Мултанское жертвоприношение [Сергей Борисович Лавров прозаик] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Сергей Лавров Мултанское жертвоприношение

Чёрных ангелов крылья остры…

Анна Ахматова
Все события и персонажи соответствуют реальным историческим событиям и персонажам.

Названия городов и улиц, трактиров и дворцов, парков и мостов, должностей и присутствий, званий и деталей быта абсолютно достоверны.

Глава первая

I

За высокой резной министерской дверью, ведущей из приемной в кабинет, послышались отчетливо голоса, и Кричевский заблаговременно встал, опершись о спинку тяжелого дубового стула. Он не хотел, чтобы видели его хромоту. Вошли, на ходу беседуя, министр юстиции Муравьев и обер-прокурор уголовно-кассационного департамента Сената Кони.

— И все же, любезный Анатолий Федорович, не могу не выразить вам своего недоумения по поводу слишком строгого отношения Сената к нарушениям, допущенным в этом суде! — с плохо скрываемым неудовольствием продолжил начатую фразу Муравьев, красивый и статный в своем парадном мундире. — Какой юридической чистоты искать можно в Елабуге? Господь с вами! Там половина чиновничества нашего безграмотна, а это еще хуже полного невежества!

Он остановился у дверей и поглядывал подчеркнуто отстраненно на знаменитого подчиненного своего, известного либеральным течением мысли и снискавшего без малого двадцать лет назад вредную славу председательством в суде присяжных, оправдавшем террористку Веру Засулич.

— Не могу с вами согласиться полностью, господин министр, — с педантичностью, унаследованной от своих иноземных предков, отвечал широколобый и плечистый обер-прокурор, добротный и опрятный, как голландская печка. — Ввиду важности этого дела и повторности нарушений, идущих вразрез с истинными целями правосудия, я высказал свое мнение в обер-прокурорском заключении, представленном кассационной комиссии Сената. Нарушения, допущенные при ведении уголовных дел в суде, представляют особую важность в тех случаях, где суду приходится иметь дело с исключительными общественными явлениями. Таковы дела о новых сектах, опирающихся на вредные или безнравственные догматы или учения. Таковы дела об организованных обществах для систематического истребления детей, принимаемых на воспитание. Таковы дела о ритуальных убийствах и человеческих жертвоприношениях.

Муравьев брезгливо поморщился, сделал несколько шагов по приемной.

— Охота вам, при вашем уме и известности, ковыряться в этой мерзости!

Кони улыбнулся министру весьма тепло и последовал за ним.

— В этом вижу назначение свое, ваше высокопревосходительство. В делах такого рода суд обязан с особой точностью и строгостью выполнять все предписания закона, направленные на получение правосудия. Ведь приговор Елабужского окружного суда есть не только решение судьбы семерых подсудимых. Это еще и точка опоры для будущих судебных преследований, и, вместе с тем, доказательство существования столь печального и мрачного явления! Я усмотрел в деле четыре коренных нарушения в разных стадиях процесса, а именно: сохранение в распорядительных заседаниях прежнего состава присутствия, заседавшего ранее в Сарапуле — прямое нарушение статьи 929 Устава уголовного судопроизводства; отказ защите в вызове свидетеля — нарушение статьи 557 того же Устава…

— Я читал ваше прокурорское заключение! — встряхнув зажатыми в кулаке листами, резко оборвал его недовольный министр, вся холодность которого таяла, точно лед, от ненарушимой теплоты обер-прокурора.

— От лиц, присутствовавших на процессе в Елабуге, стало мне доподлинно известно, — мягко и неукротимо, как равнинная река, продолжил Кони, придвигаясь ближе к министру, — что обвинитель на суде напрочь забыл свою обязанность! «Не представлять дело в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, и не преувеличивая значения имеющихся в деле доказательств и улик», как определено это судебными уставами. Помощник окружного прокурора господин Раевский прямо возбуждал племенные страсти! Он начал речь свою с указания на общеизвестность извлечения евреями необходимой для ритуала крови убиваемых христианских младенцев, а окончил угрожающим напоминанием присяжным! Будто оправдательным приговором они укажут тысячам вотяков на возможность продолжать и впредь свои человеческие жертвоприношения.

— Что Раевский дурак, это известно, — сказал Муравьев, отступая, несколько поникнув плечами, не в силах далее бесполезно гневаться. — Только фамилию знаменитую позорит. Но вы-то, любезный Анатолий Федорович, опытный в подобных делах человек, как могли написать в своем заключении, что «признание подсудимых виновными в человеческом жертвоприношении языческим богам выдвигает вопрос, были ли приняты достаточные и целесообразные меры для выполнения Россией, в течение нескольких столетий владеющей Вотским краем[1], своей христианско-культурной просветительской миссии?».

— Это есть правда, — ласково и увещевательно ответил Кони.

— Да эта-то правда вам зачем?! — вспыхнул снова Муравьев. — Судейские вопросы я могу понять, но для чего вы суетесь в дела Священного Синода?! Понимаете ли вы, в чей огород полетел камень?!

— Безусловно, — склонил голову Кони, и Кричевскому, стоявшему уже совсем неподалеку от высоких лиц, стала видна огромная блестящая лысина обер-прокурора.

— Победоносцев вам этого не простит! — мрачно заключил министр. — А он еще далеко не утратил своего влияния! Он обязательно обратит внимание Государя на то, что один и тот же суд по одному и тому же делу два раза постановил приговор, подлежащий отмене. Хорошо же я буду выглядеть в глазах императора при этом!

— Полагаю, вы будете выглядеть в глазах нашего Государя истинным защитником правосудия и законности, — подняв лицо и просияв не по возрасту молодыми глазами, возгласил торжественно обер-прокурор. — Я думаю, в этом случае ваш ответ может состоять в простом указании на то, что кассационный суд установлен именно для того, чтобы отменять приговоры, постановленные с нарушением коренных условий правосудия! Сколько бы раз эти нарушения ни повторялись. Примером может служить известное вам дело Гартвига по обвинению в поджоге, кассированное три раза подряд. В этом же смысле высказался при встрече со мною господин министр внутренних дел Плеве.

Слушая Кони, заложив руки за спину, глядя под ноги на замысловатые узоры навощенного дубового паркета, Муравьев задумчиво сделал еще два шага и уперся взглядом в начищенные форменные ботинки Кричевского, привычно поставленные пятками вместе, а носками врозь.

— А, это вы!.. — сказал министр, переведя глаза с ботинок на их обладателя. — Извольте, Анатолий Федорович! Вы хотели непременно видеться с криминалистом, который командирован будет в помощь сарапульским властям? Директор Департамента полиции Лопухин отрядил для этой цели своего лучшего сотрудника… я надеюсь. Я распорядился ему прибыть сюда для встречи с вами.

— Статский советник Кричевский, — представился Константин Афанасьевич в пространство между министром, от которого вкусно пахнуло вдруг дорогой сигарой, и обер-прокурором, от которого ничем не пахло.

— Статский советник Кони, — ответил на приветствие один лишь обер-прокурор, и со своею неизменно теплою улыбкой протянул полковнику широкую крепкую ладонь, прищурился. — Мы с вами не встречались ранее?

— Лет двенадцать назад я подвозил к вам с работой одну стенографистку… Александру Серебрякову[2], — мимо воли улыбнулся в ответ Кричевский, теряя служебную недвижность тщательно выбритой физиономии.

— Да, да, теперь припоминаю! — сказал Анатолий Федорович, потирая свой сократовский лоб. — Такая милая девушка…

Оба они, увлекшись неожиданным воспоминанием, перестали обращать внимание на министра, который, потоптавшись неловко, напомнил о себе густым покашливанием, милостиво кивнул обоим, пожелал плодотворной беседы и величаво удалился.

— Отменной честности человек, — ласково сказал вслед Муравьеву Кони, — но, боюсь, ему не отстоять дальнейшего продвижения судебных реформ. Я ведь в юстиции нашей от самых истоков. Так сказать, «дней Александровых прекрасное начало»… Вы, Константин Афанасьевич, простите мне официоз сей с вызовом вашим в Министерство. Я никак не ожидал от начальства моего, что оно так переусердствует. Я сам квартирую не здесь, а в Сенате; в этом здании у меня и кабинета нет, так что и пригласить вас некуда. Не сочтите за труд пообщаться прямо в приемной, у окошечка вот…

— Весьма польщен, — ответил Кричевский, немного смущенный обилием слов, изливаемым на него привычным к речам обер-прокурором.

Они встали в углу приемной, у малиновой портьеры тяжелого бархата с кистями.

— Видите ли, — начал Анатолий Федорович, осторожно касаясь пальцами мохнатых пыльных кистей, — дело это весьма показательно для России и имеет последствия, далеко идущие, о которых, может быть, мало кто из его фигурантов догадывается. Огласку, благодаря этому нижегородскому журналисту Короленко[3], оно получило изрядную. Вы, я полагаю, тоже следили за ним по газетам?

— Так точно, — привычно наклонил шею Кричевский.

— Находясь здесь, в Петербурге, вдали от всех обстоятельств, я ни в коей мере не считаю возможным подменять собою и мнением своим правосудие, — сказал Кони, глядя неотрывно на Кричевского. — Пустопорожнее гадание полагаю в данном случае неуместным. Случаи, напоминающие отдаленно все, что случилось возле села Старый Мултан, имели место в последние годы. Они мне известны по документам сенатских слушаний. Сенат и Священный Синод обращают особое внимание на подобные явления в обществе. Один черемис[4], проживающий одиноко в чуме на Новой Земле, сделал себе из тряпок идола, куклу, и принес ему в жертву молодую девушку, которая случайно забрела к нему. Проведав об этом, соседи, такие же черемисы, скрутили его, отвезли на материк и выдали русским властям. Как видите, даже там, среди грозно царящей ночи, духовный мрак не без просвета. Человеческая жертва — не культ, не религия, не верование целой народности или хотя бы только горстки людей. Это единичный случай, случай безобразный, но исключительный. Злой изувер должен был сам выдумать и состряпать себе бога из тряпок и лохмотьев, чтобы утолить его невинной человеческой кровью!

Обер-прокурор, увлекшись, поднял было палец, но тотчас опомнился и понизил голос. Кричевский смотрел на него внимательно, пытаясь уловить нечто в этом теплом лучистом взгляде.

— Другой случай, ближе к месту нашему, имел недавно быть в Казани, — продолжал Кони. — Некий татарин, приведенный в отчаяние болезнью своего сына, заманил к себе соседскую девочку, тоже магометанку. Он убил ее, вынул у нее сердце и проделал над ним какие-то магические манипуляции, в среде его единоверцев известные, но осуждаемые ортодоксальным исламом. Соседи-магометане выследили его, донесли властям, и всячески помогали изобличению убийцы. То есть, речь опять идет о единичном, исступленном и суеверном изуверстве, которое возможно, как исключение, как уродство, во всякой темной среде, будь то среда русских, татар, вотяков — безразлично. Мултанское жертвоприношение — совсем другое дело, совсем другое…

Кони взял Кричевского за обшлаг полицейского кителя, вычищенного и отутюженного Верочкой, и веско сказал:

— Нашему суду предстоит дать ответ на вопрос — где мы живем? Существует ли прочная основа культуры родины нашей, или это лишь паутина, тонкая сеть, наброшенная предками на спину дикого чудовища тьмы, зверя-Левиафана, именуемого Евразией? От этого ответа, который я, как юрист, приму безоговорочно, зависит, что же делать нам далее.

Анатолий Федорович близоруко поморгал белесыми ресницами и продолжил:

— Существует еще один аспект. Дело сие есть наилучшая проверка на прочность всей судебной системы нашей, многими великими умами выстраданной. Ваш покорный слуга отдал ей всю жизнь. Ныне и в свободной Америке, и в просвещенной Европе наблюдаю я неправосудные решения, в нарушение законов принятые, в угоду власть и деньги имущим. И в этом деле, как изволили вы, очевидно услышать, есть интересы сфер весьма высоких, и от истинного правосудия далеких. Противостоят им люди темные, бедные, у них даже на адвоката денег нет. Их защищает присяжный поверенный Сарапульского суда, некто Дрягин, один на всех семерых. Лично не знаком, только по переписке, по кассациям. Удивительный, я вам скажу, господин! За копеечное жалование от казны уже четвертый год не дает обвиняемых в каторгу! Третий суд будет вести! Вот на таких людях наша Россия и держится, милостивый государь!

— Вы не тревожьтесь, Анатолий Федорович, — сказал Кричевский, тронутый искренним и глубоким волнением своего именитого собеседника. — Я ведь в полиции с юных лет. Меня отрубленной головой не удивишь.

— Нет, голубчик! — решительно возразил обер-прокурор, нервически дергая за кисть портьеры. — Надобно тревожиться! Ведь с вами еще ваше полицейское начальство говорить будет! В этом деле ушки местной полиции ой как торчат! Не дайте отклонить себя от установления истины! Недопустимо обращение суда в орудие для достижения чуждых правосудию целей! Россию спасет во всех бедах ее только справедливый суд! Какие бы ни были власти, правительства и времена! Будет такой суд — будет стоять Россия. Не будет — сгинет она в пучине, которой и имени-то нет. А, впрочем, есть! Имя этой пучине — Мултанское дело! Вы сами женаты? И дети есть?

— Дочь, — улыбнулся Константин Афанасьевич. — Шесть месяцев и двенадцать дней.

— Боже мой! — вскричал Кони. — Как же они командируют вас?! Я немедленно пойду к министру и добьюсь вашей замены! Немыслимо оставлять малютку с матерью в столь младенческом возрасте!

Намереваясь идти прямо в кабинет Муравьева, добрейший Анатолий Федорович дернул еще раз за кисть — и вдруг оторвал ее совсем от малиновой портьеры. Обер-прокурор смутился, как мальчишка, боязливо оглянулся на секретаря, сидящего далеко, у противоположной стены приемной, и сделал безнадежную попытку как-то приладить оторванное украшение на прежнее место.

— Не беспокойтесь, Анатолий Федорович, — сказал Кричевский, смешливо наблюдая за его неуклюжими манипуляциями. — Не надо никуда ходить, прошу вас. Они не одни остаются, присмотр есть. А ехать мне надо, на то и служба. Я ведь всего год как на новом месте — и вдруг отлынивать начну? Позвольте, я вам помогу.

С этими словами он принял из пальцев обер-прокурора ужасную улику, нашарил у себя в кармане катышек воска, который клала ему жена для очистки кармана от мелкого мусора и просыпавшегося табаку, легко размял черный комочек в пальцах, и аккуратно прилепил им кисть за нитку к витому шнуру портьеры.

— Благодарю вас! — прошептал заговорщицки Кони. — И никому ни слова, пожалуйста! А скажите — вам не страшно?

— У меня четыре ранения! — хмыкнул Кричевский.

— Да я не об этом! — досадливо поморщился обер-прокурор. — Я читал ваш послужной список! Вам не страшно оставлять свою жену и дочь… так надолго?

Константин Афанасьевич встретился глазами с теплым лучистым взглядом собеседника — и вдруг понял то, что виделось ему. Пятидесятидвухлетний сын провинциального драматурга и заштатной актрисы, юридическая звезда России, Анатолий Федорович Кони оставался всю жизнь свою холостяком, не имел детей, и был бесконечно одинок.

II

Ночной поезд на Москву отходил ровно в десять. Верочка на вокзал не пошла, осталась дома с Настенькой, к вящему спокойствию Константина Афанасьевича. Зато Петьку Шевырева приехали провожать всем цыганским табором. Юлия с двумя малышами у юбок обиженно дулась, старший, двенадцатилетний гимназист, скакал козликом. А почтенная родительница, Розалия Дормидонтовна Шевырева, притащившаяся на проводы из Обуховой слободы, где выросли они с Петькой, голосила, как по покойнику, на весь перрон.

— Ой, куда же ты едешь, родимый! Ой, куда ты улетаешь, соколик наш! Пропадешь ты в чужих краях, в глухих лесах! Срубят тебе буйну головушку злые вотяки! Скормят идолищу поганому!

Петька, толстый, потный, увешанный сумками, вализами, мешками и ящиком с фотографическим аппаратом, не походил вовсе на отважного корреспондента «Вестника Европы», прошедшего две немалые войны вместе с действующей армией. Поправляя то и дело сползающие очки с кругляшами-стеклышками, он то смущался, то принимался журить старшего, то урезонивал мать, бормоча:

— Мамаша, будет вам, будет… Людей смешите только…

— Вы куда хоть едете, Костенька? — поправляя ленты шляпки, спросила Кричевского Юлия, утомленная родами, подурневшая и постаревшая. — Что за город такой?

— На свете есть три самых знаменитых города — Париж, Малмыж и Мамадыш! — улыбнулся ей полковник. — Мы едем пока в Москву, а оттуда завтра поездом до Вятских Полян, а оттуда рекой Вяткой — на Мамадыш, Казанской губернии. Суд там назначен.

— Мы-то с вами, Константин, люди трезвомыслящие, — начала в том же ироничном ключе Юлия, да не сдержалась и сказала просто: — Ты там присмотри за моим… оболтусом! Чтоб не лез никуда!

— Непременно, — кивнул полковник. — Никуда на болота не пущу, будет в зале суда сидеть, да на телеграф с репортажами бегать. А ты уж Верочку с Настей проведывай, хоть изредка. Что-то у Насти горлышко красное было.

Юлия кивнула. Они пожали друг другу руки, как сотоварищи в важном деле.

Багаж Кричевского был невелик и продуман: белье, бритва, бумаги, походная аптечка, оружие и патроны. На дне саквояжа лежала склянка мази для больного колена и медальон с двумя русыми локонами: потемнее — Верочкин, посветлее — Настенькин. Еще была отдельно стопка духовных книг, перевязанная бечевой: купил в лавке Суворина для друга детства Васьки Богодухова, ныне иеромонаха Свияжского Богородского монастыря брата Пимена. Брат Пимен обещал встретить их на станции с бричкою и до пристани без хлопот доставить.

Пока бородатые носильщики в кожаных фартуках, с медными бляхами на груди, поднимали в купе Петькину поклажу, по перрону мимо прошествовал высокий, статный, отменно одетый черноволосый мужчина с внешностью римского патриция, небрежно скользнул взглядом по Юлии с малышами у юбок, прищурился иронически в адрес замороченного родней Петьки Шевырева, и слегка раскланялся с Кричевским.

— Кто это, Константин Афанасьевич? — тотчас оживилась мадам Шевырева, заиграв глазами, поправляя прическу и легкую вуаль в три четверти. — Вон тот господин, что вошел в вагон первого класса?!

— Это известный адвокат наш, Николай Платонович Карабчевский, — сказал полковник. — Давний мой оппонент в суде. Я злодеев за жалованье ловлю, а он их от виселицы за большие деньги спасает.

— Мне в редакции сказали, что он согласился бесплатно защищать этих вотяков! — сказал Петька, который, оказывается, все вокруг прекрасно слышал и видел. — Ох, и охоч до рекламы! Наш главный обещал, что даст его заключительную речь без купюр, сколько бы полос она ни заняла!

— Он погорячился, — хмыкнул Константин Афанасьевич. — Николай Платонович большой любитель произносить длинные речи!

— Если такая знаменитость едет туда же, куда и вы, я спокойна! — безапелляционно заявила Юлия. — Мама, прекратите реветь! Там наверняка нет ничего опасного! Будут себе шляться по кабакам да по театрам, волочиться за актерками!

— Приблизительно так, Юлечка! — засмеялся Кричевский. — Между прочим, этот знаменитый Старый Мултан, или Вуж-Мултан по-вотяцки, где нашли тело, от железной дороги всего в пяти верстах!

— Тогда поцелуемся на дорожку — и с Богом! — решительно сказала Юлия, воспряв духом. — А то мне уж скоро детей спать укладывать.

Они вошли в вагон, встали у окон. Затрезвонил троекратно колокол, басовито прокатился по перрону голос обер-кондуктора «Готово!». Раздался гудок, и поезд тронулся.

Настоявшись вдоволь у окна, надышавшись свежего ветру, наслушавшись стуков, шорохов и скрипов колес, Кричевский проводил алую вечернюю зорьку над зубчатым черным краем леса, взял у проводника свечу в специальном маленьком фонаре с подставкою, и пошел в купе, намереваясь еще поработать. Петька Шевырев тоже не спал, лежал на диванчике, закинув ногу на ногу в белых носочках, Юлией вязаных, нацепив очки на нос, листал вырезки и заметки. На столе стояли три опорожненных стакана чаю и такая же свеча в фонаре.

— Представляешь, эти вотяки, оказывается, рыжие и сероглазые! — сказал он. — А я думал — они черноволосые, как мордва.

— Новгородцы называли их «чудь белоглазая», — ответил приятелю полковник, укладываясь на свой диванчик, пристраивая поудобнее разбитое в неудачной погоне колено. — Некогда при Волковом погосте была кровавая сеча новгородцев с вотяками. А при Пугачеве по их просьбе казнили большую часть православных священников по селам.

— Ничего себе дела… — рассеянно проговорил Петька, стараясь незаметно заглянуть в бумаги, которые полковник достал из саквояжа и разложил подле себя для работы. — Вот тут пишут некоторые… Шрейер, и другие… что вотяки — это остатки племен гуннов, и что, стало быть, сам Атилла родом мог происходить из наших вотяков.

— И что с того? — все так же спокойно ответил Кричевский, локтем прикрывая бумаги от любопытного взора приятеля. — У них до прихода войск московских письменности своей не было. Дикари они были.

— Да и у славян ее також не было своей! — отчаянно вздохнул Петька, привставая напрасно на локте и вытягивая шею так, что очки его чудом держались на кончике носа. — Забыл, что ли, уроки истории у Гурия — «говорящей головы»? Монахи константинопольские нам азбуку сотворили. Тезка твой, Константин, окрещенный Кириллом!

— Тебе, Петенька, эта азбука во вред пошла, — усмехнулся Кричевский. — Любопытен стал излишне. Прекрати в мои документы глаза запускать, не то в другое купе отселю! Чтобы косоглазие не развивалось!

— Вот, значит, как! — обиженно сказал Шевырев, надув губы, откидываясь навзничь на жесткую подушку. — А еще друг называется! Я-то думал, мы вместе будем распутывать этот клубок! Между прочим, я бы мог тебе пригодиться!

Полковник воззрился на приятеля с немалым удивлением.

— Твое соседство для меня факт весьма неожиданный, — сказал он. — Я еще не решил, как к нему отнестись. Одно только могу тебе сказать: ежели вздумаешь строчить в свою газету такую же ересь, как этот малороссийский щелкопер Короленко, я тебя к себе на версту не подпущу, хоть бы тебя самого вотяки с горчицей лопать начали. Моду взяли сочинять, как русские власти «инспирируют» политический процесс против инородцев! Словечко изобрели премерзкое такое… Я, между прочим, тоже представитель власти, а влачусь от любимой жены и дочери за тридевять земель киселя хлебать! С единственной целью: дознаться истины! Меня не касаемо, что там эти дураки губернские наворотили в следствии и суде, что Сенат дважды приговор кассировал! Сделаю, что смогу, хоть уже четыре года прошло…

— Ну, и делай себе на здоровье! — фыркнул Петька, точно кот. — Честь тебе и хвала! Но ведь потребовал же публично господин Победоносцев переселения всех вотяков в Сибирь! А Короленко, между прочим, дельно пишет, и следствие Сарапульское на чистую воду выводит! Он непременно на суде должен быть, вот мы с ним и познакомимся.

— Не имею желания! — буркнул Кричевский, опять углубляясь в чтение. — Мне эти господа революционеры вот уже где… Насмотрелся, пока полицейской частью начальствовал[5]. И запомни, Петенька: ежели бы власть действительно захотела инспирировать какой-либо процесс, все бы так чисто сделали, что ты первый бы во все поверил! А здесь просто глупость, нерасторопность полицейских чинов, да неумение работать — а выводят из этого необходимость революции.

Некоторое время они лежали молча, слушая стук колес. Вскоре уже вовсе стемнело. Константин Афанасьевич все читал, вникая в скудные материалы, переданные ему в спешке в Департаменте, подчеркивал карандашом, ставил вопросы на полях. Петька дулся, потом стал посапывать, и уже всхрапнул раз-другой, когда Кричевский потянул его за рукав.

— Ага! — блеснув очками, тотчас очнулся журналист, будто и не спал вовсе. — Поделиться захотелось?! А я вот не буду слушать!

— Да тут загадка на загадке, в этом Мултанском деле! — озабоченно сказал полковник. — Я всегда с сыщиками своими кумекаю. Одна голова хорошо, а две лучше. Да где их здесь возьмешь? Давай хоть тебе расскажу. Может, что дельное на ум придет. Чайку вот только велю принести…

— Я сам, сам кликну! — подхватился с постели Петька. — Только давеча в Окуловке стояли, кипяток, должно, не остыл еще! Ты думай, Костинька, умненький наш! Думай — и мне рассказывай!

III

— Дело все свершилось четыре года тому, еще при покойном императоре Александре Александровиче, — под стук колес начал свое повествование Кричевский, изредка сверяясь с записями. — Тогда были, если помнишь, подряд два неурожайных года, а летом по Волге и Каме пошел косить народ тиф.

— Как же, как же! — заблестел в полутьме купе очками Петька, улегшись на живот и облизываясь в предвкушении. — Я еще статьи писал о беспроцентных «хлебных ссудах» и злоупотреблениях, с ними связанных.

— Не перебивай, — сердито велел полковник. — Так вот, в Старотрыкской волости Малмыжского уезда тифа не было, и урожаем их Бог не обошел. Есть в этой волости две вотяцкие деревни — Старый и Новый Мултан. Версты две меж ними по лесной дороге. Я у топографов в Генеральном Штабе был, успел кроки на кальку снять. Вот, смотри. В Старом Мултане семьдесят семь вотяцких дворов и сорок русских. А вот тут, по соседству, далее по той же дороге, верстах в трех от Старого Мултана, русская деревня Анык.

За Аныком дорога делает изрядный крюк верст в восемь, в обход леса и топи, с выходом даже к полотну железной дороги, и подходит к другой русской деревне Чулья. А вот здесь, предположительно, между Аныком и Чульей, напрямки есть лесная тропа через топкое место. На карте Генерального Штаба, естественно, не обозначена. По ней путь удобно срезать.

Во второй половине дня пятого мая 1892 года некая крестьянская девица Головизнина, тогда еще шестнадцати лет отроду, живущая в деревне Анык, направилась к своей бабке в деревню Чулья. Сейчас-то ей двадцать уже, замужем, поди. Пошла она тропою, и в четверти версты от околицы своей наткнулась на мужика, лежавшего поперек тропы. Мужик одет был в темно-коричневые штаны, рубаху в синюю полоску, на ногах — лапти, за плечами — котомка. Лежал он, судя по материалам дела, на животе, хоть я так до конца и не разобрался. И не просто так лежал, а на голову себе натянул «азям». Зипун или кафтан в тех местах есть такой мужицкий, с подпояскою. Вот он этим азямом как бы укрылся. Место там топкое, болотистое, чтобы ноги не мочить, крестьяне настелили там бревнышек, на манер наших деревянных тротуаров. Человек лежал себе прямо на этих бревнышках, причем ноги и плечи свешивались, едва касаясь луж справа и слева от гати.

Эка невидаль, пьяный мужик: решила девица Головизнина. Проспится себе и дальше пойдет. Перескочила она через мужика, да и пошла себе к бабке на блины, и думать про него забыла.

На следующее утро, шестого мая, Головизнина отправилась обратно, из Чульи в Анык. На том же самом месте она опять увидела ничком лежащего мужика. Только теперь пола азяма была откинута с плеч, и ясно было видно, что у тела отсечена напрочь голова. Там, где должна была быть шея, чернела кровавая рана. У меня были подобные дела, я это зрелище ясно представляю.

Девица, разумеется, припустила с визгом к дому, а уж полицию вызвал ее отец.

Первый полицейский появился у трупа… когда бы ты думал? Не в тот же день, нет! Это тебе не столица! И даже не на следующий день! Первый полицейский посетил сие мрачное место лишь 8-го мая около полудня! Это был волостной урядник Соковников. Вместе с сотским деревни Анык, Сосипатром Кобылиным, они осмотрели тело и организовали… только не смейся… охрану места происшествия! Это на третьи-то сутки! При этом крови вокруг они не видели, и голову, несмотря на розыски не нашли.

— Милое дельце! — поежился Петька Шевырев. — В газетах-то все это несколько благолепнее представлялось!

— Еще через два дня, десятого мая, — продолжил свой рассказ Кричевский, — к месту происшествия прибыл становой пристав из Старого Трыка господин Тимофеев. Стало быть, уже пять дней лежало обезглавленное тело на тропе. Он и составил акт осмотра места обнаружения трупа, который послужил, наконец, основанием для возбуждения уголовного дела. В нем пристав отметил некоторые существенные для понимания дела обстоятельства. Лапти погибшего были чисты, хотя и мокры. Это свидетельствовало о том, что он не пришел туда самостоятельно, поскольку кругом грязь и топь. Его принесли.

Азям и исподняя рубашка убитого имели обширные кровавые подтеки, что вполне соответствовало характеру причиненного ранения, однако на предметах, окружавших труп, следов крови обнаружено не было. Это наблюдение подкрепляло предположение о посмертной переноске трупа.

Хотя руки погибшего были заправлены в рукава азяма, его воротник едва подходил под лямки заплечной котомки. Кроме того, отсутствовал кушак, которым надлежало подпоясывать азям. Это могло свидетельствовать о том, что азям надевали уже на труп.

Края раны были красные, кровавые, сгусток крови полностью заполнил трахею наподобие пробки, что могло произойти только в том случае, если при отделении головы сохранялось сердцебиение. Это означало, как ты понимаешь, что отсечение головы было прижизненным. Под правым плечом трупа обнаружена ровно остриженная прядь белокурых волос.

Рядом с трупом отмечена обширная, вытоптанная множеством ног площадка. По свидетельству девицы Головизниной, 5 мая ее не было.

— А шестого мая была уже? — спросил в волнении Шевырев.

— Так вот то-то и оно, что черт его знает! — в сердцах отозвался Константин Афанасьевич. — Хуже нет — по чужому акту работать! Одно дело, если ее и шестого не было, тогда на это можно вообще наплевать и забыть!

— Отчего же? — не понял журналист.

— Да оттого же, что там караул крестьянский стоял двое суток! — воскликнул полковник. — Не по воздуху же эти караульщики летали над трупом, там ведь, как пишут, топко кругом! Конечно, площадку вытоптали! Я полагаю, и про то, как одет он был, можно забыть. Уж наверняка крестьяне эти лазали в его котомку, а для того надобно было ее с плеч снять, да потом снова надеть, иначе не развяжешь. И кушак они же спереть могли! Но, полагаю, более чудес они бы с покойником этим проделывать не решились. Это если только кто до прибытия урядника Соковникова ухитрился проделать.

— А что — были и еще чудеса? — спросил его приятель.

— Были, да еще какие! Пристав ни с того, ни с сего распорядился везти тело не в деревню Анык, до которой по тропе было четверть версты, а к вотякам, в Старый Мултан, до которого от Аныка лесною дорогою еще версты три.

— Может, на то у него веские основания какие имелись? — осторожно предположил Петька.

— Может и имелись, — сказал Кричевский, — только я узнаю об том лишь по приезду. Ему, конечно, виднее тогда было. Проще всего положить, как твой Короленко, что пристав просто не любит инородцев, оттого и отправил им сей презент на сохранение да на муку. Знаешь, есть в народе такое выражение: «сухая беда». Крестьяне, на чьей земле найдут труп — сущие мученики. Их наряжают в караулы, зовут понятыми при вскрытии и следствии, таскают по допросам. На них лежит обязанность сохранять труп до передачи его в волость, а когда это случится — одному Богу известно, при нашей-то расторопности. А у них посевная, или покос, или, того хуже, жатва, когда каждый день год кормит! В доброе старое время при подобной напасти форменно откупались от наезда властей: это, собственно, и называлось «сухой бедой». Неповинные в крови все же платили деньги и откупались от беды «насухо», чтобы она к ним не приставала. Иногда целыми сходами постановлялось тайно вывезти труп на чужую землю и этим отвести от себя око начальства. Ох, сколько я с этим намучился! И, главное, ведь правды ни от кого не дознаешься! Молчать все будут, как рыбы, коли сговорились! А следственных экспериментов до чего боятся!

Но ведь можно и иначе вопрос поставить. Надобно ведь помнить, что пристав Тимофеев мог любить инородцев-вотяков, мог и не любить — об том нам с тобою пока ничего неизвестно. А вот в том, что господин Короленко, бывший ссыльный, уж точно недолюбливает приставов и любых других представителей власти нашей, я думаю, сомнений быть не должно! Полагаю, немало они ему крови попортили… Так ведь и поделом. Отчего же не предположить мне сейчас для начала, что это господин Короленко из желания насолить приставу объявил на всю Россию через газетки ваши решение его глупым и вздорным, вызванным одною лишь племенною приверженностью русскому духу, а отнюдь не стремлением как можно вернее свой долг исполнить? Господин ведь Короленко сам на месте преступления тоже лишь через два года объявился! Вольно ему укорять пристава за то, что тот, может быть, крестьян деревни Анык пожалел, послушался их, да и велел везти тело к вотякам! Сам-то господин Короленко, будучи малороссом из переселенных поляков, нас, титульную нацию, ох как не жалует! Ему, разумеется, всяк другой милей — хоть вотяк, хоть сам черт!

— Будучи на Кавказе, слышал замечательный анекдот! — засмеялся Петька. — Офицер один другому рассказывал про своего кунака-кабардинца. «Ахмет, — спрашивает офицер, — кто для тебя русский человек?» «Русский человек для меня брат!» — отвечает правдиво Ахмет. «А кто для тебя черкес?». «А черкес для меня шайтан, собака паршивый! Но все же лучше брата».

— Одним словом, вотяки тело безголовое безропотно приняли… Да и куда им было деваться.

— А как установили личность убитого? — спросил Петька, все еще улыбавшийся своим военным воспоминаниям.

— А я тебе не сказал разве? — удивился Кричевский. — Да самым простым макаром. В котомке его обнаружена была справка уездной больницы, удостоверяющая полное здоровье Конона Дмитриевича Матюнина. В ту весну и лето на всех дорогах губернии стояли тифозные карантины, и без справки подобной никого не пропускали. В каждом городе она требовалась, даже в каждой избе при постое. Из справки следовало, что этот человек был родом из деревни при Ныртовском заводе Казанской губернии, в сотне верст от Старого Мултана.

— Так ведь ее и подложить могли в котомку-то! — предположил Шевырев.

— Разумеется! — согласился полковник. — Над загадкой сией я и страдаю! Раз голову унесли и спрятали, стало быть, хотели личность сокрыть! Отчего же тогда справку не взяли?! Справка — бумажка: ее съесть можно в минуту! С другой стороны, а что, ежели справку подложили? Тогда и голову резон был унести, чтобы сработало! Чаще-то ведь бывает так, что голова есть — справки нету… А ведь голову чужую с собою таскать, я тебе скажу, удовольствие сомнительное весьма! Она и течет, и вес имеет немалый. До пятнадцати процентов от веса тела, как мне наш паталогоанатом доктор Майдель говорил! И улика ведь страшная! Не отвертишься, коли попадешься с такою ношей!

Но это, брат, не самая мудреная загадка в этом деле. Самая мудреная, отчего весь сыр-бор разгорелся, открылась позже. А пока что на предоставленной крестьянами телеге полицейские перевезли безголовый труп к окраине Старого Мултана. Вотяки яму на окраине выкопали, льду и снегу из ледников своих натаскали, да покойника туда и поместили. Под караул, разумеется! Не дай Бог, кто покусится на такое сокровище!

В середине мая караулившие временное захоронение мужики стали жаловаться на запах. Помощник пристава, оставленный в селе следить, чтобы никто не вскрывал до приезда доктора тело Матюнина (назовем его пока так, для рабочей версии), приказал тело выкопать и подкинуть в яму снега. Во время исполнения этого приказа кому-то пришла в голову идея не просто опять закопать тело, а устроить над ним настил из досок. Благодаря этому можно было не бояться повредить труп при последующем выкапывании. Помощник пристава идею одобрил, и труп при повторном захоронении положили под доски.

Лед во временном склепе постепенно подтаивал, и через десять дней под досками образовалась пустота. Во время сильного ливня одна из досок треснула, и грязь затопила могилу. Начальник этих многочисленных эксгумаций приказал снова извлечь тело на поверхность, привезти поболее льда и снегу, и опять захоронить убитого. Да, да, милейший! Не морщи нос свой! Таковы будни следствия!

В начале лета в Старый Мултан наконец-таки приехал уездный врач по фамилии Минкевич. Не будем укорять его, ведь тиф шел по Малмыжскому уезду. Он и спешил, в первую голову, к живым. А врач один на весь уезд! Вот о чем бы господину Короленко надобно писать, а не об полицейском произволе… Да на этом имени, понятно, не сделаешь. Это всем уже оскомину давно набило. Четвертого июня, ровно через месяц после убийства, Минкевич провел вскрытие тела Конона Матюнина. Тут-то и начинается главная загадка.

Выяснилось, что помимо отрезания головы, над телом были осуществлены и иные, весьма непростые манипуляции. На трупе был обнаружен обширный и глубокий разрез, начинавшийся в верхней части тела, шедший вдоль спины и достигавший пятого ребра. При нанесении этого разреза были разрублены ключица и пять ребер в самой толстой их части, рядом с позвоночником. Помимо этого, полностью были разделены довольно толстые в этом месте мышцы спины. Разрез сей был причинен не единичным ударом топора или кавалерийской шашки, а явился следствием нескольких последовательных ударов.

Упомянутое повреждение не было обнаружено ранее по той причине, что его полностью скрывала нательная рубаха погибшего. То есть, ни урядник Соковников, ни пристав Тимофеев при осмотре тела ничего подобного не заметили.

— Разве это возможно? — не поверил Шевырев.

— Возможно для урядника. Ему такие вещи в диковинку. А вот для пристава — маловероятно. Хотя, как говорится, и на старуху бывает проруха. Я однажды отсеченного уха при осмотре не заметил. Волосы у покойницы были длинные, лицо разбито все в кровь… Ну, да это дело прошлое, тебе неинтересно. Вернемся к нашим Мултанам.

При вскрытии грудной полости выяснилось, что сердце и оба легких отсутствуют. Другими словами, эти органы были извлечены через разрез в верхней части тела. В акте вскрытия доктор Минкевич особо подчеркнул, что внешний осмотр не позволял установить факт извлечения органов. Это его пристав попросил, не иначе. Другими словами, труп отнюдь не разваливался на части, и разрез в верхней области спины был сравнительно небольшим, не более вершка длиной.

Доктор зафиксировал отсутствие ран на животе. На ногах погибшего Минкевич обнаружил следы сдавливания.

На основании результатов осмотра Минкевич заключил, что причиной смерти Матюнина послужило отсечение головы. По времени нанесения это было первое ранение. Рассечение торса и извлечение органов из грудной полости было осуществлено позже, но примерно в то же время, что и отсечение головы. Свою точку зрения Минкевич обосновал следующим логическим заключением: чтобы извлечь органы из грудной клетки, края раны в верхней части туловища надлежало широко раздвинуть. Это можно было сделать без особых усилий до тех только пор, пока подвижность ее краев не ограничило трупное окоченение. В принципе, приложив известное усилие, края раны можно было раздвинуть и потом, когда труп уже находился в состоянии окоченения, но в этом случае разрез обратно не сомкнулся бы, а так бы и остался в раскрытом виде. Нательная рубаха в этом случае не смогла бы скрыть сильной деформации тела, и на это, вне всякого сомнения, обратили бы внимание полицейский и сотский, появившиеся у тела Матюнина восьмого мая. Поскольку тело не выглядело деформированным, значит, края раны после извлечения органов вернулись в исходное положение, а это было возможно только в том случае, если труп не находился в состоянии окоченения. Между убийством Матюнина и извлечением его органов прошло не более двенадцати часов — таково было заключение врача.

Кричевский сделал паузу, отхлебнул давно остывшего чаю. Свеча в фонарике Петьки Шевырева догорела и погасла, в купе стало темнее.

— Сам понимаешь, — размеренным голосом продолжил статский советник, — если до паталогоанатомического исследования трупа Матюнина версия о ритуальном убийстве воспринималась большинством должностных лиц уездной полиции с известною долею скепсиса, и над приставом Тимофеевым подсмеивались многие, то теперь необычный характер преступления стал очевиден всем. Для полицейских не составляло секрета то обстоятельство, что в Старом Мултане многие вотяки сохраняют верность традиционным верованиям отцов своих, для чего сооружают во дворах специальные молельни, так называемые родовые шалаши, «куа». Еще до осмотра и вскрытия тела Матюнина пристав Тимофеев с волостным старшиною Попугаевым посетили в Старом Мултане дом девяностолетнего Андрея Григорьева. У него расспрашивали про верования вотяков, про то, каким образом он лечит людей и прочее. На кривой козе, в общем, подъезжали. Григорьев этот, вотяцкое прозвище которого Акмар, хитрая каналья, разумеется, понимал, куда дело клонится. Еще бы не понять, коли за околицею в яме покойник безголовый который день лежит! Вот Григорьев-Акмар и отвечал ласково так приставу с волостным старшиною, что уже несколько лет обезножел, из дому никуда не ходит, никогда вотяцким шаманом «бодзим-восяся» или жрецом «вэщащь» не был, и людей лечить не умеет. Сказал также, что дети его умерли, и живет он с племянником.

После визита пристава, семнадцатого мая приехал в Вуж-Мултан из уездного города Малмыжа помощник окружного прокурора Раевский. Выяснить ему удалось следующее: в деревне существуют два родовых шалаша «куа», в которых вотяки приносят жертвы покровителям своих родов «воршудам». Слово это означает дословно «хранители счастья». Нечто вроде давно ушедшего почитаемого при жизни предка. Поскольку у каждого рода предки разные, то вотяки для поклонения «воршудам» не собираются в одну большую церковь «будинхво», которые у них тоже могут быть, но в Старом Мултане отсутствуют. Каждый род молится своим «воршудам» в своем родовом шалаше «куа» и в чужиешалаши не ходит.

В деревне проживает два рода вотяков — учурки и будлуки. Учурков там 13 семей, будлуков — 64 семьи. И еще, как я говорил, около сорока семей живет русских.

— А православная церковь там имеется? — спросил Петька, захватив в кулак изящный серебряный крестик на гайтане.

— Церковь существует уже около сорока лет, и батюшка проживает там же, — ответил Кричевский, перебирая бумаги в поисках запропастившегося листа, который он подобрал, наконец, с полу вагона.

— Как же он мирится с язычеством? — удивился Шевырев. — Я-то полагал, что язычество — это где-то так далеко, куда в неделю не доскачешь!

— У тебя кухарка на масленицу блины печет? — усмехнулся Константин Афанасьевич. — Тоже ведь язычество, только славянское… Милый нашему сердцу праздник. Слава Богу, православная церковь насильно не обращает в христианство. «Пусть все народы, в России пребывающие, славят Бога всемогущего разными языками, благословляя царствование российских монархов и моля творца вселенной об умножении благоденствия и укреплении силы империи». Так в законе о вероисповедании сказано.

— По переписи у нас населения сто двадцать шесть миллионов, — сказал журналист. — Из них православных восемьдесят семь миллионов, католиков да магометан по одиннадцать миллионов, пять миллионов иудеев, да раскольников два миллиона. Что же это выходит — десять миллионов язычников?

— Выходит, что так, — согласился Кричевский, выглядывая дальние огни в темном окне бегущего поезда. — Вот приедем, нам Васька Богодухов, то бишь брат Пимен, растолкует все про вотяков. Он там уж семь лет Христа проповедует. Ну, так вот, про помощника прокурора Раевского. Привлек его внимание «куа», построенный в саду вотяка Моисея Дмитриева. Дмитриев был крестьянин зажиточный, дом его расположен в центре деревни, рядом с управой.

— А почему ты говоришь — «был»? — уточнил дотошный Петька.

— Потому что он умер в тюрьме, даже до первого суда не дожил, — сухо пояснил Кричевский. — Они ведь, эти семеро, уже четыре года как под стражей. Одного только, кажется, выпустили под подписку после второго суда, — он сверился с бумагами. — Василия Кузнецова, тридцати девяти лет отроду, православного, русского.

— Среди них и русские есть? — озадачился Шевырев.

— Он один только и есть. Впрочем, мать у него, кажется, вотячка и язычница. Дай про Раевского дорассказать, не сбивай! Помощник прокурора осмотрел родовой шалаш из жердей. Внутри нашел он следы костра, миски и тазики, запачканные застарелой почернелой кровью, с налипшими перьями птиц и шерстью животных, да еще икону Святого Николая Чудотворца под самым коньком. Такая же посуда и икона найдена была и во втором «куа», у учурков. По утверждению Моисея Дмитриева, он не пользовался жертвенной посудой с самой Пасхи, то есть более полутора месяцев.

Из бесед с крестьянами Раевский узнал, что вотяки приносят в жертву своим домашним богам «воршудам» разнообразную живность — барашков, куриц, уток. При этом они не просто убивают жертвенных животных, а извлекают и сжигают, или, по другой версии, поджаривают и съедают их внутренности. Они, таким образом, разделяют трапезу с богом своим. Понимаешь, куда дело клонится?

Но раз в сорок лет, как говорят свидетели по делу, вотяцкий злой бог Курбон требует великую жертву. И тогда ему в угоду убивают иноверца, причем непременно с отрубанием головы и обескровливанием тела. Так вот, следствие Сарапульское и два состава присяжных полагают, что вотяки эти виновны в принесении в жертву богу своему Курбону нищего крестьянина Конона Матюнина. И теперь, согласно постановлению Правительствующего Сената, в соседнем с ними уезде, в Мамадыше, состоится третий по счету над ними суд, назначенный на двадцать восьмое мая сего года. Вот так обстоят дела, Петенька.

И только успел Константин Афанасьевич произнести эти слова, как свечной огарок в фонарике его затрещал и погас, и в купе над головами обоих приятелей сгустилась непроглядная тьма.

IV

Первопрестольная встретила их пыльным теплом, шумом, руганью, криками извозчиков. Шевырев тотчас накупил у мальчишек московских газет и принялся жадно пробегать колонку за колонкой, пока Кричевский сухо и неуступчиво торговался с носильщиками-татарами за перенос багажа через Каланчевскую[6] площадь на перрон Казанского вокзала. Поезд до Казани уходил через час с небольшим.

— Вот ведь досада! — сказал журналист, стукнув тыльной стороною ладони об газетный лист. — Опоздаю на коронацию воротиться! На Ходынском поле такие торжества затеваются[7]! Хотел старшего своего свозить, императора показать ему.

— Что ни делается — все к лучшему, — философически заметил Кричевский. — Про коронацию строчить все питерские писаки будут, а про Мултанское жертвоприношение только ты один, да Короленко, ежели приедет.

— Господа! — раздался звучный голос у него за спиной. — Я услыхал невольно про Мултан и полагаю, что нашел в вас попутчиков, как минимум, до Казани?

Приятели оглянулись. За спиною их стоял знаменитый присяжный поверенный во всей своей красе, в безупречно сшитом сюртуке и модных узконосых штиблетах.

— Может быть, объединим усилия наши? — сказал он, поигрывая тростью. — Вот и прекрасно! Носильщики! Берите все, и вон тот багаж тоже! Я заплачу. Позвольте мне оказать эту маленькую любезность уважаемому представителю следствия!

Карабчевский добродушно-иронически улыбнулся Кричевскому.

— Я ведь не ошибаюсь, нет? Вас, господин полковник, Департамент заслал в Мамадыш, чтобы тамошние Видоки не выглядели на процессе столь же глупо, как обычно?

Кричевский поморщился, потому что адвокат почти дословно повторил напутственные слова господина директора Департамента. Они пошли вслед Карабчевскому, а позади пыхтящие татары волокли поклажу. Багаж присяжного поверенного, выставленный вдоль вагона, превосходил кладь обоих друзей, вместе взятую.

— Ты с ним знаком? — шепнул Петька, глядя в прямую, как доска, спину преуспевающего адвоката.

— Весьма отдаленно, — пожал плечами полковник. — Иногда, как видимся в судах, раскланиваемся. Ты, пожалуйста, посмотри за вещами, а я на телеграф отлучусь. Хочу Верочке телеграмму отбить, что мы уже в Москве.

— Молодожен! — безнадежно махнул толстою веснушчатою рукою Петька. — Это пройдет! Я прежде тоже Юлии весточки с каждого полустанка посылал. Скучно! Я лучше займусь Карабчевским. Заполучить его интервью — удача немалая!

Константин Афанасьевич подал краткую телеграмму, в которой просил себя и Настеньку беречь, и вышел прямо к поезду, на пустынный еще перрон. Там, поодаль спального вагона, общего у них с Карабчевским, Петька Шевырев, шмыгая носом от возбуждения, ломая грифели о бумагу, интервьюировал петербургскую знаменитость.

— Родился я в Николаеве, Херсонской губернии, — нимало не кочевряжась, даже с удовольствием, повествовал о себе Карабчевский. — Матушка моя херсонская помещица. Отец — Платон Михайлович, дворянин, полковник, командир уланского полка, имел весьма экзотическое происхождение. Во время завоевания Новороссийского края каким-то русским полком был забран турецкий мальчик, определенный затем в кадетский корпус и дослужившийся в военных чинах до полковника. Фамилия ему была дана от слова «Кара» — «Черный». Этот турчонок, Михаил Карапчи, мой дед, принял с крещением фамилию «Карабчевский».

По мере повествования своего Николай Платонович поворачивался и подставлял весеннему яркому солнцу то одну смуглую щеку, то другую, для равномерного загара.

— Так вы, стало быть, внук крымского обер-полицмейстера? — спросил, подходя, Константин Афанасьевич. — То-то легко вам было сведения по делу Палем[8] в Симферополе собирать!

— Батюшка умер, едва мне исполнился год, — не обращая внимания на ремарку Кричевского, продолжал адвокат, прижмурясь от солнечного света. — Матушка до двенадцати лет учила меня дома. Знаете, как пишут в формулярном списке, «образования домашнего, арифметику знает». Я как-то более в детстве склонен был к естественным наукам.

— А как же вы в адвокатуру решили пойти? — спросил Петька, и круговым жестом карандаша как бы отправил вопрос свой в воздухе к Николаю Платоновичу.

— Так я ведь поначалу на естественный факультет в Петербурге поступал, — милостиво щуря патрицианский взгляд свой, сказал Карабчевский. — Лишь через год, по прошествию событий некоторых, для меня весьма памятных, перешел на юридический, да и то с намерением после выпуска продолжать службу по Министерству юстиции. А незадолго перед тем, как мне диплом юриста получать, в университете было вывешено объявление, что лица, желающие поступить на службу по Министерству юстиции, должны иметь от университета особое удостоверение о своей благонадежности. Я же на первом курсе принял участие в студенческих «беспорядках», и даже трехнедельный арест отбыл. Вот и пришлось мне податься в помощники присяжного поверенного, хоть адвокатуру я презирал из-за ее суетного сутяжничества и полагал малоподходящей для себя. Знаете ведь, наше потомственное дворянство и гражданскую службу не жалует, куда уж там адвокатуру! Вы, господа, из дворян?

— Мы разночинцы, — спокойно сказал Кричевский. — Впрочем, если это важно вам, я личный дворянин, с момента производства в чин статского советника.

Карабчевский несколько смутился.

