Личный демон. Книга 3 [Инесса Владимировна Ципоркина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Инесса Ципоркина Личный демон Книга 3

Глава 1 Две дочери и падчерица

Иногда сахар падает не только в крови, но и в душе. И хочется, до одури хочется стыдных женских радостей: прохладных простыней под пальцами, томной нежности во взгляде, тягучей сладости в голосе, смущающей откровенности желания в себе и в другом. Тот, кто не склонен смеяться над душой-сладкоежкой, получит ее, размякшую, в полное свое распоряжение. Дьяволы об этом осведомлены прекрасно. И никогда не стыдятся доставать розы из воздуха, признаваться в любви, приносить завтрак в постель, добавляя еще одно звено в железную кандальную вязь, нерасторжимую, ненарушимую. Потому что не существует экзорцизма нежности.

Катерина берет чашку из рук Денницы. Широкую желтоватую чашку с металлическим узором по краям, до странности похожую на чашу скорбей, которую Саграда швырнула в камин, опознав в ней человеческий череп. Красный чай, омывая края, подозрительно напоминает вино в чаше скорбей: сладость, горечь, терпкость, тепло.

В груди что-то замирает, а потом вдруг начинает биться — сильно, мучительно. И Катя вспоминает, что это ее сердце. Которое не колотилось так, наверное, лет с тринадцати, когда Катерина вдруг затаилась, затихла, точно кролик, вытащенный из клетки могучей, ласковой, безжалостной рукой. Будто ушастый комок меха, висящий на сгибе человеческого локтя, вздрагивающий под жесткой ладонью и не ведающий, для чего его оторвали от пережевывания салата — для ласки или для смерти?

Тринадцать лет. Пугливые, отчаянные, замкнутые тринадцать лет. Первая любовь, самая первая, незабвенная, вечная, задающая программу на всю жизнь. Как же его звали, того, который был до Игоря? Как Лилит прежде Евы. Любовь, ревнивая, прилипчивая стерва, вытеснив весь остальной мир, таскалась за Катей весь год, обжигала щеку, нашептывая в ухо: обернись, вдруг он тоже обернется… приблизься к нему, может, получится задеть его локтем или плечом… он не заговорит, пока ты с девчонками, отойди в сторону… так и стой, жди своих трех секунд счастья, чтобы думать о них весь следующий урок, день, неделю… Попытка раскрыться целиком для другого, быть для другого, жить для него, дышать для него. Первая и неудачная, а потому последняя.

Не смешно ли решиться на вторую, незапланированную попытку накануне смерти женщины в себе? Смерти, после которой сразу станет спокойнее, легче и праведнее… существовать. Смерти, после которой тело перестанет быть полем битвы, осядет в крови гормональная муть и разум очистится, и откроется перед ним вечность, о которой просила Катя. Просила, не зная, о чем просит, не зная, чем придется заплатить за исполнение желания. Ни Шлюха Дьявола, ни Священная Шлюха не годились для того, чтобы смотреть в лицо вечности. Они могли об этом мечтать, поденки, эфемероптеры, не замечая, как горят их быстроживущие крылья от близости к ровному, негасимому огню.

Здешняя, земная Катерина, вовсе не шлюха (о чем было впору пожалеть), только вздохнула, глядя на судьбу своей тени. Теней. Мойр. И ни одна так и не стала Лахесис, отмеряющей нить,[1] все они годились лишь на то, чтобы прясть и обрезать. Своими руками прясть и обрезать — это ли не свобода? А отмеряет пусть кто-то другой, знать бы еще, кто. Зато в деле прядения и обрезания нити своей жизни человек может выиграть столько же, сколько и проиграть: веру или пустоту, страсть или бесстрастие, силу или волю. И сколько ни говори о ста цветах и ста дорогах, всегда лишь одно из двух, ни цветком больше из навеки запечатанного божьего сада.

В заповеднике богов, в адовой бездне бессознательного догорала, плавясь под мужским взглядом и руками, горячая дьяволица — а в ледяной райской вышине стыло на кровати с резным изголовьем то, что еще недавно было высшей женской сущностью. Макошь, повелительница нави, деловито поправила монеты на веках, приподняла занавесь на зеркале и пару раз согнула палец, подзывая, подманивая что-то из серебряной глубины. И стала ждать, улыбаясь мечтательно и отрешенно. Хозяйка перехода из этого мира в мир иной никуда не спешила.

Да и покойница Саграда, если вдуматься, тоже. Священная Шлюха стояла на пороге, где сбрасываются все маски, где беспристрастный судья, не делающий скидок никому, вглядывался в нее, во всю, как она есть. Вечность умеет смотреть так, что опытные в страхе становятся детьми, а юные преисполняются нежданной мудростью. В отличие от времени, которое только и умеет, что уравнивать всех, дробя и перемалывая в единой бетономешалке лет, дней, минут и секунд.

Последнее, самое опасное катино желание исполнялось прямо сейчас: летопись каждой отдельной жизни вливалась в историю рода Пута Саграда.

Отчего-то представилась Катерине ее подросшая — и когда только успела? — дочь, хитрая дьяволица, избалованная всеми: богами, демонами, людьми. Легко притворяющаяся покорной, красиво склоняющая рыжеволосую голову и наблюдающая из-под ресниц за добычей, что мнит себя охотником. Так выглядит искушение: обманчивая добродетель, соблазн, которого не замечаешь, капкан под ворохом сладко пахнущих цветов. Пута дель Дьябло.

Предыдущей — и следующей в цепи была она, Катя. Скрывающая нежность, и слабость, и жертвенность свою. Лгущая, чтобы жить как все. Прядущая, чтобы не браться за ножницы. И все-таки делающая то же, что и Шлюха Дьявола — играющая в людей, точно в куклы, но с верой в то, что игрушки ее — настоящие и с ними надо бережно. Так же бережно, как Люцифер: не открывая правды, но и не закрывая дверей. Пусть Пута дель Дьябло вытаскивает кроликов из клеток и гладит не по-девичьи сильными ладонями перед тем как пустить на фрикасе.

Чай остыл, покрылся пленкой и Катерина отставила чашку.

— А что с ними со всеми сталось? — вопрос прозвучал как-то по-детски, беспомощно и требовательно. — Мурмур и Абигаэль — они… они выжили? Или их не было никогда, а мне все приснилось?

— Ты не спала. — Люцифер улыбается, всегда улыбается — ну не плакать же ему? Слезами геенну не потушишь.

— Значит, я и Кэт действительно нарожали тебе дочерей? Вам. Тебе и Велиару.

Тайгерм смотрит виновато: прости, что обрюхатил. Прости, что влюбил в себя. Прости, что заставил почувствовать себя любимой, желанной, живой. Прости, что это продлилось совсем недолго. Мы, дьяволы, ничего не можем удержать и ни от чего не можем удержаться, такова уж наша природа.

— Будешь потакать мне и дальше? — Обиду в голосе не скрыть. Странно сердиться на того, кто воплощает в жизнь любую твою прихоть, даже самую опасную. Воплощает, не объясняя: хочешь быть молодой — страдай. Хочешь увидеть вечность — умри. Хочешь вернуться из заповедника богов в мир смертных — теряй. Плати. Плати, плати, плати. Собой и всеми, кто дорог.

Может, не стоит смотреть вечности в лицо? Чем лететь прямо в паутину, в огонь, в круговерть целей и средств — не посмеяться ли от души, вспоминая рай и ад, представшие словно наяву, посмеяться — и поверить, что то был всего лишь сон. Всё сон: соитие, зачатие, беременность, рождение. Неувиденная вечность. Недостижимая любовь. Непрожитая жизнь. Легче ужиться с мыслью: ты видела сон, ярче которого не было у тебя в жизни переживаний, чем осознать: ты держала в руках зерцало своей судьбы. Держала — и не удержала.

Дочь. Денница-младшая. Она. Была. Была всегда.

Владыка ада не солгал, сказав, что не делал женщинам ДЕТЕЙ. Не детей. Ребенка. Одного-единственного ребенка — Мурмур, ледяного и бешеного андрогина, прекрасного и отвратительного в своей неутолимой жажде, сделал сатана когда-то. С кем? Из чьего тела — смертного ли, демонского ли, ангельского ли — вышло это существо, ужаснее, чем все шеддим[2] вместе взятые? Неважно, давно уже неважно. Главное — оно пришло и встало на пороге мира, словно сама Хошех[3] вздумала принести миру свои дары — много, много вкуснейшей, манящей пищи для умов и душ. Отравленной пищи, после которой обычная — пресна и лучше умереть от яда, чем выжить, поглощая преснятину.

С тех пор дитя князя преисподней не останавливалось, закармливая свои жертвы до отвала, до беспамятства, до скверной колдовской погибели. А погибшие наполняли ады Мурмур, маленькие подобия обширного папочкиного инферно, котлы с могильной землей, засасывающей правого и виноватого. Злые щели,[4] где самое место единственному отпрыску сатаны — за обман недоверившихся.

Господи, которого даже дети твои не видели, слепой и глухой боже, уж не тебе ли пришло в голову создать зеркальный коридор, в котором дитя сатаны отразилось бесконечной чередой земных, смертных Саград? В отместку ли, в шутку? Но маятник качнулся — и не остановится больше. Саграда — Пута дель Дьябло, Пута дель Дьябло — Саграда. Одна из двух всего. И никого третьего, никогда. Не уравновесить, не замереть, не успокоиться.

В соседней комнате завозились, загремели железом, выругались приглушенным матерком, отвлекая от вселенской тоски. Знакомые, утренние, мужские звуки — зевки, почесывания, шарканье. Все такое телесное, человечье.

— А с Анджеем что? — Сытая усмешка сама собой кривит губы, не спрятать. Священная Шлюха все-таки та еще… блядь. — Он, похоже, выжил. Осилил-таки драконшу мою. Убил и закопал, рыцарь света.

— Ее, пожалуй, убьешь! — вздыхает Денница. — Ты не поняла разве, кто против героя нашего на бой вышел?

— Омесиуатль. Уичаана, — пожимает плечами Катя. — Прародительница всего и всюду.

— И разрушительница вдобавок. Твоя старая знакомая Таточка-Теанна, дух отчаяния, — уточняет Люцифер. — У нее, бессмертной стервы, обличий больше, чем у любого из нас.

— И у Беленуса тоже? Постой… — пытается угадать Катерина. — А он кем явился?

— Нами, — смеется владыка ада, — Лясирен, Макошь, Ата, Мурмур, я — частицы бога удовольствий. Его сила — наше оружие и наши цепи. Твой род — наши зеркала, а мы — его.

— Это какая-то комната смеха, — ворчит Катя и вдруг выпаливает: — Вина хочу! Есть в этом доме что-нибудь выпить?

Тайгерм с ухмылкой протягивает Саграде все ту же чашку. Теперь уже чашу — на витой ножке, с зубчатым швом, пересекающим костяные бока. И Катерина, не дрогнув, принимает из рук дьявола их общую чашу скорбей.

— Ты ведь не отдашь старым богиням Денницу-младшую? — подмигивает Денница-старший.

— Не отдам. — Катя делает глоток размером с Мексиканский залив и смотрит на любовника в упор. — Покажи мне ее.

— Нынешнюю или прежнюю? — как всегда, ничего не объясняя, спрашивает князь преисподней, владыка катиного Оно.

— Обеих, — рубит Саграда с плеча. Бесполезно переспрашивать подсознание — лучше уж выпить для храбрости и увидеть всё, что Оно может тебе предъявить.

* * *
Сладость первого смертного греха юная Абигаэль испробовала, как всем человеческим детенышам и положено, в детстве. Вот только начала не с лени и чревоугодничества, не с гнева и алчности, как все они — дочь демона беззакония начала сразу с убийства.

Все потому, что новая служанка — Мау, Маурита, мавританская горячая кровушка — была очень красивой. И она должна была принадлежать Эби, только Эби. Оливковая, в бронзовый отлив кожа Мауриты так хорошо краснела под щипками, пухлые губы растягивались под пальцами, словно полоски застывшего сока гевеи,[5] глаза всегда смеялись, а когда Абигаэль лупила служанку по щекам — не больно, играючи — белые зубы упорно пытались поймать шустрые детские пальцы. И если, раскачавшись на качелях, Мау с визгом описывала «солнышко», черные пряди волос стелились за нею, точно клуб дыма, у Эби перехватывало горло — до того это было прекрасно.

А еще Маурита умела плести силки и ловить в них певчих птиц — и никогда не плакала, коли бедная птичка задохнулась насмерть, пытаясь вырваться на свободу. Мау вообще никогда не плакала. Это нравилось и Абигаэль, и ее отцу, графу Солсбери. Наверное, поэтому граф тоже был не прочь поиграть с веселой служанкой. Маурита думала, ее воспитанница слишком мала, чтобы заметить: на коже Мау расцветают синяки не только от пальцев Эби.

Никогда, никогда графской дочери не разрешали щипать и кусать там, где пахло особенно тепло и сладко — где крепкая шея переходит в ключичную ямку и где у самого плеча бьется нервный человеческий пульс, будто пойманная бабочка. И если на шее служанки каждый день появляются свежие следы, значит, с нею играет еще кто-то, правильно? Вернее, неправильно. Неправильно играть с Мауритой, потому что она принадлежит малышке Абигаэль. Неправильно отнимать игрушки у дочери, папа. Особенно если ты уже вырос.

Ты виноват, отец.

Служанка тоже виновата: она не должна была никому позволять играть с собой, кроме Эби. Она говорила, что любит свою маленькую чертовку больше всех.

Вы оба заплатите.

Абигаэль решала, кому причинить боль, а кому — смерть, целый месяц. И все это время отец отбирал у нее любимую забаву, отбирал по кусочкам, мучая надеждой, что когда-нибудь ему надоест. Не надоело. Каждую ночь Эби слышала искрящийся то ли мукой, то ли радостью голос Мау и отрывистые команды отца: сядь, ляг, раздвинь. Абигаэль даже решилась встать посреди ночи и пойти в отцовскую спальню, вернуть свое, запретить касаться ЕЕ служанки — и руками, и взглядами! Но увидев на кровати сплетенные тела, темное, в капельках пота — Мауриты и белое-белое — отца, слушая, как он взрыкивает, поднимаясь и опускаясь на руках над всхлипывающей, точно жалкая плакса, Мау, Абигаэль отчего-то смутилась. А может быть, поняла: сейчас — не отдаст. Или совсем не отдаст. Надо действовать иначе, да так, чтоб впредь неповадно было.

От колкого холода на своей шее, как раз там, где в телесной глубине раздваивается сонная артерия, служанка распахнула глаза, слепые и мутные со сна, и кося изо всех сил, попыталась понять, откуда взялась у ее горла длинная вязальная спица, такая острая, смертельная. Девочке стало жаль Мауриту: сейчас она накажет свою игрушку за все, зачем же умножать смерть на страх? Убивать надо быстро, для дела, а не для мести! — резко прозвучал голос внутри головы. Этот голос, дававший советы редко, но всегда по делу, малышка Эби знала хорошо. И сразу же обеими руками воткнула в горло Мауре Ментироса[6] дагу[7] своей покойной матери, знаменитой Кэти-Тринадцать-Шлагов, казненной через повешение в полосе отлива пять лет назад.

Отец, конечно, рассердится, подумала Абигаэль, садясь на кровать рядом с бьющимся в конвульсиях телом. А так ему и надо. Пусть не трогает мои игрушки. Никогда не трогает мои игрушки, живые или мертвые.

Он пришел под утро. Наверное, замерз в постели, которую больше не согревало горячее смуглое тело Мауриты. Посмотрел в остекленевшие глаза служанки, тихо опустил покойнице веки — и ничего не стал спрашивать, ругать Эби и притворяться, будто ни в чем не виноват, как сделали бы другие взрослые. Просто поднял дочь на руки и понес в детскую. Уложил спать, не заставляя мыть липкие от крови руки и забрызганное лицо. С отцом тебе повезло, девочка! — хмыкнул мамин голос в голове. Абигаэль прерывисто вздохнула и потерлась щекой о чистую наволочку, оставляя алые разводы.

Выйдя из детской, свирепый и вероломный демон, совращающий человеческую душу к преступлению, не глядя, оборвал ловец снов[8] и швырнул его с лестницы вниз, не то со злостью, не то с облегчением.

— Поздно всё менять, а, Нахема?[9] — подмигнул он в темноту. Без всякой, впрочем, радости подмигнул.

— Ye tlaca,[10] — густым голосом ответила темнота.

И верно, менять судьбу малышки Эби было уже поздно.

* * *
Вино отдает золой, точно в него высыпали пепел из погребальной урны. Горечи все больше, а сладости все меньше. Остаток вина Саграда выплескивает в глотку, запрокинув голову. Это уже не вино, а самогонка. Черный ром аньехо.[11] Вот только не чувствуется в нем ни карамели, ни ванили. Дегтем отдает содержимое чаши скорбей. Тем самым, ложка которого губит бочку меда.

— Если у меня… действительно… была… дочь, — Катерина с трудом переводит дух, — я ее вам, сукиным детям, не оставлю. Найду и заберу.

— Как твой рыцарь — тебя? — ехидно интересуется Люцифер.

Катя припоминает обещание Анджея, больше похожее на угрозу — забрать Шлюху Дьявола из заповедника богов туда, где, по мнению паладина, ей место. Очистить ведьму. Исправить плохую девочку. Хороший мальчик Дрюня на фоне их княжеской парочки сияет, будто полированное серебро — прямо Орфей, спустившийся в царство теней, с мечом вместо лиры. А там уже, науськивая Цербера, поджидают Аид и предательница-Эвридика, не пожелавшая проводить спасителя хотя бы до адских врат. Не видать тебе победы, рыцарь. Да и Эвридика ли перед тобой? А может, Клитемнестра?[12]

Ходи да оглядывайся, паладин, оглядывайся. Тартар меняет людей.

Хорошо бы и самой запомнить: вглядись в любимое лицо, прежде чем хватать дочурку за руки с криком «Собирайся, уходим отсюда!» — кто знает, не ждет ли тебя участь Агамемнона. В женщинах рода Пута Саграда течет кровь сатаны.

— Моя дочь тоже убийца? — без звука, одними губами спрашивает Катерина.

— Дэнни… — Денница-старший подозрительно долго прочищает горло. — …Она росла среди старых богинь, среди высших сил. А те распоряжаются ВСЕМИ жизнями: решают, когда и каким родиться человеку и зверю, когда и как умереть, чем болеть на протяжении жизни. Думаешь, девчонка не ввязалась в пару… сотен убийств, пока ее натаскивали?

— Что значит «натаскивали»? — почти воет Катя. — Она же младенец! Ей несколько часов от роду!

Люцифер долго качает головой, словно пытается донести до катиного сознания: она не ребенок, Денница-младшая давно не ребенок! — и под конец жалостливо смотрит своей Саграде в глаза: смирись.

— Сколько там прошло? — севшим голосом продолжает допрос Катерина. Воображение рисует ей страшные картины: ее дочь, в залитом кровью кожаном переднике, полосует кнутом висящих на дыбе несчастных — и хохочет, хохочет голосом Омесиуатль, и смех ее отражается от стен эхом горного камнепада.

— А сколько бы ты хотела? — вопросом на вопрос отвечает Тайгерм.

Нисколько! — пытается сказать Катя, но понимает: только подчинив себе камень порчи, Дэнни сможет — смогла! — диктовать условия троице жестоких богинь. А значит, будущая Пута дель Дьябло вернется в мамины объятья… кем? подростком? молодой девушкой? зрелой женщиной?

— Как только она возьмет власть над Камнем! В первую же минуту! — шипит Катерина. — Верни ее мне!

Владыка ада кивает понимающе. Ему не нужно совершать пассов, помавать руками и произносить зубодробительные заклинания. Он смотрит на Катю и едва заметно подмигивает: готово.

Катерина слышит доносящиеся из соседнего помещения грохот, визг, рычание — и хохот, тот самый хохот. Коридор, ведущий на кухню, кажется, волшебным образом удлиняется, Катя, словно в кошмарном сне, никак не может дотянуться до двери с белым, матовым, точно бельмо на глазу, стеклом. А когда вваливается, оцарапавшись о ручку, споткнувшись о порог и ударившись о косяк, то видит рыжеволосую девчонку отчаянных тринадцати лет, оседлавшую витькин загривок и метящую ножом прямо в круглый от ужаса драконий глаз.

— Дэнни, перестань! Это твой брат! Витя, прекрати! Это твоя сестра! — заходится в крике Катерина.

— Которая, ч-ч-ч-чер-р-р-рт?! — рычит Витька, возя по полу колючим хвостом, на котором, мертвой хваткой вцепившись, висит… Рибка.

И князь преисподней, обняв за плечи свою беззаконную княгиню, роняет в наступившей тишине:

— Обе.

— Что значит «обе»? — пыхтит Виктор, стряхивая Ребекку с хвоста, пока Дэнни, оставив драконоборческие намерения, сползает с колючей братней спины. — Мам, кто эти сумасшедшие девки, ты можешь мне объяснить?

— Мама, — не спрашивает, а утверждает дочь Саграды.

Катерина мелко-мелко кивает, едва сдерживая слезы, тянет руки к своему непредсказуемому ребенку, оборачивается вокруг нее не только объятьями — всем телом, будто пытаясь вобрать дочь в себя.

— Я тебя нашла, — сопит Денница-младшая Кате в солнечное сплетение. — Они говорили, ты умерла, но они такие вруньи…

Кто-то в комнате прерывисто вздыхает, наблюдая за трогательным воссоединением семьи. Катерина, не выпуская дочери из рук, оглядывается на Ребекку и Люцифера. Эти двое, разумеется, не в настроении обниматься. Вытянувшись, точно вставшие на хвост змеи, они красуются друг перед другом, демонстрируя взаимное презрение и сатанинскую гордыню.

— Отец? — Рибкин голос холоден и сух, как будто они столкнулись на светском рауте.

— Мурмур. — Ответ еще холоднее и суше.

Не разговор отца с отпрыском, а криогеника какая-то.

Услышав имя демона, обитающего в рибкином теле, присутствующие разом оборачиваются к старшему чаду сатаны, телесному и духовному, к демону-рабовладельцу, искусителю и совратителю не хуже Белиала. Искуситель и совратитель небрежно отряхивает цветастую юбку в оборках. Мурмур по-прежнему одевается так, как нравилось простушке Ребекке. Хотя все, включая Катю, видят: никакой Ребекки внутри этого тела нет. Давно нет. Может быть, века.

И только Катерина чувствует: дух колдовства внешне холоден, но внутри пылает. Он пришел сюда не в минуту слабости и не мир принес, но меч.

Мурмур обводит глазами собравшихся. Разумеется, демон-повелитель нганга знает: все они здесь ради того, дабы уничтожить его, порождение сатаны. Закрыть ему путь во вселенную, где грех на вкус — самое то, где столько еды, сколько нижним мирам и не снилось, где каждая душа, словно горячая утренняя булка, ждет, чтобы в нее вонзились зубы гурмана, истинного ценителя душ. Мурмур не может пройти мимо пышущей грехом души, как некоторые люди не могут пройти мимо кофе, газет и горячих булок.

И пожиратель грешных душ будет бороться за то, чтобы остаться в этом мире, быть здесь, как гвоздь при пороге — никто не пройдет, не зацепившись. Мурмур не отдаст свое наслаждение, которое давным-давно сделал наслаждением на двоих.

— Не обижай Ребекку… — тихо, но с отчетливой угрозой в голосе произносит Денница-младшая. — Она меня спасала. И не раз.

В рибкиных глазах сквозит насмешка: ай, как повезло — новая Саграда девочкой досталась! Маленьким девочкам и избавление от честно заслуженного шлепка по попе спасением кажется. А уж если от стояния в углу отмазал — я твой герой! Залог детской дружбы на всю жизнь: несколько совместных шалостей, несколько нехитрых исповедей — и чувство, что вот он, твой человек, а ты — его.

Люцифер любуется на свое чадушко, полуприкрыв глаза, чтоб пригасить, наверное, сквозящую во взгляде зависть. Когда-то и он был молод, летал над миром, аж воздух под крыльями дымился, строил козни, искал спелых душ, упивался бедами и грехами закусывал. А теперь и голову-то поднять из адской бездны — лень. Да и незачем: все равно всё будет здесь, в бездне, в озере Коцит или на берегах его, осыпающихся и топких.

А Катя смотрит на них на всех, мучительно роясь в памяти, потому что это она, катина память, и есть озеро Коцит, сердцевина мира, несущая и несомая через межзвездную пустоту, через безвременье Самайна и солнцевороты Бельтейна. Ей, прежней Саграде, есть что вспомнить. Хоть и кажется Катерине: нет у нее больше ничего, чем она могла бы помнить. Пустота внутри, пустота вокруг — и вот уже Священная Шлюха летит сквозь нее светляком, сияющей точкой, горящей поденкой, исполнившей свой долг перед порядком и хаосом.

Катя берет дочь за подбородок, всматривается в алый отблеск в зрачках. В глазах Денницы-старшего и Денницы-младшей горит один и тот же темный всепоглощающий огонь. Это глаза Исполнителей желаний — старшего и младшей. Глаза обоих Денниц видят осколки разбитой мечты, что впиваются людям в сердце и саднят всю жизнь. Чутье ведет их на запах отчаяния, которым людские души разят с рождения. Дьявольский слух ловит закольцованное, беспрерывно повторяющееся в сознании «хочу… я хочу…». И ловкие, умелые пальцы всегда готовы достать из воздуха желаемое: на, возьми, человек. Лишь бы ты не страдал. Но ты ведь все равно будешь? Когда разочаруешься в том, что тебе дадено, когда вернешься к своей жажде, а она — она вернется к тебе.

Так и мы, Денницы и Саграда, возвращаемся друг к другу: они — ко мне, а я — к ним, вздыхает Катерина. Любовницей, женой, дочерью, матерью, священной шлюхой и просто шлюхой, глядящей на то, как в окне восходит луна, похожая на медный таз, полный крови.

Страх смерти подталкивает Пута дель Дьябло к жажде любви, разочарование в любви избавляет от страха смерти. И так без конца — по кругу, по кругу, тур за туром заученного танца. Память о пережитой боли не срабатывает, не избавляет от нового витка. Забвение втягивает душу в насквозь знакомую, будто разношенная обувь, жизнь. Напрасно тело пытается вспомнить перенесенные страдания, а подсознание впускает воспоминания в сны, точно яд в вену. Все, что помнит Катя — это огонь и вода, вечно вода и огонь, отнимающие друг у друга душеньку, осужденную на вечную жажду и разочарование. На вечную мечту.

Притом, что воплощенная мечта никогда не похожа на свое отражение. В зеркалах нашего сознания она чище, крепче, ярче. Она обещает нам так много, что наверняка станет последней. И как же жалко бывает, когда очередная греза не наполняет жизнь светом и смыслом. Спасибо и на том, что исполнилась. Спасибо этому дому, идем к другому.

Саграда должна забрать дочь и у Мурмур, и у старых богинь, а разбираться с истинными желаниями девчонки будет потом. Лучше молить о прощении после, чем просить разрешения до. Этому выучилась еще Кэт, первая в роду Священных Шлюх.

Глава 2 Проклятие быть собой

Есть люди, которым быть собой — проклятие. Вечно они пялятся за горизонт в надежде увидеть себя будущего, себя лучшего, себя проросшего из семечка, затоптанного в грязь, в раскидистый дуб. Или даже в целую рощу. Правда, увидеть себя другого — удел немногих впередсмотрящих. Обычно взгляд падает на того, кто с тобой. На спутника жизни, мерило твоего качества.

О мужчине, который тебе достался по воле судьбы, легче всего думается в постели с этим самым мужчиной, в плечо ртом уткнувшись. Когда-то Катя так же думала об Игоре, чуть стесняясь его, такого обычного — и себя, предательницы запредельных девчоночьих грез. Банальных грез о рыцаре, о паладине.

Теперь, когда у Катерины есть любовник-князь ада, дочь-чертовка, падчерица-демон, она не знает, как спасти этого рыцаря — от себя, от своей семейки, прямиком из преисподней. От своей новой цели в жизни — снова расположенной там, за горизонтом событий,[13] куда ни с какой высоты не заглянешь.

— Поговори с Андреем, — шепчет Кате в висок Тайгерм. — Не расти в себе вину — ангелам только того и надо, чтоб ты сама себя в колодки забила и сама себя выпорола.

— Это называется «мораль», придурок, — замечает Уриил, материализовавшийся на пороге комнаты без стука. Интересно, ангелы различают ложь и деликатность — или оба понятия для сил добра суть одно и то же?

Катерина, вместо того, чтобы вспыхнуть от смущения и забиться под одеяло, устраивается под боком у Люцифера (ну хорошо, немного все-таки прячась за этим крутым и таким удобным боком!) и принимается разглядывать лицо ангела луны. Наконец-то воин божий сменил черную дыру с аккреционным диском на довольно привлекательную личность, смутно напоминающую не то Давида Микеланджело, не то актера известного сериала. Впрочем, то не заслуга Цапфуэля, то заслуга Кати. Заповедник богов научил ее смотреть в лицо своему Оно и своему Сверх-Я, смотреть прямо, не отрывая взгляда и не воображая на их месте ни ужасов, ни красот. Полезное умение, приносящее больше боли, чем удовольствия — как, впрочем, и все полезные умения.

— Ну что, будешь спать с моим человеком? — небрежно интересуется ангел у Катерины.

Денница фыркает: ему действительно смешно. Дьявол не настолько лжив, чтобы возмущаться ангельски бесстыдным поведением. Он и сам таков.

— Нет, — спокойно отвечает Катя, собрав в кулак всю свою невозмутимость, накопленную за время бесед на интернетных форумах.

— Тогда ты должна его утешить как-нибудь еще, — деловито предлагает Уриил. — Солгать что-нибудь приятное. Или сказать правду: что мой братец тебя развратил и ты охотно развратилась.

Рука Люцифера под одеялом осторожно пробирается к катиному боку. Если дьявольский разврат заключается в умении угадывать, где Катерина боится щекотки больше всего, то Денница поистине великий развратник.

— А почему это я должна утешать и отчитываться? — во весь голос удивляется Катя, извиваясь, точно угорь, голос ее дрожит, но не от страха перед ангельским гневом. — Каяться мне не в чем, я ему ничего не обещала. Ты ему обещал, Цапфуэль, обещал то, чем не вправе распоряжаться: мою любовь и верность. Все равно ж ничьи! А пока ты морочил мужику голову, ситуация изменилась. Ай! — И Пута дель Дьябло бьет владыку ада локтем под ребро. Потому что некоторые дьявольские подлости стерпеть невозможно.

Люцифер хихикает в ответ, потирает бок, обиженно оттопыривает нижнюю губу. Вот оно — счастье, греет лучше адского пламени.

— И все-таки поговори с этим рабом небес, — в конце концов произносит Денница. — Тебе это нужней, чем Анджею.

Чертова привычка говорить загадками. Бессознательное, что с него взять.

Катерина, точно ища поддержки и объяснений, поднимает взгляд на Уриила: если ее озеро Коцит, ее собственный девятый круг ада безмолвствует, может, райские выси подадут намек, зачем Кате нужен этот невыносимый, мучительный разговор? Что она, в самом деле, скажет Дрюне? Нет, не скажет. Солжет.

Ангел луны отвечает спокойным открытым взором. У людей таких ясных глаз не бывает, даже у профессиональных обманщиков. Мы недостаточно верим в собственную ложь.

— Тогда скажи всё как есть, — дыхание Кэт обжигает катино ухо. Так и нашептывают на два голоса: с одной стороны — дьявол, с другой — его Священная Шлюха… Только ангелы безмолвствуют. Не искушают ко лжи, но и правды от тебя не хотят, Пута Саграда. Даже ангелам не чужда жалость. Особенно когда речь заходит об их верном рабе, о божьем мясе. О паладине, спасающем ведьму.

Бесправный и бесстрашный, он утянет тебя на дно, туда, где ты провела всю жизнь без греха и наслаждения. Заставит отказаться от всего, что любишь, ибо негоже Прекрасной даме любить сатану и ублюдка сатаны. И если рыцарь простил тебе минуту… ну пусть несколько минут слабости, то отныне ты обязана ему, слышишь? Герою, восстановившему твою чистоту, обязана блюсти себя, хранить вечно, словно в морозильной камере с бактерицидным эффектом. Чтобы он мог любоваться на тебя, просвеченную насквозь эдемским светом, будто рентгеновским лучом, чистую, добела отмытую в каждом уголке тела и сознания, доселе потайном и грешном.

Под взглядом Уриила Катя чувствует, как простыня под спиной заледенела, на плечи точно рабский ошейник лег, руки точно колодками сжало. Рабство, одно рабство кругом, кому ни открой ищущие объятья. «Тебе ведь это нравится?» — усмехается ангел луны. Как там, в раю, на холме, среди цветущих птицемлечников — белых звезд с лучами острыми, будто ножи. Или даже «Тебе ведь это нравится!» — не вопрос, а факт.

Что вы понимаете в покорности, перворожденные… Вам кажется, рабу все равно, как прогибаться под хозяйской рукой — лишь бы эта рука БЫЛА. Вы верите, что раб ищет хозяина, любого хозяина — только бы избежать свободы. Вы полагаете, тело раба не имеет собственных представлений о комфорте, по умолчанию принимая хозяйские. Ах вы престолы светоносные… Как донести до ваших пылающих мозгов: человек отверг вашу, отцом небесным заповеданную форму рабства и изобрел свою? Когда не только ты принадлежишь господину твоему, но и он — тебе. И даже наказывая, терзая, мучая, господин и повелитель делает это так, как ты, его живая игрушка, любишь.

Хозяин, если хочет удержать раба при себе, должен угодить ему.

А значит, должен потакать слабостям нашим. Растить их, холить и лелеять. Развращать нас, подданных своих, возможностью если не блаженства, то хотя бы удовлетворения. А мы — мы исподволь развратим хозяина покорностью его воле. И все будут счастливы.

Пута дель Дьябло представляет себе, каким видит Анджей ее, катино, женское счастье. Двусторонним: с лица Клеманс Изор[14] без изъяна, с изнанки — горькая похоть Моргаузы,[15] иссушающая до самого дна души, словно негашеная известь. Вывернуть на нужную сторону и наслаждаться.

До истинного понимания женской натуры ему, паладину невинному, грешить и грешить. Если, конечно, Цапфуэль даст добро на постижение истины таким способом. Если хозяин позволит.

Оба они с Андреем летят сейчас по краю гигантского смерча, их затягивает, захлестывает сокрушительный собственнический инстинкт двух ангелов, падшего и избежавшего падения. Катерина чувствует себя не значительнее пузырьков воздуха на гребне волны. Чтобы насытить нечеловеческую жажду обладания, эти двое проделают со смертными душами и телами что угодно. Двое? А Денница-младшая? Да, она не ангел, но и не человек. Родная мать не знает, что она такое.

— Она нефилим,[16] — вовремя вклинивается Люцифер в размышления Саграды. Хотя состояние ее больше похоже на паническую атаку. Во всяком случае, жамевю[17] заставляет, распахнув глаза, оглядывать Люцифера и Уриила, гадая, кто успеет сделать первый ход, защищая свою собственность, свою фигуру на игровом поле. — Да, нефилимы не люди. И чувства их — не человеческие желания. Денница не любит, когда посягают на ее… игрушки. Так же, как Эби.

Черная игла под дрожащим от ужаса подбородком, глаза служанки раскрыты так широко, будто век нет вовсе, белки светятся в темноте, жилка на шее бьется сильно-сильно — напоследок. Ты была красивая, обманщица Маура Ментироса. Я любила тебя, будь ты проклята. Мама, я любила тебя. Но ты такая лгунья, мама…

Катя невольно хватается за свое многострадальное горло, и без того отзывающееся болью на память тела о повешении, на хлынувшее в глотку море Кариб, на первый, но не единственный поцелуй сатаны. На когти Наамы, путешествующей внутрь-наружу катиного тела каждую ночь.

Она должна выбить из головы Анджея мысли о ее, Пута дель Дьябло, спасении и очищении. Даже если для этого понадобится вся сверхъестественная рать. Ради него же, неистового паладина, на рысях спешащего навстречу жестокой, грязной смерти. Божества, что старые, что новые, не церемонятся с теми, кого не считают равными себе. Кто поможет мне остановить тебя, глупый воин света?

Точно услышав призыв, между расставленных ног ангела, надменно попирающих облезлый паркет, тихой сапой просачивается Наама-Нахема, увечное, битое жизнью воплощение матери демонов-шеддим, покровительница и защитница рода Священных Шлюх. Высоко поднятый хвост задевает ангельское колено. Катерина замирает: вот сейчас, сейчас охранник эдемского сада отшвырнет дьяволицу со всей силы. Ей страшно даже представить, какова она, сила гнева уриилова.

Цапфуэль наклоняется, подхватывает кошку на руки и прижимает ее к кирасе, почесывая, словно самого обычного зверя:

— Поможешь?

Наама трется шеей об ангельский доспех, осыпая Уриила древними, как мир, кошачьими метками:

— Что, без меня не справитесь, божьи воины?

И ангел луны безнадежно качает головой:

— Нет…

Мать обмана искоса поглядывает на Катю, явно что-то просчитывая, на что-то решаясь.

— Придется тебе познакомиться с дочкой поближе, — наконец произносит Наама. Она опять похожа на бабушку многочисленного и не самого благополучного семейства — только не на взволнованную старушку, бегающую с компрессами и куриным бульоном вокруг недужных, а на утомленного жизнью матриарха. И делиться опытом с молодым поколением матриарху совсем неохота. — Сейчас я заставлю ее кое-что вспомнить. Первую жертву, которую девчонке подсунули богини. А ты, Саграда, посмотришь, как все прошло…

* * *
Денница-младшая с детства ненавидит мгновение, когда на лице собеседника проступает вначале недоумение, потом обида, а после — упрямство пополам с хитростью, и вот уже подменыш, оказавшийся на месте приятного собеседника, пытается добиться согласия юной воспитанницы старых богинь. Все эти герои, полубоги, хитрецы, норовящие потягаться славою с Локи и Одиссеем — знают ли они, чем рискуют, когда врут прямо в глаза маленькой ведьме?

Фессалийские колдуньи[18] писали пророчества кровью по зеркалу. Чья это кровь была, а, чужеземец? Кто теперь вспомнит… Ты хочешь знать будущее? Хочешь или нет? Отвечай, не отводи взгляд! Ты принес мне сладости и игрушки, хитрец, надеясь, что девчоночье сердце дрогнет при виде твоей улыбки и горки тянучек? А знаешь, при виде чего оно действительно дрогнет?

Катерина замирает, глядя в бликующие, точно расплавленное олово, глаза своей дочери. А те все надвигаются и надвигаются, закрывая собою небо, словно тучи, освещенные высоким солнцем. Словно орбитальное зеркало, расправляющее лепестки. И вот перед Катей и правда зеркало, нет, зеркальный коридор, тянущийся вдаль насколько хватает взгляда и теряющийся в тумане, сером, бархатном. Катерина не может оторвать глаз от клубов тумана, боится вздохнуть, боится моргнуть, чтобы не упустить ни единого видения, скользящего по серым туманным занавесям, ей хочется смотреть на них и смотреть. Саграда тянется всем телом туда, вглубь тоннеля, сияющего, будто глаза ее дочери — и получает сокрушительную пощечину, от которой голова ее, кажется, сорвется с шеи и улетит в угол спальни.

Зеркальный коридор схлопывается, но недостаточно быстро, чтобы Катерина вскользь не ощутила чувства нефилимов, в которых соединились человеческая жадность и ангельская властность. И легкого касания довольно, чтобы Катя вспомнила: однажды и ей показалось, что она исполинша. Нефилим.

Тогда катино самоощущение точно наизнанку вывернуло: вдруг исчезла катеринина всегдашняя незаметность, гарантия безопасности и самое большое унижение в жизни, сменившись величием, которого не существовало, попросту не могло существовать в реальности. Наверняка ни монархи, ни президенты, ни патриархи не испытывали такого. Когда земля проваливается под твоими ногами, не вынеся тяжести. Когда с вышины твоего роста не видать разницы между юнцом и стариком, мудрецом и идиотом, развратником и девственником, мужчиной и женщиной. Когда прошлое, настоящее и будущее сливаются в единую тусклую вспышку. Когда люди готовы тебя слушать. Слушать и слушаться.

Да только тебе все равно уже. Ты ничего не хочешь от них. Разве что иногда протягиваешь руку и на ощупь выбираешь того, кому придется вынести величайшую милость и величайшую беду, что может выпасть на долю человека — любовь бога. Или не вынести.

И неважно, какими пороками и добродетелями отмечен твой избранник. Разве можно быть достойным божьей любви, если ты всего лишь человек? Смешно.

Ты, главное, продержись подольше, смертный. Цепляйся за свою короткую жизнь, за земную твердь, за привычное бытие, за вешки знакомых ощущений. Не смотри вниз, в воронку без дна, в око урагана, надейся, что спасешься, надейся изо всех сил, вращаясь во вспененном вихре — по кругу, по кругу, по широкому туру адского танца.

Катерина, переводя дыхание, перебирает все, что удалось удержать в памяти, вынести контрабандой из зеркального тоннеля, созданного двумя исполинскими живыми зеркалами — ее дочерью от Люцифера и дочерью Кэт от Велиара. Очи нефилимов гибельные, глубже болота, хуже тумана — затянет, захлестнет и голоса подать не успеешь. А вдвоем, глаза в глаза, зрачок к зрачку, нефилимы открывают тропу в срединный мир, мир людей, всему, что от века обречено скитаться по нижним и вышним мирам, чему природой столько силы не дадено, чтобы ходить между людьми и менять их судьбу. А всё малышка Абигаэль, дочь Агриэля, и почти-уже-не-малышка Денница, дочь Денницы.

Как они дотянулись друг до друга через три столетия, через десятки жизней, через тысячи морских миль, через дымящийся мрак, через закругляющийся горизонт — Саграде неведомо. Только одно ей известно: время для нефилимов не имеет значения. Всего лишь пустое человеческое слово, у людей таких много. Дотянулись и навели тропу через туман безвременья, через гейсы[19] Самайна и коловороты Бельтейна, от которых матери Эби и Дэнни бежали без памяти, спасая свои слабые тела и души.

И теперь с наведенной тропы, из клубов тумана навстречу Кате вынырнула Макошь, хозяйка перехода из этого мира в мир иной, подательница жизни и смерти, матерь жребия, с лицом, укрытым мглистой маской. А Катя замерла, точно птица в руке безумного брухо, еще живая, но готовая к самому худшему: убьют ее? или напророчат такое, что страшнее смерти?

— До чего ж ты стала… хилая, — сетует Макошь, гладя катину щеку, как будто Катерина старой богине сестрица, да еще и болящая. — Неужто ничего не помнишь? Так-таки ничего? Катя, Катенька… Ге-ка-та[20] моя… Вспоминай, девочка. Вспоминай. А как вспомнишь — свидимся. Прямо здесь. — И мать жребия растворяется в собственных отражениях, одарив Катю еще одним поглаживанием по щеке и вниз — по горлу, к ключичной ямке, где дыхание мкнет от ужаса.

Все, что Саграда успевает, это протестующе взвыть во тьму тоннеля:

— Нет! Нет! — И прочь, прочь, в мир живых, отродясь не возлагавший на нее никаких надежд.

Открыв глаза, Катерина запускает руки себе в волосы, мокрые от душного ужаса, чувствуя, как по шее течет, скользит каплями в ложбинку между грудей, ребра ходят ходуном.

— Макошь сказала… — задыхается она, — Макошь сказала, что я Геката. А Денница и Эби открыли ей тропу, всем им тропу открыли — старым богиням и Мурмур, всем, кто там был, на Самайне и Бельтейне, всем и всему… Мы опоздали.

— Люблю я людей, — глубокомысленно замечает Тайгерм, уткнувшись лицом в катину макушку. — Как они легко приходят в отчаяние!

— Значит, тропы открывать юная Денница умеет, — кивает Уриил. — Надо бы узнать, что она еще умеет.

— А как? — теряется Катя. — Я боюсь ее расспрашивать. Вдруг она решит, что я ее обманываю и… рассердится?

Гнев исполинов — исполинский гнев, границ его не знает никто. Кто готов на себе проверить, на что способен взбешенный подросток, наделенный силой ангела и нечеловеческим темпераментом?

Люцифер переглядывается с Наамой: Саграда его, в сущности, послушнейшая девочка, мягкий воск в умелых руках.

— Есть способы. — Князь тьмы успокаивающе гладит мать своегопоследыша между лопаток, точно норовистую кобылу. — Старые способы, безошибочные… Человеческие.

* * *
Ребекка-Мурмур прищуривает глаз, приподнимая бровь — совершенно так же, как ее отец, дьявол. Катерина что угодно поставить готова: это игра, умелая актерская игра. Ни в жизнь хитрая дьяволица не выдаст истинных чувств за карточным столом. Особенно играя против ангела луны, демона гнилья, матери обмана и своей маленькой подруги, которая одна опасней остальных, вместе взятых.

— Ухо потри, — небрежно замечает Дэнни.

— Что? — изумляется Мурмур.

— Ты в затруднении всегда ухо чешешь. Не это, правое, — хихикает Денница-младшая. — Нет уж, я пас, видать, тебе стрит-флэш[21] пришел! Слышали вы, неудачники? У нее стрит-флэш! Стрит-стрит-стрит-флэш-флэш-флэш! А у тебя только каре! У тебя вообще две двоечки. И джокера нет ни у кого, нет джокера.

Дэнни скашивает глаза, высовывает язык, попеременно доставая им до острого подбородка и до носа, прижимая пальцем вздернутый кончик.

— Сучка, — смачно роняет Уриил, швыряя карты на стол. — Чтоб я еще раз с тобой за карты сел! Плакала моя ставочка.

— Да что ты ставил-то! — бурчит Сабнак, тоже пасуя. — А я всерьез продулся.

— Ничего, мальчики, вдругорядь повезет, — утешает Наама расстроенных партнеров и со вздохом сбрасывает. — Фолд.[22] Ну, что у тебя там?

Мурмур, все с тем же прищуром собирает веер карт в стопку, кладет на сукно (и откуда у меня в доме стол с зеленым сукном? — успевает изумиться Катя) и резким движением ладони вскрывает идеально ровной аркой. Дэнни вскакивает со своего места, подбегает к Рибке и, обнимая ее сзади за шею, швыряет на стол свою руку,[23] безнадежно проигрышную. С зелени на остальных игроков насмешливо пялятся две пары и два кикера[24] на двоих. Наама издает совершенно кошачье шипение, Уриил старательно глотает все, что собирался сказать, Сабнак восхищенно присвистывает, а Мурмур берет Денницу-младшую за подбородок и нежно целует в искусанные, обветренные, совсем еще детские губы.

Как будто клеймо ставит. Мое. Мое. Сколько бы веков ни прошло — мое. Навечно.

Катерина в отчаянии оглядывается на Люцифера. Тот смотрит на свое старшее дитятко, приподняв бровь — и в зрачках его полыхает геенна огненная.

— С вами, девки, за карточный стол не садись, — бормочет Сабнак. — Так сквозь рубашку и смотрите.

— Не через рубашку, — посмеивается Ребекка сочным, ярким ртом, — через лоб.

Дэнни, польщенно улыбаясь, трется щекой о рибкино плечо. Мягкий воск в умелых руках, хорошая девочка, отродье сатаны. Катя с тоской узнает собственные черты среди свойств нефилима. Чувствует, как плывет от ужаса комната, рот раскрывается беззвучным криком: я думала, хоть ты не будешь дурой! Доверчивой, жадной до любви дурой. Ну почему, почему, почему мы так отзывчивы, так бесстыжи, так неразборчивы? Твоя мать под дьявола легла — казалось бы, куда уж хуже. Оказывает, есть куда. Что ты наделала, Денница? С кем связалась? Ведь это твоя… твой… черт, оно вообще сестра или брат?

— Сиблинг,[25] — так же беззвучно, одними губами отвечает на невысказанный вопрос Мурмур, придерживая затылок Денницы-младшей, уткнувши ее лицом в свое плечо. — Зови нас сиблингами.

Взгляд у него холодный, оценивающий. Мужской.

Повелитель нганга рассматривает Люцифера и Саграду так, словно они король и дама разных мастей, пришедшие ему на очередном круге покерной торговли — и теперь он решает, собирать ему королей или дам и какой картой пожертвовать.

Славная мы семейка, иронизирует про себя Катерина. Ее больше не хватает на ужас, возмущение и погружение в табу. Неоспоримые запреты кажутся хрупкими и нелепыми, словно древние гейсы — пить в селенье то, что там надоили, обходить свои земли посолонь или противосолонь, решать спор двух рабов… Дурацкие сложности, отравляющие жизнь, чтоб люди попусту не завидовали, а нечисть верно служила. В нашем семейном кодексе бесчестья нет места излишествам, усмехается Пута дель Дьябло. Выясняя, кто из нас кому родственник, да в каком колене, рехнуться ж можно.

— Сперва он развратил тебя, теперь его ублюдок растлил твою дочь. Как ты можешь это терпеть, почему не уйдешь от него? — слышит Саграда за своей спиной.

Боже и все ангелы твои! Зачем ты сотворил этого паладина-камикадзе?

Катя оборачивается к Андрею и натыкается на тот самый взгляд, который когда-то заставил ее стать невидимкой.

* * *
— Ты еще маленькая, чтобы думать о таком!

Мать смотрит на нее с тревогой и неприязнью, будто Катерина не ее дочь, а больное блохастое животное, требующее слишком много заботы и принесшее слишком много грязи в дом, чтобы его можно было полюбить без оглядки. На мамином лице смирение и жалость, беспокойство и досада, а под всем этим теплым, родным — ужас и отвращение. Как черная жижа под травянистым ковром чарусы — болото, поверху заплывшее изумрудной зеленью.

Мама осторожна. И несчастна. Она хочет все исправить. Она хочет убить катино несвоевременное желание несколькими неделями воздержания. Хорошо бы еще заронить в душу дочери что-нибудь приличествующее девочке из хорошей семьи. Мать у Кати добрая, заботливая женщина, но когда по ее не получается, она верещит, словно хищная птица, ходящая кругами в небе, голодная, терпеливая. Мать высматривает добычу — истинные пристрастия дочери, куски души, за которые девчонку можно поймать, закогтить и вытянуть на свет божий из жухлой травы, из пожелтелых страниц, из дурацких киношек, где она прячется, молясь об одном: стать бы невидимкой, сейчас и навечно, господи, господи.

— Почему ты не встречаешься с нормальными мальчиками? В твоем возрасте надо встречаться с мальчиками, а не книжки целый день читать!

Материнские нежность и деспотизм всё решат за нее. По маминому мнению, сейчас дочери нужней всего прыщавый кадыкастый дурак, чтоб сказать ему: положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою — и поверить: вот этот, одобренный мамой сопляк достоин любви и мольбы.

Катя вспоминает претендентов — достойных, на мамин взгляд, претендентов — на ее, катино, исполнение Песни песней, и Катю тошнит. Она прикрывает глаза, стараясь не выдать себя вскипающими в глазах слезами. Будь Катерина смелой, злой и по-настоящему одинокой, она бы выдала как есть: прости, мама, прости, папа, я облажалась. Я больше не могу оставаться чистой, все вокруг видится мне не таким безупречным, как в далеком детстве, год назад или два. Я уже не верю вам и не верю в вас, мама и папа, и хочу избавиться от ваших ласковых, тяжелых рук на своих плечах, заменить их чужими. Пусть даже выдуманными. Выдуманные любовники — самые пылкие, самые верные, самые лучшие. Рядом с ними бледнеют реальные мужчины, парни и — черт бы их побрал! — эти ваши маль-чи-ки.

Неопытной Саграде не хочется причинять боль родителям. Она трусиха и лгунья, у нее нет сил протестовать в открытую, она еще надеется незаметно любить, незаметно желать, незаметно получать… Довольствоваться. Можно же радоваться жизни, не причиняя боль близким? Ведь можно же?

Катерина опускает глаза, разглядывая содержимое собственной тарелки. Аккуратно режет отбивную на кусочки, все меньше и меньше, совершая мелкие тихие движения. Главное — не привлекать к себе внимания. Стать прозрачной и неподвижной, точно крохотный рачок в опасных водах, слиться с окружающей средой, не выдавая себя ни цветом, ни движением.

Тринадцатилетняя девочка обещает себе не связываться с тем, кто лишит ее воли и здравомыслия. Она всегда будет помнить: нельзя хотеть кого-то сильнее, чем нуждаться в нем. Постыдно иметь желания, которые были бы сильнее страха. Страх должен побеждать, всегда побеждать. Победа страха полезна для юных умов. И для неюных. И не для умов. Полезно бояться одиночества, бояться отверженности, бояться осуждения. Полезно не проверять границ дозволенного, не дерзить, не огрызаться, когда старшие, свято блюдущие свое личное пространство, безжалостно кромсают твое, оставляя ровно столько, чтоб тебе стоять на одной ноге, пока не упадешь лицом вниз в грязь болотную.

Хочется распахнуться, вытянуться в струну, обрести широкие аистиные крылья и взмыть вверх, избавляясь от боли в сведенной, натруженной ноге. Хочется смотреть на мир с такой высоты, чтобы тот казался красивым и ярким, точно вышивка на дорогом покрывале, точно ворох канители под новогодней елкой. Чтобы не замечать мучительных, стыдных мелочей — и так, понемногу, ощутить себя богиней.

Вместо этого Саграда ощущает себя устрицей — и сворачивается внутрь, схлопывается, сжимается. Ее усилия так же бесполезны, как усилия устрицы: однажды ее раковину раскроют, прочтут дневник, высмеют нелепые в своей пылкости стишки, после чего предательская книжица улетит в хохочущую толпу. Чтобы каждая клетка многоглавой твари под названием «толпа» продемонстрировала свое умение презирать и насмехаться. А тот единственный, настоящий, кто почти вытеснил выдуманных, будет смотреть на Катю с истинно мужским страхом перед женским темпераментом, еще только разгорающимся в девчоночьей груди. Все они, настоящие, замирают перед женским эстрогеновым инферно, ищущим, кого бы собой осиять-опалить. И не в сладком ужасе предвкушения, а в самом обычном страхе, кое-как скрытом под наносной заботой: поверху цветы и ласки, понизу — гнилая вода и топкое дно.

