Девять десятых [Вениамин Александрович Каверин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Вениамин Каверин Девять десятых

КНИГА ПЕРВАЯ

«Но вот в чем дело: как организовать мир?»

Большая игра.
Сих радикалов когорта

Не верит ни в бога, ни в черта…

У них ни дома, ни денег нет,

А желают делить по-новому свет.

Гейне.
1
Ему приснилось, что он открыл глаза от стука двери и увидел, что из соседнего купе вышел невысокий широкоплечий человек. Он медленно опустил глаза, отыскал Шахова, лежащего на полу с раскинутыми по сторонам руками, и наступил ему ногой на грудь.

— Уберите ногу, — сказал Шахов.

Человек улыбался, скаля белые зубы; на груди сквозь тельняшку просвечивала татуировка.

— Уберите ногу, — повторил Шахов.

— А чем же тебе, браток, мешает моя нога? — спросил человек, дружелюбно мигая.

— Вы наступили мне ногой на грудь!

Шахов поднял голову. Руки его лежали неподвижно, он не мог пошевелить ими.

— Ай-я-яй, неужто на грудь? А я-то думаю, что это так ступать мягко?

Покачивая головой, он сел на край скамейки.

Шахов отлично знал, что за минуту перед тем на скамейке сидел костлявый чиновник, спрятавший голову в каракулевый воротник пальто, — теперь в купе не было никого, кроме человека в тельняшке.

— Беднячок ты, — сказал он вдруг и достал из кармана не то куклу, не то волчок; Шахов ясно видел, что это была детская игрушка.

— А что?

— Да что, браток! Совесть-то у тебя стеклянная!

— Ну, и что ж, что стеклянная? — возразил Шахов, чуть-чуть шевеля губами.

Человек молча приблизил к глазам Шахова детскую игрушку. Это был револьвер.

— А позволь, мы сейчас это дельце уладим, — пробормотал он.

Шахов вскочил, ударившись головой о верхнюю полку, — никакого человека в тельняшке не было в купе. Костлявый чиновник курил и жаловался, молодой солдат спал у его ног, закинув утомленное лицо. Еще не рассвело, но многие уж проснулись.

Наверху на второй и третьей полке шел политический разговор.

Говорил главным образом какой-то интеллигентного вида человек в барашковой шапке; он обращался ко всему вагону, и по его приподнятой, слишком стройной речи легко можно было узнать адвоката.

— Рано или поздно иностранцы вмешаются в наши дела, — говорил он, — точно так же, как врачи вмешиваются, когда нужно излечить больного ребенка. Тогда люди, предлагающие взять в свои руки власть над разоренной, проданной страной…

— Интервенция! — вскричал лежавший напротив него юноша лет семнадцати, высохший, с чахоточным лицом. — Вы проповедуете план Родзянки — впустить немцев, чтобы они уничтожили Советы? Мы-то отлично знаем, кому это было бы на руку.

— Я ничего не проповедую, — возразил адвокат, — наоборот, я сказал, что, вероятно, можно обойтись без интервенции. Может быть, голод и поражения пробудят здравый смысл. А насчет Советов, — прибавил он, внезапно разгорячившись, — так с большевиками можно разделаться только таким образом: эвакуировать Петроград, объявить осадное положение и военной силой…

— Руки коротки! — возразил чахоточный юноша, — Вот вы стоите за правительство…

Он движением руки остановил адвоката, собравшегося было возразить.

— А все равно, Временное правительство только на таких, как вы, и рассчитывает… Вы стоите за правительство! А между тем оно не может ни заключить мир, ни продолжать войну! Большевики! Что ж вы думаете, что у Временного правительства хватит пороху, чтобы разделаться с большевиками?

В разговор попытались было вмешаться еще двое, но адвокат снова взял спор в свои руки.

— Вы повторяете чужие слова и сами не знаете, что они означают, — сказал он. — Если бы не большевики, исход войны был бы давно решен.

— Ага, исход войны! — вскричал юноша. — А ради какого рожна русские мужики пошли воевать с немецкими мужиками? Что они могли выиграть от этой войны?

— Да и теперь уговаривают, — сказал с третьей полки солдат, читавший газету, — каждый день на фронт от них агитаторы приезжали. А мы что с ними делали? Снимем с него пиджак, штаны, наденем солдатскую рвань и айда!

— Разбойники! — пробормотал костлявый чиновник.

Шахов хотел вмешаться, но промолчал.

— Все вы хороши разговоры-то разговаривать, — пробормотал солдат, — Временное правительство? Если оно временное, так почему же оно не уходит к чертовой бабушке? Слава богу, время прошло!

— Граждане, позвольте пролить на вас каплю света, — сказал востроголовый человек, выглядывая из соседнего купе, — в чем тут, собственно говоря, основной вопрос? У нас, например, в Орловской губернии солдаты проломили начальнику милиции череп. Это было нарушение революционного порядка. И представьте себе, что все эти солдаты, разбивавшие череп, оказались уголовным элементом. Одного из них даже удалось задержать, хотя на другой день солдаты его отбили. Граждане, на что это указывает? Это указывает на то, что немцы тут, может быть, и ни при чем. Безусловно, отдельные большевики подкуплены немцами, но главную роль играет уголовный элемент, выпущенный из тюрьмы еще в марте.

— А я не желаю! — сказал солдат, свешиваясь со своей полки и с ненавистью заглядывая в соседнее купе.

— Чего не желаете? — удивился востроголовый.

— Чтобы на меня проливали каплю света! Знаем мы эти капли! Мы с этими каплями четвертый год в окопах отсиживаемся.

Чахоточный юноша захохотал тонким смехом, адвокат презрительно молчал.

— Я — не большевик, — сказал молчавший до сих пор Шахов, — я далекий от политики человек. Но и не большевику ясно, что продолжать войну — бессмысленно, когда солдаты не хотят и не будут воевать, что давно пора заключить мир, потому что он иначе сам заключится, что давно пора дать крестьянам землю, потому что иначе они ее сами возьмут. И уже начали брать, и правы.

Солдат слушал его с жадностью.

— Ясно еще, — продолжал Шахов, — что Временное правительство не может ни заключить мира, ни дать землю без выкупа. Стало быть, чтобы добиться мира и земли…

Шахов так же внезапно оборвал, как и начал. Странный сон припомнился ему… Стеклянная совесть… Он сжал зубы, отвернулся.


В шестом часу утра поезд дотащился до Петрограда. Шахов, закинув свой мешок за спину, соскочил на платформу и стал пробираться к выходу.

Толпа, запрудившая вокзал, пронесла его вместе с собою до самого выхода, едва не столкнув на рельсы, потом внезапно отхлынула назад и прижала спиной к двери, на которой висела заржавленная доска с надписью: «Дежурный по станции». Дверь, не выдержав напора толпы, распахнулась, и Шахов стремительно влетел в помещение.

В комнате дежурного по станции было накурено до того, что у Шахова заслезились глаза. Он разглядел, однако, что комната была полна народу и все с чрезвычайным интересом слушали разговор двух людей, стоявших у письменного стола друг против друга. Один из них был тучный железнодорожник с грязными седыми усами, другой — светлоголовый человек в форме солдата инженерных войск.

— Я вашего комитета не признаю! — кричал железнодорожник. — У нас есть свой комитет! Я повинуюсь только Исполнительному комитету железнодорожников…

Светлоголовый молча слушал его, оглядывая исподлобья всех собравшихся в комнате.

— Я — комиссар Военно-революционного комитета, — медленно и упрямо сказал он, когда железнодорожник, стукнув кулаком по столу, кончил свою речь. — Я ничего не требую от вас, кроме прямого исполнения ваших обязанностей.

— Я знать не хочу никакого Военно-революционного комитета! Я отказываюсь исполнять ваши приказания. Если бы даже вы притащили с собою целый полк солдат…

— А вы думаете, что я пришел сюда один? — флегматично спросил светлоголовый солдат, указывая рукой в окно.

Все обернулись. Седоусый железнодорожник ахнул и подбежал к окну: на всем протяжении платформы стояли патрули.

— Вокзал занят войсками Военно-революционного комитета, — спокойным голосом объяснил солдат.

— Черт возьми, что это за комитет такой? — пробормотал кто-то над самым ухом Шахова.

Он обернулся и увидел костлявого чиновника, ехавшего вместе с ним в купе.

— Не знаю, я только что приехал, — сказал он, забывая о том, что это должно быть известно чиновнику, — нужно полагать, что в городе…

— Что?

— Не знаю… Восстание.

«Восстание?» — подумал он с неожиданной силой.

Толпа снова оттеснила его, он пересек вокзал и вышел на площадь.

Она была почти пуста — кроме патрулей, стоявших на углах у Невского и Гончарной, ничто не указывало на то, что в городе начинается восстание.

Он долго смотрел вдоль пустынных улиц, ожидая движения, стрельбы, криков, всего, что неизбежно как будто связывалось с волнениями, с мятежом, с революцией — и ничего не увидел. Перейдя наконец площадь, он вошел в двери захудалой гостиницы на Лиговке и, добравшись до номера, не разглядев даже, куда всунул его полусонный швейцар, расстелил на кровати пальто и уснул, подбросив мешок под голову.

2
Не прошло и двух часов, как он проснулся от короткого сухого треска: на улице стреляли.

Он подошел к окну: город показался ему сонным, пустым; был дождливый осенний день, на площади кружились вокруг памятника трамваи.

Когда он вышел на улицу, шел снег, и несколько раз Шахов машинально подносил к глазам руку, на которой таяли снежинки.

На Суворовском он остановился перед листовкой, наклеенной на стене:

«Четвертая зимняя кампания была бы гибельной для армии и страны. Контрреволюционеры подстерегают бедствия народа и готовятся нанести ему смертельный удар. Отчаявшееся крестьянство вышло на путь открытого восстания. Рабочих хотят смирить голодом. Корниловщина не дремлет. За кого же ты?..»

Он не успел дочитать; кто-то положил руку на его плечо и сказал негромко:

— Документы!

Шахов обернулся. Перед ним, почти вплотную, стоял невысокого роста коренастый моряк с винтовкой на плече, в бушлате; он пристально смотрел Шахову в лицо чуть раскосыми глазами. За ним стояли человек пять-шесть, почти все в штатском, в кепках и пальто.

— Документы! — весело повторил моряк.

Шахов отстегнул пальто, достал бумаги.

— Я только что с поезда, — сказал он хмуро, — сегодня ночью приехал из Томска.

Моряк мельком пересмотрел документы и стоял несколько секунд, помахивая бумагами и весело поглядывая на Шахова.

— Читали? — вдруг спросил он, кивнув головой на листовку.

— Да, читал… Так это правда, что Временное правительство…

Моряк вдруг помрачнел.

— А вы за кого? За правительство? — спросил он, глядя на Шахова в упор.

Шахов отвел глаза.

— Я еще ничего здесь не знаю…

Моряк молча сунул ему документы, хотел сказать что-то, но промолчал и спустя две-три минуты исчез вместе со своим патрулем на Суворовском проспекте.

«…За кого же ты? — продолжал читать Шахов. — За тех, кто не останавливается на полпути, не уступает без боя завоеванных революцией прав, или за тех, кто в ставке, в дипломатических корпусах, в банках и в тайных комнатах Зимнего дворца ведет работу по умерщвлению революции?..»

Он следил за небольшими группами вооруженных рабочих, встречавшихся ему время от времени.

— За кого? Пожалуй, и мне скоро придется на это ответить…

Не доходя двух кварталов до Смольного, он свернул налево и остановился у ворот небольшого двухэтажного дома в самом конце Кавалергардского переулка.

Минуты три он стучал без всякого результата; наконец глазок в воротах открылся, и морщинистое лицо уставилось на Шахова.

— В квартиру номер два, — сказал Шахов, вытаскивая из кармана платок и стряхивая снег с пальто и шапки.

Лицо исчезло и появилось опять.

— Повернитесь спиной!

— Спиной? Зачем?

— Почем знать, может быть, у вас там оружие! Кто живет в квартире номер два?

— Мне нужно видеть Мельникову. Галину Николаевну.

— Мельникова у нас не живет. Это, кажется, в доме напротив или, может быть, даже рядом.

— Как не живет? Это какой номер дома?

— А вы идите через парадную, — посоветовал дворник, — парадная открыта.

Весь этот разговор показался Шахову смешным. Он улыбнулся и подошел к подъезду.

В это мгновение дверь отворилась, и из подъезда вышел офицер высокого роста, прекрасно одетый (Шахову запомнился отороченный золотом башлык с кисточкой). Он прошел мимо, слегка позвякивая шпорами, закинув вверх бледное лицо.

Несколько секунд Шахов следил за ним: офицер шел уверенной походкой, звонко стуча каблуками по мокрому тротуару.

Шахов вошел в подъезд и на площадке первого этажа нажал кнопку звонка.

Немного погодя он позвонил еще раз и, подождав, постучал ручкой двери.

Дверь не отворилась, но откуда-то сверху, должно быть из обивки, к его ногам упала маленькая записка. Это был небольшой продолговатый листок из блокнота, — он сам собою развернулся на ладони Шахова.


«Я сегодня приехал из Гатчины и прежде всего поспешил к Вам, милая Галина Николаевна. Очень жалею, что не застал ни Вас, ни Марии Николаевны дома. Неужели причина Вашего отсутствия — тот сумасбродный план, о котором Вы мне в последний раз говорили? Я постараюсь еще раз сегодня же зайти к Вам, Ваше отсутствие меня серьезно беспокоит. Вечером еду в полк и вернусь не раньше 27-го.

Ваш А. Т.».


Ладонь медленно сжалась.

Впрочем, Шахов тут же разгладил листок, аккуратно засунул в кожаную ленту обивки и усмехнулся чему-то, поднеся к губам задрожавшую руку.

На углу Суворовского его снова остановили красногвардейцы. На этот раз он сам заговорил с ними:

— Вы в Красной гвардии, товарищи? — спросил он у одного из них, белокурого парня в замасленной черной тужурке.

— Ну да, в Красной гвардии, — отвечал парень, недоверчиво глядя на Шахова.

— Вы от Военно-революционного комитета?

— А тебе что за дело, от кого мы? Ты посты, что ли, проверяешь? — сердито спросил маленький взъерошенный красногвардеец.

— Да стой, погоди! — остановил его белокурый. — У нас наряд от комитета, — объяснил он, — а сами мы с нашей организации, с Лесснеровского завода.

— Стало быть, штаб ваш…

— А ты что, к нам, что ли, записываться хочешь? — насмешливо пробормотал маленький красногвардеец.

— Штаб наш районный там же при заводе, в помещении больничной кассы, — объяснил белокурый, — ну, и тут, в Смольном, тоже что-то есть вроде штаба…

Больше спрашивать было не о чем, а Шахов все не отходил от пикета, внимательно разглядывая этих простых и озабоченных людей, которые крепко держали в руках свои винтовки и как будто знали что-то такое, о чем он, Шахов, мог только догадываться. Он завидовал этой уверенности, спокойствию, сознанию своей правоты.

3
— Счел долгом явиться на защитные посты армии, верной Временному правительству, — счастливым голосом сказал прапорщик, звонко щелкнув каблуками и поднеся руку к козырьку, — для того, чтобы по мере сил и возможности принять участие в защите родины и революции.

Человек в английском пальто перестал стучать пальцами по подоконнику и посмотрел на него с недоумением.

Он спросил, немного заикаясь:

— Какого полка?

— Кексгольмского гвардейского полка прапорщик Миллер.

— Кексгольмского гвардейского полка? — с раздражением переспросил человек в английском пальто. — Опустите руку. Как дела в полку?

— Невзирая на агитацию, полк остался верным Временному правительству, — без малейшего колебания отвечал прапорщик.

— Вы плохо осведомлены, прапорщик. Когда вы из полка?

И он продолжал, не дожидаясь ответа:

— Кексгольмский полк снял посты и занял Главный почтамт и телефонную станцию. Можете идти!

Прапорщик слегка прикусил губу, сделал пол-оборота кругом и вышел.

В полутемном, слабо освещенном коридоре лениво слонялись туда и назад дворцовые служители.

Вокруг было пусто, сонливо, — как будто все, что происходило на улицах, на площадях, в казармах, в правительственных зданиях Петрограда, не имело ни малейшего отношения к этим холодным комнатам.

Прапорщик наткнулся на высокую перегородку, разделявшую зал на две неравные части, отворил дверь; юнкер, стоявший на часах, молча посторонился.

За перегородкой находилась столовая, богато инкрустированная черным деревом; вдоль стен на паркетном полу лежали матрацы, пол был усеян окурками папирос, огрызками хлеба, пустыми бутылками от дорогих французских вин, десятки лет сохранявшихся в императорских подвалах.

Юнкера Владимирского, Михайловского, Павловского училищ, веселые и равнодушные, оживленные и безучастные, вооруженные и безоружные, бродили туда и назад в табачном дыму.

Никто не обратил особенного внимания на офицера, появившегося из части дворца, отведенной Временному правительству.

Высокий рыжеватый портупей-юнкер пристально вгляделся в него чуть пьяными глазами, — видимо, принял его за своего знакомого и, весело приподняв над головой бутылку белого бургонского вина, прокричал чью-то чужую фамилию.

Прапорщик, изредка проводя рукой по лицу, пылавшему яркой краской, молча прошел в одну из комнат, на стенах которой стройными рядами висели огромные, в тяжелых рамах, картины: выбросив вперед голову, напружинив поддернутое вверх тело, выгнув грудь, солдаты в высоких шапках маршировали по нарядным улицам Петербурга.

Прапорщик молча остановился перед одной из картин, — на ней император, создатель фрунтового государства, на белой лошади с белым султаном между настороженных ушей, принимал парад лейб-гвардии Преображенского полка. В стекле массивной позолоченной рамы отражались колонки ружей, составленные вдоль стены, и пулеметы, стоявшие на подоконниках.

Окна были открыты, и за пулеметами в неясной, беловатой отмели стекла на фоне Дворцовой площади девятнадцатого столетия маячила Дворцовая площадь двадцатого, перегороженная высокими штабелями дров, отмеченная всем беспорядком будущего плацдарма.

— Каков строй! — быстро сказал кто-то над самым ухом прапорщика. — Каков строй! Вот это, извольте взглянуть, русская армия!

Прапорщик обернулся и отступил в сторону: это говорил невысокого роста человек с начинающей лысеть, коротко остриженной головою.

— Капитан Воронов, к вашим услугам.

— Прапорщик Миллер, — сказал прапорщик, слегка отворачивая голову, чтобы не чувствовать едкого запаха спиртного перегара.

— Может быть… большевик?

— Если бы я был большевиком, мое место было бы не в Зимнем дворце! — запальчиво ответил прапорщик.

Капитан качнулся, прикрыл глаза.

— Ну и что же, теперь среди прапорщиков сколько угодно большевиков. Да и не в большевиках дело! Дело в том, что лучшие традиции русской армии пошли прахом. Посмотрите на юнкеров! Будущие офицеры, а есть среди них хоть один аристократ? Защитники отечества! Любой солдат может без всякого труда попасть в юнкерскую школу. Нет, к дьяволу, к дьяволу!..

— Каждый солдат такой же гражданин Российской республики, как и вы, господин капитан, — сухо отвечал прапорщик.

— Правильно! — весело закричал тот, приподнимаясь на носках и с пьяным удовольствием разглядывая своего собеседника, — не спорю, милый молодой друг… Только знаете ли что! Нужно бежать отсюда… Мы еще не сыграли нашей партии, но… но, может быть, лучше ее и не начинать? Послушайте, я хочу поделиться с вами оригинальнейшей мыслью. Она заключается в том, что у каждого человека есть своя судьба, свое, так сказать, место в истории. Так вот, существуют счастливцы, у которых эта судьба выходит на все десять десятых. Вы знакомы с поручиком Кузьминым-Караваевым?

— Нет.

— У этого человека… Ему все удавалось. А у меня, прапорщик, только девять десятых. Да. И у вас. И у нашего… — он выругался, — премьера. Одна же десятая, последняя и, быть может, самая счастливая, утеряна безвозвратно.

Прапорщик молча отвернулся от него и подошел к окну.

На площади, неподалеку от главного входа в Зимний, стояли в строю три роты юнкеров в длиннополых шинелях. Высокий энергичный человек говорил им что-то, упрямо наклонив голову, сдержанным и коротким движением выбрасывая вперед правую руку.

Сквозь открытое окно до прапорщика долетело несколько фраз:

— Мятеж большевиков наносит удар делу обороны страны… Необходимо вырвать наконец почву из-под ног большевизма… В ваших руках спасение родины, республики и свободы…

Юнкера с металлическим стуком взяли винтовки на плечо, беглым шагом перешли через площадь и исчезли под аркой штаба.

— Тяжело! — сказал за его спиной тот же пьяный голос, — не то что-то, не то все. Пустота какая-то вокруг, прапорщик!

4
— Десять человек в комнату семьдесят девять! Немедленно.

Военный, с красной повязкой на рукаве, появившийся на пороге комма гм, в которой прибывающие красногвардейские отряды устроили что-то вроде штаба, исчез так же быстро, как появился.

Из коридора на мгновение донесся шум, топот, гуденье, — дверь захлопнулась, и все стихло.