— Помилуйте! Кого сейчас интересуют эти сословные предрассудки? Европа шагнула так далеко вперед, а мы все никак не разберемся в устройстве гражданского общества своего, и не примем простого понятия о равенстве людей, независимо от происхождения их! Вы не подумайте ничего такого, господа, я ведь либерал известный! Петр Васильевич! У вас я фотографическую камеру наблюдал! Не откажете в любезности запечатлеть нас с господином полковником перед дальней и многотрудной дорогой нашей? Задачи у нас, я полагаю, общие: в позорное и темное дело это, откровенно пахнущее средневековьем и инквизицией, внести свет цивилизации и просвещения!

Петька, восхищенный красотами слога, принялся поспешно рыться в вещах. К досадному изумлению его обнаружилось, что ящик с фотоаппаратом пропал.

— Носильщики увели! — уверенно сказал адвокат. — Я точно знаю! Вот тебе и полиция, и империя, и хваленые порядки русские! Я вот, будучи в Германии, чемодан в гостинице позабыл. Так хозяин с чемоданом моим за мной семьдесят верст гнался на поезде, чтобы только вернуть! А здесь — Азия! Дичь! Избавляются от недовольных только виселицей, ссылками, каторгой и тюрьмами! И официально диктуемым молчанием в печати! А следует поступать как раз наоборот: из числа фрондирующих, либеральствующих, сколько-нибудь выдающихся общественных сил правительство должно вбирать в себя систематически все самое энергичное и жизнеспособное! Давно пора провести поголовную чистку и смену лиц, стоящих во главе современной бюрократии, вконец дискредитированной!

Маститый либерал, женатый, как было известно Кричевскому, на сестре осужденного в каторгу народовольца Никонова, что называется, отпустил вожжи, и громыхал на весь перрон, точно в зале суда, порицая правительство и существующие порядки. Огорченный журналист лишь в десятый раз растерянно перебирал вещи и бесполезную теперь треногу. Константин Афанасьевич, убедившись, что более ничего не пропало, подозвал городового и отдал ему некоторые распоряжения. Когда подали в белых клубах паровоз, и усатые заботливые кондукторы стали просить господ пассажиров войти в вагон, на перроне среди толпы показался полицейский, гордо несущий на вытянутых руках Петькин фотографический ящик.

— Изволите получить, ваше высокоблагородие! — улыбаясь до ушей, сияя крепкими зубами, сказал он Кричевскому и щелкнул каблуками. — В точности, как вы сказать изволили! Забыли на перроне Николаевского вокзала! Я уж у дежурного по станции сыскал! В стол находок чуть не отправили!

V

— Какая одиозная фигура! — не переставал восхищаться Петька, когда уже расположились они в купе, и поезд отошел от перрона. — Прямо-таки подавляет тебя всего!

— Фигура яркая, не спорю, — согласился Кричевский, располагаясь на новом месте. — На процессе 193-х в 1878 году, когда революционер Ипполит Мышкин со скамьи подсудимых ратовал «за наисправедливейшую форму будущего строя», а жандармский поручик ему рот зажимал, господин Карабчевский, будучи адвокатом, на поручика с графином бросился. Едва дело замяли. Интересно, в Мамадыше он тоже на прокурора бросаться будет?

— Горячая кровь! Турок же! — сказал Шевырев. — Любопытно бы разузнать, что за событие такое подвигло его из естественного факультета перейти в юридический? Романтическая история, должно быть!

Константин Афанасьевич поглядел на приятеля хитро.

— Петр Васильевич! — сказал он. — Дорогой мой! Я полагал до сих пор, что Россию погубят адвокаты. А теперь, глядя на тебя, готов адвокатов простить, и думать начинаю, что погубят матушку нашу ее недалекие журналисты, до всего романтического падкие. Я знаю, отчего Николай Платонович на юридический подался, и что за событие в его судьбе такую роль сыграло, да только тебе рассказывать не стану. Потому что публиковать этого, все едино, нельзя. Нехорошо будет.

— Так расскажи! Расскажи мне! Расскажи немедленно! — набросился на него Петька, но тут в купе постучали троекратно.

В проходе стоял их попутчик, одетый в великолепный белый полотняный костюм, с маленьким бумажным цветком в бутоньерке в белые лаковые туфли.

— Господа! — сказал он. — Пока еще есть возможность насладиться благами цивилизации, пойдемте в буфет! Я вас приглашаю! Обещаю: ни слова о политике!

В пустующем еще буфетном вагоне оказались они первыми посетителями. Буфетчик, мигом признав именно в Карабчевском хозяина и душу компании, только к нему и обращался, нахваливая и стерлядь, и солянку, и мясо-Строганофф. Николай Платонович с немалым вкусом, изобличающим знатока, сделал выбор блюд и вин для себя и новых приятелей своих, откинулся в кресле и закурил сигару, поглядывая на бегущие за окном виды.

— Я, господа, не политик вовсе, — сказал он. — Сознаюсь, что ни в каких политических организациях и партиях вполне сознательно не принимаю участия. Я есть, был и умру судебным деятелем. Так сказать, «Аполлон, предмет оваций»! Неприемлемыми полагаю для адвоката замкнутость партийности и принесение в жертву какой-либо политической программе интересов общечеловеческой морали и справедливости. Даже, знаете, эпиграмму на это дело написал.

Николай Платонович выпрямился в кресле, как бы приподнялся и, помахивая в такт дымящейся сигарой, продекламировал:

Жаждем мы мира

Для всего мира!

Счастья без меры

Ценой химеры!

— Ваши речи — это просто образец риторики и логических изысков! — польстил из благодарности Шевырев, набрасываясь с аппетитом на горячее. — Вы их, Николай Платонович, заранее изобретаете?

— Речей заранее не пишу, — улыбнулся мелкому подхалимажу Карабчевский, принимая его, впрочем, как должное. — Судебное следствие иногда переворачивает все вверх дном, да и противно повторять заученное. По крайней мере, мне это не дается.

— Но как-то же готовитесь вы к заседаниям судебным? — спросил Кричевский, чтобы не выглядеть недовольным беседою.

— О, да! Задолго до произнесения речи я всю ее подробно, до мельчайших деталей, не только обдумываю, но и просмаковываю в голове, — адвокат пососал демонстративно косточку жаркого. — Она не написана, то есть ничто не записано на бумаге, однако ноты, партитура не только готовы, но и разыграны. Это гораздо лучший прием для упражнения ораторской памяти, нежели простое записывание речи и затем механическое воспроизведение ее наизусть. При таком способе помнишь не слова, которые могут только стеснять настроение и оказаться даже балластом, а путь своей мысли! Помнишь этапы и трудности пути, инстинктивно нащупываешь привычной рукой заранее приготовленное оружие, которое должно послужить. При этом остается еще полная свобода, полная возможность отдаться минуте возбуждения, находчивости и вдохновения.

— Шарман! — вздохнул Петька в стиле Юлии. — Вы меня заворожили! Почему я не стал адвокатом?

— Но знаете, полагаться только на эффект заключительной речи никак нельзя, — охотно пояснил Николай Платонович. — Ведь мнение суда, в особенности присяжных заседателей, слагается еще до начала прений сторон, а поэтому метод мой состоит в выявлении своего взгляда на спорные пункты дела еще при допросе свидетелей. Поставь, голубчик, блюдо на стол, и скажи, чтобы кофе прежде вина не подавали, — обратился он к половому, вставшему у него за спиной с белоснежным полотенцем на руке.

— Эти ваши знаменитые вопросы! — восхитился журналист. — Я слышал, вам один председатель суда сказал: «Господин защитник, потрудитесь не задавать таких вопросов!»

— Было такое дело, — улыбнулась знаменитость. — А я ему ответил: «Я, господин председатель, буду задавать всякие вопросы, которые, по моей совести и убеждению, служат к выяснению истины. Затем я и здесь, на суде». А то, бывает, прокурор — они это любят, чтобы произвести впечатление, говорит присяжным: «Прошу вас, господа присяжные заседатели, обратить внимание на это обстоятельство!» Я в таких случаях сразу встаю и добавляю: «А я, господа присяжные заседатели, прошу вас обращать внимание на все обстоятельства дела!».

Николай Платонович налил себе еще вина.

— Вопросы ваши свидетелям и впрямь непросты, — сказал Кричевский. — Я бы сказал, ответ на них сам по себе уже не важен. Самый вопрос своей формой, постановкой оказывается всегда чем-то вроде ярлыка, точно и ясно определяющего факт, которым заинтересована защита.

— А вы наблюдательны! — довольно рассмеялся адвокат. — Видно сразу, что часто бываете в судах! Я, действительно, практикую создание фактов прямо в ходе перекрестных допросов свидетелей. Можно сказать, у присяжных на глазах! Это моя метода такая. Самое трудное тут отобрать те факты, которые тебе на руку, да еще смотреть, чтобы ими обвинение не воспользовалось. А то ведь можно и прокурору на руку сыграть!

— Нельзя ли пример, господин Карабчевский?! — попросил Петька. — Надеюсь, вы не опасаетесь, что мы злоупотребим вашею откровенностью?!

— Это вряд ли! — благодушно ответил сытый и умиротворенный адвокат. — Для этого талант нужен. Ну, вот, скажем, надобно мне доказать, что ограбление состоялось на улице, а в ту пору погода была как раз дождливая. Я и спрашиваю свидетеля сурово так: «Значит, вы утверждаете по-прежнему, что вы видели эту грязную мокрую купюру у подсудимого?! Вы разглядели ее, хоть света в кабаке было всего ничего?!». Разумеется, свидетель обращает внимание на претензии мои к освещенности места, начинает утверждать, что свету было достаточно и прочее. А мне надобно, чтобы он купюру мокрой и грязной признал. Я так и говорю: «Занесите в протокол, что свидетель хорошо разглядел мокрую купюру». А когда дело до прений дойдет, я этот факт из протокола и вытащу! Дескать, как же не понимаете вы, что ограбление было на улице?! Вот вам дождь, вот вам купюра мокрая, а вот и свидетель, эту влажность ее подтвердивший! Я недавно на процессе по делу братьев Скитских такой фортель выкинул.

— Хитро, хитро, — кивнул головой неулыбчивый Кричевский, знакомый с делом Скитских. — В моей профессии так не пройдет.

— Да много еще есть приемов всяких! — хмелея понемногу, сказал милейший Николай Платонович. — Если, к примеру, у свидетеля недостатки какие-нибудь физические есть, глухота или подслеповатость, или умственная неполноценность, их всегда обыграть можно, и ценность свидетельских показаний снизить. Опять же состав присяжных большую роль играет.

— А по делу о мултанских вотяках вы какой состав присяжных предпочтете? — спросил Константин Афанасьвеич. — Если не секрет, конечно.

— Да какой же из этого секрет? — засмеялся Карабчевский. — Вы ведь, господин полковник, человек благородный, мои задумки прокурору доносить не станете. Я буду отдавать предпочтение людям простым, из крестьян. На них, во-первых, влиять легче, а во вторых, люди эти отличаются практичностью мысли и, как ни парадоксально звучит, менее подвержены предрассудкам, нежели образованное наше сословие, из которого в большинстве и состояли присяжные двух первых судов.

— Вот пример, достойный увековечения в газетах! — воскликнул Шевырев. — Содружество и сотрудничество двух ветвей нашей юриспруденции ради установления справедливости! Предлагаю за это поднять бокалы!

Они чокнулись со звоном и пригубили вина.

— Гм… — откашлялся Петька. — Дела об убийствах вам особенно удаются. Нет ли какой причины для этого? Как чувствуете вы переживания преступника и жертвы? Отчего столь убедительны психологические экскурсы ваши, что производят впечатление не только на публику и присяжных, но и на судейских, людей опытных?

Карабчевский внезапно побледнел, кровь схлынула у него с высоких римских щек. Недобро глянул он на журналиста, потом перевел взгляд на непроницаемое лицо полковника, невозмутимо попивающего кофе. Неловко повернувшись, желая позвать официанта, Николай Платонович вдруг смахнул локтем себе на брюки бокал с остатками красного вина. Бокал полетел на пол и разбился вдребезги. На белоснежной брючине расплылось розовое пятно.

— Извините, господа, — сказал адвокат, трогая пальцами виски. — Мне что-то не по себе. Устал… Я, с вашего позволения, пойду, прилягу, а вы еще посидите, коли есть желание… Какой вид из окна замечательный!

Поддерживаемый буфетчиком, которому сунул он весьма крупную купюру, пробормотав «За все!», Карабчевский, пошатываясь в такт ударам колес, отправился вдоль по вагону к выходу. Константин Афанасьевич проводил его испытующим взглядом.

— Что это с ним случилось? — недоумевал Петька. — Может, пойти, проведать? Может, мы его обидели чем-нибудь? Нехорошо!

— Сиди, допивай свой кофе, — остановил приятеля за рукав полковник. — В купе насидимся еще! До Казани ехать и ехать! Просто нам с Николаем Платоновичем не по пути в этом деле… Да и во всех его прочих делах. Ему надо в первую голову добиться оправдания обвиняемых, а мне — выяснить, что же на самом деле произошло. А смутили его твои слова про то, что дела об убийствах ему удаются, и психологию убийц он чувствует. Еще бы ему не чувствовать! Николай Платонович Карабчевский, чтобы ты знал, будучи студентом девятнадцати лет отроду, убил свою любовницу. Следствие шло, разумеется, не без влияния его деда-турка, обер-прокурора Крыма. Суд присяжных признал его виновным в убийстве «в состоянии запальчивости и крайнего раздражения», и наказания не определил. Вот после этого он и перебрался с естественного факультета на юридический! Чего глазами хлопаешь? А ты бы на его месте что сделал?

Глава вторая

I

— Страницы древних рукописей и старинные предания повествуют, что Мамадыш появился очень давно, — рассказывал Шевырев, позевывая, поглядывая на медленно плывущий мимо лесистый крутой берег Вятки. — В одной из наиболее достоверных и распространенных поныне легенд говорится: «старик Мамадыш остановился на реке Нукрат[9], и стала деревня Мамадыш». А ученый Знаменский в своей книге «Казанские татары», ссылаясь на средневекового историка Хисам-Эт-дина, пишет: «Починок Мамадыш основан на пустоши на правом берегу реки Вятка при впадении в нее реки Ошмы стариком Мамадышем, выселившемся сюда после разорения Булгар ханом Тамерланом в конце XIV века».

— Так Мамадыш куда древнее Петербурга! — посмеялся Кричевский, как и приятель, борясь со сном, навеваемым неумолчным журчанием воды и частым ритмичным шлепаньем плиц пароходного колеса.

— Он даже подревнее Москвы будет! Древнее булгарское поселение в окрестностях Мамадыша появилось в начале XII века. В 1151 году в летописях Киевской Руси оно упоминается как «Ак Кирмэн», «Белые Кирмени», что в адекватном переводе на русский язык звучит как «Белая Крепость». С ним связаны и остатки знаменитого «Ханнар зираты», «Кладбища ханов».

А вообще люди тут живут с незапамятных времен. Может, со времен Гомеровой Одиссеи, или даже ранее.

Кричевский другими глазами посмотрел на живописный берег, стараясь представить себе, как жили тут во времена Гомера. На берегу медноволосые вотяцкие бабы, подоткнув шитые поневы, полоскали белье. С нижней палубы пароходика молодые купчики кричали им:

— Вотяк-патяк! Вотяк-патяк! — и хохотали.

Бабы грозили кулаками, плевались, а одна помоложе, оборотившись лицом к берегу, нагнулась, закинула мокрый подол далеко себе на голову и, заголив в сторону пароходика круглый тугой зад, звонко колотила по нему обеими ладонями под одобрительный смех товарок своих.

— Голубчик, что такое «патяк»? — поинтересовался Кричевский у седого матроса, вразвалочку шедшего мимо.

— Срамное женское место по-ихнему, ваше благородие! — улыбаясь, ответил тот громко, на всю палубу. Лицо у него было во множестве мелких морщинок, и уже изрядно загоревшее, несмотря лишь на конец мая, в левом ухе качалась темная серебряная серьга.

— Да, множество загадок тут, — смущаясь, сказал Петька Шевырев. — Между прочим, еще Геродот упоминал о каких-то каннибалах, живущих в лесах рядом со скифами. А Нечволодов в своей знаменитой книге «Сказания о земле русской» пишет: «Обычаи геродотовых времен у северных инородческих обитателей России сохранялись вплоть до московских царей, которые строго указывали следить за ними своим воеводам, и выводить эти прелести».

— Это было триста лет назад, и напрямую к Мултанской истории отнесено быть не может, — возразил Кричевский. — Тут прав Кони: что же Россия делала на этих землях триста лет, коли людоедства извести не сумели? На зеркало, стало быть, неча пенять, коли рожа крива.

— Ну, знаешь, закоренелое невежество и темные культы очень живучи! Англичане вот тоже два века владеют Ост-Индией, а что-то местных жутких обычаев одолеть не могут!

— То англичане! Они только владеют, и не более! Им там не жить. Представь себе, что Вест-Индия находится в центре графства Кент, и сразу поймешь различие. Вот встретимся с братом Пименом, он нам все и расскажет, каковы тутошние современные нравы. Кому не знать, как не ему, просветителю вотяцкому?

Нынешней ночью в Вятских Полянах вместо Васьки Богодухова встретил их с бричкой заспанный послушник в подряснике. Отчаянно зевая и крестя рот беспрерывно, чтобы бес не влетел, раб божий пояснил, что достопочтенный брат Пимен нынче присутствует на обращении в христианство вотяков отдаленной деревни и в Мамадыш на встречу с друзьями пожалует, едва лишь освободится. Когда рассвело, послушник довез их тряским проселком до пристани, где взяли они каюту на двоих и тотчас улеглись спать.

Попутчик их в Вятских Полянах не сошел: очевидно, имел на то свои планы. Еще в Казани к Николаю Платоновичу присоединился человек небольшого роста, крепкого телосложения, с гривой темных волос и курчавой каштановой бородой, одетый как простолюдин. Выслушав Карабчевского, переодевшегося тоже в удобный и практичный английский походный сьют, господин Короленко непримиримо сдвинул выразительные брови свои, сложил глубокие морщины на переносице и уже взглядывал всю дорогу до самого вечера на Кричевского только в таком образе сурового бога Саваофа. Даже маневры Петьки Шевырева на сближение с нижегородским коллегою-журналистом не принесли успеха. Компания раскололась. Известный либерал не желал иметь ничего общего с полицейским чиновником, едущим из самого Петербурга, с единственной, разумеется, целью — продолжать инспирировать несправедливый процесс. Впрочем, и сам Константин Афанасьевич к общению с другой стороною не стремился и глядел букой, так что теперь был только рад, что Карабчевский с попутчиком, очевидно, решили проехать железной дорогою далее, к Мултану, на место событий, и не отравляют им путешествия по этой загадочной древней реке.

Уже давно веселые вотяцкие бабы скрылись за поворотом русла, и достаточно долго не было видно человеческого присутствия на берегах. Будто в подтверждение дикости сих мест на широкий плес, не боясь парохода, вышел из лесу бурый тощий медведь, большой, весь в репьях. Постоял, мотая башкой, отгоняя мух, и принялся колотить громадными когтистыми лапами по воде, так что пена взбилась.

— Рыбачит! — восхищенно сказал пожилой матрос с серьгою в ухе. — Оголодал хозяин!

Пароходик повернул — и по левому борту открылась взгляду Кричевского странная картина. Огромный лысый бугор, круто спадающий к реке, весь изрыт был, точно оспою, разнокалиберными ямами и канавами. Часть из них были старые, поросшие травою и осокой, часть — совсем свежие, едва присохшие под солнечными лучами. На солнечном склоне бугра копошились какие-то странные люди, косматые, полуголые. Нисколько не страшась медвежьего рева за поворотом реки, они мотыгами взрывали неподатливую землю и деревянными лопатами отбрасывали ее в сторону, сооружая очередную, достаточно длинную траншею, опоясывающую уже половину бугра.

— Милейший! — позвал Кричевский знакомого матроса. — Коли уж начал ты нас просвещать, так не откажи в любезности, разъясни, что за строители странных фортификаций сии люди?

— Эти-то? — охотно отозвался матрос. — Это кладоискатели! Клады, стало быть, ищут, ваше благородие!

— Чьи клады? — полюбопытствовал искренне Константин Афанасьевич.

— Знамо, чьи! — с комичной важностью отвечал матрос. — Пугачева-вора, чьи же еще! А может, атамана евойного, Белобородова!

— А что, бывал Пугачев в этих местах?

— Как не бывал, ваше благородие! — обрадовался матрос. — Он на Мамадыш с войском пришел от Елабуги. Мясогут Гумеров из Кукмора его хлебом-солью встречал! Неделю тут стояли, потом тронулись на Казань. В колокола звонили! Дворян перебили тьму-тьмущую, как старики сказывают. Долго еще за Пугачева стояли мамадышцы, а как царица войск навела, как начали из пушек палить, так они и ушли. И Гумеров, и Канкаев, и прочие, кто к ним пристал. Кто сказывал — в леса ушли, а кто — в пещеры, под землю. А золото, у дворян взятое, не могли с собой увезти, потому что налегке верхами уходили. Вот и попрятали сокровища несметные, кто куда. Кто говорит — Белобородов восемь бочонков с золотом, на приисках взятым, здесь затопил, а кто — что в воловьи шкуры зашили денежки, кубки да перстни с драгоценными камнями, да и зарыли в разных приметных местах на этом Диком бугре и в других разных укромных углах.

— И что — находил кто-нибудь? — скептически хмыкнул Кричевский, глядя с усмешкой, как у Петьки разгорается взгляд под очками.

— Находили, отчего же найти! — убедительно сказал матрос. — Вот в деревне моей один мужик пошел ни с того ни с сего на поправку в делах. То корову купит, то землицы прибавит. Стали сельчане за ним следить, и углядели, что он на ярмарке в Мамадыше жиду-ювелиру цацки старинные из золота сбывает, и деньги неплохие имеет. Натурально, подошли всем миром, честь по чести, мол, делиться надо! Земля-то общинная! Он позапирался, бока ему намяли и правду выпытали. Сознался, что вещицы золотые он часто находит в отвалах земли у нор сурков, на кургане одном. Кинулись мужики с лопатами на тот курган, разрыли его весь, добралися до каменной плиты, которую кое-как удалось им свернуть. Только золота под плитою почти и не было. Так, пустячки. Клад весь под землю ушел, не дался в руки. Знать, с заклятьем положен был.

— А что за приметные места, где клады лежат? — заинтересовался и Шевырев, перегибаясь круглым животиком через перила, чтобы получше разглядеть кладоискателей, и едва не выпадая при этом за борт. — Как их узнать?

— Приметы-то всем известные! — охотно поделился матрос. — Кладовая запись среди народа по рукам ходит. Я и сам ее не раз читывал, благо, грамоте обучен.

— Что же сказано в ней? — жадно блистая очками, спросил Петька, с сожалением провожая взглядом уплывающий за корму бугор, почти уже скрытый густым дымом пароходной трубы. — Скажи, коли не жалко!

— Отчего же жалеть! — пожал плечами матрос. — Скажу, коли господа хорошие.

Он многозначительно и лукаво поглядел на загоревшегося журналиста. Петька скривился, спешно достал портмоне, дал двугривенный на водку. Куснув монетку — не фальшивая ли? — вымогатель, хитро улыбаясь, спрятал деньги в глубокий карман парусиновых штанов и заговорил нараспев, скороговоркой, закатив взор, качая темной серьгой:

— «1774 года от рождества Христова, месяца августа в 30-й день, мы, девять человек, даем эту опись в посаде Дубовка. Если Бог благословит, то возьмите наше сокровище, положенное нами на бугре, повыше Дубовки, пониже Песковатки, над Вяткою. Бугор называется Дикой. Место поклажи следует искать, минуя Вислый сад, на вершине бугра, где стоит дуб, у этого дуба, на восходном боку, вырублены два креста. Супротив солнечного восхода намерить от этого дуба двадцать сажен. Рыть надо на Петров день. Тут положено в трех местах: человек один целый да один перерубленный на две части, из которых одна часть лежит на полуночную звезду, другая часть — на солнечный закат; целый же человек лежит на летний восход головой; от головы на три четверти стоит черепок с подписью на нем. От черепка на три сажени заклят котел, в котором положено 90 тысяч золота и семнадцать тысяч серебра. Из этих сумм нами определено: на постройку церкви 20 тысяч, 7 тысяч на колокол и на монастырь 20 тысяч. Если не будет исполнено это наше желание, то наше сокровище от нашедших его уйдет и вечно пролежит в сырой земле. А если наше желание исполнится, то вырывшим сокровище Бог даст счастье. И они спокойно, без ссоры, могут разделить его по равной части, за исключением сумм, определенных на церковь, колокол и монастырь, дабы замолить грехи наши. В том мы все девять подписываем эту опись!»

Произнеся сей монолог, матрос перевел устало дух и умолк.

— Да ты, голубчик, — смеясь, сказал Кричевский, — всем, поди, приезжим сию байку за двугривенный рассказываешь!

— Обижаете, ваше благородие! — очень правдоподобно оскорбился рассказчик, блистая хитрым глазом. — Самолично бумагу видел, и подписи под нею атаманов Пугачевских кровью выведены! Да в наших местах кладов этих видимо-невидимо! Вот, крестом клянусь, крестная моя мне рассказывала, что в селе ее, Лесной Карамыш, было некогда болото. Так в нем, богом клянусь, Пугачев утопил шкуру с деньгами. Болото-то теперича высохло, и даже старики забыли, где оно было прежде. А вот в саду у пастора закопал Пугачев бочку с золотом, а в бочке голицу[10] свою оставил! Тот клад возьмет, у кого пара к голице этой сыщется!

— Что ж не нашли по сию пору кладов твоих, коли расположение их так доподлинно известно? — разочарованно спросил Петька, чувствуя, что его надули.

— Так ведь лет сколько прошло! — убедительно воскликнул рассказчик. — И дуба того уже нет на Диком бугре! А еще, ваше благородие, я тебе по секрету скажу, потому как вижу, что человек ты хороший. Знать, где клад положен — это еще ничего не значит! Чтобы взять клад, зароки надо знать, и ключи, чтобы клад открылся, да чтобы несчастье от себя отвести! Вот был в соседской деревне случай — выпахала крестьянская семья на своем поле клад. Обрадовались, знамо дело, обзавелись скотиною, обновками. Да только хозяин начал чахнуть, и ничего ему не помогало. Так и умер. За ним стал чахнуть старший сын. Хозяйке подсказали, что, видно, клад был «на голову» положен. Чтобы его добыть и пользоваться безбедно, надобно было над кладом этим кого-нибудь убить. Что делать? Душегубцами-то стать им не хотелось. Посоветовали им добрые люди хитрость, которая порою помогала, а порою и нет: зарезать над кладом курицу или овцу. Они уж резали, резали, да все без толку: умер вскорости и старший сын. Решили умные люди, что положен клад на человеческую голову, и видать, не на одну. Потом в семье этой мальчонка утоп в колодце. Потом невестку задавило деревом. А потом, кто жив остался, бежали из этой деревни, куда глаза глядят, и следы их на том и сгинули. Вот как с кладами-то бывает, ваше благородие! Тут без знающего человека не обойтись! Знать важно, «злой» клад али «добрый». «Злым» кладом черт владеет, хранителей своих к нему приставляет, оттого взять его очень трудно. Да и потратить можно его только на вино! А ежели на что другое употребишь — несчастье случится. Брать клад лучше на Пасху, и помнить следует, что «добрые» клады очищаются перед рассветом, а «злые» к вечеру…

— А скажи, милейший, — поинтересовался Кричевский, перебивая увлеченного повествователя, памятуя о деле, приведшем их в эти заповедные края, — все больше русские кладами промышляют? Или и вотяки тоже?

— Да все промышляют, на кого клад глянет, — охотно отвечал матрос. — И русских я видал, и татар, и мордву, и бессермян. И вотяков тож видал. Человеки — они только снаружи разные, а по душе все едины выходят.

II

Речка Ошма разлилась, и пароход зашел в устье, поднялся к городской пристани Мамадыша, дощатой, украшенной чеканным гербом города. «В нижней части щита два серебряных серпа и в середине оных золотой сноп пшеницы в зеленом поле в знак изобилия сей страны всякого рода житом. В верхней части щита на серебряном поле изображается черный змий под короною золотою казанской, крылья красные».

— Я бы здесь еще пару скрещенных лопат поместил, над сундуком с сокровищами, — съязвил Петька, все еще находясь под впечатлением матросских быличек. — Не уездная глушь, а остров Монте-Кристо какой-то!

— Змея Горыныча достаточно, — отозвался Кричевский, выглядывая на пристани кого-нибудь встречающего из местной полиции. — Он, по славянским легендам, хранитель подземных тайн, оттого и Горынычем прозван.

Дождавшись, пока схлынет с нижней палубы простой народ, они по шатким сходням кое-как стащили на пристань свою поклажу с помощью услужливого матроса. Вскоре у деревянного причала на сваях сделалось пусто; лишь человек пять зевак мещанского виду, поплевывая семечки, стояли наверху, у перил, и бесцеремонно разглядывали приезжих, обмениваясь впечатлениями, точно в ложе театра. Разномастные собаки валялись в пыли, грызлись, искали в шерсти блох. Тотчас сделалось скучно невыносимо, очарование плавного движения по реке прошло.

— Надо бы найти извозчика, — сказал, оглядываясь, Кричевский.

Его приятель, более опытный в путешествиях по российской глуши, покачал головой:

— Сомневаюсь, чтобы на сто верст вокруг существовал хоть один извозчик.

Неожиданно на дороге, ведущей вверх, в город, в клубах пыли появился грохочущий старинный шарабан с огромными колесами, без рессор, запряженный парой маленьких лошадок. Шарабан шумно остановился у самого схода на пристань, разогнав собак и обдав зевак поднятою пылью, отчего все они дружно принялись чихать и браниться. По ступенькам вниз, навстречу приятелям, поспешно сбежали два господина странноватого вида: один сухой, высокий, изогнутый, как сук дерева, второй маленький, толстый, розовощекий. Высокий одет был в глухой черный сюртук с длинными фалдами, моды прошлого десятилетия, голову покрывал теплым охотничьим картузом и вид имел весьма меланхолический. Маленький, наоборот, разодет был по самой свежей, прошлогодней столичной моде, в цветной жилетке и высоком коричневом цилиндре. Он щурил один глаз, удерживая стеклышко пенсне, и постоянно шевелил пухлыми губами, то распуская их в улыбке, то складывая под носом брюзгливой гузкой.

— Бога ради, простите за опоздание! — вскричал он, обращаясь почему-то к одному Петьке Шевыреву, хватая тотчас его за рукав. — Пароход всегда приходит позже, а тут, как на грех, коллегу моего, Аристарха Генриховича, задержали дела службы! Знаете, это ведь не шутка — вести за собой земство целого уезда!

— Новицкий, Аристарх Генрихович! — откланялся Шевыреву высокий меланхолик. — Земской начальник Мамадышского уезда!

— А я Кронид Васильевич Львовский, земской начальник Малмыжского уезда! — захохотал жизнерадостный толстяк. — Сосед Аристарха Генриховича! Это в моем уезде свершилось сие страшное событие! Нас помощник окружного прокурора, господин Раевский попросил вас встретить! Они телеграмму про вас получили! А я вас как раз таким и представлял! Мощный лоб, буравящий взгляд, проникающий прямо-таки в сердце преступника! А внешность простофили — это так, для маскировки-с! Знаете, благодаря этому вотяцкому жертвоприношению мы, провинциалы, получили возможность общаться с интереснейшими людьми, с лучшими умами России! А ты что стал столбом, милейший?! — отвлекся Кронид Васильевич от Петьки и грозно зыркнул на Кричевского, очевидно, принимая его за слугу петербургского «сыщика». — Развесил уши, и слушаешь, о чем тут благородные господа речи ведут?! Здесь тебе не столица! Живо бери чемоданы своего господина и неси в экипаж!

После выяснения недоразумения и принесения длительных и горячих извинений, все вчетвером разместились в жестком неудобном кузове шарабана, исполнявшем на ходу пляску святого Витта. Трясло так, что зубы стучали, а у Петьки то и дело съезжали набок очки. Несмотря на деликатные просьбы отвезти их в гостиницу и дать возможность привести себя в порядок с дороги, неугомонный Кронид Васильевич затребовал, чтобы Новицкий тотчас показал гостям все местные достопримечательности.

— Мы, разумеется, понимаем, что вам не привыкать к городским красотам! — неукротимо тараторил господин Львовский, ухитряясь так работать челюстями, чтобы не заикаться от толчков и подпрыгиваний экипажа. — Но и в наших скромных уездных городах есть свое очарование! Знаете, как переводится название моего города Малмыж? «Место отдохновения»! Очаровательно, не правда ли? Вам надобно непременно у нас побывать! Я настаиваю!

— А у нас тут, в Мамадыше, — перебивая приятеля, — встрял преисполненный патриотических чувств Аристарх Генрихович, — есть два салотопленных, два кожевенных, два круподерных, один поташный и два кирпичных завода! И еще ткацко-кулечная фабрика! Жителей девять с половиною тысяч душ обоего полу, домов деревянных три тысячи, каменных пятьдесят один, среди них есть и двухэтажные-с! Имеется Троицкий кафедральный собор, три церкви, десять часовен и мечеть! Вы, господин журналист, об этом обо всем обязательно напишите! А еще, сделайте милость, в репортаже своем упомяните про наш спиртовой заводик! Чудные настойки выпускает!Англицкое оборудование, вода по деревянной трубе из своего ключа, батюшкой освященного! Очень мне хочется Корнилию Никаноровичу, первейшему купцу и промышленнику нашему, угодить!

— А тюрьма у них какая! — задвинул приятеля-земца коротышка Львовский. — Значительная тюрьма, на всю округу!

— На пересыльном тракте стоим! — с гордостью за родную вотчину потупил глаза господин Новицкий.

От неумолчных разговоров сих патриотов, от пыли улиц и дикой тряски шарабана у Кричевского тотчас разболелась голова; не лучше выглядел и Шевырев. Константин Афанасьевич попытался было просить, чтобы отвезли их на телеграф: не терпелось ему отбить Верочке телеграмму, дать адрес и спросить, как здоровье Настеньки. Но оказалось, что уже давно ждут их к обеду у полицмейстера, где будут и сам градоначальник, и помощник прокурора Раевский.

— Суд ведь скоро! — закатил глаза Львовский. — Мы, как представители земства, весьма заинтересованы, чтобы раз и навсегда вывести с наших земель ужасные обычаи эти! Я ведь, можно сказать, с первых дней в деле состою! План местности, где все свершилось, мною в бытность мою уездным землемером снятый, в материалах следствия фигурирует! Сам я дважды на суде свидетелем выступал! И в третий раз готов, для установления правосудия!

— И я также имел честь! — снова встрял Аристарх Генрихович, налегая острым плечом на слишком пронырливого коллегу.

— А я еще господину Шмелеву, новому приставу, чучело медведя ссудил на время! — не сдавался Кронид Васильевич, с пыхтением оттесняя Новицкого в угол шарабана и верноподданно заглядывая Кричевскому в глаза. — Оно у меня для поддержания чубуков и тростей в прихожей стоит, а тут очень способствовало постижению истины-с! Если потребуется, вы, господин сыщик, не стесняйтесь, только мигните! Мигом доставим! С егерями пошлем! Тут до Малмыжа сотня верст — рукой подать!

— Для чего же это мне медвежье чучело может пригодиться? — изумился Кричевский, несмотря на ломоту в висках и нарастающую боль в раздражаемом тряской колене. — Я прежде, поверьте, в делах следствия без подобных вещей обходился как-то!

Новицкий со Львовским переглянулись и снисходительно засмеялись оба.

— Сразу видно, что вы человек издалека, — добродушно пояснил Кронид Васильевич. — Тут специфика! Знание быта и обрядов вотяцких! Для них медведь — священное животное, магической силой обладающее! Тотем! Перед медведем нельзя солгать, не то он придет и раздерет обманщика на части! Дикари-с! А я, кстати, Казанский университет окончил с отличием!

— Ну и что? — не понял Константин Афанасьевич. — Следствие-то тут при чем?

— А при том, милейший, — с некоторой обидой и разочарованием в дедуктивных способностях столичного сыщика сказал господин Львовский, — что пристав Шмелев с вотяков на допросах клятву требовал перед чучелом медведя моего, чтобы говорили только правду!

— Так он их к присяге на чучеле приводил, что ли? — изумился Кричевский. — О, Господи! Следствие вам, безусловно, благодарно, господин Львовский, только сделайте милость, не сболтните об этом адвокату подсудимых! Он со дня на день сюда приедет! Не то на смех поднимет он всю прокуратуру казанскую, да и приставу Шмелеву не поздоровится!

— Об этом и так все знают! — с гордостью объявил Львовский.

— Я должен был догадаться! — вздохнул полковник, понимая, что худшие опасения господина начальника Департамента полиции начинают уже сбываться. — Ты хоть не пиши этого! — жалобно попросил он навострившего походное вечное перо Петьку.

— Не препятствуй свободе прессы! — позабыв всю прежнюю дружбу, высвободил рукав иуда Шевырев. — Скажите, любезный Кронид Васильевич, а насколько помогло следствию продвинуться в деле установления истины столь необычная метода ваша? Вотяки-то сознались в жертвоприношении?

— Нет, разумеется, да только кто их слушать будет?! — махнул рукою Львовский, и господин Новицкий тотчас поддержал его.

— У нас и так всем известно, что приносят они человеческие жертвы! И экспертизою этнографической на прошлом суде сей факт установлен был!

— Будьте, пожалуйста, осторожны в употреблении слова «факт», — сухо попросил его Кричевский. — Вам лично, и вам, господин Львовский, известны ли другие факты принесения вотяками человеческих жертв?

— А как же! — обрадовано вскричал Кронид Васильевич и суетливо задвигал коротенькими ножками своими по дырявому полу шарабана, приходя в крайнее возбуждение. — Не далее как два дни тому, едучи сюда на суд, остановился я на мельнице по дороге, чайку попить. Естественно, как полагается земскому начальнику, стал расспрашивать мельника про жизнь его и дела. А он, проникшись ко мне доверием, и узнав, по какой важной надобности я еду, рассказал мне факт, как лет десять тому назад на дороге неподалеку, в Яринском уезде, нашли тело купца с отрезанной головой! Полиция порешила, что ограбили, но мельник мне сказал, что ему доподлинно известно, что это вотяки купца «замолили»!

— Простите — что сделали? — переспросил Кричевский.

На лице бывшего землемера отразилась крайняя степень разочарования.

— «Замолить» — это у вотяков значит принести человека в жертву! — пренебрежительно пояснил он. — Как же вы собираетесь следствию помочь, ежели самых простых вещей не знаете?!

— Это все, что стало вам известно? — сухо спросил полковник. — А вы, милейший Аристарх Генрихович, тоже какой-то факт имеете сообщить?

— Всенепременно! — провозгласил мамадышский земский начальник, и так ухватил Константина Афанасьевича длинными цепкими пальцами за больное колено, что бедный сыщик света белого не взвидел. — У нас в Мамадыше фактов поболее, чем у Кронида Васильевича, сыщется! Я еще от деда своего, диаконом служившего, слышал эти ужасные истории! Однажды дед был по делам церковным в вотяцком селе. Случилось ему, проходя по улице вечером, услыхать за глухим высоким забором гул множества голосов. Заглянул он в щель в заборе, а там!.. Посреди двора стоит стол, накрытый белой скатертью! За столом сидят старейшие вотяки, все седые, в белых одеждах, и вострят огромные ножи! Во главе стола, также в белой одежде, сидит связанный по ногам и рукам необыкновенно бледный брюнет, волосок к волоску! От ужаса у дедушки моего дух захватило и голос пропал! Хотел он крикнуть — а не может! Смекнул он тогда, что это колдовство, и поскорее бросился прочь! А как выбрался за околицу — уж стемнело, и вдруг послышался среди мрака нечеловеческий ужасный вопль! Вот-вот, господин сыщик! Даже вас проняло! Вон слезы у вас на глазах!

— Н-ничего!.. — простонал Кричевский, вырвав, наконец, разбитое колено свое из цепких пальцев невольного мучителя. — Отчего же дед ваш не сообщил об этом властям?!

— Так я же вам сказываю, что у него от испуга язык отняло! — охотно пояснил Новицкий, а Кронид Васильевич с досадою на недалекость приезжего сыщика почмокал языком. — А в другой раз, сказывал мне дед, повстречал он в глухом лесу конных вотяков, которые везли сидевшую на коне связанную жертву. Бледна она была, как мел, а держали коня под уздцы два седых высоких старца в белых одеждах! От страха дед мой запрятался в кусты малины, хоть был всегда неробкого десятка. И только отъехали вотяки вглубь леса, как раздался вопль страшный и жалобный, хуже прежнего!

— Вот! — сказал с укоризною в адрес приезжих господин Львовский. — Мы здесь, господа, в подобных условиях который год живем! Какие вам еще доказательства нужны?!

— Ну, да… разумеется! — покивал головою Константин Афанасьевич, опасливо прикрывая рукою колено, в которое то и дело покушался снова вцепиться господин Новицкий. — Как говорится, «а судьи кто?!» Кучер! Вези, милейший, к дому полицмейстера вашего, да поскорее! А то уж и так всю душу вытряс!

III

Кричевский пробудился поутру, одетый, лежа поверх нераскрытой постели в казенной квартире при городской управе. Голова у него была тяжелой, но ясной. Он помнил отчетливо, что, несмотря на обилие тостов и неумеренность возлияний местными наливками, отказался он наотрез ехать вечером к некоей Прасковьюшке, а потребовал грозно, чтобы отвели его на квартиру, ему предназначенную. Куда подевался Петька Шевырев, он припомнить никак не мог, но надеялся, что пьяненького веселого журналиста, перецеловавшего многократно всю уездную бюрократию, не принесли в жертву вотяцким богам, а тоже где-то уложили спать, хотя бы и у той самой Прасковьюшки.

Саквояж полковника был на месте, неведомым путем попав на квартиру вслед хозяину. Константин Афанасьевич, проверив целость содержимого, достал со дна медальон свой и с нежностью некоторое время разглядывал фотографию Верочки, весьма гордясь собой, довольный тем, что устоял перед провинциальными соблазнами. Глянув на часы, припомнил он, что назначил сегодня в полдень служебное совещание всем лицам следствия, и заторопился бриться.

Когда поспешно вышел он на крыльцо, навстречу ему поднялся со ступенек рослый молодцеватый человек в форме полицейского пристава, еще сравнительно молодой для столь ответственной должности, с лицом румяным, добрым и открытым.

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие, Константин Афанасьевич! — сияя широкою белозубою улыбкою, сказал он. — Хорошо ли почивать изволили?

— Спасибо, хорошо, — кивнул Кричевский. — Откуда меня знаешь?

— А вы меня разве не помните? — шире прежнего заулыбался добрый молодец. — Я же вас сопровождал вчера к ночлегу! Позвольте представиться: пристав Шмелев! Изволите завтракать? В трактире ждут уже.

— Нет, Шмелев, спасибо, братец, — поблагодарил полковник, чувствуя расположенность и невольную симпатию к этому доброжелательному, здоровому и молодому парню. — Дела прежде всего.

— А напрасно вы! — искренне огорчился гостеприимный пристав. — Господин Раевский велели передать, что позже прибудут. Неважно себя чувствуют после вчерашнего. Да и что вам за заботы? Мы уж все сделали, все сыскали, как надо быть! Уж они у нас не выкрутятся, душегубцы, пусть чернильные души адвокаты хоть телегу жалоб настрочат!

— Не могу, братец, — сказал Кричевский. — Решительно не могу. Ты проводи меня в присутствие, да сходи к господину помощнику прокурора, скажи, что я прошу поторопиться.

— Так, может, вам и завтрак в присутствие подать? — опять заулыбался пристав Шмелев. — Я мимо трактира буду проходить, так и распоряжусь!

Подавленный радушием пристава, сыщик согласился. Пока Шмелев бегал распоряжаться, Константин Афанасьевич за дубовым присутственным столом засел разбирать материалы по делу, выложенные для него с вечера помощником окружного прокурора Раевским. Начал он с чтения обвинительного заключения.

Согласно тексту заключения, утвержденному Сарапульским окружным прокурором и занимавшему без малого сорок страниц, мултанские вотяки были сильно взволнованны эпидемией тифа и двумя подряд неурожайными годами. Житель Старого Мултана Андриан Андреев в пасхальную ночь 1892 года увидал страшный вещий сон, и, проснувшись, с ужасом сказал своим землякам «Кык пыдес ванданы кулес», что означает «Надо молить двуногого». Слова его услыхал русский мальчик, ночевавший в той же избе и хорошо понимавший вотяцкое наречие. Мальчик спрятался за печкой, и вотяки его не видели. В интересах безопасности ребенка следствие не называло его фамилии. После гибели Матюнина он рассказал об услышанном русскому крестьянину деревни Старый Мултан Дмитрию Мурину, который и донес о случившемся уряднику Жукову, ведшему в ту пору следствие по делу об убийстве.

В середине апреля 1892 года вотяки, поддавшись агитации Андриана Андреева, приняли решение принести человеческое жертвоприношение своему божеству с целью умилостивить его. Чтобы отвести от себя все подозрения в причастности к оному, они наметили в качестве жертвы какого-либо случайного бродягу, никак не связанного с их деревней, и решили дожидаться удобного случая. Таковой представился им вечером четвертого мая, когда в Старый Мултан явился Конон Матюнин, бродяга «Христа ради» из деревни Нырты, отдаленной от Малмыжского уезда на сотню верст. Матюнина встретил у околицы Василий Кузнецов, стоявший в ту ночь в сельском карауле. Хотя Кузнецов русский по национальности, он сохранил верность традиционным вотяцким верованиям, с которыми знаком был через свою мать, и действовал заодно с прочими вотяками. Матюнина по распоряжению сотского Семена Иванова, участника последующего жертвоприношения, разместили в доме Василия Кондратьева. Там для усыпления бдительности угостили табаком и налили водки. Не менее трех не связанных друг с другом свидетелей видели в тот вечер подвыпившего Матюнина, сидевшего на бревнышках перед забором дома Кондратьева: он курил самокрутку и с трудом ворочал языком. Один из свидетелей видел на его азяме синюю заплату, а двое других разглядели его синюю рубаху (на убитом была рубаха в мелкую синюю полоску). После полуночи группа вотяков каким-то образом заманила бродягу во двор дома Моисея Дмитриева, в родовом шалаше «куа» которого по предварительному сговору было решено осуществить жертвоприношение. Там на Матюнина напали, раздели и связали; далее он был подвешен за ноги к перекладине шалаша и обезглавлен забойщиком скота Кузьмой Самсоновым, который затем принялся втыкать в живот Матюнина нож, а прочие вотяки собирали сочащуюся кровь в плошки. Руководил его действиями старомултанский шаман Андрей Григорьев.

После сбора крови, отделения головы и извлечения внутренних органов тело было снято с перекладины и вместе с головой покойного спрятано в неизвестном месте рядом с домом Дмитриева, возможно, в клети, на подстилке которой в ходе обыска обнаружены были следы крови. Далее собравшиеся вотяки совершили сам акт ритуального служения, выразившийся в том, что извлеченные из груди убитого Матюнина сердце и легкие были зажарены в огне костра и либо съедены самими вотяками, либо перенесены в неизвестное место в лесу и оставлены там. На следующий день Дмитриев в сопровождении супруги отправился якобы на мельницу, и под видом мешков с зерном вывез из своего огорода труп Матюнина. Труп был им подброшен на тропу, шедшую через лес и срезавшую большой крюк той самой дороги, по которой Дмитриев вез зерно на мельницу. Через день, седьмого мая, Моисей Дмитриев вместе с Кузьмой Самсоновым, непосредственным убийцей Матюнина, избавился от головы погибшего. Сделано это было в ходе прогулки обоих мужчин в лес, якобы за ягодами; голова Матюнина была вынесена из огорода в берестяном пестере.[11]

В распоряжении обвинения, кроме ряда косвенных улик, имелись два важных свидетеля. Одним из них был бывший солдат, а ныне каторжник Федор Голова, сидевший за темные дела свои в Сарапульском исправительном доме в ожидании отправки этапом в каторгу, в Сибирь. Весной 1894 года елабужская полиция получила анонимное письмо, в котором сообщалось, что Голове известна правда об убийстве в Старом Мултане христианина. Пристав Шмелев по поручению помощника прокурора Раевского разыскал арестанта и сумел развязать тому язык. В трех протоколах допросов Голова изложил следующее: в ночь с четвертого на пятое мая он тоже ночевал в Старом Мултане и видел, как группа вотяков убила нищего бродягу, проходившего через село. Убийство произошло в родовом шалаше Моисея Дмитриева; человек, приведенный на заклание, был раздет по пояс и подвешен вверх ногами под коньком крыши; в таком положении вотяки сначала отрезали ему голову, а затем истыкали живот ножами; стекавшую кровь они собирали в подставленный таз и в мелкие плошки. Вотяки, по уверениям Головы, приносили в ту ночь жертву своему языческому богу Курбону; этот бог требует в качестве дара себе именно голову и кровь жертвы. Людей, участвовавших в страшном ритуале, он впотьмах не разглядел, но не сомневался, что среди них был Андрей Григорьев, главный колдун Старого Мултана. Его он запомнил по седым, как лунь, волосам. Напуганный жутким зрелищем, свидетель бежал той же ночью из деревни и, разумеется, никому своей тайны не открывал, пока вместе с ним не оказался в исправительном доме никто иной, как умирающий в тюрьме Моисей Дмитриев. Перед смертью покаявшийся язычник и просил Голову во всем признаться.

Вторым свидетелем обвинения выступал причетник Богоспасаев, так же, как и Матюнин, питающийся подаянием. В двадцатых числах апреля 1892 года он провел целый день с Кононом Матюниным, который рассказал ему, что болен эпилепсией, и что врачи предлагали ему поехать на лечение в Казань, где делают трепанацию черепа и таким образом якобы облегчают приступы эпилепсии. Вдова Матюнина подтвердила, что ее муж незадолго до гибели действительно получал такое предложение. Она также опознала одежду Матюнина, в которой тот ушел из дому.

Матюнин, по словам Богоспасаева, хотя и был невысок ростом, но казался крепким мужчиной, его рассказам о «падучей» люди верили с трудом, а потому смотрели на него, как на лентяя, и милостыню подавали плохо.

Через три года тот же самый причетник Богоспасаев в трактире «Медовые ключи» подсел к Василию Кузнецову, освобожденному следователем под подписку после повторного суда в сентябре-октябре 1895 года. Кузнецов, согласно новым показаниям Богоспасаева, угостил его водкой, а после выпивки признался, что участвовал в ритуальном убийстве, и теперь вот никак не может выбраться из-под следствия. Показания причетника запротоколировал опять же пристав Шмелев.

— Ай да Шмелев! — сказал сам себе Кричевский, припоминая рассказ Львовского о присяге вотяков на чучеле медведя. — Ай да шельма улыбчивая! И с чего же это тебе удача такая в следственных делах?

Он принялся выписывать свои вопросы по материалам дела, когда вскоре открылась дверь, и вместе с половым, принесшим дымящиеся горшки, вошел человек средних лет, темноволосый, курчавый, в модном мундире, зауженном чрезмерно на поплывшей уже талии. Кожа на лице его была нечистая, угреватая. Погрузившись на мгновение в воспоминания вчерашнего затяжного обеда, Кричевский не без усилий припомнил в нем помощника окружного прокурора Раевского. Улыбчивый пристав Шмелев предупредительно остался за дверью.

— Работаете уже? — хмуро сказал Раевский, седлая табурет напротив Кричевского. — Ну и славно. А я решил с вами позавтракать, коли уж велели сюда подавать. Неплохая идея, кстати, и время бережет.