В тот самый миг, как будущая Саграда поймет это, створки раковины сомкнутся крепко-крепко, кромка к кромке, ножом не открыть. Так и проживет Катерина следующую четверть века, стараясь пореже нарушать зыбкую красоту чарусы в душах родни. Не ходи по трясине страхов, не искушай судьбу.

И вот опять ты глядишь в лицо чужой боязни за личное пространство, за душевный комфорт, за веру в воздаяние по грехам. Кого твои псы загнали в болото на сей раз, Катя-Геката? Рыцаря и паладина, защитника и освободителя. Что ж, нечего было претендовать на роль избранного при Священной Шлюхе. У Саград не бывает избранных — лишь вассалы да слуги, той или иной степени нужности.

— Зачем ты ходишь за мной, Андрюша? — вздыхает Катерина.

Таким голосом только тяжело больного или умирающего геройской смертью спрашивать: ваша последняя воля, сэр?

— Я должен тебя спасти! — упрямо бычится Дрюня.

— От чего? — устало спрашивает Пута дель Дьябло. — От судьбы? От последнего шанса проявить себя? И куда ты меня спасешь, мой герой? К плите на кухню? В личный ад наподобие твоего собственного?

Катерине становится лень спасать Анджея, пока тот воображает, что спасает ее. От мысли, что пора предоставить бестолкового рыцаря его незавидной участи, Саграда чувствует облегчение. Изрядно, впрочем, отравленное стыдом. Катя привыкла отвечать за всё и за всех, вращающихся по ее орбите. Как же тяжело контролировать всё и всех, когда никто тебя не слушает, не слышит и не слушается! Но Катерина справлялась. Ей казалось, что такова ее судьба. Пока не выяснилось, что никакая это не судьба, а всего-навсего кандальная цепь — вроде той, что Велиар надел на ногу Кэт в каюте каперского судна.

Цепь становится судьбой, только если отомкнуть ее слишком поздно.

— Катя… — какой проникновенный голос, какой обеспокоенный взгляд, какая душеполезная беседа. — Ты всегда была прекрасной дочерью, женой и матерью. Что с тобой случилось?

— Не хочу цепляться за то, что давно ушло, — Катерина пытается донести до Андрея элементарные, поистине элементарные вещи. — Я сильнее этого. Да и ты сильнее этого, Анджей. Мы больше не нужны ни родителям, ни детям, ни супругам. Мы и себе-то не нужны. Это я и пытаюсь исправить.

Они стоят и смотрят друг на друга посреди толпы богов, демонов и монстров — двое самых обыкновенных людей, один из которых всеми силами держится за свою обыкновенность, а другая готова на все, лишь бы ее не загоняли обратно в рамки, в пределы, в кандалы обыкновенности. И несмотря на упрямое выражение лица Дрюни, Саграда видит в нем то, что пребывало с нею больше двадцати пяти лет — смирение. Гребаное смирение с тем, что необходимо быть счастливым, не причиняя боли близким. Даже если это делает счастье иллюзорным, отодвигает к горизонту — пусть рисует озера, шатры и бедуинов, пока ты бредешь через раскаленные безводные пески.

Рыцарь ее давно смирился с недостижимостью счастья, научился находить удовлетворение в том, чтобы не причинять боли. А теперь хочет научить и ее, Катю, забыв, что Саграда тем же макаром бродила по пустыне четверть столетия, вдохновляясь миражами вдали.

— Мама! — воздух разрезает звенящий от злости голос и Катерина невольно вздрагивает — столько в нем смелости и свободы. — Кто этот человек?

— Это, дочка, вассал твоей матери, — мягко произносит Денница-старший — раньше, чем Саграда успевает прибегнуть к привычному оружию. Ко лжи, спасительной, но по большому счету бесполезной.

— И ее паладин, — так же мягко добавляет Мурмур.

— Вассал и паладин? — выгибает бровь Денница-младшая. Люцифер, видимо, передал этот жест обоим своим потомкам. — Мы что, турнир проводить собираемся? Паладины, драконы…

— Сипактли… Уичаана! — бормочет Катя, забыв, что до сих пор ее дочь могла видеть только одного дракона — своего сводного брата.

Ребекка-Мурмур издает ехидный смешок и кончиками пальцев отводит в сторону занавеску, закрывающую окно. За окном стоит непроглядная темень и оттого оно напоминает зеркало. Зеркало из полированного черного обсидиана.[26] И прямо через бликующую поверхность в комнату просовывает башку предвечный дракон — убиваемый неоднократно, но не убитый до сих пор. Андрей, коротко выдохнув, перехватывает меч и становится в боевую стойку быка, направив острие в морду Сипактли — самый упрямый из смиренников, самый смиренный из упрямцев. Саграда со стоном закрывает лицо рукой.

Глава 3 Ниже Аида только Тартар

Сипактли протягивает, протаскивает свое тело сквозь черное стекло, словно проволоку через волочильный стан. Металл ее чешуи струится и сияет мирно, зубастые пасти на драконьих боках сомкнуты, но чувствуется: прикоснись и останешься без пальцев. Предвечный дракон идет прямиком в руки Денницы-младшей.

Они в чем-то похожи — дракайна[27] и нефилим. И как ни странно, паладин в боевой стойке, соединивший упрямство быка и расчетливость тореро, похож на них обеих. У этих троих есть цель, вдруг осеняет Катерину. Остальные всего-навсего расставлены по обочинам их дорог, будто верстовые столбы. И когда пути их разойдутся, нам придется выбирать свою обочину.

С кем пойду я, когда придет время выбирать? — подумала Саграда. Или не Саграда, а просто Катя, не мать, не жена и не любовница, не приложение к своей любви, к своим обязательствам, к своим страхам, всего лишь человек, ищущий чего-то для себя, только для себя.

Зачем ты подумала об этом, ну зачем? — вздохнула откуда-то из немыслимой дали Кэт. Сейчас начнется. Что начнется? — хотела спросить Катерина, но тут оно всё и началось.

За спиной Анджея метнулось второе драконье тело — колючее, бронзовое, родное. Сын. Охраняет СВОЕГО человека. Дэнни подчеркнуто медленно повернулась, закрывая худеньким плечом СВОЮ дракайну. Это. Мое! — плеснуло яростью с обеих сторон.

Не смейте втягивать моих детей! — хотела крикнуть Саграда, но горло перехватило при взгляда на ту, кто послужил первопричиной — на Мурмур. Простушка в кудряшках залихватски, по-мужски грубовато подмигнула Катерине, вздернув верхнюю губу и показав крепкий желтоватый клык. Пальцы Ребекки сложились в кольцо: о’кей. Что она хочет сказать? Не вмешивайся, всё будет о’кей? Вот теперь всё о’кей? Как может что-то быть о’кей, когда Витька и Денница-младшая готовы порвать друг друга в клочья?

Между тем драконы, прекрасные в своем несходстве — Виктор, ощетинившийся гребнями цвета старого золота, и Уичаана, текущая лунными бликами по вытертому пыльному ковру — медленно сближаются, примеряясь друг к другу. Витька поднимает переднюю половину тела под самый потолок, нависает над головой Анджея, готовый в любой момент скользнуть сверху, мимо подрагивающего лезвия меча, и обрушиться на спину Сипактли, гладкую, без голодных пастей, лязгающих по бокам. Хитрая предвечная тварь, аккуратно огибая плечо Дэнни, вьется низом, готовая впиться в бронзовое брюхо, не защищенное шипами.

Но первыми с места срываются люди. Андрей, действуя мечом, как дескабелло,[28] бросается на дракайну, Денница-младшая бросается ему навстречу, Катя бросается наперерез им обоим, Витька тоже бросается… и аккуратно подцепив зубом лезвие, вынимает из руки Анджея меч. Обезоруженный паладин смотрит на свои пустые ладони с выражением горькой, детской обиды. Он так нелеп, что Катерина даже не обижается на демонов, дружно хихикающих над проваленной рыцарской миссией.

— Извини, дядя Андрей, — выплюнув меч в угол, произносит Виктор. — Ты бы сам себе не простил, если бы с мечом на трех баб пошел.

— Это не бабы, Витя, — отвечает ему Дрюня с мукой на лице. — Это антихрист, полудемон и их ручной монстр.

— Так бабы все таковы, — улыбается Виктор. — Никогда не замечал, дядь Андрей? Они. Все. Такие.

И сын смотрит на мать, не убирая понимающей улыбки. Я тоже многое повидал и многое понял, мама, говорит эта улыбка. Там, в заповеднике богов. Саграда вспоминает звук гханты,[29] переживающей пустоту, разноцветные платки на колючих ветвях, крыши-лодки, плывущие в небе. Звук и суть зерна творения, начало и конец всех явлений. Сила и чистота. Похоже, Виктор видел то, что так и не сподобилась узреть его мать: вечность, мир и себя — с высоты ангельского, драконьего полета. Успеет еще наглядеться на бездны и провалы, через которые тянутся хлипкие мостки Эго, успеет испугаться себя тамошнего, темного и бездумно жадного.

— Анджей, ты не изменишь меня, если убьешь Уичаану… или Дэнни. Даже если перебьешь всех в этом доме, — пытается донести до рыцаря Саграда. — Они останутся частью меня и порванные в лоскуты. Вся здешняя вселенная построена из меня. Убей Сипактли — на его месте появится новый.

— Знаешь, что я такое? — усмехается дракайна, обвивая катины ноги. — Ярость. Я ее бессильная, женская ярость. В том числе и на тебя, паладин. На то, что ты такой тупой. Поэтому я вечна. Горю и не думаю угасать.

Рыцарь Анджей обводит глазами тесный бабий круг, сомкнувшийся вокруг него. Ведьмы, проклятые ведьмы! — читается во взгляде. Замуровали, демоны! — усмехается Катя.

Она больше не сочувствует Дрюне, потому что сочувствие живо, пока жива надежда. И пускай надежда умирает последней, но она умирает. Катерина больше не надеется разубедить Андрея, вывести его за руку из его собственного ада, который он построит даже в раю, она больше не может проникать в его узилище, просачиваясь сквозь стены и решетки, немая и бессильная, зовя за собой, указывая молча на запоздалую, но оттого еще более желанную свободу. Она знает: он не пойдет.

И увидав ее усмешку, паладин ведьмы, весь — отчаянье и сталь, выхватывает откуда-то из-за голени нож с лезвием, словно лист ивы. Пунтилла,[30] мелькает в катиной голове. А потом, когда пунтилла втыкается в макушку предвечного дракона, с ювелирной точностью пронзая теменной глаз,[31] красивые названия орудий зрелищного убийства испаряются из памяти Саграды. Хрипя и задыхаясь, дракайна сползает наземь — по катиному телу, по ее беспомощно простертым руками, всё тяжелеющая с каждой секундой, точно мертвое тело. Собственно, предвечный дракон и есть мертвое тело. Скорее всего, оно у богини огня не единственное, да и жизнь у дракона не одна, иначе Сипактли умер бы еще в те времена, когда Кецалькоатль и Тескатлипока творили мир, разделив драконье тело на тринадцать небес, землю и девять преисподних.

Катерина, недовольно поджав губы, смотрит на своего упрямого рыцаря: гляди, что ты наделал! И не замечает, как Денница-младшая оказывается на коленях у башки дракайны, как выдергивает нож из чешуйчатой макушки, как, не поднимаясь с колен, делает четкий взмах, ловко перерубая мужчине ахиллесово сухожилие. А когда в следующую секунду Дэнни сидит верхом на упавшем, из горла Анджея торчит тот самый нож, его кровь смешивается на лезвии с драконьей, все, что остается Саграде — это дать волю своему дежавю. Похоже, Денница-младшая такое же отражение Абигаэль, как и она, Катя — отражение Кэт. Наверное, поэтому вид рекой текущей крови не вызывает у нее, мирной обывательницы, ни паники, ни отторжения.

Что поделать, философски замечает про себя Саграда, вариантов было немного, один жесточе другого. Паладин мог бы таскаться за нею год за годом, проливая кровь за кровью, пытаясь превратить ведьмовскую тьму в фейное сияние, да только без всякого толку и со множеством жертв, пусть и не совсем невинных…

Дэнни поднимается с трупа, предварительно выдернув нож из раны и вытерев о рубашку Андрея безотчетным жестом убийцы, привычного думать об оружии больше, чем о мертвом мясе. На лице ее вызывающая гримаса подростка, намеренного защищать собственную правоту — правоту, в которую она сама ни на грош не верит. Мурмур бесшумно подходит и встает за спиной Денницы, обводя присутствующих тяжелым, оценивающим взглядом. Может, демон-властелин нганга и использует катину дочь в своих целях, но столь удобное орудие не отдаст. И повредить не позволит.

— Этого ты хотел, братец? Забирай своего праведника, — нарушает густую, вязкую тишину голос князя тьмы. И ангел луны, опустившись на колено, просовывает под тело рыцаря сильные руки, поднимается, прижав Андрея к груди, будто спящего ребенка, и выносит из комнаты.

— Он же вроде спасти его хотел? — бормочет в недоумении Катерина.

— Он его и спас. От грехопадения, — поясняет Люцифер и голос его сочится любезным ядом. — Небесам не важен срок и качество вашей жизни, у них другие приоритеты. Ты и твоя семья для Уриила — инструменты искушения. Он искушал своего праведника любовью, дружбой, ревностью… Всеми атрибутами и призраками счастья. Пока не пришел к выводу, что закалка почти окончена и не хватает последнего — мученической смерти. Она, как отпуск закаленной стали,[32] придает душе нужные свойства. Сегодня у Цапфуэля удачный день, в его кущи прибыла душа отличной выделки.

— Витя… — виновато оглядывается Саграда, не зная, что сказать сыну, как повиниться за весь этот паноптикум, созданный ее воображением, за цирк уродов, пародию на заповедник богов.

Сына в комнате нет. Да, собственно, и комнаты нет. Есть помещение, нисколько не напоминающее ни катину двушку в Филях, ни квартиру ее мечты на Котельнической, ни солнечную мансарду Пута дель Дьябло в заповеднике богов. Оно наполнено уютом, словно уют здесь годами копили — и в то же время пугает памятливостью, точно дом с привидениями. Отчего-то Катя знает, куда идти, чтобы отыскать Витьку и попросить у него прощения или… в общем, чего-нибудь да попросить.

Виктор обнаруживается на кухне. Или не на кухне. Пространство, сплошь состоящее из мебельных углов, скрипучих половиц, полок с банками, наполовину, на треть, на осьмушку заполненными бог весть чем, жидким и сыпучим, сияющим в солнечном луче, будто драгоценный камень или песок тропических пляжей — и посередке, за многометровым столом на кривоватых львиных лапах (Катерина даже глаза протерла от изумления) устроились Витька и Апрель. Сидели на дальних его концах, словно надоевшие супруги. Может, и правда надоели друг другу?

— Вить… — Катин голос предательски дрожит. — Ты не злись на меня… Я не хотела Дрюню… то есть Анджея… В общем, я не хотела его… — Какое бы слово подобрать? Не хотела убивать? Предавать? Травить своими драконами? Учить обращаться с женщинами?

— Ты его просто не хотела, мам, — улыбается Виктор. Драконьи улыбки — жуткое зрелище. Но завораживающее. — В этом-то все и дело.

В голосе сына нет обвинения, даже упрека нет. Не хотела ты его. «И Рогнеда его себе в мужья не похотела». И в защитники своей чести — тоже. Гордячка Рогнеда Рогволодовна[33] крепко влипла со своим «не хочу розути робичича». Может, не поминай она Владимиру рабского происхождения — и не был бы город захвачен, князь и его сыновья убиты, а сама княжна… Нечего и говорить о княжне. Вышла бы себе за Ярополка, и Гориславой бы не стала, и не строила бы всю жизнь планы отмщения за вырезанную семью и разоренную вотчину. Не произнеси Рогнеда-Горислава-Анастасия в свое время четырех слов, вошедших в историю смертоносных женских капризов.

Оскорбленный раб неостановим. У него есть все, чтобы посвятить себя мести. Вот ты, Катерина, и повела себя, как вам, рабам, положено: разозлилась, что тобой пытается распоряжаться кто-то помимо хозяина. Вот ты и отомстила рыцарю, что пытался сделать из тебя честную женщину. Вот ты и натравила на него свою ярость. Вот ты и зарезала его руками своей дочери. Вот ты и повязала свою девочку кровью. Или она — тебя.

Не набивайся мне в хозяева, чужак.

Но с сыном нехорошо получилось. Витька отобрал у Дрюни меч, обезоружил его, надеясь на благоразумие сторон. Небось, корит себя теперь. Хотя паладину нашему покойному и ножичка хватило, чтоб зарезать Уичаану… И как теперь приступить к разговору, такому важному и такому ненужному? Почему, ну почему нельзя сделать вид, что не было никакого Дрюни-Андрея-Анджея, не было никогда?

— А что ты делал в заповеднике богов? — срывается с языка полупросьбой, полуприказом: извини, твоя очередь говорить.

— Я делал всё, что делали там со мной, — спокойно, даже слишком спокойно отвечает Виктор. — Как все люди. Мы всегда делаем с другими то, что сделали с нами. Отомстить хотим или думаем: если я выдержал, то и ты потерпишь, не сахарный.

— И даже если сахарный! — тихо смеется Катя. — Знакомо…

— Ну, а потом я учился не делать того, что сделали со мной, — продолжает Витька.

Нет, не Витька — Виктор. Виктор. Такой взрослый, такой… выдержанный. Светлый, светлый, светлый, выбравший раз навсегда ту сторону, да так там и оставшийся, золотой и лазоревый, будто Цин-лун,[34] бесконечно мудрый и бесконечно далекий. А они с Апрель (Катерина и сама не заметила, как оказалась рядом с богиней безумия, катина рука на ее плече, мышцы под рукой едва заметно подрагивают, точно Апрель готова сорваться с места и сбежать очертя голову) — на другой стороне, где ночь стоит горой до неба, вечная, непроглядная, таинственная ночь Гекаты с перекрестками ее и псами ее, с тремя ее дочерьми от бога обмана Гермеса, со свитой ее из душ умерших.

Геката и Ата, помрачающие небо и разум, как вас угораздило оказаться самыми близкими женщинами для воплощения света?

* * *
Кто сказал, что кровь — не вода? Люди. Люди верят в кровь, в густоту ее, в соль и сладость. Демоны верят в огонь.

Велиар покрутил в руках пачку писем, найденных в комнате дочери, и бросил в камин. Надушенные толстые конверты загорались неохотно, отсырели в тайнике. Подумать только — его Эби и какой-то… метис. Или мулат. Человек на его месте метал бы громы и молнии. А он всего лишь сжигает порочащие его дочь письма. Человек бы кричал, брызгая слюной, об опозоренной чести древнего рода. Он не человек. Он всего лишь попросил дочь подождать до шестнадцатилетия, прежде чем ложиться с мужчиной. И получил нож в плечо. Белиал осторожно обвел пальцем края узкой глубокой раны. Долго ждать, пока затянется. Человеческие тела хрупкие, даже когда на их здоровье и молодость работает вся сила преисподней.

Надо было вести себя осторожнее. С каждым годом — быть с девчонкой аккуратней и обходительней, не причинять лишней боли, укрывая Эби от мстительных, ревнивых теней, от цепких, бесконечных щупалец, выпущенных камнем порчи в человечий мир. Скрывать свою дочь и свое отчаянье, густое, как кровь, и жгучее, как огонь.

Под солнцем Вест-Индии все созревает быстро — и плоды, и женщины. Абигаэль тринадцать, у нее рыжие волосы матери и синие глаза Сесила. А бешеный нрав и лживость от кого? Губы второго князя ада кривит горькая — или довольная — ухмылка. Кто их знает, чертей, когда они счастливы, а когда страдают? Они и сами не отличают одно от другого, и людям мешают отличать.

Войти бы сейчас к дочери в комнату и глядя на то, как она мечется из угла в угол или стоит в одной рубашке, прижавшись лицом к прутьям оконной решетки — воображает себя несчастной бесправной узницей, сказать ей: запомни всё, что окружает и наполняет тебя сейчас, запомни на всю жизнь. Играй в это, пока сможешь. Чем старше ты становишься, тем короче твои игры. Посмотри на своего отца, как быстро ему наскучивает всё — и веселье, и гнев, и острая, накатывающая внезапно похоть. Поговорить бы с нею по душам, с маленькой дьяволицей, объяснить, отчего демонов и полудемонов так тянет к подземному огню и к теплой земной крови, как холодна вечная кладбищенская ночь — и в ледяных небесах, и в стылой земле. Поведать про сердце гор, ищущее ее, Абигаэль, дочь Кэт, замерзающее в подгорной тьме, а оттого неутомимое в поисках и беспощадное.

Но нет, приходится сидеть в гостиной, жечь сопливые послания влюбленных детей и слушать, как старый камердинер дребезжит на тему того, что считается должным поведением, а что нет. Знал бы ты, кому служишь, скучный ты человечишко. Хотя, может, камердинер так и думает, что служит сущему дьяволу и его дочери-чертовке.

Агриэль лениво потянулся, расправляя кости и мышцы длинного, стройного, навеки юного тела. Поехать бы сейчас в бордель, в дорогой, роскошный до вульгарности бордель. Полюбоваться на танцы спьяну, на игры ухаживающих и совращающих. Выбрать девчонку… или мальчишку. Провести ночь без нежности, ведь единственное, чего не умеет изображать продажная любовь — это нежность. Так пусть изобразит привычное — развращенность, невинность, покорность, испуг, страсть, наслаждение.

Или, наоборот, отправиться в порт, в самый дешевый притон, где человеческое отребье вповалку живет, ест, спит и испражняется в одном месте. И где полным-полно мулатов. От черных, точно эбеновое дерево, марабу до белокожих мустафино,[35] почти белых, почти, да не совсем. Полукровки, полулюди-полукуклы для доставления удовольствия всем, кто заплатит, шепотом молящиеся своим злым богам и не узнающие тех из нас, кто бродит среди людей в вечно юной, неувядаемой плоти. Хорошо! Горячит. Будоражит.

Однажды он возьмет туда свою дочь. Когда Эби подрастет, разуверится в детских играх и будет готова к играм взрослым, вымораживающим душу. Копить в сердце ночь. Привыкать к ее леденящим объятьям. Полукровкам демонского племени суждена долгая жизнь, в которой будет место всему — и человеческой любви, и демонской жажде, но кончится всё одним пресыщением. Значит, запасайся неверием в добро и справедливость смолоду. На рынках рабов Нового Света этого товара даже больше, чем двуногого скота.

Белиал поскреб колючую щеку. Куда бы ни ехать, а побриться не помешает. Негоже щетиной обрастать, словно Люцифер. Надо поддерживать репутацию самого прекрасного духа преисподней.

Под окнами осторожно стукнуло копыто, всхрапнул конь. Так и есть. Абигаэль выбралась и выводит коня из конюшни. Помчится к своему разлюбезному, честь графскую порочить. Велиар покачал головой: дети, как есть дети. Кровь и пламя, коварство и любовь. Остановил жестом вскинувшегося слугу: не надо. Пусть съездит. Заодно и проверим, вернется ли. В отчий дом, к любящему папочке.

Играй, пока можешь, Эби. Играй в любовь. Всё одним кончится. Уж папа-то знает.

* * *
Виски, подарок отца, удивительный конь. Он видит в темноте и не боится ночного леса, оживающего на закате уханьем и воем. Не всякий человек пройдет без дороги по корням, корявым, будто драконьи лапы. И не всякий кот, даже охочая до крови эйра,[36] станет рыскать по лесу в новолуние.

Эби прячет лицо в гриве Виски, надеясь, что ветка не выхлестнет ей глаз. Надо было скакать по дороге, а не пробираться заросшими тропами, по которым и днем-то не пройдешь кроме как с мачете.

Но Виски не зря так назвали. Этот жеребец — воплощенная свобода, пьянящая, с привкусом дымной горечи. Он выносит хозяйку из леса прямиком к охотничьему домику, в котором ждет ее Наго,[37] не спит, не уходит, держит лампу на окне, надеется, что огонек приманит к нему не только мириады москитов, но и графскую дочь.

Абигаэль спрыгивает с вспотевшей лошадиной спины — не по силам было седлать, и то уж хорошо, что взнуздала. Внутреннюю сторону бедер щиплет нестерпимо, мускулы сводит долгими-долгими судорогами, кажется, она и шагу не сделает, даже под угрозой смерти. Хорошо, что Наго уже на крыльце, перескакивает через три высоких ступени, бежит навстречу, подхватывает Эби на руки. А дочь повешенной пиратки и демона вероломства в который раз удивляется тому, какой он большой, черный, почти невидимый в темноте. И как он странно пахнет — звериным, яростным черным мускусом. Его запах пугает Абигаэль, но она слишком упряма, чтобы это признать.

В комнате душно, лампа едва светит, но в пятнах света видно, как самый воздух колышется от комариных крыльев. Наго прячется с девочкой под полог, отползает на середину широкой кровати, поставленной здесь прежними хозяевами, любителями охоты и других… сопутствующих развлечений. Будь Наго дураком, он бы воспользовался всем, что его окружает: и томной жаркой ночью, и слабостью Эби, и ее желанием позлить отца, и тем, что тонкие девчоночьи ноги стерты до ссадин, а кожу разъедает конский пот. Упряма графская дочка, но и она едва не плачет, раздвигая колени. Тот, кто писал ей письма, воруя нежность и почтительность из старого письмовника, теперь вытирает воспаленные, распухшие бедра Эби мокрым полотенцем, целомудренно останавливаясь у кромки панталон и шепчет, шепчет, что любит, что не отдаст, что судьба предназначила их друг другу, йоруба слушают голоса лоас и всегда чуют судьбу, Наго тоже чует… И врет.

Абигаэль слышит ложь, так много лжи в бархатном, ласкающем голосе и впервые осознает: в этом охотничьем домике Наго — охотник, а она, Эби, — добыча. Легкая добыча, ищущая любви, любви любой ценой, хоть в придачу к изгнанию, к позорному клейму, к нищете, к разочарованию, к загубленной жизни. Лишь бы разогнать холод, ползущий по краю души, сковывающий ее, точно реку.

Отец не раз говорил Абигаэль, что она — порождение бездны, лежащей глубже греческого Аида. Того самого Тартара, который разом и безысходный провал в недра земли, и сын божественной Ночи. А заодно брат и любовник самой Земли.[38] И когда Ночь выходит из Тартара наверх, принимая Землю в леденящие объятья, все ее ужасные потомки устремляются следом за матерью. Только Никта настолько велика и сильна, чтобы обнимать и удерживать Гею, а ее ублюдкам приходится хватать кого помельче. Ангелов. Демонов. Людей. И тех, кто ни то, ни другое, ни третье. Таких, как она, Эби, своих же братьев и сестер. Керы[39] простирают черные крылья над душой графской дочери, тянутся черными руками, кривят губы — темные, словно запекшаяся кровь. Иди к нам, шепчут они. Доверься нам, мы и есть судьба, мы тебя не отпустим, никогда, девчонка, никогда. Прими нас. Прими себя.

Наго слышит шепот кер и улыбается, такой же черный, такой же лживый. Такой же готовый обещать, а если не поверят — запугивать.

Какой глупостью было прийти сюда в поисках тепла и спасения! — думает Эби. Заманчивой, гибельной глупостью. Она бежала сюда от щупалец Никты, чудовища, способного истлить и извратить все на свете — и прибежала прямиком в объятия кер. Отец хотя бы честен. Керы и Наго не скажут ни слова правды. Потому что рождены бездной и тьмой, потому что охотятся на собственных родичей, пьют их кровь, их жизнь, их разум и тем живут.

— Эби, Эби, Эби… — жарко шепчет Наго, прижимая Абигаэль к твердой, пахнущей зверем груди. — Мы ведь останемся вместе? Ты же не бросишь меня? Пообещай… пообещай… пока смерть не разлучит нас…

Наго старается быть ласковым, но осторожным. Женщины его народа в тринадцать становятся матерями, но маленькая аристократка не создана для таких испытаний. Он даст Абигаэль повзрослеть, созреть для него, для его тяжелого, сильного тела, широкого в кости, с выступающими тяжами вен, с пластами каменных мышц. И уж тогда Наго свое получит, девчонка будет биться под ним, как пойманная рыбка на речном плесе, сопротивляться и принимать. При мысли об этом ладони сразу становятся влажными. Мулат осторожно вытягивается рядом с лежащей навзничь Эби, не касаясь ее хрупкого тела. Свет лампы и тени от переплета рисуют на белой коже Абигаэль цепочку ромбов из золота и черни, будто рядом с мужчиной на постели лежит огромный бушмейстер.[40] Нет, сын народа йоруба не трус, он не отступит. Но сейчас — никаких вольностей, Наго. Если хочешь жить.

Графская дочка смотрит в потолок невидящими глазами, отдавшись собственным мыслям. Наверняка уже раскаивается в том, что примчалась ночью в их убежище, в объятия черномазого любовника, опорочила и погубила себя, злорадно думает мулат. Если правда то, что говорят о про́клятом Сесиле, ее отце, который выглядит старшим братом собственной дочери — про его распутство и презрение к приличиям, про странный мезальянс с матерью Эби, про разрыв с заокеанской родней… Может быть, граф не настолько спесив, чтобы лишить единственную дочь счастья всей ее жизни. А уж Наго постарается стать этим самым счастьем. Он не набивается в зятья, ему довольно быть постельной игрушкой графини, жить на всем готовом, носить шелковые рубашки, курить дорогие сигары и ездить на племенных лошадях. У него могут быть дети от белой, как непропеченная булочка, любовницы — маленькие квартероны, которые наверняка родятся посветлей папаши. И вырастут в холе, настоящими барчуками. Эби, его девочка, не позволит сделать из своих бастардов простую прислугу. Они придумают своим детям занятие получше.

Наго мерещится: мир расстилается под ним, будто покорная, истомленная страстью женщина, белая женщина с тяжелыми бедрами, с округлыми грудями, с мягким животом, лежащая на россыпи собственных рыжих волос. И он, истинный потомок Одуа,[41] снисходит к ней с величием и силой, достойной наследника царского рода. И его чресла дают жизнь новым родам и племенам, наполняющим землю белых, чтобы славить величие и мощь лоас и самого Бондьё,[42] которого никто никогда не видел.

Абигаэль смотрит на спящего мулата и с неожиданной жалостью проводит ладонью по его щеке. Спи, бедный мечтатель. Спи. Не твоя вина, что ты предал меня, заманил к керам, они и тебя обманули. И тебя. Я спасу твою душу от холода Ночи, от объятий Тартара. За те надежды, что ты дарил мне, пока мог.

Через несколько месяцев, во время прогулки по берегу моря, Эби предложит Наго прокатиться на ее замечательном коне. Виски спокойно примет седока, но во время скачки понесет и сорвется со скалы в воду, ядовито-зеленую, словно старая, век не чищенная медь. И лишь выздоровев от нервной лихорадки, Абигаэль, бледная, похудевшая на двадцать фунтов, неспособная удержать ложку в прозрачных пальцах, вспомнит, что полное имя жеребца было — Эквиски.[43]

Глава 4 Отстегни поводок

Мимолетное воспоминание о первой любви балованной графской дочки — а на деле о жаркой тропической ночи, наполненной запахами, и шепотами, и касаниями, и страхами двух обреченных детей — прошивают тело ударом тока. Чужая жажда, чужая страсть будто опрокинутый в глотку шот, укол, вгоняющий дурман в вену, удар в висок, заставляющий мир крутануться вокруг оси.

Так всегда бывает с нами, не имеющими своего, горько улыбается Катерина. С самого детства выдуманные, подслушанные, подсмотренные отношения пьянили, в то время как свои собственные вызывали лишь досаду и неловкость. Слишком бестолково и поспешно ты их завязывала, отчаянно надеясь на приход любви. И даже не любви (ну кому ты врешь, Катька?) — просто на приход. Вмазаться желанием, чтоб ощутить то самое, способное встряхнуть вселенную. Мучительно сладкую готовность принадлежать кому-то. Притяжение унижения. Радость несвободы и вместе с тем — свободы. Стать чьей-то — целиком и полностью, ни грана себя не отдавая другим.

Но вокруг тебя кипел тинейджерский протест против любой власти, любого принуждения. Девчонки и мальчишки — да что там, и взрослые наравне с пацаньем — старательно доказывали свою независимость, понятую ими как неуправляемость. И то, что таилось у тебя в глубине, что-то теплое, и темное, и дикое, ужасало этих демонстративных свободолюбцев. Это же глупо — выпускать наружу свои желания или падать в себя, словно в пропасть, полную звезд и чудовищ, глупо! Никогда так не поступай, иначе не миновать тебе позора.

Ужом в палой листве по краю сознания скользит: Кэт, в разорванной рубахе, с наливающимся синяком под глазом и кровоподтеками в углах рта, руки связаны в запястьях веревкой, перекинутой через гик,[44] за ее спиной маячит Энрикильо с кожаной плетеной змеей,[45] которую всегда предпочитал матросским кошкам,[46] на палубе сгрудилась молчаливая команда — ни смешка, ни ухмылки. Наказание необходимо, но следует уважать и палача, и жертву. Через несколько минут потерявшую сознание Шлюху с Нью-Провиденса отвяжут от гика и снесут на нижнюю палубу — пусть очухается. Горькое пиратское «Дитя смерти», повисшее над бездной вод, было не таким жестоким с насельниками своими, как прочная, благопристойная земная твердь.

Где была вожделенная независимость катиных погодков, когда они влились в толпу, сыплющую насмешками? Неватада, древний обычай прописки первокурсников в Саламанке[47] по сей день — образ счастья для людей всего мира: плевать в ближнего своего, пока не пересохнет в горле, благодаря судьбу, случай, удачу — не меня, боги, не меня! Спасибо, спасибо, спасибо…

Оттого-то Катерине и не хватило храбрости, чтобы прорваться за оцепление, дойти до полюса желания и воплотить мечты в жизнь. Не вышло из тебя Амундсена, детка. В золотой середине, точно в удушливом коконе, Катя и провела свою невоплощенную жизнь. Ядовитая усмешка стягивает щеку: назовись ты хоть Саградой, хоть Пута дель Дьябло, все равно под красивыми прозвищами прячется былая трусиха Катька, боявшаяся всего подряд — и отказать, и принять, и уйти, и остаться, и полюбить безоглядно, и расчетливопродаться. Несмотря на ошибки молодости, все у тебя было как у людей: семья, ребенок, дом и право участвовать в неватаде не со стороны «снеговика».

Будем доживать, сказала ты себе, восемнадцатилетней, растерянной, с маленьким Витькой в пахнущих молоком пеленках. Ждать одиночества, как приговора, храня воспоминания бережно, будто коллекционные вина. После развода жизнь обмелела, но не до конца, всего лишь понизился уровень моря, омывающего твои берега. У тебя еще оставался сын. Теперь и он вырос — не дотянуться. Приговор вынесен, обжалованию не подлежит, и на душе становится легко и пусто.

Когда человек один, ему мешают только призраки, или он — им. Каким призракам помешала она, Катя, отчего они окружили ее, словно свита, надоедают, точно домашние питомцы, лезущие в хозяйскую постель, сводят ее с ума, будто сверчок, сидящий на щеке? Зачем Катерина взрастила ЭТО в своем внутреннем мире, прежде чем провалиться в него, как в черную воду подо льдом?

Катя не обольщается, не пытается поверить в реальность Морехода — ни в образе наглого бродячего кота, ни в ипостаси владыки ада, ни в роли умелого любовника, отца ее дочери. Призраки, вот что они такое. Привидевшееся в затяжном сне воплощение грез: о небывалой любви, о детях той небывалой любви, о преображении неприметной разведенки Катерины в могучую богиню Гекату — опять-таки силой никогда не бывшей любви… За исполнение мечты она, простая смертная, заплатила крестной мукой, выдуманной, но пережитой почти наяву на распятье дорог, где три старых богини делили ее тело и по частям убивали душу.

Катя прикрывает глаза, вновь вызывая в памяти ощущение ночи, текущей потом по коже, слезами по щекам, холодом по душе. Ночи Гекаты. Чьими глазами она видела эту ночь, чьими слезами плакала от боли, в чьем теле разгоралась эта боль, выжигая надежды на спасение? Ну конечно. Под замком Безвременья в Самайн слезами отчаянья исходила Кэт. А огонь-то разжигала она, Катя. В землях Беленуса, в Бельтейн. Именно тогда, у майского костра с факелом в руке, глядя на скорчившуюся на священных поленьях Теанну, Катерина стала Гекатой. До того у нее был последний шанс свернуть с пути, а потом и его не стало.

Потому что Катя-Геката-Саграда бросилась создавать-создавать-создавать. Вытаскивая со дна моря Ид все новых и новых богов и чертей, героев и злодеев. Судорожно лепя в мозгу аватары для нисхождения их с небес и восхождения из преисподней. Призывая: придите ко мне, порождения ночи моего разума, придите в мою вселенную и ешьте. Насытьтесь и накормите меня, вашу хозяйку, вашу создательницу. И они пришли, голодные, как могут быть голодны только призраки, и припали к реальности, будто щенки к суке. И вот настал миг, когда сила ублюдков Ночи проснулась и смяла новоиспеченную демиургиню, архимедовым винтом[48] затянув в темноту. Теперь она ли с ними, они ли с нею — все равно. Но из-за них, из-за собственных катиных созданий, Катерина отдаляется от сына, отдаляется неотвратимо.

Они еще не враги, но вполне могут ими стать.

Пута дель Дьябло и с закрытыми глазами видит, как Виктор сияет — один — среди смыкающейся мглы. Свита Гекаты окружает его, пока не причиняя зла, только слегка касаясь, точно пробуя свет на ощупь. Катерина понимает: ее сын в безопасности. Хотя ни зги не видит во мраке, которым окружила его любящая мать. Что поделать, иногда эти мамы просто пугают.

Кстати, что такое зга? Дорога, тропа? Огонь в непроглядной ночи? Острый взблеск стрелы, прилетевшей из сумрака вспышкой боли? Если так, то Катерина тоже не видит ни зги в своей собственной тьме.

И все-таки перед ее внутренним взором яснеет после воспоминания, принадлежащего кому — Агриэль? Абигаэлю? Кэт?.. Катя не знает. Зато теперь она знает, кто такая Саграда. Кого порождения ночи разума лепят из живого, страдающего человеческого сырья. Запирая, задавливая мечты и надежды, желания и тягу, уродуя их под спудом, маринуя во мраке, точно в уксусе с солью и сахаром, покуда те не превратятся во что-то иное, страшной силы и страшной же скрытности.

Вот она, захваченная ими, словно разграбленный пиратами форт, стоит, обмирая, наглядеться на суть свою тайную не может. Величественная, что ни говори, картина — антиграаль с оскверненным содержимым. Плоть от плоти, дух от духа, мрак от мрака падших ангелов, от их искаженной, извращенной, опоганенной красоты. Предназначенный не давать, а забирать, не одаривать, а обкрадывать того, кто найдет сосуд тьмы и прикоснется. Думать о себе новой Катерине невыносимо.

Я ведь только хотела доказать, что чего-то стою, унылой вереницей ползут мысли. Хотела того же, что и все: немного согрешить, немного согреться, немного. Кто выпустил из меня проклятое цунами, смывшее мою жизнь, как рыбацкую деревушку в бескрайний океан? Можно отдать жизнь за то, что тебе нужно, но получить все задаром, когда ты совсем в этом не нуждаешься.

Мореход стоит за катиной спиной, бесшумный, что собственная тень. Думает катины мысли, точно серую нить на клубок мотает.

Женщина с колыбели чей-нибудь смертный грех.[49] Ловушка для душ. И совсем недавно эта ловушка распахнула дверцы, выпустив в небеса душу глупца-паладина. То, что казалось предательством, травлей, убийством, на деле стало спасением и освобождением. Отпусти и ты себя, Катя.

— Он прав, мам. — Голос Виктора в беззвездной ночи Гекаты гудит, словно колокол, несущий отпущение грехов. — Не мучайся. Ты справилась.

— Справилась, — кивает Апрель.

— И кто я теперь? — роняет Катерина. — Я та, кем представляюсь?

— Зеркало тебе подать? — улыбается Мореход. — Не нагляделась еще?

А подай, вспыхивает Катя. Где оно, зеркало, ради которого я еще здесь?

И видит их — малышку Эби и малышку Дэнни, нефилимов. Отродья смертной и дьявольской любви стоят, будто почетный караул, простирая в бесконечность зеркальный коридор, по которому к Саграде приближается Мурмур, преображенная и прекрасная.

— Идем со мной, — шепчет голосом волн и ветров, обволакивает соблазном, предлагая, обещая. — Все, что хочешь, Катерина… Все, что хочешь — все будет, все исполнится.

— Да уж исполнилось, — защищается Катя. — Все у меня есть. Уйди.

— Почему же ты несчастлива? — улыбается демон.

— Потому что жадина. — Не смотреть, не слушать. Не хотеть.

— Взгляни, не бойся… — Точно властная рука разворачивает Катерину лицом к тому, от чего отгораживалась всю жизнь. Веки размыкаются сами собой, взгляд фокусируется против воли, зрелище отпечатывается на сетчатке, кажется, навсегда.

Сильная, великолепная, завораживающая. Идеальная. Она, Катя. Свободная для чего угодно: для злодейства и для милосердия, для рабства и для власти, для любого выбора и любой прихоти.

— Это… колдовство. — Катин голос дребезжит и рвется, точно перетянутая струна. Обрывается и падает сердце.

— Конечно, колдовство. Все, что мое — твое. Все, что твое — мое. Мы твои, Геката. А ты — ты наша.

В шепоте Мурмур Катерина слышит море.

— Лясирен? — неуверенно произносит Катя.

— Мы все здесь. Твои зеркала, Саграда. — Взмах в сторону замерших нефилимов. — Уичаана, твой гнев. И… — Мурмур улыбается и протягивает руку к золотому сиянию, исходящему от драконьей громады, — …твой сын, Хорс. А ты…

— …хозяйка нави, — заканчивает за нее Катерина.

Триада старых богинь в полном составе. Хорс и Денница смотрят на мать так, словно видят ее впервые. Без человеческих слабостей и страхов, без жалкой телесной оболочки, порченой огнем и близкой старостью.

— Это не добро и не зло. Это всего лишь равновесие, — выдыхает сердце гор. И земля содрогается под катиными стопами.

— Да катись ты! — кричит Катерина, сбрасывая морок. — Вон из моей головы! Др-р-рянь!

И видение гаснет, осыпаясь осколками, как разбитое ведьмино зеркало.

Мурмур, Ребекка, Лясирен — кто из них делает так, что мир вокруг трескается еще раз, утекает меж пальцев, точно песок из горсти?

— Не хочешь быть богиней? — цедит демон сквозь зубы. — Так будешь жертвой! — И бьет Катю по щеке, наотмашь — хлесть! — звонко и зло, аж воздух вышибает из легких, вышибает мысли из головы. Катерина падает, изворачиваясь в воздухе, как кошка, стараясь подставить руки, защитить от удара и без того огнем горящее лицо. И с разницей в доли секунд катины руки и лицо встречаются с зеленой водой сенота.[50] Священный колодец круглый, будто глаз, устремленный в небо. Катино тело иглой вонзается прямо в зрачок, врываясь в Тартар, в царство мертвых, лежащее ниже Аида.

Старый добрый пруд на Каменной плотине принимает Катерину в себя, от котла нганга возвысившись до жертвенника майя, доказывая: все людские вероучения — об одном и том же, сколько имен ни придумывай, сколько святилищ ни создавай. О страхе перед безднами, что вокруг и внутри нас, что всегда полны чудовищ и звезд — и неизвестно, которые опасней. Погружаясь все глубже в темень, Катя чувствует, как сжимается голосовая щель, преддверие трахеи, готовя тело к сухому утоплению — без жидкости в легких, без разжижения крови, без остановки сердца, уставшего гнать по телу кровь пополам с гниловатой водой. Темный купол нганга все выше, отверстие сенота светит фосфором, стремительно уменьшаясь, и катино сознание плывет, беспомощное и бесполезное здесь, в микрокосме зла.

* * *
Когда оно возвращается, Катерины больше нет. Зато есть все, кто какое-то время служил Кате миром, его солнцем, луной, водами и твердью. Видя своих спутников такими, как они есть, Катерина не в силах совладать ни с собой, ни с ними, хлещущими ветром и солью по губам, по глазам — светом и тут же — слепотой. Она просто ждет, ждет их первых и таких важных слов. Судьбоносных.

— Ты должен мне двадцатку! — бросает Денница Уриилу еще до того, как тот нальется плотью, перестанет струиться в дрожащем воздухе, будто отражение ангела в текучей воде.

— Двадцатку чего? — ухмыляется Цапфуэль.

— Двадцатку чего-нибудь, — отмахивается Люцифер. — Говорил я тебе: люди упрямей, чем кажутся. Слабаки вы, ребята.

— МЫ слабаки, — уточняет ангел луны. — Мы.

— Как там рыцарь? — интересуется владыка преисподней.

— Ворчит, — разводит руками Уриил. — Как и они все. Напридумывали себе насчет рая черт-те чего, настоящий им нехорош.

— Привыкнет, — деловито кивает Денница. — Блаженство им подавай. Вечное. С их-то сворами адских псов.

Оба осторожно косятся на Апрель. Обличье экстравагантной молодухи сброшено. Рядом с ангелом и сатаной сидит древняя Ата, свергнутая отцом своим Зевсом с Олимпа, дабы нести разруху в умы и души людей. Сидит и курит вонючую сигару, выпускает клубы дыма, округлив полные губы.

— Матушка Ата, — смиренно интересуется Уриил, — может, избавишь парня от гончих своих?

— Не могу, — качает головой богиня безумия. — Ты же знаешь, малыш, они не мои. Они — его. Сам, сам, всё сам. Не волнуйся, он справится. Пусть и не сразу.

Ангел вздыхает. Катерина представляет себе, как Анджей, выстроив посреди райских кущ собственной крохотный ад, запирается в нем с терзающими его чудовищами и глядит в их углями горящие глаза, глядит неотрывно, изживая застарелые страхи. Стоило жертвовать собой в битве с Уичааной, чтобы и дальше кочевать по всем девяти преисподним Миктлана. Ад затапливает эдемские просторы, потому что ты принес его с собой.

— А Катя как? — тихо спрашивает Уриил у Люцифера.

— Сам видишь, какую свиту набрала. Живьем сожрать готовы Саграду мою.

— Ну предположим, она такая же твоя, как и моя, — посмеивается ангел луны. — Наша она, наша.

— Зато меня она любит.

— Ты красивее.

— Да-а-а, я обольстительный.

— Особенно анфас. О! Так и стой. Вечно. Тебе бы еще плащик на плечо…

— Как у принца в «Золушке»: «Нет, папа. Я обиделся»?

— Папа, вестимо, расстроится.

И ангел с дьяволом смеются — чуть слышно, точно двое воришек, провернувших удачное дельце.

— Вы что творите, хулиганье? — шипит Наама, проскальзывая между ними черной плоской тенью. — По второму кругу искушения пошли? Сколько можно?

— Столько, сколько нужно, — сухо отвечает Уриил.

— Неужто милосердие проснулось, мать обмана? — поднимает бровь Мореход. — Прогулялась с мальчишкой по заповеднику богов и нате?

— Досталось ему? — сочувственно вопрошает ангел луны.

Наама удрученно вздыхает:

— А с виду такой хороший ребенок был…

— Теперь он не ребенок, а дракон света, — наставительно замечает Люцифер.

— Дракон, дракон, — кривится Наама. — Два крыла, шесть ног, зубы, хвост, чешуя.

Ата хмыкает — насмешливо, порочно… сыто. Сквозь ежесекундно меняющееся лицо богини проступают девичьи черты Апрель.

— Не вздумай! — строго предупреждает мать обмана. — Твои сети он уже прошел. Оставь парнишку его судьбе!

— Хорошо, бабуля, — послушно кивает богиня безумия. — А можно, я ему человеком явлюсь?

— Зачем? — шипит Наама.

— Так… — пожимает плечами Ата. — Для секса.

— Для этого — можно, — великодушно разрешает демон.

— Никак ты их с Катей любовью полюбила? — гладит Нааму по взъерошенной шерсти Уриил. Мать обмана по-кошачьи дергает спиной и выскальзывает из-под ангельской длани.

— Подведем итоги, — сухо объявляет Сабнак, прерывая пустую болтовню ангелов и демонов. — Мытарства души завершены. Искушения использованы — все семь. Каждый из вас… из нас показал себя Саграде, каждый предложил свою цену. Кто победил? — И первым смотрит на Люцифера.

Остальные понимающе улыбаются.

— Нет-нет-нет! — отмахивается владыка преисподней. — Похоть тоже не прокатила. Этой женщине нужна любовь. Мужское плечо, близость, надежность, забота и все такое. Власть, любострастие, наслаждение ее пугают, вы же видели. От их переменчивости Катерина сбегает в вечность, но и вечность ей тяжела. И снова бегство, снова ложь, снова людские бредни про поиск себя… Зеркала ей в помощь, Мурмур ей в поводыри.

— Трус ты, папуля, — замечает Ребекка, выходя на свет из тени, скрадывающей очертания зала. — Не надоело от баб бегать? Мы не такие страшные, как тебе кажется. И никто не вернет тебе Лилит, не надейся. Пора двигаться дальше. Соблазнять и соблазняться. А то что ты за дьявол такой, неискусимый?

— Ты поучи предвечного отца миры создавать, — парирует Денница.

— Я поучу, — вздергивает подбородок Мурмур. — Когда встречу.

Почтенное собранье непочтенно ржет. Чувствуется, это старая, но все еще смешная шутка. Ребекка терпеливо пережидает общее веселье — и достает козырь из рукава:

— И чтобы порадовать присутствующих, я пригласила нашу Саграду СЮДА. Послушать умные речи и узнать о себе много нового. Эй, Кэти, ты здесь?

Катерина замирает, боясь вздохнуть, хоть ей и нечем вздыхать. Она ждет изумления, возмущения, чего угодно, только не безразличия. Но ангелам и демонам, похоже, дела нет до смертных свидетелей, угодивших на адскую кухню. А ведь это она, с липкими испарениями котлов, красными бликами очагов и безостановочным кружением бестелесных теней.

— Здесь так здесь, — коротко кивает Ата. — Значит, настало время отстегнуть поводок. Перестань завидовать, Катя. Перестань. Завидовать.

Богиня безумия поднимается в полный рост, беззвездной ночью встает над миром. И Катерина больше не видит ничего, кроме ночи и… себя. Это уже не зеркальный коридор нефилимов, а зеркальный круг, в котором личины не прячутся друг за другом, словно танцоры, изображающие многорукого бога. Они обступают Катю, показывая себя, предлагаясь бесстыдно и жадно. Вместе с Катериной их семь — столько же, сколько смертных грехов.

Шлюха с Нью-Провиденса, воплощающая уныние.

Ламашту, бездонное обжорство.

Пута дель Дьябло, адская гордыня.

Саграда, неукротимая похоть.

Антихрист, негасимый гнев.

Хозяйка нави, скупость, присущая стражам царства мертвых — впуская всех, они не выпускают никого.

Кате осталось лишь самое человеческое, самое простительное и самое жалкое. Зависть. И Катерина соглашается с тем, что она завистница.

Мы твои, а ты наша, произносят шесть катиных отражений в зеркалах. Ты согрешила, поддавшись каждому из искушений, впустив их в сердце свое. Которую из нас ты хочешь больше?

Всё это явственно напоминает рынок рабов. Ах, да, на рынок рабов ты и угодила, Катя. Такова суть нганга. Вот только кто кого покупает: ты их или они — тебя?

* * *
Саграда приходит в себя после мытарств, будто после болезни. Обессиленная, опустошенная, невесомая. Потерявшая еще один якорь. Не привязанная еще к одной мечте детства.

Выдуманный мир, когда-то сплетенный Катериной из защитных фантазий, ее собственный ловец снов, казалось, постарел и рассохся, точно ива, пущенная на обод оджибвейского амулета. И точно старая ива, он лопался, разрывая паутину, отягощенную давнишними, выдохшимися снами. Как будто стремился сам себя разрушить и освободить надоевшую пленницу. Разочарования, вместо того, чтобы лечь на плечи бременем, выпростались крыльями и — больнобольноболь… — словно сосуды, рвутся стропы, удерживающие в путах сердце-аэростат.

С болью, даже если это хорошая боль, спорить не приходится. Госпожа боль бросает на колени и отчаянных гордецов. Вот и Катя очнулась в позе глубокого смирения — коленопреклоненная, с низко опущенной головой и взглядом, упертым в пол. Что-то мягкое гладило щеку, будто перышком. Перед глазами время от времени мелькала то ли змейка, то ли темная молния, но сознание отказывалось давать объяснения, что это такое. Сознание предпочитало ходить по кругу, придумывая все новые и новые «а если бы».

Никаких «если бы», прекратила пустые метания Катерина. Довольно ходить за каждым, кто позвал. Отстегни поводок, Катя.

Я не Макошь и никогда ею не буду. Я не антихрист, хоть и считаюсь им официально. Я не шлюха, а тем более не Священная Шлюха, хоть и родила сатане ребенка, чтобы ею стать. Я ни два, ни полтора, ни рыба, ни мясо, паршивая комси-комса, правильно меня Велиар называл, еще когда был моим внутренним голосом.

Мельтешение темной змейки перед глазами все отчетливей — и Катерина наконец понимает, что это. Хвост Наамы.

Черная кошка, неподвижная, словно статуя, сидит между катиными руками и смотрит Кате прямо в лицо, только хвост ходит туда-сюда, точно метроном. Катерине кажется, что поза, которую тело выбрало само — на коленях, голова опущена, кулаки вжаты в камень пола адской кухни — не просто стояние на коленях. Это больше походит на предстояние. Перед кем-то сильным и ужасным, но единственным, кто может исполнить просьбу предстоятеля.

