмах и на обширном архивном материале, и Калерия подумала, что так теперь почти никто не пишет — передовой и настоящей считается скрытно-обличающая или лагерно-окопная тематика, да еще, может, деревенская, с тяжкой слезой. А иногда ведь хочется и чего-то щемяще-возвышенного, нежно-романтического, чего, похоже, уже и не бывает… Короче, она и без всякой просьбы постаралась бы сделать все, чтобы защитить и вытянуть мальчика, который умеет так тонко чувствовать и изящно писать.

Никаких двусмысленностей, которые нужно было непременно причесать, перечисленных девицей Колдобиной, пенсионного возраста журнальной цербершей, конечно же, и в помине не было. В тексте было разное — описание зарождающейся страсти, неприкрытая чувственность, даже вполне физическое желание, но никакой двусмысленностью здесь и не пахло…

Парню не повезло — сначала его редактировала Галкина, примитивно и поверхностно, занимаясь, в основном, опечатками и элементарной грамматикой, а потом он попал в лапы к Колдобиной, известной всем своими пуританскими заскоками… Прямо бы и сказала, завистливая старая дева, — убрать намеки на «это», так нет, надо было клевать парня, пришивая ему и псевдоромантическую литературщину, и безыдейщину, и эстетствующую безвкусицу, и смакование пошлости, и грубейший физиологический натурализм, и что-то там еще, в ее неизменном мерзопакостном новоязе…

Содействие молодому автору Калерии ничем не грозило — вся политика в повести сводилась к изображению интриг и заговора царской охранки против поэта. Негодование же героя по этому поводу было прописано слабо — шло почти между строк, а значит, стоило усилить эту тему, дописав — впрямую — несколько соответствующих эпизодов. Автору это зачтется — воспримется как показ не только свободомыслия поэта, но и его протеста против самодержавия… Заодно под этим прогрессивным соусом легче проглотятся и пикантные детали — прикрытые шелками ложбинки и выпуклости, а также не слишком прикрытое умение поэта с ходу заводиться и воображением проникать в оные прямо на месте…

Но с Колдобиной отношений портить не стоило, хоть ее безусловная глупость всем давно известна, связываться с ней было небезопасно — прошла войну в СМЕРШе, чуть что — выпячивает плоскую грудь дугой и качает права по инстанциям. Калерия и не собиралась нарываться — перехитрить цензоршу ничего не стоило. Она отметила, что приняла к сведению указанные страницы и проделала изменения.

Она действительно проделала кое-что, но совсем другое, помогая парню полнее раскрыть образы… Ей-то как раз и понравилась пылкая лиричность его письма — так пишут только в молодости, когда все выплеснутое — свобода, свежесть, от всего захватывает дыхание, и собственный внутренний цензор еще не ограничивает в восприятии и выражениях, не обрекает на излишнюю назидательность и философическую отстраненность, неизбежно приходящие с возрастом.

Придраться ведь можно к чему угодно, а улучшать и изменять, кромсая или добавляя, можно до бесконечности. Текст и не был идеален — в нем сразу бросались в глаза неоправданные длинноты, так что, помимо сущностной правки, пришлось слегка уплотнить его, поработать над логическим выстраиванием и улучшением ритмической структуры отдельных эпизодов и фраз, внести необходимые уточнения, заняться шлифовкой стиля…

Именно после выхода этой повести в «Факеле» о нем заговорили, как о подающем надежды молодом авторе, — и он пошел… Да, тогда она славно поработала, и Карамышев-младший, увидев изменившийся текст, зашелся от восторга и в полном экстазе битый час изливался в благодарности.

— Знаешь, я сражен, — с жаром говорил он позже брату, — мало того, что она моментально видит все недочеты, она еще и генерирует кучу идей, которые работают на перспективу…

— Не задыхайся, а четко проговори, чем она тебя так потрясла.

— Она умеет абсолютно все — оживить повествовательную ткань, вдохнуть в нее изящество, какую-то прозрачную легкость. У нее абсолютный вкус и поразительное умение домысливать… она с ходу вносит яркие, точные и очень сочные детали и дополнения в повествовательную ткань, о речевых же характеристиках я и говорить не хочу — это нужно видеть… Она поднимает материал и делает из него произведение литературы, ни больше и ни меньше.


Карамышев-старший сдержал слово, и новая работа — совместная только на начальном этапе — целиком захватила ее. Он же через неделю выпал из проекта, укатив на очередной симпозиум и оставив ей право довести инсценировку до конца.

Взяв отпуск за собственный счет, месяц не выходя из дома, она вчерне все закончила и потом еще недели три отделывала детали — дата сдачи была определена и из графика выходить не полагалось. Карамышев подсуетился вовремя — окончательный вариант они обсудили вдвоем.

Раевский, прочитав, одобрил работу. Калерия же была счастлива, что случайно удалось оказаться в такой компании. Он был профессиональным оперным режиссером, но, когда случались простои или падения с очередной высоты, не отказывался ни от чего — легко переключался на режиссуру драматических спектаклей, опереточных постановок, телеспектаклей, не гнушался даже ездить в глубинку, где не боялись экспериментировать. Везде, на любой, в том числе провинциальной, сцене происходило магическое преображение — все, за что он брался, становилось событием… Режиссеру от Бога повиновались любые жанры.

Все было бы прекрасно, если бы он не заявил, что решил сделать спектакль музыкальным, потому что открыл для себя прелестную музыку.

Она и раньше слышала, что этот уникальный, талантливый режиссер в работе — тиран и, при всей своей энциклопедической образованности и дворянском происхождении, добиваясь своего, не терпит возражений, слышит только себя и может быть крайне грубым. На грубость она не нарвалась, но на его наплевательское отношение к ней все же напоролась — что за метания, почему бы заранее не продумать замысел, а потом привлекать людей. Она ведь свое дело сделала, и, по его словам, хорошо, а в результате теперь придется резать текст, вставлять фрагменты, что-то менять, добавлять — лишняя работа, а он даже не заикнулся о дополнительной оплате.

Мысленно послав его подальше, она тут же решила, что в интересах дела лучше заболеть идеей режиссера, чем сопротивляться ей внутренне, ведь, может, именно потому, что он в работе не щадит ни себя, ни других, все его спектакли и уникальны. А коли так, придется проглотить досаду и вкалывать дальше. К тому же, она с самого начала согласилась работать не из-за денег, ей просто интересен этот новый путь, сразу открывающий разные возможности — имя есть имя, и уж лучше тешить себя будущим результатом, чем стонать… здесь стоит согласиться с Гоголем — это, кажется, в письме к Жуковскому — «искусство есть примирение с жизнью»…

Раевский вмешиваться в дальнейший процесс не стал и никаких особых указаний не дал, решив, что карт-бланш максимально выявит индивидуальность композитора — человек такого размаха поставил на новичка, прослушав несколько его сочинений, записанных на пленку. Пришлось задавать вопросы, потому что хотелось большей ясности. Все его ответы сводились примерно к следующему:

— Это — не мюзикл, поэтому музыка — не самостоятельная часть сюжета, роль ее — не доминирующая, а, скорее, поддерживающая, орнаментальная, если хотите, декоративно сопровождающая.

— Каким должно быть временное звучание каждой отдельной вещи?

— Это уж как получится, никаких спидометров, хронометражей… сократить можно будет по ходу — или текст, или музыкальный фрагмент.

— Хорошо бы послушать запись, чтобы заранее получить хоть какое-то представление о качестве музыки.

— Умница, правильное замечание, это — пожалуйста. Гриш, — обратился он к Блавадскому, — сгоняй за пленкой, она у меня на столе, в конверте с надписью — Загорский.

— Сколько музыкальных фрагментов вы себе представляете? Пять? Двадцать?

— Не знаю. Вы — автор, с прекрасным образованием и тонким вкусом, сами и думайте. Нужно будет написать несколько романсов на стихи Лермонтова, стилизовать, скажем, вальс, мазурку и подумать об общем музыкальном фоне. Обсуждайте все вопросы с композитором, я хочу новых, нестандартных решений, поэтому не бойтесь экспериментировать. Мне нужна свежая мысль, а решение, как ее донести сценически, придет само, когда увижу материал, поэтому я и хочу увидеть уже полностью готовую вещь.

— Немного страшновато — столько музыки в драме…

— Плюньте на устоявшиеся мнения, будто музыка в драматическом театре — инородный элемент и режиссер вводит ее от беспомощности и своей, и актерской. Эти рассуждения — вчерашний день. Просто старайтесь делать свое дело хорошо и думайте о зрителе, который, будьте покойны, по достоинству оценит талантливо сделанную вещь, но при этом также будьте готовы и к любым отзывам в прессе.

Калерия превосходно понимала, что он имел в виду, когда говорил об этом: один из лучших режиссеров страны находился в очередной опале после прогремевшей новаторской постановки. Не успели умолкнуть аплодисменты и дифирамбы в его адрес по поводу вручения два месяца назад Государственной премии за лучшую оперную постановку, как родимый Союз тут же расправился с гением в своем замечательном стиле без лишних церемоний и оглядок на послужной список уволил за новаторский эксперимент.

Но и он вполне благополучно справлялся — по крайней мере, внешне не высоким положением олимпийца, и с уделом парии. За свою долгую жизнь в искусстве он, очевидно, привык к тому, что его то приглашают на главные сцены страны, превозносят, награждают всевозможными регалиями и почестями, то низвергают и оголтело критикуют — очередная кампания, результат подковерной возни, междусобойной грызни, межведомственных разногласий, а то и просто — из-за элементарной зависти. Такая мощная фигура, да еще с нестандартными художественными взглядами и подходами, нередко противоречившими общеисповедуемым или свежеспущенным сверху, не могла не вызывать специального к себе внимания властей и придворной критики.


На переделки ушел месяц, но теперь она увидела, что Раевский оказался прав — постановка заметно выиграла. Что ж, за свою работу ей краснеть не придется, а вот с музыкой пока еще не все было ясно.

Сегодня ей предстояла встреча с Сергеем Загорским, молодым композитором, приглашенным Раевским в спектакль. Карамышев, почти не знакомый с нововведениями, мог бы поддержать ее своим авторитетным присутствием, но предпочел отделаться звонком. Вставить словечко в его монолог было сложно — он говорил без пауз:

— Поздравляю с завершением работы, никогда не сомневался, что Калерия Великая не подведет в борьбе за общее дело, но, к сожалению, безумно занят, лечу в Манты-Хансийск, то есть, ха-ха-ха, в Ханты-Мансийск, надеюсь, что не зря оговорился, они там, может, как и аз грешный, тоже едят манты… Пожелай мне успеха, как желаю тебе его я…

Следом за пожеланием, как всегда, понесся поток — сложности на службе, жалобы на интриганство соперников и пренебрежение зажравшегося начальства. Завершился звонок елейными комплиментами в ее адрес и надеждой на новое сотрудничество.

Она поняла, что теперь ей одной предстояло встречаться с Загорским, объяснять — в самых общих чертах, — в каких частях, по ее замыслу, должна звучать музыка.


Калерия вздохнула — как бы хотелось научиться равномерно и последовательно распределять время и энергию, но пока с этим ничего не выходило… Сегодняшний день не был исключением — утро она провела на затянувшемся до обеда заседании редколлегии и теперь, без паузы, приготовилась общаться с молодым музыкальным дарованием.

ГЛАВА 4

Видимо, он появился, потому что сквозь полуоткрытую дверь до нее донеслись голоса:

— Извините за вторжение, можно поговорить с Калерией Аркадьевной?

— А вам назначено?

— Да, но я пришел чуть раньше. Где можно подождать?

— Пройдите, пожалуйста, налево и там — вторая дверь, — прогудела низким прокуренным голосом Лидьванна, секретарша.

— Благодарю, вы очень любезны, — немного церемонно ответил приятный густой баритон.

Голоса действовали на Калерию необычайно сильно. Она где-то читала, что между строем души, мыслей и голосом существует полная гармония. Если это так, то он должен быть существом необыкновенным — столь завораживающего, магнетического, обволакивающего тембра ей ни разу не доводилось слышать, даже обожаемый Левитан не обладал такими глубокими обертонами. Это было как наваждение — еще не увидев его, она уже откликнулась, потянулась на его голос…

«Только не окажись убожеством или смешным!» — взмолилась она, напряженно уставившись на дверь.

Что это с ней? Неужели вхождение в новое, неизведанное раньше творчество делает ее настолько неуверенной в себе, что она и сама превращается в экзальтированную дебютантку, со страхом ждущую приговора профессионала? Ведь ей не раз приходилось начинать с нуля и ничего подобного с ней не происходило; и в музыке она не полный профан — закончила музыкальную школу, прилично играет на фортепиано… Да и здесь она не для того, чтобы состязаться с композитором в глубине музыкальных познаний. Ее задача проста — ввести его в спектакль и обратить внимание на части текста, которые, по ее мнению, стоило бы усилить музыкальной поддержкой. Правда, она ничего не знала о характере молодого человека. Ей было немного не по себе еще и потому, что она довольно смутно представляла богемно-музыкальные круги, знакомство с которыми ограничивалось парой-тройкой крупных имен, в остальном же знание оных сводилось к анекдотическим байкам. Впервые она должна была проводить встречу в таком неуверенном и взвинченном состоянии, и как это делать — было для нее полной загадкой. Хотя, наверное, такое волнение было ни к чему — он же не кабацкий лабух, а выпускник консерватории, интеллигентный человек… уж как-нибудь должны понять друг друга…

Она решила, что сразу скажет ему главное — исходя из знания материала, выбрала подходящие по смыслу стихи, а также ввела несколько дополнительных сцен — в магазине, на балу в Благородном собрании, на прогулке, дуэльную… Спектакль расписан до мельчайших подробностей — все танцы-романсы определены, музыкальные пики и вставки казались на месте, сам Печорин у нее в двух фрагментах должен играть на скрипке. Стихотворений выбрано с избытком — он не будет ограничен ее вкусом… Лишь бы бессмысленно не заартачился и не стал выпячивать своих заслуг, но даже при этом придется принимать его условия, не останавливаться же из-за этого на полпути…

Ей удалось кое-что узнать о нем — профессиональный пианист, в Москве шесть лет, в консерватории закончил теоретико-композиторский факультет. У профессора Вершинина занимался оперно-симфоническим дирижированием, его любимый ученик. На госэкзамене в Доме композиторов с блеском дирижировал Первой симфонией собственного сочинения. После окончания консерватории прошел месяц, пока нигде не работает — нет постоянной прописки, живет у тетки, пробивается случайными заработками, репетиторствует и дирижирует всем, что подвернется под руку. Пытался пристроить свои камерные сочинения, но безуспешно — в музыкальном мире пробиться еще сложнее, чем в литературном… Уж если над самим Шостаковичем так изощренно измывались, то молодому провинциалу рассчитывать на быстрый успех в столице тем более не приходится. Он, безусловно, знает это, но сидит в Москве, никуда не уезжает, что свидетельствует о его амбициозности — где же еще можно состояться, не в филармонии же районного масштаба…

От этой встречи лучше всего было бы увернуться — она совершенно не знала, с чего начинать и как ее проводить. Она впервые взялась не за свое дело — сама только начинает на новом поприще, а композитор — вообще вещь в себе, без роду, без племени… хотя его музыка и затронула ее, взволновала свежей оригинальностью… да, скорее всего, ее смятение вызвано именно этим… чем же еще?

Эти сбивчивые размышления подействовали своеобразно — она совсем разволновалась… Но выхода не оставалось — он уже пришел, торчит в предбаннике, и встретиться придется. Что ж, если он ей не понравится, или они в чем-то не сойдутся, она извинится, сошлется на занятость и перенесет встречу — пусть этот жук, Карамышев, сам потом выкручивается… Да, так она сейчас и сделает — первая минута решит все, нечего нагнетать бурю в стакане воды…

И вообще, хотя это и подающий надежды и, бесспорно, талантливый автор, недаром же Раевский пригласил именно его, — нечего преждевременно накручивать себя, ожидая встречи с таким нетерпением и трепетом… Все, она спокойна, приветлива и, как всегда, — просто учтиво доброжелательна…


Изобразив погруженность в работу, Калерия уткнулась в текст, стараясь успокоиться. Он вошел и нерешительно остановился напротив нее, от волнения забыв поздороваться. Сохраняя на лице снисходительно-благодушную улыбку, она медленно подняла на него глаза. Опытный женский взгляд выхватил основное — молод, не старше двадцати пяти лет, очень высок, с каштановой шевелюрой волнистых волос, непослушных и мешающих ему. Не ухожен, одет проще некуда — обычная полинялая ковбойка с закатанными рукавами, ни желания, ни умения выделиться внешне, но отличается мягкой внутренней интеллигентностью, застенчивостью и при этом абсолютно мужественной красотой… Смесь породы и утонченной изысканности… просто невероятно — до чего похож на портрет их далекого предка по отцовской линии Ланского, кисти Кипренского, — удалой офицер, красавец, по недоразумению или из щегольства прикинувший на себя простецкую рубашечку. Видно, монгольская колесница некогда хорошо прокатилась по их роду, оставив в наследство припухлость век, миндалевидный разрез глаз…

И впрямь, наваждение: именно таким она представляла себе Печорина — внешне… От него исходил необъяснимый магнетизм, который она мгновенно ощутила — он очаровал ее, еще ничего не сказав и не сделав. Калерия интуитивно почувствовала его незащищенность и душевную хрупкость, все сомнения вдруг разом улетучились, и у нее тут же возникло мгновенное желание — ободрить, поддержать, что-то взять на себя. Сами собой вырвались слова:

— Рада познакомиться с вами, Сергей. Я — Калерия.

Впервые в подобной ситуации она не назвала своего отчества, пытаясь дать ему почувствовать, что они — на равных и, от непривычки чуть смущаясь этим, протянула ему руку.

Он осторожно пожал ее руку, с облегчением перевел дух и улыбнулся — напряжение улетучилось.

— Очень рад, а я рисовал себе грузную брюнетку преклонных лет, в очках, с шалью на плечах и с папироской, а вы — совсем… другая…

— Не оправдала ваших ожиданий?

— К счастью, нет…

— И откуда эти образные детали?

— Этот стереотип — не плод моей фантазии, а небольшой, но реальный опыт: все литературные дамы, интеллектуалки, с которыми меня сводила судьба, были немного… устрашающими, а вы — такая… красивая, такая замечательная, мне сразу стало легко…

Скажи это кто-нибудь другой, прозвучало бы пошло или, во всяком случае, плоско, а у него вышло искренне и по-юношески трогательно, потому и ее ответное «Спасибо!» было таким же легким и естественным.

— Мне сказали, что вы уже примерно представляете себе количество музыкальных фрагментов и их качество… Готов заранее довериться вашему вкусу — все ваши замечания и советы…

— Ну, что вы, я ни на чем настаивать не собираюсь, решать будете вы. По просьбе Раевского я тут немного поразмышляла, где и какая музыка была бы оправдана — исключительно дилетантский подход…

Она опять пришла ему на помощь, видя, что он все еще волнуется, при этом и сама испытала какое-то странно-радостное волнение — и не поняла его причины…

— Усаживайтесь поудобнее, вот сюда, рядом со мной, и начинайте читать, или для начала просто пробегите глазами текст… надеюсь, «Героя нашего времени» вы себе в общих чертах представляете.

— В самых что ни на есть общих…

— А я загляну в буфет за бутербродами. Вам чай или кофе?

— Чай, спасибо…

— Обратите внимание на этот рабочий экземпляр, красным подчеркнуты строчки, на фоне которых идет музыкальный фрагмент, в скобках указан жанровый вид фрагмента, как я его себе представляю. У меня есть для вас запасная, чистая копия, куда после завершения работы сможете занести окончательный вариант…

По крайней мере, на четкое изложение концепции спектакля слов хватило… Она оставила его читать инсценировку, а сама вышла во внутренний дворик, чтобы отдышаться.


Голова шла кругом… Непонятно, почему она вела себя так неестественно — впервые не знала, что и как говорить — полное школярское косноязычие… Даже не помнит, что лепетала, засадив его за чтение… И куда только подевались ее ироничность и искушенная отстраненность, обычно выручавшие ее? Нет, она должна умерить свой непонятно откуда взявшийся странный пыл — нельзя быть слишком внутри ситуации, нужно ею управлять, больше давая высказываться ему.

Она давно открыла для себя незамысловатую формулу, оказавшуюся универсальной — в любых отношениях, даже в самых кратковременных, не может быть равенства; роли должны распределяться и распределяются просто: один — ведущий, лидирующий, другой — ведомый, зависимый. Все отношения между людьми выстраиваются по этой жесткой схеме и начинаются сразу — с первого слова, жеста, интонации… Успей захватить инициативу, иначе начнешь чувствовать себя неуверенной, уязвимой, вот как сейчас, когда она об этом забыла…

Почему же она об этом забыла? Неужели все дело в элементарных женских рецепторах? Скорее всего, так оно и есть, а отсюда и эта несвойственная ей неизвестно откуда взявшаяся излишняя суетливость — сбежала, как девчонка…

«Стоп, — сказала она себе. — Что за прыть? Впервые с ходу включились бабьи рефлексы, откуда что и взялось… Да что в нем такого, что так наотмашь опалило?.. Моего внимания добивались и не такие… нет уж, надо сразу остановиться и заняться делом, а не сидеть полной дурындой, любуясь глубиной его глаз…»

Она была недовольна собой — сама не понимает, почему вдруг, вместо того чтобы окончить обсуждение, растянула эту встречу на непонятное время, заговорив о чае. Ничего, сейчас она немного поостынет, возьмет себя в руки, принесет этот никому не нужный чай и непринужденно скажет… да ничего не скажет, а просто спросит его мнения — и дело с концом… а глаза, действительно, умопомрачительные, так и хочется погрузиться в них… и их постоянно меняющееся выражение — просто удивительно…


Через полчаса она вошла в кабинет, уже перекусив и успокоившись, с двумя бутербродами, стаканом чая с лимоном на подносе и с решением взять инициативу в свои руки. Он сидел, закрыв глаза, одной рукой отбивая на столе какие-то такты, а другой помахивая в воздухе…

— Вижу, вы уже в процессе — с облегчением вырвалось у нее. — Ну, как текст?

— По-тря-сающий, я уже кое-что слышу… До конца еще не дочитал, увлекся начальными сценами и по заметкам начал кое-что себе представлять… Здесь, случайно, нет рояля?

— Нет, в наших кустах рояля, случайно, нет, — смеясь, сказала она.

— Хотел попробовать наиграть вот этот первый романс, музыка сразу определилась размером стиха.

— Ну и ну! Вы всегда так молниеносно начинаете сочинять?

— Конечно, нет, но иногда складывается сразу. Наверное, вылезло что-то из старого.

— А у вас много этого «старого»?

— Да, есть кое-что, но не все, правда, закончено… Из танцевального есть вальсы, танго, две мазурки и один полонез… Много песен, романсов, есть даже на собственные стихи — к сожалению, нет лермонтовских, но можно переделать уже готовое или написать новое… а для фона посмотрю кое-что из камерных вещей, у них ведь будет играть камерный оркестр… Знаете, я загорелся, когда почувствовал, как органично переплетены здесь драма и лирика, текст замечателен сам по себе.

— Не преувеличивайте моих заслуг, все диктовалось каноническим текстом, хотя и с некоторыми отступлениями и домыслами, за которые еще предстоит получить от критиков…

— Насколько я помню, там больше повествования, а здесь — драма, причем, на удивление, актуальная, современная. Поразительно, как вы точно чувствуете… Вероятно, если бы меня попросили обозначить места, которые стоило бы поддержать музыкой, я бы сделал то же самое…

От этого простенького комплимента она почувствовала себя счастливой. Его восторженность и искренность не раздражали, а подкупали и располагали к нему. Все заранее продуманные установки вдруг начали расплываться, не оставляя места ничему, кроме желания просто чувствовать его рядом. Ей стало все равно, о чем и как они будут говорить, лишь бы только он не уходил…

Придвинув стул поближе к нему, она села и, взяв карандаш, еще раз прошлась по заранее обозначенным страницам, советуясь с ним по конкретно отмеченным местам, что-то предлагая, уточняя, задавая вопросы, получая ответы…

Он все принимал безоговорочно, и она пришла в полный восторг от его умения почувствовать мотивацию и развить идею, переведя ее в профессиональное русло, и она тут же сказала ему об этом.

— А я просто изумлен вашей интуицией, а также совершенно профессиональным подходом к делу… Если честно, у меня не слишком много опыта работы в театре, до этого пришлось всего лишь дважды оформлять студенческие спектакли, где нужно было самому предлагать все решения. С вами — другое дело, здесь сразу все ясно… придумывать теперь мне просто нечего, вы выполнили всю работу идеально…

— Вы вгоняете меня в краску…

— Но это именно так, особенно изумляет уместность и своевременность романсовых и танцевальных вставок.

— Кажется, у нас с вами возникает прелестный дуэт из известной басни…

Он засмеялся — совершенно удивительным, заразительно-искренним смехом:

— Что делать, такие альянсы, к счастью, случаются, хоть и довольно редко… да, все до одного предложения к месту — по первому впечатлению, я полностью со всем согласен… В процессе работы могут появиться новые мысли, что-то дополнительное, но пока все принимается безоговорочно. А Печорин со скрипкой — просто находка!

Им было легко и весело — ей вдруг показалось, что их близость волнует и его. Ей захотелось побольше узнать о нем, послушать что-нибудь из его сочинений.

— Пока я могу лишь пригласить вас на концерт симфонической музыки в Малый зал Дворца искусств, я дирижирую вторым отделением.

— Когда?

— Завтра. В семь-тридцать.

— А что за концерт?

— Абонементный. Должен был дирижировать мой бывший педагог, Вершинин.

— Игорь Вершинин?

— Нет, его брат — Петр Александрович… Сославшись на болезнь, он подсунул им меня, зная мое затруднительное положение.

— Нет работы?

— Для начала, нет прописки, а без прописки в приличном месте не найти даже временную работу, а иметь возможность концертировать в таком зале — и подавно.

— А вы уже репетировали?

— Эти вещи — мои любимые, знаю их давно, и без всякого хвастовства могу сказать — не просто знаю, а чувствую их… постараюсь эти чувства и передать оркестру. Вчера у меня уже была первая репетиция с этим потрясающим оркестром.

— И как?

— Боюсь сглазить — все прошло лучше, чем я мог предположить, — просто нет слов.

— Вы сказали — первая репетиция, значит, должны быть и другие?

— Сегодня у меня в восемь вторая, двину туда прямо от вас…

— А сколько сейчас времени?

Было без четверти семь, что означало — они говорят уже четыре часа, и последние два — вовсе не о спектакле…

— Почему же вы не отказались от встречи со мной сегодня? Ведь у вас такое событие, а мы могли бы увидеться и позже…

— Моя жизнь не всегда так бурлит, поэтому от работы, да еще такого уровня, отказываться нельзя…

— Все, мы заканчиваем на сегодня, — решительно сказала она. — вам ведь еще нужно перекусить.

— Ну, во-первых, ваш чай и бутерброды уже не дадут мне умереть с голоду, а во-вторых, это — вообще не проблема, по дороге заскочу в магазин, что-нибудь куплю и в темпе пожую прямо на ходу, я к этому привык. Жаль, что пора… позвольте откланяться…

— Всего хорошего, успеха вам…

— Если у вас действительно будет время и желание, очень прошу, приходите завтра на концерт, за мной забронировано три места в шестом ряду. Вы придете не одна?

Она успела лишь зафиксировать его вопрос, когда услышала неожиданно твердый собственный ответ:

— Нет, я приду одна…

ГЛАВА 5

Была пятница, они условились встретиться в понедельник для завершения работы, хотя особой необходимости в этом не было, — он, правда, не успел дочитать сценарий до конца, но ясно понимал суть ее предложений. Теперь дело было только за ним, хотя она могла бы помочь и дальше, если потребуется… и, конечно же, ей было бы интересно послушать его готовую музыку, о которой она, вслед за Раевским, могла бы тоже сказать — прелестная.

Но главным был совсем не этот интерес — все было и проще, и сложнее. Она четко осознала, что это не мимолетная симпатия, возникшая от встречи с приятным человеком, молодым, красивым и талантливым, сейчас у нее было вполне определенное желание — увидеться с ним еще раз, и это было самое поразительное, потому что такое безудержное и явственное желание родилось у нее впервые за всю историю их брака с Андреем.

Ей показалось, что и он был бы рад новой встрече, но даже, если она и ошибалась, это не имело значения — она была настолько поглощена собственным, ни на что до этого не похожим состоянием, что не могла больше ни о чем думать… Главным было — не потерять его, а повод совершенно не важен, и то, что он шит белыми нитками, тоже не имело никакого значения, потому что основное было достигнуто — он согласился на новую встречу, чтобы еще раз, на свежую голову, пройтись по материалу.

Дома, занимаясь обычными вечерними делами, она ни на минуту не могла выключиться из своих новых ощущений и забыть о нем, а ночью, лежа в темноте без сна, просто с закрытыми глазами, снова вспоминала его голос, выражение глаз, улыбку и обмирала, как юная восторженная девочка, не узнавая себя. Впервые, лежа рядом с мужем, она думала о постороннем мужчине. В связи с этим ее мучило и даже несколько раздражало одно небезынтересное обстоятельство — почему, закрыв глаза, она может представить себе любого знакомого ей человека, даже мельком виденного Блавадского, со всеми его бородавками и родинками, а лицо человека, с которым провела четыре самых странных в своей жизни часа, вспомнить абсолютно не способна? Все, что возникало при этом усилии, были нежность и необъяснимое, мучительное томление…

Она обязательно пойдет на концерт — хорошо, что Андрей в субботу занят, ничего не придется объяснять, просто оставит ему записку. Завтра она постарается лучше рассмотреть его, хотя нет, и завтра не получится — дирижер ведь располагается спиной к публике…

Господи, что за ерунда лезет ей в голову! Солидная тетка… Да и суббота уже расписана — собиралась съездить на дачу, посмотреть, как прошел ремонт, задумала сделать небольшую перестановку, начинается июнь, а это значит, что пора постепенно перебираться на волю…

Да, завтра ей так и надо сделать — вызвать с утра шофера и отправиться с Робкой в Баковку, ничего еще не решено, и вообще, время позднее, пора угомониться и перестать дурью маяться… давно не восемнадцать лет…

* * *

Обладая довольно критическим складом ума, она соответственно относилась ко всякого рода историям о любви с первого взгляда. Не то чтобы отрицала такую любовь вообще, для всего человечества — ничего подобного, человечество может сходить с ума сколько ему угодно… она отрицала такую возможность лично для себя — считала, что всему свое время, а ее время уже прошло.

У молодых бурные романы, основанные на искрометных чувствах, вполне объяснимы и естественны — гормональные взрывы, зачастую принимаемые за любовь, превосходно объясняют кратковременность их отношений и брачных союзов. Как-то услышанная ею фраза — «Женился по первому стоянию», хоть и не была в ее вкусе, но точно отражала суть.

В зрелом же возрасте, когда всё давным-давно определилось и все обзавелись семьями, такая скоропалительность представлялась ей комичной и нечистоплотной. Кратковременные романчики и интрижки, которые периодически вспыхивали и угасали в среде ее знакомых, были, как на подбор, пошлыми, банальными и жалкими — ни одной настоящей, красивой истории… И, как показывало время, за такими отношениями стоял чаще всего голый расчет, а то и обычные похождения от скуки, сексуальной неудовлетворенности или, наоборот, пресыщенности. Она называла это физиологическими упражнениями, не имеющими ничего общего с истинной любовью и страстью. Ни разу не загоревшись всерьез, она никогда дальше легкого кокетства или флирта — просто для самоощущения — не шла и не поощряла попыток других мужчин недвусмысленным образом демонстрировать свое к ней расположение. Ей это было ни к чему — потребность в романтическом герое и восторженной любви ушла вместе с юностью, сознательной установки на безумную любовь не было никогда, поэтому никогда не было и ее поисков, более того — наличие любовника при живом и здоровом муже она бесповоротно отвергала.

Нет, одну красивую историю она все-таки знала — в актерской среде, об этом долго шушукались. Их соседка по дому, красавица Лионелла, жена знаменитого кинорежиссера Тырлова, ушла в безвестность, в никуда, навсегда, к начинающему безымянному актеру из массовки, который встал перед ней на колени и сделал предложение прямо на съемках, на глазах у мужа, в фильме которого она должна была играть главную героиню. Уйдя со сцены, она перестала и сниматься в кино, с блеском играя свою главную роль — любящей жены. Но это было приятное исключение…

Калерия давно научилась быть самодостаточной и избегала сверхпотрясений в эмоциональной сфере. Их отсутствие в семейной жизни компенсировалось дружбой, вниманием и теплом, совершенно искренними, а также взаимным доверием. Она привыкла к постоянной занятости и частым отъездам мужа и к собственной самостоятельности, ведь по натуре, в отличие от нее, муж был домоседом, человеком молчаливым и малообщительным, не выносящим шумных сборищ. Она же обожала светские рауты, поэтому обычно посещала их с приятельницами, коллегами или в одиночку, если ее что-то слишком забирало.

Их брак считался образцовым и удачным, она и сама считала его таковым, насмотревшись на сумрачную действительность. Жилось ей вполне уютно в душевной безмятежности, без нарушающих строгий ритм намеченных планов пустых фантазий и лишних смятений.

Их быт строился под стать их статусам. У них была удобная четырехкомнатная квартира на Смоленской площади, просторная дача в Баковке, персональная «Волга», доступы во всякие спецателье, закрытые склады и магазины — все атрибуты преуспевания тех лет. Сыну Роберту — его назвали так в честь старшего брата Андрея — было одиннадцать лет, он также был немногословным — в отца, много читал, увлекался точными науками и шахматами, придерживался независимых суждений и всегда знал сам, что и когда ему нужно делать. Бабушки и дедушки обожали его и дружили между собой… Налаженная, комфортная жизнь, где нет больших проблем, все предупредительны и интеллигентны, успех идет по нарастающей, и имеется все, чтобы жить легко и со вкусом.

Казалось, ничто не способно разрушить ее давно устоявшегося непоколебимо-благоразумного настроя. Шестнадцатилетний брак был ровно таким, каким она и представляла себе по-настоящему успешный брак — внушал уверенность, давал свободу, покой и не требовал никаких специальных усилий.

Она отдавала себе отчет в том, что не всем бракам непременно должна предшествовать безумная любовь, да и какой смысл, после стольких лет совместной комфортной и вполне приятной жизни, копаться в себе, доискиваясь до природы своих чувств к мужу? Все в нем ее вполне устраивало — не мешает, не раздражает, уравновешенный, щедрый, надежный. В свое время она сознательно уступила ему скорее из любопытства и под напором его страсти, чем под влиянием собственного чувства, а позже, привыкнув и оценив его любовь и заботу, а также спокойную и размеренную жизнь, которую он ей обеспечил, ни разу не почувствовала желания изменить ему.

Собственный опыт уже давно приучил ее к мысли, и она свято уверовала в нее, что истинные, великие страсти, которыми упиваешься в художественной литературе, невероятно редко случаются в реальной жизни, а если случаются, то посещают лишь избранных, тех, кто живет только ими, и, быть может, и созданы исключительно для них. Себя она к таковым избранным не причисляла, а относила к категории людей абсолютно противоположной — прагматической и здравомыслящей. Не всем дано — и не надо, и нечего напрягаться, размениваясь на пустяки, существуют и другие небезынтересные способы, как занять и реализовать себя… Дел столько, что над всем этим не стоит даже задумываться…


Промаявшись всю ночь, к утру она поняла — что-то в ней переменилось, и началось это накануне, и даже не с первого взгляда, а с первого звука его голоса. И как далеко это заведет ее?

