Весенняя лихорадка [Джон О'Хара] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ДЖОН О'ХАРА Весенняя лихорадка

1

«С 16 декабря ко всем официальным наименованиям коммутаторов в Нью-Йорке будут добавлены отличительные цифры. Например: ГАновер станет ГАновер-2».

(Из объявления Нью-Йоркской телефонной компании,

8 декабря 1930 г.)
В то воскресное майское утро девушка, которой вскоре предстояло стать причиной сенсации в Нью-Йорке, проснулась после бурно проведенной ночи слишком рано. Мгновенно очнувшись от сна, она погрузилась в отчаяние. Такого рода отчаяние ей доводилось испытывать, пожалуй, уже две тысячи раз, а дней в году триста шестьдесят пять. Обычно причиной тому было раскаяние, притом двойное: она знала — следующий ее поступок будет ничуть не лучше. Конкретные причины этих минут ужаса и одиночества не всегда заключались в словах или поступках. В этом году она сделала значительный шаг вперед. Настолько значительный, что понимала: в том, что она делала или говорила вчера ночью, не было ничего особенного. Поведение в ту или иную ночь, которое приводило ее в отчаяние на следующий день, зачастую бывало дурным, но все же не настолько скверным, чтобы так расстраиваться. Девушка понимала, пусть лишь смутно и только после того как подавляла привычку врать себе, что отчаяние тоже стало привычкой. От изначального отчаяния она отошла далеко, потому что научилась игнорировать его основную причину. У отчаяния, которое преследовало ее всю жизнь, существовала единственная причина.

Но девушка уже несколько лет приучала себя не думать о ней в надежде отогнать от себя воспоминание об этой причине, отвлечься от нее. Поэтому наступало утро, иногда перевалившее на вторую половину дня, когда она просыпалась и начинала думать, что же такого натворила, прежде чем лечь спать, раз сегодня ее охватывает такой ужас. Принималась вспоминать, в какую-то долю секунды думала: «Ага, вспомнила», — и на этом воспоминании о несомненно дурном поступке выстраивала объяснение. А затем следовал период мысленных проклятий и криков, нашептывания непристойных самообвинений. Она честила себя всеми известными ей бранными словами. Шептала и шептала ругательства, которые мужчины бросают в лицо мужчинам, разжигая в себе желание убить. Постепенно это изнуряло ее физически, и она приходила в состояние слабого вызова — однако не настолько слабого, чтобы он казался слабым кому-то со стороны. Для всех она представляла собой вызов; но, на ее взгляд, это было лишь дурное поведение. Она просто дурно себя вела.

Прежде всего нужно было встать и одеться. В это воскресное утро девушка сделала то, что проделывала часто, получая от этого легкое удовольствие. Завязка пижамных брюк, которые были на ней, развязалась ночью, она спустила их и засмеялась. Произнесла мысленно: «Интересно, где он».

Девушка поднялась с кровати, запахивая пижаму. Она нетвердо держалась на ногах после выпитого накануне, но обошла всю квартиру и не нашла его. Квартира оказалась большой. Там была просторная комната с роялем, множеством массивной мебели, в одном углу возле книжного шкафа висело много увеличенных фотографий мужчин и женщин, мальчиков и девочек, сидящих верхом или стоящих возле оседланных лошадей. Была фотография девочки в тележке для двоих, запряженной легкоупряжной лошадью, но, если присмотреться, был виден повод, который, очевидно, держал не попавший в объектив конюх. В рамках фотографий красовалось несколько синих призовых лент с сельской ярмарки в Коннектикуте. Были фотографии яхт. Присмотрись девушка внимательнее, она бы поняла, что это одна и та же яхта, принадлежащая яхтклубу «Саунд-Интер». На одной фотографии была гоночная восьмерка с гребцами; на другой — изображение только одного гребца, работающего веслом. Девушка разглядела ее пристально. У гребца была короткая стрижка, короткие, толстые шерстяные носки, хлопчатобумажная рубашка на трех пуговицах с маленькой буквой на левой стороне груди, на трусах выступала выпуклость от плавок и того, что под ними. Девушку удивило, что он повесил фотографию там, где ее могли видеть его подрастающие дочери. «Но они не узнают его здесь, если им не скажут, кто это».

Далее находилась столовая, чуть поменьше первой комнаты, вызвавшая у девушки мысль о густо политом соусом мясе. Затем четыре спальни, не считая той, где спала она. Две принадлежал и девочкам, третья служанке, четвертая хозяйке. В этой комнате девушка задержалась.

Она раскрыла чуланы, осмотрела одежду. Взглянула на аккуратно застеленную кровать. Понюхала флаконы на туалетном столике, потом раскрыла еще один чулан. Первым делом увидела норковое манто, все остальное не привлекло ее внимания.

Девушка вернулась в его комнату и отыскала свои вещи — туфли, чулки, трусики, вечернее платье. «Нет, надевать его нельзя. Невозможно показываться в таком виде. Нельзя выходить среди дня в вечернем платье и пальто». Вечернее пальто, точнее, накидка, лежало аккуратно сложенным в кресле. Однако, взглянув еще раз на вечернее платье, девушка яснее вспомнила предыдущую ночь. Оно было разорвано спереди до самой талии. «Сукин сын». Швырнула платье на пол одного из его чуланов и сняла пижаму — его пижаму. Приняла душ, неторопливо вытерлась несколькими полотенцами, бросила их на пол ванной, затем взяла его зубную щетку и подставила под горячую воду. Вода была очень горячей, девушка подумала, что щетку надо стерилизовать. Эта мысль вызвала у нее смех: «Ложусь с ним в постель, рискую подцепить что угодно, а зубную щетку стерилизую». Почистила зубы, прополоскала рот эликсиром, развела фруктовую соль и с удовольствием выпила. Настроение начинало улучшаться. Отчаяние проходило. Теперь она знала, что за дурной поступок совершит, и была этим довольна. Ей не терпелось совершить его.

Девушка надела трусики и чулки, обулась, причесалась и навела макияж. Косметики использовала немного. Открыла дверцу чулана, пошарила в карманах его вечерней одежды, но того, что нужно, не нашла. То, что ей было нужно — сигареты — нашла в портсигаре в верхнем ящике комода. Закурила и пошла в кухню. На кухонном столе лежал конверт, который она не заметила при обходе квартиры. На конверте было написано карандашом с наклоном в левую сторону: «Глории».

Она открыла некрепко приклеенный клапан, достала из конверта три двадцатидолларовые купюры и записку: «Глория — это за вечернее платье. Мне нужно ехать за город. Позвоню во вторник или в среду. У.».

— Будто сама не знаю, — произнесла она вслух.

Теперь Глория двигалась немного быстрее. В одном из чуланов у девочек обнаружила две почти одинаковые шляпки из черного фетра. Надела одну. «Девочка подумает, что взяла другую за город и потеряла». Она понимала, что в туфлях, чулках, трусиках и черной шляпке представляет собой комичное зрелище. «Но мы это скоро исправим». Вернулась в комнату хозяйки, вынула из чулана норковое манто и надела его. Затем пошла в его комнату и сунула шестьдесят долларов в свою маленькую, украшенную хрусталем вечернюю сумочку. Все было в порядке.

Выходя из квартиры, Глория остановилась в передней и посмотрелась в высокое зеркало. Собственный вид ее позабавил: «Не будь сейчас весна, было бы просто классно. Но ничего, сойдет».

Глория забавлялась, спускаясь в лифте. Лифтер был некрасивым, но молодым, рослым, видимо, немцем. Ее развлекала мысль о том, какое выражение приняло бы его лицо, распахни она полы верхней одежды.

— Вызвать вам такси, мисс? — спросил он, чуть обернувшись.

— Да, пожалуйста, — ответила Глория.

Лифтер ее не припомнит, если кто-нибудь попросит описать ее внешность. Вспомнит как привлекательную, производящую впечатление привлекательной, но толкового описания дать не сможет. Припомнит только, что на ней было норковое манто, а те, кому потребуется описание ее внешности, уже будут об этом знать. Если кто-то попросит лифтера описать ее, манто будет единственной причиной. Вечером, когда она появилась в этом доме, лифтер был пожилым, не снимавшим в лифте форменную фуражку. Она запомнила эту фуражку. Так что этот молодой человек не удивился, увидев ее в норковом манто, а не в бархатном пальто, в котором она входила. Ну конечно! Небось он даже не знал, из какой квартиры она вышла.

Глория подождала, пока лифтер выйдет в большие железные застекленные двери дома, и наблюдала, как он поднял палец, останавливая такси. Чаевых за эту мелкую услугу решила не давать — из-за них он ее запомнит — и села в такси на заднее сиденье в дальний угол, где была не видна ему.

— Куда ехать, мэм? — спросил водитель.

— Вашингтон-сквер. Скажу, где остановиться.

Она скажет ему, чтобы подъехал к одному из жилых домов, расплатится, войдет и спросит вымышленного человека, даст время таксисту уехать. Потом выйдет и возьмет другое такси до Хорейшо-стрит. Нанесет неожиданный визит Эдди. Он разозлится, потому что, видимо, у него девушка: воскресное утро. Настроение у нее хорошее; выйдя из такси, она пойдет в бар Джека и купит кварту шотландского для Эдди и его подружки. На углу Мэдисон-авеню водитель едва не сбил мужчину с девушкой, мужчина стал ругаться, водитель ответил тем же.

— Еще слово, и наплюй им в рожи, — крикнула водителю Глория.

В этом же районе другая девушка сидела в конце длинного обеденного стола. Курила, читала газету, время от времени клала сигарету в пепельницу и свободной рукой потирала короткие влажные волосы на затылке. Остальные волосы были сухими, но сзади было видно, где кончалась купальная шапочка. Девушка тормошила волосы, пытаясь высушить их, потом вытирала пальцы о плечо халата, затем они скользили вниз и останавливались на груди, немного заходя под мышку. Потом ей приходилось переворачивать страницу газеты, она снова брала сигарету и держала ее, пока огонек не начинал обжигать пальцы. Она клала сигарету в пепельницу и опять принималась тормошить волосы на затылке.

Вскоре девушка поднялась и вышла из комнаты. Когда возвратилась, на ней были только лифчик и трусики. Не подходя к столу, она оперлась коленом на стул и стала смотреть в большое, во всю ширину комнаты, окно. Раздался звонок, и девушка пошла на кухню.

— Алло… Пожалуйста, попросите его подняться.

Девушка торопливо направилась в спальню и вышла, надевая кашемировый свитер, на ней были твидовая юбка, светлые шерстяные чулки и спортивные ботинки с длинными, слегка шлепающими языками. Раздался еще звонок, и она пошла к двери.

— Привет. Привет, привет, привет. Как себя чувствует мисс Стэннард?

— Здравствуй, Джимми, — сказала девушка, закрывая за ним дверь.

Джимми тут же обнял ее и поцеловал.

— М-м-м. Никакой реакции, — заметил он. Бросил шляпу в кресло и сел раньше девушки. Жестом предложил ей сигарету, она покачала головой в знак отказа.

— Кофе? — спросила девушка.

— Да, выпью, если он хороший.

— Я приготовила его и выпила две чашки. Пить, во всяком случае, можно.

— А, но варила его ты. Сомневаюсь, что ты выплеснула бы кофе, приготовленный собственноручно.

— Будешь пить или нет?

— Самую малость. Чашечку горячего яванского для джентльмена в синем костюме.

— Кстати, почему в синем? Ты взял машину у Как-его-там? Я думала, мы поедем за город.

Девушка осмотрела свою одежду, потом его. На Джимми были синий саржевый костюм, накрахмаленный белый воротничок и черные туфли.

— Ты что, получил работу на Уолл-стрит после того, как мы виделись в последний раз?

— Нет. Это ответ на оба вопроса. Я не взял машину ни у Как-его-там, ни у Нормана Гудмена. Ты познакомилась с ним в тот вечер, когда мы были у Майкла, и называла его Норман. А что до работы на Уолл-стрит, даже отвечать не буду. Норман позвонил мне вчера вечером, сказал, что ему нужно везти отца на обрезание или что-то такое.

— Его отец раввин?

— Да не будь ты такой… нет, дорогая. Его отец не раввин, а насчет обрезания я выдумал.

— И что мы будем делать? Насколько понимаю, ты не взял машину у кого-то другого. Такой прекрасный день для поездки за город.

— Я при деньгах. Думал, мы пойдем на Плазу, позавтракаем, но, вижу, ты уже завтракала. Мне поручили написать материал о проповеди, а в такой прекрасный день следует писать о протестантской. Не знаю, зачем вообще мне дают такие задания. Проповеди читают в редакции, и я просто хожу в эту треклятую церковь, а потом возвращаюсь в редакцию и копирую эту проповедь или вклеиваю ее. Остается только написать первый абзац, примерно такой: «Эта депрессия пробудила веру американского народа, как говорит преподобный миротворец Джон Мерриуэзер, приходской священник методистской епископальной церкви Святого Патрика». И так далее. Можно сливок?

— Кажется, я выпила все сливки. Молоко подойдет?

— Черт возьми, Изабелла, у тебя шикарная фигура. Походи еще. Подойди к окну.

— Нет. — Она села. — Что же ты думаешь предпринять?

— Мы не пойдем на Плазу? Хотя я и при деньгах?

— С чего ты разбогател?

— Продал кое-что «Нью-Йоркеру».

— О, правда? Что же?

— Знаешь, примерно месяц назад я был по заданию редакции возле мавзолея генерала Гранта[1] и обнаружил на той стороне реки колонию приспособленных для жилья лодок. Люди живут на этих лодках всю зиму. У них есть газ, электричество, радио, зимой лодки стоят на сваях, деревянных сваях. Весной они нанимают буксир, чтобы оттащил их к Рокуэю или в другое похожее место, и живут там все лето. Я подумал, что из этого выйдет хороший материал для рубрики «О чем говорит весь город», поэтому разузнал все о той колонии и отослал материал, а вчера получил чек на тридцать шесть долларов, пришедшийся очень кстати. Там хотят, чтобы я еще писал для них.

— И ты будешь писать, так ведь?

— Пожалуй. Само собой, много не смогу, потому что, хочешь — верь, хочешь — нет, у меня роман и постоянная работа.

— Как движется роман?

— Как Санта Клаус. А ты знаешь о Санта Клаусе.

— Пожалуй, я тебя оставлю.

— Навсегда?

— Еще несколько таких штучек, и да, навсегда. Такой превосходный день для поездки за город. — Изабелла поднялась и встала у окна. — Посмотри на этих людей. Я готова постоянно наблюдать за ними.

— На каких людей? Не хочется подниматься и смотреть. Расскажи о них.

— Это голубятники. Они по воскресеньям весь день торчат на крыше, гоняют голубей. Наша служанка сказала, что у человека есть стая, ну скажем, из восемнадцати голубей, и он гоняет их в надежде, что когда они вернутся, их будет девятнадцать или двадцать. Один-два голубя из другой стаи сбиваются с толку, присоединяются к чужой, и у этого человека птиц становится больше. Строго говоря, это не воровство.

— Так ты не хочешь позавтракать на Плазе?

— Я уже завтракала, и, готова биться об заклад, ты тоже.

— Скромно, как всегда. Апельсиновый сок, гренок с мармеладом, кофе. А я думал, мы возьмем почки и прочее, омлет, жареную картошку. Как англичане. Но если не хочешь, не пойдем. Я думал, это будет развлечением, по крайней мере разнообразием.

— Как-нибудь в другой раз. Но если настаиваешь, я оденусь и мы потратим твои деньги каким-нибудь другим образом.

— Я помню, что задолжал тебе десять долларов.

— Их потратим в первую очередь. Ну, я иду одеваться.

Джимми взял несколько листов газеты.

— «Таймс»! — воскликнул он. — Там ты никогда не увидишь моих материалов. Что это значит?

Но Изабелла закрыла дверь спальни. Через десять минут появилась снова.

— М-м. Изящно. Элегантно…

— Нравится?

— Лучшего платья в жизни не видел. И шляпки тоже. Красивая. На мой взгляд, дамские шляпки в этом году лучше, чем когда бы то ни было. Они совершенно очаровательные. По-моему, это каким-то образом связано с тем, как женщины причесывают волосы.

— А по-моему, это целиком и полностью связано с тем, как они их причесывают. Мои волосы все еще влажные, выглядят ужасно, и это твоя вина. Я бы не стала принимать душ, если бы знала, что за город не поедем. Приняла бы ванну, и волосы остались бы сухими. Напомни, чтобы я остановилась у аптеки…

— Дорогая, я очень рад!

— …и купила приличную купальную шапочку. Джимми, перед уходом хочу сказать тебе снова, в последний раз, чтобы ты перестал так со мной разговаривать. Я не твоя любовница, не уличная девка и не привыкла, чтобы со мной так разговаривали. Это не смешно, и никто больше не разговаривает со мной таким образом. Ты разговариваешь так с женщинами в редакции? Даже если да, уверена, им это не всегда нравится. Ты не можешь восхищаться моим платьем, не касаясь особенностей моей фигуры, и…

— А что тут такого? Ведь платье для того и предназначено, чтобы подчеркивать достоинства фигуры. Почему оно хорошо на тебе смотрится? Потому что у тебя отличные груди и все прочее. Почему, черт возьми, мне нельзя говорить об этом?

— Думаю, тебе лучше уйти.

Изабелла сняла шляпку и села.

— Ладно, уйду.

Джимми взял шляпу и, грузно ступая, пошел по короткому коридору к двери. Но не открыл ее. Взялся за дверную ручку, потом повернулся и пошел обратно.

— Я ничего не говорила, — сказала Изабелла.

— Знаю. И не делала никаких жестов. Знаю. Ты знаешь, что я не мог выйти ни из этой двери, ни из этих окон. Простишь меня?

— То же самое произойдет снова, таким же образом, по той же причине. А потом ты вернешься, попросишь простить тебя, и я прощу. И всякий раз при этом, Джимми, я ненавижу себя. Не потому, что прощаю тебя, а потому, что терпеть не могу эти слова. Терпеть не могу, когда со мной разговаривают таким образом. Я знаю, знаю — ты так со мной разговариваешь только потому, что я отношусь к тем девушкам, с которыми ты разговариваешь именно так, и сознание этого мне ненавистно.

— Дорогая, это неправда. Ни к кому ты не относишься. И неужели не поверишь мне, если я скажу тебе, что говорил так часто? Что бы мы ни делали, всякий раз, когда вижу тебя такой утром, днем, среди других людей, я не могу поверить, что ты моя девушка. Или была моей. А ты так красива в этом платье и шляпке. Извини, что я такой.

— Ты не стал бы разговаривать так с Либ. Или с Кэролайн.

— Я бы вообще не стал с ними разговаривать. Не хочу раздражаться. Пошли, пока я опять не ляпнул чего-то такого.

— Хорошо. Поцелуй меня. Некрепко.

Изабелла протянула руку, Джимми вытащил ее из кресла и притянул к себе.

— Я должен крепко поцеловать тебя. Целовать тебя некрепко? Невозможно.

Он засмеялся.

— Не так уж невозможно, — сказала Изабелла. — Всему свое время.

И тоже засмеялась.

— Теперь я не хочу идти, — сказал Джимми.

— Мы идем. Посмотрю, взяла ли ключ. — Порылась в сумочке. — Да, взяла. Губную помаду, Джимми. Я сейчас. Дай мне свой платок. Ну, все.

Джимми распахнул перед ней дверь и взмахнул свободной рукой так, словно хотел шлепнуть Изабеллу по заду, но не коснулся ее. Изабелла вызвала лифт, он со скрипом и ворчанием спустился, дверь открылась.

— Доброе утро, мисс Стэннард, — сказал лифтер.

— Доброе утро, — ответила она.

Они вошли, кабина начала спускаться, но остановилась на следующем этаже, вошли мужчина и женщина. Оба были одного роста, поэтому мужчина казался ниже.

— Доброе утро, мистер Фарли, миссис Фарли, — сказал лифтер.

— Доброе утро, — ответили те.

Пассажиры не смотрели друг на друга, их взгляды были обращены на плечи лифтера. Все молчали, пока лифт не достиг первого этажа, тут Изабелла улыбнулась и позволила миссис Фарли выйти первой, затем вышла сама, потом Фарли повел подбородком в сторону открытой двери, указав Джимми глазами, что ему следует выйти первым, и был явно удивлен, когда Джимми так и сделал. Но Фарли обогнали их по пути к двери, и швейцар уже держал распахнутой большую дверцу их машины. Двигатель машины, четырехместного «паккарда» с откидным верхом, заработал, словно с каким-то властным вызовом, звук слегка походил на бульканье лодочного мотора в воде.

— Подумать только, мы ходим пешком, а такая дрянь, как эти люди, разъезжает в шикарных машинах. Ничего, скоро все переменится, все переменится. Думаю, ты знаешь, кто позавчера громче всех шумел на Юнион-сквер[2].

— Думаю, что знаю, — сказала Изабелла. — Мне что-то не нравится твой тон.

Но Джимми стал насвистывать, а потом напевать: «Я хочу вернуться вновь в Манхэттен, в этот милый сердцу грязный город».

На Мэдисон-авеню их едва не сбило огромное такси «парамаунт». Джимми обругал водителя, тот ответил: «Еще слово, и я наплюю вам в рожи». Изабелла и Джимми отчетливо слышали, как единственная пассажирка, девушка в меховом манто, крикнула водителю: «Еще слово, и наплюй им в рожи». Такси проехало на красный свет и понеслось в южную сторону.

— Милая девушка, — сказала Изабелла. — Ты ее знаешь?

— Откуда мне ее знать? Она явно живет где-то здесь. В центре, в Гринвич-Виллидже, мы так не разговариваем.

— Да, конечно, только, позволь заметить, такси едет в центр и притом очень быстро.

— Ладно, позволяю. А потом та гнусная парочка в лифте. Мистер Принстонец в очках и с супругой. Держу пари, они сейчас дерутся в этой красивой большой тачке. Предпочитаю знаться с девушкой, которая кричит из такси «Наплюй им в рожи», чем с двумя вежливыми людьми, которым не терпится остаться в одиночестве, чтобы вцепиться друг другу в горло.

— Вот в этом разница между мной и тобой. Я предпочитаю жить в этой части города, где люди хотя бы…

— Я ничего не говорил о жизни по соседству с ними. Только сказал, что лучше знаться с такой девушкой — той девушкой, — чем с этой публикой. Вот и все.

— Все равно я остаюсь при своем мнении. Я предпочитаю знаться с этим человеком и его женой. Собственно говоря, я случайно узнала, кто эти люди. Он архитектор.

— Мне плевать, кто они, но не плевать, кто эта девушка.

— Девица, надевающая норковое манто в такой день. Дешевка.

— Ну, раз у нее норковое манто, должно быть, ей неплохо жилось. — Помолчав несколько секунд, Джимми продолжал: — Знаешь, о чем я думаю, а? Нет, не знаешь. Но я бы хотел сказать, если пообещаешь не злиться… Я подумал о том, какое сильное сексуальное влечение существует между нами, иначе зачем мы продолжаем видеться, хотя постоянно ссоримся?

— Мы ссоримся только по одной причине — из-за твоей манеры разговаривать со мной.

Джимми ничего не ответил, и они молча прошли несколько кварталов.

Когда наступало воскресное утро, Пол Фарли не любил оставаться наедине с женой, а Нэнси Фарли не любила оставаться наедине с Полом. Они были католиками и поженились в четвертое лето после войны, но по досье в газетах, не глядя на их имена, невозможно было догадаться, что бракосочетание состоялось в церкви Святого Винсета Феррера. О Поле говорилось: «Учился в лоренсвиллской школе и в Принстоне, служил за океаном в звании второго лейтенанта в пулеметной роте 27-й дивизии. Член Ассоциации бывших членов первой роты, Принстонского клуба и теннисного клуба». О Нэнси говорилось: «Мисс Макбрайд, член юношеской лиги, училась в школе в Брэрли и в Вестовере, была введена в общество в прошлом сезоне на танцах в Колони-клубе и затем на Котильоне холостяков в Балтиморе, штат Мэриленд».

После бракосочетания у них появились один за другим трое детей, но когда дочка, самая младшая, умерла, Нэнси, очень хотевшая девочку, приняла решение. Оно стало большим достижением в ее жизни. До тех пор она всегда делала то, что ей говорили люди. Целый ряд людей: мать, в несколько меньшей степени отец, няня, гувернантка, учителя и церковь. В доме Макбрайдов существовал слабый, но ощутимый запах святости, поскольку дядя Нэнси был очень близким другом покойного кардинала Гиббонса, и Макбрайды, как выражались сами, понимали свое положение. Все члены семьи были верующими, слуги тоже, и во время разных дебютов Нэнси в большом доме на Восточной Семидесятой улице по-прежнему находилось должное количество икон, в каждом письменном столе был ящик с разбитыми бусинами четок, распятиями с отсутствующим телом, книгами отца Лэзенса «Мой молитвенник», «Служебник мессы» и другими молитвенниками для особых случаев. Одна из проигранных битв Нэнси против владычества старших (они все давили на нее) велась за то, чтобы убрать висевшую над дверью ее спальни белую фарфоровую чашу для святой воды. В конце концов Нэнси капитулировала, потому что приходившие к ней подруги из Вестовера восхищались этим религиозным предметом.

Нэнси была младшей из четверых детей. Первый, Торнтон, был на десять лет ее старше. Он окончил католическую подготовительную школу, где обучение стоило дорого, Йельский университет и Фордхемскую юридическую школу. Работал вместе с отцом в юридической фирме и не интересовался ничем, кроме законов и гольфа.

Следующей по возрасту была Молли, единственная сестра Нэнси. Она была старше ее на восемь лет, и когда Нэнси вышла замуж, Молли вела на Филиппинах жизнь супруги армейского офицера.

На два года младше Молли был Джей — Джозеф, но все называли его Джеем. Он не смог окончить подготовительную школу и почти всю жизнь, с тех пор как заболел туберкулезом, жил в Нью-Мексико. Работал над монументальной историей церкви и индейцев на юго-западе.

Между Джеем и Нэнси ожидался еще ребенок, но то была внематочная беременность, от которой мать едва не умерла. Это скрывали от Нэнси не только во время девичества, но даже после того, как она вышла замуж и родила двоих детей. Нэнси не знала о бедственной внематочной беременности матери по той причине, что мать не знала, как это объяснить. Об этом помалкивали, пока дочка Нэнси не умерла в младенчестве, и тогда миссис Макбрайд сказала ей. То, что об этом молчали так долго, привело Нэнси в ярость. Это не могло бы отразиться на ее желании иметь детей, но молчание матери казалось ей оскорбительным. Люди должны сообщать тебе о таких вещах. Мать должна была рассказать об этом. Но потом Нэнси вспомнила: в том, что касалось ее матери и секса, то, что должно было быть, и то, что было, — совершенно разные вещи. Миссис Макбрайд приняла теорию церкви, что сексуальное воспитание детей нежелательно, непозволительно. Когда Нэнси было четырнадцать лет, мать сказала ей, что «это бывает у девочек», и больше не говорила ничего, пока Пол и Нэнси не решили пожениться. Тогда миссис Макбрайд поделилась с дочерью еще одним сведением: «Не позволяй Полу прикасаться к тебе в критические дни». Все прочее Нэнси узнавала из разговоров со школьными подругами и из чтения тайком поучительных пропагандистских брошюрок, которые правительство выпускало во время мировой войны, — там подробно описывались зверства немцев над бельгийскими девушками, монахинями, священниками, старухами. Эти брошюрки не вызвали у Нэнси желания тратить карманные деньги на «облигации Свободы», но просветили ее относительно собственной анатомии и анатомии молодых людей, с которыми она каждое лето купалась на южном берегу Лонг-Айленда.

Секс для Нэнси был здоровым, нормально интенсивным и лишь самую малость неприятным до смерти ее дочери. Пол был внимательным, нежным, забавным. Деторождение, несравненный покой кормления грудью мальчиков, восстановление после этих периодов — все совершалось с минимумом страха и боли, а иногда с удовольствием, доходившим — особенно во время кормления — до небесной радости, потому что Нэнси чувствовала себя религиозной на деле. Ей хотелось иметь много детей, и она радовалась тому, что дела обстоят так: церковь одобряет материнство и в нем есть такое высокое наслаждение. Потом маленькая девочка умерла, и Нэнси впервые узнала, что нельзя винить только свое тело в тех страданиях, которые оно иногда тебе причиняет. Нэнси порвала с Римом в тот день, когда умерла ее крошка. Разрыв был тайным, но никто из католиков не порывает с Римом легко.

Мужчина с черным саквояжем отказался от помощи носильщиков. Кому нужна помощь с такой маленькой вещью? Что они подумали? Что у него не хватает сил нести этот маленький саквояж? Что он для этого уже не молод? Подумали, что он… не могли же они подумать, что он старик, так ведь? Если подумали, им придется изменить свое мнение. Большей частью носильщики были молодыми и выглядели довольно сильными, но мужчина глубоко вздохнул, быстро поднимаясь по пандусу и входя в большой вокзал. Он готов был держать пари, что не слабее большинства носильщиков. Он мог бы разорвать их пополам, а они сочли его стариком, хотели поднести его маленький саквояжик! Представил себе, как бы они выглядели в кандалах, как струился бы пот по их шелковистым шкурам. Шелковистые шкуры. Это хорошо. Тьфу. Ему захотелось вытошнить, выбросить из головы тела; он похлопал себя по животу, сжал пальцами ключик Фи-бета-каппа[3] и принялся вертеть цепочку вокруг пальца, но это почему-то было возвращением к плотским мыслям, а ему хотелось выбросить плотские мысли из головы. Ему хотелось думать о причастных оборотах, перифразах, негромком голосе, тангенсах и котангенсах, собрании школьного совета в будущий вторник… Ему всегда хотелось думать об этом собрании в будущий вторник.

Мужчина сел в такси и назвал адрес, водитель так медленно включал счетчик, что мужчина повторил его. Водитель, слегка обернувшись, кивнул. Мужчина посмотрел на лицо и на фотографию водителя. Сходства между ними было немного, но так всегда бывает. Очевидно, вокзалы обслуживает приличная таксомоторная компания. А, ладно, это не важно.

«Если бы я всегда думал о собраниях школьного совета, то не сидел бы сейчас здесь, в грязном нью-йоркском такси, не вел бы двойную жизнь, находясь в этом городе под выдуманным предлогом. У меня не было бы причины здесь находиться. Будь проклята эта девчонка! Я добропорядочный человек. Я безнравственный, порочный человек, но она хуже. Она совершенно безнравственна. Развратна, воплощение разврата. Воплощение Порочности. Она не только порочна — она олицетворение Порочности. То, что я сейчас собой представляю, — ее вина, потому что эта девчонка безнравственна. Каким бы я ни был прежде, это ничто. Я не был порочным, пока не встретился с этой девчонкой. Я грешил, но не был порочным. Не был растленным. Не хотел приезжать в Нью-Йорк, пока не встретил эту девчонку. Она заставила меня приезжать в Нью-Йорк. Она заставляет меня выдумывать предлоги, чтобы приехать сюда, заставляет лгать жене, обманывать жену, эту добрую женщину, несчастную добрую женщину. Эта девчонка растленна, адского огня для нее мало. О, побольше свежего воздуха. Он приятен, этот свежий воздух, даже в такси. Такси свежего воздуха! Господи! „Эмос и Энди“[4]. Вот я думаю об „Эмосе и Энди“ и о том, что они означают. Дом. Семь часов. Запах готовящегося обеда, он будет подан, когда Эмос и Энди выйдут в эфир. Люблю ли я слушать Эмоса и Энди?»

Дверца открылась, он вылез и расплатился с водителем.

2

Молодой человек поднялся с кровати, пошел в маленькую кухню и, нажав на стене кнопку, отпер парадную дверь. Он был в одном белье — хлопчатобумажной комбинации майки с трусами, несвежей еще со вчерашнего дня. Стоя в двери и ожидая, когда пришедший позвонит в квартиру, взъерошил волосы и зевнул. Раздался звонок, и молодой человек приоткрыл дверь на полфута.

— А, — произнес он и распахнул дверь до отказа.

— Привет, дорогой, смотри, что я тебе принесла.

Глория подняла завернутую бутылку.

— А, — произнес молодой человек и зевнул снова. — Спасибо. — Пошел к кровати и повалился на нее ничком. — Не хочу.

— Поднимайся. На дворе прекрасное весеннее утро, — сказала Глория. — Я не думала, что ты будешь один.

— М-м, я один. Содовой у меня нет. Тебе придется пить это виски неразбавленным или разбавлять обычной водой. Я не хочу.

— Почему?

— Я напился.

— С чего?

— А, не знаю. Послушай, Глория, я еле жив. Не возражаешь, если немного посплю?

— Еще как возражаю. Где твоя пижама? Ты спал в белье?

— У меня нет пижамы. Есть две пары, но они в прачечной. Даже не знаю, в какой.

— Слушай. Вот двадцать долларов. Купи себе завтра пижамы или найди эту прачечную и расплатись.

— Деньги у меня есть.

— Сколько?

— Не знаю.

— Ладно, возьми эти, пригодятся. Да и не верю я, что у тебя есть деньги.

— Чего это ты вдруг разбогатела? Это что, новое манто?

— Да. Совершенно новое. Ты не предложил мне его снять. Это гостеприимно?

— Господи, снимай, если хочешь. Снимай.

— Посмотри, — сказала Глория, потому что он снова закрыл глаза. И распахнула манто.

На его лице вдруг появилось такое выражение, будто он получил удар и не может дать сдачи.

— Так, — сказал он. — Это манто ты стащила.

— Он порвал мое платье, новое вечернее платье. Мне нужно было что-то надеть в дневное время. У меня было только вечернее пальто, я не могла выйти в нем на улицу.

— Пожалуй, я выпью.

— Отлично.

— Кто этот человек?

— Ты его не знаешь.

— Откуда ты знаешь, что не знаю? Черт возьми, почему не сказать, кто он, и сберечь время? Вечно ты так. Я спрашиваю тебя о чем-то, ты отвечаешь, что я этого не знаю, или ходишь вокруг да около, или говоришь обиняками целый час, злишь меня — а потом наконец говоришь толком. Скажи сразу, обойдемся без всего этого.

— Ладно, скажу.

— Ну так говори же!

— Его зовут Уэстон Лиггетт.

— Лиггетт? Лиггетт. Уэстон Лиггетт. Так я его знаю.

— Не знаешь. Откуда тебе его знать?

— Я с ним незнаком, но знаю, кто он такой. Яхтсмен, был в Йеле известным гребцом. Очень компанейский. Да, и женатый. Я встречал в газете имя его жены. Что скажешь? Где вы были?

— В его квартире.

— В его квартире? Что, его жена любит девочек? — Теперь Эдди уже окончательно проснулся. — Она дала тебе это манто? Опять займешься этим?

— По-моему, ты отвратителен.

— По-твоему, я отвратителен. Вот оно что. Опять все начинается. Ты думала, у меня здесь кто-то есть, потому и пришла. Знаешь, где тебе место? В сумасшедшем доме. Туда помещают людей, не сделавших и десятой доли того, что ты. Вот, забирай свои паршивые деньги, свое треклятое виски и проваливай.

Глория не шевельнулась. Она сидела с таким видом, будто устала ждать поезда, и, казалось, не слышала Эдди. Но этот контраст ее настроения с живостью минуту назад не оставлял никаких сомнений в том, что она его слышала и что его слова вызвали эту перемену в ее настроении.

— Извини, — сказал он. — Глория, я очень виноват. Лучше бы мне перерезать себе горло, чем сказать такое. Ты веришь мне, правда? Веришь, что я сказал это только потому…

— Потому что так считал, — перебила она. — Нет. Миссис Лиггетт не лесбиянка, если тебе это интересно. Я отправилась в их квартиру с ее мужем и спала с ним. Она в отъезде. Я стащила манто потому, что он порвал мою одежду. Можно сказать, изнасиловал меня. Тебе это кажется забавным, но это правда. Видишь ли, есть люди, которые не знают обо мне столько, сколько ты. Я ухожу.

Он поднялся и встал перед дверью.

— Пожалуйста, — сказала она, — давай не устраивать борьбы.

— Сядь, Глория. Пожалуйста, сядь.

— Это бессмысленно, Эдди, я приняла решение. Ты не можешь быть моим другом, если бросаешь мне в лицо то, что я говорила тебе по секрету. Я говорила тебе больше, чем кому бы то ни было, даже своему психиатру. Но у него по крайней мере есть профессиональная этика. По крайней мере он не выходит из себя и не бросает все это мне в лицо. Я доверяла тебе, как другу, а…

— Ты можешь мне доверять. Не уходи. К тому же ты не сможешь выйти в эту дверь. Послушай, дорогая, сядь. — Эдди взял ее за руку, и она позволила подвести себя к стулу. — Сейчас позвоню одной знакомой девушке, я вчера провел с ней вечер, и попрошу принести сюда кой-какую дневную одежду. Она примерно твоего сложения.

— Кто эта девушка?

— Ты не можешь… ее зовут Норма Дэй. Студентка Нью-Йоркского университета. Очень симпатичная. Я позвоню, и она тут же придет. У меня все равно с ней свидание. Ладно?

— Угу. — Глория повеселела. — Пожалуй, я приму ванну. Можно?

— Конечно.

— Отлично, — сказала она. — Поспи.

Уэстон Лиггетт поднялся на платформу, вдоль которой выстроились автомобили, и, подойдя к началу, услышал шесть или семь гудков. Подъезжал фордовский микроавтобус. Вела его девочка, еще две девочки примерно ее возраста сидели на переднем сиденье. Лиггетт снял шляпу и помахал ею.

— Привет, красавицы, — сказал он и подошел к правой передней дверце. Сидевшая за рулем девочка обратилась к нему:

— Папа, это Джули Рэнд; это мой отец.

— Здравствуй, — сказал Лиггетт новой девочке, а потом обратился к сидевшей посередине: — Привет, Фрэнсис.

— Привет, мистер Лиггетт, — ответила та.

— Где Бар? — спросил он.

— Повезла маму в клуб. Мы все едем туда на обед. Садись, мы опаздываем.

— Нет, не опаздываем. Мама знает, что я должен приехать этим поездом.

— Все равно опаздываем, — сказала сидевшая за рулем Рут Лиггетт. — Мы всегда опаздываем. Как опоздал умереть покойный Джимми Уокер.

— О-хо-хо, — рассмеялась мисс Рэнд.

— Папа, эта дверца закрыта? — спросила Рут.

— Как будто бы. Да, — ответил Лиггетт.

— Она так дребезжит. Нужно сдать эту машину, пока можно хоть что-то получить за нее.

— Угу. Сдадим машину и продадим дом. Тебя это устроит?

— Ну вот. Вечно твердишь о том, какие мы разорившиеся. Притом при чужих.

— Кто здесь чужой? А, мисс Рэнд. Ну, она не совсем чужая, так ведь? Ты не дочь Генри Рэнда?

— Нет. Его племянница. Моим отцом был Дэвид Рэнд. Но я навещаю дядю Генри и тетю Бесс.

— Ну, в таком случае ты не чужая. Тебе нравится эта легковушка, правда?

— Папа, не называй ее легковушкой, — сказала Рут.

— Очень нравится, — ответила мисс Рэнд. — По-моему, она очень хорошая.

— О-о, какое криводушие! Не нравится ей эта машина. Она не хотела в ней ехать. Видел бы ты ее. Выйдя из дома, она взглянула на нее и сказала: «Мы в ней поедем?» Разве не так? Признайся.

— Да, я раньше ни разу не ездила в грузовике.

— В грузовике! — сказала Рут. — Разве в тех местах, откуда ты, нет микроавтобусов?

— Нет. У нас только настоящие легковушки.

— Она из… Рэнди, как называется это место?

— Уилкс-Барре, штат Пенсильвания.

— Замечательный город, — сказал Лиггетт. — Я хорошо его помню. Он неподалеку от Скрантона. В Скрантоне у меня много очень близких друзей.

— Знаете кого-нибудь в Уилкс-Барре? — спросила мисс Рэнд.

— Нет, кажется… Рут!

— Ему нужно было держаться на своей стороне дороги.

— Нельзя на это рассчитывать. Я не против лихачества, но только не тогда, когда в машине есть кто-то еще.

— Да он бы не задел меня.

— Это ты так думаешь. Неудивительно, что машина вся помята.

— Папа, вот в этом меня винить нельзя. Не так уж часто я вожу эту машину.

— Хорошо, признаю, что за эту машину ты не в ответе, но за «крайслер» в ответе ты. Сцепление пробуксовывает, потому что ты постоянно ездишь на нем. Крылья помяты.

— А кто его помял? Его — не их. Левое заднее крыло. Это случилось, когда «крайслер» вел кто-то другой, не я.

— Ладно, давай не будем об этом.

— Ну конечно. Я права. Поэтому и не будем об этом говорить.

— Это справедливо? Рут, разве я меняю тему, когда не прав? А?

— Нет, папочка. Это было несправедливо.

Рут протянула к заднему сиденью руку для пожатия. Лиггетт поцеловал ее.

— Ну, папа!

Другие этого не видели.

— Ш-ш-ш, — произнес он и молчал, пока они не подъехали к клубу. — Ну вот, мы на месте. Я пойду умоюсь. Через три минуты буду с вами.

В раздевалке Лиггетт вызвал звонком дворецкого и договорился о получении денег по двум чекам. Клубное правило запрещало обналичивать в день чек больше, чем на двадцать пять долларов, но Лиггетт проставил на них разные даты, и дворецкий, который проделывал это уже много раз, дал ему пятьдесят долларов. Лиггетт потратился на Глорию, потом оставил ей шестьдесят долларов и оказался без гроша. Он знал: Эмили сочтет странным, что он истратил так много за один вечер.

Лиггетт заказал хайбол[5] и, готовясь выпить, с удивлением подумал, что заставляет его быть таким чутким к Эмили, хотя он был уверен, что должен испытывать нежелание видеть ее. Однако видеть жену ему очень хотелось. Недоумевал, что заставило его поцеловать Рут руку. Он давно уже не делал этого и никогда не целовал ей руки так горячо и непроизвольно. Раньше это входило в их игру, где Рут изображала кокетливую девицу, а он — деревенского простака. Лиггетт направился в ресторан, где сидели остальные.

Он подошел прямиком к Эмили и поцеловал ее в щеку.

— Ого, кое-кто выпил хайбол, — сказала она.

— Кое-кому был необходим хайбол, — ответил Лиггетт. — Кое-кто страдал с похмелья и очень в нем нуждался. А как остальные? Коктейль, дорогая?

— Я нет, — ответила Эмили, — и, думаю, девочкам тоже лучше ничего не пить, если они собираются играть в теннис. Давайте сделаем заказ.

— Бифштекс, — сказала Рут. — А тебе, Рэнди? Бифштекс?

— Да, пожалуйста.

— Мы все хотим бифштекс, — заявила Рут. — Ты хочешь, Фрэнни, так ведь?

— Я нет, — откликнулась Барбара, младшая дочь Лиггетта. — Для острячки-самоучки это не важно, но вот как раз бифштекс я не хочу. Джули, если предпочтешь что-то другое, скажи. И ты, Фрэнни. Мама, ты хочешь бифштекс?

— Нет, дорогая, пожалуй, я съем отбивную. Гарри, это займет много времени?

— Минут десять, миссис Лиггетт. Может, сперва хотите супа? К тому времени, когда съедите суп, отбивная будет готова.

— Папа, тебе бифштекс? — спросила Рут.

— Да. Для начала коктейль с томатным соком. Рут, ты не против?

— Нисколько. Мы решили? Маме отбивную, мисс Барбаре отбивную, Рэнди отбивную. Папе бифштекс, Фрэнни бифштекс, и мне бифштекс. Гарри, запомнил?

— Да, мисс Лиггетт. Как насчет овощей?

— Принеси побольше, — сказала Рут.

Пока шел разговор о заказах, Лиггетт смотрел на Рут и думал об Эмили. Эмили — сейчас он не вспоминал об этом — сохранила губы, нос, подбородок, осанку и до некоторой степени цвет лица, которые раньше делали ее красивой, но красота была уже в прошлом. Это лишь заставляло задумываться, почему она стала невзрачной женщиной с хорошими чертами. Глаза, разумеется, меняли дело. Они выглядели так, будто она часто страдала от головной боли, хотя ничего подобного не было. Эмили явно была очень здоровой.

Лиггетт смотрел, как Эмили действует руками: разворачивает салфетку, касается, не меняя позы, столового серебра, складывает приборы. При этом она наблюдала за своими жестами. Увидев это впервые, Лиггетт удивился. Он не помнил, чтобы Эмили смотрела на неподвижные руки, как поступала бы, если бы тщеславилась ими. Она словно проверяла их умелость, их аккуратность. Это было просто частью ее образа жизни.

Зачастую Эмили, сидя дома с книгой стихов в руке, обращала мечтательный взгляд в сторону окон. Лиггетт то и дело поглядывал на нее, задаваясь вопросом, какая строка в каком стихотворении вызвала приятную мысль икакая это мысль. Потом неожиданно Эмили говорила что-нибудь вроде: «Как думаешь, следует мне пригласить Хобсонов на вечер четверга? Ведь она тебе нравится, правда?» Лиггетт полагал, что в этом отношении на него похожи многие мужья; по крайней мере двое-трое мужчин его поколения доверительно признались ему, что не знают своих жен. Они состояли в браке, кое-кто по двадцать лет; были в общем-то довольно верными мужьями, хорошими отцами, хорошими добытчиками, усердными тружениками, трезвенниками. Потом, когда депрессия продлилась уже около года, когда стало ясно, что это не мимолетный пустяк, эти люди начали критически оценивать то, что дала им жизнь, или то, чего они добились сами. Обычно их рассказ о себе начинался так: «У меня есть жена и двое детей…» — а потом они переходили к своим «вложениям», деньгам, работе, домам, машинам, лодкам, лошадям, одежде, мебели, доверительной собственности, биноклям, ценным бумагам и так далее. Эти мужчины прекрасно понимали, что материальные активы весной тридцать первого года стоили около четверти своей изначальной цены, в некоторых случаях меньше. А в некоторых ничего. К тому времени, когда депрессия достигла этой точки, они приняли как факт, что все обесценилось. Во всяком случае, так получалось. Потом несколько мужчин, несколько миллионов мужчин, стали задаваться вопросом: а стоили вещи, которые они покупали, того, что за них платили? О! Об этом имело смысл подумать, имело смысл покупать объемистые, дорогие книги, чтобы это выяснить. Некоторые из самых проницательных биржевых игроков приходили вечерами домой, чтобы прочесть, что там, черт побери, говорил Джон Стюарт Милль[6], чтобы выяснить, кто такой, черт побери, этот Джон Стюарт Милль.

Но среди друзей Лиггетта были мужчины, которые, начав с «У меня есть жена и двое детей…», перечисляли все жизненные блага, а затем возвращались к первому пункту: жене. Потом обнаруживали, что не могут быть уверены, есть ли у них жены. Количество разводов в классе, к которому принадлежал Лиггетт, приближалось к ста процентам, но до Великой депрессии[7] выяснять это не имело смысла; большинство этих мужчин считало, что они работают ради счастья жен и детей, а также для собственного успеха, но праздная женщина есть праздная женщина, загребает ли ее муж миллионы или старается удержаться на работе, приносящей сорок долларов в неделю. Людей вроде Лиггетта в тридцатом году частенько можно было встретить в Лонг-Айленде и Уэстчестере, в кепках, ветронепроницаемых куртках и спортивных туфлях они прогуливались по улицам под руку с женами. Уверовав, что жены — единственный надежный оплот в этом мире, они решили наконец познакомиться с ними поближе. Разумеется, в том, что они пренебрегали своими женами, не было ничего намеренно оскорбительного, чаще всего жены и не чувствовали себя оскорбленными, так что все было в порядке. Жена знала, что муж всегда берет ее на футбольные матчи и в театр, оплачивает ее счета, покупает ей рождественские подарки, помогает ее бедным родственникам, не вмешивается в образование и воспитание детей. Когда он стал принимать более деятельное участие в жизни семьи, она тоже не удивилась. Она знала, что на дворе депрессия, читала журнальные статьи о мужественных женах, стоящих плечом к плечу с мужьями; по понедельникам читала в газетах проповеди, в которых священники говорили прихожанам (и прессе, непременно прессе), что депрессия — это благо, потому что сблизила мужей и жен.

Лиггетт лишь отчасти принадлежал к этому типу мужчин; Эмили вовсе не принадлежала к этому типу женщин. Прежде всего Лиггетт был родом из Питтсбурга, Эмили — из Бостона. Лиггетт был именно тем человеком, который, если бы не женился на Эмили, оказался бы превосходной мишенью для ее пренебрежительного отношения. Казалось, она всю жизнь копила причины для пренебрежительного отношения, предназначавшегося для американцев из высшего общества, поскольку ни один иностранец, ни один американец из низших классов никак не мог бы понять, что же дает ей право на такое пренебрежение. У нее в роду были губернатор колонии, непрерывный ряд прилежных выпускников Гарварда, их жены. Непосредственно принадлежавшим ей, разумеется, было прошлое в швейном кружке Уинзор-Винсентского клуба. В Нью-Йорке у нее было несколько живших уединенно родственников; они нигде не бывали. После женитьбы на Эмили Лиггетт с удивлением узнал, что она никогда не останавливалась в нью-йоркских отелях. Эмили объяснила, что единственной возможной причиной приезда в Нью-Йорк было навестить родственников, поэтому она останавливалась у них. Да, верно, согласился Лиггетт — и не рассказывал ей, как развлекался в юности, останавливаясь в нью-йоркских отелях, как распустил рулон туалетной бумаги на Пятой авеню, как перелезал по карнизу из одного окна в другое. Он слегка побаивался ее.

Но с Лиггеттом Эмили было лучше, чем могло быть с кем-то из бостонцев. Он был богатым, красивым, йельским спортсменом. Этих качеств было достаточно, чтобы объяснить, чем привлекал ее Лиггетт. Но этим дело не ограничивалось. Эмили была красивой, здоровой и потому страстной, она хотела его с той минуты, как увидела впервые. Сам Лиггетт поначалу испытывал к ней смешанные чувства; его пугали манеры и акцент Эмили (он так и не преодолел отношения к акценту и только привык к манерам). Она была не столь красива, как другие девушки, которых он знал, но он не знал ни одной похожей на нее, не знал так близко. Они познакомились на вечеринке в один из ее редких приездов в Нью-Йорк — последний перед началом его тренировки в команде гребцов. Лиггетт на другой день пригласил Эмили на чай, но был вынужден отменить свидание, и у них началась переписка, которая с его стороны регулировалась необходимостью заниматься учебой и греблей, а с ее — графиком: не писать в ответ более одного письма в неделю и не отвечать в течение двух дней после получения письма. Благодаря Эмили Лиггетт решил поступить в Гарвардскую школу бизнеса. Это понравилось его отцу, он подарил сыну «фиат» и ни в чем ему не отказывал. Единственным, чего Лиггетт не мог попросить у отца, было красивое белое тело Эмили. Эмили отдала его Лиггетту без просьбы как-то зимней ночью в Бостоне. Прождав три мучительные недели, дабы выяснить, не будет ли последствий, они решили заключить помолвку.

С Лиггеттом Эмили было лучше, чем могло быть с кем-то из бостонцев, потому что он не считал ее страсть чем-то само собой разумеющимся. А бостонец быстро пресытился бы ею и начал бы искать на стороне того же самого. Лиггетт не мог привыкнуть к ней. Есть нечто такое в этих долгих нежных разговорах в постели, когда слова произносятся с интонацией Коммонуэлс-авеню[8], которую безошибочно узнает любой, кто вырос западнее реки Коннектикут. И если мужчина слушает эти слова, учит им женщину и просит ее говорить их ему, значит, он еще не пресытился ею. Он хочет еще.

Так обстояли дела, и это было тайной. Их интимные минуты настолько принадлежали им, что Лиггетт ни разу никому не сказал о беременности Эмили, когда она носила их первого ребенка, не сказал даже своей сестре. Они об этом не договаривались; Эмили сама сказала сестре Лиггетта. Но он относился к Эмили так. Все, что касалось их интимной жизни, не подлежало обсуждению с кем-то третьим.

В известной степени это распространялось и на все прочее в их отношениях. Лиггетт всегда испытывал желание поговорить об Эмили, но он сделал важный шаг от вульгарности, втайне признав свою тягу к вульгарности. Как ни важно было это качество, в нем имелась одна скверная сторона. Мужчина должен иметь возможность, когда это станет необходимо, обсудить свою жену с кем-то третьим, мужчиной или женщиной. Поскольку Лиггетт не мог заставить себя обсуждать Эмили с кем-то из мужчин, то оказался в положении, когда нужно было поговорить с женщиной. То должна была быть женщина, знающая Эмили, близкая к ней. Лиггетт осмотрелся вокруг и впервые осознал, что Эмили за годы жизни в Нью-Йорке — к тому времени она прожила там уже семь лет; шел тысяча девятьсот двадцатый год — не завела ни единой близкой подруги. Лучшей ее подругой была жительница Бостона Марта Харви. Марта была разведенкой. Ее бывшим мужем был молодой миллионер, почти неграмотный, вечно пьяный, на три дюйма ниже ее, не сказавший никому в жизни грубого слова. Марта росла вместе с Эмили, они часто виделись, но когда пришло время обсудить с ней Эмили, Лиггетт понял, что это невозможно. Марта в определенном смысле была ее копией.

Однако повод для разговора был важным. Деньги семьи Эмили были вложены главным образом в хлопкопрядильные фабрики. Отец ее был врачом, приятным, лишенным воображения человеком, медицину он изучал в то время, когда хирурги все еще говорили о «доброкачественном гное». (Он так и не преодолел окончательно удивления, выяснив, что Уолтер Рид[9] был прав.) Собственно говоря, его профессия объяснялась пристрастием к препарированию кошек. Это была единственная мозговая деятельность, какой он интересовался, поэтому родители направили его в медицину. Пациенту в тяжелом состоянии какой-нибудь бойскаут со значком за отличие был бы столь же полезен, как отец Эмили, но все-таки несколько друзей обращались к нему при простуде и больном горле, они и составляли его практику. Эта практика служила ему отговоркой в пренебрежении финансовыми делами, однако каждый год-другой у него появлялась новая идея. На сей раз она заключалась в том, чтобы избавиться от всех хлопковых акций и вложить деньги в нечто иное. Чем-то иным должны были стать немецкие марки. Он знал, что марки будут чего-то стоить, и, поскольку юношей путешествовал по Германии, считал, что будет приятно, когда его состояние вскоре удвоится, приобрести замок на Рейне. Говорили, что даже сейчас можно приобрести замок со всей обслугой и оборудованием за сто долларов в месяц.

Лиггетта не особенно беспокоило, что делает старик со своими деньгами, но он считал, что эти деньги не целиком принадлежат старику, чтобы дурачиться с ними. Врач не заработал этих денег, а унаследовал их, и поэтому они казались Лиггетту своего рода доверительной собственностью, которой врач не имел права безответственно распоряжаться. Во всяком случае, бросать их на ветер. Раз врач из года в год не принимал на себя постоянной ответственности за деньги, то нельзя было позволить ему лишиться их, когда на него найдет какое-то дурацкое наитие. Хлопок в том году был дорог, и хотя было спорным, является ли верхом проницательности сбыт стольких акций на благоприятном рынке, Лиггетт по крайней мере допускал, что, возможно, рынок не среагирует сильно, поглотив акции доктора. Нет, с решением старого джентльмена продавать акции Лиггетт серьезно спорить не мог (собственно, в духе старика было бы продать их при самых низких рыночных ценах). Но немецкие марки, черт побери!

Лиггетт жалел, что у Эмили нет брата или хотя бы такой сестры, с которой можно пообщаться. Но сестра ее жила совершенно обособленно, а брата не было. Затем шла подруга, а подругой была Марта. Лиггетт отверг план поговорить с Мартой, как только это имя вызвало в воображении ее портрет. Но чем больше он думал, тем больше убеждался, что ему нужно с кем-то поговорить о создавшемся положении. Эмили с двумя маленькими дочерьми проводила лето в Хайяниспорте, и он не хотел без особой необходимости разговаривать с ней. Эмили тогда относилась к детям очень серьезно, и разговор об отце встревожил бы ее.

Когда Лиггетт позвонил, Марта как раз собиралась идти обедать в одиночестве и нисколько не удивилась его приглашению на обед. Сказала «да». Он спросил, хочет ли она выпить, Марта ответила, что очень, и Лиггетт пообещал взять бутылку джина. Зашел в известное ему местечко на Лексингтон-авеню, купил бутылку джина за шесть долларов, выпил стаканчик, который поднес ему Мэтт, владелец, и взял такси — маленькую желтую машину.

Марта жила на Мюррей-Хилле, между Парк- и Мэдисон-авеню в доме с автоматическим лифтом. Они пили коктейли «оранжевый цветок», которые нравились Лиггетту. Марта спросила об Эмили всего лишь раз. «Как дела у Эмили? Она в Хайяниспорте, так ведь?» Он ответил, что превосходно, и едва удержался от поправки, что, известно ей это или нет, совсем не превосходно. Потом, видя, что Марта не возвращается к Эмили, оказался в неловком положении. Если женщина отличается уверенностью и самообладанием, придавшими ей смелость принять его приглашение на обед потому, что она не просто близкая подруга его жены, — доверять этой женщине можно. Но вместе с тем желание говорить об Эмили стало убывать. Лиггетт начал получать удовольствие, потому что ему было приятно общество Марты.

Они выпили по два коктейля, потом Марта предложила ему снять пиджак. Он подумал, что затем она предложит ему сигару, потому что пиджак снять хотелось. Там было очень уютно.

— Ты голодна? — спросил Лиггетт.

— Не особенно. Давай подождем, к девяти часам станет попрохладнее. Если ты не спешишь.

— Нет-нет, не спешу.