Так и есть. За спиной Наамы в жирном тумане адской кухни маячат ступени трона Исполнителя желаний. А на троне — Абойо. Или Мама Лу — кто их, хозяек Тартара, разберет? Изменчивый лик квартеронки, то темнеющий, то светлеющий, поминутно меняющий цвет радужки, вновь темен и золотоглаз. Абойо с Наамой похожи, мать демонов-шеддим и мать человеческого безумия, даром, что одна кошка, а другая — женщина. Или все-таки?..

Катерина неожиданно понимает, что смотрит на кошку с ожиданием и страхом, предчувствуя недоброе. Предчувствие исходит от зверя волнами, невидимыми и опасными, словно солнечный ветер. Катя растерянно садится на пятки, не сводя с демона глаз. А Наама рваным, неуклюжим движением поднимается на задние лапы, шатко выпрямляется, тянется вверх, растет, как вечерняя тень, расправляя во все стороны длиннющие лапы — нет, уже руки и ноги, пятипалые, хрупкие, человеческие. Будто ветви дерева, пластаются следом за руками кожистые, угловато очерченные крылья, закрывая собою трон, распахиваются шипастым боевым веером, даже на вид устрашающие, крылья доисторической твари, что летала в небесах, не видавших ни одной птицы и не знавших иного звука, кроме голодного воя рептилий.

Наама любуется Катей, словно драгоценной безделушкой, протягивает к катиной щеке ладонь — страшную, когтистую, с пальцами длиннее людских на фалангу, но мягкую, такую же мягкую, как кошачья шерсть, в которую Катерина столько раз зарывалась лицом, избывая боль и страх. Вот и сейчас она не отдергивается, а лишь закрывает глаза, перебарывая себя.

— Деточка… — шепчет мать демонов, — …не бойся меня, деточка…

Катя не узнает звук, который у нее вырывается. Жалкий, загнанный, точно полузадушенная кошкой крыса. Страшно, страшно стоять в изножье Исполнителя желаний. Страшно снова просить, зная, КАК он извращает, исполняя, просьбы твои.

— Мы придумаем, как его уломать, — подмигивает Наама.

Катерина не может вспомнить, где уже видела это лицо: широкий короткий нос, пухлые губы херувима, раскосые, будто оттянутые к вискам глаза. Кошачья морда, превращенная в женский лик несколькими небрежными штрихами, текучая морда оборотня. Ни человек, ни зверь — древняя тварь из тех, что создатель вычеркнул из списка всего сущего.

— Угадала! — звучит голос, который, наверное, будет сниться Кате до самой ее смерти — голос Денницы, князя ада, отца лжи и отца катиного ребенка, последыша-нефилима. — Это все, что осталось от нее, от моей Лилит. Кошка. Животное. Низшая форма. Слыхала, что дьявол горд и ни о чем бога не просит? Ложь! Я не просил — я орал в пустые небеса, я валялся крестом перед алтарями, хэй, горланил я, спиритус санктум, хочешь сжечь меня в аду за все мои ошибки? Бери, я весь твой! Только верни, молил я, верни мне Лилит. Вот тогда я и продал душу — сам не знаю, кому, не знаю, как. И продал бы еще одну — за встречу с Лилит. Но первую любовь сатаны уже рассеяли, распылили по миру, расточили в женских телах на многие века вперед. Предвечный отче, который везде и нигде, всегда и никогда, не церемонится со временем. А я, лишенный власти над будущим, смиренно проживаю отведенную мне вечность, собираю свою женщину по вашим бренным телам, складываю по крупице. Для того вы мне и нужны, смертные: искать в вас частицы Лилит. Вы лишь урны для пыли, в которую обратилась она, моя первая и единственная.

Что ж, это можно считать расставанием: и писем больше не пиши, и не звони, и не дыши. Можно склубиться в узел рук-ног-слез-горя прямо здесь, на пепелище своего отчаянья. Можно вцепиться, словно в соломинку, в мельчайшие признаки лжи: убеждающий, напористый, проникающий под кожу голос — значит, точно врет, не собеседнику, так себе. А можно устроить сцену ревности — Деннице или Нааме, или им обоим, выть и яриться, обещать кары небесные и ледниковый период в аду, рыдать без слез и укорять без смысла.

Саграда дергает сухим горлом, глотая то ли скорбный вскрик, то ли неловкий кашель. Слезы наполняют глаза и, сколько ни пялься вверх, не затекают обратно, ручейками змеятся по вискам, заливаются в уши — словом, делают жалкое катино положение еще более жалким. Наама по-прежнему держит ее лицо в своих ладонях, но Кате уже все равно.

— Нахема, — мягко произносит все тот же голос и демон опускает крылья. На троне, конечно, нет никакой поварихи-мамбо, на нем, оперев локоть о колено, сидит Люцифер и смотрит на свою Саграду (бывшую Саграду?) с сочувствием.

От его сочувствия становится окончательно погано. Катя даже забывает, о чем хотела просить. Что-то там было такое… насчет правды, насчет свободы… Да какая теперь разница? Свои истинные желания Катерина могла исполнить только сама. Ни дьяволы ада, ни ангелы рая не сумели сделать из раба — свободного. Анджей так и умер рабом, счастливым, верящим в собственную правоту рабом. Рабство пьянило, как перестоявшее и оттого еще более крепкое вино. Рабство предлагало себя, как умелый, а главное, последний любовник. Рабство обещало такую сладостную ложь, после которой никакая правда уже не нужна.

И не было ни силы, ни достоинства отказаться.

* * *
— Ну что, mon papa, — лениво потягивается Абигаэль, — назавтра опять сюда?

Охохо, Эби, Эби.

Велиар небрежно пролистывает пачку банкнот, выигранных в казино, где Сесилов принимают за брата и сестру. Кто поверит, что синие глаза, хладнокровие и высокомерие достались мисс Абигаэль от мистера Уильяма, а не им обоим от общих родителей? Со временем его дочь начнут принимать за старшую сестру, а там, глядишь, и за его мать, за его бабку… И время это настанет скоро, очень скоро. Мгновение назад он потерял Кэт, а через мгновение потеряет Эби. Если не убить ее раньше, убить хитро, жестоко, по частям, уничтожая в девочке человека и предоставляя все больше места нефилиму, полуангелу, чуждому и земле, и небу. Когда смерть приходит за ангельским отродьем, ей бывает нечего забирать. Прости, говорит ей получеловек, у меня больше нет души.

И пускай в мире нет никаких счастливых уголков, где время остановилось. Никаких убежищ от глаз людских и божьих. Никакой отсрочки для той, кто является в свой срок и, посвистывая, делает взмах наточенной косой. Есть лишь поток, который тащит Агриэля и Абигаэль — их обоих в какое-то новое, неведомое место, разрывая сплетенные пальцы, растаскивая усталые тела, расплескивая оставшееся им время.

— Твое здоровье! — Эби поднимает низкий стакан, в край наполненный крепчайшей кайрипиньей[51] и улыбается отцу, довольная, почти счастливая.

Сегодня она выиграла.

Не сыграв честно ни единой партии.

Весь прошлый год Велиар учил дочь тонкому искусству лгать телом: чтобы ни единая жилка не шелохнулась без ведома сознания, выдав волнение или смущение. Но коли понадобится изобразить страсть, чтобы тело сумело убедить самую недоверчивую, самую взыскательную публику. И не только на глаз, а и на слух, на вкус, на ощупь. Абигаэль может применить полученные знания где угодно — от законного брака до лжесвидетельства на суде. Однако Эби выбирает азартные игры.

И вот отец с дочерью колесят по континенту, потроша все новые и новые жертвы. Абигаэль больше не волнует, что станется с проигравшими. За отцом и дочерью тянется кровавый след убийств и самоубийств, но кто заподозрит респектабельных мистера и мисс Сесил в том, что они — пара авантюристов? А даже если заподозрит — бегство развлечет обоих. И помешает осесть на одном месте, найти Билли — жену, Эби — мужа, жить в обустроенных домах, наносить друг другу визиты, каждую неделю играть в бридж, никакого покера, боже упаси, вы знаете, ЧТО происходит в тех игорных домах, в комнатах на втором этаже?

Велиар знает. Он был в такой комнате. Был и видел, как его дочь стоит у окна, раскрыв пальцами новомодное английское устройство — жалюзи, и смотрит на улицу, освещенную пламенем фонарей, а золотой дрожащий отсвет играет на ее лице. Эби ждала. Так же, как он и сам ждал когда-то. Агриэль помнит: после игры чертовски хочется… просто хочется. Быстро, грубо, равнодушно. Оставляя красные следы на чьей-то коже, чтоб завтра проступили синяками. Подцепляя ногтем и оттягивая до боли угол чьего-то рта. Впиваясь зубами в чей-то мокрый от пота загривок. Накручивая на руку чьи-то волосы, дергая их рывком, чтобы ощутить беззащитность, покорность того, кто под тобой.

И лучше этому кому-то быть профессионалом. Шлюхи умеют не больше, чем развращенные светские львы, но им и платят не за умение. Им платят за пережитую боль, за раны, за страх. Им платят за молчание.

О вкусах демона разврата и его дочки молчали за большие деньги, молчали, серея лицом, от одного края Вест-Индии до другого. И все равно им пришлось уехать.

Сегодня, выиграв, Абигаэль захотела праздника — для себя одной. И вот она стоит у окна, ждет, когда привезут живую игрушку, и ее тонкие пальцы едва заметно дрожат от нетерпения.

Белиал вышел, бесшумно притворив за собою дверь.

Она выиграла, он проиграл вчистую.

Глава 5 «Твой дом в огне, а дети взаперти»

Сокровища Велиара, его самые ранящие воспоминания, саднят в катиной душе. Абигаэль все больше походит на мать, в точности копируя повадки отца. Пропасть между этими двумя растет, Эби, не разлучавшаяся с Белиалом с рождения, учится уходить в себя и затворяться в себе, будто дверь захлопывать перед идущим следом: не ходи за мной. Оставь меня. Оставь меня — мне.

А Денница-младшая? — спрашивает себя Катерина. Моя Дэнни? Выросшая вдали от нас обоих, оставленная на милость старых богов — она захлопнет дверь перед моим лицом? Ее отец преуспел в этой науке как никто. Ни любовью, ни преданностью, ни покорностью не отворить дверей, которые закрыл сам Эшу Транка Руас, Черный Эллегва, Закрывающий пути. Только что он привел в тупик ее, свою последнюю Саграду. Надо говорить не «последнюю», а «очередную», поправляет себя Катя. Сколько ни тверди, что ты — его, он — не твой. И Денница-младшая не твоя. Да ты и сама не своя, сколько ни бегай по перекресткам Владыки в поисках себя.

— От себя не убежишь, — нашептывает Наама, заботливо убирая волосы с катиного лица, словно они школьные подруги, заперлись в туалете и пытаются протрезветь, вися друг на друге возле пахнущих хлоркой раковин.

Все-таки Дэнни наполовину моя, думает Катерина. Половина ее клеток — моя. Половина моей неприкаянности, половина моей невезучести, половина моей застенчивой лжи, половина моих поисков любви. Как она справлялась со всем, что взяла от меня? Как Эби — по-детски жестоко, прямодушно и кроваво? Как старые богини — смакуя чужую боль и собственное бесчувствие? Как ее отец — не смиряясь, никогда не смиряясь ни с чем выпавшим на долю?

Я ведь могу отнять ее, забрать себе, понимает Саграда, глядя в глаза Денницы-старшего. Достойная месть за мою отнятую жизнь. Мы, Священные Шлюхи, умеем разлучать детей и отцов, даже если нас нет больше среди живых. Как Кэт разлучила Абигаэль и Агриэля, вложив в детскую ладонь дагу, еще хранящую тепло материнской ладони, и шепнув малышке на ухо: неправильно, когда отец отнимает игрушки у дочери. Шлюха с Нью-Провиденса знала излюбленные приемы безумного Сесила. Угадала точнехонько: демон вероломства не ведал другого пути, кроме как плевать в колодец, из которого пьешь и в котором когда-нибудь утонешь. Не так ценны любимые рабы, люди-игрушки, как мысль, что у тебя есть СВОИ игрушки. И свои люди. Но когда за спиной маячит бывший ангел, падший и оттого еще более всеведущий, он перехватывает твое сердце в полете и не дает ни привязаться, ни даже привыкнуть. Твоей гордыни не хватает на сопротивление и ты смиряешься с тем, что обречена. На одиночество вдвоем, тет-а-тет с ревнивым, неусыпным демоном.

Единственное, чем ты можешь отплатить ему — отчуждение. Моря, океаны отчуждения, ни переплыть, ни перелететь, ни докричаться. Пусть знает второй князь ада, что победа его — пиррова.

Денница-младшая похожа на Абигаэль — и не похожа. Зеркальное отражение, неуловимо другое, склоняющее голову тем же жестом, но к другому плечу, жестокое иной жестокостью, молящееся нездешним богам, любящее не человеческой любовью. Катя видит у подножья трона обеих дочерей Люцифера — Дэнни и Мурмур, они стоят там, точно львы-стражи у входа в святилище. И, как львам-стражам положено, одесную расположилась Мурмур, словно лев-андрогин, ошую — Денница-младшая, маленькая львица. В руке Мурмур сияет тама,[52] рот ее крепко сжат,[53] глаза зло сощурены. Губы Дэнни, наоборот, приоткрыты и округлены в долгом-долгом выдохе. Так, будто она обижена, но изо всех сил пытается это скрыть. Взгляд Мурмур то и дело останавливается на полудетском рте, на едва заметной трещинке в середине нижней губы. Тама в руках демона темна и безжизненна.

При виде беззаконной любовно-родственной пары, нарушающей все табу божеские и человеческие, узел в животе Катерины скручивается по новой. Детям кажется, что любовь может оправдать всё. Не потому ли мы так хотим ее, что она, точно Святой Грааль, сулит нам прощение грехов, а сердцу нашему — вечную жизнь, покой и удовлетворение?

С чувством, близким к неловкости, Катя вспоминает, кто она. Антиграаль, не святой и не насыщающий, а только забирающий и требующий еще. Пожалуй, антиграаль больше похож на любовь, вздыхает Катерина. И как же странно осознавать свое родство… с любовью. Видеть ее устрашающую изнанку, пока весь мир мечтает прогуляться по радуге, целуясь на каждом шагу, знать про человека, что он лишь кукла, сшитая грубым швом на живую нитку, что в любой момент царапнет острым когтем беспамятный демон-шеддим, сын матери Наамы — и разойдется шов, удерживающий сердце, и никакой ангел-хранитель не примчится латать прохудившуюся душу.

Я могу увести ее от вас обоих, повторяет про себя Катя. Протянуть руку и поманить: идем со мной, детка. Я та, которую ты видела во сне чертову дюжину лет, та, кому ты мечтала поведать свои горести и страхи, чтобы отдать их и больше к ним не возвращаться. Я твоя мама и здесь, в разворошенном подсознании, сила моя больше божественной и демонской мощи. Ну что, идем?

Владыка преисподней бросает понимающий и прощающий взгляд на Саграду. На дне его глаз плещется боль — и не понять, тоска ли это по Лилит или по дочери, еще не отнятой, но уже не принадлежащей отцу своему. При мысли о том, что плод ее чрева кому-то нужен, кроме нее, матери, связанной невидимой пуповиной с каждым из них, рожденных и отнятых от груди, Катерина чувствует мстительную радость. Словно причиненная Деннице-старшему боль — та, которую должен был испытать Игорь, когда выбросил из своей жизни не только жену, но и сына. Должен был, но не испытал.

Мгновения счастья, связанные с детьми, неуловимы, точно носящиеся в летнем воздухе стрекозы. Круглощекое личико, требовательно вжимающееся ртом в раздутую от молока грудь, едва заметные брови собирают лоб обиженной складкой — и сердце раз навсегда попадает в плен. Теперь оно существует отдельно от тела, вечно блуждая в дебрях опасного мира, пока любимое дитятко познаёт эти дебри.

А что для отца ребенок? Продолжение себя. Не хочешь продолжать меня, стать улучшенной копией с улучшенной копии — дедовской, прадедовской — прочь с глаз моих. Так исстари повелось. Или, может, сам сатана, бездетный и лишенный любви, уничтожал нежность и близость везде, где находил? Лишал вселенную любви, мстя за назначенную кару.

Катерина делает шаг навстречу Дэнни и маленькая львица делает шаг со своего пьедестала — высокого, в человеческий рост. Катя беспомощно вскидывает руки, понимая, что не сможет подхватить падающее тело, не успеет. Но с другого постамента срывается тень — не то человеческая, не то звериная — и Денница-младшая падает в объятья Мурмур, будто в страховочную сетку. Демон прижимает катину дочь к груди привычным баюкающим жестом и Катерина понимает: тварь из глубин нганга укачивала ее дочку перед сном, меняла ей пеленки, учила ходить и подбрасывала в самое небо, наслаждаясь визгом и хохотом, подхватывая крепко и умело, не давая упасть. Радость, украденная или взятая с бою. Нежность, сокрытая от дьявольского ока, отцовского пригляда. Любовь, недозволенная и незаконная. Крупица счастья, которую Мурмур не отдаст. Ни матери, ни брату, ни земле, ни небу.

Денница-младшая, крепко обхватив Мурмур за шею, виновато и пристыженно смотрит на мать из кольца ответно обнимающих рук. Прости, но кажется, ты опоздала, мама. Синица ли в руках, журавль ли в небе, а руки мои заняты, давно заняты.

* * *
Катерина мотает головой, зажмурив глаза, ей кажется, что она ослепла от своих снов разума, слишком ярких, слишком болезненных, слишком бьющих по глазам — и в сердце, в самое сердце, как копьем на ладонь ниже соска, чтобы точно попасть между ребер.

— Любви, вишь, ей захотелось, — мычит Катя сквозь стиснутые зубы. — Вот и получи… дырку от бублика…

— Главное в бублике — бублик, а вовсе не дырка, — посмеивается Наама. — Столько любви, сколько дьявол может дать, он тебе отдал. У него нет больше — ну так и у тебя больше нет.

Есть, хочет сказать Катерина, есть, но кому она нужна, моя любовь, кому мне ее дарить, предлагать, навязывать? Кому мне продать свою бесхозную душу? Кто захочет принять меня из рук сатаны? По чьим рукам мне пойти, чтобы стать, наконец, счастливой?

А может, довольно думать о тех, кто кормит нас счастьем с раскрытой ладони, словно норовистых лошадей? Детей, мужей, любовников… Пора, наверное, привыкать жить одной, подолгу бездельничать с чашкой кофе у окна, глядя на взметенные листья, так похожие на бабочек, что даже смешно: осень подражает лету. Вот только бабочки ее — мертвые. И на душе у тебя вместо мельтешащих без толку надежд — счастливая безмятежность горя.

Катя хочет ненавидеть Люцифера, погрузиться в гнев антихристов, багровый, обжигающий, будоражащий. Катерина не намерена больше завидовать — ни крылатому осколку Лилит, с трудом натягивающему человеческий облик, ни ее упрямому любовнику, неспособному смириться с божьей волей. Ей необходимо перебороть дурманящее притяжение всех этих бунтарей, рядом с которыми собственная катина покорность совсем не выглядит мудростью.

Антихристов гнев слаб и не в силах справиться с простой человеческой завистью.

Зато Теанна — в силах. И уже теснит катину зависть, подменяя ее всепоглощающим, обволакивающим унынием. Еще немного и Теанна захватит последние форты и посты, водрузит повсюду свой флаг и воцарится безраздельно. Неважно, каким было и каким будет твое личное пространство — под властью Теанны сегодня неотличимо от вчера и незачем запоминать детали. Только уныние способно заткнуть всепожирающую глотку зависти. Эти двое созданы друг для друга, как одиночество и шоколад.

В зыбком, ненастоящем мире, окружавшим Катю, Денница был ее мучителем, тем, кто мог запросто убить, и одновременно тем, кто мог вытащить Катерину отсюда и защитить от бесконечно длящихся искушений и испытаний. О том, кто должен защищать Катю от самого Денницы, кто может защитить ее от порождений внутреннего ада, мыслей не было. Люцифер в катином подсознании превратился в стену, которой Катерина отгораживалась от себя самой, заслонялась от испепеляющей ненависти к себе, вечной спутницы зависти. Сейчас она пыталась ненавидеть князя ада, но если бы ее спросили, кто у нее, Кати, вызывает самое сильное отвращение, она бы, не задумываясь, кивнула на свое отражение в зеркале. В обычном, не магическом зеркале.

Потому что магические зеркала показывают Катерине именно то, чего она так страстно хочет и из-за чего так мучительно себя ненавидит.

В веренице отражающих поверхностей мелькает, брезжит другая, отраженная Катя. Катя-Кэт, Катя-Геката, Катя-Саграда. И глядит, глядит в эти окна сорокалетняя разведенка Катерина, всматриваясь в судьбы, что открываются за стеклами прочней брони. Ни в одной нет места спутникам ее жизни — унынию и зависти. Однако они и есть те демиурги, что создали вселенную катиных отражений. Порожденная ими вселенная похожа на череду снов, когда ты постоянно просыпаешься, но никак не можешь понять, куда.

Они рисуют перед ее внутренним взором, какой Катерина могла быть, если бы не…

Если бы не что? Не беременность? Не ранний брак? Не жизнь, целиком отданная даже не семье, а всего лишь быту семьи?

Катя ведет рукой по седому виску — долго ведет, будто никак не может поверить: эта седина — ее. Отражения тоже водят руками по вискам: у одних буйные рыжие кудри, которыми Катерина и в юности похвастать не могла; у других — стильная короткая стрижка, седина проступает в рыжем ежике, словно кристаллы соли; у третьих на виске — сожженная кожа в выбеленных морем шрамах и бандана охватывает лоб, точно черная ладонь. Какими бы они ни были, катины двойники, ни один не похож на Катерину в главном. Что такое это главное, Катя и сама с трудом понимает. Но знает четко: именно его она в себе и презирает. Называй его мягкостью или покорностью, женственностью или бабством, нежностью или слюнтяйством, но Катерина презирает это, презирает и винит во всех лишениях своих.

И когда все, чего ей не довелось испытать, изведать, испить, силы зла и добра принесли Кате на светящихся от могущества ладонях — именно оно, подлое, заставило испугаться, шарахнуться в сторону и понести без памяти, не разбирая дороги. Вот и прибежала. Обратно, на кухню сатаны, к котлам и сковородкам. И останется здесь навсегда, завороженная бесконечным танцем обреченных душ. Чтобы вечно прислуживать всем поднявшимся выше кухни.

Катерине срочно нужны союзники. Могучие союзники, не чета ей, размазне. И чтобы не играли Катей в свои игры, не плавили в своих формах, не кромсали по своим лекалам. Как таких обрести? Только заставив. Силой или хитростью.

Катя пытается поймать прощальный взгляд дочери, но видит лишь спину Мурмур, непохожую на спину девчонки с Тортуги. Здесь фигура у Ребекки, как у легкоатлета: широкие плечи, круглясь дельтовидными мышцами, перетекают в бицепсы, узкие бедра не подчеркивают талию, легкая сутулость — не от сидения за столом, а от привычки зверя прятаться в тенях, пригибаясь перед прыжком. Это не служанка Кэт и не дочка брухо. Это отродье дьявола, древнее и безжалостное. И сейчас оно уносит Денницу-младшую из тронного зала преисподней, служащего — вот казус-то! — еще и кухней. Дэнни пытается выглянуть из-за плеча Мурмур, но демон лишь слегка опускает локоть — и лицо катиной дочери исчезает за плечом.

Только тогда Катерина осознает, что давно уже баюкает в руках неведомо для чего подобранный шар-тама, оставленный Ребеккой, будто не сокровище это, а бросовая, никчемная вещь.

Вот оно, зеркало владыки нганга. Не пара нефилимов, не выстроенный ими зеркальный коридор, а небольшой шар, оживающий от тепла ладони, от влитой в него силы, жажды, боли, греха. Выбор Мурмур между магией тама и волшебством любви сделан. Демон отдал Кате свой пропуск в мир живых, отдал без всякой торжественности, без скрепления сделки кровью или ромом. А взамен забрал дочь. И почему все исчадья ада так высоко ценят любовь? Может, потому, что она для них величайшая редкость и на ее фоне меркнет любая магия?

Что ж, Катерина помнит разговор, состоявшийся примерно вечность назад: если разбить зеркало Мурмур, это убьет демона. А может, просто лишит силы — настолько, что демоном ему не бывать. Или сотворит с повелителем палат из грязи еще какую-нибудь жестокую шутку — из тех, что саднят в душе веками. Катя задумчиво подбрасывает и ловит тама, подбрасывает и ловит, удивляясь, какой он легкий и одновременно тяжелый, как ложится в углубления ладони, заполняя их шелковистым теплом.

В круглых боках отражается череда катиных двойников, каждый из которых проступает сквозь предыдущего, не сливаясь с ним. Из глубины шара льется мягкий свет, обводя золотым контуром силуэты, пересчитывая их, перебирая, точно карты Таро. Бери любой и примеряй, будто свадебное платье.

Катина рука обхватывает тама, большой палец ложится на самую темную, самую тусклую карту. Геката, Луна. Самая подходящая для тебя фигура, Катерина.[54] Как бы ты хотела вернуться в Дамы мечей с их непомерными амбициями и невезучестью! Но Луна не отпускает тех, кого поймала в сети. И потом, разве ты немечтала стать кем-то другим, сильным, жестким и независимым? Можешь начать прямо сейчас.

Катя поворачивается к Нааме. Оказывается, все это время мать демонов стояла за катиной спиной, наблюдая то же, что и Катерина: как Мурмур делает свой выбор между любовью и смертью.

И если бы Катя сошла с ума, она бы сказала, что в глазах Наамы стоят слезы.

Медленно-медленно, точно во сне, подруга дьявола подносит свои чудовищные длиннопалые кисти к лицу и по-детски, костяшками пальцев, вытирает глаза. Значит, Катя все-таки сошла с ума, а с Катей — и вся преисподняя. Иначе как объяснить то, что Катерина вдруг понимает?

— Мурмур — твоя дочь? От Люцифера, да?

— Мы обе слишком стары, чтобы помнить это, — шепчет Наама. — Бросай шар, не тяни.

— Зачем тебе убивать собственную дочь? — недоумевает Катя.

— Из жалости, — улыбается мать демонов. Катерина бы дорого дала, чтобы никогда не видеть улыбок, которые временами появляются на лицах демонов и на лицах ангелов — бесконечно понимающие и невыносимо горькие. После такого никакие конфеты и никакие любовные романы не покажутся приторными.

— А вот я не такая добрая, как ты, — ожесточенно сопротивляется Катя. — Я оставлю ей жизнь. И не вздумай мне мешать, ты!

— Когда ты заберешь девчонку, Мурмур ничто не спасет. С нею случится то же, что с ее отцом, — падают слова Наамы. — Это было и будет. Это предречено. Не хочу, чтобы она так мучилась.

— Твою мать! — рычит Катерина. — Я вам покажу «было и будет»! Я вам дам «предречено»! Куда он потащил мою дочь, твой гермафродит, показывай. Будете учиться разговаривать по-человечески, а не издыхать молча, бесня тупая.

И не видит, как за ее спиной Денница-старший подмигивает матери демонов, соблазнительнице ангелов, непревзойденной интриганке, а на лице его расцветает белозубая улыбка, ничуть не напоминающая ангельскую.

* * *
— Ты ведь не отпустишь меня? Никогда не отпустишь? — безнадежно спрашивает Эби. — Me quieres.[55]

Это неправда, неправда, однако Абигаэль верит в то, что говорит, и с тем, что сказано, никогда уже ничего не поделаешь. Словно многотысячезвездный космос разделяет их в один миг. Сказанная ложь — навсегда, потому что в том пространстве, в котором существует Эби, она — истина.

— Te deseo,[56] — усмехается Велиар. — Но не так, как тебе кажется, нахальный ты эмбрион.

— Тогда почему? — Абигаэль выкручивается на постели, кровь из-под веревок, стянувших тонкие запястья, течет по рукам, капает с локтей, пятная подушки. Агриэль вспоминает маленькую девочку, совершившую свое первое убийство и засыпающую на розовых шелковых простынях, испачканных чужой кровью.

— Чтобы ты не навредила себе, Эби. — Он старается быть убедительным, на всю катушку убедительным, не как человек — как черт. И пересаливает.

— Вот только не надо со мной играть! — обрывает его Абигаэль. — Оставь эти ужимки своему любовнику, Люциферу.

— Ну вот мы уже и любовники, — бормочет Белиал, пряча смущение. Он не готов обсуждать с собственной дочерью свой сексуальный опыт, поистине инфернальный.

— Послушай, — в голосе Эби звучит усталость, — ты не умеешь любить бескорыстно. Ты князь ада. Для тебя любовь — это всегда использование. Ты любил мою мать, но воспользовался ею, чтобы произвести на свет меня. Ты любишь меня, но и мной ты тоже пользуешься. Я пока не знаю как, но чувствую — это происходит, происходит постоянно. Мне легче знать детали, чем отрицать очевидное. Если тебе нужно спать со мной…

— Нет, бббожжже, нет!!! — кричит он и бьет кулаком в стену. И то, и другое — со всей силы. Каменная кладка крошится под рукой, трещина бежит к потолку, балка отзывается глухим стоном.

— Эй, пап, ты что? — тревожно спрашивает Абигаэль. Он бы растрогался, кабы не насмешка в заботливых интонациях, в обеспокоенном взгляде, насмешка, будто всепроникающий яд, она отравляет каждое проявление любви между ними. — Не обрушь дом нам на голову. И вообще, иди сюда. Я поняла, поняла! — осекает она Велиара. — Ты не собираешься брать на душу еще и грех инцеста. Тогда зачем вся эта красота? — Эби выразительно приподнимает ногу, накрепко привязанную к перекладине кровати, встряхивает спутанными руками.

— Ты не должна встречаться с ним, — едва слышно выдыхает Агриэль. — Не потому, что я ревную. Он… опасен, Эби.

— Да что в нем опасного, в этом сопляке? — рычит Абигаэль. — Сколько их таких было? А сколько еще будет! — И она пытается приподняться, чтобы заглянуть отцу в глаза.

— Нет, Эби, нет. — Белиал качает головой, точно фарфоровая собачка на камине — вправо-влево, вправо-влево — и никак не может остановиться. — Он первый на твоем пути. Потому что это… ангел, Эби. Он — твой ангел.

— Хранитель? — уточняет Абигаэль каким-то потерянным, детским голосом.

— Скорее убийца, — тоскливо отвечает Велиар. — Ангелы все убийцы. Хоть и кажется, будто убийцы — это мы. Он не будет хранить твое тело, дочь. Его интересует сохранность души. Ради ее спасения он тебя убьет. Замучает во искупление.

— Y una polla…[57] — шепчет Эби. И тут же взрывается криком: — А сказать нельзя было? В открытую сказать — нельзя? Сейчас же развяжи меня, старый дурак!

— Так ты не влюблена в него? — беспомощно спрашивает дух разрушения, хватаясь за узлы на щиколотке Абигаэль.

— Да с чего мне быть в него влюбленной? — рычит Эби, нетерпеливо дергая ногой, словно стреноженная лошадь. — Смазливый мужик и ничего больше.

Второй князь ада прячет глаза, не зная, как объяснить: это ты больше, чем человек, моя Абигаэль. Смертная женщина уже бежала бы навстречу Уриилу, ног под собой не чуя. Потому что силы ангельского обаяния, излитого им на тебя, хватило бы на самую фанатичную из невест христовых. Но ты уже не женщина. И не смертная. Я добился того, чего хотел.

Двадцатилетний граф Солсбери, отворачивая лицо, чтобы не выдать себя, голыми пальцами рвет канаты из бальсы, которыми связаны руки его тридцатилетней дочери. Интересно, если бы она знала, что тоже может их разорвать — стала бы она с ним разговаривать или просто ушла?

* * *
— Входи. — Наама распахивает знакомые тяжелые створки. Катерина знает, что там, за ними. Фальшивая мансарда фальшивого замка в фальшивой долине, персональный рай Саграды в аду. У катиной дочери в сердце — та же любовь к небу, солнцу и видам сверху на кружевные от теней холмы. А Мурмур может жить где угодно, потому что мертва с рождения. Наверняка они сидят за столиком на балконе, за которым Пута дель Дьябло хлестала кофе — чашку за чашкой, кофейник за кофейником, под бесконечный звон мечей со двора, неистовый и неритмичный, с долгими паузами после поединков, когда до Саграды доносилось лишь сбитое дыхание человека и беспечное насвистывание демона. А кто развлекает Денницу-младшую и ее дьявола?

Эти двое сами себя развлекали. Да так, что Катя отшатнулась, вслепую шаря по дверной резьбе в поисках ручки, вывалилась в коридор спиной вперед, развернулась, чтобы бежать, бежать, покуда дыхания хватит — и уткнулась в грудь матери демонов. И вот уже Катерина сидит на алтаре, на котором была зачата Дэнни, ее несчастный, проклятый с рождения последыш, сидит, лицо в колени уткнувши, качается взад-вперед и думает, думает: не может этого быть, она же ребенок, она же, сатана меня дери на этом самом камне, совсем еще ребенок, ребенок совсем… Лыко-мочало, начинай сначала: разве могут дети творить такое?

— Помнишь, я тебе обещала показать… кое-что, — мягко, успокаивающе произносит Наама, гладя Священную Шлюху по голове.

— Что? — безжизненным голосом спрашивает Катя, пытаясь изгнать из-под век тошнотворное зрелище: спина ее дочери, торчащие лопатки, словно сложенные крылья, бедра широко разведены и вмяты коленями в постель, среди скомканных простыней мелькают круглые розовые пятки. А на талии — широкие, грубые, совершенно мужские руки. Держат, поднимая и опуская, поднимая и опуская — мертвой, нечеловеческой хваткой. Не должны родители видеть своего ребенка в такие минуты.

— Как твоя дочь гневается…

— Как нефилим, — устало перебивает Катерина. — Я помню нефилимов гнев.

— Теперь я показала тебе, как она любит, — продолжает мать демонов, точно не слыша катиных слов.

— Не рановато ли ей любить-то? — тоскливо вздыхает Катя. — Ей бы в куклы играть, мамины шмотки примерять, а она убивает и трахается.

— Да разуй ты глаза! — Низким гулом, звуковой волной, заменяющей ангелам и демонам голос, Катерину бьет по барабанным перепонкам, по лицу, по телу, опрокидывая навзничь на Шлюхин алтарь. — Это ты ее видишь ребенком! Ей не тринадцать лет и даже не двадцать. Твоей дочери столько лет, сколько ты ей отпустишь. Если ты позволишь девчонке повзрослеть — она станет зрелой женщиной, хоть сейчас под венец!

— С кем? С твоим ублюдком? — сцепляется Катя с матерью обмана. Ничего, в конце концов, она, Катерина, тоже Даджаль, воплощение лжи, еще посмотрим, кто кого.

— А твоя дочурка, значит, не ублюдок? — Глаза Наамы опасно сужаются. — Такой же ублюдок, как мое дитя. Только еще брошенный родителями, никому не нужный ублюдок, которого мое чадушко подобрало из жалости. Иначе старые богини твою кровиночку в распыл пустили бы. В нижнем замке Самайна, чай, не у мамоньки.

Катерина слышит внутри себя стон и скрежет зубовный — чей? Кэт, распятой на перекрестье дорог? Китти, отжатой досуха в жадно раскрытый рот богини? Ослепнув от своей и чужой боли, теряя остатки разума, Саграда вцепляется матери демонов в глотку, упирается коленом в жесткий живот — и перекидывает Нааму через себя, с размаху швыряя на каменную постель Священных Шлюх. И сама не замечает, как оказывается сидящей верхом на демоне, впившись пальцами в длинную хрупкую шею.

Вся эта мощь, обжигающая, будто лава, под темной кожей, перевитая жилами, точно проволокой, стреноженная, обездвиженная — под нею, под Катей. Наама не пытается сопротивляться, лежит, распластав по камню антрацитовые крылья, смотрит вбок, словно смерти ждет.

— Да что ж вы все жертву мне принести норовите? — рычит Катерина. — Ты можешь сказать, чего вы от меня хотите, по-человечески сказать, напрямую?

— Ты забываешь, кто я и кто ты. Я — мать лжи, ты — сама ложь. Я обманываю мир, ты обманываешь себя. Мы не можем разговаривать по-человечески. Потому что мы не люди.

— И что теперь?

— Как что? — ослепительно улыбается демон. — До шести подеремся, а потом пообедаем!

— Да мать твою… — шепчет Катя. — Твою ж мать. Скажи мне, скажи, что я должна сделать? Я хочу, чтобы мои дети были счастливы, я хочу этого больше всего на свете. Не я, а они. Мне не нужна ни победа, ни свобода, ни любовь, черт с ними, черт с ними совсем. Скажи, что делать-то?..

— Отпусти их, — роняет Наама. — Мы не умеем отпускать СВОЕ. А ты — ты сумеешь.

— Но тогда… — Катерина слезает с демонского живота и вытягивается рядом. — Тогда твой… твоя… это чудовище уведет Дэнни к себе, в нганга.

— Или твоя красавица выведет мое чудовище оттуда. — Голос Наамы тих и безнадежен. — Если захочет.

— Захочу, — произносит кто-то, невидимый в темноте. Невидимый, неведомый, совершенно не похожий на маленькую девочку, впутавшуюся во взрослые игры.

Катя приподнимается на локтях и смотрит, приставив ладонь козырьком ко лбу, в вечный сумрак святилища. И видит их обоих: взрослую, такую взрослую женщину с длинными рыжими волосами, округлыми бедрами, чувственным ртом — и мужчину, похожего на Морехода: широкие плечи, бугры мышц, смуглая кожа, резкие черты лица. Они смотрят на Саграду с надеждой, кажется, целую вечность смотрят. А потом опускаются на колени — выверенным, идеально синхронным движением, будто в парном танце.

— Соедини нас, мать, — звучат два голоса, сливаясь в один.

И Пута дель Дьябло вместе с Лилит одинаковым жестом осеняют своих детей перевернутым крестом, благословляя и отпуская.

* * *
Когда Наама уводит его Саграду, Люцифер перегибается через подлокотник трона, вглядывается в темноту за спинкой, ищет глазами ту, что чернее само́й тьмы. Богиня безумия выходит из тени, улыбаясь довольно и лукаво.

— Купилась?

— Купились. Обе. И моя девочка, и ее.

— Я про Катю, — отмахивается Апрель. — Твоим-то девчонкам только дай головой рискнуть — побегут впереди, дорогу показывая. Катенька — она другая. Ей и риск не нравится, и выигрывать она не любит.

— Все любят выигрывать, — лениво щурится Тайгерм. Словно большой черный кот, вальяжно развалившийся на троне сатаны.

— Ой. Ну ой, — ухмыляется богиня безумия, кокетливо морща нос. — Тебе ли не знать, как некоторые боятся выиграть. Даже в мелочах.

— Но мы заставим ее выиграть.

— Заставим.

— И будет счастлива, как миленькая.

— Она у тебя миленькая, — посмеивается Апрель. — Тебе не жаль с нею расставаться?

— До расставания еще далеко, — самодовольно тянет Люцифер. — Судьбу Денницы-младшей и Мурмур мы устроили… Кстати, теперь у меня не дочь, а сын.

— Какая разница! — отмахивается богиня безумия. — Стихии пола не имеют. Спроси у ветра и огня, девочка он или мальчик…

— Мальчик!

— Девочка.

Владыка ада и владыка умов переглядываются, строя друг другу злобные рожи.

— Конечно, для супругов так привычней, чтобы он был мужчина, а она — женщина, — соглашается Апрель.

— Как будто тебе есть дело до людских привычек, — пожимает плечами Денница. — Зато теперь ты от них отстанешь, от наших детей. И станут они нормальными. Такими нормальными, что даже завидно.

— Ага! — иронизирует богиня безумия. — Если я от них отстану, они вспомнят, что рождены от одного отца. Это, согласись, как-то неприлично — состоять в браке, будучи близкими родственниками.

— Все мы близкие родственники, — философски замечает Люцифер. — По общему предвечному отцу. Лилит мне сестра, Уриил — брат, ты… А ты нам кто?

— Бабушка, — ехидствует Апрель.

— Ну вот и ладушки! Пойдем, бабуля, я отведу тебя на вечеринку. — И князь преисподней, потягиваясь, поднимается с трона.

— Большая вечеринка? — интересуется богиня безумия, продевая руку в сгиб локтя сатаны.

— Эпическая! — поднимает бровь Люцифер. — Свадьба моих детей! Все приглашены, даже Цап.

— Просил же не сокращать мое имя до собачьей клички, — бурчит Уриил, возникая из тумана адской кухни.

— И тебе добрый день, братец Ури, — ухмыляется Денница.

— Как же ты мне надоел за эту вечность, — кривится Цапфуэль.

— Я тоже тебя люблю. — Дьявол хлопает ангела по плечу. — Пойдем, наша Луна уже в зените. И сын ее, Хорс, скоро присоединится к матери. Самое время для великого таинства.

— До чего ж вы, черти, красивые обряды любите, — вздыхает Уриил.

— Это, можно сказать, наше главное развлечение — выдумывать символы и пудрить ими людские мозги, — соглашается Люцифер. — Можно, конечно, и после дождичка в четверг ритуал провести, и после обеда в субботу, но будет не так зрелищно. А при свете солнца и луны в замке вечной тьмы все-таки эффектнее.

— Надеюсь, ты не заставишь их заниматься сексом на камне Шлюх под взглядом папочки и мамочек? — с ужасом уточняет Цапфуэль.

— Хотел бы я на это посмотреть… — бормочет сатана и заливисто хохочет при виде исказившейся ангельской физиономии. — Попался! Опять попался. До чего ж вы, дети света, доверчивый народ.

— На себя посмотри, — закатывает глаза Уриил. — Поверил смертной, что она тебя хочет больше всего на свете, ждал, когда назовет мужем, испытывал ее любовь… И куда ты теперь, любовничек? Опять на дно геенны?

В мутном, лежащем слоями тумане силуэты расплываются, а лиц почти не видать. Но Апрель кажется: во взгляде Люцифера мелькает алый отсвет — не то боли, не то надежды.

— Посмотрим, — тихо, почти беззвучно произносит Денница. — Посмотрим.

Глава 6 Адская свадьба

Катерина ненавидит свадьбы. Есть ли что на свете омерзительнее пунцовой, как свекла, невесты в платье с грязным подолом; жениха с плывущим взглядом, с прилипшими к потному лбу волосами; пьяной тещи, тянущей блестящие от слюны губы к свекрови, у которой на лице написано: первый и последний раз вытерплю, ради сы́ночки; тамады с хитрой и глупой улыбкой на отекшем от профессионального пьянства лице… Дым коромыслом, пьяные драки, лицемерие, пальба из ружей, хороводы — такой должна была стать адская свадьба. Катя была готова к ней, как к очередному мытарству, приготовленному для ее души гостеприимным инферно.

Она вытерпит. Она уже столько вынесла от своих хозяев: переходила из рук в руки, подвергаясь жестоким испытаниям и понемногу разваливаясь — совсем как любимая кукла выводка детей, дерущихся за власть, пока родители слепо верят: их детки любят друг друга. Не беспокойтесь, они просто играют, подумаешь, кукла, мы им сто таких купим. Решая, кто сверху, в самой жестокой из игр детишки угробят игрушку в хлам, ее окончательная гибель лишь вопрос времени. Игрушка это знает и все, что ей осталось — держаться, держаться из последних сил.

С ощущением кошки на раскаленной крыше, таким привычным, почти родным, сидит Пута дель Дьябло по левую руку от Люцифера. По правую руку от князя ада сидит Наама. Сиденья у дьявола и его шлюх удобней некуда — сколоченные из полированных человечьих костей, обитые тщательно выделанной, прохладной женской кожей, с высокими зубчатыми спинками, с царгами,[58] украшенными витиеватой гравировкой — перечнем самых ужасающих проклятий в адрес Люцифера. Владыка преисподней, ни в ком и ни в чем не заинтересованный, а потому безупречно любезный и до отвращения светский, подливает им вино в бокалы. Вернее, это перед Катериной стоит бокал — прозрачный и тонкий, певучий и гладкий. Перед матерью обмана красуется кубок-наутилус, сверкающий льдистым перламутром поверх вычурной резной ножки. Перед сатаной — знакомая Саграде чаша скорбей, сделанная из головы праведника. Праведника и фанатика, призывавшего к очищению души испытаниями. Теперь в его черепную коробку наливают вино на пиру сатаны. Такой вот диавольский юмор.

Катерина ищет в себе хоть какое-то беспокойство по поводу того, что ее задница попирает останки сотен грешников, чьи души, может, и сейчас горят где-нибудь в адской топке, хоть какую-то нервную дрожь от того, как Денница касается мертвой кости губами, вкус которых Катя еще помнит. Ищет и не находит. Всё это сатанинское позерство, красивости для устрашения смертных — лишь способ отвлечь ее от мыслей о главном.

О чем бы ни думать, только бы не думать об ЭТОМ, повторяет про себя Катя. Не думать, что она сама, собственной рукой благословила брак дочери с… кем? Или с чем?

Катерина еще не простила Мурмур (Мурмуру?) зубоскальства: «Зови нас сиблингами!» И пускай человечьи табу, спасающие род людской от вырождения, не нужны в мире сменных тел и извечных сущностей, табу эти язвят катину душу.

Брат и сестра, слившиеся в поцелуе над тарелкой антипасти[59] под пьяный, бесшабашный рев гостей, заставляют Катю закрыть глаза. Ей хочется броситься вон из зала, зажав рот рукой, но она считает в уме, ждет, пока вой, и свист, и аплодисменты утихнут, чтобы разомкнуть веки, милостиво улыбнуться и глотнуть того, что ей наливают и вкус чего она никак не может уловить — то ли кислое колючее шампанское, то ли сладкий до одури шерри-бренди, то ли крепко наперченный томатный сок. Кажется, была еще газировка, квас и минералка. Все это она любит… любила в прошлой жизни. В этой она бы выпила кашасы. Или рому. Много, много рому аньехо, чтоб продубило насквозь, от глотки до зада, чтоб одеревенеть, точно лесная колода, и ничего уже не чувствовать, не сознавать.

Но в голову лезет не только близкое родство нареченных (и почему это слово до отвращения напоминает другое — «обреченные»?), вспоминается заодно и трудовая биография будущего мужа… Да мужа ли? Кто знает, что там, внутри маскулинного облика, напяленного поверх кудрявой овечки Ребекки. И если Ребекка, жертвенный агнец, обернувшийся паршивой овцой, способна перепортить все стадо, все поголовье, то что может этот…

Саграда смотрит на зятя, смотрит, не в силах оторваться. Тот словно издевается над дражайшей тещей: то подчеркивает, насколько он мужчина, набычившись, играет бровями, обращаясь к соседу по столу, играет мускулами, поднимая одну за другой заздравные чары размером с детскую ванночку, играет желваками на скулах, заряжая между глаз пьяненькому бесу, лезущему к невесте с губами рукомойником — то с нарочито жеманным видом копается в тарелке, по-бабьи поджимает рот куриной гузкой, слушая очередной тост, поправляет локон, упавший Деннице-младшей на щеку, с видом заботливой подруги. Это бесконечная череда намеков: могу так, могу и эдак. Не пытайся утрамбовать меня, андрогинную стихию, в свои жалкие человечьи правила. Которые к тому же меняются каждые полвека.

И вот это незнамо что заполучило себе мою девочку, стучит у Кати в висках. Ее и — о черт, черт, черт! — камень порчи, силу которого Катерине так и не удалось ни познать, ни покорить. Слишком быстро она отказалась от него, сбагрила, испугавшись, новорожденному нефилиму, а нефилима — старым богиням. Которые, если судить по тому, как они танцуют канкан на столе у стены, вовсе не так стары.

Хозяйка Камня давным-давно Денница-младшая, а не ты, уж она-то знает, чего хочет, нашептывает Саграде внутренний голос, словно Велиар вернулся обратно, в катину голову, и снова шипит на ухо меткие гадости, точно зная, где надавить, где уколоть, где вонзить зубы. Хотя вот он, дух разврата, по-английски чопорный, аристократ преисподней, склоняется над плечом Люцифера, что-то шепчет своему господину на ухо, как всегда, называя того «хейлель». И пусть это значит всего лишь «утренняя звезда», Кате мерещится непристойность во всем: и в том, как волосы Денницы касаются щеки Агриэля, и в том, как владыка ада склоняет голову, улыбаясь чуть смущенно (смущенно? Люцифер смущен?), хрипло бормоча:

— Кедеш… — И древнее ругательство звучит в его устах почти ласково.

Блудня, злится Катерина. Это слово значит «блудня»! Тварь продажная, вот что такое ваш второй князь. И мы теперь родственники. Мы теперь со всей геенной огненной родственники.

— И с райскими кущами тоже, — заканчивает катину мысль Уриил, чье место — самое почетное — бок о бок с Саградой.

Ангелу, видать, так же неможется. Сидит, крошит хлеб, лицо пасмурное. Ему-то с чего переживать? Не его же это свадьба, не его дети женятся между собой, отвергая все законы божеские и человеческие, не ему все вокруг кажется… испорченным: вино — кислым, хлеб — плесневелым, мясо — тухлым, а свадебный торт — окровавленным. Хотя, может, таким оно всё ему и кажется. Он ведь ангел, должен знать цену истинной чистоте. Если у истинной чистоты имеется цена.

— Цена есть у всего, — насмешничает, повернувшись к Кате, Агриэль. — Цена ангельской чистоты, например, моя дочка.

— Эби? — удивляется Катерина.

Пусть чертов аколит насплетничает про надменного хранителя эдемского сада сорок бочек арестантов, лишь бы ей, Кате, больше не думать о том, на скольких стульях одновременно она пытается усидеть. Говорят, на двух не усидишь. Катерина сидит как минимум на семи. Каждому греху — по трону.

— Эби, Эби, — с безмятежной улыбкой откликается дух разрушения. — Только всей вашей небесной рати моя девочка не по зубам. Вам не сделать из нее святую ни ложью, ни правдой.

— Твоя девочка не из того теста, из которого лепят святых, — злится Уриил. Волна гнева — не вялого раздражения в адрес непонятливого собеседника, а полнокровной ярости, жгучей, словно чили — кругом расходится по залу, хлеща о стены, как прибой о скалы.

— Тогда зачем ты пытаешься отнять у меня дочь триста лет подряд?

— Я всего лишь…

— Да-да, всего лишь зовешь погостить. В рай, на луга в звездах Вифлеема. Чтоб вернулась оттуда уже не моей — так же, как вот она к Люциферу. — Велиар тычет пальцем в Катю, заставляя ее отшатнуться. Уриил вскакивает на ноги, нагибается, упираясь кулаками в стол, и цедит по слогам:

— Она-не-тво-я!

— А чья? Дедулина? Предвечного отца то бишь? — взвивается костром Агриэль.

— Своя!

— Она моя. Моя. Моя, — повторяет дух небытия, впечатывая на каждом слове кулак в многострадальный стол — да так, что подпрыгивают, звеня в унисон, шеренги блюд и рюмок, салфетки взлетают белыми голубями и парят над головами гостей. А гости замирают, вилок до ртов не донеся, и вслушиваются, вслушиваются в спор неба и ада о женщине, верящей, что она свободна.

— Она мое семя, моя плоть и кровь! — бушует Белиал.

— А может, она семя, плоть и кровь мертвеца по имени Билли Сесил? — не уступает ни пяди Цапфуэль.

— Моё, — только и может повторить Агриэль.

Твое, твое, качает головой Катерина, а как же. Вы, чистые и нечистые дети эфира, любите ставить метки, красть нас у себя. Зачем? Чтобы любоваться на собственные печати на наших лбах, на беду в наших глазах, на жалкие попытки собрать себя из горстки пыли? Бедная Абигаэль. Не томите вы ее на медленном огне, лучше убейте сразу. Разыграйте на кулачках, кому она, свободная, достанется — и пусть победитель свистнет в манок и подставит грубую перчатку: падай, моя дикая птица. Падай, когти замшевую ладонь и подставляй слепые от ужаса глаза под колпачок. Обещаю, что буду выпускать тебя в промозглую синь за пухом, пером и кровью, за вкусом свободы — с послевкусием клетки и корма из хозяйской руки. Все равно вернешься, потому что я тебя заклеймил. Запечатал свой образ в тебе, а он разросся и задушил всё твое, точно сорняк.

Саграда не замечает, как на глаза ей наворачиваются слезы. Не замечает, как они начинают вытекать и бегут по щекам, будто частый мелкий дождь срываясь с подбородка. Не замечает, как Наама встает со своего места, чтобы подойти к ней, как Люцифер останавливает мать демонов, молча положив ей руку на плечо: сиди. И только когда Денница сам подходит к Катерине, обхватывает ладонью ее лицо и прижимает к своему животу, она замечает всё: и что плачет, и что слезы ее видят все, и что все замирают, увидев плачущую Пута дель Дьябло. Всё прекращается, даже многовековой спор ангела и дьявола за женщину.

Ад замерзает от слез антихриста.

Слезы Гекаты, переменчивые опалы, несущие беду, катятся по столу, словно каменная осыпь. Гости с ужасом отстраняются от лунных камней, летящих, точно живые мотыльки. А может, как белые осы, смертоносные и неудержимые. Лучше бы ангелу луны и духу небытия не огорчать богиню преисподней. Кто знает, во что выльется ее тоска, ее боль, ее темная, душная сила.

— Чего ты хочешь? — горячечно шепчет сатана, единственный, кого не пугают слезы Пута дель Дьябло. — Скажи — и я подарю тебе это. Даже если оно живое, если показывает зубы — оно будет твоим, в твоей власти. Будет. Я обещаю.

Катя слышит протяжный зов, эхом гуляющий по залу: вла-а-асть, вла-а-асть… Всласть. Сласть. Сладость, обволакивающая гортань так густо, так плотно, что ни слезам, ни желчи, ни морской соли не подняться из тех глубин, где всё — одна только горечь. Не надейся, тебе не перебить этот вкус, он отравит любые яства, любые лакомства. Но попросить у Люцифера свой подарок на чужую свадьбу стоит, очень даже стоит.