Константин Афанасьевич глянул на помощника прокурора с удивлением: мысль о том, что в этой сонной дремучей глуши кому-то следует беречь свое время, показалась ему забавной. Раевский не выглядел столь улыбчивым и беззаботным, как его ближайший помощник, удачливый уездный сыщик Шмелев. Вид у него, напротив, был весьма озабоченный и раздраженный. Еще вчера он жаловался полковнику, что эти беспрестанные кассации выбивают у него почву из-под ног, и что Мултанское дело ему уже в зубах навязло.

— Что скажете? — спросил он, сняв крышечку с горшка и вдыхая ароматный пар. — Как мы потрудились?

— Сделано, конечно, немало, — дипломатично начал Кричевский, не желая походя бранить чужую работу. — Только вот, скажите мне, ведь жена Матюнина прямо показывает, что он никогда не пил и не курил. Он же был эпилептиком, приступов боялся.

— Да много ли жены наши про нас знают? — пожал плечами скептически Раевский. — Дома он, может, и не пил, и не курил, а в походах своих — весьма напротив! Вот Богоспасаев с ним выпивал же!

— Про Богоспасаева с Федором Головой отдельный разговор, — сказал Кричевский, продолжая делать записи. — Мне, кстати, допросить их понадобится.

— Это запросто, — лениво согласился помощник прокурора. — Они здесь, рядышком, в пересыльной тюрьме сидят. Голове положено, а Богоспасаева мы придержали до суда, чтобы под рукой был. А то сорвется с места — ищи потом ветра в поле!

— А еще скажите мне, будьте любезны, отчего свидетель ваш Голова показывает, будто Матюнина кололи ножами в живот, а вот акты осмотра не подтверждают никаких ранений на теле, кроме отсечения головы?

— Этого я не знаю, — снова пожал плечами помощник прокурора. — Может, почудилось ему со страху? Вы, наверное, думаете, что это я подставного свидетеля к делу притянул, пообещал каторжнику поблажки? Так ведь, коли так, уж мы бы с ним все отрепетировали, чтобы с актом врачебным совпадало! Чтобы без сучка, без задоринки! Нет, не подделывали мы ничего. Как говорит, так и есть.

— Может, врет? — доверительно спросил Кричевский.

— Э, нет! — засмеялся помощник прокурора. — Вы мне, господин хороший, обвинения не разваливайте! У меня суд через два дни! Не скажу вам, что Голова видел, но то, что он в тот вечер был в Старом Мултане — на то у меня свидетели имеются!

— Какие свидетели? — удивился полковник.

— Да сами же обвиняемые! Васька Кузнецов, что стоял в карауле! Вы почитайте внимательнее!

— Прочту, прочту непременно. А кстати, за что посадили героя вашего?

— Голову-то? — переспросил Раевский. — Это целый букет! Грабеж церквей, подложные документы, и, наконец, убийство. Там есть в деле справочка из острога.

— Понятно… Вот вы, конечно, титаническую работу проделали, прочесали все окрестные деревни. Стало быть, Конон Матюнин в ночь с третьего на четвертое ночевал в Кузнерках, в доме Тимофея Санникова?

— Да, его видели, — кивнул Раевский. — Документы проверяли. Он про падучую свою рассказывал. Описание одежды совпадает, азям этот с заплатою…

— Но ведь дом Санникова на всю неделю определен был становой квартирой[12], — сказал Кричевский. — И вы же сами определили, что на следующий вечер, четвертого мая, туда опять пришел нищий, сказал, что он из Ныртов и страдает падучей болезнью! Так где же был в тот вечер Конон Матюнин — в Старом Мултане или за двадцать верст, в Кузнерках?

— Разумеется, в Старом Мултане, где его и убили, — пожал плечами Раевский. — Хозяин, Тимофей Санников, в Кузнерках четвертого мая не ночевал. Дома оставался его сын, Николай. Он нищего впустил, документы не спрашивал. Кто угодно, похожий на Матюнина, мог его сказкой воспользоваться. А вот заплаты синей на азяме у «своего» нищего Николай Санников не припомнил.

— Карабчевский за это непременно зацепится, — озадаченно почесал затылок Кричевский.

— Да и пусть! — неожиданно окрысился помощник прокурора. — Здесь ему не Петербург!

Константин Афанасьевич внимательно посмотрел в усталое лицо бравирующего обвинителя.

— Господин директор просил на словах передать вам, — по возможности мягко сказал он, — что еще одна кассация приговора Сенатом будет стоить вам места.

— Это вы намекаете мне, чтобы я отступился?! — взвился Раевский. — В угоду всем этим писакам во главе с Короленко?! Чтобы я признал, что мы тут четыре года фабрикуем дело и держим невинных людей взаперти?! Никогда! Хоть сейчас в отставку! Так и передайте господину директору!

— Господина директора беспокоит не результат суда, — настойчиво продолжал сыщик, которому этот вспыльчивый помощник прокурора был даже чем-то симпатичен. — Господина директора беспокоит соблюдение правил судопроизводства. Постарайтесь своим поведением не давать более защите оснований для кассации. Скажите, а на чем держится лично ваша глубокая уверенность в том, что эти вотяки виновны? Я этот вопрос неслучайно задаю. Мы с вами профессионалы. Не все можно поместить в материалы дела, и мне кажется, вы что-то недоговариваете.

На одну секунду Кричевскому показалось, что Раевский сейчас расскажет нечто. Но помощник прокурора взял себя в руки, отвернулся, и только буркнул неучтиво:

— Они виновны — и все тут! Кого хотите, спросите! Ваш Василий Кузнецов уряднику Жукову взятку предлагал, чтобы тот его из дела выпутал — это ли не признание вины?! Чего он сам в ту ночь караулить пошел?! Всегда ведь нанимал вместо себя кого-нибудь из бедняков!

— Это не признание, — покачал головою полковник. — Кого же мне спросить? У вас есть еще свидетели других вотяцких жертвоприношений?

— Разумеется, есть! — нервно выкрикнул помощник прокурора. — Я же тут не штаны протирал все это время! Вот показания господ Львовского и Новицкого…

— О, нет! — поднял руки Кричевский. — Помилосердствуйте! Только не это! Если еще можно, изымите их показания из дела, иначе Николай Платонович Карабчевский осмеет вас на всю Европу! У него это мастерски получается!

— Поздно уже, вы же знаете сами, — проворчал Раевский. — Будь что будет. Ну, у меня есть еще показания урядника Рагозина, про мальчика, которого вотяки «замолили» лет двадцать назад, а дело выдали, как об утопленнике. Есть показания крестьянина из Аныка, Сосипатра Кобылина, и брата его из Старого Мултана, Михаила Кобылина. Тот прямо рассказывает про человеческие жертвоприношения и обряд описывает! Еще священник Ергин из Старого Мултана видел, как вотяки пели и плясали вокруг деревьев на опушке, и мать Василия Кузнецова с ними! А крестьянина Иванцова вотяки пытались «замолить» вместе с племянником!

— Да Иванцову вашему сто два года! — не выдержал спокойного тона Кричевский. — Он, поди, из ума выжил! Как можно выставлять такого свидетеля!

— Но профессор Смирнов из Казанского университета, я полагаю, не выжил еще? — съязвил, разойдясь, Раевский. — Он помоложе вас будет! Мировая величина! За границей признан! А почитайте его заключение! Он прямо пишет, что вотяки могут и поныне сохранять традицию человеческих жертвоприношений! У многих народов, им родственных, имеются обычаи, предписывающие осуществление казней по самым разным случаям жизни! Для открытия кладов, в случае смерти родового вождя, для задабривания богов! А вот священник Якимов — он дважды был наблюдателем от епископального руководства Казани при проведении расследований, связанных с обвинениями вотяков в подготовке человеческого жертвоприношения! Один раз вотяк обращался в полицию, ища защиты от односельчан, которые решили его «замолить»! А другой раз к священнику обратился тоже вотяк, с жалобой, что назначили его жертвой! Вы почитайте!

«Блажен прокурор, ибо верует!» — подумалось Кричевскому. Вслух Константин Афанасьевич сказал примирительно:

— Материала много. Я, безусловно, не могу качественно вникнуть во все. Ответьте мне, однако, где ордер на обыск, во время которого этот улыбчивый молодой пристав Шмелев находит в шалаше Моисея Дмитриева седой волос Матюнина, прилипший к жерди? Я не нашел в деле ордера.

— Я его не выписывал, — хмуро сказал Раевский. — Обыска не было. Пристав просто заглянул в дом к Дмитриеву, вот и все.

— Когда это случилось? — дотошно спросил полковник.

— Не помню, — отвернулся от него помощник прокурора.

— Так потрудитесь к суду припомнить! — озлился внезапно Кричевский, выведенный из себя глупым упрямством, заменяющим некоторым людям силу воли. — Насколько я разумею, Шмелев поставлен на это дело в 1894 году только! Через два года после убийства! И что — два года провисел этот волос в шалаше, и никто его не заметил?! Это после стольких-то официальных обысков?! Неужели вы всерьез полагаете, что защита пройдет мимо этого вопиющего нарушения?! Я уже молчу пока про свидетелей ваших! У вас половина показаний подпадает под определение «утверждение, данное с чужих слов»! Грош им цена!

Помощник прокурора молчал.

— Далее! — продолжал полковник. — Почему план местности происшествия, снятый господином Львовским, датирован декабрем 1892 года?! Да вы что тут — совсем страх божий потеряли?! Как это он снимал летнюю тропу зимою, спустя полгода после убийства?! Как вы это присяжным объясните?! Вину между обвиняемыми внятно не разделили, а ведь на третий суд идете! Пусть Кузьма Самсонов резал, Андрей Григорьев указывал, а Моисей Дмитриев тело прятал — а прочие-то четверо что делали?! Смотрели? Как именно смотрели? Поощряли убийц или же защищали жертву? Просто смотрели или тайно подглядывали? Не донесли о случившемся или деятельно помогали скрывать следы расправы?! Да не мне же вас учить в этих вопросах! На все же надобно ответ дать, за все свое наказание полагается!

Помощник прокурора молчал.

— И наконец, самое главное, — устало закончил Кричевский. — Я ведь не работу вашу хаю. Я понять хочу и помочь, если смогу. Как следователь следователю ответьте мне на один вопрос. Он меня от самого Петербурга мучает. Пусть вотяки. Пусть жертва. Пусть голову спрятали так, что и не сыскать. Но тело-то изувеченное зачем они на тропе бросили?! Что за беспечность такая?! Ведь знали же, что доктор приедет, вскрытие делать будет! Для чего им давать такую грозную улику против себя?! Прямую улику! Какой бог этого требует?! Ведь стоило им отнести тело на сотню шагов в сторону, да притопить в болоте — его, быть может, по сей день никто бы не нашел!

Раевский посмотрел на полковника жалко, точно побитая собака. Вид у него был вовсе не прокурорский.

— Это меня и самого все время мучает, — сказал он. — Этого я не могу вам объяснить. Все, что вы сказали ранее — ерунда, а это смущает страшно. Знаю только одно — виновны они, и в суде перед присяжными доказывать это буду. А сейчас, Константин Афанасьевич, кушайте блюдо ваше, да пойдемте, сведу вас в тюрьму. Допросите сами и Голову, и Богоспасаева. Может, на свежую голову, что вам и увидится. Обвиняемых-то не желаете допросить?

— Господин Раевский, — вздохнул полковник, — я же только что просил вас не давать защите более поводов для кассаций. Ограничимся допросом свидетелей. Апропо! А что сами обвиняемые говорят? По их мнению, кто убийца Матюнина? Родня-то, поди, за столько лет всю округу уже перевернула, чтобы их выручить?

— Чушь порют! — пожал плечами помощник прокурора. — Говорят — медведь! Дикий народ! Ничего складнее придумать не могут!

IV

Причетник Богоспасаев хозяйственным Шмелевым приставлен был мести обширный тюремный двор, и появился в комнате свиданий перед Кричевским с метлой в руке, без конвоя. Это был высокого роста сутулый человек в драном арестантском халате, длинноволосый, бледный, испитой, и весь какой-то неопрятный, но, видимо, обладающий немалой физической крепостью. Пристроив метлу в углу, держась за спину, часто обмахиваясь крестным знамением, он кривобоко уселся напротив полковника, растопырив колени, опершись о них обеими ладонями, и лишь после этого откинул со лба засаленные волосы, посмотрел на Кричевского водянистыми бегающими глазками. «Господи, он еще и косоглазит!» — неприятно удивился Константин Афанасьевич, кладя перед собою чистый лист и без надобности тыча вечным пером в засохшую чернильницу.

— Назовите свое имя и фамилию, год, месяц, день и место рождения, а также к какому сословию приписаны, — побежденный протокольной привычкой, начал он беседу со свидетелем первой фразой допроса.

— И не в гордости сила, и не в деньгах сила, а в справедливости, — как-то бессмысленно пробормотал Богоспасаев, после чего ответил на поставленные Кричевским вопросы.

— Расскажите, когда и при каких обстоятельствах встретились вы с Кононом Матюниным, — запасшись терпением, продолжил сыщик, отложив ручку в грязный письменный прибор.

Он надеялся в пустопорожнем косноязычии причетника о давних уже событиях уловить что-нибудь ценное для существа дела.

— Мая первого, года 1892 от Рождества Христова, — заученно и без сомнений сказал Богоспасаев. — В заутреню, на паперти церкви в селении Люга. Там и паперти-то нету… И в ограде грязь одна. Жалкие люди. Подавали плохо очень. Мне их всех жалко.

— Чем вы занимались, и чем занимался Матюнин? — спросил Кричевский.

— Добывал на пропитание! — оскорбленно ответил причетник.

— А Конон Матюнин?

— Жалкий человек! — махнул пыльным рукавом халата Богоспасаев. — Никто не верил в его падучую! Он шел по какой-то надобности из Люги в Кузнерку. Вместе пошли. Я думал, вместе-то сподручнее. Куда там! Совсем жалкий! Сучьев для костра наломать не смог! Курицу ощипать не смог! Все самому пришлось…

— Курицу-то вы где взяли? — усмехнулся Кричевский.

— Господь послал, — лукаво ответил причетник.

— Украли, стало быть, — вздохнул сыщик. — Останавливались где?

— На развилке, на Пельгу, — причетник отвернул лицо и смотрел на полковника боком, косоглазо, как петух.

— Свидетели есть?

Богоспасаев поворотил унылое длинное лицо и посмотрел на полковника вторым глазом. Очевидно, прежде его не просили привести свидетелей своих показаний.

— Крестьяне из Пельги на мельницу ехали, — сказал он, подумав. — Просили заступ[13] продать — не продал, жалкий человек. А мог бы со мною расчесться за угощение да за нарушение заповеди! Из нужды нарушил, из крайности!

— Матюнин бродяжничал с заступом? — удивился Константин Афанасьевич. — И милостыню с заступом просил?

— Не-е… — улыбнулся непонятливости горожанина причетник, и приобрел на миг вид даже приятный, благообразный, который имел, очевидно, в лучшие свои времена. — С заступом ему бы не подали! Он его за околицей, в кустах прятал, а как пошли — взял!

— Мирно расстались, али ссора была? — поинтересовался Кричевский.

Бывший почитаемый член причта вдруг проворно упал с табурета на колени.

— Видит Бог, не убивал! — вскричал он. — Это все вотяки! Дал два раза по шее за жадность, и пошел себе в Пельгу!

Константин Афанасьевич успокоил Богоспасаева, готового колотить лбом об пол, велел сесть на табурет и задумался.

— Ну, милейший! — попросил он в некотором волнении, встревоженный паузой. — Неужто все?! Припомни еще хоть что-нибудь! Спросить-то более некого! Путь неблизкий, говорили же вы о чем-то!

Причетник добросовестно сожмурил косые глаза, наморщил лоб, выказывая старание.

— Да так все… пустое балябали, — сказал он. — Матюнин этот все песню какую-то дорожную пел… или заговор творил. Ни о чем таком душеприятном не мог поговорить. — Богоспасаев поднял взгляд кверху и принялся вещать зловещим голосом: «От Красного поля на зимний восход. Пока не увидишь могильный бугор. Налево с бугра до Ржавого ручья. Вверх по ручью, до следа копыта». — Вот, что-то такое говорил. Она длинная, я далее не упомню.

Полковник крикнул дежурного вахмистра, потребовал свежих чернил и тщательно записал подорожный заговор Матюнина. Пока он водил скрипучим пером по четвертушке бумаги, еще один вопрос пришел ему на ум.

— Голубчик! — окликнул он причетника, поглощенного ловлею мухи на подоконнике. — Вот сказал ты, что ни сучьев Матюнин наломать не мог, ни курицу ощипать. Отчего это?

— Сказывал — руки у него сбиты от работы, — охотно отозвался Богоспасаев. — Тряпицами ладони завязал. Я полагаю, для жалости пущей, чтобы милостыню ловчее просить.

— От какой же это работы? — спросил Кричевский.

— Огороды, сказывал, копал, — ответил причетник и ловко поймал муху, громко зажужжавшую в его кулаке.

— Копал огороды… — записал Кричевский. — Спасибо, Богоспасаев, вы свободны. Да, кстати, коли вы уж печетесь о заповедях, чтобы их не нарушать, так напомню вам еще одну. Не лжесвидетельствуй! Христос ведь и язычникам это проповедовал.

Причетник открыл рот и в растерянности выпустил крылатое насекомое.

Пока вахмистр вызывал конвой и ходил с ним в камеру за каторжником Головой, Кричевский успел обдумать услышанное и составить план нового допроса.

Голова вошел браво, весело, бренча кандалами, длинные цепи которых держал на локте, чтобы сподручнее было. Сам невысок, широкоплеч, рыжеват, и обрит налысо по каторжному, наполовину, отчего казалось, что у него два лица: злобное, тюремного изверга — под костлявой лысиной, и плутоватое ефрейторское — под рыжими разглаженными космами. Щелкнул по-солдатски деревянными башмаками, хрипло отрапортовал:

— Осужденный Голова по вашему приказанию прибыл!

— Эх, красавец! — иронически цокнул языком полковник. — Двуликий Янус! Это в таком виде тебя на суд представить хотят? Да ты всех присяжных распугаешь башкою своей! Скажу Раевскому, чтобы обрили тебе голову целиком, все приличнее будет.

— Велите, чтобы в баню сводили, ваше сиятельство! — попросил Голова. — А то на прошлом суде прямо конфузия вышла!

— Посмотрим, — сурово сказал Кричевский, зная прекрасно, что задабривать каторжников бесполезно. — Садись, расскажи мне, где и как ты познакомился с Кононом Матюниным.

Видно было, что Голова ожидал от приезжего сыщика совсем других, привычных вопросов, и уже изготовился вещать о подвешенном за ноги обезглавленном теле, и о том, как вотяки в него ножами тыкали и кровь в плошки собирали.

— Я с ним не знакомился вовсе, — разочарованно сказал он, усаживаясь крепко на табурет и тотчас принимаясь яростно чесаться. — Я его только увидел, когда в шалаше этот седой колдун…

— Это ты все на суде говори, — оборвал его Константин Афанасьевич. — А мне вот известно из показаний вотяков, что вы с Матюниным вместе в Старый Мултан пришли.

— Нашли, кому верить! — усмехнулся Голова своей плутоватой половиной лица. — Они с три короба наврут, чтобы подозрения от себя отвести! Один я пришел, и бедолагу этого не знаю!

Когда каторжник чесался, кандалы его бренчали, точно цепь у собаки, которая ловит блох.

— А вот еще свидетели, русские уже, говорят, что видели вас вечером на бревнах перед домом этого Кондратьева, — сказал Кричевский, незаметно отодвигаясь подалее.

— Ну, сидели, что с того? — грубо сказал Голова, глянул на полковника изуверским боком, подсел ближе и сдунул в его сторону какие-то волосья с черных от грязи пальцев. — Посидели, да разошлись! Я себе пошел на ужин клянчить, а он — себе. Не вместе же нам ходить!

И каторжник засморкался и страшно закашлял на полковника, желая, очевидно, пробудить в нем брезгливость и тем самым вынудить завершить допрос поскорее. Кричевский вдруг цепко и больно ухватил его железными пальцами за подбородок.

— Ты мне свои примочки камерные брось! — свирепо рявкнул он на ухо каторжнику голосом питерского будочника. — Я тебя отсель живо в Усть-Илим законопачу! Не поможет и пристав Шмелев!

Голова задергался, вырвался, неохотно отодвинулся на прежнее место.

— Буде вам гневаться на убогого, ваше сиятельство, — примирительно сказал он, ковыряя пальцем в ухе, как бы признавая силу и власть приезжего. — Неча вашему сиятельству об такого червя, как я, ручки марать.

— Ничо! — в тон каторжнику, простонародно ответил полковник. — Не погнушаюсь! Не об таких марали-с! Ответствуй мне без выкобенек, что ты делал в Старом Мултане?! Как оказался в саду у Моисея Дмитриева?!

— Жрать хотелось, — угрюмо сказал Голова, глядя в грязный пол. — Украсть чего-нибудь думал. А тут страсти такие… аж живот подвело разом. Об еде и думать забыл до самого утра, пока драпал через лес!

— Через лес? — хитро сощурился Кричевский. — Ночью?! Как это ты справился-то? И зверья не боялся?!

— Иные людишки пострашнее зверья, — сказал Голова и закашлялся, уже непритворно, отворотясь предусмотрительно в угол и прикрываясь горсткой. — Да мы привычные… Глаз у меня в потемках хорошо видит. Сычем в малолетстве прозывали.

— Ободрался, поди?! — посочувствовал Кричевский.

— Не без того, — кивнул Голова.

— И куда вышел? — спросил еще более сочувственно сыщик.

Бывший солдат крякнул.

— Эх, ты хитер, ваше сиятельство! Сразу видать — матерый! С тропы я сбился, на Старые Копки выбежал к утру. Петухов заслышал, слава Богу, да собачий брех, не то пошел бы блудить! В тех краях еще верст на тридцать по чащам ни одной деревни нет. Там, первый дом с околицы, ежели солнышко в спину восходит, жил тогда бобыль Иван Чухрай… Не знаю, жив ли нынче. Он-то меня запомнить должон. Уж такой я заполоханный из лесу на его огород выскочил! Мокрый весь от росы, одежонка последняя порвалася! Он сказывал — просто лица на мне не было! Чуть вилами меня не запорол — за нечисть лесную принял!

— И что же ты ему рассказал? — усмехнулся полковник, делая вид, что не верит ни единому слову Головы. — Чем объяснил испуг свой?

— Сказал, что медведь меня драл, — с полной серьезностью ответил тот, не обращая ни капли внимания на скептические гримасы сыщика.

— Не выдал, стало быть, вотяков? — удивился Кричевский.

Голова поглядел на него проникновенно.

— Эхма, ваше благородие! — сказал он со вздохом. — Вашему бы благородию пожить в шкуре бродяги! Враз отучишься языком мести! Кругом-то деревни вотяцкие, и по дорогам вотяки все сплошь, а тебе от них никуда… жить надобно, а защиты никакой! А лес огромный, лес дремучий… многое в нем тайное творится, чего и не проведает никто… а боги вотяцкие — страшные боги! Я сам сколько их видал по чащобам! Стоят идолища на буграх, да на болотах, в три роста человеческих, костями да черепами увешанные, под ними пепелища огромные, а чьи там кости — людские ли, скотские — нету смелости разглядывать! А уж коли оживет какой идол — спаси, Господи, и помоги!

Голова истово закрестился на большой невзрачный образ в углу. Глаза его выпучились из орбит.

— Стало быть, побоялся? — уточнил сыщик, желая остановить этот горячечный бред.

— Стало быть, так, — согласился бродяга, тотчас успокаиваясь.

— А потом что же осмелел?

— Так ведь это я уже был в остроге, меня власть стерегла надежно! Да и прознал от вотяка этого, Дмитриева, что похватали их всех!

— Да и в Сибирь не хотелось по этапу брести! — в тон ему подхватил Кричевский.

— Не хотелось, — грустно согласился каторжник. — И сейчас не хочется. А что — встречали вы много охотников до Сибири?

— Откуда пришел ты в Старый Мултан, и зачем? — спросил Кричевский, игнорируя вопрос.

— Откуда пришел? — переспросил Голова, и на миг замешкался. — Из Нового Мултана пришел.

— Ты мне лапти не плети! — прикрикнул полковник. — Меж Мултанами этими всего-то пара верст! А в Новый Мултан ты откуда пришел, и зачем?!

— Из Асынера, — припомнил каторжник. — Зачем? А зачем все мы по земле ходим? Затем и я… Счастья пришел искать!

— Счастья? — удивился Кричевский. — Какого это счастья в глуши такой? Того, что над Вяткою на Диком бугре зарыто?

Он неожиданно для себя наступил темному собеседнику своему на больной мозоль. Голова дернулся, точно прострелило его, лицом стал весь как изувер, вцепился скрюченными пальцами в грубо строганную столешницу.

— Что ты знаешь, ваше сиятельство, про счастье?! Золото в кладах лежит, утяжеляется от адского пламени, разгорается, старится в веках! Стражи, над ним убитые, его чутко стерегут! Души их не на земле и не на том свете, а промеж маются! И чуть клад упустят — как тотчас отлетают в ад! Как созреет клад сроками, онзашевелится в земле, а потом начнет светиться! Ткать сияние! После этого некоторые клады становятся деревом, а из дерева — человеком, и на Иванову ночь уходят бродить по земле, неся в себе золото! Образом подобны они желтому ссохшемуся старику! Вот так и с Дикого бугра ушел клад, ушел! Я самолично человека знавал, который это видел!

Кричевский в удивлении созерцал перемены на грубом лице каторжника: оно предстало вдохновенным и возвышенным, как у человека, повествующего сокровенное.

— И что — так и бродят клады по земле? — полюбопытствовал он, изумляясь мимо воли странному и загадочному этому краю и людям, его населяющим.

— Не вечно им странствовать! — горячо отвечал Голова. — Через двенадцать лет иссякает их самодвижущая сила! И ежели клад не востребован никем, он захоронится, уйдет под курган, али в подземелье заложится, али под воду! Только в урочное время обретет он тепло! Любит золото выходить на свет в виде огненного петуха с червонным гребнем. А ежели клад перемешан с серебром, то сам петух белый, а гребень и голова — красные! И свеча на голове тоже красная, и пламенеет горючим потусветным огнем адским! Коли выходит клад из земли в виде петуха, зверька, вещицы какой али человека, тут его нужно ударить непременно левой рукой наотмашь и сказать: «Аминь-аминь, рассыпься!». А если ударить не наотмашь, свеча погаснет, а сам петух ухнет в никуда или истает в воздухе! Со мною так было, ваше сиятельство! Оплошал!

Каторжник перешел на страшный свистящий шепот.

— А есть клады-оборотни, опасные для слабого сердца. Со слабым сердцем люди при них умирают, всякие чудесные превращения вокруг видя! Из таких кладов лешие образуются! А то еще бывает — умрет клад, и то место навек становится проклятым!

Бывший солдат, контуженный в голову в последнюю турецкую кампанию, смолк, тяжело дыша, яростно вращая белками глаз. Видно было, что устал. Устал и Кричевский. От разговора с Головой осталось у него гнетущее, тяжелое впечатление, как от общения с душевнобольным.

Полковник отправил каторжника обратно в камеру, а сам попросил помощника прокурора Раевского сопроводить его к обвиняемому вотяку Кондратьеву, в доме которого остановился на постой принесенный в жертву Конон Матюнин.

— У меня к нему один лишь вопрос, — сказал он, остановившись перед тяжелой тюремной дверью, в ожидании надзирателя со связкою ключей на огромном кованом кольце. — Только задать его я хочу наедине.

— Как вам будет угодно, — сухо согласился Раевский.

Константин Афанасьевич пробыл в камере недолго и вышел разочарованный.

— Он не видел в тот вечер Матюнина, — сказал он Раевскому. — Он никогда его не видел. Тот у него не ночевал.

— Запираются! — развел руками помощник прокурора. — Они все одинаково запираются.

— Вид у него скверный, — сказал Кричевский. — Вы их велите до суда кормить получше, что ли. Кстати, этот Кондратьев сказал, что убил Матюнина некто Гондырь. Что вы на это скажете?

— Так и я вам то же сказывал! — усмехнулся Раевский. — Плетут, незнамо что! Гондырь — это по-вотяцки значит «медведь»! А вы подумали, он вам имя убийцы назвал, что ли?

Глава третья

I

Нельзя сказать, что после знакомства с обстоятельствами этого загадочного и мрачного дела у Кричевского сложилось какое-то мнение. Он записал на двух листах желтой местной бумаги вопросы, которые непременно требовали пояснений, и на которые не удосужилось ответить следствие. Только вопросы все были какие-то разрозненные, поверхностные и малозначительные, не проникающие в самую суть. Составление плана действий Константин Афанасьевич отложил на вечер, а пока отправился на телеграфную станцию, чтобы узнать, нет ли вестей из Петербурга, доложить директору о прибытии своем и сообщить Верочке, что у него все хорошо.

Он с неприятностью обнаружил, что на главной улице, длинной и пыльной, его узнают, и даже тычут пальцами. Привычный к многолюдству столицы, Константин Афанасьевич несколько даже смущался этой провинциальной простоты нравов мамадышских жителей обоего полу.

В городе заметно было непривычное оживление, и народу прибавилось. У единственной гостиницы появилось несколько экипажей, у здания Мамадышского уездного суда напротив — ряд крестьянских телег, на которых съехались будущие присяжные и родственники обвиняемых. В загорелом седовласом человеке, покрытом с ног до головы толстым слоем белой дорожной пыли, неожиданно признал Кричевский адвоката Карабчевского, с которым расстались они в поезде. Николай Платонович, сверкая черными турецкими очами, со стоном разминал ноги и поясницу, наклоняясь, тряс наземь с темных густых волос своих все ту же белую пыль, столь изменившую его облик. Рядом с ним, сунув руки глубоко в карманы долгополого пальто, покачиваясь, стоял господин с длинным и унылым лицом и сизым носом пьяницы. Это был присяжный поверенный Дрягин, защищавший вотяков на двух предыдущих процессах. Защита и следствие холодно раскланялись.

Телеграф помещался в простой избе, разгороженной надвое занавеской из старого ситца. Особым знаком прогресса были телеграфные провода, тянувшиеся на столбах от избы к окраине, вдоль дороги на Казань. За занавеской простоволосая баба гремела посудой, кормила грудью крупного младенца. По эту, присутственную сторону, стоял на столе аппарат, и молодой прыщавый телеграфист в мундире и фуражке с кокардою выстукивал под диктовку, повторяя по слогам фразы:

— Не-ме-длен-но об-ра-тись… обратись… к док-то-ру… Шмуль-цу…

Диктовал телеграфисту фразы нижегородский журналист Короленко, весь запыленный не менее Карабчевского, но такой же энергичный и вдохновленный. При виде вошедшего Кричевского крупное лицо его сделалось весьма недовольным. Он смолк и некоторое время глядел на полковника в упор, очевидно, желая смутить его и принудить выйти вон. Телеграфист, отстучав последнее слово, оглянулся и просительно кашлянул, ожидая продолжения.

— Что ж, сударь! — с вызовом сказал Короленко, не достигнув результата. — Коли угодно вам слушать переписку мою с женою, так слушайте! Это, видно, профессия у вас такая!

Несколько озадаченный этим выпадом Кричевский не нашелся чем ответить, да и не счел необходимым. Желчный журналист отрывисто бросил телеграфисту:

— Телеграфируй здоровье Лели ежедневно! — после чего расплатился и шумно вышел.

— Дочка у него в Нижнем хворает, — извинительно объяснил телеграфист, ловко обрывая ленту и заправляя в аппарат новую. — Годка нет еще. А вы будете их высокопревосходительство господин Кричевский? Вам телеграмма из Петербурга!

— Вольно господину Короленко здесь отираться, — сказал полковник сурово и повелительно, как и подобает говорить с нижними чинами. — Ехал бы домой, к дочери. Читайте телеграмму.

Телеграфист проворно выхватил из обрывков ленты, спиралями и змеями лежащих в большой плетеной корзине, один, и бегло зачитал его, скользя узким прокуренным ногтем по знакам азбуки Морзе. Верочка писала кратко, что все у них хорошо, и что Настенька пальчик прищемила. Отчего-то Кричевский не поверил сухому тексту телеграммы. Показалось ему, что жена его обманывает, чтобы не беспокоить, скрывает что-то ужасное, и он тут же забросал ее требовательными и тревожными вопросами. Вдруг особенно остро и горячо ощутил Константин Афанасьевич разлуку с любимыми, и тоску по ним, которую нисколько не смягчил стрекот телеграфной машинки.

Прихрамывая, спустился он с крыльца, и направился было к казенному жилищу своему, когда догнала его мягкая исправная бричка, запряженная парой гнедых лошадок. На облучке сидел скромный монашек, а в бричке разлегся барином Петька Шевырев, имевший вид жуира, весьма довольного жизнью, собой и провинциальными развлечениями.

— Вон он! Вон он! — заорал Шевырев во все горло, бесцеремонно тыча в сторону Кричевского тростью. — Васька, стой! Костя, где ты пропадаешь?! Мы весь город исколесили уже!

— Вы, Петр Васильевич, за сутки обзавелись манерами заправского мамадышца! — сказал Кричевский, оборачиваясь. — И глотку дерете так же! Видела бы тебя Юлия! Этот город, с позволения сказать, исколесить недолго! А где наш…

Он хотел спросить, где же приятель их, Василий Богодухов, он же брат Пимен, который должен был сегодня приехать, как вдруг поймал на себе лукавый и ласковый взгляд монаха из-под черной скуфеечки, и растерялся. В служке божьем мудрено было признать худенького любителя псалмов и вечерней службы, поповского сынка, с которым вместе бегали они босиком по улицам родной Обуховки. Перед сыщиком стоял человек, много повидавший и испытавший, сильный духом и твердый в вере своей. Спокойствием и неодолимой доброжелательностью веяло от его обветренного, худого, вовсе незнакомого лица. Только глаза остались прежними, чистыми и ясными. Точнее, один глаз. Второй не смотрел: прикрытое кривое веко пересекал грубо зашитый старый белесый шрам — от щеки до виска.

— Васька… — опустив руки, сказал Кричевский. — Господи… Кто это тебя так?

Брат Пимен едва заметным движением троеперстия перекрестил старого друга, прошептал слова благословения.

— Дело давнее, Костенька, — сказал он мягко и звучно. — Дискуссии с язычниками о догматах веры нашей не всегда протекали в должной манере. Хвала Господу, он сохранил мне второе око, чтобы я мог увидеть вас, мои дорогие!

Он так тепло и бережно обнял и поцеловал Кричевского в обе щеки, что у Константина Афанасьевича защипало в носу от избытка чувств.

Встречу решено было отметить в лучшем трактире. Оба петербуржца быстро привыкли к новому облику своего друга, которому они прежде покровительствовали, и которым теперь гордились. Брат Пимен покорил их окончательно, когда не выказал никакого пуританского чистоплюйства, и не отказался вкусить ни рыбьих балычков, ни барашка, ни даже откушать действительно хорошей местной водки. Вкушал он умеренно, все больше налегая на овощи, но так незаметно, что за столом царила самая теплая и непринужденная обстановка.

— Успехи православной церкви здесь куда как скромны, — отвечая на расспросы друзей, рассказывал он. — Многое тут напортили ранее, мерами полицейского характера. Выстроят для вотяков в деревне церковь, в которой служат на непонятном им языке, и под угрозой наказания заставляют ходить в нее. Предлагают выбор: не будешь крестить сына — штраф треть урожая, будешь — тариф, четверть урожая. Или является в деревню вооруженная команда, сжигает святилища, вырубает священные рощи, уничтожает кладбище языческое с могилами предков, отлавливает и ссылает в Сибирь жрецов с волхвами. Самый духовно развитый язычник навряд ли при всем подобном осознает смысл Нагорной проповеди и искупительной жертвы Сына Божия. Сейчас-то все по-новому, слава Богу. В Казани уж тридцать лет действует братство святого Гурия, и я его скромный слуга. Перевели на вотяцкий все четыре Евангелия, книги и руководства для них пишем. Священники из вотяков уже не редкость. В Вятке библейский вотяцкий комитет открыт.

— И как вотяки вас принимают? — спросил Кричевский, намекая на страшный шрам на лице монаха.

— Вотяцкие язычники очень замкнуты, — сказал, подумав, брат Пимен. — Есть у них две антихристианские секты, весьма немногочисленные. Одна называется «вылепысери», волхвы «туно» ее основатели. Пугают вотяков, чтобы не носить одежды красной, и вообще русского платья, а с русскими никаких отношений не иметь. А с полвека назад появились еще «липопоклонники». Те против и старой веры вотяцкой, и Христа с Магометом не признают. Поклоняются священным липам, и пивом возлияния совершают. Русских и татар чураются, как огня, чтобы не оскверниться.

— А как же жертвоприношения вотяцкие? — спросил Петька. — Я уж тут столько всего позаписывал — на роман с продолжением хватит! Куда там Франкенштейну! Все кругом говорят, что вотяки людей в жертву идолам приносят! Даже Прасковьюшка в то верит!

Монах ласково улыбнулся Шевыреву лучистым своим глазом, точно мать нашалившему ребенку.

— Прасковьюшка — это, разумеется, авторитет. Но, позвольте, друзья, я приведу вам одну цитату, — сказал он и достал из глубокого кармана, нашитого на грубом подряснике, зачитанный пухлый томик. — Под руками у меня сочинение известного апологета христианства Тертуллиана, писателя конца второго века, учителя святого Киприана, чтимого и нашей церковью. На 18-й странице своей «Апологии христианства» он, между прочим, пишет следующее: «Говорят про христиан, что во время наших таинств умерщвляем дитя, съедаем его, и после столь ужасного пиршества предаемся кровосмесительным удовольствиям, между тем как участвующие в пиршестве собаки опрокидывают подсвечники и, гася свечи, освобождают нас от всякого стыда…»

— Но как же, все говорят… — не унимался Петька, и брат Пимен осторожно, но настойчиво взял его за руку, прося выслушать.

— Тот же Тертуллиан продолжает: «Одна молва в состоянии нас обвинять!» и тут же прибавляет: «Но свойство молвы всему свету известно. Один из ваших же римских поэтов именует ее злом, быстрейшим из всех зол. Почему именует он ее злом, если не потому, что она всегда почти обманчива? Она и тогда даже обманчива, когда возвещает истину, потому что всегда ее искажает, или уменьшая, или же увеличивая. Не говорим уже: „слух носится, что такое-то дело случилось в Риме“, но просто: „то-то случилось в Риме“! Темнота и неверность происхождения молвы сопровождаются столь общей оглаской, что никому и мысль не приходит узнать, не заражен ли корень ее ложью. Это, однако же, случается, или по зависти, или по сильному подозрению, или по свойственной людям склонности ко лжи!».

Плавная спокойная речь и повествования о нравах язычников неожиданно подтолкнули Кричевского к решительному действию, которого ему так не хватало в этом расследовании.

— Голубчик, брат Пимен! — попросил Константин Афанасьевич, с некоторым усилием называя Ваську Богодухова его монашеским именем. — Надобно мне ехать в Старый Мултан чтобы прояснить дело. Нравы здесь далеки от привычных мне, и языка я вотяцкого не знаю. Вот если бы ты мне послужил провожатым! Если, конечно, устав монастырский тебе позволит в столь тревожное мирское дело ввязываться…

— Так ведь я затем и приехал, Костенька! — ласково произнес монах. — Мне отец-настоятель наш такое послушание назначил. Пресвятая православная церковь тоже весьма заинтересована в выяснении сути этого мрачного убийства, а я отца Мавродия заверил, что ты как раз тот человек, который непременно правды доищется.

— Замечательно! — обрадовался Кричевский и даже привстал, положив ладони на сухие, но крепкие плечи брата Пимена. — Я с тобой всю подноготную там выищу! Завтра же едем!

— Не преувеличивай, брат, — сказал монах. — С Божьей помощью, мы сделаем, что сможем. Край, который ты желаешь исследовать, весьма обширен и дик.

— Ребята! — растерянно сказал Петька Шевырев, блестя стекляшками очков и граненой стопкой в руке. — А как же я?! Суд же послезавтра! Карабчевский давеча намекал, что разобьет обвинение в пух и прах! Я не могу ехать!

— Так и слава Богу! — хлопнул его по плечу Кричевский, отчего расслабленный журналист едва не съехал со стула на пол. — Оставайся, пиши репортажи! Скажу тебе по секрету, такое обвинение, как Раевский состряпал, не грех и разбить!

II

Выехали затемно: требовательный и обстоятельный брат Пимен обо всем позаботился, и растолкал Кричевского, когда еще стояла глубокая ночь. Не поспела бричка покинуть двор, как какой-то неузнаваемый в темноте человек, бросившись под ноги коням, закричал:

— Стой! Куда! Я с вами еду! — и, дыша перегаром, полез в бричку.

Уже Кричевский вознамерился столкнуть назойливого гуляку с подножки, когда звездное небо блеснуло на стеклышках очков, и сыщик признал в нахале пьяненького Шевырева.

— Я корреспондента «Вятских ведомостей»… того! Уговорил! — гордо сообщил Петька, плюхаясь на сидение рядом с полковником, показывая ему порожний штоф. — Он за моей фамилией телеграммы с процесса в Питер слать будет! А я пока с вами! Вы рады? Со мною не соскучитесь!

Выпалив это многозначительное обещание, утомленный переговорщик выбросил штоф в песок, завалился навзничь в углу экипажа, задрал ноги в грязных башмаках на поручень и захрапел.

— Аминь! — завершил эпитафию над телом Кричевский. — Брат Пимен, может, вернемся да уложим героя у меня в комнате? Пусть себе проспится?

Монах улыбнулся с козел, нависая над вольно раскинувшимся телом:

— Грешен себялюбием, но я вас обоих столько лет не видел, да еще невесть когда даст Бог свидеться. Возьмем его с собой. Он ведь так старался! Прикрой его пологом, да душегрейкой моей — они там, под сидением — и пускай себе спит.

Они покинули город в темноте, а когда взошло по правую руку солнце, въехали под своды дремучего леса, тянущегося на много сотен верст кругом, прерываемого полянами да пашнями вокруг редких деревень.

— Расскажи мне про язычество вотяцкое, — попросил Кричевский монаха, чтобы развеять беседой дорожную скуку. — Какие боги у них, какие обряды бывают? Видал ли ты сам что-нибудь подобное мултанской истории?

— Язычество — детство человечества, — охотно отвечал брат Пимен. — А в детстве, если помнишь еще, все кругом — тайна, все — загадка. Каждый куст таит божество. Вотяки — они только с виду на одно лицо, а на деле разные, и боги у них разные. В Мултане южные вотяки, у них главный бог — Киреметь, как у чувашей. Молятся ему на мольбищах, называемых киреметищами. Для духов верхних они на буграх, называются Хартон, для духов нижних они в низинах, на болотах, называются Сартон. Один наш священник-вотяк все пытается вывести, что Киреметь есть воплощение Христа! Уж епископ на него епитимью суровую за ересь наложил.

Брат Пимен взмахнул вожжами, легко хлопнул лошадок, бегущих почти беззвучно по мягкой весенней земле.

— Обряд языческий по разным поводам бывает, — продолжал он, глядя вперед, на пустынную лесную дорогу. — Есть «вожодыр» — праздник зимнего солнцеворота. Есть в честь бога плодородия Кылдысина. Есть посмертные обряды, есть при рождении. Состоят они из молитв богам и предкам, принесения в жертву животных и птиц, и жертвенного пира. Поют, танцуют, на молитвенных гуслях «бодзим-крезь» играют. Пьют кумышку — это водка такая из тростника. Жрец молитвы читает, внутренности жертв жарит. А жрец у вотяков прозывается «вэщащь». Вещий.

— А про людские жертвы слыхал что-нибудь? — спросил Кричевский, наслаждаясь видами сочной зелени, вдыхая густой, пьянящий хвойный воздух, точно во время прогулок их с Верочкой по аллеям Павловского парка.

— Много быличек ходит вокруг, — осторожно сказал брат Пимен. — Язычники сторонятся всех, на мольбища свои чужих не допускают — оттого и слухи. Не зря же я тебе Тертуллиана вчера зачитывал. В моих странствиях по землям вотяцким единожды был при мне случай ритуального убиения стариков-родителей сыном, по их же настоянию. Но это все не так вовсе выглядело, как в Мултане, да и обычай этот умер уже с последними его адептами. Более же ничего достоверно сказать не могу тебе.

— В показаниях вотяцких много несвязного, — вздохнул Кричевский, отвечая скорее мыслям своим. — Вот, двое из них через день после убийства идут в лес с берестяными пестерями за плечами — якобы, по ягоду. Но, скажи на милость, какая ягода в начале мая? Я, хоть и горожанин, а в это поверить не могу. А Раевский, конечно, предполагает, что они голову Матюнина с огорода в пестерях выносили.

Неожиданно где-то неподалеку раздался густой, хриплый, грозный рев. Ему ответил другой, поодаль. Лошадки монастырские запрядали ушами, сбились с рыси. Монах успокоил их голосом, чмокнул губами.

— Это сохатый молодой ревет, — ответил он на немой вопрос Кричевского. — Сейчас время гона. За самок самцы бьются. В другую любую пору этот зверь таится, а сейчас опаснее медведя.

— У меня револьвер есть, — похлопал себя по карману сыщик.

— Из револьвера лося не убьешь, ранишь только, — сказал брат Пимен. — Я же предметов смертоубийственных не держу — такое в нашем братстве правило.

— Что ж — так и бродишь по лесам с Евангелием одним? — изумился полковник монашескому подвигу. — А волки? А людишки всякие лихие? Неужто не страшно тебе, Васька?

— Господь мой — надежда моя и опора, — просто сказал монах и перекрестился. — Хранит по сей день, как видишь.

Константин Афанасьевич другими глазами поглядел на близкие чащи, со всех сторон обступившие узкую дорогу, представил, как бредет по ним в одиночестве брат Пимен со своею котомочкой, в которой кусок хлеба да Священное Писание, и подивился его мужеству.

— Удивительно! — сказал он. — Это тебе не английский парк! Там, в Петербурге, совсем другая жизнь! Электричество, броненосцы на рейде, революционеры с бомбами! А тут — первобытный край какой-то, и все это — Россия! Как же править такой страной?

— Словом Божьим, — ни на миг не задумываясь, ответил монах. — Здесь многое умом и привычками нашими не понять, только сердцем. Мы невинность дочерей и жен наших бережем, а у вотяков, напротив, парень до свадьбы непременно должен девице ворота сломать, да одежду, кровью запачканную, на обозрение всеобщее выставить. Тогда только замуж она за него пойдет. Можешь ты себе такое представить в деревне где-нибудь под Воронежем?

Кричевский искренне поцокал языком.

— Скажи, нет ли у вотяков какого-нибудь божества в виде медведя-гондыря? — поинтересовался он, помня вчерашнюю короткую встречу с обвиняемым Кондратьевым. — Или, может, род такой есть, который медведю поклоняется и священным животным его почитает?

Брат Пимен молчал некоторое время, припоминая многочисленные странствия свои по Вотскому краю, потом сказал:

— Не встречал я поклонения медведю, да и вообще животным. Зоотерику[14] вотяки миновали уже давно, и «воршуды», хранители их, в людском облике только. Изображений медведя у них, конечно, много — и на одежде есть, и в утвари домашней. Сказки есть про гондыря, пословицы… — монах усмехнулся. — Слышал одну легенду, как вотячка подтирала себе зад блинами, и бог ее за это превратил в медведя. Они, скорее, медведя приносят в жертву после охоты, чем молятся на него.

— А как они на него охотятся? — поинтересовался Кричевский.

— Всяко! — отозвался с козел монах, отчего-то привставая, пристально вглядываясь в чашу по сторонам. — «Башмаки» ставят — это дупла такие с приманкою, изнутри гвоздями утыканные. Зверь лапу засунет — а обратно никак. «Качели» вешают возле бортей с пчелами. Топтыгин любит качаться на всем — да и срывается с них прямо на колья. Лабазы ловчие… Да и просто с ружьишком, кто побогаче.

— Я вот думаю все, — сказал ему доверительно сыщик, — коли мы такие разные во всем, можно ли судить их по нашим цивилизованным законам, когда у них законы свои? Справедливо ли это?

Он не успел высказать мысль свою. Брат Пимен резко натянул вожжи, и храпящие лошади встали, как вкопанные. Из-за широкого куста орешника выглянула горбатая морда с тощей бородою, с налитыми кровью глазами, с пеной на отвислых губах, украшенная развесистыми рогами. «Господи! Так, должно быть, выглядит дьявол!» — успел подумать Кричевский.

Лось, близоруко вглядываясь в лошадей и бричку, медленно вышел на дорогу и встал прямо перед ними, шагах в пяти. Только теперь стало ясно видно, какой это громадный зверь: фыркающие, прядущие ушами гнедые головами были ему едва на уровне лопаток. Желтые клочья пены сорвались с волосатой нижней губы, упали наземь.

— Отче наш, иже еси на небеси!.. — отчетливо и громко произнес слова молитвы монах, осторожно сходя с козел.

— Стой! — зашептал ему Кричевский, ловко достав оба револьвера, наводя их в широкую грудь животного и понимая, что такого и впрямь револьверною пулей не сшибешь. — Васька, назад! Не ходи к нему!

— Не двигайся, Костенька, — отвечал ему монах, не оборачиваясь, не сводя глаз с свирепого самца. — Копыт его передних берегись пуще рогов! Он копытом волку хребет с одного удара ломает! Уходи в лес! — крикнул он зверю. — Мир тебе, дух лесной! Уходи с Богом!

Монах медленно прошел вперед и взял лошадок под уздцы. Шапочка его едва достала бы до лосиной морды. Он по-прежнему читал молитву, и голос его был тверд и спокоен.

Лось попятился на шаг, составил вместе копыта шириною с ведро, присел на вислый зад, готовясь к нападению. Брат Пимен встал перед лошадьми, раскинув руки крестом. Зверь начал медленно сгибать шею, опуская голову с тяжелыми тупыми рогами. Кричевский поднял оба револьвера на уровне глаз, готовый палить.

Неизвестно, чем бы дело кончилось, как вдруг где-то поодаль, за спиною у них, заревел другой самец, очевидно, соперник. Тотчас лось, вставший у них на пути, выпрямился, расставил ноги, задрал башку и, в свой черед, огласил окрестности низким трубным воем, напугавшим бы и льва. А в ответ ему из брички, из-за напряженной спины Кричевского, раздались звуки самые неожиданные.

— Да ты сам хам!!! — заорал во все горло гений журналистики, разбуженный ото сна непонятным шумом, но еще не пришедший в себя. — Как смеешь ты ко мне так обращаться?!! Я тебя научу хорошим манерам!!! К барьеру, сударь!!! К барьеру-с!

Петька Шевырев, оставаясь еще во власти хмеля и сна, неожиданно вскочил со дна брички, где почивал спокойно уже несколько часов, покачнулся и, подняв руки над головою на манер рогов, заревел в ответ лосю — не столь могущественно, но зато весьма визгливо, так, что у полковника уши заложило. Изумленный зверь отпрянул, и тогда Кричевский присоединил свой бас к дисканту приятеля, и они заорали уже в два голоса, после чего сыщик дважды выпалил из обоих револьверов в воздух.

Лошади шарахнулись. Гулкое эхо раскатилось по окрестностям, зашумели, застрекотали лесные сороки. А когда все стихло, лося и след простыл. Только чуть качнулись ветки орешника, да листва зашуршала поодаль. Удивительно было, сколь бесшумно и быстро передвигалась по чащобам такая громадина.