— Выпьем еще коктейлей, так ведь? Знаешь, я люблю выпить. Я не представляла этого — господи, я вообще ничего не знала о выпивке, — пока не вышла замуж за Томми. Он обычно старался напоить меня, но у него ничего не получалось. Не люблю, когда меня стараются напоить. Если сама захочу напиться, то напьюсь.

Лиггетт пошел с шейкером на кухню и приготовил очень крепкие коктейли, не то чтобы умышленно, но и не совсем случайно. Ее слова напомнили ему о физическом, биологическом, назовите его как угодно, факте: Марта побывала замужем и, значит, спала с мужчиной. Пока что для него это ничего не значило. Было просто странно, что он почему-то перестал думать о ней как о женщине, живущей собственной жизнью. Он почти всегда считал, что, если узнать ее получше, она станет в конце концов хорошей приятельницей, бесполой подругой Эмили.

— Сегодня в Париже День взятия Бастилии, — сказал Лиггетт, возвратясь с коктейлями. (Кроме того, это был день вынесения смертного приговора Сакко и Ванцетти[10].)

— Да. Надеюсь в будущем году в этот день быть там.

— Правда?

— Пожалуй. Этим летом я не смогла поехать на Кейп-Код, потому что Томми выясняет, где я, и принимается звонить в любое время суток.

— Разве нет возможности как-то это прекратить?

— Думаю, есть. Люди советуют обратиться в полицию. Видимо, забыли, что Томми мне нравится.

— Вот как?

— Очень. Я не влюблена в него, но он мне нравится.

— Я не знал этого.

— Конечно, откуда тебе было знать.

— Нет, правда. По-моему, мы впервые разговариваем по-настоящему.

— Да. — Марта положила руку на спинку софы. Загасила сигарету в пепельнице и подняла свой бокал с коктейлем, не глядя при этом на Лиггетта. — Собственно говоря, я никогда не думала, что мы будем вот так, вдвоем, сидеть, разговаривать, пить коктейль.

— Почему?

— Хочешь правду? — спросила она.

— Конечно.

— Ну, ладно. Правда в том, что ты никогда мне не нравился.

— Не нравился?

— Да, — сказала она. — Но теперь нравишься.

«Почему? Почему? Почему? — хотелось спросить Лиггетту. — Почему я теперь тебе нравлюсь? Ты мне тоже нравишься. Как ты мне нравишься!»

— Но теперь нравлюсь, — повторил он.

— Да. Тебе не интересно узнать, почему нравишься после того, как не нравился так долго?

— Конечно, но если хочешь сказать, то скажешь, а если нет, спрашивать бессмысленно.

— Иди сюда, — сказала она. Лиггетт сел на софу рядом с ней и взял ее за руку. — Мне нравится, как от тебя пахнет.

— Поэтому я нравлюсь тебе теперь и не нравился раньше?

— К черту раньше! — Погладила его по щеке. — Подожди минутку. Не вставай. Я сама. — Подошла к одному из больших окон и опустила штору. — Люди на другой стороне улицы.

Лиггетт взял ее прямо в одежде. И потом уже не любил Эмили.

— Хочешь остаться на ночь? — спросила Марта. — Если я все равно забеременею, то вполне можно провести вместе всю ночь. Хочешь?

— Хочу, хочу.

— Отлично. Нужно будет позвонить служанке, сказать, чтобы завтра не приходила рано. Ты уйдешь до десяти часов, я имею в виду завтра, так ведь?

Тем летом у них был бурный роман. Они обедали в маленьких французских ресторанах, пили дрянное виски из кофейных чашечек. В сентябре Марта уплывала в Европу и в ночь накануне отплытия сказала ему:

— Мне наплевать, если я сейчас умру, а тебе?

— Тоже. Только я хочу жить. — Лиггетт все лето вел на листке бумаги подсчеты финансовых договоренностей для получения развода с Эмили. — Послушай, выходи за меня замуж.

— Нет, дорогой. В браке нам будет плохо. Особенно мне. Но я знаю, что до конца жизни, всякий раз при встрече мы будем смотреть в глаза друг другу и видеть то же, что сейчас, — ничто не сможет помешать нам, так ведь?

— Не сможет. Ничто.

В следующий раз Лиггетт увидел ее два года спустя в Париже. За это время у него сменилось десять любовниц, а Марта состояла в связи с русским белогвардейцем-таксистом. Им даже не нужно было рвать отношения, потому что, когда их глаза встречались, в них почти не было узнавания, тем более любви.

Прошел слух, что Лиггетт распутничал, но если какая-нибудь добрая подруга и сказала об этом Эмили, та никак не среагировала. Он был сравнительно осторожен, избегал интриганок. Среди женщин, с которыми он спал, была англичанка из сословия пэров, наградившая его гонореей, или язвой желудка, как она тогда называлась. Эмили он сказал по секрету, что, кроме язвы, у него грыжа, и та смирилась с этим. Она смутно представляла себе, что такое грыжа, но знала, что это не тема для застольных разговоров. Эмили была настолько нелюбопытной, что Лиггетт мог держать дома принадлежности для лечения.

Кстати, доктор Уинчестер не купил марки. Честный маклер отговорил его.


Лиггетт обратился к жене:

— Вы возвращаетесь в город сегодня вечером или завтра утром?

— Приедем во вторник утром. Завтра у девочек свободный день.

— Почему?

— Кто-то из детей заболел дифтерией, школу окуривают, — сказала Рут. — Домой не вернешься?

— Хотелось бы не возвращаться. Я собирался заняться лодкой. Но мне нужно вечером вернуться в город, так, может, ты, Бар, Фрэнни и мисс Рэнд возьмете завтра малярные кисти и приметесь за работу?

— Простите, я буду умирать со смеху, — сказала Рут.

— Я прощу, если простят другие, — ответила Барбара.

— Ты осмотрительна и знаешь это, — заметила Рут.

— Девочки? — произнесла Эмили.

— Давай сохраним Плазу, — сказала Изабелла Стэннард.

— Нет. Я за то, чтобы ее взорвать, — отозвался Джимми.

— Что?

— Оставь, дорогая. Это того не стоит.

— Что не стоит чего?

— Давай, пожалуйста, вернемся к тому, что ты сказала вначале. Сохраним Плазу. Ладно, давай сохраним. Сохраним для чего? Хочешь пойти в другое место?

— Думаю, нам следует туда идти, когда захочется этого.

— Не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Мне уже хочется. Хотелось до того, как увидел тебя. Хотелось в твоей квартире, и тебе тоже…

— Нет, не совсем. Вспомни, я оделась для поездки за город. Думала, мы прокатимся.

— М-м. Ладно, в таком случае куда? — спросил Джимми.

— Давай пойдем по Пятой…

— Пока не выйдем к Чайлдсу на Сорок восьмой улице.

— Хорошо, — сказала Изабелла. — Меня это устраивает.

— Я так и подумал.

— Можно пойти в «Двадцать одно».

— Сегодня воскресенье.

— Разве они не работают по воскресеньям? Я уверена, что как-то была там в воскресный день.

— Знаю, что была. Но не в этот час. Сейчас слишком рано, дорогая. Слишком рано. Они открываются где-то около половины шестого.

— По-моему, это что-то новое.

— Когда те же самые люди находились на Западной Сорок девятой улице, сорок два, у них существовало то же правило относительно воскресенья. Теперь они располагаются на Западной Пятьдесят второй улице, двадцать один, и правило у них прежнее. Те же люди, то же правило, места разные.

— Вот еще одна из таких шляпок, — сказала Изабелла.

— Каких?

— Не видел? По-моему, они довольно красивые, но не знаю, покупать такую или нет. Эти шляпки. Ты не заметил женщину, которая прошла мимо с мужчиной, похожим на иностранца? Она курила сигарету.

— Ей за это платят.

— Платят?

— Да, платят. Я прочел об этом в колонке Уинчелла…

— Ты перескакиваешь от темы к теме, как горный козел со скалы на скалу…

— От пропасти к пропасти и обратно…

— Знаю, можешь не продолжать. Почему ей платят?

— Кому, мой ягненочек, моя лапочка?

— Этой женщине. Которая была в такой шляпке. О которой я заговорила. Ты сказал, Уолтер Уинчелл пишет, что она получает деньги.

— А, да. Ей платят за курение на Пятой авеню. Уинчелл писал об этом в своей колонке после пасхальной манифестации. Они стараются популяризировать курение на улице среди женщин…

— Ничего не выйдет.

— Ничего не выйдет, если… Привет, привет.

Джимми поздоровался с мужчиной и женщиной.

— Кто они? Видишь, у нее такая же шляпка. Довольно привлекательная женщина. Кто она?

— Манекенщица у Бергдорфа Гудмена.

— Она француженка?

— Такая же, как ты…

— Во мне больше французской крови, чем ты думаешь.

— Больше, чем у меня. Она — тебе все еще интересно? — еврейка, а он адвокат, бродвейский адвокат по бракоразводным делам. Тип, о которых читаешь в бульварных газетах по утрам в понедельник. Он сообщает конфиденциальные сведения редакторам отделов городских новостей в «Ньюс» и «Миррор» и получает бесплатную рекламу на третьей полосе. Речь идет, разумеется, о его клиентах, но в третьем абзаце печатаются его фамилия и адрес. Уинтроп С. Солтонстолл, Бродвей, номер сорок какой-то.

— Хм. Уинтроп Солтонстолл не еврейское имя.

— Это ты так думаешь.

— Тогда, видимо, она добивается развода — хотя, возможно, просто его знает.

— Совершенно верно. Ты делаешь успехи.

— Мне всегда хотелось побывать на службе в соборе Святого Патрика.

— Как это понять — на службе? Имеешь в виду мессу?

— Да, пожалуй.

— Ладно, как-нибудь свожу тебя. Мы обвенчаемся в этом соборе.

— Это угроза или обещание?

Джимми остановился.

— Послушай, Изабелла, сделаешь мне одолжение? Большое одолжение?

— Не знаю. Какое?

— Будешь оставаться бринморовской[11] девушкой, благовоспитанной, привлекательной, помнящей о том, чему тебя учил Лейба, вежливой, тактичной…

— Да, да, и что?

— И оставишь жаргонные вульгарности мне? Когда захочется заговорить на жаргоне, отпустить остроту, подавляй этот порыв.

— Но я не отпускала никаких острот.

— О-хо-хо, как же, как же.

— Джимми, я не понимаю, о чем ты.

— Им надо бы снести эти заборы, позволить людям видеть, что они делают. Я давно наблюдаю за строительством и, пожалуй, поговорю об этом с Айви Ли.

— О чем ты?

— Когда мы проходили мимо стройки Радио-сити[12], я подумал, что если бы снесли заборы, я мог бы наблюдать за ходом работ и сообщать Рокфеллерам. Айви Ли — их советник по связям с общественностью.

— Айви Ли. Похоже на женское имя.

— Слышала бы ты его полностью.

— И что оно собой представляет?

— Айви Ледбеттер Ли. Он получает двести пятьдесят тысяч в год. Вот, мы пришли и, возможно, не сумеем найти столик.

Столик они нашли. Они точно знали, чего хотят, включая все кофе, которое можно выпить по цене одной чашки. На обед можно было получить любую еду в любом качестве по цене комплексного обеда.

— Что будем делать во второй половине дня?

— Да что хочешь, — ответила Изабелла.

— Я хочу посмотреть «Врага общества».

— О, замечательно. Джеймс Кэгни[13].

— Тебе нравится Кэгни?

— Обожаю его.

— Почему? — спросил Джимми.

— О, он такой привлекательный. Такой суровый. Знаешь, мне кое-что пришло на ум.

— Что же?

— Он — надеюсь, ты не обидишься, — он слегка похож на тебя.

— А… Хорошо, я позвоню, узнаю, когда идет основной фильм.

— Зачем?

— Я уже видел его, а ты нет, и не хочу, чтобы ты смотрела конец раньше начала.

— Я ничего не имею против.

— Напомню тебе об этом после того, как посмотришь картину. Спущусь, позвоню. Если войдет король Праджадхипок и попытается с тобой познакомиться, чести это тебе не сделает, поэтому пусть его прогонят.

— А, из-за его глаз. Поняла.


— Будьте добры, позвоните еще раз по этому номеру, — сказал пожилой мужчина. Он держал переносную телефонную трубку с протестующим видом, как обычно протестуют против чего-то нового. Двумя руками: одна находилась там, где положено, другая под чашечкой микрофона. — Может, вы ошиблись при наборе.

Он подождал, но через пять минут сдался снова.

Джоб Эллери Реддингтон, бакалавр искусств (Уэслиан), магистр искусств в области педагогики (Гарвард), доктор философии (Уэслиан), приехал в Нью-Йорк с особой целью, но успех его миссии зависел от возможности сначала поговорить по телефону. Без этого поездка становилась напрасной. Он прекрасно знал адрес, и множество такси, а также автобусы, метро, надземка, трамваи помогали преодолеть пространство и время тому, кто хотел лично предстать перед дверью дома Глории Уэндрес. Но доктору Реддингтону не особенно хотелось там показываться. Меньше всего на свете ему хотелось, чтобы его увидели с Глорией, а больше всего — быть как можно дальше от нее, от всякой связи с ней, чтобы, как говорится, послать ей открытку стоило бы двадцать долларов. Нет, он совсем не хотел ехать к ее дому. Но хотел связаться с ней, еще всего лишь раз. Хотел побеседовать с ней, уговорить ее, заключить с ней сделку. Если это не удастся, то… он не мог сказать о последствиях даже себе.

Но к телефону никто не подходил. Что с ее матерью, с ее дядей? Доктора Реддингтона не удивило, что Глории нет дома. Она бывала там редко. Но он часто звонил ей домой, и ему давали какой-нибудь телефонный номер. Он прекрасно понимал, что, знали о том ее мать с дядей или нет, это был номер телефона в баре или в холостяцкой квартире; одним из номеров, по которому доктор Реддингтон звонил при случае, был номер телефона в гарлемской пивной. (Теперь ему было ненавистно думать, что те негры не были удивлены или потрясены появлением человека с ключиком Фи-бета-каппа, в строгой немодной одежде, в субботний полдень, пришедшего за пьяной девицей, и она приветствовала его такими словами, которые ясно говорили, что он не суровый отец, пришедший за непослушной дочерью, а просто-напросто тот, кем был.)

Доктор Реддингтон сидел на краю кровати и (как мысленно выражался) честил себя полнейшим идиотом зато, что не записывал номера, по которым звонил. Нет, он несправедлив к себе. Причина того, что он не записывал их, была основательной: он не хотел, чтобы его нашли мертвым с этими номерами. Сидя на кровати, он ощупал мягкую, чуть влажную кожу щек в поисках волосков, которые избежали сегодня утром лезвия бритвы. Их не было. И никогда не бывало. Оставались, лишь когда его брил парикмахер. Он сидел в классической задумчивой позе, но не мог думать. Господи, неужели не удастся вспомнить ни одной фамилии? Хотя бы одной из тех, кому звонил по этим номерам?

Пытаться припомнить названия баров было бессмысленно. Его личное знакомство с барами было слабым, так как он никогда не пил; но знал из хождения по ним с Глорией, что эти места обычно назывались фамильярно, например «У Джека» или «У Джузеппе», — а потом, когда владелец давал тебе визитную карточку своего заведения (которую ты выбрасывал, как только выходил на улицу), оно именовалось «Клуб „Аристократ“» или что-то в этом роде. Поэтому думать о названиях этих заведений было бессмысленно, а пытаться отыскать их по памяти очень трудно. Как знать, что подумает таксист, если велишь ему ездить взад-вперед от Шеридан-сквер до Четырнадцатой улицы в надежде узнать полуподвальный вход, в который ты входил давным-давно однажды вечером. Нет, нужно припомнить фамилию какого-нибудь человека, которого знала Глория.

А. Аб, Аб, Аб — анте, кон, де… Нет, сейчас не время думать о латинских предлогах. Сейчас это лишь собьет его с толку. Нужно разозлиться и сосредоточиться. А — Абботт, Аберкромби, Абингдон, Абрамс. Интересно, что сталось с той девочкой Абрамс, которая так хорошо играла на пианино? Теперь он мог думать о ней хорошо и вспоминать как музыкально одаренную девочку. Правда, в душе она была развращенной, и когда ее отец явился к нему и спросил, как понять то, что дочь ему рассказала, у него возникло желание сказать ему, какое чадо он растит. Но вместо этого сказал: «Послушайте, Абрамс, вы говорите ужасную вещь, выдвигаете серьезное обвинение. Я должен сделать вывод, что вы верите впечатлительному ребенку больше, чем мне?» А тот маленький человек сказал, что он только спрашивает, только хочет узнать правду, чтобы если это правда, он мог пойти дальше. «А, вот оно что? Значит, пойти дальше? А кто, позвольте спросить, поверит вам больше, чем мне? Я ведь родился в этом городе, мои предки в течение пяти поколений были здесь выдающимися людьми. Я сам двадцать два года учительствовал, а вы сколько прожили здесь? Два года? Ну ладно, шесть. Что такое шесть лет против столетий? Неужели думаете, что хотя бы ваши соплеменники поверят вам, а не мне? Доктор Штейн, например. Думаете, он поверит не мне, а вам? Мистер Поллак в „Пчеле“. Думаете, он поверит вам, рискнет своим положением в этой общине, где так мало ваших соплеменников, примет вашу сторону в нападках на меня с совершенно безосновательной историей? Мистер Абрамс, я мог бы избить вас до полусмерти за то, что вы явились ко мне с таким обвинением. Меня останавливает только то, что я сам отец. Думаю, об этом сказано достаточно. Ваша дочь — это ваша проблема. Моя работа — заботиться о том, чтобы она получила образование, но моя работа начинается в девять утра и заканчивается в три часа дня». Ох уж эти Абрамсы. Возможно, они жили в Нью-Йорке, во всяком случае, забрали дочь из школы и продали свою лавку вскоре после разговора двух отцов. Абрамсы. В Нью-Йорке много Абрамсов.

Б, В, Г, Д. Сколько людей в Нью-Йорке, какие деньги, должно быть, гребет телефонная компания. Сколько людей, и у всех свои проблемы. Б. Бакли. Браун. Барнс. Барнард. Брейс. Баттерфилд. Браннер! Глория знала человека по фамилии Браннер. Доктор Реддингтон нашел его номер и назвал телефонистке.

Он услышал сигнал звонка по этому номеру, затем хорошо поставленный голос: «Скажите, пожалуйста, по какому номеру вы звоните?.. Мне очень жаль, сэр, этот телефон от-клю-чен».

Доктор Реддингтон положил трубку. Его осенило. Он нашел адрес, запомнил его, спустился и взял такси. Велел водителю подождать на углу Гудзон-стрит, водитель внимательно посмотрел на него и сказал, что подождет.

Доктор Реддингтон пошел по улице вслед за девушкой с большим свертком под мышкой. В другое время она могла бы заинтересовать его, но сегодня нет. Это была просто девушка с хорошей фигурой, несущая сверток. Потом, к его испугу, она вошла в дом под тем номером, который был ему нужен, поэтому он двинулся дальше, не останавливаясь, и подумал о водителе, который, видимо, смотрел на него и недоумевал, почему он прошел мимо этого дома. В полном смятении он повернулся и направился обратно к такси, и они поехали в солнечном свете обратно к отелю.


— Это очень любезно с вашей стороны, — сказала Глория.

— А, ерунда, — ответила мисс Дэй.

— Большое спасибо, Норма, — поблагодарил Эдди Браннер.

— Да чего там. Я все понимаю, — сказала мисс Дэй. — Сегодня вы бы изжарились в этом норковом манто.

— Эдди, посмотри минутку в окно, — попросила Глория.

— О! Без этих вещей вам было бы не обойтись, — сказала мисс Дэй, когда Глория сняла манто. — Хорошо, что они оказались у меня дома. Обычно по воскресеньям что не на мне, то в химчистке. А вот трусики захватить я не догадалась.

— С такой юбкой они не понадобятся. Замечательный костюм. Где купили его?

— В магазине Рассека. Вы что, играли в покер с раздеванием?

— Похоже на то, так ведь? В определенном смысле — да. Мы играли на деньги, поначалу я выигрывала, потом удача мне изменила, и когда я предложила поставить свое платье, мужчины приняли это предложение, я, само собой, не думала, что они потребуют снять его, это потребовали девушки из компании. Отличные у меня подруги. Я очень рассердилась и ушла.

— Вы учитесь в Нью-Йорке?

— Нет, живу здесь, но явиться домой в таком виде не могу. Родные мне даже курить не позволяют. Эдди, все в порядке.

— Костюм на вас выглядит лучше, чем на мне, — сказала Норма.

— Я бы этого не сказал, — заметил Эдди.

— Я тоже, — сказала Глория. — Но Эдди никогда не говорит ничего такого, что может вызвать у меня самодовольство. Мы давно знаем друг друга.

— Эдди, я думала, что после вечера пятницы ты не пьешь, — заметила Норма.

— Не пью.

— А, эта бутылка. Это моя, — сказала Глория. — Я купила ее для Эдди, чтобы снискать его благосклонность. Видишь ли, я думала, что мне придется провести здесь весь день, и хотела уговорить Эдди съездить в один из бродвейских магазинов, думаю, там кой-какие открыты в воскресенье вечером, они как будто всегда открыты. Но потом он предложил обратиться к тебе, и ты поступила замечательно. Эдди, я повешу манто в один из твоих чуланов, заеду за ним завтра. Я собиралась сдать его на хранение, но все откладывала, откладывала…

— Понимаю, — сказала мисс Дэй.

— …а вчера вечером обрадовалась, что не сдала, потому что мой двоюродный брат, йельский студент, приехал с другом в открытой машине, а было холодно. Они замерзли, но настояли на том, чтобы ехать на вечеринку в загородный дом возле Принстона.

— А ваши родные не беспокоились? Вы не возвращались домой?

— Машина чуть свет сломалась на обратном пути. Когда мы вернулись в город, Боб, друг моего брата, повел нас в одну компанию, и там я села играть на деньги.

— А что же ваш брат? Казалось бы…

— Напился до потери сознания. Он бы не позволил им заставить меня снять платье, но пить совершенно не умеет. Как и все в нашей семье. Я выпила два стаканчика шотландского, и меня шатает. Вы, наверное, это заметили.

— Нет-нет. Но я не могу разобраться в людях, пока они не начнут делать совершенно ужасные вещи, — сказала мисс Дэй.

— Ладно, у меня прекрасное настроение. Я хочу устроить попойку. Кстати, пока не забыла, если дадите мне свой адрес, я поручу отправить эти вещи в химчистку, а потом отослать вам.

— Хорошо, — сказала мисс Дэй и назвала адрес.

— Поехали к Бреворту, только платить буду я.

— Я думала, вы проиграли все деньги, — сказала мисс Дэй.

— Да, но по пути в центр обналичила чек. Его обналичил человек, который работает у моего дяди. Едем?


Нос «паккарда» с откидным верхом то вздымался, то опускался. Машина шла, будто танк, по дороге, предназначенной только для грузовиков. Ведший машину Пол Фарли кусал нижнюю губу, а сидевший рядом с ним человек, с виду очень довольный собой и всем миром, задирал подбородок и сорил сигарным пеплом на пол машины.

— Давайте остановимся, — сказал он. — Взглянем еще раз. Посмотрим, как здание смотрится отсюда.

Фарли нехотя остановился и осмотрелся по сторонам. Ему нравилось смотреть на почти достроенный дом — это была его работа.

— На мой взгляд, смотрится превосходно, — сказал он.

— По-моему, да, — сказал Перси Кэхен. Он учился говорить что-нибудь наподобие «по-моему, да», когда имел в виду «ты прав, черт возьми». С такими людьми, как Фарли, никогда не знаешь, скажут ли они что-нибудь простое вроде «ты прав, черт возьми» или же что-то утонченное, сдержанное, как «по-моему, да». Однако лучше перебрать в сдержанности, чем в восторженности. К тому же он был заказчиком; Фарли все еще работал на него в качестве архитектора, и не стоило позволять ему думать, что он делает все блестяще.

— Отличная работа. Я понимаю, когда сделал отличную работу, а для вас я сделал отличную, мистер Кэхен. Что касается игротеки, то моя изначальная смета не покрывает ее. Я мог бы сделать смету раньше, однако не думаю, что вы будете проявлять недовольство из-за каких-то от силы тысячи двухсот долларов. Вы понимаете, какие у меня были планы относительно игротеки. Ее можно было сделать и за гораздо меньшую сумму, и до сих пор можно, но если хотите держаться на уровне с другими домами, мой совет — не старайтесь экономить на мелочах. Я был одним из первых архитекторов, занявшихся игротеками, то есть увидел в них значимую составляющую современного дома. До последнего времени игротеки — ну, думаю, вы видели их немало и знаете, что они обычно собой представляют. Дополнительное место в подвале, куда ставят переносной бар, стол для настольного тенниса, несколько плакатов с Френч-лайн…

— О, я тоже хочу такие. Сможете приобрести?

— Думаю, да. Не хочется просить их о чем-то, так как я невысокого мнения о публике с Френч-лайн, но это мелочь. В общем, я хочу сказать, что одним из первых понял, каким важным дополнением к дому может быть игротека. Хотел бы показать вам кое-что из того, что сделал в Манхэссете. Знаете, в том районе, где живет Уитни.

— О, вы строили и поместье Джока Уитни?

— Нет, его я не строил, но в том районе… два года назад израсходовал на одну игротеку одиннадцать тысяч.

— Но это было два года назад, — сказал мистер Кэхен. — Чей это был дом?

— Видите ли, мистер Кэхен, называть цифры и фамилии не совсем этично. Сами понимаете. Во всяком случае, вам ясна моя мысль: не стоит стараться сэкономить несколько долларов на такой важной составляющей дома. Например, вы сказали, что хотите большой открытый камин. Так вот, теперь вам это будет стоить денег. Если особенно не вдаваться в технические подробности, то мы вели строительство, не делая заготовок для каминов в той стороне дома, где будет находиться камин, раз вы хотите его в игротеке. А это у вас верная идея. Там должен быть открытый камин.

Понимаете, мистер Кэхен, я хочу, чтобы этот дом был таким, как нужно. Буду с вами откровенен. Многие архитекторы просто не могут смириться с этим, и многие мои знакомые смотрят в будущее очень пессимистично. Естественно, мы получили очень сильный удар, но лично я не могу жаловаться. В этом году я уже заработал значительно больше полумиллиона долларов…

— Чистыми?

— Нет. Я архитектор жилых домов, мистер Кэхен. Но это совсем неплохо по сравнению с тем, что я зарабатывал в течение последних трех лет. Как ни странно, мистер Кэхен, прошлый год был у меня самым лучшим.

— Неужели?

— Да. У меня было много работы в Палм-Бич. И этот год пока что у меня очень хороший, очень успешный. Но вот будущего я слегка побаиваюсь. Не потому, что у людей нет денег, а потому, что они боятся их тратить. Очень многие держат деньги под спудом. Я знаю человека, который обращает все, что может, в золото. В векселя, погашаемые золотом, если не может найти слитка. Царит дух тревоги и беспокойства, к тому же в будущем году президентские выборы, но у меня есть накладные и прочие расходы, пусть это и год выборов. Мне пока что не пришлось уволить ни одного чертежника, и я не хочу такой необходимости, но, Господи, если люди заберут свои деньги из экономики и положат их пылиться в банковские сейфы или в потайные сейфы дома, общий результат будет очень скверным.

Но люди увидят ваш дом, мистер Кэхен, и непременно будут очарованы им, я знаю по собственному опыту, что люди, увидев страницу-другую его снимков в журналах «Таун энд кантри», «Кантри лайф», «Спер», откажутся от мысли придерживать…

— Вы говорите о фотографиях этого дома в «Таун энд кантри»?

— Естественно, — ответил Фарли. — Неужели думаете, я позволю стоять такому дому без… если вы не против. Разумеется, если вы…

— Нет-нет. Я полностью за. Только не говорите миссис Кэхен. Для нее это будет приятным сюрпризом.

— Конечно. Женщинам это нравится. А женщины в таких делах очень значительны. Как уже сказал, я рассчитываю, что люди увидят этот дом, что друзья и соседи будут к вам приходить — это одна из причин, почему я так забочусь о вашей игротеке. Когда вы будете приглашать гостей, люди увидят, какой замечательный у вас дом, и захотят узнать, кто его строил. Мне всегда выгодно делать для вас хорошую работу, мистер Кэхен, но сейчас особенно.

— «Таун энд кантри», вот как? Кто пошлет фотографии, я или вы?

— О, они сами пришлют за ними. Сперва позвонят, выяснят мои планы, я расскажу, какие дома строю, в крайнем случае расскажет моя секретарша — это обычное дело. Думаю, за десять лет я опубликовал в этих журналах больше фотографий своих домов, чем другие архитекторы. Вернемся в клуб? Полагаю, дамы интересуются ходом дел.

— Хорошо, только послушайте, мистер Фарли. Не хочу, чтобы вы снова платили за обед. Помните, когда мы прошлый раз были там, я сказал, что в следующий платить буду я.

— Хе-хе-хе, — захихикал Фарли. — Боюсь, я тогда обманывал. Платить буду я. Как-нибудь в другой раз, когда будем в городе, я выставлю вас на шикарный обед, и, должен предупредить заранее, миссис Фарли хорошо разбирается в винах. Я ничего в них не смыслю, а она дока.

Они поехали в клуб, где их ждали жены. Миссис Фарли нервно потирала пальцами кольца, миссис Кэхен нервно пощипывала мочку уха.

— Ну, вот, — сказали все четверо в унисон.

Фарли спросил остальных, хотят ли они коктейлей, все ответили утвердительно, и он повел Кэхена в раздевалку вымыть руки и понаблюдать за смешиванием напитков. В это время навстречу им поспешно вышел мужчина. Он так торопился, что толкнул Кэхена.

— О, прошу прощения, сэр, — сказал он.

— Ничего, мистер Лиггетт, — ответил Кэхен.

— А… а, здравствуйте, — сказал Лиггетт. — Рад видеть вас.

— Вы не знаете, кто я, — сказал Кэхен, — но мы вместе учились в Нью-Хейвене.

— Да, конечно.

— Моя фамилия Кэхен.

— Да, я помню. Привет, Фарли.

— Привет, Лиггетт, выпьешь с нами коктейля?

— Нет, спасибо, меня ждет в машине вся семья. Приятно было встретиться, Кэнн. Пока, Фарли.

Он пожал обоим руки и быстро удалился.

— Лиггетт не узнал меня, но я сразу узнал его.

— Я не знал, что вы учились в Йеле, — сказал Фарли.

— Знаю. Я помалкиваю об этом, — заговорил Кэхен. — Время от времени я встречаю кое-кого вроде Лиггетта, он был одним из видных гребцов, как-то я встретил на улице доктора Хэдли и представился ему. Думаю, какая это потеря времени, четыре года в Йеле, я маленький еврей из Хартфорда, но в прошлом ноябре мне пришлось быть в Голливуде, тогда проходил футбольный матч Йель — Гарвард, и, черт возьми, у меня была специальная телефонная связь со стадионом. Радио было для меня недостаточно. Мне требовалась телефонная связь. Да, я в прошлом йельский студент.

3

— Ладно, я понимаю, почему ты не хочешь, чтобы я сперва видела конец. После этого я не останусь в кинотеатре. А тыхотел еще раз посмотреть фильм? Господи, надеюсь, если ты когда-нибудь что-то напишешь, там не будет сюжетных совпадений с «Врагом общества».

— Я надеюсь, что если когда-нибудь что-то напишу, это взволнует кого-то так же, как этот вопрос волнует тебя, — отозвался Джимми.

— Видимо, ты считаешь этот фильм хорошим. Я имею в виду сценарий, — сказала Изабелла. — Куда пойдем?

— Есть хочешь?

— Нет, но хочу выпить. Один коктейль. Понятно?

— Всегда. Всегда один коктейль. Это всегда понятно. Я знаю одно место, куда хотел бы сводить тебя, но слегка побаиваюсь.

— Почему? Там неприятно?

— В общем-то нет. То есть неприятным оно не выглядит. Что касается посетителей — это, конечно, не теннисный клуб, но если не знаешь, где находишься, то есть если тебя не предупредили, что там особенного, это обычный бар, а если я скажу, чем он характерен, идти туда ты не захочешь.

— Ладно, тогда не пойдем, — сказала Изабелла. — Что же там необычного?

— Это место сборищ чикагских бандитов в Нью-Йорке.

— О, тогда непременно идем туда. Конечно, если там безопасно.

— Разумеется, безопасно. Говорят, местные парни одобряют этот бар, то есть разрешают ему существовать и заниматься делом. Они считают, что должно существовать одно место как своего рода притон для чикагских бандитов. Там только одна настоящая опасность.

— Какая?

— Что бандиты устроят перестрелку между собой. До сих пор этого не случалось, и не думаю, что случится. Сама увидишь почему.

Они прошли несколько кварталов по Бродвею, потом повернули и пошли на восток. Подойдя к двери с начищенной до блеска бронзовой табличкой, рекламирующей изготовителя париков, Джимми направил Изабеллу в узкий дверной проем, вошел следом и вызвал лифт. Кабина спустилась со скрежетом, маленький негр с больными глазами, в форменной фуражке открыл дверцу. Они вошли, и Джимми сказал:

— Клуб «Шестая авеню».

— Слушаюсь, сэр, — ответил негр. Лифт поднялся на два этажа и остановился. Они вышли и оказались прямо перед стальной, окрашенной в красный цвет дверью, посередине ее было прорезано окошко. Джимми позвонил, и в окошке появилось лицо.

— Да, сэр, — произнес его обладатель. — Ну и как ваше имя?

— Ты новенький, иначе бы знал меня, — сказал Джимми.

— Да, сэр, и как ваше имя?

— Тьфу ты. Скажи Люку, что здесь мистер Мэллой.

Послышалось звяканье цепочки, щелканье поворачиваемого ключа, и дверь открылась. Официант стоял за дверью.

— Нельзя впускать всех без разбору, сэр. Сами знаете эти дела.

То была комната с высоким потолком и довольно длинной стойкой по одну сторону, по другую сторону в углу располагалась стойка с хорошими бесплатными обедами.

— Привет, Люк, — сказал Джимми.

— Здравствуйте, сэр, — ответил Люк, здоровенный человек с обманчиво любезным лицом, похожий на Малыша Рута[14].

— Дорогая, выпей виски с лимонным соком. Такого, как смешивает Люк, ты еще не пила.

— Я хотела плантаторский пунш[15] — ладно, виски с лимонным соком.

— А вам, сэр?

— Шотландского с содовой, пожалуйста.

Изабелла огляделась. Обычный рисунок с изображением старого пьяницы, глядящего в пивную кружку, обычная липовая клубная лицензия высоко над зеркалом. За спиной бармена стояло множество бутылок, в том числе бутылка «Ржаного со льдом», еще один фирменный напиток Люка. Если не считать обилия и разнообразия бутылок и чистоты стойки, этот бар был точно таким, как двадцать тысяч других вблизи и вдали от Таймс-сквер. Потом Изабелла увидела вещь, которая вывела ее из равновесия: «пьяный» календарь с кармашком для писем, банкнот или еще чего-то и изображением пышной дамы, голой выше талии. На календаре были не только не тронуты все месяцы, но и верхний листок с цифрами «1931». По другую сторону от кармашка красовалось приглашение: «Будучи в Чикаго, посетите итальянский ресторан д’Агостино. К вашим услугам отдельные кабинеты», — с адресом и тремя телефонными номерами.

Когда она изучила календарь и поняла его смысл — благодаря описанию Джимми этого бара, — им были поданы напитки, и у нее стало исчезать ощущение, что люди в баре неотрывно смотрят на ее спину. Она огляделась, на нее никто не смотрел. Бар был заполнен меньше чем наполовину. За одним из столиков сидела компания из семи человек, четверо мужчин и три женщины. Одна из женщин, очень красивая, не была шлюхой, не была и того рода блондинкой, каких выбирают на роль любовницы гангстера, а просто очень симпатичной молодой женщиной с очень милой робкой улыбкой. Изабелле она показалась знакомой. Потом Изабелла поняла почему.

— Джимми, — сказала она, — эта женщина похожа на Кэролайн Инглиш.

Он обернулся:

— Да, похожа.

— А что касается остальных, я видела гораздо хуже на Кони-Айленде и даже в лучших местах. Ты не сочинил историю, чтобы придать привлекательности обычному маленькому бару?

— Во-первых, нет, и во-вторых, нет. Во-первых, я бы не стал трудиться. Во-вторых, в этом не было нужды. Такие люди, как ты, бесят меня, люди из богатых семей, которых отправляют в престижные школы, которые состоят в загородных клубах, имеют хорошие машины — верхушка общества, важные шишки. Ты приходишь в такое заведение и ожидаешь увидеть фильм кинокомпании «Уорнер бразерс», один из тех гангстерских фильмов, где полно старых, никчемных комиков и резонеров, которые не снимались тысячу лет. Ожидаешь увидеть перестрелку, как только зайдешь в дешевый…

— Прошу прощения, но почему ты говоришь — такие люди, как ты, люди вроде тебя? Ты член загородного клуба, ты учился в хороших школах, и у твоей семьи по крайней мере были деньги…

— Хочу рассказать кое-что о себе, это тебе поможет многое понять. Вот послушай. Прежде всего я Мик[16]. У меня одежда от братьев Брукс, я не ем салат ложкой и, возможно, смогу года через два играть в поло, но я Мик. Все равно Мик. Мне потребовалось некоторое время, чтобы это понять, но я наконец уяснил, что существует не два вида ирландцев. Существует только один вид. Я изучил достаточно фотографий и знал достаточно ирландцев, чтобы это понять.

— Что значит — изучил достаточно фотографий?

— Я разглядывал десятки фотографий лучших ирландских семей на выставке лошадей в Дублине и в других подобных местах, касался пальцами их одежды, воображал, что смотрю на пикник «Рыцарей Колумба» — и, клянусь Богом, не замечал никакой разницы.

— Ну и что тут такого? Они все ирландцы.

— Вот-вот, к этому я и веду. Итак, недавно ты сказала, что я похож на Джеймса Кэгни…

— Не похож. Напоминаешь его мне.

— Да, легкое сходство существует, я это знаю, потому что мой брат очень на него похож. Так вот, Кэгни Мик не пытается выдавать себя за кого-то другого, и для Америки он идеальный гангстер. Америка — не ирландская, антикатолическая страна, у нее есть собственное представление о том, как выглядит настоящий гангстер. Появляется молодой Мик, похожий на моего брата, и полностью подходит на эту роль. Он типичный гангстер.

— Не понимаю, что ты этим доказываешь. Думаю…

— Пока что я ничего не доказываю. Суть вот в чем. Знаешь об Обществе цинциннатов[17]? Слышала о таком?

— Конечно.

— Так вот, если не ошибаюсь, я мог бы быть членом этого общества. Во всяком случае, мог бы быть «сыном революции»[18]. Иногда это приятно сознавать, но сейчас я это говорю к тому, что я почти американец, черт возьми, значит, мои братья и сестры тоже, и все-таки мы не американцы. Мы Мики, неспособные ассимилироваться Мики. Мы, то есть мои предки, жили здесь еще до войны за независимость и представляем собой идеальный гангстерский тип! Во всяком случае, это ваше, стопроцентных американцев, представление об идеальном гангстерском типе, и, возможно, вы правы. Да, правы. Первыми настоящими гангстерами в этой стране были ирландцы. «Молли Магуайере»[19]. Понимаешь, что я имею в виду под неспособностью ассимилироваться?

— Да. Думаю, что да.

— Хорошо. Позволь мне сказать кое-что еще. Я демонстрирую социологический факт, подтверждаю социологический факт, по крайней мере в одном отношении. Полагаю, я мог бы идти по Центральному вокзалу, когда туда приезжает президент Гувер, и ребята из секретной службы не схватили бы меня, едва завидев, как врага общества. Вот почему я одеваюсь так, и, кстати, предпочитаю эту одежду бродвейской и бэббитовской[20]. Притом у меня приличные манеры, потому что моя мать была светской женщиной, манеры были важны для нее, для отца тоже — в странном смысле, но в том возрасте, когда я учился манерам, влияние матери на меня было сильнее отцовского, поэтому мои манеры — целиком ее заслуга. Сдержанные манеры.

Знаешь, выпускники Йеля часто принимают меня за йельца. Это доставляет легкое удовольствие, потому что Йель нравится мне больше всех прочих колледжей. К сожалению, этому существует еще одно объяснение. В Йеле в двадцатых годах был похожий на меня футболист, и его фамилия несколько созвучна с моей. Это не важно.

— Да, только противоречит твоим словам о врагах общества, о твоей семье. Невозможно походить на гангстера и быть типичным йельцем.

— Это верно. У меня есть на это ответ. Дай подумать. А, да. Люди, принимающие меня за йельца, не особенно внимательны к окружающим. Я не выдумал это как остроумный ответ. Это правда. Собственно говоря, мне сейчас пришло в голову кое-что странное.

— Что же?

— Большинство людей, принимающих меня за йельца, учились в Принстоне.

— Оставь, — сказала Изабелла. — Ты только что говорил…

— Да-да. Знаю. В общем, это не важно, и я только запутываю суть. Я начал объяснять, почему говорил «люди вроде тебя, верхушка общества» и прочее, давая понять, что не принадлежу к этой верхушке. Не принадлежу и никогда не буду. Если такая возможность и существовала, то она исчезла — дай припомнить — два года назад.

— Почему два года назад? Не может быть. Что произошло?

— Я голодал. Два года назад я как-то два дня ничего не ел и не пил, кроме воды, и почти все время обходился без сигарет. Я жил в двух кварталах отсюда, у меня не было работы, не было перспектив ее получить. Не мог написать родным, потому что до этого выписал поддельный чек и был дома на очень плохом счету. Не мог ни у кого одолжить денег, потому что всем задолжал. Занимал деньги почти у всех, кого хотя бы немного знал. Доллар у одного, десять у другого. По два дня не выходил из дома, потому что не мог смотреть в лицо людям на улице. Потом черномазая женщина, которая убиралась и застилала постели в доме, где я жил, узнала, что происходит, и на третье утро, придя на работу, принесла мне бутерброд с курятиной. Никогда его не забуду. Кусок ржаного хлеба и приготовленного дома цыпленка, не плоский белый ломтик, а толстый и сильно поджаристый. Бутерброд был завернут в газету. Она вошла и сказала: «Доброе утро, мистер Мэллой. Я принесла вам бутерброд с курятиной, если хотите». Вот и все. Не сказала, почему его принесла, а потом вышла и вернулась с кружкой кофе и двумя сигаретами «Кэмел» — а я курю «Лаки страйк» — из какой-то другой комнаты. Она была замечательной. Она понимала.

— Думаю, раз она была для тебя замечательной, ты мог бы назвать ее цветной, а не черномазой.

— А, ерунда!

— Я ухожу.

— Иди.

— Ты всего-навсего Мик.

— Вот видишь? Это первое, что пришло тебе на ум для оскорбления. Официант, открой, пожалуйста, дверь этой даме.

— Не идешь со мной?

— Да, пожалуй, иду. Люк, сколько с меня?

— Доллар двадцать центов, — ответил Люк с отсутствующим видом, давая понять, что совершенно не одобряет всего этого.

После отмены «сухого закона»[21] выходить так, как хотелось Изабелле, стало проще. А в те дни приходилось ждать, чтобы официант выглянул в окошко, убедился, что все в порядке, открыл по меньшей мере два замка и распахнул перед тобой дверь. Наиболее эффектный выход в негодовании совершается через раскачивающиеся двери.

Джимми пришлось вызвать лифт, ждать его в молчании, а когда они молча спустились, искать такси с водителем. Такси было много, но таксисты, как обычно, спорили о награде «Такна-Арика», заработок, казалось, интересовал их меньше всего на свете. Однако появилось проезжающее, Изабелла с Джимми сели в него.

— Домой? — спросил Джимми.

— Да, пожалуйста, — ответила Изабелла.

Джимми принялся напевать: «Как поживает дядя? А у меня нет дяди. Надеюсь, у него все на мази».

Молчание.

— Знаешь, что проходило в это время четыре года назад?

— Нет.

— Процесс Снайдер — Грея.

Молчание.

— Помнишь?

— Конечно.

— Как звали мистера Снайдера?

— Кого-кого?

— Мистера Снай-дера.

— То был не мистер Снайдер. То была Рут Снайдер. Рут Снайдер и Джадд Грей.

— А мистер Снайдер все-таки был. Это его убили, дорогая Изабелла. Как его звали?

— Откуда мне знать? Какая разница, как его звали?

— Почему ты на меня злишься?

— Потому что ты унизил меня публично, позвал официанта, попросил проводить меня к двери, орал на меня, говорил совершенно гнусные вещи.

— Унизил тебя публично, — сказал Джимми. — Унизил тебя публично. А ты не помнишь имени мистера Снайдера.

— Если хочешь говорить, не болтай ерунды. Мне все равно, говоришь ты или нет.

— Я говорю дело. Ты злишься на меня, потому что я унизил тебя публично. Как это понять, черт возьми? Что скажешь о том человеке, которого укокошили Рут Снайдер и Джадд Грей? Вот кого публично унижали и очень сильно. Все газеты в стране много дней трепали его имя, колонка за колонкой унижений, всевозможных унижений. А ты даже не помнишь его имени. Какое там унижение.

— Это не одно и то же.

— Одно и то же. Совершенно одно и то же. Если я сейчас выйду из такси, это унизит тебя публично?

— Не надо. В этом нет необходимости.

— Пожалуйста, ответь.

— Я не хочу, чтобы ты выходил. Такой ответ тебя устроит?

— Да. Водитель, подкати, пожалуйста, к обочине, дубина. Держи. — Он дал водителю доллар и снял шляпу. — До свидания, Изабелла.

— Ты глупо себя ведешь. Понимаешь, что ведешь себя глупо, так ведь?

— Никоим образом. Я только что вспомнил, что должен написать материал о проповеди и что весь день не был в редакции.

— Господи, Джимми! Позвонишь?

— Через час.

— Буду ждать.

Лиггетт возвращался в город поездом ближе к вечеру. Ездой он почти наслаждался. Общаясь с девочками, он испытывал напряжение. С Эмили нет; пока что она ничего не знала и не узнает, если чего-нибудь не случится. Поэтому она напряжения не вызывала. Он не думал, что может что-то случиться; но нельзя было исключать возможности, что эта дура-девчонка до сих пор спит в его квартире или оставила там что-то, и ему требовалось много времени для тщательных поисков, пока Эмили с детьми не вернутся. Что это на него нашло, задавался Лиггетт вопросом, чего ради он потащил эту девчонку в свою квартиру? Раньше он никогда не делал этого, даже когда Эмили с девочками уезжали на лето или в Европу. Ну что ж…

Европа. Прошлая зима оказалась тяжелой. То, что ожидалось той зимой, не осуществилось. Лиггетт начинал думать, что и не осуществится. Тайком в глубине души он не заблуждался относительно собственной значимости в своих экономических планах; он был управляющим нью-йоркским отделением завода тяжелого оборудования, который его дед основал как завод по изготовлению кранов и соковыжималок. Лиггетт умел читать чертежи, мог при некоторой сосредоточенности разобраться с разницей между себестоимостью и закупочной ценой, что являлось значительной частью его работы, потому что одним из его лучших заказчиков был город Нью-Йорк. Ему также приходилось иметь дело с большими коммунальными корпорациями, поэтому он должен был обладать хотя бы элементарным знанием их систем бухгалтерского учета и определения стоимости, эти корпорации пролонгировали, к примеру, оснащение для пневматического бура ценой пять тысяч долларов как капитальное вложение в течение десяти лет, не позволяя ничему обесцениваться. Ему нужно было знать, к кому из предполагаемых заказчиков нужно обратиться — и этот человек далеко не всегда оказывался агентом по материально-техническому снабжению. Он не умел пользоваться логарифмической линейкой, но знал достаточно, чтобы называть ее счетной. Не умел пользоваться транзитом, но среди инженеров мог говорить о «руководстве». Вместо того чтобы писать от руки, выводил буквы чертежного шрифта, чему инженеры учатся прежде всего. Признавался, что не обладает инженерными познаниями, откровенно, иногда с легким сожалением, но это производило обезоруживающее впечатление на настоящих инженеров: они думали, что этот человек совсем по-детски хочет быть инженером и из него мог бы получиться неплохой инженер. Внешние черты, которые он копировал — выведение букв, жаргон, знание местных слухов, например, кто тот человек, получающий семьдесят пять долларов в неделю, который замечательно поработал на значительной должности, — делали Лиггетта своим человеком среди инженеров, определенно не менее сентиментальных, чем любая другая группа людей. Он им нравился, они оказывали ему небольшие услуги, которых не оказали бы никому из инженеров; он не был конкурентом.

Человек команды, Лиггетт всегда находил о чем поговорить с выпускниками Массачусетского технологического института. Он говорил о духе его гребцов, терпящих из года в год поражение. Его отец учился в Лехиге, поэтому он всегда мог что-то сказать о лехигских инженерах. Ключики Тау-бета-пи и Сигма-кси узнавал за милю. Он был известен своим замечанием в присутствии не-йельцев, что ему нужно было поступить хоть в Шефф и кое-чему научиться. Никогда не допускал ошибки, говоря обладателям Тау-бета-пи и Сигма-кси, как однажды сказал человеку, который ему не нравился: «Ни разу не видел, чтобы обладатель Фи-бета-каппа носил наручные часы».

«Статья о личном использовании» налагала на йельцев определенные обязательства, требуя подписывать такие заявления, что они думали — их матери в обморок упадут, если билеты на футбол, приобретенные по этим заявлениям, достанутся другим. Для Лиггетта же эта статья являлась даром богов. Он подавал заявления на билеты, подписывал сопутствующие им обязательства, а потом, когда занимающий достаточно высокое положение человек из Таммани-холла[22] обращался к нему за парой билетов на игру команды Гарварда, Лиггетт, просветив его относительно обязательства, билеты все же перепродавал. Лиггетт не думал, что так уж необходимо оправдывать это нарушение честного слова, но у него были заготовлены два оправдания: первое — он не одобрял обязательств; второе — в Йеле он был гребцом, не пропустил ни единого соревнования и поэтому может судить, что делать с теми немногими привилегиями, которые получает как старый йелец, лучше, чем какой-то чиновник из спортивной ассоциации. Однажды эти билеты помогли ему заключить контракт на поставку оборудования. Таким образом, если смотреть на это односторонне, он был ценным человеком для фирмы. Завод больше не принадлежал семейству Лиггеттов, но он был одним из директоров как наследник всех сохранившихся деловых связей, оставленных отцом и дедом. Он голосовал своими акциями и акциями сестры, но таким образом, как рекомендовал управляющий имением его отца, тоже директор.

Лиггетту потребовался весь 1930 год, дабы понять, что он ничего не смыслит в фондовой бирже. Бизнес — простая вещь, говорил он себе: покупать и продавать, поставлять и удовлетворять спрос. Его дед, скромный английский механик из Бирмингема, приехал сюда и удовлетворял спрос. Отец продолжал заниматься удовлетворением спроса, но стал шире участвовать в покупке и продаже. В 1930 году Лиггетт убеждал себя: «Покупка и продажа не зависят от меня так, как от отца, удовлетворение спроса не зависит от меня так, как от деда. Я могу участвовать в деятельности отца и деда, но поскольку завод не принадлежит мне, обладаю тем, чем не обладали они. У меня беспристрастная точка зрения. „Лиггетт и компания“ поставляет и продает. Теперь, куда бы ни ехал, я вижу, как растут здания, как роют котлованы. Несколько обычных акций — ладно, все обычные акции — обесценились, но дело в том, что они наверняка продавались по более высокой цене, чем стоили. Ладно. Что-то происходит, и весь рынок обрушивается. Почему? Кто может это объяснить — почему. Но это произошло и в конечном счете окажется выгодно, потому что когда эти акции снова начнут подниматься, они достигнут своей цены».

На этом основании Лиггетт снизил свои доходы с семидесяти пяти тысяч, заработанных в двадцать девятом году, до примерно двадцати семи в тридцатом. Жалованье его составляло двадцать пять тысяч, его не срезали, потому что связи с Таммани в тридцатом году были такими же, как в двадцать девятом, и он продавал. В двадцать девятом году его доход от «Лиггетт и компании» составил, помимо жалованья, сорок тысяч долларов, включая комиссионные вознаграждения. Кроме того, он получил около десяти тысяч с имения матери, которое занималось не лиггеттскими инвестициями в Питсбурге. В тридцатом году его доходы от «Лиггетт и компании» составили пятнадцать тысяч, которые ушли маклерам, как и пять тысяч, полученных с имения матери. Но он и еще один человек получили по две тысячи из неожиданного источника и серьезно подумывали о том, чтобы получать оттуда деньги ежегодно.

Лиггетт убедил себя, что весной тридцатого года ему нужно ехать за границу, и человек, которого он хорошо знал в колледже, но похуже в последующие годы, явился к нему с планом, от которого у Лиггетта захватило дыхание. Они обговорили этот план в курительной комнате и для его осуществления выкупили нижний участок в судовом тотализаторе. На другой день вскоре после полудня их судно остановилось и простояло добрый час. В результате этой задержки Лиггетт и его друг, занимая нижний участок, сорвали самый крупный банк, и доля Лиггетта составила около двух тысяч. Однако это был не чистый доход; пятьсот долларов ушло стюарду, которого друзья подкупили, чтобы в полдень он упал за борт. В защиту Лиггетта нужно сказать, что он сначала отказывался от этого плана и не согласился бы участвовать в нем, если б его не уверили, что один финансист, на которого он всегда взирал с почтением как на образец честности и благопристойности, однажды дал капитану откровенную взятку и потребовал дать задний ход, чтобы сорвать банк тотализатора, который даже не окупал его билета. Кроме того, Лиггетта пришлось убеждать, что его сообщник выберет умеющего плавать стюарда…

Сойдя с поезда, Лиггетт поспешил к телефонной будке и позвонил домой. Ответа не было. Правда, это еще ничего не значило. Это лишь означало, что Глория не берет трубку. Он поехал на метро к Таймс-сквер, но вместо того, чтобы ехать оттуда к Центральному вокзалу, поднялся на поверхность из этого отвратительного воздуха (гораздо лучше, когда в метро много пассажиров — можно смотреть на этих отвратительных людей и не думать о воздухе) и проехал остальную часть пути до дома на такси.

Лиггетт всмотрелся в лицо лифтера, пытаясь что-то в нем обнаружить, но там не было ничего, кроме обычного «Добрый день, сэр». Торопливо осмотрел квартиру, даже открыл дверь, ведущую из кухни в служебное помещение.

— Так, ее здесь нет, — произнес он вслух и пошел повнимательнее осмотреть ванную. Глория устроила там основательный беспорядок. Потом заметил, что его зубная щетка, всегда стоявшая в стакане, лежит на раковине. Тюбик зубной пасты был сжат посередине, колпачок не был завернут. Лиггетт понюхал зубную щетку. Так и есть, эта сучка чистила зубы его щеткой. Разломил щетку пополам и швырнул в мусорную корзину.

В спальне Лиггетт увидел ее вечернее платье и вечернее пальто. Поднял платье, посмотрел на него. Вывернул наизнанку, посмотрел примерно на то место, где должны начинаться ноги, ожидая найти неизвестно что и не находя ничего. Платье он разорвал сильно, и это его беспокоило. Судя потому, как Глория вела себя, когда он уложил ее в постель, не было причин подозревать в ней динамистку, но почему она вела себя совсем как динамистка, когда он привел ее домой? Они оба были пьяны, и, надо признать, Глория была чуть потрезвее его, могла выпить больше, чем ему хотелось признавать. Она поехала домой к мужчине, с которым познакомилась только в тот вечер, пошла в его квартиру после поцелуев и объятий, позволения щупать ее груди в такси. Она пошла в его туалет, а когда вышла и увидела его, ждущего со стаканами в руках, приняла выпивку, но хотела вернуться в гостиную. «Нет, здесь гораздо удобнее», — сказал он и подумал, что лучше было бы ничего не говорить, потому что она тут же сказала, что удобнее в гостиной. Он сказал — пусть так, в гостиной удобнее, но они останутся здесь. «Нет, ты не прав», — сказала она, посмотрела ему в лицо, а затем повела взглядом вниз по его телу, это был самый откровенный взгляд, какой только обращали на него, и он первый раз в жизни был абсолютно уверен, что читает чужие мысли. Он поднялся, поставил на стол свой стакан и обнял ее крепко, как только мог. Прижимал ее тело к своему, пока она не показалась совсем маленькой. Глория держала в руке свой стакан и поднимала его, запрокидывая голову как можно дальше, отдаляя лицо от лица Лиггетта. Молчала, но рассерженной не выглядела. Выносливая. Она казалась выносливой, словно имела дело с мальчишкой из подготовительной школы, словно страдала, но знала, что это вот-вот кончится, она останется со стаканом в руке, и ее достоинство не пострадает. В конце концов это, а не та причина, которая пришла ей в голову, заставило его ее выпустить. Она думала, что он сдастся, но это достоинство было для него невыносимо. Его требовалось как-то сломить, поэтому он выпустил ее, а потом схватил за верхнюю часть платья и разорвал его до талии.

И сразу же наступили перемены. Он напугал ее, Глория была жалкой, милой. Он даже не заметил, что ее достоинство было по крайней мере настолько подлинным, что она со стаканом в руке подошла, сделав два шага, к столу. Минуту-другую он готов был любить ее со всей сердечностью и нежностью, внезапно пробудившимися где-то внутри. Он последовал за ней к столу и ждал, когда она поставит стакан. Теперь, на другой день, он сознавал, что она слегка рисовалась, стояла в банальной позе, почти касаясь подбородком плеча, отвернувшись от него, прикрывая согнутой правой рукой грудь, а левой поддерживая правый локоть. Он взял ее за руки повыше локтей и легонько сжал.