— Сам знаешь, — выскуливает она. — Сам. Знаешь.

Знает он, ох знает. Однако сделать удивленные глаза — как это по-мужски, по-дьявольски. По-человечески. Саграда смотрит в это лицо, закаменевшее в опасливом, настороженном выражении: что я должен знать? Скажи мне, женщина, какая еще дурная идея втемяшилась в твою пустую голову?

Она скажет. Сейчас, только наберет в грудь тяжелого воздуха, пропитанного предчувствием эпического ежесвадебного скандала, такого, чтоб на века воспоминаний хватило — и сразу скажет.

— Женись. На. Мне.

Занавес, вашу мать.

Саграда еще цепляется за Люцифера, будто за обломок рангоута, что удерживает на плаву окоченевшее, ставшее обузой тело. Сейчас бы отпустить да потонуть в слезах. Или утопить в них геенну огненную, превратить ее в дно морское — разве женских слез не хватит на второй вселенский потоп? Может, это и есть ее, Катерины, предназначение: открыть кингстоны, чтобы мир лег на грунт и упокоился, словно старый ковчег, повидавший все воды пресные и соленые.

Наконец, она выпускает владыку преисподней — так выпускают добычу. Вытирает ладонями лицо и выдыхает прерывисто, наплакавшись.

И преисподняя взрывается воплем. Как после решающего гола, забитого на последней секунде матча.

Вот только все поздравляют Люцифера, точно он одержал победу — но над кем? Ошарашенная Катерина наблюдает за князем ада, ошарашенным не меньше нее. Он, кажется, готов переспросить Катю: так чего ты все-таки хочешь от меня? Объясни! А что тут объяснишь?

— Молчать!!! — накрывает свадебку звуковая волна. Утихомирив подданных, Денница-старший берет Катю за подбородок и, наклонившись, глаза в глаза спрашивает: — Ты делаешь мне предложение? — И Катерина молча кивает. Делаю. Я делаю тебе предложение. Я, которая всю жизнь ждала, когда что-то сделают МНЕ, сделают СО МНОЙ, пытаюсь взять быка за рога. Кажется, я сошла с ума.

— Ты хочешь меня в мужья? — снова уточняет князь ада. Хотя каких еще уточнений требует вся эта до чертиков унизительная ситуация? Ей что, встать на одно колено, преподнести Люциферу колечко в бархатной коробочке, дать отмашку музыкантам, чтоб вжарили «Бессаме мучо»?

Напротив катиного лица маячит склоненная голова Уриила: зеленые глаза светятся, будто у кошки, увидавшей мышь, нижняя губа азартно закушена, пальцы дрожат, чувствуя удачу — небесный игрок готовится сорвать банк. Рядом Велиар, шулер опытный, участник всех нечистых игр от сотворения мира, выжидает хода партнера.

И партнер решается.

— Да, я хочу.

В ответ Денница слегка касается катиных губ своими — скорее растроганно, чем любовно — и тихо произносит:

— Спасибо.

Новоиспеченная невеста сатаны не понимает, за что он благодарит ее — ну и пусть. Когда-нибудь поймет, а может, и нет. Сейчас время для более насущных вопросов. Зачем ты попросила о том, о чем попросила, Катя?

Катерине не нужна любовь: она помнит, какая это смесь меда с дегтем, если не сказать с дерьмом. Определять процентное соотношение, ложка за ложкой, убеждая себя: еще не распробовала, — и так до тех пор, пока в бочке не покажется дно? Избави вас сатана и все аггелы его.

Пута дель Дьябло не требуется вечного счастья ever after[60] своей свадьбы с Денницей. Тем более, что счастье возможно лишь even after[61] — изредка, мимолетно, чтоб не пресытиться.

Саграда не ищет жара тел, негасимого, что твоя геенна: тому, кто не верит в силу любви, тем паче трудно поверить в силу секса. Ногавки,[62] связывающие ловчую птицу с охотником — вовсе не та сила, которая связывает птицу с небом.

Антихрист не мечтает отплатить за все зло, причиненное ему в этой и прошлой жизнях: как бы не пришлось расплачиваться за содеянное им — от самого начала времен, от первой из антихристовых скорбей.

Больше всего на свете Катя хочет обмануть судьбу. Выбрать другие путеводные звезды. Выгадать немного времени для себя — пока оно есть, пока не вышло все, целиком, без остатка. Разорвать путы долга, в которых провела двадцать лет. Люцифер нужен ей, как нож, чтобы разрезать ремни, дававшие ей чувство безопасности, но лишавшие чувства полета.

Поэтому она испытывает сокрушительную вину перед Витькой и Дэнни. Хорошо бы сейчас поговорить с ними обоими, но Катерина боится, что опять погрузится в пучину извинительного вранья. Нет, я не сменяла вас на мужика, вы по-прежнему свет моих очей, мамочка никогда вас не бросит, бла-бла-бла.

Сменяла. Бросит. Уже бросила. Разомкнула кольцо объятий и наблюдает со стороны, как они делают свой выбор, наихудший из всех возможных, как связывают свою судьбу с богами разрушения.

Разве не должна она драться за свое потомство со всем мировым злом, сколько его ни на есть?

Все стало слишком болезненным, чтобы просто забыть или лгать.

Катерина ждет, что ее сию минуту выдернет из объятий князя ада, с адской свадьбы, из-за бесконечного пиршественного стола — мили и мили без единой солонки — и поволочет по очередному кругу мытарств. Точно во сне: стоит слишком сильно захотеть чего-то и оно выскальзывает из рук, или сам ты выскальзываешь из сна и руки твои пусты. Кате в общем-то неважно, куда ее унесет течением — лишь бы не в бодрствование. Катерина не хочет возвращаться в свое земное тело. Кому, как не ей, знать: телу, в отличие от души, ничего не требуется. Оно доживает, потому что когда-то, лет двадцать назад, ему сказали: всё, всё. Всё. И оно поверило.

Зато катина душа не хочет верить в то, что жизнь кончена. Она испытывает желания, от которых тело не знает, как избавиться, поэтому привычно пожирает шоколад и смолит сигарету за сигаретой. Тело растяжками на коже напоминает Кате: у нее есть ребенок. Или даже двое детей, если поверить в то, что Денница-младшая БЫЛА. Надо заботиться о них, пусть им и не требуется заботы больше, чем они уже получили.

Перед тем, как проснуться из этого сна в следующий, Катя хочет признаться в том, в чем признаваться стыдно и поздно.

Она плохая мать.

Она, собственно, и не мать вовсе. Уверяя Нааму: ей, Кате, не важно ее собственное счастье, она мечтает исключительно о счастье своих детей, Катерина слукавила. Так легко угадать слова, которых от тебя ждут все — люди, демоны, ангелы… Угадать, произнести и добиться своего. Самая толика веры в то, что говоришь — и оно становится правдой, на минуту, на час, на день, на тот срок, который тебе нужен. Главное не сомневаться в сказанном. Добейся ложью того, чего никогда не добиться правдой. Люди — и не только люди — ненавидят правду, справедливо считая: если тебе говорят всё, значит, тебя не щадят, не уважают, не боятся потерять. Лгут тем, кто важен. Тем, кто неважен, говорят как есть, не приукрашивая.

Вот почему с ангелами, которые не лгут никому и никогда (кроме, может быть, господа бога), беседовать не особо и хочется. Значит, надо продолжать лгать.

Она не только плохая мать, она и человек не слишком хороший.

— Хватит кормить духов мщения, мама, — шепчет кто-то Катерине на ухо и твердая мужская ладонь ложится на плечо.

Витька. Уже не дракон — просто человек. Взрослый мужчина, так напугавший ее когда-то в видении, посланном Исполнителем желаний. Выходит, она и его отпустила, как в свое время Денницу-младшую, перестала возлагать на сына бремя надежд, превращающее человека в сказочное чудовище.

А значит, все будет хорошо. Если бы Катя хотела, чтобы было хорошо. Но пребывание в аду и в раю, статус Священной Шлюхи и полный комплект смертных грехов, согласитесь, несколько меняют приоритеты.

— Мама! Послушай меня, — требует Виктор. — Нет, ты себя, себя послушай. Пока есть кого. Он спросил: чего ты хочешь? Раз сто уже спросил. Но ты так ни разу и не ответила.

Прости меня боже за то, чего я хочу, думает Катерина. Бог не обязан меня беречь, но простить меня — это его работа.

* * *
Катерина не устает удивляться собственным желаниям. Прожив жизнь невидимкой в неизменной и неисправимой реальности, отпущенная на свободу в выдуманном мире, она не может контролировать ни-че-го. Желания несут ее, словно лавина незадачливого лыжника, передают из рук в руки, точно райское яблоко, всё никак не наиграются. Сейчас Катериной тешится желание власти. Именно так, не наоборот: не она им тешится, а оно — ею. Отвергнутое в раю, избытое, казалось, без следа. Нет, оказывается, желания так просто не сдаются. Они не оставят облюбованную душу в покое, пока не раздуют полноценный пожар из мелькнувшей искры.

Саграде не требуется власть того рода, что предлагал папессе Иоанне ангел луны — мужская, грубая, пригибающая к земле, но которую легко сбросить, как сбрасывают с плеча ненавистную руку. Ей нужна особая власть, хорошо ведомая и ангелам, и демонам — лунная, растворенная в крови, от которой тесно в собственной коже, когда туман застилает глаза и горит, горит клеймо, поставленное прямо на душу.

Только такой власти поддается камень порчи, растворенный в Деннице-младшей, точно горсть соли в воде. Конечно, можно выпарить соль, соскрести со стенок сосуда до последнего кристалла, снова набрать полную горсть — но что тогда с водою будет?

Катя мучительно виновата перед дочерью, от которой сбежала из самых райских кущ — лишь бы подальше от проблем, от нового витка искушений и испытаний. Проклятое малодушие… Вручив сомнительный дар в виде Камня младенцу, оставила дочь на милость старых богинь, зная: от них можно ожидать чего угодно, кроме милости. А теперь мать не в силах повлиять на жизнь дочери, хоть и мечтает об этом. Собственно, жизнь Денницы-младшей уже состоялась, где-то вдали, вне времени и пространства. Слава… слава кому-нибудь, Дэнни не обвиняет Катерину, что та ее бросила. Только здесь, в нигде, фраза «Я не бросила, я умерла» прокатит как достойное оправдание. Или не прокатит: если бы не хотела, не умерла бы. В тот миг, когда кровь Саграды стояла лужей на простынях и понемногу впитывалась в матрас, стекала на пол, дробным перестуком капель подманивая смерть — в тот миг катин полутруп еще мог сказать себе и небу, которое было и над, и под, и вокруг: я хочу жить! И выжила бы, и вырастила дочь сама.

Просто признайся, Катя: ты струсила и предпочла умереть, будто проснуться. Оттуда — сюда, с вершины мироздания — на дно.

Преисподняя не эдемский сад, бежать больше некуда, приходится брать себя в руки, чтобы утвердить свое право на дочь. Саграда прощупывает почву, ведет разведку, выясняя: второй день свадьбы детей сатаны, плавно перетекший в свадьбу родителей невесты — годный момент для взятия власти или негодный? Ей страшно, нестерпимо страшно, но она держится как может: изображает перед дочерью то, что всегда срабатывает с молодежью — продвинутую снисходительность. Убогая манипуляция, да уж какая есть.

— Когда я вас с Ребеккой в первый раз увидела, — Катерина с двусмысленной ухмылкой отпивает из странного бокала, превращающего что угодно во что угодно, — то подумала: опа, вот сейчас во мне взвизгнет бабушка — какой ужас! извращенки!

— Ата взвизгнет? — изумляется Денница-младшая. — Она, по-моему, отродясь не визжала. И что такое «извращенки»? Это плохо?

— Нет, не Ата. Другая бабушка.

Катерина представляет свою земную родню на этой, мать мою, прости, мамочка, свадьбе. И с фырканьем выплевывает то, чем пыталась догнаться, расслабиться перед разговором с дочерью. По катиному подбородку течет пальмовое вино — вкусы Кэт по части выпивки играют ужасные игры с катерининым вкусом, подливая в бокал невообразимую гадость. Мелкая месть.

— У меня есть другая бабушка? Круто! — радуется Дэнни. — Смотри вверх и рот открой. Шире, шире.

— Я не могу шире, у меня челюсть не вывихивается, — жалуется Катя, вытирая лицо рукавом платья, шитого серебром и жемчугом. Брабантские кружева, при всей своей нежности, царапают распухшие губы. Хорошо хоть фату, символ невинности, на Катерину, мать двоих детей, зачатых вне брака, надевать раздумали — с нечисти станется посмеяться над людским обычаем. Или не посмеяться, а просто устроить всё «по-человечески»? В стремлении выпендриться адские духи дадут фору самым понтовым свадьбам голливудских звезд и новых русских.

— Как я тебя красить буду, если ты даже челюсть вывихнуть не хочешь? — хихикает Денница-младшая. — И платье вон всё заляпала.

— А нельзя так — фррр! — Катерина делает рукой обводящее движение, включая в орбиту свое недокрашенное лицо, задранное до пояса платье, разведенные циркулем ноги, над левой ступней колдует ведьма-педикюрша. — И все готово! Нельзя?

— Не мешай нам радоваться жизни, — грозит пальцем Дэнни. — Папа не каждый день женится. Собственно, он первый раз женится, вообще. Ему надо собраться с духом. И тебе тоже.

— Мне надо не сбежать от алтаря, от камня Шлюх, — бормочет Саграда. — У меня с ним такие ассоциации…

— Я же не сбежала, — рассудительно заявляет Денница-младшая.

— Ну да, тебя перед ним венчали, — кивает Катя. — А меня на нем…

— Пожалуйста, без интимных подробностей! — осекает дочь свою стремительно косеющую мать. — И почему вы, старые клюшки, так любите рассказывать, где, кто и сколько раз вас имел? Старые богини вот тоже…

— Они тебя обижали? — беспомощно спрашивает Катерина.

— Ма-а-а, — лениво произносит Дэнни. Интонации знакомые до дрожи, до умопомрачения: так Кэт обращалась к Маме Лу. Бедняжка не замечала, что глаза квартеронки отливают хищным оловом, что нечисть уже открыла охоту на невинную, доверчивую, в семи водах мытую-катаную душеньку уличной девчонки. Напевно-смешливое «ма-а-а» значит: мама, мама. Мамочка. Не по чину обращение. Не заслужили мы доверия — ни Ата, ни Геката. — Опять ты призываешь кер? Знаешь, за что я благодарна своим теткам-богиням? Ни керы, ни фурии, ни адские гончие, ни кто там еще за вами, людьми, таскается, к ним подступиться не могли. Они и меня защищали, как себя. Меня все защищали, мам. Не то что тебя. Вот я и выросла плохой девочкой, для которой хорошо только то, что хорошо ДЛЯ НЕЕ. Рассказывай про извращенок, не отвлекайся.

Кажется, у Катерины отлично получается взять власть над этой щедрой, балованной, самоуверенной девицей.

— Так бы тебя и Мурмур назвала бабушка, моя мама, если бы увидела, как Ребекка тебя целует, — признается Катя. — Она… ну… человек старых понятий.

Как объяснить Дэнни бешеную, беспамятную любовь к своему ребенку при полном незнании его потребностей, которую Катерина обнаружила в своей матери — с годами, когда детские обиды зажили? Как рассказать: эта любящая, заботливая женщина не могла ни услышать собственное чадо, ни заставить его услышать себя?

Мама, мама. Мамочка. Помешанная на том, что до́лжно, что положено, что прилично. Долг раздавил ее жизнь, будто сказочный медведь, усевшийся на мышкин домик. А потом занес необъятный зад над катиной жизнью. Семейный сценарий, сказал бы психолог. Семейная трагедия, уточнила бы Катя. Может, потому она и отказалась от маленькой Денницы, чтобы разорвать колесо одной на всех судьбы, в котором, словно полчище белок, бегут женщины ее рода. Бегут, не сходя с места.

Разрыв — это больно. А бывает, и смертельно.

— Насколько старых? — продолжает допрос Дэнни. — Времен Сафо? — И снова принимается хихикать, прикусив кончик розового, заостренного, чуть раздвоенного на кончике языка.

— Ах ты маленькая сучка! — смачно (а главное, умно) роняет Саграда.

— Я заметила, тебя что-то другое зацепило, совсем не то, что мы с Рибкой одного пола. — Денница-младшая, выбрав момент, бьет словом под дых так, что в горле перехватывает. Совершенно как ееотец. Беспощадная. Правдивая. Ангельская порода.

— Вы сводные. У вас общий отец. Мне к этому никогда не привыкнуть. — Катерина решает не вилять, сказать в кои веки раз что думает.

— Мы не сводные, мы родные. — На лице Дэнни жалость и замешательство. — Мы РОДНЫЕ брат и сестра. Ты тоже Лилит, мама. Наама — твоя половина. Иначе не таскалась бы за тобой по всем судьбам и мирам столько лет.

Катерина молчит, ощущая одно: глаза ее косят, зрачки сведены к носу, словно во время оргазма. Или после сокрушительного джеба[63] в переносицу.

С чего она решила: черный зверь, устроивший из человеческого тела кошачий домик, пришел извне, а не дремал там, внутри — век за веком, воплощение за воплощением? Ни разу не задалась вопросом: откуда у Наамы не по-демонски бережное отношение к смертной женщине, расходному материалу для забав нечистой силы? Повелась на яблочко познания, упавшее недалеко от нее, от яблоньки забвения…

Из-под солнечного сплетения, огнем продирая в груди, катится нехороший смешок: ах ты ж сучье племя, чертов зять, что с тебя взять. Всех-то делов — переспать с сестрой, по капле выдавить из девчонки стыд, которого и так почти не было. Потом, встретив мамочку, притвориться чужаком-совратителем: воспользовался, мол, сиротской жаждой любви и тепла. Зачем? А низачем. Поразвлечься. Напугать. Отомстить. Дьявол. Молодой, но перспективный княжич ада.

— Зря ты о нем так, — тихо, жалобно произносит Денница-младшая — и Саграда понимает, что проговорилась. — Зря вы все о нем так. Он меня собой закрывал, искусы старых богинь на себя принял. Иначе быть мне как Эби, выжженной дотла. Велиар ее любил, но себя удержать не мог. Он — дьявол. А Мурмур — нет. Уже нет.

Катя опять чувствует вину. А заодно бессильную ярость, огромную, точно дракон Сипактли с его ненасытными пастями по всему телу. И дракон этот вовсю грызет, пережевывает катину душу.

— Добрые, любящие бесы… — ухмыляется Катерина. Кривая ухмылка выходит, невеселая.

— Любовь здесь главное сокровище, — пожимает плечами Дэнни. — Ангелы могут любить и своего никогда не упустят.

Этим мы от них и отличаемся, мысленно замечает Катя. Мы, люди. Боимся любить, для нас всё, что угодно, дороже любви. Для нас любовь — это ад. Зато в аду любовь — это рай. Маленький персональный рай посреди боли и безысходности.

Вот черти и мутят любовь со всяким, кто кажется им подходящим. Например, с каждой урожденной Пута дель Дьябло, безбашенной и бессчастной. Или с полукровками-нефилимами, плодами этой любви, ни одной не пропускают. И, наверное, ни одного тоже.

Ну и людям перепадает. Обычным людям, не готовым принять адскую любовь во всей ее красе и разнообразии. Тот, кто сопротивляется особенно жестоко, может даже оказаться на костре или в клинике, где современные инквизиторы лечат от неземной любви электрошоком. А когда возлюбленный падет духом настолько, что ему будет уже все равно, убьет его дьявольская любовь или это сделает связанная с нею терапия, он примется болтать. Расскажет всем, кто согласен слушать, о том, как его преследует инкуб или суккуб, да как прекрасен секс с ним (с нею) и ужасно пробуждение после, да как страшно быть демонской подстилкой, но все-таки отвлекает от здешней скуки, потому что наполеоны и марсиане отнюдь не лучшая свита для того, кого почтил домогательствами сам сатана.

Может быть, я тоже сижу сейчас в кабинете психиатра и рассказываю кому-то профессионально-равнодушному, как выходила за владыку преисподней в платье с брабантскими кружевами, думает Катерина. И это ничего не прибавляет к тому, что он знает обо мне, ведь ему совершенно не важны детали сценария, по которому подсознание крошит сознание в труху.

А если так, то скоро я очнусь в палате, на пролеженном в блин матрасе, чтобы всю оставшуюся жизнь оценивать, хватит ли моего сознания на возвращение в мир людей, способных держать свой внутренний ад под контролем.

Глава 7 Первая брачная ночь сатаны

— Да, — произносит Люцифер и улыбается — широко, самодовольно, бешено. — Я беру тебя.

— Да, — вторит Саграда, княгиня преисподней, сглатывая сухим ртом. Черт, слюны нет совсем, горло дерет, голос сиплый, задыхающийся, точно не бархотка у нее на шее, а тесный рабский ошейник. И не целительный гиацинт[64] цветет над катиной трахеей, а кровавая рана зияет в отверстии черного бархата. — Беру… тебя…

Что ж так тяжело-то? Окончательное согласие нейдет с языка: все невестино внимание отдано шлюхину камню, который Катерина помнит до последней щербинки, не глазами помнит — спиной, боками, задницей. «La puta sagrada para mi»[65] — и молодое вино, подкрашенное кровью, бежит к алтарному краю, стекает с него в подставленные чаши, творится сатанинская евхаристия над сплетенными телами, кто-то шепчет во тьме молитву шиворот-навыворот и делает глоток вина, смешанного с кровью владыки ада. Пута дель Дьябло ждет чувства неловкости, ждет, что оно стиснет свои удавьи кольца: это было, было с тобой! — и праздник кончится. Конечно, церемония продолжится, но Кати здесь уже не будет, ее затянет в торнадо стыда. И там, среди вздыбленного ветром сора, она и останется, ощущая себя никчемной и безвольной, словно трухлявые обломки воспоминаний, летающие по кругу.

Собственная улыбка становится для Саграды откровением. И еще большим откровением становится желание, которым ее окатывает при мысли о том, КАК она стала Саградой. Прямо на этом камне. Прямо при этой, блядь, публике. За катиной спиной стоят те, кто пил тогда из чаш и шептал во тьме. Вот воспоминание, которое должно броситься жаром мне в лицо, отрешенно думает Катерина. Оно и бросается. У всех есть что-то, от чего дыхание учащается, в животе начинает тянуть, а в лицо бросается жар. И незачем превращаться в летающий мусор оттого, что твои желания еще живы. Когда-нибудь ты и сама станешь воспоминанием, тенью своих желаний, тогда и будешь наслаждаться чистотой и незапятнанностью. А сейчас живи! Живи!

Катерина смотрит на того, кто через секунду станет ее мужем. На лице владыки ада — свирепая радость обладания, не человеческая, но и не демонская. Звериная. Оба они звери апокалипсиса, если верить Откровению Иоанна Богослова — и муж, и жена, и сатана, и антихрист. И им предсказано совершить много дурного. Хотя вряд ли они сумеют наворотить много сверх того, что уже сделано людьми из самых благих побуждений. Ну что хорошего принес с собой истинный мессия? Религиозные войны? Крестовые походы? Чуму и оспу? Все это мог бы принести и мессия дьявола, зверь, вышедший из моря.[66]

То есть она, Катя. Или Кэт, отпущенная морем из глубокой могилы своей.

Сколько пророчеств, сколько символов, сколько преданий сходятся на катиной судьбе, сросшейся с судьбой Кэт в единое целое. Кэт-Катерина для них точно фокус — нет, не оптический. Сейсмический. Не все солнечные лучи перекрещиваются на ее отнюдь не прекрасном лице. Зато земная твердь вспарывается под ее ногами, будто под ножом. По части причинения зла Пута дель Дьябло достойна своего хейлеля, своей утренней звезды.

— …тебя в мужья! Себе! — заканчивает Катерина. А потом, ведомая странным чувством, простирает руку и сжимает кулак перед лицом Люцифера, собственнически и угрожающе. Проделать это наглее и дьявол бы не смог. МОЕ! Наконец-то Саграда сказала свое слово.

Физиономия у новоиспеченного мужа проказливая, мальчишеская, шалая: ужо я вас!

— А они говорили, ты мне не пара, — чуть слышно произносит Денница.

— Моя мама сказала бы про тебя то же самое, — ехидничает Катерина.

— А кстати! Почему мы не пригласили на венчание твою маму? — интересуется князь ада, прежде чем подарить Кате поцелуй. Первый законный поцелуй.

Ужасная воображаемая картина — катина мама здесь, в аду, перед алтарем Священных Шлюх — растворяется в ужасе куда большем, в предчувствии поцелуя сатаны. Катерина еще помнит, каково оно было в первый раз, принимать в себя геенну, ощущать, как она заполняет тебя огнем и пеплом. Один-единственный истинно дьявольский выдох — и его любовь обратится в струйку дыма. Причем буквально. Катя вовсе не должна целоваться с супругом у камня Шлюх, это не входит в программу, вокруг как-никак преисподняя, а не божий храм в розовых херувимчиках. А значит, новобрачные могут заниматься публичным сексом на алтаре, но целоваться им не обязательно!

Она не должна. Но ей нужно.

И Саграда протягивает мужу покорные губы.

На вкус Люцифер словно хороший глоток рома — крепкий, дурманящий, обжигающий, но не как пламя ада. Совсем не как пламя.

Оторвавшись от Кати, Денница обводит взглядом легион приглашенных демонов с выражением лица «Вы меня любите». Он так собой доволен, что хочется отвесить ему подзатыльник. Мальчишка. Женился и думает, что повзрослел.

Застежка бархотки больно колет основание шеи. Саграда слабо улыбается, вспоминая слова Уриила про удовольствие быть рабом, про ошейник с шипастым замочком, чтобы покалывал, напоминая, чья ты. Как в воду глядел — все у нее есть: и повелитель, и ошейник с замочком.

Это должно было обернуться мучением. Должно было пугать. Должно было прорваться воплем: я вещь! спасите меня кто-нибудь! Но вместо страха, привычно отравляющего каждый миг радости, Катя ощущает пьянящую легкость: пусть все идет как идет. Я найду способ направить, исправить и выправить, если что. Саграда милостиво улыбается и кивает гостям: благодарю. Всем спасибо за то, что вы нас так любите. Мы, ваши повелители, тоже вас любим. А теперь не пошли бы вы на… В общем, все свободны, у нас начинается брачная ночь.

В ту же секунду она чувствует ладони Люцифера в своих подмышках и взмывает в воздух. Каменная постель Священных Шлюх принимает катино тело, будто самое мягкое ложе, а световой балдахин привычно опускается сверху, создавая иллюзию уединения.

— Не сбегай, хорошо? — мягко просит ее Денница. И незачем демонстративно, наигранно возражать: я? сбегу? куда и зачем? Все ведь уже было: именно тут и именно так. Знает князь и знает княгиня: сейчас ей хочется быть где угодно, но только не здесь. И ее желание может исполниться, если дать ему, суке, волю.

Катя едва может справиться со смущением. Она будто видит себя глазами мужа: вот ее спина, хрупкая, голая спина под расшнурованным платьем, вот шея — длинная, белая, с нежной кожей, волосы закрывают лицо, но Люцифер знает, как жарко оно полыхает румянцем ото лба до самой груди. До изрядно подвяленной временем груди, усмехается Катерина. Что ж, она не прочь стать эффектней и моложе, хотя бы на одну эту ночь. Просто чтобы все прошло хорошо, чтобы смотрелось красиво, чтобы отпустить, наконец, смятое в ком свадебное платье и открыть самую страшную тайну любой женщины — ее неидеальные сиськи.

— Может, не стоит? — улыбается Денница, положив Кате ладонь между лопаток. Она не смотрит ему в лицо, но слышит его улыбку. За время, пока они танцевали свои брачные танцы, Катерина изучила сотню разновидностей сатанинской улыбки, не меньше. Ту, которой Люцифер улыбается сейчас, можно считать просящей. — Не хочется в первую брачную ночь спать с незнакомкой, надеясь, что моя Саграда где-то внутри. Оставайся собой.

Видимо, возлюбленный супруг пытается сказать ей: я хочу тебя больше, чем нуждаюсь в тебе. А Катя ему не верит. Она ищет в нем того, другого. Всегда есть другой, который ляжет в вашу постель третьим, хотите вы того или не хотите.

И будут с тобой в постели сразу двое.

Один будет ласков, другой — груб.

Один будет нежен, другой жесток.

Один тебя полюбит, другой замучает.

Потому что тот, другой, берет, что хочет, как хочет и когда хочет. А первый искренне верит: животная страсть второго и есть искренность, сила, честность. Он завидует другому, как бета — альфе. Верит в притягательность другого. Он влюблен в него, как девчонка. И не замечает, что девчонки считают того, другого, грубой скотиной.

Если сейчас появится чертово альтер-эго, то лучше бы Катерине очнуться в клинике, пристегнутой к кровати, под капельницей. Катя и не знала, как основательно в прошлый раз выручил ее страх перед паствой храма Пута Саграда. Он затмил собою страх перед тем, другим, не дал Катерине сосредоточенно ожидать его появления, не дал дойти до разочарования. Так тень от малого поглощает собою большое. Но вот малое исчезло — и за чем ей прятать ужас своего положения?

Теперь, когда Пута дель Дьябло не отвлекают свидетели их соития, обступившие алтарь — кто в трансе, кто в шоке, кто попросту в обмороке — ей легче достигнуть если не оргазма, то инфаркта. При одной только мысли о возможных сексуальных предпочтениях сатаны. Самой темной из сторон сатаны. Воображение играет на два фронта и хочется одновременно: а) отложить друг друга на потом, до лучших времен; б) немедленно приступить к составлению списка эксклюзивных извращений, которых нигде больше не сыщешь, кроме как в постели с дьяволом.

— Ну что, мы можем наконец трахнуться? — фыркая от смеха, сопит Саграде в ухо ее адоданный супруг. Кажется, все это время он не без удовольствия рылся в катиных фобиях, отмечая наиболее соблазнительные. Ему мало снять с женщины платье при всех — он хочет освободить ее от вечного флера стыдливости, оставив нагой, точно на Страшном суде.

— А это не испортит красоту момента? — иронизирует Катя. Что ей, нагой, остается?

Катерина откидывается назад, на теплую, словно огромная ладонь, поверхность шлюхина камня. И закрывает глаза.

— Эй, не спи, красавица! — Люцифер склоняется над ней и осторожно вытягивает из судорожно стиснутых пальцев все еще прижатое к груди платье. Катя обреченно вздыхает:

— Здравствуй, мой прекрасный принц. Ты меня разбудил своим сказочным шуршанием. Чем займемся?

— Любовью, Анунит моя, любовью, — улыбается Тайгерм.

Интересно, когда ты изменишься, думает Катерина. Громко думает, четко. Не можешь не измениться. Вся эта нежность, романтизм и мальчишеское обаяние — приманка внутри капкана. А я всего лишь глупая зверушка, участь которой предрешена. Нет, не настолько я глупа, чтобы не понимать: желанные лакомства вот так, под ногами, не валяются. Или все-таки валяются? Да какая разница, думает Саграда. Иди уже ко мне, иди. Пусть тени в моем мозгу творят что хотят, пожирая друг друга. Я разберусь с собой позже. Утром. Или через триста лет.

* * *
Под единственным на всю преисподнюю солнечным лучом, похожим на неодобрительный взгляд всевышнего, дьявол, расслабленный и мягкий как лапша, выглядит особенно непристойно. Денница спит, но даже во сне довольно скалится. Может быть, впервые за сотни лет сатана уснул, дал роздых несчастному миру — а все благодаря мне, приходит Кате шальная мысль. Княгиня осторожно выползает из-под тяжелой мужниной длани. Это именно длань, несмотря на всю ее непородистую, моряцкую ширину и огрубелость. Под жесткой ладонью хорошо, спокойно. И все же Катерина испытывает настоятельную потребность отлучиться. Кое-куда, ненадолго.

И только сойдя с алтаря, понимает: ей незачем никуда отлучаться по утрам. И днем, и вечером. У нее НЕТ тела. Есть его имитация — весьма детальная, но не до такой же степени! А значит, не переполненный мочевой пузырь согнал ее с брачного ложа. Что же тогда? Предчувствие? Ничего себе предчувствие, когда от него живот подводит. Или таким оно и должно быть? Катя не знает. Раньше у нее никогда не было ощущения, что она ДОЛЖНА сию секунду встать и куда-то пойти — разве что естественная нужда заставляла. Что ж, значит, подсознание отправило очередное зашифрованное послание сознанию. И как всегда, в неприличной форме.

К дверям своего храма Саграда идет по спинам прихожан. Толпами они падают ниц перед владычицей ада, стелются под ноги живым, телесно-теплым ковром. Шепот: «Царица, царица…» сопровождает Катерину повсюду, словно эхо шагов. Голых ступней княгини ада все время касаются чьи-то пальцы — так бережно и пугливо, точно ждут в ответ удара током. Или бичом. Катя ощущает разницу в статусе: засыпала она Священной Шлюхой — проснулась Законной Супругой. Жена люциферова, первая и, возможно, последняя.

Зачем? — свербит в мозгу. Зачем тебе это, Катя? Вот уж что тебя не интересовало никогда, так это брак «по правилам». Слишком сумбурным, каким-то вынужденным был твой брак с Игорем, слишком грязно и больно закончился, чтобы не разочаровать. И вот опять Катерина — чья-то жена, все такая же ревнивая, все такая же неуверенная в себе и в муже, все такая же одинокая, несмотря на мужское плечо, которое отныне в ее распоряжении. И даже еще более одинокая, чем раньше. Когда она была не только одинока, но и свободна.

Если в мире живых перестали молиться на штампы в паспортах и записи в церковно-приходских книгах, то здесь, в мире мертвых, всем должно быть все равно, крутится у Катерины в мозгу. Ну чем Священная Шлюха отличается от Законной Супруги? Чудес творить Катя не научилась, ясновидицей не стала… Хотя что-то она чует, определенно. Лишь чутье направляет ее — не глаза и не уши. Тьма, наполненная шипением «царица-царица-царица», сбила бы с пути и летучую мышь. А Катерину не собьешь. Она бредет по камням, холодящим ступни, слушая ладонями стены, как в игре «Холодно-горячо». Тело говорит ей: скоро она будет на месте. На каком месте, для чего Кате туда идти, тело, разумеется, не объясняет. Но кладка стены едва заметно нагревается: там, за толщей камня, жилое помещение. Или пыточный зал. Или кабинет важной адской персоны. Или… или… или…

Одного Саграда не ждала — что это будет паб. Трактир. Пивнушка.

И за столиком в углу будут сидеть Велиар и Уриил, окосевшие от пивного марафона, уставившись каждый в свою кружку. Кружки старого стекла, с серебряными крышками, вместимостью в пинту, наполовину полны, но пена давно осела. Видать, давненько киряют ангел луны и дух вероломства. И не ради забавы.

Катерина осторожно выглядывает из-за косяка, надеясь, что пьяненькие бессмертные сущности не так наблюдательны, как трезвые бессмертные сущности.

— А беззде… безде… без сделки ты не можешь? — наконец отверзает уста Цапфуэль.

— Ннэ, — мотает головой Агриэль. Тянется мхатовская пауза.

— А-а-а-ана мня уб… йот, — икает ангел.

— Ннэ, — глубокомысленно замечает дьявол.

— Он-н-на нипра… не простит… — вздыхает Уриил.

— М-м-м? — Велиар делает что-то такое лицом, долженствующее изображать сомнение.

— М-м-м! — усиленно кивает Цапфуэль. — И папа… тоже нипра-а-а…

— К хренам папу! — неожиданно четко выговаривает дух разврата и делает попытку утопиться в кружке. Ангел подавляет суицидальную попытку в зародыше и продолжает речь:

— Па-п-п-па-а Лу-у-у-у… Лю-у-у-у… ц-ц-ц… — и сбивается на свист и цоканье.

— Лю-ци-фе-ра, — поучительно произносит Белиал.

— Его! — энергично поддакивает ангел. — Не. Простил. И меня — не. Не. Простит.

— А зто у тбя бдет Эби, — бормочет второй князь ада с отвращением на лице. — У тбя бдет, а у мня нт.

— Мы бу-у-удем тебя-а-а навеща-а-ать… — почти напевает Уриил. — И ты на-а-ас. И Лю-у-у-у…

Вот тут до Кати доходит. Это заговор. Ангел луны должен пойти против воли предвечного отца, равнодушного, но ревнивого бога. С его-то небезупречным прошлым… Цапфуэль рискует быть проклятым. Второй раз его вряд ли простят. Люцифера не простили и в первый. За риск платит Велиар: отдает Уриилу то, о чем ангел мечтает четвертое столетие — свою дочь, бездушного нефилима Абигаэль. Если Эби, в чьем сердце нет ни искры любви (а значит, ей все равно, с кем быть), подчинится папенькиной воле, Уриил получит свою дозу любовных переживаний. Как же ему, наверное, охота вмазаться, если он готов нарушить волю всевышнего…

Узнать бы, на что дьявол подбивает ангела. Жаль, что только в шпионских романах разговоры такого рода удается прослушать от начала и до конца, во вразумительном исполнении, с пояснениями для особо тупых свидетелей. Здесь Катерине больше ничего не светит: заговорщики погружаются в бездну молчания и в медитацию на жалкие островки пены, качающиеся на пивных волнах. Ладно, пусть косеют дальше. Посмотрим, куда тебя ведет нутро, Саграда, ведет буквально, до спазм в животе.

Назад, в тоннели, проеденные то ли лавой, то ли телами Ехидны и Тифона,[67] когда-то свивших здесь семейное гнездышко. До сих пор по коридорам, входящим, точно кровеносные сосуды, в огненное сердце земли, мечется эхо дракайны: так она стонала во время совокупления с собственным братом, так выла, производя на свет очередное чудовище, так вгрызалась в плоть загнанных ею жертв…

У Ехидны знакомый тембр. Катерина идет на ее голос, на ее зов.

— Ой, мамочка! Мама!

— Чш-ш-ш-ш, ти-и-ише-е-е..

— А-а-а! А. А. А.

Постой-ка ты за дверью, мамочка. А лучше уйди. Не видишь — твои дети заняты. Тем же, чем Тифон с Ехидной. Готовят чудовищный сюрприз несчастному миру.

Будь она среди живых, Катя нипочем бы не открыла дверь в свои прежние апартаменты, в свою чудную мансарду с балконом, плющом и обалдевшими от похоти голубями. Голубками. Ее, черт побери, потомками.

— Что затеяли Велиар и Уриил? Я знаю, что вы знаете!

Главное, все высказать с порога. И смотреть при этом не ниже потолочной лепнины. Даже на люстру не смотреть, потому что на люстре явно что-то болтается. Материнскому глазу совершенно незачем определять, что именно.

— Мы знаем, что ты знаешь, что мы знаем, — язвит ее зять… и сын. Переводя дыхание и утирая пот с лица подушкой в подозрительных пятнах. — Нет, я понимаю, для тещи западло проявлять вежливость, но можно хотя бы без таких обломов? Дядюшки подождут. Им не впервой.

— Когда вы натрахаетесь, — нарочито грубо произносит Катерина, — будет поздно. Эти двое что-то мутят. И это что-то может повредить Люциферу.

— А ты хочешь, чтобы оно ему повредило? — из-за плеча мужа спрашивает Денница-младшая. Кажется, при этом она обнимает Мурмура ногами и руками — вылитый осьминог. Адский вампир,[68] тварь из бездны.

— Что значит — хочу, чтоб повредило? — Саграде кажется, она слышит, как хлопают ее ресницы.

— Мама, ма-а-ама, — тянет Дэнни, ее Дэнни, младшая из Исполнителей желаний, достойная дочь своего отца. — Знаешь же, на меня твой дар лжи не действует. Хочешь, чтобы отец оказался в опасности и ты его спасла? Говори, хочешь?

И Катерина говорит. Как есть. Без утайки.

Мурмур оборачивается к жене и посмеиваясь, заявляет:

— Все равно в аду горим, любимая, так почему бы не развлечься немного?

В ответ Денница целует его в уголок рта и подмигивает матери: почему нет? Развлечемся.

— Не стоит, — слышится голос из-за катиной спины. Голос сухой, колкий, смертельно ядовитый — словно толченого стекла в соль подсыпали. — Не стоит развлекаться с ангелами. Убьют.

Саграда оборачивается, уже зная, кого увидит.

Перед нею в позе дешевой проститутки, прислонившись к косяку, уперев в стену ногу, согнутую под острым, вызывающе профессиональным углом, стоит Абигаэль. Главная ставка в игре, цена ангельского предательства. Стоит и не спеша прикуривает сигару. От собственной руки.

Длинная бурая торпеда торчит между ее губ, будто пенис мулата. Из сведенных, точно для щелчка, пальцев вырывается язык огня, плоть просвечивает в огне благородной шпинелью. Эби с наслаждением затягивается, подмигивает Кате с тем же самым выражением, что за несколько секунд до того — Дэнни. Приобнимает за плечи и уводит, уводит из собственной комнаты Саграды, которая больше Саграде не принадлежит.

Потому что преисподняя твоя, царица. А значит, не удастся отсидеться в уютной мансарде со скошенным потолком и балконом на вечно солнечную сторону. В спальне Священной Шлюхи, не подобающей Законной Супруге.

Денница-младшая хохочет им вслед и, судя по заполошному скрипу пружин, с размаху падает на кровать.

А Законная Супруга без колебаний отправляется в неуютные апартаменты Люцифера. Там теперь ее место.

Опочивальня сатаны явно изменилась, стараясь понравиться Катерине. Впрочем, проделала она это неуклюже, словно бы с трудом припоминая, как угодить даме — поди привыкла за тысячи лет к непритязательности Морехода.

— Наконец-то! — усмехается Абигаэль при виде полосатого кривоногого диванчика, возникшего перед камином на месте старого-престарого рундука с резьбой на передней панели — «Собственность Дэви Джонса»,[69] плюхается на диван, кладет лодыжку одной ноги на колено другой и выпускает в потолок пару сизых слоистых колец. — Отец давно мечтал о стильной спальне.

— Он тут спал? С моим мужем? — небрежно интересуется Катя. Хотя что тут спрашивать? Разумеется, спал. Разумеется, с твоим мужем. Разумеется, тут — и еще в сотне мест. Велиар — аколит дьявола. Его вассал. Его кедеш. А значит, принадлежит своему господину в таком смысле, о каком Законной Супруге лучше не думать. То, чего жена и царица не знает, ей не повредит.

Однако чем глубже в царицы, тем тоньше чутье. Пусть Катерина не знает точно, но она чует всё происходящее за ее спиной и помимо ее воли. А заодно и всё, что было до ее воцарения, всё, что будет после, всё, чем сердце не успокоится, но только пуще разъярится. И может вслепую пересчитать все поплывшие алчные взгляды, брошенные духом разврата на своего хейлеля.

Ревнует, сказал бы Люцифер, дьяволица моя. А Льорона подтвердила бы: собственница, не то что ты, ангел наш пропащий. Нет, ответила бы им Саграда. Я не ревную. Я защищаю свое.

Катя, у которой, если разобраться, до сих пор ничего своего не было — только общее, семейное, могла лишь удивляться чувству, что явилось из пугающих темных ландшафтов под красной луной. Из глухих дебрей заповедника богов, где обитают совсем уж бесформенные чудища, пришло оно, желание ударить первой и остаться последней из выживших. И потребовало отбить, а не получится, так украсть своего мужчину у всех и вся. Вплоть до невинных пристрастий и естественных нужд. Чтоб между принятием ванны и исполнением супружеского долга выбирал долг. Вот так вот!

Впервые Катерина ощущает себя воровкой, похитительницей душ, и пьянеет от этого чувства. Пожалуй, теперь она понимает азарт мужниной любовницы, подруги, отбившей катиного парня — да всех, кто протягивал загребущие лапы к ее, катиному, добру. Есть в чужом, запретном, урванном на часок особая сладость. И пускай Саграда снова законная, законней остальных владелица — что такое ее права по сравнению с многотысячелетним вассалитетом, с любовной связью, длящейся от начала времен? Искра, улетающая в дымоход, пока внизу, в камине, пылают столетние стволы.

Эфемерность собственного положения туманит голову. Есть свои преимущества в том, чтобы стать царицей на час…

— На три года. С половиной, — отвечает Эби на невысказанные мысли Пута дель Дьябло.

— Откуда ты знаешь?

— В Откровении Иоанна Богослова сказано, что ты, антихрист, воцаришься на сорок два месяца. — Глаза нефилима смеются. — Ну а мы, сама понимаешь, любим человеческие пророчества и старательно их выполняем, чтоб вашей веры хватило на новые. Вот потому Денница тебя и обморочил. Денница-старший. А Денница-младшая надеется обморочить отца и мать своих, подменить ваши желания собственными. Бедный ребенок.

Желание здесь — орудие и оружие. Им можно поработить, разрушить, убить. Душу не уничтожить ни огнем, ни мечом, ни петлей, ни дыбой. На нее действуют только желания — собственные и наведенные. Тайгерм твердил и клялся, что не может, не вправе, не в силах пойти против ее, Катерины, желаний. Что лишь исполняет ее волю, осознанную и неосознанную, не погрешив против той воли ни на йоту.

Как. Бы. Не. Так.

Всё, что можно было разрушить, разрушено: желания, предсказания, клятвы. Остальное, вроде дьявольских подковерных интриг — всего лишь мелкий узор на кайме. Саграда распята в железной хватке Люцифера и его детей. И что-то тягучее и черное, будто дикий мед, проникает в душу, лишая остатков воли. Воли — но не злости, не стремления узнать, как Люцифер ее, Катю, обманул, заставил себя захотеть.

— Да что там рассказывать? — хмыкает Абигаэль. Снова втягивает щеки, вдыхает отчаянно горький дым, по силе спорящий с ароматом адской топки, и медленно-медленно выдыхает, изводя Катерину молчанием. — Об инкубах слышала? Об альбах, дуэнде, фоллето? Так ведь Люцифер и есть наш верховный инкуб. И ему, в отличие от всякой швали, чистое подавай, отборное — добродетельных, преданных, холодных, словно горная речка. Таких, как ты, Катенька. Ох, прости, владычица. — Прихватив сигару крепкими, острыми, совсем как у Велиара, зубами, Эби широко скалится. Для улыбки в ее гримасе слишком мало тепла. — Если он кого захотел, навести морок — дело минутное. Прийти, когда человеку хорошо, когда он спит, ест… сам себя удовлетворяет. И усилить его наслаждение, его желание до невиданной мощи, увязать со своим появлением, намекнуть подсознанию, что ты и есть предмет желания, причина наслаждения — такое и мелкий бес умеет.

Колбаса. Пиво. Счастье от того, что сбежала с адской кухни. Солоноватый шершавый палец на нижней губе. Счастье, счастье, счастье. Счастье!!! И похоть приходит, и забирает то, что считает своим, не обращая внимания на страх.

— Он не мог это сделать, — качает головой Катерина.

— Мог. И сделал.

Я схожу с ума. Уже сошла. И у моего безумия твое имя, Люцифер.

Глава 8 Казаки-разбойники

Первым делом решено было Катерину одеть.

Привычка ходить в чем мать родила то возвращалась к Кате, то пропадала, а с нею пропадало и восхитительное равнодушие к виду обнаженной плоти, возможное только в общей бане или на нудистском пляже. И, как выяснилось, в аду. Плоть сама по себе была одежкой, натянутой на душу, пригожую или уродливую, но поди разбери, какова она, за слоями мышц, жира, кожи, за всеми этими припухлостями и изгибами, которые столь важны смертным. Временами Саграде казалось: она почти достигла здешнего, инфернального безразличия к телу, тем более, что в геенне оно было всего лишь видимостью, чем-то вроде реверанса собеседнику, дабы не пришлось беседовать с пустым местом. Или мучить пустое место, наказывая душу за грехи, совершенные телом. Давным-давно истлевшим в освященной или неосвященной земле.

Зато дочка духа разврата твердо держалась приличий, оставаясь в иллюзорном теле и вдобавок одевая эту видимость в щегольские наряды. Она взирала на катины неприкрытые телеса с холодным недоумением: ну как можно отказываться от маленьких радостей жизни после смерти? — и при первой же возможности беззастенчиво распахнула комод. В комнате Законной Супруги теперь имелся и комод, и прелестное бюро красного дерева — то есть все, что необходимо истинной леди. Придирчиво осмотрев белые и розовые, кружевные, атласные внутренности ящика, нефилим достала ворох вещиц, за которые Катя не знала, с какой стороны взяться.

Опять она стоит, разведя руки и покорно поднимая то одну, то другую ногу. Абигаэль одевает ее, как Велиар одевал Кэт, прежде чем отпустить пиратку в последнее плаванье по морю Кариб. Катерина почти ощущает на лице ветер, пахнущий сыростью и солеными недрами морскими, с привкусом меди. Или крови.

Саграда разжимает зубы, отпуская прикушенную изнутри щеку, и с удивлением понимает: действительно, кровь. Ее кровь. Всегда казалось, что укусить саму себя до крови невозможно — остановишься раньше. Ан нет, еще как возможно. Боль немного приглушает чувство, родившееся от рассказа Абигаэль. Но мысли так и норовят втянуться в мельничное колесо обид, жернова гнева перетирают и перетирают словесную шелуху: «…он же мне обещал… нет, не обещал, но дал понять… а вот не надо было верить… да еще дьяволу… отдать его Велиару с Уриилом, пусть творят что хотят… и плевать, что будет со мной, чем хуже, тем лучше… они еще заплачут, когда я умру… еще пожалеют…» Мысли у Кати жалкие, бабьи, плебейские.

Надо взять себя в руки. Отныне за каждое слово, за каждое намерение придется платить — собой, своим именем, своей честью. Царской честью. Учись быть княгиней ада, раз уж попалась, твое величество.

Эби посмеивается катиным думам, споро натягивая новоявленной правительнице чулки, раскатывая их по бедрам и застегивая подвязки так же умело, как в свое время Рибка, дочь сумасшедшего брухо. И Катерина ловит себя на том, что ощущение знакомо — ей, вовек не имевшей горничных, знакомо расслабленно-отстраненное чувство живого манекена, отдающего себя в чужие руки. Что ж, немудрено, Катя давно вобрала в себя воспоминания и мысли Кэт, даже голос пиратки, звучащий в катиной голове, воспринимает как собственный, сочувственный и теплый, а не как глумливое хихиканье альтер-эго. Саграда не помнит, когда это произошло, но она благодарна Кэт за то, что та отдала ей себя — без остатка и без попытки выторговать что-нибудь. Например, новую жизнь и новые моря.

А ведь в матери Абигаэль было больше жизни, когда ее вешали у линии прилива, чем в Абигаэль сейчас, вздыхает Катерина. Гораздо, гораздо больше. Ничего, абсолютное ничего вместо души у золотой девочки, чье имя значит «Радость отца». Хотя дочь пиратки, погибшей три века назад, еще жива. И даже не очень изменилась. Тело ее — то самое, которое Велиар привязывал канатами к кровати, лишь бы не дать дочери сбежать с крылатым райским искушением.

Пока не узнал, что его Эби хочет ангела больше, чем нуждается в нем. А Цапфуэль — наоборот. И тогда дух разврата успокоился, решив: этим двоим вместе не бывать. Несовместимы, точно две стороны РАЗНЫХ погнутых монет.

Разных? Ты так уверен в своей девочке, папочка из преисподней?

Нефилимов и ангелов всегда тянуло друг к другу. Интересно, как с этой тягой обстоит у Абигаэль?

— Говори, чего хочешь, — вопрошает Законная Супруга Люцифера леди Солсбери, свою первую фрейлину. Вот оно, первое изъявление царской воли. Кажется, вышло не слишком величественно. Да что там, признайся уж: ляпнула по-простецки, задыхаясь от волнения.

— Коронационные подарки раздавать вздумали, ваше величество? — Эби насмешливо улыбается катиным коленям, разглаживая морщинки на шелке чулок. Саграда с шумом, будто опуская занавес, одергивает нижние юбки. Кто придумал заворачивать женщину в километры тряпок, чтобы сделать женское тело желанным? Он был настолько жесток, насколько и прав.

* * *
Мужчина изо всех сил старается не смотреть вниз — туда, где размеренно движется женский затылок, украшенный греческим узлом «коримбос».[70] Туго завитые женские локоны щекочут потную кожу в паху мужчины. Грудь колышется под платьем, словно запертая в лагуне волна. Шлейф белой шелковой лужицей растекается по ковру.

Он хотел бы видеть это, но знает: увидит и то, чего не хотел.

Он увидит шлюху.

Алые, распухшие, непристойно растянутые губы, тяжелые опущенные веки, втянутые щеки, прилипшие к вискам пряди волос — воплощение разврата. Лицо Абигаэль бесстрастно, пока она, прикрыв глаза, вибрирует горлом вокруг члена Цапфуэля. Ангел луны разлетается на части, рассыпается в пыль, а нефилим выглядит так, будто ему скучно.

Скучно, блядь!

Какой он по счету у Кровавой Эби? Тысячный? Десятитысячный? В любом случае он единственный, кто приходит к ней снова. И снова. И снова. Смертному не пережить любви нефилима. Зато ангел примет всё: игру бликов на тонком лезвии и жадную тягу полуангела к свежей крови — к ее цвету, и вкусу, и запаху на серебре ножей. Получив оговоренную дозу наслаждения, Уриил обмякает в цепях, покорно раскрываясь навстречу Абигаэль, пальцы ее змеями скользят по его спине и шее, наматывают волосы на кисть, оттягивают голову назад, открывая мнимо беззащитное горло. Полужелание-полупринуждение туманит ангельский разум, отточенный не хуже, чем лезвия умелого палача. Эби достает из-за спины лучший из своих ножей, который все это время сжимала не по-женски твердой рукой. Ее очередь наслаждаться.