— Очередь пятому десятку! — весело прокричал мальчишка лет шестнадцати и застучал винтовкой об пол. — Лангензиповцы поперли! Ракитов, вставай, ляжки повытрешь!

В длинных сводчатых коридорах грохочет толпа. Повсюду толпа — на лестницах, в белых высоких комнатах, в тусклых залах, разрезанных вдоль рядами массивных колонн. Рабочие в длинных блузах, солдаты в изношенных серых шинелях и папахах — готовые двинуться вперед по первому приказу — ждали этого приказа на лестницах, в залах, в коридорах Смольного.

В комнате семьдесят девять длинноволосый человек в очках, с утомленным лицом, мельком оглядел красногвардейцев и ровным голосом отдал приказание:

— Вы отправитесь на Марсово поле, к Троицкому мосту. Нужно установить засаду. Держите связь с Павловским полком на Миллионной. Пускай выделят заслон от полка.

Он взял со стола бланк со штампом Военно-революционного комитета.

— Десять человек. Так. Кто начальник десятка?

Маленький красногвардеец в огромной мохнатой папахе выступил вперед:

— Сепп.

— Григорьев.

— Ракитов.

— Иванченко.

— Дмитриев.

— Давыдов.

— Любанский.

Человек в очках поднял голову от бумаги, которую он писал, сдвинул очки на лоб и закричал:

— Тише, товарищи! Не мешайте работать! Мне ваших фамилий знать не нужно…

На одно мгновенье наступило молчание, вслед за тем резкий голос сказал коротко:

— Шахов.

Красногвардейцы оборотились; высокий хмурый человек отделился от стены и шагнул к столу.

— Одиннадцать, — машинально подсчитал человек в очках.

И сердитым жестом остановил начальника десятка, начавшего было говорить о том, что этот человек не принадлежит к их отряду.

— Неважно, товарищи! Тем лучше. Лишний человек не помешает!

Он приложил печать и подписал наряд.

Маленький красногвардеец аккуратно сложил бумагу и засунул ее в папаху.

— Неважно, — пробормотал он, искоса и с подозрением оглядывая Шахова, — как это неважно? А почем я знаю, что это за человек? Неизвестно… А может быть, он, сукин сын, сам Керенский?

И он повел свой маленький отряд по длинному коридору.

Шахов добрался наконец до лестницы, потеряв по дороге всех своих товарищей.

Некоторое время он видел еще мелькавшую в толпе удивительную папаху Сеппа, но папаха двигалась с подозрительной быстротой, и он наконец потерял ее из виду.

Хватаясь за перила, он спустился по лестнице и вдруг неожиданно для самого себя вылетел в сад перед Смольным.

Страшный грохот оглушил его.

Огромные серые броневики, украшенные красными флажками и завывавшие своими бешеными сиренами, автомобили, задохшиеся, как загнанные псы, люди в солдатских шинелях, в матросских бушлатах, волочащие по земле ящики с наганами, разгружающие грузовики с винтовками, — все двигалось, шумело, сплеталось.

Готовый к отправке грузовик стоял немного в стороне, под деревьями, содрогаясь от работы мотора.

Солдаты и красногвардейцы снизу вбрасывали в его коробку пачки газет и листовок.

Шофер стоял на сиденье и изо всех сил махал в сторону Шахова руками.

— Сюда, сюда! — различил Шахов.

Он сбежал со ступенек и пробрался к грузовику.

— На Марсово поле? — крикнул он.

— Да, да, — отвечал шофер, не расслышав.

Десять рук протянулись к Шахову, грузовик дрогнул, откатился назад, сразу взял такую скорость, что красногвардейцы с хохотом попадали друг на друга, пролетел мимо наружной охраны и помчался по Суворовскому проспекту.

Огромный молчаливый рабочий первый сорвал обертку с пачки, валявшейся под ногами, и начал бросать газеты, листовки, воззвания в воздух, — через несколько минут грузовик мчался по улице, оставляя за собой длинный хвост белой бумаги.

Прохожие останавливались, чтобы поднять их, — одни комкали в руках и рвали, другие бережно прочитывали от первого до последнего слова.

Было два часа пополудни, и эти листы газетной бумаги пока были единственным оружием, которое пустила в ход революция.

Время от времени обмотанные пулеметными лентами с ног до головы люди вылетали как из-под земли, крича: «Стой!» — и поднимая винтовки, — шофер не обращал на них ни малейшего внимания.

— Садитесь, здесь есть место, товарищ, — сказал кто-то за спиной Шахова.

Он обернулся и увидел четырехугольное, поросшее седой щетиной лицо красногвардейца, предлагавшего ему сесть рядом с собой на свободное место.

По непонятной связи воспоминаний он теперь только понял, что грузовик все время идет не по тому маршруту, по которому он, Шахов, должен был отправиться согласно приказу человека в очках из Военно-революционного комитета.

— Куда мы едем? — прокричал он шоферу.

— Застава у Исаакиевской площади! — прохрипел, не оборачиваясь, шофер.

— Да ведь мне же не туда нужно! — снова прокричал Шахов и в отчаянии стукнул шофера кулаком в спину.

— Уйди, — прохрипел шофер.

Грузовик покатился с бешеной быстротой, сотни листовок сразу полетели в воздух, улица позади кишела нагибающимися людьми.

Прыгающее четырехугольное лицо оборотилось к Шахову: — Куда ж тебя посылали?

— К заставе у Троицкого моста.

Красногвардеец посмотрел на него пристально и положил руку на плечо.

Шахов едва расслышал в стуке мотора и неистовом грохоте колес:

— Ладно, брат, нам повсюду хватит работы!

5
Все, что произошло в этот стремительный день, все, что видел он и что понял наконец с ясностью почти болезненной, было неожиданным для Шахова.

Мир гудел, как гигантский улей, все сдвинулось со своих мест, вошло в какой-то строго рассчитанный план, которым двигала одна яростная, простая мысль.

Но вместе с этой мыслью, бросившей тысячи и десятки тысяч людей на улицы Петрограда, мыслью, которая билась в Шахове непрерывно, — какие-то незначительные подробности запоминались ему с удивительной силой. Он замечал недокуренную папиросу, брошенную на вымокший газон у Казанского собора, оторванную пуговицу на солдатской шинели, случайное движение, пустую фразу, каждую безделицу, на которую раньше не обращал внимания.

На углу Морской он случайно взглянул в зеркало и сделал шаг назад, не узнав свое лицо, — оно показалось ему молодым и поразило особенной простотой и точностью. Сдвинутые брови раздвинулись, губы поползли в разные стороны, — он неловко засмеялся и прошел мимо, чувствуя под рукой легкий холодок ружейного затвора.

Из того множества людей, с которым Шахову пришлось столкнуться в этот день, яснее других он запомнил того самого красногвардейца с четырехугольным лицом, с которым встретился на грузовике. Красногвардейца звали Кривенко, он был старый большевик, рабочий Путиловского завода, и все, что он делал в этот день, он делал с холодным спокойствием профессионала.

Он проверял посты, задерживал автомобили, доставал откуда-то продукты, непрерывно вооружал свой отряд, — куда ни отправлялся Шахов, повсюду он встречал неподвижное лицо этого человека…

Несколько раз он пытался представить себе Галину, ее смех, ее движения, глаза — и не мог. Кто был этот офицер с холеным лицом, с движениями аристократа? Любовник, друг? Листок из блокнота вспоминался ому. Он ловил себя на горестной задумчивости, на размышлениях, далеких от мелочей, незначительных и глубоких, от безделиц, пустых и важных, которые он впервые начал замечать в этот день.

КНИГА ВТОРАЯ

О, горе, что будет с нами,

Они уже пред вратами!

Сам бургомистр, сам сенат

Головами трясут — ни вперед, ни назад.

Ружья мещане хватают,

Попы в набат ударяют:

Государства морального существо,

В опасности тяжкой — имущество!

Гейне.
6
Искусство восстания — самое трудное в мире. Оно требует не только ясного и мужественного ума, не только тонкого лукавства, не только расчетливости шахматиста. Оно требует прежде всего спокойствия: спокойствия, когда нужно гримировать лицо и изменять походку, чтобы из Выборгского подполья руководить революцией; спокойствия, когда план, выработанный бессонными ночами в шалаше, в болотах под Петроградом, готов рухнуть; спокойствия, когда сопротивление сломлено наконец; спокойствия, когда надо брать в руки власть и руководить шестою частью мира.

Против красногвардейцев — прямолинейного авангарда революции, матросов — людей, привыкших с веселым спокойствием ставить свою жизнь на карту, и солдат, пропахших потом мировой войны, несущих на своих штыках ненависть, воспитанную в Мазурских болотах, — Временное правительство противопоставило свою гвардию — юнкерские училища, ударные отряды смерти, и свой комнатный героизм — женские батальоны, язвительно прозванные «дамским легионом».

Ему оставалось к тому времени надеяться лишь на то, что враг будет побежден главным образом при помощи заклинаний.

Вместо того чтобы попытаться опровергнуть блестяще доказанную неспособность к управлению государственными делами, члены правительства выражали друг другу соболезнование; вместо того чтобы защищаться, они, как благовоспитанные люди, уступали насилию.

Однако это вежливое правительство организовало Комитет общественной безопасности, послало главного мага и волшебника в Гатчину за красновскими казаками и вызвало с фронта батальон самокатчиков.

Главному волшебнику не суждено было возвратиться обратно, а батальон самокатчиков вступил в Петроград с требованием передачи всей власти в руки Советов.

А покамест Временное правительство уясняло себе смысл происходящих событий и раздувало порох заклинаний, плохо разгоравшийся на ветру Октябрьской революции, восставший гарнизон, не тратя лишних слов и щелкая затворами винтовок, при помощи настоящего пороха, изобретенного Бертольдом Шварцем, готовился атаковать Зимний.

7
Недалеко от Зимней канавки, у того места, откуда из-под овальных сводов видны по ночам тусклые огни Петропавловской крепости, была раскинута головная цепь Павловского полка — в каждой впадине, в каждой нише ворот прятались солдаты.

Между ними, замыкая расположение полка, двигались дозоры красногвардейцев.

Помня задачу всех красногвардейских отрядов — «нигде не подпускать близко к войскам революционного гарнизона контрреволюционные войска, верные Временному правительству», — Кривенко поставил свой отряд впереди головной цепи павловцев.

Это было опасное место — впереди, в глубоком секторе баррикад, закрывавших все входы в Зимний, простым глазом видны были пулеметы.

Шахов с дозором красногвардейцев обходил авангардные части.

Глубокая тишина стояла в головной цепи полка. Солдаты молчали.

Только время от времени слышался короткий приказ, и тогда Шахов понимал, что вся эта масса солдат находится в непрерывном движении, что это движение нужно во что бы то ни стало удержать до решительного приказа штурмовать дворец, что вопреки приказаниям резервы сгущаются все плотнее и плотнее, а головные цепи двигаются все дальше и дальше.

Проходя мимо Мошкова переулка, он услышал, как молодой солдат, лихорадочно дергая затвором винтовки, спрашивал сдавленным голосом у прапорщика, своего ротного или батальонного командира:

— Товарищ Кремнев, третья рота послала меня узнать, почему не наступаем на площадь?

Прапорщик ответил таким же напряженным голосом:

— Распоряжение комитета — ждать!

А в резервах на Марсовом поле было шумно и весело. Солдаты разводили костры, беспорядочные пятна пламени возникали у Троицкого моста, у Летнего сада. Возле одного из таких костров, неподалеку от памятника Суворову, собрались солдаты и матросы из разных частей. Все сидели вокруг огня на поленьях, опершись о винтовки, — свет костра, неяркий в наступающих сумерках, скользил между ними, освещая черные бушлаты и почерневшие от дождя, дымящиеся паром шинели. Низкорослый, коренастый солдат ругал большевиков.

— Дьяволы, — говорил он, — что они там, с бабами, что ли, спят?

— Ну, где там с бабами! Теперь по всему Петрограду с фонарем ходи, ни одной бабы не сыщешь! Теперь все бабы в ударный батальон ушли!..

— Почему нас не двигают вперед? — спросил низкорослый, держа голову прямо и глядя на огонь немигающими глазами. — Для чего, язва их возьми, они языки треплют понапрасну?..

— Да ведь посылали к ротному, — лениво сказал молодой солдат. Он старательно сушил у огня промокшую полу шинели.

— Посылали. Много ты знаешь, дерьмо такое! — проворчал низкорослый. — Мы тут, никак, с самого утра торчим! А теперь который час?

— Хорошие были часы, да вошь стрелку подъела, — равнодушно ответил молодой солдат.

— Что они, сволочи, в самом деле смеются, что ли, с людей? — внезапно и быстро заговорил один из матросов, сидевших поодаль. — Стой, а спросить, что ли, у Толстоухова?

— Тащи сюда Толстоухова, товарищи! — закричал первый матрос.

— Толстоухов! Толстоухова сюда! — понеслось от одного костра к другому.

Высокого роста чернобородый моряк внезапно появился на грузовике у Троицкого моста. Свет костра падал на него сбоку, его голова и плечи огромной тенью метались на голой красной стене.

Он сказал полнокровным, четким голосом, который был одинаково слышен в разных частях резервного расположения:

— Распоряжение комитета — ждать!

8
Прапорщик Миллер медленно спустился по лестнице на Дворцовую площадь.

На несколько минут он задержался в дверях, придерживая рукой звякнувшую о ступени шашку.

В двадцати шагах от подъезда юнкера строили баррикады. Они выносили со двора бревна и нагромождали их у главного входа; они работали молча, несколько ударниц из женского батальона неловко и торопливо помогали им. Винтовки с примкнутыми штыками были прислонены к отлогим перилам лестницы.

Работа велась с утра — длинные штабеля дров тянулись уже вдоль всего фасада и закрывали все входы в Зимний. В баррикадах были искусно размещены пулеметы, — подступы вливающихся на Дворцовую площадь улиц были в сфере их огня.

Обойдя штабеля, прапорщик вышел на площадь.

Огромный полукруг правительственных зданий казался покинутым, — он встретил на площади только одного человека: высокого роста старик в изодранном полушубке стоял возле дворцовой решетки, что-то яростно бормоча и с сумасшедшей напряженностью всматриваясь в ярко освещенные окна Зимнего.

Несмотря на холод, полушубок его был расстегнут, и видна была старческая худая грудь, поросшая седыми волосами; к картузу был приколот красный лоскут.

Прапорщик перешел через дорогу. На углу Невского голубоватым шаром горел фонарь; вокруг него была светлая пустота, и в этой пустоте изредка мелькали тени.

Фонарь горел на демаркационной линии правительственных войск.

Каждый, кто в шесть часов вечера остановился бы у решетки Александровского сада, увидел бы, что направо и налево от этого фонаря неподвижно чернели колонны вооруженных людей, а в двух или в трех кварталах от него, вдоль по Невскому, шли трамваи, сверкали витрины магазинов и электрические вывески кино.

Город жил, стараясь, насколько это было возможно, не замечать революции, отмечая в своем календаре только повышение цеп и понижение температуры.

На другой стороне улицы стоял пикет. Солдаты курили самокрутки и негромко разговаривали о событиях сегодняшнего дня.

Прапорщик услышал только одну фразу, произнесенную громче других:

— Кронштадтцы здесь!

Он пошел вдоль решетки Зимнего, по направлению к Дворцовому мосту.

Три юнкера встретились ему по дороге, они шли не торопись, как на прогулке, небрежно заложив винтовки под руку. Один из них остановился и двинулся было к прапорщику, как будто желая предупредить его о чем-то, но вдруг ускорил шаги и побежал, догоняя своих товарищей.

Прапорщик дошел до конца решетки и остановился, настойчиво вглядываясь в темноту; ему показалось, что какие-то тени проскользнули мимо него, наперерез Дворцового моста.

Он нащупал в кармане револьвер и сделал еще несколько шагов вперед; на этот раз совсем близко от него, пригнувшись, держа винтовки наперевес, пробежали и скрылись в тени, отбрасываемой дворцом, четыре матроса.

— Да здесь же с утра наши стояли!.. Ведь если со стороны набережной обойдут дворец…

Он повернулся и опрометью бросился обратно на площадь.

— Стало быть, на нас с трех… нет, с четырех сторон наступают…

Придерживая путающуюся между ногами шашку, он добежал до крайней баррикады. Мельком взглянув на площадь, он завернул за угол, но тотчас же возвратился.

С того времени как он проходил здесь, направляясь в сторону Дворцового моста, — на площади что-то переменилось. Он стоял несколько секунд неподвижно, переводя взгляд с одной части площади на другую, и вдруг заметил, что перед самыми баррикадами, выдвинувшись несколько на площадь со стороны Александровского сада, стоит какая-то воинская часть.

«Юнкера выдвинули авангард…» — подумал он, прошел мимо и возвратился, не дойдя до входа несколько шагов.

Незнакомая воинская часть не была юнкерским авангардом, — на солдатах не было ни юнкерских погон, ни нашивок ударного батальона, — среди них было больше штатских пальто, чем военных шинелей.

«Да ведь это…»

Он с бешенством схватил за плечо юнкера, стоявшего на часах у входа в сад.

— Что это за войска?

Юнкер с испугом отступил назад, но, вглядевшись в офицера, ответил спокойно:

— Это? Не знаю…

— Да ведь они же здесь, перед дворцом, на площади! — в исступлении закричал прапорщик. — Они сейчас сюда войдут… Почему не стреляют? Почему…

— Это меня не касается, господин прапорщик, — холодно ответил юнкер, совершенно оправившись, — об этом я предложил бы вам осведомиться у начальника сводного отряда.

Прапорщик быстро прошел через сад; в саду маячил при свете, падавшем из окна дворца, фонтан; на затоптанных клумбах стояли и сидели юнкера и казаки.

В огромной прихожей Салтыковского подъезда он встретил несколько офицеров, собравшихся вокруг овального стола; одни курили, другие при свете канделябров рассматривали картины.

Прапорщик подошел к одному из них, ходившему по комнате с заложенными за спину руками.

— Не знаете ли, где кабинет начальника обороны?

Офицер поднял голову, рассеянно посмотрел в лицо Миллера взглядом человека, которого разбудили, но который еще не пришел в себя, резко ответил: «Не знаю», — и снова принялся, щуря глаза, ходить туда и назад по комнате.

— Такой и должности нет — начальник обороны, — весело сказал другой офицер, подходя к Миллеру ближе. — Вам, должно быть, начальника штаба…

— Все равно, хоть начальника штаба…

— Позвольте-ка! — вдруг удивился офицер. — А кто ж это теперь начальник штаба? Багратуни, кажется, еще утром отказался.

Первый офицер остановился и с неожиданным вниманием оглядел Миллера с головы до ног.

— Вам не мешало бы знать, — хмуро заметил он, — что начальника штаба следует искать в штабе Петроградского военного округа, а не в Зимнем дворце, являющемся местопребыванием Временного правительства.

Миллер махнул рукой и, не дослушав хмурого офицера, выбежал из прихожей.

Поднимаясь по лестнице, он наткнулся на юнкера, стоявшего на часах, и от него узнал наконец, что начальник всех вооруженных сил столицы Кишкин только что вернулся из штаба и прошел в комнату, где заседает Временное правительство.

— Но где же заседает Временное правительство?

— Право, не знаю, — вежливо ответил юнкер, — до сих пор заседало в Малахитовом зале, а теперь перешло куда-то во внутренние покои.

Миллер молча пошел по длинному сумрачному коридору.

«Внутренние покои? Какие внутренние покои? Обстрела боятся, что ли? Матросы на набережной… Если бы эти офицеры там, в дежурной, узнали об этом, так, пожалуй, тотчас же вызвали бы начальника обороны… Или начальника штаба?.. Или нет… как его юнкер назвал? Ах да! Начальник всех вооруженных сил столицы… А, быть может, они все это знают отлично? Ведь нельзя же в самом деле не заметить эту толпу на площади… Что-то не то… Пустота…» — вдруг вспомнил он пьяного капитана.

Он шел все дальше, проходя одну комнату за другой, не замечая недоумевающих взглядов юнкеров, солдат, каких-то штатских — всех, кто попадался ему навстречу.

Наконец он остановился в одной из внутренних комнат, неподалеку от той, в которой поутру представлялся коменданту дворца.

Он обвел комнату глазами, направился к дивану, врезанному в глубокую дубовую нишу, и растянулся на нем, подбросив руки под голову.

Короткий размеренный голос читал что-то за деревянной стеною. Слова были легкие, звучные, пролетавшие мимо сознания, перед глазами стояли неподвижными черными мухами пулеметы, отраженные в стекле сквозь строй николаевских гвардейцев.

Наконец дважды повторенное упоминание о Военно-революционном комитете заставило его прислушаться.

Тогда с удивительной ясностью вспыхнуло в памяти все, что только что было прочтено за стеною.

— …Военно-революционный комитет предлагает вам в течение двадцати минут с момента вручения настоящего ультиматума прекратить боевые действия, сдать все имеющееся у вас оружие и передать здание Зимнего дворца в распоряжение Военно-революционного комитета…

«Так вот где Временное правительство заседает», — устало подумал прапорщик.

— …В случае отказа или неполучения на настоящий ультиматум требуемого ответа, по прошествии указанного срока артиллерией Петропавловской крепости и крейсером «Аврора» будет открыт огонь, — закончил голос и прибавил: — Прошло уже полчаса, как я получил эту бумажку.