— Поцелуй меня, — сказал он.

— В награду, — сказала Глория и повернула к нему лицо, давая понять, что поцелует его.

Он снова обнял ее и нежно поцеловал в губы, потом она медленно опустила руки, обняла его и прижалась к нему.

Думая об этом теперь, он понимал, что это было нечто большее, чем любовь. Это чувство было таким полным, таким новым в своей подлинности и силе, что впервые в жизни он понял, как эти парни, эти блестящие юные офицеры, предавали короля и страну ради женщины. Понял даже, как они могли это делать, зная, что женщина шпионка, что она неверна им. Ему было безразлично, сколько мужчин обладали Глорией после того, как она ушла из этой квартиры; он хотел ее сейчас. Он не вспоминал об этом весь день, пока проводил время с Эмили и дочерьми, но сейчас, будь Глория здесь, ему было бы наплевать, даже если бы Эмили и дети вошли и наблюдали за ними. «Черт возьми!» — выкрикнул Лиггетт. Она никак не могла знать то, что знал он. Ему сорок два года, она моложе его не меньше чем на двадцать лет — а, какая разница. Где бы она ни была, он найдет ее и вечером снимет для нее квартиру. Значит, вот что происходит с мужчинами, вот что вызывает разговоры об опасном возрасте и всем прочем. Ну и пусть, опасный возраст, дурацкое положение, что угодно, он принял бы все это, только бы обладать этой девушкой. Но он будет обладать ею вновь и вновь, множество раз. И непременно нужно снять для нее квартиру. Сегодня вечером. Завтра он откроет для нее текущие счета.

Он позвонил Глории домой, не особенно надеясь застать ее, но все может быть. Ответил неуверенный мужской голос; возможно, ее отец, подумал Лиггетт. Глории нет дома, вернется поздно вечером. Лиггетта это не обескуражило. Он подумал, что узнал достаточно, чтобы разыскать ее. Свернул ее вечернюю одежду в узел, спустился с ним и взял такси до Центрального вокзала. Сдал узел в камеру хранения и хотел выбросить квитанцию, но подумал, что, возможно, Глория захочет забрать это платье по какой-то причине, возможно, сентиментальной, возможно, чтобы пустить его на заплаты. Женщины часто сберегают старые платья по этим причинам, и он не вправе выбрасывать квитанцию. К тому же пальто в полном порядке. Он не подумал об этом, потому что сосредоточился на порванном платье. Его раздражало то, как он думал об этом. Ему хотелось думать о том, как он порвал платье и обнажил ее, охватывая это одной мыслью, вспоминая, как она выглядела в тот миг, ее тело, ее испуг. Но то, что он порвал платье, смущало его, и ему не хотелось оставаться наедине с этой мыслью. Он пошел в закусочную на Восточной Пятьдесят третьей улице, ту, в которой двое застрелились в течение последних двух лет в мужском туалете. Там снимали со столиков последние стулья, готовясь к открытию, но бар уже работал, мужчина в визитке и женщина пили у стойки. Мужчине было под пятьдесят, женщине тридцать с небольшим, она была высокой, с пышными формами. Когда Лиггетт вошел в бар, оба были слегка пьяны и спорили, мужчина взял женщину за руку и повел к столику, в этой же комнате, но подальше от Лиггетта. Очевидно, он был безнадежно влюблен в нее.

— Сколько я тебя знаю, — очень громко сказала женщина, — ты не просил меня ни о чем, только расспрашивал.

Лиггетт достал несколько пятицентовых монет и пошел к телефонной кабине позвонить другу-инженеру. Тот не ответил. Позвонил еще двум знакомым инженерам, так как собирался совершить тур по барам, где мог найти Глорию, и хотел быть с кем-то из мужчин, только не с одним из настоящих друзей. Друзья будут дома с женами или на вечеринках с женами, а он хотел ходить с человеком, который не знает Эмили. Эти инженеры не отвечали. Позвонил третьему, который ему не особенно нравился, тот очень радушно ответил и стал настойчиво приглашать его к себе на вечеринку с коктейлями, где собралась превосходная компания. Лиггетт отказался и через минуту понял, что может обрести общество мужчины в визитке, судя по разговору между ним и его женщиной. Спор принял неприятный оборот, женщина собиралась сию минуту уйти домой и отправить мужчине все его подарки: пусть делает с ними все, что угодно. Не желая оставаться наедине с этим человеком, Лиггетт допил хайбол, расплатился и пошел в соседнюю закусочную.

Первой, кого он увидел, была Глория, нарядно одетая в очень элегантный костюмчик. Она смущенно посмотрела на него. С ней были молодой человек и хорошенькая девушка. Лиггетт подошел, пожал всем руки, Глория представила его остальным и наконец предложила ему присесть на минутку, сказав, что они сейчас уходят.

— О, а я думала, мы здесь пообедаем, — сказала мисс Дэй. — Я очень проголодалась.

Все промолчали, тактично дав ей понять, что говорить этого не следовало.

— Ты кого-нибудь ждешь? — спросил Лиггетт.

— Нет, — ответила Глория.

— Я почувствовала себя очень глупой, грубой и все такое, когда ты любезно пригласила нас на обед, — сказала мисс Дэй, — но, право, мисс Уэндрес, я предпочла бы остаться у Бреворта и поесть там, потому что была голодна. Я…

Тут она замолчала.

— Думаю, нам нужно идти, — сказал мистер Браннер. — Глория, отложим этот обед на потом.

Он не пил, и у него были угрюмо-трезвые манеры, как у мужчин, которые временно воздерживаются от спиртного, но обычно любят выпить. Лиггетт быстро поднялся, пока они не передумали. Мисс Дэй, очевидно, решила повременить с едой, потому что тоже поднялась.

Когда они ушли, Лиггетт сказал:

— Я старался найти тебя. Звонил повсюду и собирался обойти все заведения в Нью-Йорке, пока не найду. Что ты пьешь?

— Ржаное с обычной водой.

— Ржаного с обычной водой, мне шотландского с содовой. Хочешь поесть здесь?

— Я обедаю с тобой?

— А разве нет?

— Не знаю. С чего ты звонил, как выразился, повсюду, хотя не знаю, куда ты мог звонить мне, кроме как домой.

— И к Мэнджеру.

— Это не смешно. Вчера вечером я была пьяна. Больше этого не случится.

— Нет. Это должно случиться. Непременно. Послушай, я не знаю, как начать.

— Если это какое-то предложение, то не начинай. Никакие предложения меня не интересуют.

Глория сознавала, что лжет, ее интересовало почти любое предложение; по крайней мере было интересно выслушать его. Но пока она не могла понять, к чему клонит Лиггетт. Он не сказал ничего, свидетельствующего, что пропажа манто обнаружена, но уклонение от этой темы могло быть тактическим и только тактическим. Она решила не касаться этого, пока не коснется он, и ждать первой фразы, говорящей, что Лиггетт хочет возврата этой вещи. Сейчас она была не готова разговаривать о манто. Может быть, попозже, но не сейчас.

— Знаешь, чего я хочу? — спросил Лиггетт.

У Глории вертелось на языке: «Да, норковое манто», — но она ответила:

— Не имею ни малейшего представления.

Лиггетт полез в карман и достал квитанцию на узел, оставленный на Центральном вокзале.

— Тебя, — сказал он.

— Что это? — спросила она, беря квитанцию.

— Ржаное мисс Уэндрес. Мне шотландское, — сказал Лиггетт подошедшему с напитками официанту. Когда официант отошел, он продолжил: — Это на твои платье и пальто. Ты взяла деньги, которые я оставил. Этого достаточно?

— Достаточно. Как понять, что ты хочешь меня?

— Думаю, это совершенно понятно. Я хочу тебя. Хочу…если я сниму тебе квартиру, будешь жить в ней?

— О, — произнесла она. — Знаешь, я живу дома вместе с родными.

— Можешь сказать им, что нашла работу и хочешь жить на окраине.

— Но я не говорила, что хочу жить на окраине. Почему ты захотел меня в любовницы? Я не знала, что у тебя есть любовница. Я знаю эту отговорку, так что можешь не произносить ее.

— Я и не собирался. Я хочу тебя, вот почему.

— Хочешь, я скажу?

— Ну…

— Прежде всего потому что я хороша в постели, а твоя жена нет. Впрочем, если хороша — не возмущайся. Догадываюсь, что хороша, судя по тому, как ты это воспринял. Но она тебе надоела, и ты хочешь меня потому, что я гожусь тебе в дочери.

— Более-менее верно, — сказал Лиггетт. — Встретить бы тебя, когда я был совсем юным.

— Ты не так уж молод. Я видела фотографии твоих дочерей у тебя в гостиной, они немногим младше меня. Но я не хочу, чтобы ты чувствовал себя слишком старым, поэтому не будем останавливаться на возрасте. Ты хочешь меня и думаешь, что если будешь платить за квартиру, я буду твоей и больше ничьей. Правда?

— Нет. Это не так. Глория, меньше часа назад, до того, как нашел тебя, я понял, что с кем бы и в какой постели ты ни была, я все равно хочу тебя.

— О! Отчаянно хочешь. Ты слегка беспокоишься о том, что тебе скоро стукнет пятьдесят, так ведь?

— Может быть. Не думаю. У мужчин не бывает менопаузы. Возможно, мне осталось не меньше лет, чем тебе. Я хорошо о себе позаботился.

— Надеюсь.

— Надеюсь, ты тоже.

— Обо мне не волнуйся. Завтра я первым делом отправлюсь к своему другу на Парк-авеню.

— Кто он?

— Друг на Парк-авеню? Мой врач. На этой неделе смогу сказать тебе, все ли в порядке с тобой и со мной.

— Ты всегда к нему ходишь?

— Всегда, всякий раз. Послушай, я не хочу сидеть здесь и говорить о венерических болезнях. Ты не дал мне досказать то, что я говорила. Ты думаешь, я буду тебе верна, потому что снимешь для меня квартиру. Мой щедрый друг, я буду верна тебе до тех пор, пока захочу, может быть, год, может, только до завтра. Нет, мне не нужно никакой квартиры. Если хочешь снять квартиру, куда мы можем отправиться, когда я захочу пойти туда с тобой, или куда можешь приводить кого угодно, это полностью твое дело. Но, оглядев твою квартиру, я поняла, как ты живешь. Нет. У тебя недостаточно денег, чтобы владеть мной. В прошлом году, точнее, прошлой осенью, я поняла, сколько стою. Сможешь оплачивать содержание ставосьмидесятифутовой яхты? Дизельной?

— Честно говоря, нет.

— Так вот, этот человек может и оплачивает, хотя, держу пари, пользуется яхтой пять-шесть раз в году. Ходит на ней на лодочные гонки, берет с собой большую компанию молодых людей, отправляет ее во Флориду, когда едет туда, а до того, как он приобрел эту яхту, я видела ее в Монте-Карло.

— Пожалуй, я знаю, кто это.

— Пожалуй, да. Так вот, он тоже меня хочет.

— Почему же ты не сходишься с ним, если тебе нужны деньги?

— Знаешь почему? Видел картинки с гномами в воскресных газетах? Маленьких человечков с тонкими, как спички, ножками, выпуклыми животами, большими пупками и сморщенной кожей? Вот так он выглядит. К тому же не могу сказать, что мне нравится его представление о занятиях любовью. Уф-ф.

— Что это за представление?

— Право, не знаю, как тебе сказать. Неловко. Может, ты слышал, если знаешь, кто это такой.

— То есть он извращенец?

— Ха! Извращенец. Слушай, дорогой, знаешь, почему ты мне нравишься? Ты нравишься мне. Знаешь, почему? Ты просто-напросто обыкновенный, дюжинный, заурядный человек. Считаешь себя удачливым и изощренным, потому что неверен жене. Так вот, я могу рассказать тебе вещи об этом дрянном, проклятом, грязном городе, которые… уф-ф. Я знаю человека, которого едва не выбрали… Пожалуй, мне нужно придержать язык. Для своего возраста я слишком много знаю. Но ты мне нравишься, Лиггетт, потому что хочешь меня так, как я хочу, чтобы меня хотели, без всяких причудливых вариаций. Давай уйдем отсюда, здесь слишком уж благопристойно.

— Куда хочешь отправиться? — спросил Лиггетт.

— На Четырнадцатую улицу, в мое любимое заведение.

Они поднялись в заведение на Четырнадцатой улице по винтовой лестнице. Их впустил, сначала внимательно разглядев, человек с громадными розовыми угрями.

— Я боялась, ты меня не вспомнишь, — сказала Глория.

— Что? Полагаете, я не помню вас, мисс? — удивился этот человек, бармен. — И чего хотите выпить в этот благословенный день? Может, немного ирландского?

— Да, отлично.

— А вам, сэр?

— Шотландского с содовой.

— Превосходно. Превосходно, — сказал бармен.

В те дни это был бар с самой длинной в Нью-Йорке стойкой, в зале находилось только самое необходимое. Половину его занимали столики, стулья и музыкальный автомат, но перед стойкой был голый бетонный пол. Лиггетт и Глория осваивались друг с другом, улыбаясь друг-другу в зеркале. Неожиданно раздался громкий голос:

— Красавчик, Красавчик, черт бы тебя побрал. Том!

— Эдди, пожалуйста, не кричи так, — сказал Том, бармен, и улыбнулся Глории с Лиггеттом.

— Красавчик, дай пару пятицентовиков.

Они посмотрели на человека по имени Эдди, стоявшего у другого конца стойки, он потирал пухлые руки и причмокивал. На нем были форменная фуражка, серая шерстяная майка и синие брюки. Потом заметили, что у него револьвер, наручники и другое снаряжение полицейского. Китель его лежал на стуле.

— Прошу прощения, мисс и мистер, — сказал Эдди. — Обслужи сперва этих леди и джентльмена.

— Именно этим я и занимаюсь, — сказал Том, — а когда закончу, никаких пятицентовиков тебе не дам, и не проси.

— Дай пива, Красавчик, друг мой, — сказал Эдди. — Само собой, после того, как обслужишь леди и джентльмена.

— Когда освобожусь, дам. Во всяком случае, тебе уже почти пора идти, сдавать снаряжение. Что скажешь о нас, налогоплательщиках этого замечательного города? Мы все это переменим, когда пойдем использовать право голоса на избирательные участки.

— Слышал ли ты когда-нибудь о государственной службе, мой друг Красавчик? Полицейские — государственные служащие, и то, что вы, незаконно голосующие по нескольку раз, делаете на избирательных участках, нисколько нас не затрагивает. Пива!

— Ступай-ступай. Иди, сдавай снаряжение. Уже двадцать пять минут, пора.

— Эти часы спешат.

— Ничего подобного. Я сам поставил их точно, как только пришел. Иди, а то снова наживешь неприятности.

— Пойду и вернусь с целой фуражкой пятицентовиков, — сказал Эдди. Надел ремень со снаряжением, китель, поправил фуражку и, выходя, спросил бармена: — Принести тебе газету?

— Иди-иди, не подмазывайся, — ответил Том.

Вошли четверо молодых людей и стали очень серьезно играть спичками на выпивку. Вошел мужчина в майке, черных брюках и шапке из аккуратно сложенной газеты, помахал рукой игравшим спичками, но сел один. Вошел человек в сдвинутой на затылок шляпе, поздоровался с игроками и с человеком в шапке из газеты. Сел один, принялся корчить себе рожи в зеркале и рассказывать длинную историю. Том кивками давал понять, что слушает. Ведя рассказ, этот человек не отводил глаз от своего отражения. Том был внимателен к смотревшемуся в зеркало, разговаривал о бейсболе с человеком в газетной шапке, шутил с игроками спичками и был учтив с Лиггеттом и Глорией. Полицейский вернулся с несколькими газетами и большой бумажной сумкой, в которой принес несколько картонных упаковок. Из них он стал выкладывать тушеных моллюсков в тарелки, которые Том достал из-под стойки с бесплатными обедами. Сказал: «Пусть леди получит первая», потом были обслужены все остальные, полицейский с удовольствием наблюдал за этим; затем снял китель, повесил его на спинку стула и подошел к музыкальному автомату.

— Уйди от этой машины, черт возьми, — крикнул Том. — Прошу прощения, мисс. Эдди, дубина, уйди от нее, она не в порядке.

— Пошел к черту, — ответил Эдди. — Леди, нижайше прошу прощения. У меня здесь есть кой-какие права.

Он опустил в прорезь монету, мотор загудел, и помещение огласила песенка «Дайна заблудилась случайно».

— О Господи, не та пластинка, — сказал полицейский в сильном расстройстве. — Я хотел «Матушку Макри».

Наутро Глории Уэндрес пришло на дом заказное письмо:

Дорогая Глория.

Вижу, ты нисколько не изменила свою достойную сожаления манеру не являться на назначенную встречу, или ты не сознавала, что у нас сегодня была назначена встреча? Я сегодня с большими затруднениями приехал в Нью-Йорк, надеясь встретиться с тобой и поговорить о деле, которое мы оба хотим уладить. Привез названную тобой сумму, она слишком велика, чтобы разъезжать с ней, особенно в такое время, как это.

Пожалуйста, постарайся быть дома завтра (в понедельник) между двенадцатью и часом, я сделаю попытку связаться с тобой по междугородному телефону. Если не получится, попытаюсь созвониться с тобой снова в то же время во вторник.

Если бы ты представляла, как сложно мнеприезжать в Нью-Йорк, то была бы более тактична.

Второпях

Д.Э.Р.

Глория прочла это письмо под вечер в понедельник, когда возвратилась домой, проведя ночь с Лиггеттом.

— Бедняжка, — сказала она, закончив. — Если бы представляла, как сложно, надо же!

4

Эдди Браннер был простым калифорнийцем. Одним из тех молодых людей, которые из-за роста и телосложения выглядят нескладными, если на них не практичный костюм яхтсмена или фрак за сто пятьдесят долларов. Рост шесть футов два дюйма не делал его внешность внушительной. Разговаривая, он всегда делал один и тот же жест — водил руками так, будто держал в них баскетбольный мяч и собирался забросить его в корзину. Не мог говорить оживленно, если не стоял, но он редко говорил оживленно. Как все калифорнийцы, Эдди любое утверждение сопровождал непременной оговоркой: «Думаю, сегодня пойдет дождь… По-моему, Герберт Гувер не станет следующим президентом… У меня только два доллара, вот и все».

За два года в Нью-Йорке у него было четыре, от силы пять хороших месяцев. В Стэнфордском университете[23] он был располагающим к себе, но не популярным. Популярные мужчины и женщины в колледже ставят себе цель быть популярными. Располагающие к себе не делают того, что вызывает антипатию. Эдди Браннер делал забавные рисунки. За пределами Стэнфорда он был известен больше, чем там, потому что его рисунки перепечатывали университетские журналы. Он взял работы прежних университетских художников-юмористов — в частности Тейлора из Дартмутского колледжа — и создал характерный комический тип. Рисовал маленьких мужчин с выпученными глазами, голова и тело их выглядели приплюснутыми. Подпись Эдди представляла собой ребус: заглавное В и маленький нарисованный бегун[24]. Она была крохотной, поскольку его рисунки были маленькими. В колледже он по мере возможности не рисовал женщин; при его технике у женщин были бы толстые ноги и маленькие, приземистые тела. Иногда он рисовал женскую головку как иллюстрацию к остротам на тему «Он — Она», которые большей частью писал сам.

«Стэнфорд чапарель» благодаря рисункам Эдди занимал высокое неофициальное место среди юмористических университетских ежемесячников в течение трех лет, пока он сотрудничал с этим журналом. На первом курсе Эдди ничего не делал, и его едва не исключили из-за непреодолимой лени, любви к некоторым грампластинкам и к одной девушке.

Когда в двадцать девятом году он окончил колледж, многие однокурсники втайне ему завидовали. Даже богатые. Эдди кое-чем обладал; в восточных штатах о нем знали. Разве его рисунки не появлялись время от времени в журналах «Джадж» и «Колледж хьюмор»? Отец Эдди, удачливый пьяница, сколотивший небольшое состояние на миниатюрных площадках для игры в гольф, почувствовал, что они ему надоели, и быстро превратил их там, где позволяли муниципальные правила районирования, в закусочные для автомобилистов, приносившие, когда Эдди учился на последнем курсе, баснословные доходы. Браннер-старший больше всего был счастлив, когда сопровождал группу «спортсменов» и газетчиков, ехавших на восток на значительную встречу боксеров. Джек Демпси[25] был его близким другом. Сам он окончил Канзасский университет, но закатывал большие вечеринки для футболистов в Стэнфорде, а потом в Сан-Франциско после матчей. Эдди это не смущало, он не состоял в одном студенческом братстве с отцом, и когда старый джентльмен приезжал в Стэнфорд, то шел к себе в братство, занимался своими делами, а Эдди мог следовать собственным планам. К отцу он питал отчужденную терпимость, которая иногда компенсирует отсутствие других чувств или, вернее, заменяет презрение, к ощущению которого Эдди иногда бывал близок.

Отцовскую щедрость Эдди принимал с вежливой благодарностью, зная, что Браннер-старший еженедельно тратит на чаевые по меньшей мере пятьдесят долларов, эта сумма составляла денежное пособие сыну на последнем курсе. Эдди тратил пособие на коллекционные грампластинки и на свою девушку. Он почти регулярно каждые полгода влюблялся в новую и оставался влюбленным в нее до какого-нибудь внелюбовного кризиса, например семестровых экзаменов. Кризис отвлекал его от девушки, и, возобновляя обычное существование, он обнаруживал, что бездумно не являлся на свидания и нужно искать новую девушку. С хорошим подержанным «паккардом», кажущейся неспособностью слишком много выпить, интуитивно хорошими манерами и тем, что девушки именовали сухим чувством юмора, он мог выбирать почти любую из стэнфордских второкурсниц.

Эдди считал, что пособие будет поступать постоянно, поэтому он поедет в Нью-Йорк и будет жить там, пока не найдет работу. И вот с грампластинками, рисунками на бристольском картоне и прочим имуществом, уложенным в матросский сундучок, с чемоданом, где лежала одежда, он и двое близких его друзей приехали в Нью-Йорк.

Отец дал распоряжение секретарше относительно пособия, поэтому оно поступало регулярно. Эдди снял с друзьями квартиру в хорошем доме в Гринвич-Виллидже, каждый из них обставил себе спальню, стоимость обстановки общей гостиной друзья разделили на троих. Купили бар, большое количество джина, большой электрический холодильник и начали веселую жизнь. Один из друзей Эдди хорошо играл на тромбоне, другой на пианино, сам Эдди неплохо играл на банджо со струнами от гавайской гитары. Кроме того, он купил слегка подержанный меллофон в надежде дублировать исполнение Дадли на пластинке «Разносящийся блюз», которую Эдди считал одной из лучших записей свинга. Играть на меллофоне он так и не научился, но иногда субботними и воскресными вечерами трое друзей устраивали музыкальные импровизации, играли, пили джин, имбирный эль и играли снова, в перерывах хвалили друг друга или мучительно морщились, когда тот или другой играл очень банально. Как-то вечером в их дверь позвонили, и молодой человек, выглядевший постоянно пьяным, спросил, можно ли зайти и посидеть. С ним была красивая маленькая еврейка. Эдди слегка колебался, впускать их или нет, пока пьяный не сказал, что хочет только посидеть и послушать.

— ОТЛИЧНО! — закричали друзья. — Садись, выпей. Потом выпей еще. Что хочешь послушать?

— «Отчаянного папочку», — ответил незнакомец. — Моя фамилия Мэллой. Это мисс Грин. Она живет наверху. Мисс Грин — моя девушка.

— Ну и хорошо, — сказали они. — Садись, приятель, сыграем для тебя.

Они стали играть, и когда закончили, мисс Грин и Мэллой переглянулись и кивнули.

— У меня есть барабаны, — сказал Мэллой.

— Где? Наверху? — спросил Эдди.

— Нет. Мисс Грин и я не живем вместе постоянно, так ведь, Сильвия?

— Да. Почти, но не совсем, — ответила та.

— Где же ударные? — спросил Эдди.

— Дома, в Пенсильвании, откуда я приехал, — ответил Мэллой. — Но я привезу их на будущей неделе. Вы не против, если Сильвия поиграет?

Тромбонист предложил ей тромбон. Эдди протянул банджо.

— Нет, — сказал Мэллой. — На пианино.

— А, пианино. Это означает, что мне нужно смешивать коктейли, — сказал пианист.

— Да, пожалуй, после того, как послушаете Сильвию, — сказал Мэллой.

— Она так хорошо играет? — спросил тромбонист.

— Давай, Сильвия, — сказал Мэллой.

— Мне нужно сперва еще выпить.

— Дайте ей еще выпить, — сказал Эдди. — Вот, выпей мой джин.

Она выпила его джин, сняла кольца и отдала Мэллою.

— Не забывай, откуда они, — сказала Сильвия. — И дай мне сигарету.

Мэллой зажег для нее сигарету, и она сделала две глубокие затяжки.

— Ей лучше бы играть хорошо, — сказал один из друзей другому.

Потом своими маленькими ручками она взяла три аккорда, все в басовом ключе — раз, два, три.

— Че-ерт возьми! — воскликнули калифорнийцы, поднялись и встали у нее за спиной.

Сильвия играла целый час. Пока исполняла одну вещь, калифорнийцы готовили перечень очередных. Через час она захотела прекратить, они ей не позволяли.

— Ладно, — сказала она. — Тогда буду играть свои впечатления. Первое — что Винсент Лопес играет «Нолу».

— Ладно, можешь уходить, — сказал Эдди.

— Не так быстро, — сказала она. — Где у вас туалет для маленьких девочек?

— Чем она занимается? Кто она? Чем зарабатывает на жизнь? — заинтересовались калифорнийцы.

— Она сравнительная покупательница в универмаге «Мэйси», — ответил Мэллой.

— Что это такое?

— Сравнительная покупательница, — сказал Мэллой. — Ходит по другим магазинам, выясняет, не продают ли они по более низким ценам, чем «Мэйси», вот и все.

— Но ей следовало бы… Как ты познакомился с ней? — спросил пианист.

— Слушай, мне не нравится твой тон, ясно? Она моя девушка, а я очень крутой парень.

— Не думаю, что очень крутой. Рослый, но не особенно крутой, на мой взгляд.

— Не особенно, но для тебя достаточно, — сказал Мэллой, встал и хотел с размаху ударить пианиста. Тромбонист схватил Мэллоя за руки. Пианист блокировал удар вскинутым предплечьем.

— Я за то, чтобы позволить им подраться, — сказал Эдди, но держал Мэллоя. — Слушай, приятель, ты здесь один против троих, если бы потребовалось, мы бы отделали тебя и спустили с лестницы. Но нам не потребуется. Этот мой друг — боксер.

— Пусть пожмут друг другу руки, — сказал тромбонист.

— Зачем? — спросил Эдди. — Зачем им пожимать руки?

— Пустите его, — сказал пианист.

— Ладно, пусти его, — сказал Эдди тромбонисту. Они выпустили его, Мэллой угрожающе пошел к пианисту, внезапно остановился, упал, потом уселся на полу.

— Напрасно ты так, — сказал тромбонист.

— Почему? — спросил пианист.

— Почему? Он сам напросился, — сказал Эдди.

— Он жестоко наказан, — сказал тромбонист.

— Очухается. Я побаиваюсь, — сказал пианист. Подошел к Мэллою, нагнулся и обратился к нему: — Приходишь в себя?

— Все в порядке. Это ты меня ударил? — спросил Мэллой, бережно потирая челюсть.

— Да. Вот, держи руку. Поднимайся, пока не вернулась твоя девушка.

— Кто? А, Сильвия. Где она?

— Все еще в туалете.

Мэллой поднялся медленно, но без помощи. Сел в глубокое кресло и взял предложенный стакан джина.

— Думаю, трезвый я смог бы уделать тебя.

— Нет. Нет. Выбрось из головы эту мысль, — сказал пианист.

— Не держись так снисходительно, — сказал Мэллой.

— Он может позволить себе снисходительность, — сказал Эдди. — Мой друг один из лучших легковесов-любителей на Тихоокеанском побережье.

— Да будет вам. Оставьте его в покое, — сказал тромбонист.

Появилась Сильвия:

— Ты думал, я там застряла? Я не могла найти выключатель. Джимми, что случилось?

— Наткнулся на кулак.

— Кто? Кто его ударил? Ты? Ты, здоровенный пьяный сукин сын?

— Нет, не я, — ответил тромбонист.

— Тогда кто? Ты! Понятно, завистник, я показала тебе, как нужно играть на пианино, тебе нужно было как-то утвердить свое превосходство, поэтому ты ударил пьяного. Пошли отсюда, Джимми. Я сразу сказала тебе, что не хочу идти сюда.

— Погоди, малышка. Не заблуждайся. Это моя вина.

— Перестань корчить из себя джентльмена. Тебе это не к лицу. Пошли, а то уйду одна и не впущу тебя.

— Я пойду, но я был не прав и хочу сказать об этом. Я извиняюсь перед тобой, как там тебя…

— Браннер.

— И перед тобой, и перед тобой, спасибо, что были… в общем, извиняюсь.

— Ладно.

— Но все же думаю, я мог бы тебя уделать.

— Погоди, послушай, — сказал пианист. — Если хочешь выяснить это прямо сейчас, давай выйдем…

— Да перестань ты, — сказал Эдди. — Ты ведешь себя не лучше, чем он. Доброй ночи. Доброй ночи. — Когда дверь закрылась, он обратился к пианисту: — В конце он повел себя правильно. Извинился, и нельзя винить его за желание думать, что он мог бы с тобой справиться.

— Дрянной тип. Если еще раз его увижу, я ему рожу в блин превращу.

— Возможно. Возможно, это было бы не так легко, будь он трезвым. Учти: ему пришлось идти по неплотно прилегающему ковру, чтобы попытаться нанести тебе удар с размаху. Не хочу больше об этом слушать. К черту.

— С души от тебя воротит.

— То же самое я хотел сказать тебе. И всем крутым парням, — парировал Эдди.

— А здорово эта девчонка играет на пианино, — заметил тромбонист.

Это была первая из двух встреч Эдди Браннера и Джимми Мэллоя. Жизнь Эдди какое-то время шла как обычно. Он сделал несколько рисунков и не продал ни одного. Они были слишком хороши, чтобы управляющий синдикатом мог рискнуть, взяв их, слишком искусны. Но не относились к тому типу рисунков, какие публиковались в «Нью-Йоркере», единственном другом рынке, который тогда приходил ему на ум. И трое друзей продолжали свои музыкальные импровизации; иногда вечерами, когда не музицировали, они сидели и разговаривали. Имена, о которых они говорили: Бикс Бейдербек, Фрэнки Трумбауэр, Мифф Моул, Стив Браун, Боб Макдоноу, Генри Буссе, Майк Пингаторе, Росс Горман и Бенни Гудмен, Луис Армстронги Артур Шатт, Рой Браджи и Эдди Гиллиган, Гарри Макдоналд и Эдди Лэнг, Томми и Джимми Дорси, Флетчер Гендерсон, Руди Видофт, Айшем Джонс, Руби Блум и Хогленд Кармайкл, Сонни Грир и Фэтс Уоллер, Хаск О’Хэйр, Дуилио Шербо, а также такие, как Мэнни Клайн и Луис Прима, Дженни и Морхауз, Венути, Синьорелли и Кресс, Пиви Рассел и Ларри Бинион; одни имена были связаны с одним, другие с другим, и все они были такими же значительными, как для некоторых людей Валленштейн, Флонзейли и Ганц.

В начале октября того года Эдди получил от матери телеграмму: «ПАПА СКОНЧАЛСЯ УДАРА СЕГОДНЯ УТРОМ ПОХОРОНЫ СУББОТУ ПОЖАЛУЙСТА ПРИЕЗЖАЙ». Эдди сосчитал слова. Он знал свою мать; она считала, что за предлоги в телеграмме платить не стоит. Он превысил остаток счета в банке и обналичил чек на достаточную для поездки сумму в окраинном баре, где его знали. Поехал домой, и дядя со стороны матери рассказал ему, как умер его отец: в разгар или, может, в начале вечеринки в голливудском отеле, в окружении неизвестных голливудских типов. Это скрыли от матери Эдди, такой жалкой, глупой женщины, что она могла бы воспринять такую весть без шока. Пока готовились к похоронам, она все время твердила: «Не знаю, Рой всегда говорил, что хотел быть похоронен под оркестр Шрайна. Хотел, чтобы музыканты играли какой-то марш, только названия его я не помню». Ей сказали, чтобы она не волновалась из-за этого; они не могут пригласить на похороны оркестр Шрайна, и нечего об этом думать. После службы мать сказала, что заметила на похоронах мистера Фаррагата. «Знаете, это понятно, — сказала она. — Думаю, Роя могли бы принять в Бирлингеймский клуб, если б он сделал еще одну попытку, иначе почему мистер Фаррагат был сегодня здесь?» Мистер Фаррагат был тем человеком, которого мистер Браннер постоянно винил в том, что тот его забаллотировал, не дал стать членом единственной организации, в которую он мог бы вступить, но не вступил.

Рой Браннер был близок к успеху, но скоропостижно скончался от кровоизлияния в мозг. Он позволял своим закусочным для автомобилистов обходиться без него, так как собирался предпринять нечто новое со всеми неиспользованными земельными участками. Благодаря тому что своевременно вышел из бизнеса с миниатюрными площадками для гольфа, он приобрел в округе репутацию проницательного человека, улавливающего общественные настроения. Его новой идеей были доступные кинотеатры на каждом углу, показывающие киножурналы и короткометражки за пять центов. Получасовой сеанс, и зрители выходят. За свои деньги они, с одной стороны, получали мало, потому что смотрели всего лишь одну короткометражку и два киножурнала, но с другой — получали много. Пять центов? Чего они хотели за пять центов? Это же просто средство убить время. Браннер-старший находился в Голливуде и, несомненно, работал над этим проектом, когда к нему явилась старуха с косой. Никаких документов не было подписано, и он не виделся с важными персонами, но собирался сообщить им о своем приезде завтра или послезавтра, и эта вечеринка представляла собой небольшую неофициальную встречу с несколькими футбольными тренерами, профессиональными игроками в гольф и теми, кого в газетных заголовках именуют киноактрисами, — участницами массовок. Он пользовался полным доверием, и не без причины. Человек, способный показать кинопродюсерам пример, как он вызвал переворот в общественных пристрастиях, может убедить их почти в чем угодно, если будет называть это искусством организации публичных зрелищ. Однако никаких документов подписано не было.

— Пока что твоя мать поживет со мной и тетей Эллой, — сказал дядя племяннику, и у Эдди одна проблема была решена. Он не хотел жить рядом с матерью. Любил ее, потому что она его мать, иногда жалел, но всю свою жизнь (Эдди понял это, будучи слишком юным для такого понимания) она была так поглощена делом своей жизни — наблюдением за легкомысленным поведением мужа, — что походила скорее на постороннюю взрослую женщину, которую Эдди знал, но которая не всегда заговаривала с ним на улице. Она происходила из семейства пионеров, в Калифорнии это значит не меньше, чем принадлежность к потомкам первых переселенцев из Англии на востоке. Однако у потомков первых переселенцев было время отдохнуть, оправиться от изматывающего, мучительного путешествия, и многие оправились, хотя родственные браки не ускоряли этого процесса. Но у пионеров путешествие было более трудным, притом менее давним, поэтому логично предположить, что многие из них до того ослабели, пока добирались до Тихоокеанского побережья, что передали в наследство потомкам усталые тела. Рой Браннер приехал на поезде из Канзаса, и его избранница стала его женой — к легкому удивлению будущего супруга, — как только он предложил ей руку и сердце. Раньше она никогда не получала предложений и боялась, что уже никогда не получит. В супружеской жизни она с готовностью усваивала ту важную вещь, которой муж был способен ее обучить, но он выносил жену с раздражением и искал развлечений на стороне. Когда пришло время ознакомить Эдди с фактами сексуальной жизни и Рой его с ними ознакомил, жена спросила: «Как ты рассказал ему?» Спросила потому, что все еще надеялась узнать сама. Но Рой ответил: «Да сказал, и все. Он уже сам многое знал».

Эдди понимал, что в его матери дядя видит выгодную постоялицу. Это слегка раздражало его, но что оставалось делать? Она хотела жить там, и это решало все вопросы. Миссис Браннер дала Эдди пятьсот долларов из собственных денег, и Эдди, подписав доверенность в пользу дяди, возвратился в Нью-Йорк, полагая, что пособие будет поступать по-прежнему.

Оно больше ни разу не поступило. Отцовские дела оказались сильно запутанны, и депрессия положила им конец. Дядя Эдди пострадал, но не разорился. Он отправил письмо племяннику, задолжавшему квартплату за полтора месяца. Написал, что все они сравнительно удачливы. «Ты молод, — говорилось в письме, — и можешь сам зарабатывать на жизнь. Надеюсь, сможешь время от времени высылать матери какую-то сумму, поскольку мы можем давать ей крышу над головой, еду, кровать, но ничего больше…»

Эдди продал машину за тридцать пять долларов, заложил превосходный меллофон за десять. В начале декабря он собрал все свои деньги и обнаружил, что у него меньше двухсот долларов. У его друзей была работа, и они не возражали, чтобы он занимал свою часть квартиры и был должен им свою часть квартплаты, но в январе один из них лишился работы при первой чистке на Уоллстрит, а в марте всех их выселили.

Они пошли разными путями. У одного из друзей была замужняя сестра, жившая в одном из пригородов в штате Нью-Джерси. Он поехал туда. Другой, боксер, умер от пневмонии в какой-то комнате неподалеку от авеню А. Эдди узнал об этом, лишь когда тело его друга давно уже было кремировано. Он переходил из одной меблированной комнаты в другую сначала в Гринвич-Виллидже, затем на Западных Сороковых улицах, среди ирландцев с Десятой авеню. Жил он на окраине, так как это позволяло сберегать ежедневно десять центов на транспорт. Обращался во все места, ко всем знакомым в поисках работы. Неделю проработал в ресторане подсобным рабочим, собирал со столов грязные тарелки, нагружал ими подносы и носил на кухню. Однажды уронил поднос и был уволен, но внес часть квартплаты и был сыт. Подумывал о том, чтобы стать таксистом, но не представлял, как взяться за дело. Он знал, что нужна лицензия и еще кое-что, а денег на лицензию у него не было. Попытался стать актером, сказал, что может играть комедийные характерные роли. Когда ему единственный раз предложили участвовать в спектакле, Эдди сразу же понял, что у него нет никакого опыта: он не знал, что такое переписанная роль и вообще ничего о сцене. Однажды вечером, очень голодный, позволил себе пойти с педиком, но хотел сначала поесть, а педик не доверял ему, поэтому он двинул педика кулаком, отвел душу, однако жалел, что ему недостает смелости забрать у этого типа деньги. Продавал галстуки по двадцать пять центов во временных магазинах, был подставным лицом на двух аукционах, но аукционист решил, что он слишком высокий; люди его запомнят. Потом от домовладелицы, для детей которой иногда рисовал забавные картинки, узнал о превосходной возможности: стать ночным портье в отеле, который представлял собой скорее публичный дом. Она узнала об этой работе благодаря связям в Таммани-холле. Эдди работал на коммутаторе и управлял лифтом с шести вечера до восьми утра за десять долларов в неделю и жилье плюс чаевые. Клиенты приходили и говорили пароль: «Я друг мистера Стоуна». Эдди оглядывал клиента и спрашивал, кого он хочет видеть, мужчина называл имя одной из трех женщин. Эдди звонил в номер этой женщины и сообщал: «К вам пришел друг мистера Стоуна», женщина отвечала — хорошо, тогда Эдди говорил клиенту: «Она не уверена, что помнит вас. Опишите мне ее». И клиент либо описывал, либо откровенно говорил, что ни разу не бывал здесь. Все это было уловкой. Разговор давал Эдди возможность разглядеть клиента, а женщине приготовиться к приему гостя или одеться и приготовиться к вторжению, если Эдди передвигал назад переключатель и в ее комнате раздавался звонок. Ему было поручено останавливать слишком пьяных, так как отель не платил таких откупных, какие приходилось платить тем заведениям, где клиента могли обмануть или ограбить. Эдди никого не останавливал.

На этой работе он и познакомился с Глорией. Она появилась однажды вечером. Пьяная, с загорелым мужчиной, тоже пьяным, с бутоньеркой Почетного легиона на лацкане. Эдди поначалу слегка испугался его, потом сообразил, что у полицейского пока что не может быть такого загара. Мужчина сказал: «Сообщи Джейн, что это майор. Она поймет». Джейн поняла и сказала Эдди, чтобы он отправил его наверх. Глория пошла с ним. Эдди догадался, что она здесь впервые, но не первый раз выступает в роли зрительницы. Майор в лифте улыбался, напевал с закрытым ртом и говорил Глории: «Порядок, милочка?»

Когда они поднялись на этаж Джейн, майор дал Эдди доллар, словно это было давним обычаем. Эдди вернулся к коммутатору. Потом, минут через двадцать, услышал шаги, и передним появилась эта девушка, Глория.

— Одолжишь мне доллар, который он дал тебе? — спросила она. — Давай-давай, я его верну. Тебе ни к чему неприятности, так ведь?

— Конечно. Но откуда мне знать, что ты его вернешь? Честно говоря, этот доллар мне нужен.

— Думаю, тебе не нужно быть сутенером ради денег.

— Тут ты ошибаешься, но ладно, бери.

— Я верну его завтра. Верну два доллара, — сказала она. — А что вообще ты здесь делаешь?

— То есть что такая славная девушка, как я, делает в таком месте? — съязвил Эдди.

— Доброй ночи, — сказала Глория, — и большое спасибо.

У Эдди было ощущение, что она вернет деньги, и она вернула два дня спустя. Дала ему пять долларов. Сказала, что сдачи не надо, и он их взял.

— Что произошло в тот вечер? — спросила она.

— Твой друг опьянел, и Джейн пришлось звать вышибалу, — ответил Эдди.

— О, а вышибала не ты?

— Разве я похож на вышибалу?

— Нет, но…

— Но я не похож и на лифтера в публичном доме, ты это имеешь в виду?

— Ты с Запада?

— Из Висконсина, — ответил Эдди.

— Из какой части штата?

— Из Дулута.

— Дулут в Миннесоте.

— Знаю, — сказал Эдди.

— О, то есть не соваться в чужие дела. Ладно. Я спросила просто так. До встречи.

— Мисс Уэндрес, у меня есть кое-что твое.

— Что?

— Твоя сумочка, ты оставила ее в комнате Джейн, уходя так поспешно. Вот почему тебе пришлось одалживать доллар, помнишь? Я позволил себе вольность узнать имя владелицы, но не смог найти тебя в телефонном справочнике. И не думал, что найду.

— Я подумал, что ты живешь по тому адресу, который указан в водительских правах. Кстати, тебе нужно получить новые. Выданные в двадцать восьмом году уже не годятся. Сейчас тридцатый.

— Ты показывал их кому-нибудь?

— Нет.

— Почему?

— Просто подумал, что это никого не касается. Собственно, не касается и меня, но для тебя лучше, чтобы я заглянул в твои права, а не отдал их, ну, тем из ребятам, которые иногда здесь появляются.

— Ты хороший парень. Кстати, я поняла, кого ты мне напоминаешь.

— Знаю.

— Откуда?

— Потому что часто это слышал.

— Кого же?

— Линдберга[26].

— Да, верно. Видимо, ты часто это слышишь. Когда у тебя свободная ночь?

— Во второй вторник каждой недели.

— У тебя нет выходных? Я думала, тебе должны их давать.

— Здесь нарушают много правил, правил и законов. Почему ты спрашиваешь меня о выходных?

— Мы бы могли поужинать.

— Еще бы. Думаешь, я работал бы здесь, если б мог приглашать девушек на ужин?

— Кто говорит, чтобы ты меня приглашал? Я только сказала, что мы бы могли поужинать. Я готова платить за свой ужин при определенных обстоятельствах.

— К примеру?

— К примеру, ужиная с тем, кто мне нравится.

— Ну вот, мы кое-чего добились, — сказал Эдди, но не мог продолжить этой дерзости. С ним впервые за много месяцев разговаривали любезно. Глория это поняла.

— Можешь найти кого-нибудь, чтобы за тебя поработал?

— Зачем?.. Черт, а почему бы нет? Тут до меня работал один негр, сейчас работает на этой же улице. Только гоняет вверх-вниз лифт в отеле, думаю, он сможет поработать за меня, если мне дадут разрешение. Я все-таки не хочу терять эту работу.

Негр сказал, что охотно поработает за него одну ночь, и миссис Смит, начальница Эдди, сказала, что можно, только не нужно превращать это в обычное дело, потому что девушкам наверху не нравятся посредники-негры.

Так началась дружба Глории и Эдди.

* * *
О Глории можно было сказать многое, и многое говорилось. Можно было сказать, что она различными способами — в том числе странными — способна помогать другим, но не способна помочь себе. О Глории можно было бы написать роман, не отходя далеко от этого тезиса. Разумеется, для газетчиков тридцать первого года (явно не читающих газет) было бы делом нескольких минут найти в Глории символ современной молодежи. Она была не больше ее символом, чем Линдберг, игрок в гольф Боб Джонс, принц Джордж, Руди Вэлли, Линки Митчелл, Де Харт Хаббард или кто бы то ни было, кому до тридцатого года было меньше тридцати лет. Символа современной молодежи не может быть, как и символа современного среднего возраста, да и вообще символ — слово ошибочное. Карикатура Джона Хелда-младшего на «женщину свободной морали» двадцатых годов или девушки и молодые люди, которых Скотт Фицджеральд сделал застенчивыми, не были символами молодежи того времени. Собственно говоря, между персонажами Скотта Фицджеральда и Джона Хелда нет никакой связи. Персонажей Скотта Фицджеральда лучше изобразили Лоренс Феллоуз и Уильямсон, чем Джон Хелд. Хелд рисовал карикатуры на молодых людей и девушек, учившихся в школе Ист-Оринджа и в Иллинойском университете; рисунки Хелда были популярными карикатурами, поэтому люди ассоциировали с ними фицджеральдовских персонажей. Фицджеральдовские персонажи не увлекались разукрашенными желтыми плащами, разукрашенными «фордами», разукрашенными белыми фланелевыми брюками и такими вещами, как модная одежда, значки студенческого братства, тупоносые туфли, движения Шифтера, танцы с трюками и всем прочим, что связывали с персонажами Хелда. Его персонажи старались выглядеть хелдовскими персонажами; персонажи Фицджеральда и Феллоуза были копиями оригиналов.

Средний человек, мистер Средний Человек, мистер Налогоплательщик, нарисованный Роллином Кирби, выглядит средним ньюйоркцем, зарабатывающим более пяти тысяч долларов в год. Он носит одежду от братьев Брукс и шляпу от Герберта Джонсона, которая выглядит довольно чужеземной в Де-Мойне, штат Айова, где рисует карикатуры Дж. Н. Дарлинг; но в Нью-Йорке, на территории Кирби, налогоплательщик Роллина Кирби типичен. Он носит хорошую одежду, не будучи разодетым человеком с театральной программы; его легко представить идущим к зубному врачу, ведущим жену в театр, едущим в Амхерст на встречу однокашников, напивающимся дважды в год, ложащимся на удаление аппендикса, откладывающим деньги, чтобы отправить сына в хорошую подготовительную школу, ищущим новые очки и разглядывающим, не всегда будучи на стороне художника, карикатуры Роллина Кирби. Однако никто не назовет этого человека символом американского налогоплательщика средних лет. Если бы он шел по улицам Сиракуз, Уилинга или Терре-Хота, в нем бы признали чужака из большого города, возможно, из Нью-Йорка. И хелдовская женщина свободной морали смутила бы любого юного сноба, который повел бы ее на студенческий бал в Принстоне. И молодого человека Феллоуза, подъезжающего на «темплере» к дому Пи-бета-фи в каком-нибудь западном университете, узнали бы девушки из женской общины, еще не видя коннектикутского номерного знака на его машине. Они и есть типичные мужчины и женщины, молодые и старые, но только газетчики будут настолько огульны, что выберут некую девушку или некоего молодого человека и назовут его символом современной молодежи.

Может существовать символ современной молодой женщины, но газеты вряд ли опубликуют ее изображение. Она будет голой. Девушка, которой было около двадцати лет во второй половине двадцатых годов, не соответствовала современным стандартам. Рост ее составлял примерно пять футов пять дюймов, весила она около ста десяти фунтов. У нее было хорошее тело. Должна существовать причина того, что очень многие девушки соответствовали этому описанию безотносительно к их социальной принадлежности. Этой причиной вполне может быть то, что в промежутке между девятьсот пятым и девятьсот пятнадцатым годами медицина использовала примерно одну и ту же систему в уходе за беременными женщинами, кормлении младенцев и заботе о них. Даже дети сицилийцев и обитателей гетто неожиданно стали вырастать более высокими, значит, система была стандартной; другого объяснения этому единообразию как будто нет. Это заметно в больших семьях: младшие дети, родившиеся во время мировой войны и после нее, почти неизменно рослые, стройные и более здоровые, чем их старшие братья и сестры.

Стать «женщиной свободной морали» Глория опоздала на десять лет, то есть, родись она десятью годами раньше, в двадцать первом году, ее могли так называть, она была бы двадцатидвухлетней и физически привлекательной. Одно из различий между тем, какой Глория была и могла быть, заключалось в том, что в двадцать первом году ее могли считать «привлекательной для обоих полов», а в тридцать первом оба пола находили ее привлекательной, но разница в смысле была огромная.

Выше уже говорилось, что для повторяющихся периодов отчаяния, мучивших Глорию, существовала причина. Когда Глории было одиннадцать лет, ее развратил мужчина, годившийся по возрасту ей в отцы. Тогда Глория, ее мать и дядя жили в Питтсбурге. Отец, химик, был одним из первых людей, умерших от отравления радием. Произносимое с нежностью или сентиментальным смыслом слово «отец» неизменно вызывало в памяти Глории фотографию его студенческой группы. У матери это была единственная отцовская фотография, со свадебными что-то случилось, когда они переезжали из дома в дом. Групповой снимок был слабым утешением ребенку, желавшему быть таким, как другие дети; она видела отца мужчиной с белым кружком вокруг головы во втором ряду молодых людей, стоящих в три ряда на ступенях какого-то каменного здания. На протяжении всего детства, видя изображение святого с нимбом, она всегда вспоминала отцовскую фотографию и задавалась вопросом, почему нимб не заходит под подбородок святого и почему белый кружок вокруг головы отца не оканчивается у плеч, как у святых; и, думая сначала одно, потом другое, никогда не думала об отце как о святом и всегда думала о святых как о напоминаниях об отце.

Дядя Глории, Уильям Р. Вандамм (Р. означало Робеспьер), был старшим братом ее матери. Он тоже был химиком, учился вместе с отцом Глории в Корнельском университете. После выпуска оба поехали в Чили, но в конце концов возненавидели эту страну и разорвали контракты. Вернулись вместе, и Уэндрес женился на сестре Вандамма. У обеих сторон было немного денег, невеста и жених принесли в семью одинаковые суммы — это был один из скромных, респектабельных браков, которые заключаются каждую субботу. Когда Уэндрес умер, Вандамм устроился в компанию по добыче радия и использовал масонские, профессиональные и политические связи, чтобы иметь деньги для воспитания и образования Глории. Руководство компании хотело дать вдове акции, но Вандамм отказался, в результате, как выяснилось впоследствии, упустил около миллиона долларов, но заметил это только сам и ничего не говорил сестре.

Вандамм был неплохим промышленным химиком и очень хорошим дядей. Пока Глория была маленькой, он почти не жил дома. Устраивался на работу, около года держался на ней, потом находил лучшую, приобретая деньги, опыт и знакомства. Жил в мужских клубах и отделениях Ассоциации молодых христиан по всей стране, половину ежегодного отпуска брал на Рождество, чтобы провести праздник с сестрой и племянницей. Привозил замечательные подарки, обычно выбранные одной из красивых молодых женщин, к которым он был внимателен. В каждом городе, где работал Вандамм, повторялось одно и то же. Он был хорошо одетым, представительным, неплохо зарабатывающим и холостым. Поэтому выбирал одну из молодых женщин, с которыми был знаком, водил ее в приличные места на танцы, присылал ей цветы и постоянно говорил о том, какая замечательная вещь эта дружба. Всякий раз, бросая работу и уезжая в другой город, оставлял озадаченную молодую женщину, которая приглашала его домой на воскресные обеды пятьдесят раз в году, но ничем не могла похвастаться, так как цветы и конфеты недолговечны. Существовало два исключения: первое представляла собой молодая женщина, которая влюбилась в него и не собиралась это скрывать. В этом случае ему пришлось отойти от платонической политики, потому что она смотрела на него влюбленными глазами всякий раз, когда видела, в компании или наедине. С риском, что ему не удастся прекратить их отношения, Вандамм сказал ей, что она вызывает у него такие чувства, каких не вызывала ни одна женщина, и поэтому он бросает работу на заводе. Если останется, у него возникнет искушение попросить ее о том, на что не имеет права. Она пожелала узнать, почему не имеет. Из-за сестры и племянницы. У них есть только те деньги, которые он может давать им, других никогда не будет. Поэтому ему очень не хочется бросать эту работу; он был в состоянии делать для них то, чего не мог делать раньше. «Я никогда не женюсь», — заявил он так, будто это был вопрос государственной политики. Ее это устраивало. Его тоже; он стал не менее привлекательным, наоборот, начал выглядеть высоким, сильным, филантропом, тайно раздающим миллионы. У нее появилось чувство, какого никогда не бывало. Раньше она и все женщины вроде нее слегка боялись, что холостяки сравнивают подходящих по возрасту женщин. Но Уильям не сравнивал. Он выбрал ее, хотя и не мог из-за своих иждивенцев заниматься с ней любовью. Однако это оказалось только вопросом времени. «Возьми меня», — сказала она однажды лунной ночью и завела руки за спину. В тот миг он был не совсем готов взять ее, но через минуту смог. И до конца того года брал ее каждый воскресный вечер, после посещения каждым субботним вечером аптеки в другой части города. В хорошую погоду они неторопливо прогуливались по заднему двору и внезапно ныряли в каретный сарай. В скверную приходилось дожидаться, пока ее отец с матерью лягут в постель, а потом спускаться в подвал. У подвальной двери они ставили помойное ведро, чтобы, если кто-то станет спускаться, оно скатилось по ступеням с предостерегающим грохотом. В каретном сарае было лучше: в ландо ее нижняя юбка не так пылилась, как на подвальном полу.

Вторым исключением стала девушка в следующем городе. Вандамм влюбился в нее и сделал ей предложение. Она отвергла Уильяма с такой категоричностью, что ей стало его жаль, и она предложила ему оставаться друзьями. Он радостно ухватился за это предложение и готов был сделать для нее все, что угодно. Много лет спустя он прочел о ней в газете. Она и женатый мужчина, врач из того же круга, встретили смерть в одном из чикагских отелей. Врач выстрелил ей в сердце, потом застрелился сам. И тут Вандамм понял, почему она его отвергла; у нее был другой.

Начало мировой войны оказалось для Вандамма благоприятным, так как ему стало надоедать все, кроме свободы. Он начинал ненавидеть визиты в аптеку по субботним вечерам; ему была ненавистна невозможность заснуть сразу; было ненавистно постоянно быть начеку, чтобы его не склонили сделать брачное предложение. Ему были противны маленькие университетские клубы, в которых он жил. Были ненавистны американские акценты. Ни в одном городе он не произвел впечатления на первые три семейства. Встречаясь с ними, Вандамм понимал, кем они его считают: человеком из восточных штатов, который оказался там непригодным и решил, что лучше быть королем среди обезьян, чем обезьяной среди королей. Он решил, что впечатлений набрался достаточно и отныне будет заколачивать деньги.

Вандамм поехал в Питтсбург и без труда нашел работу. В годы войны он получал превосходное жалованье, и они с сестрой купили дом в Ист-энде. Вышло так, что ему пришлось уезжать снова, на сей раз в Уилмингтон, штат Делавэр, но его визиты домой — он считал этот дом родным — стали более частыми. Одним из результатов этих частых визитов стало открытие, что он обожает племянницу. Он бы ни за что так не выразился. Он даже приучил себя не употреблять слово «любовь». Но всякий раз, когда терял Глорию из виду, начинал ждать, когда увидит ее снова. Он мог любить ее, не опасаясь что-то не то сказать или сделать. Это было громадным облегчением после долгих лет осторожности. Началось это с красоты ребенка, и он гордился родством с нею. Глория хорошо выходила на фотографиях, и он носил ее моментальные снимки в бумажнике. Он был рад, что она не его дочь, потому что мог любить ее больше. Отцы должны любить дочерей, и подчас тут нет ничего, кроме долга, но дядя может любить маленькую племянницу, они могут быть друзьями, она будет слушать его, и он может быть с ней как угодно расточительным. Его сестра одобряла это увлечение брата, хотя и понимала, что он все больше и больше придает ей статус привилегированной гувернантки.

Война, работа, деньги, которые она приносила, составляли половину его жизни. Глория была другой половиной, о которой он почти не говорил.