ГЛАВА 6

Утром, несмотря на бессонную ночь, она встала свежая, в приподнятом настроении, в состоянии лихорадочной активности. Сомнения исчезли. Она ничего уже не может и не хочет менять. Да и что, собственно, произошло? Что здесь особенного, к чему этот драматизм, излишнее нагнетание, обсасывание каждой мелочи? Почему она все препарирует под микроскопом и постоянно критически оценивает? Наверное, издержки филологического образования — вместо того чтобы совершать поступки, занимается аналитическим суесловием… Да и в чем тут, собственно, поступок? Просто сегодня она свободна, без сопровождения идет на концерт, и делает это не в первый раз.

Но то был самообман, игра с собой — она точно знала, что в первый раз идет, нет, не идет — а мчится, летит на первое в своей жизни свидание с мужчиной, пусть это свидание и состоится в совершенно необычной обстановке. И это было главное, единственное, что сейчас имело значение, и, поняв это, она впервые приказала себе не думать, отпустить тормоза и заняться делом более приятным — подготовиться к встрече с ним…


Купив программу, она не обнаружила в ней замены. Оставалось ждать, гадая, кто же будет дирижировать во втором отделении.

В фойе уже был народ, мелькали знакомые лица — Александров с Орловой, Светланов с женой, Миронова с Менакером. Поднимаясь по лестнице, она встретила двух бывших коллег по университету, а у входа в зал — писателя Князева, с неизменно беременной женой, поэтессой-песенницей Кубанкиной, — это был их пятый ребенок. Места рядом с ней уже были заняты, и она не сразу поняла, кто же были его приглашенные — все шептались о своем. Осмотревшись по сторонам, увидела, что свободных мест нет. Слева мелькнул еще один знакомый профиль — великолепный Черкасов. Публика, посещающая такие концерты, не бывала случайной, абонементы продавались заранее и раскупались исключительно ценителями…


Первое отделение, в конце концов, закончилось — дирижировал именитый Георгий Красин — ровно, уверенно, но, ей показалось, суховато и бесстрастно-информативно, поэтому «зацепить» зал ему не удалось — аплодисменты были вежливые, умеренно-продолжительные, но и только.

В антракте она прошла в буфет и выпила бокал шампанского, что оказалось кстати и чуть подкрепило ее — все первое отделение, не взволновавшее ее, она просидела как на иголках, в ожидании второго… Сейчас же она волновалась так, словно ей самой предстояло выходить на сцену.

Как, при его душевной хрупкости, он справится с собой, а заодно с этим количеством народа в оркестре, в зале? У него было только две репетиции, хоть, может, этого и достаточно, она забыла спросить у него, сколько репетиций необходимо перед выступлением…

Ей сделалось страшно за него — ведь не всегда все может получиться, у него так мало опыта, да и не только от него все зависит… Хорошие отзывы для новичка — половина успеха, а у него наверняка нет никакой поддержки среди критиков… Да, без сомнения, в зале полно этих вампиров, которые только и ждут, чтобы блеснуть за чужой счет, а собственный блеск куда заметнее на фоне чужих ошибок, ей ли не знать этого… Уничтожать и красоваться, выставляя свою компетентность, — это их хлеб… Ну и профессия — каждый раз стоять перед всеми, как под прицелом, она бы так не смогла… не работа, а лобное место, эшафот…


Глубоко декольтированная пышнотелая дама с улыбкой райской гурии вновь выплыла на сцену и интонационно-компетентным, консерваторски выверенным контральто перечислила программу второго отделения. Дождавшись, когда смолкнут вспыхнувшие аплодисменты, она сообщила о произошедшей замене, пообещав при этом, что зрители разочарованы не будут.

Он стремительно вышел на сцену — после видавшей виды застиранной ковбойки в этом роскошном облачении его было не узнать. В отличие от шарообразного, важного и церемонного Красина, медленно выплывшего на сцену с распростертыми объятиями и профессиональной широкой улыбкой, он был необыкновенно гармоничен — сдержан, красив, без излишнего позерства. Легким поклоном ответив на аплодисменты, темпераментно повернулся к оркестру и, взяв палочку, поднял руки — наступила мгновенная, звенящая тишина.

Она почувствовала, как он напрягся, превратившись в сгусток энергии, которая непостижимыми, невидимыми излучениями незримо соединила их — в первом отделении ничего подобного не было. На мгновение она оторопела, перестала дышать, вцепившись в подлокотники кресла… В тот момент, когда она обрела дыхание, он взмахнул палочкой…

Непонятно, как воздушный, легкий жест, плавные движения могли вызывать такое разнообразие оттенков — сейчас это было совсем иное звучание, другой оркестр. Казалось, в первом отделении музыканты просто работали, играли свои партии, а теперь — творили, священнодействовали, дождавшись своего звездного часа. Да, это было необъяснимо-таинственное, магическое влияние — одного человека на оркестр, и их совместное — гипнотическое воздействие на публику гениальной моцартовской симфонии, то мощно-волевой, то изысканно-солнечной. Раньше ей казалось, что главное в этой профессии — умение читать ноты и владеть определенными техническими навыками, оказалось — не только это, тут была еще какая-то тайна, загадка, харизма, запредельность, может, даже то, что именуется — Божья искра… И все это в нем присутствовало…

После Моцарта была исполнена кантата Дебюсси «Блудный сын», а заканчивалась программа скрябинской «Поэмой экстаза». Успех был оглушительный, оркестр дважды играл на бис, а потом еще несколько минут зал стоя аплодировал и он трижды выходил на поклон… Значит, она ничего не нафантазировала себе, на сей раз «зацепило» всех…


Они заранее не договорились о встрече в этот вечер, и она не знала, как быть — отправиться куда-то за кулисы, чтобы поздравить его с успехом, или ждать, пока он появится сам и разыщет ее.

Некоторое время она колебалась, а потом, сообразив, что стоит одна в опустевшем зале, спустилась в фойе, из которого уже выходили последние слушатели. Взяв в раздевалке плащ, она медленно надела его, немного постояла у зеркала, растягивая время, еще на что-то надеясь, но, увидев направляющуюся к ней служащую, вышла на улицу, поняв, что не стоит ждать чуда — если бы он хотел ее увидеть, то сумел бы найти возможность дать ей об этом знать… Да мало ли чем он может быть сейчас занят, наверняка у них там какой-нибудь междусобойчик, прямо за кулисами — он празднует с коллегами, счастлив, а может, и где-то в более узком кругу или вообще с кем-то вдвоем — ведь она о нем почти ничего не знает… Скорее всего, он и не помнит, кого приглашал, а она торчит тут одна и изнывает в сомнениях…

От этих мыслей стало тоскливо — праздничное настроение улетучилось. Ну и состояние в последнее время — то на вершине блаженства, то на грани слез, совсем распустилась… Ей стало совсем одиноко и начало все раздражать — толпы проходящих мимо людей и даже шум вечернего города…

Она остановила такси — спускаться в метро не хотелось… вообще никого не хотелось видеть, и меньше всего она была готова на уединенный вечер с Андреем — сын был у ее родителей. Приехав домой, она тут же развернула могучую деятельность и до двух ночи возилась, вспомнив, что приближается лето и давно пора убрать подальше теплые вещи.

Все воскресенье она снова занималась накопившимися домашними делами, которые, вообще говоря, могли бы и подождать… Они-то — могли, а вот она делала это с трудом… Время тянулось необычайно медленно, а в голове крутились отрывочные мысли — вариации на одну тему: «Неужели он совсем не чувствует того же, что и я… а я только о нем и думаю, просто полное помешательство — жду-не дождусь понедельника, скорей бы увидеть его»…

— Что с тобой? Откуда этот стахановский энтузиазм? Ты носишься, как на крыльях… а время подходит к обеду, и мой пунктуальный желудок уже не просто на это намекает, а решительным образом бунтует…

Ничего не подозревающий муж вернул ее на землю.

— Ой, извини, и правда…

— Да ладно, занимайся и дальше, раз уж так увлеклась… сейчас сварганю что-нибудь незамысловатое, если ты не против…

— Обеими руками — за!

— Тогда приступим — пожалуй, изображу свою традиционную арию…

— В мундире?

— Нет, в честь воскресенья — в парадно-возвышенном стиле… Что может быть лучше жареной картошечки!

— А к ней открой баночку шпротов, есть и селедочка, и тамбовский окорок…

— Да под соленый огурчик…

Муж, балагуря, занялся на кухне чисткой картошки, а она, чтобы не слышать его голоса и не разговаривать, включила проигрыватель, решив послушать недавно купленную пластинку с записями Рихтера…

Она понимала, что суетится потому, что не знает, куда себя девать, — убивает время, продолжая думать лишь о том, что они снова увидятся…

* * *

По всему было видно, он тоже ждал этой встречи — сосредоточенный, чуточку исподлобья взгляд разом устремился к ней, просияв, как это бывает только в детстве или у людей очень искренних, от всепоглощающей радости мгновения, когда эмоции не взвешиваются и не дозируются, излучаясь в первозданном виде. Она так хорошо его чувствовала, понимала и уже так зависела от него, что было и сладко, и жутко…

Улыбка сразу изменила его — как будто лучик пробежал по лицу и стер все тени и сомнения…

— Доброе утро, как спалось? — она старалось быть ровной, боясь поверить в его радость.

— Совсем не спалось, я так ждал…

— Большое спасибо за прекрасный вечер… Я, конечно, дилетант, но вы просто затмили собой Красина…

— Что вы, Красин — корифей, личность, мысль, сдержанная изысканность, но он просто пришел на работу и хорошо делал свое дело…

— По-моему, просто хорошо делать свое дело на сцене невозможно, искусство без эмоционального наполнения — безжизненно.

— Не скажите — большой мастер должен все распределить, на одних порывах души и на вдохновении далеко не уедешь, кроме этого должны быть и расчет, и план, и контроль. Я бы сформулировал это так — важно умение организовать душу.

— Это какой-то уже недосягаемый, высший пилотаж — организованная душа. Но звучит красиво. Вам нужно писать теоретические статьи. По крайней мере, старайтесь записывать нестандартные мысли, которые позже могут во что-то вылиться.

— Спасибо за совет, обязательно учту, правда, с трудом представляю себя в роли теоретика…

Калерия подумала, что сам он и впрямь не станет утруждать себя таким занятием, предпочтя ему живой творческий процесс.

— Возвращаясь к Красину, — его умение контролировать и распределять сделало его манеру холодноватой, чересчур выверенной, что ли…

— Какой вы тонкий человек, как верно подметили очень непростую вещь… Сам-то я от страха забился в гримерную и в уме проигрывал свою программу — не слушал его на этот раз и не знаю, как он дирижировал… но полностью доверяюсь вашему восприятию… То, что вы заметили, вполне могло быть, ему ведь никому ничего не нужно было доказывать… да и не каждый день возникает это особое состояние души, такое сияние, что ли, внутри тебя…

— Вот-вот, именно это и было на сцене у вас, а не у него…

— Ну, я ведь не просто дирижировал — сдавал экзамен, боролся за себя, надрывался изо всех сил, и, кстати, очень недоволен собой — в двух местах можно было сыграть легче, чище, а я перестарался, пережал с эмоциями, громыхнул там, где должно быть сияние, прозрачная игра света, призрачность…

— Не знаю, о чем вы, а я — об общем впечатлении, что гораздо важнее.

— Но специалисты сразу чуют брак…

— Вы работаете не для горстки специалистов, следящих за партитурой и млеющих от отточенности деталей, а для публики в зале, реакция которой и есть единственный критерий оценки, и здесь, смею вас уверить, был единодушный восторг.

— В чем-то вы, конечно, правы, но я ориентируюсь на другой критерий — профессионализм и знаю, что зажечь музыкантов, вдохнуть в оркестр жизнь можно только душой, а она у меня была переполнена от волнения. Настоящий дирижер обязан с этим справляться — на концерте, на сцене все мешающие делу эмоции должны отходить на второй план.

— Не критикуйте себя сверх меры, оркестр звучал потрясающе… а к выходу на публику, наверное, вообще невозможно привыкнуть.

— Может, когда-нибудь я и научусь справляться с собой, преодолею этот страх сцены, но пока что каждый ответственный момент для меня — испытание.

— Да, все приходит с опытом — все, кроме главного — таланта… а он у вас, несомненно, есть… все остальное — дело наживное…

— Спасибо вам, что пришли, я знал, что вы в зале, и это мне очень помогло…

— Я хотела поздравить вас сразу после окончания концерта, но не знала, где искать — закулисный мир для меня в прямом и переносном смысле — полные дебри.

— А я сразу после концерта уехал домой, наш кларнетист живет недалеко, и мы заранее договорились, что он подвезет меня..

— Хорошо, что у вас в оркестре оказался знакомый… Наверное, не так просто приходить в новый оркестр, где никого не знаешь и где может быть любое отношение — вплоть до полного неприятия… особенно, когда предлагаешь музыкантам собственное видение темы, трактовку или новое отношение к уже известной вещи…

— Да, опять вы правы… При всем уважении к музыкантам, волю дирижера они должны воспринимать безоговорочно, иначе ничего не выйдет.

— Дурацкий вопрос — можно ли сносно прожить на одну зарплату?

— Все зависит, сами понимаете, от множества факторов — от имени, таланта, официального поста… Оркестровые музыканты — народ деловой, прирабатывают везде, где могут… у некоторых рабочий день концертом не заканчивается, они тут же торопятся на свои халтурки, что вполне понятно — на одну зарплату может и проживешь, но машины не купишь, это уж точно… Вот и Давид, мой знакомец, мчался в Клуб железнодорожников, это возле моего дома… иногда и сам я поигрываю на танцах, когда у них не хватает пианиста. Там мы и познакомились. Я очень рад, что вы довольны концертом.

— Только вторым отделением. И не пытайтесь больше ни в чем меня переубедить. Вы — гораздо талантливее Красина и, что особенно важно, у вас есть свой стиль. Я теперь не спутаю вас ни с кем. Дайте срок, и вы станете знаменитым, поверьте, будет именно так.

— Ваши слова — просто бальзам на душу. Лучший комплимент в моей жизни.

— Считайте, что с сегодняшнего дня я — самая горячая ваша поклонница. Фанатка. Но пора переключаться на нашу общую тему, было бы славно сорвать подобные аплодисменты и в театре.

— Все воскресенье я думал о том, каким должен быть общий музыкальный смысловой план, ведь видимое, зримое, будет усилено логикой звукового образа, а здесь много разных тонкостей, а иногда и подвохов… Придется еще раз все тщательно пересмотреть…

— Вот и закончим работу, — весело сказала она.


Они сели рядом, гораздо ближе, чем накануне, и произошло это само собой. Случайно соприкоснувшись с его плечом, она на мгновение застыла — весь мир сосредоточился для нее в этом захватывающем дыхание сантиметре… С восторгом и блаженством, в полном потрясении от неизведанных до того ощущений, она снова прикоснулась к этому чуду, а потом, слегка отодвинувшись от него, передохнула, чтобы через минуту-другую прикоснуться снова. Или это сделал он?.. Она полностью перестала себя контролировать — ощущения были такими неожиданными и сильными, что она растерялась…

Так вот как это бывает, думала она. Нужно срочно пересилить себя, я уже ничего не соображаю… ощущение пассивного дрейфа по волнам, которыми кто-то управляет… нет уж, все, держу себя в узде…

Она убеждала себя в чем-то еще, а сама — всецело — была только в этой частичке своего тела, которая, соединяясь с ним, обретала и таила в себе нечто такое, от чего замирало сердце и блаженная истома начинала волнами разливаться уже по всему телу… У нее закружилась голова, и тогда, немного отодвинувшись, она дала себе небольшую передышку, но ее тут же снова потянуло к нему, и сопротивляться уже не оставалось сил… Он что-то говорил, она кивала, с чем-то соглашаясь, хотя фразы, на которые он указывал, что-то с жаром объясняя, просто плыли перед глазами, она пыталась вычитывать их по нескольку раз, не понимая смысла, — просто тянула время, чтобы продлить эту сладостную игру…


Возможно ли такое — чтобы чувствовала только она, а он — нет? Она этого не знала, но точно знала одно — расстаться с ним не сможет… Поняв это, она испугалась — что же теперь делать? Случайно встреченный человек становится таким необходимым, а все остальное просто перестает иметь значение — ей хочется сделаться нечувствительной ко всему, что не относится к нему, забыть о существовании тех, кто еще вчера был ее жизнью… Если бы она была свободна — как все было бы легко…


Но вот и перевернута последняя страница… Лихорадочное состояние неожиданно прерывается выплывшей откуда-то прагматической мыслью, что судьба подарила ей ту единственную встречу, какой никогда больше не будет, такое — не может повториться… Нужно что-то сделать, немедленно; если сейчас она невероятным усилием воли подавит в себе это новое чувство, не пойдет у него на поводу, а встанет и уйдет, как ни в чем не бывало, она навсегда потеряет его…

Отсутствие предшествующего опыта и давняя привычка к умеренности в отношениях с мужем не давали фантазии разыграться и с ходу придумать легкую, непринужденную фразу, которая дала бы возможность продолжить встречи. Она до боли сжала пальцы — мучительно искала слова и, при всей своей словотворческой изобретательности, внезапно покинувшей ее, не знала, как подступиться и начать, потому что все еще сомневалась — нет, не в себе — в нем… Что, если это — ошибка? А вдруг ее активность покажется ему навязчивой?.. Может, у него это — просто манера общения, обычная вежливость, воспитанность, благодарность?..

Пауза затягивалась. Он сидел молча, глядя прямо перед собой, куда-то в стену, и каким-то чутьем до нее вдруг дошло — говорить придется самой, активное начало здесь — не он… И тогда, отбросив все сомнения, она решилась:

— На этом этапе можно закончить обсуждение, но, по правде сказать, мне хотелось бы послушать вашу музыку… живую… и, может быть, имеет смысл вдвоем отобрать что-нибудь из уже готовых вещей?.. Вы не против?

Она не узнала собственного голоса…

— Не против?! Да я только об этом и думал, просто боялся обидеть вас своим приглашением… Вчера всю ночь мыл свою берлогу. Я живу у тетки, она сейчас гостит у сына в Ленинграде. Это довольно далеко, на ВДНХ, обстановка — спартанская, зато не нужно ни на что лишнее отвлекаться.


Машина редакции была на месте, и она попросила шофера завезти их на ВДНХ. Сергей назвал адрес, который она от волнения даже не запомнила. Как же все стремительно развивается! Ну и пусть все куда-то движется, хватит вечно корректировать книжные страсти, пора не прятаться от своих собственных, вполне созрела для них…

Они с комфортом доехали. Ее не заботило, что может подумать о них водитель, — ее сейчас вообще ничто не заботило, и это было удивительно.

В каком-то оцепенении они поднялись на лифте, не глядя друг на друга. Он отпер ключом дверь — слева от лифта, запомнила она, — и они вошли в темный провал старой московской квартиры, и начали свой совместный путь, переступив не только через порог — она переступала через всю свою прежнюю жизнь, а он, пропустив ее вперед, последовал за ней.

ГЛАВА 7

В его маленькой, трогательно-пуританской комнате стоял обшарпанный рояль «Беккер», старый, довоенного образца, кожаный с валиками диван, стол, пара разномастных стульев и книжный шкаф.

Все остальное пространство занимали книги, ноты и папки, которые находились в картонных коробках, поставленных одна на другую вдоль стен, а те, что не поместились в коробках, лежали прямо на полу, перевязанные стопками, оставляя подходы к дивану, столу и инструменту. Непонятно было, как он ориентировался в этом хаосе…

Он усадил ее на единственный свободный стул — второй, под самую спинку, был завален вырезками из журналов и газет.

— С чего же начать?

Он волновался, и она, волнуясь еще больше, сказала первое, что пришло ей в голову:

— Играйте все, что уже закончено и что может подойти.

— Честно говоря, с ходу разобраться в этих залежах не просто… да и полностью готового — не так уж много. У меня полтонны всякой всячины, но закончить и отшлифовать как-то руки не доходят.

— А вы долго работаете над вещами?

— Симфонию я писал год, инструментальные концерты, камерную музыку пишу быстрее, но потом долго отделываю, а то, что обычно нравится неискушенной публике, то есть несомненному большинству людей — романсы, танго, фокстроты, вальсы, стилизации под фольклор и эстрадные песенки, — идет легко и быстро.

— Я по наивности считала, что консерваторская публика не снисходит до вкусов простых смертных и занимается исключительно высоким искусством.

— Может, это я так устроен, — мне интересно заниматься разными вещами…

— А как высокие лбы воспринимают ваши увлечения?

— В консерватории я это особенно не афиширую, но для себя не считаю зазорным заниматься легкими жанрами.

— И не трудно так разрываться?

— Мне — нет… Я без малейшего ощущения тягости улавливаю и выдаю всю музыку, целиком…

— Не очень понимаю…

— Проще говоря, я как бы ношу в себе множество музык, а в определенный момент во мне прорезается какой-то ее конкретный пласт… а может, все и того проще — я еще не до конца сформировался, не определился, поэтому и не замыкаюсь на чем-то одном, а отвлекаюсь, разбрасываюсь.

— Кажется, я теперь понимаю, о чем вы… я тоже с удовольствием слушаю и возвышенную, сложную музыку, и цыганские романсы, и народные песни…

— Вот-вот, именно это я и хотел сказать, решив упростить содержание, но с вами это — излишне… Так вот, выражаясь нормально, — мысль и ее звуковое выражение облекаются в определенную форму, которая обычно заранее обдумывается, но порой с этим непросто управиться…

— А что мешает?

— Скорее, кто… Ваш покорный слуга и есть тот самый балласт на собственном пути… Ленивец и человек настроения, зависящий от сиюминутного состояния, а оно и у меня, как у любого Другого, никогда не бывает постоянным, а, напротив, изменчиво, иногда даже в пределах суток…

— А есть у вас… любимые жанры, приоритеты?

— Естественно, серьезная музыка, крупные формы, но все зависит от настроения — утро могу начинать серьезной музыкой, а заканчивать день — каким-нибудь душещипательным или игривым мотивом.

— А как задумывается новая вещь?

— Иногда что-то возникает… мгновенно, именно играючи — сажусь размять руки, а какое-то, видимо, более раннее впечатление, начинает ими двигать… задумывалось одно, а получается совсем другое… порой мне и самому не вполне понятно, от чего это зависит. Скорее всего, влияют какие-то особые механизмы слуховой памяти… Правда, в случае сложных форм требуется раздумье, концентрация…

— А что же происходит, когда нужно работать по графику?

— Только не подумайте, что я не умею целенаправленно работать! Если нужно срочно подготовить что-нибудь для показа или в случае разного рода заказов — тружусь, как на галерах, ни сна, ни отдыха… А потом начинаю опять что-нибудь совсем другое…

— Наверное, не просто создать музыкальный архив… Как же вы успеваете записывать свои сочинения?

— Не сыпьте соль на рану — не все я успеваю записывать, в этом тоже нет никакой методичности… мой архив — если все это вообще можно назвать архивом — как видите, в кошмарном состоянии. Видно, нужен какой-нибудь специальный момент, чтобы я начал его разбирать, а пока все разбросано бессистемно… Иногда я и сам не могу разобраться, откуда или куда выпадает очередная заблудшая страница. Если честно, я совершенно безнадежен как организатор.

«Немного не от мира сего, — подумала она, — говорит, что думает, совсем не пытается подать себя, но до чего обаятелен!..»

Разговор успокоил их, оба постепенно пришли в себя…

«И не только не чувствуется никакой разницы в возрасте, но вообще ощущение такое, будто мы знакомы давным-давно, полный душевный комфорт и никакой неловкости… хотя напряжение и было — почти на грани безумия, но сейчас вдруг отпустило… правда, эта странная расслабленность, — подумала она, — какая-то опасная, не поймешь, когда потеряешь последние остатки бдительности».

Покопавшись в одном из ящиков, он вынул тонкую папку с наклейкой «Вальсы».

— Удивительно, что с ходу удалось вспомнить, где она может быть. Здесь вальсы разного времени, начиная с самого первого, написанного для маминого дня рождения, лет десять назад. Тогда мне казалось, что это — гениальное творение, а сейчас — смешно. Вот эти три, пожалуй, наиболее подходящие…

Он сыграл с небольшими интервалами три разных, сразу понравившихся ей вальса.

— Что вы об этом думаете?

— Мне нравятся все три, но я бы выбрала — второй, мне кажется, что в нем есть порывистость, мятежность, а это соответствует духу спектакля… но выбирайте сами, я не могу и не хочу жестко навязывать своего мнения.

— Знаете, я загадал — если вы выберете второй, значит…

— Что?

— Ничего, какие-то странные фантазии лезут в голову… Мне тоже кажется, что его музыкальная образность не противоречит логике последующего развития сцены, только придется поработать с темпом и, конечно, в диалогической части поубавить громкости — здесь идет накладка на речь, в общем, придется кое-что переделать с учетом зрительного ряда…

— Тут уж я не очень понимаю…

— Все просто — придется внести кое-какие изменения в оркестровку…

— У вас не очень много времени…

— Я знаю и потому собираюсь начать затворнический образ жизни, и прямо с сегодняшнего дня — «сокроем жизнь под сень уединенья»… Собственно, я уже начал, вставив этот вальс, и мне просто не терпится написать романсы… все отобранные вами стихи — чудо как подходят к действию, примусь за них, а они потом дадут ключ и к фоновой музыке…

— А как соседи воспринимают приливы вашего вдохновения?

— Сначала бывали периодические недоразумения, потом мы заключили джентльменское соглашение — играть до семи вечера, а позже, если вдруг накатит или есть необходимость, играю шепотом, я — пианист по начальному образованию, а в консерватории занимался дирижированием и композицией.

— А как пишете музыку для оркестра? Вы что, играете на всех музыкальных инструментах?

— Нет, конечно, я пишу даже без рояля… вообще, когда работаешь над серьезной музыкой, включается воображение, и наличие инструмента не всегда обязательно — тогда пишется на внутреннем слухе… Хороший композитор пишет сразу в партитуре, поэтому я и стараюсь работать именно так… хотя, если честно, бывает по-разному, и иногда я все же занимаюсь оркестровкой клавира.

— А как вы запоминаете такое количество материала? Я заметила, что на концерте вы ни разу не перелистнули своей партитуры.

— Старался делать это незаметно, и, видно, мне это удалось. Хотя именно эти вещи я знаю назубок и партитура мне была нужна, скорее, для подстраховки.

— Наверное, непросто раздваиваться между своим и чужим творчеством, между композицией и дирижированием…

— Я дал себе слово заниматься и тем, и другим, поэтому определенную часть времени стараюсь отдавать штудированию партитур… Фактически, занимаюсь этим каждый день. Кстати, это абсолютно не мешает соседству со мной, потому что занятие молчаливое…

— Даже если вы будете только дирижировать, вас ждет большое будущее…

— Большое спасибо за надежду, но в этой таинственной профессии столько всего завязано в один узел, что не знаю, смогу ли соответствовать ей… От Мравинского, например, шел настоящий гипноз — ничего подобного я в себе не ощущаю. Когда я слушал Ленинградский филармонический оркестр под его управлением, я просто леденел, у меня стыла кровь… Как он этого добивался, чем? И понятно ли все ему было в себе самом? Или эта тайна шла от грандиозной неповторимости его величия? Ведь он, конечно же, настоящий гений, недосягаемый вечный образец… После потрясения, пережитого на концерте, я не смог заснуть, да и позже мучился сознанием своей недостойности — долго приходил в себя…

В коридоре зазвонил телефон, и он, извинившись, вышел из комнаты… Судя по его ответам, это было запоздалое поздравление по поводу концерта. Договорившись с кем-то о встрече через неделю, он вернулся с бутылкой шампанского и двумя фужерами.

— Знаете, у меня предложение. Давайте выпьем по бокалу шампанского за наш совместный будущий успех…

Ей пока удавалось вести легкий разговор, но она не была уверена, что сможет и дальше балансировать столь же удачно — от пережитого в редакции волнения отойти было нелегко, да и его голос завораживал ее настолько, что хотелось закрыть глаза и отключиться. Все развивалось слишком непредсказуемо, вопреки доводам рассудка, и здравый смысл больше не проявлялся — он умолк, уступив место чувственной неге… Это пугало, потому что уже было ясно, что происходит, но непонятно, что с этим делать… Усилием воли она вернула себя на землю и, чтобы не забыться окончательно, представила себе лицо мужа…

«Как же я веду себя — это всего лишь наша третья встреча, сама ведь издевалась над скоропалительностью и нечистоплотностью интрижек и внебрачных отношений! Раскиселилась тут… Не сметь!»

Кроме призывов к бдительности, останавливала и мысль о работе — его работе, от этого многое зависело. Она тут же решила, что должна проявить твердость и предусмотрительность, чтобы максимально помочь ему.

— Праздновать мы будем позже, когда закончите работу, — она резко поднялась. — Извините, срочно должна мчаться — совершенно забыла об одной важной договоренности. Звоните, если возникнет необходимость. Вот телефон редакции. И, пожалуйста, не провожайте меня…

Он растерянно посмотрел на нее — не понял, что произошло.

А она бежала и от него, и от себя, потому что просто устала. Их отношения стали развиваться по каким-то собственным законам, о которых она имела смутное представление. Сделанные шаги требовали продолжения — она чувствовала, что больше не может себя сдерживать, что ей хочется ринуться в эту неведомую пучину, затягивающую так быстро, и познать все, что скрывается в глубине…

Бежать, бежать, что же это такое… Прежде всего, она — мать, убеждала она себя, летя по ступенькам, и нужно об этом помнить. Хороша мамочка, чуть не забыла, хотя с утра помнила, — просили заехать в школу, там назначено последнее в этом году заседание родительского комитета.

Пора переключиться от парения в заоблачных высотах и эмоциональных надрывов и настроиться на привычный размеренный лад, все уже распланировано — у сына через две недели заканчивается школа, он едет в Сибирь, на Байкал, с родителями Андрея, к их многочисленным родственникам. Андрей все лето будет занят работой в Москве и в экспедициях, она же будет мигрировать между Москвой и Баковкой, заканчивая перевод «Грешного ангела». Совместный отпуск они проведут в сентябре, уже заказаны путевки в закрытый санаторий в Сочи…

И вообще, если разобраться, — что особенного произошло? Симпатичный мужик предложил выпить — ну, и что в этом такого? Хотя… зачем врать себе самой — небывалое потрясение от его близости она пережила… Но мало ли какие потрясения переживает человек за свою жизнь? Главное — не докатилось до катастрофы…

Господи, какой жуткий район, сплошная грязь, а вот и его клуб претенциозное строение, аляповато-вычурной бело-розовой роскошью выбивающееся из унылого однообразия серо-черного ландшафта, как насмешка над ним и само по себе — насмешка, дурной вкус.

Забралась куда-то на край Москвы, вряд ли станция метро находится где-нибудь поблизости… придется тащиться на шоссе и ловить машину, потрясения — потрясениями, а жизнь — жизнью.

Ей хотелось плакать…

* * *

Минуло три недели. Сбежав от него, она занялась работой и понемногу пришла в себя. Началась привычная, по плану, жизнь, в свое время подоспели и школьные каникулы. Она проводила сына в поездку, почти радуясь тому, что затмение прошло. Но прошло не затмение, а время.

Отдохнув три дня на даче, она вернулась в Москву и позвонила в редакцию. Секретарша сказала, что ее ждет ворох корреспонденции, и перечислила фамилии звонивших, сообщив при этом, что ей несколько раз звонил потрясающий мужской баритон, не пожелавший представиться.

— Сказал, что перезвонит завтра.

Этого оказалось достаточно, чтобы пробудить в ней новую вспышку — больше она уже не могла ни о чем думать. Скорей бы закончился этот день… завтра Андрей уезжает на неделю куда-то за Урал и она останется одна. С утра будет безвылазно сидеть в редакции и ждать его звонка…


Целый день она провела как на иголках. Звонков было много, но все не те… Он позвонил в пять часов, когда она уже довела себя до отчаяния.

— Вы неуловимы, как сон, даже не верится, что снова слышу ваш голос. Кажется, теперь я заслужил бокал шампанского в вашем обществе, большая часть работы закончена и, если у вас найдется немного времени…

— Найдется, выезжаю. Продиктуйте адрес, я не помню его.

Записав адрес, она поймала машину, действуя лихорадочно и почти бессознательно. Какой-то вихрь закрутил ее, и она полетела, как будто ее отпустило — вся четко выстроенная система сдержек и оценок, которые целенаправленно создавались до встречи с ним — всю ее сознательную жизнь, — рухнула в одно мгновение.


Громыхающий лифт, натужно подрагивая, медленно пополз вверх… Она испугалась этого дребезжания и дрожи — а что, если застрянет между этажами… Не успев сформулировать мысль до конца, почувствовала резкий толчок — действительно повисла… Она огляделась — лифт застрял перед четвертым этажом… В тот первый раз она даже не обратила внимания на его особую конструкцию и теперь, застряв между этажами, со страхом разглядывала его металлическое, с облупившейся краской нутро, не рискуя глядеть между прутьев в черную бездну шахты, откуда тянуло сыростью и непонятным ужасом… Такого сооружения ей никогда не приходилось видеть, просто музейный образчик… В конце концов лифт дернулся и пошел, подрагивая еще сильнее… с третьей попытки ему, наконец, удалось доставить ее до места назначения, и она с видимым облегчением выбралась из этой подозрительной железной клетки, которая еще дважды тормозила, как бы давая ей время одуматься.

Сердце билось так, будто весь путь она проделала пешком. Уже не думая ни о чем, она подняла руку, чтобы позвонить, но увидела, что дверь полуоткрыта. Лифт, грохоча, медленно пополз вниз, и она, чего-то испугавшись, быстро вошла — он стоял за дверью, ожидая ее.

Она растерялась — не ожидала, что наткнется на него, и, впервые увидев его лицо так близко, почти не понимая, что делает, дотронулась до его лба, убрав упавшую прядь волос… Он взял ее за руку, она протянула ему вторую, и так, держась за руки, они некоторое время молча стояли в прихожей… У нее закружилась голова, и, чтобы не упасть, она закрыла глаза…

— Спасибо, что пришли… Я так ждал… и так рад…

— Я тоже, и это — безумие…

— Столько раз я вспоминал ваш голос, улыбку… не понимаю, что случилось…

— У меня это — впервые…

— Вы — такая необыкновенная…

Его голос доносился до нее, как сквозь сон, завораживающе, почти гипнотически.

— За это короткое время столько произошло… я стала совсем другой…

— Я тоже… вдруг поверил в себя, почувствовал, что с вами становлюсь другим, и понял, что теперь я не смогу без вас, что я… я… боюсь, — неожиданно закончил он.

— Я — тоже, — сказала она и, все еще не открывая глаз, сделала шаг вперед, чувствуя себя невесомой, будто в полете, не понимая, куда — вверх — вниз… да это было уже и не важно, а важно то, что — вместе с ним…

Этот день решил все.

* * *

Сняв квартиру на Кутузовском проспекте у дипломата, находившегося с семьей в Швейцарии, она решила, что сначала нужно создать все условия для комфортной жизни и работы, а там все как-то образуется. «First things first, насущное — в первую очередь», — сказала она себе на следующее утро, промаявшись ночь на неприспособленном для сна неудобном диване. Обременив приятельниц поиском приличного жилья, она поехала к себе и начала готовиться к переселению.

Найти с ходу квартиру в Москве совсем не просто, но, видимо, когда чего-то очень страстно желаешь, все постепенно устраивается — на следующий день ей позвонила бывшая коллега по университету, до которой кругами дошла ее просьба. Она сказала, что сестра уехала с мужем за границу и поручила ей сдать квартиру в хорошие руки. Калерия намекнула на семейные сложности и не стала скрывать, что собирается арендовать квартиру для себя.