Звонкий хохот брата Пимена нарушил наступившую тишину.

— Ну, вы, братцы, и молодцы! — воскликнул монах, удерживая гнедых на месте. — Ай да Петруша! Сохатого испугали! Петька, у тебя глаза с похмелья красные, как у того лося!

Кричевский с Шевыревым посмотрели друг на друга.

— Какого еще сохатого? — пошатываясь, сипло спросил Петька, надсадивший в пьяном крике горло. — Мне приснилась чушь какая-то… будто я вятского корреспондента прибил. Не прибил я никого, нет? Слава Богу! А мы, вообще, где?

III

Ночевали в Вятских Полянах, при переправе через Вятку, и в Старый Мултан приехали на следующий день, к полудню. К сожалению Кричевского, пристава Тимофеева они в деревне не застали: за день до их приезда отправился он по уезду с делами, и обещал быть поутру в Кузнерках. Прочих свидетелей и родственников обвиняемых тоже на месте не оказалось: все они были уже в Мамадыше, в суде, который как раз приступил к слушанию мултанского дела. Дома находилась лишь вдова одного из обвиняемых, Моисея Дмитриева, в родовом шалаше которого, по версии обвинения, и произошло жертвенное заклание Конона Матюнина.

Старая сморщенная рыжеволосая вотячка, ни слова не говорящая по-русски, после настоятельных объяснений брата Пимена пустила их осмотреть пресловутый «куа». Это оказалось незамысловатое сооружение из наклонных жердей с поперечиной, подобное тем, какие в русских деревнях сколачивают работники на сенокосах и сторожа в помещичьих садах. Петька вертелся и так, и сяк со своей камерой, засняв виды шалаша с разных мест. Кричевский с монахом смотрели задумчиво.

— Низковат будет шалашик-то, — сказал брат Пимен, встав под жердями и вынужденно склоняя голову. — Никак тут человека за ноги не подвесить — головою в пол упрется!

— Выходит, врет Раевский, врет? — подскочил к ним Петька, заглядывая в глаза Кричевскому. — Ну, Костька, чего ты молчишь?! Какая твоя версия?!

— А вот мы сейчас проверим! — шутливо сказал полковник, хватая журналиста и делая вид, что желает перевернуть его и подвесить за ноги. — Помогай, брат Пимен, следствию! А ты не ори и не дергайся! Я только примерюсь — а голову сегодня рубить не стану!

— А если серьезно, — продолжал сыщик после того, как отпустили они с монахом брыкающегося возмущенного Шевырева, — то ведь это как подвешивать. Если за ступни веревкою вязать — то, пожалуй, и не поместится. Да и следов сдавливания веревкой на ногах у Матюнина не было. Но вот здесь есть поперечная жердина, видите? Так если через нее ноги жертвы перекинуть и загнуть в коленках за спину, или же тело на жердину животом положить — то вполне подвесить можно. Меня другое смущает. Место-то уж больно людное, посреди деревни, да управа деревенская — вот она, в пятнадцати шагах! Это тогда надо предполагать, что вся деревня в языческом сговоре, и на жертвоприношение полюбоваться приходила.

Пока возились они в саду, старая вотячка наблюдала за ними, с лицом недвижным, подобным маске.

На улице и во дворах там и сям все мелькали рыжие вотяцкие головы, слышался непонятный и невразумительный говор. Вотяки Старого Мултана, казалось, были чем-то возмущены, собирались кучками, говорили резко и громко, даже угрожающе.

— О чем они говорят? — спросил полковник брата Пимена, встав у брички, покуривая, холодно встречая чужие недоброжелательные взгляды.

— Скотина у кого-то пропала, — прислушавшись, сказал тихо монах. — Одни говорят — надо к колдуну идти. А другие кричат, что это уже в третий раз в этом году, и что нужно вора искать, а не колдуна задабривать.

— А чего ты шепчешь? — полюбопытствовал сыщик.

— Большинство из них неплохо понимает русскую речь, — сказал монах. — Они только притворяются незнающими.

— Если здесь есть колдун, я бы хотел с ним повидаться, — сказал Кричевский, сам еще не зная, для чего ему это надобно.

Брат Пимен призадумался.

— За несколько лет до мултанского убийства знавал я здесь на хуторе одну бабку русскую, бобылку, — сказал он. — Как-то раз ночевал у нее, и заспорили мы о вере истинной и о колдунах вотяцких. Вот она мне и поведала, в качестве аргумента, что у нее корова пропала, а колдун лесной нашел. Не знаю, тот ли это колдун — отсель далековато будет. По ту сторону речки Люги.

— Едем к бабке твоей, — решительно сказал Константин Афанасьевич, стараясь сохранить в непривычных для него условиях инициативу и нить следствия. — Заночуем у нее, а по пути осмотрим место преступления. Может, какие мысли в головы светлые придут.

Выехав из Старого Мултана, направились они лесной дорогой к деревне Анык, и, проехав две версты, у околицы увидели узкую тропу, отходящую от дороги в заросли. Место это едва было заметно, и незнающему человеку трудно было бы увидеть его с дороги.

— Вот и первая светлая мысль, — сказал Кричевский. — Матюнин, если он шел этой тропой, должен был хорошо знать эти места, а значит, бывал здесь не впервые. Отдельный вопрос — что его сюда так влекло? Не щедрые же подаяния вотяцкие? Если же несли его мертвого, то носильщики тоже должны были быть из знающих округу. Давай теперь, брат Пимен, ты поезжай кругом, до Чульи, и жди нас там, а мы с тобой, брат Петруша, разомнем члены наши затекшие, да прогуляемся пеше сией скорбной тропой. Не пугайся, не думаю, что тут опасно, коли девицы в шестнадцать лет сами до Чульи и обратно шастают.

Радости бродить вотяцкими лесами Петька Шевырев не проявил, но и оставить Кричевского в одиночестве тоже не решился. Брат Пимен благословил их, осенил крестным знамением, чмокнул лошадкам и укатил, а приятели зашагали тропою, чувствуя, как уже просыпается в желудках их немалый голод.

Через несколько минут пути дорога потеряла свою привлекательность и здоровый вид. Окрестности приобрели очертания угрюмые и мрачные. Кругом была ржавая болотина, чахлый и унылый лесок. Узкая тропинка, шириной менее человеческого росту, вилась по зарослям ивняка да по болоту, поросшему густо высокой осокой. Вскоре под ногами захлюпало.

— Петька, иди рядом со мною, — попросил сыщик. — Не тащись сзади, не то леший украдет.

— Иди ты! — нервно подпрыгнул журналист, поспешно догоняя полковника и стараясь разместиться рядом с ним на тропе.

Вскоре, однако, пошла бревенчатая скользкая гать, и шагать рядом стало вовсе невозможно. Петька снова поплелся сзади, боязливо оглядываясь. Бревна шатались и двигались в болотине, как живые, а стоило оступиться, как тотчас нога уходила между ними глубоко в болотную жижу. Кое-где между бревнами проступали лужи — то черные, как деготь, то ржавые, как кровь.

— От Красного поля на Ржавый ручей… — пробормотал Кричевский. — Ржавый ручей ведь не метафора, поди. Существует он где-то, раз почвы здесь такие красные… Светлая мысль вторая. Протащить по тропе тело в одиночку — дело весьма трудоемкое, а ночью и вдвойне. Уж не знаю, мог ли с нею справиться шестидесятилетний Моисей Дмитриев. Я бы со своим коленом не справился никак. Вдвоем — другое дело.

— И третья светлая мысль! — в тон ему сказал недовольный Шевырев. — Я жрать хочу!

— И четвертая мысль, — спокойно продолжал Кричевский. — Если Матюнину рубили голову на этой тропе, человек этот должен был иметь при себе за поясом хороший топор. Ранее я мог предположить, что сюда за дровами ходят, но теперь вижу, что сущее болото. Дровосеки здесь не появляются, или же запримечены будут.

Он уже обрел себя в этом деле, едва только вырвался от бумаг на почву живую.

Вскоре на тропе увидели они остатки гнилых досок, валежника да обломки козел из жердей. Очевидно, тут девица Головизнина и нашла тело, которое потом сторожили крестьяне. Кричевский остановился, и Петька, бредший за ним, свесив голову, понуро ткнулся носом в спину сыщика.

— Ну, вот здесь он и лежал, — сказал полковник. — Далековато от дороги, однако. С полверсты будет.

Он огляделся в обе стороны.

— Плохое место для убийства! В обе стороны пригорок, и низина эта просматривается назад и вперед шагов на сто! Опять же, не пойму, что стоило с тропы его стащить, да хоть вот в осоке этой запрятать?

Не жалея брюк и обуви, он прошелся вправо и влево от тропы и убедился, что пройти вполне возможно, хотя ноги и вязнут местами по колено. Действительно, уложив тело в зарослях осоки, где поднимались из глубины пузырями холодные ключевые воды, можно было надеяться, что не заметят его еще долго.

— Пошли уже! — скулил на бревнах Петька, уныло озираясь. — Я есть хочу! Я пить хочу! У меня голова болит! Мне похмелиться не дали!

— Друг мой! Разве ты не знаешь? Такова тяжкая доля русской журналистики! — ерничал Кричевский, внимательно изучая окрестности. — Неси свой крест с высоко поднятой головой, хоть и непохмеленною!

— Вот ухнешь сейчас в трясину — не буду тебя вытаскивать! — злобно пообещал с тропы лучший друг. — Даже и не проси!

Солнце уже клонилось к закату, когда вышли они снова на лесную дорогу у деревни Чулья, повстречав на тропе в разное время нескольких человек из местных жителей.

— А местечко не назовешь глухим, — резюмировал сыщик. — Хотя впотьмах здесь, наверное, никто не ходит.

Брат Пимен ждал их в назначенном месте, чем-то аппетитно хрустя на козлах. Петька Шевырев так и кинулся к монаху, протягивая растопыренные пальцы.

— Поделись с ближним, чревоугодник! С голоду помираю!

Монах улыбнулся, протянул ему стебли черемши с едва завязавшимися луковицами. Петька оглядел их со всех сторон, обнюхал, откусил осторожно, скривился так, что очки едва не упали с носа под копыта гнедых лошадок, и, смирившись, со вздохом принялся жевать.

— Что, лошадушка? — пожаловался он гнедой, и погладил ее по мокрому храпу. — Вот и я стал травоядным… Скоро, пожалуй, и запрягут!

— А в Мамадыше сейчас, поди, фуршет у градоначальника после вечернего заседания! — сказал безжалостный сыщик.

— Сказано в Писании — не искушай, — сказал брат Пимен. — Садитесь, братия. Поторапливаться надобно. Скоро уже стемнеет, а нам еще верст пять ехать.

Петька жалобно взвыл и попросил еще черемши.

Миновав Чулью, по хлипкому мостику переехали они речку Люгу, той самой дорогою, которой шел некогда причетник Богоспасаев с Кононом Матюниным, и через некоторое время свернули с дороги к деревеньке с таким же названием — Люга.

— Деревня вотяцкая, — сказал монах, оборачиваясь. — А вот сейчас направо хутор — русский. Живет там баба, Мария Супрыкина. У нее и заночуем.

IV

Мария Супрыкина брата Пимена помнила хорошо, приняла радушно, на стол достала, чем богата была — но говорить с приезжими про колдуна наотрез отказалась.

— Нельзя про него никому сказывать! — ворочая ухватами в печи ведерный чугунок с картошкой, отвечала она. — К нему приходят, только если беда большая случится — корову леший скроет, али человека в лесу закружит. Он ведун знающий, с лешими дружбу водит, точно. Мою корову за раз нашел.

— Как же это было, Марья? — расспрашивал ласково монах, делая Кричевскому знаки, чтобы был терпеливее. — Расскажи, как корова нашлась? Он тебе место назвал, что ли?

— Нет, не место! — уперла толстые красные руки в круглые бока бабка. — Какое тебе место в лесу? Я сама из него вовек не выйду! Велел он отвести его туда, где корова заблудилась, да и стал там разговаривать с лесом. Непонятно так стал бормотать чего-то себе под нос. Страшно мне стало, жутко стало! Поднялся тут ветер, но несильный такой, просто зашумел по деревам, и полез из лесу туман. Стал туман густеть у него над головою, все густеть — будто облик чей-то принимать. А я тут возьми с перепугу, да без памяти и грохнись! Зато Милка моя тот же час из лесу ко мне выбежала!

— Бабка Марья! — встрял в разговор Шевырев, вдохновленный видом чугунков и зеленой бутылки с кумышкой, выставленной на стол. — Здесь ведь тоже беда! Семерых людей засудить хотят — а никто не знает достоверно, они убийцы, или нет!

— Нет, милок, и не проси! — отпиралась Супрыкина. — Мне вотяки не простят, коли выдам ихнего ведуна! Еще замолят, не приведи Господь!

— А были случаи? — поинтересовался Кричевский, развешивая у теплой печки мокрые одежды свои.

— Сама не видала, врать не буду, — хмуро сказала бабка Марья. — А вот лет пять тому в Старом Мултане замолили двоих…

— Это дело мы знаем! — перебил ее Петька.

— А почему двоих? — полюбопытствовал сыщик. — Судили-то вотяков за одного.

— Не знаю, почему двоих! — обозлилась отчего-то старуха. — Не путай меня, ухарь! Стара я уже! Так, слетело с языка незнамо что! Есть просили — так садитесь! У меня все простое, не взыщите. Вот, брату Пимену рыбки жареной остался кусок, а вы солонину трескайте! Спать постелю двоим на кровати, а одному на лавке придется!

— Не беспокойся, бабка Марья, я в бричке при лошадях лягу, — сказал монах.

— Еще чего! — не согласилась старуха. — Пускай вон очкастый в бричку идет. А ты, батюшка, при твоих-то трудах, отдых спокойный должен иметь! Ты меня еще нынче исповедовать обязан, а то когда еще сюда заедет священник, а мне до церкви в Чулью и не выбраться!

— А что — в Люге все сплошь язычники? — спросил Кричевский хмурую старуху.

— Язычники, будь они неладны… Нехристи! — махнула толстой рукою Супрыкина. — Да они смирные… Все песни поют, хороводы вокруг дерев водят. И не только бабы, но и мужики. Чудно так! Одно слово — чудь! Но меня не обижают, соседи добрые, и куском помогут, если что. Не все и наши так помогают.

Петька, натрескавшись вонючей солонины, хлебнув кумышки, разомлел от непривычной усталости и захрапел. Брат Пимен ушел с бабкой Супрыкиной в ригу, и она долго и обстоятельно каялась ему в грехах, накопленных с прошлого его приезда. Чтобы какой грех не забыть, она клала камешек в особый берестяной короб, для этих целей ею предназначенный, а покаявшись, камешек вынимала.

Кричевский поначалу заснул быстро и проспал почти что до рассвета. Потом солонина дала о себе знать изнурительной жаждой и колотьем в подреберье. Поднявшись, он надел высохшее платье, вышел на подворье, напился у колодца, вышел из калитки и, чувствуя, что более не уснет, порешил пройтись. Петлистая тропинка завела его вглубь леса, где внимание сыщика привлекла странная сосна, увешанная вся разноцветными тряпочками. Он вспомнил рассказы брата Пимена о нравах язычников, и понял, что перед ним дерево желаний. Воровато оглядевшись, Кричевский твердо загадал про себя, чтобы Верочка родила ему в другой раз непременно сына, нашарил в кармане шелковый носовой платок, подошел к сосне и поспешно повязал его посереди прочих крестьянских онучек.

— Господи, прости меня, грешного! — прошептал он и перекрестился. — Верно говорит Васька, что каждый в душе, в детстве своем — язычник!

Вдруг послышались ему голоса неподалеку. Испугавшись, что застанут его перед деревом с глупым платком этим, Константин Афанасьевич спешно шарахнулся прочь с тропы в кусты и припал в траву, к сырой земле. Через несколько секунд зашаркало по тропе множество ног, замычал теленок. Боясь быть пойманным, Кричевский осторожно выглянул, и увидал шагающих мимо во множестве вотяков из близкой деревни. Одни из них несли какую-то утварь, другие — бутыли с знакомой уже мутной кумышкой. Рослый, рыжий, как викинг, вотяк волок на веревке упирающегося белолобого тельца. Вид у вотяков был торжественный, несколько угрюмый, одежды белые, нарядные. Вспомнились тотчас Кричевскому рассказы дедушки господина уездного начальника Новицкого, над которыми они с Петькой так неприлично смеялись.

Он выглянул еще раз, желая убедиться, что среди вотяков нет бледной, как смерть, связанной человеческой жертвы. Жертвы не оказалось, но другая странность бросилась сыщику в глаза, столь неожиданная, что он не сразу поверил в то, что увидел. Все вотяки, и молодые, и старые, были переодеты: мужчины в женское платье, а женщины — в мужское.

— Кто-то из нас рехнулся, и явно это не я, — сказал себе под нос Кричевский, внимательно созерцая странное это зрелище.

Раздираемый противоречивыми чувствами, он выбрался из своего укрытия и осторожно пошел по тропинке вслед вотякам, по-прежнему таясь за кустами и деревьями. Язычники шли медленно, несли груз, переговаривались на своем непонятном наречии. Мужчины путались в юбках, женщины с непривычки заплетались в штанах. Вскоре Кричевскому стало ясно, что уходят они глубоко в лес. После пяти-шести поворотов с тропинки на тропинку полковник окончательно потерял ориентировку и понял, что едва ли сможет самостоятельно вернуться назад. Еще и солнце, какнарочно, взошло в дымке, и непонятно где болталось на небе, не давая запомнить направление. Отдавая себе отчет в том, что друзья его хватятся, будут искать, поднимут тревогу, Кричевский все дальше и дальше уходил в непролазную чащу, следуя за странной процессией. Вотяки разговаривали, теленок мычал — и это позволяло Кричевскому двигаться в отдалении, не попадаясь язычникам на глаза.

Вскоре уже и тропинок под ногами никаких не стало; только толстая подушка упругого зеленого мха скрадывала звуки шагов. Подлесок поредел, и сыщик осторожно переходил между огромных высоких сосен от одного медного пахучего ствола, напоенного липкой смолой, к другому, не отставая от шествия. «Красота!» — подумал он, глянув в небо, куда тянулись корабельные стволы деревьев.

Дорога шла все вверх да вверх, и неожиданно вотяки смолкли и куда-то пропали, точно сквозь землю провалились. Константин Афанасьевич, припадая к изумрудным мхам, взобрался на крутой склон — и замер, пораженный открывшимся зрелищем. Перед ним простирался весьма обширный и глубокий природный Котлован, может быть, высохшее болото или лесное озеро. В самом его центре посреди вырубленных молоденьких сосенок возвышался высоченный, грубо вытесанный из ствола дерева идол, окрашенный красно-коричневой краской, с огромным ртом, чертами лица угрожающими и страшными. Вокруг идола установлены были заостренные колья, на которых насажены были коровьи и лошадиные черепа с пустыми унылыми глазницами, с оскаленными желтыми зубами. На ближайших деревьях — во множестве чьи-то кости, весьма крупные.

Рядом с идолищем стояла небольшая прямоугольная постройка из неотесанных бревен, с крошечными сенями, над крышею которой поднимался дымок очага. Сердце Кричевского екнуло: «Вот оно, киреметище!».

Вся вотяцкая компания, обменявшаяся платьем, была там, внизу. Вотяки, часто кланяясь, расселись вокруг большого костра неподалеку от входа в постройку и принялись за приготовление пищи. Из постройки вышел маленький, бритый налысо человечек с большими оттопыренными ушами, судя по всему, в годах, осмотрел теленка и, видимо, остался доволен. Скрывшись ненадолго в убежище своем, он вновь вышел, уже засучив рукава, с большим жертвенным ножом из старого железа, ловко перерезал теленку горло и спустил кровь в специальное корыто, которое передал старейшему из пришедших вотяков, в широкой темной юбке и вышитом женском переднике. Пока тот проводил над кровью некие манипуляции, подносил идолу и давал пить каждому соплеменнику, главный «вэщащь» сноровисто извлек внутренности жертвенного животного и унес их в пристройку. Вскоре дымок из-под крыши побежал живее, запахло жареным.

Все это зрелище, столь непривычное для глаз Кричевского, хоть и привело к тому, что тухлая солонина в желудке сыщика вновь напомнила о себе, не содержало, однако, ничего предосудительного, с точки зрения закона. Более того, сам Кричевский чувствовал себя весьма неловко, будто забрался в алтарь, чтобы подсмотреть таинства, совершаемые священником над дарами перед обрядом причастия. Он оправдывал себя необходимостью разобраться в мултанской истории, да поскорее, пока не осудили невинных, а еще оставался на месте потому, что сам вряд ли смог бы сыскать дорогу назад.

Жертвенный пир продолжался. Кумышка лилась, голоса вотяков стали громче. Кое-кто уже пускался в ритуальные пляски с подпрыгиванием. Внезапно Кричевский заметил, что жрец, раздав пришедшим поджаренные внутренности, прихватив окровавленный мешок с вырезкой забитого и освежеванного теленка, уходит прочь. Сыщик поспешил за ним, не без основания полагая, что это и есть тот самый «знающий» колдун, о котором не желает им поведать бабка Марья.

Следить за «вэщащем», однако, оказалось весьма непросто. Шел он тихо и весьма проворно, часто петляя, меняя направление. Увидав его сутулую спину в простом крестьянском армяке совсем рядом, Кричевский решил затаиться, чтобы не быть замеченным. Обождав несколько секунд у ствола корабельной сосны, сыщик осторожно зашагал в ту сторону, в которую двигался жрец. Он шагал сначала несмело, потом все быстрее и быстрее, потом уже пошел вовсе открыто — а сутулой спины, обтянутой армяком, все не появлялось. Полковник резко повернул обратно, пробежал с полсотни шагов — никого. Он метнулся вправо, влево — никого!

— Отвел глаза, кудесник ушастый! — ругнулся озабоченно сыщик. — Закружил!

Поняв, что безвозвратно потерял жреца из виду, Константин Афанасьевич остановился и постарался взять себя в руки. Самым разумным решением было воротиться назад, к киреметищу, и дождаться окончания жертвенной церемонии, чтобы затем следовать к деревне в хвосте процессии. Кричевский так и сделал.

Он шел поспешно и уверенно, узнавая некоторые приметные деревья и камни, покрытые лишайниками, все шел, и шел, а знакомого холма с котлованом внутри все не появлялось перед глазами. Чувство времени подсказывало ему, что уже давно пора быть жертвенному месту, что он идет слишком долго — а он все отказывался верить в случившееся. И лишь когда внезапно выглянувшее солнце оказалось не слева, как он полагал, а справа, и гораздо ниже над горизонтом, понял Константин Афанасьевич, что далеко он ушел и от киреметища, и от деревни Люга, и даже не имеет верного представления о том, в какой стороне они находятся.

Полковник Кричевский окончательно и безнадежно заблудился.

V

Осознав сей печальный факт, Константин Афанасьевич перво-наперво подавил в себе страх и бессознательное желание немедленно бежать наобум, куда глаза глядят. Воображение живо подсказывало, что надо лишь подняться вон на тот пригорок, дойти вон до той приметной кривой сосны, а там уже, кажется, что-то виднеется, и знакомые места вот-вот покажутся.

Вместо отнимающей силы погони за химерами, и впрямь будто подсказываемыми и навеваемыми какой-то лесной нечистью, полковник выбрал место, удобное для отдыха, и со стоном облегчения повалился на сухой теплый песок под корнями старой сосны. Мох выглядел притягательнее, но был холоден, и внутри себя таил влагу.

Больное колено Кричевского уже давало себе знать, распухло и причиняло боль. Мучила жажда, забивая даже чувство голода. Близилась ночь, и следовало позаботиться о тепле, пище и безопасности.

Набросав по памяти сучком на песке план местности, Кричевский решился идти на восток, по возможности держась низины. С востока лес огибала огромною подковою речка Люга, и, выйдя к ней, можно было вдоль русла ее дойти до деревни. Кроме того, в низинах могли течь ручьи, впадающие в ту же Люгу, а ему нужна была вода. На запад, насколько помнил Кричевский, просторы леса были безграничны, без отмеченных на карте признаков жилья.

Из запасов и снаряжения оказалась у полковника пачка папирос, спички и один из револьверов, да еще заветный медальон с локонами жены и дочери, который Кричевский на время путешествия к вотякам переложил в нагрудный карман жилетки.

— Не так уж мало. Могло и хуже выйти, — рассудил Константин Афанасьевич и закурил, радостно ощущая, как с каждой затяжкой возвращается к нему трезвое сознание и чувство юмора.

Развалясь на отдыхе, он лениво жмурился и размышлял, какого зверя можно подстрелить себе на ужин, и как освежевать его без ножа, как вдруг ощутил легкое движение у самой головы. Приоткрыв глаза, Кричевский обнаружил, что не он один облюбовал для согрева и отдохновения этот песчаный пригорок, прогреваемый ласковым солнцем, и в ужасе вскочил.

Чуть выше по склону, как раз там, где преклонил он усталую, но бестолковую голову свою, извивалась и шипела огромная лесная гадюка, черная, блестящая и гладкая, только что скинувшая старую кожу. Промедли Кричевский хоть мгновение — и она укусила бы его в лицо или шею. Гадюка отважно бросилась вперед, почти на треть длины своего узкого тела, ткнулась мордой в грубый ботинок полковника, но прокусить не смогла, отпрянула, угрожающе шипя, высунув раздвоенный на конце тряский язык.

Содрогнувшись от первобытного ужаса и брезгливости перед пресмыкающимися гадами, сыщик достал револьвер и хотел было пристрелить змею, но счел за благо поберечь патроны и поспешил удалиться, оставив ползучую тварь торжествовать победу на отвоеванном пригорке. Он мысленно поблагодарил Бога за спасение от неминуемой погибели и решил быть впредь осмотрительнее. На ум ему пришли воспоминания о ядовитых пауках, об энцефалитных клещах, наиболее опасных именно в мае, и ему стало вовсе неуютно. Господин статский советник тщательно перешнуровал ботинки, заправив в них штанины брюк, на все пуговицы наглухо застегнул сюртук, рукава, карманы и поднял ворот, чтобы защитить себя от падения насекомого за шиворот. На этот раз ему потребовалось более времени для восстановления душевного равновесия.

— Уж лучше волк или медведь, чем эдакая пакость, — сказал он, потом припомнил встречу с лосем на дороге и порешил, что медведь, пожалуй, не лучше.

Блуждал он долго, несколько раз натыкался на лесные болотца с блюдцами открытой воды, но напиться из них так и не удалось. Вода была красно-ржавая и пахла тухло. Жажда томила полковника пуще всего, отнимая силы. Видя, что красное солнце клонится на закат, памятуя, что в лесу ночь всегда приходит внезапно, и раньше, чем на открытой местности, Константин Афанасьевич присмотрел себе убежище в корнях старой высокой сосны, рассудив, что сможет в случае опасности взобраться на дерево. Он тщательно исследовал место на предмет отсутствия других обитателей, после чего устроил себе лежбище, натащил запасы валежника, развел костер и повалился на подстилку из сухой травы без сил, сжимая в дрожащей руке револьвер.

Огромная лесная птица-филин бесшумно скользнула низко-низко над землей, так внезапно, что Кричевский не успел даже прицелиться, и сразу, как по волшебству, наступила ночь. Полковник подбросил валежнику в трескучее веселое пламя. Жажда мучила его пуще прежнего, язык распух, уголки рта кровоточили, и уже не только губы молили о желанной влаге, но и каждая клеточка на коже требовала неумолчно: «Пить! Пить!».

Филин издевательски захохотал, заухал прямо у него над головою, сверху посыпалась старая хвоя, шишки и кусочки коры. Кричевский поежился, вспомнил слова каторжника Головы о доле бродяги в вотских лесах да об оживающих вотяцких идолах.

— Станешь тут язычником поневоле, — сказал он вслух, стараясь сохранить ясный рассудок и мужество под натиском лесной жути.

А лес с наступлением темноты задвигался, зашевелился. Поднялся ветер, раскачивая скрипучие сосны, шумя и голося вокруг. Кричевского пробил озноб, он еще подкинул валежника и придвинулся поближе к костру.

Во тьме слышались недальние крики каких-то ночных зверей, раздался знакомый уже полковнику рев лося. Где-то поодаль заверещал отчаянно заяц, угодив в лапы удачливого ночного охотника — лисы или рыси. Поджав ноги, Константин Афанасьевич в полудреме сидел у костра, поворачиваясь то одним, то другим зябнущим боком к пламени. Пришло вдруг ему на ум, что сосна, под которой он обосновался, слишком толстая, ему с его больным коленом, никак на нее не влезть, и даже не обхватить, и он выбранил себя от души за крепость задним умом, сказав громко:

— Эх, тоже мне, Эпиметей[15] нашелся!

Между третьим и четвертым часом, или, как говорили римляне, «между волком и собакой», сморил его мимолетный чуткий сон, во время которого накрыла полковника волна безотчетного древнего ужаса. В буквальном смысле: волосы на его голове встали дыбом. Такого страха он не испытывал никогда прежде, хоть добрый десяток раз бывал ранее на волосок от смерти. Пробудившись с криком, с прыгающим у самого горла сердцем, покрытый холодной испариной, он подхватил с земли выпавший из слабых пальцев револьвер, и сквозь тихий жар, струящийся от красных углей угасающего костра, увидал, как совсем близко из темноты смотрит на него в упор пара пламенеющих немигающих глаз.

— Сгинь, дьявол! — крикнул Константин Афанасьевич, поспешно кидая на угли остатки валежника. — Верочка, не бойся, милая, со мною все будет хорошо!

С другой стороны послышались отчетливые тяжелые шаги. Кто-то ходил вокруг костра, присматриваясь, примеряясь к нему.

— Пристрелю гада! — сколь можно более грозным голосом пообещал хрипло Кричевский.

В ответ раздались странные, ни на что непохожие звуки, никогда не слышанные полковником ранее. Будто кто-то переговаривался ворчливым шепотом, а потом мелко-мелко захихикал над ним, злорадствуя. Злые глаза вспыхнули зеленым, погасли — и тут же засветились в другой стороне, правее, и, как показалось сыщику, ближе. Он вытянул руку, прицелился и выстрелил. Все вокруг запрыгало, заухало — и стихло. И глаза вновь переместились на прежнее место.

Вжавшись спиною под узловатые корни сосны, Кричевский глядел с досадой на маленькую кучку валежника, убывающую с каждой минутой, и клял себя за неосмотрительность и лень, не позволившую собрать про запас побольше дров на ночь. Слабое пламя костерка, всего из одного язычка, мельтешило перед ним, а по ту сторону кто-то все ходил, все вздыхал тяжело и терпеливо в ожидании своего часа. Когда ночная нечисть приближалась слишком, Кричевский стрелял, всегда целясь, но так ни разу и не попал.

Он подкинул в умирающий костер последнюю ветку, сжал зубы и приготовился к драке. В револьвере у него оставалось три патрона, и Константин Афанасьевич решил стрелять теперь только в упор, когда набросятся. Валежник полыхнул как-то бледно, но вокруг почему стало светлее. Показались из серой мглы стволы ближайших сосен. Крикнула первая сойка, за ней еще одна — и сыщик понял, что наступило утро.

Он еще некоторое время сидел в своем убежище, готовый к последней схватке, но уже ничего подозрительного не видел более. Ночные страхи улетучились, точно их и не бывало, и полковник уже и сам не понимал ясно, было ли все это, или только пригрезилось его воспаленному жаждой воображению. Когда взошедшее светило окрасило в янтарно-желтые цвета стволы сосен, Константин Афанасьевич выпустил револьвер на песок, уронил усталую голову на грудь, и забылся крепким сном.

Пробуждение его было ужасным. Кто-то вонючий и тяжелый цепко ухватил его за горло и за грудь, тряс, душил и орал нечто угрожающее, нечленораздельное. Содрогнувшись всем телом, ощутив резкую боль в раненом колене, которое нападавший придавил к земле, Кричевский, едва разлепив тяжелые веки, наудачу ударил противника хуком с правой, приблизительно в то место, где должна была бы находиться его челюсть. Ощутив, что попал, он тотчас с победным выкриком добавил левый прямой — и коварный враг отлетел прочь, рухнув наземь, после чего взвыл дурным голосом и гнусаво произнес:

— Васька, я его сейчас придушу! Он мне нос сломал! Сволочь!

Заслышав в голосе нападавшего знакомые нотки, полковник поспешно продрал слипшиеся глаза, еще не веря своему счастью, и увидал склонившееся над ним заботливое одноглазое лицо брата Пимена.

— Хвала Господу! Нашелся! Хвала Господу! — повторял монах, часто крестясь.

— Братцы! — не своим голосом завопил Кричевский. — Вы нашли меня, братцы! Воды! Воды скорее дайте!

Он вцепился скрюченными пальцами в большую солдатскую флягу на поясе монаха, и только мешал ему отвязывать ее, торопя и дергая лихорадочно.

— Ты, мерзавец! — злобно, со слезами на глазах, сказал ему Петька Шевырев, сидя на песке напротив, запрокинув голову и унимая кровь, густо струящуюся из его разбитого и припухающего на глазах носа. — За что ты меня так двинул?! Я, как дурак, без сна, без роздыха, ищу его вторые сутки, а он на тебе! Драться лезет! Елки-палки! Очки треснули! Сейчас юшка уймется — я тебе покажу!

Утолив первую жажду, оторвавшись от горлышка, и не выпуская фляги из дрожащих рук, Кричевский сказал счастливо:

— Так чего же ты меня душить кинулся, балда?! Я тут таких страхов натерпелся! Скажи спасибо еще, что не застрелил тебя!

— Я? — изумился побитый ни за понюх табаку журналист. — Душить тебя?! Да я на радостях тебя тряс! Чтобы разбудить! Чтобы узнать, живой ли ты! Сидел тут такой скрюченный, маленький! Мы тебя так искали, так искали! Я все ноги в кровь сбил, вон, посмотри, если не веришь!

— Не хочу твоих вонючих онуч видеть! — отшутился полковник, опять припадая к желанной фляге.

— Действительно, Костя! — укоризненно сказал брат Пимен, оглаживая заботливо сыщика по голове, стряхивая с плеч хвойные иголки. — Не дело так пропадать, не сказавшись! О нас бы хоть подумал! Встали утром — а тебя и след простыл! Что прикажешь делать?!

— Да-да! — подтвердил Петька, унимая вместе с кровью из носу и обиду свою на незаслуженную оплеуху. — Вот так и пошла бы новая легенда, как вотяки украли и замолили статского советника из Петербурга! Вот уж Малмыжская полиция тебя бы искала! Пол-уезда бы пересажали!

— Каюсь, братцы! — сказал Кричевский, поднимаясь на ноги, ощущая с питьем прилив новых сил. — Я и сам не ожидал, что так выйдет! Я тут такого нагляделся! Сейчас расскажу вам!

— Позже расскажешь, — предупредил его брат Пимен. — Мы тут не одни. — И он кивком головы указал в сторону.

Чуть поодаль на сером валуне сидел в спокойной и бесстрастной позе ушастый маленький «вэщащь» в темном армяке с подпояскою.

— Это Федор Васильев, здешний ведун и жрец, — сказал монах. — Он помог нам тебя сыскать.

— Вон оно что… — озадачился Кричевский, глаз не сводя с «вэщащя». — Поддалась, значит, бабка Мария вашим уговорам, указала, где колдуна сыскать!

— Как ей было не указать, коли ты пропал? — сказал брат Пимен. — Она, чай, божья душа…

— Да уж… И взяла за это немало! — съехидничал Петька. — С тебя, Костинька, расходы!

— Не злопыхай, раб божий Петр, — строго указал монах. — Она женщина пожилая, одинокая, ей о пропитании своем думать надобно, а вы, господа городские, не обеднеете. Ты как, Костя? Идти сам сможешь? Далеконько ты убрел! Верст на пятнадцать-двадцать от деревни! Мы к тебе всю ночь шли! Но, полагаю, при свете дорога быстрее будет.

Решено было устроить здесь же привал, перекусить и после краткого отдыха пуститься в обратный путь. Петька с братом Пименом развязали котомки, разложили провизию, пригласили и проводника Федора Васильева, все скромно сидевшего поодаль с ничего не выражающим лицом.

— Как же нашел он меня? — полюбопытствовал Кричевский, выяснив, что «вэщащь» не понимает по-русски.

— Жуть полная! — сказал Петька, осторожно кусая хлеб и кривясь при этом. — Ты мне, гад, зуб разбил! Шатается!

— Приедем — свезу тебя к доктору Бланку на Невский! — извинительно пожал плечами Кричевский. — Очень хороший доктор и друг нашей семьи. Рассказывай!

— Мы поначалу ждали, что ты сам вернешься, — начал Шевырев. — Бабка эта противная все зудела: «Чего всполошилися?! Тута заблудиться нельзя! Побродит в округе, да и на дорогу выйдет!». Потом уже, к обеду я сказал твердо: «Хватит! Видишь — пропал их превосходительство! Из твоей избы пропал, между прочим! Может, ты его выдала на жертву язычникам?! Отвечать за это перед самим министром хочешь, что ли?!»

— Да уж! — улыбнулся монах, неторопливо и обстоятельно вкушая трапезу. — Нагнал он на бабку Марью страху! Чуть жива осталась!

— Ничего с ней не сделается! — пренебрежительно сказал Петька. — Она еще нас с тобою переживет! Зато забегала, схватила узелок какой-то, помчалась в деревню к вотякам! Долго бегала, а мы все носились вдоль околицы, тебя, как дураки, аукали! Уже солнышко к закату, когда гляжу — идет бабка, и колдуна этого с собою ведет!

Петька боязливо покосился в сторону маленького ушастого проводника.

— Ты не смотри, что он такой ягненочек! Настоящий колдун, право слово! Вот, брат Пимен не даст соврать! Он ежели захочет — никто из нас из лесу вовек не выйдет! Так и будем тут плутать в трех соснах, пока не помрем!

— Да я верю, — согласился Кричевский, вспоминая события вчерашнего дня.

— Так вот, — продолжил Петька. — Взял этот проводник денег, из твоей сумы дорожной взял зачем-то твой платок носовой, и повел нас в чащу. Долго шли, а куда — хоть убей, не скажу. Я уже через полчаса перестал понимать, где он нас кружит. Свечерело. Встал он посередь поляны близ болота, и начал бормотать по-вотяцки, да скоро так, что даже Пимен не успевал понимать. Мы вроде как в оторопь какую-то впадать начали. Голова так кругом пошла, видения какие-то поплыли… Туман не туман, а дымка какая-то из лесу потянулась к нам. Тут вотяк шаманить бросил и говорит брату Пимену, что ты живой, но далеко, идти придется всю ночь. Ну, что нам оставалось делать? Мы и пошли вдоль этой дымки, точно как от костра! Так шли, шли — и на тебя прямо вышли!

Кричевский покачал головой.

— У вас хоть оружие было какое?

— Револьвер твой второй я захватил! — гордо сказал Петька. — Только проку от него в чащобе никакого. Страху натерпелись! А все через тебя, ирода!

— Господь нас оберег и на тебя вывел, — убедительным тоном сказал монах. — А вот тебя, должно, нечистый в такую даль занес! Не зная броду, не суйся в воду… Да и в лес тоже.

Кричевский кратко описал свои приключения, и причину, погнавшую его без предупреждения в чащу. Умолчал только про платок, на дереве желаний завязанный. Петька слушал, выпучив глаза. Монах кротко улыбался, а сам при этом достал из-за подкладки цыганскую иглу с суровою нитью и принялся обматывать треснувшую дужку оправы Петькиных очков. Пальцы его двигались ловко и споро.

— Что это было, брат Пимен? — спросил он, окончив рассказ. — Что это я видел? Почему вотяки и вотячки одеждами меж собою менялись?

— Это ты на редкий обряд попал, — сказал монах, крепкими зубами скусывая нить. — «Йыр пыд-сетон» называется. Свадьба мертвых, или свадьба на тот свет, если точно перевести. В язычестве ведь полагается, что умершие и за гробом живут, как на земле. Землю пашут, охотятся, воюют. Даже женятся. Вот через два-три года после смерти родственники собираются и празднуют усопшему свадьбу, полагая, что за это время он уже нашел себе суженую за гробом. Но так как по их понятиям, на том свете все наоборот, они и переодеваются — мужчины в женщин, а женщины — в мужчин, и сидят за общим столом не так, как всегда. Держи, Петька, свои очки. Как новые! Это хорошо, когда оба глаза мир божий зрят!

Шевырев скептически принялся осматривать и примерять обновку.

— Эх! — сказал он разочарованно про описание языческого обряда. — Как только узнаешь, что для чего происходило, так сразу становится совсем не так интересно! Вовсе даже примитивно и прозаически.

— Киреметище меня, конечно, поразило! — искренне признался сыщик. — Представляю, как должно оно действовать на людей темных! На того же каторжника Голову, например. Это, должно быть, главное мольбище в округе?

— Не думаю, — ответил монах. — Главное мольбище в Вотяцком крае — Чумойтло. Есть такое местечко за Можгой, верстах в полста отсюда по железной дороге. Там вотяки испокон веку молятся. Ямища шагов сто на сто, вся костями жертвенными набитая… Сказывают старики, что место это было мольбищем еще до того, как новгородцы сюда пришли. А орудия там еще каменные: ножи кремневые, посуда…

Кричевский, слушая вотяцкого крестителя, все присматривался к языческому жрецу, невозмутимо уплетавшему хлеб и сало, смешно шевеля ушами.

— Слушай, брат Пимен! — осторожно шепнул сыщик монаху. — Спроси у Федора Васильева, не знает ли он жреца или колдуна, который клады умеет открывать? Ты не смотри на меня, как на помешанного! Я в колдовство языческое не верю. Мне это для дела нужно!

— Ну, коли для дела… — неуверенно пожал плечами под ряской брат Пимен, улыбнулся, и заговорил бегло на вотяцком наречии, обращаясь к «вэщащю».

Ушастый проводник, не переставая жевать, буркнул нечто весьма нелюбезное, так, что и без перевода было понятно, что он просит глупостями подобными его, серьезного человека, не беспокоить.

— Неудобно, конечно… — снова сказал Кричевский. — Он мне жизнь, можно сказать, спас… Но ты все же скажи ему, брат Пимен, что мне трюк его с пропавшей домашней скотиною понятен, и что крестьяне в округе уже болтают, что надо вора искать, а не колдуна кормить.

— Ты что! — вскочил на ноги Петька. — Ты что — сдурел?! Он же нас вокруг пальца обведет — и в болоте утопит! Не говори ни в коем случае! Иначе живыми мы из дебрей этих не выберемся!

— Скажи, брат Пимен, скажи, пожалуйста! — убедительно попросил сыщик. — Мне вот так это нужно! Иначе я не знаю, что нам далее здесь расследовать!

— Не говори! — кричал Шевырев.

— Скажи, прошу! — уговаривал Кричевский.

«Вэщащь» перестал жевать и двигать ушами, уставился на них умными хитрыми глазками.

— Хорошо! — решился, наконец, монах, мигая единственным зрячим глазом своим. — Я скажу, но постараюсь как-то помягче… Чтобы угроза не так уж выпирала!

— Да-да, помягче! — подхватил журналист.

Но чтобы чувствовалось! — настоятельно требовал сыщик.

— Да откуда ты мог разузнать за такой короткий срок про пропавшую скотину! — возмутился Петька. — Тебе самому впору бубенчик на шею вешать, чтобы не терялся более!

— Ниоткуда, конечно, — согласился Кричевский. — Я его на арапа хочу взять, так же, как он нас берет.

— Тихо! — остановил спорщиков монах, и, оборотясь к жрецу, заговорил на вотяцком ласково, но с хитринкою.

Вотяк отвечал нечто в близкой тональности, и слуги двух богов повели долгую дипломатическую беседу под величественными соснами, в огромном природном храме, распростершемся на сотни верст вокруг.

Константин Афанасьевич и Петр Васильевич только переглядывались, да смотрели в рты говорящим, точно пытаясь разглядеть в артикуляции губ смысл произносимых речей.

Дважды беседа приобретала черты угрожающие, но усилиями обоих прирожденных дипломатов быстро возвращалась в область взаимных уступок и торговли. Наконец монах и «вэщащь» заулыбались и раскланялись.

— Ух! — перевел дух брат Пимен, обернувшись, наконец, к нетерпеливо ожидающим результатов друзьям. — Пришлось пойти на нарушение долга своего миссионерского. Пообещал отцу Федору, ежели позволите такие аналогии, в этот приезд не проповедовать учение христово его пастве в Люге. Он же, в свой черед, просит передать тебе, что он кладами не занимается, потому что в этих местах их нет. Надобно нам проследовать подалее, в вотяцкое село Ныша, и там в округе мы, по его мнению, найдем, что ищем.

— А что именно мы найдем — он не сказывал? — спросил Кричевский. — И более ничего не сказывал?

— Отчего же! — лукаво усмехнулся монах. — Он просил передать тебе, что желание, тобою загаданное, непременно сбудется. Только для этого по возвращении в Петербург должен будешь ты отыскать старый дуб у Большой Воды и принести под ним жертвы кумышкою и птицей. Вот так!

Глава четвертая

I

Они воротились на хутор близ Люги далеко за полдень, и уже не имели сил двинуться сегодня же снова в путешествие. Колено у Кричевского распухло, Петька Шевырев тоже лежал пластом на широкой кровати Марьи Супрыкиной. Один брат Пимен, закаленный в своих монашеских странствованиях по землям вотяцким, имел вид бодрый и смиренный.

Не предполагая более посещать Люгу, и не желая, чтобы время расследования пропадало зря, Константин Афанасьевич попросил монаха пройтись деревней, выяснить, есть ли среди вотяков охотники, да разузнать, не ходили ли они на медведя весною 1892 года, в начале мая. Не давала ему покоя медвежья тема в этом загадочном преступлении. Брат Пимен пропадал долго, вернулся навеселе, нагруженный провизией и дарами, щуря зрячий глаз, но увы — без каких-либо ценных сведений. Вотяки, по его словам, весьма радовались, что высокий гость нашелся, желали ему всяческих языческих благ, живота и прибавления семейства, дружно просили принять немудреные сельские подношения, но говорить об мултанском деле как один отказывались, ссылаясь на неосведомленность полную. Что же касается охотников, то в деревне их двое, и весьма известных. Один, Демьян Петров, уехал нынче как назло на мельницу, а другой, Антон Евстахов, лежит дома с побитой мордой, отмачивает синяки картофельной ботвой. Жена его, молодая зубастая вотячка, ничего про побои мужа сообщать не пожелала, обронила только недовольно, что через кума пострадал. На медведя Петров и Евстахов в ту пору ходили, уж когда точно — сельчане не упомнят, но зверя не добыли, не дался. А вообще медведи стали пуганые, уходят далеко в лес, в чащобы, и добывать их становится с каждым годом все сложнее.

Утром безжалостный пастырь божий растолкал обоих изнеженных горожан и почти что силой усадил в бричку. До Кузнерки доехали в полном молчании: пассажиры спали, обнявшись, кучер в скуфеечке тоже то и дело принимался клевать носом, благо отдохнувшие лошадки дорогу знали и бежали резво.

В Кузнерке, селе большом и зажиточном, пристава Тимофеева они не застали. Господин пристав, сменив лошадей, отъехал поутру, их не дождавшись, по весьма срочному делу.

— Да что это он — в прятки со мною играть вздумал, что ли?! — возмущался Кричевский, приводя в жертвенный трепет старенького волостного старшину. — Мне по всему уезду за ним гоняться прикажете?! Послать за ним урядников! Велеть передать, что статский советник Кричевский его к себе с отчетом требует немедленно! Завтра же! Пускай теперь он меня ищет!

Зато посчастливилось сыщику застать дома обоих Санниковых — отца Тимофея и сына Николая, которые принимали четыре года назад сначала Конона Матюнина, а в следующую ночь некоего безымянного путника. Пока сыщик допрашивал обоих, а брат Пимен вел душеспасительную беседу с работником Санниковых на злободневную тему, является ли питие грехом, ежели не упомянуто оно в семи заповедях, скучающий журналист пожелал размять ноги и отправился пройтись по селу до церкви и обратно. Уже работник согласился с доводами монаха о том, что водка все же губит душу, хотя и не в такой мере, как раскольничество, уже Кричевский, весьма озабоченный, вышел из дому, быстро листая блокнот свой с выписками по делу, а Шевырева все не было.

— Где-нибудь в трактире присел, байки мужицкие записывает, чтобы потом знатоком народа прослыть, — сказал Кричевский. — Давай бросим этого болтуна, да поедем в Нышу, а на обратном пути подберем! Будет ему хороший урок!

— Грех злословия на тебе, брат, — не согласился монах. — А Петька, между прочим, даже в мыслях не держал тебя в лесу оставить!

— Так то же в Лесу! — отперся Константин Афанасьевич, но все же ощутил укор совести. — Так и быть! Смиряю гордыню! Поехали на площадь за этим бродягой!

Монах разобрал вожжи, чмокнул лошадям. Бричка заколыхалась колдобинами сельской улицы.

— Как будет на вотяцком «улица»? — спросил Кричевский.

— «Ульча»! — ответил весело брат Пимен.

— А «окно»?

— «Укно»!

— Хватит дразниться! Это не по-христиански!

— Я слишком долго общался с язычниками, мне Господь простит! — засмеялся монах. — Это правда все. Просто до прихода новгородцев у вотяков не было навыков строительства. Они жили в шалашах и часто имели даже семьи неразделенные, общие. Оттого и слова, похожие на русские.

Они доехали до обширной базарной площади перед церковью, сделали по ней круг. Проезжая мимо церкви, монах перекрестился, и Кричевский сделал то же, чтобы не показаться приятелю невежливым. Площадь заполнена была телегами и балаганами; день-то воскресный, торговлишка шла бойко. Господина Шевырева, однако, нигде не наблюдалось.

— Я напишу кляузу его издателю! — грозно пообещал Кричевский. — Пусть сверит досконально все его счета по командировочным расходам! Наверняка там будут сплошь выпивка да азартные игры!

Они сделали второй круг, еще раз перекрестились на крест с воронами. Брат Пимен остановил лошадей у ограды, сошел с козел, заглянул в церковь с благой целью помолиться в храме, а заодно убедиться, что журналиста нет внутри.

— Я же говорил, что его туда калачом не заманишь! — усмехнулся сыщик, беспокойно осматривая окрестности в напрасных поисках хотя бы одного будочника.

— Мало ли! Вдруг в нем проснулись христианские чувства, — возразил монах, подбирая ряску, опять взбираясь на козлы.

— Чувства к покеру у него проснулись, я полагаю! — хмыкнул Константин Афанасьевич. — Надобно нам поискать его в другом храме! — он указал на вывеску трактира, откуда доносились звуки веселой гармошки, и выглядывали подгулявшие ярмарочные девицы.

— Не судите, да не судимы будете! — наставительно вознес перст кверху брат Пимен. — Следует думать о ближнем своем лучше, чем он есть, молиться за него, и тогда Господь подвигнет душу его к свету.

— Я и так думаю об этом прохвосте лучше, чем он есть, — проворчал Кричевский. — Серьезно тебе говорю, поезжай к трактиру!

— Хорошо, — поджал губы монах. — Но я в этот вертеп не пойду!

— Да и не надо! — согласился полковник. — Я и сам его за ворот из-за стола подниму с удовольствием! То ему Прасковьюшка, то покер! Как с ним Юлия живет — ума не приложу!

Едва остановились они у широкого крыльца трактира, как во втором этаже послышались вдруг звуки ссоры: ругань, звон стекла, треск ломаемой мебели и почему-то собачий лай. Вслед за этим раздались оглушительные хлопки, один за другим.