Вандамм взял деньги сестры и удвоил их, не ради нее, а ради Глории. Потом, когда он увидел результат, у него возникла блестящая, как ему казалось, идея. Впервые в жизни он доставлял себе опасное удовольствие планировать чужую жизнь. Он хотел выдать сестру замуж. И пока что ограничиться этим. Выдать ее замуж, а потом смотреть, что получится. Но он не мог отрешиться от мысли, что может получиться, и не видел, почему бы не радоваться своим планам. Сестра достаточно молода, чтобы иметь детей, и если у нее появится собственный ребенок от нового мужа, невозможно предвидеть, что может случиться. Вандамм рассудил, что сестра с радостью отдаст ему Глорию. У нее будет свой ребенок, а у него Глория. Потом он подумает о женитьбе. Если ему встретится подходящая женщина и понравится Глории, то она будет нравиться ему из-за Глории и он может жениться на этой женщине. Думая об этом несколько месяцев, Вандамм спланировал для себя совершенно новую жизнь. Он думал об этом только как о переустройстве собственной жизни, а не как об умышленном, спланированном переустройстве жизни кого-то еще, за исключением маленькой Глории, которой, в конце концов, так мало лет…

В Уилмингтоне Вандамм познакомился с майором из управления артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск. Майор Боум не походил на большинство людей, которые, не имея военного опыта, стали капитанами и майорами в артиллерийско-техническом управлении, на квартирмейстерской и военно-медицинской службе; мундир ему шел. Он выглядел бодрым, здоровым, сильным. Ездил из Вашингтона в командировки, большую часть времени проводил в Уилмингтоне, Эдцистоуне, Бетлехеме и Питтсбурге. Вандамм на протяжении всей войны оставался штатским. Он был близоруким, тощим, плоскостопым, и армия в нем не нуждалась.

— Когда будешь в Питтсбурге, зайди, повидай мою сестру, — сказал Вандамм майору Боуму. Майор ответил, что будет рад, и когда снова увидел Вандамма, сказал, что зашел и поужинал с миссис Уэндрес, ужин был замечательным. Вандамм спросил, видел ли он Глорию, майор ответил, что приехал слишком поздно, Глория уже давно спала. Вандамм понял, что майор остался там, значит, ему понравилось, и выяснил, что Боум оставался почти до отхода поезда.

Боум был вдовцом, имел замужнюю дочь. Вандамм решил, что женился он очень рано, раз у него дочь брачного возраста. Она жила в Трентоне, Боум никогда с ней не виделся. «У нее теперь своя семья, — сказал он. — Не хочу приезжать туда тестем». Было похоже, что Боум одинок, и планам Вандамма это соответствовало. Одинокий вдовец, едва вступивший в средний возраст, хорошо сложенный, видимо, дельный человек, раз ему сразу дали звание майора. «Как тебе понравился майор Боум?» — спросил Вандамм у сестру. Сестра ответила, что понравился. Она судила о мужчинах по размерам.

Высокие нравились ей больше, чем низкие, дюжие высокие больше, чем худощавые.

В планы Вандамма вмешалось перемирие. Майор Боум снял портупею, сапоги со шпорами и мундир с двумя серебряными шевронами на левом рукаве. Встретился с Вандаммом во время последнего турне по своему маршруту и впервые за время их дружбы расслабился. Подойдя к этому в высшей степени кружным путем, он наконец сказалВандамму: «Ну вот, мне пришло время искать работу». Выяснилось, что Боум не вернется на какую-то высокооплачиваемую должность. Не вернется ни к чему. Боум сказал Вандамму, что когда Соединенные Штаты вступили в войну, он хотел быть государственным служащим с символическим окладом, но не мог себе этого позволить. У него были расходы в связи с бракосочетанием дочери и многими другими делами. Служить своей стране он мог, только получив офицерское звание. Работа за майорское жалованье была финансовым убытком, сказал он, и пределом того, что он мог сделать для страны. А теперь его не ждала никакая работа.

Вандамма это устраивало. Он сказал майору, что подыщет для него работу. Майор поблагодарил и сказал, что сначала попробует использовать собственные связи, и если ничего не выйдет, пусть Вандамм не удивляется, если в один прекрасный день Боум внезапно появится в Питтсбурге или Уилмингтоне.

Боум появился в двадцать первом году, но не в поисках работы, а с дружеским визитом. Он нашел неопределенную работу, связанную с политическим аспектом химической промышленности. Этой неопределенной работой было лоббирование. Ожидалось подписание мира с Германией, и его работа заключалась в том, чтобы немецкие лакокрасочные заводы, когда откроются вновь, не подорвали американскую лакокрасочную промышленность. Сказал, что это трудно, поскольку многие немецкие заводы принадлежат американцам или принадлежали до объявления войны и Америке нужно действовать осторожно. Некоторые американцы хотят вернуть свои заводы почти неповрежденными, и это будет рискованным делом, если немцы поймут, что их лакокрасочная промышленность вновь подвергнется дискриминации. Официальная Германия не посмеет ничего сделать, но нельзя рассчитывать, что немецкие рабочие не устроят саботажа, если узнают, что их заработки снижаются в американском Конгрессе. Словом, в Америке существуют два лагеря; один, состоящий из владельцев предприятий в Германии, не хочет, чтобы Конгресс принимал какие-то тарифные меры, пока они не поймут, что будет с этими заводами. Другой, состоящий из американцев, вошедших в лакокрасочную промышленность, когда британский военный флот остановил немецкие грузовые перевозки по морю. Эти американцы потратили большие деньги, создавая отечественную лакокрасочную промышленность (с громадными трудностями, так как производственные секреты хранились в Германии), и не хотели видеть, что их деньги выброшены на ветер только потому, что Германия оказалась побеждена. Что толку было выигрывать эту проклятую войну, раз мы не можем что-то от этого получить?

И майор Боум, сохранивший воинское звание отчасти потому, что обслуга в вашингтонских отелях и ресторанах знала его как майора Боума, отчасти потому, что, как он считал, звание создавало ему репутацию среди конгрессменов, жил в Вашингтоне с тех пор, как к власти пришла администрация Гардинга[27]. О Конгрессе он говорил по-братски:

— Мы делаем там много работы. Вы не представляете, сколько… о, кто это?

— Это Глория. Поздоровайся с майором Боумом, — сказала миссис Уэндрес.

— Здравствуйте, — сказала Глория.

— Иди сюда, дай посмотреть на тебя, — сказал майор. Протянул руки, большие, загорелые, мягкие руки. — О, настоящая юная леди. Сколько ей лет? Сколько тебе лет, Глория?

— Почти двенадцать, — ответила девочка.

— Иди сюда, — сказал он. — Посиди у меня на коленях.

— Не стоит, майор, она будет помехой, — сказала миссис Уэндрес.

— Пускай, если майор хочет, — сказал Вандамм. — Иди, Глория, будь компанейской.

— Конечно, будет, — сказал майор Боум. — Оп-ля!

Он поднял девочку и посадил на левую ногу. Держал левую руку на ее спине и продолжал говорить. При этом руки его двигались, он то поглаживал и сжимал ее голые бедра, то гладил по маленькому заду. Когда он это делал, Глория смотрела на него, а он продолжал говорить, так интересно, таким сильным, спокойным голосом, что она расслабилась и положила голову ему на плечо. Ей нравилось прикосновение его рук, которые не причиняли ей боли, как руки некоторых людей. Нравился его громкий голос, запах чистой белой рубашки, ощущение его мягкого фланелевого костюма.

— Смотри, — сказал Вандамм, перебив и указав подбородком, как расслаблена Глория.

Боум кивнул, улыбнулся и продолжал говорить. Глория вскоре заснула — ей уже давно было пора ложиться в постель. Мать сняла ее с колена Боума, и Боум тут же поднялся.

После этого он старался не появляться в доме Уэндрес и Вандамма, но чем больше старался, тем больше придумывал поводов бывать у них. Старался приходить, когда Глория наверняка будет спать; но потом спрашивал; «А как маленькая Глория?» — и Вандамм тут же отвечал: «Поднимись, посмотри, как она спит». У Боума было дело в Питтсбурге, занявшее бы всего три-четыре дня. Он провел там две недели. Все это время он понимал, что с ним происходит. Он не знал, что хочет делать с этой девочкой. Но знал, что хочет увести ее, побыть с ней наедине.

До тех пор Глория была просто прелестным ребенком с темно-каштановыми кудрями и поразительно красивыми на первый взгляд глазами, но чем дольше на них смотрели, тем менее интересными они становились. Однако всякий раз, когда их видели вновь, казалось, что впервые видишь, как они красивы. Красота заключалась в разрезе глаз и цвете, будучи темно-карими и детскими, они почти не меняли выражения, что и делало их неинтересными. Глория походила на большинство девочек. Была жестока с животными, особенно с собаками. Она совершенно не боялась их, пока они не привыкали к ней, тогда она била их палкой и после этого начинала бояться, хотя для удовольствия старших называла хорошими собачками. Каждый день с Уайли-авеню приходила няня, чернокожая девушка по имени Марта, и водила Глорию на прогулку. Другие няни были белыми и не поощряли цветную девушку сидеть с ними. Им нравилось общество хорошенькой маленькой Глории, и хорошенькая маленькая Глория знала это, знала, что ее общество предпочтительнее, чем общество Марты, поэтому Марта не имела над ней никакого контроля. Мать не пыталась осуществлять над ней какой-то контроль, только следила, чтобы она хорошо выглядела, выходя на улицу. Если не считать редких клизм и визитов к зубному врачу, в детстве Глория жила по своим правилам. Учеба в школе давалась ей легко; она была сообразительной, и любое проявление сообразительности непомерно вознаграждалось. Ей нравились все мальчики, пока те не начинали хулиганить, и она дралась с любым мальчишкой, который был злым с девочкой, любой девочкой. На протяжении ее детства существовал один постоянный парадокс: для ребенка, которого часто называли маленькой принцессой, она была очень запущенной. Ей не к кому было питать детскую любовь.

По пути к дому Глории Боум не позволял себе думать о том, что могло бы случиться, о том, что, как он надеялся, случится. Находясь в Питтсбурге, он часто бывал в этом доме, но в один солнечный день понял, что это тот самый день. Понял, что кое-что сделает. Время обеда прошло, и у него было предчувствие, что миссис Уэндрес не будет дома. Дома ее не оказалось. Открывшая Боуму дверь служанка знала его и, видя что он не расположен уходить, услышав, что миссис Уэндрес нет дома, пригласила его войти.

— Не знаешь, когда она вернется? — спросил Боум.

— Нет, сэр, но, думаю, не скоро. Она отправилась в центр за покупками. Ушла за полчаса до вашего прихода. Принести вам чаю или чего-нибудь?

— Нет, спасибо, продолжай заниматься своими делами. Я посижу немного, и если миссис Уэндрес не появится, уйду. Маленькая Глория играет на улице?

— Нет, сэр, она в доме. Няня сегодня не пришла. Я пришлю ее к вам.

— Я хочу попрощаться с ней. Сегодня вечером я уезжаю.

Служанка была только рада избавиться от Глории. У нее хватало своей работы, миссис Уэндрес не принимала никаких оправданий, если что-то не было сделано.

Глория вбежала в комнату, резко остановилась и взглянула на него. Потом слегка улыбнулась.

— Как сегодня моя маленькая девочка? — спросил Боум.

— Хорошо, спасибо, — ответила она.

— Иди сюда, почитаю тебе страничку юмора, — сказал он и взял газету. Кивнул служанке, та вышла.

Глория подошла и встала между его ногами, он сидел и читал юмористическую страничку. Поза ее изображала внимание, но в глазах внимания не было. Давление ее локтя на ногу становилось невыносимым, и он взглянул ей в глаза как женщине. Она не выказала испуга. Возможно ли, что этот ребенок… такого ли рода Вандамм мужчина… объясняло ли это вандаммовское обожание этого ребенка?

Боум перестал читать.

— Дай пощупаю твои мускулы, — сказал он. Глория согнула руку и напрягла бицепс. — М-м-м, — протянул он. — Очень хороший мускул для девочки.

Наступило молчание.

— Полностью готова к лету, так ведь? — спросил Боум.

— Да, — ответила она.

— На тебе мало одежды, — сказал он. Тут его охватили паника, страх, необходимость спешить, и руки пришли в неистовство. Он поцеловал девочку в губы так крепко, что причинил ей боль, и она, толком не зная, что происходит, понимала, что нужно отбиваться.

Боум попытался замять это акробатикой. Поднял Глорию высоко в воздух, заговорил с ней, сделал попытку засмеяться. Он хотел уйти из этого дома, но боялся. Он не сделал ничего, только прикасался к ней, но боялся истории, которую она могла рассказать. Не мог уйти, пока не будет уверен, что она не побежит испуганно на кухню и не пролепечет что-то служанке. Сказал:

— Ну вот, я поцеловал тебя на прощание и теперь, пожалуй, пойду. Хорошо?

Глория не знала, как вежливо ответить.

— Будешь скучать обо мне? — спросил он. — В следующий приезд привезу тебе замечательный подарок. Какой хочешь?

— Не знаю, — ответила она.

— Ладно, привезу что-нибудь очень хорошее из Нью-Йорка. Это наш секрет, так ведь?

— Да.

— Попрощаешься со мной?

— Да.

— Ну?

— Пока, — сказала она.

— Правильно. До свидания, Глория. Скажи матери и дяде, что я прощаюсь и с ними.

У него возникло искушение дать ей денег, но какая-то свинская осторожность одержала верх. Он ушел и больше не возвращался, но о нем не забывали.

Глории хотелось рассказать кому-нибудь, что сделал Боум. Как только он ушел, девочка забыла о боли, причиненной его зубами. Она помнила его руки. Пошла на кухню и стояла, глядя на служанку, чистившую столовое серебро. Смотрела и не ответила, когда та спросила: «Ну, на что смотришь?» Рассказать ей она не могла.

Глории потребовался год, чтобы рассказать эту историю, мать усомнилась в ней, а дядя не поверил ни единому слову. Однако Вандамм понял: что-то стряслось, потому что Глория внезапно стала равнодушна к нему, ко всему, что он покупал ей или делал для нее. Он решил, что это как-то связано с возрастом. Ей двенадцать лет, возможно, менструации у нее начались раньше, чем у большинства девочек. Причин может быть много. Она была унылой. Постоянно слегка подавленной. Но нельзя ожидать, что она всегда будет ребенком. Но та история мало-помалу раскрывалась, пока мать и дядя не смогли воссоздать всю сцену. Они повели ее к своему врачу, но Глория не позволила ему прикоснуться к себе. Пришлось вести ее к врачу-женщине. Вандамм нанял частного детектива покопаться в прошлом Боума и начал собственную кампанию, чтобы того уволили с работы в Вашингтоне. В этом не было необходимости. После дурного обращения с девочкой Боум вернулся в Вашингтон, уволился и уехал неизвестно куда. Частный детектив выяснил, что за два года до войны у Боума была такая же скандальная история. Жених его дочери узнал о ней, они тайно скрылись и больше ни разу не видели отца и тестя. Вот почему он не навещал дочь в Трентоне.

Физических последствий инцидента с Боумом не было, но психическое состояние Глории отразилось на ее общем здоровье. Вандамм решил, что хорошо будет уехать из Питтсбурга. Сменить место. В Нью-Йорк.

В течение трех лет этот переезд оправдывал себя. Глорию определили в дневную школу высокой церкви[28], где девочки носили форму. Поэтому с первого дня она была такой же, как все остальные ученицы. Мать каждый день водила ее в школу и встречала после уроков. Здесь Глория была не самой умной, не самой хорошенькой и не привлекала к себе особого внимания. Она завела нескольких подруг и летом ездила с ними в штат Мэн в лагерь отдыха, которым руководили двое школьных учителей. Там было много девочек из других школ, и ей не надоедали одни и те же лица. Когда возвращалась в школу, там всегда бывали новые девочки. Глория настолько оправилась, что сама попросила отправить ее в школу. Ей хотелось учиться в Калифорнии, но когда ее попросили объяснить причины, она сказала лишь, что ей нравится песенка «Апельсиновые рощи в Калифорнии», популярная в то время. Дядя был готов потворствовать капризу племянницы, но этому помешало временно ухудшившееся финансовое положение. Он попытался найти работу в Калифорнии и впервые узнал, что удачлив; там работали хорошие специалисты, получавшие в месяц меньше платы за квартиру в Нью-Йорке. И всякая возможность отправить Глорию в Калифорнию или куда-нибудь еще к западу от Гудзона исчезла, когда в течение недели были совершены два насильственных преступления, что окончательно укрепило давнее предубеждение Вандамма против Запада. Одно представляло собой дело «Леопольд — Лоуб», очень похожее на то, что произошло с Глорией; другим было самоубийство женщины и врача, которых Вандамм знал давным-давно. Для Глории выбрали хорошую, не особенно фешенебельную школу в Новой Англии. Она проучилась там почти год, потом ею увлекся другой мужчина, по сравнению с которым Боум в конце концов стал казаться чуть ли не ангелом-хранителем.

Когда целый год отделяет тебя от того дня, который (из-за какого-то события) не походил на другие дни, то дальше от того дня и события, хорошего или плохого, ты уже не будешь. Если оно плохое, то достаточно отдалено. Следствие его может длиться, но нет смысла морочить себя, будто переживаешь это событие снова. Что-то исчезло. Когда погружаешься в воспоминания, исчезает реальность; начиная вспоминать, ты сознаешь, что в данную минуту это своего рода греза. Если год назад получил рану, из тебя хлестала кровь и все вокруг ассоциировалось с болью, ты не сможешь вновь пережить это. Ни того дня, ни той минуты. Ты сможешь все пережить вновь лишь до той минуты, когда это ужасное событие, каким бы оно ни было, началось. То же самое с хорошим (хотя, разумеется, в жизни не так уж много хороших событий; по крайней мере мы не создаем жизненных вех из хороших в той же мере, как из плохих). Все еще прекрасное слово «потрясающий» не подходит к мороженому, полученной в школе медали, катанию на «русских горках», красивой одежде или «Усеянному звездами знамени»[29], хотя «Усеянное звездами знамя» приближается к потрясающему больше всего. Это музыка, и бедная старая музыка, будь то Бах или Кармайкл, начинаясь, сознает, что предпринимает безнадежную попытку создать или воскресить то, чем не обладает сама. Она синтетична, и как может бедная, прекрасная, старая музыка, высшее из искусств, обладать хотя бы какой-то частью потрясения, вызванного значительным днем, значительным событием того дня в человеческой жизни? Ответ: не может. Можно на секунду закрыть глаза, когда маэстро дирижирует, но ты откроешь их снова и увидишь, как ошибался, думая, что слушаешь музыку, которую он вызывает, так как поймаешь себя на том, что заметил, как дирижер переложил палочку из усталой, ревматичной правой руки в левую. Однако тут не за что извиняться. Только сноб скажет, что он не заметил, что оркестром дирижирует Тосканини, но сноб это скажет. Сноб сочтет, что самоутвердился, сказав, что может не обратить внимания на гения, потому что он просто-напросто человек. Тогда кто же, черт возьми, написал эту музыку? Бесплотный призрак?

У нас были долгие, неудобные периоды, когда мы делали стулья, забывая, что стул предназначен для сидения на нем. Музыка существует для того, чтобы наслаждаться, и нужно признать: чтобы стать источником наслаждения, она должна содержать в себе человеческие ассоциации. То же самое с любовью. Она может быть чистой, когда по одной или нескольким причинам двое не укладываются вместе в постель; иногда этого достаточно, иногда даже лучше, что они не укладываются в постель вместе. Любовь может быть так же далека от мысли лечь вместе в постель, как ненависть от мысли об убийстве. Однако стул предназначен для того, чтобы на нем сидеть, музыка хороша тем, что она доставляет вам, любовь — это укладывание вместе в постель, ненависть — это желание убить…

Может пройти три года, и в течение двух из них Глория может быть надежно отдалена от возможности вновь пережить тот эпизод с майором Боумом. Это не значит, что Боум сделал доброе дело. Для нее он был плохим, поскольку сделал ее внутренне иной, сделал обладательницей слишком значительного секрета, такого, каким она не могла поделиться. Но она стала больше и сильнее не в переносном смысле, и знание того, что такой большой мужчина, как майор Боум, неизвестно как выглядящий раздетым, хотел сделать с тобой то же, что хотят мальчики, стало окончательным знанием. Знанием, которое восполняет отсутствие любопытства или желание узнавать. Когда тебе тринадцать или четырнадцать лет, из страха не хочется узнавать слишком многое, но можно сказать себе, что знаешь немало, что этого не знают другие девочки.

Другие девочки уважали Глорию за то, что им казалось подлинной невинностью. Дети это уважают. Вся ее невинность заключалась в том, что она не хотела слушать разговоры, задавать вопросы, делиться сведениями. Но это сходило за настоящую невинность. Это вводило в заблуждение как ее мать, так и ровесниц. Когда миссис Уэндрес потребовалось рассказать Глории, что происходит в ее теле, у нее возникли две мысли: первая, что все это уже отчасти известно девочке, которую «изнасиловал» взрослый мужчина; вторая — отвратительно напоминать девочке, что у нее был секс. Но она рассказала ей, и Глория восприняла эти сведения невнимательно (в том, что говорила мать, сведений было мало) и без вопросов. Миссис Уэндрес облегченно вздохнула и отправила Глорию в школу-интернат.

На весенние каникулы Глория возвращалась в компании пяти девочек. Поезд был скверным, день холодным, и всякий раз, когда поезд останавливался, мужчина, почти окруженный шестью девочками, поднимался и закрывал дверь за вышедшими пассажирами, которые оставляли ее открытой. Закрыв, он возвращался на свою скамью, третью от двери, и принимался дремать. Глорию всю жизнь увлекал и удивлял храп, а этот мужчина храпел. Из-за этого он ей понравился, на следующей остановке она встала и закрыла дверь, так как ее скамья была от двери второй. Мужчина улыбнулся, несколько раз кивнул и сказал спасибо. На Центральном вокзале, где мать встречала ее, этот мужчина с портфелем и сумкой в руках подошел к миссис Уэндрес, которая приветствовала вышедшую первой из вагона Глорию, сказал: «Хочу поздравить вас с манерами и предупредительностью вашей дочери. Очень вежливая и воспитанная девочка», — улыбнулся и ушел. Миссис Уэндрес захотелось узнать, кто этот человек, — она понимала, что священник или учитель, и подумала, что он, должно быть, из школы, где училась Глория. Глория предположила, что догадывается, чем вызвана его любезность, и рассказала матери. Мать посмотрела на поднимающегося по пандусу мужчину, но ее инстинктивная тревога быстро улетучилась. «На свете есть хорошие люди», — успокоила она себя. Ей было легко так подумать; манеры Глории доставляли матери радость и гордость.

С каникул Глория возвращалась с одной девочкой, но они сидели не вместе. Она была недовольна перспективой ни с кем не разговаривать до конца пути и очень обрадовалась, услышав мужской голос: «При такой замечательной погоде беспокоиться о двери нам не понадобится». Это был тот самый человек, который храпел. Он спросил Глорию, где она учится, сказал, что знает в этом интернате нескольких девочек, назвал их имена, спросил об успехах в учебе, о том, как ей нравятся учителя вообще, сообщил, что сам один из них, если можно назвать учителем директора школы.

Не совсем случайно этот человек оказался и в поезде, на котором Глория возвращалась в Нью-Йорк по окончании учебного года. С ней было много подруг, но она увидела его и заговорила с ним как со старым знакомым. На сей раз мать опаздывала на Центральный вокзал, а он медленно шел сзади. Глория сказала подругам, что подождет мать, а мужчина, увидев, что она одна, подошел к ней и сказал, что поможет ей взять такси. Предложил даже подвезти ее.

Все было очень просто. Два дня спустя Глория во второй половине дня зашла в отель, где он остановился, и ее отправили наверх с посыльным, потому что этот человек постоянно останавливался в этом отеле, был известен как респектабельный учитель и, видимо, ожидал ее, но забыл предупредить об этом. Не прошло и месяца, как он приучил Глорию нюхать эфир и получать от этого удовольствие. От этого и от всего прочего, что происходило в его номере.

Глория виделась с ним реже, чем хотелось бы; встречаться они могли только в Нью-Йорке. Она провела там еще два года, но подготовительных курсов для поступления в колледж не окончила. Заведующая интернатом обнаружила в комнате Глории бутылку джина, и ей предложили не возвращаться. Мать слегка встревожилась, но приписала это тому, что Глория становится очень популярной у мальчиков, и в глубине души была рада; подумала, что история с Боумом забылась. У мальчиков Глория была чрезвычайно популярна и в менее строгой школе могла бы превосходить всех по числу поклонников. Она поступила в другую школу, сдала экзамены, необходимые для поступления в колледж Софии Смит[30], но потом передумала. Решила заниматься искусством. В Нью-Йорке. Живя в своей квартире.

Дядя радовался ее популярности, для него это было всего спокойнее. Он не прощал себе, что привел Боума в дом, но и не брал всю вину на себя. Популярность Глории возмещала это, Вандамм был человеком без предрассудков и в спорах между сестрой и племянницей неизменно принимал сторону последней.

Ни миссис Уэндрес, ни Вандамм моложе не становились. Отказавшись поступать в колледж и решив заниматься искусством в Нью-Йорке, Глория добилась своего. Они обещали позаботиться о квартире. Пока что они переедут в дом в Гринвич-Виллидже, принадлежавший им по наследству, и оборудуют верхний этаж под студию. У Вандамма дела в то время шли успешно, и он всерьез полагал, что у Глории настоящий талант. Кое-какими способностями она обладала; копировала карикатуры Хьюго Геллерта, Уильяма Ауэрбаха-Леви, Коваррубиаса, Константина Аладжалова, Ральфа Бартона — всех известных карикатуристов. В том году она много говорила о поступлении в художественное училище, но всякий раз, когда набиралась новая группа, забывала записываться, поэтому продолжала копировать карикатуры, когда больше было нечего делать, иногда позировала, всякий раз обнаженной. Но самым важным, что началось в то время и продолжалось около трех лет, было пьянство. Глория стала одной из самых безудержных пьяниц в Нью-Йорке в двадцать седьмом — тридцатом годах, когда Нью-Йорк видел много безудержного пьянства. «Дурманящий клуб», «То, что надо», «У Томми Гинена», «У Флоренс», «Клуб печатников», «У баска», «У Майкла», «У Тони на Восточной Пятьдесят третьей», «У Тони на Западной Сорок девятой», «Сорок два на Западной Сорок девятой», «Аквариум», «У Марио», «Моллюски», «Курятник», «Клуб на Западной Сорок четвертой», «У Макдермотта», «У Слиго Слэшера», «Репортеры», «У Билли Даффи», «У Джека Делани», «У Сэма Шварца», «Ричмонд», «У Фрэнка и Джека», «У Фрэнки и Джонни», «У Луиса», «У Филлис», «Двадцать одно», «Дом Мальборо» — в этих заведениях Глорию знали в лицо и по имени, бармены поражались тому, сколько она выпивала. Они знали, что перед закрытием она будет пьяна, но не утратит задора. Мысли прекратить пьянство не было. Для этого не существовало причин. Глория пила ржаное виски с водой весь день напролет. Когда вспоминала, что не ела целые сутки, отправлялась в заведение, где подавали яйца, заказывала одно сырое яйцо, разбивала его в бокал с коктейлем «Старомодный», добавляла туда горькой настойки и выпивала эту смесь. Иногда она ужинала: съедала жареное рыбное филе с татарским соусом. На другой день либо обходилась без еды, либо выпивала бульон с сырым яйцом. Некоторые сигареты вызывали у нее головную боль. Она курила только «Честерфилд» и «Герберт Тэйритонс». Иногда по нескольку дней обходилась без секса, общаясь с группой юных выпускников Йеля, которые в двадцать с небольшим лет настолько пристрастились к спиртному, что родные считали — пусть живут в Нью-Йорке. Все они были согласны, что без выпивки жить нельзя, и, находясь в обществе этих молодых людей, Глория считала и они считали, что она для них что-то вроде сестры. К ней не приставали. Лишь один неприятный низенький, толстый парень, приезжавший со Среднего Запада дважды в год, как-то попытался приставать к Глории, но прекратил, поняв, что так не годится. Другие молодые люди связывались по телефону с фондовой биржей с полудня до закрытия. К половине четвертого они знали положение своих дел: то ли идти праздновать «У Томми Гинена», то ли топить горе в любом другом заведении. Они много раскатывали на машинах с не нью-йоркскими номерными знаками, но редко выезжали за пределы штата, разве что в футбольный сезон. Лето в Нью-Йорке проходило весело. Плантаторский пунш. Мятный джулеп. Коктейли «Том Коллинз» и «Рикки». Для начала выпивали по два-три коктейля, потом посещали одну-две пивные, затем возвращались к виски с водой. Какой смысл морочить себя? Делалось все, что приходило в голову. Если хотелось пойти в ночной клуб, послушать Хелен Морган или Либби Холмен, решение принималось в полночь, все расходились приодеться, встречались через час, покупали парочку бутылок и отправлялись с ними в клуб. В театрах они не бывали. В кино ходили изредка. На частные вечерники лишь в том случае, если там было что-то особенное. На свадьбы непременно. Лучше всего молодые люди чувствовали себя, приезжая в «Сорок два» под хмельком, в визитках: «Приятно оказаться снова среди приличных людей, не там, где считают, что шампанское стоит пить».

— Долой Принстон! — выкрикивала Глория.

— Долой Принстон! — повторяли молодые люди.

— К черту Гарвард! — выкрикивала Глория.

— К черту Гарвард!

— Ура нашим!

— Ура нашим!

— Если говорят «кирять», то не всем это понять, — запевала Глория, молодые люди улыбались и вяло подтягивали, много пили, чтобы сравняться с ней, хотя она могла устраивать такие выходки, будучи с виду трезвой. На свадьбы, где бывали они, Глорию не приглашали, не то чтобы она не казалась надоедливой, только, к сожалению, не понимала, как важен для маклера телефонный звонок. В дни свадеб Глория дожидалась их появления, но когда молодые люди приходили, их ждал счет за поданную ей выпивку, говорящий, что она тоже ждала — с самого обеда. Правда, бедной она не была. У нее всегда было пятнадцать — двадцать долларов на такси и прочее, и если у молодого человека в кармане становилось пусто, тут же выкладывала их. Была просто бездумной.

Время от времени Глория видела Уэстона Лиггетта. Он приходил в бар, иногда один, иногда с мужчиной, иногда с женщинами. Стоял у стойки, пил и вел себя прилично. Увидев его во второй или третий раз, она заметила, что он смотрит на нее дольше, чем благоразумно даже в самых спокойных барах.

— Кто этот человек, с которым ты разговаривал? — спросила она у йельца.

— А, некто по фамилии Лиггетт. Он учился в колледже вместе с моим братом.

— В Йеле?

— Угу. Да. Он был спортсменом. Гребцом.

Это означало, что Лиггетт не сможет познакомиться с ней и она не заговорит с ним, пока их должным образом не представят друг другу. Лиггетт мог видеть Глорию ежедневно, но, поскольку у них были общие знакомые, она оставалась для него неприступной. Лиггетт это понимал и вскоре стал просто знакомым лицом. Глория смотрела на него неузнавающе, даже когда и он и она были одни. Возможно, она никогда бы не заговорила с ним, если бы не досадная случайность: она забеременела.

Однажды ночью зимой двадцать девятого — тридцатого года Глория отправилась на квартиру к двум оставшимся йельцам. Остальные разъехались по провинциям, чтобы переждать там кризис, но эти двое остались. В ту ночь они быстро опьянели; выпивка начинала действовать сильнее. Глория обычно раздевалась в ванной, когда оставалась в их квартире, и они давали ей пижаму. В ту ночь все было как обычно. Но когда Глория улеглась на диване, Билл сказал:

— Иди сюда, ложись рядом.

— Хорошо, — ответила Глория.

Она взяла свою подушку, потащила волоком одеяло и легла на кровать рядом с ним. Повернулась к нему спиной и притихла, но тут же поняла, что Билл не собирается быть просто приятелем. Он так крепко обнял ее, что не оставалось никаких сомнений. Она заставила его поволноваться несколько минут, потом повернулась, обняла и поцеловала. Как-никак они долгое время были друзьями, и Билл ей нравился.

Нравился ей и Майк, который лежал на другой кровати и не упускал ничего.

— Глория, а как же я? — спросил он.

— Ладно, — сказала она.

Тут они вызвали другую девушку, точнее, вызвала Глория. Девушки, которых они вызывали, обычно не приезжали в такое время, но Глория знала такую, которая приедет, раз там будет еще одна девушка. Это было гораздо больше того, чем ожидали йельцы, и положило конец их дружеским выпивкам. После той приятно проведенной ночи Глория вошла в новую фазу жизни; правда, это было некоторым образом возвращением в прежнюю фазу. На другой день, когда они с Джейн ушли из квартиры ребят, Глория отправилась с ней к ее кавалеру, тот пригласил другого мужчину, и Глория никогда больше не бывала в обществе йельцев. Она собиралась, они собирались, но ей настало время с этим кончать.

Летом тридцатого года Глория познакомилась с Эдди Браннером. Она отправилась в заведение, где он работал, с «майором», познакомилась с ним в одном из баров и внезапно испугалась, что, возможно, это майор Боум, а она не узнает его. До этого она знала лишь одного майора, Боума, и было очень важно выяснить, не он ли это? Что, если она забыла лицо того мужчины? Глория впервые подумала о такой возможности и призналась себе, что вполне могла бы увидеть майора Боума на улице и не узнать его. Этот майор оказался не Боумом, но выяснилось это не сразу. Когда она спросила его фамилию (при знакомстве в баре она не расслышала ее из-за шума), он ответил, что это не важно, пусть называет его просто майором. Этого оказалось достаточно, чтобы усилить страх: вдруг это Боум, а она его не узнает. Глория весь вечер приставала к нему с вопросом о фамилии, а он дружелюбно отказывался ее назвать, если она не поедет с ним туда-то и туда-то. Фамилия его оказалась О’Брайен, или Келли, или еще какой-то ирландской, но к тому времени, когда Глория ее узнала, она знала о нем еще много чего.

В тридцатом году многие мужчины имели удовольствие спать с Глорией, и Эдди был единственным, кто мог бы, но не спал. Сначала он боялся подцепить венерическую болезнь, а потом, когда они стали друзьями, увидел в Глории нечто такое, что уже не хотел с ней спать.

Увидел младшую сестру. Когда они бывали вместе, ходили в кино, завтракали, выпивали у него по паре пива или по хайболу, у него возникало ощущение, что с ним подлинная Глория. Другая часть ее жизни была для него закрыта. Они вспоминали эпизоды детства (всегда приятно обнаружить при воспоминаниях с кем-то о детстве, как мала Америка).

— Как вы считались в детстве — говорили «иббити-биббити-сиббити-сэб» или просто «инни-минни»?

— Говорили «иббити-биббити».

— В детстве вы выкрикивали девочкам по имени Маргарита такую дразнилку: «Маргарита, ноги мой, здравотдел перед тобой»?

— Нет, никогда не выкрикивали.

— Адам, Ева и Щипай плавали на лодке, Адам с Евой утонули, кто остался в лодке?

— Щипай. — Затем: — Ой!

— Ты ходила в школу танцев?

— Да, конечно.

— Партнер носил твои бальные туфли в красивой сумке?

— У меня не было постоянного партнера.

— Братьев и сестер у меня нет, но дети этого человека…

— О Господи, я бы ни за что такого не сделала.

Долгие истории начинались: «Как-то в детстве…», в них шла речь об убийстве змеи, о сломанном пальце, о том, как, можно сказать, была спасена чья-то жизнь. Они разговаривали о рассказах в журнале «Американ бой», оба восхищались Марком Аврелием Фортунатом Тиддом, толстым мальчиком-заикой, персонажем Кларенса Бадингтона Келланда; индейскими рассказами Альтшуллера, девочками Бредфорда Холла, Ларри Летучей мышью и Серебряной Нелл — ведь ее так звали? Она из рассказов Джимми Дейла? Это были рассказы для взрослых, но после их чтения Эдди не находил себе места. Какие машины были у Глории? Не было никаких до двенадцати лет, потом дядя купил «хейнс», который затем обменял с доплатой на «нейшнл». О, но это были не старые машины. У отца Эдди были «лозьер», «эббот-детройт», «статц-беркат» (который он разбил через три недели после покупки), «сэксон», «эрл», «кинг-эйт», он постоянно покупал машины. Само собой, много «фордов», подержанный «оун-магнетик» и самолет. Отец выиграл его в карты, но боялся учиться летать. Играла Глория в диаболо? Однажды и получила удар по голове. Продавал ты когда-нибудь краску для пасхальных яиц, чтобы выиграть киноаппарат? Знала ты кого-нибудь, кто выиграл настоящего шотландского пони, распространяя подписку на журналы? Нет, но она собирала обертки от хлеба и выиграла ручную коляску. Как ты говорила, что идешь в туалет? Знал ты когда-нибудь мальчишку, таскавшего птичьи яйца из гнезд? Нет, это вроде приготовления джина в ванне. Никто из них такого джина не видел.

— Эдди, дорогой, я люблю тебя, — говорила она.

— Я люблю тебя, Глория, — говорил он, но всегда хотел добавить что-нибудь вроде «Что бы о тебе ни говорили», или «Жаль, не познакомился с тобой пятью годами раньше», или «Почему не возьмешь себя в руки?».

Глория об этом знала, это действовало отрезвляюще; они оба хотели этого, но такой поворот не сулил ничего хорошего.

— Эдди, — говорила Глория, чтобы сменить тему, — тебе надо бы сходить к зубному врачу. Ты потеряешь этот зуб, что испортит твою улыбку. Сходи завтра к моему дантисту, обещаешь?

Эдди отвозил ее домой, но они оба знали, что она тут же снова выйдет на улицу, и после этих приятных вечеров, всегда кончавшихся пониманием, что ждать им нечего, очередной мужчина, бравший ее, говорил себе: «Так-так, я думал, что знаю все, но после всех мест, где я побывал, после всех женщин, девочка, американская девочка…»

Из-за йельцев Глории пришлось делать аборт, и потом у нее было много кутежей. В тот вечер, когда впервые подцепила Уэстона Лиггетта, она была под хмельком от кутежа, начавшегося после встречи с Эдди. Дважды ездила домой переодеваться (дома она давно дала понять, что не любит расспросов после того, как скажет матери, что была на окраине у подруги). Скверным в таких днях было то, что, выходя под вечер из бара, Глория обнаруживала, что еще не стемнело, и спешила в центр, чтобы занять оставшееся светлое время мытьем и переодеванием. Заведение, в котором она случайно встретила Лиггетта, представляло собой переоборудованный каретный сарай, кроме этого, в нем не было ничего своеобразного. Посещали его содержанки и живущие поблизости люди скромного достатка. Глория отправилась туда, когда знакомые позвонили ей и сказали, что все собираются там, а не в другом месте. Вошла — было около половины десятого вечера — и обнаружила, что в баре никого нет, кроме одной пары, пожилого, похожего на отставного военного мужчины и молодой женщины, намеренной поживиться у него, чем удастся. Впустившему ее дюжему итальянцу Глория сказала: «Я встречаюсь здесь с миссис Ворхис и ее компанией. Подожду их за стойкой». Выпила, закурила, и тут вошел Лиггетт. Сел у другого конца стойки, заказал картофельных чипсов и шотландского с содовой. Узнав Глорию, взял свой стакан и подсел к ней.

— Мы незнакомы, но я так часто видел вас…

— Да, в компании с Билли.

— Я учился в колледже вместе с его братом.

— Да, он говорил мне.

— Моя фамилия Лиггетт.

— Он мне и это сказал. Я Глория Уэндрес.

Тут бармен успокоился.

— Уэндрес. В вашей фамилии мне слышится «Венера».

— Неплохо. Не хорошо, но неплохо.

— Ну что ж, я не корчу из себя остряка. Я просто-напросто усердно работающий бизнесмен.

— О, бизнесмены снова работают? Не слышала.

— Не так много, как хотелось бы. Я веду к тому, что у вас, наверно, назначено свидание.

— Не думаете ли вы, что я прихожу сюда каждый вечер таинственной дамой с вуалью, которая постоянно сидит в одиночестве, потягивая аперитив?

— Именно так я и думал, вернее, надеялся. Решил, что вы пришли сюда отвлечься от обычных мест…

— От места, насколько это касается нас с вами.

— Это так. Но послушайте, мисс Уэндрес, не отклоняйтесь от темы. Перед вами усердно работающий бизнесмен, свободный в субботний вечер, как ветер…

— Свободный, как ветер. У меня есть знакомый писатель, он охотно использует как-нибудь это выражение. Свободный, как ветер. Неплохо.

— Значит, не пойдете со мной по разным местам?

— Зачем куда-то идти? Разве здесь плохо? — спросила Глория. — Нет, мистер…

— Лиггетт.

— Мистер Лиггетт. Нет, я жду здесь компанию. Пожалуй, будет хорошо, если вы присоединитесь к нам. Посидите, пока эти люди не придут, я представлю вас тем, кого знаю.

— О, так вы их не знаете. Может быть, они вам не понравятся.

— Возможно… а вот и они, во всяком случае, похоже на то. Всем привет.

— Глория, дорогая, ты никогда не появлялась так быстро. О, Уэстон Лиггетт. Не знала, что вы знакомы. Уэстон, негодник, ты испортил мою компанию, но ничего страшного. Это означает, что у нас дополнительный мужчина. Глория, это мистер Зум, это тоже мистер Зум, Мэри и Эстер ты знаешь, и я представляю всем Уэстона Лиггетта, большого друга Питера Ворхеса. Вы, кажется, учились вместе?

— В подготовительной школе. Послушай, я не хочу портить вам компанию. Я… позволь угостить тебя выпивкой, и…

— Из моего дома должны приехать еще четверо, — сказала миссис Ворхес. — Элейн и трое мужчин, так что когда мы все соберемся, ты будешь дополнительным мужчиной. Чего бы мне выпить? «Стингер», пожалуй.

Элейн. Если б эти мужчины знали, что здесь будешь ты, то не стали бы ее ждать.

— Они знали, — сказала Глория.

— Знали только имя. Она красавица, правда, Уэстон? По возрасту годится тебе в дочери. Сознаешь это, правда? Надеюсь, не делаешь вид, будто это не так.

— Собираюсь удочерить ее, — сказал Лиггетт. — Для того мы и явились сюда, подпишем несколько бумаг — и она моя дочь.

— А как быть еще с двумя дочерьми?

— Кто-нибудь хочет есть? — спросил один из «мистеров Зумов». — Я закажу себе что-нибудь. Хороший бифштекс из вырезки.

— Это не очень тактично после ужина у меня дома.

— После тушеного цыпленка? Я не могу наесться тушеным цыпленком. Я сказал тебе об этом, когда садились за стол. Ты должна это признать. Сказал откровенно, что не считаю тушеного цыпленка за еду. Я ем помногу. Мистер Лиггетт, вы были в армии?

— Угу.

— Тогда знаете эти дела. Во Франции я дал себе слово, что если вернусь домой, то никогда не буду голодным. Когда мне хочется есть, я ем.

— Посмотрите на этот фокус, — сказала миссис Ворхес. Его показывал другой мистер Зум. Пятидесятицентовая монета ставится ребром на стекло, накрытое долларовой купюрой. Купюру выдергивают из-под монеты, и — если фокус удается — монета остается на стекле в том же положении. — Очаровательно.

— Я могу сделать фокус с трением получше этого. Создаешь трение в пальцах…

— Ш-ш-ш. Превосходно! Я не могу даже поставить монету ребром на стекло, тем более заставить ее удержаться, выдернув купюру. У тебя замечательное чувство… пожалуй, я все-таки хочу съесть чего-то. Официант, есть у вас, ну, как его, начинается с «з». Это десерт.

— Забай…[31]

— Да-да. Подайте его мне. Мэри, ты ничего не хочешь?

— Я знаю этот фокус с трением. Создаешь трение в пальцах, натирая их о скатерть. Подождите, вот он накроет стол скатертью, я вам покажу. И нужна вилка или ложка. В этом вся суть. Поднимаешь ложку…

— Послушайте, Гувер молодчина.

— Посмотрите на этого старого дурака. Неужели он не понимает, что ставит себя в дурацкое положение? Хорошо, что мой отец не дожил до такого…

— Извините, мадам, шеф-повар говорит…

— Посмотрите на него. Получает он от этого какое-то удовольствие?

— Это совершенно такое же заведение, как старое. Совершенно. Разница только в том, что оно дальше от центра. Раньше оно было ближе к центру, а теперь дальше. По-моему, они поступили очень разумно, сохранив прежнюю атмосферу. Я говорила…

— Читала ты эту вещь в «Нью-Йоркере», которую опубликовали, кажется, на позапрошлой неделе?

Слушая их, Глория с Лиггеттом обнаружили, что держатся за руки. Глорию охватила нежность; во-первых, она считала себя ответственной за Лиггетта, во-вторых, он ей нравился; он был лучше других, сидевших за столом.

— Когда появятся остальные, мы можем уйти, если хотите, — предложила она.

— Отлично. Превосходно, — сказал Лиггетт. — А как на это посмотрит…

— Против не будет. Она просто не выносит одиночества. Двумя людьми больше или меньше для нее не важно.

— Прекрасно. Поедем куда-нибудь, потанцуем. Я давно уже не приглашал никого на танцы. Это комплимент, надеюсь, вы его оцените. Я уж и не помню, когда приглашал кого-то. Разумеется, я танцую терки-трот. Вы его, конечно, танцуете?

— Угу. И банни-хаг. И максайкс. И канкан. Кстати, что такое канкан? Стоил он того восторга, с которым к нему относились, или, как я думаю, относились?

— Послушайте, прекрасная мисс Уэндрес, я не настолько стар, чтобы помнить канкан. Канкан был популярен в начале века, а я нет. В начале века я совершенно не был популярен.

— Мне трудно в это поверить. Во всяком случае, я едва верю своим ушам, слыша признание, что вы не были популярны в какой-то период своей жизни.

— Таких периодов было много, и я начинаю думать, что наступил еще один.

Они побывали во многих барах, особенно нового типа, поскольку то было начало эры совершенствования. От подачи тайком скверных напитков в кофейных чашках бары пришли к одетым в униформу мальчикам на побегушках и продавщицам сигарет, струнным оркестрам, негритянским квартетам и квинтетам для танцев, бесплатным закускам, четырем-пяти барменам, посеребренным ключам и другим сувенирам для постоянных посетителей, дорогим развлечениям, первоклассным поварам, пригласительнымкарточкам с гравировкой в хорошем вкусе, сложным бухгалтерским и управленческим аппаратам — все это было очень хорошим и из-за конкуренции необходимым прикрытием. Для лихого и опасного дела поставки спиртного с громадной финансовой выгодой появились мощные радиостанции, мощные быстроходные катера и другие суда, похожие на британские противолодочные суда-ловушки, мощное оружие для защиты от налетчиков, надежные связи в нужных местах. И зачастую появлялись очень хорошее виски и неплохое вино для тех, кто знал вкус в хорошем вине и по-прежнему хотел его пить.

Глория с Лиггеттом основательно выпили, знакомились с парами и теряли их, присоединялись к компаниям и покидали их, потом наконец поехали к нему на квартиру. Лиггетт весь вечер ломал голову, как предложить Глории поехать в отель. Все приходившее на ум отвергал. Возле последнего бара, который закрывался, они взяли такси, Лиггетт назвал свой домашний адрес, и никаких сложностей не возникло. Услышав адрес, Глория догадалась, что едет не в любовное гнездышко, а когда увидела квартиру, убедилась в этом.

5

Во второй половине понедельника неопознанный человек бросился на рельсы перед экспрессом «Нью лоте» на станции метро «Четырнадцатая улица». Мистер Гувер явился вовремя на обычное совещание кабинета министров. Роберт Макдермотт, студент Фордхемского университета, получил похвалу за лекцию о Пресвятой Деве на утренней церемонии в ее честь. Женщина по фамилии Плоткин из бруклинского района Браунсвилл решила навсегда оставить мужа. Уильям К. Фенстермахер, ремонтник с Восточной Сто сорок девятой улицы, прошел пешком до Тремонт-авеню, чтобы отремонтировать радиоприемник для некоей миссис Джонс, но по указанному адресу никаких Джонсов не было, и ему пришлось возвращаться в мастерскую, потеряв напрасно более полутора часов. Малыш Рут сильным ударом послал мяч в задние ряды зрителей. Грейси Джонсон пыталась получить работу в новом ревю «Победившая сторона», но ей сказали, что уже идут репетиции. Полицейский Джон Дж. Барри, значок № 17858, все еще находился на больничном после пинка в пах, полученного от молодой коммунистки во время демонстрации на Юнион-сквер в прошлую пятницу. Пьяница Джерри не просыпался всю вторую половину дня, проведенную в кресле в баре на Западной Сорок девятой улице. У миссис Лачейз родились близнецы. «Студебекер-седан» врезался в запасное колесо «форда-купе» на углу Бродвея и Канал-стрит, водитель «форда» ударил обидчика в зубы. Оба были арестованы. У сорокадвухлетнего Джозефа X. Дилвина зубной врач, к которому он обращался в течение двенадцати лет, удалил все зубы. Женщина, пожелавшая остаться неизвестной, взяла деньги, которые муж дал ей на оплату счета за электричество, и купила на них новую шляпку. Гарри У. Блоссом, приехавший в Нью-Йорк впервые после войны, заснул в кинотеатре «Стрэнд» и пропустил половину фильма. В три часа шестнадцать минут мистер Фрэнсис Ф. Терни, кондуктор автобуса № 15, откозырял собору Святого Патрика. Джеймс Дж. Уокер, мэр Нью-Йорка, поздно отобедал в клубе «Хардвер». Девушка, пользуясь старыми щипцами для завивки волос, устроила короткое замыкание в клубе «Пан-Хелиник». Неопознанный человек бросился под колеса экспресса «Бронкс-парк» на станции метро «Мотт-авеню». После трехдневных попыток мисс Хелен Тейт, машинистка в редакции журнала «Лайф», смогла припомнить имя молодого человека, с которым познакомилась два года назад на вечеринке в Ред-Бэнке, штат Нью-Йорк. Мистер и миссис Харви Л. Фокс отметили тридцатую годовщину своей свадьбы в отеле «Боссерт» в Бруклине. Эл Астор, незанятый актер, проснулся, думая, что это вторник. Джон Ли, цветной мальчик, обрывал крылышки мухе в школе № 108. Компания «Кэсуэл риэлти» продала Джеку У. Левину ряд одноквартирных домов на Лексингтон-авеню за сто двадцать пять тысяч долларов. Глория Уэндрес, приняв дома горячую ванну, заснула, беспокоясь о том, что ей делать с норковым манто миссис Лиггетт. Эдди Браннер провел вторую половину дня в квартире Нормы Дэй, слушая грампластинки, особенно «Ветер в ивах», пластинку Руди Вэлли.

Во второй половине понедельника Эмили Лиггетт и ее дочери приехали домой поездом. Вылезли из такси, неся пальто в руках, и оставили несколько сумок под присмотром швейцара. Эмили пошла прямиком в свою комнату, и из всего, что случилось с людьми в Нью-Йорке, ничто ни для кого не было более потрясающим, чем ее открытие, что норкового манто нет в чулане.

Выходные были замечательными, тихими, спокойными. В субботу было тепло, в воскресенье утром тоже тепло, но во второй половине дня похолодало, и Эмили вспомнила о манто. Собственно говоря, настало время сдать его на хранение, и она решила сделать это первым делом во вторник утром. В этом году она застрахует манто на три тысячи долларов, половину его стоимости в двадцать восьмом году. Застрахует с надеждой, что с ним что-то случится и она получит деньги. Трем тысячам она найдет применение, а норковое манто стало ей надоедать. Оно никогда не доставляло ей радости. Тут играло роль новоанглийское сознание; если сосчитать, сколько раз максимально ты надевала его за сезон, умножить на три, по количеству сезонов, и разделить шесть тысяч на это число, получится стоимость надевания его один раз. Выходило слишком много. Это был честный подсчет, потому что Эмили знала, что не сможет получить за манто три тысячи никаким способом, кроме страховки. А о том, чтобы получить шесть тысяч, и думать нечего. Ну, что ж, выходные были хорошими.

Эмили открыла дверь чулана и поразилась так, словно он был совершенно пуст. Манто там не было. Вызвала кухарку и горничную, расспросила обеих, но ни расспросы, ни совместные поиски не принесли результата. При расспросах не всплыли открытия, над которыми размышляла горничная, — она сделала кое-какие выводы из мелочей, обнаруженных в спальне мистера Лиггетта и в ванной.

Эмили позвонила Лиггетту, но в кабинете его не оказалось, и секретарша не думала, что он вернется. Хотела позвонить в два его клуба и в несколько баров, так как думала, что о краже манто нужно сообщить немедленно; но решила дождаться Уэстона, поговорить с ним перед тем, как извещать полицию. Когда Лиггетт вернулся, Эмили сказала ему о пропаже. Лиггетт испугался; он был испуган вдвойне, поскольку не знал об исчезновении манто, но, узнав, сразу понял, кто его взял. Сказал Эмили, что лучше не заявлять в полицию, так как о таких пропажах немедленно извещают страховую компанию, а этого лучше не допускать. «Все страховые компании связаны между собой, — сказал он, — ведут черные списки и обмениваются ими. Если у тебя украли машину, все остальные компании узнают об этом в течение недели, и это сказывается на твоей репутации. Раз у тебя пропала такая вещь, ты становишься ненадежным, а в таких случаях иногда невозможно получить страховку, в крайнем случае приходится платить гораздо более высокие взносы, не только, к примеру, за манто, если его найдут, но и за все прочее, что решишь застраховать». Лиггетт сам не верил в то, что говорил, — собственно, знал, что кое-что не соответствует действительности, но это скрывало его смятение. То, что эта девушка, этот прекрасный ребенок, девушка, с которой он спал прошлой ночью, к которой он питал нечто такое, чего никогда не испытывал раньше, оказалась самой обыкновенной воровкой, было выше его понимания. Мало того. Чем больше он думал об этом, тем больше злился, и в конце концов у него возникло желание схватить ее за горло. Он сказал Эмили, что поручит частному детективному агентству поискать манто, прежде чем обращаться в страховую компанию или в полицию. Эмили хотела действовать не так и сказала об этом. Чего ради тратиться на детективное агентство, если страховая компания сама сделает это, чтобы не идти на риск потери трех тысяч долларов? Нет-нет, настаивал Лиггетт. Она что, не слушала его? Не обращала внимания? Он ведь только что сказал, что страховая компания ведет черные списки и, возможно, у исчезновения манто окажется какое-то простое объяснение. Детективное агентство запросит немного — долларов десять. А он сбережет гораздо больше на страховых взносах, если не сообщит страховой компании о пропаже. «Пожалуйста, предоставь заниматься этим мне», — сказал он Эмили. Ей это казалось неправильным и не нравилось. Что, если частные детективы не найдут манто? Не будет ли страховая компания недовольна, когда он наконец сообщит им о краже? Не спросят ли сотрудники, почему он сразу не обратился в полицию? Не будет ли в конечном счете лучше поступить по правилам? Она всегда считала, что лучше всего поступать правильно, общепринято. Когда кто-то умирает, вызывают сотрудника похоронного бюро; когда что-то оказывается украденным, обращаются в полицию. Лиггетт чуть не сказал: «Тебе ли говорить об общепринятом? Ты спала со мной до того, как вышла за меня замуж». Ему стало стыдно этой мысли; но он догадался, что всегда так думал. До него начало доходить, что он никогда не любил Эмили. Ему так льстили ее чувства к нему до того, как они поженились, что он был слеп относительно подлинного чувства к ней. Его подлинным чувством была страсть, она прошла, и не осталось ничего, кроме привычки, — по-настоящему он любил Глорию.

И тут Лиггетт вспомнил, что не любит Глорию. Он не мог любить обыкновенную воровку. А она была обыкновенной воровкой. Это было видно по ее лицу. В ее лице угадывалось что-то необычное в чертах, в рисунке губ, в глазах, в форме носа — она не обладала обычной внешностью. Эмили — да. Эмили ею обладала. Он мог смотреть на Эмили беспристрастно, нелицеприятно, словно не знал ее, — кажется, это называется «объективно»? Он видел это в ней, видел, как она похожа на десятки других девушек того же происхождения и воспитания. Он видел их в театре, в лучших кабаре и барах, в хороших клубах на Лонг-Айленде — кроме того, видишь таких же девушек, таких же женщин, так же одетых, различающихся только акцентом, в клубах в других городах, на выставках лошадей, на футбольных матчах и танцах, на собраниях молодежной лиги. Эмили, решил он после восемнадцати лет супружеской жизни, представляет собой тип. И он знал, почему она тип, знал, в чем разница во внешности между такими девушками, как Эмили, и такими, как Глория. Глория вела определенный, отталкивающий образ жизни, пила, спала с мужчинами и занималась бог весть чем еще, видела больше «жизни», чем когда-либо увидит Эмили. Тогда как Эмили была воспитана определенным образом, всегда была привычной к деньгам и к правильным способам их тратить. Другими словами, Эмили всю жизнь видела только хорошие вещи, хорошие дома, машины, картины, сады, одежду, людей. Вещи, на которые приятно смотреть, и людей, на которых приятно смотреть, — со здоровым цветом лица и хорошими зубами, людей, которые пили пастеризованное молоко и хорошо питались с младенчества; людей, которые жили в чистых домах, всегда хорошо окрашенных, заботились о своих машинах, своей мебели, своих телах, что формировало их сознание, и они приобретали ту внешность, какой обладали Эмили и девушки — женщины — вроде нее. В то время как Глория — взять хотя бы людей, с которыми он видел ее два вечера назад, в первый вечер, когда оказался в ее обществе. Например, тот человек, который любит поесть. Откуда он? Может быть, из гетто. Лиггетт знал, что есть места в трущобах, где восемьдесят семей пользуются одним наружным туалетом. Мелочь, но представить только, как это должно выглядеть! Представить только, что провел годы, когда формируется личность, подобно тому, как ты жил в армии. Представить только, как это подействует на твое сознание. И конечно же, это действует не только на сознание, это совершенно ясно отражается на твоем лице. В случае с Глорией это не так очевидно. У нее хорошие зубы, хороший цвет лица, здоровое тело, но где-то есть что-то неладное. К примеру, она не училась в самых лучших школах. Возможно, мелочь, но значительная. Ее семья — он ничего не знал об этих людях; знал только, что она живет вместе с матерью и братом матери. Может быть, она внебрачная. Не исключено. В этой стране такое возможно. Может быть, ее мать никогда не состояла в браке. Разумеется, в этой стране такое возможно. Он слышал о таких случаях только среди бедняков, а родные Глории не были бедняками. Но почему такое не могло бы случиться в этой стране? В первый раз, когда он и Эмили остались наедине, они рисковали иметь детей, а в то время люди не знали столько о предохранении от нежелательной беременности, как сейчас. Глория даже старше, чем Рут, возможно, ее мать сделала то же, что Эмили, но ей не повезло. Может быть, отец Глории погиб в железнодорожной катастрофе или по какой-то другой причине, собирался жениться на ее матери, но после первой проведенной вместе ночи, возможно, по пути домой, попал под машину, был убит бандитом, мало ли что. Такое могло случиться. В Нью-Хейвене был парень, очень скрытный по поводу своей семьи. Мать его была актрисой, а об отце он не говорил ни слова. Лиггетт жалел, что не познакомился с ним получше. Он уже не помнил фамилии этого парня, но кое-кто из компании Лиггетта интересовался им. Этот парень рисовал для журнала «Рекорд». Художник. Ну что ж, побочные дети всегда были талантливы. Не побочные в уничижительном смысле, а плоды любви. (Как ужасно быть плодом любви. Лучше быть побочным. «Будь я побочным сыном, лучше бы зваться именно так, чем случайным плодом любви».) Вот и Глория рисует или пишет маслом. Интересуется искусством. Определенно знает много странных людей. Она знала ту компанию мальчишек из Нью-Хейвена, юного Билли и остальных. Но с ними мог познакомиться кто угодно и кто угодно мог познакомиться с Глорией. Черт! Это самое худшее. С Глорией мог познакомиться кто угодно. Лиггетт думал об этом на протяжении всего обеда, смотрел на жену, на двух дочерей и видел в их лицах отражение своих мыслей о должном воспитании в окружении хороших вещей и о том, как это влияет на лица. Видел их и думал о Глории, о том, что с ней мог познакомиться кто угодно и что, возможно, кто-то, с кем она познакомилась где-нибудь в баре, сейчас, в эту минуту, милуется с ней.