Решение было вымученным, но пришло сразу — делать из Сергея любовника и бегать к нему, как студентка, она не могла. Муж и любовник одновременно — противоречило ее принципам. Выбирать пришлось из двух возможностей — или отказаться от Сергея, или сжечь мосты… Она выбрала вторую.

Забрав самые необходимые вещи, тут же переехала — Андрей возвращался через два дня. Сергей сказал, что вот и представился тот самый специальный случай и он будет постепенно разбираться со своим архивом, избавится от разного хлама и перевезет все действительно важное.


Когда Андрей вернулся из поездки, она позвонила ему и сказала, что виновата перед ним, но не хочет лгать и, хотя знает, что просит невозможного, надеется на его понимание и прощение…

— Что случилось?! О чем ты?!

— Случилось невероятное, прости меня… я встретила человека, которого страстно полюбила, поэтому домой больше не вернусь; прошу тебя лишь об одном — пока ничего не сообщай сыну, я заберу его после окончания каникул.

— Куда ты собираешься забирать его?..

— Мне нужно немного времени на устройство практической стороны, да и пусть ребенок спокойно отдохнет, потом — все что угодно, любые встречи и объяснения… я понимаю, что для тебя это похоже на бред, но пойми и ты — слишком поздно… я ничего не могу менять… ничего не могу с собой поделать… прости.

Ошеломленный Андрей попытался задавать вопросы, но она уже не могла говорить. Ее решительности хватило еще на одну фразу:

— Если все совместные годы хоть что-нибудь значат для тебя — не сейчас…

Положив трубку, она некоторое время бессмысленно повторяла эти два последних слова, а потом, представив себе состояние мужа, ужаснулась еще больше и тут же решительно сказала себе: «Это — финал. Никаких воспоминаний о прошлом. Начинается новая жизнь, и в ней не должно быть метаний».

ГЛАВА 8

Пусть и временное, зато полностью принадлежащее только им первое совместное жилье было роскошно обставлено, в нем имелось все необходимое для жизни, включая новенький, еще не настроенный рояль. Оставалось добавить кое-какие личные мелочи, которые она и начала с энтузиазмом приобретать, как юная новобрачная, радуясь каждой новой покупке.

Абсолютно игнорирующий свою внешность Сергей тоже нуждался в ее внимании, и это удовольствие она растянула на неделю — сначала модная стрижка, потом покупка одежды. Его гардероб видоизменился до неузнаваемости, пополнившись самым лучшим, что только можно было найти в скрытых московских распределителях.

Это была неистовая, восторженная и страстная любовь, пришедшая впервые уже в зрелые годы, и какая-то часть ее существа, нерастраченная и потрясенная новым чувством, целиком отдалась ему и растворилась в нем, а другая ее часть, уже состоявшаяся и предприимчивая, приспособленная к реальным обстоятельствам, начала тут же развивать бешеную активность, придавая их отношениям приличествующий семье размеренный и осмысленный ритм. В его жизни все было временным и нестабильным, теперь же все изменится — он должен увидеть и оценить разницу.

Она решила, что пока они поживут вместе, заложив основы совместного бытия, а в конце августа ей лучше будет переехать к родителям и, встретив сына, пожить некоторое время там, ведь сначала — для улаживания формальной стороны дела — нужно получить развод. Все остальное она продумает позже.

Две недели заоблачного счастья пролетели незаметно. Позвонив Андрею, она поняла, что ситуацией больше не владеет — все предстало в непредвиденном свете. Объясняться с мужем долго не пришлось, он узнал обо всем сам, доброхотов, как всегда, хватало, и согласился дать развод только при одном условии — сын останется с ним. Иначе — скандальный процесс, на котором нетрудно восстановить, через свидетелей, как и почему брак распался. Это были угроза и ультиматум одновременно.

— Надеюсь, что это тебя немного отрезвит и ты подумаешь о последствиях, которых еще можно избежать, исправив ситуацию.

— Как?!

— Как же еще можно исправить весь этот кошмар — естественно, вернувшись домой!.. Твои родители в отчаянии, мать все время плачет… Своим я ничего еще не сообщал. Пусть отдыхают спокойно, звонить им будем по очереди, как будто ничего не произошло. У тебя есть немного времени, подумай — и сделай выбор…

— И ты способен все забыть?

— Речь не обо мне и даже не о тебе… Нужно понимать приоритеты, и мои чувства здесь — не главное…

— Да что же главное?!

— Кто-то же должен думать о сыне, и, насколько я понимаю, ты, наломав дров, делать это не торопишься…

Так на смену горячечному, воспаленно-восторженному состоянию пришло отрезвление — она не думала, что Андрей способен на месть. Простота действительно хуже воровства, ее прямолинейность и желание быть честной с мужем сработали против нее. Нужно было проявить больше изобретательности, придумать какой-нибудь хитрый сценарий и готовить его к разрыву постепенно, она же в своем угаре упустила это из виду. Теперь придется расхлебывать — он не пощадит ни ее, ни ребенка, готов на все… Необузданность его протеста говорила о том, как он страдает.

Вокруг нее немедленно образовался вакуум. Только теперь до нее дошло, как она выглядит в глазах окружающих, ведь она не просто пошла наперекор всему, а перешла черту… Ее поведение не только не вписывается в общепринятую мораль, но, несомненно, считается шокирующим, ибо по всем нормам жены и матери не уходят из семьи, это позволительно лишь мужьям и отцам.

Дядя, любимицей которого она была, не подошел к телефону, а при случайной встрече у родителей красноречиво молчал. Старшая сестра говорила с ней, не разжимая губ, и призывала лишь к одному — опомниться и не позориться. Собственные родители с их традиционными ценностями открыто ее осуждали — в их большой семье пусть иногда не все бывало гладко, но никто никогда не разводился. Все телефонные переговоры с матерью кончались одним — рыдая, она слышала только себя, не воспринимала никаких объяснений, даже того, что сына она не оставляет и обязательно заберет его, когда он приедет из Сибири.

— Куда ты собираешься забрать невинного ребенка?

— Я сняла квартиру.

— Почему он должен прозябать на каких-то съемных квартирах?

— Он будет не прозябать, а жить с родной матерью…

— Как женщина вообще может бросить семью и уйти? И к кому ты ушла? К неизвестно откуда взявшемуся длинноволосому, богемному типу, младше тебя на целых двадцать лет!

— Не на двадцать, а на десять…

— Неважно! Важно то, что это — разница в целое поколение, и вообще, он тебе — не пара, у тебя есть приличный муж, а у ребенка — прекрасный отец, терпению которого я просто удивляюсь.

Если это говорила ее собственная мать, жалостливая и терпимая к человеческим слабостям, никогда не пытавшаяся критиковать и одергивать, всегда готовая понять, помочь, накормить и утешить, то что же говорили другие, вся эта пишущая и окололитературная братия, выскочки и неудачники, — можно было себе представить…

Новость быстро распространилась. На высоком официальном уровне все было спокойно. В глазах непосредственного начальства и знакомых мужчин читалось недоумение и осуждение. Реакция женской половины была более сложной — от открытого неприятия, злобного шипения в спину и прямого презрения в глазах до плохо скрываемого любопытства, неискреннего сочувствия и приторной жалости вперемешку с откровенной завистью… Приятельницы с воодушевлением доносили ей все цитаты без купюр:

«Она разбила жизнь мужу, бросила ребенка…»; «Ходила с брезгливо поджатыми губками, святоша лицемерная, осуждая всех и вся, а сама-то — какова…»; «А этого юнца она попросту развратила… говорят, она знает всякие штучки, специальные приемчики и способна совратить любого…»

Начались хулиганские выходки — среди ночи их не раз будили телефонные звонки, и когда она брала трубку, ей или говорили гадости явно измененными голосами, или начинали глубоко и часто дышать, с периодическими воплями, имитируя постельные звуки. Иногда, помолчав, бросали трубку, чтобы не давать покоя… Издерганная этими ночными звонками, она наконец догадалась выключать телефон на ночь.

По почте пришло несколько писем, содержащих обвинительно-оскорбительные цидулки. Трудно было понять, кто и зачем развлекается подобным образом, но продолжалось это почти все лето.

Их временное пристанище стало для нее островком покоя и радости, оазисом, в который она мчалась, не чуя под собой ног. В нем было ее забвение от тяжелой реальности, в нем же она набиралась сил, чтобы противостоять всему остальному миру, который оказался не только недобрым и осуждающим, но порою даже враждебным.

Нужно было как-то продержаться, распределить силы, чтобы научиться жить между двумя крайностями — счастьем и ожиданием расплаты за него… Что же будет? Неужели через месяц все закончится? И как?

Куда-то исчезли трезвость, уверенность в себе, уступив место безотчетному страху. Неизвестность будущего угнетала настолько, что пропали сон и аппетит, но она продолжала жить в заведенном ритме, понимая, что покуда придется терпеть — ничего ни вернуть, ни переиграть она не может и не хочет, а значит, нужно сохранить достигнутое в новой жизни и как-то — как? — вернуть сына.


Жить надеждой на лучшие времена оказалось непросто… Она организовывала свою дневную жизнь по минутам — редакторская работа, перевод книги, деловые встречи и звонки, общение с авторами и разными нужными людьми, магазины, продукты и, разумеется, приготовление еды и создание домашнего уюта…

Ее ночная жизнь распределялась между восторгами любви и последующей изнуряющей бессонницей, когда не оставляли мысли о том, что это — временное счастье, и ей хотелось продлить эту безоблачную семейную идиллию, поэтому она не рассказывала ему о сложностях с семьей, ограничившись общей фразой — проблемы еще есть, но постепенно все утрясется и встанет на свои места.

Она поняла, что раздваивается, увязая в своих поисках выхода. Но, щадя Сергея, не считала себя вправе обрушивать их на него, и какая-то часть ее души была в таких глубоких ранах, что, когда они начинали нестерпимо болеть, а случалось это почему-то под утро, когда он мирно спал, она начинала беззвучно рыдать, почти выть на одной ноте, исповедуясь перед собой, истязая себя укорами, делая самой себе признания: «Бедный мой муж! Что же я с тобой сделала? Я изувечила твою жизнь, ты ведь — однолюб… Как ты сможешь пережить этот шок? И что же будет со всеми нами?.. Как нам всем жить дальше?.. Господи, не наказывай меня так сурово, помоги мне, помоги моим старикам, просвети Андрея… Сотвори чудо, Господи, сделай так, чтобы сын остался со мной…»

Этот комплекс вины, а главное — неопределенность и страх изматывали, жгли изнутри, но они же были и главной опорой ее бойцовского духа, когда, встав утром, она говорила себе:

«Ты по своей воле уже сожгла и разрушила все, что могла, и от этой воли зависит теперь, что ты там настроишь дальше. У тебя нет времени на самокопание, никто не должен знать об этих стонах, о твоих черных дырах… Назад дороги нет».

И, загнав поглубже испепеляющее душу смятение в свою больную память, она наскоро занималась зарядкой, принимала контрастный душ, готовила какой-нибудь роскошный завтрак, будила Сергея — начинался новый день, в котором постепенно растворялись остатки ее ночных кошмаров…

* * *

В начале августа Сергей засобирался в Ростов, на день рождения матери. Одновременно это была неплохая возможность заработать — там он был московской знаменитостью. Годом раньше он уже показал, как из случайно сколоченных на лето музыкантов можно создать вполне слаженный оркестр, и теперь предложения сыпались со всех сторон. Да он ни от чего и не отказывался — ни от концертов, ни от ресторанов, ни от танцплощадок. Он улетел, пообещав вечером позвонить.

Оставшись одна, она почувствовала полное опустошение, словно он забрал с собой все ее жизненные силы. Стоило бы сразу взять такси и прямо из аэропорта поехать к родителям, чтобы закончить это никому не нужное противостояние. Они не щадят ее, нечего щадить и их, пусть услышат правду… нужно просто все назвать своими именами, чтобы они, наконец, поняли, что она никогда не любила Андрея, их брак — ошибка, компромисс, осознанная необходимость, издержки военного времени, случайность — все что угодно, но не любовь…

А может, лучше сначала попытаться еще раз поговорить с Андреем, ведь сейчас все зависит только от него…

Доехав до поворота и почувствовав себя совершенно разбитой, она сказала шоферу, что передумала ехать на Смоленку, и попросила покороче довезти ее до Кутузовского. Для начала нужно просто выспаться, прийти в себя, сегодня она уже ни на что не способна, да и Сергей должен позвонить часа через два… Итак, у нее нет выхода, придется решиться именно завтра еще раз встретиться с Андреем.


Немного передохнув, она позвонила ему и попросила о встрече. По голосу чувствовалось, что он был рад звонку, хотя она могла и ошибаться — ее смутило это простое слово «дома». Он так и сказал:

— Завтра после шести жду тебя дома…

Дома… Она на минуту представила себе его объятие и содрогнулась от ужаса, отвращения и неприязни к нему…

Что же делать?.. Ситуация неразрешима, безвыходна, и она — одна против всех, точнее, все — против нее. Господи, помоги, сделай что-нибудь… и, если не можешь вразумить его, сделай так, чтобы его не было… совсем…


Всю ночь ее мучили кошмары, и утром она еле поднялась. Жара и духота были нестерпимыми, двигаться к метро не хотелось. Она заказала такси. Шофер повез ее не обычным маршрутом, а дворами, в объезд.

— Давайте через центр, так ближе, — попросила она.

— Через центр нельзя, там все перекрыто. Не слышали в новостях, что случилось час назад?

— Нет, а что произошло?

— Водитель бензовоза врезался в троллейбус, по пути сбив несколько машин.

— Как это могло случиться?

— Скорее всего, заснул за рулем, очевидцы говорят, машину повело резко влево, как будто она потеряла управление. Взрыв был страшной силы… Пожарные машины приехали быстро, но спасать было некого — не уцелел никто, все сгорели живьем… Как теперь опознавать будут, непонятно…

День начинался ужасом и не предвещал ничего хорошего…

Где-то в глубине сознания мелькнуло: несчастные родные погибших, как они это перенесут… И еще — ведь это могло произойти с каждым… и еще одна мысль, третья, но она была уже совсем страшной.


В редакции, кроме Лидьванны, никого больше не было. Секретарша — мужеподобная, грубовато сколоченная, с вечно дымящейся папироской — ну просто бой-баба, на самом деле была человеком тонким, душевным, дипломатичным и безотказным в работе. Она оказалась единственной из сослуживцев, кто вел себя, как обычно, — без утешений, намеков и вопросов с подтекстами. Хоть в этом повезло — не надо с утра напрягаться, чувствуя косые взгляды. Они немного поговорили, обсуждая произошедшее в центре, и Калерия прошла к себе, по пути включив вентилятор.

В другое время она бы с удовольствием занялась талантливым Айдановым, но сейчас сосредоточиться на сложностях жизненных проблем закрепощенной киргизской женщины было непросто — свои собственные не давали покоя…

Она отодвинула рукопись и, положив голову на руки, закрыла глаза. Нужно настроиться на этот вечерний разговор, обдумать, как его повести, на спонтанность надеяться не стоит…


Зазвонил телефон. Взяв трубку, она с трудом узнала голос матери:

— Срочно приезжай… домой, звонил папа… ему звонил дядя, кажется, случилось ужасное…

— С Бобкой?!

— Нет, с Андреем…

Калерия схватила сумку и, сказав секретарше о странном звонке матери, вылетела на улицу. Машину удалось поймать сразу, и, уже сев на заднее сиденье и назвав адрес, она подумала, что не спросила у матери, что же случилось… Неужели?.. Хотя нет, невозможно — по его голосу не было заметно, что он способен на крайность, у них был вполне мирный разговор, они договорились о встрече… А может, он попал в эту ужасную утреннюю аварию?.. Пронеси, Господи, она ведь об этом думала… Нет, только не это!..

А что, если — это? Действительно ли она хотела — такого? Ведь в своих тайных молитвах она просила об этом… Неужели накликала?.. И если это случилось, как она с этим сможет жить?..

ГЛАВА 9

В передней пахло валерьянкой, мать, открыв дверь, медленно пошла в гостиную, держась за сердце. Отца не было.

— Что случилось?!

— Пока нет никаких подробностей, жду отца, он уже выехал.

— Да ты можешь сказать, что случилось?!

— А я разве не сказала? Совсем голову потеряла… Дяде позвонили из комитета — Андрею стало плохо на работе, начались боли в животе, он выпил болеутоляющее, но через некоторое время потерял сознание…

— Где он сейчас?

— Вызвали «скорую», и он сейчас в больнице…

— В какой? В Кремлевской?

— Наверное…

— А может, в ЦКБ? Что еще сказал отец?

— Похоже на аппендицит…

— Но это же простая операция…

— Всякое бывает и при такой операции… Даже не знаю, куда звонить, в каком корпусе искать. Отец обещал сообщить сразу, как только ситуация прояснится.


Отец, взмокший и распаренный, появился часа через два и сразу попросил воды. Калерия, обессиленная ожиданием худшего исхода, принесла стакан из кухни. Он залпом выпил воду и, сняв очки, казалось, только сейчас узнал ее.

— Все обошлось, успели помочь — общий перитонит, абсцесс с флегмонозным течением, но до прободения дело не дошло…

— Слава Богу, пронесло, — сказала мать и от радости заплакала.

— Ну, а ты чего молчишь? Не рада? Думала — освободилась?

Нервное напряжение так вымотало ее, что до нее не сразу дошел смысл его слов, а когда она постепенно осознала их, то даже не обиделась — помнила, сколько раз мечтала о чуде… Конечно, отец прав, она действительно хотела освободиться, ненавидела его… она всех завела в тупик, только из-за нее всем плохо, она всем приносит одни несчастья…

— Ты прав, это я во всем виновата, только я, я…

Наступила разрядка, ее как будто вдруг прорвало — захлебываясь слезами, она уже не понимала, что повторяет, нет, выкрикивает одну и ту же фразу. Испуганная мать бросилась к ней со стаканом воды, побледневший отец со своим дежурным — «Тише, что скажут соседи!» — пробовал остановить ее, но она увернулась и, бросившись к двери, начала открывать ее, чтобы куда-то бежать.

— Пустите меня, ненавижу вас… всех… как вы мне все осточертели…

Отец настиг ее у двери и попытался оттащить от нее, еще не понимая, что ему уже не справиться — у нее началась истерика… Ему удалось ненадолго удержать ее — оттолкнув его, она вырвалась, опрокинув этажерку с безделушками и тяжелыми старинными часами. Пытаясь увернуться от падающих предметов, она зацепилась каблуком за край ковра и рухнула навзничь, прямо на успевшие упасть часы…

* * *

Очнувшись, Калерия долго не могла сообразить, где находится. Левая часть головы нестерпимо болела, во рту было сухо, очень хотелось пить, но не было сил даже пошевелиться. У окна сидела молодая девушка в белом халате и читала книгу.

— Где я?..

— В больнице, в отделении хирургии и травматологии. Я сейчас приглашу доктора.

Она вышла и вскоре в палату вошел врач, который спросил ее о самочувствии. На ее вопрос, что произошло, он оптимистическим тоном сказал:

— Будем знакомиться, я — ваш лечащий врач, Петр Павлович Струев. Так как же вы себя чувствуете?

— Доктор, что со мной?..

— Ничего страшного, вы просто упали и потеряли сознание, ударившись о твердый предмет.

— Доктор, скажите правду…

— Я и говорю правду. Ваше очаровательное ушко самортизировало удар, приняв основное на себя, но мы постарались, и ручаюсь — с точки зрения хирургии, все сделано идеально. Шрамик, конечно, останется, но при умелой прическе вообще ничего не будет заметно. Кроме этого, наложили три совсем малюсеньких шва за ухом, с левой стороны. Так что худшее уже позади. А теперь отдыхайте, вам нельзя волноваться, поговорим позже.

— Нет, доктор, пожалуйста, не уходите, не оставляйте меня одну…

— Вы не одна, нас здесь много, и мы скоро начнем, не дадим вам соскучиться — замучим анализами.

— Доктор, я — в полном шоке… не понимаю, что со мной случилось, — в какой-то момент полностью потеряла контроль над собой, видимо, это была истерика…

— Одной заботой меньше — с памятью у вас все в норме.

— Доктор, то, что произошло, — ненормально, это было — как мгновенное помешательство…

— Я говорил с вашими родителями и приблизительно представляю себе ситуацию. Не пугайтесь…

— Доктор, так нормальные люди себя не ведут… была какая-то пелена перед глазами… и еще — ненависть… жуткая ненависть… ко всем — к матери, к отцу, к самой жизни, — она не могла больше говорить, слезы душили ее, мысли путались, щеки горели лихорадочным румянцем.

Не говоря ни слова, врач вышел из палаты и через минуту вернулся с сестрой, которая дала ей что-то выпить.

— Постарайтесь меня услышать, — громко и отчетливо произнес врач. — У вас в данный момент не только физическая травма, но и… скажем, непростое психологическое состояние. Сначала залечим физические болячки, потом подумаем и о других. Всему свое время.

— Этих болячек залечить не удастся. Я не выберусь из этого тупика…

— Вы сейчас сами создаете себе проблему, ведь именно негативные эмоции являются источниками многих болезней.

— Что же мне делать?

— Во-первых, нужно тотчас же, а не когда-то позднее, перестать заклинать себя. Прекратите внушать себе безосновательные, надуманные мысли, будто все безнадежно, нет выхода. Выход есть всегда, как всегда существует и другая крайность — убедить себя можно в чем угодно, включая и то, чего нет.

— Я сорвалась не на пустом месте, я загнала себя — сама, потому что должна принять решение, которое мне не под силу…

— Попадая в больницу — по любому поводу, — нужно всегда помнить: все глобальные мысли, судьбоносные решения, старые проблемы, новые планы должны быть на время забыты или отложены. Все силы надо сосредоточить на желании выбраться отсюда с наименьшими потерями…

— Нет, вам не понять… выбраться — куда?

— Потом и решите. Все, за исключением совсем безнадежных случаев, поддается корректировке — и жизненные обстоятельства, и даже собственный характер, поверьте старику…

— Я не сплю уже больше месяца…

— А вот это очень нехорошо. Давно нужно было обратиться к терапевту, а то и проконсультироваться у психиатра.

— Вы же знаете, что такие консультации — клеймо на всю жизнь.

— Ну, с вашими возможностями это всегда можно устроить конфиденциально.

— Пожалуй, не стоит, а то ведь еще и поверю, подстроюсь под диагноз и внушу себе какой-нибудь психоз…

— А знаете ли вы, что наша психика, как и все сущее, подвижна, порой неустойчива, и все мы, в силу разных жизненных обстоятельств, регулярно балансируем между психическими расстройствами и здоровьем, находясь в пограничных ситуациях?

— Да, теперь могу себе представить.

— Многие и не подозревают, что с ними творится, и выходят из этого сами. Хорошо, когда такое не имеет последствий…

— Может, так получится и у меня…

— Обязательно получится, пугаться не стоит, но и игнорировать такой срыв тоже нельзя, тем более что у вас случились большие перемены в жизни, вы находились под сильным стрессом — все это, к сожалению, здоровья не укрепляет. Я не специалист и не могу ставить точного диагноза, но, судя по внешним проявлениям, у вас, скорее всего, что-то близкое к психоастеническому состоянию, все основные признаки налицо — тревожная мнительность, навязчивые сомнения, излишние копания в своих поступках в сочетании с самообвинениями.

— Именно этим я без остановки и занимаюсь…

— На завтра я назначил вам консультацию психиатра, и, возможно, после нее вы почувствуете себя лучше. Этот доктор — особый, у него свои штучки, не опасайтесь, он никогда не торопится приступать к медикаментозному лечению…

— Вы хотите сказать, что я нуждаюсь в психиатрическом лечении?

— Я ничего не утверждаю, я говорю лишь о симптомах и общих тенденциях, возникающих в результате стрессов. В таких случаях следует обратиться к специалисту — просто проконсультироваться.

— Я пока к этому не готова.

— И не надо ни к чему готовиться. Просто придет доктор — кстати, второго такого не найти, он работает, в основном, с особой публикой — космонавтами, всякими засекреченными и таинственными личностями или особо важными персонами. Обыкновенному смертному наш чародей недоступен, здесь благодарите дядюшку, это он попросил Романа Борисовича подлечить вам нервишки. Кстати, поклон ему от меня.

— Обязательно передам.

— Я работаю в хирургии свыше сорока лет и знаю тысячи историй болезней. Так вот послушайте, к какому выводу я пришел — очень многое зависит от нашей жизненной силы, которая и является решающим фактором в процессе выздоровления. Ваши телесные шрамики заживут сами по себе, а вот душевное состояние — говорю вам еще раз — не стоит недооценивать. Поэтому мне очень хочется, чтобы молодая, красивая, умная женщина, у которой есть для кого жить, правильно поняла, что исход в ее ситуации сейчас зависит только от нее самой.

— И что же мне делать?

— Для начала, как минимум, перестать страдать — тут ведь и ежу понятно, как говорит наш сантехник дядя Федя, что от вас в таком состоянии никакого проку не будет. Расслабьтесь, отдыхайте, а завтра будет наш кудесник, милейший доктор Ольховский, он вами и займется…

— Нет, доктор, спасибо, мне не нужен психиатр, я не позволю себе никуда скатиться, я смогу позаботиться о себе сама. Ведь такой надрыв — впервые, может, и не повторится больше… как вспомню… какой-то кошмарный сон… и как все это пережить…

— Подумайте о том, что вам нужно не просто пережить все одной, закопавшись в себя, у вас есть сын, пожилые родители. Не произошло ведь ничего непоправимого, а решение поищете позже.

— Раньше я была уравновешенной, спокойной, а последнее время живу с содранной кожей… Если бы хоть на время отключиться от мыслей!.. Может, принять снотворное?

— Да, сейчас самым правильным будет — отоспаться, набраться сил.

— Доктор, благодарю вас, я все поняла и постараюсь научиться управлять собой…

— Вот и славно, дружок, такой подход — единственно правильный, но все это — завтра, а сейчас отдыхайте, сестричка принесет снотворное. От консультации же не отказывайтесь, мой вам совет.

— Пожалуйста, успокойте родителей…

— Обещаю. Сию же минуту позвоню им. Больше никаких вопросов, разговоров, на сегодня — все!

Сестра принесла снотворное, она выпила, некоторое время без сил и мыслей лежала, глядя в одну точку, а потом почувствовала, как постепенно начинает отключаться сознание… Почти засыпая, сказала себе, что не допустит никаких психозов и выкарабкается.

* * *

Выйдя из больницы, она поселилась у родителей. Андрею предстояло провести в больнице еще два дня.

Перед выпиской он сам позвонил ей и сказал, что через сутки будет дома и просит ее приехать сразу же — не хочет откладывать того несостоявшегося разговора.

Она впервые увидела мужа в их бывшей квартире в тот день, когда его выписали из больницы. Они не виделись почти два месяца. За это время он изменился — побледнел, постарел, похудел, и по его внутреннему напряжению она сразу почувствовала — что-то должно произойти.

Сняв туфли, прошла в гостиную — все было таким знакомым и теперь таким чужим. Ей вдруг стало безразлично — пусть говорит, что хочет, ей, конечно, жаль его, но сюда она все равно ни за что не вернется…

Он принес из кухни бутылку «Хванчкары» и, не спрашивая Калерию, налил вино в бокалы.

— Предлагаю тост — за дружбу.

Что ж, за дружбу, так за дружбу… Странное поведение, неужели он совсем потерял чувство меры, не желает смотреть правде в глаза и следующий тост будет — по нарастающей?

Она выпила свой бокал до дна, чтобы хоть как-то избавиться от странного состояния безразличия.

Он допил свой и снова разлил вино по бокалам.

«Будь что будет», — подумала она и взяла бокал.

— А теперь, прежде чем выпить, хочу сообщить тебе новость — собирался сделать это неделю назад, но не успел, загремел в больницу.

Увидев ее напрягшиеся глаза, он быстро, каким-то бесцветным голосом произнес:

— Не пугайся. Под Новосибирском открывают новый НИИ биотехнологий и мне предложили возглавить его… обещают ставки, новейшее оборудование, фонды.

— И что же ты?

— Я уже согласился. Теперь можешь сказать тост ты.

Новость была такой ошеломляющей, что она не сразу нашлась и машинально сказала первое, что ей пришло в голову:

— За тебя и твой успех… но…

— Никаких но. Давай выпьем до дна. Успех мне действительно нужен.

Он выпил до дна, а она лишь слегка пригубила… Он взял ее за руку, на которой уже не было обручального кольца, и тихо проговорил:

— Это — лучший выход… для всех. Прости, что пытался быть жестким, пытался давить… это все — не мое. Я, конечно, дам тебе развод.

— А с кем же будет Робка?

— Он все равно больше живет у бабушки, бедный мальчишка, нельзя делать его заложником в этой и без того тяжелой истории… пусть все так и остается. Постепенно он привыкнет к тому, что мы живем раздельно, жить вместе не будем — по объективным обстоятельствам. Главное — в его глазах родители не совершат предательства. А там и он, и все остальные постепенно привыкнут к разрыву, и без скандала разведемся.

— Ты делаешь это ради меня?

— Ради всех нас. Может, хоть кто-нибудь из нас сумеет стать счастливым.

— Спасибо, Андрюша, милый, спасибо. Господи, какой ты хороший, я этого не стою… прости меня…

Она заплакала. Он впервые видел ее плачущей, и это так подействовало на него, что некоторое время он сидел и беспомощно смотрел на нее, не зная, что делать. Сидя с бокалом вина в одной руке, она другой рукой пыталась стереть набегающие слезы, не замечая лежащих на столе салфеток. Андрей наконец очнулся и, взяв бокал из ее рук, поставил на стол. Потом так же молча протянул ей салфетку. Она вытерла слезы, и тут до нее дошло, что все кончилось, она свободна… В порыве благодарности она схватила его руку и попыталась поцеловать, но он отдернул ее и печально сказал:

— Перестань… Давай-ка просто допьем бутылку, как в старые времена по пятницам.

ГЛАВА 10

Родители Андрея и сын были доставлены в Москву спецрейсовым военным самолетом. Через день после их приезда Андрей улетел в Сибирь.

Все закончилось тихо, без надрыва, если не считать звонка матери Андрея — примерно через месяц после его отъезда, — очевидно, что-то почувствовавшей. Она была вполне дружелюбно настроена, спрашивала о здоровье, о работе — по ее голосу ничего понять было нельзя, обыкновенный семейный разговор свекрови, пытающейся выяснить у невестки ее дальнейшие планы. Калерия лицемерить не стала и прямо ответила ей, что уезжать из Москвы не собирается, а что будет дальше — не знает. Видимо, Андрей нашел-таки в себе силы дать родителям нужные разъяснения — звонков к ней больше не было, внук же продолжал бывать у них, как в старые времена.


Трудный август, к счастью, закончился, а с ним и старые проблемы. Сергей должен был вернуться через неделю, как раз к началу репетиций с Раевским. Она позвонила ему, но не стала рассказывать о том, что было с ней, — это касалось только ее. Он сказал, что скучает, немедленно вылетит, но она попросила его не торопиться, объяснив свою просьбу тем, что ей нужно прийти в себя.

О будущем она не думала. Зная, к чему может привести эмоциональная расточительность, решила, что теперь будет отгонять все мешающие мысли, заново строить характер, прислушиваясь только к себе, действовать обдуманно, постепенно, без поспешности и горячки.

Консультации психиатра действительно помогли ей. От лекарств она отказалась, побоялась зависимости, но конкретные рекомендации, произнесенные вкрадчиво, неназойливо, приглушенным голосом, который скорее был воркованием, мурлыканием, журчанием — милейший доктор напоминал гипнотизера, погружающего тебя в сон, да, скорее всего, и пользовался этим методом, запомнила навсегда. Она частенько вспоминала, именно вместе с голосом, этот ласкающий, убаюкивающий речитатив:

«Как сквозь стеклянную перегородку — все видеть и слышать, но не сразу входить, касаться, стремительно действовать. Ставьте заслон — между собой и проблемой, бедой, не погружайтесь в нее полностью, отвлекайтесь от нее — на что угодно… Научитесь держать паузу, а приняв решение, не сомневайтесь — действуйте. Не стоит перегружать себя чужими проблемами — позаботьтесь сначала о своих… Это — не эгоизм, а умение правильно распределять витальность… Нужно научиться не замечать того, с чем ни справиться, ни жить нельзя… утешайте себя почаще…»

Эти и многие другие советы звучали коротко и хлестко, как афоризмы, легко запоминались, может быть потому, что не противоречили ее жизненным принципам, хотя во многом и отличались от общепринятых.

* * *

После отъезда Андрея она решила обменять свою квартиру, чтобы быть поближе к родителям, но отец нашел просто идеальный выход — обе их семьи, сдав свое старое жилье, переехали в новый дом, заняв две соседние квартиры. В октябре сын сменил обычную школу на физико-математическую, оказавшуюся поблизости, а она впервые появилась на работе.

На первую встречу с Сергеем она ехала с ощущением тяжести в сердце и общей подавленности, боясь, что надорвалась, иссякла и ничего чувствовать к нему больше не сможет, но стоило ему обнять ее, как прежние ощущения вернулись, и эти дневные встречи стали главным лекарством — любовное опьянение давало силы и помогало перенести все. Теперь она стала осмотрительной, стараясь продумывать все спокойно, без излишней нервозности.

Торопить ход событий было незачем, все шло куда надо, и особых сюрпризов не предвиделось, поэтому стоило подождать, пока все чуть уляжется.

В театре полным ходом шли репетиции, пока без оркестра, хотя до премьеры оставалось не так уж далеко. Собственного оркестра в драматическом театре не было, и Раевский попросил Сергея найти приличных молодых музыкантов на свое усмотрение и собрать камерный оркестр — пока для одного спектакля, но с перспективой на будущее.

Все еще находясь в опале и временно работая в находящемся на задворках непопулярном театре «Экспериментальная студия», он решил, что пришла пора собрать коллектив оперных певцов и музыкантов и сделать собственный оперный театр, в котором соединились бы два начала — оперное и драматическое. Это отражало его замысел, который вынашивался им уже давно. В опере голоса, как правило, превалируют над действием, делая зрелище статичным. Он же всегда старался соединить голос и действие. Такой разностилевой сплав оперы и драмы уже не раз производил очень сильный эффект. Что ж, грандиозно-парадные оперы — пожалуйста, он сам ставил их не раз, и готов поставить еще, если попросят, но ему были ближе спектакли камерные, для постановки которых огромное помещение не требуется, вдобавок, приближенные к зрителю, они позволяли войти в суть и давали возможность лучше понять драматургический замысел, а не только — слушать голоса. С небольшим составом участников и минимумом декораций работать и быстрее, и дешевле. Кроме всего прочего, у него было еще два желания — открыть публике огромный пласт малоизвестных старых опер, ни разу не ставившихся в стране, а также дать возможность современным композиторам не писать в стол.

Раевский был не только творческой личностью с беспредельной фантазией, он мыслил вполне прагматически и понимал, что для реализации такой идеи нужна мощная поддержка. Идея вызрела в практически разработанный проект со своими сторонниками и в Союзе композиторов, и в ЦК, и в Министерстве культуры, но пробивание пока давалось туго, так как речь шла прежде всего о здании.

Собрать же временный оркестр для одного спектакля Сергею оказалось несложно, молодой консерваторской публики хватало, многие знакомые были без постоянной работы, и, проведя отбор, он вскоре начал репетиции.