— Подобный случай был в тысяча восемьсот семьдесят первом году во Франции, — грустно сказалкто-то над самым ухом прапорщика: должно быть, любитель аналогии сидел по другую сторону дубовой ниши.

— Мы не можем отдать приказ о сдаче Зимнего, — взволнованно заговорил другой голос. — У нас нет точных сведений о том, каковы силы большевиков. Кто может поручиться за то, что это не простая угроза!

— Уступить мы можем только насилию! Но не нужно упускать из виду соотношение военных сил, — сказал солидный голос, судя по тембру принадлежавший по меньшей мере министру внутренних дел, — с одной стороны, мы совершенно изолированы фактически, с другой — никто не станет опровергать того, что мы наделены всей полнотой власти юридически. Мы должны показать, что наше сопротивление не есть только стремление сохранить власть, мы не хотим бесцельного кровопролития…

«Это они так ультиматум о сдаче обсуждают, — с ужасом подумал прапорщик, — покамест…»

— Так, значит, Александр Иванович, что же вы предлагаете ответить на это странное требование? — спросил человек, читавший ультиматум.

«Странное требование!» — усмехнувшись, подумал прапорщик.

— Я предлагаю ничего не отвечать… Это единственное средство сохранить достоинство носителей народных полномочий.

— Все это очень хорошо, разумеется, насчет народных полномочий, — медленно произнес голос, принадлежавший, без всякого сомнения, старику — и, по всей вероятности, военному, — а покамест мы обсуждаем ультиматум, большевики, нужно полагать, занимают Главный штаб.

Юнкер в изодранной гимнастерке с винтовкой в руке пробежал мимо Миллера, где-то за углом, в глубине коридора, распахнул двери и вытянулся на пороге, поднеся руку к козырьку.

— Подполковник Параделов просит известить Временное правительство, что Главный штаб занят большевистскими войсками!

9
«…по прошествии двадцати минут с момента вручения настоящего ультиматума артиллерией Петропавловской крепости…»

Крышка часов щелкнула и отвалилась: часы показывали двенадцать минут седьмого, — до истечения указанного срока оставалось восемь минут.

Высокий человек в шинели, накинутой на узкие плечи, сунул часы в карман и, покачиваясь на длинных ногах, прошелся по комнате.

«А ведь, должно быть, не один я сейчас считаю минуты… еще семь… шесть… пять минут и…»

— Товарищ Турбин, крепостная рота отказывается стрелять!

Человек, которого взволнованный ординарец назвал Турбиным, сделал шаг вперед, вспылил было, но сдержался и спросил, немного заикаясь:

— По-почему?

— Говорят, орудия заржавлены… Говорят, пускай сам комиссар из таких орудий стреляет!

Трехдюймовые орудия, которыми надлежало штурмовать Зимний дворец, были найдены на дворе арсенала и еще утром вытащены за крепостные стены.

Снаряды частью нашлись в арсеналах, частью были присланы с Выборгской стороны из склада огнеприпасов, — все было готово к тому, чтобы в условленный час начать бомбардировку Зимнего, и теперь, когда этот условленный час пришел, когда через четыре минуты Военно-революционный комитет прикажет открыть огонь, теперь…

— Т-товарищ Павлов, я иду к орудиям… Вы за-замените меня до моего возвращения.

Тусклые блики фонарей дрожат в темной зыби Невы; октябрьский вечер легким дыханьем дождя оседает на лицо и руки.

Через Троицкий мост с резким звоном тянутся игрушечные трамваи, лепятся к перилам кукольные фигурки прохожих.

Турбин выбрался наконец за крепостную стену.

Среди огромных куч мусора стояли орудия.

В десяти шагах от них несколько артиллеристов жались к оголенным ветлам. Один из них вышел вперед.

— Товарищ комиссар?..

Ручной фонарь направляется навстречу артиллеристу, и свет его на мгновенье задерживается на офицерских погонах.

— В чем дело, п-поручик? П-почему артиллеристы отказываются с-стрелять?

— Артиллеристы не отказываются стрелять…

Поручик держит голову прямо и смотрит в лицо Турбина немигающими глазами.

— Артиллеристы не отказываются стрелять, в случае если им будут предоставлены исправные орудия. Эти орудия — неисправны. При первом выстреле их разорвет. Они — проржавели, в компрессорах нет ни капли масла.

Турбин внезапным движением наводит свой фонарь прямо в лицо офицера.

Сухое, гладко выбритое лицо спокойно, брови слегка приподняты, глаза смотрят не мигая, только зрачки сузились под ярким светом; да и что там рассмотришь в этих пустых глазах?

— Я в-вам не верю.

Поручик пожимает плечами.

— Как вам угодно! Впрочем, вы можете удостовериться сами.

— В-вызовите сюда фейерверкера.

Фейерверкер, неуклюжий, широкий солдат, в темноте возится возле орудий; его зовут; переваливаясь на коротких ногах, он идет к комиссару.

— К-какие неисправности в орудиях?

Фейерверкер молчит.

— К-какие неисправности в орудиях?

— Из их давно не стреляно, — говорит, нахмурившись, фейерверкер. — Заржавели. И в компрессорах…

— Что?

— В компрессорах — пусто. Масла нет.

Турбин молчит; немного погодя он подходит к артиллеристам ближе и говорит глухо:

— Сейчас я п-пришлю своего помощника д-для обследования орудий. В случае, если они окажутся исправными…

Он замолчал на одно мгновенье:

— Расстреляю.

Он повернулся и быстро пошел обратно.

У самой крепостной стены его догнал начальник крепостной роты.

— Простите, товарищ комиссар…

Турбин, не замедляя шага, повернул к нему голову.

— Вы, может быть, думаете, что я солгал… Даю вам честное слово офицера, что…

Он едва поспевал за комиссаром.

— Что стрелять из этих орудий в самом деле крайне опасно!

10
Кривенко, два часа просидевший в казармах Балтийского экипажа, тщетно уговаривал молодого мичмана, только что назначенного начальником одного из фронтовых штабов, отдать приказ о наступлении на Зимний; он вернулся к своему отряду мрачный и ничего не отвечал на расспросы красногвардейцев.

Хмуро выслушал сообщение своего помощника о том, что за время его отсутствия заставой Павловского полка были задержаны на Морской сто пятьдесят юнкеров с четырьмя орудиями, обругал его за какие-то пустяки и принялся осматривать испорченный пулемет, с которым возился еще утром.

Раза два он пробормотал что-то про себя, но Шахов, возвратившийся с обхода, расслышал только:

— Все дело губят. Что ж, подождем.

Шахов хотел было узнать от него о причинах замедления, но раздумал и отошел в сторону.

С новой силой он вспомнил о Галине.

Теперь он тревожился о ней, жалел, что не отправился разыскивать ее, упрекал себя; ему странным казалось, что он так быстро забыл о ней. Он сидел, обхватив винтовку обеими руками, чувствуя щекой холодный шомпол, и прислушивался к глуховатому говору в цепи, раскинутой поперек Миллионной, к редкому треску оружейных выстрелов у Зимнего дворца.

Но эти звуки были уже привычными и неизбежными для сегодняшней ночи; он переставал замечать их, и тогда снова отчетливо вспоминал жесты, мелочи одежды, чуть неуверенную походку Галины, милую манеру говорить.

Этот бесконечный год, который он провел в глухой деревушке под Томском, который он так старательно прожил в разлуке с нею, вдруг ухнул куда-то. Этот год был ошибкой, ребячеством, неуменьем совладать с собой, детским желаньем уйти от настоящей жизни, а настоящая жизнь была в ней, в Галине, в этой радости, от которой снова начинала кружиться голова.

Он поднял голову — автомобильные прожекторы косыми снопами света скользили по Миллионной.

— Стой!

Автомобиль взлетел на мостик через Зимнюю канавку и остановился.

Кривенко, сняв винтовку с плеча, бежал к нему вдоль тротуара.

— Кто такие? — в два голоса закричали из цепи.

Человек в очках и в фетровой шляпе, сброшенной на затылок, высунулся из автомобиля.

— Из Военно-революционного комитета. Нам только что передали, что Зимний взят.

— Хм, вот как, взят? — с иронией переспросил Кривенко. — Так он, стало быть, сам собой взялся. Мы тут четвертый час стоим ни туда, ни назад, а от нас требуют, чтобы мы дворец взяли.

— Какое там взят, недавно в нас оттуда здорово шпарили, туда ехать опасно! — закричали из цепи.

— Нужно полагать, что вы плохо осведомлены, товарищи…

Человек в очках поднял голову и некоторое время пристально смотрел перед собою, вдоль Миллионной.

Впереди, за цепью красногвардейцев, были огромные колоссы Эрмитажа, за ними площадь с Александровской колонной, не бросавшей тени в эту безлунную ночь, и баррикады юнкеров, и Малахитовая зала Зимнего дворца, и неизвестность, смотрящая с каждой крыши, из каждого угла дулами пулеметов.

— Либо дворец взят частями, действовавшими со стороны Невского…

Он опустился на сиденье и приказал ехать дальше. Вслед ему раздались предостережения.

— Либо он в самом деле еще не взят! — докончил он и, приподняв шляпу, нервным движеньем отмахнул вверх длинные волосы.

Через пять минут ни у кого не осталось сомнений в том, что Зимний еще не взят: едва только автомобиль подошел к Эрмитажу, как чей-то голос закричал «ура», пули со свистом полетели вдоль Миллионной, со стороны дворца затараторил пулемет.

Автомобиль дал задний ход, пятясь, пролетел горбатый мостик через Зимнюю канавку и остановился.

Человек в очках выпрыгнул из автомобиля и пошел к солдатам.

— Что, взят? — крикнули из цепи.

Человек в очках остановился посреди улицы и закинул вверх голову. Он сказал спокойно:

— Нет, Зимний дворец еще не взят революционными войсками. Но он будет взят ими через сорок минут!

Вокруг него столпились красногвардейцы.

— Кто здесь у вас начальник в отряде?

— А вот стоит, в воротах. Товарищ Кривенко!

Кривенко с досадой оттолкнул пулемет, убедившись в том, что сегодня стрелять из него все равно не удастся.

— Вы — начальник этого отряда?

— Да, я.

— Есть тут у вас в отряде артиллеристы?

Кривенко поднял голову и с усилием наморщил лоб.

— С арсенальных мастерских есть ребята. Еще пулеметчики.

— Нет, не пулеметчики, а артиллеристы?

— Кроме меня, в отряде артиллеристов нет.

Человек в очках пристально посмотрел на Кривенко.

— Вы — моряк?

— Нет. Я рабочий.

— Мне звонили, что в Петропавловской крепости какая-то путаница с орудиями, — быстро заговорил человек в очках. — Нужно немедленно начать артиллерийский обстрел Зимнего. Там черт-те что делается, не хотят стрелять, что ли! Вам придется наладить это дело. Передайте кому-нибудь отряд и поезжайте со мною.

— Слушаюсь, — коротко ответил Кривенко.

Автомобиль остановили только один раз у Троицкого моста.

Давешний, огромного роста, моряк, передавший резервам распоряжение Военно-революционного комитета, поднес к окну карманный фонарь.

Человек в очках зажмурил глаза от неожиданного света, с усилием открыл их и назвал моряка по имени.

— Ну да, да! В крепость!

Автомобиль поехал дальше.

Немного погодя спутник Кривенко, задремавший было, встрепенулся, спросил у Кривенко, как его зовут, и снова пробормотал что-то насчет того, что в Петропавловской крепости с артиллерией неладно.

Больше он ничего не сказал.

Он не сказал ни слова о том, что нужно было не только уметь стрелять из орудий, но также уметь жертвовать жизнью для того, чтобы открыть огонь по Зимнему из крепостных орудий.

Он не сказал ничего о том, что в Петропавловской крепости было сколько угодно артиллеристов, умеющих отлично стрелять из орудий, но не желавших платить за революцию слишком дорогой ценой.

Если бы он был разговорчив, он, может быть, рассказал бы и о том, что за крепостными стенами есть люди, готовые заплатить за нее даже такой ценой, но что эти люди не умеют стрелять из орудий.

Но он ничего не сказал. Он сидел, забившись в угол автомобиля, надвинув шляпу на лоб, выглядывая из-под очков донельзя утомленными глазами.

11
Старший крепостного патруля остановил автомобиль, спросил пропуск.

Кривенко тронул своего спутника за плечо.

— Приехали, кажется.

Тот, еще не очнувшись окончательно, схватился за револьвер, лежавший в кармане пальто, однако тотчас же пришел в себя и сонным движеньем руки пытался отворить дверцу автомобиля.

Они оставили автомобиль у ворот и пошли пешком. За те полчаса, которые прошли со времени получения ложных сведений о сдаче Зимнего, за стенами крепости не изменилось ничего: во дворе были те же лужи, так же бродили туда и назад солдаты, кое-где тускло горели фонари, с крепостных стен россыпью, видимо не целясь, стреляли из винтовок.

Ничто не нарушило простого, как будто издавна установленного порядка этой дождливой октябрьской ночи; только чей-то веселый звучный голос неподалеку от крепостных ворот пел песню:

Цыганочка, гай, гай!
Цыганочка, гай,
Цыганочка черная,
Ты нам погадай!
Это было так необычно, до такой степени не сходилось с пугливым светом фонарей, с коротким треском винтовок на крепостных стенах, что Кривенко и человек в очках остановились и с удивлением посмотрели друг на друга.

Человек, певший про цыганочку, шел в нескольких шагах впереди них. При свете фонаря мелькнул ворот голландки и круглая матросская шапка, сдвинутая на затылок.

Цыганочка, гай, гай…
Он вдруг оборвал и обернулся.

— Братишки, где тут комиссара найти?

— Должно быть, здесь! — ответил человек в очках, проходя мимо и указывая головой на двери гарнизонного клуба.

— Дело!

Матрос беспричинно захохотал, сделал налево кругом и побежал вверх по лестнице.

На лестнице он обернулся и быстро заговорил:

— Здорово жарят, а? Никакого срока не дают, жарят и жарят! Мы им в лен, они нам в капусту!

Кривенко и его спутник молча прошли мимо; он посмотрел на них с недоумением, придержал дверь ногой, с размаху вскочил в комнату и остановился, оглядывая всех находившихся в комнате выпуклыми голубыми глазами.

Он миновал патрульного красногвардейца, видимо только что принесшего пакет и рассматривающего с огорченным видом прохудившиеся сапоги, и остановился глазами на человеке, сидевшем за письменным столом; на столе не было ничего, кроме кольта — справа и недопитого стакана чая, в котором плавала папироса, — слева.

Матрос двинулся было к столу, но человек в очках пересек ему дорогу и подошел первый.

— Известие о сдаче Зимнего оказалось ложным.

— Д-да. Мне звонили. Спутали со Шт-табом. Это Штаб взяли.

Человек в очках указал на Кривенко.

— Вот… это для вас, товарищ Турбин, — сказал он неопределенно, — объясните ему, пожалуйста, в чем дело. Он — артиллерист.

Турбин поднялся и вышел из-за стола на середину комнаты. Несколько мгновений он напряженно потирал руками лицо, как бы не зная, с чего начать разговор.

— В-вы говорили ему о том, что…

— Я ничего не говорил, — отозвался тот и сердито вытер мокрую щеку ладонью, — это уже вы будьте добры объяснить товарищу, что от него требуется.

Турбин обратился к Кривенко:

— В д-двух словах…

Он не окончил, — давешний моряк сделал два шага вперед и со щегольской выправкой остановился перед комиссаром, мотнув по воздуху клешами и звонко щелкнув каблуками.

— Прислан с Морского полигона в ваше, товарищ комиссар, распоряжение.

— Хорошо, — коротко ответил Турбин, — т-так вот, значит, вы и этот т-товарищ…

Он вытащил из кармана мундштук и принялся прилаживать к нему толстую самокрутку.

— В д-двух словах, — нужно возможно скорее открыть огонь п-по Зимнему. Здешние артиллеристы из к-крепости отказываются стрелять… Дело в том, что…

Он остановился, втиснув наконец самокрутку в мундштук и шаря по карманам за спичками.

— Д-дело в том, что орудия, по их словам, неисправны. То есть не только по их словам… Я обязан п-предупредить, — вдруг объяснил он, поднимая голову и растерянно взглядывая на человека в очках.

— Разумеется, это ваша обязанность, — нетерпеливо проворчал тот.

— Орудия, по-видимому, действительно н-неисправны. Здешние артиллеристы указывают на то, что н-некоторые части заржавели и с этими… как их… с к-компрессорами тоже что-то неладно. Одним словом, стрельба из этих орудий сопряжена с большим риском.

— Так вот… если вы р-решаетесь, — закончил он и, найдя наконец спички, выпустил из рта огромную струю вонючего дыма. Губы у него чуть-чуть вздрагивали от волнения.

— Нужно сперва орудия осмотреть… Может, врут, что испорчены, — хмуро проворчал Кривенко.

Матрос без всякой причины подмигнул человеку в очках, встретившему это довольно равнодушно.

— Товарищ комиссар, — спросил он у Турбина, — орудия полевые или крепостные и какого калибра?

— П-полевые трехдюймовки.

— Ах ты дьявол! — вдруг удивился матрос. — Из полевых не приходилось стрелять. Ну да ладно!.. Справимся.


На дворе стало еще темнее. Шел дождь. Сильная ружейная перестрелка слышалась со стороны дворца.

Красногвардеец, провожавший Кривенко и матроса к орудиям, поминутно вваливался в лужи, грязь летела во все стороны, он ругался, проклиная весь свет — и юнкеров, и комиссара, и своих спутников, и какого-то Ваську Гвоздева, которому доставалось больше других.

Матрос время от времени останавливался и начинал вразумлять его:

— Ты, так твою так, не имеешь права по моциону так выражаться на людей! Люди идут стрелять из орудий, которые к курицыной тетке годятся, а он выражается. Щелкну тебя по шее, враз сядешь!

Неподалеку от «лагерей» Кривенко спросил у него:

— Как тебя зовут?

— Спирькой! — весело ответил матрос.

— Да не Спирька, а фамилию скажи, — хмуро поправил Кривенко.

Матрос насмешливо посмотрел на Кривенко и свистнул.

— Спиридон Матвеевич Голубков, моряк Второго балтийского экипажа.

Голые ветлы показались за крепостными стенами — там неуклюже торчали дула орудий. Несколько солдат бродили возле них и, против всех артиллерийских законов, курили самокрутки.

В течение пятнадцати минут Кривенко и матрос с помощью солдат, державших фонари и лампы, готовивших пыжи, протиравших тряпками каналы стволов, осматривали орудия. Потом между ними произошел короткий разговор:

— Предохранителей нет, — сказал матрос.

— Ладно, нужно будет после каждого выстрела ждать по две-три минуты, — отвечал Кривенко.

— Выбрасывателей нет…

— Выбьем прибойником!

— Ржавчина во всех стволах и на всех затворах.

— Сойдет!

— У этих двух забоины в каморе, у наружного среза.

— Ну и что же, забоины… Пустяки!

— У этой трубка ударника раздута.

— Не беда!

И, наконец, матрос произнес самое страшное:

— И насчет компрессоров тоже… Не соврали…

Кривенко замедлил ответом:

— Да… Мало масла. Ну, что ж…

Матрос подошел к нему ближе и сказал негромко:

— Разорвет…

Кривенко поднял на него глаза — у матроса было серьезное, бледное лицо.

Он ответил сухо:

— Не знаю…

— Э, была не была! — высоким голосом закричал матрос, — заряжаем!

Он открыл затвор первого орудия. Кривенко уже подносил к каналу ствола снаряд.

Так начался штурм.

12
Так начался штурм.

Зимний дворец не в первый раз был атакован революционными войсками. Не в первый раз растерявшееся правительство было свидетелем того, как восставшие солдаты располагались под стенами этого здания. 14 декабря 1825 года дворец был взят лейб-гренадерским полком, предводительствуемым маленьким кривоногим офицером.

Этого офицера звали Пановым, и вместе с необыкновенным счастьем, которое сопутствовало ему по пути от Гренадерских казарм до Сенатской площади, история сохранила трудно объяснимые черты его поведения.

Проходя мимо Петропавловской крепости, он занял этот важнейший стратегический пункт со своими четырьмя ротами и через четверть часа покинул его, не оставив в крепости ни малейшего следа своего пребывания.

Проходя мимо Зимнего дворца, он занял его, — солдаты были уже во дворе, у тех самых входов, но которым девяносто два года спустя во дворец проникли петроградские красногвардейцы, — и через три минуты ушел из дворца на Сенатскую площадь.

Не в первый раз дворец атакован восставшими. Но в первый раз его стены видели не уланские кивера, а измызганные солдатские фуражки, не гвардейские мундиры, а черные матросские бушлаты.


В грохоте орудий и непрерывной сухой дроби пулеметов Шахов не различал ближайших звуков — топота шагов, звона оружия, слов приказа, которыми ротные и взводные командиры пытались внести хоть какой-нибудь порядок в движенье солдатской массы.

Вокруг него, как черная река, заполняя всю улицу, шли солдаты.