— Пожалуй, я не буду ждать десерта, — сказал Лиггетт.

— Клубнику? Не будешь ждать клубники? — спросила Эмили.

— О, замечательно. Клубника, — сказала Рут. — Папа, подожди непременно. Если уйдешь, мне придется съесть твою порцию и у меня от этого появится сыпь.

— Незачем уходить, — сказала Эмили.

— Надо. Я только что вспомнил об одном человеке. В связи с манто.

— Разве нельзя ему позвонить? В детективном агентстве наверняка есть телефон.

— Нет. Этот человек не частный детектив. Он полицейский, и если я ему позвоню, он должен будет написать рапорт. Я свяжусь с ним через друга, Кейси из Таммани-холла.

— И где же? Разве нельзя позвонить этому Кейси и назначить встречу?

— Эмили, неужели я должен все подробно объяснять? Мне кое-что пришло на ум, и я собираюсь сделать это немедленно. Клубники не хочу, или, если она такая уж хорошая, можете положить ее в холодильник до моего возвращения.

— Ну, ладно. Надеюсь, это не кончится очередным кутежом до утра с твоими друзьями из Таммани-холла.

Не будь здесь дочерей, Лиггетт дал бы более резкий ответ, чем: «Мне надо было стать врачом».

Такси подвезло Лиггетта к аптеке неподалеку от Центрального вокзала, и он попытался связаться с Глорией по телефону. Позвонил ей домой, в несколько баров — и сам толком не зная зачем — в два отеля на Таймс-сквер. Женщина, видимо, ее мать, сказала, что Глория ушла на ужин и на вечеринку. Слова и тон были такими чопорными, что Лиггетт хотел рассмеяться в трубку. Он не мог понять (хотя пытался), злится теперь на Глорию за то, что та украла манто Эмили, или потому, что представлял ее обнимающейся с каким-то сопляком из Принстона. Вышел из телефонной будки потным, неловко себя чувствующим, со сбитой на затылок шляпой. Выпил у стойки стакан кока-колы, и, когда ставил его на стойку, раздалось гулкое клуп, звук, который издают при этом стаканы, но этот, должно быть, оказался с браком, потому что разбился и Лиггетт порезал палец, слегка, но это вызвало в аптеке панику. Фармацевт и продавец напитков были чересчур заботливы, это его так разозлило, что он нагрубил им и его решение не пить улетучилось. Он чувствовал себя очень значительным, стоящим гораздо выше их, однако порез пальца, почти безболезненный, но весьма раздражающий, и эти люди с их заботливостью вывели его из себя.

— Вызовите еще «скорую помощь», черт возьми, — сказал он и ушел на поиски выпивки.

Пятьдесят вторая улица между Пятой и Шестой авеню была заполнена машинами и их постоянным шумом. В этом хоре преобладали иип такси и аа-оо-аа «линкольнов». Это походило на свадебный вечер в маленьком городке: приглашенные внутри, а громкий шум независимо от них раздается снаружи.

Лиггетт вошел в бар и выпил шотландского с содовой у стойки. Бар оказался полон людей, собирающихся прийти в театр к самому началу спектакля, и жителей пригорода в желтовато-коричневых костюмах, они пили «Старомодный» и смеялись слишком громко для тех острот, какими могли обмениваться. Лиггетту не хотелось разговаривать ни с кем, даже с барменами. Он пил и курил, пил и курил, когда сигарета кончилась, принялся за картофельные чипсы, когда кончилась выпивка, закурил очередную сигарету и потребовал еще шотландского. Таким образом, он переждал шедших в театр и остался у стойки один. К этому времени мужчины в желтовато-коричневых костюмах целовались с красивыми женщинами. Эти люди слишком быстро пьянеют, решил, пьянея, Лиггетт. Он понимал, что выпил слишком много, и задавался вопросом, отправиться домой или напиться окончательно. Решил напиться, он будет чувствовать себя неловко, если вернется домой, где никогда не напивался; а если напьется здесь, ему может прийти какая-нибудь шальная мысль, которая приведет к тому, что он найдет Глорию. Где она может быть? Нью-Йорк большой, но мест, куда ходит Глория, немного. Театр исключается; там она не бывает. Значит, может находиться в любой квартире. От домов на реке Гарлем до смотрящих на Ист-Ривер, или в однокомнатной квартире в Гринвич-Виллидже, или в студии художника на Западных Шестидесятых, или где-нибудь на Риверсайд-драйв. В любой квартире.

Лиггетт приехал домой поздно, побывав в девяти барах водном квартале, в два его не пустили. Приехал, так и не увидев Глорию.

Глория проводила вечер с Эдди. Она пришла к нему, они поужинали в ресторане, где он съел много спагетти, ловко наматывая их на вилку. Выпили бутылку красного вина. Ресторан был хороший, с опилками на полу и бильярдным столом, где какой-то пожилой итальянец вел непонятную Эдди игру; нужно было пробить шар между двумя кеглями. Работал небольшой радиоприемник. Волну не меняли, и программа переходила от музыки к сообщениям, к приключенческому рассказу, к сентиментальным песенкам. Видимо, это была единственная станция, которую удавалось принимать хорошо, так как в полуквартале проходила линия надземки. Глория с Эдди были там единственными американцами, и никто не обращал на них внимания. Когда им требовался официант, приходилось звать его, так как он играл в карты с тремя посетителями.

— Чем занималась вчера вечером? — спросил Эдди.

— А, ходила в кино.

— В какой кинотеатр? — спросил он.

— В «Стрэнд».

— И что смотрела?

— О, Норму Ширер в фильме «Пусть незнакомцы целуются».

— Вот как? И понравился тебе фильм?

— Не особенно. Правда, Ширер понравилась. По-моему, она очень привлекательна.

— Она канадка. Из Монреаля. Знаешь, Монреаль в Новой Шотландии, — сказал Эдди.

— Монреаль не в Новой Шотландии.

— Знаю. А «Пусть незнакомцы целуются» не идет в «Стрэнде», если тебе интересно. Мне, разумеется, все равно, только не знаю, почему ты думаешь, что мне нужно лгать.

— Ну, я могла перепутать название кинотеатра.

— Нет. Название кинотеатра перепутать могла, но не название фильма, а «Незнакомцы» уже не демонстрируются на Бродвее. Так что не лги больше, чем необходимо.

— Если захочу, буду лгать. Что я делаю, тебя не касается.

— Мне ты часто лгать не будешь, так как меня не будет рядом.

— Почему? Ты уезжаешь?

— Нет. Куда мне ехать? Просто не буду с тобой видеться. Не хочу видеть тебя, раз ты мне лжешь. Я знаю о тебе почти все, что можно знать, и ничего не имею против той жизни, какую ведешь, потому что это твое дело. Только не трудись лгать мне. Приберегай ложь для тех, кому ты вынуждена лгать.

Эдди засмеялся:

— Разве что хочешь попрактиковаться на мне. Кстати, тебе это не помешало бы. Не думай, что Норма поверила в ту историю о вымышленном двоюродном брате и проигранной в карты одежде. За кого ты принимаешь людей? Думаешь, у них нет никакой сообразительности? Знаешь, это оскорбительно — выдумывать нелепую историю для объяснения того, что не нужно объяснять. Видишь ли, Норма моя девушка, и относительно нас у нее нет никаких заблуждений.

— Ты объяснил ей?

— Конечно, объяснил.

— Как? Что ты ей говорил?

— Сказал, что у нас с тобой нет романа.

— Кто затронул эту тему? Ты заговорил первый, или она спросила тебя? Как это получилось?

— Не знаю, — сказал Эдди и задумался. — Это произошло, когда мы только познакомились. Она спросила, влюблен ли я в кого-то, я ответил — нет, а она спросила, что у меня с девушкой по имени Глория, с которой, как ей кто-то сказал, я постоянно вижусь. Кроме твоего имени, она ничего не знала. Я ответил, что ты платоническая подруга, вот и все.

— Все ли?

— Почти. Остальное не стоит повторять.

— Не сказала она, что если мы с тобой платонические друзья, то ты у меня единственный платонический друг?

— Нет. Не совсем так.

— Не совсем, да? Но ты знаешь, она сказала что-то в этом духе, разве нет?

— Слегка в этом духе. Ну какого черта, Глория, да. Она не так выразилась. Спросила, как я могу видеться с такой хорошенькой девушкой, как ты, и поддерживать платоническую дружбу.

— И ты разозлился, так как решил, что она смеется над тобой. Не очень лестно быть единственным мужчиной, с которым я не спала.

— Тут ты ошибаешься. Сейчас поздно начинать злиться по этому поводу.

— А ты злился когда-нибудь?

— Нет.

— Почему?

— Не знаю.

— Потому что я для тебя непривлекательна?

— Нет. Не поэтому.

— Ну а тогда почему?

— Мы не начали с этого, вот единственная причина, которую могу сейчас назвать. Хочешь узнать психологическую?

— Да.

— Так вот, у меня ее нет. Хочешь еще вина?

— Да, видимо, мне нужно выпить вина из зеленого винограда.

— О Господи, — сказал Эдди. — Думаешь, я считаю тебя зеленым виноградом, потому что Норма мне нравится больше, чем ты.

— А что? Разве это не правда?

— Нет, конечно.

— Я не нравлюсь тебе, потому что ты считаешь себя стоящим выше. Ты все обо мне знаешь и поэтому ни разу не предлагал мне спать с тобой.

— Я предлагал тебе спать со мной.

— Да. Спать с тобой. Добрый самаритянин. Когда я пьяная и ты думаешь, что у меня будут неприятности, если в таком виде явлюсь домой. Ты спрашивал, буду ли я спать в твоей квартире. Да ведь это самое оскорбительное, что ты можешь сказать. Это показывает, как ты ко мне относишься. Ты выше моей привлекательности. Ты мог бы спать со мной и ничего не чувствовать.

— Господи.

— Да, Господи. Я нехороша. Меня нельзя касаться. Ты осквернишься, если коснешься меня. Вот как ты ко мне относишься, разве нет?

— Нет.

— Да! Ты ненавидишь меня, Эдди Браннер. Видеть меня не можешь. Ты стоишь настолько выше меня, черт возьми, что…

— Перестань.

— Почему? Потому что говорю слишком громко? Смущаю тебя тем, что говорю слишком громко? Дело в этом, так ведь?

— Ты говоришь не шепотом.

— А почему бы нет, черт побери? Эй! Вы! — позвала Глория одного из пожилых итальянцев.

— Вы мне, мисс?

— Да. Подойдите.

Пожилой мужчина подошел и прикоснулся к шляпе. — Да.

— Я говорю слишком громко?

— О нет. Ничего подобного, мисс. Развлекайтесь.

Итальянец улыбнулся Эдди.

— Я не спрашивала, можно ли мне развлекаться. Я спросила, не слишком ли громко говорю.

— О нет. Мы ничего не имеем против, — сказал итальянец.

— Мой громкий голос не мешает вашей карточной игре?

— Нет. Нет. Нисколько.

— Ладно. Можете идти.

Пожилой мужчина посмотрел на нее, потом на Эдди, улыбнулся ему, затем коснулся шляпы и вернулся к игре. Объяснил по-итальянски причину перерыва, все игроки повернулись, посмотрели на Глорию и возобновили игру.

Эдди продолжал есть.

— А ты сидишь себе, — сказала Глория.

— Угу. Будто ничего не произошло. Пей вино, скверная девчонка, и продолжай жалеть себя. Джон! — Официант подошел. — Еще бутылку вина, — сказал Эдди.

Они не разговаривали, пока официант ходил за вином. Он откупорил бутылку и налил чуть-чуть в бокал Глории.

— Это оскорбление! — заявила она.

— Мисс? — удивился официант.

— Это оскорбление. Видел ты, что он сделал? Вы знаете, что должны были налить сперва в его бокал.

— Я возьму твой, — сказал Эдди.

— Дело не в этом. Он должен был сперва налить немного в твой бокал, потом наполнить мой, затем наполнить твой. Ты это знаешь, почему же он не знает этого?

— Мисс, это вино только что разлито по бутылкам. Так делают только в том случае, когда вино находилось в бутылке долгое время.

— Не нужно рассказывать мне про вино. Я знаю о нем больше, чем вы.

— Да, мисс. Это домашнее вино, его налили в бутылку только сегодня вечером.

— Я не спрашивала о его истории. Не буду его пить. Хочу хайбол.

— Сделайте ей хайбол. Ржаного с содовой, — сказал Эдди.

— Ублажите ее, — сказала Глория. — Пусть будет так, как она хочет. Так вот, хайбол я не хочу. Хочу другую бутылку вина, и налейте его как положено, будь оно в бутылке с двадцать шестого года или всего пять минут. Меня никогда в жизни так не оскорбляли.

— Ты, случайно, не пьяна? — спросил Эдди.

— Нет, и ты это знаешь.

— Ну чего ты злишься? Ладно, Джон, другую бутылку. Что с тобой, Глория? Тебя кто-то чем-то обидел? Ты никогда не вела себя так со мной. Через минуту я начну жалеть себя. Может, ты меня ненавидишь и не хочешь мне говорить?

— Нет.

— Скажи, в чем дело?

— Не хочу об этом говорить.

— Мне ты можешь сказать. Всегда говорила.

— Я даже сама не знаю в чем. К тебе это не имеет отношения. Я люблю тебя, Эдди. О, я такая отвратительная.

— Влюбилась в кого-то?

— Не так, как хотелось бы.

— Ты имеешь в виду меня?

— Нет. Да. Но я думала не о тебе. Об этом Лиггетте.

— Ты влюбилась в Лиггетта?

— Кажется. Не знаю.

— Он это знает?

— Нет.

— По-настоящему влюбилась в него?

— Я — да. Он — нет. Я знаю, что он думает. Что я… ну, легкодоступная. Я легла с ним в постель в первый вечер знакомства. Мало того. Он подцепил меня в баре.

— Лучше уж в баре, чем на Центральном вокзале.

— Почему ты сказал это? Отвечай! Почему ты это сказал?

— Черт побери, не знаю. Я сказал что-то не то?

— Почему ты сказал о Центральном вокзале? Что ты знаешь о нем?

— Ну… это… вокзал.

— Ты сказал: лучше пусть тебя подцепят в баре, чем на Центральном вокзале. Почему ты это сказал? Знаешь что-то о том, что меня там подцепили?

— Нет, а так было?

— О Господи. О, Эдди. Уведи меня отсюда. Пошли к тебе на квартиру.

— Да, конечно. Джон! Скажите Джону, вина не нужно. Пусть несет счет.

Они пошли домой, и Глория рассказала Эдди о докторе Реддингтоне. Она провела ночь там, так как боялась, а Эдди устроился в кресле, наблюдал за ней, делая вид, что читает. Его изнурило впервые испытанное желание убить человека.

На другое утро, во вторник, Лиггетт проснулся с не особенно тяжелым похмельем, напоминавшим об утрах после футбольных матчей и лодочных гонок, только после ночной попойки, как накануне, он мог рассчитывать на то, что почти оправится через несколько минут после того, как справит нужду, а после целого дня напряженных усилий нужда ощущалась не всегда, по крайней мере пока он не приходил в себя полностью. Лиггетту всегда казалось, что усиленная гребля укрепляет мышцы кишечника, это приводит к запору и вызывает фурункулы. Попойки на него такого воздействия не оказывали. После посещения туалета похмелье почти проходило. Стакан томатного сока с щедрой добавкой острого соевого соуса, чашка черного кофе и тарелка томатного супа составляли в такие утра его завтрак.

Когда он ел суп, вошла Эмили:

— С манто что-нибудь прояснилось?

— Я не смог найти Кейси. Свяжусь с ним сегодня.

— Ты капнул супом на халат. Давай уберу пятно.

— Нет, не надо. Я сам.

— Ты размажешь его. Давай я. — Она соскребла пятно ножом. — Ну вот и все.

— Спасибо.

— Давай пойдем вечером в театр. Я хочу увидеть Барта Маршалла. А тебе нравится Зита Йоханн.

— Барт Маршалл? Кто это?

— Герберт Маршалл. Я назвала его так в шутку.

— В каком спектакле они играют?

— «Завтра и завтра». По пьесе Филипа Барри.

— А, да. Что ж, хорошо, если купишь билеты. Кого пригласим?

— Я думала, можно пригласить Фарли. Мы скоро уезжаем за город, а я не видела ее с прошлого лета. Я вспомнила о них, потому что они в воскресенье были в клубе. Миссис Фарли славная женщина. Мне она нравится.

— Да, я видел его. С ним был человек, сказавший, что знал меня в Нью-Хейвене. Еврей.

— Как, тебя? — засмеялась Эмили.

— Чего смеешься? Я ничего не имею против евреев. У меня есть хорошие друзья-евреи. Пол и Джимми. Ты знаешь, что я к ним хорошо отношусь.

— Знаю, но в колледже ты к ним хорошо не относился.

— Послушай, не распространяйся об этом. Сейчас не время для такого снобизма. Фарли пригласи непременно. Ее брат большой друг Эла Смита. Купи билеты. Как насчет одежды?

— Думаю, черный галстук[32].

— Да. Фарли всегда очень хорошо одеваются, и если не оговоришь черный галстук, он может явиться во фраке, а мне совсем не хочется надевать фрак в конце сезона. Пьеса хорошая?

— Джози понравилась.

— Что она понимает?

— Джози тебе нравится. Ты сам это говорил.

— А, ты имеешь в виду Джози Уэллс. Я подумал, ты про Джози Демут.

Лиггетт вытер губы салфеткой. Взглянул на часы, потом ему пришлось взглянуть снова, чтобы увидеть, который час.

— Постараюсь вернуться пораньше. Я еду в Филадельфию в десять часов, но, думаю, вернусь задолго до ужина. В контору заходить не стану, разве что по возвращении из Филадельфии. Пока.

И поцеловал жену.

* * *
— Миссис Фарли, это Эмили Лиггетт. В воскресенье в клубе я помахала вам рукой, но вы не заметили.

— Я видела вас и девочек. То была в самом деле Рут?

— Да. Правда, она…

— О, должно быть, она очень интересная. Барбару я узнала, но мне пришлось взглянуть дважды, дабы убедиться, что это Рут. Раньше она была хорошенькой, но теперь красивая.

— О, спасибо. Мне бы хотелось сказать ей это, но, пожалуй, спешить не буду. Скажу, когда будет нужно поднять ей настроение. Я хотела узнать, сможете ли вы и мистер Фарли прийти к нам сегодня на ужин. Хотела пригласить вас на воскресенье, но сегодня мы будем всего вчетвером, вы, мистер Фарли, мой муж и я. Я подумала, что можно сходить в театр.

— Сегодня? Ну конечно. Думаю, что да. Я почти уверена.

— О, превосходно. Вы видели «Завтра и завтра»?

— Нет, не видели. Пол сказал сегодня утром, что хотел бы посмотреть этот спектакль. Я думала, эта пьеса получит Пулитцеровскую премию, кажется, так полагали многие.

— О, Пулитцеровскую премию дали снова?

— Да, об этом написано в утренней газете. Премию получила пьеса Сьюзен Глэспелл «Дом Элисон».

— «Дом Элисон». А, да. Это об Эмили Дикинсон[33], правда, спектакль я не видела. В репертуаре театра «Сивик» много хороших вещей, но тащиться туда так неприятно. Что ж, я очень рада, что вы можете прийти. В половине седьмого, для мужей черный галстук.

— Отлично и большое спасибо, — сказала Нэнси.

Ей нравилась Эмили Лиггетт, и она была довольна, так как знала, что миссис Лиггетт не махала ей рукой в воскресенье. Эта ложь представляла собой учтивость.

Нэнси Фарли знала, что миссис Лиггетт видела ее в клубе, вспомнила о ней, может быть, вспоминала несколько раз в понедельник, и, видимо, вчера вечером решила пригласить на ужин. Желания становиться близкой подругой Эмили Лиггетт у Нэнси не было. Эмили была одной из немногих женщин, к которым она в разговоре обращалась «миссис», часто видела их с мужем летом в клубе и через головы других людей в театре. Она знала, что Эмили питает к ней симпатию — это значило немногим больше, чем одобрительное отношение к внешности, ну и ладно, — и что в этой симпатии есть такие качества, как взаимное уважение и одобрение. Близкими подругами они никогда не станут, потому что им это не понадобится. Нэнси знала, что если она когда-нибудь окажется на пароходе или в дальнем поезде с Эмили Лиггетт, они найдут других общих подруг, чем те, с которыми общаются в Нью-Йорке; но охотно принимала это как само собой разумеющееся наряду с возможными общими вкусами. Теперь в ее восхищении миссис Лиггетт было тепло; миссис Лиггетт требовалось определенное мужество, чтобы пригласить Фарли на ужин; и именно оно восхищало Нэнси. Она позвонила в кабинет Полу и велела секретарше передать, что они идут на ужин к Лиггеттам. Потом пошла в комнату Пола убедиться, что один из его смокингов выглажен, как обычно, осмотрела его рубашки, воротнички и галстуки.

Сыновья Фарли давно находились в школе, и до пяти часов Нэнси было нечего делать. Каждый день в пять, если у Пола не было других планов, Нэнси ехала по Лексингтон-авеню к Грэйбар-билдинг, где находилась его контора. Так продолжалось уже четыре года. Началось это случайно. Однажды во второй половине дня она оказалась рядом с его конторой, тогда находившейся на Парк-авеню, 247, дождалась его и встретила на выходе. Они единодушно решили, что это очень хорошая мысль и будет просто замечательно, если она станет встречать его всегда, когда сможет. В этом были свои резоны — многие вечеринки тогда начинались рано. Нэнси подъезжала, брала его, и они вместе отправлялись в компанию. Хотя они никогда не говорили этого друг другу или кому бы то ни было, и Нэнси, и Пол очень не любили входить в комнату поодиночке. Однако вместе образовывали хороший единый фронт, и друзья всегда думали о них как о паре. Только для своих чертежников, служащих клубов и нескольких деловых знакомых Пол был отдельной личностью. В часы досуга все думали о нем как об одетом в мужской костюм представителе неразлучных мистера и миссис Пол Фарли. Почти так же обстояло дело с Нэнси; в той мере, в какой может обстоять с женщиной, которая, если обладает хоть чем-то — красотой, безобразием, обаянием, дурным или хорошим вкусом, сексуальной привлекательностью, — становится индивидуальностью быстрее и остается ею дольше, чем мужчина. И они вместе отправлялись на вечеринки или просто ехали вместе домой. Нэнси встречала мужа ежедневно.

Вскоре это стало превращаться в обыденность и перестало доставлять Нэнси удовольствие. Сначала изредка, потом ежедневно Пол садился на заднее сиденье машины и щипал Нэнси за шею. Поначалу ей это казалось забавным. Потом она обнаружила, что напряженно ждет этого. Потом — что раздражается, напрягает нервы и садится посередине переднего сиденья, надеясь, что муж не сможет застать ее врасплох. Но ему всегда это удавалось, и она могла сосчитать по пальцам одной руки, сколько раз опережала его. Тогда у них был крытый «паккард». Когда они покупали машину с откидным верхом, у Нэнси на уме была одна мысль — она будет поднимать стекло со своей стороны и Пол не сможет коснуться ее шеи. Но пользы от этого было мало; он добивался той же внезапности, сильно стуча кольцом по поднятому стеклу. Постепенно обыкновение ежедневно встречать Пола стало неприятной обязанностью, чуть ли не ужасом. У нее вызывало нервную дрожь то, что поначалу казалось забавным, приятным. Когда они садились в машину, ей требовалось несколько минут, чтобы сосредоточиться на словах мужа. Несколько раз, в те дни, когда погода была замечательной и у Пола были основания ожидать, что она его встретит, она не могла заставить себя переносить это — хотя слово «переносить» было не совсем верным — и придумывала предлоги, чтобы не приезжать. Пол так обижался, что она обзывала себя скотиной; во всем остальном муж бывал добрым, внимательным, нежным, неужели она не может примириться с таким пустяковым недостатком? Но это самопорицание вскоре бесследно проходило. Оно было своеобразным потаканием своей слабости, которое никоим образом не решало проблему.

А сказать Полу напрямик — она против того, чтобы он щипал ее за шею, было невозможно. Из разговоров с подругами и по собственным наблюдениям Нэнси знала, что в каждом браке (который в конце концов сводится к совместной жизни двух людей) жене нужно помалкивать хотя бы об одной мелочи в поведении мужа, которая ей не нравится. Она знала случай, когда брак распался из-за привычки мужа позволять капельке яичного белка свисать с ложечки, когда он ел яйца всмятку. Эта неприятная история происходила каждое утро. Знала и другой случай, когда муж ушел от жены, назвав ее неряхой; психоаналитику потребовался месяц, чтобы разобраться в поступке этого человека — его жена всякий раз оставляла туалетную бумагу плавать в унитазе. О таких вещах нужно молчать, они хуже тех, из-за которых можно ссориться: поведения жены или мужа в постели; его или ее вкусов в одежде; плутовства в играх, кокетливости, дурных манер, расхождений во взглядах, занудства, хвастовства, застенчивости, пунктуальности или ее отсутствия и прочих вещей, о которых люди могут спорить открыто. Кроме того, всегда есть надежда, что муж может оставить свою манеру. Но нет; возможно, он делает это, так как думает, что ты этого ожидаешь.

И в тот вторник Нэнси Фарли, поскольку весь день ей было нечего делать, начала с утра думать об этой шалости мужа. День обещал быть хорошим. В небе не было ни облачка, не предвиделось возможности обоснованных предлогов не встречать Пола. Эта праздность дала ей широкую возможность думать время от времени о Джоне Уоттерсоне, некрасивом актере, о котором все говорили, что обаяния у него больше, чем… ну, чем у кого бы то ни было из тех, кого они знали. Уоттерсон происходил из очень хорошего бостонского семейства, учился в Гарварде и обычно играл роли грубых людей, хотя хорошо выглядел во фраке. Кое-кому он напоминал Линкольна; был высоким, некрасивым, как Линкольн, притом Линкольн, видимо, обладал замечательным голосом. Уоттерсон обладал. От пьесы к пьесе он дошел то той ступени, когда, говоря о нем, было достаточно назвать только имя; когда спрашивали: «Вы идете на премьеру Джона?» — было ясно, что имеется в виду Уоттерсон, как и в тех случаях, когда при упоминании имен Кит, Алфред, Линн, Хелен, Огги, Джейн, Зита, Барт, Бланш, Ева, Хопи, Лесли не возникало сомнений, о ком речь. Уоттерсон определенно добился признания и, добившись, спокойно стал пользоваться им на сцене и вне сцены.

Первое, что сказала о нем Нэнси, впервые увидев его, что это честный человек, и тут же поправилась: этот человек не рисуется. Его прямые, черные, как у индейца, волосы спадали на лоб, и он никогда не пытался не допустить этого. У него были большие, толстые губы, из них исходил его твердый, сильный голос с чикагским акцентом, и Уоттерсон никогда не пытался его изменить, если не считать тех случаев, когда играл капитана английского минного тральщика или проходил кинопробу на роль индейца. Он привык слышать, что у него красивые руки. Они были большими, с кольцами-печатками на мизинцах. Ему нравились женщины, ягодицы которых умещались в его ладонях с разведенными пальцами, и хотя Нэнси не совсем этому соответствовала, она все же относилась к меньшинству. Он хотел Нэнси.

Нэнси видела Уоттерсона вне сцены около десяти раз. Для него это было очень мучительно, так как он точно знал, сколько раз ее видел, как, впрочем, и она. Но они всегда обращались друг к другу «мистер Уоттерсон» и «миссис Фарли». В последние три встречи он приглашал ее заглянуть к нему на минутку после полудня в любой день, когда окажется поблизости. Дальше этого он не шел. Если она зайдет, то прекрасно понимая зачем. Нэнси это знала. Уоттерсон прекрасно знал, какая у него репутация, и все женщины, которых он знал, знали это. «Никаких гравюр у меня нет, — говорил он, — но вот напоить вас я определенно смогу». Да, он никогда не рисовался, и его фамилия значилась в телефонном справочнике.

Была весна, и Нэнси целыми днями было нечего делать до ежедневного тяжкого испытания с мужем. На прошлой неделе, когда она виделась с Уоттерсоном, он спросил:

— Миссис Фарли, вы не заходили ко мне выпить. Почему?

— Я не испытывала жажды.

— Жажды? При чем тут жажда? Я уезжаю на выходные, но вернусь во вторник, мой телефон есть в справочнике, и я думаю, вам нужно будет выпить во вторник. Или в четверг. Или в среду. Или в любой день. Но начиная со вторника.

Тут он рассмеялся, чтобы слегка смягчить грубость и показать Нэнси, что, разумеется, не ждет ее появления.

Будучи замужем за Полом, Нэнси лишь раз позволила себе целоваться с другим мужчиной — крепко, стоя, с раскрытыми губами. Теперь она вспомнила, что тот мужчина тоже был актером. Молодым, почти неизвестным. В этот день, думая об Уоттерсоне и том молодом актере, она вновь пришла к истине, которую для себя открыла. Открыла, наблюдая за ходом связей подруг на стороне — притворяясь, что совершенно не интересуется этими связями. Истина заключалась в том, что существует определенная категория мужчин, симпатичных, по-своему знаменитых, привлекательных, с которыми благоразумные женщины, такие, как сама Нэнси, могли бы завести роман, но ни в коем случае не вышли бы за них замуж. Как-то она слышала французскую остроту: можно гулять в Буа, не покупая его. (Эта острота звучала лучше американской: «Зачем держать корову, если молоко так дешево?») Она пользовалась этим высказыванием о Буа для оправдания поведения некоторых мужчин, которые ей нравились, и лишь в последние три-четыре года стала прилагать это высказывание к женщинам. Так вот, замуж за мужчину вроде Уоттерсона она бы не вышла, но раз есть такие мужчины, как Уоттерсон, почему бы не испытать, каковы они в постели? Хотя бы с одним? На теле Пола она знала каждый волосок; они знали все друг о друге. Новый мужчина будет совершенно незнакомым, и Нэнси подумала о себе. Может, она окажется совершенно незнакомой для себя в той же мере, как для любого нового мужчины. И пора было это испытать. Так спокойно она решила завести роман с актером Джоном Уоттерсоном.

Перед Нэнси лежал роман «Земля»[34]. Приняв решение, она тут же отложила книгу, поднялась и пошла в чулан, где на колышках, напоминающих громадные деревянные запонки для воротничка,висели ее шляпки. Взяла две, примерила, потом вернулась в чулан, взяла третью и остановилась на ней. Перчатки, сумочка, погашенная сигарета, и она была готова к выезду.

Машина стояла снаружи. Нэнси села в нее и проехала несколько кварталов к дому, где жил Уоттерсон. Поравнявшись с его домом, проехала мимо, не сбавляя скорости. Почему-то — не сегодня. У нее появилось наитие. «Если нога ослабит нажим на педаль акселератора, мне нужно будет войти. Однако не ослабила, значит, не сегодня». Нэнси пошла в кино — замечательный Джордж Арлисс в фильме «Миллионер». «Пожалуй, я упустила случай», — сказала она себе, думая об Уоттерсоне и получая от этого удовольствие.


— Хочешь кофе? Могу предложить, если он пойдет тебе в горло, — сказал Эдди.

— Что? — произнесла Глория. — А, Эдди. Привет, дорогой.

— Привет, милочка. Как насчет кофе?

— Я приготовлю. Дай мне только минутку, чтобы проснуться окончательно.

— Он уже приготовлен. Тебе нужно только его выпить.

— О, спасибо. — Глория села в постели и протянула обе руки за чашкой с блюдцем. Немного отпила.

— Хороший. Ты сам готовишь такой?

— Да, мэм, — ответил Эдди.

Он сел на кровать, осторожно, чтобы сетка не спружинила и Глория не пролила кофе.

— Хорошо спала?

— М-м. Просто замечательно, — ответила она. Потом спросила: — А ты? Где спал, мой сияющий мальчик?

— Здесь, — ответил Эдди.

— Где это «здесь»?

— Вон там. В кресле.

— Там, там, в кресле не дам. Беги, беги, неси пироги, — сказала она. — Нет, правда, где ты спал, малыш?

— Сказал же тебе — в кресле.

— Быть не может. С такими ногами? При таких длинных ногах спать в кресле ты бы не мог. Что ты делал с ними?

— Ничего. Задницу втиснул поглубже в кресло, а ноги… не знаю. Вытянул. Они вытянулись в юго-западном направлении, я заснул, и они онемели.

— Ой, ты, должно быть, ужасно себя чувствуешь. Все ноет?

— Нет, сказать по правде, чувствую себя отлично. Я был очень усталым, когда заснул. Немного почитал, когда ты погрузилась в сон, и заснул при включенном свете. Проснулся часа в три-четыре, погасил настольную лампу, поднялся и взял пальто. Кстати. Меховое манто, в котором ты пришла в воскресенье, так и висит у меня в чулане. Забери-ка его. Отнеси туда, где взяла, ладно?

Глория как будто задумалась над этим.

— Ладно? — повторил Эдди. — Это не мое дело, Глория, и я, как уже сказал, не имею ничего против той жизни, какую ты ведешь, но только хочу, чтобы манто ты вернула. Это похоже на кражу — может быть, взять тогда манто у тебя были самые веские причины, но нельзя оставлять себе вещь, стоящую четыре или пять сотен.

— Четыре или пять тысяч.

— Черт возьми! В таком случае тем более. Господи, малышка, такие дорогие вещи страхуют. На пороге вот-вот могут появиться детективы.

— Сомневаюсь. Думаю, что могу держать манто у себя, сколько захочу.

Эдди посмотрел на нее, но быстро отвел взгляд. Встал.

— Хочешь еще кофе? Там есть.

— Это тебе не нравится, так ведь?

— Какая разница, нравится мне или нет? Я сказал тебе, что думаю. Приказывать тебе не могу.

— Ты мог бы. Иди сюда. — Глория приглашающе протянула руки. Эдди снова сел на кровать. Она прижала его голову к своей груди. — О, дорогой мой, ты не представляешь, что я готова сделать ради тебя. Эдди, ты все, что у меня есть. Ты боишься меня. Я скверная, Эдди, знаю, что скверная, но ради тебя могу быть хорошей, Эдди, дорогой мой Эдди. О! Сюда. На секунду, дорогой. На секунду. Мой малыш. Малыш, которому нужно постричься. Мой… Что это?

— Телефон, — ответил Эдди.

— Возьми трубку. Не брать — дурная примета.

— Никогда об этом не слышал.

— Это так. Иди, дорогой, ответь.

— Алло? — произнес он. — Что? Да. Я слушаю.

Пауза.

— Ах ты, сукин… — Эдди бросил трубку на рычаг. — Ручная прачечная братьев Буш. Мерзавцы.

— Та прачечная, которой ты задолжал деньги?

— О Господи. Может быть. Я забыл ее название. Кажется, вообще не знал его. Нет, это не может быть та. Братья Буш добивались новой работы, значит, это не та прачечная, куда я сдал свои вещи. Они не хотят никакой новой работы. Я хочу тебя.

— Хочешь? Вот я. Может нас кто-то увидеть из тех окон?

— Не исключено. Я займусь этим.

— Мне нужно бы встать.

— Нет, не надо.

— У меня будет ребенок.

— Не хочешь ребенка?

— Совсем не хочу. Ну да ладно.

Эдди снова сел на кровать и отвернулся. Снова поднял руки так, словно собирался забросить штрафной мяч в корзину, но теперь они были сжаты в кулаки.

— Нет, — сказал он.

— Все хорошо, Эдди, — сказала она. — Все хорошо, дорогой.

— Нет, — сказал он. — Отнюдь не хорошо.

— Я не заразная. Если беспокоишься об этом, то не нужно.

— Знаю. Я не думал об этом.

— А раньше думал. Так ведь?

— Давным-давно. Когда еще не знал тебя.

— Я бы ни в коем случае тебя не заразила.

— Знаю. Я уже об этом не думаю. Сейчас у меня на уме другое.

— Ты не любишь меня? Любишь Норму?

— Нет.

— Говорил ты ей, что любишь ее?

— Раз или два.

— А она тебя любит?

— Нет. Не думаю. Может быть.

— Точно не знаешь.

— О, я знаю точно. Не любит. Нет, Норма тут ни при чем. Я люблю тебя.

Глория коснулась его плеча.

— Знаю. А я тебя. Ты единственный, кого я любила в жизни, и единственный, кто любил меня.

— Сомневаюсь. А, ты несешь чушь.

— Нет. Я знаю, даже если не знаешь ты. А может, знаешь и не хочешь говорить. Из-за того, что я была со столькими мужчинами, ты думаешь…

— Молчи. Не говори ничего.

— Хорошо, — сказала она и умолкла, как и Эдди. Потом продолжала: — Если бы ты не знал, что я была со столькими мужчинами, любил бы меня?

— Я тебя люблю.

— Но это было бы по-другому, так ведь? Конечно. Глупо об этом спрашивать. Но ответишь мне по правде? Если бы только познакомился со мной, ничего про меня не зная, что бы ты обо мне думал?

— Нужно ли спрашивать? По-моему, в этом городе нет более красивой девушки. У тебя превосходные и лицо, и фигура.

Эдди умолк. Глория смотрела прямо перед собой, не слушая.

Ее охватило привычное отчаяние.

— О чем думаешь? — спросил он.

— М-м.

— О чем так серьезно задумалась?

— Теперь у тебя все в порядке, так ведь? И все будет в порядке, если я поднимусь, правда? Встану и буду одеваться. Будет у тебя все в порядке?

— Будет.

— Дело в том, что я знаю, каково мужчинам, когда они возбуждаются и ничего не происходит. Я бы так не поступила. Если дело тут просто в… о, не знаю. Не знаю, Эдди, как сейчас с тобой разговаривать. Если до конца дня будешь чувствовать себя паршиво из-за того, что мы кое-что начали и не довели до конца, давай доведем.

— Нет, не буду. У меня желание пропало.

— У меня тоже, но я не хочу, чтобы ты чувствовал себя совершенно выжатым.

— Не буду. Не беспокойся обо мне.

— Тогда, наверное, я встану и приму душ.

— Я дам тебе чистое полотенце. У меня есть.

— Ладно.

— Дам тебе свой халат, — сказал Эдди, но остановился по пути к чулану. — Датчанин пасмурный пришел, печальнейший в году. — Улыбнулся Глории.

— К чему ты это сказал?

— Представления не имею.

— Что это значит? «Датчанин пасмурный пришел, печальнейший в году». Есть тут какой-то скрытый смысл?

— Нет, никакого. Я просто подумал о себе как о пасмурном, о тебе как о пасмурной, тут на ум пришел пасмурный датчанин, и у меня сложилась фраза. Датчанин пасмурный пришел, печальнейший в году. Это ничего не значит. Я ритмически соединил слова. Датчанин пасмурный пришел, печальнейший в году. Ты приходила в девять, но теперь поздней пришла. Я достану тебе халат.

— И полотенце. Оно важнее.

— В моем состоянии сейчас — нет.

— О… ты в самом деле хочешь…

— Нет-нет. Это я так.

Глория поднялась с кровати, надела халат, сложила руки на груди и слегка ссутулила плечи. Улыбнулась Эдди, он улыбнулся в ответ.

— Пожалуй, — заговорила она, — пожалуй, на душе у меня никогда не бывало так скверно. Я не печальна. Это не печаль, как понимаем ее мы с тобой, да и все остальные. Это просто то общее, что у нас есть… нет. Я этого не скажу.

— Ну, теперь ты должна докончить.

— Должна? Да, пожалуй. Так вот, отвратительно думать, что спала со столькими мужчинами, превратила свою жизнь черт-те во что, а потом когда по-настоящему хочешь спать с человеком, потому что любишь его, то не должна этого делать, потому что он тут же станет таким, как все остальные, а ты не хочешь, чтобы он становился таким. Его отличает от остальных то, что ты с ним не спала.

— Нет, это неверно. Не хочу, чтобы ты так думала. Это неправда. Может, и правда, но я так не думаю.

— Да, пожалуй, но… не знаю. К черту это. Иди, погуляй десять минут, а когда вернешься, я буду одета.

— Я куплю сладких булочек.

Глория стояла у двери ванной, глядя, как Эдди надевает пиджак.

— Эдди, я настоящая сука. Знаешь почему?

— Почему?

— Потому что знаю, как нужно себя держать, но испытываю сильное искушение. Ты ни разу не видел меня совсем без одежды, так ведь?

— Пойду за булочками.

— Иди, — сказала она.

Через четверть часа Эдди не вернулся, и Глория забеспокоилась, но еще десять минут спустя он появился, и они снова позавтракали. Кроме булочек, он принес Глории упаковку апельсинового сока и свежую газету.

— М-м. Легса Даймона арестовали, — сказала Глория. — Я как-то встречалась с ним.

— А кто не встречался? — сказал Эдди. — За что его? Наверняка за остановку машины возле пожарного гидранта.

— Нет. По закону Салливана. Это трам-трам-трам, оружие. Обладание смертоносным оружием. Автор Джоул Сайр. Интересная статья. Да, я встречалась с Легсом Даймоном. Ты что сказал? А кто не встречался? Очень многие. Когда я встретилась с ним, парень, с которым была, не знал его хотя бы понаслышке, и он все время острил. Мать губернатора Рузвельта[35] больна, и он едет к ней в Париж. Она в больнице. Знал ты, что у него был полиомиелит? Я сама узнала месяца два назад. На фотографиях это незаметно, но он всегда держится за руку полицейского. М-м… Добавление к опубликованному. Тут пишут, что самолеты «фоккер-двадцать девять», при аварии которого погиб Кнут Рокне, рекламирует министерство торговли. Я могу использовать «фоккер» в какой-нибудь фразе.

— Я могу использовать в какой-нибудь фразе слово «идентификация». Этим летом я не смогу уехать, потому что идентификация состоится только в октябре.

— У меня была неприятная идентификация. О, Пулитцеровская премия. «Дом Элисон»? О Господи. «Дом Элисон». И «Собрание стихотворений» Роберта Фроста. Это, по-моему, заслуженно. Эдмунд Даффи. Читал ты «Стеклянный ключ»?

— Нет.

— Это вещь того же автора, который написал «Мальтийского сокола»[36], только похуже. А, вот это для тебя. Слушай. Это старина Кулидж. «Коллинз Г. Джир, трам-трам-трам, принадлежит к поколению сильных характеров и высоких целей. Их кончина означает конец эры». Чья кончина? Он имеет в виду конец сильных характеров и высоких целей? Может быть. Возможно, он прав. Знаешь кого-нибудь с сильным характером и высокими целями?

— Тебя.

— Нет, это оскорбительно. Припомни кого-нибудь. Из нашего поколения, не из старшего, так как Кулидж говорит, что их кончина означает конец эры. Насколько я понимаю, имеется в виду эра сильных характеров и высоких целей. Возьмем тебя. Дорогой, ты обладаешь сильным характером?

— У меня нет характера.

— Я бы сказала — да. Относительно высоких целей не уверена. Как у тебя с высокими целями?

— Плохо.

— Отсутствие характера и плохие цели.

— Не плохие цели, — сказал Эдди. — Я сказал, что у меня плохо с высокими целями. Это не совсем одно и то же.

— Да, ты прав. Не могу припомнить никого из тех, кто мне нравится, с сильным характером и высокими целями. «Гиганты» разгромили «Бруклин», если тебе интересно. Счет шесть — три. Терри принес три очка, когда «Гиганты» проводили комбинацию, основанную на быстроте, Вергес нанес превосходное попадание. Это не должно звучать паршиво, кроме тех случаев, когда у вас такой же разум, как у меня. Нужно взглянуть на «Бетлехем стил». У моего дяди есть акции этой компании. Счет закрыт на сорок четыре и пять восьмых. О, вот печальная новость. Клейтон, Джексон и Дуранте расходятся. Шноццле уезжает в Голливуд, и они рвут отношения. Очень жаль. Это самая худшая на свете новость. Зачем ты показал мне эту газету? Больше не будет номеров с лесорубами? Со шляпами? Не будет телеграмм вроде той, что он отправил: «Премьера в отеле „Les Ambassadeurs“, когда я научусь правильно произносить это название». Меня это очень огорчает. Надеюсь, он делит свое жалованье с остальными. Нравится тебе эта шляпка? На правой странице… На мне?

— Нет. Она закрывает глаза.

— Ну ладно. Мне нужно отправляться домой, в лоно семьи. Скучно там. Позвонить тебе завтра?

— Позвони. Да, а как же с манто?

— Не знаю. Завтра позвоню.

— Ты что, не хочешь возвращать его этому человеку?

— Ну, не могу же я везти ему манто, так ведь?

— Не понимаю почему, — сказал Эдди. — Если хочешь вернуть ему манто, то можешь. Как — решай сама.

— Ладно, верну, если от этого у тебя на душе станет легче. Позвоню ему прямо сейчас. — Позвонила Лиггетту. — В конторе говорят, его нет в городе.

— Что ж, позвони ему завтра.

Глория приехала домой, там ее ждала телеграмма от Лиггетта с просьбой встретиться с ним в их любимом баре завтра в четыре. В конторе ей сказали, что его нет в городе, но ее жизнь была полна подобных несоответствий.

Глория приехала в бар до четырех часов, заняла маленький столик и наблюдала за входящими. В тот день туда шла довольно представительная публика. Вскоре у всех на устах будет ее имя с различными мнениями относительно ее характера. Большая часть этих людей была по-своему знаменита, однако в большинстве случаев знаменитость их распространялась не дальше двадцати кварталов к северу, сорока к югу, семи к востоку и четырех к западу. Другие были не знаменитыми, но выдающимися в Гаррисберге, Денвере, Олбани, Нэшвилле, Сент-Поле, Миннеаполисе, Атланте, Хьюстоне, Портленде, штат Мэн, Дейтоне и Хартфорде. Среди них была миссис Данбар Викс из Кливленда, приехавшая в один из своих трех-четырех ежегодных визитов посмотреть частную коллекцию непристойных фильмов у подруги, а потом улечься в постель с молодым человеком, который раньше работал у Финчли. Миссис Викс стояла у стойки спиной к Уолтеру Р. Лоскинду, голливудскому контролеру, который разговаривал с Перси Лаффберри, режиссером. Перси был многим обязан Уолтеру. Когда Перси ставил «Войну войн», у него в земле тут и там были закопаны небольшие заряды взрывчатки, не настолько большие, чтобы покалечить кого-то, но достаточные, чтобы при их взрыве статистов в немецкой форме подбрасывало. Статисты были об этом предупреждены, и за такой реализм им доплачивали. Все шло хорошо, пока Перси не счел, что ему нужен один ползущий, а не идущий статист. Когда заряд взорвался, статист лишился обоих глаз, и если бы Уолтер не вступился за Перси, у того были бы серьезные неприятности. Прямо напротив Глории в другой стороне зала сидела миссис Ноэль Линкольн, супруга знаменитого спортсмена-финансиста, у которой было четыре выкидыша, пока она не поняла (или врач осмелился сказать ей), что причина этих несчастий в недостатках ее мужа. Миссис Линкольн сидела с маленькой, хорошенькой Алисией Линкольн, племянницей по браку, поставщицей кокаина группе очень близких друзей в обществе, театре, искусстве. Алисия ждала парня по имени Джеральд, с которым ходила в такие места, где девушкам нельзя появляться без спутников. Вошел Брюс Уикс, представитель артистов, и старался привлечь к себе взгляд Уолтера Р. Лоскинда, но Уолтер не смотрел на него. Брюс в одиночестве стоял у стойки. Генри Уайту, писателю, сказали, что его просят к телефону, — первый ход, хотя Уайт не знал этого, в методе избавления от пьяного. По пути он поклонился доктору стоматологии Джеку Фраю, пришедшему с одной из своих красивых спутниц. Был еще день, поэтому на спутнице не было жемчугов Фрая, которые он одалживал танцовщицам или актрисам, когда те шли куда-нибудь с ним. Появились мистер и миссис Уитни Хофман из Гибсвилла, штат Пенсильвания, жалея, что они не настолько близкие друзья, чтобы говорить о чем-нибудь без смущения. К ним присоединился двоюродный брат Уитни Скотт Хофман, косоглазый человек, которому в тридцать лет требовалось бриться не чаще раза в неделю. Вошел Майк Романофф, оглядел помещение и вышел. Группе молодых людей из шести человек, мистеру и миссис Мортимер Хаус, мистеру и миссис Джек Уайтхолл, мисс Сильвии Хаус и мистеру Ирвингу Раскину не позволили войти, потому что они предварительно не заказали мест. Им пришлось расступиться, чтобы пропустить латиноамериканского дипломата, назначение которого в Вашингтон показывало, как его страна относилась к этой. Он заболел малярией до того, как подцепил сифилис, — неудачная очередность для лечения. Барабанил по столику, вызывая официанта, Людович, художник, — у него было несколько неретушированных фотографий обнаженной Глории, которые ей хотелось получить обратно. С ним была Джун Блейк, танцовщица и манекенщица, которая четыре дня спустя все еще радовалась выигрышу на ипподроме почти в тысячу долларов. Ставка делалась не через букмекера, и Джун не тратила денег. Тут было довольно сложное соглашение между нею и Арчи Джеллиффе, гангстером, который сказал Джун, что сделает за нее ставку, если она согласится привезти в его загородный дом некую девственницу, которую он хотел узнать получше. Была ли Джун виновата, что бывшая девственница находилась теперь в частной больнице? Вошел Роберт Эмерсон, издатель журнала, со своим вице-президентом Джерри Уэтлингтоном. Эмерсон хотел скрасить жизнь Уэтлингтону, которого только что забаллотировали при приеме в хороший клуб, в котором состоял Эмерсон. Эмерсон искренне жалел о том, что и сам положил черный шар. Помешанный Хорее Г. Таттл, которого выгнали из двух знаменитых подготовительных школ за поджоги, находился там с миссис Денис Джонстоун Хамфрис из Сьюикли-Хайтса, городка под Питтсбургом. Миссис Хамфрис рассказывала Хоресу, что ей пришлось ехать в микроавтобусе, так как забастовщики закидали камнями ее «роллс-ройс». Хуже всего было то, что в это время она ехала в «ролс-ройсе», лично держа свой экспонат для выставки цветов, и когда в машину полетели камни, у нее хватило сообразительности лечь на пол, но она забыла о розах и смяла их. Ее рассказ не прервался, когда Хорее кивнул Билли Джонсу, джентльмену-плуту, который быстро подошел к стойке, держа в руке два доллара, быстро выпил двойную порцию виски с содовой и вышел с двумя долларами в руке. Бармен просто вписал их в счет Билли — Билли считался слегка помешанным от ударов по голове. Вошла киноактриса Китти Мередит с приемным четырехлетним сыном, и все сказали, какой он смышленный, какой душка, когда мальчик отхлебнул из ее стакана.

— Извини, что опоздал, — сказал Лиггетт.

Глория подняла взгляд.

— Ничего. Через пять минут я бы ушла или по крайней мере была бы не одна.

— А с кем? С тем парнем, что сейчас смотрит на тебя?

— Не скажу.

— Что ты пьешь? — спросил Лиггетт.

— Эль.

— Один эль и бренди с содовой.

— Ну, что все это значит? — спросила Глория. — Я приехала домой, там была твоя телеграмма. Позвонила тебе в контору, там сказали, что ты уехал.

— Где ты была вчера вечером?

— О нет. Не в таком тоне. Кем ты себя возомнил?

— Ладно, извини. — Лиггетт закурил, потом, вспомнив, предложил ей сигарету. Это удвоило промедление. Заговорил: — Если то, о чем я хочу спросить, тебя рассердит, постараешься не держать на меня зла? Прежде всего — пожалуйста, дай мне сказать — прежде всего, думаю, ты знаешь, что я без ума от тебя. Ты знаешь это, так ведь?

Ответа не последовало.

Лиггетт повторил:

— Знаешь, так ведь?

— Ты просил не перебивать.

— Ладно, ты это знаешь, так ведь?

— Не уверена. Без ума от меня ничего не означает.

— Так вот, я без ума. Совершенно. Не смейся над этим. Я от тебя без ума. Только о тебе и думаю. Скоро ли увижу тебя снова. Когда не знаю, где ты, как вчера вечером. Я был здесь и в других местах, пытался найти тебя.

Лиггетт увидел, что Глория слушает его рассеянно.

— Ты права, — продолжал он. — Я хочу поговорить не об этом. Во всяком случае, не сейчас. Точнее, я хочу об этом поговорить, но есть другое дело.

— Я так и думала.

— Ты так и думала. Что ж… черт возьми, мне здесь не нравится. Допивай и пойдем отсюда в другое место. То, что я собираюсь сказать, не хочу говорить в этом сумасшедшем доме, здесь все орут во всю глотку.

Глория отпила немного пива, часть оставила в стакане.

— Больше не хочу.

Лиггетт оставил на столе два доллара двадцать пять центов, и они вышли. Отказался взять такси у дверей, но, пройдя два квартала в направлении Пятой авеню, остановил проезжавшее. Сказал водителю:

— Угол Четырнадцатой и Седьмой авеню.

— Куда мы едем?

— В бар, куда ты водила меня в тот вечер. — Он снял шляпу и положил на колено. — Знаешь, Глория, я совершенно помешан на тебе. То, что произошло со мной, обычно происходит с мужчинами, которые были хорошими мужьями. Не хочу сказать, что я был особенно плохим мужем. С женой в большинстве случаев был хорошим. Скрывал то, что причинило бы ей боль…

— Ты из тех мужчин, которые могут иметь любовницу и оскорблять ее в присутствии жены, полагая, что это введет супругу в заблуждение.

— Ошибаешься. Нет, ты права. Единственный раз, когда у меня была любовница, которую знала жена, я говорил о ней пренебрежительно. Откуда ты знаешь такие вещи? На мой взгляд, тебе от силы двадцать два года. Откуда?

— Откуда? Что еще было в моей жизни, кроме узнавания таких вещей? Но продолжай, рассказывай, что происходит с мужчинами твоего возраста.

— Что происходит с мужчинами моего возраста. Что происходит с мужчинами моего возраста, если они были хорошими мужьями. Они продолжают оставаться хорошими мужьями, усердно работают и развлекаются, играют в гольф, зарабатывают небольшие деньги, ходят на вечеринки с одними и теми же людьми, а потом появляется женщина, иногда та, которую они знали всю жизнь, иногда секретарша из конторы, иногда певичка в ночном клубе. Я знаю случай, когда мужчина сошелся с сестрой. Потом совершил самоубийство. Он состоял в счастливом браке — о, черт, о чем я говорю, в счастливом браке. Разве бывают счастливые браки? Я часто задаюсь этим вопросом.

Лиггетт умолк.

— Чего вдруг замолчал? Ты говорил так интересно.

— Правда?

— Еще бы.

— Я только что открыл кое-что или почти открыл. Вопрос, бывают ли счастливые браки. Я подумал, счастливый ли у меня брак, а потом несчастливый ли. Господи, я в худшем положении, чем кто бы то ни был. Я даже не знаю, несчастливо ли женат. Ничего о себе не знаю. Должно быть, я счастлив, потому что всякий раз, вспоминая, когда был счастлив, обнаруживаю, что в тот момент не сознавал этого. Так вот, если я сейчас счастлив, то благодаря тебе. Позволь мне быть несдержанным. Я громко размышляю вслух.

— Для водителя чуть громче, чем нужно, или, может, недостаточно громко.

— Ладно, больше он ничего не услышит. Я умолкаю.

На сей раз их приветствовал не разговорчивый бармен, а высокий мрачный мужчина, похожий на техасского рейнджера. Они пошли в маленькую комнату рядом со стойкой, где были кабинки. Когда бармен принес им напитки, Лиггетт начал:

— Я не хотел говорить об этом в такси. Теперь нужно сказать и покончить с этим. Глория, ты взяла в воскресенье из моей квартиры меховое манто?