Калерия понимала, что это — редкий шанс для безымянного молодого дирижера и композитора заявить о себе в столичной музыкальной жизни, и шанс этот упускать было нельзя. Но, думая о будущем, о настоящей карьере, начинать надо было с банальности, без которой в Москве ничего состояться не может, — с прописки… и путь к ней был один — срочная регистрация брака.

С Андреем они уже развелись, когда он приезжал в Москву через три месяца после своего отъезда. С удивлением ловила она себя на том, что не только не мучается угрызениями совести, но и вообще не вспоминает о бывшем муже, как будто его никогда и не было. И случилось это в одночасье — в тот день, после их памятного разговора, когда он сообщил, что уезжает в Новосибирск.

Теперь не оставалось препятствий для регистрации брака с Загорским. Для нее это было просто, в очереди в своем районном загсе стоять не пришлось — сделали все сразу, в один приход.

Но дальше начинались сложности — прописывать его к себе, тайно от родителей, ей не хотелось, а куда можно было еще — она не знала. Поэтому, сделав вид, что забыла о красноречивом молчании дяди, она как ни в чем ни бывало позвонила ему на работу.

Он уже знал о ее разводе, и по его голосу она поняла, что дан зеленый свет и опала снята. Они договорились увидеться в его роскошной квартире на улице Грановского.

В домашней обстановке он не был похож на свои парадные портреты и выступления — ни бравого вида, ни зычного голоса, даже знаменитые грозно торчащие усы казались усмиренными и бутафорскими без привычной воинственной орнаментовки.

Он был женат первым несчастным браком свыше сорока лет, просто влип в известную историю по молодости лет — его первый ребенок родился, когда ему едва исполнилось двадцать. Врожденное чувство долга и чадолюбие не позволили ему забыть о невольном грехе молодости и отрезали все пути для отступления, и он честно продолжал тянуть бремя семейных вериг, что отнюдь не означало в его случае непогрешимой добродетельности. По комплиментам, которые он отпускал дамам, и по некоторым слухам, доходившим до нее, она знала, что ему нравятся женщины тонкие и изящные — не иначе, по контрасту с многопудовой и малограмотной супругой.

Человек дела, он без лишних церемоний спросил племянницу, чем сможет помочь. Калерия прямо рассказала ему о своих отношениях с Сергеем.

— Ну, что ж, теперь ты имеешь полное право налаживать свою жизнь, только делай это поэтапно, аккуратненько, похитрее, что ли — жуть, как не люблю трепа и семейных трений…

— А как быть с работой?

— А чем он у тебя занимается?

— Дирижер, композитор…

— Подумать только… Где ты умудрилась откопать такого?

— Вместе работали. Поможете?

— А куда ж мы денемся? Родному человечку, да не порадеть!.. Только дай подумать трошки… а что, если взять его для начала каким-нибудь вторым, а если есть второй, то и третьим дирижером?..

— Куда?

— Да хотя бы в Оркестр Московского военного округа, там у нас свои жилые фонды и оформить временную прописку ничего не стоит.

— А к кому обратиться насчет этой работы?

— Не надо тебе суетиться, сейчас прямо и решим вопрос — позвоню нашему художественному руководителю, Зорькину, — пускай со своими музыкантами помозгует… А по прописке и того легче — дам задание нашему коменданту Петровичу, он мужик дельный и сговорчивый.

Заключив своим знаменитым «А там — разберемся…», он тут же, на месте и разобрался — через несколько минут вопрос был решен.


Неделю спустя Сергея прописали в военном общежитии, и он тут же начал работать приглашенным дирижером в военном оркестре. Позже, месяца через три, состоялось его первое официальное знакомство с родителями. Сын уже встречался с ним на театральной премьере, на концертах и, зная о разводе родителей, воспринял его появление без неприязни и лишних вопросов.

ГЛАВА 11

Разрываться на два дома было непросто, и отец, поговорив с матерью и посоветовавшись с дядей, в один из визитов Сергея сказал:

— Если у вас все действительно серьезно, то пора бы вам и определяться, а то все как-то непонятно… Места много, всем хватит.

Сергей переехал к ней — все, что еще недавно так сильно мучило и казалось непереносимым, вдруг стало забываться. Она постепенно вернулась в ликующее состояние начала их отношений, но стала теперь более зрелой и искушенной, нервами заплатив за свой выбор.

Любовь переполняла ее, но она понимала, что для истинной гармонии одних только чувств недостаточно, их ведь с самого начала объединило общее дело — творчество, поэтому так все впредь и должно оставаться — творчество, помноженное на любовь, должно сделать их союз действительно нерушимым.

Да, она сама займется его карьерой, но никаких непродуманных решений, нужно сразу понять, куда ему дальше двигаться и как максимально быстро использовать все, уже сделанное им. Она станет ему необходимой, незаменимой, единственной…

Все ее рассуждения о том, что ей дано, что нужно и не нужно, оказались полной ерундой. Ей все дано, и все — необходимо, она только сейчас поняла, что значит быть по-настоящему счастливой. Страстная любовь и есть тот источник, который дает ощущение счастья, и чтобы удержать его, она будет отбрасывать все, что ей мешает, будет делать это за двоих, здесь он ей не помощник, она знает, что у него не хватит сил, она будет драться, приближая успех, за них обоих…

«Завистникам и сплетникам, которые всегда были, есть и будут, придется свыкнуться с мыслью, что мы — семья, — говорила она себе, — настоящая счастливая семья, а не богемная парочка, сошедшаяся во временном экстазе, и нечего зависеть от их мнения — они проглотят все, если придут слава и деньги…

А уж она позаботится, чтобы слава и деньги к ним пришли, и как можно скорей. Она будет использовать всех и вся, нажимать на нужные кнопки, работать так, как им и не снилось, и шипящие за ее спиной рты будут любезно улыбаться, обязанные оказывать ей услуги, и не посмеют открыто отказать, зная ее связи и положение, которые, несмотря ни на что, остались при ней…»

* * *

Оставаться в военном оркестре Загорскому долго не пришлось — построили и открыли новый универмаг, а здание старого в нелегкой борьбе удалось отвоевать для театра — не без помощи дяди. Раевский, получив театр, занялся ремонтом. Вокальная и хореографическая труппы у него были собраны раньше, и теперь он предложил Сергею вакантное место дирижера, поручив ему подобрать двенадцать человек, уже на постоянные ставки, в новый камерный оркестр.

Хорошие новости распространяются так же быстро, как и плохие, и молодые музыканты со всей Москвы начали осаждать театр с предложениями своих услуг — выбирать было из кого. Неудивительно, что вновь набранный оркестр вскоре стал одним из лучших в Москве.


Это было время, когда молодые и не слишком, известные и пока еще нет, талантливые и так себе поэты, писатели, барды, музыканты и певцы собирали полные залы, площадки и стадионы — пора знаменитой оттепели…

Загорский перезнакомился со всеми знаменитостями и, когда бывал свободен от спектаклей, с удовольствием соглашался на выступления своего оркестра в любых акциях, подменял балетных дирижеров, ночами правил партитуры, писал песенную музыку по заказу — и ликовал, упивался новым для себя чувством причастности и занятости.

Сначала и она поддалась на эту удочку — начала добывать для него заказы без разбора, с одним лишь желанием — он должен замелькать и обязательно стать узнаваемым.

Становилось свободнее — начали сниматься покровы некоторых тайн, постепенно расширялся доступ к явлениям мировой культуры. В кинотеатрах демонстрировались фильмы Антониони, Феллини, Бергмана; западная музыка и литература, а также некоторые атрибуты стиля жизни официальными, полу - и вовсе неофициальными путями стихийно подтачивали «железный занавес».

Обилие событий и связанная с ними бешеная активность, первоначально захватившая их, стала порядком мешать его творческому росту… Становилось ясным, что репетиции, спектакли, обслуживание разного рода концертных площадок с последующими празднествами до утра, разнообразные зрелища — занятия увлекательные, но распыляющие силы и построению настоящей карьеры не способствовавшие — «служенье муз не терпит суеты». Он ведь не только дирижер, но и композитор, ему нужно состояться всерьез и надолго, а не заниматься ловлей блох, так что нужно было несколько отстраниться от приятной суеты и увидеть другие возможности, чтобы не упустить открывающихся перспектив.

А возможности и перспективы уже появились, и она поняла, куда дует ветер — несмотря на наступление некоторых заморозков, все же в целом уже произошло невероятное — началась постепенная разгерметизация замкнутого советского пространства, приведшая к небывалому феномену — зарубежным гастрольным поездкам. Одиночки вырывались и раньше, но это были крупные, выдающиеся имена, да и происходило такое в ситуациях исключительных.

Ждать случайного везения не стоило, нужно было вмешиваться в процесс и что-то делать самой, чтобы управлять им. Она начала обзаводиться новыми связями, меняя ориентиры и направление.

Ему было сложно организовать себя — не дано от природы, к тому же, новые идеи и замыслы просто переполняли его, он не поспевал за собой, а она — за ним. Ей приходилось сдерживать его — боялась, что он перегорит, поэтому стоило проявить твердость — она начала избирательно реагировать на сыпавшиеся предложения, ограничив его контакты с внешним миром, где было столько ловушек и опасных для семейных уз соблазнов.

Теперь просто так к нему было не подобраться — она всё приняла на себя, став его советником, секретарем и импресарио одновременно, ему было оставлено только творчество.

Он и не сопротивлялся, не возражал ей ни в чем… Не то чтобы подчинился, но был рад петь с ее голоса, видя, как ей все удается, поверил сразу — да, она знает, как лучше, правильнее, ведь у нее давние связи и опыт. Впрочем, это было еще и удобно — соответствовало его натуре. У него никогда не было приверженности к борьбе, ниспровергательству — его дух витал, парил, замирал, обмирал, — но не таранил, не сражался ни с кем. А уж с ней — тем более. Время лучше тратить на вещи понятные и приятные…


Дядя, как всегда симпатично, «разобрался» — познакомил ее с завотделом музыки в ЦК и директором Госконцерта, которые и решали, кому выезжать. Схема была известна — начальным этапом стали дружественные социалистические страны.

Первая поездка состоялась в Польшу с российским филармоническим оркестром, потом были поездки со спектаклями театра Раевского, еще позже — с Большим симфоническим оркестром Дворца искусств в Болгарию и ГДР. Во Франции они были на гастролях с балетными и оперными труппами разных коллективов несколько раз, затем открылись и другие окна.

Теперь он был нарасхват, его приглашали лучшие театры и оркестры Москвы, он стал членом жюри международного конкурса дирижеров и лауреатом конкурса Герберта фон Караяна. Успех и слава не просто кружили голову, а приносили такие дивиденды, о существовании которых она раньше и не подозревала.


Композиторская же деятельность требовала уединения, а в таких ритмах замахиваться на капитальное инструментальное сочинение, тем более на оперу, было невозможно. Серьезные замыслы, затеянные ранее, пока оставались незавершенными.

Чтобы не потерять форму, он писал короткие пьески, легкую и эстрадную песенную музыку по заказам, которые она виртуозно добывала, и, неожиданно для себя, в Союзе стал знаменит именно благодаря своему песенному авторству. Его песни регулярно входили в самые высокоуровневые концерты, включая правительственные, исполнялись по радио и на телевидении популярными певцами. Не стоило морщить высокий лоб — массовое признание приятно щекотало самолюбие… да и приносило, помимо морального удовлетворения, еще и кое-что другое — блага посыпались сказочные.


Ее собственная работа в журнале из-за нехватки времени была сведена к минимуму, иногда удавалось выкраивать время для безоговорочно интересных проектов, но делать это становилось все труднее, и однажды она решилась. Ничего не попишешь — пришлось пожертвовать собственной карьерой и перейти на сотрудничество по договору. Все остальное время занимали поездки, звонки, выступления, общение с нужными людьми, оформление документов для выездов на гастроли, подготовка к поездкам, отъезды, приезды…

Она ни о чем не жалела — широко открывшийся мир, слава, деньги и возможности с лихвой восполняли многочасовые высиживания за письменным столом, оставляя лишь микроскопическую долю сожаления по поводу собственной невостребованности. Но разве здесь могли быть сомнения и сравнения? А раз так, то и нечего перетягивать одеяло на себя и размышлять о собственной несостоятельности.

Родители наконец поверили в него и в их брак. То, что квартиры располагались рядом, спасало ее от беспокойств о сыне. Все устроилось отменно, и можно было сказать без преувеличений — началась его и ее золотая пора.

Они были неразлучны и сразу бросались в глаза — более элегантную пару трудно было найти. Разница в возрасте его ничуть не смущала, он даже удивился, узнав о ней, а удивившись, тут же забыл — это ведь совершенно не ощущалось…

Калерия и выглядела, и чувствовала себя помолодевшей, начала менять образы — кокетливо-девичий, спортивный, деловой, шаловливый — в зависимости от обстоятельств. Когда возникала необходимость участия в официальных приемах или вечеринках, ее изысканные туалеты, на которые она не жалела средств, вызывали зависть, обсуждались, копировались… ей подражали…

Теперь, когда пришли успех и слава, все изменилось, и ореол демонической женщины только украшал ее, подогревал к ней интерес, она это понимала и, ради того, чтобы он любовался и гордился ею, старалась вовсю. Все туалеты и аксессуары к ним она продумывала до мелочей, косметику покупала только высшего качества, завела собственного парикмахера и маникюршу. Все это в сочетании с иронией, образованностью, умением быть любезной, естественной, без жеманства и манерности — тщательно продуманное и достигнутое, конечно же, не без усилий — делало ее неотразимой, и многие, гораздо более привлекательные женщины терялись и бледнели в ее присутствии, а она это чувствовала и старательно оттачивала свое мастерство…

ГЛАВА 12

Белла родилась на пятый год их совместной жизни, когда Калерии исполнилось почти сорок лет, но появление дочери не изменило раз и навсегда заведенного распорядка дома, где главным оставался ежедневный творческий труд. Был лишь сделан недолгий перерыв в зарубежных поездках.

К тому времени они получили удобную квартиру в новом доме, а также обзавелись собственной кооперативной квартирой на этом же этаже на улице Льва Толстого — так, на всякий случай, лишнее жилье никому не мешало. Потом они соединили обе квартиры, пробив в стене дверь — получилась огромная площадь с двумя ванными и кухнями. Вслед за этим, путем сложных комбинаций, приобрели старую избу с прелестным участком в Новодворье — именно из-за места и была затеяна покупка.

Их пригласили на юбилей нового главы ВТО, тот и показал им эту избушку, оставшуюся единственным напоминанием о некогда большой подмосковной деревне. Теперь это был дачный поселок, заселенный людьми солидными, как правило, с немалыми возможностями и, что было особенно приятно, не связанными между собой по ведомственному принципу.

Увидев живописный пейзаж, она заболела им — сосны и березы, вперемешку, и озеро, в двадцати метрах от будущей застекленной террасы, отражение которой в воде она уже представляла себе…

Владелицей столь живописного места была одинокая старушка, радостно согласившаяся на обмен, — избушка дышала на ладан и давно грозила развалиться, а тут такое везение — ей предложили новехонькую однокомнатную квартиру со всеми удобствами «аж в самой Москве».

Вскоре все ненужное было снесено, расчищено и вывезено, после чего для консультаций был приглашен известный архитектор Артемьев. Он спроектировал будущие постройки, учтя все пожелания хозяйки. По сути дела, это был ее собственный проект, выполненный профессионалом.

Калерия сначала замахнулась и попробовала, как ей казалось, менее сложный путь — аренду дачи в Переделкино. Потом сознательно отказалась от него, потому что, во-первых, аренда — она и есть аренда, временное владение, во-вторых, поняла, что легкость оказалась мнимой, первые же шаги показали, что придется вступать в лабиринты и интриги многотрудной и многоступенчатой борьбы с половиной писательского союза, претендентов на госдачу в котором было хоть отбавляй. В-третьих, в Переделкино уж слишком на виду, а в-четвертых, и главных, — там пришлось бы вечно общаться с теми, кто ненавидел ее и завидовал им — а таких было немало, и с теми, кого она не выносила — их было меньше, но они все же были. К тому же, Переделкино ей казалось несколько темноватым и сырым, а Новодворье, стоящее на холмах, радостным и светлым.

Синдром гнездостроительства, дремавший в ней в первом браке, расцвел пышным цветом. Она сама руководила всем процессом, не вникая в мелочи, но отстаивая главное — «где» и «что». «Как» и «из чего» — ее уже не слишком волновало, это было делом рук разного рода специалистов узкого и широкого профиля, которым пришлось немало попотеть, воплощая в жизнь замыслы хозяйки, не желающей считаться с существующей действительностью и полностью игнорирующей хилые возможности советского рынка стройматериалов. Подминая под себя и под свою фантазию здравый смысл и объективную реальность, она хорошо знала, что делает, ведь русский мужик тем и уникален, что может сотворить все из ничего, если его хорошенько приветят, а уж за родимую «Столичную» — да хоть Царь-пушку изобразит!..

И уж тут-то она свое дело знала, по выражению Фени, туго — количество закупленных и привезенных из Москвы бутылок лучше и не считать, но это была такая мелочь, о которой не стоило даже упоминать, тем более что их ничтожная себестоимость тут же трансформировалась в настоящие ваяние и зодчество.

Она решила отказаться от точного копирования исторического интерьера — создавать Екатерининский дворец в деревне при полном отсутствии антуража, огромных площадей и высоких потолков было бы нелепо и смешно. Ей пришла в голову мысль объединить разные эпохи и стили и обыграть эклектичность. Здесь, наряду с некоторыми элементами модерна, вводя предшествующие эпохи, необходимо было соблюсти чувство меры: роскошь — да, но без вычурности, без перебора.

Ей не раз приходилось видеть смехотворную, безвкусную китчевость в претенциозных интерьерах своих знакомых, любителей старины, поэтому особенно важно было умеренно, без излишеств использовать классические детали. Не вполне надеясь даже на профессионалов, она целый месяц ездила в Новодворье, как на работу, для указаний и контроля, зато потом все было на месте: и строгая колоннада, и тонкая лепнина, и оба камина, и резные панели, и карнизы не подавляли, а радовали глаз, вписываясь в общий ансамбль и гармонируя с окружением, — никакой чрезмерности и нагромождения.

Через полгода все было готово — не стандартная деревянная дача переделкинского типа, а роскошная загородная усадьба, вписанная в ухоженный ландшафт.

Это происходило в годы повального увлечения москвичей отечественными ДСПэшными «стенками», ради которых выбрасывалась на помойки или свозилась за бесценок в комиссионки «рухлядь» — так называли эти порой бесценные сокровища их незадачливые владельцы. Калерия не выносила ни примитивных отечественных стенок, для приобретения которых освободившийся от антиквариата народ записывался в живые, с перекличками, очереди или подкупал ветеранов, обладающих правом первородства, ни унылого однообразия импортных гарнитуров, находящихся в открытом доступе в магазинах.

Она видела свой дом светлым, воздушным пространством, в котором нет места ничему случайному. Она знала, где можно купить все особенное, неслучайное.

В комиссионном магазине на Фрунзенской набережной ее тоже хорошо знали — она не раз покупала там некоторые вещи для своих квартир. Но теперь она сделалась постоянной клиенткой и щедро расплачивалась с директором магазина. Тот заранее получал списки с ее запросами, и в случае появления нужных ей предметов незамедлительно сообщал по телефону об их наличии. В ее отсутствие вещи принимал Генрих, также щедро оплачиваемый столяр-краснодеревщик, обрусевший немец, владеющий семейными секретами реставрации. Он, как фокусник, творил чудеса, возвращая жизнь этим уникальным предметам, варил собственные лаки по старинным рецептам и, если не впадал в запой, делал все великолепно и относительно быстро.

При их доходах цены были просто смешными — незабвенное время, когда почти все можно было купить за бесценок, если соотнести советские рубли с твердо конвертируемой валютой…

Каждая вещь покупалась намеренно, для совершенно конкретного места или уголка — это было продуманное, просвещенное собирательство, и, став совершенно неповторимым да и, скорее всего, уникальным, дом не производил впечатления музея или выставки старинной мебели разных эпох.

Ковры для него закупались новомодные, легкие, после консультаций с экспертами — чтобы никаких аллергий… Для этого пришлось специально организовать поездку в Италию.

Из-за обилия зеркал, светильников и канделябров дом казался больше, чем был на самом деле. За кузнецовским фарфором и обеденным серебром пришлось устроить настоящую охоту, но удовольствие, которое дарили все эти предметы, стоило потраченных денег, времени и усилий.

* * *

С появлением Беллы в дом переехала Феня, уборщица из ЦДЛ, проверенная на честность деликатная деревенская женщина, преданная семье и до конца в ней прожившая. Пройдя жесткий инструктаж хозяйки по уборке дома и получив рецептуру любимых всеми блюд, она неукоснительно следовала правилам и сняла с Калерии весь груз забот по хозяйству и по уходу за ребенком. Меню каждого следующего дня оговаривалось заранее, продукты доставлялись свежими с ближайшего рынка Палычем, надзиравшим за всем хозяйством дачного поселка и по совместительству — управляющим всеми прочими частными нуждами, что и обеспечивало ему приличный доход. Деликатесы — раз в неделю — доставляла она сама из правительственного магазина и «Березки», и, таким образом, эта важная сторона жизни их дома была решена на долгие годы.

Роберт мигрировал между квартирой и дачей, большую часть времени из-за школы проводя в Москве.

Поселившись в Новодворье, они решили, что пора взять тайм-аут и сосредоточиться на крупных сочинениях. Сначала Загорский довольно быстро закончил Вторую симфонию, в значительной мере написанную еще в консерватории, и три инструментальных концерта, которые также в основе давно были почти готовы.

Для широкой популярности, кроме исполнения на радио и по телевидению, нужны были еще пластинки. Ей пришлось использовать не только все свои связи, но и подключить немалые материальные ресурсы, которые она, не любя слова «взятки», закодировала под названием «индивидуальный подход», а для записи пластинки современной симфонической музыки потребовалась целая куча разрешений и обоснований.

Официальное обоснование у нее было — фестиваль советского искусства в августе шестьдесят восьмого года в Лондоне, где Загорский должен был дирижировать Пятой симфонией Шостаковича, ее любимой, и своей Второй. Программа была известна заранее; потрясая ею, и удалось добиться своего — первую пластинку с записями его камерной музыки выпустили вне очереди, специально под событие.

Фестиваль прошел с неизменным успехом, а он стал лауреатом. Пластинку мгновенно раскупили. Обзаведясь теперь связями в прежде подупущенной сфере, Калерия тут же занялась, среди прочих неотложных дел, восполнением этого пробела.

Тогда же ей пришла в голову блестящая мысль — записать на фирме «Мелодия» пластинку с романсами на его собственные стихи. Нотный альбом с ними она уже пробила заранее, он тут же разошелся — с неожиданным для Музгиза успехом, а вскоре, по многочисленным обращениям не сумевших купить его, был переиздан небывалым тиражом и снова мгновенно раскуплен. Она-то, в отличие от издателей, сразу учуяла, что опус пройдет на «ура» — его романсы, в классическом русском стиле, продолжали традицию современного городского романса, но при этом выделялись собственной интонацией. Они отличались своеобразной бардовостью, обращенностью к безыскусным сюжетам, были полифоничны, включая в себя многообразие национальных колоритов, брали за душу распевностью, иногда напоминая народную песню. Он и здесь оставался верен себе, не слепо копируя, а развивая традицию, пропуская ее через себя, продвинув ее, скорее, в область русского шансона, наполнив новым содержанием — синтезируя, сочетая все музыкальное многообразие, извлекая нужное в зависимости от конкретного контекста.

Самое большое количество записей было сделано в последующие пять лет, а тогда, в шестьдесят восьмом, он, кроме лауреатства, получил международную премию за лучшую пластинку современной камерной музыки.

Сделано было столько, что иным и всей жизни не хватит, чтобы справиться хотя бы с четвертью того, что успели они. А прошло всего лишь тринадцать лет, тринадцать счастливых лет их совместной жизни.

Тогда и произошло событие, которое еще больше усилило и без того почти абсолютную зависимость Загорского от жены.

ГЛАВА 13

В августе семьдесят третьего, после дирижирования бетховенским «Фиделио» в лондонском «Ковент-Гардене», они улетели в Финляндию на фестиваль современной музыки, который проводился в изысканной старинной крепости Савонлинна.

С утра Сергей отправился на репетицию своего нового камерного сочинения с австрийским симфоническим оркестром, а она решила пройтись по магазинам. Конечно, заниматься шопингом лучше в Лондоне, но там их поселили в роскошном поместье за городом, и из-за расстояний почти не оставалось свободного времени на другие дела.

Финские устроители фестиваля обеспечили машиной, и она, взяв список лучших магазинов с адресами, отправилась «остоксилле», что по-фински и означает — шопинг. Она бегло говорила по-английски и по-французски, этого было вполне достаточно для общения на любом уровне и в любой стране, но ей нравилось вворачивать в разговор словечки и фразы и на менее распространенных языках, поражая воображение мужа и прочих присутствующих широтой своих познаний. Для этих целей она завела специальную тетрадь, которую регулярно пополняла новыми записями в разных странах, заучивая слова и фразы, как он — стихи, а заодно и тренируя свою память.

Встретившись с мужем вечером за ужином в ресторане гостиницы, она сразу почувствовала — что-то происходит, он не в себе, какой-то напряженный и взвинченный.

— Что-нибудь не так?

— Да нет, все — замечательно, австрийцы на высоте, лучший оркестр в Европе, сама знаешь, — понимают с полунамека…

— Но что-то тебя все же беспокоит.

— Знаешь, я показал Караяну мою «Мерцающую симфонию». Он посмотрел и сказал, что я должен ее сыграть.

— Ты сошел с ума. Где? Когда?

— Здесь. Завтра.

— Герберту легко говорить, он живет в нормальной свободной стране. Ты что, полностью расслабился и забыл, откуда ты? Хочешь специального постановления на свою голову? Или тебе мало ошибок других — успел забыть фортель Денисова?

— Ничего я не забыл…

— Тогда опомнись, пока не поздно…

— Лера, неужели за столько лет у нас ничего не изменилось? Неужели все так уж мрачно и безнадежно? А вдруг?..

— Вдруг — это не про нас… Короткая у тебя, однако, память, дорогой мой. Вспомни, что случилось, когда наш милейший Эдисон забунтовал и прогремел — со своим замечательно талантливым «Солнцем инков», на Западе — помнишь? Если забыл, я напомню — сразу разгромили в критике и автоматически загнали в разряд запрещенных. Но он-то пострадал по вполне понятным причинам — родимые блюстители высокой социалистической нравственности считают его проповедником западных ценностей и апологетом советского авангардизма… С ним разобрались беспощадно, но вполне конкретно — за что бедняга боролся, на то и напоролся. А куда клонишь ты? Лавры авангардиста тоже не дают покоя?

— Какие лавры — вдруг просто повезет и удастся проскочить…

— Через эту мерзость от 26 июля 71 года?

— Ну, у меня все-таки солидный послужной список и идеологически безупречная репутация…

— Нет, тебе все-таки не мешает напомнить — кстати, и здесь опять след того же Денисова… Именно после его статьи в итальянской газете — не помню ее названия…

— Это был журнал, ежемесячное приложение к газете «Ринашита»…

— Да, именно после этой публикации Секретариат Союза композиторов и принял знаменитое Постановление, по которому передача за границу любого нотного или литературного материала без его ведома и одобрения категорически запрещается. С соответствующими последующими санкциями — вплоть до сам знаешь каких…

— Думаю, вряд ли по моему поводу начнут сильно возбуждаться и станут настаивать на исключении… Я ведь не лыком шит и действую по-умному — никому ничего не передаю, а исполняю сам…

— Не будь ребенком. Тоже мне, хитроумный подпольщик нашелся… Против кого шустришь? Ты же прекрасно понимаешь — если машина закрутится, отмыться будет сложно.

— Будь и ты объективна и признай — сейчас не те времена…

— Блажен, кто верует… чтобы втоптать в грязь, достаточно нескольких предложений в одной статейке, а чтобы отмыться, потребуется, ох, как много времени, усилий и не восстановимых нервных клеток — причем, своих собственных… Учись на чужих ошибках — хотя бы того же Эдисона — до сих пор ведь нигде не исполняют, не издают, не записывают. И хотя его вещи популярны за рубежом, сам он сидит на привязи и никуда выехать не может. Да и кому он особенно известен даже у нас? Только горстке приобщенных профи… Ни всенародной славы, как у тебя, ни тебе заслуг и почестей — одни пинки да подзатыльники… Хоть и является потрясателем основ и даже влияет на многие композиторские умы и вкусы, а широкому слушателю — не известен.

— Зато он всегда был и остается самим собой, а это дорогого стоит… придет еще его время…

— Я никогда ни на чем не настаивала, когда речь заходила о твоих творческих приоритетах, но, боюсь, здесь нам с тобой не договориться.


У Загорского не было бунтарства в творчестве — он не писал ничего фрондерского, авангардного, додекафонического, как некоторые другие, все время находящиеся в творческом поиске. И не потому, что рационалистическая серийная техника, додекафония, алеаторика были признаны коммунистическими идеологами и всей ответственной за культуру цепочкой чуждым явлением, не допустимым в советской музыке. Он, признавая право на существование любого музыкального направления, не разделял безоглядного увлечения некоторых талантливых композиторов только авангардом, потому что раньше других разобрался в нем и не счел его особенно перспективным. От этого направления, столь почитаемого многими молодыми и талантливыми композиторами, на него веяло неким технократическим диктатом, а он в творчестве предпочитал простор. Некоторые новые идеи были созвучны и ему, запоздалое же подпольное увлечение некоторых композиторов только модернистами — новейшей музыкой Штокхаузена, Шенберга, Веберна, Ноно, Булеза, Бартока, Лигетти, Вареза, Кейджа и других, менее известных, он не разделял и полагал обыкновенной данью моде, неким завихрением заблудших искателей. В творчестве необходимо быть независимым, и он, зная это, всегда стремился быть свободным от чужих влияний. Свои мысли он излагал жене — четко и честно:

— Нельзя идти против традиций только потому, что это — модно… Если чувствуешь, что рамки тональной системы становятся слишком тесными — что ж, тогда тебе и карты в руки, дерзай… Только не нужно следовать этому модному направлению из одного протестного порыва или желания быть на гребне волны и приобщиться к взрыву официозности… Всегда считал и считаю до сих пор, что чрезмерное почитание, а тем более следование и подражание большинства моих современников новой волне для меня неприемлемо, даже вредно, передозировка чужим радикализмом может полностью подавить собственную индивидуальность.

На ее вопрос, почему он не пишет статей на эту тематику, он отмахнулся и сказал:

— Терпеть не могу быть назидательным и вообще поучать — не мое дело, может, именно поэтому я не люблю преподавательской работы. По натуре я — одинокий волк, сам себе голова…

Эта симфония была единственной попыткой доказать, прежде всего самому себе, что он может все — включая и заарифметизированную додекафонно-серийную технику.

Да, за всеми творческими успехами, подъемами и победами он слегка угорел и успел позабыть о незыблемости основ — в музыке, как и во всем искусстве, царили не вдохновение, самобытность и спонтанность, как он полагал, а совсем другая триада: идейность — народность — реализм. Идейность предполагала партийность — не стоит объяснять, какую. Народность имела в виду только один тип народа — строителя коммунизма. Реализм же сводился к одной-единственной правде — установочно-нормированной, в соответствии с указами, директивами, решениями и постановлениями, отраженными в газетах, на телевидении и радио.

— Проба сериалиетического пера, — объяснил ей тогда полностью оторвавшийся от действительности и парящий в невесомости ее дорогой муженек, — в духе Штокхаузена… Он мне как-то ближе других, в нем сочетается и рациональное, и экспрессивное начало. Особенно интересна пестрота его полинациональной стилистики…

— Ну и ну, — сказала она, просмотрев клавир. — И что же делать с этими треугольниками, прямоугольниками и прочими фигурами? Как играть эти схемы, эту геометрию?

А он объяснил, что все не так уж сложно — на основе одного ряда цифр выдается гармоническая и мелодическая части, рассчитывается ритмика, варьируется громкость и т. д. И сыграл начало, которое она тут же назвала «иллюзорной музыкой точек и пауз». Ей сразу стало ясно, куда могут привести эти оторванность и парение. Нужно было срочно опускать его с высот на землю.

— Это, конечно, небезынтересно, необыкновенно выразительно и очень даже своеобразно, но где же играть такую авангардную музыку? У нас и за меньшее предают анафеме и отовсюду отлучают. И если все же осмелишься и место найдешь, учти — никто тебе тогда не поможет, сам знаешь, опальные санкции — не для слабонервных фантазеров. Надеюсь, к революционерам и бунтарям ты себя все-таки не причисляешь… Да и зачем тебе такая сомнительная слава? Мало, что ли, настоящей?

— Да ведь в творчестве вообще не все и не всегда поддается одной только логике и здравому смыслу, и музыка — не исключение… Пришло время, и она прорезалась спонтанно — наверное, просто вызрела…

— Знаешь, дорогой мой, спонтанность пусть вызревает в постели, но не в карьере, достигнутой не только одним талантом, но и многолетней продуманной стратегией и тактикой. И я не могу допустить, чтобы ты в одночасье взял и разрушил труды многих лет. Лучше не испытывай судьбу, а отложи-ка ты сей опус на потом… когда-нибудь придет время и для таких экспериментов…

— Когда-нибудь, когда рак на горе свистнет… Дорога ложка к обеду… да через некоторое время эта техника может просто потерять актуальность, устареть и стать просто очередным пройденным этапом, историей музыки, — с обиженным видом проворчал он и, взяв тетрадь, надолго исчез в кабинете, плотно закрыв за собой дверь…

Тогда он внял — уже готовое сочинение было задвинуто поглубже в стол.


И вот сейчас оказалось, что внял он — ненадолго. Втихую привезя симфонию с собой, он томился и не знал, как быть, но она видела, что ему очень хочется, чтобы ее услышали.

— Ты ведь даже не включен в программу.

— Пустяки. Даже лучше, что не включен в официальную программу — доносчики потеряют бдительность и пропустят мимо ушей. Караян говорит, что можно сыграть в заключение, сверх программы, сюрпризом.

— По-моему, на тебя просто нашло затмение, головокружение от успехов. Ты даже забыл, что нужны репетиции.

— Я не успел тебе сказать — сегодня уже была первая.

— Конспиратор, — сказала она. — И как?

— Этот оркестр способен на все…

— Я не о том! Как звучит музыка? Ты впервые слышал вещь целиком, в оркестровом исполнении…

— Ничего не хочу говорить… У тебя есть уникальная возможность — самой послушать ее завтра. Или — никогда.

— Инстинкт самосохранения говорит мне — не нарывайтесь, ведь все так хорошо. Но я вижу, что ты завелся. Скажу честно — не хочу участвовать в этой акции самосожжения.

— Я уже обещал Герберту…

— Не пори горячку, давай подумаем до завтра.


Заснуть она не смогла, потому что всю ночь он ворочался и вздыхал. Едва рассвело, он оделся и на цыпочках, думая, что она еще спит, направился к двери. Она взглянула на часы — было пять утра.

— Куда ты в такую рань? — спросила она.

— Ты поспи, а я немного погуляю, подышу и поразмышляю на тему: «Талантов много, духу нет».

Он печально посмотрел на нее и, нахохлившись, как мокрый воробей, закрыл за собой дверь.

«Как обычно, начинает обращаться к авторитетам и цитировать, когда его что-то сильно забирает», — с раздражением подумала она.

Далась ему эта «Мерцающая», ведь сам же говорил, что это — не его путь… но зачем-то же взял ее с собой, причем, что досадно, втайне от нее. Как будто не понимает, какая это лакомая кость для всей идеологической инквизиции, набросятся и порвут, живого места не оставят, и никакие дядюшкины охранные грамоты не спасут!