Только время от времени звуки стрельбы спадали, и тогда в сознании, напряженном и пустом, с неожиданной силой отпечатывался каждый шорох.

Шахов начинал чувствовать звонкую легкость в голове и вспоминал, что он — голоден, что он целый день ничего не ел.

В густой темноте вместе с отрядом Кривенко он прошел Морскую и сквозь арку Главного штаба впервые за весь день увидел Дворцовую площадь.

Он остановился, и весь отряд на одно мгновенье подался назад.

Площадь была озарена бледным, задымленным светом, со всех сторон, со всех прилегающих улиц, из-за каждого угла смутными тенями неслись, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь, цепи солдат, красногвардейцев, матросов.

Окна Зимнего были освещены; в этом свете у баррикад были видны броневики, облепленные темной массой людей.

Без одного слова команды, без возгласов и пения, отряд продвинулся под аркой и вышел на открытое место.

Шахов бежал, забывая нагибаться, и заметил это, только когда сзади раздался крик: «Нагнись!»

И снова напряженное и звонкое сознание, которое как будто было не в нем, а где-то отдельно, отметило, что давеча днем солдаты шутили над тем, что красногвардейцы во время перебежек никогда не наклоняют голову.

«Бежит и пулю ртом ловит!» — припомнил Шахов и остановился.

Он стоял у Александровской колонны. Пулеметы юнкерских баррикад стреляли. Рабочий, стоявший рядом с Шаховым, был убит, едва только он выглянул из-за пьедестала колонны; Шахов машинально наклонился над ним, заглянул в лицо.

И вдруг он снова почувствовал голод, сдавивший ему грудь и звонкой пустотой отдавшийся в голове. Неожиданно для себя он выбежал из-за колонны и поднял руку с винтовкой.

— Бегом! — закричал он с бешенством, полуобернувшись к красногвардейцам и указывая на дворец винтовкой.

А дальше все покатилось, сдвинулось, — он на бегу оборотился и увидел, что из-за колонны разом выбежала темная масса людей и под разодранный треск пулемета побежала через площадь ко дворцу.

Короткими вспышками сознания, точного до болезненности, Шахов отметил высокого матроса, стоящего перед баррикадой и размахивающего ручной гранатой, и труп солдата, на которого он едва не наступил, подбегая к баррикаде.

Еще мгновение, и матрос с гранатой и труп остались позади — перед Шаховым были высокие штабеля дров.

Он тотчас же, не останавливаясь, начал молча взбираться по скользким, вымокшим бревнам.

Два или три раза он поскользнулся, упал и снова поднялся, стараясь не выпустить из рук винтовку. И повсюду вокруг него были такие же, как он, молчаливые люди, которые взбирались вверх по скользким бревнам, падали и снова поднимались, так же, как он, крепко держа в руках винтовки.

И вдруг грохот орудий сразу упал, и, заглушая сухую ружейную трескотню, поднялся длительный, бешеный крик.

Черная сплошная масса людей обогнала Шахова, разбрасывая бревна, перекатываясь через штабеля.

Несколько гранат одна за другой разорвались впереди него; он стоял на баррикаде и, не целясь, стрелял из винтовки.

Яркий свет лился из окон дворца, двое солдат у главного входа возились с пулеметом, высокий полный офицер, без фуражки, бежал к баррикаде, размахивая рукой с револьвером.

Но все это было там, у самого входа; здесь рядом с Шаховым вразброд щелкали ружейные выстрелы, и черные, забрызганные грязью люди прыгали, бесновались, кричали и, размахивая винтовками, непрерывным потоком бежали от баррикады к дворцу.

Шахов прыгнул вниз и вместе с другими красногвардейцами, перебравшимися через баррикаду, бросился к подъезду.

Здесь, на лестнице второго этажа, солдаты теснили юнкеров, стрелявших сверху.

Когда Шахов вмешался в толпу — сопротивление было уже сломлено.

Стрельба сразу прекратилась, только несколько раз еще щелкнули одиночные ружейные выстрелы.

Чей-то звучный голос закричал сверху: «Прекратите стрельбу! Мы сдаемся!» — и в ту же минуту Шахов, как мяч, был вброшен в одну из комнат второго этажа.

Повсюду на полу разбросаны были обоймы, патроны. В углу, сжатые толпою, теснились юнкера — невысокий лохматый матрос ругал их, грозил кулаками, яростно стучал об пол винтовкой. В стороне солдаты прикладами разбивали огромные упаковочные ящики и тащили из них ковры, занавеси, белье, фарфор, статуэтки.

Высокий человек в солдатской гимнастерке с жестким, энергичным лицом и лихорадочными глазами грозил им револьвером и кричал что-то хриплым, почти беззвучным голосом.

Шахов остановился посреди комнаты, не зная, что делать дальше, и чувствуя, что нужно идти куда-то, что кому-то нужна эта сила, которая заставляла его бежать наперерез пулеметам…

— Где ваши министры? — кричал матрос юнкерам. — Сбежали? Сбежали? Говорите, сукины дети, корниловцы!..

«Вот оно что… Временное правительство, — вдруг вспомнил Шахов. — Вот куда…»

Он выбежал на лестницу; по лестнице вверх и вниз непрерывной цепью шли солдаты.

И вдруг среди беспорядочной толпы началось какое-то движение: снизу отхлынули назад, сверху подались вперед — толпа шпалерами расступилась вдоль перил.

Невысокого роста человек в очках и фетровой шляпе, сброшенной на затылок, торопливо шел, почти бежал по этому живому коридору.

Давешний солдат с лихорадочными глазами выбежал навстречу ему и, протолкавшись сквозь толпу, окликнул его по имени.

— Временное правительство?

— Во втором этаже, через три комнаты от Малахитового зала… Там еще…

— Что?

— Там еще юнкера… Не сдаются.

Они скрылись в толпе. Шахов бросился вслед за ними.

Небольшая колонна юнкеров — последняя гвардия Временного правительства — неподвижно стояла в караульной комнате у дверей, за которыми тринадцать министров с упорством, достойным лучшего применения, все еще играли свою пьесу, не замечая, что занавес уже давно опустился. Вся колонна держала винтовки на изготовку и ни одним словом не отвечала на бешеные крики, которыми толпа, втиснувшаяся вслед за человеком в очках в караульную комнату, встретила это последнее препятствие.

И вдруг все смолкло. Человек в очках поднял руку.

— Товарищи! Не нужно крови! Сопротивление бесполезно. Положите оружие! Временное правительство здесь?

Один из юнкеров за спиною своих товарищей открыл дверь в кабинет и вытянулся на пороге во фронт.

— Как прикажет Временное правительство? Защищаться до последнего человека? Мы готовы, если прикажет Временное правительство!

Он молча, взяв руку под козырек, выслушал ответ и, повернувшись, прошел сквозь колонну.

Человек в очках, подняв голову, смотрел ему в лицо, сощурив глаза, схватившись за рукоятку револьвера.

— Временное правительство просило сообщить, что оно уступает силе и сдается!

13
С той минуты, как Шахов переступил порог, он почувствовал томительную неловкость, подобную той, которую испытывал он иногда на любительских спектаклях, следя за плохой игрой знакомых актеров.

Он вдруг усомнился, точно ли из-за этих скучных, упорно старающихся поддержать свое достоинство тринадцати начальников департаментов юнкера, казаки, ударные батальоны в течение долгих восьми часов стреляли из ружей, пулеметов и пушек.

Сквозь отяжелевшее сознание он слышал и видел, как человек в очках опрашивает членов правительства, записывает их имена, составляет протокол об аресте и несколькими короткими фразами сдерживает напор толпы, готовой, при известии о том, что Керенского нет, смять и снести и Временное правительство, и его самого, и все, что попадется под руку.

Он пришел в себя, только когда давешний высокий матрос, наклонившись к человеку в очках, сказал ему что-то на ухо и человек в очках, обведя комнату своими лихорадочными глазами, остановился на нем, на Шахове.

— Вы — красногвардеец, товарищ?

— Да, смольнинского отряда!

— Возьмите двух людей и пройдите на чердак. Осмотрите все помещения — нет ли где телеграфа. Если найдете какие-нибудь бумаги, телеграммы — все отнесите ко мне. Я — комендант дворца. Сделайте все это без шума.


В караульной комнате Шахов почти тотчас же отыскал одного из красногвардейцев своего отряда.

Вдвоем они прошли длинный коридор, вдоль которого стояли, дожидаясь выхода арестованных, солдаты и матросы, и после долгих блужданий наткнулись на старого швейцара в сине-красной, шитой золотом ливрее. Швейцар стоял посредине огромной, тускло освещенной залы и, почесывая затылок, смотрел, как веселый, длинноногий человек в кепке, лихо заломленной на затылок, аккуратно срезал с кресел перочинным ножом тисненую японскую кожу.

Впрочем, при виде красногвардейцев длинноногий в кепке хладнокровно сложил нож и отошел в сторону.

Швейцар молча выслушал Шахова, пожевал губами: круговая лестница, которая вела на чердак, оказалась неподалеку.

Здесь было темно, фонарь лохматыми светлыми пятнами освещал пыльные стены. Открывая двери, Шахов направлял внутрь комнаты фонарь, мельком оглядывал ее и шел дальше.

Он осмотрел таким образом почти весь чердак Зимнего и, ничего не найдя, решил было возвратиться обратно, когда его спутник, наткнувшись на пустые упаковочные ящики, увидел за ними узкую дверь.

Он попытался отворить ее — за дверью послышался шорох. Не говоря ни слова, он жестом подозвал Шахова.

Шахов приложился ухом к двери — ничего не было слышно. Тогда он спросил ясным, отчетливым голосом:

— Кто здесь?

Голос гулко отдался под низкими потолками.

Никто не ответил.

Он постучал в двери рукояткой револьвера.

— Отворите! Ваши сдались!

Снова никто не ответил.

И вдруг в напряженной тишине Шахов явственно услышал щелканье заряжаемого револьвера.

— Послушайте, — сказал он, — даю вам слово, что если вы сдадитесь добровольно, вы будете отпущены. Всех сдавшихся юнкеров освободили на честное слово.

Он не успел договорить, как за дверью раздался револьверный выстрел.

— Стреляет, стерва, — удивился красногвардеец.

— Да поймите же, черт возьми, что это бесполезно! — сказал Шахов. — Ну, вы убьете одного, даже двух людей. Все равно вас возьмут через четверть часа!

Он едва успел отскочить — пуля пролетела от него на полшага.

Красногвардеец молча отошел на несколько шагов в сторону, приложился и, как на учебной стрельбе, выпустил все шесть пуль одну за другою.

Все шесть пролетели мимо — едва только последний патрон выскочил из затвора, как раздался новый револьверный выстрел.

На этот раз человек за дверью попал в цель — красногвардеец выронил винтовку, коротко закричал и упал лицом вниз на пол.

Шахов приподнял его — пуля попала в ключицу, несколько капель крови брызнули на шею и грудь.

Красногвардеец, коротко и тяжело дыша, левой рукой ощупывал рану.

— Он видит, куда стрелять… — вдруг пробормотал он, пытаясь подняться и снова садясь на пол.

Шахов взял его винтовку и, сжав зубы, вернулся обратно; он поставил фонарь на край ящика и, каждую секунду ожидая нового выстрела, принялся осматривать поверхность двери.

Это была довольно плотная дверь, скрепленная широкими планками; увидеть что-либо через такую дверь было невозможно.

Проводя по ее поверхности рукою, он уколол палец о дощечку, расщепленную пулей, и эта легкая острая боль прояснила его отяжелевшее сознание.

«Так вот в чем дело… Он в темной комнате, а у нас здесь светло, фонарь… Он нас сквозь эти дыры, проделанные пулями, видит… Стало быть, если потушить фонарь…»

Шахов открыл дверцу фонаря и пальцем прижал фитилек: тотчас же на двери осветились несколько круглых отверстий.

Он приложился глазом к одному из них и увидел небольшой, слабо освещенный круг на голой стене; в полумраке скользнула и тотчас же исчезла рука, сжимающая рукоятку револьвера.

Переходя от одного отверстия к другому, он осмотрел почти всю комнату — она освещалась карманным фонариком или свечою; на полу, собирая что-то, ползал человек.

Шахов ясно различал блестки погон, скользнувшие в тусклом свете, — это был офицер.

Юнкера, еще недавно стоявшие на часах у дворца, легко узнали бы в нем того самого прапорщика Миллера, который тщетно пытался сообщить Временному правительству о том, что дворец окружен войсками Военно-революционного комитета.

Шахов, напряженно щуря глаза, следил за каждым его движением.

Офицер сделал несколько шагов по комнате и вдруг оборотился.

Лицо его осталось в тени, свет был за спиною, но это движение, походка были мучительно знакомы Шахову. Не упуская из виду ни одного движения офицера, он начал медленно поднимать руку с револьвером.

Офицер стоял теперь перед самой дверью, и застрелить его было гораздо проще, чем оставить в живых.

Шахов тщательно целил в левую сторону груди. В горле пересохло; но он был по-прежнему спокоен, рука не дрожала.

«Чего ж я в самом деле жду?» — холодно подумал он и в ту же минуту понял, что ждет, когда офицер отойдет в сторону или повернется так, чтобы можно было не убить его, а только ранить.

И только что он это понял, как офицер отошел от двери. Тогда наконец он выстрелил и тотчас же бросился к двери, вышибая ее частыми и короткими ударами приклада.

Дверь распахнулась. Он ворвался в комнату.

В первое мгновенно он ничего но видел — сделал несколько шагов, двинул ногой сброшенный на пол телеграфный аппарат, из которого выползала длинная белая лента, и только тогда, обводя взглядом голые запыленные стены, наткнулся на офицера.

Он стоял в самом темном углу, бессильно сползая вниз по стене.

Шахов подошел к нему вплотную и, вглядываясь в бледное лицо с плотно поджатыми губами, выронил револьвер и схватил офицера за руку.

— Галя!

Офицер посмотрел на него в упор, с усилием попытался двинуть повисшей рукой, сделал шаг вперед и грохнулся на пол.

14
— Нашли что-нибудь?

— Да… На чердаке. Вход со двора по круговой лестнице. Я поставил туда караул…

— Бумаги?..

— Вот все, что я нашел…

Комендант перелистал бумаги.

— Нужно наладить охрану дворца, — быстро сказал он, поднимая свои лихорадочные глаза на Шахова, — нужно установить посты, караулы. Отыщите товарища Измайлова и скажите ему, что я направил вас в его распоряжение. Как ваша фамилия, товарищ?

— Шахов.

— Найдите меня завтра. Я буду здесь или в Смольном.

Молоденький прапорщик с бледным лицом лежал там же, где Шахов его оставил.

Шахов наклонился над ним: дыханья не было слышно.

Тогда он повернул голову так, чтобы свет белых глазированных ламп падал прямо в лицо, и поднял веко: зрачок сузился.

Еще со времени Варшавы и фронта он знал, как одиночные санитары переносят раненых: он взвалил тело на плечи и посадил его за спину, продев свои руки под коленями прапорщика; с обеих сторон вдоль его плеч повисли маленькие белые руки.

От этих до странности знакомых рук, которые он столько раз вспоминал в своем одиночестве, шел теперь горьковатый запах пороха.

Он торопливо прошел через комнату и, боясь, чтобы его не задержали (вокруг него собирались солдаты, матросы, толпами бродившие по дворцу), бросился в первую попавшуюся дверь.

В темноте он спустился по лестнице на двор; караулы еще не были поставлены, и ему удалось вместе с толпой пройти через ворота.

На Дворцовой площади звенели оружием отряды матросов; с того берега Невы, где темнели неясные очертания крепости, раздавались хриплые крики.

Он обошел площадь со стороны Александровского сада, Невский, утомительно-ровный, открылся перед ним с холодным светом фонарей вдоль почерневших зданий.

У Казанского собора и на углу Михайловской видны были костры пикетов. Он свернул налево по Мойке — никто не остановил его — он шел около получаса. Наконец, прислонившись плечом к стене, медленно опустил тело на мостовую и отер пот со лба.

Прапорщик Миллер, или тот, кто называл себя прапорщиком Миллером, закинув бледное лицо, лежал на тротуаре.

Он был без фуражки — спутанные волосы падали на лоб. Свет фонаря тускло скользил по серебру погон, по кокардам на сапогах.

«Такие кокарды на сапогах, кажется, кавалеристы носят…» — смутно подумал Шахов.

Опустившись на колени, он снял посеребренный офицерский пояс, перочинным ножом срезал погоны и попытался вынуть кокарды. Это не удалось ему. Расцарапав пальцы, он оставил кокарды и приложил руку ко лбу Галины: лоб горел под рукою, где-то у виска еле слышно бился пульс.

Он поднялся с колен и только теперь заметил, в какой темноте он шел все время, от угла Невского до Екатерининского канала. И впереди была та же непроницаемая сплошная темнота, ни в одном окне не горел свет.

Он присел на корточки, так же, как давеча, взвалил тело за спину и прошел, не останавливаясь, десять, пятнадцать, тридцать, сорок минут. Все так же качалось за спиной с каждой минутой тяжелевшее тело, все так же впереди была темнота, все так же темнее темноты сияли разбитые подвальные окна, и он все шел и шел, и начинало казаться, что он никогда не дойдет, что до конца жизни будут качаться, свисая с плеч, маленькие белые руки…

— Кто идет?

Шахов с усилием поднимает глаза. На руке, которая держит фонарь, круглая нашивка с черепом и костями — знак ударного батальона смерти.

Он смотрит прямо перед собой и видит блестящие офицерские погоны.

Он оглядывается вокруг — перед ним Инженерный замок, вокруг него стоят солдаты ударного батальона.

— Ваши документы?

Шахов опускает руку в карманы пальто — первое, на что натыкается рука, наган, рассыпанные пули; он почти насильно разжимает пальцы, взявшиеся было за тяжелую гладкую рукоятку нагана, и несколько мгновений мучительно старается вспомнить, в какой карман он положил свой красногвардейский пропуск, единственную улику, которая может выдать его с головой.

Он опускает тело на землю — фонарь скользит по лицу прапорщика.

— Откуда несете раненого?

— Мой приятель, офицер, — глухо и медленно говорит Шахов, все еще шаря руками в карманах, — его ранили там, на Дворцовой площади… Я был вместе с ним… Он жив еще…

Офицер наклоняется над телом.

«Вот теперь вытащить наган и прямо в лоб и бежать, бежать, бежать…»

— С него сорвали погоны, — ровным голосом объясняет он и находит наконец в боковом кармане старое служебное удостоверение.

Офицер осматривает изорванный китель на Галине, обыскивает карманы, останавливается взглядом на кавалерийских кокардах, выпрямляется, смотрит на Шахова…

— Да, это офицер!

Он мельком читает удостоверение, которое Шахов протягивает ему одеревеневшей рукой.

— Вам далеко нести его. Занесите сюда, здесь ему окажут первую помощь.

Он указывает рукой на Инженерный замок.

— Благодарю вас, — говорит Шахов все тем же глухим, слишком ровным голосом, — теперь недалеко. На углу Садовой. Я уж донесу его прямо… Мой приятель, кажется, легко ранен. В руку, повыше локтя.

Патруль остается позади.

Но не успевает он, судорожно сжимая рукоятку нагана, отойти и десяти шагов, как слышит резкий оклик:

— Эй вы, послушайте, вернитесь!

Несколько секунд Шахов стоит неподвижно.

«Идти, или?.. Или броситься бежать?., или?..»

Он оборачивается и мерным шагом возвращается к патрулю.

— Я не был уверен в том, что вы вернетесь добровольно, — говорит офицер, поднося руку к козырьку, — простите за беспокойство! Проходите, пожалуйста.

Шахов свернул за угол и, дойдя до угла Инженерной, остановился, задыхаясь. Он положил тело на землю. Только теперь он почувствовал страшную усталость, в которой было что-то сходное с смертельной болезнью.

Он разогнул спину и снова с болью согнул ее, поднял руки и беспомощно опустил их. Ноги у него дрожали, он стоял, прислонившись к столбу, и бессмысленными, усталыми глазами смотрел на неподвижное тело, которое два часа назад он спас от верной смерти и которое несколько минут назад подарило ему неверную жизнь.

И вдруг это закостеневшее, бесчувственное тело пошевелилось. Закинутая вверх согнутая рука медленно разогнулась.

В пятом часу утра он вернулся в Зимний. Дворцовая площадь была пуста. Только костры горели на углах, и бродили туда и назад караулы солдат и красногвардейцев.

Шахов прошел во дворец и разыскал начальника охраны, невысокого бородатого моряка, который во все время разговора с Шаховым рассеянно играл своим револьвером, поблескивающим голубой сталью.

— Я направлен комендантом дворца в ваше распоряжение… — сказал Шахов, с трудом поднимая тяжелые веки.

Матрос пристально посмотрел на него.

— В мое распоряжение? Это хорошо! Так, значит, в мое распоряжение?

Шахов, качаясь от усилий, старался преодолеть тупую боль в глазах. Он тяжело дышал, челюсти судорожно сжимались.

— Да. С тем, чтобы получить назначение по охране дворца.

— Идите спать! — яростно закричал матрос. — Вы на ногах не стоите!.. Если в мое распоряжение, так я отправляю вас спать! Айда!