— Однако! — вскричал Кричевский, разом суровея лицом. — Дело до стрельбы дошло! Быстро тут у них! Брат Пимен! Сидеть на месте! Это дело не божеское, а полицейское!

С этими словами он проворно вылез из брички и поспешил на крыльцо, на ходу запуская руки в карманы за револьверами. Не успел он взяться за ручку двери, как она с силой распахнулась изнутри, и на крыльцо пулей вылетел смертельно бледный испуганный Шевырев, отчего-то оглядываясь и часто подпрыгивая. За ним неслась свора из пяти или шести разномастных плохоньких борзых, оглашая окрест беспрестанным лаем. Следом на крыльцо выбежали четверо весьма прилично одетых господ помещичьего вида, в сюртуках, разноцветных панталонах в обтяжку и высоких охотничьих сапогах, с длинными черными арапниками в руках. Хлопая арапниками вокруг ног и по ногам несчастного журналиста, они издавали как раз те оглушительные звуки, которые Кричевский принял было за звуки выстрелов.

— Ага, шулер! Попался! — хрипло кричали они. — Теперь поскачешь! Танцуй, шулер, танцуй!

— Господа! Помилуйте! Я не шулер! — кричал Петька, едва увертываясь от помещичьих арапников.

— Шулер! — с ненавистью рычал крупный краснорожий помещик с длинными вислыми усами. — Я за тобой от самого Нижнего гоняюсь! Думал — здесь, в глуши вотяцкой от меня спрячешься?! Не выйдет!

Он закинул было арапник за спину себе, чтобы ударить бедолагу Шевырева по лицу, но тут Кричевский подоспел, ловко перехватил витой упругий хлыст сзади и, пользуясь внезапностью момента, выдернул его из кулака обладателя.

— Мой друг не шулер! — выкрикнул он краснорожему, который был изрядно нетрезв. — Вы обознались, сударь! Извинитесь немедленно!

— Да ты кто таков! — заревел дикий помещик и кинулся с кулаками на сыщика.

В этом была его ошибка, ибо тут же оказался он на земле, сбитый с ног.

— Еще шулер! — вскричал он, ухватившись за вспухшую скулу. — Их тут шайка целая! Бей его, Сашко! Лупцуй его, Григорий Кузьмич!

Тотчас завязалась драка, поглазеть на которую сбежалась половина ярмарки. Не желая прибегать к угрозе револьвером против сих буйных, но все же мирных степняков, полковник стремился побыстрее лишить их грозного оружия. Петька, воспряв духом, со всею радостью кинулся в свалку и, надо сказать, весьма прилично отделал одного из нападавших. Брат Пимен, рассудив, что против людей сан монашеский выступать силою не позволяет, но против тварей бессловесных можно, проворно выдернул из ближайшего плетня кол, которым сноровисто и быстро разогнал собак, не позволяя им приблизиться и мешать Кричевскому работать кулаками.

Когда последний арапник вырван был из рук его обладателя, нападавшие дрогнули и попятились под осуждающие крики и свист толпы, недовольной, что развлечение так быстро окончилось.

— Ну, шулеры, берегитесь! — бессильно погрозил друзьям краснолицый помещик, пятясь к лошадям у коновязи. — Мы еще свидимся! Мы на тебя в полицию в розыск подадим! По всей губернии! Мы ваше шулерское гнездо разорим!

— Проваливай, толстяк! — задорно крикнул Петька. — Еще раз говорю тебе: мы не шулеры! А собаки у тебя дрянь! Заведи себе новых!

Бричка отъехала под ликующие возгласы. На Кричевского показывали пальцами, как на былинного богатыря.

— Суета, все суета! — бормотал довольный брат Пимен, щуря свой единственный глаз под лучами майского солнца. — Sic transit gloria mundi![16] Давненько, однако, не бывало у меня столь славного приключения! Боюсь, отец-настоятель меня за него не похвалит!

— Да откуда же он узнает?! — несколько нервно засмеялся Петька, поправляя очки, все взглядывая на восседающего рядом мрачного, как туча, Константина Афанасьевича, озабоченный его многообещающим молчанием. — Мы ему не скажем, это точно! Ведь не скажем, Костенька?

— Так ведь я ему исповедоваться буду! — ласково, точно неразумному дитяти, пояснил монах, и даже лицом просветлел при мысли об этом.

— А ты что — всегда на исповеди говоришь правду? — хмыкнул Петька и тотчас смутился от слов своих. — Это я ничего… Так просто. Я, может быть, тоже когда-нибудь буду…

— Так начинай сейчас, поганец! — громыхнул у него над головою первым раскатом грома статский советник, видя, что уже отъехали они достаточно от окраины Кузнерки. — Исповедуйся брату Пимену, как на духу, ибо конец твой близок! Вот как раз за тем поворотом дороги! Кайся в грехах, несчастный, потому что я намерен пристрелить тебя там, на бугре, в кустах, как последнюю собаку!

Он достал из кармана револьвер и взвел курок. Монах испуганно оглядывался с козел то на происходящее у него за спиной, то на дорогу. Одним глазом неловко ему было успевать повсюду.

— На колени, мерзавец! — не на шутку гневался полковник, размахивая разряженным револьвером. — Шут ярмарочный! Может вам, сударь, ваше звание и положение в обществе и позволяет на базарных площадях драться, а я, с вашего позволения, уже давно балаганным кулачным бойцом не выступаю-с! И меня господин министр за это тоже не похвалит!

— Но вы же, ваше высокопревосходительство, не собираетесь ему исповедоваться? — втянув голову в плечи, нервозно хихикая, произнес Шевырев.

— Да и без меня желающих будет предостаточно, и из вашей же щелкоперской шатии-братии! — крикнул всерьез обиженный Кричевский. — Завтра же прознают да настрочат в газетках, что чиновник по особым поручениям министерства внутренних дел в карты в трактирах передергивает, с помещиками на кулачках по сельским ярмаркам бьется! Молва, будь она неладна, как читал нам брат Пимен! Эх, выпороть бы тебя!

— Арапничек надо было прихватить! — съязвил Петька, блудливо моргая глазками монаху, чувствуя, что гроза проходит. — В качестве трофея! В Петербурге бы на стену в кабинете повесили-с!

— А мы вот кнутик у брата Пимена одолжим! А?!

— Но-но-но! Не смей! Это покушение на свободу прессы! Сатрап! Душитель свободы! Цепная собака прогнившего режима!

— Цыц! Ни слова о политике!

II

Повозившись в кузовке брички, они утихомирились, наконец, и журналист в красках и лицах живописал друзьям, что с ним приключилось в трактире. А приключилось с непоседливым репортером следующее.

Обойдя всю площадь, отведав горячего сбитня, кисло покосившись на церковь и не найдя нигде подходящей компании для достойного времяпровождения, господин Шевырев остановился напротив трактира, и вдруг сошелся взглядом с другим приличным господином, с тою же вечною тоскою во взорах созерцавшим кипучую жизнь деревни Кузнерка из растворенного окна углового нумера второго этажа, слева от вывески. Приличные господа поняли друг друга тотчас, но, так как слова надобно все же произносить для отношений в приличном обществе, то и неизвестный, оживившись, вытянув заинтересованно шею, сначала откланялся с доброжелательною открытою улыбкою, а потом и сказал:

— Вы, я вижу, тоже скучаете. Не составить ли нам с вами партию?

— Отчего же и не составить? — сдерживая дрогнувшее ретивое сердце, с деланным безразличием отвечал Шевырев, большой любитель карточек. — Только играть будем моею колодою-с!

— Как вам будет угодно, — уважая мнение будущего партнера, ответствовал господин. — Ежели дозволено будет посоветовать, то вон у того офени в коробе имеются приличные колоды, Казанской мануфактуры. Берите сразу и на мою долю, да поднимайтесь ко мне наверх, в седьмой нумер. А я пока распоряжусь что-нибудь выпить.

«Эти штучки нам знакомы!» — сказал сам себе Петька Шевырев, почитая себя опытным игроком. «Стреляного воробья на мякине не проведешь!».

Он не пошел к указанному господином коробейнику, не взял карт и у другого, попавшегося на пути, а выбрал колоды в коробе у третьего, стоявшего поодаль, на другом конце площади.

Не прошло и четверти часа, как приличные господа, скинув сюртуки, засели за трактирный стол, наброшенной грязной плюшевой скатертью обращенный в ломберный, и запустили по маленькой. Петьке везло. По некоторым им самим выведенным признакам он заключил, что новый карточный приятель его — лопух изрядный, в игре смыслит мало, но при этом азартен до безумия. Это была просто находка, и Шевырев, решив не упускать случая, хлебнув самодельного пуншу, предложил сыграть по крупной. Однако фортуна была к нему в тот день неблагосклонна.

Едва разложили они талью, и Петька озадачился мизером и лишней для удачной игры картою, как дверь нумера с треском распахнулась, и в проеме показались пьяные усатые рожи.

— Ага, шулер! — закричала одна из рож, вытаскивая из-за пояса сложенный вдвое арапник. — Вот я тебя и нашел! Держись теперь!

— Что вы себе позволяете?! — возмутился Шевырев, довольный втайне, что неудачная с самого начала игра прервалась, и можно будет просить пересдачи. — Как смеете врываться к нам?! Я сейчас господина полковника позову — он вас живо в холодную закатает!

В ответ на его гневную тираду рожи разразились омерзительным торжествующим смехом.

— Как бы не так! Полковника он позовет! Да в этой дыре отродясь чина выше брандмайора не объявлялось! Да и то когда управа сгорела! Держи его, братцы! Спускай собачек, Сашко! Ату его! Ату!

Петька оглянулся и увидал, что новый приятель его, которого даже имени не успел он запомнить толком, воспользовавшись секундной заминкой, подхватив сюртук, проворно лезет уже врастворенное боковое окно нумера, откуда весьма удачно сигает на крышу близ стоящего сарая.

— Ах, каналья! Ушел! — зарычал ему вслед предводитель помещичьего воинства, не решаясь, однако, проделать тот же путь. — Ничего, братцы! Мы на втором душеньку отведем! Это, видать по очкам, помощник того, главного! Они всегда на пару дела свои вершат, я знаю! Бей его! Бей шулера! Шулер, танцуй!

Друзья с интересом и вниманием выслушали приключения непоседливого картежника.

— Так они все же всыпали тебе горячих? — позлорадствовал Кричевский.

— Перепало малость, — смущенно сознался Петька, почесывая разные места ближе к седалищу. — Больно, между прочим!

— Это тебе наука! — наставительно сказал полковник. — С незнакомыми играть в карты не садись, да еще будучи один! Вот, выпороли и деньги отобрали! Это они, верно слово, в сговоре были с твоим партнером, да и разыграли спектакль! Артисты погорелого театра! Ай да провинция! Ловкачи! Деньги, небось, на столе оставил, когда от арапников помещичьих спасался?

— Еще чего! — гордо воскликнул репортер. — Ты меня уж вовсе за младенца принимаешь! Только шум начался, я перво-наперво банчок сгреб — и в карман! Даже колоду прихватил!

Сдвинувшись на край сидения, Шевырев принялся выкладывать на него из карманов наспех прихваченное с трактирного стола содержимое. Кричевский заинтересовался колодой, взял ее осторожно двумя пальцами, и пока Петька пересчитывал и приводил в порядок спасенную наличность, пристально разглядывал на свет одну карту за другой, ощупывал и поглаживал «рубашки».

— Выбрось, — решительно сказал он. — Все тузы крапленые, и вот еще дама треф тоже. Новый знакомый твой взаправду шулер. Правы были дикие помещики.

— Как же так?! — изумился Петька. — Я же ее так выбирал! Выходит, там и впрямь шайка шулерская?

— Нет, конечно, — улыбнулся полковник. — Это он твою колоду во время игры покрапил, пока карты через его руки ходили. Видишь — насечка крохотная на обрезе? А вот еще одна — но в другом угле? А вот две сверху! Это все шулерский крап. У этого господина не было перстня с большим фальшивым камнем? Точно не было? А ноготь длинный на мизинце был? Ну, вот видишь! Ногтем этим они карты прямо в игре и метят. А потом стоит только колоду в пальцы взять — и опытный шулер сразу тебе скажет, где в ней какая карта лежит. Видишь — колода «взлохмаченная»? Края карточек как бы кверху загнуты. Это — первый признак, что с шулером играешь, когда он наружные карты в колоде кверху краями выгибает, перед тем как тебе сдвинуть дать. Она ведь не зря на фабриках делается полукругом, и внутрь краями завернутая слегка. Надобно это, чтобы место сдвига нельзя было пальцами прощупать, да потом колоду в начальное положение незаметно вернуть. Вот, смотри!

Кричевский пощелкал картами, дал Петьке сдвинуть, переложил части колоды, как полагается — и показал тонюсенькую щель, образовавшуюся между верхней и нижней частями. Репортер глядел, открыв рот, и даже брат Пимен оборотился весь на козлах, перекинул ноги, навострил единственный глаз, подобно циклопу, предоставив гнедым свои самим выбирать дорогу.

— А теперь — ап! Гляди, медведь в кустах!

Оба приятеля Кричевского невольно уставились туда, куда он указал им, а когда поглядели вновь на руки полковника, Константин Афанасьевич уже показывал им колоду, возвращенную в прежнее положение, в каком она была до того, как Петька «шапочку снял».

— Здорово! — завистливо вздохнул Шевырев. — Эх, мне бы так научиться! Слушай, покажи еще что-нибудь!

Сыщик воззрился на приятеля подозрительно.

— Но-но-но! — сказал он и погрозил пальцем. — Ты это брось! Ничего я тебе более не стану показывать! Ишь, увлекся!

Он вознамерился крапленые карты выбросить, но Петька не дал, аккуратно сложил колоду и убрал ее в походный раскладной чемоданчик свой.

— На память! — объяснил он. — Приеду в редакцию — расскажу всем, как бывает!

— И как арапниками помещики тебя пороли? — уязвил приятеля сыщик. — Шрамы боевые будешь показывать?

— Но ты же меня не выдашь! — умоляюще сложил ручки на груди Шевырев. — Надо мною весь репортерский Петербург смеяться будет! А наши литературные дамы — они же мне проходу не дадут! Зинаида Августовна, кобра засушенная! Костенька! Мое будущее честного человека и журналиста в твоих руках!

— Напрасно ты так! — куражился, развалясь в бричке, полковник. — А ты представь себя героем свободного слова, пострадавшим от заядлых самодуров-крепостников! Твой пухлый зад, украшенный следами их арапников, мог бы обойти страницы всех журналов Европы! Вы бы с ним прославились на пару! Как символы прогресса и борьбы с невежеством за свободу! Попроси дружка своего, господина Короленко, он про тебя живо репортаж в прогрессивном духе состряпает!

— Ну, ты и сволочь! — выругался Шевырев. — Прости, брат Пимен. Зря мы с тобою этого гада из вотяцких чащоб спасали! Пусть бы бродил там себе! Одичал бы, волосами оброс, как Робинзон Крузо! Тогда бы его в Зоологическом саду выставлять можно было. Я бы на тебя, Костя, детишек своих водил смотреть! И чего ты к Короленко прицепился?! Что он тебе сделал?!

— Я ретроград, мне можно!

— Сейчас я тебе объясню, кто ты есть на самом деле! Брат Пимен, закрой на минутку уши! Дай развернуться свободе слова!

— Ладно, ладно, не скажу! — засмеялся Константин Афанасьевич, не желая долее испытывать терпение и чувство юмора приятеля. — Слово чести даю, что никому ничего не скажу. Да я что! Я человек привычный, грубый, полицейский. Ты думай, как Юлии объяснять сии многозначительные следы порки будешь!

— Ты Юлию не трожь! — озабоченно нахмурился Петька. — Мы с ней как-нибудь сами разберемся! А что — думаешь, к возвращению в Петербург не пройдут?

Кричевский покачал головою.

— Недели три надобно, не менее. Не веришь — спроси у брата Пимена, или детство свое вспомни. Сколько на тебе полосы держались, когда тебя матушка за воровство сахара вожжою секла?

Так, препираясь и подначивая друг друга, они ехали до самого вечера. Выехали на тракт, идущий от Тыблана на Старый Трык, потом снова свернули с него на лесные узкие дороги, выписывая огромный круг, или, точнее, виток расширяющейся спирали, огибая окрестности Старого Мултана, в котором были два дня назад, оставляя его севернее.

Места опять стали глуше, пешие попадались все реже, а повозок давно уж не было видно. Вековой старый лес поднимался стеною по обе стороны дороги, вызывая в Кричевском неприятные воспоминания о проведенной в чаще ночи. Местами лес был мертвый от старости, огромные серые деревья лежали вповалку друг на друге, образуя непроходимые завалы, или стояли, покосившись, нависая над дорогою, смыкаясь темным сводом, угрожая вот-вот рухнуть на головы путникам. В одном месте пришлось им переезжать недавнее пожарище, голое, черное, смердящее, на котором ветер поднимал и кружил тучи пепла. Иногда от лесной дороги отходили в чащу еще более узкие пути, которые и дорогами-то назвать было нельзя, ведущие к потаенным вотяцким поселениям. На развилках стояли часто маленькие истуканы, глиняные или деревянные покровители путников, перед которыми разложены были дары, всякая дрянь: патроны с осечкою, перышки птиц, шкурки каких-то зверьков, поеденные жучком, сломанные ножи, ржавые перекрученные гвозди. Стало в лесу душно, казалось, деревья так плотно зажали со всех сторон дорогу, что не хватает воздуху.

— Надо же! — сказал Петька, подняв очки на лоб и исследуя со скуки содержимое своего кошелька. — Подлец офеня! Обманул! Фальшивую деньгу всучил на сдачу! Язычник — а соображает, как обдурить!

Журналист вертел в пальцах под самым носом своим черную монетку с неровными краями, размерами с гривенник.

— Выбросить ее, что ли? Или нет! Пожертвую-ка я ее какому-нибудь идолу придорожному, чтобы принес он нам счастье и из этой глухомани выбраться помог! Костя, как идея?

— Возражаю! — отозвался с козел брат Пимен. — Так вы у меня вовсе от рук отобьетесь, заправскими язычниками сделаетесь! Да еще местных жителей в соблазн введете стащить эту монетку у «воршуда».

— Дай взглянуть, — попросил Кричевский, пробуждаясь от утомительной дорожной дремы. — Говоришь, на сдачу в Кузнерке получил? А копейка-то серебряная! Старинная! Смотри!

Он с силою потер монетку об рукав. Чернота сошла, засветилось чистое серебро с грубой чеканкой Георгия Победоносца, поражающего копием змия.

— Должно, с клада какого монета, — равнодушно и устало обронил через плечо брат Пимен, покачиваясь на козлах бессменно, не доверяя никому из приятелей править лошадьми. — Такое бывает, что утаит человек клад, а потом распродает потихоньку на базарах, где не знают его, чтобы не отняли урядники или односельчане завистливые.

— Дай сюда! — затревожился Петька, отобрал монету у сыщика. — Ишь, лапы вытянул! Это мое! Она, может, немалых денег стоит! Я ее в Эрмитажную коллекцию сдам!

Он с квохтаньем уложил свое сокровище в отдельный кармашек толстого кошелька.

— С клада? — заинтересовался Кричевский словами возницы. — А что — часто находят?

— Не часто, но находят, — потянулся, расправляя затекшие ноги, монах. — Сами же понимаете: кто находит, тот не хвалится никому. Наоборот, таится. Клад найдешь — бесовские деньги, себе на беду только! Сколько через них смертоубийств бывало! А сколько в лесах трагедий оборачивалось! Найдут артелью клад — и как с ума сходят, облик человеческий теряют! Начинают истреблять друг друга, чтобы кладом самому завладеть. Полиция старается следить, не позволяет казну государственную разворовывать, да только ведь в полиции тоже люди служат, и они тоже слабы пред бесом.

— Должно, стало быть, регистрировать все случаи обнаружения старинных денег на руках, — задумчиво сказал сам себе Кричевский и полез за блокнотом делать пометки. — Эх, далеко мы отъехали! Поздно ты, брат Петр, про свою кису вспомнил!

— Брат Пимен! — попросил репортер, довольный находкой. — Расскажи историю какую-нибудь про клад! Знаешь?

— Знаю, как же не знать! — охотно откликнулся монах, радуясь возможности отвлечься беседою, и заговорил певучим голосом сказочника. — Ходили как-то бурлаки по Каме да Вятке, недалече от этих мест. Старый бурлак рассказал своему товарищу, что на бугре одном богатый клад зарыт, но чтобы его добыть, хитрость нужна. В означенный час, старому бурлаку известный, пошли они тайком от прочих клад брать. Сошедши на берег, бурлак предупредил товарища: «Что бы ты ни увидал, что бы ни услыхал, молчи». Взобравшись на бугор, они увидели отверстие вроде погреба, с дверью. Отворив ее, нашли хорошо убранное подземелье, похожее на комнату: в углу висел образ Спасителя в золотом окладе, осыпанный бриллиантами и разноцветными камнями; перед образом теплилась лампада. Посреди комнаты стоял гроб, окованный тремя железными обручами; возле лежали огромный железный молот и прутья. Возле стен расставлено было множество бочонков, насыпанных доверху золотом, серебром и драгоценными самоцветными камнями, а также прочая металлическая утварь. Бурлаки помолились перед иконой. Затем вожатый схватил молот и разбил обручи на гробе. Крышка поднялась, из гроба встала девица необыкновенной красоты и выговорила: «Что вам нужно, ребята? Денег, утвари, камней самоцветных берите сколько душе угодно». В ответ на это вожатый схватил прутья и начал стегать красавицу безбожную, и сколько она ни умоляла о пощаде, все было напрасно. Товарищ не вытерпел и сказал: «Полно, брат, что с тобой, с ума ты, что ли, сошел?» Но едва он успел произнести эти слова, как невидимая сила подхватила его и выкинула в дверь, которая тотчас же захлопнулась, и послышался голос: «Восемь-девятого!» Вслед за тем дверь и отверстие пропали. Испуганный бурлак едва добрался до судна своего; у него отнялся язык, и три года он оставался нем. После он уже рассказал, что если бы они успели завладеть иконой, как говорил ему еще дорогой вожатый, то все богатства перешли бы в их руки.

— Да-а… — мечтательно произнес Петька Шевырев, заглядывая в кошелек и с обидою созерцая свою единственную монетку. — Дураки эти бурлаки, однако!

— А скоро ли, сказочник, приедем мы? — спросил Кричевский. — Еще час-другой, и смеркаться начнет!

— Скоро уж! — ответил спокойно монах, очевидно, хорошо знающий окрестности. — Вон уже медведь на избе пляшет!

Пассажиры брички завертели головами, напрасно пытаясь разглядеть столь необычное зрелище, и брат Пимен пояснил им, что это вотяцкая поговорка, означающая дым, идущий из трубы. Действительно, далеко-далеко, за краем девственных лесных урочищ, поднималась в вечернем небе едва заметная глазу тонкая струйка дыма.

III

Колея в вотяцкую деревню Ныша оказалась вовсе не езженая, густо поросшая травой. Только сбоку, вдоль обочины тянулась узкая тропка, проторенная редкими пешеходами.

— Однако, глухомань! — сказал полковник. — Уж не подшутил ли над нами коллега твой ушастый, брат Пимен? Отправил куда подальше от своей вотчины? Что это мы здесь искать и найти должны?

— Это тебе виднее, брат, — спокойно ответствовал монах. — Куда ты меня просил, я тебя туда и привел.

— Теперь, главное, вывести не забудь, — озабоченно сказал репортер, суетливо оглядываясь назад, пытаясь запомнить путь обратно, точно опасаясь, что дорога за их спинами в одночасье провалится под землю. — От этих «вэщащей» лесных все что угодно можно ожидать! Уж колдуны тут точно есть, я чувствую!

Бричка, покачиваясь на кочках, проехала по единственной улице деревни. Стекол в окнах не было, оконные проемы затянуты были сычугами — сушеными бычьими пузырями — и смотрели на белый свет, точно бельмастые глаза слепцов. Встречные вотяки разбегались и прятались, прикрывая рубахами головы, не желая общаться с приезжими.

— Что это они? — удивился Петька.

— Оскверниться боятся, — пояснил монах. — Мы же христиане!

— A-а… А я и не знал, что это такой большой грех! — нервно пошутил Шевырев. — Я мылся у бабки Марьи, между прочим!

— Это те самые «вылепысери», что ли? — спросил Кричевский. — Отшельники от мира, которые с русскими не общаются?

— Не знаю, — пожал плечами брат Пимен. — Длань Пресвятой Православной церкви еще не простерлась сюда. Я сам здесь впервые.

— А как же дорогу ты нашел?! — изумился сыщик.

— Расспросил в Люге у вотяков, — просто ответил монах.

— И сбиться с пути не боялся?!

— Все во власти Господа, — сказал брат Пимен. — Он выведет.

У последнего по улице дома они остановились, постучали в избу, и через запертую дверь с трудом выпытали, где живет сотский. Кое-как развернули лошадей на узкой улице, потряслись обратно, требовать у сотского, чтобы определил их на постой.

Сотский оказался рябым хитрым мужиком, меднорыжим, как и прочие вотяки, с маленькими злыми глазами. Русского он не знал, а выспросив у доверчивого монаха, кто назвал им жилище его, махнул рукой и отправил незваных пришлецов ночевать в тот самый дом на дальнем краю деревни, где выдали его прибежище. Тут уже Кричевский, оскорбленный тем, что простые мужики гоняют его, статского советника, взад и вперед по селу в поисках ночлега, схватил сотского за ворот и повелел ехать с ними, чтобы их в дом без проволочек впустили, и ночлег с удобствами, а также ужин и корм лошадям дали. Сотский, как ни странно, тотчас все понял, хоть и изъяснялся Константин Афанасьевич, усталый и раздраженный с дороги, используя все запретные кладези великорусского наречия.

В хате жила одинокая вотячка Анна, курносая, низенькая и крепкая, косматая, что твоя медведица. Полаявшись с сотским, она впустила-таки постояльцев, поставила на стол горшок пустого толокна, едва-едва приправленного маслом, да миску прелой квашеной капусты, кинула деревянные ложки. Друзья с грехом пополам поужинали, при этом Шевырев с Кричевским давились, а монах, привычный к постной кухне монастыря, прочел себе и друзьям короткую молитву, и захлебал с удовольствием.

— Обрати внимание на ложку, — сказал он сыщику. — Вот первейшая символика языческая — медведь в жертвенной позе.

Полковник пригляделся: почернелый деревянный черенок старой ложки и впрямь представлял собою на конце морду медведя, зажатую между лап. Сделано было весьма искусно. Такие же изображения были и на большой деревянной ендове, висевшей на стене, и на плошках, и даже на застежках на платье хозяйки.

— Это муж ее покойный вырезал, — пояснил монах, задав вопрос хозяйке.

— Отчего в такой глуши, где нет крещения, у нее имя русское? — поинтересовался Кричевский.

— Анна — вовсе не христианское имя, а одно из древнейших языческих, — возразил брат Пимен. — Слышишь анаграмму посередине? Может быть, это было некогда не имя собственное, а просто слово, означающее женщину.

Языческая Ева собрала со стола остатки еды, добавила еще из чугунка в некое подобие корытца все с теми же медведями вместо ручек, и понесла на задний двор. «Видно, скотине домашней», — подумал Кричевский, наблюдая за нею. Воротясь, она молча притащила из сеней и швырнула на лавки три мешка, набитых травою, добавила к ним еще по маленькому пахучему мешочку и показала ладонью «Спите!», после чего вышла по хозяйству. Двигалась она быстро, споро, шумно.

— Боже мой! — застонал журналист. — Я хочу назад, в Люгу! Люга — центр цивилизации! Хочу на кровать, на перину бабки Марьи, дай Бог здоровьечка этой уважаемой женщине! В баньку хочу!

Он подошел, поковырял в импровизированной постели, пытаясь устроить ее поудобнее, взбить попышнее травяной мешок. Понюхал маленький мешочек, сморщился, чихнул, отбросил в сторону.

— Что за гадость! Здесь хоть вшей нет или еще какой нечисти? Юлия меня полгода к себе не подпустит!

— Вотяки — народ чистоплотный, — с укоризной сказал брат Пимен. — А та травка, которую ты только что выбросил, как раз предназначена для отпугивания гнуса и всяких насекомых. Это нам, между прочим, знак уважения.

Шевырев удивился, поспешно поднял мешочек и вернул его на прежне место. Выйдя по нужде на задний двор, он вскоре вернулся с заговорщицким видом и поманил обоих приятелей рукой.

Позади избы, почти что в огороде, у забора из заостренных кольев, лежала на специальных козлах большая медвежья голова, обращенная оскалом и пустыми глазницами к близкому лесу, черной стеной в полнеба стоявшему шагах в пяти от околицы. В глазницах вместо стеклянных глаз вставлены были оловянные солдатские пуговицы с орлами. Перед головой на чурбачке пристроено было то самое корытце с подношениями, которые, как ошибочно предположил Кричевский, предназначались домашней птице или свинье.

— Должно, у хозяйки украли что-нибудь, — пояснил монах. — На такой случай хранится в деревне вотяцкой обязательно медвежья голова. Голова и выставленное угощение должны приманить из лесу заступника-медведя, который найдет вора и распорет ему живот.

— Добрая женщина! — закатил глаза под очки Петька. — Я хочу в дом! Хвала Господу, я у нее ничего не брал! Вот только, боюсь, медведь об этом ничего не знает! Еще спутает меня в потемках с вором!

— А голова-то свежая! — сказал Кричевский, внимательно осмотрев чучело. — Выделка скверная, местная — но шерсть еще густа, и даже запах звериный сохранился! Я хочу завтра повстречаться с этим охотником!

— Мы же так далеко от этого Старого Мултана! — сказал репортер. — Какое отношение этот забытый край имеет к мултанской истории?

— Не так уж мы и далеко, — возразил брат Пимен. — Это по дорогам, вкруговую, долго выходит. А напрямик тут едва ли тридцать-сорок верст до железной дороги, на север. А там и до Мултана рукой подать. Полдня ходу для знающего человека.

— Это не для меня! — поднял обе ладони кверху Шевырев, будто защищаясь от предложенной пешей прогулки. — С меня хватило уже лесных прелестей! Я лучше снова на войну с янычарами пойду! Там, по крайней мере, всегда был буфет и веселое офицерское общество! А здесь одни колдуны да пиявки… Бр-р!

Когда улеглись, долго кряхтели и ворочались на узких лавках. Петька сверзился с непривычки на земляной пол, забранился и, забираясь обратно, сказал:

— Господин великий сыщик! Один черт, мы не спим! Прости, брат Пимен! Так расскажи нам хотя бы, ради чего мы терпим столь великие лишения, и долго ли нам их еще терпеть! Какая у тебя версия? Между прочим, хочу тебе напомнить, что суд два дня как идет в Старом Мултане, и ежели ты будешь так возиться, выводы твои могут утратить всякую актуальность! Что нового открыл ты за пять дней утомительных странствия наших? Боже! Эти пять дней — как пять лет! Хочу кофе и сигару! И шлепанцы!

— Это тайна следствия, — попытался отбояриться Кричевский, не любивший делиться непроверенными выводами.

— Согласись, мы имеем право знать! — возмутился Петька. — Пимен, чего молчишь?! Призови Господа в свидетели!

— Не словоблудь! — коротко, но с сердцем ответил монах.

— Хорошо, хорошо, расскажу, чтобы вы не разругались! — согласился полковник. — Только учтите — это еще рабочая версия.

Он присел на лавке, вытянув усталые ноги, уперев их в бревенчатую стену, за которой шумел неумолчно лес.

— Я почти уверен, что мултанские вотяки не замолили Конона Матюнина, — начал он. — Так что постановление Сената и ходатайство обер-прокурора Кони, на мой взгляд, верные, и делают честь нашей системе правосудия. Во-первых, язычники должны были скрыть тело, а не бросить его на тропе, хоть и на земле русской деревни. Во-вторых, я видел киреметище своими глазами. Это место очень укромное. В отличие от родового шалаша, расположенного рядом с сельской управой! В конце концов, невозможно себе представить, чтобы люди, хоть они и язычники, имели желание спокойно жить, любить, растить детей в доме, где свершают столь страшные обряды!

Во-вторых, полагаю также неправомерной версию о том, что Матюнина убили и изуродовали русские, чтобы на вотяков потом свалить. Зачем тогда на своей земле тело бросать? Две версты — и тело у вотяков окажется! Еще и на сосну его можно подвесить для пущей правдоподобности! В общем, на мой ум, все в этом деле настоящее, никаких притворств нет. Если бы были притворства — не было бы стольких очевидных неувязок, легко устранимых.

Порыв ветра загудел в трубе, что-то стукнуло в стену, точно живое. Близкий лес напоминал о себе. Кричевский поежился, проверил револьвер у изголовья на полу, и продолжил:

— По моей предварительной версии, это действительно жертвоприношение. Матюнина принесли в жертву кладоискатели, для открытия клада. Во-первых, эту мысль подал мне причетник Богоспасаев, когда рассказал, что сам убитый бродяжничал с заступом, и имел руки сбитые от долгого копания земли. Во-вторых, вся округа тут полна этими кладокопателями, и что-то находят ведь, раз монетки от поры до поры на базарах появляются. Вот отчего нищий Матюнин из села Нырты тащился в эдакую даль, за тридевять земель киселя хлебать. Счастья легкого искал. И проделывал он это, я полагаю, не один год кряду. Это можно будет легко проверить.

Сегодня я доподлинно узнал, что Матюнин ночь с третьего на четвертое мая ночевал в Кузнерке. Санников-старший припомнил, что у того, кто бумагу на фамилию Матюнина представлял, руки были перевязаны. А вот сын его, принимавший человека из Ныртов вечером четвертого мая, никаких повязок на руках не видел! Если добавить сюда этот злополучный азям с приметной синей заплатой, которую сын опять же не видел, то получается, что либо это был не Матюнин, либо руки у него вдруг выздоровели и азям он обменял! Кроме того, ночевал он третьего мая не один. С ним, со слов Санникова-отца, в доме ночевали еще двое бродяг, причем они разговаривали друг с другом. Утром Матюнин встал тихо и покинул дом, никем не замеченный. Двое других бродяг всполошились и тоже выбежали ни свет, ни заря. Возможно, они вместе искали клад, а когда найти его в очередной раз не удалось, родилась в их умах, воспаленных видениями сундуков с золотом, идея покропить эти сундуки кровушкой человеческой! А для этой цели нужен им был некто, обряды знающий. Кладоискатели — те же язычники, обрядам прямую силу придают, и неукоснительного соблюдения для удачи дела требуют.

— Жрец! — выкрикнул сидевший тихо, как мышь, Шевырев.

— Точно так, Петенька, — сказал Кричевский. — Жрец. Вот этого-то жреца я сейчас и ищу.

— Но как же тело попало на тропу? — спросил в задумчивости брат Пимен. — Не на тропе же клад?

— Не знаю пока, — вздохнул полковник, согнув и массируя пальцами больное колено. — Может, не сложилось что, а может, им для обряда только голова и внутренности были нужны. Догнали они Матюнина на тропе — да и прикончили. Тем более, что тот падучей страдал, и мог у него со страху припадок случиться. Человека целиком по лесу тащить тяжело, а бродяги — народ ленивый.

— А для чего тебе охотники на медведей затребовались? — спросил репортер.

— Так, попутно, — неохотно сознался сыщик. — Смущают меня слова обвиняемых, что гондырь, то есть медведь, Матюнина убил. Ведь бред полный — не мог зверь нанести таких ран. Опять же, медведь по чащобам таится, ходят на него далеко в лес. Может, люди эти видели что или знают?

— Жрецы, однако, вотяки все, — осторожно заметил монах.

— Вотяки тоже клады ищут, — сказал Кричевский, понимая шаткость и неподтвержденность слов своих.

— Позволь мне, Костя, предложить тебе одно умозаключение мое, — вкрадчиво сказал тонкий психолог брат Пимен. — Нимало не претендуя на лавры раскрывателя таинственных преступлений, хочу рассказать тебе, что существует и среди русских крестьян поверье, что ежели эпилептику во время припадка отсечь голову, то любая эпидемия в округе тотчас прекратится. Может, случился у бедолаги припадок, пока шел он тропою лесною, а кто-нибудь, такой же язычник душою, как и темные вотяки, решил поспособствовать родной деревне и одним махом всю округу вылечить? Ведь тиф в тот год шел, Костенька…

— Спасибо за подсказку! — хмуро отозвался полковник. — Только что ж ты ранее молчал? И потом, непонятно, что со внутренностями приключилось, и куда делась голова? Голова пропала — вот что еще важно! Ну, отрубил ты эпилептику башку из благих побуждений — и беги со всех ног прочь, пока не застукали! Так нет, его еще препарируют, на что не менее получаса должно уйти, да потом все это уносят куда-то! А там, на бревнах этих, не Невский проспект, конечно, но все же место довольно обитаемое! Какие нервы иметь было надобно, чтобы так вот человека выворачивать, будучи на месте обозреваемом?! И опять же: стащи ты его в осоку, брось в заросли! Уж коли было время сердце с легкими вынуть, так спрятать тело и подавно могли бы!

— Хватит, хватит, хватит! — сказал Петька. — Для хорошего ночного кошмара воспоминаний вполне достаточно! Давайте остальное обсудим при свете солнца.

— Давайте спать, — согласился монах.

Кричевскому не спалось. Взбудораженный ум все ворошил известные ему факты по делу, все переставлял их то так, то эдак. Долго лежал полковник, слушал шум леса, смотрел на мутный светлый квадрат на нетесаных бревнах стены, высвеченный луною через пленку бычьего сычуга, слушал, как сучит во сне пятками Петька Шевырев, мычит, бранится, сражается с ночными страхами своими.

Вдруг сквозь дрему привиделось ему, будто темная тень неслышно прошлась поперек света за окном. Потом еще раз, обратно. Кричевский встрепенулся было, потом, припомнив, что хозяйка ушла спать из избы на сеновал, подумал, что это она, должно быть, ходит по двору. Поднявшись, прошлепал он босиком по ледяной земле пола, отогнул пальцами край мутной пленки, затянувшей окно — и едва не закричал во все горло!

Прямо на него глядела со двора отвратительная звериная рожа, мохнатая, с медвежьим свирепым оскалом, с человеческим, хоть и безумным взглядом! Огромное существо, покрытое блестящей шкурой, тоже увидело Кричевского, и в тот же миг метнулось за угол, пропав из виду. Полковник бросился опрометью к лавке, схватил с полу револьвер, свалил на ходу крепко спящего брата Пимена и, чертыхаясь, подбежал к двери. Дверь не поддавалась, подпертая снаружи колышком. Кричевский ударился в нее со всего размаху, раз, другой, третий, проснувшийся монах, не задавая вопросов, поднялся с пола и поспешил к нему на помощь. Вдвоем они выбили дружными ударами кол, выбежали на двор и с крыльца при свете яркой луны увидели, как к лесу проворно косолапит на двух ногах какое-то непонятное мохнатое существо с острыми ушами и головой медведя. В несколько секунд существо достигло темной опушки, и почувствовав себя, очевидно, в безопасности, остановилось и оглянулось, прежде чем окончательно скрыться. В лунном свете отчетливо блеснули два полных ряда желтых медвежьих зубов.

IV

— Еще раз спроси ее, брат Пимен, — устало, но непоколебимо повторял Кричевский, сидя за столом напротив хозяйки Анны, — кого это привечает она ночью на своем подворье? Для кого стоит кормушка под головою медвежьей, которая утром оказалась пустой? Кто и для чего подпер двери колом вот этим — не медведь же это сделал?! Извольте мне, сударыня, отвечать!

— Ты напрасно кричишь, Костенька, — урезонил его монах. — Она тебя не понимает.

— Так переведи ей! — грохнул кулаком по столу сыщик, отворотился и закурил.

Рыжая нечесаная вотячка уже третий час сидела, уставившись в пол, надув губы, качая головой, слушая увещевательные речи брата Пимена. За окном сияло солнце. Во дворе ревела и гомонила некормленая домашняя живность. Кричевский раздраженно оторвал край мутного пузыря, едва пропускающего свет, выпустил дым, потом оторвал пузырь целиком, и с наслаждением вдохнул полной грудью свежего воздуха.

— А что это вы себе позволяете, господин полицейский начальник?! — неожиданно раздался за его спиной дрожащий от возмущения голос Петра Васильевича Шевырева, собственного корреспондента журнала «Вестник Европы», снискавшего всероссийскую и мировую известность. — Что это вы тут за допросы с пристрастием учиняете в моем присутствии?! Перед вами, между прочим, женщина и полноправный гражданин!

— Чего? — изумился Кричевский, а брат Пимен выпучил от удивления свой единственный глаз.

Рыжая Анна, чуя защиту, завыла, зарыдала, слезы покатились по ее круглым конопатым щекам.

— Братия моя! — поднялся в волнении на ноги монах, разъединяя спорщиков. — Господь с Вами! Только в согласии общем совершим мы предпринятое! Раздоры для нас гибельны! Ты, Константин Афанасьевич, действительно, отпусти бабу по хозяйству похлопотать. Она, все едино, кроме рева коровы недоенной, ничего сейчас не слышит. Я после сам с нею поговорю, миром. А ты, Петр Васильевич, за речью следи, и защитника народного напоказ не строй!

— Да делайте вы, что хотите! — в раздражении сказал полковник и вышел прочь, брякнув дверью со щеколдой. — Тоже мне, добродетели нашлись!

Попыхивая папироской, уселся он на крыльце под ласковым майским солнышком и тупо уставился на отпечатанный в курином помете отчетливый след когтистой медвежьей лапы. Такие же следы нашел он и в огороде, у головы медвежьей, с опустошенным опрокинутым корытцем, и на черной влажной почве лесной тропки, ведущей прямиком в лес. Только никак не шел у него из памяти, стоял перед глазами взгляд загадочного ночного визитера — дикий, неразумный, но все же человеческий.

Отпущенная братом Пименом баба, грохоча подойником, выскочила на крыльцо, в ужасе шарахнулась в сторону, увидав Кричевского, едва не свалилась и помчалась, подоткнув юбку, сверкая белыми лодыжками, на задний двор. Петька, гордо подняв голову, независимо сверкая очками, прошествовал мимо туда же. Вскоре полковник с удивлением увидел, как волочит собственный корреспондент какое-то корыто, потом тащит пару ведер воды от маленького пруда. Рыжая Анна уже не плакала и даже, напротив, улыбалась весьма забавно, выказывая милые ямочки на щеках и маленькую щербинку в крепких белых зубах.

— Ну-ну… — уже беззлобно сказал Кричевский подошедшему монаху. — Дамский угодник. Дон-Жуан из Ныши!

— Пусть успокоится малость, а то уж больно много страху ты на нее нагнал, — сказал брат Пимен и тяжко вздохнул, созерцая слабость человеческую в ближнем своем. — Ступай, отдохни, а я, как узнаю чего, так тебя разбужу.

Кричевскому ничего не оставалось делать, как послушаться разумного совета. Монах осторожно растолкал его через час.

— Ну, слушай, — сказал он, присаживаясь к сыщику на лавку, в ноги, часто мигая своим глазом, как броненосец прожектором. — Анна рассказала мне, что по ночам в деревню приходит медведь-оборотень.

— Час от часу не легче! — вздохнул полковник. — Я тут уже ничему не удивляюсь.

— Она назвала его «туно-гондырь», — пояснил брат Пимен. — Это сложно перевести. У вотяков язык малозначный, и многие понятия называются одним и тем же сочетанием слов. «Туно» — это, вообще-то, волхв, колдун. В отличие от жреца «вэщащя», он не служит общине, наподобие нашего священника, не имеет своего киреметища и священных деревьев, но бродит с места на место, перенося суеверия всякие. «Гондырь» — медведь. Вот и получается медведь-колдун, оборотень.

— А другие вотяки знают о нем? — спросил сыщик.

— Знают, поклоняются ему и боятся. Он поселился в этих местах четыре года назад. Анна сказала, что когда впервые увидела его, едва не умерла от страха. Он объяснил ей, что его преследуют боги. Царь злых духов Акташ принимает облик медведя, чтобы убить его, и поэтому он тоже принимает облик медведя, чтобы Акташ, который ищет его среди людей, не мог его узнать. Он мечтает убить Акташа, чтобы перестать быть медведем, и снова стать человеком. Тогда он женится на Анне. Когда он встречает настоящего медведя, то принимает его за Акташа и бросается в схватку. Он, я так понял, отважный охотник и убил без ружья уже не одного мишку. Эта голова в огороде — его подарок Анне, за то, что она боится его меньше других и подкармливает.

— Четыре года назад? — в волнении переспросил сыщик. — Как раз в тот год, когда убили Матюнина! А когда? Спроси ее — когда?!

— Она впервые увидела его в конце мая, — сказал монах. — Между прочим, он был тогда ранен Акташем и долго болел.

— Надо идти! — сказал Кричевский решительно, сев и нашаривая босыми ногами свои башмаки. — Она может показать нам, где живет оборотень?

— Она сказала, что не знает, — покачал головою монах. — Никто в деревне не знает, где он живет.

— Враки! — уверенно сказал сыщик. — Они тут все знают окрестный лес, как свои пять пальцев! Сейчас возьмем за холку сотского, он нас как миленький отведет!

Он достал из карманов револьверы, крутнул барабаны, принялся набивать их патронами. Брат Пимен смотрел на него в сомнении.

— Я полагаю, нам не следует никому говорить, зачем мы приехали, — сказал он, положив руку свою поверх рук Кричевского. — Я полагаю, не нужно брать проводника, а идти в лес самим, если уж ты так решительно хочешь свидеться с этим созданием Божьим.

— Одним? В лес?! Ты с ума сошел! — отказался Кричевский. — Я теперь без проводника в чащобы вотские ни ногой!

— Выслушай меня, прошу! — сказал весьма настойчиво монах. — Лучше идти самим, чем с плохим проводником. В этом случае мы будем рассчитывать только на себя и сможем принять все меры для нашей безопасности, какие только придут нам в головы! А недобрый проводник запутает нас, закружит, заставит выбиться из сил, да и просто отведет в места гибельные, как Иван Сусанин поляков. Этот «туно-гондырь» для местных вотяков — как святой, как покровитель деревни. Они поклоняются ему, приносят ему дары и жертвы. Я бы не хотел, чтобы они предположили, будто мы приехали охотиться на их святыню и хотим причинить ему зло.

Полковник опустил руки в задумчивости.

— Черт возьми, да ты прав! — сказал он с сожалением. — Надо самим все провернуть! Есть надежда, что он до нашего приезда не очень таился, оставил в лесу много следов. Все он никак не успеет замести. Тогда вперед, пока этот оборотень не ушел далеко! Я чувствую — в нем и есть разгадка!

— Подожди, — снова остановил его монах. — Мы в очень глухом месте. Вспомни, что случилось с тобою, когда ты неразумно бросился в лес. Кто бы тебя искать стал, если бы не мы? Когда начнешь говорить, пожалуйста, не поминай черта.

— Черт! — сказал сыщик. — Извини, брат Пимен, вырвалось. Ты опять прав, мой мудрый друг! Кто-то из нас должен остаться в деревне. Если мы не вернемся к назначенному сроку, он должен будет добраться до властей, рассказать, что с нами случилось, и организовать подмогу. Кто это будет?

Тут дверь открылась, и на пороге возник преображенный Петька Шевырев с топором в руке, босоногий, с подвернутыми рукавами и штанинами, с расстегнутым воротом, имеющий вид заправского крестьянина.

— Вы что это так на меня смотрите? — подозрительно спросил он. — Опять пакость какую-то удумали?

Не дослушав ласковую вкрадчивую речь брата Пимена и до половины, догадливый репортер замахал руками.

— Даже и не думайте! И не надейтесь! Я здесь не останусь ни за какие коврижки! Это все Костька тебя надоумил, да, чтобы навредить мне?! Что я тут буду делать один, среди людоедов этих, ни слова не разумея по-вотяцки?! Я и дороги назад не помню, и лошадей запрячь толком не смогу!

— А минуту назад мне показалось, что ты очень даже хорошо поладил с этой рыженькой людоедочкой, — лукаво прищурил одинокий глаз монах.

— Ух, ты! Циклоп в рясе! Сана постыдился бы! — воскликнул Петька. — Вот и оставайся здесь, и ладь с нею! Как раз окрестишь ее к нашему возвращению! Нечего тебе по лесам за оборотнями гоняться! Не монашеское это дело! Тебя отец-настоятель в угол на горох поставит! Воскресной чарки вина монастырского навсегда лишит!

— Петенька, — продолжал увещевать строптивого писаку брат Пимен, — ты языка вотяков не знаешь! Леса не знаешь, обычаев и примет вотяцких тоже! Ну, какой Косте от тебя будет прок, скажи? Только в беду скорее попадете оба! А со мною сам Господь! Он нас убережет!

— Ничего! — самоуверенно заявил журналист. — Со мною Господь тоже! Мы с Кричевским хорошо друг друга дополняем!

— Да вы только что едва не подрались, как молодые петухи! — засмеялся монах.

— Ничего! Мы помиримся, правда, Костя? Ты ведь на меня уже не сердишься?

Кричевский со вздохом обнял упрямца за мягкие пухлые плечи.

— Петька, послушай, — сказал он серьезно, как разговаривал с людьми своими перед выходом на дела особо опасные. — Ты будешь наша единственная ниточка, наша связь с миром. Случись что с нами в дебрях этих — только на тебя сможем мы рассчитывать. Только на твою смекалку, на твою решительность…

Глава пятая

I

— Коньдон, коньдон! — покрикивали вотяки, столпившиеся у калитки. — Коди кобак, коньдон!

— Что это они расшумелись? — спросил Кричевский, разглядывая молодые и старые крестьянские лица, не те, тупые и покорные, которые представляют они полицейскому уряднику или помещику, а живые, домашние.

— «Коньдон» — это на вотяцком значит «деньги», — пояснил брат Пимен. — Дословно «цена белки». Стой, стой! Это дрянная кумышка, разбавленная! Ты мне первача своего неси! Или хочешь, чтобы «туно-гондырь» осерчал на тебя за скверные жертвы?! А, вот и пельмешки! Давай сюда! Получай расчет!

Слух о том, что приезжие русские хотят идти в лес и принести жертвы «туно-гондырю», быстро разнесла по деревне Анна. Уже через час у ее дома появились сельчане, принесшие на продажу жертвенных черных петухов со связанными ногами, розовых визжащих поросят в берестяных коробах и прочую живность. Брат Пимен отдавал, однако, предпочтение готовой снеди, не без основания полагая, что и оборотень предпочтет их сырому мясу.

— Они и пельмени по-нашему умеют делать? — удивился сыщик.

— Ошибаешься, брат, — сказал монах. — «Пельнянь» — вотяцкое слово, означает «хлеб, похожий на ушко». Это, скорее, мы по-ихнему пельмени делаем.

— А мед тебе для чего? Думаешь, это чудище любит сладкое?

— Ну, во-первых, если оно гондырь, то должно любить. Какой же мишка не любит меду? А во вторых, у вотяков обычай подносить гостю не хлеб-соль, как у нас, православных, а хлеб с медом. Мы ведь с миром к нему идем, по его обычаям, и надобно, чтобы сельчане это видели.

Хитроглазый сотский прохаживался туда-сюда околицей, не подходя близко к калитке, заложив руки за спину, поглядывая. Вид у него был недобрый, он часто останавливал земляков своих и о чем-то толковал им тихо и настойчиво, кивая то на монаха с сыщиком у забора, то на близкий лес, притихший в ожидании дальнейших событий. Его появление беспокоило Кричевского.