Нет, она должна надавить на него — для его же блага! Пусть дуется и дергается, это пройдет, она знает, как зарядить его энергией, но сейчас нужно быть твердой и удержать его от заведомой глупости!

Она попыталась заснуть, поставив будильник на восемь часов, но так и не смогла. Услышав звонок будильника, встала, приняла душ, привела себя в порядок и, одевшись, начала паковать вещи, готовясь к завтрашнему отъезду. Оставив только самое необходимое, она со злостью посмотрела на часы — через двадцать минут выезжать на репетицию, а его все нет и они еще не завтракали.

Написала ему записку — мало ли, вдруг разойдутся — и спустилась в ресторан.

Он сидел за столом с фон Караяном и главным организатором фестиваля — финским композитором Маркку Нихти. Увидев ее, эти двое тут же встали из-за стола и, приветственно помахав руками, вышли из ресторана.

«Удрали от меня, заговорщики… Черт возьми, его уже полностью захлестнуло и несет… Тоже мне — герой, идущий наперекор, на мою голову… впервые обошелся сам, без моей помощи — сумел объясниться на своем чудовищном английском!»

Она злилась на него, не понимая, что ее больше раздражает в этой истории — нависшая угроза или его неизвестно откуда взявшееся тупое упрямство.

— Извини, не зашел за тобой… встретил в вестибюле Караяна и Нихти, они шли завтракать и потащили меня с собой. Маркку весь светился — Герберт успел сказать ему о сюрпризе.

— И чему он так возрадовался?

— А тому, что советский композитор открыто продемонстрирует связь с современной западной традицией, развивая ее своеобразием русского звучания… ну, и тому, что заодно и продирижирует собственным сочинением!

— Но ты же знаешь, что это — не бирюльки, и для тебя не тайна, как у нас…

— Пойми, Лера, этим сейчас живет весь остальной музыкальный мир, и я не хочу начисто выпадать из времени!


Калерия замолчала, не закончив фразу. Только теперь до нее дошло — она уже проиграла, опоздав с переубеждениями, он на самом деле вполне обошелся без нее — нашел высоких покровителей, поддержку и, как ему кажется, беспроигрышную лазейку. Все это и придало ему неуместной храбрости.

Но в своем затмении он выпустил из вида пару простеньких истин — безумству иных храбрых песни поются одно мгновенье, а все его авторитетные покровители имеют значение только исключительно на этой территории… При переезде через границу иллюзии развеются напрочь…

Ну, что ж, всему свое время — проигрывать лучше весело, и свои поражения тоже нужно уметь признавать… В ее правоте он, к сожалению, скоро убедится сам, ждать недолго… Может, самомнение и вера в собственные силы и возможности откроют ему глаза на некоторые реальные вещи — все не совсем так, как представляется. Наверное, иногда полезно получить по башке, чтобы научиться ценить уже достигнутое… Не за горами времечко, когда он сможет привести только одну подходящую цитату — «Что имеем — не храним, потерявши — плачем». Жаль, конечно, себя — рыдать-то он придет на ее плечо, и выкручиваться придется именно ей.

Она решила больше не раздражать его и не злиться самой, а постараться не напрягать его, забирая энергию на споры, — ему предстояло еще репетировать, а вечером дважды выходить перед публикой. Все, что она сделала, было уже не ультимативным, а примирительным актом — допила кофе, игриво взъерошила его волосы и, с веселым видом встав из-за стола, сказала:

— Ну, ладно, не будем заранее притягивать неприятности, поминая черта всуе, может, ничего и не случится — авось, пронесет! Где наша не пропадала!

— Спасибо тебе. Было ужасное чувство, что впервые ты — против меня.

— Не я — против тебя, а ты — против них, что чревато. Ладно, замнем и, по принципу и подобию нашей организующей и направляющей, начнем немедленно надеяться и верить в свое неизбежное светлое завтра и в не менее светлое будущее всего прогрессивного человечества…

Они уже весело рассмеялись, и он с благодарностью поцеловал ее. Напряжение было снято, но это была просто хорошая мина, а внутри она продолжала ощущать и неприятный тяжелый осадок, и предчувствие чего-то дурного…

* * *

Его концерт для фортепиано и камерного оркестра, написанный специально для фестиваля и вошедший в официальную программу, был заранее прослушан и одобрен в Союзе композиторов. Технически блестяще выполненное, сочинение начиналось со страстного вступления солирующего фортепиано, призывно ведущего за собой струнные, которые в контрасте с ним создавали изломанный, с разной степенью длиннот, волнообразный фон. Пианистка играла именно так, как он хотел, — нервно, надрывно, и финал, хотя и мажорный, заставлял думать о каком-то исступленном конце. Он посвятил концерт памяти Бориса Пастернака, творчество которого боготворил, но об этом знали только они, а чтобы лишний раз не нарываться, официальное название, одобренное цензурой, было вполне невинным — «Пробуждение».

Концерт был принят прекрасно, его бисировали, но полный триумф, с которым была принята «Мерцающая», не шел ни в какое сравнение с ним, да и, по ее мнению, вовсе не соответствовал и качеству самой симфонии — на успех, по всей видимости, сработали солидарность и некий ореол таинственности, чуть ли не заговора музыкантов против тоталитаризма.

На банкете прозвучало больше всего речей и тостов в его честь, а изрядно подвыпивший, растроганный Нихти назвал его ни больше и ни меньше — надеждой русской советской музыки. Хорошо хоть не единственной.

Она нервничала, понимая, что такое признание западных музыкантов будет немедленно донесено тем, кому надо, — талант вообще простить трудно, — ну, а те, кому надо, для того и существуют, чтобы, в свою очередь, донести на самый верх. Сворная иерархия была отлажена давно и прекрасно работала — никаких сбоев никогда не давала.

Он, в отличие от нее, был просто счастлив, пил со всеми поздравлявшими и к концу банкета хорошо набрался. В эту ночь вздохов она не услышала — спал, как младенец.


Утром их проводили в Москву. Приехав домой, они пообщались с дочкой и, когда она, довольная, отправилась в детскую со своими новыми платьями, джинсами и игрушками, завалились спать — Калерия едва держалась на ногах после третьей бессонной ночи.

Она проснулась первой и сразу пошла в кабинет — посмотреть почту. Сначала взяла «Правду» и на первой полосе сразу нашла то, что ожидала увидеть, — статья называлась «Перевертыш». Заметив мелькнувшую фамилию, она в панике схватила другие газеты — и «Известия», и «Литгазета», и «Советская культура», и даже «Труд» поместили о нем статьи, состязаясь в уничтожающих названиях.

Она налила себе крепкого кофе и села читать. Обвинения были жуткие, бредовые, в духе небезызвестных кампаний тридцать шестого и сорок восьмого годов — конструктивное раболепие, поддельный язык, упрощенческий примитивизм, почему-то — клеточный аморализм… Она читала дальше, подчеркивая новые определения соревнующихся писак — пессимизм, бездуховность, экспрессионистски-болезненная преувеличенность, субъективные рефлексии, интонационная отвлеченность и бездушие и, конечно же, до кучи, дежурные — пресмыкание и низкопоклонничество перед Западом.

«Правда» установочно ставила вопрос ребром — о целесообразности пребывания автора опуса в рядах Союза композиторов и о запрещении дальнейших поездок Загорского за границу. Тут же припоминался и его давний грех — нечленство в партии. «Известия» также выражали сомнение в его способности достойно представлять страну за рубежом. «Советская культура» была недовольна отрывом от масс и потерей чувства реальности. «Труд» негодовал бесхитростно — анархия, зарвался, развлекается на народные денежки, как хочет, да еще и плюет в колодец, из которого пьет.

И единодушие, и тон, и объем разгромных статей давали понять — все это не случайно, не просто критика, но начало планомерной кампании, продуманной травли. Кому же они так помешали, когда и где перешли дорожку?

Заглянув в спальню, она увидела, что Сергей продолжает безмятежно спать, и ей стало жаль будить его — пусть побудет триумфатором несколько лишних минут. Прятать газеты она не будет, да скоро, конечно, затрезвонит телефон и придется давать объяснения.

Калерия успела перечитать статьи еще раз, когда услышала бодрое пение, доносящееся из кабинета, и поняла, что муж проснулся и спустился вниз. В прекрасном настроении, под впечатлением недавнего успеха, он с раскрытыми объятиями вошел в кухню, напевая свой последний романс на стихи Поля Верлена в переводе Пастернака:

И в сердце растрава.
И дождик с утра.
Откуда бы, право.
Такая хандра?

После этих строк вступление уже не требовалось, и она, разжав его объятие, без обиняков сказала:

— Почитай и поймешь, откуда.

Зазвонил телефон. «Началось», — с тоской подумала она и сняла трубку. Это был отец. Не здороваясь, он загремел:

— Что он там у тебя устроил?! Во что вляпался?! А ты что варежку разинула? Первый день, что ли, на свете живешь?

Она, заикаясь, объяснила, что ничего особенного не случилось, он просто сверх программы сыграл свою старую вещь, единственную в этой манере, он больше ничего подобного не писал и писать не собирается… Она сейчас же позвонит дяде, все объяснит и попросит его помочь…

— Ты что, с ума сошла? И не думай звонить, здесь он тебе не только не помощник, но и наоборот…

— Почему наоборот? Он никогда не отказывался…

— Да поймите же вы, ты и твой удалой муженек, что и на старуху бывает проруха, дядя сейчас сам в дерьме — случайно не врубился и вляпался, по одному делу оказался в контрах с самим Сусликом, который его и раньше не жаловал и всегда ждал, чтобы братишка подставился…

— Да что же случилось?!

— Это — не телефонный разговор, я сказал тебе главное — откуда ветер дует…

Все сразу объяснилось. Да, хуже — не придумаешь, добро на травлю дал сам «серый кардинал»…

Это было опасно, его хватка всем была известна. «Все-таки тут не сталинский жим, — подумала она. — Времена уже не те, поэтому особенно дрожать, наверное, не стоит, но хорошо бы провентилировать начальство и заручиться какой-нибудь высокой поддержкой».


Она начала лихорадочно обзванивать знакомых, надеясь что-нибудь прояснить и найти нужный ход, а заодно и узнать их реакцию.

Неодобрение было таким всеобщим, что она опешила. Основная масса захлебывалась от осуждения — сошли с ума, перестали быть реалистами, подвели Союз композиторов под монастырь, подставились, зарвались, теперь всем снова — хана, снова начнут усиленно бдить и последовательно зажимать…

Надо же было так завидовать и ненавидеть их, чтобы не удержаться и с ходу влиться в общий хор, извергая столько желчи! Гуляев и Портновский, его дружки-соперники, якобы сочувствуя, в долгих телефонных беседах с нескрываемым удовольствием смаковали суть самых авторитетных приговоров и приводили цветистые высказывания представителей разных музыкальных кланов и группировок, включая околомузыкальные круги. Изображая свою с ним солидарность, они заявились в Новодворье — на их невозмутимых лицах читалось тайное удовлетворение сложившейся ситуацией. От вынесенных из кулуаров новых подробностей становилось совсем уж не по себе, но, видя это, они еще больше вдохновлялись и с просветленными лицами и с новой волной напускного негодования начинали выразительно цитировать особенно запомнившиеся им — не поленились выучить! — целые абзацы из газетных борзописцев.

Избиение началось сразу — уже во второй половине дня позвонил Барсуков и сообщил об отмене концертов в ЦДРИ; на следующий день было отменено выступление в Зале Чайковского и авторский концерт в Консерватории. Еще через день — звонок из Ленинградского малого зала филармонии, потом отменили запись на радио его камерных циклов — все под благовидными предлогами.

Начальник отдела внешних сношений Минкульта позвонил лично и предлогами обременять себя не стал — сказал без вступления, что в свете происшедшего не видит оснований для гастрольных поездок Загорского за рубеж и все его поездки аннулируются на неопределенное время.

Разделались быстро — за неделю все было кончено… Он оказался не у дел и почти в полной изоляции.

Удивляться скорости, с какой была произведена экзекуция, она не стала, потому что считала — нечему… Времена хоть и поменялись, но привычки-то остались прежними, ведь людишки у власти были те же самые.

Не все оказались трусами и прихлебателями — на проработке его в ЦДРИ, куда он не пришел, загремев в больницу с резким обострением хронического гастрита, раздавались и трезвые голоса, а кое-кто даже выступил в его защиту, но это потонуло в истошных воплях тех, кто жаждал немедленной расправы.

Однако исключать его было неоткуда — в партии он не состоял. Изгонять тоже — официального поста он в это время не занимал, а из композиторского Союза выпирать было как-то неудобно — все-таки в свое время он находился там на высоких постах, да и в свете приближающегося международного конкурса имени Чайковского в Москве было неразумно давать западным музыкантам зацепку для критики лучшей из систем. Заклеймив позором и выпустив пар, сошлись на том, чтобы поставить на вид, запретить зарубежные гастроли и преподавание в Консерватории.

* * *

Он был настолько сломлен и уничтожен размахом этого удара, что она стала опасаться за его здоровье. Сибарит, с барскими привычками, — весь в своего отца, белая кость, — уже успевший привыкнуть к успеху и почестям, после недавнего всеобщего признания и, особенно, последнего вознесения — и вдруг такой контраст, такое унижение!

Она понимала, что потрясения подобного свойства не проходят даром и могут непредсказуемо вылиться в болезнь или и того хуже — отозваться крайним поступком.

Так и получилось. Началось все с гастрита, потом потянулись непрекращающиеся ОРЗ, с головными болями, бронхитами, гайморитами и воспалениями среднего уха. Но еще больше пугало его психическое состояние — полная прострация и бездеятельность. Он вообще перестал разговаривать, не подходил ни к телефону, ни к письменному столу, ни к роялю, даже ничего не читал. Она знала, какую нежность вызывает в нем ребенок, и, специально проинструктировав, направила Беллу в кабинет, но он тут же выпроводил дочку из комнаты, сказав ей всего два слова: «Папа болен».

Оставлять его одного она опасалась, поэтому первое время тоже сидела дома и ничего не предпринимала. Потом решилась — позвонила Роману Борисовичу, и тот сразу дал совет:

— Немедленно смените обстановку… увозите его — куда угодно, но не оставляйте одного. Пойте дифирамбы, гуляйте, ласкайте, даже станьте на время его собутыльницей — в меру, конечно; короче — расслабляйте чем угодно и как можете. Помогите ему снова почувствовать вкус к жизни. Если все это не поможет, тогда — ко мне, приступим к гипнозу и медикаментозному лечению.

Она созвонилась с грузинским композитором Нодаром Коберидзе, у которого была дача в Пицунде. Он уже был наслышан о разносе, но это его не смутило:

— Да плюньте вы на весь этот хреновский бздеховский хай и пошлите их всех сама знаешь куда! Айда ко мне, здесь — настоящий рай… Сейчас на море — самое время, бархатный сезон. А Серго скажи — вылечу за неделю, «Цинандали» от любого гастрита — первое средство.

Вот это загнул, грузинский князь, живой классик — колоритно, да еще и с аллитерацией! Да, в самобытном словотворчестве Нодарчику не откажешь, как, впрочем, и в таланте тоже…


Море, солнце и, конечно же, грузинское гостеприимство, сдобренное изрядным количеством «Цинандали», сделали свое дело. Сергей стал приходить в себя, немного оживился, загорел, начал есть, но его продолжала мучить бессонница и, видимо, связанные с ней и с нервным потрясением, головные боли, не проходившие даже после приема таблеток. Работать он все еще не мог.

Прожив в Пицунде месяц, вернулись в Москву, она — с четким планом: пройдется по старым связям, авось что-нибудь где-нибудь и проклюнется.

— Противно ходить на поклон и пресмыкаться, — сказал он.

— Да тебе и не надо никуда ходить, пойду я.

— Прости меня, ты тысячу раз была права…

— Конечно, я так хорошо знаю изнаночную сторону этой зловонной канавы, которая зовется советским искусством, где гениев немного, зато злодейских козней — хоть отбавляй. Разве легко вынести чужой успех? У тебя — аншлаги, признание, люди слушают твою музыку с душевным трепетом, о песнях вообще молчу, где их только не поют — кто это может пережить спокойно?

— Мне поехать с тобой?.. Чтоб тебе не так тоскливо было…

— Все эти людишки, которые кормятся за наш счет, но при этом думают, что осчастливили нас, — для меня просто моськи, мелкая шушера. У меня против них — иммунитет, и я абсолютно не страдаю, общаясь с ними, — наоборот, они меня даже развивают.

— Каким образом?

— Иду в их театр абсурда с собственным готовым сценарием. Они думают, что я от них завишу, а у меня к ним один подход — заставить работать на меня. Я попросту раскалываю их — одно не подошло, вот вам другое; оно не сработало — попробуем что-нибудь еще!

— Ты — необыкновенная женщина…

— В этом паноптикуме только так и нужно. Появляется азарт, как у дрессировщика в цирке — номер должен быть успешным!.. Это и ведет меня, поэтому все, что за этим, — уже не важно, важен результат. Вхожу в образ — ставлю между ними и собой стеклянную перегородку и не позволяю втянуть себя в поставленный не мною спектакль очередного бездарного режиссера. Постепенно запускаю свой собственный сценарий, и можешь мне поверить на слово — у меня это вполне получается.

— Бедная моя, это все — из-за меня…

— Да брось ты, пусть они будут бедные, сами ведь называют себя слугами народа. Что ж, раз слуги — пусть и обслуживают.

— Никогда не знаешь, о чем с ними говорить…

— А дусик Арамчик знает? Тоже не знает. Кристальнейшей души человек, но ведь ходил же и продолжает ходить на поклон к партийным бонзам, и даже гордится дружбой с некоторыми из них…

— Ну, наш премьер — совсем другой породы, сам — белая ворона в этой стае…

— Кроме него есть и другие. Ладно, сиди и жди, не переживай — мы их сделаем…


Решила — сначала не забираться слишком высоко, но и не опускаться слишком низко — замминистра культуры Горликов в самый раз.

Она не лукавила, когда говорила мужу о своем пренебрежительном отношении к партийно-бюрократическому аппарату, руководящему культурой, — их махровую пошлость и невежество вкупе с жалкими потугами на исключительность и интеллектуальность ничто не могло скрыть. Не спасали даже надутое высокомерие, барская пренебрежительность и чванство по отношению к челобитчикам да и просто к зависимым от них людям. Для нее все это было слишком очевидным — им даже значительность не удавалось прилично разыграть. Она не раз наблюдала, как при звонке или визите чиновника повыше они немедленно поджимали хвосты и менялись в лице, вытягивались во фрунт. Их только что демонстрировавшееся «собственное мнение» тут же превращалось в беззастенчивое блеяние — да-да-а-а, обяза-а-а-тельно, будет сде-е-лано… сплошные гласные и приглушенные тональности…

Будучи абсолютно не уверенными в себе и в долговременности пребывания на своих теплых местечках, они торопились обогнать друг друга в этой гонке за приобщение к кормушке более высокого ранга, максимально напрягаясь в одном — верноподданническом раже, лакейски-подобострастной отработке хозяйских команд, и состязание в угодничестве перед хозяевами было единственным занятием, которому они необыкновенно талантливо, почти самозабвенно предавались. Понятное дело — пребывание в таком унизительном положении приводило к осознанию своего полнейшего ничтожества, которое они потом с лихвой восполняли, расслабляясь по полной программе — да и как иначе можно было преодолевать собственные комплексы неполноценности? Только одним — с упоением отыгрываться на зависимых от них талантливых просителях.

Они беззастенчиво делали вид, что не только представляют культуру, но и руководят тем ее отрезком, на который их забросила судьба. Внутренне они прекрасно понимали, что без них с культурой ровным счетом ничегошеньки не произойдет, да никто и не заметит их отсутствия, разве что только собственная семья, а вот их подопечные — каждый в отдельности и все вместе взятые — и есть этот самый настоящий культурный слой, генофонд нации. Именно за каждым из них и закреплено местечко в этом слое — за некоторыми даже навечно, согласно отпущенному свыше Божественной милостью таланту. Не стоило слишком удивляться выходкам функционеров — комплексы и не то проделывают с людьми…

В роли опальной просительницы она выступала впервые, но, внутренне совершенно свободная от чьих бы то ни было мнений, за исключением собственного, не собиралась и внешне демонстрировать свою растерянность — не дождутся и на этот раз. Да, она пришла сама, но слишком просить не будет, сами все и дадут — по слегка видоизмененной небезызвестной булгаковской формуле. Хоть и пришлось забрести в стаю волков, но по-волчьи выть она не собирается.


На прием записываться не стала — знала, вряд ли Горликов примет ее, изыщет способ отвертеться. Решила — лучше идти прямиком, а там действовать в зависимости от обстановки.

Секретарша была все та же. Они встречались не раз, и в ее очередном появлении хорошо вышколенное создание не заподозрило подвоха — мало ли зачем, может, и позвали, кто же сюда посмеет прийти без договоренности… Был задан лишь один вопрос — назначено ли ей время. Калерия, не смутившись, ответила утвердительно.

— Сейчас Егор Иванович занят… встреча, скорее всего, закончится не скоро, у него целая группа из Большого театра — с каким-то важным разбирательством.

Калерия сказала, что никуда не спешит и подождет конца разговора в приемной.

Примерно через час артисты вышли, и секретарша вошла в кабинет. Калерия, не дожидаясь раскрытия своей маленькой лжи, вошла в кабинет следом за ней и направилась прямо на откинувшегося в кресле вельможу.

— Милейший Егор Иванович, сколько лет, сколько зим?

— А, Калерия Аркадьевна, драгоценная вы наша, какими судьбами? — увидев ее, он, захваченный врасплох, от неожиданности на мгновение остолбенел, потом вскочил с места и его понесло — на что она и надеялась. Он опередил секретаршу, которой так и не удалось уточнить, было ли Калерии назначено. — И правильно сделали, что навестили… К чему этот придворный этикет, мы же свои люди… Да, давненько вас не было видно… проходите, проходите. Все цветете, это же просто уже неприлично — такая с ног сбивающая красота…

На одном дыхании выдав тираду, он поцеловал ей руку, которую она, абсолютно не раздумывая, первая подала ему.

— Да и вам грех жаловаться, друг мой, — просто образцовый государственный муж, — с улыбкой сказала она, свободной рукой плавно прочертив воздух вертикальной линией, призванной обозначить сей данный образец, и тут же без перехода процитировала:

О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.

— Поэзия — великая сила, — бесцветно промямлил он, не зная, как реагировать на ее цитату — то ли счесть за комплимент, то ли воспринять выпадом в свой адрес… Да и с авторством было неясно, а признаваться в этом не хотелось.

Даже в ее опальном положении он чувствовал ее превосходство — другим, попроще, он бы показал, где раки зимуют, а с ней, при виде этого блеска и царственной поступи, от неожиданности потерял представление о реальности и тут же приложился и ко второй ручке.

— Да, и «милость к падшим» — наша задача, — нашелся он, эксгумировав тайники своей литературной памяти, чем приятно удивил Калерию — выкрутился-таки!

Секретарша, укоризненно посмотревшая было на нее, теперь молча вышла из кабинета, плотно прикрыв за собой дверь.

Горликов, как обычно, был любезен и даже в чем-то, видимо, от растерянности, превзошел самого себя — начал, уводя ее от главной темы, рассказывать занимательные истории из жизни своей трехлетней внучки. Она же, раскусив его прием, остановила словоизвержение изворотливого царедворца прямым вопросом — не найдется ли работа для Загорского, пусть на время, приглашенным дирижером, в любой московский оркестр? Словесный поток иссяк мгновенно — он сразу обмяк, развел руки в стороны, а потом, выразительно возведя глаза к потолку, отрицательно покачал головой, что, в переводе с языка жестов, означало — рад бы помочь, но не все в моей власти, запрет исходит свыше. Да, слова здесь были действительно не нужны.

Почти то же самое, правда, с менее статичными мизансценами, повторилось в Госконцерте. Трепов, демонстрируя полное соответствие фамилии, формы и содержания, был в своем амплуа — просто милашка, душа нараспашку, свой в доску. Но и здесь было ясно — дело не в нем.

Он носился вокруг нее кругами и поил ее кофе. От прямого разговора не уклонился, начав с совета:

— Вы же не пухнете с голоду, небось хорошо объегорили нас, утаив валютку, знаем мы вашего брата. Могу дать хороший совет — пока отсидитесь в своих хоромах, а потом помаленечку, по чуть-чуть — вылезайте.

— Да сколько можно сидеть? Я еле-еле вытянула его из депрессии, ведь он почти не спит, даже есть перестал… неужели это кому-нибудь нужно? Прекрасно ведь понимаете, что он — не заурядный лабух, а стержень, основа современной музыкальной культуры, а вы, не церемонясь, посадили эту основу на цепь, загнав в клетку…

— Ну, допустим, лично я никого никуда не сажал… к этому делу я вообще никакого отношения не имею…

— Все вы понемногу имеете, и вот результат — обложенный со всех сторон и затравленный, он сидит и ждет, что я принесу в клюве.

— Пусть не просто сидит и ждет, а высиживает какой-нибудь новый творческий замысел — вытворит что-нибудь гениальное, глядишь, простят, забудут, да еще и премию дадут. Вспомни, сколько раз такое проходили. Партия своих заблудших сыновей не бросает, а ее всевидящее око вкупе с руководящей и направляющей десницей никому не позволит сбиться с пути истинного, — он, не скрывая циничного юмора, коротко хохотнул.

— Не юродствуй, прекрасно помнишь, что Загорский — беспартийный…

— А зря… Удивляюсь, как это ты не досмотрела… Тем более должен стараться, вдвойне — творить как сумасшедший…

— Да не творится в таком состоянии, пойми ты наконец и помоги хоть чем-нибудь… хотя бы вспомни, сколько было вместе выпито-съедено, и мы всегда тебя выделяли… Подумай и о том, что пройдет время, все закончится, и он восстанет из пепла… тебе же стыдно тогда будет, что имел возможность и не помог…

— Ладно уж, раз не можете ни ждать, ни сочинять, дам тебе по старой дружбе один дельный советец — начинайте с провинции. Здесь вам сейчас ничего не светит, поверь моему чутью. Да и кроме чутья, есть кое-что еще — надеюсь, не надо расшифровывать, поверишь на слово — кое-какой информацией я владею.

— Да уж, в эти ваши подковерные игрища под грифом «СС — Сведение счетов» лучше и не вникать… А с чего… и как начинать?

— А с простого — поезжайте хотя бы в Рязань, в Саратов, да в тот же Ростов, где он всех знает! Отовсюду звонки — звонят из филармоний, консерваторий, концертных залов, домов культуры и слезно просят прислать кого-нибудь именитого, чтобы хоть как-то, на громкое имя, заманить публику. Понастроили, понимаешь, дворцов, а нам — отдувайся, ведь заполнить их некем — публика почти не ходит! Всё пустует… а чего было ожидать? Уровень-то ведь только у нас, да еще в Ленинграде… вот и идет стон по всему бескрайнему Союзу — спасайте, выручайте, присылайте! А уж о глубинке и говорить нечего — валите туда, до смерти загастролируетесь!

Он захохотал, в полном восторге от своей метафоры, а потом продолжил:

— Шуткую я, не обижайся… хотя и не слишком, в каждой шутке есть только доля шутки, а здесь она — совсем малюсенькая. Отработаете грех — вот тогда можно будет и на поклон, начинать замаливать, только забирайтесь сразу повыше… Дам еще один совет — если решитесь отправиться, берите с собой шамовку, бо никаких харчей в нашей провинции давно не водится, а с вашей тонкой душевной и физической организацией в тамошних ресторанах есть почти невозможно — еще отравитесь. Как там выживают — больша-а-ая загадка для меня. Вот я и думаю — раз нет жратвы, ходили бы уж хоть на зрелища, так нет, не хо-одят…

«Беспринципная сволочь, — подумала она, — еще и острит на такую тему, а кто же довел людей и страну до ручки? Тоже мне, заботливые попечители духа народного! Печетесь-то вы больше всего о собственном благе, прикрываясь своим бездарным принципом демократического централизма, в котором демократии столько же, сколько во мне уважения к тебе, пройдоха, а сам принцип состоит из ничем не прикрытого каждый-сверчок-знай-свой-шесток холуйства. Вот уж точно — перевертыш, зубоскалит, лицедействует… И внешность, и манеры типичные — из двуликих рвачей, бравирующих направо и налево широтой взглядов, но с той же неутолимой жаждой — поскорей вверх по карьерной лестнице… по трупам пройдет, чтобы быть отмеченным. Прошел хорошую выучку в КМО… Даже не скрывает, что команда — „Ату его!“ — еще в силе. Правильно сделала, что пришла именно сюда: этот, по недоумию, виден как на ладони и управляем, прочие же сворные демцентралы этого направления — можно не сомневаться — не упустили бы своего и обиходили бы нас за милую душу…»

Но, прощаясь, вслух сказала другое:

— Ухожу под впечатлением — приятно поговорить с человеком сведущим!

Он проводил ее до двери и пожелал удачи. В машине она отвела душу, заключив свой внутренний монолог:

«Что б вы все сдохли, ничтожества! Да все вы, вместе взятые, и мизинца его не стоите, а туда же — в глушь, в Саратов! Сам небось поедешь в Карловы Вары! Вместе со своей колодой-женой, людей пугать!»

Она поняла одно — анафема еще не снята и ей нужно выпутываться одной, стало уже ясно — бессмысленно бегать дальше по иерархической цепочке, еще не время, и везде будет одно и то же…

Но ясно и другое — возвращаться к мужу с пустыми руками она не может, он на грани нервного срыва…


Решение пришло сразу. Нет, она ни за что не признается Сергею в своем проигрыше, а представит ситуацию иначе — как правильно продуманный вместе с умницей Треповым план его возвращения назад.

Она заехала на телеграф и заказала переговоры с директором Рязанской филармонии. Когда их соединили, ее уже несло, как Остапа, — она сказала, что звонит по рекомендации Владимира Алексеевича Трепова, который не только передает пламенный привет, но и, памятуя о его многочисленных просьбах, делает ему царский подарок — уговорил самого Загорского отправиться в Рязань на гастроли. Директор отреагировал полным восторгом — счастлив, согласен на любую программу, в любое удобное для маэстро время. Договорились тут же о двух концертах — в субботу и в воскресенье.

Домой она вошла с деловым видом.

— Все, заканчивается вынужденная отсидка и начинается первый этап твоего возвращения. Душка Трепов не подвел и тут же все организовал — едем на гастроли в Рязанскую филармонию. Вылет — в пятницу, вот билеты. По концерту — в субботу и в воскресенье, успеешь отрепетировать. Сбросила ему программу-верняк — Шопен, Рахманинов, Чайковский, Шуман… От себя он предложил что-нибудь из твоих камерных вещей — на твое усмотрение. Москву будем брать позже.

— Лерочка, как тебе это удалось?..

— Не все же безнадежные идиоты — он, по крайней мере, не совсем… Так и сказал — гениям надо помогать, бо порой не ведают, шо творят.

Бо, правда, было сказано совершенно по другому поводу, но какое это имело значение!

— И знаешь, что по дороге пришло мне в голову? Нужно хоть раз побыть гонимым… чем плохо оказаться в одной компании с Прокофьевым, Шостаковичем, Шебалиным, Мясковским, Хачатуряном? Вспомни новейшую историю — этот дебильный «Сумбур вместо музыки», державное мурло Жданов со всей своей камарильей… А где это все сейчас?.. Кто из приличных людей помянет их добрым словом? А Шостакович хоть и страдал, но не сдался, выстоял — и сколько еще написал после их разгромов… Как был глыбой, так и останется — во веки веков… А Шебалин? Распяли и выперли из Консерватории…

— У него тогда отнялась речь, парализовало правую руку…

— Но он и тут не сдался, научился писать левой…

— Да, Дмитрий Дмитриевич не раз вспоминал, как не сладко пришлось и в тридцать шестом, и в сорок восьмом тоже, да и позже…

— Заметь, ведь тогда было несоизмеримо хуже — просто лишили средств существования, ничего не исполнялось… все записи — как корова языком слизала, с работы выставили — несоответствие, это у него-то! Сочинения никуда не берут… издеваясь, подкинули потом какую-то призрачную копеечную должность… А если вспомнить все перипетии Прокофьева…

— Что-что, а уничтожать у нас любят и делают это — с чувством, с толком, с расстановкой, по хорошо продуманному плану и вполне профессионально…

— Но, слава Богу, и все подленькое когда-нибудь заканчивается.


Они съездили в Рязань. После первых удачных концертов слухи распространились, и их сразу же пригласили — уже без подлога — в Тулу, Воронеж, Ростов, потом в Ярославль и — пошло-поехало…

Примерно месяца четыре носились они по залам и зальцам необъятных просторов родины, пока ей не осточертели голодуха, клопы, тараканы, дихлофосный запах гостиниц и постоянно полупьяный, после очередных успешных выступлений с последующими застольями, постепенно опускающийся муж.

— Все, хватит, — сказала она себе, — его уже начинает устраивать такая жизнь, он совсем перестал писать музыку, да на это и не остается времени — только дирижирует старыми, набившими оскомину вещами, провинциальной публике не до изысков, подавай узнаваемое. Пришла пора выходить из подполья. Что ж, Катерина свет Алексеевна, настал и ваш черед — прошу на сцену.

* * *

Она записалась на прием к Фурцевой и, ничего не сказав об этом Сергею, выехала в Москву — мало ли каким будет результат от встречи с этой непредсказуемой дамой!

На фоне почти безнадежного мрака мужского партийного шовинизма она казалась невиданной птицей, случайно залетевшей на этот Богом забытый Олимп, уцелеть на котором можно было при одном жестком условии — сгруппировавшись в сплоченную стаю, используя из всех спускаемых в массы многочисленных доктрин одну-единственную догму — незыблемость партийно-идеологической круговой поруки.

И она, высоко вознесясь, умудрилась продержаться в своей должности целых четырнадцать лет. Но сколько ни кучкуйся, от себя никуда не денешься — она не раз поражала воображение Калерии своими неординарными решениями и нестандартными поступками. И приезд Франко Дзефирелли с легендарной Анной Маньяни, и дивный Витторио де Сика сам по себе и с «Подсолнухами», и приезды Гранд-Опера, и организация международных Праздников искусств — все это и многое другое было делом ее рук.

Трудно забыть километровые очереди москвичей к Пушкинскому музею на выставку импрессионистов — Калерия сама бегала туда дважды. Во многом благодаря министру начали устанавливаться и более тесные официальные контакты со многими именитыми соотечественниками-эммигрантами, включая очаровательную Надю Леже и ностальгирующего по своему Витебску гениального Марка Шагала. А чего стоил один только привоз «Джоконды» в Москву, когда она сумела перехватить ее после японской выставки, ухитрившись обойти вышестоящую инстанцию — изыскала-таки немалые деньги на страховку картины, правда, за счет средств своих гастролирующих подопечных. Она же была и автором идеи доставки шедевра в Москву — обратилась к военным, и те не устояли, скорее, перед ее личным женским обаянием, приказывать ведь им было бесполезно, у них собственная иерархия — высококлассные глубоко скрываемые спецы в считанные дни изобрели лучшую в мире особую перевозочную капсулу из какого-то замысловатого стекла. Этими доныне непревзойденными конструкциями продолжают пользоваться и сейчас при перевозках особо значительных историко-культурных и художественных ценностей.

В отличие от всех прочих подпущенных к власти партиек, она также умела одеться и вполне достойно выглядеть — не традиционно-безликая горкомовская кофточка, а умеренно-элегантный деловой стиль. На разнообразных приемах на Западе она была вполне на месте — бывшая ткачиха не уступала зарубежным дамам, вполне справляясь с вечерним декольте. Она впитывала на ходу и подхватывала на лету, подсматривая за реальной жизнью своим цепким взглядом — где же еще можно было научится умению преподнести себя, а заодно и подать представляемую ею страну, не в высшей же партшколе, и уж тем более не на пленумах и съездах.