Когда Абигаэль, наконец, отпускает в небытие дергающееся, хрипящее в агонии тело (которое оно у Цапфуэля? сотое? двухсотое?), ее прекрасное платье безнадежно испорчено. Все воды мира не вернут заскорузлой бурой тряпке прежней чистоты и свежести. Зато отмыть маленькие ладони совсем просто. Не нужны благовония Аравии, чтобы перебить запах крови, идущий не только от рук — от всего тела дочери Белиала. Она погружается в горячую ванну и, глядя, как медленно розовеет мыльная вода, шепчет отцу, заглянувшему удостовериться, что Эби всем довольна:

— Убери там…

Велиар кивает и идет снимать с крюка что-то, напоминающее освежеванную свиную тушу, тело дурака, пожелавшего стать мучеником за веру. Что ж, ангел исполнил пожелание смертного. Так, как лунным духом заповедано — в темном бреду, в черных делах, в крови по колено. Но знает Агриэль, и знает Абигаэль, и знает Уриил: скоро, очень скоро новый праведник попросится в святые. И снова ангел придет сюда, освещая внутренним светом человеческую плоть, делая ее прекрасной.

— К черту, — шепчет во сне Эби, вновь и вновь вытирая ладони о простыню, — к черту, разлюби меня, отъебись.

* * *
— Что ж, я скажу. Не хочу ни жажды вашей, ни восхищения, ни любви. Надоели протянутые руки. Хочу, чтобы не трогали, не ловили, не пытались присвоить, — с холодной дерзостью отвечает Абигаэль.

Катерина молчит. Внутренним взором она по-прежнему видит сломанные, обесчещенные тела жертв Кровавой Эби. Тела, оскверненные такими способами, каких Саграда и вообразить не могла. Но теперь они пылают в ее сознании, раскрашенные яркими, сочными, зазывными красками.

— Они хотели, — шелестит чуть слышный голос у катиных колен. — Они приходили ко мне за этим.

Катя все еще молчит, ловя ощущения Абигаэль. Позыв к бегству мечется в мозгу леди Солсбери, но куда ей бежать? Нет на свете дыры настолько глубокой и грязной, чтобы скрыться от деяний Кровавой Эби. От ее жажды, от ее… популярности.

— Не осуждай ее… нас, — с порога просит Наама. — Это не она, это я жаждала человечьей крови. Незадолго до рождения девчонки Велиара я умерла, гнусно умерла, грязно. Сгорела на костре тайгерма. И сорок девять черных кошек — до меня. От нашего воя луна стала красной, вокруг нее сгустился огненный ореол и держался девять дней. Не знаю, получил ли тот ублюдок, что замучил нас, свой кусок магического пирога, упокоились ли бедные зверушки в раю для мурзиков, но я — я вернулась в смертное тело. В тело дочки Белиала. — Улыбка матери демонов превращается в оскал. — Намереваясь мстить — всем людям, всем без разбора. Демоны, прямо скажем, неласковы с людьми. Но только обезумевший демон будет обращаться с людьми… по-человечески. Ты же понимаешь: блад-плей и найф-плей[71] — изобретение вашего разума, не дьявольского? Мы, если хотим убить, убиваем сразу.

— Мы мучаем вас, — голос нефилима вплетается в голос матери-тьмы, необоримой клипот Хошех, — потому что вы просите нас об этом. Вы нас об этом молите…

— …верите, что мука очистит вас…

— …подарит вам знание…

— …поставит вас рядом с нами…

— …и вы готовы уничтожать друг друга и сами себя…

— …Caedite eos! Novit enim Dominus qui sunt eius. Убивайте всех! Господь отличит своих. — И Наама, запрокинув голову, хохочет, вперемешку с хохотом из ее горла рвутся крики тех, кто был вырезан в Безье,[72] а из глаз льются их слезы. — Ты все еще веришь, что человек не может захотеть такого для СЕБЯ, пускай и выбрал это для ДРУГОГО?

— А всё любовь, всё она, проклятая, — улыбаясь кроткой, девичьей улыбкой, кивает Кровавая Эби. — Любовь к родине. Любовь к господу. Любовь к идее. Любовь к тому, ради кого ты готов мучить на перекрестках беззащитных тварей божьих…

— …и зажигать божьи костры! — лениво тянет Наама, перебирая своими нечеловеческими пальцами в четыре фаланги длиной. — Костры инквизиции. Или костры Бельтейна. И то, и другое — костер божий, ведь так, Катенька, жена моего предвечного любовника? Есть тебе, ради кого зажечь костер?

Есть. По крайней мере двое. Или даже трое. Любовь к ним оправдает все подлости, все жестокости, все грехи мои, смертные и простительные, звенит в мозгу злая струна. А не оправдает — хрен с ним, с оправданием. И без него в аду сгорим, моя любимая. Не так страшна геенна, как ее малюют. Не так страшны муки совести, и одиночества, и бездушия. Прямо сейчас у твоих ног — живой тому пример, дочь демона и прапрапрабабки твоей, сидит на ковре из шкур, сколько же зверья пришлось угробить, чтобы застелить эту огромную комнату от стены до стены, сколько же пришлось угробить людей, чтобы выжечь эту сильную душу дотла, чтоб ни синь-пороха не оставить…

Саграда перестает понимать, кто здесь казаки, а кто разбойники.

Она даже не понимает, кто тут мать, а кто дочь греха. Абигаэль, дочь уличной девки, хозяйка клуба, где людей превращали в дрожащее, всхлипывающее мясо, Наама, хранилище частиц Лилит, пущенной в распыл по слову адамову — судьи они ей, Кате, или подсудимые? Может ли она, благополучный потомок, презирать своих странных и страшных предков, живших в странные и страшные времена? Времена, когда замученные животные, ненароком ставшие обиталищем могучих древних существ, возвращались с того света, дабы наказать палачей. А заодно весь род человеческий, жестокий и косный, как никакое демонское блудилище.

— Ну где же ты? — на спину Катерине ложится широкая мужская рука. И запах моря, пепла, зверя, секса — наплывает, обволакивает. — Я тебя ждал, ждал…

— Ты меня ждал?

— Как третьего пришествия Антихриста, — ворчит Люцифер. — Извелся весь.

— Прости, любимый, на примерке задержали, — Саграда откровенно веселится. Когда ладонь сатаны поглаживает ее спину — и сердце на месте. Кто бы ей раньше сказал, кто бы ей сказал такое…

— М-м-м, приме-е-ерка, — тянет Денница, точно катая слово на языке. — Приме-е-ерка… И что нынче в моде в аду, милые дамы?

Впервые с начала церемонии утреннего одевания Законная Супруга бросает взгляд на платье, в котором ей придется щеголять весь третий, завершающий день двойной свадьбы Люцифера, его Священной Шлюхи и их деток. Лопни моя корма, а звучит-то как непристойно, посмеивается Кэт в катиной голове. В такой день можно и голой походить, словно на шабаше.

Однако Катерина одета в простое и удобное платье а-ля соваж,[73] отличающееся от привычных летних сарафанов разве что длиной.

И расцветкой.

Белый, точно шерсть ягненка, лиф едва заметно розовеет к линии талии — алому шнурку, перехватывающему ткань под грудью. Шнурок похож на резаную рану, сходство усугубляет наливающийся краснотой узор — струйки крови, стекающие вниз по белому-белому платью, такому легкому и чистому сверху и тяжко-багровому у подола, где плотная вышивка — темно-вишневая нить и благородный опал, то молочно-белый, то красно-бурый — напоминает лохмотьякожи и мышц, растерзанных пыткой. Или любовью. Любовью с нефилимом.

Тошнотворный привкус меди расцветает на языке в полную силу, желудок скручивает в ожидании потока крови, распирающей гортань и пищевод. Саграда хватает ртом загустевший воздух, без голоса шепча на вдохе: не я, не я, не я творила ужас в грязных притонах и в респектабельных особняках, не я распинала и четвертовала, не я коллекционировала орудия пытки, ножи и цепи, кнуты и плети, не я лила в раны кислоты и щелочи, не я пробовала человеческую плоть на вкус, господь всевидящий, всемогущий, всепрощающий, прошу, НЕ МЕНЯ!

В себя ее приводит лишь голос Люцифера — светски-небрежный тон, каким большой, серьезный мужчина беседует с провинциальной барышней, впервые привезенной на ярмарку невест. Вроде бы ни о чем, но с твердым намерением оценить стати, родословную и цену племенной кобылки, чей норов и капризы никого не интересуют — ни продавца, ни покупателя. Стой смирно, животина, для тебя ж стараемся!

— Сколько живу, а мода не меняется. Все так же в моде стыд, вина и гнев. — Денница протягивает руку и сжимает катину ягодицу через ткань. — И, конечно, похоть.

На лице дьявола хищная усмешка, полная жадного предвкушения. На лице Эби — непрошибаемое, профессиональное безразличие. Маска, надетая во время отвратительного и одновременно притягательного садомазо-шоу с участием Уриила — надетая, похоже, надолго, если не навсегда. Дочь аколита сатаны будто военный хирург, латающий раны и проводящий ампутации без анестезии, всегда готовый пошутить без улыбки: хорошо зафиксированный больной в обезболивании не нуждается.

— Поверь, этот фасон лучше всего подойдет для… прогулки княгини по владениям, — чуть запнувшись на середине фразы, отвечает Абигаэль.

— Ну, через озера крови и прочих телесных жидкостей я княгиню и на руках перенесу, — ядовито парирует Люцифер. — А буде она пожелает, так и вовсе пролечу на крылах быстрее мысли на высоте ангельского полета. С такой высоты даже преисподняя смотрится стильненько. После чего мы неплохо проведем время в любом тропическом раю, на какой моя Саграда укажет. До самого конца реформ.

— А по окончанию реформ ты станешь топливом для адской топки, придурок, — почти ласково произносит Наама. — Сколько тебе повторять, реформатор: геенна останется геенной, потому что ее хотят именно такой! Все хотят, не только демоны, но и обреченные. Мы ЛЮБИМ наш ад. Лю-бим.

— Романтики, — пренебрежительно кривит губы Тайгерм. В его лице действительно появляется что-то кошачье: так горный лев смотрит с высокого дерева на скунса, размышляя, сожрать его или не трогать вонючку. — Любители дерьмовых озер и гнойных туманов. Ценители котлов и сковородок. Защитники вековых отложений грязи божественной и человеческой.

— Не на-а-адо, — с нескрываемой угрозой произносит мать демонов. — Не надо так о собственном детище. Ведь это ты создал геенну, красавчик.

— Я был молод, глуп и настроен мстить, — разводит руками Люцифер. — Тебе ли не знать, что такое гнев ангела. Бывшего ангела. Просроченного.

— Ну а сейчас ты стар и мудр? — иронически округляет глаза Наама. Так катины кошки глядели в миску с сухим кормом: ты что, серьезно, хозяйка?

Они стоят друг напротив друга, двое кошачьих, готовые разорвать вселенную, словно пойманную ворону. Птичка уже и не трепыхается, висит, покорная, в ощеренных пастях.

— Да, я стар. И мудр. Потому что досыта хлебнул времени, — морщится Денница. — Того самого, человечьего, которого ангелы и боги не замечают. В любой миг тебе насыплют курганы, горы, материки времени. Мы, первородные, сроками меньше тысячелетия не мыслим. Отсюда и справедливость наша высшая, нечеловеческая. За любовь к сладкому — тысячелетие адских мук. За любовь к безделушкам — пять тысяч лет. За любовь к бабам — десять тысяч! За любовь к себе — веч-нос-с-с-сть… — Последнее слово он шипит, как змея, наклонившись к самому лицу матери обмана.

Наама прикрывает глаза складчатыми, точно у крокодила, веками. Словно боится, что древний змий укусит ее — прямо так и вопьется в щеку кипенно-белыми, ровными зубами. Только демон знает, на что способен другой демон.

Однако повелитель преисподней не вцепляется ни в щеку, ни в глотку своей вечной, будто срок в аду, любви. Лишь выпрямляется и продолжает:

— Сколько здесь таких, кто уже не помнит, за что наказан? А в самом деле, за что? — Дьявол обводит взглядом притихших женщин. — За взбрыкнувший инстинкт размножения? За кусок мяса, съеденный в постный день? И что мне делать с их нерушимой виной, когда вера людская изменится? Когда распутство станет нормой, а про посты начнут говорить, что они берегут верующему… — Люцифер сладко улыбается: — …фигуру. Я что, за нарушения диеты карать должен? Или, как старые боги, за гейсами следить, выдумывая глупость за глупостью: не открывать ставни после захода солнца, не пить молока черных коров, не наступать на трещины в асфальте… Я теперь бог обсессий и компульсий?[74]

— Здесь карают за преступления против веры, — тихо, но упрямо гнет свою линию Наама.

— Которой из? — бросает Денница. — Сколько их сменилось с тех пор, как ты превратилась в ничто, меньше, чем в ничто? Никто не помнит заповедей прошлой веры, — Люцифер обхватывает шею матери демонов, пригибая ее к себе, упирается своим лбом в ее лоб и шепчет театральным шепотом, так, что слышат все вокруг: — Помнят только, что вера эта была лжива, пустословна, неразумна и вероломна. Впрочем… — Он лениво машет рукой. — То же они могут сказать и про свою. Не сейчас, так через полвека. Часики перевернутся и благодать со злом поменяются местами. Вера обманет и этих, нынешних, и их детей, и детей их детей.

— Поэтому ты решил превратить ад в филиал фемгерихта,[75] наш вольный судья? Напомнить тебе, чем оно на земле кончилось? — фыркает Наама. — «Клянусь в вечной преданности тайному судилищу; клянусь защищать его от самого себя, от воды, солнца, луны и звезд, древесных листьев, всех живых существ, поддерживать его приговоры и способствовать приведению их в исполнение. Обещаю сверх того, что ни мучения, ни деньги, ни родители, ничто, созданное Богом, не сделает меня клятвопреступником»! — И мать обмана торжествующе щелкает пальцами в опасной близости от носа сатаны. — Тебе ли не знать… — Пауза, наполненная издевкой: — …чем заканчивается всякая Святая Эрмандада?[76]

— Я. Не. Позволю. Судить. Ее. — Денница разворачивает свое крепкое, жилистое и мускулистое тело так, что Саграда оказывается за его спиной. Эта спина отгораживает ее от присутствующих не хуже солнечной завесы над камнем Шлюх, не хуже водопада из святой воды, не хуже церковных стен: никто из демонов или обреченных не пройдет. И не коснется ее, Кати. Потому что Он не хочет, чтобы Ее судили за грехи, совершенные по любви, по доверчивости, по глупости. Довольно с него потери Лилит. Он больше не верит в правосудие божие.

Вот оно! — хочется кричать Пута дель Дьябло. Вот! Я поняла, что затеяли ангел луны и второй князь ада, на что намекали мне дочь и зять (как же трудно считать это двуполое чудище сыном) и что прямым текстом твердит сейчас моя вторая половина, моя Китти, моя Ламашту, моя Хошех, мать-тьма, начало начал: ты чертов придурок!!! Потому что любишь меня — и это тебя убьет. Или сделает то, чего не удалось всевышнему: любовь тебя доломает.

Ангелы-предатели, подручные лживых светил, друзья-аколиты, насквозь прогнившие вассалы, любовницы-потаскухи тысячелетней выдержки — они отнимут у тебя то, что ты создал и счел своим. Как тебе объяснить, КАК: ничего нам не принадлежит, муж мой, князь мой, горе мое. Мы принадлежим тому, что мы создали, а не оно нам.

— Мореход, — Катерина окликает его тем именем, которое кажется особенно неуместным здесь, в преисподней, — я готова идти. Ногами. Сама.

Пусть это будет последним, что она сделает, но княгиня ада спасет своего князя, пройдя геенну огненную насквозь.

Глава 9 От правды антидота нет

В общем-то привычный для бабы подвиг, деловито думает Катя, засовывая ноги в высокие баретки на каблуке рюмочкой: ходить за избранником своим и даже бегать. Босиком по снегу, русалочьими заколдованными ножками по острым ножам, без голоса, без жалоб, без надежды.

Абигаэль молча склоняется к самому полу и шнурует, утягивает, разглаживает. Атласные и расшитые, вовсе не прогулочные, а бальные, на ощупь ботинки тверже испанского сапога. И ходить в них наверняка пытка, меланхолично замечает Катерина. Что ж, еще одна — из многих и многих, приготовленных для нее заговорщиками. Саграда уже поняла суть заговора против Денницы-старшего, заговора путаного, со множеством развилок и тупиковых путей, с надеждами вместо расчетов… И главная-то надежда в том, что тебя поймают и остановят задолго до того, как будет совершен твой последний, роковой шаг.

Словом, заговор как заговор.

В котором все сводится к тому, доживет Катя до коронации ее, владычицы, всем миром, всем адом, или нет. К престолу, на который она воссядет, чтобы править три с чем-то года, еще прийти надо — пешком, по грязи и крови, по огню и железу, не щадя ступней и души. Да и сколько ее, той души, осталось?

Нет человека — нет проблемы. В геенне это тоже работает. Нет человека по имени Катерина, с его хрупкой психикой, с жантильностью дурацкой — нет и необходимости менять единственно верные адские традиции. Наверное, Велиар подговорил дочь убить меня по дороге, отрешенно предполагает Катя. Не ножом под ребра (фу, вульгарность какая), а легким мановением умелой руки сделать так, чтобы я не выжила. Ох, Эби, Эби, первая и последняя фрейлина моя…

Еще бы Велиару не заказать Саграду беспощадной доченьке своей: князь ада, поддавшийся разрушительному чувству — не доброму старому чувству разрушения, а тому, что, подобно камню порчи, разрушает все вокруг, в том числе и собственного носителя — такой князь опасен. В нем все меньше желания хранить и лелеять преисподнюю в ее первозданном виде. Ад может стать чем-то иным. Чем-то точным, справедливым и оттого совершенно безжалостным.

Ни надежды, что ты здесь по ошибке загробного судии, ни веры, что господь отличит своих, придет и отделит агнцев от козлищ. Ты взвешен на весах и найден очень легким — и не будем перевешивать в Судный день в долине Еннома,[77] оставим приговор без изменений.

Ради нее, Катерины, Денница готов отнять у обреченных надежду. А значит, и у себя, и у Велиара. И у всех аггелов своих, ввергнутых сюда, но с правом на апелляцию — через три-четыре вечности. Ради трех с половиною лет, проведенных с самой опрометчивой и бестолковой из Саград, сатана готов расстаться с последним, истончившимся осколком веры в прощение. И лишить веры всех, всех без исключения. Себя и тех, кто сейчас горит, тонет, стынет, расползается лохмотьями в руках, когтях, зубах палачей. Палачей, которым ничуть не слаще, чем жертвам.

Вряд ли Велиар любит ад всем, что у него вместо души. Он не станет защищать преисподнюю как родину, для них с Люцифером родина расположена километрами выше, у корней райского древа. И они ни на секунду не забывают, что они ангелы. Бывшие. Просроченные. Мысль об этом наверняка словно незаживающая рана. Со временем каждый из аггелов сатаны как-то свыкся с ней, снова научился дышать, не захлебываясь при каждом глотке воздуха раскаленной, будто пламя геенны, виной, вот только… Только они убьют за последнюю, призрачную возможность вернуться из несправедливого ада в горние выси. В царство справедливости.

А из царства справедливости, каким станет преисподняя после реформ, куда им возвращаться?

Я обречена, тускло соглашается Катя. Мне не дойти до коронационного зала — ни живой, ни мертвой. Я развеюсь, исчезну, расплывусь пеной. Ну и пусть. По крайней мере у него останется шанс на возвращение. Давай, муженек, давай… Все получится, и ты сольешься с предвечным, а я… я тоже своего не упущу.

Жаль, что на мне бальное платье, а не военная форма с портупеей, хмыкает Катерина. Очень эффектно было бы сейчас застегнуть ремень и выйти, чеканя шаг, навстречу своей судьбе. А я вместо этого приподнимаю подол двумя пальчиками, хоть и направляюсь именно туда — судьбе навстречу.

— Ты. Не. Пойдешь! — шипит Люцифер, снова превращаясь в змия с древа познания. — Наши владения — не загородный парк, поверь. И переход через ад — не компьютерная бродилка, после которой ты восстановишься, как по волшебству. Даже я не смогу ни защитить тебя, ни вернуть!

Саграда слышит в повелительном голосе нотки мольбы. Вот всегда они так, мужчины: подведут к пропасти, покажут всё — и хлипкий гнилой мостик, и сказочный замок на другой стороне, поставят на том краю, за который ступать нельзя, ведь не выбраться потом. И когда ты уже готова ползти вперед, упрямая, точно распоследняя сука, начинают тормозить и ныть: может, не надо, может, остановишься — прямо там, куда шла все это время?

Чем отвечать, ввергаясь в неизбежную ссору, да с бабской жестокой разборкой «Ты сам это начал, молчи уж теперь!», лучше не услышать сказанное, пропустить мимо ушей, застегнуть невидимый ремень, поправить невидимую саблю, невидимую ташку — и открыть дверь в неизведанное, каменно-земляное чрево.

В Тоннель рук, как выяснилось.

На секунду-другую (ну хорошо, на десяток-другой секунд) Катерина замирает, озираясь с гневным, брезгливым недоумением: эт-то что еще за дрянь?! — но потом смиряется и делает шаг.

— О, здесь мы вместе! — отрывисто и, как показалось Кате, совсем не радостно произносит Абигаэль. — Держи.

И протягивает Саграде тесак. Слишком короткий для меча, слишком длинный для ножа, созданный, чтобы рубить древесные ветви… или человеческие кисти.

Горячие и холодные, влажные и сухие, вяло повисшие и жадно извивающиеся, они сплошняком покрывали проход, поджидавший Катю. Это было омерзительно.

* * *
Разумеется, Катерина не помнила, кто и когда ущипнул ее в первый раз. Скорее всего, ей было несколько дней от роду, когда чьи-то пальцы схватили ее за щеку или за задницу и ощутимо сжали. И понеслось…

Почему людям кажется, что их прикосновения доставляют удовольствие? Как знак симпатии, как теплое, нутряное чувство, на деле темное, настойчивое, липкое. Лоснится влажная кожа, пахнет гретой пластмассой, сигаретным дымом, съеденным обедом — и вдруг накрывает тебе пол-лица. Или пол-ляжки, полгруди, ползадницы. Втирается в тебя, вплавляется, точно пытаясь вырвать кусок мяса побольше. Не руки — тысячи раззявленных острозубых пастей, всегда готовых выесть шмат плоти и заглотнуть не жуя.

Неудивительно, что пухлая рыженькая девочка, у которой словно мишень на спине была нарисована, постоянно попадала в поле зрения фроттеров, охотников за стеснительными школьницами. Подруги постарше уже ругались или хихикали, ощутив на теле мужские руки — и только Катерина коченела вся, застывала на грани желудочного спазма и обморока. Казалось, все вокруг видят, что делает с нею на глазах у посторонних людей отвратительный незнакомец — но никто и не думал вмешиваться, заступаться, помогать. То же чрезмерное, почти сонное спокойствие на лицах и то же грязное любопытство в глазах: ну-ка, ну-ка, что ты будешь делать, маленькая? Вид, будто ничего не происходит? Сцену «что-вы-себе-позволяете-я-не-такая»? Да все вы такие, все. Стой смирно, пока тебя будут лапать… кобыла рыжая.

Бессильная обида, с годами превратившаяся в злобу — столь же бессильную — ни от чего не спасала. Весь мир давал Кате понять, что она давалка, подстилка, мясо в быстрых жадных руках. Хорошо, что однажды она постарела. И больше не представляла интереса для грязных танцев в душных, переполненных вагонах. Танцев, в которых танцует только один. Второй терпит.

— Страх насилия, — бесстрастно констатирует Эби, поднимая нож и разглядывая, как бегут по лезвию отражения рук, играя, точно свечное пламя. — Это нам на двоих.

Неужто Абигаэль тоже боится насилия, боится потных рук, забирающихся под одежду, ползущих по телу гигантскими мясистыми пауками… Бррр!

— А ты как думала? — невесело усмехается дочь демона разврата. — В папочкином доме кого только не принимали. Но самое ужасное, знаешь, что? — спрашивает Эби, пробуя ногтем лезвие. И сама же себе отвечает: — Что папочкина месть негодяям и развратникам никогда меня не удовлетворяла. Слишком уж она была изощренная. А мне хотелось ЭТОГО!

И Абигаэль с непроницаемым лицом делает взмах, со свистом рассекает воздух — и полдюжины рук заодно.

В воздух толстыми багровыми шмелями взлетают фаланги пальцев.

А секундой позже — вот оно, время, пока импульс прошивает рефлекторную дугу — крик боли мечется по круглой, мягкой трубе, составленной из конечностей, дрожащих от страха, злости и похоти. Катя чувствует, как ее пришиб этот крик, вбросил в ступор. Зато Эби — Эби он лишь подхлестнул. Ощерившись, дочь демона рвется вперед, откуда-то в другой руке у нее появляется второй нож или целое мачете, которым Абигаэль в слаженном двойном взмахе прорубает в лесу рук широкую, текущую багряной смолой просеку. По ней Катерина может идти вперед беспрепятственно, всего-навсего придерживая подол да перешагивая через лужи крови, чтобы не запачкать сапожки, и без того алые.

Идти по коридору, усыпанному отрубленными ладонями и пальцами недалеко и недолго. Вскоре неугомонные твари (к тому моменту Саграда уже воспринимает оконечности человеческого тела как нечто, обладающее собственной, а главное, недоброй волей) складываются поперек тоннеля в огромное лицо, уродливое и наглое. И, шевеля языком, составленным из нескольких ладоней, оно шамкает, явно обращаясь к княгине ада:

— Дай мне кусок тебя.

— Что? — оторопело спрашивает Катя.

— Я хочу кусок тебя. Глаз. Ухо. Сосок. Дай.

— Вот гнида… — обреченно вздыхает Абигаэль и принимается расстегивать платье на груди.

— Он это МНЕ сказал. — Катерина не узнает собственного голоса: откуда в нем взяться металлу?

— А возьмет с меня, — задиристо отвечает первая фрейлина.

Катя хочет что-то сделать для нее. Наградить за верность, за кровожадность, за одни с нею, с Катей, страхи. Катерина с улыбкой поднимает нож и прикладывает к скуле под глазом.

— Нет, — умоляюще шепчет Эби. — Нет, княгиня, не надо, прошу, пощадите, вы только хуже делаете, вы же ничего не знаете…

— Если я себе ничего не отрежу, ты мне все расскажешь. — Речь Саграды спокойна и размеренна. — Договорились?

— Да! Да, — страстно соглашается леди Солсбери. — Вы обещаете не вредить себе?

— Я слугам ничего не обещаю! — надменно бросает княгиня, рывком проводит лезвием по щеке — и дальше, дальше, взрезая кожу, по виску, под густыми, тщательно завитыми локонами, собранными в высокий узел. Прядь волос шириной с ладонь, смоченная кровью из глубокой ссадины, ложится в руку. — На, жри! — и Катерина швыряет лоскут скальпированной кожи прямо в пасть, где вместо зубов частоколом торчат тесно прижатые друг к другу пальцы.

Теперь ты совсем как я, с одного боку лысая, хохочет в катином мозгу Кэт. Жаль, что не могу тебя сопровождать — так мы срослись. Уж я бы повеселилась в этом твоем аду!

— Давай, рассказывай, что дальше, — командует Саграда, прижимая к окровавленной проплешине батистовый платок, протянутый все той же Абигаэль.

— Это вам одной, княгиня, ведомо, — с каким-то издевательским почтением первая фрейлина приседает в низком реверансе. — Ад у каждого свой. Вот чего вы боитесь, то вам и предстоит. И меня с вами не будет. Уж простите, — яда и меда в голосе Эби все больше и больше, — но прочие страхи у нас разные.

— Ах ты ж сучка ты крашена, — только и успевает благодарно кивнуть Катерина перед тем, как войти в гостеприимно распахнутую пальчатую пасть.

* * *
И первое катино побуждение — вернуться. Но она уже летит вперед, поскользнувшись на палой листве и беспомощно вытянув руки. Жирная, топкая грязь принимает ее тело, будто пуховая перина. Над катиной головой, впечатанной в черную жижу, слышен раскатистый хохот на три голоса — три знакомых голоса. Ирка, Светка, Алка, школьные подружки, насмешницы, предательницы, ведьмы. Полный шабаш.

Когда-то она немела и коченела в присутствии трех некоронованных королев школы. Как же их тогда называли? «Основные»! Да, «основные». Потом это дурацкое словечко сменило не менее дурацкое «крутые». Смешные прыщавые малолетки в одной на всех модной кофте и одной на всех фирменной мини-юбке — какими же яркими, смелыми, уверенными в себе они были… Жизнь стелилась под ноги красной ковровой дорожкой, манила дальней радугой, предлагала себя. Когда Катерину приняли в компанию четвертой — на роль фона, дурнушки-ботанички — она не стала возражать ни против унизительной роли, ни против вечных «подай-принеси». Ее вела надежда на будущую благодарность. То есть на несбыточное.

А еще Катя бесконечно завидовала подругам — всем троим вместе и каждой по отдельности. Ее хрупкие мечты рушились каждый день, растворялись в жестоких шутках, словно в кислоте, рассыпались в прах под ударами невезухи, бьющей без промаха и без пощады. Все исчезло, только зависть осталась неизменной.

Катерина из последних сил держала лицо, делая вид, что ей есть что противопоставить неотразимости трех своих подруг, трех мучительниц, трех ведьм. Но попытки напустить на себя важность и таинственность лишь заставляли личный катин шабаш срываться с цепи, умело и от щедрой души отвешивая своей девочке для битья пощечину за пощечиной: не зарывайся, Подлиза. Это погоняло у Кати было такое, слегка двусмысленное, даденное, будто пощечина, со всей щедрости и жестокости детской — Подлиза.

Подлизе не везло на друзей — и на врагов тоже не везло.

Подлиза росла, точно в пустоте на ниточке подвешенная: те, кто мог бы стать ей другом, считали, что у нее уже есть друзья — да такие, с которыми не приведи господь связаться. А те, кто считались ее друзьями, не давали Кате ничего, кроме боли. Так катина маленькая жизнь понемногу становилась все кривее и кривее. Словно деревце, что цепляется за жизнь под штормовым ветром на скале.

Пять лет — целую вечность по детским меркам — они спорили без перемирия и мирились без спора.

Нормальная школьная дружба, сразу после выпускного переходящая в отчуждение — и хорошо, если не в ненависть.

Нет, сказала себе Катерина, нет. Вставай. Саграда все-таки не малолетняя дурочка, бесконечно доверчивая и бесконечно обидчивая. Она не мечтает умереть прямо здесь и сейчас, захлебнуться грязью, чтобы не пришлось поднимать перепачканное лицо, вызывая новый приступ хохота у мучительниц своих, о нет, совсем не мечтает. Поэтому, покачиваясь от внезапно подступившей слабости, она встает сперва на четвереньки, потом на колени — и снова валится на бок, зажмурившись, изо всех сил стараясь не расплакаться от обиды и унижения. Сколько лет, боже, сколько лет тебе и той обиде, Катька, а оно всё так же саднит, так же палит огнем где-то в глубине души, которая точно луковица — чем глубже, тем горчее.

Бесполезно убеждать себя, что время лечит, что плакать неча, бесполезно. Ничто не вылечит твоей изъязвленной, больной сердцевины.

— Подлиза! Вставай, хорош валяться, — командует кто-то из троицы. Окрик выдергивает Катю из пурпурной мглы. Она открывает глаза и удивляется тому, какая, оказывается, маленькая. Или это тени вокруг котла так огромны, каждая ростом с дерево, руки как ветви, ноги как стволы, головы качаются в недосягаемой вышине, рты бормочут вечное:

— Вслед за жабой в чан живей
Сыпьте жир болотных змей…
Желчь козла, драконья лапа,
Турка нос, губа арапа,
Печень нехристя-жиденка,
Прах колдуньи, труп ребенка,
Шлюхой-матерью зарытый
В чистом поле под ракитой…[78]
Катерина чувствует себя беспомощным, пресмыкающимся на брюхе существом. Ног под собой не чуя, вихляясь из стороны в сторону, она поднимается на хвосте — ног у нее больше нет, пропали, пропали вместе с баретками, приходится балансировать на хвосте, длинном и гибком, хорошо хоть остались грудь и руки, она теперь полуженщина-полузмея, Ехидна, наказанная богами за их же, богов, вину, за божественную неосмотрительность, за инфантилизм божественный, неистребимый: создать, разочароваться, убить. Или изуродовать. И вот она, их неудачная креатура, ползает на чреве своем, стреноженная хвостом, расписанным золотом и чернью — то ли черными ромбами по золоту, то ли золотыми по черному, словно бушмейстер, огромная бразильская гадюка.

— Так тебе, Подлиза, гораздо больше идет, — смеются голоса. — Всегда гадиной была, а теперь сразу видать, кто ты и что ты.

Катя с изумлением оглядывает себя, свое тело, длинное, плоское, извилистое, будто речное русло, предмет извечных насмешек — и в человеческой, и в змеиной ипостаси. Дурнота снова подкатывает к горлу. Темнота леса берет черными пальцами поперек туловища, сдавливает в горсти. Пахнет землей, прелью, гнильем — а еще костром и наваристой дрянью из котла. Похоже, там, в отвратительном борще, варятся звери и люди, корни и травы, переплавляясь, как в тигле. Хочется ругаться в полный голос, пнуть проклятую посудину, вывернуть варево прямо в огонь, да вот беда, ног нет и голоса тоже. Еле слышное шипение клокочет на языке — ни заорать, ни выматериться. Точно гейзер в кастрюле заперли.

Это мне за то, что я годами пресмыкалась перед ними, догадывается Катерина. Ползала и молчала. Бог ты мой, думает Катя, а что, если бы я решилась, если бы послала их, если бы повела себя глупо, истерично, по-детски — и как еще себя вести, когда тебе шестнадцать? — что угодно, но только не молчала бы, не молчала.

Что если бы.

И чем дольше она думает, тем больше злится на себя, тем яростнее обвиняет, тем больше хочет наказать себя за то, что с нею сталось.

— А ты говоришь, она глупа, — произносит ведьма. Катя не понимает, которая, да и неважно уже. Ничто теперь неважно для маленькой, новорожденной титаниды, нежного, беззащитного змееныша, которого обрекли на унижение, на немоту, на покорность тем, кого ненавидишь.

Почему люди считают, будто змеи — опасные создания? Мягкотелые, волочащие уязвимые тела по песку и камням, по сухостою и бурелому, глухари и немтыри, слушающие телом мелкую, непрерывную, сводящую с ума дрожь земли. Невелика надежда на тугие кольца, ломающие кости, на яд, убивающий слишком медленно и не наверняка.

— Она не глупа, она все понимает, — тянет издевательски-ласковый голос, жесткие, пропахшие ведьминым варевом пальцы хватают за подбородок, мнут лицо, разжимают челюсти, открывая рот на невозможную для человека ширину — и прямо в глотку, царапнув нёбо, протискивается ложка с отваром, только что бурлившим в котле.

Будь Катя человеком, она бы одновременно задохнулась, захлебнулась и умерла от болевого шока в момент, когда кипящая отрава ринулась в желудок, не встречая преград. Ехидна, которой Катерина стала, выжила. И даже сознания не потеряла. Только съежилась, оседая сама в себя, в уложенные гнездом хвостовые кольца, прячась за ними от новой муки, обхватив руками огнем горящий живот и ожидая — нет, не смерти, но издевательств, которые хуже смерти.

— Как тебе помадка? — голоса не умолкают, кружат поверх, въедаются в мозг. — Нравится наша помадка? Не горчит? Нравится-нравится-нравится? Съешь помадку! Съешь! Съешь!

Какая еще помадка, вяло думает Катя, при чем тут помадка? Воспоминание выплывает из глубин памяти, темное и медленное, словно кракен, учуявший поживу.

Уроки труда, закатанные рукава, нейлоновые фартучки самой гнусной расцветки, на плитах кипит молоко с сахаром, так и норовя убежать. Половина плит уже в коричневых пятнах, но Катерина стоит с ложкой над своим ковшиком, помешивает, поглядывает, бдит. Если что Подлизе и удается, то стряпня. И сдает она то, что приготовила, всегда на пять. А вот трио королев выше троечки отродясь не поднимается: скучно им с ложкой над варевом стоять, нестерпимо скучно. Хочется развлечься, посплетничать, покрасоваться перед любым, кто бросит взгляд в сторону самых-самых… основных. Да только над плитой не очень-то покрасуешься — стоишь красная, распаренная, в дурацком фартуке, поджидая, пока вскипит, или остынет, или загустеет, или подрумянится — тьфу, пропасть! Ну а подлизины кулинарные таланты, конечно, ни разу не преимущество в извечной женской конкуренции.

Перед катиным внутренним взором открывается бездонное жерло геенны, где горит, горит синим пламенем люциферова гордыня, обложенная дровами гордыни человеческой.

И зависти — бесконечной, нелепой зависти, зарождающейся из жажды любви, как в недрах голубого теплого моря зарождаются жестокие шторма.

Выходит, и королевы завидуют служанкам. И чем глупее, чем недостойнее их зависть, тем ниже падают королевы, теряя короны, скипетры и державы свои, разбиваясь о понимание простой истины: и монархи бывают ничтожествами. А глупые служанки так и крутятся под ногами у господ в своих уродских фартуках, с заткнутыми за пояс полами юбок, таскают в залы подносы с закусками, бегают на сеновал с заезжими кавалерами, рожают ублюдков вилланам, королям бастардов — словом, живут. Живут, покуда королевы ждут особой, выдающейся, королевской удачи. Срывая зло на служанках, если удача медлит.

А медлит она всегда. И королевы год от году все злее, все завистливее, все несправедливее к бедным подлизам, таким жалким в попытках оправдаться и заслужить монаршее одобрение. Еще чего, думают королевы. Тебя один раз похвали, ты, пожалуй, еще захочешь. Ну нет, милочка, твое место в грязи, на коленях, а лучше ничком, на брюхе, с исхлестанной спиной и разбитым в кровь лицом.

За то в преисподней и ставят королев-завистниц к котлу, в котором булькает-лопочет отвратительная жижа, нипочем не желающая превращаться в тающую на языке шоколадную помадку, фирменное катино лакомство, хрупко-сахаристое снаружи и нежно-обволакивающее внутри.

— Гадость! — выплевывает обретшая голос Саграда. — Дерьмо. Сами жрите вашу помадку, а я пошла.

И поднимается на ноги. Длинные, прямые, крепкие ноги в темно-алых бальных баретках.

Поднимается и уходит прочь из черного, колдовского леса, пропахшего безнадежной стряпней трех королев-завистниц.

* * *
Когда палая листва под ногами выцветает в ковролин с рисунком из листьев, Катя почти не удивляется: не мог же Лес-под-землей перейти в поле или речную долину, как обычные леса там, наверху. Что-то ей сейчас покажут, какие застарелые язвы вскроют, сковырнув коросту забвения? Страх темноты? Высоты? Глубины? Боязнь секса? Любви? Одиночества? Всё уже в прошлом, усмехается Саграда, выпито и избыто. Счет по детским страхам оплачен и закрыт. С момента встречи с парой черных котов посреди разгоравшегося огня Катерина только и делает, что платит по тем счетам, судорожно обшаривая карманы и закрома. И в который раз изумляется тому, что они после сорока лет жизни всё еще полупустые. Ни силы, ни опыта, ни бесстрастия в достатке, чтобы пропитать ими, будто лидокаином, саднящие участки души. Те, на которые, точно ледяной яд на лицо Локи, каплет горькая правда.

От правды не скроешься, подставляй чашу, не подставляй… Перехлестнет через край и коснется открытой раны, словно пальцем ткнет: а помнишь?

Катя бредет по ковролиновым листьям, глядя под ноги и гадая, какую жестокую историю из прошлого ей приготовил ад. Не хочется смотреть вперед, а позади уже ничего нет — лес подхватило и развеяло клочьями тумана. А может, смога, жирного городского смога, крепкого коктейля из запаха мокрого асфальта, сохнущей на газонах стриженой травы, выхлопов с трасс, кислой заводской выпечки из пекарен, размякших на лотках фруктов, ядовитого парфюма модниц… Город, плещущий в окна звуками и запахами, точно прибой, старательно отвлекает Саграду от того, кто ждет ее за дверью с бронзовой табличкой, надраенной так, что имени, выведенного по бликующему металлу тонким витиеватым почерком, не видать совсем.

— Вызывали? — Катерина засовывает голову в приоткрывшийся проем, вся ее поза — символ подчинения: спина согнута, шея вытянута, зад отклячен, голова вывернута под неудобным углом, хочешь — ешь меня, а хочешь — покрывай, как сучку.

В кабинете за роскошным столом, обитым кожей — настоящей, пахнущей мертвечиной и ручной выделкой — восседает Уриил. С человеческим лицом, земной и телесный, надевший тело, будто хороший, ладно пригнанный костюм. И Катя впервые замечает, какие у ангела сильные руки и злой рот.

— Ты сама вызвалась, — отвечает глубокий, темный голос, от которого дрожь проходит по полам, по стенам — Катя остаточным чутьем полузмеи, дракайны, ощущает вибрацию пространства от любого движения, от любого слова ангела. Особенно слова. — Пришла посмотреть правде в глаза?

— Пришла, — Саграда берет себя в руки, заходит и садится в кресло посетителя, без спроса и разрешения. Она здесь хозяйка, не он, не Уриил.

— Самаэль,[79] — улыбается ангел. — Я Самаэль, тень Уриилова.

Маска-маска, я тебя знаю, мрачно думает Саграда. Первый хранитель и первый искуситель, первый прелюбодей и первый убийца, архангел и дьявол, отец и муж Наамы. Сам клипот Боху,[80] вот кто перед нею. Ад, порожденный грехопадением Адама, что переливает божественный свет из пустого в порожнее — с равнодушных небес на ненасытную землю. За катиной спиной слышится шорох крыльев, Саграда чувствует присутствие Наамы, клипот Хошех, матери-тьмы, вскормившей легионы демонов, бессмертных детей своих, ворованным небесным сиянием. Катя между этими двумя — точно металл между молотом и наковальней.

Или точно кусок мяса между ломтями хлеба. Вот-вот протянется жадная ладонь, сгребет всех троих и потащит в бездонный, вечно голодный рот.

Отчего-то Катерине жаль не себя — их. С их нескончаемой жизнью, неостановимой враждой, неизбывной тоской по тому, кем они были до грехопадения, когда человек, ведомый земной, земляной, глиняной податливостью своей, отдался на милость любопытства. Не зная, что любопытство — беспощадно. Уступчивость и мягкотелость людская дорого стоили сильным мира сего, и мира того, и всякого мира. Они раскалывались на части, дробились в пыль, распылялись по сотням мифов и сказок, мельчая и растворяясь в пустоте, тьме, небытии. Сами в себе.

Самаэлем ты был — стал Уриилом. Была Хошех — стала Наамой. Не лучшая карьера на свете.

— Будешь любоваться дальше, детка, или к делу перейдем? — голосом Уриила спрашивает Самаэль. И снова пространство идет рябью, будто вино в бокалах на дрогнувшем подносе. Уриил — ангел грома и колебания, вспоминает Катя. Он объясняет смертным сокровенные пути божьи. Как тут без грома и колебания обойтись? Зато Самаэль тих и недвижен, словно воздух перед грозой. Перед грозой, которая может продлиться сорок дней и сорок ночей.

Тот, кто звался Самаэлем, приходил перед бедой, безмолвный и безжалостный. Перед изгнанием из рая, перед потопом, перед гибелью. Тот, чье имя Уриил, оставался после, наставляя и утешая. Открывал сокровенное, дарил обещания. Только тем они и различались, что Самаэль знать никого не знал и хотеть не хотел, а Уриилу было дело до всего и до всех. И до нее, Кати, и до тех, кто имел неосторожность оказаться рядом.

— К какому делу? — вздрагивает Катерина, вырванная из размышлений. Нашла время и место размышлять — перед лицом ангела, что страшнее самой геенны.

Лицо, кстати, как было, так и осталось приятным, располагающим к доверию. Еще бы не довериться смерти, она вовек никого не обманывала, крепче всего на свете была, никого не обделила, не обошла.

— А к этому самому! — Самаэль, не отрывая руки от стола, одной кистью подает знак: давай, мол. И могучие, каменной крепости ладони с нечеловечески длинными пальцами хватают катины предплечья, сводят сзади, за спинкой стула, локоть к локтю, больно выкручивая суставы. Саграда успевает вдохнуть — а выдыхает уже в запястье ангелу, пятная выдохом зазубренный нож, поднесенный к самым катиным глазам.

Ничего, храбрится Катерина, ничего. Я же княгиня ада, меня нельзя зарезать, словно овцу…

— На что ты рассчитывала, придя ко мне в Беэр Шохат[81] — сама, точно овечка? — щерится Самаэль.

Капля, огромная, похожая на окровавленную затмением луну, повисает на острие. Катя завороженно следит за ней, понемногу сводя глаза к переносице: еще секунду… одну только секунду… дай мне подготовиться, дай надышаться перед смертью, дай мне этот последний глоток жизни, дай! Катерина, пытаясь вдохнуть хоть немного воздуха, широко открывает рот.

И чувствует ожог на языке — то ли кипятком, то ли холодом, не поймешь. Но в голове не по-хорошему проясняется и Катя в который уж раз убеждается: зря она это. Всё зря. Не хватило у нее пороху на то, чтоб перейти ад и стать собой. Эх, кабы от нее, от Пута дель Дьябло, требовалось мир спасти или погубить — так нет же, извольте себя поменять. Всю, от ранних детских якорей, держащих разум в гавани с тех пор, когда и разума-то никакого не было, так, недоразумение одно.

А как менять, когда ты правды с детства боишься — любой, даже самой пустячной, не раздумывая, подменяешь ее ложью? И продолжаешь жить, трясясь от ужаса при мысли о разоблачении.

Ведь что такое правда? Это отказ, отказ и отказ. И злость в ответ, и слезливые упреки, и вечный бой за каждое сказанное тобой «нет», и чувство вины, сопящее в ухо: ну зачем ты так? ну что тебе стоило? К чертям собачьим такую правду. Пускай приходится запоминать сотни выдуманных фактов, сотни стандартных отмазок, лишь бы не выдать простой истины: в руки я не дамся. Не позволю собой обладать. Буду улыбаться и кивать, слушать и отзываться, и казаться легкой добычей, но в один далеко не прекрасный момент вытяну руку перед собой, толкну в грудь — а ну назад! Не подходи. Ты и так уже слишком близко, хочешь, чтобы стало ближе некуда? Нет. Тебе придется остановиться на этом рубеже, видеть, но не владеть.

Ответ предсказуем: обида. Из которой, как известно, ничего хорошего не родится. Только желание отомстить, причинить боль, изломать в щепки, но присвоить. Желания маленького ребенка во взрослом, сильном теле — опасная вещь. Надо уметь прятаться от них за броней лжи, если не хочешь, чтобы тебя сломали.

Вторая капля срывается с ножа и падает на корень языка, проскальзывая сразу в горло. И вот она, правда, встает перед Катей, простая и жгучая, как кислота.

А ведь ты только и ждала, пока тебя кто-то присвоит. Не хотела, но ждала. Чтобы совершить поворот от ненужности к нужности. И понять, что ненужность — самое то для тебя. Незначительность, невидимость, непотребность — от слова «потребление», ни от чего другого. Привыкла, что никому ты ни для чего и тебе никто ни к чему. Обуютилась в этой непригодности, точно в старом, пропахшем хлоркой и потом одеяле. Тело почти превозмогло сопротивление души, почти заставило поверить: таковы они, путь земной и путь сокровенный, видны от края до края, выпрямлены и выровнены — знай себе шагай, ать-два, не сбои.

Катерина обмякает в хватке Тьмы Хошех, впитывая правду, которой поит ее мозг Пустота Боху: когда ты станешь тенью себя, а тень станет тобой, от вас обеих не останется ничего, словно от сложенных чисел, отрицательного и положительного. И снова у Люцифера будет только Лилит, и только Самаэль. Никаких зверей, вышедших из моря, никаких попыток урвать счастья на стороне, адская, ненарушимая верность, истинный брак, истинное братство, заключенные на небесах — навечно.

Такова она, правда ангелов. Убивает лучше ножа. Глаза Катерины закатываются, она ждет третьей капли и почти жаждет ее.

Вот она, играя всеми красками заката, ползет по долу[82] к острию, неся избавление от бремени духа и плоти, раскрывая двери в небытие.

— Замри, — зло выдыхает кто-то за катиным плечом. — Ниацринель! Ко мне, раб.

И третья капля испаряется с зазубренного клинка, не нанеся последнего удара. Катя по-прежнему жива, некошерная шхита[83] прервана — вот только кем?

Не стоит врать себе, будто не понимаешь, кому обязана жизнью. Катерине не нужно оборачиваться, чтобы знать, кто стоит за ее спиной. Но как только хватка матери демонов отпускает катеринины локти, а нож Самаэля больше не касается щеки, Саграда смотрит через плечо. И видит Мурмура, держащего Нааму за глотку, приподняв над землей на вытянутой напряженной руке. Пальцы сына впиваются в горло матери с такой силой, что темная кожа на его руке и на ее шее наливается белизной. Катя впервые замечает: тела матери обмана и хозяина нганга одного оттенка, напоминающего сиреневые ягоды неспелого винограда, терпкие и упругие. Сейчас они выцветают в серый, становятся плоскими и бестелесными, словно старые фотографии.

— Отпусти ее, — шелестит Самаэль. — Отпусти, щенок.

— Сперва отпусти жену моего отца, старик, — рявкает Мурмур.

И только тут Катерина осознает: все это время зазубренный нож ангела смерти маячил в опасной близости от катиной яремной вены. Выходит, ради спасения своей второй матери (то есть тещи… и мачехи заодно) повелитель нганга взял в заложники свою первую мать. Если бы Кате пришлось выбирать между ними двумя, она бы точно выбрала не себя. Саграда не сделала Мурмуру ни единого одолжения. Если не считать того, что отдала ему свою дочь. Которая и так, строго говоря, была его.

А вот и она, катина дочурка.

— Зачем? — мягко спрашивает Дэнни, вытаскивая из сведенных пальцев Самаэля смертный клинок. — Зачем ты все это затеял: промыл мозги Велиару, распалил Уриила, заставил Нааму помогать?

— Затем, — со спокойной решимостью отвечает Самаэль, — что истинный князь ада здесь я.

Глава 10 Дьяволы истинные и неистинные

Не сказать, чтобы Катерина удивлена. Да никто не удивлен. Древние предания усердно врут, рассказывая, кто первый, кто главный — неужто дьяволы в аду не последуют примеру людей? Особенно если заняться нечем. И в самом деле, не охранять же рай, не требующий охраны, потому что внидут в него лишь достойные и останутся в нем самые стойкие? Не завоевывать же ад, который демоны отдадут с радостью за пару дополнительных выходных? Не развращать же род людской, успешно развращающий себя без всякой помощи со стороны, не считая научно-технического прогресса? Значит, единственная радость у дьяволов та же, что у высшего состава обленившейся, разожравшейся на покое армии — перебивать друг у друга синекуры и любовниц. Да строить на досуге заговоры разной степени несуразности.

— Хочешь преисподнюю в единоличное пользование? — изумляется Саграда. — Тогда тебе надо было оберегать меня, а неубивать.

Я бы преподнесла тебе эту дыру на блюдечке, думает Катя. Мне бы только своих забрать. Семью. Мою адскую родню, целый табор родни, ведь ты бы отпустил нас, Самаэль — вот только куда? Куда нам идти, скитальцам, если здесь последняя гавань, где все мы соединимся — плечо к плечу, тело к телу, прах к праху, сравнявшись, наконец, с теми, о ком врем в сказках, мифах и исповедях психоаналитику?

— В единоличное… пользование… — задыхается Наама, отпущенная наконец-то Мурмуром и сразу упавшая на колени. Но задыхается она, похоже, от смеха, который рвется наружу, похожий на лающий кашель. — О-о-о-ох, Китти, какая же ты наивная… Преисподняя больше срединного мира во много раз! Все земли людей отражены адом — от тех, что погрузились на дно морское, до тех, которым еще предстоит всплыть со дна. А ты что думала? Надо же нам куда-то вас, многогрешных, девать. И всю эту громаду под единую руку собрать… Да властителей ада больше, чем в гримориях и бестиариях всех времен и народов описано. Ты, если выживешь, станешь царицей одной из адских бездн. Одной-единственной. — И мать демонов смотрит на Катерину насмешливо-торжествующе, словно ожидая гримасы разочарования.

— Мне хватит, — бросает Саграда и подходит к Нааме вплотную. Даже стоя она ненамного выше коленопреклоненного демона. Приходится собрать все свое мужество, чтобы обхватить ладонью лицо матери обмана, сдавить ее щеки и подбородок повелительным жестом. — Кажется, ты задолжала мне кое-что важное. Не хочешь объяснить, почему предала меня? Он… — Кивок в сторону Самаэля. — …так устроен, ангел предающий. Но ТЫ… Разве я не оставила тебя в живых — там, на камне Шлюх? Не соединила наших детей? Я же часть тебя, Наама, а ты — моя… — Голос у Кати садится, вот-вот станет тонким, плачущим — и это будет конец.

— Самаэль мне отец. И муж, — шепчет демон, поднимая к Катерине лицо, мокрое то ли от пота, то ли от слез. — Я его плоть и кровь. Я сопротивлялась сколько могла. Рука не может ослушаться хозяина.

— Тогда как твой сын смог… — Саграда не договаривает — незачем. Она бросает взгляд на Мурмура, тот с деланно-равнодушным лицом пожимает плечами:

— Я и твой сын. И муж твоей дочери. И сын своего отца. Но это всё неважно — главное, во мне есть человеческая кровь. Твоя кровь. А значит, я могу делать выбор, повиноваться или нет тому, кто призывает меня.

— Это как разница между солдатом, принесшим присягу, и наемником, мама, — разъясняет Денница-младшая. — Мы, люди… — Она делает секундную паузу — ровно для того, чтобы Кате шибануло жаром в лицо, окатило до самого сердца: мы. Люди. Ее дочь считает себя человеком. — …многим кажемся предателями, потому что нам дано выбирать, кому служить и с какой целью.