— Что, брат Пимен, — спросил он, улучив момент, когда не было поблизости вотяков с товарами, — дивятся язычники, что вдруг христиане к их волхву обратились? Верят нам, что с добром к нему идем? Не устроят ли нам козу какую?

— Русские часто обращаются к местным ведунам, если хворь какая пристанет, — сказал монах, ловко обертывая глиняный горшок с медом тряпицею и укладывая его в большой походный пестерь. — Среди них есть лекари знатные. Думаю, вотяки нам поверили. Я им сказал, что ты недавно женился, а у тебя после ранения мужская сила пропала. Так что мы идем просить туно-гондыря, чтобы он тебе способности быть мужем вернул. У них ведь медведь — воплощение мужских достоинств.

Константин Афанасьевич едва не поперхнулся от возмущения. Только сейчас понял он причину тех многочисленных шушуканий за его спиной, жадных и любопытных взглядов, которыми награждали его язычники — женщины с некоторой жалостью, мужики больше с насмешкою и превосходством.

— Ах ты… ах, ты!.. — покрываясь краской, только и смог он сказать смиренному слуге церкви, хитро помаргивающему своим ясным ироничным оком.

— Укроти гордыню, брат мой! — сказал монах. — Я все делаю, что, по моему скромному разумению, способствует успеху нашего предприятия и скорейшему возвращению живыми и невредимыми. Мне Господь наш велит оберегать вас и сохранять.

— Тогда подзови этого рыжего хама-сотского, который на меня все скалится, и скажи ему от моего имени, что приставу и волостному старшине в Старом Трыке известно, куда мы поехали. Ежели через три дни мы не воротимся, то нагрянет сюда полицейская команда для нашего розыску, и им тут всем крепко не поздоровится. Да покрепче скажи, повнушительнее, чтобы уразумел, да Петьку тут обижать не вздумал! А то что-то рожа мне его плутоватая не нравится! Не умыслил бы в наше отсутствие чего!

Припугнув наглого сотского, Кричевский, одолеваемый тревогой и недоверием к вотякам, ушел с улицы в избу. Петька сидел в горнице босой, сунув ноги в меховые бахилы, принесенные емуАнной, и строчил свои путевые заметки. Полковник дал ему один из своих револьверов и заботливо сказал:

— Петруша! Ты на ночь клади его в головах, чтобы рукой мог сразу достать. Но так, чтобы мимо тебя никто более не мог бы дотянуться. Двери накрепко запри, да кочергой заложи изнутри, у окна не садись, а ложись лучше спать. Да, бабу эту выгони на двор ночевать, чтобы не пустила кого лихого ночью.

— С чего это? — вылупил репортер круглые зенки в очках. — Мне одному скучно будет! Вы себе в лес идете развлекаться, а я тут должен мух бить?! Мне пока что колдовство медведя-оборотня без надобности!

— И тебе уже разболтал этот иезуит?! — возмутился сыщик. — Я на него кляузу самому обер-прокурору Священного Синода накатаю! За клевету!

К обеду сборы были закончены, и обстоятельный проповедник слова Божьего, хоть и верил в покровительство всевышнего, в десятый раз проверил укладку провизии, запасов воды, спичек, каких-то пузырьков и порошочков из своей миссионерской аптеки, размещая все аккуратно в двух самодельных берестяных коробах с лямками и крышками. Прозвучала краткая напутственная молитва — и Кричевский попытался взвалить на плечи больший пестерь. И тотчас осел, скривился: больное колено хрустнуло, дало о себе знать. Рыжая нечесаная Анна, убиравшая со стола остатки трапезы, сочувственно покачала головой, загомонила, протягивая сыщику какую-то длинную тряпицу наподобие подвязки.

— Чего ей надо? — огорченный неудачей и столь явно выказанной слабостью своею, проворчал полковник, страдая еще от боли.

— Она говорит, что туно-гондырь непременно поможет тебе, — пояснил монах.

Сказав это, невысокий щупленький слуга Божий отстранил плечистого сыщика, подсел ловко под лямки тяжелого берестяного короба и сноровисто, без натуги и кряканья, поднял его на спину. Кричевский только изумился молча и покорно поднял пестерь полегче.

— Ну, вы прямо как две Маши из сказки! — улыбнулся Петька. — Не садись на пенек, не ешь пирожок! Эх, жаль, пластинки кончились, а то бы я вас зафотографировал!

Теперь, когда час расставания с друзьями настал, ершистый журналист заметно нервничал.

Они взяли загодя заготовленные высокие посохи, чтобы щупать дорогу в темноте и в болотистых местах, засунули за пояса навостренные топоры, вместе прошли к околице, и рыжая хозяйка с ними. Посереди улицы, у дома сотского, стояли кучкою вотяки, смотрели им вслед из-под ладоней горбушкою. Рыжие волосы их ярким пятном выделялись посередь зеленых трав и черных смоленых срубов.

Пожали руки, расцеловались и, неся в себе горькую тревогу разлуки, вошли тропою в лес — точно в омут с головою нырнули.

— Куда идем-то, поводырь? — по возможности весело спросил Кричевский. — Дорогу хоть знаешь?

— Анна сказала — надо идти по тропе до священного дерева, а там найти медвежий лаз в зарослях, — не оборачиваясь, отозвался с натугою монах. — Звериная тропка и должна привести к оборотню.

— Хорошо бы засветло найти логово, — сказал сыщик. — Как думаешь, брат Пимен, он днем спит?

— Думаю, что спит, — отозвался его спутник. — Днем в лесу теплее и безопаснее. Ночью холодно, и хищники на охоту выходят.

— А сколько до его берлоги ходу, как полагаешь? Я думаю, раз он деревню часто навещает, стало быть, за полночь должен успевать к себе в логово воротиться! Значит, и мы до заката можем до него добраться!

— Человек предполагает, а Господь располагает, — рассудительно сказал монах.

— А костер у него есть, как полагаешь? — снова спросил Кричевский, обуреваемый мыслями о скорейшей поимке чудовища. — Ты табачного зелья не употребляешь, у тебя на дым нос должен быть чуткий. Нюхай — вдруг запах костра учуешь.

— Не думаю, что есть у него костер, — отозвался монах, прыгая с кочки на кочку, точно огромный горбатый кузнечик. — Костер надобно стеречь, иначе он погаснет. Ежели он один живет — сие невозможно.

— Это ежели один, — согласился Кричевский, и вдруг призадумался. Прежде такая мысль не приходила ему в голову, и теперь заставила на ходу менять планы свои насчет легкой поимки оборотня.

Шли они долго, устали. В коробе за спиною сыщика шевелился, скреб лапами спеленатый жертвенный петух. В пестере неутомимого монаха икал и хрюкал поросенок.

— Давай я теперь впереди пойду, что ли, — сказал Кричевский, глядя, как брат Пимен, покрывшись бисеринками пота, раздвигает густые ветви и придерживает их, чтобы не били они сыщика по лицу. — Или, может, привал устроим?

Монах на секунду остановился, оглянулся, смахнул с осунувшегося лица липкую паутину — и наградил приятеля лучистой спокойной улыбкой своею, от которой делалось на душе тотчас теплее.

— В лесу, Костинька, со всех сторон опасность подстеречь может, — сказал он. — Тебе за мною проще идти, потому как ногу тебе следует беречь. Подвернешь ногу — и пиши пропало. Я тебя отсель неделю выволакивать буду. И, между прочим, на позади идущего чаще нападают, потому как спина открытая.

— А кто нападает-то? — спросил Кричевский, невольно втягивая шею в плечи и оглядываясь. — Волки?

— Волки зимою только опасны, — отвечал неутомимый странник Божий, продолжая путь по лесным чащам. — Сейчас им пищи Господь дает в достатке и без нас, грешных, хотя всякое случается. Рысь еще может броситься сверху, потому как близорукостью страдает, а пуще всех опасностей — медведь. Он еще жиру не нагулял, голодный после спячки, злой. Может заломать за просто так, за то, что на его землю пришел. Одно слово, «хозяин»!

— А если на дерево залезть?

— От медведя на дереве не убережешься, — сказал монах. — Он и в воде достанет, ежели осерчает, и в чистом поле догонит — бегает быстрее иной лошади. Знаю я случай, когда охотник имел в одном стволе жакан медвежий, а в другом мелкую дробь на уток. Встретил медведя, ударил жаканом, да не убил, ранил только. Выстрелил тогда дробью в морду ему — и ослепил, а сам ружье бросил и на дерево влез. Только медведь его по запаху нашел, взобрался за ним и задавил. Подранки — страх как для человека опасные. Местные охотники, ежели сразу не убили, ходят за таким медведем хоть неделю, пока не добудут зверя. Нельзя такого в лесу бросать — на пастухов, на баб-ягодниц нападать станет. Очень злопамятный зверь.

— Так что ж делать, коли медведя повстречаем? — спросил сыщик. — Револьвером его не проймешь ведь?

— Молиться, — смиренно и спокойно отвечал брат Пимен.

II

Посередь небольшой лесной поляны, поросшей изумрудной, еще не пожухлой травой, красовалась огромная раскидистая липа, полная цвета, насыщавшая воздух вокруг медовым запахом, привлекая сонмы лесных пчел и мохнатых шмелей, один из которых едва не укусил Кричевского в щеку. Нижние ветви ее увешаны были большими скотскими мослами, объеденными до черноты лесной мошкою, а в развилке красовался, скаля зубы, лошадиный череп. Прежде такая картина произвела бы на полковника мрачное и удручающее впечатление, но теперь он уже притерпелся к языческим жертвенникам и не находил их местом опасным и чем-то из ряда вон выходящим.

Путники с наслаждением сбросили с плеч долой тяжелые пестери, раскрыли их, проверили живность, и монах занялся приготовлением немудреной трапезы.

— Давай я помогу тебе, — предложил полковник. — А то неловко как-то, будто ты мне прислуживаешь.

— Служить ближнему — назначение наше, — улыбнулся тот. — К тому же мне просто приятно тебе помочь.

— Я бы так не смог, — признался Константин Афанасьевич.

— Так потому ты и не монах! — засмеялся брат Пимен. — Это не всем дано, как любой дар. Господь мудр: представь, если бы все сделались в одночасье чернецами да черницами? Эдак бы и род людской на земле пресекся! Кстати, я все хочу передать дочери твоей благословение свое, да вот этот крестик.

Он запустил руку во внутренний карман подрясника, достал, перекрестил и протянул сыщику завернутый в чистый лоскут маленький изящный нательный крест. Кричевский растрогался, принял дар с благодарностью, вспомнил вдруг с такой теплотой о близких своих, будто они рядом стояли.

— Знаешь, Васька, — сказал он, называя монаха его прежним, мирским, детским именем, — я с тобою будто ближе к Богу становлюсь.

— А вот за это, Костенька, спасибо, — просто отозвался брат Пимен. — Это мне главная награда. Подкрепляйся. Как станем на тропу медвежью, не до еды и питья уж будет.

— Как же здесь этот туно-гондырь живет? — задумчиво сказал сыщик, окидывая взором места, по которым не единожды, очевидно, пробегал страшный оборотень. — Если он зверь — понятно. Но если он человек — вот так, без семьи, без людей, без огня даже! Как не боится он встречаться с волками, да с сородичами своими, медведями? Отчего бы не жить ему в деревне, как тот жрец-вэщащь? Какие подвиги он совершает в своем отшельничестве?

— Две вещи гонят человека в одиночество, брат мой, — сказал монах. — Гордыня и грехи. Еще безумие, да оно ведь следствие двух первых. Но не время нам предаваться умствованиям. Они нам не помогут в делах наших. Солнце садится. Ты собери пестери, а я пойду, поищу звериную тропу.

Воротясь, брат Пимен совершил поступок, по мысли полковника, для него невозможный. Достав из короба Кричевского петуха, он перекрестился, взял топор и одним точным ударом обезглавил птицу, после чего повесил ее, трепещущую и истекающую кровью, за лапу на ветку липы.

— Завтра же, а может, даже и сегодня ввечеру сюда придут вотяки, — ответил он на немой вопрос во взоре приятеля. — Наверняка их любопытство разбирает, правда ли мы медведю-оборотню жертвы несем. Пусть видят, что мы по их обычаям действуем, и священную липу дарами почтили.

— Не грех ли тебе, слуге божьему, жертву приносить? — спросил сыщик.

— Душа моя при этом не присутствует, — ответил монах. — Я не молюсь, ни о чем не прошу, я просто зарубил петуха и повесил его на дереве. Для безопасности нашей это надо, да и пестерь твой стал легче — так что со всех сторон только польза. Пошли, спорщик о вере! Сейчас ты поупражняешься в смирении гордыни, да в согбении выи своей! Росточек-то у тебя поболее моего — вот и пожалеешь об этом!

Медвежья тропа представляла собою низкий лаз в колючем терновнике, густо усыпанный засохшим звериным пометом. Она пересекала поляну и уходила в сторону деревни, так, что двигаться ею можно было в двух направлениях. Путники выбрали то, которое вело вглубь леса.

Эта часть дороги ни в какое сравнение не шла с предшествующей прогулкою по лесной человеческой тропе. Подошвы оскальзывались не то в грязи, не то в медвежьих экскрементах, опереться на посох нельзя было, идти приходилось, согнув ноги, низко присев, так что уже через четверть часа бедра и икры Кричевского схватывало судорогой, а колени просто тряслись от напряжения. При этом сыщик вынужден был еще пригибать к земле голову, а проклятый короб то и дело цеплялся за сучья и ветки. Вскоре он совершенно выбился из сил, и со стыдом стал чувствовать, что отстает от монаха, упорно и настойчиво пробирающегося все вперед и вперед сквозь густой кустарник с тяжелым пестерем на спине. Брат Пимен заметил его тяжкое положение, и милосердно сбавил ход, а потом вдруг и вовсе остановился.

— Ты чего? — задыхаясь, прохрипел Кричевский. — Пошли, мне так стоять невмоготу! Я сейчас на четвереньки стану и побегу!

— Тс-с! — кое-как оборотился монах, выглядывая из-за горба своего пестеря. — Впереди, на тропе, кто-то есть!

— Кто?! — встревожился сыщик, пытаясь заглянуть вперед. — Это медведь?!

Брат Пимен просунул вдруг за спину узкую сильную руку свою, не слишком приятно пахнущую, и крепко зажал полковнику рот. Константин Афанасьевич и сам уже расслышал то, что ранее уловило чуткое опытное ухо монаха. Впереди, совсем рядом, не более чем в десяти шагах, кто-то, скрытый зарослями, пыхтел, вздыхал и переминался тяжело с ноги на ногу, видимо, в нерешительности. Потом раздались уж и вовсе неприличные звуки. Кричевский сморщил нос, закрыл его рукавом походной фуфайки. Затрещали кусты, послышался тяжелый топот. Все стихло.

Брат Пимен отнял ладонь от лица Кричевского.

— Господь спас, — устало сказал он и перекрестился. — Ушел мишка. Не стал с нами за тропу ссору заводить.

— Ну, что стал и крестишься?! — нетерпеливым шепотом позвал монах и дернул сыщика за рукав. — Это тебе не Казанский собор! Теперь ты знаешь, как молитва спасает! Давай поскорее выбираться отсюда!

— А если еще медведь?!

— Они поодиночке шатаются. Если один здесь наследил, другого поблизости в округе нету. Медведица только бродит сейчас с годками[17]… но это еще хуже, чем сам Топтыгин. Встретишь — не шевелись, и медвежат не вздумай трогать!

Словно в награду за пережитые испытания, заросли кустарника скоро поредели, а потом и вовсе сошли на нет. Склон пошел вверх, широкая заболоченная низина, пересекаемая тропой, кончилась. Вокруг появились сосны и елки. Тропа распалась на множество отдельных следов, и они все чаще останавливались и всматривались в них, пытаясь выбрать направление. Солнце уже цеплялось за верхушки деревьев. Свету оставалось на час, не более, и уже надобно было подумать о ночлеге.

Вдруг Кричевского посетила одна простая мысль, вынесенная им из опыта предыдущего своего блуждания по вотяцким чащобам.

— Брат Пимен! — окликнул он монаха, стоявшего на коленях перед очередным хитросплетением медвежьих дорожек. — Я знаю без чего оборотню не прожить! Ему нужна вода! Логово его должно быть неподалеку от воды! Надо искать какой-нибудь ручей!

Они перестали привязывать свой путь к звериным тропам, пошли напрямки. Монах, опытный в странствиях по лесам, по неким ему ведомым признакам быстро вывел Кричевского в небольшой ложок, по дну которого весело бежал чистый ключик. Берега ключа были обильно затоптаны звериными следами.

— Это водопой, — сказал брат Пимен. — Пошли вверх по течению. Он должен поселиться выше, чтобы не пить воду, загаженную зверьем.

И осмысленные труды их не остались без награды. В полуверсте от звериного водопоя на сухом пригорке увидали они шалаш — не шалаш, лачугу — не лачугу. Просто кто-то составил вокруг молодой сосны множество жердей, образовав конусообразное сооружение, весьма высокое, и покрыл его звериными шкурами. У входа разбросаны были грубые самодельные инструменты из камня и дерева, да несколько лопат и топор современной фабричной ковки, украденные, должно быть, у крестьян. Отпечатки ступней вокруг были только медвежьи, но брат Пимен показал на пук веток, брошенный поодаль, и шепнул:

— Жилец сей кельи торопливо заметал следы! Это он! Мы нашли его!

— Да уж! — счастливо подтвердил Кричевский. — Лопаты и топоры медведям явно ни к чему!

Внутри хижины оказалось лежбище, устланное шкурами, и очаг. К удивлению обоих друзей, пепел в очаге еще не остыл. Монах поднял с подстилки трут и кремневое кресало.

— Вот он, однако, чем добывает огонь! Что будем делать, Костенька?

— Ночевать! — решительно сказал Кричевский. — Раз хозяин так любезно предоставил в наше распоряжение свою постель, грех будет этим не воспользоваться!

— Будем ли мы в безопасности в его логове? — спросил брат Пимен.

— Полагаю, если мы заночуем просто в лесу, он нас найдет так же легко, как и здесь, если захочет, — сказал сыщик. — Здесь мы, по крайней мере, укрыты от непогоды, да и прочее зверье, надо думать, знает суровые нравы этого аборигена и сюда не заглядывает. Звери тоже имеют понятие о суверенитете. К тому же, честно сознаюсь тебе, я так устал, что сейчас перегрызу глотку любому, кто попытается согнать меня с этих мягких шкур. Давай разведем поскорее огонь и поужинаем, а то от голода кишка с кишкою танцует!

— Но спать придется поочередно, — сказал предусмотрительный брат Пимен.

И Константину Афанасьевичу, скрепя сердце, пришлось с этим согласиться.

Однако после сытного ужина, едва только заступил он на свое дежурство, а брат Пимен прочел молитву и тотчас заснул, усталого сыщика, присевшего перед очагом, стала одолевать необоримая дремота. Он тер себе виски кумышкой, нюхал свои папиросы, воздерживаясь от курения в хижине, колотил кулаком по шершавому стволу сосны, игравшей роль центрального столба, так, что вздрагивал весь шалаш и хвоя сыпалась — ничего не помогало. И тогда Константин Афанасьевич решил выйти из хижины наружу, поразмять ноги и покурить всласть.

Это невинное желание едва не стоило ему жизни.

III

Кричевский все вышагивал в задумчивости, жадно дымя третью уже папиросу, размышляя, не зря ли тащились они в эдакую глухомань, и возможно ли разузнать хоть что-нибудь про интересующее его мултанское дело от загадочного обитателя здешних мест, как вдруг остановился в изумлении. В свете костра, падающем от входа в шалаш, увидал он на песке небрежно брошенный старинный металлический кувшин, с длинным горлышком и изящною ручкой. Он поклясться был готов, что когда они с братом Пименом осматривали окрестности при свете заходящего солнца, ничего подобного в этом месте не лежало.

— Неужто золото? — сказал вслух полковник, глядя на темные красноватые блики на боку посудины.

Он наклонился, присел, протянул руку, чтобы поднять находку, и тут из-за дерева сзади его схватили цепкие, нечеловечески сильные пальцы. Одна рука нападавшего вцепилась в горло и подбородок, медленно и неумолимо сворачивая сыщику шею набок, вторая охватила и накрепко прижала к груди руки сыщика, приподнимая немаленького вовсе Кричевского в воздух, так, что он беспомощно задрыгал ногами в поисках опоры. Хрипя, отчаянно царапая неизвестного противника по голым рукам и косматым плечам, покрытым шкурою, Кричевский проклинал себя за то, что так бездарно, точно новичок, попался на глупую уловку. Вскинув наугад обе ноги, он выбросил их вперед, оттолкнулся от ствола сосны, и они оба упали наземь в объятиях. При этом противник не выпустил полковника, но рука, сжимавшая его поперек груди, как-то скользнула и ослабила хватку. Зато вторая, точно из железа сделанная, уже завернула ему голову кверху — и лицо его уперлось вдруг в оскаленную медвежью пасть!

Сыщик замычал, вырвал руки из ослабелых тисков, обоими кулаками ударил со всего маху зверя по зубам, рванул на себя. Голова медведя вместе со шкурой неожиданно легко поехали, и остались в его вытянутых руках. Тут нападавший резко дернул Кричевского за голову, так, что шейные позвонки затрещали, страшная боль пронзила все тело вдоль позвоночника, заставила выгнуться дугой и вскрикнуть отчаянно и громко. В глазах у сыщика потемнело, и только услыхал он вдруг над головою своею гром выстрела, потом еще один. Тотчас бросили его в сторону, точно тряпку, и могучий грозный враг исчез в темноте, оставив Константина Афанасьевича валяться без сил на подстилке из хвои, с медвежьей шкурой в руках в качестве трофея.

Брат Пимен, опустив револьвер, оставленный сыщиком у очага, поспешно ощупал его лицо и шею, припал ухом к груди. Убедившись, что Кричевский дышит, хоть и взволнованно, но ровно, монах отступил на шаг, и, направив оружие стволом в темноту, туда, где исчез нападавший, сказал:

— Вставай, великомученик! Силен ты, однако! С живого оборотня шкуру спустил!

Только теперь сыщик заметил, что все еще сжимает в пальцах тяжелую шкуру с зубастой башкою медвежьей. Опасаясь пошевелить свихнутой шеею, держа голову задранной кверху, Кричевский кое-как поднялся сперва на четвереньки, потом на колени и на ноги.

— Что, брат Пимен, за оружие взялся? — еще сумел пошутить он, осторожно трогая шею, пробуя двигать головою из стороны в сторону. — Кабы не твоя канонада, украшал бы мой череп стены этой лачуги на манер оленьих рогов!

— Мой бы рядом висел, — нимало не шутя, напряженно вглядываясь во тьму, ответил монах. — Впрочем, я в воздух стрелял, прости меня, Господи.

Держа в одной руке шкуру, Константин Афанасьевич другою поднял с земли подброшенный коварным оборотнем кувшин, поднес к глазам и убедился, что троянский дар сей сделан из старинной красной меди. Едва вознамерился он посетовать приятелю на напрасную жадность свою, как вдруг глаза его уловили мгновенное движение на фоне более светлого куска небосклона, на другой стороне шалаша, за спиною у брата Пимена, все еще стоявшего в оборонительной позиции с револьвером. Тотчас, не размышляя, не тратя времени на оклик, Кричевский бросился головою вперед и обеими руками столкнул монаха в сторону, в ночную тень. Опыт обысков и ночных облав в самых опасных и злачных местах Петербурга, накопленный за четверть века, безошибочно подсказал ему это движение, оказавшееся единственно верным.

Тяжелая рогатина, сделанная из обломка косы, примотанного накрепко к сучковатому древку, пущенная сильною и верною рукою из темноты, шагов с пяти, прогудела в воздухе над ними и сочно впилась в дерево, задрожав, мотаясь из стороны в сторону. Сыщик вырвал у монаха револьвер, поймал в прорезь мушки темный силуэт, и уж точно свалил бы злобного оборотня наповал, если бы брат Пимен не подбил бы ему руку кверху, толкнув локтем под рукоять. Пуля с воем ушла в крону сосны, из темноты посыпались шишки.

— Мы сюда не панихиду служить пришли! — выкрикнул ему в лицо рассерженный монах.

Не имея времени ссориться, они вскочили и, пригнувшись, сиганули под защиту жердей и медвежьих шкур хижины. Завесив пологом из шкуры вход, спешно притоптав костер, приятели затаились во тьме друг против друга, чтобы видеть, что творится за спиною у каждого.

— Но если он полезет вовнутрь, я буду стрелять! — решительно сказал Кричевский, наощупь спешно набивая патронами разряженный барабан.

Монах не ответил: он читал молитву.

Три или четыре часа до рассвета показались им вечностью. Наконец забрезжило в щелях между шкурами, донеслось снаружи резкое кликанье лесных сплетниц соек. Пара-тройка воронов, черных, тяжелых, слетевших на ночной сполох, проскакали туда-сюда и, не найдя поживы, шумно полетели прочь.

Приятели, постанывая, выбрались на белый свет, осторожно огляделись. Никого вокруг не было видно. Поодаль валялся оброненный в ночной схватке хитроумный сапог, сшитый грубо из цельной медвежьей лапы с когтями, оставлявшей следы, подобные звериным.

— Настоящему оборотню такая обувка ни к чему, — сказал Кричевский, пнув сапог ногою. — Жулик этот туно-гондырь! Что будем теперь делать, брат Пимен?

— Коли он человек смертный, так и слава Богу! — сказал монах, перекрестившись. — А я уж было поверил, что он перевертыш. Есть у меня задумка одна. Видишь — остатки ужина нашего пропали. Он голоден: подъел все подчистую. Мы его на запах жертвенный приманим!

Исполняя незамысловатый план монаха, они вытащили из хижины пестери, разложили на шкурах угощение, выставили на видное место бутылку мутной кумышки. Монах взял за задние ноги поросенка, несколько раз встряхнул, заставив того огласить окрестности пронзительным визгом. Потом ловко прирезал жертву, извлек печень, легкие и сердце и принялся поджаривать их на листе старого кровельного железа, держа его над огнем. Запахи жаркого поплыли по лесу. Кричевский припомнил, что они тоже еще не завтракали.

Когда внутренности подрумянились с обоих сторон, монах затоптал костер, спустился к ручью и тщательно умыл окровавленные руки.

— А теперь будем ждать! — сказал он.

Они сели спина к спине на шкурах и внимательно оглядывали окрестности. Прошло немало времени, а казалось, что еще больше.

— А если он не придет? — спросил Кричевский.

— На потрошки свинячьи претендуешь? Не дам! — пошутил монах, и успокоил: — Придет, куда ему деться! Соблазн велик! Только когда он появится, ты револьвером не размахивай и вообще никаких движений не делай. Я с ним говорить буду.

Туно-гондырь появился совершено неожиданно и так близко, что сыщик едва не вскрикнул. Он просто вышел из-за ствола толстой сосны, шагах в пятнадцати от них, и остановился в нерешительности. Это был по пояс голый мужик, судя по чертам, вотяцкого племени, огромного росту, весь жилистый, сухощавый, точно из веревок витый. В левой руке сжимал он топор, который по недосмотру оставили приятели на ночь снаружи хижины. Правая рука свисала как-то странно, изломом. Приглядевшись, Кричевский заметил, что и голова, и все тело мнимого оборотня носили следы страшных ран, нанесенных, очевидно, медведем. Волосы практически отсутствовали на темени, содранные ударом когтистой лапы. Вместо них, задирая кожу с лица кверху и придавая ему выражение дикого изумления, на голове бугрились несколько отвратительных продольных шрамов. Рот у туно-гондыря не закрывался, и зубы постоянно были в оскале не то злобной усмешки, не то ярости. Длинные белые полосы пересекали грудь, на месте правой ключицы виден был глубокий провал. Очевидно, калека не вполне владел правой рукой, и лишь эта рана помешала ему во время ночного нападения свернуть Кричевскому шею быстро и беззвучно, как цыпленку.

— Ну и урод! — сказал сыщик негромко, привстав навстречу. — Чистый Квазимодо! Немудрено, что Анна испугалась до полусмерти, когда увидела такую рожу!

Колдун взмахнул топором, сделал шаг вперед и что-то невнятно и угрожающе произнес, обращаясь к ним.

— Что он сказал? — спросил поспешно полковник, положив в кармане руку на револьвер.

— Я не разобрал в точности, — тихо ответил брат Пимен, не спуская глаз с огромного волхва, превышавшего его ростом на целую голову. — У него рот перекошен и произношение нечистое. Убираться вон требует, я полагаю.

Монах ласковым и звучным голосом произнес нараспев какую-то фразу и поклонился. Потом, показав предварительно, что обе ладони его пусты, поднял с земли отнятое Кричевским медвежье одеяние чудовища, заранее приготовленное, и осторожно понес его туно-гондырю. Волхв пятился, что-то бормотал, брызжа слюною, высовывая толстый сизый язык, потом вдруг замахнулся топором. Тотчас Кричевский выхватил револьвер и направил его в сторону кудесника. Все трое замерли на несколько секунд, после чего брат Пимен, не приближаясь более, нагнулся и положил шкуру с оскаленной медвежьей головою наземь, всего в нескольких шагах от громадного визави своего, а сам, не оборачиваясь, пятясь спиной, вернулся на прежнее место.

Грозный калека глянул недоверчиво, медленно опустил топор. Кричевский, в свою очередь, опустил револьвер, держа, однако, курок взведенным. Туно-гондырь присел, непослушною правой рукой подтянул к себе косматое одеяние и с радостным урчанием накинул его на плечи, а израненную голову и омерзительную ухмылку свою спрятал под медвежьей башкой, выделанной на манер шапки. Вернув себе прежний вид, он приосанился и уже топор не поднимал: видно, чувствовал себя в шкуре более уверенным и значительным.

Монах снова заговорил, плавными округлыми движениями рук показывая на выставленные подношения, взял импровизированный поднос с жареными внутренностями и поднес его к волхву. Тот, поколебавшись мгновение, бросил топор, схватил теплый еще железный лист и принялся жадно поедать печень, сердце и легкие, разрывая их пальцами и запихивая глубоко в рот, чтобы не выпадали из вечно разомкнутых губ. Он расправился с подношением в мгновение ока, но уже брат Пимен держал перед ним бутыль кумышки и приглашающим жестом звал подойти и отведать из берестяной кружки. Волхв решительно зашагал к разложенным на шкурах подношениям, сдвинул медвежью морду на затылок, чтобы не мешала, жадно, залпом выпил кумышку, проливая на бороду и грудь. Потом сел на шкуры и принялся есть все, что принесли ему в той же безобразной неопрятной манере.

— Скажи, что мы хотим задать ему несколько вопросов, — тихо сказал монаху Кричевский, выждав паузу.

Выслушав, туно-гондырь изобразил на страшном лице своем некое подобие гостеприимной улыбки, и ответил непонятно, но с очевидным мимическим согласием.

— Спроси, умеет ли он открывать клады? — сказал Кричевский.

Монах выслушал довольно пространный ответ, и перевел:

— Он умел когда-то, но теперь боится это делать. На него прогневался подземный бог Акташ. Если он начнет ворожить на открытие клада, Акташ придет сюда в облике медведя и убьет всех.

— Спроси, за что прогневался на него Акташ? — сказал Кричевский.

— Когда-то давно он пытался открыть клад в неурочное время, и для этого замолил двуногого, — интерпретировал шепелявую речь волхва монах.

Сердце у Кричевского забилось часто-часто, и в горле пересохло.

— Спроси, зачем он хотел открыть клад в неурочное время? — дрогнувшим голосом попросил он. — Его заставили? Ему обещали награду?

Туно-гондырь отвечал ворчливо и недовольно, вытирая сальные пальцы о шкуру.

— Он говорит, что устал и очень хочет спать, — перевел монах. — Он благодарит нас за подношения, и удивляется, как смогли мы дотащить все это из деревни. Он жалуется, что ему стало трудно ходить в деревню за продуктами. Он предлагает всем поспать в хижине, а потом он еще поест и все расскажет. Это будет долгий рассказ.

Колдун хмельно рыгнул, похлопал себя по набитому животу, выпятившемуся под остовом могучих ребер, и почти что ласково посмотрел на Кричевского, с сожалением и уважением — на шрам, пересекающий лицо и веко монаха. Потом встал, покачиваясь, подошел к хижине, откинул меховой полог и несколько раз показал, что они могут войти и расположиться на отдых, после чего с шумом рухнул у порога и захрапел.

Сыщик и монах переглянулись растерянно.

— Черт! — выругался Кричевский, раздосадованный неожиданною заминкою в близкой разгадке мултанской тайны. — Не надо было давать ему столько пить!

— Да он немного и выпил! — пожал плечами брат Пимен. — Для человека такой богатырской комплекции два туеска кумышки — пустяк! Он, видно, голоден, да еще, может, головою поврежден, оттого и разбирает его так легко.

— Не дай Бог, припадок его хватит от выпивки! — в волнении ударил кулаком об ладонь Константин Афанасьевич. — Что же ты ранее не подумал?!

— Так ведь и ты не подсказал! — урезонил его брат Пимен. — Ты, на всякий случай, не обольщайся сильно! Вотяцкий язык небогат, и «кык пыдес», то есть «молить двуногого», может в нем означать принесение в жертву как человека, так и птицы! Она ведь тоже двуногая!

— Нет, нет! — отказался слушать это разгоряченный Кричевский, хмелея и без употребления тростниковой водки. — Не может этого быть! Это уже будет вовсе сказочное свинство! Что же ты мне ране этого не сказал?!

— А ты спрашивал? — опять охладил его пыл монах.

— Может, ты ошибаешься? — с надеждою заглянул в его одинокий усталый глаз сыщик. — С чего ты решил, что может быть такой перевод слов этих?

— Я долго размышлял, — пояснил брат Пимен, — отчего это вотяки богам домашним приносят в жертву коров и лошадей, а вот более могущественным богам, Киреметю и Акташу, всегда несут в жертву птиц только? Ведь скот — более ценная жертва! И пришло мне на ум, что главное тут отличие именно в количестве ног. Птицы двуногие, как и мы. Может, с каких-то пор они служат в вотяцком пантеоне заменою настоящим двуногим, кровавым человеческим жертвам. А, кроме того, я просто знаю, что когда говорят «кык пыдес», то жрец режет на жертвеннике петуха или селезня.

— Будем ждать! — воскликнул Кричевский и в волнении заходил взад и вперед у входа в хижину, где густо храпел обладатель разгадки этой тайны. — Будем ждать, сколько надобно! Надобно — еще на ночь здесь останемся! Я не уйду, пока не узнаю все точно, как оно было!

Глава шестая

I

Заключительный день заседания судебного заседания по делу мултанских вотяков, длившегося в уездном городе Мамадыше восемь дней, ознаменован был событием, которого все долго ждали. Свою защитную речь должен был говорить адвокат Карабчевский. До него уже выступили с защитными речами присяжный поверенный Дрягин и журналист Короленко, последний даже дважды, и многим казалось, что уже нечего добавить по этому делу. Однако к назначенному часу зал суда оказался переполнен, а под раскрытыми окнами стояла немалая по меркам уездного города толпа.

Николай Платонович, бледный, приятно осунувшийся, утомленный недельными прениями с обвинением, появился в зале суда из адвокатской комнаты, точно грозный бог. На нем был безупречный, с особым шиком питерских портных шитый фрак, идеально подогнанный по стройной фигуре, гармонирующий с черными длинными волосами и римским профилем патриция. В руках держал он краткий конспект речи своей на трех листах.

— Господа присяжные заседатели![18] — громогласно начал он с разрешения председателя. — Всякая мысль о возможности «короткой расправы» в этом деле должна быть оставлена. На вашу долю выпадает поистине героически ответственная задача. Вашего приговора ждет нетерпеливо и жадно вся Россия. Из душного и тесного зала этого заседания он вырвется настоящим вестником правды, вестником разума. Обычная формула вашей присяги «приложить всю силу разумения» превращается, таким образом, в настоящий подвиг, в торжественный перед лицом всего русского общества обет напрячь все ваши духовные силы, отдать их без остатка на разрешение этого злополучного и темного дела.

Ваш суд, господа присяжные, — суд особенный. Ни одно судебное место не пользуется таким доверием законодателя, как вы. Вы не мотивируете ваших решений, на вас нет апелляции, ваши вердикты — окончательные решения. Вы, как младенцы, «чистые сердцем», приходите в суд, не зная вовсе обстоятельств дела. Мы заранее изучили его, и знаем его сильные и слабые места. Давая вам якобы готовую картину преступления, мы отлично понимаем, что это только отражение волшебного фонаря, что фигуры во весь рост получаются только на стене при искусственном освещении, а там, внутри фонаря, — только маленькие лубочные картинки. Так и в этом деле. Мы все не раз содрогались от потрясающей картины: «Обезглавленный нищий висит подвешенный за ноги на балке шалаша Моисея Дмитриева… Из него источают кровь!». Но очнитесь! Где висит нищий? Точно ли на балке шалаша Дмитриева?.. Пока еще нет, слава Богу! Это-то и нужно доказать. Пока он висит только… на языке каторжника, свидетеля Головы, да в воображении обвинительной власти, если не считать при этом эффекта бенгальского освещения, вносимого «светом науки» (в лице господина профессора Смирнова) в темные дебри вотской мифологии. Факты, которые именно вы должны признать, разрешить и доказать, вам выдают за нечто заранее доказанное, и просят принять без проверки.

Я не стану вам навязывать готовых выводов. Не в этом должна заключаться наша работа. Мы не должны забегать вперед и мешать активной, в данном случае героически активной, работе вашей собственной совести и вашего собственного разума. Первый вопрос, над которым вам придется задуматься: какова цель, где мотив преступления? Такие тяжкие преступления, как убийство, без достаточного мотива не совершаются. И вот, подходя уже к этому первому вопросу, вам придется тотчас сделать шаг назад. Чем же доказано, что вотяки приносят человеческие жертвоприношения? Как называется тот бог, которому они заклали в жертву Матюнина? По обвинительному акту, со слов арестанта Головы, конкурирующего в знании вотской этнографии с самим профессором Смирновым, таким богом значится бог Курбан. На следствии обнаружилось, однако, совершенно явственно, что «курбаном» зовется всякая жертва, но бога такого нет и не было в вотской мифологии. А между тем обвинение должно быть доказано во всех своих существенных частях. Докажите же, какому богу «замолен» Матюнин, куда, по какому адресу возносился тот «чад от сжигаемой человеческой жертвы», которым так неотступно раздражали, так пугали ваше и без того подавленное воображение. Может быть, Киреметю, может быть, Акташу — спешит подсказать обвинению господин эксперт Смирнов. Хорошо! Но тогда забывается вот что: боги Киреметь и Акташ, сохранившие в себе элементы злых или, вернее, «опасных» для людей божеств, исследованы достаточно. Весь ритуал их культа удостоверен и экспертом Верещагиным и свидетелем священником Ергиным. Им молятся всегда вне усадебной оседлости, в лесу, на особом месте, которое так и называется киреметищем. Именно таинственность этих жертвоприношений в удаленных местах и породила в старину все толки о принесении вотяками человеческих жертв. Но ведь вы утверждаете, что в данном случае жертва принесена не на киреметище, не в лесу, а в мирном шалаше Моисея Дмитриева. В этих шалашах «страшные» боги Киреметь и Акташ (о последнем, кстати сказать, именно в Мултане и понятия не имеют) не живут, их так близко к себе вотяк и не подпустит.

Еще одна столь же явная несообразность этнографического характера. Установлено, что в Мултане два родовых шалаша: учурского и будлуцкого племен. Из семидесяти семи вотских дворов Мултана тринадцать принадлежат к учурскому племени, остальные — к будлуцкому. Установлено положительно, что такое племя молится только в своем шалаше и в каждой вовсе не ходит. Этой этнографической тонкости обвинение, очевидно, не знало, когда сажало на скамью подсудимых — из семи подсудимых — двух учурского и пятерых будлуцкого племени. Что же выходит? Что при принесении самой важной, человеческой, жертвы весь ритуал, все самые коренные обрядовые традиции беспощадно нарушаются. Выходит простое убийство, угодное не столько богу Киреметю, сколько обвинению. Но ведь обвинение начало с того, что доказывало именно наличность жертвоприношения, т. е. акта строго религиозного, основанного на всех суевериях глубокой старины, совершенного по всей строгости правил и обрядов, свято хранимых преданием. И вот, едва сделан первый шаг к поверке обвинения, оно уже должно попятиться, отречься от самого себя, отступиться от религиозного ритуала и искать у податливой этнографической экспертизы господина Смирнова милостивого разрешения совершить жертвоприношение, не стесняясь ни времени, ни места, ни божества, лишь бы жертва оказалась принесенной.

При такой системе доказательств решительно все можно доказать. Где пробел в фактах, там привходит услужливая экспертиза, где бессильна экспертиза, там факты обходятся, игнорируются и извращаются. И все это лишь для того, чтобы схватив Матюнина, привести его в шалаш Моисея Дмитриева и, именно там обезглавив, подвесить. Но был ли Матюнин действительно в шалаше Моисея Дмитриева и вообще в Мултане ли он обезглавлен? Если бы это второе положение было доказано, я бы уступил господам обвинителям всю ненадежность первого звена той цепи, которая ими скована для подсудимых. На этом втором надежном звене обвинение могло бы удержаться. Но вы сейчас увидите, что и это второе, главнейшее звено, как затем и третье, и четвертое, и все последующие, совершенно перержавлены и никуда негодны. Они только декоративно подвешены друг к другу. А когда мы говорим о цепи косвенных улик, мы разумеем нечто действительно крепкое, цельное, неразрывное, могущее мертвой хваткой захватить преступление. Но здесь этого нет. Все улики рассыпаются в прах при первом же энергичном к ним прикосновении. Итак, где же, как и когда убит Матюнин?

Здесь Николай Платонович прошелся взад и вперед, и отпил воды, после чего продолжил с новым запалом.

— Тут мы вступаем, господа присяжные, в область того следственного материала, который особенно драгоценен для судьи, когда не имеется прямых улик, а есть только косвенные, т. е. едва приметные следы, случайно оставленные преступником и преступлением. Очень немногое бесспорно в этом деле, и это немногое и есть тот пункт, от которого мы должны отправляться. Мы не отойдем в сторону, чтобы не заблудиться, до тех пор, пока не захватим руководящую нить. Это бесспорное — труп Матюнина на болотной лесной тропе, ведущей из деревни Анык в деревню Чулью. Его впервые видит девушка Головизнина около полудня пятого мая. Побудем же около него возможно дольше. Это очень важно. Прежде всего: когда пятого мая видит труп Головизнина, был он с головой или без головы? Мы даже этого не установили. Девушка была совсем близко от него. Обойти стороной мешала болотина; дорога шла по настланному бревеннику. Поперек самой дороги ничком лежал Матюнин. И вот она «не заметила», чтобы он был без головы. Кое-кому она, однако, рассказывала, что голова несомненно была и даже «свесилась» к болоту. Она приняла сперва Матюнина просто за спящего. Зато на другой день, шестого, возвращаясь по той же дороге, она уже сразу и несомненно видит, что головы нет, что голова отрезана. Теперь я спрашиваю вас: доказано ли даже первое положение обвинения, что труп Матюнина, уже обезглавленный, перенесен на тропу? Это умозаключение покоится на показании одной Головизниной, но именно этого-то Головизнина и не подтверждает!

Но мне скажут — это придирка. Нельзя требовать от молодой девушки, которая оробела и растерялась, чтобы она заметила, была ли у человека голова. Прекрасно, но ведь ее спрашивали обвинители, были ли мокры и грязны у убитого лапти, и она отвечала, что были мокры, так как носками они упирались в болотную мочевину, но что грязи на них она не заметила. Но уступим и в этом. Будем только дословно-строго толковать показание Головизниной. «Была ли голова или нет?» — вычеркнем из ее показаний, но зато уже в полной мере воспользуемся тем, что в этом показании имеется несомненного. Она оттого и не заметила головы, что на месте, где приходилась голова, была закинута пола азяма, заделанного за лямки котомки на спине. На другой день, шестого, пола азяма была уже откинута, и она видит зияющую рану; для нее становится несомненным, что человек обезглавлен. Теперь спрашивается: кто же на протяжении суток, отделяющих два путешествия Головизниной, нашел возможным заниматься туалетом распростертого Матюнина? Не злой же дух Курбан, которому, по предположению обвинительной власти, нищий был принесен в жертву? Кто же тот человек или те люди, которые с пятого на шестое мая любопытствовали около Матюнина? Странным представляется следующее: за целые сутки никто из чульинских и аныкских крестьян, кроме одной девочки, не проходит более этой тропой, хотя нам известно, что в летнюю пору именно по этой тропе сообщаются не только эти две деревни, но ходят и на толчеи, и на мельницу Фомы Щербакова, и в починок Петровский. И вот, никто из местных жителей не объявляется видевшим труп на протяжении трех суток, т. е. до появления полиции, которая, как известно, прибыла в лице урядника Соковникова лишь восьмого мая, а в лице пристава Тимофеева, составившего первый официальный акт о местонахождении, одежде и положении трупа, — лишь десятого мая. Я делаю следующий вывод: к трупу в течение всех этих дней подходили люди, ноподходили, очевидно, неспроста, иначе бы объявили об этом.

Что касается до «туалета» покойного, то на протяжении этих пяти дней он претерпевает несомненные и поистине загадочные превращения. Из рассказа Головизниной мы знаем, что кто-то накидывает и откидывает полу азяма. Урядник Соковников и Сосипатр Кобылин видят на трупе азям накинутым на плечи и лишь несколько заправленным за лямки. В акте (первом официальном акте, имеющемся по делу) господина пристава Тимофеева от десятого мая мы уже читаем, что «одет в зипун на рукавах».

Все эти мелочи обстановки и одежды трупа для нас важны, чтобы наглядно доказать вам, как на протяжении с пятого по десятое мая труп, находясь вне всякой официальной охраны, был доступен каждому для всевозможных манипуляций. Если обвинение серьезно допускает, что среди белого дня сперва по большой дороге, а затем тропой мултанские вотяки на протяжении нескольких верст могли безнаказанно транспортировать обезглавленный труп по чужой земле, то я спрашиваю: какое серьезное возражение может противопоставить господин обвинитель нашему предположению, что кому-либо из окрестных местных жителей было все время (пять дней) и удобство проделать над трупом решительно все, что угодно? При такой постановке вопроса получает значительную долю вероятия и то предположение, что Головизнина пятого видела Матюнина с головой и что труп был обезглавлен лишь с пятого на шестое. После того, с седьмого на восьмое, Соковников и Кобылин уже видят кругом «траву протоптанной», — а этого признака не чем иным, как именно присутствием около самого трупа не объявившихся на следствии людей, мы объяснить не можем. Ставить на место гипотезы обвинения — что это «дело вотяков» — свою собственную гипотезу мы вовсе не призваны. Но как не заметить, что при подобных условиях была полная возможность подделать труп так, чтобы затем валить вину на вотяков. Человеческий ум так устроен, что вослед за устарелой формулой физического закона тоже «боится пустоты». И в самом деле, только сильный ум может сознательно сказать себе «не знаю» и поставить точку. Собственно говоря, такую точку должны поставить и вы.

Вас будут спрашивать не о том, кто убил Матюнина. Для этого нужно было бы начать все предварительное следствие заново. Вас будут только спрашивать: «Не убили ли вот эти, что сидят у меня за спиной?!»

Теперь же, чтобы исчерпать данные первого официального акта осмотра трупа и местности, где он найден, позвольте напомнить вам еще одну подробность. На том как раз месте, где находилась шея убитого, «в грязи притоптаны пучки отрезанных волос». Известно, что эти вьющиеся волосы именно с головы убитого Матюнина. Об этом обстоятельстве вы забыли, не правда ли? Немудрено! Господин товарищ прокурора так тщательно обходил его молчанием в своей речи, как будто этих предательских волос вовсе не имелось. А между тем вдумайтесь только в эту характерную подробность. Волосы не налипли вместе с кровью к шее покойного, они не пристали к одежде его, они попали сзади не случайно — нет: они цельным отрезанным клоком пристали к земле, как подтвердил на мой вопрос пристав Тимофеев! Вы помните, что покойный носил волосы ниже плеч; под одним плечом как раз и найден этот клок. Что же это доказывает? Ужели ничего? Я думаю — все! Ему резали голову здесь, на месте, и прядь волос, придавленная его плечом, приходившимся к земле, осталась уликой совершенного именно здесь преступления. Иначе как объясните вы нахождение волос здесь? Их принесли за несколько верст вместе с трупом вотяки? Но даже по всеобъемлющему ритуалу господина эксперта Смирнова такая своеобразная подробность никаким религиозным требованием объяснена быть не может.

Но разве и другие мелочные подробности не говорят нам, что Матюнин обезглавлен там, где его случайно застигли? Ведь если бы вотяки принесли его в жертву в Мултане и раздевали там донага, как предполагает обвинение, имели бы они время по крайней мере на то, чтобы заглянуть в котомку, выбрать удостоверения о личности убитого и уничтожить их для того, чтобы тождество личности было обнаружено по крайней мере возможно позднее. Ведь они совершали свое преступление «заранее обдуманно» — это была бы такая естественная предосторожность. Или злой бог Курбан, сам доселе никем не удостоверенный, требует непременно полицейского удостоверения о личности приносимой ему жертвы?

Нельзя же в самом деле громоздить обвинение, минуя все эти жизненные, напрашивающиеся на размышление подробности, забывая о волосах, о зажатой в руке котомке, о паспортах, доказывающих, что он обезглавлен там, где случайно застигнут, и именно в том положении, как лежал. Но господин обвинитель стоит на другом: лапти у него оказались не в грязи и слабо подвязанными, а это доказывает, что он не шел по этой тропе, а был сюда перенесен мертвым. Этот аргумент заслуживал бы самого серьезного внимания, если бы кто-либо нам удостоверил, что уже пятого мая, т. е. в самый первый день его появления на тропе, лапти были действительно и совершенно сухи и слабо подвязаны. Но ведь ничего бесспорного мы и по этому поводу в деле не находим. По показанию Головизниной, она «не заметила» приставшей грязи на лаптях, и только; но она же удостоверяет, что лапти должны были быть мокры, так как носками они лежали прямо в воде. Далее, по условиям болотной тропы, на которой был настлан бревенник, дорога могла быть только мокрой, но отнюдь не грязной, так как, по указанию свидетелей, место было настоящее лесное болото, «мшистое» и с «мочевиной»; о какой же липкой дорожной грязи здесь может идти речь? Далее, когда и чем установлено, что лапти как бы были сдвинуты, точно его пробовали тащить за ноги? Только актом пристава Тимофеева. Но ведь до того прошло пять дней. Что труп за это время и трогали, и переодевали — это не подлежит сомнению, это нами доказано. Конечно, и лапти могли не остаться неприкосновенными.

Перехожу к оценке выводов господ уездных врачей. Их было трое, и они несколько разошлись в своих заключениях. Не могу не выделить на первый и притом почетный план экспертизы господина Минкевича. Насколько несложная практика уездного врача позволила ему добросовестно ориентироваться в настоящем исключительном, спорном казусе, он попытался это сделать. Двое других — господа Крылов и Аристов — обладают гораздо большим научным самомнением; они в своей области, пользуясь настоящим делом, пожелали открыть Америку и открыли прижизненное обескровление обезглавленного Матюнина путем подвешивания его за ноги. Кстати, отметим по этому поводу маленькую подробность. Вышина балки, на которой предполагают подвешивание, — от земли два с четвертью аршина; труп Матюнина без шеи и головы — два аршина; кладите на голову и шею полторы четверти — окажется, что надо было гвоздями прибить подошвы Матюнина к балке, чтобы подсунуть чашку или корыто для собирания крови! Если же подвесить его на веревке, как предполагало все время обвинение, то Матюнин головой уперся бы в землю, и операция обезглавления и собирания крови стала бы уже совершенно невозможной. Следы от прижизненных уколов на животе отрицают единогласно все три эксперта. За следы уколов, но уже совершенно безнадежно, держится один только господин товарищ прокурора, и то затем, чтобы не дискредитировать показания важного свидетеля обвинения. Вспомните показание арестанта Головы; он прямо говорит: «Кололи ножами и кровь цедили в чашечки».