КНИГА ТРЕТЬЯ

Ни звон колокольный, ни папе обеты,

Ни достопремудрых сенатов декреты

И даже ни пушки, ни ружья, ни плети

Уже не помогут вам, милые дети.

Гейне.
15
Солдат, забрызганный грязью, проскочил на велосипеде мимо наружной охраны Смольного, ловко лавируя между автомобилями, подкатил к подъезду, наспех приткнул свой велосипед к стене и бросился бежать вверх по лестнице.

Постовые матросы схватили его за руки и отбросили назад.

— Да какой вам пропуск, дерьмо собачье, — серьезно сказал солдат, — я с донесением… с фронта!

По лестнице, вдоль которой пестрели плакаты и лозунги, он поднялся в третий этаж и вошел в Военно-революционный комитет.

Турбин стоял посредине комнаты, покачиваясь на длинных ногах; он негромко бормотал что-то, должно быть, самому себе, потому что, кроме постового красногвардейца, который спал на скамейке у дверей, уронив голову на грудь и крепко сжимая ногами винтовку, в комнате никого не было.

— Мне нужен прапорщик Турбин, — хрипло сказал солдат.

— Я и есть Т-турбин.

Солдат отряхнул пот, катившийся по лбу.

— Вот…

Он протянул военному клочок бумаги.

— Донесение от комитета второго царскосельского полка.

Шатаясь от усталости, он отошел в сторону, разбудил караульного, потребовал у него табаку и долго крутил козью ножку, ни слова не отвечая на расспросы красногвардейца.

Наконец, садясь с осторожностью (чтобы не коснуться натертого седлом места) на лавку, он сказал серьезно:

— Да что, товарищ? Сами видите… плохо дело!

Турбин, мучительно морща лоб, читал донесение.

— Третий корпус, а? П-пустяки, — сказал он самому себе совершенно с таким выражением, как если бы говорил кому-то другому. — Что ж… значит, крышка! Корпус? Это не меньше десяти тысяч. Н-нет никого. Сейчас же всех собрать н-нужно. П-пустяки дело!

Солдат с недоумением прислушался, аккуратно подклеил оторвавшийся клочок цигарки и вдруг, подмигнув в сторону Турбина, хлопнул себя по лбу и помотал рукой.

— Не того, а? Не в порядке?

— Шут его знает, — хмуро отвечал караульный, — не то, чтобы, а так… все время, шут его, разговаривает! Я седни ночью в карауле был, так он всю ночь разговаривает. Чудной какой-то, шут его знает!

Чудной прапорщик вдруг пришел в себя, бросил донесение на стол, подошел к карте и с напряженным лицом принялся водить пальцем по однообразным линиям окрестностей Петрограда.

16
Галина сидела на кровати, обложенная подушками; ее лихорадило, мохнатый плед был накинут на плечи; на пледе лежала забинтованная рука.

Лицо ее, немного постаревшее, утомленное, показалось Шахову почти незнакомым; она не напоминала ни девочку, которую он оставил год назад, ни молодого офицера, которого, рискуя жизнью, он тащил накануне на своих плечах через весь город.

Она заговорила с ним неловко, даже сухо, и он сразу насторожился.

— Я очень благодарна вам… Вы вчера помогли мне. Я почти ничего не помню… Вы, должно быть, очень устали?

Можно было подумать, что путешествие накануне ночью от Дворцовой площади до Кавалергардского переулка под угрозой немедленного расстрела было увеселительной прогулкой.

Он отвечал медленно, немного теряясь:

— Вы так долго были в обмороке, что я уже было испугался… Рука болит?

— Нет, ничего… Доктор говорит, что сквозная рана. Через три дня буду здорова.

Шахов машинально взял со стола какую-то безделушку и начал вертеть ее в руках.

— Однако ж я не ожидал вас таким образом встретить, — сказал он торопливо, — это все на вас непохоже… Вы переменились за этот год.

— Нет, ничего не помню, — снова повторила она, сощурив глаза, и Шахов узнал это движение… — Так что же, значит, выходит, что мы…

— Выходит, что мы… — повторил Шахов.

Она засмеялась.

— Вчера воевали друг против друга?

Нет, эта бледная, с забинтованной рукой женщина была незнакома ему!

Галина сказала ему, криво усмехнувшись:

— Вы — красногвардеец?

— А вы не успели в этом убедиться?

Галина сощурилась, помолчала.

— Знаете ли, Константин Сергеевич, если бы вчера вы сопротивлялись, как я, пожалуй, я бы приказала вас расстрелять.

— Вы для нас неопасны, — сухо отвечал Шахов, не глядя на нее. — Таким, как вы, вчера оставляли оружие.

Галина снова усмехнулась.

«А пожалуй, таким, как она, не следовало оставлять оружие», — подумал Шахов.

— Кроме того, я думал, что мне не придется раскаиваться в том, что я помог вам добраться до дому.

Она, не отвечая, потянулась за портсигаром, лежавшим на стуле возле кровати, но снова прилегла на подушку: видимо, рука у нее сильно болела.

Шахов подал ей портсигар и несколько минут молча смотрел на маленькие пальцы, державшие папиросу.

— Так вы говорите, что юнкерам вчера оставляли оружие?

— Почти все юнкера отпущены на честное слово,

— Ну, вот видите… а я-то…

— Что вы?

— Я-то ведь никому честного слова не давала. Ведь вы вчера вынесли меня из дворца тайком?

— От кого же мне было таиться? — неохотно сказал Шахов.

Галина глядела на него с любопытством.

— Стало быть, вы поступили против долга?

— Я беру на себя ответственность за то, что я вчера сделал, — сказал Шахов. — Мне пора идти. Я зашел только, чтобы проститься с вами.

Галина быстро взглянула на него и вдруг принялась старательно сгибать и разгибать пальцы больной руки; потом так же неожиданно бросила это занятие и закурила новую папироску.

— Вы уезжаете?

— Не знаю. Может быть, завтра отряд отправят на фронт… И, кроме того…

Он принялся глазами искать свою шляпу.

— Все может случиться.

Он взглянул на нее и вдруг с удивительной четкостью вспомнил это бледное, закинутое вверх лицо под светом фонаря на мокром тротуаре, и горьковатый запах пороха, и темноту, и разбитые подвальные окна…

Он протянул к ней руки; она отвернулась.

— Послушайте, — глухим голосом сказал Шахов, — я вас ни о чем спрашивать не хотел… Нам, может быть, и говорить-то не о чем. Я знаю, что виноват перед вами… Я уехал, не известив вас ни одним словом, я не отвечал на ваши письма. Но теперь-то, Галя, когда мы увиделись наконец, неужели вы не хотите даже спросить меня, почему же я…

В дверь постучали. Гвардейский офицер, который вчера встретился ему у подъезда, быстро вошел в комнату и тотчас же бросился к Галине.

— Ах, боже мой, вы ранены?.. — спросил он с беспокойством, — мне Мария Николаевна говорила… Я беспокоился, остался здесь, в городе, заходил к вам, никого не находил дома. Но я представить не мог, что вы в самом деле решились…

Шахов молча отошел.

— Руку прострелили? Сквозная рана? — торопливо спрашивал офицер. — Нужно к хирургу. Я сейчас же еду… — Он пошел к двери и тотчас же вернулся.

— Право, я все-таки считал вас благоразумнее… Пойти в эту суматоху, в эту омерзительную возню, рисковать своей жизнью… да и не только своей…

Он все еще не замечал Шахова. Шахов стоял спиной к нему, разглядывая свои красноватые, сразу вспотевшие руки.

— Я ухожу, до свиданья, — сказал он, перебивая гвардейца.

Тот остановился на полуслове,

Галина познакомила их.

— Тарханов.

— Шахов.

Гвардеец с особенной вежливостью щелкнул шпорами.

— Мы, кажется, знакомы? — осторожно спросил он.

— Возможно.

— Но конечно же! Вы служили в Литовском полку?

— Да. Извините, мне пора.

— Вы останетесь, — сказала Галина.

……………………………………………………………………………………………….

— …Пустяки, кто может серьезно думать об этом, — весело говорил офицер, — еще день, два, и они сами над собой будут смеяться. Меня другое беспокоит — немцы все дальше продвигаются в глубь России, с минуты на минуту можно ожидать высадки десанта в Финляндии. Вот что страшно… А с большевиками можно расправиться в два счета — либо это кончится вмешательством союзников, и тогда военно-полевые суды покажут этим шутникам, что такое закон и порядок, либо…

— А я думаю, — неожиданно для себя самого сказал Шахов, — что это кончится победой большевиков, и тогда не иностранные, а русские военно-полевые суды покажут контрреволюционному офицерству, что такое революционный закон и порядок…

Тарханов посмотрел на него своими светлыми глазами.

— Вы так думаете? — спросил он, твердо и насмешливо улыбаясь.

— Я в этом не сомневаюсь.

— Так вы, может быть, принадлежите…

— Если вам угодно, я — красногвардеец.

— Ах, так! — весело сказал офицер. — Так, значит, красногвардейцы умеют не только грабить дворцы, но еще и вести политические разговоры…

Он тотчас же спохватился:

— Извините, ради бога, Галина Николаевна, вы нездоровы, а мы тут…

Шахов взглянул в упор на это красивое и насмешливое лицо, и знакомое чувство радостного бешенства начало овладевать им.

— А вот красногвардейцы умеют еще и… — начал он и вдруг замолчал.

— Кажется, нет необходимости продолжать этот разговор, — презрительно морщась, сказал Тарханов.

— Да, этот разговор мы кончим где-нибудь в другом месте, — отвечал Шахов, неестественно улыбаясь.

Только теперь Галина вмешалась в разговор; до сих пор она молчала, полузакрыв глаза и откинувшись головой на подушки.

— Константин Сергеевич, вы, кажется, снова хотите устроить взятие Зимнего дворца, и на этот раз у меня в комнате? — сказала она, усмехнувшись. — А вам я советую лучше обороняться, чем накануне ваши единомышленники, — обратилась она к Тарханову, — могу удостоверить, что они оборонялись плохо. Если бы вы были во дворце, так и вы, быть может… Впрочем, бросим говорить о политике. Вчера политика продырявила мне руку, сегодня она ссорит моих… моих знакомых, — бог с ней!

Гвардеец, вежливо и весело улыбаясь, тотчас же согласился и принялся рассказывать о том, что вечером, как раз в то время, когда происходила вся эта суматоха, он преспокойно слушал Шаляпина в Народном доме.

— Он был бесподобен в «Дон-Карлосе»… Какая игра!

Шахов смотрел на его лицо, свежевыбритое, слегка припудренное, на прямой и твердый подбородок, на длинные белые руки, и чувство горечи, недовольства собой, злобы мутило ею.

17
Огромная толпа, с вкрапленными в нее ротами солдат, пушками, грузовиками и телегами, двигалась по широкому, прямому шоссе, уже посеревшему от первого снега.

Мужчины с ружьями, со свертками проволоки, с патронташами поверх рабочей одежды, женщины с лопатами, с кирками, иногда с патронными сумками, шли на фронт. У них не было офицеров, — ими командовала уверенность в том, что они отправляются сражаться за революцию.

Отряды солдат шли не в ногу, высмеивая кое-как одетых красногвардейцев; кляня, по обыкновению, все на свете в бога и в душу, шли матросы.

За ними, разбрызгивая серую грязь, медленно ехали грузовики, с торчащими во все стороны штыками.

На полях, по обе стороны шоссе, женщины и старики копали окопы и протягивали наперерез дороге длинные цепи проволочных заграждений.

Кое-где встречались санитарные кареты, девушки с перевязью Красного Креста высовывались из-за зеленого полотнища и кричали что-то, размахивая руками.

Недалеко от Пулкова Шахов встретил крестьянскую телегу, медленно двигавшуюся по направлению к городу. Мальчик сидел на ней, согнувшись над разорванным животом; он монотонно кричал, мотая головой.

На плоской, болотистой равнине замаячили в пепельном утреннем свете квадратные очертания Петрограда.

Оттуда еле слышно доносились тревожные завывания фабричных гудков: Красная гвардия нуждалась в немедленной поддержке рабочих.

18
— Шах.

…………………………………………………………………………………………….

— Вы думаете о вашей даме и забываете о вашем короле.

— Вы не угадали; я потому и играю так плохо, что слишком много думаю о моем короле.

Француз вскинул глаза; Тарханов вежливо наклонил голову и переставил фигуру; он играл белыми; его королю грозил мат, он только что объявил шах королю противника; это значило, что он не потерял еще надежды выиграть партию.

Это было вечером двадцать седьмого октября.

Офицеры гатчинского гарнизона и штаба Третьего конного корпуса собрались в столовой Павловского дворца; на краю стола Тарханов играл в шахматы с французским офицером; немного в стороне, у белого камина, шел разговор о последних петроградских событиях.

— Вздор какой происходит, ерунда, пустяки, — говорил румяный, свежий офицер с рыжеватыми усами. — Все расклеилось, все куда-то в сторону прет. При чем тут большевики? Их выдумали, просто-напросто солдат устал воевать… Вообразите, что им никто не оказывает ни малейшего сопротивления!.. Ну вот, допустим, что мы стоим сейчас не под Петроградом, а где-нибудь у черта за пазухой. Что же произойдет? Да ничего не произойдет, пустота, гладкое место…

— Русские очень плохие политики, — вежливо сказал Тарханову француз, взявшись двумя пальцами за ладью и размышляя о том, куда ее двинуть.

— И очень хорошие солдаты, — докончил он быстро и, оставив ладью, решительно взялся за королеву.

Разговор у камина прекратился было, но вскоре заговорили снова, на этот раз о Керенском.

Старый полковник рассказал о том, как какой-то сотник на его глазах отказался подать Керенскому руку.

— Поручик, я подаю вам руку.

— Виноват, господин верховный главнокомандующий, я не могу подать вам руки. Я корниловец.

— Ну, и что же Керенский?

— Да ничего! Велел взыскать с этого офицера, да и только.

— Он же баба! — снова заговорил рыжеусый, — слюнтяй страшный. Какой он верховный главнокомандующий? Он помощник присяжного поверенного, а не главнокомандующий.

Полковник остановил было его, но тут же прислушался с интересом.

— Мне Книрша рассказывал, как он упал в обморок, когда принесли телеграмму от Духонина. А пока адъютанты прыскали одеколоном и махали на него платками, Книрша поднял с пола телеграмму. Знаете, что там было написано? «От имени армий и фронта заявляю о полном подчинении Временному правительству».

Все рассмеялись..

— А что, господа? — продолжал, разгорячившись, рыжеусый, — ведь, сказать по правде, разве нам такой человек нужен?

Тарханов медленно отвел глаза от шахматной доски, обернулся к рыжеусому офицеру. Он ответил ему кратко:

— Он нам еще нужен.

— Зачем?

Тарханов как будто с прежним вниманием обратился к шахматной игре. Он пробормотал немного погодя:

— Приманка.

— Какая приманка? Для кого приманка?

— Для кого? Для известного сорта рыбы.

Все вдруг замолчали.

— Вот она где у нас сидит, эта рыба, — проворчал полковник.

Щеголеватый офицер быстро вошел в комнату.

— Поручика Тарханова верховный главнокомандующий просит присутствовать на штабном совещании, — сказал он поспешно.

Тарханов извинился перед партнером и вышел.

— Этот… этот того, — неопределенно сказал рыжеусый, кивая вслед ему головой, — из этого человека будет толк, помяните мое слово!

19
Вторая молодость мага и волшебника Временного правительства наступила тогда, когда он решил наконец взглянуть вокруг себя открытыми глазами.

Это простое решение было принято после пяти месяцев руководства полуторастамиллионной страной и после того, как семимиллионная армия отказалась исполнять его приказания.

Иными словами, этот человек, имя которого бессмертно главным образом в истории денежного обращения, поступил точно так же, как разбойник, державший с хирургом пари, что он откроет глаза после своей смерти.

Все было решено накануне ночью. Теперь этот человек сидел на председательском месте, в неизменном френче; у него было бледное лицо с красными полосками тяжелых опухших век.

Вокруг круглого мраморного стола собрался почти весь корпусный штаб. Здесь были и случайные люди — политические деятели, бежавшие накануне из Петрограда, комиссары Северного фронта, отказавшиеся повиноваться распоряжениям верховного командования.

По правую руку от председателя сидел статный, красивый человек средних лет, с выправкой отличного спортсмена, в полувоенном платье. Через плечо его на кожаной ленте висел полевой бинокль.

С неподвижным и проницательным лицом он молча слушал маленького, сгорбленного, лохматого человека, который быстро говорил что-то, часто моргая веками.

Когда вошел Тарханов, речь шла о Третьем конном корпусе.

— Итак, наличные силы, которыми мы располагаем, — говорил маленький казачий офицер, нервно потирая сухощавые руки, — это три сотни девятого донского полка, две сотни десятого, одна сотня тринадцатого, восемь пулеметов и шестнадцать конных орудий. Таким образом, людей едва хватит на прикрытие артиллерии. Идти с такими силами на Царское Село, где гарнизон насчитывает десять тысяч, и далее на Петроград, где не менее двухсот тысяч, — невозможно. Посмотрим теперь, какие надежды имеются на подход подкреплений. По последним сведениям, начальник Ревельского гарнизона отменил погрузку трех донских полков, впредь до выяснения обстоятельств. Две кавалерийские дивизии исчезли в пути. При создавшемся положении единственным разумным исходом будет… — Он перевел дыхание и небольшими крысиными глазами быстро оглядел всех присутствующих. — Единственным разумным исходом будет: вступить в переговоры с большевиками.

Чопорно одетый, подтянутый генерал, с жесткой бородой и смелыми чертами лица, возразил офицеру:

— Подсчет сил, произведенный есаулом Ажогиным, грешит неточностями, — сказал он, — мы можем и должны рассчитывать на подход подкреплений, я только что получил сведения о том, что Первый осадный полк в составе восьмисот человек погрузился в Луге и сегодня ночью будет в нашем распоряжении. Я согласен с есаулом Ажогиным, что при других условиях идти со столь незначительными силами на Петроград было бы просто безумием. Но гражданская война — не война; ее правила иные; в ней решительность и натиск играют главную роль. Занятие Царского и наше приближение к Петрограду должно повлиять морально на гарнизон и укрепить положение войск, верных Временному правительству. Я подаю голос за наступление на Царское Село.

Тарханов встретил его взгляд, жесткий и повелительный.

Легким движением бровей он дал понять, что знает, как должно вести себя на этом совещании.

Человек со скомканной бороденкой заговорил о политическом положении в Петрограде: «Войска отказываются идти за большевиками, в полках раскол. Нет никаких сомнений в том, что большевики через два-три дня окажутся изолированными. Второй съезд покинут всеми фракциями, кроме большевистской. Фронтовая делегация объявила съезд незаконным. Наступая на Петроград, мы выполняем требования Центрального исполнительного комитета первого созыва…»

Листок бумаги, сброшенный случайным движением, слетел со стола и, ныряя в воздухе, плавно опустился на пол. Человек со скомканной бороденкой внезапно замолчал, следя за его планирующим спуском.

Тарханов вскочил и подал листок человеку во френче, сидевшему на председательском месте. Председатель молча поблагодарил его, кивнув головой.

— Ваше мнение, Борис Викторович? — сказал он.

— Мое мнение известно вам, Александр Федорович, — быстро и сухо ответил спортсмен с биноклем, в полувоенном платье.

— Ваше мнение, поручик?

Тарханов поднялся и кратко изложил свое мнение; приводя в пример взятие Гатчины, где лейб-гвардии Измайловский полк сдался одному сотнику с десятью казаками, указывая на то, что в ближайшие два дня силы отряда, по скромным ожиданиям, должны увеличиться в пять или шесть раз, и принимая во внимание колеблющиеся настроения царскосельского гарнизона, он предлагал на рассвете 28-го начать наступление на Царское Село.

— Главным козырем большевистской игры, — вдруг заговорил проникновенным и истеричным голосом председатель, — является немедленный мир. В ночь на двадцать шестое они захватили самую сильную в России царскосельскую радиостанцию (он с каждым словом повышал голос) и тотчас же стали рассыпать по всему фронту свои воззвания о мире, провоцируя утомленных солдат, толкая их на стихийную демобилизацию, на постыдные «замирения» поротно и повзводно. Необходимо во что бы то ни стало разорвать все связи между петербургскими большевиками и фронтом; через несколько дней будет уже поздно. Никакого иного выхода, кроме предложенного вами, господа, я не вижу. Поэтому властью, врученной мне Временным правительством, приказываю вам, генерал, завтра на рассвете начать наступление на Царское Село.

Выходя из гостиной, Тарханов почувствовал, как кто-то легким движением коснулся его плеча.

— Ваше превосходительство, — негромко и почтительно сказал он, оборотившись, и пошел за генералом по коридору.

— Я сегодня получил сведения от Богаевского. Атаман Каледин учредил войсковое правительство на Дону. От нас и от совета союза казачьих войск он требует переброски всех войск на Дон. Этим (он остановился и посмотрел на Тарханова пристальными и безучастными глазами) и только этим нужно заняться в ближайшие дни. Вы зайдете ко мне сегодня ночью?

— Ваше превосходительство, а как же… наступление?

— Наступление? Какое наступление? Взгляните на казаков.