Встретить вместо безотказно налаженного механизма капризную шваль, бесперечь выясняющую, что да зачем ей приказали — испытание не для предвечного разума, вздыхает Кэт. Уж я-то знаю, как тянет в такие минуты взять в руки плеть и выбить дурь из береговой крысы, чтоб знала свое место на судне. Мы не на судне, со всей строгостью отвечает Катерина. Мне не нужны ни солдаты, ни матросы. Мне даже слуги не нужны, хоть я и княгиня-владычица-повелительница. А что же мне нужно?

Ощущение, что время затягивает тебя во вращающуюся воронку, знакомо Саграде. Никогда еще воспоминания не были столь яркими и подробными, как здесь, в заповеднике богов посреди моря Ид. Оно и не удивительно — Катерина находится именно там, где никто не забыт и ничто не забыто, где запретно само слово «забвение».

И когда она возвращается в День послушания… Нет, он, конечно, носит… носил какое-то другое название. Или вовсе никакого. Самые важные для человека дни обычно не отмечены красным цветом в календарях — более того, сознание пытается размыть их, растворить до едва различимой тени, смешать с другими тенями так, чтобы непонятно было, где заканчивается одна и начинается другая, чтобы даже желания не возникло вглядываться в то, что показывает театр теней, не говоря уж о том, чтобы зайти за экран.

* * *
Катя стоит на коленях. Кто бы знал, сколько поз можно принять, если тебя поставили на колени, сколько точек опоры найти. Катерина плавно переносит вес с правой колени на левую, упирается в стену лбом и плечами, позволяя рукам расслабиться. Если открыть глаза и скосить их к носу, рисунок на обоях превращается в мультики. Сегодня мультиков не будет, Катя наказана, мама расстроена, два часа в углу на коленях и «подумай над своим поведением».

Катерина думает, что мама у нее дура. Ну при чем тут поведение, если и без того злющая англичанка опять пахнет перегаром и нижние веки у нее красные, точно в тон помаде подкрашены. Кто знает, что у нее случилось. Наверное, с любовником поссорилась, шепчутся девчонки в классе. Когда женщина ссорится с любовником, она ведь должна наказать какого-нибудь ребенка, правильно? Вот и мама, когда ссорится с дядей Володей, всегда найдет, за что Катю наказать. Глупо, конечно, но взрослые вообще глупые. И почему-то считают, будто дети еще глупее или вообще слепые. Не видят того, что им показывают по сто раз на дню, обсуждают за неплотно прикрытыми дверьми, выбалтывают по телефону. Тут и не захочешь, узнаешь: мама недовольна тем, что дядя Володя «тянет резину», «водит на поводке», «тот еще кобель», «заставляет в себе сомневаться». Катерина не очень понимает, как кобель может водить кого-то на поводке, но если между собакой и хозяином протянут поводок, то собака может тащить хозяина туда, куда ей хочется. Особенно если собака большая и непослушная. Интересно получается. Значит, дядя Володя плохая собака?

Представляя себе, как мама шлепает дядю Володю поводком, ругаясь: «Плохая собака, плохая собака!», а тот вертится, скулит и пытается лизнуть катиной маме руку или ногу, Катерина морщится. Фу. Гадость. Чем так, пусть уж лучше ставят на колени в угол и уходят, показывая: ты меня разочаровала, я тебя больше не люблю. Ну и пусть. Не бывает такой любви, которая бы выдержала, что ты получаешь двойки, что заставляешь в себе сомневаться, что ты плохая собака и лучшее место для тебя — угол, где можно просто встать на колени и подумать обо всем на свете. Только чтобы никто не узнал: ты совсем не раскаиваешься.

Катя хитро улыбается и садится на пятки. Надо дать коленкам отдохнуть, впереди еще целый час. Мама никогда не сокращает время наказания. А, ладно. Два часа — это не так много, можно и потерпеть.

Встань, шепчет себе Катерина. Поднимись на ноги. Стоять два часа на ногах труднее, чем на коленях, понимаю. Но ты все-таки встань.

Однако ноги не слушаются. Ноги, и те против меня, думает Катерина, мои же собственные ноги… И смеется, всхлипывает, икая, захлебываясь то ли смехом, то ли подступившими слезами, никак не может унять смех. Как мне поднять ту себя, которая Наама, с колен, если я стою на них с самого детства? Если уже не помню, каково это — распрямиться?

Послушная девочка. Тупая, молчаливая, ненужная, послушная девочка. Катька-подлиза. Звезд с неба не хватает, зато не хулиганка, не наркоманка, не хамка, не то что эти, современные… «Эти» — то есть непослушные, горячие, будто схваченные с неба звезды. Опасные, но притягательные. А вот Катерина не такая. Она никакая. Девочка-тень.

Это с нею ты собирался меня воссоединить, неожиданно понимает Катя. Слить воедино, сложить вместе, точно числа, в сумме дающие ноль. Зеро. Пустоту. Тебе удалось, Боху, Самаэль, хозяин Могильной Ямы. Я вспомнила ее, она увидела меня. Теперь придется выяснить, кто из нас больше — я или моя тень.

И маленькая Катя, не поднимаясь с колен, лишь голову повернув, многозначительно кивнула: придется. От ее взгляда взрослой, прожившей жизнь Катерине стало зябко. С прозрачного детского личика сердечком сверкнули непроницаемые, оловянные глаза. Словно кто-то взял и заменил живое, влажное, подвижное глазное яблоко на тяжелый металлический шарик. И эта мертвая оловянная поверхность СМОТРЕЛА. Она вглядывалась в Катю, ловя ответный взгляд, не давая отвернуться, не позволяя разорвать связь, давно не приносящую ничего, кроме боли и страха.

Неожиданно для себя Саграда обнаружила: это она стоит на коленях, задрав голову вверх, запрокинув до боли в шее, из глаз текут слезы, точно смотрит она на солнце, а не на темное пятно, в которое превратилась маленькая Катя.

Пятно, заслонившее полмира.

Пятно, которое на деле — каменная стена, Катерина может заглянуть за нее, если встанет на цыпочки и вытянет шею до ломоты, как будто она снова маленькая и пытается увидеть, что там, во дворе, опираясь подбородком на скользкий край подоконника. Почему все так спуталось: она-взрослая меньше себя-маленькой, она-маленькая не дает себе-взрослой увидеть мир как он есть? И всё — из-за дурацкой маминой идеи насчет того, что стояние на коленях дисциплинирует? Катя не сердится на маму, давно не сердится, не пытается объяснить свои ошибки — ее ошибками, разделить свое чувство вины на двоих, переложить часть удушающей тяжести на родные плечи. Она лишь хочет понять, что с нею не так. Взглянуть в оловянные глаза собственной тени без страха и гнева, потому что и страх, и гнев эти направлены от нее, Катерины, к ней же. И ранит она СЕБЯ, не монстра, пришедшего извне.

Плевать мне на вашу мозгологию, шепчет Катя, не может такого быть, чтобы это чудище, эта гора тьмы размером почти что с Ату поместилась внутри меня. Нет, это я внутри нее, я теряю себя, растворяясь в ее черноте, она меня пожирает. Никто не видит меня из-за ее стен, я бьюсь об них всю жизнь, о каменную кладку под собственной кожей, я пытаюсь вырваться из тюрьмы, построенной из костей и мяса, из страха и гнева, из ненависти к той себе, которая вечно в углу, на коленях, лбом в стену повторяет, как мантру: ну и пусть меня не любят, пусть, я не стою любви, у меня нет ни шанса, выкинь из головы всякие глупости, забудь, забудь, забудь.

Вот и мама говорила: выкинь из головы всякие глупости, тебе учиться надо. Если ты не будешь хорошо учиться, прилично себя вести и слушаться, я не буду тебя любить, за что тебя любить, плохую, непослушную?

Послушание — вот ключ ко всему, думает Катерина. Покорность в изгибе спины, преданность во взгляде, готовность отдать себя тому, кто согласен принять — обычная цена любви. Не заплатишь ее — любить не будут. А чем платить, если твой главный капитал, доверие к людям, самой жизнью растрачен до гроша? И ты никому не в силах дать больше, чем отдаешь своим внутренним демонам каждый день, дважды и трижды, кормя их послушанием и ложью, лишь бы были сыты и не глодали тебя изнутри.

Черти твои сыты, ангелы целы — надолго ли?

— Мву-у-у-у… — гудит поверху, словно ветер печные трубы продувает, играя на крыше, как на органе.

Катин взгляд мечется по телу каменной бабы, будто выточенной из огромного черного агата с отливом в синь — как, а главное, когда маленькая Катерина смогла превратиться в ТАКОЕ? Невозможно. Немыслимо. И только маленькое личико сердечком со светлыми непрозрачными глазами высоко над катерининой головой напоминает о том, что мыслимо. Возможно. Тьма кренится в катину сторону, вот-вот обрушится и раздавит. Катерина не закрывает глаза только потому, что сил на это не осталось.

И все-таки пропускает момент, когда каменную бабу раскалывает пополам — молнией странного оттенка, не белой, а медовой, точно встающая над горизонтом луна. Огонь падает с небес, словно удар хлыста, плашмя и чуть наискось, входит в камень, плавя его и ломая, брызжа осколками, жалящими больнее ос. Катя закрывается руками, выставив локти и с ужасом ощущая, как кровь течет из мелких ранок, заливая некогда белый лиф платья. Но ожидание боли тонет в ожидании гибели. Следующий удар молнии придется по ней, она предчувствует, но не сопротивляется, ждет.

— Мама, мамуля, мама… — бормочет кто-то жаркий, обжигающий, будто тяга из печки, — мамуля, ты как, как ты?

— Ви-и-и-итя-а-а… — скулит Катерина, — Витенька-а-а-а…

— Поранило тебя? — беспомощно спрашивает сын, ее взрослый, сильный, всегда приходящий на помощь сын, которого она совсем не хочет видеть… здесь и сейчас. Когда душа ее раздета, раскрыта до самых жутких ям и топей.

— Немножко, — всхлипывает Катя, пытается оттереть кровь, но только размазывает ее по коже, по платью, которое с каждым шагом по преисподней все больше напоминает багровую, мокрую, заскорузлую простыню, на которой Катерина умерла однажды, родив Денницу-младшую. И никому не было до нее, Кати, дела — даже самой Кате.

Саграда находит в себе силы взглянуть сыну в лицо. Виктор стоит рядом, в ровном золотом ореоле — совсем как в дни своего бытия драконом. Только знает Катерина и знает Витька: драконово бытие закончено, катин сын — человек, его мать готова принять сына со всеми слабостями, со всеми неправильностями, со всем непослушанием. Катя не может сказать, когда ей удалось свернуть с пути, предначертанного ей, Катерине, ее матерью, но ведь удалось. Лишь потому она все еще жива, что у нее хорошие дети.

От Виктора пышет раскаленным гневом, он еще не остыл и остынет не скоро, мамин защитник и спаситель, в глазах его горит не-подходи-расшибу-выражение, а в руке подрагивает Плеть Легиона бесов, сплетенная из одержимости тех, кого годами пожирали изнутри непреодолимые, дикие страсти. Тех, кого они сглодали без остатка.

Взгляд Саграды прикипает к змеящемуся хвосту Плети. Она знает, что это. Знает и того, кто мог вручить Витьке адскую силищу: зятек шебутной удружил. Везде-то у него связи, полгеенны под себя подгреб, человечья кровиночка.

— Мам, — читая по катиному лицу, словно по открытой книге, виновато супится Виктор, — я сам у него попросил.

— Попросил, — хмыкает Катерина. — Небось, Мурмур тебе сказал: на, пригодится! — ты и взял.

Витька закусывает нижнюю губу до белизны. Одно это служит Кате доказательством ее правоты и проницательности. По заднице или подзатыльник? Подзатыльник или по заднице? Все такое чудесное, что Катерина не в силах выбрать. Ограничивается тем, что похлопывает сына по спине и кротко просит:

— Верни ты ему эту… вещь. Страшная она. А будет уговаривать взять насовсем, не соглашайся. Ты у меня и так сильный.

Надо будет потом выведать, послушал ли он меня, думает Катя, провожая сына глазами. Тишком выведать, округом. Лишь бы не обидеть. Все-таки он мальчишка совсем: вон как за новую игрушку схватился.

— А что ж сама не взяла? — усмехается Самаэль (о черте речь — и черт навстречь, вспоминает Катерина), возникая за катиным плечом. Левым.

— Это оружие Мурмура, — упорно гнет свою линию Катя. — Кнут рабовладельца. Мне рабы не нужны, ни люди, ни демоны, ни… — Она меряет взглядом через плечо мужскую фигуру с раскидистыми тенями крыльев по бокам. — …ангелы.

— А вассалы княгине не нужны? — чуть притушив улыбку и приглушив голос, спрашивает тень Уриилова.

— А клятву верности дашь? — вопросом на вопрос отвечает Саграда.

— Да. Тебе! — без околичностей соглашается Самаэль.

— И с чего ты добрый такой? — вырывается у Катерины.

— Это не я добрый, — кривится ангел смерти. — Это твой сынок названный добрый. По рукам и ногам вяжет, бьет и плакать не велит. Ниацринель теперь его… раб. Захомутал моего демона Мурмур. Не захочет, чтоб тот мне служил, и придется искать другого, смертным ядом управлять. Зачем мне это? Лучше я тебе послужу — все равно недолго. По нашим ангельским меркам — секунды три. С половиной. — И Самаэль цинично подмигивает.

В мастерстве циничного подмигивания ангелы, падшие и прощенные, не знают равных.

Ангел совершает оммаж по всем правилам: опустившись на одно колено, вкладывает ладони, сложенные лодочкой, в катины руки:

— Прими мою клятву… сюзерен, — Самаэль смотрит на Саграду почти с жалостью: — И да признаю тебя своей полновластной княгиней, хозяйкой судьбы моей. Вверяю себя в твои светлые руки… — Быстрый взгляд на катины подрагивающие кисти. — …пускай воля твоя ведет меня. Клянусь благородству твоей крови… — Ноздри ангела вздрагивают в едва заметной демонстрации презрения, малой крупицы глубочайшего презрения бессмертной сущности к глиняным ублюдкам, одушевленным по недоразумению и капризу предвечного отца. — …в вечной и безграничной верности, уважении и послушании. Да не будет у меня другой госпожи, и не послужу словом или делом никому другому. Заявляю во всеуслышание: отныне и до веку буду служить покорно, пока госпожа не освободит меня.

По кончикам пальцев, по коже под волосами, по спине Саграды вихрем мчится, сметая все на своем пути, жаркая волна. Человеческое «я» исчезает, растворяется в проснувшемся хищнике. Катерина зажмуривается на секунду, потом медленно открывает глаза — из них на душный, кровавый, темный мир вокруг смотрит уже другое существо. Княгиня преисподней.

— Так-то лучше, — удовлетворенно отмечает Самаэль, а может, Уриил, поднимаясь с колена. — А то «слуги не нужны, рабы не нужны»! Хозяйкой и госпожой становятся только так.

— Молчать, — роняет Катерина. — Веди меня отсюда… вассал.

Ангел кивает и ступает на заглохшую тропу, вьющуюся по крутому склону Могильной Ямы.

* * *
Тело саднит, точно ободранное плетьми. Несколько запекшихся царапин не могут, попросту не могут вызывать такой боли. Кажется, не только кожа, но и сердце в катиной груди, и весь мир вокруг горит и пухнет. Вселенная ритмично пульсирует, отмечая приливы и отливы нестерпимой муки. Саграда стискивает зубы, обхватывает себя руками за плечи и тут же с шипением отпускает — нет никакой возможности перетерпеть мучения или хотя бы принять позу, в которой жжение не мешало бы думать, идти, смотреть вперед. Она спотыкается и падает прямо на спину ангелу, утыкается лицом между крыльев, прохладных, будто речная вода, и на ощупь таких же текучих, прекрасных, спасительных. Только здесь, между ангельских крыл, ее немного отпускает.

Катерина не сознает, как и когда Самаэль поворачивается к ней лицом, кладет руку на плечо и не просто обнимает крыльями — обволакивает коконом с головы до ног, закрывает лицо, так что дорогу Катя видит сквозь прозрачную плоть крыла, смутно, словно во сне.

Мир вокруг по-прежнему горит и течет одновременно: раскаленный камень плавится и булькает, точно каша в кастрюльке, то и дело вспыхивают факелами деревья и травы, искрами сгорают в воздухе насекомые, со страдальческим воем гибнут звери… Хотя откуда здесь деревья, травы, зверье и, смешно сказать, бабочки со стрекозами?

— Мухи, — роняет Самаэль, придерживая Катерину за плечи и стараясь бросить тень на тропу впереди. Наверняка без ангельской тени, укрывшей землю под ее ногами, катины ступни сгорели бы до кости. Солнце сверху палит так, будто не преисподняя вокруг, а верхние слои стратосферы, где озон уже не защищает жизнь от солнечного аутодафе, мгновенного, но оттого не менее жестокого, чем костер.

Райская геенна.

— Какие мухи?.. — шепчет Катя пересохшими, растрескавшимися губами. — О чем ты?

— Повелитель мух. Вельзевул. Баал.[84] — Ангел бросает слова отрывисто, видно, ему и самому несладко приходится. — Ты идешь к нему. Я провожаю.

— За… чем… — без голоса выдыхает Катерина.

— Он — тень твоего мужа.

— Как ты — Уриила? — вздрагивает Катя.

— Да. — Голос у Самаэля такой, точно его вот-вот вырвет. То ли от напряжения, то ли от отвращения к себе.

Катерине жаль ангела, поэтому она не пытается больше расспрашивать. Да и незачем ей, по большому счету. За время, проведенное в нижних мирах, Катя уяснила, что здесь больше теней, чем тех, кто их отбрасывает; что тени — честнее, жаднее и бесстыднее хозяев, поэтому хозяева их скрывают, но не могут скрыть; что даже ангелы имеют тень, не говоря уж о тех, кто состоит из смертной, слабой, нечистой плоти.

Она и себя ощущает нечистой. Запах горелого мяса и горелой земли наполняет катины ноздри, пропитывает ее волосы, платье, оседает на коже. Саграде хочется сбросить с себя ангельскую спасительную тень и очиститься в огне. И удержаться становится все труднее.

— Помни, — выдыхает Катерине в макушку Самаэль: — Вельзевул — не Люцифер, не Исполнитель желаний. Держи ухо востро.

И разом распахивает крылья, роняя Катю на дымящуюся черную лаву. Горячую, будто полок в бане, но, по счастью, не до ожогов.

Саграда поднимает голову, медленно, стараясь оттянуть мгновение, когда окажется с Баалом лицом к лицу, нос к носу, рот ко рту, тело к телу. Он тоже ей муж, как и Люцифер. Он тот, другой, о ком Катерина думала на алтаре Священных Шлюх во время брачной ночи, думала со страхом, прозревая его резкие черты, его остановившийся взгляд в лице Денницы-старшего, расслабленном и любовно-глуповатом.

Так и есть, Вельзевул — другой. Он не дает Катерине ни секунды лишней: рывком вздергивает ее с земли и держит перед собой, точно котенка. В детстве Кате всегда казалось: котятам должно быть больно, когда их носят за шкирку. Но вряд ли больнее, чем когда тебя держат на весу — за волосы.

Катерина замирает, боясь вздохнуть, чтобы не лишиться скальпа. Ее тело медленно вращается в воздухе, будто елочная игрушка, бликуя во всполохах лавы и сгорающих живых существ.

Глава 11 Боги свои и чужие

— Словно рождественский ангел, — цокает языком Вельзевул, Баал, повелитель мух, бог солнца, пыток и боли. — Ты красивая. Вот уроню тебя — и разобьешься. — И улыбается чему-то своему, о чем Саграда предпочитает не знать и не узнать никогда.

Вельзевул не пугает, не поощряет к действию, не пытается одержать верх, он просто смотрит. Любуется с неизбывной нежностью умелого палача на еще нетронутое, невредимое тело жертвы. Катя судорожно копается в собственных воспоминаниях, пытаясь отыскать там хотя бы намек на то, какой из страхов ей предстоит пережить. Хотя достаточно взглянуть на огромное, мощное тело перед, и под, и над нею, чтобы понять, каков он, следующий страх. Андрофобия.[85]

Вельзевул похож на Люцифера не больше — и не меньше — чем Самаэль на Уриила. Так близнецы могут походить друг на друга настолько, чтобы чужаки их путали, а знакомые не понимали: как, ну как можно не отличить одного от другого? Они же абсолютно разные. Так и Мореход с Баалом разнятся, словно боги своего и соседнего племени.

Впервые Катя сознает: ее Люцифер действительно утренняя звезда, несмотря на загорелую, как у моряка, кожу, темные глаза и волосы. Кожа Вельзевула не смуглая, а словно раскаленная добела — капли крови с катиного платья падают на нее и сразу запекаются дочерна. Тело Морехода, жилистое и мускулистое, было дьявольски сильным, но это было человеческое тело. Баал кажется ожившим кошмаром, олицетворением дикой мощи, изваянным безумным скульптором из мертвенно-бледного мрамора: холмы неподвижных мышц, перевитых вздутыми венами, предназначенные внушать ужас, но не жить — не ходить по морям и землям, не ласкать женщин, не строить и не покорять, только убивать и разрушать. Черные глаза Денницы постоянно менялись — в них мелькала то грусть, то улыбка, то нежность. Просвеченные насквозь, прозрачные глаза бога пыток не выражают никаких чувств. Лишь губы двигаются на прекрасном, жестоком лице, роняя слова легко, будто камешки, рождающие гибельный камнепад.

Катя и сама не понимает, как ей удается что-то увидеть и осознать, вися на собственных волосах, точно живая игрушка йо-йо. Слезы текут по щекам безостановочно, разум уплывает, кожа на голове горит. Вельзевул подносит ее ближе и, высунув длинный черный язык, облизывает Катерине лицо — словно собака, огромная адская гончая, пробующая добычу на вкус. Все, что Катя может в ответ — это обморочно закатить глаза.

— Сладкая, — удовлетворенно констатирует дьявол. Не усмехается, не кивает, как сделал бы Люцифер — констатирует без всякого выражения. Будто ученый, проводящий эксперимент на лабораторной зверушке, обреченной на смерть с момента попадания в эти белые, холеные, безжалостные руки. — Мне повезло. Ты будешь хорошей женой.

Женой? Катерина успела позабыть значение самого слова «жена». Она не помнит, что она княгиня, что она человек, что она разумное существо. Игрушка, жертва, пойманная дичь — кто угодно, но не жена.

Саграда тратит последние силы, чтобы не потерять сознание. Бог ее вселенной сажает свою игрушку себе на колено — и Катя бессильно падает вперед, ткнувшись головой в мужскую грудь, пахнущую дымом бесчисленных пожарищ, раскаленной лавой, мертвыми лесами и городами-призраками. Ей вспоминается мускусный, звериный запах кожи Люцифера — и она рыдает в голос, вжавшись лицом в твердые, как камень, мышцы.

— Нежная человеческая девочка, — произносит голос над нею. — Поплачь, поплачь. А потом мы с тобой по-иг-ра-ем.

Катерина захлебывается криком, представив себе, в чем может заключаться игра в понимании Вельзевула.

На краю ужаса, захлестнувшего Катю, бьется мысль: кто-то должен ей помочь. Ей всегда помогали — ее дети, ее друзья, ее демоны. Она не могла справиться сама, но всегда находился кто-то, спасающий хрупкое человеческое сознание от игр подсознания, неутомимого в разрушительных забавах.

— Саб-нак… К-ха-мень… — выдыхают катины губы, почти помимо воли, помимо всего, что еще от нее, Катерины, осталось.

— Камень порчи? — почти ласково переспрашивает бог пыток. — Хочешь откупиться от меня? Нет, дитя, не выйдет. Ты слишком хороша, чтобы я променял тебя на мертвую игрушку.

Конечно. Живая игрушка стократ интереснее.

— На-а… — хрипит Катя, не имея силы позвать ту, вторую часть себя, для которой огонь преисподней был домом родным.

— Старая демонская подстилка, — бесстрастно замечает Баал. — Не хочу. Надоела.

Только бы удержаться. Не предлагать чудовищу собственных детей. Пусть изорвет в клочья истерзанную страхом и болью плоть, но не трогает их.

— Ты хорошо держишься. — Голос Вельзевула делается задумчиво-вкрадчивым. Так же вкрадчиво он гладит Катерину по спине, проводит кончиками пальцев по позвоночнику, задержавшись на изгибах бедер, мнет ягодицы — точно в раздумье, откуда начать пытку. И неожиданно стискивает талию, обхватив ладонями целиком, словно хрупкое тельце куклы. — Будь я здесь один, я бы убивал тебя годами — так, как мне нравится. Весь отведенный тебе срок ты бы провела со мной. Подо мной. Я бы не выпустил тебя, пока твоя жизнь не истекла бы по капле, наслаждался бы каждым глотком, каждым вдохом твоей прохлады. Мне так жарко, девочка, так скучно… Знала бы ты, как я хочу всё, из чего ты состоишь… Но Люцифер не позволил. А мы, тени, не хозяева себе, мы — искупители ИХ грехов. Что ты готова мне отдать? Я приму то, что ты мне дашь.

И Катя с недоумением осознает, что жалеет бога боли и незаходящего огненного солнца.

— Тень возьми. Мою тень. — Саграда, оторвавшись от неподвижной, раскаленной груди, поглаживает склоненный над нею лоб, скулы, надавливает пальцами на веки. С блаженным вздохом Баал закрывает глаза. Впервые за много, много веков.

— Спасибо.

Тьма рушится на них, точно черная ледяная вода, моря, океаны прекрасного, беспробудного забытья.

— Как хорошо… — вздыхает Вельзевул и отпускает Катерину, позволяя наконец соскользнуть с его колен. Над геенной встает бескрайняя, Атой рожденная ночь. Бог солнца, боли и пыток спит.

* * *
Она маленькая и растерянная, как будто ей не сорок лет, а семь или даже меньше. Идет по остывающей от дьявольского жара земле и не чует этой земли под собой. Сладкая, нежная человеческая девочка. Он так сказал перед тем, как уснуть. И он любил ее — даже таким, выжженным дотла, способным лишь разрушать. Как умел, так и любил. И убил бы, любя.

Крыло ангела снова лежит на катиных плечах, укрывая от остаточных всплесков геенны, разогретой солнцем Баала до вязкой текучести лавы.

Здесь очень плохо. Плохо здесь. Все это место — сплошь глухое раздражение и вселенская усталость, переходящие в злость. Скорей бы выбраться.

Плохие места, плохие чувства, плохие миры. Но ведь это всё — она, Катя. Значит, она плохая? Значит, мама была права и любить ее не за что, разве что вопреки? И надо быть благодарной, даже когда тебя мечтают убить, медленно, мучительно и грязно, лишь бы из любви, лишь бы из желания: рука на шее, вторая зажимает рот, зубы впиваются в плечо, оставляя не следы — раны, а боль внизу живота ничуть не напоминает ощущение, которое хочется испытать еще раз. Но надо терпеть, потому что такова она, любовь, по крайней мере, теперь можно сказать, что она у тебя есть, что ради нее ты… А что ты, собственно? Вытерпела пять минут чужого пота на своей коже, чужого тела внутри и вокруг себя, а коли понадобится, вытерпишь и десять? И пока он торопливо спал, даже не обняв — вцепившись в тебя, только что не сомкнув челюсти на твоем прокушенном у горла плече — ты лежала тихо-тихо, считая про себя, напевая, разглядывая потолок и стараясь ни о чем не думать. Хотя единственной мыслью, на которую тебя хватило бы, впусти ты ее в свой мозг, была бы мысль о душе. О горячей ванне. О бане! Чтобы париться в семи водах, вымывая грязь из пор, из самой утробы, стирая память о том, что произошло.

О любви Катерина не думала. Потому что тело сопротивлялось разуму. Оно не позволило связать воедино боль внутри себя и липкое чувство снаружи со словом «любовь». Оно не хотело приравнивать как-бы-наслаждение к как-бы-любви. Оно сопротивлялось, когда сознание стало покорным, как воск. Тело, на вид мягкое, податливое, приняло на себя удар, словно броня, и решило стоять до последнего. И отстояло разум от веры в то, что любовь такая и есть, она и есть то, что оставило круглую ранку на плече, кровь на бедрах и сильное желание поплакать в подушку.

Тело уснуло раньше, чем разум оклеветал любовь.

Если бы у Вельзевула имелось тело, мелькает в голове у Кати, он бы не дошел до ТАКОГО. Тело бы умерло от истощения раньше, чем душа бессонного дьявола провалилась глубже Тартара и устроила себе частный пляж из лавы на краю Могильной Ямы. Зато видимость каменно-раздутых мышц, перевитых жилами и обтянутых кожей, не защитила своего обладателя от пытки незакатным солнцем — нет, она лишь послушно подстраивалась под перерождающееся сознание, мечтавшее об одном: по крупице раздарить свою муку всем живым существам на свете, наделенным или обделенным разумом. Так родился Повелитель мух, чудовище, держащее в страхе миры.

Тела наши спасители, назидательно кивает Саграда. Вся эта броня из слабости, хрупкости, ранимости закрывает собою душу, и вовсе беззащитную, принимает на себя, в себя острое и горькое, жгучее и ядовитое. Там, где нет плоти, где все отдано на откуп разуму или неразумию нашему, можно шаг за шагом дойти от человека до демона, от демона до дьявола, от дьявола еще куда-нибудь — вряд ли дьявол последняя ступенька этой лестницы, ведущей вниз, в преисподнюю с самых небес. Но благодарить за болезни и смерть как за спасение представляется таким неправильным, таким… нездоровым, что Катя, не сдержавшись, хихикает. С подобными идеями быть тебе, Катерина, либо в раю, либо в дурке.

Интересно, откуда они взялись, эти мысли? Душа ли, жаждущая покориться чужой воле, жалуется на тело, сопротивляющееся сильной руке, тело ли напоминает о своих заслугах, прося вернуться в него из потусторонних краев под придуманными небесами?

— Почему бы тебе и в самом деле не вернуться? — с деланным равнодушием спрашивает Самаэль. — После всего, что ты о себе узнала, заживешь по-новому: больше не будешь прятаться в раковине, бегать от судьбы, доживать бобылкой, цепляющейся за своих деток. Вернее, за дитятко: Денница-младшая — наша. Ну да ты с нею почти не знакома, она тебе не дочь, скорее сестра, с которой вы росли врозь. Так что с дочерью вы друг другу чужие и ты ее скоро забудешь, не говоря уж об этом недоразумении — Мурмуре. Они, конечно, будут взывать к тебе со дна души… Но дно души находится так глубоко, что ты их не услышишь. — И ангел чуть слышно вздыхает. — Нам без тебя тоже полегче станет. А то такое чувство, словно у предвечного отца новые критические дни творенья начались и он решил переделать вселенную, только на сей раз с фундамента. Вот и начал, старый хрен, с преисподней.

— Он тебе рот с мылом вымоет, папа ваш предвечный, — обещает Катя, слушая ангельскую болтовню вполуха. Быстро же она привыкла к правде, которую эти божьи создания несут, будто психоаналитики, кому попало.

— Нет, ну правда! — просительно тянет Самаэль. — Так не хочется тебя убивать, да еще без помощи Ниацринеля, ножом для вырезания грешных душ…

— Значит, по плану ты все-таки должен меня убить? — почти не удивляется Саграда.

— А кто ж еще? — недоумевает ее проводник, ее вассал. — Ангел смерти я. Не кто иной, как я, тебя убью.

Вспомнив рассказ американского фантаста о надоедливом убийце, преследовавшем жертву точно с таким же радостным обещанием, Катерина бесхитростно интересуется:

— А отсрочку в полвека дашь?

— Нет. — Самаэль мгновенно разрушает катины надежды на хитроумие старой уловки. — Когда твой срок придет, тогда не кто иной, как я…

— Подожди-подожди, — обрывает его Катя. — Когда придет мой срок? А когда он придет?

— Через три с половиной… — размеренно, будто отсталому ребенку, принимается объяснять ангел смерти, — …года. Как сказано в пророчестве.

Эти последние крохи кажутся Катерине горсткой алмазной пыли: вот она мерцает в ладонях драгоценной моросью, утекает потихоньку, сколько ни стискивай пальцы, но все равно блеск ее столь прекрасен, что кажется — он никогда не иссякнет. Катя вспоминает, как четверть века назад, заслышав о смерти кого-то старого, сорокапятилетнего, изумлялась, слушая его погодков: надо же, молодой ведь совсем! Это я молодая, хотелось прикрикнуть на охающих старперов, я! А вы свое пожили, если не счастливо, то по крайней мере долго.

Дети такие засранцы.

Три с половиной года. Если не вернуться в свое тело, не бросить здесь, посреди моря Ид, всё — Морехода-Люцифера и детей от него, дела княжеские и любовные, надежды измениться до самых корней, перетрясти до дна свои заболоченные бездны — всего три с половиной года отпущены Кате Откровением. А если вернуться, то сколько?

Молчит ангел. Ночь над долиной Баалова солнца молчит. И Могильная Яма безмолвствует.

Может, те же три с половиной года. Или три с половиной десятилетия, которые придется жить с червоточиной под сердцем: упустила, потеряла, струсила. Хотя с годами наверняка отпустит, зарастет: ну и что, что струсила? Зато внуков увидала, достойно встретила старость и приняла из ее рук чашу мудрости, горькую, словно чаша скорбей самого сатаны…

Катерина чувствует, что сейчас сдастся сама себе к чертям собачьим. Одно неясно: которой именно себе — здешней, или другой, оставленной в зимней Москве, в обжитой демонами квартире на Филях, или третьей, скорее всего лежащей в искусственной коме в ожоговом отделении. Нужно ли возвращаться в тело, похожее на засохшее дерево с красно-белой рубчатой корой, заново учиться говорить, смотреть, дышать? Ходить, трясясь всем телом, на подгибающихся ногах. Приноравливать руки в контрактурах к ложке, дверной ручке, телефонной трубке. Жить, точно вампир, по ночам, потому что солнечный свет вреден для поврежденной кожи и пугающе похож на огонь. Год за годом, десятилетие за десятилетием терпеть жалость и ужас близких, уходя все глубже в себя и проклиная невозможность остаться в себе навсегда.

— Ну, не всё так страшно, — успокаивает Катю Самаэль. — Ты себя нарочно накручиваешь, чтобы не было желания вернуться. На деле — признайся, Катерина! — хочется, ведь хочется вернуться, пожить среди людей, а не среди монстров, каждый из которых всего лишь отражение тебя…

— Так это правда? Я сгорела? — допытывается Катерина, вспоминая огненную муку, через которую шла к Вельзевулу — странно знакомую муку, осевшую в глубине тела глухим эхом реальных событий.

— Будто феникс, детка! — похохатывает ангел смерти. — И уже почти возродилась из пепла. Конечно, жницы стоят над тобой со своими прялками, нитями и режущими инструментами — так же, как над всеми — но тело твое еще сгодится для жизни и даже для того, чтобы выносить другую жизнь. Захочешь, найдешь того, кто заделает тебе реальную Дэнни, найдешь, не сомневайся. Мужчинам нравятся чокнутые шлюхи, а ты ведь именно такая.

— Что-то ты разболтался, голубок, — недовольно морщится Саграда.

Неспроста Самаэль несет грязь про скрытые катины таланты по части ловли и ублажения мужчин — намеренно злит, отвлекает. Интересно, от чего?

Катя тоже не прочь позлить ангела смерти. Тем более что слабость у них одна, одна на всех, незачем и выбирать, куда вонзить коготь.

— Если уговоришь меня бросить Люцифера, Велиар отдаст тебе Эби, сокровище свое, папочкину радость. Насовсем или…?

— Эби нельзя отдать, — криво улыбается Самаэль, становясь похожим на Уриила — не как тень, вывернувшая ангела луны наизнанку, а как портрет, написанный излишне проницательным художником. — У каждого человеческого отродья есть то, чего нет у нас — свобода выбора. Но Абигаэль обещала мне себя, если… Если ее отец получит Денницу.

— Дэнни? — изумляется Катерина.

За доли секунды в ее мозгу выстраивается сюжет мексиканского сериала, нелепый, но не невозможный: да не соединится никто, ни с кем, никак, покуда не вскроются все тайны семейные и родовые — и после, когда выяснится, что суженые-ряженые на деле кровные родственники, тоже никто ни с кем, ибо не открывай наготы родни твоей, она есть твоя нагота, сказал Господь. Ну, людям, по крайней мере, сказал. А пока суженые-ряженые пребывают в растерянности, плохие мальчики и девочки расхватывают их, точно горячие пирожки, грязными ловкими руками, утаскивают в притоны разврата, чтобы насладиться невинностью, оставшейся без поводыря и защитника.

Определенно, сюжет не про ее дочку. Денница-младшая и сама за себя постоит, и Мурмур ее не отдаст, чертова косточка.

Катя с удивлением подмечает: да она гордится своим сыном-зятем! И мысль о нем, восставшем против рая и ада за беззаконную любовь с родной сестрой, отчего-то больше не вызывает отвращения.

— Велиару нужен Денница-старший! — осекает Катерину Самаэль. — Ты хоть иногда перестаешь думать о своих уб… — Саграда напрягается для броска. Может, не в ее силах причинить боль ангелу смерти, но она попробует. Она. Попробует. — …детках?

Для такой бесстыжей субстанции, как ангел, это можно счесть униженным извинением. Гнев, взметнувшийся в катиной душе, утихает, засыпая чутко, в ожидании своего часа. А Самаэль продолжает — так, словно ничего не произошло:

— Агриэль управлял преисподней много веков. Привык, разлакомился. Всё-то у него было — и геенна, и князь ее, слишком занятый собой, чтобы править. Почти дом, почти работа, почти любовь — всё, как у людей. — Ангел щурит глаза, словно пытается рассмотреть в кромешной тьме прекрасное, комфортное вчера демона небытия. — И тут появляешься ты, ради которой наш карманный владыка готов попробовать, какова власть на вкус. Он-то знает: тебе не перенести княжеской инициации. Да что там, тебе не перенести и воздушных мытарств.[86] Слаба ты, Катерина, уж не обессудь. Люцифер сам мучения подбирал — да так, чтоб душу человеческую в клочья изорвать. А Белиал ему помог, подтолкнул в сторону подлости и беспощадности. Так сказать, ад держит марку. Зато теперь Денница хочет переделать преисподнюю — для тебя. Хочет сделать ее другой. И это станет концом света. Ад не должен меняться, ведь он основа мироздания. Мы сохраним его в неприкосновенности, даже если придется убить вас всех — дьяволов, демонов, мелких бесов, выжившие души. Даже если преисподнюю придется очистить и заново наполнить — нами.

Лицо Самаэля становится отчужденным, замкнутым, кажется, будто он прокручивает в уме картины зачистки ада. Зачистки и наполнения. Легионами бывших ангелов и некондиционных праведников, пушечного мяса господня.

Мимо катиной щеки, завораживающе светясь, в густом ночном воздухе проплывает светлячок, золотой и зеленый, точно фея абсента. На мгновение замирает напротив глаза, позволяя себя рассмотреть — и вонзается в скулу под нижним веком, словно живая пуля. Катя с воплем отшатывается, а Самаэль, не глядя, ловит «фею» за откляченный золотой зад и отрывает от катиной щеки — похоже, что с мясом. Растирая между пальцами плоть кусачего светляка вперемешку с плотью Катерины, ангел смерти ухмыляется:

— Осторожней, девочка моя. Здесь нельзя доверять никому и ничему.

— Даже себе, — ворчит Катя, потирая лицо, окровавленное, но по-прежнему гладкое, как если бы ничто не пыталось прокусить в нем дыру.

— В первую очередь себе. — Ангел не понимает юмора, да и не смешно совсем. Какой бы ни была заезженной фраза, она верна: именно себе Катерина не может, не вправе доверять.

— Ты антихрист, — задумчиво подтверждает Самаэль катины сомнения. — И врешь себе так же бойко, как всем и вся. Твой разум — сплошная ложь, цитадель из вранья, не подступишься.

— Так скажи мне правду! — требует Саграда. — Ты же ангел, правда — твое оружие. Давай, рази.

Ангел смерти невесело ухмыляется:

— Оружие… Это судьба наша, не лучшая из судеб — говорить то, что никто не хочет слышать. Поэтому нас, почитай, никто и не слышит, хоть на ухо ори.

— А я послушаю, — упрямится Катя. — Ну давай, говори, что припас.

— Смерть, — просто, без всякой эффектности, сообщает ангел и разворачивает Катерину лицом к горизонту. — Как, впрочем, и всегда. Но легкую, самую лучшую смерть, какую смог добыть для тебя. Не бойся, Катенька.

— Вот она, твоя вассальная верность. — Катя пытается бороться, пытается напомнить Самаэлю о недавней клятве.

— Да, это она, — не смутившись, кивает ангел смерти. — Все, что я имею, все самое лучшее — для тебя, госпожа.

Саграда испуганно оглядывает ночную равнину, седую от пепла. Пепел ходит волнами, будто ковыль под ветром, серебристый и лиловый в свете луны.

О.

Из-за горизонта, словно сама по себе, вырастает гора, на вершине которой — Катерина знает точно — восседает старец Время, держа в каждой руке по клубку. Черный и белый, они вечно сбегают вниз по склонам, разматываясь в нитку, и поднимаются обратно, собирая по дороге всю грязь пройденного пути. Когда твое время выйдет, они очистятся, шепчет голос в катиной голове. Один снова станет черен, как ночи богини безумия, другой — бел, как свет, в который ты уйдешь, покинув изношенные доспехи собственного тела, уйдешь голой, не защищенной ничем, кроме памяти о былом.

Впрочем, и ее, памяти, не хватит надолго. Ничто не в силах победить время. Истают и любовь, и верность, и ненависть, и боль, останется чистый лист, слегка обугленный по краям, хотя в середине его еще можно будет написать повесть о новой жизни, которая тоже однажды сотрется без следа, лишь немного уменьшив лист, словно шагреневую кожу, исполнившуюочередное желание.

Желание — вот что меняет душу. Делает ее крепкой, делает ее хрупкой, делает ее меньше, оставляя пространство в самой середине — на несколько фраз, на горстку слов, вмещающих целую жизнь. С каждой жизнью фразы все короче, все чеканней. Желаний все меньше и все ближе они к тому, чего от нас ждут. Ждут, исполняя наши желания и сокращая белые крылья души до крохотного клочка.

Катерина запрокидывает голову, пытаясь рассмотреть старца на вершине, повелителя времени, само Вечное Время, связь с которым потеряна для падших ангелов, но возможна для верных и прощенных, для тех, кому повезло не расколоть собою земную твердь, не провалиться в нижние миры, теряя в падении ангельскую благодать и надежду… хоть на что-нибудь.

Самаэль запрокидывает голову и кричит что-то на незнакомом языке. Катерина разбирает лишь первые три слова — «Зерван, Зерван Акарана».[87]

Старец Время экономным жестом жонглера подхватывает оба клубка и сжимает их руками огромными, будто грозовые тучи. Пыль памяти, земного опыта, непрочного человеческого знания высыпается из клубков, падая сверху облачками светлыми, точно ковыль. И Катя понимает, что за пепел покрывает равнину, окутывая ноги по щиколотку ласкающим, нежным прикосновением.

А потом катино тело подхватывает множество невидимых рук, крутит и подбрасывает в воздухе, словно куклу, ломая умело и безжалостно, срывая платье, как плоть — и плоть, как платье.

Мир вокруг тоже расходится по швам, отделяя Самаэля от Катерины, выбрасывая ангела из умирающей вселенной. Всё вокруг меркнет, умирая. Смерть. Смерть кругом и ничего, кроме смерти. Смерть девочке, варившей помадку на уроке труда, смерть женщине, обнимающей сверток из одеял на пороге роддома, смерть старухе, променявшей три с половиной года княжеской доли на десятилетия сонной одури. И княгине ада, целующей своего князя перед алтарем Священных Шлюх, тоже смерть. Смерть от падения метеорита. Смерть от засухи и зимы. Смерть от лжи. Смерть от правды. Смерть по естественным и неестественным причинам. Отрицание, гнев, торговля, смирение и смерть.

Кто-то кричит над катиным телом — пронзительно, точно сапсан, падающий с занявшихся пожаром небес:

— Я хочу и я беру! Я иду и я веду! Я хочу и я беру! Я иду!!!

Катя старается дышать ртом, потому что запах из кричащего рта… убивает. Гнилая рыба, порченое мясо, лук, чеснок и перегар сливаются в симфонию вони — самую прекрасную симфонию на свете. Это вонь жизни. Катерина подавляет рвотные позывы, привыкая к мысли, что еще жива.

— Отпусти, — просит она. Голоса нет, только шепот, сиплый шепот слетает с губ: голосовые связки сорваны вдрызг и не могут сомкнуться.

Хорошо, что Катю не слышат. Вряд ли она сможет удержаться на ногах: мир кружится и гудит гигантским миксером, гул вращающейся вселенной забивает уши.

— Ад стоит на том, что ты не можешь забыть свои грехи, — произносит ей в лицо тот самый зловонный рот. Запах действует не хуже нашатыря: охнув, Катерина открывает глаза и видит Сабнака, демона гнилья, когда-то, вечность назад, подарившего ей камень порчи.

— Спасибо за науку, — безголосо шипит Катя.

Я многому здесь научилась, думает она, но это совсем не то, чему я хотела учиться.

— Как ты? — произносят они хором и сбиваются на тихое, глуповатое хихиканье.

— Только я могу бороться с временем, — объясняет Сабнак. — Я порчу все, к чему прикасаюсь.

— А ну отпусти, — Катерина шутливо пихает демона в плечо. Но тот действительно отпускает ее — с огромным облегчением, как будто держать легкое женское тело ему невыносимо тяжело.

У него же ноги сожжены! — вспоминает Катя, морщась от чувства вины: разгуливая по кругам мытарств, она ни разу не подумала об излечении Сабнака, ни единого желания не потратила на облегчение его мук.

— Ничего, — стеснительно улыбается демон, — я привык, что обо мне не думают.

Катерина, не зная, что сказать, молча опускается на колени в серый пушистый пепел и глядит, глядит на страшные ожоги, пытаясь от оплаты долга перейти к искренним пожеланиям здоровья демону-сопернику времени, такому же пожирателю всех и вся. Катино «я» сопротивляется исцелению Сабнака, благодарности не хватает, чтобы перекрыть отвращение от вида гнойных язв на обожженной коже; от мыслей о горах трупья и гнилья, что на совести демона; от собственного чистоплюйства и беспомощности. Но что-то холодное и жесткое, поселившееся внутри Кати в миг, когда ее вселенная умирала, разгоняет жалкие человеческие страхи, словно овец.

— Давай, Сабнак, давай, — только и произносит Саграда, без всякой жалости и брезгливости проводя ладонями прямо по струпьям. Прежняя Катерина так бы не смогла. А этой, новой Кате, наплевать на то, как воет, выгибаясь, демон, как лопаются под пальцами пузыри, выплескивая свое отвратительное содержимое, как расползается подгнившее мясо. Главное, что тело, выглядывающее из-под руки — розовое, гладкое и чистое. Новорожденное.

Она может и она делает.

Когда Саграда отпускает Сабнака, тот ни кричать, ни стоять не в силах и сразу падает навзничь, раскинувшись в пыли андреевским крестом. Катерина поднимается с колен, не оглядываясь на потерявшего сознание демона, не думая об улизнувшем ангеле. Ей больше не нужны ни друзья, ни вассалы. Княгиня продолжает путь одна.

Она хочет и она берет. Она идет и она ведет.

Спасибо за науку, ангелы и черти.

Вот только главное они от нее утаили. А вернее, сделали так, чтобы Саграда попалась в тот же силок, что и ее хейлель — в силок под названием «гордыня». Гордыня, перемешанная с памятью о былом — адская смесь. Или райская. Смотря откуда вести отсчет.

Катерина помнит свою прошлую встречу со старцем Время. Тогда он явился ей во сне: Зерван Акарана сидел на вершине горы, а Катя была горой. И ощущала каждую пещеру, каждый уступ. Так ощущают собственное тело, не зная его анатомии, но чувствуя ее. Сейчас Катерина уверена: ей нужно войти в гору, служащую Вечному Времени престолом, и пройти гору насквозь. Так она и делает. Так. И делает.

Щель между камней — словно… щель. Вульва огромной шила-на-гиг. Катерина аж глаза поднимает: не смотрит ли на нее сверху склоненное каменное личико, грубо вытесанное, но не стершееся за сотни, а может, и за тысячи лет? Нет, сверху на Саграду глядят лишь пыльные камни да сухостой. Она входит, держась за ослизлые стены, протискивается в узкий проход, ведущий под уклон, все глубже и глубже внутрь горы.

И когда Катерине кажется, что проход становится шире, а песок под ногами — мягче, что идти гораздо легче, ловушка захлопывается.

Она понимает, что попалась на крючок своей благоприобретенной гордыни, веры в себя и памяти, проклятой памяти, обещавшей: все будет так же, как в прошлый раз, обещавшей — и обманувшей, понимает, летя вниз, вращаясь в гладком черном тоннеле, будто в трубе небывалого аквапарка ужасов — в темной, крутой и бесконечно длинной трубе. То есть это Кате хотелось бы, чтобы тоннель оказался бесконечным: уж очень незавидная участь ждет княгиню ада в конце пути, там, где виднеется крохотное пятнышко света.

Она почти не удивляется, вывалившись из черного зева прямиком на больничную каталку.

— В морг, к бальзамировщику! — командует изрядно осточертевший Катерине Самаэль. К очередному свиданию ангел смерти разоделся в мешковатую форму хирурга, уныло-зеленую, под цвет глаз. Но надо признать: форма ему подходит. Во всех отношениях. Возле Самаэля трется Велиар в ролевом костюме медсестры, похабном донельзя: мини-халатик на пуговках, белые чулки на голенастых мужских ногах и шапочка с крестом над глумливой рожей.

— Доктор сказал, в морг, значит, в морг! — лихо рапортует дух беззакония и со свистом мчит «больную» по коридорам — душным, пыльным, ничуть не напоминающим больничные переходы. Это больше похоже на лабиринт внутри пирамиды, монументальной могилы, возведенной руками человеческими и замаскированной временем под гору.

Катя не пытается спрыгнуть с хлипкого сооружения на колесиках, летящего со скоростью саней для бобслея, все равно сбежать от ангела и демона не получится. А если бы и получилось — от себя не убежишь. Значит, рано или поздно все они сойдутся здесь. Или в еще более отвратительном месте, в еще более отвратительной ситуации.

Хотя куда уж отвратительнее.

— Наконец-то, — встречает их «бальзамировщик» в «морге». Разумеется, это снова Самаэль, только одет он, словно древний египтянин на современном карнавале. — Готовьте покойную к выскабливанию мозга!

— Слушаюсь, господин! — отвешивает шутовской реверанс Белиал и наклоняется над Катериной, собираясь переложить ее обманчиво покорное тело с каталки на стол для аутопсии. Какая неосторожность с его стороны!

Саграда вцепляется в лацканы халатика и что есть силы бьет коленом Агриэлю в пах — и… и ничего. Демон смотрит на нее с жалостью, точно на недоразвитого ребенка, одним движением перебрасывает Катю на металлическую поверхность, ледяную настолько, что прикосновение к ней обжигает. В подземельях пирамиды стоит сырой, всепроникающий холод, дыхание вырывается паром изо рта, по стенам стекают капли и впитываются в многовековые наслоения пыли на полу. Это только радует: по крайней мере, у Катерины есть шанс потерять сознание от переохлаждения самое позднее через полчаса. Но и полчаса — много, чересчур много, потому что Самаэль, не тратя времени даром, уже идет к ней с крючком наподобие вязального в твердой, умелой руке. На остром кончике крюка играют кровавые отблески неизвестно откуда взявшегося пламени.

Хоть бы умереть поскорей, мелькает в катиной голове малодушная мысль.

Глава 12 Путь по хлебным крошкам

Ты слишком любима, чтобы умереть, поет Кате преисподняя. Твой князь уже познал эту истину, эту пытку, он тоже слишком любим отцом нашим, равнодушным отцом, разочарованным отцом, поэтому Утренняя Звезда не умрет, пока не погаснет небо. И ты, его Пута Саграда, не умрешь, что бы ни твердили откровения и откровенные. Будь свободна от страха смерти. Страхи твои — хлебные крошки, рассыпанные по нижним мирам, дабы указывать верный путь. Обернись быстрее птиц небесных, собери их, пройди ад из края в край — и освободи землю свою, вторят пески пустынь. Тебе не избавиться от страхов, сколько ни тверди им в лицо, что приняла себя целиком, как есть, что простила себе всё, всё. Зря ты закрываешься от них, строишь стены, запираешь двери — это всего лишь меры против чужаков, настоящего врага впускаешь сам. Наступит день и ты откроешь дверь на простой стук, будто зачарованная, впуская врага своего в дом свой и в сердце свое, скрежещут камни, врастая в землю.

В катиной душе нет трепета перед шепчущей землей и поющими небесами, Катерина уже видела, слышала, осязала такое. Где-то, когда-то. Может быть, во сне. Может быть, в раю. И все, что она когда-либо сказала или сделала, вело ее именно сюда, но не в рай, отнюдь не в рай.

Саграда стонет сквозь окаменелые погребальные бинты, нестерпимо пахнущие смолой, пытается выгнуться, прикусить щеку изнутри… Однако легкое, пустое, иссохшее тело не шелохнется. Только в черепной коробке с писком и скрежетом, наползая друг на друга, потирая панцири колючими лапками, роится саранча. Мертвая, безглазая, без мышц, растворенных едкой солью натрона, без органов, разложенных по канопам с головами сыновей бога солнца,[88] Катерина пытается молиться тому богу, имя которого еще помнит.

Она помнит, как имя его падало на язык вместе с теплыми каплями крови, частило бесконечным «божебожебожебоже», пока железный крючок рвался к мозгу, ломая решетчатую кость. Помнит, как звала и каялась во всех прегрешениях, своих и чужих, признавала вину истинную и выдуманную, соглашалась с любым возведенным поклепом, лишь бы прекратить пытку, хоть на минуту остановить железное копошение, направленное вперед и вверх, туда, где за глазами, давно лопнувшими от прилива крови, полтора килограмма жирного студня хранят ее никому не нужное эго.