На этих же приемах она никогда не чуралась каверзных вопросов и острых бесед и, будучи не робкого десятка, позволяла себе даже некоторые вольности — смело шествовала под руку с вполне ярко выраженными антисоветски настроенными знаменитостями, буржуазными лидерами и сильными мира сего, не говоря уже о Луи Арагоне и Пикассо, которых просто обожала — они ведь были коммунистами…

Ее нестандартность была самого разнообразного свойства — она несомненно умела рисковать и была способна на поступок. Не получившая настоящего образования, она, самородок, интуитивно чувствовала все непреходящее и истинное и тянулась к нему. Единственная женщина на такой недосягаемой высоте, чтобы удержаться на ней, должна была не просто учиться у мужчин, она должна была стать проницательнее их — и ей это удалось. В частности, она научилась неплохо балансировать на этой ничем и никем не страхуемой невидимой проволоке. Можно бесконечно удивляться ее умению доступными властными функциями, а при необходимости и выходящими за пределы ее полномочий методами и способами приобщить закосневшие структуры, а через них и совершенно не повинную в их существовании «единую общность» к нетленному и вечному, сближая отечественные и мировые культурные достижения. При всей своей несомненной принадлежности к этим самым закосневшим структурам, она, тем не менее, изыскивала и находила постоянные возможности давать перебивку нормированного примитива действительно высокими образцами искусства — прошлого и настоящего.

Но как из песни слова не выкинешь, так и из рамок не выпрыгнешь — со всеми вытекающими из этого вневременного тезиса следствиями… Она, при всех своих достоинствах, оставаясь вполне адекватной своей эпохе, была вполне органично инфицирована некоторыми свойственными этой эпохе микробами. В частности, могла вполне успешно публично жевать положенную идеологическую жвачку — во имя и на благо…. Когда ее заносило на крутых виражах единственно верного пути — а таких периодов было не так уж мало, — с ней было лучше не сталкиваться. Отправляясь на эту встречу, Калерия надеялась исключительно на два обстоятельства — собственное наитие и на благорасположение духа своей визави.


Ей повезло — начало приема было теплым и даже радушным. Калерия оделась стильно, но просто, не как в предыдущие два визита, в которых нужно было блистать и даже слегка подавить своим блеском, — здесь перегнуть и затмить было абсолютно недопустимо. Обменявшись искренними комплиментами по поводу внешнего вида, дамы с минуту помолчали, изучая друг друга. Калерия чутко фиксировала все нюансы в перепадах настроения своей могущественной собеседницы. Дамы играли, конечно же, не на равных, но обе были блестящими психологами и знатоками мельчайших оттенков и тонкостей неспешного партритуала — Калерия приступила к делу ровно тогда, когда дождалась вопроса о творческих планах, не раньше и не позже. В нужный момент она без обиняков назвала вещи своими именами — муж на грани срыва.

— Свое мы уже искупили, исколесив полстраны. Теперь вся надежда — только на одного человека, Екатерина Алексеевна, сами знаете, на кого… А уж как мы будем молиться на вас — сами понимаете…

Мадам культурный министр, конечно же, все хорошо понимала — давно научилась читать между строк.

— Да, пора вытаскивать вас, неразумных. Но и ты пойми — чтобы простили, придется покаяться. Вот вам на выбор два предложения. Первое — подписантское, сподобьтесь письмишко от группы творческой интеллигенции подмахнуть…

— А может, есть какие-нибудь официальные заказы?

— Да я и забыла, вы же у нас хитренькие — на дармовщинку все хотите, да все только лучшее вам подавай… Очень удобненькая позиция, мне бы такую — только первые роли, за здорово живешь, а вот по-черному отработать — это ни-ни, не для вас, тут вы ручек марать не желаете.

— На это у вас желающих и без нас найдется сколько угодно — тех правофланговых, кто считает себя «символами эпохи и полпредами советской музыки»… а вот написать действительно хорошую музыку способны единицы, мне ли вам об этом говорить…

— Тут ты, конечно, права, с тобой не поспоришь… хотя замучилась я и с бездарями, и с талантами — вечно у них склоки и раздоры, а мне с ними — одни разборки и вечная головная боль…

— Да уж, успела я рассмотреть группу недовольных товарищей — мощные ходоки, вышли все с распаренными лицами…

— Передрались из-за пластинки, требуют выбросить с записи «Тоски» Вишневскую с Ростроповичем, он там дирижирует. Уже и у Горликова успели побывать и заручиться поддержкой. Но у милейшего Егорушки, нашего голубка непорочного, а попросту говоря — размазни и жениного подкаблучника, какая-то там неувязочка вышла — обещать-то он обещал, но где-то или не досмотрел, как всегда, или просто закрутился и подзабыл дать команду, кому следует… а может, и еще чего — не буду врать, точно не знаю, в отпуске была… Но только расхлебывать заварушку кинули мне, мои же все оправдываются, кивая на недосмотр друг друга… а семейка в это время ничего не подозревает и все равно пишет. Театральный народец не просто недоволен, а активно ропщет и челобитничает по-новой, требуя справедливости, ну, а я как всегда — крайняя, отдуваюсь тут за всех…

— Может, я не усекаю каких-то нюансов, но мне кажется, что в случае Вишневской и Ростроповича все ясно — это же могучая кучка, прямой доход государственной казне.

— Да ты что, с луны свалилась, что ли?! Могучая кучка, тоже мне… сказала бы я тебе, какая кучка… Ясно ей тут все… Лучше не зли меня. Да оправданное у товарищей из Большого возмущение — у твоих кучкистов на даче целых четыре года жил этот злобствующий писака, пасквилянт Солженицын… теперь вот из-за бугра будет злопыхательствовать. А правдоискатель Ростропович ничего лучшего выдумать не мог — взял и вылез в поддержку опального, еще и письмо в ЦК настрочил… сама знаешь, как у нас рады таким письмам…

— Я, со своими мотаниями по Курскам и Калугам, совсем и запамятовала об этом… Так они из-за этого не хотят петь в одной компании?

— Да и компании у них разные — пишут-то ведь две «Тоски».

— Тогда в чем же дело, зачем им все это нужно?

— Удивляешь ты меня — вчера на свет, что ли, родилась? Ясно, зачем — чтоб никаких соперников! Если есть зацепка — рубить под корень! С размахом, талантливо!

— Ну и дела…

— Да уж, наши дела-делишки — сахарок еще тот… Достается мне… причем, со всех ведь сторон, свои тоже хороши — так и норовят побольнее куснуть, только успевай увертываться… Иногда так все надоедает, что хочется послать все подальше, плюнуть на бесконечные кляузы и заняться только искусством, а не получается — если поступил сигнал, нужно реагировать, разбираться… а попробуй не разберись — разберутся с тобой… Ладно, не будем о наболевшем, лучше вернемся к нашему барану, то есть — барину…

Калерию передернуло — тоже мне, феерическая острячка, по всему видно — довольна собой, уверена, что блеснула. Да и впрямь ведь — ввернула к месту…

— Есть и кое-что творческое… хотя бы вот это — написать ораторию ко дню рождения Ильича. Любой сочтет за честь. За такое предложение идут бои, а вам предлагаю по доброте душевной, да еще из любви к его песням… Признаюсь тебе — берут они меня до слез…

И она вдруг неожиданно, с чувством запела приятным, хорошо поставленным голосом:

Меня попросишь спеть — и я спою
Мелодию мою печальную…

Две последующие строчки они пели уже дуэтом, причем Калерия с Ходу подобрала второй голос — вышло вполне профессионально:

В любви моей опять звучит минор
Не получается веселый разговор…

«Да, если бы не наши удушающие догмы и рамки, могла бы стать по-настоящему значительной фигурой. Когда действует от себя — адекватна своему месту… К тому же, оказывается, может делать что-то не просто толково, но и с чувством, без всякой фальши», — подумала Калерия и впервые за встречу — тоже совершенно искренне — сказала:

— Ну и ну, настоящий сюрприз, вам бы самой на сцену…

— Да все уж, с этим — давно кердык, отпелась я… теперь только вот в кругу семьи, да еще — иногда с подругами вспоминаю былое… а было такое приятное времечко — в свое время первой певуньей слыла в фабричной самодеятельности…

— Если бы в стране было принято более открыто освещать жизнь наших лидеров, конкурентов бы у вас оказалось немного…

— Ладно, просительница, растрогала и ты меня, хорошо просишь и поешь — душевно, по-нашему, по-русски. И что же он насочинял там такого, что наши недремлющие так разошлись? Все культурные идеологи на уши поставлены… Один мой человек из их когорты шепнул мне, что дело под контролем у Самого…

— Да Загорский просто попробовал, один раз…

— Говорят, одна тоже попробовала… и знаешь, что вышло?

— Знаю-знаю, как не знать.

— Ты уж давай-ка, не хлопай ушами, а пригляди за ним… за мужиками всегда нужен глаз да глаз. А особенно за таким, как твой.

— Екатерина Алексеевна, теперь уж точно — глаз не спущу…

— Да ладно уж, не шелести, давай-ка лучше хряпнем с тобой по маленькой, за будущий успех… сама люблю, когда я — добрая…

Она наклонилась и, не вставая, вытащила из письменного стола бутылку, две хрустальные рюмки и наполнила их.

— Лучше нашей беленькой — ничего нет, от нее никакой головной боли. Ну, будем здоровы, за успех, и пусть нашим врагам пусто будет.

Они чокнулись, и Калерия, не моргнув глазом, залпом, вслед за министром, опрокинула свою рюмку — водки она не переносила, но момент был не тот, чтобы выделываться, обижая отказом.

«Только бы не закашляться», — с опаской подумала она…

К счастью, пронесло — лишь на минуту задохнулась, но, незаметно сжав зубы, перевела дух и даже не поморщилась…

— А теперь иди, обрадуй своего. Пусть уж не подведет меня, постарается, напишет от души.


Домой она летела на крыльях. Так и не поняла — или на каком-то витке травля сама по себе пошла на убыль и начала затухать, или сегодня произошло небывалое — ей удалось найти ключ даже к сердцу непредсказуемой хозяйки партийной культуры! Что же это было — чудо или промысел Божий? Но это было уже неважно, а важно было то, что опала — снимается!

Пусть только теперь попробует закочевряжиться и выдать что-нибудь в своем любимом духе, вроде — «я петь пустого не умею»… Хочется любви — придется отдаваться!


Видимо, когда все прочувствуешь на собственной шкуре, кое-что начинаешь переоценивать — кочевряжиться он не только не стал, но примирительным тоном и себе, и ей — в утешение — сказал:

— Спасибо, что хоть Ильичу Первому — не бровям…

А в своем духе не удержался и выдал, но совсем другого плана:

— Что ж, Борис Леонидович, вы не только неисчерпаемый кладезь истин глубоких и вечных, но и певец мимолетных прозрений, предусмотревший все самые невероятные оттенки бытия — придется «серебрить в ответ»… раз обязали небожители…


После ленинской даты опала начала затухать, а потом и вовсе сошла на нет — его пригласили в жюри Всесоюзного конкурса молодых дирижеров. Оставалось дождаться сигнала полной реабилитации, и тот не замедлил явиться — сначала позвали для участия в правительственном концерте, а потом разрешили и поездку в Италию. Вот тогда он и воздал должное тому, ради чего она прошла через все это:

— Ты спасла меня. Я этого никогда не забуду.

И в свое время прекрасным образом забыл, неблагодарный.

ГЛАВА 14

А тогда он вернулся не просто к прежней планке, но и пошел дальше. Ему удавались разные жанры, а новизна проявлялась в том, что он мог без труда соединять, синтезировать их многообразие, от серьезно-симфонического до легко-эстрадного, включая в музыку элементы разнообразных национальных культур. Иногда он шел от противного — сначала писал шлягеры, а потом переделывал их, придавая мелодии симфоническое звучание.

Он не был единственным на этом пути — то же самое делать пытались и другие, с большим или меньшим успехом, но подражать ему было невозможно — у него был собственный стиль, тонкое чутье и врожденный вкус. Но теперь, чтобы не нарываться, она заранее знакомила с его новыми сочинениями одобряющие инстанции, включаясь в самые интересные проекты, и поэтому ему сходило с рук то, что не прощалось другим. Единожды отработав свой фрондерский жест, он продолжал оставаться самим собой, порой балансируя на грани, выходя из всех условных рамок, не вписываясь в них, не становясь ни крамольным, ни официозным — благодаря не только ее молитвам.

И хотя ему не пришлось перенапрягаться на этом поприще компромиссов — больше он не писал ни гражданственно-пафосных, ни политически-прогрессивных, ни партийно-славословных сочинений к датам или кампаниям, тем не менее, один из немногих, он был обласкан всеми правителями, не будучи ангажированным, а такие попытки периодически предпринимались властями предержащими. Но все это удавалось только потому, что у него была она, надежно и стойко стоящая на дозоре, умеющая все предвидеть и предугадать, знающая, каким способом ухватить лучшее, отвертевшись от соцзаказа. Тут годились и несуществующие болезни супруга, и предстоящий отъезд, и договорные обязательства, и даже немалые вознаграждения. Это являлось для нее главной заповедью: устоять, не польститься на обещанные золотые горы, за которые ему пришлось бы расплачиваться главным — своей творческой независимостью и сделками с совестью, чего он, по ее мнению, не смог бы вынести.

Теперь она стала необыкновенно проницательной и, обзаведясь целой сетью полезных связей, сумела устроить так, что он, оставаясь независимым в принципиальных вещах, обходился без кулаков и шишек и получал лишь пироги и пышки — награды, звания, премии, предложения и возможности поездок.

Пускать на самотек процесс и теперь было преждевременным — в руководстве отечественной музыкой мало что изменилось: все те же запреты и ограничения… Музыкальный Олимп, обязанный претворять в жизнь спущенные сверху и доработанные на месте вдохновляющие идеи, продолжало лихорадить. Не умеющие вовремя распознать опасность, игнорирующие эти спущенные идеи композиторы предпочитали не высовываться и продолжали сочинять в стол. Другие же, увлекающиеся смельчаки, впустую растрачивали время, энергию и талант на вечные поиски новаторских, взрывных идей. Кстати, за следование авангардистской линии все слишком рьяно высунувшиеся получили по полной, а позже многие, боровшиеся за ее внедрение, сами же в ней и разочаровались.

Были и такие, кто в годы учебы подавал большие надежды. Некоторые из них даже поначалу вроде бы неплохо устроились, но по разным причинам так и не состоялись. Имена иных вообще ушли в тень, растворясь в бесконечных просторах глубинки — сложность и негибкость среды музыкальной была сродни литературной… У них ведь не было такого ангела-хранителя, как она, они жили, как получалось — или сидели в безвестности, или, попадая между молотом и наковальней, вынуждены были уезжать.

Конечно, были и баловни судьбы, разной степени успешности, у которых периодически что-то, где-то, как-то получалось, но таких было немного, все же фавориты, достигшие официальных высот и постов, становились ручными, зависимыми исполнителями на коротком поводке у власти и нередко отрабатывая полученные блага, шли на любые с ней сделки.


Глупо было гнуть спину, выслуживаясь, проще было — зарабатывать собственным творческим трудом, конечно же, — его, но из-за этого пришлось пожертвовать своим любимым делом — она уволилась из журнала, уйдя на вольные хлеба, теперь лишь изредка откликаясь на просьбы редакции.

Начиная с первого дня совместной жизни с Загорским у Калерии ни разу не возникло желания засесть за самостоятельный труд, может быть, потому, что она давно поняла, что подняться выше литературного ремесленничества не сможет, так что нечего биться в комплексах — лучше уж делать то, что действительно нравится и что можно делать хорошо.

А хорошо получались сценарии — самостоятельно задумывать крепкую интригу, ведя сюжетную линию через кульминации и перипетии к действительно стоящей развязке ей было сложновато, а вот препарировать, видоизменять, трактовать, перерабатывать чужой текст, делая из него конфетку, — тут немногие могли с ней соперничать.

И она задумалась… Какой смысл совершенствовать чьи-то чужие, порой малозначительные тексты, оставаясь в тени, если можно на основе признанных качественно-отборных материалов создать собственное имя, не тратя времени попусту? Это же просто захватывающая работа — писать сценарии, тем более что источников необозримое множество — вся всемирная история и литература…

А можно обратиться к оперному либретто, взяв за основу русскую классику, это лучше всего идет за границей, например — «Капитанскую дочку», «Даму с собачкой», «Кавказского пленника»…

Пожалуй, стоит начать с «Кавказского пленника», в него можно ввести столько кавказского колорита, включая зажигательные танцы горцев и свадебный обряд с песнопениями. Она знает, что Сергей сможет написать неординарную музыку, не раз слышала его потрясающие кавказские импровизации… Наверняка придется отойти от канона и впасть в трагический финал, конечно же, усилив накал любовных, низменных и высоких страстей разного рода, ведь опера только тогда и интересна, а в конфликтных противоречиях как раз лучше всего и проявляются сталкивающиеся страсти. Такие подвижки всегда выигрышны и даются ей без всякого труда. Здесь особенно важно глубоко войти в материал и почувствовать канонический текст, выявив ключевые слова и фразы, помогающие вскрыть как сущность отдельных драматических эпизодов, так и характер действующих персонажей. Забываются многие детали, но постоянно помнится лишь общее впечатление от спектакля, да, пожалуй, еще эти поразившие и запавшие в душу и памятные мелодические фразы, порой совершено обычные и незамысловатые. Взять хотя бы такой простенький, но замечательный пример у гениального Моцарта — «Фигаро здесь, Фигаро там»… Заимствовать удачные и точные выражения можно и из других произведений автора, а чтобы было поменьше критиканского воя, стоит подстраховаться и указать — по мотивам произведений…


С этого времени начался новый этап в их совместной работе. Первой ласточкой стала опера «Кавказский пленник», либретто которой она все-таки обговорила с Раевским, заручившись его согласием на постановку.

Обязанности жены, матери и управительницы значительным семейным хозяйством, благодаря четкому планированию и невероятной организованности, давались ей без особого напряжения.

В общей сложности у Раевского за пятнадцать лет было поставлено семь опер их семейного подряда, и эта работа требовала от нее полной отдачи сил, энергии, терпения и способностей.

Помимо опер, Загорский написал еще семь симфоний, шесть концертов для фортепиано с оркестром, несколько ораторий и вокальных циклов, постепенно завоевывая себе имя за границей как композитор. Известность на родине пришла много раньше — сначала с его песнями, романсами и эстрадной музыкой, а позже и с серьезными сочинениями.


Ей казалось, что она спасла его не только тогда, но и добывая для него заказы и возможности новых проектов, постоянно делает это — дает ему надежду и заряжает энергией.

Она не знала, что от этих бесконечных заказов и проектов он уже начал задыхаться, ведь он молчал… А молчал потому, что думал — как отказать спасительнице, жене, которая всегда права и всегда заранее знает — куда, когда, кому и сколько?.. Молчал, задыхался — и тянул свою лямку.

А она, уверенная в том, что с честью ведет свой семейный корабль вперед, мчалась, не оглядываясь по сторонам, — больше никаких простоев, вынужденных пауз! Время начинает работать против них.

Эти безумные графики, которые она научилась виртуозно составлять — никаких накладок! — кроме постоянного обновления и пополнения репертуара, вели к другим, весьма приятным и конкретным результатам — работали на имя и приносили, теперь уже в новых условиях, очень большие деньги.

Смешно было вспоминать о былых мелкомасштабных собственных устремлениях, ведь их грандиозный успех стал возможен именно потому, что ей удалось высвободить свое время для него и стать ангелом-хранителем его таланта — она сумела все правильно рассчитать, везде успеть, со всеми нужными людьми перемолвиться, пробить, напечатать, пристроить, организовать, застолбить… Со временем все сцены, включая мировые, стали открыты.

Со стороны могло показаться, что все происходит само собой, что его имя — гарантия успеха… Но ей-то хорошо известно, сколько сил и времени было положено на то, чтобы, наконец, протолкнуть его оперу на Большую сцену — это был, пожалуй, единственный раз, когда пришлось нажать на самые высокие инстанции, а потом организовывать хвалебную критику, платя за это давно отработанными способами, включая и пробивание разного рода встречных просьб…

Зато сколько было радости, когда он получил несколько престижных международных премий, был принят в члены музыкальных академий и причислен к живым классикам!.. Теперь заказы поступали и от прославленных советских, и от зарубежных театров, и от самых знаменитых оркестров.

И невозможно определить, что же вернее способствовало его успеху, чего в этом успехе было больше — его таланта или ее подвижничества, как невозможно было предугадать и того, что, несмотря на кажущееся совершенство каждого из них при таком способе жизни, их отношения уже были обречены.

ЗАГОРСКИЙ

Я уже пережил это. Я предал.
Я это знаю. Я это отведал.
Б. Пастернак

ГЛАВА 1

Приглашение прочитать курс лекций в университете он принял сразу. Это не было его первым появлением в лучшем вузе страны — жена и дочь несколько раз привлекали его к участию в различных гуманитарных акциях. На этот раз он был приглашен сам по себе — для старшекурсников филфака в связи с обновлением программы был впервые организован рассчитанный на два года цикл лекций по русской культуре, в котором принимали участие самые известные поэты, прозаики, литературоведы, художники, актеры, музыканты. Ему предстояло прочесть пять лекций по истории русской симфонической музыки и оперного искусства, а семестром позже — три лекции по истории музыки и оперы советского периода.

Он не раз читал такого рода курсы студентам-музыковедам на Западе, но там были аудитории профессионалов, здесь же пришлось максимально упростить и сократить содержание. Для музыкальных иллюстраций на подиуме был поставлен рояль, который он накануне опробовал — звучание было приемлемым. На этот раз он немного волновался — последний раз он читал подобные лекции лет пять назад.

Конференц-зал на первом этаже набился до отказа, студенты сидели и стояли в проходах — они были пока для него общей массой, это позже он изберет несколько самых интересных для себя лиц и будет говорить только для них. Так он делал всегда, когда приходилось общаться с большой аудиторией — добиться контакта сразу со всем залом невозможно, нужно выбрать несколько пар близких, понимающих глаз, иначе ничего не получится — обратная связь в подобных ситуациях ему была необходима…

Когда он вошел, гул и смех стихли, кто-то первый зааплодировал и зал в едином порыве взорвался аплодисментами…

Он без колебаний ухватился за предложение поработать в университете — это отчасти могло бы вывести его из оцепенения, в котором он находился уже давно. Видимых причин для этого не было — на здоровье грех жаловаться, в доме все, как всегда, универсально отлажено, уже пережит тот наезд властей в семьдесят третьем, снова вернулись успех и слава…

Все шло своим чередом, но с некоторых пор что-то не давало ему покоя, угнетало, даже раздражало, но что это было — он не мог толком понять, вероятно, возраст стал посылать сигналы, хотя с этим не хотелось соглашаться…

А может, просто нужно было что-то поменять в том регламентированном чужой волей конвейере, в который давно превратилась его жизнь, но он не мог на это решиться, не зная, с чего начинать, и потому продолжал этот надоевший ритм просто по инерции, не находя ему альтернативы…

Знал лишь одно — все осточертело, все его давит… Давил и приближающийся юбилей — не столько подоспевшей датой, сколько грандиозностью размаха. «Дворцовый переворот» вообще пугал неприступностью. Гигантомания и теперь, и раньше пугала его — ему были ближе не эпические и батальные полотна и грандиозные личности, оставляющие след в истории, а масштабы более камерные, но отнюдь не менее особенные и глубокие. Но сопротивляться этому было абсолютно бесполезно — очередной замысел жены, который с ее подачи уже стал частью общественного достояния, находился в плане Союза композиторов и в разработке где-то там еще…

Он же не обнаруживал в себе ни малейшего желания устраивать пышные торжества, наоборот, ему казалось ненужным и даже нелепым выставлять то, что хотелось бы скрыть от всех — непонятно откуда взявшееся ощущение одиночества, выхолощенности, странной опустошенности — просто вселенской хандры…

Началась новая точка отсчета — время утрат и потерь… глобальных потерь — терялась свежесть восприятия, свобода воображения, уверенность в том, что еще удастся сделать что-нибудь действительно стоящее. Все больше думалось о том, что у него, как и у всех, есть свой временной потолок, свой творческий потенциал, который небезграничен…

Время неожиданно тоже начало стремительно утекать в буквальном, конкретном смысле — вроде только что было лето, а оказалось — конец октября, через месяц должны начаться запланированные репетиции с Ленинградским филармоническим оркестром… Вчера позвонил замдиректора филармонии и окончательно испортил ему настроение, попросив прислать партитуру… А что он им может выслать, когда никак не удается подобраться к финалу?

В неконкретном смысле все тоже ничуть не лучше — не успел ни осмотреться вокруг, ни что-то понять в себе, а уже перестал себя ощущать, чего-то желать… одолела странная меланхолия вперемешку с тоской по прошлому — опасное чувство, ведь человек, живущий воспоминаниями, начинает стареть быстрее…

Перестали радовать еще недавно столь любимые гастрольные поездки, стала утомлять суета сборов, перелеты-переезды, гостиничные номера, бесконечно сменяющие друг друга пейзажи и лица музыкантов…

Еще больше утомляла, а иногда и раздражала очевидная посредственность некоторых западных оркестров и то, что на репетиции отводилось слишком мало времени. Задерживать же оркестрантов для отработки явных погрешностей почти не представлялось возможным — профсоюзы тут же начинали вмешиваться и требовать дополнительную оплату музыкантам за переработку, к чему работодатель не был готов. В таких ситуациях приходилось выкладываться полностью, чтобы оркестр приобретал хоть какое-то приличное звучание. А приобретал он не всегда, и порой, когда этого не случалась, хотелось взорваться, плюнуть на такое ремесленничество и… остановиться, отдышаться, что-то переосмыслить… Но колесо продолжало крутиться по идеально составленным жестким графикам, которые являлись предметом особой гордости жены.

Конечно, не все так безысходно, с некоторыми музыкантами работать — одно удовольствие, да и деньги платят немалые, но усталость уже давно берет свое.

Воистину, все имеет свои пределы, а так не хочется думать о том, что уже подступает закат… Неужели все лучшее закончилось безвозвратно и он выдохся, загнал себя в тупик? И ведь не только в музыке — во всем. Еще нет и пятидесяти, а все поблекло и притупилось — восторгов нет вообще, и даже приятных эмоций — почти нет…

Начались сбои и в рабочем ритме. Нельзя сказать, чтобы он начал щадить себя и меньше работать — он, как и прежде, продолжал проводить в кабинете большую часть дня, пытаясь сосредоточиться на симфонии или новой опере, но работа не шла, да и потребности в ней становилось все меньше.

Это еще не был полный застой, о котором недавно плакался Решетников, но мажор или та ликующая радость творчества — он сознательно избегал слова «вдохновение» — почти забылись и не появлялись, хотя он давно понял, что ждать, когда они накатят, не стоит; на самом деле, это — состояние сиюминутное, лишь дополнительный стимул, мобилизующая искра. Он не верил утверждениям некоторых собратьев по цеху, что творят они исключительно в высокие периоды вдохновения, считая это мифом, точно зная: сочинительство — это, прежде всего, постоянный монотонный процесс и нелегкий ежедневный труд, на сиюминутной радости озарения удержаться не сможет и зачастую даже от нее не зависит. Иногда это вещи — вообще подобны параллельным линиям, которые лишь изредка пересекаются, подпитывая друг друга, так что он на это состояние хотя и надеялся, но от отсутствия его не страдал — оно могло долго не приходить, но и с этим, оказалось, вполне можно было жить. Главное — лишь бы хоть как-то работалось, потому что если просто делать дело, то и она, эта радость, иногда вдруг да и посетит, реже — вследствие посторонних событий или эмоций, хотя раньше и такое случалось, а чаще всего подкрадывается исподволь, возникая в разгар самой обычной, рутинной работы.

Он давно понял, что не стоит чрезмерно впадать в крайности, рыдая по прошлому, а лучше осознать неизбежное: того состояния, как в самые звездные годы. — Ах, накатило! Где нотная бумага и перо?! — все равно больше никогда не будет…

Тогда работалось и жилось — а может, жилось и работалось, эта последовательность вернее, и в ней-то все и дело? — на одном дыхании… Тогда вообще все было вновь: первые выступления, выполнение задуманных планов, упоение любовью публики, начавшиеся поездки, успех, деньги, стабильность — словом, всевозможные радости жизни, подаренные судьбой в то самое, нужное время, когда для веры в себя так необходима удача.

Это было незабываемое время… Он полностью владел бесценным даром — обостренной слуховой интуицией, беспредельностью воображения, способностью универсально сочетать эмоции с логикой и интуицией; все это выливалось в причудливые музыкальные фантазии, сейчас он на такое просто не способен… Постепенно уходит и умение находить точные средства выражения, накатывает какая-то прострация, глухота, и это — хуже всего, собственная беспомощность угнетает и выводит из себя…

Неуловимое внутреннее свечение и таинственная способность улавливать сокровенные звуки, в нужное время сочетая и направляя их в правильное русло, в какой-то момент вдруг начали исчезать… Когда это началось? И как это происходит, от чего идет? Он этого не зафиксировал — наверное, все рушится постепенно, когда что-то переполняет этот невидимый внутренний источник, находящийся где-то в грудной впадине, рядом с сердцем. Этот ничему не подвластный механизм вдруг в какой-то лишь ему ведомый момент дает сильнейший сбой и начинает действовать по своим собственным законам, не завися ни от каких напряжений воли, приказов или графиков. Он просто больше не производит того луча, который и отличает истинного творца от выученного ремесленника. И тут уж ничего не попишешь — можно сколь угодно часто взрываться в кульминациях и до бесконечности крещендовать, заходясь в шумовой истерике, но ни надуманным многонотием, ни претенциозной замысловатостью, ни идеально заученной и по канонам построенной формой не прикрыть внутренней пустоты и недовольства собой…

Что же остается делать в такой безнадежной ситуации, когда дух устал, занемог? Чем утешать себя и откуда черпать силу?

Он не знал, как спастись от этих вопросов, и потому, чтобы не потерять форму, делал единственное, доступное ему — заставлял себя подчиняться заранее составленным графикам, иногда с трудом отсиживая положенное. Недовольство собой не исчезало, но каждое утро он упорно спускался в кабинет и возобновлял работу, а раньше никакие графики были не нужны, он мог работать, не замечая времени, — все переставало существовать и отходило на второй план, когда он загорался… И это горение приводило к тому сладостному мгновению, когда после смутных ощущений и непонятного раздвоения — классическое и легкое, банальное и изысканное, высокое и низкое — все стилевое музыкальное многообразие, эти завораживающие скачки через эпохи вдруг начинали сами собой соединяться, совмещаться, иногда дополняя или оттеняя, а подчас и вступая в противоречия с основной темой, но все взятое вместе гармонично работало на единый замысел.

Как легко он умел управлять своей музыкальной памятью и творческой фантазией!.. Эту легкость можно сравнить с его самым ярким впечатлением детства, когда в день рождения ему подарили калейдоскоп. Он до сих пор помнит то внезапное удивление и восторг — при очередном повороте игрушки картинка не просто распадалась, а полностью менялась, мгновенно превращаясь в новую, не менее совершенную. Такое же чувство возникало у него всякий раз и в работе, когда многогранные ассоциации вдруг начинали выплывать, появляясь сами собой, как бы из ниоткуда, незаменимые и главные, и это было потрясающее ощущение жизни и себя в ней… Казалось, все будет продолжаться бесконечно, ведь все так легко, с ходу удавалось… Сразу же откуда-то приходило постижение — это то, что нужно, ничего другого, пусть даже более совершенного, не стоит искать… и объяснить себе самому — откуда это пришло, и почему именно это — было невозможно, понималось лишь одно — не сказать этого просто нельзя… И тогда захватывало дух, возникало ощущение полета, после чего долго работалось легко и радостно…

И потом, когда работа заканчивалась и что-то получалось, приходила сладкая истома, расслабляющая нега, не имеющая ничего общего с состоянием изнуряющей усталости и пустоты, в котором он находился в последнее время…

А в последнее время он не работал, не писал, а вымучивал и никак не мог закончить — Седьмую симфонию… Через месяц ее предстояло играть с филармоническим оркестром. Финал завис — требовался хотя бы намек на положительное разрешение конфликта и на счастливое завершение… После трагической кульминации ему самому хотелось мажорного финала, потому что это греет душу и дает надежду — пусть непродолжительную…

Но на душе было муторно, и ничего интересного, побуждающего к действию, в голову не приходило. Равновесия не возникало — тянуло в сплошной пессимизм и минор… Поставив задачу выжать из себя светлый финал, он понял, что не способен эту задачу решить — ничего не выжималось, все меньше верилось в понимание того, как нужно, как правильно, как стоит… весь замысел вдруг стал казаться надуманным, мнимым, непритягательным… В этом конкретном, ограниченном сюжетом и формой пространстве все замерло — ни сильных ощущений, ни глубоких чувств… как и в более глобальном бытийном смысле — одна раздражительность, разочарование, отвращение к себе и ко всему окружающему…

И как с таким багажом подступаться к Екатерине? О каких там зашкаливающих духовных порывах или плотских страстях может идти речь, если в собственной душе и теле не осталось ничего живого?..

Сейчас ему все чаще приходило на ум сравнение себя с чем-то отмирающим, пересохшим, выжатым, померкшим, полинялым — в общем, бывшим… Сегодня вот почувствовал себя камином, дрова в котором уже сгорели, но угли еще тлели, и хотя он еще до конца не остыл, но разгореться уже не мог. Он так и поприветствовал себя утром:

— Ну, что ж, Камин Каминыч, пора вставать и тлеть дальше…

В это серое, туманное утро вообще не хотелось покидать дом, и он даже пожалел, что связал себя обязательствами — вялое состояние души было совершенно не располагающим к общению, да еще с таким количеством народа…


Но здесь, сейчас, в этом университетском зале, в этой немного бесшабашной атмосфере молодого ликования, его вдруг остро пронзило потерянное ощущение мгновенного счастья от этой неразрывной общности с залом. Оно было таким сильным, что тут же захватило его, полностью изменив душевный настрой — неизвестно откуда взявшийся подъем, прилив сил, кураж, которые бывали только в лучшие годы, когда публика в едином порыве благодарности взрывалась овациями, сделали свое дело и сейчас… Он так и не понял, откуда пришло это ощущение и кто заставляет его выйти из-за стола, но, ни минуты не раздумывая, словно на крыльях, перенесся на середину подиума и поклонился залу… Да и как тут было удержаться и не поклониться молодости, столь щедрой на проявления бурной и искренней восторженности?..

Через минуту он устыдился этого немного театрального жеста, но сожалеть было поздно — он уже был сделан и немедленно оценен, вызвав настоящий шквал аплодисментов… Поймав в себе это давно утраченное состояние полета, он взял себя в руки и поблагодарил присутствующих за теплый прием. Раздались очередные аплодисменты. Атмосфера накалялась, превращаясь в поэму экстаза, которую нужно было срочно разрядить. Сделал он это беззвучно — поднял руки, как бы намереваясь дирижировать, — зал мгновенно стих, повинуясь ему. Он опустил руки, улыбнулся, передохнул и, виртуозно отвлекаясь от написанного, начал свою первую лекцию из курса. В ходе изложения требовалось фрагментарное музыкальное сопровождение и исполнение начальных строчек важных для смысла музыкальных эпизодов и арий из опер, чего он особенно опасался — пение давно уже было заброшено. Но сегодня был его день — ему удалось и это.