Молчание.

— Взяла? Не отвечаешь потому, что злишься, или почему?

— Как ты думаешь?

— Я тебя спрашиваю.

— Да, взяла.

— Так… вернешь его? Это манто моей жены, и я с трудом уговорил ее не обращаться в полицию.

— Почему не позволил ей обратиться туда?

— Тебе в самом деле так уж хочется оставить себе манто?

— Я могу иметь его, разве не так?

— Да. Можешь, но это не так просто. Естественно, это разрушит мою семью. Детективы первым делом допросят обслугу дома, и лифтер вспомнит, что ты спускалась в этом манто в воскресенье. Потом скажут моей жене, что в субботу вечером в квартире была девушка, и хотя жена, возможно, простит мне неверность ради детей, вряд ли она простит, что я привел кого-то в ее дом. Видишь ли, этот дом в большей степени ее, чем мой, или по крайней мере в той же. Так вот, это разрушит мою семью, но этим не кончится. Когда полицейские осведомлены о таком деле, они хотят произвести арест и, возможно, узнают, кто ты.

— От тебя?

— Нет. Не от меня. Думаю, они могут меня арестовать, но я не скажу им, кто был в квартире. А от… брала ты такси? Должно быть. Так вот, полицейские выяснят, куда ты поехала, и все остальное. У них есть способы это узнать, даже не обращаясь ко мне. Так что владеть этим манто ты будешь недолго. А если моя жена обратится в страховую компанию? Это скажется на моем положении. Терять мне особенно нечего, но по крайней мере у меня есть хорошая работа. А если жена захочет мне отомстить и скажет страховщикам, пусть действуют так, будто я чужой, меня арестуют за недоносительство или сообщничество или еще за что-то, и бульварные газеты за это ухватятся. Нет, тебе не выиграть.

— Преступление никогда не окупается, так?

— Не знаю, окупается или нет, но знаю, что ты не приобретешь ничего, оставив манто у себя.

— Кроме манто.

— Не приобретешь даже манто. Его у тебя отберут. Да будь же разумной. Я куплю тебе точно такое же.

— Оно дорогое.

— Оно застраховано, по-моему, на четыре тысячи. Для страховой компании солидная сумма. Ты что, развлекаешься?

— Слегка. Ты развлекался со мной в субботу вечером. На широкую ногу, разорвал платье и вообще вел себя как пещерный человек.

— За это извиняюсь. Я уже сказал тебе, что сожалею об этом.

— Тогда это прозвучало не очень убедительно, но теперь, когда ты попал в беду…

— Послушай, черт возьми…

— Не ругайся на меня. Я ухожу.

— Ты никуда не пойдешь.

— Ухожу, и не пытайся меня остановить, чтобы потом не жалеть.

— Послушай, сучонка, я скорее отправлюсь в тюрьму, чем позволю, чтобы тебе это сошло с рук, и ты отправишься тоже. Сядь.

Лиггетт потянулся к ней, но Глория выбежала к стойке.

— Выпустите меня, — попросила она бармена.

— Не открывайте ту дверь, — сказал Лиггетт.

— Не суйтесь, мистер, — ответил бармен.

— Джо, в чем дело? — спросил одетый в форму человек у стойки. Он повернулся, и Лиггетт увидел, что это полицейский. Надев фуражку, полицейский подошел к ним.

— Не трогайте его. Просто выпустите меня, — сказала Глория.

— Леди, он приставал к вам? — спросил полицейский.

— Я только хочу выйти, — сказала Глория.

— Послушайте, патрульный…

— Не суйся, умник, — сказал полицейский и, каким-то непонятным образом сунув руку под пиджак Лиггетта, ухватил его за жилет. Лиггетт не мог пошевелиться. Глорию выпустили, но полицейский продолжал держать Лиггетта.

— Джо, что будем с ним делать? — спросил он. — Ты его знаешь?

— Первый раз вижу. Кто ты такой?

— Могу представиться.

— Ну так представься, — сказал полицейский.

— Если выпустите меня, представлюсь.

— Джо, встань позади него на всякий случай.

— Да я ничего не сделаю.

— Ха, конечно, ничего. Ты, приятель, выбрал неподходящее место, чтобы пытаться сделать что-то, так ведь, Джо?

— Пусть попытается, тогда поймет.

— Кстати, я очень близкий друг Пэта Кейси, если хотите знать, — сказал Лиггетт.

— Друг Пэта Кейси, — произнес полицейский. — Джо, он называет себя другом Пэта Кейси.

— Да и пусть себе, — сказал Джо.

Тут полицейский дважды, с размаху и наотмашь, ударил одной рукой Лиггетта по лицу.

— Друг… Пэта… Кейси. Не пытайся напугать меня, сукин сын. Мне плевать, если ты друг папы римского, всякий… ублюдок… будет… запугивать меня… своими друзьями. Теперь пошел отсюда. Пэт Кейси!

Лиггетт почти ничего не видел. В глазах стояли слезы от ударов по носу.

— Черта с два я уйду, — сказал он и приготовился драться. Полицейский быстро, сильно толкнул его, и Лиггетт упал на спину. Стоявший позади Джо опустился на колени, и от толчка он перелетел через него. Упал Лиггетт за дверь бара, на лестничную площадку, двое мужчин принялись пинать его и пинали, пока он не отполз и спустился по лестнице.

Шляпы у него не было, он почти ничего не видел, одежда перепачкалась на грязном, заплеванном полу, падая, он сильно ударился копчиком, из носа шла кровь, во всем теле ощущалась острая боль от ударов ногами.

Невозможность отвечать ударами на удары, когда тебе терять уже нечего, ужасна, и Лиггетта охватила слабость. За несколько минут его избили сильнее, чем когда-либо до того, он знал, что мог бы драться, пока его не убили бы, но эти мерзавцы не дали ему такой возможности. Снаружи мир был равнодушным, может быть, даже дружелюбным, но снаружи не было драки. Драка была внутри, наверху, и ему хотелось вернуться и драться с этими двумя; без правил, бить кулаками, ногами, головой, кусаться. Только он стоял теперь лицом к улице, повернуться было очень трудно, и в глубине души сознавал, что у него не хватит сил подняться по лестнице. Если бы его перенесли наверх и внутрь, он бы дрался, но лестница была ему не по силам. Послышалось, как наверху открылась, потом закрылась дверь, и к ногам Лиггетта упала его шляпа. Он с трудом нагнулся, поднял ее, надел на избитую голову и пошел к проезжей части. Ввалился в такси. Водитель не хотел пускать Лиггетта, но побоялся его переехать. Когда он спросил: «Куда?» — дверцу машины открыла Глория.

— Порядок, я знаю его, — сказала она.

— Хорошо, мисс Уэндрес, — ответил водитель.

— Уходи. Не лезь в мое такси, — сказал Лиггетт.

— Поезжайте на Хорейшо-стрит, двести семьдесят четыре, — сказала Глория водителю.

— Ладно, — сказал водитель и протянул руку назад, чтобы захлопнуть дверцу.

Лиггетт поднялся и распахнул ее, бормоча:

— Я никуда с тобой не поеду.

Глория попыталась остановить его, но не особенно усердно. Было мало толку пытаться, а улицы были полны людей, маленьких людей, выходящих из мехового центра и толпящихся у южного входа станции метро «Таймс-сквер». Она увидела, что Лиггетт сел в другое такси.

— Ехать за ним? — спросил ее водитель.

— Да, пожалуйста, — ответила она.

Не доезжая квартала до дома Лиггетта, Глория попросила остановить машину и видела, как он вышел из такси, как швейцар расплатился с таксистом.

— Поезжайте на Хорейшо-стрит, — сказала она.

Эдди не открыл дверь, хотя Глория звонила пять минут. Она оставила ему записку и поехала домой.

6

Когда Нэнси и Пол Фарли приехали к Лиггеттам, на улице еще можно было читать газету. Нэнси надела платье из набивного шифона, Фарли — смокинге шалевым воротником, мягкую рубашку, широкий пояс вместо жилета и лакированные бальные туфли. Туфли были старыми, слегка потрескавшимися, в руке он держал серую фетровую шляпу, явно не новую. Эмили задалась вопросом, откуда у нее взялась мысль, что Фарли будет одет как персонаж с театральной программы. Откуда? От Уэстона, разумеется. Где же, где Уэстон? Что случилось в Филадельфии?

— Добрый вечер, миссис Фарли, мистер Фарли. Пойдемте сюда, думаю, здесь попрохладнее.

— Здесь прохладно, правда? — сказала Нэнси.

— Этот дом строил Бобби, — заметил Пол.

— Наш друг, — объяснила Нэнси. — Архитектор Роберт Скотт. Вы его, случайно, не знаете?

— Вроде бы нет, — сказала Эмили. — Так, Мэри. Все, что нужно для коктейля. Мистер Фарли, вы не против, если я поручу эту работу вам? Мой муж не вернулся! Утром он поехал в Филадельфию, я ждала его к четырем, но, возможно, ошибалась. Может быть, он имел в виду четырехчасовой поезд, который приходит, по-моему, в шесть. По пути Уэстон мог заглянуть в контору. Должно быть, дело важное, не позвонить — это совершенно на него не похоже.

— Что ж, главное — дело тут не в здоровье, — сказал Фарли. — То есть не в его отсутствии. Увидев Уэстона в воскресенье, я обратил внимание Нэнси на то, как хорошо он выглядит.

— Да, я видела его только мельком, но заметила это, — подхватила Нэнси. — Он всегда производит впечатление сильного человека.

— Да, не как большинство людей, занимавшихся в колледже спортом, — сказал Пол. — Обычно они… — И обрисовал руками большой живот.

— О, так он был спортсменом? — спросила Нэнси.

— Да, гребцом в Йеле, — ответила Эмили. — По-моему, Уэстон держит себя в форме. Зимой играл в королевский теннис.

— О, вот как? — сказал Пол. — Должно быть, это замечательная игра. Сам я никогда не играл в нее. Занимался то обычным, то американским сквошем[37], этой зимой играл в ручной мяч, но в королевский теннис ни разу.

— Я не могу отличить один от другого, — сказала Нэнси.

— Я тоже, — улыбнулась Эмили. — Мистер Фарли, хотите смешать коктейль? Если у вас есть что-то на уме.

Вот джин, французский и итальянский вермут, но можно взять еще что-нибудь.

— Мне нравится мартини, Нэнси тоже.

— Тогда мартини, — согласилась Эмили.

— Расскажи миссис Лиггетт, как рассказывал мне о том, как взбалтывать мартини, — попросила Нэнси.

— А, да, — оживился Фарли. — Знаете, что, наверное, как и все остальные, я считал, что мартини нужно размешивать, а не взбалтывать?

— Да, я всегда это слышала, — сказала Эмили.

— Так вот, в прошлом году в Лондоне я разговаривал с английским барменом, и бармен сказал, что такой способ никуда не годится. Американский, сказал он.

— Презрительно, — заметила Нэнси.

— Очень презрительно, — уточнил Пол.

— Могу себе представить, — сказала Эмили.

— Нас всегда учили, что если взбалтывать мартини, то испортишь коктейль. И я старался не портить его, пока этот английский бармен не поведал верный способ, или его собственный способ, и, должен сказать, это звучало правдоподобно. Он сказал, что коктейль нужно взбалтывать очень сильно, быстро, несколько раз энергично встряхнуть вверх-вниз, чтобы джин и вермут образовали нужную пенистую смесь. Сказал, что американцы портят мартини, особенно в эти мрачные времена — я имею в виду сухой закон, а не депрессию. Мы склонны выпивать коктейль в два глотка, для результата, а когда встряхиваешь его, разные ингредиенты смешиваются лучше и получается пенистый напиток — не особенно пенистый, но все же, — который можно потягивать почти как шампанское.

— О, я ни разу об этом не слышала, — сказала Эмили. — Действительно, то, что вы говорите, звучит правдоподобно.

— Видите ли, наши размешанные коктейли приторные и очень крепкие. Два размешанных мартини действуют гораздо сильнее, чем два взболтанных. Размешанные коктейли — это почти чистые джин и вермут. Так что мы последовали совету того бармена, и, должен сказать, по-моему, он прав.

— Тогда давайте сделаем коктейль таким образом. Я принесу другой шейкер. У этого только приспособление для размешивания наверху.

— Нет, нет, если для этого нужно…

— Пустяки, — ответила Эмили. — Я хочу попробовать приготовленный по-вашему.

Она вышла в столовую и вернулась с шейкером.

— Я обратила внимание, что у вас тоже новые шейкеры, — заметила Нэнси. — Знаете, у нас более новые шейкеры и все прочее, чем у двоюродной сестры Пола. Пять лет назад она вышла замуж, и на свадьбу им подарили в общей сложности двадцать два шейкера. Всевозможных. И они явно выглядят устарелыми по сравнению с нашими. У нас все новые, выпущенные в последние два года.

— Когда мы с Уэстоном вступали в брак, никому бы в голову не пришло дарить шейкеры.

— Мы не получили ни одного, — сказала Нэнси.

— Ну, все, — заявил Пол. — Надеюсь, миссис Лиггетт, после моего расхваливания он вам понравится.

Она пригубила свой коктейль.

— О да, конечно. Даже я сразу же почувствовала разницу.

— Этот гораздо лучше, правда? — спросила Нэнси.

— Да. Уэстону он тоже понравится, я знаю. Его любимый напиток — виски с содовой. Он почти не пьет коктейли, потому что они слишком сладкие. Это должно решить для него проблему коктейлей. Кстати об Уэстоне, думаю, подождем еще пять минут и, если он не появится, начнем без него. Обычно он очень пунктуален в том, что касается ужина, и наверняка очень старался приехать вовремя, так как знал, что здесь будете вы. Я терпеть не могу опаздывать в театр, поэтому дадим ему еще пять минут. Я очень рада, что вы не видели «Завтра и завтра». Герберт Маршалл такой обаятельный, вы не находите, миссис Фарли?

— Один из самых обаятельных мужчин, которых я знаю. Собственно, я не знаю его. Я не знакома с ним.

— Не представляю, как он ходит с протезом, — сказал Пол.

— Я даже не могу понять, какой ноги у него нет, хотя всякий раз присматриваюсь, — сказала Нэнси.

— Он потерял ее на войне, так ведь? — спросила Эмили.

— Как будто бы, — ответила Нэнси.

— Да. Он был в британской армии.

— А не в австрийской, дорогой? — уточнила Нэнси.

Все вежливо посмеялись.

— Собственно говоря, в австрийской, — сказал Пол. — Он был шпионом.

— Нет-нет. Он не был шпионом, — сказала Нэнси. — К тому же это не оригинально. Кто первый это сказал? Ты прочел об этом в «Нью-Йоркере».

— О чем именно? — спросила Эмили.

— О, вы, должно быть, это читали. По-моему, это было в колонке «Городская молва». Джордж С. Кауфман, знаете, он написал «Раз в жизни» и сотню других пьес.

— Да, знаю, — кивнула Эмили.

— Так вот, он и несколько индейцев-литераторов как-то проводили вечер вместе, среди них был незнакомец, который хвастался своими предками, в конце концов Кауфман, а он еврей, громко сказал: «У меня был предок-крестоносец». Незнакомец недоверчиво взглянул на него, и Кауфман продолжал: «Да, его звали сэр Реджинальд Кауфман. Он был шпионом».

— Все так, только звали его сэр Родерик Кауфман, — сказала Нэнси.

Эмили засмеялась. Через минуту она повела бы гостей ужинать, но тут раздался звонок в дверь, потом она распахнулась, и вошел Лиггетт, его поддерживали лифтер и швейцар, Эмили первым делом заметила, что последний пытался снять фуражку.

— О Боже! — воскликнула Эмили.

— Господи, — произнес Пол.

Нэнси шумно втянула воздух сквозь зубы.

— Дорогой, что случилось? — спросила Эмили, подходя к мужу.

— Я возьму его под руку, — сказал Пол швейцару.

— Пожалуйста, дайте мне идти самому, — сказал Лиггетт и вырвался у помощников. — Мне очень жаль, миссис Фарли, но вам придется меня извинить.

— Ну, разумеется, — сказала Нэнси.

— Я могу помочь тебе, старина? — спросил Пол.

— Нет, спасибо, — ответил Лиггетт. — Эмили… ты… думаю, миссис Фарли, мистер Фарли…

— Давай отведу тебя в твою комнату, — сказал Фарли. — Миссис Лиггетт, думаю, это следует сделать мне.

— Не нужно, Фарли, — сказал Лиггетт. — Спасибо, конечно, но все-таки не нужно. Эмили, я извиняюсь перед тобой в присутствии Фарли.

— О, я уверена, они понимают, — сказала Эмили. — Миссис Фарли, мистер Фарли, вы извините нас?

— Конечно, — сказал Фарли. — Помочь чем-нибудь?

— Нет, спасибо. Я сама. Извините.

— Пойдем, дорогой, — сказала Нэнси. — Миссис Лиггетт, мы поможем чем угодно. Пожалуйста, звоните нам.

— Спасибо вам обоим, — сказала Эмили.

Фарли вышли. Нэнси не могла дождаться, когда они сядут в такси, где только Пол мог видеть, что она плачет.

— О, какая ужасная история. Какое отвратительное зрелище. — Она обняла Пола и продолжала плакать. — Бедная, несчастная женщина. Надо же такому случиться с ней. Уф-ф. Гнусная скотина. Понятно, понятно, почему у нее такие печальные глаза.

— Да, и этот сукин сын вовсе не был в Филадельфии. Я видел, как он пил в Йельском клубе в обеденное время. Он не заметил меня, но я его видел. — Фарли помолчал. — Дорогая, не стоит из-за этого расстраиваться. Они нам даже не близкие друзья.

— Больше не буду.

— Поедем к Лонгчемпам.

— Нет, поехали туда, где можно выпить, — сказала Нэнси.

Глория приехала домой, когда близилось время ужина, и дядя сказал, что хочет поговорить с ней перед ужином или после него, если до ужина им не хватит времени. Она ответила, что вполне можно поговорить, пока не сели за стол.

— Знаешь, — начал он, — мне кажется, в последнее время ты неважно выглядишь. Думаю, тебе нужно уехать из Нью-Йорка на месяц-другой. Я это всерьез.

Да, она тоже об этом думала, но задавалась вопросом, как часто у него была возможность увидеть ее, чтобы решить, что она выглядит неважно.

— Я не сберегла ничего из денег на карманные расходы, — сказала Глория, — а что касается работы — сам знаешь.

— Это будет подарком ко дню рождения. Делать такой подарок рановато, но не все ли равно, когда ты его получишь? Когда наступит день рождения, я отправлю тебе открытку с напоминанием, что ты уже получила подарок. Конечно, если у тебя есть желание совершить путешествие.

— Но сможешь ли ты оплатить его?

— Да, смогу. Мы больше не живем на наш доход, Малышка, — дядя часто называл ее так, — мы с твоей матерью продавали облигации и привилегированные акции.

— О. Из-за меня? Мое содержание обходится так дорого?

Вандамм засмеялся:

— Хо-хо-хо. Кажется, ты не понимаешь. Неужели не знаешь, Малышка, что происходит в этой стране? Сейчас у нас депрессия. Самая тяжелая в истории. Ты знаешь кое-что о положении на фондовой бирже, не так ли?

— Я видела курс твоих акций «Бетлехем стил» сегодня утром или вчера. Какой он, уже забыла.

— О, все эти мои акции давно проданы. И теперь это «Ю.С. стил», не «Бетлехем».

— Ну, значит, я ошиблась.

— Я рад, что ты проявляешь интерес. Нет, я избавлялся от всего, от чего только мог, и знаешь, чем занимался? Скупал золото.

— Золото? Настоящее золото, как оно называется — слитки?

— Настоящее. Монеты, когда можно их достать, слитки и несколько золотых сертификатов, но к ним у меня особого доверия нет. Знаешь, не хочу тебя пугать, но будет гораздо хуже, прежде чем станет лучше, как говорит этот человек.

— Что ты имеешь в виду?

— Объясню. Один человек, которого я немного знаю, был одним из умнейших маклеров на Уолл-стрит. Фамилию его ты не знаешь, кажется, я ни разу не упоминал ее, разве что в разговоре с твоей матерью, у тебя это не вызвало бы интереса. Этот человек шел на большой риск в ожидании высоких прибылей. В деловом центре о нем рассказывали поразительные истории. Естественно, он еврей. Знаешь, этот человек просто не мог проиграть. И был проницательным, как все евреи. Говорят, он единственный предвидел катастрофу в двадцать девятом году. Ушел с рынка в августе двадцать девятого, во время наивысшей активности. Все говорили — да ты сошел с ума. Отказываешься от миллионов. От миллионов! Конечно, отвечал он. Да, я отказываюсь от них, хочу сохранить то, что у меня есть, и, разумеется, над ним смеялись, когда онговорил, что хочет отойти от дел, сидеть в парижском кафе и наблюдать за котировками ценных бумаг. Отойти от дел в тридцать восемь лет? Ха. Эти умники из делового района никогда не слышали подобных речей. Чтобы он отошел от дел? Нет. Они говорили, что маклерство у него в крови. Он съездит во Францию, немного покутит и вернется, опять уйдет с головой в дела. Но он одурачил их. Действительно поехал во Францию и, видимо, покутил, я случайно узнал, что у него такая репутация. И они были правы насчет его возвращения, но вернулся он не так, как они думали. Приехал обратно в первую неделю ноября два года назад, сразу же после катастрофы. И знаешь, что сделал? Купил «роллс-ройс», который изначально стоил больше восемнадцати тысяч долларов, всего за тысячу. Купил большое имение на Лонг-Айленде. Не знаю точно, сколько он за него заплатил, но один человек сказал мне, что ни центом больше стоимости одного из крытых теннисных кортов, которые там были. За эти деньги он приобрел все имение, дом, конюшни, гаражи, все. Пристань для яхт. Да, чуть не забыл. Купил яхту длиной сто восемьдесят футов за восемнадцать тысяч долларов. Эту цифру я помню, говорят, он сказал, что сто долларов за фут — красная цена для любой яхты. Притом учти, имение было со всей обстановкой. А все потому, что он вовремя отошел от дел и у него были наличные. Все, что он имел, это наличность. Никому не одалживал ни цента. Ни единого ломаного цента ни под какой процент. Даже под сто процентов. Не интересуюсь, говорил он. Покупать — дело другое. Он покупал машины, дома, большие имения, яхты, картины, стоившие радия того же веса. Но одалживать деньги? Нет. Он говорил, это его способ поквитаться с теми умниками, которые смеялись над ним прошлым летом, когда он сказал, что отойдет от дел.

— Дядя, ты сказал, что знал этого человека? — спросила Глория.

— Да. Встречался с ним. У нас было шапочное знакомство.

— Где он теперь? То есть что с ним сталось?

— Вот об этом я и собирался тебе рассказать, — заговорил Вандамм. — Я наводил о нем справки месяца два назад. Недавно встретился в автомобильном клубе с человеком, которого вижу время от времени. Теперь он профессиональный игрок в бридж, зарабатывает на жизнь таким образом, но раньше работал с клиентами фондовой биржи. Мы выпили с ним по стакану пива, просто по-дружески, он знает, что я не стану играть в бридж на высокие ставки. Разговорились, и по ходу разговора было упомянуто имя: Джек Уистон, — а того человека звали именно так. Я спросил у этого друга, что с Джеком. «Ты не слышал?» — ответил он. Очень удивленно. Он думал, все знают об Уистоне. Кажется, Уистон отремонтировал яхту и отправился в кругосветное путешествие. Насколько я понимаю, с ним были несколько девиц и двое друзей. Доплыв до одного из островов в южных морях, Уистон сказал, что никуда оттуда не тронется, и отправил всех домой на яхте. Купил большую копровую плантацию…

— Я все хотела спросить, что такое копровая плантация?

— Копра? Из нее делают кокосовое масло. И…

— Мне всегда было любопытно, когда я читала рассказы в «Космополитен»…

— И Уистон тоже, должно быть, занялся этим, так как это был один из голландских островов. Говорили, что Уистон утратил веру в большие государства. Большие страны обречены на крах, сказал он. Тогда была такая тенденция. В мире не было ни единой большой страны, которая не оказалась бы в затруднительном положении, но взять любую маленькую страну, как Голландия, Бельгия, Дания, они переживали депрессию лучше любой большой страны. Как я слышал, он сказал, что ему тогда шел тридцать девятый год, он обладал хорошим здоровьем, вполне мог рассчитывать как минимум на двадцать лет активной жизни и не хотел, чтобы его забили насмерть или застрелили в будущем, тридцать втором году.

— Как?

— Это его теория. В будущем году у нас президентские выборы, и нужно ждать революции.

— Ерунда.

— Ну, не знаю. Многие люди воспринимают это всерьез. Многие думают, что грядет перемена. Похоже, президентом может стать Эл Смит или Оуэн Д. Янг. Известный демократ. Но пойдут ли дела лучше? Сомневаюсь. Должно быть, у Гувера есть что-то про запас, или дела пойдут гораздо хуже, чем теперь.

— Но ты сказал — революция. Какого рода? Ты имел в виду радикалов? Я знаю, они болтают без умолку, но предпочту Гувера — ну, пусть не Гувера, только не хочу, чтобы страной правил кто-то из этих типов. Я встречала кое-кого из них на вечеринках. Они отвратительны.

— Да, но как быть с фермерами? Они недовольны. Как быть с Питтсбургом, где закрылись все большие заводы? Не знаю, когда все это кончится. Я стараюсь обеспечить тебя и твою мать как можно лучше, поэтому при каждой возможности обращаю все в золото.

— Ты не химик. Ты алхимик, — сказала Глория.

— Ах-ха-ха-ха. Блестяще. Отличное чувство юмора, Малышка.

— Ужинать, оба, — позвала мать Глории.

— Я готов, — отозвался Вандамм. И прошептал племяннице: — Потом поговорим отвоем отдыхе.

В тот вечер Лиггетт сказал Эмили, что они с Кейси обходили бары, занимаясь сыском. Подвернулся старый враг Кейси, и началась драка.

На другой день он сказал ей правду, утаив только имя девушки.

Проснулся он скованным отболи, понимая, что ему предстоит тяжелое испытание. Это совершенно не походило на то чувство, которое он испытывал на войне, когда вечером всегда знал, что наутро будет артобстрел и опасность атаки; это больше походило на нервозный страх в то время, когда он начал заниматься греблей в колледже. День гонок тянулся долго — гонки начинались в предвечернее время — и был полон хлопот, но потом, около полудня, начинали появляться докучливые выпускники, любители пощупать мускулы, подобострастные болельщики, и начало гонок казалось чуть ли не счастливым избавлением. Нет, это больше походило на тот случай, когда он заразился гонореей и заставил себя идти к врачу, совершенно не представляя, каким будет лечение. Разумеется, он знал мужчин, столкнувшихся с той же проблемой, но был уверен, что его случай особый, и никому не говорил о своей болезни. Это утро походило на тот случай и на то время, когда он два с половиной года избегал зубного врача. Его не покидало сознание, что предстоящая неприятность представляет собой то, что он сам должен заставить себя сделать, что это в его руках, заставить его сделать это никто другой не мог.

Лиггетт думал, что проснулся рано, задолго до Эмили, но когда он издал похожий на вздох стон, она уже стояла у кровати, прежде чем его глаза открылись полностью. Эмили спала в шезлонге, который принесла в его комнату. Первой его гневной мыслью было — она сделала это в попытке подслушать, что он скажет во сне, но ее поведение и слова разубедили его:

— Дорогой, что такое?

Лиггетт поднял на нее взгляд и надолго задержал его.

— Поспи еще, дорогой. Сейчас десять минут шестого. Может, принести тебе что-нибудь? Грелку?

— Нет. Ничего не нужно.

— Тебе больно? Болят места, куда тебя били?

— Кто меня бил?

— Эти люди, друзья Кейси. О, бедняжка. Ты не пытался двигаться. Ты еще не знаешь, что получил травмы. Ну и не пытайся. Дорогой, тебя сильно избили. Может, лечь к тебе в постель? Буду греть тебя, не причиняя боли. Окно не закрыть? Поспи еще, если сможешь.

— Пожалуй, посплю, — сказал он. Потом спросил: — А ты?

— О, обо мне не беспокойся. Я все равно просыпаюсь примерно в это время. Девочки проснутся минут через сорок.

— Я не хочу их видеть.

— Конечно. Я не пущу их сюда. Ты спи. Я отключу звонок.

Она имела в виду звонок на кухне, соединенный проводом с кнопкой у его кровати, которым никто никогда не пользовался.

Эмили предложила лечь к нему в постель и тут же продолжила разговор, так как он не принял ее предложение. Больше она предлагать не станет. Она сделала бы все, что он хотел, а ему не хотелось, чтобы она лежала рядом.

Она пошла к себе в комнату. Почту — «Таймс» и «Трибюн» — еще не принесли. Читать книгу в такую рань представлялось чем-то нелепым, как есть на завтрак мороженое. Подумала, что можно принять ванну, но и для этого время было слишком раннее — вода хлестала из широкого крана с таким шумом, что он мог нарушить сон девочек. Этот шум был источником невысказанного недовольства. Эмили собиралась что-нибудь предпринять в связи с ним, но кран представлял собой одну из тех вещей, которые заставляли ее винить себя в том, что она плохая домохозяйка; одну из тех вещей, которыми Эмили не занималась, потому что вещь находилась в удовлетворительном рабочем состоянии, о возможности улучшения она вспоминала лишь изредка. Думая о девочках, Эмили пошла к ним в комнату.

Барбара крепко спала, лежа на правом боку и вытянув левую руку на подушке. По сравнению с Рут ее поза была неловкой. Рут лежала на спине, чуть приоткрыв рот и раскинув руки, сначала она напомнила Эмили о распятии, потом почти сразу же о плакате Красного Креста. Рут была той дочерью, на которую она с гордостью смотрела; Барбара — той, которую защищала, оберегала и приносила бы ради нее жертвы, будь в том необходимость. Но сейчас ее интересовала Рут, так как она была ближе к Уэстону, а на уме у Эмили в данное время был только Уэстон.

Рут спала так спокойно, так неподвижно, что походила на мертвую, одна нога у нее была чуть согнута, однако не настолько, чтобы разрушить иллюзию смерти, которая — с сознанием, что это иллюзия, — на секунду возникла у Эмили.

Рут открыла глаза, не шевельнув больше ни единой мышцей. У нее был сдержанный, но гордый вид человека, который просыпается легко и полностью.

— Мама, — сказала она.

— Ш-ш-ш.

— Уже пора в школу?

— Нет, — прошептала Эмили.

— Отлично. — Рут улыбнулась и закрыла глаза, потом открыла их снова и спросила: — Почему ты поднялась так рано?

— Говори потише. Папа плохо себя чувствует, и мы должны не шуметь.

— Что с папой?

— Вчера вечером его избили в драке.

Эмили не сознавала, что говорит, пока не закончила фразу. Ей не случалось лгать этой дочери. Слова были сказаны, и Эмили стала искать оправдание этой откровенности. Но не могла найти никакого.

— О, — произнесла Рут, потом снова: — О.

Эмили поняла по двум «о», что происходит в сознании Рут. Первое означало боль и глубокое сочувствие, которых можно было от нее ожидать. Второе — желание спросить где, когда, кто, сильно ли — и жесткий самоконтроль.

— Его избили не сильно, — сказала Эмили, — но все же он плохо себя чувствует. Дорогая, когда Барбара проснется, не говори ей ничего об этом.

— Но она будет шуметь. Ты же знаешь, какая она.

— Скажи ей, что у папы болит голова, и пусть не шумит.

— Могу я что-нибудь сделать? Теперь я не хочу больше спать.

— Самое лучшее — вести себя тихо, не издавать ни звука, который потревожит папу.

— Как его избили?

— Главным образом ногами по ребрам и кулаком по лицу. Не беспокойся о нем, Рут. Постарайся заснуть снова.

Эмили пригладила волосы дочери, словно у той был жар, коснулась ладонью лба. Пошла на кухню, включила кофеварку. Села и стала ждать, глядя прямо перед собой и думая о Рут, ее красивых, умных, наивных глазах и певучем голосе, том, как она спросила: «Что с папой?» Потом подумала об очертаниях тела дочери под одеялом. В эту минуту, возможно, в Нью-Хейвене или в Кеймбридже[38], какой-то молодой человек, который со временем… Нет, все будет хорошо. У Рут это будет любовь, единственная любовь. Беспокоиться нужно о Барбаре, у нее будет одна любовь за другой, много страданий, за ней будет нужен присмотр. Эмили подумала, что впервые поняла, почему чаще думает о Рут. Они понимали друг друга; Рут понимала Барбару и понимала себя. Это хорошо — только слишком уж четко. Нет, если Рут понимает так много, то наверняка будет несчастна еще из-за чего-то. Из-за чего? Эмили вернулась к мысли о маленьком женском теле Рут. Все было при ней, готовое к вхождению в жизнь; груди были маленькими, но они были; бедра были неширокими, но они были; и частью ума или осведомленности за умным взглядом было знание, которое Эмили сообщила ей почти два года назад. Рут знала строение женского тела, насколько его можно описать словами. Нет, нет. Взгляд не был умным; просто у нее умные глаза. Тут есть разница. Но Эмили решила, что будет наблюдать за Рут с молодыми людьми, потому что любит ее.

Она налила кофе в чашку и понесла в комнату Уэстона.

— Я принесла тебе кофе.

Эмили не знала, что Уэстон тем временем разжигал в себе враждебность, необходимую для того, чтобы сказать ей правду. Он хотел сказать ей правду, так как считал, что если скажет сейчас, то будет не так виновен, если случится еще что-то, и отнюдь не был уверен, что ничего не случится. Он знал, что ему снова нужно увидеть Глорию, знал, что хотя сейчас она ему не нужна, первым делом ему понадобится Глория.

— Достань, пожалуйста, мне сигарету из кармана пиджака, — попросил он. — Спасибо. Эмили, я хочу сказать тебе кое-что. Возможно, это последнее одолжение, о котором прошу тебя, и когда я скажу то, что собираюсь сказать, ты больше не захочешь делать мне одолжений.

— Тебе нужно сказать это сейчас?

— Да, немедленно. Я не смогу целый день выносить желание сказать тебе. Я с ума сойду.

— В таком случае ладно.

— Ты говоришь так, будто знаешь, о чем пойдет речь.

— Догадываюсь. О женщине.

— Да.

— Ну, тогда я не хочу слушать это сейчас. Я знаю, что ты был неверен. Ты был с другой женщиной. Не хочу слышать всего прочего в этот час утра.

— Так вот, тебе придется выслушать. Прошу тебя. Я хочу сказать все сейчас.

— Почему?

— Эмили, ради Бога.

— Ладно.

— Я хочу сказать тебе правду, потому что это совершенно особый случай. Можешь взглянуть на это отстраненно? Можешь думать обо мне как о человеке, которого знаешь, но который ничем не связан с тобой, не состоит с тобой в браке, просто как о знакомом? Постарайся, пожалуйста. Так вот, этот человек, я, вечером в прошлую субботу…

Когда Лиггетт дошел до того, как привел Глорию в квартиру, Эмили стала пропускать его слова мимо ушей. Он рассказывал эту историю в хронологическом порядке, и она испытывала какое-то возбуждение, слушая и думая, как он дойдет до того, что было для нее кульминацией; пусть ужасной, но кульминацией. Она знала, к чему идет дело, но не ожидала слов: «Вот я и привез ее сюда». Это были не отдельные слова, они представляли собой часть фразы: «…сели в такси, у меня не было никаких вещей, так что я привез ее сюда, мы немного выпили и…» Но последними словами, на которые Эмили обратила внимание, были: «Так что я привез ее сюда». После этого Лиггетт продолжал и продолжал говорить. Она знала, что горло у него пересохло, потому что время от времени он запинался, но не предлагала ему стакана воды. Время от времени он спрашивал, слушает ли она, Эмили кивала, он говорил, что, кажется, не слушает, и продолжал. Когда он начал, она сидела на кровати. Потом пересела в стоящее у изголовья кресло и не смотрела на него. «Продолжай», — говорила она. Пусть выговорится. Пусть говорит как угодно долго. Она вернулась из Рино[39], вернулась в Бостон, был май тридцать второго года, девочки были в Уинзорской школе, она избегала отца и его продиктованной лучшими намерениями заботливости. Миссис Уинчестер Лиггетт. Миссис Эмили У. Лиггетт.

Что люди обычно делают с мебелью? Что делают ради насущных денег? Разве не хорошо, что окончание учебного года так близко? Разве не хорошо, что Нью-Йорк означает жизнь в квартире? Насколько ужасно было бы, будь это дом, родной дом? Впрочем, живи они где-то в другом месте, он не привел бы эту девчонку сюда, в квартиру. Нет, не так уж хорошо, что Нью-Йорк означает жизнь в квартире. Это лишь утешительная мысль, не повод для поздравления. Пусть говорит.

— …хотел ударить его, этого полицейского, но…

Кому это интересно? Теперь он рассказывает о драке. Почему его не убили? Он выглядит таким глупым и чужим со своими бинтами и синяками. Эмили понимала, что Лиггетт не просит сочувствия, но все-таки отказывала ему в нем. Она чувствовала то, о чем он просил вначале и что представлялось ей очень трудным, — думала о нем как о человеке, которого знает, но который ничем не связан с ней, не состоит с нею в браке, просто как о знакомом. Когда Лиггетт рассказывал конец этой истории, или вторую ее половину, или последние две трети, или сколько там оставалось после слов «Так что я привез ее сюда», он был похож на человека, который ничем не связан с ней, не состоит с нею в браке, на человека, которого она знала, который ей даже не нравился, к которому она даже не питала ненависти. Это был мужчина, от которого она никуда не могла деться, который рассказывал длинную и довольно скучную историю о любовной интриге и о том, как был избит. Если припомнить, она некогда знала такого мужчину, который загнал ее в угол и рассказывал длинные, скучные истории о своей любовной жизни, о том, каким молодцом был с женщинами, как дрался. Звали этого мужчину Уэстон Лиггетт.

— О нет, — произнесла она.

— Что? — спросил он.

Этот дурак подумал, что она возражает против чего-то услышанного, хотя Эмили лишь собиралась взять себя в руки. «О нет. Нельзя думать истерично» — вот что она собиралась сказать себе, но первые два слова сорвались с языка.

— Ну вот и все, — сказал Лиггетт. — Я хотел рассказать тебе, потому что не… не мог выносить, лежа здесь, твоего ухода… Что? Над чем ты смеешься?

— Я не собиралась уходить.

— О, это смешно.

— Не смешно, — сказала Эмили, — но не знаю, чего ты ждал от меня. Поздравлять тебя не буду.

— Что ж, во всяком случае, я был честен с тобой. Теперь можешь поступать как захочешь.

— Как, по-твоему, я захочу поступить?

— Откуда мне знать. Я дам тебе развод. То есть если захочешь разводиться в Нью-Йорке, дам тебе основания.

— Ты уже дал. Но я не хочу сейчас об этом говорить.

— У тебя нет ни единого слова понимания. Никакой способности понимания.

— О, надо же.

— Да, надо же. Ты даже не пыталась понять. Тебя интересовало только то, что я был неверен тебе. Все остальное тебя не заботило.

— Не буду с тобой ссориться. Не позволю тебе превратить это в мелкий скандал. Я не хочу об этом говорить.

— Ты должна говорить об этом. Должна сказать мне, что собираешься делать. Я был честен с тобой. Сказал тебе правду, хотя мог бы и промолчать. Ты поверила в историю, которую я выдумал.

— Прошу прощения, я в нее не поверила. Сначала верила, но перестала верить, когда сочла ее оконченной. Знала, что в ней больше ничего нет. И не говори, что я должна сказать тебе, что собираюсь делать, или должна говорить об этом с тобой. Мы друг другу ничего не должны.

— Посмотрим.

— Ладно, посмотрим.

— Эмили, — сказал Лиггетт.

Она вышла.

Лиггетт оделся и позавтракал после того, как девочки ушли в школу. Постучался в дверь к Эмили, та ответила:

— Да?

— Можно тебя на минутку?

— Зачем?

— Я ухожу.

Она открыла дверь.

— Можешь остаться.

— Спасибо, но я не останусь. Только хочу сказать тебе, что, во-первых, поселюсь в отеле. Сообщу в каком, когда приму решение. Возможно, в «Билтморе». Во-вторых, положу сегодня на твое имя деньги, сейчас пятьсот долларов и на этой неделе еще, сколько смогу. Я ухожу, так как не хочу, чтобы ты увозила девочек за город, по крайней мере пока.

— Почему?

— Потому что сейчас ищут Двухпистолетного Краули, того типа, что убил полицейского. Он где-то на Лонг-Айленде, за него обещана большая награда. Лонг-Айленд будет полон помешанных с пистолетами и полицейских, стремящихся застрелить этого Краули, и там будет небезопасно. Теперь прими, пожалуйста, мой совет. Оставайся здесь, пока его не схватят, или в крайнем случае пока не кончится эта шумиха.

— Что еще?

— Это, пожалуй, все. Если тебе нужен адвокат, Гарри Дрейпер знает свое дело. Он не специалист по бракоразводным делам, но если, скажем, собираешься ехать в Рино, здесь тебе адвокат по бракоразводным делам не будет нужен. У нью-йоркского адвоката должен быть корреспондент в Рино. Так всегда делается, если только развод не оспаривается, тогда они иногда…

— С твоего позволения, я не буду сейчас вдаваться в подробности.

Эмили быстро закрыла дверь, так как внезапно поняла по лицу Лиггетта, что он ее хочет, и хотя она его ненавидела, это был тот случай, когда он мог бы обладать ею. Это было отвратительно.

Лиггетту тоже было кое-что понятно.

7

В тот же день, в среду, произошло совпадение: Глория решила, что не хочет несколько дней видеть Эдди, а Эдди решил, что не хочет несколько дней видеть Глорию.

Глория отправилась с матерью за покупками, купила пляжную шляпу с цветочной лентой за восемь долларов пятьдесят центов; пляжную пижаму с горизонтальными полосами, обошедшуюся матери в двадцать девять долларов пятьдесят центов. Купила костюм для серфинга с завязками на плечах за десять долларов девяносто пять центов. Летнее платье за двадцать девять долларов пятьдесят центов и простеганную шерстяную шляпу с пером за три доллара девяносто пять центов. Еще льняной костюм, темно-синюю куртку и белую юбку за поразительную цену семь долларов девяносто пять центов, шерстяную спортивную куртку за двадцать девять долларов пятьдесят центов, трикотажную шляпу с завитком за двенадцать долларов пятьдесят центов, два пикейных теннисных платья (с кружевными поясами) по цене десять долларов семьдесят пять центов за каждое. Дядя дал матери на расходы сто пятьдесят долларов, и покупки обошлись почти точно в эту сумму. Мать практически не вмешивалась, пока дочь делала покупки, настроение у Глории было хорошее, и она пришла домой с твердым намерением отправить костюм Нормы Дэй в химчистку.

Завертывая костюм в газету, Глория не удержалась от искушения заглянуть в нее. То была позавчерашняя «Миррор», и она с удивлением обнаружила, что не удосужилась прочесть колонку Уолтера Уинчелла. Бегло просмотрев строчки, нет ли там, случайно, ее фамилии (все может быть), стала читать внимательнее, узнавая, что Барбару Хаттон отправляют в Европу, чтобы она забыла Фила Планта, что роман между Конни Беннетт и маркизом дела Фалезом пришел к концу, «ее новая привязанность — Джоул Макрэй». Прочла несколько строчек из романа «Гранд-Отель», который публиковался в «Миррор» с продолжениями, затем обратилась к рубрике «Что предвещают вам звезды». «Сегодняшний день, — говорилось там, — должен принести воодушевление корреспондентам, машинисткам, писателям и рекламщикам. Вторник может быть нервозным и огорчительным во многих отношениях днем, однако вечер вторника, как и среды, весьма благоприятен для развлечений и отношений с противоположным полом на дружеской основе. Не ожидайте слишком многого от среды. Это неблагоприятный день для всего, помимо обычных дел, четверг будет унылым днем для вспыльчивых. Остерегайтесь ссор и разногласий в делах и с возлюбленными. Суббота будет весьма благоприятным днем почти во всех отношениях; можете уверенно вести себя в деловой и бытовой сферах. Эта неделя благоприятна для тех, кто родился 29 января — 10 февраля, 3—11 марта, 1 — 10 апреля, 5—12 мая, 2–9 июня, 7—12 июля, 1–8 августа, 15–20 ноября, 29 ноября — 5 декабря, 7— 11 декабря, 24–28 декабря». Что ж, день рождения у нее пятого декабря, значит, в общем и целом, если она будет осмотрительна сегодня и сдержанна завтра — нельзя сказать, что у нее очень уж скверный характер, но иногда она выходит из себя, — неделя у нее должна быть хорошей, потому что суббота будет весьма благоприятным днем почти во всех отношениях, как предвещают звезды. Возможно, это будет хорошим временем для планирования поездки, и Глория тут же подумала о Лиггетте. Вся купленная одежда предназначалась для лета и для поездки, которую устраивает ей дядя, а если погода будет хорошей… Но о чем она думает? Совсем свихнулась, если планирует что-то в связи с Лиггеттом, хотя, возможно, у него проломлен череп? Что, если это так? Будут серьезные осложнения, и полиция быстро ее впутает. Конечно, там, в баре, был полицейский, когда она выбегала. Ему достаточно только спросить у бармена ее фамилию, и она окажется впутанной. Глория перепугалась и перечитала предсказание на вторник: «…может быть нервозным и огорчительным во многих отношениях днем». Ну да, таким он и был. Говорилось, что вечер вторника был благоприятным для развлечений и отношений с противоположным полом на дружеской основе, но ее отношения с Лиггеттом были не на дружеской основе, ни в коей мере, как сказал бы Эдди. Нет, этот прогноз правдив; обычно она в них не особенно верила, считала предрассудками; хотя, может быть, в них что-то есть, и быть сдержанной ей не повредит. К тому же вторник действительно был нервозным и огорчительным днем, и если учесть, что когда в баре началась та кутерьма, на улице было светло, то это было днем, а не вечером. Не ожидайте слишком многого от среды… обычных дел. Ну что ж, она отправит костюм девушки Эдди, мисс Дэй, в химчистку и вернет манто, эти дела должны считаться обычными. Завтра четверг, нужно остерегаться разногласий и ссор в делах (возврат манто должен относиться к делам, поэтому она избежит всех неприятностей завтра, вернув манто сегодня, и этим возвратом предотвратит ссору с возлюбленным). Как это сделать, она решит попозже. Но от нее не укрылась легкость, с какой она думала о Лиггетте как о возлюбленном. Каким бы он ни был, она любит его.

— Разве нет? — спросила она.

Эдди, когда бывал один в квартире, курил трубку. Это был один из немногих подарков, полученных от отца, не считая наличных денег. Спереди на чашечке трубки красовалась серебряная монограмма, в таком виде ее заказал отец, но трубка была хорошей и нравилась Эдди, несмотря на украшение. Курить трубку было дешевле, чем сигареты, и Эдди, когда бывал при деньгах, обычно покупал полуфунтовую жестянку табака и запасался папиросной бумагой. Таким образом, у него почти всегда было что курить.

Квартира была меблированной и, возможно, обладала историей, но в ее истории Эдди интересовало лишь то, что квартплата снизилась с шестидесяти пяти до пятидесяти долларов в месяц. Объяснялось это снижение наверняка тем, что в квартире что-то произошло. Эдди прекрасно знал, что депрессия не привела к снижению квартплаты, достигавшей ста или меньше долларов в месяц. Плата за однокомнатные и двухкомнатные квартиры составляла столько же, сколько всегда, и агенты по аренде недвижимости могли даже позволить себе некоторую разборчивость, так как люди, раньше платившие по двести долларов и больше, теперь снимали более дешевые квартиры и платили квартплату. Значит, существовала какая-то причина, из-за которой эту квартиру можно было снимать за более-менее регулярную плату — пятьдесят долларов в месяц. Не нужно делать вывод, что Эдди совершенно не интересовался тем, что вызвало снижение квартплаты. Поначалу он не особенно ломал над этим голову; мебель не такая, какую покупают для меблированных квартир, ну и черт с ним. Нет, это были отборные вещи, очевидно, оставленные прежним съемщиком. Эдди думал, что, возможно, прежний съемщик был убит, может быть, обезглавлен бритвой. И решил предложить какому-нибудь журналу идею сделать материал о различных квартирах в Нью-Йорке, где были совершены громкие преступления. О той, где был убит Элуэлл, игрок в бридж; о комнате на Сентрал-Парк-Вест, где убили Арнольда Ротштейна. Выяснить, кто живет теперь в этих квартирах; знает ли нынешний съемщик, что раньше здесь жил, к примеру, Элуэлл; что за человек станет жить в квартире, где было совершено убийство; не влияет ли оно на сон нынешнего съемщика; снижена ли как-то квартплата; сказал ли агент по сдаче недвижимости будущему съемщику, что у квартиры есть прошлое. Это была одна из идей, которые Эдди отверг для себя, потому что не умел писать журналистские материалы, но передал бы ее пишущему другу, будь у него такой.

Трудно было понять, мужчина жил в этой квартире или женщина. Характерные мелкие вещи унесли. Там была кровать, днем закрытая большим, толстым красным покрывалом; дешевое (там все было дешевым) современное кресло; маленький камин, выглядевший не особенно практичным; складной ломберный столик; кресло с прямой спинкой, напоминающее цифру «5» без горизонтальной черточки. Над камином висела цветная карта Нью-Йорка с остроумными надписями, с внутренней стороны двери в ванную висела карта Парижа, очевидно, выполненная тем же картографом. Оставшиеся картины представляли собой любительскую копию: орхидею Джорджии О’Киф и гравюру Модильяни. Было несколько бронзовых пепельниц из магазина Вулворта.

Всякий раз, когда брился, Эдди напевал под нос «Я обрел ритм». Дело в том, что однажды он использовал эти слова во фразе: «У меня были вши, но я обрел ритм». Впервые он придумал эту фразу в ванной, когда брился, и всякий раз вспоминал ее, по крайней мере пока на смену ей не приходило что-то другое. Он не говорил никому, что мог бы использовать это словосочетание в одной из фраз; оно не соответствовало его чувству юмора. Когда-нибудь он услышит эти слова от кого-то и перестанет о них думать. Именно это зачастую случалось с Эдди. Он придумывал каламбуры, никому о них не говорил, а потом слышал их от кого-то, и они переставали быть его собственностью. Это наводило его на размышления: он думал, что это говорит о каком-то его серьезном недостатке. О каламбурах Эдди особенно не беспокоился, но то же самое происходило с его работой, его рисунками. Как-то у него была идея, которую он осуществил, — рисунки, которые делал в колледже. Но кроме того, он придумал и разработал технику, очень напоминавшую технику Джеймса Тёрбера[40]. Что касается себя, он знал, что это реминисценция техники, использованной в 1917 году в книге Эда Стритера «Дорогая Мейбл» с рисунками Билла Брека, но ничего не предпринимал со своей идеей, потом появился Тёрбер со своей идеей и получилось так, что кто такой Тёрбер, знали все — а люди, знавшие, кто такой Браннер, поспешили забыть о нем.

Все это проносилось через сознание Эдди, будто кровь, текшая в жилах сиамских близнецов; существовала совершенно другая половина его сознания.

Затем Эдди обратился к этой другой половине и ненадолго предался радости нынешнего дня, первой радости такого рода с тех пор, как приехал в Нью-Йорк. Меньше двух часов назад он вернулся в свою квартиру, закурил трубку, посмотрел на мебель и подумал о своем недостатке — два часа назад ему пообещали временную работу и дали надежду на постоянную. «Не скажу „да“ и не скажу „нет“, — заявил ему тот человек. — Определенно скажу только, что мы можем использовать ваши рисунки».

Работа эта была в кинокомпании, в художественной мастерской рекламного отдела. Два года назад Эдди несколько раз обращался туда в поисках работы, так как в этом отделе работал выпускник Стэнфорда, бывший старше его на два курса. Но в то время стэнфордец страшился мысли взять на себя ответственность за увеличение платежной ведомости компании на один оклад. Он знал, что должностные лица компании обеспокоены собственным непотизмом и увольняют родственников своих родственников. Эдди сказал — ну что ж, на всякий случай он оставит несколько рисунков, и не получал оттуда никаких вестей.

Потом, в это утро, он отправился в ту контору впервые почти за два года. Спросил о своем старом друге, ему сказали, что старый друг теперь в Голливуде. Может ли он повидать кого-нибудь из отдела? Да, можно начальника художественной мастерской. Начальник выслушал с интригующим вниманием рассказ Эдди о его появлении здесь два года назад. Сказал:

— А, понимаю. Вы личный друг мистера Де Паоло?

— Да, я знал его в колледже.

— Не получали от него вестей в последнее время?

— В последнее время нет. Насколько я понимаю, он в Голливуде, — ответил Эдди.

— Да, но мы ждем его возвращения через день-другой. В четверг или в пятницу.

— Что ж, я приду тогда повидаться с ним. Передайте ему, пожалуйста, что здесь был Эдди Браннер. Скажите, что у меня есть для него кое-какие идеи.

— Для Жука Бенни? — спросил начальник.

— Нет.

— Нам нужны какие-то для Бенни.

— Нет, у меня есть несколько своих рисунков, которые, думаю, он мог бы использовать.

— О, вы рисуете?

— Да.

— М-м-м, — протянул начальник и принял задумчивый вид. — Одну минуту, мистер Браннер.

Начальник вышел и вернулся через пять минуте пачкой грубых рекламных набросков.

— Сможете что-нибудь сделать с ними?

— Еще бы. Это как раз моя сфера, — ответил Эдди. Наброски были сделаны для рекламы фильма о студентах. — Хотите, чтобы я попробовал?

— Конечно. По-моему, эти наброски паршивые, а ребята в отделе просто не могут найти нужный подход. Без выпячивания женских прелестей. Они могут рисовать женские груди, пока у меня не возникнет желание съесть эту бумагу, но у этих девушек не должно быть таких грудей, вы меня понимаете. Мне нужно что-то в духе Джона Хелда-младшего. Вам понятно? Комичные девушки. Пусть они будут женственными, но выделять сексуальную сторону не нужно. — Начальник улыбнулся и покачал головой. — Черт возьми, мы устроили рекламную кампанию, у нас было все, кроме старика отца, во всех городских газетах. Фильм был никудышным, «Странная девственница», но успешно шел на экранах вторую неделю, таким был кассовым, и все остальные компании в городе жаловались в цензурный комитет по поводу нашей рекламы, поэтому заслугу в успехе фильма приписали нам. Может, видели эту кампанию?

— Видел, конечно.

— Там был рисунок, где она лежит с раскинутыми ногами, а рядом стоит парень! Я сам его сделал. Из-за этого рисунка у нас даже вышел скандал с Андре Хасинто. Он оказался в городе, и когда появились рекламные рисунки, приехал сюда и поднял шум, до того был зол.

«Послушайте, — сказал, — нравится мне этот рисунок или нет, но вы, черт возьми, не имели никакого права помещать в рекламе то, чего нет в фильме». Это вызвало у меня смех, если принять во внимание, как выглядела та реклама, которую делал он; пройдет много времени, прежде чем ее поместят в какой-нибудь из фильмов, которые снимают в Голливуде. Разве что в один из тех, что снимают на Западной Сорок шестой улице. Во всяком случае, сейчас. Но в общем, кампания была превосходной. Другие компании жаловались в цензурный комитет, но я скажу вам, что получил два очень неплохих предложения от тех компаний, которые жаловались громче всех. Но для фильма о студентах нам нужна совершенно иная техника. Понимаете? Дамы, но привлекательные и комичные. Выделите комичную сторону. Я вот что сделаю, мистер Браннер. Возьму ответственность на себя. Сделайте пару таких набросков, о которых я говорил, и если они мне понравятся, я заплачу вам по высшей ставке, двадцать пять долларов, за все, что мы используем, а потом, возможно, мы придем к какому-то соглашению о дальнейшей работе.

Эдди сделал несколько рисунков, этот человек сказал, что они великолепны. Один он возьмет. Мистер Де Паоло будет доволен, сказал он. Выписал чек на двадцать пять долларов и попросил Эдди прийти в пятницу.

— Если хотите повидаться с мистером Де Паоло, может быть, я перед этим повидаюсь с вами.

Существовала возможность, что для Эдди там найдется постоянная работа.

Перед уходом Эдди выяснил, что его старый друг Де Паоло напал на золотую жилу; он руководил работой над Жуком Бенни, плагиатом компании с Микки-Мауса…

Эдди подсчитал, что на двадцать пять долларов в неделю он даже сможет ходить иногда в кино и понять идею Жука Бенни. Трудно было надеяться на постоянную работу в художественной мастерской, где определенно платили в неделю больше двадцати пяти долларов, но если дружба с Де Паоло уже принесла ему такой успех, трудно сказать, как далеко он пойдет, когда Полли — Де Паоло — приедет в город, конечно, если только Полли не зазнался и не отвергнет его. Но он не думал, что Полли стал заносчивым. Обладающим большой властью — возможно, но не спесивым.

И Эдди затягивался дымом табака, который достал со дна жестянки, где он был все еще чуть влажным и не утратил приятного запаха. В настоящее время у него в кармане было двадцать три доллара и какая-то мелочь. Пять долларов нужно будет истратить на консервы, их хватит минимум на неделю. Останется восемнадцать. Повести Норму на концерт Джо Лебланга. Объяснить положение Норме, которой он позволял вносить за него квартплату в виде ссуды, за это он давал приют младшему брату Нормы, учившемуся на третьем курсе Пенсильванского университета. Брат приезжал на выходные два раза в месяц, чтобы повидаться с подругой Нормы. У Нормы были свои деньги, оставленные бабушкой, кроме того, она работала секретаршей профессора-ассистента в Нью-Йоркском университете. Они с братом были сиротами, у брата тоже были свои деньги, но находились под опекой, пока ему не исполнится двадцать один год.