Бог упорно делает вид, что не слышит ни зова, ни упреков.

Может, он смущен методами своего суда. Пускай они придуманы мифом — ангелы и демоны воплотили каждую страшилку, дабы не разочаровать тех, кто умер, а значит, имеет право на исполнение посмертной воли и ожиданий. Может, богу надоело оправдываться в том, что творим мы, люди. Может, он иначе представлял себе вселенную и нас, создавая из праха смертную, теплую, жадную до удовольствий и мучений плоть. Может, не бог вселил в наши головы монстра вины, вопящего на всех языках земных: это тебе за то, что ты плохая девочка!

Хорошие девочки получают свою порцию добрых снов еще при жизни, восхищаясь и благоговея перед явью и навью, словно клеймо на себе ставят: я — хорошая. Плохие девочки живут наяву, а во сне смотрят положенные им кошмары, не отличая одно от другого. А очень плохие? Те, для кого вековая сладкая дрема в хрустальном гробу заменена на тяжкие многотысячелетние видения под ступенчатыми небесами пирамид, в разрисованной тьме могильных камер?

Саграда спит и видит сны, не имея права проснуться. Под куполом черепа, точно в пустом соборе, витают неисполненные мольбы и непринятые сожаления. Все казни египетские отныне к катиным услугам. Она готова пережить и лягушек, и мух, и саранчу, и огненный град, и воду, претворенную в кровь — лишь бы не самое последнее, сломившее фараона. Смерть первенцев. Невозможно переиграть божий гнев на его поле, невозможно. Суди меня, но оставь их, что тебе стоит быть милосердным? Не карай детей за грехи отцов, неправильно это, нечестно, господи. И если ты хочешь меня сломать, то я сломаюсь, я УЖЕ сломалась, мне хватило и краткой боли, прежде чем тело мое, слабое, жалкое, всегда готовое сдаться тело возопило: я умираю, чтобы не дать душе моей обратиться в демона! Моей гордыни не хватит, чтобы принести жертвы, достойные княгини ада.

Фолд. Я пас, господи.

И тьма египетская приходит как блаженство и отдохновение, накрывая Катерину пеленой мягче ангельского крыла.

* * *
— Осторожно, осторожно, — шепчет кто-то у катиного виска. Две пары сильных рук разматывают ее, распаковывают, будто рождественский подарок, мир вокруг пропитан удушливым смолистым запахом, Катя почти слышит, как позванивают игрушки на елке и шуршит, осыпаясь с мертвых ветвей, колючая хвоя.

Катерина с детства любила этот праздник, синий и серебряный дома, в России, алый и золотой в Европе, рождественские базары с кучей бесполезных вещей в каждой лавчонке, с глинтвейном по холодку, с пьяненькими Дедами Морозами и Санта-Клаусами, бродящими по улицам, словно новогодние зомби. Если ей суждено родиться заново, пусть это случится на Рождество.

— Гребаные ангелы, — ворчит кто-то, кажется, женщина. — Сами заповедей не соблюдают, а нам запрещают…

— Ибо сказано: не убий ближнего своего совсем уж без причины, — соглашается знакомый мужской голос.

— Плеть подбери, — деловито советует женский.

— Да уж тут валяться не оставлю! — рычит мужчина.

Мурмур? Витька? — гадает Катерина, боясь открыть глаза. Ей страшно двигаться, страшно дышать, страшно глядеть — вдруг ее глаза зашиты суровой нитью, а легкие по-прежнему лежат в сосуде с головой бога Хапи на крышке?

— Мама, ма-а-ам, — тянет все тот же мужской голос.

Сыночек мой, первенец. Живой. А Плеть так и не вернул, паршивец.

Катя размыкает веки — и вот он, семейный праздник над ее преждевременной могилкой: все в сборе — не только Витька, но и Дэнни, Мурмур, Люцифер… Наама. Родня из ада. Мое кровавое Рождество, устало улыбается Саграда. Я дошла? Скажите мне, я — дошла?

— Нет, — жалея супругу, но приговоренный к правде, качает головой владыка преисподней, бывший ангел. — Нет, еще нет.

— Ну сколько можно? — взрывается Виктор. — Сволочи вы! На ней и так лица нет… — И умолкает, глядя на то, как расширяются от ужаса катины глаза.

— И это мой брат. Старший, — произносит Денница-младшая таким тоном, будто это неизлечимое заболевание мозга. — Мам, он фигурально. Он фигурально выражающийся… ДЕБИЛ! — Дэнни отвешивает сводному братцу подзатыльник. Витька, насупившись, не сопротивляется — чует свою вину. — Есть у тебя лицо, есть. Даже, э-э-э, посвежевшее такое… Как после обертываний.

Катерина вздыхает, захлебываясь морозным, вкусным воздухом — ничего общего с промозглой духотой в подземельях пирамид:

— Да, обернули меня знатно… Хейлель! — Первый раз она обращается к Люциферу так же, как Велиар. Точно клеймо ставит: я теперь твой бессменный спутник, твой аколит. Пусть всего на три года, но Я. — Ты в курсе, что Велиару не нравится твоя реформация и твоя жена? И что он пытается угробить нас обеих?

— Не угробить, — качает головой Денница-старший. — Если бы он пытался тебя убить… Я бы приревновал. Потому что убить тебя сейчас — самое милосердное, самое доброе деяние. Ангельское. Все, что могут Агриэль с Самаэлем — лично провести положенные пытки, провести их правильно. Подтолкнуть тебя к верным ответам, чтобы дать шанс на победу. Заставить потерять сознание вовремя, чтобы дать твоей душе передышку. Белиал — великий мастер, лучший из адских палачей, а Самаэль — сама смерть во всех ее ипостасях. Я не мог доверить тебя никому — только им.

— Что?! — изумляется Саграда. — Так это было твое поручение? Твое… милосердие?

— Катенька, Катарина, Кэти, — шепчет Люцифер, садясь перед разгневанной супругой на корточки. — Пойми, мы в аду, оба. То, что мы его повелители, означает одно: мы разделяем участь каждой души, угодившей в нижний мир. Ощутить на себе каждую муку, пройти через собственный страх боли, смерти, потери того, что нам дорого — и выжить. Не рассыпаться в пыль, не раствориться в здешней земле, не сгореть без следа. Палач вырвал у тебя ужас, раскаяние, отвращение к себе — но это самая малая плата, которую он взял за свои услуги. Есть и более высокая цена.

— Хочешь, мы заплатим золотом?.. — с отсутствующим видом бормочет Катя, начиная понимать, ЗАЧЕМ она идет через всю преисподнюю. — Моя ненависть к вам — вот она, та самая цена?

Владыка ада кивает.

— Ты выдержала, мама, — произносит Денница-младшая и Катерина слышит в ее голосе слезы. — Мы здесь, а значит, всё еще… — Дэнни прерывисто вздыхает. Когда Витька был маленьким, с таким же коротким вздохом, похожим на всхлип, он успокаивался, наплакавшись.

Саграда обводит взглядом свою семью, стоящую плечом к плечу, словно потрепанная боевая пехота перед превосходящими силами противника. Они всё еще нужны ей. Всё еще. Нужны. И дороги, так дороги, что девять казней египетских перевешивают десятую — потерю их, врученных Катерине судьбой, нечаянных, даренных, бесценных. Катя помнит: рыдая и моля о пощаде, она перенесла все девять кругов мытарств, лишь бы не попасть в десятый, в круг, где теряют самых близких. Чем бы Катерина ни пыталась умилостивить палачей, ЭТОЙ жертвы она им не предлагала.

Или дьявол с ангелом, действуя слаженно, жестоко и четко, не позволили ей проорать, простонать, прохрипеть «берите их, оставьте меня». Не довели до последней грани.

— Так что, нет никакого заговора ангелов и демонов? — с надеждой спрашивает княгиня ада, некоронованная, неопытная.

— Есть, конечно! — смеется Мурмур. — Всегда есть заговор, подковерная интрига, дружба двух против третьего, троих против четвертого, всех против всех… Ад — скучное место, мама Катя. — Саграда едва заметно вздрагивает от столь… выверенного обращения. Мама Катя. Мурмур точно намекает: ты мне мать — и в то же время не совсем. Надо же, каков хитрец! — Вот мы и развлекаемся, как можем. Людьми расплачиваемся, демонами обмениваемся, отдаем себя в заклад на пару вечностей, а после выкупаем. Как будто это что-то меняет. Прости уж нам, дуракам обреченным.

— Прощу… — кряхтит Катерина, пытаясь приподняться, сесть, не валяться кулем на полу. Несколько пар сильных рук придерживают ее за плечи, подхватывают, обнимают. Теплые ладони прогоняют смертный холод, окутавший тело, словно ледяной кокон. — Прощу, конечно, куда деваться-то? Глупая у вас мать, дети мои. Ничего в этой жизни не понимает.

— Разберешься, — сухо роняет Наама. — Понемногу во всем разберешься. Время есть.

— Разве? — вскидывается Катя. — Три с половиной года — это, конечно, срок! — Катерина пытается язвить, но получается не столько зло, сколько беспомощно.

— А ты наплюй, — тихо отвечает ей мать обмана. — Наплюй на откровения, на пророчества, на законы божеские и человеческие. Как мы все. Живи сейчас, не думай ни о прошлом, ни о будущем. Обманывай себя, если тебе так легче. Обмани весь мир, если ему так легче. Ты — сама ложь. У тебя получится.

Саграда перехватывает ее взгляд — непроглядно-темный, нечитаемый, бесстрастный — и понимает: она больше не игрок. Она дилер, сдающий карты, шулер с полными рукавами тузов и джокеров. Если княгиня захочет, сидеть ей на троне рядом с князем своим до Судного дня. Но сначала…

— Куда мне теперь? — устало спрашивает Катя.

— Куда пожелаешь, — пожимает плечами Наама. — Хочешь отомстить за свою боль — иди. Мсти.

Владычица ада смотрит на сына. А Виктор на мать — не смотрит. Отводит взгляд, закрывается, боясь ее желаний, ее воли, беспощадной, сатанинской… Княжеской. Катерина чувствует себя диким зверем, вкусившим человеческой плоти. Зверем, которого вот-вот пристрелят, потому что больше не доверяют.

«Я учился не делать того, что сделали со мной», вспоминает она витькины слова.

— Ну нет, — качает головой Катя. — Не стоит оно того.

— Так ты простишь отца? — жарко вскрикивает за спинами ее родных кто-то, кого Катерина до сих пор не замечала. А этот кто-то все время был здесь. Была. Эби, разменная монета в опасных играх небес и преисподней.

— Детка, — тянет руку Катерина, — детка, поди сюда.

Абигаэль покорно подходит.

— Знаю, твоему отцу нужно ВСЁ, — полушепотом произносит Саграда. — Он не довольствуется малым. Но он не получает того, чего хочет, никогда. Пусть привыкает быть вторым. Это его судьба. И моя, и твоя. Никто из нас не первый, даже Люцифер. Даже Он. — И Катерина поднимает глаза вверх — туда, где, по дурацкому поверью, находится обитель бога. Хотя бог — он всюду. И здесь, здесь тоже, среди отвергнутых, нелюбимых детей своих. — Всегда есть кто-то, над кем у нас нет и не будет власти. Попробуй научить Белиала этому. Ты сильная, у тебя получится.

— Я не могу. Не хочу, — зажмуривается Эби. — Не умею… хотеть.

— Умеешь. — Саграда поглаживает ее по руке. — Ты же захотела прощения для него? Ты же пришла ко мне — сюда? Значит, ты моя семья. Кэт, твоя мать, часть меня и…

— Я не ты! — почти с ненавистью обрывает Катю Абигаэль. — Мне нечем ХОТЕТЬ!

Катерина беззвучно смеется.

— Да ты полна желаний. И страхов. Боишься отказа, боишься проиграть. Папочкина радость, гордыня дьявольская, темный нефилим… Отпусти себя с поводка. Я — человек, но и я справилась. А тебе сам… сама суть твоя велит хотеть и добиваться.

Саграда выпускает узкую ладонь с каменными мозолями от ножевой рукояти — и Эби отступает, отходит, теряясь в темноте.

Чего я хочу, думает Катя, чего я хочу… На море. Я хочу на море. К Лясирен. Сидеть у кромки воды, бездумно перебирая в горсти сокровища морские — разноцветные ракушки. Многие из них уже объедены волнами, скоро прибой перемелет раковины в песок, уничтожив их красоту без следа. Но вдали от моря эти яркие известковые цветы вянут, превращаются в груды блеклого мусора — как будто близкая гибель есть непременное условие их красоты.

Совсем как у людей, улыбается Катерина.

Решено, она отправляется к морю. С семьей, как в далеком детстве.

* * *
Много лет назад они с родителями ездили в Крым на машине. Два дня в «Жигулях», тяжко просевших от совершенно необходимого на море барахла — и вот она, цепочка каменистых пляжей, заваленных телами гриль.

Катерина ненавидела всё — и дорогу, и пляжи, и море. С того момента, как родители бросали клич: «Ура, мы едем в отпуск!», катина жизнь превращалась в кошмар. Из своей маленькой, но отдельной комнаты Катя попадала в месиво посторонних тел и взглядов, точно в прокисший бульон, уже начавший пованивать. В машине, сутками ползущей по раскаленной дороге, крепко пахло потом, влажные, наполненные комариным звоном ночи в палатках и обшарпанных кемпингах пахли средством от насекомых, галька на пляжах, больно язвящая ноги и даже само море, казалось, пахли распаренными, рыхлыми телами. Все человечество валялось здесь, у склизкого от медуз мелководья, уныло ворочаясь с боку на бок, прожариваясь на год вперед.

Море не хотело становиться бассейном у солярия. Море сопротивлялось, отбирая у людей любимые безделушки — цепочки, колечки… жизни. По пляжу день и ночь бродили местные жители, глядя себе под ноги жадными глазами стервятников — искали золото, выброшенное волнами за ненадобностью. Позже, на песчаных берегах Адриатики, Катерина встречала людей с металлоискателями, бродивших, словно саперы-привидения давно отгремевшей войны. Охотников за драгоценными игрушками стихий.

Саграда не хочет видеть ТАКИХ морей. Она мечтает о море, свободном от людской власти, от бремени ленивых, разморенных тел. О море злом и хитром, словно синие Карибы из воспоминаний Кэт, о море, поющем свою бесконечную песню: ты моя, ты принадлежишь мне, это моя соль в твоей крови, мое семя в твоем лоне, моя смерть в твоей жизни. И все происходит именно так, как хочет княгиня.

Пляж пуст и воды пусты до самого горизонта. Зимний ветер вспенивает волны, обманчиво ласковые, зовущие окунуться в их серебро, и синь, и зелень. Волнолом вспарывает прибой, прошивает его, точно белая игла. В проржавевших прутьях под катиными ногами плещется прилив. Тот самый, который унес мертвое тело Пута дель Дьябло — или другой, но такой же ненасытный. Люцифер обнимает Катерину обеими руками, прижимается грудью к ее спине, словно боится, что Катя шагнет с бетонного уступа в хищную синеву — и растворится в ней, разойдется пеной морскою. Но Катерина не андерсеновская русалочка, она не собирается жертвовать собой ради прекрасного принца или ради бессмертной души. У нее есть и то, и другое, нет только ответа на вопрос: надолго ли?

Когда-нибудь у Кати отберут всё, что куплено задорого, но в глазах вечности не стоит почти ничего — ее память, ее любовь, ее семью. И Катерина смиряется: пускай. Сколько бы ни было отпущено судьбой, незачем судорожно сжимать кулаки, надеясь удержать, остановить неуловимое время. Никто не может приказывать Зервану Акарана: не трогай мои клубки, мои дни и ночи, мои грехи и добродетели. И не помогут ни гнев, ни торг, ни камень порчи.

— Как ты это делаешь… — восхищенно произносит Денница-старший.

— Что «это»? — бездумно спрашивает Саграда. Мысли ее заняты другим.

— Смиряешься. — В голосе Люцифера слышится улыбка. — Научи меня, а?

— А ты хочешь научиться смирению? — удивляется Катя. — Я думала, дьявол ценит свою гордыню превыше всего. Превыше спасения и прощения.

— Так и было, — кивает Мореход. — Давно. Очень давно.

— Думаешь, ты изменился?

— Не знаю.

Ветер доносит до Катерины хохот и визг: если ты не бродишь по пляжу в одиночестве, по кромке воды отчего-то хочется бегать наперегонки, брызгаясь в спутника водой или грозясь утопить в отместку. Мурмур и Дэнни резвятся в прибое, точно щенки. А Витька сидит на песке и сосредоточенно смотрит вдаль. Один.

— Послушай, а где Апрель? — неожиданно вспоминает Катя. — Давно ее не видела.

— Только сейчас заметила? — посмеивается Люцифер. — Старается держаться подальше. От тебя, от сына твоего. Для Аты слишком сильно, слишком ново начать игру с людьми и вдруг обнаружить, что перед нею не люди. Никак не может решить, что теперь делать: продолжать играть? Выйти из игры? Принять вас в число игроков? Дождаться конца партии? Девушка запуталась.

Мореход стоит позади нее, большой и горячий, сухой жар от его дыхания течет по катиной спине, пока лицо и грудь стынут от пронизывающих морских ветров. Нельзя сделать счастливыми всех, думает Катерина. Я могу придумать любовь себе и своему хейлелю, Деннице-младшей и ее демону-защитнику. Потому что действительно желаю счастья нам, пусть бы и неправильного, непрочного, недолгого. Но, господи, я бессильна, когда представляю их вместе — моего сына и темное древнее божество, самое темное из древних божеств. Меня парализует стыд, чувство запретности — матери не должны видеть сыновей в ТАКИЕ минуты. Я не хочу вспоминать лицо, показанное мне Исполнителем желаний, мужское, жадное, нетерпеливое лицо, совсем не похожее на моего мальчика. В этом новом, незнакомом Викторе нет ничего от маленького Витьки, а то, что есть, мне видеть нельзя и даже думать о таком стыдно, так стыдно, что кажется, будто от стыда сходит кожа на затылке.

У меня не получится придумать счастье для сына, вздыхает Катя. Придется ему делать это самому. Всю. Свою. Жизнь. Чтобы прожить ее по-своему, а не по-моему.

— А вот и она, — произносит Денница-старший. Легко и непринужденно, словно речь о чем-то (ком-то?) незначительном. Саграда чует подвох в этой легкости. Грядет очередное испытание, о котором ей знать не положено, пока всё не станет очень и очень плохо.

Катя всматривается в волны, пытаясь разглядеть хотя бы тень грядущего.

— Глубинная тварь, — поясняет Люцифер. — Прямо скажем, не русалочка.

И тут Катерина видит ЕЕ. Да, это персонаж не андерсоновский и не диснеевский. Но Катя всегда подозревала: сладкоголосые девы с рыбьими хвостами и круглыми грудями есть оскорбление морской стихии, самозабвенно рождавшей монстров, чье появление на земле было невозможно, немыслимо — ни в древности, ни в современности. Русалочке, порожденной бездной, понадобилась бы не только пара прелестных ножек, дабы не отпугнуть прекрасного принца.

Создание глубин, бесцветно-переменчивое, точно вода, с темной спиной и перламутровым брюхом, с широкими руками-ластами, с извилистым телом морской змеи, колышется, удерживая плечи над волнами, волосы облепляют его сплошной пеленой, незрячие глаза обращены к небу. Оно нюхает воздух, как все слепые ночные твари, поворачивает голову, будто локатор, ловит след чужого присутствия. Ищет Катю.

— Ужас какой, — севшим голосом произносит Катерина. — Мне что, прыгнуть в воду и раскрыть ей объятья?

— Зачем? — недоумевает Денница. — Просто поговори. Пусть она знает: ты ее видишь.

— А она понимает, что такое «видеть»? Она же слепая, — шепчет Катя.

— Слепая. И немая, — соглашается Люцифер. — Но не глухая. Слух и чутье у нее богаче, чем у любого из детей земли. Она любит слушать. И осязать.

— Значит, раскрывать объятья все-таки придется, — бормочет Саграда. Она не уверена, что ее жизнь в безопасности — особенно если вспомнить, чем закончилось путешествие по лабиринтам пирамиды. Но надеется, что очередная смерть иллюзорного тела не убьет ее, Катерину, целиком. И все-таки ей страшно, точно кто-то чуткий и нервный, сидящий у Кати внутри, пытается докричаться до катиного разума сквозь слой рассудительности и надежд.

Катерина становится на колени на краю пирса, протягивая твари руку, всем телом ощущая шаткость мостков под собой, напряжение мужчины за своей спиной, неустойчивость собственного равновесия.

Огромная перепончатая ладонь охватывает ее кисть, заворачивает в себя до самого запястья. Рука у глубинной твари холодная, но не скользкая и не липкая. Катя, не удержавшись, проводит пальцами по углублению в центре ладони: там, где у людей проходят папиллярные линии, у твари из бездны совершенно гладкая кожа. Порождение глубин изумленно ахает, не издавая ни звука, ни вздоха — беззвучно распахивается безъязыкий рот с острыми иголками зубов, голова запрокидывается назад. Глубинная тварь жадно шарит по катиному предплечью, упиваясь теплом, тянется навстречу и тянет к себе — не сильно, скорее робко.

От этой робости Катю прошивает необъяснимая жалость к ним, живущим в вечном холоде глубин, день и ночь слушающим бездну, не отличая дня от ночи. Она позволяет трогать свое лицо и шею и сама проводит ладонью по гладкой, без единой поры, щеке. В любой миг Катерина может сорваться вниз, в ледяные воды зимнего моря — и к моменту, когда ее родные бросятся следом и извлекут Саграду из волн морских, она будет мертва, мертвее всех утопленников в мире. Глубинная тварь способна выпить все тепло человеческого тела за секунду, Катя это знает. И все-таки рискует, опасно балансируя на краю причала.

«Русалка» что-то говорит, по-прежнему беззвучно, Катерина изо всех сил пытается прочесть послание по бесцветным губам, но то, что ей видится, заставляет Катю замереть статуей. В руку этой статуе глубинная тварь и вкладывает знакомо-незнакомый, неправильно-округлый предмет. И со всплеском уходит туда, где всему хозяйка тьма, а еще холод, поистине неземной холод, потому что нигде, кроме бездны, не бывает воды холоднее льда.

— Мне кажется или она действительно сказала: «Это твоя мать»? — Саграда осторожно поднимается с колен и поворачивается к своему хейлелю.

Ее хейлель улыбается и кивает. Катерине остается лишь покрепче сжать подарок глубин — чашу из теменной кости, такую же, как люциферова. Собственную катину чашу скорбей.

— Теперь она и у тебя есть, — замечает Наама, приземляясь на камни мола и утомленно складывая крылья, словно гигантский альбатрос, потрепанный бурей. — Чаша из того, кто был причиной твоих скорбей.

— Я должна буду пить из черепа собственной матери? — сипит Катя чуть слышно, как будто голос ее забрало морское чудовище. А взамен подарило пару ножек — довольно прелестных, спасибо и на том.

— Ты и раньше так делала. — Наама прикрывает тяжелыми веками круглые птичьи глаза. В каком бы обличье ни появлялась мать демонов, глаза ее никогда не бывают человеческими. — Пила разум и неразумие твоей матери, впитывала их с молоком и словом. А сейчас ты в том месте, где материализуются символы и образы, в том числе самые тошнотворные.

Ага. Надо мне быть поосторожнее с образным мышлением, отмечает на будущее Катерина.

— Ну и что я должна из него пить? — сдается Саграда. — Надеюсь, хотя бы не кровь младенцев?

— Дались вам те младенцы, — ворчит Люцифер. — В геенне их вообще нет.

— Совсем? — Катя изо всех сил пытается отсрочить обновление чаши. — Ни одного некрещеного младенца на весь ад?

— Что. Здесь. Делать. Ребенку? — раздельно, только что не по слогам произносит Денница-старший. — Мы не мучаем ни детей, ни зверей. Нечего мучить в том, в ком нет сознания, нет вины, нет греха.

— Все мурзики и пупсики попадают в рай, — не то насмешливо, не то печально улыбается Катерина.

— Ну уж точно не в рай! — неожиданно зло шипит Наама. — Для рая мы, видите ли, недостаточно мыслящие. И потому нам остается колесо перерождений, в котором мы крутимся, как белочки, ангелам на потешение, пока не станем злее чертей в аду. Так ты будешь пить?

— Да. — Саграда кивает и делает глубокий вдох — для храбрости. — Я выпью. Если нальют.

— Зачерпни, — Люцифер показывает на пенную зелень, лениво облизывающую причал.

Морскую воду? Серьезно? Катя еще помнит вкус, отвратительнее всего, что ей доводилось пробовать. Соль и горечь, наполнившие ее когда-то — и не раз. Триста лет назад, тридцать лет назад, снова и снова, чтобы помнило каждое тело Пута дель Дьябло: оно принадлежит морю.

Саграда снова опускается на колени и набирает добрых пол-литра отменно соленого и горького напитка. А потом выпрямляется в полный рост и подносит заздравную чару владык ада к губам. К СВОИМ губам. Теперь это по праву — губы царицы преисподней.

Откуда в аду море? — размышляет Катерина, старательно отвлекая себя от страшного вкуса соли на языке, от страшного вкуса воспоминаний — пиратки Кэт, взятой морем триста лет назад, маленькой Кати, едва не взятой морем три десятилетия назад. Горло сжимается, пытаясь вытолкнуть заполнившую его воду, разум пытается вытолкнуть наполнивший его страх… А княгиня все пьет и пьет — и понемногу начинает понимать, откуда море в аду.

Слезы. Океан слез, разделенный островными дугами преисподней на моря архипелага под названием Ид. Море горестей, море страстей, море бессознательного.

Мысль о происхождении моря Ид не добавляет питью вкуса, а Кате энтузиазма. Но без положенного причастия мировой скорбью владычицей ада Катерине не бывать. Именно здесь, на взморье, начинается ее коронация. Священная Шлюха достигла цели — стала Законной Супругой.

И теперь сама не знает, радует ее это или печалит.

— А как же остальные фобии? — спрашивает Катерина, отдышавшись после последнего глотка. — Я что, так с ними и не встречусь?

— Встретишься, не сомневайся. — Законный Супруг не дает надеждам на лучшее даже взойти. — Мы, владыки ада, только и делаем, что с фобиями встречаемся. Мало нам своих, так еще и чужие вокруг отираются! — Люцифер машет рукой, точно отгоняя москитов. Или нечто покрупнее, но столь же назойливое. Проследив за движением широкой ладони, Саграда внезапно видит ИХ.

Вот вы какие, керы, эринии, адские псы, преследующие виновных и невиновных, летящие на запах вины и страха, ловящие флюиды гнева и боли в самый миг их зарождения. В моем воображении вы смотрелись лучше, усмехается Катя. А в моих глазах, прозревших от причастия мировой скорбью, вы похожи на зеленых падальщиц.[89] И как я могла принять одну из вас за фею абсента — там, в Бааловой долине?

— Прогони их, ты же можешь, — просит Катерина, следя за полетом неисчислимых мушиных стай, переливающихся на солнце бронзой и зеленью. Их столько, что в глазах рябит — кажется, будто над морем колышется искусно вышитый полог.

— Я не Баал, — отнекивается Люцифер. — Не Повелитель мух. Мы с ним…

— …части одного целого. — Саграда заканчивает фразу за мужа, как хорошая жена. — Знаешь, я ведь заставила его заснуть.

Денница косится на Катю с опаской:

— Знаю.

— Может, мне удастся вас помирить? — задумчиво бормочет Катерина. — У тебя не получится свалить всю сатанинскую вину на Баала. Ты можешь играть хорошего мальчика, но не можешь им БЫТЬ. Зато пока твоя тень спит, ничто не мешает тебе действовать на свое усмотрение — с жестокостью, но и с расчетом. Как в пирамиде: отдать меня лучшему из адских палачей и проинструктировать — пытать так, чтоб лишнего не сболтнула.

— Катенька… — Люцифер пытается погладить Саграду по щеке. И стая бааловых мух, почуяв вину, бросается на владыку ада.

— Прочь! Пошли прочь! — восклицает Катя, разгоняя падальщиц. — Я же говорю: всё правильно рассчитал. Баал, дай ему волю, убил бы меня. Сам, своими руками, никому бы не доверил. А ты меня вытащил. Значит, сможешь его обуздать.

— Ад устроен так, что здесь у каждого имеется тень, — заводится Наама.

— И об этом поговорим, — чеканит княгиня, глядя в яростные птичьи глаза своей тени.

— Не было бабе забот, купила баба порося! — хохочет Мурмур, хлопая мать обмана по спине между угрожающе приподнятых крыльев. — Что, мутер, даст вам жизни новая царица? — На лице его играет бешеная, демонская улыбка. Лютая радость мести, счастье сбывшихся надежд.

И снова Катерина ощущает гордость — за него, за себя, за силу, огнем бегущую по венам.

Глава 13 Чаша скорбей человеческих

— Я же предупреждал: антихрист изменит вселенную. И начнет с вас, — произносит Самаэль, встречая их после поездки на море Ид. Или не поездки, а прогулки? Саграда не помнит, чтобы они ехали или шли, направляясь к далеким берегам. В тот же миг, как ей, Кате, захотелось на море, вокруг, насколько хватало взгляда, простерся песок, пахнущий солью и медью. Вдалеке за дюнами шумел прибой.

Наверное, море Ид не нуждается в людском нетерпении, в ожидании встречи, чтобы произвести впечатление, решает Катерина. Поэтому встреча с ним всегда неожиданна. А после возвращения с его берегов неожиданным кажется весь мир. И ты никак не можешь поверить, что до цели остался один шаг. Всего один — за последний порог, за двери твоего собственного ада.

Самаэль — нет, уже Уриил — стоит, положив руку на створку Последних врат. Откуда-то в катиной голове берется это название, падающее в тишину мерными ударами колокола.

— Преисподняя постоянно меняется, — пожимает плечами Люцифер. — Не понимаю, отчего ваш курятник трясется… кхм, небеса тревожатся.

— Оттого, что здесь… — ангел широким жестом обводит скальный склеп, и даже не склеп, а целый санктуарий, служащий Тартару прихожей, — …царство мертвых. И оно не должно, не вправе оживать по капризу сатаны.

— Ой-ой-ой! — паясничает Мурмур. За те несколько часов, а может, дней, что катина семейка провела на море, повелитель нганга обгорел на солнце и теперь похож на индейца: красная кожа, рубленые черты лица, аспидно-черные волосы, стянутые в хвост. Совсем как у его отца, владыки преисподней. Младший дьявол и двигается, словно индеец — бесшумно и текуче, слегка рисуясь. — Какие мы ригористы. Какие мы традиционалисты. Какие мы защитники устоев! Небось, когда к людям поближе подбираемся и новую личность себе лепим, на вечные ценности плюем, а, Цап?

«Я просил не называть меня этой собачьей кличкой!» — не произнесенное вслух взрывается воплем в катиной голове. Катерина замирает, силясь понять, кто это вопит — искренне, отчаянно, зло. Неужто Уриил? «Как же ты не понимаешь, щенок: вспоминать прошлого себя, отброшенного человечеством за ненадобностью — это больно! Особенно если ты стар, стар настолько, что переменам больше не радуешься и обновкой не гордишься. Когда тебе будет столько, сколько мне…»

«К тому времени он научится не только врать себе, но и смеяться над собой, зануда ты эдакий. Это поможет щенку пережить свою смерть во вселенной и смерть вселенной в себе», — звучит лениво-равнодушный ответ. И всё, что Катя знает — на крик боли, вырванный у ангела луны, ответил не ее родич, а кто-то другой. Кто-то равный Уриилу, Самаэлю и всему небесному воинству.

Саграда оборачивается и видит его, равного ангелам, но не ангела.

По другую сторону Последних врат маячит Белиал. Прислонившись к панели с искусной резьбой, истертой до невнятной ряби, он смотрит на Катю. Разглядывает ее так, будто узрел впервые, с отталкивающей, противоестественной смесью нежности и отвращения. Пута дель Дьябло знакомо это выражение лица: им юнга Билли Сесил приветствовал пиратку Кэт, граф Солсбери — мать своего ребенка, демон разрушения — свою жертву. Вот только Катя не то, не другое и не третье.

Катерина отвечает второму князю прямым, открытым взглядом победительницы. Ей незачем даже торжествовать: достаточно толкнуть створки и за дверью повелительницу ада встретит столько пафоса и поклонения, сколько душе ее будет угодно. И онапротягивает руку, чтобы открыть врата и начать церемонию.

— Подожди, — останавливает ее Агриэль. — Теперь, после причастия, ты можешь СЛЫШАТЬ. Всех — ангелов, чертей… души. Не слушай, мой тебе совет. Знаю, ты мне не веришь… — Пронзительно-синие глаза духа лжи принимают по-детски обиженное выражение — наигранное, впрочем. — Но это хороший совет. — И Велиар сам отворяет перед Саградой последнюю из дверей ада.

В уши ей врывается торжествующий рев, сбивающий с ног, точно ураганный ветер. Катерина отшатывается, натыкаясь спиной на могучую грудь Люцифера. В ее голове мечутся обрывки фраз, обрывки слов, обрывки видений: антихрист! человек! еда! тепло! разорвать, выпить, насытиться! Две пары крыльев взлетают вверх, укрывая, защищая. Под крылами Денницы-старшего и Наамы Катя чувствует себя так, будто смотрит из окна уютного дома на дождь с градом, бессильно ярящийся снаружи. И не ощущает ни обиды, ни растерянности. Саграда понимает: демоны не умеют хотеть иначе, они — стихия неукрощенных желаний. Обитатели преисподней полны безумной жажды, голода, похоти. Как все отвергнутые человечеством тени, способные убить тех, кто их отбрасывает.

«Всё еще хочешь научить их смирению? Воссоединить с хозяевами? Привести к гармонии?» — насмехается над княгиней Белиал. «Может, ты и права…» — неожиданно заявляет Уриил. «Мама Катя, мы с тобой», — подбадривает Мурмур. «Иди и порви их всех!» — хохочет владыка ада.

Насколько легче было не слышать, думает Катерина. Зачарованный полусон, защита понадежней ангельских крыл, здорово экономил силы, сознает она. Слепоглухая, по местным меркам, не слышащая ни демонских мыслей, ни чувств, Саграда глядела на окружающий мир, словно кино смотрела. И в самый сильный момент могла выключить звук или вовсе выйти из комнаты. Теперь преграда пала и приходилось учиться противостоять всему, что окружает новую царицу ада. Раствориться в стихии, стать тенью среди теней — не лучшая участь для монархини. Но именно это ее ждет, если не усмирить преисподнюю прямо сейчас.

— А ну цыц! — раздается под сводом коронационного зала. Голосом, которым могла бы говорить пещера. Голосом камня порчи, сердца горы, повергающим в прах города, раскалывающим материки. И Катя не сразу понимает, что это ЕЕ голос. Разве я не лишилась Камня, отдав его Деннице-младшей? — удивляется Катерина. Нет, похоже. Те, кто владел тобой, не знают, что и ты владел ими. И оставил след силы в каждом, кому принадлежал.

Саграда так ошарашена этим открытием, что некоторое время не замечает наступившей тишины. И только когда в ушах начинает звенеть, осознает: подействовало.

— Мамочка, а можно мне мороженое? — ерничает Дэнни, разрушая своей дурацкой выходкой почтительное молчание.

— Нет, — роняет Катерина. — Никакой еды до конца церемонии.

— А попкорну? А жвачки? — давясь смехом, шепчет Мурмур. — Это вообще не еда!

— Дети… — закатывает глаза Денница-старший. — Чертовы отродья. Надо было придушить их в колыбели.

— Да, — соглашается Катя. — Теперь уже поздно.

Хихикая, повелитель нганга и его сестра-жена берутся за руки, переплетая пальцы, точно влюбленные школьники, и выходят вперед, чтобы первыми ступить на красную дорожку, ведущую к престолу. Катерине кажется, она видит ковер, лежащий на каменном полу. Но это, конечно, никакой не ковер. Она надеется, что это также не кровь, не внутреннности жертв, не что-нибудь столь же отвратительное. Саграде вполне хватило бы красного болотного мха, пружинящего под ногами, будто диванный матрас.

Ее с Люцифером отпрыски идут по проходу между порождениями тьмы, ублюдками Хошех, зачатыми от собственного отца и братьев в извращенном соитии — только такое и возможно здесь, в нижних мирах, где не действует ни одно табу, не работает ни один закон. Будь Катя человеком, она бы умерла при виде этих тварей — сначала умерла, а потом сошла бы с ума. Но Саграда больше не человек и даже не помнит, когда перестала им быть. Поэтому она идет следом и ничто не заставит ее споткнуться, даже потроха под ногами. Ведь самое важное сейчас — не споткнуться, не выказать слабость, не дать повода усомниться в себе.

После я научу вас смирению. Я покажу вам, каково это — быть уязвимым, прощать ошибки себе и другим, мысленно обещает Катерина. Я изменю вашу вселенную. Потом, после того, как возьму ее себе.

Осторожно, они тебя слышат, предупреждает Катю кто-то свой, близкий — может быть, Кэт, а может, Наама. Ну и пусть, отмахивается Катерина. Я знаю, каждый из них мечтает о прощении. И я исполню их мечту. Главную тайную чертову мечту.

Краем глаза княгиня улавливает движение, чувства ее кричат: опасность! — как тогда, во время ватиканской процессии, когда женская сущность папессы открылась толпе религиозных фанатиков. Целую долгую, долгую секунду Саграде кажется: сейчас всё будет так же, разъяренная толпа бросится на них, сомнет и снова ее жизнь (какая жизнь? загробная?) будет зависеть от того, насколько быстр и находчив окажется ее князь, ее спаситель. Но это, к счастью, не террорист, а всего лишь демон, преклонивший колени. Первый из многих, и многих, и многих.

— Ну ты прямо Христос, — выдыхает Катерине в ухо Люцифер, когда они оба, наконец-то, занимают княжеский трон.

— Не богохульствуй… без повода, — шипит Саграда.

— Я все-таки дьявол, мне положено, — парирует Мореход.

— А коли дьявол, — не сдается Катя, — призови Баала.

И Денница, содрогнувшись, делает так, как велит княгиня. Губы его раскрываются в беззвучном крике, а через мгновение тень Люцифера, мертвенно-бледная, залитая светом факелом, словно потоками крови из невидимых ран, возникает в центре зала. Мушиный полог, посверкивая красным золотом, взвивается и опадает вокруг него, точно плащ, заполняя жужжанием преисподнюю. Баал движется, как сомнамбула, медленно и целеустремленно. Он действительно спит и видит сны. Даже ради участия в коронации Повелитель мух не готов отказаться от долгожданного отдыха. Глаза его, похожие на глаза глубинной твари, обращены вовнутрь и прикрыты тяжелыми покрасневшими веками. Походкой голема, получившего приказ, он доходит до подножия трона и начинает долгий путь наверх. К престолу владык ведут десятки ступеней, наверняка их количество что-нибудь да значит, но Катерине было недосуг считать. Кажется, что Баал передвигается невыносимо медленно, словно под водой — и все-таки оказывается рядом слишком быстро. Будто зверь, настигающий охотника задолго до того, как тот перезарядит ружье.

Саграда не знает, что делать. Никто раньше не соединял адскую тень с тем, кто ее отбрасывает. Катя чувствует беспомощность и растерянность — и свою, и Люцифера, и всех в зале. Выровняв дыхание, Катерина протягивает руку и командует:

— Чашу.

Теменная кость ложится в ее ладонь — хрупкая, древняя. Саграда подносит ее к губам Баала, не разобрав, чьей скорбью собирается поить воплощение зла — своей или своего князя.

— Пей.

Повелитель мух послушно размыкает губы и делает несколько глотков. Лицо его искажается, точно среди сновидений Баала затесался кошмар.

Катерина вновь протягивает руку:

— Вторую.

— Остановись, — шепчет Мореход. Если можно кричать шепотом, то сатана кричит, в его голосе слышна мольба. — Останови-и-и-и…

— Пей, — приказывает Катя и наклоняет над полуоткрытым ртом вторую чашу. Свою. Ей кажется, она узнает форму на ощупь — череп своей матери, живой и здоровой где-то вдали, в мире людей, а здесь превращенной в сосуд для причастия, для познания темных и страшных глубин катиного «я».

Что же я делаю, что я делаю, успевает еще подумать Катерина. Он никогда не будет прежним. Не будет таким, каким я его полюбила — беспутным, насмешливым и… добрым. Он станет собой, но я не знаю, КАКИМ он станет. Не знаю, смогу ли я принять нового Денницу, цельного, незнакомого.

Баал глотает воду моря Ид, никогда не иссякающую в чаше скорбей, слезы и пот, соль и горечь, что копятся в душах человеческих веками.

И открывает глаза.

— Ты! — произносит он с отвращением и нежностью, а сам смотрит, смотрит на Катю — так же, как смотрел Велиар, видя в ней, Саграде, Кэти-Тринадцать-Шлагов, давно умершую и похороненную в лоне морском.

Повелитель мух переводит взгляд на Люцифера:

— И он. Вместе. Без меня.

Денница-старший поднимается с трона, делает шаг навстречу себе, отвергнутому, искалеченному, ожесточившемуся. И когда его руки смыкаются на спине Баала, тронный зал тонет в ослепительной вспышке света.

Катерина слышит чувства Люцифера как свои: мучительное облегчение, переходящее в отчаяние; дикую, безумную ярость, какой ни Саграда, ни Пута дель Дьябло не испытывали никогда в жизни, но та дремала глубоко в душе, а сейчас проснулась, вспыхнула белым магниевым пламенем — и горит, горит. Катя узнает это ощущение: человеческий стыд, усиленный тысячекратно, разросшийся до размеров ненависти не только к себе, но и к окружающему миру — за то, что тот соприкасается с тобой, делает тебя таким, каков ты есть. И желание уничтожить себя вместе с обреченным миром, безнадежно оскверненным твоим существованием — а значит, остается только уничтожить его, сжечь, словно некогда прекрасный дом, где теперь пирует чума.

Что может пристыдить отца всех пороков? Саграда теряется в догадках. Нет преступлений, которых бы не совершал владыка ада, нет поражения, которого бы он не пережил. После падения с небес любое из них — не больше, чем воровство варенья из буфета для кровавого каннибала. Хотя кто знает? Может, с ворованного варенья и начался путь Ганнибала Лектора…

У Катерины нет сил смеяться даже собственным шуткам, всё ее существо заполнено болью, будто кукла-бибабо — огромной равнодушной рукой, которая движет ею, не заботясь о катиных желаниях. Но разум, неукротимый, любопытный женский разум продолжает складывать паззл, не отвлекаясь на боль, свою и чужую.

Итак, что может вызвать стыд, если не поступки? Катя зажмуривается крепко-крепко, но белый свет проходит сквозь веки, превращаясь в ярко-алый, мясной, телесный — в тревожный, надоевший, излюбленный цвет преисподней. Тяжело сосредоточиться. Но надо. Никто не решит этой загадки за нее. Что проку от новой царицы ада, если она перестанет решать загадки и отвечать на вопросы, которых здесь никто не задает? Саграде не хватает опыта. Опыта, сравнимого с опытом многотысячелетнего демона, пускавшегося в такие тяжкие, что катино — да попросту любое человеческое — воображение пасует, пытаясь нарисовать себе эти бездны и выси.

Алое свечение под веками гаснет, принося долгожданную, блаженную темноту. И Катерина представляет себе царство вечной, ненарушимой тьмы, где весь свет — это голубоватые и зеленоватые искорки, испускаемые живыми существами, когда их одолевает голод или инстинкт размножения. Глубинная тварь, текучая длинная тень, дрейфует среди живых огоньков, под нею проплывает дно, устланное скелетами, точно недры гигантского шкафа, где заперты все грязные тайны человечества.

— Наама! — пронзительно кричит Катя, вслепую протягивая руку. — Наама! Ко мне!

Ладонь ее тут же накрывают пальцы матери демонов. Саграда, не открывая глаз, тычет вверх чашей, зажатой в другой руке:

— Пей!

— Нет, — слабым, каким-то жалким голосом умоляет Наама. — Нет, Катенька, ты не знаешь, о чем просишь…

— Да знаю я, знаю! — рычит Катерина, боясь сдаться на милость этого мягкого, дьявольски убедительного голоса. — Пей, говорю! Мы нужны ему обе!

Губы демона охватывают край чаши скорбей, вода моря Ид льется в глотку, веками не знавшую соли. Наама мычит от отвращения, морская вода струйками стекает у нее из уголков рта, идет носом, однако упорства матери демонов не занимать: она запрокидывает голову и вливает в себя из бездонного сосуда все новые и новые порции горько-соленой жидкости, рвущей ей горло, словно кислота.

Зато теперь они могут объединиться — так же, как Люцифер и Баал, чтобы княгиня смогла помочь своему князю, подставить ему плечо, а если ему нужно, то и упасть за него — прямо на несчитанные ступени адского престола.

Наама не горит в катиной крови, точно бог солнца и пыток — в крови Денницы. Наоборот, она входит в человеческую душу успокаивающим, утешающим мраком. Катя больше не чувствует пламени магния, выжигающего ее изнутри, будто немецкая бомба-зажигалка. Она слепнет и глохнет, словно погружается в толщу воды, где не страшна встреча ни с одним существом. И даже то, что зовется адским вампиром, предстает всего лишь небольшим моллюском, всегда готовым вывернуться наизнанку, чтобы спасти свою пятнистую шкурку.

Наконец-то на Катерину нисходит прощение. Наконец-то она понимает, как это — прощать. Себя. Других. Мироздание. Наконец-то ей не кажется, что обман, разврат, предательство, жестокость — грехи и грехи непростительные. Сила матери демонов охлаждает человеческую кровь и Катя уже не знает, кто из них чья тень. Может быть, это Наама отторгла ее, катину, слабость, а не Катерина — снисходительность Наамы к греху.

Саграда сознает: прямо сейчас, сию минуту она лишается того, что привыкла считать вечным и неизменным — умелого, бережного манипулирования собой, которое многие, многие женщины охотно принимали за любовь. Взамен она получит правду, столько правды, сколько ей вовсе не требуется. А еще иронию — меткую и злую, словно отравленная пуля, злее любого сарказма.

Потому что в кровь Денницы-старшего входит слабость, отторгнутая им слабость лютого бога солнца и пыток.

И отныне всякий раз, как Саграде понадобится поддержка или утешение, придется обходиться дьявольски равнодушным «Будь выше этого!» — самозабвенной мужской насмешкой над женскими бедами, и унижением, и болью. Будь мужчиной! — вот что на самом деле говорит каждый мужчина каждой женщине, будь тем мужчиной, каким я сам хотел бы быть, не становись я бабой, когда мне больно, и тошно, и страшно. Будь мужчиной, с которым легче найти общий язык, которому легче передать свой гнев, свою муку. Будь мужчиной, подставь мне плечо, упади за меня, отстрадай за меня.

Нет, решает Катерина, нет. Если мой князь уподобится маменькиным сынкам, от которых я сбежала в мир фантазий, в мир выдуманных страстей, мне снова останется только бегство — на этот раз в смерть. Пусть князья преисподней делят мир без нее.

Она не знает, что может быть отторгнуто, выброшено в тень охотней, чем слабость, и трусость, и жалкость. И пускай Баал не выглядел жалким, а был, наоборот, устрашающим и беспощадным — Катя уверена: лютовать начинают не от силы, лютовать начинают от слабости. От невозможности искоренить уязвимое, вечно саднящее место в душе, которое хочется убить, точно воспаленный нерв, лишь бы избавиться от непроходящей зубной боли в мозгу, в сердце, везде.

И все-таки она подставляет плечо, и ловит в раскрытые объятья падающего навзничь Денницу, каменно-тяжелого, точно мертвое тело. Ловит и оборачивает кожистыми крыльями, тонкими, но прочными. Своими.

От крыльев, доставшихся Катерине от Наамы, нестерпимо тянет спину, они судорожно дергаются, царапают собственную катину кожу, цепляют волосы, катины и Люцифера, дрожат от напряжения — и вообще ведут себя, будто живое существо, вшитое внутрь позвоночника. Не слишком-то умное существо, склонное к панике. Но Катя справится с ним, справится с собой. И Денница, ее Денница — тоже.

— Мы справимся, — шепчет Катерина то ли в висок, то ли в щеку Люциферу, притиснув его спину к своей груди. — Справимся. Вместе. — И под слоем пота на мужской коже чувствует смутно знакомый вкус Баала — гари, пепла, остывшей лавы.

Не поддавайся ему, хочет сказать Саграда Люциферу. Не позволяй ему взять над тобой верх. Пропади они пропадом, эти советы принять себя целиком, таким, каков ты есть, со всей подлостью своею. Наверное, индульгенция подлости — ошибка из ошибок нашего времени, ленивого и бесстыдного. А еще это самая большая победа преисподней над людским разумом, взыскующим чистоты, готовым на ложь и на отверженность ради нее, недостижимой на земле и ниже.

Глава 14 И замерзнет ад

Церемония длится и длится. Похожая и непохожая на земные ритуалы коронации, она оставляет ощущение ирреальности происходящего. Как будто перед троном с мерзлым хрустом разверзлась огромная холодная дыра, растущая прямо на глазах, но никто ее не замечает и скоро в эту пропасть с грохотом обрушится все царство мертвых, проваливаясь под лед озера Коцит.

Саграда с трудом удерживает себя, чтобы не вздрогнуть, когда по центру зала, прямо по расходящейся каменной корке (Катерина кожей чувствует струйки воздуха, вырывающиеся из трещин) движется процессия, несущая железные короны царя и царицы ада. В факельном свете — а если быть точным, то в факельной полутьме — трудно рассмотреть, каковы они, символы власти над преисподней. И хорошо, потому что оба венца довольно уродливы: неполированная поверхность с впаявшимися в нее осколками костей (Катя готова поклясться, что видела человеческий зуб, выглядывавший из металла, словно из могильной грязи), острые пики зубцов, надписи на безнадежно мертвых языках и тяжесть, тяжесть — чертово бремя власти. Когда оно ложится на чело, шею пронзает боль, а спину немедленно хочется согнуть и не разгибать уже никогда. Катерине жаль ампирного платья с подолом в опалах, погибшего при переходе через адские земли, ей по-прежнему неловко нагишом перед толпами демонов (тоже голых, мускулистых и кряжистых, так что преисподняя напоминает не то «Страшный суд» в Сикстинской капелле, не то солдатский день в городской бане), но она понимает: тому, кто не обладает телом, и одежда не нужна. Разве что корона, чтобы запомнила геенна огненная: теперь у нее имеется не только князь, но и княгиня.

Грубое и злое, будто терновый венец, железо стискивает катин лоб, посылая вспышки спазмов по всему телу — ну и что, что наполовину чужому и иллюзорному, а между тем Саграда не может оторвать взгляд от провала. Который, похоже, видит она одна. Сумасшедшая царица ада.

Это и есть безумие, думает Катя, это оно? Вот это — оно? Кто бы мне подсказал, схожу ли я с ума? Где Ата, где Апрель, где Мама Лу с ее ответами на все вопросы? Почему ее нет со мной сейчас, когда я нуждаюсь в ней? Поистине царский гнев клокочет в катиной груди — не прежний, бессильный и ослепляющий осознанием своего бессилия, но лениво-равнодушный, привычный, отдающий предвкушением: ужо я вас! Попадись ты мне…

— Здесь она, здесь, — усмехается Мореход, кивком указывая куда-то во мрак за троном. — Разве Ата пропустит такое зрелище?

«Да! Разве я пропущу рождение новой богини?» — ворчит Апрель, и Катерина слышит ее ворчание внутри своей головы и одновременно извне, точно телефонную гарнитуру на ухо надели.

«Подойди ко мне!» — резко и зло приказывает Саграда. Кто бы ей раньше сказал, что она научится отдавать приказы, не произнося ни слова — и привыкнет к собственной телепатии в мгновение ока, потому что есть и более серьезные заботы, чем играть со сверхспособностями.

«Ого!» — присвистывает богиня безумия, но не сопротивляется, выходит на свет. Она в образе Лисси, полуденницы, языческого божества, задающего бесконечные вопросы. Правильные, жестокие вопросы, наводящие на ответ лучше самих ответов. Высокая и бледная, с глазами цвета раскаленного неба, стоит она перед адским престолом и в кои веки раз — молчит. Ждет, пока Катерина спросит. Самое важное, самое-самое…

— Так и будешь Витьку динамить? Страдает же парень.

Не ожидала Ата такого вопроса. И никто не ожидал — посреди преисподней, посреди коронации, посреди своего пути в никуда вдруг спросить: что ж ты, сука, мальчика моего кинула? Покинула. Бросила и забросила. Я т-т-тебя…

Лисси сгибается от хохота. Это первый искренний взрыв смеха за целый день, месяц, вечность катиного пути через ад, крестного пути владык. Отсмеявшись, Апрель вытирает слезы, выступившие в уголках глаз, основательно так вытирает, всей ладонью и даже тыльной стороной по-плебейски под носом проходится — а вместо ответа, разумеется, задает свой вопрос:

— Хочешь, чтоб я ему и дальше голову морочила?

— Может, тогда ты отвяжешься от моей головы, — пожимает плечами Саграда. Зная, что не отвяжется. Что Ата — бессменная спутница Гекаты, богини лунных обманов, наконец-то занявшей свое законное место в естестве княгини ада, среди прочих сущностей и титулов.

— О чем ты? — искренне удивляется Апрель.

— Об ЭТОМ! — тычет пальцем Катерина в провал, над которым вот-вот проломится днище преисподней, словно у корабля, налетевшего на скалы.

И видит в глазах богини безумия растерянность.

— Не пугай старых богов, — вполголоса говорит Кате Люцифер, — они, в отличие от нас, видят только прошлое.

— В отличие от нас? Прошлое?