Он снизу перегнул пополам свою жесткую бороду.

— Вы думаете, что мы можем с ними наступать? Я боюсь, чтобы они на нас не наступили!

20
В течение трех часов Шахов искал свой отряд в окрестностях Царского Села и не нашел никаких его следов.

На станции ему сообщили, что красногвардейцы были в Царском Селе два часа тому назад и, едва прибыв, выступили по направлению к фронту; оставалось искать фронт.

Он шел вдоль красных игрушечных домиков, по направлению к царскосельскому парку, и до самого дворца, в левом крыле которого помещался Совет, не встретил ни одного человека. Совет был заперт; солдат, бродивший вокруг здания, держа руки в карманах штанов, подозрительно щурясь, осмотрел его с головы до ног.

— Совет уехал два дня назад, — сказал он.

— Здесь не проходил смольнинский красногвардейский отряд?

— А шут его знает! Мало тут отрядов проходит?

— В какую сторону они проходят?

— Ясное дело, в какую! К фронту.

— А фронт где?

— Фронт, фронт! — пробормотал солдат. — А шут его знает, где фронт? Я, что ли, должен знать, где фронт?

Он без всякой причины ругнул Шахова и снова принялся мерным шагом ходить вокруг пустого здания, засунув руки в карманы штанов.

Шахов пошел было дальше, вдоль парка, но тут же повернул обратно и решил возвратиться на станцию.

«Черт возьми, ни отряда, ни казаков, ни фронта. Ничего понять нельзя!»

Минут пятнадцать он шел по грязной дороге (тонкий осенний лед, хрустя, раскалывался под его ногами), по-прежнему нигде не встречая признаков жизни; не только фронта, но и тыловых сооружений не было видно на версту кругом.

И вдруг навстречу ему, то ли из-за мокрых берез справа, то ли из-за разбитой сторожки слева, коротко ударил винтовочный выстрел.

Шахов бросился в сторону, прилег к земле.

Сейчас же вторая и третья пули просвистели неподалеку, взрывая маленькие ямки в чахлом дерне на краю дороги.

В небольшом лесу, на поляне, скрытой за низким кустарником, вокруг потухшего костра сидели трое солдат, с любопытством следя за Шаховым.

Он медленно поднялся и засунул правую руку за спину; за спиной на полотняном ремне болтался кольт.

«Идти назад? Бежать? Нет, пристрелят…»

Он опустил руку.

— Это вы по мне, что ли, стреляли, товарищи?

— По тебе? — обидчиво возразил один из солдат. — Да на тебя, если по правде сказать, патрона жалко.

— Мы не по вас, товарищ, а по зайчикам, — вежливо объяснил другой.

— По каким зайчикам?

— По обыкновенно каким. Которых жарить можно,

Шахов рассмеялся и сел у костра.

— Смеется, стерва, — сердито сказал обидчивый солдат, — мы второй день сидим не жрамши, а он смеется.

— А фронт отсюда далеко?

В ту минуту, когда он задавал этот вопрос, в четырех верстах от Царского, в деревне Перелесино, уже стояли казаки Третьего конного корпуса. Батальон Царскосельского полка, не открывая огня, пытался преградить им путь.

После нескольких минут колебания казаки открыли огонь из трех батарей; головные сотни, обойдя батальон, стали входить в Царское Село, и первые выстрелы конных орудий донеслись до поредевшего леска у царскосельской дороги.

Сердитый солдат прислушался и покачал головой.

— Вот тебе и фронт! — сказал он, медленно поднимаясь. — Вот тебе и фронт, дорогой товарищ!

21
В течение двух дней красногвардейские и матросские отряды, которых никто не снабжал ни хлебом, ни патронами, у которых не было никакого плана, бродили между Петроградом и Царским Селом.

Эти отряды, бесцельно переходившие с места на место, сталкивались, расходясь, и, снова сталкиваясь в пригородных деревнях, мало-помалу стягивались, густели.

Первые выстрелы гражданской войны довершили дело — Военно-революционному комитету удалось овладеть этим беспорядочным движением. В понедельник тридцатого полевой штаб уже руководил общим направлением революционных войск, дисциплина выросла сама, как вырастает в несколько минут дерево факира, беспорядочная толпа превратилась в армию, и солдаты этой армии получили наконец место на позициях, винтовку в руки и врага, которого каждый мог без труда увидеть невооруженным глазом.


Пулковский полевой штаб помещался в одноэтажном деревянном доме, в пустой комнате, перегороженной невысоким барьером.

На полу, подостлав под себя грязные шинели, подбросив под головы свои патронташи, спали вповалку люди.

Они крепко спали; они не видели во сне ни Пинских болот, которые были позади, ни Уральских хребтов, которые были впереди.

Они просто спали, как спят люди, уставшие от голода, от грязи, от храбрости, от страха.

Керосиновая лампа чадила, вокруг нее по столу были разбросаны объедки черного хлеба. За столом, низко склонившись над картой, сидел немолодой офицер — начальник пулковского штаба. Он один бодрствовал, склоняя над картой свою начинающую седеть голову.

Впрочем, прошло уже четверть часа, как эта карта, на которой красными кружками были отмечены места, где должна была стоять артиллерия (решавшая исход боя) и где ее еще не было, была отложена в сторону начальником штаба.

Перед ним, хмуро топорща усы, недовольно теребя пулеметную ленту, которою был подпоясан черный матросский бушлат, стоял Кривенко.

— Сколько в вашем отряде штыков? — спрашивал офицер.

— Около трехсот, — нехотя отвечал Кривенко.

— Пулеметы есть?

— Три.

— Вы весь ваш отряд считаете боеспособным?

— Да как сказать?.. Считаю боеспособным.

— Вот видите… Стало быть, вы хотите сиять с позиций триста человек, на которых можно положиться.

Кривенко досадливо махнул рукой.

— Ну и что же? Я хочу обойти и ударить с тылу… Я их для дела беру, а не для…

— Вы хотите снять с позиций ваш отряд, — не раздражаясь, повторил офицер, глядя на Кривенко умными старческими глазами. — Я не могу разрешить этого… У нас на учете каждая боеспособная часть. Ваш отряд занимает ответственное место… Теперь поздно производить диверсии.

Слово «диверсии», которого Кривенко не понял, показалось ему неотразимым доказательством правоты начальника штаба.

Он вздохнул и, не возразив ни слова, повернулся и вышел на улицу.

Начинало светать, на лицо оседала мелкая водяная пыль.

Повозки беженцев тащились по дороге, старые финны, которых даже известие о собственной смерти не могло бы, кажется, лишить душевного равновесия, посасывая коротенькие трубки, флегматично качались на передках.

Предрассветная дремота стояла в Пулкове, ничего не было слышно, только где-то неподалеку фыркали и позвякивали мундштуками лошади.

Кривенко прошел мимо пустых и светлых окон пулковских бараков, в которых разместился Павловский полк, и попал в расположение отряда кронштадтцев.

Он остановился и долго смотрел на красные огоньки цигарок, то разгоравшихся, то погасавших в голубовато-сером утреннем свете. Матросы шутили над красногвардейцами, ругали командование. Один из них рассказывал о каком-то командире Дризене, который, «когда объявили войну, совсем растерялся, приказал из судового погреба выкатить вино на верхнюю палубу, разрешил команде пить, есть и веселиться, а сам стоит в судовой церкви на коленях и богу молится»…

Пятеро конных карьером пролетели мимо отряда и осадили лошадей перед штабом.

Кривенко побежал за ними.

Турбин, длинный, усталый, неловкий, бормоча что-то про себя, улыбаясь, неуклюже слезал с лошади.

— П-привез арт-тиллерию! — сказал он, входя в штаб и подергивая одеревеневшими от верховой езды ногами, — за нами идут… д-две бат-тареи!

Начальник штаба отбросил в сторону карту и, опираясь на палку, встал из-за стола.

— Две батареи?.. Отлично. Мы начинаем!


С Пулковской горы вся местность до самого Царского Села была видна отлично; за зеленой трясиной, четкие и простые, рисовались очертания царскосельского парка; на западной окраине его стояла артиллерия казаков.

Налево виднелись постройки станции Александровской, направо деревня Большое Кузьмино всплывала желтым пятном на мокром зеленом поле.

Здесь лежали головные цепи казаков, и отсюда ясно были видны позиции матросов и красногвардейцев.

Все склоны Пулковской горы были изрыты окопами. Густые длинные цепи красногвардейцев, то подаваясь вперед, то отходя назад, наступали в центре; матросы, в коротких черных бушлатах, соблюдая строгое равнение, наступали с флангов.

Овраг, по дну которого, в осыпях голубой глины, текла речонка, был демаркационной линией между казаками и войсками Военно-революционного комитета.

Бой начался под косым, холодным дождем, хлеставшим по лицу, ложившимся с шепотным шумом на рыжую траву и изрытую окопами землю.

22
…Шахов привык к свисту пуль, к белым комкам шрапнелей, окутывающим низкие постройки Пулкова, к неопределенным шумам, которые плыли и дрожали вокруг него: ноги больше не врастали в землю, спина не вдавалась в стенку окопа.

Он не чувствовал страха: наоборот, слишком часто (чаще, чем это было нужно) он поднимался над валом, забывая, а может быть, прекрасно помня, что для хорошего стрелка голова человека на двести шагов является прекрасной мишенью.

Шахов до мелочей припоминал разговор с Галиной, испытывая горькое чувство уверенности в том, что эта женщина, которую он никогда не мог забыть, потеряна для него навсегда.

Не потому, что она любила другого (он был почти уверен в этом), но потому, что сама стала другою.

Впрочем, что ж! Все идет своим порядком, его руки делают только шесть простых движений — затвор вниз и назад, затвор вперед и наверх, приклад в плечо, палец на курок, — он метко стреляет, он имеет право забыть наконец о том, что…

— Атака! В атаку пошли! — сказал кто-то у него над ухом.

Он оперся на винтовку и выглянул из-за невысокого вала: по рыжему полю летели игрушечные всадники. Они сбились в кучу, потом раздались в стороны и помчались прямо на красногвардейцев, на Шахова, на окопы.

Дикий, отдаленный крик вдруг стал слышен; с каждым мгновением он все нарастал и приближался.

Правее часть отряда бросилась бежать.

Кривенко с револьвером в руках выскочил из окопа и помчался наперерез бегущим, злобно ругаясь.

— Назад, назад!

Крик все приближался; и вдруг Шахов увидел, что с обоих флангов навстречу казакам бегут матросы.

Он торопливо выскочил из окопа, его соседи, карабкаясь через вал, один за другим, вышли на поле, — и все побежали к оврагу, навстречу игрушечным всадникам, голубой глине оврага, белым разрывам, пятнавшим синий кусок неба над Царским Селом.

Молодой матрос, держа винтовку наперевес, молча бежал рядом с ним. Шахов мельком увидел его лицо, разгоряченное, потное, и ему показалось, что над этим лицом качается и свистит пронизанный пулями воздух.

Овраг остался за ними, мокрые постройки замелькали в стороне, на краю неширокого поля.

— А-а-ах! — негромко сказал матрос и остановился.

Навстречу им, из-за построек, выскочили казаки, и дальше все покатилось, как в нестройном, перепутанном сне.

Шахов выстрелил из винтовки, ударил кого-то штыком и, горячей рукой схватившись за холодный стержень затвора, пытался снова зарядить пустую винтовку.

Огромный лохматый казак, стоявший у обгорелой избы, неторопливо подошел к нему; он повернулся и бросился бежать обратно.

— Стой, сукин сын, — неспешно сказал казак, свободной рукой крепко схватив его за ворот и толкая в спину прикладом,

Задыхаясь и хрипя, Шахов старался разогнуть крепкие костлявые пальцы.

Он разорвал наконец рубаху и повернул голову: матрос, вырвавшись из рук казаков, бежал по узкой меже под железнодорожной насыпью.

Другой казак, коротенький, кудрявый, что-то невнятно приговаривая, стал целиться. Матрос все бежал, не оглядываясь.

«Как медленно бежит», — подумал Шахов, и вдруг кровь тяжело отхлынула вниз и сердце стало биться медленными, пустыми ударами.

Казак выстрелил. Матрос, рванувшись, поднял правую руку и упал вниз лицом на землю.

— Идем, что ли, — чему-то улыбаясь, сказал кудрявый казак.

Они пошли вдоль железнодорожной насыпи. Только теперь Шахов пришел в себя.

С необычайным спокойствием, которое неожиданно пришло к нему, он понял, что исход боя решен, что не напрасно он бежал навстречу казакам, и не напрасно этот матрос упал вниз лицом, чтобы не подняться больше, и не напрасно его, Шахова, ведут куда-то с закрученными за спиной руками.

Он огляделся.

Казаки отходили. Последние отряды их еще отстреливались нехотя, — но все уже было кончено: матросы со всех сторон окружали Царское Село.

Лошади, потерявшие всадников, метались вдоль деревень.

Неподалеку от Виттолова горела подожженная снарядами дача; вокруг нее мелькали черные силуэты.

Под Александровской, где стояли коноводы, казаки наскоро разбирали дыбившихся лошадей и один за другим скакали но Гатчинскому шоссе.

— Пленные? — спросил за спиной Шахова резкий голос.

Казак, не выпуская Шахова, вытянулся во фронт.

— Так точно, господин генерал.

Шахов поднял глаза: он увидел черную жесткую бороду и красноватые глаза, смотревшие на него в упор, не мигая.

— В штаб, в Гатчину, — коротко сказал генерал.

Он, хромая, пошел в сторону, по узкой тропинке.

Два есаула шли за ним.

Опираясь на шашку, он с трудом перелез через крутую насыпь, оттолкнув адъютантов, которые хотели поддержать его.

23
«…Усиленная рекогносцировка с боем, произведенная сегодня, выяснила, что… для овладения Петроградом наши силы недостаточны… Царское Село постепенно окружается матросами и красногвардейцами…»

Тарханов осторожно вошел в комнату и почтительно остановился у порога.

— Ваше превосходительство!

«…Граждане, солдаты, доблестные казаки! Донцы, кубанцы, забайкальцы, уссурийцы, амурцы и енисейцы, вы все, оставшиеся верными своей солдатской присяге, вы, поклявшиеся крепко и нерушимо держать клятву казачью, к вам обращаюсь я…»

Перо трещит, рвет бумагу.

— Прошу извинения, ваше превосходительство! Я только что встретил пленного, которого взяли вчера вечером. Это — видный большевик. Я встречал его в Петрограде. Разрешите допросить?

Генерал мельком взглянул на Тарханова и снова обратился к приказу.

— Прикажите привести сюда.

Шахов под охраной казаков стоял в коридоре с закрученными на спине руками.

Его втолкнули в комнату. Опустив голову, он молча подошел к столу.

— Развяжите руки, — быстро сказал генерал.

Казаки перерезали веревку.

— Поручик, допросите пленного.

Тарханов, прищелкнув шпорами, сел за стол и придвинул чернильницу и бумагу; глаза у него сузились, бледное лицо побледнело еще больше.

— Назовите вашу фамилию.

Шахов молча растирал затекшие руки; на запястьях у него были синие полосы.

Он поднял голову, усмехнулся и ничего не ответил.

— Фамилия? — повторил Тарханов.

— You say, you used to meet him; you must know his name[1],— раздражительно произнес генерал.

Тарханов принялся писать.

— Сколько вам лет?

Шахов внимательно и как будто с особенным любопытством рассматривал бледное лицо: ровный, как струна, пробор, свежевыбритые, слегка напудренные щеки, высокий, прямой лоб, тонкие губы; от Тарханова пахло одеколоном, и только теперь Шахов заметил, что правый глаз у него немного больше и темнее, чем левый.

Он снова ничего не ответил.

— Вы будете отвечать? — сдержанно спросил Тарханов.

— Нет.

Тарханов встал и, отодвинув от себя протокол, обратился к генералу:

— Я полагаю…

— Я полагаю, что вы должны осведомиться о причинах, которыми руководствуется этот человек, отказываясь отвечать на ваши вопросы.

Тарханов молча наклонил голову и сел. Руки у него едва заметно дрожали.

— Будьте добры объяснить причины… — начал он.

— Имейте в виду, что большевики — наши друзья, — весело перебил его генерал, — они учат нас искусству гражданской войны. Для наших стратегов это драгоценный опыт. Я очень благодарен вашим товарищам, господин большевик, за вчерашние уроки.

— Пожалуйста. Рад служить, — отрывисто ответил Шахов.

— Продолжайте допрос, поручик.

— Вы состоите на действительной военной службе?.. Вы по своему почину явились на фронт? Почему вы отказываетесь отвечать на мои вопросы?

— Если вам угодно знать, — вежливо и презрительно отвечал Шахов, — то именно потому, что эти вопросы задаете мне вы.

Тарханов вздрогнул, поднял голову и невольно оборотился к генералу.

— Разрешите просить вас выяснить это обстоятельство, поручик, — быстро произнес генерал.

— Если вам угодно, ваше превосходительство. А по какой причине, позвольте узнать, вы именно мне отвечать отказываетесь?

— А по той причине, — неторопливо ответил Шахов, — что, если бы у вас было на одну сотую больше чести, вы не стали бы меня допрашивать.

Тарханов встал и с грохотом отодвинул стул.

— Ваше превосходительство…

— Продолжайте допрос, поручик.

— Я отказываюсь продолжать допрос, ваше превосходительство. Этот человек…

— Вы правы. Этот человек, несомненно, замешан в важных государственных преступлениях. Допрос его может иметь особенно важное значение. Будьте добры продолжать допрос, поручик.

Тарханов молча наклонил голову.

— Объявите ваше воинское звание, — сказал он, удерживая вздрагивающие губы, — назовите отряд, в котором вы состояли, когда были взяты в плен.

Шахов молча следил за ним.

— Я должен вас предупредить, что этот допрос может совершенно изменить вашу участь. В известных случаях вы можете надеяться…

Он вдруг оборвал и откинулся на спинку стула.

Шахов с посиневшим лицом ударил кулаком по столу.

— Если вы мне скажете… еще хоть одно слово… (он перевел дыхание), я тебя…

Грубое ругательство вырвалось у него.

Тарханов снова поднялся.

— Еще раз прошу вас освободить меня от…

— Я бы не назначил вас следователем военно-полевого суда, — сказал по-английски генерал, с любопытством глядя на Шахова быстрыми красноватыми глазами, — я полагаю, что нет необходимости впутывать меня в вашу личную жизнь… Впрочем, в чем же дело?

— Дело только за вашим распоряжением, — тоже по-английски отвечал Тарханов, — вы можете мне поверить, ваше превосходительство, что только такими мерами… По всей строгости законов военного времени…

— Да, да, — нетерпеливо произнес генерал, — поступайте как вам угодно…

Шахов усмехнулся.

— Я понимаю по-английски, — сказал он медленно.

— Тем хуже для вас, — коротко произнес генерал, — в таком случае, вы знаете, что вас ожидает. А теперь, — обратился он к Тарханову, — вы меня извините, у меня…

Казаки подошли к Шахову; он, не торопясь, повернулся и вышел из комнаты. Тарханов щелкнул шпорами и осторожно закрыл за собою двери.

24
Солдат долго топтался в кухне, вытирая ноги о половик и боязливо поглядывая на маленькую женщину, одетую с ног до головы в черное, которая стояла подле него и молча ждала, когда он заговорит.

— Это вы и будете Мельникова? — сказал он наконец.

— Да.

Солдат внезапно побагровел и стащил с головы фуражку. Потом, не говоря ни слова, он расстегнул пояс, сбросил шинель, обеими руками полез куда-то в карманы и с усилием вытащил кусок бумаги.

— Это вам.

Маленькая женщина взяла у него бумагу: на бумаге жирным шрифтом было напечатано:

«…Приказываю всем начальникам и комиссарам во имя спасения родины сохранить свои посты, как и я сохраняю свой пост верховного главнокомандующего, до изъявления воли Временного правительства республики. Приказ прочесть…»

Она протянула бумагу обратно.

— Ничего не понимаю.

Солдат, нахмурившись, взял бумагу и вдруг захохотал так, что на кухонной полке задребезжала посуда.

— У него, наверно, бумаги не было. На другой стороне писал.

На другой стороне было написано:

«Вот видите, Галя…»

Маленькая женщина не стала читать дальше.

— Это сестре, — объяснила она и вышла.

Солдат, оставшись один, надел шинель в рукава и аккуратно затянул пояс.

На оборотной стороне военного приказа было набросано карандашом несколько строк; бумага измялась, кое-где карандаш стерся:

«Вот видите, Галя, я бы очень хотел, чтобы те письма, которые я писал вам и которые вы не получили, были бы все-таки прочтены вами. Они в Томске, у моего товарища, преподавателя Томского университета Крачмарева. Он пришлет их вам, если вы захотите.

Вот и все. За последние дни я приучился курить, а здесь очень трудно достать что-нибудь; у дверей комнаты, в которой я сижу, стоят два казака, очень милые люди, которые, к сожалению, ничего не понимают в политике. Впрочем, о политике мне нельзя писать, — мы с вами не сошлись в этом деле».

Галина достала с этажерки папиросы, дрожащий огонек спички никак не мог выполнить свою простую задачу.