Он перевел дух, когда прозвенел звонок. Лекция, бесспорно, получилась… Студенты, на ходу аплодируя, окружили его плотным кольцом, наперебой задавая вопросы, но времени отвечать уже не было — в аудиторию входил новый преподаватель, с которым полагалось как-то перемолвиться. Ждущим в холле студентам он обещал, что специально встретится с желающими после окончания курса для живого общения — то, что по-английски называют question period. Он позаимствовал этот опыт у своих западных коллег, найдя его необыкновенно продуктивным для обеих сторон, но там это бывало частью курса и входило в план, здесь же, из-за ограниченности во времени, придется выходить за сетку часов.

Последующие лекции он готовил с удовольствием, неожиданным для себя, и теперь всякий раз с нетерпением ждал очередной поездки в Москву по пятницам, к 10.45, что его вполне устраивало — он был типичным жаворонком и его самое активное состояние приходилось на первую половину дня.

* * *

Это была третья по счету лекция, и он, закончив ее, уже начал собирать свои бумаги, как вдруг увидел на столе конверт, адресованный на его имя. Раскрыв его, он нашел записку — некая Марина Козырева сообщала, что пишет о нем статью в университетскую малотиражку. Затем следовала просьба — проконсультировать ее в свободной аудитории после окончания лекции, в связи с возникшими у нее вопросами по его ранним произведениям. В конце записки указывалось время — 12.15, и число — сегодняшнее.

Он повертел записку в руках, посмотрел вокруг, но никакой ассоциации с автором не обнаружил — студенты уже умчались и задавать вопросы было просто некому.

«Придется пойти… как-никак, ребенок изучает меня, нехорошо обижать ребенка», — подумал он и пошел к лифту.

ГЛАВА 2

Поднявшись на десятый этаж, он нашел указанную в записке аудиторию, но там оказалось пусто. Юную просительницу такая необязательность не украшала, но он не очень-то этому удивился — был научен собственной дочерью, которая постоянно везде опаздывала. Да, времена изменились — в ее возрасте он бы не посмел опоздать на встречу с человеком старше себя, тем более — со знаменитостью, примчался бы заранее… Но не наказывать же девочку за невежливость, тут же уйдя из аудитории…

Он попытался представить себе юную девицу и мысленно нарисовал ее портрет — получилось бледное, худенькое существо в очках, заучившаяся филологиня, эдакий синий чулочек, вычитывающий из школьной тетради заранее составленные вопросы и преданно стенографирующий его ответы.

«Ладно, подожду чуть-чуть, отдышусь после пения… все-таки голосить с утра в моем возрасте уже не так-то просто… хотя голос сегодня звучал как никогда, да и лекция была — грех жаловаться… пожалуй, лучшая в жизни… не ожидал, что смогу так раскачать себя», — с удовлетворением подумал он…

Чтобы убить время, он подошел к окну, пытаясь взглядом отыскать свою машину, припаркованную у входа в «стекляшку» — так в народе назывался корпус гуманитарных факультетов, в котором находился и филфак.

Хорошо, что здесь можно удобно припарковаться, к главному зданию так просто не подъедешь, для въезда требуется спецразрешение. Ну, да вот и его красавчик — новенький перламутровый «вольво», хорошо просматривается среди тусклых «жигулей» и «москвичей»… хотя нет, несколько иномарок все же затесалось между отечественными уродцами… даже чей-то черный «мерседес» застыл у самых ступенек…

Какая-то парочка с упоением целовалась, спрятавшись за кустами — вполне парижский этюд, прекрасный сюжет для фотографа именно с этого ракурса… Он немного понаблюдал за ними — да, всему свое время, кому-то и с утра не лень… потом перевел взгляд в сторону проспекта Вернадского… Несколько опаздывающих — все до одной девчонки — стремглав промчались и скрылись под козырьком входа, выходившие же из здания неспешно двигались по направлению к воротам…

Больше ничего интересного заприметить не удалось, и, решительно развернувшись, он дал себе слово, что подождет еще минуту-другую и уйдет.

«Уже подъезжал бы к дому, а может, и успел бы пропустить рюмочку перед обедом», — подумал он, постепенно начиная раздражаться.


Она не появлялась… В комнату с любопытством периодически заглядывали какие-то студентки и, увидев его, тут же исчезали.

«Все, пора уходить, это уже не только невежливо, это уже просто неприлично», — сказал он себе и направился к выходу, но тут дверь стремительно открылась и в аудиторию влетела высокая, с длинными, до пояса, темными волосами синеглазая красавица. У него перехватило дух — никогда прежде ему не приходилось видеть так близко подобное совершенство.

Поздоровавшись, она представилась:

— Марина Козырева, четвертый курс филфака. Извините, пожалуйста, что заставила ждать, но пришлось пешком мчаться с первого на десятый этаж, не хотелось ехать в одном лифте с Питером. Давно пора появиться на занятиях по английскому, но у меня на сегодня совсем другая программа…

Она выпалила все скороговоркой, почти без пауз, потом, зажмурившись, перевела дух и в упор посмотрела на него.

Что за глаза! Впервые он видел такие переливы оттенков — от темно-синего до глубокого серого и прозрачно-голубого… Это не были наивные глаза невинного ребенка, каким, в сущности, она была по возрасту… Их нельзя было отнести и к глазам многоопытной женщины, которой, по возрасту же, она быть не могла… Эти глаза были загадкой, тайной — настоящие мистические очи русалки, сильфиды, сирены, в смоляных ресницах, затягивающие в бездонный омут… Они не смотрели, не разглядывали, они проникали, пригвождали, манили, завораживали, притягивали — от них невозможно было оторваться…

«Погибельные глаза», — подумал он, и сразу вспомнились стихи Николая Заболоцкого, на которые он несколько месяцев назад написал романс:

Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач.
Ее глаза — как два обмана.
Покрытых мглою неудач.
Соединенье двух загадок,
Полувосторг, полуиспуг.
Безумной нежности припадок.
Предвосхищена смертных мук.
Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Ее прекрасные глаза.

Глядя в эти дивные глаза и вспоминая стихи, он застыл как пригвожденный — ничего не понял из сказанного ею. Она выжидающе смотрела на него, а он молчал — время для него остановилось…

Дверь то открывалась, то закрывалась — подозрительно часто.

— Кыш отсюда, не мешайте, убирайтесь, — периодически шипела она, пиная дверь ногой.

«Господи, что за очаровательные, естественные жесты! Такие трогательно-ребяческие!» — пронеслось у него в голове.

— Вы на меня не сердитесь за опоздание? — она умоляюще смотрела — нет, проникала ему в душу… До него, наконец, дошло, что он говорит сам с собой и надо что-то отвечать.

— Сержусь? На вас? Ну как я могу сердиться на такое чудо?! — вырвалось у него.

— Чудо — это я? Что ж, мне это нравится. Пожалуй, я готова с этим согласиться, но если быть честной, то я, скорее, чудо-юдо, чудик, а иногда и чудовище, — она заразительно засмеялась, но тут же оборвала себя, вынула ручку и тетрадь, изобразив серьезность и готовность работать, хотя в глазах еще искрился еле сдерживаемый смех…

В дверь продолжали заглядывать любопытные физиономии, и она предложила:

— Может быть, спокойнее посидеть на скамейке в университетском парке?

Да где угодно, только бы подольше полюбоваться ею!

— Ведите, я не очень-то здесь ориентируюсь. Как вас зовут подруги? Дома?

— Подруги — Маркизой, а дома я — Масюсь, Масюська, почти Мисюсь. Так меня называл папа.

— Называл?

— Да, он в прошлом году погиб в автокатастрофе.

«Бедная девочка, уже пережила такую потерю», — подумал он, а вслух сказал:

— Мне очень жаль, Мариша. Можно, я буду вас так называть?

— Вам можно все, — она многозначительно взглянула на него, и он принял это откровенное кокетство с восторгом и умилением:

«Какая трогательно-неуклюжая попытка — хоть и ребенок, но уже юная женщина, хочет казаться взрослой и так незамысловато, прямолинейно кокетничает…»

Они спустились в университетский сквер и нашли отдаленную скамейку. Разговор начал он, задавая ей какие-то общие вопросы, пытаясь побольше узнать о ней, но, в основном, просто для того, чтобы она могла что-то говорить, а он, без опасения казаться назойливым, мог бы смотреть на нее, любуясь нежным овалом ее лица, тонкой шейкой, кожей, изящными руками… Он изучал ее с жадностью, взглядом охватывая всю сразу, а затем вдруг с восторгом на чем-то останавливался, открывая в ней все новые и новые прелести…

Такого с ним никогда не происходило… Раньше, с женой, все было совсем иное, иначе — проще, конкретнее… с годами все вообще куда-то подевалось и забылось, остались лишь привычка да еще это давящее чувство вечно невыполненного долга перед ней, спасительницей, которое из-за ее ненасытности невозможно было отработать, уничтожившее все — даже теплоту и дружбу… И еще эта ее вечная бомбардировка любовью…

Его нельзя было назвать пуританином, несмотря на внешне удачный брак и невероятную бдительность жены… В консерваторские же годы он вообще имел репутацию сердцееда, хотя никогда никого не добивался — просто, имея обширные знакомства в театрально-киношном мире, периодически вступал в легкие, без обязательств, отношения или, скорее, уступал, не мог устоять перед непреклонной волей своих кратковременных приятельниц, как правило, раскованных и эмансипированных дам. Нравы в этой среде были вполне свободными, да он и сам никогда не относил себя к монахам и не противился соблазнам. После женитьбы слегка расслабиться оказывалось возможным лишь в тех случаях, когда жена не сопровождала его, а такое бывало не часто. Когда же такой редкий шанс представлялся, все происходило хоть и слегка бездумно, но на вполне рациональной основе — просто вольница в своей среде, по взаимной договоренности, ни на что не претендующие, мимолетные встречи…

Казалось, что жизнь уже ничем не сможет удивить, все переведано-перепознано, пламенные восторги давно закончились, осталось одно — вполне конкретное мужское желание, которое не просто заметно, а семимильными шагами шло на убыль. Но восторженно-светлое состояние, накатившее сейчас, было непохожим ни на что, известное прежде, — впервые…

Заморосил мелкий дождь.

— Пора под крышу, — сказала она. — Ой, а мы ни о чем не успели поговорить… У вас, наверное, столько дел, а я тут со своими глупостями…

— Ну что вы, Мариша, я буду очень рад, если смогу помочь, хотя на сегодня у меня все действительно расписано. Если вы едете домой, я вас подвезу, а вот в следующий раз мы обязательно займемся вашей статьей…

— Большое спасибо… Здорово, что вы на машине, я тоже жутко тороплюсь — в пять встреча с научным руководителем, а у меня, как всегда, полный цейтнот, нужно успеть привести в какую-нибудь систему все примеры…

— Примеры?

— Да, речь идет о материале для одной из этих дурацких курсовых, от которых тошнит…

— Почему дурацких?

— А спросите тех, кто предлагает эти высосанные из пальца темы, с претензией на научный поиск, хотя всем известно, что примеры просто-напросто подгоняются под очередную надуманную теорию. Впрочем, некоторые сокурсники обожают копаться в текстах, выискивая разные тонкости. Но только не я…

— А что бы вы предложили вместо такой системы?

— Изучение еще одного иностранного языка, обязательно с поездкой за рубеж, а также дополнительные гуманитарные курсы — по выбору… и массу письменных эссе с последующими устными презентациями — на самые разные темы, включая и специальные, филологические, чтобы научиться самостоятельно мыслить и толково излагать, а не подтасовывать и заучивать наизусть чужое…

— С таким независимым характером вам, должно быть, не просто…

— Не просто потому, что не туда попала… Нужно было поступать на журфак. Ничего, терпеть осталось недолго, еще полтора года и — свобода… А пока приходится корпеть… Вот и сейчас именно тот самый авральный случай — нужно что-нибудь срочно изобразить… Месяц назад получила отзыв — дословно цитирую свою научную руководительницу: «Хотя материал собран и даже слегка систематизирован, он недостаточно разнообразен и нуждается в более солидном теоретическом обосновании»… В переводе на нормальный русский сие означает — дело дрянь и текст еще сырой. Да я и сама знаю — никуда не годный опус… Но не будем огорчаться, как принято говорить у нас на факультете, а засучим рукава и разложим картотеку заново — авось и осенит… Можно, я оставлю вам свой телефон? Позвоните, когда у вас будет время.

Ее открытость, несомненное чувство юмора и эта трогательная доверчивость — очевидное следствие неопытности — немного смущали его.

«Просто прелесть, озорной и свежий взгляд на мир, при этом — умненькая и до чего непосредственна! Но лучше не обольщаться — девочка видит во мне только мэтра», — думал он.

Им повезло — не успели они сесть в машину, как хлынул дождь. До Мосфильмовской, где она жила, было рукой подать… Он, который раньше мог вообразить любые оттенки земного и небесного и выразить их в музыкальных каскадах, за эти десять минут не издал ни звука — мучительно соображал и не мог найти подходящие для прощания слова…

Но говорить не пришлось — она опередила его, написав номер своего телефона на вырванном из тетради листке, который он свернул и бережно положил в карман.

— До свиданья, я очень буду ждать звонка, — сказала она и протянула ему руку.

Он на минуту задержал ее холодные тонкие пальцы в своей руке и застыл.

Она некоторое время серьезно и прямо смотрела на него, потом осторожно высвободила руку, выскользнула из машины, оглянулась — длинные волосы за спиной взметнулись темной волной… Спасаясь от дождя, перепрыгивая через лужи, она ракетой понеслась к подъезду, на бегу махнув ему рукой.

ГЛАВА 3

Он ехал в домой, не разбирая дороги, раздумывая над случившимся, и не заметил, как проскочил свой поворот. Эта встреча совершенно выбила его из привычного, годами устоявшегося ритма. Он был испуган, взволнован, смущен, раздосадован — начисто потерял покой, потому что ни на минуту не мог забыть о ней…

Ее юный возраст действовал отрезвляюще.

«Старый греховодник, совратитель малолетних, только что едва тлел, а теперь вот — на тебе, не прочь заняться растлением», — мысленно скаламбурил он…

Это же просто невозможно, настоящее помрачение рассудка! Впервые в жизни получил такое потрясение, и от кого — от девчонки того же возраста, что и его собственная дочь! Да она, наверное, сейчас потешается над ним, вспоминая, как он вцепился в ее руку!

«Все-таки повод со статьей — явно надуманный, — снова, умиляясь, подумал он. — Чего стоят эти любопытные мордашки, заглядывающие в дверь, явно посвященные в игру…»

Неужели она придумала историю со статьей, чтобы найти повод для встречи с ним? Если да, это значит, она загорелась еще раньше…

Поверить в это было трудно, почти невозможно, хоть и очень хотелось…

А с другой стороны, почему бы и нет? Ведь он же знает, что юные девицы нередко влюбляются в мужчин… скажем… зрелых, солидных, с опытом… пусть и не первой молодости…

Если бы так…

Ему захотелось отгородиться от всех, но пришлось вступать в разговор — жена встретила его в своей обычно-замороженной манере светской львицы, которую он давно не переносил, и в очередной раз напомнила о юбилее.

Какой контраст — юная, свежая, вся — естественность, порыв, и…

«Нет, кощунственно даже пытаться сравнивать», — сказал он себе. И не стал этим заниматься.

Он даже представить себе не мог, что еще способен на такое непредвиденное волнение — стало быть, не оскудел до конца, есть еще кое-какие искры внутри…

Несколько дней он прожил в тумане, вспоминая встречу и перелистывая стихи… Да, действительно — «Все женщины ведут в туманы», только вот туманы эти бывают совсем разного свойства…

Зачем-то начал перебирать в памяти все известные ему случаи возрастного мезальянса — картина, за редким исключением, оказалась малосимпатичной. В основном — молодящиеся именитые бодрячки со знающими себе и всему и вся цену молодыми щучками.

Хотя она — совершенно другая, не похожая ни на кого… такая искренность ни играть, ни лгать не сможет, какое-то чудо природы…

Но стоит ли относиться к этому всерьез, воспринимать приятную случайность, мимолетную встречу как огромное событие, поворот в судьбе? Вряд ли… Более того, нужно немедленно выключиться из этого слишком захватывающе-прекрасного, стремительного, но абсолютно нереального жизненного сюжета — пусть все окончится, не начавшись, останется непознанной до конца тайной, нежным страданием по чему-то несбыточному, негой перед сном, мечтой во сне…

Впрочем, вспоминать и мечтать было хоть и приятно, но явно недостаточно, потому что эти глаза и ладошка уже начали приобретать над ним такую власть, что никакие логические построения и остатки здравомыслия уже не могли убедить его ни в чем и постепенно стали меркнуть перед единственным желанием — увидеть ее еще раз…

Как все совестливые и нерешительные люди, он немедленно почувствовал безотчетный страх и комплекс вины перед женой и дочерью, еще ничего не совершив, ведь он понимал — это не просто невинная шалость, приятный пустячок, как бывало не раз, а омут, неизведанная глубина, которая не только будоражила и притягивала, но и таила в себе опасность…

Вернувшись домой после очередной лекции, которую провел как во сне, он уединился в кабинете. Жене сказал, что ему надо кое-что освежить в памяти перед заключительной лекцией, и попросил не беспокоить. Закрывшись изнутри, он начал просматривать старые записи и отбирать нужный материал. Но делал это рассеянно, почти механически, не вникая в смысл текстов, потому что был полон совсем другим… Он то вспоминал подробности этого неожиданно свалившегося на него счастья: ее глаза, жесты, улыбку, смех — все, что успел разглядеть и почувствовать в ней, с нежностью прокручивая в памяти от начала до конца, кадр за кадром, весь недолгий фильм этой встречи, то периодически впадал в мрачное состояние… Он не понимал, как теперь жить с этим, и продолжал изводить себя риторическими вопросами: начинать интрижку стареющего мужчины с юной, неопытной девушкой, ровесницей дочери, его студенткой? А потом? Как жить дальше? Всех обманывать? И как, вообще, все это делается… на продолжительной основе? И где?

Ведь он же просто смешон в роли любовника юной красавицы — в его-то перезрелом возрасте! Да, возраст есть возраст, и никуда от этого не денешься — «свое отмеряют часы и года»… начал седеть, толстеть… И эти чертовы залысины, что же делать с ними?.. А не постричься ли покороче?.. Говорят, короткие стрижки молодят…

Он критически оглядел себя в зеркале — в общем, давно не вариант для подиума, ну так что ж? Влюбляются ведь не в форму носа и не в буйство шевелюры… Виски, конечно, седоваты, но, пожалуй, не только не портят его, но даже, наоборот, придают некоторую импозантность… Морщин почти не видно, фигура еще вполне спортивная, хотя живот уже наметился, но, при желании, от него ничего не стоит избавиться… Сегодня же он и займется этим — минеральная вода и никакого ужина, голод — лучший способ спустить несколько лишних килограммов.

Изнуренный раздумьями, диетой и спортом — удивленной жене пришлось объяснять свои новые пристрастия тем, что не хочет расползаться, как Старков, якобы накануне встреченный им, — он сопротивлялся еще несколько дней и, не выдержав борьбы с собой, набрал ее номер, мысленно подбадривая себя:

«Да что я мечусь, как премудрый пескарь? Душа давно застыла, а тут — такая вольтова дуга, наповал! Давно пора освежить душу… Такое счастье привалило, а я еще раздумываю… Может, она — мой единственный, последний шанс… Будь, что будет — поплыву по течению…»

* * *

И поплыл — началась странная двойная жизнь, где восторги сменялись тревогами и страхами перед будущим, ожидания встреч переходили в угрызения совести, и все это сопровождалось постоянными мыслями — что же делать? Как никого не обидеть, не потерять, всех сохранить и что-то решить, ничего не меняя?

Она не вошла, а ворвалась в его жизнь, внеся в нее не только смятение, но и настоящую муку и безумный, неведомый раньше восторг. Он вдруг осознал, что до этой встречи все было или жалкой прозой жизни, или сплошной фантазией, когда, уединяясь в глубинах музыки, он лишь придумывал себе жизнь, подчиняясь воображению, созерцая, наблюдая, анализируя, домысливая, подсматривая за ней, в лучшем случае — сопереживая…

Теперь все изменилось — он начал открывать ее для себя заново, из призрачной она становилась реальной, и волшебство этой реальности было захватывающим, упоительным, невероятно поэтическим, несмотря на примитивность обстановки, в которой приходилось встречаться…

А встречались они в самых разных точках Москвы, в самое непредсказуемое время, где придется — в чужих квартирах, на дачах… Адреса часто менялись, но иногда и повторялись. Когда ей не удавалось достать заветный ключ, встречи происходили либо в его машине где-нибудь в укромном уголке города, если была плохая погода, либо за городом, в лесной зоне, если погода была хорошая.

Теперь не только не было никакого убывания, а наоборот, нахлынувший собственный пыл потряс его самого… Это был какой-то нескончаемый поток романтического восторга и чувственности, постоянное воспламенение уже при одной лишь мысли о ней. Такого полного страстного чувства у него не было никогда даже в молодости…

Вырываться из дома было непросто, и он замучился ловчить, изобретая объяснения для своих участившихся выездов. Пришлось ссылаться на оперу и выдумывать версию о необходимости просмотра старых партитур — для общего настроения и вхождения в атмосферу екатерининской эпохи, а это было связано с периодическими посещениями библиотек, что автоматически означало выезды в город. Кажется, жена поверила в эту версию, и все понемногу начало устраиваться.

В ожидании встреч свое лихорадочно-восторженное состояние он топил в работе, и опера писалась полным ходом — будоражащее, взвинченное либретто как нельзя лучше сочеталось с его собственным потерянно-восторженным состоянием. Наконец он ухватил за хвост эту изменчивую птицу — вдохновение, он больше не боялся этого слова, потому что теперь сами собой явились все полузабытые творческие ощущения лучших лет…

Она никогда не звонила ему домой — так они условились. Звонил он сам, в назначенное время, уединившись в кабинете, и она поспешно называла ему очередной адрес, который он быстро записывал, а потом, повторив его несколько раз про себя, сразу уничтожал бумагу как самый заправский разведчик…

Он понимал, что бесконечно это продолжаться не может, у каждой любовной истории бывает своя развязка, свой конец, и скоро ему придется выбирать, но страстное чувство настолько захватило его, что ни о каком выборе, а тем более завершении, думать не хотелось. Наоборот, он пытался оттянуть развязку, отгоняя мысли о неизбежности конца, но это полностью овладевшее им чувство не могло существовать отдельно, само по себе, оно начало менять его сущность, характер — появилась какая-то небывалая смелость, даже бравада, а с ними и уверенность в том, что все постепенно утрясется, он все преодолеет, со всем справится… Он неожиданно перестал думать о возрасте, пределах, ощутил себя сильным, готовым на поступки, о которых пока имел смутное представление.

Бегать пр лесочкам, прятаться, зависеть от капризов погоды или от чьих-то командировок ему надоело, и решив, что пора снять квартиру, он занялся ее поисками. Такой решительный шаг делался впервые в жизни и означал для него — многое…


Но, как часто бывает, жизнь опередила его, внеся свои коррективы. Случилось то, о чем он и не думал, чего меньше всего ожидал — на очередном свидании Марина закатила ему скандал и в полной истерике потребовала немедленного развода с женой, заявив, что ждет от него ребенка…

До этого он уже начал понемногу привыкать к мысли о необходимости перемен и даже иногда представлял себе их совместную жизнь, но ни разу не подумал о такой невероятной возможности — эта новость требовала мгновенной развязки.

— У тебя будет ребенок?.. Когда?

— Не только у меня, у тебя — тоже… через пять месяцев…

— А почему ты столько молчала?

— Скрывала от всех, потому что хотела сделать аборт… Думаешь, я хотела подловить тебя?

— Что значит — хотела подловить?

— А то и значит — женить на себе… Я не планировала ни выходить замуж, ни рожать… Но придется делать и то, и другое… Если бы ты знал, как мерзко ходить одной по этим гнусным абортариям! У нас аборты хоть и разрешены, но все так трудно устроено… везде по разным причинам, но мне не удалось организовать операцию, а сейчас уже слишком поздно и опасно что-либо предпринимать… Иди и немедленно разводись, ведь нам придется срочно регистрироваться… Боюсь, что через неделю-другую мне уже не удастся этого скрыть — не помогут никакие шарфы и пончо…

— Твоя мать уже знает?

— Конечно, нет! Она вообще ничего не подозревает, и я с ужасом думаю о том, как преподнести ей эту пилюлю…

— Да и я не знаю, как быть…

— Обещай мне, что ты меня не оставишь… я не справлюсь одна, ты же понимаешь, какой это для всех удар…

Шоковое состояние, в которое повергло его это известие, настолько лишило его каких бы то ни было способностей соображать, что он тут же пообещал ей все… но только после разговора с женой… он не может уйти так сразу, ничего не объяснив ей…


Усевшись в машину, он долго не мог сообразить, как она заводится, а вспомнив, медленно поехал, почти не разбирая дороги, не думая ни о чем, просто оттягивая время объяснения с женой. К вечеру голод и усталость взяли свое, и он наконец выехал на Зарядьевское шоссе, ведущее к дому.

Самое непонятное заключалось в том, что домой он ехал не только с ощущением вины и страха, но и с какой-то неясной и тайной надеждой…

Он не очень представлял себе, с чего начнет и чем закончит этот разговор, он лишь надеялся на то, что все произойдет само собой — она все поймет, поможет, спасет… ведь так бывало всегда.

Подъехав к дому, он с минуту постоял перед дверью, а потом решительно открыл ее. Последнее, о чем он успел подумать, было — у его ребенка должен быть отец.

ГЛАВА 4

Калерия сидела за пишущей машинкой в библиотеке и, не прекращая печатать, кивком ответила на его приветствие.

— Прости, что отрываю, но случилось одно… обстоятельство… даже не знаю, как тебе об этом сказать… У меня будет ребенок, то есть не у меня, но мой… от меня…

Он боялся смотреть на жену, думая, что эта новость убьет ее. Он еще не знал, что застал ее во всеоружии — она пыталась справиться с захлестнувшей ее внезапной яростью по поводу последней новости — три дня назад Портнягин сообщил ей, что девица была у гинеколога. В регистратуре удалось выяснить: срок беременности критический, но направление на аборт выписано не было. Известие оглушило ее — это уже были не просто шашни на стороне, такой разворот событий требовал от всех участников немедленной реакции — принятия решений непростых, вполне возможно, что и крайних.

Услышав шум подъехавшей машины, она села за письменный стол и, изобразив погружение в работу, принялась перепечатывать ненужную ей страницу, а сама только и думала о том, чтобы не сорваться в крик. Она собралась было сразу выложить перед ним досье, но когда он сам предстал перед ней с видом побитой собаки и без лишних церемоний безжалостно выпалил — «мой ребенок, от меня», она, выдержав такое вступление, тут же решила отступить от намеченного плана, потому что эти слова больно обожгли ее. Никакого снисхождения не будет! Она выдаст ему по полной программе — пусть почувствует себя в одиночестве!.. Нужно взять его измором…

— Уйди, — сказала она бесцветным голосом, — не могу и не хочу тебя видеть…

— Прости меня, Лера…

— Я уже сказала тебе — уйди, мне нужно побыть одной и переварить это досье…

— Какое досье?

— Вот эту мерзость, которую только что получила почтой…

— Что это еще за досье?

— При беглом взгляде — подробные описания похождений стареющего повесы с девицей, годящейся ему по возрасту в дочери…

— Да кто и что мог прислать?

— Доброхотов у нас всегда было хоть отбавляй, а нынешний доброжелатель подписаться не пожелал.

— Бедная моя, — сказал он, чувствуя себя последним подлецом.

— Оставь свои лицемерные соболезнования при себе… и очень тебя прошу — не смей приближаться ко мне… попробую как-то осмыслить всю эту грязь…

Она взяла со стола пакет и начала медленно подниматься по лестнице — пусть видит, что он с ней сделал.

«Посмотрим, что ты запоешь, когда окончательно подрастеряешь запал да помечешься в одиночестве. Не выйду из спальни до тех пор, пока сам не приползешь на брюхе», — с ненавистью подумала она и, закрывшись изнутри, легла на диван.


Он не знал, что делать, — впервые она не только не захотела с ним разговаривать, но и оставила одного, да еще ушла в жутком состоянии, еле передвигая ноги, как в обмороке, с трудом поднимаясь по ступенькам. Теперь она не просто не могла ему помочь, но по всему было видно — сама нуждалась в помощи…

«А если с ней случится какой-нибудь удар — что тогда?»

От этой внезапной мысли он сразу похолодел и мгновенно взлетел по лестнице к двери спальни — оттуда не доносилось ни звука… Он попытался открыть дверь, но понял, что она заперта изнутри… На его робкий стук не последовало никакого ответа. Он постучал сильнее — молчание…

«Нет, она мне этого никогда не простит, такое простить невозможно», — с тоской подумал он и медленно пошел вниз.

— Сергей Петрович, когда ужин-то подавать? Калерия Аркадьевна, никак, легли? А чего так рано?

— Отдыхайте, Фенечка, сегодня обойдемся без ужина, не хочется что-то… просто позже попьем чаю…

Ему было не до еды, ему было просто тошно. Слоняясь по кабинету и не зная, куда себя деть, он пребывал в полном оцепенении от разом навалившегося кошмара. Хотя перспектива отцовства и потрясла его, но теперь эта новость несколько отступила на второй план перед непонятной перспективой какого-то досье. Главное же беспокойство было связано с единственной мыслью — что с женой?

Из спальни не доносилось ни звука. Открыв дверь кабинета, он поставил кресло у порога и, усевшись, начал ждать, не отрывая глаз от ведущей наверх лестницы…


Она лежала молча, пытаясь успокоиться. С большим трудом ей удалось заставить себя не думать о конкретных деталях и не представлять себе мужа в постели с другой — и мысли, и эмоции следовало направить в нужное русло. Ее главные страхи были связаны с тремя возможными развязками, которых нельзя было допустить — во-первых, его ухода из дома, во-вторых, признания факта отцовства, и в-третьих, усыновления ребенка. Третье условие автоматически достигалось при успешном выполнении двух первых.

Как в любой ситуации, здесь также нужно перехватить инициативу и внушить ему с самого начала их предстоящего разговора, что только она способна спасти его от катастрофы, но — как добиться этого? Каким образом? По мягкому, щадящему варианту, на коленях умоляя не уходить? Прогибаться она не привыкла, однако с ним готова даже на такое… Но, скорее всего, до него вряд ли дойдет, хотя такое зрелище обязательно произвело бы на него сильное впечатление — ему ведь еще никогда не приходилось видеть ее униженной.

Нет, эффективнее будет другое — не самой ползать в ногах, а заставить его просить пощады… Нужно вылить на него разом весь ушат помоев, довести его до комы, вышибить из него всю дурь, максимально прогнув под свой план… но нельзя перегнуть палку, ломая до конца, а то спасать будет некого…

К вечеру он не выдержал и, поднявшись по лестнице, снова постучал в дверь. Дальше откладывать разговор не имело смысла, и она решила — пора начинать…

— Что тебе от меня нужно?

— Лера, пожалуйста, не оставляй меня одного… давай поговорим…

— Я скоро спущусь, иди на кухню.

Он покорно спустился и сел за стол, ожидая ее. Она вошла и молча, не глядя на него, села напротив.

— Прости меня… я так не могу… не знаю, как жить дальше…

— Чего же ты ждешь от меня?

— У нас ведь столько общего… наша общая история, семья, дочь… я не смогу выйти из всего один… помоги мне…

— Я не хочу и не стану говорить о том, как ты ранил меня, наверное, ты и сам догадываешься… Просмотрев всю прелестную подборку, я просто попытаюсь обрисовать тебе ситуацию, как она есть. Для этого попрошу тебя собраться с духом, потому что эта история не так одномерна, как кажется на первый взгляд. Теперь я совершенно уверена — после изучения досье у меня гораздо больше информации, чем у тебя…

— Больше? Что это значит?!

— А то, что в этой истории, кроме твоей явно глупой доверчивости, есть еще и другие моменты, гораздо более отвратительные…

— Что может быть ужаснее того, что сделал я?

Жена встала, вышла из-за стола и, глядя ему прямо в глаза, медленно, не повышая голоса, и, может, именно потому и особенно выразительно, отчеканила:

— Ты стал жертвой вульгарного пари девицы не слишком высоких моральных устоев, заключенного при большом количестве свидетелей, о том, что ей удастся в считанные минуты соблазнить тебя. У нее самая дурная репутация на факультете.

Он застыл — удар незамедлительно достиг своей цели. И тут же, без пауз, понеслось остальное…

Главным козырем, предъявленным женой, был длинный перечень мужских имен, возрастной диапазон которых колебался от девятнадцати до пятидесяти лет. Среди перечисленных были польский дипломат, преподаватель кафедры новой и новейшей истории, парочка солидных деятелей, имена которых были на слуху, примелькавшийся киноактер Таранщиков, вечно играющий дворян или белогвардейцев, и целый список молодых красавчиков — студентов с разных факультетов.

Были упомянуты все адреса, по которым он с ней встречался, которые он тотчас узнал, но среди них попадались и незнакомые ему, что могло означать только одно — там она встречалась с другими…

Без надрыва и комментариев она бросила на стол пачку фотографий, коротко сказав:

— Можешь полюбоваться.

Он автоматически начал перебирать снимки. Она не торопила его.

Досье было внушительным, и на всех фотографиях его легкомысленная возлюбленная была запечатлена в объятиях или фривольных позах с разномастными партнерами, среди которых был и он. Особенно сразили его два последних снимка — на одном был он сам, в какой-то постыдной стойке, неуклюже обхватив ее и выпятив губы для поцелуя. На другом, мастерски сделанном примерно в таком же антураже, она обнималась с другим партнером, но эта разница была чудовищной насмешкой именно над ним, потому что юный любовник выглядел Аполлоном, а он — старым сладострастным сатиром. Для полноты эффекта жена предусмотрительно подала сначала фото с молодым партнером, а потом с ним самим… Пародия была настолько явной, что он застонал…

Эта удачная находка жены совсем добила его — какая там безумная, восторженная любовь, перст судьбы, он только один из многих, да еще, пожалуй, самый древний и жалкий среди этого обилия похотливых, на удивление породистых самцов!..

— Но, конечно же, у меня далеко не полный перечень этих господ, да и адресочков, я думаю, было куда больше — до тебя…

Он был настолько парализован увиденным и услышанным, что не сообразил потребовать у жены весь пакет и внимательно просмотреть только что предъявленный набор довольно пикантных подробностей — компромат, хоть и выглядел внушительно, при более тщательном изучении не выдержал бы критики, потому что был шит белыми нитками…

* * *

Все, за что бралась Калерия, делалось основательно. Она и тут потрудилась на славу — для человека, несведущего в тонкостях монтажа, картина была впечатляюще полной…

Она прекрасно понимала, что проворонила момент и сейчас очень рисковала, — расстановка сил была не в ее пользу, но, когда владеешь определенной информацией, умеешь ею пользоваться и подключаешь фантазию, стоит попытаться — при правильной игре все может получиться. Только бы не сорваться…

Итак, главные козыри брошены — пришла пора переходить в наступление…

— А тебе самому не кажется странным, что после Беллы у нас не было детей?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Придется кое-что вспомнить — только факты, и ничего более. Так вот, после Беллы, хотя я еще долгое время находилась в детородном возрасте, у меня больше не было ни одной беременности, хотя мой гинеколог всегда говорил, что я — абсолютно здорова и полноценна… значит, дело было не во мне…

— На что ты намекаешь?!

— Я не намекаю, а говорю вполне открытым текстом — неужели непонятно?