Ты ведь уже поняла, что он имеет в виду, говорит себе Саграда. Так зачем переспрашиваешь, хмуришь брови, пытаешься отгородиться от того, что понято и принято, принято давно? Весь твой крестный путь тебе понемногу, будто пшено горлице, скармливали то, что нельзя увидеть в один присест, потому что некоторые прозрения убивают. Они подсовывали тебе прозрение по кусочкам, дольками, намеками.

Катерина хватает свой бокал — хорошо хоть не чашу скорбей, хватит с нее соленой водицы — и глотает, давясь, не то ром, не то текилу, не разбирая вкуса, не испытывая опьянения — добрая треть литра заходит, как лимонад. Люцифер смотрит на нее прозрачными глазами Баала, в которых цвет выжжен яростью солнца. Не пытается согреть свою Саграду сочувствием, как делал обычно. Не пытается разделить ее ношу. Просто ждет.

— Значит, мы, в отличие от богов, видим будущее, — отдышавшись, произносит Катя. — Вот почему ты выбрал меня. Вот почему я антихрист, а вовсе не потому, что приврать с детства люблю.

— Это поможет тебе выкручиваться, — бесстрастно замечает Денница, — когда все они начнут просить тебя о пророчествах, имея в виду, конечно же, утешительные пророчества. Которых не будет. А если сказать им правду — не будет вообще ничего. Они сами все уничтожат, лишь бы не дожить до того, о чем ты им расскажешь.

Лицо у Кати немеет, то ли от рома, то ли от представших ей картин, от скул до подбородка — сухой лед, только что не дымится в горячем воздухе преисподней.

— А я расскажу?

— Понемногу. По крохе, по капле. Истина — яд, который принимают как лекарство.

— Да я и сама не знаю, что вижу, — беспомощно бормочет Катерина, вглядываясь в очертания будущего пролома, полыньи в озере Коцит, куда они ввалятся всей геенной огненной — и довольно скоро. И замерзнет ад.

— Неважно, — отмахивается Люцифер. — Главное, что видишь ты и вижу я, а остальные — нет. Мы вдвоем против всех.

— Спина к спине у мачты, — улыбается катиными губами Кэт.

— Плечо к плечу на троне, — подмигивает Мореход, становясь на удивление похожим на Торо. — Сумасшедшие владыки ада.

— Когда-нибудь эту коронацию назовут Ночью безумных владык и будут праздновать, как день Гая Фокса, — усмехается Катя, в душе обмирая: а вдруг и шутка — всего лишь завязь правды, похожая на зрелый плод не больше, чем икринка — на кракена. — Но ты ведь скажешь мне, что происходит?

— Сама догадаешься. Особенно после того, что проделала с собой и со мной, — дергает щекой Люцифер — намек на улыбку или на раздражение, или на то и другое разом. — Спроси себя: для чего? Забавы ради?

Слившись со своей тенью, ее хейлель забросил игры в симпатяшку-суккуба, очаровывающего всех и вся на своем пути — просто потому что может. Он больше ничего не пытается смягчить, точно осознал наконец всю меру человеческой выносливости, скрытой внутри слабости, говорит, не выбирая слов и интонаций, смотрит без теплоты, без приглашения во взгляде. Катерине тяжело с ним — настоящим. При этом равнодушная снисходительность Наамы, будто железный стержень, не дает ей согнуться под этой тяжестью. Саграда тоже изменилась, открывшись для своей тени.

— Я сделала то, о чем мечтают люди, — медленно, размеренно произносит она. — Мы хотим знать себя до донышка. И мечтаем там, в глубине себя, оказаться не хуже придуманных идеалов. Понимаем, что это невозможно, но продолжаем мечтать.

— Еще недавно люди мечтали о другом. Они мечтали разорвать душу надвое и избавиться от половины, мешавшей им уважать себя, гордиться собой. Мечтали не об отпущении — об очищении от грехов. Человечество подозревало в грехе великую силу, верило, что эта сила несравненный разрушитель. И не ведало, что и творец тоже несравненный, что миры пекутся из муки грехов в горниле страстей, как блинчики. Теперь оно узнало. И жаждет овладеть этой мощью. Человечество заглядывает в ад, все глубже, все жаднее. Ад к этому не готов. Старые боги боятся стать пешками в играх людей. Боятся, но рано или поздно станут. Мы беззащитны перед вашим родом. — Неровный румянец стыда выступает на скулах Люцифера. Он зол, но он, по крайней мере, не собирается лгать себе. Да и другим тоже.

Ангельская правдивая кровь.

— Хватит говорить о нас так, словно нас здесь нет. — Голос у Апрель точно у обиженного подростка. — Могли бы просто рассказать, что видите, и попросить присоединиться. Безумие верный соратник и никого еще не покинуло по своей воле.

Князь и княгиня смеются шутке, мало похожей на шутку. Им действительно придется носить титул безумных владык — годы и годы. Перекраивать в угоду своему безумию преисподнюю, преодолевая яростное сопротивление демонской иерархии сверху донизу, от второго князя до распоследнего мелкого беса, беря во временные соратники небеса, чтобы через пару удачно провернутых интриг предавать сообщников и расходиться каждый в свою сторону: грешники — ошую, праведники — одесную.

Политика — это ад. Ад — это политика.

— Скажи ей, что ты видишь. И мне заодно, — велит Люцифер.

Катя опускает веки и пытается рассмотреть грядущее — так глубинная тварь из-под воды, через колеблющийся хрусталь вглядывается в очертания корабельного борта, в склоненные над ним человеческие лица.

Грядущее… обыденно. До обидного обыденно. В воображении всех, кто рисует себе будущее, рождается мир красочный и захламленный, будто комиссионка советских времен, где антикварные драгоценности соседствовали с засаленными раскладушками. То, что грезится Катерине, ничуть не напоминает комиссионку. Это всё та же площадка для крысиных бегов на выживание. Так же солнце ползет в белесом от жары или холода небе, так же луна встает над горизонтом, медная или золотая, чтобы к полуночи уменьшиться и сменить цвет на белое серебро. Хотя результаты бегов все сильнее раскачивают мироздание, словно огромную древнюю лодку, которая вот-вот хрустнет и развалится на несколько частей — хрупкая, обветшалая, латаная-перелатаная.

Да, именно так все и произойдет. И будет длиться, пока не закончится.

Люди жаждут все больше власти над космосом извне — и все свободней их внутренний космос, их личный ад. Все страшней шторма на море Ид. Саграда хочет успокоить своего князя, хочет, но не может. Знание, что научный прогресс отнюдь не скоро позволит вмешиваться в дела космической, божественной значимости, что впереди у рая и ада века, может быть, тысячелетия полновластия — жалкое утешение для богов и демонов.

Высшим силам тоже требуется больше, всегда больше.

— Антропогенный фактор, — бормочет богиня безумия. — Ничего нового. Антропогенный фактор и психовитализм.[90]

— Зависть и гордыня, — кивает сатана. — Совершенно ничего.

Неужто они не видят разницы? — изумляется Катерина. То, что раньше решалось разделением, теперь решается слиянием. То, что приводило к отторжению, теперь приводит к единению. Апокалипсис начинался и с меньших изменений. Она уже открывает рот, чтобы промыть мозги легкомысленной двоице, как замечает выражение довольства, отраженное на лицах собеседников, точно в зеркалах.

— Дьяволица моя, — Тайгерм подмигивает Апрель, становясь похожим на себя прежнего.

Если они сейчас стукнутся костяшками пальцев, как в американском кино, Катя опять почувствует себя в начале пути, уже пройденного. И еще почувствует себя одураченной.

Наверное, Саграде никогда не понять до конца, что из пережитого ею было всего лишь спектаклем, сыгранном для одного-единственного зрителя, а что — внезапной и пугающей импровизацией, когда в сценарий вмешивались высшие силы. Она попросту не сумеет вспомнить ВСЁ. В жизни это никогда не удается. Зато Катерина сознает: ее жизнь отныне здесь, на дне мира. Начинается заново.

Ей дали второй шанс научиться жить по-своему.

* * *
— Вуайеристы, — с удовольствием произносит Сэм. Он такой позер в этих своих вечных фенечках, со своей вечной искренностью, которая всем кажется цинизмом. Ну почти всем. — Мы все — вуайеристы: пялимся на чужую жизнь с небес, потому что своей не имеем.

— До небес отсюда далеко, — усмехается Эби, запрокидывая голову и делая глоток из полной — пока еще полной — фляжки. — Да и люди интересны только себе самим. Поэтому мы — вуайеристы и зеркала — всегда в цене.

Глаза у Абигаэль чем ближе к небесам, тем светлей. В преисподней они станут исчерна-синими, точно северная ночь. У врат рая синева из них исчезает, здесь глаза Эб похожи на шарики ртути, будто и вправду становятся амальгамой старого-престарого зеркала. Все чаще Сэм замечает: в зеркале этом не отражается настоящее, одно лишь прошлое видится в нем и обитает. Давным-давно умершие люди, заброшенные города, страны, сменившие имя, проходят перед Эби, нефилимом. Она перебирает прошлое, словно бесконечные четки, хотя вряд ли молится. И правда, о ком ей молиться?

— Хочешь? — Интонации у Абигаэль двусмысленные, губы она облизывает еще двусмысленней. Сэм любуется ею, мысленно постанывая: ну сколько можно? Сколько, и в самом деле, можно? Не мальчик уже, триста лет за тобой гоняться, сукина ты дочь.

Эби сноровисто наливает коричневую жидкость, пахнущую смолой — ром? грог? коньяк? — в граненый стаканчик. Синий внимательный глаз следит за струйкой жидкости, плещущей из горла фляжки, и Сэм отчетливо представляет, как лимонный полумесяц отдает вкус в горячем рту Эб, лежа в углублении языка, точно в лодке.

Я тобою проклят, думает Сэм, принимая шот из руки Абигаэль. Я обречен на тебя всю жизнь. И всю смерть — если только смерть доберется до меня, своего ангела.

— Не сопи, — хмыкает Абигаэль. — Вэл скоро будет. У него смена в четыре заканчивается.

Сэм закатывает глаза: подумать только! Его лучший враг, подлый интриган и гениальный авантюрист не может отпроситься с работы! Хотя знает, что сегодня Ночь безумных владык и все собираются здесь, на луче звезды. Сэм и Эб, как всегда, приходят первыми, потом стоят тут на жгучем ветру и греются горячительным из фляжки. Они единственные не навещают Сновидицу в больнице, довольно с этого полутрупа и других посетителей.

Ни Абигаэль, ни Сэм не испытывают почтения к человеческим телам. Зато Вэл — тот испытывает, и еще какое. И даже устроился медбратом в больницу, где лежит в летаргии Сновидица — точнее, одна лишь плоть Сновидицы, надвое разделенная огнем. Пластиково-гладкая, парализованная розовая щека, глаз без ресниц и брови, голый висок — одна сторона; прорезавшиеся тонкие морщинки, приподнятый в застывшей улыбке уголок губ, рыжий ежик волос, тронутый сединой, будто изморосью — сторона другая. Наверное, у них даже сны разные. Надо будет спросить у княгини, когда они встретятся в следующий раз — там, внизу.

Колючий бронзовый венок, обвивающий звезду, вздрагивает, как живой. Нет, он не вздрагивает, он сотрясается, словно при землетрясении, аж шпиль шатается и антенны гудят эоловой арфой. Кажется, вот-вот и венок, и звезда брызнут во все стороны шрапнелью, прольются на землю смертоносным золотым дождем. А через минуту дверца на площадку открывается и к их компании присоединяется сын Сновидицы, Виктор. Первым делом он садится на побитый временем поручень, свесив длинные ноги через прутья решетки, и фотографирует собственные ступни, беспомощно болтающиеся в двухстах шестидесяти семи метрах над землей.

— Надумал мамочку позлить? — интересуется Эби, протягивая второй шот Витьке. У нее что там, охотничий сервиз на шесть персон? — ревнует Сэм. Виктор, в отличие от самого Сэма, не собирается смаковать напиток, вливает его в себя, как водку, и сразу протягивает руку за добавкой.

— Она не злится, — произносит Золотой Дракон, чуть задыхаясь, — она любит этот вид. Говорит, скучает по нему. И первым делом навестит, когда…

— Когда умру, — мечтательно тянет Сэм княгининым голосом, — сразу же отправлюсь путешествовать…

— …И ебись твой ад конем! — хором заканчивают они излюбленную фразу владычицы преисподней. А потом все трое смеются — каждый своему.

Вэла все нет, и нет, и нет. Фонари заливают университетский городок расплавленным золотом, оно течет по улицам, будто по изложницам,[91] собираясь огненными каплями, сплетаясь в сеть, накрывшую вечерний город. Москва-река из серебряной понемногу становится черной, и только золото, текущее по ее берегам, подсвечивает ее гигантское змеиное тулово. Ночь безумных владык наступает на мир неотвратимо, катится, точно подожженное колесо с горы.

Их всех уже ждут в аду. А Вэл, сволочь такая, опаздывает.

Наконец он появляется, закуривает и тянет жадно, глотая щеки:

— У меня сегодня в травме интересный случай с ушибом мозга…

Все покорно выслушивают рассказ духа небытия о том, какая уникальная, доселе невиданная амнезия настигла велиарова пациента. Или это не его пациент? Разве бывают у медбратьев пациенты? Кто поверит, что смазливая златовласка-синеглазка двадцати лет от роду опытней любого доктора из ныне живущих на земле, кто доверит ему отделение?

Впрочем, захоти Вэл сделать карьеру, уже бы руководил здравоохранением на всей планете. Но он, как все ангелы и демоны, перемещается по краешкам людских судеб, касается человечьего разума неощутимым касанием, не привязываясь надолго ни к кому и ни к чему. За одним исключением. Вот оно, исключение, стоит рядом, привалившись к отцовскому плечу, протягивая Вэлу свою флягу. Стаканчики, похоже, все-таки кончились.

Дух небытия, временно сосланный на землю, исполняющий обязанности медбрата и человека, делает глоток, взрыкивает и передергивается. Потом обводит глазами их маленькую компанию и деловито спрашивает:

— Ну что, полетели?

Остальные кивают, залезают на перила ограждения и спрыгивают вниз, словно стая сапсанов срываясь с башни. Их тела, не долетая ротонды Музея Землеведения, истаивают в воздухе, исчезая из мира людей, перемещаясь в мир мертвых, где мрак стоит за троном безумных владык, где ждет их Сновидица — не спящая, глаз не смыкающая супруга князя тьмы.

* * *
В первый же год правления своего Катерина осознала: божественные сущности и титулы дают так мало силы и налагают так много бремени… Что ж, ей с земных времен не привыкать тащить чужой воз, подменять коллег, бьющих на жалость: сделай, помоги, прикрой, сами мы не местные и неумехи вдобавок. Вот и богам не привыкать слушать человечье: спаси-сохрани, поможи-оборони, пощади-помилуй. Лентяи и захребетники, всех убить и уехать в отпуск, устало думает Саграда.

В мире людей вовсю трезвонят рождественские бубенцы, витрины убираются в синее и серебро, в алое и золотое. Катя не увидит Рождества и Нового года еще год и шесть месяцев. Потом Денница освободит ее от смертного тела и от обета антихриста. Катерина будет вольна жить или умереть, уйти или остаться, быть или не быть. Два года подряд Саграда гонит от себя мысль о выборе. Потому что у нее все еще есть тело и оно мешает ей выбрать.

Оно болит. Катерина чувствует каждую атрофированную мышцу, каждый пролежень на коже Сновидицы, каждую иглу в исколотых венах. Но самое мучительное — сны.

В них Сновидица ходит путями человеческой глупости, и путями смертных грехов, и путями грехов обыденных. И узнает, что некоторых людей от впадения в смертный грех спасает исключительно глупость. Оказывается, смертными считаются пороки, захватившие душу с полного ее согласия и при попустительстве разума. А если не видеть очевидного, то и смертный грех считается обыденным. Греховной рутиной. Все так делают, думает убийца, вытаскивая окровавленный нож из еще теплого тела. Мне не оставили выбора. Это ты виноват, что я тебя убил.

Вот почему человек цепляется за отсутствие выбора, бесстрастно отмечает Сновидица: рабство позволяет ему грешить тяжко — и избегнуть наказания. Суд небесный, в отличие от суда земного, учитывает незнание законов. И освобождает от ответственности рабов, невежд и лгунов себе.

Катя не осуждает и не завидует. Есть тайны, имеющие власть над людьми, есть люди, обретающие власть над тайнами — и даже своими. Катерине довелось родиться среди первых, чтобы со временем переродиться. Все на свете тайны — ее, теперь, когда Саграда стала Сновидицей.

Сны рассказывают Катерине больше, чем она хочет знать. Они текут через ее мозг, как река, они его затопляют, будто речной плес — и Катя ждет, когда же они схлынут, пенясь перекатами. Она устала лежать на дне, глядя на мир из-под воды. Нынче Саграда хорошо-о-о-о знает, каково было Повелителю мух, тысячи лет палимому солнцем. Хотя нет, у Баала все было иначе — ведь у него не было тела, вопящего «Опасность!», сигналящего морзянкой боли, играющего с мозгом в бесконечное «Кто кого переупрямит».

Некому было отвлечь бога пыток Баала от его видений, от его душевных мук. Вот он и дошел до жизни такой, философски замечает Катерина. Может, через год и мое тело обессиленно смолкнет, я перестану ощущать что бы то ни было, останутся только сны — и за полгода сведут меня с ума. Хотя вся преисподняя и так убеждена, что я чокнутая. Чокнутая княгиня ада с богиней безумия в качестве бессменной помощницы-аколита.

— Ой, можно подумать, тебе есть дело до чужого мнения! — морщит нос Ата, играя с адской гончей, больше похожей на добермана размером с медведя. Псы Гекаты, признавая только свою хозяйку, с глубоким чувством вины ОБОЖАЛИ Апрель. И мучительно страдали от этой зависимости, на глазах опускаясь и теряя собачье-адское достоинство. Вот и сейчас богиня безумия, почесывая за ушами чудовищную морду, текущую слюнями на вечернее платье от Пако Рабана, тайком сует в рот хеллхаунду куски со стола. А Катя делает вид, что ничего не замечает. Не дело прикармливать псов Гекаты, но сегодня такая ночь, когда можно все. Например, чего-то не замечать, даже если ты всевидящая Сновидица.

— Много думать вредно, — щурится Люцифер поверх края чаши.

Саграда бросает взгляд на своего хейлеля и не может удержаться от смеха:

— Ты похож на снайпера, лежащего за бруствером. На хитрого полупьяного снайпера.

— Напейся и ты, — советует Денница. — Напейся и усни без всяких снов.

Предложение из тех, от которых невозможно отказаться. И волей-неволей княгиня соглашается: протягивает свою чашу и постукивает ею о край чаши князя. При соприкосновении кубки издают сухой костяной треск, точно черепа, из которых они сделаны, крошит в осколки лопата гробокопателя.

Иногда Катерине хочется, чтобы так и было: чтобы их чаши скорбей разбил кто-нибудь поистине могущественный, чтобы освободил их обоих от прошлого, да и от будущего тоже, чтобы не приходилось за каждой трапезой глотать из них соль и горечь, чтобы не думать о том, из чьей головы сделают однажды чашу Денницы-младшей…

А вот, кстати, и она. Легка на помине.

— Мама? — произносит Дэнни с таким почтением, с каким не произносят и «царица», «княгиня», «владычица». Саграда улыбается, прикрывает глаза: здравствуй, дитя мое, здравствуй.

Они бы поняли друг друга и без слов, и без интонаций — дитя, носящее в себе камень, способный всё разрушить, и мать, носящая в себе знание о том, как всё будет разрушено. Нет им надобности ни расшаркиваться, ни раскланиваться, ни медом мазать. А вот поди ж ты — церемонии, как нынче говорит молодежь, доставляют. Сколько ни смейся над княгиней и княжной их мужья, проведшие в аду века и века, повелители пресыщенные, опытные, к придворным экивокам и книксенам привычные, все равно приятно бывает состроить надменную физиономию. Или присесть, держа спину колом, не стараясь нагрубить даже мысленно, но предупреждая: долг — сюзерену, честь — никому.

Катерина учится уважать своих детей и уже почти умеет. Никто и никогда ее этому не учил, все вокруг обходились любовью и заботой, крепко замешанными на недоверии. В мире живых и любви хватало, зато здесь, в преисподней, без уважения к ближнему не выжить — сами ближние и убьют. Или лишат поддержки, каждая крупица которой бесценна, когда чаши весов мировых ходуном ходят, когда трескается под ними земля, расползается до самого ядра, до раскаленной утробы своей.

Денница-младшая, себя не жалея, пропадает в мире людей по катиному велению, по своему хотению, мешает людским планам, крушит амбиции, обрывает крылья мечте — словом, занимается обычным бесовским промыслом из странных, отнюдь не бесовских побуждений — удерживая вселенские качели от того, чтобы проделать в пространстве-времени дыру и вылететь в нее ко всем чертям и со всеми чертями. Мурмур, разумеется, там же, при жене, вечно на подхвате, на стреме, смирившийся со своей второй ролью как ни один из их дьявольской семейки. И ведь никто не в силах приказывать княжичу ада, он сам себе приказал, сам себе ответил: «Есть, сэр!», сам отправился выполнять и даже в самоволку не сбегал. Ибо крепка, как смерть, любовь, люта, как преисподняя, ревность и нельзя отпускать молодую жену в мир людей, где водятся соблазны пострашнее адских, а мужчины бесстыдней инкубов. С тех пор, как Катя обрела способность слышать любого из подданных своих, адских обитателей, она старательно закрывается от мыслей и чувств собственного зятя, словно печную заслонку затворяет: пусть жаркая душа повелителя нганга ревет и бесится за тяжелой литой дверцей. Незачем почтенной даме, у которой свой муж имеется, подглядывать за буйством чужих страстей.

Люцифер и Саграда, Дэнни и Мурмур — четыре угла заплатки, прикрывающей прореху в днище этого мира, каменной лодки, проплывающей над бездной небытия. Ненадежная и уродливая, как все заплатки, она держит и держится, давая лодке еще немного времени — прийти в тихую гавань, в корабельные доки.

— Как ты сегодня? — тихо спрашивает Дэнни, поглаживая мать по руке.

Катя усилием воли подавляет желание по-старушечьи поплакаться на всполохи боли в умирающем теле: незачем ругать эту бренную плоть, скоро, скоро она угаснет, точно огонек в луже расплавленного воска, унося с собой страдания и наслаждения, доступные только плоти. Свободный дух, конечно, будет себе носиться над водою, над землею, а также там, где нет ни земли, ни воды — и все-таки что-тоуйдет безвозвратно, рассыплется вместе с телесностью. В любом случае, обветшалой телесной брони Катерина лишится, рухнет недолговечная стена между катиной душой и Наамой, вошедшей в катин разум и не-разум, анимус и анима, инь и янь. После смерти тела Саграда станет княгиней тьмы и Хошех затопит пространство внутри и снаружи — собой, собой одной.

Считай, что отдельной комнаты у тебя скоро не будет, усмехается внутренний голос. Отчего-то он всегда один — и даже, кажется, один и тот же, я узнаю тембр, удивляется Катя, хотя сколько их перебывало в моем мозгу — и Велиар, и Кэт, и Китти, а теперь еще Наама… А голос всегда один. Может, потому, что окружающая действительность построена из меня, и я едина, на сколько теней, начал и отражений ни разбивай меня жизнь. Я и есть бог этого мира. Это я летаю над водою, мстительный и милосердный, невежественный и всезнающий, размякнув от божественной лени и божественной же амнезии. Интересно, посмеивается внутренний голос, рассыплется вселенная прахом оттого, что ты своим умом дошла до берклеанства?

— Может, и рассыплется, — слегка манерничая, тянет Мурмур, как всегда, отвечая на незаданный вопрос. Дерзит и одновременно ластится — то, что умиляет в коте и злит в человеке. Впрочем, Мурмур не человек и никогда им не был. А за эти пару лет и вовсе в монстра превратился, вечно у него новые затеи, то когти на суставах, то гребень на шее, прямо динозавр-панк-стайл какой-то, только этой моды нам здесь в аду и не хватало, бесы же вечно за Мурмуром повторяют, он их адский Жан-Поль Готье, вот и перенимают что ни попадя, пустоголовые, тыщу лет живут, а ума не нажили, проносится в катиной голове.

Мурмур выразительно закатывает глаза: ну всё, мама Катя вошла в режим тещи, идем, дорогая, пока она не начала критиковать мои прекрасные рога и оригинальную фактуру кожи. Дэнни, кусая губы от сдерживаемого смеха, посылает матери воздушный поцелуй и отходит в сторону.

«Помни, мама: каждый из нас получает такого дьявола, какого заслуживает!» — голос Денницы-младшей тает вдали, как будто всё сказанное прозвучало вслух, а не только в катиных мыслях.

Хотя Саграда не поручится, что слова эти не ее собственные. Уж она-то знает, что заслужила своего дьявола. Более того, она, Катя, сделала так, чтобы он не был столь идеален, чтобы не напоминал обольстительных чертей из чтива в розовых мягких обложках. С измученным чувством вины, стыдящимся себя Повелителем мух, конечно, стократ тяжелее, чем с самодовольным, балованным Тайгермом, но Катерина видит слишком много лжи, поэтому научилась ценить правду. Даже утомительную. Даже грязную. Даже ту, которая ранит. Поэтому она протягивает руку и гладит Люцифера по плечу, проводит длинную линию от предплечья до кисти и сплетает свои пальцы с пальцами мужа — жест влюбленной школьницы, собственнический, слегка нелепый. Знак: я тебя приручила. Ты у меня в руках — как хлеб насущный, как плод с древа познания. И даже если как раскаленный уголь, то и тогда место тебе — у меня в руках.

Князю ада нравится, когда в его супруге просыпается сентиментальная дурочка. Он же мужчина.

Тем временем к трону стекаются реки адских насельников, палачей и заключенных, демонов и их жертв. Грань между ними так тонка, что то и дело рушится. В Ночь безумных владык они пьют и братаются, словно никогда больше не вернутся к былому распределению ролей, когда одни причиняют боль, другие — молят о пощаде и проклинают, до тех пор, пока не захотят проделать с другими всё, что проделали с ними. Лучшие палачи выходят из жертв. Но сейчас они пьют и чокаются, и кружки, кубки, чаши звенят на весь ад непривычным для этих мест колокольным звоном.

Точно гханта, думает Катя. Тысячи и тысячи колокольчиков-гханта.

Саграда ждет своих последних, вечно опаздывающих и оттого еще более долгожданных гостей — тех, кто провел ее дорогами преисподней, тропами страха и стыда. И когда толпы бесов начинают, гомоня, протискиваться в дверь сразу все, княгиня понимает: вот они, гости дорогие. Пожаловали.

Дверь слетает с петель, а черти, не успевшие убраться с дороги, разлетаются вспугнутым вороньем. В проеме возникает слепящее сияние, которое Катерина узнает где угодно. И хоть бы целый город в один голос вопил: «Пожар!» — она одна уверенно скажет: «Дракон!» Мой золотой дракон.

— А поворотись-ка, сынку! — кричит она, салютуя кубком. — Экий ты длинный стал!

Цин-лун пересекает зал в считанные секунды. И только у подножия ступеней трона меркнет, уменьшается, становясь человеком. Катя машет ему издали с таким азартом, как будто они на гонках в Ле-Мане и ее Витька взял первый приз.

— Соскучилась, — шепчет она, когда появляется возможность ткнуться носом в колючую, пахнущую ветром щеку. — Как ты?

— Как ТЫ? — вопросом на вопрос отвечает Виктор, цепким взглядом вбирая катин облик: бледную, словно лунный свет, кожу, исхудавшее тело, глаза, утратившие цвет и ставшие почти прозрачными. Катерина знает: она похожа на привидение себя. Пугающе сильное привидение, хотя сына в ней пугает другое. — Убью Велиара. Они что, не кормят тебя совсем?

— Кормим как полагается, — оправдывается второй князь ада, добравшись до престола. Бегом за драконом бежал, не иначе. — Давно сказать собирался: через год будем отключать тебя от аппарата.

— Не через полтора? — то ли радуется, то ли огорчается Саграда. Катерина и сама не ведает, ждет она собственной смерти или боится ее.

— Пока все утрясут, как раз полтора года пройдет. — Агриэль подчеркнуто сух и деловит. — Анемия, надежды на положительную динамику нет, органы отказывают.

— Ну и правильно, — вздыхает Катя. — Пора. Я чувствую, что пора.

— Не торопи события. — Белиал делает строгое лицо. — Всё надо делать правильно.

— Смотри, каким ты праведником заделался, — язвит Люцифер. — Вернуть тебя из ссылки, что ли?

Велиар и правда изменился. Темное, жуткое безумие, исходившее прежде от Сесила, исчезло. А то, что осталось, неуловимо напоминает Катерине… себя. Та же призрачность черт, та же размытость силуэта. Скоро мы перестанем отбрасывать тень и отражаться в зеркалах, думает Саграда, даже в зеркалах нефилимов. Как будто сольемся со всеми своими двойниками — теневыми, зеркальными, всякими. И кем мы тогда станем?

Хватит ли нас на столько? — спрашивает себя Катя. Нужно ли тянуть эту вечность длиной в восемнадцать месяцев? Ради чего, ради соблюдения буквы Откровения?

— Продержимся, — твердо обещает Агриэль. — Я, как дух небытия, гарантирую: не сахарные, не растаем.

— Ну смотри! — предупреждает Виктор. — Вся надежда на тебя.

— У небес тоже. — За витькиной спиной возникают Уриил и Абигаэль. Они-то как раз кажутся материальней, плотнее, живее прежних себя. — У небес на вас обоих планы.

— Знать не хочу! — быстро произносит Катерина. — У вас всегда планы, из которых никогда ничего не выходит. А потом вы устраиваете миру апокалипсис, чтобы прикрыть свои косяки.

— И заработать на конце света, — бестактно заявляет Велиар.

— Все зарабатывают, а мы что, рыжие? — возмущается ангел.

— Рыжие, — подтверждает Эби, проводя рукой по шевелюре Самаэля. — Хотя бы сегодня не сводите счетов. У нас одна ночь, давайте напьемся, как черти.

— Напьемся, — кивает ангел, как всегда, соглашаясь с Эб, со своим главным непростительным грехом.

И они идут пить.

Владыка ада провожает взглядом их странную компанию, в которой его Законная Супруга сияет внутренним светом — точь-в-точь хризалида, неведомый кокон, из которого должно родиться новое, доселе невиданное существо, часть которого скрыта покуда в смертном теле Сновидицы.

Люцифер тоже видит будущее, но не целиком, потому что грядущее течет и меняется каждую секунду, рождаясь долго, мучительно — и перед самыми родами нельзя сказать, кто появится на свет, что принесет с собой. Одно ясно: вселенная переменится. Время ли потечет вспять, пространство ли развернется отпущенной пружиной, зло ли обернется добром… Но и там, за гранью, он отыщет свою Саграду, чтобы сказать ей: прошлого больше нет. А мы — мы есть. Любовь моя, душа моя, Анунит, утренняя звезда нового мира. Здравствуй.

Примечания

1

Мойры — греческие богини судьбы — согласно Гесиоду, дочери Ночи: Клото («Пряха»), Лахесис («Судьба»), Атропос («Смерть») — прим. авт.

(обратно)

2

Демоны, упоминаемые в Ветхом завете, а также в Каббале. Их называют низшими бестелесными существами или человекоподобными нелюдями, несущими человечеству боль и страх. В отличие от прочих демонов, шеддим не считались падшими ангелами — прим. авт.

(обратно)

3

Тьма — в каббале одна из клипот, богопротивных демонических сил или целых миров (адов). Клипот рассеивают божественный свет и питают бытие материального мира — прим. авт.

(обратно)

4

Восьмой круг дантова ада состоит из десяти рвов (Злопазухи, или Злые Щели), которые отделены друг от друга валами. Здесь караются обманщики — «обманувшие недоверившихся», которые обманывали людей, не связанных с ними особыми узами доверия — прим. авт.

(обратно)

5

Колумб, вернувшись в Испанию, привез из Нового Света эластичный мяч из сока гевеи. Мячи считались священными и использовались в религиозных обрядах. Сок гевеи индейцы называли «каучу» — слезы млечного дерева («кау» — дерево, «учу» — течь, плакать). От этого слова образовалось современное название материала — каучук — прим. авт.

(обратно)

6

Лгунья (исп.).

(обратно)

7

Кинжал для левой руки при фехтовании шпагой, получивший широкое распространение в Европе в XV–XVII веках — прим. авт.

(обратно)

8

Индейский оберег в виде паутины из суровых ниток и оленьих жил, натянутых на круг из ивовой ветви; защищает спящего от злых духов и плохих снов — они запутываются в паутине, а хорошие проскальзывают сквозь отверстие в середине — прим. авт.

(обратно)

9

В иудейской мифологии то же, что Наама, ангел проституции, мать демонов-шеддим и соблазнительница ангелов. Иногда сливалась с образом Лилит, первой из жен Адама — прим. авт.

(обратно)

10

Слишком поздно (науатль).

(обратно)

11

Ром относится к самогонам — так же, как ракия, чача, виски, джин, бренди. Самогон — это крепкий спиртной напиток, изготовляемый путем перегонки через самогонные аппараты спиртосодержащей массы (браги), полученной в результате брожения зерновых, картофеля, свеклы, фруктов — прим. авт.

(обратно)

12

В древнегреческой мифологии дочь спартанского царя Тиндарея и Леды, сестра Елены и Диоскуров. Первоначально была женой Тантала, затем была выдана замуж за микенского царя Агамемнона. В отсутствие мужа Клитемнестра изменила ему с его двоюродным братом Эгисфом и по возвращении Агамемнона убила его и его любовницу Кассандру — прим. авт.

(обратно)

13

Воображаемая граница в пространстве-времени, разделяющая те события, которые можно соединить с событиями в бесконечности траекториями световых лучей, и те события, которые так соединить нельзя. Горизонт событий прошлого разделяет события на те, на которые можно повлиять с бесконечности, и на которые нельзя. Горизонт событий будущего отделяет события, о которых можно что-либо узнать, хотя бы в отдаленной перспективе, от событий, о которых узнать ничего нельзя. Это связано с тем, что скорость света является предельной скоростью распространения любых взаимодействий, так что никакая информация не может распространяться быстрее — прим. авт.

(обратно)

14

Французская дама знатного рода, возможно, вымышленная, которая возобновила в Тулузе традиционные литературные состязания. Легенда гласит, что родилась она в 1450 году в семье лангедокского графа, повзрослев, влюбилась в рыцаря, графа Рауля Тулузского (или Лотрека), побочного сына Раймонда Тулузского. Отец не дал влюбленным пожениться, юноша ушел на войну и там погиб. Упоминается, что со своим возлюбленным Клеманс Изор объяснялась посредством языка цветов, когда была с ним в разлуке. Клеманс дала обет сохранить верность покойному и посвятить себя поэзии и меценатству, поэтому замуж не вышла. Умерла в 1501 году — прим. авт.

(обратно)

15

В артуровском цикле — старшая дочь Игрэйны и Горлуа, сестра короля Артура, жена Лота Оркнейского, заклятого врага Артура, как и сама Моргауза. Соблазнила Артура и от этой преступной связи родила сына Мордреда, которому было суждено уничтожить все, что создал его отец. От законного супруга имела четырех сыновей, которые служили Артуру верой и правдой. После смерти мужа связалась с сыном его убийцы, Ламораком Уэльским. Сыновья не простили матери предательства, и один из них, Гахерис, заколол Моргаузу прямо в постели любовника, позже убитого Мордредом — прим. авт.

(обратно)

16

Исполины, или нефилимы (от ивр. «разрушать, ниспровергать, развращать») — существа, рождавшиеся в результате браков между «сынами Божиими» и «дочерями человеческими», говорится в книге Бытия — прим. авт.

(обратно)

17

Состояние, противоположное дежавю (от фр. «jamais vu» — никогда не виденное) — внезапно наступающее ощущение, что хорошо знакомое место или человек совершенно вам не известны, что память о них исчезла, один из симптомов панической атаки — прим. авт.

(обратно)

18

Фессалия, область Греции, согласно Апулею, была известна колдовством и повсеместно знаменита магическими заклинаниями. Фессалийские ведьмы якобы имели власть спускать Луну с неба и научили Пифагора гадать, глядя при лунном свете на полированный серебряный диск. Они были столь могущественны, что Гораций вопрошал: «Какая ведьма, какой маг может спасти тебя от фессалийских колдунов?» — прим. авт.

(обратно)

19

Разновидность запрета-табу в Ирландии. Гейсы назначались как противовес при вручении волшебных даров, как способ не гневить высшие силы излишним благополучием, или же в случае прегрешения как вид наказания. Считалось, что нарушивший гейс человек умрет на Самайн — прим. авт.

(обратно)

20

Имя «Екатерина» происходит, по одной версии, от греческого понятия «чистый»; в латинской транслитерации — katharon. По другой версии, этимология имени восходит к имени Гекаты, древнегреческой богини лунного света и покровительницы колдовства; однако, согласно «Оксфордскому словарю личных имен», предположение несостоятельно — прим. авт.

(обратно)

21

«Масть по порядку», любые пять карт одной масти по порядку, вторая по значимости комбинация в покере — прим. авт.

(обратно)

22

То же, что и пас, отказ от дальнейшего участия в игре — прим. авт.

(обратно)

23

Набор карт одного игрока — прим. авт.

(обратно)

24

Карта, не входящая в покерную комбинацию, но имеющая значение, если у двух и более игроков комбинации одинаковы — прим. авт.

(обратно)

25

Генетический термин, обозначающий потомков одних родителей. Иначе — сибс, от англ. siblings, sibs — брат или сестра. У людей так называются братья и сестры, но не близнецы, у животных — потомки одних и тех же родителей от разных пометов — прим. авт.

(обратно)

26

Такие зеркала делали ацтеки, одно из обсидиановых зеркал было привезено в Европу Кортесом. Впоследствии зеркала из снежного обсидиана использовались для колдовства и гадания — прим. авт.

(обратно)

27

Дракайна — в древнегреческой мифологии змей (дракон) женского пола, часто с человеческим чертами или с человеческими частями тела — прим. авт.

(обратно)

28

Descabello — меч тореро с крестовиной у конца лезвия. Им подменяют шпагу на корриде, если тореро сложно убить быка и необходимо повредить животному спинной хребет — прим. авт.

(обратно)

29

Буквально «переживающая пустоту» — бронзовый ритуальный колокольчик, используемый во многих индусских и буддийских ритуалах; один из священных символов женского начала — прим. авт.

(обратно)

30

Puntilla — короткий нож, который бандерильеро, добивая быка, вонзает в то же место, куда до этого воткнул шпагу — прим. авт.

(обратно)

31

Он же непарный глаз, третий глаз — глазоподобный орган, находящийся в теменной области некоторых позвоночных. У современных высших позвоночных превратился в шишковидную железу — эпифиз, но у некоторых змей и ящериц это настоящий глаз, для него в черепе даже предусмотрено отверстие — прим. авт.

(обратно)

32

Отпуском называют нагрев закаленной стали до определенных температур, выдержку и последующее охлаждение, чаще всего на воздухе. Это последний этап термической обработки, устраняющий внутренние напряжения, возникшие при закалке — прим. авт.

(обратно)

33

Также Горислава, в крещении Анастасия (ок. 960 — ок. 1000) — княжна полоцкая, одна из жен великого князя киевского Владимира Святославича, отказавшая князю, но взятая им замуж насильно — прим. авт.

(обратно)

34

Лазоревый дракон — один из четырех китайских знаков зодиака, символизирует восток и весну, благожелателен к людям. Все его тело покрыто чешуей, но не обычной, а из золотых монет. Паря в разноцветных облаках, Цин-лун сыплет на землю жемчужины, золото, серебро, кораллы. Встреча с ним сулит богатство — прим. авт.

(обратно)

35

Мулаты с 7/8 и с 1/16 негритянской крови соответственно — прим. авт.

(обратно)

36

Небольшая дикая кошка, обитающая в лесах на территории Южной Америки (в основном в Бразилии, Гвиане, Парагвае). Альфред Брем описывал эйру как ненасытного хищника, отличающегося неукротимой жестокостью, который хоть и поддается приручению, и способен жить в неволе, никогда не признает хозяина — прим. авт.

(обратно)

37

От Ewe anago — человек из народа йоруба — прим. авт.

(обратно)

38

Тартар в древнегреческой мифологии описан как глубочайшая бездна и ее божественная персонификация, находящаяся под Аидом. Чаще всего Тартар представлялся как брат, любовник и второй муж Геи, отец Гигантов и Тифона — прим. авт.

(обратно)

39

Олицетворения судьбы и божества смерти, рожденные Ночью-Никтой. По другой версии, первоначально были душами умерших, потом стали кровожадными демонами, приносящими людям страдания и смерть. Позже кер отождествили с эриниями, богинями мести — прим. авт.

(обратно)

40

Или сурукуку — самый крупный представитель ядовитых змей Южной Америки. Название означает «приносящая бесшумную смерть». Достигает в длину 4 метров — прим. авт.

(обратно)

41

В мифологии йоруба — жена Обаталы, богиня плодородия, земли и любви. Обычно ее изображали женщиной, сидящей с ребенком. В более поздних мифах с Одуа связывают происхождение предков царских семей различных племен йоруба. В этих мифах божество выступает как мужчина — прим. авт.

(обратно)

42

Последователи вуду верят в существование бога-создателя (Bondieu — Доброго Бога), который не участвует в жизни своих созданий — прим. авт.

(обратно)

43

Он же агиски — так назывались волшебные лошади в кельтской мифологии, живущие в море и способные передвигаться по водной поверхности. Выходят на сушу они лишь в ноябре, и в это время одного из них можно поймать и приручить. Но эквиски ни в коем случае не следует допускать близко к воде, иначе он забежит в воду и утопит седока — прим. авт.

(обратно)

44

Горизонтальное рангоутное дерево, одним концом (пяткой) подвижно скрепленное с нижней частью мачты парусного судна — прим. авт.

(обратно)

45

Кнут без твердой рукояти — прим. авт.

(обратно)

46

Плеть с несколькими хвостами — прим. авт.

(обратно)

47

Испытание неватадой, в наши дни запрещенное, состояло в том, чтобы студент-первогодок перенес оплевывание со стороны других студентов. В результате испытания бедняга превращался в подобие снеговика. «Неватада» по-испански, собственно, и значит «снеговик» — прим. авт.

(обратно)

48

Механизм, исторически использовавшийся для передачи воды из низко расположенных водоемов в оросительные каналы, состоит из наклоненной под углом к горизонту полой трубы с винтом внутри. Архимедов винт стал прообразом шнека — прим. авт.

(обратно)

49

М. Цветаева. В гибельном фолианте…

(обратно)

50

Природные колодцы или небольшие озера, индейцы майя использовали их в качестве источников воды и мест для жертвоприношений. На языке майя сенот звучало как «цонот» («нечто глубокое»). Майя называли сеноты вратами в царство мертвых и считали воды их священными — прим. авт.

(обратно)

51

Популярный бразильский алкогольный коктейль, который готовится из кашасы, лайма, льда и тростникового сахара — прим. авт.

(обратно)

52

Шар, который придерживает лапой лев-страж. В буддийской традиции трактуется как символ буддийского знания, несущий свет и могущий исполнять желания — прим. авт.

(обратно)

53

У парной скульптуры львов-стражей одна фигура обычно изображается с открытой пастью, другая с закрытой. Это трактуется по-разному: как символ рождения и смерти; как символ открытости к добрым помыслам и неприятия злых. Открытая пасть льва-стража должна отпугивать злых демонов, закрытая — удерживать и защищать добрых — прим. авт.

(обратно)

54

Луна среди карт Таро означает борьбу с собой и своими страхами, с темнотой внутри, обостренную интуицию и получение новых знаний. Но перевернутая карта значит уход в себя, потерю ориентации, блуждание вслепую и отвращение к себе — прим. авт.

(обратно)

55

Ты меня хочешь (исп.).

(обратно)

56

Хочу тебя (исп.).

(обратно)

57

Нихуя себе (исп.).

(обратно)

58

Горизонтальные планки между ножками, поддерживающие у столов крышку, а у стульев, кресел, диванов и кушеток — сиденье — прим. авт.

(обратно)

59

Общее название итальянской холодной закуски. Состав антипасти может меняться в зависимости от региона, времени года и предпочтений — прим. авт.

(обратно)

60

С тех пор (англ.).

(обратно)

61

Даже после (англ.).

(обратно)

62

Они же опутенки, путцы, обножки — короткие прочные кожаные ремни, которые надеваются на ноги ловчей птицы — прим. авт.

(обратно)

63

Один из основных видов ударов в боксе, прямой, длинный удар рукой — прим. авт.

(обратно)

64

Очень редкий, ценимый коллекционерами и ювелирами драгоценный камень. Считается, что гиацинты кровавого цвета способствуют очищению организма и достижению эмоционального равновесия — прим. авт.

(обратно)

65

Священная шлюха для меня (исп.).

(обратно)

66

Библейский апокалиптический образ — зверь, вышедший из моря, имевший семь голов и десять рогов. Вместе с двурогим зверем, вышедшем из земли, был показан апостолу Иоанну в видении — прим. авт.

(обратно)

67

В древнегреческой мифологии Ехидна — гигантская полуженщина-полузмея (дракайна), Тифон — исполин, порождение огненных сил земли, муж и брат Ехидны. Эта пара произвела на свет двуглавого пса Орфа, трехглавого Кербера, Лернейскую гидру, Немейского льва, Химеру, Сфинкса, Колхидского Дракона и орла Зевса, клевавшего печень Прометея — прим. авт.

(обратно)

68

Небольшой головоногий моллюск, единственный известный науке, способный жить на глубинах 400–1000 метров, в зоне с минимальным количеством кислорода — прим. авт.

(обратно)

69

Рундук Дэви Джонса — идиома, обозначающая на сленге британских моряков от XVIII века до наших дней матросскую могилу. Дэви Джонс считается злым духом, живущим в море, а его рундук — океан, принимающий мертвых моряков. Некоторые связывают происхождение этого выражения с жизнью и деятельностью пирата XVII века Дэвида Джонса, разбойничавшего в водах Карибского моря — прим. авт.

(обратно)

70

Классическая женская прическа в Древней Греции, так называемый «греческий узел» или «узел Психеи»: завитые волосы, расчесанные на прямой пробор, на затылке забранные в узел и закрепленные при помощи шпилек и узких лент — прим. авт.

(обратно)

71

Техники БДСМ — игры с кровью и игры с ножом — прим. авт.

(обратно)

72

Именно там в ответ на вопрос, как можно отличить католиков от еретиков, аббат Арнольд Амальрик произнес знаменитую фразу: «Убивайте всех! Господь отличит своих». Осаждающие потребовали, чтобы все католики вышли из города, те отказались, и после взятия Безье его население было вырезано целиком. Современные источники оценивают число погибших в диапазоне между семью и двадцатью тысячами — прим. авт.

(обратно)

73

Очень смелое платье в стиле ампир, названное так от франц. «a la sauvage» — нагая. Фактически состояло из батистовой рубашки, тонкой настолько, что ткань позволяла видеть тело под платьем. Если ноги от туфель до ягодиц не были видны и не обрисовывались во время ходьбы, то о даме говорили, что она не умеет одеваться. Бытовала шутка, что парижанкам достаточно одной только рубашки, чтобы быть одетыми по моде. Все эти вольности сошли на нет через десять лет, во время правления Наполеона — прим. авт.

(обратно)

74

Синдром, из-за которого у человека периодически возникают навязчивые непроизвольные мысли, идеи или представления — обсессии и навязчивое поведение — компульсии. Человек может фиксироваться на таких мыслях, и при этом они вызывают негативные эмоции или дистресс. От обсессий трудно избавиться или управлять ими — так же, как и действиями-компульсиями, которые, как человек чувствует, он вынужден выполнять. Невыполнение этих действий повышает тревожность у человека до тех пор, пока он не отказывается от сопротивления позыву — прим. авт.

(обратно)

75

Система тайной судебной организации, появившаяся в Вестфалии в конце XII-начале XIII веков. Суды существовали в Германии и ряде других европейских стран в XII–XVI веках и состояли из императорских судей, назначенных для того или иного округа. С середины XIII века рядом с фрейгерихтами начинают появляться фемгерихты, носившие тайный, полумистический характер. От остальных судов Германии фемгерихты, как и фрейгерихты, отличались тем, что признавали себя зависящими непосредственно от императора и ни от кого более. Народ прозвал эти суды «вольными судами». Соответственно с этим члены суда были прозваны «вольными судьями» — прим. авт.

(обратно)

76

Вооруженная организация по охране общественного порядка, существовавшая в городах средневековой Испании. Часто действовала по принципу фемических судов Германии, служила инструментом королевского произвола, впоследствии стала орудием инквизиции — прим. авт.

(обратно)

77

Место к югу от Иерусалима, куда выбрасывались и где сжигались мусор и мертвые животные; от его названия образовалось слово «геенна» — место будущего наказания грешников — прим. авт.

(обратно)

78

В. Шекспир. Макбет. Перевод Ю. Корнеева.

(обратно)

79

В Каббале Самаэль считается ангелом смерти, который приходит за человеком, держа в руке нож, на конце которого находятся три капли яда. Человек при виде ангела в ужасе раскрывает рот, капли попадают туда и человек от этого умирает. Первая капля прекращает жизнь, вторая капля — желчь смерти, третья капля закрепляет начатое. В Мишне, первом письменном тексте, содержащем в себе основополагающие предписания ортодоксального иудаизма, Самаэль назван ангелом-хранителем Эдема, считается, что именно он ответствен за грехопадение Евы и убийство Каином Авеля. Хотя некоторые источники пишут, что Еву совратил Азазель, другие говорят, что в искушение ее ввел Самаэль, явившись к прародительнице в виде змея. Также Самаэль считается мужем Лилит, после того как та оставила Адама. Согласно Книге Зогар, Самаэль также был отцом и мужем демонических блудниц Наамы (Нахемы) и Аграт бат Махалат — прим. авт.

(обратно)

80

Один из трех клипот, чьи имена упомянуты в Торе. «Боху» значит «пустота» — прим. авт.

(обратно)

81

Могильная Яма — уровень ада, где обитает демон Ниацринель, управляющий тремя каплями яда на ноже ангела смерти — прим. авт.

(обратно)

82

Желоб, продольное углубление на клинке, облегчающее вес оружия, но позволяющее сохранить его прочность — прим. авт.

(обратно)

83

Шхита кошерная — ритуальный забой млекопитающих и птиц для еды по всем требованиями кашрута. Животное должно быть забито «с уважением и состраданием» шохетом, прошедшим специальную подготовку. С некошерной шхитой сравнивают то, что проделывает Самаэль с грешниками — прим. авт.

(обратно)

84

Баала считали богом солнечного света, затем — богом-оплодотворителем. Во время ритуалов его культа жрецы в экстазе наносили себе порезы и раны на различных частях тела, чаще всего на запястье и ладонях. Согласно Библии, служение Баалу включало в себя человеческие жертвоприношения, в том числе убийство собственных детей. Ваалом именовался брат Сатаны, в бытность свою архангелом он звался Уээль («Спокойствие Бога») и давал успокоение уставшим. В аду стал богом пыток и боли — прим. авт.

(обратно)

85

Боязнь мужчин как агрессивных, безответственных существ, способных причинить душевную и физическую боль. Страх может относиться к травматическим событиям в прошлом или быть связан с социофобией — прим. авт.

(обратно)

86

В православной религии — препятствия, через которые должна пройти каждая душа на загробном пути, посмертное истязание души христианина падшими духами, обвиняющими ее в содеянных грехах, препятствующими ее вхождению в царство божие. Так падшие духи стараются найти в душе человека «сродство с собою, свою греховность», а ангелы, ведущие душу, ищут добрые дела, чтобы уравновесить совершенные человеком дурные поступки — прим. авт.

(обратно)

87

Он же Зурван, Зарван (от пехлевийского zruvan — «время») — в иранской мифологии олицетворение времени и пространства. Зенд-авеста признает его как единое верховное начало бытия, которое называет «Вечным Временем» (Зерван Акарана); из недр его происходят Ормузд и Ариман, Свет и Тьма, образующие своей борьбой существование настоящего мира — прим. авт.

(обратно)

88

Ритуальные сосуды, в которых древние египтяне хранили органы, извлеченные из тел умерших при мумификации. После извлечения органы промывались, а затем погружались в сосуды с бальзамом из Каноба (откуда и название). Крышки каноп украшались головами четырех сыновей Гора: Хапи, имеющий голову павиана; Дуамутеф, с головой шакала; Квебехсенуф, имеющий голову сокола; Амсет с человеческой головой. Амсет хранил печень, Дуамутеф — желудок, Квебехсенуф — кишечник, а Хапи — легкие — прим. авт.

(обратно)

89

Металлически-зеленая муха размером несколько больше обыкновенной комнатной, около 8 мм. Ее можно видеть на человеческих испражнениях. Поскольку зеленые падальщицы чувствуют запах разложения уже через минуту после смерти, они слетаются на падаль одни из первых и немедленно приступают к откладке яиц — прим. авт.

(обратно)

90

Философская теория принятия сверхиндивидуального, психически-теологического принципа, призванного объяснить нецелесообразное поведение живых организмов — прим. авт.

(обратно)

91

Изложница (ингус) — чугунный или стальной брусок для отливки с пазом по форме будущего слитка — прим. авт.

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1 Две дочери и падчерица
  • Глава 2 Проклятие быть собой
  • Глава 3 Ниже Аида только Тартар
  • Глава 4 Отстегни поводок
  • Глава 5 «Твой дом в огне, а дети взаперти»
  • Глава 6 Адская свадьба
  • Глава 7 Первая брачная ночь сатаны
  • Глава 8 Казаки-разбойники
  • Глава 9 От правды антидота нет
  • Глава 10 Дьяволы истинные и неистинные
  • Глава 11 Боги свои и чужие
  • Глава 12 Путь по хлебным крошкам
  • Глава 13 Чаша скорбей человеческих
  • Глава 14 И замерзнет ад
  • *** Примечания ***