«…Мне всегда казалось, что я окончу жизнь таким образом, но все-таки я предпочел бы получить свой свинцовый паек два года назад; тогда расстреливали целым отделением, и из двенадцати пуль по меньшей мере три попадали в сердце. Теперь сумятица, неразбериха, и все это будет гораздо проще. Ну, прощайте, дорогой друг мой.

Ваш Шахов»


— Кто это принес?

— Какой-то солдат. Он, кажется, ждет ответа…

Солдат на цыпочках прошел в комнату Галины, вежливо кивнул и остановился, крепко прижимая к груди фуражку.

Галина попросила его сесть, он взялся рукой за спинку стула, но остался стоять.

— Вам сам Константин Сергеевич передал эту записку?

— Такого не знаю, — немного покраснев, отвечал солдат.

— Так кто же вам ее передал?

— Эту записку ктой-то… Ее, что ли, в штаб прислали. Меня товарищ Кривенко послал.

— А где он находится?

— Товарищ Кривенко стоит в Пулкове.

— Да нет, не Кривенко, а этот, от кого записка?

— Неизвестно, — сказал солдат, вытирая о шинель вспотевшие руки, — мы находимся в деревне Паюла, около Красного Села, а где он находится, ничего не могу сказать. Не знаю.

— Так Кривенко в Пулкове искать?

— В Пулкове. Там и штаб. Там могут, конечно, знать, только…

Он почесал голову.

— Туда всёки ехать опасно. Не то, что бои, а… Вам всёки туда ехать не годится.

Он неожиданно сунул Галине руку, надел фуражку и вышел.

— Маруся, я сейчас же еду.

Маленькая женщина в черном подняла на нее глаза.

— Куда?

— В Пулково, на фронт! Может быть, что-нибудь еще удастся сделать!

Покамест сестра накладывала на заживающую рану свежую повязку, она мысленно составила себе план действий: сперва в Смольный, чтобы получить пропуск на фронт; должно быть, туда без пропуска не проехать; потом в Пулково, в штаб, чтобы узнать, где находится Кривенко, оттуда на фронт, а там…

Онаговорила вслух:

— Не может же быть, чтобы его уже…

— Что уже?

— Нет, ничего. Ты кончила? Вот что еще нужно сделать. Она вытащила все папиросы и табак, который у нее был, и попросила сестру крепко увязать все это в газетную бумагу. Та молча исполнила ее просьбу.

— Кажется, все? Деньги, документы… Ах да. Не забыть бы… Она выдвинула ящик стола и достала маленький браунинг.

— Теперь, кажется, все?

У потускневшего зеркала она надела свою черную меховую шапочку и простилась с сестрой.

25
В ночь на первое ноября Гатчинский дворец напоминал тонущий корабль.

Офицеры сбились в одну комнату, спали на полу не раздеваясь, казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах. И так же, как команда пущенного ко дну корабля не доверяет своим командирам, казаки Третьего конного корпуса больше не верили офицерам. У офицерских комнат давно стоял скрытый караул, назначенный казачьими комитетами.

— Довольно мы ходили на Петроград… довольно мы по своим стреляли.

Корабль тонул, и те, кто руководил им, все чаще задумывались о том, какою ценою они, в случае крушения, могли бы купить свою жизнь.

У них оставалось немного времени, чтобы решить этот вопрос, — вода проникла в трюм, и команда уже перебралась на верхнюю палубу; а прежде чем потонуть, команда в любую минуту готова была потопить виновников крушения.

Накануне вечером представители казачьих комитетов переехали линию фронта и отправились в Царское Село, чтобы предложить революционным войскам перемирие. Это перемирие было концом первой кампании гражданской войны.

Корабль тонул, — а крысы бегут с тонущего корабля! Эти крысы бросаются вплавь и тонут и доплывают до берега.

На этот раз берег был недалек, — крысы доплыли. Они бежали с правого борта на Дон и с левого борта на Волгу, в подвалы своей страны, в амбары иностранцев.

В ночь на первое ноября только капитан сидел на капитанском мостике со своими вестовыми. Он молча сидел в кресле у камина и смотрел на огонь своими близорукими глазами.

Он ждал до тех пор, покамест волны стали захлестывать мостик.

Тогда бежал и он, — капитан, превращенный в крысу.

Часовой похаживал туда и назад, поправлял сползавший с плеча ремень винтовки и пел по-татарски: «Двадцать пять шагов туда, двадцать пять шагов назад, вот я, караульный Бекбулатов, стою на посту».

Он скучал, этот татарин, бог весть как попавший в красновскую дивизию.

По коридору время от времени проходили казаки, в комнате напротив тихо и тревожно разговаривали офицеры; Шахов лежал на полу, расстелив шинель, глядел на сумеречные огни Гатчины и прислушивался к ночным шорохам, к позвякиванию шпор и оружия, которое казалось ему чудесной музыкой в эту ночь, как будто повторявшую печальные и знакомые минуты жизни.

Он не подводил никаких итогов, ни о чем не жалел. Утром ему удалось отправить письмо Галине, и с этим письмом от него отошло все, что тяготило его, все заботы и радости, и то, что он сделал, и то, что еще собирался сделать.

Остались только эти ночные шорохи и глухой разговор и эта песня, которую бормочет за его дверью часовой.

— Очень хочу спать, — пел часовой, — я очень, очень хочу спать… Вот скоро придет смена, и тогда я пойду спать, спать, спать…

………………………………………………………………………………………………………

— Ему начальство, елки зеленые, распоряжение делает, а он хоть бы хны! — сердито сказал кто-то за дверью.

— Начальство? А что, мне начальство? Было, да сгнило. Нас начальство по всем фронтам третий год гоняет, а большевики хотят сразу на Дон отпустить… Вот тебе и начальство.

— Сволочь ты после этого!

За дверью весело и лениво засмеялся кто-то.

— А сейчас бы славно домой… Матросы вчера говорили, что целыми маршрутами отправлять будут! А девки там! Эх, дядя! Разве тут есть такие девки?

— Девки! — хмуро сказал первый голос. — Тебе вся суть в девках. А присягу ты, сукин сын, забыл?

— Тоже, брат, взялся про присягу разговаривать. Довольно мы им присягали! Будет!.. Пускай теперь они нам присягнут!

— Что-то ты, Васька, больно разговорчивый стал, дерьмо такое!

Молодой возразил было, но шум внизу, в первом этаже, заставил казаков вскочить на ноги.

Беспорядочный говор катился по лестницам наверх.

Ни шагов, ни звона оружия не было слышно; казалось, что каждый коридор, каждая комната этого сумрачного здания заговорили сами собой.

Шахов вскочил и прислушался: в этом сплошном шуме все чаще и чаще повторялось, перекатываясь из комнаты в комнату, охватывая дворец со всех сторон, одно слово:

— Матросы!!

26
«Серое небо, скучная земля… и эта молочница с бидонами, и этот дачный вагон, и дым за окном, этот кондуктор с измятым лицом, и грязь вокруг.

Снова рука начинает болеть… Как медленно тащится поезд. До Царского Села только сорок пять минут, а мы уже часа два едем.

И этот старик с грязной бородой. Куда он едет? На фронт?.. Революция…»

— Фронт, революция… — снова повторила она про себя, стараясь понять до конца все значение и смысл этих слов.

«И он там, на фронте… Константин».

Она впервые за последние годы назвала Шахова по имени, и это имя вдруг показалось ей незнакомым, как это иногда бывает со словами, которых подолгу не случается произнести.

— Кон-стан-тин, — сказала она про себя по слогам и вздрогнула.

«Письмо… Быть может, все кончено уже?.. Теперь сумятица, неразбериха, и все это будет гораздо проще, — вспомнила она. — А я даже не знаю, что с ним случилось».

Бледные, мокрые поля проплывали мимо окон, где-то далеко в пригороде шел трамвайный вагон, солдаты нехотя тащились по вязкой дороге, маршрутный воинский поезд стоял на боковой ветке.

В вагоне разговаривали о голоде, о большевиках, об очередях, и все это, как надоедливый граммофон в пивной, уходило в мутный свет за грязными окнами, в скрипучее пошатывание вагона.

Она перебирала каждый час последних дней, которые с такой стремительностью выбили ее из привычного строя жизни.

И это глупое решение отправиться в Зимний с тайной надеждой умереть, в которой она не желала себе признаться, и встреча с Шаховым…

В тот день она как будто подчеркнула, что она — чужой для него человек, что нужно наконец порвать ту непрочную связь, которая, несмотря ни на что, все-таки еще держалась между ними.

Зачем она делала это? Зачем с таким упорством отказывалась понять, что ей была ясна причина его приезда?

Это письмо, быть может, последнее, которое он написал в своей жизни, — вот что заставило ее, не обманывая себя и ничего не скрывая, сказать себе наконец, что он приехал для нее, для встречи с нею.

Старушка, дремавшая, прикорнув, в углу возле окна, испуганно вздрогнула и сердито посмотрела на женщину в меховой шапочке, с подвязанной рукой, которая вскочила и, сжимая руки, с отчаянием стала ходить вдоль заплеванного коридора.

— Ах, боже мой, как медленно тащится поезд! — сказала она вслух, опомнившись.

— Медленно? А вы бы, барынька, автомобиль наняли! — сказал кто-то сверху.

«И проволока как медленно тянется вдоль окна, — продолжала она думать, — у столба поднимается, а потом идет все ниже… поднимается… и вниз… поднимается… вниз…»

И снова она вспомнила Шахова, на этот раз молодым прапорщиком, когда увидела его впервые: это молодое прищелкивание шпор при первом поклоне и первые слова, произнесенные еще незнакомым, еще чужим голосом.

Но этот образ был неясен ей; другое лицо выплывало перед ее глазами на грязном, запотевшем стекле.

«Он тоже там… Тарханов, — подумала она смутно, — быть может, они встретились на фронте».

Со странным любопытством она представила себе эту встречу— твердое, насмешливое лицо Тарханова и эти слова, которые он должен был произнести при встрече с Шаховым: «Теперь мы можем окончить наш спор. Теперь я на деле покажу вам, что такое приговор военно-полевого суда!»

— Дай-ка я завяжу!.. — повторял кто-то над самым ее ухом. — Видишь, уже к станции подъезжаем.

Она очнулась. Парень в поддевке помогал старушке завязывать узлы, все давно собрали вещи и толпились у выхода. Поезд подходил к Царскому Селу.

27
Матрос, с размаху влетевший в комнату, где сидел Шахов, сам хорошо не знал, что он должен сделать.

— Арестованный? Освободить! — закричал он казакам, хотя те ничем не препятствовали освобождению Шахова. Тут же он бросился к Шахову, схватил за руки и потащил в коридор.

— Взяли Гатчину? Гатчину взяли, что ли? — торопливо спрашивает Шахов.

— Сама взялась! — весело прокричал матрос. — Перемирие, что ли! Пленными меняемся!

И хотя матрос сам хорошо не знал, заключено ли в самом деле перемирие и будут ли меняться пленными, Шахов ему тотчас же поверил.

— Где тебя взяли? — закричал матрос.

(Кричал он также без особенной причины, — в коридоре хотя и сильно шумели, но говорить можно было, не повышая голоса.)

— Под Пулковом в плен взяли! — ответил, тоже крича, Шахов.

Матрос радостно завыл и хлопнул его по плечу.

— Спирька Голубков, комендор Второго балтийского экипажа! Как звать?

— Шахов.

— Какого полка?

— Смольнинского красногвардейского отряда.

— А где тут еще пленные?

Шахов не успел ответить — толпа матросов хлынула вниз и разом оттеснила его в один из круговых коридоров. Дворец кишел как муравейник. Солдаты местного гарнизона бродили туда и назад по всем трем этажам. В каждой комнате был митинг. Матросы и красногвардейцы, согласно плану Военно-революционного комитета, «говорили с казаками через головы генералов».

Шахов, потеряв из виду матроса, пошел дальше один. С трудом пробираясь через толпу, он бродил по дворцу, пытаясь отыскать кого-нибудь из своего отряда. Наконец он снова спустился вниз и, незаметно пройдя лишний пролет лестницы, попал в узкий полутемный коридор, в котором гулко отдавались шаги, а свет электрических ламп становился все более тусклым.

Он хотел уже повернуть обратно, когда за беспорядочной грудой оружия, которою пересечен был коридор, услышал голос, показавшийся ему знакомым.

— Тринадцать карабинов, — говорил хмурый мужской голос, — один, два, три, четыре…

— Кто вам позволил здесь распоряжаться? — крикнул другой голос. — Зачем вы считаете оружие?

— Как зачем? Надо же его по счету принять, или как?

— Да, черт побери, поймите же вы наконец, что это не ваше, а наше оружие!

— Чье это ваше?

— Наше, Третьего конного корпуса!

— Идите вы к матери с вашим корпусом, — хмуро сказал первый голос; он продолжал считать — Семь, восемь, девять, десять…

— Согласно условиям перемирия, — раздраженно закричал второй, — все остается в распоряжении Третьего конного корпуса! Если вы сейчас же не уйдете отсюда, я…

— Ладно, ладно. Вам оружие не нужно ни к чертовой матери. Зачем вам оружие? Вы только и знаете по своим стрелять.

— Согласно условиям перемирия…

Хмурый голос окончил подсчет карабинов и принялся за винтовки.

— Вот сосчитаю, да как к вечеру чего не хватит, так тебя же как начальника арсенальной части расстреляю.

Над грудой винтовок, сваленных в кучу поперек коридора, Шахов мельком увидел лицо человека, с таким хладнокровием производившего подсчет чужого оружия.

Оно за последние три дня не очень изменилось, это лицо, только серая щетина выросла еще больше да глаза провалились еще глубже под нависшими старческими бровями.

— Кривенко!

Шахов подбежал к нему, едва не опрокинул столик, на котором красногвардеец записывал казачьи карабины.

— Кто это? Ты? Шахов? Вот как? Тебя, значит, не ухлопали?

Он стиснул Шахову руку.

— Вот это дело! Вот это дело!

Оба они промолчали несколько мгновений, неловко улыбаясь и глядя друг на друга с нежностью. Красногвардеец, открыв рот, переводил глаза с одного на другого.

— Ты, может быть, этого, — пробормотал Кривенко, — может быть, не ел давно? Я тебя сейчас…

Шахов и в самом деле давно ничего не ел, но сейчас ему не до того было.

— Послушай-ка, — спросил он торопливо, — ты мое письмо получил?

— Получил.

— И то тоже?

— И то получил.

— И отправил?

— Отправил.

Шахов вдруг усмехнулся невесело.

— Так, может быть, она… А впрочем, так оно и лучше!

Он замолчал.

Кривенко проворчал что-то, участливо посмотрел на него, хлопнул по плечу и тут же с затруднением почесал голову.

— Ну, и что ж такого? Еще раз напиши.

— Нет, ничего. Ты с отрядом?

— Отряд здесь, в кирасирских казармах.

— Ладно, так я к отряду.

Кривенко присел на опрокинутый табурет и задумался.

— Нет, погоди, мы тебя не в отряд отправим. У нас тут суматоха, путаница, людей не хватает. Надо бы с Турбиным поговорить! — Он с досадой посмотрел на груду еще не просчитанного оружия, — Поднимись в третий этаж, отыщи Турбина. Скажи, что я послал. А я тут пока…

……………………………………………………………………………………………….

На третьем этаже стояли матросские караулы. Было уже четыре часа дня, в Военно-революционный комитет давно уже была послана телеграмма о том, что «Гатчина занята Финляндским полком, казаки бегут в беспорядке и занимаются мародерством», а капитан пущенного ко дну корабля под защитой матросской шинели и синих консервов уже более трех с половиной часов тому назад покинул свой капитанский мостик.

«Турбин? Да ведь это, должно быть, тот самый прапорщик Турбин! Это к нему меня тогда, в городе, из главного штаба посылали. Я так его и не нашел тогда…»

Один из матросов провел его к запасной гостиной, той самой, в которой военный совет при штабе Керенского пять дней назад обсуждал план наступления на Царское Село.

Матрос вошел в гостиную и через несколько минут вернулся обратно.

— Занят. Говорит, что если насчет отряда, так пускай отыщет товарища Кривенко.

28
— Т-так ваша фамилия, гражданин офицер?

— Подпоручик Лебедев.

— К-какого полка?

— Гвардии Литовского полка, начальник нестроевой роты.

Турбин на листке из блокнота отметил это показание и, морщась, дважды подчеркнул какие-то слова.

— Лит-товского полка?

Офицер смотрел на него, приподняв голову.

— Да, Литовского полка.

— А где стоит Литовский полк?

— В Петрограде на Кирочной улице.

— Так каким же образом вы п-попали в Гатчину?

— Как лицо подчиненное, я был обязан исполнить распоряжение моего командования.

— К-кто приказал вам п-покинуть вашу часть?

— Я выехал из Петрограда двадцать восьмого октября по приказанию капитана Козьмина.

Турбин пробормотал что-то невнятно.

— Однако ж вы, п-по вашим словам, служите в Литовском полку, а оказались в ш-штабе Третьего конного корпуса. Литовский полк к корпусу Краснова не принадлежит.

Офицер хотел возражать.

— Да нет, это н-неважно, — пробормотал нехотя Турбин (видимо, все это — и дело, и самый допрос были ему неприятны до крайности). — Вам известно, по какому поводу вы задержаны?

— Нет. Я считаю мой арест простым недоразумением.

— Н-не-до-ра-зу-мением? — по слогам переспросил Турбин. — Так п-почему же вы отстреливались, когда вас задержали м-матросы?

Что-то дрогнуло в лице офицера. Он ответил, вежливо улыбаясь:

— Я, знаете ли, щекотлив, а они меня как-то неловко схватили под мышки.

— Вы арестованы по п-подозрению в переброске казачьих войск н-на Дон с целью сосредоточения там крупных сил для п-поддержки п-правительства Каледина, — хмуро сказал Турбин и добавил немного погодя: — Это к-контрреволюция, за которую нужно судить по всей строгости законов революционного времени. А теперь будьте д-добры ответить на эти вопросы. Прошу вас, как можно подробнее.

Он развернул согнутый пополам лист; на левой стороне его были несколько вопросов. Офицер внимательно и спокойно прочел один вопрос за другим и тотчас, не задумываясь, принялся записывать свои показания на правой стороне листа.

1. Состояли ли вы 1-го ноября с. г. на действительной военной службе в Гатчинском отряде?

1. Да, состоял. К отряду был причислен согласно распоряжению штаба корпуса от 28 октября.

2. Кто и когда вызвал отряд с фронта, какие части, с каких мест?

2. Отряды с фронта вызывались от имени верховного главнокомандующего. Названия частей не могу указать, так как об этом велись неизвестные мне переговоры в порядке командования.

3. Каким эшелонам генерал Краснов посылал телеграммы о переброске их на Дон и о каких частях идет речь в телеграмме фронтового казачьего съезда от 30 октября?

3. Из телеграмм, полученных штабом корпуса за время моего пребывания в Гатчине, мне известны:

1) от генерала Духонина — о подчинении Временному правительству;

2) от Кавказской армии — то же;

3) задержании большевиками трех эшелонов с броневыми машинами на ст. Режица.

4. Известны ли вам обстоятельства, при которых А. Ф. Керенскому удалось скрыться, и что вы сделали, чтобы это предупредить?

4. Последний раз я видел Керенского 1 ноября в 11 часов дня. На мой вопрос о положении дел в Гатчине он ответил одним словом «скверно». Через час, проходя по тому же коридору, я встретил бегущего прапорщика Брезе с пальто Керенского на руке. От него я узнал, что Керенский бежал. С этим известием я явился к генералу Краснову и здесь был задержан матросами.

5. Когда была послана телеграмма Каледину с требованием захвата волжской флотилии и подчинения Донскому правительству войск на Кубани и на Тереке?

5. Никакой телеграммы Каледину я лично не посылал и за посылку таковой, как лицо подчиненное, не ответствен.

Офицер хотел отвечать на остальные вопросы, но Турбин, внимательно следивший за каждой фразой, которую он вносил в протокол допроса, остановил его.

— Т-так, вы ничего не знаете о связи Каледина с Красновым?

— Ничего.

— А известно вам, что за л-ложные показания…

— Я ответил на каждый вопрос все, что мне известно, — перебил офицер; глаза у него потускнели, лицо передернулось.

Турбин вдруг побагровел и, пробормотав что-то про себя, с силой хлопнул ладонью по столу.

— Вы называете себя п-подпоручиком Литовского полка Лебедевым?

— Да.

— А мне известно, что вы…

Он остановился и докончил спокойно:

— Что вы исполняющий д-должность штаб-офицера для поручений при начальнике Третьего конного корпуса, поручик Тарханов.

Офицер встал, пошатываясь, и дрожащей рукой схватил со стола протокол допроса.

— Вам было п-поручено д-держать связь с с-советом с-союза к-казачьих войск, — отчаянно заикаясь, продолжал Турбин, — вами была отп-правлена телеграмма Каледину, вами…

Офицер разорвал на мелкие кусочки протокол допроса. Лицо его судорожно дергалось.

— Хорошо, — сказал он наконец глуховатым, но ровным голосом, — я отвечу на ваши вопросы все, что знаю. Но я ставлю условием мое освобождение и полную возможность уехать отсюда, куда мне угодно.