«Ну а как быть с Нормой?» — задался вопросом Эдди. Беды его окончились, во всяком случае, на какое-то время, и у него возникла мысль, не жениться ли на Норме. Он припомнил прошлые годы, и с ним словно бы всегда была Норма. Все его девушки были одного общего типа: невысокие, обычно с великоватыми для своего роста грудями, иногда коренастыми. Они должны были любить джаз, лучшего нельзя и ожидать от девушки. Должны были быть хорошенькими, но не красавицами, чуточку вульгарными, и все они, включая Норму, должны были укладываться в постель раз в двадцать восемь дней. В основном они все были одинаковыми и, может быть, все были в основном Нормой.

Насчет любви Эдди был не столь уверен. Того чувства, которое связывает мужчину и женщину всю жизнь, заставляет их воспитывать детей, иметь дом и быть безоговорочно верными друг другу, без искушений, он не видел в своем доме, поэтому не был знаком с ним лично. Не был уверен и что хотя бы раз видел его. К примеру, он знал, что видел родителей своих друзей совсем не так, как видели их друзья. В подростковом возрасте он считал чуть ли не само собой разумеющимся, что мистер Лэтем, мистер О’Нил, мистер Доминик и мистер Жирардо, отцы его ближайших друзей в то время, были неверны миссис Лэтем, миссис О’Нил, миссис Доминик и миссис Жирардо. Он молчал об этом, так как друзья на эту тему не разговаривали, но если б заговорили, наверняка бы тут же выложил то, что думает. Он даже пошел в своих размышлениях дальше: считал, что эти отцы — просто люди и подвержены желанию, которое не нуждается в прощении, за исключением случая с его отцом. Отец невольно приучил его мириться с неверностью всех других отцов. С другой стороны, Эдди нравилась в женах верность, не потому, что ее хранила мать, а потому что благодаря этому она стала в его глазах более достойной личностью, чем отец. Годы постоянства во многом походили на годы тщательной бережливости в сравнении с годами расточительства. Конечно, иногда ты бережешь деньги только для банковской катастрофы, но даже если ты утратил все, что лежало в банке, у тебя остается нечто в глазах, в подбородке, говорящее, что ты не мот. Иногда он говорил себе: «Да, но твоя мать была очень глупа». Ладно, что из того, если была? Она сдержала данное обещание, чего не сделал отец. Эдди недолюбливал ребят в колледже, считавших, что было бы замечательно иметь отца, больше похожего на старшего брата. Будь его отец старшим братом, Эдди скорее всего набил бы ему рожу. Он не идеализировал других отцов, которых знал, но если ни разу не встречал отца, которого счел бы идеальным, это не значило, что таких не существует. Душевный склад людей и порождаемый этим складом образ мыслей вызывали у Эдди легкий интерес, и кое-что в нем он одобрял; но не был склонен приписывать верность слабости или боязни прослыть непорядочным. Возможно, все сводилось к ценности данного обещания. Ты дал слово, что не будешь спать с другой женщиной; обещание было обоюдным, и если нельзя полагаться на обещание, то на свете нет ничего надежного.

Он постоянно твердил себе, что когда станет старше и узнает побольше, то рассмотрит тему обещаний. Однако Эдди надеялся, что никогда не наступит такой день, когда он откажется от мысли, что обещание — просто обещание, а не вся эта чушь о джентльменстве и чести, — является залогом надежности и порядочности.

Эдди лежал на кровати, предавался этим мыслям и внезапно почувствовал отвращение к себе. Только вчера он едва удержался от соития с Глорией, а несколько месяцев назад обещал Норме, что другой партнерши у него не будет. Вся его самодовольная интроспекция улетучилась, и он не мог найти в своих мыслях никакого оправдания тому, чего едва не сделал. В том, что этого не случилось, его заслуги не было. Обещание, данное Норме, впервые подверглось испытанию, и он тут же, даже не думая об этом, был готов лечь в постель с Глорией, очень даже готов; и это было плохо, потому что он приблизился к этому, не задумываясь. Возможно, если бы обдумал, то нашел бы какую-то причину, пусть даже ту, что теперь он будет спать с Глорией и перестанет спать с Нормой. Затем ему в голову пришла мысль, которая приходила всегда, когда он прекращал одну любовную связь и начинал другую: самопорицание, что он такой же, как его отец, что яблоко от яблони недалеко падает. Может, психоаналитики объяснили бы ему, почему он месяцами бывал верен одной девушке, потом находил другую девушку и бывал верен ей до измены. Так было раньше и почти так же было в ту минуту, с Нормой и Глорией. Но он не лег в постель с Глорией и благодарил за это свое везение. Случись такое, он был бы должен сказать Норме. Но этого не случилось. Это казалось ему важным, одной из самых важных вещей в его жизни, и в эту минуту Эдди решил, что нашел девушку, на которой хочет жениться. Звонок из прачечной помешал ему лечь в постель с Глорией. Отлично. Вмешалось что-то, недоступное его пониманию, он был в этом уверен; может быть, тут было просто везение. Нет, больше играть со своим везением он не будет. Вечером, когда увидится с Нормой, непременно сделает ей предложение. У него нет ни денег, ни работы, ничего. Но он понял, что Норма — та, на ком он хочет жениться. Эдди усмехнулся. Он восхищается Нормой и очень ее любит. И уже предан ей — мысленно он готов защищать Норму от всего, что может сказать о ней Глория. Ему слышалось, как Глория называет Норму маленькой мышкой (хотя Норма одного роста с Глорией, а что касается мыши, нетрудно вообразить, как кто-то говорит, что разум Глории напоминает стальной капкан). Эдди перенес свою преданность на Норму и не пытался скрыть от себя, что, возможно, за счет преданности Глории.

Странное дело, он почему-то всегда был предан ей. Он никак не мог вспомнить случая, когда была необходима эта преданность, однако знал, что при той жизни, которую ведет Глория, возможно, десятки мужчин говорят о ней такие вещи, которые, услышь он их, вызвали бы у него реакцию преданного друга и какие-то защитные действия. Он всегда был готов защищать Глорию от тех, кто оскорбил бы ее словом или действием. Эта готовность была безотчетной: в первый жевечер, когда увидел ее, он одолжил ей деньги, хотя они были ему необходимы. Ему было грустно думать о вещах, связанных с решением жениться на Норме. Одной из них было расставание с Глорией. Возможно, он ошибается (признавал Эдди), но ему постоянно казалось, что они с Глорией много раз были на грани романа, какие случаются раз в столетия или по крайней мере не уступающего по силе любви и страданий роману Эмори и Розалинды в книге Фицджеральда «По эту сторону рая» и Фредерика и Кэтрин в «Прощай, оружие!» Хемингуэя. Эдди кивнул смутной мысли: да, жениться на Норме — разумное решение, и если в их отношениях существовала хотя бы крупица разумного, эта крупица была несовершенной, неромантичной. Ну и ладно, что из того? В его прежних романах было мало романтики, и он относился к ней с недоверием; его отец был по-своему романтичным, а он не хочет быть таким. И ему это наверняка не грозит; его мать не похожа на Норму. Он поймал себя на том, что без всякой связи стал думать, как ужасны, видимо, были роды для матери, как приходилось ложиться на стол и подвергаться осмотру врача, как ужасно было осознание, что «малыш», о котором думала и говорила, которого ощущала, представляет собой отвратительное маленькое существо, именуемое «зародыш». (Эдди думал об этом, не отождествляя себя с тем зародышем. Можно сказать: «Это был я», — но нельзя вообразить себя существом величиной со свою нынешнюю ступню.) Нет, это было не без всякой связи; Норма ни в коем случае не будет говорить о «малыше». Если забеременеет, она будет заранее знать, что происходит у нее внутри, будет знать о плаценте и обо всем прочем. Эдди надеялся, что Норма не будет испытывать особой боли. Но что это за чушь! Думать о том, что Норма сознательно будет рожать ребенка, хотя он еще не сделал ей предложение. Она может отвергнуть его, сказать «нет»; такая возможность существует. Ничтожная, уверил себя Эдди, но возможность.

Он уже воображал себя половиной мистера и миссис Эдди Браннер. Выходят иногда дети ногами вперед из-за позы родителей в момент зачатия ребенка? Могут родители определить, когда он был зачат? Долго ли супруги должны не спать вместе, когда жена беременна? (Он слышал историю об одном художнике, который хотел овладеть женой, когда ее везли в родильную палату.) Что, если у Нормы родится дефективный ребенок: позволят ли врачи ему жить? Что, если их ребенок окажется гермафродитом? Станут ли красивые груди Нормы так мучительно чувствительными, что он не сможет коснуться их, пока она беременна? Всегда ли они теряют упругость после беременности? Что это за разговоры о разрыве? Это действительно разрыв, если растяжение недостаточно? Могут ли врачи контролировать рост и вес ребенка, чтобы он не угрожал жизни матери? Сколько стоят роды?

Стоят они больше, чем он сможет заплатить в течение долгого времени, так что нечего об этом думать. Нужно радоваться, что у него появились деньги и он в состоянии повести Норму на концерт.

8

Для всех живших на свете в то время прошла среда и наступил четверг. Например, для Джеймса Мэллоя, жившего с понедельника на одолженные доллары, это был день получки. Для Глории Уэндрес четверг неожиданно оказался днем, в который она оставит Лиггетта. Ночью Глория спала хорошо. Вечер среды она провела в лоне семьи после безуспешной попытки поговорить с Эдди по телефону. Дома она поужинала тем, что ей нравилось: приготовленным матерью томатным супом-пюре с крохотной добавкой шерри; ростбифом, печеным картофелем, саккоташем[41], салатом-латуком с майонезом (домашним), мороженым с клубникой, кофе и чуточкой ликера Кюрасао. Дяде после ужина нужно было ехать на окраину, и Глория осталась с матерью. Мать была сносной. Они говорили о вещах, которые Глория купила днем, и миссис Уэндрес, понимавшая толк в женской одежде, вновь подтвердила свое доверие к вкусу дочери. Сказала, что у Глории есть чувство одежды: «Этому тебя не приходилось учить даже в раннем детстве. У тебя всегда было хорошее чувство одежды. Сейчас оно есть лишь у немногих девушек. В позапрошлое воскресенье, когда я поехала на прогулку с миссис Лэкленд, мы проезжали мимо „Вассара“[42]. Казалось бы, эти девушки должны уметь одеваться, во всяком случае, у них хватит сообразительности надеть что-то приличное в воскресенье. Ничего подобного. Свитер и юбка, свитер и юбка, на всем протяжении улицы от собственно Покипси до колледжа. Все тот же свитер, все та же юбка. Я сказала миссис Лэкленд, что если бы этим девушкам велели носить форму, как в подготовительных школах, они бы подняли крик, устроили бы забастовки и все такое. Но вот, однако, же ходят в форме. И когда едут в Нью-Йорк, одеваются не лучше. Думаю, они лишены вкуса. Ты нет. У тебя есть вкус. Я обратила внимание на те вещи, которые ты купила сегодня. Я было испугалась, когда ты попросила примерить то платье в магазине Альтмана. Знала, что оно тебе не годится, но не хотела ничего говорить, пока ты его не примеришь».

— О, я бы его не купила.

— Знаю.

— Я просто хотела примерить. Они удобные.

— Глория, я так не думаю. Когда мне хочется купить платье, потому что оно кажется удобным, я долго думаю. Ни одно из этих так называемых удобных не доставит женщине такого удовольствия, как фривольное. Я имею в виду — за то время, пока их носят. Взять твое черное атласное…

Одежда, стряпня и, как ни странно, манера обращаться с мужчинами были предметами, где Глория уважительно относилась к мнениям матери. Упаковка, уборка дома, обращение со слугами, удаление угрей с лица, кухонные химикаты, отличительные свойства различных тканей — миссис Уэндрес хорошо разбиралась во всем этом. Глории пришло на ум, что ее мать была превосходной женой. То, что ее муж умер, ни в коей мере ничего не меняло. Собственно говоря, было частью этого. И если кто-то сомневался относительно того, как успешно ее мать ведет дом, достаточно было сосчитать, сколько раз дядя Глории выражал недовольство. Нет, ее мать была отличной домохозяйкой и знала, как обращаться с мужчинами. Глория часто слышала от матери, что такая-то была бы более счастлива с мужем, если бы делала то-то и то-то. Глория считала, что мать, имея дело с тем мужчиной, который ей нравился, в той жизни, какая ей нравилась, была столь же толковой, как с содой на кухне. Миссис Уэндрес знала, что делать с содой, и знала, чего ждать от мужчины (вызывавшего у Глории смертную скуку), с которым, возможно, придется иметь дело. Глория решила, что это почти хорошая жизнь. Без сожаления сознавала невозможность для себя такой жизни; но это была довольно хорошая жизнь для такой женщины, как ее мать.

Вечером той среды, улегшись в постель, Глория пыталась, не особенно усердно, читать и думала о своей матери. Эта женщина знала лишь одного мужчину (Глория была в этом уверена) за всю жизнь. Знала — имелось в виду спала с ним. И длилось это не особенно долго. Однако двадцать лет спустя мать могла припомнить все подробности соития с мужчиной так хорошо, словно оно происходило прошлой ночью. Глория не обсуждала этого с матерью подробно, но время от времени говорилось что-то такое, из чего становилось ясно, как хорошо мать это помнит. Подумать только, что за жизнь! Ложиться спать по ночам, сколько ночей было за столько лет; иногда сразу засыпать, но иногда лежать в тоске по тому, что пышные груди теряют форму, по возбуждению от того, что рядом мужчина, и возбуждению от его возбуждения. И остается только лежать, чуть ли не боясь коснуться одной из грудей или чего-то еще; вспоминать единственного мужчину, которого давно нет. Существовало лишь одно возможное объяснение способности жить такими воспоминаниями, и при мысли о любви матери и отца у Глории на глазах наворачивались слезы.

Об этом не только говорилось, это было и видно. Видно в лице матери. И Глория с легким беспокойством возвращалась к своему давнему мнению, что женщине нужно иметь одного мужчину до самой смерти. Это делает жизнь полной, какой бы краткий срок она ни длилась. Глория решила исправиться и после долгого, но приятного времени уснула, предпочитая собственное лицо, но хорошо думая о материнском.

Завтракала Глория у себя в комнате. День был слишком жарким, чтобы завтракать в постели. Завтрак в постели должен быть удовольствием, а не неприятностью, лежать же с укрытыми ногами в такой день было неприятно. Выпила двойную порцию апельсинового сока и захотела еще, но Элси, служанка, ушла на кухню, и ее было не дозваться. Выпила кофе, съела гренок и налила еще чашку кофе. Потом закурила сигарету. Завтракая, она не давала покоя рукам. Когда ее никто не видел, размахивала ножом для намазывания масла, будто дирижер палочкой, не мурлыкала, не пела, лишь время от времени издавала какую-то ноту. Настроение у нее было хорошим.

Что ж, ее решение, принятое вчера ночью, не изменилось с наступлением утра после хорошего сна, главным образом потому, что она не сосредоточилась на новом образе жизни. Глория понимала, что не испытывает обычного утреннего отчаяния главным образом благодаря хорошему сну, но и счастливой себя тоже не чувствовала. У нее появилось ощущение, что сегодня она готова ко всему, несмотря на принятое накануне решение, что впредь будет ангелом, что у нее теперь будет веселье особого рода — неразрывное с отчаянием, — все это было ерундой. Нет, настроение у нее сегодня хорошее. Большая проблема с Лиггеттом, так или иначе, решится, не без отвратительной сцены и, возможно, не сразу, но, может, оно и к лучшему — и эта уступка представляет собой шаг в нужном направлении, решила Глория. Настроение у нее было хорошим, она чувствовала себя сильной.

Выкуривая вторую сигарету, Глория просматривала газетные рекламы. Отношение к рекламам у нее было пренебрежительным, высокомерным: она купила почти все вещи, какие хотела, и определенно все, какие понадобятся. Быстро сходила в туалет, потом приняла чуть теплую ванну и, когда одевалась, мать крикнула ей, что звонит Анна Пол, хочет поговорить с ней, и, может быть, спросить у нее, что передать. «Да, спроси», — ответила Глория матери. Анна попросила передать, что хочет повидаться с ней за обедом. Глория сказала, что подойдет к телефону. Обедать с Анной ей не хотелось, но она знала Анну по школе, хотела повидаться с ней, поэтому попросила ее приехать в центр, если сможет, и Анна сказала, что приедет.

Анна жила в Гринвиче, занималась спортом: плавала на своей яхте звездного класса, охотилась, участвовала в конноспортивных празднествах младшей лиги и таким образом расходовала энергию, которой, казалось, не мог воспользоваться ни один мужчина. В школе Анну, слишком высокую для девушки, подозревали в лесбиянстве, но Глория так не думала, и Анна, должно быть, знала, что Глория так не думает. Она звонила Глории всякий раз, приезжая в Нью-Йорк, обычно это бывало дважды в месяц, и в последние два приезда не заставала Глорию дома.

Анна приехала в центр, поставила свой «форд» напротив дома Глории и поднялась по лестнице в ее комнату. Она значилась в светском календаре, и это настолько впечатляло миссис Уэндрес, насколько Глорию оставляло равнодушной. В гостях у Глории Анна всегда чувствовала себя как дома.

— Мне нужно было повидаться с тобой, — сказала Анна. — У меня важная новость.

— Угу.

— Что?

— Продолжай.

— Почему ты сказала «угу», словно уже знаешь? Это заметно?

— Нет. Я поняла, что у тебя что-то произошло. Ты никогда так хорошо не выглядела.

— Смотри, — сказала Анна и вытянула левую руку.

— О, девочка! Анна! Кто он? Когда? Знаю я его или нет?

— Все расскажу. Его зовут Билл Гендерсон, ты его не знаешь, он учится на предпоследнем курсе медицинского факультета, до этого учился в Дартмуте, он даже выше меня, и я не имею ни малейшего представления, когда мы поженимся.

— Давно ты знакома с ним? Какой он?

— С Рождества. Он из Сиэтла, проводил Рождество с моими друзьями в Гринвиче, так я и познакомилась с ним. Сидела с ним рядом за ужином на другой вечер после Рождества и подумала, что он сдержанный. Он производил впечатление сдержанного. Я узнала, чем он занимается, и завела речь о желудке и прочем, а он сидел молча, и я подумала: «Что он за человек?» Он сидел и кивал, пока я говорила. О том, что в позапрошлом году собиралась стать медсестрой. Наконец я спросила его, слушает ли он, что я говорю, скучно ему, или что? «Нет, не скучно, — ответил он. — Просто я пьяный». Так оно и было. Кажется, это случилось очень давно, и трудно поверить, что мы были до тех пор незнакомы, но вот так я познакомилась с ним, впервые заговорила с ним. Знаешь, он очень щедрый. У его семьи лесопромышленный бизнес, приносящий кучу денег, и я никогда не видела, чтобы кто-то так швырялся деньгами. Но только когда это не в ущерб учебе. У него есть «паккард», он держит его в Гринвиче, но почти не ездит на нем, кроме тех случаев, когда приезжает повидаться со мной. В Дартмуте он был превосходным баскетболистом, а две недели назад, когда был у нас дома, вышел на площадку для гольфа, хотя не держал в руках клюшки с прошлого лета, и заработал восемьдесят семь очков. Очень скромный, но у него сухое чувство юмора, и поначалу непонятно, слушает он тебя или себя. Иногда я думаю — нет, это не всерьез, но незнакомец, послушав Билла, может предложить отправить его к психиатру.

— Похоже, он замечательный! Дорогая, я так рада. Когда вы обручились?

— Ну… на встрече Нового года он сделал мне предложение. Если это можно так назвать. Подчас даже теперь я не могу понять, когда он пьян. На Новый год он танцевал со мной, остановился посреди комнаты, отодвинулся назад и сказал: «Напомни, чтобы я женился на тебе этим летом».

— Этим летом. Отлично.

— Нет, пожалуй, не этим. Но не знаю. Я только и надеюсь, что этим.

— Думаю, так и будет. Ну, и что собираешься делать этим летом? Где сейчас — как его? Билл?

— Билл Гендерсон. Ну, он хочет ненадолго съездить домой, повидать родителей и вернуться. Я… я слегка беспокоюсь, Глория. Право, не знаю. Когда готов сказать мне что-то, он говорит, я сама никогда его не спрашиваю. Но я хотела узнать, сможешь ли приехать завтра на выходные? Билл приезжает, и я не помню, готовится ли он к экзаменам или сдает их. Понимаешь? Я ничего не знаю. Просто сижу и жду.

— Хорошая подготовка для жены врача.

— Так мне все говорят. Ну что, сможешь приехать?

— Мне бы очень хотелось, — сказала Глория. Потом вспомнила о Лиггетте. — На эти выходные у меня назначена встреча, но, думаю, сумею отказаться. На всякий случай — можно будет приехать в другое время, если на этой неделе не смогу?

— Конечно. Не отказывайся от своей встречи. Этот человек что… хочешь, приглашу для тебя кого-нибудь? То есть если не хочешь видеться с ним, могу пригласить для тебя другого.

— Нет. Это большая вечеринка, много людей, никого в частности.

— Тогда не буду приглашать никого, пока у тебя не будет все ясно. Позвонишь мне? Позвони мне завтра домой или сегодня во второй половине дня и оставь сообщение. Просто скажи, что приедешь. И само собой, если решишь, что не сможешь приехать, а в последнюю минуту передумаешь, приезжай.

— Ладно. Скорее всего позвоню сегодня вечером. — Глория заметила, что подруга как будто хочет еще что-то сказать. — Анна, что такое? О чем думаешь?

— Тебе я могу сказать, Глория, — ответила Анна. — Дорогая, у меня была любовная связь. С Биллом. Мы вступили с ним в связь. Почти с самого начала. Ты не стала думать обо мне хуже?

— Конечно, нет, дорогая. Я?

— Насчет тебя я не знала. Думала, что да, но не могла быть уверенной. И только в последние полгода поняла, почему нельзя быть уверенной. Понимаешь? Думаешь, что на другой день станешь запятнанной женщиной и все на улице это поймут. Но люди не понимают. А мужчины такие странные. Матери постоянно говорили нам, что ребята теряют уважение к тем девушкам, с которыми дошли до крайности. Но они, видимо, значительно изменились с тех пор, как моя мать была в нашем возрасте. Сперва я очень боялась, потом поняла, что по-настоящему испуган Билл, а не я. Дело не только в детях. Но они совершенно беспомощны. Когда мы на людях, я сижу тихо, как мышь, слушаю его, или когда танцуем, я думаю, какой он остроумный, какое у него чувство юмора. Но когда мы совсем одни, все меняется. Он становится совершенно другим. Сперва я думала, что он мягкий, слишком уж мягкий, и меня это восхищало. Но потом поняла кое-что — и это не умаляет его в моих глазах. Он мягкий, но те его поступки, что мне казались мягкими, не были такими. По-настоящему мягкие поступки не те, которые мне казались мягкими. То, что я принимала за мягкость, представляло собой беспомощность или почти беспомощность. Он студент-медик и знает все, думаю, я у него не первая, но… Господи! Не знаю, как это объяснить. Ты хоть понимаешь, о чем я?

— Думаю, да. И еще думаю, что вам нужно немедленно пожениться. Не упускайте никаких удовольствий. Немедленно, Анна. У него есть свои деньги, знаю, что и у тебя тоже есть. Вам нет причины что-то упускать. Вступайте в брак.

— Я этого хочу, и он очень хочет, только я боюсь помешать его занятиям.

— Его занятиям это не помешает. Возможно, ему придется слегка пренебрегать тобой, но он сможет заниматься гораздо лучше, чем если будет находиться в Нью-Йорке и мечтать о том, чтобы ты была здесь или он в Гринвиче. Нет, непременно вступайте в брак. Только посмотри на все юные семейные пары. Люди вступают в брак, как только ребята оканчивают колледж. Черт с ней, с депрессией. Конечно, она какой-то фактор при женитьбе, но взгляни на все эти юные пары, почитай светскую хронику, должно быть, среди них много бедных и безработных. Если поженитесь сейчас и в будущем году он вернется к занятиям, у вас будет удовольствие жить вместе, а потом, возможно, он захочет поехать за границу, в Вену или куда-нибудь еще, чтобы продолжить учебу, и это будет как медовый месяц. Твои родители не будут настаивать на большой свадьбе, так ведь?

— Видишь ли, отец считает необходимым производить впечатление. Матери эта идея нравится не так, как раньше. Она бы предпочла истратить эти деньги на благотворительность, но отец говорит, что тратит на благотворительные цели больше, чем прежде, хотя доходы у него снизились. Относится к этому он очень серьезно. Кстати, он знает мистера Кулиджа и, думаю, считает, что если пригласит его на свадьбу, мистер Кулидж приедет, и это в значительной мере отвлечет людей от депрессии.

— Я не согласна с твоим отцом.

— Я тоже. Сказать, конечно, этого не посмею, но, думаю, Кулидж вверг нас в депрессию, и незачем упоминать о нем в газетах.

— Я тоже так считаю.

— Знаешь, ты дала мне пищу для размышлений. Я и сама об этом думала, но всякий раз, когда затрагиваю эту тему, люди говорят — о, времени впереди еще много. Но ты единственная, кто знает, что мы практически уже состоим в браке.

— Ничего подобного, — сказала Глория. — Куда вы отправляетесь?

— Обычно в квартиру одного из друзей Билла.

— Ну, в таком случае… вы когда-нибудь проводили вместе всю ночь?

— Один раз.

— Этого мало. Вы практически не состоите в браке.

— Откуда ты столько знаешь? Глория, не говори, что ты замужем.

— Нет, но я знаю, что такое просыпаться с мужчиной, которого любишь, завтракать вместе и все такое прочее. Требуется какое-то время, чтобы привыкнуть друг к другу. Кто первым пойдет в туалет и тому подобное. Интимности. Анна, я могу рассказать тебе многое.

— Я была бы рада.

— Расскажу непременно. Господи! Я знаю все!

— Ну что ты, Глория.

— Да, все. Знаю, каким хорошим может быть брак и каким ужасным, и тебе повезло. Немедленно выходи замуж за Билла и держись за него.

— Я ни разу не видела тебя такой. Почему для тебя это так много значит? Мужчина, которого ты любишь, женат.

— Ты правильно догадалась.

— И жена не дает ему развода?

— Да, — ответила Глория. — Именно так.

— А не могли бы вы пойти к ней вдвоем и сказать, что любите друг друга? Она хорошая женщина? Сколько ей лет?

— О, мы объяснились по этому поводу. Не с ней, а с Джеком.

— Джек. Я его знаю?

— Нет. — Глорию подмывало сказать, что его имя не Джек, но она не хотела сообщать Анне слишком много.

— Послушай, дорогая, я непременно позвоню тебе сегодня вечером, и если тебя не будет дома, я оставлю сообщение, приеду или нет.

— Ладно, лапочка, — сказала Анна, поднимаясь. Поцеловала Глорию в щеку. — Желаю удачи, и увидимся если не на этой неделе, то через неделю.

— Большое спасибо.

— О, это я должна тебя благодарить, — сказала Анна и ушла.

Глория долго думала о том, как незаразна любовь. По правилам она должна была испытывать желание позвонить Лиггетту, и в какой-то мере такое желание у нее было, но разговор с Анной, неопытной Анной с ее единственным мужчиной, счастьем, наивностью и неловкой любовной связью (она была уверена, что Билл Гендерсон носит очки, что ему приходится снимать их и класть в металлический футляр перед тем, как обнять Анну) — все это вызвало у нее гнев против любви, которая настигает в самых неожиданных местах. В любовном опыте Глории ничего подобного не было, и это приводило ее в уныние. Какие проблемы могут возникнуть у Анны с Биллом? Мужчина приезжает с Тихоокеанского побережья и здесь, на востоке, находит идеальную для себя девушку. Какие у них могут быть проблемы? Почему они не решаются вступать с брак? Ей хотелось подтолкнуть их к этому, подтолкнуть грубо, раздраженно. Они поженятся, через пару лет Билл заведет роман с медсестрой или еще кем-нибудь, возбуждение у него уляжется. К тому времени у Анны будут дети, хорошенькие дети с загорелыми телами, в крохотных плавках. Анна будет сидеть с ними на пляже, время от времени поднимать взгляд от журнала, окликать их по именам, отвечать на их глупые вопросы и учить их плавать. У нее будут громадные груди, но она особенно не располнеет. Руки ее станут толстыми, загорелыми и будут отлично смотреться в вечернем платье. И Глория знала, у Анны постепенно станет появляться к ней неприязнь. Нет, на Анну это не похоже. Но Глория будет единственной женщиной, кого Анна будет выносить. Очевидно, у каждой Анны есть одна Глория, которой она предана. А девочки, с которыми они учились в школе, которые острили по поводу того, что Анна лесбиянка, превратятся в ее подруг, она будет ездить с ними верхом, играть в бридж и ходить на клубные танцы. Они будут иногда встречаться во второй половине дня, ставить на стоянку свои микроавтобусы, ждать мужей, их мужья будут сходить с поезда, одетые в синие или серые фланелевые костюмы, с одинаковыми лентами студенческих организаций на жестких соломенных шляпах, с одинаково сложенными газетами. И она, Глория, поначалу будет навещать Анну с Биллом каждое лето, мужчины со шляпными лентами станут назначать ей свидания в Нью-Йорке. О, она все это знала.

Глория попыталась отделаться смехом от сценария, который придумала для будущего Анны, но это было непросто, и попытка оказалась безуспешной. Тщетной, так как эта картина была точной, и она это знала. Ну что ж, у каждой Глории, напомнила она себе, тоже есть Анна, которую она терпит и которой предана. Вести тот образ жизни, что и Анна, она не хотела, но для Анны он был в самый раз. Единственно возможным для Анны, или скорее единственно хорошим. Черт возьми, у нее дурное настроение, притом без явной причины. Нельзя же назвать причиной счастье Анны.

В задней части второго этажа того дома, где жила Глория, была комната, которую миссис Уэндрес и остальные домашние называли «швейной». Она была тесной, обстановка не вызывала желания оставаться там долго. Миссис Уэндрес держала в ней иголки, катушки ниток, принадлежности для штопки, корзинки для шитья, но шила где угодно, только не там. Глория изредка заходила в эту комнату с единственной целью — посмотреть из окна.

Окна швейной комнаты выходили на двор дома Глории, а за этим двором и за смежным находилась задняя часть старого, разделенного на меблированные квартиры дома. У женщины в этом доме был рояль с хорошим тоном, но ее музыкальный слух полностью совпадал со вкусом Рокси, музыканта. Собственно говоря, Глория считала, что эта женщина строго следует программе Рокси, не считая тех случаев, когда для программы нужны были «Болеро» Равеля, произведения Сезара Франка[43] и еще одного-двух композиторов, которые нравились Глории и Рокси. Кроме того, эта женщина пела. Она была ужасной. И эта женщина была единственной, кто в сознании Глории сливался с этим домом. В жаркие дни она видела эту женщину от плеч и до колен. В жару эта женщина не закрывала окно полностью. Глория ни разу не видела лица этой женщины, только ее торс. Видела в одежде и без одежды, зрелище было не особенно привлекательным. И эта женщина была единственной из соседей, о ком Глория что-то знала.

Но в двух ярдах от дома был не отделенный забором сад. С травой, деревом, несколькими розовыми кустами; там стояло четыре железных стула и железный стол с подставкой для зонтов посередине. В этом саду жили овчарка и в настоящее время четыре щенка.

Когда Глория в последний раз выглядывала из окон швейной, щенки были чуть-чуть больше кусочков мяса, совершенно беспомощными, и сосчитать их было нелегко.

Теперь щенкам было около полутора месяцев, и Глория, глядя на них, совершенно забыла об игравшей на рояле женщине, потому что через несколько минут сделала открытие, касавшееся семейства овчарок: у суки был любимец.

Соски суки утратили наполненность и втянулись в тело, но щенки не забыли, что недавно сосали оттуда молоко. Мать убегала от их настойчивых попыток тревожить ее, но один рыжевато-коричневый щенок был настойчивее других, и когда они с матерью отходили достаточно далеко, мать останавливалась и позволяла ему сосать себя. Потом сильно била его, однако, заметила Глория, не настолько сильно, чтобы он неправильно понял, обиделся и разозлился на нее. Мать раскрывала удивительно большую пасть, поднимала щенка за шиворот, отбрасывала в сторону, потом делала большой прыжок и гонялась по саду за воробьями. Тем временем другие щенки ждали ее, и когда она подходила к ним, снова пытались добиться от нее молока. Может быть, они похожи на мужчин, подумала Глория; может быть, они знают, что молока там нет. И у Глории было сильное подозрение, что матери нравится их заигрывание с ней. Она догадывалась, что природа снабдила мать инстинктом отгонять щенков. Они стали уже достаточно большими, чтобы есть твердую пищу, и долгом матери было заставить их заботиться о себе.

Эта мать замечательная особа. Глория поймала себя на этой мысли и, поскольку была одна и не рассуждала вслух, продолжала об этом думать. Эта мать замечательная особа. Должно быть, она обладает превосходными качествами, судя по тому, как держит голову, как стоят торчком ее уши, как она играет со щенками, но при этом не позволяет им быть слишком наглыми и своевольными. Как лежит, положив голову на вытянутые лапы, и наблюдает обманчиво сонными глазами затем, как щенки пытаются есть траву или найти в траве что-то съедобное. Это поистине замечательно. Один черный щенок пытался заняться самоудовлетворением, и мать всякий раз поднималась, била его лапой или поднимала зубами за шиворот и делала вид, что наказывает. Через несколько секунд опускала щенка, но тот уже забывал о сексе. Но рыжевато-коричневый все это время был ее любимцем, и тут Глория увидела то, чему не могла поверить. Увидела собственными глазами. Она ничего не знала о собаках, может быть, у них это обычное дело, но решила спросить у ветеринара, всегда ли собаки так делают. То, что она увидела и во что не могла поверить, было происшествием между матерью и щенком.

Мать лежала на траве, наблюдая за детьми (как будет наблюдать Анна на пляже, когда у нее появятся дети). Рыжевато-коричневый собрался присесть, чтобы помочиться. Мать тут же подскочила, схватила зубами и отнесла в кусты. Опустила, взяла в зубы его заднюю ногу и задрала ее. Для щенка это было внове, он вырывался, собираясь присесть, и слегка мочился, но мать держала его и трясла, пока он не перестал мочиться. Вот и все. Наверное, мать делала это недавно, но зрелище было замечательное. Оно навело Глорию на мысль о том, где отец щенков.

Отец. Этот сукин сын, видимо, где-нибудь на Лонг-Айленде, в Коннектикуте или Уэстчестере, где красиво и прохладно, а здесь мать учит своего щенка справлять нужду стоя, как мужчина, а не сидя, как размазня. Но мать как будто не тосковала по отцу. Она была самостоятельной, для женщин это большое достоинство. То, что женщины должны плакать, ждать или что там еще, — ерунда. Дайте женщине ее дитя или детей, и пошли все мужчины к черту. То, что Глория считала чепухой относительно материнства, на ее глазах продемонстрировали овчарка и ее щенок. Настроение у нее улучшилось. В ее глазах Билл Гендерсон занял место просто-напросто отца детей Анны, и пусть себе укладывает свою медсестру на операционный стол или делает что угодно. Сыграв свою роль в зачатии детей Анны, он утратит значительность. Если любишь мужчину, тем лучше, но его не обязательно любить, не обязательно даже знать. Эту идею привезли из Франции и Англии, кобылы в этих странах стали жеребиться, эту идею успешно применяли к людям в Нью-Йорке, в тех случаях, когда муж был бесплоден, а оба супруга хотели ребенка. Лиггетт. У него есть дети. Глория задумалась о себе. Три аборта и все прочее, чем она предохранялась от беременности, возможно, оказали очень скверное воздействие. Ей впервые захотелось ребенка, а она…

— Глория! Тебе звонит Эдди Браннер, — позвала мать.

— Сейчас подойду, — ответила Глория.

Эдди мог бы это сделать. Но ей не хотелось Эдди. Ей хотелось Лиггетта. И все-таки Эдди сделал бы это. Очень даже охотно.

— Алло.

— Привет, подружка. Это Эдди.

— Я знаю.

— Малышка, у меня приятная новость. Я нашел работу.

— Работу! Эдди, это замечательно. Где? Что нужно делать?

— Ну, деньги небольшие, всего двадцать пять долларов в неделю, но это уже кое-что. Рисовать для кинореклам.

— О, превосходно. Когда начинаешь?

— Уже начал. Работаю дома. Меня снабдят бристольским картоном и всем прочим, но работать можно дома. Сегодня утром мне позвонили. Вчера я был почти уверен, что получу работу, но точно не знал. Я сделал для них несколько рисунков, они, казалось, были почти уверены, что я смогу рисовать то, что им нужно, но сегодня утром позвонили и сказали насчет работы определенно. Собственно говоря, будет больше двадцати пяти в неделю. Эту сумму предложили изначально, на основе неполного рабочего дня, но теперь сказали, что смогут использовать кое-какие мои рисунки во всех фильмах. Они делают паспарту и продают их. Знаешь, что такое паспарту? Не важно. Расскажу за обедом. Пообедаешь со мной?

— Конечно. Только я не хочу, чтобы ты тратился на меня. Устроим складчину.

— Ничего подобного. За этот обед плачу я. Когда за тобой приехать?

— Выезжай прямо сейчас. Я поднялась больше часа назад.

— Еду, — сказал Эдди и повесил трубку.

Эдди был полон планов, некоторые из них имели смысл в том, что касалось дохода. Глории оставалось только слушать.

— Маленькую машину, «остин» или маленький «джордан». Знаешь эти маленькие «джорданы»? Их больше не выпускают, но это были хорошие машины. Или буду искать в газетных рекламах малолитражный «пежо». Мне очень хочется иметь маленькую машину.

— Конечно.

— Почему конечно?

— Чтобы никого больше в нее не сажать. Тебе нужна машина, чтобы думать в ней, так ведь, малыш?

— Совершенно верно, — ответил Эдди. — Машина, в которой можно думать.

— А мы с Нормой будем просто сидеть дома за шитьем в жаркие воскресные дни. Ты поедешь за город — на Северном Берегу красиво и прохладно. Уедешь и будешь думать, а мы с Нормой будем сидеть, ждать тебя, потом ты приедешь и расскажешь нам, о чем думал. Имей в виду, если не захочешь рассказывать или будешь слишком усталым, это подождет. Что еще собираешься делать со своими деньгами?

— Знаешь… — Они стояли перед светофором на пересечении Пятой авеню и Восьмой улицы. — Видишь эти фигурки на светофорах?

В то время столбы светофоров были украшены наверху статуэтками полуголых мужчин в касках.

— Угу.

— Так вот, я хочу что-нибудь сделать с ними. Правда, пока не решил, что именно.

— Кому-то надо.

— Возможно, просто скуплю их отсюда до Сто десятой улицы, если они доходят туда, и отправлю их моему выжившему из ума дяде, который любит играть в солдатики.

— Нет.

— Нет. Ты права. У меня есть идея получше, но я знаю тебя не настолько хорошо, чтобы сказать тебе.

— Конечно.

— Идея заключается в том, как контролировать неосторожных пешеходов-женщин. Чтобы вместо включения красного света все эти солдатики принимали стойку «смирно».

— «Смирно».

— И все женщины будут останавливаться, понимаешь? Будут наблюдать этот феномен, а машины тем временем будут проезжать. Только тут есть одна загвоздка. Когда женщинам надоест на это смотреть, снова появятся неосторожные пешеходы.

— Хо-хо. Женщинам…

— Понимаю. Женщинам никогда не надоест наблюдать этот феномен. Это приятно слышать.

— А что неосторожные пешеходы-мужчины?

— Мы выберем такого в мэры.

— Оставь. Это даже не оригинально.

— Нет, уж по крайней мере оригинально. Может, не остроумно, но оригинально. Во всяком случае, я ни от кого этого не слышал. Когда шучу, это моя вечная беда.

— Что еще собираешься делать с деньгами?

— Угощу тебя обедом. Куплю тебе подарок. Куплю подарок Норме…

— И пострижешься.

Эдди шутил на протяжении всего обеда, хотя Глория давно устала от его шуток. Она понимала, что его хорошее настроение объясняется не только перспективой работы. Другой причиной наверняка была Норма Дэй. Раньше его веселость не длилась долго без ободрения Глории; теперь он продолжал шутить на манер, который у любого другого она назвала бы глупым. У Эдди он глупым не был. Эдди не делал ничего глупого. И видит Бог, у него были основания шутить. Но выносить одно и то же дважды в день — слишком. Первой была Анна Пол со своим мистером Флетчером, то есть Гендерсоном. Анна собралась и уходила из жизни Глории. А теперь Эдди. Она легко могла сказать — черт с ней, с Анной, так как все равно недолюбливала женщин. Женщины бесхребетны. Глория считала, что они умнее мужчин, но не пользуются умом так, как мужчины. Разве что нужда заставит. Теперь, когда Анна была благополучна и счастлива, Глория призналась себе, что подозрения их школьных подруг вполне могли быть справедливы. Это не было осуждением Анны. Глория подумала, что это есть понемногу почти у всех женщин; только напои их достаточно в соответствующем окружении. А многим и напиваться не нужно. С ней заигрывали портнихи, танцовщицы, женщины-врачи, и — и тут она отказалась от этой мысли. Потому что на каждую женщину, которая заигрывала с ней, приходилось десять, пятнадцать, сто, тысяча таких, кто этого не делал и, видимо, не имел к этому ни малейшей склонности. Но признание, что была не права, не изменило ее настроения. Она снова стала желать Анне добра и обнаружила, что хочет покинуть Эдди. Она устала от него. Ей хотелось быть только с Лиггеттом. Или дома, или с Лиггеттом. Либо то, либо другое. Отстраниться от всего, что было ее обычной жизнью: от Эдди, подруг, фешенебельных или веселых мест, от языка, которым говорили она и окружающие, от всего в этой жизни. Но если из этого хоть что-то остается, то пусть оно полностью принадлежит ей. Здесь, под ярким солнцем на Пятой авеню, Глория думала, что единственное, чего ей хочется, это быть с Лиггеттом, лежать с ним в кровати, или на полу, или где угодно, совершенно пьяной, принимать наркотик, делать все, что ему хочется, не думая о том, который час, какой день недели, не думая, кончится это или нет. А если не с Лиггеттом, то ни с кем. Потом ей захотелось оказаться дома, где слышен голос матери, в окружении мебели, на которую она не наткнется даже впотьмах. Ей захотелось быть нравственной. Она бросит курить. Будет одеваться просто, обходиться без косметики. Носить скромный бюстгальтер, не делать маникюра. Она найдет работу, будет находиться там положенные часы. Она знала, что сможет это сделать, так как знала, что Лиггетт вернется к семье. Может быть.

Эдди предложил еще кофе, но она сказала, что ей нужно ехать домой и ждать звонка. Эдди ее понял. Его веселость исчезла, он стал внимательным, вспомнил, что она не разделяла его веселья.

— Поезжай, — сказал он. — Я еду к окраине, сяду здесь на автобус.

— Извини, Эдди.

— Извинить? Это я должен извиняться.

— Просто сегодня такой день…

— Понимаю. Поезжай. Поцелуй меня на прощание.

— Нет, — ответила Глория.

— Ладно, не надо, — сказал он. Но она поцеловала его и по крайней мере доставила удовольствие официанту.

Глория поехала домой, поначалу ей хотелось плакать, потом на полпути стала радоваться тому, что едет домой и это первые шаги к добродетели или к чему-то такому.

Когда Глория вошла в дом, пробило три часа. Элси, служанка, вытирала пыль на лестнице и вполне могла бы открыть дверь, но от Элси этого не дождешься. Иногда Глория подозревала, что эта негритянка знает кое-что о ее кутежах в Гарлеме. Возможно, так оно и было, а возможно, просто на эту мысль наводил контраст между почтительной, чуть ли не рабски послушной Элси, как отзывалась о ней миссис Уэндрес, и небрежным, замкнутым отношением служанки к Глории.

— Пришли свертки из магазинов, — сказала Элси.

— Мне? — спросила Глория.

— Да, — ответила Элси. Резко, словно говоря: «Ну еще бы. Кто еще в этом доме будет получать их?»

— Тогда что же не скажешь сразу?.. Ладно, не отвечай. — Превосходное начало новой жизни, но эта черномазая раздражала ее. — Чем сейчас занят твой муж? Работает?

— А что?

— Не переспрашивай. Отвечай на вопрос.

— Дела у него хорошо. Время от времени что-то зарабатывает. Теперь можно спросить «что»?

— Нет. — Глория была готова упомянуть Лабби Джо, негритянского заправилу, упоминания имени которого было достаточно, чтобы вызвать почтение у большинства чернокожих. Но было бы трудно объяснить, откуда она знает Лабби Джо, а оставлять это без объяснений было нельзя. Ее разозлила невозможность начать то, чего не могла докончить, особенно то, что доставило бы ей удовольствие, — нагнать страху на Элси. — Куда ты девала свертки?

— Отнесла наверх, в вашу комнату.

— Подлиза! — невольно вырвалось у Глории.

Она поднялась наверх и принялась примерять новую одежду, но тут вошла Элси с тряпкой для вытирания пыли в руке.

— Вам звонил какой-то мужчина. Оставил вот этот номер.

— Дьявол тебя побери, черная дрянь! Почему не сказала сразу, когда я вошла?

— Забыла.

— Пошла вон!

Глория позвонила на частный коммутатор и назвала оставленный Элси добавочный номер. Ответа не последовало. Коммутатор находился в отеле «Билтмор». Оттуда могли звонить многие, но этот звонок мог быть только от Лиггетта. Она сидела полуодетая, слишком взбешенная, чтобы бранить Элси, ненавидя всю негритянскую расу, ненавидя себя и свое невезение. Через пять минут позвонила снова. Вполне возможно, что абонент в первый раз был в туалете. На сей раз она попросила передать, что звонила. «Просто скажите, что звонила Глория. Этот человек поймет». Сидя в своей комнате, она услышала, как парадная дверь закрылась плотно, но почти бесшумно, как закрывала ее мать. Глория позвала ее наверх.

— Определенно становится жарче. Когда ты вернулась? Эдди в самом деле работает?

— Мама, я больше не могу терпеть. Уволь Элси. Сегодня же.

— Почему, что она сделала?

— Мне оставили очень важное сообщение, а она забыла о нем и передала мне только сейчас, и, конечно же, когда я позвонила, этот человек уже ушел.

— Нуты же знаешь, что у Элси много дел. Ей приходится…

— Ты можешь найти сколько угодно черномазых, которые будут работать вдвое больше и не забывать таких простых вещей. Меня от нее воротит. Ленивая…

— Ну нет. Она не ленивая. Элси хорошая работница. Признаю, у нее есть недостатки, но, Глория, она не ленивая, нет.

— Да! Она отвратительная, и я хочу, чтобы ты ее уволила. Я настаиваю!

— Ну, не выходи из себя так из-за какого-то телефонного сообщения. Если оно важное, тот человек, кто бы он ни был, позвонит снова. Кто звонил, и почему это так важно?

— Слишком долго объяснять. Я хочу, чтобы ты уволила Элси, и все. Не уволишь, пожалуюсь дяде Биллу. Не буду здесь жить.

— Ну, знаешь, если Элси делает что-то плохо, это не причина грубить мне. Кажется, ты слишком часто заходишь слишком далеко. Так не годится. Разъезжаешь повсюду, делаешь что вздумается, не ночуешь дома, ведешь Бог весть какую жизнь, а мы разрешаем тебе, потому что… знаешь, я иногда удивляюсь, почему мы это разрешаем. Но нельзя приходить и поднимать шум на весь дом из-за какой-то мелочи. Если ты не способна оценить все, что мы для тебя делаем…

— Не хочу слушать.

Глория ушла в ванную и заперлась. Там был туалетный столик с трехстворчатым зеркалом и много света. Даже на передней части выдвижного ящика было зеркало, и всякий раз, замечая его, она думала о неизвестном человеке, который прикрепил его там, что у него или у нее было на уме: какой цели могло служить зеркало на выдвижном ящике, на такой высоте? То есть какой еще цели? Зеркало отражало тело как раз там, где начинаются ноги. Другие женщины смотрели на себя так же много, как она, или что? Да, видимо, смотрели, и это была не такая уж неприятная мысль. Теперь Глории хотелось быть такой, как другие женщины. Ей не хотелось быть не похожей ни на кого на свете. Не хотелось быть бросающейся в глаза девушкой, неспособной ладить со всем остальным миром. День начался хорошо, потом приехала Анна, и ее радость за Анну не продержалась и часа; ей стало скучно с Эдди, поистине ее лучшим другом; она нагрубила Элси и поссорилась с матерью. Почему дням нужно начинаться хорошо, если они заканчиваются так грустно? Для того чтобы вызвать у тебя ложное чувство уверенности, какой-то гневный жестокий Бог дарит надежду, что день будет хорошим, а потом — на тебе! Она четыре раза получила это «на тебе!». Так что же значит начало дня с ощущением, что он будет хорошим? Или, может, это делает какой-то милосердный Бог? Навевает тебе хороший сон ночью и тем самым создает хорошее настроение в начале дня, так как знает, что день будет тяжелым и тебе потребуется весь твой оптимизм. А как, собственно говоря, быть с Богом? Она давно не думала о Боге. С понедельника начнет думать снова, так как заметила у верующих одну особенность: они сердечнее тех, кто не верит в Бога. У них бывают скверные времена, но бывают и хорошие. Католики. Католики больше веселятся на вечеринках, чем все остальные. Бродвейская публика в основном католики и евреи, и, кажется, у них веселая жизнь. Во всяком случае, у католиков. Евреи — те как будто никогда по-настоящему не веселятся. Они рисуются,когда им положено веселиться. Как итальянцы. Тут Глория сменила в своей классификации католиков на ирландцев. Людьми, которые как будто лучше всех проводили время, насколько она могла заметить, были ирландские католики, которые не ходили в церковь. Некоторые из них исповедовались раз в год, а потом начинали все снова. Глории это казалось неправильным, если собираешься иметь подлинную веру, но исповедь определенно облегчала душу этим католикам. Она решила, что хочет пойти в католическую церковь и исповедаться. Какая это будет история, если она расскажет священнику все, что может. Вечеринка, на которую она отправилась, полагая, что ее устраивает актриса, оказалась гангстерской, все девицы там были танцовщицами из варьете, гангстеры привязали к рукам одной девицы простыни и вывесили ее, совершенно голую, в окно двадцать первого этажа, а когда втянули обратно, приняли за мертвую. Все танцовщицы спешили напиться, они боялись оставаться трезвыми и боялись заикнуться об уходе. Две девственницы. Карлик. Совсем юные и самые жестокие из шайки, никогда не улыбавшиеся, если не мучили кого-то. Глория вспомнила, как испугалась, потому что тот молодой человек не сводил с нее глаз, но адвокат, пришедший с ней на вечеринку, сказал главарю, что она с Парк-авеню, и главарь получал удовольствие от мысли, что вечеринка ее шокирует. Так оно и было. Она бывала на разгульных вечеринках, но эта была даже не разгульной: эта запомнилась жестокостью. Глория оглядела ванную, и это навело ее на мысль о Риме. Рим не видел таких вечеринок. В Риме не было электрического света, шампанского, телефона, тридцатиэтажных жилых домов и вида ночного Нью-Йорка, саксофонов и пианино. Вот она, обычная городская девушка, но, пожалуй, не видела только львов и христиан, и, видимо, побудь в этой компании подольше, увидела бы и это. Глория с трудом заставила себя отбросить эти мысли. Они были для нее такими реальными, что мать должна была слышать их. Открыла дверь ванной. Мать ушла.

Глория решила уехать. Одна. Обдумать все. Открыла ящик стола, где держала деньги, насчитала больше тридцати долларов. Куда ехать с тридцатью долларами, не прося ни у кого больше денег? Это место, то место, нет, нет, нет. Потом да: в половине шестого она могла сесть на пароход до Массачусетса. «Сити оф Эссекс» отходил в пять тридцать. Денег ей хватит на поездку туда и обратно, еду, чаевые, журналы. Она возьмет с собой самые необходимые вещи.

— Мисс Глория, телефон.

Это Элси снизу.

9

«Сити оф Эссекс» был построен в конце восемьсот семидесятых годов, и хотя это было еще довольно прочное судно, конструкторы его ориентировались на вкусы людей, не похожих на нынешних. При всей разнице во вкусах, граждане республики при администрации Резерфорда Берчарда Хейса[44] особенно отличались от граждан времен Гувера отношением к солнцу. Когда «Сити оф Эссекс» строился, американцы, путешествующие на океанских и каботажных пароходах, любили находиться в тени или по крайней мере не испытывали желания подниматься с одной палубы на другую, чтобы позагорать. Поэтому верхняя палуба «Сити оф Эссекс» была чуть побольше крыши столовой. Вокруг этой крыши, позади рулевой рубки, шел узкий мостик.

Если бы в настоящее время вкладывали столько денег в постройку судна, то устроили бы на верхней палубе место, где люди в хорошую погоду могли бы сидеть и лежать под солнцем. По краю палубы непременно бы установили надежные поручни. Они были бы достаточно высокими и крепкими, чтобы выдержать обычную нагрузку.

Однако «Сити оф Эссекс» был построен в конце восемьсот семидесятых годов, и какими бы забавными ни находили пассажиры искусные украшения и обстановку столовой, они не могли с похвалой отозваться о поручнях на верхней палубе этого старого колесного парохода. Поручни были слишком низкими; это было опасно.

Но Уэстона Лиггетта, находившегося на нижней палубе, меньше всего беспокоили поручни на верхней. Больше всего его волновало, находится ли Глория на борту, имелись и другие, более легкие, поводы для волнения. Неделю назад у него был дом, а теперь только номер в отеле. Он до безумия увлекся девушкой, годившейся по возрасту ему в дочери (Лиггетт не назвал бы это любовью: для этого он был слишком зол на нее). У него были основания полагать, что девушка находится на борту этого старого корыта, но полной уверенности не было. Более того, он не хотел предпринимать никаких шагов для того, чтобы это выяснить. Не хотел спрашивать эконома (он не желал иметь ничего общего с экономом, человеком с покатыми плечами и аккуратно подстриженными усиками; худощавый, с манерой держать сигарету между двумя пальцами, он сразу же наводил на мысль об увядающем мужчине, некогда имевшем у женщин большой успех, — такой человек, несомненно, проникнется гнусной подозрительностью при любом вопросе о молодой женщине, довольно высокой, хорошо одетой, примерно двадцати двух лет). Не хотел спрашивать стюарда или кого бы то ни было, поднималась ли на борт такая женщина. Возможно, в тайниках сознания Лиггетта весь этот и предшествующий день существовало сильное сомнение, что его брак пришел к концу. Образ мыслей женатого человека не меняется так быстро, если брак длился достаточно долго, отсюда и предосторожности, которые он принимал: звоня Глории, не назвался, потому что зарегистрировался в отеле под именем Уолтер Литтл. Заказал место на «Сити оф Эссекс» под именем Уолтер Литтл (инициалы были те же, что подлинные). Пытаясь дозвониться до Глории, он не назвал вымышленного имени, так как боялся, что она не станет перезванивать какому-то Уолтеру Литтлу. Не назвал и настоящего имени, так как был почти уверен, что она не станет звонить какому-то Уэстону Лиггетту. Отсюда все предосторожности до того, как сесть на пароход, и после посадки. На борту «Сити оф Эссекс» он не хотел, как мысленно выражался, раскрывать карты.

Лиггетт был совершенно уверен: Глория не подозревает, что он на борту. Она не знала, где он. Он находился в своем номере, когда она позвонила, но умышленно не ответил. Из отеля он больше никому не звонил, и поэтому было логично предположить, что любой звонок будет от Глории. Поначалу он не понимал, почему не отвечает, но как только телефон перестал звонить, поздравил себя с ловким ходом. Раз Глория звонила, значит, она дома. Могло статься, что она позвонила домой, чтобы узнать, нет ли для нее сообщений, но это было маловероятно. Скорее всего она звонила ему в отель из дома. Действуя по наитию, продолжая свой ловкий ход, он доехал на такси до квартала, где жила Глория. Машину отпустил. Он собрался быть терпеливым. Решил, что раз Глория дома, прождать, если понадобится, десять часов, пока она не выйдет. Купил две газеты в киоске в конце квартала и, поглядывая на часы с важным видом, чтобы каждый, увидевший его, подумал, что у него назначено свидание, стоял с газетами — одной развернутой, а другой сложенной и засунутой под мышку. Ждать ему пришлось недолго. Меньше чем через десять минут после того, как — по его мысленному выражению — он начал свое бдение, появилась Глория с сумкой. Он прятался от нее, пока она не села в такси. Лиггетт сел в такси на другой стороне улицы. Делал вид, что никак не решит, куда ехать (так оно и было, пока машина Глории не тронулась). Потом, увидев, что она сворачивает на улицу с односторонним движением, велел водителю ехать по ней, пока он не решит куда. Решение пришло само собой. С этой улицы такси Глории свернуло на другую, тоже с движением в одну сторону, шедшую, как и первая, на запад. Он последовал за этой машиной и видел, как Глория вышла у причала пароходной компании «Массачусетс энд Род-Айленд». Проехал еще несколько кварталов, вылез из машины и взял другое такси до причала, дав Глории время подняться на борт. Он знал довольно много о судах этой компании, так как плавал на них много раз, когда Эмили проводила лето со своей семьей в Хайяниспорте. Знал, что они никогда не отчаливают ровно в пять тридцать и он при желании может сесть на «Сити оф Эссекс» в последнюю минуту. Такого желания у него не возникло, так как в предпоследнюю минуту ему пришла мысль, едва не заставившая прекратить это преследование: что, если Глория отправляется в плавание с каким-то другим мужчиной? С каким-нибудь дешевым типом, раз он отправляется в такое путешествие. Дешевое, обыденное. Хуже, чем в Атлантик-Сити. Лиггетт чуть было не ушел, но потом подумал — какого черта? Если дело обстоит так, сейчас самое время это выяснить, если нет — представится прекрасная возможность поговорить с ней, заставить внять доводам относительно манто и прочих вещей, которые он хотел с ней обсудить. Ощутил себя слабым, беспомощным при мысли, насколько его жизнь зависит от ее согласия. Всего лишь ее согласия. Возможно, прихоти. Сейчас она может отказаться оттого, что приняла бы на будущей неделе. Очень многое зависело от ее согласия, а ее согласие очень во многом зависело от его подхода. Если угрожать, она может послать его подальше, но если подойти должным образом, то можно уговорить ее на все, что угодно. И в числе прочего у него появилось неодолимое желание уговорить Глорию провести с ним эту ночь. Поэтому, поднявшись на борт «Сити оф Эссекс», Лиггетт решил притаиться, а после ужина поговорить с ней, посмотреть, что получится. Он надеялся, что она не из тех, у кого начинается морская болезнь в заливе Лонг-Айленда.