— Ты хочешь сказать, что дело — во мне?! Но это же — полная ерунда!

— Вообще-то, чтобы убедиться, что тебя водят за нос, можно позже, после появления младенца, сделать анализ ДНК, но мне сказали, что при этом никто не сможет дать стопроцентной гарантии… Кроме того, представь себе, что твое отцовство не подтвердится — в чем я нисколько не сомневаюсь, — сколько потом будет разговоров и смеха.

— Перестань настаивать на своем… чушь какая-то…

— Нет, дорогой мой, это — не чушь, а факт, и далеко не новый, поэтому признай его и перестань дергаться. Хоть вас и целая дюжина героев, рыльце-то в пушку, выходит, у всех, кроме тебя; только у тебя и есть этот беспроигрышный козырь — твое отцовство не просто наименее вероятно, оно — абсолютно ис-клю-че-но, в принципе — невозможно.

— Да почему ты так в этом уверена?!

— А тебе что, хотелось бы в этом усомниться и повесить на себя непонятно кем зачатого ребенка?.. Непонятно, в каком состоянии? Между прочим, ее мать, эта бывшая цыганская хористка, попыталась провернуть дельце, повесив грешок на Кравцова, молодого доцента с кафедры истфака, но он женат, с положением и разобрался — просто послал авантюристку подальше. Я его немного знаю и поэтому решилась задать ему пару вопросов, пока лежала в трансе наверху, — ну и гнусное ощущение, доложу тебе, копаться в такой грязи… могу дать номер его телефона, удостоверься в этом сам, если моего унижения тебе недостаточно…

На это предложение не последовало никакой реакции — полная прострация, и ей было неясно, все ли он фиксирует.

— Так соединять тебя с Кравцовым или нет?

Он отрицательно покачал головой — слава Богу, отказался выяснять, значит, соображает, «вернисаж» не окончательно добил его, хотя пока еще не вполне понятно, что в нем перевешивает. Кажется, он больше дергается по поводу собственного бесплодия, полный болван. До него никак не доходит, что она в очередной раз вытаскивает его, бросая спасательный круг, но, вместо того чтобы поскорее ухватиться за него, он, дубина стоеросовая, борется с ней, отстаивая свои мужские достоинства! Вечно ему все приходится разжевывать… что ж, придется подтолкнуть и на этот раз.

И тогда она продолжила ровным голосом, не забыв ни одного факта, не обвиняя его ни в чем, а как бы анализируя ситуацию, в которую он сам себя загнал…

— Думаю, что они попытаются прощупать каждого, с кем у девицы были постельные связи, — авось кого-нибудь и удастся захватить врасплох и подцепить.

— Как ты можешь…

— Мог — ты, а я — должна, как всегда, все спасти… И нечего сопротивляться, это — голые факты твоей биографии, которую ты вздумал создавать заново. Кстати, о биографиях, или, вернее, о корнях, о генетической стороне — из этого же пакета следует, что ее мать на учете в Институте Сербского, шизофреничка… отец — алкоголик со стажем, в прошлом году разбился в автокатастрофе — вел машину в основательном подпитии и не вписался в поворот. Вместе с ним погибла и молоденькая секретарша, его последняя любовница. Так что вполне достойная дщерь своих родителей…

Изложив эту часть, она тут же перешла к следующей…

— Чуть не забыла, вот, полюбуйся, письмо из деканата филфака, также пришло утренней почтой…

Он еще не успел переварить выданную устную информацию, как жена уже протягивала ему новую, напечатанную на машинке — чтобы прочесть ее, нужно было найти очки, а у него отшибло память — совершенно не помнил, куда мог их положить… Но они оказались не нужны — она сама тут же изложила содержание письма:

— Эдакое, знаешь ли, благодарственное письмо за твой интересный цикл лекций, но с небольшим разъяснением в конце — «в отсутствие бюджетных средств мы, к сожалению, не сможем возобновить с Вами нового договора на следующий курс, о котором раньше шла речь» — декан факультета, подпись — вероятно, ты догадываешься, в каком бешенстве пребывает факультетское начальство, если отсутствует даже формальное — с уважением.

Она внимательно смотрела на него, боясь переборщить, — мало ли что может случиться…

— Вообще говоря, вся эта история, с легкой подачи ее главной героини, обросла таким количеством омерзительных подробностей, что отличить действительные события от вымысла, или, вернее, от вранья, невозможно, не стоит даже разбираться, что правда, а что — нет… Чего стоят одни только детальные описания некоторых твоих размеров в разных состояниях, звуков и словечек, испускаемых тобой в недвусмысленных ситуациях. Может, мне повторить?

— Замолчи, — прохрипел он, слушать было невыносимо…

Он представил себе, как мальчишки и девчонки, возраста его дочери, острые на язычок, весело, без ограничений и тормозов потешаются над изложением и обсасыванием мельчайших подробностей их свиданий, а потом, дополненные их фантазией и соответствующим образом откомментированные, новости волнами расходятся дальше и дальше…

Теперь были понятны разные фразочки и намеки знакомых, типа: «Нам бы твой размах», или: «Я вот уже выдохся, в тираж вышел, а ты — все еще молодой орел», ну, а недавняя уж точно — «Затаился, нигде тебя не видно, наверное, скоро поразишь каким-нибудь новым изобильем…»

Вспомнив последнюю фразу, он содрогнулся, связав ее со своим последним опусом, который отнюдь не предназначался для широкой публики. В начале романа с Мариной они встретились на чьей-то даче, и она, увидев пианино, наиграла и впервые спела — даже голос у нее оказался приятным — его последний романс:

Не волнуйся, не плачь, не труди
Сил иссякших и сердца не мучай.
Ты жива, ты во мне, ты в груди.
Как опора, как друг и как случай.

Закружив в вальсе и доведя его до полного экстаза, она тут же потребовала немедленно сочинить и посвятить ей песню, еще лучше — романс, потому что знала — у него есть цикл романсов на собственные стихи.

Он постоянно грешил рифмоплетством, для души, не относясь к этой забаве слишком серьезно, с удовольствием принимал участие в разного рода капустниках и юморинах, легко выдавал эпиграммы — они были известны всей Москве. Жена в свое время собрала все его романсовые опусы, как он говорил, «намаранные в стиле клозетной поэзии», и издала сборник в Музгизе, после чего, к его полному удивлению, был такой ажиотаж, что альбом предложили переиздать — по многочисленным просьбам.

В тот раз он, сентиментальный старый дурень, не удержался — пуская пузыри восторга, распушив хвост и перья, на одном дыхании написал и тут же пропел ей экспромт, аккомпанируя себе:

Как вы прелестны,
           О, эти губки!
                  Как вы чудесны,
                             О, эти зубки!
О, эти юбки,
           О, эти складки
                  О, эти губки.
                             Как же вы сладки!
О, эти юбки
           Как же вы длинны!
                  О, эти грудки
                             Как вы невинны!
О, эти губки
           Мной захлебнитесь!
                  О, эти зубки
                             В меня вонзитесь!
О, эти сладости —
           Вас — изобилье!
                  Прежние радости
                             Все позабыл я!
Как они круглы.
           Как они нежны.
                  Как они смуглы
                             И безмятежны!
О, эти пуговки,
           О, эти юбки,
                  О, эти грудки…
                             О, эти губки…
О-О-О!!!

Конечно, именно отсюда это пошлое, дешевое «изобилье»…

И даже вполне невинный вопрос — «Какие новости?» — наверняка задавался не просто так, а с подтекстом, подразумевая новость номер один…


Как он отвратителен сам себе, как он вообще гадок и мерзок… Если бы можно было прекратить весь этот бред… отшвырнуть эту мерзкую, скользкую гадину от себя, сесть в машину, разогнаться и… все закончить — одним махом…

А может, достать что-нибудь у знакомых врачей? Да он даже не знает, что просить, кроме цианистого калия, больше и не слышал ни одного названия, а его уж точно — не достать… Как, вообще, люди добровольно уходят из жизни? Ведь должны же быть способы…

Ровный голос жены вывел его из лихорадочного оцепенения:

— Что сделано, то сделано — конец этой истории не равносилен концу света…

Она как будто читала его мысли…

— Пусть рожает, трагедии не будет. Увидишь, это аморальное существо не просто выживет, а весьма быстро утешится. Я более чем уверена, что кого-нибудь им все-таки удастся заарканить. Глупо думать, что ты — единственный запасной вариант прикрытия.

— Да мне-то что делать? Как мне жить со всем этим?

— Прежде всего, конечно же, не суетиться… Нужно мягко, но решительно дать семейке понять, что отцовство в твоем случае абсолютно исключено — из-за физиологических проблем. Как это сделать — надо подумать. А вой за сценой прекратится сам собой, автоматически, если ты не дашь затянуть себя в спектакль, поставленный двумя дешевыми авантюристками, старой и молодой…

— Опять ты со своей физиологией…

— И не вздумай больше оскорбляться по этому поводу! В этом — твое единственное спасение!

Пришлось проговорить все прямым текстом, пока до него дошло.


Да, жена, как всегда, лучше знала, что делать, даже в такой ситуации… как спасти, удушив своей помощью…

И, по привычке, прячась за ее умение решать все проблемы, он, измученный страхом перед будущим и раскаянием, не до конца понимая, что делает, уже ухватился за ее слова, перевалив на нее ответственность за принятие этого самого трудного в своей жизни решения… Что он при этом почувствовал? Ничего, никакого облегчения — он просто исчез, растворился сам в себе и в своем кошмаре, как всегда, сдался, уступил — предоставил ей право действовать так, как она считала нужным…

Он еще не знал, что вступает в новую полосу своей жизни, которая отныне пойдет не просто по инерции, а по инерции безнадежности. Единственный шанс, который мог бы оправданно изменить его жизнь, дать возможность самому влиять на нее, принимать решения и за все отвечать, был упущен…

Но кто может сосчитать, сколько упущенных шансов, неосуществленных желаний, разбитых надежд и нереализованных возможностей бороздит мировое пространство? И что было бы, если бы…

Да и нужен ли был ему этот шанс? Кто теперь это может знать? Каждый — сам — в ответе за свой выбор.

Он свой выбор сделал…

ГЛАВА 5

Калерия мгновенно почувствовала в нем перелом и с облегчением вздохнула — больше всего она боялась его непреклонности, решительности. Возможных потому, что она не была до конца уверена, как он воспримет свое будущее отцовство, ведь в его возрасте это — действительно шок, таких ударов он никогда не переносил, и она не знала определенно, что он может выкинуть.

Она хорошо помнила тот тяжелый эпизод из их жизни, когда он проходил через печатную травлю и полную изоляцию, — тогда только с ее помощью и с большим трудом ему удалось выскочить из депрессии, но в то время он был молод, в самом расцвете сил, да и удары не стоит сопоставлять — они качественно различны.

Ей было точно известно, что в каждом человеке имеются скрытые резервы и возможности, о которых он и сам не подозревает, они-то и проявляются в экстремальных ситуациях и полностью меняют жизнь, заводя иногда не туда, куда стоило бы…

Частично, и даже в очень значительной мере, она блефовала, и будь он менее расстроенным и подавленным, без труда смог бы заметить это… Чего стоило, например, набрать номер доцента Кравцова? Бедняга не только не имел отношения к их истории, но даже и не подозревал о существовании беременной девицы…

Да и массу другой информации перепроверить не составляло никакого труда, и замечательно, что он этого не сделал, иначе все могло бы пойти по непредсказуемому пути, поэтому нельзя было упускать время и давать ему передышку… Наоборот, нужно было напрячь все силы и внушить, что там ему — не место… для чего стоило сгустить краски и намалевать картину пострашней, чтобы максимально восстановить его против этой особы и полностью лишить возможности налепить дальнейших глупостей. Что она и сделала…

А далее следовало соблюсти меру и не перегибать палку, хотя и очень хотелось — уж больно нелегко дались ей на сей раз ее мифические сдержанность и хладнокровие. Поэтому пора было перейти к утешительной части и к плану, который она уже четко продумала.

— История, конечно, грязная, но далеко не уникальная, скорее даже — банальная, сам знаешь — бывают положения и похуже…

— Что же может быть хуже?

— Да тебе не хуже моего известно, что в жизни, к сожалению, частенько приходится преодолевать немало неприятного и тяжелого — несправедливость, предательство друзей, обман и интриги единомышленников, незаслуженную обиду, болезни и, что гораздо страшней, смерть родных и близких людей… согласись, что боль утраты и невозможность ничего исправить страшнее трепа за спиной.

— Да лучше сдохнуть самому, чем жить со всем этим…

— Перестань драматизировать, раньше надо было думать. Все забудется.

— Ты не понимаешь, такое — не забудется, на этот раз мне — крышка…

— Брось нагнетать. Тоже мне, катастрофа… Ты пережил настоящий ужас — смерть родителей… если помнишь, тебе это далось нелегко, но ты как-то постепенно приспособился к факту их смерти и научился с ним жить… А здесь никто умирать и не собирается, наоборот, все очень даже живы… а живые люди иногда совершают ошибки…

— Но это — не ошибка… это — грех, подлость…

— Подлость? И с чьей же, позвольте спросить, стороны?

— А тебе нужно расшифровывать? Изволь — со всех сторон, и с ее — так действовать, и с моей — ввязаться в эту историю…

— Нечего заниматься самоистязанием и примерять на себя маску классического опереточного злодея, в данной инсценировке таких претендентов — двенадцать, ты смешен, но не страшен, и твоя роль не главная.

— Но ведь будет ребенок… А вдруг…

— Никаких вдруг. Да, тебя пытаются запугать и навесить чужой грешок, но заметь — не только тебя… Это не что иное, как грубый и пошлый наезд, и сработал он почему-то только в твоем случае, все остальные не заглотнули наживку… Дай семейке от ворот поворот, сразу. Учти, зазеваешься — хомут тебе обеспечен.

— Даже если отец… и не я — как она будет жить дальше? Без средств, без помощи, сама — совсем еще ребенок… Господи, что я наделал, как я мог?!

— Прекрати рыдать… или, может, тебе ее так жаль, что ты совсем не прочь взвалить все на себя… готов даже продемонстрировать собственной дочери, да и всей Москве, колясочку с чужим вопящим младенцем? Готов жить в общей норе? Только представь себе эти картинки, а заодно и весь набор, который сюда прилагается, — очереди за молоком, мокрые пеленки, бессонные ночи, грязь, запахи, да не забудь к главному скандалу добавить и более мелкие, ежедневные, бытовые вульгарные разборки — вместе с зычным голосом, дешевыми сигаретами и таборными манерами безумной цыганки-тещи… Не дай им сделать из тебя дурака, не выставляй себя на всеобщее обозрение… если станешь посмешищем, можешь на меня больше не рассчитывать, выпутывайся сам.

— Но нельзя же ее бросить совсем… я так не могу — просто взять и отмахнуться…

— И не нужно отмахиваться, просто не суйся в дела, решить которые тебе не под силу. И вообще, предоставь-ка ты это дело мне, я уж точно сумею найти способ все уладить без скандала. В конце концов, всегда есть одно безотказное средство — материальная сторона, и здесь никаких сложностей не будет, я знаю, как такие вопросы решаются — давно на них собаку съела. Послушай меня и поверь: я уже немного отошла от первого шока и теперь думаю только о тебе и о семье, поэтому и готова все взять на себя. Да, я абсолютно убеждена, что смогу сделать все правильно, причем, сама, без твоего участия. Применю, как и раньше, «индивидуальный подход», а сей интерес, я думаю, заботит и утешит их больше всего остального, — Калерия передохнула, налила два бокала вина, отпила из своего бокала, а второй поставила перед ним. Он залпом выпил его.

Казалось, он отупел настолько, что снова перестал слышать ее… Да, блудить, конечно же, легче, чем расхлебывать. Она понимала, что взваливает на себя, ведь с таким грузом придется теперь жить не только ему, но и ей… Каждому в отдельности, и обоим — вместе. Что же теперь ждет их?..

Утешало то, что пройдет время и многое забудется, многое, но не все, тяжелые воспоминания, конечно, останутся, она знает это не из чужого опыта — сама в свое время проходила через кошмар принятия трудного, раздирающего душу решения, а позже пережила и нервный шок, но нашла в себе силы подняться.

Она ли не понимала, что он сейчас чувствует! Что ж, сам полез на рожон, нечего было начинать играть в игры, которые ему вообще не по зубам… На жену нет ни сил, ни времени, а тут распалился до того, что забыл о предосторожностях. Пусть теперь выслушает все, что у нее накипело…

За эти годы она прекрасно изучила его характер и знала, что его барские замашки не перешибить никакими эмоциональными вспышками. Он не только не умел преодолевать трудностей, его пугали даже самые незначительные проблемы, при всех его других достоинствах и талантах, он — ленив, безынициативен, самолюбив и трусоват. И при таком вялом багаже — чрезмерно самолюбив и фанатически упрям. Поэтому она и сыпала фактами ему в лицо, не пытаясь смягчать их неприглядной сути — не стоило прикрывать пошлость и грязь флером, пусть поймет, на что нарывался и во что вляпался. Чем примитивнее — тем доходчивее.

Сказано немало, и пока, кажется, она не переборщила — он молчал и не сопротивлялся…

Главным сейчас оставалось одно — не выпустить ситуацию из-под контроля, дать ему почувствовать, что она — его союзница и единственное спасение, и, судя по его пришибленному виду, ей снова это вполне удалось. Да, она интуитивно все правильно поняла и верно просчитала, как себя вести — не встала в позу оскорбленной добродетели и не толкнула его на необдуманный шаг. На карту ведь поставлено слишком многое — спасение его самого, их семьи, а для этого стоило забыть о себе, своих обидах — снова, как раньше, поставить стеклянную перегородку и все силы направить на то, чтобы действовать, действовать… Она сумеет выиграть эту схватку, ее стойкие шереметевские гены не должны подвести и на этот раз.

Неожиданно ей пришло в голову, что дожимать лучше этапами — пусть проведет бессонную ночь и еще больше раскиснет, тогда легче будет заставить его сделать последний шаг, который, по ее плану, должен поставить последнюю точку в этой истории.

Так что же у нее в активе? Он разбит, по всей видимости, поверил или, по крайней мере, ухватился-таки за ее версию и, кажется, на решительные действия уже не способен… Теперь нужно немного подождать, дать ему, а заодно и себе, небольшую передышку, что равносильно укреплению собственных позиций, ведь ясно — если он ничего не предпринял с ходу, то вряд ли найдет в себе силы сопротивляться и дальше… скорее всего, у него уже не хватит духу решиться на что-то непредсказуемое позже. Пусть побудет наедине с ушатом грязи, вываленным на него, и обдумает все эти дивные детали и перспективы… побольше помучается… А закончит она — завтра, выдав ему очередную порцию.

— Иди спать, ты же на себя не похож. Да и я устала.


После разговора Калерия поднялась в спальню. Все удалось лучше, чем можно было предположить, — она была на высоте, ни разу не сорвалась, стоит себя с этим поздравить. Но напряжение и усталость дали о себе знать — ее колотило, поднялась температура, начались острые боли в желудке, как всегда, приходящие во время стрессов — пришлось принимать аспирин и но-шпу.

Она долго не могла успокоиться и бродила из комнаты в комнату, стараясь не шуметь, автоматически ставя какие-то предметы на свои места. Белла уже вернулась и мирно спала в своей комнате… Лишь бы дочь случайно не узнала обо всем, ну, да это маловероятно — биологический факультет совсем в другом здании…

Отвлечься и успокоиться было непросто — перед глазами стояло его перекосившееся лицо, или, скорее, маска с остановившимися, потерянными глазами. Таким она его никогда не видела. А что, если…

Ей вдруг стало страшно за него, начались перебои в сердце, похолодели руки и ноги. Она медленно пошла к аптечке и, с трудом справившись с дыханием, трясущимися руками отмерила свою постоянную норму сердечных капель. Потом, немного отдышавшись, спустилась на первый этаж — стоило все же убедиться, что он найдет в себе силы и перенесет этот удар, обойдется без ее помощи и ничего непредвиденного больше не выкинет.

Дверь в кабинет была заперта изнутри, тогда она подошла совсем близко и, прислонив ухо к двери, прислушалась. Были слышны звуки его шагов, неясное бормотание, что-то упало, звякнуло, раздалось бульканье жидкости, потом послышался шум отодвигаемого кресла — и наступила тишина, изредка прерываемая вздохами…

Она знала, что у него в кабинете всегда стоит дорогой коньяк, он иногда позволял себе рюмку-другую во время работы, но сейчас, судя по продолжительности бульканья, доза была приличной… ну, да и ладно, это-то как раз вполне понятная реакция — теперь, точно, не стоит излишне волноваться… Чутье подсказало ей, что полный перелом уже произошел.

Немного успокоившись, она поднялась в спальню, приняла снотворное и заставила себя лечь — еще рано праздновать победу, пока ничего не закончилось, хотя и появилась некоторая уверенность в том, что она переломила бесконтрольный ход событий и пустила их в нужное русло. Предстояло запустить в действие последний этап плана, от успешного завершения которого зависело будущее всей семьи. Калерия подошла к окну и, раскрыв его настежь, вдохнула полной грудью.

— Господи, помоги мне продержаться еще немного, — шептала она в темноту за окном, — ведь сейчас все зависит только от меня… дай мне силы не сорваться, не повергай нас всех в бездну отчаянья…

Выговорившись и немного успокоившись, она решительно приказала себе не распускаться, ведь надеяться было не на кого — кто, кроме нее, способен отвести удар от семьи? Нытьем и словами тут не поможешь, того и гляди, сама станешь мишенью для издевательств… Нет уж, она справится с собой, у нее хватит сил и на бездарное балаганное представление, в которое ее затянул нашкодивший муж, и на то, чтобы обратить дешевый спектакль в проходной эпизод. Никто никогда не видел ее неуверенности в себе, никто и не должен знать того, что творится в ее душе сейчас… и не узнает… А на обычный бомондовский треп за спиной ей наплевать.

Ситуация не та, что была двадцать лет назад, когда она ушла от Андрея и ее добивали слухами, и даже не та, когда Загорского травили за исполнение авангардистской музыки в Финляндии, а завистники открыто ликовали. В их теперешнем положении никто из «приятелей и приятельниц» просто не осмелится осуждать вслух и доносить впрямую. Да кто и как станет проверять достоверность отцовства? Главное, чтобы пронесло сейчас, с ним, а позже она разберется и со всеми остальными…

ГЛАВА 6

Эту ночь он провел без сна, запершись в кабинете, который станет теперь его постоянным убежищем — здесь он будет проводить большую часть своего времени, никого не впуская.

Удар был слишком тяжелым и неожиданным… Но никто в этом не был виноват, кроме него самого, его глупой доверчивости — сам подставился.

Да, виноват только он, ведь все было так очевидно, да она и не скрывала от него, что статья была лишь предлогом для встречи, ловушкой… И он веселился, радуясь этой ловушке.

Что же произошло, почему он так легко стал игрушкой в ее руках? Как он мог, с его умением чувствовать и проникать в суть вещей, не заметить фальши, игры, ничего не понять в ней, почему не смог ничего себе объяснить? Чем же она так околдовала его?

Ее порывистая натура, открытость и непосредственность сбили его с толку — он решил, что человек с такими качествами не может притворяться… а уж разыгрывать роль влюбленной, заключив пари, — такое ему и в голову не приходило…

«Конечно, — думал он, — когда накатывает такая волна, чувства обнажаются до предела и кажется — под силу все, напрочь исчезают кажущиеся ранее непреодолимыми преграды, и человек начинает меняться под влиянием новых обстоятельств, доверившись чувствам. Доверчивый болван, безумец, верхогляд…»

Пытаясь разобраться и казня себя за все случившееся, он бессознательно искал причины, оправдывающие его затмение, но в глубине души понимал: дело не только в его доверчивости, он сам, по своей воле не захотел разрушать собственного восторга, блаженства и ради его продления был готов на все, даже на ложь и предательство… Быть рядом с ней, это — единственное желание сделало его безвольным, жалким слепцом… Ему было так хорошо рядом с ней, что он сознательно отмахивался от всех очевидных несовпадений и противоречий в их отношениях, от всех, даже явных, подвохов… Как же, кумир публики, овации, цветы, привык ко всеобщему поклонению и обожанию, женщины млеют от восторга, никто не устоит…

Но как можно было верить в искренность ее чувства, если вспомнить ее молодость, сияющую красоту?! Как он посмел замахнуться на сказочную роскошь цветения, счесть себя достойным? Да здесь все было предельно ясно с самого начала, и только сумасшедший мог не заметить этого вопиющего несоответствия… Ведь достаточно просто посмотреть на себя, потом на нее, а потом сопоставить эти портреты…

В помрачении рассудка он забыл обо всем, даже о законах природы, но Марина-то все видела и, разумеется, потешалась над ним, сравнивая его с молодыми воздыхателями…

Эта юная красота втянула его в события, к которым он не был готов. При первой же встрече она ослепила его, полностью завладела им, превратив в раба, — просто появившись мимолетным видением…

Неужели она в свои юные годы настолько цинична, что отдалась ему только для того, чтобы позабавить себя и свою компанию — из-за вульгарного пари? Пошла на такой шаг — веселясь и забавляясь, легко и бездумно? Но какая актриса — так натурально, с таким блеском столько времени играть роль… И он втянулся в игру, позволил безумию растоптать, уничтожить все моральные обязательства, всю его жизнь…

Так ему и надо — доверчивость, глупость и самомнение не остаются безнаказанными…

Нет ему прощения — выставил на позор собственную семью, обманув жену, доверие дочери. Бедная девочка, как она справится с таким ударом, как сможет, зная обо всем, жить дальше?! А как он теперь осмелится смотреть в глаза знакомым, тем, кто верил ему?! Выходить перед публикой на концертах, понимая, что всем все известно — теперь даже с любимой работой придется покончить…

Жизнь покатилась под откос — в одно мгновение… Ведь не ответь он тогда на записку, ничего бы этого не было… Погибельные глаза… Господи, коляска, младенец… Чей? А вдруг отец все-таки — он?! Хотя, скорее всего, жена права — это невозможно…

Что она с ним сделала… Что он со всеми сделал… И как все забыть…

* * *

Утром, проведя кошмарную ночь, она еле поднялась: голова трещала, болел желудок, ее продолжало лихорадить. Дочь уже уехала на занятия, а Феня отправилась в магазин. Приготовив себе жидкую овсяную кашу, Калерия через силу позавтракала и, взяв чашку с чаем, вышла в сад — подышать и подумать.

«Самым правильным сейчас будет — подождать, — решила она, — лучше и дальше не проявлять инициативы — пусть снова приползет сам…»

В том, что он приползет, она не сомневалась — он ведь понимает, что до конца еще ничего не решено, и эта неопределенность, при его слабом характере и сверхчувствительности, должна нервировать его. Залег, как в берлоге, не высовывает носа, интересно, насколько его хватит. Ну, ничего, ждать она умеет…

Он вышел только к вечеру. Ничего не подозревающая Феня привычно сидела в гостиной и, не отрываясь, смотрела телевизор. Увидев наконец появившегося необычно бледного и сгорбившегося главу семейства, она тут же засуетилась, задавая традиционные вопросы:

— Опять заработались, Сергей Петрович? Забыли о здоровье? Себя не бережете… А не пора ли накрывать на стол?

Калерия остановила ее, сказав, что обойдется без нее. Дочь еще не вернулась с занятий — последнее время она совсем отдалилась и раньше двенадцати домой не заявлялась. Подходящий момент все закончить, до ее прихода оставалось не более двух часов.

— Поужинай, сегодня у нас чудесный балык. Можно и рюмочку пропустить под такую рыбку.

Она поставила перед ним тарелку с ужином и налила рюмку водки. Он сделал все, что ему велели, — выпил, долго и безучастно жевал, а потом безжизненно сказал:

— Как я вынесу все это? Начнутся косые взгляды, расспросы…

— Ну и что? Мы же не в джунглях живем.

— А что же объяснять, если спросят?

«Все, он спекся, — подумала она, — теперь самое время начинать дожимать — не спеша, понемногу…»

Разливая по чашкам свежезаваренный чай, она решила сменить тональность и осторожно продолжила:

— Сейчас никому ничего не нужно объяснять. Нужно на время затаиться, никуда не выезжать. Подходить к телефону тебе вовсе незачем, трубку буду брать только я. Нужно запретить Фене кидаться к телефону, на сплетни ведь особого ума не надо, все тут же и поймет и где-нибудь наговорит лишнего.

— А слухи? Что делать с ними?

— А ничего и не надо делать… Конечно, они уже поползли, и думаю, ползут давно, с самого начала твоего завихрения, но тут уж ничего не попишешь — придется смириться. Ну и пусть их ползут… От кого мы зависим? Кому принадлежим? Только самим себе… Не стоит никому ничего объяснять, никого ни в чем переубеждать…

— Но что-то же нужно делать…

— Нужно, и мы уже начали…

— Что-то я не пойму…

— Прежде всего, запомни — когда обстоятельства против, нужно уметь не высовываться, а научиться держать паузу, вот мы и держим ее. В лицо ведь никто не осмелится ничего спросить, а за глаза пусть болтают что угодно. Мы же не многое знаем из того, что говорили о нас за нашей спиной раньше, так почему же нас должно волновать то, что будут говорить теперь?

— Потому что теперь для этого есть все основания…

— Глупости… Да хотя бы и так, ну и что из того? И вообще, много ли ты знаешь известных людей, которых не коснулись бы всевозможные сплетни и домыслы? Почему мы должны быть исключением? Уясни себе одну истину — если бы на твоем месте был печник дядя Вася или наш столяр Генрих, никто бы об этом никогда и не заговорил — при всех основаниях… И сейчас все будет зависеть от твоего внутреннего настроя и нашей общей выдержки.

— Легко сказать — держать паузу, а как это сделать?..

— Сделать не так уж и трудно. Все ведь примитивно просто и абсолютно понятно — чтобы пересуды не мешали жить, не нужно в них вникать, их следует полностью игнорировать.

— Представляю, как мне сейчас перемывают кости…

— Не представляй. Сам знаешь — со временем все забудется и появится новая волнующая тема… Помнишь, как трепали Доронину, академика Семенова, жену историка Сорокко, Галустяна? А кому они интересны сейчас? Не надо слишком убиваться и казнить себя, все это — временные трудности, мелкие неприятности… да и некому пенять — сам же и подвел себя под монастырь… Ладно, будем надеяться, что со временем и это пройдет, забудется… А тебе давно пора остановиться…

— Что ты имеешь в виду?

— Пора позабыть о флиртах и интрижках на стороне… зря думаешь, что перехитрил меня и тебе удалось скрыть все свои жалкие амуры с Матильдами, Риммами, Элен и прочими калифшами на час… Давно пора научиться из всего вовремя извлекать уроки.

Она внутренне напряглась, переходя к кульминации — ничто не выдало ее волнения, и ей удалось будничным тоном небрежно произнести:

— Думаю, лучшим выходом из всей этой пошлости будет короткий звонок и…

Он подскочил как ужаленный и не дал ей договорить:

— Пожалуйста, только не это, я не смогу звонить, говорить с ней, я не выдержу ее голоса, слез…

— Тогда… напиши письмо…

— Письмо?! О чем… что писать?

Трус, опять, как всегда, — любовь к себе пересиливает; не может напрячься и быстро все закончить, канючит и извивается… снова придется подтолкнуть.

— Напиши — в любой форме, но ясно дай понять, что к случившемуся — по вполне понятным причинам — ты не можешь иметь никакого отношения, и, кроме этого, четко разъясни, что продолжения не последует…

— Да не смогу я, — простонал он, опять впадая в прострацию.

— Сможешь. Если возникнут трудности в разъяснении вполне понятных причин, я помогу тебе. Или хочешь — продиктую весь текст? Я готова…

— Не надо… я сам…

— Да, именно так — напиши письмо… я могу его отправить… Встречаться с ними тебе совершенно бессмысленно, ведь наверняка они будут ходить в паре — чего доброго, еще и накинутся, там ведь всякое возможно…

* * *

Он не помнил, как оказался один. Все, что жена предлагала, являлось вполне реальным планом, по которому можно было как-то действовать, а не сидеть истуканом. Можно было действовать, отгоняя от себя все человеческое, но жить так было страшно, невыносимо… Он сжался в комок и, уткнувшись в колени, закрыл глаза. Как избавиться от внутренней боли, от ощущения полной катастрофы всей жизни?

Он еще не знал, что навсегда избавиться от боли воспоминаний не сможет, что тоска вместе с угрызениями совести войдет в его мысли, будет преследовать даже во сне, раздавит его… Не помогут ни постепенно собранные мудрые — свои и чужие — мысли, не утешит ни дочь, ни семья, ни работа, не спасет внушение, не поддержит лечение — все будет заведомо безнадежным. Свою боль и тоску он сможет лишь загнать вглубь, придавить, но не забыть, не умертвить, не вырвать их из себя — не получится, они расползутся, как метастазы, навсегда отравят, искромсают душу, разбудят бессонницу, приведут к утешительной бутылке, к депрессии…

Но это будет позже, а сейчас, утопая в своем одиноком ужасе, он пытался сосредоточиться на конкретном задании, которое следовало исполнить. Сидя над чистым листом бумаги, Загорский тупо и напряженно разглядывал его, ничего перед собой не видя…

Ему хотелось одного — забыться, хоть ненадолго затушить свою боль… любым способом… скорее — выпить…

В шкафу оставалась вторая бутылка Камю — первую он опустошил вчера. В безуспешной попытке распечатать спасительное средство задрожали руки, и от нетерпения он чуть было не выронил бутылку. Наконец, справившись с ней, он сделал несколько первых глотков прямо из горлышка — сразу стало немного легче. Через полчаса осталось не больше половины содержимого.

В голове прояснилось, появились какие-то мысли… Он должен отказаться от нее и от всего, что с ней связано. Нужно уничтожить эту свою зависимость, свой позор, свое несчастье… Сегодня же… нет, сейчас, сию минуту…

Но ведь у него еще есть возможность не быть последним подлецом — стоит лишь выскользнуть из жениных цепких рук и закрыть за собой дверь…

Закрыть — не трудно. А что дальше? А дальше будет именно то, что так образно обрисовала жена — вселенский позор, всеобщее осмеяние и полная собственная катастрофа… Нет, ничего из этой затеи не выйдет…

А как же она?! Если он затаится и подло и безжалостно закончит их отношения — перенесет ли она все одна? Как она выйдет из всего этого? Как сможет день за днем тянуть свою ношу? Ведь она так молода… Хотя, наверное, именно в этом ее сила, в молодости ведь все легче воспринимается и переживается… да еще и в ее красоте — этот дар ее обязательно вывезет, ей будет не так уж трудно устроить свою дальнейшую жизнь…

«Господи, прости меня и отпусти ей… Пусть она окажется сильнее меня и сможет пережить трудное время без больших страданий… Жена совершенно права… письмо…»

И, почти не понимая, что делает, он начал писать, строка за строкой, что-то лихорадочно вычеркивая, добавляя, переставляя местами…

К утру, покончив с бутылкой и с последними возможностями для отступления, он встал из-за стола и взял в руки исписанный, без подписи, лист… Пробежав глазами написанное, он с минуту помедлил, потом решительно дописал последнее слово: «Прости!»

Он совершенно не сомневался в том, что она правильно поймет его: последнее «Прости!» одновременно означало — «Прощай!».

В полном бессилии он прошел в библиотеку и положил лист на стол. Затем вернулся в кабинет, запер дверь изнутри и лег на диван. Пусть теперь жена решает, что с этим делать…

* * *

Спустившись утром и зайдя в библиотеку, Калерия увидела на столе исписанный лист без подписи и взяла его в руки. Это были стихи без назван