— В-ваши товарищи по штабу Краснова п по п-политиче-скому управлению Керенского были немедленно отпущены по своим частям п-после дачи показаний, — не глядя на него, сказал Турбин.

Тарханов несколько мгновений с напряженным вниманием разглядывал узор ковра; на ковре изображены были букеты и гирлянды, толстый амур летел со стрелой в руках, нога Венеры торчала из-под письменного стола и вокруг плыли облака и цветы, облака и звезды, облака и цветы…

Он начал говорить, медленно, с трудом выдавливая из себя одну фразу за другою.

— Совет союза казачьих войск предложил генералу Краснову…

29
— Это какая деревня будет?

— Селькилево.

— А эта, напротив?

— Монделево.

— Спасибо.

Галина кивнула головой и быстро отошла от повозки.

Финн погладил свою бороду, которая росла откуда-то снизу, из рубашки, и замахнулся на лошадь. Тут же он придержал ее и, обратившись, закричал на Галину:

— Ну, куда посол, куда ты посол? Куда ты посол, там треляют.

И, видя, что Галина не оборачивается, запыхтел, сердито шлепнул губами и погнал лошадь.

В Сельгилеве стреляли. Вызванный с Северного фронта и пришедший уже после перемирия ударный батальон утром 1-го ноября застрелил парламентеров Военно-революционного комитета и пошел в наступление со стороны Витебской железной дороги.

Галина подошла к лесу, и за ним неожиданно скрылась деревня, которую она только что ясно видела с дороги.

Лес был болотистый, широкие лужи пересекали заросшую вязкую тропинку. Голые сучья, скользившие под ногами, были навалены поперек непроходимых мест.

Неглубокий окоп встретился ей неподалеку от тропинки; мертвая лошадь лежала возле него, вытянув тонкие, сухие ноги, оскалив желтые зубы.

Деревья стали редеть, за почерневшими от дождя стволами показались унылые крыши деревни.

Выстрелы повторялись все чаще, и, выйдя на открытое место, Галина сразу почувствовала, что дальше идти нельзя, что невидимая опасность охватывает все вокруг нее: и горбатые стволы деревьев, и голые избы, которыми начинается деревня.

Маленький кусочек коры, взбрызнутый пулей, упал к ее ногам. Она машинально подняла его, размяла в руках и, неожиданно для себя, торопливо побежала через опушку к деревне.

Она бежала, подбирая юбку, стараясь держаться сухих мест, прыгая по кочкам.

Визг пуль все учащался, время от времени соединяясь с долгим, почти непрерывным стуком пулемета.

Она бросилась на землю, ползком перебралась через опушку.

Сторожка с провалившейся соломенной крышей была в двадцати шагах от нее. Галина вскочила на ноги и, ничего не чувствуя, кроме желания уйти, укрыться от этого визга пуль на пустом месте, побежала к сторожке.

Дверь качалась на одной петле, она торопливо распахнула ее и остановилась на пороге. В сторожке, под низким потолком, между задымленных стен, у разбитых окон, стояли, сидели и лежали люди.

Это были красногвардейцы и матросы. Приземистый человек стоял на коленях перед пулеметом — он повернул голову, когда вошла Галина; она успела заметить застывшее, как будто металлическое лицо и широко открытый белый глаз.

Справа и слева от него стреляли из винтовок сквозь разбитые окна.

Матрос в изодранной голландке сидел на полу и негромко стонал, поматывая головой и щупая рану.

Снова мелькнуло металлическое лицо, и пулемет, повертываясь во все стороны, стал стучать, закатываться и задыхаться.

Это лицо и задыхающийся пулемет были так страшны, что Галина метнулась было обратно…

— Закрой дверь! — сердито крикнул ей один из матросов.

Она закрыла дверь и вошла в сторожку.

— Сволочи, сволочи, — бормотал матрос, беспомощно оглядываясь и дергая заевший затвор винтовки.

Затвор щелкнул наконец, матрос снова бросился к окну, расталкивая красногвардейцев.

Галина молча оттягивала от тела мокрую жакетку; холодные струйки воды стекали у нее по спине.

Медленными и аккуратными движениями, которыми как будто руководил кто-то другой, она разогнула и вставила в желобок вывернутую ножку скамейки.

Отсюда, через головы стрелявших, она увидела лес и дорогу, по которой она шла, и колыхающиеся штыки над желтым валом справа от дороги, и маленькие силуэты, которые мельтешили в глазах и катились все ближе и ближе, сгибаясь, неся наперевес свои винтовки.

— Ого, куда барынька залезла, — весело сказал один из красногвардейцев, улыбаясь и снова торопливо пристраиваясь стрелять.

И снова маленькие силуэты замельтешили в глазах, вырастая все больше и все ближе подкатываясь к сторожке, и снова одноглазый пулеметчик, моргая белым жестяным глазом, стал поворачивать задыхающийся пулемет.

Но ничего не смешивалось, все шло в строгом и простом порядке, как будто этим людям у окон ничего не стоило повторять заученную роль.

И только время от времени, когда металлическое лицо раздвигало свои посеревшие губы и спрашивало о том, есть ли еще пулеметные ленты и не пришли ли подкрепления из Гатчины, становилось ясно, что игра не может продолжаться вечно, что круг наступающих сужается, что всему на свете, в том числе и пулеметным лентам, приходит конец, что если через полчаса не придет помощь, то каждому придется выбирать между смертью и пленом.

Но нельзя было ни умирать, ни сдаваться, — человек с белым глазом приказывал победить, а ему в этот час, в этой сторожке, которую обстреливали со всех сторон, нельзя было не повиноваться.

30
Известие о том, что ударный батальон расстрелял парламентеров Военно-революционного комитета и наступает на Гатчину с тыла, было получено первого ноября днем.

К тому времени, как Шахов был освобожден из своего заключения, под Сельгилево был уже брошен небольшой матросский отряд. Но ударный батальон наступал со стороны железной дороги — его силы в любую минуту могли увеличиться вдвое и втрое.

Как известно, для того, чтобы выиграть войну, нужны не только железные нервы, но и железные дороги.

Здесь же на месте, в Гатчине, по которой еще гуляли красные казацкие лампасы, были собраны три сводных красногвардейских отряда.

Начальником одного из них был назначен Шахов.


Он собрался в четверть часа; половина этого времени ушла на то, чтобы написать и отослать с санитарной кареткой записку Галине.

По пути на дворцовый плац-парад, где давно уже собирались отправляющиеся под Сельгилево красногвардейцы, он остановился в коридоре первого этажа и, напрягая глаза, прочел криво и бледно отпечатанные строки своего мандата.

«Предъявитель сего, Шахов Константин Сергеевич, назначается начальником сводного красногвардейского отряда, действующего против контрреволюционных войск Керенского. Настоящим тов. Шахову предоставляется право… вплоть до… и расстрела на месте».

— Волоки сюда! Мы его отсюда на двор выволочем, сукина сына!

Шахов сложил мандат и сунул его в карман шинели; два матроса тащили по коридору за ноги чье-то тело, голова, залитая кровью, подскакивала на пустых обоймах и патронах, которыми были усеяны коридоры Павловского дворца.

— Да черта ли его тащить? Бросай тут, и ладно!

Голые пятки с деревянным стуком ударились об пол.

Шахов прошел мимо, но тотчас же возвратился и торопливо наклонился над телом.

Лицо этого человека (на нем висел разорванный от плеча до плеча офицерский китель, а на ногах были синие офицерские брюки со штрипками) было разбито пулей; видимо, в него стреляли в упор; глаз был выбит. Но в другом, окровавленном и напрягшемся, еще сохранилось как будто насмешливое и твердое выражение.

Слева видны были белокурые волосы, и тщательный пробор все еще разделял их на две неравные части.

«Он так и должен был умереть… с пробором».

Шахов выпрямился и, указывая на тело, спросил у матроса:

— Застрелили?

— Черта ли их всех, собак, перестреляешь? — хмуро ответил матрос. — Сам… Из нагана! У часового отнял.

Шахову подвели лошадь — малорослую, с лысиной на лбу, с короткими стременами, видимо только что отнятую у казаков.

«Что ж… он хорошо сделал… легко и просто!» — уже спокойно думал он, не особенно ловко садясь на лошадь и приноравливаясь к непривычному казацкому седлу,

31
Трудно быть в одно и то же время начальником штаба, и комиссаром полка, и представителем Военно-революционного комитета, и просто прапорщиком Турбиным, который качается от усталости на длинных ногах и отдает приказания, и принимает донесения, и подписывает свои приказы, и выполняет чужие, и, не смея спать, изредка бросает дела и начинает ходить туда и назад по комнате.

Тогда можно на десять минут забыть о том, что в Луге стоят вызванные Керенским войска, и в Москве юнкера угрожают захватить в свои руки весь город, и здесь, в Гатчине, нет ни патронов, ни хлеба.

Тогда можно подойти к окну и смотреть вниз, на плац-парад, на котором курносый император когда-то муштровал своих напудренных гвардейцев, и на Арсенальное каре, и на крытые ворота (через которые несколько часов тому назад прошел человек в автомобильных консервах, заменивший френч «верховного главнокомандующего» шинелью простого матроса), и на полосатые николаевские будки, и на готовые в путь красногвардейские отряды.

— Это, должно быть, под Сельгилево…

Турбин стоит неподвижно, прикасаясь к холодному стеклу разгоряченным лбом.

Потом, невнятно бормоча, идет по комнате и, случайно скосив глаза, видит, что худощавый человек на длинных ногах шагает рядом с ним, подражая его движениям.

Он подходит к этому человеку вплотную и смотрит на него в упор.

Из зеркала на него глядит усталое, дергающееся лицо, со впалыми глазами и острым клоком волос, который падает на лоб и висит, качаясь.

Часы революции бегут вперед, и тот, кто пытается остановить их, рискует заблудиться во времени потому, что каждая стрелка этих часов не менее остра, чем детская игрушка Гильотена, и еще потому, что колесо этих часов вертится не хуже, чем то, о которое точили свои ножи якобинцы.

Первые дни революция пытались говорить по только свинцовым языком пулеметов; но кровь рабочих на стенах Кремля, и кровь юнкеров у Тучкова моста, и просто кровь на улицах Москвы и Петрограда показала яснее, чем это было нужно, что всякая возможность соглашения потеряна: «поздно было вести невесту к венцу, после того как она стала проституткой».

Больше не о чем было говорить: оставалось стрелять.

И звуки этой стрельбы, которые все еще отдаются от юга Индии до севера Монголии, были звоном часов революции.

Этот звон слышен в руках того, кто заводит эти часы, и над трупом того, кто пытается остановить их, и над всей страной, по которой катится точильное колесо якобинцев.

33
Вдоль сводчатых коридоров проходили туда и назад вооруженные рабочие в полном походном снаряжении, с пулеметными лентами, крест-накрест переплетавшими спину и грудь.

Смольный в этот день, когда всем стало ясно, что преждевременно считать революцию бескровной, больше чем когда-либо напоминал боевой лагерь.

Снаружи у колоннады стояли пушки, возле них пулеметы с висящими лентами. Пулеметы стояли повсюду: в подъездах, в коридорах, на площадках всех трех этажей; если бы революция была проиграна, любая комната Смольного превратилась бы в укрепленный форт, и каждый форт пришлось бы брать отдельно.

Шахов, накануне вернувшийся с фронта, предъявил свой пропуск и поднялся в третий этаж.

Он остановился на две-три минуты перед листовкой, объявлявшей под гром баррикадных сражений «равенство и суверенность народов России», и быстро прошел в канцелярию Военно-революционного комитета.

Прошло два дня с тех пор, как в финской деревушке среди матросов, отправившихся при помощи своих кольтов объяснять, что убивать ни в чем не повинных парламентеров по крайней мере не имеет никакого смысла, — он нашел Галину.

С этой минуты, когда, обойдя с тылу наступающий батальон и наткнувшись случайно на лесную сторожку, он толкнул хромую, повисшую на одной петле дверь и перешагнул порог, все изменилось для Шахова.

Должно быть, навсегда он запомнил эту приземистую сторожку с задымленными стенами и страшного человека с бельмом на глазу и с пробитым пулей лбом, который и мертвый как будто еще стрелял из своего пулемета, и ее, Галину, и матроса с развороченной грудью, лежавшего ничком у ее ног.

Все было решено этой встречей. Он знал, что женщина, ради которой он готов был с радостью умереть, любит его и больше не скрывает того, что она его любит.

..........................................................................................................................

В канцелярии Военно-революционного комитета спал, протянув ноги, откинувшись головой на спинку стула, человек, которого Шахов смутно помнил: утро после бессонной ночи на двадцать шестое, чернобровый матрос и сквозь притворенную дверь — квадратное лицо с почерневшими, запавшими глазами.

Этот человек спал, — в коридоре и в соседних комнатах стоял шум и грохот, а он спал, бросив по сторонам руки: одного взгляда на него было достаточно для того, чтобы сказать, что этот человек мог бы заснуть и под дулом револьвера, на полуслове приказа, от которого зависела бы его жизнь, и обнимая женщину, проигрывая или выигрывая сражение.

Шахов подошел к нему, тронул было за плечо, но тотчас же отдернул руку.

Телефон, неожиданно и глухо забарабанивший под грудой бумаг, наваленных на письменном столе, помог ему.

Человек поднял голову, обвел комнату слепыми от сна глазами и схватил телефонную трубку.

— Слушаю!

Никто не ответил; он бросил трубку и обратился к Шахову:

— Кто и откуда?

— По приказу Штаба Красной гвардии откомандирован в ваше распоряжение.

Квадратное лицо сморщилось, руки потащили из кармана платок и вытерли рот и глаза.

— Не помню. Для какой цели?

— Как специалист по военно-инженерному делу, на ваше усмотрение.

— Ага, знаю! Вы тот самый инженерный офицер, о котором мне давеча говорил кто-то на заседании.

— Я был прапорщиком инженерных войск.

Человек с квадратным лицом встал, потянулся, прошелся по комнате.

— Видите ли, дело простое. Сегодня в семь часов… Вы подрывное дело знаете?

— Знаю.

— Сегодня в семь часов с Николаевского вокзала в Москву отправляется команда подрывников. Начальник этой команды в бегах или умер. Мы послали туда комиссара, но он, во-первых, ничего не понимает, а во-вторых, он им не понравился, и они выгнали его вон! Ехать согласны, а комиссара выгнали вон! — повторил он и засмеялся. — Вам придется заменить этого сбежавшего начальника. Вы согласны?

Шахов смотрел на него, широко открыв глаза и не говоря ни слова.

«Как, сегодня уехать… Снова расстаться с нею, теперь, когда…»

— Вы согласны?

— Сегодня в семь? — медленно переспросил Шахов.

Он посмотрел на часы. У него оставалось еще три часа, — он может успеть проститься с Галиной.

— Согласен.

34
— У меня очень мало времени, нужно еще заехать к себе, собраться… Но я все-таки хочу рассказать вам, Галя… Хоть в двух словах. Я был арестован в тысяча девятьсот шестнадцатом, в Варшаве. Нет, на фронте. Меня привезли в Варшаву. Нас выдал один человек, писарь из полковой канцелярии. Меня обвинили — и, надо сказать, с основанием — «в пропаганде с целью низвержения существующего государственного строя». И я… Вы понимаете, Галя, это было… Нет, я долго держался., Они ничего от меня не узнали. Но когда военно-полевой суд приговорил меня к расстрелу… Когда я встретился лицом к лицу с этой пустотой, с этим странным чувством, что пройдет еще несколько дней, и все остановится, перестанет существовать… Когда я понял неотвратимость, бесповоротность, неизбежность конца… Как передать это чувство? Я потерял себя. Тот, прежний человек, думавший о революции, стремившийся ускорить ее приближение — исчез, растворился. А на его месте появилось жалкое, трепещущее существо, которое не могло ни есть, ни спать, ни дышать, потому что все напоминало ему о смерти. Тот, прежний, много думал о вас. Он рвался к вам, надеялся увидеть снова. Этот был полон единственным чувством: ужасом перед пустотой, приближавшейся с каждой минутой. Иногда на меня находило бешенство, я задыхался от презрения к себе. И все же, когда мне предложили подать просьбу о помиловании, я согласился. Я написал… Нет, не просьбу. Мольбу о помиловании.

Шахов замолчал. Она крепко сжала его руки.

— Говорят, что человек храбр, потому что не может поверить в свою смерть, представить ее, понять до конца, что его существование прекратится. Я поверил. И я умер, прежде чем мою просьбу отклонили. Я не умер физически, но как бы погас, окаменел. Все замерло, погасло во мне…

— Что же вы замолчали?

— Я еду сегодня и, может быть, не вернусь… И тогда… Я подумал… было бы лучше, если бы вы не узнали об этом… Лучше для вас…

— Вы вернетесь…

— Вот не думал, что вы можете плакать! Милый прапорщик, разве прапорщикам полагается плакать?

Она достала платок и вытерла глаза.

— Я не плачу. Говорите.

У нее было строгое, упрямое лицо, но губы еще немного дрожали.

— Что же еще мне сказать? Революция, от которой я был уже бесконечно далек, освободила меня из тюрьмы накануне расстрела. Я уехал в Томск и, чувствуя себя опозоренным, уничтоженным, погибшим, заперся в комнате, один, без друзей и родных. Впрочем, нет. У меня был друг, к нему-то я и поехал. Его фамилия Крачмарев, я упомянул о нем в записке, которую послал вам из Гатчины. Все эти месяцы, лето и осень, я жил у него. Я сознательно отстранился от всего, что происходило вокруг. Мне было стыдно и страшно. Я чувствовал, что такойя никому не нужен. В ту пору я писал вам почти ежедневно, но эти письма… Я не решился отправить их вам. Да, в сущности, это были не письма, а один длинный, непрерывавшийся разговор со своей совестью, с самим собой. Я не знаю еще и теперь — кончился ли этот разговор? Но знаю, что мне удалось найти себя в эти дни. Вы помогли мне.

Шахов поцеловал ее руку.

— Чем же? Только мешала.

— Нет, помогла. Не знаю — как и чем? Может, тем, что… что… я люблю вас, — сказал он шепотом. — Ну вот… А теперь мне пора. Еще надо в номер забежать.

— Я провожу вас.

35
Часы революции бегут вперед, — один день не равен другому. Может быть, день — и не день вовсе, а ночь, — не все ли равно! И ночь уже отлетела!

Над сумерками встает рассвет, за рассветом опускается вечер, и никто не смотрит на часы, все живут по часам революции.

На Николаевском вокзале сквозь разбитую стеклянную крышу надает снег, и среди железных столбов, задымленных стен, на черных шпалах он кажется случайным гостем.

Паровозный дым стоит в неподвижном воздухе, маленький смазчик в огромных полотняных штанах шатается между колес; по узким доскам бегут в вагоны солдаты, — еще десять, пятнадцать минут, рельсы дрогнут, и вдоль паровозных колес начнет гулять туда и назад стальная рука, облитая зеленым маслом.

— Куда отправляется отряд?

— А черт его знает! То ли в Казань хлеб отбирать, то ли в Сибири революцию делать!

Трещат доски, крепкая ругань бьет в уши, солдатские мешки горбами катятся в широкую дверь вагона.

— Где же начальник ваш?

— А ты начальнику не мешай! Видишь, начальник девушку фантазирует!

Топят чугунки, ругают машиниста, поют, и никто не тревожит начальника.

И только снег пробирается сквозь разбитые стекла сетчатой крыши и падает на меховую шапочку, на солдатскую фуражку, на лицо и на губы; и на губах он тает в одно мгновение, потому что ему помогают таять другие губы.

— Ну что ж, Галя, надо ехать!

В самом деле, пора! Последний солдат, придерживая полотняный мешок, вбежал по шатким доскам, маленький смазчик в последний раз прошел по перрону, тыкая в колеса своей остроносой лейкой.

Еще только один раз поцеловать холодные губы; еще раз почувствовать на своей щеке дрожание ресниц, еще раз взглянуть на милое лицо.

Он оставляет ее наконец и быстро, не оглядываясь, идет к своему вагону.

Она идет вслед вдоль перрона, — рельсы вздрагивают наконец, — и машет рукой, улыбается и смахивает слезы.

Один вагон за другим медленно проходят мимо нее, и вот знакомое лицо глядит на нее из темной двери.

Она берется за поручни, и внезапно десятки рук подхватывают ее: еще только раз поцеловать, а потом спрыгнуть обратно на каменную площадку перрона — да нет, куда там! Уж и вокзал исчез из виду, только дымная полоса стоит над кирпичной водокачкой; нельзя спрыгнуть, некуда спрыгнуть! Зато можно смотреть друг другу в глаза, слышать стук колес, дышать черной теплотой вагона.

А колеса стучат все быстрее, все торопливее перебирают рельсы, ветер хлещет, и катятся навстречу огни.

И черт ли там разберет, куда мчится этот поезд? Справа плывут поля, и слева плывут поля. Города и деревни мелькают, и революция летит над ними, зажигая охладевшую землю.

1925 г.

Примечания

1

Вы говорите, что вы с ним встречались; его фамилия должна быть вам известна (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • КНИГА ПЕРВАЯ
  • КНИГА ВТОРАЯ
  • КНИГА ТРЕТЬЯ
  • *** Примечания ***