На пароходе «Сити оф Эссекс» есть узкое пространство, опоясывающее все бортовые каюты, за исключением четырех по обоим бортам. На правом и левом бортах есть по комплекту из четырех кают, и читателю следует иметь в виду, что, путешествуя на «Сити оф Эссекс», занимать их ни в коем случае не следует. Эти неудобные каюты находятся перед кожухом, покрывающим по бокам колеса, которые приводят в движение судно. Лиггетт занимал одну из таких кают.

Делать было нечего, кроме как сидеть и смотреть в иллюминатор. Каюта была очень тесной, Лиггетт сидел на маленьком табурете, положив локти на подоконник, и курил сигареты. Пиджак он снял, чтобы чувствовать себя удобнее, и там было не так уж плохо, если смотреть в иллюминатор. «Сити оф Эссекс» довольно быстро идет вниз по Норт-Ривер и вверх по Ист-Ривер, под мостами, мимо (Лиггетт занимал каюту по левому борту) заброшенных муниципальных пристаней на Ист-Ривер, никому не известных трамповых судов, пришвартованных севернее Бруклинского моста, мимо района севернее Митчел-плейс, занятого домами на Бикмен- и Саттон-плейс, которые Лиггетт знал, — в них жили люди, которых он знал. Когда пароход приблизился к мосту Куинсборо и прошел под ним, он догадался об этом по шуму. Там стоял громкий, истеричный шум тысяч стоящих пассажиров и автомобилистов, спешащих домой в свои хибары в округах Куинс и Нассау. На всем пути вверх по реке и особенно возле Адских ворот Лиггетт думал о том, какая тяжелая работа быть мэром Нью-Йорка. Все работники доков, полицейский на Экстериор-стрит, больничные служащие, полицейские из водного отдела, люди, работающие на Велфер-Айленде (которого Лиггетт, разумеется, не видел), больничные служащие на одном из островов и истребители крыс на другом, женщина, вынужденная жить на принадлежащем городу острове, так как была распространительницей тифозной лихорадки, управлявшие паромами, ремонтники, работавшие под одним из мостов, — их было достаточно, чтобы образовать большой (и, возможно, отвратительный на вид) город. И все они знали единственное имя — Джеймс Дж. Уокер.

Лиггетт задался вопросом: задумывался ли Уокер когда-нибудь над этим — и если да, приятно ли было об этом думать? Возможно, он задумывался об этом слишком часто. Для одного человека это каторжная работа. Лиггетт решил, что когда увидит Уокера, посоветует ему устроить отдых (хотя Уокер только что вернулся с отдыха). Было все еще светло и по часам Лиггетта слишком рано искать Глорию.

Чертежи. Знает ли средний человек, сколько нужно хранить в шкафу чертежей, к примеру, угольного подъемника, мимо одного из которых они проплывали? Существовали чертежи всех вертикальных проекций самого здания, горизонтальных проекций и так далее. А сколькими синьками приходится пользоваться инженеру-проектировщику? Средний человек, взглянув на распределительный щит, даже не будет знать, что существовала синька самого щита, а еще синьки для электропроводки и изоляции, синьки для генератора, отдельная синька для различных частей вроде подшипника. Господи! Изобрести бы материал для синек, который был бы гораздо лучше существующего, ходкий, но продающийся чуть дешевле, чем все прочие! Это принесло бы целое состояние. Хотя Лиггетт видел множество чертежей, он понятия не имел о том, как производится бумага. Ну и ладно. Это не его род деятельности, но все равно думать об этом было приятно. Чертежей тысячи. Да что там, на одном только заводе, таком, как завод Эдисона…

Глиссер, принадлежавший человеку, которого Лиггетт знал, обслуживать который помогали пятеро знакомых Лиггетта, поравнялся с «Сити оф Эссекс» и стремительно пронесся мимо. С двумя подводными валами, с мощными двигателями, глиссер задирал нос и мчался так, словно за ним гнались черти. Зачем люди идут на такой риск в Ист-Ривер, ведь при такой скорости плавающая сигарная коробка пробьет корпус и натворит черт-те что, возможно, убьет всех пассажиров и немногочисленную команду. «Господи, какие есть идиоты», — произнес Лиггетт. Если это способ пощекотать себе нервы, ладно; но как способ добираться домой никуда не годится. Хотя железная дорога на Лонг-Айленде не идеальна, все же лучше пользоваться ею, чем гибнуть на таком суденышке. Быстрее и безопаснее был бы самолет, его можно посадить возле яхт-клуба, где у глиссера стоянка. Да и пользоваться самолетом было бы не дороже. Какие же некоторые люди идиоты! Каждый из них женат, имеет по крайней мере одного ребенка, и по крайней мере один из них не в состоянии выплатить свою долю громадой стоимости этого глиссера. Зачем только делают такие посудины, и вообще, зачем носиться так быстро?

Однако Лиггетт думал так только по инерции, после напоминания себе, что эти люди женаты. Думал недолго, потому что вид глиссера, на котором мужья неслись домой, не улучшил его настроения. Когда он появится дома, там возникнет напряжение даже между ним и девочками. Между ним и Эмили само собой. Но оно передастся девочкам — если Эмили не сказала им, что их отец больше не будет жить дома. Рут. То чувство, которое заставило его поцеловать ей руку в микроавтобусе. То, как она стала распоряжаться на семейном обеде. О, что он собирался сделать для нее, что собирался делать вместе с ней. Лиггетт понял, что в последние два года предвкушал тот день, когда сможет повести ее на ужин, в театр, в ночной клуб, на лодочные гонки и футбольные матчи. Возможно, таких случаев оказалось бы немного; Рут была красивым ребенком. «Господи, при виде ее иногда захватывает дыхание», — подумал Лиггетт. Красивым не в общепринятом смысле. Красоты было больше в ее глазах, в манере держать голову, когда она спокойно сидела на крыльце или в углу, не зная, что за ней наблюдают. Он понимал, что не испытывает никаких новых чувств отца к дочери. Но ему казалось, что ни один отец не может испытывать их так глубоко, хотя он не особенно выказывал. С Рут их особенно не выкажешь. Он поцеловал ей руку в то воскресенье — у него возникло такое желание, он это сделал и знал, что ей понравилось. Это хорошо. То, что ей понравилось. Рут его любит больше, чем мать. Впрочем, не больше, но по-другому. Он очень любил ее, когда она была маленькой. Она подрастала, и его любовь росла. Она стала более совершенной девушкой, личностью, и его любовь стала более совершенной. Лиггетту хотелось постоянно быть рядом с ней, когда она будет беременна, когда будет рожать первого ребенка от превосходного молодого человека, за которого выйдет замуж. Не за старшего, который много поездил, спал со многими девушками, пять или десять лет назад окончил колледж, а за ровесника. Как эти двое в одном из романов Голсуорси, только они были двоюродными братом и сестрой, так ведь? И им приходилось беречься, чтобы не иметь детей. Рут. Красивая, дорогая Рут, которую отец может любить.

На глазах Лиггетта навернулись слезы, одна повисла на нижнем веке, и он понял, что не сразу заметил это, потому что наступили сумерки и близилась темнота. Дневной свет исчез. На иллюминаторах маленьких яхт, мимо которых проплывал «Сити оф Эссекс», видны были шторы. Лиггетт проголодался. Чистое чувство, возникшее от любви к Рут, длилось недолго. Он вспомнил, что должен сделать на этом пароходе.

Глория тоже проголодалась. Еще одно неприятное чувство. Первое заключалось в том, что с тех пор, как поднялась на борт «Сити оф Эссекс», ей хотелось пойти в туалет, но она боялась. Она привыкла к туалетам в барах, где вдыхать воздух представлялось довольно рискованным. Но в барах существовало что-то свойское. Никто из тех, кто ходит в один и тот же бар, как и ты, не будет настолько подлым, чтобы заразить тебя чем-то. Примерно так она относилась к туалетам в барах; однако всегда принимала тщательные предосторожности. Но на этом старом пароходе все было очень старым. Женский туалет (в отличие от дамской комнаты в баре, уборной в школе, комнаты маленьких девочек на вечеринке в квартире и ватерклозета в поезде) был довольно чистым, старая негритянка продавала там английские булавки. Глория осмотрелась, вошла в одну из кабинок и тут же вышла. Старая негритянка, видимо, сочла ее помешанной, но Глорию не заботило, что думают старые или молодые негритянки. В конце концов, отчаявшись «не думать об этом», она сдалась, сходила в туалет и вышла оттуда готовой к сражениям, шалостям и небольшому бифштексу.

Когда она ела бифштекс, с ней заговорила какая-то женщина. Глория сидела одна за столиком для двоих, та женщина за столом для четверых.

— В проливе Лонг-Айленд всегда приятный ветерок, правда же? — сказала женщина.

— Да, правда же? — ответила Глория.

— Я впервые на таком пароходе, хотя, ха-ха, несколько раз была в Европе. Но захотела проплыть на нем, посмотреть, что это такое.

— Да, — нехотя произнесла Глория.

— Примерно то, что я и ожидала. Интересно, где мы сейчас, как вы думаете? Как по-вашему, мы уже проплыли мимо Нью-Хейвена? У меня там есть подруги. Я сама из… держу пари, вам не пришлось добираться до этого парохода так далеко, как мне. Вы из Нью-Йорка, могу это сразу сказать, так ведь?

«Говорите кому угодно», — хотелось ответить Глории.

— Да, из Нью-Йорка, — сказала она.

— Хотите пересесть за мой стол? Здесь больше никто не сидит, и я заметила, мы единственные леди, путешествующие в одиночестве.

— Не возражаете, если я сперва доем бифштекс? Переходить сейчас будет очень неудобно. Но спасибо. За десертом, с вашего позволения, присоединюсь к вам.

Глория пожалела, что не может, как некоторые девушки, избавляться от зануд, вместо того чтобы нервозно разговаривать, не думая, что говоришь. Ей не хотелось есть десерт с этой школьной учительницей или кто там она.

— Тогда я перейду за ваш столик. Я уже поела, но хочу выкурить сигарету, только очень не люблю курить, когда сижу одна. Это выглядит странно. Понимаете? Когда женщина, сидя в одиночестве, курит в ресторане. Откуда вы? Ах да, вы мне сказали. Из Нью-Йорка. Я хочу приехать в Нью-Йорк, пожить там какое-то время. Всегда хожу куда-нибудь, когда приезжаю в Нью-Йорк по пути в Европу или возвращаясь из Европы. Ой, я обожгла вас? — Кусочек горячей серы отлетел от спички женщины и обжег Глории запястье. — Дайте взглянуть… Нет, ничего. Может пожечь слегка. На вашем месте я бы что-нибудь туда приложила. Спички делают отвратительные. Эти, наверное, делал Айвен, как там его фамилия. Спичечный король из Дании. Нет, из Швеции. Видите там мужчину с сигарой? Вот почему я захотела сидеть с кем-нибудь. Он пьяный.

— Он выглядит трезвым, — сказала Глория.

— Нет-нет. Пьяный в лоск.

— Пьяный в лоск. Это вы придумали? Прямо сейчас? — спросила Глория.

— Да нет. У себя мы всегда так говорим. Пьяный в лоск? Никогда не говорили так?

— Никогда этого не слышала. Как это понять? При чем тут лоск?

— Знаете, я сама над этим задумывалась. Ведь это не может быть связанным с лощеностью. А как говорят в вашей шайке, когда кто-нибудь налижется?

— У меня нет шайки.

— Ну… я имею в виду ваших друзей. Что они говорят, когда кто-то наклюкается?

— А, — сказала Глория. — Знаете, думаю, вам не понравится то, что говорят они.

— Правда? Почему? Это рискованно?

— Да, слегка.

— Скажите. Что? Я не буду возмущаться.

— Ладно, — сказала Глория. — Большинство моих друзей, мужчин, говорит: «Вчера вечером я набрался по самое дальше некуда». Мои подруги…

— Право же. Я приняла вас за леди, но вижу, что ошиблась. Извините меня, — сказала женщина, поднялась и вышла.

«Не следовало делать этого, но ничего другого не оставалось, — сказала себя Глория. — Теперь хорошо бы выпить, но вот тебе на. Спиртное не пойдет в горло».

Глория закурила сигарету, надеясь, что женщина вернется и сочтет, что она странно выглядит. Вышла на палубу, там по радио крутили пластинку мистера Вэлли «Ветер в ивах». Воздух был хорошим. Луны не было.

В тот вечер Глория не смотрела на мужчин. На вечеринке или на балу, на железнодорожной станции или в баре, на улице, на футбольном матче она постоянно делала одну из двух вещей: либо ловила взгляд незнакомца и, пристально глядя ему в глаза, заставляла его их опустить, одерживая над ним полную победу, мало у кого из американцев хватает мужества делать то же самое с американками; либо принимала вид застенчивой девушки: повернутые внутрь носки, опущенный взгляд и, главное, палец во рту. При желании Глория могла быть застенчивой и часто хотела этого. Она так и не преодолела страха перед незнакомой компанией. Не могла припомнить случая, когда страх исчезал. Так было в детстве и как-то раз, когда ей пришлось делать то, о чем она до сих пор сожалела. На одной вечеринке ей довелось заниматься любовью с мужчиной на глазах у четырех человек, двух мужчин и двух женщин. Другие женщины тоже хотели делать это и делали, но Глория была первой. Это был один из немногих случаев в ее жизни, когда она что-то делала и при этом задавалась вопросом, зачем это делает. Когда поняла, что причина, видимо, заключалась в том, что она рисовалась сильнее, чем когда-либо в прошлом, и что желание рисоваться было вызвано неодолимой застенчивостью, легче от этого не стало. Она обрадовалась, когда одна из женщин, которые это видели, киноактриса второго плана, умерла. Из тех, кто это видел, стало одним человеком меньше. Ей хотелось, чтобы умерли и остальные. Но хотела она этого не особенно сильно, так как понимала, что другая женщина, не актриса, возможно, тоже желает ей смерти. И от застенчивости ее это не избавило. Застенчивость только усилилась. Иногда при входе в бар она вспоминала тот случай — и с трудом заставляла себя войти. Иногда, проходя мимо ряда столов, ненавидела свое вечернее платье именно за то, что повлияло на выбор этого платья: декольте, то, как оно облегает бедра. Она прекрасно знала движение своих бедер при ходьбе, казалось, каждое бедро представляет собой кулак, то сжимающийся, то разжимающийся, и этот никогда не меняющийся ритм напоминал ей метроном. Знала, потому что наблюдала за другими девушками. Девушка идет по комнате, бедра ее движутся тик-ток, тик-ток. Смущается и останавливается возле стола, прерывая этот ритм остановкой бедра на тик; когда возобновляет ходьбу, ток движется другое бедро, и продолжается тик-ток.

На палубе и в проливе Лонг-Айленд было тем но. Тонкие полоски света на Лонг-Айленде и на коннектикутском берегу создавали лучшее освещение, чем дешевые лампы на палубе. Глория попросила стюарда поставить ей посреди палубы кресло. Она ни на кого не обращала внимания.

Поэтому она не видела Лиггетта, который, прислонившись к поручню на правом борту, смотрел на Лонг-Айленд и строил догадки о том, где находится «Сити оф Эссекс». Услышав стук каблучков Глории по палубе, он напрягся. Такой звук могли издавать только туфли девушки. Повернулся и увидел, что она не смотрит в его сторону. Видел, как стюард поставил ей кресло. Отошел от поручня и отправился в ресторан.

Официанту-негру не особенно хотелось подавать еду Лиггетту, так как час ужина уже прошел, но Лиггетт был не в настроении потакать официантам. Когда негр принес суп, Лиггетт сказал: «Неси обратно. Суп холодный». Он знал, что негр скорчил ему гримасу, и когда тот начал мямлить, Лиггетт вскинул голову и отрывисто спросил: «Что?» Тут подошел белый метрдотель и спросил, все ли в порядке, Лиггетт ответил — да, спасибо. Негр взял тарелку, метрдотель последовал за ним, очевидно, спрашивая, что, черт возьми, происходит. Негр ответил — этот человек сказал, что суп холодный, метрдотель сказал — ну, тогда принеси горячий суп, да побыстрее, негр принялся ныть, что холодный суп не его вина, что нужно винить повара, и вообще, посмотрите, который час. Лиггетт был очень доволен тем, как повел себя в этом положении, не стал жаловаться метрдотелю.

Внезапно он поднялся. Метрдотель подбежал к нему:

— Что-нибудь случилось, сэр?

— Я неважно себя чувствую. Пожалуй, подышу свежим воздухом. — Болен он не был, но ужинать определенно не хотел. — Ужин не подавайте.

— Мне очень жаль, сэр, — сказал метрдотель.

— Ничего, — ответил Лиггетт.

Он вышел на палубу, Глории в кресле не было. Она стояла у поручня на левом борту. Стало заметно холоднее, и на палубе, кроме них, были только итало-американец, его жена и двое детей, итальянец хотел за свои деньги от души надышаться морским воздухом, сонная жена с детьми робко смотрели на него, ожидая сигнала идти по постелям.

— Привет, — сказал Лиггетт.

Глория повернулась, чтобы одарить его самым холодным взглядом, но произнесла:

— Господи!

— Ты меня знать не знаешь, — сказал Лиггетт. — Скажу это за тебя.

— Я не собиралась этого говорить. Что… как ты оказался на этом судне?

— Не думаешь, что случайно, так ведь?

— Нет, но откуда ты узнал, что я буду здесь?

— Я следил за тобой.

— О-о. Какая низость. Следил за мной.

— Знаешь, мне нужно было тебя видеть.

— Не обязательно было следить. Мог бы позвонить мне снова.

— Тогда бы я разминулся с тобой. Ты вышла из дома вскоре после того, как получила мое сообщение.

— Это было твое. Я так и подумала.

— Да, мое. Хочешь сесть?

— Не особенно.

— А я хочу.

— Я лучше постою. Не боишься, что люди тебя узнают?

— Кто, к примеру? Эти итальянцы? Похожи они на моих знакомых?

— Как знать.

— Так или иначе, они уходят. Теперь, пожалуйста, послушай меня пять минут.

— Теперь сяду. Я ослабела.

— Почему?

— Из-за твоего внезапного появления.

— Я на этом судне с половины шестого.

— Ты меня восхищаешь.

— Иди сюда. Хочешь сесть здесь? — спросил Лиггетт. — Теперь послушай…

— Нет, спасибо. Не хочу никаких «послушай».

— Извини. Как мне начать?

— Как себя чувствуешь? После той драки? Я думала, тебе сильно досталось.

— Возможно, сломано ребро.

— Тогда будь осторожен. Я знала парня, которому сломали ребро на футбольном поле, и оно в конце концов проткнуло ему легкое.

— Ты не хочешь, чтобы такое случилось со мной, так ведь?

— Нет. Веришь или не веришь, не хочу.

— Почему? Простые человеческие чувства или что?

— Нет. Нечто лучшее. Или худшее.

— Что именно?

— Я люблю тебя.

— Ха-ха. Это смешно.

— Знаю.

— Что наводит тебя на мысль, что ты меня любишь?

— Не знаю. На эту мысль меня ничто не наводит. Это гораздо ближе, чем нечто, наводящее на мысль, что я люблю тебя. Это знание, что я тебя сильно люблю. Не жду, что поверишь, но это правда.

— Прошу прощения. Закуривай.

— О, как мило. Американские сигареты. Если застукают за контрабандой их в Массачусетс, тебя ждет большой штраф.

— Не шути.

— Ладно.

Лиггетт взял Глорию за руку, но она вырвалась.

— Нет. Ты хотел говорить. Ну так говори.

— Хорошо, — сказал он. — Так вот, начну с того, что я бросил жену. Или, скорее, не знаю, как выразиться. Формально я бросил ее…

— Окончательно?

— Окончательно? Ну да. Разумеется, окончательно.

— Разумеется, окончательно, — повторила Глория. — В сущности, ты сам не знаешь, окончательно или нет. По твоему тону ясно, что ты даже не думал об этом.

— Нет, я не размышлял на эту тему месяцы, дни и годы. Тебе холодно?

— Да. Но мы останемся здесь.

— Не нужно держаться так злобно. Я просто спросил.

— Извини.

— Ладно, вернемся к теме разговора. Мы с женой разошлись. Окончательно. Я сказал ей о тебе…

— Зачем?

— Я не называл твоего имени.

— Я не об этом. Почему ты сказал ей раньше, чем мне?

— Вспомни, у меня не было возможности тебе сказать.

— Все равно нужно было сказать. Подождал бы. Зачем ты это сделал? Я не разрушительница семей. У тебя есть дети. Разрушать семью — последнее дело. Нужно было сперва сказать мне.

— Не понимаю, что это изменило бы. Это не имеет никакого отношения к фактам.

— Каким фактам? Что я спала с тобой? Ты сказал ей, что я спала с тобой в твоей квартире? Сказал?

— Да.

— О, дурак. Безмозглый дурак. О, Лиггетт. Зачем ты это сделал? Бедняга. Ну, поцелуй меня.

Он поцеловал Глорию. Она забросила руку ему на шею.

— Что ты еще сделал? Что еще ей сказал?

— Сказал все, кроме твоего имени.

— А она?

— Знаешь, я не дал ей возможности высказаться. Сказал, что люблю тебя.

— Угу. И она не спросила моего имени? Да, она не стала бы спрашивать. Думаю, вскоре узнает.

— Я не хотел называть ей твое имя. И не назвал бы, если б спросила.

— Теперь ей будет нетрудно его узнать. Какие у нее планы?

— Не знаю. Я сказал, если хочет, дам ей развод в Нью-Йорке. Я представлю ей основания.

Глория засмеялась:

— Ты уже представил.

— Она сказала то же самое.

— Она примет твое любезное предложение?

— Думаю, она собирается ехать в Рино.

— Зачем идти на такие расходы? Заставь ее получить развод в Нью-Йорке. Я буду неизвестной женщиной в кружевном неглиже.

— Нет, Рино лучше.

— Это дорого. Я слышала, поездка в Рино стоит больших денег.

— Но я думаю, она хочет ехать в Рино, и все, что она хочет делать, меня устраивает, только нужно будет заключить договоренность о моих встречах с детьми.

— Сколько им лет?

— Рут, старшей, будет шестнадцать, может, уже исполнилось, а Барбара на два года младше ее.

— Да, теперь вспомнила. Ты говорил мне. Но хорошего тут мало. Старшая не собирается устроить прием по случаю первого выезда в свет?

— Очень в этом сомневаюсь. Эти вещи обходятся дорого. Два года назад было бы можно. Но не в этом году и не в будущем.

— В будущем году у нас будет революция.

— Где ты слышала такую ерунду? Революция. В этой стране? У нас может быть президент-демократ, но — или ты имела в виду под революцией это?

— Я имела в виду кровавую революцию. Головы на палках или на кольях или как это называется. На пиках. К примеру, твоя голова. Всех богатых. Твоя голова в соломенной шляпе с лентой теннисного клуба. Так будут разбирать, кому рубить головы.

— Выйдешь за меня замуж?

— Я стараюсь отвлечь тебя от этого. Ты не должен считать, что обязан спрашивать меня об этом.

— Совершенно очевидно, что я делаю это не по обязанности. Пожеланию. Хочешь выйти замуж?

— За тебя да, но…

— Никаких «но». Если хочешь, мы поженимся. Никаких других соображений нет.

— Напротив, есть тысячи других соображений, но значения они не имеют.

— Это я и имел в виду.

— Нет, не это. Но не будем спорить. Да, я выйду за тебя замуж. Ты оформишь развод и все такое, я выйду за тебя и буду хорошей женой.

— Я знаю.

— О, не по той причине, что ты считаешь. Ты думаешь, что я развлекалась, как мужчина, и теперь готова угомониться. Эта причина не истинная.

— Вот как?

— Совершенно не истинная. Хочешь узнать истинную? Потому что у меня это врожденное. Моя мать. Я сегодня думала о том, какой замечательной женой она была моему отцу и остается до сих пор спустя столько лет. Разумеется, в определенном смысле ты прав. После той жизни, какую вела, я обнаружила, что для женщины существует только один образ жизни. Ты, конечно, не хочешь, чтобы я упоминала о прежней жизни, но я не могу делать вид, что ее не было.

— Где твоя каюта?

— Она заперта. А твоя где? Пошли лучше в твою.

Лиггетт сказал, как найти его каюту.

— Я спущусь сейчас, — сказал он.

— Я через пять минут, — сказала Глория.

В каюте Лиггетт подумал, что это место для времяпрепровождения с женщиной отвратительное. Потом Глория постучала в дверь, и он пришел в еще большее замешательство. Он сидел на нижней койке, она стояла перед ним, и он обхватил ее за бедра. Вот она, прямо под одеждой, стоит, держась за верхнюю койку, готовая удовлетворить любое его желание.

— Нет! — сказала Глория.

— Что?

— Я не хочу, — сказала она.

— Захочешь, — сказал Лиггетт. — Сядь.

— Нет, дорогой.

Она села на койку рядом с ним.

— В чем дело? — спросил он.

— Не знаю.

— Знаешь. В чем дело?

Глория обвела взглядом часть крохотной каюты, потом стала смотреть прямо перед собой.

— А, — сказал Лиггетт. — Но так будет не всегда.

— А я не хочу, чтобы еще когда-нибудь так было. Не хочу и сейчас.

— Тогда можно пойти в твою каюту.

— Нет. Она ничуть не лучше. Больше, но не лучше. Тоже грязная маленькая каюта на «Сити оф Эссекс».

— Только на эту ночь, — сказал он. — Я очень хочу тебя. Я люблю тебя, Глория.

— Да, и я люблю тебя еще больше. Однако нет. Посмотри на эту постель. На эти простыни. Они весят тонну. Сырые. Холодные. И мы не сможем одновременно встать в этой тесноте. Да и вообще все. Будто коммивояжер и проститутка.

— Ты не проститутка, а я не коммивояжер. Мы уже почти состоим в браке. Подписывание множества бумаг не сблизит нас больше.

— Сблизит. Не подписывание бумаг, а то, что они означают. Я подышу воздухом, потом пойду в свою каюту. Пошли?

— В твою каюту?

— Нет. На палубу. Если не хочешь идти со мной, милый, ладно. Увидимся утром. Когда сойдем с парохода, отправимся в отель, и я тут же лягу с тобой в постель. Но не здесь.

— М-м.

— Я не стесняюсь. Ты это знаешь. Просто это чертовски…

— Дешево и вульгарно, надо полагать. Ты слишком разборчива.

— Знаю. Именно так. Доброй ночи. Если утром не захочешь меня видеть, ничего страшного. Доброй ночи.

Лиггетт не ответил, и Глория вышла. Он сидел, с минуту испытывая к ней ненависть, потому что хотел ее в этой каюте почти так же сильно, как хотел вообще. В тесноте каюты было бы хорошо, будто в сундуке. Это создало бы ощущение новизны.

А потом до Лиггетта стало доходить, что имела в виду Глория. Он сожалел о том, что говорил (но знал, что может это загладить). Ему захотелось увидеть ее перед тем, как она ляжет спать, сказать, что извиняется, что она была права относительно каюты. Она не какая-то проститутка и была права, отказываясь ложиться на эту койку. Он надел жилет, пиджак и вышел из каюты.

Пароходные звуки заглушали его тяжелые шаги по палубе. Только благодаря этому он понимал, как шумен «Сити оф Эссекс». Обычно при ходьбе Лиггетт создавал много шума, но тут были большие поршни, вращавшие колеса по бокам, сами колеса, шум рассекаемой воды, довольно сильный ветер с берега. «Фу ты», — хотел сказать он, но ветер помешал ему, заполнив рот.

Одна палуба, другая, Глории нигде нет. Лиггет увидел свисающее со шнура объявление: «После 8 часов вечера подниматься на верхнюю палубу пассажирам запрещается». Вот там она и будет.

Лиггетт перешагнул через шнур с объявлением и стал медленно подниматься по трапу. Таиться не было нужды. Очевидно, все пассажиры уже легли спать, и Лиггетт считал, что в это время никто из палубной команды работать не будет.

С верха трапа Лиггетту были видны только очертания рулевой рубки, единственная труба «Сити оф Эссекс» и несколько вентиляторов. На берегу виднелась короткая полоска света, все остальное скрывала тьма. Потом Лиггетт увидел Глорию, он догадался, что это Глория, сидящую на крыше ресторана. Она повернулась и тут же увидела его, ее глаза лучше привыкли к темноте. Поднялась и побежала. Потом остановилась, огляделась.

— Не беспокойся, — крикнул Лиггетт, повернулся и стал спускаться. На середине трапа услышал крик или подумал, будто слышится крик. Взбежал по ступеням и тут понял, что действительно его слышал. Посмотрел в воду и увидел, как Глорию затягивает под колесо. Потом пароход остановился.

— Я ничего не мог поделать, — произнес Лиггетт, хотя никто его не слышал.

10

Между плицами колес и кожухом над ними пространство очень тесное. Потребовалось полчаса, чтобы достать оттуда то, что осталось от Глории, и никто не хотел этим заниматься. Упади она за борт позади кожуха, ее бы отбросило от парохода силой колеса, но она упала прямо перед кожухом, а там очень сильное засасывание. «Сити оф Эссекс» постоянно затягивает под колеса плавающие бревна, дохлых собак, апельсиновые корки, иногда, делая оборот, колесо выбрасывает их. Иногда нет. Люди в рулевой рубке услышали второй крик и дали сигнал остановиться. К этому времени Глорию подхватили плицы и с силой затянули под кожух, круша все тело. Возможно, она была убита сразу же, когда плица ударила ее по голове. В теле не было и пяти дюймов не сломанных костей. Один матрос, увидев, что ему предстоит делать, упал в обморок. Капитан «Сити оф Эссекс», Энтони У. Паркер, видел нечто подобное лишь однажды, то был кочегар с «Эрмы», когда на «Эрме» в девятьсот одиннадцатом году возле Нантакета взорвался котел. Капитан Паркер распорядился достать тело женщины.

Он и двое матросов влезли под кожух с лодки. Матросы держали обычное армейское одеяло. Один из них выпил глоток бренди из фляжки капитана; другой хотел было тоже выпить, но решил, что без этого сможет работать лучше. Они накрыли тело одеялом, потом осторожно перекатили его внутрь. Капитан Паркер помог им внести тело в трюм.

— Возвращайтесь, поищите другую руку, — велел капитан Паркер. — Возможно, у нее на пальце было кольцо. Нужно выяснить, кто она.

Поиски другой руки оказались безрезультатными.

— Закройте тело, — приказал капитан Паркер, когда одеяло распахнулось. — Марш на место, — велел он собравшимся членам машинной команды.

Вызвали старшего стюарда и отправили за одной из стюардесс, пожилой негритянкой. Та завопила и отказалась повиноваться, потребовалось пять минут, чтобы уговорить ее взглянуть хотя бы на одежду девушки, которую ей показали, приподняв угол одеяла. Потребовалось еще десять минут, чтобы добиться от нее какого-то ответа, тогда она сказала, что да, узнает это платье, и назвала номер каюты Глории. Капитан отправил туда кого-то, этот кто-то вернулся и сказал, что, видимо, это она, постель неразобрана, и каюта выглядит пустующей.

— Она села на пароход с единственной целью совершить самоубийство, — сказал капитан Паркер. Жуткое дело. Молодая девушка. Возможно, беременная. Ему в голову не приходило, что тут может быть не самоубийство, а что-то иное. Молодая девушка, по словам стюардессы, ей восемнадцать — двадцать один, она поднялась на борт в одиночестве, ела в одиночестве, по словам старшего стюарда (он вспомнил ее, услышав сделанное стюардессой описание; это подтвердил эконом), никто не видел, чтобы она с кем-то разговаривала. Капитану Паркеру требовалось предоставить полный отчет владельцам судна и портовым властям в Нью-Йорке и Массачусетсе. Какой-нибудь помощник окружного прокурора, стремящийся увидеть в газетах свою фамилию, примется копаться в случившемся. Но здесь преднамеренное самоубийство, и ничего больше. Жаль, что девушка не спрыгнула с кормы, но если так уж хочешь покончить с собой, невелика разница, как это сделать. Капитан Паркер надеялся, что она погибла от удара плицы по голове, когда ее втянуло внутрь, иначе, судя по виду, это была ужасная смерть. Ужасная. Что поделаешь, девушки беременеют, несмотря на все способы предохранения. Капитан Паркер подумал, прочесть ли над телом «Отче наш», потом посмотрел на своих офицеров и матросов. Нет, нет, никаких молитв в их присутствии. Фанкетте, матрос из Потакета, увидев тело, перекрестился. Этого было достаточно. При желании родные девушки могут заказать заупокойную службу и прочесть какие угодно молитвы.

«Сити оф Эссекс» тронулся снова, а наутро в порту пассажиров попросили назвать свои фамилии и адреса, прежде чем покинуть судно. Если не считать этого, для большинства пассажиров этот рейс был совершенно обычным, и многие сошли на берег, не имея представления, что случилось. У Лиггетта был жуткий миг, когда он чуть не забыл написать Уолтер Литтл вместо подлинного имени. С пристани он взял такси до вокзала, а там сел на первый поезд до Нью-Йорка.

11

Ландшафт за окном по пути в Нью-Йорк был давным-давно знаком Лиггетту — годы в подготовительной школе, в колледже, в Гарварде, отпуск во время войны, поездки к Эмили в Хайяниспорт. Но он не отводил взгляд от этого ландшафта. В жизни человека, если он невезучий и живет полной жизнью, наступает время, когда у него появляется секрет, настолько грязный, что ему никогда не отмыться. (Шекспир об этом знал и пытался выразить, но сказал так же плохо, как и все, кто об этом говорил. «Все благовония Аравии» наводят на мысль о всех благовониях Аравии и ни о чем больше. Так всегда обстоит дело с метафорами, когда речь идет о поведении человека. Люди не корабли, не шахматные фигуры, не цветы, не скаковые лошади, не картины, не бутылки шампанского, не экскременты, не музыкальные инструменты или что бы то ни было, они всего-навсего люди. Метафоры могут дать лишь какое-то представление.)

Лиггетт считал — он знает, что произошло, и называл себя убийцей. Потом перестал, потому что ему это начало нравиться, а время получать удовольствие от того, как называешь себя, было неподходящим. Убийца — это человек в оперной ложе, в черном плаще и с кинжалом; человек с пистолетом и неверной женой; человек в кожаных ковбойских штанах и с винтовкой Марлина. Трудно отделаться от усвоенной в детстве мысли, что убийца — это благородный преступник. Нужно забыть о ней. Лиггетт видел в жизни только одно убийство. Во Франции. Он видел много смертей, в том числе и в рукопашном бою, но только одно убийство. Один из его солдат дрался с немцем и одерживал верх, немец перегибался назад через край траншеи. Американец мог бы легко разделаться с немцем, но тут один из сержантов Лиггетта неспешно подошел и дважды выстрелил из пистолета немцу в ухо. Это было убийство. И сержант был по-своему убийцей. Принадлежал к длинному ряду убийц, а не воинов. Гангстерские расправы были убийствами.

Убийства достойны порицания, но они имеют отношение к истории. То, что он сделал, к истории не имеет отношения и никогда не будет иметь. Лиггетт надеялся, что не будет. Ему этого не хотелось. Он ненавидел обладание этим секретом, не хотел, чтобы о нем кто-нибудь знал, — и сознавал, что подается вперед на своем сиденье, чтобы ускорить движение поезда и получить возможность выложить все Эмили.

Эмили. Она всегда была и всегда будет. Лиггетт отогнал мысль о ней, как отгоняют мысли в поезде. Приходит хорошая мысль, она для тебя важна, но становится неотвязной, и стук вагонных колес на стыках, особенно на легких рельсах, убаюкивает тебя с открытыми глазами, потом засевшая в голове мысль забывается и сменяется другой.

Таким образом, мысль об Эмили сменилась мыслью о случившемся ночью. Лиггетт зрительно представлял все, включая то, чего не видел. Когда Глория побежала и он ее окликнул, она, видимо, услышала его голос, сердитый тон, но не слова; поэтому не остановилась, когда он крикнул: «Не беспокойся». Она бежала к трапу на левой стороне, за рулевой рубкой, надеясь уйти от него, спустившись вниз по ступеням. Но в темноте и из-за движения судна наткнулась на поручень, очень низкий на верхней палубе «Сити оф Эссекс». Скорее всего ударилась о него чуть ниже колен. Туловище по инерции подалось вперед, и она упала в воду. Вскрик, затем второй, и он понял, что не мог бы ее спасти, понял за долю секунды до того, как осознал, что случилось. Да, он мог бы погибнуть вместе с ней.

Он расскажет все это Эмили. Да, он знал, что побоится не рассказать ей. Если она скажет, чтобы он пошел в полицию и рассказал, что случилось, он пойдет. Но без ее указания не станет этого делать. Да, он надеялся, что она скажет ему — не ходи в полицию.

На Центральном вокзале Лиггетт вышел через проход, поднялся по ступеням в отель «Билтмор», достал ключ, вошел в свой номер, спустился и оплатил счет. На Центральном вокзале отдал чемодан носильщику (не хотел, чтобы кто-то видел его с ним). Сказал, чтобы носильщик сдал его в камеру хранения и принес ему чек. Купил несколько дневных газет. Сообщение об этой истории было на первых страницах «Джорнал» и «Телеграм» — теперь она называется «Уорлд-телеграм» и похожа на те газеты, какие выходили во время забастовки печатников. В «Ивнинг пост», газете, которую читала Эмили, не было ничего. В «Джорнал» был заголовок: «ЗАГАДОЧНАЯ СМЕРТЬ НЬЮ-ЙОРКСКОЙ ДЕВУШКИ В ЗАЛИВЕ ЛОНГ-АЙЛЕНДА». Речь шла о загадочности, окружающей смерть Глории Уэндрес, восемнадцати лет, брюнетки, хорошенькой, и ее смертельном прыжке с борта «Сити оф Эссекс». Ее опознали по одежде!

Больше Лиггетт читать не стал. Как быть с манто Эмили? Где оно, черт побери? Если Глория держала манто дома, опознать его будет легко. Полиция без труда опознает такую вещь. Полицейские тут же отправятся к Эмили. К ней нет претензий, но где был ее муж в ту ночь? Каким образом ее манто оказалось в доме или квартире мисс Уэндрес? Знакома ли она с мисс Уэндрес? Знала ли она об отношениях своего мужа с мисс Уэндрес? Покрывает ли она своего мужа? Где был ее муж в ту ночь? Потом тот полицейский в баре. Он подаст донесение. Бармен прочтет о случившемся в газетах, выскажется полицейскому по этому поводу, и полицейский подаст донесение, что у этой девушки вышла ссора с мужчиной во вторник, за день до самоубийства — если это было самоубийство. Потом те люди в баре в тот вечер, когда он познакомился с Глорией. Это публика того рода, что упивается при скандале тем, что известно только ей. «Читали о бедной Глории? Глории Уэндрес? Да. Ну конечно. Ну да, мы были с ней, и как его там, Уэстон Лиггетт, были в баре Дуилио в тот вечер. Ужасно, правда? Бедняжка. Мне показалось, Лиггетту она очень нравилась». Потом еще тот парень, Браннер. Просто друг, сказала Глория, но друг в данном случае хуже, чем любовник. Все ее любовники выясняют свое алиби на прошлую ночь и будут только рады остаться в стороне от этого дела, но друг нет. Лиггетт поехал домой.

У него был ключ, и дверь он открыл сам. Служанка ответила на его вопросы: «Нет, никто не приходил и не звонил; миссис Лиггетт нет дома, должна вернуться к трем часам. Она отправилась за покупками».

Лиггетт курил сигарету за сигаретой, налил себе виски, но не мог пить ничего, кроме воды. Потом сел и написал Эмили записку. «Эмили, пожалуйста, давай встретимся в баре „Двадцать одно“ в четыре часа. Это чрезвычайно важно, очень прошу тебя приехать. У.». Потом позвонил Локхиду, своему заместителю, и сказал, что был болен — «между нами, я здорово загудел», — и Локхид сказал, что все под контролем, никаких важных сообщений не было, он пришлет заявки Бруклинскому заводу на одобрение Лиггетту, но заключить контракт вряд ли удастся, так как старый Джон Маккой чем-то недоволен…

Лиггетту пришла мысль. Он поедет к Браннеру и откровенно спросит, известно ли ему что-то о манто. Он был уверен, что Браннер о нем знает. Глория должна была сожалеть об этом поступке и обсуждать его с другом. И Лиггетт верил, что у Глории, возможно, был друг. Верил, что Браннер был ее другом. В тот вечер Браннер был с девицей. Кстати, привлекательной; а человек, у которого роман с Глорией, вряд ли привел бы привлекательную девушку. В общем, Лиггетт собирался сказать Браннеру, что прочел о Глории, что очень сожалеет, что очень любил Глорию. Можно было бы даже сказать, что они с Глорией собирались пожениться, но тут требовалась осторожность. Он был готов сказать, что теперь, когда Глория мертва, ни к чему иметь лишние осложнения — две девушки, манто… Если он знает, как найти манто, Глория наверняка хотела бы, чтобы он помог ему.

Лиггетт нашел адрес Браннера в телефонном справочнике, отправился туда сначала на метро, затем пешком. Браннер, слава Богу, был дома. Он узнал гостя, это ободрило Лиггетта, но и вызывало какую-то тревогу.

— Мистер Браннер, не знаю, помните ли вы меня, — сказал Лиггетт.

— Помню. Мистер Лиггетт. Чем могу быть полезен?

— Ну… нет, спасибо. Я весь день слишком много курил. Думаю, вы понимаете, почему я пришел.

— Думаю, в какой-то связи с Глорией. Знаете, она…

— Только что прочел об этом в газетах, — сказал Лиггетт. — Не знаю, как начать. Она говорила мне, вы были ее лучшим другом.

— Да, пожалуй.

— Говорила она вам о нас, о наших планах?

— Я знал, что у вас был роман, — сказал Эдди. Поднялся. — Послушайте, вы пришли сюда из-за этого треклятого манто? Если да, то оно здесь. Забирайте его и уносите. Не нужно приходить сюда с унылой физиономией, вас беспокоит только, как бы не оказаться замешанным в громкий скандал. Вам нужно манто, так забирайте. Мне оно не нужно. Глории тоже было не нужно. Она надела эту чертову штуку, потому что вы порвали ее платье. Туда, где она сейчас, ее отправили такие типы, как вы. Я бы не удивился, окажись вы настоящим…

Раздался дверной звонок.

— Кто это?

— Видимо, кто-то из моих друзей. — Эдди нажимом кнопки отпер замок, потом выглянул в коридор. — Кто?

— Мистер Браннер? Моя фамилия Мэллой, я хотел бы поговорить с вами, уделите мне несколько минут, я бы хотел задать несколько вопросов, если у вас…

— Говорите толком, что вам нужно. А, это вы.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Лиггетт.

— Ладно, — сказал Эдди. — Я отправлю вам эти рисунки. Куда лучше? Домой или в контору?

— Э-э… домой, если это не очень хлопотно, — ответил Лиггетт.

— Одинаково хлопотно что домой, что в контору, — сказал Эдди. — Всего наилучшего, сэр.

— Можно войти? — спросил Мэллой.

— Нет, если опять начнете корчить из себя крутого парня, нельзя.

— О, я вспомнил вас.

— Да, неудивительно, — сказал Эдди. — Итак, что вам нужно? Ищете пианиста?

— Нет, по работе. Я репортер. Из «Геральд трибюн».

— Вот оно что.

— Зарабатываю этим на жизнь. Или зарабатывал до сегодняшнего дня. Возможно, это мое последнее задание, так выручите меня, ладно? Я вчера напился, сев писать материал о Краули. Черт, какую там подняли стрельбу! Знаете эту историю?

— Я не выходил за газетой.

— О Двухпистолетном Краули? Его взяли вчера. В Уэст-сайде, на Девятнадцатой улице. Там было все управление полиции. Краули, еще одного типа и его любовницу.

— Его убили?

— Нет. Но его ждет электрический стул. Когда убивают полицейского, убийца всегда оказывается на электрическом стуле. Когда пересекаются две линии, вертикальные углы равны, когда кто-то убивает полицейского, его сажают на электрический стул, а когда я волнуюсь из-за материала, то обычно напиваюсь. В редакции я сказал, что надышался слезоточивого газа, но мне не поверили.

— Расскажите, мистер, еще что-нибудь о себе.

— Сейчас не до того. Как-нибудь в другой раз. Может быть, завтра. Я пришел расспросить вас о Глории Уэндрес. Вы были ее близким другом, правда? Были, так ведь?

— Не в том смысле, какой вы имеете в виду.

— Вот это я и хочу разузнать. Кто был? Я хочу собрать сведения о ее друзьях. Я не пишу этот материал. То, что я делаю, называется откапыванием фактов. Мне откапывать факты, черт возьми. Я пишу. Я не собиратель фактов.

— Вы художник.

— В своем роде. Вы тоже. Видимо, вы считаете себя хорошим живописцем. Вторым Джорджем Лаксом или Пикассо. Это единственные, кого я могу припомнить.

— Слушайте, приятель, не все ли вам равно?

— Так когда вы последний раз видели мисс Уэндрес?

— С неделю назад. Нет, в воскресенье вечером.

— М-м. Очень странно. Значит, вы не могли обедать с ней вчера у Бреворта. Она ушла первой, а вы сели в идущий из центра автобус. Но раз вы говорите так, то конечно.

— Вы собираетесь печатать все это в газете?

— Я репортер, это моя работа.

— Тогда вам нужно изложить все объективно.

— Я не смогу изложить все объективно, если будете утаивать или лгать. Послушайте, это у вас первое интервью с журналистом? Если да, позвольте вам кое-что сказать. Вскоре здесь появятся остальные ребята. «Трибюн» не скандальный листок, поэтому публикация будет лучше, если станете говорить мне правду, а не лгать. Если скажете правду, я буду знать, что печатать. Но если начнете лгать этим ребятам из бульварных газетенок, они вас совершенно запутают. Это настоящие репортеры. Я нет. Я репортер, который хочет быть театральным критиком, а эти крошки перевернут здесь все вверх дном.

— А где при этом будет полиция?

— Возможно, снаружи, наблюдать, чтобы вы не сбежали. Один парень из репортеров родился в этом районе и знает все закоулки. Так что поговорите со мной откровенно, а потом я подброшу вас к окраине. Была она подавленной, когда вы вчера ее видели?

— Да.

— Почему?

— Она не сказала. Я подумал, что у нее весенняя лихорадка.

— Ничем не намекнула, почему она подавлена?

— Нет.

— Была она беременна?

— Не думаю.

— Кто был у нее в любовниках? Многие, насколько я понимаю, но кто в особенности?

— Насколько мне известно, никто.

— Была она замужем?

— Нет. Я в этом совершенно уверен.

— Теперь вопрос, который вам не понравится. Правда, что она принимала наркотики?

— Нет, сколько я ее знал, не принимала.

— Вы были знакомы с ней долгое время?

— Два года.

— Ну, вам она всего не говорила. Определенно принимала. Каковы были ее отношения с матерью и дядей?

— Они как будто прекрасно ладили. Дядя давал ей много денег или столько, сколько они могли себе позволить. Она всегда была при деньгах и хорошо одевалась.

— Еще один вопрос. Говорила она вам когда-нибудь о самоубийстве?

— Конечно. Так же, как все. Я говорю о нем. Думаю, даже вы говорите.

— Но конкретно о прыжке с «Сити оф Эссекс»? Говорила она что-нибудь об этом вчера за обедом? Или в какое-то другое время? Я хочу узнать, было ли у нее на уме самоубийство?

— Нет, по-моему, не было.

— Я так и думаю. Во всей этой истории есть что-то странное. Я прочел достаточно детективов и знаю, что молодая девушка, красивая и все такое, не укладывает свои вещи так, как Глория, для того, чтобы покончить с собой. Это была любовная поездка, если вы не против такого выражения. Еще один вопрос, мистер Браннер.

— Вы говорили это минуту назад.

— Это важно. Просто хочу показать вам, что я не совершенный болван. Вы не общались с ее родными после вчерашнего?

— Нет. Пытался дозвониться до них, но они не отвечали. Видимо, телефон…

— Был отключен. Я так и думал, что вы это скажете. И ваш был отключен. И вы не выходили сегодня за газетой. Так откуда вы об этом знаете?

— Послушайте, уж не пытаетесь ли вы…

— Я просто даю вам пример того, чего ждать от мальчиков и девочек из бульварных газет. Умножьте это на пятьдесят и получите представление.

— Мой телефон отключен не был, так что вы ошибаетесь.

— Да, а вы лжете. О, не беспокойтесь. Я не думаю, что это сделали вы. Пойдемте, увезу вас от этих волков.

— Они в самом деле взломают квартиру?

— Возможно, нет. Я просто увезу вас отсюда по-дружески. Они интересуются не столько вами, сколько каким-то пожилым типом. Я знаю о нем только то, что он пожилой, и они тоже. Он был частью ее прошлого. Я бы сказал, очень значительной частью. Едем?

— Ладно.

— Угощу вас выпивкой. Господи, приятель, вы не думаете, что мне это нравится, а? Слушали какие-нибудь новые пластинки Луи Армстронга?

— Новые нет. Что с той девушкой, которая была с вами, игравшей на пианино?

— Сочеталась браком. Нам всем нужно вступать в брак. Вам тоже.

— Я собираюсь.

— Я дописываю роман. Как только допишу и получу деньги, устрою загул на три месяца. Окна на всякий случай заприте.

12

— Я готовлю статью о нью-йоркских газетах, — сказал Джоб Эллери Реддингтон. — Будете сохранять для меня по экземпляру каждой газеты ежедневно?

— Да, сэр. Мы получаем не все, но я могу заказать их для вас, если скажете, на какой срок вам это нужно.

— На месяц. Платить вам ежедневно?

— Это будет неплохо, — сказал киоскер.

И доктор Реддингтон каждый день выходил из своего кабинета в здании средней школы, шел к железнодорожной станции и возвращался обратно. Раскрывал каждую газету, так что финансовая страница оставалась снаружи, и вчитывался в каждое слово о деле Уэндрес. Со страхом и трепетом следил за началом, развитием и понижением в упоминании старшего мужчины, мужчины средних лет, пожилого мужчины. Доктор Реддингтон до сих пор носил при себе наличные, которые собирался уплатить Глории за обещание не упоминать его имени. Он не знал, когда ими придется воспользоваться. Готовился уехать куда-нибудь, но пока не знал куда. Затем одна, затем две, затем все газеты описали этого мужчину. Некий майор из управления артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск во время войны, фамилию которого полицейские отказались назвать. Полицейским осточертело это дело, они не закрывали его лишь потому, что одна бульварная газета никак не оставляла эту тему. Полицейские лишь сказали, что ведут розыск этого майора для допроса.

Потом однажды полицейские объявили, что майор скончался в двадцать пятом году от сердечного приступа в поезде между Сент-Луисом и Чикаго. Тело кремировали, урну с прахом поместили в одном из чикагских колумбариев. После этого доктор Реддингтон продолжал читать нью-йоркские газеты, но пожилой мужчина там больше не упоминался, и в конце августа доктор забросил газеты и присоединился к семье, отдыхавшей в Нью-Гемпшире. Реддингтоны всегда останавливались в отеле, где женщинам запрещалось курить.

Примечания

1

Улисс Симпсон Грант (1822–1885) — генерал, главнокомандующий армии северян во время Гражданской войны в США.

(обратно)

2

Юнион-сквер — площадь в Нью-Йорке. В 1920–1940 годах получила общенациональную известность как место проведения массовых демонстраций и митингов протеста. Отсюда ее неофициальное название — «Красная площадь Нью-Йорка».

(обратно)

3

Фи-бета-каппа — привилегированное общество студентов и выпускников колледжей. Ключик — значок этого общества.

(обратно)

4

«Эмос и Энди» — многосерийный радиоспектакль 1920— 1940-х годов.

(обратно)

5

Хайбол — виски с содовой и льдом.

(обратно)

6

Джон Стюарт Милль (1806–1873) — английский экономист, философ и логик.

(обратно)

7

Великая депрессия — кризис 1929–1932 годов.

(обратно)

8

Коммонуэлс-авеню — одна из главных артерий аристократического района Бэк-Бей в Бостоне.

(обратно)

9

Уолтер Рид (1851–1902) — военный хирург и бактериолог.

(обратно)

10

Никола Сакко и Бартоломео Ванцетти — активисты рабочего движения, анархисты. Обвинены в убийстве (1920) и, несмотря на недоказанность обвинения и международную кампанию протеста, казнены (1927).

(обратно)

11

Брин-Мор — колледж в Брин-Море, штат Пенсильвания.

(обратно)

12

Радио-сити в Рокфеллеровском центре в Нью-Йорке — крупнейший в мире киноконцертный зал.

(обратно)

13

Джеймс Кэгни (1904–1986) — киноактер, исполнявший роли гангстеров.

(обратно)

14

Малыш Рут — американский бейсболист — рекордсмен 1920-х годов.

(обратно)

15

Пунш из рома, лимонного сока, сахара, воды или содовой.

(обратно)

16

Мик — презрительное прозвище ирландцев.

(обратно)

17

Общество цинциннатов — старейшее военное общество в США. Основано в 1783 г. Названо именем римского патриция и консула Цинцинната (539–419 до н. э.), прославившегося скромностью и верностью долгу.

(обратно)

18

«Сыны американской революции» — патриотическая организация потомков участников войны за независимость. Основана в 1889 г.

(обратно)

19

«Молли Магуайере» — тайное общество пенсильванских шахтеров ирландского происхождения, боровшихся за более высокую заработную плату, часто насильственными методами, включая террор (XIX век).

(обратно)

20

Джордж Бэббит в одноименном романе Синклера Льюиса — духовно убогий обыватель, одержимый стремлением к материальному успеху и солидному положению в обществе.

(обратно)

21

«Сухой закон» действовал в США с 1920 по 1933 год.

(обратно)

22

Таммани — независимая организация Демократической партии в Нью-Йорке. Доминировала в политической жизни Нью-Йорка с начала XIX века до 1932 года. Получила широкую известность как центр коррупции (по названию здания, где находится ее штаб-квартира, — Таммани-холл).

(обратно)

23

Престижный университет в штате Калифорния, к югу от Сан-Франциско.

(обратно)

24

Runner (англ.) — бегун.

(обратно)

25

Джек Демпси (1919–1926) — боксер-профессионал, чемпион США в тяжелой весовой категории.

(обратно)

26

Чарльз Линдберг(1902–1974) — летчик, совершивший в 1927 году первый беспосадочный перелет через Атлантический океан.

(обратно)

27

В 1921 году.

(обратно)

28

Высокая церковь — направление англиканской церкви, тяготеющее к католицизму.

(обратно)

29

«Усеянное звездами знамя» — государственный гимн США.

(обратно)

30

Колледж Софии Смит — престижный частный колледж в Нортхэмптоне, штат Массачусетс. Основан в 1871 году.

(обратно)

31

Забайоне (um.) — крем-мусс из яичных желтков, сахара и вина.

(обратно)

32

Черный галстук-бабочка надевается к смокингу, белый — к фраку. Форма вечернего туалета оговаривается в приглашениях.

(обратно)

33

Эмили Элизабет Дикинсон (1830–1886) — американская поэтесса. Ее называли Красавицей Амхерста. Последние двадцать пять лет жизни прожила в затворничестве.

(обратно)

34

«Земля» — роман американской писательницы Перл Бак (1892–1973), удостоенный Пулитцеровской премии, переведенный почти на тридцать языков.

(обратно)

35

Имеется в виду Франклин Делано Рузвельт (1882–1945), будущий 32-й президент США.

(обратно)

36

Автор «Мальтийского сокола» — Дэшилл Хэммет (1894–1961), классик детективного жанра.

(обратно)

37

Сквош — род упрощенного тенниса.

(обратно)

38

Кеймбридж — пригород Бостона, где находится Гарвардский университет, старейшее высшее учебное заведение США.

(обратно)

39

Рино — город в штате Невада, где существует облегченная процедура бракоразводных процессов.

(обратно)

40

Джеймс Тёрбер (1884–1961) — писатель и художник-карикатурист.

(обратно)

41

Саккоташ — блюдо из молодой кукурузы и бобов.

(обратно)

42

Колледж Вассара («Вассар») находится в Покипси, штат Нью-Йорк, один из наиболее престижных. Вначале был только женским.

(обратно)

43

Сезар Огюст Франк (1822–1890) — французский композитор романтического направления.

(обратно)

44

Резерфорд Берчард Хейс (1822–1893) — девятнадцатый президент США (1877–1881).

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • *** Примечания ***