Теперь еще одна маленькая оперативная подробность, наводящая, однако, на большие размышления. Нет никаких указаний на то, чтобы вотяки при своих жертвоприношениях берегли кожу или шкуру животного. Да и мудрено хранить ее целость, когда обязательно отрезается голова. Относительно человеческих жертвоприношений в доисторические времена есть, наоборот, указания, что прежде всего сдиралась кожа. Даже для господина Смирнова не совсем понятна сложная предосторожность данного случая, когда то, что нужно для жертвоприношения, как бы воруется и вынимается тайком. Пожалуй, и сам Киреметь не потерпел бы такого двуличия! Раз резали голову, что уж тут жалеть кожу груди или спины, для того чтобы извлечь внутренности. Ритуал жертвоприношения допущенному в данном случае приему прямо противоречит. Сохранением целости кожи спины глаз начальству равным образом отвести невозможно, ибо труп во всяком случае изуродован и вскрывать его обязательно станут. Для вотяков, если уж они принесли жертву, подобная маскировка — прямая бессмыслица и даже своего рода кощунство. Где же разгадка? Кому нужна была подобная видимая целость кожи спины? Ответ, полагаю, может быть только один: тому, кто знал, что труп уже видели ранее (урядник и понятые его раздевали) с целой спиной, и кто желал извлечь внутренности таким путем, чтобы можно было полагать, что эти внутренности уже ранее, до наружного осмотра, были извлечены. Мне кажется, я не ошибаюсь. При этом припомните неожиданную подробность в туалете Матюнина по акту пристава Тимофеева от 10 мая. Труп оказывается вдруг одетым «в азям на рукавах». Если сообразить, что от вырубленных позвонков, частей ребер и ключиц вся фигура убитого должна была расхлябаться и измениться, то и эта туалетная подробность, направленная к сохранению по крайней мере целости фигуры покойного, найдет свое объяснение.

Нужно ли мне продолжать, господа присяжные заседатели? Не становится ли для вас ясным то, что для меня уже ясно давно? Вотского жертвоприношения я не вижу. Его нет! Но зато я вижу нечто другое: какая-то сложная подделка под что-то хитросплетенное, но смутное в представлении самих виновников, если не убийства, то обезглавления и опустошения грудной клетки несчастного Матюнина. Вот заключение, к которому нас приводит подробное исследование трупа и самого места его нахождения, а каким образом следствие оттуда перекинулось прямо в Мултан и уже не вышло оттуда, это должно составить последующую часть моей к вам речи.

Прежде всего: существуют ли вообще у вотяков человеческие жертвоприношения? Я знаю одного ученого, который уйдет из этого зала заседания вполне убежденный в том, что существует. Этот ученый — профессор истории Казанского университета и вместе наш эксперт господин Смирнов. До настоящего дела он сомневался; у него было в распоряжении лишь три литературных указания по этому предмету, но и те относятся к давнему времени. Убедило его мултанское дело и еще некоторые последующие «сведения», собранные по поводу этого же дела. Это изменило и поколебало даже его принципиальный взгляд на явления так называемых исторических «переживаний». Так как, по его образному определению, принесение в жертву живых существ богам есть, в сущности, «трапеза богов вместе с людьми», ибо богу отдается лишь лучшая часть жертвы, а остальное съедается людьми, то по его же формуле настоящее мултанское дело есть как бы непосредственный росток каннибализма, т. е. росток тех времен, когда люди еще спокойно поедали друг друга. Вы видите, какое усилие воображения мы должны сделать, чтобы перенестись в глубь истории, далеко назад, в область мрака и невежества… Но мы с вами люди неученые, нам даже страшно заглянуть в такую глубину.

Показание свидетеля священника Якимова как бы воочию подтверждает правильность нашей исторической справки. Он сам был депутатом от духовного ведомства по двум делам, очевидно, возникшим на той же почве. В одном случае лишенный прав вотяк, отбывший арестантские роты и не принятый в прежнее общество, донес на вотяков-односельчан, что его хотели «замолить». Донесение было вполне голословное; тем не менее нарядили следствие, давшее повод исправнику и следователю благополучно получить весьма крупные взятки с оговоренных вотяков. Другой рассказанный тем же священником случай, окончившийся столь же крупной взяткой, вызван был опять-таки совершенно голословным заявлением какого-то вотяка о том, что его «хотели односельцы молить». Заявление было сделано местному священнику, который и поднял «дело». Когда приехали власти, вотяк от всего отперся и сослался даже на то, что он ничего не помнит, так как в это время страдал белой горячкой. Вот по поводу этого-то случая свидетель священник Якимов замечает только: «Едва ли священник не отличил бы бред белогорячечного от здравомыслящего заявления».

Однако нам возражают указанием не на слухи только, но и на живых свидетелей. Мы слышали здесь господ Иванцова, Рагозина, Львовского, Новицкого и некоторых других. Не верить им, по мнению обвинителя, нет уже решительно никакого основания: они давали показания под присягой. Прекрасно. Мы и не думаем подозревать их в клятвопреступлении, но мы желаем и должны дать себе точный и ясный отчет в их рассказах «по существу», т. е. в доказательном значении этих рассказов, принятых пока на веру. Начнем со стапятилетнего, белого как лунь старца Иванцова, от дряхлости воссевшего здесь посреди зала с видом «вещего Баяна», поющего нам о седой старине. Рассказ его относится ко времени за пятьдесят лет назад. Откуда и каким образом добыт следствием этот столетний старец, которому впору поистине только «спокойно умереть», мы не знаем. Мы видели и слышали его всего лишь на протяжении нескольких минут и даже не можем определенно судить, не имеем ли мы в лице Иванцова дело с совершенно уже выжившим из ума по дряхлости лет старцем, так как, кроме «удивительного» рассказа о вотяках, мы ничего от него не добились. Рассказ же сам по себе поистине «удивителен». Дело, выходит, было так. Он с женой, свояченицей, золовкой и подростком племянником проезжал как-то в телеге вотской деревней. Вдруг за околицей их останавливает целая толпа вотяков и требует выдачи племянника, желая его «замолить», т. е. принести в жертву. Бабы, испугавшись, разбегаются, а они с племянником «вырываются» и едут домой. Я вас спрашиваю, правдоподобен ли подобный рассказ? На глазах пяти посторонних лиц вотяки с насилием желают схватить жертву. Не проще ли для этой истории поискать иного объяснения. Иванцов не поясняет, откуда они возвращались, не с базара ли, и не были ли выпивши. Их задрали, может быть, так же выпившие, как они сами, вотяки, и в этом вся история. Для нас важно одно, что Иванцов тогда же затеял «дело» против вотяков, окончившееся на деньгах миром. Вотяки ему «за обиду» заплатили, так как судом (даже прежним, дореформенным судом) было признано, что тут были простое насилие и драка. Очевидно, Иванцов тогда же присочинил, для верности своего «дела», что, мол, «хотели замолить», и теперь уже помнит об этом как о свершившемся факте. Как бы то ни было, этот вековой старец — единственный свидетель-очевидец, единственный свидетель не по слуху, дошедшему к нам из третьих рук. Это очень поучительно. Вы теперь видите воочию, как важно доискаться до первоисточника слухов. Иванцов налицо; он передает нам сам якобы виденное и слышанное им, и тем не менее мы не верим, не можем верить ему. Что же сказать об остальном материале, предлагаемом вам обвинением, материале, собранном, что называется, с борка да с сосенки, передаваемом из третьих рук, от имени лиц, которых мы с вами не видели, не слышали и никогда не увидим и не услышим. Постараемся разобраться и в этом материале.

На первое место господин товарищ прокурора выдвигает рассказы двух должностных лиц, двух земских начальников, и притом, как подчеркнул господин обвинитель в своей речи, — земских начальников двух разных уездов. Подобные указания могли бы быть, конечно, весьма ценны. Но вот являются по очереди господа земские начальники различных уездов — господа Львовский и Новицкий, и вас постигает не только полное разочарование, но вами овладевает еще недоумение. Да полно, точно ли это господа земские начальники и притом двух различных уездов? Один — господин Львовский. Вы, без сомнения, его помните. Он играл уже некоторую роль на предварительном следствии. Как бывший землемер, он наносил на план в разгар зимы «летнюю» болотную тропу для следователя, который предполагал, что вотяки принесли труп со стороны Мултана. Этой тропы, как удостоверил сам господин Львовский, он лично не промерял и по ней не проходил, но нанес на план «со слов» бывших тут русских крестьян, которые «все» говорили, что такая тропа летом действительно бывает. Это тот самый господин Львовский, который позднее одолжил приставу Шмелеву, по знакомству и приятельству, чучело медведя, служащее у него для поддержания чубуков, тростей и зонтов, с тем, чтобы господин Шмелев на нем приводил к своей кощунственной присяге несчастных мултанских вотяков. Наконец, тот господин Львовский, который попутно здесь, на суде, дал нам добрый судебно-медицинский совет. Он укорил следователя за то, что тот отправляет все подозрительные пятна во врачебную управу для какого-то микроскопического исследования. По мнению господина Львовского, это совершенно излишне и неверно. Гораздо вернее «предложить сытой собаке лизнуть» подозрительное пятно: если не станет лизать и отвернет морду, заключайте смело, что кровь человеческая! Таков господин Львовский. Я не басни вам рассказываю. Что же нам-то остается с ним делать?

Послушаем теперь земского начальника другого уезда, господина Новицкого. Если господин Львовский почерпнул свои рассказы в приятельской беседе со знакомым мельником, то господин Новицкий заимствовал их из источника еще более интимного, в кругу еще более тесном, вполне семейном. Не был он в то время, и не мечтал еще даже стать земским начальником, так как и самих земских начальников в то время еще не существовало. Было это лет сорок тому назад, и сам господин Новицкий вихрастым юношей бегал тогда по двору если не в одной рубашонке, то, во всяком случае, без всяких видимых атрибутов будущей власти. Дедушка господина Новицкого, диакон, по расстройству своего здоровья оставленный за штатом, был, по-видимому, природным меланхоликом, не любившим много разговаривать. Но иногда он неожиданно оживлялся, и тогда в кругу семьи слышались страшные истории, между прочим и про вотяков. Тринадцатилетний внук, запомнивший два таких рассказа своего дедушки, пришел сюда на суд и спустя сорок лет нам их пересказал, попросив за это, как водится, у суда прогонов и прочих, какие следуют в подобных случаях свидетелю, издержек. Я спрашивал свидетеля, не помнит ли он, кстати, и каких-нибудь бабушкиных сказок, но оказалось, что его бабушка скончалась ранее и он самое ее еле припоминает. Я едва сдерживал негодование, господа присяжные! Вспомните, что за всеми этими бабушкиными и дедушкиными сказками идет дело о головах этих несчастных, идет дело о том, чтобы пригвоздить к позорному столбу целое мирное и доброе племя наших инородцев. Неужели можно спокойно выслушивать все эти россказни из тысячи и одной ночи? А чем же, как не сказками, веет от показания господина Новицкого? Мы не могли равнодушно его слушать, мы опускали глаза; нам было неловко и стыдно за рассказчика.

Бедный меланхолический дедушка господина Новицкого! Заставляя подчас своими вымышленными «страшными» рассказами присмиреть шалуна-внука, он и не подозревал, конечно, что этими же сказками пятьдесят лет спустя вздумают пугать взрослых и серьезных людей. И где же пугать? На суде!

Показания следующего «сказателя» о вотяках, свидетеля Кобылина, заключают в себе уже поистине этнографические перлы. Этот Кобылин — из числа немногих русских крестьян села Мултана. Выяснено, что незадолго до случая с нахождением трупа Матюнина он перессорился с наиболее видными вотяками Мултана из-за неправильного присвоения себе остатков зернового хлеба сельского продовольственного магазина, причем мултанцы подавали на него жалобу земскому начальнику. Будучи ли от природы красноречив, или под влиянием раздражения на своих односельцев, он много ораторствовал во время предварительного следствия по настоящему делу, и результатом его красноречия явилось установление обвинительным актом того якобы общеизвестного положения, что вотяки «вообще приносят человеческие жертвы», что они «источают кровь» и употребляют ее с религиозными целями, причем известная периодичность (каждые сорок лет) подобных жертвоприношений обязательна. Ближайшее исследование показания Михаила Кобылина способно было вызвать, однако, полное разочарование не столько в нас, которые никогда ему не верили, сколько в тех, которые в течение всего предварительного следствия слепо ему доверяли. На поставленный ребром вопрос, откуда он почерпнул приводимые им сведения, Кобылин даже не сослался на свои личные наблюдения над односельцами-вотяками; он оказался слишком порядочным или слишком простоватым для того, чтобы нагромоздить еще и подобную ложь. Ларчик открывался гораздо проще. Михаил Кобылин лет десяток тому назад случайно подобрал эти этнографические сведения на большой дороге от какого-то — по его подлинному выражению — дураковатого нищего вотяка, с которым разговорился в пути. Предоставляю вам судить о доказательном значении подобных рассказов бродячих юродивых и дураковатых нищих. Для этнографических сказаний дураковатых нищих есть, несомненно, своя публика и своя аудитория, но уж, конечно, не зал судебных заседаний, где, по всеобщему убеждению, мы раскрываем истину.

Итак, показание Михаила Кобылина мы можем смело оставить за стенами этого зала. Там, на большой дороге, откуда оно к нам, собственно, и пришло. К району той же «большой дороги», по которой из века в век наша матушка-Русь бродячая несет свое горе и нужды, свои надежды и радости, но вместе с тем и свою непроглядную слепоту, должно быть отнесено нами и показание Ермолая Рыболовца. Этот видел тоже нищего «со скрюченной шеей», и этот нищий, чтобы разжалобить его, поведал ему, что в детстве его «тыкали ножами вотяки для добычи крови». Единственные реальные относительно этого нищего указания свидетеля заключаются в том, что он встречал этого нищего еще лет десять назад в Мамадышском уезде, и что его звали Николаем. Предварительное следствие не попыталось разыскать его. Вы, местные старожилы, может быть, знавали также этого нищего; тогда вам и книги в руки. Замечу только, что относительно «добычи крови через посредство уколов» для жертвоприношений не настаивает даже и господин этнограф Смирнов. Ну а то, что счесть за басню о вотяках решается сам профессор господин Смирнов, должно быть действительно баснословно.

Остается еще свидетель Рагозин — урядник, один из многих урядников, работавших по этому мултанскому делу, где на каждого из подсудимых приходилось чуть ли не по целому уряднику. Они имели досуг и рвение не только вращаться, так сказать, вокруг преступления и преступников для собирания улик, но и отвлекаться в область этнографических разведок о вотяках вообще. Вот что поведал нам господин Рагозин. В одной местности (уезд и волость им, к счастью, указаны) лет двадцать назад утонул в пруду ребенок. Во время производства Мултанского дела до него «дошли слухи», что этот ребенок утонул только «якобы», а в действительности его «закололи вотяки». Он произвел (спустя двадцать лет) дознание, но по дознанию «ничего не могло быть обнаружено». Однако мать ребенка была разыскана и спрошена Рагозиным. Она «упорно» стояла на том, что сын ее действительно утонул, и был похоронен покойным ее мужем на погосте соседнего села. Могилу она забыла и указать не может. Все это, «ввиду слухов», продолжало казаться очень подозрительным Рагозину, и он «думает», что старуха, может быть, боится вотяков и потому не показывает правды. Почему, на каком основании он так «думает», — это его тайна. Подозрительная бдительность полицейского стража в служебном отношении может снискать себе даже и поощрение, но здесь-то, на суде, что нам с нею делать? За каплю достоверности, могущей пролить свет на истинное возникновение всего настоящего дела, мы бы охотно отдали всю эту ненасытную подозрительность, которая, как зловещий кошмар, держит в своих безобразных когтях это несчастное дело. А между тем разве не характерно, что, несмотря на всю подозрительность, несмотря на то, что расследование по делу совсем было приняло характер повального «слова и дела», в результате все-таки — ничего, ничего и ничего! Ни одного констатированного факта. Ничего, кроме болтовни, даже не молвы, стройной и могучей, идущей стихийно всесокрушающей волной неизвестно как и откуда, а именно болтовни, коварной и злой, источник которой может быть каждый раз пойман и раздавлен, как давят пресмыкающееся, готовое ужалить вас в пяту.

Вы, надеюсь, также не поверите подобной «молве» и с тем большим вниманием прислушаетесь к одинокому трезвому возгласу, которым здесь закончил свою прекрасную экспертизу такой знаток вотской народности, как этнограф отец диакон Верещагин. Скромный сельский деятель, посвящающий досуги свои этнографическим исследованиям и литературным трудам, он, вопреки мнению профессора Смирнова, в живой и прочувствованной речи изложил нам итоги своих наблюдений над вотяками, рассказал об их верованиях, описал их жертвоприношения и на основании своих живых наблюдений пришел к продуманному и категорическому заключению: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!». На основании следственного материала, на основании всего изученного вами, я думаю, и вам, положа руку на сердце, не остается иного исхода, как столь же продуманно и прочувствованно во всеуслышание объявить вашим приговором: «Вотские боги не требуют человеческих жертв!».

Господа присяжные заседатели, перехожу к последней, заключительной части моей речи. Щадя ваше внимание, я старался касаться только самого нужного, главного, но, несмотря на это, речь моя затянулась. Не сетуйте на меня. Мне страшно подумать, что оборвется моя речь, быть может, раздастся ваш обвинительный приговор, прозвучит в ушах этих несчастных еще раз «виновны», и тогда уже некому и негде будет поднять в защиту их голос. Пока я говорю, я знаю — они еще не осуждены, и вот мне хочется говорить без конца, потому что всем существом своим я чувствую и понимаю, что они не должны быть осуждены. Я уверен, что они все семеро встрепенутся только тогда, когда я сейчас стану называть их родное село, начну перекликать их поименно, каждого в отдельности: Дмитрий Степанов, Кузьма Самсонов, Семен Иванов, Василий Кондратьев, Василий Кузнецов, Андриан Андреев, Андрей Григорьев — он же дедушка Акмар, да еще умерший неоправданным в тюрьме Моисей Дмитриев. Это естественно, это понятно! Нам предстоит судить не абстрактно-типичного вотяка, воспроизведенного научной экспертизой господина Смирнова в его профессорском кабинете, подобно вагнеровскому гомункулусу, а живых людей с плотью и кровью, притом каждого в отдельности со всеми осложнениями индивидуальной личности каждого из них, со строгим отчетом перед своей судейской совестью: чем же доказывается вина каждого из этих подсудимых? Мой ответ ясен: ничем! Но вы слышали здесь две обвинительные речи; вам перечислялись улики, общие и направленные специально против того или другого лица; у вас требовали осуждения всех сидящих на скамье подсудимых, начиная с Дмитрия Степанова, «бодзим-восяся» родового шалаша, и кончая стариком Акмаром…

На этом месте у адвоката сорвался голос, он захрипел жалобно, и с разрешения председательствующего объявлен был в заседании перерыв.

II

После перерыва обвинение имело вид кислый, Карабчевский же, напротив, набрался новых сил. Огненный взгляд его гипнотизировал присяжных, слова электризовали зал.

— Аныкские крестьяне, — продолжил свою речь адвокат, — первые, под влиянием простого чувства самосохранения, промолвили вещее слово «вотяки». Вы помните первоначальные розыски на болотной тропе, в лесу, когда искали голову. Были тут и русские, и вотяки. Русские без дальнейших околичностей смекнули тотчас, что это «не иначе, как вотяки», а вотяки указывали на окровавленные щепочки, ведущие к деревне Анык и на мельницу. Впоследствии, спустя месяц, когда обнаружилось, что труп к тому же и обезображен по ритуалу, созданному тут же возникшей молвой, дело вотяков было окончательно проиграно. Пущенные заранее в ход толки, в качестве субъективных предчувствий аныкских крестьян и местных полицейских властей, прямо-таки «чудесно» совпали с обнаруженными вскрытием объективными признаками. Судебному следователю не оставалось ничего иного, как взяться прямо за вотяков, не утруждая себя ни непосредственным изучением места происшествия, ни проверкой первых, ближайших к происшествию следственных действий полицейских властей. Крылатое слово «вотяки» было вовремя сказано и до конца бесповоротно делало свое дело.

Но почему же Мултан? Мало ли вотских деревень в округе? Почему именно село Старый Мултан, где испокон века не слыхано было о таких делах, где старик священник живет сорок лет, священник, который не вызван сюда обвинителями, чтобы изобличить свою заблудшую паству? Защита хотела его вызвать, но суд признал, что его показание будет несущественным. Спрашиваю опять: почему же Мултан? Один из господ товарищей прокурора, выступающий уже в третий раз обвинителем по делу мултанских вотяков, сказал вам: «Так как село Старый Мултан ближе всего к месту, где был найден труп Матюнина, то естественно, что подозрение прежде всего пало на вотяков села Мултан». Если бы село Мултан была единственная вотская деревня на всю округу, я бы готов был допустить, что предположение действительно возникло «естественно». Но ведь это не так. Кругом живут вотяки. Одна деревня ближе, другая несколько дальше, и на расстоянии от пяти до двадцати верст от аныкской земли я мог бы насчитать вам десяток вотских поселков. Земля Старого Мултана непосредственно граничит с землей села Анык, и я, наоборот, думаю, что при заранее обдуманном и правильно вылившемся преступном намерении естественнее предположить, что повинная в жертвоприношении вотская деревня постаралась бы завезти труп возможно дальше от себя. Здесь же труп оставляется в непосредственном соседстве с местом совершения предполагаемого преступления, как будто преступники были заинтересованы в скорейшем открытии их преступления. Раз мултанцы (как допускает обвинение) на протяжении двух, трех верст среди бела дня имели полную возможность перевезти труп, они могли еще с большим удобством сделать то же самое ночью, но уж отвезти его за десяток верст. Во всяком случае, аргумент, что ближайшая вотская деревня является с тем вместе и наиболее подозрительною, не выдерживает и малейшей критики. В двух верстах от Старого Мултана есть село Новый Мултан, однако же его не заподозрили; еще в двух верстах новая деревня и т. д.

Господин товарищ прокурора, рисуя перед вами не один раз самую картину жертвоприношения с такой живостью и увлечением, как будто он сам при ней присутствовал, восклицал: «И чад и дым от человеческой жертвы возносился» и т. д. В самом деле, господа присяжные, если отрешиться от романтических приемов обработки судебного материала и заняться им реалистически, нам может очень пригодиться и этот «чад и дым» от жертвы. По смыслу заключения господина эксперта Смирнова, каждое жертвоприношение есть в сущности «трапеза богов с людьми». То, что отдается богам, тут же, обязательно сжигается. Так поступают обыкновенно с внутренностями, как наиболее ценной частью жертвы. Итак, этот «чад и дым» — не метафора, не гипербола, которой угодно было лишь украсить свою речь господину обвинителю.

Вы знаете теперь, где расположен шалаш, относительно которого поддерживается предположение, что именно там совершено жертвоприношение. Он почти в самом центре села и в нескольких саженях от становой квартиры, где в ту ночь расположился пристав Тимофеев! При действительном сжигании всех внутренностей, только что извлеченных из Матюнина, на простом очаге, посреди шалаша, в котором нет никакой вытяжной трубы, смею вас уверить, если не метафорический «чад и дым», то самый реальный смрад горелого, несомненно, разнесся бы по деревне. Посреди ночи, в пору необычную, это не могло бы не обратить на себя внимания. Когда в вотских шалашах приносится обычная жертва, об этом знает обыкновенно вся деревня, потому что выпивается при этом «кумышка», ведутся хороводы, на улице идет гульба. Тогда никто не удивляется, если пахнет из шалаша горелым. Но посреди тихой ночи столь необычное явление ужели никем не было бы замечено? Тот же пристав Тимофеев, приехавший в ночь, ужели бы не обратил на это внимания? А между тем никто (не говорю уже о вотяках), никто из русских обывателей села Мултана, не исключая и усердного Дмитрия Мурина, ни единым словом не обмолвился об этом обстоятельстве. Никто не видел огня в шалаше, никто не приметил таинственно пробиравшихся к нему фигур, никто даже обонянием своим не почуял того, что именно в эту ночь вотские боги упивались «чадом и дымом» человеческой жертвы. Со слов причетника Богоспасаева пошел об этом говор, и это пересказывали здесь некоторые урядники. Интерес сосредоточивался, таким образом, на личности Богоспасаева.

Установлено, что это человек по отношению к спиртным напиткам очень слабый. Он сам признал это здесь и рассказал, что после первого и второго суда над вотяками он в разных попутных кабаках останавливался и пил, пил и останавливался. Когда он «балябал» (по его подлинному выражению) об этом деле, вокруг него собирались и слушали. Слушали и сельские власти. Раз он расхвастался, что будто ему вотяки сами сознались в убийстве. Это подхватили урядники, и вот появились «вновь открывшиеся обстоятельства». Но вы сами и видели и слышали здесь Богоспасаева. Будучи трезвым и после присяги, он смиренно сознался, что в пьяном виде «просто балябал», т. е. городил вздор. С вотяками он не встречался, и никакого «сознания» они ему не делали. Господин товарищ прокурора, однако, усиленно доказывал здесь, что тогда, т. е. в пьяном виде, он не «просто балябал», а изрекал самую истину, но зато здесь, на суде, покрывает вотяков и не говорит всей правды. Мудрено, однако, объяснить вот что: с чего бы это вотяки, не сознающиеся на суде, стали бы Богоспасаеву, человеку чужому, делать признания?

Согласимся, что все это имело бы некоторое значение, но лишь в том случае, если бы было по крайней мере доказано, что четвертого мая в селе Мултане был нищий, что он остался там ночевать и что это был именно Матюнин. Это главное положение обвинения должно, во всяком случае, стоять твердо и крепко как дуб, так как все остальные дополнительные выводы играют роль только обвивающего его плюща, т. е. паразита, не имеющего самостоятельной жизни и значения. Много трудилось обвинение над установлением того факта, что именно нищего Матюнина видели накануне в Мултане. Но я ссылаюсь на речь моего неутомимого товарища по защите господина Дрягина, напоминаю вам ее, и думаю, что на этом пункте нами ничего не уступлено обвинению. В количественном отношении мы располагаем таким же материалом, как и господа обвинители, но в качественном отношении можно ли серьезно положиться на свидетелей, удостоверявших, что виденный ими четвертого мая в Мултане нищий был именно Матюнин? Они говорят о сходстве одежды, о росте, соответствующем найденному трупу, и только; но то же самое говорят свидетели, отец и сын Санниковы, и их работник Михайлов, удостоверяющий, что именно такого вида и роста нищий ночевал в Кузнерке. Но сверх этих общих примет они удостоверяют еще и нечто более важное, а именно, что, по рассказу этого нищего, он был из Ныртов и страдал падучей болезнью. Как известно, именно Матюнин был из Ныртов и страдал падучей болезнью. Другого, хотя бы самозванца, с подобными же приметами следствие нам не открыло и свидетелям не предъявило, а пока этого не сделано, я вправе утверждать, что по всем общим и индивидуальным признакам с наибольшей вероятностью должно полагать, что с четвертого на пятое мая Матюнин провел ночь в Кузнерке. Если это так, то он не мог быть убит в Мултане! По сопоставлении же времени, когда ночевавший в Кузнерке нищий отправился наутро в путь, со временем обнаружения обезглавленного мертвеца на чулийской тропе, оказывается, что именно здесь он мог быть застигнут, убит и обезглавлен. Раз, таким образом, падает самая достоверность пребывания жертвы убийства в Мултане, нужно ли говорить о недостоверности самого обвинения? Это фундамент, на котором строилось все здание; отнимите его — здание должно рухнуть. Нам остается только бродить среди его развалин, изучать по уцелевшим остаткам архитектурные цели и приемы строителей, дивиться энергии и смелости, с которой возводилось самое здание, но вместе с тем горько сетовать на совершенную непригодность подобного сооружения для вечных целей правосудия.

От этих соображений уместно перейти к оценке результатов судебно-полицейской деятельности тех именно приставов и урядников, которые, собственно, создали и принесли сюда, на суд, весь нужный обвинению материал. Период первый. Деятельными раскрывателями преступления являются на первых порах местный урядник Соковников и расторопный, всюду сопутствующий ему волостной старшина Попугаев. Мы уже знаем, как тщательно они охраняли труп, как позволяли проветривать его, чистить веником… По части «психологических улик» они с чистосердечным рвением восприняли лишь вопль аныкских крестьян: «Вотяки!» и с священной неприкосновенностью передали его по инстанциям. Пробовали они еще подсаживать кое-кого из мултанских подростков, чтобы те слушали, что станут говорить между собой в холодной предварительно арестованные и посаженные вместе мултанские вотяки; но и из этих похвальных приемов производимого вне всяких правил дознания ровно ничего не вышло, кроме, разумеется, развращения крестьянских подростков. Но о таких поступках, само собой разумеется, говорить не стоит!

Затем наступает второй период дознания. На сцену выступает более высокий полицейский чин, местный пристав господин Тимофеев. Он немного всюду запаздывает. Он и к трупу прибыл только на пятый день для составления своего знаменитого акта осмотра от десятого мая, послужившего, как известно, неисчерпаемым материалом для филологических и грамматических споров и изысканий. С появлением господина Тимофеева, не любящего окидывать взором слишком далеко вокруг себя, раз зародившиеся подозрения только упорствуют, стоят на месте, не двигаясь ни взад, ни вперед. Сказано, Мултан — так, стало быть, Мултан в ответе и будет. Если бы было подсказано название другого села, господин Тимофеев сменил бы только земских лошадей и поехал бы дальше. Но остановиться пришлось в Мултане. И вот, кроме попыток объяснения всех самых невинных явлений в жизни мултанских вотяков с точки зрения самой подозрительной, в этот период дознания в сущности ничего нового не открывается. Но зато с рачительностью и неослабным служебным рвением все истолковывается в смысле самом подозрительном, все подгоняется под заранее готовую мерку. В Мултане четвертого мая был, несомненно, какой-то нищий. Этой несомненности достаточно, чтобы нищий этот оказался именно Матюниным. В тот голодный год нищих бродило множество и, наверное, в то же четвертое мая их прошло через Мултан не один человек, но с этими соображениями вовсе не желает справляться господин Тимофеев. Каждый нищий, виденный четвертого мая в «преступном» Мултане, для него — Матюнин. Моисей Дмитриев с женой средь бела дня по главной улице села везут пятого мая какую-то кладь, покрытую рогожей, — для господина Тимофеева этих сведений более нежели достаточно. Это вывозили труп Матюнина. Естественное соображение о том, что была уже целая ночь в запасе, чтобы вывезти труп, не подвергаясь опасности каждую секунду быть открытыми, для него не существует. Два вотяка бредут куда-то шестого или седьмого мая с пестерями за спиной (местные крестьяне ходят всюду с пестерями, как наши русские с котомками за плечами), это — выносили отрубленную голову Матюнина. И подобная проницательная догадливость идет красной нитью через все дознание господина Тимофеева. Он тверд и решителен в своих выводах. Он ищет и находит. Он находит и волосы, и кровь, «приобщает к делу» и пестерь, и грязное корыто, и полог, служивший в клети подстилкой. Все это оказывается впоследствии, по возвращении из медицинского департамента и врачебной управы, ненужным хламом, но он свое дело сделал. Совесть его чиста. Чиста уже потому, что никакой сознательной фальши в дело он не внес, никого он не притеснил, никому угроз не делал, ни у кого не выпытывал и не выматывал сознания. И на этом этому ревностному, но скромному служаке, приходится сказать спасибо!

Но вот господин Тимофеев мало-помалу удаляется, устраняется от мултанского дела, самая идея которого, однако, не только не падает, не ослабевает от всех неудач следственных розысков, но, наоборот, тут-то и разгорается самым ярким пламенем. Творцом следующего периода дознания, третьего по счету, должен почитаться урядник Жуков. Это — тот свидетель Жуков, который, со скромными приемами мирного обывателя, затеял якобы надолго поселиться в Мултане. Он стал заводить знакомства. Результаты деятельности этого доморощенного сельского Лекока настолько сами по себе ничтожны, что могли бы быть пройдены вовсе молчанием. Он кое-где подслушал, кое-что слышал, обо всем этом нам поведал, но в целом все его показание свидетельствует лишь о сплошной пустоте и бессилии собранных им якобы улик. Если деятельность этого заурядного полицейского сыщика должна быть нами отмечена, то лишь потому, что в этот период уже проявилась положительная тенденция не только к розыску улик, но и к созданию таковых.

Так, эпизод со взяткой, будто бы предложенной ему Кузнецовым и представленной затем по начальству, есть уже до известной степени осуществление той назревшей идеи дознания, что пустоту нужно наполнить во что бы то ни стало. Появление и затем бесследное исчезновение Жукова, с его мягкими кошачьими приемами сельского сыщика, не увенчавшимися достаточным результатом, вносит поэтому в дознание лишь трепет какого-то предчувствия и тревожного ожидания. Чувствуется, что не все кончено. Жуков выступает только предтечей самого не по летам грозного господина Шмелева, того «пристава другого уезда», который славился на всю округу своим неотвратимым сыскным рвением.

Он пришел! Пришел со всеми специфическими приемами нашего обычного доморощенного сыскного рвения. Тут и превышение власти, и угрозы, и насилия, и, наконец, кощунственная присяга на чучеле медведя! Я говорю только о том, о чем имею право говорить. Это установлено следствием, и подтверждено документами. Теперь взглянем на результаты этой «энергичной» деятельности. Надо поистине преклониться перед стойкой выносливостью простых людей, побывавших в переделке у господина Шмелева. В былое время с дыбыкаялись же в мнимых преступлениях ни в чем неповинные люди. Надо изумляться, как вотяки выдерживали «натиск» господина Шмелева, как мало сравнительно «наболтали» они, как сдержанно и осторожно давали свои показания. Всплыли наружу только рассказы о том, что «Кузька резал, Васька за ноги держал», или: «Будет, одного уже свезли, довольно!» и т. д. Но всего этого, подтвержденного даже присягой на чучеле медведя, оказалось все-таки слишком мало. И вот тут-то начинаются те настоящие чудеса (т. е. успешные результаты) дознания господина Шмелева, которым господа обвинители придают такое доказательное значение и о которых действительно стоит сказать несколько слов.

Во-первых, появляется один волос Матюнина. Спустя два года после происшествия господин Шмелев самолично находит этот волос на балке шалаша Моисея Дмитриева. Это случается уже после того, когда следователь многократно делал осмотры и не нашел ничего, кроме того, что нашел. Но господин Шмелев «случайно» находит один волос, и притом именно волос Матюнина. О приобщении этого драгоценного вещественного доказательства к делу не составлено никакого протокола; протокола обыска, при котором найден тот же волос, равным образом не имеется. Вся сила единственно в господине Шмелеве. Нас приглашают без всякой критики поверить его свидетельскому показанию. Но будет ли это посильным бременем для судейской совести? Нельзя же забыть, что шалаш и злополучная перекладина не раз до того тщательно осматривались, что прошло два года, что ни одного подобного волоса в том же шалаше ранее не усмотрено.

Конечно, вольно верить обвинению, что господин Шмелев совершил действительно чудо. Но простите нам, простым смертным, не увлеченным слепой верой в чудесное, наш скептицизм. Волосы Матюнина есть, и найдены при трупе. Это порядочный пучок никем не сосчитанных волос, несомненно фигурирующих на протяжении всего дознания, следствия и здесь, на столе вещественных доказательств. «Пучок» волос остается, конечно, пучком, и когда из него вынут или «затеряют» один волос… Вы видите, это такая малая величина, о которой затруднительно даже говорить. В руках господина Шмелева как раз оказалась такая «малая величина» — всего только один волос! Следует ли углубляться мыслью в источник происхождения этого таинственного волоса? Не благоразумнее ли будет поставить вообще крест на всем этом эпизоде и, основываясь на отсутствии протокола обыска и приобщения к делу находки господина Шмелева, просто признать, что волос этот оказался неизвестного происхождения. «Чудо» господина Шмелева останется, таким образом, навсегда окутанным надлежащей дымкой таинственности. Это как нельзя больше приличествует истинному чуду!

Вторая главная улика, появившаяся в мултанском деле в период сыскной деятельности господина Шмелева, заслуживает не меньшего внимания. Я говорю о свидетельском показании ссыльнокаторжного Головы, который, готовясь к отправке в Сибирь, дал неожиданно весьма пространное показание о том сознании, которое будто бы сделал ему содержавшийся с ним в тюрьме Моисей Дмитриев, главный заподозренный по мултанскому делу, к тому времени уже умерший. Мертвый, конечно, бессилен опровергнуть сделанный против него оговор. Но я думаю, что в самых подробностях свидетельского показания Голова, в связи с историей приобщения к делу господином Шмелевым этой новой, важной по делу улики, мы найдем уже все признаки искусственного ее созидания. Ответы господина Шмелева на наши расспросы дают для этого достаточный материал. Ранее, нежели каторжник Голова согласился дать свое изобличающее мултанских вотяков показание, господин Шмелев, по собственному его сознанию, побывал у него три раза в тюрьме. Узнал же он о том, что Голова «кое-что знает по этому делу», из полученного им, Шмелевым, анонимного письма. Теперь спрашивается: зачем же понадобилось приставу трижды навещать каторжника в тюрьме? На это дает ответ тот же господин Шмелев. По его сознанию, все эти разы он подолгу беседовал с арестантом и увещевал его дать показание следователю. Итак, показания каторжника Головы явились результатом собеседований и увещеваний энергичного и находчивого пристава господина Шмелева.

Вы знаете, что по существу своему показание Головы повторяет решительно все ошибки и промахи дознания, которых в показании его не было бы, если бы это был действительный пересказ сознания самого Моисея Дмитриева. В показании речь идет и о несуществующей тропе, по которой понесли труп, и об «истечении крови» путем уколов живота, следов которых по конечному заключению экспертов вовсе не оказалось. Чего не знает дознание, того не знает и Голова. О том ему «не сознавался» Моисей Дмитриев. Например: куда девали отрезанную голову? Какова же цена всему этому показанию? От кого почерпнул нужные для своего показания сведения каторжник Голова? От кого он мог их почерпнуть?.. Ответ, кажется, ясен. Господин Шмелев может торжествовать, и радоваться своим служебным успехам, может ожидать даже награды… Его «выручил» каторжник Голова в нужную и ответственную минуту. Отплатил ли несчастному каторжнику тем же господин пристав Шмелев, это дело его совести. Но дело вашей совести в совершенно равной мере — не поверить ни каторжнику Голове, ни приставу Шмелеву, так как решительно не представляется никакой возможности разобраться; где кончается один свидетель и начинается другой… Они стоят друг друга и восполняют друг друга! Нужно ли мне продолжать, господа присяжные заседатели? Не довольно ли? Подобно вам я вижу этих крестьян, — Карабчевский эффектным усталым жестом, не глядя, указал на скамью подсудимых, — в первый раз, как и вы! Я не руковожусь иным побуждением, кроме страстного желания открыть истину в этом злополучном деле. И не во имя только этих несчастных, но и во имя достоинства и чести русского правосудия я прошу у вас для них оправдательного приговора!

III

Присяжные удалились на совещание, но никто из публики и не подумал подняться с места. Потея, задыхаясь в духоте, несмотря на растворенные окна, ждали вынесения приговора. Нескольким дамам стало дурно, но и они наотрез отказывались покинуть тесную залу. Из окон с площади доносился неумолчный ропот, как шум прибоя: толпа не расходилась, многие сидели прямо на земле, чтобы первыми узнать, как дело закончится. Господа Новицкий и Львовский заключили даже пари.

В это время на площадь въехала простая крестьянская телега с одиноким седоком и остановилась на краю, не имея возможности приблизиться. Загорелый, пыльный, изможденный до неузнаваемости человек с трудом сошел с телеги и, прихрамывая, достаточно решительно расталкивая толпу, зашагал ко входу в здание суда. Судебный пристав вытянулся перед ним во фрунт, но лишь развел беспомощно руками на требование приезжего провести его сей же час к адвокатам.

— Никак не могу, господин полковник! Яблоку некуда упасть! Не протолкнуться! Мы господина градоначальника через окно вынимали-с!

— Тогда проведи меня, братец, улицей к окнам адвокатской комнаты, — сказал Кричевский. — Да велика сыскать и мне представить тотчас пристава Тимофеева! Я точно знаю, что он здесь! Довольно ему от меня бегать!

Пристав провел его в ворота заднего двора и указал на два растворенных окна, из которых слышались возбужденные и восхищенные голоса.

— Николай Платонович! — окликнул громко полковник. — Карабчевский!

Голоса стихли, потом в окне показалась всклокоченная голова адвоката, принимавшего комплименты коллег и соратников по делу.

— А, это вы! — сказал он удивленно. — Куда это вы пропали на все дни? Речь мою, я надеюсь, слышали? Что скажете?

— Речь, к сожалению, послушать не удалось, но не сомневаюсь, что она была, как всегда, блестящей, — ответил снизу сыщик. — Ее непременно напечатают повсюду в газетах, я прочту. Сделайте одолжение, позовите Короленко, если он там.

Лицо мэтра выразило неприятное удивление оттого, что интересуются не им.

— Здесь он, разумеется, где же ему еще быть, — иронично сказал адвокат, отступил вглубь комнаты, и в окне показалась кудлатая крупная голова журналиста.

— Что угодно вам, сударь? — весело и легко спросил он. — Сорвалась ваша миссия? Вотяков-то после такой речуги непременно оправдают! Николай Платонович камня на камне не оставил от прокурорского обвинения!

— Отчего же, — с некоторым мучительным напряжением негромко сказал сыщик. — Миссия моя, напротив, удалась, также как и ваша, надеюсь, увенчается успехом. Вы не могли бы спуститься ко мне? Я имею сообщить вам нечто важное.

Лицо Кричевского, покрытое густым бурым загаром, неподвижное под маской толстого слоя пыли, выразило, однако, нечто такое, что нижегородский журналист без лишних слов перекинул короткие толстые ноги через подоконник и соскочил ловко с цоколя на землю.

— Я слушаю вас, — сказал он тревожно, взирая снизу вверх на рослого полковника.

Константин Афанасьевич набрал поболее воздуху, потом с шумом выпустил его и отвернулся в сторону от ищущих карих глаз Короленко.

— Владимир Галактионович, — решился он, наконец, взглянуть на былого оппонента своего. — Я только что с телеграфа… Я после отсутствия долгого заходил справляться о жене и дочери… Словом, мужайтесь. Для вас телеграмма пришла. Ваша дочь Леля умерла три дня тому. Вот, телеграмму возьмите.

Он протянул остолбеневшему Короленко четвертушку бумаги с записью телеграммы. Тот взял ее, принялся читать, снова и снова.

— Ничего не понимаю… Как это… — еще спокойно сказал он. — Почему три дня? Отчего же не сообщали?

— Видно, ваши близкие знали, как важно для вас мултанское дело, — сказал Кричевский. — Знали, что выступать вам… Помешать не хотели.

— Глупости! Чушь! — краснея, нервно крикнул журналист, запуская пальцы под бороду, разрывая ставший узким ворот малороссийской шитой рубахи. — Как это — помешать?! Как это умерла?! Умерла…

Он смолк вдруг, опустив руки, осознав непоправимость случившегося.

— Если вам экипаж надобно, ехать к поезду срочно, так я распоряжусь, — предложил сыщик, не находя никаких более подходящих слов.

— Оставьте, — глухо сказал журналист, в свой теперь черед пряча глаза. — Все одно уже похоронили. Спасибо. У ваших-то все хорошо? Ну, и слава Богу.

Он взял Кричевского за запястье толстыми крепкими пальцами, потряс, будто это не он сам, а Константин Афанасьевич нуждался в сочувствии и помощи, и побрел прочь со двора, все еще держа в руке злосчастную телеграмму.

— Владимир Галактионович! Куда же ты?! — крикнул из окна изумленный присяжный поверенный Дрягин. — Вот-вот присяжные решение огласят! Сорок минут уже совещаются!

Но журналист даже не оглянулся.

— Что это с ним? — спросил удивленно присяжный поверенный Кричевского. — Что это вы ему сказали?

— Это к мултанскому делу не относится, — ответил сухо Кричевский.

Карабчевский, оказавшись более проницательным, взглянул в окно на удаляющуюся плотную фигуру с маленькой бумажкой в руке, посмотрел в глаза Константину Афанасьевичу, и понял все без слов.

— Ах, ты! Судьба-индейка! — с неподдельным огорчением и сочувствием сказал он. — Хороший ведь человек, замечательный! Влезайте к нам, Константин Афанасьевич! Выпьем водки с вами! А то я с Дрягиным опасаюсь пить — его потом от бутылки не оттянешь!

— Ну, вы скажете тоже! — покраснел точно рак присяжный поверенный и скрылся в комнате.

— Влезайте, право! — Николай Платонович перегнулся через подоконник и протянул руку. — У нас тут и закусить чем найдется! Я вижу, вы издалека! Расскажете свои приключения. Присяжные эти дубовые еще, может, до вечера совещаться будут. Скрасите мне муки ожидания! Ох, как не люблю я этих минут до вынесения вердикта! Я на год старею за это время! Уж, казалось, пора бы привыкнуть — столько судов за плечами — а все никак!

Сыщик заметил с удивлением, что знаменитый адвокат изрядно нервничает.

— Покорно благодарю — но не могу, — отказался он. — Мне еще пристава Тимофеева допрашивать! Всю неделю, каналья, от меня по уезду удирал!

— Как допрашивать? — встревожился Карабчевский. — Вы что ж, полагать изволите, что дело сегодня не закончится? Что вотяков этих злосчастных опять признают виновными, и мне придется подавать опять кассацию?!

— Это ваше дело закончено будет сегодня, — сказал сыщик. — А мое, к сожалению, еще нет.

— Опять копать будете?! — взволновался пуще прежнего адвокат, не желая, очевидно, иметь такого противника. — Но вы-то, разумный человек, ежели отвлечетесь от служебных пристрастий своих, от чести мундира, должны же признать, что вотяки эти не убивали Конона Матюнина?!

— Честь мундира своего полагаю в другом, — безо всяких эмоций, весьма обыденно ответил полковник. — Насчет вины же вотяков могу сказать только, что я не просто уверен в их невиновности, но и много-много более того. Я теперь знаю, что они невиновны, и от всей души надеюсь, что присяжные наши вынесут справедливое решение, за которое всем вам, защитникам, спасибо. Мултанское позорное дело будет ныне усилиями всей юридической системы России закрыто. Вы свою работу сделали блестяще. Должен и я свою сделать не хуже. А сейчас, простите, пойду. Чует сердце, что надобно самому сыскать пристава, пока он не улизнул от меня обратно в нору свою, в Старый Трык!

IV

После совещания, длившегося пятьдесят минут, присяжные заседатели вынесли для всех подсудимых оправдательный вердикт.

Вечером того же дня в дверь казенной квартиры Кричевского весьма уверенно постучали. Сыщик поднялся от стола, где составлял по свежим следам докладную свою директору Департамента, отпер дверь. На пороге стоял Карабчевский, несколько помятый, нарядный, пахнущий вином и сигарою. Позади него маячил трактирный слуга с плетеной корзинкой, из которого торчали горлышки бутылок, и высовывался копченый окорок.

— Господин статский советник! — укоризненным барским голосом сказал Николай Платонович, уверенно входя, не спрашивая разрешения, сбросив с плеч роскошный черный плащ на кровать полковника. — Все празднуют, а вы все работаете! Не годится! Поставь сюда, голубчик, да ступай, — указал он служке с корзиной на пустой стул. — На вот тебе, выпей за здоровье статского советника Кричевского. Знаешь такого?! И правильно, лучше тебе и не знать!

— Константин Афанасьевич! — обратился адвокат к сыщику тише, без напускной бравады, когда за служкою закрылась дверь. — Не откажите мне в обществе своем! Кроме вас, не на кого мне рассчитывать! Короленко уехал два часа тому с вотяками на станцию. Дрягин пьяный в кабинете трактира без чувств валяется. Общаться с местною интеллигенцией не могу, хоть убейте! Бр-р!.. Должен вам сказать, что вердикт присяжных очень многих местных патриотов разочаровал весьма! Лишил здешних аборигенов ореола тайны и ужаса! Ради того, чтоб про Мамадыш в столичных газетах писали, они, кажется, теперь готовы сами кого-нибудь на костре зажарить! Боюсь я их, ей Богу, боюсь. Прошу убежища! Не с пустыми руками к вам пришел!

Полковник охотно убрал бумаги, заниматься которыми не любил и всегда откладывал, усадил хитро улыбающегося гостя, пошарил на полках и выставил немудреную, засиженную мухами казенную посуду. Николай Платонович поморщился.

— Надобно мне было и рюмок захватить! Хорошо, что ножей и вилок приличных распорядился положить!

Он достал платок с монограммою и принялся тщательно протирать граненые стопки и тарелки, разглядывая на свет перед керосиновою лампой.

— А вы меня заинтриговали весьма! — начал разговор он. — Из беседы нашей сегодня я вынес вывод, что вам известно стало, кто же, на самом деле, Матюнина обезглавил. Декапитировал, изящно выражаясь.

Сыщик нарочно молчал, улыбаясь в усы, аккуратно раскладывая на тарелках закуски.

— У меня ведь своя версия выстроена была, — продолжал Николай Платонович, — и присяжным она по вкусу пришлась. Жаль, что вы не слышали моей речи.

— Полагаю, смысл ее заключался в том, что это русские крестьяне Матюнина изуродовали, когда он после приступа помер, или же лежал как мертвый, — вступил в разговор Кричевский. — Да ведь вы при этом сами себе противоречите. Ежели вотяки должны были прятать следы жертвоприношения, то уж православное население, имей оно охоту поквитаться таким образом с инородцами, должно было так обставить дело, чтобы все явно указывало на вотяков. Что им стоило безголовый труп заодно до вотяцкой земли дотащить, коли они, по вашей версии, успели его препарировать, переодеть, а внутренности и голову унести и спрятать? Что вообще там вотяки делали, когда урядник Соковников, а потом пристав Тимофеев к телу наведывался? Это же не их земля, не их и забота! Чего они там крутились вокруг трупа несколько дней? Что мешало вотякам и щепочки окровавленные принесть, и прядь волос подложить? Они ведь весьма не дураки, и манипулировать властью сельской с детства приучены! Коли доводам обвинения грош цена, так ведь и вашим тоже!

Карабчевский, бледный и красивый, с лицом, утомленным до синевы, посмотрел на сыщика с недобрым уважением.

— Дело сделано, вердикт есть, — сказал он, и одним махом опрокинул стопку. — А хорошо, однако, что вы по прокурорской линии не пошли. Мне, честно сказать, не пришло в голову задаться этим вопросом. Да и не в моих интересах это было. Но вот ежели бы этот разиня Раевский догадался на процессе спросить нечто подобное, я, пожалуй, попал бы в затруднительное положение. Спасибо, что не подсказали ему!

— Я сюда прислан не для этого, — отправив свою порцию выпивки в желудок, утирая усы, сказал полковник.

— Что же они, по-вашему, там делали? — поинтересовался адвокат, закусив.

— А вы бы их расспросили! — улыбнулся Константин Афанасьевич. — Узнали хотя бы, кто там был! Да я вам и так, по дружбе скажу. В карауле они там стояли. Едва только слух разнесся по округе, что нашли тело без головы, как вотяки из Старого Мултана выставили у трупа свой караул. Это подтвердить легко, свидетели имеются. У них опасения, значит, были, чтобы не вышло подвоха какого-нибудь, а о том, что тело уже лишено внутренностей, они еще не знали. Так что громыхания ваши о том, что тело столько времени без присмотра лежало, несостоятельны. Там две деревни стерегли его друг от друга пуще глаза своего! Не за страх, а за совесть! Да козни одна одной строили! А потому и волосы, и щепочки, и лапти, и азям на рукавах ничего доказать или опровергнуть не могут. Азям, впрочем, может. Никто ведь не задался вопросом, куда пропал кушак, или хотя бы веревка, которым должен был Конон Матюнин азям этот подпоясывать.

— И куда же он пропал? — спросил Карабчевский, щуря темный глаз. — Я думал, стянули его попросту. Полагаете, по прошествии четырех лет можно это установить?

— Отчего же нельзя, коли свидетель на то имеется, — хмыкнул сыщик и тоже принялся закусывать. — А стянуть кушак с тела убитого себе дороже. Это значит, себя самого на роль первого подозреваемого назначить.

— Какой свидетель?! — взвился, не утерпев, адвокат. — Откуда?!

— Да он у вас два дни кряду под перекрестным допросом показания давал! — сказал полковник, со вкусом обсасывая свиной хрящик. — Пристав Тимофеев!

— Будет вам жевать-то! Можно подумать, месяц не ели! Расскажите лучше-ка, что знаете! — воскликнул заинтригованный донельзя адвокат и убрал со стола, из-под руки Кричевского, тарелку с нарезанным окороком.

— Месяц не месяц, а неделю пришлось попоститься, — с сожалением провожая взглядом блюдо, сказал сыщик, и перестал дурачиться. — Ладно, не кипятитесь так. Расскажу. Только это разговор долгий, и версия пока предварительная, хотя, на мой взгляд, наиболее близкая к истине. Учесть прошу, что это просто рабочая полицейская версия, а не инспирирование властей!

— С самого начала положил я в основу, что Матюнина могли убить кладоискатели, — начал свой рассказ Кричевский. — Навел меня на мысль эту причетник Богоспасаев, который показал, что Матюнин странствовал с заступом на плече и имел ладони, сбитые от беспрестанной копки земли. Полагаю, это пристрастие Матюнина к искательству кладов нетрудно проверить, побывав в Ныртах, на родине убитого.

Показания Богоспасаева про сбитые ладони нищего подтвердил Санников-старший, крестьянин из села Кузнерки, в доме которого с третьего на четвертое мая ночевал Матюнин. А вот сын его не подтвердил мокрых мозолей на руках того человека, который на следующую ночь назвался крестьянином из Ныртов, страдающим падучей болезнью. Так что я бы не стал так смело утверждать, что Матюнин ночевал снова в Кузнерках.

Следуя рабочей версии своей, удалось мне разыскать в глуши лесов вотских одного полубезумного волхва-туно, искалеченного медведем в ту самую пору, как пропал Матюнин. Волхв этот рассказал мне, что четыре года назад он, будучи в сговоре с шайкой кладоискателей, замолил в окрестностях вотяцкой деревни Люга, где по преданиям спрятано золото разбойника Пугачева, одного «двуногого». Целью жертвоприношения было вызвать злого бога подземелий Акташа, чтобы тот помог добыть клад. Однако во время жертвоприношения, происходившего глухой ночью в лесу, когда была уже отсечена у жертвы голова и вынуты легкие и сердце, бог Акташ разгневался и в образе огромного медведя набросился на кладоискателей. Волхву досталось больше всего. Медведь его попросту скальпировал, и выжил туно-гондырь чудом. Раненый, он бежал без оглядки из тех мест, и с тех пор скрывается от мести Акташа далеко, под медвежьей шкурой, снимать которую боится и днем и ночью.

— Что ж он вам вот так, запросто, в убийстве и признался? — скептически спросил Карабчевский, слушавший, однако же, с неослабным вниманием.

— Он не воспринимает это как убийство, — сказал Кричевский. — У меня, конечно, есть свидетель-переводчик, но, полагаю, привлечь этого туно к суду будет непросто, поскольку при малейшей угрозе ему он от своих слов откажется.

— Самооговор! — пожал плечами адвокат. — Вы еще, небось, этой мерзкой камышовой водкой его накачали?! Я бы его защитил легко.

— Все это было бы так, — продолжал сыщик, — кабы не нашлось косвенных свидетелей убийства и прямых виновников всей последующей неразберихи. Выбравшись едва из тех глухих мест, повстречал я спешившего мне навстречу урядника Соковникова, которого пристав Тимофеев отрядил ко мне вместо себя, поскольку сам вызван был вами к суду и присяге. С этим Соковниковым разбирали мы в волости записи о фактах нахождения в округе кладов и появления на руках у населения драгоценных изделий и золотых и серебряных монет. Выяснили, между прочим, что четыре года тому некий нищий пытался на базаре в Кузнерке сбыть золотой ефимок времен Иоанна Грозного и покорения Казани. Задержать нищего не удалось, поскольку он испугался особого внимания окружающих, проявленного к его находке, и поспешно скрылся до прибытия полиции.

— Полагаете, это мог быть Матюнин? — спросил Карабчевский, вытащив из внутреннего кармана сюртука, специально нашитого для этих целей, длинную сигару.

— Полагаю, — согласился сыщик, глядя, как гость напрасно ищет взглядом щипцы для откусывания сигар, и протянул ему обычный нож. — Но главное состояло не в этом. На каком-то этапе обширных бесед наших с Соковниковым, человеком, кстати, весьма трезвого и практического рассудка и непьющим, заинтересовался я родственниками обвиняемых вотяков и попросил урядника составить мне подробный списочек их родословных вотяцких. Не упомню уже, с чего это мне в голову пришло. И вот, посреди множества фамилий, добросовестно выписанных исполнительным урядником из церковных и земских книг, обнаружил я, на удивление, что крестьянин Старого Мултана Василий Кузнецов, который был в ту ночь караульным и, по версии обвинения, привел нищего Матюнина в избу вотяка Кондратьева, состоит в кумовьях с крестьянином Антоном Евстаховым из деревни Люга! Понимаете, к чему я клоню?!

— Не понимаю, — без обиняков признался Карабчевский, слушавший очень внимательно. — Кто таков этот Антон Евстахов? В деле он никак не фигурирует.

— Разумеется, не фигурирует! — согласился Кричевский. — Все следствие только вокруг Старого Мултана и вертелось! Антон Евстахов и Демьян Петров — два вотяка-язычника, жители деревни Люга, известные в округе охотники. На медведей, в том числе. Когда мы Люгу проезжали, хотел я с ними повидаться, да Петров через домашних сказался уехавшим на мельницу, а Евстахов дома лежал с побитой мордой, и жена его сболтнула сдуру, что он через кума, то бишь, через обвиняемого Василия Кузнецова, пострадал!

Из этого сделал я заключение, что Антону Евстахову нечто известно, что может облегчить участь родственника его, Василия Кузнецова, но кто-то, возможно, все сообщество крестьянское, не дозволяет ему про это с полицией разговаривать, и аргументы веские к морде его прикладывает. Поскольку была у меня уже весьма твердая версия, и даже место событий было мне известно по описанию туно-гондыря, поспешил я обратно в Люгу, дорогой уже знакомой, и свалился к ним, как снег на голову. Антон Евстахов допроса не выдержал, да и не очень-то запирался, радуясь, что полиции и так все известно, и, следовательно, он перед односельцами своими чист будет. Он рассказал, а Демьян Петров впоследствии подтвердил, что четвертого мая 1892 года пошли они на охоту на медведя, и где-то в огромном лесном урочище между реками Люга и Кылт, где я, кстати, заблудился, как младенец, подранили крупного самца. Медведь, однако, ушел в заросли, и они, повинуясь негласному кодексу охотничьему, по которому подранка оставлять в живых нельзя, чтобы никого не искалечил и не убил, направились по следам его. Видимо, рана у медведя была легкая, потому что они гнались за ним до самой темноты, но так и не смогли пристрелить. Сошла ночь, они срубили себе лабаз на ветвях сосны и устроились там с ружьями, опасаясь ночного нападения, так как слышали, что медведь ревет где-то неподалеку.

Ближе к рассвету вдали послышались им людские крики о помощи и звериное рычание. Они сошли с лабаза, и, будучи при ружьях, направились в ту сторону. Вскоре в предутренней мгле замаячил, замигал им свет угасающего костра. Они пошли на огонь. Взорам их представилась ужасающая картина. Посреди сырой низины, меж раскиданных в беспорядке мотыг и лопат, возле начатой ямы, лежал навзничь обезглавленный труп, несомненно для них жертва медвежьей свирепости. Все вокруг было испещрено следами, людскими и медвежьими, но ни живых людей, ни зверя уже и в помине не было.

Вотяки остолбенели. Им не могло прийти в головы, что они видят неудачное жертвоприношение человеческое. Они нимало не усомнились, что это страшное убийство — дело медведя, ими подраненного, а, следовательно, и на них лежит вина в крови убитого. Дело усугублялось еще тем, что место это находилось на землях их родной деревни, а значит, они своею нерадивостью, неудачей в охоте навлекли на односельцев «сухую беду», следствие об убийстве. Недолго думая, имея в запасе всего два-три часа до полного рассвета, до третьих петухов, они срубили крепкую жердь, подвесили к ней обезглавленный труп, собрали на поляне все, что имело отношение к нему, и спешно понесли свою страшную добычу к земле чужой деревни. Голову они так и не нашли, решили, что ее сожрал или закопал медведь, у которого это в обычае. Зато подобрали азям с синею заплатою и котомку.

Им, конечно, не поспеть было до того, как проснутся деревни в округе. Хотя они и убеждали меня, что действовали только вдвоем, я их на этом подловил и заставил выдать сообщника. Им оказался их односелец Григорий Жаркий, который в тот день, на беду себе, встал пораньше, чтобы поспеть на конскую ярмарку в Старый Трык. Повстречав его на дороге, они сознались и попросили помощи. Жаркий согласился помочь. Втроем они уложили мертвое тело и вещи к нему в телегу, и он галопом домчал их до той самой злополучной тропы, ведущей от Чульи до Аныка. Там Жаркий поворотил лошадей назад и, никем не замеченный, спешно продолжил прерванный свой путь на ярмарку, чтобы не вызвать ни у кого подозрений, а Евстахов с Петровым бегом потащили тело вглубь леса. Им казалось, что ежели они бросят нищего на тропе в лесу, то следствие посчитает его жертвою нападения лесного зверя, что не столь уж редко случается в тех местах. Они уложили тело погибшего поперек тропы, подсунули котомку, и напоследок Евстахов, неизвестно из каких соображений, прикрыл зияющую на шее кровавую рану полой накинутого сверху азяма. Говорит, страшно стало. В деревню воротились они лишь на следующее утро, сказав, что медведя не нашли, и охота не задалась.

— М-м, да… — заслушавшись, сказал Карабчевский, трогая пальцами красивый мужественный подбородок с ямочкою. — Так вот отчего у него на ногах следы сдавливания… Что ж, очень правдоподобно. Волоса под плечом, правда, не объясняет.

— Что ваш волос! Это показания трех живых свидетелей! — сказал сыщик. — Причем, давали они их весьма и весьма неохотно. Пришлось и постращать, и про совесть напомнить, и про ответственность за сокрытие преступлений.

— Да им, пожалуй, и наказания не полагается никакого, — подумав мгновение, сказал адвокат. — Административный штраф или отсидка в холодной две недели за введение в заблуждение следствия. А причем же здесь пристав Тимофеев и история с кушаком погибшего? Кушак-то ваши охотники нашли?

— О, с кушаком это отдельная история! — загораясь, воскликнул азартно Кричевский. — Чтобы вы все поняли, должен я вернуть вас в начало своего рассказа, когда устанавливал я местопребывание Конона Матюнина по следам свежих мозолей на ладонях его. Так вот, повстречав урядника Соковникова, найдя в нем человека хоть и недалекого, но весьма исполнительного, я, памятуя о том, что Соковников первый из официальных лиц оказался у тела на тропе, спросил, не заметил ли он на ладонях у обезглавленного обширных мокрых мозолей. Вопрос мой вызван был тем, что ни в одном акте осмотра тела, ни в акте вскрытия его врачом Минкевичем не отмечена эта важная для нас деталь. Я полагал, по простоте душевной, что при наличии столь ужасных обстоятельств, как обезглавливание и извлечение внутренностей, этому пустяку просто не придали значения. Версия моя выстраивалась логично и последовательно, и я уже уверен был, что завершение следствия моего близко.

Каково же было изумление мое и разочарование, когда урядник сказал твердо, и даже с некоторою обидою, что он не новичок, не первое тело осматривает, и понимание ясное имеет, что каждая деталь, самая пустяшная, важна для хода дальнейшего следствия. Он утверждал однозначно, что ладони убитого были полностью целы, и никаких особых отметин, ни застарелых, ни новых не имели!

— Так что же, выходит, врет Богоспасаев?! — воскликнул, увлекаясь, адвокат, подсаживаясь ближе. — Мне он сразу показался пустым болтуном и вралем!

— Я тоже поначалу так заключил, — сказал Кричевский, — да вскорости одумался. В том-то и дело, что показания причетника Богоспасаева подтверждает Тимофей Санников, принимавший Матюнина на ночлег. У нищего, посетившего его дом в вечер с третьего на четвертое мая, были документы на имя Матюнина и он имел ладони, завязанные тряпками, в точности так, как рассказывал и Богоспасаев. Санников не мог ошибиться: крестьяне всегда более смотрят на руки человека, нежели даже на его лицо. Человек с искалеченными руками не работник, ему следует подать милостыню и пожалеть, чтобы не умер с голоду. Вот почему я пришел к неожиданному выводу, что найденный на лесной тропе обезглавленный человек, не имеющий на ладонях обширных мозолей, и фигурирующий в мултанском деле как Конон Матюнин, на самом деле таковым не является.

Слова эти были столь неожиданны, что наступила некоторая пауза. Николай Платонович Карабчевский, опомнившись, налил обоим еще по рюмке, воротил на стол блюдо с окороком, и Кричевский, подкрепившись, не встретив возражений заявлению своему, продолжил рассказ.

— На самом деле, такой исход я предполагал, еще только едучи сюда и не будучи ознакомлен подробно со всеми особенностями загадочного дела. Наводили меня на эту мысль пропавшая голова и лежащая в котомке справка с паспортом. Однако, в то время я предполагал в этом злой умысел, направленный на сокрытие личности убитого путем подмены его. Бывает так, что некто из злодеев или же злостных должников весьма желает прослыть погибшим, чтобы оставили его в покое кредиторы или былые подельники. Но личность Конона Матюнина не предполагала таких действий, и я эту версию свою отбросил. А тут вдруг она наново всплыла, только в ином качестве.

— Что-то я запутался, — сказал Карабчевский, морща лоб. — Зачем же такая подмена? Мотив каков? И как вяжется она со всем предшествующим ходом событий, столь связно вами представленным?

— Поначалу я предположил, — охотно отвечал сыщик, — что Матюнин присутствовал на том злосчастном жертвоприношении в составе шайки кладоискателей и был, следовательно, не жертвой вовсе, а одним из непосредственных виновников содеянного. Убегая от набежавшего из темноты зубастого чудовища, подраненного охотниками вотяцкими, вполне мог он бросить там котомку свою с документами и справкой, и азям с синею заплатой, которые потом благополучно подобрали и приложили к неизвестному телу пришедшие на крики вотяки. Объяснялось при этом и то, что он по сю пору не объявился, поскольку должен бояться ответственности за участие в человеческом жертвоприношении, и никак не смог бы объяснить полиции, каким образом попали его котомка и азям на плечи к обезглавленному трупу.

— А ведь действительно, логично получается! — воскликнул адвокат. — Так, по-вашему, Матюнин этот жив и здоров четвертый год?! А мы тут все, с Сенатом вместе, дурака валяем?!

Константин Афанасьевич посмотрел в темное окно, вспоминая недавние странствия свои по вотяцким глухим чащобам, поежился.

— Конона Матюнина убили, — уверенно сказал он. — Только не там и не тогда, как вы излагали присяжным. Скажите, Николай Платонович, во время процесса не вызвала ли у вас некоторое удивление маниакальная убежденность отдельных должностных лиц, в частности, пристава Тимофеева и помощника прокурора Раевского, в виновности вотяков Старого Мултана? Я подчеркну: не только вотяков вообще, а именно вотяков Старого Мултана. Разве не бросилось вам, человеку очень проницательному, нечто подобное в глаза?

— Несомненно, бросилось! — сказал Карабчевский. — Я только сегодня говорил об этом на процессе! Если бы вы слушали мою речь…

— А чем бы вы могли объяснить это? — продолжил сыщик, не давая знаменитости сесть на своего любимого конька.

— Рутина и умственная вялость — могучие факторы нашей общественной жизни, — ответил адвокат.

— Это было бы слишком просто! — отмахнулся Кричевский. — Я понимаю, разумеется, что вы, как и многие, недолюбливаете полицейских и наши общественные порядки. Вот и Владимир Галактионович, при всем сочувствии его горю, в прошлом году в Америку ездил и панегирики тамошней свободе писал. А, между тем, в этом году правительство этой самой свободной Америки восстание инородцев, свои земли защищавших, подавило, и целое племя истребило![19] Вот кабы наше правительство сейчас вдруг вотяков принялось целым племенем в резервации сгонять, да из пушек расстреливать!

— Но требовал же Победоносцев выселения их в Сибирь! — возразил запальчиво адвокат, повторяя всеми уже затасканный аргумент.

— Опять двадцать пять! Так ведь не позволили же ему! — вздохнул Кричевский. — Но мы отошли от темы нашей. Так вот, предвзятость местных полицейских чинов показалась мне подозрительною и небеспричинною, хоть мне, чиновнику по особым поручениям из Департамента, они, разумеется, открывать свои резоны не торопились. И когда понял я, что обезглавленное тело на тропе — это вовсе не Конон Матюнин, вспомнилось мне одно обстоятельство, которому я до поры, до времени не придавал значения.

Живет на хуторе близ деревни Люга русская бабка Марья Супрыкина. Так вот, она в беседе со мною на вопрос, что известно ей о мултанских событиях, обмолвилась ненароком, что четыре года тому в Старом Мултане вотяки двоих замолили. Вот теперь прошу вас быть внимательным.

Но Карабчевский и без того смотрел на полковника во все глаза.

— Двойное убийство?! — шепотом спросил он. — И вы смогли доказать? Но как?!

— Скажите, — улыбнулся сыщик, довольный впечатлением и оценкою трудов своих, — вот вы установили в ходе перекрестных допросов, что в ночь с четвертого на пятое пристав Тимофеев ночевал в Старом Мултане, в пяти шагах от родового шалаша, места предполагаемого убийства, и, разумеется, ничего не заметил. Это, мне кажется, был главный аргумент, убедивший присяжных. Сам пристав на предыдущих судах молчал об этом, а славный защитник вотяков, Дрягин ваш, его и не спрашивал. Солгать пристав под присягою не может, а вот умолчать — может безнаказанно. Но почему было не пойти далее и не поинтересоваться, какие дела привели пристава Тимофеева в округу Старого Мултана именно в тот день?! Волостной пристав — человек занятой, дел у него по волости полон рот. Он от нечего делать по округе не разъезжает, поверьте, а непременно по случаю какому. Что же пригнало Тимофеева в Старый Мултан как раз в ночь перед обнаружением тела, и отчего он затем объявился там же только лишь десятого мая?

— Ну, и отчего? — спросил адвокат. — Да не томите же, говорите! Признаю, мне это не приходило в голову выяснять, но лишь потому, что этого для хода дела не надобно!

— А для установления истины? — спросил сыщик, и сам себе добавил: — То-то! Пристав Тимофеев мне сегодня официально доложил рапортичкою по форме, что ехал он по вызову в деревню Кузнерка, где близ огородов бортника Кириллова найдено было днем четвертого мая мертвое раздетое тело. Это был мужчина среднего роста, с бородою и светло-русыми волосами до плеч. При осмотре пристав установил, что убитый весь был истыкан ножами, и смерть наступила, по-видимому, от истечения большого количества крови. Его пытали, этого несчастного! У него были выколоты глаза, отрезан язык… ну, да что я вас буду пугать! Кроме того, у него была содрана кожа с ладоней.

— Это был Конон Матюнин?! — не смог сдержать изумления Николай Платонович. — У вас есть официальное показание пристава Тимофеева?! Дайте взглянуть!

— Это документ внутреннего пользования, — сказал Кричевский. — Поверьте мне на слово. Я не привык такими вещами шутки шутить.

— Но отчего же пристав молчал столько лет?! — спросил адвокат. — И при чем здесь вотяки Старого Мултана?!

— Вы же человек проницательный, — грустно улыбнулся Кричевский. — Что я вам буду служебную тайну выдавать? Кузнерка — село богатое, а пристав Тимофеев обременен семьей с четырьмя дочерьми…

— Крестьяне откупились?! — догадался адвокат.

— Увы! — вздохнул полковник. — Это наш бич! Пристав взял взятку и разрешил тихо, без лишнего шума, закопать тело на том самом месте, где его и нашли. Все равно, как объяснял он мне, шансов установить личность погибшего бродяги было ничтожно мало. Он никак не ожидал, что уже через день ему доложат о второй страшной находке!

Пристав Тимофеев, хоть взятку и взял, преступником себя вовсе не считает и продолжает оставаться верным слугою государя императора нашего. Закрывая глаза на страшные раны первого мертвеца, он все же запомнил, что кое-кто из крестьян осторожно поговаривал, что вот так вот, ножами, источают кровь при неких страшных обрядах. Прямо на вотяков никто не показывал, поскольку удалось дело замять, но отдельные намеки все же делались. К тому же и земли Кузнерки граничат с землями Старого Мултана. В тот раз пристав оставил это дело без внимания.

Зато вдвойне разыгралась его подозрительность, когда после двух дней колебаний, не имея мужества признаться в сокрытии первого мертвого тела, приехал он к мултанскому покойнику. Тут уж аныкские крестьяне не говорили экивоками, а прямо указывали на соседей, стремясь избавиться от изуродованного трупа. И слова их попали на благодатную почву! Тимофеев, томимый угрызениями совести и раскаянием от невыполненного долга, бросился на борьбу с распоясавшимися язычниками с удвоенным рвением! Вот откуда эти совершенно нелогичные уколы ножами и источение крови через раны, никак не подтверждаемые медицинскою экспертизой! Это психологическая проэкция приставом ран первого убиенного, о котором никто не должен был знать, на второго! В его глазах старомултанские вотяки повинны были в двух убийствах, хоть и обвинялись официально лишь в последнем.

— Психологически это все понятно, — хмуро кивнул Карабчевский. — Непонятно только, почему от угрызения совести, как вы изволил выразиться, этого сельского живоглота, семеро человек безо всякой вины должны были томиться четыре года в заключении! Что — и господин помощник прокурора знал о втором покойнике?!

— Не сразу, но узнал, — кивнул Кричевский. — И это тоже повлияло на него, как доказательство вины мултанских крестьян. Не желая выводить на чистую воду принесшего повинную пристава, Раевский лишь с большим запалом набросился на этих несчастных. Поймите, я ведь наших полицейских чинов не оправдываю! Я объясняю, отчего все так вышло!

— Припоминаю я, — сказал Николай Платонович, — что в ходе дела подходил ко мне один вятский священник. Кажется, по фамилии Блинов. Так вот, этот господин Блинов все убеждал меня, что случаи человеческих жертвоприношений вотяками христиан вовсе не редкость в округе, но просто местные власти за взятки их покрывают. Он же говорил, что в мултанской истории, как ему доподлинно известно, была еще одна жертва, которую полиция скрыла.

— Ну вот, а вы умолчали! — развел руками Кричевский.

Они оба давно уже забыли и о водке, и о накрытом столе. Адвокат встал, заложив руки за спину, принялся ходить туда-сюда по комнате, осмысливая все услышанное, стараясь по-новому взглянуть на все известные ему по делу факты.

— Отдаю должное вашему профессионализму, — сказал он и торжественно пожал руку сыщику. — Вот кабы у нас все полицейские были такими!

— Кабы у нас адвокаты все были похожи на вас, тоже было бы замечательно! — не остался в долгу полковник.

— Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку! — засмеялся Карабчевский. — Но все же остался в тени событий главный вопрос, для вас самый важный, как я понимаю. Кто же убил и Конона Матюнина, и того неизвестного, которого мы все так долго принимали за первого? Заодно я хотел бы услыхать и историю про исчезнувший кушак, с которого начали мы нашуинтересную и захватывающую беседу!

— Да с кушаком все просто! — улыбнулся сыщик. — Тот убитый, которого нашли на огородах бортника в Кузнерке, связан был по рукам и ногам обрывками кушака. И рот куском кушака был забит. Конечно, все эти пояса очень схожи, но все же он по цвету подпадал под описание кушака Конона Матюнина. Оттого, что кушак был приведен в негодность, и не оказалось его на теле второго убитого, а только азям с синею заплатою, да котомка с документами.

Но не только это сближает этих двух покойников, и устанавливает между ними связь загадочную. Ведь убитого и обезглавленного безумным волхвом нищего, как вы помните, видели еще живым многие крестьяне в Старом Мултане, и на нем одет был азям Матюнина. Конечно, это был уже не Матюнин, поэтому он и пил, и курил. Ведь у него не было эпилепсии, как у первого.

— Это и был убийца Матюнина? — спросил с любопытством адвокат.

— Имею на этот счет пока лишь предположения, — сказал задумчиво полковник. — Ведь Матюнина убили не просто так. По моей версии, ему наконец повезло, и он нашел клад. Только клад этот оказался, как говорят кладоискатели, злой. Он не принес счастья своему обладателю. Шайка таких же бродяг, как он сам, выследила несчастного, возможно, при попытке его продать на базаре одну-единственную золотую монету, чтобы раздобыть денег на еду. Они шли за ним по пятам, двое из них даже, похоже, ночевали вместе с Матюниным в доме Санникова, чтобы не упустить его из виду. Возможно, они были знакомы прежде, по предыдущим странствиям Матюнина в поисках зарытых сокровищ.

Он беспокоился, чувствуя опасность, утром встал пораньше и попытался скрыться от преследователей. Очевидно, это ему не удалось. Где-то на окраине Кузнерки его поймали, связали, оттащили к пустынным огородам и пытали там ножами, чтобы выведать, где прячет он найденный им клад. Скорее всего, Конон Матюнин так и умер, не сознавшись, не отдав своей заветной мечты в чужие руки. Впрочем, его все равно убили бы, чтобы не разболтал.

После его мучительной и медленной смерти разбойники, распаленные видением близких, но все еще недоступных сокровищ, порешили прибегнуть к помощи подземного вотяцкого божества Акташа. Либо назначили они промеж себя кого-то одного в жертву, либо, что выглядит более вероятно, один из них (известно ведь, что в доме Санникова ночевало их двое) отправился в лес за вотским колдуном, которого знавал ранее, а второй должен был найти в придорожных кабаках подходящего для этой цели бездомного, желательно пьяницу. Он мог прихватить с собою для приманки жертвы и азям Матюнина. Полагаю, что ежели полиция прочешет округу в районе Нового Мултана и Асинера, ей удастся найти свидетельства о каком-нибудь нищем, пропившемся до исподнего в тот день. Такого человека могли подобрать, обласкать, одеть в вещи, снятые с убитого ранее Матюнина, и заманить в лес, к месту, заранее условленному. Там и произошел второй акт мултанской трагедии. Я мог бы сразу поискать такие свидетельства, да полагал, что урядники местные с этим справятся лучше меня, ежели им все правильно объяснить. Мне же следовало торопиться в Мамадыш, чтобы успеть вновь открывшимися обстоятельствами не допустить страшной судебной ошибки, если, паче чаяния, усилия ваши и ваших товарищей по защите вотяков не принесут успеха.

— Вы что-то недоговариваете! — воскликнул Карабчевский, внимательно наблюдавший за лицом сыщика. — Я же по глазам вижу! Не пытайтесь обмануть столь опытного психолога, как я! У вас ведь и подозреваемый есть? Да?!

— Пока только подозреваемый, — сказал сыщик. — Думаю, что к делу этому причастен проходивший основным свидетелем обвинения каторжник Голова. Во-первых, учесть следует, что осужден он за убийство весьма хладнокровное, стало быть, дела ему такие не в диковинку. Во-вторых, пойман он был с подложными документами, следовательно, и тогда ему были все резоны взять котомку Матюнина, имея в виду впоследствии воспользоваться его паспортом. Он же котомку мог оставить на месте жертвоприношения, когда от медведя спасался.

Константин Афанасьевич усмехнулся своим мыслям.

— Кстати, сам каторжник меня на подобный вывод и натолкнул. Он, видно, так давно водит за нос местное следствие в лице пристава Шмелева, что привык всех нас считать за дураков, и вовсе уже страх божий потерял. Он мне при допросе ляпнул, что сбежал из Старого Мултана в страхе перед вотяками, бежал через лес всю ночь, а утром вышел к деревне Старые Копки. Был он при этом так напуган, так ободран, так «заполохан», что сказал встретившему его крестьянину, бобылю Ивану Чухраю, что за ним медведь гнался. Я был в деревне Старые Копки, с Иваном Чухраем виделся. Он все сказанное Головой подтвердил и, более того, добавил, что у того рана на боку была от медвежьих когтей. Хоть рана оказалась и неглубокой, я полагаю, что шрам от нее остаться должен.

Есть у меня также еще одно несомненное свидетельство, что Голова врал мне. Каков бы ни был он ходок, если выбежал он из Старого Мултана по темноте, никак не дойти ему было до петухов к Старым Копкам! Я уж сам набродился по лесу ночному, знаю не понаслышке, что это такое! В эту пору, я в календаре выписал, темнеет в десять, светает в пять тридцать. За восемь часов отмотать сорок верст ночью по вотяцкой чащобе, да через реку Люгу перебраться — невозможно! То же самое мне и охотники вотяцкие сказали.

Другое дело, если Голова бежал от места жертвоприношения, где охотники труп обезглавленный нашли. Я тоже там был. Место хоть и глухое, но расположено оно, во-первых, по ту сторону реки, которую, стало быть, вброд переходить не надо. А во-вторых, от него до Старых Копок верст пять, а до Кузнерки и того меньше. Полагаю я, Голова от медведя бежал в Кузнерку, где его сообщник поджидал, назвавшийся в доме Санникова Кононом Матюниным, чтобы ночлег получить. Он ведь знал уже, что настоящий Конон Матюнин не объявится более. Да только Голова с перепугу маху дал и на Старые Копки выскочил. До них он за час-другой вполне успевал, да и рассвет уже брезжил в лесу.

Наконец, Голову крестьяне видели в Старом Мултане вместе с человеком, одетым в азям с синей заплатой. Только, полагаю, путаница вышла. Голова, подобрав в Асинере или в каком другом селе по округе пьянчужку, вел его к условленному месту, а в Старом Мултане отдохнуть остановился. Не собирался он там ночевать и не таился особенно. Не мог же он предположить, что дело таким образом обернется, и труп, обезглавленный волхвом, попадет обратно в эту же деревню! Они там передохнули, поели, и далее пошли. По времени им как раз успеть было туда, где их туно-гондырь с топором поджидал!

— И как же этого нахала на чистую воду вывести? — спросил Карабчевский.

— Полагаю, надо дать время, чтобы волосы у него отросли, а потом предъявить его на опознание Тимофею Санникову в Кузнерке да всем кабатчикам в округе! — сказал Кричевский. — Кто-нибудь припомнит молодца. Наконец, можно и к волхву его свести… Только затруднительно это. Пусть уж местные начальники полицейские сами с этим справляются. Я отчет свой господину директору Департамента представлю, он и распорядится.

— Отчего же Голова полез в это дело свидетелем? — спросил адвокат. — Как не побоялся?

— А чего ему было бояться? — вопросил Кричевский. — Он ведь действительно случайно попал в одну камеру с умирающим Моисеем Дмитриевым. Разумеется, безвинный вотяк никаких признаний ему не делал, а простодушно рассказал, по моему разумению, как ни за понюх табаку бросили его в каменный мешок умирать. Излил, так сказать, душу. Голова втайне посмеялся над бедолагой, дождался его скорой смерти, если не поспособствовал ей, после чего и сообщил о себе приставу Шмелеву. Очень ему в каторгу идти не хотелось. Есть у этих упырей каторжных такая метода — игра в поддавки со следствием. Следствию, в тупик зашедшему, свидетель нужен — вот сторонний душегуб какой-нибудь выпытает у доверчивого сокамерника все про дело это, по которому тот проходит, темной ночью жизни лишит, особенно ежели человек здоровьем слаб, и пожалуйте: готовый свидетель! С мертвого как спросишь?! Кто жив, тот и прав.

Приставу он рассказал все, что от умершего по делу выведал, да еще от себя добавил страсти про втыкание ножей и источение крови. Страсти эти не на пустом месте, как вы понимаете, выросли. Они имели случай быть при убиении тем же Головою с сообщником Конона Матюнина. Уже тогда можно было насторожиться приставу Тимофееву, да он все это наоборот воспринял, как подтверждение истинности слов каторжника. И свято в это по сей день верит, между прочим. Я его не разочаровывал до поры. А выгоды негодяю Голове от всего этого самые прямые. Коли осудили бы вотяков, стало быть, и дело по двум трупам закрыто, и следствию он помог, как важный свидетель, и пристав Шмелев, да и господин товарищ прокурора Раевский за него бы замолвили словечко!

— Так вот, значит, где эти «чад и дым жертвы» возносились! — сказал, хлопнув себя по коленам, Николай Платонович. — Ну и клубок змеиный вы распутали, Константин Афанасьевич! Как хотите, а лучшего сыщика я за свою жизнь не встречал! А клад Конона Матюнина, выходит, так и лежит где-то там, в лесах…

— От Красного поля на зимний восход, пока не увидишь могильный бугор. Налево с бугра до Ржавого ручья. Вверх по ручью, до следа копыта… — повторил, улыбаясь, Кричевский записанную им со слов причетника Богоспасаева скороговорку погибшего Матюнина. — Можете поискать по этим приметам! Место верное!

— Нет уж, спасибо! — засмеялся знаменитый адвокат. — Я думаю, что главный клад у человека здесь! — он постучал пальцем себя по голове.

— Полагаю, что и здесь тоже, — сказал Кричевский, положа руку на сердце.

— Однако засиделся я у вас, Константин Афанасьевич! — поднялся на ноги гость. — Пора и честь знать. Сами виноваты! Очень уж занимательные вещи рассказываете. Приятелю вашему, господину Шевыреву, надолго хватит фельетоны строчить. Кстати, где он запропастился? И на процессе я его не видал.

— Он сейчас в городе Малмыже, в земской больнице, — помрачнев лицом, сказал Кричевский.

— С ним случилось что-то? — вздернул прямые черные брови адвокат.

— Не с ним, с другим человеком. Он присматривает за нашим общим давним другом, с детства еще, по Обуховской слободе. Его вчера тамошний доктор Минкевич оперировать должен был.

Когда за знаменитым посетителем закрылась дверь, Кричевский выпил еще водки и сел к столу, подперев голову руками. Его охватили тревожные воспоминания.

Эпилог

— А дальше-то что, дядя Костя?! Дальше хочу! — теребил заглядевшегося вдаль полковника старший отпрыск Петьки Шевырева, в форме гимназиста, вихрастый, толстый, маленький, как две капли воды похожий на своего папашу в детстве.

Константин Афанасьевич оторвал задумчивый взгляд от прекрасного вида на Финский залив, открывающийся со стрелки Елагина острова, от низкого красного солнца, заката которого ждало все собравшееся здесь общество.

— Да неужто папа тебе не сказывал? — спросил он рассеянно, с ударением на французский манер, на последнем слоге.

— Папа все некогда! — пренебрежительно махнул в сторону родителя отпрыск, в точности повторив вдруг движением и интонацией мадам Шевыреву.

— Расскажи ему, — вступилась за своего маленького приятеля Верочка и щекой припала счастливо к шершавому рукаву его мундира. — Наташа, не пускайте ее к воде, ради Бога! — крикнула она краснощекой бонне, от которой, гугукая и смеясь, норовила сбежать по мягкой траве недавно выучившаяся косолапо ходить маленькая Настенька.

— Хорошо, слушай, — согласился полковник, и мальчик тотчас живо взобрался к нему на колени, обнял горячей ручонкой за шею и притих. — Когда туно-гондырь, этот вотяцкий волхв, закончил свой рассказ и ответил на мои вопросы, мы с отважным братом Пименом отправились в обратный путь. Мы шли налегке и надеялись успеть к деревне, где ждал нас с лошадями твой папа, засветло. Солнце садилось, и оно было такое же большое и красное, как вот сейчас, перед тобою. Мы быстро вернулись к широкому распадку, к низине, заросшей кустарником, но, как теперь я понимаю, перепутали медвежьи дороги, встали не на ту тропу и она, вместо того, чтобы привести к поляне со священною липой, вывела нас неизвестно куда. Тут-то, на выходе с тропы, и приключилось с нами несчастье.

Я шел впереди в этот раз и остановился, чтобы оглядеться и решить, как нам быть дальше. Место выглядело совершенно незнакомым. Не было ни малейшего намека на поляну или человеческое присутствие. Вокруг росли огромные вековые деревья, а под ними все сплошь поросло кустарником, так, что и шагнуть некуда было, кроме медвежьей тропы, уходящей вглубь зарослей.

— Давай вернемся назад, на ту сторону низины, и поищем нашу тропу, — предложил брат Пимен.

До сих пор я корю себя за то, что не согласился! У меня болело колено, мне хотелось поскорее выбраться из тех негостеприимных мест, и очень не по вкусу пришлась мысль повторить в обратном направлении изнурительное путешествие через кустарник по медвежьей тропинке.

— Давай сначала осмотримся! — возразил я. — Мне кажется, мы где-то близко от той поляны с липой!

И я шагнул вперед…

В этом месте рассказа Верочка, много раз слышавшая эту историю, испуганно прижалась к мужу, крепко охватив его руками, закрыла глаза. Сердце у нее забилось чаще. «Как у воробья в кулаке», — подумал Кричевский и погладил ее по темным прекрасным волосам.

— Н-ну?! — сквозь зубы спросил Шевырев-младший, недоверчиво и выжидательно глядя исподлобья.

— Нога моя запнулась о что-то, натянутое поперек тропы, и я едва не упал, потерял равновесие, наклонился вперед. Справа от меня нечто длинное, подобное змее, с громким шелестом рванулось в чащу, а потом вверх, по листам деревьев, до самых верхушек! Я не успел и рта открыть, как сверху, со страшной высоты, на меня упал огромный, тяжеленный дубовый чурбан!

Это была ловушка на медведя, поставленная кем-то из местных вотяков на выходе медвежьей тропы из чащобы. Стоило мне только зацепить бечеву, пересекавшую тропу, как подвешенный в верхушках деревьев обрубок, подобно паровому молоту, обрушился вниз, волоча за собой кверху веревку. Это она шуршала по листьям, как змея.

— Но вы успели отскочить! — блестя глазенками, воскликнул маленький гимназист. — Какой вы молодец! Папа бы так не смог!

— Я тоже ничего не смог, — с сожалением признался Кричевский. — Я даже не успел сообразить, какая опасность мне грозит. Брат Пимен, шедший сзади, все понял. Он бросился вперед и, благодаря тому, что я и так уже близок был к падению, споткнувшись о бечеву ловушки, изо всех сил вытолкнул меня с опасного места. Мы упали оба, сзади сочно ухнул на сырую землю убийственный обрубок, с такою силою, что вся почва вокруг нас содрогнулась.

Я не пострадал. Но великодушный спутник мой, спасший мне жизнь, оказался при падении позади меня, гораздо ближе к опасности. Он, как человек опытный в странствиях и опасностях, упав, постарался тотчас откатиться в сторону, в отличие от меня, который грохнулся, точно куль с овсом. Но не поспел.

Дубовый чурбан упал ему на левую ногу, и раздавил ее по самое колено. Мой товарищ даже не крикнул! Когда я обернулся, первое, что я увидал, это были глаза брата Пимена… Его единственный глаз. Какое в нем было страдание!..

Ребенок зажмурился изо всех сил, стиснул кулачки, хлюпнул носом. Из-под длинных темных ресниц его выползли предательские слезы. Верочка, оторвавшись от плеча мужа, с укоризною показала Кричевскому на лицо малыша.

— Не буду более, не буду! Николенька, зайчик, ты же сам просил! Прости меня, старого болтуна! Вот и папа тебе этого не сказывал — верно, не хотел тебя расстраивать!

— Это ничего… Это я так! — сдерживая себя, стыдясь своих слез, сердито сказал маленький гимназист, принимая из заботливых рук Верочки ее надушенный батистовый платочек. — Мне брата Пимена очень жалко! Я скоро вырасту и тоже пойду в монахи! Буду обращать язычников к истинной вере в Иисуса Христа!

— Когда ты вырастешь, уже и язычников не останется! — бодро сказала Верочка, стремясь развлечь мальчика. — Везде будет прогресс и всеобщее счастье!

— Константин Афанасьевич! Коленька! Что там у вас случилось?! — громко крикнула Юлия, оживленно судачащая с двумя знакомыми дамами поодаль. — Петруша, подойди же, наконец, к сыну!

— Не сказывайте им, что я плакал! — заговорщицки зашептал маленький гимназист, пряча горящее лицо свое на груди у полковника. — Что там дальше?! Как брат Пимен?! Может, он выздоровел? Он не погиб, нет?!

— Нет, он не погиб, — ласково и печально сказал Кричевский. — Господь, которому он служит столько лет всею душой, спас его. Я сам, честно тебе признаюсь, почти заплакал, когда сбросил с плеч берестяной пестерь, отвалил проклятый чурбан и освободил ногу брата своего. По счастью, раны были не так страшны, как можно было ожидать. Почва была мягкая, много перегною от опавшей листвы, и чурбан вдавил в нее ногу. Однако, когда я разрезал сапог — оказался открытый перелом обеих костей голени, и ступня, конечно… В общем, зрелище было ужасное. А самое плохое, что в раны набилась во множестве грязь, и это могло угрожать в скором времени заражением и гангреною, которою в народе называют огневицей.

Взяв себя скоренько в руки, я осторожно уложил брата Пимена на спину, сняв с плеч его груз, очистил мягкою тряпицей его ногу, распрямил ее, сколь имел представления о правильном положении костей, и наложил жгут для скорейшей остановки кровотечения. Потом вырубил спешно длинную прямую палку, приложил ее к пострадавшей ноге, и от самого бедра до колена примотал ногу к ней плотно, а ниже колена — слегка, чтобы не болталась, да не оторвалась, не дай Бог. За все это время брат Пимен ни разу не вскрикнул, только трясся, обливался потом и молился.

«Вот и положил Господь конец моим странствиям», — сказал он мне. — «Многовато я нагрешил тут с вами… и кумышку пил, и оружие в руки брал… и языком лукавил».

Я скоренько выбросил из пестерей наших все лишнее, оставил только воду, еду и оружие. Потом взял меньший пестерь за спину, брата Пимена поднял на руки и пошел, куда глядят. Туда, где, по моему разумению, должны были быть люди. Вскоре наступила ночь, но я решил идти и ночью. Силы мои были истощены, но брату Пимену было еще хуже. Рана продолжала кровоточить, он весь горел. Его начала бить лихорадка.

Кричевский, сам придя в волнение от тяжелых воспоминаний, умолк, задумался, глядя в песок у ног своих, чертя палочкою замысловатые вензели.

— О чем это вы тут? — спросил довольный Петька Шевырев, оставив компанию любителей покера, поглядывая на серебряные часы с брелоками на цепочке. — Бойцы вспоминают минувшие дни? Колька, ты попроси господина полковника, чтобы он тебе рассказал, как он ночью с волками тогда бился! О, вот это история!

— Да что уж — история! — улыбнулся сыщик. — Все патроны расстрелял, топор где-то выронил! Загнали нас волки на дерево, как мартышек! Едва брата Пимена успел втянуть за собою! Думал — ночь пересижу, они и уйдут. Солнце встало — а они не уходят! Сидят, бестии, морды кверху задрав, запах крови из раны нюхают, точно смеются надо мною! Иные спать залегли, иные чешутся, блох ловят! А кого им там бояться?

— Как же вы спаслись?! — поднял вихрастую головенку мальчик, с восхищением глядя на Кричевского.

— А вот, папа твой спас! — сказал с доброю усмешкою полковник. — Я уж деревенеть там, на суку, начал. Едва не свалился. Брата Пимена привязал накрепко к стволу, точно живое распятие, а на себя веревок не достало. Думал, еще ночь мне не пережить. Вдруг волки забеспокоились, уши навострили. Поднялись на ноги, отряхнулись, побегали, побегали кругами — и ушли. А вскоре и появился твой папа с вотяками из деревни! С топором, с револьвером, в очках, весь как древний викинг!

Мальчик соскочил с колен, подбежал к отцу, взял его за руку.

— Папа, ты герой?!

— Ну, как тебе сказать… — замялся Петька, убирая за спину карточную колоду, показавшуюся Кричевскому знакомою. — Там все были героями, ну и я не отставал тоже!

— Герой, конечно! — подхватил Кричевский, которого Верочка ощутимо толкнула локотком в бок, чтобы очнулся. — К нему в избу ночью туно-гондырь пришел! Как они там без переводчика объяснялись — ума не приложу, но только волхв дал папа понять, что мы в беду попали, и указал, где искать нас надобно. Папа тотчас на ноги всю деревню поднял, и они с факелами побежали по ночным дебрям нас спасать!

— Да будет тебе! — искренне смутился Петька. — Это все Анна… Баба эта рыжая, хозяйка. Она и слова волхва пересказала, и к сотскому меня свела. Сотский молодцом оказался, даром что рожи кривил! Без лишних разговоров вотяков собрал. Кто с рогатиной, кто с топором, сколько было мужиков в этой Ныше — все пришли, как один! Хозяйства свои бросили! Как пошли чесать лесом, как пошли — я с ног сбился, за ними поспевая!

— Да уж, вот так и вынесли нас из лесу, — завершил рассказ Константин Афанасьевич. — А в деревне впрягли мы наших гнедых лошадок и поспешили в больницу! По дороге встретил нас урядник Соковников, я к нему в повозку пересел, и по делам служебным в волость отправился. А твой папа за братом Пименом присматривал, да после ампутации его выхаживал.

— А что такое — ампутация? — спросил у отца мальчик, задирая голову кверху.

— Это лечение такое, — поспешно ответил Кричевский. — А сейчас брат Пимен проживает в обители своей, в Богородском Свияжском монастыре. Ногу ему братия деревянную сделала. Ходит он с палочкою и работает в монастырской библиотеке. Книгу про Вотский край пишет. Он про места эти много знает! Вот, на тот год обещался приехать в Петербург, мы тебя с ним непременно познакомим! Видишь, на шейке у маленькой Настеньки крестик? Это от него ей благословение. Он очень любит детей и всю жизнь молится, чтобы все вы были всегда счастливы.

— Садится, садится! — раздались по всей стрелке голоса, и все общество, съехавшееся сюда любоваться закатом, по давней петербургской традиции, заложенной еще графиней Самойловой, подошло поближе к краю воды. Наиболее любопытные дамы вытягивали шеи, привставали на цыпочки, чтобы яснее увидеть большой красный круг, коснувшийся краем водной глади. Верочка, взяв в одну руку холодную ладошку Николеньки, второю держа крепко крохотные пальчики Настеньки, повела детей смотреть, «как солнышко спать ложится».

— Говорят, место это называют «пуантом» оттого, что дамы здесь на носочках туфель приподнимаются, — сказал Петька, с удовольствием разглядывая открывшиеся многочисленные ножки.

— А я полагал, что просто по виду Елагин остров на туфельку похож, а стрелка его — на носок, — не согласился Кричевский. — А скажи мне, брат любезный, что это за колода карт у тебя такая? Не та ли это колода, которую в Кузнерке шулер ярмарочный ногтем покрапил?!

— Это так… — пуще прежнего смутился Петька. — Я ею на деньги не играю. Для забавы только! Слово чести!

Полковник неумолимо протянул руку ладонью кверху, и Шевырев, фыркнув возмущенно, положил на нее изрядно потасканную колоду.

Солнце опустилось в воду уже наполовину. Высветилась и стала четко видна черно-красная линия горизонта, разделяющая небо и море. Дамы заахали. Отцы поднимали детей, сажали их на плечи себе. Воспользовавшись всеобщим увлечением, Кричевский осторожно отступил в сень деревьев, решив выполнить, наконец, то, что с самого начала пикника задумал. Спешно направился он в сторону, где узкая стрелка круто сворачивала к северу, и где у воды рос старый раскидистый дуб, давно им запримеченный. Подойдя к нему, смущенно оглядевшись, полковник достал из кармана припасенную от обеда на траве обглоданную куриную косточку, завернутую в салфетку, с загодя привязанной к ней узкой красной лентой из коробки с игрушками Настеньки. Подскочив несколько раз, он, наконец, зацепил и пригнул пониже корявую ветку дуба, быстро привязал к ней косточку на ленточке, прошептал про себя самое заветное свое желание, которое загадывал тогда, у дерева желаний в селе Люга — и отпустил ветку. Воровато озираясь, он вынул из другого кармана плоскую маленькую жестяную фляжку, открутил крышечку и плеснул несколько раз на землю, под корни дуба, а остаток выпил.

С залива дунул ветер, и дуб вдруг ожил, зашелестел листвою, точно принимая эту трогательную жертву. Ленточка раскачивалась, куриная кость на ней крутилась и играла. Постояв еще немного, Константин Афанасьевич мягкими шагами направился к остальной компании, надеясь, что недолгое отсутствие его осталось незамеченным.

Примечания

1

Нынешняя Удмуртия.

(обратно)

2

Историю Александры Серебряковой читайте в книге С. Лаврова «Тайна Петровского острова».

(обратно)

3

В. Г. Короленко много сил и времени посвятил освещению в столичной печати «дела мултанских вотяков», не без пользы для собственной известности.

(обратно)

4

Эвенк.

(обратно)

5

Читайте об этом в романе С. Лаврова «„Бомбистка“ Оленька».

(обратно)

6

Ныне Комсомольская площадь.

(обратно)

7

В 1896 во время коронационных торжеств на Ходынском поле в Москве произошла давка и было затоптано и задушено, по официальным данным, 1389 человек, 1300 человек были изувечены.

(обратно)

8

О деле Ольги Палем читайте роман С. Лаврова «„Бомбистка“ Оленька».

(обратно)

9

Вятка.

(обратно)

10

Рукавица.

(обратно)

11

Самодельный короб на лямках для сбора ягод.

(обратно)

12

Дом, куда поселялись все путники, путешествующие частным порядком.

(обратно)

13

Лопата.

(обратно)

14

Обожествление животных.

(обратно)

15

В греческой мифологии — брат Прометея, его антипод, дословно «метящий назад».

(обратно)

16

Так проходит слава мирская!

(обратно)

17

Годовалые медвежата прошлогоднего помета.

(обратно)

18

Речь Н. П. Карабчевского приводится в сокращении.

(обратно)

19

Восстание индейцев сиу под предводительством Сидящего Быка.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  • Глава вторая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  • Глава третья
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  • Глава четвертая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  • Глава пятая
  •   I
  •   II
  •   III
  • Глава шестая
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  • Эпилог
  • *** Примечания ***